Book: Одесситки



Одесситки

Ольга Приходченко

Одесситки

ДОРКА

Большая семья Дорки жила на Молдаванке. Издавна в этом районе Одессы селились бедняки. Глава семейства Моисей работал на скотобойне. Маленький худенький еврей целый день выскабливал шкуры убитых животных, потом раскладывал, подвешивал, засыпал солью и запихивал в бочки. Страшная вонь, мухи и пахнущие падалью шкуры целый день мелькали перед глазами. К вечеру он мылся, переодевался, получал кусок хорошего мяса и шел, припевая, домой, не замечая тяжелого духа, который длинным шлейфом тянулся за ним.

Мать Дорки. Ципа, наоборот, была крупной ширококостной женщиной-командиром. С каждым родившимся ребенком она полнела нее больше и больше. Дети часто болели и умирали, в живых осталось только четверо. Квартирка их состояла из двух маленьких полуподвальных комнатушек и кухоньки; дед Моисея, промышлявший, как многие на Молдаванке, контрабандой, построил все это в самом конце длинного двора. Перед каждой квартиркой были отгорожены заборчиком небольшие палисаднички, обвитые диким виноградом по самую трубу на крыше. Здесь мыли детей, стирали, готовили пищу, ней жизнь проходила в палисадниках. Посреди двора, рядом с туалетом и краном, росла большая акация — гордость и любимица обитателей этих трущоб.

Дорка, старшая в семье, первая пошла работать на фабрику. Крупная, в мать, она постриглась, повязала красную пролетарскую косынку; озорная, сильная, веселая, быстро освоилась и мечтала стать стахановкой-многостаночницей. Ее единогласно приняли в комсомол, и там она была первой. Однажды в их цех пришел работать невысокий, худенький, интеллигентный паренек, отслуживший армию. Они стали встречаться. Виктор жил в центре города с матерью, отец погиб еще в Первую мировую. Нина Андреевна очень хотела, чтобы ее Витенька учился. Учились они уже вдвоем на рабфаке, вместе на фабрику, вместе на занятия, вместе — общественные работы. Парочка стала неразлучной. Виктору надоело ежедневно провожать Дорку, и они, никого не предупредив и не испросив согласия у родных, расписались.

Сначала объявили Доркиным родителям. Моисей стоял растерянно, на глаза навернулись слезы, и он не сказал ни слова. Зато Ципа... радостно пошла навстречу молодым, расцеловала их — и быстро начала доставать из шкафа Доркины вещички. Завязав их в узелок, сунула в руки Виктору и принялась своим большим телом быстро-быстро их выпроваживать. Молодые не успели опомниться, как оказались на улице. Так, пешком, с узелком, они уже не очень радостные медленно шли через весь город к дому Виктора. Энтузиазм Виктора улетучился — вдруг и его мама поступит так же, как Доркина? Она уже высказывалась нелицеприятно о Дорке. А он малодушничал, жалел мать и убеждал ее, что это просто дружба и ничего такого у них с Доркой нет. А ведь было... Дорка тоже притихла. Как провинившаяся, она плелась сзади мужа, строя планы на завтра пойти в профком и попросить общежитие. По сегодня уже почти ночь.

В коммунальной квартире, где жила семья Ереминых, их комната по коридору была последней и угловой. Комната большая, квадратная, светлая, с высокими потолками, от двери влево ее украшала выложенная белым кафелем печь. В углу между стенкой и печкой стояла никелированная кровать, на которой спала мать. Витькин кожаный диван с высокой спинкой прятался за круглым столом. Витька шел и корил себя — как же он мог не подумать о матери? И перед Доркой стыдно.

Нина Андреевна очень удивилась стуку в дверь. Обычно Витенька сам открывал, тихонько заходил, пил молоко с булочкой и ложился на уже постеленный диван, а тут вдруг стучит. Она быстро накинула на плечи халатик, открыла дверь и увидела парочку с узелком. По их сконфуженным лицам нашкодивших взрослых детей она все поняла, достала из буфета бутылочку вина, расставила стопочки, нарезала сало ломтиками, разложила веером черный хлеб. Так, втроем, они отметили свадьбу. Икону Нина Андреевна хотела было снять со стены, но передумала, сама помолилась. Перестелила свою кровать для молодых, а сама улеглась калачиком на диван сына. Медленно скатывались слезы на полушку. Она вспоминала свое венчание. 14-й год, война, смерть мужа, рождение Витеньки. После жутких лет войны, революций, голода, холода родных никого не осталось, хорошо хоть Витеньку сохранила — и вот он уже женился. Господи, на еврейке. Мир перевернулся, с церквей кресты посбрасывали, собор, где венчалась, вообще взорвали. Да сейчас все атеисты, дай Бог, чтобы у них было все хорошо.

Молодые возвращались с работы поздно, и теперь Нина Андреевна на стол ставила два стакана молока и две булочки. С собой она ничего не могла поделать, ревновала сына к невестке, пыталась ее воспитывать, но Дорка сопротивлялась и про себя называла ее старой барыней. Витенька готовился поступать в институт, Дорка закончила семилетку. Все чаще инициативная Дорка подзуживала мужа снести печку, которая занимает полкомнаты, но свекровь сопротивлялась. Дорка каждый раз приводила все новые доводы, что на первом этаже печки нет, там вообще две комнаты. Наконец Нина Андреевна сдалась — делайте что хотите. Пришел печник, осмотрел первый этаж, чердак, выпил стопочку и констатировал, что половина печки это дымоход от печки первого этажа и с подвала. Так что печку можно оставить, а лишние дымоходы выбрать, и освободится целых два квадрата площади. На том и порешили.

Работал печник медленно; чтобы не пачкать, от стенки разобрал проход и залазил вовнутрь. Кирпичи аккуратненько протирал, укладывал в сумки и уносил. Казалось, никогда он ее не разберет, пошел уже второй месяц, а он все уносил и уносил. Нина Андреевна старалась всего этого не замечать и, едва печник появлялся в доме, тут же уходила гулять. Раньше, бывало, возьмет Витеньку и целый выходной с ним путешествует, теперь одна. По весне она любила ездить в Люсдорф, где со времен Екатерины жили немцы. Их аккуратненькие чистенькие домики с черепичными крышами блестели на солнце. С немецкой настойчивостью они в этой просоленной веками почве выращивали виноград, фруктовые деревья. После первой мировой многие семьи уехали, во время гражданской просто исчезли, теперь все здесь было в запустении. Правда, работал рыбколхоз, можно было прикупить свежей рыбки, перламутровые «сардельки» лежали в каждой шаланде, накрытые брезентом. Их тут же, на берегу, перекладывали в ящики и грузили на подводы или редкие машины и везли на Привоз. Деревья цвели пышным цветом, особенно абрикосы, их розовые лепестки, словно бело-розовым снегом, обсыпали землю. Нина Андреевна шла по мощеным булыжником переулкам и вдыхала этот необыкновенный воздух с запахом моря и цветущих деревьев.

С появлением Дорки она даже в плохую погоду исчезала со своей Софиевской, садилась в трамвай и каталась по кругу. Кондукторши ее уже знали и разрешали не брать второй билет. Трамвай укачивал ее, а она, глядя в запотевшие окна, все вспоминала свое детство, родителей, мужа и как, оставшись вдовой, с маленьким ребенком, без средств, пошла на биржу труда. Когда дошла ее очередь, уже ни на что не рассчитывала, брали только разнорабочих — мужчин и женщин. Отдав в окошко свой листок, сразу произнесла — согласна. «Что согласна?» — изумилась девушка в окошке. — «На все согласна». — «Понятно, идите во второй кабинет».

Ей предложили работу на телефонной станции, с тех пор она там так и трудится. С появлением Дорки Нине Андреевне домой возвращаться не хотелось. Она с удовольствием соглашалась на ночные смены или если кто-то просил ее о подмене. А еще эта затея с печкой. Пьянчужка-печник действовал на нервы, кирпичики выбирал медленно, по одному. Хитрюга! Она догадывалась, что относит их кому-то на новую печку, где сейчас взять такие? Но, с другой стороны, и грязи нет. Вот когда разберет стены по контуру — тогда будет. Ой, гуляю, а думаю все о Дорке. И как эта девка подцепила моего Витеньку? Правда, мальчик родился слабенький, потом голод, безденежье, поздно начал ходить. От армии несколько лет отсрочку давали — слабые легкие. С девушками вообще не встречался, сторонился их. Нет, это Дорка его на себе женила.

Лето летело быстро, работы много, все хотят отдохнуть, хорошо завтра воскресенье, 22 июня. Поеду в Лютсдорф, накупаюсь, там все поспело, абрикосы, черешни, накуплю всего, мечтала Нина Андреевна, усыпая.

Нине Андреевне снилась война. Она металась по постели, очнулась вся в поту, дикий гул, взрывы, свист, дом дрожал. Сын в трусах стоял возле окна, барабаня пальцами по подоконнику, он всегда так делал с детства, когда волновался. Не сговариваясь, выскочили во двор. Соседи растерянные кричали, плакали, прижимая к себе детей. Неужели война? Тихо произносили это страшное слово. Самолеты улетели, и все разом смолкло. Может, ошибка? Все разошлись. Витенька подошел к матери, обнял ее. Нина Андреевна вздрогнула, в 14-м вот так же обнималась с мужем последний раз. «Мама, помоги Дорке, она беременная, а мне собери что надо...» Дорка белая, как мел, теребила поясок халатика. «Витька, я тоже пойду, я сдала ГТО, я хорошо стреляю». Она схватила мужа своими большими руками и все хватала его, хватала... Нина Андреевна выбежала на улицу что-нибудь прикупить, но магазины опустели, пустые полки, и только по радио объявляли, что «Германия без объявления войны вероломно напала...»

Нина Андреевна знала, что ее тоже мобилизуют. Господи, немцы были в Одессе, и итальянцы, и французы, да кого только не было, но теперь-то кто их в город пустит. Вон военный правильно говорил — через месяц только пшик от Германии останется. Сама себя успокаивая, подошла к дому. Взглянула на темные окна: что сейчас идти, пусть побудут вдвоем. Села на лавку у ворот, она уж и забыла, когда скамейка была пустая. Ни детей, ни старух. Тишина. Вдруг смех, песни. Нина Андреевна обернулась. Посередине мостовой, как на демонстрацию, на призывной пункт шли парни и девчата в нарядных выпускных платьях. Витенька с Доркой ушли к вечеру. Она осталась одна, ходила от одного окна к другому — хоть бы Дорка вернулась.

Дорка вернулась только под утро, рухнула на кровать и завыла в подушку. Нине Андреевне жалко ее стало, пусть выплачется. У самой уже сил плакать не было, только сердце ныло. Ей сегодня в ночную смену, не бомбят, тихо, может, все обойдется, пойду сейчас, вдруг что-то узнаю. «Дора, я на работу, а ты отдохни», — сказана она. — «Я с вами, сначала к своим забегу, а потом на фабрику».

Нина Андреевна не возвращалась домой неделю. Там же на телефонной станции они спали, ели, а Дорка пошла в бригаду, охраняла дома в ночное время, бегала с девчонками по крышам, сбрасывали зажигательные бомбы, и, как только появлялась возможность, прибегала к свекрови. Забирала ее записку, оставляла свою — и опять в бригаду. На Днестре уже вовсю хозяйничали немцы. Город остался без пресной воды. Жители эвакуировались, на стенах домов висели порванные плакаты — «Не отдадим Одессу врагу!» Нина Андреевна написала Дорке, чтобы та с родителями немедленно уходили, однако записка лежала, а Дорка не появлялась.

Город напоминал раненое животное, у которого не осталось сил сопротивляться. Стены домов, как оспой, побиты осколками. Нина Андреевна шла домой и не верила своим глазам. Вот отвалившийся балкон, каким красивым он был, с чугунной решеточкой, как кружево. Когда двери были распахнуты, на улицу доносились звуки рояля. А теперь вместо двери дыра. Напротив здание с обвалившимися вовнутрь крышей и перекрытиями. От угла улицы ее дом не проглядывался, и, пока его не увидит, сердце ее колотилось навылет, и лишь когда она видела свой дом, немного успокаивалась. Больше идти на работу не надо было. Начальство с первых дней войны своих жен и детей, всех родственников со скарбом отправили. Вот и сегодня их уже не было, остался один комендант, приказал сжечь личные дела сотрудников, разную документацию, все, что накопилось за многие годы, и разойтись.

Работая телефонисткой с первого дня войны, она, конечно, была в курсе всех событий в городе, но чтобы такую Приморскую армию эвакуировать, да так молниеносно, в одну ночь... Сколько окопов вырыли, два с лишним месяца готовились к обороне, и вдруг в одночасье, 15 октября, армия морем покидает город, оставляя его жителей, детей, стариков, женщин один на один с немцами. А может, и хорошо, рассуждала Нина Андреевна, ее Витенька где-то уплывает сейчас, наверное, специально продуманный маневр, кто его знает. Она уже не замечала, что частенько сама с собой разговаривает, сама задает вопросы и отвечает или не находит ответа.

Но где эта дура Дорка? Может, эвакуировалась с семьей, а если нет?.. Она уже знала, немцы всех евреев в Польше, в других странах сгоняют в специальные лагеря. Дверь квартиры была открыта настежь. Соседи укатили кто куда, и только сквозняк гулял по комнатам. Она захлопнула форточки, двери, села на свой диван и стала ждать. Временами ей казалось, что кто-то ходит по коридору или вздыхает, поднимается по лестнице, и тогда она срывалась с места, открывала дверь, но никого не было. Дни она не считала. И вдруг опять стреляют, где-то рядом настоящий бой. В городе наши! Но это были немцы.

Несколько мотоциклов объезжали улицы и стреляли но окнам. Нине Андреевне вдруг жутко захотелось пить, но воды не было, за ней надо было идти на Пересыпский спуск, там из заброшенной штольни вытекал ручеек. Рано утром к нему тянулись с пустыми ведрами, очередь выстраивалась длиннющая, на целый день.

Город больше не бомбили. Люди из разбитых домов начали переселяться в свободные комнаты. Так у Нины Андреевны появились соседи — две старушки и семья: пожилой мужчина с женой и две девочки-погодки, пятнадцати и шестнадцати лет. Она сказала им, что одинока, что муж погиб, сын в армии, почему-то о Дорке она ничего не сказала. Приходил новый назначенный дворник, на каждого составил карточку, сверяя с паспортом, наказал заполнить длиннющую анкету в двух экземплярах на двух языках. Нина Андреевна машинально ответила на вопросы, только о знании языков написала — нет. Поразили ее сами вопросы — о национальности до третьего колена, членах партии. Значит, все-таки правда о евреях и коммунистах. Через пару дней дворник Иван Иванович, отвесив поклон и назвав ее мадам, поднялся к ней опять в комнату. Его узенькие глазки пронзили Нину Андреевну насквозь, а затем так и забегали по кругу в поисках чего-нибудь стоящего. Ничего хоть мало-мальски дорогого у нее давно не было, даже обручальное кольцо не сохранила, еще в 20-е выменяла его на продукты для Витеньки.

Иван Иванович поправил натертую до блеска дворницкую бляху и торжественно вручил ей ее же паспорт, в котором стояла печать полиции, и предложил расписаться в новой Дворовой книге. Паспорт всегда должен быть при вас, мадам, предупредил дворник. Его странное западенское произношение, манера говорить тяготили ее, и, сославшись на головокружение и плохое самочувствие, она пыталась поскорее выпроводить непрошеного гостя. Но он все давал ей советы пойти на биржу, пока есть места, не умирать же с голоду. Это у вас, мадам, голова от голода кружится.

Нина Андреевна постоянно думала о Дорке, ее семье, она ведь толком даже адрес не знает. Знает, где-то на Молдаванке, а где? И с родителями Доркиными даже не познакомилась. Теперь вот Витенька скоро вернется, что она ему скажет.

Как рано посыпал снег, какой жуткий холод, такого в Одессе и не помнят. Правда, слышала иной раз от стариков: мол, как Первая мировая или еще какая до нее — так крепкий мороз. Неужели и сейчас к долгой войне? Нужно подниматься и идти на биржу, другого выхода нет, еще немного — и уже не встану. Натянув на себя побольше теплого, перевязавшись крест-накрест шерстяным платком, доставшимся ей еще от матери, она, словно старушка, медленно спускалась по лестнице. Улица встретила ее «заверюхой» — это когда страшенный ветер, сбить с ног пара пустяков, редкие прохожие, если только по нужде. И вдруг... что это? Впереди на сытых, откормленных лошадях медленно ехали солдаты. Пригляделась. На немцев они не были похожи. Нина Андреевна прислушалась к речи. Что-то похожее на молдавскую. Румыны. По бокам бегали какие-то люди в полувоенной одежде с белыми повязками (она сообразила — полицаи) и криком подгоняли растянувшуюся по улице колонну. Дети крепко цеплялись за взрослых, боясь потеряться; с трудом пробивая ветер, плелись старики, все тянули за собой на самодельных тележках немудреный скарб. Вдруг какая-то старуха стала заваливаться, ее подхватили, пытались тащить. Недолго. Вскоре она завалилась окончательно, и все двинулись дальше, обходя бездыханное тело.

Колонну замыкали два конника. Один из них, взмахнув рукой, подозвал полицая, очевидно старшего, что-то шепнул ему. Тот склонился над женщиной, сорвал с головы платок, осмотрел оба уха, потом залез в карманы, расстегнул пальтишко, порылся за пазухой, что-то вытащил и быстро сунул к себе в брюки. Столь же сноровисто снял с рук перчатки, оглядел пальцы, затем стянул рваные ботики, брезгливо обшарил ноги. Ничего не найдя, он зло обтер снегом ладони и, приставив винтовку к груди, для верности выстрелил. Старуха даже не дернулась, только ее глаза продолжали немигающе смотреть в это страшное серое небо. Полицай, поправив овчинный тулупчик, побежал догонять колонну, которая в снежной пелене скрылась уже из виду, уползая в сторону Пересыпи.



Нина Андреевна стояла, облокотившись о выступ какого-то здания, ноги не слушались, ее колотил озноб. Она медленно развернулась и пошла обратно к дому. Теперь она не могла больше ни о чем думать, кроме Дорки. Где она, что с ней? Неужели беременная, с ее внуком в животе вот так, в колонне, идет на Пересыпь. С матерью, отцом, и сколько у них еще детей. Господи! Как же я забыла? Она вдруг вспомнила, как смеялась Дорка, рассказывая, что ее мать опять беременна. Она, наверное, родила уже. У Дорки семь месяцев — по пальцам считала Нина Андреевна. Слезы текли по лицу, смешиваясь с колючим снегом. У ворот стоял дворник в меховой шапке, валенках и белом кожухе, подпоясанный широким немецким ремнем. Бляха все так же блестела, он периодически протирал ее рукавицей. «Мадам Еремина, что же вы в такую погоду выбрались. Ой, ой, что же вы себя так довели, вот сюда ножку, вот сюда». Комната ее была открыта, не протоплена, холод собачий, он заволок ее на диван, обшарил пустой буфет, заглянул за ширмочку, даже под кроватью пусто. Ни припасов, ни воды — ничего.

«Разве так можно, я счас», — быстро выпалил дворник и исчез. Опомнилась Нина Андреевна, когда Иван Иванович заливал ей чай из ложечки в рот. «Утром патрули были, весь дом вокруг облазили, нет ли партизан, больных каких и жидан, евреев, значит, — рассказывал он. — На той неделе из третьей квартиры евреев выселили. Но в гетто им будет хорошо».

Теперь он каждый день стал заходить, приносил кашку, мятую картошку, супчик рыбный, суетился, кормя женщину. «Иван Иванович, я на биржу собралась». — «Навыть? Я вас до родыча моего зведу, з Карпат, вин артель видкрив, лис до него приходыть. Добрый человик, диловой, мабуть допоможеть». Дворник помог, устроил на работу учетчицей в цех возле самого порта.

На третий день, возвращаясь со смены, Нина Андреевна неторопливо, сберегая силы, шла вдоль стены, временами держалась за нее — не упасть бы, темно, света на улицах не было. Внезапно впереди замаячила фигурка, она то появлялась в проеме меж домами, то исчезала — показалось. И вдруг прямо из-под земли выросла Дорка. Нина Андреевна от неожиданности ахнула, медленно сползая на землю, ноги подкосились, хорошо, ухватилась за Доркину фуфайку. Облокотившись о стоявшую одиноко сафору, женщины тихо плакали. Нина Андреевна мучительно думала: как незаметно провести Дорку? Дворнику нужно стучать в окно, он открывал ворота и сразу захлопывал их. Его надо как-то обмануть.

«Дора, я сделаю вид, что мне плохо прямо в воротах, он мне поможет, а ты быстро во двор. Потом... Я оставлю дверь в квартиру открытой, ты и прошмыгнешь». Так и сделали. Пока Иван Иванович затаскивал Нину Андреевну на второй этаж, Дорка забежала во двор и спряталась в уборной. Нина Андреевна сказала дворнику, что отпустило, все в порядке, у нее есть хлеб, несколько яиц, она благодарна ему за все и обязательно с ним рассчитается. Она еще долго причитала, нахваливала Ивана Ивановича, выигрывая время, и наконец отпустила, услышав наказ поплотнее прихлопнуть дверь и набросить крючок.

Она слушала, как дворник спустился, как заскрежетал засов на воротах. Сердце ее билось громче этого скрежета. Нина Андреевна молилась, хоть бы кто не выглянул. В комнате она зажгла свечку, которую только сегодня купила, желтую румынскую, и присела на краешек дивана. Время тянулось медленно, наконец, в дверях появилась тень, она, как привидение, двигалась на фоне дрожащей свечи. Нина Андреевна тут же последовала совету дворника, тщательно все позакрывала. Они долго стояли, крепко обнявшись, и молчали. Затем свекровь спохватилась — Дорка же голодная. Она выложила на стол все, что у нее было, налила в кружку кипятку. Дорка жадно пила, запихивала грязными руками хлеб, и вдруг начала громко икать. Глотнула холодной воды, но икота не прекращалась, на лбу проступил пот. Нина Андреевна стала снимать с нее мокрую вонючую одежду, намочила полотенце, протерла худое тело. Не такая уж она крупная, и живот маленький. «Дора, сколько месяцев?» — «Не знаю, семь вроде бы». Она переодела Дорку, отвела на кровать, сама улеглась на диван. Спрашивать дальше девушку не хотелось. Потом. Очнулась от забытья — уже светало. Растолкала Дорку, сказала, что закроет ее, поставила воду, ведро для нужды. Когда вышла на улицу, ворота были уже нараспашку, дворник расчищал снег возле уборной. Она кивнула ему с улыбкой и скрылась.

Хозяин цеха, украинец лет тридцати пяти, сразу оценил грамотность Нины Андреевны, ее пунктуальность, честность, как аккуратненько она ведет учет. Она сама тенью ходила за ним, старалась ему понравиться, ненавязчиво подсказывала, как будет лучше, что выгоднее делать. Мыкола Стэпанович, так звали молодого хозяина, смотрел на всех исподлобья, орал на рабочих до обеда, и Нине Андреевне тоже иногда доставалось. В обед выпивал пару чарок, закусывал куском домашней свиной колбасы или салом, очень любил жареную рыбу, и прямо на глазах менялся, начинал напевать себе под нос, потом опять принимал чарочку, еще больше теплел, и теперь к нему можно было обращаться с любыми вопросами. Душа человек. Дела шли хорошо, цех процветал, постепенно расширялся. С его родины, с Буга, поступал лес, пилорама приносила доход, заработала столярка, заказов много, табуретки, оконные рамы, двери нарасхват.

На работу хозяин приезжал на собственной машине. Эти малолитражки, как тараканы-прусаки, стали все больше появляться на одесских улицах. К Новому году Мыкола обустроил себе кабинет и все чаще стал просить Нину Андреевну накрывать ему стол. Она старалась особенно, когда кто-то заглядывал к нему. Она красиво сервировала, нарезала и раскладывала закуску, ставила рюмочки, бокалы. После обеда хозяин отдыхал, как боров развалясь на диване. Нина Андреевна убирала со стола, спрашивала, куда это положить. «Оце забырайте соби, нехай пацюкив не буде».

Так Нина Андреевна каждый день несла Дорке что-нибудь вкусненькое. А Дорка целыми днями лежала, иногда неслышно ходила по комнате и в ужасе думала, что будет дальше. Приближался 1942 год. Нина Андреевна думала только о ней, бегала на Привоз или куда поближе, покупала пеленки, одеяльце, однажды ей повезло — купила немецкую маленькую бутылочку с соской. Хотела еще одну, да не было больше. В аптеках продавались, но дорого. Деньги ходили в обращении разные — и советские рубли, и оккупационные марки, даже рейхсмарки, на них охотнее продавали, даже уступали в цене. Нина Андреевна купила новое корыто, купать ребенка, только подошла к воротам — там дворник.

— Что это вы с корытом новым, у вас же есть?

— Да прохудилось оно, выбросила, — ляпнула Нина Андреевна первое, что пришло в голову.

— Давайте подсоблю вам, занесу.

— Да что вы, Иван Иванович, и так я не знаю, как вас за все благодарить.

— Вот и приглашайте на чаек, праздник же скоро.

Он подхватил корыто и устремился вверх по лестнице. У Нины Андреевны отнялись ноги, сейчас в коридоре он увидит ее старое, совсем не дырявое.

— Ну, Иван Иванович, что вы, дорогой, спасибо, — она вырывала одной рукой корыто, а другой гладила его по груди; на глаза навернулись слезы. — Какой вы золотой человек!

Дворник, красный от смущения, довольный, заулыбался: «Рад служить хорошим людям. Ну як там мой сват, не балуе?». — «Ну, что вы, добрый хлопец».

Когда Нина Андреевна захлопнула за собой дверь, первое, что она сделала, сорвала старое корыто со стены, открыла дверь в комнату и влетела в нее с двумя, к ужасу изумленной Дорки. Она не сдерживалась, рыдала, уткнувшись в Доркин живот. Дорка тоже заревела, так они и плакали, пока не стало легче.

— Корыто, корыто... Надо упрятать корыто.

— Зачем? — Дорка смотрела на свекровь своими большими, покрасневшими от слез, глазами.

— Дворник видел.

— И что из того? — Дорка не унималась, высмаркиваясь в чистую тряпочку.

— Я ж ему соврала, сказала, что старое в дырках, я его выбросила, а он хотел с новым помочь, зайти, представляешь?

— Мама, я знаю, что делать. В печку можно спрятать, там поместится, только шибко грязно, сажа.

Нина Андреевна вздрогнула. До этого Дорка никак не называла ее, ни по имени-отчеству, только глаголила — дайте, возьмите вы... Ай Дорка, совсем девчонка, обстриженная голова, пришлось отстричь волосы из-за вшей и гнид. Все лопочет, поглаживая живот: «Нас трое, мама, Витенька вернется скоро, нами будет гордиться, правда?»

Женщины, не раздеваясь, улеглись на кровать, вплотную придвинув ее к печке, чтобы было потеплее. Наутро Нине Андреевне не нужно было рано на работу, и она не торопилась подниматься.

— Мама, мама, немцы, — Дорка трясла ее за плечо.

— Где, где?

— На улице машина, по двору ходят.

Свекровь подбежала к окну стекла замерзли, и только в маленькие просветы в верху рамы можно было разглядеть Ивана Ивановича в окружении немцев. Он что-то объяснял им, показывая на окна. Дорка завыла. «Замолчи ты!» Нина Андреевна лихорадочно вертела головой. И вдруг глаза остановились на печке:

— Быстро сюда, залазь!

— Как?

— Да как, печник же там умещайся, работал.

Они бросились к кровати, отодвинули ее, разобрали проход. Дорка засунула голову в проем и в ужасе отшатнулась. «Не так, ногами надо. Как печник», — застонала Нина Андреевна. Дорка, придерживая живот и вся трясясь, сама не зная как, оказалась в дымоходе. Свекровь быстро заложила кирпичи, придвинула кровать, набросала подушек, одеял, затем снова прильнула к окну. У ворот дежурили два солдата, они курили, других не было видно. Она подошла к двери, прислушалась. Раздался стук и голос Ивана Ивановича:

— Видчыняйте! Открывайте!

Из соседних комнат выглядывали испуганные соседи, никто не двигался. Нина Андреевна каким-то странным чужим голосом спросила:

— Иван Иванович, дружочек, это вы?

— Та я, я, видчыняйте!

Первым прошел солдат, автоматом открывая все двери подряд и осматривая комнаты. Жильцы с дворником и офицером проследовали на кухню. Там на столе Иван Иванович раскрыл дворовую книгу, приказа! приготовить паспорта. Бросив взгляд на Нину Андреевну, он спросил: «Шо вы вся в саже?» — «Да я, да я... печку растапливаю, золу вытаскивала». Дворник вздохнул, и она увидела, что сам он бледный, нервничает.

— Еремина Нина Андреевна, 1895 года рождения, проживает с 1920 года в этой квартире. Вдова, русская, здорова, вот здесь все записано. Благонадежная, — водя пальцем по строке и запинаясь чуть ли не каждом слове, читал он.

Офицер брезгливо выхватил паспорт из рук Нины Андреевны, посмотрел на фото, потом на нее:

— Когда получали паспорт? — выпалил он.

— До войны еще, года три тому.

— Где сын?

— Забрали, сразу забрали, — заголосила в крик Нина Андреевна, не выдержав напряжения.

Офицер отдал документ:

— Идите. Следующий.

— Нина Андреевна, не стойте здесь, ступайте, у вас все в порядке, — подтолкнул женщину Иван Иванович.

Открыть дверь своей комнаты она не решалась, навалилась на нее всем своим телом, прислушиваясь к голосам на кухне. Следующими были старушки, они разговаривали с офицером и по-немецки, и по-французски, он даже смеялся. У них тоже все было в порядке. Обе улыбаясь и подмигнув Нине Андреевне, скрылись в своей комнате. Дочкам третьих соседей офицер долго выписывал какие-то бумажки, они расписывались молча, бледные и растерянные.

Только когда они ушли, у Нины Андреевны отлегло: «Слава Богу, пронесло! Как там Дорка?». Она отодвинула кровать, вытащила кирпичи: «Ты где, все обошлось, вылазь». Когда Дорка, вся в саже, вылезла, Нина Андреевна сунула ей зеркало — и обе покатились со смеху. «Ну, хватит, теперь знаем, что нужно делать», — Нина Андреевна чмокнула невестку в черную от копоти щеку. Неделю белили кирпичи, с работы Нина Андреевна принесла по частям табурет, сложили его в печке, потом притащила кусок фанеры, соорудили там лавку, корыто старое пристроили под детскую кроватку.

Но Нина Андреевна была недовольна, все-таки видно, нужно чем-то завесить. Денег было мало, она крутилась на толкучке, искала какой-нибудь коврик, наконец нашла, самодельный, с лубочным рисунком, зато по размеру как раз. Старушка, продававшая его, сама удивилась: такая интеллигентка — и вдруг такое купила. Когда повесили — успокоились, теперь нужно только отогнуть угол и забраться вовнутрь, а оттуда заложить ровненько кирпичи. И все... Нину Андреевну понемногу отпустил страх за Дорку, за внука, она была уверена — это мальчик, и назовут они его Вовкой. Как мужу шло это имя! Дорка постепенно приспособилась, где сидеть или стоять, чтобы не слышно было, если вдруг захочется чихнуть или кашлянуть, если дворник или кто-то другой придет. Решили, лучше спиной к печке.

Теперь другая мысль, как Дорке рожать, не давала покоя. В книжной лавке она купила старый акушерский справочник «Роды и родовспоможение», несколько раз прочитана сама, заставила читать Дорку. За печкой все было готово, аккуратно сложено стопкой, даже фонарик был, Витенькин, Нина Андреевна случайно наткнулась на него, роясь в комоде. Завтра Новый год, нужно Ивана Ивановича поздравить, а то и пригласить. Не к пустому же столу. Она заготовила бутылку водки, немецкие папиросы, а для жены дворника — маленький флакончик духов, хозяин ей подарил.

Под новогодний вечер Нила Андреевна приоделась, подождала, пока Дорка залезет в печку, спустилась вниз. Долго стучалась, никто не откликался, хотела было вернуться, как услышала шаги. Дверь приоткрылась, на пороге стояла дворницкая жена, женщина неопределенного возраста, она редко выходила на улицу, ни с кем не общалась. К себе Нину Андреевну не пустила, подарки приняла, поблагодарила, сказала, что мужа нет дома, и скрылась в коридорной темноте.

Так даже лучше, думала Нина Андреевна, устало поднимаясь по лестнице. Сейчас скажу Дорке, что ее тоже ждет подарок — лимон и маленький мандарин. Ели из одной тарелки по очереди, на всякий случай. Когда Нина Андреевна готовила на кухне или выносила мусор, Дорка скрывалась в печке. Один раз зашла соседка, как раз Нина Андреевна была на кухне, тихонько позвала ее; видя, что в комнате никого нет, подбежала к буфету. Дорка стояла за ширмочкой ни жива ни мертва. Хорошо, мама вернулась с кастрюлей, и соседка ничего не обнаружила. «Сейчас конспирация должна быть на первом месте, я тебя контролирую, ты — меня. Поняла?» Жалко было Дорку. Ноги отекли, лицо бледное, живот вырос прямо на глазах, еле протискивается. Но Дорка старалась ежедневно раз пятнадцать — двадцать проделывать эту зарядку бесшумно в полной темноте.

На Новый год Нина Андреевна постелила праздничную скатерть, тарелка на ней стояла одна, свою кружку и вилку Дорка не выпускала из рук, в случае чего с ними и должна была спрятаться. Из вазочки торчала лапка елочки, от нее исходил сладкий липкий запах хвои.

Дорка поела, положила голову на колени Нины Андреевны, свекровь, гладя ее по волосам, рассказывала, что творится в городе. Дорка внимательно слушала, а когда свекровь закончила, ее как будто прорвало, и она стала рассказывать свою историю. Как с бригадой копала окопы, как бегала по крышам и сбрасывала зажигательные бомбы, как таскала раненых. Как один пожилой солдат сказал ей: «Дочка, уходите домой, все, Одессу оставляют». Ночью на машины грузили раненых, девчонок, чтобы ухаживать за ними, не брали, не положено. И они, умирая от страха, пробирались назад в город пешком.

А дома опять рожала мать. Ципа сильно кричала на отца, тот от растерянности ничего не мог делать. Дети сидели на улице и при криках матери вздрагивали и плакали. До этого Ципа рожала в «родилке», как называли специальную больницу, и Моисей, гордый и счастливый, ходил смотреть на новорожденного, которого жена показывала ему в окно. Дорка понимала, что скоро и ее ждут такие же муки. Мать быстро справилась, появилась девочка — крупная, с рыженьким пушком на головке. За ужином отец, выпив вина, раскрасневшись и охмелев, начал говорить, что братья Трейгеры с семьями давно эвакуировались, прихватив с собой добро, а он не верит, что немцы что-то плохое сделают евреям — это пропаганда. Были немцы в 18-м в Одессе, ну и что? Что они сделали простым евреям — ничего. Он сам работал у немца, сытно кормили и еще денег давали. Дорке противно было слушать отца, а рассказывать ему, чего она насмотрелась в окопах, о страданиях раненых, трупах не хотелось — все равно не поверит. «Иди спать, папа».

Город притих, словно вымер. Немцы входили, практически не встречая никакого сопротивления, кое-где, правда, постреливало, но тут же умолкало. Казалась, такой массе танков, машин, мотоциклов, людей негде разместиться, однако все вмещалось и вмещалось. На перекрестках появились патрули. Это были румыны, немцы объезжали их с проверками. Дворы оцеплялись целыми кварталами, каждую квартиру обходили, подсчитывали людей, заполняли карточки. На ворота наклеивали плакаты — распоряжения на немецком и русском языках. Моисей уже несколько раз бегал читать, спорил с соседями, однажды вернулся и с порога: «Давайте переезжать, хата Люси Коган свободна, сколько там комнат, всем хватит. Ну что сидите?» Глаза его лихорадочно блестели, но переселяться ни у кого желания не было. Лицо Ципы осунулось, она сидела молча, не реагируя на слова мужа, ноги широко расставлены, в руках держала новорожденную, из сорочки свисала большая мягкая грудь, младенец сосал ее. Маленький рот девочки не успевал заглатывать все молоко, и оно стекало по Ципиной рубашке. «Ух, лентяйского рода, сразу видать», — добродушно улыбаясь и подкладывая тряпочку под щечку дочки, выговаривала мать. Дорка варила в казане кашу, медленно помешивая. Она думала об отце, он понял все, поэтому и заговорил о переезде. Отдельной строкой в распоряжении было написано, что лица «еврейской национальности» будут переселены в гетто, за неповиновение — расстрел.



Моисей снова побежал на улицу, его магнитом тянуло к этому распоряжению, он никак не мог поверить. Через несколько дней во дворе объявились немцы, с ними полицай с повязкой на руке. Прикладами они стучали в квартиру Колесниченко. Долго никто не открывал. Они выломали дверь, выволокли старого коммуниста Ивана Колесниченко, невестку и двух внуков. Весь двор в ужасе смотрел на приговоренных. Дед обнял детей, их мать старалась что-то объяснить, опустилась на колени, молилась, кричала. Офицер взмахнул рукой, раздались выстрелы, все разом упали, как в кино. Тишина, только каркнула ворона и взлетела стайка воробьев. Солнце стояло в зените белесое от зноя, небо равнодушно гнало мелкие облачка. Немцы укатили, народ разошелся в оцепенении, только старый коммунист Колесниченко остался лежать с невесткой и любимыми мальчишками. Еще одна квартира освободилась...

Семью нужно было кормить. Дорка видела — на отца никакой надежды. Он целыми днями сидел во дворе на ящике и что-то бубнил себе под нос, как чокнутый. Дорка с сестрами пошла в город, может, удастся что-нибудь купить съестного. На Степовой магазины позакрывались, но Привоз открыт, толпился разный люд. Боясь потеряться в толкучке, девочки держались за руки. С трудом им удалось купить полмешка прелой гречки, они двинулись на выход, отошли, наверное, квартала на два, как подъехали грузовики с немцами, оцепили базар, раздались выстрелы, крики. Дорка вся побледнела от испуга, поняла, что вместе

с сестрами была на волоске от смерти. Одной рукой она поддерживала мешок, другой — живот. Долго, с оглядкой, знакомыми дворами пробирались домой, не переводя дыхание, так и вломились в дверь. «Шо вы так запыхались, хто за вами гнався?» Дорка не знача, что ответить отцу. Мать бросилась к девочкам, они, задыхаясь, рассказывали, как едва не угодили в облаву «А чего вас туда потянуло?» — не унимался отец. «Заткнись, идиёт», — Ципа все чаще теперь так его обзывала. Как она могла связать свою жизнь с этим никчемным человеком. Но отцу было все равно, он хотел кушать: «А когда жрать будем?»

Гречку принесли сырой, ее нужно было обжарить, мама стояла над казаном, мешала крупу, и слезы крупными каплями падали в чугунку Вечером в окошко постучали, заглянула соседка, она тоже недавно родила, но у нее не было молока, и она умоляла Ципу подкармливать ее ребенка. Ципа согласилась, ночью принесли малютку и мешок пшеницы. Во дворе спилили старую акацию, пристанище воробьев, с крыш сараев и с подвалов исчезли кошки; стая собак на пустыре исчезла еще лет ом, теперь на этом месте стояли силки, в которые попа-дали птицы. Еврейские семьи ждали, когда за ними придут и начнут переселять в гетто. Мать со старшими девочками сшили каждому заплечный мешок. В них уложили самое необходимое — мыло, полотенце, кружку, ложку, не забыли про метрики.

Румыны вместе с полицаем пришли во двор дождливым утром. Охрипшим голосом полицай зачитал приказ: «Всем лицам еврейской национальности незамедлительно покинуть свои дома, за непослушание будут расстреляны. Хайль Гитлер!» Целый день простояли под осенним холодным дождем и ждали отправки. Никто за ними не приходил. Старуха Блюм плюнула на все и вернулась в свою каморку; затопила печку, закрыла задвижку дымохода и уснула. Навсегда. Поздно вечером нагрянули с проверкой. Не досчитавшись старухи Блюм, пошли за ней. Ночью повалил снег, стало еще холоднее, люди сидели на мокрой земле, стараясь тесно прижаться друг к другу, чтобы согреться. Мимо проезжали машины, редкие прохожие смотрели на несчастных, как на прокаженных, боясь заразиться.

Ципа шептала Дорке что-то на ухо, та отнекивалась, но мать убеждала ее. Хотелось есть, но пищи не было никакой. Во двор ходили и уборную и воды из крана попить. Дорка тоже ходила, в животе шевелился ребенок, он тоже кушать просит, ему холодно, вон как бьется. Отец и дети спали, мать толкнула Дорку — вставай, беги. Дорка машинально поднялась, накрыла мать своим одеялом и тихо растворилась в ночи. Никто ее не окликнул, патрули грелись в будках; она медленно шла по ночным улицам, с рассветом почти дошла, но услышала шум мотора и спряталась в развалинах разбомбленного дома. Уже было совсем светло, в руинах Дорка отыскало место, куда не капал дождь, и там, иод уцелевшими ступеньками, забылась. Целый день с нетерпением дожидалась темноты, чтобы выползти из своего укрытия и идти дальше. Ее бил сильный озноб, когда наконец она увидела дом свекрови. Ключи от квартиры, комнаты у нее были, только вот новые ворота закрыты. Она завернула за угол, посмотреть, светятся ли окна. Они были темными, как все окна на улице. «И вдруг вижу — вы идете. Вот и все».

Нина Андреевна выслушала Дорку не шевелясь. Руки, ноги онемели, Дорка стала растирать ее всю, целовать в лицо, плечи, уложила на диван, присела рядышком. Заканчивался январь, хозяин Нины Андреевны стал пораньше от пускать ее домой, к нему в кабинет все чаще стала заглядывать одна из рабочих — Люська. Нина Андреевна утром первым делом убирала следы их «вечерней работы».

Вот и сегодня он отпустил ее пораньше. Нина Андреевна бодро шла по улице, согреваясь быстрым шагом, зима в Одессе была действительно лютой. Открылось много новых магазинов, небольших пекарен, все частное, как при НЭПе, витрины светились празднично, всюду какие-то конторы, заметно прибавилось комиссионок и автомобилей. И туристов. Они разгуливали по улицам, нарядные, дамы в шубках, мужчины в длинных пальто, веселились, распивали шампанское, войны как будто и не было. Нина Андреевна одну такую гулящую компанию заприметила на бульваре, когда забежала в пекарню купить хлеба. Схватила свежую белую буханку — и мигом домой. Усилившийся с моря ветер толкал ее в спину. Открыла дверь в комнату, увидела Дорку сидящую на полу на клеенке в расстегнутом халате. Во рту она держала скрученное вафельное полотенце. Вдруг она вся напряглась, лицо раскраснелось, на шее вздулись жилы, и только тихое мычание в полотенце услышала Нина Андреевна.

Она закрыла за собой дверь на щеколду, схватила подушку и подложила Дорке под спину. Схватка прошла, Дорка выплюнула полотенце, попросила воды, жадно глотнула. Дорка умница, все приготовила для родов, удобно разложила вокруг себя. «Все будет хорошо, — Нина Андреевна взяла Доркину руку и прижала к груди, — воды отошли, я с тобой, потерпи еще немножко». Дорка опять закрутила полотенце, прикусила его зубами. Нина Андреевна показала ей большой палец — держись! Дорка руками обхватила ноги, свекровь подсунула ей чистую пеленку. «Тужься, тужься, молодчина!» — Нина Андреевна, как могла, подбадривала невестку. Дорка разжала руки, откинулась назад, казалось, это никогда не кончится. Обе женщины лежали на полу, отдыхали. Вдруг Нина Андреевна вспомнила, что нужно нажимать на живот. Нина Андреевна толкала его вниз, вниз, потом рукой нащупала появившуюся головку, подставила обе руки.

— Давай, родная, давай! Все! — вытянув ребенка на простынку, она, как заправский акушер, перерезала пуповину, перевязала, замазала зеленкой, перевернула на животик, открыла ротик, бинтиком обтерла язычок и беззубые десенки. Опять перевернула, и вдруг он как заорет. От испуга Нина Андреевна чуть не выронила младенца. Обтерла грудь Дорке и сунула ему в рот сосок. Дорка улыбалась, поднялась с пола, легла с сыном на кровать и мгновенно уснула. Нина Андреевна все вымыла, перестирала, сварила на кухне суп и тоже улеглась. У нее уже не было сил подумать, что дальше будет, завтра, послезавтра. Небо очистилось от облаков, просветлело, месяц заглядывал в окно. «Вот я и бабушка», — вздохнула она и уснула.

Дни летели быстро, хлопотно, одна радость — Вовчик. Женщины могли часами смотреть, как он спит, морщится, зевает, смотрит. Дорка обвязалась большим платком и засовывала туда сына. Она так боялась, что он заплачет, и старалась в отсутствие Нины Андреевны сидеть с ним в печке. Женщины растирали запаренный мак и поили Вовчика сладенькой водичкой, чтобы подольше спал.

Наступила весна, зацвели деревья. Когда малыш крепко засыпал, Дорка стояла с ним у открытой форточки. Боязно было. Только в печке она чувствовала себя в безопасности. Нина Андреевна старалась поменьше рассказывать, что происходит в городе, не хотела ее огорчать. Туристский бум еще сильнее охватил Одессу. Только теперь сюда все больше стекались коммерсанты, они скупали дома, дачи. Весь центр был в шикарных дорогих ресторанах. Кутили в основном румыны. Пестро разодетые, малообразованные, они корчили из себя богачей. Пина Андреевна, торопясь на работу, старалась обходить Дерибасовскую, чтобы лишний раз не видеть эту развалившуюся на стульях праздную публику. Для хозяина она теперь готовила отчет на имя губернатора «Транснистрии», как теперь называлась Одесская область.

Сегодня утром Нина Андреевна зашла в кабинет к хозяину и обмерла: на стене висели три портрета в одинаковых рамах — Гитлера, короля Михая и губернатора «Транснистрии» Алексяну. Она узнала рамы, в них раньше были портреты Ленина, Сталина и Карла Маркса, рамы пылились в иеху за шкафом с инструментом. В порту случился пожар. За ночь стены домов обклеивали листовками с призывом оказывать сопротивление оккупантам. Немцев почти не остаюсь и городе, патрулировали везде только румыны. Молодых солдат среди них уже не было, в основном мужчины средних лет, по всему: неопрятному виду, взгляду, рукам, чувствовалось — крестьяне. Облавы стали реже, у кого в порядке паспорт отпускали, иногда даже отдавали честь. В постоянных заботах пролетели лето, осень. Нина Андреевна радовалась быстрому бегу времени. Мальчик рос, правда, был слабенький, хватало силенок только сосать мамину грудь. Но грудь была почти пустой. Дорка плохо ела, стала плохо видеть.

43-й год даже не отметили, одна радость — у Вовчика прорезались сразу два нижних зубика и выросли на голове черненькие волосики, мягкие, как пух. От Ивана Ивановича Нина Андреевна услышала, что у соседей угнали в Германию обеих девочек-погодок.

— Да, я что-то давно никого не вижу.

— Так они перебрались к родителям на Ольгиевскую. А старушки каждый день надевают шляпки и идут на Дерибасовскую, попрошайничают. По-французски песенки поют. Им дают, жалеют бабушек.

— У каждого свое горе, — вырвалось у Нины Андреевны. Она спохватилась, но Иван Иванович, опустив голову, поддержал ее: «Да, да, у каждого свое».

Зима опять выдалась суровой, снежной, море замерзло до самого горизонта. Приходилось каждый вечер протапливать печку. Хозяин отправил Нине Андреевне целую машину деревянных обрезков, отобрали самые удобные для топки: ни пилить, ни колоть не надо было. Их сложили в сарае, и Нина Андреевна до работы заносила чурки в комнату, чтобы к ночи оттаяли. Какое счастье, что тогда разобрали дымоход. Дорка целый день сидела там, прижавшись спиной к теплым кирпичам. Вовчик лежал в платке под грудью, играл ручками с деревянными бусами, которые она вешала себе на шею вместо погремушки. Платок натер шею в кровь, она ею развязала, положила Вовчика в корыто, сама задремала. Проснулась — ни платка, ни сына, опустила руку в корыто, и в нем его нет. Пошаркала ногами, вот он, у нее под коленками, выполз сам. Молодец, сынок, взрослеет.

Нина Андреевна температурила. Хозяин велел идти домой. Она не спешила, она специально уходила, чтобы не заразить Дорку с малышом, он и так все время сопел, носик заножен, тяжело дышит. Разболелись все. Вовчик в подвязанной торбе лежать не хотел, царапался, капризничал. Дорка плакала, засовывала его обратно, он опять начинал орать, тогда она брала сына на руки. Полностью выпрямиться не получалось, приходилось часами держать на полусогнутых ногах. Ноги немели, набухали вены. Нина Андреевна продолжала хмыкать носом, чихала, но на улицу выходить все равно нужно было, хотя бы через день. Хлеб, дрова, вода. Хорошо, что кое-что из еды в доме припасла.

Весна нагрянула неожиданно, дружно, солнце расправилось с зимой на удивление быстро. Заголосили птицы. На Соборной из репродуктора гремели бравурные немецкие марши; пламенные речи призывали население помогать «великой Германии». Однако чувствовалось, что дела у немцев не ахти. Вести с фронта просачивались радостные, Красная Армия наступала. Все больницы, дома отдыха, санатории были забиты ранеными, и они все прибывали и прибывали. Ресторанчики позакрывались, праздная публика испарилась, смело и туристов, приезжавших скупить что-нибудь по дешевке, а потом продать в Румынии. В конце марта в городе объявились итальянские части. Итальянцев доставляли пароходами, а затем железной дорогой отправляли дальше на фронт.

Каждый день Нина Андреевна приходила с работы с хорошими новостями. Хозяин часто куда-то уезжал, его не было целыми неделями, и тогда все дела он доверял ей. Нине Андреевне это не нравилось, она боялась, что в один прекрасный день хозяин исчезнет насовсем.

Но пока он все-таки возвращался, сразу начинал кричать, топать ногой, наводил порядок, потом выпивал чарку, другую, успокаивался и приговаривал: «Та будь шо будет».

Опять потянулись облака, накрапывали нудные осенние дожди, темень. Витрины уже не светились, не мылись стекла, магазины были в табличках — «Сдается» или «Продается». Под их двери ветер гнал опавшие листья и мусор, однако никто его не убирал. Нина Андреевна моталась по базарам, высматривала подарки Вовчику на день рождения, тщательно прятала, чтобы никто не видел, особенно Иван Иванович. Шерстяной костюмчик и шапочка были как раз, первые ботиночки чуть великоваты, ничего, на вырост. Малыш еще не ходил, но ползал бойко. Он неожиданно мог закричать, Дорка его еле догоняла. Женщины совсем потеряли покой, а вдруг шорох и детский голос кто услышит, хотя в квартире кроме старушек никого не было, да и они длинными вечерами сидели у себя, лишь изредка на кухню наведывались. Дорка стала еще хуже видеть, жмурилась от света. Нина Андреевна понимала — болезнь от вечного страха.

Одесситы, встречаясь, взглядами как бы приветствовали друг друга, скоро конец оккупантам. Все ближе слышалась фронтовая канонада, молва доносила о партизанах из катакомб, замуровать их там немцам не удалось, участились случаи саботажа, взрывы в порту и на железной дороге. Немцы были в ярости, людей опять стати хватать на улицах, без разбора, всех подряд. Город заметно опустел. Бесчинствовали мародеры, власовцы, румыны. Иван Иванович круглыми сутками держал ворота запертыми.

Хозяин теперь платил Нине Андреевне только оккупационными марками, она старалась их сразу тратить, почти все уходило на продукты. Но вот и он пропал, лес на пилораму больше не поступал, рабочим делать было нечего, они приходили с единственной целью что-то украсть. Нина Андреевна не сопротивлялась, сама же ничего не трогала. За неделю растащили все, и она, прихватив документацию, тоже перестала появляться в цеху. Войска наступали стремительно, бои шли уже в городе. От взрывов ворога слетели с петель, Иван Иванович не поправлял, он сам все реже выходил на улицу. Вдруг со стороны спуска Короленко раздался мощный гул. Дом дрожат, и печка дрожала, казалось, вот-вот все завалится и их придавит кирпичами. Нина Андреевна догадалась — танки. Они шли и шли мимо их дома. Дорка отчетливо слышала раскатистое «Ура!», и ей почудилось, что сейчас дверь откроется и зайдет их с Ниной Андреевной Витенька, обнимет, увидит сына. Следующим утром все стихло. Нина Андреевна решила сходить к дворнику. Дверь в квартиру была открыта, за столом сидели хозяин с женой, а на самодельном высоком стульчике мальчик, на вид лет двенадцати.

— Вот, Нина Андреевна, сохранили мы сына, он с рождения у нас парализованный, — Иван Иванович тяжело вздохнул, голос его задрожат, слезы текли по впалым щекам. Дворницкую жену бил озноб, мальчик, улыбаясь, доверчиво смотрел на Нину Андреевну и тянул к ней свои исхудавшие ручонки. Из его рта текли слюни.

Нина Андреевна, глядя на больного мальчугана, стояла, как вкопанная, слова не могла выдавить, а Иван Иванович все причитал: «Я ничего никому плохого не сделал».

— Да, я знаю, я тоже сохранила свою невестку и внука, сегодня они выйдут на улицу. Два года без белого света.

— Где, где? — Иван Иванович от неожиданности плюхнулся на стул.

Нина Андреевна гордо выпрямилась, повернулась и ушла. Сколько дней и ночей она ждала этого момента, сколько всего вынесла. Она торжествовала. Победа, победа, мы победили, я победила, Витенька мой победил, Дорка победила, Вовчик двухлетний победил, этот мальчик-инвалид победил!!! Она еще долго не могла успокоиться и вдруг заревела. Слезы крупным градом текли по лицу.

Иван Иванович засеменил за ней: «Что вы такое говорите? Откуда невестка с внуком? У вас же никою не было». Он недоверчиво посмотрел на Нину Андреевну. Она давно вызывала у дворника подозрение — все ли в порядке с головой. Бесконечные ночные стирки, ходила, как мышка, ни с кем не общалась, так, изредка, парой слов перекинется — и шмыг домой. Нина Андреевна стояла посредине комнаты, волосы ее растрепались, заплаканные глаза горели.

— Выходи, Дора, конец твоему заключению, — Нина Андреевна с силой сорвала коврик, и Иван Иванович обомлел, увидев медленно выползавшую из печки Дорку. «А где ребенок?» — «Сейчас». Дорка, как кошка, снова нырнула в кирпичный проем и аккуратно, за обе ножки потянула Вовчика.

— В больницу их надо, немедленно, я помогу! — Нина Андреевна видела, как у дворника желваками заходило лицо. Перед ним стояла полуседая, полуслепая и полуживая женщина без возраста, с трудом она удерживала на рутах худого бледного мальчика, он долго не мог раскрыть глаз, щурился, как мать. — Я счас, я счас, потерпите немного.

Иван Иванович вернулся быстро с дворовой книгой и бланками.

— Счас, счас мы его зарегистрируем. Давайте паспорта. Как зовут, фамилия?» — Иван Иванович записывал: Еремин Владимир Викторович, родился в 1942 году 26 января. Мать — Еремина Дора Моисеевна, отец — Еремин Виктор Владимирович.

Только через месяц Нина Андреевна попала с Доркой и Вовчиком в больницу, однако там их не оставили, только выписали Дорке очки. Больница была переполнена ранеными. А еще через два месяца Пину Андреевну арестовали, Люська, любовница хозяина, донесла; дворника забрали месяцем раньше.

Дорка ждала свекровь, целыми днями они с сыном сидели на скамеечке у свисающих набок ворот — Иван Иванович так и не успел поправить их. Возвратились из эвакуации соседи, заняли свои комнаты, старушек прогнали, они переселились на кухню, но и там мешали. Приходил участковый и говорил старушкам быстрее подыскивать себе другое жилье. Как два старых больных воробья с подрезанными крыльями, они молча сидели на кухне на одной табуретке, принесенной еще Ниной Андреевной. Дорка не могла это стерпеть, у нее подкашивались ноги, она вспоминала, вот так на сырой холодной земле сидели они той страшной ночью в 41-м в своем дворе, ждали отправки в гетто. Потом их всех погнали — исчезли все...

Дорка пустила пожилых женщин к себе, кое-как соорудили топчанчик. Старушки спали на нем вдвоем, валетом. Доркины уговоры, зачем мучиться, есть же свободный диван и можно отдыхать на нем, они не воспринимали. Уходили из дома рано утром, возвращались очень поздно, весь день попрошайничали. Все. что добывали на «охоте», приносили в самодельно сшитых мешочках и вываливали на стол — хлеб, яйца, помидоры, кукурузу, куски сахара, яблочко. Пировали все вместе. Но однажды домой пришла только одна, другая умерла прямо на улице. Дорка запретила Екатерине Ивановне, так звали оставшуюся в живых, побираться. «Вы лучше с Вовчиком посидите, а я попробую устроиться на работу». Екатерина Ивановна гуляла теперь с мальчиком, а Дорку взяли в открывшийся на их улице большой магазин. Завмаг сжалился — взял ее к себе уборщицей. Нина Андреевна не вернулась, ее осудили за сотрудничество с немцами, за то, что не эвакуировалась, а обязана была.

Много лет спустя в поликлинике Дору окликнула регистратор — пожилая женщина.

— Еремина? Дора Моисеевна? Вашу мать, свекровь звали Нина Андреевна?

— Да, а в чем дело?

— Хочу с вами поговорить, — оглядываясь по сторонам, тихим голосом прошептала регистратор, — я Вера Константиновна. Подождите меня, я накину пальто и выйду

У Дорки застучало сердце. Как молот. Она вышла на улицу, притулилась к стене — от волнения закружилась голова. Она мучительно думала, что может ей сказать эта женщина. Муж пропал без вести, она несколько раз писала запросы, но получала один и тот же стандартный ответ. На запрос о свекрови ей ответили, что Нина Андреевна осуждена на десять лет без нрава переписки...

— Давайте отойдем в сторону, — предложила Вера Константиновна и поведала Дорке, что в молодости работала вместе с Ниночкой на телефонной станции, они дружили, но за время войны ни разу не виделись. Судьба столкнула их в пересыльной тюрьме, обе получили но 10 лет и ехали, голодные, без воды, в одном товарном промерзшем вагоне целую неделю. Нина Андреевна была сильно простужена, без теплой одежды она не выдержала и скончалась прямо в товарняке. На каком-то полустанке ее тело сбросили в кювет и спустили собак. От нее ничего не осталось, овчарок погрузили и двинулись дальше. Охранники экономили тушенку...

Веру Константиновну реабилитировали, она вернулась в Одессу, обитает в маленькой комнатушке, близких — никого, поэтому работает с людьми. Легче... А с Ниночкой они условились, кто выживет, ют обязательно отыщет кого-нибудь из родных и расскажет.

Дорка не плакала, шла медленно, часто останавливалась и все время приговаривала: «Мама, мама, мамочка». Ей было уже известно, что всю ее семью немцы уничтожили, только где лежат они и похоронены ли по-людски, никто не ведает.

Не знала Дора лишь про то, что Ципа бросила свою последнюю новорожденную девочку, которую и назвать-то не успела, стоящим у обочины женщинам, когда их колонну вели на Пересыпь. Они поймали этот сверток, она это точно видела. Мать пыталась и других детей вытолкнуть, румын, сопровождавший колонну, даже специально отошел в сторону, отвернулся. Но дети плакали и еще крепче хватались ручонками за Ципину юбку.

Дорка заторопилась домой. Она шла навстречу своей новой нелегкой жизни. Ее ждал сын и старушка, которую Вовчик называл бабушкой.

ОДЕССИТКИ

Свобода, свобода, она свободна и сын ее свободен! Больше ни о чем не могла думать Дорка. Нина Андреевна забрала Вовчика у нее с рук, решила вынести на улицу, уже подошла к двери, вернулась. Хоть и весна, апрель, но ветрено и прохладно. Мальчик первый раз подышит свежим воздухом. Вовчика с большим трудом завернули в одеяло, он вырывался, орал. «Пошли, Дора, только сама пальто накинь и платок». Ноги у Дорки дрожали, она медленно нащупывала ими ступеньки, боясь споткнуться в темноте. Двор был пуст, еще с утра соседи побежали в город, в свой любимый свободный город. Они тоже забыли, когда последний раз выходили на улицу. Ветер дул северный, колючий, по голубому небу быстро неслись небольшие белые облака, временами они прикрывали солнце, и тогда становилось совсем зябко.

Свежий воздух опьянил Дорку, она схватила Нину Андреевну за рукав, голова закружилась: «Мама, я упаду». — «Сейчас привыкнешь, к хорошему быстро привыкают, держись». Она боялась открыть глаза, стояла, опустив голову. «Дор, смотри, он щурится!» — воскликнула Нина Андреевна. Вовчик наполовину выполз из одеяла, только ножки оставались еще в плену, и, втянув головку в плечики, смотрел но сторонам. Как зверек, он втягивал носиком непривычные запахи, ручонками ухватился за бабушкин платок. «Он меня сейчас задушит-. Дора, он весь дрожит, боится». — «Холодно ему, мама, — Дорка с головой укрыла сына одеялом. — Привыкай, Вовчик, родной, привыкай, это твой город, твой двор, твой дом, твое небо, твоя Родина!» Мальчику было страшно, он ежился, закрыв глазки, уткнулся в бабушкину грудь.

— Здравствуйте, Нина Андреевна, с праздником, с Победой.

Нина Андреевна обернулась.

— Валюта, здравствуй, деточка. Ой, это твоя дочка? Уже такая взрослая?

Рядом с Валентиной стояла обвязанная большим платком девочка.

— Это моя Леночка, — ответила она и подумала: «Странно, живем в одном доме, а Нину Андреевну за всю войну, может, пару раз видела, всегда спешила, ни с кем не общалась». Валентина даже забыла, что та здесь живет.

— Кто там горько плачет? — Валентина с дочкой, привстав на цыпочки, улыбаясь, дотронулись до ножек ребенка, которые выскользнули из одеяла.

— Это мой внучок, Вовчик, Владимир Викторович. А ты что, Дору не узнаешь?

— Дорка? — Валентина от неожиданности отступила, девочка тут же присоединилась к матери, крепко ухватила ее за пальто. — Узнала! Дорка! — Валентина бросилась на Дорку, обняла, расцеловала в обе щеки, — Поздравляю, поздравляю!

Сегодня все в городе, знакомые и незнакомые, приветливо улыбались, поздравляли друг друга, обнимались, целовались. Солдат растаскивали по квартирам, угощали, чем могли, пытаясь узнать, хоть что-нибудь о своих и когда кончится эта проклятая война.

— Мы с Соборки, там народу тьма, музыка, танцы, господи, дождались. Победа! Дора, ты что, уже так быстро вернулась из эвакуации?

Дорка отрицательно покачала головой. Слезы душили ее, говорить не могла. Нина Андреевна ответила за нее:

— Здесь она была. Валюта, я ее у себя прятала. — Она почувствовала, что мальчишка дрожит от холода. — Пойдемте, девочки, к нам, чаек попьем, отпразднуем, как можем.

— Спасибо, Нина Андреевна, я только маму предупрежу, а ты, Леночка, ступай.

Но девочка исподлобья посмотрела на незнакомых женщин и засеменила за матерью: «Мама, я с тобой».

Весть о том, что Витькина жена, Дорка, ховалась всю оккупацию у свекрухи, облетела молниеносно весь двор, всю Софиевскую. Как только женщины вернулись в комнату, Вовчик сразу успокоился, залез под стол, теперь ему разрешали везде бегать, кричать, никто не одергивал, не шикал, не прижимал, чтобы не кричал, а наоборот, отгоняли от себя. Мальчик никак не мог понять, почему дверь в коридор открыта – там ведь страшно, там какие-то чужие люди, и он ни за что туда не пойдет. Валентина с матерью и дочерью объявились быстро. Заслышав их шаги, Вовчик в ужасе забрался в печку и никак не хотел оттуда вылезать.

— Где он прячется? — спросила Леночка. — А можно я туда тоже залезу?

— Попробуй, только не пугай его.

Сегодня Дорка была именинницей, весь двор только и говорил о ней, о её свекрови, ребенке, их печке. Весь вечер Ереминых навещали соседи, чтобы своими глазами убедиться, что это не розыгрыш. Тяжело было поверить, что Витькина жена все эти годы просидела в печке, скрываясь от немцев, там же родила пацана, ну просто Витькину копию. Даже старый дед Макар не выдержал, пошкандылял, опираясь на своего внучка, посмотреть на Дорку с мальцом, прихватил с собой бутылку самогона еще довоенного. Спрятал старик эн-зэ, чтобы Победу встретить, сам себя зауважал: вот сила воли, не выпил ни грамма раньше. А здесь, ты гляди, кого упрятали, не бутылку, а целую бабу с ребенком! Опьяневшие от счастья, свободы, вина, соседи, громко перебивая друг друга, рассказывали каждый свою историю, что пришлось пережить, выстрадать, выстоять. Они больше никого не боялись, горланили на весь двор, на всю улицу, на весь город. Так продолжаюсь, наверное, с месяц, а потом, кто бы знал тогда, такое началось...

На следующий день Нина Андреевна пошла на свою прежнюю довоенную работу, однако телефонной станции не было, она сгорела. Под присмотром конвоя разбирали обуглившиеся доски, кирпичи, мусор военнопленные,

— Нина, давай к нам, — вдруг позван ее чей-то голос.

В проеме окна она узнана свою бывшую начальницу Ирину Яковлевну Та подбежала к офицеру, вероятно, старшему, что-то долго объясняла ему, видимо, что это ее бывшая сотрудница.

— Товарищ лейтенант, она наша, запишите, Еремина.

Молодой лейтенантик посмотрел на изможденную пожилую женщину: «Вы лучше потом приходите, немного отдохните».

Женщины обнялись, расцеловались.

— Жива! А сын как?

— Пока не знаю, воюет на фронте.

— И мои все по фронтам. А мы теперь здесь воюем. Что гады сделали с Одессой? Всю взорвать хотели. Театр-красавец заминировали, представляешь? Ниночка, приходи дорогая, нам другое здание должны вот-вот выделить.

На том и распрощались. Нина Андреевна решила побродить по родным местам. Ей стало страшно. Город нельзя было узнать. Булыжники мостовых румыны вывезли заранее, кругом выгоревшие, разбомбленные дома. Жутко. Но жизнь брала свое. Для людей, столько лет боявшихся немцев, румын, власовцев, бандеровцев, полицаев и вообще друг друга, наступили необыкновенные времена — времена любви. Все чаще ей попадались навстречу беременные женщины. Столько сразу их не было даже в довоенную пору.

Через день Нина Андреевна с Доркой и Вовчиком отправились в военкомат, откуда призвали Витьку, может, что-то известно о нем. Громадная очередь продвигалась крайне медленно. Они видели, как нередко впереди стоявшие женщины падали в обморок от страшной вести, что кто-то из родных погиб еще в 41-м, 42-м, 43-м, а то и совсем недавно, в 44-м. 3десь же им выписывали маленькую бумажку, лишавшую последней надежды, и уводили в комнатку, пропахнувшую валерьянкой, с дежурной медсестрой. Там на всякий случай стояло несколько коек.

Уже в четвертый раз Нина Андреевна с Доркой получали один и тот же ответ: сведений не имеется, приходите позже, просили еще раз заполнить запрос. От Ивана Валентина уже получает письма, чуть ли не каждый день. Родителей Аркадия из соседней комнаты нет, они еще не вернулись из эвакуации, а Аркашкины письма почтальон замучился носить. Их аккуратно складывают на столе две старушки, что временно проживают в их комнате. А вот от Витеньки ничего. Обманув свекровь, что пойдет поискать работу, Дорка прямиком отправилась в военкомат. Очередь, хоть и шла на лот раз быстрее, чем прежде, но казалась нескончаемой. Какой-то мужик лез сбоку, расталкивая всех острыми локтями.

— Граждане, пропустите, бога рати, моей Галке ответили, что пропал без вести, а я вот он, перед вами, цел и невредим, пусть меня вычеркнут. Сколько людей полегло, когда десант в Керчи высаживали, а я, значит, везучий, в живых остался.

Толпа расступилась перед матросом в мокрой от пота тельняшке; прихрамывая, опираясь с одной стороны на костыль, а с другой на счастливую Галку, он наконец пробился кокотку. Вся очередь пришла в волнение. Жену его, дочурку самого моряка все обнимали, целовали: «Может, и нашим повезет, вернутся?»

Надежда засверкала в глазах измученных стариков, детей и женщин. Люди пересказывали, перебивая друг друга, похожие случаи. Как одна женщина получила похоронку на мужа и решила покончить с собой. С этой мыслью и возвращалась домой, а пришла — обомлела: он ее ждет, жив-здоров, весь в орденах.

Наконец дошла очередь до Дорки. «Еремин Виктор Владимирович, 1915 года рождения, женат, мобилизован 23 июня 1941 года. Вот в этом дворе, сразу за военкоматом», — с трудом выговорила она. Ей было видно, как молодой очкарик-лейтенантик одним глазом читает напечатанные на машинке списки: Еремин Виктор Владимирович, 1915 года рождения, пропал без вести. Октябрь 41-го года. Город Одесса. Послюнявил пальцы, взял маленький листик, быстро заполнил его, вытащил из ящика печать, с силой ударил по листку, подписал и протянул Дорке. К ней тут же подскочила девушка в беленьком халатике, перехватила у лейтенанта бумажку обняла Дорку и повела в свою пропитанную валерьянкой и нашатырем комнату. «Выпейте вот это, полегчает, не отчаивайтесь, найдется ваш Виктор. Кто он вам? Муж?» — как могла, успокаивала она.

Дорка бесцельно ходила но улице. Как показать эту бумажку Нине Андреевне? Нет! А вдруг действительно права медсестра, эго ошибка. Неправда, что Виктора нет, не верю. Это они с Вовкой должны были погибнуть, а он — никогда! Она скомкала бумажку, потом разгладила и сунула в лифчик: «Вернусь радостной, скажу, что пообещали работу».

Нины Андреевны дома не было. Старушки сидели на кухне с зареванным Вовчиком. Что случилось? Обе они, завидев Дорку, разом бросились к ней, все время оглядываясь вокруг.

— Дорочка, ее арестовали. Тихо, Вовчик, тихо, пошли в комнату. — В комнате все было перевернуто вверх дном, на полу валялось выброшенное из печки тряпье.

— Кого арестовали? — Дорка не сразу сообразила, о ком речь.

— Да Ниночку, твою свекровь, боже мой, — всхлипнула одна из бабушек.

— За что? Что она сделала? Что они искали?

— Какие-то бумаги, в печке рылись. Сотрудничество с немцами ей приписали. О тебе спрашивали, мы сказали — на работе. А Вовчика Лизонька увела сразу, на всякий случай. Отпустят се, зачем им старуха? Неужели опять будет, как после гражданской, не приведи Господи! Не угомонятся никак. — Причмокивая беззубым ртом, старушка продолжала: — Да отпустят ее, разберутся. Сейчас всех проверяют, говорят, шпионов развелось много после немцев, и неблагонадежных. А бумажки эти вот они, по полу разбросаны, все на немецком. Отчет, что ли, какой, сколько леса завезено, сколько распилено. Я немного немецкий знаю.

— А что она? — закричала не своим голосом Дорка.

— Она, голубушка, молчала, только на фотографии эти смотрела. Они ее так быстро увели, мы даже подумали, что ты их встретила по дороге.

— Я завтра же пойду, это какое-то недоразумение. Какой она враг народа?

— Ой, милая, поверь нам, мы уже свое прожили, всего насмотрелись. Ты о сыне думай, а свекровь твоя женщина умная, даст Бог, вывернется, не ходи туда, коли надо будет, сами вызовут. Сиди дома, давай все эти бумажки сожжем. Сами сходим, с нас какой спрос, скажем, племянницу забрали. Она ведь, голубушка, ничего с собой не взяла, надо ей каких-то вещичек и еды подсобрать.

Вовчик, свернувшись калачиком, спал на кровати. Дорка сидела за столом, разглаживая машинально помятое извещение. «Витя, как ты был прав, а я, дура, не понимала... Вот оно возмездие...»

Это случилось перед самой войной. За месяц или за два на фабрике вдруг начались аресты. Всех подряд вызывали, дотошно спрашивали, кто что знает. Потом был показательный суд над выявленными крагами народа. В фабричный клуб людей набилось столько, что не пробиться. Дорке поручили от имени комсомола зачитать обличающий текст по бумажке. Всех выступающих строго инспектировали — ни слова от себя, только написанное. Она крутилась перед зеркалом, осматривая себя в профиль — не заметен ли животик? Наконец настал ее черед выйти на сцену. Словно заученное стихотворение, громко, без ошибок выпалила текст, все захлопали. Она спустилась в зал, присела среди зрителей и только тогда увидела обвиняемых. Их было человек двадцать, двух девушек узнана сразу: одна ходила в вечернюю школу вместе с ней, а другая была ее сменщицей за станком. Сердце колотилось. Рядом сидела пожилая женщина с мальчиком лет трех, она зло покосилась на Дорку и отодвинулась.

— Смотри, Женечка, миленький, там твоя мамочка. За что ее так?

Дорку так и подмывало ответить: «Значит, есть за что». Но она встала и пошла в конец зала к своим, гордая, что не сбилась, четко прочитала, что ее голос аж звенел и ей аплодировали. Витя с ней после этого долго не разговаривал. Среди осужденных был его мастер, Виктор очень переживал и никак не верил в виновность своего учителя. Они помирились лишь, когда Дорка объявила, что беременна.

Тетка эта потом еще долго крутилась на территории фабрики, зареванная, уже без мальца. Того отправили вместе с матерью, а она все выла: «Что я скажу его отцу? Ребенка-то за что?»

Дорка посмотрела на спящего Вовчика, даже во сне он продолжал всхлипывать. Она медленно затолкала проклятые бумажки в печку, подожгла, не открывая вытяжку; Дым начал заполнять комнату; дышать становилось трудно, в дверь стучали, кричали. Дорка открыла вьюжку, окно, потом дверь. Обе старушки влетели в комнату: «Не дури, Дорочка, не бери грех на душу. Разве дите виновато, Бог ему жизнь дал, не тебе ее отбирать. Лизонька, я ж тебе говорила — отчудит она что-нибудь».

Баба Катя схватила мальчишку в охапку и унесла особой. Дорка сидела на стуле, тупо уставившись в одну точку, и бесконечно повторяла: «Не хочу больше жить». Только месяц спустя она немного пришла в себя. Старушки по очереди дежурили у нее в комнате: как бы чего не случилось. Дорка привыкла к этому и, когда однажды они не пришли, испугалась, выглянула в коридор и увидела их спящими на кухне. Обе сидели на табуретке, тесно прижавшись друг к другу, как два старых больных воробушка на ветке. Оказалось, вернулись соседи из эвакуации и сестер выселили, жить им теперь было негде, старый их дом, в который угодила бомба, так и стоял, зияя выгоревшими глазницами окон.

Дорка, не вымолвив ни слова, схватила старушечьи котомки и отнесла к себе, затем постелила диван и вернулась за ними. Корила себя: как же не догадывалась, и сколько времени старушки вот так маются без своего угла? Дорка тихонько растолкала их, положила руки на плечи, кивнула головой. Они молча встали и поплелись за ней.

Пора идти на работу. Дорка причесалась, подкрасила губы высохшей помадой, оставшейся от Нины Андреевны, и отправилась на фабрику. У знакомой проходной она начата всматриваться в лица людей, проходящих через вертушку. Ей казалось, что вот сейчас ее кто-нибудь окликнет, обрадуется встрече с ней, но люди шли на смену хмурые, озабоченные, совсем не похожие на тех, с кем она работала. Они понуро плелись, не обращая на нее никакого внимания. Вот и последние запоздавшие прошмыгнули — нет, никого она так и не узнала, и ее — никто. Может, в другую смену прийти? Выбежал из будки контролер, инвалид с деревянной ногой-костылем, спросил: «Кого ждете, гражданочка?» — «Я здесь работала до войны, думала, а вдруг кого-нибудь встречу», — «Вам, гражданочка, в отдел кадров надо, а здесь стоять не положено. Дайте ваши документы».

Он заглянул в паспорт, затем внимательно на Дорку и пропустил ее. На территории фабрики ничего не изменилось, и отдел кадров на том же месте, только везде высажены молоденькие деревца сафоры с ярко побеленными тоненькими стволами. Старых громадных нет, и двор стал вроде поменьше. В «кадрах» ее встретил военный. Дорка сбивчиво рассказала, что до войны она с мужем работала здесь станочницей, что муж ушел на фронт в первый же день войны, что ее родители погибли в гетто, а ее с сыном спасла свекровь. Военный все записал за Доркой и посоветовал прийти дня через три.

Время тянулось медленно, наконец, ранним утром она снова оказалась перед знакомой дверью. Тот же военный предложил ей аул, она присела, и ей почему-то стаю как-то не по себе. «Еремина Дора Моисеевна?» — металл в голосе кадровика насторожил ее. «Да». — «Ваш муж Еремин Виктор Владимирович?» — «Да». — «А где он сейчас?» Дорка аж подскочила со стула. «Где он? — заорал военный прямо ей в ухо. — Я вас спрашиваю, где ваш муж?» — «Я не знаю... Я последний раз видела его 23 июня 41-то года. Больше ни разу». — «А ваш сын? От кого вы родили сына? И когда?» Дорка отшатнулась и почти шепотом: «Я была беременна, когда Витенька мой ушел на фронт». Ее начал бить озноб, губы дрожали, обида, арах стали сковывать ее. — «Что вы так волнуетесь? Не нравится, как разговариваю? В другом месте с вами будут говорить иначе».

Дорка совсем растерялась.

— Где, говорите, ваши родители?

— Их убили, наверное, я не знаю.

— Вы жили с ними?

— Да.

— Почему же они были убиты, а вы остались?

— Я убежала.

— Куда?

— К свекрови, на Софиевскую.

— Как ее фамилия?

— Еремина Нина Андреевна.

— А где она сейчас?

Дорка опустила голову.

— В за-за-ключении, — еле слышно прошептала.

— Где? — не унимался кадровик.

— В тюрьме...

— Ну-ну, договаривайте, Дора Моисеевна. Ваша свекровь осуждена как враг народа. Так ведь, а вы? Чем вы занимались во время войны?

Дорка молчала.

— Вы хотите, чтобы мы поверили вам, что каким-то чудом вам удалось остаться живой и невредимой с сыном-евреем?

Он больно схватил ее за плечо.

— С какой целью вы хотите проникнуть па фабрику?

— Мне нужна работа.

Очки у Дорки запотели, она ничего не видела.

— Еремина или как вас там... Идите, и чтобы ноги вашей на фабрике не было.

Дорка не помнит, как выбежала из кабинета. В приемной стояли празднично одетые люди с цветами. Сегодня день рождения у начальника отдела кадров. Она вспомнила, как ей сказал об этом уже знакомый вахтер и что ей обязательно сегодня повезет. Кадровик вертелся у зеркала. Да, седею, от такой работы не только поседеешь. И другой день, думал он, передал бы эту жидовку куда следует, но сейчас у него праздник, пусть эта странная баба считает, что он сделал ей подарок — неохота было возиться.

Дорка быстро прошмыгнула мимо вахтера, он что-то спросил, но она ничего не слышала, бежала домой, как сумасшедшая. Ей казалось, что, пока она здесь, ее сына забирают из рук старушек. Успокоилась лишь, когда заметила у ворот на лавочке Екатерину Ивановну, читавшую Вовчику книжечку. Он приставил маленькую табуреточку к ногам старушки и совсем ее не слушал, вертелся во все стороны; когда увидел мать, бросился к ней с криком: «Мама, мама!» Дорка схватила сына и помчалась, как угорелая, домой. Старушка даже перекрестилась: «Господи, что случилось?», и поспешила за ней, ничего не спрашивая. Вместе уложили ребенка, и, когда он уснул, все рассказала старушкам. Те, как могли, утешали несчастную женщину: «Дорочка, девочка наша, не пропадем. Мы знаем одну женщину, она нам поможет обязательно».

Но та не стала со старушками даже разговаривать. Сконфуженные, они вернулись ни с чем. Правда, через несколько дней Екатерина Ивановна порадовала хорошей новостью: можно подрабатывать в промтоварном магазине, убирать, а главное, магазин рядом, через дорогу. Дорка не спала всю ночь, Екатерина Ивановна предложила помолиться, мол, поможет, но она отказалась: «Я не умею». — «Ничего, Дорочка, Бог един, он поможет». Дорка посмотрела на икону, стала на колени и неумело перекрестилась. Потом еще и еще, как Нина Андреевна. Поцеловала образ Мадонны с ребенком: помоги, Матерь Божья, хоть ты спаси нас.

Директор магазина сидел в маленьком кабинетике. Дорка с Екатериной Ивановной протиснулись к нему

— Здрасьте, — со страхом прошептала Дорка и замолчала, очки ее запотели, она перестала его видеть. Инициативу взяла старушка.

— Семен Осипович, дорогой, вот моя Дорочка, моя спасительница, вы не пожалеете, поверьте моей седой голове. Ей на фабрику; как раньше, нельзя, с ее зрением как работать на станке? Сами понимаете, и малыш... Я вам рассказывала, это же ангел, а не человек.

Екатерину Ивановну нельзя было остановить, да директор и не пытался.

— Ладно, я все понял. Хорошо, пусть работает, а там поглядим.

— Так вы согласны? — никак не могла поверить в свое счастье Екатерина Ивановна.

— Согласен, не волнуйтесь, ступайте домой, а вы, Дора, останьтесь.

В этот день Дорка с еще одной молоденькой девчонкой, ученицей

продавца, разгрузили две машины товара — одну с сукном, другую с обувью. Усталости не чувствовала, хотя сгружали в подвал и спускаться надо было по узким ступенькам. Как не упала? В обеденный перерыв захотелось пить. Ее проводили в большую подсобку, там вкусно пахло отварной картошкой, квашеной капустой и луком. За длинным столом пристроились сотрудники во главе с директором.

— Дора, а почему вы в платье работаете? — спросил он.

Она растерялась, покраснела, не знала, что ответить. Это же ее самое нарядное платье. Все засмеялись. Уставшая Дорка от перенапряжения стала неестественно улыбаться, потом расплакалась. Ее усадили за стол, Семен Осипович объявил, что это новая сотрудница и зовут ее Дора Моисеевна. После обеда ей выдали халат, удобные тапочки и показали ее «резиденцию» — крохотную комнатенку, где хранились ведра, веники, швабра. Там она переодевалась и немного передыхала. Приходила на работу первой и ждала директора или его зама. Вечером Семен Осипович звал Дорку в кабине т и клал в карман деньги.

Очень скоро все сотрудники поняли, что Дорка безотказная: кто позовет, бросает швабру и несется помогать. То товар на прилавок выставить, то что-то перетащить с места на место. И надо ведь успеть еще со своей работой управиться — вымыть полы, туалет, сбегать на рынок купить к обеду продукты. Сварить, накрыть на стол, правда, тарелки, вилки и кружки сотрудники мыли сами. Целый день она вертелась, как волчок, к вечеру приходила домой, не чувствуя ног, и замертво плюхалась в кровать. Екатерина Ивановна смотрела на Дорку, и мысль, что так она долго не выдержит и нужно что-то предпринимать, не оставляла ее в покое. Поразмыслив немного, старушка решила действовать. Теперь во время обеда она с Вовчиком заглядывала в магазин, объясняя, что мальчуган скучает по маме, которую совсем не видит. Вид пожилой женщины и малыша вызывали сострадание; Екатерина Ивановна научила Вовчика жалостным одесским песенкам из репертуара исчезнувших навсегда кафешантанов. Он стоял посреди магазина и тоненьким голоском пел: «Мама, мама, что мы будем делать, когда настанут сильны холода...» Старушка подпевала, дуэт имел успех, и растроганные продавщицы угощали «артистов» кто чем. Вовчик все это запихивал в висевшую на плече сумочку с тесемкой вместо ремешка, которую ему сшила баба Лиза. Набив ее угощением, мальчишка с Екатериной Ивановной удалялись.

Сегодня Дорку вызвал директор и предупредил: «Завтра не приходи, будет проверка, а ты не в штате, понимаешь? Когда закончится, я за тобой пришлю. Хорошо?» Дорка не находила себе места, все выглядывала в окно, однако никто не объявлялся. Так, в ожидании, минуло еще пару дней. Екатерина Ивановна не выдержала и пошла гулять с Вовчиком мимо магазина. На двери было приклеено объявление — «Закрыто на учет». Сколько это продолжится, никто не знал. Хотелось кушать, и старушки с Вовчиком поутру отправлялись на «охоту». Свою добычу они съедали за ширмочкой, оставляя небольшие ломтики хлеба для Дорки. Ей в магазине подарили два отреза на платье, но она так их и не пошила. Вот теперь пригодятся, нужно продать.

На базар двинули втроем. Екатерина Ивановна не доверяла такое серьезное дело Дорке.

— Ой, да ты такая доверчивая, обдерут, как липку, еще во что-нибудь вляпаешься, и видишь плохо, обсчитают, — причитала она, торопясь по Торговой на Новый рынок.

Старушка так ловко пробиралась сквозь толпу, что Дорка с сыном все время ее теряли из вида. Екатерина Ивановна запретила ей вынимать товар из сумки, пока не подаст знак. Она прикидывалась, что ищет отрезы, узнав цену, покачивала головой. Игра Дорке довольно быстро надоедала, и Вовчик устал. Наконец Екатерина Ивановна махнула ей. Она достала материал, перекинула его через руку, и здесь же Екатерина Ивановна громким театральным голосом заорала на весь рынок: «Ой, какая прелесть! Мадамочка, я ваш покупатель. Все-все... Я первая». Она делала вид, что вырывает ткань из рук опешившей Дорки, та от неожиданности ничего не могла понять. Моментально вокруг образовалась толпа, перекрикивая друг друга, люди прицеливались. Дорка просила сумму, которую заранее согласовала с Екатериной Ивановной, — и ни рубля меньше. Старушка принялась с ней азартно торговаться, злилась, ругалась. Дорка ни в какую не уступала. И вдруг одна молоденькая женщина сунула ей деньги и выхватила ситец.

Дорка спрятала деньги в лифчик, подхватила сынишку на руки — и ходу «Ах ты, вонючая торговка, — с наигранной свирепостью на лице кричала ей в спину старушка. Екатерина Ивановна догнана их в конце продуктовых рядов. Счастливые, они тащили с базара две полные сумки, Вовчик тоже был счастлив — в его котомке лежали любимые разноцветные леденцы...

Следующим утром Екатерина Ивановна пробежалась к магазину — он работал. Она покрутились перед витриной, заглянула вовнутрь. Никто ее не окликнул, сотрудники были новенькие и не обращали на нее никакого внимания. «Странно, — подумала Екатерина Ивановна, — не буду пока ничего говорить Дорке, вечером еще раз прогуляюсь с Вовчиком. Неужели все чужие, а где же Семен Осипович?»

Они подошли как раз к закрытию. Усталые продавщицы, перебрасываясь редкими фразами, расходились по домам. Лицо одной из них показалось вроде бы знакомым. Екатерина Ивановна с мальчишкой поспешили за ней и догнали только на соседней улице:

— Ой, это вы, Наденька? Здрасьте, Вовчик, смотри, твоя любимая тетя Надя.

Надежда вздрогнула, жалостливо посмотрела на старушку с мальчиком.

— Где вы живете? Идемте!

Екатерину Ивановну предчувствие не подвело. Тут что-то не так, но лучше самая горькая правда, чем вот такая неизвестность.

— Дорочка, встречай, Надюша к нам в гости заглянула. Пойду-ка я чаек организую.

— Здравствуй, Дорочка, вот как вы живете. Это кто? — Надежда кивнула на стенку.

— Мой муж, а рядом свекровь. А на этой фотографии мы с Витенькой. Снялись незадолго до войны.

— Это правда ты? Никогда бы не подумала.

И вдруг осеклась, поняла, что неудачно выпалила.

— Да ничего, Надюша, я сама себя не узнаю.

Вовчика старушки с боем увели на улицу; чтобы не мешал. Надежда рассказана, что во время учета обнаружилась недостача, пересортица. Дорке ни о чем это не говорило. Она только поняла, что Семен Осипович зачислил в магазин свою жену, ее брата, они в нем никогда не работали, только деньги получали. Директора арестовали, заместителя тоже, и еще двух продавщиц, остальных перевели в другие магазины. «Осталась лишь я, — продолжала Надя, — у меня все было в порядке, и Наташка из хозяйственного. О тебе, Дора, никто не говорил, ты ведь в штате не числилась. Теперь у нас новый директор, демобилизованный. Ты загляни, может, тебя возьмет. Сейчас, правда, работает одна, выпивоха, от нее все время пахнет, целый день грязной тряпкой трет пол, больше ничего, не то что ты! Таскала, на рынок бегала, и за чистотой следила, и нам помогала».

Дорка придвинула ей чай. Надя с удовольствием выпила. «Ох, какой ароматный, с чем он?» — «С листиками, тут и шиповник, вишня, сморода, старушки с Вовчиком насобирали».

— Директор солдафон полный, — грея руки о стакан, говорила Надежда, — но так вроде справедливый и честный. Только ни черта в торговле не соображает, зато командует, психует, если что не так, и, как попка, повторяет: партия послала его поднимать советскую торговлю на высокий уровень.

— Нет, раз военный — не пойду, с одним уже имела дело.

Дорка с содроганием вспомнила, как еле унесла ноги от фабричного кадровика.

— Дор, а что, бабки у тебя живут?

— Да, — неохотно ответила Дорка. — Соседи вернулись из эвакуации, им некуда деваться. Они хорошие, одинокие, мне с ними лучше, за Вовчиком есть кому приглядеть.

— Ладно, мне пора, если что узнаю, обязательно сообщу.

Екатерина Ивановна нашла все-таки Дорке подработку; по соседству с домом открылась новая парикмахерская, вечером там нужно было прибираться. Ее опять взяли без оформления документов, зато каждый вечер живая копейка, так называла Екатерина Ивановна Доркины заработки.

А поутру Дорку ждали несколько клиенток. Одна из них была ранней пташкой, с ней нужно было ходить на Привоз. Хозяйка выбирала все самое лучшее, дорогое. В обеих кошелках уже не было места, а она не унималась. Неподъемные сумки тащить тяжело, ныли руки, болела спина, но все равно Дорка больше любила у нее работать, эта все покупала сама и к ней не имела никаких претензий.

А вот вторая клиентка просыпалась лишь к полудню и еще долго не открывала дверь. Дорке вручались деньги и список. Она сама решала, что брать, торговалась, чтобы подешевле, а еще нужно было записать, сколько чего и по какой цене приобретено, и отчитаться за каждую копейку. Вокруг шмыгали воришки, особенно Дорка побаивалась подростков-босяков, того и гляди, сумку упрут или что-нибудь из нее выхватят. После рынка она торопилась в лавку за керосином, а напоследок мыча полы. Домой прибегала, запыхавшись, и почти туг же спешила во вторую смену в свою перукарню. Надюша стала в обеденный перерыв заглядывать к ним. Старушки поили чайком эту одинокую, потерявшую семью и детей женщину, укладывали на диван, пусть полежит, ноги отдохнут — стоять целый день за прилавком с такими венами...

Екатерина Ивановна с сестрой и Вовчиком с утра в бывшем имении графа Потоцкого собирали травки, сушили, перетирали, коммуналка пропахла настоями. Весь двор бегал к ним со своими хворобами. Сестры никому не отказывали, лечили, как умели. Здесь уже Елизавета Ивановна была непререкаемым авторитетом, могла лучше врача диагноз поставить, любую мазь изготовить. Все-таки почти полсотни лет помощником фармацевта в аптеке Гаевского отработала.

Елизавета Ивановна, едва Надюша объявлялась, делала ей примочки на ноги, а Вовчик перед ней выступал: то стишок, заученный с вечера, прочитает наизусть, то споет. Она никогда не забывала принести ему гостинцы, целовала и прижимала к себе так крепко, что он даже начинал сопротивляться. У этих добрых людей Надежда отдыхала душой, оттаивала сердцем и немного забывалась; с бабулями у нее появились секреты, Дорка не вникала в них, только удивлялась: то вдруг туфли ей купили, то кофту. От нее утаивали, что Надежда приносит из магазина разный дефицит — босоножки, отрез или еще какое-нибудь барахло, а Екатерина Ивановна тут же несется на базар и перепродает. Но все равно денег катастрофически не хватало. На Доркино пальто страшно было смотреть, оно просто расползаюсь от старости по швам, выгоревшие плечи и грудь, а воротник... Старая, еще Нины Андреевны, куница полностью облезла и смахивала на лишайную кошку. Дорка не обращала на это внимания, однако старушки не могли смириться. По улицам ходили разодетые с толкучки дамочки с чернобурками на плечах, в шляпках с перышками, а на их Дорочку страшно смотреть. Только Вовчик, благодаря Надюше, выглядел прилично. Екатерину Ивановну, когда она появлялась с ним, принимали за бедную няню, выгуливавшую богатенького барчука.

Время летело незаметно. Сегодня Дорка пришла из парикмахерской позже обычного, в комнате было темно, старушки всегда при ее появлении суетились, старались помочь ей раздеться, умыться, чтобы их бедная девочка поскорее покушала.

— Что вы сидите в темноте?

— Тише, Вовчика разбудишь.

— А баба Лиза где?

— Садись, Дорочка. Нет нашей Лизоньки больше.

— Как нет, а где она?

Екатерина Ивановна уткнулась в подушку, заплакала.

— На улице умерла. Мы в горсаду гуляли, а Лизонька на лавочке сидела, да так на ней и уснула. «Скорая» ее забрана. Ты не волнуйся, пусть государство хоть на смерть потратится. Я все сделала, как надо. И паспорте ней оставила, и записочка в ридикюле у нее.

— Что вы, так нельзя. Мы похороним ее по-человечески, как положено.

— Спасибо, голуба ты моя, похоронят Лизоньку, и гроб у нее будет. Я знаю кладбище, мы потом с тобой сходим. Давай спать. Все устроится.

Лето 46-го выдалось в Одессе необыкновенно жарким. Тяжелый воздух неподвижно обволакивал тело города. Баба Катя с Вовчиком пораньше вышли на Софиевскую, слегка продуваемую сквознячком с Пересыпи и моря. Уже был полдень, а Дорка все не появлялась. Вдруг Вовчик увидел мать, побежал навстречу она поймала его на руки, прижала к груди. Старушка ничего не спросила, только засеменила за ними мелкими шажками.

— Дора, господи, что случилось, скорее домой?

Дорка грязная, растрепанная, колено разбито, платье лопнуло сзади, и застиранный штопанный ее лифчик с разными пуговицами, как печать бедности, резанул сердце старушки. Дорка обмылась, переоделась в халат, оставшийся от работы в магазине, и прилегла. Находиться в комнате было невозможно, пекло выгнало их опять на улицу. Сегодня понедельник, магазин закрыт, у Надежды выходной, в этот день она ездила к себе, боялась потерять свою комнату на Ближних мельницах. Соседям объясняла, что живет у племянницы, там ребенок, бабушка, они и рады были, даже Надькин стол на кухне прихватили. И еще в выходной Надька навещала после обеда второе городское кладбище по Черноморской дороге, убирала могилки и вслух все рассказывала им о Вовчике. Никто ее не перебивал, только деревья чумаки шелестели своими пыльными листьями: да-да, да-да...

Вечером она лежала на своей прохладной кровати и радовалась, что с утра на работу, ее ждут на Софиевской. Утром у магазина она встретила Екатерину Ивановну. Старушка сбивчиво рассказала, как на Дорку напали бандюки, они следили за ней с самого Привоза. С продуктами для Нателлы Львовны Дорка возвращалась по Красному переулку, и вдруг один из хулиганов, тот, что повыше, в натянутой на лоб кепке от солнца, стал вырывать у нее сумку с харчами. Она увернулась, дернула сумку на себя и с размаху ударила ею вора, да с такой силой, что сшибла с ног, а сама не удержалась, упала. Другой воришка треснул женщину по голове, но и теперь сумку она из рук не выпустила. Помогли прохожие, бандиты испугались, удрали. Дорка все собрала с мостовой и отнесла этой бляди, однако Нателла выгнала ее: видишь ли, помидоры и абрикосы помялись, и, вдобавок, не заплатила за целый месяц.

— А что Дорка, как она? — испуганно спросила Надежда, по липу ее текли слезы.

— Лежит, плачет. Будь проклята эта шлюха с Дерибасовской. Лучше Таньке носить, чем ей, Танька, может, Дорке хоть платье новое сошьет. Ее лопнуло на спине, я его штопала, бесполезно, оно под руками разлазится.

— Подождите, Екатерина Ивановна, немного, что-нибудь придумаю.

Надя ненадолго скрылась в магазине и вскоре вернулась с пакетом. Баба Катя развернула сверток. Там был ситцевый халат, красота, с карманами, впереди на пуговичках. Старушка захлопала в ладошки, а Вовчик кричал от радости: «Мама, ты самая... мама». На следующий день они втроем отправились на базар. Вовчик ехал впереди на своей лошадке, он знал, что это подарок его бабы Нины. Когда Екатерина Ивановна спрашивала мальчугана, а где она, баба Нина, Вовчик забирался на диван, над которым висел портрет Нины Андреевны в молодости, и тыкал в него — вот она.

Уже поравнялись с новым рынком, а Екатерина Ивановна все наставляла Дорку:

— Ты ужас, такая честная, когда же торговаться научишься, разве можно так жить, не торговаться? И что будешь делать, когда я загнусь?

Дорка обернулась и укоризненно взглянула на старушку.

— А вы живите, я вам не разрешаю помирать.

Обучение начиналось от входа на рынок. Баба Катя до этого весело шагала и смеялась, а тут разом сгибалась в три погибели.

— Что с вами, вам плохо?

— Ну и дура ты, Дорка! Весь концерт портишь — молчи! Давай, двигай первая, я следом. Спрашиваешь, что почем, кривишь рожу и топай с Вовчиком дальше, не оглядывайся.

Спектакль получился на славу. Видя даму в очках, в новом шикарном сарафане и мальчика «барчука», торговки заламывали несусветные пены, совали Вовчику кто яблочко, кто сливу; пытаясь заманить хорошую покупательницу. Дорка не останавливалась, наученая бабой Катей, а Вовка успевал прихватить угощения и сбросить их в сумку к маме. Зато Екатерина Ивановна выдавала настоящий концерт. Еле передвигая ноги, вся трясясь и держась за прилавок, с трудом переводя дыхание, причитала: «Ой какая красота, как можно такое вырастить, хоть посмотреть — и то счастье! Может, мадамочка, есть какой подпорченный, подешевле? Нет?» Она не отходила от торговки, закрывала собой весь прилавок. Тетка не выдерживала и протягивала старухе помидорчик или огурец, лишь бы скорее ушла, а то никто из-за нее не может подойти. Обращение к себе «мадамочка» им льстило. Больно много попрошаек развелось, но эта хоть из культурненьких, даже мелочь какую-то пытается всучить, господи, вот так на старости маяться.

Обратно возвращались с полной корзиной, одного масла подсолнечного бутылку купили, а уж напробовались всего досыта. Дорка забрала торбу Екатерины Ивановны, подхватила Вовкину лошадку и быстро понеслась вперед. Старушка с мальчиком не поспевали за ней и отстали почти на целый квартал. Дома Дорка никогда не разбирала покупки на кухне, выкладывала все на стол в комнате. Все перемешалось в сумке — подавленные помидорки, абрикоски, вишня, черешня вместе с молодым картофелем и луком. А эта дынька-цыганочка откуда взялась? «Мама, это я ее скрал! Правда, здорово!» — радостно воскликнул мальчуган. Дорка рванулась к сыну, схватила за плечики. Мальчик, до этого лукаво улыбавшийся, испуганно посмотрел на мать, вывернулся и убежал к бабке, отдыхающей на лавке перед домом. Дорка обессилено опустилась на диван. «Больше никаких бабкиных выкрутасов, не дай Бог Вовка воровать начнет, нужно срочно искать работу», — думала она.

Баба Катя пристроила Дорку обслуживать модистку. Женщина, сама работящая, не предъявляла к ней никаких претензий, не требовала отчетов и вообще относилась по-дружески, сняла с нее мерки и обещала бесплатно что-то сшить. Однако Лида, так звали портниху, быстро забыла о своем обещании. Принося продукты, Дорка иногда заставала у нее очень красивого молодого человека, лет на десять, наверное, моложе. Она уже по списку, который совала ей Лида, знала о его визите — сумки с Привоза увеличивались в объеме вдвое. Иногда Дорке хотелось спросить об обещанном платье, когда оно будет готово, но она как-то стеснялась. А баба Катя не унималась, каждый раз упрекая ее: «Ну и народец — вековое терпение!» Дорка не понимала, какой народец, к чему все это.

Лето пролетело, как один жаркий нескончаемый день, пошли дожди, Вовчик опять закашлял. Дорке пришлось помириться со своим старым пальто, мечта о новом платье сгинула, да и за работу Лида не спешила рассчитываться. Екатерина Ивановна такого спустить не могла: эта девка от хахаля своего совсем тронулась. Красивый молодой стервец нигде не работал, целыми днями околачивался на Дерибасовской, высматривая очередных жертв. Знакомился с хорошо одетыми женщинами, кутил в ресторанах за их же счет. Они с Вовчиком несколько дней следили за прощелыгой — самый настоящий альфонс этот Алик. Теперь Лидка-дура держись. Баба Катя постучалась, никто не отвечай, они с Вовчиком уже собирались уйти, как Лидка, вся зареванная, в грязном халате, дверь открыла, рухнула на кушетку и забилась в истерике. Старушка поняла, что опоздала, видать, со своей заготовленной речью, Лидка уже все знает.

Ладно, не ты первая, не ты последняя. Нечего так убиваться, проходимец твой Алик, паскуда. Ах, милая, что свет клином на нем сошелся? Ты какая симпатяга, деловая, с талантом, и губишь себя из-за говнюка-бездельника. Да приползет к тебе эта сволочь, какая дура будет его на халяву одевать и кормить? Гони его, пока болячек тебе не натаскан, вот тогда наплачешься.

Екатерина Ивановна на мгновение перевела дух и продолжала: встретишь еще хорошего человека, жалеть будешь, что столько времени потратила.

— Беременная!

— Так тем более радуйся, что избавилась от дармоеда. Ушел — так и черт с ним. Заработаешь на себя с ребеночком.

Баба Катя все говорила и говорила, слезы у Лидки высохли, они уселись пить чай. Вовчик нажимал на печенье. «Видишь, Лидка, как Дорке наследник достается, да еще меня на шею себе посадила. Таких теперь днем с огнем не найдешь, мировая баба, ты уж слово сдержи, заплати Дорке, да и платьице этой несчастной сшей».

Она возвращалась довольная. Как все удачно вышло, и не пришлось сплетничать на эту пакость. А Лидка сдержана слово. На примерку Дорка пришла в новом лифчике, купленном на толкучке, и очень неловко себя чувствовала: грудь так торчала, стыдоба да и только. Отутюженное новое платье висело на плечиках. Лидке немалых сил стоило уговорить Дорку хоть на маленькое декольте в виде сердечка, и то пришлось сшить на всякий случай слюнявчик, чтобы снизу поддевать. Дора разделась, свела по привычке плечи.

— Что ты вся скрутилась, расправь их, — злилась Лидка, — у тебя такая ладная фигурка, такая красивая кожа, чего стесняешься, пусть мужчины любуются.

Она подтолкнула ее к высокому трюмо в черной раме с мраморным столиком. Дорка не помнила, когда последний раз видела себя в таком большом зеркале. «Вот видишь, красота какая». Дорке казалось, что это не она, в белом лифчике и черных сатиновых трусиках, а отражение какой-то совсем другой женщины.

— Тебе бы весло в руки и в Аркадии поставить, один зад чего стоит, — не унималась Лидка. — Сколько тебе лет? Сорока еще нет?

Дорка молчала. А Лидка продолжала: «Очки тебе не идут, да и волосы покрась, ну давай мерить». Платье сидело па Дорке идеально, высокая грудь, стала еще больше, юбка шестиклинка подчеркивала талию и бедра, фалдами ниспадала книзу

— Постричься бы тебе, волосы сами вьются, крутить не надо, не то что у меня, торчат как солома. Ой, Дорка, ты баба привлекательная, можешь мне поверить, уж в этом я как-нибудь разбираюсь.

Дорка хотела снять платье, но Лидка настояла, чтобы она в нем осталась. Но когда Дорка сверху набросила пальто, Лидка пожалела об этом. Старенькое, вот-вот расползется по швам. Из карманов торчали толстые шерстяные носки. Второпях Дорка забыла надеть их, в резиновые боты были вставлены деревянные каблуки, и каждый шаг отдавался болью в пятках.

Осенний вечер выдался теплым, земля, деревья усыпаны влажной листвой всех цветов — от золотистого до совсем черного. Она собрала букет из красных, зеленых, желтых листьев, от них исходил запах прелости. Вдруг ее кто-то стукнул по макушке. Дорка вздрогнула от испуга, обернулась — никого. Рядом упал еще один колючий шарик. А это ты! Решил поиграть со мной, старый платан, пожалел свои листики, все равно потеряешь, бесстыдник голый. Плоды все гуще обсыпали женщину. Пятки окончательно онемели, однако она уже не замечала боли. Теплый ветерок ласкан ее лицо, свежий воздух хотелось вдыхать и вдыхать. Она распрямила плечи, как учила Лидка, и понеслась домой. Неразлучная троица резалась в «дурака». Вовчик любил тасовать колоду, ему хотелось научиться это делать так же ловко, как баба Катя. Дорка сняла пальто, и наступила тишина. Вовчик выронил карты и бросился к матери. Никогда он не видел свою маму такой красивой, она сняла очки, ласково погладила сына по головке и закружилась с ним по комнате. Она мигом забыла о безжалостных каблуках и натертых пятках, она была счастлива.

Потом они ужинали. Вовчик все хотел рассказать матери, как он хорошо играл, даже выиграл. Баба Катя и Надюша весело подмигивали Дорке, а она хмурилась — просит же не приучать мальчишку, лучше пусть азбуку осваивает. Но возбужденный парнишка не мог остановиться, она одернула его: «Хватит, я не разрешаю тебе играть в карты!» На глаза Вовчика навернулись слезы, он разозлился и с ревом бросился к бабке, ища в ней защиту от матери. Баба Катя прижала внука, он сразу перестал плакать.

Какая муха ее укусила? Старушка взглянула на Надю, но та отвернулась, опустила голову и ушла на кухню мыть посуду. Вовчик улегся на топчан, свернувшись калачиком. Дорка повесила в шкаф новое платье и тоже легла. Уснуть не получалось. Почему-то вспомнилась мать, как она детей воспитывала? Всегда заняты, работали за большим столом, струганые доски были вымыты до бела, посреди горела керосиновая лампа. Мать из наволочки высыпала перья, а они, дети, отрывали пушинки от жесткого стержня. Пух забивался в нос, глаза, его собирали в длинные мешочки, которые придерживали коленками. Младшие быстро уставали и засыпали прямо за столом, а Дорка все чистила и чистила. Со стула потом мать еле ее отрывала, спина, ноги затекали, она их не чувствовала. Дорка осторожно, чтобы не проснулись, двигала спавших сестренок, чтобы как-то с краю лежака самой примоститься. Утром запах кислых оладьев щекотал ноздри, Дорка с трудом вставала и, сонная, со слипшимися глазами шла на двор в уборную. Дома на ведро ходили только маленькие. Вылив помои, закрывала за собой дверь на крючок, присаживалась поудобнее... Она жуть как боялась этой темной обгаженной, с вечным сквозняком уборной. Какое счастье, что в квартире у них теперь есть туалет, правда, с водой вечно проблемы. Дорка сладко зевнула, легкий храпачок покатился по комнате.

Осень оказалась неуступчивой, затянулась почти до конца декабря. Зато от зимы сразу повеяло холодами. Баба Катя с Вовчиком почти не выходили на улицу — зимних вещей не было. Из овчинного тулупчика мальчишка вырос, Екатерина Ивановна его перешила, получилась безрукавка, в ней хоть дома ему было тепло, но все равно кашлял он очень долго. Приболела и старушка, а к весне резко сдала, еле поднималась на второй этаж., останавливалась на каждой ступеньке передохнуть, но всех заверяла, что обузой не станет: «Вот солнышко пригреет, поправлюсь, будем с Вовчиком опять в наш парк ходить». Солнышко пригрело, а ей стало совсем худо, вниз уже не спускалась.

С окончания войны шло третье лето. Оно принесло надежду, что можно носить Нине Андреевне передачи в тюрьму. Их принимали раз в полгода. Надежда тут же отдала все свои сбережения Дорке, на них закупили большой шмат сала, засолили, как следует. В посылку аккуратно сложили конфеты, сахар, папиросы, шерстяные чулки, варежки и Доркину единственную кофту. С вечера заняла очередь. Люди сбивались группами, она переходила от одной к другой, жадно слушая рассказы и споры новичков и бывалых. К утру все ровненько выстроились вдоль стены. До обеда пройти не удалось, впереди было еще трое. Все случилось быстро. Дорка опомниться не успела, как ее втолкнули в маленькую комнатку с окошком; она едва успела просунуть передачу, только хотела что-то узнать, а окошко захлопнулось. «Следующий», — скомандовал военный за ее спиной, и она оказалась на улице.

Солнце замерло в зените — жара, мучила жажда. Дорка медленно перешла дорогу и оказалась на кладбище. Здесь было прохладно, у ворот из-под крана напилась воды, умылась автоматически и пошла по центральной аллее. Сколько новых могил... и никого нет. Ей стало страшно, и она, не оглядываясь, побежала назад. Денег на трамвай не было, и она поплелась пешком, ничего, не барыня, да и привыкла, каждый день с Привоза с сумками прется на своих двоих, а сейчас хоть налегке. Она радостно представляла, как обрадуется свекровь, получив посылку, — не забыла ее Дорка, прочтет письмо, увидит обведенную маленькую ручку любимою внука. Нужно еще какую-нибудь работенку найти, денег собрать на следующую передачу. И баба Катя разболелась, выкарабкается ли. Вечером ее ждала хорошая новость. Забежала Надька, рассказала, что директор магазина наконец уволил уборщицу-пьянчужку, сам спросил, что за Дорочка до меня здесь работала? «Ну, уж мы с Наткой, да ты помнишь ее, из хозяйственного, тебя расхваливали. Завтра обещала тебя привести».

— Надя, но он же военный!

— Сейчас всех, кто демобилизуется, назначают начальниками.

Ладно, будь что будет. Дорка решила сама ему все выложить, сразу, не дожидаясь расспроса. Но утром встречи не получилось. Директор был занят, и она сама на свой страх и риск приступила к работе.

Показывать ей не надо было, в магазине ничего не изменилось. Только через два дня он вызвал ее в кабинет написать заявление и очень кратко — автобиографию. Дорка все порывалась рассказать о себе, но Алексей Михайлович положил ей на плечо руку, похлопал по-отечески: «Не надо, Дора Моисеевна, я все знаю. Не бойся, придет время, все изменится, наберись терпения, подожди». Она схватила его руку, хотела поцеловать, потом опомнилась и крепко пожала. Говорить она не могла, душили слезы.

Алексея Михайловича Дорка боготворила, дома только о нем и разговоров. Ей все нравилось: и седые, коротко подстриженные волосы под «бокс», и всегда отутюженная военная форма, начищенные сапоги. Она представляла себе его жену, счастливую, но тоже поседевшую, как она смотрит за ним, ухаживает. Дорка старалась убирать директорский кабинет особенно тщательно, хотя там и гак был полный порядок. И в самом магазине тоже идеальная чистота. Вот только в карманчик Дорке директор ничего не клал, даже за выгрузку товара. Продавцы благодарили: кто мыльце сунет, кто пару метров полотенец за то, что товар со склада в отдел притащит. Все это она несла в парикмахерскую, там забирали, не торгуясь. Вовчик теперь сам до обеда забегал к матери в магазин, выступать, как раньше, он стеснялся. Женщины угощали его иногда, но он вдруг стал смущаться, прятаться за Доркину спину и толкал, чтобы она сама у них взяла конфетку

В комнате сделали перестановку, кровать поменяли местами с топчаном бабы Кати. Она лежала за ширмочкой поближе к печке. Забота о ней была на Вовчике, мальчик ждал, когда придет на обед Надежда, и пулей летел в магазин. Алексей Михайлович, едва он попадался ему на глаза, спрашивал: «Ну, боец, как твои дела?» Вовчик поначалу робел перед маминым начальником, настоящим военным, но постепенно освоился, и они, как два приятеля, уходили на прогулку к картинной галерее — бывшему дворцу графа Потоцкого. Вечером Вовчик рассказывал женщинам о битве под Курском, солдатах-героях, партизанах из катакомб. Все это он узнавал от дядя Леши, теперь для мальчугана лишь он был авторитетом. Он самый смелый, сильный, умный — самый главный командир. Алексей Михайлович тоже привязался к любознательному и доброму парнишке и старался к обеденному перерыву освободиться, чтобы побыть с ним. Самое большое Вовчика счастье, когда он шел с дядей Лешей рядом и крепко держал его за руку. Продавщицы судачили между собой: вроде жена молодая — могла бы и родить такому мужику, а может, не получается, кто знает, вдруг больная. Словом, смотри Дорка, приведет Вовчик тебе мужа. Она краснела, терялась, все смеялись.

Наступившей осенью дожди залили город, шли день и ночь, казалось, бездна повисла над городом. Мощные потоки неслись по мостовой бурля, рекой уносясь вниз по спуску Трамваи не ходили, Пересыпь и порт затопило. Дорке всех делов перебежать улицу — и то промокала до нитки. Ей доставалось в эти дни. Грязи в магазине по колено, она не успевала собирать ее, выжимала тряпку в большущий таз, воду выливала на улицу В обед, как принято, попили чай, директор разбирал документы в бухгалтерии, кабинет его был пуст. Дорка решила поубираться. На загнутом крючком гвозде висела шинель, вода стекала с нее на пол. Она протерла пол, потрогала сукно — вымокло насквозь. Надо бы расправить, высушить. Она еле сняла тяжелую шинель с крючка, запах мокрой ткани, одеколона, которым пользовался Алексей Михайлович, ударил в нос. Дорка вздохнула: «Эх, солнышка нет, быстро бы высохла». Вдруг женщине показалось, будто шинель ее обняла. Она закрыла глаза, тело ее замерло, никогда она не испытывала такого наслаждения: «Витя, Витенька, это ты? Мы все так тебя ждем. Я люблю тебя, не уходи, я знаю, это ты!» Шинель сомкнула на ее спине обе полы. Витя, Витенька, это ведь ты!

Сколько времени она простояла так, Дорка не помнила, силы оставили ее. Она попыталась петлю зацепить за гвоздь, но петля порвалась. В дверях появился Алексей Михайлович. Она виновато посмотрела на него. «Да ерунда какая, починим», — промолвил он, подняв шинель с пола. Они стояли так близко, голова у Дорки кружилась, Алексей Михайлович впервые увидел ее глаза без очков. На него смотрели детские доверчивые Вовкины глаза, обрамленные черными густыми ресницами. Нежная кожа, ровный нос и яркие пухлые губы, и вся она такая свежая, тоненькая, дрожащая... Одной рукой он держал свою шинель, а вторая предавала его, дрожала вместе с Доркой. Он заглотнул комок, застрявший в горле. Молнией пронеслось и голове, аж застучало в висках: только не это, только не это!

Алексей Михайлович отдернул руку, усадил женщину на стул, что-то шепнул ей на ухо, старался успокоить. Она сидела, втянув голову в плечи, ее бил озноб, со лба стекал пот. Он положил ей руки на плечи.

— Хорошо, что Вовчик сегодня не прибежал, а то еще простудится. Ливень-то какой.

Голос его был таким родным, близким. Она хотела повернуться, увидеть его, но не успела. Алексей Михайлович резко сорвал шинель вместе с гвоздем и выскочил из кабинета. Дорка зарыдала. Она всем телом ощутила, что любит его и сын его любит, и он любит ее мальчика. Но он женат, он порядочный человек, и кроме страданий ее не ждет ничего. Она-то справится, а как Вовчик. Кто-то постучат, не то поскреб ногтями: «Алексей Михайлович, можно?» В приоткрывшейся двери показалась голова Надьки, увидев подругу всю зареванную, без очков, бросилась к ней: «Тебя уволили, что ты натворила?»

 «Лучше бы уволил, — подумала Дорка, — чем такую муку терпеть».

Очки куда-то запропастились, и она стала лихорадочно их искать. Надежда увидела их под столом, одно стекло треснуло, по не выпало.

— Дорка, признавайся, не из-за тебя ли директор сам не свой пулей вылетел из магазина? — хитро прищурясь, спросила Надька. — Из-за тебя?

— С чего ты взяла? А он, его по... телефону вызвали, наверное, жена, — на ходу придумывай Дорка, еще более заливаясь слезами. — Прости, это я так, Витю вспомнила, свекровь, мучается она в этой проклятой тюрьме, И за что? Ну, я пойду, а то черт-те чего подумала.

Она вернулась, кивнула девчонкам, мол, все в порядке. Удивилась. сколько народа в зале. Люди дождь пережидали, обсыхали, ничего не покупали, зато того гляди, в этой сутолоке упрут чего. К пяти магазин неожиданно опустел, продавцы откровенно скучали и от безделья сплетничали: куда это сорвался их начальник? За товар они не беспокоились. Дорка вновь принялась за уборку, время от времени поглядывая на вход. Надежней ее сторожа нет: если что, сразу знак подаст, если проверка или какой воришка. Она, выросшая на Молдаванке, в этом хорошо разбиралась, чувствовала шпану за версту. Мгновенно отличала молдаванских от пересыпских и центровых, а уж залетных за версту распознавала. Девчонки диву давались, как она тихонечко подойдет и на ушко шепнет: рядом 8-е отделение милиции. А они ей с поклоном: благодарствуем или спасибо. «Что ты им сказала», — не унимались продавщицы. — «Да так, пару ласковых слов, — отшучивалась Дорка, — они на меня не в обиде».

С этого дня Алексей Михайлович старался избегать встреч с Доркой наедине, зато постоянно ставил ее в пример другим. Все ключи были у нее, держала их за пазухой на веревке — надежнее. Жизнь легче не становилась, холод и голод сковывали город. Раньше после обеда были хоть кусочки недоеденного хлеба, а теперь Дорка тайно разворачивала выброшенный мусор и обгладывала скорлупу от яйца, и счастье, если попадался зачерствевший ломоть. Вовчик ночью просыпался, просил кушать, плакал, больно толкал мать. Она спросонья лезла в карман, спали в одежде, и совала ему в худенькую ручку засохшую корочку, он сосал ее, прижимался к матери и засыпал. Екатерина Ивановна высохла, как скелет, сильно мерзла. Надя сшила вместе две простыни, туда запихнули все ненужные зимой вещи, этим укрывали ее. Вовчику не разрешали выходить со двора, но он надевал бабы Катино полупальто и промышлял где-то один. Несколько раз приходил с синяками, постанывал, однако ничего не рассказывал, а у Дорки не хватало сил спрашивать. В магазин ни к Дорке, ни к дяде Леше он больше не ходил. Где-то раздобыл для старушки две палки, сам их обстругал, намотал на концы тряпки и учил ее ходить с ними.

Рано утром Алексей Михайлович позвал Дорку в кабинет и, заикаясь, показал на мешок: «Там семечки, ты как-нибудь в ведре унеси их, чтобы не видели. Это для Вовчика, он любит, только не говори, что от меня».

Дорка здесь же насыпала полное ведро, прикрыла тряпкой и понеслась домой. Дверь в комнату была приоткрыта, и она увидела, как сын помогает старушке управляться палками, они были так увлечены, что Дорку даже не замечали.

— Вовчик, корыто скорей! — Дорка сбросила с ведра тряпку.

— Вот это да! — Он набрал семечек в обе ладошки и показал их бабе Кате. — Семечки, семечки, купите семечки, — затянул мальчик радостно, — ешь, баба, вкусные. — Да нечем, Вовчик, — Екатерина Ивановна показала пальцем на беззубый рот, — их бы пожарить, они будут маслянистыми. Но Вовчик ничего не слышал, продолжал жадно грызть.

За день Дорка перетаскала еще несколько ведер. В комнате топилась печка, жареными семечками пахло на всю квартиру, даже на парадную доносился аромат. Для бабы Кати начистили целую горку, но она не ела, только попросила почистить еще, потом скомандовала Вовчику залезть в дымоход достать ее ридикюль. Там среди старых фотографий и бумаг лежал кусок пожелтевшего колотого сахара. Старушка отколола маленький кусочек, залила семечки в сковородке водой и поставила на плиту. Сейчас вода выкипит — и в духовку на несколько минут.

— И что будет, баба?

— Козинаки будут. Сладость такая. До войны греки продавали.

— Как ты сказала? Казикаки? — Вовчик пытался повторить незнакомое слово, но не мог и залился счастливым детским смехом. И вдруг сильно закашлял. Кашлял он раньше, но так! Может, коклюш?

Нет, на коклюш не похоже. Коклюш ну месяц, ну два. а он уже столько лет гыкает. Проверить его надо, показать хорошему врачу, а может, семечек переел. — У меня тоже горло дерет, — сказала Надя, — запей, Вовчик, теплой водой и ложись со мной спать. — Надька взяла на руки мальчика и улеглась с ним па диван, пусть Дорка хоть выспится за ночь.

Приближался новый 1948 год. Подруги с утра в выходной толкались на толкучке, пытаясь продать или выгоднее обменять вафельные полотенца, заранее разрезанные по метру. Однако никто их товаром не интересовался, только перекупщики у входа, но они так мало предлагали, а к концу дня и вовсе потеряли интерес. Ничего, отнесем в парикмахерскую, там точно заберут. Уставшие замерзшие женщины медленно шли по предпраздничному городу. Навстречу им попадались радостные прохожие, они несли свежеспиленные елочки, их терпкий масленичный запах тянулся шлейфом за счастливцами. Как давно они не выходили в город, так одесситы всегда говорят, когда покидают пределы своего двора. «Смотри, Дорка, сколько магазинов, сколько товара, все по карточкам, — в глазах Надьки застыло удивление, — а здесь ни карточек, ни денег, давай зайдем, хоть погреемся».

В коммерческих магазинах народу не пробиться, они чудом протиснулись вовнутрь и очень скоро заразились всеобщим предновогодним настроением, как завороженные, глядели на всю эту роскошь. «Это не наш задрипанный магазин, смотри сюда», — продолжала Надька, показывая на ценники. Сплошные тысячи. Вдруг она остановилась, как вкопанная: в дальнем углу вся стена была завешана шубами и шкурками. Два продавца, поднимаясь по лесенке, снимали то одну шкурку, то другую, встряхивали их на ходу и выкладывали на прилавке перед дамой, не переставая поглаживать и расхваливать чудесный мех. Дама прикладывала его к лицу и, любуясь собой в круглом вертящемся зеркале, оборачивалась к мужчине в военной форме.

— Дорка, да это наш директор с женой, это его Лялечка, — Надька перешла на шепот. — Вот сучка, на ней уже есть одна чернобурка, а она и вторую на себя пялит.

— Идем отсюда, — злобно рявкнула Дорка, больно дернув подругу за руку.

— Да ты что, ненормальная, смотри, как этот честный партиец свою крачю обхаживает, а нам политинформации читает, — с ненавистью тараторила Надька, еле поспевая за подругой. На улице валил снег, настроение было испорчено окончательно, женщины шли молча, лишь изредка перебрасываясь короткими фразами.

На Соборной площади напротив пассажа установили большую елку, на ней висели огромные разноцветные лампочки. «Нужно Вовчика обязательно привести, показать эту красоту, пусть сынок порадуется, — думала Дорка. — И с чего это я на Надьку окрысилась... Да не на нее вовсе — на него. А кто он мне? Просто директор, и что такого — пришел с любимой женой; был бы жив Витенька, может, и я бы тоже вот так же мерила чернобурку».

— Надь, иди домой, нажарь оладушек, — примирительно жалобно произнесла Дорка, — а я в перукарню, вдруг чего перепадет?

Надежда ничего не ответила — видимо, все-таки обиделась.

В парикмахерской сумасшедший дом. Пар, запах одеколонов, паленых волос и красок перемешивался с криками мастеров и клиентов, даже па октябрьские праздники не было такого ажиотажа. Доркины очки с мороза запотели, она долго стояла, не решаясь пройти в подсобку.

— Дорочка, сам бог тебя послал, — Семен Семенович обнял ее за плечо, — гладь быстро полотенца, сухие кончились, сама видишь, сколько этих шалав понабежало, чаевые сегодня хорошие получишь, моя девочка.

Семен Семенович развернулся к клиентке:

— Ой, моя красавица, дорогуша, как рад вас лицезреть, все хорошеете, мадам, обслужим в первую очередь, будьте уверены. Любаша, ты что застыла, возьми эту даму, ну я прошу.

— Ты что, охренел, Сема, ты посмотри, у меня очередь в ползала, я что, ночевать здесь буду? И слышать не хочу. Завтра.

Сема с виноватым видом опять повернулся к клиентке:

— Ну куда вы торопитесь, мадам, еще уйма времени до Нового года, целых два дня. Ах, вечер завтра. Ну тогда утречком, семь утра вас устроит? Вы первая, мое честное слово, моя красавица...

Дама исчезла в пару.

— Сколько ни крась такую красавицу, лучше не станет, — ехидно бросил ей велел Сема и, улыбаясь, подмигнул Дорке: — Давай показывай, что там принесла? Цены тебе нет. Какие полотенца! Что хочешь проси — вот угодила, так угодила. — Он схватил ее за руку и потащил в свой кабинет. Завтра начальство пожалует, как раз пригодятся. — Ты сколько в этом месяце приходила?

— Да каждый день, в выходные окна мыла и зеркала, полотенца вываривала, халаты домой брала стирать, крахмалила, гладила, — она боялась остановиться, видя, как он в коробку кладет разные консервы, и начала опять перечислять, как много работы она сделала в этом месяце. Семен Семенович перевязал коробку бечевкой.

— Это тебе к празднику, девочка. Думаешь все? Ой, ты Сему не знаешь, идем. — Он хмыкнул, схватил женщину за руку и потащил к черному ходу, во двор, потом в соседнюю парадную. Дорка не на шутку испугалась, что еще надумал этот лис. Сема за тянул ее в теплую комнату там у печки орудовала толстая баба над открытой конфоркой, она шмалила кур. Обпаленная птица лежала на столе. — Выбирай, какая пожирней — твоя.

Дорка стояла, как во сне, баба подтолкнула ее иод бок: «Ну, шо ты як не родная — бери, ты ведь хахаля откармливать не будешь, как эти б..., целый день на ногах вкалывают, а потом тьфу». Она сплюнула, хотела еще что-то сказать о мастерицах, по Дорка заторопилась в зал.

Она крутилась, как волчок, кому щипцы нагреть, кому сухое полотенце подать. Как заправский мастер, мыла головы клиентам, им нравилось, она не спешила, хорошо промывала, не то что мастера, абы как. В благодарность они клали ей в карман чаевые. К середине ночи перукарня наконец опустела, дверь закрыли на засов, все в открытую принялись пересчитывать выручку, часть откладывали себе. Потом по одному заходили в кабинет к Семену Семеновичу.

Дорка так устала, что выпила из стакана кем-то недопитый сладкий чай и села на стул. Самый пожилой парикмахер Сан Саныч подошел к ней: «Дорочка, поздравляю тебя с Новым годом! Желаю тебе и твоему сыну здоровья и счастья, а это тебе». Он протянул ей деньги. Следом и другие мастера но очереди благодарили ее за работу. На улице их уже поджидали провожатые, и они исчезали в снежной мгле. Наконец появился заведующий с коробкой в одной руке и свертком с курицей в другой.

— Пора заводиться охраной, Дорочка, — пошутил довольный Семочка, подавая ей пальто, и тут же спохватился: чушь сморозил. «Да с таким пальто какая охрана, — подумал он про себя, — хорошая баба, молодая еще, дай Бог ей счастья». Мужчина аккуратно захлопнул за Доркой дверь; домой идти не было смысла, через несколько часов опять его смена, а нужно еще все перетащить в дворницкую — так, на всякий случай. А Дорка молодец, пол успела протереть, трудяга женщина.

В свете тускло горевшего фонаря мягко падавший снег поблескивал звездочками и хрустел пол ногами Дорки. Иногда ей казалось, что кто-то пристроился за спиной, но она боялась обернуться. Так поздно ночью она еще никогда не возвращалась, за себя не боялась, а вот за коробку, курицу и деньги... Господи, помоги!

Ой, мамочка, кто-то стоит посреди дороги. Дорка от страха прижалась к стенке. Может, коробку спрятать за тот выступ, а потом вернуться. Нет. Она вдруг вся напряглась, сжалась в комок — зашибу, пусть только подойдут.

Бесформенная снежная глыба медленно надвигалась на нее. Разглядеть, кто это, не было возможности. Глыба вдруг остановилась, качнулась из стороны в сторону. Дорке даже почудилось, будто она замахала руками. Из оторопи ее вывел знакомый голос: «Дора, это ты?» — «Я, Надюша! Я, Надька! Ты как здесь оказалась?» Женщины бросились в объятия друг к другу, расцеловались. «Что за тяжесть ты тянешь, камней что ли положила? И еще без варежек, пальцы отморозишь, смотри, они же одеревенели», — Надежда принялась растирать правую руку Дорки. Смеясь и радуясь этой встрече, пушистому снегу, легкому морозцу, который, однако, пробирал до костей, наконец, наступающему Новому году, они весело забежали во двор. Курицу приложили к оконному стеклу, празднично разрисованному причудливыми узорами инея.

В магазине установили елку нижние веточки спилили и отдали Вовчику, он здесь же воткнул их в пустой цвет очный горшок. Баба Катя оживилась, в подарок она получила новый байковый халатик, мягенький, тепленький, и радовалась, как ребенок. А Дорка металась между магазином и парикмахерской в надежде заработать каких-то денег и передать их свекрови в тюрьму. В новогоднюю ночь она ушла из парикмахерской с директором, как всегда, последней. На улице попадались лишь запоздалые редкие прохожие. Они спешили в гости, размахивая авоськами, из которых торчали бутылки с вином, что-то весело обсуждали.

Дорке было не до них, она вспоминала, как ближе к вечеру поздравлял их Алексей Михайлович — монотонно что-то причитал о международной политике, каких-то сионистах, о которых Дорка никогда прежде не слышала. Она хотела пойти убраться в зале, пока нет покупателей, но директор ее вернул, сказал, что это ее тоже касается. Он еще долго продолжал говорить, казалось, этот глухой голос никогда не замолкнет. От духоты она не заметила, как глаза слиплись, потянуло в сон, ее толкнули в бок, Дорка встрепенулась и услышала: «С Новым годом, товарищи!» Женщины привстали, расправляя затекшие спины — хоть бы чаем угостил директор, из-за его же доклада попить в обед не успели. Злые выходили они из комнаты.

Надежда с Наткой пошли в уборную, Натка никак не могла успокоиться: «Помнишь, Семен Осипович какие праздники нам закатывал, а обеды, дарил подарки, какие отрезы, помнишь? И деньги давал и все такое. А тут...»

Женщины вздыхали. Этот со своими докладами и трудовыми победами. Пожрать времени пет, а он о каких-то сионистах, да пропади они пропадом, им какое дело до них. Из-за них сухомятиной опять придется давиться, сам-то супчиком обжирается.

— Вот, Надя, скажи, магазин пустой, ничего нет, только никому не нужным говном торгуем, и то по карточкам, а план выполняем неизвестно чем.

— Это ты напрасно, мужик он вроде честный, порядочный, не жулик, — заступалась Надежда за директора, а сама припомнила, как в комиссионке директорская женушка выбирала очередную лису

— Ну да, честный — перед нами, а сам то г еще жук!

— Что ты так окрысилась, зачем на человека...

— На человека, человека, да знаешь ли ты .лого... человека? Он только с бухгалтершей, с Колькой-водилой якшается да с кладовщиком-гадом. Помнишь Таньку с галантерейки? Она еще с Колькой шуры-муры крутила? Так твой честный ее сразу уволил. Колька ей по пьяни ляпнул, что с базы лучший товар сначала куда-то налево уходит, а в магазин хлам везут. А ты думаешь, отчего этот замухрышка пирует, если не за рулем — все время пьет. На какие шиши? И все бабы его. Твой честный пригрел его!

— Он такой же мой, как твой!

Женщины разошлись понуро по отделам. Случайно подслушанный разговор целый лень не выходил у Дорки из головы, ей было не по себе — неужели, правда? Ее не отвлекал даже скрип оторванной еще в войну половинки ворот. Она противно скрипела от ветра в надежде, что кто-нибудь услышит и починит. Но никто не откликался.

В комнате было тепло и тихо, все спали, только Дорка лежала с открытыми глазами и, глядя на сына, думала, отчего ее Вовчик перестал приходить в магазин? Что произошло между ним и Алексеем Михайловичем? Такая дружба не разлей вода, а тут уже столько времени ни слова, ни полслова друг другу. В своей вечной запарке она даже не заметила, как изменились их отношения, как теперь узнать, что случилось? Надо завтра же у бабы Кати выведать, она наверняка знает. Дорка тяжело вздохнула, повернулась лицом к стенке и забылась.

На встречу Нового года Алексей Михайлович с женой были приглашены к начальнику главного городского управления торговли. Квартира находилась в самом центре, в начале улицы Карла Маркса, бывшей Екатерининской, большая трехкомнатная. В каждой поклеены новые обои, добротная мебель, даже пианино в кабинете. Хозяйку долго упрашивали что-нибудь сыграть. Она долго отнекивалась от назойливых подвыпивших гостей, но все-таки уступила настойчивым просьбам, села за инструмент, жеманно приподняв плечики, ручками с оттопыренными пальчиками открыла крышку. Играла хорошо, Алексей Михайлович пристроился в уголке на пуфик и, закрыв глаза, слушал. Шампанское, шикарная закуска, прекрасная музыка — что еще нужно для счастья?

И вдруг услышал голос жены: «Новый год, праздник, что мы сидим — танцевать нужно!» Пианино замолкло, завели патефон. Алексей Михайлович открыл глаза. Лялечка, жена, танцевала с каким-то гостем, весело хихикала, иногда поглядывая в сторону мужа. Она была хороша: новое сиреневое платье идеально облегало ее ладно сбитую фигурку, прическа тоже новая, даже цвет изменила — покрасилась. Он ее даже не узнал, когда она вернулась из парикмахерской блондинкой.

Алексей Михайлович любовался Лялечкой, не верил: она ли это, молоденькая сестричка военного госпиталя, которая так нежно перевязывала и ухаживала за ним. Вокруг полно молодых ребят, а она к нему, седому, льнула. Что и говорить, приятно было. Сколько раз потом он ругал себя: как же ты, старый хрыч, так купился. Не понял, что хитрая Лялечка все просчитала, прицепилась, как только узнала, что его комиссуют но ранению, на Москву навострилась. А молодые что? Полапают — и опять на фронт.

Но в столицу Алексей Михайлович возвращаться не хотел — с прошлой жизнью покончено окончательно. Да и врачи советовали из-за больных легких пожить у моря. Вот и выбрал Одессу — и город большой, и море. Еще до войны ездили летом с семьей сюда отдыхать. Понравилось, мечтали еще приехать. Как давно это было. Он снова закрыл глаза и отчетливо увидел лицо Елены, детей. Сердце больно кольнуло. Гости веселились, Лялечка продолжала танцевать с новым кавалером, положив свои ручки, все в кольцах, ему на плечи. Он, сомкнув глаза, попытался опять вернуть лицо первой жены, сына с дочкой, ничего не получилось.

Лялечка растолкала его, все вновь дружно усаживались вокруг стола, охая и ахая, завидев на громадном перламутровом блюде разделанного гуся. На больших кусках аппетитно блестела поджаренная корочка, ему достался кусок грудки и небольшое яблочко, Лялечка выбрала ножку Мужчины пили пятизвездочный коньяк, дамы — «Хванчкару». Подпитая компания, расшумевшись, рассказывала анекдоты, по большей части житейские, в основном о евреях. Алексея Михайловича коробило, хмель улетучился, ему было неприятно все это слушать. Елена была еврейкой, с детьми поехала на Украину к родителям как раз накануне войны — и все...

 «Пошли домой, я устал!» — шепнул он Лялечке на ухо. Она от неудовольствия скривила лицо, ей льстило быть в такой шикарной компании, ловить на себе взгляды незнакомых мужчин. Целый месяц готовилась к приему и, здрасьте вам, уйти в самый разгар, ну уж нет. Надоело, муженек хренов по каждому поводу брыкается, приревновал что ли, сам по себе ничего бы не добился, ей в ножки должен кланяться, все для него сделала. В Одессу приехали — ни кола, ни двора, еле угол сняли. Он сразу в госпиталь загремел. А она и комнаты добилась, и должность директорскую выбила, по кабинетам шастала, глазки строила этим чинушам важным — что же это вы фронтовика обижаете. Те и растаяли, девка-то смазливая. А он все недоволен. Еле заставила новый костюм надеть и пальто, а то в старой шинельке, как оборванец, хотел сюда припереться, ладно на работу так ходит, пусть, меньше разговоров будет, но на встречу Нового года...

Ее опять пригласили танцевать, в комнате стоял полумрак. Алексей Михайлович примостился у печки и стад покорно ждать, когда все закончится. На душе было гадко, противно, он сам себя презирал за малодушие, за то, что не заметил, как превратился в вора и взяточника. И вообще в подлого человека. Как он поступил с Доркой, ее мальчуганом. Подлец — и только. Это было в воскресенье, он рано ушел из магазина, Лялечка ею ждала с полной сумочкой денег, весело притоптывая ножками в черных лаковых туфельках с большими замшевыми бантиками впереди, специально, чтобы прохожие обращали внимание. Все ее повадки он давно изучил, но каждый раз все равно поражался. День выдался погожий, ранняя осень, почти лето, только с утра немного прохладно, а днем просто благодать, не жарко, солнце нежно гладило улицы, дома, людей, все отдыхало от изнуряющего летнего зноя. Эти два месяца, сентябрь и октябрь, в Одессе были удивительными. Чистое синее небо, море в веселых беленьких барашках искрилось и звало людей, однако шумные отдыхающие уехали, и только редкие парочки да бродячие собаки наслаждались этим миром.

Город завалили овощами и фруктами, рыбой. Базары ломились от товара, покупай — не хочу, только на что? Цены не снижались, одесситам вся эта благодать была не по карману, оставалось лишь любоваться всем этим великолепием, но и оно постепенно раздражало, злило. Вокруг всего полно, а люди голодают. Вечерами сделают набег на Привоз, быстро похватают выброшенное на свалку гнилье, особенно арбузы и дыни, и тому рады. Вовчик промышлял у рынков целыми днями, как учила бабка, не просил, только стоял молча, весь замурзанный, и смотрел. Продавщицы не выдерживали и угощали сами, и мальчишка, счастливый, стрелой мчался домой. Отнесет  — и обратно, к другому лотку, так до вечера, пока не стемнеет, чтобы возвращаться было не страшно.

Для Алексея Михайловича это была лучшая пора в году, он ощущал себя здоровым, полным сил. Прохожие обращали внимание на эффектную пару — седой худощавый военный и молоденькая блондинка — мечта поэта, как любят говорить одесситы. Он замечал, как люди оглядываются им вслед, и это добавляло настроения. Алексей Михайлович предложил Лялечке съездить в Аркадию или на 16-ю станцию Большого Фонтана, погулять у моря, потом где-то выпить вина. Самому ему не очень хотелось, но он знал заранее, что без ресторана жена не поедет.

— Ничего умнее не придумал? — пробурчала недовольно Лялечка. — В кои веки выбрались в город и опять тащиться на море. Оно за лето так осточертело, там же никого нет сейчас, что там делать? Только каблуки посбивать.

Спорить бесполезно, он молча поплелся за женой по магазинам, почем зря ругая себя: опять Лялька транжирить деньги будет. Хорошо, что нужды в них нет, дела идут неплохо. Сначала Алексей Михайлович очень переживал, а потом привык — на войне, как на войне. Ну, посадят, так он своей жизнью не дорожит: детей нет, а Лялечка устроится и без него. Детей она не захотела, едва женились, как сразу объявила: «Не хочу остаться бедной вдовой с сиротами. Будем жить друг для друга». — «А может, она права? Я старый, больной, израненный, ничего за душой, даже собственного угла». Так и жили.

На Дерибасовской открылся большой двухэтажный музыкальный магазин, на первом — рояли, пианино, скрипки, другие инструменты, на втором — ноты и музыкальная литература. Народу было не очень много, да и тот, в основном молодежь, толпился преимущественно у баянов с аккордеонами и гитарами. На все лады звучали пассажи, от такой игры, вероятно, самоучек, резало слух. На лестничных ступеньках торговали с рук нотами — и эго несмотря на категорический запрет. Однако на объявление с предупреждением мало кто обращал внимание.

Лялечка рванула в проход между инструментами. Как из-под земли, перед ней возник продавец — молодой человек с усиками, волосами, зачесанными на косой пробор и сильно набриолиненными.

— Мадам, вы ищете инструмент? Мадам, для вас мы подберем самый лучший, на таком даже Ойстрах не играет. Вы знаете Ойстраха? Он наш, одесский, скоро о Додике весь мир узнает! Какой парень!

Продавец на мгновение умолк, пристально посмотрел на Лялечку, пытаясь понять, какой эффект произвели на нее его слова, а потом стал перечислять все подряд: какие фабрики, год выпуска, сколько медалей, на каких выставках получены. У Лялечки загорелись щечки, Ну все, эго надолго, Алексей Михайлович решил подождать супругу на улице, наблюдая за ней через стекло. Продавец, галантно распахивал перед дамой очередную крышку рояля. Перебирая одной рукой клавиши, что-то наигрывая, другой он нежно придавливал ей плечо, пытаясь усадить на вертящийся стульчик — мадам, сами насладитесь звучанием. Лялечка увертывалась. Рассматривая свое отражение в отполированных и начищенных до блеска инструментах, она думала, какой же выбрать, чтобы утереть нос этой воображале Ирен. Уродина, а как усаживается за свое разбитое пианино — все внимание ей. А ее только спрашивают: Лялечка, а вы играете? Может, это выбрать или вон то темно-бордовое, прямо как у моего костюмчика цвет, чего я его так редко надеваю?

Продавца стала раздражать эта безвкусно разодетая деревенская дура, он уже давно понял, что она вообще ничего не понимает, только морочит ему голову

— Мадам, вы решились, наконец? Дамочка, вы серьезно или так?

— Для ребенка стараюсь, не торопите меня, — зло выпалила Лялечка, видя себя за этим роскошным темно-бордовым инструментом, как ей все дружно аплодируют.

— А сколько лет ребенку? У вас сын или дочь?

— При чем туг сын, какая дочь? — возмущенно воскликнула Лялечка, она уже и забыла, что только что говорила, — Беру самый дорогой! — глаза ее надменно сжирали продавца.

— Так вам какой из дорогих, форте или пьяно? — насмешливо, с поддевкой. на весь зал громко переспросил молодой человек. — Так на что я выписываю чек?

Парочка, стоящая рядышком, с интересом слушала диалог между «мадам Фуфу» и юморным продавцом, на лице которого застыла усмешка. Лялечка не могла понять, почему этот тип злорадно улыбается и парочка вот смеется, может, грим размазался. Она быстро достала из сумочки зеркальце — нет, все в порядке. Откуда тогда эта толпа набежала, все смотрят, указывают на нее пальцами и хохочут.

Растолкав толпу, Лялечка пулей вылетела из магазина, дернула мужа за рукав с такой силой, что он еле удержался на ногах.

— Ляля, что случилось? Ты почему такого пунцового цвета, обидел кто?

— Ты виноват, ушел, меня бросил. Я инструмент выбираю, а этим вокруг весело, на меня пялятся, чтоб им глаза из орбит повылазили, аж шеи выворачиваются.

— Пусть выворачивают, если им не жалко свои шеи, — он ласково посмотрел на супругу, а сам думал: наверное, грубо приставал к ней какой-нибудь чудак, она этого не выносит.

Настроение у Лялечки окончательно испортилось, поднять его мог только ресторан, вот здесь ее вряд ли посмеют обидеть, своя она в ресторане, фору даст любому — только зацепи.

— Ты знаешь, у меня под ложечкой засосало, ты прав, давай заглянем в «Морской», пообедаем, как люди, там рыбу вкусно готовят, — прильнув к мужу и закатив глазки, прощебетала Лялечка.

— В следующий раз. Пошли домой, устал я, по дороге чего-нибудь купим, дома перекусим, хорошо отдохнем.

— Дома, дома... И так целыми днями дома, что я вижу кроме него? — от раздражения лицо Лялечки покрылось пятнами. — Вонючая коммуналка, в эту вонючую комнатушку не то что форте, даже пьяно не втиснешь. Боком ходишь, все время об угол стола бьешься. Посмотри — я вся в синяках.

Алексей Михайлович замедлил шаг, бегло бросил взгляд па жену, сначала хотел засмеяться, но, увидев обозленное Лялечкино лицо, только вздохнул: «Что ты несешь, дорогая, что за ерунда, кто там тебя в магазине так разыграл, пианино и фортепьяно — это одно и то же, стыдно такие вещи не знать».

— А меня этому никто не учил! — вызывающе буркнула Лялечка.

— Читала бы больше, а не валялась целыми днями и страдала от безделья, — Алексей Михайлович вспомнил старую бабушкину пословицу: «Бачылы очи, шо купувалы» и, втянув голову в плечи, понуро поплелся за женой.

 «Дядя Леша! Дядя Леша!», — от неожиданности он вздрогнул, обернулся. Лялечка тоже остановилась и замерла — на ее мужа прыгнул какой-то грязный оборванец-босяк. Позор какой, еще кто-нибудь увидит.

— Кто это? — брезгливо сжав губки, закричала Лялечка.

— Это Вовчик, нашей уборщицы Доры сынишка, — извиняющимся тоном тихо пояснил Алексей Михайлович, голос его дрожал, ладони припотели.

— Какой еще Вовчик? А ну марш отсюда, байстрюк вонючий, быстро, чтобы следа твоего не было. Понял?

Мальчишка хотел прижаться к дяде Леше, но тот от растерянности озирался но сторонам и молчат.

— Ляля, тише, что ребенок подумает?

— Какой ребенок, этот урод?

— Перестань, держи себя в руках, что с тобой?

Но Лялечку уже нельзя было остановить, говорить что-либо бесполезно. Он оглянулся, но Вовчик был уже далеко. Он бежал без оглядки, слезы текли по замызганным щечкам, он рыдал. Икота больно била внутри груди и горла. Во дворе напился холодной воды из-под крана, умыл лицо, по-взрослому высморкался. Глубоко вздохнул: предатель — и поплелся домой.

Алексей Михайлович тогда чуть не прибил жену; схватит что есть силы за грудки и толкнул в стенку дома. Он вдруг поймал себя на том, что сам бежит неведомо куда. Картинки прожитого года сменяли друг друга, пустая, никому не нужная жизнь.

Сколько он спал, не знает. Очнулся, когда его растолкала Ирен: «Чай будем нить, Алексей Михайлович, вставайте, вы всю новогоднюю ночь проспали, еще и пироги проспите». Стол для сладкого покрыли красивой, вся в цветах и золотой вышивке, скатертью. Кажется. Лялечка видела ее днями в комиссионке на Пушкинской. Отборные яблоки, груши с мандаринами лежали в огромной вазе на высокой металлической ножке с изображением Екатерины Второй. Лялечка ножкой толкнула мужа и прошептала: «Смотри — Катерина!» — «Какая Катерина? — не понял Алексей Михайлович. — «Ну царица». — «Смотри-ка, узнала...» — съехидничал про себя он. Принесли сразу несколько коробок шоколадных конфет, а когда хозяйка вынесла большой пышный пирог, оказалось, что на столе он не умещается. Его водрузили на пианино. Все передавали свои тарелочки, и Ирен раскладывала по ним большими кусками.

— Не ешь много, еще «наполеон» будет.

— А Кутузов где? Не видела?

Лялечка молчала, делая вид, что не расслышала вопроса, боялась попасть впросак. Из гостей ушли почти в девять утра. Неугомонная Лялечка устала, но не переставала жужжать мужу, как много им надо купить, сам видишь, как теперь надо жить, мы что, хуже? Все в коврах, буфет ломится от хрусталя. У нас тоже все будет, правда, заинька?

К Новому году у Дорки начали готовиться с утра. Раньше всех поднялась Надежда, прибрала диван, потом помогла умыться бабе Кате, вынесла помои, притащила ведро студеной воды, затопила печку. Двигалась на цыпочках, не дай Бог разбудить Дорку с дитем, пусть поспят подольше. Когда накрывала стол, все думала, как среагирует Вовчик на ее подарки, которые она только что положила рядом с ним на постели. Надежда никому не говорила, какой сюрприз подготовила для ребенка.

В печке весело потрескивали дрова, стол получился на славу. Целые буханки белого и черного хлеба были нарезаны тоненькими ломтиками, только Надежда умела так ловко резать, у Дорки, как ни старалась, не получалось, она признавала это. Чего мучиться — отламывай шматок побольше, а все эти барские штучки ни к чему. Блюдо свекрови царственно стояло посреди, в нем застыл холодец. В длинном синем селедочнике лежала жирная селедочка с мелко нарезанным луком, а в закопченном казане дымилась картошка с салом. Надежда тронула подругу за плечо — вставай, пора к столу Дорка набросила халат, быстро умылась, причесалась и присела на диван рядом с Надей и бабой Катей. Так втроем они и сидели, в одинаковых новых халатиках, и ждали, когда проснется главный — Вовчик, боясь упустить редкие мгновения радости ребенка, мальчишка ведь впервые увидит такое богатство.

Тепло и запахи сделали свое дело. Вовчик открыл глазки, провел рукой — матери нет, значит, уже на работе, почему она убежала, сегодня же выходной, Новый год. Он повернулся, рука коснулась чего-то. Мгновенно подскочил на кровати и уставился на разложенные рядом с ним подарки. Он хватал то рубашечку, то штанишки, а ботиночки новые как вкусно пахнут и носочки — теперь у него тоже все есть, не хуже, чем у других.

— Это Дед Мороз принес, мы хотели тебя разбудить, а он не велел, с Новым годом поздравил, наказал, чтобы слушался! — торжественно сообщила баба Катя. — И нам подарки достались, смотри.

— Он теперь всегда будет приносить подарки?

— Слушаться будешь — всегда.

Вот это да! Вовчик был счастлив, что мама дома, рядом с ним. На него надели обновки, все радовались, что мальчугану все поправилось.

— А теперь пора за стол, — баба Катя ласково потрепала Вовчика по голове. — Кушай, внучок, хочешь картошки с салом?

Сквозь слегка припорошенное снежком окно виделось, как в пьяном веселье люди сную т туда-сюда. Гуляли от души. Кто-то визгливым голосом орал на весь двор: «Запрягайтэ, хлопни, конэй».

К вечеру Надя пошла на кухню, вспомнила, что с утра забыла убрать бутылку подсолнечного масла, чуть початую, только селедочку ею приправила. Обычно она сразу все уносила обратно, а здесь забыла. Бутылки нигде не было. Она шкафчик несколько раз обшарила, вернулась в комнату — ничего нет.

— Что ты ищешь, Надь?

— Да, бутылку с маслом, ты не брала? Маразм какой-то, куда она могла подеваться?

Дорка быстро надела шлепанцы, и они рванулись на кухню. Бутылку, совершенно пустую, отыскали в дальнем углу, припрятанную за ящиком с мусором.

— Ну, воровка, гадюка подколодная, сперла целую бутылку масла! Ни на минутку ничего нельзя оставить. Все воруют. Стерва, сейчас получишь!

Кража целой бутылки масла вызвала у слегка подвыпивших женщин прилив дикой ярости.

— Открой, паскуда, иначе дверь выломаем.

Обе женщины громко тарабанили кулаками в дверь. На стук и крики выскочили соседи из своей комнаты: что случилось? Вовчик испуганно смотрел на мать и тетку, никогда еще их такими не видел. Дорка не унималась, она целый месяц на эту бутылку работала.

Дверь наконец приоткрылась, на пороге стояла новая жена их соседа-инвалида. Заспанными, ничего не понимающими глазами, артистически зевая, она удивленно спросила: «Шо трапылось? Мы вже спаты полягалы, видпочываемо. Шо вам надо?»

— Сейчас ты у нас отпочиваешь, воровка! Ты масло мое сперла, целую бутылку?

— Ничего не знаю, ниякого масла я не бачила. Сами воровки, з магазыну усе таскаете. Люды добры, я чистна жинка, в мене чоловик хворобый, та дытына спыть. Люды добрые, та шож це таке? Подывытесь, га? Оця жидивка натаскала до себе якысь бездомных, глянь, яка лохудра пьяна, я зараз милицию поклычу, хай выкинуть усю кодлу жидивскую видселя. Продоху вид жидив немае, ночамы курей таскають, я все бачила, все. Я вас, жидив, выведу на чисту воду.

Старички-соседи, и потупив глаза, побрели к своей комнате, не проронив ни слова. У Надежды все клокотало внутри. Новый год был испорчен, она не выдержала и закричала так, что, наверное, весь двор оглушила.

— Что ты сказала, бандеровка недобитая? Ты откуда взялась? Несчастного старика подхватила и со своим бандеровцем в Одессе объявилась! Это я тебя на чистую воду выведу, завтра же куда надо пойду, пусть проверят, как семидесятилетнего деда на себе женила да еще заставила твоего бандеровца-байстрюка усыновить. Что он там прячется, пусть выходит старый хрыч, раз воровку в квартиру привел. Сучка западенская, нигде не работает, а живет припеваючи, только и делает, что бегает к своему хахалю.

У Галинки все лицо задергаюсь, она побледнела, видно было, что Надька попала в точку. Сама Надежда никогда не догадалась бы о Галкиной подноготной, это баба Катя вычислила ее. Она давно твердила, что эта западенка неспроста крутится возле нашего деда. Видать, прописка ей нужна позарез, похоже, и фамилию не прочь сменить. Вот как обхаживает со всех сторон. Но женщины только руками махали. Молодая симпатичная брюнетка, зачем ей старик, что с него возьмешь? Смех да и только. Но баба Катя оказалась права. Не прошло и месяца, как Галина женила-таки на себе соседа-старичка, да вдобавок притащила за собой хвост, двенадцатилетнего сына Богдана. С появлением этого Богдана не стаю житья Вовчику.

Вовчика все обожали, особенно покойная жена Вениамина Александровича — Маргарита Ивановна. Он напоминал ей соседа Витеньку, с которым дружил ее сыночек, ее ненаглядный Аркашенька, сложил тот свою головушку под самый конец войны, в Германии. Похоронку еще в эвакуации в Ташкенте получили, там и сердце прихватило, климат старикам не подходил. Дикая жара, и днем и ночью, да и горе какое. Вернулись в Одессу и стали вдруг получать письма от Аркашеньки с самого 41 года. Вот как бывает: сначала похоронка, а потом эти бесценные письма, их читали и перечитывали все соседи.

До самой смерти Маргарита Ивановна не верила этой проклятой страшной бумажке с кривым печатным текстом, не оставляющей никакой надежды. Вовчик крутился у их комнаты, поджидая, когда они выйдут. Пожилая женщина всегда умиленно смотрела на него и приговаривала: «Веничка, гляди, Вовчик ну копия Витеньки, помнишь его маленьким?» — «Помню, как же не помнить, пошли, Вовчик, с нами чай пить». Он только этого и ждал, старики из эвакуации привезли в мешочках засушенный виноград «кишмиш», и, слыша это слово, мальчуган каждый раз покатывался с хохоту.

Как прекрасно, должно быть, в этой «эвакуации», там много изюма, как называет эту вкуснятину баба Катя, полно сладких абрикосов, арбузов и дынь болышущих-пребольшущих, все время тепло, даже жарко, нет этой холодной зимы, заставляющей Вовчика сидеть целыми днями дома. И все из-за гнусного кашля. Маргарита Ивановна кипятила воду насыпала в три стакана изюма, заливала кипятком. Он любил наблюдать, как набухают эти сухие комочки. Вода мутнела, и Вовчик, не дожидаясь, пока остынет, начинал отхлебывать самый вкусный чай из «эвакуации». Ягодки опускались на дно, Маргарита Ивановна требовала, чтобы он пальцами за ними не лазил, а доставал ложечкой. Облизывая ложечку и пальцы, он смотрел, как пьют свой чай баба Мара и дед Веня. Первой отставляла свою кружку Маргарита Ивановна, она пересыпала изюм Вовчику и ждала, когда дед закончит, чтобы и из его стакана отсыпать мальчику.

После чаепития тетя Мара клала голову Вовчика к себе на колени, укрывала ворсистым одеялом, она называла его пледом, и медленно гладила мальчика по спинке. Дед Веня брал очки, такие же круглые, как у Дорки, садился у окна и в который раз перечитывал вслух фронтовые письма сына. Вовчик уже давно усвоил, что это письма друга его папы. Он слушал и представлял себе своего отца, как он бьет этих проклятых фрицев, в одной руке винтовка, в другой наган, постепенно, согревшись, начинал в дремоте посапывать, а дед все читал и читал. И вдруг все разом кончилось, бабу Мару хватил какой-то удар, два дня она тихо пролежала на кровати, что-то пыталась говорить, но что, никто не разобрал, приходил врач, шепнул Дорке: поздно, ей ничем уже не поможешь — умерла баба Мара.

Гроб с покойницей стоял во дворе, на кухне варили пшеницу, Вовчик попробовал — не вкусно, потом ее пересыпали в большой таз и залили сладкой водой. Баба Катя пригрозила: «Не трогай, нельзя, боженька накажет». Он видел, как тетка из большого кулька вынимала мармелад и нарезала маленькими кусочками, перемешивая с пшеницей. Все это увезли на кладбище, наконец, забрали и крышку гроба, которую так боялся Вовчик. Когда приехал грузовик, ею накрыли гроб, они с бабой Катей стояли у окна и все видели. Деда Веню усадили в кабину, он плакал, как маленький, даже кричал, чтобы баба Мара поскорее его с собой забрала. Тетка на кладбище не поехала, она варила картошку для поминок, баба Катя чистила селедку, обсасывала шкурку и голову и приговаривала: «На всех не хватит, сейчас вороны повалят, помяни мое слово, знать не знати, а все на халяву припрутся. Как гроб таскать — так ты с Доркой, слава Богу Иван подскочил с Петькой с того двора, хороший мужик такой. Вот бы Дорке нашей такого, тогда я бы и умерла спокойно. Вы только мне никаких поминок не вздумайте устраивать, лучше на себя потратьте. Меня Господь и так примет».

Вовчику было страшно, как баба Мара будет на том свете жить, как там со своим сыночком встретится, как к нему доберется, если ходить и говорить перестала. Баба Катя оказалась права. Вечером появлялись какие-то люди, даже с другого конца улицы приходили, пили вино, тетка не успевала варить картошку, все сжирали нахалы. Жалели деда Веню, что он теперь будет делать, без своей Марочки. Но дедушка быстро оправился и, едва дождавшись утра, уходил то на базар, то на пляж, или к другу. Добегался, как говорит баба Катя, притащил-таки гадюку на собственной шее. В общем, франтил недолго, попалась рыбка на ржавый крючок.

Особенно доставалось Вовчику Галкин Богдан, здоровый чернявый хлопец, проходу ему не давал, прищурившись, зло смотрел на Вовку своими маленькими глазками. То щелбан врежет, то по заднице коленом больно поддаст, когда никого вокруг, а сам истошным голосом орет, что жиденок ему рожи корчит — дразнится. Житья Вовчику не стало. В коридоре Богдан покидал свои ржавые обручи и кочерги, аж два, хоть бы Вовчику с одним дал побегать. Дворовые ребята не приняли этого жадину, раз, когда он заперся в уборной, стырили колесо и забросили на крышу сарая, так такой вой подняла Галка, сучка злая, на весь дом разоралась, ну бабы ей быстро рот заткнули.

И вот сейчас наступил для Вовчика момент мщения. «Тетя Надя, он меня все время бьет, прохода не даст, это он в кастрюлю Сидорчуков плювал, а мамка его только хихикала, я видел!» Дорка с Надькой залетели в комнату вслед за Галкой, той не удалось закрыть за собой дверь. Надька вцепилась в волосы ненавистной стервы, завалила ее на кровать. Дорка открыла буфет, там стояли две бутылки масла. «Вот она, моя! Ах ты, падла, воровка гнусная, и откуда ты взялась на нашу голову». Сидорчуки, обозленные, что им этот выродок плевал в борщ, бросились на Богдана, тот попятился к окну. У окна стояли стулья, накрытые простыней. Один упал, раздался глухой стон. Все оцепенели от ужаса. За стульями под окном, на грязной дорожке лежал совершенно голый Вениамин Александрович. Старика невозможно было узнать, это был настоящий скелет, седые отросшие космы сбились на голове в колотун. Впалые щеки заросли щетиной, он лежал в беспамятстве. Первой опомнилась Дорка.

— Дядя Веня, что с вами?

Старик молчал. Дорка схватила простыню, обмотала его, и вдвоем с Надькой, как ребенка, уложили дядю Веню на кровать.

— Куды? — завопила Галина. — Вин сцыться та сэрэ пид сэбэ!

Все обернулись на крик этой гадюки, на лицах соседей Галина прочитала приговор, от испуга задрожала: «Вин сам казав, шоб я туды его поклала, от спытайте его, от спытайте! Я все для него роблю, а як жеж».

— Руки о тебя не хочется марать, сука. Иван, вызывай милицию и «скорую», от гадюка, так гадюка, — старый Сидорчук не сдержался и плюнул в лицо Галины. — Что с таким человеком сделала, гадина.

Сидорчучка схватила мужа за руку и, очевидно, в назидание ему и другим, пробурчала, громко, чтобы все слышали: «Доигрался франт, нашлялся, на старости лет молодую захотел, вот и получил, на все сто процентов получил».

— Да будет тебе злобствовать, Маня. Ну и Новый год, встретили так встретили.

Надежда, прихватив Доркино масло, увела Вовчика в комнату, сняла с него обновки, уложила с бабой Катей спать. Старуха плакала, прижимаясь к ребенку, хоть ей боженька под конец жизни подарил хороших людей.

Дорка с Надеждой, как смогли, помыли Вениамина Александровича, одели, приехала «скорую», увезла его в больницу Иван привел милиционера, тот как-то сконфуженно объяснял, что дела это семейные. Галинка, обнявшись с Богданчиком, плакала, не забыв, вроде нечаянно, приподнять халатик, ее белые бесстыжие ляжки возбуждали слегка подвыпившего участкового, мешали составить протокол. Перед Новым годом он получил от Галины Станиславовны литр самогону и добрый шмат сала — благодарность за быструю прописку и «шоб всэ було як треба», и вот на тебе. Проклиная себя, он все юлил, то одно выспрашивал, то другое, однако так ничего и не написал. Решили завтра на свежую голову в отделении все заполнить.

Утром побежали на работу, а вечером дверь комнаты Вениамина Александровича оказалась закрытой на большой висячий замок. Отложили поход в милицию на потом, но Галинка не объявлялась, потихоньку все стало забываться. В воскресенье Иван сходил в больницу к дяде Вене, да припоздал, он уже умер от двустороннего воспаления легких, тело забрала жена. Галина так и не появилась, а через полгода в комнату по обмену въехали новые соседи. Пожилая пара, сын их закончил в Ленинграде институт, женился и остался там. Супруги обменяли свои две комнаты на Греческой площади на эту одну. И всем рассказывали, что в их доме жила сама Вера Холодная. Про доплату умалчивали, только сожалели, что потеряли «самый центр». Жильцы опять сдружились и радовались, что эта ужасная бандеровка больше не вернется.

Больше других радовался Вовчик, теперь опять его все любили, угощали чем могли. Особенно дядя Ваня, мальчишка с нетерпением поджидал, когда тот возвращался с работы. Иван высоко подбрасывал парня над головой, целовал в обе щеки, а Вовчик тащил ему всякие железяки мастерить санки и сачки, чтобы ловить бабочек или рыбок. У Ивана были две дочки, старшая, Ленка, родилась еще до войны, она уже в школу ходила, а младшая, Ниночка, появилась через год, как Иван с фронта вернулся, ей два годика — малявочка, все на руки просится. Жена дяди Вани, Валентина, глядя на Вовчика, не переставала удивляться: «До чего ж похож на отца, смотри, Вань, разговаривает, как Витька, и глазки закатывает, как он. Даже походка та, плечики приподнимает, когда ходит. Это же надо, а на мать не похож совсем».

Раньше Иван ревновал жену к другу, до армии она гуляла с ним. Так получилось, что Иван отслужил, а Витьку только забрали. Вот здесь Иван, что называется, и подсуетился. Да и Витька ни одного письма ей не написал. Он знал, что Иван в Валентину влюблен, и поступил по-товарищески. А потом уже, после армии, Витька Дорку встретил.

Мастеря с детьми незатейливые игрушки, Иван вспоминал, как будто вчера все было. На этом же месте теплым летним вечером, под этой же акацией они с Валентиной сидели и ели рачков, а Витька, озираясь, вышел из парадной с девушкой, и они быстро юркнули в ворота. Это была Дорка, мать Витьки как раз в ночную работала. Валентине Дорка поначалу не понравилась — и такая она, и сякая, какой парень наш Витька, ну хоть ты, Иван, ему скажи, столько девок хороших, всех своих подруг уже пересватала, а он все с этой. На пляж часто ездили, особенно Лузановку любили. В тот день человек двенадцать поехало, кто уже женат был — с женами, как он с Валентиной, а Витька первый раз с Доркой. Ладная она была, ничего не скажешь, все при ней, фигурка, грудь, ножки. Витька все ее тащил в заросли диких маслин, там обычно прятались парочки от посторонних глаз, Валька бесилась, ревновала, чистить рыбу отказывалась... Иван улыбнулся, щелкнул Вовку но носу: «Кто так держит молоток? Сынок, вот так, понял?» У Витьки хоть сын остался, а после Аркашки никого. Эх, даже отца его не защитили.

— Ты, Вовчик, здесь все собери, снеси домой, а я схожу водно место. Кто будет спрашивать, скажи, скоро буду — Иван протер руки и побрел в пивную.

Надька с Доркой собрали передачу для свекрови, летом полегче как-то. Зиму пережили, и слава Богу. Народу было мало, очередь двигалась быстро. Посылку приняли, она облегченно вздохнула: раз принимают, значит жива. На работу возвращаться не хотелось. «Пойду-ка на еврейское кладбище, оно здесь рядом», — решила Дорка. Давно, еще в детстве, с отцом и его старшим братом ездили на это кладбище. Маленькая была, не помнит, к кому и зачем они там ходили. Запомнила только раввина и мужчин, они все в черной одежде были и пели, потом плакали.

Старое еврейское кладбище было в запустении, нигде ни души, но ей почему-то не было страшно. Она шла через заросли бурьяна, кустов и деревьев, рассматривая памятники. Те, что уцелели, ей казалось, стояли, как солдаты над своими ранеными товарищами. Но многие были простреляны насквозь, воронки вместо могил, поросшие травой. И на этом свете нет покоя, и на том, везде одинаково. Она присела на край гранитной плиты, солнце приятно грело, ее сморило и в дремоте почудилось, что к ней идет мать, совсем молодая, высокая, красивая, с распущенными волосами.

 «Мама, ты жива, а мне все говорят, что тебя убили. Мамочка, я так счастлива, я люблю тебя, слышишь? А где папа?» — «Все со мной, доченька, и папочка рядом, только тебя нет и Розочки...»

Дорка испуганно открыла глаза, в лучах ослеплявшего лицо солнца, ей показалось, застыла мать с детьми... Она не могла поверить, щипала себя за руки, вскочила. Перед ней стояла цыганка, волосы, такие же вьющиеся, черные, как у мамы, развивались на легком ветерке. Рядом, держа женщину за подол широченной юбки, стояли дети, разных возрастов, в руках у них были узлы. Вероятно, они ночевали здесь, на кладбище, в уцелевших склепах. Цыганка что-то сказала. обращаясь к мальчику возраста Вовчика, он быстро протянул Дорке металлическую кружку с водой. Чумазое личико улыбнулось, обнажив белые зубки.

— Пей, голуба, пей!

У Дорки дрожали руки, зубы стучали о кружку. Цыганка положила руку Дорке на плечо, озноб прекратился.

— Пей, голуба, пей! Садись сюда.

Дорка послушно села на надгробную плиту, цыганка присела на корточки напротив. Лицо ее было молодым и красивым, только проступившая на голове седина не давала возможности определить возраст. Дети отошли в сторону, вдали Дорка заметила еще нескольких женщин с детьми, мужчин в таборе не было видно.

— Ты мать звала, отца, детей?

Она взяла Доркину руку в свою, мягко погладила, провела по ладони, лицо ее осунулось, она заволновалась, что-то зашептала.

— Ты была в казенном доме?

Дорка не поняла сначала и молчала.

— Не ходи туда больше, не носи, нет ее там.

— А где? — Дорка обеими руками вцепилась в цыганку.

— На мертвом поле она.

— Каком поле? — не унималась Дорка, продолжая крепко держать цыганку. — Где моя мать, отец, сестры? Ты знаешь?

Цыганка утвердительно кивнула головой.

— Там они все, на мертвом поле, там целый город, твой народ, тысячи, и наши там тоже, и русские сеть, целый город — мертвое поле...

Дорка еще сильней прижала женщину к себе:

— Поведи меня туда, я заплачу!

— Не говори о деньгах. О сыне своем заботься, а сейчас иди с ними, — она указала на двух юношей и девушку, спрятавшихся в ожидании ее за памятником.

Дорка едва поспевала за ними. Вдруг она услышана ржание, из-за дерева появился паренек с лошадью, он передал поводья старшему, и старая кляча под характерный свист быстро перебежала через пыльную дорогу, скрылась в небольшом перелеске между полями. В кустах Дорка заметила спрятанную подводу, в нее впрягли несчастного Воронка, так звали клячу, парни уселись на козлы. Тронулись, наказав девушке ждать. По одним им известной дороге ехал навстречу уходящему солнцу, словно пытаясь его догнать. «Тпрууу, это здесь, слезай!» — скомандовал Дорке старший, и помог сойти с повозки. Лошадь отвели в посадку привязали к дереву, сами юноши уселись рядом, поджав под себя ноги. Дорка стояла в нерешительности — поле как поле, несеянное, наверное, несколько лет. Она медленно двинулась вперед, несколько ворон вспорхнуло прямо из-под ног. Дорка остановилась, и вдруг все поле заходило ходуном, тысячи черных птиц, захлопав крыльями, с криками поднялись над землей. В ужасе она закрыла лицо руками и тоже стала кричать. Цыганенок, что поменьше, отломал большую ветку чумака, стал разгонять ею птиц. Дорка руками сгребла немного земли в небольшую тряпицу и быстро побежала к телеге. Она все оглядывалась, пытаясь запомнить это жуткое место, над которым кружили эти страшные черные вороны смерти. Хотела спросить что-то, но комок подкатил к горлу, не дал вымолвить ни слова.

— Там людей больше, чем во всей вашей Одессе, — произнес паренек постарше, — вы найдете это поле, мы там посадили тополя, в каждой посадке по пять на углах. Под ними закопаны гранитные камни с кладбища. Это наши цыганские знаки. Мы подвезем тебя к остановке, подождем, пока в трамвай сядешь...

— Я к вам вернусь! А откуда вы знаете про это место?

Ребята смолкли. Дорка схватила одного из них за плечо и стала трясти: «Говори же, почему молчишь? Что за тайна такая?» Мальчик попятился, чуть не упал: «Нельзя об этом... если жить хочешь...» Дорка не заметила, как в ярости буквально впилась ногтями в худенькую его руку: «Прости меня, мальчик, я тоже должна была здесь лежать, вместе с сыном». Она разрыдалась, не стесняясь детей, крепко прижимала узелок с землей к груди, причитала что-то на идише, который немного знала.

— Так вы, тетенька, с нами или куда поедете?

— К вам в ваш табор можно? Как вас зовут? Меня Дора, а вас?

— Я Ромка, а этот шустрик — Колька.

Обратно доехали быстро, распрягли лошадь, повозку забросали сухими ветками. Девушка поджидала их па условленном месте, завидев Кольку, о чем-то с ним заспорила, размахивая руками и искоса поглядывая на Дорку. Потом девушка кивнула женщине — мол, пошли, и они удалились в сторону кладбища. Табор сидел вокруг костра тихо, палочками помешивая в пепле картошку Привязанная лошадь жевала траву из мешка, пахнущего свежими арбузами, Дорка все время глядела на цыганку, но та, казалось, не обращала на нее никакого внимания, только молча протянула картофелину, насыпав на ладонь щепотку соли. Потом в железную кружку напили ей кипятка с мятой, положили сверху кусочек хлеба. Цыганка из-под юбки достала мешочек и раздала сахар. Никто за все время не произнес ни слова. Поужинав, здесь же, на плитах, стали укладываться на ночлег.

Гранитная плита за день нагрелась солнцем, не прикоснуться, и теперь это тепло она щедро отдавала женщинам. Луна взошла и освещала памятники, казалось, они светились изнутри и напоминали каких-то древних воинов, охранявших этих женщин, этот табор. Дорка слушала цыганку в каком-то полусне; после услышанного кладбище больше не пугало ее, а наоборот, чудилось раем. Может, рай и есть покой — вечный покой... Дорка обхватила цыганку и стала целовать, прижимая к себе ее худенькую вздрагивающую фигурку.

— Ну вот, ты знаешь все. Испугалась? Тебя проводят.

— Не надо, теперь мне ничего не страшно, — Дорка посмотрела на луну, обвела взглядом небо: «Куда же ты смотришь, Господи? За какие грехи ты нас караешь? Или тебе все равно? А может, тебя там и нет вовсе?»

— А я боюсь, за табор боюсь, за детей боюсь, — тихо прошептала Маша.

Дорка обняла девушку:

— Я живу на Софиевской, ну, сейчас Короленко, напротив магазина, я в нем работаю уборщицей, заходи, ты теперь мне... как... я помогу... если что... — Говорить она не могла, Маша и без слов все понимала:

— А меня ты найдешь через цыганский телефон.

— Это как? — Дорка даже плакать перестала, всматриваясь в лицо цыганочки, на которое падал лунный свет. «Я, наверное, сплю, это сон», — думала она.

— Да так, любому цыгану или цыганке скажи: Дора ищет Машу, и я тебя найду. Береги сына, прощай!

Дорка не шла домой — бежала, и только у ворот, завидев маячившую Надьку, замедлила шаг. Послышался тихий, уже знакомый Дорке свист, значит, все-таки провожали.

— Дорка, что случилось? Почему так долго? За тобой гнались? Весь город в бандитах, а тебя черти по ночам носят.

— Очередь большая была на передачу, все нормально.

— Мы места себе не находим, а у нее всё нормально.

Надежда развернулась, махнула рукой Екатерине Ивановне — мол, всё в порядке, и, не дожидаясь Дорки, пошла домой.

— Надя, спасибо!

— Пожалуйста, — не оборачиваясь, шепотом ответила она.

В комнату зашли тихо, Дорка подошла к буфету и положила узелок на блюдце.

— Что притащила? — Надежда хотела взять блюдце.

— Не тронь! — Дорка ударила подругу по руке. — Идиотка неблагодарная!

Надька легла на топчан, заплакала от обиды, завтра же домой поедет, свинья, за неё переживаешь, а она ещё руки распускает.

Дорка не могла заснуть, как только она закрывала глаза, перед ней, словно в кино, возникали картины из рассказа цыганки. В ужасе она открывала глаза, садилась на край постели, обливаясь холодным потом. Болело сердце, чувствовала, что Надька тоже не спит, переживает. Опять закрыла глаза и завалилась на кровать.

— Дора, — Надька растолкала подругу, — ты что так стонешь? Какие гады? Говори же, что молчишь? Ты мне не доверяешь? Пойдём на кухню, или лучше во двор.

Надька набросила на Дорку халат, и обе женщины спустились во двор. В углу, у последней парадной, где жил Иван, они уселись на небольшую скамеечку, прижавшись друг к дружке. Обе молчали. Надежда уж всё передумала, что могло случиться, не иначе как влюбилась, неужели в... Дорка вздохнула:

— Я сдала посылку рано, никого не было, и пошла на кладбище, на еврейское, там недалеко, рядом с тюрьмой. Еще с отцом в детстве ходила, думала по фамилии кого-нибудь найти, потом присела на поваленный памятник, солнце грело, тепло, я уснула. Мне приснилась мать, я с ней говорила, как с тобой, я её видела, я её чувствовала... Надя тесней прижалась к подруге, а Дорка продолжала — Мама мне сказала, что все с ней здесь — и отец, и дети, кроме меня и какой-то Розочки, я поняла, это новорожденная моя сестра, Надя, это сестричка, она родилась, когда наши ушли, понимаешь? Мама назвала её Розой, как бабушку. — Она опять замолчала. — А потом я открыла глаза и увидела цыганку, сначала я приняла её за свою мать, потом только рассмотрела — табор там, настоящий, только без мужчин, две совсем молоденькие девочки с детьми, детей много, кочуют и собирают своих.

Надежда не выдержала:

— Ужас какой, на старом кладбище цыгане, как ты могла, страх какой. От этих цыган чего хочешь ждать можно. Ты что, не понимаешь? И раздеть могли и убить, вечно куда-нибудь влезешь!

— Сядь, слушай, если хочешь...

Надька вздохнула, немного успокоилась.

— Цыгане отвезли меня на «мёртвое поле».

— Какое поле? — Надька отодвинулась от подруги.

— Мертвое, Надя, мертвое поле, там расстреливали людей, и они лежат в длинных рвах, танками рвы разровняли, и только вороны червей склевывают.

— Жуть какая-то, а они откуда знают? Эти цыгане дня не проживут, если не соврут. Наврут с три короба, а ты им веришь.

— Верю, Надя, верю. Маше было тринадцать, когда началась война, их табор был оседлым, дети в школу ходили, мужчин призвали, они с лошадьми ушли на фронт. Их родичи с той стороны Днестра сообщали, что немцы цыган убивают, и табор двинулся в Одессу. Без лошадей, тащили всё на себе, старики умирали по дороге. Четыре табора пришли, они стояли в посадках Люстдорфской дороги. Видели, как немцы гнали пленных солдат, как те копали рвы, а потом их расстреляли. Из города привозили полные машины убитых и сбрасывали в эти ямы, а потом и их табор окружили и погнали к этим ямам.

Сначала заставляли раздеться догола, но цыганка лучше умрет, чем потеряет стыд. Машу закрывала собой мать, её больно ударили и поволокли, а девочку изнасиловали полицаи, потом за волосы подтащили её растерзанное тело ко рву и столкнули, даже не выстрелили.

— Она тебе сама рассказала, эта Маша? Сама? Как же она жива осталась?

— Двое суток лежала, ждала смерть, в этой могиле. Иногда слышала цыганскую колыбельную песню, поняла, что есть живые и поползла на голос. Увидела умирающую старую цыганку, а на руках у нее была совсем маленькая девочка. Ещё день они были рядом, ей старуха поведала про цыганские схроны, стоянки, по звёздам ночью показывала. Нагадала ей долгую жизнь, в новом свободном таборе. Повязала Маше платок на спину, туда внучку свою, всё с себя сняла, свернула в узел, и следующей ночью Маша вылезла из ямы и убежала в степь. Спаслась чудом. Представляешь, одни немцы убивали, другие спасли. У немецкого села их обрусевший немец нашёл и выходил.

— Сказка какая-то, только очень страшная. И что дальше?

— А дальше... Детей учит, как табором жить, чтобы цыгане совсем не исчезли. Своих детей у неё нет, это все сироты, они называют её мамой и слушаются.

— А если она замуж выйдет?

— Не выйдет, у них свои законы, ни один цыган на ней не женится.

— Ну и ну... — только произнесла Надя. — Пойдем, сыро, светает, скоро на работу — Женщины медленно потянулись к своей парадной.

Отменили карточки, все так радовались, как здорово, сколько чего нужно — пойдёшь и купишь, а то всё с базара, дороговато, с переплатой. Да не тут-то было. Через пару дней все магазины опустели. Чуть ли не с ночи под ними выстраивалась очередь, ждали, что привезут, то и хватали — кто перепродать, кто впрок. Даже за хлебом нужно было вставать в пять-шесть утра, тогда тебе ещё достанется, а так можно и не толкаться.

Алексея Михайловича не было, продавцы собирались за каким-нибудь прилавком и сплетничали. Дорка никогда в этих разговорах не участвовала, она выходила на улицу и стояла па «шухере». Как только появлялась машина, она здесь же давала знать, продавцы мигом занимали свои места и ждали. Чаще всего ждать было нечего, товар появлялся лишь к концу месяца, тогда приходилось держать оборону. Очередь зло штурмовала магазин, двери трещали. Дорка с рабочим пропускали по пять человек, после чего отпихивали толпу и закрывали дверь на швабру. Сколько раз швабры не выдерживали, ломались вместе с дверными ручками, безумная толпа залетала вовнутрь и крушила всё. Алексей Михайлович бежал в милицию за подмогой. Кое-как с их помощью удавалось навести порядок.

Вскоре в магазин что-либо стоящее перестало поступать. Вроде фабрики и заводы работали, выполняли и перевыполняли планы, и полки, казалось, заполнены, а купить нечего. Уж какие голодные были 45-й, 46-й да и 47-й годы, но хоть по карточкам можно было купить и как-то выжить. А теперь ни карточек, ни денег. Всей Доркиной зарплаты едва хватало на пару буханок хлеба с рук. В магазине продавщицы, никого не стесняясь и не боясь, материли всех подряд, власть ругали в открытую. Соленые словечки так и вылетали изо рта. Надежда тоже язык за зубами не держала. Сколько Дорка ни уговаривала её, чтобы не выступала больше всех, Надьку это только подзадоривало.

— Хватит молчать, Дорка, сколько можно, думаешь, чего тебя на работу официально не брали? А? Молчишь, а я знаю. Эти сволочи партийцы своих родственничков зачисляли, блядям своим кофе в кроватки таскали, а те еще и карточки получали! Усекла? А ты за них вкатывала и ручки им целована, благодетелям, сукам этим. Ненавижу, всех ненавижу, всю мою жизнь исковеркали, идеи великие нам вдалбливали, а сами неучи и воры, жульё безродное. И в войну обосрались — сбежали, как крысы, и награбленное прихватили с собой. А вернулись, все свои хоромы назад забрали, да ещё сколько оттуда барахла навезли.

Дорка, как ни пыталась, никак не могла сдержать подругу, а та распиналась все больше и больше.

— Мучились они там в эвакуации! Жди! Тошнило их от изюма и фруктов. Жара несусветная, мороженого им подавай! Пломбир, эскимо. У, сволочи, видите ли, отмучились в эвакуации, с анкетами чистенькими вернулись. А у нас грязненькие, мы в оккупации были, к нам доверия нет, нас в лагеря упрятать надо, и на наших детях это клеймо. И вообще, мы кто для них — население, контингент, рабы. Даже хуже рабов. Надоело терпеть, всю жизнь страшусь этих сволочей!

Дорка замахала руками, раскраснелась, щеки от волнения покрылись пятнами. «Да замолчи ты, наконец». Понимала, что это плохо кончится и для Надьки, и для всех. В газетах, по радио опять стати писать и говорить о врагах народа — прячут хлеб, гноят продукты, саботажничают. Пошли проверки, аресты.

За Алексеем Михайловичем воронок подъехал прямо средь бела дня. Трое в одинаковых темных пальто прошли через торговый зал в его кабинет. Потом один, невзрачный, с каменным взглядом, выглянул, позвал продавцов. Минут через двадцать они вывели директора, заставив держать руки за спиной. Он шел в своей старой шинельке, застёгнутой на все пуговицы. Почти у выхода взгляд его задержался на Дорке; она, единственная из всех, смотрела на Алексея Михайловича так, что было понятно без всяких слов. Он едва кивнул ей, глаза его заблестели от слез. Кто-то из сопровождающих ткнул директора в спину кулаком, да так, что Алексей Михайлович еле удержатся на ногах. Все, уже не останавливаясь, быстро двинули к машине.

Кроме продавцов в магазине никого не было, повисла тишина, от которой мурашки забегали по коже. Ещё полчаса назад директора ненавидели, а сейчас нагрянуло на каждого чувство вины, стояли молча, отвернувшись к серым облупленным стенам, боялись посмотреть друг другу в глаза. Не такой плохой он был человек, воевал, семью потерял, раненый, больной, кашлял до хрипоты, но никогда не жаловался. И что он там своровал — в одной шинельке ходил, потрепанной, и старых сапогах, вот-вот разлезутся. Может, оговорили, разберутся, обязательно должны разобраться. Сейчас не те времена.

Продавцы старались чем-то занять себя, чтобы отвлечься от дурных мыслей. А Дорка как стояла посреди зала, так и не могла двинуться. Кто теперь директором будет? Что будет с ней, её Вовчиком? Вдруг и её проверят? Она вспомнила рожу кадровика с фабрики и вдруг опрометью бросилась в кабинет Алексея Михайловича, сама еще не зная, зачем. Там было всё разбросано, на полу валялись какие-то бумаги. Лихорадочно, опасаясь, что кто-нибудь войдёт, она собрала его личные вещи — помазок, кусочек мыла, бритву, полотенце, кружку с тарелкой; в шкафчике увидела чистое бельё, отдельно завернула в газету, сняла с вешалки гимнастёрку. Всё сложила в ведро и перенесла в свой закуток. Потом еще раз вернулась, забрала несколько томиков его любимых книжек и плотно прикрыла кабинет.

До конца рабочего дня Дорка сидела на маленькой скамеечке, иногда тихо нашептывала что-то. Домой шла молча, выпила пустой чай со старыми сухарями и улеглась, не произнеся ни слова. Баба Катя успокоилась — наконец-то. Она тихо лежача в своём углу, в полудреме думала об исчезнувших девочках-погодках из соседней комнаты. Надо бы сходить к их родителям, рассказать, что с ними случилось, помру, они так и не узнают, атак, какая-никакая, а весточка, надежда есть. А может, родители и свыклись, нет, не верю, фамилию их запамятовала — не то Кривцовы, не то Кравченко, помнила лишь, что теперь на Ольшевской живуч; последний дом на спуске, назад туда вернулись. Она еще с Лизонькой помогала подушки нести. Но сейчас самой ей не дойти. Дорку' попросить, но она их в лицо не знает. Вовчик в гостях у дяди Вани, его оттуда никакими клешами не вытащит ь, большой уже, там дети — интересно. Вот только кашляет нехорошо как-то, покойный Евгений Евгеньевич враз бы вылечил. Баба Катя застонала.

— Что, баб Катя, случилось? Может, чайку скипятить? — всполошилась Надька.

— Да неплохо бы! Мне, девочки, совет ваш нужен.

— О чем? Дождемся, пока Дора проснётся, тогда и посоветуемся.

— Не сплю я, уснешь с вами, — раздраженная Дорка присела на край кровати. Из головы не выходил арест директора, слезы на глазах.

Надежда быстро организовала чай из высушенных листьев черной смородины и сбора трав. Бабу Катю под руки подвели к столу, давно они вот так, по-семейному не сидели вместе.

— Тут такое дело... В войну в первой комнате жила семья, фамилию точно не припомню. Хорошие люди, тихие, отец был постарше, лет пятьдесят пять, а мать, ну, сорок от силы, и две девочки-погодки, просто прелесть обе, кто старше, кто младше, не понять. Забрани их немцы, судачили, что в Германию. Тогда молодых — и ребят; и девчат, всех подряд угоняли — на работу, а может, в лагеря. В товарняке железной дорогой отправляли, как скот. Зима студеная, а они в легкой одежонке.

Старушка замолчала, смотрела вдаль, будто видя перед собой всё это, потом очнулась, отхлебнула глоток остывшего чая.

— А в 43-м мы с Лизонькой пошли в город и встретили...

— Кого?

— Одну девочку встретили.

— Екатерина Ивановна, что вы тянете? Кого вы встретили? — Надька не заметила, как перешла на крик.

— Я и говорю — одну встретили, недалеко от Греческой площади. Сначала не признали — шикарная вся из себя, в короткой шубке.

— Ну? — одновременно воскликнули женщины.

— Так я и говорю. Машина остановилась, сначала холёный офицер вышел, а следом она. Он руку ей подал, что-то буркнул по-немецки. Черт нас дернул, мы с Лизонькой подскочили, пожелали им счастья, здоровья, в общем, всею лучшего. Она нам марку дана и подмигнула, и ещё пальчик ко рту вот так поднесла — мол, молчите. Мы и молчали. Вот и всё.

— А куда они пошли?

— Теперь чего уж скрывать — в гостиницу он её повёл. Мы все это время ждали. Обратно она одна вышла, села в машину и уехала, в нашу сторону и не взглянула. Видно, в публичном доме на Старопортофрантовской жила, там в войну много таких домов было.

— Так, может, её родители знали?

— Вот и я думаю, а если нет? Всё матери лучше узнать, что её дитя не отправили в лагерь, вдруг жива она. Хоть надежда будет, что найдется.

— А если она уже дома? И вот на тебе, пришли разоблачители-сплетники. Нет, я бы не ходила, теребить раны, — занервничала Надя.

— Ты как знаешь, а я бы пошла. Если бы мне кто-нибудь хоть весточку; да хоть с того света принес, я была бы благодарна до конца жизни.

Вдруг дверь открылась и влетел Вовчик: «Мама, есть хочу!» Дорка развернула тряпочку с кусочком чёрного хлеба, накапала подсолнечного масла и посыпала сверху солью. Мальчик моментально проглотил хлеб, облизывая пальчики, допил за матерью чай. «Ещё налей!» — скомандовал Надьке.

Утром женщины ушли на работу, обсуждая, как лучше поступить. Директора в магазине менялись, как перчатки, но толку не было. От безделья продавцы настолько обленились, что даже не сплетничали. Одна Дорка исправно терла пол тряпкой из одного конца зала в другой.

 «Дора, а ну заканчивай свой балет!» — изредка подавала реплики Райка. Девка-сорванец, хорошенькая, ладненькая брюнетка, однако за глаза её почему-то называли «финтифлюшка». Дорка отжала тряпку, разложила у входа, потом подумала: опять упрут, не напасёшься, бросила назад в ведро.

— Иди сюда, мам Дора! — позвала Райка.

— Что ещё? У тебя за прилавком убирать не буду, сама насрала, сама и чисть, я вам не прислуга. После работы, как положено, помою — и всё.

— Да иди сюда, дура! Ей хотят, как лучше сделать, а она брыкается! — Райка из-под прилавка достала своё пальто.

— На, мерь!

— Не, у меня нет денег, зачем вещь портить.

— Мерь, кому говорю! На тебе оно лучше сидеть будет.

Дорка обтерла о халат влажные ладони, поправила волосы и неловко расславила руки.

— Давай лезь в рукав, принцесса, — Райка быстро застегнула на Дорке пальто, сразу на все пуговицы.

— Теперь шляпку нацепить и в кафе-шантан, — смеялись женщины. Пальто действительно словно на Дорку сшили, прямо по фигуре,

— Ну, красавица, носи на здоровье! — запрокинув головку, свысока оглядев продавщиц, на весь зал громко забасила Райка.

— Рай, а мне? Я тоже хочу!

— А ты только хотеть и можешь! — лукаво подмигнув, съязвила довольная Райка. Все покатились от хохота, давненько такого развлечения не было. Только Дорка стояла посреди зала и не знала, что ей делать. На помощь пришла Надька, она вышла из-за прилавка, подвела подругу к зеркалу: «Бери, Дора, что-нибудь подарим ей тоже». Пальто, хоть и было сшито из старых флотских брюк, но материал добротный, и почти не выгоревшее, выглядит прилично. Сама Райка его уже не носила, что толку держать для моли. На толчок носила, так никто даже не подошел — зря день потеряла. А так, пусть эти сучки завидуют, вон как рты свои пооткрывали, аж слюни капают. Правильно Райке мать посоветовала: «Что ты с этим говном возишься, подари какой-нибудь бабе из магазина, свой человек у тебя будет, всё лучше, чем моль проест». Райка плавающей походкой прошлась к зеркалу в центре зала, повертелась, подкрасила губы, но продавцы уже разошлись по своим отделам, уселись поудобнее, чтобы покемарить, пока есть такая возможность.

Вечером, по настоянию Нади, Дорка в парикмахерскую пошла в новом пальто. Там никто ее обновки не заметил. Не до нее. Дела там тоже не блистали, клиентов не было, не сезон, мастера обучали учеников и, завидев женщину, начали приставать: «Дор, а Дор, давай мы тебя пострижем, причёску сделаем бесплатно!»

— Нет уж, увольте. Спасибо, такие мастера ещё уши отрежут!

— Трудный ты случай, Дора, непробиваемый.

Директор парикмахерской уже вторую неделю ничего ей не платил, бегал от неё — то пораньше уйдёт, то говорит, что занят. Но сегодня, слава Богу, сказал, чтобы зашла к нему когда закончит с уборкой. Дорка тщательно всё протёрла и тихонечко постучала в дверь кабинета.

— Заходи, дорогуша, разговорчик есть.

— Дор, не буду ходить кругами, дела сама видишь — вернее, никаких дел. Сам еле концы с концами свожу. Ставка есть, но коллектив решил, поскольку работы нет, сами убирать за собой будут, а ставку делить. Понимаешь? Так коллектив решил! Что делать? Ты знаешь, как я к тебе отношусь, если что — обращайся. Да, Дорочка, если что продать, то только ко мне, ни с кем не связывайся, опасно, кругом ещё те курвы, им на копейку верить нельзя, с потрохами сдадут за милую душу. А мы с тобой как-никак проверенные. Да ты девок своих, этих жлобих деревенских, к нам сватай. С клиентами беда, скорей бы лето. Вот всё, что собрал, прости.

Он сунул ей в руку несколько смятых бумажек. Дорка вернулась в зал, надела своё новое пальто и выбежала на улицу. Никто из мастеров даже не попрощался с ней.

Кого присылать? Девчонки сами в магазине стригут и красят друг друга получше этих задрипанных мастеров, и бесплатно. И совсем они не жлобихи деревенские, взять хотя бы ту же Райку, да и другие девчата. Сельские, это правда, но все учатся, ещё год пройдёт, они фору любой одесситке дадут. Перебили одесситов, уже на её памяти второй раз, первый после гражданской.

Отец у матери часто спрашивал: «Циля, где ты нормального одессита видела? Шоб я так жил, как он одессит, как вам это нравится? Вечерним поездом вчера приехал из Недрыгайловки, а сегодня он уже хочет иметь в Одессе слово. Шоб я так жил, как он одессит».

В выходной все-таки решили сходить на Ольгиевский спуск, на разведку. Может, они напрасно переживают, и у этих людей всё нормально? Солнышко припекало, но погода обманчивая, только свернули в переулок, а там ледяной ветер с моря, пыль засыпала глаза, весна никак не пробьётся. Дорка застегнула пальто на все пуговицы, бегом пробежали переулок. Хорошо, что Вовчика не взяли, пусть с девочками играет. Скоро лето, нагуляется ещё на улице. Они пересекли трамвайную линию, вот и Старопортофрантовская, Комсомольская теперь, и рва нет, засыпан. Одесса на этом месте больше не кончается. Воняет только жутко. Это с городской канавы тянет, говно одесское в море плывет. Как люди здесь живут, или своё говно не пахнет? Там Слободка, в горку — и Суконная фабрика.

— Надя, ты знаешь, что здесь было в войну? Концлагерь. Оттуда оставшихся в живых гнали на Пересыпь и жгли в мазуте.

— Не надо, Дора, эти суки свое получили.

В конце спуска стоял двухэтажный дом под номером 10. Как и все дома, он был из желтого ракушечника, штукатурка обсыпалась, следы пуль и осколков виднелись даже во дворе. Справа от ворот была парадная, слева лестница вела на второй этаж. На длиннющий банкой по всему фасаду выходили двери и окна квартир.

— Кого шукаетэ, красавици?

Дорка оглянулась, но никого не увидела. Надя тоже осмотрелась по сторонам — никого.

— Та шо вы все на нэбо дывытесь? Вы блыжче до зэмли повертайтесь. Здоровеньки буллы! — Буквально под ногами женщин на маленькой дощечке с колесиками сидел инвалид, ног у него не было совершенно. Одет он был в выгоревшую гимнастёрку, большие крепкие руки держали каталки; безногий мужчина ловко отталкивался ими, и самодельная тележка катилась плавно, без рывков.

— Якшо шукаете такси. То сидайте мени на плечи.

— Ни, мы шукаемо тётку Настю, та дядьку Мыколу, не то Кравчукив, не то Кравченко, — подыгрывая мужчине, скороговоркой выпалила Дорка.

— Оце добре, шо хтось когось шукае. Мадам Крыворучко воны от так-то, племьянныци-красавыци, он титка ваша стирае на балкони, бачете?

На втором этаже седая женщина стирала бельё в корыте, часть его свисала с перил, и мыльная вода капала вниз на маленький столик в палисадничке. По лестнице ступали аккуратно — старая, ступеньки прогнили, к перилам вообще боязно прикасаться.

— Дора, я первая пойду. Ну и дом, в недобрый час не заметишь, как рухнет.

— Он ещё нас переживёт!

— Ой, не говори так, Дора, я хочу побольше прожить.

Мадам Криворучко продолжала стирать, не обращая внимания на приближающихся к ней женщин.

— Здрасьте, тетя Настя, мы к вам.

— Шо вам надо? — злобно спросила она.

— Мы к вам от тёти Кати с Софиевской, вы там жили.

— Николы мы там не жили, шо вам надо? Ни якой тети Кати я не знаю.

— Ну как же, Екатерина Ивановна и Елизавета Ивановна, сёстры-старушки, помните?

— Не знаю я ни яких старушек — уходите.

Надежда замолчала, посмотрела на Дорку. Та быстро нагнулась к самому уху тетки и прошептала: «Мы насчёт ваших девочек, нас просили передать...»

Женщина мгновенно выпрямилась, посмотрела вниз во двор, потом па них: «Заходьте в хату». Комнатка была маленькая, с одним окном рядом с балконной дверью, её разделяла печка на две части, в углу за печкой кто-то постанывал.

— Настя, хто там прыйшов?

— Та так соседка, спи. Як вы нас отшукалы?

— Екатерина Ивановна запомнила, когда вам помогала переезжать.

— А як воны?

— Умерла Елизавета Ивановна, а баба Катя живёт у меня.

— А вы сами хто будете?

— А я невестка Нины Андреевны, я видела вас из окна, и вас и вашего мужа, и дочек. Девочки в синеньких пальтишках были.

— Вы мене бачилы? Из якого викна?

— Так я у свекрови пряталась во время войны.

Женщина недоверчиво посмотрела на непрошеных гостей: «Шлы бы вы соби дали». Из-за печки опять раздался голос: «Настя, хто це там у тебе? Га?»

— Та никого немае, спи.

Она встала и мотнула головой в сторону двери.

Дорка тихо, не останавливаясь, прошептала:

— Вашу дочь, не знаю, старшую или младшую, видели старушки в 43-м на улице, она была жива-здорова. Это просила передать Екатерина Ивановна, чтобы вы знали. Ну ладно, мы пойдём.

Женщина встала, потом села, опять вскочила, хотела что-то сказать, не смогла, в глазах заблестели слезы. Дорка с Надькой быстро вышли, спускались, стараясь держаться подальше от перил.

— Как пить дать, бандеровцы недобитые, видишь, как боится?

— Тише, Надя, ну, баба Катя, нашла к кому нас послать, я как чувствовала, не хотела идти.

— Не хотела, и не шла бы.

Дорка сразу осеклась, что-то больно часто они стали ссориться по любому поводу. Но Надежда не слышала или сделала вид, что не расслышала.

— В уборную надо бы сходить, домой не донесу, — оглядываясь по сторонам, канючила подруга.

— Что мешает? Мне тоже, кажется, приспичило. Вон пустырь, идём туда наверх. — Они, смеясь и подталкивая друг друга, вскарабкались по отвесной тропинке. Только собрались присесть, как обнаружили землянку, из нее вился дымок, вдали за свалкой играли дети, ещё дальше сушилось на верёвке белье. Целый город из землянок, сарайчиков, ящиков, камней навалом. Стало жутко, неужели здесь живут люди? И дети играют на свалке из остовов танков, машин, просто мусора — жуть!

 «Идём отсюда!» Подруги, спотыкаясь, сбежали на мостовую. Они быстро поднялись по скользким булыжникам наверх к маленькому садику на Старопортофрантовской улице. На угловом доме, под фонарём, свежей краской было выведено: улица Комсомольская.

— А как при немцах она называлась, помнишь?

— Не помню, Надя, не знала и знать не хочу

— А я и Комсомольской не хочу её называть, это всё равно что человеку одно имя при рождении дают, с этим именем и жизнь свою должен прожить — так и улица, и город, и страна, а то сэрэ-сэрэ-сэр — всё просэр!

— Надька, заткнись, кто-нибудь услышит.

— Хожу по городу, как приезжая, все названия переиначили, и никак не успокоятся — попробуй, запомни.

— Вовчик наш будет знать только по-новому, — приподнимая воротник и отворачивая от ветра лицо, проговорила Дорка.

— Ты уверена?

— Видишь, как люди живут? А мы ещё ничего. Хуже было, а выжили.

— Только и делаем, Дора, что выживаем. А когда жить-то будем? Кто-нибудь скажет?

— Скажет, Вовка наш скажет, вот выучится, большим ученым станет, ну вот как этот — «улица Академика Павлова».

— Да кто же против? — поддержала Надя. — «Улица Академика Еремина» звучит не хуже. Дотянуть бы нам всем только. Завтра моя очередь на «Кагаты» ехать социализм строить.

— Так я тоже.

— А ты-то чего? Тебя в списки не включали, у тебя ребёнок маленький, бабка на иждивении, да и по зрению тебя освободили. Ты что, не знаешь?

— Знаю, я за Райку поеду, она попросила.

— Фу ты, а я думаю, что эта шалава вокруг тебя крутится — и пальто подарила, и старую кофту. Вот пройда, финтифлюшка проклятая. Пробы на ней негде ставить. И здесь подсуетилась. А чего директор от тебя хотел?

— Так вот он и вписал вместо Райки меня.

— Всё ясно, откуда ветер дует, и гардеробчик сменился, — нехорошо усмехнулась Надька.

— Ты только молчи, пожалуйста.

— А чего молчать?

— Чего-чего, выгонят нас обеих, что делать будем? На пустырь пойдём побираться, да? — Обе замолчали, выговорились, и на душе легче стало; под ручку, прижавшись друг к другу, быстро пошли дальше.

Утром, стараясь не разбудить бабку и сына, они тихонечко оделись в одинаковые старые фуфайки. В плетёную сумку поставили бутыль с водой, бросили спичечный коробок с солью и несколько отварных картофелин в мундире, сваренных ещё с вечера. Пешком двинулись в сторону заставы. Надя пыталась как-то завязать разговор, но Дорка была не в настроении — так и шли молча. Когда свернули на Стеновую, народу прибавилось. Навстречу хмуро плелся рабочий класс, шаги тяжелые, гулкие. Мужчины в затасканных шинелях или солдатских ватниках, а женщины... Как и они с Доркой — в фуфайках.

 «Всё-таки Дорка какая-то чудная, — рассуждала про себя Надя, — то нормальная, а то чёрт-те что, аж страшно делается. Господи! Идёт, под ноги не смотрит, того гляди, расшибётся».

Дорка действительно не видела ничего вокруг. На нее вновь нахлынули воспоминания. Все эти годы она так уставала, что не было ни сил, ни времени переживать всё заново. А сейчас эта знакомая с детства улица, серое утро с таким же затянутым облаками серым небом; вот здесь, как будто бы вчера, она с мешком гречки перебегала мостовую с сестричками, одной четырнадцать, другой двенадцать. Дорка совершенно забыла о Надьке, а у той терпение было на пределе — так будем ползти, наверняка опоздаем и под суд попадём. «Что она там шепчет, ну, ненормальная и всё тут». Дорка вдруг остановилась у длинного одноэтажного дома, нагнулась и руками принялась внизу под окнами гладить стены: «Мама, мамочка, прости, папа, папочка, девочки-сестрички, братик — простите меня!»

— Дорочка, родная моя, пойдём отсюда, — Надя с силой подняла подругу с земли и оттянула от ворот. Дорка успела только мельком оглядеть свой двор, палисадник, — нет, с войны ничего не изменилось. Только выбитые стёкла заколочены фанерой, пыль, бурьян, грязь. Дальше пришлось бежать, не дай Бог опоздают. Им повезло. Их подхватила машина, отвозившая на Кагаты рабочих. Старый грузовик еле полз по развороченной дороге, объезжая громадные ямы, заполненные водой. Грузовик, кряхтя, въехал в ворота.

За колючей проволокой дымилась полевая кухня, и пленные немцы по одному тянулись к ней. В котелки им наливали редкую кашу и давали кусок хлеба, они отходили чуть в сторонку и стоя ели. В недавно сколоченный сортир выстроилась очередь. Немцев было много, солнце, разорвав облака, начало припекать, туман растаял, и они, как в немом кино, по неведомой команде стали снимать шинели и раскладывать на земле для просушки. Гимнастёрки на них были такие же грязные и мокрые, от них исходил неприятный запах вперемежку с паром. Пленные молча брали лопаты, выстраивались в колонну и в сопровождении охранников с собаками исчезали в глубине пустыря. Дорка, столько лет мечтавшая убить хоть одного фрица, смотрела на них, стиснув зубы и не проронив ни слова. Надька сплюнула: «Ну и вонючие гады — высшая раса!» — «Мы тоже так воняли, когда на улице сидели под дождём и снегом», — про себя подумала Дорка, но, странное дело, злоба постепенно улетучилась, а с ней и желание уничтожить.

Целый день они копали траншеи для буртов под закладку капусты на зиму. Работали в радость, для народа же, для себя. Возвращались уставшие, но довольные: целый день на свежем воздухе, назавтра отгул, можно поехать с Вовчиком на море, давно обещали свезти, пусть подышит морским воздухом, вот только куда? Если на Ланжерон, то пешком, куда-то еще только трамваями.

— А знаешь, Надя, я в Люстдорфе никогда не была, давай махнем туда, — предложила Дорка.

— А что там интересного?

— Не знаю, чего-то туда захотелось, теперь это место Черноморкой называется.

— Решим завтра, а сейчас давай пойдем в горсад, тебе ведь теперь в парикмахерскую не надо.

В Городском саду играл духовой оркестр, цвели акации и какие-то диковинные южные растения, посаженные ещё в прошлом веке. Их аромат опьянял. Одесситы обожают это время года, нет и не может быть второго такого города на земле. Только дворникам не повезло, с раннего утра они подметают опавший цвет, его целые горы, а на следующий день опять всё сначала. Небо чистое, голубое, когда уже появятся для них долгожданные тучи и дождь собьёт эти белые грозди, и они с радостью сожгут грязные прелые соцветия, которые усеяли все улицы и переулки.

 «Хорошо, что Вовчика захватили, он ведь обожает акацию», — подумала Дорка. Они с ребятами ели сердцевину цветка, она была сочной и сладкой. Только потом болел живот, болел часто, однако на это никто внимания не обращал — а на что баба Катя? Вылечит! Вместе они сделали несколько кругов по саду, каждый раз останавливаясь возле кинотеатра Уточкина. Там, на углу, росло изумительное дерево, названия которого женщины не знали, говорили, что привезли его из Италии, раньше много таких было в Одессе, а теперь вот одно осталось, и цвело оно яркими розово-сиреневыми цветами, источая тонкий запах. Подруги уселись на самую дальнюю скамейку за рестораном, туда в этот час не заглядывали кавалеры, рано, скамейка пользовалась популярностью попозже, когда темнело, и мамаши с детьми уходили. Тогда жди молодых морячков...

Желающие танцевать столпились вокруг танцплощадки. Вовчик продолжал бегать с другими детьми. Особенно ему нравилось крутиться около кинотеатра, там под лестницей был летний тир. А дальше открытые окна ресторана, люди сидели за столами и ели дымящее мясо, пирожные, фрукты. Мальчуган, глядя на это, забывал всё на свете, но женщины знали, где его искать.

Поездка на Люстдорф откладывалась — далековато, Ланжерон ближе, туда и ходили в редкие выходные. Парк был хорошим, тенистым, а пляж маленький, грязный, заставленный лодками, к обрывам прилепились курени, сарайчики, сколоченные из кусков ржавого железа. Рыбацкие жены здесь же на пляже стирали бельё, готовили еду на кострах, вместо дров — мусор. У них можно было подешевле прикупить свежей рыбки или горячих рачков.

Иногда выбирались на Горячую. «Горячей» в Одессе называли небольшой переулок, выходящий к морю, рядом с новой ТЭЦ; обычно по спуску Короленко шли на Пересыпь, там у конечной остановки продавали прямо из пекарни свежий хлеб с гребнем. Пока ехали трамваем по Московской улице, от буханки ничего не оставалось. Громадная труба от теплоцентрали сбрасывала в море горячую воду. Сюда целый день шли люди. Чтобы погреться, помыться, здесь же и лечились, обмазавшись Куяльницкой грязью, потом, как черти, плескались в воде. Самые отчаянные лезли внутрь трубы и, сколько могли, держались. Правда, недолго; когда не выдерживали, срывались в море под общий хохот и язвительные крики.

Их компания любила располагаться за камнями, там было мелко, чистый песочек, людей поменьше и безопасно для мальчика. Раздолье, никто не гонит из воды, а наоборот, загоняют туда, чтобы не простудился. Здесь же стирали снятую с себя одежду, переодевались в чистое, повязывали головы полотенцами и бежали к трамвайной остановке. От усталости еле доползали до постели. Наутро подруги до работы успевали сбегать на базар, благо Новый рынок под боком. Этим летом в Одессе всё менялось на глазах. Мостили дороги, афиши гастролирующих театров были расклеены повсюду, гостиницы ломились от приезжих. Дома отдыха, санатории, пансионаты — всё переполнено. На улицах отдыхающие просились на постой. Одесситы сдавали всё подряд — и квартиры, и комнаты, и углы, непонятно, где сами жили. Население увеличилось в несколько раз, но места всем хватало.

К соседям Дорки, старичкам, тоже приехали родственники из Ленинграда — жена их сына Мара с подружкой Любкой. Хорошенькие, стройные девушки в соломенных шляпках, на полях которых располагались целые композиции из яблок, груш и винограда с цветами. Едва светало, они убегали на пляж, чтобы встретить зарю, и к обеду возвращались обгоревшие. Не стесняясь, прямо во дворе возле уборной, снимали свои сарафанчики и шляпки и обмывались водой из-под крана, для вида прикрывая друг-дружку халатиками. Жильцам дома это не нравилось, но они замечаний бесстыжим барышням не делали, так, между собой осудят, повозмущаются. Люди в блокаду настрадались, ладно, пусть моются. После обеда они выносили во двор табуретки и садились под акацию в тенёк вышивать. Их тонкие пальчики, как бабочки, порхали над пяльцами, и под ними расцветали цветы.

Вовчик часами сидел возле приезжих и, как завороженный, не мог оторвать глаз от плетёной сумки, в которой лежали нитки всех цветов и оттенков. Какая ерунда, бегать и выпрашивать дурацкое колесо, когда такие девушки доверяют ему разматывать волшебные нитки. Вовке дали тряпицу, и он учился вышивать крестиком. Все соседи старались чаще ходить в уборную или за водой, чтобы лишний раз поглядеть, что же у кацапочек получилось. Вечерами девушки уходили на променад, возвращались не поздно. Иногда с провожатыми, для конспирации прощались с кавалерами за утлом, но разве этих «бабуль-сыщиков» со скамейки проведёшь? Воспитанные и приветливые подружки, слегка кивнув, прошмыгивали под их рентгеновскими взглядами.

Первой не выдержала Надя. Увидела, как Марочка с подружкой, купив обыкновенную верёвку с джутовой фабрики, выстругали деревянные крючки и вернулись с моря уже с чудесными сумочками — и загорелась. И уж вовсе обалдела, когда после обеда Марочка на сумочках вышила цветочки, а Любка лаком для ногтей дорисовала зелёнкой листики. Когда утром девчонки выглянули из комнаты, она попросила научить связать такую же сумочку. Приступили сразу, на кухне, наперебой показывая, как это просто. У Надежды ничего не получалось, все уговоры не натягивать с силой верёвку, были бесполезны.

— Не огорчайтесь, потренируетесь — и у вас получится, — успокаивала Надю Любка, размахивая руками.

Целый день Надька под прилавком ковыряла крючком верёвку, к концу рабочего дня палец распух и покраснел. Дома и вовсе так разболелся, что не было сил терпеть, Надька решила попарить его содой. «Тётя Надя! Что случилось? Как успехи?» В ответ Надя кивнула на стакан. Девчонки виновато улыбнулись — мол, такое поначалу было и с ними.

— Нам бы ниток прикупить, поможете? — голос у Мары отчего-то задрожал. — У нас в Питере дефицит, а в Одессе, говорят, всё есть. Мы уже весь город обегали — нигде не попадались. А на толкучке такие бешеные цены, просто ужас! Как вы здесь живёте?

Через пару дней Дорка в обед принесла полное ведро ниток, сверху укрыла их тряпкой. Девушки оценили ассортимент, отобрали, по их мнению, нужное, однако, подумав немного, забрали всё.

Теперь они не вышивали, а вязали из шелковистой белой нитки одинаковые квадратики и складывали их стопкой. Всё свободное от работы население дома переехало под акацию. Выносили старьё, стелили на землю вокруг юных наставниц. Азарт захватил всех. Оказалось, многие старушки в молодости тоже этим занятием увлекались. Дело спорилось. Вовчик быстро научился выстругивать деревянные крючки, но они моментально ломались у начинающих вязальщиц.

Ленкина мама разрешила выставить патефон на подоконник, и под звуки модных мелодий время летело незаметно и приятно. Вовчик смотрел на девушек, на их ручки с тоненькими пальчиками и розовыми ноготками, как на волшебных фей.

— Ты чего дрыхнешь? Где крючок? — Ленка растолкала заснувшего мальчика.

— Не сплю я, задумался.

— Ага, втюрился ты, а не задумался. Иди лучше рожу свою умой, а то стыдно за тебя перед людями — тоже мне кавалер!

Вовка вернулся во двор, когда уже шла примерка. Марочка стояла в чёрной муаровой юбочке, на ней была белая, вывязанная из квадратиков кофточка без пуговиц, она просвечивалась, и мальчик увидел её беленький лифчик. Кожа девушки загорела, солнце, прячась за сараи, посылало свои последние золотистые лучи. Марочка купалась в них, они проходили у неё под руками, ногами, гладили прекрасные косы с кудряшками надо лбом. Все любовались этими небесными созданиями, невесть как вы жившими в блокадном Питере, так они называли Ленинград.

И вдруг Марочка увидела Вовчика. Он стоял в арке ворот с открытым ртом, держа в руках корзину с шелковицей.

— Что скажет нам кавалер? — Марочка прокрутилась, как балерина на одной ножке. Вовчик залился краской, аж пот выступил на лбу.

— Я шелковицы принёс — вот.

Все засуетились, стали мыть красную и чёрную шелковицу. Ниночкина бабушка вынесла полную кастрюлю оладышек, ещё соседка угощала разведенным водой мёдом. Каждый нес во двор что мог — стулья, табуреты, пили уже не только чай. Патефон не умолкал. Надя танцевала с Доркой, Вовчик с Санькой по-взрослому их разбивали. Было весело и шумно, прохожие заглядывали из соседних домов, думали, свадьба, спрашивали, кто невеста? Даже бабу Катю спустили вниз, усадили поудобнее у акации.

Обняв Надежду, Марочка сунула ей в руку кофточку: это от нас, носите на здоровье. Под шумок они сбежали к ожидавшим их морячкам. Вроде бы и места много во дворе, а посидеть негде. Выпив ещё немного, трое мужчин, оставшихся на весь дом в живых после войны, решили соорудить стол. Через неделю он был готов, длинный, с двумя скамейками по бокам. Теперь целый день кто-нибудь сидел за ним: утром старушки с маленькими внуками, днём молодёжь, вернувшаяся с моря. Вечер делился пополам: сначала мужики забивали «козла», под бормотуху курили, нещадно ругались, вспоминая войну, голод. Пацанов незлобно, но старались отгонять — еще свое хлебнут. Ближе к полуночи их сменяла молодёжь, возвращающаяся со свиданий. Ну а затем раздолье было парочкам. Старая акация создавала хорошее настроение, молча слушала людские радости и печали. Под ней отмечали праздники и дни рождения, двор стал хорошеть на глазах — починили, наконец, ворота, побелили деревья, покрасили уборную, даже мусор перестали бросать где попало — неудобно всё-таки, соседи видят, застыдят, лучше от греха подальше отнести на полянку через дорогу.

В общем, жизнь кипела. Вечерами, правда, редко, в основном в субботу, собирались на Горячую. Парились от души и решали, ехать ли в выходной всем двором в Лузановку, как до войны. Но в воскресенье магазин был открыт, и ни о какой поездке Дорка с Надей и думать не могли. Вовчик весь вечер умолял их отпустить его с дядей Ваней и тётей Валей. Дорка ни в какую, вот будет у нас выходной в понедельник — тогда и поедем. Забыл, как там мальчик утонул? Нет, разговор окончен.

— С вами неинтересно, я с вами не хочу! — в сердцах выпалил мальчик.

— Значит, и в понедельник не поедешь, мы поедем без тебя! А ты будешь дома сидеть целую неделю!

Надька мигнула подруге: это ты чересчур, он же маленький. Вовчик, горько плача, бросился за ширмочку к бабе Кате.

— Маму надо слушаться, я тоже её слушаюсь, ты как в прошлый раз после этой Лузановки кашлял?

Вскоре из-за занавески слышался смех, радостные возгласы. Баба Катя играла с внуком в города, имена, клички собак и кошек. Женщины, перебирая гречку, улыбались.

В понедельник, как назло, ветер нагнал тучи, стало прохладно. Моросил нудный дождь. К вечеру всё стихло, показалось солнышко и своим появлением сразу сгладило неважное настроение. Всё равно день использовали по-хозяйски: стирали, убирали, даже на базар сгоняли очень удачно, покупателей нет, зато продавцов хоть отбавляй.

— Хорошо бы окунуться, может, все-таки махнём на море? — Надька скосила глаза на Вовку, тот молча играл с лошадкой. — Вроде сегодня наш Вовчик хорошо себя вёл, помогал нам, да и помыть его не мешало бы. Как ты считаешь, Дорка, брать его или нет?

— Брать, брать! — не выдержат мальчуган. — Я буду ножки тебе мыть, тёть Надя!

— Лучше бы корзины взяли, да угля натаскали, сами говорите, что на железнодорожных путях полно, и никого сейчас не гоняют. Лето скоро кончится, чем топить будем? — баба Катя тяжело вздохнула.

— Успеем, баба Катя, натаскать, не беспокойтесь, — успокоила Надька. — Вовчик, лучше достань с печки мешки, может, рыбки наловим или прикупим, и сумки на всякий случай прихватим.

За ними никто не увязался. К Горячей подъехали быстро, рабочий день еще не кончился, в трамвае ехали торговки рыбой, от них так воняло, что подруги высунули головы в окно подышать свежим воздухом.

— Граждане, не высовывайте свои мозги. Эй ты, умная в очках, посмотрим, что ты всунешь обратно!

Дорка с Надькой быстро отпрянули от окна, невольно слушая двух собеседниц, одна из них стояла на передней площадке, другая на задней. Не обращая никакого внимания на переполненный вагон, они гортанными голосами Привозных торговок, перебивая друг друга, радостно орали на весь трамвай: «Пошла килька, и анчоус с сарделькой, прямо косяки, идут, как немцы сдачи Ковалевского. Везде и в Лютсдорфе, и на Фонтане, что делается. Страсть сколько рыбы...»

 «Неужели правда? — подумала Дорка, — Молодец Надька, что мешки заставила взять».

— Смотрите, смотрите!

Все повернулись к окнам. Солнце с запада освещало открывшееся людям море, оно серебрилось небывалым цветом, тяжелые волны несли к берегу рыбу, она выпрыгивала из воды. Сверкала на мгновение и опять сливалась всплошную серебристую массу. Трамвай остановился, все выскочили и побежали к берегу. Он весь был усыпан мелкой тюлькой. Люди сначала набирали ее, потом выбрасывали, заходили подальше и набирали покрупнее, живую, скользкую... Падали, теряли; как полоумные, сбрасывали с себя одежду; мастерили тару под улов. Не стесняясь, женщины снимали трико, затягивали в них резинки и, набив рыбкой, забрасывали их на плечи. Мужчины, обезумев от счастья, связывали кальсоны и рубахи. Дорка боялась за Вовчика, чтоб его не затоптала эта озверевшая толпа. Надька была уже по грудь в воде, махнула прихваченным из дома мешком, и аппетитная сарделька сама утрамбовывалась в нем, вода сливалась в небольшие дырочки. Дорка ждала подругу на берегу, загребала кильку ногами и придерживала сумки, чтобы не украли. Вовчик аж дрожал от возбуждения. И икал. Через час всё, что можно было затарить, они забили рыбой.

— Баба Катя нас простит, как увидит эту красоту, она умница. А ты бы, Дорка, штаны сняла, как эта баба?

— Я в трусах хожу!

— Твое счастье, а то бы я с тебя их сняла. Тары бы могло не хватить.

— Ты лучше это сначала допри.

На остановке стояла раздетая здоровая тётка с девочкой лет двенадцати в одних трусиках. Ей было стыдно, и она плакала. Надька с Доркой весело подмигнули ребёнку: «Сарафанчик твой отстирается, зато смотри, сколько в него и мамино платье набили». В переполненный вагон еле влезли, под ногами на полу валялось много мятой рыбы, запах ее никто не ощущал. Доехали быстро, теперь поскорее перейти железнодорожные пути Пересыпские, а на спуске пересесть в другой трамвай.

— Эй, извозчик, не гони! — подшучивала Надька, когда Дорка оказывалась впереди. — Лучше помоги.

Трамвая они так и не дождались. Шли пешком, часто останавливались передохнуть. Рук от тяжести не чувствовали. У ворот, как всегда, сидели старухи.

— А ну, бабки, тащите миски, угощайтесь рыбкой, — скомандовала Надька. Старух, как ветром, сдуло. Мужчины побросали домино, весь дом гудел, не веря своим глазам, когда Дорка вывалила на стол целый мешок. Вовчик захлёбывался от счастья, он был в центре внимания и уже, наверное, в десятый раз рассказывал о чуде, свидетелем которого был.

Вдруг всё взрослое население похватано вёдра, мешки, корзины и двинулось кто куда, к морю. Одни на Пересыпь, другие на Ланжерон. Поздно. Туда уже нёсся весь город. В Доркиной квартире все дружно, не произнеся ни слова, чистили, жарили и варили сардельку. Ели и опять чистили, и опять ели.

— Завтра сутра бежим за солью, — прервала тишину Надька. — Рыбу засолим и повялим.

— Девки, завтра соли не будет, — обреченно произнесла баба Катя, — она сегодня нужна. Давайте корыто, у кого сколько есть. Не хватит — с уксусом стушим. Да и так съедим.

Ночью бабе Кате стало плохо. «Ой, девочки, обожралась я, дура старая». Ее рвало, боли усилились, она еле дышала, бредила, приходя в себя, просила Бога забрать её поскорей, не мучить её девочек, внучка. Просила прошения у всех, потом затихала. Дорка с Надей не прилегли ни на минуту. Утром Дорка побежала в поликлинику, вызвана врача на дом. А Надя понеслась за солью. Как и предсказала баба Катя, соль исчезла из Одессы мгновенно. На базаре за неё ломили несусветную цену.

Одесситы наелись тюльки, казалось, на всю жизнь. Смотреть на неё никто не мог, но проходило несколько часов и обещания не есть до конца жизни, забывалось. Опять жарили, парили, варили. В городе только и говорили о рыбе, откуда столько? Версий выдвигалось множество.

На Соборной площади, где от собора ничего не осталось после 30-го года, кроме названия, после войны собирались бывшие солдаты, в большинстве инвалиды, играли в шахматы, домино, спорили о футболе, шепотом рассказывали житейские анекдоты, только своим проверенным корешам доверяли что-нибудь запретное. Если появлялся чужак, стоящий на шухере «поднимал громкий концерт». Все разом умолкали, выдерживали паузу. Лишь споры о рыбе продолжались. Ссылались на какие-то точные «сведения оттуда» с многозначащими закатываниями глаз к небу. И разносились они по городу быстрее морского ветра. Не было, наверное, ни одного двора, завода, парохода, самого захудалого куреня, где бы не обсуждали эти «сведения оттуда».

— Цэ у турок якась бомба американська взорвалась — та мабуть, рыба пишла до нас! — весть с Фонтана быстро доходила с Дофиновки и Белгород-Днестровского.

— Втикла до нас, бо бильш Совецьку власть вважае! — подмигивал другу старый солдат.

— Це, мабуть, шторм дюже ссыльный с боры загнав тюльку до нас!

— Та ни, це головный косяк на мину нимэцьку наскочыв и з курса збывся — таке бувае. И в газети пышуть, шо таке бувае... Та пидытрысь, сами не знають шо пишуть, в газети, в газети...

— Недилю загораты можно — лодку красыть буду.

— Та ни, кажуть у Овидиополе рыбколгосп прыймае рыбу.

— Хто це каже, плюнь ему в очи! Прыймають! Соли немае, нихто не прыймае!

— Ось скильки дохне, глянь, Никола, такого не бачыв. Кинець свиту!

— Та хочь кого спытай, до вийны скумбрия до Одессы прыйшла, ото було, так було, а зараз тильки тюлька! Тьфу! Кинець свиту!

В глазах рыбаков стояла тоска, сколько сил, здоровья они тратят, чтобы поймать эту рыбку, гибнут, калечатся в море и вот на тебе — бери, не хочу, и никому она не нужна. Даже чайки не летают в море, а обосновались на берегу и важно ходят но гниющей рыбе, как завоеватели, брезгливо отряхивая лапки, не веря своему счастью.

Во дворе на Софиевской за столом сидела очередь в туалет.

— Ой, бабы, уже по пятому заходу! Будь неладна эта рыба!

— Говорят, все больницы переполнены. Обосралась вся Одесса.

— Бабы, вы еще шутите, пропустите Христа ради, а то дед на ведре сидит, а я сюда добежала. И смех и грех.

— Баба Катя умирает, а вы здесь ржете. Смотри, Иван Ниночку в больницу понёс, видно, совсем плохо.

— Господи, что же это такое?

— Да стухла, небось, рыба, а они её ребёнку дали, вот и весь сказ.

— Вонь какая, весь двор провонялся! По радио говорили, что эпидемия может начаться — холера, в море инфекция. Рыбу есть нельзя, отравлена она — диверсия это.

— Да, диверсия это американская!

— С завтрашнего дня городской воскресник.

На следующий день подъезжали машины, в них грузили то, что осталось от перламутровых блестящих красавиц, которых ещё три дня тому назад люди мечтали купить и поесть, а теперь с ненавистью и отвращением выбрасывают, засыпают хлоркой, не дай Бог эпидемия.

Врач к бабе Кате пришла только под вечер. Вовку прогнали на улицу, но он потихонечку вернулся и подслушивал под дверью. Наконец врачиха вышла, на ходу объясняя Дорке: «Если бы она ходила, то, сами понимаете, организм бы боролся, кишечник заработал. А так, без движения, и возраст еще — я вас ничем порадовать не могу».

Вовчик чуть не плакал: не вылечила врачиха его бабу Катю, а он так ждал. Мать опять выставила его за дверь: иди гулять. Во дворе никого не было, лишь возле ворот сидели тетки с детьми, ноги сами понесли его вниз по улице. Он всё время думал: «Если бы у бабы Кати были костыли, она бы ходила и выздоровела. А у нее палки, как можно ходить на них?» Он сам пробовал — очень неудобно. Нужно достать настоящие. На Пастера, в больнице, он видел их много; больные в пижамах и халатах читают газеты, играют в шашки. У каждого свои личные костыли, приставлены к скамейкам, могут и по очереди пользоваться, всё равно ведь сидят. Вовчик старался оправдать свой поступок. Ворота больницы были раскрыты. Удобный случай представился сразу. Он приметил парня, у которою одна нога была в гипсе. Тот медленно, мелкими шажками, шел, опираясь на плечо женщины, очевидно, мамы; было слышно, как она внушала ему не бояться. Костыли одиноко стояли, прислонившись к дереву. Вовчик смотрел на спины удаляющихся — и быстро подхватил их. Какие они тяжелые и неудобные, через ворота нельзя — там сторож. Он понёсся к забору. Оглянулся ещё пару раз и наткнулся на человека в белом халате.

— Ты куда, пострел?

Вовчик красный, в ужасе смотрел на врача:

— Да я бате, он там, забыл, туда кое-как, я помогал, а назад никак.

— Ну, беги, смотри не упади сам! — усмехнувшись, врач поспешил по своим делам. Вовчик забежал за последнее здание, вот и забор удобный — чугунная решетка, быстро просунул костыли. Перелазить через забор не стал, помчался к воротам, невозмутимо прошел мимо сторожа.

— Ну что, навестил? — спросил тот.

— Да, всё в порядке, — как взрослый, ответил мальчик, а сам думал: «Только бы не спёрли».

Стемнело, теперь скорее домой, баба Катя как увидит такие костыли, сразу встанет и пойдёт, ещё как пойдёт, он ей поможет, и они, как раньше, пойдут и на «охоту». Пересменка на дворовой лавке закончилась: женщины с детьми уже ушли, им на смену заступили бабы. Они курили папиросы, задирали прохожих не сильно, так, от нечего делать, подшучивали не злобно, в основном сплетничали. «Перемоют всем косточки и разойдутся», — махнув рукой, говорила Дорка.

Вовчик прошмыгнул во двор так быстро, что не успел поймать в свой адрес ни слова. Холостячки что-то серьёзное обсуждали и были уж очень увлечены. Дверь в комнату была приоткрыта, на диване сидели мать с тёткой.

— Где ты шляешься целый день? Мало нам горя, так еще ты.

— Что это ты притащил? Господи, где ты их взял?

Вовчик так устал, что не мог ответить сразу.

— В больнице доктор дал.

— В какой больнице? — не унималась Дорка.

— В Херсонской.

— Кто тебе дал?

— Я говорю — доктор.

— Как дал? Зачем?

— Я попросил для бати, ну, для бабы Кати, он и дал, говорит, бери, раз нужно.

— Уже никому не нужно, Вовчик!

Он рванул ширмочку, баба Катя лежала в той же позе.

— Баба Катя, я принес тебе костыли, настоящие, ты поспи, а завтра мы с тобой будем ходить, — мальчику показалось, что бабушка кивнула ему головой.

— Вова, пойдёшь спать к соседям, — Дорка первый раз, сама не зная почему, назвала сына по-взрослому.

— Зачем? — только сейчас он увидел заплаканные глаза тётки и матери.

— Нет больше твоей бабы Кати, нашей бабушки, ушла она от нас.

— Умерла она, старенькие умирают, сначала болеют, а потом умирают.

Вовка попятился назад и, не замечая столпившихся в коридоре соседей, заплакав, убежал.

Нет, как же так, он ведь принёс настоящие костыли, разве она не могла подождать, начата бы ходить и выздоровела. Нужно было раньше стырить эти проклятые костыли, он ведь давно хотел, а всё боялся.

— Вовчик, пойдем к нам, — его обняла тётя Валя, Ленка с Ниночкой потащили за руки. Мальчик не сопротивлялся, опустил голову, чтобы никто не видел его слёз, и пошёл за тётей Валей. Утром, пока все ещё спали, он сбежал домой. В комнате было полутемно, на диване сидела мать в чёрном платке, она сразу бросилась к сыну.

— Нельзя, сюда нельзя, иди во двор, я тебя потом позову.

Из-за ширмочки вышла соседка и поставила помойное ведро.

Мать потащила его во двор к уборной, не замечая сына.

— Всё, мы её обмыли. Где одежда? Во что будем одевать покойницу, Дора? — женщины по-деловому вытирали руки одним полотенцем.

— Поссоримся из-за кавалера.

— Пусть сначала он появится.

Старухи захихикали, потом покрестились: «Господи, прости душу грешную, покойница, видать, тоже немало нагрешила на своём веку, уж такая фартовая была, куда там. Вовчик, а ты чего тут?» Женщины замялись, неудобно стало перед ребёнком, покойница в доме, а они языки распустили, засуетились, схватили лежащую на столе одежду и задёрнули за собой ширму.

Мать вернулась с пустым ведром, он уткнулся ей в живот и горько заплакал. Мальчик уже много похорон видел, все умирают и умирают, всё она, война проклятая. Он слышал, как соседи говорили, если бы не она, и его баба Катя жила бы и жила.

Дядя Ваня на заводе заказал гроб и машину, мать с тёткой Надей у всех денег на похороны назанимали. Весь двор провожал бабу Катю, все плакали и говорили, какая она была добрая, как всем помогала, утешала. Лучше врачей лечила своими травками, сама, небось, тоже горя хлебнула, шутка ли на старости лет на улице оказаться, хорошо ещё Дорка приютила. А хоронит как, не каждый так родную мать в последний путь проводит, а здесь и кормили и одевали чужую старуху. Вот дожили, мужиков нет, чтобы гроб вынести — одни бабы. И шофер — баба.

Похоронили бабу Катю на Слободском кладбище. Во дворе под акацией были поминки, пили кислое вино, мама с тёткой, посидев немного, ушли домой. Постепенно разошлись соседи, за столом остались дворовые выпивохи, они уже не помнили, из-за чего им поставили сегодня.

Утром Вовчик проснулся один. Мать и тётка ушли на работу. Он заглянул за ширму — кровать бабы Кати была аккуратно заправлена. Зеркало занавешено простынёй, страх и дрожь охватили мальчика, он попятился к двери и выскочил в коридор. На кухне новые жильцы варили кофе.

— Вовчик, иди к нам, давай сюда!

Мальчик оглянулся на дверь, никто за ним не гнался. Чего он так испугался? Он ведь не один. Сейчас соседка будет рассказывать, какая хорошая квартира у них была на Греческой и как хорошо жить в центре.

— А когда ваша Марочка приедет?

— Теперь нескоро, только следующим летом, может быть, лучше бы наш сынок приехал, чем эта.

Старик сурово посмотрел на жену, потом вздохнул и пододвинул маленькую чашечку мальчику. Кофе был горячий, горький и невкусный.

— Извини, дружок, молока и сахара нет, только кофе после невестки допиваем. Давай водичкой разбавлю, а то для тебя это крепкий.

Он подлил воды в чашечку, но от этого вкуснее кофе не стал.

— Что делать будешь?

— Бабушкины костыли нужно отнести в больницу, я обещал вернуть, — серьёзно ответил Вовчик. Он открыл дверь в свою комнату, схватил костыли и понёс в больницу. Завидев ворота, задрейфил: а вдруг поймают. Оглядываясь по сторонам, пошел к знакомой чугунной решётке, просунул туда костыли, руки тряслись, никак не мог попасть, аж вспотел. Домой летел пулей, у двери остановился, сердце опять сильно заколотилось. «Чего я боюсь, я же мужчина, я не должен бояться, это девчонки помирают от страха, а мне бояться нечего, брехня всё это, что покойники приходят домой, сам видел: гроб забили гвоздями и глубоко в землю закопали. Как оттуда баба Катя может выйти?»

В комнате было светло, но мальчик всё равно заглянул да занавеску — там ничего не изменилось, пустая заправленная кровать, везде чисто, всё уложено по местам. Только сейчас он увидел стакан молока и хлеб, завёрнутый, как обычно, в полотняную салфетку. Косясь на ширму, всё съел, потом лёг на диван, укрылся с головой, долго лежал, боясь сбросить жаркое одеяло, пока не заснул. Пришедшие на обед Дорка с Надеждой не стали его будить.

Они сварили супчик, стоя поели и ушли. Говорить обеим не хотелось. Каждая думала о своём: Дорка о том, что сын совсем вырос, пошёл в отца и добрый, как Нина Андреевна. Надежда о Дорке, как ей повезло с сыном, а у неё детей нет и никогда не будет. Может, на время к себе уехать, наслушалась на поминках про бабу Катю, что та даже собственного угла не имела, и страшно стало. Первый раз за эти годы Надя захотела уехать к себе домой, в свою комнату. Неудобно Дорку бросать в такое время, но и тянуть дальше нет сил. «Девять дней пройдёт, и поеду к себе», — твердо решила она для себя и успокоилась, даже настроение приподнялось.

Лето, такое длинное и жаркое, пролетело, и тёплые осенние денёчки тоже. Во дворе никого нет. У каждого свои дела, даже у небесной канцелярии. Как говорит сосед: «Сколько сегодня она нам дождика пропишет, один Бог знает». Сосед берёт на всякий случай старый дырявый зонт и шагает на Соборку в шахматы играть, о футболе поспорить. Никакая погода его не остановит, жена бурчит, что за хлебом пойти не допросишься, а туда хоть на карачках, а поползёт. От Греческой хоть близко было, а теперь в такую даль, никак черти тянут.

Тётя Надя живет у себя, даже на обед не приходит. Нинка опять ревёт на весь двор, наверное, тётя Валя ей задницу надрала. Старая Пузатиха сплетничала, что Валька на малой злобу на муженька своего вымещает — подгуливает ее Иван. Шуры-муры с какой-то бабой на заводе закрутил, Валька к начальству бегала жаловаться, так Иван ей надавал по всем статьям. Недели две не показывалась во дворе, фингалы прятала. Соседка но квартире ехидничала, что свет вечером на кухне и в коридоре можно не включать, так светло от её фонарей. А Ниночка всё надрывается, слушать нету сил.

Вовчик слез со скамейки и выбежал на улицу. Дождя нет, пойду на полянку, за магазин, туда, к бывшему дому графа Потоцкого, учитель физкультуры приводит школьников. Интересно понаблюдать, как они бегают, прыгают, бросают гранаты, не настоящие, правда, но всё же. Надо было не слушать никаких врачей и в этом году пойти в школу. Уговорили мать: пусть подрастёт, окрепнет, успеет ещё. Но учеников на полянке не было. С моря сильный ветер задувал, и не было видно, где оно кончается и начинается небо. Вовчик уже собирался идти обратно, как заметил пацанов, с которыми ему Дорка не разрешала водиться. Он их знал, они даже во двор заходили, правда, дворничиха баба Стёпа их веником гнала: «Чтобы духу вашего во дворе не было», но они всё равно свистели и звали ее сыночка Гошеньку. Гошка сам ещё тот бандит, но Вовчика не обижал, даже два раза давал покурить папиросы. Вовчику не понравилось, он так, для понта, потянул эту горечь, странно, но не закашлял. Гошка даже похвалил его: «С этого суржика толк будет».

Ребята склонились над чем-то. Заметив Вовчика, позвали — валяй до нас. «Это ж Вовка, очкастой Дорки з магазина пацан. А ну топай сюда». Мальчик стоял в нерешительности — идти, не идти. Что я маленький, постоять за себя не смогу — дам сдачи. Но никто бить его не собирался, наоборот, весело приняли в компанию. Гошка даже руку положил ему на плечо, дал затянуться. «Это мой кореш, хто тронет, будет иметь дело со мной. Понятно?»

— Сейчас фейерверк будет, хочешь посмотреть? — спросил Гоша.

— Ага.

У Вовчика закружилась голова, его приняли в компанию, он даже курит со всеми.

— Тогда поджигай и убегай сразу. Только в штаны не надюрь.

Парни подсмеивались. Вовчик взял спички, протянутые Гошкой, присел возле небольшого костра, сложенного из тоненьких влажных веток. Костёр не загорался, наконец показался слабый огонёк, мальчик слышал: беги, беги, но продолжал поддувать, чтобы лучше разгорелось. Вдруг чья-то рука подхватила его за шиворот, и тут прогремел взрыв. Сторож картинной галереи, музея в бывшей усадьбе графа Потоцкого, всё время гонял мальчишек с полянки. Вот и сегодня, что удумали, тащат сюда и патроны и порох...

— Батькив повбывало, нихто им по задницам як слид не дасть. И ноги им видрывае и рукы, а воны за свое, опьять. Ище хвылына и усе, нима хлопца, розирвало бы на шматкы. Ото дывыться, — продолжая крепко держать Вовчика за шею, он показывал, как насквозь пробило его ватник, ватные штаны. — Добре шо не зняв, ничью змерз. Як успел, як успел, маленько тильки достато. От пацаны — жлоба поразбиглыся.

Из музея бежали люди, образовалась толпа, кто-то брызгал Вовчику воду на лицо. Участковый записывал в блокнот показания сторожа.

— Так хто ж их знае, воны уси здеся куролесят.

— Ни, той малець тилькы пидийшов до ных, так воны падлюкы юму пидсунулы спички пиджыгаты. Я як побачыв, сразу згадав шо до чего и побиг. Малець не розумив, шо робыв, бо воно вже горило, пацаны велыки розбиглыся, а оцей сыдыть та дуе.

Сторож всё повторял и повторял, не веря своему счастью, что спас пацана и сам жив остался.

Старый автобус, служивший скорой помощью, медленно увозил пострадавших. Дорка мыла пол в торговом зале перед обедом, чтобы вовремя уйти домой пообедать с сыном. На полянке что-то бабахнуло, говорят, опять шпана порох подорвала. Машина с военными приехала, всё оцепили, вроде еще снаряды будут взрываться. Покупатели приносили всё новые сведения, одни страшнее других. Надька за прилавком подкрашивала губы, она постриглась, покрасилась, что называется, помолодела. Каждый день в обеденный перерыв бегала на базар. Девчонки судачили, что у неё не иначе хахель объявился. С Доркой она не делилась, а та и не лезла к ней в душу. Захочет — расскажет, а на нет и суда нет. Как хорошо они дружили, пока жива была баба Катя, а как не стало её, они осиротели и разбрелись кто куда. Дорка, правда, никуда не девалась, всё ждала, приглашала. Только Надька всё времени не находила. Хорошо, что новая директриса женщина хорошая, с понятием. Самой деньги на разные расходы по магазину нужны. А где их взять? Дорка сама ей предложила: стоящее можно перепродать и свою зарплату сохранить. Так все до вас делали, и от вас ничего не надо, кроме товара.

Так и повелось. Только подмигнет, Дорка мигом в кабинет, заберёт товар и к Сенечке в парикмахерскую, тот всегда на месте, дай Бог ему здоровья. Он сам всё оценивает, здесь же рассчитывается, а потом как он уже сам со всем этим барахлом разбирается, не её дело. Главное, она хоть как-то сводит концы с концами. Пока Надежда с ними жила, было полегче, две зарплаты — не одна, да и товар у неё ходовой. Видно, теперь сама крутится, вон как приоделась, и на базар с пустым кошельком не побежишь каждый день.

Дорка выглянула в окно, на небе сгустились тучи. Только дождя не хватало. Надо дать звонок пораньше, подумала она, а то пока выползут покупатели, сколько их ни подгоняй, свои права знают, все крутятся, крутятся без толку. Нужно тебе купить — покупай, и нечего стоять, выжидать, как на базаре, вдруг подешевеет. Не люблю я этих бездельниц, еле зад свой откормленный передвигают, жопы, как корма у катера, крутят туда-сюда, туда-сюда, так и поддала бы шваброй. Что-то я сегодня какая-то нервная, вроде бы выспалась на своей кровати, Вовчик на диван перебрался, топчан не согласился убирать. Зачем? Может, к нам кто-нибудь погостить приедет, на море покупаться, так, пожалуйста, есть где спать. Дорка понимала, он Надежду ждёт, скучает. Скрытный становится, никогда не говорит, где был. Один ответ: «Та там», а где «там», никогда не скажет.

Комната была закрыта, Вовчика ни дома, ни во дворе не было. Марья Константиновна, новая соседка, варила борщ, пахло повсюду. У Дорки аж слюна подступила. Сейчас картошку разогреет, для Вовки есть кусочек сала, чаёк, наестся.

— Дорочка, вы слышали? На полянке мальчишки снарядов натаскали и взорвали, так одного на кусочки разорвало — даже собрать нечего. Как вы не знаете? Это же рядом с магазином. Дора, вы куда?

У ворот старухи судачили, на ходу сочиняя всё новые и новые невероятные подробности.

— Вовчика не видели?

— Так, на полянку давно побежал... А этот бандит Гошка, его, видать, рук дело. Прибёг, как раз после того, как бабахнуло. Да, ты ж, Настья, казала шо: Гошка побиг до дому, як ошпаренный, тай доси нэ выходыть.

— Куды Дорка побигла? Мабуть, цэ Вовчыка розирвало?

— Та шоб твий поганый язык вырвало!

— А я шо? Я ничёго, тилькы, як бабка померла, вин одын шляеться, та с цым бандюком Гошкой в карты гpaе, та курыть, я сама бачыла.

— А дэ Надька дилась?

— Та, кажуть, до себе поихала, у нэи чоловик е. Така краля стала, уся накрашена, идэ никого нэ бачыть... Я ий кажу: «Добрый дэнь!», а вона рожу крывыть — тьфу! Покы жива була баба Катя, то все добре було, а як померла, то от як.

Дорка бежала что было сил. На полянке стояли солдаты, курили.

— Гражданка, сюда нельзя!

— Мой сын, он сюда пошёл!

— Здесь никого нет. Вон участковый, к нему идите. А здесь разминирование — отойдите.

Участковый сидел на табурете возле Картинной галереи и записывал свидетельские показания — все всё видели, все всё знают точно, только вот прибежали после взрыва, когда шпана разбежалась.

— Извините, я ищу сына — Вовчика! Его нигде нет, я подумала, может, здесь, мне соседи сказали, что на полянку побежал.

— Одного пацана пострадавшего в больницу отвезли, и сторожа. Может, это ваш? Как говорите? Вовчик, семь лет, может, и ваш.

Дорка бежала впереди милиционера, он еле поспевал за ней. Молодому парню было неловко назвать её Дорой, а отчество вылетело из головы. Она его сразу не признала, хотя и знает как облупленного. Тот в магазин к своей пассии захаживает, часами околачивается у парфюмерного отдела. Правда, Дорка раз его чуть шваброй не огрела: мешал уборке. Она и не заметила, как оказалась возле приёмного покоя.

— Дора, извините, побудьте здесь, я зайду узнаю, вас всё равно не пропустят. Не волнуйтесь, я Вовчика знаю. Там ничего страшного, может, это и не он.

Дорка осталась ждать под дверью. Недосмотрела я сына, Господи, помоги! И Надька сбежала, а так любила Вовчика! Дорка даже ревновала сына к ней, особенно, когда он встречал их обеих с работы. Всегда к Надьке первой кидался. Поигралась и кинула, как только штаны подвернулись. Вся любовь к Вовчику кончилась. Злость на всех и страх за сына разрывали её сердце. Самые страшные картины возникали перед глазами. Нет, это не её сын, это не он. Наконец появился участковый. «Дора, это он, — удивленно и радостно произнёс, — это Вовчик! Он здоров!» Только Дорка уже ничего не слышала, она медленно сползала по стенке, в голове молотом стучало: это Вовчик, это Вовчик!

В магазине после обеда всегда было оживлённо, и поначалу никто не заметил Доркиного отсутствия. Прибыла машина с товаром, директриса обошла все закутки, Дорки нигде не было. Куда это она запропастилась? Сторожить товар при разгрузке некому.

— Девочки, Дору не видели?

— Да вроде была. Вы у Надежды Ивановны спросите.

— Надежда, ты не знаешь, где Дора?

— Не знаю, где ваша Дора, что я за ней слежу, что ли.

— Вы вроде дружите, — директриса смотрела на Надю, что это с ней, как колючка стала, опухшая какая-то, может, выпивает, после войны многие, потеряв близких, потихонечку спивались.

Надька распрямилась за прилавком и наглым взглядом впёрлась в Веру Борисовну:

— Что-то вы перепутали, по-моему, она теперь только ваша подруга, это вы с ней всё шепчетесь, и дела у вас на пару.

Под взглядом Веры Борисовны Надька смолкла.

— Не знаю, где она шляется. Мне не докладывает.

— Зачем вы так, Надежда Ивановна, — директриса развернулась и вышла через чёрный ход руководить выгрузкой.

Продавцы настроились услышать и увидеть нечто, но ничего такого не случилось. Только зашёл участковый и, не взглянув на свою барышню, прямиком направился в директорский кабинет.

— Что случилось? — Надьку ударило, как молнией. — Взрыв, мальчишка, Вовчик. Нет. Может, Дорку с пакетом задержали, да так ей и надо. А Вовчик? Посмотри за прилавком.

Надька вытащила табличку «Учет» и, как во сне, двинулась следом за милиционером.

— Ну что, Надежда Ивановна, горе большое у твоей подруги, сына ранило, сама с сердечным приступом в больнице. Вот так-то.

— Спасибо, что известили, мы поможем ей обязательно.

Участковый одобрительно кивнул головой и быстро ретировался.

— Господи, я не знала, я сейчас, где он, она? — забормотала Надька, белая, как мел. — Извините меня, я так по дурости, он же мне, как сын.

— Поэтому выпивать стала. Так ведь, Надя?

— Да нет, не для себя покупаю.

— Ладно, ты человек взрослый, тебе решать, как жить. Освобождаю тебя, иди, узнай поподробнее, что и как. Вот ее ключи.

— Спасибо, у меня свои, — Надька, как в тумане, выскочила из кабинета.

Пока она была с этим Федькой, ее мальчик, ее Вовчик был совершенно один, корила себя Надька, если бы она не ушла от Дорки — все было бы хорошо. В коридоре с двух сторон на нее набросились продавцы. «Надька, это вашего Вовчика разорвало?» — «Чтоб тебя разорвало!» — «Что ты, Надюша, я ведь так, жалко малого, идешь с работы, а он один сидит на лавочке, мать дожидается, а она, кто его знает, когда придет».

Надька уже не слышала этих слов, она выскочила из магазина. Сторож закрывал больничные ворота. «Поздно, гражданочка, где раньше были? Вон в приемном покое окошко, стукните раза три, там Танечка дежурит, добрая дивчина, сами ее упросите, может, пропустит. А у вас кто?» — «Племянник, подорвался сегодня на полянке, и сестра перенервничала, что-то с сердцем, я с работы прямо». — «Ну, иди к Танечке».

Надежда тихонько три раза постучала, как велел сторож. Окошко распахнулось, в нем показалась очаровательная головка девочки в золотистых кудряшках. Завидев Надежду, лицо ее вытянулось, нахмурилось:

— Вам чего надо?

— Мне бы только узнать, живы ли они? — Надежда разрыдалась.

— Да успокойтесь, как фамилия?

— Еремины, мать и сын.

— Как? Еремины? А, это наш подрывник, не волнуйтесь, с ним все в порядке, поштопали немного — и все, до свадьбы заживет. Вот сторож Иван Макарович — бедняге досталось. А вот и мать его, Еремина, она в кардиологии, температура нормальная. СРТ. Палата девять.

— Что это, СРТ?

— Состояние средней тяжести. Завтра прием передач с десяти до двенадцати и с врачами переговорите, не расстраивайтесь.

Окошко закрылось. Надька медленно поплелась к выходу, домой к себе не поехала, пошла ночевать к Дорке. Допоздна стиралась, прибиралась, гладила, поутру сбегала на базар, а к десяти с баночками с бульоном из куриных лапок и головок была в больнице. Первым делом заглянула к Вовчику. В громадной палате на первом этаже было много коек, но мальчишку она увидела сразу. Этот паршивец стоял на кровати во весь рост и заливал другим пацанам, как подрывал мину. Те слушали с явным восхищением, разинув рот. Под носом бинт смешно перетягивал Вовкино личико. Он остановился, и досада, что его перебили, когда он так запирал и все слушали, и радость, что к нему пожаловала любимая тебя Надя, — все перемешалось.

Надежда схватила парня, крепко прижала к себе его худенькое тельце, облаченное в большую взрослую рубаху пахнущую хлоркой. Вовчик уткнулся ей в шею, ему было так хорошо — его тетя Надя вернулась!

— Как ты, где болит? — Надька крутила мальчишку в своих руках, не веря своим глазам, что он цел и невредим. — Давай покушаем.

Она достала банку с бульоном. Вовчик не хотел есть, его немного подташнивало, он утром даже кашу ребятам отдал, выпил лишь чай, но решил не огорчать любимую тетю.

— Ну, вот и хорошо, — Надежда немного успокоилась. — Теперь к маме твоей пойду.

— В магазин?

 «Не знает, значит», — подумала Надежда.

— Скажи маме, пусть приходит, а то она ищет, наверное, меня.

— Не переживай, скажу.

Доркин корпус был в самой глубине больницы. Старые деревья со всех сторон прикрывали его. Наверное, летом хорошо здесь — тень, прохладно, тишина. Койка Дорки стояла у самой двери, она лежала какая-то маленькая, худенькая и спала. Надька постояла несколько минут в нерешительности, потом тихонько присела рядом. Рука Дорки, как восковая, иногда вздрагивала, Надька погладила ее, Дорка вздрогнула, открыла глаза и аж подскочила в кровати:

— Ты его видела, ну как он? — Голова Дорки странно дергалась.

— Видела, только от него, бульончик попил и компот, печенье ему оставила. Дора, ничего нет страшного, небольшие порезы, уже в палате выступает, нигде не пропадет. Меня увидел, сразу спросил, где мама. Я не сказала, что ты в больнице, сказала, что на работе. Вот пострел, что удумал. Теперь вас ни на шаг не отпущу. Правильно Екатерина Ивановна говорила — глаз да глаз нужен, что, не правда? Давай тебя покормлю.

— Да здесь кормят, утром кашка была, чай, в обед опять что-нибудь принесут.

— Ой, а то мы не знаем, как в столовках готовят. Пей, тебе говорят. Завтра опять приду, — Надежда не стала говорить, что хочет с доктором встретиться, поцеловала быстро подругу и выскочила из палаты. Дорка отвернулась к стенке. Как хорошо, что есть Надька, теперь никогда не расстанемся.

Доркин лечащий врач первым делом поинтересовался, кем ей приходится Ерёмина. Узнав, что подруга, не стал говорить, что у Дорки сердце изношенное, как у старухи, да ещё не у каждой. «Всё будет хорошо, поправится ваша подруга, подлечим, беречься ей нужно, не нервничать, нагрузок поменьше, питаться получше, и всё наладится». Надька, слушая врача, опустила голову. Качнулась, ухватилась за спинку стула.

— А вы сами-то как себя чувствуете?

— Хорошо, нормально, — не глядя на доктора, странно поддакивая головой, ответила она и выбежала из кабинета.

Она опять помчалась к Вовчику. Дверь отделения была закрыта на швабру. Санитарка мыла пол. Надежда чуть-чуть подёргала дверь, но поймав взгляд уборщицы через стекло, отошла от двери подальше,

— Тебе чего?

— Мне бы с доктором поговорить насчёт племянника.

— Вечером приходи, с пяти до семи, для кого вон напысано, грамотна небось.

— Да я только узнать, не повредил ли чего от взрыва?

— Ага, то той пидрывнык! Давай заходь, дохтур его враз до дому повертае, а то вже усю палату зибрався на той взрыв потянуты. От поганець, байстрюк, йды он туды.

— Можно к вам? — Надежда боком протиснулась в кабинет.

— А вы кто будете?

— Я тётя Ерёмина Владимира.

— А кто у нас Ерёмин? — спросил симпатичный молоденький врач, обращаясь к медсестре.

— Да вы его осматривали — подрывник.

— Хм, а вы, значит, тётя! Так-с, вот что, тётя, забирайте вы своего племянничка, чтобы духа его здесь не было. Вот выписка, через недельку приведёте. Я ему швы с губы сниму Была б моя воля, я б ему весь рот зашил, не помешало бы, пока не поумнеет. Зелёнкой или йодом ранки смазывайте.

Надька, красная, как рак, взяла листок и пошла за племянничком.

Только приоткрыла дверь, как услышала: «Шухер!»

 «Ну, ты у меня сейчас получишь!»

Молниеносно вся палата затихла, мальчишки лежали, укрывшись с головой одеялами, вроде бы «спали». Надька рванула с Вовчика одеяло, он лежал с закрытыми глазами, спрятав одну руку за спиной. Сонно приоткрыл глаза, театрально зевнул и уставился невинным взглядом на тётку:

— Я спал, мне плохо, голова кружится, меня тошнит...

— Сейчас тебя не только стошнит, но и вырвет! — Она выхватила из руки Вовки карты и, что есть силы, стала бить ими по наглой рожице. Только брызнувшая из губы кровь её остановила.

— Одевайся, негодяй! — Она бросила на кровать его вещи и выскочила в коридор. Её всю колотило. Нянька, видно, закончив работу, устроилась на подоконнике перекусить. Она аппетитно облизывала тараньку, наслаждалась, от удовольствия закрыла глаза.

— От тож всыпать ёму як слид, розпустилыся, батькив немае, а шо та маты одна зробыть? Я б ёму так надавала, шоб до кинця жыття запамьятав.

У Надьки предательски потянуло под ложечкой, до боли захотелось есть.

— Вот своих и лупите, без ваших советов проживём как-нибудь.

Всю дорогу Надька толкала Вовчика в спину, коря себя, что опять связалась с этой семейкой. «Вот дура, столько лет отдала им и на тебе — благодарность. Вырос ублюдок. Это ещё цветочки. Пусть он Дорку добивает. Так это её сын, а мне зачем всё это надо? Огрызается ещё. Никто я ему, сволочь неблагодарная. Только встретила человека, ой, совсем забыла, он, небось, весь извёлся: где я, что я, он ведь ничего не знает, куда я запропастилась. Лучше бы вчера к себе поехала, хоть бы предупредила. Вот дура, у него даже ключа нет от моей комнаты. Наверное, на улице меня ночью ждал, мечется там. А я с этим говном вожусь».

— Гадёныш неблагодарный, мать в больницу из-за тебя загремела, убить тебя мало!

У Вовчика на самом деле разболелась голова, его продолжало подташнивать, он протянул руку к тётке, но та больно стукнула по ней.

— Не подлизывайся, этот номер у тебя не пройдёт. Я тебе не Дорка!

Она затолкнула мальчика в комнату, закрыла дверь на ключ. Потом постояла немного, подумала: «А чего я должна сюда возвращаться, жертвовать своей личной жизнью, с какой стати?» Надежда отдала ключи соседке, попросила, чтобы прислушивалась, открыла, если что, и поехала к себе.

По пути она думала теперь только о Фёдоре. Да, он совсем не похож на её первого мужа-интеллигентика с Молдаванки, пописывающего одинаковые, как близнецы-братья, статейки в разные газетёнки. Неспособного прокормить её с новорожденной дочкой. Всё ему было не так. Из-за него она потеряла ребенка, умерла её девочка, такая хорошенькая, такая крохотная, да и сама она тогда чудом выжила. А ему для творчества в Одессе воздуха было мало. Все непризнанные таланты, как безумные, рванули кто в Киев, кто в Москву с Питером. При царе, как миленькие, сидели, никуда не рыпались. Это всё мамаша его сосватала в Киев, за чью-то доченьку. Хорошо, что ребята её не бросили, особенно Эдик. Сам голодный, а ей из столовки морковный кисель таскал. В лютый мороз на рыбалку со знакомыми рыбаками в море ходил, чтобы с голодухи не помереть. Какое страшное время на её молодость пришлось — голод и холод, а она опять беременна.

Мальчик родился мёртвый, Эдик его сам на кладбище понёс, захоронил к её матери с отчимом и дочуркой любимой. А её, полуживую, перевёз вот сюда, к чёрту на кулички, в журналистскую общину. Здесь всегда было многолюдно, комнат, как в общежитии. Готовили еду на всех вскладчину, кто что где достанет, делили на всех. Вечно голодные, полураздетые, пара сапог на троих. Зато было весело: читали стихи, пели песни, спорили, ссорились иногда и дрались, чего только не было, и кто только у них в общине не побывал, какие люди — и писатели, и поэты, а уж об артистах и говорить нечего. А какие спектакли ставили, сколько комплиментов она получала. Её даже, как звезду, на руках носили после поклонов. На кухне в большом казане варилась мамалыга. Её запивали кислым вином, почти уксусом.

От общины журналистов и художников, непризнанных поэтов и писателей никого не осталось. Теперь это обыкновенная вонючая коммуналка. Эдик с войны не вернулся. Она да Женька от общины остались, две бобылихи. Во время войны сдружились, чтобы выжить, а после разошлись, как говорится, пути-дорожки. С новыми жильцами не знается, таких понаехало уродов, ужас. Но теперь у неё все будет по-другому. Судьба дала ей ещё один шанс. Случайно прямо на улице познакомилась. Он её проводил, всё шутил, если бы знал, в какую даль ему придётся провожать, тысячу раз бы подумал. Обратно домой только к утру дотопал. Всё у них складывалось как-то само собой, без ухаживаний и пустых свиданий. Он встречал её на остановке, и они ехали к ней в её комнатушку. О себе он не очень распространялся — воевал, контужен и ранен несколько раз был. После войны несколько лет семью разыскивал, друзей. Похоже, всех потерял, жить, Надюха, не хотелось, ты веришь? Как не верить, когда сама через такое же прошла. Всё, что осталось у неё самой, так это могилки.

Оба её мужа были людьми творческими, образованными, мучились сами и ее мучали. Как она уставала от их споров, этих творческих страданий. Фёдор полная им противоположность, он ничего не читал, ни к чему и не стремится, всегда хорошее настроение, всякие там шуточки-прибауточки. Песенки поёт, весь репертуар Утёсова наизусть знает, а уж разных блатных не счесть, теперь это модно. Очень внимателен к ней, её проблемам — и по работе, и вообще. Наверное, ждал, нужно было хоть как-то предупредить. А вдруг обидится и не придёт больше. Что я натворила, все из-за этого гаденыша.

Надька выскочила на остановке у Привоза прикупить чего-нибудь, главное шкалик достать. Через полчаса она с картошкой, хлебом и бутылкой самогонки еле влезла в трамвай. Протиснулась к самому окну, всё равно до конечной, и вдруг увидела своё отражение в стекле. Боже мой, на кого я похожа! И так старше Фёдора лет на десять, если не больше. Плевать, никуда не денешься всё равно. Сколько баб молодых одиноких. Куда ни глянь, а он всё равно её выбрал. Сам ведь признался про остановку, где первый раз увидел, но испугался подойти. А потом целую неделю дежурил, все ждал, но ее все не было. В тот вечер решил сходить в последний раз. «Гляжу, ты стоишь, ножками притоптываешь, замерзли, что ли, я и решился: будь что будет, чего зря страдать, не пацан всё-таки».

Надежда ещё раз бросила взгляд на своё отражение. В парикмахерскую не мешало бы сходить, покраситься. Денег нет, долгов тьма, уже всем в магазине должна. Когда же он на работу устроится? Сквозь стекло заметила объявление, наклеенное на стену: «Требуются на работу» — и длинный перечень профессий, что-то о курсах подготовки, прописке и общежитии. Все прочитать не смогла — мелко написано, только адрес отдела кадров запомнила. Настроение поднялось, в трамвае народу поубавилось, она села, достала помаду, подкрасила губы бантиком, поправила шарфик на голове и вышла на своей конечной остановке.

Никто её не встречал. Может, возле ворог стоит или попозже подъедет. У дома тоже никого не было. Надежда заглянула во двор. Около крана две соседки о чем-то сплетничали. Она заторопилась мимо них в уборную. «Добрый вечер, еле добежала», — бросила на ходу. — «Здрасьте», — одновременно ответили они и, дождавшись, когда Надька появится, нагло уставились на нее. «Видно, мне косточки промывали, раз замолкли, как воды в рот набрали».

Надежда помыла руки, потом достала платочек, не спеша вытирала руки, а сама посматривала во двор. Больше никого, кроме этих теток. На лестнице она ещё раз оглянулась, бабы продолжали без умолку болтать, явно о ней, и посмеивались. Отсюда, с деревянного балкона двор казался чёрной ямой, в самом его конце слышно было, как играет патефон. Там жила какая-то беспутная женщина с кучей детей от разных мужиков. У неё всегда гуляли компании, дети воровали, их опасались даже взрослые. Нельзя было ни бельё развесить, ничего оставить без присмотра. Баба Настя, увидев Надежду с картошкой в руках на кухне, первая поздоровалась:

— Наденька, я тут твой столик временно заняла, не возражаешь?

— Нет, нет, я только за водой, картошку помыть. — И быстро вернулась к себе в комнату. Обычно, когда она возвращалась, вскорости приходил и Фёдор. Она сняла туфли, ноги за день прилично отекли, за чисткой картошки не заметила, как вздремнула прямо за столом.

— Надь, я стол освободила.

— Федя, ты? Феденька!

В дверях стояла баба Настя.

— Это я, пришла сказать, что столик твой свободный, иди, вари картошку. А дверь чего не закрываешь?

— Так полная кухня соседей, от кого закрывать?

— Это ты зря, ходют тут всякие, непонятно кто, смотреть в оба нужно, бандитов тьма развелась...

Надежда сразу поняла, в чей огород камешек, но промолчала. До чего же бабьё завистливое, уж точно все косточки и мне и Фёдору перемололи. И старая карга туда же. За целый день не удосужилась сварить себе кондёр, обязательно ей вечером на кухне надо крутиться со всеми. Вдруг что-то пропустит. Как я их всех ненавижу, господи! Привыкли, что меня нет, даже столик мой под самое окно передвинули на сквозняк и заставляют вечно, как надоело. Фёдора всяким назвала, а он не всякий. Он такой добрый, стеснительный, курит в форточку, не хочет мозолить бабам глаза на кухне. Шкалик на столе увидела и закуску, кому какое дело. Надька злая вышла из комнаты. По длинному коридору медленно шаркала ногами баба Настя. Что ей там в голову взбрело, может, думает своими куриными мозгами, что Федька ради выпивки заладился ко мне. Вот сучки бабы, всё им надо знать, подслушивают под дверью или через стенку. И не избавишься.

Рядом с ней была комната Женьки, бывшей подружки. Но она ни с кем в квартире не общается, на кухню лишь изредка ходит. Живёт, как мышь. Комната её самая большая, бывшая зала, где они когда-то ставили спектакли, там даже сцена сохранилась. Во время войны они вдвоём здесь жили, топили камин, потом, прижавшись к нему и друг к дружке, засыпали. Со всей общины они к себе тогда всё перетащили. Женька распоряжалась, что в топку пустить, а что сохранить. Надька её смолоду не любила. Вечно с мужиками спорила о политике, искусстве. Бывало, сидит в окружении ребят, маленькая, квадратная, страшненькая, с папироской, всё говорит, говорит. А они поболтают с ней и с другими барышнями по комнатам расходятся. Всем о каком-то мифическом женихе говорила и преданности ему. А после войны в партизанку превратилась, в катакомбах была — связной. Когда Надька попыталась вывести её на чистую воду, она, не моргнув своими бесстыжими глазами, доказывала ей, что не хотела подставлять подругу, боялась за неё. И Эдику она проходу не давала, как из-под земли вырастала перед ним. Окончательно разругались, когда Женька призналась, что она знала, что её Эдик жив, но не хочет к ней возвращаться, так как женат, живёт в Москве, работает в партийном издательстве. А она, дура, столько бегала, писала, разыскивала этого предателя. Они, видите ли, о ней думали, мол, пусть Надька думает, что муж погиб, а не бросил. Эта сучка врала ей, что разыскивает его через газету. А сама в гости к нему заходила, когда в Москву в командировку ездила. Предательница! Хитрая, зараза, до сих пор продолжает Надьке завидовать.

Картошка сварилась, Федора не было. Надежда увидела, как баба Настя со шваброй прошмыгнула на балкон, очевидно, её очередь дежурить по коммуналке.

— Шо, жить надоело? Простудиться хочешь? Раздетая чего выскочила?

Надька, как фурия, набросилась на нее: «Кто тебе о Фёдоре насплетничал? А?»

— Тише, шо орёшь, как скаженная, хто ж его не знает? — зло, оглядываясь по сторонам и вниз под балкон, прошипела испуганно старуха. — Ты бы лучше оделась да поглядела, откуда твой Феденька появится.

Женщина веником ткнула в дальний угол двора, оттуда доносились пьяные крики и шум от гулянки.

— Только я тебе ничего не говорила, жить ещё хочу. Там у них маза. С тюрьмы он только вышел, и тебя дуру эта компания вычислила, так что думай, девка, как дальше быть.

Надежда стояла на балконе, не чувствуя холода. Молодой месяц красовался на совершенно чёрном небе, в окружении холодных звёзд. Музыка стихла, во дворе стало темно. Она увидела две фигуры, приближающиеся к уборной, присела, спряталась за подпорку. Тени двигались бесшумно, остановились у крана, стали мочиться. Один из них поднял голову, сомнений не было — он. Они выйдут со двора, и Федор увидит свет в её окне. Согнувшись, Надежда быстро проскочила в свою комнату и отчаянно хлопнула по выключателю. Точно, остановился, посмотрел вверх и скрылся в переулке. В голове стучал молот, ее била дрожь. Надо взять себя в руки, заявить в милицию. А что я скажу? Что пригрела вора и принимала от него подарки. Он ещё извинялся, что не новое, на новое денег пока мало зарабатывает, с рук на толкучке купил, но, если ей не нравится, она может это продать, купить что-нибудь другое. А это, значит, краденое. Она открыла шкаф, достала наволочку, сложила в неё подарки. Она уже хотела лечь спать, придвинула на всякий случай стул к дверям, и вдруг её, словно током, прошибло: «Куда это втихаря они ночью направились?»

Магазин! Магазин! Он же всё выспрашивал, выпытывал, а она, идиотка, принимала всё за чистую монету, думала, он ею интересуется. Ее работой, её друзьями, её жизнью! Магазином он интересовался, вот чем. Надежда завыла в подушку. Что плакать, надо что-то делать! В войну, при румынах, подпалила гадов и убежала, а сейчас? Зря я на бабу Настю набрасывалась — старуха-то права.

Надежда легонечко поцарапала ее дверь, та как будто поджидала этот скрип: «Ну шо, убедилася?» — «Бабуля, — Надежда сама удивилась вырвавшемуся из нее ласковому слову, — делать-то что?»

— Шо делать, шо делать. Ноги делай, девка! Иначе худо будет.

— Какие ноги?

— Вот чудачка, ещё одесситка называется, интеллигентка хренова. Таких, как ты, только и ловят, дурочек непонятливых. Краденое к тебе таскал?

— Нет, только несколько подарков...

— С чеками з магазину? — съязвила старуха.

— Нет, ношеное...

— Хто б сомневался. Ну шо, тащи всё до меня и сама у меня переночуй, а утром на работу и до сестры, сюда ни ногой. Я сама, если шо, в магазин прийду. От так-то. Ну и глупая ты, Надька, любовь, любовь, когда ж вас, непутевых, жизнь научит. Фу!

Первым трамваем Надежда ехала к Дорке, хорошо, что у нее запасные ключи. Светало, Вовчик спал на диване, свернувшись калачиком, без подушки, укрылся старым одеялом, которым покрывали кожаный старый диван. На столе в кастрюльке стоял прокисший бульон, в банке нетронутый компот. Ник чему не притронулся, ничего не ел, характер показывает. Из-под одеяла выглядывала нога в штопаном старом носке и с громадной новой дырой над штопкой. Надька нагнулась, хотела укрыть, но мальчик проснулся, увидев тётку, потянул к ней ручки: «Я больше не буду». Говорить он не мог, рыдания сотрясали его худенькое тельце.

— Сыночек, я тебя простила уже давно. Родненький мой, успокойся, — она поцеловала мальчика в лобик, — да у тебя жар. — Надежда прижалась губами к груди ребёнка — горит, температура. Бросилась на кухню греть воду, заваривать бабы Катин отвар. Когда вернулась, мальчик, раскинув ручки и ножки на диване, бредил. Нужно бежать за врачом и в магазин... От этой мысли она чуть не выронила отвар. Набросив пальто, Надежда выскочила в коридор. Из туалета показалась соседка.

— Я думала, вы ушли вчера, как дела? — всмотревшись в опухшее лицо Надежды, сострадательно продолжала:

— Может, чем помочь, у нас на Греческой всегда друг дружке помогали.

Надька умоляюще схватила соседку за плечи:

— Врача, вызовите Вовчику врача, и посидите с ним, пожалуйста.

— Дорогуша, идите по своим делам, я супруга пошлю сейчас же за доктором, он у меня быстрый на такие дела.

Надежда неслась через дорогу к магазину, никакой Фёдор ей больше не страшен, она всё сама расскажет, пусть он сам её боится. У магазина никого не было, но внутри горел свет. Опоздала, в милицию нужно или спугнуть их. Она что есть силы затарабанила в дверь. «Милиция, милиция!» — не помня себя, орала Надежда. Жильцы дома стали подходить, прохожие, вскоре образовалась толпа. Все кричали, что в магазине кто-то есть. Свет погас. В углу витрины показалось испуганное заспанное лицо пожилого мужчины, который кулаками протирал глаза, потом исчез за занавеской. Сквозь толпу, посвистывая, пробирался к дверям участковый; увидев козырёк фуражки, она хотела ему рассказать про Фёдора, но всё поплыло перед глазами... Очнулась Надежда уже в кабинете директрисы. Ей дата понюхать нашатырный спирт, девчонки продавщицы сочувственно улыбались. Она смотрела на них ничего не понимающими глазами.

— Ну, наконец, Надюша, пропащая душа, как ты?

Надежда ничего не ответила, только чихнула от вонючей ваты, бросила ее на пол.

— Надежда, это наш сторож, не знала? Уже с месяц работает. Молодец, бдительная ты.

— Ну, Надька, смелая ты какая, не побоялась одна. А если бы целая банда взаправду была бы.

— Хватит, девочки, открывайте, уже время, Дорки нет, и всё кувырком идёт.

— Можно мне уйти? Мне к Вовчику надо, он заболел.

Директриса посмотрела на Надежду — врёт, всё врет. Пройдём в кабинет, поговорим. Женщины расступились, Надежда неуверенно пошла за директрисой.

— Как самочувствие Доры Моисеевны? Скоро выпишут? Без неё как без рук.

Надька не успевала отвечать на все вопросы, да и за директрисой поспевала с трудом. Наконец Вера Борисовна уселась за свой стол, а Надька, как провинившаяся школьница, застыла перед столом, переминаясь с ноги на ногу

— И наделала ты дел, паникёрша. Весь район на ноги подняла. А всё потому, что не живёшь жизнью коллектива. Ты часом не пьёшь?

— Да вы что?! Я ночь не спала, за Вовчиком ухаживала.

— Рассказывай сказки кому-нибудь еще, меня не проведёшь, у тебя же всё лицо взбухло. Только спьяну такой шмон можно было поднять. Сейчас растрезвонят по всему городу — прославимся. Спасибо! А вообще — что за вид, как ты на работу ходишь?

— Я прибежала отпроситься, Вовчик сильно болен, высокая температура.

— Не ври, завралась вся, противно. Мне участковый только сейчас доложил о Дорке и мальчишке. Хватит здесь цирк устраивать, иди работай.

Хорошо, что про Фёдора ничего не сказала. Пусть увольняет, а Вовчика я не брошу.

— Не могу сегодня, у меня два отгула, оформляйте отпуск, мне к больному ребёнку надо, — Надька орала на весь магазин.

— Как смеешь так со мной разговаривать? — Директрису трясло. — Я тебе покажу, а ну пойдём, посмотрим, где ваш Вовчик и чем он болен. — Она силой рванула Надьку за руку, и они вылетели из магазина, как две фурии. — Меня не проведешь, я тебя выведу на чистую воду. Чего отстаёшь? Давай вперёд, ты у меня поупираешься, не на ту напала.

Дверь в квартиру была открыта, в коридоре стоял сосед, растерянно, по-стариковски хлопая трясущимися руками по груди.

— Надюня, где же вы пропали, мы с супругой не знаем, что и думать. Проходите, здрасте, горе-то какое, и всё на одну семью. Мы мальчика не оставляли ни на минуточку, врач уже там. Я сам её привёл, так и сказал: без вас не уйду — дитё помирает. Без памяти уже Вовчик.

Вера Борисовна первой вошла в комнату. На диване сидела старушка, увидев Надежду, подскочила: «Слава богу, вы пришли, Наденька. Такая крошка, беда», — она пальчиком показала на шторку. Директриса отодвинула занавеску. На кровати лежал Вовчик, женщина врач прослушивала его спинку.

— Куда в пальто, выйдите отсюда.

Вера Борисовна, извиняясь, боком попятилась из комнаты.

— Где ближайший телефон? — закричала доктор. — Нужно срочно вызывать карету. Обязательно скажите, что вызывает врач Смоленская, понятно?

Надежда посмотрела на директрису та стояла красная, как рак, посреди комнаты. Сбросив на пол пальто, Надежда как-то странно стала поворачиваться и с перекошенным лицом, пытаясь руками за что-то ухватиться, упала рядом с диваном, успев ухватить дырявое одеяло.

— Надюшенька, Надя, что с тобой? — Соседка пыталась поднять женщину. Вера Борисовна настолько растерялась, что, не помня себя, закричала: «Врача! Врача!»

— Ну что вы орёте! Это мать?

— Тётя.

Врач посмотрела на женщин, вздохнула, ничего не сказала, и так всё ясно. Присев рядом с Надькой, подняла безжизненную руку, нащупала пульс, потом прослушала сердце. Обращаясь к Вере Борисовне, распорядилась: «Опустите ей чулки. Ну? Резинки опустите, резинки». Чулки Надежды держались на круглых подвязках, они впились в отёкшее тело. По ногам вились, словно клубок змей, тёмно-синие вены. «Не трогайте её, только подушечку под голову подложите и укройте».

— «Скорую» вызвали?

— Нет ещё, — старушка умоляюще посмотрела на Веру Борисовну. — Вы не представляете, какая она замечательная женщина, всю ночь с мальчиком маялась, это ж такое сердце золотое. Нашей Дорочке так с подругой повезло, она же всё для них, все глаза проплакала.

Но Вера Борисовна не слышала, она уже была далеко. Влетев в магазин, на секунду остановилась: «Наталья Николаевна, быстро ко мне».

Войдя в кабинет, Натка услышала срывающийся на крик голос Веры Борисовны: «Врач Смоленская, я звоню по её поручению. Дом напротив магазина, вас встретят. Кто я? Директор, моя фамилия... Алло, алло!»

— Наташа, ты знаешь, где Доркина квартира?

— Конечно, а что?

— У Нади сердечный приступ, а у мальчика, похоже, воспаление лёгких.

— Хто б сомневался, что не сердешный, у неё других отродясь не бывает.

Натка закатила глазки, противно улыбаясь, но, увидев жесткий взгляд директрисы, опустила голову, тяжело вздохнула.

— Как прикажете! Свой отдел передавать никому не стану. Из своего кармана докладывать не собираюсь.

— А никому передавать не надо. Закрой и всё. Подожди, дам тебе денег для Доры.

Она подошла к сейфу, вставила ключ, хотела повернуть, но сейф был открыт и совершенно пуст. От её вечно надменного выражения лица не осталось и следа. Вера Борисовна вся задрожала, попятилась назад, хотела закричать, однако из перекошенного рта не вылетело ни звука. Так она рыдала во время войны, там в катакомбах. Мысль, что это она сама во всём виновата, молнией пронеслась в голове. Надька ведь недаром кричала, звала милицию, а она ей не поверила. И эта сплетница, сейчас разнесёт повсюду, вон как смотрит, пасть свою вонючую раскрыла. Ждёт, как гиена, когда жертва упадёт, чтобы наброситься, даже плечики приподняла для прыжка.

— Господи, совсем забыла, со всеми этими делами, вчера же выручку сдали.

Натка продолжала стоять, глазки её блестели от злорадного наслаждения — попалась старая курва.

— С вами со всеми с ума можно сойти, ладно, я сама, иди, работай, ты права, так больше пользы.

Натка ухмыльнулась: «Как прикажете». Развернулась на каблучках и виляющей походкой удалилась из кабинета.

Вера Борисовна присела, сжала кулачки и несколько раз со всего маху стукнула ими по столу. И в не таких переделках бывала, прорвёмся. В партизанском отряде, в катакомбах, случались проколы, всех постоянно проверяли, но то была война. А здесь она уже целый год в этом зверинце — одиноких несчастных женщин, совсем молоденьких и зрелых одичавших львиц, готовых в любую минуту разорвать друг друга на части. Перед глазами Веры Борисовны опять возникло перекошенное лицо Натки с полуоткрытым ртом, с этими острыми зубами-клыками, дай волю — так и вцепилась бы ими. Вера Борисовна открыла ящик стола, достала зеркальце, носовым платочком протёрла лицо. Потом встала, оттянула юбку, закрыла пустой сейф, свой кабинет и, никому ничего не сказав, выскочила на улицу.

 «Сама во всём виновата, — укоряла она себя, — зачем-то привязалась к интеллигентной пожилой женщине. Оскорбила, обозвала обманщицей, алкоголичкой. Она ведь ничего не врала. Что она видела, как теперь узнать? А вдруг умрёт? И её смерть будет на моей совести».

Вера Борисовна заметила, как от доркиного дома одновременно, но в разные стороны отъехали две кареты «скорой помощи». «Что говорила эта старуха с Греческой — такая смешная, но какая добрая. Как хорошо она отзывалась о Дорке, да и кто о ней плохое слово может сказать. А Надежда, оказывается, все годы живет там, заботится о мальчишке, всем помогает. Похоже, этим забавным старичкам-супругам тоже. В комнате бедно, но чисто, даже уютно. Что делать? Где сторож? Кто украл деньги? От кого ждать помощи, если что...»

Кровь прильнула к лицу, она ускорила шаг, будто куда-то заторопилась. «Зачем я согласилась работать в торговле? Идиотка наивная, думала, если сама буду работать по-честному — так всё будет нормально. Кто был в моём кабинете? Если начнут копать, Дорка может расколоться. Никто же не поверит, что продавала товар не для себя, для магазина. Надо с ним посоветоваться, вот и повод есть. Может, это судьба. Он мне что-нибудь посоветует. Что-то я расслабилась. Война закончилась, но враги остались, только в другом обличье. Меня они не сожрут, я так просто не сдамся. Всех сексотов давно надо было проверить, вывести на чистую воду».

Вера Борисовна с опаской открыла тяжелую дубовую дверь, ноги окаменели, словно вросли в землю, она с трудом заставила себя переступить порог этого страшного серого здания — НКВД. По доброй воле сюда никто не шел, в городе его боялись пуще всего, старались обходить за квартал. Анекдот по Одессе гулял: «Какая самая длинная улица? — Бебеля. — Почему Бебеля? — Так один знакомый чудак уже десять лет по ней идет, до сих пор никак обратно не вернется». Дежурный тупо уставился на нее и долго не отводил взора, когда она сказала, к кому хочет попасть, долго выпытывал, зачем, кто она. Наконец, снял трубку, позвонил.

Николай Николаевич принял её довольно быстро. «Все расскажу, как есть, а что потом — видно будет, — решила Вера Борисовна. — Хоть увижу его, и то хорошо». В памяти вдруг всплыло, как они в лабиринтах катакомб искали укромное место, чтобы уединиться. Война войной, а молодость брала своё.

Громадная комната, как весь её торговый зал в магазине, мягкая дорожка вела к такому же большому, как комната, столу. Шкафы с книгами, всё сияет, люстры, бра на стенах, как в театре. Один из шкафов открылся, из него вышел высокий мужчина в темно-синем костюме. Завидев его, Вера Борисовна растерялась. Если бы встретила на улице, не узнала. Весь кабинет заполнился приятным терпким запахом, такого одеколона она в магазин никогда не получала.

— Коля? Коля, как я рада видеть тебя! Коля!

Вера хотела подойти поближе, подняла руки обнять его.

Николай Николаевич отпрянул, и она поняла, что делать этого здесь не следует. «Нельзя расслабляться в этом здании, совсем сдурела я сегодня».

— Вера Борисовна, рад вас видеть, присаживайтесь. Какими судьбами? Я искренне рад, вы совсем не изменились, всё такая же, где теперь служите?

Что это с ним? Он ведь уж наверняка знает, где она и что, уж где-где, а в этом заведении всё про всех знают. Вроде такой же, как и был. молодой, высокий, худощавый, только загоревший, выбрит гладко, зубы вставил у хорошего дантиста, но глаза... какие холодные глаза. Нет, это не её Коля смотрит так на неё. Это там, в сырых тёмных катакомбах, немытые, нечесаные, они помогали друг другу выжить, согревали своими телами. Мечтали, когда победим, прийти к морю и лежать целыми днями на берегу под солнышком. Победа пришла, а счастье где-то затерялось.

— Чай, кофе? Я очень рад вас видеть, Вера Борисовна. Рассказывайте, ну-ну рассказывайте, — он смотрел па женщину немигающими серыми холодными глазами, из открытого рта виднелись большие белые зубы. — Что вас ко мне привело? Я загадки не люблю, не забыли?

— Так, случайно получилось, шла мимо, вспомнила войну, нашу борьбу, страдания, — голос от напряжения задрожал. — Нам бы всем собраться, всем товарищам, помянуть тех, кто остался там навсегда. Как вы, Николай Николаевич?

— Вы умница и как всегда правы, с этой работой закрутился, совсем свободного времени нет. Только это вас ко мне привело? Не стесняйтесь, говорите! — Он впился в неё своим непроницаемым взглядом.

 «На сегодня с меня, пожалуй, хватит, — подумала она, отвернувшись к окну — и так уже столько натворила глупостей».

— Просто соскучилась, на работе всё хорошо, мне нравится, коллектив хороший, одни женщины, трудимся. Выполняем план, кое-чего добились. Вот хотелось поделиться, — пыталась улыбнуться, но не смогла.

Николай Николаевич открыто, не стесняясь, рассматривал неожиданную гостью. Редкие, уже тронутые сединой волосы туго затянуты в пучок. Такая же плоская, как и была, не поправилась. Дешевым куревом прёт от неё за версту. Как я мог с ней связаться? В магазине работает, могла бы приодеться и покраситься, а не выглядеть, как чумычка. Воняет от неё, будь здоров. Что она тянет, не просто же так заявилась.

— Вера Борисовна, я так рад нашей встрече, такой подарок мне. А память — это святое! Вы были в музее? Я лично отдал туда много документов, своих личных вещей. Это очень интересно, моя кандидатская работа чего стоит. Я так устал, Вера, извините, Вера Борисовна, забылся, не сдержался.

Она подняла глаза, увидела его руки, правой, зажатой в кулак, он бил в ладонь левой с такой силой, что большие костяшки пальцев стали белыми.

— За оккупацию народ распустился донельзя, решили, что всё дозволено. Мрази расплодилось. Ничего, никуда не денутся, со всем жульем разберёмся. В катакомбах не спрячутся, не те времена. Выкурим всю эту одесскую жлобню, это ж надо такой город засрали. Вы уж меня простите, только с вами могу, как с верным товарищем, начистоту беседовать. И вы мне можете доверять, как себе самой, если есть какие проблемы, я помогу вам незамедлительно. Старый друг лучше новых двух, как говорится. А сейчас извините, работа.

— И вы меня извините, желаю успехов в работе и счастья, — она, спотыкаясь, быстро пошла к дверям кабинета, мечтая об одном: выскочить отсюда поскорее на свежий воздух.

Николай Николаевич смотрел вслед своей бывшей любовнице с отвращением. Ну и чучело, чулки спущены, перекручены, и сама страшна, как чёрт. Не отнять, что баба хорошая, добрая, если бы не она, кто знает, остался бы он в живых вообще или сгнил с другими в затхлой пещере. Сама недоедала, всё ему совала. Тошнота подступила к горлу.

— Уберите всё это! И проветрите кабинет, — приоткрыв дверь, резко приказал помощнику

Зазвонил телефон.

— Да, да, пропустите. Пономаренко Вера Борисовна, участница одесского подполья, партизанка, ходатайствует, чтоб больше внимания уделяли памяти товарищей, отдавших жизнь за освобождение Одессы. Очень правильно и своевременно.

Николай Николаевич глянул в окно: пошла партизанка, зачем-то она приходила, сама сказать испугалась, а он не разговорил. Старые чувства покоя не дают? Если это, по-другому оделась бы, ка к другие бабы. Но она особенная, такую посади в катакомбы ещё на десять лет, только скажи, что надо, и будет сидеть, в этом он не сомневается. И какого чёрта я в костюм принарядился, да ещё дежурному велел к себе в кабинет привести, хвастануть захотелось? Перед кем? Принял бы внизу, в приёмной — может, и раскололась бы. Идти опять в подвал на допрос , нужно переодеваться. Завтра. А сейчас, раз помылся, переоделся, двину на склад конфиската, с этой проклятой работой времени на себя не остаётся. Настроение от принятого решения приподнялось. Он вызвал машину..

Вера Борисовна еще более помрачнела, еле сдерживала слезы. Кто б сказал ей тогда, что всего через несколько лет жизнь убьет любовь, разведёт её с ним на непреодолимое расстояние. Ну, встретил другую — больно, тяжело, но предать дружбу... Дружбу мог ведь сохранить. Нет, всё зачеркнул, как будто ничего и не было. Как же так можно, разом все обрубить?

— Мадамочка, куды ж вы прямо на транспорт прёте, як чокнутая. Га?

— От чума глухая, шо дорога только твоей персоне, ну вы видели такое?

Она шла, как в тумане, ничего не замечая вокруг. Какого черта я вообще пошла к нему? Забыла всё, простила, захотелось защиты. От кого? Вера Борисовна припомнила, как они в подземелье критиковали эту организацию, говорили вслух, не боясь. Когда я первый раз его увидела? Их, добровольцев студентов, вызвали для инструктажа в комитет комсомола и объявили о решении — Одессу оставляют. Она обратила внимание на высокого худого серьёзного парня с пятого курса юрфака. Внешне совсем мальчишка, а держался независимо. Она была старше на пять лет, работала и училась на втором курсе технологического. Когда стали мыкаться по лабиринтам под землёй, у многих нервы не выдержали. Особенно страшные были первые полгода, вот тогда он к ней и прибился. Столько мужиков было стоящих, а она его пожалела. Всё, хватит, было и было, судьба, значит, у меня такая, думай лучше, как выкручиваться станешь. Первым делом домой заехать. Сколько она насобирала за это время? Распорю тюфяк, пересчитаю, должно хватить. Платье хотела купить, кофту новую, из обувки что-то, босоножки или туфли. Накрылось медным тазом, не привыкать.

 «Ты посмотри на него — он ведёт классовую борьбу, — Вера Борисовна ухмыльнулась, никак не получалось совладать с собой, всякие тяжелые мысли лезли в голову, мучили ее, — а кто виноват, что они росли в революцию, потом бесконечная гражданская война, разруха-голодуха, еле оклемались. Потом немцы с румынами и итальянцами нагрянули, оккупация на три года. Обидно, всё забыл: кто их самих одевал и кормил, доставал оружие, жизнью рисковал, пока они отсиживались под землей. Та самая, как он выразился, одесская жлобня спасала. Из катакомб вышли — почти все сразу на фронт. А он в госпиталь рванул, только его и видели. Если бы Женька в газете не вычитала, то так бы и не знала о нем ничего. И лучше бы не знала. Забыть о нём раз и навсегда. Как мать покойница говорила: «Не тронь говно — вонять не будет».

У Украинского театра ей совсем стало худо. Дурманящий знакомый запах не давал двинуться дальше. Жареные пирожки! Наваждение какое-то. На том самом углу что и до войны, торговала тётка пирожками, примостив свой лоток на выступающую часть фундамента здания. Школьники обленили её как мухи.

— С чем пирожки?

— А с чем вам надо, с тем, гражданочка, и сделаем, всех делов на пару минут.

Рыжеволосый пацан лет десяти, с двумя зелёными соплями под носом, как заорет: «Ухо, горло, нос, сиськи-письки, хвост!»

— Гражданочка, та не слухайте их, от байстрюки паршивые! А ну тикайте, до школы пойду, я вам покажу. Не обращайте на цых сцыкунов внимания, з моих пирожков ще нихто не номер, з театрального буфета воны. Ой, так я вас признала. Вы ж з магазыну, я там вас бачыла. Горяченькый, пиджарый, самый гарный отпробуйте. На здоровьячко.

Вера Борисовна отвернулась к стсне и с жадностью буквально проглотила пирожок, купила ещё один.

— Что я вам казала? Мы их получаем оттуда... — Тётка показала пальцем куда-то вверх.

Второй она ела, медленно растягивая удовольствие и разглядывая театральную афишу. Репертуар всё тот же — «Запорожец за Дунаем», только фамилии новые. И тогда, в начале осени 42-го года, шёл этот спектакль. Это был единственный раз, когда их с Колькой послали в город. Срочно нужно было связаться с оставшимся в Одессе подпольем, для чего найти артистку Марию Дмитриевну. В Украинском театре эта красивая талантливая женщина была руководителем группы с Молдаванки, связанной с партизанами. Еще в 20-е годы она, еврейка по национальности, вышла замуж за Мыколу Загоруйко и по документам была украинкой. Своим собственным родителям ничем не смогла помочь, они погибли в гетто.

Вон на том углу школы, напротив театра, стоял тогда Коля с букетиком поникших мелких астр. Он должен был подать ей условный знак, как только появится из служебного входа Марго (её подпольная кличка). Вера спряталась в парадной на другой стороне улицы, караулила центральный вход. Николай вроде делал всё правильно, однако уж очень привлекал к себе внимание. И было видно — нервничал. Высокий, худой, бледный, не знает, куда деть свои длинные руки. Прохожие оглядывались, проходя мимо него. Нет, не годится он для связного. А тут еще университет рядом, не дай Бог кто-нибудь узнает. И румын, дежуривший у театра, с него глаз не сводит, может позвать полицая — тогда конец. Она подтянула чулки и шумно выскочила из парадной, стараясь отвлечь внимание румына.

— Коля, ты что, окаменел? Возьми себя в руки! Обними меня, отдай цветы! И вытри слюну в углу рта.

— Я здесь стою, как идиот, на виду у всех.

— Ладно, не заикайся, делай вид, что ругаемся, выясняем отношения. Да разожми ты в конце концов пальцы, давай сюда астры.

— Идём почитаем афишу, потом ты в кассу, вроде за билетами, а я останусь у служебного входа. Нельзя ее упустить.

Вера скосила глаза на румына, но тот уже потерял интерес к парочке, смотрел в другую сторону. Марго дожидались долго и, когда наконец она появилась, бросились к ней за автографом, вручили цветы; она им только шепнула: «На дальней скамейке в горсаду» и, не оглядываясь, ушла.

Сколько свиданий до войны было у Веры на той укромной скамейке, под свисающими густыми ветками. Она была свободна, но не успели они усесться, изображая любовную парочку, ищущую уединения, как с двух сторон назойливыми мухами их облепили два типа.

— Извиняйте, тут занято, ослепли, что ли, — по-змеиному зло прошипела Вера.

— А мне хорошо с вашего запаха, — нагло уставившись на девушку, произнёс один из них.

— Нахал паршивый, пересядем на другую скамейку, — она резко вскочила и подтолкнула Николая.

— Та сидите вже, не рыпайтесь, нас до вас прислали, чтоб я так жил.

— Как вас зовут? — не унималась Вера.

— Вот это мне не надо, вы лучше за десять шагов до меня идите.

Потом целую неделю они видели небо, солнце, облака, дышали свежим воздухом до опьянения. Мылись в настоящей ванне, спали в тёплой постели. Невозможно было не влюбиться в Марго. Весь вечер она расспрашивала подробно обо всём, что делаюсь в катакомбах, кто как себя чувствует, сколько и каких нужно лекарств. Кому, какие документы выправить, новые явки, пароли. Потом пили вино, и она для них спела. Опьяневший Колька после её ухода тоже стал распевать песни, но хозяин квартиры сразу заткнул ему рот: «Таким гнойным голосом будешь исполнять арию «Сортир занят». Понял?»

Из города уходили через молдаванские катакомбы. Таких узких лазов, как там, не было нигде, о нечистотах и говорить нечего, прошли через все стоки, везде чувствовалось недавнее присутствие людей. Проводники прекрасно ориентировались, моментально отыскивали места отдыха, спрятанную еду, сухую одежду.

— Вера, да это самые настоящие урки, с кем спутались, ты хоть понимаешь?

— Понимаю. Они не меньше нас ненавидят фашистов, и не просто так под землёй. Если бы не приказ, видели бы немцы Одессу, так бы мы их пустили без приглашения, сейчас, разбежались.

 «Они ж трусливые «жябы», нихто з них не сунется в катакомбы, ни за какие коврижки. Румыны, так те сразу тормозили и хезали в штаны, как завидят тельняшку, — хрипел провожатый, приговаривая:

— Черти полосатые, черная смерть. «В бой идёт весёлый одессит, дрожите жябы, пощады вам не будет», — вдруг затянул он.

Когда расставались, он сунул Вере с Николаем по отварному яйцу, наверное, заготовили себе на обратную дорогу и револьвер — шпаер. «Это от нас на всякий случай. Сердце разрывается, как вы там живёте. Земля горыть у них под ногами, чтоб я так жил, от Штымп не дасть соврать. С Богом. От тут мы будем ждать от вас товарищей. Там за кустами телега, до свиданья».

От нахлынувших воспоминаний Веру Борисовну бросило в жар, комок подкатил к горлу, глухой кашель сдавливал грудь, она чувствовала, что задыхается от волнения. Недоеденный пирожок уже не казался таким вкусным. Она ещё раз бросила взгляд на афишу. Не будет никогда больше там фамилии Марго-Марии Дмитриевны — Марьи Давыдовны Зингер. Нелепо умерла, не дожив нескольких месяцев до освобождения Одессы. В окно увидела, что подъехала машина с военными, дом оцепили, стали подниматься к ней в квартиру. Решила, за ней, это арест, и приняла яд. Спутала форму приезжали бандеровцы, их много тогда объявилось в городе, хотели, чтобы Мария Дмитриевна выступила перед ними, патриотический дух им подняла.

Вера Борисовна заскочила во двор к Дорке, узнала, в какую больницу увезли Надежду в какую мальчика, и заторопилась в свой «зверинец», обдумывая на ходу свои действия.

Надежда Ивановна Павловская была заведующей отделом, материально-ответственным лицом. Наперво оформить правильно все документы, объявить переучёт, назначить старшего продавца, сверить кассу, успеть сегодня всё до копейки сдать в банк. Переступив порог магазина, Вера объявила на весь зал: «Товарищи, мы закрывается на учёт, ждем вас в другой раз». Сама стала выпускать покупателей, на дверь повесила табличку. «Вера Борисовна, так у нас всё тип-топ, остатки по всем отделам каждый день подводим, зачем закрываться? — опустив очки на переносицу, пыталась переубедить директрису бухгалтер». — «Ну, раз все сто раз перепроверено, тогда акты первая и подписывайте, я не возражаю». — «Как акты подписывать? Я не буду! С какой стати, у меня дети есть. Завтра учёт начнём, всё как положено, на свежую голову». — «Приказ я подписана сегодняшним числом — сегодня и начнём. И пока не подпишем акты по всем отделам — никто не выйдет из магазина. Всё!»

Захлопнув дверь, она из заварного чайника выпила залпом протухшую заварку, ещё Дорка, наверное, заваривала. Фу, отрыжка. Быстро закурила папиросу «Сальве», такую же прогорклую, как её чай. Недостача по кассовой книге съела все её сбережения, не оставила никакой надежды, хоть бы по остаткам всё было нормально, и она тут же уволится. Позвонила в милицию, попросила для кассира провожатого в банк, так, на всякий случай, не дожидаясь инкассатора. К утру все акты были составлены, подписаны, никаких особенных недостач и потерь не выявлено. Она больше всего переживала за Надькин отдел, но там, как всегда, был полный порядок. Сторож так и не появился.

Утром бледные, уставшие продавцы попили чай и стали за прилавки. Вера вышла на несколько минут купить папиросы и что-нибудь перекусить. Когда вернулась, обомлела. В магазине уже была комиссия главка, нагрянули без предупреждения, сам главный ревизор прикатил.

— Ради чего мы такой чести удостоились? — пыталась улыбнуться Вера Борисовна.

— А то вы не знаете? Весь город только и говорит о вас, о вашем магазине, который вы, между прочим, пока возглавляете,

— И что говорят?

— Много чего, проверим и ответим на ваш вопрос.

— Сколько угодно, коли такие тайны нам не ведомы. Екатерина Михайловна, это наш бухгалтер, принесите вчерашние акты по учёту, по всем отделам и по всем группам товаров.

— Вчерашние? У вас что, вчера был учёт?

— Да, плановый по магазину, со сдачей всей выручки, пожалуйста, перепроверяйте, реализации товара ещё не было.

Петр Афанасьевич явно не ожидал такого поворота. Когда же эта нквдэшная сексотка успела всё провернуть? Ему сообщили, что она вчера моталась на Бебеля, не иначе как там эту дуру проинструктировали. Ночью всё обтяпала, в темноте ей привычно, и девок не выпустила, курва, чтоб его предупредили.

— Вы правы, неприятности у нас в коллективе большие. Женщине из дома напротив было плохо, она стучала к нам в дверь, просила вызвать «скорую» для ребёнка. А наш сторож выполнял инструкцию, дверь не открыл. Женщина потеряла сознание, потом мы уже, когда пришли, врача позвали и милицию, отправили обоих по больницам. Если вы об этом ЧП, то мы все в себя прийти не можем.

Настроение у главного ревизора явно испортилось, вчерашние акты, что их проверять, сами всё проверили, успели даже выручку в банк сбросить, не уходить же вот так с пустыми руками. Он осмотрел торговый зал. Молча обошёл все подсобные помещения, свита тихонько тянулась за ним. Зашли в директорский кабинет.

— Грязновато, неуютно стало в вашем магазине, уж не обессудьте за такие слова, я только из-за искреннего товарищеского отношения к вам, — скривил лицо ревизор. — Вижу, стараетесь, не всё пока получается, но что же вы хотите, голубушка. Подучиться надо вам, а потом уже такое серьёзное дело на плечи взваливать. Помощника вам бы дельного, так никуда не годится. А что это сейф у вас нараспашку?

— Старый, поломан давно, я каждый месяц докладную в главк пишу, пока без результата, вот и приходится в банк с выручкой бегать, хорошо милиция рядом, не отказывают с провожатыми.

— Пломбиратор у вас есть? Пломбируйте, дорогуша, и всех делов.

Она посмотрела на эту спесивую гниду с тоненькими беленькими пальчиками в заусеницах; только не сорваться и не погнать его сраной метлой, как любит выражаться Дорка.

— Перестраховщица я, знаете ли, ничего с собой сделать не могу, поставлю пломбу, посмотрю на тоненький проводок и спать не буду всю ночь. Лучше лишний раз в банк сбегать, гарантий больше,

— Так-то оно так, но если всё время бегать, когда же работать?

— А я одинока, магазин моя работа и мой дом. Может, чаю?

— Какой чай? Мы что, по-вашему, бездельничаем? И так только ради вас всех сорвал с заданий, — зло промолвил ревизор и вышел на улицу, свита понуро плелась следом.

 «Сбросить такую нелегко, ему приказывают. Аза что? Распустили слух, а там чисто, не за что зацепиться. Им приспичило от неё избавиться — пожалуйста, только без него, — Петр Афанасьевич никак не мог унять гнев. — Какая умная стерва, не теряется, на всё у неё ответ. А я, дурак, не подготовился, решил с наскоку прихватить, так сказать, по горячим следам. Идиот старый, если все бы работали, как она».

Ох, как не любил он, когда порядок, места себе не находил, такой человек, как эта стерва катакомбная, становился для него врагом на всю жизнь. Другое дело, нормальные люди, которым ничего не надо объяснять. Живут сами, как люди, и других не обижают. Такой магазин, а карман пустой — обидно. Он аж сплюнул с досады. Ещё эти прихвостни плетутся за ним, затылок аж горит, такое фиаско потерпел, злорадствуют, видно. Как по одному на проверку пойдут, так в актах полный сговор. А сколько притворства, думают его провести, а то он вчера родился, и его папа пальцем сделал. Любому заведующему легче договориться с проверяющим сразу и разойтись полюбовно. Он-то знает, что с такими актами делать. Главное не спешить, собрать штук десять — и с индивидуальным визитом, разложить, как крапленые карты, на столе и молчать, пока у собеседника не вернётся дар речи. Умный сразу всё понимает, с ним нет проблем, а такая, как эта, будет артачиться, доказывать свою правоту, пока не загремит за решётку. Ты, тюлька полукопченая, у меня ещё попляшешь.

— До обеда свободны, — громко крикнул подчинённым и двинул на Дерибасовскую пропустить с досады стаканчик-другой молдавского коньяка, он пил только его, другие не очень жаловал. Нет, они мягкие, ароматные, но дороговато, жаль денег. Вот и сегодня — день проходит, никакого навара. Афанасьич, как звали его за глаза в главке, уже было хотел дернуть дверь забегаловки, как что-то остановило его: «Идиот, ты что, богач, зачем деньги палить, а Яков Михайлович на что?»

ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ

В Херсонской больнице Дорка лежала уже третью неделю. Сердце больше не болело, она отдохнула, каждый день гуляла в больничном парке. Соседки по палате всё гадали: кто она такая? Дня нет, чтобы кто-нибудь её не навестил. Всё ей тащат, целуют взахлеб. Вот опять две прибежали, в коридоре шушукаются, сейчас смеются, а по ночам стонет и плачет. Странная женщина.

Сегодня у Дорки праздник. Натка с Жанкой были у Вовчика, и сын передал ей письмо. На листке из ученической тетрадки печатными неровными буквами написано: МАМА Я ЗДАРОВ ЦЕЛУЮ ТВОЙ ВЛАДИМИР.

Снизу была пририсована не то роза, не то тюльпан.

Последние дни в больнице тянутся так медленно; как выйдет, сразу побежит к Вовчику, потом к Наде. Никого ближе и родней у неё нет. Если бы кто знал, как она их любит. Девчата из магазина для тёти Нади сбили новый топчан. Подросший Вовчик должен спать теперь на диване. В квартире дружно стравили клопов и тараканов новым средством, которое по блату еще до болезни достала Дорка. Марафет навели по всем правилам, даже кухню два раза извёсткой побелили целиком, не то что раньше: каждый вокруг своего столика намажет черт-те как — и это ремонт? Лампочки, и те ввернули новые. Обед решили сообща накрыть на кухне, целый день жарили, парили, стол вышел, как у людей, не стыдно глянуть.

Декабрь — самый нелюбимый месяц в Одессе. Холодно, промозгло, ветрено. С вечера тишина и туманы обволакивают город, и он словно исчезает, растворяется. В темноте деревья без листвы, как привидения, устрашающе скрепят своими черными ветвями. Улицы освещены тускло — и только в центре, а поодаль от него, ближе к окраинам — темнотища, хоть выколи глаза. Днем еще изредка просветлеет, густой туман и сырость исчезают, и солнышко, с трудом пробивая пелену, напоминает о себе: да, я здесь, я здесь, подождите немного, вот еще эти грязные тучи пронесутся — и я к вам вернусь.

Окно палаты, в которой лежала Надька, выходило во двор, и ей из-за угла была видна только верхняя часть неба. Серое небо, льющийся по стеклам дождь и ветка платана, неизвестно как уцелевшего с войны дерева. Правильно одесситы называют платаны бесстыдницами, к зиме они сбрасывают с себя кору, и их стволы становятся такими ровненькими, что Надьке всегда хотелось их погладить. Ей казалось, что они такие же беззащитные, как она сама.

К вечеру ее часто бил озноб. Она подталкивала под себя одеяло. Поутру и днем в больнице еще ничего — завтрак, обход врачей, процедуры, а ночью... Ночи Надежда ждала с ужасом. Снотворное ей больше не давали, и эти проклятые воспоминания ждали, когда в палате все стихнет. Правда, полная тишина случалась редко — похрапывание и стопы нарушали эту пугающую темноту

С какого возраста она помнит себя? Сколько лет ей было? Забыла. Помню только — весна, солнце, теплынь; на ней, маленькой девочке, платьице, как у принцессы, и туфельки. Да-да, это было на Пасху. Нянька замешкалась, и маленькая Надя выбежала на улицу первой. Ночью накрапывал дождь, на листочках и травке блестели капельки воды, они переливались, как бусинки на маминых украшениях. Она увидела желтый цветочек и побежала сорвать его; только протянула ручку, как шлепнулась в лужу. Мать с отцом вышли из парадной, и Надя, мокрая, в слезах, бросилась к ним. Нянька не успела перехватить девочку, и та вцепилась грязными ручками в праздничный костюм матери. Софья Андреевна с таким отвращением оттолкнула ребенка, что Наденька не удержалась и шлепнулась на землю, а мать зло прошипела: свинья всегда грязь найдет — и ушла переодеваться.

Сердце у Надежды защемило. Всегда, когда ей было плохо, она вспоминала именно эту Пасху. Мама, мама... Даже отец не выдержал, ушел, оставил их. Сначала уехал в Петербург, потом в Варшаву, последнее письмо от него Надежда получила уже после революции, в 20-м году. Ои собирался с новой женой-немкой переехать в Германию. Жив ли он? Вряд ли. Сама Надежда давно его похоронила, для нее он умер, когда бросил ее, свою маленькую дочь, а ведь мог взять с собой, понимал же, что мать станет вымещать на ней, его любимой и единственной доченьке, свою злобу. Да и материально не позаботился. Софья Андреевна, привыкшая только тратить, впервые обнаружила, что у нее нет денег и взять их негде. Мужчин, поклонников было много, но никто долго не задерживался. Надя рано поняла, что матери она совершенно не нужна. Нянька и та больше любила ее. Когда девочка случайно попадалась на глаза Софье Андреевне, та исходила гневом: что ты здесь делаешь, почему не спишь? И не дожидаясь ответа, убегала по своим всегда неотложным делам.

Бедная преданная нянька буквально выпрашивала денег, чтобы как-то прокормить ребенка, но после этого всегда выговаривала несчастной девочке, что все это ей надоело и она уйдет. Наденьку охватывал ужас, а вдруг действительно бросит. Она обнимала няньку, рыдала, а потом всю ночь всхлипывала во сне. И сейчас, спустя сорок пять лет, слезы душили ее. Она отвернулась к стенке, еле сдерживая плач. Да, так было, пока Надя, родившаяся с началом века, не поступила в гимназию. Перед глазами появилось лицо Ивана Николаевича. Влюбился он в ее мать сразу и навсегда, ухаживал красиво. Мать тогда болела, от нее и она с нянькой заразились. Во всем городе эпидемия была, все поклонники сбежали, и приходил только он, Иван Николаевич, директор гимназии, куда определили учиться Надю. Замечательный был человек, к девочке привязался сразу. Венчание и свадьба были скромными, пригласили только преподавателей гимназии и несколько университетских друзей с женами.

Сразу переехали в другую квартиру, и для девочки началась новая жизнь. Директорское жалование было скромным, Софье Андреевне его явно не хватало. Вечерами она уезжала то в театр, то на какую-нибудь встречу — и всегда одна. А Иван Николаевич с книжкой запирался у себя в кабинете. Однажды Надя не могла решить задачку и тихонько постучалась. Когда он разрешил ей войти, она заметила, что глаза у него красные, влажные, по всей видимости, он плакал. Девочка по-детски уткнулась ему в плечо и тоже заплакала. Голова его упала на руки, и, не стесняясь, Иван Николаевич разрыдался.

С этого дня они очень подружились. Иван Николаевич во всем заботился о Наде, все свое свободное время посвящал ей, гордо называл дочерью. Она училась прилежно, боялась подвести его и через два года была уже в числе лучших учениц. Каждый вечер он проверял ее домашнее задание, потом они пили чай с любимыми кренделями, и отчим рассказывал девочке об Италии, Франции, Греции, других странах, где ему удалось побывать. Надя, когда слушана рассказы Ивана Николаевича о Париже, сразу представляла свой одесский оперный театр, Николаевский бульвар, кафе «Фанкони», где тоже посетители сидели за мраморными столиками под тентами прямо на улице, в окружении цветов и деревьев, шикарные магазины со сверкающими витринами. Как они любили эти вечера!

На Пасху и в сочельник Иван Николаевич брал Наденьку, и они гуляли в центре по самым красивым улицам, любуясь празднично украшенными домами, посещали кондитерскую на Дерибасовской, накупали там разных сладостей и довольные возвращались домой. Иван Николаевич, спустя три года удочерил Надюшу, объяснив жене, что та вольна поступать и жить, как хочет, а девочка страдать не должна. Так она стала Надеждой Ивановной Павловской. Полный разрыв родителей произошел после того, как воскресным днем решили посетить торгово-промышленную выставку, размещавшуюся за Александровским парком. Летом они жили на даче в Аркадии, мать дачу не любила и оставалась в городской квартире на Дворянской.

День выдался жарким, Иван Николаевич едва поспевал за Надей, а ее все интересовало. Особенно много людей толпилось возле настоящей железной дороги, только в миниатюре. Ездили паровозики с вагончиками, переключались светофоры, грузовые вагоны перевозили лес, скот. Надежда пробилась в первый ряд, забыв про все на свете. Отец то и дело кланялся знакомым и никак не мог пробраться к дочери, наконец он ухватил ее за ручку и вытащил из толпы. Лицо его было пунцовым, из-под шляпы текли струйки пота, он обтирал их мокрым платком. Посетителей прибавлялось, духота страшная. Внизу искрилось, манило море, люди, обдуваемые свежим ветром, радостно шли к нему, однако Иван Николаевич категорически отказался. Они еще выстояли очередь за газированной водой, потом прокатились в центр на новом электрическом трамвае, простояв в ожидании в длинной очереди полчаса.

Иван Николаевич все это время прикладывал руку к сердцу. Решили на дачу не возвращаться, а навестить мать. К дому подходили медленно, Иван Николаевич часто останавливался, тяжело дышал. Возле дома стояла самая настоящая карста с лакеем. Из ворот вышла Софья Андреевна в новом платье под ручку с мужчиной. Лакей помог им взобраться, и карста потихоньку отъехала. Иван Николаевич с Надей медленно поднялись на второй этаж. Дверь им открыла новая горничная матери, Таня. Завидев обоих, она так испугалась, будто перед ней возникли какие-то привидения, а не хозяин с дочерью.

Родители расстались, мать переехала на другую квартиру и как бы между прочим предложила дочери: если будет желание навешать ее, милости прошу. Чмокнула в щечку — и укатила. Надя осталась с Иваном Николаевичем. Жили скромно, тихо, он болел, вся квартира пахла валерьянкой, которую постоянно заваривала старая кухарка Людмила Петровна. К матери Надежда не ездила, не было ни времени, ни желания, несколько раз вскользь видела ее на улице, как та выходила из дорогих магазинов с покупками, их тащила Татьяна. Правда, на дни рождения и праздники Софья Андреевна напоминала о себе, присылала дочери отрезы на платье и цветы.

Иван Николаевич скончался прямо в гимназии за своим рабочим столом. На похоронах матери не было, говорили, что она где-то за границей. Однако вскоре Софья Андреевна появилась, распродала мебель, громадную библиотеку мужа и забрала Надежду к себе. Надежда к тому времени успела закончить только семь классов Мариинской гимназии, и мать сначала увезла ее в Москву, потом в Петербург. Жили они в меблированных комнатах. Софья Андреевна пыталась вернуть очередную любовь, но, наверное, ничего не получилось, и они с большим трудом, полуголодные, вернулись в Одессу. Пенсии Ивана Николаевича едва хватало на жизнь.

Потом 14-й год, война, революция. Почему все это слилось в ее жизни? С детства она чего-то все время боялась, даже тогда, когда все было хорошо, весело. Чувство, что с ней что-то должно случиться, никогда не покидало ее. Первая любовь — раненый кадет, мальчишка, ей шестнадцать. День теплый, осенний, небо высокое, синее, воздух прозрачный, они с матерью идут в госпиталь. Софья Андреевна надела скромное темно-синее платье с белым воротничком, на голове шпильками прикреплена была маленькая черненькая шляпка с вуалькой. Мать даже без украшений выглядела неотразимо. Только скромное обручальное колечко на левой руке, как и положено было вдове.

Госпиталь располагался в Херсонской больнице, дам и барышень, желающих помочь, было много. В сестринской комнате их проконсультировали, как нужно разговаривать с ранеными, как поправить постель, покормить, выдали фартуки, нарукавники и косынки. Потом сестра развела их по палатам. Палата, в которую вошла Надя, была большой комнатой с двумя окнами. Спертый воздух ударил в лицо девушке. На койках, вплотную придвинутых друг к другу, лежали обнаженные мужчины. Надя долго стояла у двери, не могла сдвинуться с места. Ей хотелось убежать отсюда поскорее, никогда больше не видеть этого. Сзади ее подтолкнула сестричка: ну смелее, они тебя не укусят, разнеси воду потом кормить будем. Через несколько часов Надя двигалась по палате, не чувствуя от усталости ног.

Наконец ее позвали передохнуть, попить чаю. Выйдя в коридор, она выглянула во двор больницы и вдруг увидела мать, сидящую на большой садовой скамейке в окружении ходячих раненых. Судя по возрасту и рангу военных, Софья Андреевна в своем выборе определилась, и Надежда поняла, зачем мать ее сюда притащила. «Гражданский долг», как писали тогда в газетах. Пусть она сама его исполняет, а я домой. Надежда бросилась бежать и столкнулась с юношей. Тот от неожиданности вскрикнул, скорчился от боли, прижался к стенке. Чайник, который парень нес, упал, горячая вода разлилась по полу. «Извините, Бога ради, я не хотела», — бросилась к нему Надя. Она подставила ему свое плечо: пойдемте, я вас провожу. Раненый, пересиливая боль, со стоном начал двигаться.

В палате, держась двумя руками за спинку койки, он ждал, пока девушка поправляла его постель. «Потерпите, я быстро», — Надя нежно взглянула на юношу, схватила чайник и убежала за кипятком, потом разлила всем воду по металлическим кружкам и вернулась к юноше, чтобы помочь ему лечь. На табличке, прикрепленной к кровати, она прочитала: Соцкий Юзеф Стефанович, 1898 гола рождения. «Так он всего двумя годами старше меня, а уже воевал, ранен», — мелькнуло в голове Нади. Парень лежал с закрытыми глазами, на лбу выступила испарина, щеки пылали, у него был жар. Уйти было как-то неудобно. Она смочила полотенце, протерла ему лицо. Юзек открыл глаза и посмотрел на девушку: «Спасибо! Как вас зовут?» — «Надя, Надежда». — «Надежда, это хорошо. Спасибо». И сомкнул свои большие серые глаза с длинными ресницами. Надежда тихонько вышла из палаты, в коридоре ее окликнула мать, и они быстро ушли.

Дома мать сбросила с себя одежду, долго мылась, заставила и дочку тщательно вымыться, чтобы не подцепить какую-нибудь заразу Больше Софья Андреевна гражданский долг не исполняла, зато Надя стала ежедневно посещать госпиталь. Юзек уже через две недели ходил самостоятельно и прогуливался с Наденькой по больничному парку. Родом он был из Польши, но семья давно обрусела. Его, старшего сына, отправили служить в Петербург в кадетский корпус. Он уже принимал участие в боевых действиях, заслужил медаль и, как выздоровеет, вернется на фронт. Через два месяца так и случилось. Юзек аккуратно писал Наденьке письма почти год. Она жила ожиданием этих весточек и окончанием войны, но та затягивалась, и письма перестали приходить. Жаль. Какой красивый был юноша, больше в ее жизни не встречались такие красивые мужчины. Она вздохнула. В памяти вдруг вспыхнуло и погасло лицо сестры милосердия Розы, Розочки, как называли ее раненые. Еврейская девушка, выхрещенка. Она каждый день исправно приходила в госпиталь, поговаривали, что у нее роман с одним из солдат. Но вскоре тайна перестала быть тайной, у Розы округлился животик, и все сочувствовали девушке.

В то утро Надежда пришла в госпиталь пораньше. В коридоре ей встретилась Розочка, она несла баул. Увидев Надю, обрадовалась, попросила посторожить его, а сама помчалась к лестнице. Юзек был на осмотре у врача, вышел из кабинета, улыбаясь. Надя бросилась к нему: ну как, тебя отправляют на фронт? А он вместо ответа первый раз чмокнул ее в щечку. От нахлынувших воспоминаний у женщины зардело лицо, забилось сильно сердце. Она припомнила, как смутился тогда Юзек, как прижала свой лоб к прохладному стеклу окна и разглядела в парке двух военных, подошедших к Розочке. Военные что-то спрашивали, она отвечала, нервно переступая с ноги на ногу. Один из них крепко схватил ее руку выше локтя, Розочка покраснела, беспомощно повертела головой, ища защиты. Но второй взял ее за вторую руку, и вдвоем они потащили ее к ожидавшей их машине. Наденька обернулась на Юзека ничего не понимающими глазами. «Пойдемте, Надюша, прогуляемся», — предложил он. Они отошли от окна, и вдруг Надя увидела баул, одиноко лежавший на полу. «Ой, этот баул меня Роза попросила посторожить», — воскликнула девушка. Она с трудом подняла его — тяжелый, будто набит камнями. Как ей вернуть его? Юзек ничего не ответил, только схватил сумку и занес к себе в палату, запихнул под койку, заправил одеяло так, чтобы оно свисало пониже, и вышел.

Прогулка была испорчена, Юзек явно нервничал, но Наде ничего не говорил. На прощанье она подарила ему маленький талисман — иконку пресвятой девы Марии и письмо с адресом. Они поклялись друг другу в любви, вечной памяти. Юзек поцеловал ее в губы, неумело, по-детски, сам застеснялся. Он хотел, чтобы девушка поскорее ушла. На проходной Надя обычно быстро сбрасывала халат и косынку в специальный ящик, однако в этот раз ей не дали это сделать полицейские. Они обыскали девушку, от страха она не могла назвать даже свою фамилию. За нее это сделал офицер, постоянно выписывавший ей пропуск. Вопросы задавали наперебой, но Надя только вертела головой во все стороны и смотрела на полицейских ничего не понимающими глазами. Наконец ее отпустили, посоветовав, что порядочные барышни не посещают солдатские госпитали и не водят дружбу со взрослыми мужчинами. И что обязательно сообщат родителям, где их дочь проводит время.

Стыд, который тогда испытала Надя, она не забыла до сих пор. И сегодня она оставалась такой же стеснительной. Это только с виду казалась бойкой, а на самом деле она очень робкого десятка, боялась идти домой, ходила, ходила, а когда пришла, дома ее ждали. Мать сидела посередине комнаты в своем халате, курила, в квартире все было перевернуто вверх дном, шел обыск с понятыми. Софья Андреевна все твердила, что это она лично повела свою дочь в госпиталь, отдать долг Отечеству помочь раненым, и ничего предосудительного в этом не видит. У Надежды случился обморок, больше она ничего не помнила. Когда пришла в себя, рядом была их единственная прислуга, все та же Татьяна. В комнате она уже успела навести порядок, ничего не напоминало о случившемся.

— Ну, барышня, вы хто, революционерка, га? Шукалы, шукалы, ничего нэ знаишлы. Паскуды, — причитала Татьяна. — Та мени пыталы, шо я бачыла, шо чуяла, а то ж як? Усе про якусь Розку допытывались. Знаю я, мабуть, цю дивчыну. Так я ж цю Розку николы не бачыла. Шо за Роза, хто заходыв до нас, до тэбэ. Так нихто и не заходыв, тильки самы вы все бигалы до гошпыталю — та добигалысь. Я так и казала, что вы гарна панночка, добра, до церкви ходите, як слид, и в нас отродясь ниякых жидив не було.

Надежда молчала, только сейчас поняла, в какую историю ее втянула Розка, а она дура, сама того не понимая, — Юзека. Так вот почему он так спешил отправить ее домой, подальше от греха. Что я наделала, а вдруг у него найдут этот баул? Она уже догадалась, что в нем, поняла: в сумке эти проклятые прокламации. Она вспомнила, как, прогуливаясь с Юзеком, они присели на скамейку и заметили меж реек сложенный вчетверо листок. Она успела прочитать только заглавие большими буквами: СОЛДАТЫ И МАТРОСЫ. Надю колотил озноб. Юзек выхватил у нее этот листок и упрятал в карман халата. Я ведь свидетель, размышляла Надя, это Розка листовки притащила, а ее Юзек ни в чем не виноват. Вот прямо сейчас нужно идти в полицейский участок и все рассказать, пусть эта Розка порядочных людей не впутывает в свои темные дела. Однако сил подняться не было. Завтра обязательно пойду. А вдруг Юзек уже избавился, у него все в порядке, а она, нате вам, устроит ему неприятности. Почему я такая дура, не смекнула, когда он быстро прятал баул, и со мной так же быстро распрощался, помчался назад в палату? А как побледнел, когда Розку задерживали. Никуда не пойду, ничего не знаю, никого не знаю. Слава Богу, что от страха рот раскрыть не могла, а то бы по дурости всякого наговорила.

Целую неделю она лежала в постели и прислушивалась, не идет ли кто. Только на Рождество почтальон принес от Юзека первое письмо, в котором он сообщал, что жив, здоров, с приключениями, но добрался до своей части. Что любит ее, скучает — и ни слова о Розке. Она по нескольку раз на день читала письмо, целовала каждое слово, от счастья летала по квартире, вспоминая те мгновения встреч, которые Бог дал им в госпитале.

Мать была занята Татьяниной свадьбой. Жених не очень торопился идти под венец, однако Софья Андреевна была настойчива, и Татьяна с Федором обвенчались. Молодой муж получил на месяц отсрочку от армии, и Татьяна в доме не появлялась. Надежда сама управлялась но хозяйству, ей это нравилось, она чувствовала себя повзрослевшей, у нее ведь теперь тоже есть жених. Утром первым делом она мчалась на почту. Ей еще больше нравились улицы, дома все видны, их зимой не загораживают деревья, особняки на Садовой, один богаче другого, одинаковых нет и вовсе. Солнышко светит ярко, но не греет, снег уже два раза выпадал, но тут же таял. Зимы не чувствовалось. Как она любит свою Одессу всех этих людей, знали бы они, как она счастлива.

Здание почты в середине Садовой выделялось. Надя и раньше, возвращаясь домой из гимназии, любила сюда заходить, выбирала красивые открытки на праздники. В громадном зале под стеклянной крышей было всегда светло и торжественно, как в опере. Мальчишки, вероятно, уже все газеты распродали, не слышалось их игривых выкриков. Зато было полно военных, одни читали свежие газеты, другие, скучковавшись, что-то обсуждали, спорили. Надежда поспешила к свободному окошку.

— Что вам угодно, барышня?

— Мне бумагу, конверты и марки.

— Вам куда отправлять, барышня?

— На фронт, куда еще! — гордо ответила девушка.

— На фронт можно без конверта и марки. Вот посмотрите, — пожилой служащий устало ткнул пальцем на образец.

— А дойдет?

— Если жив — получит. Вы сегодняшние «Ведомости» читали? Что делается, а? Как вам это нравится? Извините за выражение, обсыраемся по всем статьям. Ой, что еще будет? Можете мне поверить — ничего хорошего. Извините. А у вас кто — отец на фронте, извините за любопытство?

— Жених.

— Ах, да, жених, — ему явно хотелось выговориться.

В зале почты поднялся шум, Надю оттеснили от окошка, вокруг все кричали, доказывали свою правоту. Люди все входили и входили. В зале было уже не продохнуть. Надежда с трудом пробилась к двери, едва не потеряв муфточку, в которой лежали заветное письмо и бумага, скрученная в трубочку. Газетный киоск на Торговой был закрыт, все газеты проданы, одна, смятая, видимо, кем-то уже прочитанная, валялась возле урны, Надя подняла ее и помчалась домой. Больше никогда она не летала так восторженно по улицам, как в тот день. И не любила их, а только боялась, да и было чего.

Мать в тот год тоже изменилась, как-то разом состарилась, перестала носиться по свиданиям. Все поклонники пропали, у нее постоянно болела голова, и она сидела целыми днями в кресле с компрессом. Татьянин Федор был на фронте, у них родилась девочка, и Софья Андреевна разрешила Татьяне переехать к ней — не тратиться же еще на жилье. Маленькая Людочка спала в Надиной комнате, Татьяна на кухне. Жалованье мать Татьяне не платила, они и так еле сводили концы с концами, питались все вместе скудно. Редкие письма от Юзека и Федора приносили хоть какую-то надежду на будущее. Через пару дней эта надежда исчезала, и наступало какое-то оцепенение. Город кишел бандитами, воровство, убийства стали постоянной проблемой. Черный ход с кухни забили досками, Татьяна еще прибила старое ватное одеяло, и в этой нише на кухне, когда стреляли на улице, женщины втроем с маленькой Людочкой прятались, прижавшись друг к дружке. Наде Софья Андреевна не разрешала выходить на улицу, все новости приносила Татьяна. О революции им стало известно, когда мать пошла за пенсией, которую она больше не получала.

Софья Андреевна долго сидела в кресле, уставившись в потолок, потом оделась во все черное, набросив сверху Татьянин большой платок, и, не промолвив ни слова, ушла. Надя даже не заметила, заигравшись с Людочкой своими старыми кубиками. Мать вернулась к вечеру, уставшая, но какая-то помолодевшая, и объявила, что они будут эвакуироваться, а в квартире жить останется Татьяна. Всю ночь собирали вещи, пытаясь втолкнуть их в два чемодана. Не получилось, взяли еще Татьянину хозяйственную сумку.

Ценности Софья Андреевна зашила в свой корсет, она так похудела, что туда поместились и документы. Записку, по которой их должны были пустить на пароход, она положила в перчатку. Денег на извозчика не было, и женщины по очереди перетаскивали чемоданы, медленно продвигаясь по улицам. Только через три часа они добрались до порта. Вся площадь была забита людьми и вещами. Извозчики разгружались, разворачивались и снова уезжали за следующими пассажирами. Сначала все чинно стояли в очереди, потом ворота открылись, часть людей прошла, остальные продолжали терпеливо ждать.

К вечеру объявили, что следующий пароход будет ночью. Мать отправила Татьяну домой, а они с Надей уселись на свои чемоданы и стали ждать. Ночью никакого парохода не было, и ожидавшие смешались в толпу. Надя с Софьей Андреевной устроились под самым забором, им не было видно, как казаки на лошадях раздвигали толпу и в ворота проезжали машины и телеги, доверху набитые добром. Толпа напирала со всех сторон, хотелось пить и в туалет. В заборе проломили доски, люди с трудом протискивались в проем, боялись отходить далеко, справляли нужду туг же. Надежда долго стеснялась, но терпеть стало невмоготу, и она тоже полезла. Когда вернулась, то не могла найти ни мать, ни чемоданы. Толпа снова надавила на ворота и рванула в порт, сметая все на своем пути. Люди с криком, визгом метались по пристани, искали детей, вещи. Уже вовсю орудовали мародеры, никого не пугаясь, вскрывали чемоданы и смотрели, стоит брать или нет. На земле, в грязи и нечистотах, валялись испачканные вещи, по ним бегала маленькая беленькая болонка, безумно лаяла и искала хозяйку-. Надя вдруг увидела под забором свою сумку, кто-то бросил, не найдя ничего ценного. Она подхватила ее и побежала искать мать.

К пароходу нельзя было даже близко подойти, казалось, толпа его вот-вот перевернет. Она вырвалась из нее, кричала, звала, но в этом сплошном вое тысяч людей Надя не слышала собственного голоса. А в порт прибывали все новые и новые пассажиры. Толпа, крепко сдавив Надю, несла ее то в одну сторону, то в другую. И вдруг все остановилось. Казалось, у этой людской массы закончился завод, словно у часов. Пароход отчалил от берега, там уплывала ее мать, а она, невезучая, как всегда, осталась на берегу Надежда переступила через бившуюся в истерику молодую женщину, звавшую какую-то Светлану, очевидно, дочь или сестру, и уткнулась в старуху. Та неподвижно сидела на земле, прижимая мертвого старика в мундире с орденами, проклинала всех и причитала: уплыл, уплыл, навсегда уплыл, будьте вы прокляты. Надя медленно поднималась по лестнице и повторяла про себя: уплыла, уплыла... Так и завалилась домой. Проснулась она, почувствовав легкий поцелуй на щеке. Это была мать. Ее нельзя было узнать. Седые волосы торчали во все стороны, черные круги под глазами и большой синяк, тянувшийся от левого глаза к подбородку.

Софья Андреевна плакала, склонившись над дочерью. Плакали Татьяна с Людочкой. Больше Надя с матерью не расставались до самой ее смерти.

Только одесситы могли так жить, наверное, ни один город такого бы не выдержал. Власти менялись, как перчатки. Иногда их сразу было несколько, на одной улице верховодили одни, на соседней другие, то Антанта, то Деникин, потом армия жовтоблакитная Петлюры, опять белые, или вообще город делили между собой бандиты, сколотившие свои собственные армии, а власти всяких атаманов вообще невозможно было посчитать. Кушать было нечего, питались макухой, покупали бревна спиленных акаций, топили ими на кухне печку, там же спали, расширили Татьянин топчан и вчетвером укладывались, потеснее прижимались друг к дружке. Ни от Юзека, ни от Федора вестей не было и, дай Бог, чтобы они не появлялись. Как только кто-нибудь из мужчин возвращался домой, тут же за ним приходили мобилизовывать в какую-нибудь армию. Если кто не соглашался — расстрел. Иногда бои шли прямо под окнами. У кого еще оставались деньги или ценности, устраивались пассажирами на иностранные грузовые суда и уплывали в Константинополь. У Софьи Андреевны с дочерью таких денег не было, и они покорно ждали своей участи.

Ну, когда-нибудь все это кончится и все нормализуется. Татьяна устроилась на работу в пекарню и по ночам грузила хлеб. Утром приносила дышащую теплом буханку. Мать тоже нашла себе место в шляпном магазине, который держал еврей с Молдаванки. Работой Софьи Андреевны он был доволен, уж очень хорошо та разбиралась в этих шляпках, умела убедить толстых куриц, что на их мясистых красных мордах эти французские береты смотрятся очаровательно. Да еще и дочку таскает с собой бесплатно работать в Салон, как он величал свою лавчонку. Как-то под вечер в Салон зашли польские легионеры, у Нади было желание спросить о Юзеке, однако мать на нее так посмотрела, что та замерла на полуслове. Со словами «Прошу пани» они оттеснили Софью Андреевну и стали сгребать в мешок все шляпки, потом сказали: «Дьякую» — и со смехом удалились, не расплатившись. Женщины молча сидели до позднего вечера, пока не появился хозяин. Увидев пустые полки, он заорал: «Хто цю падлюку состроил? Ну-ну, не волнуйтэся так, бывает. От гоныфы, от бандюки, хто забрав?»

— Поляки, военные, их было трое, — тихо ответила мать.

— Так-с, а до вас... не трогали?

— Нет, сказали спасибо.

Хозяин засмеялся, сел на прилавок, обтер рукавом лицо.

— Вконец одурели, вот взяли манеру, где же на них напасешься. Та нехай будэ по-ихнему, оцы шляпки вже нихто не брав, на завтра мануфахтуру завезу. Так шо не обессудьте, дамочки, грош ив немае, Надя с Софьей Андреевной шли домой радостные от того, что живы, невредимы и хозяин не выгнал, вот только денег не заплатил.

Иногда в городе постреливали, тогда мать припирала дочку своим телом к стенке и шептала: пригни голову. Едва выстрелы стихали, они шли дальше, привыкли. Дома они весело рассказали Татьяне о ворах-поляках, о хозяине с Молдаванки, любившем песенку:

Как на Дерибасовской, угол Ришельевской,

Шестеро налетчиков у старушки отобрали честь.

От-тоц перетоц, как старушка снова

Мечтает пережить налет.

Особенно смешно получалось повторять у Людочки. Подражая взрослым, коверкая слова и корча рожицы, ребенок веселил их.

Миновал месяц, как хозяин закрыл лавочку, Татьянина пекарня тоже закрылась, и она с утра обегала все места, где можно было раздобыть еду и узнать что-то о работе. И вдруг в дверь не просто постучали, а затарабанили. Мать, испугавшись, не открывала, пока не услышала условный стук Татьяны.

— Что за шутки дурацкие?

Татьяна сняла косынку и как заорала: «Конец войне, наши пришли!» Схватила дочку, закружилась с ней: «Батька твой вертается!» Поставила ребенка на стул, обняла Надю, потом Софью Андреевну: «Еще зажывэмо як люды, усим буржуям кинец». Софья Андреевна и Надежда с изумлением смотрели на нее, а Татьяна продолжала: «Красные, большевики, Советська власть. Уси ваши белые побигли до порта, с буржуями разом. Вот». Софья Андреевна молчала, только легонько подтолкнула дочь в спину, и они ушли к себе в спальню.

— Прости меня, Надюша, прости, это я во всем виновата, — шептала она ей в ухо. — Видишь, как эта голову подняла. Пока кормили с ребенком, так шелковая была, а сейчас... — А может, и Советская власть нам пенсию назначит, не бросят же нас, — грея руки о стакан с кипятком, продолжала она. — Когда-нибудь должна прекратиться эта анархия.

Она никак не могла успокоиться. Бандиты через одного — что солдаты, что князья. Вон последние сережки с изумрудами всучила князю Ржевско-Раевскому для генерала Алексея Гришина-Алмазова, военного губернатора Одессы. Надеялась, поможет с визой. И что? Взятку взял, а с документами, чтобы покинуть Одессу французским транспортным пароходом, сплошной обман. Ни виз, ни ценностей. Французы эвакуировались со своими войсками за трое суток, а она так и осталась.

Софья Андреевна с дочерью не разговаривали с Татьяной, общались только с Людочкой. Федор все не возвращался, постепенно ссора забылась. В деревнях бушевали крестьяне, они не выдерживали грабежей, и в город начали стекаться вдовы с сиротами. Они покидали свои сожженные дома, убитых кормильцев. В их дворе стояли арбы; одну пригнали, впрягшись вместо лошадей, две крестьянки — одна постарше, другая совсем молодая. В ней сидели малые дети на уцелевшем скарбе. В другой стонала умирающая женщина, кто ее притащил, как она оказалась здесь, никто не знал. Так она и скончалась, никто не подошел, боялись тифа, он тогда уже вовсю гулял по городу, косил людей.

Советская власть в Одессе мало чем отличалась от предыдущей — все те же грабежи, насилия, погромы. Только появилось новое страшное слово — ЧК, которая выискивала притаившуюся контру. Татьяна каждый день приносила очередную ужасающую новость. «Вчера выселили из дома мадам Шульгину, саму ее увезли, а комнаты забрали революционеры. Весь дом забрали, а нашим соседям вселили вот этих з арбы, усех, и до нас вселят, вот побачиты», — распиналась она.

Так оно и вышло бы. Ранним утром, только Татьяна собиралась выйти в город, открыла дверь, и объявились чекисты. Главной была высокая худая женщина, коротко стриженная, с папиросой во рту. Она по-хозяйски обошла комнаты, спросила, кто хозяйка. Софья Андреевна гордо подняла голову и как-то неестественно произнесла: я.

— Сколько иждивенцев? — затягиваясь папиросой и выпуская через нос дым, спросила незнакомка, одетая в потертую кожанку.

— Дочь, моя дочь Надежда. У нас уже живет семья Кравчук. Сам хозяин на фронте, бьет врагов Советской власти, это его жена и ребенок.

— Многовато для вас будет, — она посмотрела в упор на Надю. — Не узнаешь? А я тебя сразу признала. Госпиталь в 16-м помнишь?

У Надежды ноги стали ватными, она крепко сжала спинку стула:

— Роза, ты?

— Она самая. Ты что, здесь все время жила, а я думала, сбежала, как остальные буржуи? Чайку найдется?

Роза отправила бойцов обойти пока другие квартиры. Татьяна сразу засуетилась, налила в кружку из кастрюли кипятку, заваренного на шиповнике, и положила перед гостьей маленький пакетик с сахарином. Роза подозвала Людочку и отдала пакетик ей. Татьяна тут же увела ребенка, а Софья Андреевна лишь пристально посмотрела на дочь, ничего не сказала и тоже ушла в спальню.

— Ну, как, Надюха?

Надежда только пожала плечами:

— Мы тогда с Юзеком упрятали твой баул, меня на выходе обыскивали, и дома здесь жандармы ждали. О тебе все спрашивали, но я ничего никому не сказала.

— Да ерунда это, Надюха, прошло давно.

— А твой ребенок где?

— Растет Борька, сын у меня, а Юзек твой как?

— Не знаю, погиб, наверное, с семнадцатого ни слуху, ни духу. Был бы жив, за столько лет весточку прислал бы.

— Да, я здесь присмотрела себе недалеко квартирку; заходи, с работой помогу, давай-давай, — она подняла руку. — С революционным приветом. Да проснись ты, курица.

Роза столь же стремительно, бойким шагом вышла, как вошла. Дверь за ней захлопнулась, а Надя еще долго не могла пошевельнуться. Ох уж эта Розка — распутная девица, пахнущая самогоном и табаком, таскается с солдатами по квартирам, уплотняет буржуев. Все эти годы в Одессе с пригородами дикий калейдоскоп. Сколько погибло, никто не считал. Горели села, усмиряли крестьян, разоряли еще недавно богатые хозяйства. Мужиков убивали или забирали в свои армии. Белые, красные, зеленые, деникинцы, махновцы, немцы, англичане, французы. Все вперемешку, ой. сколько их было, нету счета. Надя сидела, зажав виски руками, слезы текли в Розкину недопитую кружку. «Где там мой Юзек сложил голову?»

Дни, похожие друг на друга, словно дети-близнецы, тягуче и уныло тянулись следом за голодной, холодной и дождливой осенью. На улицу выходила только Татьяна. Сегодня утром она лихорадочно искала, что бы можно было еще выменять из вещей на продукты. Во двор медленно баба с мальчонкой втаскивали телегу. За ней плелось еще несколько полураздетых и босых детей. Дворник пустил несчастных погреться в подвал. Там баба обменивала сушеный горох на какую-нибудь одежонку. Татьяна достала из сумки Людочкины пальтишко, туфельки и платьице, из которых дочка выросла. Крестьянка, обрадованная, сунула ей целых полмешка. Гороховая каша плохо проварилась, но все равно ели с наслаждением. Первой животик заболел у Людочки. Она корчилась от боли, ее бил озноб. Софья Андреевна с Надей вызвались идти за врачом. В темноте они не сразу нашли нужную парадную. Вернулись бы они ни с чем, дверь им не открывали, даже не разговаривали. Зато дверь напротив распахнулась и оттуда выплыла компания мужчин. Софья Андреевна руками обхватила Надежду, словно защищая от наглых взглядов. «Врач, доктор нам нужен, ребенок умирает», — вырвалось из нее. Она стала на колени, следом, за материнской спиной, опустилась и Надя. Длинный рыжий солдат стащил с ее головы платок.

— Та не плачь, мы тебе других детев зробым. Як, хлопцы, зробым, така гарна дивчина, глянь, а глянь яка гарна...

Софья Андреевна заорала не своим голосом:

— Обижайте сирот, обижайте, вас много, вы с оружием.

— Ну шо здесь гвалт устроили. Ну, балоболы, шо баб тискаете? — раздался хриповатый голос.

Рыжий мгновенно отодвинулся от Надежды:

— Таки нет, буржуек ни разу. — Он противно захихикал.

— Роза, Розочка, — Надежда бросилась к женщине. — Это я, Надюха.

— Что вы здесь делаете?

Софья Андреевна сбивчиво объясняла, что Людочка заболела, а они не могут достучаться к врачу

Роза уставилась на красноармейца, пристававшего к Надежде:

— Моня, тебе что, зубы жмут?

Парень что-то быстро ответил по-еврейски.

— Хватит терендеть, давай выкуривай доктора, это наши бабы. Дверь тут же открылась, выскочил пожилой мужчина, поцеловал Розке ручку, которую та тут же тщательно вытерла об юбку.

Доктор попрощался со своими девочками Лизонькой и Катенькой, подхватил саквояж и побежал следом за Софьей Андреевной. А Надьку новая подруга утащила с собой. Она плелась за Розкой, не отпуская руку от живота.

— Роза, — взмолилась Надька, — мне в туалет надо.

— Да я уж вижу, в моей хавире нужно было посрать. Иди сюда за будку, мы посторожим. На возьми, пригодится, — она протянула девушке белоснежный батистовый платочек. — Халоймес, бери, их у меня тьма.

Розка далеко не уходила, курила с солдатами и комментировала звуки, доносящиеся из-за будки.

— От цаца дает. Хай жопой на весь хутор подняла!

Солдат стал рассказывать, что их рота как-то пряталась от деникинцев в кукурузе. Жрать было нечего, и они грызли сырую пшенку. Обделали все поле, А потом в то поле загнали и окружили белых. Все трое смеялись, наперебой вспоминая боевые приключения.

— Ну дает горохом девка, видать, ей там совсем плохо. У нас ведь тоже тогда пацаны отдали концы от той пшенки.

Дождь не иссякал, а Надька никак не появлялась.

— Ты там скажи своей, пусть вылазит, сколько будем мокнуть тут мод дождем.

— Та не капай на мозги. Девка хорошая, если бы не она — куковать мне на каторге, понял. Сама вся насквозь, а ты всю дорогу гундосишь.

— Так я и кажу — до дому их надо. Там дохтур.

Еще с двумя остановками обозленная тройка проводила Надежду домой. В квартире был лазарет. Командовал Евгений Евгеньевич. На топчане под дверью на черный ход лежал дворник, в ванной стояли ведра воды с разведенной в них марганцовкой. Клизма шла нарасхват.


— Барышня, а вы как себя чувствуете?

Надька лишь мотнула головой, ей хотелось вырвать все свои внутренности вместе с этим горохом.

— Пейте побольше, в кастрюльке на столе вот эту розовую водичку.

Но вода не хотела проскакивать вниз в желудок, приходилось здесь же подставлять тазик.

— Молодец, — только и слышалось поощрение доктора.

На следующее утро взрослым полегчало, лишь у Людочки был жар. А Евгений Евгеньевич за ночь доел гороховую кашу, потихонечку запивая холодной водой. Видно, сам был голодным и уходить не спешил. Сидел в спальне матери, и они о чем-то говорили на французском и русском вперемешку.

— Ах, Софья Андреевна, голубушка, да я вас и не признал сразу.

Мать, повеселевшая, отвечала ему.

— Ну, да, милый доктор, только после клизмы, — они оба рассмеялись.

— Как же вы, голубушка, с дочерью остались?

— Не успели, — и Софья Андреевна рассказала, как пропали вещи, как потеряла в разъяренной толпе Надюшу.

— Ой, дорогая, голубушка, может, и хорошо, что не уехали. На чужбине тоже не сладко. Мне рассказывал капитан с французского судна, лечился он у меня. Так в Константинополе наши женщины, извините, собой торгуют ради куска хлеба. Вот так-то, голубушка. Лучше давайте посмотрим ваш животик, послушаем, лекарств у меня нет никаких. Пить вам надо побольше, водичка промоет, — Евгений Евгеньевич улыбнулся и пошел к Надежде.

— Ух ты, да ты молодец, поможешь мне убрать квартиру, а то, не дай Бог, другая зараза распространится. Воду греть, всем мыться, стираться, утюжком прогладить.

Первой, как смогли, искупали Людочку. Доктор внимательно слушал ребенка, чувствовалось, что он нервничает. Девочку положили на чистую проутюженную постель, температура не спадала. Татьяна умоляюще смотрела своими большими глазами то на врача, то на Софью Андреевну, потом уткнулась рядом с дочкой в подушку и завыла.

— В городе лекарств нет, только, может быть, у этих, я лечу их, — Евгений Евгеньевич запнулся. — Может, вы, дочь ваша дружит с ними, так попросить бы.

Софья Андреевна взглянула на этого изможденного, высохшего от голода человека, как двигается по шее его торчащий кадык и как сглатывает он слюну и облизывает засохшие губы. «Кушать, наверное, хочет», — подумала она.

— Пойду я, голубушка, больше ничем помочь не могу, темно уже, сутки мои девочки одни, волнуются небось. Простите, Бога ради.

Софья Андреевна проводила доктора по темной лестнице, и вдруг во дворе послышались крики и выстрелы. «Голубушка, скорее назад», — Евгений Евгеньевич потянул ее за рукав. Едва закрыли дверь на засов, раздался стук. Софья Андреевна открыла и увидела Розку в компании уже других солдат.

— Ну что у вас здесь? — она быстро оценила обстановку. — Полный лазарет?

Врач как-то подобострастно изогнулся:

— Голубушка, девочка умирает, лекарства надо срочно. Без памяти уже, каждая минута...

Он недоговорил, Розка вынула папироску изо рта, выдохнула:

— Ну што, Петя, валяй на Маразлиевскую. Щас! — Она достала листок бумаги из-за пазухи и, послюнявив карандаш во рту, написала записку товарищу Штейнбергу.

— Бери доктора, — скомандовала она, — и дуй в «Ликарский» пункт ДПУ. Ты там и для меня возьми, не забудь. Извозчика не отпускай. Шо вы такой гармидер понаделали, сесть негде? Ну, бабы, обосрались все разом? Шо за бледный вид и розовые щечки, — продолжала Розка и по-дружески ущипнула Надежду за щечку. — Давай, Надюха, бикицер, собирайся, новая жизнь пришла. Вы, мамаша, не беспокойтесь за Надюху, нам кадры грамотные нужны для мировой революции. Счас за каждой дверью контра ховается. Работы много. Она, конечно, для сурьезной работы не подходит, а так самый раз, я ее рекомендую, как проверенную.

Так Надежда вынужденно обрела подругу. С одной стороны, Розка помогла им всем выжить, просто не сдохнуть от голода и болячек, но с другой... Надька так боялась эту безумную Розку, что ни в чем ей не перечила, выполняла все ее поручения. Розка знала все и всех, шутка ли сказать, член партии с 16-го года. В тюрьме сидела, в тюрьме и Борьку родила. Правда, от каторги убереглась, война, а потом революция ее освободила. Надька слушала рассказы Розки о Молдаванке, о ее несчастном бесправном народе, вынужденном веками жить по окраинам Российской империи, подвергаться насилию, бесконечным погромам. В 1905-м во время черносотенного разгула из всей ее большой семьи остались только она и сеструха Поля. Еще дед их Ной углубил на кухне погреб, в котором успели спрятаться девочки. Мать и отца зарубили, а годовалого Мишеньку офицер наколол на саблю и с гиком и смехом носился по Одессе. Девочки так бы и погибли в погребе, если бы не собака, она ни за что не хотела уходить от порога, все время выла и царапала лапами землю под окном и дверью. Лишь через неделю их вызволили новые жильцы, обе были без сознания. У сестер на всю жизнь остались шрамы на ногах от укусов крыс.

Девочек отнесли в церковь, окрестили, и они стали выхрещенками. Жили у дьяка, все время в молитвах, постах, ходили в школу для сирот. Главный предмет был богословие, детей нещадно за всякую мелочь наказывали. Они часами замаливали непонятно какие грехи, стоя на коленях. Полька все терпела — и когда подвыпивший дьяк бил их и лапал, а вот Розка не выдержала, пожаловалась батюшке, и сестер отправили в приют. Там было получше, сытнее, воспитателем молодой немец Карл Штрек. От него девочки узнали о революции 1905 года. Поля с удовольствием зачитывалась романами, наизусть знала много стихов, ей легко давался французский.

А Розка мечтала только о том дне, когда подрастет и будет стрелять в царя. Учеба ей не давалась, два года просидела в подготовительном классе, любила только бегать, выполнять поручения Штрека и его товарищей. В приюте сплетничали, что он неблагонадежный, из университета его исключили и вроде он анархист. Как только Полька не уговаривала сестру взяться за ум — все бесполезно. Везде у нее были друзья и приятели. На Пересыпи и Молдаванке, в порту и на Ближних Мельницах. В четырнадцать лет Розка первый раз влюбилась в гимназиста, страдала, мучилась, неожиданно даже в учебе прибавила. Игорь — так звали юношу — подшучивал над ней, что она темнее самого глубокого подвала. Внезапно он исчез, но Розка его все-таки отыскала аж за Первой заставой. Родители увезли парня подальше от греха, объявившихся друзей-революционеров и сняли там домик. Розка хотела его поддержать, однако Игорь обозвал ее тупой и прогнал. После этого девушка решила добиться своего, вступила в анархистскую группу, а потом вообще связалась с уголовниками, которые требовали у буржуев денег на революцию.

После 17-го сестры переехали на Молдаванку к одинокой слепой двоюродной бабке. Полина устроилась закройщицей на швейную фабрику, а Розка после освобождения с сыном из тюрьмы крутилась в «Союзе безработных», главный лозунг которого был — «Все дома безработным, вся власть безработным!» Однажды подвыпившая Розка потащила Надьку сыночка проведать. Как разительно сестры отличались друг от друга. Розка — смуглая, волосы черные, редкие были коротко подстрижены, желтые зубы, зимой и летом носила странные «пинджаки» — так она называла не то кофты, не то куртки. В этих «пинджаках» или лапсердаках всегда было оружие «про всякий случай». Поля оказалась полной противоположностью. Две русые косы толщиной с кулак, как два новых каната, двигались по спине молодой красивой женщины. Большие голубые глаза притягивали к себе, словно магнитом.

Полю застали за стиркой белья в палисадничке, на ней была старая тельняшка и линялая юбка.

— Ну, как там мой сцыкун? — прямо от калитки заорала Розка.

— Тише ты, дети спят, только укачала.

— Так тащи сюда стуло, здесь поболтаем, — Розка опять затянулась папиросой. — Хм, погляди на нее, тоже родила суржика — девку. Правда, венчалась, все, как надо. Пусть только появится твой, как споймаем — сразу в расход пойдет.

Поля не проронила ни слова, лишь голубые глаза потемнели и стали темно-синими. Или так свет падал. Женщина перебирала красными от стирки руками косу на высокой груди.

— Жрать-то есть што, или как?

— Как-нибудь прокормимся, — тихо ответила сестра и скрылась за дверью.

— Ну, видишь, гордячка какая, живет в этой халабуде и не хочет перебираться на хорошую хавиру. Ты думаешь, куда она пошла? Молиться, поклоны бить. — Розка от злости сплюнула.

— А мужа-то ее за что, кто он? — осторожно спросила Надька.

— Та белый, обвенчалась с офицером дура. Аньку родила, слышишь ревет уже. Пошли, поглядишь.

— Да не удобно как-то, ничего детям не принесли.

— Та меня это не харит.

Надька никак не могла понять подругу. Иногда она была такой участливой, доброй, и здесь же через секунду какой-то бес в ней просыпался. Если дело касалось — будь оно неладно — «революционной классовой ненависти» ко всем, вплоть до ни в чем не повинных детей. В малюсенькой комнатке ютилась Поля со старухой, Борька, Розкин сын, мальчишка смышленый, и девочка, копия Полины. Уходя, Надька заметила, как Розка вытащила из кармана узелочек, скрученный из носового платка, и сунула под подушку бабке.

— Це ты, Розка, я ж не бачу, кажы, це ты?

Но Розка не ответила, быстро поцеловала Борьку и выскочила на улицу.

— Роза, Роза, ты дэ? — бабка не унималась.

Надька не поспевала за Розкой, а когда догнала, увидела, как у нее поблескивают от слез глаза. Правой рукой женщина ловко крутила никелированный браунинг. «Куда она несется, угорелая?» — Надька притихла и семенила сзади, боясь чем-нибудь рассердить подругу, которая могла запросто ее пристрелить.

В тот же вечер потащила Розка Надьку в ресторан, заставила пить вино и курить. Надька даже вспомнить не могла, как очутилась дома. Ее рвало, все плыло перед глазами, дикая головная боль. С тех пор она не любила ни пить, ни курить, так иногда, за компанию. А Розка как разгуляется — не остановить, только ежели марафет подвернется, усыпала, как младенец. Однажды в подпитии она поведала Надьке, что дьячок ее девчонкой изнасиловал. «А ты все бережешь, да, береги, береги, может, оно и к лучшему, — Розка положила руку на Надькино плечо. — Первый раз попробуй по любви, понравится».

— А дьячку ничего не было за это? — спросила Надежда.

— Ты за кого меня принимаешь, Надюха? Получил он свое. Всех этих святош к стенке ставить надо, — отрезала она и тут же уснула.

Надька вернулась домой, ей было и страшно и противно, не раздеваясь, легла к матери в кровать. Они уже давно спали вместе, так теплее.

— Надюша, с тобой все в порядке? Ты чего — обидел кто, заболела? — Софья Андреевна засуетилась. — Ну что, что, говори?

— Жить не хочу, мама, попроси у Евгения Евгеньевича яда — и все кончится, я больше не могу.

— Наденька, господи, что ты такое говоришь. Господь Бог накажет, помолись, легче станет.

— Мама, да будь он проклят твой Бог, нет его, все это выдумки, не крести меня больше, слышишь, — Надька со злостью сорвала с шеи маленький крестик. — На, забери, продай, не нужен он мне больше. Опиум для народа.

Софья Андреевна сжала в кулачке крестик, тихонько прилегла рядом с дочерью, первый раз не перекрестилась сама перед сном и не прочитала молитву. А Розка сдержала слово, Надькину анкету проверили и взяли на службу в одесскую ЧК. Подруга напутствовала ее целый вечер дельными советами. «Ты там смотри, ничего лишнего не ляпай, язык за зубами держи, ну в смысле ни с кем не откровенничай. Поняла? А то ляпнешь чего — и сразу к стенке приставят. Шо там не увидишь, никому — ни мамке, ни мужикам. Молчи и дурой будь. Ой, пропадешь, — сердито выговаривала она. — Давай самогончиком обмоем, прозрачный-то какой. Как слеза».

Она налила Надьке и себе по стопке. Надька сморщилась, но до дна выпила. Розка подсунула ей тюльку. «Привыкай, — промолвила она, — только после этого рот на замок, ясно? Давай еще по одной».

Надежду зачислили в хозяйственный отдел. Работы было много, организация разрасталась, нужно было обеспечить все поступающие от сотрудников заявки: кому мебель, кому одежду, лекарства. Она «сидела» на карточках конфиската. Иногда приходилось задерживаться на ночь, столько его прибывало. Кормили хорошо, паек давали, его хватало, если оставалось, обменивали. С Розкой встречалась редко, ее направили на другую партийную работу — устанавливать порядок на селе. От знакомого чекиста Надежда узнала, что она вышла замуж официально и уже «при пузе». Сестру с детьми Розка все-таки переселила из той хибары. Время летело быстро, работала только одна Надежда, Татьяна ухаживала за всеми, готовила, стирала. Мать болела, и Людочка очень слабенькая росла.

Надька вспомнила: какой-то праздник был, Октябрьский или майские, нет, в ноябре, холодно было, в пальто ходили уже. Их хозяйственный отдел готовил столы с закусками. После демонстрации сотрудники по специальным пропускам проводили здесь совещания. Когда все столы были накрыты, их вывели на черный ход и принялись проверять, не украл ли кто чего. У двоих нашли ножи и вилки, их тут же отправили под конвоем. Рядом с Надькой своей очереди ждала молоденькая девушка Фирка. Она, дурочка, спрятала икру в трусы, так проверяющий размазал ей икрой все лицо, и больше ее никто не видел... У Надежды ничего не было, и ее, как честную, преданную революции сотрудницу, наградили почетной грамотой, объявили благодарность и зачитали этим же вечером в Доме культуры перед всеми. Потом был концерт, танцы. В воскресенье в обязательном порядке ходили на стадион, его для сотрудников ЧК построили на Французском бульваре.

Организация все разрасталась, Надеждин отдел уже занимал целый дом. Как-то ее вызвали в главный корпус и объявили, что рекомендуют в трудовой коллектив. Так она оказалась в газете «Моряк» и обязана была еженедельно приходить тайно на конспиративную квартиру, приносить отчеты, самые настоящие доносы, на редакционных сотрудников. Быстро печатать и стенографировать за два месяца у нее так и не получилось, и редактор перевел ее в курьеры. Надька была счастлива, пусть считают ее недотепой, зато она целыми днями носилась по городу, разнося корреспонденцию. Денег платили скромно, пайки не полагались, но с этим она быстро свыклась, главное — свобода. Постепенно Надьку признали своей, и прежняя работа в ЧК, как ей казалось, сгинула в прошлое. Квартиру их не минуло уплотнение, пришлось расстаться со спальней. На кухне теперь хозяйничали трое. Татьяна с дочерью столовалась отдельно, правда, помогала Софье Андреевне. Новых жильцов мать ненавидела, спали они на ее кровати, пользовались ее мебелью, однако вслух ничего не говорила, жаловалась лишь Надежде.

Надька заболела. Сначала думали простуда, а оказалось — «испанка». Вот тогда впервые у нее заныли ноги. Софья Андреевна заразилась от нее и через две недели умерла. Хоронить помогли сотрудники газеты. На улице поджидала кляча с гробом, Надьку вывели под руки, она еле переставляла больные ноги, с трудом волокла их за подводой.

От прошлых воспоминаний Надежду отвлекла палатная сестра: «Подъем, девочки, градусники, меряем температуру. Что, Надежда Ивановна, опять не спали? Врачу скажите, не стесняйтесь, может, снотворное пропишет. Нельзя же маяться каждую ночь, откуда силам взяться».

Надежда ничего не ответила, поставила градусник и отвернулась к стене. Ей почему-то вспомнился розовощекий Петька, тот самый солдат, который всюду сопровождал Розку. Несколько раз как бы случайно они встречались на улице, он учился в университете на Пастера; Петька и сообщил ей, что подруга ее скончалась. «А хлопцев сеструха смотрит, помнишь Польку? — добавил он. — Надюха, не видно тебя совсем, ты еще у нас трудишься?»

— Нет, я в «Маяке», газете, курьером.

— Вот как!

И тут Надьку прошибло. Сама-то она, как и положено, все сдала добровольно, хотя мать сопротивлялась, оставила лишь по одной ложке на каждою едока, объяснила Софье Андреевне, что за лишнюю и расстрелять могут. Она-то знала, ночами под рев грузовиков, чтобы никто не слышал, у гаражей ЧК на Маразлиевской не подчинявшихся пускают в расход. А тут у Петьки на руке золотые часы из конфиската, и очки в золотой оправе оттуда, и сам он весь лощеный, сытый, толстый кожаный портфель. Конечно, дошло до нее, это после встречи с Петькой ее заставили заносить корреспонденцию сначала на Греческую, где она сидела на стульчике, ожидая, пока ей вернут бумаги, а уж потом относила адресату. А она, глупая, думала, что ее в ЧК забыли. А забыли ее только после «испанки», и Петька больше случайно не попадался, и из редакции за долгую болезнь отчислили.

Теперь она подрабатывала в пекарне, считала деньги, напечатанные на огромных листах. Их требовалось свернуть в рулоны по номиналу. Хуже было с уже нарезанными деньгами, те приходилось пересчитывать и складывать в мешки от муки. В выходной она брала Людочку, и они шли к морю. Город весной, как невеста, наряжался цветущей акацией с ее одурманивающим запахом, светило солнце, люди, несмотря на голод, смеялись, веселились. Продавцы газет на каждом углу звонко кричали: «Морак» вместо «Моряк». Ее брала тоска, хорошо бы снова вернуться в редакцию, к этим замечательным людям, однако сдерживала мысль, что придется доносить на них и неизвестно, чем это для всех кончится. Нет, спокойнее тихонько сидеть в частной пекарне.

— Наденька, здравствуйте. Мне это снится, я сплю? — Надежда вздрогнула, перед ней стоял молодой высокий юноша, сотрудник газеты Фима Шехтман. — Давайте пойдем на бульвар Фельдмана, зайдем в редакцию, вам все будут рады, вот увидите.

— Фима, не говорите никому обо мне. Обещаете?

— Как скажете, Надя, — лицо его побледнело.

— Я когда-нибудь вам объясню, хорошо? До свидания.

Надежда схватила Людочку за ручку, и они бегом помчались, стуча деревяшками по мостовой.

Фимка, конечно, не сдержал слово. Адрес ее он знал еще с похорон матери и установил слежку. «Что она скрывает?» — для себя он решил, что, по всей видимости, она из бывших, поэтому и боится, сейчас им нелегко. Парень не удержался и поделился с другом Эдиком Лисовским. Теперь они вдвоем наблюдали за странной девушкой. Однажды вечером, когда Надя возвращалась из пекарни, Фимка подошел к девушке и признался ей в любви и дружбе. Так они и пришли к ней в комнату, расписались на следующий день, и Надька стала мадам Шехтман. Свекровь не приняла русскую невестку, она подобрала сыну в жены дочь своей подруги, а он вот женился на этой. Для нее это стало трагедией. Фимка оказался самым настоящим маменькиным сынком. Стоило между молодыми случиться размолвке или небольшой ссоре, как он мигом убегал к матери. Денег заработать не умел, никто не оценивал его таланта, страдал, сам мучился и ее мучил. Через год у них родилась девочка Ноночка. Прожила она недолго, и ее смерть их окончательно развела. Фимку пригласили в киевскую газету. Надежда строила планы скорее уехать из Одессы, укатить хоть на край света из этой проклятой комнаты, от этой кровати, в которой умерли ее мать и Ноночка, но Фимка сбежал в Киев, как вор, один.

Она вновь стала Павловской, однако в Одессе оставался Эдик Лисовский. Он был моложе, зажили вместе, так, не расписываясь. Татьяна Фимку со света сживала, а уж Эдика, молокососа, вообще на дух не переносила. Надежда с Эдиком на лето сняли дачу на девятой станции Большого Фонтана и уехали туда трамваем. Дачей называйся полуразрушенный домик с верандой. На ней и жили, внутрь заходить опасались, дом мог рухнуть от любого ветра. Эдик ловил рыбу, ее готовили на листе железа, сорванного с крыши. Писательство Эдику давалось легко, он печатался почти в каждом номере газеты. Надежда всю жизнь считала это лето подарком судьбы.

Эдик любил подниматься с рассветом и делать обход по местным садам. Дачи в большинстве своем были заколочены, хозяева куда-то подевались, городское ворье появлялось только с первыми трамваями. Надежду будил запах спелых черешен, да таких больших, красивых. Она любила совсем черные, он всегда выбирал для нее самые спелые, крупные и подносил к самому лицу: «Мадам Шехтман, просыпайтесь. Вставай, соня, вставай, пошли, труба зовет». Они тихонько уходили, стараясь не разбудить вечных гостей, и медленно шли к морю. Муж тащил бамбуковые удочки и деревянный чемоданчик. Чего только в нем не было. Надя брала из дома плетеную сумку со снедью и фруктами.

Они спускались по почти отвесной протоптанной пыльной тропинке. Еще с обрыва, издали, видели весело искрящееся море, оно как бы приглашало: «Скорее, идите сюда скорей!» Они поддавались этому зову и начинали бежать к нему навстречу. Плавали нагишом, прячась за скалы, рыбаков на берегу уже не было, их лодочки в утренней пелене с трудом различались далеко на горизонте. Там, за этими скалами, они любили друг друга, мокрые, соленые, счастливые, свободные. Потом грелись на солнышке, отдавая свое тело голубому небу с легкими белыми облачками, спешащими по своим неотложным делам. Иногда небольшая тучка закрывала солнце, сразу чувствовалась прохлада. Надька открывала глаза и смотрела на нее, про себя думая: ну, когда ты уже уплывешь, не понимаешь, что мне холодно? И тучка, будто бы услышав ее, подтягивала свое тельце и исчезала. Опять становилось тепло и приятно.

Эдик оставался половить рыбку, пописать свои байки, писал он быстро, не то что Фимка — кишкомот, как обзывала его Татьяна. А Надька возвращалась на дачу, поднималась вверх, хватаясь за кусты дрока. Тяжело. Она опять была беременна.

Гости заглядывали к ним часто, они почему-то задерживались то на день, то на два, а то и целую неделю гуляли. На день рождения Эдика Изька Кукиш на закуску притащил поросенка. Свою кличку Изька получил за то, что в доказательство своей правоты имел в кармане веский аргумент — кукиш, ловко и быстро сворачивая пальцы на каждой руке, причем по две дули, и сопровождал все это словами в зависимости от собственного мнения: «Да он и двух кукишев не стоит, шоб я так жил» или «Та я бы не то что орден — и одной дули не дал за его боевой подвиг». Маленький, тщедушный, в чем только душа теплилась, зато знал все и про всех на Молдаванке, да и во всем городе.

Где Изька раздобыл поросенка, он молчал, просто вывалил из мешка, обгаженного и тощего. Его бросили в кучу отходов и, чтобы не было мух, присыпали травой. Угощений и без того хватало, в казане кипела уже третья уха. Все наелись досыта, даже жареные ставридки остались, и Эдик отнес их соседям. Поросенка забросали рыбными костями, решив, что он сдох, и утром закопаем. Утром Изька поленился пойти в туалет и пристроился помочиться на кучу. Стоял, балдея пол первыми лучами солнца, и вдруг куча зашевелилась, из нее выскочила здоровенная грязная крыса с хрюканьем. Кукиш остолбенел, это был оживший поросенок. Горка отходов таяла на глазах, вскоре от нее не осталось и следа. Поросенок носился но участку, пока не надыбал соседскую кучу, забрался в нее и успокоился. На вечернем совете решили откормить его, а через месяц, к какому-то юбилею, к какому она подзабыла, заколоть и зажарить.

Приемными родителями поросенку назначили бывшего именинника с мадам Шехтман. «Сыночка» назвали Ванькой, выписали даже ему метрику с печатями. В редакции составляли списки на получение дополнительных карточек семьям сотрудников. Изька в графе напротив фамилии Лисовский вписал: жена — мадам Шехтман, сын Ванька, и подсунул Райке, которая этими делами ведала. Она каллиграфическим почерком переписала, свела все в общий список и подписала у начальника. Через два дня она вручила карточки Эдьке, ткнув пальцем в ведомость, где тот должен расписаться. Вечно спешащий Лисовский подмахнул, положил карточки в карман и собрался уходить, но вдруг его что-то остановило. Злющая Райка прикрикнула на него: «Ну что еще? Это дополнительные, на твою жену мадам Шехтман и сына Ваньку». Если сказать, что присутствующие засмеялись, то это не сказать ничего. Вся редакция ходила ходуном. Да что редакция, все распространители ржали, как лошади. В Одессе только дай повод. Эдик злился, к нему теперь пристаю прозвище — муж мадам Шехтман, и его статьи называли не иначе, как: это статья того Лисовского, что муж мадам Шехтман, и кто-нибудь обязательно добавлял — и сыночка Ванечки.

Без Изьки Кукиша не обходилась ни одна гулянка, ни одна пьянка, но даже если он отсутствовал, то все равно его постоянно цитировали и рассказывали о нем всякие истории, порой самые неправдоподобные. Одна из них, которую все пересказывали по большому секрету, это арест Изьки чекистами. Быть бы ему расстрелянным, если бы уголовники за одну ночь не сотворили на «мощной» груди Изьки татуировку с портретом Ленина. Вроде вывели его ранним утром на расстрел, он разорван на себе рубаху и как заорет: «Ну давайте, в Ленина стреляйте!» Солдаты не посмели второй раз после Каплан стрелять даже в его изображение. Легенда это была или правда — кто теперь знает. Только во время войны на новом базаре немцы повесили Изьку, обнаженного по пояс, с табличкой «Партизан», и на груди его была татуировка — портрет Ленина. «Кукиш, кукиш, — Надька запела любимую песню Изьки: «Рули, рули, на тебе четыре дули». Он всегда это напевал, когда редактор читал его материал, не глядя на Изьку, улыбаясь, говорил: «Изя, прекрати свою музыку, эта утка еще в прошлом веке пролетала над Парижем. Вынь руки из кармана, не пройдет». На что Изька продолжал канючить: «Ну, так то каченя парижские буржуи давно зъилы, а до нас тилькы «Буревестники» долетают». — «Ой, Изя, доиграешься ты своими хохмачками». — И здесь же редактор закрывал дверь: не дай Бог, кто-то услышит этого провокатора.

— Изя, не пойдет, не пойдет.

— А шо пойдет? На каждой строчке — да здравствует мировая революция?

— Иссак Львович, мне просто не нравится это, — сердился редактор и брезгливо бросал листочки с Изькиной статьей на стол.

— Ну и набалованный же вы, як та Галя, — не унимался Изька.

— Какая еще Галя? — чувствовалось, что редактор получает удовольствие от разговора. Никто не мог так смачно рассказывать анекдоты, как этот маленький, юркий и талантливый одессит.

— Так вы не знаете, так слушайте. Разводится Галя с Федей, судья пытает: в чем причина? Галя смущенно кажэ, шо в него дюже малэнький... Ну свекруха не выдержала и стащила штаны с сына. «Ого!» — изумился судья. Так я и кажу, не унималась обиженная свекровь, обращаясь к родителям Гали: «Набалована дюже ваша Галя».

Редактор смеялся, понимая, в чей огород камушек, подмахивал материал и отдавал в печать. Знать бы ему тогда про Изьку-хохмоча — любимца партизан в одесских подземельях. Попался он случайно на облаве, когда по памяти искал лаз из замурованных немцами катакомб. Нашел все-таки в Отраде, но угодил в засаду

— Обед, девочки, обед, поднимайтесь, чего залежались, — басовитый голос няньки вывел ее из воспоминаний. — Все в столовку, открываю окно.

В палату ворвался свежий воздух, Надьке показалось, что запахло морем. Сегодня на обходе доктор ее порадовал скорой выпиской. «Первым делом обязательно съезжу на девятую Фонтана, — подумала она про себя, — счастлива ведь я там была, мужчины обсыпали комплиментами, загоревшая, в хорошем теле, как тогда говорили». Серые ее глаза на море становились то голубыми, то зелеными. С Женькой, редакционной подружкой, они постриглись коротко, из тельняшек сами сшили купальники. В тот день они валялись на песочке, и вдруг появился Бабель. Его разом облепили, как мухи, не давали раздеться, осыпали вопросами, пытаясь втянуть в спор. Надежде со стороны казалось, что никакой это не известный писатель, а простой одесский еврей, которого перепутали с писателем. Женька тоже рванула к нему, а Надежда продолжала лежать — ну что идти глазеть на человека, он и так чувствует себя неуютно, застенчиво. Бабелю не дали даже окунуться, он с трудом вырвался из толпы, развернулся и в окружении этих сумасшедших, чокнутых мальчишек пошел прочь, устало карабкаясь вверх по склону. Лишь взгляд его оставался озорным, насмешливым.

Надежда не заметила, как антрепренер Дусик Млинарис неожиданно, пользуясь случаем, что она одна, без Эдика, притерся к ней сбоку. Он называл ее второй Верой Холодной. «Да той, Наденька, делать рядом с вами нечего, ступайте в театр, я вас пристрою, с такой красотой самое оно. Ну все при вас», — убеждал он, а сам, маленький такой, всегда старался прижаться, поцеловать, пощупать за локоток. Кличку Дусик носил — ходячий анекдот. Надежда, чтобы запомнить и пересказать потом, записывала их. «Доктор, как ваша язва? — Уехала к своей маме».

На даче мужчины все чаще спорили о событиях, связанных с революцией. Особенно Илья, тот знал всю подноготную Мишки-Япончика и Гришки Котовского. Он работал некогда в «Одесских новостях» и подпольном «Одесском коммунисте». Свою речь Илья всегда начинал со слов: «Ну, ты мне скажешь еще...», хотя никто ему ничего не говорил, даже не собирался, кто бы спорил с этой ходячей энциклопедией истории революции Одессы.

— Да что вы знаете! — восклицал Илья. — В семнадцатом вся Одесса носила «атамана ада» на руках. В оперном Котовский лично продал на аукционе свои революционные кандалы. Ножные приобрел какой-то богач и передал в дар музею театра, а ручные висели в кафе «Фанкони» для рекламы.

Сам Илья всегда отличался от остальных ребят, носил галифе, хромовые сапоги и кожанку. Женьке он очень нравился, поскольку он был элегантен, как рояль. Илья воспевал революционную деятельность Котовского в своих статьях, а Надьку черт дернул ляпнуть, что он был обыкновенным вором и бандитом. Вспомнила Надька, как подвыпившая Розка возмущалась, что это они революцию сделали, по тюрьмам и каторгам сидели, а эти негодяи пристроились, когда выгодно стало. Как вылетело, Надька сама понять не успела. Столько раз Эдик ее предупреждал не молоть лишнего, не привораживать этого типа — и на тебе. Изька Кукиш тогда сразу схватил мешок и ушел на охоту. Охотился он за обглоданными кукурузными кочанами, валявшимися вдоль берега моря, для своего крестника Ваньки. Брел но берегу почти до порта и обратно. В расщелинах обрыва у него имелись свои хавиры, куда он за неделю припрятывал ценные угощения. Уставший и довольный, высыпал перед поросенком содержимое мешка и сидел, поджав ноги, уставившись на Ваньку своими глазищами. Надежда, глядя в такие минуты на Изьку, всегда думала: такие глаза, наверное, были у Иисуса.

Заколоть Ваньку ни у кого не поднималась рука. Гости все реже приезжали на дачу, Эдик только приветы от них передавал. Обеспечить питание сыночку полностью легло на Надины плечи. Утром в любую погоду, взяв под мышку два мешка, она отправлялась в сторону Бугаевки. Набив полные мешки ботвы от свеклы, помидоров, мокрая, грязная, уставшая, она плелась, проклиная себя, поросенка, Изьку с его подарком. В темноте она не сразу заметила, что кабана нет, он обычно ее встречал у калитки, хрюкая. Но сейчас было тихо. «Куда девался этот оглоед?» — подумала она. Хоть и жутковато было, но Надя продолжала искать, на других участках, однако поросенка нигде не было. Украли Ваньку, может, к лучшему, так никому и не пришлось брать грех на душу.

На ноябрьские праздники целой компанией поехали в город Бирзула возложить венок и поклониться памяти Котовского. Интересно было взглянуть на мавзолей, куда установили цинковый гроб со стеклянным окошком, через него можно разглядеть лицо лихого командира. Надежда хоть и оделась потеплее, в старенькую беличью шубку все равно зябла. В материнской шубке живот был незаметен. Илья рассыпался в комплиментах и не отходил от нее. Эдик психанул и, ничего никому не сказав, уехал один. Надежда тоже обиделась, кроме того, прогулка не пошла ей на пользу, она все-таки простудилась и слегла. А Лисовский не появлялся целую неделю. Она лежала в своей неотапливаемой комнате под двумя одеялами и шубкой. Опять был холод и голод. Татьяна, ухаживая за ней, проклинала мужиков: «И где ты этих задрипанных находишь?» Надежда не спорила, так Татьяна высказывала «свою обиду за нее». Потом были тяжелые роды и мертвый мальчик. Даже Татьяна не возражала, когда Эдик перевез ее в этот «Ноев ковчег». Здесь жизнь была такой же, как на даче. В громадной квартире на втором этаже собралась община непризнанных поэтов, журналистов и художников. Эдика комната была большой с окнами на немощеную улицу в двух кварталах от конечной остановки. Вид из окон был на маленькие домики с соломенными крышами, какие-то садики, огородики, а к горизонту сплошная степь. Холод и голод компенсировались общением. Сюда, правда, меньше приезжало знаменитостей, не то, что летом на дачу.

Эдик много ездил по командировкам, и Надька, чтобы хоть немного заработать, устроилась на топливный склад через дорогу. Фактически она сама кормила и одевала их обоих. Иногда ездили к морю компанией, но чаще Эдик ездил один, привозил свежей рыбки, от него пахло морем, кожа была теплой и соленой. Ее он в шутку называл — «моя керосинка». Как бы Надька ни мылась, все равно попахивало, правда, она этого сама не замечала.

Это было в лето перед войной. Эдик взял ее с собой в командировку, и они плыли по Дунаю на барже. Мир тесен, женой капитана оказалась сестра Розки Поля, вторично вышедшая замуж. У нее от этого брака родились еще сын и дочь, а старшая, Анька, сделала ее бабушкой.

— Костик, ну что ты, как босяк, штаны подтяни, вон сопли развесил, не стыдно?

Толстый загорелый мальчик, смущенно улыбаясь, поплелся умываться.

— Это Розкин младший, Константин, — Поля ласково посмотрела ему вслед. — А Борька, старший, уже женился и сам папаша. Спасибо, хоть в мамашу свою не пошли.

Она покосилась в сторону мужа.

На третий день войны Эдика мобилизовали. Всю ночь Надежда проплакала на его груди. «Надюшенька, ничего со мной не случится, — поглаживая жену по гладким волосам, шептал Эдик. — Я ведь буду в газете служить, военным корреспондентом, ты лучше себя береги, при бомбежках сразу в подвал. Через месяц война закончится, я тебе обещаю, помяни мое слово».

Война закончилась лишь через четыре долгих года, а он так и не вернулся. Она писала, разыскивала его, все напрасно. Только через два года Женька призналась ей, что Лисовский жив и был в Одессе, а с нее, Женьки, взял слово ничего Надежде не говорить, пусть лучше думает, что погиб на фронте.

Дверь в палату открылась, и возмущенная нянька заорала:

— Павловская, ты что здесь прописалась навечно? А ну на выход, тебя уже там заждались. Смотри, даже солнце вышло.

И действительно, палата вся засияла от солнечных лучей, пробившихся сквозь запыленное окно. «Иди, иди, у тебя же сегодня день рождения, — нянька протянула ей кусочек мыла, — бери от меня».

Женщины в палате заулыбались, а Надежда вспомнила, как в день ее ангела отчим всегда ее поздравлял. «Доченька, — в голосе его чувствовался пафос, — ты ровесница прекрасного двадцатого века. Тебе суждено увидеть удивительные свершения и чудеса, человечество достигнет их во всех областях — в науке, искусстве, технике, но особенно в отношениях между людьми».

Да уж, Иван Николаевич, я увидела...

К Дорке подружки с Надькой заявились лишь под вечер.

Соседка по квартире караулила их у окна.

— Где вас черти носят? Уже и девчата с магазина приходили, а вас всё нет да нет.

— Да пока то да сё, больничный оформляла, решила уж всё сразу сделать, чтобы в больницу эту больше не ездить. А где Вовчик?

— Так только что здесь крутился, наверное, в магазин побежал за Верой Борисовной. Она сказала, как вы придете, они быстренько дезинфекцию сделают, все закроют и до нас зайдут. Дорочка, сколько человек будет, а то тарелок не хватит, у нас на Греческой заранее по двору собирали, пусть лишние будут на всякий случай.

— Не волнуйтесь, свои пригашат, не надорвутся. Главное, чтобы жратвы хватило. Идут наши принцессы.

— Дорка, шо они там тащат? Гляди — новый матрас.

Здесь же Дорка скрутила в узел старые лахи с топчана и закинула под кровать. Новый матрац, был обтянут яркой плотной тканью в белую с красной полосками. Вовчик тут же запрыгнул на него и блаженно разлёгся, улыбаясь во весь рот.

— А ну слезь, вещь попачкаешь новую, — Дорка вытащила только что упрятанный узел, вытянула старое, в дырках одеяло и прикрыла им всю красоту.

Посидели хорошо, даже танцевали, песни пели. Вовчик помогал убирать и мыть посуду. Повзрослел мальчишка, к Надежде больше не ласкался, как прежде. Сам в корыте моется, дверь закрывает на крючок. «Теперь нам с тобой, Надя, переодеваться придется за занавеской, — подмигнула подруге Дорка. — Не узнаю парня после больницы. Смотри, как аккуратно в шкафу все разложил: стопочкой тетрадки, ручка, коробочка с перьями, цветные карандаши, две баночки чернил. Хоть завтра в школу иди. Портфель отца ваксой надраил, дышать нечем».

Вовчика и Ивана соседские девочки пригласили на праздник. Дорка предложила сыну отнести им подарки: Леночке пару тетрадок и карандаш, а Ниночке — лошадку. Но Вовчику жаль было отдавать тетрадки с карандашом, а ещё больше — расстаться со своей лошадкой. Он уже в который раз залазил в печку доставал ее, даже попрыгал, ведь все равно никто не видит. И спрятал подальше обратно в печку. Может, мама забудет. Вовчик разглядывал своё лицо в новое маленькое зеркальце, которое подарили тётке. Говорят, у некоторых мужчин усы и борода начинают расти с двенадцати лет. Да, долго ещё ждать. Тётка из магазина никуда не ушла, наоборот, её директриса сделала кладовщицей. Она сидит в подвале и раздаёт товары продавцам. Вовчик иногда ей помогает таскать небольшие коробочки снизу вверх. Дома у него теперь тоже много обязанностей — и в комнате прибрать, и воды принести, картошку чистить мамка не разрешает, много отходов от его чистки, так что варит только в мундире.

А тётка предательница, променяла их с мамой на какого-то фраера. Бабы все продажные, правильно в больнице Алька говорил. Ему четырнадцать, а он уже с нянькой, старухой двадцатилетней, любовь крутит...

Какие они все-таки гадкие и противные, особенно медсестра. Укол делает и щипает за жопу — разворачивайся! А сама смотрит, аж вся дрожит. И лыбится. А санитарка — та просто сучка, ей сахар пацаны носили, и она с ними за это бах на койку. Вовчик ей тоже сахар тайно собирал, но его кто-то украл. И она, падла, при пацанах, тыкая в него пальцем, презрительно шептала: «А тебе, шкет, рановато, и вообще, с твоей болячкой придётся самому дрочить». Все ржали, стали советовать, как это лучше делать. Мама с тёткой всё сюсюкают со мной, как с маленьким, а я ведь давно всё знаю, я уже совсем взрослый. Пигалицы уродливые, эти соседские девчонки, красят румянами щёки и губы, крутят патлы на тряпки с газетой, кому они нужны? И я должен им подарки делать?.. И вовсе мне не жалко тетрадку и лошадку, просто они этого не стоят. Не пойду я к ним в гости, пошли они... Вовчик потянулся, потом свернулся калачиком и заснул.

Сегодня утром Вовчик проснулся поздно. Косые лучи солнца освещали красивые причудливые узоры на стёклах. Комната показалась ему праздничной, мать с тёткой всё побелили перед Новым годом. Тарелки с холодцом на подоконнике были накрыты газетами. На столе, как обычно, стояла сковородка, полная мамалыги с жареным луком и шкварками. Он потянулся, вылазить из теплой постели не хотелось, обернувшись одеялом, стаи уплетать кашу, не подогревая.

Мамка с тёткой рано ушли, печку не протопили, холодно. Раздался один звонок, Вовчик быстро огляделся, откусил ещё один кусок мамалыги, закрыл на всякий случай буфет. Серега, как часы, каждое утро заскакивает, в больнице подружились. Боялся он этого Серёгу, и отделаться нет никакой возможности. Это он проволоку у ворот привязал, когда Дорка поздно с работы шла. Мать упала, разбилась. А кто виноват? Сам. Поддался им и теперь должен по трамваям толкаться, заставляют, иначе ещё хуже будет. Не пойду с ними – тётку подрежут. Вовчик открыл дверь. Сёрёга был с каким-то корешем. Оглядываясь, как ворюги, они прошмыгнули в комнату. Бесцеремонно уселись за стол, сожрали всю мамалыгу, выпили шиповник, хлеб засунули в карман. Показалось мало, Ссрёга стал дёргать дверцы буфета.

— Где ключ, Володька? Стёкла неохота выбивать.

— Мамка с собой на работу уносит.

— Доносится, жидовка пархатая, — ухмыльнулся неизвестный фраер.

Вовчик взял ножик со стола.

— Да брось, Вовчик, мы ж так, по-дружески, ты же свой, — ухмыляясь, Серега тихо отошёл к двери.

— Сегодня гулять будем, ты как, с нами пойдёшь?

— Ему мамка не разрешает, — оскалился неизвестный, блеснув металлической фиксой.

— Пошли отсюда, шо с того молокососа взять? — И плюнул в пустую сковородку. — Должок после нового года отдашь, маланец сраный.

Вовчик закрыл за приятелями входную дверь, потом дверь в комнату. Бросился на диван и горько разрыдался. Опять позвонили один раз, в надежде Вовчик подождал второго или, ещё лучше, трех звонков к соседям с Греческой.

Звонок был один, настойчивый, несколько раз повторился. Нет меня дома, пусть уматывают гады. Уткнув лицо в подушку, мальчишка продолжал плакать. В дверь комнаты постучали, он услышал голос соседки: «Дома он, где ж ему ещё быть. Стучите громче, спит, небось». Пришлось открыть. На пороге стояли Ленка с Ниночкой. Девчушки, в одинаковых белых пуховых шапочках, с розовыми от мороза щёчками и блестящими глазками, удивлённо уставились на Вовчика.

— Ты что плачешь?

— Нет, я спал.

— Ну и соня, всё проспишь, пошли с нами на Соборку. Там такая красивая ёлка, со двора все идут, одевайся, пошли.

— Мне мама не разрешает.

— А то ты её слушаешь, целыми днями по базарам и хаверам таскаешься, а сейчас, когда тебя люди приглашают... Пошли, Нинка, отсюда, пусть валяется.

— Ладно, счас умоюсь, пойдём.

— Другое дело, там Катька с Минькой дожидаются. Минька копилку на праздник разбил, обещал всех угостить. У тебя деньги есть?

— Нету.

— Рассказывай сказки кому-то другому. Тетка с мамкой тебе к празднику ничего не подкинули? — Ленка подошла к буфету, пыталась разглядеть сквозь толстые стёкла, но ничего не было видно. — Жмот ты, Вовчик, каких свет не видывал. Ладно, сегодня Минька всех угощает, я, между прочим, о тебе забочусь, так что цени. А этот твой Серёга где учится? Сколько ему лет?

— А тебе зачем?

— Да так просто поинтересовалась, дружок твой новенький на бандюка смахивает, смотри, дотаскаешься.

— Ни с кем я не таскаюсь, в больнице познакомились.

— Завтра в школе утренник, бабка Нинку поведёт, и ты приходи с ними. Дед Мороз, концерт, я тоже выступать буду, всем подарки дадут. Придёшь?

— Ладно.

Дети вышли на улицу, компания собралась большая, лёгкий морозец щипал лица. За ночь всё припорошило снежком, он искрился на солнце и поскрипывал под ногами. С криками, визгами, скользя по накатанным узким полоскам льда, ребята понеслись в центр. Перебежав Дерибасовскую с её трамваями и машинами, снующими во все стороны, они очутились на Соборке. Самой площади, как и храма, давно не было, просто сквер с деревьями и скамейками для отдыха. В летнем фонтане красовалась громадная ёлка, обвешенная разноцветными лампочками, картонными флажками и хлопушками. Всё сверкало и искрилось, обсыпанное, как в сказке, белым снегом. Перед ёлкой вырезанные из толстой фанеры стояли дед Мороз и Снегурочка в санях. Громко играла музыка, люди толкались, всем хотелось увидеть эту красоту. Вовчик, забыв обо всём на свете, с Минькой пробрались в самый первый ряд и считали, сколько елок привязано к деревянным рейкам, но точно высчитать им так и не удалось.

Дорожки раскатали в сплошной каток. Самое интересное и захватывающее зрелище было, когда цепь скользящих друг за другом детей и взрослых падала и все остальные на них заваливались, образуя кучу-малу. Мамаши и бабки, ругаясь, старались перебраться поближе к памятнику Воронцову, к спасительным скамейкам, отряхивались от снега и в восторге рассказывали, как и они летели от этих скаженных. Ну, хай набесятся, снег пушистый, не побьются, по всем статьям Новый год выдался. Каникулы! Но скоро катание надоело, и вся компания рванула дальше смотреть елки. Но больше ёлок они не нашли — ни у цирка, ни у оперного театра. Зато Минька купил 150 граммов барбарисок и всех угостил прямо в Пассаже, где они решили погреться, вытрусить снег из валенок. Заглянули в окно столовой, откуда доносился стойкий запах булочек и кофе.

— А мы с Нинкой здесь были! Нас папа водил и в цирк уже билеты купил, там новогоднее представление с подарками.

— Ты Нинке лучше сопли вытри, только хвастаться и умеешь.

— Вовчик, пошли на море смотреть, оно, наверное, замёрзло, — и компания понеслась на Приморский бульвар. Море не замерзло. Вода казалась тяжелой массой почти чёрного цвета, над которой стелился легкий туман, напоминающий скорее дымку. В лицо бил колючий ветерок, в глазах моментально появились слёзы.

— Ребята, двинули отсюда, — заныла моментально Ленка, — Ниночка простудится.

— Нинка, тебе холодно?

— Нека!

— Иди ко мне на ручки! — Минька, как взрослый, усалил девочку к себе на правую руку. — Смотри, Ниночка, туман скрыл от нас тот берег, там Пересыпь и Лузановка.

Туман на глазах пожирал акваторию порта, и страшно и глухо постанывал ревун. Портовые краны и вагоны отсюда казались игрушечными, а громадный пароход каким-то дивным пришельцем.

— Море тёплое, видишь, льда нет, ни на молу, ни на канатах, только грязный снег. — Минька похлопан Вовчика по плечу. — Сейчас солнце весь туман сожрёт, и рейд откроется. Слышь, как стонет жутко, в такую погоду все крушения и бывают. Я, Вовчик, как и батя, в мореходку пойду. А ты?

— Я тоже, — соврал Вовчик, — только после школы.

Хорошее настроение моментально улетучилось, тётка с мамкой шептались, он всё слышал, не возьмут его в мореходку. Если бы батя погиб, это одно, а так неизвестно куда делся, придерутся. Мамка не сомневается, что папка жизнь свою за Родину отдал, только не поверят, никто не знает, где и когда. Хорошо Миньке, на его отца похоронка пришла, пенсию получают.

— Зачем после школы? — не унимался Минька. — Нас с тобой и сейчас зачислят на полный кошт. Твой батя где погиб? Что, правда, не знаешь? А в каком году? Ты Дорку спроси, она все должна знать по письмам. А мой до самого Берлина дошёл, дал этим фрицам жару. Вот только не уберёгся.

Минька тоскливо посмотрел в сторону моря:

— Гляди вон туда, контуры парохода на рейде видишь? Если со зрением у тебя слабо, тогда не возьмут точно. Глаза тренировать надо, я раньше тоже ничего не видел, а теперь вижу. Ух, ты, сколько маленьких корабликов у Ланжерона.

Но Вовчик ничего не различал, глаза застилали предательские слёзы.

— Ниночка, беги к Ленке, мы вас сейчас догоним.

— Нолик Фраер тоже решил в мореходку поступать, — подтягивая штаны, продолжал Минька.

— Не пойдёт твой Фраер ни в какую мореходку. Нольке мамаша скрипку купила, он в музыканты пойдёт.

— Какая скрипка? Да он в мореходку сбежит, сам мне по секрету сказал.

— А вот и не сбежит, его мамаша к кровати вместе со скрипочкой привязывает, он целыми днями пиликает, соседям спасу нет от этих симфоний. Скорее бы его в ту школу определили, я недавно мимо проходил — ужас, все пиликают, один громче другого, как в сумасшедшем доме.

— Какую школу? Что ты выдумываешь?

— Я? Выдумываю? Здрасти, я ваша тётя! Бежим, я тебе покажу. Сам видел, как его мамаша на аркане тянула до этой самой школы.

— Ладно, побежали, девчонки уже у Дюка.

Компания заметно поредела, Ленка тащила на руках маленькую Ниночку. Сдуру Вовка разогнался на ледяной дорожке и подсёк ее. Девочки упали, у Нинки из губы пошла кровь, она орала на всю улицу

— Жлоб ты беспризорный, в 75-й школе для придурковатых тебя дожидаются, малахольный на всю голову, только там тебе и место.

— Случайно получилось, я не хотел. Ниночка, давай ко мне на ручки.

Но Ленка подхватила сестру и помчалась прочь от этих идиотов. Мишка бросился догонять, а Вовчик решил не унижаться перед этой цацей хитрожопой. Сейчас у Миньки последние барбариски выпонтит и успокоится. Он видел, как Минька взял на руки малышку, а Ленка, размахивая руками, продолжала что-то доказывать его дворовому товарищу. Домой идти не хотелось, он представил, как пришли в обед мать с тёткой, а на столе пустая сковородка, ни мамалыги, ни кусочка хлеба. И этот падла швицер ещё харкнул в сковородку Надо было её хоть помыть.

Мальчик медленно плёлся по улице. Усиливался ветер, крепчал мороз, ужасно хотелось есть, даже засосало под ложечкой. Вдруг впереди он увидел знакомую фигуру опера, того самого, который весь взрыв на полянке на него, Вовчика, повесил, а всех остальных отмазали. Гошку мамаша аж в Херсон к бабке по отцу отправила, в мореходку там пристроили. Мамаша его специально уселась посреди двора, и всем, кто шёл в уборную, показывала Гошкину фотку в бескозырке и рябчике, с надутой мордой — такой важный, куда там. Теперь только на каникулы может приехать, мамаша не хочет, чтоб в этот бандитский двор её мальчик возвращался, а то опять во что-нибудь втянут.

А за Вовчика тогда некому было заступиться. Дорка, узнав, в обморок от страха завалилась, могла бы тётка защитить, так она на фраера какого-то их с мамкой променяла. Вот всё на него и свалили. Он тоже хорош, попался, как последний поц. Думал, раз у бабы Кати в карты выигрывал, так и у пацанов в больнице получится. Да не тут-то было, развели его кореша по всем статьям, самый раз удавиться, столько денег ему не собрать никогда. Ещё этот опер, всё грозится, что отправит в колонию. В прошлый раз заставил вывернуть карманы, а там карты были и крошки табака — опять подзалетел капитально. Вовчик на всякий случай остановился, проверил свои карманы, они были совершенно пустыми и чистыми. Сгрёб с подоконника первого этажа снег, протёр лицо, руки, немного пожевал чистого снега на всякий случай и, не теряя участкового из виду, плёлся сзади.

Опер остановился у магазина; покупатели снуют туда-сюда, всё тащат что-то. Дорка вышла с ведром, стала посыпать песком дорожку, чтобы люди не падали. Опер, сука, прямо к ней, что-то долго выспрашивает. Дорка красная, голову опустила, в одном халатике и тапочках, замёрзла, конечно, а этот гад в толстой шинели ногами перебирает, новыми сапогами поскрипывает, всё говорит и говорит, но ничего, к сожалению, не слышно. Сердце мальчика застучало, перехватило в горле. Наконец мать, так и не поднимая головы, с невысыпанным из ведра песком, вернулась в магазин, а милиционер сплюнул от досады и пошёл вниз по спуску обходить свой неблагополучный бандитский участок.

Выждав немного, Вовчик перебежал дорогу и пулей понёсся домой. Мать с тёткой, видно, только чаю попили в обед, холодец на окне не трогали. Вовчик тоже выпил два стакана и уселся за стол переписывать из букваря в тетрадку слова. Получалось не очень ровно, тётка опять ругаться будет, что надо было сначала потренироваться на огрызках от обоев. Мать специально натаскала их из магазина. Они лежали в дымоходе за печкой, в темноте он набрал их побольше, заодно достал и старую лошадку, придётся Ниночке подарить, так и быть, пусть малая порадуется. Может, печку растопить?

Голова всё время упрямо поворачивается к окну, к тарелкам с холодцом. Интересно, мать с тёткой сняли пробу? Вовчик поднял газету, на застывшем блюде сверху гонким слоем лежат слой жира. Мальчика заколотило, он легонько одним пальчиком стал сгребать беловатый налёт и облизывать его, остановиться не было никаких сил. Пустое пузо нестерпимо ныло. Сейчас сожру всё. Я, наверное, настоящий негодяй и самая настоящая «маланская» морда. Навернулись слезы, он накрыл газетой тарелки и обернулся к зеркалу. И совсем я не похож на жида, и на мамку не похож, может, не их я вовсе, может, они меня нашли? Он приставил стул к стене, на которой висели портреты деда с бабкой и отца. Отцовский снял, протер глаза, внимательно стал разглядывать, а затем принялся перерисовывать на огрызок обоев. Ничего не получилось, за окном почти стемнело. Неудавшийся портрет засунул в печку, разжег ее и стал смотреть, как лицо отца сначала искривилось, потом стало чернеть. Мальчик испугался, ему показалось, что отец ему хотел что-то сказать, но не успел, сгорел.

Ему стало страшно, он с силой захлопнул дверцу топки, забыв подложить тонко наструганных палочек. Совсем забыл натаскать из сарая дров и угля, да и полное ведро с помоями не вынес — и откуда их каждый раз набирается. Чистой воды в ведре тоже на самом дне, опять мать с тёткой будут бурчать, что совсем от рук отбился, никакой помощи от него в жизнь не дождёшься. Подхватив оба ведра, помчался во двор. Сам себе выговаривал: дня мне было мало, вечером опомнился; борясь со страхом, свернул к сараям в темень. Я должен побороть этот мандраж, всё это россказни про привидения, про чертей на крышах, пусть девчонки боятся, а мне нечего. Он почти дошёл до места, но вдруг что-то скрипнуло, прошмыгнула не то кошка, не то тень — может, крыса. Мальчик прижался к соседнему сараю, оттуда послышались какие-то звуки, потом дверь изнутри дёрнулась. Вовчик в ужасе отпрыгнул от нее, бросил вёдра. Ноги не слушались, от страха он не мог и шага сделать, только закрыл глаза.

— От антихрист, от ублюдок, я тебя признала, сволочь такая выросла!

Вовчик узнал голос мадам Шпынько, противная старуха, всем вечно замечания во дворе делала. Её сарай как раз был напротив Доркиного.

— Тётя Лида, я не хотел, сам испугался. Вот вам крест, честное слово!

— Байстрюк малахольный, и в кого такой уродился? Не хлопец, а бес! Тьфу!

Старуха сплюнула и пошкандыбала ворча.

— Тётя Лида, не ругайтесь, давайте я вам понесу, только не уходите. Мне самому страшно.

— Ну, ладно, давай, пострел, только быстро, — старушка остановилась в нерешительности, — я сама спуталась, чую, хтось крадётся, на всякий случай закрылась. А тебе что, дня не хватило мамке натаскать всего? А? Доиграешься, милиционер до вас приходил сегодня, потом в магазин к Дорке отправился. Ленка на тебя нажаловалась, что, мол, ты их с Ниночкой сбил с ног, у малой губу разбил. Правда?

— Нечаянно, я не хотел, сам упал и их сбил, я не нарочно, честное слово.

— А уборная? Твоих рук это дело? Дворничиха участковому все пакости показала, так что не отвертишься, я сама всё видела. И где ж ты таким гадостям выучился?

— Это не я, честное слово! Я ещё писать не умею, и читаю по слогам.

Мадам Шпынько остановилась:

— И то правда, я не подумала, ты никак не мог, там такой мастер поработал, профессионал художник. Тьфу, гадость! Ты бы, парень, за ум взялся, мальчик ты добрый, на отца похож, тот тоже бывало мне всегда помогал. Мой-то, царство ему небесное, с империалистической без ноги вернулся. — Мадам Шпынько уголком платка протёрла глаза. — Ну, идём, сынок, ты полное не набирай, надорвёшься ещё — лучше несколько раз сходим, на пару не страшно.

Так они сделали несколько ходок. Вовчик сам перетаскал наверх и свои и старушкины вёдра.

— Я вам ещё натаскаю, только стойте здесь.

— А ты сам-то как после больницы? Температуры нет?

От жизнь, какая штука, рассуждала старуха, медленно нащупывая в темноте ступеньку. Нравоучения Вовке читаю, а сама какого чёрта в темноте в сарай попёрлась, Бог его знает. Мальчик рассказал ей, какая большая и красивая ёлка установлена на Соборке и что море не замёрзло.

— Не дойти мне туда уж, сыночек, ты вон и то упал, Ниночку жалко. Ты бы сходил, извинился.

— Нет, не пойду, ну их. Там тётя Валя орать станет, обзываться. Я лучше дядю Ваню дождусь. Пусть хоть врежет мне — раз заслужил.

Мадам Шпынько остановилась. Нагнулась над мальчиком и поцеловала его в мокрый лоб. С этого вечера они подружились. Сидящая целыми днями на лавочке старушка шпану во двор не пропускала, поднимала такой хай, что никто с ней не связывался. И Вовку из виду не выпускала: «А ну, куда наладился? Разворачивайся, от ворот-поворот!» На удивление все её слушались. С тетей Валей, похоже, поговорила, потому что Ленка с Нинкой пришли в тот же вечер и пригласили Вовчика в школу на детский утренник. Тётя Надя погладила Вовчику рубашечку, постирала шаровары и повесила над печкой сушиться. Ночью специально вставала, чтобы перевесить другой стороной штанишки к печке, чтобы обязательно к утру высохли и её любимый Вовчик пошёл на утренник в женскую школу.

Сначала был концерт, ученицы по росту построились на сцене в три ряда и читали по очереди коротенькие стишки, которые Вовка не понимал. Он нервно ждал, когда же очередь дойдёт до Ленки. Наконец и она прочитала несколько строчек. Мальчик выдохнул и успокоился, стал осматриваться по сторонам. Длинный зал заканчивался сценой, над которой висело полотнище — «С новым 1950 годом!» Девочки в купальниках и белых носочках с флажками строили пирамиды. Он и раньше их видел на полянке, но здесь, на сцене, у них так здорово получалось, самая маленькая так быстро забралась на самый верх под самый потолок, все замерли. Но девчушка ловко спрыгнула. Потом они кувыркались, как настоящие циркачки, им все хлопали. Девочки ещё раз вышли и по очереди сделали «колесо». Им опять все аплодировали. Скамейки стояли вдоль стен, на них сидели зрители в три ряда, и часть сцены из-за ёлки не было видно, поскольку её установили посреди зала. На ёлке были настоящие игрушки, блестящие большие шары, разные зверушки, шишки, бусы и разноцветные флажки, кусочки ваты на веточках превратились в снег, а на самой верхушке горела красная звезда.

Такой красоты Вовчик никогда не видел. От ёлки исходил хвойный, волнующий запах — запах счастья. Мальчик снял пальтишко и сел на него повыше, чтобы лучше видеть. Бабушка с Ниночки тоже сняла цигейковую шубку, бедный ребёнок совсем запарился. Потом девочки по очереди читали стихи и басни, пели хором. Все хлопали. И вдруг погас свет, стало тихо, только вокруг ёлки что-то двигалось. Когда снова зажегся свет, все увидели девочек в белых марлевых пачках, обшитых ватой и звёздочками золотыми и серебряными. Вот для чего Ленка обменивала обёртки от конфет; мальчик искал глазами её, но девчонки были такие одинаковые и кружились, как настоящие снежинки. Учительница скомандовала позвать Деда Мороза, даже к ним с Ниночкой вплотную подошла, ну, Вовчик постарался, громче всех заорал. Бабка больно стукнула его в бок: «Оглохнуть от тебя можно, скаженный».

К ёлке выскочил зайчик, Вовка сразу узнал Майку, Ленкину закадычную подругу, в её новом сером костюмчике, только уши на голову из картона надела. Вовчику так хотелось объяснить Ниночке, что это Майка, но бабка опять толкнула ею в бок, зашипела: «Так и знала, что нельзя тебя было брать, вести себя не умеешь». Наконец дверь открылась и в зал вошёл сам Дед Мороз. Он долго объяснял, как добирался и спешил с подарками. Громко выкрикивал фамилии, доставал девочкам коробочки из мешка, всем наказывал хорошо учиться, не лениться и ждать его на следующий год. Потом водили хоровод, Вовчику тоже хотелось туда к ёлочке, но учительница строго погрозила пальцем, и он вернулся на своё место. «Взяла на свою голову придурка», — продолжала шипеть бабка, видать, сама устала и Ниночка раскапризничалась. А девчонки у ёлки всё носились, прыгали, смотреть на них Вовчику было тошно. Пораскрывали свои подарки, жадно надкусывали конфеты, за обе щеки уплетали печенье из пачки, в зале запахло мандаринами.

Вовчик оделся и следом за бабкой и Ниночкой вышел на улицу, решили там ждать Ленку. Под лестницей увидел Деда Мороза курящего трубку, борода висела у него на руке. Сильный холодный ветер больно хлестал по лицу острыми снежинками. Чтобы не застудить Ниночку, завязали ей кашне поверх шапочки по самые глазки, она одергивала его, канючила, где подарок.

Никакого подарка не было и в помине, Ленка сама его слопала, даже рот не обтёрла; от неё вкусно пахло карамелью, она сунула сестрёнке пустые фантики от конфет, малышка их выбросила и разревелась. Ветер подхватил разноцветные бумажки и унёс их далеко-далеко. Вовчик никак не мог успокоиться. Какая же всё-таки гнида эта Ленка. Ладно, меня не угостила даже сраным драже, хотя оно вовсе не сраное, а наоборот, очень даже вкусное, могла бы по-товарищески поделиться. Когда мне тётка покупает конфеты, я всегда их угощаю. Сучка пархатая, даже сестрице пожалела. Ничего ей дарить на Новый год не буду, Ниночке свою лошадку отдам, и всё.

Странно, мама с тёткой в обед не приходили, топить рано ещё. Как там холодец, не испортился? Вот это да! На окне в кастрюльке лежали куриные яйца, беленькие, обкаканные, с прилипшей к ним соломой. Вовчик по очереди доставал каждое яичко, гладил, смотрел на свет, как учила баба Катя, и аккуратненько складывал обратно в кастрюльку. Значит, были дома, на базар бегали, поэтому и поесть не успели. Он открыл дверцу буфета, в лицо ударил запах свежего хлеба, не простого кислого черного кирпича, а этого желтого каравая с гребнем, как на море. Мальчик вытащил хлеб, обнюхал его по кругу и лизнул в нескольких местах, аж голова закружилась, положил на место. Что-то ещё было завёрнуто в газету. Сало! Толстый кусок с обшмаленной шкуркой, присыпанный крупной солью. Одна сторона была чистой от соли и сама лезла в рот. Он только сглотнул слюну, откуда её столько берётся? Быстро завернул сало сначала в тряпку, потом и газету. Закрыл буфет на ключ и спрятал его подальше от греха.

Пойду, принесу воды, угля, мадам Шпынько ждёт, еще обидится и сама попрётся, скользко, не дай Бог упадёт. Только подальше от этого буфета и холодца-провокатора. Тёти Лидины два ведра уже стояли в парадной возле двери. Вовчик сперва принёс чистой воды, пусть пока разольёт по своим тазам, а потом унес помои. Мадам Шпынько выглядывала из кухонного окна, чтобы мальчик не боялся. «От дитя, опять полное тащит, сколько ни говори, как ни ругай, не слушается, аж перекосился, сейчас остановится у крана, передохнёт, меня увидит, успокоится, маленький еще, боится». Мадам Шпынько помахала ему рукой, пошла дверь открывать.

— Заходи, голубчик, чаёк попьём. Мой руки, проходи.

Комната тёти Лиды, была разделена на две части, за печкой оборудована маленькая кухонька, за большим трёхстворчатым шкафом стояла красивая никелированная кровать вся в подушках. У одного окна круглый стол со стульями в чехлах, диван, небольшой столик с креслами тоже накрыты, всё у неё в комнате было в серых чехлах. Да и сама старушка всегда в каких-то накидках, как в чехлах. У второго окна — заваленный книгами, газетами, открытками письменный стол с мраморной настольной лампой, с зелёным стеклянным абажуром. Но больше всего его поразила высокая лампа на красивой крученой ноге со странным названием — торшер. Дёрнешь за верёвочку — включится. У тёти Лиды было очень уютно. В цветочном горшке росли три луковицы. Вот здорово! «А кушать можно?» — «Сейчас увидишь». Она отломила самый длинный отросток — зелёную стрелку и положила на тарелку перед мальчиком. Пахнет настоящим зеленым луком, как летом. На стол хозяйка поставила казанчик с отварной картошкой, облитой свиными шкварками с жареным луком, и белую мелко нарезанную булочку сайку. В гранёные стаканы разлила розовый кисель. Они уселись напротив друг друга, чокаясь киселем и уминая картошку.

— Это тебе от меня, поздравляю с Новым годом! — Старушка протянула мальчику книжку — А теперь беги домой, уже темно. Мать ругаться будет.

— Тётя Лида, я и завтра прибегу, всего натаскаю. Вы когда встаёте?

— Спасибо, дружочек, завтра не надо, завтра я к сыну в гости пойду.

Дома ещё никого не было, самый раз протопить, долго разгорались дрова, потом засыпал уголь и сел рассматривать книжку. Когда пришли мать с тёткой, он не слышал, заснул. Решили не будить. На плите их ждала большая кастрюля кипятка.

— Дора, давай в честь Нового года хоть грязь с себя прошлогоднюю смоем, голова чешется, целый день в этом пыльном подвале, как чумычка, а потом за Новый год выпьем.

— А вдруг Вовка проснётся?

— Да брось ты, спит, как убитый. За целый день набегался, хоть из пушки пали, не добудишься.

Надежда подошла к дивану, укрыла мальчика одеялом, он во сне перевернулся на другой бочок. Длинный какой стал. Надо было его в школу отдать осенью и не слушать этих врачей, а то потом переростком будет. Так учителя отсоветовали, все классы переполнены, там и так одни переростки, видели бы вы их. С усами во втором классе, если бы не война, семилетку давно закончили бы. А сколько искалеченных бедные матери на ремнях на себе таскают! Что там говорить, горя много.

— Надя, прислушайся, правда, совсем не задыхается, если бы не больница, так бы и не знали, что у него больное сердце и слабые лёгкие.

— Жалей больше, не заметишь, как на голову сядет.

— Как не жалеть, своя кровинка. А за то, что сральник во дворе размалевал, завтра получит по первое число. Ко мне участковый сегодня приходил, дворничиха ему доложила по всем статьям.

— Я завтра сама возьму этого мусора за его тухлые яйца, пусть он мне докажет, что это сделал наш Вовчик. Хоть бы ты своими куриными мозгами покумекала, он в школу ещё не ходит, писать может каракули и читает по слогам. Как ее Жорку выпустили из тюрьмы, так в уборной и пошли художества. Я этой прошмандовке дворничихе все патлы повыдёргиваю. А ты от страха в штаны наложила. И когда только ты эти косы отрежешь, не надоело, давай ножницы?

Через полчаса обе сидели с одинаковыми стрижками. Только у Дорки получился настоящий перманент, волосы сами завились, как на картинке, а Надежда крутила на тряпочки с газетой свои непослушные, совершенно прямые пряди.

— С Новым годом, сестричка! С новым счастьем!

Женщины выпили бутылку креплёного вина, закусывая салом с хлебом. Слава богу, мы ещё хорошо живём! Каким он будет, этот 1950 год? Давай Вовчику конфеты в ботинки положим, смотри, он их почистил. Ой, господи, набойки отлетают опять, от огонь, на него не напасёшься. Ничего, завтра Ивана попросим, подобьёт.

— К Ивану нельзя, Вовка девчонок побил, и Ленку и Ниночку.

— Вот те раз... Ленку побил? Та она сама кого хошь отлупит, а Ниночку, чтоб Вовка побил, вовек не поверю. Да я прямо сейчас пойду с этими падлами разберусь, ну всё на нашего дитя валят...

— Остынь, куда пойдёшь, ночь на дворе, люди уже спят.

— Я им усну, — не унималась опьяневшая Надька. — А ты хоть знаешь, что эта дворничиха нашего деда Вениамина сосватала с западенкой, обкрутили и на тот свет загнали, и все шито-крыто. А знаешь, откуда Тошкина мать с дворничихой в наш дом после войны перебрались? Со Старопортофрантовской, те ещё курвы.

— Да откуда тебе известно?

— Баба Катя рассказала, вроде в дальних родственничках наш участковый с дворничихой. Забыла что ли, как он протокол на западенку так и не составил. Был человек, и нет, осталась бедная вдова, которая тут же одну комнатку на две выменяла. Не удивлюсь, что она и дальше свои аферы крутить будет.

— Ой, Надя, не надо, пусть от Вовки отстанут.

— Давай ещё выпьем?

— Может, хватит, и так целую тарелку холодца умаламурили.

— Где ты только эти словечки все берешь, не сами же на язык лезут? Нарежь ещё сало, выпей подруга за меня. Пятьдесят мне стукнуло.

— Надька, поздравляю!

— Не Надька, а Надежда Ивановна, вот так-то. В дочки ты мне годишься, а ты всё Надька да Надька.

Женщины допили вино, улеглись на Доркину кровать, и Надежда прочитала подруге стихи:

Жди меня, и я вернусь,

Только очень жди...

Плача, Дорка попросила: «Надюша, ещё раз, это как про нас, только очень красиво».

Вовчик проснулся, в комнате совсем темно, не понять, то ли вечер, то ли утро. Ногами нащупал ботинки, тяжелые какие-то. Пулей метнулся на пол. Достал их, высыпал на диван всё богатство. Раскладывал, обнюхивал каждую конфетку, а мандаринчики до чего пахучие, даже пальцы от них пахнут. Какая приятная кожица на них, он покатал мандарин по щёчкам, поцеловал их. А это орехи, настоящие грецкие орехи, обёрнутые в фантики от конфет. Тихонько подошёл к кровати: там, прижавшись друг к дружке, спали мать с тёткой. На столе, в бутылке с водой, стояла еловая веточка, рядом два стакана из-под вина, грязная тарелка из-под холодца, мамины скрученные ленточки, которые она вплетала в косы. В корыте замоченное бельё, воды ни грамма. Вовчик быстро оделся, хотелось съесть хоть одну конфетку, но сдержатся, выпил несколько глотков воды из чайника и, подхватив вёдра, тихонько вышел.

За ночь выпал снежок, ветер его ещё не сдул с веточек акации, и было очень красиво. Голубое небо перемешивалось с розовыми лучиками прятавшегося в дымке солнышка — самый настоящий Новый год, даже снежок поскрипывает. Пока наполнялось ведро, Вовчик заглянул в проход между сараями. Там, в одной тельняшке, колол дрова Ленкин отец, дядя Ваня. Тот самый, который дружил до войны с его папой и дядей Аркашей. Расплескивая по ступенькам воду, мальчик мигом влетел на второй этаж, а потом на цыпочках занёс вёдра в комнату. Взял две конфетки, постоял, подумал, положил в карман ещё мандаринку и понёсся обратно во двор. Дядя Ваня сидел на большом дубовом пне, рядом с воткнутым топором, курил папиросу. Вовчик остановился в нерешительности, помойное ведро предательски звякнуло. Мужчина обернулся: «А это ты? Ну, что скажешь? Чем порадуешь еще? Врезать тебе следует по первое число, сам-то ты как считаешь?»

— Дядя Ваня, а вы мне врежьте, ну как Ленке, — мальчик быстро сбросил пальтишко, — это я девчонок сбил и ремня заслужил — точно. Вы вместо бати всыпьте мне хорошенько, я никому не скажу, честное слово.

Ивана аж в жар бросило, ночной хмель вмиг прошёл. Вовчик уже сбрасывал щепки с пня и улёгся животом на него, зажмурился. Мужчина попытался отшутиться: «Больно будет, заорёшь, ремень у меня настоящий морской, смотри, какой толстый. Ну, держись, сам напросился!» Иван зажал пряжку в руке, намотал ремень, оставил только небольшой отрезок, взглянул на худенькое тельце пацана, ком подкатил к горлу. Весь в Витьку характером. Высморкался, сплюнул. Рука дрогнула. Ремень пришелся наискосок по мягкому месту, оставив пунцовый след. Мальчуган только ногами дернул, не пикнул, Иван, смахнув слезу, улыбаясь, еще дважды, уже покрепче, приложился, Вовчик молчал, только сопел.

— Всё, хватит, одевайся! — Мужчина отвернулся, закурил, не мог себя заставить посмотреть в глаза ребёнку.

— Дядя Ваня, передайте это Ниночке от меня! — Мальчик вынул из кармана две конфеты и мандарин.

— Я что тебе, почтальон? Сам придёшь и поздравишь. Давай, тащи свои дрова, я тебе поколю.

— Лучше мадам Шпынько поколите, у неё здоровенные поленья, а у нас нормальные, в печку влазят.

— От дела, давай тащи ее дрова. У тебя и ключ от её сарая есть?

— Вот он, я ведь ей воду таскаю, она старенькая, тяжело ей.

Иван колол дрова, а сам терзался: разве можно сравнить Ленку отличницу с Вовкой. От той никогда такой доброты не дождешься, а этот сирота-бедолага последнее отдаст. Вовчик собрал все щепочки, протянул дяде Ване: пригодятся на растопку, возьмите. «У меня есть, сынок, ты лучше свои ботинки занеси сейчас, а то, гляжу, кушать просят, набойки совсем стерлись».

Дома мать стирала, а тётка грязной щелочной водой мыла пол.

— Ты где так долго шлялся?

— С дядей Иваном дрова кололи, он велел ботинки принести.

— Успеешь, лучше тащи ещё воды, купаться будешь. И постирать надо, за один день как все уделал, шароварчики черные от угля.

Вовчик, задёрнув занавеску, мылся за печкой. Дорка, развешивая свои и Надькины вещички вокруг печки, подмигнула подруге.

— Сынок, шею помыть не забудь, черная вся, как у негра. Мыло в воде не оставляй, на тебя не напасёшься, и поаккуратней, не брызгай на кровать.

Надька не выдержала, стала подавать знаки, махать рукой — отстань от парня. Уже взрослый, весной в санаторий поедет, там нянек не будет, всё самому придётся делать, справится. Она протёрла ботинки Вовчика тряпкой, набросила на плечи платок и ушла к Ивану. Дверь открыла зарёванная Ленка:

— Здрасьте! — не оглядываясь, пошла на кухню.

 «Вот говно на палочке, неприятная до чего девчонка — вся в мать, злюка». Надька брела в темноте, постоянно натыкаясь на разный хлам. С Новым годом! С новым счастьем! У плиты завидела Валентину, она повернулась к Надьке:

— Спасибо, нас уже поздравили, всех поздравили. Иди, может, и тебя поздравит.

Под глазом, чуть ли не в полщеки, у нее расплылся огромный синяк. Дверь в комнату была закрыта, Надька тихонько постучала, никто не ответил. Иван лежал на кровати в сапогах и курил.

— Ты чего творишь в честь Нового года?

— Хоть ты мне на мозги не капай, и так тошно. Уехать мне надо отсюда, завербуюсь на север, страна большая, работы не боюсь, деньги присылать буду.

— Вот ещё чего надумал, а руки зачем распускать?

— Много ты понимаешь, это же две змеюки, и ещё третья подрастает, она этих двух перещеголяет, страшно подумать, что из неё вырастет. Все, моё терпение лопнуло, — он изо всей силы ударил сапогом о спинку кровати, сел, загасил папиросу. — Давай ботинки, вечером сам занесу.

Он покосился на приоткрытую дверь. Ленка все подслушивала. «Черт с ними, не спадёт с меня корона, — подумала Надька, — пойду на кухню, еще раз поздравлю, пусть не огорчаются, наладится у них жизнь, всем нелегко». Но Валентина так и не обернулась к непрошеной гостье.

Дома Дорка с Вовчиком накрывали на стол. В селёдочнике, переливаясь серебристыми спинками, лежала солёная тюлька, украшенная кружками белого репчатого лука, в духовке пеклась картошка. «Сала побольше надо нарезать, — предупредила Надька, — Иван зайдёт. Тряпки с верёвки снять, давай, Вовка, в дымоходе развесь и за занавеской». Все суетились в радостном настроении. Мать с тёткой крутились у зеркала, обе оделись в выходные платья. Надежда накрасила губы, сунула помаду Дорке. Она неумело провела ею по губам.

— Вовчик, посмотри на маму, как? Давно постричься надо было, какая головка, глаз не оторвать.

— Да иди ты в баню! — засмущалась Дорка.

— А мы с Вовчиком уже там были! Хотите, анекдот расскажу на эту тему. Пришел интеллигент в баню и стеснительно спрашивает у кассира: дайте мне, пожалуйста, билет на одно лицо. А кассир ему из окошка: а жопу ты что, мыть не собираешься?

За смехом даже не заметили, как в комнате объявился Иван и тоже покатывался от хохота. Компания уселась за стол, рядом с Иваном по разные стороны разместились мать и тётка. Вовчик крутился возле дивана, Дорка накричат на него: «Ну что крутишься, как юла?» Мальчишка, покраснев, метнул взгляд на гостя.

— В его возрасте сидеть за одним столом со взрослыми рановато. Пусть погуляет пока на улице, а мы здесь...

Иван поближе придвинулся к Дорке, пристально рассматривая ее, как будто бы впервые увидел.

— Нет, пусть уж лучше с нами сидит, мне так спокойнее, а то куда ни ступит, везде вербы растут. Садись на диван и сиди тихо.

— Не слушай её, Вовка, мы с твоим батей такое вытворяли, ого-го! Давайте помянем его и Аркашку, и всю нашу улицу.

Выпили, закусили и, перебивая друг друга, стали вспоминать свою молодость.

— Мы с твоим батей, с Аркашкой, Изькой покойником, Генкой, да много нас собиралось на Пересыпи возле кинотеатра «Октябрь», все одна компания была. Денег нет, а в кино хочется. Прыгали с соседнего дома на крышу кинотеатра, с нее на чердак и ползком к люстре, вокруг неё вентиляционные решётки, вот через них, лёжа на боку, и глазели на экран. Раз по сто один фильм смотрели, наизусть знали. Погорели, когда Аркашка, нажравшись арбуза, не выдержал, захотел пипи. Спускаться вниз одному было лень, и он пустил струю тихонечко в зал на головы зрителей. Сначала все подумали, что дождь пошёл, крыша дырявая. Аркашка поток свой сдержать не смог и как выдаст по полной программе. Какой шухер поднялся! Как мы тикали, а Аркашка так и не мог остановиться, обоссал все штаны. — У Ивана аж слёзы на глазах заблестели. — Девчата, давайте ещё по одной.

— Дядя Ваня, а дальше?

— Убежали... А если бы поймали, поубивали бы, наверное, или посадили. Мы с месяц, а то и больше на Пересыпи не показывались, сколько новых фильмов пропустили!

Дверь приоткрылась, в проеме появились Ленка со свёртком, завёрнутым в газету, и Ниночка.

— В шпионки записались? — Иван налил стопку водки и залпом опрокинул ее в рот.

— Зачем ты так, праздник всё-таки, — Надежда, улыбаясь, стала раздевать девочек. — Проходите, угощайтесь.

— Мама велела передать, — Ленка подошла к Вовчику, быстро сунула ему пакет, а сама скосила глаза в сторону отца. Газета разорвалась, из неё вывалились старые ее ботинки рыжего цвета.

— Они же девчоночьи, пусть их Нинка донашивает.

— Правильно, Вовчик, выбрось их, я тебе новые куплю, — Иван с силой стукнул кулаком по столу. Надежда укоризненно покачала головой. От праздничного настроения не осталось и следа. Ленка молчала, глаза ее впились в глубокую тарелку, полную конфет. Изловчившись, она схватила одной рукой мандарин, другой несколько конфет.

— А ну положи на место. Кому говорю? Пошла вон отсюда, чтобы ноги твоей здесь не было.

Девочка опустила голову, щёки её раскраснелись, из глаз выпрыгивали слёзы, но лицо оставалось злым и упрямым. Она выскочила из-за стола, схватила пальто и пулей вылетела из комнаты. Мандарин и конфеты все равно унесла с собой. Маленькая Ниночка вся дрожала. Вовчик взял ее за ручку: «Пойдём, у меня подарок для тебя». Он помог ей слезть с дивана, усадил на Доркину кровать, достал из-за печки свою старую лошадку, попрыгал на ней напоследок. «Теперь она твоя, бери».

— Ваня, чай будешь? У нас халва есть, смотри.

— Мне бы еще водки. Если нет, давай вина, наливай вместо чая. Вы, наверное, думаете, напрасно я так с Ленкой. Да она, Дора, в их кодлу пошла, везде всё отыщет, найдёт, сама выжрет, ни о ком не подумает. Нинке вообще ничего не достаётся. Посмотри на Нинку, на её глаза, копия бабка, моя мать. Дорка, мать ты мою помнишь? Ну, да, конечно. Так вот, чтоб ты знала, и ты, Надюха, слушай. Моя мать с голоду во время войны умерла, эти сволочи не то что хлеба, воды ей не давали. С чего я взял? Если бы не знал, не говорил; я нашёл её письма в старых отцовских конвертах, не догадались эти курвы, где мать мне весточку припрятала. Я хотел отцовские письма перечитать, а там и на материнские наткнулся. Жить сними всё равно не буду. Нинку жаль. А ну, вылазь шпана, насмеялись там за печкой.

Пили чай с халвой, единственный мандарин поделили пополам между детьми. Еле выпроводили подвыпившего Ивана, Дорка всё пыталась убедить его, что всё образуется. «Ну да, образуется, скажешь тоже, до сих пор не могут успокоиться, что с войны трофеев им не натаскал, как другие, а только болячек да вшей». Иван нечаянно задел локтем любимое блюдце покойной Нины Андреевны, и оно упало на пол. Надежда завернула осколки в бумагу и сунула в помойное ведро.

— Тётя Надя, не выбрасывай, я завтра склею, — сонным голосом произнёс Вовчик.

Новых, обещанных дядей Иваном ботинок, он так и не дождался. Выручила Натка из магазина, принесла свои старые валеночки с калошами, и до весны они ему прослужили верой и правдой, как говорила тётя Надя. В марте Вовчика приодели, купили сандалии на вырост и отвезли в детский противотуберкулёзный санаторий. Детей везли туда со всей страны, в основном из детских домов, сирот. Дорка с Надеждой в выходной по очереди ездили к нему, привозили гостинцы. Мальчик с радостью бежал к забору, но подолгу не задерживался, рвался назад к своим новым друзьям. Подруги остались одни, Надька целыми днями сидела в подвале на своём складе. Наверх поднималась только в обеденный перерыв, услышав Доркин звонок. Перекусив дома, отдыхали, лёжа па постелях поверх одеяла и раскрыв все окна. Комнату продувал приятный сквознячок. При Вовке боялись даже форточку открыть, он моментально хватал сопли и начинал кашлять, поднималась температура.

Весна выдалась тёплой, мягкой, деревья принарядились в новые яркие листочки. Красота! Всем магазином засобирались на маевку. Дорка отказалась, рванет к сыну, соскучилась, а Надежда пусть едет со всеми. Но ей тоже не хотелось, да и комнату давно надо проведать, а то ещё отберут. И потом в санатории врач Сергей Сергеевич сделал ей замечание, чтобы не частили с посещениями Вовки, родительского дня раз в месяц достаточно.

— Дорка, можешь дуться на меня, а врач прав, нечего ему выделяться из коллектива. То мамка приедет, то тётка, и не с пустыми руками, вот дети и завидуют. Да, он раздает, Вовчик добрый, но все равно завидуют.

— Ладно, — согласилась с подругой Дорка, — на кладбище схожу.

— Слушай, мы с Верой решили кассу взаимопомощи организовать. Как думаешь, получится? Пойди на свою зарплату что-нибудь стоящее купи, даже мы вдвоём не сможем. А так все с зарплаты будем скидываться, хотя бы по десятке в месяц. Одной отдадим, а потом другой, на хорошую вещь накопим, потихоньку выплачивая.

Идея Дорке не понравилась, вечно Надежда что-нибудь выдумает. Ерунда какая-то, тебе надо купить, одолжи и расплачивайся на здоровье, на чёрта все нужны, потом еще передерутся из-за очереди. И вообще, надоели они все. Надежда бы их тоже не приваживала, а то, как в клуб, на склад таскаются без дела, по коробкам рыщут. Нарвётся на недостачу, будет знать. Одна Натка со своим писклявым голосом чего стоит, хитра девка: «Наденька, смотри флакончик бракованный, недолив, а вроде запечатан, недоглядела я, поменяй, пожалуйста!» То не двадцать кусков мыла отпустила, а девятнадцать. Наумыч никогда не менял, хоть раз в месяц, хоть на десять копеек — дулю с маком. Даже не совалась к нему, недосмотрела сразу — всё, считай, пропало. У Наумыча доска лежала, попробуй только зайди за неё, выгонял сразу, а у Надежды полная свобода.

Словом, чуть крепко не поссорились, несколько дней не разговаривали. Надька закрылась на складе, выплакалась; дура она, самая настоящая дура, права Дорка, что и говорить. Надо посчитать, проверить, одна не сможет, коробок до потолка, а что в них, продавцы и те лучше нее знают. А вдруг действительно недостача? Больше ни о чём бедная Надька и думать не могла. Нашла пыльную доску, один край положила на свой стол, второй — на стул. Придвинула к себе ящик с карточками учёта материальных ценностей и стала выводить остатки. На лестнице послышались шаги, Надька легко узнала Наточкины ножки в незастёгнутых новых беленьких босоножках с большими бантиками впереди.

— Надюша, у меня мыльце раскололось, половинка осталась, а остальное разлетелось. Ой, что это ты загородилась, как Наумыч? — Она брезгливо взялась за край доски и опустила её вниз.

— Поставь на место, и мыло ты брала целое, за него и отвечай, ничего менять не буду. Кто разбил, с того и спрашивай! Я-то при чем?

— Как пальто бесплатно тебе отдала для Доркиного сучонка — так хорошо, валенки с галошами новые бесплатно — замечательно, а как кусочек поломанного мыльца поменять — так фигу с маслом. Сама мне подсунула, я не заметила. Другие к тебе бегают, как на срачку, целыми днями. Ничего, разберёмся с тобой, сука старая, ты меня лучше не трогай. Сидит целый день, ни хрена не делает, романы читает. Через директора по докладной всё равно поменяешь, никуда не денешься.

— Все? Катись отсюда, босоножки застегни, а то упадешь, — Надежда поставила доску на место и продолжала выводить остатки по карточкам. К вечеру обнаружила недостачу не только духов пробников, но и мыла, зубного порошка, одеколона. Чувствовала себя ужасно, глаза слезились, спина болела, не заметила, как неожиданно Вера Борисовна спустилась в подвал. Ясно, эта блядь наверняка ее на весь магазин помоями облила.

— Надежда Ивановна, как дела? Вы что, заболели, вся бледная?

Надежда не выдержала, опустила голову на руки и разрыдалась:

— Не мое это место, смотрят с укором, будто что-то украла.

— Знаю, что ты никогда ничего не украдёшь, поэтому и назначила именно тебя на эту должность. Я тебе доверяю, как себе, и отвечать будем вместе, если не приведи господи, что случится.

— Уже случилось, недостачи везде, — и кладовщица ещё больше разрыдалась.

— Вдруг ты ошиблась? Давай посчитаем вдвоём.

— Я уже сто раз пересчитала.

— А я сто первый, можно? А акты где? Акты, Надя, на списание. Ты составляла?

— С нас Наумыч никогда никаких актов не требовал, если что случалось, сами докладывали. Я же не училась, таких тонкостей не знаю. Вера Борисовна, я за недостачу отработаю, только под суд не отдавайте.

— Надежда Ивановна, успокойтесь. Я давно хотела навести порядок в магазине, с вашего склада и начнём. Это моя вина, как-то не подумала, что этот участок работы для вас новый. Сейчас принесу нормативные справочники, во всём разберёмся. Только без слез.

Вскоре она вернулась с пачкой старых актов. У Надежды страшно болела голова, ныло сердце, но страха больше не было. Женщины так увлеклись работой, что не услышали настойчивый стук в дверь. Стучала Дора.

— Дорочка, ты очень спешишь, нам не поможешь?

— А что надо? — Дора нерешительно переступила порог.

— Дорочка, когда Наумыч увольнялся, мы полную инвентаризацию делали, помнишь? Ящики со списанным товаром куда тогда дели? Выбросили?

— Да вы что, кто ж такую красоту выбрасывает — флакончики хоть и пустые, а пахнут. К себе в подсобку их снесла. Водички налью, потом на тряпку и прилавки протираю, пахнут. Сейчас принесу.

Втроём они работали всю ночь, пересчитывали и проверяли коробки. К утру, наконец, вздохнули: вроде всё! Нет? Что еще? Надя, ты в чём-то сомневаешься?

— Не знаю, я уже ничего не соображаю.

— Зимние вещи тебе сдали на склад?

— Да так, кто принёс, кто нет, — еле слышно ответила Надежда. — Два пальто Лизка вернула, не продали, я их в карточку вписала обратно, они здесь в углу лежали, сложенные и завязанные. Есть только одно. Дора, может ты видела, с чёрным каракулевым воротником, такое, как Вера Борисовна купила себе к Новому году.

Дора побежала в зал, вдруг ошибается Надежда, а оно под прилавком где-то лежит, девчонки мерили и бросили... Чокнуться можно, это уже не мелочевка какая-нибудь, в кармане не унесёшь. Как Наумыч бегал, всё перепроверял, все ещё смеялись над ним. Дорка вернулась, только головой покачала.

— Девочки, никаких слёз, слава Богу никто не умер, и не такое переживали, выкрутимся. Свое пальто я еще не носила, так с ценниками дома и валяется. Утром за ним смотаюсь, пока никого не будет, пусть здесь на всякий случай полежит. И молчок — никому ни слова. Вычислим воровку, никуда не денется.

Сторож выпустил их через чёрный ход. Уже светало. День прибавился, а ночи все равно еще прохладные, зябко. Долго дожидались трамвая, понемногу остыли от волнений, успокоились. Надька все причитала: девочки, спасибо, что бы я без вас делала...

Несколько вечеров подряд они втайне оставались после работы, всё пересчитывая, пересматривая, недостача всё равно вышла, но небольшая. Надежда своим каллиграфическим почерком строчила акты, как Анка пулеметчица из кинофильма о Чапаеве. Она быстро разобралась во всех тонкостях, головка светлая, как уверяла Вера Борисовна. Да и дело не такое уж мудреное, если вникнуть. На складе за доску никто не смел больше зайти, она не разрешала даже на лестнице толпиться, только по одному. Таким цербером даже Наумыч не был. Всё только по инструкции. В магазине ее моментально нарекли — «инструкция», пытались надавить через Дорку: мол, образумила бы свою подругу, так гайки закрутила, не продохнуть.

— Зря стараемся, два сапога пара, защищает Надьку, — злобно шипела Натка, окидывая Дорку презрительным взглядом. — Ещё каждая подметайло будет рот раскрывать, жидовка пархатая.

Дорка даже не поняла, как со всего маху обрушила швабру с грязной тряпкой на голову Натки, она замахнулась ещё раз, но в ту же секунду Любовь Николаевна с криком: «Она вас провоцирует!» перехватила ее руку. Дорку колотил озноб, ни руки, ни ноги её не слушались. Любовь Николаевна пыталась удержать ее, но не смогла. Они вновь сцепились в центре зала. Покупатели обступили, возмущённо орали, одни на Дорку, другие на Натку, с испуганного лица которой скатывались грязные капли. Кто-то засмеялся: не магазин, а бесплатное кино, «Веселые ребята». Вера Борисовна выскочила в торговый зал, услышав непонятный шум. Любовь Николаевна все-таки разняла дерущихся и завела Дорку в кабинет заведующей, а Натка, оскалившись на директрису, убежала в уборную.

Она вернулась с мокрыми волосами, в руках держана грязный халат: «Все видели, как эта чума меня чуть не убила, а я, дура, ей пальто подарила, валенки её чахоточному байстрюку, сама мои чулки и штаны донашивает, уродина неблагодарная. Я напишу, так напишу, всей этой кодле мало не покажется». Продолжая в мертвой тишине зала сыпать проклятия, Натка рванула дверь в кабинет директрисы, с порога приказным голосом заорала: «Делайте в моём отделе переучёт. Или я остаюсь, или вонючая Дорка».

— Вернитесь к себе, сейчас назначу комиссию, — спокойным голосом ответила Вера Борисовна. — Наталья Николаевна, вы сами сделали свой выбор.

К такому повороту Натка готова не была; вот так, по собственной инициативе вылететь с работы.

— Я этого так не оставлю, сейчас же еду в главк.

— Зачем? Я сама вызову людей из главка. И ОБХСС вы заставляете меня пригласить.

— У меня всё в порядке, может, сейчас ваши подружки шуруют за моим прилавком.

— Вот идите и следите за своим товаром. Вон отсюда! — Вера Борисовна еле сдерживала себя, созвонилась с главным бухгалтером торга, попросила его срочно прислать в комиссию представителя. Натка плакала, бубнила, что все против неё, а она ни в чём не виновата, это Дорка первая начала. Но никто не обращал на её причитания никакого внимания.

— А где выручка за сегодняшний день? — спросила ее бухгалтер.

— В ящике была, а может, украли всё, пока я мылась.

— Наталья Николаевна, что вы такое говорите — украли... Сами же всё пересчитали перед обедом, вот и бумажка осталась, — глаза молоденькой ученицы, прикрепленной к Наткиному отделу, залили слезы. — Сами считали, сколько десяток, пятерок, трояков, на 496 рублей набралось. И еще мелочи на 21 рубль 44 копейки. Скрасть никто не мог, я от отдела не отходила, и ящик на ключ вы же заперли.

В трясущемся трамвае по дороге домой Вера Борисовна почувствовала, как засосало под ложечкой. Ведь за целый день крошки во рту не держала, даже чай не пила, только курила. Курево кончилось, она вывалилась из вагона на следующей остановке и помчалась к дежурному гастроному, купила пачку «Севера», потом, не долю думая, и бутылку «Белого молдавского», запаянную сургучом. А еще немного московской колбаски, голландского сыра, пачку кофе и чая, две сайки. Уже ушла, но затем возвратилась, очень захотелось окорока и буженины, и конфет «Ласточка». По сто граммов каждого взяла, всё истратила, осталось только на билет.

Сколько дней и ночей там, в катакомбах, она мечтала, как только закончится война и если они выживут, она накупит себе всего-всего, придёт домой, сядет перед открытым балконом и будет такой праздник, такой праздник. Ручейки, как капли воды со стен катакомб, текли по щекам бывшей партизанки; давно кончилась война, а она так себе и ничего не позволила. Сыто не наелась, вволю не выспалась, в море не накупалась — шесть лет пролетело, как один день. Дома выпила всю бутылку до дна, ела всё подряд, прямо с бумаги, потом завалилась на свой колченогий топчан и забылась. Встала засветло, в комнате над газиком помылась, оделась во всё новое, сложила в сумку пару чистого белья, сапоги, тёплую кофту, кто его знает, может, следующую ночь спать придётся в другом месте... Из-под шифоньера достала заначку. После вина трещала голова, сердце застучало, как молот. Собрав остатки еды, сложила всё в сумку и поехала на работу.

Возле магазина каждое утро крутилась постоянно толпа перекупщиков, их Вера Борисовна всех знала в лицо, они её ещё лучше, поэтому расступались, безмолвно пропуская. Ненавидя спекулянток, она хороший товар с утра в продажу не давала, так, кое-что выбрасывали; старалась попридержать к концу дня, чтобы досталось тем, кто возвращался после смены с работы.

Так оно и есть, кто бы сомневался. Среди толпы она увидела более чем знакомые лица. Значит, ещё вчера эта негодяйка Натка успела донести, раз сам начальник КРУ в белой рубашке, вышитой украинским орнаментом красным и чёрным крестиком, в соломенной шляпе и парусиновых широченных штанах, подпоясанных ремнем под животом, — прибыл. И вся команда с ним.

— Вера Борисовна, а мы к вам!

Перекупщики было попытались проникнуть вовнутрь вместе с ревизорами. «Счас, разбежались, блатные, только после меня, здесь вас не стояло», — здоровенная толстуха выставила большую плетёную сумку прямо к лицу Петра Афанасьевича. Другие бабы оттерли его сопровождающих. Вера Борисовна еле протиснулась между ними, лишь успела выкрикнуть, что в магазине учет, открываться не будет.

Петр Афанасьевич по-хозяйски медленно обошел весь магазин, постоял у каждого отдела, похвалил за чистоту, за правильную выкладку товаров.

— А зимние вещи не продались? Вроде у всех разошлись, как пирожки, а у вас пылится, что бракованное? Дорого, не нравится?.. Плохо старались, в другой магазин надо было передать, где умеют работать с товаром. Непорядок.

Голос его звенел на весь зал. Продавщицы, как школьницы, стояли навытяжку за своими прилавками, а он распалялся:

— Вы что себе думаете, что Советская власть будет прощать вашу безответственность. Вы хоть понимаете, сколько труда вложено нашими тружениками, они выращивали скот, потом ткали ткань, шили, выполняли план кровью и потом, а вам, видите, не нравится, вам всё равно, что страна денег из-за вас не получила и нечем платить зарплату колхозникам и рабочим. Знаете, как это называется? Не знаете? Так я вам скажу: саботаж, преднамеренный саботаж.

Все молчали, боясь встретиться с начальником КРУ глазами.

— Меня среди ночи подняли, езжай, разберись, ЧП опять на Короленко, опять в вашем, Вера Борисовна, магазине. И вы руководитель всего этого бардака. Это до чего же нужно было довести трудовую дисциплину, чтобы сотрудники дрались прямо в торговом зале, не стесняясь покупателей, прямо в их присутствии, это подсудное дело.

Вера Борисовна не выдержала:

— Пётр Афанасьевич, правильно вы всё говорите, тоже так считаю и ещё вчера вызвала людей из торга, целую комиссию прислали, они и акты уже составили, собрала у всех объяснительные. Комсомол будет разбираться, профком, вынесем на партийное собрание. Нарушительницу отстранили от работы, что заслужили, то и получим.

Пётр Афанасьевич замолк. Какая комиссия из главка? Выходит, он ничего не знает. Эта сука прибежала к нему домой, разбудила, он и решил по-жареному сработать.

— Не знаю, что за комиссия была, проверю. И в прошлый раз у вас, помнится мне, было много недоработок, ничего не изменилось. Открывайте магазин, покупатели не должны страдать, и план никто не отменял. За такую инициативу по головке не погладят. А почему склад опечатан, сейчас, скажете, кладовщица заболела...

— Я здесь, — Надьку всю трясло. Спускаясь к себе, еле переставляла ноги по ступенькам. Из закрытого на замочек шкафчика достала ящик с документами, тяжело плюхнулась на своё рабочее место, не предложив его, как было заведено, главному ревизору. Он уселся сбоку, отодвинул доску подальше, кивнул своим помощницам, мол, проходите.

— Вера Борисовна, я вас не задерживаю, идите к себе.

— Пётр Афанасьевич, вы не возражаете, если я останусь, и Екатерина Ивановна, наш бухгалтер. Я ещё ни разу не присутствовала на ревизии склада, с удовольствием поучусь у вас, если что не так, объясните. Пожалуйста, разрешите.

— Не положено, — промямлил проверяющий. — С парфюмерии начнём.

Он головой мотнул своим подчинённым, они, как собаки на кость, бросились к ящикам у дверей. Там скопился бой — разные бутылочки, баночки; пробники отдельно сложены, осмелев, не заикаясь, пояснила Надька. Ей нечего было бояться, накануне бухгалтерша всё ещё раз тщательно перепроверила, каждую бумажку.

Петр Афанасьевич продолжал перебирать карточки. Наконец он нашёл то, что искал, — пальто женское, черное с каракулевым воротником, остаток по складу, две штуки. Состроив изумлённое лицо, как артист, вскочил, взмахнул руками: так не одно, а еще два пальто не реализовано?

Надька принялась объяснять:

— Что им всем в зале пылиться? Моль, не дай Бог, поест, пусть лучше на складе хранится, пересыпали нафталином, то продастся, это повесим. Психология какая у покупателей: на последнее больше шансов, что кто-то позарится, а когда много висит — ладно, завтра куплю, или еще подожду. — Надька нахально так разглагольствовала, глядя доверчиво в глаза этой гниде.

У Петра Афанасьевича аж рот искривился, верхняя губа поднялась, оголив золотые зубы — точно волк, готовый разорвать свою жертву.

— Где они, эти пальто, быстрее сюда!

У Надьки холодок по спине пробежал, ещё загрызёт. Она медленно поплыла в конец склада, за бечёвки схватила каждой рукой по пакету и так же медленно, как поезд наезжал на Анну Каренину, приближалась к ревизору. Из надорванной бумаги торчали каракулевые воротники чёрного цвета. Павел Афанасьевич отшатнулся, в нос ему ударил омерзительный запах нафталина и облако пыли. Он велел отнести все на место, да аккуратнее, а то к государственному добру относитесь, как враги, и принялся по второму кругу перебирать карточки, усиленно думая, как выпутаться из идиотской ситуации. Как он мог довериться этой шлюхе, она же дура набитая. Что никакой учет не ведётся, везде полный бардак, а пальто Дорка спёрла и продала. Эта проклятая жидовка со своей подружкой вместе воруют духи и одеколоны, будет громадная недостача.

— Вера Борисовна, я за вас, за ваш магазин душой болею, — с кривой гримасой на лице затараторил ревизор. — Как услышал, сразу примчался на помощь. Сами знаете, как я к вам отношусь, всегда отстаиваю в главке, мол, опыта не хватает, нет профессионального образования, но старается, подучится, хороший получится директор. С вашей добротой и доверчивостью просто за вас боюсь, с ними надо построже, иначе сядут на шею, оглянуться не успеете. А от таких, как эта сволочь, как её фамилия... нужно избавляться. Больная овца все стадо сгубит.

Он еще долго бормотал про какие-то недостатки, успокоил: если что — обращайтесь, не стесняйтесь, поможет, затем судорожно сунул свои листки в портфель и заторопился к выходу бросив на ходу, что обещал начальству до обеда вернуться. Совсем времени нет, этот магазин у него не один с такими проблемами, если бы знали, сколько у него таких. Вера Борисовна порозовела: «А чтоб ты так жил, как ты ко мне относишься, тебе бы в гестапо работать, самое место», по для приличия предложила: «Может, чайку попьете?» Павел Афанасьевич отказался, некогда чаи распивать. Троица пронеслась через торговый зал, у двери Дорка, как всегда, шваброй терла пол. Пётр Афанасьевич метнулся то в одну сторону, то в другую. Еще эта несчастная невпопад болтается перед ним.

Вера Борисовна обняла свою уборщицу, расцеловала в обе щёки — пронесло... В горле всё пересохло, стопку бы выпить сейчас, а то в обморок упаду, чай не спасет, подмигнула она Доре, давай спустимся к Надьке, у нее должно быть. Закрывшись, женщины распили бутылку «Алиготе», закусили бутербродами. Дорка, смеясь, изображала, как этот большой пуриц вылетел из магазина, словно ошпаренный, испугался, что она огреет и его шваброй, как эту проблядь — вонючую Натку; ты посмотри на нее, ещё тот заманухес она ему подстроила.

— От жаба болотная, на публику играла, а я, девки, жопой чувствовала, она Гитлер! — никак не могла успокоиться опьяневшая Дорка, — Зато мы теперь знаем, кто тырил всё. Они с Лизкой на пару скурвились, чтоб я так жила.

— Дор, я бы никогда не подумала, что ты так ругаться можешь.

— Я вас умоляю, когда достанет, — она икнула, махнула рукой, — нас мало, но мы в тельняшках. Ладно, отдыхайте, я наверху на шухере побуду.

Мурлыкая себе под нос, Дорка чуть не свалилась со ступенек. Директриса все больше нравилась ей, симпатичная, особенно когда улыбается, просто море симпатий. И простая, не крутит носом, как другие, не унижает её, простую уборщицу, хто ж виноват, что жизнь так сложилась. Если немного подучусь, тоже смогу и за прилавком поработать, и на складе, не вечно же со шваброй таскаться. И Вовчик у нее есть, защитник и кормилец растет, уже сейчас видно, красивый парень будет, лицом весь в Витеньку, копия, а Витенька какой видный был, высокий, стройный, девки на него засматривались, как она тогда злилась, ревновала.

У Дорки запылали щёки, она выскочила из магазина. Из-за краешка тучки выглянуло солнце и яркими лучиками ласково скользнуло но ее лицу и телу. Не отчаивайся, Дорка, жизнь продолжается, приказала она сама себе.

МАЕВКА

Предпраздничная майская неделя пролетела мигом. Вера Борисовна сама моталась по фабрикам и заводам, всюду «навела мосты». По совету Дорки заскочила на автобазу похлопотать за Алексея, вернуть парня в магазин. Лёшка хороший водитель, все торговые базы знает, все артели, Наумыч с ним жил припеваючи, ходовой товар у них раньше всех был. К концу месяца план перевыполнили, но все валились с ног.

— Дора, тебя у черного хода какой-то мужчина спрашивает, я ведь просила, чтобы там никто не ходил. — Вера Борисовна недовольно покачала головой.

Дорка побледнела и рванула через подсобку. На улице её поджидал Сергей Сергеевич — главный врач санатория. Дорка вздрогнула: что-нибудь с Вовчиком случилось?

— С Вовчиком всё нормально, забавный у вас парень, Дора Моисеевна, и смышленый, — Сергей Сергеевич смутился, на его загоревшем лице проступил румянец. — Мы здесь с женой, второй год в Одессе, да всё не выберемся никак. В общем, жена уговорила к вам заехать, вместе с детьми.

— Где они? Зовите! — Дорка провела всю компанию на склад к Надьке. Сергей Сергеевич быстро истратил все свои сбережения, посоветовал подругам не приезжать в праздники, поскольку будет большая программа, дети все заняты, а родители только отвлекают.

В последний день месяца так устали, что язык заплетался. Вера Борисовна, еле передвигая ноги, послушно плелась за Доркой и Надеждой к «Ноеву ковчегу», как она в шутку называла комнату Дорки. Ехать домой не было сил. С вечера окна забыли закрыть, и к утру комары не оставили на теле женщин живого места, все искусали эти жадные кровососы. Особенно досталось Надьке, на её топчанчике под окном. Не дай Бог расчесать больные ноги. Она приложила разрезанную пополам луковицу, протянутую Доркой. Хорошо еще от демонстрации освободили, а музыка уже с шести утра гремит.

Праздничные колонны были уже близко от дома. Впереди рослые парни несли транспарант: «Ленинский район», потом оркестр в белой морской форме и начальство района; несли портреты вождей, разных министров, флаги, опять портреты членов политбюро. Людей прибывало, казалось, вся Пересыпь двинулась в центр, даже цыганский табор с гитарой прихватила.

— А мы что сидим, может, тоже пойдём? — нерешительно предложила Дорка.

— Зачем, все и так видно, — отходя от окна и заваливаясь назад на топчан, тихо ответила Надька.

— Ладно, лежите, я что-нибудь приготовлю.

— Девочки, совсем забыла, у меня в кабинете всего полно — и выпивка и закуска. Бабы из гастронома понатаскали, еще позавчера, когда оговаривались.

— Так я сбегаю, — Дорка уже застыла в дверях.

Под громкую музыку доносившуюся с улицы, перепробовали все, что она притащила: водку, коньяк «Армянский», даже шампанское. Заглянули соседи, старики с Греческой, принесли пирожки с капустой, усадили и их за стол. К вечеру прилично захмелели.

— Голова трещит! — Вера Борисовна прижала ладошки к вискам. — Подлечиться бы. Водка еще осталась? Наливай, Надежда Ивановна, гулять так гулять. Дор, а у вас на Молдаванке что пили?

— Что тырили, то и пили. Только не водку и коньяк, откуда они у бедных евреев? Виноград собирали, сушили, из него и делали вино, пробродит, и пей на здоровье. И мацой закусывали. Сами пекли, папа старался, все к нему за мацой ходили.

Дорка заплакала.

— А я ведь, девочки, тоже сирота, — тихо произнесла Вера Борисовна, — не знаю, где погиб мой отец, где-то на Дальнем Востоке, и мать умерла, ещё сестра была младшая, не знаю, жива — не жива пропала во время войны. Будь она проклята, эта война.

Надька с Доркой смотрели на нее, потом друг на друга; первый раз за столько лет они узнали, что и у этой женщины горя не меньше, чем у них. И сколько же в ней мужества и самообладания, даже не заплачет, никогда не жалуется, не терпит, чтобы кто-то ее пожалел, не дай Бог.

— Давайте выпьем, всех помянем, — Вера Борисовна стала разливать по стаканам оставшуюся водку.

Выпили под грохот салюта. Из окна было видно, как разлетаются разноцветные шары. Стали, как дети, считать количество залпов, громко кричали «Ура!», решили, что на маевку все-таки надо пойти, раз на демонстрацию не пошли, не отрываться же от коллектива.

Утро выдалось по-настоящему праздничным. Голубое воздушное небо просвечивалось сквозь нежные молоденькие зелёные листочки, когда они ещё находятся в младенческом возрасте, не приобрели цвет зрелости, не побиты градом и дождями, не обожжены южным солнцем, а только вылупились из скорлупы, как птенцы. И, как и те, радуются белому свету, пищат, суетятся, рвутся к новой жизни. Трамвай грохотал, дребезжал, на единственное свободное сидячее место усадили Надьку с ее больными, искусанными комарами ногами, поставили ей на колени казан с картошкой, которую с утра успела сварить Дорка, под сиденье протиснули примус, загородив его сумкой со свернутым одеялом. Вера Борисовна и Дорка пристроились где-то в конце вагона.

На остановке у железнодорожного вокзала в вагон набилось ещё народу, девчата в белых шелковых платьях; визг, смех, толчея, орущая кондукторша, но никто не обращал на нее внимания. Надежда впервые после войны увидела свои любимые в родном городе места. Парк Шевченко. Трамвай заскрежетал на повороте, она стала всматриваться в до боли любимый переулок со знаменитой бывшей дачей генерала Ланжерона. Александр I назначил его градоначальником Одессы и новороссийским генерал-губернатором. Одессу он любил, жил тут после отставки и завещал похоронить себя только в этом городе. Умер в Петербурге от холеры, но завещание было исполнено.

Надежда вспоминала, как отчим Иван Николаевич отзывался об этом мужественном солдате, французе по происхождению, связавшем свою жизнь с новой родиной — Россией: история ещё не оценила по достоинству его храбрость, она не знала никаких границ, он участвовал во всех сражениях, выпавших на его жизнь. Иван Николаевич бережно хранил неведомо как доставшийся ему экземпляр первой в Одессе газеты «Мессаже де ля Руси меридиональ», изданной при правлении генерала Ланжерона и его содействии. А заведение минеральных вод в городском саду, а ботанический сад — это все тоже он. Надежда прекрасно знала тот район. На даче Рено отдыхала даже императорская семья. А вот и Лицейский хутор. Неужели все забыто, как можно, все переименовали, чтобы духа предков не осталось. Для молодых теперь это — Пролетарский бульвар, а старые одесситы, которые чудом выжили в аду оккупации, всё равно упрямо продолжают величать улицы своей Одессы по-старому. Надежда так обрадовалась, когда услышала, как, подъезжая к остановке, кондукторша крикнула на весь вагон: «Французский бульвар». Громко, ни к кому не обращаясь, она повторила вслед за ней: «Французский бульвар».

И засомневалась: может, и правильно, что переименовали. Еле катит этот трамвай-развалюха, набитый доверху потным, со вчерашнего дня непротрезвевшим рабочим людом, вдоль полуразвалившихся обоссанных заборов, а остановка звучит: «Дача графа Луи-Александр-Андро де Ланжерона». Как-то не вяжется.

— Берем билеты! «Завод Шампанских вин», следующая «Отрада».

Шумная компания девушек выскочила из трамвая и сбилась в кучу, как один большой белоснежный цветок. Вагон опустел.

— Ото ж до дома охвицеров, на перший хфильм, кожный выхидный, як на роботу бигають, — зычно, чтоб все пассажиры слышали, объясняла беременная кондукторша. Дорка не удержалась и схохмила: «А наша кондукторша, видно, уже добегалась!» Все, и сама кондукторша, рассмеялись удачной шутке. Трамвай, грохоча, потянется дальше. Надька вертела головой то в одну, то в другую сторону, боясь пропустить с детства знакомые места. Всё так же цветут каштаны, сирень, особенно белая, её любимая. В бывших барских хоромах разгуливают отдыхающие в пижамах и панамах, цветут нарциссы и тюльпаны. Все, как прежде, только она, Надежда, никогда не будет уже молодой, как эти девчонки.

— «Аркадия», конечная, санаторий «Приморье», — с облегчением выдохнула кондукторша, потягиваясь и радуясь, что ещё один рейс позади.

Никого ещё не было, рано, они первые припёрлись, могли еще час поспать. Дорка помогла выгрузить казан, сумку с одеялом, примус и умчалась, только её и видели. Надька ворчала: вечно мы ее слушаемся, на чёрта так нагрузились, как верблюды в пустыне, ещё и примус притащили, я уже вся провонялась керосином. Вера Борисовна кивнула головой в знак согласия. Они уселись на скамейку па широкой аллее к морю. Голубая деревянная будочка с тремя разноцветными шариками и надписью «Мороженое» магнитом притягивала к себе. Надька сунула голову в окошко, любимый запах ванильного пломбира ударил в нос. Никого. Продавщица грелась на солнышке за будкой. Вера Борисовна отказалась: она поеживалась от одного слова «мороженое», горло слабое, боялась простудиться. «Все равно дайте два, оба съем», — попросила Надька.

Больше покупателей не было. Девушка жаловалась: мало, кто берет, как с трамвая сойдут, так сразу, как чумные крысы, к берегу бегут, будто не успеют, песка не хватит, ничего им кроме этого моря не надо. Накупаются, позагорают — бегом назад на остановку. Познакомились.

— Надежда, — она протянула руку. — Надежда Кравченко. Я мороженым недавно торгую, а так кондуктором была.

— Так ты, оказывается, ещё и тезка Надежды Ивановны. Заезжай к нам в магазин после работы, что-нибудь красивое подберём. Меня Верой Борисовной зовут.

— Спасибо, некогда, я отсюда не уезжаю, сплю в будке, товар охраняю, пустые бочки и бидоны, а то украдут. Свисток милиционер подарил, я у него как постовой, а с моря пограничники с собаками следят.

— А откуда приехала?

— Я з Днистра, Турунчук, может, знаете, такая речка есть. После войны с подружками в город рванули, в трамвайное депо устроились, учились на водителей. Подружка до сих пор водит, а я не смогла из-за нервов, в кондукторы перевели. Раньше общежитие было, а теперь вот здесь... Лето как-нибудь перекантуюсь, а там видно будет, десятилетку закончу, в институт буду поступать. Вот сколько книг надо прочитать, — она бросила взгляд на ящик, полный учебников.

Следующим трамваем приехали Любовь Николаевна с новенькой ученицей и Лизка, как всегда смотрящая в пол. Вместе с ними сошло еще немало людей, все нагруженные, с детьми. Надежде хорошо виден был трамвайный круг-разворот, по которому в её детстве ходила конка, а под самой горой стояли экипажи, дожидавшиеся своих хозяев. Левее бил фонтан, сейчас там свалка мусора, а вокруг искорёженные рельсы, останки военной техники, поросшей травой. Она вдруг вспомнила про военный оркестр, располагавшийся справа от колоннады ресторана у входа в Аркадию. Прибывающих на отдых обязательно приветствовали бравурным маршем. Дамы прогуливались в нарядных платьях под зонтиками, а мужчины... какие были мужчины, теперь таких только в кино и увидишь. Куда всё подевалось? Теперь вот эта девчонка, как собачонка, живёт и работает в деревянной будке и, похоже, довольна. А сама она, где живет? «На «Дне», как у Максима Горького, еще в гимназии читала. Вся страна так живёт, что тут поделаешь.

Только ближе к полудню все собрались. Море искрилось впереди, манило. Гурьбой двинули на Аркадийский пляж. Шли по центральной аллее, с одной стороны в нее упиралась гора, поросшая редкими кустиками диких маслин, а с другой — довольно глубокий овраг, по дну которого струился ручеёк. Овраг уже полностью был заполнен народом. Отдыхающие по-деловому обустраивали свои стоянки, стараясь прихватить как можно больше свободного места. Мужчины привязывали к деревьям простыни, ветерок надувал их, как купола, всюду дымились костры.

Как и до войны, на клумбах высадили первые цветы — анютины глазки и маргаритки. Дорожки утрамбованы битым кирпичом, а заграждениями, чтобы не свалиться в овраг, служили пустые головки от бомб, окрашенные смолой. На длинных садовых лавках ожидали своей очереди на процедуры пожилые люди и военные инвалиды. В Аркадии уже работала поликлиника, деревянное сооружение с большими стеклянными верандами. Клумбы заканчивались большой площадью, огороженной от пляжа свежепобелённым парапетом.

Ветер дул с моря, прохладный, свежий, режущий глаза; чтобы подольше полюбоваться, нужно было прищуриться или приложить ладонь к глазам. Дорка зачерпнула воды: «Холодно, зусман приличный, правильно, что примус прихватили, счас разкочегарим, весь пляж до нас греться прибежит». Женщины рассмеялись, радостно оглядываясь по сторонам. Сегодня они выглядели помолодевшими, позавивали волосы, повыщипали брови и подкрасили их урзолом, некоторые, самые отчаянные, даже реснички. А уж губы бантиком все как одна накрасили одной ярко-красной помадой. Только Дорка с Верой Борисовной выглядели белыми воронами на фоне причепурившихся девчат.

— Девки, от вас так «Красной Москвой» прёт, что люди огладываются. Ну, вы точно, як из какого-то бордэля сбежали.

— Дора, ничего ты не понимаешь, они запахом нашим наслаждаются. Смотри, как все до нас тулятся.

Долго решали, где лучше расположиться, влево по берегу нельзя, военные не пускают, а вправо, гляди шо делается. Вот это да! Дачи, купальни. От люди зря время не теряют. И когда они только успели весь берег застроить? Целые улицы под обрывом. Там, где всегда были рыбацкие курени, целый город вырос из старых досок, фанеры, ржавого железа, халабуда на халабуде. Выдалбывали в ракушечнике целые комнаты, впереди пристраивая к ним верандочки. Крыши одних служили садиками и тротуарами для верхних «дач». Все эти сооружения «общались» между собой подвесными лесенками и вели вниз к морю. И в море на ржавых сваях, тесно прижавшись друг к другу, сплошняком стояли халабуды, с покачивающимися рядом лодками. Удивительно, как среди этого нагромождения удавалось еще посадить и вырастить виноград, кое-где виднелись кусты цветущей сирени и жёлтой акации.

— А говно куда девается? — изумленно спросила Зойка из галантерейного отдела. — Да ни за какие деньги такой дачи не надо. Дурят приезжих прямо на вокзале, расписывают, что на самом берегу прекрасной Аркадии... Я ж творила, не слушали, в Лузановку надо было поехать, пляж до самой Дофиновки, золотой песочек, а тут только сракой об сраку стукаться.

Права Зойка, какая раньше была Аркадия. Надежда стала глазами искать дачу, там, на горе, которую семья снимала еще до революции. Ничего не осталось, камня на камне от прежней жизни. Здесь внизу были купальни — женские, мужские и детские, в которых плескались ребятишки с няньками. А на деревянных помостах всюду стояли столики под зонтиками, между ними бесшумно сновали половые-официанты, разнося прохладительные напитки и мороженое. В этом углу, где сейчас Дорка с девчонками чистят рыбу и шипят раскочегаренные два примуса, под навесом были установлены бильярдные столы. Надя хорошо это запомнила, мать всегда усаживалась в кресло поближе к ним. К полудню вся взрослая публика перемещалась в рестораны наверх, а их детей няньки уводили обедать и спать.

Курени рыбацкие и раньше были, в них жили рыбаки, но они были аккуратненькие, ухоженные, и лодочки все покрашенные лежали на берегу перевернутые днищами кверху, от них пахло тиной, морем, дальними путешествиями. Жёны рыбаков сами приносили на их каменную дачу свежую рыбу, кухарка отбирала самых больших, долго торговалась. Наденьке всегда было жаль рыбок, эту перламутровую прелесть, они без устали продолжали открывать свои малюсенькие ротики, пытаясь дышать. Она выпрашивала для самых маленьких право на жизнь, и кухарка, махнув рукой, в тазик наливала воды, и рыбки, попав в свою стихию, как безумные, начинали носиться по кругу. Наденька до вечера пыталась их кормить хлебными крошками, а утром сразу бежала в сад, но там ни тазика, ни рыбок уже не было. Только толстый рыжий кот Васька грел своё полное пузо на солнышке... Наденька возненавидела его.

Сейчас Надежда с горечью смотрела на жалкие мостки. Ну и публика. Развалились, пьяные, песни похабные горланят, ругаются, бабы юбки выше трусов позадирали — ноги у них загорают. Ей стало противно.

Возле примусов кипела работа, на одном в казане варилась уха, на другом на сковороде жарилась рыба. Пляжные соседи с завистью смотрели в их сторону, странная компания, одни женщины, да такие деловые. Прихватили с собой даже алюминиевые ложки и миски. Ни одного мужика, потихонечку разливают вино. То, что покрепче, попахивает самым настоящим самогоном из буряка. Отовсюду доносилась музыка, надрывался кем-то принесенный патефон. Пела Шульженко, потом Утёсов. Где-то фальшивил напропалую аккордеон, чуть подальше наяривал баян. У самой воды хорошо принявший на грудь морячок с татуировкой в виде кривой русалочки на руке бренчал на гитаре в окружении девушек.

Охмелев, испробовав ухи и жареной рыбы, женщины поддались всеобщему веселью и затянули «Катюшу». Молодёжь побежала на верх танцевать под военный оркестр. Море тихо шумело равномерным плеском волн, но в прохладный ветерок и на сыроватом песке не полежишь. Надежда почувствовала, замерзает, не лето еще, можно простудиться, пора сматываться. Дорка предложила: «Может, еще крепенького для согрева?» Только что она набрала в море ведро воды, в которой плавали фиринки, такая малюсенькая прозрачная рыбка, меньше булавки; Надька её обожает, наелась в революцию от пуза, ею одною все наслаждались — деликатес, пальчики оближешь.

— Правда, Дора? — недоверчиво переведя взгляд с одной подруги на другую, спросила Любовь Николаевна.

— Так шоб мне не встать с этого места! — Дорка ожесточённо тёрла казан.

— Вот дура, не слушайте ее, гадость это несусветная. Ели, чтобы с голода не подохнуть. Меня от неё и сейчас тошнит, вспоминать не хочется. Ты бы лучше юбочку свою попридержала, а то вон на парапете какой-то поц устроил наблюдательный пункт, в бинокль твоими прелестями любуется.

Дорка смутилась, одернула юбку.

Подвыпившая соседняя компания маёвщиков, пыталась открывать сезон. Женщины потихонечку заходили но щиколотку в воду и тут же с визгом выскакивали. Мужчины, наоборот, с утробным рёвом неслись к морю и, окунувшись, вылетали, приобретя цвет хорошо сваренных раков, потом прыгали и носились по берегу, пытаясь согреться. А может, играли в вечную, как мир, игру: понравиться, привлечь к собственной персоне внимание. Дети ладошками загребали мокрый песок и несли строить крепости. Специально вымазывались, чтобы их мыли в море, кричали, трясясь от холода. На них орали, вытаскивали из воды, шлёпая по мягкому месту, укутывали в простыни с головой и несли на руках, но через несколько минут всё повторялось снова.

— Дор, там рыбка жареная осталась? Дай мне, я девчонке-тёзке отнесу. Жалко ее, голодная, за целый день, наверное, ничего не ела в своей будке.

За Надеждой увязалась Любовь Николаевна, вдвоем они поднялись по боковой лестнице, оставив Дорку командовать. Ей это явно нравилось, она чувствовала себя хоть здесь главной: ну, такие никчемные, эти молодые, ни рыбу почистить, ни пожарить, как следует. Как бы они отпраздновали маёвку без неё? Да никак, беспомощные, неумёхи, только гульки им подавай.

Наверху два милиционера в белоснежных кителях не пускали отдыхающих без платьев и обуви. Как ни пытались раздетые мужчины уговорить, что они только за папиросами сбегают туда и обратно, милиционеры их даже не слушали: не положено. Надежда в толпе танцующих увидела девушек в запомнившихся белых платьях из парашютного шёлка, те танцевали с курсантиками военных училищ. Подцепили всё-таки на крючок, молодцы, какие-то они другие, более раскрепощенные, ничего не стесняются, мы не такие росли.

— Надя, ты совсем меня не помнишь? Мы ведь в одной гимназии с тобой учились, твой отец её директором был, — от неожиданного вопроса Любови Николаевны Надька даже побледнела.

— Нет, не помню, я из той жизни ничего не помню и не хочу вспоминать, иначе удавиться можно. Люба, а у тебя дети есть? Нет? И у меня тоже — ни мужа, ни детей, вымирающий класс мы с тобой. Пролетарии вокруг видишь, как плодятся, а нам поздно.

Завидев Надежду Ивановну, молодая тезка засветилась: я вас сейчас угощу, приберегла самое вкусное.

— Это мы тебя угостим! — Надька развернула пропитанную жиром бумагу. — Только аккуратно ешь, косточки не заглотни.

— Ой, с ума сойти, я счас в обморок упаду Рыбка, давно не пробовала, ее в нашем Турунчуке сколько! — не верила собственному счастью девчонка.

Подошёл трамвай, толпа взяла его штурмом. Битком набитый народом, он еле отполз от остановки. Скамейка освободилась, Надя с Любой уселись на нее, девушка пристроилась сбоку; быстро расправившись с рыбой, она побежала к торговцу водой, помыла руки, вернулась в будку и вынесла два вафельных стаканчика с белоснежными шапками-айсбергами пломбира. Мороженое пахло ванилью и было удивительно вкусным. Женщины от наслаждения даже глаза закрыли.

— Люба, вкус как раньше, помнишь?

— Да как же забыть!

Они хотели увезти девушку с собой, но та дожидалась инкассаторов, выручку сдать, а потом, когда толпа свалит, с Женькой, со школы дружат, немного на трамвае покатается и последним рейсом вернется сюда.

— Ты её знаешь? — спросила Любовь Николаевна.

— Сегодня познакомились, пока вас ждали. Из деревни приехала, бойкая, пробьётся, как эта трава. Смотри, какой здоровенный камень, а тонюсенькая травка пробилась сквозь него. Жалко ее, в будке ночует, больше негде.

— Ужас какой, лучше всего этого не видеть, — Любовь Николаевна перекрестилась.

— Этим, Люба, не поможешь, только Дорке о девчонке ни слова, а то она её к себе затащит, пожалеет.

Пока собирались и ждали Дорку, поднявшийся с моря ветер успел нагнать приличные тучи. Ещё под дождь, для полного счастья, не хватало попасть. Трамвая долго не было, прикатил он почти полный, оказывается, кто поумней, двинул на предпоследнюю остановку. Всё-таки влезли, спасибо Дорке, толкала всех вовнутрь своим казаном. Пока доехали до вокзала, гроза разыгралась не на шутку. Трамваи стоп — отключили, как всегда в таких случаях, ток. Дальше пошли пешком. Над Пушкинской громыхал гром, платаны, высаженные по обеим сторонам улицы, что есть силы сопротивлялись бешеным порывам разбушевавшегося степного ветрища. Ещё немного, и они не выдержат, сдадутся, рухнут на дома, мостовые. Кое-где замыкались электрические провода, и гирлянды искр рассыпались в разные стороны, приводя редких прохожих в ужас.

Перемещались перебежками от одного дома к другому. Любовь Николаевна с трудом поспевала за подругами. Крупные капли дождя сначала неуверенно, а потом все настойчивее зазывали всех своих друзей оттуда, с неба: сколько можно толкаться и биться о тучи, пора разродиться — и на город обрушился страшный ливень. Промокнув до нитки, неудачливые маёвщицы влетели в ближайшую парадную. Дорка сняла с ног свои шлёпки, чтобы не уплыли, у Надьки насквозь промокли туфли. В парадной гулял сквознячок, мокрые сарафанчики холодили прогретое солнцем тело — бил озноб. Дорка для смеха надела на голову казан, вместе с Надькой они решили не пережидать дождь — всё равно промокли до нитки, а стоять на сквозняке — совсем замерзнешь.

— Бегите, я останусь, — съежилась, растирая плечи, Любовь Николаевна.

Укрывшись одеялом, босиком, как две маленькие девочки, они бежали по лужам, радостно взвизгивая, попадая в ямы, поднимая вокруг себя фонтаны грязной воды. Когда подбежали к дому, дождь закончился, выглянуло солнце, всё засверкало, заиграло, свежие зелёные листики, казалось, росли прямо на глазах, влажный воздух наполнился ароматом цветущих деревьев и кустов. От всего этого кружилась голова. Подруги взглянули друг на дружку и рассмеялись, они были похожи на двух старых кляч, которые завершили свой последний забег на ипподроме, надеясь, что их сейчас поведут в стойла — накормят, и ещё не отправят на бойню.

— Дора, поеду-ка я домой, переоденусь и хоть комнату проветрю, гляну, что и как, а то ещё заберут и останусь без угла, как...

Надька еле удержала на кончике языка имя Екатерины Ивановны. Удивительно, подумала она, как это Дорка целый день о Вовчике не вспомнила, да и она сама сегодня тоже о нём забыла. Что-то насторожило Дорку в словах подруги, но анализировать сил не было, помылась, постиралась и рухнула спать.

Наутро в магазине все, перебивая друг друга, рассказывали о своих приключениях. Надька целый день была какая-то странная, озабоченная, тайком пораньше отпросилась у заведующей, сказала, что нужно обязательно быть дома, и тихо ушла через чёрный ход. Но домой не поехала, а прямиком отправилась в Аркадию. Всю ночь она не могла уснуть, думая о своей тёзке, этой молоденькой девчонке. С ужасом представляла, как она спит в этой крошечной дырявой будке, свернувшись калачиком, как бездомный пёс. Как вокруг сверкают молнии, гремит гром, и потоки воды подхватывают эту будку и несут в море, а там захлёбывается её маленькая тонущая тезка. «Может, сам Бог послал мне ее, вместо Ноночки и сыночка, которому даже имя не дали, не крестили...»

А как же Вовчик, стучало в её воспалённом мозгу. И Вовчика люблю и никогда не брошу, и Дорку как младшую сестру, и этой девчонке помогу, всё равно комната пустует. Всем скажу, что родная племянница, нет, лучше — двоюродная, из села приехала... И так жить не смогу спокойно, зная, что она, как собачонка бездомная, ютится в дощатом ларьке. С пересадками, в переполненных трамваях добралась Надежда в Аркадию. На остановке еле вышла — безумная толпа рванула на посадку и чуть назад не затащила её в вагон. Ох, уж эти приезжие, понаехали со всего Союза на гастроли, все кому ни лень, только и смотри, чтобы не обчистили карманы и сумку.

— Ой, здрасьте, вы на пляж? — девушка выскочила из будки, завидев Надежду. — Я с вами пойду, только своё заведение закрою.

— Нет, я за тобой, собирайся, поехали ко мне, у меня комната есть, небольшая, но поместимся, далековато, правда, на Мельницах, но остановка рядом.

Девушка засуетилась, лишь бы добрая тётенька не передумала. Быстро захлопнула окошко, повесила табличку «Закрыто», закатила пустые бочки в будку схватила свои пожитки, повесила замок, и все это за одну минуту

— Я готова! — она впилась глазами в женщину, как бездомная Каштанка, которую вдруг позвал случайный прохожий, и та от счастья виляет хвостом, лижет ему руки шершавым языком, прыгает вокруг него, никак не может успокоиться, поверить исполнению своей долгожданной мечты — иметь хозяина.

— Тебя никто не будет разыскивать? — на всякий случай спросила Надежда.

— Нет, только Шурке скажем, подождем её трамвая, а она уже Женьке передаст, шо я до вас поехала. Мы ж все знаемся, с одного дэпо.

У вокзала они вышли, Шурка звонком несколько раз просигналила женщинам. Заглянули на Привоз прикупить что-нибудь к ужину. Девушка покорно шла за Надеждой Ивановной, радостное настроение у неё вдруг улетучилось: а если эта тетка загилит за съёмный угол несусветную цену, что тогда, она ведь даже не спросила о цене. Даже хибара в Аркадии ей и то не по карману, а здесь целая комната. Надежда быстро пробежалась по рядам, взяла домашней свиной колбаски, брынзы, буханку свежего хозяйского белого хлеба с запеченной короной, кофе с цикорием, литровую бутылку молока.

— У меня дома ни крошки, я там больше полугода вообще не была, представляешь? Надо пополнить запасы, этим уже завтра займёмся. Эх, Надюша, гулять так гулять, куплю-ка еще бутылочку белого вина.

Десятым номером трамвая быстро добрались до дома Надежды. Теперь сомнения начали мучить и ее. Зачем ей всё это нужно, вечно что-нибудь отчебучит, любимое Доркино словечко. Жила себе, как могла, а я сорвала её с места, не такая уж она и одинокая, сколько подружек. Никогда раньше не обращала внимания, что такие девчушки водят трамваи и не боятся, а вон, за рулём грузовика, тоже локоток совсем детский, ещё ругается, как грузчик в порту. Бедные девчонки, их мальчишек выбила война, и наших мужчин тоже, одни бабы, куда ни глянь, вкалывают, как проклятые, булыжники на мостовых укладывают. Может, хоть одной помогу. Теперь я за неё в ответе. Как права была моя мама, она всегда меня укоряла, мои благородные порывы меня же и погубят. Лежала бы сейчас у Дорки на топчане, горя не знала. Правильная поговорка: дурная голова ногам покоя не даёт.

У нее не Бог весть какие хоромы, коммуналка, десять комнат, стеклянный коридор, есть уборная, но туда по утрам не пробиться, она обычно на ведро ходит, а потом выносит. Вода, свет, это есть, но отопление печное, а у нее ни угля, ни дров давно нет, и сарай на двоих с соседкой, а она с ней не разговаривает. Еще раз надо предупредить, чтобы не было липших разговоров: Наденька — моя племянница, двоюродная, лишнего пусть не болтает и называет тётей Надей. Ни с кем объясняться не буду, только бабе Насте скажу, а там весь двор уже знать будет.

Так и поступила, открыла дверь в свою комнату, впустила девушку, а сама к бабе Насте. Та обычно лежала на кровати напротив двери, всегда держала ее открытой, не дай Бог чего-нибудь пропустит, не услышит, кто с кем о чём толкует. Удивительно, как это Надежда незаметно прошмыгнула мимо нее, видно, задремала.

— Никак перелётная птичка с весной вернулась, — улыбаясь беззубым ртом, засуетилась старуха. — Какими судьбами? Я в магазин к тебе заходила, не застала, в другой неужто перешла? Весточку никогда не пошлешь бабе Насте, а я здесь, между прочим, оборону твоей комнаты держу, охотников много, если бы не я, была бы тебе давно заказана сюда дорожка. Никак замуж выскочила?

— Таких, как я, уже не берут, молоденьких уйма. Это вам, — Надежда сунула под подушку бабе Насте свёрток.

— Не поверю, чтобы тебя не взяли. Ещё как возьмут!

Женщины, обнявшись, засмеялись. Старуха уважала Надежду, не то что эти все поблядушки, жадные, злые, малообразованные дуры.

— Проверить комнату пришла? Та не бойся, пока я жива, никто к ней близко не подойдёт. Как здоровье?

— Да так, как когда, местами, ногами мучаюсь. А вы?

— Скриплю потихонечку, воюю с этими засранками. Чуешь, вонь какая, а? Ссать им западло бегать во двор. Воды ж нет, наверх не поступает, снизу не натаскаешься. Хоть бы забили совсем сральник, дверь в коридор не открыть, задохнуться можно.

— Тётя Настя, керосинчику не найдётся, с отдачей, конечно.

— А если и не с отдачей, для тебя отказа никогда не будет. Или ты думаешь, я забуду твоё добро? Баба Настя никогда добро не забывает. А зачем тебе? Ты ж, наверное, опять на одну ночь, сейчас вскипячу чайник, угощу вареньицем. Какое хочешь, есть вишневое, яблочное.

— Племянница ко мне приехала, поживет у меня, сколько получится. В общежитии у них на кроватях по сменам спят, всем места нет. Мне неудобно отказать. После работы отдохнуть негде, а она еще в институт поступать надумала.

— Едут и едут отовсюду, только Одессу им подавай, а она ж не резиновая. А племянница по батюшке или по матери?

— Сама толком разобраться не могу. Двоюродная какая-то, маминого брата внучка, кто она мне? Говорит, назвали в честь меня, я один раз её мать видела, ещё девчонкой.

Надежда покраснела, полвека прожила, а врать так и не научилась.

Баба Настя одобрила: ну и хорошо, хватит, Надежда, вольным казаком быть, за девкой глаз да глаз нужен. Она велела Надежде идти к себе, своими делами заниматься, позовет, как воды нагреет, наверное, здорово племянница провонялась в этом общежитии.

— Что бы я без вас делала? — Надежда обняла старуху и поцеловала в порозовевшую щеку.

Всё прошло как нельзя лучше, старухе племянница понравилась: скромная девушка, учиться собирается, не финтифлюшка какая-то. Утром пораньше уехали на работу Надежда на бумажке записала фамилию и год рождения своей новой родственницы. Дорке пока не призналась, что приютила девчонку. Наврала, что комната такая грязная, надо окна помыть, моль летает всюду, и соседи ропщут, мол, не живёт, только комнату зря занимает. Покрутится там немного, пусть успокоятся, всё равно Вовки нет.

Дорка после работы места себе не находила, одна в пустой комнате, без дела. Как-то, возвращаясь из парикмахерской, куда снесла несколько кусков мыла «Красная Москва», услышала в Городском саду, в летнем кинотеатре выступление Утёсова. Пристроилась в самом дальнем углу, на их с Надей любимой скамейке. На следующий день опять пошла и стала каждый вечер ходить в Городской сад, как на работу. Свободные места не всегда были, тогда лишних от ворот отгоняла милиция. Но Дорка знала один секрет: сцена отражалась в окнах здания напротив, а слышно было везде.

Каждый выходной теперь она ездила к сыну, он вырос, загорел, приняли в пионеры. Вовчик в санатории подружился с девочкой. Аллочка была круглой сиротой, мать погибла, а её достали из-под развалин, правую ручку ампутировать пришлось, раздробило. Сначала Дорка приняла её за мальчика, все дети одинаково были обриты наголо — и мальчики, и девочки. Но потом она увидела её в пионерской форме в юбочке. У нее сердце сжималось, когда она наблюдала через забор, как Аллочка бегает и играет с другими ребятами, ее толкают, вырывают мяч, не считаются ни с чем... Дорка пыталась Вовчику внушить уступить девочке, не обижать её, но он только отмахивался: она сама кого хочешь обидит, смотри, как ловко одной рукой орудует и бьёт ногой так сильно.

С Надькой Дорка теперь общалась только на работе, она уже не сомневалась, что подруга опять завела новый роман, не устояла перед очередным кавалером. Обедали в Надькином подвале, пока ели, рассказывали разные истории. Дорка все больше о санатории, о Вовчике, об этой девочке-инвалидке. Надежда как-то в порыве высказалась, если бы она была помоложе и здорова, обязательно удочерила бы девчонку. Что ждёт бедных сироток? Детский дом, а там не приведи господи. Однажды после очередного обеда Вера Борисовна позвала Дорку к себе в кабинет и попросила не упоминать при Любови Николаевне об Аллочке. Видела, как она реагирует? Сердечные капли пьёт. Что душу рвать, всем не поможешь. Дорка после этого даже о Вовчике не заикалась. Чаще вспоминала бабу Катю, она первая заметила, что Вовчика сглазили. А они с Надькой хихикали — может, и сглазили, кто его знает, что теперь говорить, дай Бог, эта зараза отстанет от её дитя.

Надька нервная какая-то стала, измотанная, шутка ли, каждый день мотаться на нескольких трамваях туда и обратно, и общаться меньше со всеми стала. Дорка перестала обращать на неё внимание, так, поздороваются и всё, насилу мил не будешь. Посмотрим, как она запоёт, когда осень придёт, а зима? А может, она от Вовчика заразиться боится? Нет, если бы так, то не обцеловывала бы всего при встрече. Опять влюбилась, дура, опять на всех чертей похожа, похудела. Какие бабы дуры, а вот ей, Дорке, никакой мужик не нужен, хоть растакой-золотой. Перед глазами возникло лицо Алексея Михайловича, как он дышал и смотрел на неё, так близко, она слышала биение его сердца, его прерывистое дыхание. Дорка свернулась калачиком на своей холостяцкой кровати лицом к стенке и горько заплакала.

Вечером следующего дня снова она собралась в Городской сад. Чей сегодня концерт не знала, всё равно, лишь бы дома одной не сидеть, со своими горькими думами. У парадной встретилась с Валентиной, она шла со старшей дочкой Ленкой. Обе разодетые, как в Одессе говорят, «в пух и прах», а уж о благоухании и говорить нечего. В их парфюмерном отделе и то меньше пахнет, чем от этих...

— Далеко? — без «здрасте» спросила Валентина, оглядывая соседку с ног до головы. Вроде и в магазине работает, а ходит, как чумычка, помылась бы, за версту прёт и ноги грязные в порванных шлёпках, халат засаленный. — Ты хоть бы предупредила когда-нибудь, что в магазин привезли, жалко, что ли? Сама-то чуть что к Ивану за помощью бежишь. Делай после этого людям добро.

Под ручку с Ленкой обогнали Дорку, оставив после себя шлейф запахов из пудры и духов. Дорка остановилась. Действительно, что это она в таком виде попёрла в самый центр, где такая разодетая публика, а она даже ноги не помыла, как забрызгала в магазине, моя полы, так и пошла. Недаром ей уже милостыню стали подавать. Их с Надькой любимую скамейку убрали, отгородили часть сада под летний ресторан, столики поставили, люди за ними шашлыки едят Дорка, слушая концерт Штепселя и Тарапуньки, облокотилась на заборчик, ее окликнул какой-то чучмек, изрядно подвыпивший, и протянул большой чебурек, попросив подальше отойти от его столика. Она брезгливо отвернулась и завернула на улицу Ласточкина, там похуже, но тоже всё слышно. Может, оттого, что не смотрю за собой, и Надька ушла, ругала она сама себя, и Вовка стесняется, когда приезжаю, схватит гостинцы и тикать. Что бы подумала ее свекровь, а баба Катя? Такую бы взбучку устроили, мало не показалось.

Вернувшись, она устроила себе настоящую баню, в комнате всё перетёрла и свалилась на кровать без памяти. Рано утром открыла шкаф, в котором одиноко висело ее единственное выходное платье и два стареньких свекрови, еще ватник и пелеринка, внизу были аккуратно сложены вещи Вовчика. Дорка сняла с верёвки постиранный халат, погладила его, набросила на голое тело и пошла на работу. В выходной к Вовке не поехала, пошла на толкучку. Полдня проволынилась, с её копейками делать там нечего. Цены ошеломили. За туфли, которые отнесла Сёмке в парикмахерскую, просили в три раза дороже, а этот скупердяй ей накинул всего пятерку.

Маникюршу Фирку на базаре встретила, так та ей прямым текстом такое на своего заведующего наговорила, что и в парикмахерскую больше идти не хотелось. Скурвился Сёмка окончательно, мастера зарплату вообще не получают, только расписываются в ведомости, а живут от чаевых, такие нынче порядки. Божится, что всё на начальство уходит. Фирка сама теперь дома подрабатывает, по домам к хорошим клиенткам бегает.

— Только тебе, Дорка, и могу сказать, ты свой человек. Если тебе надо что толкнуть, приноси мне. Ты здесь туфли последний раз принесла, так я тебе скажу без передачи: Семка такую цену за них загнул, тебе не передать, на толчке дешевле. Хорош у тебя друг-дружочек, я на его двуличную рожу смотреть не могу. Он теперь дружбу с морячками с торгового флота завёл, особенно с китобоями. Им выпить охота, вот они и таскают свое барахло, тот прикидывается идиотом бестолковым, цену сбивает, объегоривает на полную катушку.

Фирка разошлась, рассказала, что Семка ничем не брезгует, приторговывает даже валютой, совсем сказился. Сына в Москву учиться отправил, так тот такой же аферист, как и папочка. Не учится, деньги от отца тянет. А тот, идиот, машину ему купил, кому-то сунул взятку, иначе в очередь не влезешь. Сопляку такому машину, представляешь? Сынок вроде к свадьбе готовится, женится на дочери чи министра какого-то, чи замминистра, там не поймёшь, без пол-литры не разобрать. А я так думаю, пудрит сынок мозги папаше.

Наговорила Фирка столько всего, что у Дорки вообще голова закружилась. С утра ни росинки во рту, ни крошки, распрощалась, еле до крана дошла, так пить захотелось, постояла, отдышалась и пошла несолоно хлебавши домой со своими горькими думами. Надежда, похоже, не вернётся к ней обратно. Теперь на складе у неё новая помощница, тоже Надька. Как ни скрывала подруга, что угол той сдала, шила в мешке не утаишь. И ей, Дорке, квартирантку сватает, новую ученицу из магазина, видать, с той Надькой подружки, из одной деревни, из-под Одессы откуда-то. Зовут Женькой, уж третья Женька в магазине, так чтоб не путать, эту новенькую Жанной прозвали. Может, и вправду взять, деньги не лишние, будет хоть Вовке на молоко. Молоко, молоко, у Дорки больно засосало под ложечкой.

Нет, сегодня она ни копейки не потратит, даже не выйдет из комнаты. Она закрыла глаза: нет старого грека Захара, его козочек, вот у него молоко было. Депортация. Дорка еле вспомнила это слово. Кому помешал этот старик с семьёй? Сын воевал, погиб, похоронка на третий год войны пришла. Старуха не выдержала, от горя померла, а его с невесткой и внуками увезли невесть куда. Засветло выводил Захар своё «стадо» на городскую канаву, к вечеру возвращался, допоздна сидел на обрыве к порту со своими козочками-кормилицами. Вовчик так любил пить дедушкино молоко тёпленьким. Потом играл с его смуглыми внучатами. Все греки исчезли из города и турки. Кому они помешали? Целыми семьями сидели до ночи у раскалённых жаровен и торговали семечками, каштанами, орехами, а какой ароматный был у них кофе. Самые лучшие у них всегда были маслины, масло и вино. Дорка с Витенькой покупали у них горстями каштаны, очень нравилось. Куда всё подевалось? Нет ничего больше этого в Одессе, и людей этих, как и не было вовсе. Всё-таки надо сбегать за хлебом, от голода голова пухнет. Нет, не пойдет, «голова не жопа, завяжи и лежи, пройдёт», так всегда говорила её мама. Как жить дальше? Вовчика скоро выписывают из санатория, питание ему хорошее рекомендовали, приодеть его нужно, всё нужно, а откуда взять?

Вроде девочку-инвалидку кто-то удочерил, так эти стервецы ей тёмную устроили, чтобы она не задавалась. Дорка, как услышала, так со всего размаху и врезала сыну по щеке, а он блеснул зверскими глазами и умчался. Лишь бы чего еще не натворил, среди детдомовских те еще порядки. Только с виду всё нормально, пока не вникнешь и не разберёшься что к чему. От Вовчика, маменькиного сыночка, ничего не осталось, как колючками перекати-поле оброс.

Ей точно работу какую другую пора найти. Чем она хуже этих деревенских девок? Двух слов сказать не могут по-русски. Вере Борисовне намекнула как-то, мол, пусть временно, на время отпуска или в подмену Та замялась, ерунду какую-то понесла: зачем тебе, Дорочка, эти проблемы, стараюсь тебя и так не обижать, да и мне лишние хлопоты ни к чему. До войны никакой разницы, кто какой национальности, вообще не было, или она не замечала? В их цехе был самый настоящий интернационал. Это Гитлер проклятый ввёз эту заразу. Как она ненавидела, когда кто-нибудь говорил: спросите эту евреечку, она все знает. Взяли манеру, не говорят: он познакомился или женился на русачке, а когда, случается, на еврейке, обязательно это нужно подчеркнуть.

И что это все считают, что евреи все большие коммерсанты, мой отец был совсем никудышный. Другой на его месте бы озолотился, как эти братья Трейгеры. В эвакуацию уезжали, добра нагрузили целый вагон, вернулись с тремя, бедный папа, если бы ты только знал. Правду говорят: для кого война мать родная, а для кого злая мачеха. А она в отца пошла. Из неё коммерсант, как шутили у них на Молдаванке, как из говна пуля. У неё для сегодняшнего дня место работы совсем неплохое, нечего бога гневить. Только она дрейфит, не умеет делать гешефт, быстро мозги не варят, что к чему, и стесняется цену назвать. Все считают, что евреи умные, не такие они и умные, как им приписывают, иначе не пострадали бы так. Сколько лет страны собственной не имели, кочевали, как цыгане, по всему миру. А ей с Вовкой выжить надо, во что бы то ни стало, ради Нины Андреевны, ради без вести пропавшего мужа, ради её родителей, сестёр и братика. Одна она на целом белом свете, сама больная, ребёнок болен. Слава богу, кишки перестали урчать, поняли, что им сегодня ничего не перепадёт, и силы экономят на завтра. Завтра с утра и покормлю.

Она свернулась калачиком, поджала под себя ноги и забылась, но ненадолго, перед глазами маячила жирная лоснящаяся морда ревизора, протягивающая ей из-за загородки ресторана чебурек, боль охватывала весь живот. Едва рассвело, помылась, выпила воды и помчалась к булочной. Она была еще закрыта. Водитель машины, развозящей товар, и грузчик кляли заведующую всеми матерными словами одесского алфавита.

Августовское утро выдалось прохладным, у Дорки дрожали ноги, и она подошла поближе к тёплой машине, пахнущей свежим хлебом.

— Эй, ты чего, припадошная, что ли? Нюма, баба в обмороке, шоб я так жил. Это голодный обморок, — грузчик подхватил истощённую женщину, усадил на ступеньки.

Они облили Дорку водой, хотели дать попить, но женщина не могла открыть рот, только протянула руку с рублями.

— От это номер, Нюмка, у меня бульон есть, жинка на обед сготовила, счас ей полегчает. Давно такого не бачив, як из концлагеря, одни кости. Шоб я так жив. Хлеба свежего ей нельзя, дорвётся — будет каюк. Гражданочка, вы как?

Дорка смотрела на мужчин ничего не видящими глазами, спросила про очки. Шофер поднял их с земли. Она надела, обтёрла рукой липкое от бульона лицо. Попыталась подняться, но кружилась голова.

— Как вас зовут?

— Дора!

— Свои люди. Ты откуда здесь появилась, говори, не бойся.

Дора ответила: живет здесь, работает рядышком. Подъехал трамвай, из него выскочила заведующая.

— Ой, хлопцы, трамвая не було, хоть плачь, хоть...

— Да ладно тебе пузыри пускать, мы уже с полчаса, как кукуем, два вагона проехали, с этим бы не поспела, сидела бы без хлеба целый день. Вот этой припадошной спасибо скажи, с ней возимся, в обморок упала.

— А шо это с ней? Це уборщица з магазину напротив, пьяная, небось.

Дорка тихонько отошла за машину. Мужчины ловко выгружали полные лотки с хлебом, на ходу пересчитывая буханки.

— Ну, как ты?

— Сейчас ничего, спасибо, попросите её хлеб мне продать, — Дорка головой кивнула на заведующую, которая уже закрывала дверь изнутри магазина.

— А на чёрта она тебе нужна? Бери хлеб у нас, — шофер взял с лотка две буханки белого, одну черного и сунул женщине в кошелку. — Денег не надо. Ты и вправду в том магазине работаешь? Уборщицей? Так ты нужный человек, меня Нюма зовут, а это Лёвка. В вашем магазине что-то стоящее бывает? Так мы подружимся. Правда, Лёвка? Хлеб в полцены хочешь? Только в пять утра, на этом месте. А мне, если сможешь, достань шевьёту на костюм и пару ботинок па выход, на коже, заплачу как надо. Договорились?

Он тараторил так быстро, что Дорка еле разбирала. «Ты хлеб сейчас свежий не кушай, порежь, пусть подсохнет, и с чаем, подожди, на, возьми, это сливочное масло, бери, кому сказал, потом рассчитаемся».

Жизнь Доркина вмиг изменилась. Теперь каждое утро она первой появлялась у магазина, встречала сотрудниц у дверей.

— Доброе утро, Надь, я хлебушка свежего тебе купила.

— Спасибо, дорогая, почему не заходишь? Или тебе особое приглашение? Как там Вовчик? Вырос, наверное.

В жизни Дорки вроде свет какой-то стал пробиваться. Главное для себя она решила: хочешь жить — умей вертеться, никуда от этого не деться. Нюмка оказался хорошим мужиком, всю войну они с Лёвкой прошли, уцелели. Настоящее имя у него было Ной, как у того с Библии, который от всемирного потопа всё живое на земле спас. Очевидно, предназначение такое у всех Ноев, ведь и её он тоже спас и помогал, а главное, она не была больше одна, оба парня её сеструхой называли, им не стеснялась она подробно рассказывать про себя.

Рано утром хлебный фургон останавливался у Доркиного дома, и Нюмка с полным мешком быстро прошмыгивал на второй этаж прямо в её комнату. Такого достатка у нее не было никогда. С хлебокомбината крали всё: муку, масло, яйца, сахар, хлеб, дрожжи, спирт. Дорка распихивала по знакомым, от заказов у нее не было отбоя.

Вовка в школу пошёл, но, как его Дорка ни пичкала, всё равно тощим рос. Не в коня корм, как любила повторять её мама. Он четко исполнял наказ Дорки: язык держать за зубами, в хату никого не таскать, дверь закрывать.

Жадность фраера все-таки сгубила. Дорку уговорили сдать койку Жанке. Вовчик сразу с ней подружился. Случайно она узнала, что это, оказывается, Любовь Николаевна удочерила Аллочку, и страшно обиделась, что от нее утаили. Надька успокоила: не кричать же на всю Ивановскую. На этом дело не закончилось: через год отыскалась в другом детском доме родная сестрёнка Аллочки, на четыре годика младше, Танечка. Мнение сотрудниц разошлись: одну взяла, а вторую-то зачем, сама не первой молодости, без мужа, на одну её зарплату всех не прокормить.

Любовь Николаевна в Москву Алку возила на протезирование, в институт. Теперь сестрички вдвоём приходили за ней после работы. Младшенькая держалась за старшую, за ее гуттаперчевую ручку, согнутую в локте, как за настоящую. У баб слёзы сами наворачивались — девочки так радостно прыгали вокруг Любы, заглядывали к ней в сумку, как все дети: что мама им прикупила? Дорке Аллочка всегда улыбалась, спрашивала, как Вовчик, просила передать привет. «Он придёт к нам на день рождения, мы его приглашаем, только обязательно, хорошо, тётя Дора?» — «Ладно, ладно, не волнуйтесь», — отвечала Дорка и бросалась к себе в подсобку за любимыми Аллочкиными ирисками.

У соседа Ивана жизнь так и не налаживалась. Как-то под вечер он остановил Дорку во дворе: что так поздно, не боишься? Она как раз возвращалась от Фирки с деньгами за вырученный товар.

— Боюсь, а что делать? У меня нет провожатых.

От Ивана попахивало спиртным.

— Завербовался я на Север. Жить с этими сучками больше не могу Деньги посылать буду, всё как положено. Ниночку жалко. Может, ещё судьбу свою устрою. Люди едут, и я поеду. Если и вернусь, то не к ним. Хочешь, тебе писать буду?

Иван сделал шаг навстречу Дорке, хотел её обнять, но она вовремя отступила, правда, подвернула ногу и, не оглядываясь, убежала в парадную. Только этого ей не хватало. Сговорились они все, что ли? Вот и Нюмка каждый раз пытается её сосватать. Женихи они неплохие, один другого краше, но разве кто может сравниться с её Витенькой. Нет, ей и одной, слава Богу, неплохо.

В парадной на подоконнике сидел Вовчик. Дорка разозлилась на Жанку, она ведь просила вечером не отпускать мальчишку во двор одного. Никого на улице нет, какого чёрта его понесло. Счас оба получат.

— А ну, марш домой, я кому сказала! Уроки хоть сделал? Замерз весь.

— Мама, подожди, — Вовчик, ухватившись за перила двумя руками, пытался остановить Дорку, — не ходи туда, там... туда нельзя.

Вот оно что! Шептали же ей, что ее Жанночка крутит роман с женатым лейтенантиком из 8-го отделения милиции. Она не верила, бабам девку обосрать — большего счастья и не надо. Выходит, правда. Сучка, она ещё этого офицерика в ее кровать затащила. А больной сын в холодной парадной весь вечер ошивается. С ума девки посходили, на любые штаны вешаются. Дорка сняла с себя жакетку, набросила на Вовчика, он полез в корзину посмотреть, что есть вкусненького. Рука нащупала кусок пирога.

— Ты у тёти Фиры была! Только она так вкусно печет, попробуй, — он протянул пирог матери.

— Ешь сам, меня и так расперло, ни во что не влажу. В выходной к тёте Тане юбку снесу и платье новое, пусть распустит.

— И бабка с Греческой про тебя говорит, что поправилась, такая роскошная стала, загляденье, замуж ей пора. Мам, ты ведь замуж не пойдёшь, нам никто не нужен, правда?

Дорка крепко притянула сына к себе, так и сидели на подоконнике, чувствуя дыхание друг друга.

— Кто там с Жанкой?

— Дядя Лёня. Он при немцах в пекарне работал и партизанам хлеб возил, потом румыны его арестовали, но он бежал и воевал в катакомбах. Мам, ты не думай, если он милиционер, так такой же, как этот гад Сахно. Мама, ты Жанку не прогонишь? Она хорошая, куда она пойдёт? Я им сейчас знак дам, и они уйдут, только ты спрячься, чтобы тебя не видели. Я честное пионерское дал, что на шухере постою.

Дорка не стала устраивать концерт, а тихонько поговорила с девушкой, обе расплакались. Всё бы ничего, да кавалер оказался женатым, с маленьким сыном. Жанночка как могла оправдывала своего любимого, уверяя Дорку, что ей всё равно, женат тот или нет. Что делать? Куда им с их любовью податься? Есть закуток возле печки, они и рады, горемыки.

Жена и мать милиционера несколько раз устраивали Жанночке скандалы, прямо в магазине, таскали её за волосы, Дорка еле отбивала бедную девушку. Кончилось все тем, что парень вообще ушёл из семьи и поселился тоже у Дорки, она разрешила. Молодых поддерживали сестра и отец парня. Дорка командовала молодыми, называя своими старшими детьми. Праздники, дни рождения гуляли вместе в Доркиной комнате всей квартирой. В гостях неизменно были Надежда со своей Наденькой и Нюмка с Лёвкой со своими женами. Хлебный фургон теперь останавливался у чёрного входа в магазин, в такую рань не вызывая ни у кого подозрения. Дорка, приняв товар, укладывалась ещё поспать на складе у Надьки.

Вера Борисовна восстановилась в своём технологическом институте, как и мечтала. Сюда же, на вечерний, после десятилетки поступила и Наденька. В подмогу Дорке дали еще одну уборщицу, ввели дополнительно штатную единицу. Девушка была детдомовкой, она и сторожила, и убирала, ещё и училась. Дорка взяла над ней шефство. Сама она шваброй орудовала реже, выполняла поручения директора, а в отсутствие Веры Борисовны нередко сама принимала решения. Надежда Ивановна с Любовью Николаевной на удивление ей подчинялись. Все поражались, как Дора Моисеевна, так теперь ее чаще величали, не умеющая даже считать на счётах, ничего не записывая, помнит столько. Кому что нужно дать в продажу, откуда завезти, ко всем поставщикам обращалась ласково: то любушка, то голубушка, то мой родненький, ты ж меня миленький знаешь, я ж тебя не обижу, как же ты мог забыть меня.

Ей удавалось даже с банком договориться. Кто ей мог отказать, когда назавтра к той же Дорочке потребуется обращаться. Иногда так увлекалась, что и свой интерес забывала, тогда корила себя: раз им всем можно, как бы положено по должности, а ей, выполняющей всё для них, рискующей своей собственной шкурой, разве не положено? Дорка толкала левак и со швейной фабрики, и с обувной, а уж о кожгалантерее и говорить нечего. Вера Борисовна умоляла ее не рисковать понапрасну, только дать ей возможность спокойно закончить институт, а там гори пропадом эта торговля. Была бы ее воля, она Дорку назначила бы своим замом, хваткая толковая женщина. Но как? Язык не поворачивается сказать, что евреев запрещено принимать на работу в торговлю, тем более на руководящую должность. Хорошо есть отговорка — нет образования. Но через три года будет: Дорка со своими семью классами ухитрилась поступить в техникум советской торговли на товароведческий факультет. Тогда как?

Сейчас же, по большому счёту, у Дорки было выгодное положение: командует сколько хочет, деньги зарабатывает, а коснись чего — никакой ответственности, что с неё взять? Уборщица. Приказали — она и сделала, а что за этим — не знает.

Радостное событие произошло у ее квартирантов, Леониду Павловичу дали, наконец, комнату. И тут без Дорки не обошлось. Одна из ее покупательниц случайно проговорилась о смерти своей соседки, одинокой старушки. Комнатка была очень маленькая, узенькая, с одним окошком, выходящим на спуск Короленко, в дикой коммуналке с удобствами во дворе. Очередники от неё отказывались. Дорка, прихватив с собой что надо, отправилась в отделение милиции, и на следующий день Леониду Павловичу дали эту комнату. Переехали в тот же день, с нехитрыми пожитками пешком прошли три квартала, машину не просили, Леонид постеснялся побеспокоить начальство. Новоселье отмечали, сидя на полу пили вино, закусывая бутербродами. Молодые были счастливы. Дорка была рада за них, но, с другой стороны, наворачивались слезы, и испытывала чувство пустоты. Вовчик привык к ним, Жанночка вкусно сготовит, постирает, уберёт, спорая она, всё успевала. Вовчик успокаивал: я тебе теперь помогать буду, я уже взрослый.

Надежда Ивановна с Наденькой тоже жили дружно, как мать с дочерью. Однажды Надька призналась Дорке, что вряд ли так воспитала б собственную дочь, такая хорошая девушка, не нарадуюсь на неё. На радостях Надька даже с бывшей подружкой Женькой здороваться стала, вроде помирились. Евгения Анатольевна теперь работала замом редактора в газете и сама неожиданно позвала ее к себе в комнату.

— Надя, ты на меня дуешься, а напрасно. Я хотела как лучше. Зачем тебе было знать во время оккупации, чем я занимаюсь? Подпольщицей была. С твоим бидончиком с керосином ходила по явкам, выполняла задания. Не хотела подвергать тебя опасности, если бы со мной что-нибудь случилось, тебе бы сказали.

Евгения Анатольевна попыталась обнять Надежду. Надежда увернулась и вдруг вспомнила свой недавний разговор с Верой Борисовной. «Вера Борисовна, не хочу вас огорчать, но я, наверное, уволюсь, с моей болячкой за прилавком долго не протяну. Врачи рекомендуют сменить работу, у меня тромбофлебит, ещё с войны. Я при румынах в холодном сарае керосином торговала с утра до ночи».

Надька вскинула голову и поправила косынку, было заметно, что она нервничает. Она стала рассказывать, как они с соседкой Женькой выживали, благодаря канистре с керосином, которую получала в качестве оплаты. Женька эту емкость относила куда-то в центр, порой пропадала на целый день, наконец возвращалась с буханкой хлеба, обернутой в тряпку. Сколько раз Надька могла керосин в том же сарае продать, бог свидетель, покупатели были, но Женька всё ей мозги пудрила: продешевим, сбагрить богатым в два раза выгодней. Жили в Женькиной большой комнате, спали вместе на тахте у тёплого камина. Женька читала ей стихи и пересказывала романы. Хорошо дружили, однако с концом войны и дружба закончилась. Склады с горючим сгорели, керосин теперь стали развозить на машинах. Женька вернулась в редакцию, Надька устроилась в магазин. Только из газеты она узнала, что ее недавняя подруга была подпольщицей, связной партизанского отряда, что она член партии.

Сама же для себя твёрдо была убеждена, что Женька брешет и всё брешут. В каком таком подполье она состояла, злилась Надька, когда в войну по фляжечке керосина приторговывала. Если бы не я, пришлось бы ей повкалывать, будь здоров. А теперь даже здороваться перестала. На кухню не выходит, придёт с работы, запрется в своей комнате и носа не показывает. После того скандала никогда ей не прощу. Сука, сучка, знала ведь, что Эдик Лисовский жив, а не сказала ей об этом. Сама потом призналась, что он её попросил не говорить. Пусть думает — погиб, пропал, так легче пережить. А он просто другую встретил, в Москве теперь живёт, на редакторской дочке женат. Всё правильно, так ей дуре и надо. А Женька гадюка самая настоящая, когда нужно было, змеей обвилась вокруг меня — ты самая лучшая, такая добрая, а потом молчала, видела же гадина, как я с письмами, с запросами по городу ношусь, Эдика ищу. Что ей до чужих страданий? Мстила что ли, у самой-то так и никого не было.

Кровь ударила в лицо. Какую уж ночь Надьку мучила её бессонница. Эта страшная её жизнь без просвета. Вспомнила, как они с Женькой поругались. Это случилось на ноябрьские праздники 1942 года, холод был жуткий. Вечером прибежала Женька, радостная, сияющая от счастья: на Преображенском соборе, на самом верху кто-то повесил красный флаг. «Надька, это надо отметить! Немцы и румыны не в себе от злости, хватают людей прямо на улицах, загоняют в подвалы разрушенных домов и живьем сжигают. Мы им ещё покажем!»

Надька, промёрзшая, уставшая, не раздеваясь, откинулась на спинку стула и смотрела на восторженную подругу.

— Ради одного флажка столько людей погубить?

— Дура, ты ничего не понимаешь! Это борьба, пусть знают, что нас не сломить! Мы им ещё покажем! Вот увидишь. Ты что в ватнике сидишь, воняет, дышать нечем, лень, что ли, снять и проветрить.

Тогда в городе и началось, страшно вспомнить, как шныряли по домам, проверяли.

— Жидан есть?

— Жидан есть?

— Коммунисты есть?

За зиму немцы с румынами почти со всеми расправились. Людей в городе поделили на две части. Одних выгоняли на улицу и гнали на разбомбленную суконную фабрику, оттуда на Сортировочную, Пересыпь. Там, в яме для слива мазута, жгли круглосуточно, и живых и мёртвых, чёрный вонючий дым стелился над морем, закрывая Лузановку. Тех, кто замерзал по дороге, складировали, как дрова, штабелями в Собачьем садике в конце Херсонской. Ходили слухи, что шайки негодяев делали из них колбасу и пирожки. А эта идейная радовалась флажку, её-то никто не выдал. Сколько раз у Надьки спрашивали, вроде в шутку: «А подруга твоя член партии?» Надька отшучивалась: «Кто ж его знает: может, на передок и да, а вот на задок-то точно нет, ручаюсь». Другие сидели по домам, в ужасе ожидая своей участи. Если евреи и коммунисты закончатся, потом за них возьмутся.

Из центральных богатых домов жильцов выгоняли прямо на улицу. Что могли на себе унести, с тем и оставались. Многие сами, не дожидаясь прихода румын, перебирались подальше в халупы от центра, по ночам перетаскивая свой скарб. Если такие отважные попадались румынам, то всё, конец, смерть на месте. Захватчики считали, что город и всё, что в нём есть, теперь принадлежит только им. Раз и навсегда. Теперь это их дома, их имущество. Слава Богу, что Надька жила здесь. Район их уж больно непривлекательный всегда был. Пыльный, грязный, беднота испокон веку здесь селилась. Сюда за всю войну румыны только пару раз с облавой приходили. Грабить нечего, не то что в центре. Что творилось, вывозили всё подряд, целыми составами мебель, ковры, даже тротуарную плитку...

Нужно было ей Женьку не слушать, а сразу после освобождения перебраться в центр, пока комнаты свободные стояли. Это она её с толку сбила, вместе с бабой Настей-соседкой. Нет, зря наговариваю, я же Эдика ждала. Как обрадовалась, когда письма почтальон принёс от него с фронта. Сразу несколько. Она верила: вот кончится эта проклятая война — и сам вскорости объявится, только напрасно верила. Эх, Женька, сволочь ты поганая.

Надька почувствовала, как проклятая острая боль пробежала по ее ногам. Бедные ее ножки, какие они были красивые, как нравились мужчинам, да не только ножки. Чем я так прогневила Бога, что он послал мне такую судьбу.

В комнате воцарилось молчание. Евгения Анатольевна прервала его.

— А насчет Эдика, ты меня все им попрекаешь?.. Сначала я тоже о нем ничего не знала, а потом подумала: тебе легче будет, если скажу, что он к другой бабе переметнулся, а так погиб — и все. Подлец он. Прости, если сможешь. Но я по другому поводу тебя позвала. Мне скоро новую квартиру должны дать, а эту я должна сдать.

— И сдавай на здоровье, я-то при чём?

— Надя, мы ведь не чужие, эта комната в три раза больше твоей, а ты теперь не одна, давай поменяемся. Здесь и чердак есть, он забит старыми декорациями, документами, плакатами, шаржами, стихами. Придет время, всему этому цены не будет. Жаль, если деревня наехавшая на свалку всё выбросит. Во время войны не пожгли, сберегли, нужно всё сохранить. История же.

Евгения Анатольевна придумала, как лучше все обставить. Надежде надо пойти к бабе Насте и, как бы невзначай, пожаловаться, что фактически до войны это была ее комната. Что Женька, сучка, обманула ее, сначала напросилась пожить, а затем выставила, и, чтобы не ругаться, Надька ушла. А теперь племянница у нее живёт, замуж собирается, и самой не поздно жизнь устроить, так что надо возвращать свое. Трудно, побороться придется, по исполкомам-милициям походить, а что делать?

— Я для понта поупираюсь, поскандалю, — предупредила Евгения Анатольевна, — признаюсь, что так и было, согласна обменяться. Никто не должен знать об этом, только ты и я, сама понимаешь, какие времена.

Баба Настя ахнула, услышав от любимой Наденьки, какая стерва эта партийка-партизанка Женька. Как она морду свою отворачивает, сквозь зубы здоровается. «Хто ж тебе поверит? — сокрушалась она. — Я свидетелем буду, шоб гром меня вдарил на этом месте. Как же ты могла такую площадь потерять? От шляпа, я эту партийку не боюсь, я ей всё скажу начистоту. И бабы наши её терпеть не могут, вот увидишь, все на твоей стороне будут. Шо ж ты раньше молчала? Такую площадь потерять, это ж надо!» Баба Настя понеслась трезвонить новость. Все соседи поддерживали Надежду: не сдавайся, мы на твоей стороне, выкурим её, ну и подружка у тебя...

Через месяц конфликт, благодаря стараниям бабы Насти, созрел, как гнойный нарыв, и прорвался. Заявились разбираться управдом и участковый. Надьки с племянницей дома не оказалось, а Евгения Анатольевна дверь не открыла. Баба Настя объясняла, как случилась вся эта история. Ни участковый, ни управдом ничего не поняли и приняли соломоново решение: пусть пишут официально заявления, будем разбираться.

Евгения Анатольевна дождалась прихода Надьки и громко, чтобы все слышали, объявила: немедленно меняемся, чтобы не полоскали её честное имя, потом все официально оформим, сама займется этим. До полуночи перетаскивали вещи, помогали все соседи. «Ну и сральник устроила, а говна собрала, растопки на год хватит», — не могла успокоиться баба Настя. Через полгода Евгения Анатольевна получила ордер на отдельную однокомнатную квартиру в центре Одессы, с телефоном, всеми удобствами, газом, горячей водой, центральным отоплением. Баба Настя прыгала от злости, она бы заняла эту освободившуюся комнату, а то какие-то босяки вселились, чёрт знает, откуда понаехали. При Надежде, правда, помалкивала, только вздыхала. Надежда немного выждала, а затем затеяла ремонт. Руководил им управдом, скорее даже его жена, которая чуть ли не каждый день стала наведываться к Надежде в магазин, ходила туда за товаром, как на работу. Через два месяца нельзя было узнать бывшую залу, в которой некогда размещался театр журналистской коммуны. Теперь это была небольшая двухкомнатная квартирка, с собственной маленькой кухонькой.

На новоселье Евгении Анатольевны приглашенная Надька прикупила в подарок большой шелковый ярко-оранжевый абажур. Они, как только поступали, расхватывались моментально. На трамвайной остановке встретила Любовь Николаевну с точно таким же. Екнуло: не к Женьке ли?

— Господи, какая Одесса большая деревня, — воскликнула Любовь Николаевна, — я о тебе всё давно знаю, но не могла представить, что ты ещё и та самая Женькина Надька. Что с абажурами делать будем?

— Пока подарим, а там видно будет. А ты-то откуда с ней знакома?

— В университете вместе учились, а в войну моя бабуля с ней вместе партизанила. Сейчас познакомишься, она у Женьки стол накрывает.

С двумя одинаковыми, как близнецы, абажурами они выглядели смешно, Евгении Анатольевне тоже хотелось смеяться, однако она сдерживала себя, пригласила женщин в комнату, и там уже все зашлись в страшном хохоте, подобном истерике: под потолком висел точно такой же оранжевый подарок. Какая-то старушка носилась по квартире, расставляя экзотические блюда. «Девочки мои дорогие, хоть бы одного кавалера пригласили для антуража! Шампанское некому открыть. Такие красотки, и умницы, и красавицы, а одни», — причитала она.

— Надя, познакомься, — сказала Любовь Николаевна, — это моя Нанюш, а это, бабуля, Надежда Ивановна, мы вместе работаем. Я даже не догадывалась, что они с Женей подруги, в одной квартире столько лет вместе прожили, всю войну.

Нанюш пристально посмотрела на Надежду, улыбнулась и вдруг спросила:

— А Якова Наумовича почему не пригласили, как он поживает? У него такое лёгкое перо, он такой образованный, начитанный, интеллигентный человек. По возрасту как раз всем вам, к тому же одинокий.

— В следующий раз, если Люба согласна, у нее на даче соберемся, тогда и пригласим, — предложила Евгения Анатольевна.

— Дачи больше нет, забрали. Какой-то кооператив юристов, участок поделили между собой. И дом поделили.

— Вот это новости, что ж вы молчали? — поперхнулась хозяйка, забыв про новоселье.

— А что говорить, я теперь никто.

— Как это никто? Ты вдова академика, по его книжкам учатся эти сраные юристы, у тебя двое детей, одна — инвалид войны, Нанюш — участник партизанского движения. Это они никто, ты посмотри, что творится? — Евгения Анатольевна бросилась к телефону. — Якова Наумовича, пожалуйста.

Она поднесла палец к губам — тихо.

— Яков Наумович, добрый день, это я. Что за дела, Яков Наумович, ко мне поступила информация, что у семьи покойного академика, его несовершеннолетиих дочерей, одна из которых инвалид войны, а бабушка, вы её знаете, известная наша одесская подпольщица Нанюш, так вот, какой-то юридический кооператив отобрал у них дачу, выделенную семье в вечное пользование. Прошу вас, разберитесь, я в вас никогда не сомневалась.

— А я что говорила, чуть что — Яков Наумович, — сказала Нанюш, напомнив гостям, что пора бы выпить за новую квартиру: Старушка прекрасно выглядела в своём тёмно-синем платье с кружевным воротничком, седые, чуть подсиненные волосы туго затянуты на затылке в пучок.

— Действительно, что мы тянем? — засуетилась Евгения Анатольевна. — У всех налито. Наденька, а почему у тебя рюмка пустая. Я хочу выпить за каждую из вас, но первый тост за Надежду Ивановну. С ней меня свела судьба в далёкие послереволюционные годы, в журналистской коммуне. Какая была красавица, как она читала стихи, пела, играла в спектаклях, сам Утёсов за ней приударивал. Наденька, помнишь Млинариса, ну, его верного Санчо — дружка, который потом тоже подался в Москву, как он тебя тогда обхаживал? В театр приглашал, заменить Веру Холодную, помнишь? А я всё помню. Все поголовно были в неё влюблены, но мы, бабы, как всегда, тех, кого надо, не выбираем, к сожалению. Она и сейчас у нас красавица! Выпьем за неё.

— Девочки, секундочку сейчас выпьем, я хочу добавить, — Нанюш встала из-за стола, подошла к Наде, положила ей руку на плечо. — Женечка вспомнила про давние времена, Утесов, Вера Холодная, Дуся Млинарис, а я хочу о недавних. Это наша Наденька в войну снабжала катакомбы керосином и бензином. Да, Зиночка, она. Героическая женщина. И немецкий склад с цистернами с горючим подожгла. От взрывов тогда вся Одесса вздрогнула, зарево висело над всем городом. Написать бы об этом в газете, Евгения Анатольевна, подвиг же, пусть люди прочитают. А теперь выпьем!

Надежде налили вина, она чокнулась со всеми и прослезилась. Эти достойные женщины ею восхищаются, а она ничего такого не совершала, просто жила в своём любимом городе, в своей родной Одессе. Вот Нанюш — да. Любовь Николаевна успела рассказать, что она, урождённая Жозефина, шестнадцатилетней девочкой приехала в Россию из Франции помощницей воспитательницы детей градоначальника Одессы. И осталась в вольном городе на всю жизнь, полюбила его, как свою родину. В двадцать лет она попала в семью, где скоропостижно скончалась молодая женщина, оставив после себя кроху Любочку. Ребенок называл её вместо няни — Нанюсь, так она из Жозефины и превратилась в Нанюш. Отец Любочки, известный ученый, преподавал в университете. Влюбилась в него юная француженка. Так любила, что стерпела, когда Николай женился на другой женщине, не оставила свою Любочку не смогла. А в 26-м Николая с женой забрали в ЧК, больше их и не видели, расстреляли, не предъявив никаких обвинений. Просто в ту ночь некого было расстреливать.

Жозефина помчалась к другу Николая, тоже профессору, на коленях умоляла жениться на Любочке, спасти её, поскольку у большевиков тот был на хорошем счету. Так её девочка вышла замуж, но по настоянию Нанюш ушла из университета, чтобы не мозолить глаза. О ней очень быстро все забыли, а Жозефине выправили новый паспорт с фамилией Дурнова Наталья.

Брак, несмотря на солидную разницу в возрасте, оказался удачным, но деток им Бог не дал. Когда началась война, Любочка без Нанюш в эвакуацию наотрез отказалась ехать. Еле нянька ее уговорила — через пару недель, в крайнем случае через месяц, вы вернётесь. А квартиру без присмотра оставлять нельзя, ограбят. Еще от перрона поезд не отойдет, как всё растащат, убеждала Нанюш. Так они и уехали, ничего с собой, кроме документов и конспектов мужа не взяли. Нанюш уже на вокзале сунула им узелок с деньгами и ценностями, которые собрала впопыхах. Она не забудет, как румыны в холод выгнали на улицу семью учёного с мировым именем из квартиры напротив. Они шли, накрывшись одеялами, как прокажённые, стыдясь своего позора, под гиканье и оскорбление конвоиров — как и Николая с женой, больше их никто не видел...

Жозефина без надобности боялась выходить на улицу с утра до ночи простаивала у окон, перебегая из одной комнаты в другую, наблюдала, что творится. Один раз к ней начали настойчиво стучать и звонить в дверь, потом копошиться в замке. Она не растерялась и по-немецки спросила, кто такие, что она сейчас позвонит в комендатуру Непрошеные гости быстро сбежали по лестнице и больше не показывались. Где-то через несколько дней она увидела, как подъехала легковая машина, засуетились военные — и на улице, и во дворе, с ними бегал дворник. Последним вышел офицер, Нанюш помахала ему рукой. Была не была, она решила предложить ему квартиру профессора. Она вышла на парадную и заговорила с офицером по-немецки. Тому естественно, квартира понравилась. Нанюш, теперь уже по-французски, офицер оказался румыном и лучше понимал этот язык, всё ему рассказала, кто она и как здесь оказалась, угостила своей фирменной настоечкой.

Офицер остался. Потом приезжали его жена с детьми. Жозефина прислуживала им, учила детей языкам, в том числе и русскому, объясняла, что знание языков ещё никому не помешаю. Обедать и ужинать румын предпочитал дома, кухню Нанюш он ценил очень высоко. Даже предложил ей, что выпишет паспорт, и она сможет вернуться к себе на родину. Старая няня положила свою ладошку на руку офицера: «Я свою Любочку дождусь, она мне, как дочь. И вы сберегите себя, уезжайте, пока не поздно, подальше отсюда, в Африку или Австралию, спасайте своих детей».

С этой минуты, не сговариваясь, он начал оставлять на столе кое-какие документы, разную информацию, сообразив, что Нанюш, если она русский агент, передаст все эти сведения куда следует.

В день отъезда румын написал благодарственное письмо за предоставленную квартиру, за счастье быть знакомым с Жозефиной и заочно с семьей профессора. Даже подарил сувенир — дорогую авторучку с золотым пером «Паркер». Нанюш стала известной на всю Одессу подпольщицей.

Как только Одессу освободили, Любочка с мужем вернулись из эвакуации, с тем же чемоданчиком, полным конспектов, но без Нанюшиного узелка, на что-то надо было жить, вот деньги и ценности няни пригодились. А спустя несколько лет началась травля, разгромные статьи, муж Любочки перестал ходить в университет на лекции. Одним ранним утром Нанюш обнаружила его мертвым в кресле за столом, перед ним лежала предсмертная записка. В ней было обращение к Любочке и к Нанюш, преданному другу семьи, он просил жену никогда не переступать порог университета, жить и радоваться жизни, обязательно обеим устроить свою судьбу; а главное, никогда не расставаться. Как и благодарственное письмо румына, так и посмертную записку профессора, старуха Любочке не показала, ради ее спокойствия, сожгла в камине — только огню она доверяла все тайны.

— Женечка, а почему Веры до сих пор нет? — встрепенулась Нанюш. — Бедная, все работает. Сотэ оставьте хоть немножко ей, она очень любит. Наконец-то, легка на помине.

Заслышав звонок, Нанюш, как молоденькая девушка, сорвалась с места, побежала открывать дверь. Они обнялись, крепко расцеловались, словно после долгой разлуки. Они действительно давно не виделись. С того самого случая...

У Веры Борисовны тогда пропали из стола деньги. Директриса ходила чернее тучи, никого не обвинила, весь удар приняла на себя, как Александр Матросов... Дорка с Любовью Николаевной как могли успокаивали ее. «Пойдемте все ко мне, — предложила Дорка, — чаю попьем, у меня печенье есть». Больше других обрадовалась их приходу баба Маня. «Не чужая же вы нам, в самом деле. У нас на Греческой в беде никогда не оставят, где вы, когда такое видели в Одессе? Вы что в своём уме? Да столько волос на голове не хватит, сколько вы Дорке делаете, — распиналась баба Маня, когда намеками ей объяснили, в чем дело; поседевшие ее волосы торчком выбивались из выгоревшей на солнце мятой шляпки. — Ой, такой человек! Ещё из тех настоящих одесситов. Это теперь понаехало, на толчке шмотку купит, извиняйте, натянет на сраную жопу — и на тебе, одесситка».

— Ну шо вы, баба Маня, такое говорите, — попыталась остановить бабу Маню Дорка.

— Ты мне скажешь, что неправда? Капроны понатягивали, а подмыться времени у них нету, так вот, раньше такую засранку в Одессе с трамвая бы выкинули, чтобы воздух не отравляли и люди дышали. Это теперь церемонятся, замечание сделаешь, ну, так по-доброму, по-соседски, так они, знаете, как поганые рты свои раскроют: не ваше дело, как хочу, так и буду. У нас на Греческой порядок был. Прислушивались, что старшие говорят, это сейчас распустились.

— Что-то расставаться не хочется, давай теперь ко мне махнем, — предложила Любовь Николаевна, — я одна, отдельная квартира, здесь недалеко.

— Спасибо девочки, но сегодня не получится, как-нибудь в другой раз, — умоляюще произнесла директорша, но Любовь Николаевна и слушать не хотела, подхватила её под руку.

— В магазине вы главная, а здесь я старшая. Все, двинули ко мне, нечего время попусту терять.

Шли молча, парадная в доме была просторной; когда включили свет, всё заиграло чистотой, окна с цветными витражами, мраморные ступени, полированные перила. Барский дом, правда, лифтовая шахта была пустой, поднялись на третий этаж. Пешком. На площадке было две квартиры. Любовь Николаевна позвонила один раз, спустя секунду повторила, потом еще раз. Условный сигнал.

— Иду, иду, Любочка, детка.

Дверь открыла пожилая женщина с гладко зачёсанными совершенно седыми волосами, заколотыми в оригинальный пучок. Наверное, мать, уж больно прическами похожи. В прихожей ярко горел свет.

— Любочка, что же ты не предупредила про гостей, я бы испекла чего к чаю.

— Нанюш, извини, не успела, а гостей будет много, сейчас подойдут, они в магазине задержались, всё принесут, не волнуйся. Ты нам пока на двоих супчика сообрази — горяченького, — Любовь Николаевна нагнулась, быстро поцеловала старушку в обе щеки. — Это, Нанюш, моя директриса Вера Борисовна, я тебе о ней уже рассказывала.

Светясь от радости, старушка протянула вперёд обе руки и обняла женщину.

— Очень приятно, раздевайтесь, я мигом, меня зовут Наталья Ивановна, но для вас Нанюш, — и чудо в тёмно-синем платье, с белоснежным воротничком и такими же манжетами исчезло, как в сказке. Не успела Вера Борисовна повесить своё «сиротское пальто» и шарфик, как услышала за спиной: «Обувь не снимайте, вот здесь протрите, в ванной всё можно сделать, проходите, пожалуйста».

Разве такое возможно? Ванная комната целый дворец, вся в мраморе, как в кино. Громадное зеркало во всю стену, бронзовые бра, унитаз со сливным бачком. Господи, на кого я похожа? Серое измождённое лицо. Вера Борисовна попыталась улыбнуться, но тут же крепко сжала губы. Ужас. Зеркало беспощадно отразило желтые прокуренные зубы, а она так ими гордилась, когда вышла из-под земли. У неё ведь целым остался почти весь перед, не то что у Коли. Он даже обомлел, увидев её такой.

Она закрыла глаза; чтобы не упасть, облокотилась на раковину в виде створки от жемчужины. Потом с трудом догадалась, как открыть такой чудной кран, протерла рукой свои туфли, помыла руки, вытирать их чистыми накрахмаленными полотенцами не решилась. Кто же она, эта Любочка? Два года с ними работаю, а ничего о них не знаю. Хорош я руководитель. А эта странная Нанюш, она-то кто? Где я слышала ее имя? Почему оно мне знакомо? Никогда раньше не видела — точно, но ведь слышала. Может, это вовсе не имя, а кличка.

— Вера Борисовна, пожалуйста вот сюда, в столовую.

От яркого света лампы директриса зажмурилась, у нее закружилась голова. Обе женщины подхватили её и усадили за большой круглый стол, покрытый белоснежной скатертью, на которой были вышиты гладью нежные анютины глазки. Марья Ивановна принесла супницу с такими же цветочками и разлила суп в две тарелочки.

— Пока девочки придут, мы с вами перекусим.

— Неудобно, давайте подождём.

— Не переживайте за них, они по дороге колбаской полакомятся, — успокоила Любовь Николаевна. «Похоже, она лучше меня всё знает, про всех сразу», — рассерженно подумала про себя Вера Борисовна. Суп она проглотила, даже не заметив, и лишь затем, подняв голову, увидела, как ее продавщица, не спеша, бесшумно подносит ложку ко рту, спина ровная, ест, словно королева. Потом она так же ровно поднялась, собрала тарелки, улыбнулась и вышла из комнаты. Вера Борисовна выдохнула и осмотрелась. Да, все как в кино, только в кино она видела подобную роскошь. Музей, да и только, мягкий ковёр, буфет полный дорогой посуды, у балкона кадушка с финиковой пальмой, пианино.

 «Кто она все-таки? Откуда такая роскошь? И зачем ей работать в магазине? Зачем я согласилась сюда прийти?»

Раздался звонок, в коридоре возникла сутолока.

— Добрый вечер, Наталья Ивановна, как ваше здоровьице? Ну, вы молоток!

А девчонки, здесь, похоже, не в первый раз. Хотелось курить, но в такой квартире неудобно, да и нечего. Наконец появились продавщицы, каждая в руках несла блюдо. Крабы, московская колбаска, голландский сыр и яичница. Нанюш достала графинчик с водкой, подкрашенной плавающими тёмно-синими ягодами.

— Так, быстро налили, — Любовь Николаевна поднялась из-за стола. — Девочки мои дорогие, в силу определённой жизненной ситуации мы сегодня собрались, к сожалению, не полным составом. Но с нами наш руководитель, всеми уважаемая Вера Борисовна. От имени отсутствующих, от всех нас я хочу поднять этот бокал за нее, скромную добрую женщину, женщину-воина. Она провела в нашем городе на нелегальном положении всю войну, и сейчас она на боевом посту. Честность и порядочность её вызывает у нас уважение и гордость, вы для нас пример во всём, здоровья, удачи вам и долгих лет жизни. А нам рядом с вами.

Все чокались с Верой Борисовной, а потом между собой. Любовь Николаевна села за инструмент, и комната наполнилась прекрасной музыкой. Слушали тихо, закрыв глаза. Потом ее сменила Наталья Ивановна. Весело подмигнув, она поинтересовалась: что сыграть?

— Давайте споём!

Прозвучала мелодия, но женщины её не знали, потом другая, ещё и ещё...

Старушка не выдержала, запела сама, к ней присоединилась Любовь Николаевна. Женщины, не зная слов, подхватывали мотив.

— Девочки, опоздаем на последний трамвай, а ну, бикицер, — скомандовала Наталья Ивановна.

— Какой ещё бикицер? — воскликнула кто-то из девчонок.

— Привыкай, раз в Одессе поселилась, это по-одесски значит быстро.

— С чего ты взяла? Бикицер это в принципе — фамилия. Компания такая была в своё время в Одессе — «Бикицер и сыновья». Срочная быстрая доставка. Не знаю, насколько быстрая, только наши одесситы, острые на язык, посмеивались над ней: черепаха ползёт быстрее бикицера.

Все заулыбались. Бикицер! Любовь Николаевна, видя усталость директрисы, предложила ей остаться, но та категорически отказалась: «Я на работу вернусь».

Сладко покуривая, она изучала дела своих сотрудников. Биография Любови Николаевны была краткой. Из неё можно было лишь узнать, что она вдова, была в эвакуации и работает с 1947 года, до этого домохозяйничала. Детей не имеет. Глаза от усталости слипались, и директриса уснула прямо за столом.

...Нахлынувшие воспоминания отвлекли от новоселья. Вера Борисовна пожалела, что так припозднилась, надо было бросить эту чертову работу и приехать вовремя, ведь так хорошо, уютно, как тогда в доме у Любови Николаевны. И Нанюш она очень рада видеть, хозяйка, какой богатый стол накрыла. И за Женечку рада — умница, дождалась, наконец, своей квартиры.

Разошлись по домам ближе к полуночи. Надежда сидела у вагонного окна, за которым была сплошная темень, лишь изредка ее прорезали бледные огоньки уличных фонарей. Возбуждение, которое она испытала от встреч в этот вечер, продолжало колотить. Как эта журналистка, Тамара Петровна, кажется, пристала к ней? Неужели вы одна все это совершили? У Надежды и сейчас сводило руки и ноги, её всю трясло, когда она все это вспоминала. Как совершенно случайно подслушала разговор румынских солдат. Все горюче-смазочные материалы со склада вывезти, а туда согнать местное население, всех подряд, кто попадется, и уничтожить, сжечь. Потом они вместе с оуповцами, как всегда, напились. Надежда схватила бидончик, наполненный для Женьки, и в ярости стала поливать одну бочку за другой. Затем закрыла снаружи конторку на щеколду вылила последние капли под дверь, чиркнула спичкой, выбросила бидончик. Спокойно, как во сне, проскочила мимо охраны.

Побежала она только тогда, когда бабахнула первая цистерна. Партизаны потом операцию на свой счёт записали. Бог с ними, а то стали бы выяснять, кто она да что, вскрылось бы, что она немка по отцу. А так ей спокойнее, и почестей никаких ей не надо. Женька права, хоть Сталина с Берией нет, а все равно помалкивать не мешает. Удивительно, но сегодня никто не предложил тост за Сталина, только недавно все рыдали, жить без него не хотели, такое творилось. Дорка до сих пор в магазине любовно протирает каждое утро его портрет с траурной лентой.

Объявили амнистию. К бабе Насте вернулась невестка, выглядит она старше своей свекрови. Сына бабы Насти расстреляли как врага народа ещё в 38-м, а невестка все эти годы провела в тюрьме, там потеряла ребёнка. Вера Борисовна прочитала лекцию всему коллективу: мол, амнистией партия даёт возможность оступившимся гражданам своим честным трудом оправдать оказанное им доверие. Но бабы в магазине уверены, что отпустили воров и убийц и других разных негодяев, которые помогали фашистам. Что сейчас в городе будет — на улицу не выйдешь, как сразу после войны.

Опять осень, зима, лето. Жизнь течет. Надька не раз вспоминала то новоселье у Женьки. Какая счастливая Люба, что у неё есть такая преданная Нанюш. А вот у нее никогда рядом не было ни любящей по-настоящему матери, ни няньки. Злость, словно бушующей морской волной, накатывалась на бывшую дворянку немецкого происхождения. Кто она нынче? Какая-то сраная кладовщица, неужели так и будет прозябать в этом сыром подвале, а после работы ехать в свои трущобы на окраине города.

Дорка ещё больше поправилась, ест, не насытится, брюхо набивает, отчего не есть ей с Вовчиком, если всего у них теперь полно. Извещение о смерти свекрови, ещё в 48-м году все в душе перевернуло. Не немцы погубили Нину Андреевну, а наши! Как могли, какие они после этого наши? Никак не добьется, куда делся ее Витенька, где сложил свою голову? Навечно клеймо навесили: жена и сын без вести пропавшего лейтенанта Ерёмина Виктора Владимировича. И этою им ещё мало — пятую графу в паспорт проставили, чтобы сразу было видно, с кем дело имеешь. Ладно ей, а Вовчику чего мучиться при русском-то отце. Нюмка, как выпьет, только об этом и заикается. Воевали все одинаково, а теперь еврейскому мальчишке в институт поступать — дудки.

Или этот участковый Сахно. И в какой борщ она с Вовчиком ему насрала? Парня всё лето в городе нет, а он никак не успокоится, привязался гнида, каждый раз шьёт её мальчику дела.

А может, зря она так бзигует, не все такие сучары. Вон Леониду Павловичу, бывшему Доркиному квартиранту, предложили хлебное место в ОБХСС, так он отказался. Прямо так начальнику и заявил: не буду в штаны к грузчикам после смены лазить, вытягивать оттуда селёдку, которую они несут своим детям, не от сытной жизни. Не мое это, а вот уголовный розыск — мое. Начальника от неожиданности (такой доходный кусок упустить) даже перекосило, достал иностранную бутылку водки и распил её с лейтенантом. Смотри, говорит, сынок, береги себя, и так ты уже два раза из спины пёрышко вынимал.

Да, свет не без нормальных и добрых людей, подумала Дорка, и ей полегчало на душе.

ДНЕСТРОВСКИЕ РУСАЛОЧКИ

Жанночка лежала на топчанчике, ласково поглаживая свой живот. Она больше никогда не будет одна, у неё будет ребёнок. Даже если Лёнечка вернётся в свою семью, ей уже не так будет страшно. Тяжелый сон сковал уставшее тело. Неужели сбылась моя мечта? Я прописана в собственной комнате. Да не где-нибудь, а в самой Одессе! Сколько лет прошло? Тринадцать...

Жанночка закрыла глаза, плакать не хотелось, наоборот, радоваться надо. Она хоть и неофициальная, но всё же жена, когда-нибудь он разведётся, смирится первая жена, родители, а самое главное — начальство. Работник он хороший, не к чему придраться, приписали аморалку, звёздочку сняли. Зато комнату дали, и не будут они с Лёнечкой по чужим углам мыкаться. Да, через столько лет она стала настоящей одесситкой — какое счастье! И пусть у них с её обожаемым Лёнечкой только малюсенькая комнатка в коммуналке на 26 семей, со всеми удобствами во дворе — зато своя собственная. Они вдвоём всего сами добьются. Не может он сейчас затевать развод — выгонят из органов, а он не то что любит эту профессию, просто бредит ею, будь она неладна. Дважды уже был ранен, хорошо, что обошлось. По сынишке, первенцу своему, страшно скучает, она-то видит, сердцем чует. Придёт день, и у неё родится маленький, обязательно родится.

Жанночка потянулась на старом топчане — твёрдо, все косточки болят. С первой получки новый матрац надо купить. Почему это проклятое чувство страха никак не проходит? Нужно было с первой встречи всё рассказать о себе, а она, получается, скрыла. Ленечка-то откровенен был, ей всё поведал о себе, о своей семье, как им всем досталось во время войны. А она утаила. Теперь язык не поворачивается. Что её сдерживает? Что? С самого начала, как приглянулись друг другу, сдерживало... А уж после того вечера, когда он, такой счастливый, поведал ей о деле, которое они раскрыли своим отделом, почему смолчала?

Жуткое дело. В нём убийцами была женщина с дочерьми, они завлекали и убивали мужчин, из мяса которых готовили пирожки и торговали ими на рынке. Этим ужасным преступлением он и начал и заниматься ещё во время войны. Ужас, невозможно в такое поверить, сами употребляли в пищу, ещё продавали. Как Леня тогда сказал: «Женщина призвана дарить жизнь, а если кого-то лишает её, она будет делать это снова и снова, такая страшная человеческая психология».

Нет, никогда она не расскажет ему, что случилось с ней, с сестрой Наташей, и звали ее тогда вовсе не Жанна, потом уже работая в Одессе, это имя к ней приклеилось, а по метрике и паспорту она — Женя, Женечка.

13 лет минуло, а помнит, как будто вчера все было. Через две недели ей 15 лет, она плывёт по Турунчуку, в зубах кем-то сорванная желтая кувшинка, старенькое выгоревшее платье трещит по швам при каждом взмахе рук, а подол обвивает ее всю, как круг, который она видела удачников. Все уже давно на дальнем острове, запах дыма аж сюда доносится, а она опять опоздала. Пока с матерью на утреннюю дойку сбегала, пока до речки добралась, пора домой возвращаться. Да еще это сильное течение навстречу. Она перевернулась на спину, река сама её развернула и понесла, лаская тело, уснуть можно. Вот и их деревня, домики, как игрушечные, стоят в два ряда по улице, укрытые со всех сторон фруктовыми деревьями и виноградом. Вон площадь, машина из города как раз прикатила, бабы вылазят с пустыми корзинами, обтираются косынками, выстроились в очередь возле колонки воды попить. Стоят плотно, расступились лишь, чтобы Колька-водитель ведро воды набрал, залить в радиатор. Он для них сейчас самый главный. Будет ждать, когда некоторые поменяют пустые корзины на полные, и опять рванет на Привоз.

Колька тётки Фроськи зять-одессит, колымит потихонечку. Фроська уже давно готова, нетерпеливо переминается с ноги на ногу — когда же поедем, она давно прописалась с дочкой на базаре и теперь волнуется, как бы не разбежались ее покупатели. И другим женщинам ребятня уже поднесла свежий товар. Только ее мать всё ждёт, когда шпаки всю вышню обклюють. Обещала, шо на той неделе батька кобылу в колхозе возьмёт и они в город сами поедут. Ей к школе ситцу на новое платье покупать и самое главное — лифик. Стыдно уже так ходить, сейчас вылезет из речки, мокрое платье прилипнет и всё просветится. Мальчишки и те стыдливо отворачиваются. Уже все девчата понадевали, а мать всё отшучивается: «Та на шо ж ты ёго наденешь, лифик этот?» А уже есть на шо, ещё как! Она выпятила грудь. Нет, так не видно, перевернулась со спины на живот и заглянула под воду. Вот они, два маленьких бугорочка с сосочками торчат от холода ещё больше, и больно к ним дотрагиваться. Улыбнувшись солнцу, сильно заработала руками и ногами, чтобы согреться.

— Женька! Бисова девка! Дэ тэбэ носыть? Ну шо ты зробыш? От дывысь на ней!

Мать, уперев руки в бока, с укором смотрела на свою младшую дочь. Всклоченные волосы выбились из мокрых кос, ноги все в синяках, расчёсаны комариные укусы.

— В платье опять мылась, от батьке скажу, хай поддасть тэбэ як слид. Тилькы гляньте на ней, вже цыцки, як у бабы, а вона всэ з милюзгой на ричку бигае. Наталка з сыном до дому прыидут, на твий дэнь народження, а потим и чоловик. А в нас в нему роци ще хата нэ билена.

— Мама, так я ж и так з тобой на ферму каждый день хожу, а после обеда то на прорывку морквы, чи буряка.

Мать только вздохнула: «Успеем, Безбожки за нас завтра подоют. Давай мажь, известь вже готова, тилькы сыньки не сыпь богато, як прошлый раз, а то Наталка нэ любыть».

 «Тому шо дюжэ городьская стала, всэ ий дома нэ так», — про себя подумала Женька, вслух спросила: — А кабанчика заколем?

— Якого кабанчика? Вышень повный сад, огиркы, скоро помидоры вже пойдут, картопли накопаем, батько рыбы наловыть. Курку хрому для малого на бульон и ниякого кабанчика. Ты даже ни заикайся перед Наталкой, кабанчик тильки на октябрьские, як завжды, надумала тоже ще. Хустку на голову повьяжи, — от черченя уродылося, не девка, а шо не на есть хлопець. От вогонь! — мама тарахтела без остановки, не давала ей спуску. Женька залезла на лесенку, окунула кисть в раствор и давай мазать.

— Хто ж так мажэ! Всэ разбрызгиваешь? Так на одну стенку не хватит. Хто за тобой гоныться? Ввечори никуды нэ пидэшь. Утром до Одэсы поидемо. Вышень збыраты треба ще. Ладно слазь сама домажу, иды вышни збырай, тилькы не дави, з хвостами зрывай, а то компот до города довезём.

Женька забралась на самый верх, здесь птицы хорошо поработали, одни косточки на хвостиках болтаются. Вот черт, и зачем сестрица надумала в село ехать? Живи себе в городе, радуйся, так нет — к родителям в гости потянуло, соскучилась. Кончилось для нее лето, теперь только нянчить племянничка придётся. Сестрица будет целыми днями нравоучения читать. Только с Надькой познакомились с двумя курсантиками на танцах — и на тебе. Правда, пришлось соврать, что им уже по 17 лет — поверили. Всё равно в субботу на танцы сбегу, придумаю что-нибудь. Настроение улучшилось, мама в городе лифик обещала купить настоящий, не такой, как цыганки продают, и ситцу на новое платье. Туфли только к школе купят. Не она одна в тапочках на танцы бегает, зубным порошком намазать белые носочки и порядок. Женька, с одной стороны, радовалась, что старшая сестра приезжает, а с другой, за три года её отсутствия она привыкла к свободе, к тому, что она одна осталась у батькив. И вдруг телеграмма — встречайте.

Дотемна Женька собирала эти клятые вышни. Даже ободрала дикарку, хто там из городских понимает, сойдёт. Потом в корыте отмывалась, мать в потёмках на речку не пустила. Следующий день прошел как в тумане. Невыспавшиеся, они чуть не опоздали на машину. Еле влезли в кузов, он уже весь был забит. Всю дорогу трясло и кидало из стороны в сторону Под боком у Женьки пристроился дед с мешком коробчиков и сеткой здоровенных зелёно-серых раков. От ужаса они повыпучивали глаза и клешнями пытались перекусать друг друга. За дополнительную плату водитель подвёз их к самому входу на базар. Молниеносно облепили перекупщики — здоровенные бабы и жуликоватые мужички. Мать, ухватив товар, заорала: «Женька за мной!» Они пристроились за теткой Фросей, боялись потерять ее из виду, та каждый угол на Привозе знала. Женька боялась бежать быстро, хитрая Фрося сунула ей небольшой кузовок с куриными яйцами, и она испугалась, что их побьет. Наконец тётка Фрося остановилась, огляделась и втиснулась в свой ряд. Рядами были длинные деревянные столы, окрашенные голубой краской. Мать хотела тоже влезть, да не тут-то было. Контролёры в белых халатах их мигом прогнали. Оказалось, все заранее расписано, отдано постоянным клиентам. От железнодорожного вокзала возвращались перекупщики. Местные биндюжники, тащившие их груз, бесцеремонно ногами отбрасывали корзины селян. Тётку Фросю не трогали, своя, она сжалилась над соседкой и разрешила их вишню поставить к себе под прилавок.

— Шо з вечора збыралы? Хто ж таку купыть?

Женька вертела головой во все стороны. Покупателей негусто, да и они проходили мимо, не задерживаясь даже возле тетки Фроси. Зато продавцы всё прибывали и прибывали, на прилавках быстро раскладывали привезенное, каждого товара понемножку. Всё свежее, красивое, у Женьки засосало под ложечкой.

— Шо вы гав ловите? Берыть свои корзыны и ставайте у ряды.

Кому не досталось места за столами, выстроились в длиннющих проходах, ставя свой товар прямо на землю между ногами. Женька больше ничего не видела, кроме плотно сжавшихся колхозниц и с трудом протискивающихся между ними горожан. Все вокруг толкались, кричали, торговались, хватали жменями вишни, пробовали одну, кривились, сплевывали косточки и проходили дальше. Никто ничего не покупал. У Женьки кружилась голова, её подташнивало, она натянула косынку почти на самые глаза. Лишь бы не видеть пи вишен, ни грязного вонючего Привоза. Скоро поезд с Наталкой встречать, а они ещё ничего не продали, эх, забудь Женька про лифик. Может, эти купят? Молодая парочка с пустыми эмалированными вёдрами протискивались сквозь толпу. Она встретилась с парнем взглядом и покраснела, как рак: «Почем вишня? Сухая?» Мать тоже покраснела и стала угощать молодых: «Це шпанка на вареныки, на варенья, от пробуйте. Нам на поизд треба, берыть усю з гаком».

Женьку затрясло, хоть бы не ушли дальше, стала сама быстро перекладывать в ведро вишни, они уже начали плавать в собственном соку. Только бы не передумали, и хорошо, что дикарку нарвала, она-то как раз и не потекла. «Забирайте все», — мать суетилась, никак не могла подсчитать, сколько в ведро помещается ягод, сколько нужно получить денег. С грехом пополам продати одну корзину и пошли к тётке Фросе.

— Ну шо, продали? За скилькы? Отож наторгувалы, отдаёте, дуры.

Мать пыталась оправдаться, что спешит, Наталку с внуком встречать надо. И не знает, что ей делать со второй корзиной. Еле уговорили Фроську продать ее, как получится, в обиде не будут, и помчались на вокзал. До прибытия поезда оставалось ещё больше часа. Они умылись в вокзальном туалете, причесались и вышли в город. Женька очень хотела мороженое и от пирожков не отказалась бы. Но мать достала из сумки хлеб, разломила по куску, и обе, икая, пошли по Пушкинской. Заглянули в храм. Мать поставила свечки, помолилась. Женька ждала у входа, её горячее тело приятно охлаждалось. Какое счастье людям: живут в таком большом и красивом городе, улицы мощёные, деревья белой известью окрашены, как у них возле школы и сельсовета. Несколько раз уже доводилось побывать в Одессе, но дальше Привоза, вокзала и этого храма не доходили. Даже моря не видела. Вот школу закончит и поедет сюда обязательно учиться. Надо только подтянуть оценки. А то с такими, как у неё, никуда не примут.

А может, как Наталка, в 18 лет выскочит замуж за курсантика. И с ним в город махнёт. Мать всё-таки купила дочери ванильное мороженое, они выпили по два стакана зельтерской воды и двинули назад. Поезд из Киева пришел без опоздания. Ещё в окне они увидели Наталку. Она с Пашкой на руках вышла из вагона, суетливо сунула матери внука, Женьке скомандовала идти за ней. В тамбуре стояли здоровые кованые чемоданы и узлы.

— А где батя? А Иван? Я ж телеграфирована, чтоб встречали!

Женька сама таскала чемоданы, потом баулы, а сестрица продолжат болтать с попутчицами, разодетыми молодыми женщинами, их вещи выносили на перрон молодые солдатики. Наконец, дамы ушли, обдав Женьку запахом крепких духов. Мать с орущим внуком не управлялась, пыталась целовать двухлетнего Павлушку, чем его ещё больше пугала. Наталка забрала сына, шлёпнув зарёванного пацанчика по нежным ляжечкам.

— Ты шо, сказылася?

— Сказишься здесь с вами. Просила же, шоб встречали. Куда мы сейчас денемся? Все люди как люди, к морю отдыхать едут. Стойте здеся, вещи не проморгайте, деревня.

Ещё раз поддав ни за что бедному измученному мальчугану, крутя задницей на высоких каблуках, Наталка скрылась в толпе. Вместе с плачущим ребенком они остались одни на опустевшем перроне. Еще и эта пустая клятая корзина в вишнёвом соке. И сами они в своих застиранных ситцевых платьях с синими разводами под мышками, потные уставшие. Противно смотреть друг на друга. Женьке показалось, что сестра, вся из себя такая разодетая, расфуфыренная, застыдилась их. Ее долго не было, наконец, она вернулась с носильщиком, злая, на них даже не посмотрела. Быстро все погрузили на тележку. Наталка важно шла впереди, а Женька с матерью бежали молча сзади. Носильщику Наталка заплатила столько, сколько они выручили за вишни.

На привокзальной площади их ожидал грузовик, Наталка с сыном сели в кабину а мать с Женькой полезли в кузов. Лавки не было, на чемоданы Наталка садиться не разрешила, пристроились на корточках под кабиной. Солнце нещадно жгло тело, горячий ветер обдувал лица. Женька упёрлась ногами в борт, голову положила матери на колени и уснула. Она не видела, как у матери по щекам текут слёзы. Ей снилось, как сестра достаёт из чемоданов такие же красивые платья, что на тех тётках, и протягивает их Женьке...

Дома сестра тоже всем была недовольна. Что она от них всех хочет? Зачем приехала? Отец борща наварил, рыбы нажарил, такой стол накрыли. Родители шушукались в летней кухне: «Устала з дороги, вот и не до гостей». — «Но ведь люди придут». — «Скаженная якась, выгонит людей». — «Да я сам её згоню со двора, бач барыня яка заявылася. А хлопчик гарный, на мэнэ схож. Пиду вышень нарву онуку».

— Ой, Федя, тилькы не вышень: бачыты их не можу, — заголосила мать. — Там биля забору черешня, мабуть ще е. Ввечори Женька яблук з колгоспного саду натаскае. Бачив, як Пашка молочко выпыв? Якый гарненькый! Звыкнеться, все буде добре, А Нателка наша, ты глянь, яка баба стала, прямо городьская.

— Тьфу, обняты, поцилуваты страшно! От так, маты!

— Ничого, всэ будэ добрэ. Тилькы ТЫ Не пий и самогон до столу не тягны. И шоб ни Мыколы, ни Ивана духа ни було. Сама со двора их сраной метлой згоню, ты так и знай. И ты сам до хаты не удумай шлёндрыть, хай видпочивають. Як з фермы вернуся, за стол сядемо у садку пид вышнею.

— Так вси и набигнуть. Я тилькы Гуськив и Таранькив поклычу. Хто з начальства прыйдэ, шо зробыш? Мабуть все село знае, шо Наталка з сыном до дому прыихала. До конторы забигты треба, молока выписать на трудодни. Свого-то нэмае.

Мать укоризненно посмотрела на отца, это он решил, что корова им не нужна. Как Наталка из дома укатила, сразу зарезал, и с концами. Поросята другое дело. А молоко, пошел на ферму, напился от пуза. А если надо, то и выписать всегда можно, кто им, передовикам, откажет. А все эти бредни, что своё есть своё, от своей коровы лучше, полная ерунда. Жену жалко, его Марийка яка гарна дивчина була, краше за всих, а теперича он як ии усю крутыть. 3 доярок треба тикаты, досыть, ему ще жинка нужна. От до осени доробыть и все. И так кожен рик, до осени, а там дивчата прыйдуть. А дивчата тилькы их и бачилы. Хватають курсантикив и тикаты з чоловиком. Его Наталка теж утикла. Фёдор закрутил цигарку глянул на небо — доща не буде, все пожухне. Пшеныця вже жовтыть, ще недиля, друга и збыраты можно. У цему роци все так и прэ, так и прэ.

— Да, мать, Наталку не признать — гладка, тилькы уж ци ногти понакрасыла червоным, як мабуть клопив давыла всю ничь, та ще на ногах. Ты бачила таке, га?

— Ничого ты, старый олух, не розумиешь. Наталка, хоть и дочка тоби, а всеж охвицерьска жинка. Да не будь якого з пехоты, а жинка лётчика. Вин у ней на Финской воевал, орден заробыв, от так-то.

Женька драила стол. Сколько отцу не долби не чистить карасей за столом, никакого толку. Теперь воняет, мухи расползутся, сейчас Наталка проснётся и будет носом крутить. Теперь дома ей всё не так.

— Женька, Женька! — из-за забора, боясь зайти в калитку, нарисовалась Надька — подружка. «Ну шо ты там стоишь? Заходь. Давай помогай, воды из бадьи тащи».

— Жень, а это правда, шо Наталка в шляпке, в чулках и в перчатках припёрлась? Гарбузыха бачила, колы вы прыихалы. Рассказывай, что молчишь? Шо она тебе привезла, шо подарила? Ничего? А мамка лифик купила?

— Нет, времени не хватило.

— Гляди, Фроська прется з вашей корзыною.

— Черт, сейчас усадится, не выгонишь.

Во двор вышла Наталка, в длинном шелковом халате с золотой вышивкой каких-то чудовищ, закатное солнце заиграло на теле молодой женщины. Подружки даже зажмурились.

— Что рты пораскрывали? Женька, иди к малому, я здесь у вас не знаю, где что. Фу, вонь какая! А ты что стоишь? Женьке некогда за тобой бегать, никуда она не пойдёт, давай отсюда.

Надька обиженно повернулась, помотала головой. У калитки остановилась, покрутила задом, копируя Наталку и передразнивая ее: «Фу, вонь какая! Я здесь у вас не знаю, где что. Барыня сраная».

— Шо, от ворот поворот? — ухмыльнулась тетка Фрося.

 «Счас тебя тоже наладят, старая торговка», — подумала про себя Надька и спряталась за тыном.

— Наталочка! Люба моя! Яка ж ты гарна стала. Ще краше ниж була. Дай я тебе поцилую.

— Тётка Фрося, вы до мамы, так её дома нет.

— Я ж корзыну занесла, вышни ваши сторгувала.

— Спасибо, давайте гроши.

Тётка Фрося такого оборота не ожидала:

— Дай систы, запыхалася я уся. Такый день тяжкый, — она посмотрела на мокрый стол, скамейки и лужи с рыбьей чешуёй под ними. — Ну хочь бы до твого прыизду пидготувалыся. За вышню, у нас с твоей мамой свои расчеты, — устало произнесла тетка Фрося.

Наталка взяла корзину, повесила на забор и ушла в хату. Тётка Фрося покрутилась-повертелась, сплюнула и, бурча себе под нос, медленно поковыляла со двора. «Ну яка короста выросла, робы людям добро писля цёго. Шоб воды ни податы, систы ни даты, ты дывись яке гавно, кляча худючая, ни з переду ни с заду. Лохудра в шовках. Ноги моей у цей хати не будэ, побачимо ще, хто кому нужен. От короста», — разнервничалась она. Надька залезла аж в пыльные будяки, чтоб старая сплетница её не заметила.

Вечер Наталка родителям испортила окончательно. Рвала и метала, к столу не присела, ворчала, чтобы не напивались, как свиньи. Всё её раздражало, особенно расспросы отца.

— Наталка, а звидки в тебе стилькы добра? — не унимался батько, примеряя шивьетовый гарный костюм. — Мабуть велык буде, та куды я в нёму пиду.

— А то пойти вам некуда! До клуба, в кино. В город поихаты по-людськи.

— Шо я забув в том городе? Там гроши треба маты, шоб гуляты. Нагуляйся я в громадянську досыть. Адэ ж ты там живёшь? У цёму Волынську?

— У меня там целый дом и всё есть: ковры, посуда, мебля усякая, а уж одёжи без счёту.

— Вы з чоловиком цилый дом купыли? — не унимался отец.

— Ой, батя, я ж тебе казала, мой муж — сталинский сокол, понимаешь? Ему всё положено. Когда мы Западную Украину освободили, все богачи сбежали до своей буржуазной Польши, покидали всё.

— Понятно, — протянул отеи. — А хозяйство у тебэ е? Корова, теля чи порося?

— Та на фиг оно мне здалося, а гроши навыщо? Пошла купила пьяток яець, крынку молока. А то и зовсим до дому усё натягають, тилькы скажи.

— Так ты там як в масле катаешься! Ого життя, як в сказке.

— Скажешь тоже, в сказке. Эти западенцы таки злющи, зроду таких не бачила.

— Ага, — Фёдор почесал затылок, аккуратно сложил костюм, посмотрел укоризненно на старшую дочь, потом на жену в новом платье с жакеткой. — Побачыв бы я, якою ты бы доброй була, колы бы у тебе все добро забралы, а самим тикаты не знамо куды, — отец психанул, хромая пошёл со двора до кореша допивать.

Наталка не могла пережить, что в хате ещё не было электричества. От керосиновой лампы её тошнило, ребёнок кашлял. Свечку в хате не зажигали. У Наталки был с собой маленький фонарик на батарейке, Женька хотела им посветить, но получила но рукам.

— У меня только одна батарейка, в вашей дыре не достать больше, — сестра спрятала фонарь в карман.

Жизни Женьки не стало никакой, только успевай разворачиваться. С мамкой на утреннюю дойку, с молоком обратно. Пока Наталка с сыном проснутся, надо успеть растопить печку во дворе, вскипятить молоко, сварить сыру и кашу малому. Так всё ещё не так: то комочки, то густая, то редкая, то солёная. Правда, подарки Женька отхватила что надо. Платье шерстяное тёмно-зелёное — красота, летний сарафан, вязаную кофточку, бусы и пиджак. Жаль, туфли не подошли, малы оказались, на номер бы больше. Нога большая выросла; как Женька ни пыталась втиснуться в туфли и ботиночки, ничего не получалось. Хорошо, мать сообразила сама померить, и ей пришлись как раз впору. А сама дочке потихоньку шепнула: только Наталка уедет, они махнут в Одессу и на базаре поменяют. А самое главное — у Женьки теперь было даже два лифика. Наталка всё время поправляла ее: «Шо за манеры, не говори лифик — лифчик правильно, еще это бюстгальтер называется. А грудь не цыцки, а бюст или грудь. Понятно, деревня?»

Ежедневно Наталка с сыном прогуливались от клуба до конторы, а потом спускались к речке. Селяне ей кивали, но заговаривать не решались, только кричали своим: быстрее сюда, Наталка идёт, глянь, як вынарядилась, каждый день в новом. Из-за заборов с двух сторон улицы вонзались в нее пристальные завистливые взгляды. Пока сестрица отсутствовала, Женька варила борщ или суп, что-то на второе, обязательно кисель или компот. Все свежее. В погреб ставили, что не съедалось, отец потихоньку на следующий день уносил с собой в МТС. В выходной Женька, как ни рвалась из дома, на танцы не попала. Надя передала, что её рыженький Сережка не отходил от Таньки из Беляевки, та сейчас до бабки в Маяки специально перебралась. Но, правда, о Женьке спрашивал, привет передавал. И она решила, в следующее воскресенье наденет новое платье и обязательно пойдет, будь что будет.

Женька утром на дойке матери все мозги заморочила. Всё лето пролетит, а она даже не нагуляется. Мать жалела младшую и не ожидала, что старшая за три года так изменится. Наталка сама до замужества танцульки обожала, ни одни не пропускала, а сестре черную жизнь устроила. Надо поговорить с ней, есть кому с внуком сидеть, пусть вдвоём хоть в кино сходят. Наталка сначала упрямилась, а потом согласилась, сама причесала Женьку, вместо косы что-то такое закрутила ей на голове, проследила, чтобы Женька вымылась, надела платье, которое ей привезла. Прибежала Надька, и ту принарядили в новый сарафанчик.

Радостная тройка рванула в клуб, молодёжь, толпившаяся у входа, расступилась, подружки продефилировали к окошку за билетами. После кинофильма были танцы. Курсантики девушек просто расхватывали, но Сережки среди них не было. Наверное, не дали увольнительную или проштрафился. Провожались все вместе, гурьбой, с песнями, шутками. Наталка забыла, что замужняя дама, веселилась от души, превратившись в прежнюю — заводилу, без выпендрёжа. Шла под ручку с Колькиным младшим братом, с Колькой она ещё до замужества крутила роман. Выспрашивала, где он служил, где сейчас, не женился ли, всё как бы в шутку, по старой дружбе. Гуляли до петухов, правда, к речке не решились идти, уж дюже жестокие комары, все норовили Наталку укусить. Она отмахивалась, смеялась: соскучились они по мне. В хату идти не стали, улеглись на свежем воздухе, в стожке. Мать пыталась на заре сестер растолкать — куда там, сама на ферму за мужем ушла.

Солнышко начало припекать, бить в глаза. Наталке надоело прищуриваться, она перевернулась на бок, потянулась. «До чего жизнь несправедлива, — подумала она, — мой на сборах прохлаждается, а я с пацаном маюсь в этой дыре». И громко, не обращаясь ни к кому:

— Без света, даже керогаза нет, а о примусе вообще не заикайся.

— А что это: керогаз, примус? — осторожно спросила Женька.

— Что, что, деревня неотёсанная. Прибор такой, залил керосин, подкачал и горит, никакой печки не надо. А ещё лучше плитка электрическая, ну это высший пилотаж.

— Та я знаю, у нашего председателя есть, шумыть страшно, ничего не слыхать.

— Жень, а председательская Светка как?

— В Одессе учится на училку, твой Колька тоже там где-то. Все как сговорились — молчат, шоб не сглазили.

— Ладно, хватит болтать, к Пашке пойду, боюсь, обоссался по уши, мать его ночью не сажала.

Сына в доме не было. Дверь в сарайчик с курями и поросятами была открыта, она рванула туда. Возле корыта сидел Пашка и ручками жмакал поросячью радость. Подхватив замурзанною мальчугана, Наталка бросилась к бадье обмывать его.

— Натка, ты шо здурела, всю воду извела, на тебя не натаскаешься, в таз его посадить надо.

— Та иди ты со своим тазом, в нём огурцы замочены. Только один раз разрешила себе отдохнуть за весь отпуск и вот. Здоровенная хряка могла укусить или затоптать Пашку. Что уставилась?

Женька долго терпела, две недели бесконечных унижений, труда без продыху. Все с ног сбились, только бы услужить этой барыне.

— Да пошла ты в сраку! Ты шо думаешь, шо раз ты охвицерская жена, то все тебе прислуживать должны. А ты, как барыня, только отдыхать да командовать будешь? И всё хвастать, сколько у тебя этих воротников, польтов разных. Да откуда они у тебя взялись? Награбили у людей, а их в Сибирь погнали.

— Замолчи, дура! Да за такие слова сама туда загремишь.

— Хватит из себя принцессу корчить, сама себе на фонарике готовь. Можешь забрать свои подарки, всё равно всё старое, ношеное.

— Делай после этого добро, завтра же в Одессу за билетами поеду.

— Ну и едь себе на здоровье, скатертью дорога, хоть бы о мамке с батей подумала, они уже с ног сбились, не знают, как тебе угодить, сестрица сраная. Обед сама себе готовь, со своим маникюром.

Женька, как на крыльях, летела на свой любимый Турунчук. Две недели ни разу не плавала, не ловила раков, не заплывала на любимые острова. На берегу только малышня плескалась, да бабы белье стирали.

— Женька, догоняй, все давно уплыли!

Как она обожала соревноваться с Турунчуком, как ни пытался он тащить девушку за собой, она всё равно побеждала. В его свежей прохладной воде она чувствовала себя свободной, равной этому красавцу-реке. Она никогда не срывала ни лилий, ни кувшинок, хотя иногда руки сами так и тянулись. Но старые поверья бабок, хоть она и комсомолка, и не верила в них, но всё же её удерживали. Это городские как дорвутся, нарвут сдуру, а потом покидают умирать. Только на Ивана Купала, и то ночью, тихо, чтоб Турунчук не увидел, один веночек сплести позволяла себе. А потом с песнями доверить ему свою судьбу и отправить по течению веночек за счастьем. Вот уж и остров, потянуло дымком, значит, ребята там, коль костер горит.

Она поднырнула под старую знакомую корягу, нащупала рачью норку, влезла рукой. Ага, пытается ущипнуть, ничего не получится, я знаю, как тебя брать. Женька ещё сильнее сжала кулачок, ухватила за панцирь выше шейки. Порядок! Фу, вынырнула. Улыбаясь, вздохнула полной грудью, в поднятой руке корчился здоровый зелёный рачище, безумно вращая выпуклыми глазищами. Она выбросила его на берег подальше, чтоб не успел сбежать назад. Поныряла ещё несколько раз, не идти же в компанию с пустыми руками. Хотя бы с десяток наловить, и то дело. Ребята как раз сварили очередное ведро и вылили на траву красных здоровенных красавцев. Накушавшись вволю, Женька прилегла на согретую солнышком травку, положив под голову руку. Хорошо, но на душе что-то неспокойно. Наталка, черт с ней, а как там племянник, и часа не минуло, как расстались, а она уже по Пашке соскучилась. Надо плыть обратно, эта дура в бадье всю воду споганила говном, нужно свежей натаскать. Куда деваться? Мамка просила потерпеть, месяц пролетит быстро. Надька составила ей компанию, не бросать же подругу. Вместе скорей управятся.

Наталка с Пашкой тоже стали ходить на речку. Женька с Надей по очереди сидели с малым на берегу, чтобы сестра могла, как раньше, вдоволь поплавать и поесть раков. Ведь вкуснее ничего нет. Словил, сразу сварил и съел. На Наталке был цветной купальник, польский, халат тоже оттуда, для неё вообще всё лучшее было только польским. «Пойдёмте домой, девчата, Пашка устал и обгорел весь, бабка ругаться будет», — сказала она, обтирая сына полотенцем. Подружки шли следом, чуть приотстав, в стареньких платьицах, выгоревших на солнце, латаных-перелатаных, они стеснялись ее.

На тумбочке, справа от входа в хату, лежал отрывной календарь 1941 года, Наталка привезла его с собой. Она, не читая, перелистала несколько июньских страниц, выдернула устаревшие.

— Жень, а тебе же в воскресенье, 22-го, 15 стукнет! Время как летит, уже взрослая, не заметишь, как замуж выскочишь, это правда, что ты курсантика приглядела? — хитро посмотрела на младшую Наталка. — Через недельку муж в отпуск пожалует, поедем с ним в Крым в санаторий. Ой, девки, там замечательно, вы даже себе не представляете. Что-то я от счастья заболталась.

В субботу с утра дособирали вишни, мать сварила варенье, гоняла девок от таза, не зло, с любовью, как бы играя со взрослыми дочерьми в детские игры. Налепили вареников с вишнями, залили по тарелкам крепким сиропом и уставили ими все подоконники в хате. Вечерком мать пекла пироги, девчат отпустила на танцы. Женька сразу разглядела в толпе рыженькую головку, он тоже её приметил, только виду не подавал. Но как только заиграли вальс, рыженький вырулил на взлётную полосу, лихо подхватил Женьку и закружил ее по площадке. Разговор не клеился, юноша молчал, только его рука на талии была огненно горячей и влажной. Провожать девушек после танцев ребята не могли, спешили в лагерь. На следующие выходные всем назначили свидание, только Наталка отказывала, вздыхала, муж должен приехать, она уже скучала за ним.

Спать не хотелось, душно, да и мать с Пашкой разбудишь. Залезли на стожок под забором. Запах свежего сена, пахнувшего только что разрезанным кавуном, и это небо, усыпанное звёздами, вот они прямо над тобой. Как красиво, как величественно, как хорошо жить, какие они счастливые. Вот и у Женьки кавалер завёлся, улыбнулась Наталка. Устала за день, бедняжка, аж похрапывает. Наталка придвинулась поближе к сестре, укрыла её старым, ещё бабкиным, лоскутным одеялом и вскоре тоже уснула.

Женьку разбудил какой-то грохот. Это правда или ей снится? Свист, взрыв. Она еле раскрыла слипшиеся от крепкого сна глаза, сестры рядом нет, и стожок дымится. В голове сплошной шум, не хватает воздуха. Она прищурилась, сквозь дым и утренний туман увидела противоположную сторону их улицы. Что это? Там не было домов. А где их хата? Где хата? Вокруг все горело. Кусок стены, окрашенный бело-голубой извёсткой, был весь в кровяных капельках вишен. Женька обежала пустую тлеющую яму, здесь же стоял их дом, и не могла ничего понять. Мама, мамочка, куда они подевались? Что за сон такой страшный. Под тыном она увидела сестру. Та сидела, обхватив голову двумя руками. Из носа, рта и ушей текла кровь. Женька поползла к ней, едва хотела приподняться, какая-то сила её снова пригибала к земле.

— Наталочка, где мама? Где папа? Что это?

Сестра пыталась что-то сказать, но Женька ничего не слышала. Они обнялись и сидели под рвущимися бомбами и снарядами, бежать было некуда. Земля гудела и горела, как в аду. «Наталочка, мама с папой спрятались и Пашку спрятали? Да?» — в надежде спрашивала Женька старшую сестру. Но та хватала себя за волосы и начинала выть: «Сыночка, сыночек, мама, папа, что я ему скажу? Убейте лучше меня!» И опять они ползли к яме, где всегда был их дом. Женька, уцепившись в сестру, только повторяла: «Мамочка, мне страшно, мамочка, где ты?»

Сколько дней прошло, они не знали. Опять утро, опять сплошное марево, стреляют со всех сторон, совсем рядом, рухнула последняя стена их глинобитного дома, расколотые фруктовые деревья без единого листика, как чудовища, тянули к сестрам свои обгоревшие ветки. «Пить, пить!» — шептала, теряя сознание, Женька. Наталка кинулась искать бадью. Опрокинутая взрывной волной, простреленная и скрюченная, она валялась под грушей. Хорошо, что подвернулся детский совок, Наталка зачерпнула им остатки воды и поползла обратно. Обессиленная упала навзничь.

Вроде люди движутся, смеются, к ней идут, казалось в полудреме Женьке, даже голоса слышно, только этот гул не разобрать. А может, это наяву, и она бредит? Вот уже они рядом, орут, тыкаются ей в лицо своими грязными вонючими рожами, потом повалили на землю, издеваются над её беззащитным телом, как хотят. Она умирала у своего любимою Турунчука, но смерть не спешила к ней. У смерти было и без неё много работы. Как за всеми поспеть, когда такая очередь, стучало в Женькиных висках. Одна ведь, не разорваться. А смерть-то проклятая совсем не страшная, почему её так все боятся? Вот она, кажется, ко мне приближается. Нет, только прохладным ветерком обдала и дальше полетела, и я с ней летаю, и Павлушка, такой радостный, с нами летает, как много нас...

Темно, ночь, звёзды, Наталка очнулась. Где она? Детский стон, плач. Пашенька проснулся. Она исползала все вокруг — почудилось, сына нигде не было. Стреляли далеко, там, вдали, было светло, как днём. А здесь, на земле, в темени, как распятая на кресте, лежала её Женька. Худенькое тело девочки с маленькими грудочками было избито, окровавлено, без одежды.

Женечка, ты меня слышишь, родная? Не умирай, только не умирай! Господи, не оставляй меня одну! Наталка увидела дверцу погреба. Если он не завален, нужно перетащить туда сестру. Ступеньки только в начале обвалились, а дальше было всё цело. В крынке давно прокисшее молоко, вино в бочке и несколько бутылей с самогоном, для Женькиного дня рождения и её, Наталкиных, проводов отец заранее припас. У него всегда сбоку при входе на выступе спички лежали, рука сама потянулась, вспомнила где. Есть! Чиркнула, слабый свет на мгновенье осветил свод. Как все лежало с детства — ничего не изменилось. Только добавилось, что из хаты мать попереносила, как приехала старшая дочь, старье всякое из шифоньера выгребла. Отец злился. «Мовчы, Фёдор, — умоляла мать мужа, — поидэ до сэбэ, всэ знову занесемо, шо ему в погреби зробыться?» — «Ладно, хочь моля не зъисть и то добре. Може вона и права, у хати хламу немае и светлишь. Мабуть миста бильш стало. Мисяць пролетыть, як одын день».

Мамочка, прости, мамочка! Наталка в углу за бочками устроила постель. Светает, нужно закрыть чем-нибудь вход, чтобы их никто не обнаружил. Она вылезла наружу, закидала сверху погреб ветками, соорудила настоящий бурелом, оставив только маленький лаз. Нарастающий гул самолетов был такой сильный, что земля задрожала. Наталка смотрела вверх, может, это её Валера к ним на помощь летит? Нет, это опять они, каждое утро, едва светает, как на работу. Чёрной ордой закрывают всё небо, и никто их не останавливает. Она отчётливо увидела под брюхом у самолётов бомбы, поняла: на Одессу будут сбрасывать, гады. Через полчаса назад возвратятся, радостно покачивая крыльями. Где же наши, где ее муж? Ей бы зенитку, сама всех перестреляла бы. Не прячась, Наталка медленно побрела по улице. С ужасом смотрела на обгоревшие дома. Никого, даже собак и кошек нет. Всех снесло, словно ураганом. Неужели в живых никого? Решила до Надьки дойти.

— Це ты, Наталка? — из кустов показалась голова бабы Фроси. — Твои як?

— Не мае никого, только Женька и та помирает, изнасиловали ее сволочи, — Наталка со слезами бросилась к бабке.

— Ну, доця, ты ж охвицерська жинка. А дэ вона?

Наталка крепко схватила старуху за руку и потянула за собой. С трудом они пролезли в погреб. Женька стонала, звала мать. Баба Фрося наклонилась, послушала грудь.

— У неё кровотечение. Та бачу, це хуже. Лампу дай сюды, пиднимай ий ногы, раздвынь, шо ты ни баба, а ну, не дрожи, — она послюнявила свои пальцы. Наталка от страха закрыла глаза. — Ничего, дай Бог, выживе, самогон е? — Баба Фрося обтёрла окровавленную руку. — Давай сюда бутлю, налывай кружку. Та нэ цокай ты зубами, рятуваты девку треба. Сколько выпье — столько выпье. Выпей, дытыночка моя ридненька, пей, пей, от молодець.

Потом она раскрутила на кофте пришпиленную нитку с иголкой, обмакнула в самогонку, из-за пазухи достала платочек, тоже намочила в самогонке, перекрестилась. Матерь божья, помоги!

— А теперь ты от так ноги и лампу держи, и шоб не дернулась.

У Наталки руки и ноги затекли, ей казалось, время остановилось. А баба Фрося только приговаривала:

— Ще любыты будешь и дитёв рожать будешь, жить будешь, хтось дасть тэбэ помереть? Я не дам. Мы ещё цым гадам покажем хто кого. И за мамку твою, и за батька, и за ангелочка Павлика, за всех рассчитаемся, за всех. — Женька застонала. — Ну вот бачишь, зараз полегчает. А ты як? Шо мовчыш?

— Мне все равно, жить не хочу, до Турунчука пойду.

— Э, девка, мы так с тобой не домовлялысь. От бабы пишлы, ничого без ликаря не знають, не вмиють. Ото треба робыты, для дизинхвекции. Тепер давай сами выпьем, усих помьянем. Там Марья, царство ей небесное, заготувала ковбасу у глэчыку з салом. Там, за бочками пошукай... Есть! А я шо казала? Женьке червоного вина побольше давай, и сама пий, сколько сможешь.

— А вдруг они вернутся, баба Фрося? — Наталка разрыдалась.

— Ти вже нэ повернуться, чуешь, як бабахае. Шо там робыться, всю ничь горыть, там воны и свий кинець знайдуть. Помьяны мене потим. Наливай! Аты куды неслася?

— Хотела кого-нибудь найти. Женькину Надьку, других.

— Воны уси живы, ничью вид клопив з хаты побиглы, на соломе спали, от и живы. У плавнях з дитямы уси ховаються, — старуха ещё глотнула самогону, — Я их усих знайшла, а до вас сил недостало.

— Тётя Фрося, только вы никому не говорите, что с нами, ладно?

— Ой, ты, дытына, шож ты важаешь, шо им вид цых гадов не досталося? Даже Верку дытыну и ту, падлюки. Дивчина майже тронулася, смиеться, дывится страшно, от так. Це вы, молодь, ничёго не зналы, та и мы не казалы. Скилькы на цеи земли живемо, стилькы бабам и достаеться. Раниш турки кляты булы, ще моя бабка казала, девок и кралы и с илу налы, а то и зовсим вбывалы. А в революцию шо творылося, як в анекдоти тому: то били, то червони. Одна спасительница для баб — ричка та плавни. И зараз вона нас сховае, покы наши не повернуться. До вечора покимарю у вас, а потим до плавень подамся. А ты за Женькой в оба гляди, одну не залышай. Розмовляй з нэю, кажи, шо без ней жить сама не будешь. Одэжа е?

— Тут узлы, мамка з хаты вид мене сховала, чтоб я не бачила, — Наталка опять разревелась.

Старуха спала и во сне продолжала слать проклятия. Впервые за всё время уснула и Наталка. Через несколько дней сёстры перебрались в плавни. Кроме местных было несколько раненых солдат. Жили цыганским табором. Только поздним вечером разжигали костёр, варили рыбу, кормили детей и ждали. Баба Фрося собрала команду, заставляла плавать по несколько часов каждую ночь, учила нырять и дышать через камыш, плести из ивовых веток корзины, сачки, лапти и петли. А петли зачем? «Ими наши «русалочки» врагов на дно опускать будут, — поясняла бабка, вдруг перейдя на русский. — С Богом, девки, только осторожно, сами себя не потопите».

— Такого я ещё не видел. Во бабы днестровские дают! Где они? — пожилой солдат перегнулся через торчащий у берега сук, пытаясь на блестящей глади воды их разглядеть.

— Он там камышинки бачыш? Це воны. А вы, шпана, як побачилы нимцив, чы румын, як воны в воду мыться пидуть — бигом, ну, не бигом, а як я вчила: ты ворона, ты кряква, а ты цвырикай. От так, и сыдыть тыхо, шоб тебе нихто не бачив. Все воны вже на острове.

— Как вы видите? — продолжал поражаться солдат.

— Не бачу, чую. Гандзя, як ты думаешь, мабудь, там вже. А ты казала им, шо як передыхать будут, шоб плыли, як утопленники?

Бабы прижимали к себе детей, крестились, пацаны постарше, подражая девкам, подныривали. «Тихо вы тут, разгулялыся, ничого не бачу», — злилась Фрося.

— От воны в заду! — Шустрый пацанёнок, синий, цокающий зубами от холода, первым увидел русалочек.

— Як вы проплыли? Мы уси стоялы и даже ни почуялы. Дэ вы проплыли?

— Та миж ваших ниг.

— Тепер цёго солдата пидмахните, — скомандовала баба Фрося. — Та не бойся, зайды по задницю, а вы з плавень по двое сзаду, одна з переду Пишлы! Гандзя, так? Чы я шось забула!

— Угу, ты забудешь, як бы не так!

А где солдат, здоровенный детина? Только что сидел у кромки воды и пропал. Девчата подкрались незаметно и стянули его за ноги, сейчас достанут, а то действительно захлебнется мужик. Выпучив глаза, он размахивал руками, ничего не видя вокруг, под общий хохот баб и детей. Больше он даже заходить в речку не решался. Старый солдат ходил уже несколько раз к линии фронта, притаскивал оружие, спички, зажигалки. Один раз двое суток пропадал, что делал, никому не сообщил, только сказал: у меня с ними свои счёты.

Каркала без устали ворона, крякала утка, цвиркали заросли вербы. Их на мотоциклах выехало на берег человек десять. Пораздевались догола, крики, смех, поплыли — гады.

— Шо бабы? — Тётка Фрося опустилась на колени, помолилась, потом перекрестила и поцеловала девчат. С Богом! «Всем в камыши и не высовываться», — командовал солдат. Слёзы текли по его почерневшему лицу, он потихонечку сам перекрестился.

В серебристой искрящейся воде ничего не было видно. Девчатам плыть против течения, камышинки он сам отбирал, продувал, чтобы крепкими были, связывая по нескольку в пучок, для страховки и петли. На своей ноге проверял — выдержат, не порвутся? Тряпками обматывал ногу, а потом по многу раз дергал. Не должны подвести. Плечи и шея у Фёдора Ивановича, так теперь называли солдата, затекли, глаза слезились, эх, был бы бинокль.

Немцы или кто, может, румыны или итальянцы, поди узнай, продолжали загорать, орали во всю луженую глотку, бултыхались, пугая рыб. Даже раки еще глубже, наверное, попрятались. Плавали они хорошо, двое уже с того берега что-то кричали. «Господи, помоги девочкам!» — заклинал солдат. Наконец один нырнул, обратно переплывать Турунчук собрался, другой ещё подтягивался, вот и он в воду входит. Непонятно, вроде плывёт, всплеска не слышно, где же он, нет его, нет. И того, первого, не видать. Кажется, обоих нет.

— Ты куда вылез, присядь, поганец! Тебе что сказали — за берегом присматривать, — прошептала одна из баб. Мальчишка лег двенадцати, Зойкин внучок, сжав кулаки, не отрываясь, следил за немцами. «В следующий раз я с девчонками, тётя Фрося обещала».

— Почуяли, орут, по берегу забегали, в воду кидаются, шукают, — прошепелявил мальчишка, попытался опять вскочить, но получил по заднице.

— Хай теперь шукают, Турунчук их не отдаст, — обрадованно сказал солдат, — девчата уже далеко, они через остров пройдут, а потом по течению на базу к тетке Фросе.

Пока сам он, раздвигая плавни и боясь отстать от пацанов, добрался, девчата уже обтирались тряпками, весело рассказывали, как поймали в петлю сначала того, кто плыл вторым, а затем решились под самым носом у немцев заарканить за ноги и первого. Ни тот, ни другой даже не рыпнулись, послушненько пошли на дно с выпученными глазами. Уж днестровской водицы напились вволю. Правда, петли было снимать тяжело, до дна пришлось не раз нырять, еле воздуха хватало. Баба Фрося матюкала девок последними словами. Одного им мало стало, еще захотелось. «А як сами бы захлебнулися». Но видно было, своими девчатами старая женщина была довольна.

— А вы, хлопци, хто шо ляпне, своимы руками задушу, — пригрозила она. — Ничого не знаемо, ничого не чуялы, плаваты не вмию, тут завжды из покон вику тонуть.

Дети серьёзно слушали наставления, каждый знал уже, что такое смерть, кто её принёс на их землю. «Не бойся, тётя Фрося, мы им ещё покажем».

По Турунчуку вперемешку плыли раздувшиеся трупы солдат, женщин, детей, скотины. Казалось, вся страна уплывает в море. К плавням тоже прибивало мёртвых, их нужно было выталкивать на свободную воду. Баба Фрося молилась, чтобы зараза не распространялась, не дай Бог, холера пойдёт, тогда всем крышка. Солдат каждый день убеждал — на той неделе наши в наступление пойдут. И тут уж точно конец войне. Сколько можно ждать, два месяца ждут, сидят, как жабы в воде. Дети простужены, болеют, ночи прохладные, ноги у самого до самого сердца крутит. Федор Иванович опять на пару дней отлучался, теперь рассказывал, что немцы, видимо, надолго обустраиваются, раз такие сараи сооружают, снаряды в них завозят, едой затовариваются. Осадили Одессу со всех сторон.

Русалочки так наловчились, что потеряли всякую осторожность. Румыны рыбачили на лодке, так они петлю им прямо на шею накинули и скинули в воду, а там уже утянули на дно. Ещё и лодку прибуксировали в плавни, потом, в следующую ночь, перегнали на остров. Баба Фроси нервничала: где же наши, румыны тут вовсю орудуют, а наших нет. Она немного разбирала их речь; что молдаване, что румыны одинаково говорят, когда-то и она могла свободно изъясняться, почти все в деревне могли. Ешё в 20-е отпетые девки, особенно Гандзя, хорошенькая такая, в кудряшках, глазки им строили, те в охранниках у Петлюры служили. В любовь играли, а потом склады подпаливали, вот бы сейчас так же. Как же это сделать? Гандзя и слушать не хочет: «Девок погубим и ничого не зробым. Може, девчата сами шось прыдумають, а може, ничого не казаты. А то як ухватятся, це ж ни ричка, та плавни, спасу не буде». Баба Фрося выслушивала ее, а сама думала: за водонапорную станцию в Беляевке бои идут, как там в городе ее дочка, зять, внуки? Где воду берут? Замучаются от жажды.

Румыны свет ночами не зажигают — боятся. Но склад со снарядами берегут. Склад этот покоя не даёт Федору Ивановичу. Как одним махом такую махину подпалить? Столько охраны, собак, проволока. Он с пацанами всё шушукается. Что надумали? Молчок. Сегодня вместе еще раз обмозгуем, обговорим, как всё сладить. В ночь перед операцией, как её обозначил Фёдор Иванович, не спалось. Тетка Фрося с баб поснимала лучшие кофты, юбки и туфли, чтобы приодеть девчат, только не подвели бы они. Женьку с ходу завернула, как та ни рвалась. Пацаны насобирали пустых банок из-под тушёнки. И девчата, обнимая друг дружку, как ни в чем не бывало, пошли напрямую к солдатам, наломав по дороге пыльной мальвы. Двое двинули им навстречу. Наталка обняла одного, долговязого, показывая на пустую банку.

— Давай тушенку, любить тебя буду! — прошептала она ему на ухо. — Вечером сюда, на речку, приходи. Мы все придём, и ты своих ребят на свиданку веди, понял?

Она поцеловала смущённого парня в щёку, под свист и хохот остальных развернулась и убежала. Вечером никто не появился. Побоялись. Девчата прождали, попели частушек и скрылись в вербах. На следующий день пришли опять, встали подальше от склада, дорогу не переходили. Неужели кавалеры не загорелись? Несколько раз каркнула ворона, закрякала утка, девушки быстро скрылись под обрывом речки. Успели лишь заметить на песчаной отмели несколько банок с тушенкой. Ага, значит, клюнули, оставили. Решено было сразу консервы не трогать, забрать, когда стемнеет, а так побегать по берегу, покричать, горланить песни, но самим не показываться.

На следующий вечер солдат пришло много, они разделись, полезли в воду, но далеко заплывать никто не отваживался. Выкрикивали русские женские имена, особенно им нравилось: Маруся! Маруся! Через день, к вечеру, их появилось на берегу еще больше, пришли вместе с собаками. Девчата прижались к обрыву, наблюдали за ними, боясь шелохнуться, чтобы не выдать себя. Не каркали ребячьими голосами вороны и утки. Федор Иванович с пацанами уже орудовали под складами. Выстрелы и взрывы прервали купание румын, в панике они натягивали на себя одежду, хватали оружие, бегом бежали назад. Стаю светло, как днём. Гул, осколки снарядов, разлетающихся в разные стороны, производили впечатление настоящего боя. Хорошо, что догадались детей и баб по погребам заранее рассовать. Осколки долетали до плавней, они стали гореть, девчата бросились тушить. Фёдор Иванович с мальчишками не появлялись. «Больше ждать не будем, пора уходить, здесь больше делать нечего», — Наталка кивнула в сторону складов. Те цепочкой взрывались один за другим.

Румыны обозлились. С мотоциклов, объезжая село, орали: «Увага! Увага! До 12 годын треба усим вид мала до велыка выйты на площу биля комендатуры». Баба Фрося распорядилась каждой молодой девке взять на руки по дитю, «замурзать лыця, шоб ридна маты не прызнала». Когда все выстроились, они обошли все сараи, погреба, крыницы и повзрывали. Потом выдали всем лопаты, заставили копать ямы, сами устанавливали столбы, натягивали колючую проволоку. Селяне очутились в лагере под открытым небом. Ни воды, ни еды не давали, целый день мучались под палящим солнцем, а ночью мерзли от холодных рос. «Шось удумалы гады», — скрипела зубами баба Фрося.

Только через три дня покормили вонючей баландой и стали отправлять на работы: убирать картошку, свеклу, морковь, знали ведь гады, что всюду на полях неразорвавшиеся снаряды. Сколько баб погибло, не считали. Наталка всегда шла первой, требуя, чтобы Женька с Надькой ступали за пей, след в след. Бог миловал — живы остались. Потом бараки деревянные построили, дети болели, умирали, когда хоронили, никто не плакал, слезы все высохли. Злоба душила, наступления так и нет, Одессу сдали даже не за червонец.

Сегодня с утра управляющий отбирал девок в господский дом. Новый барин румын объявился. Женька с Наталкой и Надькой попали ухаживать за немецкими коровами и другой живностью, делать брынзу, барин каждый раз требовал ее к столу, там, в коровнике, и жили. У бабы Фроси сильно опухли ноги, она похудела до неузнаваемости, сдалась, когда похоронили её подружку Гандзю.

— Девки, я знаю, как перетянуть к нам Фросю! — Надька хлопнула себя по ляжкам, подскочила. — Нужно, чтобы коровы немного поболели, вот и скажем румыну, что есть такая бабка, всё вылечить может.

Барин распорядился, и совсем больную тётку Фросю перевели на работу в коровник, все коровы тут же выздоровели. Теперь бабу Фросю на выручку стали приглашать неизвестно откуда появившиеся новые зажиточные селяне. Они строили себе каменные и кирпичные дома, обзаводились большим хозяйством. От лагеря ничего не осталось, кто куда подевался: кого увезли, кого убили, а кто и сам помер, не выдержав такой жизни. Год пролетел, как в страшном сне. Девчата после вечерней дойки ходили на речку мыться. Баба Фрося умоляла, чтоб не чудили, вели себя смирно. Если бы даже не послушали, клиентов всё равно не было.

— Девки, сын нашего барона в отпуск приехал, обер-лейтенант, закрутила бы хоть одна, глядишь, баронессой стала бы, — сестры с Надькой перемигнулись между собой.

Каждый день к барону из города приезжали гости, пили, жрали, гуляли, потом компанией отправлялись на речку. У троицы созрел план, однако баба Фрося упёрлась, но девки уже заготовили петли. Им теперь из ребят кого-то найти, чтобы подражали вороне или крякве. Баба Фрося наконец сдалась, раздобыла двух цвыриков, хто на них шо подумае! Главное, шоб голопузые подали сигнал вовремя, когда офицер или кто из гостей в Турунчук залезет.

— Баба Фрося, ты уж за коровами пригляди, не подведи.

— А колы я вас пидставляла? С Богом, девчата, с Богом!

Она с остервенением доила, потом взбивала сливки, масло. Только бы скорей всё кончилось. В коровник забежали запыхавшиеся хлопчики: «Всё, баба Фрося!» — «Тихо вы, гавнюки, пейте молоко и до хаты».

— Та знамо, шо мы маленьки? — Допив молоко, вытерли руки о голый живот и пулей унеслись. Старуха мыла вёдра, стараясь наделать как можно больше шума. Первой, как ни в чём не бывало, вернулась Наталка с ведром. Надька прошмыгнула, прикрывая рукой глаз.

— Здоровый гад, петля сорвалась, и он мне со всей силой заехал. Я двумя руками в его ногу вцепилась, а сил тянуть вниз нету. Сама не знаю, как справилась. Камыш потеряла, плыла подныривая, они думали, что это он, руками махали, мол, давай обратно. Глаз открыть не могу.

— Тебэ хто-нибудь бачыв?

— Да вроди нихто.

С речки послышались выстрелы, бабка аж присела от испуга: «Шо с Надькой робыты?»

— А шо з ней робыты, скажем, шо ци коровы таки скажены, як почуялы выстрелы, як сталы кыдаться. А Надька як раз доила, корова и боднула девку. Такое в мене самой було.

Надька сидела с тряпкой, смоченной в разведенном уксусе, Женька влезла на стреху и наблюдала из маленького окошечка:

— Бегут, порядок! Сама баронесса выбигла, и барон, в машину садятся, поихалы, крычать вси».

— Молчиты, а ну спускайся, рано ещё радоваться, не знаем даже, кого утопили.

— Пиду поспрашаю, шо трапилось? Бач, як стриляють! — Баба Фрося направилась к прислуге, девчата видели, как, услышав что-то, она замотала головой.

— А Надька як раз корову доила, та як бабахне, корова як бодане копытом Надьке прямо в глаз. От такой глаз у девки. Та не втоне ций барон, плаваты вмие, балуеться, мабудь, а може, пьяный, пыоть цилыми днями. От горе, пиду дивчатам скажу, вин так им нравился, такый гарный, от горе, — старуха, продолжая качать головой, пошкандыбала до коровника. — Кажись, чисто зробылы. Девки, масло взбиваты, поминки готуваты. Господи, прости души наши, хочь и румыны, а теж горе для батька, маты.

— Мы их сюда не приглашали, — Надька злобно смотрела одним глазом.

Два дня искали тело, нашли далеко, отнесло в Днестровский лиман. Турунчук постарался, не подвёл. Гроб не открывали, говорили, раки успели поработать. На машине на родину увезли хоронить. Барон с баронессой укатили следом. Управляющий с женой тут же переехали в господский дом. Гостей не убывало, приезжали на охоту и отдых.

— Ну что, баба Фрося, холодает уже, можем не успеть.

— Ой, девки, вы як ти пьянчушки, без цёго життя не маете.

— Не маем, не маем, и  за борт её бросает в набежавшую волну! Ой, вы гости дорогие...

— Что распелись тут. Нимець одын на ричку пишов. Пацанов немае, сами як нибудь подивитесь там.

Баба Фрося уже и подоила, и коров напоила, молоко по второму разу процедила, а девок всё не видать. Куды воны подивалыся? Ой, господи, шо я роблю? Дочку ридну так не кохала, як оцих девчат. Сама их натравила. Бильш их не пущу да як же послухають.

Она вынесла помои, обернулась. Батюшки, сама жена управляющего до коровника идёт. Баба Фрося размахивая ведром, бросилась ей навстречу.

— Фроська, где девки?

— Где им буты, роблять, по колино в говне, за поросятами прибирають.

— Фу, Фроська, вы что, совсем не моетесь? Скажи девкам, пусть как следует вымоются и в дом идут, гостей развлекать. Поняла?

— Як не понять, передам.

— Нет, лучше сама схожу, а то, как в прошлый раз, такими вонючими заявились, что пришлось выгнать.

— Передам я, не ходите, а то сами пахнуть будете, помоются, я сама прослежу.

Хозяйка ручкой помахала у себя под носом, вонь отгоняя. Днём мухи, вечером комары, но доход хороший, и как барыня живу, а так бы давно в город уехала. Скука, правда, хорошо, гости приятные приезжают. Зачем им сдались эти грязные деревенские девки?

Наконец девчата заявились. «Загорал напоследок, подлюка, — Женька опередила вопрос старухи, — мы уже уходить собрались, как он решился. Да по колено только залез, намылился, а дальш