Book: Югославская трагедия



Югославская трагедия

Югославская трагедия

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Югославская трагедия

1

«Ноябрь… ноябрь тысяча девятьсот сорок третьего года. Но какое же сегодня число? Опять я проснулся с мыслью: а может быть, именно сегодня седьмое, день нашего советского праздника, Октябрьская годовщина? До войны в этот день поздней осени я проходил по нарядным московским улицам в шумной колонне студенческой молодежи; на смеющихся лицах дрожали отблески алых знамен, над головами взмывали красные, синие, зеленые шары, вслед им неслись крики, музыка, песни… С трибуны мавзолея приветственно махал нам рукой, улыбался товарищ Сталин.

Пусть все это отдалилось от меня, осталось где-то далеко, далеко позади, на родине, но ведь седьмое ноября настанет обязательно! И мне так хотелось угадать этот день, чтобы хоть чем-нибудь отметить его в череде однообразных темных дней неволи. Я рассказал бы о великом празднике своим новым товарищам, таким же заключенным немецкого концлагеря в Югославии, как я, и мы вместе помечтали бы о том счастливом мирном времени, которое все равно еще вернется к людям.

Лежа с закрытыми глазами на жестких нарах в бараке, где нас, новоприбывших, держали изолированно от остальных заключенных, я пытался восстановить в памяти счет дням, утерянный с того момента, когда во время восьмой или девятой контратаки немцев на Аульском плацдарме, за Днепром, я был контужен и попал в плен. Через Днепр мы переправились в ночь на двадцать девятое сентября. Противник напряг все силы, чтобы не пустить нашу дивизию на правый берег. Но мы достигли его, несмотря на бешеный обстрел переправы, вцепились в корни деревьев, свисавшие с кручи, взобрались наверх, окопались и держались так крепко, словно сами стали корнями, глубоко ушедшими в почву. Светло-зеленая кора на осинах потемнела от обжигающих минометных взрывов, пули и осколки продырявили, измочалили стволы, оборвали все ветви и сучья… Но нас немцы не смяли, не опрокинули в реку. Мы устояли и пошли дальше.

К вечеру заняли село Аулы, укрепились на его окраине, перед полем с неубранной кукурузой. Гитлеровцы подтянули резервы, подвели бронепоезд, обрушили на нас сильнейший артиллерийско-минометный огонь. Накаляя воздух, завывали снаряды. С глухим гулом неслись мины. Земля, сшибаясь с железом и брызжа пламенем, крупно дрожала. Дым от разрывов застилал все вокруг. Наш окоп напоминал мчащийся сквозь туман товарный порожняк, в котором вагоны трясутся, мотаются из стороны в сторону. Казалось, еще немного, и стенки окопа сойдутся, как гигантские челюсти, и поглотят нас.

Вал огня пронесся дальше, к реке, а перед нами запеленутые дымом возникли плотные ряды контратакующих. Немцы шли в полный рост, видимо, уверенные, что все живое впереди уже сметено. Мы встретили их залпами. Гитлеровцы падали, сбивались в кучи, но все шли, как с завязанными глазами, будто их подталкивали сзади ударами по затылкам. Тогда мы выскочили на бруствер и бросились в штыки. Гнали врага до самых его окопов у железной дороги, но там нас почти в упор обстрелял из пушек бронепоезд. Помню последнее: шипение снаряда на исходе короткого полета и черный, с желтым ослепляющим отливом сполох взрыва, опрокинувшего меня.

Очнулся я, лежа в вязкой холодной глине, пропахшей гарью. Надо мной свисали длинные кукурузные стебли с иссохшими, поломанными листьями, сквозь них просвечивало мутно-серое низкое небо. Не доносилось ни единого выстрела, ни даже шороха. Где же товарищи?.. Я не понимал, было ли это все в вечерних сумерках или на рассвете следующего дня? Бурые кукурузные листья уныло покачивались вверху. Я никак не мог сообразить, почему и эти легкие листья, и мутное небо казались такими грузными, низко нависшими, готовыми упасть, раздавить… Парило. Тугие волны душного воздуха текли над задымленной землей. И царила вокруг неестественная, мертвая тишина.

С трудом оторвав тяжелую голову от глины, я осмотрелся. На поле валялись убитые немцы в серо-зеленых мундирах, похожие на раздавленных ящериц. А рядом со мной распростерся труп советского бойца. Я узнал в нем своего ординарца. Он лежал с протянутой в мою сторону застывшей рукой. Может быть, пытался оттащить меня в тыл и не успел. Где же моя рота? Почему я один здесь?

Страх, охвативший меня в первый момент, усиливался. Чтобы избавиться от него, я пополз вперед, уверенный, что наш полк продвинулся. Полз машинально, весь поглощенный стремлением уйти от этой страшной, неестественной тишины. Я был оглушен взрывом и не слышал, как подбежали два немецких солдата. Они набросились на меня сзади, видимо, что-то кричали. Жутко было видеть их раскрывающиеся рты и не слышать ни звука. Куда-то погнали, потом втащили в кузов грузовика и вместе с другими понурыми, молчаливыми пленными отвезли на станцию, втолкнули в товарный вагон с железными решетками на люках. И я понял, что это плен.

…Поезд тронулся. Откуда-то повеяло свежестью. Заметив отверстие в стене вагона, пробитое, вероятно, осколком бомбы или снаряда, я жадно припал к нему лицом.

Светало. Прозрачный ночной воздух набухал дымчатым иссиня-серым туманом.

Медленно уплывали назад рощицы, поля и луга, овраги и речки, заросшие ракитой и тальником. Я видел пепелища с закопченными трубами, обгорелые сады, деревни, притихшие, словно испуганные своим одиночеством и безлюдьем, ветряные мельницы, черными скелетами торчавшие на холмах.

Израненная украинская земля! Впереди чужбина, неизвестность, неволя. Как знать, удастся ли мне вырваться из плена, добраться до своих? Моя рота будет шагать с дивизией вперед, на запад, от одного рубежа к другому, от Днепра к Бугу, от Буга к Днестру, от Днестра к Дунаю или Пруту и в конце концов придет к победе и миру. А я?

Последнее письмо домой я написал накануне форсирования Днепра, письмо, полное бодрости, уверенности в успехе предстоящего боя. Теперь родные будут долго ждать новой весточки от меня, мать будет волноваться, плакать и, наконец, получит коротенькое извещение: «Пропал без вести»… Как-то у них сейчас? Отец, наверное, занят по горло, хлопочет, наводит порядок в колхозе. Вернувшись из Дмитриевских лесов, где он партизанил, в свою деревеньку, что под Льговом, отец за голову схватился. Он писал мне недавно, что в колхозе нет ни машин, ни лошадей, ни волов; пахотная земля запущена, засорена. Что делать? Хоть лопатами, а надо поднимать землю. Растить хлеба, помогать фронту. Колхозники нашли на поле разбитую сеялку, починили ее, подобрали брошенных лошадей, подкормили, подлечили. Из пепла народ возрождает свое счастье, свое благополучие… Доведется ли мне еще вернуться на родимую Курщину, увидеть Москву и Тимирязевку в старинном парке?

Так думал я, подавленный глухотой, с тоской глядя в пробоину в стенке вагона. От земли поднимался молочный туман и таял в чистом утреннем небе. Поезд шел под изволок. Из низины, в которой горбатился мостик, тянуло сыростью и крепким осенним настоем луговых трав. Туман постепенно рассеивался. Солнце медленно выходило из дальнего лога, и блеск ясного утра разливался по безлюдным полям с несжатыми, грустно поникшими колосьями хлебов, с гниющими на корню подсолнухами.

И вдруг мне почудился неясный шорох и гул. Я насторожился. Шум все усиливался, становился явственнее, раздольнее. Я напряженно вслушивался в эти звуки. То был дробный стук колес, скрип связей разболтанного вагона. То был лязг буферов, свистки паровоза. Ко мне возвращался слух! И тут меня до боли пронзила тревожная мысль. Сердце сжалось. Я поспешно ощупал потайной карман, пришитый с внутренней стороны гимнастерки; пальцы наткнулись на края маленькой твердой книжечки: цела! Я с облегчением вздохнул. Комсомольский билет при мне.

Солнечный луч, проникнув через щель, осветил угол вагона. Через минуту луч исчез. Но он оставил после себя горячее, призывное ощущение жизни, и я невольно улыбнулся. Сидевшие рядом со мной хмуро и молчаливо удивились. Мне, как и всем моим товарищам по несчастью, будущее представлялось беспросветным. Но никак не хотелось мириться с этим.

— Убежим, — сказал я громко. — А не удастся — будем бороться. Куда бы ни попали, все равно мы — советские люди и не дадим себя сломить, позор к нам не пристанет.

Люди пододвинулись ко мне. Разговорились. И уже не щемящая тоска давила сознание, когда мы смотрели сквозь пробоину на волю, а зрели в душе злость и отчаянная решимость во что бы то ни стало вырваться на свободу.

…Вагон все мотало и мотало. Иногда мы подолгу стояли на разъездах.

Вначале я еще пытался вести счет времени по смене дня и ночи, по числу кормежек — немецкий конвойный раз в сутки бросал нам по хлебцу на шесть человек и приносил бачок с водой, — но потом все смешалось в полусне-полубреду.

Ослабев от голода, я уже с трудом дотягивался до отверстия, чтобы глотнуть свежего воздуха и глянуть на волю. Места были чужие. На узеньком свекольном поле неровные рядки ручного посева, ботва тощая, блеклая. Совсем не то, что у нас, в курской стороне. Отец, бывало, щурился от удовольствия, глядя на убегающий к горизонту разлив тучной ярко-зеленой ботвы; наугад выдернув из разбухшей от обилия корнеплодов земли свеклу, прикидывал на вес: килограмма два потянет!

А молотьба-то здесь! Босой крестьянин в рваных штанах из холстины погоняет пару костлявых лошаденок ростом чуть повыше телят, и они волокут по снопам толстое бревно… Железнодорожная станция: два черных быка, заменяющих маневренный паровоз, цепями тащат по рельсам товарный вагон с надписью «Romania».

Вот она какая, заграница, чужая земля! В другой раз я прильнул к пробоине, услышав гулкий грохот. Мелькали пролеты железнодорожного моста, внизу колыхались зеленовато-мутные волны, а вдали ступенчато поднимался к облакам гористый берег в желтеющей лесной накидке.

— Ребята, кажется, через Дунай едем, — сказал кто-то, стоя у люка.

— Может, нас и не в Германию везут? — робко предположил другой.

— На Балканы!

— Это было бы неплохо! — встрепенулись мои соседи.

«Если попадем на Балканы, — подумал я. — можно считать, что нам повезло: все-таки ближе к родине!».

Еще одну ночь нас изрядно мотало, а утром, наконец, дверь вагона с визгом отворилась. Я увидел лесистые горы, повитые туманом, в ноздри ударил воздух, показавшийся мне необыкновенно свежим и чистым. Я спросил у конвойного по-немецки, где мы. Он был настроен благодушно и буркнул:

— Südslawien!

Югославия! Это слово у нас в роте произносилось с особым чувством. Читая краткие газетные сообщения о героической борьбе югославских партизан, мы душой всегда были с ними. Вот почему хорошим предзнаменованием показалось мне то, что я попал в Югославию.

Эшелон наш пригнали в город Ниш на юге Сербии. Городок этот небольшой, лежит в котловине у речки Нишавы, бегущей в Мораву. Улицы в нем узкие, кривые, кругом форты… Окрестные покатые горы, прорезанные ущельями и поросшие лесом, круто поднимаются к востоку, сверкая голыми вершинами.

Мысль о побеге не оставляла меня, когда я, очутившись в Нише, оглядывался, старался все приметить. Нас разместили в старинной турецкой крепости. Многие из нас нашли свою могилу здесь, в мрачной башне Келекула, хранившей еще память о янычарских зверствах. На забуду солдата из моего полка, который, узнав меня, невольно крикнул: «Это вы, товарищ лейтенант?» Немцы его услышали, стали выпытывать: «Кто лейтенант?» Он умер от жестоких пыток, но не выдал. Другие погибли от истощения, от болезней. Тех же, кто кое-как держался на ногах, в том числе и меня, некоторое время подкармливали месивом из кукурузной муки, а затем посадили на грузовик и отвезли в концлагерь «Дрезден» возле городка Бор, разделив на группы, строго изолировав русских друг от друга.

…Теперь, лежа на своих нарах и восстанавливая в памяти ход событий, я старался угадать: какое же сегодня число? Этого не знали и мои товарищи. «Нас везли сюда больше недели, — думал я. — В Нише я был дней десять да тут уже около двух недель. Выходит, седьмое ноября близко. Но минул этот день или нет еще?..»

Со двора донесся скрип колес по щебню. Я знал: это черная фура с белым крестом — мертвецкая на колесах — кого-то отвозила «на свободу» — в ров, неподалеку от лагеря!

Я открыл глаза. Окна с двойными решетками и ржавой проволочной сеткой начинали чуть заметно синеть. Сейчас войдет автоматчик с собакой, заорет: «Aúfstehen! Schnell!» [1]— и над головами спящих, заходясь и захлебываясь, зальются звонки, вырвут людей из короткого глубокого сна. Нас построят в колонну и погонят к медному руднику, или на каменный карьер, или на строительство дороги.

Рядом со мной, скрестив на груди черные от загара и грязи потрескавшиеся руки, открыв рот, храпел Алекса Мусич. От его шумного дыхания шевелились курчавые волоски в спутавшихся длинных усах и бороде. Точно каждую минуту собираясь встать и уйти, он и ночью не снимал с себя коротенького зипуна домотканого сукна и лаптей-опанок из воловьей кожи, прикрученных к ногам ремешками. Мусич был со мной в одной группе. Узнав, что я русский, он со дня моего прибытия в лагерь старался держаться поближе ко мне. Я учился от него сербскому языку и легко усваивал его: сербские слова так похожи на русские! Постепенно мы стали неплохо понимать друг друга. Он рассказал, что дважды убегал из нацистских лагерей. Первый раз полицейские нашли его в селе Беларека, у больной жены. Когда же Мусич убежал во второй раз, он, придя в село, увидел на месте своей хаты пепелище, а возле обугленного сливового деревца холмик, под которым соседи похоронили его замученную эсэсовцами жену. Наверное, с той поры и загорелись каким-то лихорадочным, мрачным огнем темные, глубокие глаза Алексы. Его опять поймали, прежде чем он успел уйти к партизанам, и упрятали в самый страшный концентрационный лагерь — «Дрезден».

…Хлопнула дверь, затрещали звонки. В лагере начиналось утро».



2

«День выдался холодный, слякотный. Низкие сизые тучи, плотно сойдясь, скрыли солнце. Нудно моросил дождь.

Выстроенные по команде «смирно», мы стояли в грязи, не смея пошевельнуться, а перед нами, в черном плаще с поднятым капюшоном, похаживал начальник тодтовских лагерей в районе Бора фронтфюрер Шмолка. Этот маленький, приземистый человек с выпученными желто-белесыми глазами пунктуально, через каждые три дня, обращался к нам с назидательной речью. Его не смущала никакая погода. Напротив, именно в плохую погоду, в дождь и холод, он отличался особым многословием. Ему доставляло истинное наслаждение смотреть на страдания промокших, дрожащих на пронизывающем ветру людей. В прошлом, очевидно, записной провинциальный оратор нацистской партии, Шмолка и теперь нуждался в терпеливой и покорной аудитории. Полицейские из «фольксдейче», [2]одетые в темно-оливковые шинели, специально следили, чтобы мы слушали фронтфюрера не иначе, как с «жадным вниманием». Это было дополнительной пыткой. Как-то один итальянец, продрогнув, поднял воротник и зевнул. Полицейский ударил его в живот кованым сапогом. Слабо охнув, итальянец упал. Товарищи заслонили его, чтобы помешать дальнейшему избиению. Подбежали автоматчики и погнали «мятежников» в барак на расправу.

Шмолка продолжал говорить. Он внушал нам, что мы — солдаты великой военно-строительной армии, которой издавна руководит гений германского генерального штаба Фриц Тодт, что этот «гений» своевременно построил все те стратегические автострады, по которым войска Гитлера прошли на Запад и на Восток, что за срыв, хотя бы в малейшем, планов Тодта виновные будут караться жестоко и беспощадно.

Но как ни стращал нас Шмолка, как ни изнуряла каторжная работа в каменоломнях, каким бы ужасным и безвыходным ни казалось в иные дни наше положение в лагере, из которого «освобождала» лишь черная фура с белым крестом, все-таки я и мои друзья твердо верили в лучшее будущее. Вглядываясь в окутанные туманам горы, заросшие лесом, я часто думал, что так или иначе, а мы убежим на эти зеленые верховины, к партизанам, и примем участие в их борьбе.

Алекса Мусич уже не раз по дороге на карьер указывал мне на недалекую горную вершину на западе, покрытую снизу доверху шапкой густого чернолесья, и с особой значительностью говорил:

— Црни Врх!

Вначале робко и с оглядкой он намекал на то, что у нас остается один лишь добрый путь — туда, на Черный Верх. А привыкнув ко мне, сообщил по секрету, что в лесу у Черного Верха и на хребте Златовопланина стоит партизанская бригада и ждет приказа из верховного штаба, чтобы напасть на Бор. Едва приметная улыбка смягчала сумрачное лицо Алексы, когда он мне рассказывал это.

Как страстно он ненавидел Борский рудник, который на его памяти в сущности никогда не был югославским! Всегда в нем хозяйничали иностранцы. До войны — французы. Наезжали и американцы. Теперь ворвались немцы, Вместо француза директором рудника стал немец доктор Кребс. Хозяева меняются, но рабочим от этого не становится легче. Они работают в штреках рудника, стоя по колена в темно-синей ядовитой воде, дыша отравленным воздухом. У Сречко, сына Алексы, уже через два года посерело лицо, надсадный кашель начал рвать легкие, и он умер. А от сернистого газа, который выбрасывают в воздух печи медеплавильного завода, на многие километры вокруг чахнет растительность и земля отказывается родить. Лишь весной на угрюмых облысевших холмах скудно пробиваются кустики красноватой руты.

— У вас, Николай, в Советском Союзе все, наверное, иначе, да? — допытывался Мусич и, наслушавшись моих рассказов, становился еще доверчивей, откровенней.

Как великую тайну Алекса сообщил мне о том, что он коммунист и что у него есть старый верный друг, горняк Недельке.

С ним он познакомился еще до войны, когда борская медь принадлежала французским промышленникам, и вот при каких обстоятельствах. Однажды крестьяне из окрестных сел, сговорившись с рудокопами, вооружились кольями, охотничьими ружьями и двинулись на рудник. Решили разгромить контору. Мусич и Неделько шли рядом, подбадривая друг друга. Но их горячее желание прогнать с родной земли чужих хозяев не осуществилось. Югославские королевские жандармы, охранявшие собственность иностранной концессии, встретили повстанцев ружейным огнем. Неделько был ранен в ногу, и Алекса привел его к себе в дом в Белареку. С того дня завязалась между ними прочная дружба. Они продолжали встречаться и во время оккупации. Тайные встречи эти оставляли в сердце Алексы ощущение незнакомой ему раньше уверенности в своих силах, и мечта, недавно еще неясная, теперь смело звала к определенной цели. Он стал членом коммунистической организации, возникшей на руднике. Вместе с Неделько и другими товарищами Мусич тайно вредил немцам. Коммунисты были крепко спаяны, хорошо законспирированы. Хотя немцы и понимали, почему так часто портилось оборудование, почему участились аварии на транспорте, но найти виновников не могли, как ни старались. Врагу становилось все труднее вывозить из Бора медь. Тем не менее в ЦК югославской компартии, вероятно, не были удовлетворены работой борских коммунистов. К ним прислали нового руководителя, Блажо Катнича. Однако, несмотря на прекрасные рекомендации, опыт подпольной работы у него оказался, очевидно, небольшой. Вскоре полиции удалось выловить в Боре почти всю партийную группу, а самого Катнича забрало гестапо.

Неделько с Алексой скрылись в Белареку и там терпеливо ждали своего часа. Вечерами, когда сумрак сглаживал очертания лиц, на краю села, у невысокого каменного забора, который легко перескочить, собирались люди. Под полой одежды у Неделько светился карманный фонарик. Лучик его скользил по листку бумаги, выхватывая слова: «Советский Союз, Сталин…» Народ жил той же надеждой, с какой деды, бывало, еще при турецком иге, поднимались на гору, встречали солнца и, простирая руки к востоку, говорили детям и внукам: «Там она — Россия!» И вот, в тысяча девятьсот сорок первом году, в дни испытаний еще более тяжелых, чем при турках, перекличкой свирелей от горы к горе, от селения к селению разнеслась весть: «Гитлеровцы напали на Советскую Россию! Красная Армия и весь советский народ дают героический отпор фашистским захватчикам». Весть эта летела, как громовое эхо, она звала людей и будила в них силы и желание борьбы.

— Пойдем, пришла пора, — сказал Неделько Алексе.

На дороге они подкараулили двух жандармов, разоружили их, ушли в лес. Там к ним присоединилось еще восемь человек. А в июле, научившись обращаться с оружием, партизаны решились на первое выступление: подорвали тоннель на железной дороге Заечар — Парачин, разогнали немецкую охрану и с трофеями вернулись в район Злота, где у них была явка. В августе отряд вырос до девяноста человек.

Операции приобретали размах. Был заминирован и подожжен рудник в Болевачском срезе, [3]взорвано три железнодорожных моста, пущен под откос паровоз с вагонами. После этого в отряд вступило триста новых бойцов. А среди них был и тот самый Катнич, известный по своей неудачной партийной работе в Боре. Теперь он носил конспиративное имя Крагуй — Ястреб. Он рассказывал, как гестаповцы мучили его в белградской тюрьме и как он оттуда бежал, стремясь принять участие в народном восстании, которое охватывало уже не только Восточную Сербию, но и другие края Югославии. Везде боевым лозунгом звучали слова: «Вместе с Советской Россией пойдем на борьбу с гитлеризмом».

Шмолка и Кребс в панике бежали из Бора. Партизаны, объединившись в двух больших отрядах — Болевачко-борском и Краинском, — изгоняли оккупантов с востока Сербии. Неделько и Алекса не разлучались. С восторгом слушали они, бывало, пылкие речи агитатора Крагуя о борьбе сербского народа со «злым гением» — фашизмом и «его клевретами» — недичевцами, о том, что эта борьба принесет юнакам более громкую славу, чем та, какую доставила их предкам война с полчищами турок. Но на деле все обернулось иначе. Немецкие карательные полки при поддержке сербских фашистов-недичевцев начали наступление. Явки партизан оказались известными врагу. Отряды один за другим попадали в окружение, терпели неудачи. В селах были сожжены все хаты партизан, а их семьи посажены в тюрьму. Гитлеровцы грозили расстрелять женщин и стариков, если их мужья и сыновья не вернутся из лесов.

Бойцы разбредались по домам, часть из них ушла к четникам, которых немцы не преследовали. Отряды таяли, распадались на мелкие группы. И тогда из штаба восстания от Тито пришел приказ о роспуске обоих партизанских отрядов. Крагуй объяснил это тем, что в Восточной Сербии нет подходящих условий для борьбы. Он советовал партизанам разойтись по домам и ждать нового призыва партии. Кто послушался Крагуя, тот очутился на виселице в Боре или был расстрелян, либо, как Алекса, застигнутый жандармами у себя дома, попал в тодтовский лагерь. А Неделько все-таки остался с друзьями-горняками в горах.

Зимой, во время работы на карьере, воспользовавшись сильным снегопадом, Алекса убежал в лес. Он напрасно пытался найти Неделько: партизан нигде не было, их и след простыл. Зато от фашистских агентов не стало проходу. Алексе пришлось тайно вернуться в Белареку. Здесь он узнал от крестьян, что Неделько не сдался, не прекратил борьбы. Он жег склады с житом, которое немцы собирались вывезти в Германию, разрушал железные дороги. Зима заставила его маленький отряд укрыться где-то в горной пещере. Далеко не пойдешь — враги могут найти по следам на снегу. Так, наверное, и жили они в какой-нибудь дыре, оборванные, грязные, питаясь только тем, что можно добыть в зимнем лесу. Алекса надеялся разыскать партизан весной. Но кто-то донес на него, и снова попал он в концлагерь, на этот раз в «Дрезден». А что стало с Крагуем? По слухам, он сейчас политкомиссаром в Пролетарской дивизии. В гору пошел. Партизаны, пережившие страшную зиму 1941/42 года, теперь объединились в войско. Их стало очень много. По пословице «Длака по длаку (шерстка к шерстке) — то е белача (род одежды), зрно по зрно — то е погача (лепешка), камен по камен — то е полаче (палаты), капля по капле — то е Морача (название реки)» — так и партизаны: юнак к юнаку — это уже войско. По словам Алексы, в окрестностях Черного Верха стоит целая партизанская бригада. Она держит связь с Тито и входит в корпус, которым командует Коча Попович. Говорят, это умный и хитрый командир. Он учился во Франции, поэт, даже чуть-чуть философ, а самое главное — он воевал добровольцем в Испании в Интернациональной бригаде — значит, герой и знает толк в военном деле.

— Герой! — утверждал Мусич, заговаривая со мной о Поповиче. — Но почему эта его бригада бездействует? Почему? — вздыхал он, посматривая во время работы на Черный Верх.

…Нас заставляли работать от зари до темна. Просеченная когда-то в густых лесах дорога, идущая из Белграда через Пожаревац, по долине Млавы на Заечар, гитлеровцев больше не устраивала. Они торопились расширить ее: им нужен был еще один кратчайший автомобильный путь в Болгарию, на восток. Мусич ожидал, что партизаны все равно разрушат эту стратегическую магистраль. Он верил, что немецкие транспорты не пройдут у Черного Верха. Он был убежден, что и узкоколейка, которую мы проводим от Бора к Жагубице, тоже взлетит на воздух, и Шмолке с Кребсом не удастся вывозить медь к пристани Костолац на Дунае. Но партизаны молчали. Почему они не спешат с наступлением на Бор? Ждут, что ли, когда немцы еще сильнее тут укрепятся? Мусич недоумевал, все в нем клокотало от гнева: когда же парод отомстит за разграбленную и обеспложенную землю, за своих павших в борьбе с фашизмом сынов, за обездоленных жен и замученных матерей? Когда, наконец, прогонят вон проклятых чужаков?

В чем причина этого бездействия, Мусич не понимал. Его мучило нетерпение. Кирка валилась из рук. Уже один раз, заметив это, конвойный отхлестал его плетью. Мусич исподтишка погрозил фашисту кулаком и с отчаянием взглянул на Черный Верх. Он стал избегать моих расспросов и угрюмо молчал, как будто считал себя виноватым в том, что так долго не сбываются наши ожидания.

На днях Шмолка перевел несколько партий заключенных с дорожного строительства на рудник. В том числе и нашу группу. Нам приказали в спешном порядке разрабатывать холм Тилва-Мику, под которым была обнаружена медная руда. Германия остро нуждалась в меди.

Работая вблизи рудника, Мусич украдкой озирался, словно кого-то нетерпеливо поджидал. Улучив минуту, он немного поговорил с каким-то худощавым человеком в широкополой шляпе, проходившим мимо с лопатой на плече, и после этого заметно успокоился.

В следующую ночь я проснулся от необычайного шума. Заключенные возбужденно толпились у окон. Стекла густо полыхали багровым отблеском.

— Горят немцы! Вот это дело! — слышались голоса.

Мусич тоже стоял у окна. С улыбкой удовлетворения он сказал мне:

— Гледай, друже Загорянов, добро! Како они, тако ми. [4]

Огнем был охвачен немецкий материальный склад у холма Тилва-Мика. Мешаясь с отсветом от раскаленного шлака, сбрасываемого под откос из вагонеток, зарево стояло над Бором, как вздутый парус. Облака с задымленными краями словно набухли кровью.

Мусич долго и выжидательно смотрел на темный силуэт Черного Верха, облитый ярким заревом, и что-то бормотал про себя. Я догадался: на руднике опять действуют коммунисты-подпольщики. Мусич и тот горняк в широкополой шляпе с ними связаны. Пожар — не сигнал ли это партизанам к наступлению? Однако ночь прошла, а партизаны не появились».

3

«Так и не удалось мне ничем отметить день седьмого ноября. Когда Алекса по моей просьбе узнал от знакомого горняка число текущего месяца, оказалось, что была уже середина ноября. Как тяготило меня полное неведение того, что творилось в мире! Какие события происходили за колючей проволокой нашего лагеря? Что-то сейчас делается в Советском Союзе, на моей милой Курщине, в родном селе? Наверное, уже стучат топоры плотников на новой улице. А мои боевые товарищи, моя рота? Наверное, они далеко теперь ушли от Днепра, и, может быть, в Москве уже прогремел салют в честь нашей дивизии. А я? Вырваться! Как бы вырваться?

Наступила зима. Падал, тая в грязи, редкий, мокрый снег. Мутное небо и земля сливались в одну сырую хлябь. Негреющее низкое солнце расплывалось на горизонте розовым пятном. Дул резкий ветер. Дождь, смешанный со снегом, уже не впитывался в набухшие водой отрепья одежды. Сапоги мои совсем прохудились, ноги мокли и мерзли, каждый шаг причинял боль. Под усиленным конвоем колонну вели на карьер.

В нашей группе заключенных была шестерка друзей: мы с Мусичем, чешский актер Евгений Лаушек, низкорослый, плотный, с маленькой круглой головой на широких плечах, с неугасающей лукавой улыбкой на мясистом лице, Николаус Пал — робкий и запуганный часовщик из Будапешта, очень худой, с болезненно желтым опухшим лицом, и два итальянца, отказавшиеся воевать в Югославии за чуждые им интересы Муссолини, — чудесные парни, но очень разные. Один из них, Энрико Марино, из северной Ломбардии, светлый шатен с грубыми руками землепашца, был серьезен, суров, редко улыбался, говорил мало, но всегда дельно и веско. Его большие темные глаза светились удивительно нежным, но беспокойным огнем, словно он таил в себе какую-то несбыточную мечту. Другой, Антонио Колачионе, рыбак из Неаполя, с узким смуглым лицом и жгучими черными глазами, черноволосый и кудрявый, отличался горячим оптимизмом и веселым общительным характером. Он мог развеселить нас одним лишь движением, интонациями голоса. Когда же он, импровизируя, изображал Шмолку, мы втихомолку от охраны покатывались со смеху. Мундир на нем, так же как и у Энрико, давно превратился в лохмотья, от былого легионерского величья у обоих остались лишь шляпы с перьями, но Антонио так искусно драпировался в рваное серое одеяло, скрепляя его у шеи кусочком проволоки, что казалось он делает это из желания щегольнуть.

Мы, все шестеро, крепко держались друг друга, и когда шли на работу или возвращались с нее, то составляли в колонне два ряда.

Николаус Пал ходил всегда ссутулившись и уткнув нос в поднятый воротник пальто. Так я его и запомнил в этой унылой позе. На рукаве и спине его вытертого клетчатого пальто были нашиты желтые звезды, как у всех заключенных евреев. По временам он надрывно кашлял, глубоко и со свистом втягивая в себя воздух.

Лаушек поддерживал его под руку. Трудно было представить, как бы Пал существовал на каторге без Лаушека, сильного, выносливого и никогда не унывавшего. Лаушек побывал вместе с Палом в будапештской фашистской тюрьме на Маргит-кэрут и с тех пор стал опорой товарища. Здесь, в лагере, он носил его инструмент и нередко, врубаясь кайлом в известковую скалу, приговаривал: «В конце концов мы улучшаем дорогу для себя же. Когда-нибудь пойдем по ней через Белград, — ты в свою Буду, а я в Прагу. И скажем, как король Ричард у Шекспира: «Приветствую тебя, родная почва!».



У перекрестка дорог стоял столб с сербской надписью: «До Берлина 1608 км». Лаушек подмигнул мне:

— А потом — вместе на Берлин…

Антонио Колачионе понимающе переглянулся с нами и толкнул локтем Мусича. Но тот ничего не видел и не слышал, углубленный в свои мысли. Он шел, низко опустив голову, и только один раз поднял ее, когда взглянул на горный кряж, и коротко сказал:

— Црни Врх!

— Опять Черный Верх! Но когда же он, наконец, проснется? — раздраженно произнес Энрико Марино.

— Да, пора бы этому Черному Верху напомнить о себе. Все ждут, а он молчит, — протянул Лаушек.

— Значит, не пришло еще время, — значительно ответил Мусич.

— Уже зима, — тоскливо протянул Николаус Пал, пряча в воротник посиневший нос.

Навстречу нам несколько солдат катили огромный моток колючей проволоки.

— Все укрепляются! — иронически заметил Антонио. — Скоро нам улыбнется фортуна! — сделал он неожиданный вывод. — Не унывай, актер! Партизаны свою роль сыграют!

То, что партизаны близко, что они грозят Бору, чувствовалось по всему. Немцы и их тодтовская полиция, составленная из банатских и сремских немцев, старались превратить Бор в неприступную крепость. Они углубили рвы вокруг потемневших от непогод дощатых бараков, оплели весь поселок еще одним рядом колючей проволоки, у развилок дорог и у карьеров, где копошились грязные и голодные пленники, возвышались, словно чудовищные наросты на земле, бетонные башни-бункера, из амбразур их хищно торчали рыльца пулеметов. «Ежами» и срубленными деревьями были перегорожены русла всех речек, бежавших с гор.

— А ты знаешь дорогу на Черный Верх? — шепотом спросил я у Алексы.

Он испытующе взглянул на меня, но, помолчав, все же ответил:

— Знаю!

Ночью, подвинувшись ко мне поближе, Мусич сказал:

— Ты, Николай, спрашивал сегодня про дорогу на Черный Верх. Уж не замышляешь ли к партизанам уйти?

— А почему бы и нет? Если гора не идет к Магомету, Магомет идет к горе, — пошутил я.

Мусич понял.

— А ты сам не думаешь ли опять бежать? — спросил я его в упор. Он улыбнулся в усы.

— Хорошо бы всем нам шестерым… И возможность есть. Только пока об этом никому ни слова.

Нечего и говорить, как меня обрадовал Алекса. Наконец-то!

Мусич еще раза два встретился с приятелем-горняком. Все, кажется, устраивалось. Скоро мы будем на воле, с партизанами!..

Я не спрашивал у Мусича; кто нам помогает. Ясно было, что подпольщики-коммунисты. Узнав о задуманном побеге, никто из моих друзей не поколебался, даже Николаус Пал, самый слабый в нашей шестерке.

— Нас компания, сеньоры. Нам фортуна улыбнется! — с надеждой говорил Колачионе.

В первую же ночь потемнее мы осуществили свой план.

Бурный ветер гремел по крыше оторванными листами железа, со свистом и воем задувал в щели снег.

Когда в бараке все уснули и часовой у дверей с автоматом в руках тоже начал клевать носом, я встал и, придерживая под курткой припасенный днем тяжелый камень, тихонько подошел к «параше», стоявшей в углу около двери. Часовой покосился на меня, но ничего не сказал — дело обычное…

Тем временем Лаушек тоже поднялся с нар и, остановившись в проходе, вдруг как-то неестественно вытянулся и с настоящим актерским искусством начал молча инсценировать припадок сумасшествия.

Автоматчик удивленно уставился на него. В этот-то момент, подкравшись сзади, я сильно ударил часового камнем по затылку.

Вместе с Мусичем в полутемном углу мы стащили с оглушенного часового шинель. Все было проделано бесшумно и быстро.

В немецкой шинели и с автоматом Мусич смело вышел во двор, а мы за ним. Если кто и проснулся в бараке, то, наверное, подумал, что конвоир увел пятерых заключенных на ночной допрос.

Ночь была черная, вьюжная. Порывистый ветер раскачивал на столбах огромные электрические фонари. По двору метались широкие белесые полосы с вихрящимся в них снегом. Различить что-либо в этом кружении света, тьмы и снега было невозможно.

От друзей с рудника Мусич узнал о существовании бетонной канализационной трубы, выходившей из лагеря в овраг. В углу двора возле кухни находился колодец, сообщавшийся с этой трубой. Вход в него был закрыт чугунной решеткой.

Мы недолго провозились с тяжелым замком. У Алексы был с собой толстый стальной прут. Он продел прут в дужку замка и сорвал его. Подняв решетку, мы один за другим спустились в колодец по железной лесенке. Спускаясь последним, Алекса плотно закрыл над головой решетку. Все прошло удачнее, чем мы ожидали, готовые ко всему.

Труба оказалась достаточно широкой, но почти наполовину была заполнена высохшими кухонными помоями, разными нечистотами. Пробирались ползком в кромешной тьме. Лица залепляла густая паутина, дышалось с трудом. Я двигался первым. За мной, не переставая кашлять, полз Николаус Пал. Его кашель гулким эхом отдавался в трубе. Жутко было в длинной зловонной темнице, казалось, что и конца ей не будет.

Но вот воздух стал свежеть, откуда-то потянуло слабым ветром. Липкая, будто намыленная, труба пошла под уклон. Я скользил по ней уже почти без усилий, пока не уперся в моток колючей проволоки, которой был заложен выход. Попытался было повернуться к ней спиной или боком, но сзади сильно нажал Пал, на которого напирали другие, и меня, как пробку, выдавило из трубы вместе с проволокой Лицо и руки исцарапались в кровь, да что за беда? Мы были на свободе.

Труба вывела нас в глубокий овраг, на берег быстрой, незамерзающей речки. Наскоро вымыли руки и лица, насколько могли, отряхнули испачканную одежду.

— Ну, теперь куда же? — тихо спросил Лаушек.

— Пошли, другови, за мной, — сказал Мусич с ноткой торжества в голосе, поправляя висевший у него на груди автомат.

Он торопливо повел нас в сторону Черного Верха…»

4

Загорянов с товарищами был уже далеко, когда в Боре поднялась суматоха.

Фронтфюрер Вилли Шмолка, потрясая кулаками, в бешенстве метался по своему кабинету в здании бывшей французской гостиницы. Он непрерывно вызывал подчиненных офицеров из лагеря «Дрезден», грозил, приказывал, топал ногами. Наконец, в изнеможении повалился в кресло и предался невеселым размышлениям обо всем случившемся за последнее время.

Сгорел склад… Из лагеря в Майданпеке убежали трое русских пленных и с ними десять сербов… Убежали прямо с шахты. Не прошло и двух дней после этого происшествия, как на Майданпек, где тоже добывается медь, напали партизаны.

А этой ночью в лагере «Дрезден» был обнаружен оглушенный часовой. Исчезло шестеро заключенных!

«И среди них опять русский! — с яростью думал Шмолка. — Жди теперь новых неприятностей! Что же делать? Усилить охрану лагерей? Выписать еще свору собак?..»

Перед домом рявкнула сирена автомобиля. Шмолка испуганно насторожился и выглянул в окно.

Желтый, под цвет африканской пустыни, бронетранспортер с автоматчиками. Какой-то коротконогий полковник в мундире войск СС.

Через минуту полковник уже стоял на пороге кабинета.

— Хайль Гитлер! — он выбросил вперед руку и так Пристально посмотрел на Шмолку, что тот невольно приподнялся с кресла. — Вот мои документы.

Шмолка бегло просмотрел внушительный документ на имя полковника фон Гольца, подписанный начальником отдела разведки штаба гестапо, и, опасливо покосившись на гостя, пригласил его сесть.

Но фон Гольц изъявил желание немедленно увидеть директора рудника Кребса.

— У меня есть особо важное поручение, — сказал он и бросил на фронтфюрера пренебрежительный взгляд.

У Шмолки екнуло сердце: не дошли ли до Гиммлера слухи о некоторых деловых операциях, предпринятых им недавно совместно с Кребсом?

Когда Кребс явился, полковник прежде всего потребовал у него бухгалтерский отчет за истекший год. Шмолка и Кребс, считавшие себя полновластными хозяевами борских предприятий, действовали обычно сообща, взаимно учитывая личные выгоды и интересы. Оба перепугались не на шутку: не послан ли фон Гольц канцелярией Гиммлера для ревизии их дел? Между тем фон Гольц попросил принести ему арифмометр и тут же, в кабинете Шмолки, покручивая ручку, начал подсчитывать столбцы цифр, которые он с ловкостью заправского бухгалтера выуживал из документов. При этом фон Гольц обнаружил такую осведомленность о богатствах борского рудника, что доктор Кребс мог только удивляться.

Этот рудник, заявил фон Гольц, один из самых значительных в Европе. Его медеплавильный завод ежегодно вырабатывал прежде около сорока пяти тысяч тонн чистосортной электролитической меди, то есть в два раза больше, чем дают знаменитые рудники Рио-Тинто в Испании. Конечно, здесь нет таких больших запасов руды, как, скажем, в Северной Америке или в африканской Катанге. Но зато, утверждал фон Гольц, местный колчедан имеет свои превосходнейшие качества: это, во-первых, чистота — отсутствие трудноотделимых примесей других металлов, в особенности свинца и олова, а во-вторых, подчеркнул он, в нем содержатся золото и серебро…

— Если считать, — говорил фон Гольц, быстро крутя ручку арифмометра, — что борская медь заключает в себе, как это точно установлено, тридцать-сорок граммов золота и сто граммов серебра на тонну, а завод дает по крайней мере сорок тысяч тонн в год…

— Что вы! — замахал руками Кребс. — Сорок тысяч! Сейчас не мирное время. Нам вредят партизаны…

— Вы готовы все свалить на партизан, лишь бы оправдать свою нерадивость! — повысил голос фон Гольц. — Поймите, медь нам нужна дозарезу, нужна военным заводам, фронту, нужна для борьбы с мировым коммунизмом! — Сизые щеки полковника затряслись. — Так и выковыривайте ее из земли, пока есть возможность. И никаких технических усовершенствований! Никаких излишних трат на пройдох, готовых пробраться на рудник под видом химиков и других ученых шарлатанов!

Кребс побледнел. В этих словах ему почудился намек на него самого.

— Какие уж тут усовершенствования, — возразил он. — В лаборатории завода нет даже микроскопа.

— А зачем вам микроскоп? — язвительно оборвал его фон Гольц. — Медь лежит у вас под носом, чуть ли не на поверхности земли. Уж не хотите ли вы обнаруживать холмы и горы медного колчедана с помощью микроскопа?! Итак, — продолжал он, снова взявшись за ручку арифмометра, — если вы отправили в Германию за год ну хотя бы двадцать тысяч тонн меди, то все равно выходит, что вы тут выбрали одного лишь золота, не считая серебра, на сумму…

И фон Гольц назвал внушительную цифру.

— По вашим же документам выходит гораздо меньше, — добавил он сердито, с раздражением, перелистывая бухгалтерскую книгу.

— Вы нашли ошибку? — заглянул через его плечо Шмолка.

— Эта ошибка стоит полмиллиона марок! — рявкнул фон Гольц. — Куда вы их дели?

Он фамильярно похлопал по нагрудному карману совсем растерявшегося Кребса.

— Положили сюда, дружище?

Кребс побагровел.

— Нет, нет, вы, конечно, шутите, герр оберст. Вероятно, тут какое-то недоразумение. Сейчас… — Он напряженно морщил лоб, мучительно что-то соображая.

На самом деле Кребс хотел протянуть время, вникнуть в то, что крылось под грубой фамильярностью фон Гольца. И вот после недолгих размышлений ему показалось, что он понял.

— Зачем нам понапрасну тратить энергию на мелочи? — Кребс заискивающе улыбнулся. — Всегда можно найти средство, чтобы предотвратить возможные нежелательные осложнения.

— Ну, хорошо! Довольно! Я погорячился, — примирительно сказал фон Гольц. — Поговорим об общем положении дел.

Удобно усевшись в кресло, он ободряюще кивнул совсем было перетрусившему фронтфюреру.

— У вас вид, герр Шмолка, не больше чем на пару марок, как говорят наши враги — янки. В чем дело?.. Хотите закурить? Это успокаивает. Вас тревожит положение на русском фронте? Зато итальянский фронт пришел, я бы сказал, в состояние полного застоя. Слышали по радио? Дуайт Эйзенхауэр сообщает, что наступление на Рим проходит «разочаровывающе медленно». И лично вас никто здесь не беспокоит. А вы еще недовольны!

— Как же никто? — взорвался Шмолка. — А партизаны? А Майдан… — и он осекся на полуслове.

— Вы всерьез думаете, что на вас нападут югославские дикари?

Шмолку обескураживал тон фон Гольца: что это? Ирония? Издевательство? Фронтфюрер почувствовал, что горячность и откровенность с его стороны неуместны и даже могут испортить дело. Он спокойнее принялся объяснять положение.

— Мы живем тут, герр оберет, как в осажденной крепости. Эти проклятые партизаны получают от населения больше нужных сведений о нас, чем мы о них. Из наших лагерей берут к ним. Партизанам известен здесь каждый уголок. В любой момент их можно ожидать у наших дверей. Там, в горах, целая бригада этих головорезов!

Шмолка быстро повернулся к окну, за которым синели лесистые горы:

— Вон там!

— Так, так, — саркастически улыбнулся фон Гольц. — То-то вы оплелись в пять рядов колючей проволокой.

— И не зря… — не вытерпел Шмолка. — Только вчера на рассвете мы едва отбили их атаку на Майданпек. Это близко от Бора. И если б меня не предупредили…

— А кто же вас предупредил? — узкие глазки фон Гольца уставились на Шмолку. — Кто? — спросил он сладким голосом.

Фронтфюрер молчал.

— Ну? — совсем тихо спросил фон Гольц. — Вы читали о моих полномочиях в документе? Кто?

— Одно влиятельное лицо.

— Имя?

Шмолка покосился на Кребса.

— Не сейчас… — пробормотал он.

— Хорошо, — согласился фон Гольц и продолжал в прежнем насмешливом тоне: — Что бы ни говорили, а в Боре довольно спокойно и относительно безопасно. И дальше здесь будет так же спокойно и безопасно, — с ударением повторил он.

— Вы в этом уверены? — Шмолка и Кребс переглянулись.

Полковник усмехнулся:

— Вы довольно туго соображаете! Да придет ли Тито в голову мысль нанести какой-нибудь ущерб интересам американцев?

— А причем тут американцы? — не понял Кребс. — Бор наш.

— Пока наш, — подтвердил фон Гольц. — Но мы здесь, к сожалению, временные хозяева. Рудник — собственность анонимного акционерного общества. Акционеры прежде собирались в Париже и делили свои дивиденды, а их генеральный директор как сидел в Нью-Йорке, так и по сию пору сидит там. Ему принадлежит контрольный пакет общества; и я не ошибусь, если скажу, что и сейчас этот директор продолжает извлекать пользу из нашей войны с Россией. Понятно? Бор наш, а заинтересованы в нем по-прежнему американцы, и Тито это хорошо знает. Тут, друзья мои, расчеты большой политики. Тито вас не тронет.

— Дай бог! — облегченно вздохнул Шмолка, бесконечно обрадованный тем, что официальный разговор окончен.

— Прошу вас, герр фон Гольц, — суетился вспотевший доктор Кребс. — Дружеский ужин после серьезной деловой беседы подкрепит наши силы. И мы все, все уладим ко взаимному удовольствию… Я сейчас распоряжусь, — и он направился к двери.

— Вот теперь я смогу сообщить вам кое-что об одном влиятельном лице под кличкой «Кобра» с очень любопытной биографией, — потупив глаза, тихо сказал Шмолка фон Гольцу, беря его под руку…

После ужина, как только Кребс украдкой сунул полковнику «на память» мешочек с чем-то тяжелым, тот заторопился, отказался ночевать, сославшись на неотложные дела.

Шмолка вышел проводить. От вертящихся снежных хлопьев у него запестрило в глазах, ступеньки подъезда, казалось, покачнулись — хмель шумел в голове.

Фон Гольц небрежно откозырял Шмолке в ответ на его прощальные приветствия.

— В Белград! — крикнул он шоферу.


В немногих километрах от Бора, у развилки дорог, одна из которых ведет через Пожаревац к Белграду, а другая на Злот, в долине реки Млавы, стояла уединенная кафана [5]«Три медведя».

В то время, когда происходили описываемые события, посетители заглядывали туда редко. Дороги были малолюдны. Заходили порой лишь старики-крестьяне из ближних сел — посидеть за стаканом сливовицы и разузнать от хозяина кафаны новости, которые мог обронить здесь какой-нибудь случайный путник. Изредка опускались с гор под прикрытием ночи и партизаны — по долине Млавы проходила коммуникационная линия немцев.

Желтый бронетранспортер подкатил к «Трем медведям» в довольно поздний час.

Фон Гольц выбрался из кабины и приказал сидевшим в машине автоматчикам никого в дом не впускать.

В кафане поднялся переполох.

Какой-то тощий оборванный крестьянин, увидев на пороге немецкого полковника, мгновенно ретировался, оставив недопитый стакан. Хозяин затрепетал за своей стойкой. На месте остался лишь один посетитель в овчинном тулупе, с румяным лицом и щетинистыми усами.

— Холодной воды из Млавы! — потребовал немец, бросив фляжку на стойку корчмарю.

Старик беспрекословно заковылял к реке.

Оставшись наедине с краснолицым крестьянином, фон Гольц подсел к нему за столик.

Тот поднял на него колючие, пытливые глаза.

— Рассказывайте! Быстро! — сказал он по-немецки.

И фон Гольц немедля изложил все, что узнал от Шмолки и Кребса о состоянии рудника и медеплавильного комбината в Боре, сообщил имя человека, носившего условную кличку «Кобра», и кое-какие подробности из биографии этой «Кобры». Умолчал только о личном подарке Кребса — мешочке с золотыми слитками.

— Поздравляю, полковник. — Тонкие жилистые пальцы «крестьянина» постучали по столу. — Это ваш первый вклад в солидное предприятие.

— Надеюсь, сэр, — осклабился фон Гольц. Хитроватая усмешка скользнула в толстых складках его лица. — В таком случае я хочу сделать еще один вклад и увеличить свой капитал в столь солидном банке.

Он вытащил из нагрудного кармана бумажный четырехугольник и, положив на стол, многозначительно подмигнул.

— Что там еще? — небрежно спросил «крестьянин», впившись глазами в клочок бумаги.

— Характерные данные о некоторых членах нового югославского правительства, собранные моей агентурой.

— Дайте.

Но фон Гольц плотно прикрыл бумагу ладонью. Собеседник, сделав вид, что потянулся за бутылкой сливовицы, налил в стаканы и сквозь зубы процедил:

— Это ваше платежное требование?

— Да. И нуждается в акцепте, [6]— медленно произнес немец, опуская голову и глядя из-под нависающего лба, на котором выступили капельки пота.

— Хорошо, я запишу это себе в дебет. Приятно иметь дело с человеком, понимающим толк в безналичных расчетах.

Щелчком коротких пальцев фон Гольц пододвинул бумажку к «крестьянину», тот жадно схватил ее.

— Вот пока все. — Полковник вытер вспотевший лоб пунцовым фуляровым платком и отхлебнул из стакана. — Между прочим, сэр, — сказал он с облегчением, — в Боре обеспокоены. Ваши самолеты часто пролетают над рудником по пути в Румынию, где они, вероятно, что-то бомбят.

— Возможно…

— Нефтепромыслы?

Человек в крестьянской одежде быстро взглянул на немца.

— Вы очень любознательны.

— Возникает вопрос: не сбросят ли самолеты бомбы и на Бор?

— Не беспокойтесь, полковник. Борский рудник мы бережем для себя.

— Я постарался дать понять это фронтфюреру Шмолке.

— Ну, ближе к делу. Следующее свидание у нас состоится в Далмации, в Сине, перед вашим отлетом в Берлин, примерно в последних числах месяца. В Сине, я ручаюсь, вы сможете без волнений встретить новый год. Спокойный уголок! — сказал человек в полушубке.

— Это тем более приятно, — откровенно обрадовался полковник, — что начальник гарнизона в Сине, командир полка дивизии «Дубовый лист», — мой друг. Он собирается с полком в Россию… Вас интересует такая новость?

— Не завидую ему… Но это к делу не относится. За вами еще одно капиталовложение: список ваших секретных агентов, работающих в Югославии.

— Я его составляю… по поручению Гиммлера, сэр, — заметил фон Гольц, как бы желая подчеркнуть, что его деятельность носит, кроме того, самостоятельный служебный характер.

— Меня мало занимает то, что вы делаете для своего босса. Исполняйте мои поручения, и у вас появятся веские основания быть спокойным за свое будущее.

Фон Гольц склонил голову в знак покорности.

— Итак, — продолжал его собеседник, — останемся неизменно деловыми людьми, полковник. Будем делать наш бизнес. Список — это ваш золотой фонд, валюта. С этой валютой вы будете выглядеть неплохо. Список вы привезете в Синь и там передадите мне. Мы не забудем такой услуги. В любой момент, когда вам потребуется, вы получите свободный допуск к нам. Надеюсь, вы меня поняли?..

Фон Гольц молча кивнул и поспешно отошел в сторону. Дверь скрипнула, появился корчмарь. Он подал заезжему немцу флягу в мокром чехле.

Полковник СС отпил глоток и вышел.

Бронетранспортер двинулся по дороге к Белграду.

Краснолицый «крестьянин» расплатился за сливовицу, выпитую им за время ожидания, на довольно чистом сербском языке поблагодарил хозяина за гостеприимство и, нахлобучив на голову меховую шапку, направился по дороге к Черному Верху.

В лесу, в двух километрах от «Трех медведей», его поджидали с верховыми лошадьми несколько хорошо вооруженных партизан.

5

«…Мы шли ночь и половину следующего дня через густой заснеженный лес по трудным тропам, извилистым, как путь птицы, обходя огромные, сваленные бурей деревья.

Морозный воздух пощипывал лица. На солнечных полянах снег искрился и переливался жаркими блестками — смотреть было больно. Деревья в инее стояли неподвижно, лишь слегка покряхтывая в глубоком сне. Изредка, нарушив тишину, метнется вдруг с елки на елку белка или прошуршит крыльями вспугнутая птица.

Порой мне казалось, что я вовсе не в чужой стране, а в знакомом с детства бору, недалеко от родной Конопельки. Только нет там гор. Я и чечеток узнал — совсем как наши, такие же крохотные, поменьше воробья, бурые, с карминно-красным надхвостьем, резвые и веселые. Они ловко качались на ветках берез, стряхивая с них снег и выедая семена из сережек. А в терновнике с протяжным свистом копошились пухлые снегири, склевывая уцелевшие ягоды. Эти темно-синие терпкие ягоды и мы ели с наслаждением. От них так вкусно пахло морозной свежестью! Разгребая снег у корней деревьев, я находил опенки.

— Поганки, — отплевывался Мусич от грибов. — Мы их не едим. Вот лучше попробуй, — и он угощал меня каким-то кисло-горьким корешком, от которого сводило скулы.

Николаус Пал едва брел, пугливо озираясь при каждом звуке: не идут ли за нами немцы? А когда отогревались у костра, ворчал, что нас могут обнаружить по дыму, хотя первый совал к огню свои посиневшие руки. Евгений Лаушек посмеивался: «Что, брат, совсем не то, что воскресная прогулка на гору Гелерт?». Пробираясь сквозь заросли кустарника, он всегда заботливо придерживал ветки, чтобы они не ударили шедшего за ним Пала.

Итальянцы убегали вперед, разводили огонь и последними уходили от тлеющих углей. Зябкие, как все южане, они больше нас страдали от холода.

— Ну, скоро, что ли? — не терпелось Лаушеку.

— Еще немного, друже, — отвечал Алекса.

— Говоришь, там много партизан?

— Очень много. Бригада!

— Превосходно!

— Фортуна нам улыбается! — радовался Колачионе. Алекса неутомимо вел нас все дальше и глубже в горы Хомолья. В своих легких опанках, названных в сербской поэзии «крыльями горца», он свободно и бесшумно перепрыгивал с камня на камень, выступавший из снега. Его мускулистые ноги с широкими ступнями цепко держались на крутизнах. А мы скользили и падали.

Я уже продумал план действия. Прежде всего, говорил я друзьям, мы явимся к командиру партизанской бригады и объясним ему подробно, где расположены в Боре склады с оружием, взрывчаткой и обмундированием, где караульные помещения и казармы эсэсовцев, как расставлены бункера, в каком доме живет фронтфюрер Шмолка, в каком директор рудника Кребс. Все это известно Алексе… А потом мы же и проведем партизан в самый Бор…

Мое предложение всем пришлось по душе.

Антонио и Энрико запели на своем языке суровую и красивую песню:

Э пер ля патриа нуова ной комбатерем,

Сиамо, итальяне! [7]

Слов этих мы не понимали, но смысл их был ясен. Даже Николаус Пал воспрянул духом, бодро замаршировал, размахивая в такт руками.

Уже вечерело, когда Мусич радостно воскликнул:

— Пришли!

Он показал на снегу следы опанок.

Радостно-тревожное волнение охватило меня. Сейчас увижу этих людей, о которых столько думал. Как-то они меня встретят?

Колачионе с шумом потянул носом воздух и крякнул от удовольствия. Пахло дымом. Следы привели нас к скалам у Черного Верха. Лес здесь от множества костров был пронизан голубым туманом.

— Ну и маскировка! — укоризненно покачал головой Лаушек. — Как цыгане, даже охранения никакого нет. Подходи, кто хочет…

Однако нас тут же грозно окликнул часовой, стоявший с винтовкой под лохматыми ветвями ели, которого никто из нас не заметил.

— Стой, кто идет?

— Свои! — уверенно ответил Алекса.

Мы объяснили, кто мы и откуда. Часовой с любопытством слушал. К нам подошло еще трое партизан. Один из них оказался начальником полевого караула. Он приказал нас обыскать, отобрал оружие и только тогда разрешил пройти в лагерь.

— Вот как! Охрана все же есть. Первое впечатление обманчиво, — шутил довольный Лаушек.

По краю вырубки с наветренной стороны были навалены деревья, обставленные, как загородкой, хвойными ветками. А посредине поляны трещало пламя, клубы дыма, искрясь, поднимались в темно-фиолетовое вечернее небо, с вершин сосен падал оттаявший снег. Партизаны молча сидели у костров, покуривая, подкладывали в сильное пламя дрова и ворошили их, чтобы горели жарче. Одеты были кто во что: в шинели разных оттенков, цветов и покроя, в плащи из сыромятных шкур, в шали и суконные поддевки, будто собрались тут в общей беде воины и мирные жители нескольких государств и перемешали свои одежды. Только одно было у всех одинаково: на пилотках или лохматых шапках — красные звездочки.

Увидев нас, партизаны вскочили:

— Кто вы? Откуда? — посыпались вопросы.

— Из «Дрездена», — ответил Лаушек.

— Бежали?

— Да.

— Это рус, — сказал Мусич, указывая на меня, и спросил: — А где тут Неделько, горняк, знаете такого?

— Знаем, знаем, — послышалось несколько голосов.

— Вон Неделько, у того костра.

Мы целой толпой отправились к отдаленному огню.

— Неделько! — кричали партизаны. — Встречай земляка и гостей!

Раздвинув ветви заслона, к нам шагнул молодой, болезненного вида боец. Это и был горняк Неделько, о котором мне так много рассказывал Мусич. Друзья обнялись. Снова вместе!

По лагерю уже разнеслась весть о нашем прибытии. Все знали, кто я и кто мои спутники. Отовсюду к нам подходили партизаны.

— Рус? Ты си рус? Здраво, брате! Добро дошао! Како си? [8]— слышалось со всех сторон.

Меня оглядывали, ощупывали одежду, словно я упал с другой планеты, где все не такое, как на земле. Очень удивились, увидев, что куртка на мне немецкая, тодтовская, что сапоги обыкновенные, кирзовые, со сбитыми на сторону задниками, а пилотка такого же покроя, как и у них. Зато металлические защитного цвета пуговицы с выпуклыми звездочками, уцелевшие на гимнастерке, сразу убедили их, что я человек из социалистического мира. Одна плохо державшаяся пуговица вмиг оказалась оторванной и пошла по рукам. При свете костра ее рассматривали с таким жадным восхищением, как нумизмат разглядывает случайно найденную редкую старинную монету. Ее даже на зуб пробовали… С суровых заросших лиц не сходили радостные улыбки.

— Како си? Како си, брате? — робко и особенно настойчиво спрашивал человек с худым, костистым лицом, с улыбающимися светлыми-глазами.

— Па добро. Теперь хорошо, — ответил я по-сербски. И то, что я заговорил на их языке, вызвало всеобщий восторг, улыбки стали шире и ярче.

Кто-то обхватил меня руками и прижал к себе так, что я чуть не задохнулся, кто-то крепко поцеловал в губы, кто-то взял мою руку в свою, как в тиски, и не выпускал.

Худой боец порылся в тощей торбе и достал кусочек молодого сыра.

— Ешь, пожалуйста. Ешь, брате.

Нас усадили у огня на овечьих шкурках и принялись угощать кто чем: пресными лепешками, черносливом, печеной кукурузой. Я не успевал отвечать на вопросы: как попал в Югославию, как бежал из лагеря, где сейчас наступает Красная Армия, как живут советские люди; интересовались, где я учился, и женат ли.

От волнения у меня перехватывало дыхание. Сколько радушия и горячего чувства было в этой встрече, в этом наивном, почти детском любопытстве, сколько чистой веры во все наше лучшее, передовое, светлое!

Но я не забывал о нашем плане и напомнил о нем своим товарищам.

— Да вас тут и вправду до черта! — спохватился Лаушек. — Чего же вы сидите? В чем дело? Почему не идете на Бор?

— Неделько, зашто не идете на Бор? — строго повторил Мусич вопрос чеха.

Горняк пожал плечами:

— Приказа нет, как пойдешь?

— Целый месяц сидим без дела, — добавил другой.

— Вот так штука! — удивился Лаушек.

— Не может быть, — не поверил Колачионе. — Какое же вы тогда войско? О чем думают у вас в штабе?

— Кто знает? — развел руками Неделько. — У нас все есть: ружья, пулеметы. У меня вот еще и граната. Сам сделал. Можно хоть сейчас идти в атаку, а приказа нет. Вот, смотри: добро?

Он повернулся ко мне, показывая металлический цилиндр, набитый толом, с приделанным к нему колпачком капсюля.

— Так приказа, говоришь, нет? А в Боре целый склад с настоящими гранатами и совсем нетрудно их взять… Что же вас тут держит? — допытывался я.

Бойцы наперебой объясняли нам свое положение. Задержка не за ними. Они готовы штурмовать Бор и днем, и вечером, и на заре или еще раньше, «док зора не помолила лице». [9]И в нетерпении как-то ночью они едва было сами не двинулись на Бор, когда увидели над рудником косматое пламя пожара. Но… начальство удержало, объяснив, что есть инструкция верховного штаба, которая предписывает Бор не трогать, так как рудники, шахты и завод — народное добро, пригодятся после войны. Партизаны резонно возроптали: раз их добро в неприятельских руках, значит, тем более необходимо поскорее вернуть его назад. В это время из лагеря в Майданпеке к партизанам пробрались десять сербов и трое русских — хорошие, смелые ребята, — они еще больше взбудоражили людей. Русские сами явились к командиру корпуса, только что прибывшему в бригаду, и стали настойчиво требовать от него какого-нибудь дела. Тот сначала отказывался, а потом разрешил двум лучшим батальонам напасть на Майданпек. Партизаны пошли, но у самого рудника наскочили на засаду эсэсовцев и четников, вооруженных автоматами. Только зря погибло много храбрых бойцов, коммунистов; в отчаянной схватке с фашистами пало и трое русских смельчаков.

Плохи дела, сокрушались бойцы, похвалиться нечем. Это Хомолье им вообще не по душе. Говорят, в соседней Крушевацкой области партизаны ни днем, ни ночью не дают покоя фашистским властям. Предатель, генерал Недич, тот самый, что сдал немцам Белград и организовал угодное им, лакейское правительство, жандармерию и свое сербское гестапо, жалуется в воззваниях к населению, что «область стала форменным адом», он закликает «людей, находящихся в лесах и горах», прекратить нападения. А вот тут, у Черного Верха, сидят неделями на месте, караулят в ущельях немецкие обозы, как какие-нибудь гайдуки в старину, мерзнут, болеют и все чего-то ждут, на зиму глядючи, а чего — никто не знает.

— У нас тоже так, брате, — глуховатым голосом сказал худой боец, тот, что угощал меня сыром.

У него был измученный вид; на остроносом костистом лице, туго обтянутом коричневой кожей, лихорадочно блестели светлые глаза с расширенными зрачками.

Смущенно теребя кончик длинного носа, он пояснил, что прибыл сюда с курьером Корчагиным из Первой бригады, которая стоит у Ливно в Западной Боснии.

— С Корчагиным? — удивленно переспросил я. — С русским?

— Нет. Это кличка политкомиссара нашей роты Иована Милетича. Мы надеялись получить здесь приказ… приказ о наступлении на Синь, — запинаясь, сказал боец.

— И не получили?

— Нет, не получили.

— Вот видите!

Кругом зашумели.

— Н-да, положение скверное, — раздумчиво протянул Колачионе.

— Вот тебе и улыбнулась фортуна, — поддел его Марино.

— Брате! — вдруг обратился ко мне изможденный боец, взмахнув рукой. — Идем-ка к другу Корчагину. Будет тебе рад. Он любит русских и все тебе расскажет.

Мне не терпелось узнать поскорее о положении на фронтах, о новых успехах Красной Армии, о том, что делается в мире. Политкомиссар роты должен был знать все последние новости. Вместе с Лаушеком я пошел за партизаном. А наши спутники остались у костра».

6

«…Близ самых скал, возле большой палатки с часовыми у входа, было устроено несколько шалашей из еловых веток. Партизан, сопровождавший нас, нырнул в один из них, через минуту по его знаку мы последовали за ним.

У небольшой кучки тлеющих углей, подернутых голубоватым пеплом, сидел на корточках молодой парень, лет двадцати трех. Завидев нас, он порывисто вскочил; невысокий ростом, стройный, широкий в плечах. На его складном, гибком теле несуразно обвисал чересчур просторный немецкий китель с протертыми обшлагами. Я сразу же очутился в его крепких объятиях, почувствовал на своем лице прикосновение подстриженных усов.

— Ты русский? Да? — Немного отстранившись, но крепко держа за плечи, он пытливо и быстро оглядел меня, словно желая найти внешние признаки того, что я действительно русский, потом усадил с собою рядом. — Как тебя звать?

Он говорил по-русски почти правильно.

— Николай Загорянов.

— Николай? А меня Иован, по-вашему — Иван, Иован Милетич. Ну, садись ближе ко мне. Это так хорошо, что мы встретились, Николай!.. Я давно знаю это имя. Вот смотри.

Он достал из полевой сумки сильно потрепанную книжку. На обложке я прочел: «Како се калио челик».

— Это роман «Как закалялась сталь» на сербском языке. Ваш Островский написал. Его тоже звали Николай. Я очень люблю эту книгу. Она всегда со мной. Я даже взял себе фамилию его героя, когда началась война. Может, это нескромно?.. Если бывает тяжело, я раскрываю книгу и читаю. Становится легче на душе… Ну, знакомься с моими товарищами. Это Джуро Филиппович, который тебя привел, спасибо ему. А это Бранко Кумануди… Бранко, ты что, спишь?

Из темного угла вылез закутанный в итальянскую шинель партизан, неуклюжий и грузный, с лоснящимся, одутловатым лицом и большой курчавой головой. Протерев заспанные глаза, он улыбнулся мне во весь рот и ни с того ни с сего сказал:

— Хвала богу!

— Мы все любим Советскую Россию, — с мягкими интонациями продолжал Иован Милетич. — Любим с детства. Я очень хочу, чтобы все плохое, что еще у нас есть, мы уничтожили, а всему хорошему научились бы у вас.

Он подбросил на тлевшие угли немного сучьев. Пламя ярко разгорелось. При его свете я, наконец, разглядел как следует этого парня с пылким темпераментом, резковатого и быстрого в жестах и речах. То, что он взял Корчагина себе в пример, тотчас же расположило меня к нему. Во всем его облике было что-то привлекательное, запоминающееся. Крупное смугловатое лицо, тщательно выбритое, с подстриженными усиками и чуть намеченной бородкой, открытый высокий лоб, небольшой правильный нос, несколько выпяченные губы, разлетистые широкие брови, темно-русые густые волосы. Глаза блестящие, карие, с продолговатым разрезом, взгляд твердый и прямой.

Милетич настойчиво начал звать меня в Боснию, в свою роту, в Шумадийский батальон Первой Пролетарской бригады, и тут же, не давая мне опомниться, торжественно заявил, что отныне мы — он и я — побратимы, названные братья: будем, как перелетные птицы в стае, крыло к крылу, во всем станем помогать друг другу. Таков старинный обычай побратимства.

«Русы храбрые юнаки, воевать помочь они нам могут!» — продекламировал Иован.

Обрадованный и возбужденный встречей со мной, он только сейчас заметил Лаушека, скромно присевшего у входа.

— А ты кто? — схватил он его за плечи. — Тоже рус?

— Нет, я чех, Евгений Лаушек.

— Чех? Замечательно! Все славяне — братья! В нашей бригаде, — с увлечением говорил Милетич, — есть люди всех национальностей страны, все простые трудящиеся. Потому она и называется Пролетарской. У нас Народный фронт! Вот Джуро, он серб. Крестьянин и лесоруб, умеет пахать, сеять, лес рубить и делать из дерева чашки, ложки, кадушки, гусли. Он из очень бедного села Велики-Цветич, это возле Дрвара, где сейчас находится наш верховный штаб. Видите, какой он худой? Кулаки сдирали с него кожу и лепили на свою, чтоб была толще. Вот и ободрали его, как липку, так что он бросил хозяйство и ушел в лесорубы. А посмотрите на Бранко. Он хорват из Сараево. Там у него маленькая кондитерская лавка. Казалось бы, что между ними общего? Селяк и кондитер. Серб и хорват. До войны у нас была такая либеральная газета «Политика». Я сам видел в ней смешной рисунок: два человека — серб и хорват — изо всех сил колотят друг друга, а внизу надпись: «Два совершенно одинаковых народа на одном и том же языке, [10]в одних и тех же выражениях стараются доказать друг другу, что они два совершенно разных народа». Вот как было. А теперь — смотрите. Борьба свела их вместе. Теперь они оба коммунисты и всегда «раме уз раме» — плечо к плечу. В их дружбе, в нашей дружбе сила партии! — с горячностью воскликнул Иован.

Лаушек прервал его:

— Хорошие, верные слова. Но… — Он нетерпеливо взглянул на меня. — Но, может быть, перейдем к делу? Где тут командование?

— Какое у вас дело? — быстро спросил Милетич.

Хотя он и сам был «гостем» в бригаде, я все же решил посоветоваться сначала с ним и подробно изложил ему наш план нападения на Бор.

— Там ждут, — добавил я. — Если действовать энергично и внезапно, успех обеспечен. У нас есть сведения о Боре, которые будут полезны командиру бригады. Надо ему обо всем доложить.

Милетич сначала увлекся планом, но потом, будто что-то вспомнив, заметно смутился, помрачнел.

— Доложить-то можно, — проговорил он. — Но стоит ли? Я сомневаюсь. Да и нет сейчас командира бригады. Его отослал куда-то комкор, который тут находится. У верховного штаба насчет Бора есть какие-то свои соображения. Там, должно быть, лучше разбираются в здешней обстановке, — добавил он, пожав плечами.

Мы разочарованно помолчали.

— А какова сейчас вообще обстановка? — наконец, приступил я к расспросам. — Насколько продвинулась Красная Армия? Как со вторым фронтом?

— А разве вы ничего не знаете? — изумленно поднял на меня глаза Милетич. — А… Ну, разумеется… Так я вам все расскажу. Все, все! Садись, Евген.

Лаушек присел на обрубок дерева.

Иован плотнее закрыл вход в шалаш дверцей, сплетенной из высокой травы.

— Поговорим обо всем… Второй фронт? — Он с грустью развел руками. — Его еще нет. Но…

С загадочной улыбкой Милетич порылся в своей полевой сумке, туго набитой разными книжками, вырезками из газет и бумагами.

— Все мои агитматериалы здесь. Полный багаж. Вот! — Он достал листок, напечатанный на шапирографе. — Последние известия очень хорошие. Недавно в Тегеране состоялась конференция. Собрались Сталин, Рузвельт и Черчилль. Второй фронт скоро будет открыт, скоро! Уже назначены сроки операций. И есть декларация о мирном сотрудничестве после войны всех стран, больших и малых. Представляете?

— Это значит — конец войнам! — оживился сосредоточенно слушавший Лаушек. — Клянусь небом и землей, это великолепно. Дай бог, чтобы так было, дай бог, дорогие мои друзья!

— А какие еще новости? — спросил я.

— Тсс! Слышите? — Милетич прислушался.

Ветер бушевал в лесу. Деревья скрипели и стучали сучьями. И в этом тревожно-взволнованном и трепещущем шуме леса явственно слышался приближающийся топот лошадиных копыт.

— Вот вам еще новость! — сказал Милетич. — У нас здесь представители союзников — англичанин и американец. Уже два дня живут у командира корпуса. Американец куда-то ненадолго уезжал, должно быть, сейчас вернулся. Говорят, что будут нам помогать. Спохватились!

— Лучше поздно, чем никогда, — философски заметил Лаушек.

— А наши как? — опять нетерпеливо спросил я. — Как Красная Армия?

Милетич заулыбался. Самые главные вести он приберег под конец. Я с жадностью ловил каждое его слово и чувствовал, как сердце мое билось, полное жизни, полное радости, полное горячим и сильным чувством. Шестого ноября на торжественном заседании Московского Совета депутатов трудящихся выступил товарищ Сталин. Он назвал истекший год годом коренного перелома в войне. Война теперь идет к окончательной развязке. Красная Армия освободила уже две трети своей земли. Взяла Киев, Кривой Рог, стоит под Витебском и Херсоном. За этот год фашисты потеряли более четырех миллионов солдат и офицеров убитыми, ранеными и пленными, потеряли четырнадцать тысяч самолетов, более двадцати пяти тысяч танков и не менее сорока тысяч орудий.

— Таковы, друже, дела там, у вас. После разгрома под Сталинградом ничто уже не спасет гитлеровскую Германию. Ни тотальные мобилизации, ни авантюры вроде тех, что имели место под Орлом и Курском… Правда, тяжело вашим, брате! Все свои дивизии Гитлер бросает на Восточный фронт, но русские все равно идут вперед, несмотря ни на что. И мне кажется, что они опередят наших западных союзников. Это было бы хорошо, если б советские люди пришли сюда раньше американцев и англичан! Мы все этого хотим, братко, все… весь наш народ. А вот смотрите. — Иован развернул перед нами карту Югославии. — Тут отмечены и наши успехи.

По карте были разбросаны нарисованные красным карандашом кружки.

— Это освобожденные районы. Видите, сколько их! И тут, и здесь, и там. А вот моя родина, — Милетич улыбнулся. — Вот здесь на побережье — Сплит. Он пока у немцев. Был у нас, но не удержали. Где мы хорошо укрепились, так это в Боснии и Герцеговине. Пользуемся тем, что главные силы немцев на Восточном фронте. Благодаря вам, братко, мы здесь живем, боремся, не теряем надежды. Успехов у нас было б еще больше, если бы не косматые сволочи — четники да недичевцы и хорватские усташи и домобранцы. Это наши доморощенные фашисты. Получается двухсторонняя война — с оккупантами да еще гражданская. Враг — на каждом шагу. Тут уж не зевай. Ни фронта нет, ни тыла нет. Каждый день мы в движении. Эти кружочки все время меняют свое местоположение на карте. Нападем на противника там, где он послабее, и обратно на свою территорию — в леса и горы. Сегодня здесь, а завтра там. Главное плохо то, что мы так разбросаны и никак не можем собрать свои силы. Вот у нас уже корпус, но что толку? Одна бригада тут, другие в Санджаке, наша. Первая, в Западной Боснии. А штаб корпуса вообще неизвестно где. У меня было письмо от нашего комбрига к командиру корпуса, так мы три недели его искали, пока нашли здесь. — Милетич рассеянно водил карандашом по карте и, как бы отмахнувшись от какой-то донимавшей его заботы, тихо продолжал — Да, трудно. Силы разбросаны, немцы окружают и уничтожают отдельные части… Этой осенью был такой случай. В Македонии наши партизаны вместе с албанскими освободили довольно большую территорию. Бойцов было много, оружия хватало, можно было бы укрепиться и держаться. Но пришел приказ из Главного штаба Македонии: всем частям рассредоточиться по разным населенным пунктам. Так и сделали. А немцы этим воспользовались, окружили села и города. Немногие из партизан выбрались. Кто бежал в Грецию, кто в Черногорию. После мы узнали, что этот приказ исходил лично от Вукмановича-Темпо, от члена ЦК нашей партии. Просто даже удивительно, как он мог так ошибиться! Сейчас немцы тоже ведут наступление, шестое по счету. Кажется, ворвались в Санджак и Восточную Боснию, а мы вот опять кто где. Сидим, ждем, прячемся, как мыши, по своим норкам!

В голосе Иована послышалось раздражение.

— Почему же так происходит?

— Почему? Разве я знаю, брате? Приказано пока сковывать силы врага в таких пунктах, как Бор, Ливно, и вести разведку, — больше ничего. Высшие соображения!

— А мне все-таки непонятно, почему вам не разрешают напасть на Бор и помешать немцам добывать и вывозить медь? Какие тут могут быть «высшие соображения?»

Милетич, закусив губы, пытливо взглянул на меня, словно нашел в моем вопросе отклик на волновавшие его мысли, встал и резким движением затянул на себе ремень.

— Идем-ка, брате, прямо к командиру корпуса. Тебя Попович примет, это я точно знаю, и мы все выясним…

«Попович? Тот самый, поэт и испанский герой, о котором рассказывал Мусич?..» — подумал я с волнением и, поднявшись, машинально провел по обросшим щекам и подбородку. Уловив это мое движение, Иован достал из кармана кусочек зеркала с отбитыми, зазубренными краями и подал мне.

Давно я не видел своего лица. Вид был, что и говорить, неказистый. Лицо какое-то желтовато-бледное, скулы обострились. Под запавшими глазами появились морщинки. Нос стал еще курносей, а веснушки заметнее. Когда-то вихрастые, светлые волосы сами собой пригладились и будто поредели.

— Не мешало бы побриться, — пробормотал я. — Есть бритва?

Все нашлось у Милетича: и бритва и мыло. Я наскоро приводил себя в порядок, а он молча наблюдал за мной искрившимися глазами…».

7

«…Низко нависшие облака сливались с деревьями леса в одну темную массу, дышавшую сыростью и холодом. Ни одной звезды на черном небе. Только багровые отблески костров плясали вперемежку с тенями.

— То е рус! — внушительно сказал Милетич-Корчагин часовым.

Один из них, посмотрев на меня с любопытством, пошел доложить. Через минуту нас позвали.

Мы вошли в большую палатку, а Лаушек побежал к костру, где остались Мусич, Антонио, Энрико и Пал, чтобы сообщить им услышанные от Милетича новости.

После темноты леса нас ослепил яркий свет. В палатке горели фонари. В костре тлел известняк, пропитанный смолой, распространяя тепло и приятный запах. Длинный стол был застлан географическими картами. В углу с шипением крутилась патефонная пластинка.

Перед патефоном на табуретке неподвижно сидел человек в меховой куртке, в желтых зашнурованных сапогах, должно быть, иностранец. Он увидел нас, но не пошевельнулся. Его преждевременно обрюзгшее серое лицо с выдающейся челюстью, плоскими щеками и мешками под глазами было неподвижно и невыразительно. Он не слушал и джазовой музыки, напоминавшей кваканье болотных лягушек. Слегка наклонив голову, он жадно ловил ухом то, что говорил другой иностранный офицер, плотный, коренастый, с румяным лицом, жесткими, торчащими, как иглы, усами. Этот был в брюках навыпуск и блузе хаки с галстуком под цвет блузы и с погонами на плечах. Похаживая перед чернявым человеком, склонившимся у стола над картой, и дымя сигаретой, он быстро говорил что-то по-немецки.

Я разобрал лишь несколько фраз.

— С моей стороны это была безумная смелость. Но зато результаты… более чем великолепны…

Тут офицер в блузе заметил нас.

Он снял пластинку. В палатке сразу стало тихо.

— Друже команданте, это русский, Николай Загорянов. Он бежал из лагеря «Дрезден», — негромко объявил Милетич, обращаясь к чернявому, элегантно одетому человеку, сидевшему над картой.

Тот не сразу поднял голову. Было ясно, что мы пришли не вовремя. На какой-то миг его смуглое, обожженное солнцем тонкое, худощавое лицо с черными короткими усами и глубоко посаженными темными маслянистыми глазами помрачнело.

Я понял, что это и есть Попович.

— Ах, русский?.. — Он встал, небольшого роста, юркий, и пожал мне руку. — Мне уже доложили о вас. Здраво. Очень рад.

Он говорил радушно, только чуть неровный голос выдавал его скрытое волнение.

— Еще один союзник! — весело сказал он. — Наши ряды крепнут. Знакомьтесь, так уж и быть. Это американский представитель, подполковник, [11]виноват, полковник Маккарвер.

Офицер в брюках навыпуск поправил сбившийся на сторону галстук и дружески махнул мне рукой.

— Капитан Пинч, англичанин. — Комкор указал на высокого сухощавого человека в меховой куртке, и тот слегка повел подбородком в мою сторону.

— Все союзники в сборе, — громко объявил Попович, наливая из фляжки в стаканы. — Вы солдат или офицер, друже Загорянов?

— Лейтенант.

— Отлично. У нас этих званий пока еще нет. Мы еще не в полном смысле слова регулярная армия, но к тому идем. Борьба, суровая борьба у нас на первом месте. Потом уж чины и прочий антураж. Рад, что вы удрали к нам. Будете теперь драться за свободу наших народов. Оставайтесь, чувствуйте себя, как в своей родной армии.

Комкор устало сощурил глаза.

— Друже ком анданте, — решительно обратился к нему Милетич. — Мы к вам по делу. — Он замялся.

— Говори, не стесняйся. От союзников у нас нет секретов.

— Вот у Загорянова есть план насчет Бора. Он советует…

По мере того как Иован говорил, решимость, с какой он начал, слабела, и кончил он почти робко:

— Хорошо было бы… Как по-вашему?

Попович молчал, вопросительно глядя на Маккарвера.

Не теряя времени, я со своей стороны тоже пытался доказать необходимость этой операции.

— Ясно! — прервал меня комкор. — Еще один советский человек в этой бригаде — и еще один план! У нас уже тут побывало трое ваших русских — как и вы, удрали из лагеря. Уговорили меня пойти на Майданпек. Согласился. И что же? Не повезло. Погибли. Все трое. Мир их праху. Герои были, юнаки! Но погибли не только они, — повысил комкор свой густой, подчеркнуто спокойный голос, — а еще и мои бойцы, сотня самых лучших моих бойцов… Вам ведь не хочется, чтобы повторился Майданпек? И мне не хочется.

Иован растерянно посмотрел на меня, словно говоря: «Ну что, разве я не предупреждал тебя?»

— Что касается вас, — скользнув взглядом по Милетичу, сказал Попович, — то вы здесь, как курьер, свое поручение выполнили. Теперь немедленно отправляйтесь под Ливно. Пакет командиру бригады Перучице готов. Вот он. — Тонкий конверт из папки упал на стол. — Все!

— Еще один вопрос, — с живостью сказал Милетич, беря конверт.

— Быстро!

— Разрешите зачислить друга Загорянова в наш Шумадийский батальон.

— А! Сошлись уже?

— Побратались, — улыбнулся Иован.

— Ну, добро, добро. Разрешаю. Значит, увозишь его от нас?

— Выходит, так…

— Ну что ж… Раз уж побратались, ничего не поделаешь! Да, еще вот что, — строго добавил Попович. — Советую вам, Корчагин, как политкомиссару роты, держать своих бойцов в рамках дисциплины. Никаких фантазий! А вы что же не выпили, дружок? — спохватился он, пододвигая ко мне стакан. — Наша ракия. Не хуже вашей водки. Прошу.

— Спасибо. Я не пью.

Цепкая рука легла на мое плечо. Я обернулся. Сзади стоял Маккарвер. На лице его сияла широкая улыбка.

— Русский лейтенант! Вы неплохо говорите по-сербски. Мы с вами превосходно поймем друг друга. Я и по-русски скоро научусь. — Он добродушно похлопал меня по плечу. — Мне нравится ваш план нападения на Бор. Вполне поддерживаю. Все ваши сведения абсолютно сходятся с моими данными. И представьте, только что перед вашим приходом я убеждал командира в том же самом: надо напасть на Бор. Но что делать? Этот Майданпек испортил нам ситуацию. Как у вас говорят: «Обжегшись на молоке, дуешь на воду»? Так, что ли?

У меня возникла надежда, что американец может помочь мне переубедить Поповича.

Но только я открыл рот, чтобы заговорить с ним, как он, по-прежнему любезно улыбаясь, подал мне руку со словами:

— Мы с вами еще встретимся в ближайшем будущем — фронтами! До скорой встречи!

— До скорой! — кивнул головой и Попович.

Нам с Иованом ничего не оставалось, как уйти.

Мы направились к выходу.

Маккарвер проводил нас:

— Гуд бай! — и он плотно запахнул за нами полог…».

8

Коче Поповичу в тот вечер было совсем не до Загорянова с Милетичем. Беспокойный выдался для него день… Последнее время он почти постоянно пребывал в раздраженном состоянии. Одной из главных причин этого было то обстоятельство, что бойцы и командиры бригады нетерпеливо рвались в поход на Бор, а надо было любыми средствами сдерживать их (насчет Бора имелись особые указания от Тито и Ранковича). Пришлось даже специально прибыть сюда. Кроме этого, Поповича немало тревожило присутствие на Черном Верху официальных представителей военной миссии союзников. Казалось странным, что они явились вслед за ним именно в эту бригаду и задержались в ней. Что им тут нужно, особенно краснорожему американцу? Всюду он суется со своими вопросами, советами и предложениями содействия. «Monsieur sans gêne!» [12]Однако не трус. Чего стоит его смелая поездка в Бор «с целью зондажа немецкой обороны» в порядке, видите ли, оказания партизанам конкретной помощи! Попович был обеспокоен его настойчивым желанием проникнуть в Бор, отговаривал, доказывал, что это лишнее, бесполезное дело. Однако тот не послушался, поехал на свой риск и страх. Хорошо еще, что провожатых взял. «Отчаянный человек, — думал о нем Попович. — Подвергает себя опасности, как будто бы кто-нибудь просит его об этом… Англичанин Баджи Пинч куда солиднее. Он не станет рисковать своей персоной. Его главное занятие здесь — бесконечные разговоры о перспективах открытия второго фронта на Балканах, именно на Балканах, а не где-нибудь в Европе, — и о печальной судьбе, ожидающей народы Балканского полуострова, если Англия придет сюда слишком поздно… Замучил разговорами!

Так или иначе, пока тут эти двое — покоя не будет ни на минуту. Почему же все-таки его войска и Бор стали вдруг предметом особого внимания союзников? Смутное, гнетущее беспокойство охватывало Поповича. Он еще раз внимательно просмотрел недавний приказ Тито, в котором говорилось о необходимости «изучить указанные в списке фамилии англичан и американцев, чтобы при случае оказывать этим людям соответствующую помощь». В обширном списке, приложенном к приказу, на видном месте стояли имена подполковника Шерри Маккарвера и капитана Баджи Пинча. С этим нельзя было не считаться. Разумеется, Поповича не удивляло присутствие иностранных офицеров среди партизан. Он знал, что еще в начале прошлого года в Югославии спустилась на парашютах снабженная радиостанциями и золотом английская делегация во главе с майором Дикином, историком, личным другом и сотрудником Уинстона Черчилля. Еще в то время через Дикина была установлена непосредственная связь между премьер-министром Великобритании и Тито, о чем был осведомлен, конечно, лишь очень узкий круг людей.

А затем из Туниса прибыла следующая партия английских парашютистов. Попович помнит, как их торжественно привезли на трофейном грузовике, над которым развевался красный флаг. Тито тогда сидел под деревом, при мигающем свете фонаря разрабатывал по карте какую-то операцию и даже не сразу поднялся, чтобы приветствовать англичан, наверное, хотел им показать свою крайнюю занятость. Зато как суетился Влатко Велебит, этот генеральский сынок, щеголь и дэнди, встретивший гостей на месте их приземления. Непонятно, что в нем нашел маршал, так приблизив его к себе? Попович со злобной неприязнью и завистью думал о всех тех подхалимах, что околачивались возле Тито. Этот Велебит особенно лебезил перед одним из англичан, долговязым крепким парнем, вооруженным до зубов, с ножом за поясом и с фотоаппаратом! Он представил его, как главу английской миссии. Молодой человек, с виду романтический искатель приключений, оказался бригадным генералом, членом палаты Общин, депутатом города Ланкастера — Фитцроем Маклином. От него, казалось, еще веяло зноем Северной Африки, где он только что командовал парашютной частью «Таинственная колонна».

К общему удивлению, Маклин сразу же вступил в оживленную беседу с Тито. Он знал некоторые сербские слова, а Тито отчетливо выговаривал отдельные английские фразы.

С той самой поры англо-американская военная миссия прочно обосновалась при верховном штабе НОВЮ. [13]Представители миссии с радиоустановками появились во всех основных партизанских соединениях. А этой осенью американский транспортный самолет высадил на небольшом аэродроме в Гламоче, устроенном англичанами, еще новую группу офицеров связи. Служебные поездки членов миссии по освобожденным районам страны, естественно, участились.

Еще неделю назад Попович получил радиодепешу с приказанием устроить в районе расположения этой бригады небольшую посадочную площадку для связного самолета. И все же появление Маккарвера и Пинча у Черного Верха оказалось для Кочи полной неожиданностью. Он догадывался, что союзники неспроста прибыли сюда. У него были серьезные основания для душевного смятения, особенно после операции в Майданпеке…

Попович испытывал желание с кем-нибудь посоветоваться. Но с кем? Командиру бригады он не во всем доверял и сейчас вообще отослал его подальше, на аванпосты, чтобы не путался тут на глазах у союзников. Коча мог быть откровенным только с Ранковичем, но и эта возможность не казалась ему приятной. К тому же, находился этот «друг» далеко. Радиосвязь была плоха и действовала с большими перебоями. Поехать к нему? Эту невозможно, пока здесь союзники.

…Сегодняшний день тянулся особенно томительно. Попович с тревогой ждал возвращения Маккарвера. А Пинч, по-видимому, совсем не беспокоился за судьбу коллеги. На чудовищно ломаном сербском языке он болтал и болтал о традиционной бескорыстной заинтересованности Англии в делах Юго-Восточной Европы, о своей давнишней любви к Югославии, о том, как его охватывает влечение к покою и миру, когда он видит чудесные берега Далмации и Черногории, слегка подернутые голубоватым туманом, как картины Клода Монэ, — и так далее, и тому подобное…

Поповича выводил из себя голос Пинча, монотонный и скрипучий, как звук кофейной мельницы. В душе он смеялся над изысканной «дипломатией» этого агента Интеллидженс сервис, уверенного, очевидно, в том, что имеет дело с заурядным командиром корпуса…

Попович облегченно вздохнул, когда англичанин, утомившись собственным красноречием, вышел в сумерках прогуляться по лесу.

В это время как раз и вернулся Маккарвер. Он ворвался в палатку комкора, краснолицый, улыбающийся. Сбросив с плеч овчинный полушубок, громко провозгласил:

— Ну-с, все в порядке, командир! Я сделал прекрасный бизнес! Разведка, каких не знала история войн!

— Очень рад, что все кончилось благополучно. — Попович беспокойно улыбался.

— Смелость города берет, как говорят русские. Я перенимаю у них опыт.

Убедившись, что в палатке никого больше нет, Маккарвер задернул пологом вход и взглядом указал Поповичу на табурет.

— Буду краток, — резко начал он, поблескивая своими колючими глазами. — Мне некогда брать вас измором, как это, наверное, пытался делать мой английский партнер. Перехожу сразу к существу вопроса. Вы помните Испанию, куда вас увлекла любовь к экзотике, толкнули пресыщенность папашиными миллионами и жажда сильных ощущений? Батальон югославских добровольцев, бои в Мадриде, в горах Андалузии? А Каталонию, Барселону, а? Концлагерь на юге Франции, где вы были потом интернированы? Вы помните каменистый пустырь в Сен-Сиприене, обнесенный тремя рядами колючей проволоки, сенегальцев в красных колпаках, которые вас охраняли? А холодные ветреные ночи? А то, как вы стояли в очереди, чтобы наполнить котелок водой из грязного ручья в углу загородки?

«Вот оно, началось…» Только теперь Попович признался себе, что все время ждал подобного разговора. По он взял себя в руки и, весь внутренне напрягаясь, поднял на американца наивно-спокойные глаза:

— Очень хорошо помню. То были тяжелые времена.

— Так. А некоего Вилли Шмолку, ненароком попавшего в ваш лагерь уже при Петэне? Его уроки немецкого языка и завязавшуюся между вами дружбу, благодаря которой вы благополучно уехали в Германию, а оттуда вернулись в Белград? Помните?

Лицо Поповича выразило полное недоумение:

— Шмолку? Нет, не помню.

— И в Германии с ним не встречались?

— Нет! Я был не один в Германии. Я выбрался туда из лагеря с целой группой югославов.

— Используя все средства…

— …с целой группой, в которой находились многие наши нынешние командиры, такие, как Розман Франц, Коста Наджь, Иван Гошняк, Петер Драпшин, Душан Кведер, Пеко Дапчевич, Данило Лекич.

— Так! Когорта героев! Наджь, Гошняк, Дапчевич, Лекич.

Маккарвер моментально записал эти имена в блокнот.

— Кто еще был с вами? Повторите.

Попович молчал с замкнутым видом. Он старался угадать ход мыслей проворного подполковника, чтобы в случае необходимости отпарировать удар. А что удар будет, в этом он уже не сомневался. Он вспомнил еще и совет Ницше: «Кто умеет во-время молчать, тот, вероятно, настоящий философ».

Маккарвер начал раздражаться, поглядывая на полог палатки: Пинч мог явиться каждую минуту.

— Короче говоря, — он подошел вплотную к комкору, — мне известно, кто у немцев значится под кличкой «Кобра»…

Командир склонился над картой и, водя карандашом, стал на ней что-то отыскивать.

— Не понимаю, к чему все это! Что вы имеете в виду? — все так же спокойно спросил он.

— Майданпек, — раздельно произнес Маккарвер. — Ну? Это вы предупредили Шмолку? А? По старой дружбе, конечно? Вы же отличный парень и деловой человек… — Он с беглой улыбкой хлопнул его ладонью по колену. — Ну? Не скрывайте же от меня. Какой смысл? Даже ваше искусство нам очень близко и понятно.

Попович удивленно приподнял брови.

— Какое искусство?

— Ну это самое… Я читал ваш роман, — соврал Маккарвер. — Изумительно!

— А! — отмахнулся Коча. Он не любил вспоминать свой единственный прозаический, весьма бредовый опус, написанный вместе с Александром Вучо, тоже миллионером, но промотавшимся, — плод их былого увлечения сюрреализмом.

— И знаю ваши стихи. О кошачьих зеленых глазах, которые смотрят на вас из всех углов, и хвостах. Темы потрясающие, прямо скажу. У нас в Америке вы получили бы за свои стихи все: и славу, и деньги. Это — образец высшего достижения в сфере поэзии. Шмолке, конечно, не оценить. Но то, что он может вам дать, — хватайте. Он обещал устроить через гестапо обмен вашей жены, находящейся в Белграде, на какого-нибудь пленного немца. Ну? Я же все знаю!

— Видимо, не все, — с усмешкой возразил Попович, отрывая взгляд от карты. — Моя жена отказалась ко мне приехать.

— Не решилась. И умно делает, отклоняя сервис гестапо. А быть может, уже кто-то другой целует ее пальцы? Но как бы там ни было, — быстро продолжал Маккарвер, — нам сейчас нужен сотрудник как раз такого масштаба, как вы. Любопытно будет из первоисточников узнавать кое о чем… В этом нет ничего предосудительного. Ведь мы союзники. Не так ли? А в доказательство своей искренности вы мне напишите к утру маленькое обязательство… Оно будет храниться мною в строгой тайне. Ну?

Командир корпуса молчал, еще ниже склонившись над картой.

«Чисто гангстерская хватка, — подумал он. — Sans prefaces inutiles». [14]

— Ваше упорство не приведет к добру, — уже с раздражением сказал Маккарвер. — Будьте же благоразумны.

Лицо Поповича не дрогнуло. Только набухшие от бессонной ночи веки слегка опустились на глаза.

— Вы думаете запугать меня? Дешевый прием. Шантаж в духе вашего низкопробного джи-мэна! [15]

— Ого! Наконец-то вы заговорили на профессиональном жаргоне! — тихонько воскликнул Маккарвер, снова покосившись на полог палатки. — Теперь нам будет легче договориться. Я уверен, что вы — человек необычайной храбрости, Тито именно так отзывался мне о вас. Вы стойко перенесете и этот удар судьбы. Впрочем, я бы не назвал это ударом. Удар от союзника? Парадокс, не так ли? Я бы даже не хотел испортить ваших отношений со Шмолкой. Мне от вас пока ничего не нужно… кроме обещания, что в дальнейшем вы будете содействовать проведению здесь нашей программы… Не правда ли, ничтожная услуга для союзника! Потом вы поблагодарите меня за то, что я вас вовремя спас с тонущего корабля германской империи. Вы ведь предусмотрительный человек. И не беспокойтесь — эта маленькая перемена в вашей судьбе не отобьет у вас вкуса к жизни, к ее интеллектуальным и физическим прелестям. Не удивляйтесь, я все о вас знаю. Платить буду не какими-нибудь там марками или динарами, а долларами.

Появление Баджи Пинча прервало этот затянувшийся разговор. Остановившись при входе, англичанин тревожно огляделся. Но тут же спохватился и принял степенный вид, замкнулся в твердыню своей прирожденной благопристойности. Верный принципу — ни к чему не проявлять повышенного интереса, он лишь легким наклоном головы приветствовал возвращение Маккарвера. Отойдя в угол, к столику, он достал из чемодана несесер и принялся тщательно расчесывать перед зеркальцем на косой пробор свои длинные, уже редеющие волосы.

Внешне капитан Пинч был совершенно спокоен. Во взглядах, которые он искоса бросал на Маккарвера и Поповича, сквозила презрительная насмешка, как будто он решительно все понимал и утешался сознанием собственного превосходства над американским интриганом и его жертвой. Между тем Пинч был зол на себя до последней степени. Он прекрасно подметил, что в его отсутствие что-то произошло: у командира прескверное настроение. Эти багровые пятна на лице, эти поджатые губы — они красноречивее слов говорили о душевном состоянии Поповича.

«Что же случилось здесь? Разумеется, подполковник уже успел переменить тему разговора. О чем же все-таки у них шла речь минуту назад? По всему видно, что не о результатах разведки в Боре, — никакие результаты никакой разведки не могли бы привести комкора в такое угнетенно-мрачное состояние».

Мучительное раздумье одолевало Пинча, когда в палатку неожиданно вошел русский, бежавший из плена, с каким-то партизаном. Пинча не интересовало то, о чем они говорили, в чем убеждали Поповича. Его мысли были заняты совсем другим.

9

Маккарвер, запахнув полог за незваными посетителями, усмехнулся.

— Ох, уж эти русские! Нелегкие союзники!.. А что вы все ищете с таким усердием на этой карте?

Он снова подошел к Поповичу.

— Не местопребывание ли своего правительства? Кстати, кого это вы, строители новой, суверенной Югославии, избрали недавно в свой ППП — полевой походный парламент? Мы ведь с капитаном еще ничего не знаем, — слукавил Маккарвер. — Все в дороге!

Попович медленно поднял от карты голову и долгим ироническим взглядом посмотрел на американца.

— Если сейчас вы хотите узнать только это, я могу удовлетворить ваше любопытство. Председателем АВНОЮ — Антифашистского веча народного освобождения Югославии — избран Иван Рибар.

— Рибар? — Маккарвер украдкой заглянул в густо исписанный лист бумаги, полученный им от фон Гольца. — Доктор Рибар… Это не тот ли самый деятель, который председательствовал в королевской скупщине еще лег двадцать пять тому назад. А? Он в то время был связующим звеном между буржуазией и королем.

— Возможно. — Попович усмехнулся. — Нас не тревожит далекое прошлое человека. Мы умеем ценить настоящее.

— Вполне разумно. Старый государственный деятель, несомненно, вам пригодится. Вам как раз недостает таких, как он, связующих звеньев между прежним режимом и новым движением. Да и не всех же буржуазных политиков следует выбрасывать на помойку истории. Это не в принципах подлинной демократии… Не так ли?.. Дальше?

— Заместитель Рибара — Моша Пьяде, — глухо ответил Попович. Он вдруг понял, что теряет душевное равновесие и уверенность в себе.

— А! Тот карлик? Я с ним познакомился в Дрваре. Он произвел на меня фантастическое впечатление. Пьяде неотлучно при Тито. Говорят, он, еще сидя в тюрьме, перевел на сербский язык Карла Маркса?

Вопросы эти смущали Поповича и вместе с тем невольно успокаивали. Американец, значит, интересуется не только им, а еще и биографиями членов правительства. Из любопытства он это делает или тоже с какой-то особой целью? Поразмыслив и вспомнив французскую пословицу: «Le mellieur est l’ennemi du bien», [16]Попович решил до конца сопротивляться всяческим уловкам янки, быть осторожным.

— Да, он наш теоретик марксизма, — сухо ответил он.

— И ему разрешили в тюрьме переводить Маркса? И даже устроить в камере ателье — выставку своих картин?

— Этого я не знаю.

— Гм, — не унимался Маккарвер. — Очевидно, научная логика его столь сокрушительна, а впечатляющая сила его пейзажей такова, что он превратил своих тюремщиков и в марксистов, и в ценителей живописи? Что же, в таком случае, Пьяде — находка для правительства и… для меня. Люблю талантливых людей.

Пинч, старавшийся казаться равнодушным, занятым лишь своим туалетом, вдруг подал голос:

— Пейзажи Югославии? Они прекрасны! Так и просятся на полотно.

— О, да! Горы, долины, побережье… Я вас понимаю… Чтоб испытать талант Пьяде, как разностороннего переводчика, — снова обратился Маккарвер к Поповичу, — я, между прочим, хочу дать ему перевести замечательные книги наших писателей: «Белокурое привидение» и «Сверхчеловек». Рекомендую, кстати, и вам прочесть. Романы в вашем стиле. У вас поднимется настроение и появится здоровый вкус к жизни. А то вы сейчас выглядите буквально на два цента, не больше… А кто же избран главой временного правительства?

— Броз Тито, — процедил Попович сквозь зубы. — На заседании второго антифашистского веча он был возведен в ранг маршала.

— Тито — маршал? Хорошо! Это ему польстит. Ему как раз недоставало титула и формы неблестящей! — Маккарвер покосился на Пинча и, понизив голос, заговорил быстрее по-сербски: — Эти лайи [17]торчат вокруг Тито, как жадные гости вокруг жирного гуся. Приходится их расталкивать, чтобы ухватить хоть одно яблочко из начинки. — Он выразительно посмотрел на комкора. — У вас уже введены, кажется, и генеральские звания?

— Да, но пока их еще не присваивают персонально.

— Я уверен, что вы получите высокий чин. Предположим, генерал-лейтенанта.

Попович усмехнулся.

— Я вижу, в вас сразу забил французский темперамент. Любовь к прекрасной Франции положительно вошла в вашу кровь горячей провансальской струей. Такая струя, я уверен, предохранит вас от ужасающей северной бесцветности. Ваши поэтические мечты осуществятся… Итак, кто еще у вас теперь в правительстве?

Пинч пододвинулся к беседующим, навострил уши. Он вообще говорил мало. Предпочитал слушать, думать, делать выводы: такова школа английской разведки.

— Владислав Рыбникар, — упавшим голосом произнес Попович.

Он вдруг понял, что ему не устоять перед напором этого американца, проникшего, казалось, в самую глубину его существа. Только что Коча внутренне чувствовал себя хозяином положения, любовался своей стойкостью, своим упорством и неуязвимостью. А сейчас, анализируя в уме создавшееся положение, он ощутил, как зашаталась почва под его ногами, и, чтоб удержаться и внезапно не упасть, он решил вверить свою судьбу слепой игре случая, авось вывезет! В утешение повторил про себя маловразумительное изречение из Ницше: «Но возвращается узел причин, в котором я запутан, — он снова создаст меня… Я сам принадлежу к причинам вечного возвращения…».

— Рыбникар? — Маккарвер не нашел этого имени в досье фон Гольца. — Кто он такой?

— До войны был богатейшим человеком в Белграде, — уже почти непринужденно заговорил Попович. — Потомственный собственник газеты «Политика». Он держал конспиративную квартиру, в которой мы скрывались.

— Кто это «мы».

— Тито, я и другие.

— Так… — Маккарвер записал. — Смотрите, какой либерал, этот Рыбникар. Понятно, почему он плавает сейчас среди вас, как рыба в воде…

Неожиданно он повернулся к Пинчу, который жадно прислушивался, и пыхнул в его сторону дымом сигареты:

— Как вам нравится мой сербский язык, капитан?

— Я уже давно радуюсь вашим успехам, полковник. Хотя, должен признаться, в вашем произношении больше слышится лингафонная техника, чем живая человеческая речь. Вы отщелкиваете фразы, как арифмометр цифры, — съязвил Пинч.

— Что поделаешь, в наш век техника владеет миром, капитан! — шутливо развел руками Маккарвер и снова обратился к комкору: — Дальше!

— Руководитель департамента иностранных дел…

— Департамента? Ого! Ну и размах! Так кто же?

— Иосиф Смодлака, хорватский дипломат. Он был королевским послом в Ватикане.

«Устраивает?» — спрашивал напряженный взгляд Поповича.

«Вполне!» — также взглядом ответил ему Маккарвер.

— Дальше, дальше.

— Министр внутренних дел — Владо Зечевич. Это — православный поп. Лидер демократической партии. Сначала был с Драже Михайловичем, а потом перешел к нам со своей четой, — со скрытым злорадством говорил Попович, как бы давая понять, что не у него одного есть темные пятна в биографии и не один он изменяет свои убеждения и действия сообразно обстоятельствам.

— С Михайловичем был? С этим неудачником? — засмеялся Маккарвер. — Ловко переметнулся! И уже такую карьеру сделал…

В этих словах американца Попович услышал точно какой-то поощряющий намек. Терзая себя самоанализом, он вспомнил еще один афоризм немецкого философа: «Любовь к одному есть варварство, ибо она является в ущерб всем остальным». И уже не дожидаясь следующего вопроса, упомянул еще о министре горной промышленности и лесоводства Сулеймане Филипповиче.

— Он тоже старый офицер, недавно перебежал к нам от Павелича, — подчеркнул Попович.

— Горной промышленности? — перебил Маккарвер. — Так, так… — Глаза его радостно блеснули. — Довольно! Вы назвали как раз того, кто нам сейчас нужен дозарезу.

Маккарвер опять перешел на быстрый шепот.

— Вы объясните мне, где можно разыскать Филипповича? Кажется, в Хорватии? А он, вероятно, геолог? Нет? Может быть, вы укажете каких-нибудь геологов? Интересуюсь с научной целью.

Пинч напряг слух, но он плохо понимал по-сербски, когда говорили быстро.

— Великолепно! — вскочил Маккарвер, уловив кивок головы Поповича, выражавший обещание, а, может быть, даже и большее — капитуляцию. — Как говорит латинская поговорка: понимающему — довольно! Приятнейший состав правительства, не так ли, капитан Пинч? Совершенно демократический! Представители почти всех партий — и старых и новой — получают возможность проявить на деле свои принципы. Демократия в действии!

Слушая американца, Пинч с досадой думал: «Давно ли английская разведка была первоклассной? Ведь она имеет большой опыт работы в колониях, — достаточно вспомнить Лоуренса Аравийского, — имеет свои славные традиции, свой метод вербовки людей… Интеллидженс сервис давно пустила корни и в Югославии. Премьер-министр Черчилль недаром прислал сюда сейчас даже своего сына Рандольфа. Кажется, все предусмотрено — и все-таки в новом югославском правительстве, пожалуй, мало найдется таких министров, которые были бы способны служить английским интересам с такой же последовательностью, как генерал Драже Михайлович и юный король Петр».

— А каково отношение к кабинету Тито со стороны югославского правительства в Каире, законного правительства? — вдруг спросил Пинч.

— Мы ведем с Каиром переговоры, — ответил Попович. — Туда поехала наша делегация.

— Я уверен, — добавил Маккарвер, — что король Петр, если ему верно подскажут, будет достаточно благоразумен: он признает Тито и объявит его руководителем борьбы. А маршал, надеюсь, проявит достаточно такта, чтобы, не теряя своего престижа, договориться по-хорошему как с представителями старых буржуазных партий, так и с этим мальчишкой-королем.

Пинч отвернулся. Он внезапно почувствовал, что ему и жарко и тесно в меховой куртке, узких бриджах и высоких, туго зашнурованных сапогах. Он ясно увидел перед собой более проницательного, чем он сам, мастера интриг, более ловкого разведчика… И Пинч проклинал себя за допущенную оплошность. Дело в том, что начальник англо-американской военной миссии бригадный генерал Фитцрой Маклин, прикомандировывая Пинча как офицера связи к американскому подполковнику, конфиденциально поручил ему не спускать с Маккарвера глаз и во что бы то ни стало выяснить, что именно заинтересовало американца в Сербии. А он, Пинч, сплоховал: во-первых, не смог удержать партнера от разведки, которая казалась ему, как и Поповичу, буффонадой, трюкачеством, — и вот потерял его из виду на целый день; во-вторых, прозевал его возвращение из Бора, а в-третьих, ясно, что разведка не была для Маккарвера бесполезной. Благодаря каким-то сведениям, чудом полученным им в Боре, он уже ухитрился ловко опутать своими сетями командира корпуса… Надо же быть таким простофилей и растяпой! — казнил себя Пинч. — Не справиться со своей миссией! Ничего-то он наверное так и не узнает о планах и целях этого пронырливого янки. Что скажет он теперь Маклину? Досадно было признать и то, что вновь прибывший союзник лучше говорит по-сербски, чем он, Пинч, живший в Югославии некоторое время еще до войны в качестве английского управляющего Трепчанскими рудниками. Вот до чего доводит пренебрежительное отношение к языку и быту местных жителей. Видимо, Маккарвер хорошо знает и нравы югославов, если сумел молниеносно поладить с Поповичем. А как он смеет столь бестактно третировать югославского короля, называть его мальчишкой? Зачем понадобился ему новоиспеченный министр горной промышленности? Горной? Ископаемые, рудники…

Все это выводило Баджи Пинча из обычного устойчивого душевного равновесия. Он вспомнил свою прелестную усадьбу на берегу Лима с запущенным теперь садом и виноградниками, приносившими изрядный доход. И Пинчу реально представилось, как к рудникам в Трепче, к его усадьбе, саду и виноградникам протягиваются цепкие руки янки. «Богаты, дьяволы, потому и действуют смело», — заключил он, тяготясь собственным бессилием.

А Маккарвер, посвистывая, уже укладывал в чемодан одежду крестьянина, лингафон с полным курсом сербского языка, фляжку с виски, пачки сигарет, книги по истории Сербии, инструкции, руководства…

— Рано утром летим дальше! — безаппеляционно объявил он. — Собирайтесь, капитан. И, ради бога, побольше жизни! Рекомендую играть в теннис. Игра развивает подвижность, способность к ориентировке в любых обстоятельствах и требует точности ударов.

Пинч отмалчивался, глядя в одну точку. Сейчас он ненавидел американца.

За час до рассвета небольшой самолет связи сорвался с площадки возле горы Йора-Маре. Попович, провожавший гостей, вздохнул с облегчением и грустью. Он испытывал неприятное, тревожащее ощущение двойственности и даже тройственности. Был и рад, что избавился от присутствия нахальных разведчиков, и сожалел, что остался в сущности опять один. И клял себя, что поддался шантажу наглеца Маккарвера, и утешался тем, что все-таки связался со стоящим человеком, с солидной страной — США и их великой политикой, несущей с собой борьбу за господство над всей землей. И он, Коче, — на гребне этой великой политики! Он — человек большого масштаба! Из бездны, в какую его завлек Шмолка и из которой даже сам Гитлер вряд ли уже выберется, судьба возносит его, Кочу, снова. Только держись теперь! Он с удовольствием вдруг вспомнил Париж, кабачок на Монпарнасе, былой угар своей тамошней жизни, когда все летело, быстро исчезало: время, деньги, минутные угрызения совести — и, успокоившись, к удивлению сопровождавшей его охраны, внезапно громко произнес!

— Fait accompli. [18]

А самолет связи держал курс на север — на Хорватию.

Пинч был мрачен, молчалив, его мутило, когда машина проваливалась в воздушных ямах. Куда еще затащит его этот отчаянный янки, в какую новую дыру?

Маккарвер, напротив, пребывал в отличном настроении и беспечно мурлыкал себе под нос модную в Штатах песенку: «Буйство здорового смеха». Неожиданный успех окрылял американца. Попович у него в руках, тут сомнений быть не может: коготок увяз — всей птичке пропасть. Но это еще не так существенно. Скорее бы получить от фон Гольца секретный список агентов гестапо в югославской армии и компартии. Этот список, о существовании которого Маккарвер знал из надежных источников, был необходим ему для дальнейшей его неофициальной миссии в Югославии.

10

«…Когда мы с Иосваном вернулись в шалаш, боец Джуро уже спал, протянув к тлеющим углям босые ноги, а Бранко Кумануди, словно сыч, сидел в углу. Синее пламя головешек отсвечивало в его круглых глазах.

Я долго не мог уснуть в эту ночь. Потрескивали угли, пахло дымом, и все казалось, что Бранко почему-то упорно на меня смотрит, не моргая, не сводя глаз. Наконец, он улегся, а я все думал о встрече с командиром корпуса и союзниками. Перед глазами возникали то маленький чернявый Попович с холеными усиками, похожий на француза, то румяный американец, искрившийся дерзостью и самоуверенностью, то бледной сумеречной тенью всплывал облик английского капитана… Что заставило их сойтись вместе в этой глуши?

Рано утром мы все шестеро, бежавшие из «Дрездена», покинули лагерь. Никто не захотел остаться в бригаде, которая не сражается, и Милетич согласился нас взять в свой Шумадийский батальон, стоявший в Боснии, — там, по его словам, борьба не прекращается. Неделько, знавший в лесу все тропы, вызвался проводить нас до проселка.

Алекса Мусич шел позади, насупившись. Его особенно угнетало то, что не оправдались надежды, которые он возлагал на испанского героя — Поповича. Он был на всех зол и всем разочарован.

— Ничего, браток! — подбадривал его неунывающий Лаушек. — Не тут, так еще где-нибудь… Все равно ведь, где воевать. Не удалось добраться до этого Шмолки, доберемся до другого. Жизнь, как луна: то полная, то на ущербе.

— Добро, добро! — кивал Мусич, и слабая улыбка озаряла его хмурое лицо.

— А что в Италии-то, товарищи, делается! — возбужденно продолжал Лаушек. — Народ поднимается. Новое правительство объявило Германии войну. Это здорово! Один умный шут у Шекспира сказал: «Не хватайся за колесо, когда оно катится под гору, не то сломаешь шею, а вот когда большое колесо в гору катится, хватайся за него: оно и тебя подтянет».

— Подтянет непременно! — откликнулся Колачионе. — Живы традиции Гарибальди! Энрико, выше голову!

У развилки дорог Неделько остановился:

— Дальше прямой путь мимо Боговины… Вот бы куда пойти вместо Майданпека, — вдруг сообразил он. — Там шахты, они снабжают Бор углем и они — у самого леса. Можно подойти скрытно. А работают там итальянцы из лагеря Тодта.

— В Боговине итальянцы? — насторожился Колачионе. — И они, наверное, еще ничего не знают о том, что сейчас делается в Италии? А мы уходим…

— Позор! — сказал Лаушек.

Мои друзья с укоризной смотрели на меня. Они явно не выражали никакого желания идти со мной и Милетичем в далекую Боснию.

— Сколько примерно охранников в Боговине? — спросил я у Неделько.

— Не больше шестидесяти. Четники да полиция.

— Ну что же, — вмешался Лаушек, — как раз! Один смелый солдат сходит за пятерых, если действует к тому же внезапно. Почему бы нам не попробовать? Внезапность нападения возместит недостаток в силах.

— Нет, это риск. Не имеем права! — не соглашался Иован Милетич.

— Но почему? Разве инициатива у вас отменена? Разве мы не можем взять реванш за неудачу в Майданпеке? — спросил я.

— У нас мало оружия.

— Вот мы там его и достанем.

— Цицерон сказал: «Когда храбрость ведет, счастье ей сопутствует», — изрек Лаушек.

Иован колебался.

— Без приказа нельзя.

— Тогда мы сами попробуем. Вшестером.

— А я седьмой, — шагнул ко мне Джуро Филиппович.

Бранко Кумануди смотрел неодобрительно.

— Ой, болан, [19]какой ты храбрый! — покосился он на Джуро. Тот отмахнулся от него:

— Без тебя обойдемся. Ты, это самое, землю не пахал, лес не рубил, только бонбоны [20]делал. Куда тебе!

— При чем тут бонбоны, бога му? [21]— ворчал Бранко. — Друже Корчагин, послушайте! Чего он придирается.

Но Милетич не обращал внимания на их перебранку. Он весь ушел в свои мысли, колеблясь между сильным искушением пойти на Боговину и боязнью взять на себя такую серьезную ответственность. Он вспомнил, наверное, слова Поповича о необходимости удерживать бойцов от «фантазий», вспомнил, может быть, и Майданпек, но, наконец, все же решился. Прирожденная дерзость и отвага взяли верх.

— Добро! Айда, другови, на Боговину. Веди нас, Неделько. В конце концов не оружие геройски сражается, а светлое сердце воина! С тобой, побратиме Николай, я верю в успех!

Кумануди постоял, постоял в раздумье и, видно, решившись, догнал нас.

От недавней угрюмости ни у кого не осталось и следа. Все оживленно заговорили, вспоминая Шмолку и Кребса. Хоть и не в самом Боре, а в Боговине, но мы досадим им как следует. Колачионе и Марино вслух мечтали о том, как они освободят из лагеря своих соотечественников.

Извилистая каменистая тропа вывела нас в лесистую долину. Уныло стояли на склонах изувеченные дубы с обрубленными ветками, похожие на рогатые сохи. Мы подходили к Боговине. Теперь надо было незаметно пробраться в поселок.

Я уже обратил внимание на выехавшую из лесу фуру, нагруженную кормом для скота: дубовыми ветками, еще сохранившими зеленую листву. Фуру тащили два быка. Их погонял хворостиной низенький старичок. Мы с Мусичем подошли к нему. Седобородый, еще крепкий, с медного цвета лицом, шершавым от морщин, он совсем был похож на русского деда, только большие усы его закручивались по-чудному: одним концом вниз, а другим вверх. «Он может нам помочь», — решили мы с Иованом, и пошли с ним рядом.

Разговорились. Узнав, что мы партизаны, старик обрадовался, а тому, что я «прави» [22]русский, то есть не эмигрант, не местный, поверил не сразу. Расспрашивая, приглядывался, а потом прослезился и рассказал, как в первый раз он увидел русских. Шла тогда война с турками. Ему, Живке, было всего десять лет от роду. Однажды он помогал отцу и братьям косить в поле пшеницу. Вдруг видит: едут три всадника в белых кителях и фуражках, с длинными пиками в руках. Оглядели они поле возле села и исчезли. Косари в испуге бросили работу: что это за конники? Кто говорил, это турки, а другие — нет, арнауты. [23]Но почему же без фесок и чалм? Только сели обедать, как из долины выехало еще несколько всадников в такой же одежде, подскакали и спросили:

«Как живете, братушки? Есть ли тут поблизости нехристи-турки?».

Один старец, который ходил когда-то на работы в Россию, догадался: «Это русские!». На радостях побежали в село и принесли кувшины со сливовицей, хлеб, мясо, брынзу. Пировали все вместе. А на другой день пришло большое русское войско. Впереди трубачи и барабанщики, а за ними воины с пиками… Сельский звонарь начал звонить в колокола, как на пожар. Собралось все село встречать освободителей. Спустя день пришли еще сербские и болгарские ополченцы со знаменами и вместе с русскими воинами двинулись к Княжевацу и Заечару навстречу туркам, которые наступали от Старой планины. Тут как раз начались ливни. Грязь налипала на колеса, и телеги утопали в ней. Кони не могли тянуть пушки. Отец Живки поглядел, поглядел да и сказал сыновьям: «Запрягайте-ка буйволов и поезжайте помогать русским». Живко со старшими братьями впрягли буйволов в телегу, взяли торбу с хлебом, догнали русских и втащили пушки на холм. Солдаты обрадовались: «Молодцы, хлопцы, хорошо нам помогли. Спасибо».

Одним словом, нам нетрудно было договориться с дедом, чтобы он помог нам.

…В сгущавшихся сумерках быки проволокли фуру мимо стоявших на окраине патрульных в центр поселка. Как было условлено с Живко, он остановился недалеко от кафаны «Три розы», где по вечерам обычно собирались свободные от наряда охранники из канцелярии.

Осторожно раздвинув ветки, укрывавшие нас, мы один за другим слезли с фуры и с видом гуляк гурьбой ввалились в кафану. Впереди Мусич, держа автомат под полой зипуна, за ним Милетич и я с остальными.

В большом грязном зале было так накурено, что люди казались окутанными тонким слоем ваты. Бородачи, одетые в немецкие обноски, стучали стаканами, играли в карты, звенели цехинами и, топая ногами, нестройно горланили песню про «краля Петра». Несколько мужчин сосредоточенно играли в карамболь, гоняя три шара. Я и Лаушек совсем близко подошли к игрокам, чтобы стать между ними и подоконником, на котором лежало оружие.

В этот момент с порога раздался грозный окрик Милетича:

— Смерть фашизму, свобода народу!

От такого возгласа у четников не раз уходила душа в пятки, но сейчас они лишь на миг опешили, а потом расхохотались, подумав, очевидно, что кто-то шутит спьяну. Но оружие уже было у нас в руках. Даже дед Живко схватил винтовку, висевшую на вешалке при входе.

Иован дал очередь из автомата, и четники растерянно подняли руки. Кое-кто успел выпрыгнуть в окна. Вопя, что в поселок проник большой отряд партизан, бандиты в панике бежали по улице. Живко остался перед дверью кафаны сторожить пленных. А мы все, не теряя времени, бросились через улицу к воротам в высоком заборе и, обезоружив часового, ворвались в барак концлагеря.

— Выходите, итальянцы! — кричал Колачионе. — Разбирайте оружие: топоры, лопаты, кирки… Все ко мне!

— Эввива свобода! — возглашал Марино.

Через минуту заключенные уже расхватывали в складе инструмент, а в караулке — оставшиеся винтовки.

Воодушевленные известиями о событиях на их родине итальянцы с энтузиазмом бросились отыскивать попрятавшихся охранников.

Всю ночь небо над рудничным поселком багровело от зарева. Горели надшахтные постройки, караульные вышки, барак концлагеря. Раздавались выстрелы, очереди из автоматов, взрывы гранат. Кое-где четники бешено сопротивлялись.

Утром мы похоронили Николауса Пала и нескольких итальянцев, убитых в ночной стычке. Отдали им последнюю воинскую почесть: залп более чем из сотни ружей и автоматов потряс воздух над братской могилой под высоким дубом. С веток сорвались пожелтевшие листья и усыпали могильный холм.

— Прощай, Николаус, — сказал Лаушек. — Прощай, друг, — повторил он дрогнувшим голосом. — Спи здесь спокойно, рядом с итальянскими братьями по мукам и по борьбе. Если буду жив, я расскажу в Будапеште, что ты умер, как храбрый солдат».

11

«…С грустью и с надеждой на будущую встречу я расстался со своими друзьями: с Алексой, Лаушеком, Колачионе и Марино.

Они оставались здесь, в восточных лесах Сербии. Колачионе сделался в эту ночь командиром партизанского отряда итальянцев, а Марино — политкомиссаром.

Так возник прославившийся впоследствии первый батальон партизанской бригады имени Джузеппе Гарибальди. Собрались в отряд и сербы из окрестных сел. Во главе с Мусичем они двинулись в направлении Бора. У Алексы были свои давние счеты с Бором, которые он немедленно хотел свести. Лаушека он убедил остаться у него начальником штаба, а с Колачионе быстро договорился о плане совместных действий. У маленького объединенного войска, пока еще никому не подчиненного, сразу же определилась ближайшая цель — взорвать мосты на линии узкоколейки Жагубица — Пожаревац, не дать немцам вывозить по ней к Дунаю медь из Бора.

Маршируя в зеленых балахонах-шинелях, итальянцы запели на знакомый уже мне мотив:

Онньи дирито, костро риспектар фарем,

Сиамо, пролетари… [24]

А на эту песню волной набегала другая, сербская:

С Дона, с Волге и с Урала

Высоко е затрептала

На на наше капе пала

Звиезда црвена! [25]

За колонной шел обоз. Крестьяне нагрузили на фуры боеприпасы, добытые из лагерных цейхгаузов, и продукты с молочного завода, предназначавшиеся для немецкого гарнизона в Боре. Последней ехала фура, запряженная парой быков. На ней поверх мешков с кукурузой, молодцевато выпрямившись, сидел дед Живко — он бросил свою полуразвалившуюся хату на краю поселка, в которой жил бобылем, и пошел с партизанами.

Мы смотрели вслед, пока фура не скрылась за поворотом долины…

И лишь Неделько, радостно взволнованный всем происшедшим, завидуя Алексе и его предстоящим делам, один возвращался в корпус Поповича. С какой радостью он пошел бы с Алексой!

Мы с Милетичем, Джуро и Бранко уезжали на трофейных лошадях в Боснию. С нами ушли бы и наши друзья, и все итальянцы, но идти с таким большим отрядом почти через всю Сербию было немыслимо. Я же твердо решил не разлучаться с Милетичем.

Коротко было мое знакомство с Иованом, но я уже успел полюбить его за ум, искренность, прямоту и смелость. Его дружба была мне необходимой опорой в этой незнакомой стране. Он мог мне многое объяснить, помочь разобраться в том, чего я не знал и не понимал. Он был моим ровесником, и, кроме того, мы побратались.

Нам предстоял нелегкий путь на запад. От Боговины до Ливно, где стояла Пролетарская бригада, по прямой не меньше четырехсот километров. Но мы не могли идти прямо, нам нужно было спуститься несколько на юг, чтобы, минуя занятые врагом города, пробираться малонаселенными местами, по лесам, по высям гор, засыпанным снегом, избегая встреч с бандами четников. Я не переставал изумляться, почему части корпуса так разбросаны. Иован пожимал плечами: «Высшие соображения!» Но тут же и объяснял: «Все это чисто случайно. Трудно объединиться».

Перейдя речку Радованска, мы увидели на горе что-то похожее на крепость. Иован сориентировался по карте: монастырь Кршпичевац. Решили разведать, нельзя ли там немного отдохнуть перед дальней дорогой, уточнить маршрут в Боснию. В монастыре, разгромленном и разграбленное немцами, ютился, как оказалось, один лишь иеромонах Ионикий, высохший старичок с длинной белой бородой, в очках на шнурке, в серой поношенной рясе. Он радушно встретил нас, угостил в трапезной орехами, вареной тыквой. Потом проводил до лесистых гор Озерн.

— Господь вас благословит, — сказал он на прощанье. — Буду ждать, пока Сербия не станет свободной. Благодарение России: она защитит нас от ярма германского, от всех супостатов.

И долго махал нам вслед своей шляпой. Не ожидал я, что первый увиденный мною в жизни монах окажется таким!

Спустились на западные склоны Озерн. Впереди расстилалась широкая, открытая долина Южной Моравы. Вдоль реки тянулись железная дорога и шоссе Белград — Ниш.

— Вот задача! — сказал Милетич. — По этой долине опасно и пешком пробраться — заметят. А как же с лошадьми? Их нельзя бросать. Эй, момче! — окликнул он мальчика лет десяти, шедшего стороной с вязанкой хвороста за плечами. — Ты откуда?

— А вы откуда? — Мальчик смотрел на нас с подозрением.

Иован, отвернув край пилотки, показал ему красную звездочку.

— Я тоже партизан, — обрадовался паренек и в доказательство вытащил из-за пояса плоский немецкий штык.

— А как тебя звать?

— Тимич.

— Проведешь нас через долину?

— Конечно. Чего спрашиваешь? — На бледном лице Тимича решимостью заблестели большие светло-карие глаза.

Он встряхнул черным чубчиком, бросил вязанку в снег и потуже затянул ремешком свою старую в пестрых заплатах курточку. Он из Алексинаца, сын железнодорожного рабочего — не подведет. От Алексинаца до станции Сталач ходит немецкий бронепоезд. Мосты охраняются парными патрулями. Всюду шныряют полицейские. Убивают всех, кто появится возле охраняемых объектов. Лучше всего он, Тимич, проведет нас ночью по узкоколейке, что проложена от главной железной дороги к каменоломням у Бели-Камен. Узкоколейка работает только днем. Но если на мосту через Мораву есть часовые, то тут уж он не знает, что делать.

— Мы это берем на себя, — сказал Милетич.

К вечеру над долиной повис туман. Белыми полотнищами он стлался среди черных елей, медленно клубился в хвое и исчезал в вышине. Туман, мягкий и влажный, согрел землю. С деревьев закапало. Снег стал мягче. Вслед за Тимичем, ведя лошадей в поводу, мы благополучно миновали шоссе.

Показалась река, расширенная полосой сгустившегося понизу тумана. Выступил силуэт прямоугольной фермы моста. Оставив Бранко с лошадьми в овраге, мы подошли ближе к мосту и залегли за насыпью у самой фермы. Ждать пришлось недолго. Вскоре послышались шаги.

Я первый бросился на часового, как только он поравнялся со мной, и хряско ударил его по голове рукояткой пистолета. Другого схватили Милетич и Джуро. Оба часовые покатились под откос. Мы подобрали их карабины, взяли документы, а трупы забросали снегом.

Быстро прошли по мосту. Осталось еще пересечь железную дорогу. Разгоряченные успехом, мы не удержались, подрыли шпалы, бревном своротили рельс. Где-то у разъезда горел зеленый свет: путь безопасен. На лошадях мы ускакали уже далеко в лес, когда во мраке ночи пламенем брызнули взрывы снарядов, раздался лязг буферов, скрежет колес, грохот столкнувшихся вагонов. Тимич, сидевший за спиной Милетича, крикнул:

— Так им и надо!

— Спасибо. Теперь ты настоящий партизан. — Милетич поцеловал его.

Мальчик заторопился домой, в холодной хибарке его ждала больная мать, а мы направились дальше к Копаонику.

Остаток ночи и весь следующий день взбирались на этот хребет. Узкая тропа вилась вдоль горного ручья, между камнями, торчавшими из снега, среди гранитных и порфировых скал с резкими контурами, среди рвущихся к облакам утесов из желто-зеленого серпентина, голых и острых, как зубья пилы.

Мела вьюга. Порывы ветра, словно взмахи гигантских белых крыльев, били снегом в лицо, слепили глаза. Доверяясь чутью своих приземистых лошадок, их умению преодолевать встречающиеся преграды, мы шли, держась за хвосты, довольные тем, что в такую погоду неприятельские лыжники не станут нас преследовать.

Лошади привели нас к пещере. Согнувшись, мы вошли внутрь. Остро запахло голубиным пометом, донесся гул подземных вод.

Бранко, чиркая спичками, пугливо озирался. Круглые и выпуклые глаза его сверкали, как у совы, которая сердито глядела из расщелины в темном углу. А Джуро не терялся. Он разжег костер, обыскал закоулки, нашел оставленный здесь кем-то круг молодого сыра и сухой хлеб, завернутые в тряпицу. Повеселевший при виде огня и еды Бранко тоже кинулся искать, но под кучкой камней и земли раскопал лишь человеческие кости.

— Тут в старину прятались гайдуки, — сказал Милетич. — Они сражались с турками.

Он что-то еще рассказывал, но меня одолевала непреоборимая дремота, и я заснул, точно погрузился во что-то мягкое, теплое. И приснился мне сон.

Я у берега моря. Тускло посеребренные волны белыми когтями цепляются за набережную. Каспийское это море? Черное? А может быть, Адриатическое? Мыс, башня… Пахнет водорослями и нефтью. Ветер несет желтый каштановый лист. Я иду по бульвару, потом узенькой кривой улочкой. Она приводит меня в сад. В густой и мелкой, как у терновника, листве гранатовых кустов розовеют плоды… По дорожке бродит молодой павлин с темно-серым хохолком, похожий на курицу, с ним заигрывает рыжий крошка-джейран. Я вспоминаю: ага, ведь я в старом квартале Баку, на улице Тверкучаси. Здесь, в маленьком двухэтажном домике, живет парторг моего батальона Джамиль. Неужели он уже дома? Медленно поднимаюсь на веранду. С верхней балясины свисают гроздья сухого винограда, пучки красного перца и тмина. Клетка с канарейкой. Все так, как, бывало, описывал мне Джамиль. Вот и его мать. Строгая, в темной одежде. «Вы здесь?»— спрашивает она, смотря на меня тоскующими выплаканными глазами. И ведет в комнату, к бамбуковому столику, за которым занимался Джамиль, зачем-то показывает книгу стихов Сабира. Я перелистываю ее… И опять слышу голос, но уже не старой женщины, а чей-то другой, властный. Голос Джамиля: «Тебя должно хватить на многое, на далекое». И сам Джамиль, мой друг, живо встает перед глазами. Настойчивый и требовательный. Я узнаю его и… просыпаюсь весь в холодном поту, дрожа в изнуряющем ознобе.

От сильной головной боли я уже не мог больше заснуть.

Кажется, я заболевал. Утром встал, едва пересилив себя.

С голубого неба светило яркое солнце. Очень яркое. Но лучи его были холодные, не согревали — или меня опять знобило? Чувствовал я себя отвратительно.

С вершины Копаоника в этот ясный морозный день нам открылся вид далеко во все стороны. Внизу белел город Крушевац. На востоке синел кряж Сува-планина. По отлогим склонам там и здесь, как теплые птичьи гнезда, темнели селения.

— А вон, брате, Косово поле!

Иован указал на юг, где горы образовывали огромную падь, подернутую сизым туманом.

— Там, при впадении реки Лаб в Ситницу, в 1389 году произошла знаменитая Косовская битва. Как поется в песне: «В этой битве сербы потеряли на земле и власть свою и силу». Турки разбили наше войско, и Сербия на пять веков превратилась в турецкую провинцию. Тогда, брате, мы были без друзей, без России на поле боя. А теперь все славяне вместе — единая задруга, большая семья!.. Верно?

Много интересного встречалось на пути, и по всякому поводу у нас с Милетичем возникали горячие беседы, к которым Джуро прислушивался с ненасытной жадностью, а Бранко с ленивым любопытством. Однажды мы увидели утес, похожий на женскую фигуру. Из каменных складок ее «одежды» пробивался колючий кустарник. Иован рассказал мне старинное предание. Эта скала причудливой формы — окаменевшая богачка. Тут она жила. Имела много земли, скота, золотых дукатов. Пришла к ней раз бедная женщина с ребенком за милостыней. А богачка дала ей камень. Вдова заплакала и пошла. Идет и шепчет: «Чтоб ты сама камнем стала». И богачка окаменела, превратилась в утес.

Иногда мы отдыхали в заброшенных горных часовнях, где с настенных изображений сербских государей еще янычарским ножом были соскоблены лица; то ночевали в пещере, наполненной гулом вод и голубым светом, прислушиваясь к звуковым эффектам: будто бы шумят мельничные жернова или бьют в барабаны. То пережидали метелицу в пастушьей колибе, [26]сложенной из камней. То зачарованно останавливались перед «морским глазом» — небольшим озером, светлым и глубоким, в котором резко, как в зеркале, отражались заснеженные деревья.

Однажды возникла перед нами почти отвесная скала из розового туфа, на которой высоко-высоко громадными буквами было вырублено: Сталин.

Я в изумлении остановился.

— Смотрите! — восхищенно воскликнул я.

— На горе Велики Шатор, возле своего села, — серьезно похвастался Джуро, — я тоже вырубил это имя.

— Это имя у нас у каждого в сердце, — тихо, с гордостью добавил Иован.

И мы долго смотрели на дорогое слово, запечатленное здесь навеки каким-то неизвестным тружеником.

Наконец, мы достигли Ибарского ущелья. Утопая по колена в снегу, с трудом одолели обрывистый спуск по лазу, сплетенному из хвороста, переправились через реку, взобрались на крутизну и очутились возле деревни. Были сумерки. В домах горели огни, слышались злой собачий лай, испуганное кудахтанье кур, визг свиней. Решив, что это, наверное, четники с немецкой полицией приехали из Кральево пограбить народ, мы задумали их проучить.

Джуро подкрался к задворкам крайней хаты, чтобы выяснить обстановку. Мы с лошадьми тихо ждали его возвращения, готовые в любой момент открыть стрельбу. Каково же было наше удивление, когда услышали звонкий свист Филипповича и его радостный зов:

— Овамо! Сюда, скорей, здесь свои!

Через несколько минут мы обнимались в теплой избе с партизанами.

Оказалось, что отряд из третьей бригады нашего корпуса прибыл в Лучице для реквизации скота, продуктов и имущества тех крестьян, которые враждебно относятся к народно-освободительной борьбе. Из Хомолья в область Санджак прилетел на самолете Коча Попович, и нужно позаботиться о снабжении его штаба всем необходимым.

Уже сквозь дремоту, навеянную теплом избы, я слышал бурный спор Милетича с командиром отряда. Иован обвинял его в грабеже крестьян, а тот оправдывался, ссылался на приказ. Заснул я в поту, снова с головной болью. Утром не смог сам взобраться на лошадь, чувствуя сильную слабость, но упорно твердил себе: «Выдержу!».

От Лучицы поехали быстрее. Милетич торопился. Его беспокоило мое состояние. Дальше пошли более безопасные районы, контролируемые корпусом Поповича. Часть войск располагалась в горно-лесистой местности между реками Ибар и Дрина. В зимнее время ни немцы, ни четники сюда почти не забирались.

Позади остались Шумадийские горы мягких, округлых очертаний. Потянулись, все время забегая нам поперек пути, горы, суровые, мрачные, разорванные ущельями, изрытые пропастями, сцепившиеся в хаотическом нагромождении. Тут-то наши невзрачные лошадки показали, на что они способны. Они сноровисто шли по щебнистым, скользким тропам, по грудам валунов, сквозь снега поднимались на кручи по ступенькам, вырубленным в скалах, переходили вслед за нами по мосткам, трепетавшим над безднами, куда не заглядывает солнечный луч, вброд перебирались через реки, бурлившие меж стен каменных коридоров.

Мой Гнедко в опасных местах шел с удивительной осторожностью и осмотрительностью. Он не сразу ставил переднюю ногу, а придерживал ее на весу, кося глазом и выбирая, куда бы лучше ступить, чтобы не поскользнуться. Это делало его шаг порывистым, и меня мотало из стороны в сторону до одури.

Я как-то начал терять интерес ко всему окружающему. Милетич показывал мне на далекий Дурмитор, высочайшую гору на севере Черногории. Она сверкала впереди своей двуглавой снежной вершиной и, словно маяк на море, служила нам ориентиром, по которому мы шли в Боснию. Друг мой что-то оживленно говорил мне, а я едва слушал и плохо понимал. Голова горела и кружилась, перед глазами все плыло.

Внезапно я увидел внизу, в долине, большой город. Был уже вечер, и улицы приветливо мерцали огнями… Я закричал: «Вот где мы отдохнем!» — и очнулся от звука собственного голоса… В другой раз, на привале, мне померещился костер. Он был разложен очень близко, в зарослях низкорослого бука, и над ним висел чугунный котел, а вокруг сидели люди; я даже почувствовал запах чеснока и баранины. Это было уже не фантастическое видение города среди глухих гор, а нечто совсем реальное… Я бросился к костру — и свалился в снег…».


Югославская трагедия

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Югославская трагедия

1

«…Я проснулся, но лежал тихо, наблюдая за санитаркой Айшей Башич, плотной, коренастой девушкой, одетой в куртку и брюки шинельного сукна. Она сидела на круглом валуне у огнища — квадрата из камней, от которого по стене поднималась вверх труба, и раздувала огонь, подкладывая бересту. Наконец, вода в котелке забулькала. Айша всыпала туда кукурузную муку, помешивая большой деревянной ложкой. Когда мука загустела, она бросила в котелок щепотку соли и повернула ко мне свою коротко остриженную голову.

— Ты не спишь, друже Николай? Завтрак готов.

Айша выложила комок горячего теста в миску.

— Ешь, друже, на здравле. Ешь. Это наш качамак.

Качамак был вкусен, особенно с молоком. У Айши нашлось для меня еще несколько сушеных слив и горсть лесных орехов; приспел и печняк — пара кукурузных початков, испеченных на углях. А за лакомствами следовало «лекарство» — чай из густо настоянных еловых игл…

Я ел, пил, а девушка не сводила с меня озабоченных глаз, в которых была теплая материнская ласка. Как давно уже я не чувствовал на себе такого успокаивающего взгляда!

— Что? — спросил я смущенно. — Оброс? Стариком стал?

— Нет, вы, наверное, стариком никогда не будете! У вас душа молодая.

— Почему вы так решили?

— По глазам видно, — в раздумье ответила Айша. — Вот у Корчагина глаза то веселые, то иногда мрачные. А у вас они всегда ясные. Как будто вы и горя никогда не знали…

По рассказам Айши, меня привезли в Шумадийский батальон привязанным к луке седла. Я был без памяти, у меня была странная малоизвестная болезнь, встречающаяся в горах. В батальоне ею не раз заболевали бойцы, особенно те, кто родом из Приморья: начиналась она с резкого ослабления всего организма, головной боли и бреда, и некоторые умирали от полной физической изнуренности, в состоянии полной апатии. К счастью, у меня эта болезнь закончилась довольно быстрым выздоровлением.

Лесная сторожка, сколоченная из толстых бревен, лоснившихся от копоти, называлась палатой медпункта. Полный покой здесь, хорошая еда и настойка из еловых игл в течение недели восстановили мои силы. Я уже готов был подняться на ноги, но Айша все еще строго удерживала меня в постели. Она никого не допускала в сторожку, кроме Милетича-Корчагина, хотя я не раз слышал за порогом голоса и видел, как бойцы заглядывали в оконце. Только одному из них она разрешала посмотреть на меня через приоткрытую дверь. Он явно пользовался ее доверием.

— Кто это? — заинтересовался я.

Айша покраснела.

— Петковский.

И я заметил, что в следующий раз она уже не пустила его к дверям.

Часто появлялась начальник медпункта Ружица Бркович, девушка с густыми каштановыми косами, аккуратно уложенными под пилоткой, с загорелым лицом, словно налитая здоровьем, свежестью лесов и полей. Она была моложе Айши, но тонкие морщинки на лбу, сосредоточенно-упрямый взгляд зеленоватых глаз и плотно сжатые губы придавали ей глубокую серьезность. Она казалась всегда чем-то озадаченной.

Вчера вечером Ружица пришла с пишущей машинкой и со свертком бумаги… Я узнал, что она еще и редактор стенгазеты «Глас Шумадийца»… Айша помогала ей делать газету, печатала на машинке, рисовала. Передо мной словно возникла картинка из жизни моей роты: вот так же, бывало, собиралась редколлегия «Боевого листка»…

Щурясь от удовольствия, Ружица следила, как под рукой Айши на бумаге выстраивались в ряд строгие прямые буквы, как рядом с заголовком возникали красивые виньетки, нарисованные цветным карандашом. Под орнаментом из дубовых листиков Ружица поместила стихи, вызвавшие у Айши яркий румянец. Она даже не хотела их печатать, но редактор настояла. Вот это стихотворение в моем переводе:

«Айше-партизанке:

С виду стриженый мальчишка

Над листом склонила взор.

Скачут клавиши вприпрыжку,

Черный выводя узор.

Тишина царит… ни слова.

Пишущей машинки стук,

Легкий звон затем, и снова

Быстрый бег проворных рук.

… Скоро на лесных полянах,

На просторах наших нив,

В душных хатах и кафанах

Сталинский прочтут призыв.

Коце Петковский».

— Это наш поэт, — сказала Ружица и лукаво посмотрела на совсем смутившуюся Айшу. — У нас нехватает еще одной статьи, — заговорила она уже серьезно, обращаясь ко мне. — Бойцы хотели бы узнать о том, что такое колхоз. Напишите, пожалуйста, а Корчагин переведет. Хорошо? Бойцы хотят узнать, как в Советском Союзе живут крестьяне, — добавила она застенчиво. — Согласны? Я завтра зайду.

И вот сегодня, накормив меня, Айша положила у изголовья тетрадь и карандаш, оставленные вчера Ружицей, а сама ушла к речке, чтобы вымыть котелок и набрать свежей воды, а может быть, для того, чтобы не мешать мне писать.

Я лежал на сухом папоротнике, тепло укрытый струкой — широкой домотканной шалью из овечьей шерсти, и, глядя в маленькое квадратное оконце, думал о том, как начать свою заметку.

За синеватым стеклом виднелись кривые сосны с черным кружевом хвои, вздымались отвесные скалы самых причудливых и легких очертаний, а над ними, золотя стволы деревьев, вставало солнце; косые лучи ударяли в стекло и, словно свежеоструганной тесиной, перегораживали пополам сумрачную сторожку. Невдалеке с грозным ревом вырывалась из глубины пещеры речка Быстрица. Я так привык к гулу потока, что часто уже не слышал его.

Айша говорила, что вода в этой речке, процеженная сквозь скалы и камни, не только чиста, но и целебна. Быстрица сбегает в долину и течет к Динарским Альпам, И мы тоже двинемся вслед за нею, перейдем Альпы, спустимся в долину реки Цетины. Там, у городка Синь в Герцеговине, сражается черногорский батальон и ждет нас, чтобы вместе штурмовать город. А мы все еще стоим тут, в окрестностях Ливно, и, в свою очередь, чего-то ждем. Чего?..

Приказ, который Милетич-Корчагин привез от Поповича, ничего не изменил в положении бригады. Иован мне сказал, что комбриг Перучица, прочтя приказ, тут же открыто выразил свое недовольство им: опять стоять в бездействии у Ливно! Стратегический резерв главного командования! А фашисты наступают в Герцеговине и Приморье, в Восточной Боснии и Санджаке! И первая немецкая горно-стрелковая дивизия «Дубовый лист», полк которой стоит в Сине, по сведениям агентурной разведки, готовится к отправке на советско-германский фронт. Полк из Синя, если не принять мер, в полной боевой готовности уйдет на восток. Нужно этому помешать… По словам Милетича, Перучица уехал за разъяснениями к начальнику верховного штаба Арсо Иовановичу, благо до штаба отсюда недалеко. Ставка Тито располагалась к северо-западу от Ливно, за горой Великий Шатор в лесистом районе Дрвара. В батальоне с нетерпением ждали возвращения Перучицы.

«Только бы скорее встать в строй, — думал я. — А потом, может быть, удастся и к своим пробраться. Партизаны мне помогут… Но как же все-таки написать о колхозах, чтобы каждое слово было понятно бойцам?»

Большая тема с трудом укладывалась в заметку. Об этом можно было написать очень много. А не лучше ли просто рассказать о том, как жил и работал в колхозе мой отец, перечислить его имущество и личное хозяйство, указать, сколько он получал на трудодни? Как выращивал на своем приусадебном участке чудесные яблоки и груши, приучал к курскому климату виноград и грецкий орех? И как, будучи колхозным полеводом, «воспитывал» высокоурожайный сорт пшеницы: бывало, с гордостью показывая мне коренастый стебель с тяжко наклонившимся темно-золотистым колосом, он держал этот богатырский колос между ладонями, словно милое, с трудом давшееся ему в руки живое существо…

Я уже кончал писать, когда у дверей послышалась возня, кто-то осторожно постучал.

— Войдите! — крикнул я.

В дверь просунулась белокурая голова Коце Пётковского. Увидев, что Айши нет, он торопливо вошел, а за ним втиснулась в сторожку группа партизан с Джуро Филипповичем впереди.

— Здраво! — сказали они хором, смущенно подталкивая друг друга локтями.

— Как себя чувствуешь?

— Хотим с тобой познакомиться.

И каждый крепко и продолжительно жал мне руку.

— Тут все из нашего взвода, — сказал Джуро. — А это командир роты Кича Янков, — добавил он быстрым шепотом и, вскочив, почтительно уступил место возле меня только что вошедшему человеку.

Командир ничем не выделялся среди бойцов, если не считать очков и короткой клочкастой бородки. Он был небольшого роста, коренастый, одетый в такую же, как и у многих партизан, грубошерстную куртку, подпоясанную узким ремнем. Он вошел, немного прихрамывая, и дружелюбно улыбнулся мне. В глазах его, увеличенных толстыми стеклами очков, горел такой молодой и горячий огонь, что я как-то не сразу заметил резкость и суровость черт его рано постаревшего лица с морщинистым лбом и глубокими складками у рта. «Наверное, его очень любят в роте», — подумал я, радуясь, что попал именно к нему.

Полуприкрыв глаза, обхватив руками перевязанную выше колена ногу, он внимательно слушал мои ответы на вопросы бойцов о жизни рабочих в Советском Союзе и, кивая головой, подтверждал:

— Да, да. Это так, вот именно. У нас тоже так будет. Непременно!

Янков снял очки, и лицо его приняло вдруг сердитое выражение.

— Стыдно вспомнить, как я покорно, за гроши работал слесарем на военно-техническом заводе в Крагуеваце. Совсем как турецкий раб. Стыдно! Нам нужно еще многому учиться у советских людей. Да, очень многому, чтобы все изменить…

В голосе его послышалось волнение.

Сосредоточенно помолчав, Янков продолжал:

— Я из Крагуеваца, друже Николай. Из старинной сербской столицы. — Он говорил медленно, глуховато, словно обдумывая и выбирая самые необходимые слова. — Крагуй — это по-сербски ястреб. Принято считать, что наш город — Мекка свободы: в его окрестностях сербы когда-то впервые восстали против турецких янычар. Говорят, что Крагуевац — колыбель сербской революции: в 1910 году он послал в парламент социал-демократов, рабочего Драгишу Лапчевича и адвоката Тришу Кацлеровича. Еще недавно наш город называли «коммунистическим» и «русским», потому что истинный крагуевчанин никогда не скрывает своей любви ко всему русскому, советскому. А теперь мне стыдно, Николай, за свой город, в котором свободно расхаживают четники, эти подлые псы фашизма, убивают честных людей, издеваются над женщинами. А Крагуй терпит!

Командир роты замолчал, услышав неожиданно громкий скрип двери.

На пороге появилась Айша Башич.

— Так-то вы мне помогаете лечить русского друга, — проговорила она строго. — Ему нужен покой, а вы…

— Ладно, ладно, — примирительно сказал Янков. — Только ты его лечи не так, как меня… Я вот подорвался на мине, — повернулся он в мою сторону, — так она хотела меня отправить в больницу — ногу отрезать.

— Не я, а политкомиссар, — возразила Айша. — Катнич приказывал. И если б не дикая мята, то отрезали бы ногу.

— Катнич? Это не тот ли, — спросил я, — который руководил борьбой горняков в Боре, а потом был агитатором в отряде? У него была еще кличка «Крагуй».

— Он самый, — подтвердил Янков. — Ты уже слышал о нем? Да, его знают в восточной Сербии, Но там ему не повезло, и сейчас он отказался от своей прежней клички — «ястреб». Политкомиссар наш тоже из Крагуеваца, — пояснил Янков. — Он и кличку взял по названию родного города. Его отец содержит там кафану, а он преподавал историю в учительском институте, часто бывал у нас на заводе, читал рабочим лекции на темы из сербской истории. Там мы с ним и познакомились. И вот теперь он чуть не погубил меня: ногу отрезать! Куда ж я тогда? У нас так говорят: «Голова болит — ноги носят, рука болит — опять ноги носят, а нога болит — лежи!..» А насчет твоих лекарств от ран — мяты, тысячелистников и подорожников — ты уж лучше помолчи, Айша. Не срамись перед русским человеком! Пошли, другови!

Янков пропустил бойцов вперед себя и, помедлив в дверях, вернулся.

— Возьми, друже, это от меня… для провизии и патронов. Поправляйся! Скоро в поход! — И положил у моего изголовья четырехугольную торбицу, связанную из пестрой шерсти, с кистями по углам».

2

«…Мой побратим Милетич-Корчагин обычно приходил в сторожку вечером, когда в роте кончались занятия, и мы не расставались с ним до полуночи. Он учил меня сербскому языку, я его — русскому. Мне нравился звучный и выразительный язык сербов, во многом похожий на русский, но иногда переходящий из-за нагромождения согласных в жесткий гортанный говор: «Црни Врх, смрт, врба…» Иовану была по душе мягкая русская речь.

Зима стояла снежная, вьюжная. В долгие вечера мы часто мечтали о будущем, вспоминали прошлое.

Иована интересовало все: мое детство, проведенное на берегу тихого Сейма, школьные годы, приезд в Москву и учеба в Сельскохозяйственной академии, моя жизнь в Москве и все, что я пережил на войне.

Далеко Льгов от Ливно, очень далеко! Я рассказывал Милетичу о родине, и она, далекая, становилась ближе, еще дороже, еще роднее… В памяти вставали милые, навсегда ушедшие впечатления детства. Полутемный глубокий овраг, заросший колючим терном и высокими лопухами; выгон с трухлявой ракитой у колодца, где мы, ребятишки, играли в горелки и в мяч; тихая тенистая заводь Сейма с мельницей, мерно вздымающей свое широкое, плещущее водой колесо… Однажды я увидел, как по берегу вперевалку важно разгуливала хохластая дрофа. Вспугнутая мной, она разбежалась и быстро полетела, покачиваясь с боку на бок. Помню, как я позавидовал тому, что летом она здесь, а зимой умчится куда-нибудь далеко в Крым, на Кавказ или еще дальше…

Любил я читать о дальних странах, о морях, о подвигах и приключениях смелых людей… Я гордился своим земляком Григорием Шелеховым. Он первый из русских достиг Северной Америки, исследовал Алеутские острова… Как и все мальчики в нашей школе, я мечтал о таких же необыкновенных открытиях и путешествиях. Шли годы, детские мечты изменялись, становились реальнее. Но я по-прежнему любил природу и, чтобы по-настоящему изучить ее законы, ее жизнь, уехал учиться в Москву в Сельскохозяйственную академию.

Июнь 1941 года. Воскресное утро… После дождя ярко зеленели старые липы в Тимирязевском парке, посвежел Воздух. Лодка тихо покачивалась в заводи пруда. Я сидел на корме с романом Чернышевского «Что делать?» в руках. А напротив, склонив голову над конспектом лекций по ботанике, — однокурсница Валерия. Мы собирались пойти в этот день в Ботанический сад, посмотреть распустившийся цветок тропических рек — красавицу Викторию-Регию, а вечером — в Большой театр на «Бориса Годунова».

Хорошо было у меня на душе. И оттого, что взгляд Леры был ласков, и оттого, что в зачетной книжке уже стояло несколько пятерок, и оттого, что отец обещал купить к моему приезду на каникулы охотничье ружье и удивить меня невиданно высоким урожаем выращенной им первосортной пшеницы «камалинки», которая, по его словам, «выдалась на диво густая, стройная и чистая». Прекрасная цель у отца!

И мне хотелось быть таким, как он, — целеустремленным. Быть таким, как Рахметов у Чернышевского, стойким, волевым человеком, подчиняющим все личное одной великой и благородной цели. Хотелось испытать свои силы на каком-либо трудном деле, закалить свой характер, сделать себе пробу, как это делал Рахметов. Смогу ли я выдержать то, что он выдерживал, готовясь к стычке с врагом? Правда, думалось мне, я живу совсем в другое время, счастливой жизнью труда и учебы. Но есть и у меня большие желания и труднодоступная цель, за которую надо бороться, — это стать ученым, исследователем природы, ее обновителем, преобразователем, полезным своему народу.

Вдруг лодка покачнулась. Лера сделала резкое движение, на ее побледневшем лице отразился испуг.

— Слушай! — шепнула она.

Вместо легкой музыки, звучавшей из репродуктора в кленовой аллее, доносился теперь негромкий, но решительный, очень знакомый голос. Растерянно ловили мы непривычные уху слова: «Вероломно напали… фашисты… Бомбили Киев, Житомир, Минск…». В тревоге я глядел на девушку, и в ее глазах было подтверждение того, что сам сразу понял, почувствовал: война!

Я ушел на фронт. Под Белой Церковью мы, молодые солдаты, недавно еще готовившие себя к мирным профессиям, впервые увидели огромные немецкие танки. Они выползали из леса с оглушающим ревом, от их тяжелого хода гудела, дрожала земля… Я испытал все: горечь отступления, боль утраты товарищей и ощущение холода смерти, смотревшей мне в лицо. Но и в самые тяжелые дни, даже когда мы были отброшены к предгорьям Кавказа и меня, тяжело раненого, положили на операционный стол в медсанбате, я не терял уверенности, что ми? усилиями всего советского народа еще вернется.

Выйдя из тбилисского госпиталя, я окончил краткосрочные офицерские курсы и стал лейтенантом, командиром роты в 223-й стрелковой дивизии, которая формировалась в Баку. У меня появились новые друзья — азербайджанцы. С ними я и прошел боевой путь от Моздока до Днепра.

…Начался победный марш Красной Армии. Наступление развернулось на фронте в полторы тысячи километров от Владикавказа до Воронежа, а одновременно и на северо-западе: Ржев, Гжатск, Вязьма.

Наша дивизия гнала фашистов, хлебнувших уже волжской воды.

Немецкие танки, напугавшие меня у Белой Церкви, мы превращали теперь в груды железного обгорелого лома.

Удары Красной Армии сливались с борьбой партизан в оккупированных странах Европы в общий фронт борьбы против фашизма. Парторг батальона Энвер Джамиль не раз, бывало, в своих беседах с особым чувством рассказывал об успехах югославских партизан. Мы все восхищались их мужеством, стойкостью. Мечтали о встрече с ними.

Днепр я перешел коммунистом. Я не успел получить тогда кандидатской карточки, но в мое сознание прочно вошли слова Джамиля: «Путь наш еще долог… Тебя должно хватить на многое, на далекое…»

И все-таки не будь рядом со мной Иована, человека с ясной и чистой душой, я чувствовал бы себя сейчас более одиноким в этой чужой стороне. Но с ним я связан единством цели, и к ней мы идем плечо к плечу, сердце к сердцу. Это начало нашей большой боевой дружбы.

Иован, жадно ловя каждое мое слово, стоял у маленького оконца и, барабаня пальцами по зеленому стеклу, следил за косо летевшими хлопьями. Черные широкие брови его сошлись вместе, глаза блестели.

— Наши мысли полны отечеством, — отозвался он. — Я и ты думаем об одном.

И он тихонько запел:

Тамо далеко, далеко код мора,

Тамо е село мое, тамо е любов моя!

Он смотрел на ели, уходящие по горному хребту под самые облака.

— Моя родина — Далмация! Я очень люблю ее. Она прекрасна. Но Сербия и Черногория, Хорватия и Македония нисколько не хуже ее. Всюду, куда б ни пришли, мы встретим товарищей. Везде у нас есть друзья! Я хочу, чтобы все наши народы жили, как братья и сестры в одной дружной семье, как живут народы в Советском Союзе. Я очень хочу этого, очень. Я знаю, рано ли, поздно ли, но так будет!

«Но почему же, — думал я, — Иован часто бывает удрученным, задумчиво-грустным, почему нервно ходит из угла в угол; отчего печаль звучит в его тихих песнях? Иногда в нем словно притухают силы, и в больших черных глазах его я вижу страх и замешательство».

Я пытался найти ответы на эти вопросы в дневниках Иована, которые он доверил мне. С трудом разбирая почерк, пропуская непонятные слова, я вчитывался в карандашные записи, которые касались только самого главного…

«…Идем по грязной дороге, она все больше теряется в зарослях, наконец, на рассвете совсем исчезает в них. Марсельеза! В старой песне воспеваем сегодняшних геройских повстанцев в Марселе. По последним известиям, немецкая артиллерия бьет по ним беспрерывно уже сутки, а они все держатся. Они держатся! Франция идет вместе с нами одним путем. Только бы предатели, вроде нашего Недича и Павелича, не столкнули ее с этого пути!».

«…В Секуличах нет никого из жителей. Все в концлагере. Многие убиты. Дома сожжены. Бродят одинокие дети. Это четники устроили «чистку села от коммунистов». Сколько наших друзей погибло! Мы чувствуем весь ужас войны. Безмерна наша ненависть к ее виновникам. Эту ненависть ничем невозможно заглушить… Сейчас мы особенно остро сознаем, как нам дорога наша партия. Все мысли, радости и желания связаны с нею. Мы для нее пожертвуем всем на свете. Мать, любимая девушка, дом и молодость — все это слилось для нас сейчас в одном слове — Компартия!»

«…Опять отступление. В душе рождается проклятое молчание и грусть. Когда же мы выберемся на широкую открытую дорогу и пойдем вперед без задержек? Когда осуществятся мечты и перед нашей страной откроются светлые перспективы?»

«…Идем вдоль ручейка, через лес. С трудом поднимаемся на гору. Все усилия нам кажутся сегодня не слишком тяжелыми. Не слишком! Братья-русские уже около Харькова».

«…Пути наши неверны, никто пас не ведет, лошади падают, но мы не смеем задерживаться. Цель ясна! Вперед!.. Но сколько еще впереди походов и боев! А в конце концов мы останемся победителями. Ведь партизаны — люди особенные, наилучшая часть народа. Мы союзники Красной Армии. Красная Армия и мы действуем совместно. Эх, когда победим, будут у нас веселые песни, будет хорошая новая жизнь!».

Я задумчиво перелистывал пожелтевшие от солнца страницы синих тетрадей. Несчастья, поражения, успехи, короткие радости, упорная учеба, неустанная борьба. И сквозь все это, как неоднократно повторяемый лейтмотив, проходят вдохновенные, страстные мечтания о будущем… Однако объяснения теперешнего настроения Милетича я не находил в его дневниках.

Снег посыпался гуще, совсем заштриховал ели. Иован зашагал медленнее. Потрогав мой горячий лоб, ободряюще улыбнулся.

…Еще совсем маленьким мальчиком Иован узнал из старинных песен деда, сплитского рыбака, о том, что русы — самые храбрые люди, они никого на свете не боятся. Дед считал лучшим днем своей жизни тот, когда он впервые увидел в Кюстендиле русских солдат, пришедших в Болгарию защищать балканских славян — своих единоверных братьев — от турецких «гор копий и тьмы сабель». Это было в 1877 году. Дед любил вспоминать нелегкий путь из Сплита в Кюстендил, куда он шел пешком через реки и высокие горы с одним желанием: увидеть русских, пожать им руки. Он завещал и сыну своему, тоже рыбаку, и внуку Иовану свято чтить заветы прошлого, оставаться верными России, старшей сестре в большой славянской задруге.

Отец Иована мечтал о лучшей жизни для своего сына, о том, чтобы он навсегда распростился с рыбацкой долей, узнал хорошую жизнь. Сын подрастал, а у отца скапливались кое-какие деньжата, добытые тяжелым трудом; эти сбережения и дали Иовану возможность учиться в гимназии.

Юноша мечтал стать географом, путешественником, везде побывать и прежде всего в Советском Союзе. Ему удалось попасть в Белград, где жил брат отца, и даже поступить в университет. Но спустя год он испытал горькое разочарование. Учиться в «свеучилиште» для сына рыбака оказалось совсем не по карману. Возвратиться домой ни с чем? Это было не в характере Иована. Он решил остаться в Белграде. Дядя Вук, работавший швейцаром в особняке богача Владо Дедиера, по протекции устроил племянника посыльным в книжный магазин Фишера. К счастью, старик Фишер — либерал — разрешил Милетичу в свободное время читать. Иован приобщался к науке, так сказать, с черного хода. Он с жадностью набросился на книги, в которых описывались путешествия, великие открытия, экспедиции, извержения вулканов, тайны океанских глубин. Особенно прилежно он читал все, что знакомило его с географией Советского Союза, с его учеными и исследователями, с его героями. В магазине нашлись и русские книги, по ним Иован учился читать и говорить по-русски. Не было советского фильма, шедшего на экранах Белграда, который бы он не просмотрел два-три или даже четыре раза. Его бесконечно радовало то, что правительство Югославии, несмотря на свой королевский фасад, благоразумно шло к сближению с Советским Союзом. В Белград приехали из Москвы дипломатические и торговые представители; в магазинах появились добротные русские товары; в газетах печатались статьи, говорившие о родственных связях югославов с русским народом; певцы на улицах и с эстрады пели задушевные песни Вука Караджича, в которых отражается глубокая вера сербского народа в Русь — естественную покровительницу и защитницу национальной и политической независимости балканских славян; издательства большими тиражами выпускали переводы русских классических и советских романов; в книжном магазине Фишера появилось полное собрание сочинений Горького. А однажды в партии новых книг Иован обнаружил экземпляр переведенного на сербский язык романа Николая Островского «Как закалялась сталь», о котором уже слышал от покупателей. Иован читал и перечитывал книгу, чувствуя, как в нем пробуждались и крепли новые, смелые мысли…

С этой книжкой он уходил вечерами в парк Калемегдан, где бывало так красиво, когда солнце, золотя Дунай и Саву, сливающие здесь вместе свои воды, спускалось за Бежанийской косой и прибрежные тополя уплывали в сизый сумрак. Темнело. Слова в строчках постепенно сливались в серые полоски, но образ Корчагина, его дела, страсть, воля, мечты продолжали безраздельно владеть Иованом. Он задумчиво смотрел в волны. Сава — мутная, коричневая, Дунай — синий. Воды горные и долинные соединяются и одним потоком бегут к Черному морю, где на широком просторе встречаются с другими славянскими реками.

Весной 1941 года Иован перестал ходить в парк, опустела скамья у каменной амфоры, обвитой виноградной лозой, — было не до прогулок. Белград глухо волновался. Большие события происходили в Европе. Шла война. По улицам города, покуривая трубки и играя тростями с янтарными набалдашниками, степенно расхаживали англичане. Иногда они заходили в магазин Фишера, требовали книг и путеводителей с описаниями суровой Черногории и дивных красот островов Далмации, Реже заглядывали немцы, на вид добродушные лысеющие коммерсанты, учителя, туристы. Они твердили встречным и поперечным о признании Гитлером границ Югославии, об уважении югославского нейтралитета, приветствовали единение балканских народов.

Между тем гитлеровские войска, заняв Венгрию, Болгарию и Румынию, окружили Югославию. События развивались быстро.

Двадцать пятого марта Фишер пришел в магазин мрачный, расстроенный и в сердцах швырнул на прилавок газету «Политика». На первой странице крупным шрифтом было напечатано сообщение о том, что правительство Цветковича подписало в Вене протокол о присоединении Югославии к пакту трех фашистских держав. Страна была отдана на милость Гитлеру.

Гневные, возмущенные рабочие, ремесленники и служащие столичных предприятий наводнили улицы. За последний год они уже привыкли к мысли, что правительство сближается с Советским Союзом, и радовались возрождению старинных связей с великим русским народом. А тут вдруг — союз с фашистами. Люди собрались в колонны и двинулись к зданию парламента с криками: «Долой пакт с Гитлером!», «Да здравствуют Москва — Белград!». «Мос-ква — Бел-град! Мос-ква — Бел-град!», — громко, настойчиво скандировали демонстранты. В общем грозном гуле звучал и голос Иована Милетича.

— А где в это время находился Тито? — спросил я.

Иован с удивлением взглянул на меня.

— Тито? О нем тогда еще мало что было слышно. Народ сам поднялся, понимаешь, сам!..

…Были вызваны войска, чтобы подавить движение масс, но солдаты стали переходить на сторону народа. Это уже походило на всеобщее восстание. Тогда правители Югославии, боясь быть свергнутыми, устроили двадцать седьмого марта дворцовой переворот, прогнали регента принца Павла, сторонника стран оси, и возвели на престол восемнадцатилетнего Петра II, который «поручил» формирование правительства генералу Симовичу, деятелю английской ориентации. Новый кабинет министров, уступая требованию югославских народов — укрепить дружбу с Советским Союзом, — направил в Москву делегацию для подписания договора о дружбе и ненападении. В ночь на шестое апреля по радио передали сообщение о том, что в Москве подписан договор, в котором обе стороны взаимно обязались уважать независимость, суверенитет и территориальную целостность СССР и Югославии.

В эту ночь Иован долго не спал в своей каморке. Ему казалось, что надежды деда на прочную и неизменную дружбу с советскими людьми начали осуществляться.

А на рассвете белградцы были разбужены необычайным грохотом и взрывами. В небе кружились сотни самолетов. Иован выскочил на улицу и услышал страшную весть: на Югославию предательски, без объявления войны, внезапно напали германские фашисты».

3

«Гудят, гудят, гудят. Всю ночь куда-то мчатся машины. Не заснуть. Страшно. Немцы! Жужжат, как шмели, ходят, гордо подняв свой арийский нос. А в общем, такие же обреченные, как и многие из нас, только еще с запятнанной совестью. На душе ощущение гадливости и страха. Кого-то они еще пристрелят или раздавят своими «крафтваген», своими мотоциклами?..»

Милетич записал это в своем дневнике в июне 1941 года. Он был подавлен всем происходившим. По природе наблюдательный и впечатлительный, Иован многое видел и примечал. Что-то очень странное творилось, например, и с дядей Вуком.

Как заправский лакей, он очень дорожил своим постом в вестибюле, между входной дверью и лестницей, так же как и ливреей, расшитой золотыми галунами. Старался всегда быть на виду, восторженно отзывался о своем хозяине — «великосербе» Владо Дедиере, себя тоже величал «великосербом», а к разным «мелким племенам», вроде хорватов, македонцев, албанцев и болгар, относился весьма пренебрежительно. Иована часто потешали его глупое шовинистическое чванство и спесь, его мания величия, явно перенятая им у своих хозяев. И вдруг старый Вук серьезно обиделся, зашикал и отмахнулся обеими руками, когда Иовпн в каком-то разговоре шутливо упомянул о его принадлежности к «избранному народу».

Это означало лишь то, что Вук опять обезьянничал — подражал Владо Дедиеру. «Великосербство» вышло из моды после того, как гитлеровцы объявили сербов «нацией заговорщиков», «низшей нацией». И «высшие круги» Белграда, вчерашние ярые националисты, с готовностью согласились признать, что сербская нация отнюдь не ведущая нация Югославии, что разговоры о великом Душановом [27]сербском царстве на Балканах — это трепатня лавочников, утопия. Со страниц газет «Политика» и «Ново време» они призвали народ «забыть свое национальное прошлое». Они же создали и угодное немцам правительство во главе с генералом Недичем, а вернее, полицейский аппарат, с помощью которого гаулейтер Сербии Нейхгаузен превращал страну в базу снабжения рейха.

В Хорватии власть получили террористы-усташи. Их лидер Анте Павелич с благословения Муссолини и Гитлера провозгласил «независимое» хорватское государство, присоединив к нему Боснию, Герцеговину и половину Далмации. Копируя «идеи» своих шефов, Павелич установил в подвластных ему областях «расовые различия». В городах появились надписи на трамваях и автобусах: «Сербам, евреям и цыганам вход воспрещен». Сербы в Хорватии оказались вне закона. Поощряемые Ватиканом, усташи и их попы с остервенением резали, расстреливали, сжигали живьем простых людей, крестьян и ремесленников, которых перед тем перекрещивали, исповедывали и причащали. Они уничтожили более полумиллиона сербов, обильно снабдив чистилище покаявшимися схизматиками, жестоко мучили православных священников, разоряли церкви! Им казалось, что таким образом они мстят сербам за их прежнюю гегемонию, централизм и высокомерие. И в свою очередь мечтали о великой «Альпийской Хорватии», какой еще не видел свет, включающей в себя Сербию, Боснию, Далмацию и Герцеговину, все равно под чьей высшей властью — немецкой или итальянской.

Черногория стала частью итальянской империи. На том «законном» основании, что в 1896 году дочь черногорского князя Николая Елена перешла в католичество и вышла замуж за принца Неаполитанского. Но черногорцы упорно не признавали фашистской власти, и тогда муссолиниевский наместник, чернорубашечник Пирцио Бироли, подверг свободолюбивое население такому террору, перед которым померкли ужасы былых турецких зверств.

Воеводину и Бачку Гитлер пожаловал венгерским фашистам Хорта — плата за их участие в войне против Югославии и СССР, и они по старой своей привычке принялись усердно искоренять там «сербский элемент».

Оккупация Македонии также была провозглашена, как «освобождение от сербского рабства». Гитлер поручил «навести порядок» в Македонии болгарским шовинистам. Он не прочь был поиграть на извечных спорах болгар и македонцев.

Поделена была и «трудно покоряемая» Словения. Южную часть ее Муссолини присоединил к североитальянской провинции Венеция-Джулия и приказал срочно «латинизировать», а северная вошла в состав Германии, и фашисты начали в ней «восстанавливать немецкий характер края».

С поразительной быстротой рушилось, расползалось по швам, уничтожалось прежнее государство — королевская Югославия. Гитлеровцы, натравливая народы друг на друга, порабощали каждый в отдельности, «разделяли и властвовали». Осуществлялся давнишний план Гитлера и Муссолини в отношении Балканских стран — собрать их в качестве группы колониальных владений и превратить в огромный военный плацдарм агрессии, в житницу, в источник пополнения своих войск пушечным мясом. Балканские славяне, а также греки, румыны и венгры сделались батраками «высшей германской расы». Все они попали под сапог фашизма, но именно в условиях этого взаимного натравливания и этой приниженности, как никогда прежде, махровым цветом распустился повсюду в Югославии местный, чуть ли не племенной шовинизм.

В доме Дедиера опять начали вспоминать о «душановом царстве». Генерал Недич с разрешения немцев уже проповедывал великосербскую идеологию. Когда Иован шутливо заводил речь об этих метаморфозах с дядей Вуколом, тот угрюмо отмалчивался или переводил разговор на тему о трудностях жизни, наугад щеголяя случайно запомнившимися французскими словами. Но однажды он без всяких околичностей крепко ругнул и бошей с их Гитлером, и Недича. Это означало, что ветер у него в передней подул в иную сторону. Гости Дедиера все чаще заговаривали по-сербски. И на забытые темы: об особых добродетелях сербской нации; о том, что Сербия — это балканский Пьемонт, ей суждено собрать в единое — интегральное целое все балканские государства подобно тому, как Савойская династия объединила Италию; о традиционной дружбе югославов с англо-саксами…

Дедиер теперь дружил с англичанами, которые не успели удрать из Белграда и притаились под видом местных жителей. Как-то, засидевшись у Вука до вечера, Иован увидел в саду одного переодетого английского джентльмена, он не раз заходил прежде в магазин Фишера, интересуясь главным образом справочниками и путеводителями по Югославии. Дедиер гулял с ним по дорожке, разговаривая то по-английски, то по-сербоки. До слуха Иована долетело несколько фраз. Дедиер жаловался на тяжелые времена. Англичанин, старательно выговаривая сербские слова, выражал сочувствие угнетенному народу и предлагал свою помощь «преследуемому антифашисту» Дедиеру и его друзьям. Кажется, даже обещал деньги и оружие, впрочем, за какие-то услуги…

Все это было так странно!..

В тоске и смятении размышлял Милетич о том, что же будет дальше с его страной, с ним самим.

В магазине, где он служил, немцы устроили полицейский пост. Книги растащили, пожгли. Старика-еврея Фишера гестаповцы упрятали в концлагерь на Банице, откуда «Марица» — закрытый черный автобус — увозила заключенных на расстрел.

С каждым могло случиться что-то неожиданное, страшное. Иован часто вскакивал ночью в холодном поту: ему чудилось, что против дома остановилась черная «Марица».

Он ушел бы в Сплит к отцу, но не решался выйти из города. В приказах, вывешиваемых на улицах, и в сообщениях Германского информационного бюро то и дело сообщалось об арестах и расстрелах подозрительных лиц, связанных с «мятежниками» и «бандитскими гнездами» в горных деревнях Сербии.

Один из приказов немецкого коменданта Белграда генерал-лейтенанта Шредера гласил: «Ночью группой неизвестных сербов в Белграде убиты два германских солдата. Утром по моему приказанию расстреляно из среды местного населения сто человек. Впредь за каждого убитого германского солдата будет расстреливаться сто сербов». А на следующее утро Иован прочел на той же стене, под тем же приказом: «Да здравствует Советский Союз!», «Долой Гитлера и его банду!».

Увидев эту надпись, Милетич почувствовал себя, как утопающий, которому удалось вынырнуть и глотнуть свежего воздуха. Сердце его радостно забилось: народ не склонился перед оккупантами! Народ борется! С каким жгучим стыдом он вспомнил советы Вука: «Сиди тихо, не суйся в пекло, береги свою голову, будь доволен судьбой, ведь ты еще жив, а смотри, сколько людей погибло!..» Еще вчера эти советы казались Милетичу благоразумными. Но сейчас… сейчас перед ним во всем своем обаянии встал образ Павла Корчагина, и Корчагин в Иоване подавил Вука…

Он собрался уйти к партизанам. Все подготовил для похода: и рюкзак, в который положил заветную книгу Островского, и пилотку, и починенную тужурку, и иголку с суровой ниткой…»

4

«…Во всем том, что рассказывал Иован, сразу трудно было разобраться. Но вспомнив слова Ленина о слабости балканского пролетариата, я стал понимать, почему компартия здесь не смогла успешно бороться с международным капитализмом и своей шовинистической буржуазией, почему национализм в Югославии взял верх над идеей братского демократического союза балканских и придунайских стран, в основе которого лежит традиционная идея славянского братства. Некому было поднять народ на борьбу с захватчиками, удержать государство от разрушения. И если б не пример советского народа, горой вставшего против фашизма, не было бы тут и организованного партизанского движения. Да к тому же еще народ вспомнил былые дни, ведь изгнаны были отсюда и турки, и орды Наполеона. О начале всенародного восстания я уже знал от Мусича. Сейчас меня особенно интересовал боевой партизанский путь Иована, история Шумадийского батальона.

…Тринадцатого июля 1941 года, воскресенье. В этот день Иован решил покинуть Белград. Город полнился грозными отголосками народного восстания против оккупантов. После двадцать второго июня никто уже не мог сидеть дома сложа руки. «Теперь, когда сражаются братья-русские, — нас много», — говорил каждый и искал себе оружие. В старой Сербии, в окрестностях Нови-Пазара, пять тысяч крестьян бросили хозяйства и, объединившись, прогнали фашистов со своих земель. На границе Черногории и Герцеговины, в горном районе Требинье, создался территориальный центр партизанского движения. А в малодоступных горах и лесных дебрях на севере Сербии, щадя свои силы, укрывались группы солдат и офицеров, оставшиеся от разложившейся королевской югославской армии; они окрестили себя «четниками», от сербского слова «чета» — так назывались в средние века отряды, воевавшие против турок. Четниками командовал полковник генерального штаба Драже Михайлович. В своих листовках он заявлял, что его поддерживают Англия и югославский король Петр, бежавший в Египет.

Но не к «королевскому главнокомандующему» шли простые люди. Крестьяне и рабочие собирались в партизанские отряды, которыми руководили коммунисты. Восстание ширилось, охватывая уже не отдельные деревни, не «гнездо» за «гнездом», а район за районом, подбиралось к самому Белграду и другим городам. Везде шли ожесточенные бои партизан с фашистскими войсками. В Черногории партизаны действовали так успешно, что итальянские легионеры и чернорубашечники запросили помощи у немцев. В Смедереве был взорван арсенал, всюду летели под откос поезда, обрушивались в реки мосты, горели неприятельские склады с бензином, боеприпасами, продовольствием.

В районе Вальева партизаны сумели даже напечатать услышанную 3-го июля по радио речь товарища Сталина, и она быстро распространилась по стране. Иован помнит, как он подошел к толпе молодежи в одном из переулков Белграда. Высокий юноша в рабочей блузе держал в руках тонкий листок и читал вслух. Это была речь Сталина. Иован улыбнулся своим воспоминаниям. Какой радостью загорелись тогда лица у слушателей, как сжались их кулаки! «Ну, теперь фашистам пришел конец!» — воскликнул кто-то. «Пора и нам взяться за оружие», — решили все. Сталинские слова: «В этой освободительной войне мы не будем одинокими. В этой великой войне мы будем иметь верных союзников в лице народов Европы… Все силы народа — на разгром врага!» — каждый честный югослав повторял про себя, как боевой клич.

Перед уходом из города Милетичу захотелось проститься с Вуком.

По улицам Белграда беспокойно шмыгали гестаповцы и полицейские. Будто на пожар, ревя сиренами, мчались их автомашины. Иован нарочно пошел самым длинным путем — по улице Краля Александра через Теразию и площадь Славию. Он пытливо вглядывался в лица прохожих. В глазах одних он читал проблеск надежды, у других — испуг…

Владо Дедиер жил в самом аристократическом квартале Белграда — Дединье, на горе, где находился «Белый двор» короля. Вук любил посплетничать и часто рассказывал Иовану разные истории о своем хозяине, прославлял его на все лады. Он с гордостью называл его аристократом и миллионером, спортсменом и журналистом. А последний раз он даже сказал о нем: революционер, хотя в это трудно было поверить. Скорее Дедиер напоминал карикатурного американского боксера: носил всегда пестрый ультраспортивный костюм, который на нем почти лопался; с красного, брызжущего здоровьем лица смотрели заплывшие глазки, а шея его была шире головы.

От Вука Иован узнал и кое-какие подробности из биографии Дедиера. Его мать была приближенной королевы Марии, руководила женским обществом «Голос сербских сестер», куда входили только высокопоставленные особы. Милице Дедиер-Кичевац поручалось, кроме того, сопровождать иностранных туристов при осмотре ими достопримечательностей Белого дворца Карагеоргиевичей. Очевидно, она отдавала при этом предпочтение бравым американцам. От одного из них она и прижила двух сыновей — Стеву и Владо. Старший, Стева, с двухлетнего возраста жил в Италии и там воспитывался в американском колледже, а позже уехал в Америку. Владо же учился в Белграде, называл себя «истинным сербом» и вел рассеянную, светскую жизнь. Он выгодно женился на дочери королевского министра внутренних дел Ольге Попович, и к его недвижимому имуществу прибавились новые дома, виллы, виноградники.

Иован подошел к особняку за высокой чугунной оградой, сплошь увитому плющом, похожему на маленький средневековый замок, и сильно нажал кнопку звонка у ворот.

— Ты чего так трезвонишь? Всех переполошишь! — набросился на него старый Вук, отодвигая засов.

— Восстание, дядя Вук! — весело крикнул ему Иован. — Я ухожу, прощай!

— Куда тебя несет?

— Я иду к партизанам, дядя.

— В партизаны, значит? — Вук нахмурился. — Ну, ну! — Он помолчал. — Что же, сейчас все идут. Мой хозяин тоже собирается. Поди-ка сюда…

Старик с таинственным видом поманил племянника в сад, осторожно подвел его к окну, с зелеными жалюзи и прошептал:

— Смотри, кто у нас в гостях!

Сквозь щель между пластинками жалюзи Иован увидел в зале, освещенном солнцем, бившим сквозь стекла потолка, несколько человек. Владо Дедиер придерживал лесенку, на которой стоял какой-то низенький человечек с длинными волосами и большим крючковатым носом. Он вытаскивал с верхних полок стеллажа книги и рассматривал их. «Это Моша Пьяде», — назвал его Вук. Иован узнал еще Милована Джиласа, человека с густой, нечесаной шевелюрой, курившего трубку. Он не раз видел его с Дедиером то в гоночном автомобиле, то возле ресторана «Занатски дом» в обществе какого-то коренастого человека с молодцеватой выправкой и правильным лицом с «греческим» профилем. Этот человек и сейчас был здесь. К нему Дедиер обращался с особым почтением, даже придержал его за локоть, когда тот встал с кресла.

— А это кто? — спросил Иован.

Вук хитро улыбался и крутил пальцем около своего носа, похожего на спелую лиловую сливу.

— Да говори же, кто это?

— Тише! — грозно зашипел Вук. — Не кричи так. Это у них самый главный — Тито. Он живет неподалеку от нас, у издателя «Политики» Рыбникара, и каждый день приходит к нам обедать. Сегодня он с друзьями пришел на куриный бульон. А ты молчи, слышишь? Никому ни слова. Понял?

— Угу, понятно… — Иован жадно смотрел в окно. — А кто там у стола, такой мрачный сидит, словно сыч?

— Это Ранкович. Юнак! Удрал из гестапо! Всех, кто был с ним, расстреляли. А он прикинулся больным. Немцы поместили его в больницу, а он шасть оттуда — и был таков! Ой, ловкач! — Палец Вука опять завертелся перед носом. — Это такой ловкач!.. Сумеет и муху подковать.

— Что же он сделал? Да не крути ты пальцем! Что за привычка!

— А не проговоришься?

— Конечно, нет.

— У него есть немецкая печать, — быстро зашептал Вук. — И теперь он всех своих обеспечил немецкими документами: могут отправляться, куда захотят, совершенно свободно. А знаешь что? — Вуку пришла в голову какая-то мысль. — Погоди до завтра, я тебе устрою такой же документ на дорогу, легко выйдешь из города.

Старик сдержал свое обещание.

Через день Милетич покинул Белград. Он шел смело, и если недичевец останавливал его, он с самым равнодушным видом показывал немецкий пропуск, которым снабдил его дядя Вук. Последний полицейский пост Иован миновал, присоединившись к обозу крестьян, они привозили в немецкую комендатуру конфискованные продукты питания и порожняком возвращались в пригородное село.

В сумерках, подходя к горе Космай, Иован предусмотрительно уничтожил пропуск и ни словом ни в тот день, ни после не обмолвился партизанам, к которым примкнул, при каких обстоятельствах он выбрался из города.

— Почему же ты это скрыл?

— Знаешь, Николай… — Он вскинул на меня глаза и спросил: — А ты бы поверил моим словам?

Я призадумался. Немецкий документ… Тито в гостях у капиталиста Дедиера…

Действительно, рудокопы и крестьяне из Шумадийского отряда едва ли поверили бы девятнадцатилетнему парню, явившемуся к ним из столицы с немецким пропуском, не поверили бы, что он видел Тито, о котором уже начинали говорить, как о вожде. Бойцы спросили бы у Иована: как же может такой видный деятель партии, как Тито, в самый разгар борьбы с оккупантами чуть ли не открыто проживать в Белграде в доме Рыбникара, под боком у немецкого коменданта Шредера, рядом с немецкой казармой? Как могут руководящие работники партии — Ранкович, бежавший из рук гестапо, Джилас и Пьяде — свободно расхаживать по улицам Белграда? И это в то время, когда гестапо бросает в тюрьмы коммунистов и сотни невинных людей по одному лишь подозрению в сочувствии партизанам? Все эти вопросы Иован и сам не раз задавал себе, но долго раздумывать над ними не приходилось — новая жизнь захватила его…»

5

«…Это было замечательное время, — продолжал свой рассказ Милетич, — из маленьких местных отрядов, как могучий поток, возникающий из многих ручейков, росла и крепла сила восставшего народа. Оккупанты были изгнаны почти из всей юго-западной Сербии. Партизаны установили свою власть в городах Лозница, Чачак и Ужица. Это была настоящая первая вольная республика, которую называли «Советской». В Ужице партизаны захватили военный завод и пустили его в ход. Рабочие каждый день делали по четыреста двадцать винтовок и шестьдесят тысяч патронов.

Шумадийским отрядом, в котором сражался Корчагин, командовал двадцатитрехлетний Илья Перучица, электросварщик со смедеревской электростанции, предприимчивый и бесстрашный; он принимал участие в разрушении арсенала в городе Смедерево. А политкомиссаром был Слободан Милоевич, пожилой человек, много лет до того работавший забойщиком на рудниках. Он изготовлял примитивные «адские машины», которыми партизаны поднимали на воздух немецкие поезда, а однажды подорвали даже бронепоезд «Мертвая голова». Слава о Шумадийском отряде гремела по всей стране.

Отряды и небольшие группы партизан, самостоятельно действовавшие то тут, то там, устанавливали между собой связь. Борьба становилась более организованной. Не хватало только единого руководства. Это было время, когда любой предприимчивый человек мог стать командиром. Народ, стихийно поднявшись на борьбу, доверял всякому, кто шел с ним заодно, кто брал на себя ответственность. И вот в этот-то период на освобожденной территории появился Тито со своими ближайшими помощниками. Вокруг него начали сплачиваться разрозненные отряды партизан. Все пошли за ним. Ведь на знамени восстания, которое он нес, было написано: «Союз и дружба с Советской Россией». Был создан верховный штаб, начальником которого стал Арсо Иованович. К Тито тогда устремились все его белградские приятели. Объявил себя партизаном и Владо Дедиер. Он приехал в мягком вагоне, с немецкими документами в кармане. Но трудностям боевой жизни Дедиер вскоре предпочел спокойное пребывание при верховном штабе в качестве летописца походов и боев; он пишет сейчас «Дневник партизана».

— Любопытно, — заметил я. — Он что, тоже стал коммунистом?

— Конечно! В партию сейчас вступает много разных людей. Ведь старых, довоенных членов партии из рабочих становится все меньше и меньше. Одних убивали и убивают в лагерях и тюрьмах, другие сейчас гибнут в боях.

— Это плохо для пролетарской партии, — сказал я, — если в нее принимают таких, как Дедиер.

Но Милетич попытался объяснить это «особыми местными условиями», стремлением руководства КПЮ создать «надклассовое единство» в стране. Явно повторяя чужие слова, он твердил, что таких деятелей, как Дедиер, принимают в партию потому, что иначе они ушли бы к Михайловичу.

— Туда им и дорога!

— Ты ошибаешься, — возразил Милетич. — У нас ведь народный фронт. — Он помолчал. — Впрочем, как это ни странно, а боевых успехов с тех пор, как приехал к нам Тито, у нас становилось все меньше и меньше.

Рассказывая мне все это, Иован то и дело упоминал о четниках. «И зачем только мы так долго путались с ними», — сокрушался он. Первое время четники тоже боролись против немцев, особенно на реке Дрине, в районе Шабаца, а потом притихли. Драже Михайлович приказал своим воеводам «не рисковать, сохранять драгоценную жизнь сербов, так как, дескать, не пришло еще наше время». Тем не менее англичане только четникам и оказывали поддержку с воздуха, хотя лондонское радио официально извещало, что «Англия и США будут оказывать помощь любой группе, которая эффективно борется с немцами». Но это лишь на словах; на деле главную ставку англичане делали именно на Михайловича — представителя короля, а не на Тито. Тито в то время они даже не особенно признавали. А Михайловича ввели как армейского генерала и военного министра в югославское эмигрантское правительство. Оперативными делами в генеральном штабе четников ведал английский капитан Хадсон. Естественно, Михайлович чувствовал себя настолько уверенно, что намеревался было поставить под свое командование всех партизан. Говорят, он даже встретился с Тито в какой-то крестьянской избе возле Узича.

Иован с трудом представляет себе эту встречу. О чем можно было говорить с королевским министром обороны? Конечно, он смотрел на Тито свысока и уговаривал подчиниться ему, Михайловичу. Но, видимо, Михайлович предложил Тито такие условия, которых тот не смог принять, и они разошлись. В ставку к Михайловичу на Равну-Гору направился затем Ранкович. Когда он вернулся, среди партизан в Ужице начали собирать вооружение, которое передали почему-то четникам. Вскоре пошли слухи о телеграмме премьер-министра Англии Черчилля с приветствием обоим вождям — Тито и Михайловичу — «по случаю достигнутого соглашения».

Однако Михайлович всех ловко провел и обманул. Получив от англичан оружие и амуницию да прибавив к этому еще и партизанское вооружение, он вместе с немцами ударил в спину партизанам. Из-за его вероломства вольная «республика» в районе Ужица — Чачак перестала существовать. Освободительное движение в Сербии пошло на убыль. Партизаны получили приказ: отправиться по домам и выжидать время. Кто послушался, того на месте, дома, ждала страшная участь. Списки партизан и старых коммунистов были уже составлены гестапо, и почти всех коммунистов тут же похватали и расстреляли. Но многие отряды отказались самораспуститься и начали отступать вслед за верховным штабом через Златибор, в направлении Боснии.

Отряд Перучицы уходил последним, уходил из родных лесов и гор, где были знакомы каждая тропинка, каждый камень. С чувством стыда, как виноватые, покидали шахтеры свой народ, свои рудники, города и села. Жители провожали их с недоумением и страхом: надежды рушились!

В Нови-Вароше отряд остановился на отдых. Здесь, на партийном собрании, Слободану Милоевичу пришлось выслушать горькие и гневные речи; коммунисты осуждали командование за то, что оно бросает братьев и сестер в Сербии на произвол оккупантов. Политкомиссар мрачно молчал. Ясно было, что он и сам болезненно переживал поражение и отход.

В декабрьскую стужу, неся на спинах оружие и снаряжение, перешли вброд реку Лим. Сербия осталась позади. Тяжело было на душе у бойцов. Двенадцать из них решили вернуться обратно в район Ужицы и Чачак, чтобы снова поднять там восстание. Милоевич и Перучица не стали их отговаривать. Но об этом узнал Тито. Он приказал догнать и задержать группу смельчаков. Позже, прибыв как-то со своим штабом в местечко Рудо, где располагались шумадийцы, Тито сказал Перучице, что за попытку двенадцати партизан дезертировать кто-то будет отвечать. И действительно, вскоре несколько человек из этих двенадцати шахтеров были расстреляны по приговору военного трибунала. Иован помнит их имена: Кртинич, Катоман, Ивашевич, Браевич, «Шкрба». Их обвинили в том, что они якобы взяли у работников верховного штаба какие-то деньги…

В Рудо двадцать второго декабря 1941 года была сформирована Первая Пролетарская бригада. Шумадийский отряд вошел в нее как батальон. Создавались и другие крупные партизанские части и соединения. Говорили об усилении абсолютной руководящей роли партии в народно-освободительной борьбе, о субординации и укреплении дисциплины…

На запад Югославии, в Боснию и в Далмацию, в Динарские Альпы, к Адриатическому морю перемещался центр партизанского движения. Говорили, что отсюда будет удобнее войти в стратегический контакт с западными союзниками…

А почти вся Сербия, за исключением ее северных районов, превратилась в вотчину недичевцев и четников. Генерал Недич сам заявлял в газете «Ново време», что четники и его стражники борются, «как родные братья, рука об руку». Недич хвалил предателя Михайловича за то, что тот не щадил пленных партизан и вместе с ним состязался с хорватскими усташами и католическими попами в зверских расправах над беззащитным населением. Чтобы как-нибудь «оправдать» свою явную измену, Михайлович в воззваниях нагло уверял, что он якобы оберегает сербов от уничтожения: так как за каждого убитого немца эсэсовцы расстреливают сто жителей, то мол нужно убивать не немцев, а тех, кто, борясь с оккупантами, подписывает тем самым смертный приговор тысячам мирных жителей. Настоящий иезуит!

Допустив к власти в селах четников, оккупанты с их помощью установили в Сербии неслыханный террор. Многие села были дотла сожжены как «партизанские гнезда», тысячи людей казнены, триста тысяч человек, главным образом родственников партизан, правительство Недича отправило на работы в Германию. Так-то Михайлович «сберег» сербский народ!.. Он занимал своими силами всего лишь с десяток изолированных участков в Западной Сербии. Там немцы на него не нападали. Наоборот, он содействовал им в борьбе с партизанами. И все-таки его шефы, англичане, продолжали кричать на весь мир, что «Михайлович удерживает целые районы Югославии» и что «его войска ведут успешную борьбу против немцев».

Англия и сейчас усиленно помогает четникам.

— Удивительно еще и другое, — говорил Иован. — Англичанин Хадсон руководил четниками, резавшими в Сербии и Черногории коммунистов и других патриотов. А когда в штаб Тито прибыл английский генерал Маклин со своей миссией, он с первого дня и по сию пору открыто и шумно изъясняется в любви к нам, югославским коммунистам…

— Как же это понять?

— Понимай, как хочешь, — пожал плечами Иован. — Но слушай, что было дальше.

1942 год… Жуткий и тяжелый год, особенно для Черногории. Там тоже поначалу только все шло хорошо. Восставший народ прогнал итальянских фашистов из своего края, а их гарнизоны в городах Цетинье, Подгорица и Никшич были окружены.

Черногорцы боролись под девизом: «Свобода или смерть с оружием в руках!» К ним Тито послал двух делегатов ЦК партии: Милована Джиласа и Мошу Пьяде. Они получили чрезвычайные полномочия — поднять дух и укрепить дисциплину среди партизан. С этой целью Джилас производил расследования случаев неповиновения руководству. Многие партизаны были расстреляны. А Пьяде читал в отрядах лекции, иллюстрируя их примерами из истории Черногории… Казалось, что делегаты ЦК приложили все усилия, чтобы еще больше поднять боевой дух черногорцев, но им это не удалось. Результаты получились как раз обратные. Между отрядами, сформированными по родовому признаку, неожиданно вспыхнула старая племенная вражда. Начались стычки, как во времена поединков и кровомщения. Дисциплина резко упала. Много сумятицы в умы партизан внес еще, пущенный кем-то слух, который Джилас и Пьяде не опровергли, — будто в Болгарии произошла революция, а в порту Дубровник высадились англичане, поэтому мол не стоит сражаться: итальянцы сами уйдут. Но фашисты не ушли, а, воспользовавшись разбродом среди партизан, начали в Черногории свое так называемое первое наступление.

Джилас и Пьяде тут же дали партизанским отрядам директиву — отходить, разбившись на мелкие группы по два-три человека, или оставаться в тылу врага и легализоваться. Но черногорский народ, который выстоял против турок и Наполеона, посмотрел на это по-своему. Партизан, бросивших оружие, стали клеймить позорной кличкой «предатели», их не хотели укрывать. Фашистам легко было ловить и уничтожать тех, кто выполнил приказ делегатов Тито. Спаслись лишь те отряды, которые вопреки директиве сохранили свою организованность, пробились в Восточную Боснию и там соединились с сербскими и хорватскими партизанами.

Однако и в Боснии дела шли не лучше. В январе 1942 года оккупанты начали тут второе свое наступление. Партизаны вынуждены были отойти из района Сараево. Уходили через высокую лесистую гору Игман по глубокому снегу, в мороз, достигавший двадцати градусов, унося на плечах раненых и больных. Партизанка Милица Иованович, сестра начальника верховного штаба Арсо Иовановича, тогда отморозила себе у Игмана обе ноги. Много народу и вовсе погибло в те дни. Сыпнотифозные больные в походных госпиталях поголовно замерзали.

В мае, в период третьего неприятельского наступления, партизаны отошли еще дальше, вглубь Герцеговины, и там у города Гацко опять понесли большие и бессмысленные потери. В атаку пошли по приказу командира корпуса ясным днем, а перед Гацко нет ни кустика, ни даже торчащего из земли камня. Ползли через равнину под прямым обстрелом противника, держа над головами для защиты от пуль куски плитняка…

Под Гацко Шумадийский батальон потерял почти весь свой состав. На место старых партизан, закаленных революционеров, пришли молодые. Но без советов и личного участия в деле бывалых бойцов они порой были не в состоянии нанести неприятелю решительного удара. Верно говорит черногорская пословица: «Без старца нема ударца». У молодых недоставало опыта. Тем не менее и перед ними, не обстрелянными еще партизанами, постоянно ставились задачи, посильные лишь для хорошо обученных солдат регулярной армии.

Немало перемен произошло в славном батальоне. Илья Перучица был назначен командовать первой бригадой вместо убитого под Гацко комбрига. Перучицу повысил в должности сам начальник верховного штаба Арсо Иованович. Командиром батальона стал бывший секретарь партгруппы Ловченского отряда в Черногории черногорский журналист Томаш Вучетин. Он и теперь командует нашим батальоном.

Не стало народного героя Слободана Милоевича. Иован никогда его не забудет. Милоевич много рассказывал бойцам о Советском Союзе, о Красной Армии. Он всей душой был предан борьбе, и на партийных собраниях резко критиковал ошибки командования, особенно возражал против роспуска отрядов, боровшихся на территории Кральево, Чачак, Ужица, против преждевременного изменения партизанской тактики.

Слободан Милоевич погиб загадочным образом. Кто-то выстрелил в него в горном ущелье, когда ни немцев, ни четников вблизи не было…

В батальон незамедлительно прибыл новый политкомиссар Блажо Катнич. Он привез с собой особые инструкции, ратовал за строжайшую дисциплину, зорко следил за поведением бойцов. Он был послан из ЦК партии, чтобы «укреплять армию снизу»…

6

«Я почувствовал, что конец рассказа скомкан. О том, как сражался батальон в дальнейшем, Милетич говорить не стал:

— Потом, в другой раз когда-нибудь. — Нахмурился и замолчал. «Он что-то скрыл от меня, — решил я. — Почему?» Боговинская операция и долгий, трудный путь из Хомолья через Сербию и Герцеговину нас тесно сблизили. Теперь я познакомился с его жизнью, узнал о нем многое. Он быстро вырос в отряде: сначала рядовой боец, затем командир отделения, комсомолец, член партии, а сейчас политкомиссар роты. Я убедился, какая живет в нем крепкая вера в новую жизнь своей страны, в ее свободу и счастье. Отними у него эту веру — и он не смог бы существовать. А вот наряду с этим его словно точило какое-то тягостное сомнение. По-видимому, в душе Иована происходила глубокая внутренняя борьба.

Все утро я размышлял об этом.

Из задумчивости меня вывел приход Ружицы Бркович. Она торопливо вошла в сторожку, отвечая кому-то на ходу:

— Сейчас, сейчас! Здесь есть бинты.

Вслед за ней втиснулся в узкую дверь низкорослый человек, подпоясанный поверх новой английской шинели широким ремнем с портупеями.

— Черт возьми, так уколоться пером, — ворчал он и, морщась, помахивал рукой.

Увидев меня, он поднял на лоб свои белесые брови и спросил громким, высоким голосом:

— Так это ты и есть русский? Ну, здравствуй!

На его дряблом и как будто припухшем лице мелькнула ласковая улыбка.

— Друже политкомиссар, — позвала его Ружица. — Идите сюда, к свету.

«Политкомиссар Блажо Катнич? Вот он какой!» Я с любопытством наблюдал за ним. Ружица старательно забинтовала его кровоточащий указательный палец.

— Так ты, значит, Загорянов? — повторил он, подходя ко мне. — Говорят, поправляешься? Сможешь скоро встать? Превосходно! Ну, будь здоров. Да… — Катнич что-то вспомнил. — Другарица Бркович, — строго обратился он к Ружице, — ты что-то говорила мне насчет статьи, которую написал Загорянов?

— Статья о жизни советских крестьян. Она уже готова.

— Хорошо. Передай ее мне, я просмотрю. Колхозы? Любопытно. Тема весьма интересная для наших бойцов.

Катнич и Ружица вышли.

— Сейчас здесь был политкомиссар Катнич, — объявил я Айше, когда она принесла дрова и положила на огнище.

Девушка тревожно на меня посмотрела.

— Приходил с Ружицей, поранил палец, — продолжал я.

— А-а, — неопределенно протянула Айша. — Он у нас строгий…

— Наверное потому у Ружицы и был такой испуганный вид.

Но Айша словно не поняла шутки и ответила серьезно и хмуро:

— Ее жизнь пришибла. Отец у нее — настоящий ирод, злой и грубый. А мать Любичица была очень добрая и тихая. Только и делала, что с утра до ночи работала на мужа. Прислуживала ему, снимала с него обувь, мыла ему ноги, никогда не смела при нем сесть, а он ее бил, и она умерла… Отец и над Ружицей издевался, когда она вступила в Союз коммунистической молодежи Югославии — СКОЮ, не пускал на собрания. Но она упрямая, убежала к нам. Хорошая, смелая девушка, только вот Катнича, правда, боится, — добавила Айша. — Он на неё сердится за то, что она не хочет обрезать свои косы. Политкомиссар у нас очень строгий, — снова повторила она. — Говорит, что ради идеи мы должны жертвовать всем, отказаться от всего личного. Дисциплина…

В трубе шумел ветер. Он то посвистывал, то протяжно и угрожающе гудел, то скулил тонко, будто жаловался на холод. По стеклу, обтекая переплет оконной рамы, шуршала снежная крупка. В лесу гулко поскрипывали деревья. Я удивился тому, что в сторожке совсем уже стемнело. Ледяные узоры на стекле, недавно еще искрившиеся золотом, синели холодно и тускло.

Короток в горах зимний день!

Сырые дрова разгорались плохо, сипели. Айша зажгла коптилку.

Милетич вошел незаметно, тихо. Я увидел его у окна, вернее, услышал, как он барабанил пальцами по стеклу и про себя напевал:

Тамо, далеко, далеко код мора,

Тамо е село мое, тамо е любов моя…

Мы долго молчали.

— Скоро ночь, — заметил Иован. — Что в лесу-то делается!

Погода резко изменилась. Опять повалил снег, на этот раз вместе с дождем, образуя густую туманную завесу, которую разрывали белые молнии. Глухо грохотал и ухал гром.

— Гроза в декабре?!

— У нас это часто бывает. Ты слышишь, свистит?

— Ветер?

Иован странно усмехнулся.

— Здухачи поют.

— Кто? — не понял я.

— Старики говорят у нас, что здухач — это душа, которая вылетает из тела человека, когда он спит, Есть поверье, что это добрые духи. Они тоже сражаются за свой край, за его богатство, за урожай, за счастье.

Иован помолчал. Снова побарабанил по стеклу и, не поворачиваясь ко мне, тихо проговорил:

— У меня в душе сейчас такая смута, что, кажется, сам взвыл бы, да и полетел черт знает куда!

— Что с тобой случилось?

Милетич посмотрел на Айшу.

— Слушай, — сказал он ей. — Поди, помоги Ружице делать стенгазету. А я здесь побуду.

Плотно закрыв за нею дверь, Иован молча зашагал по сторожке.

— Из верховного штаба вернулся Перучица, а с ним Марко, — прервал он, наконец, свое молчание.

— Какой Марко?

Он, видимо, хотел сказать что-то резкое, но сдержался и после короткого раздумья как-то нехотя произнес:

— Ранкович. Член Политбюро. У него кличка «Марко», иногда его зовут еще — «Страшный». Приехал вместе с председателем нашего дивизионного трибунала Громбацем.

Милетич явно был чем-то встревожен, хотя и старался скрыть это под напускным безразличием, словно все ему было нипочем — кто бы ни приехал и что бы ни произошло. Но он то садился с самым равнодушным видом, то вскакивал, будто под впечатлением какой-то внезапной мысли, и лицо его бледнело, В таком возбужденном состоянии я видел его впервые.

— Иован, — сказал я, пристально глядя на него, — чего ты боишься?

— Ранкович и Громбац зря не приезжают, — резко ответил он. — Наверное, узнали о Боговине.

— Ну и что же, что узнали?.. — начал было я, но Иован перебил.

— Ты болел, — нервно заговорил он, — и я скрыл от тебя кое-что. Когда мы приехали из Хомолья сюда, Катнич так накричал на меня, как будто в Боговине не мы победили, а нас разбили в пух и в прах. О Майданпеке не заикнулся, словно там все было прекрасно, а о Боговине сказал: «Это безобразие, черт вас дернул действовать без приказа! Тебе это даром не пройдет. Да и дружка твоего русского по головке не погладят». Вот как дело обернулось!

— Мы действовали без приказа… Но ведь нас было десять против пятидесяти, мы все могли там погибнуть, а мы выиграли и нанесли врагу большой урон! Кроме того, возникло два новых партизанских отряда. Разве это не оправдывает нас? Не такие уж мы в самом деле большие преступники, — пытался я пошутить.

Иован досадливо поморщился.

— Эх, Николай, — вздохнул он, — ты многого у нас еще не понимаешь. Дисциплина наша… Ну, слушай. Вот тебе несколько фактов. Командир нашего третьего батальона расстрелян за то, что он был слишком инициативен: не дождавшись приказа, взорвал мост на шоссе. Другого расстреляли за то, что он назвал бой под Сутеской поражением и срамотой. О Сутеске я еще расскажу тебе… Девушек у нас осмеивают и наказывают, если они не хотят носить брюк вместо юбки или если не обрежут косы. Достаточно нарушить дисциплину, ну хотя бы в самом ничтожном — расстрел. Иной меры наказания у Громбаца нет. Пулеметчика нашей роты застрелили перед строем по приговору ревтрибунала корпуса за то, что он сорвал в саду у торговца несколько слив. Молодого политработника Громбац осудил на смерть за аморальное поведение — посмел влюбиться.

Милетич вдруг замолчал и прислушался.

К сторожке кто-то торопливо шел.

Вбежала Айша, мокрая от снега и дождя. Тяжело дыша, она крикнула Иовану:

— Друже Корчагин!

— Что? — Иован впился в нее глазами.

— Марко вас вызывает! — еле выговорила запыхавшаяся Айша. — За вами пришли!

В дверях появился незнакомый, сильно вооруженный, ряболицый боец.

— Идем! Начальник ждет! — сказал он хриплым басом.

Милетич выпрямился, одернул на себе китель и, забыв надеть шинель, пошел к двери.

При выходе он обернулся и посмотрел на меня так, словно попрощался навсегда. Я попытался ободряюще улыбнуться ему. Но на душе у меня было невесело.

Я долго раздумывал над странностями, с которыми пришлось столкнуться в этой стране. Что за дикие, террористские методы, какими устанавливается среди партизан дисциплина? Зачем нужен этот жестокий, насильственно насаждаемый аскетизм? Здесь что-то неладно.

До поздней ночи я ждал Иована, но он так и не пришел. Отвернувшись к стене и стараясь лежать неподвижно, чтобы не тревожить и без того взволнованную Айшу, которая чутко дремала, прикорнув возле очага, мало-помалу я перенесся мыслями на родину. Сердце тоскливо заныло. Увидеть бы сейчас своих… Я встал и подошел тихонько к двери. «Что если бы взять да и выйти из сторожки? Айша не заметит». А потом в путь: через леса и горы Сербии, через оккупированную Румынию, на Украину, оттуда я уж ползком пробрался бы через прифронтовую полосу и линию фронта к своим… К своим!

Я взглянул на Айшу. Она спала, свесив голову на плечо. Уйти?! Но что я скажу товарищам в полку, когда они спросят, откуда я. Из плена? А чем я искупил этот невольный свой позор? Нет, решил я, прежде мне нужно здесь что-то сделать, помочь партизанам в их борьбе, помочь своему побратиму Иовану, — ведь враг у нас общий — фашисты. Они и на Украине, они и в Югославии. Прежде я должен своими делами заслужить доверие партизан, и тогда они сами помогут мне добраться до своих. На душе стало легче от этой мысли. Скорей бы в поход, в бой!..

А в лесу то протяжно гудел, то задорно свистел ветер; казалось, это стая птиц, взлетая все выше и выше, шумно, со свистом режет крыльями воздух…»

7

…Ранкович прибыл под Ливно со своей личной охраной — целым отрядом конников, вооруженных до зубов, крикливых и наглых. Почти всю дорогу, трясясь на коне рядом с командиром бригады Перучицей, он не проронил ни слова. И сейчас, сидя в штабе бригады, он продолжал молчать.

Перучица не знал, зачем Ранкович приехал в бригаду. Эта неизвестность тяготила и беспокоила его. Кроме того, неожиданно навалилась новая забота. Штабной радист принял радиограмму: американский подполковник Маккарвер сообщал, что вылетает в Гламоч и просит подготовить посадочную площадку. Эту площадку, в тридцати километрах от Ливно, устроенную еще в прошлом году жителями деревни Гламоч под руководством английского капитана Фариш, совсем занесло снегом. Немало людей придется послать на ее расчистку.

Ранкович неподвижно, как изваяние, сидел, положив на колени толстые красные руки, и, прищурившись, смотрел на Перучицу. Его большое оплывшее лицо с тяжелым лбом и длинным носом было сурово сосредоточенно. Он что-то обдумывал.

С шумом распахнув дверь, быстро вошел комиссар бригады Добривое Магдич, в прошлом геолог. Он только что вернулся из батальона и с Перучицей еще не виделся.

— Ну, как, уладилось? — с живостью спросил он комбрига, но, увидев Ранковича, смешался и вместо того, чтобы откозырять ему, по старой штатской привычке лишь поклонился.

— Все в порядке, — кивнул Перучица. — Идем в Герцеговину, под Синь. Начальник верховного штаба разрешил.

— А приказ Поповича?

— Отменен.

— Это благоразумно, — обратился Магдич к Ранковичу. — Командиру корпуса там, в Хомолье, не так ясна здешняя обстановка, как нам… — Холодный взгляд острых глаз-щелок смутил его, он осекся и сдержаннее продолжал: — В районе Синя, как вам известно, стоит наш Черногорский батальон. Он перехватил основные дороги из Синя и держит под наблюдением шоссе Синь — Ливно. Хотя в батальоне много героев, но по своему численному составу и вооружению он слишком слаб, чтобы удержать немцев, если они вздумают выступить. Немецкий полк может прорвать слабую блокаду и уйти из Синя. И тогда он будет отправлен на Восток, против Красной Армии. Нам нельзя этого допускать. Арсо Иованович правильно нас ориентирует на то, чтобы мы, подтянув силы, хорошенько потрепали этот немецкий полк.

— Резонно, — холодно пробурчал Ранкович. — Только что это за мелочная опека над Красной Армией, в которой она вовсе не нуждается. У нее свои задачи, у нас свои. И почему вы лезете с этим делом к начальнику верховного штаба, через голову Поповича? Может быть, вы считаете, что благоразумнее расформировать штабы дивизий и корпусов за ненадобностью? Своевольники!.. Ну, вы долго еще будете размышлять?! — вдруг накинулся он на Перучицу. Когда Ранкович волновался и выходил из себя, он не кричал, а говорил медленно; слова как будто застревали у него в горле, и он сильно шепелявил, язык плохо повиновался ему.

— Я хочу с вами посоветоваться, — спокойно повернулся Перучица к Магдичу. — Сюда намереваются прилететь представители англо-американской миссии…

— Не теряйте времени, выполняйте их просьбу, — нетерпеливо перебил его Ранкович и посмотрел на свои золотые ручные часы с решеткой — последний выпуск швейцарской фирмы. — Окажите союзникам необходимую помощь.

Магдич, не понимая, о чем идет речь, с молчаливым ожиданием смотрел на обоих. Перучица скороговоркой объяснил ему, что на расчистку от снега посадочной площадки нужно послать не меньше батальона. И выходит, что на Синь можно будет отправить только один батальон — лучший, Шумадийский, оставив четвертый под Ливно.

Комиссар в раздражении зашагал по комнате.

— Мы не можем так разбрасывать свои силы перед ответственной операцией, — твердо сказал он. — Представителям миссии, я думаю, не к спеху. Лучше принять их после…

— Вы забываетесь! — перебил Ранкович, слегка стукнув кулаком по спинке стула.

Магдич невольно вздрогнул и отошел к окну.

— Придется отложить операцию, — с горечью проговорил Перучица. Худощавое лицо его потемнело. — Одни черногорцы и шумадийцы против целого полка и притом хорошо вооруженного…

— Вполне достаточно! — Ранкович поднялся и пристально взглянул в глаза высокому, статному комбригу. — Я верю в твоих бойцов, Перучица. Они у тебя славные ребята. Юнаки! Покажем союзникам, на что мы способны, черт возьми. Действуй незамедлительно. Батальон — на Синь, батальон — под Гламоч. Черногорцы ждут, а наши друзья из англо-американской миссии летят к нам на помощь. Спеши! — И Ранкович шутливо подтолкнул Перучицу к двери.

— Нас устраивают такие друзья, Магдич, — обратился он к комиссару, когда командир вышел, — которые могут присылать нам продукты, оружие, боеприпасы и тому подобное. Рассчитывать на помощь русских пока что нельзя! У них и своих забот хватает. Понятно? А кстати, — переменил он тон, — у вас, я слышал, уже есть тут один русский?

— Да, нам повезло.

— Повезло? — Ранкович окинул Магдича внимательным взглядом с головы до ног, словно впервые увидел перед собой этого большого, простодушно-наивного человека с лицом мечтательного юноши.

— Послушайте, комиссар, я требую, чтобы вы были на высоте своего положения! Говорить, что нам повезло и что мы можем всецело доверять этому русскому только потому, что он русский, — не значит ли это — терять бдительность?

Ранкович, насупившись, потер свой расширяющийся кверху бесформенный лоб и продолжал невнятно:

— Удивительно, до чего вы иногда несообразительны, комиссар. Да, мы любим русских, учимся у них, я сам готов публично расквасить морду тому, кто скажет при мне что-либо плохое о советских людях; но этот человек был в плену у немцев. В плену, понимаете? Волшебным образом удрал из лагеря «Дрезден». А у вас уже и душа нараспашку. Удрать из лагеря! Ведь это не так-то просто.

— Мы знаем, что он был в плену, что он убежал из лагеря, — ответил Магдич. — Плен — это позор, хотя бы человек и попал к врагу в бессознательном состоянии. Но не всегда из плена выходят предатели. Да что говорить! Ведь наши товарищи удирали даже из гестаповских тюрем, однако мы их ни в чем не подозреваем.

— Да… — Ранкович как-то странно посмотрел на комиссара и вдруг отвел глаза. — Ты, пожалуй, прав. Удрать от немцев — это, может быть, и геройство. Подобный случай не должен внушать нам каких-либо особых подозрений.

Ранкович принялся притопывать ногой, не спуская глаз с Магдича.

— Так. А ваш Корчагин, он что, дружит с этим русским?

— Побратимы.

— Уже успели побрататься?

— Да.

Наступило молчание. Только сапог Ранковича тонко поскрипывал.

— Я могу идти? — глухо спросил Магдич.

— Погоди. Сейчас…

Ранкович снова погрузился в раздумье. Магдичу хотелось уйти, чтобы на свободе обдумать все предстоящие перемены в планах бригады, вызванные приездом Ранковича и радиограммой представителей миссии союзников. Он нетерпеливо ждал.

В дверях неслышно появился рябой, вооруженный маузером партизан с торчащими во все стороны из-под шапки длинными волосами. Маленькие сверлящие глаза его горели, как угольки, под зарослями мохнатых бровей.

Вошедший слегка кашлянул, чтобы обратить на себя внимание Ранковича, и хриплым басом сказал:

— Корчагин пришел.

— Сейчас. — Ранкович сильнее наморщил лоб. Потом привстал и махнул рукой. — Ладно, Громбац! Не надо! Отставить дело с Корчагиным.

— Есть отставить, — удивленно и разочарованно протянул председатель корпусного трибунала.

— Вот что, комиссар, — Ранкович поманил к себе Магдича пальцем. — Ревтрибунал хотел было применить тут кое-какие меры социальной защиты… Меня познакомили с материалами о Милетиче: его поступки до некоторой степени направлены на подрыв революционной дисциплины и авторитета командования. В деле имеются доказательства злоупотребления властью… Кстати, как зовут этого русского, приятеля вашего Корчагина?

— Загорянов…

— Н-да, очевидно, тут не обошлось без его влияния. И это меняет дело…

— Я надеюсь, что вы по справедливости оцените действия обоих… — начал было Магдич.

Ранкович постучал ладонью по столу.

— Решено! — неожиданно воскликнул он. — Объявите от моего имени поощрение и благодарность Загорянову за то, что он проявил в Боговине инициативу и русскую смекалку. А Корчагину… за то, что он ловко подхватил эту инициативу. Будем и впредь при случае прибегать к советам и богатому опыту Загорянова, полученному им в Красной Армии, не теряя, однако, осторожности… Понятно?

Лицо Магдича прояснилось, большая тяжесть свалилась с сердца.

— Я знал, что ваше решение будет справедливо! — облегченно вздохнув, сказал он. — Благодарность — это правильно. Корчагин и Загорянов с группой бойцов в одну ночь сделали больше, чем сделала за этот месяц бригада Поповича, сидя в лесу у Черного Верха.

Ранкович снова уставился на Магдича изучающе-пристальным взглядом.

— У меня есть дело, касающееся и лично вас, комиссар, — сказал он самым дружелюбным тоном.

— Какое дело, друже Марко?

— Вы, кажется, горный геолог?

— Горный инженер и геолог, — поправил Магдич.

— Ну так вот, я получил письмо от нашего министра горной промышленности Сулеймана Филипповича. Вы его знаете?

— Нет.

— Между нами, он, конечно, слабый геолог, просто исполнительный офицер, преданный делу… А вы любите геологию?

— Еще студентом я принимал участие в разведке полезных ископаемых, в поисках руды и металлов. — Заговорив о любимом предмете, Магдич оживился и почувствовал себя свободнее. — У нас есть рудники, известные еще со времен римского владычества, такие, например, как на реке Малый Пек — в Майданпеке. Но в земных недрах есть еще много неоткрытого. Я прошел сотни километров по следам рудных жил, я находил уголь по черному валуну, выброшенному речкой. Люблю это дело и мечтаю вернуться к нему после войны. Я и сейчас не прохожу мимо признака руды в почве. Так сказать, для будущего…

— Похвально! — На скуластом лице Ранковича появилось довольное выражение. — Это как раз то, что нам нужно… Слушайте, Магдич! Вы, как геолог, как ученый человек, нужны нам… нужны нашим союзникам — американцам.

— Американцам? А зачем им? — удивился Магдич.

— Мистер Маккарвер вам лично все это объяснит, надеюсь, достаточно убедительно. Он виделся с Филипповичем, и тот рекомендовал ему вас как специалиста. Соединенные Штаты интересуются геологией нашей страны в целях, так сказать, военного и послевоенного сотрудничества. Окажите Маккарверу всяческое содействие, растолкуйте ему все, что потребуется. Необходимо всячески укреплять и улучшать наши отношения с западными союзниками. Нам это и сейчас нужно и в будущем пригодится.

— Только с западными? — робко и выжидательно спросил Магдич.

— А с русскими, — весело сказал Ранкович, — у нас и без того прекрасные отношения. Издавна! Всегда… Братья ведь, братья-славяне! На этот счет я вам советую не беспокоиться, комиссар! Пока все… Если вы сумеете установить прочную научную связь с американцами, то вам будет обеспечена впоследствии возможность заниматься любимым делом в более широком масштабе. У нас будет свое, самостоятельное государство, будут и свои ударные стройки, как в Советском Союзе, американская помощь нам понадобится.

Он милостиво улыбнулся и крепко пожал Магдичу руку.

Комиссар вышел из штаба в подавленном состоянии. Он все еще чувствовал на себе неотступно-цепкий, пронизывающий взгляд Ранковича и без радости вспоминал его внезапную улыбку и лестное, казалось бы, предложение. «Американцы… научная связь…». Перед Магдичем открывались новые заманчивые и в то же время пугающе-непонятные перспективы. В словах Ранковича, в выражении его глаз таилось что-то недосказанное, будто косвенно поощряющее к совершению неких сомнительных поступков… «Странный человек, — думал Магдич, — скользкий какой-то, с ним не поговоришь по душам…».

8

Председатель ревтрибунала Громбац проследил за Магдичем, пока тот не дошел до опушки леса — там Перучица собирал батальоны для отправки одного из них к Гламочу, другого под Синь, — и дал знак Блажо Катничу.

Политкомиссар Шумадийского батальона, вызванный на прием к Ранковичу, долго сидел в темном углу коридора, в страхе ожидая, что ему придется отчитываться за самочинные действия Корчагина в Боговине и за некоторые другие подобные же нарушения дисциплины, имевшие место в батальоне. Сверх ожидания член Политбюро и организационный секретарь ЦК дружелюбно встретил политкомиссара. Он пригласил его сесть рядом с собой, осведомился о здоровье, предложил закурить и, наконец, заговорил об общем положении дел. Ранкович намекнул, что война идет к концу, что Гитлер ее неизбежно проиграет, а Советский Союз победит даже и без открытия второго фронта.

— Конечно, победит, — послушно подтвердил Катнич.

— И что же будет дальше, а? Как по-твоему? Ведь ты же историк по специальности! У тебя высшее образование. А я в прошлом всего лишь сельский портной. Вот ты и объясни мне, какая ситуация сложится на Балканах, если сюда придет Красная Армия. Не правда ли, в силу хотя бы одних только исторических традиций у нас установится советское влияние?

— Это несомненно.

— Так. И что же дальше? В какую сторону мы будем развиваться? — Ранкович с улыбкой посмотрел на политкомиссара.

— В сторону социализма, — ответил Катнич, однако не совсем твердо и, поколебавшись, добавил — Это очень популярный лозунг.

— Так. Значит, ты полагаешь, что нам, руководителям, нужно будет плестись в хвосте настроений и желаний масс?

— Зачем плестись? — Брови Катнича поднялись и лоб его собрался в толстые складки. — Можно идти в ногу!

— Но не завлекут ли нас с вами, Катнич, эти массы слишком далеко? Настолько далеко, что это… может помешать нашим отношениям с западными союзниками? Что тогда?

— Гм. Трудно сказать… — Катнич опустил глаза.

— Не уклоняйся от выводов, хитрец! Ты прекрасно понимаешь, что ни Англия, ни США, учитывая стратегическое положение Югославии на Балканах, не допустят, чтобы мы отвернулись от них и односторонне ориентировались, как этого хотят твои массы, только на Советский Союз. Да ведь и нам самим большая выгода смотреть и на запад, и на восток, так сказать, двух коров доить…

— Понимаю, — в раздумье проговорил Катнич, уловив нить мысли Ранковича.

— А раз так, мы должны уже теперь предугадывать события и подумывать о будущем. Мы должны — я с тобой откровенен, Блажо, — заранее подготовиться к той самостоятельной роли, какую Югославия и наш сербский народ будут играть на Балканах после окончания войны в союзе как с советскими, так и с западными друзьями. Но к Западу мы ближе территориально. И вообще нам не подобает ни плестись в хвосте масс, ни шагать с ними в ногу. Напротив, народ должен идти туда, куда мы ему укажем.

Катнич, кивая головой, с открытым ртом выслушивал откровения Ранковича, крайне удивленный его неожиданной словоохотливостью.

— Я согласен с одним философом, что народ — это не что иное, как грубое животное; оно свирепо и дико, но вскормлено в рабстве, и потому, если его сразу выпустить на свободу, оно не сможет найти себе ни пастбища, ни пристанища и легко станет добычей первого же хищника, который вздумает им овладеть. Это, конечно, чересчур резко сказано, но в общем правильно. И вот, чтобы этого не случилось с нашим народом, нам следует, пока еще не поздно, поубавить в наших людях слепое подражание всему советскому и излишне доверчивое отношение к каждому русскому человеку. До того, черт возьми, доходит эта глупая любовь, что головорезы-черногорцы, например, самый крупный сорт картофеля, который они у себя выводят, называют «руссиянка»! А? Как ты на это смотришь?

Катнич медлил с ответом. «Не провокация ли это? Не подвох ли?» — пришло ему на ум.

— Ты должен еще понять, — продолжал оргсекретарь ЦК, шепелявя все сильнее, — что нам необходимо теперь же переходить к организации наших внутренних сил в партии и армии… чтобы впоследствии мы могли с успехом проводить, повторяю, самостоятельную политику. Это — дело нашей национальной чести и достоинства.

— Социалистический путь развития, — поднял Катнич глаза на Ранковича, — с учетом, разумеется, национальной самобытности?

— Да, да, да! — подтвердил Ранкович. — Вот это самое… Я сейчас как раз подбираю группу преданных людей; с их помощью я и буду работать в этом направлении. Мне нужны проверенные кадры. Я вижу, и ты не прочь при случае занять солидный пост в государственном или партийном аппарате, а?

— Конкретно, что я должен для этого делать?

— Во-первых, как историк, ты обязан — это мое поручение тебе, партийное поручение — подготовить в соответствующем освещении, исходя из того, что я сказал тебе, своего рода научно-политический доклад, или, как это называется…

— Трактат, — торопливо подсказал Катнич.

— Попытайся найти факты об исторических разногласиях наших народов с Россией. Бывали же у нас когда-то разногласия, верно? Ну, вот и нужно вышибать из народа это излишнее руссофильство и по мере возможности приучать его смотреть на запад. Надо как-нибудь отвлечь внимание бойцов от СССР, указать им хотя бы косвенно на заслуги наших западных друзей. Хотя этих заслуг еще немного, но ты раздувай то, что есть. Вот метод твоего политического воспитания бойцов. Это будет, так сказать, и твоя дипломная работа для вступления в сферу высшей политики.

— Охотно сделаю. Я постараюсь найти подходящие материалы. Все мои лекции в институте были основаны на той концепции, что…

— Во-вторых, — оборвал Ранкович, постукивая по столу широкой ладонью, — надо переходить к действиям! Иначе всей твоей теории грош цена. Конкретно? Изволь. Этот Загорянов и ваш Корчагин… Они, как дрожжи в тесте. Побратимы… Корчагин… Одно это имя… Только что я велел Магдичу объявить благодарность им обоим за операцию в Боговине. Пусть в глазах всего батальона это так и останется благодарностью. Но для тебя я отменяю эту благодарность. Никакой поблажки и пощады своевольникам! Понятно? Кстати, Корчагин давно в батальоне?

— С начала восстания.

— Значит, он выдержал Игман, уцелел под Гацко и был при Сутеске?! В таком случае он слишком много видел и знает все печальные страницы в истории нашей борьбы. — Ранкович понизил голос.

Наступило молчание.

— Печальные страницы, — прошелестел он одними губами, придав глазам скорбное выражение. — На фоне наших успехов они выглядят как-то невероятно.

— Парадоксально! — угодливо подхватил Катнич.

— Ты прав, — Ранкович чуть заметно улыбнулся. — Наш престиж и авторитет в Советском Союзе будут поколеблены, если там узнают об этих печальных страницах, хотя бы от того же Загорянова, которому его дружок Корчагин возьмет да и сболтнет что-нибудь лишнее… До поры до времени нам необходимо придерживаться своей обычной декларативной политики в отношении Советского Союза. Ясно? Советских людей надо, конечно, любить и ласкать, но следует остерегаться впускать их в наш дом с черного хода. А вот этот Загорянов проник, как видишь, в самое нутро нашей армии. И Корчагин все время с ним. Кстати, какого ты мнения о Корчагине? Болтлив?

— От него всего можно ожидать. Вы меня ведь хорошо знаете. Я всегда был сербским патриотом, и мне претит, например, эта его несербская кличка — Корчагин. Милетичу недороги наши сербские традиции. Ему дороже Советский Союз, он готов во всем брать пример с русских, даже вот в этой инициативе… Он вообще не сдержан и мало дисциплинирован. Удивлен, как Перучица и командир батальона Вучетин дают ему ответственные поручения.

— Ну, насчет Вучетина посмотрим в дальнейшем. А Перучица… О Перучице особый разговор. Что же касается Загорянова и Корчагина, то если они окажутся для тебя костьми, застрявшими в горле, что весьма вероятно, то я не буду ни удивлен, ни слишком опечален, если ты найдешь средство удалить эти кости. Ты меня понимаешь?..

— Вполне, — сдавленным голосом произнес Катнич. — Но, друже Марко, это же не мой метод! Я…

Под неподвижным тяжелым взглядом, в упор устремленным на него, Катнич осекся.

— Какое средство, — уж это решай сам, — еще холоднее и спокойнее продолжал член Политбюро. — Твоя забота. А методы свои ты должен сам обогащать и разнообразить. Действуй сугубо осторожно. Как ты действовал в свое время, Крагуй…

Глаза Ранковича, словно проникнув в самое существо Катнича, сковали всю его волю, уничтожили всякую попытку уклониться от нового опасного поручения. У Ранковича были веские основания, не стесняясь, говорить с Катничем обо всем откровенно и не сомневаться в том, что любое его задание Катнич выполнит. Он знал о нем все.

— Помощь со стороны ОЗНА [28]Громбац тебе обеспечит, — закончил он и, откинувшись на спинку стула, задымил сигаретой.

— Кстати, ты читал сочинение Макиавелли «Государь»?

Катнич утвердительно кивнул.

— Настольная книга Тито. Там есть много дельного, чему можно поучиться. Все средства дозволены! Цель оправдывает любые средства! Ты согласен с этим?.. Да, чуть не забыл, я привез тебе подарок.

Ранкович порылся в кармане щегольского френча.

— Вот Мундштук из рога северного оленя. Олени водятся в России. Своего рода символ… Ясно?

И Ранкович усмехнулся себе под нос.

Катнич молча, без всякой радости принял подарок.

9

«…Горная долина Ливаньско Полье, изрезанная каналами, и скалистые Динарские Альпы, засыпанные глубоким снегом, остались позади. Спустившись с крутого Камешницкого хребта, мы снова попали в осень. Ноги по самые щиколотки вязли в густой хлюпающей грязи, скользили по мокрым круглым камням, которыми была усеяна дорога. Голые серые поля простирались вокруг. Изредка глаз радовала яркая зелень озимых всходов; полоски неубранной кукурузы тепло розовели в лучах солнца, ветер гнал по полям оторвавшиеся от корня кусты терновника и степной вишни.

Уныло выглядели эти просторы. Но сколько звучало тут радостных кликов и песен! Мы проходили под триумфальными арками, увитыми в нашу честь хвойными ветками и виноградными лозами. Женщины, старики и дети горячо, с гордостью нас приветствовали: «Наше войско! Живели шумадийцы!». Они знали, что мы идем на помощь черногорцам, и от всей души желали нам успеха.

И в батальоне царило повышенное, чуть ли не праздничное настроение. Во мне крепли силы, росло желание действовать. Я решительно отказался от лошади, которую предложил мне командир батальона Томаш Вучетин. Этот высокий черногорец с худым лицом и тонкими, сжатыми губами был со мною сдержан, даже суров, и только в его удивительно спокойных, глубоко сидящих в орбитах глазах сверилось теплое чувство, когда он настойчиво уговаривал меня сесть на вьючную лошадь.

Иован Милетич, как и все, весело оживленный, казалось, совсем позабыл о своих опасениях. Я и сам готов был объяснить его недавнее подавленное состояние чрезмерной мнительностью. Как я и предполагал, с ним ничего плохого не случилось. Ранкович не принял его лично, а передал через комиссара бригады Магдича нам обоим благодарность. И все же Иован утром пришел в сторожку бледный, с нервной дрожью в лице. «Хорошо, что ты был со мной в Боговине, хорошо, что ты сейчас с нами», — сказал он мне таким тоном, как будто без меня его обязательно привлекли бы к ответственности. Вот до чего доводит мнительность!

А теперь Иован был счастлив: все кончилось благополучно, и батальон, наконец, выступил в поход, — мы шли в сторону его родного Сплита. Ему уже чудилось, что ветер приносит к нам горьковатый запах водорослей с далматинского побережья. Он вслух вспоминал, как бродил с ребятами по песчаным отмелям полуострова, искал раков, дремлющих на теплых от солнца камнях, или собирал водоросли, которыми в Далмации удобряют картофельные поля.

Иован уверял меня, что я буду в восторге от Далмации, от ее природы, от красивых белокаменных домов, старинной венецианской архитектуры, древних базилик и монастырей, от уютных рыбачьих деревушек, полных зелени и роз, которые цветут трижды в году.

— Если я останусь жив, — говорил он, — то я помогу своему народу сделать красавицу Далмацию такой же счастливой, как Советская Грузия например. Верно, Кича? — Командир роты с улыбкой оглянулся.

— Конечно! — подтвердил он. — И мы с Байо, когда вернемся на завод, тоже постараемся жить и работать так, как в Советском Союзе. Согласен, Байо?

Байо, наш взводный, вместо ответа запел песню: «Эх, тачанка-ростовчанка!».

Он был слесарем на том же заводе в Крагуеваце, где работал Янков. Крепко запомнил он все, что я рассказал на днях в лесной сторожке о жизни советских людей. В полюбившейся ему песне о тачанке он выразил свои чувства… Байо мне понравился с первого взгляда. Его крупная осанистая фигура поражала своей мощью, гибкостью и пластичностью движений. На продолговатом лице с высоким красивым лбом ясно светились по-детски широко открытые голубые глаза.

В нашем взводе было много рабочих. Братья Радислав и Томислав Станковы пришли в отряд прямо из шахт. Их лица были еще темны от въевшейся в поры угольной пыли. Радислав, с круто вьющимися черными волосами, на которых едва держалась пилотка, казался сильнее и выносливее младшего брата. Но тщедушный на вид Томислав ни в чем не уступал ему. Он нес ствол миномета, а за плечами у Радислава висела на ремне стальная плита. В каком-то бою они захватили у немцев миномет, подобрали ящики с минами, научились стрелять.

Было у нас и противотанковое ружье с советским клеймом. Наш молодой поэт, боец Коце Петковский, нашел его недавно в лесу. Он был убежден, что ружье прислал партизанам сам Сталин, и берег его пуще глаза.

Подле меня шагали и мои старые знакомцы по Хомолью — Джуро Филиппович и Бранко Кумануди. Джуро, молчаливо посматривая на меня с долгой улыбкой, гордо нес барьяк — знамя батальона, небольшой лоскут с нашитой на нем красной звездой, выцветший, бахромистый по краям, с рваными отверстиями от пуль. Под этим знаменем на горе Космай собирались первые партизаны. Уже не раз Филиппович гордо водружал его на неприятельских позициях. Бранко, стараясь не отставать, семенил тут же, катясь вслед за нами, как шар, и все время с любопытством вслушивался в мой разговор с Иованом.

— Долина реки Цетины! — сказал Милетич, показывая вдаль и счастливо улыбаясь. — Там Далмация!

Мы уже подходили к селу Трнова Поляна, где нам предстояла ночевка, когда неожиданно раздались крики:

— Берегись!

Мы шарахнулись в стороны.

Тесня нас в канаву и обрызгивая грязью, вперед прорысили конники, все, как на подбор, осанистые, крепкие. Они расчищали путь грузному всаднику в новой шинели с поднятым воротником, с ремешком от большого парабеллума на шее. Руки его, болтаясь в локте, расслабленно держали поводья. Это и был Марко-Ранкович. Я успел заметить его большеносое лицо и цепкий взгляд из-под тяжело нависшего лба, скользнувший по колонне. Породистая караковая лошадь с щучьей головой шла расхлябанной иноходью, переваливаясь с боку на бок.

Бойцы подровняли ряды и запели песню. Милетич молчал. Он-то думал, что грозный Ранкович уже уехал из батальона.

Следуя за конниками, мы вступили в Трнову Поляну, куда политкомиссар батальона Блажо Катнич проскакал верхом еще раньше. Чем-то знакомым и родным повеяло на меня от этого села. Почти на каждой стене дома я увидел боевые лозунги и надписи красной краской: «Советский Союз», «Живео Сталин». А старые гербы королевской Югославии и итальянские слова были тщательно зачеркнуты или замазаны известью. Перед каменным зданием, украшенным гирляндами можжевеловых веток, нас встретила толпа крестьян. Высокий тучный старик, одетый в пиджачную пару цвета глины, с красным бантом на лацкане, как только всадники придержали коней, а Ранкович выехал вперед, величественно взмахнул рукой, и селяки во всю мочь провозгласили:

— Живео Тито! Живео Марко! — Ти-то, Ти-то! Мар-ко! Мар-ко! Ти-то! Мар-ко, Мар-ко!

Они кричали до хрипоты, с сизыми от натуги лицами, однотонно скандируя эти имена, и получались звуки, словно от патефонной пластинки, которую заедает. За всей этой сценой Катнич наблюдал со стороны, как режиссер, удовлетворенный своей работой. Его дрябловатое лицо даже порозовело от удовольствия. Он то снимал пилотку с крашеной звездою из жести и поглаживал лысеющую голову, то, засунув руки в карманы галифе, раскачивался на носках сапог, покусывая и перекатывая в зубах большой мундштук. Все в батальоне уже знали, что этот мундштук из рога северного оленя ему подарил сам Ранкович. Едва Ранкович подъехал, Катнич метнулся к нему, чтобы помочь слезть с коня.

Мы размещались на ночлег по хатам и крошечным дворам, обнесенным каменными заборчиками. На видном месте Ружица и Айша сразу же вывесили свежий номер стенгазеты. В нем были отрывки из доклада товарища Сталина, посвященного двадцать шестой годовщине Великой Октябрьской социалистической революции. Весь доклад, принятый по радио в политотделе бригады, был размножен комиссаром Магдичем, и он служил для Милетича и для других политкомиссаров рот главной темой бесед на политзанятиях. Выделялись в стенгазете напечатанные большими буквами и подчеркнутые Ружицей слова:

«…мы должны будем:

…освободить народы Европы от фашистских захватчиков и оказать им содействие в воссоздании своих национальных государств, расчлененных фашистскими поработителями, — народы Франции, Бельгии, Югославии, Чехословакии, Польши, Греции и других государств, находящихся под немецким игом, вновь должны стать свободными и самостоятельными…».

Затем шла моя статья о колхозах…

Перед газетой росла толпа. Несмотря на усталость, бойцы не отходили от нее, не прочитав всю, от начала до конца. Они читали — кто бегло, кто по складам, а потом рассказывали содержание неграмотным. В душах этих людей, скупых на выражение чувств, таилась глубокая любовь к моей Родине, неугасимая вера в Красную Армию-освободительницу. Трудно передать, с каким горделивым волнением я слушал бойцов и ловил на себе их теплые взгляды. Впервые по-настоящему я понял всю полноту своей ответственности — достойно представлять в этой стране великую Родину.

Батальонный интендант Ракич позвал нас есть чорбу — суп с густой мучной заправкой. Проголодавшиеся бойцы с жадностью набросились на еду. Самая большая ложка была у Бранко Кумануди. Он носил ее всегда за поясом, как гранату.

— Рот раздерешь, — рассмеялся Джуро.

— Бога му, нет, — Бранко поперхнулся. — Эх, домой бы сейчас попасть: ел бы сало да калачи. А это что! — Он брезгливо опрокинул в рот еще ложку. — Плохой нынче сочельник.

— И вправду, ведь сегодня сочельник, канун рождества! — вспомнил Петковский. — Как бы его отметить?

— Возьмем Синь, вот и отметим, — сказал Байо. — А возьмем обязательно! Должны взять… Читали, что говорит Сталин: теперь немцам не до жиру, быть бы живу.

— А нам разве до жиру? — И Бранко просящим, жалобным голосом запел рождественскую песенку:

Божич [29]зове с Лима:

«Донесите ме вина»,

Божич зове с планине:

«Донесите ме сланине»;

Божич зове с раките:

«Донесите ме ракийе».

Бойцы иронически заулыбались:

— Жди, жди.

— Держи карман шире.

— А вот и донесла! — Бранко кивнул на подошедшую Айшу. — Башич — божичу! — Он расхохотался собственному каламбуру.

В пилотке у Айши было несколько печеных кукурузных початков. Она раздала их бойцам, которых лечила, угостила и меня, а последний протянула Петковскому и покраснела.

— Дорогому Коце! — фыркнул Бранко. — За стихи?

— Перестань! — обрезал его Иован. — Внимание, друзья, слушайте последние известия! — Он повернулся ко мне и шепнул: — Это наш секретарь партбюро Матье Мачек.

К нам с бумагой в руке подходил долговязый человек лет тридцати. Шел он, немного подавшись туловищем вперед, так что нельзя было понять, хочет ли он поклониться или просто у него такая походка.

Наконец-то отыскался след парторга. До сих пор я слышал лишь разговоры о партии, но есть ли в батальоне партийная организация и кто из бойцов коммунист — для меня оставалось тайной. Даже Джуро, обычно всегда такой искренний со мной, на вопрос «Ты коммунист?» — ответил неуверенно и стесненно: «Нет». Сказал, конечно, неправду. Это очень удивило меня. Иован разъяснил, что партия у них пока что не работает открыто.

Все ждали, что секретарь партбюро действительно объявит нам что-то важное, может быть, экстренное радиосообщение, но он, увидев стенгазету, остановился, пробежав ее глазами, удивленно вздернул тонкие брови и вернулся к каменному дому. Там, на ступеньках крыльца, стояли тучный старик с красным бантом на груди, Ранкович и Катнич. Сняв ватную шапку и нервно поглаживая лысую голову, Мачек что-то сказал Катничу. Тот доложил Ранковичу. Мы насторожились. Ранкович и Катнич подошли к стенгазете, стали ее читать. Донеслись громкие слова Ранковича: «Прекрасно. То, что надо!»

А Мачек, подойдя к нам, равнодушно-монотонным голосом выкликнул фамилии тех, кто был приглашен на обед к председателю местного народного комитета…

10

«Дом с галереей, крытый черепицей, с фигурной трубой, выглядел среди остальных хибарок, как вилла.

Катнич, встретив нас с Милетичем у крыльца, взял меня под руку.

— У нас сегодня канун рождества. Мы, конечно, ничего этого не признаем — религия, как говорят, опиум для народа, я вполне с этим согласен. Мы, сербы, совсем не религиозны, но уважаем традиции. Почему бы нам сейчас не воспользоваться случаем и немножко не подкормиться? Небось изголодался, а? — Он фамильярно ощупал мой бок. — А-яй, до чего худ!

Мы вошли в комнату, убранную по стенам дубовыми ветками, с которых еще не опала бурая листва.

— Садись вот тут, на почетном месте, как самый наш дорогой друг и брат. Па-да! Между прочим, — Катнич, понизив голос, кивнул в сторону Ранковича, — он одобрил твою статью. Верно написана! Операция в Боговине, талант публициста — все это тебя отлично рекомендует.

Я почувствовал себя неловко под прощупывающим взглядом изжелта-зеленых глаз. К чему это лицемерие? От Иована я знал подлинное мнение Катнича о нашем боговинском деле. Да и мою статью Катнич с неохотой разрешил поместить в стенгазете, заметив редактору Ружице, что для бойцов эта статья пока что еще «не в коня корм». А теперь вот хвалит!

Я вздохнул с облегчением, когда очутился рядом с Иованом, Янковым и Байо у длинного стола, поближе к выходу. Среди приглашенных командиров и политработников батальона не было лишь Томаша Вучетина. Он уклонился от обеда под предлогом занятости.

После нашей обычной незатейливой солдатской чорбы все мы даже немного растерялись, увидев здесь перед собой на огромных блюдах жареную баранину, кур и рыбу. Между блюдами торчали бутыли в плетенках с вином и кувшины с ракийей. Белели тарелки с черносливом и орехами, круглились украшенные копытами ягненка румяные лепешки, или, как назвал их Иован, чесницы. [30]Были и калачи — колендари. Полный набор рождественского угощения!

Ранкович сидел во главе стола. Бесцветный, нескладный, он выглядел сейчас еще более невзрачно, чем на коне. Его крупное скуластое лицо с широким лбом и узким подбородком было похоже и по форме и по цвету на червонный туз.

Катнич смешивал для Ранковича в стакане вино с водкой. Делал он это с глубочайшей сосредоточенностью.

— Адская штучка — коктейль! — причмокнул он.

Сощурив один глаз, Ранкович с полуулыбкой принял напиток и, словно забавляясь, посмотрел на меня сквозь стакан, наполненный красноватой прозрачной жидкостью. Удручающий ледяной взгляд. Мне стало как-то не по себе, и я отвел глаза.

— Друже Загорянов! — вдруг обратился ко мне через весь стол Катнич. — А где же твой стакан? Что? Не пьешь? Ну, ну, — пригрозил он пальцем. — Знаю я вас! Вообще-то и мы не пьем. Строжайше запрещено. Но сейчас… собравшись в тесном кругу… и в честь, — он поднялся и, посмотрев на Ранковича, повысил голос, — освобождения доблестными войсками Красной Армии Киева, а также в честь Тегеранской конференции, собравшись здесь на скромную трапезу, мы поднимаем тост за то, чтобы… — Катнич не договорил, уловив взгляд Ранковича. — Одним словом, налей-ка ему, Корчагин, перепеченицы. [31]Она еще покрепче русской водки будет.

Ранкович выждал, пока Милетич наполнил мой стакан.

— Товарищи, братья! — начал он сиплым баритоном. — Выпьем за нашего друга маршала Тито, который…

И он принялся с пафосом восхвалять Тито. Говорил он негромко, равнодушно-монотонным голосом, с натугой выговаривая слова, часто запинаясь и переходя на невнятное бормотанье. А закончил громогласно, с вызовом: «Живео Тито!».

Все подхватили. Промолчал, словно не расслышав тоста, один лишь дряхлый старик с трясущейся головой, обритой спереди до половины. Он сидел неприметно на низенькой скамеечке, не пил и не ел. В его мутно-голубоватых глазах было смятение. Присутствие большого начальника, обилие еды в это голодное военное время, громкие здравицы, вся эта застольная суматоха, видимо, подавляли его, и он не знал, куда деваться со своими гуслями, похожими на украинскую кобзу.

Председатель народного комитета что-то шепнул Ранковичу, указывая на старика.

— А-а! Хорошо! — Ранкович благосклонно кивнул. — Это наш старый обычай — воспевать на гуслях подвиги народных героев. Говоришь, он помнит еще турецкое иго? Ну что ж, тем лучше. Это ничего. Пусть-ка он нам споет что-нибудь…

— О Марко Кралевиче! — вскочил Катнич. — О храбром сербском витязе! Его дух и поныне живет в нашем войске!

При этом он выразительно посмотрел на тезку Марко: Кралевича — Ранковича.

Ранкович приосанился и приготовился слушать.

Старик установил гусли с длинным грифом, украшенным резной фигуркой птицы, между колен и взялся за смычок — согнутую ветку с волосяной струной.

Наступила тишина…

Смычок, позвякивая железными кольцами, вывел длинный густой звук. Водя по струне гудалом, вызывая то скрипучие, то жалобно-стонущие звуки, гусляр запел протяжным горловым голосом:

И покуда солнце есть и месяц,

Будут Марко вспоминать повсюду…

Однообразным, сначала унылым речитативом он пел о богатыре Марко Кралевиче, балканском герое, сильном и смелом, о его славных подвигах. Переходя от высокой ноты к низкой, иногда делая паузы, чтобы передохнуть, он постепенно преображался, его голос звучал все мощнее, со страстью, тусклые глаза разгорались и смотрели смело из-под седых клочкастых бровей.

Иован постукивал в такт пению по столу и чуть слышно повторял отдельные стихи. Передо мной оживали старинные были и предания, вспоминался наш Илья Муромец, прошлое перекликалось с настоящим… Что-то родное, близкое слышалось мне в пении гусляра.

Когда он кончил, все сидели некоторое время молча, потом кто-то спросил:

— А как Марко умер?

— Он не умер, дети мои, — серьезно и важно ответил старик. — Он спит в пещере, его меч торчит в камне, а конь его Шарец ест мох. Марко проснется, как только камень рассыплется и обнажится меч. Тогда он сядет на Шарца и приедет спасать народ.

— Он и приехал! — подхватил Катнич, вставая со стаканом. — Здоровье нашему Марко! — крикнул он, глядя на Ранковича. — А сейчас, — обратился он к гусляру, — спой нам о том, кого любит весь наш народ. Ты слышишь, старче!

Гусляр задумался, улыбнулся чему-то своему. Лицо его посветлело, он гордо вскинул голову, и полилась дрожащая чистая и торжественно-мерная мелодия. Струна пела, как человеческий голос. Слышались призыв, и мольба, и радость:

Ой, Сталине, ты народни воджа,

Без тебе се живете не може…

В голосе старика было большое душевное волнение, а в словах — много ясной и глубокой любви к Сталину, и крепкая вера в победу его справедливого дела. Командиры и политработники ловили каждое слово, каждый звук струны, забыли про еду, перестали дымить сигаретами и чубуками.

Когда старик кончил петь, раздались такие громкие крики «Много година Сталину!», «Нека живе Црвена армия!» и такие дружные аплодисменты, что с дубовых веток, украшавших стены, посыпались листья.

Вдруг я заметил, как на лице у Милетича появилось смятение. Я проследил за его взглядом.

Сдвинув брови, глядя на старика, Ранкович так крепко сжимал свой пустой стакан, что суставы пальцев побелели. На какой-то миг я уловил выражение его глаз: оно было злым. Но вдруг он весело улыбнулся и громко подхватил здравицу, а когда все смолкли, сказал:

— Молодец, старина. Спел то, что надо. То, что вошло в нашу кровь. Хвала. Добро. — И, повернувшись к гусляру, еще несколько раз хлопнул в ладоши.

Иован потянул меня тихонько за рукав, и мы вышли с ним из душной комнаты на улицу.

Он шагал крупно, смотря перед собой, сосредоточившись на какой-то мысли. Наконец, заговорил, но явно не о том, о чем думал:

— Какой пир в этом маленьком несчастном селе! И откуда это они столько всего наскребли?»

11

«…Налево и направо от дороги, у скалистых выступов взгорья, беспорядочно лепились низенькие хаты-поземушки, крытые на два ската полусгнившей соломой. Усадьбы — мелкие клочки земли, огороженные каменными стенами с наваленными на них ветками колючих кустарников, — были похожи больше на огромные корзины с землей, чем на поля. Ну, точь-с-точь макет какой-то допотопной деревни, который я видел когда-то в музее!

Милетич с тоской смотрел по сторонам.

— Зайдем в эту хату, братко, — предложил он. — Посмотришь, как живут наши селяки. Кажется, здесь остановился Вучетин. Узнаем, кстати, когда выступать.

Мы вошли в сени, пропахшие куриным пометом, а из них в небольшую, дочерна закопченную каморку с крохотным отверстием-окном, затянутым бычьим пузырем вместо стекла.

В полутьме на земляном полу возились в ворохе соломы трое полуголых ребятишек с тонкими кривыми ногами. Жадно поблескивая глазенками, они подошли к нам, исподлобья посматривая на нас с просящим и мрачным выражением на худых синеватых личиках.

Четвертый мальчик, лет тринадцати, видимо, только что принес из лесу бадняк — маленький стройный дубок с листьями, сохранившими зеленый цвет. По обряду его предстояло бросить в огонь, и пламя должно было символизировать сияние, будто бы появившееся в небе в момент рождения Христа. Дубок стоял в углу, и мальчик любовался им, явно не решаясь сжечь его, как требовал обычай. Увидев нас, он, смущаясь, прикрыл отрепьями свое полуголое тело.

— Добар дан, [32]— печальным голосом приветствовал нас сгорбленный, обросший мужчина, поднимаясь от огнища. — Вы к командиру? Его нет. Он пошел за чорбой для этих галчат. Извольте садиться.

Мы присели на корточках у огня. Под котелком с кукурузой, подвешенным на веревке к кровельной жерди, слабо разгорался сырой бурьян.

Я осмотрелся. В хате не было ни скамеек, ни стола. То ли их вовсе не имелось у селяка, то ли он их убрал, так как, по словам Иована, «богородица и праведный Иосиф в этот день тоже не пользовались мебелью». На колышках, вбитых в стену, висели венки лука и стручки красного перца, торба и что-то похожее на одежду. На полках стояла убогая глиняная посуда. В углу были устроены палати из досок на сохах, покрытые рядном, — кровать, одна на всю семью. И больше ничего.

— Как тебя звать? — спросил Иован хозяина.

— Вуйя Христич.

Спохватившись, он начал оправдываться и извиняться, что, кроме вареной кукурузы, ему нечем нас угостить.

Он предложил нам вымыть руки. Откуда-то из-под палатей он достал большое красное яблоко и опустил его в таз с чистой водой.

— Чтобы вы были такими же здоровыми, крепкими и румяными, как это яблоко, — пояснил он.

Вуйя Христич опять порылся под палатями и бережно поднес нам новый полотняный рушник, вышитый на концах красной вязью. На фоне зубчатой башни мы прочли: Сталин, и нищая лачуга вмиг представилась нам и наряднее и светлее.

— Жена вышивала, да? — просиял Иован. — А где же она?

— Четники зарезали, — глухо ответил Христич.

— За что?

— За этот рушник. У нас было два таких. Этот лежал спрятанный, а другой висел на стене. Они его, как увидели, схватили, закричали: «Ага, здесь коммунисты!..»

— Зарезали маму ножом, черти косматые. Фашисты! — высоким голоском крикнул старший мальчик.

Он был страшно худ. Сквозь оттопыренные уши просвечивало пламя очага.

— Я им еще покажу! — добавил он угрюмо.

— Правильно, — сказал Иован. — По этому случаю не зажечь ли нам бадняк?

— Зажжем! — согласился мальчик.

Они вместе взяли из угла дубок и торжественно положили его листьями на огнище. Сноп искр прыснул к черной, будто обугленной, дымившейся крыше. Вверху зашевелилась длинная бахрома копоти.

Дети взвизгнули от радостного удивления.

— Многие лета вам, — взволнованно произнес Милетич. — Сколько здесь искр, столько желаю вам счастья, столько добра, столько урожая в следующем году. Да будет так!

— Аминь! Христос се роди, [33]— благоговейно пробормотал Христич, расстилая перед нами коврик из козьей шерсти и раскладывая на нем скудное угощение: вареную кукурузу, каштаны, лесные орехи.

— Ваистину се роди! Ваистину се роди! — закричали ребята и принялись кувыркаться на соломе и ворошить ее, разыскивая монету, брошенную Иованом, смеясь и пища на все лады тоненькими голосами: — Пийю, пийю, квак, квак! Пийю, пийю, квак, квак!

Это они накликали в дом кур и гусей, чтобы их было побольше в следующем году.

— Дай бог, дай бог, — задумчиво повторил Вуйя Христич и вдруг добавил: — Только бог и русские могут нас спасти.

— Ну, бог-то тут не при чем… А советские люди, такие, как он, — Иован указал на меня, — это верно нам помогают. Счастье к нам идет от них.

Христич растерянно, слабо улыбнулся:

— Рус? Прави рус?

Он, кажется, не совсем поверил, что я русский, но любопытство и надежда блеснули в его воспаленных, отекших глазах. А старший мальчик так и впился в меня взглядом.

— Знай, отец, — продолжал Иован, — наш праздник еще придет. Он уже близок. Но он не придет сам собой. Ты знаешь, что сказал товарищ Сталин? «Победа, — сказал он, — не дается без борьбы и напряжения. Она берется с боя». И мы возьмем ее с боя, отец, клянусь тебе в этом своей честью. Ведь так, брат Николай? Мы вместе завоюем победу.

В это время дверь отворилась. Вошел командир батальона Вучетин. Он поставил на коврик манерку с горячей чорбой и сказал:

— Ну вот, стол накрыт. Присаживайтесь, птенцы!

Дети с раскрытыми ртами сейчас же подвинулись к котелку. Только старший мальчик остался стоять неподвижно, не спуская с меня глаз.

— А вы, Корчагин, — сказал Вучетин, заметив нас, — не тратьте понапрасну времени. Завтра рано выступать. Вместе с Загоряновым, — командир тепло взглянул на меня, — проследите, чтобы оружие у бойцов было в образцовом порядке. Как в Красной Армии. Хорошо?

Весь вечер мы спешно готовились к предстоящему бою. Братья Станковы возились со своим минометом. Коце Петковский, напевая что-то про себя, смазывал затвор противотанкового ружья, добиваясь плавности в его работе. Другие старательно чистили трофейные автоматы и карабины, большей частью изъеденные ржавчиной, с раздутыми стволами, и вслух мечтали о том, как они добудут себе в Сине лучшее оружие.

А по селу, залитому белесым светом луны, заходя в дома, бродили парни и девушки, ряженые апостолами и пастухами, в вывороченных тулупах, с бараньими хвостами на смушковых шапках, с наклеенными усами и бородами из козьей шерсти. Они несли картину, изображавшую младенца в яслях, и протяжно пели: «Ой, коледо, коледо». Ввалились они и к нам в сарай, звеня бубенчиками, пришитыми к варежкам.

— Здоровье и веселье!

Бойцы сдержанно отвечали. Им было не до колядок.

— Садитесь, — пригласил вошедших Иован. — Есть хорошие новости.

Он рассказал им о том, как братья-русы на всех фронтах бьют и гонят немцев, все ближе и ближе подходят к Балканам, — недалек день встречи! И вот, святочная картина уже очутилась в углу, гости отклеивали усы и бороды, слушали, затаив дыхание, а потом звонкими, молодыми голосами подхватили песню:

С Дона, с Волги и с Урала…»

12

Катнич был взволнован и обескуражен. Положительно ему не повезло. Обед был так хорошо задуман, и вот все пошло насмарку. Когда гости разошлись, Катнич припер к стенке председателя народного комитета.

— Идиот ты этакий, — шипел он, срывая с его лацкана красный бант. — И где это, черт бы тебя подрал, ты раздобыл такого гусляра? Пусть он немедленно сочинит такую же поэму о нашем вожде Тито, как о Марко Кралевиче! Под твою ответственность! Слышишь?

Председатель вылетел из своего дома красный, перепуганный насмерть.

Тем временем ординарец Катнича, курчавый партизан с плутоватыми глазами, носивший кличку Пантера, быстро смолол кофейные зерна на маленькой медной, похожей на ручную гранату мельнице, которую вместе с джезвой [34]и фарфоровой чашкой всегда возил в торбе за своим начальником, и тут же на огнище сварил кофе.

Но ни нагоняй председателю комитета, ни ароматный кофе с пенкой наверху не могли рассеять мрачного настроения Ранковича. Он продолжал неподвижно и молча сидеть в кресле. Гнев его, внешне почти неприметный, остывал медленно.

Наконец, он что-то забормотал. Катнич в замешательстве метнулся к нему, кивнув Пантере, чтобы тот удалился.

— Не волнуйся, — насмешливо процедил Ранкович.

Холодный взгляд его злых глаз наводил на Катнича ужас.

— Я доволен твоей работой, комиссар!

Катнич вздрогнул.

— Мне остается только объявить тебе благодарность за воспитание людей в духе безграничной любви к СССР, в духе вечной дружбы с СССР, в духе абсолютного понимания великой роли СССР, — язвительно говорил Ранкович. — Ты оказался таким же прекрасным воспитателем, как и Слободан Милоевич, который случайно погиб… Я даже не ожидал, что посеянные им семена упали на такую благодатную почву и проросли так пышно. В этом и твоя заслуга, конечно.

Катнич молчал, поникнув головой. Он подозревал, что именно попытки анализировать и критиковать действия руководства явились причиной «случайной гибели» его предшественника, политкомиссара Милоевича.

Ранкович на цыпочках подошел к двери и с размаху толкнул ее ногой. Она распахнулась с треском. Убедившись, что за дверью никто не подслушивает и охрана находится в коридоре, он снова опустился на стул.

— Эта стенгазета…

— Я ее уничтожу! — весь встрепенулся Катнич.

— Ни в коем случае! Ты только выдашь себя! — Ранкович нагнулся к самому его лицу. — Из нее так и прет всем советским. Это просто умилительно. Понятно, почему этот Загорянов чувствует себя здесь совсем как дома.

Катнич сделал отстраняющий жест, выражавший не то отчаяние, не то решимость.

— Ты что-нибудь придумал? — чуть слышно спросил Ранкович.

— Нет еще, но…

— Не беспокойся. Я сам займусь твоим батальоном. Бой за Синь… Я думаю, что твои руссофилы не будут щадить своих жизней ради того, чтобы не пустить горных стрелков из дивизии «Дубовый лист» на восток, в Россию?

В глазах Катнича мелькнул испуг. Теперь он понял, почему на помощь черногорцам пошло не два батальона, а один. «Явно на гибель!» Как бы уловив его мысль, Ранкович сухо засмеялся и сказал:

— Разрешаю тебе немного опоздать. Задержись пока здесь.

Все уладилось. Пили кофе и оживленно разговаривали, довольные друг другом. Катнич посвятил Ранковича в замысел своего научно-политического трактата о русско-сербских отношениях в прошлом и клялся, что блестяще защитит в нем национальное достоинство югославов, подчеркнет ведущую роль сербской нации, осветит историческое дело России — освобождение Сербии от турецкого варварства как лицемерное…

— И почему это мы всегда должны смотреть на других? — разглагольствовал он. — Мы сделаем так, что другие будут смотреть на нас. Например, такая соседка, как Болгария… Я прав?

Ранкович рассеянно кивнул головой. Он думал о своем…

13

Перед окнами застучали копыта лошадей, послышалась громкая английская речь.

— Союзники! — поднялся со своего места Ранкович. — Быстро, Блажко, наведи порядок на столе!

Пока Ранкович встречал у крыльца гостей, Катнич впопыхах сваливал недоеденные куски мяса и пирогов с тарелок на блюда, смахивал со скатерти крошки, большим клетчатым носовым платком обтер несколько тарелок, ножей и вилок.

Дверь распахнулась.

— Честь имею! Очень рад! — говорил Ранкович, пропуская в зал подполковника Маккарвера, а за ним капитана Пинча и комиссара бригады Добривое Магдича.

— Союзники! Наши дорогие союзники! — воскликнул Катнич и с радушной улыбкой кинулся им навстречу.

— Хэлоу! Здраво! — Маккарвер с силой потряс руку Катнича. — Вы кто?

— Политкомиссар Шумадийского батальона Блажо Катнич!

— Батальона? Очень хорошо!

— Прошу, господа, к столу, — позвал Ранкович.

— Как приятно вырваться из холодных снегов и угрюмых гор на оперативный простор такого изобилия! — гудел Маккарвер, озирая стол с остатками пиршества. — Друже Магдич, садитесь напротив, вы мне понадобитесь. А пока закусим.

— Не хотите ли попробовать? — изогнулся Катнич через стол. — Собственного изготовления.

— Что это? Коктейль! — изумился Маккарвер. — Очень мило. Вы, я вижу, расторопный парень. Присаживайтесь. Баджи Пинч, где вы там? Нас здесь, оказывается, ждали.

Англичанин не отозвался. Усевшись у огнища на низенькую скамеечку, он протянул к синеватому пламени свои закоченевшие красные руки и брезгливо поморщился. Его раздражало развязное поведение Маккарвера. Как вульгарно он чавкает, набросившись на баранину! Пинч был измучен путешествием и с трудом скрывал свое отвращение ко всему окружающему. Приходится встречать большой праздник в дороге, в какой-то корчме.

— Совершенно замерз, бедняга, — сочувственно покачал головой Маккарвер. — Отсутствие тренировки! Мой коллега не всходил на Монблан, как я, не лазил на Арарат, не шатался по Пиренеям. А вы давно из Дрвара, господин Ранкович? Как поживает маршал? Не скучает о своей пещере? Чье общество предпочитает?

— Майора Рандольфа Черчилля, — ответил Ранкович. — Он приехал из Тегерана.

Пинч, наконец, подал голос:

— Это любопытно. Мы должны спешить в ставку, полковник. Мистер Рандольф, наверное, привез с конференции «Большой тройки» массу новостей и закулисных историй. Я соскучился по его анекдотам и словесным фейерверкам.

— В которых больше пены, чем существа, как у шампанского, — заметил Маккарвер так же, как Пинч, по-английски.

— Вы ошибаетесь, сэр. Рандольф — истинный джентльмен. Веселый и остроумный. Маршалу с ним никогда не будет скучно. Интересные беседы, шахматы…

— Что касается шахмат, — иронически усмехнулся Маккарвер, поправляя галстук, — то я от этой игры отказался. Она развивает отвлеченное направление мыслей и склероз мозга. Ни то, ни другое не способствует трезвой и практической оценке вещей. Кроме того, игроки сами часто попадают в сложнейшее положение цейтнота и в опасные эндшпили, из которых не знают, как выбраться. — Он значительно посмотрел на Пинча. — Предпочитаю лаун-теннис. Этот спорт тренирует и закаляет организм… Да! Вы слышали, джентльмены, о моей разведке в Боре?

— Попович прислал нам об этом донесение, — сказал Ранкович. — Поздравляю: Тито обещал дать вам орден «Братство и единство», проект его уже разработан.

— Помогать вам — наш союзнический долг, — скромно склонил голову Маккарвер. — После Хомолья мы побывали в Хорватии, где расположен ваш полевой походный парламент. Еле отыскал в какой-то лачуге Филипповича… По тому делу, господин Ранкович, о котором мы с вами, помните, говорили? Министр рекомендовал мне Магдича.

— Я уже, со своей стороны, переговорил с ним, — шепнул Ранкович.

Маккарвер подсел к Магдичу.

— Прошу, сэр. Лучшие наши сигареты «Кэмел». — Портсигар щелкнул перед носом комиссара бригады.

Магдич был хмур и зол. Батальон, расчищавший посадочную площадку на Гламочком поле, остался там, чтобы охранять самолет союзников и чтобы обеспечить на случай нового снегопада беспрепятственный вылет. Задерживался на неопределенное время. А ждать больше было нельзя.

Перучица послал Магдича под Синь, чтобы он помог Вучетину и командиру Черногорского батальона Радовичу в организации совместных действий, но вот союзники перехватили его по дороге. Комиссар готов был грубить всем и каждому.

— Я не курю, — сухо ответил он.

— А! Партизанский аскетизм! — рассмеялся Маккарвер. — В таком случае попробуйте коктейль. Прелесть что такое.

— Извольте! — Катнич с готовностью наполнил два стакана.

— Напоминает элексир для полоскания рта, — по-английски бросил Маккарвер Пинчу.

Вдруг он поднялся с торжественным видом:

— И в своих скитаниях, джентльмены, я продумал план новой разведки, на этот раз в Сине. Осмелюсь просить вашего содействия, господин Ранкович?

Большая красная, с растопыренными пальцами рука Ранковича тяжело легла на стол.

— Опоздали. Завтра два наших батальона начнут бой за Синь.

— Бой? Без предварительной разведки? Без зондирования обороны неприятеля? Это невозможно! Вы, надеюсь, поддерживаете мое мнение, капитан Пинч?

Пинч неопределенно пожал плечами. Он решил ни на шаг не отступать больше от своего партнера, но ехать в Синь у него не было никакого желания.

— Напрасное беспокойство. Разведка уже произведена, — сказал Магдич.

Маккарвер сокрушенно развел руками, едва скрывая досаду: в Сине его поджидал фон Гольц.

— Позвольте! — он выхватил из планшета блокнот, перелистал его. — Первая бригада дислоцируется в районе Ливно, и в ее планы не входит синьская операция.

— Приказ Арсо Иовановича изменил эти планы, — медленно сказал Ранкович.

— Но… послушайте, господин Марко. — Американец смотрел в упор. — Нельзя ли в интересах дела задержать операцию?

— Не могу. Скорейший захват Синя имеет для нас важное значение, — отчеканил Ранкович к искреннему удовольствию Магдича. — Синь является узловым пунктом приморских коммуникаций противника. Он стоит на единственной дороге, соединяющей Хорватию с Черногорией. От Синя рукой подать до Сплита, а это — морской порт, и довольно большой. Захватив Синь, мы будем иметь окно в Адриатику, а отсюда и связь с внешним миром, с вами, друзья союзники!

— Да… — Маккарвер поджал губы. — Все это так. Но тем не менее мой долг союзника вас предупредить: еще одна разведка настоятельно необходима. У меня есть секретные сведения, которые мне лично надо проверить.

— Каким же образом вы их будете проверять?

— Очень просто. Я проникну в Синь переодетым. Костюм серба всегда при мне. Ради дружбы и победы нашего общего великого дела я готов на все. Люблю риск. Благородное дело, господа! — Маккарвер лихо оттопырил усы, выжидательно глядя на Ранковича. — Я вас уверяю. Все будет о’кэй! А затем бой, но уже наверняка.

Ранкович подумал.

— Не знаю, — хмуро бросил он. — Я непосредственно не руковожу боевыми операциями и не вправе что-либо изменить. Я могу вам только посоветовать незамедлительно отправиться к Синю. Может быть, и подвернется какой-нибудь случай проникнуть в Синь раньше, чем начнется бой.

— Прекрасно! Случай — бог войны! — Маккарвер удовлетворенно задымил сигаретой. — А пока, господин Марко, позвольте нам с Магдичем уединиться в какой-нибудь комнатушке для беседы на научную тему… Желательно и ваше присутствие. Интересуюсь древними кристаллическими породами и геологическими явлениями.

С подкупающей улыбкой Маккарвер взял Магдича под руку и двинулся с ним вслед за Ранковичем в другую половину дома.

Баджи Пинч, спохватившись, тоже пошел было за ними, но Маккарвер захлопнул перед ним дверь. Пинч пожал плечами и криво усмехнулся: еще одна бестактность! Выйдя на крыльцо и подышав свежим воздухом, Пинч вернулся в зал, где оставался один Катнич, и начал ровным, без интонации, голосом «по секрету» объяснять ему, что скоро Великобритания откроет здесь, на Балканах, второй фронт. Планы, касающиеся вторжения в Европу через Балканские горы, утверждал он, окутаны такой же строгой тайной, как в свое время были засекречены все приготовления союзников к высадке в Северной Африке. Английские корабли уже находятся в Италии. Фельдмаршал Вильсон ожидает только прибытия польской армии Андерса, скитающейся где-то по Среднему Востоку. Андерс, очевидно, намеревается вместе с англичанами наступать через Балканы, чтобы пройти в Польшу раньше, чем ее освободит Красная Армия.

Катнич слушал внимательно, польщенный тем, что его посвящают в тайны высшей дипломатии и стратегии.

— Вы, конечно, понимаете, — говорил Пинч с тонкой улыбкой, — какое большое дело задумал премьер-министр господин Черчилль. Мы чистосердечно и бескорыстно заинтересованы в политике стран Юго-Восточной и Центральной Европы… Мы идем с вами, как верные союзники, к лучшим перспективам, к которым когда-либо шло человечество. Наш долг, поверьте мне, служить миру, а не господствовать над ним. Британские острова — британцам. Балканы — балканцам!

Катнич поддакивал, втайне радуясь, что его будущий доклад наверняка одобрят западные друзья. Пинч был доволен своим слушателем. «Ничего, — думал он о Маккарвере с затаенной злобой, — хлопну когда-нибудь и я перед его носом югославской дверью!»

14

В эту же ночь в селе Обровац, недалеко от Синя, играли свадьбу. Невеста, с утра одетая в белое платье с блестками и сербским тысячным динаром в красном целлулоидном мешочке на груди, но пока без обуви, весь день была полна счастливого ожидания. Подруги гадали на картах и пели песни, протяжные и немножко грустные. Две из них стояли у двери и никого не впускали в комнату. Вход в нее был разрешен лишь свату и то после того, как он заплатил девушкам несколько динар — выкупил невесту. После этого сват, вспотевший от хлопот, надел на ноги Радмилы новые опанки и вывел ее из дома. С этой минуты он был обязан ее оберегать, а если ж потеряет из виду, то в наказание получит метлу.

Поздравлениями, веселым смехом, прибаутками, игрой на скрипке и свирели встретили у крыльца невесту. Она до слез смутилась, маленькая Радмила, почти еще девочка-подросток с тяжелыми черными косами, увитыми лентами, тихая и пугливая, когда очутилась в шумной, веселой толпе. Даже счастье не смогло изгнать из ее глаз печального выражения. Ее родителей недавно убили четники воеводы Джурича, приезжавшие из Сплита для реквизации продуктов. Она осталась сиротой. Никто к ней так хорошо не относился, как Велько, складный, могучий парень, но без левой руки, которую отняли по локоть в партизанской больнице. Радмиле он казался прекраснее всех. Она любила смотреть в его глаза, которые гневно сверкали, когда он рассказывал ей о своей неутоленной мести, о своей ненависти к врагам народа. Она полюбила его за то, что он не давал спуску убийцам ее отца и матери, за то, что имя Велько Матича славилось в этих краях наравне с именем его боевого друга — черногорца Станко Турича, о котором говорили, что он умеет так ловко прятаться «у лист и у траву», что неприятельский солдат пройдет рядом и заметит Станко лишь тогда, когда тот «наступит ему ногой на шею».

Радмила огляделась. Велько в толпе не было. Он ждал невесту в доме своего отца. Обычай не позволял ему видеться с нею в день свадьбы! Хорошо, что дело обошлось без церкви, — для этого нужно было бы ехать в Синь, а там немцы, да и Велько не пожелал откладывать свадьбу, он хотел, чтобы на ней присутствовал его друг Станко из Черногорского батальона, стоявшего под Синью.

Лошадь медленно тащила двуколку, украшенную бумажными цветами и вышитыми полотенцами, на которую сват усадил Радмилу. Цыган, жмурясь от удовольствия и весело подмигивая, шел около колеса и выдувал из ивовой дудки пискливые звуки. Радмила их и слышала и не слышала: странно тревожное чувство сжимало грудь — тут и радость, и страх, и неуверенность в будущем. Задумавшись, она оперлась головой на руки. Холодный ветер овевал ее горевшие щеки. От реки, из ивовых рощ, тянуло свежим запахом опавшей листвы, тронутой морозцем. Воздух пестрел снежинками, от них ресницы стали лохматыми, белыми. А над Динарскими Альпами ослепительно синело небо, и лучи солнца, ускользая за хребет, золотыми мечами бежали по склонам. И словно жаркий сгусток их проник в сердце Радмилы: оно забилось часто и громко, распространяя тепло по всему телу, и как будто готово было выскочить из груди и вместе с ветерком, уносящим прочь смутную тревогу, быстрее полететь к Велько.

Вот и дом жениха.

Сват, крепкий старик с широкими, трудовыми руками, легко снял Радмилу с двуколки. Свекровь с маленьким лицом, похожим на высохшую урючину, встретила невестку у дверей и дрожащими руками, словно боясь доверить благополучие дома этой неопытной девушке, поднесла ей сито с пшеницей. Радмила, помня наставления свата, разбросала зерна по двору, а сито кинула на крышу. Затем ей подали ребенка. Она поцеловала его в знак того, что так же будет любить и холить своих детей.

По разостланному полотну невеста вошла в горницу, убранную дубовыми ветками, думая лишь о том, чтобы поскорее кончился этот старинный обряд и сват разрешил бы ей сесть рядом с женихом за накрытый стол. Поскорей бы началось самое веселое — танцы.

Наконец, она вместе с милым!

— Знакомься, — сказал Велько. — Это мой друг Станко. Я тебе о нем говорил.

В голосе Велько звучала гордость.

Радмила подняла глаза. Так вот он каков, юнак Станко Турич! Широкоплечий, загорелый, лицо точеное, глаза серые с голубинкой. Красавец! Он пришел на свадьбу вместе со своим приятелем Стояном Подказарацом, тоже юным богатырем, но застенчивым и стеснительным, как девушка. С его лица не сходило наивно-изумленное выражение, словно он совсем не ожидал попасть в дом, где столько веселья, музыки, еды и вина. Он не справлялся со своими руками, привыкшими ловко держать лишь оружие, не знал, куда их девать, ронял вилку и нож, и густо покраснел, когда ему предложили выпить в честь молодых стакан ракийи.

— Я не пью, — пробормотал он. — Нам нельзя.

Не стал пить и Станко. Он тоже дал себе слово: до победы не пить ни вина, ни ракийи, ни сливовицы, подавлять в себе все желания, хотя бы на миг отвлекающие, уводящие в сторону от главного, чем он живет сейчас, в дни суровой борьбы с врагом. Он и Стоян даже свадебных песен не пели, лишь слушали их с любопытством.

Но зато как они оба танцевали! Будто перышко, подхватывали Радмилу.

Старый скрипач, длинноволосый, седой, то с важной миной медленно тянул смычком по струнам, то ударял по ним быстро и резко, выкрикивая:

— Их, га! А-ах! Ух, га-га!

Пот лил с его морщинистого лба. Ему дали вина. Он взял кубок зубами и, опрокидывая голову, выпил вино, не переставая играть.

Стоян и Станко с увлечением кружились в «шарено коло». Не раз, бывало, и на позициях, под ледяным ветром так же вот согревались. Не раз в пурге хоровода забывали о снежной пурге. Стояну нравилась подруга Радмилы Неда, бойкая проворная девушка, гибкая, как лозинка. Ее черные глаза на остром розовом лице смутили парня. Он ускользнул из круга. Неда подошла к нему. Они сели в углу на лавке.

— Устал? — спросила Неда с участием.

— Да, — сказал Стоян, хотя мог бы сейчас же без передышки перевалить через Динарские Альпы.

— А вы скоро прогоните из Синя швабов?

— Скоро, — ответил Стоян, опять становясь серьезным.

— Там у меня живет сестра.

Он промолчал, виновато улыбнувшись.

— А у вас есть любимая девушка?

Стоян посмотрел на Турича взглядом, просящим о выручке.

— Как ее звать? Скучаете по ней? — выпытывала Неда, с восхищением глядя на героя и невольно завидуя избраннице его сердца.

Стоян Подказарац встал.

— У меня еще никого нет, — тихо сказал он с пылающим лицом. — Извините, нам пора.

И он отошел к Станко. Вскоре оба черногорца, горячо пожелав молодым полного и безоблачного счастья, уже шагали к месту расположения батальона.

А в доме Обрена Матича веселились до утра. Сват, потерявший невесту, плясал с метлой, и ему первому Радмила, уже в качестве молодой хозяйки дома, поднесла утром стакан горячей ракийи…

15

«…Наша колонна стала длиннее. Из новичков, молодых и старых, составилось целое отделение. Был здесь и старик Али Фехти в красной феске, овчинном полушубке и суконных гекширах. [35]

Он не забыл, как в 1914 году, да и совсем еще недавно, сербы и хорваты резали мусульман. Вначале он думал, что партизаны пойдут тем же путем — «против турок». Но сейчас при виде вооруженных людей с красными звездами на пилотках его охватывает чувство спокойствия и безопасности… Были и девушки в спортивных брюках, наскоро перешитых из итальянских шинелей, в жакетках и джемперах. Были и совсем еще юные пареньки, кто в опанках, а кто в деревянных сабо, в старомодных поддевках — кунях с узкими рукавами, расшитыми по краям толстыми голубыми шнурами, в ватниках и полуплащах из овечьей шерсти. За поясами у них торчали кривые ножи-косиеры, которыми рубят кустарник на корм окоту, немецкие штыки, дедовские ятаганы и пистолеты в оправе из серебра. Один парень, низенький, худенький, вооружился длинным арнаутским ружьем, рыжим от ржавчины, но с уцелевшей перламутровой насечкой. Он гордо держал его на плече. Так, наверное, выглядели народные ополченцы в прошлом веке, когда поднимались против турок.

Мальчик, сын Христича, стоя у порога, долго смотрел задумчивыми, мечтательными глазами, как мы строились, потом решительно подошел к Вучетину:

— Я пойду с вами, друже командир. Можно?

Отец не стал его отговаривать.

— У меня погибли в этой войне два взрослых сына, — сказал он Вучетину. — Но, видишь, еще подрастают четверо. Не будь их, я и сам бы пошел. Пусть идет Васко. Поскорей бы только кончалась война… Спаси вас, божий угодниче святой Саво и ты, святая богородица, — говорил он, крестясь и обращаясь уже ко всем бойцам. — Подкрепи здоровьем и терпеньем всякого солдата, кто борется за свободу золотую, кто лежит в снегу, холодает и голодает. Не дай ему погибнуть от неприятеля. А если кто и погибнет, так пусть умрет по-юнацки, со славой… Бейте крепче фашистов, юнаки!

Он прощался не с одним сыном, а со всеми бойцами. Не одного его провожал, а всех, свое родное войско.

— Напред! — раздалась команда.

Томаш Вучетин повел батальон дальше, не дожидаясь Катнича. Командирам рот было сообщено, что политкомиссар задержался у Ранковича по неотложному делу и скоро нас догонит.

Наш взвод опять мел в голове колонны. Маленькое, выцветшее, никогда не знавшее чехла знамя в руках Джуро Филипповича трепетало на коротком древке, как пламя на ветру.

— Ты видишь? Нет, ты видишь, брате? — возбужденно говорил Милетич, шагая рядом со мной. — Сегодня нас больше, чем было вчера, а завтра будет больше, чем сегодня. Что значит народное войско! Все идут с нами — нам верят. Мы скорее погибнем, чем обманем надежды Вуйи Христича, который отдал нам своего сына. Знамя наше было ярче и больше, когда оно развевалось над горой Космай и в Ужице, где мы расправляли свои крылья, — продолжал Иован. — Но теперь оно нам еще дороже. За ним, братко, мы пойдем в огонь и в воду. Наш первый политкомиссар Слободан Милоевич собирал шахтеров под этим знаменем еще в начале восстания… Первый знаменосец погиб в Лознице, второй — под Гацко. Знамя взял Джуро, и вот несет его, и все за ним идут. Видишь, как этот паренек на него смотрит? Тоже чувствует себя партизаном.

Васко Христич вприпрыжку шел сбоку и, подняв голову, жмурясь от солнца и улыбаясь, смотрел на реявшее над ним алое полотнище. Он ни разу с того момента, как батальон вышел из села, не обернулся назад, шел гордо и важно, и карие, как ядра каленых орехов, глаза его на бледном курносом лице сияли торжеством.

— Еще один борец за свое будущее. Уж он задаст перцу фашистам и в первую очередь четникам! А ты знаешь, почему он пошел с нами? Потому, брате Николай, что ты тоже с нами. Ты слышал, что сказал его отец Вуйя? «Только бог и русские могут нас спасти». То, что он и бога сюда приплел, это не так важно. Это по старой привычке. А вот насчет русских у нас все так думают. Имя Сталина на высокой скале помнишь? А сейчас мы увидели его у Вуйи на полотенце. Это имя у нас у всех в сердцах. Правду я говорю, Байо?

— Правда. Сталин поднял нас на борьбу.

— Он далеко, но все знает и помогает нам, — сказал Петковский, любовно покосившись на свое ПТР. — Это точно.

— А я обязательно увижу Сталина! — звонким от волнения голосом воскликнул Васко.

Он посмотрел на меня посветлевшими глазами, на его щеках вспыхнул темный румянец.

— Когда кончится война, возьмешь меня, Николай, в Москву?

В этом взволнованном вопросе, казалось, выразились все самые сокровенные мечты мальчика. Я обнял его за плечи:

— Возьму. И в день большого праздника ты увидишь товарища Сталина, когда мы будем идти мимо трибуны.

Словно весенний светлый луч горячего солнца, примчавшийся с голубых пространств русских равнин, пробежал по суровым лицам партизан. Они ускорили шаг и подхватили песню, которую запел Байо.

В этой песне, сочиненной недавно Петковским, говорилось о Красной Армии, о том, как она бьет немцев на севере и на западе, а «на югу седе юнаци — црногорци и босняци», уверенные, что советские солдаты скоро придут к ним на помощь.

— А чудесное все-таки у нас войско, брате Николай! — опять воодушевился Милетич. — Подумай только. Никем не обученное, кое-как вооруженное, без всяких баз снабжения, без тыла, а как борется! Растет и побеждает! Несмотря ни на что! Сколько всего терпит, сколько страдает, сколько проливает крови, а всегда такое бодрое, такое веселое, такое быстрое! И все это потому, что мы надеемся на вас, на товарища Сталина… Увидишь завтра черногорцев — вот молодцы! Встретимся с Подказарацем. Я тебе о нем еще не говорил? О, это наш герой! Вучетин ему обрадуется и не знаю как! Друзья! Вместе в Ловченском отряде были. Первые партизаны в Черногории!

Я попросил подробнее рассказать о Вучетине. Я о нем почти ничего не знал.

По словам Иована, Томаш Вучетин тоже жил до войны в Белграде. Он сын городского учителя из Риеки-Черноевича. Еще в детстве у отца научился русскому языку. Окончил факультет славянской филологии. Под влиянием русской литературы, особенно Некрасова и Щедрина, стал писать. В газете «Политика» часто помещались его рассказы и очерки, в которых правдиво, неприкрашенно описывалась суровая жизнь черногорского народа. Но кое-кому они, по-видимому, не нравились, и Вучетина уволили из «Политики». Он мог бы писать по заказу, мог бы беспечно проводить время в притонах богемы, таких, как «Три шешира» и «Два елена», [36]или в «Гусарском броде», загородной вилле, построенной в виде корабля, где все и было, как на пиратском корабле. Но нет! Вучетин был не из тех, кто там пил и дебоширил. Он не появлялся в компании таких поэтов, как Коча Попович и Дединц. Ютился Томаш в какой-то полуподвальной сырой комнатке, зарабатывая себе на жизнь уроками, перепиской, ролей актерам и разноской по квартирам молока и свежих булок. Переводил Горького и Фадеева. Иногда удавалось печататься в журнале «Остриженный еж», который назывался так потому, что цензура жестоко стригла того ежа, а он нещадно колол своими сатирическими иглами бюрократов, ханжей и реакционеров. В этом журнале Вучетин печатал и свои переводы из советского «Крокодила». Его перу принадлежали и письма за подписью «Ваш народный отец Тодор», в которых метко высмеивалась деятельность толстого, круглого, с большим животом и короткими ногами Тодора Топича — «народного» представителя от города Лесковаца в парламенте.

Тяжелая жизнь сказалась. Вучетин заболел туберкулезом и решил вернуться на свою родину, к суровой и простой жизни на катунах, по которым растекается теплое дыхание Адриатического моря. Там воздух всегда чистый и здоровый. Вучетин ездил по деревням и горным пастбищам и всюду, беседуя с людьми, читал им напечатанные на машинке отрывки из поэмы Некрасова «Кому на Руси жить хорошо». Черногорцы узнавали в страданиях русских крестьян — героев некрасовской поэмы — свои мытарства, свои страдания. Вучетин показывал также фотографию советского комбайна, работающего на необозримом пшеничном поле. Этот снимок подарил ему на память один знакомый корреспондент, и люди, рассматривая его, старались представить себе, как изменилась жизнь в России при советской власти… У Вучетина появилось много друзей. Одним из них был ученик средней технической школы в Цетинье Стоян Подказарац. В воскресный день юноша пешком приходил в Риеку-Черноевичи к Вучетину. Вместе ушли они и на высоты Ловчена, едва только в Черногории выстрелила первая партизанская винтовка. А когда организовался большой Ловченский отряд, Вучетин стал в нем руководителем партийной группы. Все бойцы его любили. Не ладил с ним лишь командир отряда Пеко Дапчевич, из-за него Вучетину и пришлось уйти из отряда.

Я заинтересовался: почему? Меня удивило, что такой внешне спокойный и, видимо, скромный человек, как Вучетин, мог с кем-либо быть на ножах. Иован пожал плечами в ответ. Дапчевич — большой человек, командует теперь корпусом и всеми войсками НОВЮ в Черногории. С Тито он запросто. Командир нашего корпуса Попович — его первый друг: вместе были в Испании. Только Дапчевич вернулся в Югославию позже — уже в июле 1941 года. Попав из французского концлагеря в Германию, он там задержался, работал в Стаере на оружейной фабрике, сидел в тюрьме, откуда бежал и с трудом пробрался в Черногорию. Тито назначил его членом областного комитета партии в Цетинье для военного руководства восстанием.

И все-таки Вучетин с ним не поладил, не раз выступал против его решений. Например, был такой случай. Партизаны захватили итальянский пароход «Скендербег», груженный продовольствием. А Дапчевич вместо того, чтобы воспользоваться этими трофеями, продолжал реквизировать хлеб и мясо у голодавших крестьян. Партизаны возмущались. Тогда он отдал приказ расстреливать всех, кто осмелится критиковать действия командования. Пока шли споры и отдавались приказы, пароход со всем грузом попал в руки четников…

В другой раз Дапчевич не прислал помощи тремстам партизанам, которые в секторе Лешанская-нахия [37]вели неравный бой с пятью тысячами итальянцев…

Каждый раз в таких случаях Вучетин крупно спорил с Дапчевичем. В конце концов Дапчевич отослал его в распоряжение ЦК партии. С Вучетиным отправился в Боснию через стремнины и утесы Комского хребта и Стоян Подказарац. Но Вучетин не остался в ЦК, где ему предложили канцелярскую работу, а ушел рядовым в Шумадийский батальон к Перучице. Вместе с ним в ряды бойцов вступил и Стоян. Оба научились у Слободана Милоевича изготовлять мины, а потом Стоян перешел в Черногорский батальон: там не было специалиста-подрывника. Теперь о нем ходит слава как о герое и смелом диверсанте.

— Вот уж будет радость для Вучетина, когда он увидит Стояна! — повторил Милетич. — Стоян для него, что сын. Ведь у Вучетина погибла вся семья: фашисты убили. Сейчас его семья — это мы, весь наш батальон. Он, как отец, у которого куча детей. Всех он любит, обо всех думает, о каждом печется. По виду он суховат, деловит, а в сердце ласка и теплота. Настоящий коммунист! Хотел бы я таким быть…

Голубое морозное небо, яркое солнце, скорая встреча с черногорцами и близость Синя — все радовало нас.

И батальон шагал размашисто, словно бы летел вперед, опьяненный светом солнца, звонкостью подмерзшей за ночь дороги, видом продымленного, но бесконечно дорогого и непобедимого красного знамени, которое Джуро развернул и держал высоко и как-то особенно гордо.

Синь уже был недалеко. Доносилось сухое и редкое погромыхивание орудий.

Меня подозвал Вучетин. Мы пошли с ним по обочине дороги. Глаза у него были строгие, спокойные.

— Друже Загорянов, — начал он, — я собираюсь пригласить вас сегодня вечером на военное совещание. Мне хочется обсудить предстоящую операцию вместе с командиром Черногорского батальона Тодором Радовичем в вашем присутствии. Я хочу вас познакомить с нашей партизанской тактикой, а от вас услышать о том, как действовал бы советский командир в условиях открытого боя за город.

— Хорошо, — согласился я.

— Данные обстановки я вам сообщу на привале в Обровац.

Вучетин пожал мою руку и поспешил вперед. Вдали, там, где серо-лиловое облачко сливалось с темно-бурой щетиной рощи, у подножия горы Висока, завиднелся городок: белые дома, черепичные крыши, высокий готический шпиль церкви. Синь! Нас разделяла ровная долина, поросшая кустарником и мелколесьем.

Рассредоточившись, мы подходили к селу Обровац. Неожиданно из заиндевевшей дубовой рощи с громкой песней нам навстречу вышли черногорцы.

Мы ускорили шаг, они тоже почти бежали. У перекрестка дорог сошлись. Смуглые, навсегда обожженные солнцем, черноволосые, с карими и голубыми глазами, сурово-радостные и счастливые черногорцы кинулись нас обнимать.

— Добро дошли, братья шумадийцы?

— Добро! Привет юнакам Черной горы!

— Счастливая встреча!

— Как поживаешь, Перо?

— Хвала богу! Как ты, Мирко?

Бойцы обоих батальонов горячо и шумно приветствовали друг друга.

— Я торопился к тебе, Тодор! — Вучетин обнял командира черногорцев — высокого, сухощавого, с угольно-черными густыми бровями, одетого в потрепанную шинель.

— Борьба нас разъединила, — растроганно отвечал Радович, целуя звезду на пилотке Вучетина, — борьба же и соединяет нас. Ничего, что нас мало. Все равно не поздоровится оккупантам в Сине.

— Теперь нас много! — кричал Милетич, прорываясь в толпу черногорцев.

— Нас и русских двести миллионов! — зычно откликнулся красивый голубоглазый парень с осанкой атлета-воина.

— Стоян! Стоян! — Иован бросился в его объятия. — Жив, здоров?! Как твои успехи?

— Недавно подорвал еще один броневик. Он шел в Синь из Книна. А как у вас? Почему засиделись под Ливно?

— И не спрашивай! Споем лучше.

Милетич и Подказарац затянули черногорскую песню «В счастье и в несчастье». В этой песне говорится о крепкой дружбе всех славянских народов, о том, что они всегда вместе — и в радости и в горе.

Вдруг Иован замолчал и подошел ко мне. Переставали петь и другие. Песня мало-помалу стихла. Бойцы оборачивались в сторону гор, откуда быстро приближался отряд конных.

— Опять они! — тихо сказал Иован. — Чего им надо?

Всадники подскакали вплотную. Ряболицый большеголовый председатель корпусного трибунала с длинными щетинистыми волосами, торчавшими из-под пилотки, как малярная кисть, неторопливо спешился, поправил сбившийся на живот огромный маузер и так же неторопливо подошел к Радовичу.

— Вы были вчера в селе Обровац?

— Рядом стояли, — ответил Радович, спокойно выдерживая сверлящий взгляд.

— У вас есть такой… Станко Турич?

— Есть.

— А Стоян Подказарац?

— Это наши герои.

— Где они, эти орлы?

Оба партизана приблизились к рябому коннику, с любопытством глядя на него. Тот, бросив на них быстрый взгляд, поднес к глазам висевшую через плечо планшетку с какой-то бумагой под целлулоидом и хриплым крикливым голосом спросил:

— Вы гуляли в Обровац на свадьбе у селяка Обрена Матича?

— Гуляли, а что? — Стоян улыбался.

— Пили ракийю? Плясали? Целовались с женщинами?

Парни смущенно переглянулись.

— Ваше дело рассмотрел вчера военный трибунал корпуса, — с растяжкой продолжал рябой, заглядывая в планшетку. — Вы напились пьяными, позволили себе разные безобразные выходки, а главное, выболтали такие вещи, которые являются военной тайной. Этим вы нарушили революционную дисциплину. Я объявляю вам приговор. Именем народа…

Он еще не успел окончить как два других, ранее спешившихся конника, вставших позади Турича и Подказараца, выхватили из карманов шуб револьверы и выстрелили партизанам в затылки.

Турич упал без звука, раскинув руки, а Подказарац только зашатался. Он стоял молча, опираясь рукой на винтовку, как бы показывая всем, что только в таком положении достойно умирать юнаку. В широко раскрытых, остановившихся глазах его гасло изумление. Он рухнул лицом в снег, когда стрелявшие ткнули его в спину кулаками.

Все это произошло непередаваемо быстро и настолько внезапно, что все мы опомнились лишь тогда, когда группа конных, окинув нас угрожающими взглядами, с гиком и присвистом уже помчалась обратно. Они умчались, а над заснеженным полем, порозовевшим от закатного солнца, где всего несколько минут назад было так оживленно и шумно, легла зловещая, полная смутной тревоги тишина.

16

«…Мы с Иованом медленно шли через лагерь, иногда прислушиваясь к тихим голосам в шалашах. Люди были возмущены и подавлены тем, что произошло днем. Имена Стояна и Станко произносились взволнованным шепотом. И казалось, что в этом шепоте, как в порывистых дуновениях ветра перед бурей, таится что-то грозное. «Почему не протестуют, почему терпят?» — думал я. Не нравилось мне и настроение Иована. Еще утром оживленный, бодрый, он снова пал духом. Опять будто нависла над ним опасность, опять он ждал, что верховые в овчинных шубах вот-вот приедут с новым решением военного трибунала — на этот раз по делу о его боговинской «самоинициативе». Я упрекал его в пассивности и предлагал написать обо всем Ранковичу.

— Это ни к чему не приведет, — безнадежно сказал он.

— Но почему? — допытывался я. — Почему? Ты говоришь, что Катнич бессилен, комиссар бригады Магдич тоже ничего не может изменить… Но ведь Ранкович — член Политбюро ЦК.

Я горячо убеждал Иована в том, что с перегибами нужно бороться, нельзя молчать и все сносить покорно. Он спорил со мной и даже пытался объяснить необходимость суровых мер тем, что армия еще плохо организована.

— Не до того сейчас Ранковичу, пойми, — говорил Иован. — Да и не захочет он разговаривать об этом, он доверяет своим подчиненным и уверен в их правоте. А, кроме того, поздно, и нам предстоит бой. Теперь уж делу не поможешь.

Тяжело было у меня на душе. Я воочию убедился, что Милетич не преувеличивал, рассказывая о страшных приговорах трибуналов, которые немедленно приводились в исполнение. Все во мне восставало против такого рода свирепой дисциплины, почти что террора, основанной не на сознательном понимании условий, способствующих достижению победы, а на страхе перед суровым наказанием.

Нервы у нас с Иованом были настолько взвинчены, что мы оба вздрогнули, когда где-то вдали ударил внезапный ружейный выстрел. В ответ прозвучала короткая пулеметная очередь. Цепочкой промчались по темному небу красно-зеленые шарики трассирующих пуль. Над окраиной города повис расплывчатый купол бледного в тумане ракетного света.

На серо-синем небе проступила узкая оранжевая полоска молодого месяца, округленная матовым сиянием. Над самой землей плыл косяк сизого тумана, за которым исчезал город, не стало видно далей, потерялось представление о просторе. Деревья как бы повисли во мгле.

Свою походную палатку Томаш Вучетин раскинул у опушки дубовой рощи. Отсюда Синь был хорошо виден днем: низкие каменные дома с крутыми крышами, тесно обступившие высокий костел и приземистый православный храм, похожий на кубышку, и дом градоправителя с круглой башней, на которой, как хищная птица, встряхивающая крыльями, трепыхался фашистский флаг.

Мы вошли в палатку Вучетина.

…Над раскладным столиком колебалось слабенькое пламя свечи. Хлесткие порывы ветра продавливали полотно палатки и, проникая внутрь, забивали огонек. Он порывисто метался из стороны в сторону, готовый ежеминутно погаснуть. Неровный свет коптилки освещал лишь Вучетина, расположившегося со своими топографическими картами на бревне за столиком. Казалось, что в палатке никого больше нет. Но я знал, что по темным углам сидели командиры и политкомиссары рот обоих батальонов; я слышал подле себя короткое покашливание Тодора Радовича, а напротив различал силуэт Кичи Янкова.

Шло военное совещание.

— Обычно мы действуем из засады, — говорил Вучетин, поглядывая на меня. — Спрячемся за деревьями или за камнями, притаимся, молчим и ждем неприятеля. В тех местах его ждем, где он не может использовать против нас ни танки, ни артиллерию. Подпустим к себе поближе и стреляем в упор, как у нас говорят, в усы и зубы, а потом бросаемся в рукопашную. Нам помогают горы, лес, непогода и тьма. Это самые надежные наши союзники… Почти все города мы отбивали в ночных боях. У нас уже выработались свои, довольно четкие оперативно-тактические принципы, правила и способы ведения народной войны. Наши бойцы энергичны, выносливы и решительны. У них хорошие военные способности. В этом не раз убеждались братья-русские, с которыми во многих войнах мы сражались плечом к плечу: и против турок, и против Наполеона, и против немцев, и если не сковать инициативы и воли наших бойцов, если не ослабить их энергии, то они способны изобрести маневр ловкий, быстрый, умелый и геройски его выполнить.

Вучетин откашлялся и помолчал, обводя командиров усталыми глазами.

— Сейчас скажет, что операция отменяется, — шепнул мне Милетич.

Я же чувствовал, что вовсе не к тому клонит Вучетин. Я понимал и настроение Иована. Смуглое открытое лицо Стояна Подказараца с ясными голубыми глазами и мне мерещилось поминутно. После случившегося самообладание Вучетина казалось поразительным.

Прислушавшись к тревожному гулу дубовой рощи, командир продолжал обдуманно и спокойно:

— Но мы, другови, еще не научились открыто сражаться за города. У нас не хватает стойкости, упорства в достижении цели и организованности. Нам недостает ясного понимания основных принципов современного боя. Еще не можем, как настоящая армия, воевать вне своих гор. Еще не в состоянии предпринять правильные крупные сражения, дальние походы и продолжительные действия. Сидеть на позициях, например, и упорно обороняться — для нас самое трудное. Чаще всего мы или кидаемся на неприятеля, или бежим от него. Я нарочно все это говорю, чтобы друг Загорянов знал наши достоинства и недостатки. Да он и сам видит, что мы еще не армия в полном значении этого слова. Мы пока еще «штетибразд» — так у нас называют молодого бычка, который идет вон из борозды, портит ее. А мы хотим научиться воевать по-советски, по-сталински: бить наверняка уменьем, а не по наитию, не на авось. Итак уж слишком много сил растратили в неравной и неорганизованной борьбе. И не только потому, что плохо вооружены, плохо экипированы и не умеем еще как следует воевать. Иногда, даже имея вооружение и при очень выгодной для себя оперативной и тактической обстановке, мы все-таки терпим поражение. Получается порой так, будто враг стоит у нас за плечами в то время, как мы разрабатываем ту или иную операцию…

Командиры молча переглянулись. Верховой порывистый гул рощи, вызывавший беспокойство, наполнил палатку, стал почти физически ощутимым.

Вучетин понизил голос:

— Только непрерывный приток народа в нашу армию и в партизанские отряды, только успехи Красной Армии, отвлекающей на себя полчища немцев и уничтожающей их, только наши леса и горы — вот что спасает наше движение от окончательного разгрома, а нас от уничтожения. Особенно много и часто мы теряем лучшие свои кадры — коммунистов, пролетариев. Пролетарская бригада, например, у меня на глазах постепенно перестает быть по своему составу пролетарской. Нам пора бы научиться беречь свои силы. Нам дорог каждый солдат — будущий строитель новой Югославии. Нужно научиться побеждать малой кровью… Имея в виду именно это, мы должны вдумчиво и подробно обсудить сейчас план операции… Вот вы и расскажите нам, друже Загорянов, — обратился ко мне Вучетин, — как действовал бы ваш командир, имея перед собой задачу — штурмовать Синь, где каждый дом из дикого камня с толстыми стенами может быть превращен в долговременную огневую точку. В городке стоит полк горно-стрелковой дивизии «Дубовый лист».

— В Сине полк? А у нас всего только два батальона, — глухо сказал кто-то в темном углу. — Да и нелегко будет поднять бойцов на такое дело после сегодняшнего. Тут нужно подумать.

— Верно! А, кроме того, по правилам старой тактики при наступлении на обороняющегося противника надо обладать тройным превосходством в силах, — добавил другой.

Наступило короткое молчание.

— Однако никто не разрешил нам отменить операцию! — вдруг сердито бросил Радович.

— Позвольте и мне сказать. — Кича Янков поднялся, опираясь на ящик.

Резкие складки у рта, оттененные зыбким светом свечи, придавали его лицу горькое выражение.

— Не лучше ли нам подождать нашего комиссара? Он задержался у Ранковича и, возможно, привезет какие-нибудь новые инструкции. Решать самим вопрос о штурме Синя в создавшихся условиях слишком сложно и ответственно. Я так считаю.

— Правильно, — поддержал Милетич своего командира роты и повернулся к Вучетину. — Нельзя не учитывать того, что произошло. Вы бы слышали, что говорят черногорцы! — Голос его сорвался от волнения.

— Что же они говорят? — медленно, с усмешкой спросил Вучетин.

— А вот говорят то, что сербы слишком уж завеличались, что они нарочно убивают черногорцев. Вот что говорят! — грубо отрезал Иован. — Вместе на Синь идти теперь нельзя.

— Скажи, Радович, — повысил Вучетин голос, — разве перед лицом неприятеля, накануне боя можно поссорить наших бойцов? Разве у наших людей не чиста совесть, что их можно запугать? Разве мы не дружные братья в одной семье югославских народов, что так легко можно вызвать у нас недоверие друг к Другу, рознь и вражду? Я против того, чтобы откладывать или отменять бой.

— Я согласен с тобой, — твердо ответил Радович.

Его поддержали другие командиры и политкомиссары.

— Наша совесть чиста!

— Нас не поссорят!

— И не запугают!

Во всех углах заговорили наперебой. Многие пододвинулись к Вучетину, окружили его, и оказалось, что в палатке очень тесно.

Кича Янков, видимо, больше не колеблясь в вопросе, как нам быть, подсел ко мне ближе и решительно сказал:

— Ну, раз так, друже Загорянов, мы тебя слушаем.

В его голосе звучало нетерпение, а в глазах разгорался огонек боевого азарта.

— Каковы данные разведки о противнике? — спросил я, чувствуя на себе подбадривающий взгляд Вучетина.

Радович подробно объяснил. От жителей он узнал, что немцы готовятся безмятежно встретить Новый год. Они чувствуют себя здесь полными хозяевами и стараются досыта нагуляться перед отъездом на Восточный фронт. Идти в дозор или на заставу для них — сущее наказание. Полк сильно потрепан и, очевидно, будет переформировываться. Конечно, он хорошо вооружен: есть станковые и ручные пулеметы, минометы, несколько горных орудий и один-два бронетранспортера, которые служат для пересылки почты и охраны офицеров в их поездках в Сплит или Книн. Немцы занимают в городе главным образом большие дома. Штаб полка размещается в доме с башней, что на площади. Сплошной линии полевой обороны нет. Удаленных от гарнизона застав немцы тоже не выставляют после того, как одну такую заставу партизаны уничтожили. Ограничиваются лишь небольшими заставами и дозорами непосредственного охранения и наблюдения. Наиболее бдительно охраняются окраины, к которым примыкают овраги, кукурузные поля. В самом городе ни баррикад, ни капониров. Кирпично-земляные бункера находятся только на выходах из города. Поле по сторонам шоссе, а на ночь и само шоссе минируются.

Я взглянул на карту.

— Нам важно тихо и внезапно проникнуть в центр города. Какой путь самый близкий?

— Вдоль шоссе.

— С этой стороны противник, очевидно, нас совсем не ждет. Но как быть с минами?

— У нас минеров нет, — сказал Радович. — Есть овцы и козы. Можно их погнать на мины.

— Узнаю тебя, друже. Ты предусмотрителен, — с улыбкой одобрил Вучетин.

— Овцы и козы не годятся. Это не средство современного боя, — возразил я. — Они только поднимут шум, разбудят немцев, сорвут операцию. Что собой представляет минное поле?

Указывая по карте, Радович объяснил мне, что глубина его не превышает десяти метров, передний край проходит в ста метрах от северной окраины; мины натяжного действия…

В моем мозгу уже созрело решение, пожалуй, наиболее правильное, какое можно было принять в данном случае. После всего услышанного от Вучетина и Радовича мне стало ясно, что на успех открытого боя рассчитывать нельзя. Я вспомнил бои, в которых мне приходилось участвовать со своей ротой, когда противник имел численный перевес. Вспомнил проверенную на опыте нашу сталинскую тактику: внезапность, стремительность удара.

Обстановка представлялась в следующем виде. Моральный дух немцев явно невысокий. Их отправляли на убой в Россию. В канун Нового года немцы, конечно, напьются, подгуляют и будут не в состоянии быстро ориентироваться, привести себя в боевую готовность.

Мой план операции по захвату Синя и уничтожению немецкого полка был таков:

— Черногорский батальон, — говорил я, водя указкой по карте, — занимает северо-восточные склоны горы Висока, которая господствует над окружающей местностью, и, обеспечивая себя справа со стороны урочища Муша, наносит внезапный удар по деревне Будимир и в направлении католического костела в городе. Одна рота батальона ставится в засаду на случай прорыва немцев по оврагу через водяную мельницу на деревню Павич. Шумадийский батальон скрытно развертывается на рубеже Сухач — Цурлине и, обеспечивая себя слева со стороны Милонович, наносит удар с северо-востока по центру города, используя для этого проходы в минном поле вдоль шоссе Синь — Врлик.

Устройство проходов я брал на себя. Пригодилась мне вторая моя военная профессия минера, которую я со своей ротой изучал по дороге к Днепру.

— Минометы батальона, — продолжал я, — действуют непосредственно со своими ротами. Коце Петковский с противотанковым ружьем следует с основной ударной группой шумадийцев на случай появления на шоссе бронетранспортера или броневика противника.

Проникнув в город, каждый взвод штурмует свой, заранее определенный объект. Политкомиссары рот немедленно связываются с жителями, которые нам, конечно, помогут. Если же немцы все-таки успеют кое-где занять оборону в домах, то нужно такие опорные пункты блокировать, атаковать со всех сторон и сразу же пустить в ход гранаты. В крайнем случае подорвать или поджечь здания. Действовать смело, решительно.

Когда я кончил, кто-то проговорил с гордостью:

— Вот это да! Это видна Красная Армия!

Я чувствовал большой подъем сил и энергии и был счастлив, что могу принести в этом бою пользу партизанам.

Мой план был принят военным совещанием. И Вучетин с Радовичем тут же приступили к составлению боевого приказа».

17

«…Ночью землю сковала ледяная корка. Дул сильный ветер. Он выметал из оврагов сухой снег и с шуршанием гнал его по мерзлому полю. В полнейшей тьме ничего не было видно даже в трех шагах.

Я полз медленно, осторожно обшаривая каждый бугорок замерзшей земли, пока мои пальцы, нывшие от холода, не натыкались на проволочку. Перерезав ее ножницами, я дотягивался до мины и выкручивал взрыватель. Так обезвреживал мину за миной. К счастью, они были установлены совсем не густо, в правильном шахматном порядке. Это облегчало поиски.

За мной бесшумно крался командир взвода Байо с несколькими бойцами.

Через два часа напряженной работы был сделан проход в минном поле по левой обочине шоссе в ширину до пяти метров.

Покончив с минами, мы залегли в кювете, у шлагбаума. Послышались звуки губной гармошки. Это шел патрульный. Дойдя до места, где мы лежали, он повернул назад. Байо вонзил ему в спину нож. Немец упал с хриплым стоном.

Подползли к бункеру. Солдат в нем беспокойно завозился, и это было последним его движением…

Путь в город с северо-восточной стороны был открыт.

Я вернулся к Вучетину и доложил ему об этом.

— Друже! — только и сказал он, крепко обняв меня.

В седой, редеющей мгле, тщательно придерживаясь левой обочины шоссе Врлик — Синь, двигалась рота за ротой. Шли молча, не открывая огня.

Гарнизон Синя, понадеявшийся на свое минное поле, на заставы, выдвинутые в опасных направлениях, и заграждения, устроенные перед оврагами, был застигнут врасплох. Сигналы тревоги — вой сирены, резкие свистки и громкие крики часовых — запоздали. Ворвавшись в город, партизаны сразу устремились к большим зданиям, окружили их. Начался штурм. В окна полетели гранаты, а вслед за ними в дома вламывались бойцы и бились с врагом по излюбленной своей манере — прса у прса — врукопашную. У каждого взвода был свой, определенный, заранее намеченный объект. Гарнизон оказался разобщенным на части и никакого организованного сопротивления уже не мог оказать.

Рота Янкова, стремглав прорвавшись к центральной площади города, атаковала трехэтажный дом с башней, где размещался штаб. Но даже и этот дом немцы не успели превратить в опорный пункт. Мы с хода заняли первый этаж, загнав наверх уцелевшую охрану. В окнах вспыхивал свет, мелькали фигуры полуодетых офицеров, только что шумно отпраздновавших встречу Нового года.

На верхний этаж нам не сразу удалось попасть. На лестничной площадке засел пулеметчик и, как ошалелый, строчил вдоль марша лестницы. Не выпуская знамени, Джуро Филиппович отнес вниз троих раненых; два бойца были убиты.

Ко мне, пригибаясь, держа наготове раздобытую уже где-то винтовку, подкрался Васко Христич:

— Я с тобой буду, можно? Разрешаешь? С тобой не страшно.

— Что же делать? — вслух раздумывал наш взводный Байо, прижавшись к перилам и посматривая наверх.

Новая пулеметная очередь заглушила его голос. Клубы едкой известковой пыли наполнили лестничную клетку. С шумом сыпалась штукатурка. Пулеметчик все строчил.

— Как же его взять?! — недоумевали бойцы.

— Со двора через окно! — подсказал кто-то.

Это была верная мысль.

— А влезть как?

— По дереву! — сообразил Байо. — Там, на дворе, деревья у самой стены.

Один из бойцов сбежал вниз. Сучья старых кленов достигали крыши. Взобравшись на дерево, росшее почти напротив окон лестничной клетки, боец выждал, когда вспышки стреляющего пулемета осветили гитлеровца, лежавшего на площадке, и выстрелил два раза. Пулемет замолчал.

Бойцы с ножами в руках кинулись с лестницы в коридор. Немцы шарахнулись обратно в комнаты, из которых их выгнали взрывы гранат, летевших с улицы. Завязались последние рукопашные схватки.

— Хенде хох! — послышался торжествующий голос Кичи Янкова.

Джуро Филиппович, громыхая сапогами, помчался по винтовой лестнице в башню, мы с Васко за ним.

Флаг с черной свастикой и золотым дубовым листом Джуро разодрал, растоптал ногами и водрузил на его место наше скромное знамя, ярко заалевшее в свете зари.

— Победа! Победа! — загремел над площадью голос Филипповича.

Бойцы, еще стрелявшие внизу, поднимали головы и кричали «ура».

На какой-то миг мне представилось, будто бы я снова в своем взводе, среди товарищей, что я вместе с ними уже пришел сюда, почти к самому Адриатическому морю, к последнему, быть может, рубежу на пути к миру.

Непередаваемое ощущение победы!

Васко, радостно махавший шапкой, вдруг дернул меня за рукав и вскрикнул испуганно:

— Гляди!

Из-за ограды костела выезжал бронетранспортер, желтый, видимо, бывший роммелевский, из Африки. За ним вплотную шли немецкие солдаты, стреляя по сторонам из автоматов.

Площадь начала пустеть. Партизаны пятились, ища укрытия во дворах и переулках.

И только братья Станковы остались в конце улицы с минометом. Вучетин, выглянув из подъезда дома, скомандовал им:

— Пуцай!

Радислав опустил в ствол мину и пригнулся. Раздался звонкий выхлоп. Мина с шипением вырвалась и понеслась, за ней другая. Бледно-желтые взметы огней прыснули далеко позади группы немцев. Томислав быстро сделал поправку на прицеле, круче подняв ствол.

А Коце Петковский, примостившись за тумбой, стрелял из своего ПТР по машине.

И Васко, ободрившись, прильнул к винтовке; зажмурив глаза, нажал на спуск. Отдачей его слегка откинуло. Он растерялся, умоляюще взглянул на меня. Это был его первый выстрел. Я крикнул ему:

— Молодец! Убил фашиста. Видишь, вон лежит! Стреляй еще скорей, а то убегут!

Он снова припал к винтовке.

Ряды вражеских автоматчиков редели. По ним били из окон, из-за углов и подъездов домов.

Вдруг бронетранспортер вздрогнул и, резко крутнувшись, пошел вкось, уткнулся в каменный забор. Я увидел, как дверь кабинки распахнулась, из нее вывалился мертвый водитель, затем выскочил какой-то коротышка-солдат в смятой шинели и больших, грузных сапогах, с толстым портфелем подмышкой, и стал карабкаться через забор. Я выстрелил в него, но промахнулся. Немец скрылся в саду.

Автоматчики, лишившись броневого движущегося прикрытия, кое-как отстреливаясь, гурьбой бросились в ближайшую улицу, где партизан не было. Улица выходила к глубокому оврагу, поросшему кустарником…

— А догонять не будем? — спросил Васко, высовываясь в амбразуру башни почти по пояс. — Смотри, куда бегут. В овраг!

— Далеко не убегут!

Я знал, что по обеим сторонам оврага сидела в засаде рота под командованием Радовича».

18

«…Из окон больших домов свисали белые простыни. По улицам, гремя постромками, бродили мохнатые толстоногие лошади. Интенданты расхватывали их, впрягали в фуры, что-то на них уже грузили. Возле легких горных орудий с нарисованными на щитах дубовыми листьями разгорался опор.

— Наши пушки! — кричали бойцы из роты Янкова.

Но черногорцы, усевшись на стволах и лафетах, оспаривали трофеи.

— Пополам, — рассудил Петковский. — Братья все делят пополам. — Он крутил рукоятки поворотного и подъемного механизмов, открывал и закрывал затвор, тянул за стопор курка. Артиллерия была его страстью, как и все, что имело отношение к технике.

— А стрелять научишься? — спросил подошедший Вучетин.

— Учусь… Зарядить? Снарядов вон сколько! Готово! Беглым огнем!

— Отставить! — улыбнулся Вучетин. — Будешь командовать батареей, еще настреляешься.

Командир деловито оглядел орудия:

— Три Радовичу, три нам. Никто не в обиде. Теперь мы настоящая регулярная часть. Не только по названию, но и по вооружению.

— Вот что значит драться вместе! — шумели черногорцы.

— Правильно! Не растопыренными пальцами, а кулаком! По-советски!.. Слышите?

Со стороны оврага донесся залп, там поднялась беспорядочная перестрелка, потом все стихло.

Вучетин крепко пожал мне руку.

— Ну вот и все. Как было задумано…

— А куда теперь? — спрашивали бойцы.

Успех вызвал у бойцов желание немедленно идти дальше.

— На Сплит! — настаивал Милетич. — К синю-морю.

Он был охвачен боевым задором.

— На Сплит! На Сплит! — повторял он, словно безудержной смелостью хотел искупить вчерашнее отчаяние и нерешительность. — Отсюда прямая дорога. Тридцать шесть километров!

Это было заманчиво — помочь далматинским партизанам в их упорной, давно уже длившейся с переменным успехом борьбе за портовый город Сплит, за крупные острова, расположенные против Сплита. Перервать вражеские коммуникации в прибрежной полосе, выйти к морю…

Но пока надо было собрать трофеи и решить, куда отправить пленных. Их гнали отовсюду. Черногорцы привели из оврага целую колонну. Горные стрелки едва брели, подняв воротники шинелей и зеленых курток, спрятав в рукава кисти рук. Шли они хмурые, поглядывая исподлобья по сторонам. Впереди в солдатской шинели в больших сапогах топал тот самый немец-коротышка, по которому я стрелял, когда он лез через забор. Радович сам выволок его из оврага.

— Важная птица, — сказал он Вучетину. — Вот его портфель.

В толстом портфеле — за ним-то Радович, собственно, и охотился — оказались разные документы, исписанные тетради, карты, какие-то письма и железный крест на клочке от мундира.

Во всем этом еще предстояло разобраться. Вучетин попросил Радовича взять на себя обязанность начальника гарнизона, выставить на дорогах полевые заставы, обеспечить охрану телеграфа, телефона и других важных зданий. А Корчагину ввиду отсутствия Катнича он приказал устроить в городе митинг с участием населения.

— Пройдемтесь немножко. — Вучетин взял меня за локоть. — Я слишком устал… И, кроме того, хочу с вами поговорить.

Мы пошли по улице.

— Узнаёте? — спросил я.

Навстречу нам Васко Христич вел группу пленных. Он и важничал и немного смущался. На нем была уже трофейная тужурка с четырьмя большими карманами, доходившая ему чуть ли не до колен, а на ногах вместо опорок большие кожаные бутсы. Длинные рукава тужурки Васко закатал, и странно было видеть в его тонких детских руках тяжелую винтовку, которую он с трудом держал наперевес.

— Неужели это Васко? А ну-ка, поди сюда.

Повелительным жестом остановив пленных, Васко подошел к командиру и вытянулся на цыпочках, чтобы казаться повыше. С опасением он смотрел на Вучетина: вдруг отберет оружие и отошлет домой.

Но Вучетин, порывисто притянув его к себе, поцеловал в лоб. Васко конфузливо шмыгнул носом и, заморгав длинными ресницами, покосился по сторонам: не уронил ли командир его воинского достоинства?

— Жалко, что тут нету четников, — вызывающе сказал он. — Я бы им еще не то показал! Они мою мать зарезали…

И, козырнув, Васко погнал пленных к сборному пункту.

— У меня был такой же сын, — задумчиво произнес Вучетин, с грустной улыбкой глядя ему вслед.

Во дворах уже горели костры, пламя лизало крутые бока походных котлов. Наш интендант Ракич щедро раздавал поварам припасы из немецких кладовых. Черногорцы и шумадийцы вперемешку сидели вокруг костров в ожидании завтрака. Их боевое воодушевление еще не остыло. У всех столько впечатлений! Слушать некогда, каждому хочется рассказать: как он убил троих, догнал пятерых. У одного из костров с жаром пели песенку, сложенную еще в первый год борьбы:

Заострим косы, пшеница созрела…

Заострим косы, вперед!

Мимо нас пробежали Ружица Бркович и Айша Башич с охапками бинтов и пакетами разных лекарств из немецкой санчасти. Важно прошествовал Кумануди, обвешанный трофеями: артиллерийский планшет, фляжка в ременной оправе, бинокль, фотоаппарат.

— Эй, бонбон! Ты, это самое, еще седло на себя повесь! — кричал ему вслед Джуро.

Но Кумануди не отзывался. Размахивая ложкой, он уже спешил к котлу.

Созывая народ, восторженно, гулко зазвучал барабан. Парень в фетровой шляпе с красной лентой на тулье так грохал в барабан кулаками, что в ушах гудело. Из ближайшего села Обровац подоспели музыканты. Старый, с длинными седыми волосами скрипач с увлечением водил смычком, весело подмигивая цимбалисту, и тот с неистовством обрушивал свои палочки на металлические пластинки. А цыган в зеленых штанах и меховой безрукавке извлекал из ивовой дудки пронзительно пискливые звуки.

Люди взялись за руки, сделали два маленьких шажка влево, а один вправо; подвигаясь влево, все быстрее и быстрее засеменили ногами, слегка подпрыгивая, приседая и раскачиваясь, криками «Хай, хай!» понукая друг друга.

— Коло, коло, [38]— вскричал Милетич. — В честь взаимной любви и доверия!

Круг расширялся, вовлекая в себя всех без разбора — и бойцов, и жителей, молодых и старых; Иован — коловоджа, ведущий коло — выделывал самые замысловатые фигуры: то смешное антраша, то невероятные пируэты, то чуть ли не распластывался по земле, то взлетал высоко, испуская возгласы: «Га-га! А-ах! И-ха!». Он скакал так легко и непринужденно, будто сама земля подбрасывала его. Все дружно, единодушно напевали одно и то же:

Ой, Сталине, друже, друже,

Ой, Сталине, друже, друже.

Невозможно было устоять при такой музыке, при такой пляске и при таком припеве.

Меня схватил за руку Васко и потащил за собой в круг. Я плясал с упоением, позабыв все тревоги, гордясь тем, что имя Сталина — любимейшее на Балканах.

Круг продолжал расширяться по площади, жался к стенам домов и оград.

— Такой хоровод — на месте не устоишь, а я не могу плясать! Пройдемтесь немного, — снова обратился ко мне Вучетин, когда я вышел из круга».

19

«…Навстречу нам дул северец. Сухой и колючий, как толченое стекло, снег сек наши разгоряченные лица.

Втянув голову в остро приподнятые плечи, Вучетин шагал, о чем-то глубоко задумавшись. Расстояние и ветер постепенно гасили музыку. Скоро смолкли и гулкие барабанные удары. Оголенные черные равнины, с которых ветер слизывал снег, выглядели уныло и скучно. Солнце, ясное утром, расплывалось теперь в мути неба тусклым желтым пятном. И на буром ковыле, и на кустах терновника, которые шуршали в придорожных канавах, и на полях с заснеженными бороздами, будто расчесанных гигантским гребнем, лежал мутно-пепельный налет.

Мы вышли за черту города.

Вучетин замедлил шаги:

— Курите, друже? Нет? А я вот иногда.

Он достал кисет, свернутый валиком, осторожно расправил его и опустил внутрь коротенькую трубку.

Этим кисетом, самым обыкновенным, засаленным и вытертым, Вучетин очень дорожил: он достался ему от отца, а отцу подарил его один русский солдат по имени Степан, приходивший сюда воевать с турками. Кисет — единственное, что у Вучетина осталось на память о родном доме в Риеке-Чарноевичи, о семье.

— Посидим здесь, друже.

Согнувшись в сильном припадке кашля, командир почти упал на скамью, стоявшую у каменного распятия.

— Вам нездоровится, — сказал я. — Вернемся?

— Ничего… Сейчас пройдет. Вот кончится война, я опять уйду в горы, буду жить в пастушьих колибах, на катунах. Там поправлюсь…

Он поворошил ногой желтые листья, ковриком слежавшиеся под корявым дубом, и, сощурив глаза, долго смотрел на гипсовую мадонну, склонившуюся у подножия треста. Ветер яростно трепал надетый на ее голову венок из красных бумажных цветов; дождь смыл с них краску, и она растеклась по лицу мадонны, словно кровь. На цоколе распятия я увидел едва различимую латинскую надпись, затянутую зеленой плесенью. От этого креста, от всего изваяния веяло мертвой тоской.

— Я вас вот зачем позвал, — заговорил Вучетин. — Прежде всего хочу поблагодарить. — Он обнял меня за плечи и ласково взглянул в глаза. — От всей души! Вы нам очень помогли, Николай.

— Это мой долг, товарищ командир, — сказал я. — У наших стран общий враг — фашизм, и выходит, что я сражаюсь здесь и за свою родину.

Вучетин оглянулся по сторонам.

— Мы одни. Я буду с вами откровенным… Стоян Подказарац… Я даже не успел с ним поговорить. Он мой ученик. Я любил его, как сына. До боя я всей силой воли заставлял себя не думать о том диком и безобразном, что случилось, иначе, если б и мы с Радовичем поддались общему настроению, операция была бы сорвана. У революционного трибунала, очевидно, были какие-то веские основания, чтобы вынести суровый приговор этим двум черногорцам. Но привести его в исполнение перед самым боем, да еще руками сербов — это уже, говоря попросту, подлить масла в огонь! Национальная вражда у нас, как угли, тлеющие под пеплом, не затухает. К счастью, операция не была сорвана. У вас, я думаю, в армии ничего подобного не бывает?

— И не может быть! — резко сказал я.

— Разумеется, я так и думал. Люди разных народов по-братски сотрудничают между собой… Так и должно быть. К этому и мы идем. В нашей бригаде вы найдете бойцов всех национальностей страны. Борьба крепко спаяла людей. Но вся беда в том, что иногда ссоры, вольные или невольные, все же возникают.

— Значит — есть поводы, — заметил я.

Вучетин скорбно усмехнулся:

— Да, но кто дает эти поводы?

Он промолчал, собираясь с мыслями.

— Вы, конечно, слышали такое выражение: «Балканы — пороховая бочка». Пожалуй, так оно и есть. Вечная взаимная рознь и вражда, грызня и резня между народами, между племенами. Возьмите хотя бы историю нашей Югославии. Что это такое, как не история междоусобной борьбы разных династий, политических партий, история дворцовых переворотов, заговоров, измен, политических убийств — то прямых, то из-за угла. Ни один царь, к какой бы династии он ни принадлежал, ни одно правительство, какой бы партией оно ни было сформировано, так никогда и не смогли объединить все ветви нашего югославского народа в единую и большую дружную семью. Иные историки обвиняют нас, югославов. Говорят, что мы не способны к сплоченной, государственной жизни, привыкли к разобщенной, племенной, что у нас будто бы не хватает качеств, например, болгарина — настойчивости и трудолюбия. Что нет народа более беспечного, чем сербы. Они, мол, только поют и декламируют о славе своих предков, о Душане Сильном и Марко Кралевиче, а дальше этого их любовь к родине не идет. Сущая ерунда все это! Будь это так, нас бы уже давным-давно раздавили, смели с лица Балканского полуострова. Но мы выдержали пятивековой гнет турецкого рабства, устояли и против интриг католической Венеции и имперской Австрии. Когда нашей стране угрожала гибель, мы дружно и грозно восставали. Сотни лет вели бесконечную святую войну за свои леса, долины и холодные горы, «за крст часни и слободу златну», [39]за свои национальные права, которые древнее и законнее прав многих ныне существующих держав. Каждый камень в наших горах полит геройской кровью. А если кто и предавал нас, если кто и предпочитал петь чужим голосом, красиво ходить чужой походкой и щеголять в ошейнике, надетом Западной Европой, — так это был не народ, не простые люди, а отщепенцы. Это были правители, карагеоргиевичи и обреновичи, министры, депутаты, политиканы и прочая накипь…

Вучетин с затаенным раздражением произнес последние слова и отдышался. Он словно торопился высказать все, что наболело у него на душе. Он говорил отрывисто, с волнением. Глаза его горели, щеки пылали. И я понимал, что этот больной, исстрадавшийся, но все еще сильный духом человек откровенен со мной, так же, как и Иован, потому что я русский, из Советского Союза…

— И вот эти продажные политиканы, — продолжал Вучетин, — радостно потирают руки и ухмыляются, когда серб говорит: «Босна моя», а хорват ему возражает: «Нет, моя». Надо признаться, что до сих пор серб и хорват не умеют у нас вместе сказать «Босна наша». Ведь Босния — сердце Югославии, и одно у нас отечество — югославская земля. Мы ссоримся, режем друг друга, а те, кому это на руку, стоят в сторонке, посмеиваются и говорят: «Глупцы! То, из-за чего вы спорите, ни твое, ни его, а должно быть моим».

Я сопоставил услышанное с тем, что говорил мне Иован.

— Такое положение очень опасно, — сказал я. — Оно может быть на руку только империалистам. Они обычно всеми мерами нарочно обостряют национальную рознь и вражду, особенно среди отсталых слоев народа, и таким образом разоружают его…

— Вот, вот! — с горячностью подхватил Вучетин. — Я очень рад, что вы это понимаете. Я и хотел, друже Загорянов, чтобы вы, человек среди нас новый, поняли, как сложен у нас национальный вопрос. Да, вы правы. Именно империалисты сеют у нас рознь и этим нас ослабляют. А при случае они просто рвут нас на части. Возьмите Истрию, Триест, Боснию и Герцеговину. Кто только их не захватывал? И австро-венгры, и итальянцы, не говоря уже о турках. После первой мировой войны мы, правда, территориально объединились, но экономически нас все равно раздирали на части Англия, Франция, Германия и Америка. Все они старались урвать у югославского народа его последний кусок хлеба, поссорить нас, замутить воду, чтобы не так заметны были их подлые махинации. А то вдруг они объявляли о каких-то своих еще и стратегических интересах в этой части мира и заявляли о своем намерении защищать их здесь. Бог знает что! А сейчас даже еще труднее понять, что вообще происходит. Исторически и психологически мы все тяготеем к России. Теперь — особенно. Все мы — сербы, хорваты, черногорцы, словены, македонцы, боснийцы и другие — хотим жить в единой дружной семье народов, жить так, как живут народы у вас, в Советском Союзе, — счастливо, мирно, без всякой национальной розни и вражды. Но какая-то посторонняя рука извне и внутри все время сталкивает лбами наш» народы. То, что фашисты и святой папа римский устроили в сорок первом году резню сербов с хорватами, — это не удивительно. А вот кто же теперь направляет и разжигает эту рознь? Немцы? Не совсем так. Вот, окажем, в Хорватии находится до двухсот тысяч «домобранцав». Их идеолог Мачек, как известно, связан с немцами, и с американцами, и англичанами. Но ведь его головорезы натравливаются на сербов и черногорцев. Кем, спрашивается? У Михайловича несколько десятков тысяч сербов, при его штабе есть английская военная миссия, а его четников науськивают на хорват, черногорцев и македонцев. Опять-таки, кто? Или возьмите положение у нас в армии. Зачем нужно выбрасывать такие лозунги, как «Сербы — первенствующая нация в Югославии» или «Все македонцы — югославы!». Ведь есть еще греческие и болгарские македонцы. Поразительно, до чего же мы неосторожны! Вместо того, чтобы прикрыть броней наше слабое место, защитить его, вместо того, чтобы смягчить отношения между народами, мы сами же обостряем эти отношения и выставляем их напоказ в самом неприглядном, обнаженном виде. И этим-то как раз и пользуются враги. В случае с расстрелом двух черногорцев, между прочим, как в зеркале, отразилось это наше самое слабое, уязвимое место. Пороховая бочка…

Вучетин внезапно оборвал себя. И я невольно повернул голову в том направлении, куда он смотрел.

Со стороны гор быстро приближались всадники.

Вучетин поднялся со скамьи и, махнув рукой, как бы отгоняя от себя неразрешимый вопрос, быстро проговорил:

— Ничего! Придут ваши, и мы высыпем порох из балканской бочки. В конце концов, — добавил он, словно отвечая на какую-то свою мысль, — Сава, Драва, Дрина, Прут — все в одну реку текут…

Всадники остановились у распятия. Один из них был американский подполковник, другой англичанин. Я сразу же узнал их.

Союзников сопровождали охрана и наш политкомиссар Блажо Катнич.

— Это представители союзнических миссий, — тихо сказал я Вучетину. — Я их видел у командира корпуса в Хомолье.

— Очень кстати! Есть чем порадовать, — Вучетин оправил на себе старую, потрепанную шинель.

Не слезая с коня, Катнич жестом подозвал нас.

Мы подошли.

— Привет, — улыбнулся нам политкомиссар и тут же недовольно спросил: — Что это вы прогуливаетесь? Разве больше дела нет? Пали духом? Не отчаивайтесь. Синь мы возьмем. И не только Синь! Союзники пришли к нам на помощь. — И, понизив голос, он наклонился к американцу. — Это командир Шумадийского батальона Вучетин и с ним русский.

Тот небрежно дотронулся до пилотки с белой звездочкой и костяшками, а англичанин лишь еще выше вздернул подбородок.

— Сообщи, друже, обстановку, — сказал Катнич, переходя на деловой тон.

— Синь взят, — спокойно ответил Вучетин. — Бой окончен!

— Как окончен?! Ты шутишь! — изумился Катнич, разом привставая на стременах.

Союзники недоверчиво посмотрели в сторону Синя. Над городом тонкими столбами поднимался дым.

— Так это не из труб идет дым? — пробормотал американец. — А мне показалось, что у города такой мирный вид. Так что же это? Пожары?

— Дым от костров. Бойцы готовят завтрак, — ответил Вучетин.

— Вот как! — Американец присвистнул.

Едва уловимая тень прошла по его лицу. Но тут же он весело воскликнул:

— Отлично! Поздравляю вас! Однако все же досадно, что мы опоздали. Партизаны, вероятно, понесли большие потери. Не их ли оплакивать вы пришли к этой мадонне, друже Вучетин? — сочувственно осведомился он.

— Нет, жертв немного. Мы напали на противника врасплох.

— Ну и как? Уничтожили? Весь полк? Невероятно! А пленные, пленные есть хоть какие-нибудь?

— Обратитесь к начальнику гарнизона Синя, — сухо сказал Вучетин.

Видно было, что ему не понравился американец.

— Так, так, — Подполковник взглянул в мою сторону.

Он, конечно, тоже с первого взгляда узнал меня, но, видимо, не хотел сразу показывать этого.

— А, наш русский союзник! — с запозданием приветствовал он меня. — Положительно, мир тесен. Судьба сталкивает нас вторично. Что значит союзники: всегда и всюду вместе!

Я взглянул ему прямо в глаза. Он спохватился и переменил тон.

— Ну, поехали, друзья, отпразднуем в таком случае победу.

Мы с Вучетиным последовали за верховыми.

На городской площади, против дома с башней, шел митинг. Зарядный ящик, на котором стоял Милетич, окружала толпа жителей и бойцов.

Американец направлял свою лошадь прямо к трибуне. Толпа неохотно расступалась.

Иован горячо, с подъемом говорил о величии и героизме Красной Армии, которая, ломая отчаянное сопротивление врага, с каждым днем все ближе и ближе подходит к Балканам и Карпатам, неся освобождение от гитлеризма народам Центральной и Юго-Восточной Европы. Он говорил о том, что югославские партизаны, беря пример с советских воинов и в надежде на скорую встречу с ними, действуют все решительнее и дружнее…

Американец прислушался.

К нему подошел Тодор Радович.

— Это начальник гарнизона, — сказал союзникам Вучетин.

— Здраво! — широко улыбнулся американец, протягивая Радовичу руку. — Представитель англо-американской миссии Шерри Маккарвер. Со мной капитан Баджи Пинч, офицер связи его величества короля Англии. Он не так хорошо владеет сербским языком, как я, и поэтому поручил мне приветствовать и от его имени доблестных бойцов и командиров Народно-освободительной армии, одержавших только что славную победу!

— Бойцы и командиры высоко оценят ваше приветствие, — с достоинством ответил Радович.

А на трибуну выходили жители Синя, кто с красным бантом, а кто с картонной звездой на груди. Они говорили о своей любви к Народно-освободительной армии, к Советскому Союзу, к великому Сталину. Обещали оказать партизанам всяческую поддержку. На домах и даже над костелом, украшенном каменным кружевом, появились красные и трехцветные флаги со звездами. Стены и ограды запестрели новыми лозунгами, в которых неизменно повторялись слова: «Советский Союз», «Сталин», «Красная Армия», «компартия», «НОВЮ». Скоро уже ничего не осталось от прежних немецких надписей, от афиш, рекламировавших фильм «Очарован тобой», от нарисованных черных силуэтов людей, наклонившихся вперед, будто предупреждающих: «Молчи! Тебя подслушивают!»

Маккарвер и Пинч оглядывались с удивлением, немного даже растерянно. Американец что-то сказал Катничу. Тот подозвал Корчагина и зашипел на него:

— Это что же такое? Не видишь разве, что со мной приехали наши западные союзники? Почему ты в своем выступлении ничего не сказал ни об Англии, ни об Америке? Другие тоже молчат об этом. Безобразие! И соответствующих лозунгов нет. Почему?

Иован оправдывался, ссылался на то, что народ и каждый оратор выражает свои чувства так, как хочет…

— Кстати, а где у вас пленные? — озабоченно спросил Маккарвер Радовича. — Есть ли среди них офицеры?

— Трудно разобраться… Многие взяты в нижнем белье.

— Забавно! — Маккарвер усмехнулся и нервно потрепал лошадь по холке. Какое-то скрытое напряжение чувствовалось в нем, и это плохо вязалось с его веселыми словами. — Молодцы! Я восхищен вашим геройством. Черногорцы вообще отличные парни и вояки. Они громили самого Наполеона.

— Черногория — цветущая страна, — невпопад меланхолически добавил Пинч. — В Ульцине и Которе зимой распускаются розы.

— Да, да, розы — это, разумеется, прекрасно, однако гораздо важнее, что одна Которская бухта может вместить целую эскадру эсминцев… Скажите, — снова обратился Маккарвер к начальнику гарнизона, — неужели вы не захватили в плен хотя бы нескольких офицеров? Они могли бы дать нам важные сведения.

— Я как раз допрашиваю одного, судя по документам, полковника. — Радович показал портфель, который держал в руке.

— Как его имя? — нетерпеливо воскликнул Маккарвер.

Глаза американца жадно блеснули. Я заметил это. Но он тут же придал им прежнее равнодушно-ленивое выражение.

— Гольц. Фон Гольц… У него здесь какие-то странные бумаги с математическими знаками… Очевидно, шифровка. Есть и радиограмма из Берлина.

— Покажите. Интересно, — уже совсем спокойно произнес Маккарвер.

Радович вытащил из портфеля смятый телеграфный бланк. Маккарвер быстро пробежал его глазами.

— Та-ак. Поздравление с Новым годом и награждение знаком отличия «Дубовый лист» к ордену Железного креста. Полковнику частей СС фон Гольцу. От самого Гиммлера!.. Я надеюсь, вы разрешите нам с капитаном Пинчем присутствовать при допросе этого фон Гольца и помочь вам проанализировать его документы? — произнес Маккарвер вкрадчивым голосом.

— Само собой разумеется! — засуетился Катнич, не дожидаясь ответа Радовича. — Сейчас же все организуем. А пока позвольте мне сказать речь.

Политкомиссар с трудом взобрался на зарядный ящик.

Маккарвер и Пинч, сидя на лошадях, махали оратору руками и улыбались».

20

До позднего вечера площадь и улицы городка оглашались возбужденными криками и песнями. Жители и бойцы — шумадийцы, черногорцы и с ними Загорянов — праздновали победу. Но веселый шум лишь слабым отголоском проникал сквозь плотно затворенные и завешенные окна одной из комнат трехэтажного дома на площади.

В этой небольшой комнате, в которой на диванах и на полу еще валялись одежда и личные вещи, принадлежавшие ее вчерашним обитателям, шел допрос немецкого полковника фон Гольца.

Допрос на ломаном немецком языке вел Радович в присутствии Маккарвера и Пинча.

Нежданно-негаданно увидев перед собой Маккарвера, фон Гольц едва скрыл свою радость. Он мгновенно ободрился, даже приосанился, брезгливо одернув на себе солдатскую шинель, в которую вынужден был переодеться, убегая из Синя.

Маккарвер же и бровью не повел при виде своего подопечного, присел к столу и стал перелистывать разложенные на нем бумаги, извлеченные из портфеля пленного.

Отвечая Радовичу, фон Гольц сказал, что, начиная в Югославии зимнюю кампанию 1943–1944 года, командующий немецкими войсками генерал фон Вейхс в шестой уже раз делал ставку на окружение, раздробление и уничтожение основных сил Народно-освободительной армии. Его войска, включая четнические и усташские формирования, нанеся внезапный удар, осуществили в разных местах прорыв и заняли в начале декабря обширную территорию в Восточной Боснии и Санджаке. Но партизаны ускользают от разгрома, а иногда и сами наносят ответные и неожиданные удары, как, например, сейчас в Сине, где до сего времени был спокойный уголок.

При этом фон Гольц украдкой бросил горестный взгляд на спину Маккарвера, склонившегося над столом с бумагами.

— Можно подумать, — продолжал пленный сдавленным голосом, — что сегодня партизанами командовал лично Арсо Иованович.

— Да, мы действовали по его указанию, — подтвердил Радович с гордостью.

Фон Гольц вздохнул.

— Плохи наши дела, герр командир. Днепр мы потеряли. Италию проморгали. Даже индейцы Боливии — и те объявили нам войну. Пока мы были сильны, нас любили. Сильному все подчиняются, а слабого побивают каменьями. Уж до того дошло, что и тут бьют. Вот потеряли Синь… Трудно иметь дело с противником, увертливым, как угорь. Он ускользает из рук, избегает ловушек, которые мы расставляем, не идет на большие сражения, а, напротив, навязывает нам свою тактику… Признаться, я поражен вашим возросшим тактическим искусством, — заискивающе добавил фон Гольц.

Пинч слушал немца с вежливым пренебрежением победителя. Его мало интересовал этот допрос. С видом терпеливого ожидания он созерцал на стене покосившуюся раскрашенную фотографию в золоченой раме: Венсенский парк в Париже с беседкой у пруда среди изумрудных тополей, в которой, судя по немецкой надписи, любил мечтать Наполеон. Вдруг рассеянный взгляд англичанина упал на планшетку, свисавшую со спинки стула, на котором сидел Маккарвер, углубленный в рассматривание бумаг фон Гольца. Из раскрытой планшетки торчала сложенная, хорошо знакомая Пинчу топографическая карта.

Как бы в раздумье, Пинч прошелся мимо стула и незаметно для американца вытащил карту из планшетки.

— Извините, джентльмены, — сказал он. — Я вас оставлю на несколько минут.

И он не спеша вышел в коридор. Маккарвер тоже поднялся с места.

— Я не нахожу ничего существенно важного в показаниях этого пленного, — сказал он Радовичу по-сербски.

— Мы отправим его в штаб бригады. Я думаю, что там он заговорит по существу, — ответил начальник гарнизона.

— Да, да, — зевнул Маккарвер. — Я даже советую отправить его непосредственно в верховный штаб. Все-таки птица важная. Человек Гиммлера, как никак. Кроме того, он, кажется, недурной теоретик военного дела. В верховном штабе им, несомненно, заинтересуются.

— Хорошо. Сделаю так, — согласился Радович.

— Прекрасно. Ну, нам пора двигаться. Я вас попрошу, друже начальник гарнизона, распорядиться. Там бронетранспортер валяется. Прикажите осмотреть его. Если мотор цел, то, может быть, мы как-нибудь дотянем до аэродрома.

— Добро. Я сейчас. Но только… — Радович замялся, кивнув на пленного.

— Будьте покойны. Не убежит. — Маккарвер положил перед собой на стол автомат. — Я покараулю. У меня пистолет-пулемет системы Томпсона: шестьсот пуль в минуту.

Радович торопливо вышел из комнаты.

Как только шаги его затихли в глубине коридора, американец встал и запер дверь на крючок. Обернулся.

Лицо фон Гольца побагровело от волнения. Толстые губы вздрагивали.

— Я очень рад, — сказал он и с дружелюбно протянутой рукой двинулся было к Маккарверу.

Американец жестом остановил его.

— Пожалуйста, без эмоций! — поморщился он. — Ближе к делу. У нас считанные минуты. — Перед носом фон Гольца зашуршали бумаги. — Какая из этих шифровок — нужный мне список? — Маккарвер спешил.

— Но прежде я хотел бы иметь гарантию, сэр… Вы обещали… Помните, в «Трех медведях»?

— Повторяю, мы с вами люди деловые. Оттого, что вы в плену, ваши акции у нас нисколько не упали.

— Я надеюсь, сэр…

— У вас есть все основания рассчитывать, что ваши надежды оправдаются. Вы хотите получить допуск к нам?

— Да, вы обещали мне это…

— Хорошо. Вы его получите. Где список?

— Вот он, — указал фон Гольц на одну из бумаг.

— Пополненный?

— Да.

— Отлично. Расшифровывайте. Быстро. — Маккарвер оглянулся на дверь.

— Ведь это валюта… Золотой фонд, — шептал гитлеровец, взглядывая на шифровальную таблицу и подписывая под цифрами шифра клички и имена югославских агентов гестапо.

— Не волнуйтесь. Расчет будет произведен с точностью до одного цента, — заверил Маккарвер, стоя за спиной фон Гольца и с торжествующей улыбкой читая знакомые имена…

21

Топографическая карта Югославии, которую Баджи Пинч внимательно рассмотрел в соседней комнате, была испещрена различными надписями. Около названия населенного пункта Дьяковац размашисто стояло слово «хром», около Истрии — «бокситы», около Индрии — «ртутный рудник, второй в Европе», около Кутино, Междумурья и по долине Дравы — «нефть», на Копаонике — «уран» и т. д. Отмечены были также месторождения цинка, марганца, вольфрама, фосфоритов, олова, меди, угля. Кружком был обведен в районе Трепч свинцовый рудник и комбинат, на котором Пинч благополучно директорствовал до войны. На полях карты стояли какие-то цифры, позволявшие догадываться, что это указания на результаты геологических поисков, разведок и горноразведочных выработок. Таких подробных сведений о полезных ископаемых, а точнее, о стратегическом сырье, таящемся в недрах югославской земли, не было у Пинча, хотя он и прожил здесь год.

Так вот что за беседа на научную тему была у янки с комиссаром Магдичем, бывшим горным инженером и геологом!

Пинча потрясло неожиданное открытие. Его обуяло чувство жгучей зависти к успехам партнера. Он и сам, правда, при случае не прочь был выйти из круга непосредственных задач офицера связи союзной миссии. Но, судя по всему, Маккарвер занимался своим бизнесом куда с большим размахом и энергией!

С самым решительным видом Пинч толкнул дверь в комнату, где происходил допрос. Дверь не открывалась. Она была заперта изнутри.

Охваченный внезапным подозрением и тревогой, Пинч нервно постучал.

Только через минуту Маккарвер впустил его.

— Мистер фон Гольц просит прощения, — сказал он с улыбкой. — Он переодевается.

Действительно, немец сбросил солдатскую шинель и натягивал на себя офицерскую с бархатным воротником, доходившую ему до пят.

Пинч вперил в коротышку фон Гольца испытующий взгляд.

— Судьба, — горестно осклабился тот, как ни в чем не бывало смотрясь в разбитое гранатными осколками настенное зеркало. — Облетели дубовые листья. Бедный Пауль Бициус! Мой друг, у которого я здесь гостил, уже переселился в мир иной и, может быть, лучший…

Маккарвер, высунувшись в окно, что-то кричал бойцам, возившимся у бронетранспортера. Пинч воспользовался этим и незаметно сунул карту обратно в планшетку американца.

— Сейчас наладят машину, и мы едем в Гламоч, — сказал Маккарвер, отходя от окна. — Итак, в путь, капитан?

Пинч сердито кивнул головой: опять в его отсутствие что-то здесь произошло, как и тогда, у Поповича на Черном Верху.

В дверях появился Катнич.

— Машина готова! Отремонтировали! — объявил он. — Но почему вы спешите, господа? Я распорядился насчет обеда. Обнаружен погреб с замечательными винами. Мы не пьем, но по случаю вашего приезда…

— Нет, нет! Нам некогда. Дела! — решительно отказался американец. — Кстати, капитан, — обратился он к Пинчу по-английски, — берите пример с этого парня. Расторопный и толковый молодчага. Всегда весел и бодр.

— Разрешите ящичек с винами поставить к вам в машину? — не унимался Катнич.

— Это можно! — Маккарвер похлопал его по плечу. — Благодарю вас, друже. Вы хороший парень. Мы с вами еще встретимся, я уверен. Между прочим, вы и оратор неплохой. Имел случай убедиться в этом. Ваша речь с импровизированной трибуны была великолепна. А кто это выступал, когда мы подъехали?

— Политкомиссар роты Корчагин.

— Он что, русский?

— Нет, серб. Корчагин — это его кличка.

— Вот как! Должен вам сказать, что его речь не произвела на меня особо отрадного впечатления. Уж слишком она тенденциозна. Если из трех союзников хвалят одного, то, значит, остальные двое плохи. Такой ведь вывод естественно напрашивается, если послушать вашего Корчагина?

— Согласен с вами, — подхватил Катнич. — Я уже сделал ему замечание.

— А какими материалами он пользовался? — допытывался Маккарвер.

— Вероятно, просто излагал последние радиосообщения.

— Нельзя, нельзя так. Надо контролировать. Вы комиссар батальона. Это ваша обязанность. Кстати, — Маккарвер порылся в планшетке и достал брошюрку. — Вот вам руководство по использованию информационных материалов. Правда, оно издано для наших армейских лекторов и капелланов, но, видите, мы перевели текст на сербский язык. Рекомендую, у нас богатый опыт политической обработки.

— Я воспользуюсь вашим советом.

— Мы будем держать с вами крепкую связь, комиссар. Я всегда охотно помогу вам. Между прочим… — Маккарвер перешел на полушепот. — Мне хотелось бы иметь что-нибудь из трофеев на память о нашей встрече, о взятии Синя. У меня в нью-йоркской хижине масса сувениров. Собираю со всего света.

— Понимаю. Все, что угодно. — Катнич с тоской нащупал в своем кармане золотые часы, снятые с руки полковника СС. — Фотоаппарат? Бинокль?

— Нет, это громоздко.

— Браслет, часы?

— Вот-вот. Что-либо в этом роде.

Разговаривая, Маккарвер и Катнич вышли из комнаты. Пришел Радович с бойцами, и те увели фон Гольца. А Пинч все ходил из угла в угол, пытаясь найти объяснение странному поведению Маккарвера. Янки так стремился в Синь, интересовался пленными, а во время допроса не проявлял к полковнику СС никакого любопытства. Но когда они остались с глазу на глаз?.. Несомненно, за всем этим что-то кроется. Они о чем-то успели переговорить. Связь с врагом — это в порядке вещей. Разведка есть разведка… Но какие у них дела?

Под окном раздался нетерпеливый и протяжный рев клаксона. Капитан выглянул в окно. Маккарвер уже сидел за рулем бронетранспортера, а несколько бойцов — охрана — влезали на заднее сиденье. Пинч быстро сбежал по лестнице и почти на ходу вскочил в кабинку машины.

Маккарвер дал полный ход.

Он полулежал за рулем. Пилотка — на затылке, в зубах — сигарета. Управлял он машиной лениво, еле-еле, как будто не имел к ней никакого отношения, а она мчалась, тарахтя и подпрыгивая.

Пинч был зол на себя. У него из головы не выходила топографическая карта американца. Этот янки всюду успевает делать свой бизнес!

— А куда теперь мы отправимся? — вдруг, спохватившись, с раздражением осведомился Пинч. — Мне надоело это путешествие в неопределенном направлении.

— В Дрвар полетим, капитан. В верховный штаб. Домой!

— Наконец-то! В таком случае давайте уточним маршрут.

— Со мною, сэр, не заблудитесь.

— Познакомьте меня с маршрутом по вашей карте.

— У вас есть своя.

— Я ее потерял. Позвольте взглянуть на вашу. Жесткое, встревоженно-лихорадочное выражение лица Пинча рассмешило Маккарвера.

— Пожалуйста, капитан. Это ничего не меняет. — Он подал ему карту и нажал на педаль.

Бронетранспортер прибавил ходу. Карта запрыгала перед глазами Пинча. На ней ничего нельзя было разобрать. Но Пинч и не всматривался в текст.

— Так… Напрямик хотите лететь? А не лучше ли по-над берегом моря? Прекрасные пейзажи! Небольшой крюк, но зато… А что это за надписи тут у вас? Совершенно невоенного содержания. Бокситы, хром… Что это такое?

— Невоенного содержания? — Маккарвер рассмеялся. — Вы наивны, как вольтеровский Кандид! Хотел бы я знать, как работали бы ваши военные заводы в Бирмингаме и Шеффильде без этих невоенных ископаемых?.. Впрочем, я могу удовлетворить ваше любопытство. Я изучаю геологические особенности здешней местности. От вас, капитан, у меня нет секретов.

— Надеюсь… — Пинч придал своему тонкому голосу оттенок строгости. — В противном случае это было бы не по-джентльменски и нарушало бы элементарные требования союзнического долга… Но я не понимаю, к чему сейчас изучать здесь геологию?

— А к чему вы стремитесь изучить югославское побережье? Порты, бухты, заливы, острова? Почему ваш блокнот заполнен всевозможными географическими названиями?!

— Для вас это не тайна. Мы, англичане, сторонники вторжения в Европу не с Запада, а через Балканы. А для того, чтобы высадиться здесь, естественно, нужно в первую очередь подготовить порты и авиационные базы.

— Да, да, — понимающе мотнул головой Маккарвер. — Ваш премьер-министр уже второй год носится с этим планом.

— Чтобы врезаться клином в уязвимое подбрюшье Европы…

— Знаю, знаю, что за этим скрывается! Вы хотите с помощью нашей техники прийти сюда раньше русских. Хитро, ничего не скажешь! Надо отдать вам справедливость! Вы умеете удачно выбирать себе союзников.

— Я с вами взаимно откровенен, полковник. Наш долг — освободить страны Юго-Восточной Европы, — монотонно закончил Пинч.

— Добавляйте уж: и оккупировать их, ваши любимые Балканы! Ведь мы ничего не скрываем друг от друга! — И Маккарвер громко расхохотался.

Пинч хотел было что-то сказать, но сделал только презрительную мину и молча пожевал губами.

Бронетранспортер вздрагивал, шел крутыми зигзагами, будто и он смеялся заодно со своим водителем.

— Эх, капитан, капитан! Хороший вы парень, но близорукий! Дальше своего «подбрюшья Европы» ничего и не видите, — снова заговорил Маккарвер, когда машина, на полном ходу миновав Трнову Поляну, медленно поползла в гору. — Балканы, как плацдарм, вы правы, надо готовить, но не так быстро, как вы хотите, и не к этой войне, а к той, которая будет, черт возьми, действительно самой решающей и самой тяжелой. Маленькие планы — это маленький бизнес, а большие планы — это большой бизнес, они нам поют песни сирен…

И Маккарвер, нажав кнопку клаксона, дал такой продолжительный гудок, что Пинч вынужден был заткнуть уши. Едва гудок умолк, англичанин буркнул, покосившись в сторону подполковника:

— Опасные фантазии, сэр! Британцы более благоразумны и практичны.

— Увы, мой дорогой. Если судить по результатам, которые вы извлекли из нашей совместной поездки, то, мне кажется, это про вас сказал Шопенгауэр: для практической жизни вы так же годитесь, как телескоп для театра.

Слова эти были грубы, кроме того, они косвенно подтверждали жгучие подозрения Пинча, но он промолчал, чтобы не уронить окончательно своего достоинства. Носатое лицо англичанина снова приняло зеленый оттенок. Его нестерпимо мутило от тряски, запаха бензина и рева мотора.

И вдруг Пинч больно ударился о крышку лобового люка. Машина со скрежетом затормозила, резко пошла в сторону и остановилась у самого края канавы, переходящей в глубокую, заваленную снегом ложбину.

Лицо Маккарвера побледнело, руки, вцепившись в баранку, вздулись от натуги. Вобрав голову в плечи, словно защищаясь от нависшей опасности, он выглянул из кабины и испуганно посмотрел назад.

Бойцы из охраны с улыбкой переглянулись. На дороге валялась свекла, отдаленно похожая на маленькую противопехотную немецкую мину…


Югославская трагедия

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Югославская трагедия

1

«…Не успела еще вьюга замести следы, оставленные на дороге трофейным бронетранспортером, как в батальон вернулся гонец, посланный Катничем к Ранковичу с донесением о победе. Он привез приказ, который круто изменил планы Вучетина: хорошенько снарядиться и обмундироваться за счет трофеев, вооружить батальон артиллерией и тяжелыми пулеметами. Начались спешные сборы, и мы покинули Синь налегке в тот же вечер.

Коце Петковский и братья Станковы с досадой, чуть ли не со слезами, расстались с тремя горными пушками. Мы захватили с собой только то, что смогли унести на плечах и в торбах. А черногорцы, перегруженные трофеями, боевой техникой и пленными, остались в городе. Нам предстоял форсированный марш через Динарский хребет.

Мы шли всю ночь. Было сыро, мрачно и очень холодно. Клейкая, полусмерзшаяся грязь налипала на обувь в таком количестве, что трудно было отрывать ноги от земли. Резкий ветер сек лица острым снегом, принесенным с горных высот, спирал дыхание. Мучителен был каждый шаг. На остановках по команде «одмор» [40]люди мгновенно валились в колючие кусты у дороги и впадали в сонное оцепенение.

Куда шли и зачем, никто не знал. Мы выполняли приказ Ранковича. Догадывались лишь, что задача, должно быть, очень важная и крайне срочная.

Стараясь объяснить бойцам смысл нашего форсированного марша, Милетич говорил на ходу:

— Надо ко всему привыкнуть, другови. Закалимся, как сталь. Мы войско легкое и быстрое. Еще одна гора, еще одна долина. Выполнить приказ — вот наша задача. Где мы остановимся? Нам этого не нужно знать. За нас думают и решают в верховном штабе.

Кто-то громко вздохнул:

— Ой-ли? Знают ли там вообще, что из Синя бежим почти голышом?

— И куда? Кажется, обратно в Ливно?

— Бросив орудия?! — высоким гневным голосом сказал Петковский.

— Знать бы хоть куда. Все было б легче!

Колонна глухо роптала в темноте.

— Они правы, — шепнул мне Милетич, зашагав рядом. — Конечно, лучше, если солдат понимает свой маневр. Но если этот маневр — тайна? Если…

Не досказав чего-то, Иован опять отстал, и снова я услышал его бодрый голос в хвосте роты:

— Не отставать, другови, не нарушать строя. Еще разок покажем, что мы из 1-го Шумадийского, что мы тверже камня, терпим все и под дождем и под снегом. В старой песне поется: «Юнаки плачут, а воюют; ружья у них на голых плечах, пистолеты на голой груди, сумки с порохом на голых бедрах». Так и мы… Пройдем сквозь сито и решето, а своего добьемся. Ведь мы союзники непобедимой Красной Армии. С нею наша сила и длинна и широка. [41]

Говорок опять прошел по колонне, но уже совсем иной. Корчагин все-таки нашел нужные слова, сумел ободрить бойцов, влить в них свежие силы.

Партизаны начали вслух вспоминать свои удачи, из которых и сложилась победа в Сине.

Общее воодушевление и подъем, естественно, вылились в любимой песне, которую затянул Байо:

С Дона, с Волги и с Урала…

И я пел от всей души. Успех боя окрылил и меня.

Друзья мои, мои далекие боевые товарищи по дивизии, вот я и с вами! Я снова нашел себя, свое место среди бойцов справедливой битвы. Теперь, думал я, не стыдно будет смотреть в глаза товарищам.

Вдруг послышался конский топот и яростный окрик Катнича.

— Замолчать! Где командир?

— Мрачило налетел, — буркнул Байо. — Кончай петь, ребятки…

— Друже Янков! — раздраженно заговорил Катнич. — Вот не ожидал, что эта опера у тебя в роте! Черт знает что такое! Ты забыл о бдительности. Выясни, кто запел, доложи мне.

Песня затихла.

Кича продолжал идти впереди роты не оборачиваясь. Он не хотел выяснять, кто запел.

Дорога, сузившись, вползла в густой хвойный лес. Шли, спотыкаясь о корни, цепляясь за сухие еловые ветки. Слышался треск рвущейся одежды.

Лес оборвался ущельем. Перешли клокотавшую речку, потом заскользили по льду на каком-то крутом перевале.

Начинало светать. На востоке розовел сплюснутый облачком оранжевый комок солнца. Еще немного, и облако опало, как вата, в которую завернули пламенеющий уголь. Солнце ослепительно озарило снеговой Динарский хребет.

Скомандовали привал.

И здесь, на высоте, на пронизывающем ветру, бросавшем в лицо твердый, зернистый снег, кое-как одетые и измученные усталостью, люди шутили и смеялись, подбадривая друг друга и согреваясь играми.

Стороной прошли затем мимо Ливно. А в полдень перед нами уже расстилалось огромное Дуваньско Поле, окруженное крутыми горами, кое-где щетинившимися голым лесом.

Путь этот уводил нас вглубь Боснии. Вот она, гордая, во всей своей дикой красе передо мною! Если в Сербии деревушки среди фруктовых садов напоминали мне украинские хутора; если Герцеговина с ее суровым пейзажем была похожа на Кавказ, то здесь остро пахнуло на меня старой Бухарой. Села — ряды серо-желтых глухих стен маленьких низких домов, стоящих плотно друг к другу, без единого окна на улицу. Ворота заперты; садов и деревьев мало. По всем правилам мусульманской строгости законопаченная жизнь. Но все же и тут к нам присоединялись новые бойцы в фесках, обмотанных сверху шалью, они собирались вокруг старика Али Фехти, который шел с нами от Трновой Поляны и храбро сражался в Сине.

Когда миновали одно такое село у начала Дуваньско Поле, Катнич со своим ординарцем поскакали вдруг вперед.

— На разведку! Политкомиссар сам хочет выяснить обстановку! — крикнул нам Пантера, обернувшись и лихо щелкнув плеткой.

Вот они уже обогнали головное охранение и скрылись из виду.

Протяжно сопя и отдуваясь, Бранко Кумануди говорил Филипповичу:

— Ты смотри, какой наш политкомиссар храбрый! Бога-му, до чего храбрый, да хранит его святая дева. А ты что молчишь? Тебе языком дернуть, наверное, так же тяжело, как повернуть камень, что ли? Эх, необразованность! Никакого чувства, никакого понятия нет!

Джуро понуро молчал. Знамя вяло болталось за его спиной. Он то и дело поднимал голову, тревожно посматривая на совершенно ясный небосвод.

Солнце заливало поле теплом. Слепящие блестки рассыпались в ложбинках, где лежал ноздреватый, размытый дождями снег. Погода была, точно по заказу летчиков.

Нами всеми овладевало смутное сознание опасности. Колонна шла медленно, растянувшись по дороге. Бойцы едва плелись.

Я подошёл к Вучетину. Он тоже был обеспокоен. На его лице лихорадочно блестели запавшие глаза. Болезнь давала себя знать. Он мог бы сесть на лошадь из обоза, но никогда не делал этого на марше.

Я осторожно высказал ему свои соображения.

— Зачем же ночью мы сломя голову мчались через лес и по ущельям, а сейчас ползем? — говорил я. — Не лучше ли было бы равномерно организовать марш и притом таким образом, чтобы днем идти лесом и по горам, а ночью по открытой долине? Раз существует опасность нападения с воздуха, то именно днем следует передвигаться скрытно и быстро, в расчлененных походных порядках, а ночью заботиться о сбережении сил бойцов, но не наоборот.

— Так вышло, — смущенно сказал Вучетин. — Говорил об этом, но… — и он оборвал себя на полуслове, с досадой махнув рукой.

Я понял, что к спешке его понуждал Катнич, и посоветовал Вучетину на всякий случай расчленить батальон повзводно и двигаться по обочинам дороги, оставляя середину свободной. Он поторопился сделать необходимые распоряжения.

Дорога все время шла плоской обнаженной долиной, заваленной камнями, местами заболоченной и пересеченной множеством ручьев. Скорей бы добраться до подножия лесистой горы Вран!

Но увы! Вран был еще далеко, когда на горизонте показались три самолета. Они прошли над горным отрогом к хребту, покружились там, очевидно, обследуя перевалы, затем повернули на Дуваньско Поле. Они летели вдоль дороги, прямо на нас.

— Воздух! Ложись! — закричали командиры.

Бойцы разбегались в стороны, втискивались в малейшие углубления почвы, в канавы, прикрывались шинелями. А самолеты уже разворачивались, заходя от солнца, снижались.

Я легко узнал «Хеншеля-126», маленькие самолеты-разведчики с тупыми носами, с длинными «ногами» на колесах и отогнутыми, как у стрижей, крыльями. Обычно немцы их применяют для наблюдения за дорогами.

В том, что летчики нас заметили, не было ничего удивительного.

Самолеты начали пикировать. От них отделились легкие бомбы, белые, сверкающие на солнце. Они неслись с нарастающим воем и шипением. Земля охнула, словно покачнулась, заволакиваясь клубами смрадного черно-рыжего дыма. Вокруг мягко пошлепывали земляные комья, камни взлетали ввысь, осколки с шуршанием и свистом разрезали воздух.

Послышался отчаянный визг. Я бросился сквозь густой дым в том направлении, думая, что кто-то ранен. За мной, волоча винтовку, бежал Васко. Он еще при появлении самолетов очутился возле меня. Он был испуган, смертельно бледен, но у него хватила храбрости встать и побежать за мной.

Я лег, когда при новом развороте «Хеншелей» опять взвыли бомбы. Васко упал тоже, прижимаясь ко мне всем телом. Кажется, только один Али Фехти не лег, он стоял на коленях с воздетыми руками, как будто молча молился или проклинал… Мы с Васко добрались, наконец, до кричавшего благим матом человека. Это был Кумануди. Распластавшись на самой дороге, он лежал, уткнувшись головой в локоть согнутой руки, и бормотал с воплями и стонами: «Спаси, матерь божия! Пронеси мимо. Нас тут горстка, а самолетов сотня». Плечи Бранко судорожно вздрагивали.

Я ощупал его рыхлое тело, раны нигде не было. Я закричал ему на ухо:

— Самолеты улетели!

Бранко поднял круглое лицо, вымазанное в мокрой глине, и вдруг глаза его забегали, он заметил ироническую улыбку Васко.

— Не бойся, — сказал тот. — Вставай. Авионов [42]всего три.

Он даже помог ему встать и отряхнуться.

Отстранив мальчика, Бранко пробурчал:

— Я не слепой, вижу чего сколько! — и вытер усы.

Командиры собирали подразделения в колонну.

— Отсюда нужно поскорее убираться, — говорил Вучетин.

— В этой проклятой долине мы, как на сцене в театре, — язвительно заметил Кича Янков.

По-сербски это звучало: «Као на позорнице».

Бомбежка нас подстегнула, и мы могли бы пойти быстрее, но теперь нас сковали раненые. Айша и Ружица с ног сбились, оказывая им первую помощь. Бойцы-мусульмане с воплями окружили Али Фехти, мудрого старика, за которым они шли, как за пророком. Он был пронзен осколками. Айша, убедившись, что он мертв, разрыдалась. Пересиливая себя, со слезами на глазах бинтовала она руку и плечо у тяжело раненого парня из новичков и, чтобы утешить его, шептала:

— Пусть твоя боль перейдет ко мне.

Парень стойко переносил страдание, даже силился улыбнуться. «Только не бросайте меня», — говорил его взгляд.

На взмыленных, храпящих лошадях подскакали Катнич с ординарцем. Я невольно подумал: «Вот кому действительно повезло: вовремя отправились в разведку». Привстав на стременах, политкомиссар огляделся, точно оценивая последствия бомбежки.

— Друже комиссар, — решительно обратилась к нему Айша, — дайте своих лошадей для раненых.

— Раненые? — рассеянно спросил Катнич. — Их как будто не так уж много, к счастью. А убитых?

— Убито шестеро бойцов. Лошадей скорее! — Айша нетерпеливо потянула за стремя.

Спешившись, Катнич грубовато взял ее за подбородок.

— Ну и девойко! Гайдук! Это мне нравится. Всегда так поступай. Спасение раненых — святое дело…

Затем он подошел ко мне.

— Вот какие у нас замечательные девушки, друже Загорянов. Настоящие патриотки!

Катнич улыбался, но глаза его оставались холодными.

— А я, признаюсь, беспокоился за тебя, — продолжал он ласковым голосом. — Этот неожиданный налет… Почему-то всегда вот так: стоит мне только отъехать, как с батальоном непременно что-нибудь случится. Но мы все же отлично умеем применяться к местности при бомбежке, ты заметил?

— А далеко ли нам еще до цели? — поинтересовался я.

— До цели? — глаза Катнича колюче блеснули. — Это военная тайна, и я не советую ее выпытывать… По секрету, как брату, скажу одному тебе, — он наклонился к самому моему уху: — Хорошего марша еще на сутки.

Я не успел ничего ответить, как он вдруг рассмеялся:

— Думаешь, не выдержим? Эво! Плохо ты знаешь наших бойцов, наших юнаков!»

2

«…На четвертый день быстрого марша мы с трудом перебрались еще через один обледенелый перевал в Радушских горах. Напрягая все силы, без мыслей, поглощенные одним лишь движением, дошли, наконец, до лесистых высот вблизи Горного Вакуфа.

Узкая тропа вилась среди камней, заваленных снегом по краю ущелья. Колонна растянулась длинной цепью. Кто-то оступился… Слабый крик потонул в шуме снежной лавины. Быстрые воды реки Волица увлекли тело бойца. Мы на минуту сгрудились у края обрыва. Снежная пыль холодом ударила в лица.

— Погиб человек, перестал страдать, — сказал кто-то.

Еще одно усилие, последнее, и мы повалились под деревья: пришли, выдержали.

Тут только Катнич объявил нам боевую задачу. Она оказалась гораздо скромнее и проще, чем мы предполагали. Мы должны были захватить городок Горный Вакуф и освободить раненых и больных партизан, оставленных в городской больнице недели две назад при внезапном отступлении из этого района частей 3-го корпуса.

Все были сильно утомлены. Батальон не мог сразу же приступить к выполнению боевой задачи. Расположились в лесу, у подножия горы Подови, каждый устраивался как умел. Бойцы чертыхались, кто-то жалобно бубнил: «Надо же так крутить? Проще было идти ночами по хорошей дороге через Ливно и Шуйица. Давно были б здесь, и авионы нас не засекли бы, и моего друга Станича не убило бы бомбой…»

На наше счастье, потеплело. Из долины поднялся густой туман и окутал лес тонкой водяной пылью. Бойцы разожгли малозаметные костры; у нас охотники Севера называют их «нодья». А от ветра поставили заслоны из веток. Все продрогли и насквозь промокли. Оледеневшие опанки из сыромятной кожи раскисли у огня, хоть выжимай из них воду. Мы разулись, сушили носки, портянки. Мокрая одежда, испаряя влагу, служила согревающим компрессом и многих спасала от костоболи — ревматизма.

Байо запел; послышались шутки, смех — все трудности, казалось, были забыты. Ружица Бркович и Айша, дуя на стынущие пальцы, готовили новый номер стенгазеты. Трофейной пишущей машинки у них уже не было — Катнич отослал ее в штаб бригады, и девушки писали чернильным карандашом. Заметки на этот раз выходили очень коротенькие. Одна из них называлась «Чем питаться в лесу». Бросалось в глаза четверостишие Петковского:

Немчура прикрылась сталью,

Но сквозь сталь мы бьем ее.

Нам прислал товарищ Сталин

Превосходное ружье!

А в разделе «На марше» был помещен мой стихотворный лозунг, тщательно выписанный по-русски:

Боец, следи за маскировкой,

Будь неприметен для врага,

Используй местность хитро, ловко,

Жизнь для победы сберегай!

Стенгазету вывесили на стволе бука под навесом из бересты, и вскоре снег перед нею плотно утоптали ноги читателей.

На ночь мы с Иованом устроились под сводом из снега, державшегося на еловых лапах. Поужинали остатками трофейных галет, съели по горстке семян, которые вытряхнули из еловых шишек, раскрывшихся от жара костра, и сразу же уснули, тесно прижавшись друг к другу.

Проснулся я от толчков. Открыв глаза, увидел перед собой Катнича.

— Доброе утро, — приветствовал он. — Эво, куда забрался! Сразу и не найдешь. — Он насмешливо огляделся и поворошил ногой бурую залежь сухой хвои, служившую для нас с Милетичем подстилкой.

— А неплохо устроился. Ну, как отдохнул?

— Спасибо, выспался, — коротко ответил я.

— А почему такой недовольный? — Катнич сунул в рот мундштук с сигаретой. — Тебе у нас, наверное, трудно? Ведь таких походов, на какие мы способны, пожалуй, не знает ваша армия да и вся военная история? Что, не согласен?.. А взгляни-ка сюда, друже. Что это такое?

Он развернул передо мною скомканную стенгазету.

— Что означает этот твой лозунг: «Жизнь для победы сберегай!»? Подумай хорошенько. Если все мы начнем сберегать свою жизнь, то кто же тогда пойдет в опасный, может быть, смертельный бой? Кто не предпочтет «хитро», «ловко», как это у тебя написано, увильнуть от опасности? А? Твой лозунг политически дезориентирует бойцов. Переборщил, брат. Всегда так: сам не просмотришь, и получаются какие-то выверты. Что за поэтические вольности! А кстати, я позабыл тебя спросить… Детская доверчивость! Ты состоишь в партии?

— Да, я перешел Днепр коммунистом.

— Коммунистом? Так!.. Но ведь коммунисты, мой друг, в плен не сдаются. По крайней мере, у нас это не принято. Покажи-ка свой партбилет. Или у тебя его уже нет? — с ехидцей усмехаясь, Катнич смотрел на меня. — Ага, понимаю…

Оскорбительный намек подействовал на меня, как удар.

— Кандидатской карточки, — сказал я сдержанно, — я не успел получить. А комсомольский билет всегда со мной. Вот он.

Катнич с любопытством повертел в руках книжечку:

— Комсомольский… — Он помолчал, что-то торопливо обдумывая. — Ну, хорошо. Ты русский, и этим для меня все сказано. Но учти, что у нас есть еще ОЗНА… Не забывай, что ты был у немцев в плену. Я знаю, что ты храбр и предан нашей борьбе, и хочу, чтобы в этом еще раз убедились все. Намечается тут как раз одно дельце… Желаешь принять участие?

Он ушел, одарив меня улыбками и уверениями в своем искреннем братском отношении. А я чувствовал фальшь в его словах и недоумевал, почему он относится ко мне совсем не так, как Вучетин. В тяжелом раздумье отправился я в лес, чтобы собрать себе и Иовану на завтрак брусники.

Неожиданно Милетич нагнал меня. Он был чем-то сильно встревожен.

— Ты здесь? С тобой уже говорил Катнич?

— Да.

— Насчет задания?

Иован сшиб кулаком снеговую шапку с еловой ветки, давая выход накопившемуся раздражению.

— Почему именно ты? — тихо заговорил он. — Понимаешь, задание очень опасное и трудное. И, как мне кажется, довольно бессмысленное. Вучетин был против, но Катнич настоял на своем. Говорит, что нет другого выхода!

Иован взял меня под руку, и мы медленно пошли к лагерю…»

3

«…Горный Вакуф лежал в речной долине. Сверху, с горы, нам хорошо были видны его белые домики под черепичными крышами, узкие, кривые улицы, обсаженные высокими тополями, шпили церквей и белые минареты. У дороги подковками чернели сторожевые окопы, а с противоположной стороны городка крутым изломом вилась река Врбас.

Командование батальона решило захватить город, как обычно, ночью. Обстановка была нам не совсем ясна. От местных жителей еще по дороге Вучетин узнал, что в Вакуфе стоят четники и небольшая немецкая часть: доморощенные и пришлые фашисты уже окончательно объединились против нас.

Предполагалось послать в город диверсионную группу из солдат и офицера, хорошо знающих расположение улиц. Но, как я после узнал, Катнич сам назвал тех, на которых он надеялся, и в том числе меня.

Мы вчетвером сидели на склоне лесистой кручи в ожидании сумерек: Ружица Бркович, Айша Башич, Коце Петковский и я. Мы должны были проникнуть в город, минуя окопы и заставы, каким-нибудь способом вызвать панику и тем самым облегчить батальону ночное нападение на вражеский гарнизон. Я и Петковский оделись немецкими ефрейторами, а Ружица и Айша изображали собой местных девушек не слишком строгого поведения. На Айше была черная юбка и суконный зеленый жакет, украшенный по отвороту мелкими блестящими пуговицами, а Ружица надела ярко-синее пальто, повязав голову оранжевым в синюю клетку платком. Эту одежду девушки носили в своих торбицах и не раз пользовались ею, уходя в разведку. Мундиры же немецких ефрейторов мы с Петковским нашли среди трофейной одежды.

Когда я узнал, кого Катнич назначил в нашу диверсионную группу, то с удивлением подумал: «Почему на такое опасное задание посылают двух санитарок, крайне необходимых в батальоне? Неужели в виде наказания, — потому, что обе девушки считаются «провинившимися»?» Ходили слухи о нарушении Айшей партизанской морали. Между тем было совершенно ясно, что отношения между нею и Петковоким чисты, и дружбу их питают лишь мечты о будущем. Иован как-то сказал мне, что у самого Коце дело не столько в нарушении морали, сколько в тех политических неточностях и ошибках, какие он постоянно допускает в своих стихах. А Ружица была «повинна» в «самовольничанье»: она так и не обрезала своих кос.

Я думал об этом и находил нечто общее, объединявшее нас четверых во мнении Катнича. Каждый из нас в какой-то мере был, с его точки зрения, нарушителем дисциплины.

Сидя подле меня, Ружица задумчиво заплетала кончик распустившейся косы.

— Почему вы не обрежете кос, как Айша? Трудно ведь с ними в походе, — обратился я к ней.

— Зачем? — пожала она плечами. — Я привыкла к ним. Они мне не мешают, а помогают. Вот пойдем в город, никто не примет за партизанку… Я не люблю, когда меня насильно заставляют что-нибудь делать. С детства ненавижу насилие. Наверное, потому, что отец всегда стремился подчинить меня своей власти. Он не хотел, чтобы я училась в школе, не пускал на собрания СКОЮ, [43]приказывал работать с утра до ночи на своей мельнице, а я не хотела жить так, как он заставлял, и ушла к партизанам. Они спросили: «Против кого ты хочешь бороться?». Я сказала: «Против всех нечестных, злых и грубых людей, против фашистов». И меня приняли в батальон.

— Айше жилось еще хуже, чем мне, — помолчав, продолжала Ружица. — Дома ее заставляли закутывать лицо яшмаком, носить ферендже; их даже в Турции давно не носят. В этой Боснии люди жили, совсем как нищая райя. [44]

Зеленоватые глаза девушки блестели сухо, зло. Она сминала в комки липкий снег и бросала снежки вниз. Но вдруг она улыбнулась прислушиваясь.

Петковский читал Айше стихи:

Если я погибну, мать моя Стоянка,

За меня отомстит Праматерь,

Праматерь наша — Россия.

Ждать недолго — пришел час расплаты,

Уже с Востока слышу гул великий…

— Хорошие стихи, — тихо сказала Ружица. — Если бы вы знали, — встрепенулась она, — как мы мечтаем побывать в вашей стране! Пешком пошли бы, если б разрешили. Мы понимаем: это счастье нужно заслужить, нужно много, много добра сделать, много пользы принести, бороться нужно…

Последние лучи солнца втянулись за седловину горы, в долине совсем смерклось. Наступала пора, когда прогулка двух ефрейторов с их подругами по живописным окрестностям города не должна была вызвать особых подозрений. Еще раз мы осмотрели гранаты и, поставив ударники на предохранительный взвод, спустились с кручи на дорогу, по которой горожане ходят в лес. Две пары на небольшом расстоянии друг от друга. Я с Ружицей впереди, Коце и Айша за нами.

Изображая оккупанта, бахвалящегося любовной удачей и вообще преуспевающего в делах, я вполголоса запел:

Гее вайтер,

Гее вайтер,

Ду бист дох

Нур гефрайтер! [45]

Риск был отчаянный, но другого способа проникнуть в город мы не нашли.

Из сторожевого окопа высунулись две фигуры, закутанные в серые балахоны. С коротким смешком один из часовых спросил:

— Како? Добри су наши девойки?

Четники! Это облегчало дело.

— Кое в чем даже получше наших, — ответил я по-немецки.

Часовые рассмеялись.

До окраины Горного Вакуфа оставалось еще шагов пятьдесят. Мы прошли это расстояние с таким же беспечным видом, готовые ко всему, но эти несколько минут показались мне вечностью. Миновали первые дома на главной улице. Из подъезда особняка вышел немец в высокой фуражке, видимо, офицер, с женщиной под руку и, склонившись к ней, пошел впереди нас. Следом за ним мы двинулись смелее.

Быстро темнело. На тротуары кое-где легли узкие полосы света, пробивавшегося сквозь спущенные жалюзи окон. У ярко освещенной вывески «Кафана и гостионица «Веселье» немец с женщиной остановились. Мы замедлили шаги. Он тихо убеждал ее в чем-то, потом вдруг распахнул дверь и почти насильно втащил внутрь. На улицу вырвались клокочущие звуки джаза.

— Будем действовать здесь, под музыку, — шепнул я своим спутникам.

Наискось от кафаны, на углу улицы, громоздились развалины большого дома. Бетонные конструкции перекрытий, стропила и доски, повисшие на обломках стен, придавали развалинам фантастический вид.

Выждав момент, когда вблизи никого из прохожих не оказалось, мы юркнули в провал двери.

Под ногами захрустела битая черепица. Мы прижались друг к другу. Насторожились. Было тихо. Только ветер шелестел оторванным куском обоев да поскрипывала люстра, раскачиваясь под уцелевшим потолком.

Осторожно пробрались по каменным ступенькам на второй этаж в комнату, заваленную кирпичами и обломками мебели. Тут сохранилась лишь одна стена, выходившая на улицу. На ней еще висел фотопортрет. Коце присмотрелся к нему при слабом вечернем свете.

— Девушка в подвенечном наряде, — проговорил он, схватив меня за руку. — Видишь? Сколько здесь разбито хороших надежд! Проклятые фашисты!

— Надежды вернутся, Коце, — тихо ответил я, прислушиваясь к бою часов на каком-то высоком здании.

Удары следовали, казалось, с бесконечно долгими промежутками. Вот шесть! Наконец, услышали седьмой, восьмой удар…

Ровно в девять надо начинать действовать. Нашего сигнала — последовательных взрывов двух гранат — ждали наблюдатели, выставленные на высоту 785, что в трехстах метрах южнее города. Из-за этой же горы, как было условлено, батальон, изготовившись, и должен был после сигнала, в разгар паники, стремительно ворваться в город. Одной роте поручалось энергично продвинуться к зданию больницы и занять ее раньше, чем фашисты успеют уничтожить раненых и больных партизан.

Девять! Гулкие удары, такие неспешные, отозвались у меня в сердце.

— Бросай ты первый гранату, — шепотом приказал я Коце.

Он яростно размахнулся. Граната, вылетев из оконного проема, ударила прямо в окно кафаны. Я бросил вторую гранату в другое окно. Один за другим грохнули взрывы. Раздались крики. Свет внутри помещения погас, на улице сразу помрачнело. Из дверей кафаны в панике выбегали гуляки. Промчался мотоцикл. Откуда-то выползла автомашина. Выпрыгнувший из кабины немец выстрелил в первого попавшегося ему на глаза бородача. Стрельба поднялась и на соседних улицах.

Послышались крики: «Партизаны в городе!»

Именно в это время, пока врагу еще не стала ясной причина, вызвавшая переполох, батальону и нужно было смело, решительно действовать. Вучетин отлично понимал, что успех ночной операции зависит от ее внезапности, что наступление и атака ночью производятся прямолинейно, без каких бы то ни было сложных маневров, а тем более без проволочек. И я непоколебимо верил, что нас не оставят в беде.

Однако проходили минуты за минутами, в темном небе уже повисли бледно-желтые купола ракетного света, медленно, точно звезды, выстроившиеся в ряд, поплыли трассирующие пули, а наших все не было.

— Я не понимаю, — шептала Айша, припав к окну, — почему они не идут?

— А вдруг что-нибудь случилось? Сколько у нас осталось гранат? Пробьемся ли? — тревожилась Ружица. — Вот и попали в ловушку.

— Ружа, спокойнее! — жестко прикрикнула на нее Айша.

— Я не боюсь, а только где же наши-то?

— Вучетин придет, — сказал я твердо, чувствуя, как все сильнее колотилось мое сердце.

Нам ничего не оставалось, как только ждать!

Между тем немцы, очевидно, догадались, что гранаты в кафану брошены из развалин. Внизу послышались их голоса. Под тяжелыми сапогами громко скрипела щебенка. Снопики света карманных фонарей шарили по обломкам стены, ползли вверх.

Я вспомнил тревожные слова Иована, с какими он провожал меня на задание, и невольно подумал: «Неужели он был прав, говоря, что нас послали сюда на верную смерть?».

Шаги раздавались уже на полуобвалившейся лестнице. Немцы, подталкивая друг друга, взбирались на второй этаж.

— Скорее за мной! — позвал я девушек и Коце. — Нужно уходить отсюда.

Соседней комнаты не было. Дверь открывалась в пустоту. Я спрыгнул и оказался на груде щебня. Положив несколько камней, дотянулся до уровня пола верхней комнаты и принял на руки Ружицу, а потом Айшу. В этот момент строчка пуль из автомата жикнула о каменные блоки. Петковский, стоявший в проеме двери, готовый спрыгнуть вслед за девушками, вдруг обернулся и бросил гранату.

Взметнулось пламя взрыва, и в свете его я увидел как Коце, державшийся одной рукой за притолоку, стал вяло оседать. Я подхватил его. Он был мертв. Видимо, гранату свою он метнул последним усилием воли и сознания.

Я положил бездыханное тело Коце к ногам Айши. Она припала к нему, забыв обо всем. А я выпрямился и швырнул оставшуюся гранату в бегущую толпу гитлеровцев.

Им было уже не до нас: с каждым мгновением нарастал шум приближавшегося боя.

— Что это? — прошептала Айша. Лицо ее заливали слезы.

— Это наши, — с торжеством ответила Ружица.

Батальон ворвался в Горный Вакуф. Но момент внезапности был упущен. Завязался жестокий бой».

4

«…Трепещущей огневой каймой густо пылали воткнутые в землю по краям большой братской могилы желтые свечи — печальные дары горожанок; каждая зажгла столько свечей, сколько погибло у нее родственников в этой войне.

— Мой сыне, мой сыне, мой сыне, — причитала старуха, с плачем целуя землю у могилы.

Сын старухи был убит где-то в другом краю. Но ее скорбь была скорбью всех матерей Югославии, потерявших своих детей, скорбью всего народа.

Она оплакивала и Коце Петковского, с тоской глядя на его юное лицо с прилипшей ко лбу светлой прядью волос, и Радислава Станкова, рука которого, сжатая в кулак, лежала на груди Байо — героя ночного штурма. Она оплакивала всех партизан — тех, кто был убит в ночном бою, и тех, кого фашисты замучили в больнице. Их жертвой стал и старый Живко, тот самый, что помог нам в Боговине.

Я бы не узнал деда в скелете, обтянутом черной кожей, видневшейся сквозь отрепья одежды, если бы мне не указал на него неожиданно оказавшийся рядом со мной на краю могилы Евгений Лаушек. Незабываемая, потрясающая встреча! Весь заросший, страшно худой, с дрожащими руками, перенесший ранения, голод и издевательства, Лаушек успел лишь сказать мне, что отряд Мусича, организовавшийся в Боговине, больше не существует, а сам Алекса исчез из Горного Вакуфа неизвестно куда.

— Трагедия… Потом все расскажу, — шепнул он мне.

Я не мог оторвать взгляда от могилы и едва понимал то, что говорил Блажо Катнич. Его заунывный голос звучал в тон плачевным тужбалицам [46]женщин.

Он говорил о жертвах, принесенных минувшей ночью на алтарь свободы… «Тридцать два убитых, тридцать два, — вертелось у меня в голове. — А в Сине, где вражеский гарнизон был почти втрое сильнее, мы потеряли всего лишь двадцать человек убитыми». Сознание не хотело с этим мириться. Катнич говорил о «мученическом кресте народа», о героях, каких не знала еще Спарта».

— Это мы, — возглашал он, — наша партия воспитала таких юнаков, зажгла в их сердцах огонь протеста и борьбы. Это мы научили их, «как надо говорить с бессмертьем, умереть, так умереть со славой». [47]Мы — это эхо народа!

Когда Катнич кончил говорить и поднес к глазам клетчатый платок, раздался сильный голос Томаша Вучетина. Он звучал, как гулкий набат после грустного поминального трезвона:

— Мы отомстим, другови! Мы отомстим врагу за те тысячи и тысячи могил, которые разбросаны по всей нашей исстрадавшейся земле, земле тружеников, земле героев. Мы добьемся своего, другови, добьемся, несмотря на тяжелые поражения, потому что мы верим и знаем, что советские люди придут, помогут нам в нашей неравной борьбе с врагом.

При этих словах стоявшая напротив меня Айша выпрямилась, и сухие, скорбные глаза ее загорелись.

— Месть! — клятвенно прошептала она. — Месть!

Кончились речи. Ружица взмахнула рукой. Наскоро организованный ею батальонный хор запел «Да будет им слава».

Женщины и старики бросали в могилу маленькие хлебцы, бумажные динары, горсти земли и снега.

Последний залп, последнее «прости»…

Мы с Милетичем медленно возвращались в роту.

Я все думал о Коце, о юном поэте, мечтателе-пастухе, влюбленном в счастливое будущее своей прекрасной родины. Я не видел Македонии, но от Коце знал, что она похожа на наш Кавказ. Там все разнообразно и красочно: города и села с пестрыми домами, крестьяне в цветных тканых одеждах; замечательные песни, мелодии и былины лучшие на Балканах! Дремучие буковые леса, в горах озера — Охридское, Преспанское, Дойранское, глубокие и ясные, как огромные глаза земли. Рыбу в них ловят, как в старину, — острогами и с помощью птиц, прилетающих с севера. Это просто: птицам подрезают крылья и пускают их на воду, они и гонят рыбу к берегу прямо в тростяные невода. Интересно и красиво, но Коце никогда не завидовал рыбакам; они очень бедно живут в камышовых свайных домиках над водой — совсем по-первобытному. И крестьянин, хоть и живописно одет, но угрюм и вечно согнут над ралом — деревянной сохой. Еще тяжелее живется шахтерам в Злетовских горах. А в общем вся Македония — это страна мук, невзгод и горести, разодранная на части между тремя государствами; здесь иностранцы распоряжаются на рудниках, где добываются хром, свинец и марганец; здесь тысячи батраков и безземельных крестьян…

Коце часто задумывался над печальной судьбой своей родины и мечтал о ее лучшем будущем. Глядя на бурный Вардар, он мечтал о железных мостах, переброшенных через реки, о гидростанциях, которые ярким светом озарят горные села, о крестьянских задругах — колхозах, о тракторах на полях — о жизни, как в Советском Союзе…

Бывало, слушая Коце, я чувствовал в его словах тревогу и неуверенность в будущем, и мне приходили на память иные рассказы, рассказы моего друга Джамиля о его родине, об Азербайджане… О том, как шумная, своевольная Кура, перегороженная плотиной в ущелье Боз-Даг, скоро разольется морем возле Мингечаура и оросит пустынные степи, оживит их зеленью полей и садов, и там появятся животные и птицы, возникнут села. О том, как в Верхний Дашкесан дерзновенно перебросятся через пропасти стальные арки и ажурные виадуки шоссейной дороги. О том, как черные длинноносые качалки, низко кланяясь, выкачивают нефть из морского дна; о цветниках, разбитых перед многоэтажными домами рабочих в Новых Сураханах; о флотилиях рыболовецких шаланд, наполненных розовыми осетрами; о заповедниках, над которыми реет птичий пух; о горных лесах Карабаха, погруженных в зеленый сумрак; о чайных плантациях, хлопковых полях и мандаринно-лимонных рощах — о стране вечных огней, Азербайджане, счастливейшем уголке земли, где мирно, деятельно и согласно живут двадцать шесть разных народностей, вместе со всем Союзом Советских Социалистических Республик смело строящих коммунизм…

Как далеко еще до этого Македонии и всей Югославии! Но прав Вучетин: «Сава, Драва, Дрина, Прут — все в одну реку текут…»

Мы шли молча. Милетич тоже напряженно думал о чем-то своем.

Позади раздались шаги. Я обернулся. Нас догонял Мачек.

— Какую великолепную речь произнес Катнич! — сказал он. — Замечательный агитатор!

— Да, уж не упустит случая блеснуть красноречием! — насупился Иован.

— Хорошо он сказал о партии: «Мы — это эхо народа!».

— Еще бы! — язвительно усмехнулся Иован. — Именно «мы». «Мы победили, мы организовали, мы воспитали, научили…». А где это «мы» было вчера? Ты знаешь, браге? — с возмущением повернулся он ко мне. — Было без десяти девять, а Катничу вдруг вздумалось провести с бойцами беседу о том, как нужно действовать в ночных условиях. И впрямь, пора бы уж действовать, а он все говорил. Пока кончил, взвились ракеты. Представляешь? Если бы Байо со своим взводом первым не ворвался в город, мы и вовсе бы опоздали.

— Вот это мило! — заметил Мачек. — В том, что вы говорите, друже Корчагин, я что-то не чувствую уважения к нашей партии.

В голосе его послышалась угроза.

Милетич в досаде прикусил губу.

— Извините, — буркнул он. — Нам сюда.

Он потянул меня в переулок и с облегчением вздохнул, когда мы остались одни.

— Произнес великолепную речь! Скажи, пожалуйста!.. Прости, брате, я сейчас зол на всех, — Иован пытался закурить.

В последнее время я часто видел его с папиросой. Раньше он не курил. Пальцы его дрожали, и спички гасли, задуваемые ветром, который, будто в трубе, свистел между домами в узкой улочке.

Катнич с Вучетиным были на площади, куда бойцы сносили трофеи. Здесь уже сновал интендант батальона Ракич, учитывая военное имущество, брошенное немецко-четническим гарнизоном при бегстве из города.

— Эво, бродяги! — воскликнул Катнич, когда мы с Иованом подошли. — Друже, — он взялся за пуговицу моей шинели, — поздравляю тебя с успехом. Я знал, что ты оправдаешь наше доверие. Все кончилось хорошо. Видишь, сколько у нас трофеев? Я же говорил, что мы здесь разживемся! А то тащили бы сюда всякое барахло из Синя! Как-никак, а я редко ошибаюсь.

— Вы назначены водником [48]вместо Байо, — сказал Вучетин, пожимая мне руку.

— Да, да, — подтвердил Катнич. — Будешь водником, я одобряю. Ты у нас далеко пойдешь, дружище. По этому случаю не заглянуть ли нам в кафану, выпить чашку кофе?

Пошли по центральной улице. Я едва брел. Сильное нервное напряжение, испытанное в течение этих суток, давало о себе знать.

Катнич шел медленно, гордо поглядывая по сторонам. Жители, почтительно расступаясь, провожали его восхищенными взглядами, уверенные, что это он руководил ночной операцией партизан.

— Здесь где-то. — Катнич поднял голову, рассматривая вывеску. — Ну да, вот оно, «Веселье». Но что-то я не узнаю. Темно и пусто, стекла выбиты. Ну, конечно, я так и знал. Всегда достается этим кафанам. У города без них кислый вид. Черт знает что! У нас торжество, радость, а тут как в морге.

Он был раздосадован, занялся осмотром повреждений, нанесенных кафане осколками гранат, и не заметил, как мы оставили его одного.

В помещении гимназии, где расположилась рота Янкова, нас с Иованом уже поджидал пропахший йодоформом, с перебинтованным левым плечом Евгений Лаушек. Айша позаботилась о нем. Он чувствовал себя лучше и смог в ответ на наши нетерпеливые вопросы рассказать о судьбе боговинских отрядов.

Когда мы расстались с ним в то утро после победы в Боговине, итальянцы и сербы направились к узкоколейке, проложенной между Петровацем и Пожаревацем, и на большом протяжении пути разобрали рельсы. После этого напали на Майданпек, разгромили там эсэсовцев, взорвали рудник. Слава об отрядах, сербское и итальянском имени Гарибальди, разнеслась по всему Хомолью. Отовсюду к ним шли новые бойцы. Перешел из бригады в отряд и горняк Неделько, он стал комиссаром у Мусича. Отряды крепли, пополнялись свежими силами. Все, казалось, шло хорошо. Но в один прекрасный день, накануне задуманной атаки на самый Бор, из штаба бригады с Черного Верха прискакал с группой конных, вооруженных автоматами, представитель ОЗНА. Он обвинил Неделько в дезертирстве и приговорил его к расстрелу. Мусич и Колачионе также были привлечены к ответственности за самочинные действия. Отряды были разобщены. Гарибальдийцы остались в подчинении Поповича, а отряд Мусича был срочно отправлен в Боснию на помощь частям 3-го корпуса, и здесь, в Горном Вакуфе, он попал в окружение. Лаушек видел Мусича в последний раз, когда тот плыл через Врбас, а по нему стреляли четники.

Красивый гибкий голос чеха звучал приглушенно, устало. Продолговатые карие глаза его на костлявом, осунувшемся лице постепенно смыкались. На полуслове он вдруг закрыл их и, уткнувшись лицом в мое плечо, истомленный болью ран и успокоенный встречей с нами, задремал.

Тут же, на полу, в углу класса, как убитые, уснули и мы с Милетичем.

Проснулся я, наверное, уже за полночь. На белой стене неподвижно чернела тень, отброшенная от переплета оконной рамы неярким, пепельным светом луны. Мелькало еще что-то зыбкое, мятущееся, — я догадался, что это очертания веток тополя, раскачивавшихся за окном.

Я сразу понял, где я. В сознание туго входила мысль о Лаушеке, о Неделько, о Мусиче: что за страшная, неумолимо жестокая, не знающая ни снисхождения, ни справедливости сила преследует моих друзей? Подле меня прерывисто дышал и бессвязно бормотал во сне Лаушек. Мне захотелось прижать его к себе, обнять, укрыть шинелью…

Иован, лежавший с другой стороны, тоже завозился.

— Ты не спишь, брате? — глухо опросил он.

— Нет, не спится…

Милетич приподнялся прислушиваясь. Раздавался храп бойцов, с улицы доносились окрики часовых. Ощущение покоя и безопасности, однако, и у меня и у Иована было непрочным, зыбким, как тень ветвей на белой стене.

Побратим придвинулся ко мне вплотную.

— Опять, кажется, начинается непонятное. Как в прошлом году, когда мы здесь все чуть не погибли… Ужасная то была зима. Я расскажу тебе о ней, чтобы ты все знал… — Иован еще больше понизил голос. — Есть у нас такой паразит — метиль, червь. Он заводится в печени овцы, если она поест сочной травы на лугу сразу же после половодья. Три месяца овца не хворает, даже жиреет, а потом начинает чахнуть и скоро издыхает. Что-то похожее на это происходит с нами. Какой-то метиль точит и точит изнутри организм нашего войска, с виду такой крепкий, здоровый организм.

«Правильно», — подумал я, слушая Иована. Мне тоже в последнее время все чаще стала приходить в голову мысль, что не все благополучно в партизанской армии».

5

«…Ноябрь тысяча девятьсот сорок второго года. Освобожденный город Бихач…

Иован записал в своем дневнике:

«Здесь я столько узнал интересного, столькому порадовался, что верится в то, что все хорошее, о чем я сейчас мечтаю, сбудется. Путь передо мной открывается широкий, светлый…»

Югославская молодежь собралась в Бихаче на свой первый антифашистский конгресс. Просторный зал театра был наполнен сурово-сдержанными юными бойцами. На широкой сцене, убранной коврами, с огромным портретом Сталина, сидели за столом президиума молодые герои, юноши и девушки, а среди них Иво Лола Рибар — народный герой, генеральный секретарь СКОЮ, член ЦК компартии, душа революционной молодежи Югославии.

Иован никогда не забудет его речи. Опершись о стол обеими руками, весь подавшись вперед, Иво с жаром рассказывал о борьбе югославских трудящихся с гитлеровцами. Он призывал юношей и девушек учиться у советских комсомольцев побеждать врага. С любовью и гордостью Лола говорил о Советском Союзе и о Красной Армии, которая в то время окружала под Сталинградом немецко-фашистские войска и уничтожала их, одновременно ведя наступление на других фронтах.

— Принимая на свою грудь всю силу удара фашистских армий, советские бойцы дают нам возможность дышать свободно на этом клочке территории. Стараясь спасти свои войска под Сталинградом, Гитлер снимает дивизии из оккупированных стран, в том числе и с Балкан, и шлет их в Россию. Именно это, — говорил Лола Рибар, — и позволяет нам держаться здесь и развивать народно-освободительное движение. Мы никогда не забудем этого, дорогие мои друзья! — закончил он.

Все делегаты конгресса, поднявшись, в едином порыве воскликнули:

— Живео Црвена Армия! Живео Сталин — наш учитель и защитник!

А какие хорошие песни пели в перерывах между заседаниями. И «Широка страна моя родная», и «Каховку», и «По долинам и по взгорьям», и стихи Петра Негоша, написанные более ста лет назад, но и теперь звучащие гордой уверенностью в том, что народ, борющийся с тиранией, отстоит «святой закон юнатский, имя сербское и свет свободы»:

Разве сгинет в тьме ужасной сила солнца золотая?

От лучей твоих засветит сербам животворно пламя,

Станет ярче и чудесней над грядущими веками…

Возвращаясь в батальон под впечатлением всего услышанного и пережитого на конгрессе, Милетич неустанно повторял про себя эти строки из «Горного венца».

Он привез бойцам ободряющие вести. Герои Сталинграда и других советских фронтов, перейдя в решительное наступление, отвлекли на себя столько фашистских войск, что англо-американцы при исключительно благоприятных условиях смогли развивать операции в Египте, в Алжире, в Северной Африке и на Средиземном море. И в самой Югославии, ничего не достигнув тремя наступлениями, оккупанты, казалось, попритихли, смирно сидели в своих гарнизонах. Свободные территории отмечались на картах уже не маленькими разрозненными кружочками, а большими пятнами, разбросанными на значительном пространстве от Адриатического моря до реки Савы, от Словенских Альп до южных районов Черногории. Была создана Народно-освободительная армия, сформированы новые дивизии и корпуса.

— Дивизии, корпуса! — Иован усмехнулся. — Конечно, так можно и пенек назвать деревом. В том-то, очевидно, и беда, что у корпусов, как и у простых отрядов, по-прежнему не было ни складов снабжения, ни запасов оружия, никакой материальной базы для жизни и борьбы. Только одно название — корпус. Шепотом поговаривали о том, что основные должности в штабах занимают интеллигентики, чем-то угодившие Тито и в такой же степени причастные к военному искусству, как к китайской грамоте. Народ насмешливо называет их «родолюбами» — патриотами в кавычках, ухитряющимися спокойно и славно пожить в тылу за спинами бойцов. Тем не менее партизаны верили в заманчивую возможность воевать в составе крупных соединений, на широком фронте. Они думали, что их поведут на большое решающее сражение. И было похоже, что руководство верховного штаба действительно готовило такое сражение. В начале января 1943 года главные силы НОВЮ целиком были сосредоточены в Боснии. От голода, грязи, скученности в войсках вспыхнула эпидемия тифа. Но несмотря на все тяготы, люди были бодры, были убеждены, что это сосредоточение сил предшествует какой-то колоссальной операции.

И тут случилось то, чего никто не ожидал…

Иован умолк, поникнув головой. Когда он снова заговорил, голос его был глух. Видимо, в его памяти встала страшная картина пережитого.

Восемнадцатого января, соединившись вместе, немцы, итальянцы, усташи, «домобранцы» и четники внезапно напали на партизан. Как снег на голову среди лета. Казалось, будто дивизии НОВЮ нарочно втиснулись в замкнутое пространство между Динарским хребтом и боснийскими Рудными горами с реками Врбас и Сава, чтобы их там окружили.

— Почему же так произошло? — Я вопросительно посмотрел на Иована. — Что делали штабы с их службой разведки? Или они не собирали и не изучали сведений о противнике? Ведь оккупанты, наверно, в течение недель подтягивали войска и занимали выходы из «мешка», в котором вы очутились.

— Я думаю, что это «родолюбы» проворонили, — заметил Милетич и продолжал свой рассказ.

Кольцо окружения смыкалось все теснее. Наступая от Сараева, немцы стремились отрезать пути отхода в Герцеговину и Черногорию. В том направлении еще оставался выход через Неретву и дальше, по горному ее течению. Мосты через реку были еще целы. Но приказа на отход не поступало, и бойцы из последних сил до марта сдерживали врага. Их валили и пули и тиф. Больные и раненые не покидали занесенных снегом позиций. Положение было катастрофическим.

И вдруг новая неожиданность: в марте гитлеровцы прекратили свои атаки. Оказывается, подполковник Влатко Велебит, доверенный человек Тито, встретился где-то в долине Рамы с представителями немецкого командования и в результате переговоров принял предложение о перемирии. Вучетин, Янков и многие бойцы в Шумадийском батальоне отнеслись к этому известию с удивлением, настороженно, Вучетин утверждал, что всякий мир с немцами, пока они находятся в Югославии, оскорбителен для честных патриотов, что это в худшем случае провокация, а в лучшем — просто недомыслие Велебита, который, очевидно, не знает народной поговорки: «Кто с недругом тыквы сажает, о голову того они и разбиваются». Катнич же уверял всех, что Тито этим маневром намеревается обмануть немцев. Таково было и официальное объяснение причины переговоров с врагом.

Позже стало известно, что при этих переговорах Велебит добился от немцев разрешение на свободный выезд в партизанскую зону семей некоторых членов Политбюро, находившихся на оккупированной территории. Так, немцами была отпущена вторая жена Тито, словенка, проживавшая в Загребе. Кроме того, Велебит договорился об обмене пленными. Взамен тех лиц, которые были нужны Тито и Ранковичу, он согласился отпустить многих немецких офицеров и гестаповцев, захваченных в плен партизанами. За какие-то еще особые обязательства со стороны Велебита немцы обещали некоторое время не нападать на партизанские войска. И действительно, после переговоров гитлеровцы не проявляли активности. Наступило затишье.

В это время в бригаду прибыл Лола Рибар. Милетич случайно встретил его у Перучицы. Обнялись, расцеловались. Вспомнили конгресс молодежи. Увы, сколько надежд померкло с тех пор! «Беда, — сказал Лола, — что Арсо Иовановича нет в верховном штабе. Тито, как будто нарочно, отправил его руководить операциями в Словению. А между тем, как он нужен сейчас здесь!». Иован откровенно рассказал Лоле о настроении бойцов: чутьем они понимают, что проволочка времени на руку врагу, клеймят Велебита и подозревают его, как сына королевского генерала, в предательстве.

— Он мне тоже не нравится, — вскользь заметил Лола Рибар, хмуро выслушав Корчагина.

Ночью Лола долго совещался с Перучицей. А на другой день вся бригада напала на немцев, преднамеренно нарушив и сорвав перемирие. Так же поступили и другие части. Возобновились ожесточенные бои.

Партизаны двинулись к Неретве. Но на широкой горной реке с крутыми скалистыми берегами, без бродов, уже не оказалось прежних мостов. Они были разрушены по приказу Тито. Предполагалось, что это было сделано для того, чтобы ввести в заблуждение противника, запутать направление отхода. Но вред вышел не столько врагу, сколько самим партизанам. С вьючными лошадьми скопились на берегу реки, как в каменном гробу. Налетели «юнкерсы». Только счастливцы пережили эту бомбежку, это побоище… Наконец, удалось форсировать реку по разрушенному мосту в районе Яблоницы.

Разгромив в трехдневной рукопашной битве у Главатичева четнические войска, прорвав «мешок» в наиболее слабом месте, части НОВЮ одна за другой уходили из окружения. Марш по ущельям верхнего течения Неретвы, скольжение по обледенелым козьим тропам с больными и ранеными на руках, переправа с боем через бурную Дрину при беспрерывных налетах вражеской авиации, — нет, такого еще не бывало.

В дневнике у Иована есть запись об этих днях:

«Мы отступаем, «юнкерсы» бросают тяжелые бомбы, артиллерия бьет немилосердно. Раненых все больше. Положение критическое. Отступаем. Уже седьмой день. Раны наших товарищей очень тяжелы, но стонов не слышно, не слышно и жалоб. Их лбы нахмурены, а сами они даже улыбаются, чтобы подбодрить нас. Мы жертвуем всем, только не ранеными.

Впереди Дрина. Шумит, клокочет. Нужно идти напрямик — через нее. Остановились. Утесы нависают над потоком. Куда теперь?

— Пропали, — шепчутся некоторые.

Действительно, жутко. Самолеты продолжают бомбить.

Но все-таки Дрина преодолена. Мы на другом берегу.

…Нам необходим отдых, чтобы потом безупречно выполнить новые задачи.

Невероятно усталые, заснули в первом попавшемся доме, как убитые. Мы уже неспособны двигаться. Приказание выйти из села из-за угрозы налета авиации невозможно было сразу выполнить. Только в три часа ночи с половиной батальона мы вышли мрачные, сонные.

— Боже милый, друзья мои! Когда же все это кончится, когда? — спрашивал нас хозяин Иозо, сочувствуя нашим бесконечным страданиям. — Хотя бы какой-нибудь конец!

Нет, мы не хотим какого-нибудь конца. Мы хотим конца победоносного и счастливого для всего народа, для нас и будущих поколений. Конец этот будет озарен светом Свободы, и он стоит тех жертв, которые мы принесли, приносим и еще принесем в этой борьбе».

И до чего же было странно после всего этого читать в газетах и слышать по радио реляции высших штабов! Те самые родолюбы, что выбрались из окружения в хвосте частей, в патетических выражениях объявляли о крахе четвертого неприятельского наступления, об исторических классических битвах на Неретве и Дрине, занимающих, по их словам, почетное место в истории освободительной войны, о смелых оперативных маневрах, проведенных по плану и под непосредственным руководством «верховного команданта», то есть Тито!

Великий был шум. Даже англичане прибыли из Каира, чтобы поздравить Тито. А тем временем немцы собрали свои силы и кинули их в пятое наступление. По существу же продолжалось прерванное четвертое.

Шел май 1943 года. После катастрофы под Сталинградом, готовя новую авантюру — в районе Курска и Орла, Гитлер торопился покончить с балканскими партизанами. Наступая, озверевшие гитлеровцы сжигали подряд села, убивали всех, кто попадался на глаза; они понимали, что с руководством НОВЮ договориться как-то еще можно, но партизан нельзя уничтожить, не уничтожив одновременно населения, как нельзя погасить свет пламени, не погасив самое пламя. Самолеты бомбили и обстреливали каждый дом в лесу, кружились над дорогами и тропинками. Партизан по пятам преследовали альпийские дивизии, натренированные для действий в горах.

Бригада Перучицы уходила вглубь герцеговинских теснин, где редки даже вьючные тропы.

Люди едва брели. Они убивали измученных лошадей и без соли ели сырую конину, ели кору деревьев, мох и жесткую траву виш, которая клочьями растет между скал. Не было даже воды. Ничтожные запасы, набранные в реках, быстро иссякали, приходилось сосать потемневший весенний снег, залежавшийся в теневых местах или в глубоких ущельях. Население, крайне редкое в этих районах, отдавало партизанам последнее. Народ разделял страдания своей армии, пополнял ее поредевшие ряды.

В один из таких невыразимо жутких дней отступления, перед крутым подъемом в гору, когда уцелевшие после «исторических побед» бойцы в изнеможении лежали на камнях, Милетич еще раз увидел Тито.

Неожиданно раздался бодрый постук множества копыт. Вестовой передал, что едет Тито. Катнич засуетился, он хотел устроить Тито пышную встречу с шумным излиянием чувств. Но этого как-то не получилось. Обессиленные бойцы вставали вяло, неохотно.

Быстрее всех поднялся чуткий к малейшему зову начальства нынешний секретарь партбюро батальона Матье Мачек. Он первый во все горло выкрикнул приветствие, и только ему одному Тито благосклонно улыбнулся, назвав его «мой юнак». С того-то дня Мачек и пошел в гору.

Главнокомандующий фатовато сидел верхом на большой белой кобыле, известной под кличкой Мицо. Он был в простом комбинезоне, порыжелом от времени и непогод, в стоптанных сапогах с высокими голенищами; на широком ремне висел пистолет с зеленым итальянским шнуром. Темно-серая, мускулистая овчарка Тигр, злобно урча и скаля зубы, обводила партизан настороженным взглядом, точно соображая, можно ли подпустить их к своему хозяину. Подозрительно осматривались и два телохранителя Тито — Бошко и Црля, атлеты могучего телосложения. Из-за плеча Тито выглядывал, осуждающе качая головой, какой-то англичанин в серой форме. Чуть вперед выехал Велебит, которого Милетич сразу узнал. Велебит насупленно глядел поверх черепаховых очков на бойцов, которые так неловко и не спеша становились в строй.

Среди многочисленной свиты главнокомандующего Милетич сразу приметил несколько человек из тех, кого он впервые увидел сквозь приспущенные жалюзи в особняке Дедиера, — угрюмого Ранковича, вихрастого Джиласа, узколобого карлика Пьяде. Был тут и сам хозяин особняка на Дадинье быкообразный Дедиер, с фотоаппаратом через плечо, с серией вечных перьев, торчавших из верхнего кармана его френча. Он тяжело сполз с выносливого лошака и стал суетливо искать лучшую точку для фотографирования.

Выровнявшись в строю, бойцы приободрились. В их сердцах возникла надежда, что Тито заехал к ним недаром.

Не сходя с лошади, Тито обратился к батальону. Его речь прозвучала ровно и гладко. Он говорил все о той же великой очередной «победе» на Неретве, о классической переправе через Дрину…

И голубые глаза его были устремлены поверх тех, к кому он обращался.

— Верные мои юнаки! Дорогие мои шумадийцы! — выкрикивал он резким голосом, поворачиваясь то в профиль, то в анфас перед направленным на него объективом лейки. — Я готов повести вас и на дальнейшие битвы, которые нам предстоят и которые, не скрою, будут очень тяжелыми… Я приведу вас к победе, это бесспорно…

Не дожидаясь конца речи, все единодушно воскликнули: «Борба! Доле фашизам». [49]Дедиер, как летописец военных подвигов Тито, отложив фотоаппарат, принялся строчить что-то в своей толстой тетради.

Тито слез с коня и гордо прошелся вдоль строя. Он приятельски похлопывал бойцов по плечам, угощал их английскими сигаретами. И овчарка все время шла рядом с ним как телохранитель. Затем он окликнул ее: «Типр, айда!»; Дедиер и Велебит помогли ему сесть на коня, и он поехал дальше. Оборачивался и кокетливо махал партизанам рукой.

Иован долго смотрел вслед Тито в грустном недоумении. Почему он так высокомерно держал себя перед измученными бойцами, все время говорил о себе, а о народе и не вспомнил?

Милетич испытывал сложное противоречивое чувство. Сомнение, возникшее у него в тот час, когда он впервые увидел Тито у Дедиера, пробудилось с новой силой. Личное, субъективное отношение к Тито боролось в Иоване с общепринятым мнением о нем, с тем мнением, которому он привык доверять…

— Вот так, брате, — закончил Милетич свой рассказ. — Осенью тысяча девятьсот сорок второго года были у нас радостные надежды и перспективы, а весной сорок третьего все пошло прахом…

Где Лола Рибар? Его уже нет в живых! Антифашистское вече поручило ему руководить переговорами с западными державами. Он должен был лететь за границу. Целый месяц батальон местных партизан готовил аэродром на Гламочком поле. Взвод из роты Яшкова охранял от четников дорогу, по которой Лола проехал из города Яйце. Взводу было приказано дойти лишь до возвышенности Млиништа, откуда виден аэродром. И вот перед самым взлетом трофейного хорватского самолета из-за горы вдруг появился немецкий истребитель. С небольшой высоты, ничем не рискуя, сбросил бомбы и обстрелял, зажег самолет. Лола Рибар был убит, а второй член делегации Милое Милоевич ранен. Официально было объявлено, что Иво Лола Рибар погиб «вследствие фатального случая». Вместо него в Каир улетел Дедиер.

После разное говорили о причинах гибели Лолы. О времени его вылета с аэродрома в Гламоче будто бы знал Велебит, который сам претендовал на ведение переговоров с союзниками от имени Тито. Ему хотелось побыть месяц-другой вдали от войны и встряхнуться с женщинами в каирских барах. Якобы Велебит, находясь в неприязненных отношениях с Лолой, и выдал немцам секрет его отлета. Тем более, что это было как раз в то время, когда он с ними договаривался насчет перемирия. Другие обвиняли в гибели Лолы чуть ли не самого Тито: он, мол, принимает всякую сволочь, перебегающую от врагов. Ведь летчик-хорват, собиравшийся вести в Каир самолет с делегацией, переметнулся от домобранцев Павелича и оказался шпионом, подосланным в НОВЮ. Возможно, это он сообщил немцам о вылете делегации. Все обратили внимание и на то, что Тито не присутствовал на похоронах Лолы: не совесть ли его грызла? Или, может быть, он помнил старые счеты с Лолой и не мог простить ему, даже мертвому, противодействия по ряду вопросов при проведении им, Тито, своей политики. Так, например, Лола решительно возражал против соглашения с четниками на Равной Горе, против роспуска партизанских отрядов в Сербии, против отступления в Боснию. Лола редко находился в штабе Тито, — почти всегда с бойцами. Отступая из Ужицы через Златибор, он увидел в Кралево-Вода много раненых партизан и груду ценного снаряжения. Он догнал Тито, стал просить у него разрешения защищать Кралево-Воду, пока не вывезут раненых и военное имущество. Тито отказал. А через два дня немцы пришли в это место, расстреляли всех раненых, в том числе и Предрага Вижмаковича, бывшего учителя из Рашки, первого организатора партизанского отряда на Копаонике. Разногласия между Лолой и Тито росли, они часто спорили, но, несмотря на это, Лола, обладавший твердым характером, такой обаятельный, скромный и простой, пользовался большим авторитетом и влиянием в армии, особенно среди молодых партизан, которые души в нем не чаяли. Он пламенно верил в дело Ленина — Сталина, в победу Советского Союза над фашизмом, верил в лучшее будущее Югославии. Он мог бы стать впоследствии замечательным деятелем партии, вождем народа…

— Так, побратиме милый. Не везет нашей молодежи. Мы все плакали, когда узнали, что никогда больше не увидим Лолу, что не споет он уже с нами вместе «Разве сгинет в тьме ужасной сила солнца золотая?»… Почему хорошие люди почти всегда погибают у нас так странно, загадочно?..

Но это еще не все, брате. Когда-нибудь я расскажу тебе о самом страшном, о Сутеске… А сейчас — уже утро. Вот скоро опять весна. Что-то она нам принесет? Только бы устоять до прихода ваших…

В классе, где мы ночевали, посветлело. Луч солнца желтым бликом пополз по карнизу кафельной печки. Было уже утро. И все-таки я вздрогнул, услышав вдруг подле себя веселый голосок Васко Христича:

— Доброе утро, друже водниче!

Он первый поздравил меня с новой должностью — командира взвода…»

6

Сделав широкий круг над селом Дрвар, самолет связи сел в десяти километрах к юго-западу от него, на аэродроме, у подножия горы. Здесь уже поджидал офицер верховного штаба.

— По поручению маршала Тито разрешите приветствовать вас и поздравить с благополучным возвращением! — откозырял он прилетевшим Маккарверу и Пинчу.

Бойцы из охраны взвалили себе на плечи вещи Пинча и ящик с вином и хотели было взять тяжелый чемодан Маккарвера.

— Ничего, ничего, — добродушно отстранил он их, — я человек простой, могу и сам.

Офицер подвел всех к джипу, замаскированному в кустарнике.

Английский сержант почтительно вытянулся у новенького автомобиля.

— Чей это? — удивился Маккарвер.

Когда он уезжал из Дрвара, тут никаких машин не было.

— Личный джип маршала Тито. Подарок фельдмаршала Вильсона, — отчеканил сержант.

— А, наш Генри Вильсон! [50]— заулыбался Пинч, разминая затекшие ноги.

Как всегда после полета, у Пинча кружилась голова, побаливала печень, его тошнило, но он испытывал приятное чувство облегчения, будто ступил, наконец, на обетованную землю, очутился дома, среди своих.

— Очень мило. Очень, очень! — Пинч с удовольствием расселся в джипе. — Вот настоящая забота о маршале! Машина вашей марки, — кивнул он в сторону Маккарвера, — а внимание наше.

Но Маккарвер словно и не почувствовал укола этой шпильки.

Приземистый темно-зеленый джип, похожий на гигантского клеща, покатил по шоссе к Дрвару. С разгона одолел небольшой перевал в лесистых горах и очутился в долине реки Унац. Показалось село. Полуразрушенный Дрвар напоминал раскопки древнего города. В стороне зияло ущелье, по склону его извивалась тропа, ведущая к уединенной пещере маршала Тито. Не доезжая до моста через Унац, джип свернул в сторону отдельных домиков, стоявших в глубине опушки леса. В них располагались члены англо-американской военной миссии. Джип остановился. Маккарвер и Пинч вылезли из машины и направились к домикам.

Англичанин даже не взглянул на свой багаж, зная, что югославский офицер несет его за ним, и важно зашагал к «резиденции» своего шефа, начальника объединенной англо-американской миссии бригадного генерала Маклина.

Со вздохом облегчения поставив свой чемодан у дверей домика, где жил заместитель Маклина, американский полковник Хантингтон, Маккарвер тихо постучал.

Открыл сам Хантингтон — высокий, черноволосый, с тоненькими, будто приклеенными английского типа усиками.

— А, мой дорогой! — он слегка обнял Маккарвера. — С нетерпением ждал вас, с нетерпением… Устраивайтесь со своими вещами пока здесь. Я освобожусь через несколько минут. Учу мистера Джиласа играть в бридж. Сейчас доиграем.

В комнатке, обитой белым парашютным шелком, с импровизированным камином, в котором желтым кипящим пламенем горели толовые шашки, было тепло и уютно.

Из-за ломберного столика вскочил Милован Джилас и, выхватив изо рта раскисшую мокрую сигару, изысканно поклонился. Черные с завитушками волосы его стояли торчком.

Маккарвер молча потряс его руку. Этот парень всегда был ему по душе… В своей куртке с засаленным, обсыпанным перхотью воротником и грязными обшлагами, в разбитых сапогах Джилас напоминал стандартного американского политишена, дельца, который занимается по поручению босса политикой, имеет дело с народом и ловко сочетает манеры джентльмена с демократической внешностью. С таким человеком, как Джилас, можно было делать бизнес, и Маккарвер догадался, что патрон не зря играет с ним в карты и пьет виски с содовой водой.

— Вы проигрываете, сэр, — сказал Хантингтон. — У вас мелкие козыри.

— Похоже на то, — поморщился Джилас. — К сожалению, эта игра у нас мало распространена. Уж очень сложные правила.

— А гольф вы любите?

— Гольф — другое дело. Гольфом я увлекался еще в университете.

— Недурно! Вот для вас и партнер, Шерри. В крайнем случае, кэдди.

— Кэдди — да, — улыбнулся подполковник, распаковывая чемодан. — Это скорее.

— Что такое «кэдди», извините? — спросил Джилас. — Я не знаю этого слова.

— Кэдди — начинающий игрок. Он учится и пока что подает мячи на площадке, — разъяснил Хантингтон.

Джилас поперхнулся дымом сигары.

— Кончено, я проиграл. — Он положил карты.

— До следующей партии, мистер Джилас. Мы сыграем её вчетвером. Пригласим еще Карделя. Я рад, что вы научились говорить по-английски, идя, что называется, напролом и не обращая внимания на ошибки. Вы правильно поступаете, что не смущаетесь подобными пустяками, — снисходительно похвалил своего гостя Хантингтон, отворяя перед ним дверь.

— Один из первых по списку, — кивнул Маккарвер вслед ушедшему и торжественно положил перед полковником несколько листков бумаги.

Хантингтон впился в них глазами.

— Вы превзошли самого себя, Шерри! — восхищенно воскликнул он.

— И вот что еще, — Маккарвер развернул карту Югославии с помеченными на ней месторождениями полезных ископаемых.

Хантингтон мельком взглянул.

— Это потом… Геологией мы еще успеем заняться. — Он с улыбкой потрепал Маккарвера по плечу. — Я рад, Шерри, что вы проявляете столь тонкое понимание нашего долга по отношению к этой стране… Хотите виски? Получил по воздуху.

Маккарвер рассказал Хантингтону о военной стороне своей «разведки» в Боре, о блестящей операции в Сине, проведенной при «его личном участии», и замолвил словечко за фон Гольца.

Хантингтон одобрил его мысль — привлечь пленного немецкого полковника к работе в верховном штабе в качестве военного советника или консультанта.

— Это усилит оперативное руководство, — сказал он и снова перечитал список. Лицо его выражало такое удовлетворение, что Маккарвер уже не сомневался: отныне первая скрипка в делах миссии будет принадлежать ему, Маккарверу. «Мой друг и попутчик Баджи Пинч не слишком обрадуется этому обстоятельству», — подумал он с внутренней усмешкой.

— Я за эту поездку отстал от жизни, — обратился Маккарвер к Хантингтону, все еще погруженному в чтение списка. — Как с черчиллевским вариантом? Судя по тому вниманию, какое капитан Пинч оказывал приморью, англичане еще не отказались от него?

— Чепуха! Наши младшие партнеры так завязли в своей пресловутой средиземноморской сфере влияния, что ничего не видят дальше Балкан. Высадка на Балканах имеет мало шансов на успех. Советская Армия продвигается слишком быстро, — говорил Хантингтон, делая отметки в списке против фамилий тех, кого он знал лично. — Наши интересы всеобъемлющи и протяженны. Мы пока не в состоянии управиться одновременно везде. Но, к счастью, наша фирма, в делах которой мы с вами немного заинтересованы, заработала теперь вовсю и выпускает в месяц столько бомбардировщиков, что…

— Дивиденды, значит, растут? — с придыханием и жадным блеском в глазах спросил Маккарвер и тремя пальцами сделал профессиональное движение торговца, подсчитывающего доллары.

— Вы неисправимый стяжатель, — пожурил его Хантингтон. — Эти наши маленькие прибыли — ерунда в сравнении с теми, которые нас ожидают, которые уже улыбаются нам. Одним словом, мы становимся хозяевами положения, Шерри. Наш Айк [51]будет командовать вторжением союзных армий.

— Вторжение! Когда же и где?

— На западе, во Франции. Операция «Оверлорд»! И осуществится она тогда, когда открытие второго фронта станет для нас неизбежной необходимостью.

— Понимаю. А как же здесь?

— Всему свой черед. Сейчас нам нет смысла преодолевать тут горные преграды, тратить деньги и военные материалы, необходимые в первую очередь в других местах. Этот список, Шерри, — со сдержанным пафосом продолжал Хантингтон, — стоит выигранного сражения… Как говорит местная пословица, вот тот камушек, который перевернет телегу. Но перевернет он ее не теперь, а гораздо позже, в нужный и удобный для нас момент. Политика дальнего прицела, Шерри, — самая мудрая политика. А пока будем изучать здесь обстановку, а главное, людей, как истинный бизнесмен изучает банковский счет своего клиента, прежде чем начать с ним дело. Присаживайтесь-ка сюда поближе. Меня особенно интересуют несколько лиц из этого списка. Начнем хотя бы с Моши Пьяде. Какие у вас сведения о нем?

Маккарвер заглянул в примечания к списку, которыми его снабдил фон Гольц.

— Связь с рабочими организациями…

— Точнее, Шерри. Был провокатором?

— Да что-то в этом роде. Еще до войны.

— Так, так. Но для нас важнее, что Пьяде теоретик. Его попытки «обогатить» и «углубить» марксизм достойны поощрения. Он способен любое нужное нам дело выдать за шаг вперед в развитии коммунистической доктрины. Правда, сам он карлик, и его философия не поднимается на более высокий уровень от того, что он ходит на высоких каблуках. Но несмотря на это, вернее, благодаря этому, Пьяде как агитатор и пропагандист — истинная находка для Тито и… для нас. Между прочим, Пьяде балуется живописью и сочиняет еще любовные стансы. Вот, кстати, его рисунок на сюжет его же стихов. Взгляните-ка!

Маккарвер посмотрел на протянутый ему рисунок и присвистнул от удовольствия.

— Пикантно! Ничего не скажешь.

— Еще бы! Но дальше. Милован Джилас?

— Еще студентом он оказывал мелкие услуги югославской полиции. Был «безмолвным наблюдателем». Аккуратный информатор, — ответил Маккарвер.

— В отца! По моим данным, он сын жандармского капитана. Журналист. Надеюсь, найдет лучшее применение своему таланту, если начнет пропагандировать философию Пьяде. Из Джиласа может со временем выйти югославский Геббельс. Не удивляйтесь, Шерри. Этот человек далеко пойдет.

— Но не слишком ли простоват?

— Ничего, — заверил Хантингтон. — Именно тем он и хорош — кажется выходцем из народа! В нашем вкусе. Он выигрывает в глазах толпы тем, что одевается, как бродяга, а говорит, как идейный человек. Перед Тито и Ранковичем он ходит на задних лапках, хотя к Ранковичу, как к холостяку, имеет неприязнь из-за своей жены Митры Митрович.

— Ее недавно выпустило гестапо.

— Надо думать, не зря? Отлично. Эта Митра, говорят, так же ловко обманывает мужа, как он ловко обманывает народ своими речами и всем своим поведением. Учтите, Шерри, каждая деталь имеет для нас значение. Джйлас, или Джидо, как его запросто называют, хорош еще тем, что он с легкостью фокусника может из мухи сделать слона, а из слона — муху. Но главное его достоинство — простак! Этого, к сожалению, нельзя сказать об Эдуарде Карделе: уж очень он приторно вежлив, всем улыбается, всем кланяется. Дипломат! Между прочим, тоже теоретик, так сказать. Второй секретарь ЦК и член Политбюро. Правая рука Тито. Даже спит с ним на одной кошме. Труслив. Заметили? У него в глазах постоянно скорбное выражение какой-то овечьей обреченности, как будто его сейчас поведут на бойню, и он вот-вот жалобно заблеет. Выручает его то, что он хорошо знает русский язык.

— Как же! — подхватил Маккарвер. — Он жил в Москве. Учился там и даже чуть ли не преподавал в партийной школе.

— Браво!

— Был послан туда Горкичем, прежним секретарем югославской компартии.

— А, тем самым, которого называют троцкистом? Троцкисты, Шерри, это люди нашей ориентации. Так, значит, связь с Горкичем…

— В прошлом, — улыбнулся Маккарвер. — А сейчас Кардель связан с начальником гестапо Словенского Приморья по кличке «Йожица», помог ему разыскать и уничтожить три партизанских штаба в Словении.

— Хорош гусь! Был, кажется, анархо-синдикалистом. Все очень закономерно. Тем не менее я удивлен…

— Жена и дети Карделя находятся в концлагере под Белградом. Этим немцы его и держат.

— Удивлен, как им еще не занялся Ранкович?

— Да ведь и Ранкович в списке…

— Именно потому он и должен с особой строгостью вылавливать и карать предателей. Александр Ранкович… По прозвищам — Марко, Страшный, Конспиративный. Это в своем роде перл.

— На содержании у полиции чуть ли не с тридцать пятого года.

— Так, так.

— В свое время помог ей истребить около ста партийных руководителей. Таким образом, расчищал путь для Тито и для себя, разыгрывая роль рабочего. В новом ЦК стал ведать партийными кадрами, поэтому ему известно досье каждого здесь.

— Все ясно! — Хантингтон сделал паузу. — Тито знал, с кем имеет дело. Непонятно одно: почему он терпит сейчас абсолютное диктаторство Ранковича? Ведь этот портной совершенно по своей мерке перекраивает и партию и армию; бесконтрольно распоряжается кадрами. Надо полагать, за этим что-то кроется. — Полковник опять глубокомысленно помолчал. — Видимо, Ранкович многое знает о Тито. Это важно для нас, и я уже давно наблюдаю за ним. На вид Ранкович тихонький, сдержанный, скромный, всегда держится в отдалении, за спинами других. Заметили? А на самом деле он хитрый, упрямый и, я думаю, никого не пощадит ради достижения своих целей. Из него с нашей помощью мог бы выйти со временем неплохой югославский Тьер. Что у него с гестапо?

— Из разговора с фон Гольцем я точно установил: бегство Ранковича летом тысяча девятьсот сорок первого года из тюремной больницы в Белграде, куда он был перемещен из тюрьмы якобы на лечение, устроило гестапо.

— Браво, Шерри! Вы супермен! [52]Вы «великий циклоп» из Ку-клукс-клана, стоящий на страже нашего флага! Выудить такого кита! Он, как третий секретарь ЦК и член Политбюро, а главное, как заведующий орготделом ЦК, поможет нам, я думаю, подобрать здесь подходящих для нас парней.

— Бесспорно, — подтвердил Маккарвер. — Я быстро нашел с ним общий язык.

— Ну, к нему мы еще вернемся. Дальше. Владо Дедиер?

— Направлен к Тито белградским гестапо.

— Сейчас он в Египте. Тито послал его туда своим представителем. Вертится там среди англичан, попивает с ними черри-бренди. Думаю, что Интеллидженс сервис не упустит такого молодца. Значит, и мы не упустим.

— Но не много ли для одного — тройная нагрузка?

— Ничего. Он спортсмен тяжелого веса! У нас, кстати, находится его старший брат Стева. Недавно он закончил курсы парашютистов и зачислен в европейскую армию Айка. Скоро, пожалуй, приземлится здесь. Тито нуждается в наших переводчиках. Следующий — Коча Попович.

— С ним я уже договорился! Этот офранцузившийся серб, любитель высоких духовных наслаждений и острых ощущений, вполне разделяет философию Ницше, что «человек — это постоянно изменяющийся, многообразный, изголодавшийся и скрытный зверь». К тому же, он поэт. Когда-то воспевал надзвездные миры и «кошачьих глаз протуберанцы», а сейчас вся его поэзия ушла в приказы, — сказал Маккарвер.

— На Поповича, значит, можно положиться?

— Вполне.

— Ну и отлично. Благодарю вас, Шерри. Вы привезли кое-что новое. Эти характеристики соответствуют моим данным.

Хантингтон пробежал глазами конец описка.

— Ну, дальше уже мелочь пошла — плотвичка! Дапчевич, Гошняк, Надж, Лекич и так далее. Так называемые испанские герои. Гестапо, видимо, завербовало их еще во Франции, в лагерях для интернированных. Почти все они сейчас на командных постах. Каждый из них в отдельности вряд ли что значит. Но сотня таких — это уже внушительный ансамбль.

7

Хантингтон возбужденно прошелся взад и вперед по комнате, напевая мотив из гимна «Звезды и полосы во веки веков». Подбросил в камин шашку тола и, остановившись у двери, прислушался. Из соседнего домика, как из бара, доносились шум, крики, песни.

— Это капитан Пинч со своим шефом Маклином и Рандольфом Черчиллем распивают вино, которое мы привезли, — догадался Маккарвер.

— Ну и пусть! — Хантингтон плотнее прикрыл дверь. — А теперь, Шерри, поговорим о маэстро всего этого югославского ансамбля — маршале Тито.

— Что ж тут скажешь? — Маккарвер недоуменно развел руками. — Его имени нет в списке. И мы о нем мало что знаем. Разве только то, что он втихомолку дружит с лейбористами, давно уже забившими гол в его ворота, а во всеуслышание клянется в своей любви и преданности к СССР.

— Еще бы! — ухмыльнулся Хантингтон. — Попробовал бы он сделать наоборот — втихомолку быть преданным Советскому Союзу, а во всеуслышание объясняться в любви к Англии. Он не продержался бы в вождях и сутки. Он боится народа, чертовски умеет подыгрывать его страстям и симпатиям. И вы ошибаетесь, Шерри, думая, что мы мало о нем знаем. Я знаю теперь о нем почти все. У Тито есть немало уязвимых, смертельно уязвимых мест.

— Это любопытно. — Глаза у Маккарвера загорелись. — Что же вы о нем знаете, полковник?

Хантингтон присел к столику и раскрыл записную книжку.

— Слушайте, Шерри. Эти козыри я вам доверительно сдаю не без умысла. Запоминайте все хорошенько. Начнем с биографии Тито. Сын богатого хорватского крестьянина или, по марксистской терминологии, кулака. Ефрейтор в австрийской армии. Воевал на Карпатском фронте, то есть стрелял в русских и сербов. Как-то за стаканом виски он мне сам об этом проговорился. Очень быстро нашел дорогу в плен. Вернее, просто дезертировал, рассудив, что плен — лучший способ спасти свою жизнь. Околачивался где-то в Западной Сибири или в Казахстане. Работал у кулака на паровой мельнице механиком. Это во время интервенции, при Колчаке, с которым, как вы знаете, тогда заигрывали англичане. Тито мне как-то сказал, между прочим, что встречался там и с вашими парнями. Это существенно. После гражданской войны Иосип Броз почему-то не уехал на родину, остался у русских, женился, прижил сына Жарко. Дальнейшая его деятельность — сплошной туман. Ясно лишь одно: в Москве он был тесно связан с троцкистами, в частности, с Бела Куном. С помощью Бела Куна он начал делать карьеру канцеляриста в аппарате Коминтерна и при его же содействии вернулся в Югославию. Тогда у Тито была кличка «Вальтер». Дальше опять туман… Броз то в Югославии, то опять в эмиграции. То в тюрьме, то на свободе. Впрочем, из тюрем ему всегда как-то удавалось быстро освобождаться, несмотря на то, что его фотографии печатались во всех полицейских журналах. Он мне сам показывал один такой журнал со своим портретом.

— Настолько с вами откровенен?

— Пока еще не очень. Попадись он нам в Америке, можно было бы впрыснуть ему препарат из скополамина с примесью хлороформа, нашу «сыворотку истины», — и он был бы неспособен лгать. Но тут… тут я в стороне. Составляю лишь на всякий случай на него досье. Итак, внимание, Шерри! Партия, несомненно, в чем-то подозревала Тито, чуть ли не в том даже, что он предал батальон югославских добровольцев, которые отправились в Испанию на корабле. Как бы там ни было, но в море их действительно разбомбили. Есть еще предположение, что в Париже Тито подбирал людей для засылки к республиканцам, и они будто бы оказали ценные услуги Франко, что там же, во Франции, из этих верных ему югославов составил себе новый ЦК КПЮ. Затем некоторое время находился не у дел и переводил на хорватский язык историю ВКП(б). Перевод не без вольностей, нужно сказать…

— Вы читали? — опять удивился Маккарвер.

— Да, и вам советую. Нужно знать марксизм, чтобы бороться с марксистами. Но не прерывайте меня, Шерри. Слушайте внимательно. Броз оказался неплохим организатором. Однако популярности в народе он не имел и всплыл на поверхность лишь летом сорок первого года. Что это? Случайность? Использовал конъюнктуру? Вот именно, Шерри. Дело в том, что он ловко использовал настроения народа, его симпатии к Советскому Союзу. Он сумел вовремя выдвинуть подходящие для масс лозунги. Тито как нельзя более нас устраивает. Демагог, позер, сам большой любитель реальных благ, чего же еще желать? Чем-то он похож, я бы сказал, на Керенского — не по масштабу, конечно, а по своей природе. Итак…

Полковник вынул трубку и принялся тщательно ее раскуривать.

— Слушаю, слушаю, — нетерпеливо сказал Маккарвер, тяготясь паузой.

— Терпение, Шерри. Перехожу к результатам своих непосредственных наблюдений. Вкусы и привычки господина Тито отнюдь не аскетические. У меня тут их целый перечень. Он любит кутежи, вино и женщин. Его секретарша Ольга Нинчич…

— Пышная булочка, — одобрил Маккарвер.

— Одна из нескольких, впрочем, не считая жен.

— У него и жены есть?

— А как же. Одна в Хорватии, вторая осталась в России. Третья — в Словении.

— Ну и ну! Как это удалось узнать?

— Стратегическая разведка. Нас в данном случае интересует его увлечение Ольгой Нинчич. Девица она породистая, дочь королевского министра Момчилы Нинчича. Того самого, который по нашему совету устроил брак Александра Карагеоргиевича с матерью нынешнего короля Петра — бывшей румынской принцессой.

— А! Нефть!

— Вот, вот… Эта Нинчич — в общем немаловажная деталь.

— Великолепно!

— Нинчич — наш человек. Она же стража Ранковича при Тито. Только через нее можно попасть к маршалу. Говорят, что когда к Тито приехала жена-хорватка, то Нинчич даже ночью легла между ним и ею. Охраняет нравственность маршала! — Хантингтон смачно рассмеялся. — Представляете этот пикантный эпизод? Она и Арсо Иовановича часто не пускает к Тито: то он отдыхает, то работает. Кстати, у вас ничего нет об этом Арсо?

— Ничего.

— Жаль… С ним трудно иметь дело. Нет у него к нам ни доверия, ни радушия. Боюсь, что с ним мы не уживемся… Итак, дальше о Тито. Властолюбив, тщеславен. Всегда стремится обратить на себя внимание; много заботится о своем туалете и внешности. Заметили? Выщипывает разросшиеся белесые брови, чтобы сделать их потоньше. Воображает, что его профиль вполне подходит для чеканки на монетах. Любит роскошь, золото, драгоценности…

— Что ж, у него здоровый вкус к жизни, — заметил Маккарвер.

— Жаден чрезвычайно.

— Значит, как говорят сербы, за соленой рукой пойдет, [53]— сказал Маккарвер.

— В пещере у него мягкие ковры, мягкие кресла, безделушки. Бокалы из дымчатого хрусталя. На днях он показывал мне кое-что из своих трофеев. Кольца, браслеты, бриллианты. Если б вы посмотрели при этом в его глаза! Надо сказать, Шерри, что более алчного взгляда я не встречал. Тоже важная для нас деталь. Но пойдем дальше. Ефрейтор увлекается рассуждениями Никколо Макиавелли. Нинчич подсунула.

— Стало быть, чужд предрассудков и пойдет на все ради власти?

— Давно уже идет на все с этой целью. Двулик, как Янус. Человек с богатыми актерскими данными. Эти данные, невидимому, и позволяют ему ловчайшим образом лавировать и переносить политические перемены и удары судьбы. У него огромное самомнение. Мнит себя чуть ли не балканским Бонапартом. Вообще стремится подражать монархам и великим людям — кое в чем Юлию Цезарю, кое в чем Наполеону. Этот жалкий пигмей копирует их привычки, походку, позы. Таскает с собой в чемодане маленький бюст Наполеона и при удобном случае ставит его на свой рабочий стол. Черта, достойная такого же поощрения, как и увлечение марксизмом у Пьяде. Вчера, между прочим, я увидел у Тито на вешалке рваную шинель, а в углу старые разбитые сапоги. И представьте, Шерри, я не ошибся, назвав эти предметы сувенирами — память о его «военных подвигах». Он в самом деле хранит их для будущего национального музея.

— Это что, всерьез?

— Абсолютно! — ответил Хантингтон. — Вообще наша задача — относиться к нему так, как будто он действительно герой Балкан, гениальный полководец и мудрый государственный деятель. Нам нужно подсказать и твердо заверить его в том, что он способен самостоятельно освободить не только Югославию, но и соседние страны, а затем создать великую Балкано-Дунайскую федерацию от Черного моря до Адриатического.

— Грандиозная идея! — воскликнул Маккарвер. — Она родилась, конечно, в Штатах?

— Не совсем, — усмехнулся Хантингтон.

— И он, наш Тито, во главе этой федерации?

— Да. Этим самым мы утвердим свое политическое и военное руководство в будущем объединенном государстве с политическим центром в Белграде. Нам, очевидно, понадобятся территории, большие пространства как плацдармы для решения мировых задач, и для нас важно, чтобы эти пространства не делились, как соты, разными демаркационными линиями и границами.

— Воображаю, какую мину скорчат лайи, — засмеялся Маккарвер, — когда Тито начнет вдруг проявлять абсолютное понимание наших задач.

— Он уже и сейчас обнаруживает склонность к такому пониманию. Посол короля Петра, Косанович, — доверенное лицо Тито в Америке, через него он поддерживает негласную связь с нашим госдепартаментом. Думаю, что и после войны, придя к власти в стране, Тито сделает этого королевского посла своим представителем в Вашингтоне. А кстати, Косанович — старый друг Поповича.

— Вот как! — обрадовался Маккарвер. — Новая педаль, на которую вам следует нажимать!

— Попович и Косанович — оба поэты-сюрреалисты. Вместе кутили в парижских и белградских кафе-шантанах. Надеюсь, у нас в Нью-Йорке они найдут в будущем более приятные места для встреч и развлечений.

— Особенно в «Бриллиантовой подкове». [54]Хотя Попович и корчит из себя святошу, обиженного на весь род женский, потому что жена не захотела вернуться к нему из Белграда, а она, говорят, пикантная далматинка.

— Но вернемся к Тито, — перебил Хантингтон, с лукавым осуждением взглянув на подполковника. — В дополнение к тому, что я сказал, вам полезно будет знать мнение о Тито бригадного генерала Маклина.

Хантингтон достал из ящика стола мелко исписанные листки.

Маккарвер насторожился. Фитцрой Маклин! Этот экстравагантный английский делец совсем не то, что Баджи Пинч. Он может дать фору любому американскому разведчику. Маккарвер кое-что знал о похождениях Маклина в Москве, где тот в 1937 году работал в английском посольстве. Ох, и разбойник! Как багдадский калиф шнырял переодетым по рынкам и разным закоулкам, собирая всяческие слухи. А чего стоит его путешествие инкогнито по городам Советского Союза! Он ловко сумел выскользнуть в Новосибирске из вагона транссибирского экспресса и незаметно пересесть в поезд, идущий в Алма-Ату. После этого трюка он получил ранг второго секретаря посольства. Затем, орудуя в Иране, выкрал не угодившего Англии иранского генерала Захиди из его резиденции в Исфагане. Потом — новое обличье, новый ринг деятельности: Маклин — лейтенант шотландских стрелков в Северной Африке, в дальнейшем командир парашютной роты «Таинственная колонна»! Черчилль недаром доверил ему установить контакт с Тито. Маклин приземлился среди «джунглей» Боснии с кодаком, трубкой и англо-хорватским словарем в кармане всего лишь год тому назад, и вот в свои тридцать лет он уже бригадный генерал, глава англо-американской военной миссии, собутыльник Тито, пользующийся абсолютной свободой действий в Югославии!

Маккарвер был полон зависти к этому авантюристу, искателю приключений и военной славы в далеких странах. Похождения Маслина в Югославии, его частые поездки на далматинские острова Корчула и Хвар, выдававшие настойчивый интерес Англии к просторам Адриатического моря, и, наконец, его прочная интимная дружба с Тито и Влатко Велебитом — все это возбуждало у Маккарвера такое чувство, какое бывает у спортсмена, когда его обгоняет на состязаниях соперник.

— Любопытно, — прошептал он, наклоняясь к листкам.

— Вот, например, что пишет Маклин в своем докладе Черчиллю о положении в Югославии.

— Вы уже в курсе его секретных донесений? — изумился Маккарвер.

— Да, у нас с сэром Маклином более тесная связь, чем вы предполагаете, Шерри. Более тесная, чем у вас с Пинчем, — вскользь заметил Хантингтон и прочел отчеркнутое на листках цветным карандашом:

«…То, что Тито и его окружение могут со временем превратиться во что-нибудь большее, чем они есть сейчас, кажется мне слишком далекой возможностью, чтобы служить основанием для наших расчетов… Однако, если смотреть вдаль, кажется возможным, что в конце концов национализм возьмет верх над коммунизмом… На Балканах происходили и более странные вещи…»

— Ясно? — спросил Хантингтон, хитро ухмыляясь. — Далекая возможность!.. А мы превратим это в близкую реальность, если возьмем быка за рога, воспользовавшись тем, что англичане не особенно-то дорожат этим Тито. Лондон — убежище королей. Англичане предпочтут короля Петра, которого и содержат пока что в Каире, неподалеку от египетских пирамид. Для премьер-министра Англии Тито — всего лишь мавр, который сделает свое дело и уйдет.

— А мы, как подлинные демократы, разумеется, предпочтем королю мавра! — живо подхватил Маккарвер.

— Вот именно. — Улыбка затерялась в углах тонких губ полковника. — Тито, как мне кажется, уже и сам начинает сознавать, что Черчилль напускает туману, комбинируя альянс между королем и бывшим ефрейтором. А ведь не так давно Черчилль пытался даже устроить триумвират. Петр, Тито и Драже Михайлович. Британцы ставят сразу на три карты: какая возьмет. Всем троим помогают, кружат головы, всем обещают, всех признают и задабривают. И считают, что три главаря целиком в их руках, как жуки на нитке. Однако хоть англичане и заигрывают с тремя вожаками в Югославии, они предпочитают одного из них — короля.

— Почему так?

— О! Старая британская лиса — Черчилль понимает, в чем дело. Югославская конституция дает королю большие права. Им одним, а через него и всей Югославией, управлять легче. А при Тито, пока он не окрепнет, нужно считаться еще с АВНОЮ, с членами Политбюро. Много расходов и хлопот.

— Вот оно как! — протянул Маккарвер. — Но ведь Тито достаточно хитер, он, наверное, догадывается, что после войны любовь Британии будет отдана только одному из лиц триумвирата — отпрыску династии Карагеоргиевичей?

— Конечно, догадывается, и не без моих намеков… Вы заметили, кстати, как раздражают его в последнее время эти назойливые британцы. Они слетаются сюда, как мухи на мед, и каждый стремится ухватить для себя что-либо послаще. Золотая горячка, как в первые дни Клондайка! Бедняга Тито, несомненно, понимает, что он мыльный пузырь, который лопнет, как только англичане перестанут его надувать и отпустят с соломинки. Вот почему он ищет себе, образно выражаясь, более прочные стропы, чтобы подняться на балканском горизонте, как новая звезда. Русских он остерегается. А наши боссы, Шерри, с удовольствием помогут ему в этом трудном восхождении, а затем надуют его куда сильнее, чем это делали до сих пор англичане. Правда, оболочка все-таки слабовата.

Помолчав, Хантингтон медленно набил табаком потухшую трубку, закурил. Его желтые сухие пальцы чуть вздрагивали. Он рассеянно посмотрел в окно, в котором уже синели сумерки, и со вздохом повторил:

— Слабовата.

Поднявшись из-за стола, он прошелся по комнате, разминая занемевшие ноги, постоял у окна, несколько раз глубоко потянул из трубки и снова заговорил:

— У Тито, к сожалению, есть еще такие минуты, которые нам могут быть даже опасны. Он неврастеник, почти психопат. Часто орет на подчиненных, выходит из себя, угрожает. Этим только отталкивает от себя людей. Кроме того, он трус и порядочный. Боится показываться в армии, среди народа, боится ездить по освобожденной территории. Месяцами просиживает на одном месте, то в крепости в Яйце, то здесь, в пещере. Поступает часто необдуманно, противоречиво. Например, компартию загнал в подполье и растворил ее в Народном фронте — это хорошо; но тут же клянется, что во всем берет пример с русских. Затем слишком явно и преждевременно привлекает к себе разных четников и слишком откровенно раболепствует перед каждым нашим офицером. У него много и других политических ошибок. Сербские крестьяне слабо его поддерживают.

— Это верно, — подтвердил Маккарвер.

— Он сам же подмачивает свою репутацию. Это не в наших интересах. Нам придется заняться им вплотную, Шерри. Надо надуть этот весьма уже опавший пузырь, но так, чтобы он не лопнул, а засверкал всеми цветами радуги. — Хантингтон строго посмотрел на Маккарвера. — Итак, за дело! Сейчас я передал в ваши руки такие козыри, что вы можете играть ва-банк.

— Я? — Маккарвер встрепенулся.

— Вы. Вам поручается, Шерри, побеседовать с маршалом частным образом, по душам. Мне, как заместителю главы объединенной миссии сэра Маклина, удобнее остаться в стороне. Официально ни в Югославии, ни вообще в балканских делах мы не заинтересованы. Мы только помогаем Тито, как союзники. Итак…

— Я готов! — с приличной сдержанностью ответил Маккарвер, а про себя подумал: «Вот она, первая скрипка в делах миссии!»

— Действуйте немедленно, — Хантингтон выдержал паузу. — Со дня на день сюда может прибыть советская военная миссия.

Улыбающееся румяное лицо Маккарвера вытянулось:

— Советская миссия?

— Да. Она уже в Бари. Мы ее там под всякими предлогами задерживаем: то погода не позволяет лететь, то аэродромы заснежены — нельзя садиться, то не проводятся воздушные операции, под прикрытием которых можно высадиться. Среди партизан уже начались разговоры об умышленной задержке нами советской миссии, о капиталистическом саботаже… Тянем три недели, но дальше задерживать русских в Бари невозможно. Они грозятся выброситься на парашютах или спуститься на планерах.

Некоторое время собеседники сосредоточенно молчали.

В очаге догорал тол. Желтые блики на белой шелковой обивке стен тускнели, в комнате становилось сумрачно.

Тревожное чувство охватило Маккарвера. Стало не по себе. Советская миссия! А что, если она, этот предвестник грозной русской силы, спутает тут, на Балканах, все американские карты, в том числе и те, на которые он, Маккарвер, делает свою личную ставку?

— Советская миссия? — повторил он с растерянным видом. — Вот некстати!

— Ничего! Она спешит сюда, надо думать, вовсе не для того, чтобы рыться в грязном белье местных руководителей. Русские будут искренно помогать партизанам, а в этом деле мы не собираемся с ними соперничать.

— Да, но они могут…

Хантингтон поднялся во весь рост.

— Слушайте, Шерри! Не забывайте, что мы с вами из Миссури. [55]Никаких колебаний! Время еще не упущено. Действуйте! Прорывайтесь к Тито сегодня же. Напомните ему, кстати, о радиопередачах из Испании, в которых утверждается, что Тито, выступающий сейчас в роли друга Советского Союза, — это двойник Тито, а настоящий, истинный Иосип Броз — националист и антисоветский человек, крупный авантюрист, враг народной власти. Намекните ему на кое-какие факты из его биографии. Не останавливайтесь ни перед чем. Дайте ему понять, что он найдет в нас нового щедрого хозяина и более сильного покровителя, чем англичане и русские. Не щепетильничайте с ним, Шерри, возьмите его хорошенько за жабры. Вот так!

И Хантингтон с такой силой сжал пальцы, что синие жилы на тыльной стороне руки, казалось, готовы были лопнуть от напряжения.

Пламя в очаге, ярко вспыхнув в последний раз, погасло.

В полнейшей темноте глухо прозвучал голос Маккарвера:

— О’кэй!

8

«…Снег шел почти беспрерывно целый месяц. Темно-лиловый лес над рекой стоял глубоко в снегу. Елки, словно в маскировочных халатах, притаились у опушки, низко свесив отяжелевшие лапы в снежных нарукавниках. Заиндивевшие березы, все в игольчатых хрусталинках, казались нарисованными тонкими штрихами. А старые пни молодцевато нахлобучили на свои лысые головы белые папахи. Ну, совсем как у нас подо Льговом в эту же пору — берендеева чаща!

Сникшие ветки каштанов в аллее под окнами школы, где мы жили, уже совсем растеряли свои красновато-коричневые листья, и лишь самые цепкие из них, те, что сохранили бледную зелень возле прожилок, еще робко трепетали от ветра.

Вдоль улиц намело волнистые сугробы, карнизы домов окаймились спокойными белыми линиями; рельефно выделялись балюстрадные колонки, украшавшие террасы, ярче горели цветные стекла окон.

Городок выглядел светлым, обновленным.

Снегопад и метели приостановили передвижения и операции противников. Наш батальон, расположившийся гарнизоном в Горном Вакуфе, получил передышку и взялся за учебу.

Занятия проходили по программе, составленной Вучетиным с моей помощью, регулярно, по расписанию. Если прежде учеба ограничивалась лишь политбеседами, то сейчас бойцы изучали саперное дело, маскировку, топографию — все это, конечно, в пределах общих сведений. Я припоминал положения наших советских военных уставов, пособий и руководств. На мои уроки обычно собиралась чуть ли не вся рота.

На передней парте у самой доски обычно располагался Васко Христич. Он интересовался всем, жадно вникал в каждую новую мысль и часто по-детски переспрашивал: «А что это такое?». Рядом с ним сидел Томислав Станков. Томислав все еще грустил после гибели старшего брата, но трогательная дружба с Васко, завязавшаяся в последнее время, несколько смягчала тяжесть его утраты. Оба они мечтали научиться стрелять из всех видов оружия, чтобы не стыдно было вместе с русскими солдатами пойти и на Берлин. У них был общий букварь, и они с гордым видом уже писали на классной доске слова: «Советский Союз», «Москва», «Красная Армия». Буквы выходили неровные, однако даже такой грамотей, как Бранко Кумануди, не мог найти ошибок в этих словах. Успехи друзей вызвали и у Джуро Филипповича желание научиться читать и писать. Он не расставался с тетрадкой и толстым трехцветным трофейным карандашом.

Двадцать третьего февраля, в день двадцать шестой годовщины Красной Армии, к нам в класс на последний урок пришли бойцы и командиры даже из других рот. Праздничное настроение людей выразилось в особой подтянутости, в том чутком внимании, с каким они на меня смотрели, ожидая услышать что-то необычное.

Двадцать шестая годовщина Красной Армии! Третья военная годовщина! «Где-то сейчас моя дивизия, — думал я, — какие рубежи она уже преодолела?»

Мои мысли были с боевыми друзьями-однополчанами. Я уже не мог говорить в этот день лишь об отклонениях магнитной стрелки компаса или о способах маскировки. Да и не за тем собралось сегодня столько народу! Волнуясь, я рассказывал о большом и славном пути Красной Армии от дня ее рождения — двадцать третьего февраля 1918 года, когда молодые красноармейские отряды, впервые вступившие в войну, разбили под Псковом и Нарвой немецких захватчиков, — до недавних всемирно исторических ее побед под Сталинградом и Курском. Я говорил о великой битве под Москвой, где был развеян миф о непобедимости немецко-фашистской армии; говорил о героях-панфиловцах, о Николае Гастелло и Зое Космодемьянской, о высоких моральных качествах советских людей, их непреклонной воле, незнании страха в борьбе; говорил об особенностях нашей армии, воспитанной в духе интернационализма, в духе любви и уважения к трудящимся всех стран, в духе сохранения и утверждения мира между народами.

Когда я кончил, все одобрительно захлопали, зашумели, а громче всех — Бранко Кумануди.

— Хвала, хвала, велика хвала русским! — кричал он, прорываясь ко мне. — Я всегда говорил, что с вами не пропадем. Когда мы шли через гору Игман, было холодно, ночевали в снегу. А как вспомним про русских, так и легче станет. Бога му, легче!

— Постой! — остановил его Филиппович. — Что ты говоришь? Тебя ведь тогда с нами не было…

— Не было, а я все знаю, слышал. Снегу-то сколько навалило в ту зиму! Помню, в Сараево идешь, бывало, по тротуару — справа дом, а слева снежная стена, другой стороны улицы не видно…

— Да замолчи ты, — зашумели бойцы на Бранко, но тот увлекся воспоминаниями и потащил Джуро за собой к окну, продолжая что-то горячо рассказывать.

Уже смерклось. В классе зажгли лампы.

Приближался торжественный час.

Милетич с Лаушеком принесли радиоприемник и установили его на столике перед классной доской. Подключили антенну и заземление. Лаушек, совсем оправившись от ран и всего пережитого, был, как прежде, хлопотливо-весел, шутил.

— Тише, тише, — твердил он, вставая перед радиоприемником на цыпочки. — Не шумите! Внимание!

Нетерпение собравшихся росло.

И вот наконец-то: «Говорит Москва…»

Воцарилась необычайная тишина. Трудно было поверить, что класс до отказа наполнен людьми.

Четкий, знакомый всем голос московского диктора зазвучал в классе по-праздничному взволнованно.

Каждое слово приказа Советского Верховного Главнокомандующего рождало счастливое предчувствие скорой конечной победы.

«Советские воины завершают очищение от фашистских извергов Ленинградской и Калининской областей и вступили на землю Советской Эстонии.

Развернулось массовое изгнание оккупантов из Советской Белоруссии… гитлеровская Германия неудержимо движется к катастрофе…»

А когда прозвучало сильное: «приказываю», бойцы и командиры, затаив дыхание, еще плотнее столпились у радиоприемника.

«…Партизанам и партизанкам…»

— Это к нам! О нас! — вырвалось дружным вздохом.

«…нападать на штабы и гарнизоны противника, громить его тылы, разрушать его коммуникации и связь, лишать его возможности подтягивать резервы».

Последние слова приказа «Смерть немецким захватчикам!» слились с торжественно-клятвенным возгласом всего зала: «Смерть фашизму, свобода народу!»

А двадцать артиллерийских залпов в Москве отозвались в наших сердцах победоносными громами советских батарей на фронтах и выстрелами партизанских винтовок в горах и лесах Югославии. Неожиданно кто-то обнял меня за плечи. Командир Вучетин! Глаза его ярко блестели. Он горячо сказал:

— Спасибо вашему народу, друг мой. Спасибо за все!..»

9

Начальник верховного штаба Арсо Иованович и Ранкович в сопровождении охраны торопились засветло попасть в Горный Вакуф, чтобы провести с партизанами вечер и следующий день, а затем продолжать путь в район Коницы, куда подтянулась из-под Ливно бригада Перучицы.

Выбравшись на приречную дорогу, Арсо пришпорил коня. Оглянулся. Неотступно рысивший позади Ранкович, встретившись с его взглядом, ласково улыбнулся.

«Зачем он увязался со мной?» — подумал Арсо.

— Нам по пути, друже. В компании веселей. Хочу побыть немного с народом, с бойцами, — сказал Ранкович, присоединяясь к начальнику штаба перед самым его отъездом.

Последнее время Марко старательно демонстрировал чувство любви к Советскому Союзу, дружескую симпатию к окружающим и особенно к Арсо. Но Иованович этой перемене не очень радовался. Он хорошо помнил прежнее неприязненное отношение к нему Ранковича. Правда, объяснить это можно было просто: член Политбюро, строгий блюститель чистоты партии, очевидно, не совсем еще доверяет бывшему офицеру королевской армии. Но вот явилась советская военная миссия, и Ранковича словно подменили…

Тито за последние дни тоже немного переменился к лучшему, хотя свойственные ему высокомерие и раздражительность остались. Арсо давно уже чувствовал себя в его присутствии стесненно. Все труднее было разговаривать с Тито в обычном деловом, спокойном тоне. Отчужденность росла. Особенно отчетливо она начала проявляться с той поры, как в ставку вернулись из поездки в Хомолье члены англо-американской миссии Маккарвер и Пинч. Тито охотно принял тогда Маккарвера и долго с ним беседовал. После этого во многих поступках маршала стала ощущаться какая-то неуверенность, нервозность. Он часто придирался к Арсо, не утверждал проекты приказов, отдавал противоречивые распоряжения, а когда Арсо осторожно указывал ему на это, терял всякое самообладание и впадал в бешенство. Однажды ни с того ни с сего он вдруг предложил Иовановичу более внимательно прислушиваться к мнениям Ранковича и Карделя — они мол лидеры партии, и к советам американцев — они мол опытные офицеры, и, кроме того, дескать, нужно учитывать и трезво оценивать особые политические и стратегические интересы США на Балканах. Арсо удивился этому заявлению Тито: ведь сами американцы утверждали, что они ни в какой степени не заинтересованы в балканских делах, что они бескорыстно помогают Югославии в борьбе с фашизмом. И вот тебе на — особые интересы! Какие же? И чем, собственно, эти интересы отличаются от так называемого традиционного тяготения Британии к бассейну Средиземного моря? На этот вопрос Тито не ответил. Сказал только: «В свое время все увидишь и поймешь». Об англичанах он отозвался с неожиданным пренебрежением: они, дескать, уже спели свою песенку, сыграли свою роль и должны рано или поздно уступить дорогу Америке.

«Особые интересы! Политические и стратегические!.. — думал Арсо Иованович, не замечая, как его лошадь перешла на шаг. — Что кроется за этими понятиями? Не имеет ли к ним какого-нибудь отношения поддержанный полковником Хантингтоном английский план операции под условным наименованием «Ратвик» — операции, предусматривающей массовое разрушение важных коммуникаций страны.

Слишком ретивое выполнение такого плана может привести лишь к подрыву экономики страны. И это — накануне освобождения! Что за странные разговоры о геологических картах и профилях? О «коврах» бомб, которыми западные союзники в порядке оказания военной помощи обещают устлать оккупированные югославские города и в первую очередь Белград? А чего стоит, наконец, этот рекомендуемый Маккарвером чуть ли не в консультанты штаба пленный полковник СС фон Гольц! Теперь этот эсэсовец до небес превозносит полководческие таланты Тито и, заискивая перед американцами, болтает о какой-то мировой межконтинентальной стратегии, о воротах в широкий мир, которые откроют янки, обогатив старые прусские традиции теорией нового времени!..»

На душе у Арсо стало спокойнее, и даже в самом верховном штабе словно посвежел воздух, когда прибыли русские представители. И сейчас теплело на сердце при одном воспоминании об этих простых, отзывчивых и храбрых людях. Встречи с офицерами Красной Армии Арсо ждал долго, нетерпеливо. Едва они прилетели в Бари и установили контакт с верховным штабом НОВЮ, Арсо сам связывался с ними по рации, сам распоряжался насчет расчистки посадочной площадки на Медано Поле, возле Босански Петроваца. Как он волновался в те дни! Все уже было готово к приему самолетов, но то погода в Италии вдруг портилась, то здесь аэродром заносило снегом. Русские, однако, нашли выход из положения. Двадцать третьего февраля самолеты доставили из Бари планеры, и на них советская миссия спустилась на заснеженном Медано Полье. Как раз в годовщину Красной Армии.

То-то был праздник в Петроваце! Народ тепло и радушно встречал русских. Вечером состоялось торжественное заседание. А на другой день в Дрваре, в здании верховного штаба, был устроен официальный прием, на котором присутствовали члены англо-американской миссии во главе с Маклином. Маклин прочитал приветственную телеграмму от Черчилля. Премьер сообщал, что «замечательные армии Соединенных Штатов, которые находятся здесь или прибывают к нам, и наши собственные войска, лучшие по подготовке и снаряжению из всех, какие мы когда-либо имели, стоят плечо к плечу, равные по численности и объединенные истинной дружбой». Стоят!.. В том же духе выдержал и Маклин свою длинную речь за ужином.

Зато глава советской военной миссии сказал коротко, но дельно: «Мы прибыли сюда, чтобы помочь Народно-освободительной армии Югославии в ее героической борьбе!»

И, действительно, оперативная работа в верховном штабе сразу же приобрела размах, обогатилась глубоким теоретическим обобщением, стали намечаться более активные операции крупных соединений. Весь ход партизанской борьбы направлялся к определенным стратегическим целям…

Арсо улыбнулся, вспоминая об этом, и перевел коня на ровную рысь. Но мысль то и дело беспокойно возвращалась к плану «Ратвик», к англо-американской тактике бомбежек. Арсо с нежностью и тревогой думал о Белграде, где провел долгие годы. Полюбились ему широкие, прямые и вместе с тем уютные улицы с нарядными киосками на углах, с красивыми домами-виллами, сплошь увитыми диким виноградом и плющом. Будто зеленые ковры, переливающиеся то желтым, то оранжевым оттенком, с прорезями-окнами, свисают летом со стен. Шумно и весело было до войны на этих улицах. Иовановпч любил пройтись вечером мимо оперного театра, мимо Александро-Невской церкви, построенной на том месте, где в 1876 году находилась походная церковь русских-добровольцев, воевавших с турками, — там еще и сейчас хранятся русские боевые знамена. Затем он опускался к Дунаю, над которым стояла нерушимая тишина. Река, как бы впитавшая в себя последние лучи солнца, золотистой лентой вилась среди сизых берегов, обласканных зеленью плакучих ив, тополей и туй, похожих на маленькие пирамиды. Постепенно гасли огненные краски, сумрак окутывал древние стены крепости, и в маленьком романтическом садике появлялись влюбленные парочки, радовались своему счастью и были полны надежд. Когда-то, в студенческие годы, и Арсо сказал здесь свое первое «люблю». Неужели теперь Белград, родной и милый, разбомбят по плану «Ратвик»? И кто? Союзники, американцы! Зачем? Какую оперативную или стратегическую выгоду это даст? Немецких войск в Белграде немного, промышленных предприятий, имеющих военное значение, там нет. Разве только земунские кирпичные заводы?! Бомбить же самый Белград — это значит избивать мирное население…

— Остановитесь! Обождите меня! Я сменю лошадь! — вдруг услышал Арсо позади себя раздраженный голос.

Он оглянулся.

Ранкович, грузно сидя боком в седле, набил спину своей караковой лошади, и так сильно, что она начала приседать.

— Я поеду шагом, догоните! — ответил Иованович, махнув рукой.

Дорога пошла в гору. Порошил небольшой снежок. Под пологом ветвистых кизиловых деревьев черные дрозды подбирали опавшие ярко-рубиновые ягоды.

Арсо с удовольствием прислушался к чувыканью птиц, поддаваясь новым мыслям и давно забытым желаниям. Потянуло на болота, заросшие высоким золотистым камышом и осокой. Там, в зарослях тростниковых стеблей, уже выбросивших часть своего пухообразного семени, улетавшего с ветром, на открытой, почти никогда незамерзающей воде, ютятся, кричат на разные голоса и хлопочут нырки, лысухи, бакланы и утки. Туда бы с ружьем! Хотя бы на час забыться от всех тревог!

Полной грудью Арсо вдохнул в себя свежий морозный воздух. Справа от дороги тянулся по взгорью голубовато-серый от инея лес. По вершинам деревьев изредка пробегал шумок от прорвавшегося из ущелья ветра. Слева глухо ворчал Врбас, подернутый пеленой тумана. И небо, как туманом, было затянуто мутными облаками.

В сопровождении ординарца Арсо медленно поднялся на увал. Беспокойные думы опять завладели им.

Перед отъездом из Дрвара он крупно поспорил с Тито. Едва прорвался к нему: эта его истеричка-секретарша Нинчич, как овчарка, стережет маршала, требует оказания ему почестей, заставляет часами ждать в приемной. Тито был не в духе. Он проиграл партию в шахматы полупьяному молодому Черчиллю. Арсо начал с того, что посоветовал Тито обратить серьезное внимание на развитие народно-освободительного движения в Сербии; послать туда часть войск из Черногории и Боснии. Маршал, выслушав, отрицательно покачал головой. Он думал о чем-то своем.

Тогда Арсо, подойдя к карте фронтов, терпеливо объяснил положение. Красная Армия, говорил он, приближается. Она уже взломала оборону немцев на всем притяжении Днепра от Жлобина до Херсона и устроила гитлеровцам новый Сталинград на правобережье Днепра под Корсунь-Шевченковским. Скоро начнутся весенне-летние операции. Весьма вероятно, что Красная Армия появится в ближайшем будущем и у границ Югославии.

— А готовы ли мы ее встретить, готовы ли помочь ей, хотя бы теми операциями, которые уже намечены по совету русских представителей? — спросил Арсо. — Советская военная миссия должна убедиться в том, что слова у нас не расходятся с делом. Ведь начальник миссии будет сообщать обо всем своему Верховному Главнокомандующему.

Тито еще глубже задумался. Лицо его омрачилось. Он стремительно прошелся по пещере, отбрасывая носком сапога шахматные фигуры, валявшиеся на полу, резко остановился и ударил ладонью по столу:

— Будь по-твоему. Ты прав. Нам нельзя подрывать безграничного доверия к нам советских людей, — напыщенно заявил он. — Этого доверия мы добились честной, самоотверженной борьбой за правое дело, и друзья пришли нам на помощь, мои старые, милые друзья. Да, ты прав, Арсо. Твое предложение я утверждаю. Поезжай в первый и второй корпуса, поговори с Кочей и с Пеко. Наметь, какие дивизии мы можем выделить для усиления наших войск в Сербии. Вообще, действуй. Но смотри… — и Тито потряс кулаком перед лицом начальника штаба.

Иованович догадывался о значении такого жеста, но не мог полностью расшифровать это «смотри», и потому от беседы с Тито у него осталось какое-то неприятное, тревожащее ощущение. Спустя час он узнал, что в поездке на восток Боснии и в Черногорию его будет сопровождать Марко со своей свитой. «Тито мне не доверяет», — эта мысль теперь прочно укрепилась в сознании Арсо. Он еще раз оглянулся. Ранкович, размахивая плеткой, уже догонял его на другом коне. «Впрочем, может быть, это и к лучшему… — подумал Иованович. — Поможет, как член Политбюро, воздействовать на Пеко Дапчевича. Наверное, этот самонадеянный наполеончик сельского масштаба будет всеми мерами препятствовать изъятию частей из своих войск к отправке их в Сербию. А если же, выполняя приказ, и передаст какую-либо дивизию, то так ее переформирует, что она окажется малобоеспособной. То же самое, вероятно, сделает и его приятель — «философ» Попович. С обоими «феодалами» нужно быть очень осторожным, чтобы не вызвать бури и скандала и направить в Сербию все-таки полноценные войска. Ведь им придется совместно с Красной Армией идти на Белград! Наконец, следует еще разъяснить на местах, как нужно выполнять этот план «Ратвик», почти ультимативно навязанный союзниками, выполнять с толком, сообразуясь с военной необходимостью, и так, чтобы не вышло большого вреда для Югославии».

— О чем задумался, Арсо?

Иовановнч вздрогнул и подобрал поводья.

Ранкович ехал рядом.

— Так, о многом… О семье…

— А-а… — Ранкович пристально посмотрел на Арсо, — «Уклоняется…»

Он вспомнил поручение Тито, которое тот дал ему перед отъездом: «помочь» Иовановичу в его работе; подобрать и расставить доверенных людей в дивизиях, отправляемых в Сербию. Намекнуть Коче Поповичу о возможности назначения его в скором времени комендантом Главного штаба Сербии. Как на это посмотрит сам Коча, и находит ли Ранкович его кандидатуру подходящей? Еще бы! Коча — вполне свой человек!

Кроме того, Тито поручил Марко проследить за наиболее полным и беспрекословным выполнением плана «Ратвик» и посоветовал держать пока в секрете от рядовых бойцов прибытие советской военной миссии.

«Посмотри там, — сказал Тито, — как бы Арсо не наломал дров. От моего имени можешь отдавать соответствующие распоряжения и все исправлять на месте».

Теперь, следуя с Иовановичем, Ранкович хотел бы точнее узнать о его намерениях для того, чтобы заранее сообразить, как лучше и незаметнее помешать ему выполнить то, что Тито не одобряет. Он спросил:

— Как по-твоему, Арсо, с чего бы начать в первом корпусе у Поповича?

— Начнем с того, — улыбаясь, ответил Иованович, — что объявим радостную новость: с нами теперь советские офицеры!

— Ты хочешь разгласить военную тайну? — грозно насупился Ранкович.

Арсо в первый момент даже растерялся и уронил поводья.

— Разве это тайна?

— Пока да. Смотри, я советую тебе быть осторожнее… Всякое может быть.

Опять это предостерегающее: «Смотри!» У Арсо защемило сердце. Он вздохнул и погнал коня.

По сторонам шоссе слегка покачивались от ветра высокие заснеженные шелковицы. Казалось, что их окунули в белый воск. Аллея вдали суживалась, и в конце ее уже проглядывала окраина Горного Вакуфа, задернутая сеткой лениво падавшего снега.

10

«…Кончились дневные занятия. Между бойцами шла беседа, навеянная моей лекцией.

— Я с закрытыми глазами пришел в партию, — говорил Джуро, сосредоточенно наморщив лоб. — А сейчас я мало-помалу начинаю кое-что понимать. — Он посмотрел на товарищей и энергично взмахнул рукой. — Теперь мы знаем, какая у нас после войны будет жизнь. Советская! Так я говорю?

— Тако, тако, — подтвердили бойцы, удивленные тем, что всегда молчаливый Джуро взял да и выразил складно их общую мысль.

— У меня два сына, — продолжал тот с улыбкой. — Они будут учиться… Вот для их счастья мы и пошли в партизаны. Взяли топоры, ножи и пошли.

— А про палки и вилы забыл? — Кумануди выдвинулся из угла, где немножко вздремнул. — Забыл, да? Эх ты, голова еловая!

— Да ведь ты с нами сразу не пошел, — осерчал Джуро. — Ты тогда в Сараево сидел и эти самые бонбоны делал.

— Святая богородица! Что он мелет? И вложила же матерь божья душу в этакий пенек! — Бранко в изумлении выкатил свои желтые глаза. — Как же я мог делать бонбоны, чудной человек, если немцы все у меня отобрали: и лавочку, и сахар, а самого посадили в тюрьму?

Неожиданно Милетич толкнул меня локтем и глазами указал на дверь. В глубоком дверном проеме стоял Вучетин и с ним какой-то высокий худощавый командир в меховой куртке до колен и в опанках.

— Встать! — скомандовал Милетич бойцам. — Это начальник верховного штаба, — тихо сказал он стоявшим поблизости, хотя многие уже узнали Арсо Иовановича.

— Здраво, друзья! — негромко приветствовал нас Арсо.

Партизаны ответили хором:

— Здраво!

Я не спускал взгляда с Арсо. Он приблизился к нам, аккуратный, подтянутый, обликом похожий на кавказца, с проседью в темных волосах. Большие черные глаза его на продолговатом обветренном лице смотрели с чуть смущенной улыбкой.

— У вас опор? — Арсо с любопытством глядел на Кумануди. — Лавочку, значит, отобрали и в тюрьму посадили, говоришь?

— Да, — ответил Бранко робея.

— Из тюрьмы, конечно, удачно бежал и к нам пришел, не так ли? И за что же ты сейчас борешься?

— Как за что? — Бранко взглянул уже смело, по обыкновению чуть нагловато. — Мы боремся так: все, разумеется, за социализм, а, кроме того, каждый имеет в виду еще и свое. У меня, например, есть в Сараево маленькая лавчонка — кондитерская.

— Он лавочником был, народ обманывал, — заметил кто-то.

Лоснящееся лицо Бранко побагровело.

— Я честно торговал, но, ясно, свою выгоду соблюдал, а то зачем же и торговать, — сердито возразил он.

— Понятно, — сказал Иованович. — А ты за что воюешь? — повернулся он к Филипповичу.

Джуро потер хрящеватый нос, собираясь с мыслями, и, подумав немного, ответил:

— За свою землю, друже Иованович. Хочу, если бог даст, свою землю пахать, а не кулацкую.

— А зачем тебе земля? — ехидно поддел его Бранко. — Ты же лесоруб. И потом скажи, куда ты дел свою землю, если она у тебя вообще когда-нибудь была? Пропил?

— У меня была не земля, а горе пополам с камнем, да и ту кулак взял за долги, когда случился неурожай.

— Ну, конечно. Всегда вы так, голанцы. [56]А вот мой отец — тоже селяк, но мудрый, бережливый и экономный — умеет скопить копеечку на черный день. Меня вот в люди вывел и сам на жизнь не жалуется. Есть где попасти коз и нарубить дров, а землицы у него не так много, всего восемнадцать рал. [57]

— Восемнадцать рал? — изумились бойцы. — Это ж на целую неделю пахоты! Сколько у твоего отца работников, признавайся?

— Не считал, но летом бывают, убирают на поле хлеба, а в саду сливы.

— Постой! А как он после войны в новой Югославии собирается жить? — спросил Филиппович.

— Еще лучше.

— Это как же — лучше?

— Друг Тито даст каждому хозяину трех-четырех немцев в работники. Платить им, ясное дело, не надо будет.

— А зачем твоему отцу работники, когда у него отберут лишнюю землю?

— Кто отберет? Ты что ли? — Бранко недобро взглянул на Филипповича. — Святая богородица! Ну и брякнул, видишь, даже сам сконфузился. Забыл, небось, что говорил политкомиссар Катнич. Разрешите, я ему напомню. — обратился он к Иовановичу, щеголяя вежливостью. — Ведь мы с тобой, Джуро, единое целое: твой отец — селяк и мой отец — селяк. Крестьяне, бедные и богатые, все сейчас воюют с немцами. Как же ты отберешь у моего отца землю? Это ж и моя земля!

Джуро не находил подходящих слов, чтобы возразить Бранко и отстоять свою точку зрения. Он растерянно взглянул на Иовановича.

Тот вместе с Вучетиным подсел ближе.

— Как их звать? — спросил он нахмурившись.

Вучетин назвал имена спорящих.

Бойцы вплотную окружили Арсо, ожидая от него убедительного разъяснения.

А он, немного помолчав, сказал:

— Я вам расскажу такой случай. Был в Белграде один фабрикант, делал кастрюли. Немцы отобрали у него мастерскую и стали в ней собирать минометы. Да еще изнасиловали дочь фабриканта. В общем здорово обидели его, и он со зла на них ушел в партизаны. Или вот другой случай: жил торговец, любил короля, уважал Гитлера, но немцы, не считаясь с этим, взяли его сыновей в заложники, а потом расстреляли их, — и он тоже подался в партизаны. Таким образом, и фабрикант, и торговец пошли против фашистов, но только из чувства личной мести. Оба они оказались даже в компартии. Но я думаю, что партия от этого мало выиграла. Они могут быть, впрочем, хорошими бойцами, а вот насчет того, чтобы стать настоящими коммунистами, — тут я сомневаюсь. В будущем нашей партии как бы не пришлось освобождаться от них, а возможно даже повести с ними борьбу. А сейчас не страшно, что они с нами. Важно, чтобы потом они не увлекли за собою простых людей, не искушенных в политике. А этого не случится, потому что наши простые люди доверяют одной только коммунистической партии, которая последовательно отстаивает их интересы.

— Правильно, — убежденно подтвердил Джуро.

— И только в союзе с рабочим классом…

— С тобой, Томислав, — улыбнулся Джуро Станкову.

— …под руководством коммунистической партии, — продолжал Арсо, тепло взглянув на Филипповича, — мы будем после войны строить самое справедливое на земле общество — социалистическое. И неверно, что крестьянство — это единое целое. Одни из крестьян, такие, как Филиппович, не выдерживая конкуренции, разоряются и бросают землю, уходят в батраки или на промыслы, пополняют собой ряды рабочего класса. А другие скупают землю, богатеют еще больше и с помощью денег стараются протолкнуть своих сынков в среду буржуазии. Они цепляются за свою собственность, как рак за гнилое мясо. Да-а, — протянул задумчиво Арсо. — И тебе, Кумануди, и тебе, Филиппович, еще многое нужно понять, очень многое… Жаль, что в батальоне у вас, видимо, плохо занимаются политграмотой…

— Что же? Значит, мы не можем быть в партии? — с затаенной иронией спросил Бранко, подняв глаза.

— Я этого не говорю. Но если уж выяснилось, что ты член партии, то скажи, как ты в нее попал?

— Я? — Бранко огляделся. — Мне предложили записаться.

— И ты, конечно, не отказался? Так. Понятно. Так вот и те двое. — Арсо помолчал. — Конечно, неправильно думать, что в партию вступают люди с уже сложившимися качествами большевика. Эти качества нужно воспитать. Вся жизнь партии, вся ее работа — это большая марксистско-ленинская школа, и многие из нас еще находятся в ее подготовительном классе. Учиться трудно, но не бойтесь трудностей, друзья, не бойтесь неудач, — говорил Арсо, словно отвечая на какие-то свои глубокие мысли. — Старайтесь только, чтобы этих неудач было поменьше. Будьте честными и правдивыми, терпеливыми и настойчивыми. Взвешивайте каждый свой поступок, каждое свое слово…

— Вот тут, — Иованович достал из полевой сумки газету, — напечатана статья о том, каким должен быть член коммунистической партии. Самое важное здесь — слова Сталина. Я подчеркнул их карандашом. Ты можешь, Филиппович, прочесть?

— Не умею, — смущенно пробормотал Джуро. — Бранко вот грамотный.

Кумануди потянулся было за газетой, но Томислав Станков перехватил ее.

— Можно я?

— «Мы, коммунисты, — читал Станков взволнованным голосом, — люди особого склада. Мы скроены из особого материала. Мы — те, которые составляем армию великого пролетарского стратега, армию товарища Ленина… Нет ничего выше, как звание члена партии, основателем и руководителем которой является товарищ Ленин… Не всякому дано выдержать невзгоды и бури, связанные с членством в такой партии».

Прочтя это, Томислав провел ладонью по лбу, глаза его блеснули гордостью. Джуро взял у него газету и, отойдя к окну, бережно ее разгладил на подоконнике. Как он жалел сейчас, что не умеет читать!..

11

«…В большой актовый зал гимназии сквозь стрельчатые окна с цветными стеклами наверху потоками вливался свет мартовского солнца. Небо было такое яркое, такое синее, будто снег и вьюги только и делали, что весь месяц начищали его до блеска.

И солнце и небо — все было подстать праздничному, приподнятому настроению, не покидавшему людей с прошлого вечера, когда они встретились и поговорили с Арсо Иовановичем. И даже необходимость явиться на собрание к назначенному часу скрытно, поодиночке, и строгий, придирчивый контроль у дверей, где с грозным видом стоял ординарец Катнича Пантера, не могли испортить настроения участников партийного собрания. Иован, уходя, сказал мне, что ему нужно побывать на колокольне церкви, где у нас был наблюдательный пункт. Под разными предлогами исчезли из взвода Филиппович, Кумануди, Станков и другие бойцы.

Внезапно за мной пришел Вучетин и обрадованно сказал, что мне, как русскому коммунисту, тоже разрешено присутствовать на партийном собрании, которое созывалось в секретном порядке. Я уже и прежде немало удивлялся тому, что состав партийной организации был засекречен, членских билетов не существоало. Трудно было отличить партийного бойца от беспартийного. Человеку приходилось просто верить на слово. О том, кто у меня во взводе коммунист, я узнал лишь теперь.

В первом ряду стульев Катнич поставил два больших плюшевых кресла — для Иовановича и Ранковича. Оглянувшись на меня и Милетича, он приник к уху Ранковича и с виноватым видом принялся было что-то нашептывать ему, но тот брезгливо отстранил его.

— Опять Марко у нас, — тихо сказал Милетич. — Но сейчас он что-то уж слишком тихий…

Когда члены президиума заняли места за узким длинным столом, Мачек суетливым жестом указал Иовановичу на покрытую ковром кафедру и торжественно объявил:

— Слово предоставляется начальнику верховного штаба Народно-освободительной армии и партизанских отрядов Югославии другу Арсо Иовановичу.

Катнич первый захлопал в ладоши и скривился в полуулыбке:

— Просим, просим.

Бойцы слушали Иовановича с восторгом. Он рассказал о международной обстановке, о положении на фронтах, о том, как Красная Армия неуклонно продвигается вперед, идет на север, идет на запад и на юго-запад — в направлении Балкан.

— А наши западные союзники?.. — вскользь заметил Ранкович, чуть выпрямляясь в кресле. — Они героически рвутся к Риму!

— Скажу сейчас и о них, об их героическом рвении, — Арсо насупил широкие черные брови. — Для точности я приведу последние высказывания генерала Эйзенхауэра. Вот его слова на пресс-конференции военных корреспондентов в Лондоне. — Арсо перелистал записную книжку. — Вот. «В основном, — сказал он, — войны выигрываются общественным мнением. Если вы, — обратился Эйзенхауэр к корреспондентам, — в такой же степени, как я, полны нетерпением выиграть эту войну и покончить с ней, то больше нам не о чем беспокоиться».

— Вот тебе и раз! — насмешливо сказал Вучетин. — А мы-то, чудаки, тут беспокоимся.

Бойцы заулыбались. Джуро смущенно потер пальцами нос. Уши его горели. Он, видимо, чувствовал себя неловко в президиуме. Кича Янков то и дело снимал очки, чтобы их протереть. И лишь Айша держалась непринужденно, и звонкий смех ее раскатывался по всему залу. Кажется, она смеялась впервые после гибели Петковского.

Ранкович не спускал с Иовановича удивленно-вопросительных глаз. На его губах застыла невеселая, странная улыбка.

— Итак, — говорил Арсо с серьезным лицом, — полный боевого нетерпения, Эйзенхауэр пока что ни о чем не беспокоится. Обратимся теперь к последней сводке с фронта. Вот. Главный штаб войск союзников в Италии сообщает: «На всех участках фронта действуют патрули и производятся вылазки… Мы молим бога, чтобы была хорошая погода, которая позволила бы нам проводить морские и воздушные операции».

— Молят бога! — опять кто-то прыснул смехом в зале.

— Ждут у моря погоды.

— Так-то они рвутся к Риму!

Катнич с беспокойством оглядывался, пытаясь установить, кто подает голоса.

— Прекратите выкрики с мест! Выскажетесь после доклада, — сердито бросил он. — Тише!

— Я думаю, — чуть заметно улыбнулся Арсо, — для наших западных союзников хорошая погода скоро установится. Уже и теперь ясно, другови, что у Советского Союза достаточно сил, чтобы и без второго фронта и при неблагоприятной погоде выиграть войну: разгромить гитлеровскую Германию и освободить Европу. Тот же Эйзенхауэр во вчерашнем приветствии Красной Армии назвал ее гигантское наступление «великой военной эпопеей». Так позвольте же мне, другови, преклониться перед творцом советского военного искусства товарищем Сталиным, перед его гениальной стратегией, преклониться перед русским солдатом, который и в прошлом уже не раз бескорыстно освобождал порабощенные чужие земли и моря…

Зал всколыхнулся, все вскочили с возгласами «Живее Сталин!»

Милетич громко выкрикнул:

— Восходит над всем миром солнце победы! Советское солнце!

— Восходит! — горячо подхватил Арсо Иованович и, когда шум в зале несколько улегся, со спокойной убежденностью продолжал: — Мы все верим в Красную Армию. Я твердо убежден в том, что не за горами тот день, когда на Дунае появится наш великий славянский брат и протянет нам руку помощи. Мы все верим, что всякая борьба вместе с Советским Союзом неизбежно должна принести победу. За наше счастье советские бойцы проливают свою кровь на бесчисленных фронтах. И тут, на святой земле нашего отечества, тоже льется братская кровь русских людей, бежавших к нам из немецкого плена.

Я верю, что возникнет новая Югославия и родится нерушимое братство и единство не только наших югославских народов, но и всех южных славян, всех балканских народов. И это братство и единство останется вечно, ибо оно является залогом нашей свободы, независимости и лучшего будущего. Свободную Югославию нельзя иначе и представить себе, как в братском сотрудничестве и в дружбе с соседними народами и с Советским Союзом. Благодаря борьбе Советского Союза мы смогли создать свою народную армию, в которой насчитывается уже почти триста тысяч бойцов. Благодаря победам советских бойцов мы сумели здесь кое-что сделать к этому знаменательному дню. Мы сорвали шестое неприятельское наступление, перешли в контрнаступление и заняли в Боснии семь городов. Наши части ведут сейчас бои на фронте вдоль всего горного хребта от Словении до албанской границы. Наши знамена развеваются на одной трети всей территории страны. Но достаточно ли этого? Можем ли мы теперь, в решающие месяцы войны, ограничиться только ожиданием выручки со стороны Красной Армии, только обороной освобожденных территорий и разрозненными операциями, не подчиненными единой большой стратегической идее?

— Нет! Нет и нет! — раздались дружные крики в разных углах зала.

— В таком случае, — повысил Иованович голос, — я не считаю нужным скрывать от вас эту идею. Она не является тайной. Она живет в наших сердцах. Ее поймет каждый боец. — Арсо говорил отрывисто, возбужденно, точно торопился высказать, наконец, самое главное, ради чего он сюда приехал. — Товарищи! Братья и сестры! Через нашу страну проходят вражеские коммуникации. Мы должны сделать так, чтобы ни одна немецкая часть не ушла отсюда из-под удара наступающей Красной Армии. Вот в чем эта идея!

Голоса в зале не умолкали:

— Не пустим! Уничтожим фашистов!

Ранкович молча кивал головой.

— Мало это сказать, другови, — продолжал Арсо. — Главное, нужно покрепче бить врага — бить его так, как это делают славные советские воины, бить по всем правилам современной военной науки. За минувший год мы прошли достаточную боевую выучку, поднялись еще на одну ступеньку в военном искусстве. И я думаю, я хочу быть уверенным в том, что больше не повторится что-либо похожее на Сутеску, где храбрость и мужество партизан были принесены в жертву нашему неумению воевать…

Иован схватил меня за руку.

— Сутеска! Слышишь?! Это — самое страшное…

— Да, да, неумение воевать, — твердо повторил Арсо.

Вучетин не выдержал:

— Это неумение обнаружилось, между прочим, и у нас совсем недавно, при взятии Горного Вакуфа, — сказал он. — А с Синью могло случиться еще хуже…

— Что вы имеете в виду, говоря о Сине? — резко спросил Ранкович, чуть привстав в кресле.

— Я имею в виду случай с двумя черногорцами, — ответил Вучетин. — Совместные действия нашего батальона с Черногорским едва не были сорваны.

— Гм! — Ранкович пожал плечами. — Ну, так я вам скажу, что виноваты в этом вы сами. Зачем допустили расстрел?

— Что-о? — Вучетин поднялся из-за стола. — Кто допустил? Был вынесен приговор… именем народа и выполнен так молниеносно, что мы не успели не только что-либо предпринять, но даже опомниться.

Ранкович с досадой махнул рукой.

— Произошла ошибка. Чудовищная ошибка! Секретарь трибунала упустил при переписке текста слова «считать приговор условным». За свою преступную оплошность он наказан. А председатель корпусного трибунала Громбац смещен мной с должности и назначен к зам в бригаду начальником ОЗНА. Я очень сожалею, что вам не удалось предотвратить расстрел, раз он показался вам несправедливым, — добавил Ранкович и снова откинулся в кресле.

Вучетин смертельно побледнел. В зале стояла такая же тишина, как тогда на поле перед Синью…»

12

«…Прошло некоторое время, прежде чем мы пришли в себя от горестного изумления.

Арсо подтвердил сказанное Ранковичем.

— Но бой за Синь, — добавил он, — показал врагу, что мы сильны своим национальным единством, которого нельзя нарушить. Что же, однако, произошло дальше? Почему к Горному Вакуфу вы бежали скопом, как горные олени, подставив себя под бомбы?

Ночной бой за город Арсо назвал сумбурным, плохо организованным, а предварительную диверсию счел ненужной, неумной выдумкой политкомиссара.

— Здесь партийное собрание, и нам стесняться нечего, — сказал он Катничу, который мрачно уткнулся в свой блокнот. — Я еще и не то с вас спрошу. Я что-то не вижу, чтобы в батальоне хорошо велась агитационная и культурно-просветительная работа. Занимаются ли у вас с коммунистами? Почему они не знают основ политграмоты? Более того. Им преподносятся совершенно неверные понятия, противоречащие марксистско-ленинскому учению… А что делают скойевцы? [58]Их и не слышно. И почему у вас нет политкружков? Почему не проводите регулярных занятий с неграмотными? Не устраиваете общеобразовательных лекций?! Совсем нет бесед по национальному вопросу, а он имеет для нас важнейшее значение? Случай под Синыо подтверждает это. И, наконец, к чему вы держите стенгазету под таким контролем и цензурой, что она у вас на ладан дышит?!

— Под орех разделывает.

— Далековид! — слышался шепоток в зале.

При каждом вопросе Катнич привставал и, переглядываясь с беспокойно ерзавшим на стуле Мачеком, проводил ладонью по лбу, порываясь что-то сказать, но, не промолвив ни слова, садился на место.

— Жизнь батальона, — закончил Иованович, — и на походе и в селах можно сделать интересной, содержательной, кипучей. Была бы лишь инициатива. А без нее любое полезное мероприятие станет казенно-скучным и заглохнет. Вспомните слова нашего замечательного черногорского поэта Петра Негоша: «А удар находит искру в камне, иначе она бы в нем заглохла». Жизнерадостность, воодушевление, подъем настроения — вот что нам необходимо, чтобы с честью выполнить стоящую сейчас перед нами большую боевую задачу.

— Верно! — раздался голос Ружицы.

— Я все сказал, другарица, и готов вас выслушать, — обратился к ней Иованович.

— Мы, скойевцы, хотим работать, очень хотим. Но нам трудно. — Она замялась.

— Говори прямо, не бойся, — подбодрила ее Айша.

— Я скажу. Почему нам нельзя иметь баяна, например? Разве песни и музыка могут отвлечь нас от серьезных задач? Потом еще… — Ружица приблизилась к Арсо и, словно доверяясь ему одному, тихо проговорила: — А если девушка не захочет обрезать свои косы или если она полюбит, это разве очень большое преступление?

И, не дожидаясь ответа, Ружица села на свое место.

— Что вы так всех запугали? — повернулся Арсо к Катничу. — Это не метод воспитания нравственности. И откуда вы взяли, что боец во время войны должен отказаться от всех своих привычек и склонностей, подавить в себе самые естественные чувства и превратиться в ходячую, показную добродетель? Если у вас и есть какие-либо инструкции на этот счет, то, очевидно, вы их неправильно поняли, — сказал Арсо, заметив, что Катнич то и дело поглядывает на Ранковича, будто ждет от него поддержки. — В таком случае, друже Катнич, не желаете ли вы взять слово для объяснений?

— Я готов, — Катнич уныло взошел на кафедру.

Бойцы с любопытством глядели на него. Сунув в карман френча мундштук с недокуренной сигаретой, он кротко, умиротворяюще улыбнулся и, к общему удивлению, начал сразу же откровенно признаваться во всех своих ошибках и упущениях. Его речь изобиловала такими выражениями, как «не учел», «упустил», «не доглядел», «погорячился». Все это было так непохоже на его обычные самохвалебные фразы: «Я так и знал», «Я редко ошибаюсь», «Я предупреждал!»

— Ваша справедливая критика, друже Иованович, нам очень поможет, — заявил он, постепенно овладевая собой и переходя с покаянного на свой обычный, менторский тон. — Постараемся не повторять ошибок, хотя от них никто, к сожалению, не застрахован. — Катнич не спускал глаз с Ранковича. — С другой стороны, я хочу кое-кого предупредить…

Он замялся, как плохой оратор, потерявший шпаргалку.

Я взглянул на Ранковича, который сидел близко от меня. Глаза его были полузакрыты. Он подставил лицо солнечному лучу, бившему через красное стекло, и нежился в его тепле и даже как будто чуточку подремывал. Но вот голова его слегка наклонилась. Это можно было принять и за утвердительный кивок и за «клевание» носом. Но Катнич вдруг вызывающе выпрямился. Он явно почувствовал безмолвное поощрение.

— Я хочу предупредить товарищей партийцев, — повторил он окрепшим голосом, — что прибегать к критике надо умело и осторожно. А не то, вы сами понимаете, могут найтись люди, тайные агенты империалистов, которые будут рады случаю подорвать авторитет нашей партии, наших руководителей, подкопаться под них, наклеветать… Да, да, наклеветать, а тем самым ослабить и разоружить наши ряды!..

Иованович морщился, слушая его выступление. Сгорбившись, он сидел среди бойцов и, несомненно, заметил, как в их глазах погасло воодушевление. Никто после Катнича не пожелал взять слова, и Мачек второпях объявил партийное собрание закрытым.

Когда все расходились, Вучетин задержал меня, сказав, что Иованович хочет побеседовать со мной.


В небольшой классной комнате Арсо Иованович усадил меня рядом с собой и положил руку на мое плечо.

— Вучетин рассказал мне о вас, друже Загорянов, — начал он с приветливой улыбкой. — Я вас позвал, чтобы…

Раздались чьи-то мягкие шаги, на пороге появился Ранкович.

— Ты неосторожен. Арсо! — сказал он весело. — Окно выходит во двор! Конспирация, конспирация!..

Ранкович сдвинул шторы и сел у окна, как страж.

— …чтобы, — продолжал Иованович, несколько замявшись, — поговорить с вами по душам.

— Кстати… Ты меня извини, — бросил Ранкович в его сторону. — Не хотите ли вы, Загорянов, перейти в роту, которую мы сформировали из русских военнопленных, бежавших к нам из концлагерей? Будете среди своих.

— Не советую, — сказал мне Иованович и повернулся к Ранковичу. — Зачем всех собирать в одно подразделение? Я бы распределил русских по ротам, пусть они везде передают нашим людям свой боевой опыт.

— Ты забываешь, Арсо, что русские есть разные… Не все еще проверены… — тихо промолвил Ранкович. — Но если вы не хотите, Загорянов, я не настаиваю. Вам лично мы доверяем целиком и полностью.

Я решил воспользоваться случаем.

— А нельзя ли, — спросил я, — каким-нибудь образом сделать так, чтобы и в Советском Союзе узнали о том, что русские пленные, попавшие в Югославию, сражаются в рядах вашей армии, что мы живы?

— И чтоб об этом узнали ваши родные? — угадал Арсо мое невысказанное желание. — Можно. Мы постараемся это сделать.

Он задумался, глядя на меня.

Я вспомнил все, что слышал об этом замечательном человеке. Чуткий, внимательный друг партизан… Бесстрашный, умный стратег… Сын бедного крестьянина, он еще в довоенное время стал, благодаря своим исключительным дарованиям, капитаном генерального штаба, создал первый труд по тактике югославской армии. Когда в 1941 году армия капитулировала перед немецким агрессором, Иованович ушел в лес, но не к Драже Михайловичу, как многие другие кадровые офицеры, а к простым людям — партизанам. В тяжелый, начальный период борьбы вступил в коммунистическую партию и выдвинулся как герой и талантливый организатор. Он создавал Народно-освободительную армию Югославии из разрозненных партизанских отрядов. Он провел все основные успешные операции НОВЮ против немцев. Если были операции, в которых НОВЮ нападало, а не оборонялось, то проводил их Арсо. На нем держится верховный штаб. Арсо — его сердце и мозг. Арсо не раз останавливал командиров соединений да подчас, говорят, и самого Тито, от слишком поспешных и непродуманных распоряжений. Говорят еще, что прямота, честность и бескомпромиссность Арсо несколько отчуждают его от некоторых влиятельных лиц в армии, о которых давно известно, что они отчаянные карьеристы. Они-то, наверное, и оттесняют его от Тито, и потому Арсо часто уезжает из верховного штаба руководить операциями на периферии.

Я смотрел в открытое, смуглое лицо Арсо, в его умные, глубокие глаза и с нетерпением ждал, что он мне еще скажет.

— Вы, я слышал, из Москвы, друже?

— Да, я там учился.

Лицо Иовановича посветлело.

— Моя мечта — побывать в Москве. Поступить в военную академию, хотя бы даже в простое военное училище. Пройти в колонне счастливых людей по Красной площади, увидеть товарища Сталина…

— Да, — кивнул Ранкович. — У себя в Белграде мы тоже заведем такой обычай: и салюты, и фейерверки, и трибуну устроим на Теразии. [59]

Арсо чуть заметно усмехнулся.

— Главное — учиться, — задумчиво сказал он. — Бойцам нравятся ваши уроки, — обратился он снова ко мне. — Я благодарю вас за них. Мы с радостью учимся у советских людей сталинской науке побеждать. Россия — искони могучая военная держава, давшая миру непревзойденных полководцев. А нам, нашей народной армии, учиться тем более необходимо, что солдатами и командирами у нас стали недавние лесорубы, горняки, крестьяне, студенты. Они проходят суровую школу борьбы, мужеством достигают побед, а из-за неумения воевать часто несут большие жертвы. — Иованович углубился в себя, даже как-то сгорбился, сидя на стуле. — За это неумение мы жестоко платимся!.. А многое в практике нашей борьбы, особенно бой у Сутески, ничем нельзя оправдать, нельзя забыть…

— Сутеска? Я слышал об этом сражении.

— От кого? — быстро спросил Ранкович, мягким движением спрыгнув с подоконника.

— Сегодня на собрании, — нашелся я, скорее инстинктивно, чем сознательно умалчивая о Милетиче. — Вы сказали, друже Иованович, что у Сутески храбрость партизан была принесена в жертву неумению воевать. Вот и сейчас повторили это.

— Неумению, да! Может быть, и так…

Скорбная морщинка на переносице у Арсо стала еще глубже.

Ранкович постучал ладонью по подоконнику.

— Пора, надо спешить.

Иованович, покосившись на него, встал:

— Ну вот, мы и поговорили, — сказал он с грустной улыбкой. — Напишите мне, если в чем-либо будет нужда. А в Москве встретимся, уж побеседуем на досуге, как следует. Хорошо?

Крепко пожав мне руку, Иованович вышел, а за ним медленно последовал Ранкович…»

13

«…Мы с Милетичем стояли на колокольне церкви и в пролет арки смотрели, как исчезала в береговых зарослях цепочка конных, направляясь к югу по дороге вдоль реки Врбас. Прощай, Арсо!

— Завтра и мы уходим, — сказал Иован. — А Вакуф — хороший город. Здорово мы здесь окрепли! Теперь нам по плечу любая задача. Смотри, уже и смена нам идет. Из третьего корпуса, наверное.

На площадь втягивалась длинная колонна пеших.

— Да, прощай Горный Вакуф, прощай, Коце… — задумчиво проговорил я и обернулся к Иовану. — Слушай, брат. Расскажи мне сейчас о Сутеске.

— О чем?

— О Сутеске. Ты обещал.

— А-а, — он оглянулся.

Нас никто не мог подслушать. Одни лоснящиеся грачи с гортанными криками носились вокруг.

И все же Милетич начал свой рассказ почти шепотом.

…Это случилось летом 1943 года, после того, как части Народно-освободительной армии, переправившись через Неретву и Дрину, прорвались из Боснии на север Черногории. Стояли чудесные тихие дни. Травы на горных пастбищах поднялись в полный рост, нетронутые, густые, как войлок; поспевали дикорастущие смоквы и гранаты; в изобилии было малины, ежевики, черники. Подстреленная дичь сразу же попадала на вертел или в котел. В непроглядных лесистых горах Пивской планины враг не смог бы заметить партизанского лагеря даже с самолета.

Бойцы радовались: вот где можно, наконец, передохнуть, подкрепиться, собраться с силами! Много было раненых, больных, да и здоровые едва держались на ногах от истощения и переутомления. Люди мечтали хотя бы о кратковременной передышке. Но не тут-то было!

Команда «вперед» снова подняла измученных «Великим маршрутом» партизан. Они форсировали Сутеску В ее устье, затем по висячему на канатах мосту преодолели бурную Пиву. Мост этот, как огромные узкие и длинные качели, висящие высоко над рекой, сильно качался из стороны в сторону, когда по нему шли. Легко ли было перебираться таким путем многотысячной армии с обозами и лазаретами? Немало усталых бойцов сорвалось с этого чертова моста в клокочущую пропасть. Однако армия перебралась. И тут оказалось, что противник обманул верховное командование НОВЮ и подстроил смертельную западню. Так облавщики гонят зверя на притаившихся в засаде стрелков-охотников…

Основные силы партизан оказались окруженными в треугольнике, замкнутом с двух сторон крутыми ущельями рек Пивы и Тары, а с третьей стороны трудно проходимым горным массивом с высочайшей вершиной Черногории Дурмитором. Ушли из одной ловушки и попали в другую. Было над чем призадуматься… Оккупанты будто заранее знали, что Тито именно сюда приведет партизанские части, и успели укрепиться в важнейших пунктах северной Черногории и сосредоточить там несколько дивизий. Итальянцы занимали высоты на противоположном, восточном берегу Тары. Немцы и четники смыкали кольцо окружения за Пивой.

Вся партизанская армия в тридцать тысяч человек сгрудилась на открытом, почти безлесном, каменистом плато Рудине. Здесь даже в середине лета прохладно и ветрено; растут только «каменные» деревья — косцелы, приспособившиеся оплетать и разламывать своими крепкими корнями скалы; колючая крушина, зверобой да синеголовник, а у подножия гор хмуро шумят ели и сосны. Тут мало селений, встречаются лишь избушки из камня сухой кладки, в которых крестьяне поселяются на лето, пригоняя сюда на пастьбу коз и овец.

В этом треугольнике — на пространстве двадцать на десять километров — началось массовое избиение почти беззащитных людей. Их бомбили с воздуха и обстреливали из артиллерии с приречных высот. Укрыться было негде. Партизаны гибли сотнями. Одних раненых скопилось свыше пяти тысяч человек.

Верховный штаб тогда располагался у подошвы Дурмитора в старом хвойном лесу на берегу Черного озера. Там не падали бомбы, и туда не залетали снаряды. Оттуда в бригады приходили обнадеживающие вести: скоро союзники пришлют помощь, прилетят транспортные самолеты и отвезут тяжело раненых в английский госпиталь в Бари, на юг Италии.

Самолет, наконец, прилетел… Он высадил на поле Езеро двух британских офицеров и одного югославского лейтенанта из свиты короля Петра. Гостей сопровождал Велебит, который наставлял партизан, как нужно энергичнее и веселее приветствовать англичан — лучших своих друзей. Гости выспрашивали бойцов об их нуждах и, сочувственно улыбаясь, обещали скорую перемену к лучшему. Проведя некоторое время с Тито, посланцы премьер-министра Черчилля улетели, оставив у бойцов чувство уверенности, что Тито договорился о помощи. Все с нетерпением ожидали обещанной перемены к лучшему.

В те дни Милетичу довелось побывать в верховном штабе. Он должен был передать письмо комбрига Арсо Иовановичу. Перучица сообщал о высоком моральном духе бойцов и об их готовности немедленно действовать — прорывать окружение, не дожидаясь помощи: на чужое мол плохой расчет, только время уходит, «и так висим, как капля на листу».

Штабной офицер Нико Илич, участник конгресса молодежи в Бихаче, давний знакомый Милетича, с искренним сожалением сказал ему, что Иованович все еще находится в Словении, где руководит боевыми операциями партизан. Его будто нарочно держат подальше от верховного штаба, так как он не ладит с Тито. Нико рассказал об оперативном плане, разработанном Тито совместно с Джиласом и Ранковичем. Об этом плане только и говорили в штабе, и он уже не представлял собой секрета. Ему придавали большое значение. Говорили, что принято единственно правильное стратегическое и тактическое решение, основанное на наполеоновском принципе: «Возможно больше сил на решающем направлении». Но разве этот принцип всегда можно применить в условиях гор, где даже цепочка бойцов порой едва пройдет? Тем не менее ожидалось, что задуманная операция повторит славу «блестящих» весенних битв на Неретве и Дрине. План операции был согласован с англичанами и одобрен ими… Заключался же он, коротко говоря, в следующем: главной ударной группе напасть на противника в секторе реки Сутески, прорвать фронт, а затем продолжать энергичное наступление в направлении Калиновик, фоча и далее на север с целью выхода в западную Боснию.

Рассказывая об этом Иовану, Илич с горькой усмешкой заметил:

— План, что и говорить, наполеоновский, но выглядит он скорее донкихотским. Нам сейчас надо думать лишь о том, как бы вырваться из этого «обруча».

Мрачно было у Черного озера. Голые серые скалы нависали над самой водой; грозно торчала вершина горы Медведь, окруженная зубчатыми расщепленными гребнями; на земле громоздились стволы вековых деревьев, упавшие от старости; от них поднимался душно-приторный запах гниения. Ничто не нарушало угрюмой тишины этого уединенного места. Слышался только какой-то звенящий гул: это воздух струился в хвое косматых елей, обросших седым мохом, словно паутиной. Под изъеденной дождями и ветром скалой, как фонарь в темноте, светилась большая палатка Тито, которую усиленно охраняли.

«В какую глухую берлогу забрался Тито», — подумал Иован. Он знал, что местные жители избегали Черного озера, испытывая перед ним суеверный страх, вызванный старинным преданием об этом «нечистом» месте.

Милетич возвращался в свою бригаду ни с чем. Велебит сказал ему: «Передай командиру: пусть не тревожится, за него тут думают». Иован уже подъезжал к горе Пирлитор, где стояла бригада, как его неожиданно нагнал верховой. Это был Илич. Энергичное худое лицо его с плотно сжатыми губами было полно решимости. «Быстрее, Друг, за мной!» — крикнул он Иовану.

Вскоре в лесу показались шалаши лагеря. Бледный, но внешне спокойный Илич спрыгнул с лошади и подошел к Перучице. Они недолго говорили. Слова и доводы Илича были просты, толковы. «Во имя будущего советую вам: уходите, — сказал он, — уходите вслед за дивизией Ковачевича. Сегодня еще не поздно».

Перучица решился. Комиссар Магдич поддержал его. Всей бригадой в кромешной ночной тьме пробрались через густой лес… Под носом у немцев прошли узким ущельем между Дурмитором и рекой Пивой на юг в Черногорию и у застигнутого врасплох врага даже захватили пленных и трофеи. А Илич тем временем отправился к командиру дивизии Поповичу, но тот, очевидно, не принял его совета, не пошел в открытые Ковачевичем ворота, остался стоять с двумя бригадами на месте. Сам же Илич после этого бесследно исчез…

Только через несколько дней, напрасно прождав английские санитарные самолеты, партизанские части двинулись, по плану Тито, обратно через Пиву. Но кольцо окружения по западному берегу этой реки уже плотно сомкнулось. На всех высотах сидели немцы. Две сербские бригады бросились в атаку, смяли фронт противника и, на каждом шагу оставляя умирающих от ран и истощения бойцов, вышли к Сутеске. Следовало бы немедленно двинуться вслед главным силам и ночью переправиться через Сутеску. Обстановка на какой-то момент сложилась благоприятная. Партизаны прорвались в двух местах: Ковачевич и Перучица — на юге, сербские бригады — на северо-западе. Немцы, несомненно, были в недоумении: куда же пойдут главные силы НОВЮ? Действуя стремительно и смело, можно было бы пробиться в любом из двух направлений.

Однако удобный момент был упущен. Тито приказал всему войску заночевать в долине Сутески. Верховный штаб, обремененный большим вьючным обозом, не смог быстро оставить насиженное место под Дурмитором, ему необходимо было время, чтобы собраться и выступить. Вся эта штабная армада спала под шум сосен, а немцы за ночь произвели перегруппировку своих сил, замкнули прорванное кольцо и заняли удобные позиции для наступления. К утру партизаны снова очутились в невыгодном оперативном и тактическом положении.

Сутеска, зажатая в сплошных громадах отвесных скал, словно разрывая их, вливается в темно-зеленую Дрину. Как скалы сдавливают Сутеску, будто не желая впустить ее в Дрину, так и партизан стиснули, сдавили между скалистыми берегами Сутески и Пивы гитлеровские войска, орды четников и усташей. Поднялась паника. Некоторые партизаны кончали жизнь самоубийством… Отдельные части, переходя в отчаянные контратаки, штыками и гранатами прокладывали себе путь на Любино и Бория…

В верховном штабе, по-видимому, царил не меньший переполох. Тито послал курьеров за Ковачевичем с приказом вернуться с дивизией и быть в арьергарде армии. Сава вернулся назад в «треугольник смерти», но никого уже не застал там из верховного руководства. Ковачевича никто не стал ждать. Каждый думал лишь о своей шкуре. Джилас скрылся в неизвестном направлении. А Тито и Ранкович с охраной сумели где-то выскользнуть из «обруча» и уйти. Каким путем? Это осталось тайной для партизан.

Бригада Перучицы, вовремя и без потерь вышедшая из окружения, атаковав противника с тыла, выручила небольшую часть попавших в тиски бойцов. Остальные же дивизии и бригады, оставленные Тито в арьергарде, а вернее, на произвол судьбы, пошли во главе со своими командирами на лобовой прорыв неприятельских позиций, так как другого выхода уже не было, и полностью погибли.

Так, на небольшом участке между Пивой и Тарой погибло свыше десяти тысяч лучших сынов и дочерей Югославии, в том числе все раненые и больные. Погибло и много народных героев, закаленных бойцов, настоящих пролетариев, участников первых выступлений против оккупантов. Среди этих героев — командир Третьей ударной дивизии Сава Ковачевич — самый прославленный партизанский вожак. Это был в полном смысле слова отважный витязь, умный и решительный. За ним бойцы шли уверенно, куда бы он ни вел. Удача всегда сопутствовала ему. Народ складывал о его подвигах песни и легенды, называя его «черногорским Чапаевым». На Чапаева он был похож даже внешне. Ходили слухи, что в верховном штабе Ковачевича недолюбливали. Может быть, кое-кто завидовал его всенародной славе? Кто знает!.. Третья ударная дивизия, защищая больницы и лазареты, стояла насмерть. В последнюю минуту Сава Ковачевич обратился к бойцам с призывом умереть с честью и первый бросился на врага.

— Такова трагедия Сутески, — мрачно закончил Иован.

Заметив, что я с недоверием отнесся к его рассказу, он порылся в полевой сумке и показал газету «Пролетер». В ней под заголовком «Записки партизана» были напечатаны отрывки из дневника Владо Дедиера, в которых описывались события, происходившие в прошлом году в междуречье Пивы и Тары.

«Понедельник, 23 мая. — Старик [60]поручил мне подготовить встречу с англичанами, Я буду переводчиком. Чича Янко [61]должен организовать торжество встречи. Старик говорит, что нужно как можно скорее уезжать из Пивы, но нас уж слишком задерживает ожидание английской помощи. Если бы ее не ждали, мы бы еще несколько дней назад ушли отсюда».

«Вторник, 23 июня. — Поп Владо Зечевич [62]говорит, что, выбираясь из окружения, он шел по трупам наших товарищей. Почти каждый убитый был обезображен. Это немцы убивали наших обессиленных и раненых бойцов. В одном лесу он натолкнулся на знакомого врача из Никшича, который сидел на пне, опустив всклокоченную голову, совершенно неподвижно. От голода и переутомления он сошел с ума… По первым данным, мы имеем две тысячи мертвых…»

«Понедельник, 9 августа. — Огромная радость в штабе. Прилетели, наконец, два «Либерейтора». Англичане сбросили нам шесть противотанковых ружей. Отличное оружие. Но очень мало боеприпасов к ним, всего по нескольку патронов. Вместо четырехсот пар одежды, как обещали, сбросили семьдесят. Сбросили еще пять ручных радиостанций, из которых одна сломалась. Англичане из Каира ставят нам два условия, при соблюдении которых мы можем пользоваться этими радиостанциями: а) чтобы они находились при частях численностью более трех тысяч бойцов; б) чтобы работали радиостанции только английским шифром. Были приняты оба эти условия».

«Странные условия. Похожи на ультиматум…», — подумал я, полный самых смутных мыслей по поводу всего услышанного от Иована. И с невольным стремлением как-то объяснить это ему и самому себе сказал:

— Бывают же неудачи. Наверное, вас кто-то предал, сообщал в штаб немцев о маршруте.

— Наверное…

— Но теперь Сутеска уже в прошлом, пережитое…

— В прошлом? — Иован криво усмехнулся. — Я тоже так мыслил, брате… Прошло мол и не повторится. А Майданпек… А история с Бором?

— А Боговина? А Синь? А Горный Вакуф? Почему ты говоришь только о поражениях?

— Боговина? Горный Вакуф?

Иован окинул взглядом городок, который наш батальон покидал завтра, такой чистенький городок, в белом наряде снега, окаймленный лесом и рекой, и с горечью сказал:

— Да ведь все это хорошее и удачное происходит чаще всего тогда, когда мы сами проявляем инициативу. Но в чем же тогда заключается роль стратегических планов и тех, кто их составляет, роль руководства? И как можно фокусничать в этом деле? Выдавать черное за белое? Прочти еще вот это.

Он указал на передовую статью в «Пролетере».

Я прочел следующее:

«Оперативное искусство верховного штаба нашло в этой судьбоносной, решающей битве свое наивысшее выражение. Дальновидность и хитроумность нашего командования, героизм нашей армии и ее моральные достоинства принесли нам очередную историческую победу».

— Ты представляешь? Это о Сутеске…

Я долго молчал. Так вот она какова, Сутеска! В уме вертелись слова Иовановича: «где мужество и храбрость партизан были принесены в жертву неумению воевать…». А может быть, к поражению привели самонадеянность и зазнайство так называемых стратегов, легкомысленное пренебрежение к реальным условиям обстановки? Потому, видимо, и попытались они скрыть пороки и слабости своей «стратегии» под ярлыком «исторической победы», чтобы уйти от ответственности.

Все эти догадки представлялись мне такими малоправдоподобными, что я не решился намекнуть о них даже побратиму, хотя чувствовал, что он думал о том же самом…

— Послушай, — заговорил я, наконец, — но теперь-то ты веришь, что нам удастся хорошо выполнить боевую задачу, о которой вчера говорил Арсо Иованович?

— Верю, — просто ответил Милетич. — Теперь с нами Арсо.

И он с радостной улыбкой подставил лицо тугому ветру, доносившему первый, робкий аромат весны».

14

«…Кривая обледенелая тропа, выбравшись из зарослей приречной долины, тянулась по отрогам Босанских рудных гор через голый лиственный лес. Порой она пряталась в каменных ущельях, где нас до костей прохватывал резкий ветер и обдавала холодно-жгучими брызгами то быстрая в своих верховьях река Врбас, то клокочущая Неретвица. Мы вязли в снегу, спотыкались о камни в вымоинах ручьев, скользили и падали на обледенелых известковых плитах.

Переходили еще одну гору, еще одну долину; казалось, вот уже пойдет ровная дорога, но дальше начиналось опять то же самое: гора, долина, спуск, подъем. Обманчивы босанские тропы, босанские лесистые кручи…

Но бойцам все было нипочем. Их песни звучали сейчас веселее и громче, чем раньше. Мы с восторгом встречали и первый солнечный луч, ненароком проскользнувший в сумрачную горную расселину, по которой вилась тропа, и появление в синеве над снеговой вершиной белого рожка молодого месяца. И если б горы на пути были хоть в десять раз круче, реки и пропасти во много раз шире и глубже, а леса еще непроходимей, — мы все равно преодолели бы все препятствия и трудности.

Всех увлекала ясная цель похода. Батальон шел на соединение со своей бригадой. Шел напрямик в район Иван-планины, чтобы действовать в составе бригады на коммуникациях неприятеля между Сараевом и Мостаром. По узкоколейной железной дороге, соединяющей оба эти города, немцы иногда маневрировали резервами, подбрасывая подкрепления из Хорватии и Сербии в Герцеговину и Далмацию. Это была, конечно, еще не та главная боевая задача, о которой говорил Арсо Иованович, но все же это был первый шаг к ее осуществлению.

Мы тепло вспоминали Арсо. Запала в душу его покоряющая улыбка; крепко запомнились обветренное лицо с тонкими чертами и черные глаза, отливающие смоляным блеском, — то ласково-внимательные, то обжигающе-гневные.

Казалось, он незримо сопутствует батальону, слышит бодрые голоса, песни, видит, как бойцы преодолевают трудности пути, понимая маневр… Думая об этом маневре, я решил про себя: буду драться и дальше, не щадя своей жизни, чтобы хоть как-нибудь, по мере сил, помочь своим товарищам по дивизии, которые, может быть, идут сюда…

На второй день марша Вучетин принял с утра дополнительные меры обеспечения: усилил головное охранение, выслал вперед разведку. Двигались без шума, ежеминутно готовые развернуться для боя. Когда с высот сполз туман, мы увидели перед собой изогнутый лесистый хребет.

— Это Иван-седло, — указал на него Милетич, — Иванские горы. В честь русского Ивана так названы неизвестно когда. Подходим… Бранко, ты, ведь, кажется, из этих мест?

— Да, — ответил Кумануди. — А что?

— В гости позовешь?

— Конечно, позову! Великая радость будет для отца. Он уж угостит всех на сла…

Бранко, словно подавившись последним звуком, так и остался с раскрытым ртом. Его брови, похожие на запятые, взметнулись на крутом шишкастом лбу, и застрявшее «а» вырвалось из глотки протяжным воплем:

— Авио-оны!

Он отпрянул в сторону, за ним кинулись еще несколько бойцов.

Я взглянул на небо: на большой высоте, развернув длинные хвосты, медленно парили два ястреба.

— Это не авионы! Это птицы! — во весь голос закричал я.

Разбежавшиеся было бойцы задирали головы вверх и смущенные возвращались на свои места в колонне. А Бранко лишь сплюнул:

— Попутал дьявол!

Узнав о причине паники, Вучетин с досадой взглянул на круглое, лоснящееся лицо Бранко с бегающими желтыми глазами и гневно сказал:

— По прибытии на место — арест на трое суток.

Катнич, услышав это, равнодушно проехал мимо. После партийного собрания, на котором присутствовал Иованович, он уже не вмешивался в распоряжения командира и даже как будто вовсе не интересовался ими. Обогнав колонну, он слез с лошади и сел под деревом.

Я видел, как политкомиссар пальцем поманил к себе Бранко, который понуро шагал в хвосте взвода. «Сейчас начнет читать ему мораль», — подумал я…»


Загорянов с колонной ушел вперед, а перетрусивший Бранко с трепетом предстал перед политкомиссаром.

— Попало тебе, друже, — обратился к нему Катнич. — И от Арсо попало?

— Попадает, сохрани святая дева, — плаксивым голосом ответил Бранко, потупив глаза, ожидая, что политкомиссар даст ему сейчас жестокий нагоняй.

— Да-а, не везет тебе. — К изумлению Бранко, Катнич с явным сочувствием покачал головой. — Не ценят бойцов… Вот ты воюешь, кровь проливаешь…

— Проливаю.

— Жертвуешь жизнью…

— Ага, — кивнул Бранко.

— Голодаешь…

— Ага! — с готовностью согласился тот. И, окончательно уверившись, что нагоняем не пахнет, заговорил смелее, торопливо: — Всегда меня обходят. Я вам даже хотел пожаловаться, друже политкомиссар. Вчера, например, порция хлеба мне досталась самая крохотная. И смалец тоже был неправильно распределен. Бога-ми, неправильно. Лаушек — такой жулик…

— А! Это чех? Постой, постой… — Катнич помолчал, сосредоточившись на какой-то пришедшей ему в голову мысли. — Чех? Жулик… Так… И Загорянов с ним дружит? И даже старшиной взвода сделал? Так вот оно что… Последи-ка за этим чехом. Посмотри, как он распределяет продукты, о чем говорит с Загоряновым. И вообще приходи ко мне в случае нужды.

— К вам? — Бранко вытаращил глаза.

— Ну да, ко мне. Что же ты удивляешься? Но только так приходи, чтобы никто не видел. А Загорянова слушайся и паники не разводи… Будут дела поважнее. Понял?

— Все понял! Хвала вам! Я и не знал, что вы такой добрый, — забормотал Бранко. — Этот Загорянов придирается, что у меня нет военной выправки, заставляет стирать белье. А от мытья белье скорее рвется.

— Ну, насчет белья-то он, пожалуй, прав. Неряшлив ты, скажу по совести. А не любит он тебя из-за того, что ты торговец, буржуй. У себя, в Советском Союзе, они всех таких, как ты, ликвидировали как класс. Понял?

— Значит и у нас так будет? — тревожно спросил Бранко.

— Там посмотрим, — уклончиво ответил Катнич. — Парень ты хороший, оборотистый, смекалистый. Такие нам нужны. Вот затем я тебя и позвал. — Катнич перешел на деловой тон. — Хотел ободрить. Это мой долг — ободрять, поднимать дух у людей. Да. Ты мне нравишься. Надежный парень. В Горный Вакуф Вучетин хотел послать тебя в разведку вместо Петковского. Я отстоял. И сейчас не дам тебя в обиду. Держись за меня крепче. Вучетина бойся. Он ненавидит хорватов, как все черногорцы.

— У, проклятые! — выдохнул Бранко. — Мало их резали.

— Тсс, дурак! — Катнич пригрозил пальцем. — Беги, догоняй роту, — толкнул он его. — И не забудь сказать, если спросят, что я тебя отчитывал за паникерские настроения.

С сокрушенным видом Бранко побежал на свое место, а Катнич, поручив лошадь Пантере, пошел дальше пешком.

«Черт побери, — думал он, идя с бойцами, тащившимися в хвосте роты, — а Ранкович все-таки прав: нужно спускаться в гущу народа, изучать его психологию и добиваться авторитета, который необходим руководителю. Чтобы эти люди шли за нами, они должны нам верить, любить нас. А завоевать их доверие и любовь не так уж трудно: подачка, ласковое или льстивое слово, обещание удовлетворить личную просьбу — и, глядишь, ты уже популярен. Да, все было б хорошо, если б не эти опасные поручения…»

Катнич с тяжким вздохом вспомнил свой последний разговор с Ранковичем в Горном Вакуфе. Утром, в то время как Иованович беседовал с бойцами в гимназии, Ранкович пожелал обозреть с колокольни окрестности города. И там, задумчиво глядя вдаль, он сказал: «Итак, милейший Блажо, положение обостряется. Возникают новые обстоятельства. Нависает непосредственная угроза… А ты все еще теориями занимаешься? А все ли у тебя в батальоне в порядке? Дрожжи-то еще в тесте?.. Ты знаешь, кого я имею в виду? — И, положив руки на каменный парапет, глядя еще зорче вдаль, на восток, тихо продолжал: — Спеши, действуй. Пока не упущено время. Нужно быстрее мобилизовать все наши исконные национальные силы. Если кто из офицеров-четников или усташей перейдет на нашу сторону, создавай для них условия, соответствующие их званиям. Приказ на этот счет я привез. А с другой стороны, не забывай о связи с народом. Держись поближе к бойцам… И вообще ты должен соединять в себе качества льва и лисицы. Действуй хитро, но смело и решительно. Я дал тебе задание и требую его исполнения». При этом Ранкович заглянул своими острыми глазами прямо в глаза Катнича, так что у того дрожь прошла по телу…

«Да-а, — размышлял Катнич, спотыкаясь о выбоины тропы. — С ним шутки плохи. У него есть в батальоне свой человек. Из ОЗНА. Но кто же он? На кого подумать? Ну и конспирация… Жутко! Чувствуешь себя на каждом шагу просвеченным насквозь. Одним трактатом, видно, не отделаешься».

Но было в этой тягостной близости с Ранковичем и нечто обнадеживающее, окрыляющее. Ведь Марко говорил с ним так, как ни с кем другим. И это понятно. Они единомышленники. Они озабочены будущим Югославии: свобода ориентации… ведущая роль сербской нации… командные посты, вожди народа. Все это весьма заманчиво. Велики балканские горизонты!.. Но как бы их не затуманили те, кого следует как можно скорее убрать с дороги… Но как же их уберешь? Пожалуй, легче утопить рыбу в воде.

Нить мыслей Катнича оборвалась. Он приветливо кивнул оглянувшемуся на него с удивлением бойцу, которому наступил на задник.

— А где же ваша лошадь? — спросил боец.

— А зачем она мне? — скромно ответил Катнич. — Мой долг — делить со всеми вами тяготы похода.

И проворно зашагал, весь в поту от непривычной быстрой ходьбы. Труден, ох, труден путь к сердцу народа! Вот и пешком шагать приходится вместе с этим народом».

15

«…Выслушав донесение разведки, Вучетин объявил нам боевую задачу: захватить населенный пункт Раштелицу вблизи железнодорожной линии Коница — Сараево.

В полнейшей тишине мы вступили в густой лес. Бранко опять отличился. Продираясь, как медведь, сквозь сухие кусты, он с громким треском ломал ветки. Я сделал ему замечание. Пробормотав извинение, он стал объяснять, что спешит скорее попасть в Раштелицу: ведь именно в этом селе, хвала богу, живет его отец Микос Кумануди. Он добавил, что будет очень рад, если я приду к нему на обед…

Противник ретировался из Раштелицы с необычайной поспешностью, не оказав нам почти никакого сопротивления. Окрыленные успехом, мы преследовали четников и немцев по дороге в Тарчину, пока не выдохлись, и вернулись в село, где нам предстояло ждать соединения с бригадой.

В селе уже подготовились к нашей встрече. Толпа жителей вышла под трезвон колоколов с трехцветным югославским флагом, который дети придерживали за конец, чтобы он не волочился по земле, и транспарантом на длинных древках с лозунгом «Живела народно-ослободилочка борба». Худой, сгорбленный, как надломленная жердь, человек лет пятидесяти, одетый в пальто нараспашку, так что виднелся белый жилет с часовой цепочкой, держал в вытянутых руках резное блюдо с хлебом-солью.

— Живели братья-партизаны! — торжественно провозгласил он, протягивая блюдо Вучетину.

Толпа радостно закричала «ура» и бросилась угощать бойцов кто чем: табаком, сушеными фруктами, вареными яйцами, лепешками. Нас стали зазывать в дома.

Милетич подвел меня к человеку, от которого Вучетин принял блюдо почета:

— Познакомься, брате. Это учитель Марко Петрович. Мы остановимся у него, я его знаю по прошлому году.

— Добро пожаловать в мой дом, друже! Сделайте честь, — сказал Петрович, неожиданно обнажив седую стриженую голову и низко мне поклонившись.

Видно, Иован уже успел сказать ему, что я русский.

Учитель с женой Зорицей жил в маленьком дощатом домике, беленном известью. Чем-то очень знакомым и родным повеяло на меня от убранства трех комнаток: всюду плетеные из пестрых лоскутов материи половички, вязаные кружевные накидки и подзоры, фикусы в кадках, на стенах репродукции с картин Айвазовского и Шишкина. В углу, на этажерке, красовался даже старинный медный самовар. Была у Петровича и русская библиотечка, собранная в течение долгих лет, с комплектами журналов «Нива» и «Родина», но четники недавно всю ее сожгли как «подозрительную». Они чуть не убили и самого учителя, придравшись к металлическому значку лиры, который он носил на лацкане пиджака как руководитель сельского хорового кружка: не коммунистический ли это знак?


Прошло несколько дней. Вучетин ждал от Перучицы указания о соединении с другими батальонами, ждал боевых приказов. А тем временем у нас налаживалась обычная гарнизонная жизнь.

В первый же воскресный вечер, спокойный и тихий, Зорица — жена Петровича пригласила бойцов моего взвода на чай.

За большим столом, на котором стоял пузатый самовар, струивший пар через отверстие в крышке, мы собрались совсем по-семейному.

— Ой, и хитрая штука! — восторгался Васко.

Он впервые видел самовар. Да и для других был в диковинку крепкий, ароматный чай: если и пили его прежде, то лишь как дорогое лекарство при простуде.

Зорица подала на стол еще и паприкаш — тушеное мясо в томатном соусе с красным перцем и свежий круглый хлеб, от которого пахло пропеченным капустным листом — запах, знакомый мне с детства. Бранко звучно потянул носом и аппетитно причмокнул. Толстые губы его лоснились от жира, — наверное, успел уже подкормиться у отца.

— Беритесь-ка, другови, все за этот хлеб, — предложил Петрович, — и давайте его ломать за нашу дружбу с русскими. За дружбу! — повторил он с силой. — По народному обычаю, если мы вместе сломаем хлеб, то на всю жизнь останемся верными друзьями.

Все потянулись к караваю.

Когда разломили, Петрович выпрямился и взволнованно сказал:

— Живео русский народ!

— Живео! — подхватили бойцы дружно и громко.

— Хвала и честь советским людям, — продолжал учитель, не сводя с меня глаз. — Им наш первый поклон и благодарность… Страна их широко раскинулась по земному шару. Когда на Балтийском побережье наступают сумерки, то на Дальнем Востоке уже поднимается солнце. Над вашей страной, друже Загорянов, сияет незаходящее солнце. Это русское солнце светит всему миру. Оно светит и нам!..

— Браво, браво! — раздалось вдруг у дверей.

Комната была слабо освещена фитилями, горевшими на блюдцах с маслом, и мы не заметили, как вошел Катнич, а с ним еще кто-то.

— Мы на огонек. Добрый вечер!

Кивая собравшимся головой, политкомиссар снял пилотку, толстую верхнюю куртку и, пригладив редкие волосы, повернулся к незнакомому нам человеку, одетому в английскую шинель.

— Проходите, что же вы? Здесь все свои.

Человек неуверенно шагнул.

Приземистый, с крупным, до синевы выбритым лицом, со шрамом во всю щеку. На его шапке блестела большая звезда, вырезанная из белой жести.

— Салют, друзья! — он приветственно выбросил вперед руку.

Голос у него был густой, басовитый.

— А мы-то идем мимо, слышим, что за шум! — сказал Катнич, непринужденно осматриваясь.

— Пожалуйста, прошу вас, — Петрович поспешно пододвинул ему стул.

Иован, сидевший рядом со мной, только что восторженно улыбавшийся, нахмурился и нервно ткнул окурок сигареты в пепельницу.

Все умолкли, выжидательно переглядываясь. Было слышно, как о черепичную крышу дома царапалось голыми ветками дерево, раскачиваемое ветром.

— Другови! — спохватился Катнич. — Я забыл вам представить. Это капитан Вуло Куштринович, офицер нашей старой армии. Он ушел из-под командования Михайловича и теперь прислан к нам на должность начальника штаба батальона.

— Если разрешите, — Куштринович снял шапку и присел у краешка стола.

Он, видимо, почувствовал, что явился некстати. Сизый шрам на его щеке налился кровью. Черные, как маслины, и будто клейкие глаза его настороженно шарили по лицам бойцов.

— Четник, — тихо сказал Иован, но все это услышали.

Бойцы уставились на Куштриновича и, не сговариваясь, один за другим стали подниматься из-за стола. Джуро даже демонстративно стукнул по блюдцу стаканом. Зорица, смущенно улыбаясь, налила чаю новым гостям.

— Замечательно вкусный напиток! — Катнич словно не замечал происходившего. — Я понимаю, почему русские его так любят. А вам нравится, капитан?

Куштринович пожал плечами и в растерянности опустил глаза. Катнич с беспечной улыбкой помешивал в стакане ложечкой.

— Да что такое с вами со всеми? — с деланным удивлением спросил он наконец. — Почему встали из-за стола и молчат? А-а, понимаю! Пришел капитан, и рядовые не смеют сидеть при нем? Капитан, вы разрешите им сесть?

— Это ж четник! — гневно крикнул Васко. — Он зарезал мою мать.

Рука мальчика невольно искала оружие. Бойцы, не стесняясь присутствия Катнича, угрожающе зашумели.

— Ну и наглость! — довольно громко проворчал Лаушек. — Невероятно!

У Куштриновича дернулись щеки. С явно преувеличенным негодованием он произнес:

— Я капитан и ваш начальник штаба. Я требую к себе уважения!

— Ну, ну! — порывисто одернул его Иован. — Рано нацепили звезду.

— Ах, так! — Куштринович грузно поднялся. — Вы мне не доверяете? В таком случае я вынужден удалиться. Извините, — сухо кивнул он Катничу и метнулся к выходу, хлопнув за собой дверью.

Бранко, пользуясь суматохой, сосредоточенно жевал мясо. Дожевав и проглотив кусок, он наклонился к уху Катнича:

— Скандал. Опять этот Лаушек…

— Неприятность, — процедил политкомиссар. — И как это ты, Корчагин, не сдержался, — покосился он на Милетича. — Тебе это даром не пройдет. Куштринович был в отряде Джурича, это верно, но потом он перебежал к нам и заслужил доверие, он теперь официальное лицо. Никто из нас не вправе оскорблять его. Я ведь, кажется, читал вам приказ Тито: «За всеми офицерами вражеских формирований, которые переходят на нашу сторону, сохраняются их прежние звания и должности».

Иован угнетенно молчал.

Он знал, что отряд Радослава Джурича был самым свирепым из всех чет Михайловича. Этот атаман применял утонченные пытки, расправляясь с партизанами, особенно с их беззащитными семьями. Теперь Джурич, почуяв недолговечность Михайловича, перешел в НОВЮ с тысячей четников. Ранкович его принял и назначил на первое время помощником начальника штаба Первого корпуса. Четники вливались в ряды партизан. Куштринович, стало быть, достался на нашу долю.

И я крепился, помня предупреждение Катнича — не соваться в чужой монастырь со своим уставом, — но все во мне возмущалось. Зачем Катнич привел четника на наш хороший, мирный вечер?

Не выдержав, я сказал больше, чем Иован. Я сказал, что напрасно бывшие квислинговцы стремятся влезть в ряды борцов за свободу, все равно никто не забудет их злодеяний; они настолько далеко зашли в сотрудничестве с врагом, что народ уже не поверит в их перерождение.

— Никто им не поверит! — поддержали меня бойцы. — У них только бороды, как у апостолов, а сами, как собаки.

Катнич понял, что совершил промах, вводя таким образом к нам четника. Метнув на меня сердитый взгляд, он с жестом человека, потерявшего терпение, принялся, однако, доказывать, что я неправ и просто не в курсе дел. По его мнению, там наверху лучше знают ситуацию…

«Мы не вправе обсуждать действия начальства. У нас это не принято», — подчеркнул он. Привел в пример попа Владо, который тоже был командиром у Михайловича, а теперь — министр внутренних дел у Тито. Возможно, заявил он, все четники скоро вообще растворятся в народно-освободительном движении, так как их покровители — правительство короля Петра в Каире и лондонские югославы — уже начинают считаться с Тито и намереваются пойти на соглашение с ним, приняв все его условия. Ничего не будет удивительного, если в одно прекрасное утро в Югославии приземлится сам король Петр, чтобы под командованием Тито принять, наконец, участие в партизанской борьбе!

— Пусть попробует! — возмутился Милетич. — Мы его не примем, вернем англичанам.

— Конечно, — быстро согласился Катнич. — Но приезд его возможен, и такое может случиться только у нас, на Балканах, где надклассовое единство сербской нации — превыше всего, — с чувством гордости закончил он. — Во всем этом, друже Загорянов, естественно, вам трудно разобраться.

Да, действительно трудно было разобраться в этом калейдоскопе соперничества и интриг, хамелеонства и перебежек, политической вражды и предательств. Я вспомнил слова Вучетина о балканской пороховой бочке… «А знает ли, — подумал я, — Ранкович о Куштриновиче? Может быть, и назначение четника в батальон окажется такой же ошибкой, как и расстрел двух черногорцев под Синью?»

Неуютно и тихо стало в комнате.

Петрович, едва справляясь с собственным волнением, пытался по долгу хозяина уладить инцидент:

— Продолжим наше чаепитие, другови. Ничего особенного не случилось. Капитан, как видно, понял, что заблуждался, давая в свое время клятву не стричься и не бриться до тех пор, пока Михайлович не победит коммунистов. Убедился, что скорее четники превратятся в дикообразов, чем это случится. И теперь вот скоблится вовсю.

Петрович пытался шутить.

— Ну же, друзья. За стол! Налей всем, Зорица, чаю покрепче.

Но никто не дотронулся до чаю. Вечер наш был окончательно испорчен…»

16

«…Ручейки, вначале робко шевелившиеся под наледью, разливались все шире и пенистыми потоками, с урчанием бежали в Неретву. Небо день ото дня голубело. На северо-восток треугольниками потянулись журавлиные стаи. Протяжные крики птиц доносились, как призывные звуки походных боевых труб. Я провожал журавлей долгим взглядом, с щемящей грустью в сердце: вот они улетают к своим родным гнездам, туда, далеко, быть может, в мою курскую сторону, к тихим заводям Сейма и Псёла…

Мы все еще стояли в Раштелице. Вучетин при встречах со мной задумчиво щурил болезненно блестевшие глаза и недовольно ворчал. Все складывалось совсем не так, как он предполагал. С бригадой, действовавшей где-то южнее Коницы, мы не соединились; крупных боев за коммуникацию Мостар — Сараево не вели. Ограничивались лишь короткими налетами на противника, стоявшего в Тарчине, и разрушением железнодорожного полотна на линии Коница — Сараево. Но немцы под прикрытием бронепоезда неизменно восстанавливали разрушенное. Одним словом, как говорил Вучетин, замахнулись на дуб, а сломали былинку! Дело в том, что из штаба корпуса, стоявшего теперь где-то возле Дрвара, пришел приказ за подписью Поповича, в котором говорилось:

«В интересах координации действий и в связи с ожидаемой от Англии и США помощью продуктами, оружием и боеприпасами, в частности, взрывчатыми веществами, необходимыми для борьбы на коммуникациях, строжайше запрещаю всякие передвижения частей без моего ведома… Под ответственность командиров частей… В случае неисполнения карать буду беспощадно. Смерть фашизму, свобода народу! Коча Попович».

При таком приказе уж не проявишь особой инициативы!

Впрочем, время у нас не проходило даром. Бойцы целыми днями занимались стрелковой и тактико-строевой подготовкой, учились в кружках политграмоты.

Наш новый начальник штаба Куштринович усердно корпел над составлением разных учебных программ и расписаний. Сам следил за обучением бойцов, то и дело поправлял командиров, щеголяя своим знанием французского устава полевой службы. Со всеми он старался быть на короткой ноге, но никто упорно не называл его «друже». Куштринович возбуждал всеобщую неприязнь. Если бы не это отношение к нему бойцов и командиров, мы с Иованом за инцидент в доме Петровича, наверное, имели бы неприятности. Но все обошлось. И в конце концов интерес к Куштриновичу притупился. Надвинулись другие заботы, другие огорчения.

…Шел уже апрель. На высях гор еще стыли, дрожа на студеном ветру, голые ветки косцелы, а в долине Неретвы развесил свои зеленоватые сережки орех, соцветиями украсились граб и остролистый клен, зарозовел шиповник; вскипели цветом сливовые сады, обрамленные белой каймой терновника; даже дуб, еще как следует не оживший, лишенный веток, обрубленных на корм скоту, казался вечнозеленым кипарисом оттого, что его во всю вышину обвивал зеленый плющ.

Сразу же за домом Петровича нога утопала в желтых ковриках буквицы, в молодой шелковистой траве. Все в природе оживало, наливалось соками и силой. Бойцы же голодали. Они выискивали между камнями гомулицу, чтобы из клубней этого растения сварить себе нечто похожее на кашу. Соскабливали с деревьев съедобный исландский мох, подстреливали грачей или рылись в огородах, отыскивая прошлогодние корнеплоды. Занятия прекратились. Истощенные люди засыпали на уроках.

Крестьяне делились с нами всем, что имели, но и у них уже иссякли последние запасы. Петрович мог предложить нам к обеду лишь по блюдцу качамака. Даже наш интендант Богдан Ракич, проявлявший обычно чудеса изворотливости в делах снабжения, и тот приуныл. В Раштелице ему пришлось зарезать почти всех обозных лошадей, и вот уже самой блестящей добычей его оказалась воловья шкура. Он испек ее на костре и разделил это «жаркое» на порции.

Каждое утро мы просыпались с надеждой, что, может быть, сегодня придет обещанная нам помощь, и засыпали с горьким разочарованием, что опять минул день, а перемен никаких нет.

— Худы наши дела, — сказал мне как-то Джуро Филиппович.

Его длинное бледное лицо необыкновенно осунулось, отчетливее проступали кости, в запавших глазах вспыхивал голодный, сухой блеск.

— Плохо, что ты нос повесил, — ответил я.

И тут мы поговорили о характере коммуниста, о характере стойких людей, которые не сгибаются, не хнычут, добиваясь своего.

— Смотри!

Длинный стебель подорожника, на который я наступил, почти втоптав его в грязь, упруго выпрямился и встал по-прежнему гордо, прямо.

— Вот и люди такие есть. Их ничто не сломит, не сомнет…

Филиппович с тихой задумчивостью посмотрел на меня.

— Ясно. Только видишь ли, друже. — Он достал из кармана и показал мне газету «Пролетер», уже изрядно потрепанную, ту самую, что привез нам Арсо Иованович в Горный Вакуф и которую с тех пор бережно хранил в своей торбице. — Я это всегда читаю. Уже мало-помалу научился читать. Я знаю, каким должен быть коммунист. Надо выдержать невзгоды и бури… Но вот Бранко — тоже коммунист, так? А он, как прасац! [63]Целый день жалуется, что живот к спине прилип от голода, а ночью под одеялом чавкает. Чего только не жрет! А утром за старую редьку первый хватается, с Лаушеком все спорит. Мерзко!

Я задумался. Бранко вносил в жизнь взвода немало сумятицы. Он и меня беспокоил своей непонятной навязчивостью. С кем бы я ни заговаривал, всегда он оказывался рядом. Его круглые немигающие глаза неотступно следили за каждым моим шагом.

Я гнал от себя мысль, что за мной учинена слежка. «Кем? Не ОЗНА ли? Чушь, не может быть!».

Из любопытства я решил принять приглашение Бранко посетить дом его отца».

17

«…— Хвала, хвала! Великое спасибо вам, что утрудились и пришли, — подобострастно кланяясь, встретил меня у порога кирпичного дома осанистый крестьянин, одетый в черную суконную пару и бархатный жилет.

— Милости прошу. Бога му, добро, что вы пришли. Хвала вам, — повторил он рокочущим голосом, усаживая меня в светелке за круглый низкий столик. — Садитесь, прошу вас. Эй, жена, подай-ка гостю кофе, а мне трубку! Видишь, какой человек пришел к нам!

Женщина с неподвижным, как маска, лицом, в широкой плиссированной юбке, позвякивая навешанными на груди старыми дукатами, империалами, цехинами и турецкими меджидие, ушла за перегородку в углу. Видно, Бранко уже успел предупредить о моем приходе. Мать его приоделась, и кофе, без которого югослав не поговорит с гостем, было сварено. Мне подали крохотную чашечку, а старик задымил коротким чубуком. Он щедро хвалил русских, Советский Союз, обильно сдабривая свою речь такими словами, как «социализм», «прогресс». Я глотком выпил вяжущий желудевый настой. Хозяйка налила еще. Уже пошла было за третьей чашкой, служащей сигналом к уходу гостя, как Бранко забеспокоился.

— Этот кофе не настоящий. Хватит! — сказал он, посматривая на отца с особым выражением, но так как тот не догадывался, добавил прямо. — Мог бы нас чем-нибудь более существенным угостить.

— Можно. Для русского человека ничего не пожалею. Спрашивай, что хочешь.

— Ну что? Каймак есть?

— Па, этого сейчас нема! Все есть, а каймака нема.

— А мясо?

— Мясо? Мяса не держим, ты же знаешь, болан. Партизаны — самое лучшее войско, но сегодня приходят одни: дай! Завтра — другие: дай! А откуда взять?

— Так что же у тебя есть? — с раздражением спросил Бранко. — Кажется, за фотоаппарат, что я тебе дал, мог бы накормить.

— Что хочешь, все есть, — смягчился старик. — Эй, жена! Тащи сюда суп!

Звеня при каждом движении монетами, хозяйка поставила на столик оловянный поднос с большой миской. Зачерствелый кусок хлеба она достала из размалеванного сундука с висячим замком.

— Это суп из моих овощей. Специально приготовлен для вас, — пояснил старик.

Бранко опустил ложку в беловатую жидкость с какими-то коричневыми хлопьями.

— А где же мясо? — протянул он с огорчением. — У тебя же есть, отец, там, в дымняке.

— Ах, верно, болан. Есть, кажется, немножко. — Сердито сверкнув на сына глазами, Микос Кумануди полез по лесенке вверх и достал из дымохода изрядный окорок.

Раздирая вяленое мясо волосатыми пальцами и наделяя нас кусочками, он говорил:

— Видит святая дева: сам не ел, сыну не давал, берег для гостей. Я гостолюб. Отец мой — грек из Салоник, а я считаю себя хорватом. Хорваты — самая лучшая нация на Балканах. Тито — тоже хорват, да хранит его матерь божия. Я с ним даже малость знаком.

— Вот и расскажи об этом. — Бранко горделиво посмотрел на меня: вот мол какие у его отца связи!

— Да-с, мы с Иосипом Броз служили у одного императора. У Франца-Иосифа. Тито был ефрейтором, а я пандуром, и часто ездил в Вену. — Старик покосился на фотографию в золоченой раме, на которой он красовался во всем своем былом жандармском величии. — Мы с маршалом в Вене даже видались.

— Где? — спросил я.

— В одном кабаре. Он тогда получил второй приз на состязаниях по фехтованию. Любил почет, ох и любил! Если не забыл теперь, как я ему поднес стакан мастики, то выведет нас с Бранко в люди. Мне бы еще землицы, а сыну — кондитерский магазин в Белграде. Дай боже у здравле. Ешьте. Что же вы?

Я вспомнил Вуйю Христича, его хату, его бедность, скромное гостеприимство, искреннюю любовь к русским. И вот Микос Кумануди… И эти люди, подумал я, составляют, по теории Катнича, «единое целое»?! Да ведь они по самому глубочайшему существу своему так же различны, как различны их сыновья Васко и Бранко! Как можно будет примирить противоречивые интересы и устремления этих людей после войны, когда они вместе возьмутся строить у себя в стране социализм? И что за социализм это будет. Ведь социализм старого Кумануди — это побольше землицы; социализм Катнича — Сербия превыше всего; социализм Бранко — кондитерская в Белграде; социализм Мачека — «полаку, полаку» — потихоньку пробираться к вершинам карьеры, а может быть, еще какую-нибудь богатую невесту с домом на Теразии прихватить. Были свои «мечты о социализме» и у четника Куштриносича… И я вспомнил слова Арсо Иовановича о том, что от многих из нынешних коммунистов, зачисленных в партию в порядке расширения «социальной базы», придется потом освобождаться и, быть может, даже повести с ними борьбу. Да, это будет неизбежно…

Погруженный в свои мысли, я не сразу услышал гул моторов. Он все нарастал. Я высунулся из окна. Американские транспортные самолеты типа «Дакота» вкруговую шли над Иван-горой, над Раштелицей.

В селе поднялся переполох. Слышались неуверенные голоса:

— Прилетели? Союзники?

По улице вприпрыжку несся Катнич с биноклем в руках.

— Американцы! Помощь! Дождались! — кричал он.

Я выбежал на улицу, за мной Бранко.

Радостно переглядываясь, бойцы смотрели на самолеты. Вот от фюзеляжей отделились парашюты с грузом.

Но что такое? Парашюты относило слишком далеко от нас — к Тарчину, где были четники.

— Ветер работает на неприятеля, — сумрачно молвил Лаушек. — Влияние небесных светил…

— Это просто случайность, — уверял Катнич. — Вот смотрите, сейчас нам сбросят. А ты свое шутовство оставь! — прикрикнул он на Лаушека.

Самолеты сделали еще круг, и опять парашюты с длинными тюками поплыли к Тарчину.

Янков в мрачном раздумье сорвал с себя очки:

— Младенцы там что ли, не знают, как надо сбросить!

— Так не нарочно же они! — окрысился Катнич. — Вот, вот, смотри! Надень свои очки и убедись, что я всегда бываю прав.

Он торжествовал. Часть транспортников в сопровождении откуда-то появившегося самолета связи развернулась под ветер немного дальше, и несколько парашютов с грузом упало почти у окраины села. Мы кинулись к ним что было духу.

— Не трогать! — предупредил Вучетин. — Интендант, сюда! Составьте акт. Возьмите на строгий учет содержимое этих тюков. Не разбазаривать!

Богдан Ракич прикатил на телеге, в которую запряг последнюю свою лошадь. Обнажив кинжал, он с удовлетворенным и деловым видом подошел к тюку. Обрезав стропы парашюта, с энтузиазмом начал вспарывать брезент.

Мы сдержанно толпились вокруг, убежденные в том, что сейчас увидим консервные банки с беконом, ботинки на толстых подошвах, автоматы, патроны.

— Чувствую запах солонины, — бормотал Бранко, дрожащими руками поглаживая скрипучий парашютный шелк. — Хвала, хвала союзникам, сохрани их святая дева!

— Ну-с, посмотрим, что здесь такое, — говорил Катнич, потирая руки. — Что нам прислали наши друзья? Осторожнее, не торопитесь, Ракич. Не рассыпьте.

Брезент с треском лопнул, тюк развалился на отдельные свертки. И в каждом из них оказались всего лишь портянки… Добротные холщовые обертки по метру на ногу, аккуратно сложенные и перевязанные бумажной бечевкой. Ракич с ожесточением разворошил тюк. Ничего другого в нем не было.

— Пригодится и это, — сконфуженно пробурчал Катнич. — А что там, в тех мешках?

Но и во втором и в третьем тюках было то же самое: портянки. А в четвертом Ракич обнаружил банки с маринованными кабачками. В пятом же — что-то малопонятное. Едва разобрались, что это усовершенствованные хлопушки для убивания в жаркое время мух. В шестом — ящик со снарядами… к пушкам, которых у нас не было.

— Обманщики! — Ракич таким взглядом провожал улетавшие самолеты, точно хотел превратить их в пепел.

Бойцы стояли хмурые, растерянные. Только Бранко, улучив момент, под шумок отрезал от парашюта кусок небесно-голубого шелка.

Все долго молчали. Командиры не глядели друг на друга, испытывая, кажется, одно общее чувство неловкости и стыда перед бойцами, чьи терпеливые ожидания были так жестоко обмануты.

И лишь Катнич с отчаянной надеждой в глазах следил за маневрами связного самолета. Пролетев вдоль железной дороги к Сараеву, самолет покружил над Иван-горой и возвратился к Раштелице. Он шел на посадку. Политкомиссар с криком «Сейчас я все выясню!» побежал к тому месту, где приземлился самолет. Мы все последовали за ним.

Летчик, молодой парень в черном берете, с лакейской предупредительностью распахнул дверцу кабины, хотел было помочь кому-то сойти, но пассажир и сам легко соскочил.

Я вмиг узнал его. Это был американский подполковник Маккарвер. Вслед за ним молодцевато выпрыгнул командир нашего корпуса Попович. Он был в новой голубовато-серой униформе. Проведя пальцами по черным коротким усам, он оглядел себя, одернул свой френч и строго взглянул на нас. Рядом с ним Маккарвер, в расстегнутой блузе с болтающимся галстуком цвета хаки под цвет блузы и в помятых брюках навыпуск, казался не совсем опрятным ординарцем.

— Привет союзникам! — Маккарвер радушно помахал нам рукой.

— Привет! — засуетился Катнич. — Живео!

Но никто не подхватил приветствия и не выразил особой радости, несмотря на поощрительные знаки Катнича. В смущении он подошел к американцу ближе и, покосившись на Поповича, вполголоса сказал:

— Это я. Узнаете?

— А! Здравствуйте, мой дорогой! Здравствуйте, здравствуйте, — Маккарвер энергично потряс руку Катнича. — Хороших парней я узнаю с высоты птичьего полета и спускаюсь к ним запросто. Как поживаете?

Попович, не замечая на лицах бойцов и командиров должной почтительности, поманил к себе пальцем Вучетина и отрывисто спросил:

— В чем дело?

— Видите ли, друже командир, — начал Вучетин откозыряв. — Мы выполняли ваш приказ: сидели в этой Раштелице без дела, ожидая оружия и боеприпасов, а получили маринованные кабачки, портянки, ненужные нам снаряды и мухобойки.

— Да, да, — торопливо вставил Катнич, обращаясь к Маккарверу. — Неудобно получается, честно говорю… Ну, портянки и кабачки мы еще используем. Сердечно за них благодарим. Но… хлопушки для мух?! Ведь мы не в Африке! Мы не колониальные войска, для которых эти хлопушки, наверное, были предназначены. Мы удивлены! — повысил он голос, оглянувшись на бойцов.

— Я ничего не понимаю… — Комкор повел глазами на американца. — Фантасмагория какая-то!

— Для меня это новость, — расширил глаза Маккарвер. — Я лично сделал все, что мог. Указал транспортникам более правильную позицию для спуска парашютов. Мой долг — содействовать вам и помогать. Ведь я, друзья мои, прикомандирован теперь к вашему корпусу. Я и делаю все, что могу… Но портянки и хлопушки… Ба! — Его словно осенило. — Да ведь это же явное недоразумение! Ох, эти лайи! Вечно подведут. Все ясно! Тупость английского интендантства! Перепутали грузы! Дьявол их возьми! Сидят там, в Бари, тыловые крысы! — Тут Маккарвер щегольнул знанием отменных сербских ругательств. — Я этого дела так не оставлю! — негодовал он. — Мы найдем виновников в штабе балканских военно-воздушных сил. Вице-маршал авиации Эллиот всегда выражал интерес к вашим делам, обещал прийти на помощь в нужный момент. Он отвечает за планирование и координацию всего снабжения. И вот-те на! Удружил! Но не унывайте, ребята! — Маккарвер направился к бойцам. — Выше головы! Мы, американцы, приготовили для вас нечто более существенное и необходимое. Такие подрывные машинки, такие взрывчатые вещества, такие сплавы из смеси аммония и мелинита, что вы сможете поднять тут на воздух немцев вместе с горами! — Он обхватывал за плечи то одного бойца, то другого, совал всем сигареты «Кэмел», даже пощекотал Васко подмышками. — Смотрите же веселей, ребята! Все будет о’кей! Друже политкомиссар!

Катнич с готовностью подскочил.

— А вот это нужно нам вернуть. Вы уж распорядитесь. — Маккарвер поддел ногой распластавшийся на земле парашют и вдруг увидел, как носок ботинка выскользнул из разорванной ткани.

Он быстро нагнулся, расправил шелк и обнаружил громадную дыру.

Бранко, искоса наблюдавший за ним, поспешно скрылся в толпе.

— Что это такое? — гневно спросил американец.

— Не знаю, не знаю. Я парашютами не распоряжаюсь, — пробормотал Катнич.

— Расследуйте! — резко бросил ему Маккарвер. — И виновников хорошенько проучите.

— Есть… Будет исполнено.

— Ничего! Маленькие неприятности, — улыбнулся Маккарвер. — С кем они не случаются. Не унывайте, ребята!

— Пошли, — потянул его за рукав Попович.

С подкупающей улыбкой помахав на прощанье рукой, Маккарвер развалистой походкой рубахи-парня двинулся вслед за комкором к дому, где жил Катнич. Из заднего кармана его брюк торчало горлышко плоской фляжки. Бойцы смотрели вслед ему, испытывая чувство досады, что остались ни с чем. «Все будет хорошо!» В это как-то не очень верилось. Уже сколько раз утешались одними только надеждами!..»

18

Катнич квартировал в лучшем доме села, с трубой в виде шахматной туры на черепичной крыше, обнесенном каменным забором, с лепной эмблемой над калиткой: дикий кабан с гусиным пером в спине. Под эмблемой синей краской было выведено: «Дом Душана Цицмила». Сверху на пунцовом поле красовался белый двуглавый орел с короной — символ сербских националистов.

Пропустив вперед Маккарвера и Поповича, Катнич оглянулся на толпившихся в отдалении бойцов, среди которых был и Загорянов, и велел Пантере стать у калитки.

Пантера понимающе козырнул.

Попович остановился у кривого деревца грецкого ореха, растер между пальцами молодые красноватые листья, вдохнул их аромат.

— Мы ненадолго? — тихо спросил он американца. — Возможны бомбежки.

Маккарвер насторожился:

— Вы настолько информированы?

— Прошу без намеков! — Ветка в руках комкора с хрустом переломилась. — С прежним, как вы знаете, все уже покончено. Это просто чутье.

— Не беспокойтесь, Кобра! — Пронзительные глаза приблизились к самому лицу Поповича. — Даже если и не совсем еще покончено… Я вас вполне понимаю. Человек, пересаживающийся в нашу шлюпку, естественно, оставляет на тонущем корабле часть своего багажа… Мы улетим отсюда, как только вы исполните мои маленькие поручения…

И Маккарвер повернулся к подошедшему Катничу.

— Угостите нас чашкой кофе, дружище? Хочется полчасика отдохнуть. Я вам привез настоящий кофе в подарок. Бразильский!

— Сердечно благодарю! — Катнич подхватил мешочек и взял гостя под руку. — Кстати, у моего хозяина сегодня день славы, день святого патрона, шефа семьи, так сказать. Древн