Book: Казнить нельзя помиловать



Магнитогорский государственный университет


Литературная серия

«Гармонии таинственная власть»


Алина Чинючина


Казнить нельзя помиловать


Рассказы


Магнитогорск

2010


Главный редактор

С.Г.Шулежкова


Редакторы

С.А.Рухмалев

Ю.Ф.Ильясов


Редакционный совет

Председатель совета

В.Ф.Романов


Чинючина А.

Казнить нельзя помиловать: рассказы. – Магнитогорск, 2010. – 72 с.


Издание серии «Гармонии таинственная власть» осуществляется Магнитогорским государственным университетом при поддержке газеты «Магнитогорский металл» и в сотрудничестве с Детско-юношеским центром «Эго».


(С) Чинючина А., 2010


Об авторе


Чинючина Алина Равилевна, 1978 г.р. Живет в Магнитогорске. Выпускница МаГУ, работает школьным психологом.

Публиковалась в местных изданиях, а также общероссийских и региональных журналах «Веси», «Уральская новь», «Мое королевство», «Вестник российской литературы», интернет-журнале молодых писателей «Пролог», в коллективных литературных сборниках «Небо пятое» (2008), «Ветряные мельницы» (2009). Лауреат и участник общероссийских и региональных литературных конкурсов.

Принимала участие во Всероссийском совещании молодых писателей (2007), где получила рекомендацию на издание книги.

Автор прозаического сборника «Осенние сказки», выпущенного в Челябинске.


Здравствуйте, господин писатель


Господин Анджей Квибс был пьян. Он лежал на продавленном диване, закуривал одну сигару от другой; по комнате плыл горьковатый запах апельсинов. Господин Анджей всегда курил только такие сигары.

Господин Анджей злился на жизнь. Новая книга, вышедшая полгода назад, осталась не замеченной критиками. Тиражи, и без того невеликие, пылились в магазинах. Проще говоря, его не читали. Не видели. Не знали.

Анджей Квибс был ремесленником от литературы и понимал это – в те короткие часы, когда у него хватало силы признаться самому себе. Анджей мечтал стать писателем, но талант не всегда можно заменить усердием. Он исписывал и рвал кучу листов, потом, купив компьютер, едва не разбил однажды монитор. Он складывал буквы в слова, но за словами не видно было неба. Он писал о людях, а они получались мертвыми; послушные главные герои подчинялись его воле, но живыми от этого не становились. Он завидовал молоденьким мальчишкам и девчонкам, приходившим вместе с ним в издательства, потому что в их полудетских опусах была жизнь и был воздух, а в его отточенных, выверенных до последней строки повестях и рассказах этого не было – только сухая логика и расчет.

Нельзя сказать, чтобы его совсем уж не замечали издатели. Первая книга вышла. Но ее не стали читать. Вышла вторая. Весь тираж лежал на полках магазинов.

Господин Анджей лежал на диване и курил.

А потом заснул.

Проснулся он словно от толчка и резко открыл глаза. В комнате пламенел майский закат, шторы были отдернуты, окно распахнуто. На столе потрескивал невыключенным экраном старенький компьютер. Рядом сидели двое – высокий, невероятно красивый золотоволосый парень и веснушчатая, худенькая девушка.

– Привет, – сказала девушка, увидев, что Анджей открыл глаза. Без тени смущения, легко и по-хозяйски достала из его пачки сигарету и закурила.

– Привет, – растерянно ответил Анджей. – Ты кто?

– Это пока неважно, – сообщила девушка.

«Грабители», – мелькнула мысль у Анджея. Вероятно, нужно было позвонить в полицию или хотя бы крикнуть консьержа, но ему стало любопытно. Грабители ему еще не попадались. Это можно будет использовать в будущей повести. А красть у него, кроме компьютера, совершенно нечего.

– Мы не грабители, – словно прочитав его мысли, сказал парень. – Мы, собственно, к вам господин Анджей. По делу.

– Очень интересно, – протянул тот. – Я вас слушаю. И кстати, потрудитесь объяснить, как попали в мой дом?

– Было не заперто, – сообщила девица. Она в упор разглядывала писателя невероятно зелеными глазами и нахально улыбалась.

– А вы, собственно, кто?

– Мы хотим, чтобы вы написали про нас, – очень спокойно объявил парень. Он раскачивался верхом на деревянном стуле и вертел в тонких, изящных пальцах статуэтку, подаренную Анджею бывшей любовницей. Статуэтку не было жаль, а вот старый стул рисковал развалиться.

Анджей решил, что ослышался.

– Что? – переспросил он.

– Мы хотим, чтобы вы написали о нас, – терпеливо повторил парень. – О нас. Вы. Написали.

– Я сейчас вызову полицию, – решился Анджей. – Пошли вон.

– Погоди, – поморщился парень, легко поднялся, пересек комнату, произведя не больше шума, чем падающее перо, подошел и присел на край дивана. – Мы, господин писатель, вам снимся.

Анджей недоверчиво посмотрел на него. «Допился», – мелькнула мысль.

– Нет-нет, не пугайтесь, – парень успокаивающе поднял ладони. – У вас еще нет белой горячки, да и мы вполне настоящие. Но мы хотим стать живыми. Мы – герои ненаписанной книги. Вы – про нас – напишете. Расскажете о том, как мы жили, смеялись, любили, чего хотели и о чем мечтали. Вы умеете. Вы сможете. Вы нас понимаете?

– Эээ, – выдавил Анджей.

– Взамен, – продолжал парень, – мы сделаем вас по-настоящему известным. Роман о нас станет сенсацией. Его будут раскупать тысячными тиражами. Вы сделаетесь богатым, вами заинтересуются издатели и журналисты. Вы… добьетесь всего, чего хотели. Это тоже понятно?

– Ээээ, – выдавил Анджей.

– Условие только одно: работа должна быть закончена к первому декабря.

– Иначе что? – прищурился Анджей.

– Иначе мы умрем, – очень просто и серьезно сказал парень.

У Анджея пробежал холодок по коже.

– Что, прямо вот так умрете, у меня дома? Два трупа – и привет?

– Прямо вот так, – подтвердил парень. – И привет. Только привет вам будет не от полиции.

– А от кого же?

– Это вам зачтется – там, – парень многозначительно поднял палец вверх.

Точно белая горячка, подумал Анджей. Или эти двое – идиоты.

– А если я не соглашусь? – поинтересовался он.

Парень пожал плечами:

– Тогда мы придем к вам снова. И снова. До тех пор пока не договоримся. У нас, видите ли, выбора нет. Только времени на работу у вас останется меньше.

– Чем, собственно, вам не нравится наше предложение? – вновь вступила в разговор девушка. – Мы предлагаем вам славу, почет и деньги. От вас требуется только одно – работать.

– А почему я?

– А кто же? – удивился парень.

Анджей подумал.

– Как вас зовут? – спросил он. – Или это тоже должен придумать я?

– Нет, отчего же, – парень пожал плечами. – Я – Ивар, а она – Инга…

– Черт с вами, – махнул рукой Анджей. – Договор заключать будем?

– Зачем? – опять удивился парень. – Все и так понятно.


Все было легко и весело. Странная парочка поселилась в квартире Анджея.

Спали они преимущественно днем. С закатом Анджей усаживался за компьютер, а Ивар и Инга устраивались рядом. Они наперебой надиктовывали ему текст и хохотали, как сумасшедшие, и пили густое, тягучее красное вино из старинных бокалов, доставшихся Анджею от бабушки. Порой Анджей ухватывал окончание фразы раньше, чем неожиданные гости успевали ее договорить. В этом случае Ивар одобрительно кивал, а зеленоглазая Инга хлопала в ладоши. С рассветом окончательно обессилевший Анджей валился спать, а парочка – черт их знает, куда девалась: то ли исчезала по каким-то своим делам, то ли спала на полу, то ли… Анджей не вникал. В промежутках между всем этим Инга мыла посуду, жарила всем троим яичницу – каждый раз то пригорелую, то недосоленную, а вечером все начиналось сначала.

Через два месяца Анджей знал о своих нежданных героях все. Где родились и как познакомились, что любят есть на обед, какое предпочитают вино и в какой позиции занимаются любовью. Все, кроме одного, – кто они на самом деле. Внутри поселилось томительное беспокойство, жужжавшее в нем, словно муха, и затихавшее лишь тогда, когда он садился работать.

Фразы, выбегающие из-под курсора компьютера, были изящными, отточенными и совершенно не походили на прежние тяжелые булыжники, которые Анджей выдавливал из себя после долгих мук. Теперь легко и непринужденно он выдавал на-гора искрометные шутки, которые на самом деле принадлежали Ивару, и нежные признания, которые диктовала Инга.

Он писал историю их любви – тяжелой, путаной, долгой, полной недомолвок, детских обид и разочарований. Он писал о жизни в маленьком городке на севере выжженной солнцем страны. Он писал о войне и о мире, о воде и о хлебе, о той, которую большинство людей мечтает увидеть и за счастье почитает лишь прикоснуться к ее тени. Он писал о великой и загадочной спутнице жизни – даме по имени Любовь.

Через два месяца Анджей был уверен, что роман получится.

Через три - дело застопорилось.

Ивар и Инга вели себя совершенно непредсказуемо. Порой ему приходилось удалять целые куски текста – после того, как всю ночь они просиживали за работой, Инга со злившей Ивара откровенностью заявляла:

– Все не так!

Они выясняли отношения бесстыдно и грубо, не стесняясь присутствия Анджея, а он ошалело поглядывал на них, а потом с сумасшедшей скоростью стучал по клавиатуре, и получившийся текст либо устраивал всех троих – и тогда они падали спать, либо не устраивал вовсе, и они кричали друг на друга уже втроем. Дело заканчивалось тем, что Анджей орал, охрипнув:

– Все вон! – и Инга хлопала дверью. Ивар кричал: «Подожди!» – и растворялся в воздухе, а Анджей испытывал муки совести и снова садился к компьютеру. Спать, таким образом, становилось совсем уж некогда.

К середине октября окончательно разозленный Анджей спросил их:

– Вы собираетесь уже, наконец, определяться, чего вы хотите? У меня сюжет виснет.

Ответ Ивара изумил его до глубины души:

– Мы-то здесь при чем? Ты – автор, ты и пиши.

С этого дня неожиданные его гости повадились то и дело исчезать – то на день, то на два, то на неделю, то по одному, то оба сразу. А муха, жившая внутри, жужжала все противнее и жестче. Слова все чаще падали тяжелыми булыжниками, мысли казались серыми и спутанными, но как добиться прежней золотой легкости, которой отличались летние куски текста, Анджей не знал. И злился до скрежета зубовного, и выговаривал им, когда они возвращались. А они возвращались все реже и только морщились, выслушивая его упреки.

В один такой день Анджей взорвался.

– Вы, – кричал он, – вы что, издеваетесь? Втравили меня в авантюру – так давайте же работать, черт побери!

– Работай, – тихо ответил Ивар. – Вот тебе клавиатура – пиши. Срок истекает.

От такого нахальства Анджей онемел, а Ивар ушел – на этот раз вполне материально, хлопнув дверью.

Анджей перестал есть и спать. Роман нужно было дописывать. Те отрывки, что он показал знакомому издателю, вызвали у того бурю восторга, и теперь издатель звонил почти каждый день и спрашивал, когда же, наконец, господин Анджей закончит свое творение. Беспокойство, раньше похожее на муху, теперь превратилось в паука и высасывало силы. Избавиться можно было только одним – писать. Писать самому.

Потом он решил плюнуть на все и бросить эту затею. Неделю не подходил к компьютеру, бродил по городу, пил пиво в ресторанчиках на набережной, даже подцепил очередную красотку, которой вдохновенно и нахально читал чужие стихи, выдавая их за свои. Девица, обалдевшая то ли от поэтического дара нового знакомого, то ли от щедрости, с которой он разбрасывал купюры, дала себя уговорить на продолжение знакомства. Продолжение должно было закончиться в квартире Анджея.

Развязка авантюры оказалась неожиданной – на своем родном диване Анджей обнаружил едва живую, бледную до синевы Ингу. Рядом с ней сидел Ивар – измученный, шатающийся. Увидев входящего Анджея, Ивар с усилием поднялся, подошел и, схватив его за руку, через всю комнату толкнул к столу.

– Работай, – сказал он. – Иначе мы подохнем, понял?

К концу октября Анджей осунулся и почернел лицом. Гости тихо сидели рядом на диване, но уже не диктовали ему тексты – лишь кидали порой обрывочные реплики, а чаще просто просматривали написанное, стоя за его плечом, и либо одобрительно кивали, либо роняли: «Не так». Второе случалось чаще. Спорить не было сил. Анджей удалял куски текста и писал заново. Булыжники сменились вполне сносными геометрическими конструкциями, среди которых изредка попадались золотые песчинки летних удач. Случалось, Ивар и Инга яростно спорили – а потом соглашались с Анджеем, мирились и торжественно отмечали примирение все тем же красным вином.

В ноябре город засыпало снегом. Ивар и Инга снова стали исчезать. Появлялись, вываливали на него ворох новостей и молча смотрели, как пляшут пальцы на клавиатуре. Усталая Инга куталась в потертый свитер, крутила на пальце тоненькое серебряное колечко, Ивар хмуро молчал – он выглядел постаревшим и почти больным, красота его стала болезненной и ломкой. Они ничего не говорили, только смотрели, но порой, глядя на черные ряды строчек, изрекали: «Не так».

– А как, – бесился Анджей, – как?! Скажите же, что же вы молчите?!


К первому декабря оставалось дописать совсем немного. Вечерело, короткий зимний день медленно угасал. Анджей с бессильной яростью смотрел на экран. Сюжет застопорился и двигаться к развязке не желал. И когда в комнате пронзительно рявкнул звонок, он вздрогнул, но не двинулся с места.

Звонок повторился. Анджей нехотя оторвался от экрана, открыл дверь. Стоящий на пороге Ивар был не похож на себя так, как не похож бывает старик на мальчишку-подростка. Под глазами его залегли круги, золотые волосы потускнели, лицо осунулось. Инга – горячая, тяжело дышащая, висела на нем, закрыв глаза. Молча Ивар втащил ее в комнату, уложил на диван и повернулся к Анджею:

– Срок истекает. Пиши.

Минуты убегали, складываясь в часы, Анджей стучал по клавишам с быстротой, прежде немыслимой. Но часы тикали быстрее. До полуночи оставалось совсем немного.

Анджей с досадой грохнул кулаком по монитору:

– Не могу больше! Не могу! Все не так!

– Пиши, – монотонно ответил Ивар. Сил на то, чтобы говорить, у него почти не оставалось.

– Что с ней? – спросил Анджей, кивая на девушку. – Чем она больна?

– Откуда я знаю? – так же монотонно ответил Ивар. – Туберкулезом. Или воспалением легких. Или СПИДом. От тебя все зависит. Пиши.

Ему оставалось всего десять строк, когда висевшие над диваном часы захрипели и начали бить полночь.

Анджей вздрогнул и обернулся. Ивар и Инга, тяжело дыша, смотрели на него. Молчали. Глаза их становились все огромнее и темнее.

Крикнув, сорвался Анджей со стула, схватил их обоих – легких, почти ничего не весящих, подтащил к столу.

– Возьмите меня за плечи! – скомандовал он. – Скорее!

На плечи его легли две руки – почти невесомые, почти бесплотные. Слова не желали вставать на нужное им место и звенели, раскатывались, словно монеты по мостовой. Анджей барабанил по клавишам, чувствуя, как иссякают силы. Тепло его тела уходило в две руки, лежащие на его плечах, и руки эти теплели, наливались жизнью, а сам он становился все слабее. Но и строчек оставалось совсем немного. Еще чуть-чуть… еще…

Часы ударили в последний раз и смолкли. Через долю секунды Анджей вбил в текст последние буквы и поставил точку. И замер, не смея оглянуться. Роман был закончен.

Сил оставалось только на то, чтобы вытянуться на стуле и закрыть глаза.

Когда он открыл их, рядом никого не было. Мигал включенный экран монитора, открытый файл «Ворда» светился слепым белым окошком.

Рядом на столе, придавленная пустым стаканом и серебряным колечком Инги, валялась записка. В ней было одно только слово: «Спасибо».


Господина Анджея Квибса называют автором одной книги. Его роман «Виноградная лоза» переведен на несколько языков и выдержал уже два переиздания. Тиражи постоянно растут, поэтому господин Анджей – весьма и весьма обеспеченный человек.

Он живет в большом доме на окраине города и слывет очень нелюдимым и скрытным человеком. Когда к нему все-таки прорываются журналисты, господин Анджей очень неохотно отвечает на их вопросы. Говорят, у него много странностей. Например, ложась спать, он тщательно закрывает двери и окна и всегда выключает компьютер. На мизинце правой руки он носит тоненькое серебряное кольцо – явно женское, хотя никогда не был женат. А еще он совсем не пьет. И морщится, как от зубной боли, когда ему предлагают выпить какого угодно хорошего красного вина.


Февраль 2008 г.


Воскресенье


Каждое воскресенье Анна-Мария ждет в гости сына.

Она готовится к этому с самого утра.

Просыпаясь на рассвете, Анна-Мария с удовольствием думает, что сегодня будет счастливый день. Она станет смотреть на сына. Любоваться его загорелым лицом. Гладить длинные белокурые волосы. Трогать за руку – сильную, загорелую, совсем не похожую на младенческую беспомощную ладошку. Целовать в щеку, чуть покалывающую ее своей щетиной. И все это будет очень долго – целый вечер или даже больше.



Потом Анна-Мария спускает с кровати ноги и с кряхтением ставит их на пол. Старым ногам предстоит сегодня большая работа. Раз тысячу им нужно спуститься с крыльца и подняться обратно. На ужин будет цыпленок под соусом, как любит сын. И салат из молодого редиса. И пирог с ежевикой, а значит, нужно слазить в погреб. Словом, ногам совершенно некогда прохлаждаться.

Анна-Мария становится на колени перед распятием и шепчет молитву. Неторопливо и обстоятельно она рассказывает Богу, как прошел ее вчерашний день, как пройдет сегодняшний, сколько дел нужно сделать, чтобы вечер остался свободным. Бог понимающе кивает – действительно, дел много, ведь сегодня приедет сын.

Наскоро позавтракав, Анна-Мария принимается за дело. К вечеру все в доме должно блестеть. Сын любит распахивать окно и вдыхать аромат цветов, стоящих в вазе на подоконнике. И еще он любит ступать босыми ногами по только что вымытым половицам. Пол должен сверкать, как стеклышко. И нужно приготовить чистую скатерть и каждую складочку разгладить утюгом. О, ей совсем некогда скучать.

Анна-Мария хлопочет целый день, с беспокойством поглядывая в небо. Не случилось бы дождя! Сын любит сидеть на веранде и пить чай из фарфоровой кружки. Этой кружке очень много лет, за все время их скитаний по свету она не разбилась и даже не треснула. Это любимая кружка ее сына. Анна-Мария с удовольствием моет ее и споласкивает холодной водой. Потом она готовит ужин, засовывает в печь пирог с ежевикой и идет стирать. Платье на ней должно быть чистым, передник – накрахмаленным, а простыни будут сверкать белизной.

Ближе к вечеру Анна-Мария устает. Она садится на вымытое крыльцо и тихонько напевает, глядя в небо. Солнце клонится к закату.

Когда солнце касается верхушкой старой яблони в соседнем дворе, Анна-Мария идет умываться. Неторопливо и тщательно она растирает свое немолодое тело, потом обливается водой. Чувствуя приятную бодрость от купания, Анна-Мария надевает лучшее свое платье, уже висящее в спальне над кроватью, повязывает накрахмаленный передник. Волосы расчесывает, вздыхая, пропуская меж пальцами длинные пряди. Когда-то они были золотыми, а сейчас – седые наполовину. А скоро будет уже и не наполовину. Скоро, скоро. Но об этом не время думать, ведь скоро придет ее сын.

Анна-Мария зажигает в доме свечи и выходит на крыльцо. Прислонив руку ко лбу козырьком, она смотрит на дорогу. Уже пришел табун, и пыль улеглась, над селом разносится свежий запах хлеба и молока.

А потом звякает калитка, и Анна-Мария кидается навстречу. Она дождалась.


Они пьют чай, сидя на веранде, и сын рассказывает ей о своих делах. Анна-Мария радуется его успехам, внимательно слушает и изредка задает вопросы, кивая седеющей головой.

Отсветы заката скользят по их лицам, ложечка вертится в сильных пальцах сына и звенит о фарфор чашки. Анна-Мария рассказывает ему местные немудреные новости: у соседа родила корова, пастор на прошлой неделе заходил в ее дом, а еще обещают хороший урожай, но кто его знает, что может случиться. Сын шумно пьет чай из любимой чашки и временами удивленно присвистывает. А потом смеется взахлеб, и Анна-Мария думает, что он снова похож на маленького мальчика, который смеялся и щебетал почти без умолку все время, когда не спал. Небо наливается вечерней синевой, прохладный ветерок ползет по саду.

Анна-Мария выносит из дома большой платок в красную клетку и кутается в него. Ей немного грустно. Скоро сын уйдет, и она не увидит его до следующей недели. Так долго. Семь дней ждать. А потом снова летать по дому, сбивать масло и печь пирог. Но до этого еще – семь дней.

Наконец, сын поднимается: ему пора. Скрипят под его ногами ступеньки крыльца. На прощанье он целует матери руку, а она обнимает его светловолосую голову. Уже выйдя со двора, сын оборачивается и машет ей рукой. Анна-Мария долго смотрит на дорогу, залитую лунным светом, а потом поворачивается и идет в дом.

Войдя в комнату, она опускается на кровать и долго сидит, задумавшись. Гладит пальцами бахрому платка – этот платок сын привез ей много лет назад, приехав на последнюю побывку перед войной. Больше он не привозил ей подарков. Но подарков ей и не нужно, главное – видеть его, слышать его голос.

Когда ночь окончательно вступает в свои права, Анна-Мария раздевается, стелет постель и тушит свечу. Она долго не может уснуть. Потом, наконец, подходит к комоду, на ощупь выдвигает верхний ящик, где хранятся документы и старые письма, и достает оттуда пожелтевшую бумагу.

Анна-Мария гладит пальцами истертый на сгибах лист и шепчет текст. Ей не нужен свет, чтобы прочесть его. Она и так может рассказать наизусть, что сын ее, Йозеф Август Конрад, погиб в сражении за деревню N двадцатого октября очень далекого года.

Потом она убирает бумагу, ложится и быстро засыпает. Завтра будет новый день. А затем еще и еще. Их будет очень много – до следующего воскресенья.


26.03.2007 г.


Старая новая мама


Светлой памяти моей бабушки

Гильмизямал Ахметзяновой

Ребенок плакал уже вторую ночь. Он ревел так громко и отчаянно, что уснуть не мог никто – ни дети, ни взрослые. При этом он не был голоден, отпихивал от себя бутылочку с молоком и мотал головой. Малыш явно хотел к маме.

Днем его носили на руках все обитатели коммуналки. Мальчик успокаивался, прижимаясь к теплому телу, но стоило уложить его на кровать – начинал плакать вновь.

– Машка! – через всю квартиру кричала из кухни Галина. – Да возьми ты его на руки, зараза! Чего он у тебя орет?

– Откуда я знаю, чего он орет, – отбивалась двенадцатилетняя Маша. – Я детей не растила…

– Ты видишь, мне некогда? Видишь? Ну так помоги матери, чем по улицам без дела скакать…

– Иди, деточка, – вмешивалась приковылявшая из своей конурки Анисья Кузьминична. – Иди, поиграй с подружками. Давай мне Ванечку… маленький мой, иди сюда… Валенька, ты бы хоть здесь не дымила, – обращалась она к фронтовичке Валентине, беспрерывно курившей и кашлявшей на весь дом. Та послушно выбрасывала папиросу.

В разгар событий в квартиру заглянула соседка, с недоумением спросила:

– Люди, вы чего? Ай, обокрали? Что дверь-то входную не закрываете?

– Ой, Нюшка, – отмахивалась Галина. – Чего брать-то у нас? Долги наши?

– А что за концерт тут у вас? – не унималась соседка, проникая на кухню. – Чего вы все такие… как будто миллион потеряли?

– Потеряешь тут, – отвечала Галина, ожесточенно отскребая дощатый пол с облупившейся краской. – Тут не только миллион потеряешь – голову не найдешь.

– Беда, что ли, какая?

– Беда… – Галина распрямилась, огляделась, втащила соседку на кухню и заперла дверь. – У нас тут… в общем, позавчера Эмму нашу взяли.

– Как взяли? – не поняла та.

– Ну, как людей берут… в «черный ворон».

– Ой, лишеньки! – всплеснула руками соседка. – Немочку вашу? Да за что же? Она же тихая…

– Да пес их разберет, – Галина понизила голос. – А она родила недавно…

– Ну, знаю, она каждый день с малышом гуляла.

– Ну, вот… Ее-то взяли, а пацан остался. Я у них понятой была, пришли эти, а Эмма дите кормит. Пока обыск делали, не шелохнулась даже, головой не повела. А потом встала, парня отложила на кровать и тихонько так палец к губам прижала: мол, не разбудите ребенка. И вышла. А малец остался.

– Ой, Господи… И что теперь?

– Ну, что теперь? Ванька этот утром проснулся да давай жрать просить, и к мамке ему надо. С молоком-то мы устроились – у нас на работе у Клавки-приемщицы сестра родила, молока хоть залейся, аж, говорит, грудь болит. А мамку-то мы где возьмем ему?

– Дела… – покачала головой соседка.

– Вот тебе и дела… Так что давай-ка ты, Нюра, говори, за чем пришла, и мотай отсюда – мне сейчас опять за молоком для него бежать надо.

– Галь, соли одолжишь?

– Соли, соли... В банке вон, на полке стоит… и иди уже, ладно?

– Ладно, ладно… – и соседка выскользнула за дверь.


В первое послевоенное лето в большой коммунальной квартире в двухэтажном доме по улице Сталина было прописано четыре семьи. Четыре и жили, хотя по-настоящему полной семьи не было ни у кого. Галина, коренная здешняя обитательница, занимала самую большую комнату и тянула троих на свою зарплату прачки да мелкие тихушные подработки. Мужа ее, Семена, убили в первые месяцы войны. Коммуналка помнила, как страшно, по-звериному, выла Галина в октябре сорок первого, получив похоронку; как гонялась она за детьми со сковородником, крича отчаянно:

– Наплодил, сволочь, мне троих, а куда я вас дену, куда? Как я вас поднимать буду, на что жить станем? – и валилась головой на стол, а трехлетние близнецы вторили ей дружным ревом, прижимаясь к ногам тогда еще семилетней Маши. С тех пор чернота сошла с ее лица, таким же вздорным и крикливым остался характер, но на все уговоры подруг, что молода еще и о себе подумать можно, только отмахивалась:

– А ну как и другого убьют? Нет уж, девки, на мой век хватит.

В маленькой комнатушке у самой входной двери жили две сестры, уже почти старушки, – Мария Кузьминична и Анисья Кузьминична, и хоть и числились по документам замужними, но мужья их считались пропавшими без вести, и сестры уже не надеялись на их возвращение. Слишком много было таких, без вести пропавших в первые дни войны, и слишком мало их вернулось потом домой. Сестрам было уже хорошо под пятьдесят, но женщины они решительные и бойкие, недаром проработали всю войну в госпитале, занявшем их самое большое в городке здание – Дворец культуры. Судьбы их тоже были схожи – обе вышли замуж уже довольно поздно, за тридцать, обе были бездетны, а потому всю нерастраченную любовь отдавали Галининым ребятишкам – Мария Кузьминична больше пригревала Машу, а Анисья Кузьминична присматривала за близнецами Петькой и Вовкой.

Валентина, занимавшая дальнюю по коридору комнату, у самой кухни, дома почти не жила. Всю войну прошла она санинструктором, была крепкой, молчаливой и беспрерывно курящей. Валентине всего двадцать пять, но выглядела она на тридцатник с гаком – может, из-за гулкого кашля, а может, из-за вечной хмурости, не сходившей с ее круглого лица. В августе сорок первого ее с матерью эвакуировали из-под Львова, и в один из налетов мать погибла, срезанная осколком. Валентина пошла в ближайший военкомат и почти два месяца «штурмовала» измотанного военкома, упрашивая отправить ее на фронт. Она уцелела, но детей у нее не будет никогда, сказали врачи. Почти круглые сутки пропадала она в больнице, тянула едва ли не две ставки медсестры, домой приходила лишь поспать, и о чем думала, почти никто не знал. Впрочем, соседи уважали ее, а порой и жалели.

Немочка Эмма, тоже эвакуированная, жила в комнате с балконом, что вызывало горячую зависть Галины – вот где детские вещи летом сушить можно. Эмма, правда, не жадничала и часто пускала Галину с охапкой детского бельишка на свой балкон, но сама никогда не предлагала. Где жила раньше Эмма, чем занималась, никто не знал; она была хоть и вежливой, но еще более нелюдимой и замкнутой, чем Валентина. А может, и блаженненькой, вздыхали на кухне соседи. По слухам, она происходила из семьи какого-то крупного партийного чина, взятого в тридцать седьмом, а уж почему оказалась здесь, никто не спрашивал, и так было ясно: девушке с фамилией Вальдштейн никак не светило остаться в столице, когда началась война. Ее не любили и сторонились, но иногда жалели – за отчаянную некрасивость, за, по слухам, расстрелянную семью, за то, что перебивалась на крошечную зарплату уборщицы, за нелепую и чудаковатую вежливость – всем, даже пьяному слесарю Федору, она всегда говорила «извините» и «пожалуйста».

Кто из мужиков мог польститься на страшненькую чудаковатую немку, оставалось загадкой, и долго спорили бабы во дворе, кому пришлась по вкусу девица не первой свежести. Тем не менее пришлась кому-то… и сияла робкой своей улыбкой, гордо неся впереди огромный, как дирижабль, живот. Эмма носила ребенка на удивление легко, даже похорошела, румянец появился на вечно бледном лице, а зеленые глаза за толстенными стеклами очков светились ровным, мягким светом. Но ни разу, ни одно существо мужского пола не пришло в ее каморку, не навестило, будущий папаша так и не выдал себя, и даже усилия местных сплетников результатов не дали. Болтали, конечно, всякое, но втихомолку и осторожно.

И уж тем более непонятным стал арест Эммы. Мало кто верил, что эта сумасшедшая мамаша способна на глупость стать фашистским шпионом. Женщины, так любящие своего ребенка, боятся лишний раз улыбнуться и слово сказать, только б не подвергать опасности себя, а значит, и дите. Говорили, писала немка запрещенные стихи. Впрочем, говорить в ту пору отучали быстро…

Как бы то ни было, но тампро малыша, видимо, забыли. Долго гадала коммуналка, почему оставила Эмма своего ребенка, не взяла с собой. Не могла же не понимать, что погибнет малыш без матери. А с другой стороны, может, и правда было что, и она не надеялась вернуться, а сыну дала хоть крошечный шанс. Кто теперь разберет? Да и надо ли…

Только куда его девать теперь, маленького…

– Да вы с ума сошли, – отмахивалась Галина от намеков соседок. – У меня своих трое, да чтоб четвертого чужого на шею сажать? Помогать будете? Вы сегодня есть, а завтра нет, а я тут майся с ним… Может, он вообще блаженный, в мать…


– Вот что, – сказала как-то вечером в субботу решительная и строгая Анисья Кузьминична. – Раз у парня мать государство взяло, так пусть оно и заботится. Вот в понедельник возьму отгул да пойду… туда… да спрошу, чего нам теперь с пацаном делать. На него, кстати, документ-то есть?

На кухне наступило осторожное молчание.

– Ася… – тихо крякнула Мария Кузьминична. – А ты уверена? Надо ли? Ведь две уже недели минуло.

– А чего? – неожиданно разозлилась сестра. – Нам его, что ли, в реке топить?

– Ну почему топить… – неуверенно проговорила Валентина, качая мальчика. – Ну… это… вырастим. Да и привыкли уже…

– Может, в детдом отдать? – предложила заглянувшая, как всегда, некстати Нюша.

– Пробовали, – вздохнула Галина. – Говорят, мол, документ нужен, что или мать померла, или ее вовсе нет…

– Так и так придется идти. Пусть хоть бумагу дадут, – поддержала Анисья Кузьминична.

Все опять замолчали…

– Да не бойтесь, девки, – рассмеялась женщина. – Не звери ж там сидят, ни за что поди не посадят…

Кухня ответила ей гробовым молчанием.


Утро понедельника всегда бывает суматошным и злым. Невыспавшиеся женщины хмуро умываются, в воздухе слоями висит напряжение вперемешку с табачным дымом от самокрутки Валентины, ребятня путается под ногами и пищит, Галина отвешивает им подзатыльники. И в это утро все было, как всегда… все, да не все. Непривычное молчание давило на уши, забивало горло – словно чад большой приближающейся беды уже учуян и вот-вот ворвется, разрывая легкие. Галина попробовала было вякнуть: «А может, не надо…», но оборвала сама себя: «Обойдется…»

День разгорелся, прокатился над летним городом, затянулся вечером и притих, наливая усталостью руки и спины женщин. В коммуналке было непривычно тихо – только голоса детей разбивали молчание. Кухня ждала. Кухня молчала и крепко курила, и даже соседка Нюша, заглянув робко, вымелась восвояси.

К ночи жильцы разошлись спать, одна только Мария Кузьминична, словно припаянная к месту, осталась сидеть у окна. Она ждала сестру, время от времени подогревала чайник, то и дело протягивала руку к забытой на подоконнике пачке табаку Валентины, но отдергивала руку.

Сестра не пришла.

Не вернулась она и на следующее утро, и весь день так же просидела постаревшая женщина, уронив голову на руки. Только несколько раз выходила к малышу, когда он заводил свое громкое и требовательное «ля» в отсутствие других обитателей квартиры.

А когда пришло время зажечь свет, в кухню ввалилась Валентина, рыдая навзрыд и смеясь сквозь слезы, размахивая белым конвертом:

– Тетя Маша… Галя… счастье-то какое… нашлись!

– Кто нашелся, Валя? – тихо-тихо спросила, согнувшись над столом, Мария Кузьминична.

– Мои нашлись… тетя и брат… мы с ними в сорок первом потерялись… думала – убили… письмо вот… нашлись!

Едва заметно улыбнулась побелевшая Мария Кузьминична.

– Живы, что ль? Хорошо…

– Галь! – Валентина кинулась по коридору, застучала в дверь. – Мои нашлись! Я ведь писала, запросы посылала, и вот – не зря… К себе зовут… – голос ее затих, отрезанный стуком закрывшейся двери.

– Может, и Ася найдется… – так же прошелестела Мария Кузьминична, тяжело поднялась со стула и шагнула к столу. Стол завертелся, точно решил протанцевать с ней фокстрот, край выскользнул из ослабевших пальцев, земля со свистом опрокинулась, ударила в висок…




У постели старой и худой, как ветла, женщины, всю ночь просидела Галина. Растерянные близнецы несколько раз проникали в комнату, но под требовательным взглядом матери выметались вон. Утром Галина ушла, настрого наказав вернувшейся с ночной смены Валентине глаз с бабки не спускать. Той не привыкать было, и она лишь улыбнулась… все это время робкая и счастливая улыбка не слетала с ее лица.

Ближе к вечеру Мария Кузьминична открыла глаза и посмотрела на сидящую у постели Валентину ясным взглядом.

– Ну, и слава Богу, – облегченно вздохнула та. – Тетя Маша, может, покушаете?

– Потом, – прошелестела она. – Со мной… что?

– Да пустяки, – торопливо проговорила Валентина. – Сердечко чуть пошаливает. Через пару дней встанете… – и отвела глаза.

– Асю во сне видела, – сообщила Мария Кузьминична. Лицо ее на пожелтевшей подушке казалось восковым. – Валь…

– А?

– Ты бы это… чего я хотела-то… забыла…

– Вы молчите, теть Маша, вам много говорить нельзя…

– Ладно, ладно… Мальчонка-то как там?

– Да нормально все. Наелся только что, спит… Я его пока к себе взяла…

Они помолчали…

– Теть Маш… – нерешительно сказала вдруг Валентина. – Я ведь уеду, наверное…

– Куда?

– В Смоленск. Брат же там… – она снова улыбнулась. – Будем вместе… Я им написала сегодня…

– Вот и хорошо, – одобрила Мария Кузьминична и снова закрыла глаза.

– Теть Маш… – попросила Валентина, – погодите. Я не все еще… Я, знаете… я, наверное, Ванечку с собой заберу…

Мария Кузьминична приоткрыла один глаз и посмотрела на соседку.

– Ну, а чего, – пробормотала Валентина. – Если Эмма вернется, я тут адрес свой… оставлю… – голос ее угас под пристальным взглядом.

– Давно решила? – прошелестело с кровати.

– Нет… то есть я давно хотела – оставлю у себя. Я ведь… вы же знаете – мне-то самой не светит уже. Немец тот, гадюка… – она умолкла.

– Ну-ну, – подбодрила ее соседка.

– Ну, мы в сорок втором когда в окружение попали… пробирались к своим… – Валентина помолчала. – Отстала я от наших, одна была. И вот утром как-то в лесочке присела… по своим делам. И откуда тот кат, немчура, на меня вылетел? Вроде и осторожничала я, а не углядела… Он, должно быть, тоже от своих отстал, а может, дезертир… словом, налетел и давай лапать. Я было орать, отбиваться, а он – прикладом по башке. Очухалась – ночь, никого рядом нет, юбка рваная и кровищи льет… Что уж он там со мной делал – не знаю, Господь миловал, но, видать, позабавился. Как я его потом материла, что не убил сразу, оставил жить… Ну, выползла кое-как…смотрю – трое наших, хоронясь, идут. Я им: где ж вы, сволочи, раньше были? Выбрались к своим, я снова – пустите на передовую! Уже год спустя, когда валялась в госпитале после контузии, меня попутно и по этой части проверили. И доктор один… никогда его не забуду… сказал: сейчас, мол, сирот столько, что хоть любого бери. Скажи, мол, спасибо, что сама живая… Я тогда решила: лучше в одиночку помру, а то вдруг не своего любить не смогу. А сейчас… – она умолкла опять.

– Ну-ну, – снова подбодрила ее Мария Кузьминична.

– А сейчас смотрю на Ванечку и думаю: мой сыночек. Никому не отдам. Пусть хоть сажают вместе с ним… – и заплакала. Встала, подошла к открытому окошку, вцепилась зубами в занавеску.

– Полно, полно, – донеслось с кровати. – Не реви, силы побереги. Они тебе еще ой как понадобятся…


Валентину собирали в дорогу всей квартирой… точнее, теми, кто в ней остался. Кое-как оправившаяся Мария Кузьминична решила было напечь пирожков в дорогу, но старуху отговорили – сама едва на ногах держится. Галина притащила ворох оставшихся от близнецов пеленок и рубашечек и не пожелала слушать возражений. Даже Петька и Вовка, посовещавшись, сунули украдкой в сумку свой старый автомобиль, на котором рукой Маши было написано: «На память».

Маленький Ванечка, кажется, тоже проникся торжественностью момента – не орал, не требовал внимания, а только пускал пузыри и улыбался. Впрочем, вероятнее, что он просто привык к новой матери. Валентина, похудевшая, счастливая, не выпускала малыша из рук и то и дело улыбалась в ответ на наставления женщин.

Поезд уходил поздно ночью, и на вокзале сиротливо кучковались редкие группки провожающих. Галина расцеловала соседку, отогнула край одеяла и посмотрела на крошечное личико с темной родинкой на щеке.

– Устроишься – напиши, – сказала она. – Адрес вышли. Вдруг чего…

Валентина кивнула и засмеялась.

– Вот сподобилась… на старости лет. Старая новая мама…

– Дура. Какая старость лет? У тебя вся жизнь еще впереди. Еще, гляди, не одного вырастить успеешь…

Дали второй звонок.

– Иди уже, ладно. Удачи тебе, Валька. И прости меня, дуру, за все…

Женщины обнялись.

– Спасибо тебе, Галя, – крикнула уже из окна вагона Валентина. – Я напишу обязательно…

Галина кивнула, постояла у поезда и пошла прочь к едва освещенному зданию вокзала.

Вдруг остановилась, развернулась, бросилась обратно.

«Никак забыла чего?» – подумала Валентина, глядящая ей вслед. Галина подбежала к уже дрожащему от нетерпения вагону и знаками показала: стекло опусти.

– Валька, – негромко и торопливо сказала она. – Ты вот что… ты лучше адрес-то не высылай. А то придут опять оттуда… и спросят, не дай Боже. А так мы чисты останемся – знать, мол, не знаем, не ведаем. Ладно?

Поезд тронулся.


2006 г.


Компенсация


Светлой памяти моих бабушки и деда,

Гильмизямал и Ахмета Ахметзяновых


Моя бабушка – необыкновенный человек. Да-да, именно так и никак иначе.

Ей восемьдесят восемь лет, а она не только в здравом уме и трезвой памяти, но и на своих ногах: ежедневно мотается по рынку, готовит нам вкуснейшие обеды и даже подметает полы. И стирать перестала всего лишь несколько лет назад. Я ни разу не видела бабушку растрепанной или в измятом платье, я не помню ее в слезах, и даже в сильном гневе голос ее ровен и спокоен, а спина – пряма и несгибаема. Бабушка пережила войну, вырастила троих детей, шестерых внуков и уже троих правнуков. Одного ее сына и дочери уже нет на свете, а она вот – живет, нам на радость, и дай Бог, еще протянет сколько-нибудь.

Строго говоря, она не бабушка мне, а прабабушка, ее старшая внучка Анна – моя мама. Но мне это без разницы – я зову ее бабусей, и она любит меня, кажется, больше всех остальных отпрысков.

Несмотря на преклонный возраст, бабуся всегда энергична, полна сил и никогда не теряет присутствия духа. Любимое выражение ее – «ничего страшного». Именно так она сказала в тот день, когда пришло ей это извещение.

Я тогда вернулась из университета раньше обычного и застала маму заплаканной. Бабушка сидела на диване, выпрямившись, сложив руки на коленях – что бывало очень редко, руки ее всегда заняты – если не вязанием, так шитьем, если не готовкой, то утюжкой. Но в этот раз именно эти сложенные на коленях узловатые руки испугали меня.

– Баб! Что случилось? – спросила я с порога.

– Ничего страшного, Сонюшка, – как всегда, ответила бабушка.

– Повестка пришла, – все еще дрожащим голосом объяснила мама.

Мама у меня – большая трусиха. Она делает проблему из ничего и умудряется споткнуться на ровном месте. Даже удивительно, как она умудрилась жизнь прожить, двоих детей родить… впрочем, с бабусиной помощью – а живет прабабка с нами – горы свернуть можно. А вот я, как говорят все в семье, больше похожа на бабусю, чем на мать. Этим и горжусь немало.

Выяснилось, что повестка эта – не повестка, а всего лишь извещение – вызов в учреждение с грозной аббревиатурой МВД. Дело все в том, что прадед мой, бабусин муж, – репрессированный. Несколько лет назад, когда начались пересмотры всех этих сталинских «дел», мама тайком от бабушки куда-то писала, не то в архивы, не то в комитеты, прося о реабилитации Сергея Михайловича Валуева, осужденного по статье 58 (параграф не помню) в 1941 году. Тайком – потому что бабушка запретила ей делать это. И теперь, видимо, у этих архивов руки таки до прадеда дошли.

Я сразу оценила ситуацию. Явиться по извещению нужно бабушке. А она идти отказывается. Да еще и маме выговаривает – зачем, мол. Вот хоть убейте, не понимаю, отчего бабушка так против реабилитации мужа. Ведь каждому ясно, что сидел, как и тысячи тогда, без вины. А она – не ходите, не пишите, все равно человека не вернуть, а трепать его память не позволю. Я бабушку люблю, но сколько же у нее упрямства!

Наши с мамой уговоры ей как мертвому припарки. Не пойду – и все тут. И только когда я заявила, что приду туда сама и скажу – мол, не в уме бабка, я за нее, – бабушка неожиданно согласилась. Посмотрела на меня фирменным своим взглядом – аж мурашки по коже, но спорить не стала. Кивнула величественно и ушла в кухню. Загремела посудой, и вскоре донесся до нас запах булочек с корицей. Все ясно – переживает бабуся. Она когда чем-то расстроена, всегда эти булочки печет.

– Сонюшка, – робко попросила меня мама, – иди завтра с ней. Мало ли что…

Я кивнула. Действительно, мало ли что. Разволнуется или еще что… возраст ведь уже. У меня завтра первые три пары – лекции. Пропущу, не впервой…

Ночью я долго не могла уснуть, ворочалась. Всплывали в голове первые, обрывочные детские воспоминания, пересуды соседок, мамины рассказы. Прабабушка моя Галина Александровна – женщина судьбы обычной для того времени. Она – ровесница революции, как модно было когда-то говорить. Ну, и крестница ее – не без того. Коренная москвичка, рабочая косточка, дочка слесаря, вышла замуж в тридцать шестом, да так удачно – молодой преподаватель Сергей Валуев не только любил ее без памяти, но и подавал надежды в научном плане, собирался защищать диссертацию. Живи да радуйся… они и радовались, пока Сергея не арестовали – перед самой войной. Бабка осталась с тремя детьми на руках, а через три месяца – уже военной дорогой – их выслали в эту вот зауральскую глухомань. Всю жизнь бабушка проработала медсестрой, детей на ноги поставила и каждому из троих высшее образование дала, потом внуков нянчить помогала… Что говорить – такие вот скупые строки автобиографии может написать о себе едва ли не каждая первая женщина, жившая в середине двадцатого века в большой стране, которая за век этот дважды меняла свое название. Впрочем, как ни назови страну – смысл от этого не меняется. И за привычным обликом невысокой сморщенной старушки часто слышится мне … скажешь – поступь истории, так слишком пафосно будет.

Но о пафосе я не думала, провожая бабушку ранним майским утром на тенистую улицу со скромным названием Трамвайная. Адрес, указанный в извещении, знали в нашем городе все, кроме разве что грудных младенцев. Правда, произносили по-разному: молодежь – привычной скороговоркой, как любой другой адрес, а те, кто постарше, – оглядываясь по привычке и вжимая голову в плечи.

Бабушка – маленькая и сухонькая, в скромном темно-синем платье и белом платке – бодрым колобком катилась по улице. Я порой с трудом за ней поспевала. Мы подошли к двухэтажному зданию в глубине двора, и я потянула на себя тяжелую дубовую дверь, пропуская бабушку вперед. Внутри было прохладно и пусто, солнечные пятна лежали на ступеньках лестницы. Я трогала пальцами дерево перил и думала о том, что, несмотря на пугающее название, здесь довольно-таки уютно.

Перед нужной нам дверью никого не было. Мне вообще казалось, что во всем этом большом доме мы одни, ни души кругом, и ни часового с винтовкой, как почему-то представлялось мне, ни строгих людей в форме… Фу-ты, Господи, книжек, что ли, старых начиталась?

Бабушка остановилась перед дверью и покачала головой.

– Не пойду я. Давай-ка, дорогая, обратно…

– Не дури, баб… – шепотом возмутилась я. – Иначе я одна пойду…

Мне почудилось на мгновение, что у нее дрогнули уголки губ. В полутьме коридора казалась она очень бледной и какой-то непривычно растерянной. Я решительно постучала и после короткого «Да-да» дернула на себя ручку двери.

Ничего такого страшного в этой комнате не было. Стол, четыре стула, молодой лейтенант, согнувшийся над кипой бумаг. Он оказался даже вежлив, этот человек в форме, – встал при нашем появлении, предложил нам сесть и только после этого осторожно вынул из пальцев бабки слегка помятое извещение. А я отошла к окну. Здесь – не мое дело.

Пока лейтенант рылся в толстой папке, я неотрывно смотрела на бабушку. Она сидела с таким суровым видом, что на минутку мне показалось: сейчас начнет она отчитывать этого молоденького парня, как нашкодившего мальчишку. Губы ее беззвучно шевелились, а взгляд был почти неподвижен.

Лейтенант нашел, наконец, нужный листок, вынул его из папки, несколько секунд вчитывался в него, словно буквы не мог различить. Потом поднял глаза на бабушку:

– Сергей Михайлович Валуев? – спросил он. – 1912 года рождения?

– Да, – строго сказала бабушка.

– Место жительства до применения репрессии – Москва?

– Да, – сказала бабушка.

Лейтенант спрашивал ее о чем-то еще, называл какие-то статьи и пункты указов – я не слушала. Отвела взгляд в окно и погрузилась в пучину странного оцепенения. Солнечные лучи метались по стеклу, воробей орал за стеклом. Я рассматривала эту комнату и пыталась представить себя в ней. Вот если бы я тогда… я бы им… А потом украдкой скрестила пальцы – пронеси, Господи, избавь меня от такой участи.

Лейтенант вытянул из ящика стола какие-то бумаги и заполненную квитанцию. Потом откашлялся, встал и одернул форму. И – словно робот, четко, официально и равнодушно – проговорил:

– На основании статьи третьей Закона Российской Федерации «О реабилитации жертв политических репрессий» от 1991 г. Валуев Сергей Михайлович, осужденный пятого мая тысяча девятьсот сорок первого года, мера наказания – расстрел, реабилитирован.

Я вздрогнула и, вынырнув из бурлящего потока мыслей, посмотрела на бабушку. Лицо ее было совершенно белым, и я рванулась к ней, выдирая из кармана джинсов валидол. Лейтенант меж тем говорил что-то о какой-то компенсации, называл сумму и протягивал бабушке квитанцию, бумагу, еще что-то…

– … вы можете получить деньги в комнате номер три по этому ордеру. Компенсация за…

– Компенсация, – странным, не своим, мертвым голосом сказала бабушка. – Компенсация…

Она взяла из рук лейтенанта квитанцию и пару секунд сжимала ее в ломких пальцах. Потом отстранила меня, снова повторила, уже громче:

– Компенсация…

Резким, размашистым движением разорвала она квитанцию и швырнула ее в лицо лейтенанту. Сказала почти беззвучно:

– Сволочь…

И, не замечая меня, пошла к выходу.

Я кинулась за ней, отдирая зубами крышечку от флакона с валидолом. Но, вылетая из двери, успела услышать, как грохнул по столу лейтенант и яростно заорал:

– Да вашу мать, я-то здесь при чем?! Меня тогда на свете не было!

«Заело парня – видно, не впервой ему такое говорят», – отчего-то с сожалением подумала я, сбегая по лестнице. Догнала я бабушку только у выхода.

Мы шли молча, и я едва поспевала за быстрыми бабушкиными шагами. Через пару кварталов я взмолилась:

– Баб, давай посидим. Жарко же…

Бабушка глубоко вздохнула и замедлила шаг. Огляделась, словно впервые видела эту заросшую тополями улицу. А потом посмотрела на меня и тихо-тихо попросила:

– Сонюшка… давай в церковь зайдем, а?

Я едва не упала там же, где и шла. Бабушка моя – атеистка-безбожница – с Создателем была в отношениях очень сложных. Она, конечно, признавала, что «есть где-то что-то», но до нормальной веры этому было далеко. Никогда не молилась, слова «О Боже!» произносила в минуты сильных переживаний исключительно как фразеологизм и всегда полагалась только на собственные силы. И вдруг – нате вам.

Я взяла ее под руку, прижалась к ней – маленькой, сморщенной. Сказала так же тихо:

– Пойдем, ба…

А когда купол с золоченым крестом укрыл нас от солнца своей прохладной тенью, бабушка вдруг задержала меня:

– Погоди-ка… Давай-ка посидим вот тут, я тебе что скажу…

Я послушно усадила ее на скамью недалеко от входа. Она долго шевелила губами, словно не решаясь, словно не зная, с чего начать. А потом зашептала – так тихо, что я наклонялась к самым ее губам, чтобы разобрать…

– Поженились мы… в тридцать шестом. Хорошо жили, хоть и бедно. Наденька родилась… А в тридцать девятом его арестовали…

«Его – это прадеда», – догадалась я. Наденькой была моя, ныне покойная уже, бабка.

– Арестовали… а потом выпустили – прямо через три месяца. Тогда такое редкость было – даже если не виноват, все равно назад дороги не было. А Сережу выпустили. И жить стали мы лучше… ему доплачивали за что-то – говорил, на кафедре полставки взял дополнительно, вещи мы новые стали покупать. Защитился, степень получил. Коленька родился, потом Алешка. А в сорок первом, в марте, снова забрали. Алешке тогда два месяца было. У них в институте скандал случился, профессор один… шпионом оказался. Сережин научный руководитель… завкафедрой или как там у них. Я думала – по этому делу и Сережу притянули. Там полкафедры попересажали… В июне его расстреляли… восемнадцатого. Кабы не дети – руки бы на себя наложила, так я любила его… и сейчас люблю…

Бабушка замолчала, но я не смела торопить ее. Глядела, потрясенная, – по щекам ее, впалым, морщинистым, впервые на моей памяти текли слезы.

– А потом, уже при Хрущеве, здесь мне знакомый наш встретился московский, Пантелей. Сережин друг, работал с ним вместе. Он мне и рассказал.

Она опять замолчала, передыхая.

– Сережка мой тогда… когда первый раз его взяли… в общем, его потому выпустили, что он доносчиком стал. Как тогда говорили – осведомителем. Об этом один Пантелей знал, никто больше… кроме них. То ли убедили его, то ли… уломали… не знаю. А может, испугался за нас… за меня, за Наденьку. Так два года и работал на них. А потом, когда заставили его на профессора донос написать, – отказался. Пантелей мне тогда сказал: «Есть предел человеческой подлости». Профессор-то, Павел Иванович, Сереженьке много доброго сделал – и с диссертацией помогал, и потом. Сережа на него едва не молился. Вот и…

Бабушка посмотрела на меня.

– Никому не говорила об этом. И против была всяких реабилитаций. Мужа мне этими справками не вернешь, а если б вскрылось все… зачем вам такая память? И тебе бы не сказала, да, чую, умирать мне скоро. Прости ты меня, Сонюшка… Тебе решать теперь, тебе судить. А лучше – не суди. Не суди. Не понять вам, не увидеть, как мы тогда жили…

Голос ее прервался.

Я схватила бабушкины ладони и стала покрывать их поцелуями. Она сидела все такая же – прямая и строгая. А потом сказала:

– Иди теперь… Домой иди. А я зайду… Помолюсь за него, окаянного, любимого. Некрещеная я, ну да Богу все равно – услышит, должен услышать. А ты иди…

Она встала и, не оглядываясь, пошла к церкви. А я сидела на скамейке и смотрела ей вслед.

Она будет рассказывать Богу о своем муже. А я подожду ее. Пусть это будет даже очень долго. Впрочем, вряд ли долго – Бог поймет ее, должен понять с полуслова. Иначе где взять ей силы?


26.05.2007 г.


Казнить нельзя помиловать


Ксении Ильченко


Аля, Алла Сергеевна Смирнова, была очень собранным, обязательным и целеустремленным человеком. Собранность и целеустремленность эти отчасти принадлежала ей с рождения – Алла Сергеевна родилась под знаком Девы, а отчасти достигались жизненными обстоятельствами. Преобладающими словами в ее лексиконе были слова «должна», «надо» и «план».

Нельзя сказать, чтобы все эти, безусловно достойные, качества никак Алле Сергеевне не помогали. Главный бухгалтер очень крупного предприятия, она имела хорошую квартиру в центре города, машину, хоть и подержанную, но приличную. Выглядела благодаря умелому уходу за собой несколько моложе своих тридцати шести и могла учить дочь Ксению в престижном лицее.

Однако тут-то и начинался сбой. Дочери Аллы Сергеевны было 15 лет, и она никак не желала разделять позицию матери относительно ее, Ксениного, будущего. Алла Сергеевна видела дочь бухгалтером или, на худой конец, юристом, мечтала о золотой медали (чего, конечно, в физико-математическом классе было не так-то просто достичь) и предполагала в отдаленном будущем наличие достойного и обеспеченного мужа. Ксения же этих мечтаний не разделяла решительно. Худенькая и невысокая, с длинными льняными волосами, она выглядела лет на 13-14, великолепно рисовала, шила и вышивала и едва ли не ежедневно выкидывала фокусы, приводящие мать в отчаяние. Ксеня с детства верховодила мальчишками во дворе и не собиралась отказываться от этого в ближайшем будущем. Каждый месяц она меняла решения относительно будущей профессии – то собиралась пойти работать в милицию, то решала стать костюмером в городском театре, то писала в Москву и узнавала условия приема в театральное училище. Нет, не об этом мечтала Алла Сергеевна, глядя на дочь. А еще по вечерам Ксеня надевала роликовые коньки и с хохотом гоняла по тротуарам, пугая приличных прохожих. Добро бы, если бы с кем-то, а то ведь и одна могла уехать на озеро в десяти километрах от города и купаться там по ночам.

За такие фокусы, безусловно, требовался ремень. Но поднять руку на дочь Алла Сергеевна не могла решительно – Ксенька родилась слабенькой, долго болела и то, что вообще осталась жива, являлось скорее результатом врачебной ошибки, нежели помощи.

Между тем мужа у Аллы Сергеевны не было. То есть он, конечно, был когда-то, и с Ксеней они общались до сих пор, и алименты он платил исправно, хоть Алла Сергеевна и не просила его об этом. Дочери было лет около семи, когда он собрал чемоданы и сказал: «Ты не жена¸ ты автомат из рекламы. Правильная до не могу. Хоть бы один в тебе недостаток был. Я так больше не хочу…» – и ушел. Разумеется, Алла Сергеевна поплакала. Но долго плакать ей в то время было некогда – в отделе намечалась крупная борьба в связи с уходом на пенсию главбуха, и душевные силы нужны были для работы.

В словах мужа, думала порой Алла Сергеевна, наверное, имелась доля правды. Жизнь ее была расписана по годам и по минутам. Дни заполнены так плотно, что на страницах ежедневника не хватало места. Обязательно – шейпинг или аэробика для поддержания формы. Обязательно – летний отпуск вдвоем с дочерью, каждый год на новом месте. Подъем, кофе, работа, дом, ужин, магазины… На следующий год предполагалось отдать долги за ремонт, через год дочке поступать в институт, а потом можно будет съездить отдохнуть на юг… нет, лучше в Европу. Но если бы не эти собранность и умение планировать как жизнь, так и траты, разве могла бы Алла Сергеевна достичь всего, что достигла? На мужа надежды нет, от матери помощи никакой. Все сама, все сама…

Конечно, один недостаток у всего этого был. Любая крупная неожиданность могла выбить Аллу Сергеевну из колеи. Перенос летнего отпуска на две недели начисто ломал все планы. Незапланированный выходной среди рабочей недели вводил ее в ступор. Опоздание на работу подчиненных выводило из себя. Алла Сергеевна не прощала в людях только двух качеств – необязательности и лжи. Все остальное можно было исправить. И немалому числу друзей было отказано от дома именно из-за того, что о чем-то договаривались – и не сделали. Впрочем, дружить ей было некогда.

Нет, конечно, имелись у Аллы Сергеевны и слабости – не машина же она, человек. И так же, как все женщины, отчаивалась она, глядя на то, какой растет дочь. И так же по-бабьи скулила порой в холодную подушку ночью. И так же было ей одиноко, когда в разгар гриппа она отправляла дочь к матери, чтоб не заразить, а самой даже некому лекарства дать было. Но – при всех трудностях Алла Сергеевна считала, что жизнь ее удалась.

Вот только отношения с дочерью не ладились. Все чаще Ксенька, раньше ласковая и добрая, замыкалась в себе и на уговоры матери отвечала стандартным «Не твое дело». Алла Сергеевна списывала это на переходный возраст, но как же больно было видеть, что у девочки появились секреты; что подругам доверяет она больше, чем ей; что все реже и реже улыбается дома. Однажды в запале Ксеня крикнула: «Да провались ты со своими «так надо»!» Отцу жизнь сломала, теперь мне хочешь?», рванула из шкафа коробку с роликовыми коньками и вылетела, хлопнув дверью. Потом, правда, пришла мириться, была прощена, но осадок все равно остался…


Так, в трудах и заботах, пролетали дни. Ксенька перешла в десятый, пора было думать о подготовительных курсах. Дочь, однако, отказалась наотрез… не силком же ее тащить? Ладно, год впереди. Забарахлила что-то машина. Соседи сверху снова залили, новый ремонт сказал «ку-ку». А тут и Новый год подошел, беготня по магазинам в поисках подарков, елка, шумная компания – старая, проверенная, но уже поднадоевшая, а новую взять негде. Дочь в этот раз праздновать никуда не пошла, осталась дома, полночи просто смотрела в окно, а потом пошла на главную площадь города и танцевала там в толпе подростков. А потом – январь, годовой отчет, и Алла Сергеевна потеряла понятие времени.

Очнулась она в стылом и ветреном конце февраля, возвращаясь с работы. Сломался служебный автобус, а дороги замело, буран бушевал тогда страшный, движение встало, и около часа торчали они на улице, дожидаясь, пока починят автобус, потом еще около часа пытались поймать попутку. Домой Алла Сергеевна добралась уже к девяти вечера и, не раздеваясь, прилегла на диван. Сон навалился тяжелый и душный, а открыв глаза, она поняла: заболела. И верно – на градуснике было 39.

Сначала думали – ОРЗ банальное, оказалось – воспаление легких.

Она проболела полтора месяца – сначала дома, потом в больнице. Недели две не помнила вообще. Что-то наваливалось на нее, черное, тяжелое, словно кот сидел на груди и душил мохнатой лапой. Как сквозь вату слышала голоса врачей, смутно ощущала уколы капельницы, где-то рядом маячило лицо матери… Но все это было неважно, кроме, разве что, Ксеньки. Пыталась еще собрать мысли в кучу, подумать о работе, о том, что надо сказать Ксене, где спрятана заначка, спросить у нее, как дела в школе… но все плыло и тонуло в черной духоте.

Однажды в какой-то день услышала Алла Сергеевна рядом с собой отчетливое «Не выживет…» Подумала еще, что не про нее это. И снова провалилась куда-то, закружилась в метельном хороводе. Хоровод этот нес ее с собой, быстрее, быстрее, и вынес в итоге куда-то в лес. Белый-белый, зимний. Сон, ах, какой сон… Такие же вот красивые березы разбивали их лыжню, когда они с мужем – еще до рождения Ксеньки – ездили в лес на лыжах. Боже мой, как это было давно. Алла Сергеевна поняла, что она снова стоит на лыжне, только почему-то в легком платье, и ей совсем не холодно. А лыжня уходила куда-то за деревья и терялась в ослепительном белом тумане.

– Иди? – полувопросительно сказал голос рядом.

– Куда? – спросила она.

– Вперед, – усмехнулся голос. – Или ты не хочешь?

Отчего-то Алла Сергеевна сразу поняла: с ней говорит Тот, Кто Решает ее Судьбу.

– Нет, – покачала она головой. – Мне рано…

– Не хочешь? – ласково спросил голос.

– Нет, просто не могу. Я должна жить, мне дочь поднимать.

– Оставь ты свое «должна», – с неуловимой досадой откликнулся голос. – Скажи: хочешь?

Алла Сергеевна задумалась. Хотела ли она жить? Она не задумывалась над этим. Порой, в минуты свинцовой усталости, так хотелось уйти от всего, от проблем этих вечных, от отсутствия поддержки рядом, от одиночества. Но тут же одергивала сама себя: еще чего, распустилась, а Ксенька как же? Чувство долга держало ее и вело по жизни, и было оно мощным и монолитным, как скала. Но вот хотела ли?

Где-то жалобно затренькала пичуга. Из-за туч выплыло солнце, коснулось виска.

– Ты хочешь? – повторил голос.

– Да, – глядя на солнце, неожиданно для себя сказала Алла Сергеевна. Тут же пожалела об ответе, но было поздно.

– Тогда возвращайся. И помни: ты не должна, ты хочешь.

Алла Сергеевна кивнула, еще полминуты смотрела на яркий этот луч, а потом повернулась и заскользила назад, вниз, на землю, к тому непонятному, что ждало ее там, к родному лицу дочери, к проблемам и потерям, к жизни…


В палате было тепло и пахло почему-то березами. Так, по крайней мере, ей казалось. Солнечные лучи марта скользили по кроватям, по тумбочкам, по забитому наглухо окну. Алла Сергеевна болела долго и молчаливо. Почти не вступала в разговоры с соседками по палате, равнодушно ела убогую больничную еду, слабо улыбалась дочери и бывшему мужу, навещавшим ее. Ксеня, притихшая, присмиревшая, испуганно смотрела на мать, покорно подставляла щеку для поцелуя и со всем соглашалась.

Только здесь Алла Сергеевна поняла, как устала. Эти вечные «должна» и «надо»! Слова, на которых держится вся наша жизнь, если хочешь остаться на плаву, ей, оказывается осточертели. Крепкая и сильная, она за все эти годы и не болела-то по-настоящему, простуды переносила «на ногах», боясь за место – уволят, за дочь – как она без меня, за деньги, деньги, деньги… Что-то же есть еще в жизни, кроме этого? Снова вспоминая странный этот сон про зимнее солнце и березы, Алла Сергеевна дала себе слово: на следующую зиму – в лес, в лес, Ксеню в охапку, лыжи валялись на балконе с тех самых «незамужних» пор. К черту дорогие абонементы на аэробику! Каждый вечер, не поднимая головы от подушки, она смотрела на закат. Огромные облака плыли по небу, похожие на причудливых зверей. Господи, как давно она не смотрела на небо – лет десять, наверное, если не больше. А оно такое огромное…

Алла Сергеевна вышла из больницы только в середине апреля. Ксенька, соскучившаяся, даже в комнате убралась, и пирогами пахло из кухни, а на торжественно сервированном столе и ваза с фруктами стояла, и бутылка вина – ах, паршивка! – и дымилась ее любимая жареная курица.

– Ксенька, – потрясенно сказала Алла Сергеевна, – неужели сама?

– Вика помогала, – призналась дочь и опустила голову, ожидая привычной нотации. Вика, подружка, страшно не нравилась матери; Алла Сергеевна терпеть не могла эту хипповатую девицу, учившуюся в кулинарном техникуме, из семьи с четырьмя детьми и матерью-прачкой. Ни о каком культурном уровне там речи не шло. Но Ксеня упрямо защищала свое право жить так, как ей нравится. Впрочем, сейчас Алла Сергеевна вдруг поняла, что ругаться ей не хочется.

– Спасибо, донь, – тихо сказала она. – Умница ты моя…

Они ели и пили, и смотрели друг на друга. Ксенька похудела за эти полтора месяца, словно старше стала, серьезнее, что, впрочем, понятно. И прежней нагловатой ухмылки на губах не было. А потом, разломив апельсин, она поднялась, обогнула стол, подошла к матери и села рядом на диван. Приткнулась, подсунула нос под мышку, как в детстве, и замерла.

Алла Сергеевна боялась пошевелиться. Уже год как Ксеня не позволяла с собой такого обращения. Комок застрял в горле. Гладя длинные волосы дочери, Алла Сергеевна тихо шептала:

– Умница моя… я так соскучилась…

– Мррр, – сказала Ксенька, не открывая глаз.

Сколько-то они сидели так, обнявшись, пока не прозвенел оглушительно телефонный звонок. Ксеня вздрогнула, шевельнулась, протянула руку к трубке. Конечно же, это звонили ей. Конечно же, какие-то мальчики – звали покататься на роликах.

Алла Сергеевна подошла к окну. Весна, надо же. Снег слизало уже давно, за окном светлый прозрачный апрель, газоны потихоньку одеваются зеленью, и пахнет, словно в далеком прошлом, свежо и легко. Облака в вышине… Облако-облако, скажи, чего я хочу?

Ксеня положила трубку и взглянула на мать.

– Донь… – нерешительно проговорила Алла Сергеевна. – А возьми меня с собой, а?

– Куда? – изумилась Ксеня.

– На роликах кататься… Ну, я не умею, конечно, но я же на обычных коньках неплохо стояла когда-то…

Алла Сергеевна говорила это, а сама ужасалась тому, что вот сейчас дочь презрительно посмотрит на нее, скажет что-то вроде «Иди к своим основным фондам…» ну или как-то так, и все, что было у них в эти последние минуты, уйдет, исчезнет. Но девочка просияла и бросилась к двери.

– Ма, – крикнула она, – я у Сашки коньки возьму, у тебя ведь 39-й, они тебе впору будут…

По залитой весенними сумерками улице Ксенька катилась на коньках и тянула за собой мать, в первый раз вставшую на ролики. Смеялась и что-то говорила ей. Алла Сергеевна смеялась тоже, неумело спотыкалась и взмахивала руками, утирая пот со лба. Она никому ничего не должна. А по небу летели облака – огромные, как слово «хочу», если к нему прибавить слово «жить».


2007 г.


Легкой Дороги


Памяти Игоря Красавина


– Ну, давай. – Настя ткнулась мне в щеку ледяными губами. – Не трусь, все будет о-кей. Позвони вечером, ладно?

Я поцеловал жену, перехватил поудобнее пакет, проверил, на месте ли мобильник.

– Будет, обязательно будет, – я бодро подмигнул ей. – Прорвемся! Маринке привет…

Она подняла в ответ руку со сжатым кулачком, глядя, как я ковыляю по лестнице.

На самом деле, все было, конечно, не так радужно. Шеф – так мы называли меж собой профессора Дремова – ничего определенного не говорил, на обходе хмыкал обещающе и оптимистично. Но фишка в том, что у меня уши длинные, а еще я латынь знаю – врачу положено. А Шеф, видимо, забыл, что перед ним коллега, пусть и скромный – куда нам, «скоропомощникам», до них, маститых. И обронил на обходе ассистенту кое-что, а я расслышал. И понял.

Впрочем, варианты я и сам просчитывал, без Шефа. Врач, как-никак. За эти полтора года я столько всякого о своей болячке перечитал – куда там профессорам. И мысль о том, что… словом, и про это думал. И завещание написал – тайком от жены, и деньги позавчера со своей карточки на Настину перекинул, и бумаги разобрал. И Санек, друг верный, обещал, что ежели чего, то он моих не оставит. Ему я верил. У него, конечно, у самого на шее трое, но если что – поможет.

В какой-то степени я был спокоен и, наверное, рад. Постоянная боль, постоянная, непрекращающаяся, измучила меня так, что порой казалось – что угодно, пусть и смерть, но только чтоб уже скорее. Клиники, профессора, бесконечные анализы и уколы слились в один сплошной поток. Я стал понимать тех, кто у нас на вызовах отказывается ехать в больницу – оказывается, страх желтых стен и чужих людей может стать сильнее страха боли…

Завтра операция, завтра все решится. И шансов на то, чтобы эту операцию пережить, у меня очень мало. Потому что сердце. Какое там к чертям сердце у здорового мужика тридцати семи лет, спросите вы. Вот и я так думал, да жизнь обломала.

Впрочем, мы еще поборемся.

Настю только жалко. Она, бедная, за этот год, что я валяюсь, сильно сдала. Еще бы – и семью обиходь, и мужика в больнице развлеки, и денег заработай, потому что из меня в последнее время добытчик – кот наплакал. Глаза ввалились, губы постоянно дрожат, но держится, виду не подает. Ладно, Маринка помогает – в четырнадцать лет мозги, конечно, просыпаются не у всех, но если видишь, как мать изо дня в день колотится…

Мы еще поборемся. Вот только операцию завтра пережить…


Вечер тянулся медленнее обычного. Я позвонил еще раз Насте, бодрым голосом пожелал ей и Маринке спокойной ночи, обещал, что сразу же, как буду в состоянии, отзвонюсь (а то будто не знал, что моя благоверная дежурить завтра будет с утра под окнами). Уже мужики в палате угомонились, уже тишину прорезал мощный храп Авдея Иваныча с койки у окна – а я все лежал, глядя бессонными глазами в пространство. И баранов считал, и ослов гонял – глухо.

А потом задремал, да как-то очень незаметно, прямо без перехода. Вот только что таращился в темноту, и вдруг – почему-то сильно сдавило сердце, и я оказался… черт его знает где. Но уж, конечно, не в палате.


Я стоял у края широкой дороги, не асфальтированной, но покрытой чем-то вроде каменных плит. Заросшей, явно не проезжей – в щелях меж плитами росли одуванчики. Солнце светило мне прямо в глаза – день клонился к вечеру, и оранжевый его отблеск окрашивал золотом высокую стену деревьев невдалеке и пыль на обочине. Дул теплый ветер, ероша мне волосы, небо было голубым и высоким. Лето.

Я помедлил немного. Тихо. Птицы поют. Нигде ни голосов, ни шума машин, ни вообще какого-то присутствия людей.

Я прекрасно понимал, что это сон, но в то же время все было до удивления реальным – и этот ветер, и запах травы, нагретой за день, и тишина, и даже волосы на моей голове, которые шевелил ветер. Прислушался к себе – все отлично, нигде ничего не ноет, тело крепкое и упругое, как в двадцать лет… словно ни болезни не было, ни этих месяцев бесконечной боли. Господи, хорошо-то как! Даже если сон – все равно хорошо.

И я пошел по дороге, временами наклоняясь, пропуская меж пальцами пыль с обочины, срывая незнакомые полевые цветы, вдыхая всей грудью свежий вечерний воздух. Как хорошо! Последний раз мы с моими девчонками были в походе позапрошлым летом – еще до всего. А потом уже стало не до того – умерла мама. А потом... может, с ее смерти все и началось, думал я иногда. Стрессы и нервы – они до добра не доводят.

Но теперь я просто шел, шел, шел. И ни о чем не думал.


Не знаю, долго ли я так шагал. Солнце стало совсем низким, нависло над краем горизонта, но местность вокруг почти не изменилась, и усталости я вообще не чувствовал. Даже пить не хотелось. Все тот же свежий воздух, та же дорога. Только деревья отступили от обочины метров на пятьсот, и сама дорога стала песчаной, светло-желтой, мягкой. Я разулся и пошел босиком.

Впереди замелькала синева. Озеро. Я ускорил шаг. Очень захотелось выкупаться… снова ощутить в мышцах знакомую радостную упругость, почувствовать толщу воды под ладонями. Как мы любили с Настей купаться на даче ночами – без всего, кожей чувствуя друг друга... Я почти побежал, на ходу снимая куртку. А когда приблизился, то понял, что не один.

На крошечном песчаном пляжике сидел мужик с удочкой. Сидел так неподвижно, что я сначала принял его за… черт его знает, за что, но уж точно не за живого. И только когда он обернулся, я вздрогнул от неожиданности – и засмеялся.

– Простите… Я вас не заметил… Добрый вечер.

– И тебе добрый, – кивнул мужик. – Выкупаться, что ли, решил?

– Да…

– Ну, так давай.

– А я… э… рыбу вам не распугаю?

У нас в дачном поселке были рыбаки – ругались страшно, если кто-то приходил купаться на рассвете. Правда, купальщики приходили, но уж крыли их рыбаки матом – по полной. Днем, правда, их почти не было… как же: дача, дети, бабушки. Где им, рыбакам, с бабушками тягаться?

Мужик махнул рукой и принялся деловито сматывать удочку.

– Лезь давай. Мне на сегодня хватит. А я пока костерок сооружу.

Я фыркал и плескался не меньше получаса, пока не почувствовал, что хватит. Не потому, что замерз или устал, а просто – хватит. Выскочив на берег, я какое-то время постоял под совсем низкими лучами, подставляя им незагорелую кожу. Хорошо-о-о-о…

Когда, одетым, я вернулся, костер уже горел, в котелке над огнем что-то булькало. Я принюхался. Мамочки мои, уха! Я ее лет пять не ел…

Сон ли, не сон, а уха была дико вкусная. У моего неожиданного товарища имелся потертый брезентовый рюкзак типа «пузырь», иначе именуемый «смерть туриста», а в нем – и ложки, и каравай черного хлеба – удивительно вкусного, явно не магазинного, и перья зеленого лука. Когда, разомлев от сытости, мы отвалились от котелка, в нем, котелке, оставалось едва ли треть. «Аз есмь жертва чревоугодия, – подумал я, – но на завтрак мы это прикончим». Я уже понял, что ночевать мне придется здесь. Закат догорал над лесом, где-то пронзительно пела вечерняя птица.

– Ты куда идешь-то? – вдруг спросил мужик, окинув меня любопытным взглядом.

Ему было на вид лет пятьдесят или около того. Невысокого роста, щуплый, в помятом и потрепанном жизнью ватнике, заскорузлых штанах и старых рыбацких сапогах, он тем не менее не производил впечатления бродяги. В волосах и бороде пробивалась седина, а взгляд был неожиданно цепким – глаза цвета крепкого чая смотрели молодо и как-то очень по-доброму.

Я пожал плечами, растерявшись.

– Иду. Сам не знаю…

– А откуда? – с тем же любопытством спросил он.

– Да тоже не знаю. Снится, наверное… – глупым был ответ, согласен, но что еще я мог ему сказать?

– Это как же?

– Да вот так, – почему-то я не чувствовал ни тени раздражения от того, что незнакомый этот мужик лезет ко мне со своими расспросами. Кроме того, я был ему в какой-то степени обязан: за ужин. – Получилось так. Меня к операции готовили…

Слово за слово – я выложил всю свою невеселую историю.

– … а потом уснул. Сюда, – и фыркнул – действительно идиотская ситуация.

Мужик крякнул.

– Ну, тогда давай – за знакомство, – порывшись в мешке, он вытащил пузатую флягу и поболтал в воздухе. Во фляге призывно булькнуло.

– Нельзя мне, – отказался я. – Врачи запрещают.

Мне и вправду было нельзя – там, дома. Но не во врачах дело – просто не пил я уже так давно, что почти и не тянуло, забыл, наверное, как оно бывает. А сейчас мне действительно не хотелось, все было слишком хорошо, чтобы стать еще лучше.

Мужик ухмыльнулся.

– Чудак человек, я ж тебе не пойло какое предлагаю, – он плеснул в мятую жестяную кружку и протянул мне: – На, попробуй.

Это был… ликер не ликер, коньяк не коньяк, а что-то медовое, густо настоянное на травах, солнце, летнем горячем полдне и радости – и без капельки спирта. Напиток чуть горчил, мягко ложась на губы, оставляя на языке приятное послевкусие. Я отхлебнул еще и прикрыл глаза. Хорошо.

– Нравится? Во, – мужик назидательно поднял вверх узловатый палец с прилипшей к нему рыбьей чешуйкой. – А ты отказывался. Тебя зовут-то как?

Я сказал.

– Во, – повторил мужик. – А меня… ну, дядь Петей, что ли, зови. Тебе в самый раз будет.

Я кивнул.

Быстро стемнело. Ярче запылал костер, слышнее стал треск поленьев – птица смолкла, и на дорогу упала тишина – такая, какая бывает лишь в лесу. Как же хорошо, елки-палки. А дома ведь все время некогда…. Да и в лес если выедешь – обязательно нарвешься на туристов на соседней поляне, которым лишь бы водку пить… Потому мы всегда ходили в горы, с тех самых пор, как Маринка стала способна хоть как-то передвигаться на своих двоих…

– Ну, так куда идешь-то? – прервал мои размышления дядя Петя, и взгляд его стал очень внимательным.

Вот же прицепился!

– Да я и сам не знаю, – снова пожал я плечами. – Я думаю, мне это снится, а раз так – дорога сама выведет.

– А мы посмотрим сейчас, – неожиданно молодо проговорил дядь Петя и подмигнул мне. – Карты не соврут, все скажут.

Из того же «пузыря» он выудил засаленную колоду, поплевал на нее, перетасовал – карты так и летали в его руках, меняя цвет рубашки с золотого на серебряный и обратно. Я обалдело следил за быстрыми движениями, начиная подозревать, что не сон это все, ох не сон…

Поколдовав с полминуты, мужик протянул мне колоду:

– Сдвигай…

Я послушно коснулся колоды мизинцем – карты налились сначала малиновым, потом нежно-фиолетовым свечением, потом развернулись – так, что от вороха картинок запестрело в глазах.

– Так-так… А расскажи-ка ты нам, Симонников Виктор Витальевич, тридцать семь лет и шесть месяцев, женат, не был, не привлекался… ой, нет, чуть не влетел один раз, ну да по молодости с кем не бывает... Врач «Скорой помощи»… ага. Так.

Свистящий веер карт завис в воздухе мостом – и, рассыпавшись, улегся послушной колодой в ладонь хозяина.

– Что же, Витенька, – дядь Петя снова крякнул и неожиданно ласково и грустно посмотрел на меня. – По всему выходит, и впрямь пора тебе.

– Куда? – тихо спросил я. От внезапной догадки заломило затылок.

Да ну, чепуха какая! Сон. Просто снится, и утром я открою глаза – в палате, и будет операция, и…

Не будет – понял я. Ничего не будет.

Он махнул рукой.

– Дальше, по Дороге. Туда. Я-то думал, может, напутал ты чего да без спросу пришел – ан нет, все чисто. Прямая твоя дорога будет, Витенька. Легкая.

– Это что же… – я неожиданно задрожал, – значит, все?!

Он кивнул, прямо и строго глядя на меня.

– Но… – я вскочил, отшвыривая ногой котелок с остатками ухи. – Но… почему? Почему?! Я не хочу! Я молодой еще, я жить хочу! Какого черта? На свете куча людей, которые… которым давно сдохнуть пора… чем я хуже тех, кто ворует и убивает? Почему – меня?

– Господь с тобой, Витенька, – так же ласково проговорил дядь Петя. – С чего ты взял, что смерть – это кара? Неправда это. Разве только в наказание бывает такое? – и он повел рукой вокруг. Взметнулось на мгновение пламя костра, выхватывая из темноты заросли кустарника, деревья, ярче пахнуло свежим, ароматным воздухом.

– А разве нет? – я говорил теперь с трудом – свело горло.

– Не всегда. Бывает, конечно, но это – если уж совсем скатился человек, если профукал все, что дано было, или не понял, кто он и зачем живет. Но и дорога у него – иная: каменистая или скользкая, с ветром и дождем, гнилая. Вот тогда и забирает его Господь, чтоб еще бОльших бед не наделал. А бывает и иначе – если выполнил все, что на Земле должен был сделать. Успел. Закончил. Вот как ты. Мы-то думали, ты в сорок три придешь, а ты вон какой оказался – раньше успел. Тридцать два человека от смерти спас? – он загнул палец. – Спас. Дочку родил? – загнул второй. – Родил. Матери поминки справил, друга из беды вытащил, когда нужно было. Вот и все, Витенька. В нужном ты месте в нужное время оказался…

– Но дочка… – прошептал я. – Маринка… как же она без меня? Ведь ей четырнадцать только, как же они…

– До двенадцати только дети идут по жизни рядом с родителями, – строго проговорил мужик. – Дальше – сами. И не говори, что не знал ты про это – читал недавно.

Я опустил голову.

– А Настя… как она без меня?

– А это ее судьба и ее путь, – так же строго ответил дядь Петя. – Она для того на Землю пришла…

– Ну и к чертям такую судьбу! – крикнул я.

И, резко развернувшись, стискивая кулаки, зашагал от озера в обратную сторону – в запах листвы и пыли, в ночь, по темной дороге… сейчас я проснусь, сейчас!

А она уплывала из-под ног, эта дорога, и плиты раскалывались под ступнями, и трава оплетала ноги. А потом впереди встала сплошная стена деревьев, и я остановился. И все завертелось перед глазами, и совсем рядом ярко запылал костер и пахнуло озерной прохладой и свежей ухой.

Нет мне хода назад.

Я опять опустился на землю, стиснул голову руками.

– Видишь, Витенька, – тихо сказал дядь Петя совсем рядом, – нет тебе хода назад. Нужно так, понимаешь? И не бойся. Это не страшно вовсе, наоборот. И не больно. Просто, как рассветет, пойдешь – прямо. Вот и все, – он улыбнулся. – Нечасто у нас такие, как ты, попадаются – чтоб без ухабов да без кочек. Дорога твоя легкой будет. Так что иди.

– Почему легкой? – спросил я, словно это могло хоть что-то изменить.

– Так люди же, Витенька, – удивился дядь Петя. – Те, кого ты вытащил – они ж за тебя каждый день Господа просят. Хоть и не все, конечно… Вот их молитвами и выстлана дорога твоя, как кирпичиками, и идти тебе легко...

– Что, – я усмехнулся, – даже Суда не будет?

– Какого? – он смотрел на меня грустно.

– Ну, этого… Страшного…

– А зачем? – удивился дядь Петя. – Все, что ты в жизни успел совершить, и плохого, и хорошего, ты и сам знаешь. А уж Господу и подавно все известно. Так за что же судить тебя? Плохие твои дела камешками под ноги лягут, споткнешься. Да только их мало у тебя, это я точно говорю…. – и он засмеялся, и такой светлой и доброй была его улыбка, что и мне захотелось улыбнуться в ответ.

Мы помолчали. Тихо догорали дрова, рассыпая снопы ярких искр.

Потом край неба над нашими головами посветлел, ночная тьма посерела и разошлась, стали отчетливо видны кромка деревьев и бледная полоса над краем леса. Зачирикали, просыпаясь, птицы.

– Дядь Петь… – я помедлил, не решаясь спросить. – А что будет  там? Ну, куда дойду?

– Иди – и узнаешь, – ответил он. – У каждого там – свое, а что у тебя – мне про то неведомо. Я ведь привратник просто, а не сам Господь. Он – знает. Иди, голубчик. Пора тебе. А о жене и дочке не грусти. Встретишься ты с ними, и сам не заметишь, как время пройдет. Это у них там оно долго тянется, а для тебя промелькнет… потому что нет его здесь, времени-то. Но то, что вы встретитесь, это я тебе точно говорю, – дядь Петя улыбнулся и хлопнул меня по плечу.

Он протянул мне флягу.

– Глотни на дорожку.

– А долго идти? – спросил я, припадая к фляге.

– А кто его знает? – вопросом на вопрос ответил он. – Говорю же: нет здесь времени, оно все твое. Ну, удачи тебе. И – легкой Дороги!

И он протянул мне руку, и я пожал его мозолистую, твердую ладонь.

И, не оборачиваясь, пошел по дороге, вымощенной серыми плитами. На миг мелькнула было мысль – Маринка… Но ушла, скользнув по краю сознания. Все земное оставалось позади, а я шел – туда, где небо было высоким и светлым, где над горизонтом всходило солнце.


10.08.2009 г.


Обыкновенная история

Джулиану


Она была приличная девушка, мамина и папина дочка, гордость родного пятого курса и надежда университетской аспирантуры. Она мечтала о науке и карьере, славе и большом будущем. Она грезила литературой, но совсем не считала себя знаменитостью, а знала – ей работать и работать, а потому впечатления и правду жизни нужно искать всегда и везде, в любом ракурсе.

С этой целью она приехала, досрочно пройдя практику, в Город сырым, холодным мартом – просто так, в гости к подруге и погулять; а то, что подруга ее – неформал, совершенно девушку не смущало, а наоборот – ведь это так интересно. До начала последнего учебного семестра оставалось еще две недели свободы.

Он был бродяга, перекати-поле, из тех, кого даже свои с ухмылкой называют «раздолбаем», не имел постоянного места жительства. Жил на вписках. Для тех, кто не знал, что это такое, он романтично изрекал: «между небом и землей». В действительности это означало грязные кухни, проходные дворы, споры за полночь, а утром хозяину вписки на работу, и он поднимает тебя в шесть утра и в восемь выставляет за дверь, как бы сильно ни хотелось спать, каким бы тяжелым не казался тощий рюкзачок с вещами и чехол с гитарой. Небо было серым и хмурым, город – жестоким, но когда ему надоедало в одном конце большой страны, он с легкостью перебирался в другой, потому что вписку можно найти везде, петь по вагонам пока еще никто не запрещал, а свободу не купишь ни за какие деньги. Сейчас он временно обитал в Городе у Джина с Самстроя, и это была не самая плохая вписка, если честно; по крайней мере, там никто не требовал, чтобы ты приносил еду каждый день – народу хватало, и подкормить могли за так: за песни и треп – и пока молчали о том, чтобы выписать… словом – живи, пока не надоест.

Компания, собравшаяся в тот вечер на вписке, была ему неинтересна, и он лениво курил дешевые сигареты и пощипывал струны гитары, устроившись в продавленном кресле в углу небольшой комнаты, – просто так, от нечего делать. Собственно, без гитары его не видели почти никогда, и за ним закрепилось прозвище Пол, хотя на Маккартни он не тянул ни голосом, ни внешним видом. Он мурлыкал что-то вполголоса и был вполне доволен жизнью – почти сыт, выпивка есть, и на сигареты пока хватает.

Комната тонула в табачном дыму, силуэты угадывались нечетко. Может быть, поэтому она увидела в нем не просто потертого, потрепанного жизнью типа, а романтического героя ее ночных мечтаний.

Он тоже обратил внимание на прилично одетую девушку – этим она выделялась среди джинсово-потрепанных остальных, точно тропическая птица в стае воробьев; слишком уж неуместными казались здесь и безупречный маникюр, и длинная юбка из хорошей шерсти, и правильные жесты, и даже ее попытки обращаться ко всем незнакомым на «вы» – девочка из хорошей семьи была воспитана, как полагается; впрочем, попытки эти пресекли пару раз, и она покорилась.

Он подсел к ней, держа в руке сигарету, но она отшатнулась невольно – не переносила табачного дыма. Удивленный, он даже окурок выбросил в пустую рюмку и спросил, как ее зовут.

Неформального имени у нее не оказалось, только цивильное – Елена.

Треп ни о чем, о погоде и природе, поиски общих знакомых. А откуда они могут быть у приличной девушки и неформального бродяги? Подружка посматривала на них с тревожным любопытством, а после, улучив момент, вытащила ее из комнаты и зашептала жарко на ухо: поосторожнее с ним… В чем именно поосторожнее, объяснить не смогла. Елена пропустила это мимо ушей и кинулась обратно в душную комнату: ведь это так интересно…

От двух бокалов вина ей стало жарко и весело, она хохотала над немудреными шутками и почти не стеснялась анекдотов. Впрочем, он приостановил сальности – не к столу это будет, не к блюду, другой нужен подход… он обожал новое и наслаждался этой мажорной девочкой, как хорошим коньяком после надоевшей водки.

Они проболтали на кухне почти до утра. Она восхищалась его свободной жизнью и раскрыв глаза слушала его рассказы про поездки автостопом, ахала от слов «я живу нигде» и «за все в жизни надо платить: горишь, конечно, но и сгораешь – как свеча». Он же в ответ любовался тоненькими пальчиками и прикидывал, как бы половчее упасть на хвост и N-цать времени пожить на нормальной вписке. Узнав, что Елена не местная, разочаровался было, но решил, что так даже лучше.

К пяти часам утра они знали друг о друге практически все, исключая все неважное. Важным было то, что настоящий талант вряд ли сможет пробить себе дорогу в такой серой жизни, а потому ему нужна поддержка дорогого человека, да только где его найти, ведь всем нужны лишь деньги, но девушки не все стервы, и любовь все равно есть, честное слово, и она готова доказать это. Спать они легли, закутавшись в один спальник и крепко прижавшись друг к другу, потому что по полу неимоверно дуло из незаклеенных окон.

Весь следующий день они гуляли по городу, и ветреный март посыпал их разговоры снежной крупой. Они сидели в маленьком окраинном кафе, пили кофе, за который платила Елена – у него совершенно случайно не оказалось с собой денег. Он читал ей свои стихи и ласково гладил ее тонкие пальцы.

Она сдала билет на поезд и купила другой – на «через три дня».

Городу было неважно, где двое его сумасшедших обитателей проводят дни – в подъездах ли, в парке на заброшенной карусели, на плотине, где обитают бомжи, или где-то еще. Подруга искала ее по всем знакомым, а, когда нашла, наконец, поздно ночью, попыталась устроить скандал, но натолкнулась на непонимающе-отсутствующий взгляд и махнула рукой. Сама не маленькая, должна бы понимать.

Семестр начинался послезавтра, и родители уже дважды звонили на мобильник, но она отвечала, что приедет через день… два… три… оставьте меня в покое, я сама во всем разберусь!

Деньги, взятые из дома, кончились как-то очень быстро, и Елена распечатала заначку «на билет», которую он пообещал вернуть ей послезавтра – ему срочно нужны были новые струны для гитары, а приятель не отдал вовремя долг.

Совершенно случайно им подвернулась пустая квартира приятеля – им вдвоем, только им и никому больше. Они пили дешевое вино, и так стучало сердце – вот-вот на стук этот сбегутся соседи, и глаза ее блестели, а волосы были такими пушистыми при свете свечи. И он целовал ее руки, а потом губы, а потом – не только губы, и им было хорошо вместе – так хорошо, как только может быть хорошо неопытной девушке, впервые познавшей любовь, и мужчине, знавшему очень многое. Продавленный старый диван скрипел, заглушая остальные звуки, и рассвет предусмотрительно не торопился заглядывать в окна.

Она сказала, что любит его, и получила в ответ поцелуи без числа.

Ей пришлось уехать через неделю, когда мать пообещала, что приедет в Город и увезет ее домой лично, и выслала денег переводом. По дороге на вокзал он пообещал писать каждый день, а звонить – как только будет возможность, и подарил ей букет фиалок, неведомо как найденных в хмуром городе ранней весной. А когда поезд тронулся, он бежал рядом и что-то кричал ей, а что – она не видела сквозь навернувшиеся на глаза слезы.

Вернувшись домой, Елена продолжала посещать занятия в университете, но не о глаголах и исландских сагах думала она – о его глазах, письмах, что приходили, конечно, не каждый день, но все же часто, и считала дни до летних каникул, когда они должны были встретиться. О том, чтобы он приехал к ней, не могло и речи идти – родители ее были людьми строгих правил и не такого жениха желали бы для дочери.

Спустя пару месяцев она стала ощущать раздражительность и капризность, начались обмороки и головные боли. Елена списывала это на усталость и авитаминоз, и только известные обстоятельства, о которых прямо спросила одна школьная подруга, а потом поход в женскую консультацию помогли ей открыть глаза. Потом глаза пришлось открывать родителям, а матери – вызывать «Скорую».

Елена написала ему на адрес той вписки, где он жил, но ответа не получила. Подумав, что письмо не дошло, попыталась позвонить и, как ни странно, дозвонилась и попала прямо на него. Радостным голосом сообщив о предстоящем событии, услышала в ответ сухое и холодное «прости, я был не прав, но между нами все кончено», и все приличествующие случаю обвинения. После чего, не поверив услышанному, она хотела немедленно ехать к нему и все выяснить лично, но родители встали на пороге и умоляли не делать поспешных поступков. Они были готовы даже «принять в свой дом бастарда», но не желали потерять дочь из-за угрозы выкидыша где-нибудь в поезде.

Ночью она написала им записку и вылезла в окно. Деньги на билет заняла у той самой школьной подруги. В поезде почти не спала и нервно стояла у окна, мечтая о том, как увидит его глаза.

По известному ей адресу Пола не оказалось. Никто не знал, куда он пропал и когда вернется; никто и не интересовался этим – личность по имени Пол (а еще – Бабник, а еще – слово неприличное) знали и не любили. Узнав о беде Елены, подруга прямо сказала ей все, что думает о безмозглых дурах, которых предупреждали, и посоветовала ехать домой и делать аборт. На слова «поздно», произнесенные срывающимся от слез голосом, ответила, подумав, что средство есть, и если Елена не боится… но ответственности она нести не собирается.

Елена послала домой телеграмму, что задержится на пару дней. На рынке у метро купила пакетик горчицы, а ведро они заняли у соседки.

Все кончилось очень быстро, но к утру Елена не смогла встать с кровати – началось кровотечение, кружилась голова. Полиса медстрахования у нее, конечно, не было, а у подруги не оказалось денег, чтобы отправить ее в частную клинику. Этот Город не любил чужаков, и жизнь в нем неласкова к тем, у кого нет достаточно средств, чтобы выжить, не имея блата и связей. Звонков испуганной подруги по всем знакомым с просьбой дать совет Елена уже не слышала. Липкий туман, в котором она плавала, заглушал все звуки. Только доносился откуда-то еле слышно звук гитары, и его голос пел ей о любви, только вот фальшивил безбожно… без-божно… она молилась, как умела, но слышал ли Бог ее молитвы?

Наконец, «Скорая», вызванная в пятый раз, согласилась доставить иногороднюю девушку без прописки в больницу, и носилки с вытянувшимся на них худеньким телом снесли по лестнице санитары.

Бог оказался милостив – Елена вынырнула-таки из своего горячего бреда и смогла умолить медсестру позвонить домой. Спустя три дня рядом с ее кроватью сидела мать и, плача в смятый платок, говорила, что все будет хорошо…

Через месяц ее увез домой на хорошей машине брат отца, а к концу лета она снова смогла выйти на улицу и даже дойти до магазина. К приговору врачей Елена отнеслась равнодушно; ей теперь было все равно…

… Через два года Елена вышла замуж. Через пять – стала главным редактором местной газеты. Они жили дружно и ладно, почти никогда не ругаясь, и даже подумывали о том, чтобы усыновить ребенка из детского дома. Но март по-прежнему оставался для Елены самым тяжелым месяцем; три недели она не могла спать, худела и теряла аппетит, и даже ласки и уговоры мужа не могли вызвать улыбки на ее враз постаревшем лице.

Про парня со странным именем Пол говорили много разного. Кто-то утверждал, что он перебрался в Новосибирск, кто-то – что погиб в пьяной драке, кто-то – что женился на дочке большого человека в Москве и теперь тусуется в актерских кругах. Одно совершенно точно: он никогда больше не возвращался в Город, в котором в марте дуют промозглые ветра и на окраине есть уютное кафе, где готовят замечательный кофе.


2006 г.


Свобода выбора


Этот майский день сиял и лучился своим великолепием. Майские дни не бывают плохими, если судьба хоть сколько-то справедлива к тому месту, над которым они проплывают. Этот же день был хорош настолько, насколько это в принципе возможно, и солнце считало совершенно так же, поглядывая с высоты на провинциальный город.

Джин шагал по неширокой улице и с удовольствием поглядывал на свое отражение в зеркальных витринах магазинов. Что ни говори, а удача с ним. И трасса была легкой, и вписка попалась почти мажорной – и помыться можно, и пожрать прилично, а не бомж-пакет какой-нибудь, и на вопрос о длительном зависании хозяева махнули рукой и ответили в том смысле, что без проблем и живи сколько хочешь. Сегодня Джин нравился себе – высокий, плечистый парень, девчонки оглядываются, а уж распущенные по плечам чисто вымытые волосы и вовсе выше всяких похвал. На внимание со стороны противоположного пола он в свои двадцать семь пока не жаловался.

Джин шагал, насвистывал и щурился на яркое солнце. Он остановился у киоска с мороженым, а потом от нечего делать свернул с улицы во двор. Сесть на лавочку, съесть пломбир… глядишь, и в голове что появится, а то такая тоска в последнее время – хоть вешайся, и стихов путных нет, все скулеж какой-то. Трасса, бывшая много лет его спасением, теперь не смогла принести облегчения. Хотя и подарила этот вот город, зеленую широкую улицу и ясный день начала мая.

Джин сидел на скамейке у одного из подъездов, с наслаждением лизал мороженое и глядел по сторонам от нечего делать.

А квартал-то из богатеньких будет. Вон какие подъезды ухоженные, окна сплошь пластиковые – веяние времени. И машины у подъездов припаркованы не абы какие. Центр, что ни говори, всегда останется местом обитания элиты. Он вспомнил себя, детство в хрущобе на окраине города, унылые, словно придавленные дождем, девятиэтажки, вечную грязь даже летом, но поморщился и усилием воли изменил мысли. Нафиг. Это было давно и неправда.

Во дворе пусто – ни тебе бабушек на скамейке, ни раскрытых окон, из которых орет музыка и свешивается помятая рожа мужика-после-ночной. Ну да, здешние мужики по ночам спят, а не колотятся на заводе. Вот посмотреть бы, какие тут бабы.

Словно в ответ на его мысли к детской площадке подошла девушка – вернее, молодая женщина – с девочкой лет четырех-пяти. Бросила на скамейку маленький рюкзачок, посадила дочку на качели… Джин посматривал на них, прислушивался к неразборчиво-звонким голосам, любовался стройной фигурой молодой мамаши. Видно, весна пришла в этот город совсем недавно – все ходили еще в куртках, по обочинам дорог и на теневой стороне бугрились остатки грязного снега, а на тротуарах хлюпала грязь, даром, что квартал приличный. Светлые сапожки у девицы – и не боится в таких по распутице шлепать? И курточка светлая…

Джин встал, подошел поближе – как раз в тот момент, когда молодая мама рассмеялась чему-то, стянула модный темно-красный берет и тряхнула головой… Все было другим – одежда, прическа, но этот жест – словно не стильная короткая стрижка на голове, а копна пышных кудрей – этот жест он запомнил сразу и навсегда. И глухо сказал:

– Маринка…

Девушка обернулась, скользнула по нему взглядом. И улыбнулась:.

– Джин… Правда, ты…

– Я…

– Какими судьбами?

– Попутными. Бродягу, сама знаешь, ноги кормят… А ты-то здесь как?

– Живу я тут, – сообщила Маринка, снимая девочку с качели. – Четвертый год уже….

– Замужем?

– Да…


Они сидели в большой светлой гостиной, на очень мягком и невероятно красивом диване. Диван был новым. Не продавленным. Не таким, к каким он привык. Здесь не таким было все – шикарно отремонтированные комнаты со светлой мебелью, огромная кухня, вся бело-серая, словно кусочек Северного полюса, бронированная дверь со сложным замком. Не такой была и та, что сидела рядом и очень серьезно смотрела на него.

В первый момент, попав в эту квартиру, Джин обалдел настолько, что про все забыл. Просто ходил из комнаты в комнату – а их много было, штуки четыре, что ли, – и смотрел, смотрел. Маринка увела дочку в детскую, переоделась и чай приготовила – невероятный какой-то чай, зеленый, как теперь модно, и какие-то аппетитные пирожные принесла, а он все смотрел. Все пытался найти в шикарной этой обители хоть след той девчонки, которую знал много лет, любил и ждал. Не было следа этого, не было. Разве только книжные полки, заставленные корешками – и потертыми, и совсем новыми – чуть-чуть напоминали о прошлом.

– Ну, рассказывай, – услышал он, наконец.

– Что рассказывать… – Джин растерялся. – Мы так давно не виделись, что… Живу.

– Как живешь?

– Хорошо живу…

– Все так же?

– Так же…

– Можно и не спрашивать, – она скользнула взглядом по его косухе, длинным волосам, потертым джинсам, задержалась на потрепанном шмотнике у ног.

– Осуждаешь?

– С чего… Сама такая была.

– Кто бы тебе поверил…– усмехнулся Джин.

– Да, пожалуй, что никто бы не поверил. Сама себе уже не верю.

– Почему ты здесь? Почему не в Москве, не в Питере, не… – он запнулся… – в Новосибе?

Она улыбнулась.

– Здесь чистый воздух. У Дашеньки астма, ей в Москве хуже. А тут… зелень, промышленности нет. До Москвы близко. И потом, у мужа тут офис…

– Кто он у тебя?– поинтересовался Джин как можно безразличнее.

– Экономист, – рассмеялась Маринка. – У него своя фирма, но это неважно…

– Где ж ты его нашла-то… – пробормотал Джин.

Маринка дернула головой.

– На вокзале…

– Ну да, где ж еще…

– Нет, правда, на вокзале. В Питере. Шесть лет назад. Пела в переходе, он увидел, подошел. Пойдем, говорит, со мной. Я и пошла. Мне тогда все равно было…

– А Сэм…

– А с Сэмом не было у нас ничего. Совсем. Я не нужна ему была…

… Она с ума тогда сходила, и вся тусовка это знала. И удивлялись – что нашла она, всеобщая любимица, смешливая и отважная девчонка, в этом парне, за которым, помимо прозвища Сэм, прочно укрепилась кличка непечатная. Что нашла она, ветреная и веселая, в этом вечно мрачном пропойце? А нашла же, и готова была в огонь и в воду за ним идти, вот только не нужна ему была ни разу. Он за другой ухлестывал, а через неделю – за третьей, пятой, десятой, и девки вешались на него, как игрушки на елку… трахнул одну, другую, легко и просто, и без проблем. Наверное, Маринка пошла бы и на это, она на все согласна была, как собака бездомная, вымаливающая хоть кусочек ласки, если б кто-то – Джин слышал даже, то были питерские ребята – не прижал этого типа в тихом уголке к теплой стенке и не объяснил, что делать этого не стоит. Маринку любили многие, и многие жалели. Никогда больше – ни до, ни после – о таких методах в тусовке Джин не слышал. Свобода нравов – она везде свобода: ну, сбежались, ну, разбежались, кому какое дело, если все взрослые люди. Оказалось, не все так считали…

Впрочем, Маринка об этом, кажется, так и не узнала. Только что было потом, никто не знает. Пропала. Говорили, погибла где-то на трассе. Говорили, замуж вышла. Говорили, таки уломала этого хлыща. А оно вон как все получилось.


Джин – тогда еще Женька – и Маринка познакомились в далеком лохматом году, когда обоим едва стукнуло по восемнадцать. Они мотались по стране, зарабатывая на жизнь пением или случайными шабашками, на зиму оседали на вписках, и было время, Джин влюбился в нее со всем пылом тогдашних девятнадцати лет. Только вот Маринке в нем друг нужен был. Они пели в паре, читали на улицах стихи – свои и чужие, и ах как летела тогда земля, когда на рассвете бежали, хохоча, по сонным улицам, накрывшись от дождя одной курткой. Он готов был пылинки сдувать с нее, а она ускользала, смеясь, убегала, жила нараспашку, принадлежа всему миру, только не ему. Где оно, то счастливое время?

Кто знает, чем закончилась бы эта дружба, если б сырой ветреной ночью Джин не сорвался на трассу – неважно куда, лишь бы подальше от этого города, где для него – лишь дружба и теплый, ласковый, но не страстный взгляд. Это ее негромкое «Друг…» – больнее кинжала по горлу. Он сорвался и уехал, и четыре месяца мотался по стране, благо лето было… Крым – ах, как пахнут розы, но – без нее, север – тайга, показать бы – кому? А вернувшись, узнал, что она исчезла. Искал, пытался найти – не смог. Кто знает, чем закончилось бы это, останься он тогда. Думал – не любит, только жалеет. А этого, который экономист, – его она любила ли? Дурак, дурак…

– Как ты живешь? – спросил Джин осторожно и ласково.

– Хорошо живу, – ответила она, и по глазам видно было – не врала. – Нет, правда. У меня есть дом. Есть доченька. Есть человек, который меня любит.

– А ты – его?

– А я… не знаю. Наверное, теперь – да. Я благодарна ему очень, за все. За то, что вытащил…

– Господи, Маринка, откуда вытащил? – не выдержал Джин. – Я же помню, какая ты была – всему миру хозяйка. А теперь сидишь…

– Нет, Женька, – она назвала его давно забытым именем. – Это все не так уж важно…

– А что важно тогда, что?

Она смотрела на него, словно мать на глупого ребенка.

– Жизнь. Знаешь, я Дарью тяжело носила, и, когда рожала, чуть концы не отдала. Вот тогда и поняла – в жизни есть так много всего… А мы заперты каждый в своей свободе – как в клетке, и презираем тех, кто живет иначе. Как же, ведь мы правы, мы лучше всех, а они мещане… А у меня здесь первый раз за много лет своя кровать. И кухня – своя, и чашки. И красивые полотенца. Я сроду не думала, что это так важно для меня… помнишь же – есть крыша, и ладно, лишь бы жить не мешали. А это, оказывается, так здорово. Мы думали, что деньги – это пыль, а…

– Деньги делают рабом, – прошептал Джин. – И быт – тоже.

– Деньги, наверное, делают рабом, – согласилась Маринка. – Только пусть я буду рабом, но буду знать, что мой ребенок будет расти в тепле и сытым. Ты знаешь, как она задыхалась? Знаешь, сколько врачей нам пришлось пройти, в скольких больницах полежать? А каждой последней техничке сунуть надо, чтоб вовремя в палате помыла, и медсестрам – обязательно, чтоб не больно уколы делали. А лекарства… А это наше гнидское, гадское отношение, когда ты всем должен и ни на что не имеешь право, когда твой ребенок не нужен никому, никому на свете, кроме тебя…

Глаза ее заблестели, она отвернулась.

– Прости, – сказала глухо. – Сорвалась. Думала, уже заросло, а вот…

– Извини, – тихо проговорил Джин.

– Ладно, проехали. Наливай себе еще чаю…

– Кружки-то какие, – пробормотал он, осторожно держа маленький заварник.

Она кивнула.

– Долго не могла привыкнуть. Все чисто, стильно, красиво. А потом – как с цепи сорвалась. Можно не считать копейки, а позволить себе все. Можно не переводить ночами всякую бурду, чтоб на хлеб заработать, и поехать – куда захочешь, самолетом. Я в жизни самолетом не летала, пока замуж не вышла. И маме посылаю теперь… квартиру мы им купили, обставили, она на пенсию ушла, наконец, а не колотится за копейки, потому что жить не на что. И я… сама себе хозяйка. Учусь вот, на заочном.

– На кого хоть? На экономиста тоже? – глухо спросил Джин.

Она вызывающе глянула на него.

– На филфаке. В Москве.


… В ее затрепанном рюкзачке всегда лежала тетрадка. Одна, потом другая, потом третья. Она не могла не писать, а все, что записывала, раздавала беспечно, теряла, оставляла на вписках – внутри так много слов, от нее не убудет. Она никогда ни на кого не оглядывалась.

И тогда, весной, она тоже не оглянулась – просто рано-рано утром тихо выскользнула из спящего дома, оставив ключи на кухонном столе. Она получила то, что хотела, – ночь безудержной страсти и свой кусочек счастья, и, проснувшись под утро, долго-долго смотрела в лицо лежащего рядом Сэма, тая от счастья. А потом он, повернувшись во сне, погладил ее по руке. И назвал чужим именем.

Где были мои глаза, думала Маринка, наскоро одеваясь, лихорадочно всхлипывая без слез, зажимая рукавом рот. Подхватила рюкзачок и, не оставив даже записки, осторожно прикрыла дверь. Где были глаза и где было сердце. Больно, Господи, как же больно. Ведь знала… все знала.

Потом она сидела на скамейке, ежась от утреннего ветерка. Ей некуда было идти, но это совершенно неважно – мало ли мест на свете, а до ночи еще далеко. Саднило внутри, горели глаза от невыплаканных слез. Она достала тетрадку – и поняла, что не может писать. Встала и пошла, не разбирая дороги, глядя почему-то на высоченные облака в розовом небе.

Потом что-то было… трасса, Москва, Питер, какие-то люди, наспех купленный хлеб, водка, постоянное чувство одиночества, несмотря на шумные полупьяные компании рядом. Они пели в грязных электричках, в заплеванных шелухой от семечек подземных переходах – ее флейта звенела так, что друзья поглядывали с удивлением. Ветер, пьяный угар, вписки, кухни… а потом Маринка поняла, что беременна.

Безденежье, депрессняк, постоянная тошнота и дикий голод. Потом ее «вежливо попросили» хозяева вписки. Идти было некуда. Тогда и нашел ее в переходе – просто подошел – тот стильный молодой человек.

Маринка пошла за ним не раздумывая, просто потому, что больше было некуда. Сначала ей было все равно. Потом осталось одно только звериное желание – жить, сохранить крошечную искорку внутри себя, она уже не принадлежала себе и отвечала за него, маленького. Толик навещал ее в больнице. Когда он сделал ей предложение, Маринка отказала. Но Дашка родилась слабенькая, и больше полугода он мотался с ними обеими по врачам, искал, обзванивал, находил, договаривался. Когда молодой усатый врач сказал Маринке, что девочка будет жить, как все люди, только нужно немножко беречься, она целовала ему руки. Толик отвез ее с дочкой к себе, они накупили фруктов и мороженого, и первый раз за все время она смеялась над его шутками. В ту ночь они стали мужем и женой.


Маринка смотрела на сидящего рядом с ней парня из прошлой, давно ушедшей жизни и не могла найти слов, чтобы рассказать ему все это. То, что было с ней тогда, – оно с кем-то другим было, не с ней совсем, с другой Маринкой, той, которую прозвали Птицей за легкость смеха и слов. Эта девочка ушла навсегда – то ли в том холодном грязном переходе осталась, то ли умерла при родах, то ли тихо загнулась в больнице, когда бессонные ночи у постели дочери кружили ее в своем хороводе. И не объяснишь это – чувство бессилия, когда ни одна собака не поможет; когда приходится выкручиваться самой; когда те, кого считал друзьями, отворачиваются, и ты видишь только их усталые спины. Тусовка, тусовка… Нет, были, наверное, и те, кто мог бы помочь, но, может, она просто не нашла их? Где был он, Джин, так долго твердивший о любви к ней? Если бы он нашел ее тогда… кто знает.

– Как мне рассказать тебе это… – прошептала она.

– Не надо ничего рассказывать, – так же тихо ответил Джин. – Не береди душу. Я же вижу – тебе хорошо здесь. Живи…

– Прости меня, – шепнула Маринка, отворачиваясь.

– Мама! – прозвенел за стенкой детский голосок, что-то грохнуло, раздался громкий и требовательный рев.

– Что-то разбила? – через силу улыбнулся Джин.

– Похоже на то… – Маринка сорвалась и выбежала из комнаты.

Джин поднялся, бесшумно подхватил шмотник и так же бесшумно вышел. Где тут у них дверь?

Чистенькие ступени послушно ложились под ноги. Не дело это – бередить душу, если нет в том нужды…

Он толкнул подъездную дверь, зажмурившись от яркого солнца, и быстро пошел по двору – прочь, прочь, прочь. У арки не выдержал, обернулся.

Показалось ему, или в том окне мелькнула за занавеской легкая тень? Да нет, наверное, это солнечный блик высветил на стекле знакомое лицо…

Джин свернул за угол. В этом киоске такое вкусное мороженое…


Май 2006 г., апрель 2007 г.


Рыжая


Виктор Сергеевич Смолянцев, директор открытого акционерного общества «Росавтодороги», находился с утра в настроении преотменном. Все складывалось отлично – партнеры по бизнесу пошли на уступки; финансовый директор сиял и потирал руки, обещая, словно гадалка, прибыль несказанную; предвыборная агитация (Виктор Сергеевич баллотировался в депутаты городского Собрания) шла полным ходом. Вдобавок ко всему, юная красотка Леся, которую Виктор Сергееевич присмотрел неделю назад в недорогом баре аквапарка, оказалась девицей чрезвычайно покладистой и без амбиций. Натиск включал в себя мощь, быстроту, щедрость и обещал плоды буквально уже вот… может быть, даже этим вечером.

Поэтому сегодня Виктор Сергеевич позволил себе выходной – в середине дня отпустил машину с шофером и отправился погулять по городу. Благо, погода позволяла, да и физическая форма требовала поддержки.

Впрочем, на форму наш тридцатилетний герой не жаловался – внешностью его Бог не обидел, да и любовниц хватало. Но странное дело – никогда, ни одну женщину на свете не любил он так, что мог бы сказать ей не то что «единственная», а даже и просто «любимая». Виктор Сергеевич редко привязывался надолго. Максимум, на что его хватало, – месяца четыре, не больше. Порой он вообще сомневался, отпущена ли ему природой способность по-настоящему любить. Хотя нет – сына он любил. Любил настолько сильно, что сам порой удивлялся – как от брака по расчету (да-да, это был именно брак по расчету и ничего более – деньги и положение в обмен на репутацию в деловых кругах и наследника) мог получиться такой ненаглядный ребенок. Иногда, в горьком подпитии, думалось Виктору Сергеевичу, что только сын и любимое дело привязывают его к жизни.

Но сегодня мрачных мыслей не хотелось: погода хорошая, на улицах – толпы празднично одетых людей (Первомай, как ни крути, остается праздником), и удачливый бизнесмен шагает по чистому асфальту, рассеянно глядя по сторонам, ест мороженое (о, детские слабости!) и улыбается.

Центр города был запружен народом, и потому Виктор Сергеевич шел медленно, крутил головой, временами усмехаясь в светлые усы, и ни о чем не думал.

Впереди послышалась музыка. Виктор Сергеевич протиснулся сквозь толпу – исполняли его любимую «Машину времени». О, да не только играли – мелодию повел высокий и сильный женский голос: «Дорожные споры – последнее дело, и каши из них не сварить…»

Так и есть, уличные музыканты. Два парня и девушка – все не старше двадцати, потрепанно-джинсовые, независимо-хиппового вида – устроились на свободном пятачке у решетки центрального парка. Вокруг сгрудилось немало народа, звенела мелочь, летящая в чехол из-под гитары. Парни¸ как ни странно, не фальшивили, вели мелодию верно – Виктор Сергеевич усмехнулся, вспомнив, как в детстве пять лет оттрубил в музыкальной школе, откуда его выперли потом «за полное отсутствие слуха». Девушка пела, полузакрыв глаза, словно не обращая внимания на толпу вокруг, словно для себя одной, с наслаждением, отдаваясь песне самозабвенно. Виктор Сергеевич залюбовался ею. Не его типаж, конечно, но как хороша – невысокая, крепенькая, огненно-рыжая, с россыпью веснушек на матово-бледной коже. Ему всегда нравились длинноногие брюнетки, но эта… на миг мелькнула мысль – увести…

Девушка закончила петь, открыла глаза, несколько нарочито поклонилась. Ей захлопали. Виктор Сергеевич протиснулся в первый ряд, бросил на груду мелочи сотенную бумажку – на него сразу заоглядывались. Шагнул было к девушке, встретился с ней взглядом…

Налетел откуда-то холодный ветер, резанул по коже. Солнце потемнело – за тучу, что ли, спряталось? Пронзительно-зеленые глаза девушки обожгли, затянули… И вот уже нет рядом ни проспекта, ни парней-музыкантов – только этот диковато-насмешливый взгляд – яркая вспышка в черной пустоте – и…

…Толпа, толпа. Притихшая толпа на городской площади. Столько народу – свободен лишь пятачок у эшафота, да еще пустым кольцом обведены инквизиторы – никто не хочет попасть, пусть и случайно, лишний раз им на глаза. Ветреный день, хмурый. Подолы, полы плащей, рукава сутан треплет ветром; клочья дыма – хворост отсырел, все у нас не по-людски – разносятся над головами; развеваются рыжие волосы привязанной к столбу эшафота ведьмы.

– Именем святой церкви… – гулко летит над толпой, и люди с жадным любопытством смотрят на приговоренную, и лишь в немногих взглядах можно прочесть сочувствие, тщательно скрываемое – кому охота записаться в пособники к ведьме?

Святой отец Себастиан смотрит на людское месиво и почти ненавидит их. Спасать от порчи и скверны – этих? Стадо. Чернь.

Ветер, наконец, раздувает огонь, и языки пламени взвиваются, на миг закрывая лицо ведьмы – веснушчатой, коренастой девчонки лет восемнадцати. Отец Себастиан не знает даже ее имени, он лишь нынче утром вернулся из дальней поездки, и надо же было, чтобы именно сегодня – казнь. А он так устал с дороги… Но долг обязывает, и не к лицу служителю Церкви показывать усталость. Потому летят над площадью ровные, бесстрастные строчки приговора.

Ведьма неожиданно поднимает голову. И пронзительно кричит – пламя уже лижет ее ноги. Мотая головой, обводит взглядом толпу на площади. Глаза ее, зеленые, круглые, наглые, встречаются с глазами отца Себастиана.

– Будь ты проклят, инквизитор! – взвивается в небо ее надтреснутый голос. – Будьте вы прокляты: все, все! – И – шепчет, уже почти неразличимо, но отец Себастиан отчего-то понимает – ему одному, и различает каждое слово: – Ты никогда не будешь счастлив в любви… никогда… тебя не полюбит никто, никто… и ты сам не сумеешь полюбить…


– Эй, мужик, – кто-то толкнул его в плечо. – Фонарь в руки дать? Встал тут на дороге…

– Сынок, тебе не плохо ли? – ухватила его за рукав маленькая старушка. – Вон, гляди, побелел весь…

Виктор Сергеевич ошалело помотал головой и высвободил руку из цепких пальцев старушки. На негнущихся ногах сделал несколько шагов и рухнул на скамейку, с которой заботливо поднялась юная парочка.

– Где… она? – выговорил он еле слышно.

К нему тянулись руки с бутылками воды, сигаретами, валидолом. Но он упрямо отталкивал их и порывался встать.

– Где она? – спрашивал Виктор Сергеевич прохожих, мечась по площади спустя четверть часа. – Музыканты тут играли… девушка была рыжая такая…

– Так ушли они давно, – ответила ему женщина, торговавшая семечками. – С утра были, уж час как ушли.

Виктор Сергеевич не понял ничего. Ничего, кроме одного. Эта рыжая, с зелеными глазами – ей одной он может сказать «Люблю». Ей одной принадлежит его жизнь. С ней единственной он связан – то ли нынешней жизнью своей, то ли прошлой памятью, то ли судьбой, не объясняющей свои причуды.


… В средней школе номер сорок два заканчивался педсовет. Впрочем, педсоветом его назвали по привычке, а правильнее было бы сказать – агитационная кампания. Предстояли выборы главы города, и замотанные учителя уже не удивлялись ни листовкам, обильным дождем сыплющимся на школу, ни холеным, важным кандидатам, обещающим немыслимые блага в обмен на всего только подписи и голоса. Политика, что говорить…

Вальяжный, молодой еще, но уже с сединой на висках директор открытого акционерного общества «Росавтодороги» закончил агитационную речь и вытер губы изящным платком, совпадавщим по цвету с галстуком. В воздухе повис аромат тонкого мужского одеколона. По партам поползли листы, на которых предполагалось поставить подписи.

– Слыхала? – прошептала математичка Анна Михайловна молоденькой литераторше Людочке, своей бывшей ученице. – Говорят, директор этот – большой бабник…

– Не слыхала, – покачала головой литераторша и пристальнее вгляделась в кандидата. – А краси-и-ивый…

– Между прочим, – вступила в разговор историчка, носившая в школе прозвище «Все знает», – он любовниц меняет, как перчатки.

– Немудрено, – вздохнула Людочка. – Я бы тоже не отказалась…

Историчка окинула ее оценивающим взглядом.

– Нет, ты не подойдешь. У него, говорят, бзик на рыжих.

– Ты-то откуда знаешь? – насмешливо поддела историчку Анна Михайловна. – Сама, что ли… это?

– У моей золовки сестра в его фирме работает, – доверительно зашептала «Все знает». – Говорит, лет пять назад он где-то на улице девчонку повстречал. Рыжую. И влюбился. Пока стоял да глазами моргал, она уже исчезла. Вот он с тех пор и бесится – все найти ее пытается. А в лицо вроде и не помнит. Сколько рыжих перепробовал – все не то.

– За такие деньги я бы даже в рыжую покрасилась, – вздохнула Людочка и склонилась над дошедшим до них листком с подписями.


2006 г .


Цикл рассказов «Про сына»


Мой сын – хулиган и почемучка. И порой его вопросы вызывают у меня ступор или недоуменное хихиканье.


Про Бога


Вязким осенним вечером мы возвращаемся из гостей. Дед везет нас на машине; на улице слякоть, а в салоне тепло, уютно. Я расслабилась и не сразу замечаю, что сын, сидящий рядом со мной, притих. Это подозрительно.

Я заглядываю малышу в лицо – он о чем-то сосредоточенно думает.

– Деда, – вдруг звонко спрашивает сын, – а на небе Бог есть?

Я поперхнулась. Дед на переднем сиденье подозрительно хмыкает. Он атеист-безбожник, комсомолец, закончивший в прошлом суворовское училище.

– Есть, есть, – поспешно отвечаю я.

– Дед, – сын игнорирует мой ответ, – на небе Бог есть?

– Нет там никого, – ворчливо отвечает дед, – враки это все.

– Мама, – сын соизволил обратить на меня внимание, – а почему дед говорит, что на небе Бога нет?

В разговор вмешивается папа.

– У каждого свое небо, – объясняет он. – У кого-то там живет Бог, а у кого-то нет.

– А у меня? – спрашивает сын.

– А это ты сам решишь, – говорю я. – Когда подрастешь.

Мальчик молчит. Такая далекая перспектива его, видимо, не устраивает.

– Мама, – чуть погодя, спрашивает он, – а Бог хороший или плохой?

С переднего сиденья вновь доносится подозрительное хмыканье.

– Хороший, – говорю, – хороший. Он всех любит…

– А также жжет, топит, убивает, – воодушевившись, добавляет дед. – Вон во время всемирного потопа…

– Мам, – перебивает деда малыш, – а меня Бог любит?

Я смеюсь, лохмачу светлые легкие волосы на его макушке.

– Обязательно, солнышко. Бог всех любит: и хороших, и плохих…

В полном молчании мы доезжаем до дома. Вытряхиваемся из машины, машем деду рукой и медленно идем к подъезду.

– Мама, – сын трогает меня за руку. – У деда на небе тоже живет Бог, только дед про это не знает.


Трусы


Каждое утро мы с сыном развешиваем белье, прокрутившееся за ночь в стиральной машине. Я балансирую на краю ванны, зажав в зубах охапку детских маечек, сын активно помогает – лезет под руку с советами.

– Мам, – спрашивает вдруг сын с интересом, – а чьи это вон там трусы висят?

– Папины, – невнятно отвечаю я, вынимая изо рта очередную порцию белья.

Сын долго думает и изрекает вдруг:

– Нет, мама, у папы нет таких трусов. Это, наверное, трусы какого-то другого папы…

Поскользнувшись на краю ванны, я падаю вниз и едва успеваю увернуться в полете, чтобы не задеть малыша. Сын выскакивает в коридор, смотрит на меня и смеется.


Признание


Самое любимое мое занятие – нацеловывать сына в щечки. Но мой мальчик – настоящий мужчина. Он позволяет такие нежности только по вечерам, разнежившись после ванны и прочитанной на ночь сказки. Погашен свет, мы лежим в кровати, обнявшись. Я увлеченно целую малыша и бормочу невнятно:

– Ты мой самый любимый мальчик!

Сын слушает, а потом заявляет авторитетно:

– А ты – моя самая любимая девочка! Ты лучше всех. Ты… – он какое-то время подбирает удачное сравнение и объявляет: – Ты лучше Кати в садике, вот!

«Посмотрю я на тебя лет через десять», – думаю я грустно, продолжая целовать ребенка.


Телячьи нежности


Воскресенье. Мы с сыном лежим на диване и смотрим мультик про кота Леопольда. Я почесываю маленькую спинку, а спинкин хозяин командует:

– Мама, теперь почеши грудку. А теперь снова спинку. А теперь бочок. А теперь почеши пятку…

После паузы сын добавляет снисходительно:

– А попу я сам почешу…


Неуловимый папа


Как все современные дети, мой сын видит папу дома только по выходным, да и то не всегда. В одну из пятниц, крайне недовольный таким положением вещей, малыш говорит отцу:

– Папа, завтра утром я встану пораньше, чтобы успеть тебя увидеть…

Ранним субботним утром, едва начинает светать, мальчик прибегает из своей комнаты с подушкой в руках и толкает спящего папу в бок:

– Папа, вставай, на работу пора! – и добавляет, довольный: – Я же обещал, что встану пораньше, вот я и успел тебя увидеть…


Моя любовь


Пасмурным вечером мы с сыном едем в маршрутке. Тепло, клонит в сон, негромко переговариваются пассажиры. На сиденье напротив мирно целуется молодая пара. Мальчик сидит на моих коленях, прижавшись носом к моей щеке, и что-то напевает. Такие нежности у нас не в ходу, и, уловив момент, я тихонько целую его в мягкую щечку – раз, другой, третий...

Малыш сначала терпит, а потом заявляет на всю маршрутку:

– Мама, если ты и дальше будешь меня целовать, то это значит, что ты в меня влюбленная!

Парочка напротив отрывается друг от друга и смотрит на нас с веселым недоумением.


Самое заветное желание


Мой сын долго и старательно пытается выяснить уровень всесильности Бога. Однажды он спрашивает меня:

– Мама, а Бог выполняет все-все желания людей?

– Нет, – подумав, отвечаю я. – Все не выполняет. Только самые-самые заветные. А все остальное люди должны стараться сделать сами.

Мальчик задумывается.

– А у тебя есть заветное желание? – спрашивает он.

– Есть, – отвечаю я.

– А ты у Бога про что просила?

Настала моя очередь задуматься.

– Я просила, чтобы у меня появился ты, – говорю я, наконец, очень тихо.

Малыш молчит какое-то время. А потом заявляет решительно:

– Тогда я попрошу у Бога, чтобы ты купила мне машину – ту, зеленую, с мигалками.


2007-08 гг.


Подарок от Деда Мороза


Когда-нибудь я стану известным писателем…

Я шел по улице, произнося эти слова, пробуя их на языке, перекатывая во рту, как горошины. Когда-нибудь я стану известным… писателем… День был зимний, ветреный. Приближался Новый год.

Я только что написал свою первую повесть.

Я писал ее больше года. Я сидел над ней ночами и днями и мучился, не понимая, что именно у меня получается не так и получается ли вообще. Я замирал перед белым экраном «Word’а», и мне хотелось расколотить клавиатуру – от злости, и свою тупую голову – от отчаяния. Потом я понял, что текст может быть живым лишь тогда, когда его видишь, а не придумываешь. Они приходят – герои – непонятно откуда и поселяются в твоей голове, и ты мучаешься, не зная, какие слова подобрать, чтобы они поняли тебя, а ты – их.

Я литрами хлебал крепкий кофе, крепкий чай и вино вперемешку. Смеялся вместе с героями и радовался их удачам, плакал, когда им было плохо, и умирал за них – по два раза, по три, по десять. Я научился чувствовать слово на кончиках пальцев, и мир лег у моих ног послушным щенком, и Мироздание замерло на мгновение, когда я впервые понял, что мой текст – живой. Я отплакал и отсмеялся, я пропустил сквозь себя их беды и радости, я выбросил полтора года псу под хвост, вернее – на экран монитора.

И я дописал эту повесть – и почувствовал себя счастливейшим человеком на свете. И белым зимним днем, поставив последнюю точку, я обессиленно откинулся на спинку стула и закрыл глаза.

И мир обрушился на меня звуками и запахами, и я снова понял, что жизнь – продолжается.

И тогда я стал несчастен.

Потому что тот, кто отравлен ядом слова, никогда не останется прежним.

Я прошерстил сайты всех известных издательств и отправил им файл с текстом. Файл приняли к рассмотрению в ближайшее время, а когда и кому оно ближайшее, мне не сказали. И я стал ждать – упорно и настойчиво звонить редактору, напоминать о себе и надеяться, что вот еще немного, еще чуть-чуть…

А внутри было пусто. Пусто и тихо, как в сгоревшем доме, как на развалинах старого замка, как… придумайте сравнение сами. Огонь слов сменила сизая зола равнодушия, и нигде не сверкнет ни искорки прежнего яростного потока. Вселенная ушла из моих ладоней, а я не понимал – почему. Порой мне казалось, что уже никогда, никогда я не смогу написать больше ни единой строчки.

Я ждал. Шатался по улицам, рассматривал прохожих в надежде, что сверкнет где-то искра прежнего веселого безумия. Вымучивал из головы какие-то выдуманные истории – и понимал, что это не то, не то. Перечитывал страницы своего текста и не понимал, как я мог написать такое, ведь я бездарь, неуч, идиот…

Время шло. Приближался Новый год, на улицах запахло елкой, замелькали красные колпаки и шубы Дедов Морозов.

Я всегда верил в Деда Мороза, даже когда перестал быть маленьким. Почему-то мне казалось, что Дед Мороз может исполнить любое, самое сокровенное, самое отчаянное желание. Не всегда это сбывалось, но я продолжал упрямо ждать и надеяться, что когда-нибудь эта вера не обманет меня…

В последний день декабря я нарядил елку, поставил под нее куклу в белой шубе, зажег гирлянды. Новогодняя ночь мелькала цветным экраном телевизора, трещала петардами, искрилась шампанским в бокале на столе. А я сидел, глядя в окно, и ждал. Чего?

Вместе с последним ударом курантов в дверь постучали – негромко, но уверенно. Густой бас осведомился:

– Деда Мороза вызывали?

Он был высок, широкоплеч и всем своим видом напоминал могучего русского мужика – уверенного, спокойного, еще не старого, несмотря на явно приклеенную белую бороду и брови. Когда я раздраженно сказал, что это, наверное, ошибка – в доме нет детей, гость вдвинулся могучим плечом в дверь и, загадочно улыбаясь, достал из мешка тонкую книжку в серой обложке и помахал ею у моего носа.

И сердце мое остановилось на мгновение и застучало, как сумасшедшее, потому что книжкой этой была – моя книга. И со страниц ее подмигнули мне лукаво и искренне мои герои – те самые, живые, настоящие, о которых я писал.

Пока я стоял и обалдело хлопал глазами, Дед Мороз огляделся, по-хозяйски утвердился на стуле у моего компьютера и, развернувшись ко мне, попросил закурить. Я, все еще лишенный дара речи, протянул ему пачку, но он усмехнулся, вытянул из-за пазухи вишневую трубку:

– Огонька не найдется?

А потом, развеивая дым могучей ладонью в красной рукавице, спросил:

– Ну что, доволен?

Я только молча кивнул головой и судорожно, прерывисто вздохнул.

Дед Мороз опять усмехнулся и завозился с завязками мешка.

– Я тут прикинул… тебе, братец, бонус полагается. Ты в этом году норму перевыполнил.

Он вытянул из недр необъятного мешка два совершенно чистых листа обыкновенной бумаги и положил их передо мной. Хмуро кивнул:

– Выбирай…

– Что выбирать? – спросил я, недоумевая, и поразился, как тонко и испуганно звучит мой голос.

– Один из двух, – Дед Мороз покачал головой: мол, экий же ты дурак, а еще писатель, и добавил: – Это договоры. Ты прикоснись, прикоснись к ним – увидишь…

Я послушно тронул прохладную, гладкую поверхность дрожащей ладонью. Закрыл глаза – и увидел…

Первый лист.

Через три дня после Нового года мне придет письмо из ведущего издательства с согласием напечатать мою повесть и предложением немедленно засесть за другую – по предложенному им сюжету. Сюжет покажется мне банальным – так, средней руки повесть в стиле фэнтези, но я соглашусь, потому что раскрутка обеспечена. Я напишу ее – не Бог весть что, а потом – еще одну, и еще, и еще…

Через четыре года томики с моим именем будут лежать на прилавках всех магазинов. Тиражи станут постоянно расти, и слава будет мне обеспечена. Мои герои будут послушны моей воле и никогда, ни единого раза не возразят, не захотят поступить по-своему. Никогда ночью я не проснусь от внезапного озарения, и слова не станут плясать вихрем ярких красок, а послушными мазками будут ложиться на бумагу.

Второй лист.

Первая книжка выйдет небольшим тиражом, и год после этого я не смогу написать ни слова – потому что сил не останется, потому что я выложился, вычерпал себя до дна, до капельки. Следующий замысел станет складываться медленно, и я снова открою файл «Word'а» лишь спустя почти два года. Мои герои будут непослушными и упрямыми, мы будем спорить с ними до хрипоты, отстаивая каждый свое мнение, но когда придем, наконец, к согласию – текст ляжет послушной золотой дорогой, ведущей к закату, и они пойдут по ней, затаив дыхание, и поведут меня следом. Тонкая, дрожащая ниточка Истины на миг протянется под ногами, и я увижу ее и на миг дотронусь до этой нити, искрящейся в звездном свете. Вторая книга даст мне седую прядь в волосах и боли в сердце; ее не захотят печатать, потому что чистая любовь не в цене сейчас. То же самое будет с третьей…

Я женюсь – неудачно, потому что Ей надоест быть «женой сумасшедшего, который днями и ночами что-то бормочет про себя и смотрит шальными глазами». Я останусь один – точнее, наедине со своими героями, и буду пропускать текст сквозь сердце и душу, но это продлится совсем недолго. Я умру легко, во сне… а засыпая, увижу их – всех, кто стал живым благодаря мне, всех, кого я выпустил в этот мир, рассказав о них. И они скажут мне спасибо.

Три моих повести напечатают через пять лет после моей смерти; читая их, люди будут смеяться или плакать, а потом тихо скажут слова, которые раньше произнести не могли, не решались. И слова эти будут простыми, как мир, и такими же вечными…

Я открыл глаза – Дед Мороз смотрел на меня задумчиво и чуть печально.

– Ну, что? – спросил он. – Решай быстрее, мне ведь еще к троим до полуночи успеть надо…

– Тоже к писателям? – на остатках дыхания съязвил я, чтобы протянуть время.

– Каждому свое, – невпопад и уклончиво ответил он. И поторопил: – Решай…

Я уже знал, что именно я выберу – тут, в общем, и сомневаться нечего. Но почему-то не мог решиться сказать это вслух – при нем. И не то чтобы мне было стыдно перед этим вечным стариком в красной шубе, а просто я чувствовал неловкость.

И разозлился на себя: в конце-то концов имею я право на успех или нет?

Снова судорожно вздохнув, как перед прыжком в воду, я протянул дрожащую руку и коснулся одного из листов.

Дед Мороз пристально посмотрел мне в лицо – и тоже вздохнул едва слышно. Потом, кивнув, вытянул второй лист из-под моих пальцев, сунул в огромный свой мешок, а книжку – ту самую, мою, первую – небрежно кинул на стол.

– Удачи тебе, парень… – проговорил он негромко. – С Новым годом.

Неслышно ступая подшитыми валенками, он вышел и осторожно прикрыл за собой дверь.

Одним глотком я допил остатки вина из бокала и остался сидеть у стола. Сидел и тупо смотрел на серую обложку, с которой горько улыбались мне герои моей первой и единственной книги.

Через несколько дней мне пришло письмо из издательства с предложением нового сюжета и обещанием высоких гонораров в случае удачи. Я написал им письмо с выражением согласия, благодарности и уверений в… – и даже отправил его. Я стану известным…

Я стану известным. Но никогда не смогу стать писателем.


25-26.12.2008 г.


Пешка


Майе, с огромной благодарностью


Вообще-то я в привидения не верю. И в чертовщину разную – тоже, и фильмы ужасов смотрю спокойно, даже на ночь. Но недавно случай был… расскажи кому – не поверят. В психушку, может, и не отправят, но подумают… а чего про нас думают, я и сам знаю: люди, мол, творческие, у них всякое бывает.

Ночь была. Бессонница меня грызла, уснуть никак не мог… сидел правил роман, только что дописанный; текст вылежался, его уже сдавать можно было, но – так, последние исправления. Правил и сам себя хвалил: ай да я, надо ж такое придумать! И раньше срока на месяц закончил, издатель доволен будет.

Сижу, значит, курю, стучу по клавишам. Окно открыто, дождь шумит. А потом слышу – кашлянул за спиной кто-то, негромко так. Я ни о чем подумать не успел – обернулся. А он – сидит на диване и на меня смотрит. Невысокий, худой… ну, совсем как живой, только вот взгляд усталый, неживой какой-то. И вроде незнакомый совсем.

Я так обалдел, помню, что даже не удивился.

– Чего пришел? – спрашиваю.

А он на меня смотрит. Потом мигнул, отвернулся и спросил:

– Не узнаешь?

А я не знаю его совсем, и кто такой – не пойму. Глюк, может? Так я сегодня и не пил почти, и вчера не пил, я вообще всю неделю работаю – текст идет, как по заказу…

Он ухмыльнулся – и по ухмылке этой, хищной, наглой, и вспомнил я его. Тощий, небритый, рожа кирпичом…

Это было лет как бы не десять назад. Я тогда только-только писать начинал… второй рассказ, как сейчас помню. Слабый, бледный, но – на удивление хорошо принятый и критиками, и редактором, и даже напечатанный в сборнике фантастики рядом с мэтрами… ах, как я был горд тогда! Что-то там было романтически-боевое, герой-воитель, неземная любовь – все, как полагается. А этот, тощий, – персонаж случайный, маленький, сбоку припека. Я, помнится, все никак ему имя придумать не мог. Он был первым, кто погиб у меня в тексте… за дело, конечно. Типа отрицательный образ – на дорогах грабил, убивал, все дела… вот и огреб по макушке.

… И чего, спрашивается, приперся?

И, главное, удивляться не получается – как будто так и надо. Точно оно так всегда бывает… точно к Шолохову тоже его Григорий Мелехов приходил, а к Толстому – Наташа Ростова, на рюмку чаю, за жизнь поговорить…

– Чего пришел? – повторяю, а самому неуютно стало.

У меня персонажи вообще-то послушные, скажешь им – будет так, они выполняют. Попробовали бы возмущаться; я в конце концов автор или кто? Ни разу не бывало, чтоб как у Пушкина Татьяна – «взяла и выскочила замуж». Ну, мы ж не классики, рылом не вышли. Да, по ночам снились, бывало – особенно если текст не складывается. Но чтобы вот так, вживую приходить…

А может, и этот снится?

Может, я спятил уже?

Я себя за ногу ущипнул – нет, больно. И этот не пропадает, сидит. И я спокойный, как танк, не ору и не боюсь даже. Ладно, до конца играть будем.

Я думал, он, как в нормальном фильме ужасов, начнет приставать: зачем, мол, убил ты меня и все такое? В эту нечисть я давно уже не верю, у меня от таких вещей святая вода есть, из церкви, специально заговоренная. Не первый год пишу, знаю всех чертей, как облупленных.

А этот тип говорит:

– Просить пришел.

– Ну, – вздыхаю, – давай. О чем?

Он помолчал. Макушку погладил, тронул синяк на скуле.

– Смерть мне поправь…

Эк, какой быстрый. Мне б еще вспомнить, что я там писал про него. Все вроде чин чином, умер сразу – приложили его хорошо, насмерть, драка там была на дороге. Это я потом научился смерть описывать – красочно, почти как по-настоящему, и пытки – куда ж без этого в фантастике. А этому повезло, можно сказать, – все было просто и скромно.

– У тебя ж, – говорю, – все красиво было. Быстро и без боли. Чего тебе еще?

А он усмехнулся хмуро.

– Потому и прошу. Поправь.

– Зачем?

– Чтоб помучился…

Тут я, признаться, онемел. Первый раз вижу, чтобы персонаж о такомпросил. Конечно, бывало, кому внешность не нравится, кому характер не подходит. Но чтобы вот так…

– А тебе как надо-то? – спрашиваю.

Он опять помолчал, вздохнул едва слышно.

– Хоть на две секундочки – но подольше.

– Да зачем?!

Этот охламон посмотрел на меня… ну, как на дите малое. А потом улыбнулся – мягко так, точно и вправду ребенку.

– Я, конечно, разбойник и сволочь последняя, – говорит, а самому вроде и неловко. – Но у меня тоже душа есть…

– У тебя? – удивился я. – Душа? – И смешно мне от этого стало так, что захохотал – остановиться не могу. – Ты же неживой! Да по тебе веревка плакала, вспомни, что там за тобой числилось…

Он качнул головой.

– Помню все. – Помолчал. – Но я… в общем, раскаяться хочу. В совершенном, понимаешь?

– Ну и кайся, – мне все это надоело. – Я при чем?

– Ты при том как раз. Мне бы перед смертью хоть минутку – чтоб вспомнить все, ужаснуться и прощение вымолить. А это только в смертный час можно. Раньше… никак, не получается.

И вправду не получается. Сюжет написан давно, утвержден, текст напечатан, почти десять лет прошло. Чего ему теперь надо?

– Где же ты был, – спрашиваю я, а сам вроде как и виноватым себя чувствую. – Почему раньше не пришел?

– Не мог я, – объяснил он виновато. – Не прорваться к тебе было… не знал, как.

– А сейчас – смог?

– Объяснили. Если текст живой, можно – от нас к вам. Только ненадолго, и на один раз. А у тебя – живой… тот – точно живой, это не я говорил, это ТАМ решили, – он говорил сбивчиво, умоляюще. – Вот я и тороплюсь… Поправь, а? Ну что тебе стоит? – и он шумно вздохнул, почти всхлипнул.

Я помотал головой. Нашарил на столе сигареты, закурил.

– Допился, – констатировал сам себе. – Собственные смертники являться начали. Завязывать пора.

– Не веришь… – грустно проговорил он – и осекся, отвел глаза. Поднялся. – Что ж, жалко... Ну, прости, что потревожил. Пойду… пора мне.

– Эй, погоди, – дернулся я. – Как же я теперь поправлю? Рассказ напечатан давно, как я его менять буду – на бумаге-то?

– А ты не на бумаге, ты у себя исправь. У себя, понимаешь? Хочешь – в мигалке своей, – он кивнул на экран компьютера, – а хочешь – в сердце. Там сразу увидят… поймут. Может, и мне облегчение выйдет… Устал я. Десять лет – это у вас, а у нас, там… вся сотня свистнула. Болтаюсь между небом и землей… не живой и не мертвый. Пока ты не простишь, нет мне хода дальше. Понимаешь?

– Понимаю, – сказал я тихо и почувствовал, как мурашки побежали по коже – таким пронзительно-тоскливым стал вдруг его взгляд. И стало вдруг неважно – смогу, не смогу, осталось одно – надо. Потому что если они, придуманные, просят – значит, и вправду есть что-то на этом свете… или на том – кто теперь разберет?

Но как я могу – простить, если он для меня – пешка, тьфу, неживой? Так, штрих для создания колорита…

А он живой, выходит…

Я отвел глаза и прошептал:

– Ты… знаешь, я попробую. Постараюсь.

Он кивнул.

– Я даже спасибо говорить не стану. Чтобы не сглазить, ладно? Постарайся…

Я думал, он в окно вылетит или растворится в воздухе, как уважающий себя призрак. А он просто вышел – и аккуратно прикрыл за собой дверь.


7.06.2009 г.


Содержание


Об авторе

Здравствуйте, господин писатель

Воскресенье

Старая новая мама

Компенсация

Казнить нельзя помиловать

Легкой Дороги!

Обыкновенная история

Свобода выбора

Рыжая

Цикл рассказов «Про сына»

Про Бога

Трусы

Признание

Телячьи нежности

Неуловимый папа

Моя любовь

Самое заветное желание

Подарок от Деда Мороза

Пешка


Гармонии таинственная власть

(выпуск 3)


Чинючина Алина


Казнить нельзя помиловать

(рассказы)


Оформление обложки


Э.А.Медер


Корректор

Е.В.Павелина


Верстка М.А.Прокопенко


Формат 60*64 1/16. Бумага тип.№1. Печать офсетная.

Усл.печ.л.7,56. Тираж 300 экз. Заказ №50285.

Цена свободная.


Отпечатано в типографии ООО «МиниТип»,

455007, Магнитогорск, ул.Менжинского, 13.

Тел.: 8(3519) 24-88-09, 24-88-10.

[email protected]



home | my bookshelf | | Казнить нельзя помиловать |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 2
Средний рейтинг 4.0 из 5



Оцените эту книгу