Book: Крик совы перед концом сезона



Крик совы перед концом сезона
Крик совы перед концом сезона

Вячеслав Щепоткин

Крик совы перед концом сезона

Щепоткин Вячеслав Иванович — журналист, публицист, прозаик. Живёт и работает в Москве. В «Нашем современнике» печатается не впервые.

В тексте романа сохранена разговорная орфография автора.

Часть первая

Глава первая

Крик совы перед концом сезона

— Лыжи в дом не носите, — остановил раскрасневшийся егерь двух охотников, уже поднявшихся было на ступеньки с лыжами в руках. — Отпотеют и плохо завтра пойдут.

— Ты што, Адольф! — вступился за товарищей Нестеренко, чернобровый, с крупными чертами лица молодой мужчина в белом полушубке. — В этой избе тараканы друг к другу примёрзли.

Сам он только что прислонил лыжи к тёмной бревенчатой стене дома и на всякий случай даже воткнул их в снег. Остальные тоже ставили лыжи снаружи, переговаривались о неудачном дне, о вымирающей деревне, где осталось, судя по дымам из труб, пять или шесть жилых изб вперемежку с десятком орошенных, по-старушечьи нахохлившихся под белыми платками снега домов. Некоторые из покинутых изб светлели досками-заколотками. Но на большинстве домов и эти доски посерели, растрескались. Стены раздуло изнутри, как ствол ружья, забитый перед выстрелом грязью. Избы припали, какая на один, а какая сразу на два угла, и казалось, поднавали на них нынешняя обильная зима ещё снега — не выдержат дома, рухнут.

В тексте романа сохранена разговорная орфография автора.

Утром, уходя по сумеркам на лыжах к лесу, городские были возбуждены предстоящей охотой. Поэтому деревню прошли махом, хотя на лыжи становились всего несколько раз в году. Но на обратном пути то один, то другой вдруг приостанавливался, глядел на волны снега, под которыми угадывались основания когда-то существовавших построек, и цепочка людей с ружьями замирала.

Когда подошли к дому, в котором ночевали, тоже покинутому, Нестеренко спросил Адольфа:

— Молодые-то здесь живут?

— Откуда! — удивился егерь, смахивая с валенок широкие охотничьи лыжи. Они покатились, и одна за другой воткнулись в сугроб у стены дома. — Кому она такая жисть нужна? Видел, как мы вчера добирались?

Вчера их сюда от ближайшей деревни, где они оставили свои легковые машины, привезли на тракторной тележке. «Беларусь» качался, как баркас в штормовом море. Мужчины валились друг на друга, холодели от лёгкого страха и ухали в темноте.

— Валерка! — вдруг закричал егерь одному из своих охотников-подручных, который вдалеке что-то рассказывал городскому — мужчине с пышными усами и потным разгорячённым лицом. — Человека остудишь!

Городской снял шапку. От влажных волос шёл пар. Алое солнце садилось сзади них, и казалось, голова городского розовато дымится. На крик егеря они не обратили внимания. Теперь усатый что-то показывал Валерке в поле, и тот, вытянув шею, всматривался вдаль.

— Володя! Волков! — крикнул Нестеренко. — Шапку надень!

— Кабанов, что ль, увидали? — заволновался Адольф. Он был мордаст, с маленькими умными глазками, которые то и дело как бы посмеивались над чем-то. Замусоленные до брони рукава фуфайки были коротки, из них далеко высовывались красные кулаки. Рукавиц егерь не носил и в самый лютый мороз. Знакомясь, приветливо хватал протянутую руку и, пока не заканчивал представление, не отпускал её. А представлялся он концертно. Назвав своё имя, с интересом смотрел в лицо человека. Реакция не заставляла себя ждать. Народ, хотя и давно переживший войну с немцами, хорошо помнил некоего Адольфа. Тем более что в последнее время о нём говорили часто, обсуждая, не Советский ли Союз виноват в начале войны с Германией? Поэтому кто возгласом, кто взглядом выдавали невольное удивление. И тогда егерь, делая вид, будто его не расслышали, громко повторял своё имя. «Адольф! Тёзка Гитлера — знаете такого?» Маленькие глазки посмеивались, но теперь уже с вызовом и настороженно. Люди с наигранной бодростью хлопали егеря по плечу, а через некоторое время замешательство первых минут, в самом деле, забывалось. Однако Нестеренко после знакомства с егерем вдруг подумал, как тяжело, наверное, приходилось Адольфу, когда он был ещё не матёрым мужиком, властным и знающим себе цену, а ранимым мальчишкой послевоенной поры. В народе умеют давать клички, обидные до слёз, а тут само имя звучало хуже клички.

С Адольфом трое городских охотились второй раз. Первый раз — три недели назад, когда кончался отстрел лосей. В прежнем месте, куда компания ездила последние несколько лет, что-то не складывалось. Заболел старший егерь — сипел по телефону, как будто его душили; двое из пятерых не смогли ехать, и тогда Нестеренко, Волков и Фетисов решили открыть новое место. Нестеренкин знакомый дал адрес Адольфа и даже попробовал через какой-то склад, рядом с которым жил егерь, дозвониться до него. Не дозвонился, но Адольф, тем не менее, встретил троих с готовностью — похоже, он был чем-то обязан нестеренкиному знакомому.

Лосей отстреляли легко — их тут было много, а заодно уговорились, что приедут в этот же район за кабаном. «Возьмём, — сказал Адольф. — Только в другом месте».

Прошагав на лыжах километров восемь, сделав два загона, охотники без выстрела вернулись в деревушку, где ночевали. У них оставался ещё один день — последний день охотничьего сезона на кабанов.

Но несмотря на пустые хлопоты, пятеро городских не переживали. Адольф и два местных охотника — не то приятели егеря, не то его помощники — были уверены, что завтра кабана возьмут.

— Мы нынче как на разведку ходили, — сказал егерь Волкову, тому высокому усатому мужчине, оглядываясь на него в дверях избы. Волков повесил ружьё в коридоре, и теперь извивался, чтобы снять патронташ. Нестеренко помог ему. Через распахнутую дверь было видно, как в избе уже выкладывают на стол еду маленький Игорь Николаевич Фетисов и товарищ Волкова, толстый врач Карабанов. Собственно говоря, все пятеро были близкими приятелями, хотя встречались, в основном, на охоте. Жили в одном крупном подмосковном городе, оказавшемся в конгломерате ещё нескольких таких же городов военно-космической ориентации, Фетисов — даже по соседству с инженером-электриком Нестеренко, имели, естественно, каждый своих знакомых и товарищей, но когда приходила трудная минута, вспоминали, прежде всего, о тех, с кем охотились. На них попавший в беду мог рассчитывать, как хромой на посох. При этом помогать старались буднично, избегая пафосных слов. Если появлялась возможность смягчить ситуацию иронией или шуткой, не упускали случая. А в обычной обстановке придумать какой-нибудь «прикол» вообще считалось в порядке вещей. Особенно неистощим был Нестеренко. Сняв с Волкова патронташ, он тут же сунул его вошедшему в коридор пятому охотнику — худощавому мужчине с глубоко запавшими глазами.

— Подержи, Паша, — с тревожным лицом сказал товарищу. — Надо Волкова внести.

Тот молча, с удивлением уставился на чернобрового. Мол, что случилось? Нестеренко озабоченно покачал головой:

— Видишь? Патронташ не может снять. Совсем ослабел парень. А ты, Адольф, валенки с него сними.

Егерь засмеялся и прошёл в избу. Там уже почти был готов стол. Фетисов быстрыми, как у всех маленьких, движениями дорезал хлеб. Один из товарищей Адольфа — Валерка — выкладывал из своего рюкзака варёную лосятину, луковицы, полиэтиленовый пакет с насыпанными туда кубиками сахара. Другой — мрачноватый мужик с красными белками глаз — растапливал печку. Не дожидаясь, когда она даст тепло, сели за шаткий стол и налили, как полагается. Когда все притолкались, Карабанов поднял стакан.

— Выпьем, мужики, за подаренный кабанам лишний день жизни.

Он работал хирургом в городской больнице. Короткие толстые пальцы были цепки, глаза из-под набрякших век смотрели остро.

— Наши от нас не уйдут, — захрустел твёрдым солёным огурцом Адольф. — Не то стреляйте меня завтра замест кабана.

— Ну, если на Володю Волкова иль на Пашу Слепцова выйдут, то не уйдут, — согласился, морщась от водки, Карабанов. — Это такие убивцы.

Голос у него был сиплый — доктор простыл на митинге «Демократической России» недели три назад. Когда трое товарищей ездили на охоту, он лежал с температурой в постели, и хотя недавно вышел на работу, горло не мог вылечить до сих пор. Откусив холодного огурца, закашлялся, отвислые щёки его покраснели, и на большом лбу выступила испарина. Из всей компании одному Фетисову — товароведу универсальной базы — катило под пятьдесят. Остальные были почти ровесники: по 37–38 лет. Но если на большинство людей жизнь ставит свои отметины с мало-мальски подходящей точностью, то в этой компании она кое-что перепутала. Тучный, губастый, с поредевшими темными волосами Карабанов выглядел старше своих лет, а ровеснику доктора — стройному и холёному учителю Волкову — никто не давал даже его возраста.

— Смех смехом, — оживился Волков, вытирая усы, — а в прошлый раз охота накрылась для всей честной компании.

— Испортил он нам всю «малину», Сергей, — сказал Нестеренко Карабанову, показывая пальцем на Волкова. — За двадцать минут уложил двух коров и оставил нас без выстрела…

— Вот видишь, Адольф! Не связывайся с ними. Отдай кабана.

— Отдам. Хоть три. У нас у самих две лицензии не закрыто. Но ведь ты скажи, какая хитрая животная пошла. Сейчас таятся, на кормёжку идут ночью… А вот, скажем, послезавтра уже — иди по лесу, и кабан тебя не боится. Как будто знает, что на них сезон кончился. Пережили опасные дни, и бывший враг — нонешний друг.

— Газеты, наверно, читают, — заявил Нестеренко, ища глазами, обо что бы сорвать металлическую пробку на бутылке с минеральной водой.

— Дёрни об стол, — подсказал Паша Слепцов.

— Нащёт газет — не знаю, — поморщился егерь. — Их если севодня читать — сумашедшим станешь. Я думаю, природа приспосабливается. Выжить-то надо! И среди зверей есть люди. Сображают.

— Не ко всему нужно приспосабливаться, — вдруг раздался невнятный и быстрый говорок Фетисова. — Говорю директору: посадят, дурак. А он уже врагом смотрит.

Все поглядели в сторону Фетисова. Даже Адольф успел заметить, что товаровед — самый незаметный в городской компании. Говорил он мало, едва слышно и торопливо, как человек, давно понявший, что его в любой момент могут перебить, что слушатели тут же повернутся на сильный уверенный голос, мгновенно забыв и о самом Фетисове, и о том, что он говорил. Поэтому Игорь Николаевич особо не встревал в разговоры, никого не перебивал; если между товарищами разгорались страсти, он только стеснительно щурился и время от времени быстрым движением протирал острую лысинку. Уловив сейчас редкую минуту внимания, он заговорил слышнее, однако по-прежнему торопясь.

— Срок годности — он не вечный. Портится товар… Две машины отвезли в лес… Люди видят… но молчат. А на меня смотрит, как на врага народа. Хотя недавно были друзьями.

— Потерпи, Игорь. Скоро будем наводить порядок, — сурово успокоил Нестеренко. — А раньше времени высунешься — голову оторвут.

И добавил остальным, тронув крупные губы улыбкой:

— Шибанёт, как током. Будем мы грудку пепла на охоту носить.

— Ты его слушай, Игорь Николаич, — с иронией подтолкнул Фетисова сухолицый Павел Слепцов, и во впадинах-глазницах колыхнулась нетёплая усмешка. — Где электричество, там Андрей спец.

— А может, как раз не надо слушать, — посерьёзнев, сказал Волков. — Давно пора во весь голос говорить… Называть вещи своими именами. Совсем вразнос дело идёт! Страны ведь, мужики, не останется!

Нестеренко недовольно мотнул головой.

— Хочешь своего человека в пасть кинуть? Сожрут. У демократов острые клыки. Это мы уже видим. Поэтому надо подождать! В дамках тот, кто умеет ждать.

Он замолчал, думая о чём-то явно нездешнем. Потом пристально поглядел на Волкова.

— Плохо, если и ребят не учишь солдатской выдержке. Тебе сам Бог велел делать из них бойцов. Недолго осталось… Скинут «пятнистого». Нельзя больше эту тварь… А пока говорю вам: на-до по-до-ждать!

— Нада, нада, — усмехнулся егерь. — Свет надо включить. Как сычи в темноте сидим.

Тут только заметили, что в избе посумрачнело и в то же время потеплело от печки, распахнутый зев которой багровел тлеющими углями. Адольф поднялся и включил свет. Из-за стола вылез красноглазый мужик. Посмотрел в корзину для дров — она была пустой, пошёл в коридор за поленьями. Волков присел на корточки к печке, подвинул уголёк и осторожно, чтоб не опалить усы, прикурил.

— Я ребят учу языку, — сказал он, вставая. — Французскому языку.

— Хороший язык, — откликнулся Карабанов. — Хотя будущее за английским. Перемены к нам придут с английским языком.

И твёрдым тоном добавил:

— Мы все будем говорить по-английски. Очень скоро.

Слепцов открыл новую бутылку водки и, по-вороньи скосив голову, стал разливать.

— Ф-фу! Мне нравится немецкий.

Наклонился к Нестеренке и неожиданно гаркнул ему в ухо:

— Хэндэ хох!

Тот отшатнулся, едва не упав с табуретки.

— Обалдел, что ль? — замахнулся электрик на товарища. — Хохнуть бы тебе по ушам, да своих нельзя трогать.

— А ты, Валерка, какой язык любишь? — спросил Адольф, и на широком красном лице его огоньками засветились глазки.

— Я уважаю говяжий!

В избе грохнули так, что красноглазый мужик, открывший в этот момент дверь, чуть не выронил корзину с дровами.

— Ну, чего вы? — обиделся Валерка. У него было узкое, как будто пропущенное через валки прокатного стана лицо, над которым дыбились проволочно-жёсткие волосы. — Говяжий с хреном…

— Сам ты хрен, — сквозь смех выговорил егерь. — Ты когда его последний раз ел?

— Давно. Поэтому уважаю.

— Да не об том языке говорят.

— А-а, — смял понятливой улыбкой узкое лицо Валерка. — Эт как у нас на фабрике был поммастера — Альберт. Но мы его звали Федя.

Тут все вообще зашлись от смеха, а Фетисов даже упал на плечо Карабанова.

— Да честно я вам говорю! — сердито крикнул Валерка. — Спросите у Николая.

Но второй подручный егеря только вытирал слёзы и ничего не мог сказать.

— Вот так у нас всё и получается, — успокаиваясь, заговорил Карабанов. — Обещают Альберта — приходит Федя. Не страна, а полное дерьмо.

Нестеренко резко оборвал смех.

— Ты что имеешь в виду? — процедил он, и глаза его, только что блестевшие от веселья, как мокрый чернослив, сухо уставились на доктора. Волков понял: сейчас снова вспыхнет тот обжигающий и неприятный спор, без которого в последнее время редко проходила каждая их встреча, когда они оказывались впятером. Ещё недавно близкие друг другу люди, терпеливые к мнениям и шуткам товарищей, часто соглашавшиеся по поводу больших и малых недостатков советской действительности, они стали быстро раздражаться от самых безобидных по вчерашним меркам оценок и суждений. Когда-то инженер-электрик Нестеренко сравнил их всех с электродами для дуговой сварки. К каждому тянется свой питающий кабель, у каждого гудит свой аппарат, подающий ток. Но если раньше все аппараты были настроены на создание некоей дуги объединения, то теперь словно кто-то специально их разрегулировал, и электрические вспышки чаще не соединяли разное в общее, а с болью прожигали соединительную ткань.

А как неплохо всё начиналось несколько лет назад!



Глава вторая

Появление нового Генерального секретаря Горбачёва каждый из них встретил с интересом. Насторожился только Слепцов. Раза два заговаривал про какой-то знак свыше, но товарищи посмеялись, и он больше этой темы не касался. Согласен был, что новый «вождь» выгодно отличается от прежних: молодой, энергичный, не сидит в Москве, говорит без бумажки — это нравилось. И хотя он говорил те же слова, которые люди давно привыкли пропускать мимо ушей — о развитом социализме, о борьбе с бюрократией и волокитой, об улучшении жизни народа — однако теперь от них повеяло свежестью. У многих даже появилась надежда на скорые перемены, потому что застой последних лет, казалось, проник во все поры жизни.

Тот динамизм советской экономики, науки, общественных отношений, которым было отмечено взлётное время конца 50-х — первой половины 70-х годов, постепенно остывал. Это не означало, что Советский Союз остановился в своём развитии. По многим показателям советская индустрия, опираясь на достаточно развитую науку, шла нога в ногу с лидерами мирового промышленного развития, а кое в чём даже обгоняла их.

Однако развивались разные отрасли неодинаково. Военно-промышленный комплекс и другие наукоёмкие сферы могли состязаться с зарубежьем не только по интеллектуальной насыщенности производства, но и по производительности труда. В других сегментах экономики производительность всё сильней отставала от мировых показателей. Станочный парк устаревал морально и физически, обновление его шло медленно. Ручной, малоэффективный труд преобладал там, где в развитых странах работала современная техника.

В позднебрежневское время были предприняты попытки поднять производительность труда и его эффективность благодаря достижениям научно-технической революции. Но в целом темпы экономического развития всё явнее замедлялись. Причины были разные. И негибкий командно-плановый каркас, где каждой отрасли, заводу, цеху отводились жёсткие рамки, за пределы которых выйти было нельзя. И тотальное распределение ресурсов «от Москвы до самых до окраин», не оставляющее места экономической инициативе. И отсутствие конкуренции как способа предъявить обществу лучший по качеству и эффективный по себестоимости товар.

Причины переплетались одна с другой, усиливали друг друга, порождали новые, те — следующие, и этот ком становился всё тяжелей. Так бывает, когда дети скатывают из влажного снега шар для туловища снеговика и не замечают момента, когда шар уже с большим трудом удаётся сдвинуть с места.

На внутренние причины накладывались внешние. Одной из них стал ввод советских войск в Афганистан в 1979 году.

Афганская война не только сильно испортила имидж СССР в глазах и западных европейцев, и, особенно, мусульманского мира. Она требовала значительных материальных затрат: три-четыре миллиарда долларов сгорали ежегодно в пламени неоднозначно воспринимаемой в народе войны.

Параллельно в это же время Советский Союз стал тратиться на спасение коммунистического режима в Польше. Наделав долгов ради красивой жизни «как на Западе», Польская народная республика в 1981 году должна была заплатить 7 миллиардов долларов в счёт погашения кредитов и 3 с половиной миллиарда — по процентам. Отказ от платежей означал прекращение новых кредитов, а это вело к быстрому и полному разрушению экономики страны. СССР выделил Польше 4 с половиной миллиарда долларов, да ещё дал в долг большое количество нефти, газа, хлопка.

Между тем, самому Советскому Союзу как раз в это время эти миллиарды были очень нужны! Разыграв исламскую карпу, Соединённые Штаты добились от богатейшей Саудовской Аравии не только активной помощи моджахедам в Афганистане, но и её согласия как ведущего члена ОПЕК на резкое снижение стоимости нефти: с 30 долларов за баррель в начале 80-х до 12-ти в 1986 году. Это уменьшало доходы СССР ещё на 10 миллиардов долларов в год.

Но если тяжёлая индустрия, пусть с нарастающим замедлением, всё же справлялась со своими обязанностями, этого нельзя было сказать о сельском хозяйстве, о лёгкой и перерабатывающей промышленности. О тех отраслях, которые должны были в достатке обеспечить страну продовольствием и всевозможными товарами народного потребления. А именно от этих отраслей и, прежде всего, от агропрома зависит каждый день настроение людей, их оценка действий власти.

Сказать, что причиной была нехватка денег или сама колхозно-совхозная форма хозяйствования, нельзя. Для села выделялись большие средства — на строительство производственных и социальных объектов, на закупку техники: тракторов, комбайнов, автомашин. Да и форма хозяйствования показывала далеко не единичные примеры удачной работы. В стране было немало богатейших колхозов и совхозов, где люди жили в достатке, имели хорошее жильё, покупали машины, дорогую бытовую технику, работая при этом весьма эффективно.

Однако общая картина была удручающей. Отчасти сказывались климатические условия — с 1969 года по 1984-й в Советском Союзе было восемь неурожайных лет. Причём три из них шли подряд — 79-й, 80-й и 81-й. Если в 1978 году было собрано 237 миллионов тонн зерна, то в 1984-м — лишь 173 миллиона. Поскольку нормой считается иметь на человека одну тонну зерна в год, а СССР тогда насчитывал 274 миллиона жителей, то видно, какой возник дефицит.

Но природно-климатические факторы были не единственной причиной низкой отдачи сельского хозяйства. Важным тормозом стало отсутствие мобилизующих стимулов работать лучше других. Поэтому, несмотря на вливание огромных денег, сельское хозяйство оставалось малоэффективной отраслью.

Ситуацию усугубляли расхлябанность и массовая безответственность. Лозунг: «Всё вокруг колхозное — всё вокруг моё», если когда-то и заставлял людей беречь общее добро, то никак не во времена «развитого социализма». В эти годы он, наоборот, стал оправданием растащиловки, наплевательского отношения к общим ценностям и результатам коллективного труда. Отсюда брали начало невероятные для других стран потери выращенной продукции. Охотничья компания видела это в разных местах. В Астраханской и Волгоградской областях, куда мужчины ездили на охоту и рыбалку в конце лета, часть помидорных плантаций не успевали убирать до начала озимой пахоты. Чтобы очистить место, бульдозеры гребли красное месиво из помидоров куда придётся. На Ярославщине, в Смоленской и Костромской областях в полях оставался неубранным картофель, а тот, который выкапывали, зачастую лежал в буртах под дождями и снегом.

Собранное и доставленное на базы тоже не всё доходило до потребителя. Здесь также многое сгнивало и выбрасывалось. В итоге в целом по стране пропадала примерно треть овощей, до 40 процентов картофеля. Немало терялось мясной и молочной продукции. А ведь на производство всего этого тратились большие материальные и людские ресурсы.

Положение в сельскохозяйственной отрасли, в производстве товаров народного потребления, в обеспечении людей продуктами и предметами первой необходимости наглядней всего показывало, что река советской экономики кое-где уже не течёт, а превращается в застойное водохранилище. Заработная плата и доходы населения росли, что было несомненным достижением социалистической системы, однако отоварить их, как говорили экономисты, было всё труднее.

И действовали здесь факторы не только экономического характера. Хозяйственное переплеталось с идеологическим, моральное — с безнравственным, целеустремлённое — с наплевательским. Выделить какой-то фактор как главный, отбросив остальные в число второстепенных, было бы не очень правильно. Одно и то же явление в разных обстоятельствах действует по-разному. Для пешехода заноза в пятке — это остановка движения, а для всадника — только боль, когда заденешь. Тем не менее, многие в обществе склонялись к мысли, что переход страны с быстрого бега на шаркающий шаг — это, не в последнюю очередь, результат так называемой кадрово-политической стабильности.

Провозглашённый Леонидом Брежневым вскоре после прихода к власти в 1964 году принцип «бережного отношения к кадрам» встретил одобрение не только у партийно-государственной элиты, но и в народе. Стране надоело вздрагивать от сумасбродных авантюр жирного хитрованца Хрущёва. То он режет существующие хозяйственно-экономические связи и соединяет несоединимое в рамках совнархозов. То в одной области вводит должности двух первых секретарей обкомов: по промышленности и по селу, создавая ситуацию двух медведей в одной берлоге. То привозит из Америки «кукурузную панацею» и заставляет широко её применять. Стараясь угодить импульсивному, раздражительному и всё более раздувающемуся от самовеличия «дорогому Никите Сергеевичу», партийно-хозяйственные клевреты пытались сеять «царицу южных широт» даже за Полярным кругом.

То он бросается на новую борьбу с церковью, дорушивая оставшееся после погрома большевиками-предшественниками. То рубит частные сады, душит свирепыми налогами личные подсобные хозяйства, объявляя всему миру, что в 1980 году в Советском Союзе будет построен коммунизм и частная собственность станет не нужна.

После сумасбродств «колобка в соломенной шляпе» (одна из кличек Хрущёва в народе) весёлое добродушие чернобрового красавца Брежнева наполняло людей оптимизмом, желанием работать с засученными рукавами, но без нервотрёпки. Именно на брежневское время приходится наивысший подъём экономики Советского Союза. Но и тогда же — к концу брежневских лет — начинается его стагнация.

Бережное отношение к кадрам означало долгую их несменяемость. А это, в свою очередь, вело к уверенности, что всё сойдёт с рук. Только какие-то сверхординарные причины могли заставить отступить от этого принципа. Если не раздражаешь вышестоящее руководство критикой и опасными предложениями, не попался с шумным скандалом на «аморалке», берёшь подношения по чину и докладываешь наверх о благополучии на вверенной тебе территории или в отрасли, можешь быть спокойным за своё будущее. Даже если «благополучие» достигнуто путём приписок и статистического обмана, а «опасные предложения» могли бы стать альтернативой каменеющему консерватизму.

Эти правила быстро усвоили на всех этажах государственного здания, дополняя и расцвечивая их местным орнаментом. В республиках Средней Азии партгосноменклатура стала возрождать байство. В Казахстане вспомнили о родоплеменном делении на жузы. В Закавказье и Предкавказье расцвело куначество. Даже в славянской элите, обычно разрозненной, появилось кумовство.

Всё это обильно удобряло почву для коррупции, двойной морали, перерождения. Общество охватили апатия, цинизм и равнодушие, что только усиливало прогрессирующую болезнь экономического и социального организма страны.

В ноябре 1982 года тяжело больной Брежнев умер. Его пост Генерального секретаря ЦК Компартии занял Юрий Андропов. Это с удовлетворением встретили не только здоровые силы в партии, но и большинство народа. Люди ждали перемен и наведения порядка, а кто, как не Андропов, по мнению широких масс, мог лучше других справиться с этим. Пятнадцать лет он возглавлял КГБ СССР, оставив должность Председателя лишь за полгода до смерти Брежнева, а в стране многие с уважением относились к этой структуре.

Уже первые выступления нового руководителя выгодно отличали его от предшественника: ясная, грамотная речь вместо брежневского косноязычия, единственная звезда Героя Соцтруда на костюме вместо иконостаса наград у «дорогого Леонида Ильича», равнодушие к лести и роскоши, нетерпимость к казнокрадству и взяточничеству, честное признание трудностей, в которых оказалась страна, — всё это вскоре увидели и услышали жаждущие перемен люди.

Андропов начал с наведения элементарного порядка и законности. Чтобы поднять трудовую дисциплину, остановить прогулы и опоздания на работу, в городах начались рейды милиции. На дневных сеансах в кинотеатрах, в универмагах, в различных ателье и мастерских у людей проверяли документы, выясняли, где человек должен быть в это время. Прогульщиков охватила паника. Самые злостные из них боялись выйти из дома, но большинство — от греха подальше — перестали прогуливать и опаздывать на работу. Страна подтянулась, побрилась, завязала шнурки и надела галстук.

Кампания по наведению порядка и дисциплины сразу принесла ошеломляющие результаты. Уже за первый квартал 1983 года, то есть через какие-то три-четыре месяца, объём производства в Советском Союзе вырос на 6 процентов. Одно это показало, какие резервы перед тем распылялись.

Одновременно Андропов вернулся к расследованию многих коррупционных дел, связанных с высшей номенклатурой, которые до того вынужден был свернуть по требованию брежневского окружения.

Но он понимал, что эти меры — лишь подступы к более серьёзному лечению государства. Требовались кардинальные перемены в экономике, в организации производства. Сами понятия «перестройка» и «ускорение», сказанные тогда в узком кругу, появились именно в короткий период андроповского руководства страной.

Выход из стагнации Андропов видел в многоукладности экономики. Зная жизнь теневого бизнеса в СССР, изучив открытую экономику восточноевропейских социалистических стран, он видел, что частный сектор может эффективно работать в сфере обслуживания, в лёгкой промышленности, частично — в сельском хозяйстве. И тут ближе всего ему была модель реформ, которая уже осуществлялась Дэн Сяопином в Китае. Смысл китайской модели состоял в том, чтобы, сохраняя политический строй, вести постепенное внедрение рыночных отношений именно в тех отраслях, которые должны обеспечить людей продуктами питания, бытовыми услугами, всей гаммой товаров народного потребления. Причём развиваться рыночная сфера должна под надёжной защитой и при поддержке государства, сурово пресекающего рэкет, казнокрадство и коррупцию.

Некоторые учёные-консультанты предлагали Андропову начать с демократизации политической системы. Но он резко ответил: «Сначала надо накормить и одеть людей».

Понимая, что излечение хронических болезней государства требует времени, он торопился быстрее запустить механизмы экономических перемен. Спешил ещё и потому, что сам был тяжело болен. Вдобавок к давно мучающему его почечному диабету, он в 1981 году в Афганистане заболел азиатским гриппом, который дал осложнения.

Врачи обещали ему 5–6 лет жизни, и Андропов, исходя из этих сроков, составил план реформирования экономики и социальной жизни страны путём широкого внедрения хозрасчётных методов, расширения самостоятельности предприятий при одновременном повышении персональной ответственности и дисциплины.

Но прожить ему удалось недолго. В феврале 1984-го «советский Дэн Сяопин» умер, успев только наметить ориентиры вывода Советского Союза из застоя и кризиса.

Не все жалели об этой потере. За 15 месяцев своего правления Андропов сменил 37 первых секретарей обкомов, 18 союзных министров, провёл чистку партийного и государственного аппарата, органов внутренних дел и госбезопасности. Отказался приближать к себе бывшего посла в Канаде и будущего идеолога демократов Александра Яковлева. Однажды заявил (без подробных объяснений), что тот слишком долго — 10 лет — прожил в капиталистической стране. В другой раз высказался определённее, назвав Яковлева антисоветчиком. Уже к осени 1983 года разочаровался в Горбачёве, которого поначалу выделял за молодость и энергию. Теперь он увидел в нём верхоглядство, амбициозность, любовь к славословию в свой адрес.

Однако в широких массах к смерти Андропова отнеслись по-другому. В России издавна повелось: если внезапно умирает правитель, которого народ отметил уважением, значит, его убили. Именно так многие и расценили смерть Андропова.

Ни предыдущий, ни следующий генсек такой оценки не заслужили. Сменивший Андропова и правивший ещё меньше (11 месяцев) Константин Черненко сразу получил прозвище «живой труп». Он не мог дойти от президиума до трибуны, чтобы не остановиться отдышаться. К избирательной урне для голосования на глазах миллионов телезрителей его вели под руки. Тусклая, бесцветная личность, единственной заслугой которой была близость к Брежневу, словно специально был он вытащен историей для эффектного появления после него Михаила Горбачёва.

Но те надежды, с которыми люди встретили приход к власти Горбачёва, вскоре сменились у кого — тревогой, у кого — раздражением. Шаг за шагом он распылял кредит доверия, и спустя короткое время от первоначального обожания осталась лишь труха. Те, кто требовал демократии, отвергали его за медлительность и нерешительные, на их взгляд, действия по демократизации общества. Разочарованные, они толпами переходили к Ельцину, которому подсказали, на чём можно сыграть, и он обещал демократии сколько угодно.



Коммунисты возненавидели Горбачёва за предательство интересов партии, сдачу позиций и отступление перед экстремистами, назвавшими себя демократами. А основная масса народа, кому, по распространённому тогдашнему выражению, были «до лампочки» и те, и другие, ругала Горбачёва за разрушающуюся на глазах жизнь: дефицит большинства товаров, очереди за всем, что требовалось каждый день.

Больней всего люди реагировали на продуктовый паралич. Еду не покупали, а «доставали», её не продавали, а «выбрасывали». Слова: «Бегите в магазин, там „выбросили“ колбасу (котлеты, сыр, масло, конфеты)» вызывали не радость, а раздражение. Поэтому, прежде чем ответить на вопрос Нестеренко: «Что ты имеешь в виду?», — Карабанов показал рукой на стол:

— Ты посмотри, как мы живём! Достойно это человека? Если б не Пашина «кормушка», не подарки мне от больных и не база Фетисова, мы бы ели сейчас только лосятину с кислой капустой. Вот это я имею в виду. Нашу жизнь… и государство наше… поганое.

В этот момент Фетисов, ещё не остывший от внимания к себе, снова быстро заговорил:

— Машину увезти, сами понимаете, не две палки колбасы списать. А он, дурак, ничё не боится.

— Подожди ты со своей колбасой, — перебил его Нестеренко. — Тут нам доктор опять заведёт про Америку. Он признаёт только одно государство.

Год назад, также зимой, Карабанов улетел с женой в Соединённые Штаты. Перед тем в Союзе побывал двоюродный брат Сергея Марк. За несколько лет до того он с матерью и отцом эмигрировал в Израиль. Но семья Марка, как многие из рвавшихся якобы в «землю обетованную» евреев, даже не тронулась в ту сторону, а повернула в США. Компания, за исключением Волкова, Марка не видела. Однако столько о нём слышала от доктора, что каждый мысленно нарисовал себе его портрет. Для Нестеренки он почему-то был похож на Карабанова — толстый, губастый, только волосы не редеющие, а густые, курчавые.

Вернулся из Штатов Сергей другим человеком.

— Старик! Карабаса нам подменили, — с растерянной усмешкой сказал Нестеренко Волкову после первой же встречи с доктором на весенней охоте. И в его словах было не столько шутки, сколько недоумённей тревоги: как будто доктора действительно в Америке клонировали и прислали лишь внешне похожего на Карабанова человека. Сергей, и до того глядевший на советскую жизнь критически, теперь использовал каждую раздражающую мелочь окружающего бытия, чтобы подчеркнуть уродливое несовершенство страны. Он всё сравнивал с тем, что увидел в Соединённых Штатах сам и что слышал теперь от новых знакомых на собраниях неизвестного ему раньше Института демократизации. Туда его пригласили телефонным звонком сразу после возвращения, и он регулярно ходил в затрапезный «красный уголок» картонажной фабрики, где проводил свои собрания Институт.

На каждом таком собрании выступал какой-нибудь человек, который, как его представляли, только что приехал «оттуда» — из США, Канады, Западной Европы. Однако до Карабанова очередь почему-то всё не доходила, и он понял, что это выступают инструкторы. Они говорили каждый о своём: об использовании забастовок для борьбы против власти всех уровней, о методах агитации в трудовых коллективах и на митингах — оказывалось, приёмы должны быть разными. При этом инструкторы поначалу советовали не призывать открыто к насильственному разрушению советского режима, а давить на болевые точки стремительно ухудшающейся жизни. В первую очередь — на нехватку продуктов и отсутствие товаров первейшей необходимости. «Все революции, — сказал один из „недавно приехавших“, — начинаются из-за голода. Вспомните, как удалось начать Февральскую революцию 1917 года в России! Царская Россия была одной из немногих воюющих стран, где не вводились карточки: продовольствия было достаточно. Но умные люди перекрыли пути доставки продуктов в Петроград, и голодные женщины в очередях раскачали царизм».

Карабанов быстро понял, к чему ведут инструкторы. Некоторое время он колебался — всё же это была его страна, где он родился и вырос, за которую воевал и был ранен его отец, откуда не хотела никуда уезжать его мать — опытный врач-невропатолог. Но слитком многое здесь его уже раздражало, и он принял предлагаемые правила действий.

— Ты оглянись по сторонам, — сказал он электрику, стараясь придать голосу как можно больше товарищеской озабоченности. — Неужель не видишь, Андрей, что всё догнивает? Всё разваливается у этих коммунистов. Ты задел Америку, а я ведь там не видел ни одной очереди. Можешь себе такое представить у нас? Магазины полны товаров и продуктов… На каждом шагу кафе, рестораны. Ты был в Москве в «Макдональдсе» [1]?

— Не попал. Ну, и что? — огрызнулся электрик.

— А-а… Не попал, потому что там тысячи стоят, хотят попробовать американской еды. А в Нью-Йорке этих «Макдональдсов» — на каждом углу. Поэтому нигде нет очередей. Там слова такого не знают. А какой выбор в магазинах! Мы были зимой. Марк живёт под Нью-Йорком. Там не поймёшь, где кончается город, где начинаются пригороды. Везде одинаково яркая реклама, на дорогах светло от фонарей. Не как у нас: с главной улицы свернул — и конец света. Зашли с Верой в небольшой магазин. Сказал ей, чтоб отвернулась от витрины и стала называть продукты, какие может вспомнить. А я смотрел: есть ли они? Ребята! Мы выдохлись на третьем десятке. Увидели всё, что приходило в голову. Даже вишню и клубнику. В январе! А сколько мы с вами всего забыли! Названий не помним, не то что вкуса!

Волков это слышал ещё год назад, когда был у Сергея дома после его приезда из Штатов. Потом — летом на рыбалке, куда они ездили вдвоём. Поэтому с видом причастного к тайне подтолкнул доктора:

— А расскажи, Сергей, про кефиры.

— Э-э, это отдельная песня. Сколько у нас кисломолочных продуктов?

— Ряженка, — с готовностью начал перечислять учитель. — Кефир. Простокваша. Творог.

Подумав, добавил:

— Сметана.

— Всё? А в Америке раз в десять больше. Если не в двадцать. Ты назвал, Володя, сметану. У нас она в единственном виде.

— Если достанешь, — сказал Волков.

— А в американских магазинах и разной жирности, и разного веса…

— Зачем разного-то? — с сомнением в голосе спросил Валерка.

— Кому-то надо триста грамм, другому — двести. А бабке… старушке одинокой, может, хватит маленькой баночки.

Помощники егеря недоверчиво переглянулись. Волков заметил это.

— Ты про кефиры расскажи, — нетерпеливо напомнил он Карабанову.

— А от этого дела мы вообще растерялись. Представьте метров десять — пятнадцать… даже не знаю, как назвать… витрина што ль? Открытая полка, но сзади холод. На полке разные кефиры… йогурт…

— Эт кто такой? — с подозрением спросил Адольф. — Ёгурт?

— Можно сказать: кефир. Одно и то же. Как у Валерки Федя и Альберт. Но этих йогуртов… каких только нет. С вишней. С клубникой. С черникой. С кусочками персика. С шоколадом. Всё открыто. Бери в корзину — и в кассу.

— И не воруют? — хрипло спросил красноглазый мужик.

— Там не украдёшь — весь зал осматривают кинокамеры. Да и зачем, когда всего в избытке.

— Вот чёрт! — воскликнул Валерка. — Почему у нас так нельзя?

Он запустил пальцы в жёсткий вулкан волос над узким лицом, поскрёб в недоумении голову.

— Ёгурды. Мы в сельповский магазин не ходим. Скажи, Николай! Там нечего делать. Мыло дают по карточкам. И то — кусок на месяц. Мыло-то куда исчезло? Эт разве дело? Поедет баба в город — там очереди и пустые магазины.

— Это всё Горбачёв! — грохнул кулаком по столу Нестеренко так, что подпрыгнула тарелка с капустой и огурцами. — Он, тварь, развалил экономику, порядок — всё в стране. При Брежневе жили сытно… Мирно.

— Не считая афганской войны, — холодно бросил доктор.

— А сейчас война по всему Союзу! — рявкнул Нестеренко. — Армяне убивают азербайджанцев. Те — армян. Узбеки — каких-то месхетинцев. В Молдавии — русских. Эт чё такое, ребяты-демократы? Сталина нет на вас! Он бы устроил вам карабах-барабах.

— Во! Поглядите на него! А мы хотим перемен.

— Я недавно был в Рыбинске, — сказал Слепцов. — Там наш завод. Прошёл по магазинам — всё пусто. Хлеб и консервы «Завтрак туриста». Раньше такого не было. Давно туда езжу. Привозил сыры — «ярославский», «пошехонский», «угличский», «костромской». Всё исчезло. За плавленым сырком очередь.

Он замолчал. Затихли и остальные, думая каждый о своём. Волков вдруг вспомнил, как пылал недавно от стыда в кабинете директорши гастронома. Она была матерью его ученика — ленивого и нагловатого подростка. Можно было вызвать её в школу. Но приближался день рождения жены. Попирая гордыню, учитель позвонил в магазин. В жар бросало не только от взглядов всё понимающей, самодовольной женщины, которая, с трудом вынув из кресла глыбу расплывшегося тела, повела его в подсобку. Стыдно было от того, что он действительно забыл названия продуктов. «Што бы вы хотели?» «Колбасу». «Какую?» Он пожал плечами. «А ещё?» «Э-э… колбасу». Женщина снисходительно улыбнулась. «Ну, хорошо, какие у нас есть колбасы, мы подберём. Ещё чево?» Однако Волков ничего не мог вспомнить даже из того небольшого количества названий колбасно-мясных изделий, которые знал по «заказам» Фетисова.

Вспомнив о визите в магазин, он с благодарностью подумал о товароведе — от скольких неудобств избавлял его Игорь Николаевич своей неброской и как бы даже стеснительной поддержкой. Иной сделает на копейку, а будет представлять дело так, словно сотворил грандиозное благо, будто ради этого одолел неимоверные трудности и потому облагодетельствованный им должен помнить это если не всю жизнь, то уж обязательно многие годы.

Игорь Николаевич был для компании вроде камертона миролюбия. Его старались не задевать даже лёгкой иронией, не говоря о грубоватых, порой беспардонных мужских шутках, как это норовили сделать при каждом удобном случае с остальными. Если трогали, то скорее с заботливым добродушием, не переходя грань. На одной из прошлозимних охот лося взяли совсем уж поздно, в сумерках. Стреляли сразу двое: Нестеренко и товаровед. Пока егеря разделывали тушу, Фетисов с беспокойством ходил вокруг. Время от времени взрывал носком валенка снег, словно пытаясь что-то найти.

— Чего потерял? — спросил Нестеренко, закусывая выпитую «на крови» водку.

— Галоша куда-то… Она у меня слабо сидит.

Когда перевернули тушу лося, чтобы снимать шкуру с другой стороны, кто-то из егерей крикнул:

— Э-э! Тут чья-то галоша!

Ядовитый электрик отреагировал мгновенно:

— Это Фетисова! Его смертельное оружие! Он у нас лосей галошами бьёт.

Но товарищи не подхватили шутку Андрея, хотя каждый понимал: случись такое с ним, компания долго бы издевалась над «стрельбой галошами». Хмыкнул только Слепцов, да и тот сразу запнулся. Маленькая фигурка Фетисова в давно приношенном офицерском бушлате, в выцветшей до рыжины ондатровой шапке, с болтающейся на груди муфтой — в ней Игорь Николаевич грел руки, стоя на «номере», — вызывала больше сочувствия, чем смеха.

Выпивая, Фетисов быстро пьянел; глаза начинали слезиться; он, стараясь не привлекать внимания, вытирал их, и чаще рассеянно, нежели с интересом, слушал кипящие споры товарищей.

Однако на этот раз он даже немного подсердился оттого, что ему не давали сказать до конца. Улучив момент в напряжённо-злой тишине, Фетисов быстрым говорком зачастил:

— Говорю ему: плохо кончится. Очень будет плохо. По складам нельзя пройти. Забиты. Одежда всякая… Дублёнки… Костюмы. Обуви под потолок. А продуктов! Некуда ставить. На путях держим… В вагонах.

Все разом повернулись к Фетисову.

— Консервы… банки… Эти можно долго хранить. А скоропортящийся продукт? Масло… сыры. Пока в холодильниках. Колбасы — сервелат, сырокопчёная — могут полежать. Хотя у них тоже срок хранения не вечный. А варёные колбасы? Сосиски… Сардельки… Окорока… грудинка-корейка… карбонат… буженина…

— И это всё у вас есть? — ошарашенно выдавил Нестеренко.

— Девать некуда. Какой-то команды ждёт. А когда она будет? Уже две машины варёных колбас отвезли в лес. Выбросили. Говорю ему: Григорий Евсеич, будешь крайним. С тебя спросят. А он: «Не время пока. Скажут, когда надо. Не одни мы держим. Вокруг Москвы много составов».

В избе стало тихо, как будто из неё все мгновенно исчезли. Только потрескивали горящие дрова в печи. Наконец, учитель, запинаясь, проговорил:

— Игорь, ты… ты понимаешь, что вы делаете?

Он стал доставать сигарету, но пальцы никак не могли её захватить.

— Вы натравливаете голодный народ на власть. Губите страну.

— Правильно делают! — резко, с незнакомым металлом в голосе произнёс Карабанов. — Эта власть уже погубила страну. Осталось подтолкнуть.

Доктор понял, что это и есть реализация того плана, о котором он слыхал летом минувшего года.

Глава третья

Тогда его после очередной встречи в Институте демократизации позвал с собой на «интересное собрание» один из новых знакомых — младший научный сотрудник какого-то НИИ Анатолий Горелик. Горелик был моложе доктора. Лысоватый, с остатками редких светлых волос на темени, с выпуклым лбом и размыто-голубыми глазами, он, казалось, только что был отстиран с моющим средством «Белизна». Своей нездоровой бледностью и слабым телом сутулый Горелик напоминал скорее подростка-домоседа, не знающего улицы, чем активного мужчину митингов и площадей. Но это впечатление было обманчиво. Перед толпой Горелика распрямляло, в слабом голоске появлялась твердь, и какая-то тревожная, фанатичная сила захватывала стоящих рядом людей. Организаторы собраний в Институте называли Горелика «активистом демократического движения со стажем» и новичкам советовали к нему прислушиваться. Но Карабанов, привыкший сам быть не среди последних, с иронией глядел на этого неказистого комиссара нового времени.

— Куда поедем? — спросил он, раздумывая, садиться ли ему в «Жигули» Горелика или пойти на автобус — из школы должна была прийти младшая дочь-пятиклассница, в которой Карабанов не чаял души.

— Давайте, давайте, Сергей Борисыч! К нам приехали из Московской ассоциации избирателей. Собрание… (он глянул на часы) уже идёт.

Их не сразу пропустили в зал, хотя он был заполнен людьми наполовину. Один из двух крепких парней, стоящих возле дверей, куда-то сходил с паспортом Горелика. Вышел человек. «Активист со стажем» показал на доктора: «Это — наш…»

Разговор шёл примерно о том же, о чём говорили в Институте демократизации. Как агитировать? Что обещать? Как преподносить имеющиеся у партократов привилегии: спецполиклиники, казённые загородные дачи, жильё повышенной комфортности.

— Если у директора завода или секретаря горкома партии трёхкомнатная квартира на троих, — говорил тонким женским голосом стоящий рядом с трибуной упитанный мужчина, — найдите конкретную семью простого рабочего, где трое живут в двухкомнатной… А лучше — в однокомнатной. Поднимайте шум о несправедливости… Пусть люди задумаются: нужна ли им такая несправедливая власть?

Однако на том собрании доктор услышал и нечто новое. Из президиума, где сидели три человека, несколько раз прозвучали неожиданные для него слова: «Мы должны захватить власть…»

Собрание вёл невысокий плотный человек с плечами штангиста и круглым лицом простачка.

— У нас есть шансы для победы, — сказал он после выступления очередного активиста из зала. — Нужно ставить на учёт каждого депутата РСФСР. Он должен понять, что если он будет голосовать не так, как скажет Межрегиональная группа, то жить ему в этой стране будет невозможно.

«Ого! — удивился Карабанов. — Вот это демократия! Расстреливать, што ль, будут?»

Горелик провёл доктора поближе к президиуму — свободных мест в зале было много, и тут Карабанов как следует разглядел главного. Это только издалека лицо председателя показалось ему лицом добродушного простачка. Теперь он его увидел другим. Большую круглую голову охватывала шапка коротко стриженных, густых и, видимо, очень жёстких волос — косо падающий на средину низкого лба тёмный клин не сдвигался, даже когда председатель энергично тряс головой. Казалось, какая-то хищная птица распласталась на его голове, сбросила жёсткое крыло на лоб и, вцепившись в голову, не собирается выпускать свою добычу.

— Во время уличных митингов, — заговорил поднявшийся в соседнем ряду парень, — не обойдётся без драк, нарушения общественного порядка. Будет проливаться кровь. Кто защитит наших? Кто будет платить штрафы и защищать в судах?

— Пусть это вас не беспокоит, — заявил сидящий слева от председателя мужчина с длинным, как лошадиная морда, лицом. — У нас есть деньги, чтобы платить штрафы. Есть список 30 адвокатов, которые будут защищать наших людей, попавших к властям.

«Это кто?» — тихо спросил Карабанов Горелика. Тот пожал плечами. «Наверно, какой-то адвокат». «А этот?» — показал доктор на вставшего за столом президиума председателя. «О-о! Это известный экономист… Гаврила …э-э… Маратоныч, кажется. Один из лидеров Межрегиональной депутатской группы. Она сейчас главная сила демократии. На ней держится Ельцин. Подождите. Надо слушать».

В это время председатель подошёл к трибуне и снова заговорил о власти.

— Власть должна перейти к нам. Демократия… Церемониться больше нельзя.

«Да-а… Тебе власть только дай, Макароныч, — опять мысленно усмехнулся доктор. — Служил Гаврила демократом…»

А тот, пренебрежительно вздёргивая верхнюю губу, напористо диктовал:

— Для достижения всеобщего народного возмущения надо довести систему торговли до такого состояния, когда ничего нельзя будет приобрести.

Ничего! Таким образом можно добиться всеобщих забастовок рабочих в Москве и в других городах. Затем ввести карточную систему. Но карточки обеспечивать не полностью. Товаров здесь должно не хватать. Сильно не хватать. Какую-то часть… может, значительную часть товаров направить в кооперативы и продавать по произвольным ценам. Это тоже вызовет возмущение.

«Значит, дела пошли», — подумал доктор, меньше других поражённый сбивчивым рассказом Фетисова. Хотя дефицит уже давно тряс страну, Карабанов относил это на счёт неумелых действий горбачёвской команды. Однако теперь он понял, что, оказывается, активно работали и другие силы. Гордый своим участием в этой большой, невидимой деятельности, он ещё жёстче повторил, глядя на Андрея Нестеренко:

— Пусть быстрей всё развалится. Эта власть уже погубила страну.

— Как говорил лысый вождь большевиков Ленин: чем хуже, тем лучше, — весело добавил Слепцов.

— Да вы что! — закричал Нестеренко. — Вы ж диверсанты, ети вашу мать! Враги народа! Вас расстрелять мало!

— Не преувеличивай, Вольт, нашу роль, — бросил Слепцов, наливая себе в стакан водки. — Мы видим то, что давно разглядели другие: Горбачёв нам послан судьбой. Может, он действительно недоумок, как считают у нас. Но наша публика…

Он перемял тонкие губы не то в улыбке, не то в брезгливости:

— …это особая публика.

Глава четвертая

Слепцов был заместителем главного экономиста на крупном заводе с ничего не говорящим непосвящённому человеку названием. Таких предприятий в Советском Союзе было много. И ни по их «именам» — «Сплав», «Баррикады», «Южное», «Титан», «Рубин» и тому подобные, — ни даже по названиям министерств, к которым они относились, нельзя было определить, какую продукцию они выпускают. Например, ядерную начинку для ракет с атомными боеголовками делало Министерство среднего машиностроения. А было ещё Министерство тяжёлого машиностроения, Министерство общего машиностроения, просто Министерство машиностроения и ещё с десяток подобных ведомств, которые, наряду с гражданской продукцией, выпускали военную.

Завод, где работал Павел Слепцов, создавал системы управления ракетными комплексами и был связан по кооперации почти с тридцатью предприятиями в разных республиках Советского Союза.

Кадры военно-промышленного комплекса, на самом деле, были «особой публикой». Благодаря улучшенному социальному обеспечению — жильём, продуктами, товарами, здравоохранением, отдыхом — сюда отбирались наиболее подготовленные специалисты. На закрытых заводах и в моногородах продолжалось постоянное их обучение. Поэтому даже рабочие были хорошо знакомы со всеми технологическими новшествами советского и зарубежного производства. Это поднимало их в собственных глазах, развивало чувство достоинства, делало людей раскованными и достаточно свободно мыслящими.

Особенно сильно это чувствовалось в инженерно-конструкторской среде, где непрерывно шло соревнование идей, где постоянно сравнивалось «сделанное у нас» с «выпущенным у них».

Приход к власти Горбачёва многие в конструкторских бюро и на предприятиях военно-промышленного комплекса встретили с удовлетворением. Всем надоели шамкающие старцы на трибунах, созданный ими застой последних лет, и потому молодому, улыбчивому генсеку хотелось пожать руку.

Но первоначальная эйфория быстро сменилась настороженностью. Открыв без учета психологии и сформированного за десятилетия менталитета советского человека люки гласности, через которые, вместе с тонкими струйками свежего воздуха, попёрла зловонная жижа яростной критики ВПК, Горбачёв столкнул одну часть народа — миллионы работающих на предприятиях военно-промышленного комплекса, а также тех, кто в той или иной степени имел отношение к обороне страны, с остальным населением.

Одновременно сумбурные и противоречивые, под стать, как стало выясняться, сути самого Горбачёва, планы конверсии и сокращения вооружений ударили по обороноспособности Советского Союза. Слепцов, как многие люди его уровня осведомлённости, наблюдал сначала с изумлением, а потом с опустошённым безразличием за драматической судьбой советского ракетного комплекса «Ока». Созданный в Коломенском КБ машиностроения под руководством академика Сергея Павловича Непобедимого ракетный комплекс был принят на вооружение в 1983 году. В НАТО ему дали имя «Паук». Фрагменты «Оки» делали в разных местах страны. Самоходную пусковую установку и шасси — в Волгограде и Брянске, ракеты — на Боткинском машиностроительном заводе в Удмуртии.

К моменту постановки на боевое дежурство комплекс не имел аналогов в мире. А после оснащения его системой преодоления противоракетной обороны (ПРО) стоящий на вооружении стран НАТО американский противоракетный комплекс «РАТРИОТ» стал, по признанию военных Запада, «абсолютно неэффективным».

В 1987 году на испытания была направлена усовершенствованная пусковая установка «Ока-У». Она отличалась ещё более высокой точностью, стремительной подготовкой к залпу из походного положения и практически полной неуязвимостью ракеты, которая могла нести, кроме обычного, ядерный заряд. Ракета управлялась в течение всего полёта и способна была на ходу перенацеливаться на любой другой объект поражения.

Но испытания из-за вмешательства Горбачёва прекратили. В апреле 1987 года в Москву для переговоров о ликвидации ракет средней и меньшей дальности приехал госсекретарь США Шульц. В эту категорию попадали ракеты с полётом от 1000 до 5500 километров (средняя дальность) и от 500 до 1000 километров (меньшая дальность). Советская «Ока» не подпадала под эти ограничения: её дальность полёта составляла 400 километров. Но американцы хотели во чтобы то ни стало включить в число уничтожаемых и опасную для них «Оку».

Зная, что их в этом поддерживает министр иностранных дел СССР Шеварднадзе, который настойчиво подталкивал к такому же решению генсека, советские военные написали для Горбачёва памятную записку. В ней советовали ни в коем случае не соглашаться на предложения американцев, поскольку это нанесёт урон советской обороноспособности.

О том, что произошло на встрече Горбачёва с Шульцем, через некоторое время стало известно оборонщикам. Шульц сказал, что если генсек согласится включить в Договор ракеты «Ока», он может смело ехать в Вашингтон для подписания документа эпохи. Горбачёв засиял. Ему всё больше нравилось, что каждый его новый шаг руководители западных стран, а от них — пресса преподносят как действия исторического значения. Он немного поколебался, потом заявил: «Договорились».

В осведомлённых кругах передавали последующий разговор Горбачёва с начальником Генштаба маршалом Ахромеевым. Тот спросил генсека, почему он согласился на уничтожение целого класса новейших ракет, ничего не получив взамен? Горбачёв сначала сказал, что забыл о предупреждении военных. Потом признал, что, наверно, совершил ошибку. Однако когда Ахромеев попросил немедленно сообщить Шульцу, пока тот не вылетел из Москвы, о прежней советской позиции, Горбачёв напыжился. По своей хамоватой привычке всех нижестоящих называть на «ты» — чтоб знали дистанцию! — пробормотал маршалу: «Ты предлагаешь мне сказать госсекретарю будто я, Генеральный секретарь, некомпетентен в военных вопросах? Такого не будет».

Возвращаясь из Москвы в Вашингтон, Шульц сказал в самолёте американским журналистам, что включение ракет «Ока» в Договор «было настолько односторонне выгодным для Запада, что он не уверен, смогли бы советские руководители провернуть это, будь в Москве демократический законодательный орган».

Слепцов узнал об этом через несколько месяцев. Всем, кто не соглашался поддержать, по сути, предательское решение Горбачёва, грозили партийными наказаниями, а значит, лишением должности, и потому обсуждение вышло за рамки секретности.

В декабре 1987 года Горбачёв и Рейган подписали Договор. Спустя два года, в 1989-м, было уничтожено более 200 самых неуязвимых советских ракет ближнего радиуса действия.

Американцы не замедлили воспользоваться «подарком недоумка», как стали называть эту историю и её автора ракетостроители. Вскоре после подписания Договора они начали готовить к размещению в Европе свои ракеты «Лэнс-2» с дальностью, превышающей полёт «Оки». Поэтому слова Андрея Нестеренко о диверсантах обидели Слепцова. «Не там, Вольт, ищешь врагов», — с раздражением подумал он. А вслух с вызовом произнёс:

— Власть надо менять! На другую.

— Ну, тебе бы, Паша, на власть обижаться не надо, — заметил Волков. — При другой, не советской, стал бы твой отец генералом? Ходил бы в крестьянах. Быкам хвосты крутил.

— Наполеоновский маршал Мюрат был сыном конюха, — отрезал Слепцов. — В Америке сплошь и рядом президенты из простых. Авраам Линкольн, например, — лесоруб. А мой дед, к твоему сведению, был лесничим. Так что не надо повторять сказку про большие возможности в нашем мире и полное отсутствие их там.

— Когда воздух есть, его не замечаешь. А как полиэтиленовый пакет на голову наденут, сразу вспомнишь. Ты в садик ходил бесплатно? В школе учили бесплатно? Институт закончил — тоже ни рубля?

— Не забудь про музыкальную школу, — со злостью добавил всё ещё потрясённый Нестеренко. — Считай — дали ещё одну специальность. Случись чего, скрипку в руки — и опять сытый.

— За мою специальность не переживай, Вольт. Она всегда будет востребована. Ракеты нужны и коммунистам, и капиталистам. А скрипка… Это прошлая жизнь…

Глава пятая

Отец Павла страстно любил музыку. Самому не удалось выучиться играть — завидовал тем, кто умел. Когда на вечере в пединституте, куда пригласили слушателей военной академии, он услыхал игру на фортепиано белокурой девушки, сразу решил, что именно это его судьба.

Учиться играть на инструменте матери Павла сначала уговаривали. Потом стали заставлять. Он не поддавался. Отец готов был уже согнуть упрямца «через колено», но мама поняла: насильно мил инструмент не будет.

На скрипку младший Слепцов согласился только потому, что не тяжело носить и при нужде легко прятать. Но увлёкся, и когда семья вернулась из Германии в Советский Союз, уже с охотой пошёл в музыкальную школу.

Став взрослым, инструмент почти забросил. Брал в руки, чтобы привлечь очередную девушку или сделать приятное родителям. Несколько раз привозил скрипку на охоту. Это был период, который Нестеренко назвал «охотой на лис». Первым «открыл сезон» Сергей Карабанов. Пряча смущение в серых глазах под набрякшими веками, он неуверенно сказал товарищам, что приедет с женщиной. Бурно возражал только Нестеренко:

— Баба на охоте и на корабле — к беде, — запротестовал электрик, в прошлом матрос Северного флота.

Остальные отнеслись к сообщению доктора кто с интересом, кто безразлично.

После доктора с женщиной появился Волков. Потом Слепцов. Андрей Нестеренко долго был против того, чтобы соединять настоящую охоту с «охотой на лис». Но, в конце концов, сдался и он, высадив однажды из машины высокую, налитую здоровьем шатенку с большой грудью и крутыми бёдрами.

Если Карабанов приезжал на некоторые охоты с одной и той же медсестрой из своей больницы, то другие были не так постоянны. Нестеренко и Волков раза по два привозили новых женщин. Однако со временем снова перенесли «охоту на лис» в городские условия, с удовольствием отдав кухонную работу на базах подругам своих товарищей.

Менял женщин и Павел Слепцов. Но происходило это какими-то «залпами».

На охоте мужчины, как правило, становятся несколько иными, чем в обычной обстановке. За столом, а особенно в бане, мягчают, выплёскивают то, о чём в другое время промолчали бы. К тому же дают о себе знать характеры. Импульсивный и часто открытый Нестеренко мог бесшабашно рассказать о каких-нибудь перипетиях семейной жизни, не видя в этом ничего плохого. Жену он не то чтоб переживательно любил — с годами пылания переходят в ровное горение, — но, как понимали товарищи, был к ней неотделимо привязан. Любовницы только завихряли его чувства, однако доводить отношения до выбора: я или жена — он не позволял.

Доктор в присутствии медсестры Нонны — невысокой, слегка полнеющей, но всё ещё аккуратно сложенной женщины, с чуть выпуклыми зеленоватыми глазами и массивной переносицей, что говорило о буйной страсти, вёл себя то как хозяин и взрослый мужчина, то словно ребёнок. О семье он говорил мало. Но Волков, бывавший у него дома, видел за внешне вежливыми отношениями с женой скрытую холодность и с одной, и с другой стороны.

Учитель так же, как и Нестеренко, ценил свою жену. Она была у него второй — с первой, студенческой, они разошлись быстро, без драм и скандалов, как-то по-товарищески. Может, потому, что не успели родить ребёнка, может, благодаря волковской натуре. Он и до того развода, и позднее сходился с женщинами легко, был с ними дружелюбен, от чего даже после расставаний они сохраняли с ним тёплые, доверительные отношения, нередко рассказывая о своих новых любовниках, советуясь по поводу пикантных ситуаций, которые возникали у них с его «сменщиками».

О делах в семье Слепцова товарищи больше догадывались, чем знали. Скрытный и сдержанный по натуре, он тем более сразу замыкался, едва кто-нибудь, забывшись, спрашивал о семье. Про сына мог скуповато сказать, жене и этого не доставалось.

О том, что Слепцов развёлся, компания долго не подозревала. Лишь появление с Павлом сначала одной женщины, потом — через охоту — другой, за ней — через пару охот — третьей толкнуло бесцеремонного Андрея Нестеренко на расспросы. В биллиардной комнате была только своя компания. Женщины в столовой собирали посуду после ужина. Егеря ушли спать. Слепцов сухо и коротко сказал вроде электрику, а на самом деле всем, потому как остальные тоже заинтересованно смотрели на Павла, что теперь он свободен и звонить ему надо на квартиру родителей.

Потом случился новый «залп». Компания только успевала знакомиться с кратковременными подругами Слепцова — в основном, очень молодыми женщинами. Каждой из них он играл на скрипке свою любимую мелодию из американского фильма «Серенада солнечной долины».

Женщины, не задерживаясь, меняли одна другую, словно Павел хотел кому-то и что-то доказать. Пока однажды с ним не появилась примерно его лет дама — стройная, высокая, с аристократическим лицом и жгуче-чёрными крашеными волосами. Она оказалась однокурсницей Слепцова, которую тот когда-то до потери самообладания любил, да и она была к нему неравнодушна. На последнем курсе стали жить открыто. Его и её родители перезнакомились в ожидании свадьбы. Но вдруг словно смерч подхватил Анну — так звали слепцовскую невесту: и она в считанные дни вышла замуж. Уехала в Саратов с человеком старше неё, родила двоих детей, после чего муж-профессор увлёкся своей аспиранткой.

Анна вернулась с детьми — уже школьниками — к родителям. Случайно на улице встретила Павла. Они просидели на скамейке в осеннем парке до темноты, поскольку идти ни к нему, ни к ней было нельзя. Через некоторое время открывался охотничий сезон, и Слепцов взял Анну с собой.

После этого он приезжал с нею часто, но ни разу не привозил скрипку. Тем более не брал «стонущий инструмент», как его назвал однажды Нестеренко, когда ехал на охоту один.

Со временем товарищи даже подзабыли про «музыкальный довесок» Слепцова, и вот теперь электрик с издёвкой напомнил об этом.

— Жалко, у нас с тобой, Андрей, нет такого же запасного аэродрома, — примиряющее сказал Волков, видя, как ходят скулы у Слепцова. — Пашин талант не одному ему может пригодиться.

Слепцов удовлетворённо покивал, все стали расслабляться, как вдруг Валерка, словно чёрт из-за угла, снова вбросил колючую тревожину.

— Нет, я всё-тки не пойму: почему за границей еда есть, а у нас её нету?

— Потому что диверсанты прячут! — немедленно отреагировал Нестеренко. Оглушённый сообщением Фетисова, он даже табуретку отодвинул от товароведа. Однако и это его не успокоило.

— Теперь вы видите, кто такой «пятнистый» и его твари? Явных врагов не могут арестовать и повесить!

Своё гневное «твари» инженер произнёс с такой яростью, что Волков вдруг подумал: дай Андрею сейчас возможность, он, не колеблясь, уничтожил бы Горбачёва из своего пятизарядного МЦ 21–20 [2].

— Тебе везде мерещатся враги, — отчуждённо бросил Карабанов и, повернувшись к Валерке, пояснил:

— Там — рынок. Поэтому всё есть.

Валерка выдернул пятерню из дыба волос.

— Ну, и что? У нас тоже есть рынок… В Петровске. Скажи, Николай! Раньше хороший был рынок. Сичас, конечно, не то…

Доктор засмеялся.

— Это разные вещи, Валера. Там экономика по-другому построена. У нас из Москвы планируют, сколько кастрюль выпустить в Ташкенте… на авиационном заводе. Вон спроси Пашу! Планируют, сколько ботинок сделать на ленинградской фабрике… и сколько где-нибудь в Харькове. А там каждый хозяин решает сам. Видит, его ботинки разбирают — тут же покупает больше кожи, подошв, шнурков — всё это в свободной продаже. Производители этого добра также реагируют на спрос. Есть потребность — увеличивают производство. Нет — сворачивают. И никаких Госпланов! Никаких планов вообще!

— Ну, это вряд ли, — усомнился Волков. — Планировать всё равно нужно. Сколько подошв делать? Сто или тысячу? Как же без плана?

— Умная рука рынка, Володя, регулирует всё сама. Есть спрос — производитель увеличивает выпуск и поднимает цену. Много предложений — цена сразу падает. А у нас? Ты посмотри хотя бы на бензин. Страна заливается нефтью, гонит за границу — в соцстраны задарма. Настроили перегонных заводов, а бензина нет. Люди ночуют в очередях.

— Да, это сволочизм, — со злостью согласился учитель, вспомнив, как перед охотой метался с канистрами от заправки к заправке. — Совсем разучилось государство управлять.

— Оно и не должно управлять, — заявил доктор. — Доуправлялись!.. Был бы рынок — заправки стояли б на каждом углу.

— И цена бензину — копейки, — добавил Слепцов.

— А кому за ценами следить? Если государство, по-вашему, не должно руководить экономикой, кто будет регулировать всю эту кухню? Количество бензина? Цены на него?

Слепцов снисходительно усмехнулся. Как надоевшему ребёнку, пояснил:

— Рынок, Франк. Только он. Его умная рука.

— Заладил, как попугай: рынок, рынок, — сердито оборвал Слепцова учитель. Он разозлился даже не на кличку, хотя сейчас она, как показалось ему, прозвучала довольно пренебрежительно, и Волков с досадой подумал о том, что Слепцову тоже надо было давно дать какое-нибудь прозвище. Карабанов у них был Карабас. К Нестеренке — за его бурную, словно наэлектризованную энергию, которая иногда, казалось, исходила не только от резких жестов и движений, но даже от черт грубоватого лица, как карта в масть, легла кличка Вольт. Фетисова товарищи, не мудрствуя лукаво, назвали Базой. Учителю ничего лучше не придумали: коль преподаёт французский, значит, Франк. И только с кличкой для Паши Слепцова у компании не получалось — какой-то он был неуловимый. «А надо бы», — подумал Волков, злясь от неприятной ему, враждебной наступательности Карабанова и недобрых реплик Слепцова.

— А если владельцы заправок сговорятся? Установят, какую захотят, цену. Кому тогда жаловаться?

— Паша прав, Володя. Во всём другом… не нашем мире… государство абсолютно не вмешивается в экономические процессы. Их регулирует сам рынок. И никаких планов-Госпланов. Ни маленьких, ни больших.

Сухое лицо Слепцова слегка скривилось, и в глубине провалов-глазниц скользнула заметная усмешка. Он пожал плечами, но ничего не сказал. В отличие от доктора, Павел неплохо знал зарубежную экономику и перемены в ней за последние десятилетия. Свободно владея немецким языком — его он начал учить ещё в детстве, в Германии, где отец долго служил представителем одного из советских министерств, — Павел в институте занялся английским. Работая на заводе, языки не забросил. Теперь мог читать на двух языках даже специальную литературу, не говоря уже о периодических изданиях. Перспективное планирование имелось везде: в работе корпораций, крупных фирм, на уровне государственной власти. Иначе нельзя было двигаться вперёд. Недостаточно поставить цель — надо просчитать и запланировать получение всего необходимого для её достижения.

Больше того. Как раз под влиянием советской плановой системы в развитых капиталистических странах становилось нормой разрабатывать долгосрочные планы, а государственная власть всё активней участвовала в регулировании экономических процессов. Это Павел знал из разных источников, и тут доктор почему-то явно искажал действительность.

Но Слепцов не стал опровергать Карабанова. «Зачем? — подумал он. — Одним обманом меньше, одним — больше. А разъяснять, куда нас несёт, как этого хочет Волков… Кому? Этим мужикам? От них всё равно ничего не зависит. Народ?… Это стадо овец: куда поведут вожаки-бараны, туда побежит и стадо… Карабас пробивается в вожаки. Мы с ним разные, но рядом. Остальные — там… Сзади… Не надо мешать Сергею…»

А Карабанов повёл взглядом по лицам сидящих за шатким столом и вдохновенно заговорил:

— Сегодня у нас с вами январь девяносто первого. Вот если, как задумано… если всё удастся… — он постучал согнутым пальцем по столу, сплюнул — «чтоб не сглазить», — лет через восемь-десять встретимся и не поверим, что была такая жизнь. Игорь ещё не уйдет на пенсию… да она и не нужна ему будет! Наш Фетисов станет хозяином этой базы… ну, тогда её назовут как-нибудь по-другому… Он будет богатым человеком. Продуктов на базе — завались, а мы его ни о чём не просим: не нужны нам к празднику заказы… в магазинах всего полно.

Володя Волков станет директором школы. Дети все сытые, ухоженные… В семьях у них — полный достаток. Бедных в этой стране тогда вообще не будет. Матери не работают — отцовой зарплаты на всё хватает… Даже на будущее откладывают. Сам Володя тоже богатый… как во всём мире. Учитель везде — высокооплачиваемая профессия…

Так будет или по-другому, Карабанов в действительности не знал. Он выполнял рекомендацию, которую слушателям повторяли на каждом собрании в Институте демократизации: «Рисуйте самые яркие картины возможной жизни. Не душите свою фантазию. Абсолютное большинство людей ничего не знают о другом мире. Чем сильней будет отличаться окружающая их жизнь от нарисованной вами, тем больше людей встанут под знамёна кардинальных перемен».

— Ну, про Андрея ничево сказать не могу. Инженеры-электрики нужны будут — это понятно. Хотя Андрей со своими политическими взглядами… Найдёт ли он себе место в новой жизни?

— Найду, найду, не бойсь! — отрезал Нестеренко. — Только Горбачёва надо убрать. От него вся зараза идёт. Не понимает, где должна быть демократия, а где — кулаком стукнуть. Ты, когда делаешь операцию… тобой кто-нибудь командует? Медсестра… Нонна, например. Иль кто другой из рядовых?

— Когда я провожу операцию, я там главный. Меня обязаны слушать все. В человека… в его организм нельзя лезть, кому попало.

— А-а-а, — насмешливо протянул электрик. — А в производство… в тот организм, значит, любой может залезть? Помнишь, мы говорили о выборе директоров?

— И што?

— А то. Их вот не коснулась эта чума (показал на Слепцова и Волкова).

— Нас тоже задела, — усмехнулся учитель. Нестеренко повернулся к нему.

— Задела… Вас задела, а по нашему заводу прокопытила. Карабас тогда уверял, помнишь? «Демократия! Люди перестанут работать из-под палки! Выберут лучших руководителей!» Мне сразу было видно: из той демократии выйдет один бардак. Хорошее дело — контроль народа. Но всякому овощу — свой срок. А главное — умный огородник. Кого можно под шум и гам избрать? Кто больше орёт и обещает все деньги пустить на зарплату. А станки обновлять? А новые технологии? Выбрали. Сидел в профкоме, собирал взносы. До горбачёвской смуты его никто не знал. Потом, оказывается, поездил в Таллин — родня, што ль, у него там? И как подменили мужичишку: стал обещать золотые горы, обвинил Хайруллина — это наш бывший… Не умеет, говорит, работать в условиях перестройки.

Нестеренко нахмурился.

— Рассказывал сказки, как Серёга сейчас. Оказался арап. Всё развалил. Теперь — в российских депутатах. Вертится возле Ельцина.

— Нельзя судить по одному примеру! — резко возразил Карабанов. Его рассердило сравнение с директором — арапом. — Свободный рынок и демократия в управлении — это близнецы-братья. Спросите Пашу!

Электрик махнул рукой и пошёл за бутылкой минеральной воды к старому, дребезжащему холодильнику.

А Слепцов негромко хмыкнул, но вмешиваться опять не стал. Он помнил тот разговор. Его тоже тогда удивила идея Горбачёва «восстановить начала советского самоуправления» через выборность руководителей предприятий. Это отдавало давно забытой анархией первых послереволюционных месяцев, когда управлять ставили не по знаниям и умению, а по классовой принадлежности и выбору толпы. Время показало небольшой эффект от народного признания. Командирами, чаще всего, становились зажигатели масс с лужёной глоткой и подвешенным языком, хотя требовались специалисты.

Ничего подобного не было и за рубежом. Политическая демократия — это одно, а управление экономикой, бизнесом — совсем другое. Здесь царило жёсткое единоначалие. Поэтому Слепцов ещё тогда понял, что Андрей Нестеренко, скорее всего, окажется прав.

Так и случилось. Многие люди, придя на волне демократизации к руководству коллективами, оказались просто демагогами. К тому же нередко — с корыстными целями. Как экономист, Павел знал, что нужно строго соблюдать финансовые пропорции между разными тратами. Непродуманный перекос в одну сторону вызовет болезненное состояние других направлений. В первый год горбачёвского руководства страной предприятиям промышленности из полученной прибыли оставлялось 23 процента средств на развитие производства, а 15 процентов — на экономическое стимулирование, то есть на различные добавки к зарплатам.

Массовое избрание руководителей перевернуло пирамиду наоборот. Идя на поводу «коллективного эгоизма», новые директора переставали думать о завтрашнем дне. Основная масса денег пошла на увеличение зарплат, премий, надбавок. В 1990 году из 43 процентов оставленной на предприятиях прибыли 40 процентов было пущено на экономическое стимулирование. Обновлению и развитию не досталось почти ничего.

Так что доктор снова говорил о том, чего не знал, и Павел впервые почувствовал своё превосходство.

Но остальные с интересом ждали, кому какое будущее предскажет Карабанов.

— А ты кем будешь? — спросил Волков доктора.

— Он тут не останется. Рванёт к Марку, — с сарказмом заявил Нестеренко, садясь на своё место, — за хорошей жизнью.

— Не угадал. Сейчас только дурак поедет отсюда. Наоборот, Марку надо сюда. Когда муть осядет, откроется много любопытного. Самая рыбалка — в мутной воде.

«Значит, действительно Мария сглупила, — подумал Волков. — Говорил ей: остановись… Кто вас трогает? Кому вы нужны? Пятый пункт… Будут еврейские погромы… Какая-то сволочь специально пугала. Ефим — профессор… Сама — в министерстве. Лёвка поступил бы в университет. Упёрлась — поедем в Штаты. Израиль — это повод… Надо, чтобы выпустили. А жить будем в Америке».

Волков вспомнил, как резко, за какие-то месяцы, изменилось поведение Марии. Каждая их очередная тайная встреча всё больше напоминала диспут о положении евреев в Советском Союзе. Мария называла факты притеснения евреев, но почему-то примеры были не из их города, а из других, далёких мест. Где-то какого-то Аркадия Абрамовича уволили с работы. Где-то талантливую Софью Моисеевну не допускали заведовать кафедрой. Волков насмешливо спрашивал: «Почему?» — «Евреи», — отвечала Мария.

Ещё недавно здравомыслящая и весёлая подруга на глазах превращалась в агрессивную, зашоренную и не воспринимающую никаких доводов женщину.

— Кто тебе это внушает? — требовал ответа Волков. — Ты же умная баба, Муся. Сама принимала и увольняла людей. Может, Аркадий Абрамыч — лодырь и ни к чёрту не годится. Если, конечно, он существует вообще. А Софья Моисеевна не доросла… Как твой инспектор Гольдин… Ты сама рассказывала о его амбициях, хотя он ноль.

Мария резко возражала, уверяла, что факты — подлинные, и называл их ей какой-то Александр Викторович.

Взвинченные, они с трудом успокаивались, и заторможенность не сразу уходила даже в постели.

Осенью 1989 года Мария с мужем и сыном уехали из Союза. Но почему-то оказались не в Соединённых Штатах, куда рассчитывали попасть, а в Израиле. Однажды она позвонила ему на работу. Говорить в учительской было неудобно — уроки ещё не начались, и люди не разошлись по классам. Но даже из разговора эзоповым языком Волков понял: Марии очень плохо. «Муся, я могу чем-то помочь?» — спросил он взволнованно. «Нет. Выбор сделан», — сказала женщина. И торопливо добавила: «Целую тебя, Волчок. Будь осторожен. Не наделайте там глупостей. Помните о данайцах…» [3]

Он понял: Мария не рискует что-то сказать по международному телефону из Израиля и предупреждает о чём-то в расчёте на его догадливость. «Что она имела в виду? — думал учитель, слушая новую перебранку Карабанова с электриком. — Ельцинские отряды демократов?»

Андрей напористо спрашивал доктора, то хмуро сдвигая широкие чёрные брови, то ломая в усмешке крупные губы:

— Ты зачем в партию вступал, Карабас? Сделать карьеру? А теперь невыгодно быть в ней? Напринимали таких вот…

— Моя карьера — это мои руки. Больному наплевать — партийные они или беспартийные. Ты спроси в больнице: к кому хотят попасть на операцию? Ко мне, Сергею Борисычу Карабанову. А к Захарову не хотят. И к Радевичу не хотят. Но платят мне, как им! На хрена мне такая система нужна? Я против неё. Система — это советская власть. Поэтому Паша прав: её надо менять.

В действительности Нестеренко правильно понял доктора, и потому Карабанов разозлился. В партию он вступал непросто. Стараясь сделать КПСС партией, прежде всего, рабочих и крестьян, её «кадровики» тормозили расширение рядов за счёт интеллигенции и служащих.

Но как раз эти категории, в отличие от работного люда, активней всего рвались получать партбилеты. Если толкового рабочего надо было усиленно уговаривать вступить в ряды, а он под всякими предлогами увиливал от «лестного» предложения, ибо ничего, кроме потери денег на партвзносы, не приобретал, то интеллигент и служащий знали: благодаря членству в партии гораздо легче сделать карьеру. Поэтому последние, втихаря ехидничая насчёт «разнарядки», тем не менее терпеливо ждали своей очереди, старательно показывая всё это время свою преданность «идеалам коммунизма».

Карабанов вскоре понял, что зря вступил в партию. Он любил реальную работу — операции. В этом он постоянно совершенствовался: много читал, не упускал случая съездить на очередной семинар по хирургии.

Как хорошего молодого специалиста и активного общественника, его стали выделять среди других, исподволь готовя к административному росту. Однако после того как Сергей несколько раз заменил уходившего в отпуск заведующего отделением, он почувствовал: это не его дело. Тем более не возбуждала радости гипотетически возможная должность главврача. Там было много хозяйственных проблем, кадровых коллизий, а в деньгах выигрыш небольшой. Как оперирующий хирург, Карабанов уже имел хорошие связи и достаток.

А вскоре членство в партии стало мешать. Больше того, становилось опасным. Особенно в последнее время, когда КПСС затрещала по швам, как старый мешок. В ней начали появляться какие-то платформы, движения, течения. Чем они отличаются друг от друга, какая группа лучше, Карабанова уже не интересовало. Он догадывался: от многомиллионной партии наверняка останется немного. Останутся такие, как Андрей — полуфанатики и полуслепые. Дальновидные уже начали выходить из КПСС. Шумно вышел из партии Ельцин, за ним последовали другие, норовя обставить свой выход как можно скандальней.

Карабанов тоже собрался было сдать партбилет секретарю парторганизации терапевту Макаркину, но потом решил подождать.

Теперь, после слов электрика, понял, что зря протянул с выходом, — этим он мог бы подтолкнуть колеблющихся в своём отделении.

— Ты прав, Андрей. Мы с партией давно живём разными домами. Пора подавать на развод.

— А-а… развод. Все вы такие… Как вас сейчас называют? Яковлева — хромого беса… Этих — из Межрегиональной группы… которые не вылазят из-за границы. Вы — агенты влияния! Пятая колонна!

— Ну, да, — насмешливо бросил доктор. — Шпионы мы. По-твоему, кто видит безнадёгу строя, значит — враги. А кто без мозгов верит в большие возможности социализма — самые настоящие друзья. Ну, что он сделал такого, чего нет у капитализма? В чём обогнал, уж если так говорить…

— Да хоть в космосе! Американцы обалдели, когда наш спутник полетел. Про Гагарина не говорю… Ты не забывай — двенадцать лет после войны прошло, когда запустили спутник. Полстраны надо было вернуть к жизни. На Америку ни одной бомбы не упало, а у нас до Волги всё было разрушено. Восстановили и попёрли вперёд. Ты — доктор, можешь что-то не знать про ту же энергетику. А у меня батя строил. И сам я, как понимаешь, с этим делом дружу. Мы с шестьдесят второго года по восьмидесятый построили, по-моему, штук пятнадцать только крупных ГЭС. Каждая — мощностью больше тысячи мегаватт. В том числе Братскую — на Ангаре, Красноярскую и Саяно-Шушенскую — на Енисее. Кстати, последняя — самая мощная в мире. Это я тебе говорю о больших, какими может гордиться любая страна. А есть ещё и просто уникальные. У нас, а не где-то, построили Вилюйскую ГЭС — на вечной мерзлоте. Единственную в мире! Представляешь? Рядом с «полюсом холода». А Нурекская ГЭС в Таджикистане! Мы жили там, когда отец её строил. Самая высокая на Земле насыпная плотина — триста метров! И станция мощная: даёт одиннадцать миллиардов киловатт-часов! Почти всю республику обеспечивает. А там, кстати говоря, крупный алюминиевый завод, ему электричества надо много.

— Для меня эти цифры ничего не значат. Аты-баты киловатты…

— Не думал, что ты такой тёмный.

— В самом деле, Андрей. Ты в этом специалист и хочешь, чтоб остальные так же разбирались в твоих делах, — с примирительной улыбкой проговорил Волков. — Я ж тебя не спрашиваю, как будет по-французски… скажем, плотина?

— Ладно. Объясню с другого боку. В сороковом году, перед войной, Советский Союз потреблял пятьдесят миллиардов киловатт-часов электричества. А сейчас — тысячу восемьсот миллиардов. В 33 раза больше! Это тебе не социализм? Все каскады электростанций — на Волге, Днепре, Каме, Ангаре, Енисее — объединили в Единую энергетическую систему. На западе кончают работу, ложатся спать, электричества надо меньше, а на востоке — проснулись и всё включают. Энергия перебрасывается туда. У нас ведь одиннадцать часовых поясов! Можно это сделать, где каждый сам за себя? Без планирования на годы вперёд? Могу тебе другие примеры привести, но ты их знаешь не хуже меня. Только прикидываешься. Смотри, сколько построили алюминиевых заводов. За короткий срок. Да какие заводы! А это — авиация, космонавтика. Теперь мы в лидерах ракетостроения. Наши самолёты — гражданские и военные — покупают десятки стран. Это тебе не социализм?

— Вот на это мы способны, — ухватился доктор. — Самолёты… Танки… А приличную одежду покупаем у загнивающего капиталиста. Хороший магнитофон, телевизор — тоже у него. Еду! — показал на стол, — еду, чёрт возьми, — и ту везём из-за границы! До чего довёл твой социализм — хлеб стали покупать в Штатах, в Канаде! Царская Россия обеспечивала зерном пол-Европы, а мы себя не можем прокормить. Ты только вникни: у нас урожай… мне недавно говорил один человек — тринадцать центнеров с гектара, а в Швеции — сорок девять, в Дании — под шестьдесят. Посмотри на карту: где мы и где они?

Нестеренко неожиданно засмеялся.

— Ты чёй-то? — с подозрением спросил Карабанов. — Забыл географию?

— Не в том дело. Неделю назад меня дядька просвещал. Агроном. Их у нас в родне два агронома. Младший, дядя Вася, ещё и кандидат наук. Живёт на Алтае, к нам приехал после санатория. Отпуска им дают поздно осенью или зимой. Он подлечился и заехал проведать сестру. Мать мою… Я его тоже, когда посидели, повспоминали всю родню, спросил: почему мы хлеб покупаем? И про царскую Россию спросил, сейчас ею со всех сторон тычут в социализм… жизнь была, мол, райская… Он мне рассказал. Я потом своим демократам на заводе — есть у нас прослойка, всё повторил. Сначала насчёт царской России. Да, она продавала много, но это было главное, чем мы могли торговать. Вывозили, а самим не хватало. Урожаи небольшие — семь центнеров на гектар. В одиннадцатом году, как он мне объяснил, тридцать миллионов едва сводили концы с концами, а это пятая часть тогдашнего населения страны. Ну, с той Россией ладно. Спрашиваю про сейчас. Почему покупаем? Почему у нас урожайность маленькая, а у других большая? Повторил почти твои слова. И цифры такие же — их у меня в цехе называл один наш демократ: вы, видать, из одного ручья воду пьёте? Дядь Вася, вижу, расстроился… я не пойму, в чём дело, а он объясняет: полуправда, Андрей, чаще всего, опасней, чем явная ложь.

— И где ж ты в моих словах увидел полуправду? — спросил Карабанов, насмешливо глядя на электрика.

— Во-первых, средняя урожайность у нас другая. Почти двадцать центнеров. А это на треть больше. У тех, действительно, как ты назвал. Но дело совсем не в политическом строе. Несколько лет назад Западная Европа попала в страшную засуху. Дело доходило до голода. И никто не обвинил в этом капитализм. А у нас, как засуха, так виноват строй. Мне дядька столько рассказал, могу всем твоим демократам вправить мозги. Ты ведь, наверно, знаешь, что мы находимся в зоне рискованного земледелия? То засуха, то дожди, то позднее тепло, то ранние холода…

— … то понос, то золотуха, — вставил Слепцов. Это было так неожиданно, что все рассмеялись. Кроме Нестеренко. Он сердито посмотрел на Павла, но не стал отвлекаться. Наоборот, подался к доктору.

— Но известно ли тебе, что вся Западная Европа, а также твои любимые Штаты имеют намного лучшие условия для роста хлебов, чем мы? Больше влаги в нужное время. Дольше тепло… Дания и Швеция, которые ты приводишь в пример, недалеко от Гольфстрима. На юге Швеции, где у них растут хлеба, зимой около нуля. Лето тёплое, но не жаркое. Там виноград выращивают! А теперь сравни это с нашими условиями. На той же широте у нас Сыктывкар, Якутск, Магадан.

Он помолчал, тяжело вздохнул:

— Ну, и порядка больше… Тут я с тобой не спорю. У нас бардака, особенно на селе, всегда хватало. Про сейчас я даже не говорю. Сейчас идёт полная развалюха. Ты вот… Пашка тебе подпевает… Другие, как ты… Может, ещё поактивнее тебя… Сбиваете с панталыку людей… Таким, как они (Нестеренко показал на Валерку с Николаем) вместе с правдой говнеца подкидываете. Люди нюхают дерьмо и от хорошего отворачиваются. А надо в корень, Серёга, глядеть. Корни у нас мощные. Ты видел, как в парках обрезают деревья? Первый год стоят обрубки. Противно глядеть. Потом раз… раз… через год-другой пошло куститься дерево. Пошли новые красивые ветки. Проходит какое-то время — и дерево ещё красивее. А почему? Корни хорошие. На долгую жизнь дерева рассчитаны. Так же и социализм. За ним уход нужен. А вы корни подрубаете, чтобы дерево пустить на дрова. Могу я с тобой согласиться?

Нестеренко налил минеральной воды в свой стакан, вопросительно глянул на Волкова — тот пододвинул свой стакан и кружку Адольфа.

— Пашка говорит: в Америке некоторые президенты — из простых, — отпив воды, сказал электрик. — Не знаю, когда это было. Может, на заре их существования. Сейчас — ты даже сам нам рассказывал — все они крупные богачи. Миллионеры. Ну, это хрен с ними. Я про другое хочу сказать. Каждый ли там может, как у нас, выбиться из грязи в князи? Мы вот приехали к Адольфу пять человек. У кого-нибудь родители богачи? Если не считать Игоря… Извини, Игорёк, — хмуро сказал Нестеренко Фетисову, всё ещё не успокоившись от недавнего рассказа товароведа. Тот стеснительно улыбнулся, понимая товарища. — У него можно допустить в предках богача. А мы-то! Дети и внуки голытьбы, но получили образование, имели возможность сделать карьеру. И таких — десятки миллионов. В моей родне по матери… а семья у деда с бабкой была большая — шесть сыновей и три дочери — все выучились. Бабка только к старости научилась расписываться печатными буквами. Зато два сына — инженеры, два — агрономы. Дядь Вася даже учёный, хотя агроном. Ещё один сын — зоотехник. Шестой — дядя Федя… мама про него много рассказывала — тоже погиб, как старшие два… стал полковником. Перед концом войны погиб. Сгорел в танке. Тётки — одна врач, как ты. Другая — архитектор. Третья — моя мать — инженер-технолог. Про нас — детей, речи нет. Все с образованием. Это разве не социализм? Скажешь, везде в мире такие возможности? В капиталистическом…

— Я не беру дикий мир, — с раздражением заявил Карабанов. Ему не хотелось соглашаться с электриком. Тем более, на глазах всей компании. — Я говорю о цивилизованных странах. Англии… Штатах… Что толку от нашей доступности образования? Там простой работяга получает больше, чем у нас инженер.

Сам доктор ни с кем из иностранных рабочих или специалистов об этом никогда не разговаривал. Он их просто не встречал. Но зато рассказывал Марк, и особенно подробно говорили на встречах в Институте демократизации приехавшие «оттуда» люди.

— Ты б, если там жил…

— Не надо мне там, — отрезал Нестеренко.

— Да тебя и не возьмут. Американский инженер, с такой специальностью, как у тебя… Вас сравнить — принц и нищий. Паша Слепцов. Перед ним там на цырлах ходили бы, а здесь он «кормушке» радуется…

В это время Фетисов, видимо, давно хотевший что-то спросить, наконец, поймал момент:

— Ты про Пашу ничего не сказал, Серёжа. Нагадай ему…

— С Пашей всё будет в порядке.

Карабанов демонстративно отвернулся от электрика.

— Экономист оборонного профиля. Весь западный мир держится на экономистах. Это самые богатые и очень востребованные люди. Правда, не знаю, будут ли тогда нужны твои ракеты, Паша? Хоть ты говоришь — ракеты нужны и коммунистам, и капиталистам, но Советскому Союзу надо разоружаться. Срочно и подчистую. Если у нас победит демократия… А она должна победить… Надо сделать всё, чтоб победила… Тогда оружие станет ненужным. Демократические государства не воюют друг с другом. И к другим не лезут. Надо срочно ликвидировать этого монстра — ВПК! Он грабит народ. Из-за него мы в нищете живём, как в гитлеровской Германии: пушки вместо масла! Штаты тратят на вооружение в пять раз меньше нас. А мы — половину всех доходов страны, и всё равно отстаём в военном отношении.

Бесстрастное лицо Слепцова дёрнулось от удивления, брови взлетели вверх — такого даже он не ожидал. Волков заметил это и тут же вспомнил, что недавно слышал от Павла совсем другие цифры.

Тогда он разозлённый позвонил Слепцову на работу. Они встретились у проходной Пашкиного завода, и едва сели в машину экономиста, Волков сразу задал вопрос, из-за которого в школе разразился скандал.

Глава шестая

Завучем школы Нину Захаровну Овцову назначили полтора года назад. Однако близким она говорила, что назначила себя сама: «Власть в школе валялась. Я её подобрала».

В школах было, как во всей стране. Рушились идеологические и кадровые стереотипы. Традиционно директорами школ ставили членов Компартии — воспитание нового поколения нельзя было отдавать кому попало. Чаще всего это были учителя-историки. Но как раз именно по ним и по их науке пришлись самые жестокие удары перестройки. Объявленная Горбачёвым гласность открыла не только рты, но и тёмные глубины изувеченных душ. Героями толпы, улицы, митингов чаще всего становились те, кто надрывал голоса исключительно в беспощадной критике советского режима. В прошлой жизни государства запрещено было находить хоть одно светлое мгновение. Учебники по истории СССР, и прежде всего — советского периода — устаревали на глазах, не успевая за разоблачениями страны-ГУЛАГа. Учителя вклеивали в них газетные и журнальные вырезки, записи с митинговой информацией, которую бросали в толпу глашатаи, нисколько не заботясь о её достоверности. Те из учителей истории, кто «отставал от времени», уходили сами или их выталкивало «общественное мнение».

Суховатая лицом, плоскогрудая Овцова преподавала химию. Мрачные страницы этой науки были похоронены ещё во тьме Средневековья. Даже печальные судьбы шарлатанов-алхимиков, обещавших королям горы золота из подручных материалов, вроде свинца, и повешенных за обман, закрывала густая пелена времени. Поэтому наука химия к политике давно не имела никакого отношения — вода при всех экономических формациях и политических режимах состояла из водорода и кислорода.

Но саму Нину Захаровну политика захватывала всё сильнее. Она возбуждала её, словно предчувствие близкой постельной страсти, которую не первой молодости женщина в последние годы испытывала с большими перерывами. Когда Овцова начинала говорить о партократах, об их сопротивлении перестройке и демократическим переменам, на её бледно-серых щеках, на лбу и даже на подбородке появлялись алые пятна. Темно-карие глаза за стёклами очков расширялись, и Нина Захаровна чувствовала, что пальцы начинают покалывать какие-то импульсы. После этого ей хотелось схватить противника руками и, не имея другого оружия, хотя бы поцарапать ему лицо.

Завучем школы, где Овцова преподавала химию, а Волков — французский язык, была учительница истории. Она пришла в классы в 1961 году. Новые учебники ещё клеймили культ личности Сталина, а полиграфисты уже готовили книжки о «великом десятилетии дорогого Никиты Сергеевича». После развенчания хрущёвского волюнтаризма, советская история надолго обрела брежневский «верный курс». Его разгром, начатый перестройкой, и определение предыдущего пути как дороги в никуда, сбили с толку миллионы людей. Историки, наравне с партократами, стали «кастой неприкасаемых». Заведующая учебной частью, на которую кто смотрел с сожалением, кто, мстя за прежние строгости, с лёгким злорадством, тяжело заболела. Нина Захаровна, попробовав себя оратором на небольших митингах, пришла к директору. Она назвала усталого от нарастающих хозяйственноэкономических проблем школы пожилого мужчину с печальными глазами партократом, повторила ему слова Горбачёва: «Мы их будем давить сверху, а вы давите снизу», — и потребовала себе должность завуча.

Через некоторое время учительскую было не узнать. Если раньше об уродливых моментах советского режима разговор заводила Овцова, пытаясь втянуть в него других и раскачать консервативно-настороженное сообщество, то теперь ей не надо было выходить вперёд. Три-четыре молодых учительницы, которые ездили с нею на митинги, вместе бывали на каких-то собраниях, первыми начинали обличительный приговор. Оставаться в стороне оказывалось всё труднее. Овцовские демократки прямо обращались к кому-нибудь из коллег: «А вы как думаете?» Не все думали в унисон с ними, и в учительской тут же разгорался идеологический пожар.

Волков обычно садился на своё место в углу — он с армейских лет не любил неприкрытой спины, и чаще полуслушал, чем вникал в истеризм демократии. Овцова старалась его не задевать, а это было своеобразной командой её активисткам.

— Ты нэ панимаешь, пачему к тэбе нэ пристают? — спросил как-то учитель физкультуры Мамедов, с которым у Волкова давно сложились доверительные товарищеские отношения. — Нына Захаровна хочет тэбя.

— Случайно не заболел, Камал Османыч? — с удивлением уставился на него Волков. — Да я лучше хрен на пятаки изрублю, чем лягу с ней. Это при моей-то жене! А вот ты чего теряешься?

— Старая она, Владымир Николаич. Сорок пят будет, — сказал Мамедов, который был лет на десять старше Волкова. — А потом, Нына Захаровна меня нэ любит. Мусульманин. Тэбя любит.

— Брось ерунду. Мусульманин… христианин…

Волков улыбнулся, вспомнив Андрея Нестеренко.

— Как говорит один мой друг: это не имеет никакого полового значения. Скажи, боишься: потом не отпустит.

Овцовой действительно нравился Волков. Высокий — на голову выше не маленькой Нины Захаровны, с волнистыми тёмными волосами, всегда в отглаженном костюме и свежей рубашке («Жена старается», — ревниво отмечала завуч), учитель французского языка выделялся редким для своей среды аристократизмом. Он умел пошутить, но безобидно. Мог твёрдо с кем-то не согласиться, однако собеседник чувствовал, что его мнение уважают. Единственное, что не нравилось Нине Захаровне в Волкове, — его сталинские усы: выпуклые, почти все тёмные и лишь снизу рыжеватые — от сигарет. Заботливость, с которой он ухаживал за ними, настораживала Нину Захаровну, и ей казалось, что Владимир Николаевич не совсем тот, за кого его принимают учителя, подпадая под обаяние тёплого взгляда светло-карих волковских глаз. Один раз она увидела этот взгляд другим — холодным и острым, как осколок тёмного стекла. Тогда, начав очередной разговор о сталинских репрессиях, она рассказала в учительской о родном брате матери, которого Октябрьский переворот 1917 года «сделал человеком». Сначала малограмотный местечковый парень из большой еврейской семьи стал бойцом в охране Троцкого, приводя в исполнение приказы «кровавого Лейбы» «о расстреле каждого десятого в частях», отказывающихся идти на фронт. В конце гражданской войны его назначили комиссаром интернационального отряда, который в составе армии Тухачевского подавлял восстание тамбовских крестьян. «Дядя Фима действовал решительно», — сказала Овцова и не без гордости добавила: «Это — наша семейная черта». В начале 30-х годов строил Беломорканал, получил орден. Его отряд был всё время впереди. «Какой отрад?» — спросил Мамедов. «Ну, не пионерский же», — язвительно заметила учительница географии, которая первой начинала спорить с Ниной Захаровной. Овцова поджала накрашенные губы: «Да, не пионерский. Из врагов народа. А вам, Камал Османыч, пора научиться говорить по-русски. Отрад…» После дядя работал в центральном аппарате ОГПУ. «А в 37-м его, как и миллионы других, расстреляли».

Вот тогда Нина Захаровна увидела тот незнакомый стеклянный взгляд Волкова.

— В чём дело, Владимир Николаевич? Вы не верите в масштаб репрессий? Даже Хрущёв об этом говорил.

— Ну, Хрущёв ещё тот свидетель, — усмехнулся Волков. — Весь облит кровью невинных… Лично сам подписывал документы о расстреле. И не раз в этом деле лез, как говорят у него на Украине, «попэрэд батьки у пэкло». Так што чья бы корова мычала…

Для Волкова с недавних пор Хрущёв стал зловещей фигурой. Раньше он о нём не думал и даже не очень помнил, как тот выглядел. Владимиру было 11 лет, когда «волюнтариста» и «кукурузника» убрали из руководства страной, после чего Хрущёв исчез из всех официальных и пропагандистских упоминаний, словно его никогда не существовало. Поэтому поколение Волкова входило в сознательную жизнь с другими фамилиями руководителей, с другими портретами и славословиями. Если бы не отец, Владимир, может, долго не знал бы, кто был предшественником Брежнева. Отец ненавидел Хрущёва. День, когда того сняли, смутно запомнился Владимиру двумя эпизодами: отец сильно напился, чего с ним не бывало никогда, и несколько раз повторял соседу дяде Васе: «Жалко, оставили живым, скотину. Надо было расстрелять, как он делал».

Потом долгое время никто, с кем Владимир рос, о Хрущёве не говорил и никого он не интересовал.

Пока не началось утро перестройки. Жена Волкова — журналистка — стала приносить разные документы прошлого времени. Её заинтересовало, что было в обвинениях Сталину справедливым, а что, со страху быть разоблачёнными, приписывали ему соратники. Однажды принесла большую папку. Волков, которого до той поры политика занимала от случая к случаю, прочитал выдержки из выступлений, копии писем и телеграмм. И был потрясён. Телеграммами и записками Ленина, который то и дело требовал расстрелять, повесить, предать суду трибунала. Выступлениями крупных деятелей, которые в 30-е годы требовали у Сталина дополнительных рычагов террора.

Особенно поразили его некоторые материалы о Хрущёве. Тот снова становился «героем времени», теперь уже нового времени. Его доклад на XX съезде партии о культе личности Сталина и сталинских репрессиях 1937–1938 годов опять стали поднимать на щит как поступок честного и смелого общественного деятеля. Но из принесённых женой документов, как из сумерек прошлого, вырастал совсем другой его облик. В январе 1936 года, ещё до начала массовых репрессий, он заявляет на пленуме Московского горкома партии: «Арестовано только 308 человек: для нашей московской организации — это мало». Май 1937 года. Пленум МГК партии. Хрущёв требует: «Нужно уничтожать этих негодяев. Уничтожая одного, двух, десяток, мы делаем дело миллионов. Поэтому нужно, чтобы не дрогнула рука, нужно переступить через трупы врагов на благо народа». Июнь 1938 года. Хрущёв всего шесть месяцев работает первым секретарём Компартии Украины. Записка: «Дорогой Иосиф Виссарионович! Украина ежемесячно посылает 17–18 тысяч репрессированных, а Москва утверждает не более 2–3 тысяч. Прошу Вас принять срочные меры. Любящий Вас Н. Хрущёв». Из Москвы телеграмма: «Уймись, дурак! И. Сталин».

Поэтому ссылка Овцовой на Хрущёва и слова о миллионах расстрелянных вывели Волкова из равновесия.

— Откуда вы взяли миллионы расстрелянных? — с раздражением спросил он. — Сейчас открываются новые документы. Количество расстрелянных в 37-м в десятки раз меньше. Вы понимаете: в десятки!

И с грустью добавил:

— Хотя и за одного невинно убитого нельзя простить. Ни в 37-м убитого, ни раньше.

Волков замолчал, пытаясь успокоиться. Так получилось, что буквально несколько дней назад он прочитал о том, как душили крестьянское восстание на Тамбовщине. Отрядами интернационалистов окружали село. Собирали сход. Брали заложников из числа видных людей: священников, учителей, фельдшеров. Отводили два часа на выдачу оружия, скрывающихся повстанцев, их семей. Если выдачи не было, снова собирали сход. На глазах у всех расстреливали заложников. Опять брали новых заложников — и всё повторялось. А летом 1921 года по приказу Тухачевского против крестьян стали применять химическое оружие. Химическими снарядами обстреливали деревни без разбора. От газов больше всего гибли дети, женщины и старики, потому что повстанцы скрывались в лесах.

— Ваш дядя не рассказывал, сколько безвинных было погублено?

В учительской наступила тишина.

— Что вы говорите? — воскликнула, наконец, одна из молодых соратниц Овцовой. — Его же репрессировали до рождения Нины Захаровны!

— Значит, что делал он — это героизм. Не назвал крестьянин своё имя — расстрел прямо на месте… Без суда и следствия. А как с ним поступили — это репрессии? Вы знаете, Нина Захаровна, как душили Тамбовское восстание? Газами душили. Европа осудила применение газов даже на войне. Против иностранных врагов. А тут — против своего народа… Хотя, какого своего… Будущий маршал с интернациональными отрядами… там и ваш дядя был… приказал стрелять химическими снарядами по женщинам и детям. А вы нам преподносите Тухачевского жертвой Сталина…

— Да. Этот зверь Сталин уничтожил цвет народа.

— Должен вам сообщить, что российский цветник начали вырубать намного раньше. Вы слышали, наверно, о расказачивании? В январе девятнадцатого года Свердлов подписал секретную директиву… Она требовала поголовного истребления… Не тараканов… Не мышей… Людей! Казаков!..

— Ужас какой-то! — негромко воскликнула немолодая учительница математики. — Не может быть!

— Может, Анна Петровна… может. Троцкий, выступая на собрании политкомиссаров Южного фронта, заявил: «Уничтожить казачество как таковое, расказачить казачество — вот наш лозунг». Якир, которого сейчас представляют невинной жертвой сталинских репрессий, лично подписал приказ о процентном уничтожении мужского казачьего населения. А вы говорите: не может.

— У вас как в «Памяти» — одни евреи виноваты! — ядовито бросила Овцова.

— Не надо тень на плетень, — строго одёрнул её Волков. — Не надо! Оставьте эти свои штучки. Если критикуют татарина, армянина, азербайджанца — это нормально. Особенно — когда русского… А если еврея, то это антисемитизм. Всякие были. Русский Подтёлков… Русский Сырцов… Этот требовал за каждого убитого красноармейца расстреливать сотню казаков. И других хватало. Латыши… Мадьяры… Даже китайцы… Интернационал… Специально присылали. Мы называем массовое убийство евреев немцами и их пособниками Холокостом. Сочувствуем армянам, которых убивали в Турции в начале XX века. Для армян — это геноцид. Приводятся разные цифры. Кажется, от трёхсот тысяч до полутора миллионов. А как назвать расказачивание, в ходе которого уничтожено около четырёх миллионов человек? Это не Холокост? Не геноцид?

Волков достал пачку сигарет. В учительской, кроме них с Мамедовым, мужчины не бывали. Камал Османович не курил. Поэтому женщины, в большинстве своём незамужние, не только разрешали, а иногда даже просили, чтобы Владимир Николаевич закурил: «Пусть мужским духом запахнет».

Он закурил. Сел в свой угол.

— Я Сталина полностью не оправдываю, Нина Захаровна. Всё, что происходит на корабле — хорошее и плохое, — за всё отвечает капитан. Как сегодня наш Горбачёв. Были невинные жертвы. Я недавно увидел один список. Конюх… Счетовод… Секретарь сельсовета… Самый большой начальник — какой-то деятель из райкомхоза. Но нельзя всё валить только на Сталина! Не он решал судьбу конюха и счетовода, а те, кто были на местах. Вы сослались на свидетельства Хрущёва… Доклад он сделал на съезде… О сталинских репрессиях. А люди ещё тогда знали… не все, конечно, но некоторые знали: там, где был руководителем Хрущёв, там надо было говорить о хрущёвских репрессиях.

Сейчас идут дополнительные проверки того времени. Многие документы Хрущёв приказал уничтожить, когда стал первым секретарём ЦК. Есть живые свидетели этого. Но немало осталось. Не знаю, известно ли вам, что Сталин при подготовке Конституции тридцать шестого года лично вписал в неё статью о выборах депутатов на альтернативной основе. Всех депутатов. От маленьких — до самых больших. Конечно, партийные бонзы испугались. Кто ж их выберет? Такого натворили! Но в открытую выступить против — опасно. Тогда с разных сторон загудели: из центра, мол, не видно, сколько на местах появилось врагов советской власти. Первый секретарь Западно-Сибирского крайкома партии Роберт Эйхе — латыш с двухклассным образованием — предложил для быстрого решения «вражеской» проблемы создать так называемые «тройки». Три человека: партийный секретарь, начальник местного НКВД и прокурор (главный здесь — партийный секретарь) — должны без всяких судов, оперативно принимать решения относительно «врагов народа».

Конечно, «добро» на создание «троек» принимало Политбюро. Каждый расписался персонально. Но откажись Сталин это сделать, ближайший пленум, состоящий из этих «бонз», мог обвинить его в отходе от классовой борьбы и предательстве интересов партии. Какие уж тут выборы на альтернативной основе!

Для Эйхе «враги народа» исчислялись не единицами, а массами. Он ещё в тридцать третьем году в телеграмме Сталину предложил «принять и устроить» в самых гибельных местах Севера «пятьсот тысяч спецпереселенцев».

— Кто эта? — мрачно спросил Мамедов.

— Кулаки в основном… Наверно, и другие «враги народа». А после отправки нескольких эшелонов троцкистов на Колыму он в декабре тридцать шестого года заявил на пленуме ЦК: «Для какого чёрта, товарищи, отправлять таких людей в ссылку? Их нужно расстреливать. Товарищ Сталин, мы поступаем слишком мягко». Это что? Указание Сталина? Или наоборот? Указание Сталину? За один тридцать седьмой год «тройка» под руководством Эйхе репрессировала почти тридцать пять тысяч человек! Вы представьте себе это количество людей! Целый город! Таких же, как мы с вами, людей… Мужчин… Женщин… И три негодяя… три убийцы… этого Эйхе назвали «мясником» — решали в течение нескольких минут судьбу любого из нас. Расстрелять… Отправить на годы в лагеря…

И ваш Хрущёв, Нина Захаровна, когда руководил Москвой и Московской областью, лично участвовал в массовых репрессиях. Его «тройка» в день выносила расстрельные приговоры сотням людей. В день! Сотни жизней! За два года — тридцать шестой и тридцать седьмой — они репрессировали больше пятидесяти пяти тысяч человек.

На закрытом пленуме ЦК в январе тридцать восьмого года Маленков назвал его «перегибщиком». Сказал, что проведённая в Москве проверка исключений из партии и арестов обнаружила: большинство осуждённых вообще не виноваты.

Волков помолчал, раздумывая: надо ли говорить об украинской записке Хрущёва и ответе на неё Сталина — вроде как растерянной показалась ему Овцова. Однако приглядевшись, разобрал: не растерянность это, а кипящая злость. «Ну, чёрт с тобой!» — решил Владимир и, рассказав про украинские «подвиги» Хрущёва, спросил:

— Как вы считаете, такие люди должны понести наказание?

— Конэчно! — заявил вместо завуча Мамедов.

— Настороженный таким невероятным количеством «врагов», Сталин приказал провести массовые проверки. Многих людей освободили. Тех, кто истязал, пытал, кто фабриковал незаконные обвинения, самих привлекли к суду. Жалко, не всегда за их подлинные преступления перед народом… Но возмездие пришло. Эйхе — этого кровавого палача — расстреляли. Других — тоже.

Однако Хрущёв сумел вывернуться. Теперь он — герой. А наказанные убийцы сотен тысяч людей, те, кто сами топтали человеческую суть и плоть, сегодня, благодаря их потомкам, — конешно, никому не хочется иметь предка-палача, — вдруг попали в число жертв сталинских репрессий. Не цирк ли? Спасибо, разумеется, Никите Сергеичу за начало реабилитации безвинно пострадавших. Всем, кого эти эйхи и берии незаконно определили преступниками, надо вернуть честное имя. Но надевать нимб святого на мученика и на мучителя — всё равно, что ставить памятник маньяку Чикатило. В Библии, кажется, сказано: по делам их воздастся им.

Волков затушил сигарету в пепельнице и завернул окурок в тетрадный листок. Его он потом выбрасывал в урну, чтобы не было в учительской запаха старой пепельницы. Кто был в учительской, стали расходиться. Только молодые фурии Нины Захаровны настороженно взглядывали то на Волкова, то на свою предводительницу. Было заметно: она не в себе. Её репутацию изрядно потрепал этот элегантный, успокоившийся уже мужчина.

После того случая Овцова какое-то время не могла смотреть на учителя французского языка. Боялась — сорвётся и вцепится ему в усы. Но постепенно острая злость отошла, пока новые стычки не сделали Волкова главным врагом Нины Захаровны.

В последний раз началось, как это часто стало случаться, с бытовой проблемы. Бухгалтерия снова задержала зарплату, но теперь дольше прежнего. Многим учителям уже едва хватало от получки до аванса, и когда Овцова вошла в учительскую, её сразу спросили о деньгах.

— У меня их нет, — отрезала завуч. — Наши зарплаты съедает это чудовище — советский военно-промышленный комплекс. На один танк дармоеды тратят годовую зарплату школы. Сделали миллион танков, а куда девать — не знают. Говорят, если поставить их друг за другом, можно обогнуть земной шар.

— Да нет! Достанут до Луны, — бросил из своего угла Волков.

— Всё иронизируете, Владимир Николаич? Мы тратим на вооружение в пять раз больше американцев. А зачем? Лишь бы только торговать оружием. Вооружать преступные режимы. Позор! Деньги выше морали! Не зря нас называют «империей зла». С грязным делом — впереди планеты всей. Да что говорить! Безнравственная страна!

На следующей перемене Волков позвонил Слепцову и сразу после уроков поехал к заводу.

— Скажи, Паша, если не секрет, мы действительно тратим на вооружение в пять раз больше американцев? — спросил он, как только сел в машину экономиста.

— С чего ты взял?

— У нас в школе завуч… Ну, совсем затоптала Советский Союз. Бардак, конешно, — трудно спорить. Полный бардак. Добрались уже до зарплаты. Стали задерживать. Но неужели мы, в самом деле, настроили миллион танков и не знаем, куда их девать? Оружия продаём больше всех? Эта сушёная вобла говорит: мы — лидеры грязного дела.

— Скажи вобле: это неправда. Просто ложь. На первом месте по торговле оружием — Соединённые Штаты. Мы отстаём от них. Значительно отстаём. Продаём на шестнадцать-восемнадцать миллиардов долларов в год. Они — на тридцать-тридцать два миллиарда. К тому же в реальности до нас доходит намного меньше. Отдаём в долг. За идею… За бананы-апельсины… Американцы — те умеют считать. Берут деньгами.

Но имей в виду: другие страны тоже торгуют оружием. Англия. Франция. ФРГ. Никто не стесняется этого. А Израиль, по моим сведениям, чуть ли не на втором месте.

— Вот это малыш! — воскликнул удивлённый учитель. — Слушай, поехали ко мне. Я купил новое ружьё.

Пока ехали по разбитым осенним улицам, Павел больше молчал — выбирал дорогу. Когда «Волга» попадала в яму, вздрагивал, морщился, словно от боли. На волковской кухне, рассмотрев хорошую ижевскую «вертикалку» — бокфлинт — отошёл. Снова вернулся к тревожным вопросам товарища.

— Вторая сторона дела, Володя: кому продаётся оружие? Мы тут не ангелы. Папуас скажет: мне нравится социализм — мы ему автомат. Наш автомат Калашникова есть в гербе у нескольких государств. Помог им завоевать независимость.

— Не может быть!

— Да, да. Сам видел. Приезжали покупатели… Но на той стороне… там, где американцы с остальными… Там черти намного почертей наших. Продают оружие и запрещённым странам, и даже против своих законов. Читал про «Иран-контрас»?

Волков неуверенно пожал плечами.

— Громкая была история. Закончилась три года назад. Твоей вобле полезно узнать.

Однако история оказалась занимательной и для Волкова. Слушая Слепцова, он вспомнил, что встречал публикации о ней в разных газетах. Но приученный, как многие в стране (не без воздействия зарубежных радиостанций, умело использующих полуправду советской «беспроблемной» пропаганды), воспринимать критику западного общества скептически, он сейчас с интересом слушал товарища.

Начало той скандальной истории положили события в Иране. В феврале 1979 года проамериканский режим шаха Реза Пехлеви был сброшен, к власти пришёл духовный лидер шиитов аятолла Хомейни. Этот факт заставил задуматься наиболее дальновидных политиков мира. Впервые в новейшей истории всего за несколько месяцев ислам организовал десятки миллионов людей на смену государственного строя.

Но американцы обеспокоились по другой причине. В результате исламской революции США лишились ценного союзника, чья территория примыкала к СССР и откуда они вели активную разведку против Советского Союза.

Одновременно ещё более серьёзные неприятности возникли у США в Центральной Америке. В том же году к власти в Никарагуа после долгой партизанской войны пришёл Сандинистский фронт национального спасения, свергнув американского ставленника, диктатора Сомосу. Сандинисты не скрывали, что придерживаются социалистической ориентации. В Штатах с тревогой увидели призрак «второй Кубы».

В 1980 году на президентских выборах в США победил Рональд Рейган. Он объявил Советский Союз «империей зла», которая только и делает, что вмешивается в дела других государств. Однако сам в сентябре 1983 года подписал секретную директиву, разрешив ЦРУ вести тайные операции по ликвидации сандинистской власти в Никарагуа. Тем самым Рейган и Центральное разведывательное управление нарушали закон США, который прямо запрещал финансировать операции ЦРУ для свержения никарагуанского правительства. То есть вмешиваться в дела другого государства.

Чтобы найти деньги, была придумана многоходовая комбинация с использованием Ирана. В течение предыдущих 25 лет он покупал американское оружие. Часть его устарела, но гораздо больше терялось в боях — Иран вёл долгую, изнурительную войну с Ираком. Новый режим, как и прежний, сильно нуждался в оружии и боеприпасах.

Купить их у американцев было невозможно: исламские власти объявили Соединённые Штаты своим врагом, и США специальным законом наложили эмбарго на поставку вооружений Ирану.

К тому же в 1984 году шиитская группировка «Хизбалла», находящаяся под идеологическим контролем иранских фундаменталистов, захватила в Ливане группу американских заложников. В том числе — резидента ЦРУ в Бейруте Уильяма Бакли. Отношения между двумя странами зашли в тупик.

Выход подсказал Израиль. До исламской революции он активно продавал Ирану оружие, готовил специалистов шахской спецслужбы «Савак». Несмотря на то, что после прихода к власти Хомейни официальные контакты были разорваны, Израиль старался мосты до конца не сжигать. Это пригодилось, когда американцы собрались, благодаря тайной продаже оружия, решить сразу две задачи: получить деньги для поддержки «контрас» (противников сандинистского правительства) и освободить заложников.

Все понимали, что планируемые операции дважды незаконны — нарушался как запрет на финансирование «контрас», так и эмбарго на продажу оружия Ирану. Но цель оправдывала средства. 30 августа 1985 года первая партия из 100 противотанковых ракет «ТОУ» прибыла в Иран. 14 сентября в иранском Тебризе разгрузили ещё 408 американских ракет, доставленных из Израиля. На следующий день на свободу вышел первый заложник. Конвейер заработал.

Операция «Иран-контрас» могла продолжаться долго. Но 5 октября 1986 года над Никарагуа был сбит самолёт. Захваченный лётчик сообщил, что он из отрядов «контрас» и работает на ЦРУ. А вскоре в одной из ливанских газет появились сообщения о продаже оружия Ирану. Скандал стал набирать обороты.

Генеральный прокурор США начал расследование. Рейган открестился: «Я ничего не знал».

— Три года назад в Штатах прошёл суд, — рассказывал Слепцов, поглаживая новое волковское ружьё. — Нескольким участникам операции… там были крупные чины, вплоть до помощников Рейгана… предъявили серьёзные обвинения. Заговор с целью обмана государства. Хищения государственного имущества. Мошенничество, лжесвидетельство… Короче, целый букет. По этим статьям в Штатах могут упрятать надолго. Вплоть до пожизненного… Но все получили только условные сроки.

— Ничего себе! Нравственные ребята. Надо Овцовой рассказать. Пусть порадуется за своих кумиров. А то как перемена, так начинается: «Мы впереди всех… с грязным делом». Наверное, и с расходами так же…

— С какими?

— Она ведь чем добивает наших тёток? Плохо, говорит, мы живём из-за больших расходов на оборону. Милитаристы мы… Тратим в пять раз больше американцев на военные дела. Представляешь? А возразить никто не может. Не знают: так иль не так?

— Не так, Володя. Но власть всё время даёт основания не верить ей. Ну, вот, например, ты поверишь, что в течение последних двадцати лет расходы Советского Союза на оборону остаются почти неизменными? Да за двадцать лет стоимость одних материалов для оружия должна была вырасти в разы! А ведь военная техника всё время усложняется, значит, становится дороже. Зачем людей за дураков держать? Мои ракеты… да, ладно, не буду о них… Наши правители не скрывают… даже гордятся военным паритетом с американцами. Но если паритет, значит, и расходы похожие. А они другие. Намного меньше. Наши идиоты во власти не называют настоящий военный бюджет, и люди думают: ага, выходит, «оборонка» действительно разоряет страну. На самом деле не так. Многие наши разработки дешевле американских аналогов. Мы научились, старик, по важным направлениям обороняться очень экономно. Поэтому даже академик Сахаров признал: нет никаких шансов надеяться, што гонка вооружений истощит материальные и интеллектуальные ресурсы страны, и Советский Союз политически и экономически развалится.

Он помолчал, улыбнулся.

— Правда, мы к тому же умеем прятать военные концы в мирную воду. Но што американская разведка намного преувеличивает наши затраты — это факт. С одной стороны, можно больше денег затребовать у ихнего правительства на оборону. С другой — нашему обывателю есть возможность всучить любые цифры — истины-то никто не знает. Твоя вобла вон какую икру мечет! С чьих-то слов, конечно. А молчание власти только помогает этому.

Волков с нескрываемым удивлением и уважением глядел на Слепцова. Он не представлял Павла таким разговорчивым да ещё и столько знающим.

— Вижу, вижу твой вопрос, — сказал тот с редкой для него веселинкой на худом лице. — Я вам не рассказываю про отца. Генерал, да и всё… А генералы, Володя, разные бывают. Ну, и сам кой чем занимаюсь. Аналитика, старик, интересная вещь. Один в фельетоне видит пример плохой жизни, другой — информацию.

* * *

Утром к учительской Волков подходил с азартным настроением. Он представлял, как ещё до уроков кто-нибудь спросит, будет ли сегодня зарплата, как Нина Захаровна опять скажет о бесстыдстве партократов, живущих за счёт простых учителей, назовёт врагом народа советский военно-промышленный комплекс, и с каким интересом будет потом слушать она и другие преподаватели умные разъяснения учителя французского языка. «Тоже ведь не сладкая жизнь, — думал он об Овцовой. — Мужа давно нет… да и был ли?» Впрочем, допустить, что Нина Захаровна родила дочку без мужа, вне брака, Волков не мог. До горбачёвской поры эта не выделявшаяся в коллективе женщина с удлинённым лицом и столбообразной фигурой, если и выступала на партсобраниях или заседаниях педсовета, то чаще всего с рассуждениями о чистоте взаимоотношений между людьми, о нравственном облике современной молодежи, который её всё больше беспокоил. Так что понятия «Овцова» и «свободная любовь» для многих были несовместимы. «А что муж? — продолжал думать Волков, кивая направо и налево на приветствия учеников. — Может, был какой-нибудь алкоголик. Поэтому и бросила… Теперь надо учить дочь-студентку. Да ещё мать на пенсии. Нет, не сладкая жизнь. А тут ещё я дёргаю…»

Ему стало неловко за свой недавний выпад. Поэтому когда Владимир Николаевич вошёл в учительскую, он был миролюбив, как сотрудник гуманитарной миссии до прибытия в очаг межнационального конфликта. Но его тут же огрели вопросом:

— Вы когда будете извиняться перед Ниной Захаровной?

Две молодые соратницы Овцовой смотрели на него в упор, как на стоящего у расстрельной стенки преступника.

— За што?

— За своё поведение. Вы ещё такой молодой человек, а уже ретроград. Весь народ за демократические перемены, а вы хуже партократа.

— Та-а-к…

Волков начал скручивать правый кончик уса, что было первым признаком раздражения.

— И в чём это проявляется?

От костерка миролюбия уже шло не тепло, а едкий дым.

— А вы не знаете, Владимир Николаевич? — сказала, поднимаясь Овцова. — В стране повсюду отказываются от назначенных руководителей трудовых коллективов. Демократическим путём выбирают из своей среды…

Тех, кто способен быстрее повести людей на слом тоталитарной машины. Меня хотели выдвинуть наши товарищи — Надежда Аркадьевна и Марина Викторовна…

Завуч показала на двух фурий демократии, расстреливающих взглядами учителя французского языка.

— …директор наш — Виктор Петрович — уже устарел. Ему нужна замена. А вы сказали в учительской… Ну, это просто безобразие с вашей стороны!

— А што я сказал?

— Сказали: «Нине Захаровне нельзя давать власть. Она приведёт нас к беде. Она не знает, куда вести».

— А-а, вон вы о чём. Да, я так говорил. Теперь ещё больше в этом убеждён. Для вас нет ничего хорошего в стране, где вы живёте. Мы тоже с ними (Волков показал на задержавшихся у двери двух математичек, физкультурника Мамедова и учительницу географии) далеко не всем довольны. С каждым днём становится хуже. Перестройка превращается в Разломайку. Но мы хотим сохранить страну. А вы — уничтожить.

— Зачем её сохранять — такую уродину? Ни еды, ни свободы, ни красивой одежды. Одни ракеты с танками. Это здание надо сломать. А на его месте построить новый, цивилизованный дом.

Волков нахмурился.

— Один раз уже сломали. До основанья. Ваш дядя постарался. Слава Богу, через дядь прошли. Поднялись… Стали второй державой мира… Теперь племянница бегает с топором. Вы тут говорили нам про танки. Про военно-промышленный комплекс. Призывали равняться на другие страны, которые, вроде бы, в отличие от нас, не торгуют оружием. А на деле-то всё оказывается совершенно не так!

Волков начал увлечённо пересказывать услышанное от Слепцова. Собравшиеся было уходить учителя остановились. Кто-то сел, но другие так и стояли, прижав к груди классные журналы или держа в руках стопку тетрадей. Для большинства это был первый рассказ, который приоткрывал истинное положение в оборонном комплексе Союза и показывал влияние ВПК на экономику страны.

Когда пошло про «Иран-контрас», завуч встала.

— Вы подождите, Нина Захаровна, — остановил её Волков. — Сейчас будет самое интересное.

Он в деталях пересказал эту историю, усиливая, где голосом, где мимикой, отдельные моменты. Не забыл ни про суд, ни про увёртки американского президента Рейгана. А в конце назвал цифры, на сколько продают оружия США и на сколько — Советский Союз.

— Ваши любимые американцы продают в два раза больше. Значит, они в два раза безнравственней нас? А вы заставляете равняться на них. Куда ж вы поведёте с такими знаниями? Израиль — крошечная страна, а по торговле оружием среди первых в мире. Это тоже высокая нравственность?

Все уже не смотрели на Волкова. Глядели на Нину Захаровну. Её лицо было в красных пятнах. Ярко накрашенные губы тряслись, словно их изнутри что-то толкало, пытаясь вырваться наружу. Наконец, завуч не выдержала.

— В-вы… Вы — наха-а-л! — крикнула она, широко открыв рот. И в этот момент, когда ещё звучало яростное «а-а-а», бюгельный зубной протез внезапно выскочил у неё изо рта. Сверкнул возле верхней губы и, если бы не молниеносный взмах завучевой руки, упал бы на пол. Нина Захаровна на лету остановила его ладонью, рывком двинула голову вперёд и почти в воздухе схватила ртом бюгель. «Как щука блесну», — с изумлением подумал Волков. Он не знал об искусственных вставках во рту Нины Захаровны и потому растерянно замолчал, догадываясь, что теперь он для Овцовой ещё больший неприятель. Женщина может многое простить, но только не разоблачение — пусть невольное — её физического недостатка.

— Откуда ваши сведения? — срываясь на визг, крикнула она. — Из КГБ?

— Мои — от советского экономиста. А ваши — из ЦРУ? — с издевательской вежливостью спросил Волков, застёгивая портфель, чтобы идти на урок. В коридоре его догнал Мамедов.

— Ну, тэпер, Владымир Николаич, тэбя достанут. Нына Захаровна будэт твой личный враг. Скушаит.

— Подавится, — спокойно ответил учитель французского и пошёл в класс.

Глава седьмая

С того времени Волков больше не слышал в учительской про безнравственность торговли оружием, про отнимающий у народа деньги военно-промышленный комплекс СССР, про советские траты на вооружение, в пять раз превышающие американские расходы. И вот теперь всё это, почти слово в слово, повторил Карабанов.

— Откуда у тебя такие сведения, Сергей? — насторожился он. — Ты ничего не путаешь?

Ему вдруг показалось, что такие совпадения не случайны. «Как же я не замечал, — хмуро думал он, — организованности всех этих разных акций. Мария сорвалась, как по чьей-то команде. Говорила, их много едет. Сотни тысяч. С „оборонкой“ так же. Будто сигнал дали…»

Действительно, масштабная и агрессивная критика советского ВПК началась словно по чьему-то приказу. Вот когда реальное достижение советской системы — невероятная дешевизна и доступность прессы, благодаря чему она проникала в самые отдалённые уголки страны, — это достижение стало разрушительным инструментом ещё на одном направлении. Многомиллионными тиражами газет и журналов, передачами радио и телевидения на людские массы обрушилась лавина негативной информации о военно-промышленном комплексе Советского Союза. Его ругали за вроде бы недопустимую прожорливость, за неэффективность огромных трат, за низкое качество вооружения. При этом иностранное оружие, и прежде всего — американское, преподносилось как эталон экономичности и более высоких боевых свойств.

Говорить и писать что-либо против этого было равносильно попытке перейти бурную реку по пояс глубиной. Люди легче верили непривычной, отвязной критике, нежели осторожным вразумлениям, принимал их за осточертевшую пропагандистскую полуправду. К тому же в большинство самых тиражных газет и журналов, быстро разбухших как раз благодаря именно такой критике, пробиться с другим мнением стало невозможно. Гласность оказалась односторонней. Люди, называющие себя демократами, в мгновенье ока стали беспощадными цензорами, определив, что свободы слова достойны только те, кто думает так же, как они.

Поскольку никого из представителей ВПК и других государственных структур было не видно и не слышно, то для миллионов людей оборонный комплекс вскоре превратился в личного врага, который только отнимает возможность жить лучше.

Но Волков-то слышал от Слепцова совершенно иное.

— Ты где взял такие данные? — повторил он доктору свой вопрос. — Паша мне недавно рисовал совсем другую картину. А он, как понимаешь, знает дело. Подтверди, Пашка.

Карабанов заёрзал, как мальчишка, которого застали за постыдным делом. Однако быстро взял себя в руки.

— Сейчас об этом на каждом углу говорят. Кончилось время заткнутых ртов. Почему у американцев покупают оружие? Оно лучше нашего. Мы полезли со своим оружием… С армией своей… Советской… в Афганистане получили по зубам, потеряли людей и ушли с позором. Не могли дикий народ придавить! Вот американцы бы с ним разделались за две недели.

— Ай-я-яй, — с издёвкой запричитал Нестеренко. — И тут твои американцы лучше нас. Только почему-то сначала по зубам дали им. Во Вьетнаме. А тоже хотели быстро разделаться с диким народом.

— Наши помогали. Давали ракеты. Самолёты. Сами косили под вьетнамцев.

— А кто помогал душманам в Афганистане? Может, марсиане? Иль всё ж американцы своим оружием и советниками?

— Нашей армии какое ни давай оружие — всё равно толку не будет. Привыкли мясом побеждать, трупами устилать дорогу. Была бы хоть потом польза, а то победители живут хуже побеждённых…

— Ты о чём это? — мгновенно помрачнел Волков. Медленно приподнялся с табуретки и, наклонившись к Сергею через стол, тихо спросил: — Никак всё ещё жалеешь?

Тот отвёл взгляд, и учитель понял, что Карабанов нисколько не образумился после того тяжёлого для них обоих разговора.

* * *

Тогда они возвращались вдвоём на карабановской машине с летней рыбалки. Поездка получилась не за рыбой, а за каким-то радостным отдохновением. Давно оптированный Сергеем пациент вдруг вспомнил про доктора, написал ему на больницу письмо, где рассказал про себя, про свою деревню и пригласил «дня два пожить в лугах». В конце, для большей убедительности, приписал: «Если пожелаете, то не пожалеете».

Они не пожалели. За годы поездок видели много интересных мест, но такой душевной и трогательной красоты, кажется, не встречали. Деревушка из двух десятков старых, однако ещё крепких изб пристроилась на краю обширной неглубокой котловины. В самом низу её блестело озеро. К нему, судя по извилистой ленте берегового кустарника, петляла речушка. Куда из озера вода уходила, и вытекала ли она вообще, издалека понять было трудно. Не считая кустарниковой ленты, весь остальной простор низины занимали луга. Леса, удивительно могутные, малохоженные для обжитой предсеверной России, остановились у краёв котловины, подойдя близко и к деревушке.

Карабановский пациент Николай Петрович встретил их с мягкой простотой, спокойно и без удивления, словно не сомневался в том, что доктор Сергей Борисович обязательно приедет «в луга».

С дороги учитель и доктор жадно накинулись на деревенскую еду — молодую картошку с укропом, на свежие, только что сорванные и ещё колющиеся огурцы, солёные рыжики и жареные подосиновики, а Николай Петрович — на городскую колбасу, мягкий сыр и баловство из фетисовского «заказа» — оливки с лимоном.

Гости поставили на стол три бутылки водки — антиалкогольная горбачёвская кампания провалилась, и теперь спиртное можно было покупать официально, если, конечно, удавалось «достать» — очереди за водкой стали ещё многолюдней и злее. Николай Петрович принёс из погреба самогон — его он гнал до горбачёвской «борьбы», в ходе её и не собирался останавливаться в обозримом будущем.

Напробовавшись того и другого, городские и хозяин вяло побрели к озеру. Недалеко от впадения речушки поставили сеть. После чего учитель и доктор, взяв спиннинги, пошли облавливать берега, а Николай Петрович вернулся в деревню топить баню.

Вечером они млели на тёплых деревянных полках уже немолодой бани, пили самодельный брусничный морс и размякали в горячих запахах распаренной берёзы, можжевельника и зверобоя.

Доктор лениво спрашивал хозяина про самочувствие после операции, тот так же размеренно отвечал, а Волков вполуха слушал их и думал, как хорошо, что у него есть такой товарищ. Он обожал Сергея едва ль не с того раза, когда Карабанов впервые появился в их компании. И хотя в последнее время взгляды их всё чаще расходились, что заставляло Волкова переживать, тепло того большого уважения продолжало быть ощутимым.

Загонные зимние охоты на крупного зверя — лося, оленя, кабана, — как правило, требуют много людей, нужны несколько загонщиков, но ещё больше — стрелков, чтобы охватить вогнутой дугой значительный массив леса. Обычно приезжают уже заранее сколоченные команды — чужих в устоявшийся коллектив берут неохотно. Неизвестно, как люди себя поведут, какой у них опыт, как стреляют.

Но бывает, что приезжают две-три небольших группы. Тогда руководитель охоты — для успеха — соединяет их в одну команду: выход зверя на кого-то из десяти-двенадцати стрелков более гарантирован.

Волковская компания уже начала складываться: вчетвером съездили на несколько охот. Приглядывались друг к другу, пока не знали характеров, манер, житейских привычек каждого, старались быть осмотрительней. Через некоторое время поняли, что вместе им комфортно.

Однажды приехали за лосём. Их четвёрку объединили с пятью незнакомыми охотниками. Как оказалось, там некоторые увиделись впервые.

Охота задалась нелепая. Стрелки из другой команды сначала по зверю промазали. Лось ушёл через «номера». Во втором загоне, организовать который потребовалось много времени, они зверя только ранили. Егеря, ругаясь, пошли по следу, а всем городским велели выходить к оставленным на шоссе машинам.

Короткий зимний день быстро гас. Волковская группа вышла к дороге в сумерках. Остальных не было. Начали сигналить, стрелять. По темноте пришли трое, двое оставались где-то в лесу. Уже егеря вернулись, стали беспокоиться. Наконец, после очередной пущенной ракеты, далеко в лесу раздался выстрел. С фонарями и криками пошли навстречу. Через некоторое время встретились. Карабанов вёз лежащего на лыжах человека. Тащить ему пришлось далеко. Охотник, стоявший на последнем «номере», услыхал карабановское «отбой», но вместо того, чтобы пойти по лыжне вслед за доктором, решил срезать путь. Карабанов думал, что мужчина идёт за ним. Но неожиданно услыхал где-то сбоку, в глубине леса, пронзительный крик. Со страхом повернул на него — крик хоть и стал слабее, но не прекращался. Минут через двадцать увидел человека, который не стоял, не лежал, а словно повис наискосок в воздухе — ноги в снегу, а голова над буреломом.

Оказалось, мужчина попал лыжей в невидимое под снегом нагромождение ломаных стволов. Падая набок, вывернул стопу. Но самое драматичное — острым, как копьё, суком пропорол штанину и проткнул бедро.

Счастье мужика, что услыхал его хирург. Он быстро освободил охотника, снял с себя рубаху, разорвал её и сделал перевязку. Понимая, что самому будет жарко, а раненого надо одеть потеплее — неизвестно, сколько тому придётся лежать на лыжах, — Карабанов натянул на него свой свитер.

Когда их встретила группа мужчин — с егерями отправились Волков и Нестеренко, раненого трясло, а Карабанов дышал, словно загнанный лось. Уже тогда, лет в тридцать, он был заметно толстоват. Нижняя нательная рубашка насквозь промокла, и даже на куртке под мышками выступили влажные пятна.

Возле машин Карабанов умело перебинтовал пострадавшего — только тут все узнали, что он хирург, а затем поехал вместе с раненым в районный городок.

Перед отъездом Волков пригласил доктора на следующую охоту с их компанией — лицензия оставалась неиспользованной. Новые товарищи не возражали.

Постепенно Карабанов стал своим в небольшом охотничьем коллективе. Он много знал в разных областях: от истории и литературы до плотницких дел и собаководства, не говоря, конечно, о медицине. Особенно интересовался политикой — читал не только издаваемое в Советском Союзе, но и привозимое из-за границы. Постоянно слушал «Голос Америки», «Свободную Европу», Би-би-си, «Немецкую волну». Первым приносил кассеты с популярными на Западе исполнителями. Не отказывал товарищам в разных медицинских справках. Несмотря на растущую тучность, был вынослив, когда приходилось далеко идти на лыжах. Стрелял почти, как «снайперы» Волков и Слепцов, а в иронии порой не уступал Андрею Нестеренко.

Правда, ирония эта, особенно по поводу власти, была чем дальше, тем более уничижительной. Остальные тоже поругивали власть, пародировали, кто как умел, речь Брежнева, недобро говорили о дефиците, ёрничали по поводу выборов без выбора — из одного кандидата.

Но у Сергея оценки получались злее, и он не раз говорил, что гримасы системы — это и есть подлинное лицо народа. Каждый народ, повторял доктор, имеет ту власть, которой заслуживает.

С ним в чём-то соглашались, что-то оспаривали. Сначала Андрей Нестеренко. Потом Волков. И если инженер-электрик, двигая бровищами, не очень выбирал слова, то учитель старался обходительно переубедить Сергея. У каждого народа, говорил он, есть подъёмные и провальные периоды. Ни один народ не избежал этого. Но только история покажет, каким в действительности был тот период, который современниками оценивался со знаком плюс или минус.

Когда возвращались с рыбалки, снова зацепили власть и народ. Бензин в карабановских «Жигулях» был на исходе. Пришлось сворачивать к окраине маленького городка. Заправки почему-то ставили в населённых пунктах, а не на трассах, где они были нужнее всего. Причём одна от другой находились так далеко, что люди не рисковали ехать без запаса.

— И как тебе нравится это стадо? — бросил Карабанов, подъезжая к АЗС. К двум колонкам выстроилась большая очередь. Она продвигалась медленно — водители заливали бензин в машины и в канистры. Некоторые пытались словчить — протиснуться вперёд. Их осаживали: с матерщиной, злобными криками.

— Нормальный, не скотский народ давно бы сбросил такую власть, — сказал Карабанов, останавливаясь в конце очереди. — А эти, как рабы, терпят. Нет! У народа с рабьей душой не может быть хорошего будущего.

— Между прочим, этот народ… с рабьей, как ты говоришь душой, спас от рабства и себя, и многие народы Европы, — заметил Волков.

— Да лучше бы он не спасал! — воскликнул доктор, и серые глаза его под набрякшими веками аж потемнели от ярости. — Победители хреновы! — резко показал через стекло на очередь. — С орденами в хлевах. По двадцать-тридцать лет ждут бесплатной квартиры, не могут свободно купить машину. А купят — вот так: в паскудстве. Лучше бы немцы нас победили. Жили б мы сейчас, как они.

Волков на мгновенье окаменел. Потом растерянно спросил:

— Ты… шутишь, Сергей?

Поглядел на товарища. Тот сидел, уставившись на очередь. Учитель с облегчением улыбнулся: конечно, это не всерьёз.

— Ну, и шутки у тебя, Карабас.

— А я не шучу, Володя, — строго сказал Карабанов. — Ты погляди: все побеждённые нами страны живут лучше нас. Япония… Германия… Значит, власть наша ни к чёрту, если почти через полвека разгромленные оказались богаче победителей. Я уж не говорю о Штатах, Англии, Франции… Пусть бы уж нас победили, а не мы.

— Ты вообще-то соображаешь, что говоришь?

Волков стал быстро скручивать кончик уса в острое жало. Недавно ему уже пришлось услышать в одной компании явный намёк на то, что побеждённые живут лучше победителей. Тогда по какому-то поводу собрались выпить коллеги волковской жены Натальи — журналисты. Она уговорила Владимира прийти — ей всегда было уютней, когда рядом сидел красивый, видный, компанейский муж. Журналисты оказались разные. Всех заводил и, похоже, был организатором кареглазый, стройно сложенный мужчина лет за сорок — весельчак и балагур, успевающий увидеть за столом буквально всё. Одному он показывал, что пора налить. Другого поднимал: скажи тост. Третьему напоминал не забыть про женщин — их в компании оказалось две: Наталья и журналистка с Центрального телевидения, которую пригласил заводила-организатор. «Мы у неё выступаем в „Прожекторе перестройки“, — сказала Волкову жена. — С Виктор Сергеичем», — показала она на командира застолья, и Владимир вспомнил, где он видел этого балагура. Виктор Савельев — обозреватель известной газеты, в жизни выглядел несколько иначе, чем на экране, но Волков знал по прежней работе жены на телевидении, что там с каждым выступающим перед эфиром работают гримёры.

В компании был и журналист из Литвы. Как он туда попал, Владимир не понял. Только обратил внимание, что прибалтийский гость несколько раз довольно резко высказался по поводу оккупации. Все решили: имеет в виду немецкую. Однако парень внятно объяснил: он говорит о советской оккупации.

— Если бы остались немцы, мы бы сейчас жили, как в ФРГ.

Кто-то в компании неодобрительно фыркнул, остальные смутились — спорить с почти что иностранцем показалось неудобным. Но тут раздался жёсткий голос Савельева.

— Вы бы лаптями щи хлебали. Если бы остались вообще, как народ. Скажи спасибо, что Союз создал вам промышленность, построил города. Поднял… из грязи в князи.

Литовский журналист встал и, возмущённый, ушёл. А Волков перегнулся через стол и пожал руку Савельеву.

Теперь он снова услышал сожаление о неудавшейся победе немцев. И от кого?

— Может, тебе напомнить, кто я и кто ты? Ну, ладно: я — русский. Глядишь, остался бы жив. Какое-то количество им надо было оставить… Работать на господ… Чистить сапоги. Я бы, может, чистил сапоги их солдатам… офицерам. Но ты же еврей! Или думаешь, что показывали в Освенциме — советская пропаганда? По-твоему, выходит, и Холокост пропаганда? Я бы, может, чистил сапоги. Но той ваксой, которую сделали из тебя!

Потрясённый, Волков замолчал. Он не знал, что говорить. Почему-то вспомнил об отце, который жил с матерью и старшей сестрой в Воронеже. Вот если б ему сказали сейчас такое, как бы он себя повёл?

Отца забрали на войну в 42-м, когда ему исполнилось 18 лет. Попал на Волховский фронт. Во время неудачной попытки советских войск прорвать блокаду Ленинграда в районе Синявинских болот был ранен. Вторую рану получил при освобождении Новгорода зимой 44-го года. Третью — самую тяжёлую — под Берлином. Но пришёл — руки-ноги целы, по мирному времени парень ещё — 21 год. Только серые от проседи виски показывали, как дались старшине Волкову орден Красной Звезды, два — Отечественной войны обеих степеней, медаль «За отвагу» и несколько других наград. Сын его в 37 лет не имел ни одного седого волоса, и выходило, что ранняя седина — не родовая наследственность.

Война долго не отпускала Волкова-старшего. Уже Владимир в школу пошёл — семь лет со смерти Сталина минуло, уже в пионеры приняли, а отец, как выпьет в компании, особенно, если приходил сосед Василий Андреич — тоже бывший фронтовик, так где-то через полчаса-минут через сорок запевает первую из любимых. Позднее Владимир узнал: песня называлась «Марш артиллеристов»:

Артиллеристы, Сталин дал приказ.

Артиллеристы, зовёт Отчизна нас.

И сотни тысяч батарей,

За слёзы наших матерей,

За нашу Родину — «Огонь! Огонь!»

Отец начинал, а Василий Андреич подхватывал, и тут же плечи мужчин распрямлялись, сами мужики гордо глядели друг на друга, отбивали маршевый ритм, кто кулаком по столу, кто вилкой, и через некоторое время маленькому Вовке хотелось пропечатать перед отцом и дядей Васей настоящий солдатский шаг.

Выпив ещё, и не одну-две стопки, отец вдруг замолкал, выключался из разговора; взгляд останавливался, словно его приковывало к чему-то мощному и тяжёлому, видимому только отцу и только до него доносящему волны излучения. За столом продолжался разнобойный разговор, кто-то кому-то передавал тарелки, кто-то смеялся, и в этой рассыпчатой всеобщей расслабухе вдруг раздавался рыкающий прокашель. Гости поворачивались к хозяину — Николаю Васильевичу Волкову. А он, нахмурившись, опустив голову, будто от большого горя, начинал даже не петь, а вроде как декламировать трудно выговариваемые слова:

Выпьем за тех, кто командовал ротами,

Кто замерзал на снегу.

Голос его вдруг начинал хрипеть, словно человек действительно промёрз насквозь, и только беспощадная необходимость заставляет действовать.

Кто в Ленинград пробирался болотами,

Горло ломая врагу.

В речитатив вступал Василий Андреич и, в отличие от Волкова-старшего, уже выводил слова на мелодию:

Выпьем за тех, кто неделями долгими

В мёрзлых лежал блиндажах,

Бился на Ладоге, дрался на Волхове,

Не отступал ни на шаг.

Компания напрягалась, люди прекращали разговоры, и последние слова подхватывало большинство:

Выпьем за Родину, выпьем за Сталина!

Выпьем и снова нальём.

Из всей той суровой песни Владимир помнил лишь часть. Взрослым пытался найти, кто автор и композитор. Спрашивал отца. Тот не знал. А ещё позднее сын понял, что имя Сталина отцовы товарищи-фронтовики и сам он специально возвращали в тексты переделанных песен в знак протеста против хрущёвского развенчания культа личности. Не могли они смириться с тотальным растоптанием имени человека, который был для них знаменем и образцом сурового аскетизма.

Горбачёвская перестройка добавила ветеранам страданий и горечи. Сначала крадучись, потом всё открытее пошли разговоры о том, что война Советского Союза против фашистской Германии была, ну, не то, чтоб уж совсем несправедливой, но вовсе не такой благородной, как её преподносили все десятилетия после Победы. Она, мол, принесла народам Европы не свободу, а порабощение социализмом. Да и победа Советскому Союзу досталась из-за бесчеловечности Сталина и жестокости Жукова слишком дорогой ценой. Надо ли было отдавать жизни, чтоб заменить одну несвободу — фашистскую, на другую — советскую? Ветеранам стали внушать, что никакие они не герои. «Вы на штыках разнесли по миру заразу казарменного социализма, — жалили их горбачёвские „прорабы перестройки“. — За это многие в Европе вас ненавидят, и правильно делают».

Отец не любил писать письма. Не потому, что грамоты у наладчика станков с числовым программным управлением было маловато. Считал, что если рассказывать всё в письмах, реже ездить будет сын. Да и не опишешь всего, что можно сказать. В последний приезд, как раз накануне их летней рыбалки с Карабановым, отец рассказал об инциденте возле проходной его авиационного завода. В некоторых цехах появились новые работники. Сначала пробовали устраивать собрания в цехах в поддержку Горбачёва, перестройки, демократизации. Люди не откликнулись. Потом стали сбивать митинги за проходной. Там уже задерживался кое-какой народ, но большинство проходили мимо.

Перед Днём Победы снова зазывали выходящих со смены рабочих. Николай Васильевич Волков остановился. Думал, начнут, как всегда, поздравлять ветеранов. Привычно разгордился, старым соколом поглядывал на окружающую молодёжь.

Но к его удивлению, первый же оратор стал говорить о том, что хотя воевали советские люди отчаянно и многие сложили головы, только надо ли было делать это? Берлинская стена разрушена, Германия объединяется — ФРГ поглощает социалистическую часть. Богатые немцы дают деньги, чтоб наши войска скорее убрались оттуда. Всё, что сделал Советский Союз, оказалось ненужным. Тогда зачем, спрашивал молодой белобрысый оратор с надутыми, как у хомяка, щеками, надо было отдавать самое ценное — жизнь?

Николай Васильевич пробрался к оратору. «Ты спрашиваешь, зачем мы клали жизни?» Тот весело закивал, радуясь, что его так хорошо понял высокий, седой ветеран. «Во-первых, чтоб получили жизнь наши дети… надеюсь, хорошие люди. А во-вторых, чтоб такое говно, как ты, было кому смывать!»

Последние слова Волков-старший уже выкрикивал в момент удара. Голова белобрысого дёрнулась назад и, если б не стоящие плотно люди, он упал бы на асфальт. Откуда-то появился милиционер. Под негодующие и одобрительные крики ветерана забрали в милицейскую машину.

Никакого административно-уголовного наказания не последовало. Но отцу от этого было не легче. Все дни короткого сыновьего отпуска — после Воронежа Владимир собирался основное время провести у тестя с тёщей в Волгограде — Николай Васильевич переживал случившееся. И не срыв возле проходной волновал отца. Он не мог успокоиться оттого, что «хомячка» поддерживали криками люди.

— Чё такое происходит, Вовка? Куда этот меченый чёрт тащит страну? — говорил он о Горбачёве.

«Действительно, куда?» — тяжело думал Владимир, не глядя на Карабанова, который тоже молча вёл машину. Не мог сам Карабас прийти к этим мыслям. Слишком кощунственны они были для людей даже их поколения. Тем более — для еврея. Кто-то хотел, чтоб они запали в другие головы. Русским… Украинцам… Кавказцам… А зацепили совсем не того.

Он покосился на доктора.

— У тебя отец воевал?

Тот ответил не сразу.

— Воевал.

— А на каком фронте?

— Мне это надо? Достаточно, что остался жив после мясорубки.

— Скажи, Сергей, а как твой отец отнесётся к твоим сожалениям? Мой — я знаю, как. А вот твой?

— Мне это сейчас абсолютно не интересно. Мы по-разному смотрим на некоторые вещи. Он не умеет отбрасывать ненужное.

Доктор помолчал и негромко добавил:

— Совсем не понимает меня… А я — его.

Глава восьмая

Борис Моисеевич Карабанов, действительно, всё меньше понимал сына. Началось это давно, но полный разлад наступил после поездки Сергея в Штаты. Родная сестра карабановской жены Розы Ионовны уехала туда с мужем и сыном до того, как американцы неожиданно и резко притворили свои иммиграционные ворота, оставив в них узкую щель. Сёстры изредка переписывались. Младшая — Рахиль — с вдохновением рассказывала о Нью-Йорке, вблизи которого они поселились в маленьком городке, о людях из еврейской организации, помогающей приезжим, но собственную жизнь почему-то описывала скупо.

Роза Ионовна активно не одобряла отъезд сестры. Борис Моисеевич её поддерживал, но был менее категоричен. «Если людям хочется попробовать новой жизни, пусть пробуют». И только Сергей был полностью на стороне решительной тётки, вырвавшей семью из советской убогости.

После института младший Карабанов мог остаться с родителями в Ленинграде — отец и мать были известными людьми в медицинском мире. Но он выбрал подмосковный город военно-космической ориентации. Сначала — чтобы попробовать самостоятельности. Потом привык. Город был рядом со столицей, почти Москва. Многие ездили туда каждый день на работу; чаще, чем живущие в центре москвичи, бывали в театрах и на концертах, однако при этом возвращались не в московскую толчею и многолюдье, а в тишину и уют умно построенного города среди леса. На некоторые балконы прискальзывали кормиться белки с соседних сосен.

При каждой встрече с родителями разговор обязательно заходил об «американцах». Сергей всё настойчивей отстаивал «тётю Раю» — так в карабановской семье называли Рахиль Ионовну, просил мать в очередном письме обязательно передать привет ей и её мужчинам. Мужчин он добавлял для приличия. Супруг тётки — Семён Ильич — и в Союзе был «при ней», работая юрисконсультом на какой-то мелкой фабрике, и в США, похоже, не смог оторваться от юбки активной жены. Их сына Марка Сергей не особенно помнил: разница между ними была 12 лет. Когда тётка увозила семью, Марк недавно получил паспорт.

После начала перестройки стал писать письма в США и Сергей. Иногда давал понять, что не против бы посмотреть великую страну. Приезд в Союз Марка и его рассказы об американской жизни выбили доктора из колеи. А поездка с женой в Штаты окончательно потрясла Сергея.

Тётка сразу сказала, что в Америке не принято жить у родственников. Она отвела племянника в какой-то невзрачный дом, объяснив, что это хороший отель. Но и тесный номер третьесортной гостиницы с крохотной туалетной комнатой показался ему необычайно роскошным.

Дома у тётки они были с женой только сразу после приезда и в последний день. Даже если бы их захотели здесь оставить, спать пришлось бы в «студии» — так по-американски называлась объединённая кухня-столовая. Две других небольших комнатки занимали Рахиль Ионовна с мужем и Марк со своей женщиной — незарегистрированной женой. Молодые работали на одной автозаправочной станции, но в разных сменах. Марк обслуживал машины, его подруга — водителей, продавая им кофе, «Пепси», сигареты. Поэтому каждый день кто-то один водил родственников по интересующим их местам: магазинам, ресторанчикам «Макдональдс», нью-йоркским улицам.

Хождение по Нью-Йорку ошеломляло Сергея. Всё было не таким, как дома. Множество магазинов с обилием товаров. Заливающий улицы и здания светопад рекламы. Дома-гиганты и дома-карлики, но каждый — со своим лицом. В одном районе он увидел выстроенные в длинную шеренгу двухэтажные, узкие домики, абсолютно одинаковые, с одного строительного конвейера, к тому же поставленные вплотную друг к другу. Однако и эта вытянутая цепь дешёвого жилищного однообразия показалась Карабанову необычно привлекательной.

Однажды у молодых совпала свободная смена. Поехали в Нью-Йорк вчетвером. На какой-то улице встретилась лавочка с надписью: Sex-shop. Марк предложил зайти. Подруга с азартом поддержала его. Сергей догадался, что это такое. Вопросительно посмотрел на жену. Та слегка покраснела, отрицательно покачала головой. «Ну, пусть они погуляют», — сказал Марк про подругу и невестку.

Из лавки Карабанов вышел красный, потный, с блуждающим взглядом и в первую минуту ничего не мог произнести внятного. Пройдя немного, потрясённо выговорил: «Вот это свобода… Каждому по потребности… Никого ни в чём не стесняют».

А когда Марк свозил их с Верой на Брайтон-бич — эту нью-йоркскую колонию советских евреев-эмигрантов на берегу Атлантического океана, Сергей не мог заснуть всю ночь. Перед глазами вставали смешные, завлекательные, раскованные надписи на магазинах и товарах, звучала в ушах смесь русско-одесского говора с английскими вкраплениями. «Ви берёте эту колбасу или мне её отправить туда, откуда она вышла?» «Айм сорри, уважаемый! Спросите у своей бабушки, какую она ела селёдочку в своей молодости. Вот наша такая же. Скушаете вместе с ценником!»

Нью-йоркская неделя так поразила Сергея, что он, вернувшись в Союз, долго не мог освободиться от взволновавших его впечатлений.

Тем неприятнее было увидеть прохладную реакцию родителей на его восторг. «Была уважаемый специалист… Педиатр… А там посуду моет», — с осуждением заметила мать о младшей сестре, когда Сергей рассказал, чем занята тётя Рая. «Что ты хочешь? — откликнулся отец. — Семён без работы. Живут, скорее всего, только на пособие».

Через четыре месяца Борис Моисеевич тоже оказался в Нью-Йорке. Приехав на медицинский симпозиум, он решил, что неприлично быть рядом и не заглянуть к родственникам.

Сергей не сразу увидел его после возвращения. Лишь когда у младшей дочери наступили каникулы, он повёз её в Ленинград.

Дед с бабкой обрадовались внучке. Каждый раз при виде милой девчушки их как будто подменяли. От сдержанности строгих медицинских мэтров ничего не оставалось, когда они поодиночке или вдвоём разговаривали с любимицей семьи. Однако стоило сыну начать по какому-нибудь поводу превозносить американскую жизнь, у родителей сразу менялось настроение.

Перед отъездом из Ленинграда Сергей надумал купить подарки жене и старшей дочери. Через несколько часов ходьбы по городу злой вернулся домой.

— У вас ещё хуже, чем в Москве. Довела страну власть.

— В данном случае ты прав, — мрачно согласился отец. — Довёл Горбачёв. Если бы кто с умом…

— Да как ты не поймёшь! — воскликнул Сергей, перебив отца. — Не в Горбачёве дело! В системе! В строе нашем! Социалистическом… Везде, где капитализм, там человеческая жизнь. Нам нечего предъявить миру. Как в песне известной: балет да ракеты. Правильно сказала Тэтчер: «Верхняя Вольта с ракетами». Чего ни коснись, всё хуже, чем в цивилизованных странах. По сравнению с Европой, я уж не говорю про Америку, зарплаты — нищенские. Квартиры — сплошная убогость. Вы, два известных медика, а живёте в старой трёхкомнатной. Гордитесь: петербургская… Пушкин рядом ходил. Ну, и чёрт с ним, что ходил! Надо сейчас жить! Образование такое, что нигде в других странах с ним не устроиться. Осуждаете тётю Раю — посуду моет. А её, думаю, из-за советского диплома не берут. Не доверяют советскому образованию и нашей медицине. Да и какая у нас медицина!

Сергей с досадой махнул рукой, показывая, что дальше говорить не хочется. Искоса глянул на отца, который, нахмурившись, сидел в кресле рядом с журнальным столиком, заваленным газетами. Именно из-за отца, выписывавшего каждый год пять-шесть газет и несколько журналов, он втянулся в политическое чтение. Здесь, в своей комнате, куда редко заходили родители, начинал он слушать зарубежные радиостанции, постепенно отторгая реалии советской жизни.

— Ну, вот, мама Роза, видишь, какие мы с тобой ущербные, — произнёс отец, поднимаясь из кресла и нависая всем своим крупным телом над сидящим за столом сыном. — Впору проситься к Райке… Мыть с ней посуду на кухне.

Видимо, не зря порой говорят про талантливых людей и их потомков: природа отдыхает на детях. Борис Моисеевич Карабанов был одним из видных кардиологов. После второго ранения в 44-м году (первое получил под Сталинградом) его демобилизовали. На костылях лейтенант Карабанов пришёл в медицинский институт. Практикующим врачом защитил кандидатскую, а затем и докторскую диссертации. Стал профессором, начал преподавать. При этом всё активней стал заниматься исследованиями.

Но сына наука не заинтересовала совсем. Он ездил на семинары и конференции только за знаниями для практики. Считал занятия научными исследованиями никчёмным делом, от которого больших денег не получишь.

Мало похожими они были и внешне: высокий, под метр девяносто, Борис Моисеевич и заметно уступающий ему в росте Сергей. Открытые, немного навыкате карие глаза у отца и серые — в мать, — к тому же под нависающими веками у сына. Рано начавший полнеть, с дрябловатым лицом Сергей и сто килограммов тренированного тела постаревшего отца.

— Рассказали нам с тобой, мама Роза, где хорошая жизнь, а мы-то и не знали, в каком навозе живём. Ни образования. Ни медицины…

У Бориса Моисеевича это была давняя привычка: в присутствии сына называть жену «мама Роза». Когда кто-то, услыхав впервые, удивлялся, отец объяснял: «Цветы люблю… Розы… А наша мама — настоящий цветок. Правда, Серёжа?»

— Только я поражён, что это заявляет мой сын. Образованный. К тому же медик. Неужели тебе неизвестно, что советское здравоохранение считается одним из лучших в мире? Если не самым лучшим! Это признала даже Всемирная организация здравоохранения. Не вся медицина — тут у нас и прорывы есть… значительные прорывы, и есть в чём-то отставание. Но я тебе говорю про здравоохранение как систему охраны здоровья нации. Где ты ещё найдёшь такие масштабы? Мы не так давно начинали почти с нуля. Массовые эпидемии… Ни больниц. Ни врачей в достатке. А сейчас по числу врачей на тысячу жителей — первые в мирю. Поголовная вакцинация. Регулярные обследования населения. Не какой-то группы людей — богатых, избранных, а всех подряд. Рабочих. Студентов. Сельских жителей. Ты не налюбуешься на Соединённые Штаты. А известно ли тебе, уважаемый доктор, что там тридцать миллионов человек до сих пор не имеют возможности получать хоть какое-нибудь бесплатное лечение. До сих пор! И это в конце двадцатого века! Нет денег — иди помирай. А у нас кто-нибудь платит? Каждый, я подчёркиваю, абсолютно каждый, где бы он ни жил — в огромной Москве или маленьком посёлке… в деревушке какой-нибудь — имеет право на бесплатное медицинское обслуживание. И получает его — вот что важно! Везде есть женские консультации. Женщинам — отпуска по беременности и родам. Помнишь, как они называются? Декретные. Потому что советская власть их декретом ввела. Первой в мире. До сих пор это есть далеко не везде. А наши санитарные нормы? Суровые… Но зато берегут здоровье народа. Ты недоволен нашим образованием. А для миллионов людей в других странах оно — эталон. Мечта, к которой хотят стремиться. Думаешь, случайно со всего мира едут учиться в наши институты и университеты? Из Африки едут. Из Южной Америки. Из Азии едут и даже из Европы. В наши, а не в западные.

— Просто у нас дёшево, — заявил Сергей. — Этим и покупаем.

— Нет. Качественно. Я это знаю не только по своему институту… По многим другим вузам… То, что Рахиль Ионовну не берут врачом-педиатром… здесь разные причины. Берегут рабочие места для своих граждан. Не знают уровня квалификации. Но не в последнюю очередь — причины политические. Надо ведь представить Советский Союз слаборазвитым государством, где нет, как ты говоришь, ни хорошего здравоохранения, ни приличного образования. Стараются дискредитировать по любому поводу. Социализм для них — это лютая опасность. Я не беру сегодняшний Советский Союз… Горбачёвский. Хотя и он ещё с большим запасом прочности. Я говорю о политической системе как таковой. С евангельских времён, а может и раньше, люди мечтали об обществе социальной справедливости. Где нет голодных и тех, кто захлёбывается от неисчислимого богатства, где все имеют примерно равные… пусть не чрезмерные, но вполне достойные для плодотворной жизни материальные возможности. Если у одного миллион в кармане, а у другого — вошь на аркане, какое тут равенство? Ты ведь должен знать — мы с тобой не раз говорили, — что только пример Советского Союза, его физическое присутствие в мире заставляло власти капиталистических стран проводить социально-экономические реформы в интересах простого народа. Люди-то смотрят на нас — тамошние люди — и говорят между собой: а почему мы не имеем таких возможностей, как в Советском Союзе? Вот ты называешь зарплаты нищенскими, хотя это не так, но забываешь, что они — только часть оплачиваемых государством благ. Тогда давай всё сложим и посчитаем. Здравоохранение — бесплатно? Да. Для человека бесплатно. Но не для государства. Врачам платить надо. Лекарства выпускать надо. Медицинскую технику делать нужно. Больницы, поликлиники — их ведь строят за государственные деньги. Сложи эти средства и раздели на каждого. Получится ба-а-льшая прибавка к зарплате. Очень хорошая. Образование — тоже бесплатно. Для того, кто учится. А тем, кто учит, платят? Школы, институты строят? Общежития для студентов строят? Да, стипендии маленькие. Надо бы больше. Но сколько платит за благоустроенную жизнь студент? Копейки!

Погляди вокруг! Спокойно погляди… Объективно. За ясли и детский сад сколько вы платили с Верой? Сущую ерунду. Путёвки в санатории и дома отдыха — большинству людей почти бесплатно. Пионерские лагеря для детей — то же самое. Коммунальные услуги. За них мы платим несравнимо меньше, чем за границей. А ведь это тоже добавки к зарплате. Вернее сказать, к доходу человека. Ты не спросил тётю Раю, сколько там платят за квартиру, воду, уборку мусора, свет?

— Ну, да! Приехал племянник узнавать, сколько тётка платит за мусор.

— Зря иронизируешь. Спросил бы — тогда бы, может, что-то понял. Там жильё и коммунальные платежи забирают половину всей зарплаты. А за остальное-то человеку тоже надо платить: за учёбу, за лечение, за транспорт. У нас в аэропортах очереди, толкотня. Безобразие, могу с тобой согласиться. Всё время возмущаюсь. В европейских странах… социалистических… порядка больше. Сам не раз видел. Значит, можно организовать?… И политическая система не мешает. Просто наша власть в этом деле безответственна. Желающих летать всё больше, а вокзалы отстают от потребностей. Но посмотрел бы я, как полетали бы люди, если бы государство специально не держало такую маленькую цену на билеты. Мы ведь не Англия или Швейцария, которые можно за день на машине проехать. У нас шестая часть планеты! От Владивостока до Ленинграда лететь дольше, чем какую-нибудь Данию на велосипеде переехать. Представляешь, сколько должен стоить билет в той рыночной экономике, про которую вы говорите? Один мой пациент… тоже, кстати, по его словам, демократ… Экономист большой… Просвещает меня каждый раз, когда я заставляю его крутить педали велоэргонометра. Называет, какие зарплаты в других странах. Но когда спрашиваю, сколько там платят за социальные блага, хватается за сердце. Вижу: не хочет говорить… Или не знает.

— А мне не нужна забота государства обо мне! Пусть отдадут все заработанные мной деньги, а я уж сам решу, куда и сколько мне платить. Почему за меня кто-то думает? Не надо за меня думать. Не надо за меня решать. На Западе каждый за себя. Вот это и есть свобода. Мы такую тоже будем устанавливать.

— Однако пока получается хаос, — сказала молчавшая до того мать.

— Вы боитесь перемен… Это естественно. Каждый немолодой человек боится перемен, даже если они в итоге приведут к лучшему.

— Я опасаюсь перемен к худшему, — проговорил отец. Подошёл к сидящей жене, приобнял её за плечо. С грустной улыбкой посмотрел на сына.

— Ты помнишь, как мы ездили на юг? Почти каждое лето. Сначала на «Москвиче», потом — на «Волге». Мама Роза — рядом со мной. Ты — сзади. Захочешь спать — оглянемся, а ты спишь… Останавливались ночевать, где глазу приятно. Палатку разберём… Пока мама Роза готовит еду, мы с тобой удочки размотаем и к речке.

Потом — с девчонками твоими… Нашими девочками… Заберём их у вас по пути на юг и также без всякой боязни едем по стране. А теперь что вы устроили-перестроили? Не только на ночь страшно остановиться в лесу… иль возле реки. Днём убивают и грабят. Ты хочешь, чтобы это разрасталось дальше? Врачи стали мыть посуду в забегаловках… Конструкторы пошли торговать барахлом в подземных переходах… Твоя младшая дочь — наша радость — встала на углу… клиента ждать. Ты этого хочешь?

— Ты рисуешь какие-то нереальные картины. Такого не будет никогда. Мы не позволим.

— Кто это «мы»?

— Мы — демократы.

— Серёжа! Вас ведут на поводке идеи. Вы всего лишь отряды политических смертников. Вспомни, чем заканчиваются все революции: Французская… наша Октябрьская. На плечах ослеплённых масс… идея-то хорошая: свобода, равенство, братство… к власти приходят циники и головорезы. Это потом наступает человечный порядок. Да и то не всегда. Вас используют… Бросят в топку разрушения, как вязанки дров. Мы ведь с мамой Розой не слепые и не зашоренные идеологией люди. Видели… Знали, что нужны перемены в стране. Но посмотри, к чему идёт дело! К разгрому не только плохого, но и хорошего.

— Неизбежные издержки любой революции.

— Хватит нам революций! — резко сказал отец. — Эволюция нужна… Умная. Продуманная. Простой мужик, если собирается в незнакомую дорогу… он про неё постарается всё узнать. А этот… пошёл в воду, не зная броду. Теперь захлёбывается. Сам-то ладно, чёрт с ним. Страну топит!

— Утонет всякая дрянь. Хорошее всплывёт. Умным людям много достанется.

Сергей вспомнил слова Марка. «Когда советский режим рухнет, всё окажется бесхозным. Тут, главное, не растеряться».

— Марк на этот случай копит деньги. По-моему, даже матери не даёт. Кстати, работает на заправке, а имеет больше, чем я — врач.

Отец пристально посмотрел на Сергея. Помолчал, словно раздумывая, говорить или нет.

— Марк ворует.

— Ты што говоришь? — с недоумением вскричал Сергей. — Ты понимаешь, што ты говоришь?

Он бросил взгляд на мать, надеясь увидеть осуждение отца. Но та согласно кивнула головой.

— С чево ты взял?

— С его слов. Он в группе наших эмигрантов, которые химичат с бензином. Деталей не понял. Да они мне и не нужны — я ж не следователь… Главное — они нарушают закон.

— Не хотела бы я своего сына видеть за таким делом, — сухо сказала мать. — Раю жалко. Когда-нибудь придёт беда.

— Ну, вы меня напугали, — облегчённо расслабился Сергей. — Думал, чёрт-те что. Надо отвыкать от старого понимания, што хорошо и што плохо. В рыночной жизни вчерашние советские принципы не пригодятся. Отказываться от них надо. Решительно отказываться.

После того разговора он сразу уехал из Ленинграда домой. А вскоре с Волковым отправился по приглашению пациента «в луга». Теперь жалел о своих неосторожных высказываниях. Думал, самый близкий товарищ поймёт и согласится, а он ощетинился, как дикобраз, — даже концы усов заострились. Поэтому, немного помолчав, Карабанов с натужным миролюбием объявил:

— Хотя, может, ты и прав, старик. Рассуждать об этом не время. Мой дед, наверно, не одобрил бы. Меня занесло… забудем об этом…

Однако судя по вырвавшимся за столом словам, Сергей ничего не забыл и, похоже, в другом малолюдье не скрывал прежних сожалений. «Ну, и чёрт с ним! — подумал Волков, опускаясь на табуретку. — Где-нибудь ляпнет — получит по физиономии. Не все будут миндальничать, как я. Непонятно только, почему молчит Слепцов».

— Паша, я штой-то не помню: это ты мне рассказывал про достижения нашей оборонной промышленности, или кто другой? — с иронией спросил учитель. — Если ты, просвети сейчас и всех остальных. А то мужики подумают: у нас, в самом деле, ничего хорошего нет.

— Всё хорошее только у американцев, — вставил Нестеренко, выразительно глянув на Карабанова.

Но Слепцов, словно не слыша Владимира, сосредоточенно резал колбасу из фетисовского «заказа».

— Ты чего молчишь, Пашка? — повысил голос учитель. — Объясни людям, что Карабас с чьих-то слов вешает им лапшу на уши. Или ты с ним согласен?

— Конечно, согласен, — опять вступил электрик. — Если они хотят советскую власть на какую-то другую менять, значит, оба заодно.

— Я тебя не узнаю, Слепцов. Ты когда был честным? Когда мне рассказывал про наши оборонные дела или сейчас?

И видя, что экономист демонстративно не хочет отвечать, Волков, как чужому, протянул:

— Да-а, парень. С тобой на операцию идти рискованно.

— Кончайте галдеть! — пристукнул ладонью по столу Адольф. — В телевизоре сплошная ругань, и вы тут мне митинг развели. На охоту приехали — не на собрание!

— Правильно, Адольф, — быстро согласился Карабанов. — Надо про завтрашний день думать. Сегодня как-то у нас всухую.

Он говорил поспешней, чем всегда, одновременно разливая водку по стаканам.

— Какие завтра будут действия, Адольф?

— Война план покажет, — холодно ответил егерь. Он первый раз охотился с доктором, но уже невзлюбил его. Понял, что этот губастый толстый мужик из тех опасных, которые хотят не ремонтировать жизнь в стране, пока это ещё можно, — аккуратно, с умом, как привык делать это он сам, — а ведут дело к полному разрушению. Егерь за многое винил Горбачёва, плевался, вместе с другими мужиками, когда видел его жену Раису Максимовну, будучи уверенным, как большинство вокруг, что это она командует «пятнистой балаболкой», а рядом настоящего подручного у него нет. Недавно Валерка принёс частушку, и Адольф за вечер — они сидели тогда в этой избе только свои, деревенские — три раза просил Валерку «показать» её:

По России мчится тройка —

Мишка, Райка, Перестройка.

Водка — десять, мясо — семь,

Охерел мужик совсем.

Сначала Адольф решил, что хорошим пристяжным Горбачёву будет Ельцин, но вскоре понял, что этот мужик просто хочет отнять у Горбачёва власть, а такие планы всегда приводят к войне и, если за власть дерутся двое в одной стране, — к войне гражданской.

— Давайте выпьем за Адольфа, — сказал Карабанов, почувствовав отношение егеря к себе.

— И за его ребят — Валеру… Николая, — добавил Фетисов.

«Столичная» водка «от Фетисова» шла хорошо. Зная непредсказуемость событий на охоте, Игорь Николаевич, по договорённости с компанией, брал сразу пол-ящика. Водка — это валюта для расплаты. Она же — смазка любого застольного механизма. Вчера, радуясь встрече, взволнованные предстоящей неизвестностью (каждая охота — это неповторимость ситуаций и ощущений), за долгий вечер «усидели» несколько бутылок. И не сказать, чтобы были заметно выпивши — все мужики крепкие, здоровые. Только Фетисов, как всегда, быстро глазками заблестел, да спорили, может, горячей обычного. Но тут уж не поймёшь: в спиртном ли дело или перекосячная жизнь, которую каждый с собой привёз, ярила головы и языки.

Да и как было не злиться всем вместе, без разделения на «демократов» и «ретроградов», когда из традиционного, всегда доступного напитка сделали сначала запретный плод, а затем — трудно досягаемую ценность.

Глава девятая

Через месяц после прихода к власти, в мае 1985 года, Горбачёв объявил о начале борьбы против пьянства и алкоголизма… Это был его первый радикальный шаг, причём в области непростой и весьма чувствительной.

Никто не отрицал очевидной истины: пьянство — зло. Для этого не надо было обращаться к какой-либо статистике. Достаточно оглянуться вокруг. Пили старики, мужики, парни. Пили бабки, тётки, девицы. Водкой обмывали радость и заливали горе. Ею расплачивались за работу и сплачивались после трудового дня. Пил простой люд, интеллигенция, начальники. Пьянство разбивало семьи и преждевременно уносило жизни. От пьянства близких страдали женщины и дети. Алкоголь был причиной многих преступлений. На пьяных парах рос бытовой, производственный и транспортный травматизм.

Другие страны тоже населяли не одни трезвенники. Когда в СССР подняли знамя борьбы с пьянством, каждый чех выпивал по 14 с лишним литров алкоголя в год, венгр — по 13, датчанин — по 12, бельгиец — по 11. В Ирландии на каждого человека старше 15 лет приходилось почти по 12 литров абсолютного алкоголя, столько же — в Германии и Швейцарии, ещё больше — в Португалии (13,4 литра) и Франции (14 литров). Не намного отставали лидеры «цивилизованного мира» — Англия и США — примерно по 9 литров на человека.

Даже там, где в борьбе с пьянством активно участвовало государство, ситуация была далека от сносной. В Финляндии приняли «сухой закон» в 1919 году. Он запрещал производство, ввоз, продажу и даже хранение любого алкоголя. Закон продержался 13 лет. И все эти годы шла ожесточённая борьба между пьющими и стерегущими. Контрабандисты на быстроходных катерах по ночам везли спирт из близкой Эстонии. Дальше шло тайное его распределение. В Финляндии у мужчин появилась мода на сапоги с высокими голенищами — в них удобно было прятать фляжки со спиртом.

В 1943 году ввели «алкогольные карточки». Они строго ограничивали покупку спиртного на одного человека. Тех, кто попал на заметку властям как пьющий, не допускали в магазины. Карточки отменили только через тридцать лет — в 1973 году.

Впрочем, период относительной свободы продержался недолго. В 1977 году полностью запретили рекламу спиртного. Со следующего года магазины, торгующие алкоголем, перестали работать по субботам.

Властям было чего опасаться. По статистике, на каждого жителя страны приходилось в год по 7 с лишним литров алкоголя. Стремление финских мужиков найти где угодно выпивку вошло в пословицы и анекдоты. Когда Советский Союз открыл для финнов кратковременные — на день-два — туристические поездки в Ленинград и Прибалтику, мало какой мужчина возвращался к автобусу, поезду или парому трезвой походкой. «Туристы» уже в первых приграничных городах или в буфетах парома начинали знакомиться со Страной Советов через бутылку водки. Назад многие вели друг друга под руки, а некоторых несли на руках.

Но в СССР, по разным исследованиям, пили больше. Одни называли 11 литров алкоголя в год, другие поднимали до 12–13.

Причины «пьяного половодья» не всегда укладывались в простые и ясные схемы. Немалая часть общества, расшатанная идейно, то и дело испытывающая бытовые трудности, не обременённая жёсткой трудовой дисциплиной, с помощью алкоголя пыталась амортизировать стрессы. Другая часть пила потому, что водка всегда была доступна и недорога. Поднять настроение, повеселиться без больших затрат — это устраивало многих, особенно молодёжь. Третьи пили, не зная, куда девать свободное время. Четвёртые — расслабляясь после тяжёлой физической работы. А кто-то, наоборот, от психологической и моральной усталости.

Торговля алкоголем приносила большие средства в бюджет. Однако потери от пьянства, и это признавалось многими, значительно превышали этот финансовый вклад. Поэтому пьяное половодье надо было осушать. Но как? И тут встаёт извечный вопрос: чем дальновидный политик-стратег отличается от близорукого руководителя-тактика? Тем, что умеет просчитывать не столько ближние, сколько дальние последствия своих решений. Лечить «алкогольную эпидемию» было нужно, только мерами комплексными, а не экстремистскими.

Этого не понял Горбачёв. Купаясь в эйфории от доставшейся ему высшей власти во второй державе мира, он решил, что сложную, неоднозначную проблему можно одолеть нахрапом. А будучи к тому же легко внушаемым человеком, подхватил топор, брошенный ему Егором Лигачёвым. Тот принадлежал к упёртой поросли партийных ортодоксов, полагающих, что только кнутом можно гнать людей в светлое будущее. Остановив производство сомнительных по качеству «плодово-выгодных» (плодово-ягодных) вин и прочей «бормотухи», рыцари трезвости обвально сократили выпуск водки и уж совсем непонятно для чего стали вырубать виноградники. Повсеместно закрывались магазины, торговавшие алкогольными напитками. Уже через три-четыре месяца их число сократилось на 55 процентов. А кое-где на местах пошли ещё дальше: в Белгородской области из 160 магазинов осталось 15, в Астраханской из 118 — 5. Сохранившиеся работали по 3–4 часа в день.

Страна заколыхалась в тысячных очередях. На свадьбах перестали кричать «горько». Поминки, и без того грустные, стали ещё тоскливей от компота в стаканах. Народ массово вспомнил едва теплющиеся в памяти рецепты самогонки. В домах, в квартирах простого люда и даже интеллигенции в почётном тёмном углу встали большие стеклянные бутыли с брагой. Сигналом о её готовности остроумный народ сделал медицинские резиновые перчатки. Натянутые на горловину, они сначала безжизненно висели. По мере созревания браги постепенно наполнялись газами брожения и, наконец, вставали во весь рост, напоминая помахивающую руку. Это называлось: «Привет Горбачёву!»

Резкое сокращение продажи водки в государственной торговле и массовый поворот к самогоноварению породили сразу несколько экономических и социальных проблем. Бюджет страны стал недополучать десятки миллиардов рублей. А они потребовались! Произошла авария на Чернобыльской АЭС, через некоторое время землетрясение в Армении разрушило город Спитак.

Но миллиарды, пройдя мимо бюджета, активно заработали в другом направлении — в создании невиданной до того по масштабам организованной преступности. Водкой торговали таксисты у вокзалов, её выносили с чёрного хода баз и магазинов, подпольно продавали ящиками «нужным» людям. Разумеется, втридорога.

А взрыв самогоноварения быстро создал в стране дефицит сахара и дрожжей. Это, в свою очередь, привело к дефициту кондитерских изделий. К очередям за горьким добавились очереди за сладким. В огромных скоплениях издёрганных людей на все лады кляли «Минерального секретаря», рассказывали злые анекдоты, складывали ядовито-брезгливые частушки:

По талонам горькая, по талонам сладкая.

Што же ты наделала, голова с заплаткою?

Идеологи антиалкогольной борьбы перечисляли положительные результаты кампании: сократился травматизм, меньше стало смертей от водки, вроде бы начало здороветь общество.

Но отрицательных факторов оказалось гораздо больше. Не имея возможности купить нормальный алкоголь, люди обратили внимание на технические жидкости, содержащие спирт: у строителей добывали морилку и политуру; из парфюмерных магазинов исчезли дешёвые одеколоны, туалетная вода, лосьоны; в аптеках сметали настойки лекарственных трав и боярышника. В итоге заметно подскочило число отравлений.

Однако самым трагичным оказался бурный рост токсикомании. Эта беда коснулась многих, но прежде всего захватила молодёжь. Достаточно было нескольких «сеансов», чтобы наступили необратимые последствия. Волковская компания видела это собственными глазами, и теперь, когда кто-нибудь задевал тему токсикомании, в памяти вставал их общий знакомый — Жора Куприянов.

Вчера, уже собираясь спать, Карабанов увидел на окне баллончик из-под «Дихлофоса». Повертел его, понюхал сопло. «Как они этой дрянью дышат?» — спросил вроде сам себя. Но его услыхали. «Не боятся ведь стать идиотами», — откликнулся Волков. «Надо бы Горбачёву показать Жору, — сказал, накрываясь полушубком, Нестеренко. — Каким был и каким стал».

Об этом парне они не могли вспоминать без жгучей горечи. Впервые увидели его на базе одного завода в Ярославской области. Их компанию объединили с группой из пяти заводских охотников. День был удачный — взяли двух лосей. Вечером все собрались за одним столом — «на печёнку». Лидером заводских охотников оказался 25-летний парень. Волковская компания сразу обратила на него внимание. Да и нельзя было его не заметить: ростом выше немаленького Волкова, а у того — 183 сантиметра, с русыми вьющимися волосами, голубоглазый, с прямым носом и припухлыми юношескими губами, которые то и дело трогала добрая улыбка. Он, казалось, пришёл из каких-то былинных историй.

Жора Куприянов, так назвался парень ещё утром, сразу и бесповоротно понравился всем. Видно было, что так же приятен он и своим товарищам: он смешил компанию и сам заразительно смеялся, с уважительным вниманием слушал гостей, с надеждой говорил о Горбачёве. Пил он мало и при каждом удобном моменте с явным теплом рассказывал о жене и маленькой дочери. Три года назад Жора окончил институт и, видимо, был человеком способным, если его уже назначили главным технологом цеха.

В следующий раз волковская компания оказалась на той же базе в разгар горбачёвской борьбы против пьянства. Люди душились в очередях за бутылкой водки, и фетисовские пол-ящика должны были обрадовать егерей и заводских охотников. Жора приехал с другими людьми. Но теперь это был заметно изменившийся человек: русые, недавно густые волосы поредели, под глазами появились полукружья, глаза потускнели, кожа на лице стала пористой.

Когда налили первые стопки, Жора, не дожидаясь остальных, схватил свою и быстро выпил.

— Ты чево какой-то странный? — спросил Нестеренко. — Заболел, што ль?

— А мы нюхаем, — ответил за Жору его сосед, такой же, с нездоровым лицом, парень.

— Водки нет… Вместо неё «Дихлофос».

— Как это нюхаете? — удивился Слепцов. — Это же яд! Мух им травят.

— Изнеженные вы мужики, — грубовато сказал Жора, наливая себе ещё водки. — Вы знаете, как сейчас ребята «ловят кайф»? Раньше пару рюмок выпил — идёшь на дискотеку. Настроение хорошее, всё соображаешь.

Он замолчал, глядя на бутылку и, видимо, прикидывая, удобно ли наливать себе снова.

— Теперь «кайф ловим» с мешком на голове.

— С каким мешком? — не понял Волков.

— С обыкновенным. Полиэтиленовым. Берёшь мешок… ну, обычный пакет… В него брызгаешь «Дихлофос» и — сразу на голову. На шее надо перехватить, штоб «дурь» сразу не ушла.

— Жора! Вы же себя губите! — воскликнул поражённый Нестеренко. — Нет водки — гоните самогон, как другие. Ты посмотри, на кого ты похож!

— Для самогона нужен сахар. Хотя бы конфеты. Некоторые, кто при снабжении, берут карамельки. Говорят, хорошая брага… Но это кто при снабжении…

В третий и последний раз они видели Жору Куприянова вскоре после провала борьбы за трезвость. Почти ничего общего не было между тем жизнерадостным, красивым богатырём, которого они не так давно увидели впервые, и теперешним разрушенным, опустошённым человеком. За столом сидел сильно полысевший, сутулый мужик с ничего не выражающим взглядом пепельно-серых тусклых глаз, с дряблой кожей лица и сомкнутыми полосками губ. Он мало говорил, не сразу реагировал на вопросы. Увидев входящую компанию, вроде обрадовался, но через какое-то время снова потерял интерес ко всему.

Тот, последний Жора всякий раз, когда вспоминали о нём, вызывал в компании не только горечь, но и споры о виновниках этой человеческой трагедии. И снова товарищи расходились во мнениях. Нестеренко винил Горбачёва, доктор со Слепцовым — советскую систему, а Волков и Фетисов — самого Жору.

— Даже в скотских условиях, — сказал как-то учитель, — если у человека есть воля, он останется человеком.

— Откуда ей взяться, этой воле, — усмехнулся Карабанов, — когда народ веками не знал свободы. Пьянство — национальная черта русских. Пили, пьют и будут пить. А советская власть, вдобавок, затянула и других в эту воронку.

— Ты поосторожней, Карабас, с национальными особенностями, — осадил доктора Нестеренко. — Если мы начнём копаться в твоём еврейском народе, то найдём, будь здоров, сколько «пятен на солнце». Лучше не надо брать лопаты. Тем более, неизвестно, с чего ты делаешь такие выводы. К твоему сведению, по потреблению алкоголя на душу населения мы в течение трёх последних столетий были в лидерах трезвости. К началу двадцатого века в Европе меньше России пила только Норвегия. Остальные — больше. Перед первой мировой войной у нас выпивали меньше пяти литров на человека. И всё-таки царь объявил «сухой закон». Между прочим, он действовал и после революции, отменили его только в 1925 году. В этот момент в Советском Союзе потребляли примерно четыре стакана алкогольных напитков на человека в год. А в Германии — около трёх литров. На стаканы — это, сам считай, примерно штук пятнадцать. В Англии — больше шести литров. В Италии — под четырнадцать. Во Франции — восемнадцать литров.

— Где-й-то ты таких цифр накопал? — удивился Волков. — Прямо лектор из общества трезвости.

— Ты угадал. Загнали меня в это общество. Сперва было интересно, но быстро понял, что Горбачёв не учил как следует историю. Иначе подумал бы о результатах. Введённый царём «сухой закон» поначалу отрезвил страну. Представляете, потребление алкоголя сократилось до одного стакана в год! Но потом — две революции, гражданская война. Мужики — и красные, и белые — бросились на самогон, на всякую техническую мутату, где есть спирт. И те же последствия, што сейчас. Только в меньших масштабах. А вот советская власть, Сергей, умело подхватила начатое царём. После отмены «сухого закона» раскрутили бешеную разъяснительную работу, насоздавали чёрт-те сколько «обществ трезвости». Каждый пьющий стал считаться вредителем производства и врагом социализма. Знаю, знаю тебя. Сейчас свернёшь к своим любимым «врагам народа». Не было этого. Зато пьянство круто пошло на убыль. В течение тридцати лет пили меньше, чем до царского «сухого закона». Только к семидесятому году потребление алкоголя выросло примерно до шести с половиной литров на человека. Вот что значит работать головой, а не пятном на голове.

Глава десятая

Эту покинутую избу Адольф, по договорённости с охотником из сельсовета, определил под свою базу. Привёз три железных кровати, с десяток старых матрацев, отжившие в хозяйстве табуретки и стулья. Кто-то из приезжающих сюда начальников переслал егерю газовую плиту и несколько баллонов. Сейчас матрацы горой лежали в дальнем правом углу запустелой горницы. Фетисов разложил штук пять один к одному, снял валенки и лёг, как маленький островок на рябом озере. Спать он не хотел и лёг, чтобы, по давней своей привычке, быть вроде как с товарищами и в то же время не привлекать к себе внимания. В такие минуты ему свободно и ненапряжно думалось, он мысленно с кем-то из них соглашался, а кому-то — опять же мысленно — возражал. И в мыслях у него всё получалось складно. Его никто не перебивал. Ему не надо было торопиться, а поэтому удавалось не спеша убедить товарищей.

Игорь Николаевич как человек мягкий и стеснительный особенно переживал из-за нарастающего разлада в их компании. Он понимал, что каждый из них выражал какое-то одно, важное именно для него представление о нынешней обстановке в стране, о том, как надо поступать, чтобы в итоге было хорошо.

Но индивидуальные позиции его товарищей были в то же время и отражениями самых распространённых в стране взглядов, политических устремлений. По сути дела, каждый представлял определённую часть бурлящего, спорящего, растерянного общества. В Андрее Нестеренко сконцентрировались интересы тех, кто ни при каких обстоятельствах не допускал даже мысли о разрушении советского строя, ликвидации социалистической системы.

Он говорил товарищам, и Фетисов был согласен с ним, что социализм как новое историческое явление далеко не исчерпал себя — он ещё очень молод, способен к различным трансформациям. Да, пришли к застою, затормозили развитие, но это всего лишь болезнь огромного, достаточно мощного организма, и нужен хороший доктор для его лечения. Таким доктором Нестеренко считал Андропова, но тут товаровед мысленно с ним не соглашался. Какой доктор, если лечение начинает с ремня? Короткий период андроповского наведения порядка запомнился Фетисову опасным визитом, когда на базу внезапно приехала большая бригада проверяющих. Неизвестно, чем бы дело кончилось, если б на третий день начала проверки не умер Андропов и бригаду сразу не отозвали.

Но с тем, что Горбачёв, по словам Андрея, оказался не опытным врачом, а хуторским коновалом, Игорь Николаевич был согласен. Это особенно стало видно сейчас — к январю 91-го года.

Позиция Карабанова тоже была ясна и отражала взгляды немалого числа людей: социализм и советская власть себя изжили, нужно возвращаться, как говорил доктор, «в лоно мировой цивилизации». Если отбросить словесные обёртки — к капитализму.

В своих раздумьях Игорь Николаевич не соглашался с этим. Капитализм был для него чем-то таким далёким и давно оставшимся позади, что он не мог даже представить его в обыкновенной жизни. Кроме того, Фетисов иногда приходил к мысли, что именно таких, как доктор, твёрдо убеждённых, агрессивно настроенных против социалистической системы, а значит, против государства в целом, не так уж и много. Большинство — просто попутчики, каждый из которых отрицает не СССР и существующий в нём политический строй, а отдельные его раздражающие элементы. Но недовольные каждый своей частью, они сливались в растущую массу недовольства и, сами того не понимая, усиливали отряд ненавидящих целое.

Таким вот «попутчиком» казался Фетисову Павел Слепцов. Уж ему-то, думал Игорь Николаевич, надо быть ближе к инженеру-электрику, чем к доктору, поскольку всё, что он имел — в самом широком смысле: судьбы отца и матери, собственную материально благополучную жизнь — всё это сотворило социалистическое мироустройство, и вряд ли Павел ясно себе представлял, что будет вместо этого. Да и такой радикал, как Сергей Карабанов, тоже, по наблюдениям Фетисова, смутно понимал, к чему в реальности приведёт демонтаж несущих конструкций государства. Может, и лучше будет та, новая жизнь, думал товаровед, но где гарантии? Сломать-то сломают, а кто будет строить? Ельцин? Когда Фетисов думал о нём, его мутили тяжёлые сомнения. Человек, запросто сменивший одну веру на другую, так же легко переменит её на третью и четвёртую. Остальные, кого слушал Игорь Николаевич, тоже не вызывали доверия. Ему почему-то казалось, что они только умеют говорить лучше партократов, но для серьёзного дела не приспособлены.

Волков был наиболее понятен Фетисову. Прежде всего потому, что сам товаровед, как ему казалось, был таким же. Оба хотели обновления и перемен. Однако не таких, которые сейчас разрывали страну. То, что творилось, уже нельзя было назвать нормальной жизнью. Но ведь всё это сделал Горбачёв, и тут Фетисов снова соглашался с Нестеренко. Из той прежней, догорбачёвской жизни надо было убрать уродливые наросты, капитально отремонтировать экономику, установить ответственный порядок. Как повторял его сын Юрий: «Очистить авгиевы конюшни». Очистить, но не ломать!

Сын Фетисова первым ушёл от семейной традиции — стал юристом. Мужчины в четырёх поколениях занимались торговлей. Прадед, получивший вместе с отцом вольную при Александре Втором, к старости стал небогатым купцом. Дед тоже был купцом, но уже с большим капиталом. Выполнял императорские заказы — снабжал армию перед первой мировой и во время неё.

После Октябрьского переворота был арестован, через некоторое время его отпустили. Но после того как Фаина Каплан ранила Ленина, а начальника Петроградской ЧК Моисея Урицкого застрелил член партии эсеров Леонид Каннегисер, в числе многих заложников, ни за что, просто в знак отмщения, расстреляли и фетисовского деда. Отцу Игоря Николаевича было десять лет.

Он многое помнил из прежней жизни, но только перед смертью, как раз в год «воцарения» Горбачёва, рассказал сыну и дочери историю их деда.

Сам отец закончил кооперативное училище. В Отечественной был на фронте, часто на передовой, доставляя еду в окопы. После войны долго работал в потребкооперации. К торговле вызвал интерес и у сына.

Долгое время свою родословную Игорь Николаевич особо не афишировал. Теперь можно было говорить в открытую. Даже гордиться репрессированным дедом. На этом стали зарабатывать капитал наиболее ушлые и скандальные родственники жертв. Правда, жертв только «сталинского террора». Дальше вглубь времени разоблачители не шли и, как понимал Фетисов, вполне сознательно. Иначе им пришлось бы говорить, что многие жертвы Сталина сами были кровавыми палачами, уничтожившими в период «красного террора» и позднее миллионы людей, и не Божье ли возмездие настигло их спустя двадцать лет? Теперь их родственники мстили советской власти и Сталину, хотя он, по мысли Фетисова, был всего лишь орудием Всевышнего. Мстили с той же кипящей ненавистью, с какой их предки мстили невинным людям только за то, что те были из «другого класса». Наверно, всеми революциями, думал Игорь Николаевич, движет, прежде всего, месть — месть за повешенного брата, за публичное унижение властителем, за отобранную власть, за то, что у одних есть то, чего нет у других. Неужели люди никогда не остановятся? И почему даже близкие становятся врагами? А ведь могут понимать друг друга… могут.

Последняя мысль появилась, когда Фетисов с удивлением прислушался к разговору Нестеренко с Карабановым. Спокойно, словно не они весь вечер нападали друг на друга, электрик и доктор в этот момент обсуждали лаек Адольфа и Валерки. У егеря был крупный, нелюдимый Пират, у Валерки — весёлая, игривая Тайга.

— А ты не смотри, што она ластицца, — говорил Валерка доктору. — Пират, он, конешно, зверь. Но моя по кабану притравлена. Чуть чё — хвать за морду. Вцепицца подсвинку в «пятак» и с куском отлетает. Кажный раз боюсь, не кинулась ба на секача. Тот из неё вмиг двух сделает. Клыками — раз, и на матрас.

Городские, одёрнутые егерем, которому не понравился их «митинг», несколько присмирели и как бы распались на кучки. Доктор с электриком заинтересованно слушали Валерку, а тот, видя их внимание, нёс про Тайгу всякую всячину. Павел Слепцов показывал красноглазому Николаю патроны с пулями «туроинка». Уверял: такие не дают в лесу рикошета. Волков, углублённый в свои мысли, рассеянно пытался попасть кончиком охотничьего ножа в хлебную крошку на столе.

Ему нравились зимние охоты. Темнеет рано, светает поздно. Можно выспаться, если даже засидишься за полночь. Не то что в конце лета — на утиных охотах или весной — на пролёте гуся. И они подолгу сидели зимой за столом. Уже не пили водку. Пили чай. Говорили о женщинах, о работе, о политике. Слушали байки егерей, сами вспоминали бывальщины. Им было так хорошо друг с другом, как только бывает между мужчинами, чувствующими себя братьями. Каждый любил остальных порой сильнее, чем себя, и зачастую удивлялся, как это он когда-то не знал этих дорогих ему людей, а уж тем более не представлял, как он может оказаться без них в будущем. Однажды, в очередной прилив такой нежности, Волков поднялся за столом. Они были одни, без женщин. Сидели расслабленные, просветлённые. Учитель задержался взглядом на каждом. Положив доктору руку на плечо, улыбался Нестеренко, ожидая, что скажет зачем-то поднявшийся их предводитель. Благодушно щурился Карабанов. С другой стороны от электрика к нему клонился маленький Фетисов. Паша Слепцов морщил в довольстве сухое лицо и заранее поднимал стакан, готовый выпить за всё, что произнесёт Волков.

— Ребята, — проговорил взволнованный учитель. — Вы видите, как нам хорошо вместе. Говорят: жизнь иногда разводит даже самых близких людей. Но я не знаю, што должно произойти, штобы развести нас. Мы разные, как цветы на клумбе, и мы едины, как та самая клумба. Я думаю, так будет всегда. И мы всегда будем друг с другом.

Слепцов согласно закивал. Что-то невнятное, но, судя по заблестевшим глазам, доброе пробормотал Фетисов. А Нестеренко, подтянув к себе доктора, громыхнул:

— Мы будем не только стоять рядом друг с другом. Мы будем стариться плечом к плечу.

Но в последнее время прежняя благодать радовала всё реже. От того, что споры то и дело подходили к обрыву конфликта, хотелось быстрее встать и уйти спать. Даже если время было самое развечернее.

После летних сожалений Карабанова о несбывшейся немецкой победе у Волкова как будто что-то треснуло в его отношении к доктору. Он ещё пытался не дать трещине сильно разрастись. Натужно преувеличивал то, в чём был с доктором согласен, и также с усилием преуменьшал их расхождения. Но это давалось всё труднее. Волков понимал: прошлое уходит и, скорее всего, безвозвратно. Они с Сергеем напоминали пассажиров двух поездов, трогающихся со станции в противоположных направлениях. Поезда ещё не набрали скорость, колёса только-только сделали первые обороты, и люди почти напротив друг друга. Но разъезд убыстряется, и уже надо поворачивать головы, чтобы видеть уплывающее лицо.

Владимир был благодарен Карабанову не только за его прошлое бескорыстное товарищество, но и за спасение дочери. Сейчас ей исполнилось тринадцать лет. Красивая, высокая — в отца — девочка-подросток забыла те часы, когда её жизнь висела на волоске. Но Волков помнил всё отчетливо, хотя прошло три года. Никто из врачей, куда дочь ни привозили, не мог определить, почему у неё высокая температура и боли не в том месте живота, где обычно бывает аппендицит. В отчаянии Волков позвонил Сергею домой. Доктора не было — он уехал к родственникам в Ярославль. Жена Карабанова дала их телефон. С какой скоростью мчался Сергей, учитель мог только догадываться. Уже через три часа дочь готовили к операции. У неё оказался атипичный аппендицит. Это Карабанов понял каким-то чутьём, поскольку никакие анализы и экспресс-обследования причины высокой температуры и повышенного содержания лейкоцитов в крови не объясняли. Девочку сразу отвезли в операционную и, как стало ясно, вовремя. Ещё немного — и началось бы бурное заражение организма.

Волков был очень признателен доктору за дочь. Однако прогрессирующая ненависть Карабанова ко всему, что он называл «совковой действительностью», а учитель, морщась, поправлял: «Наша жизнь», в которой для него оставалось немало дорогого, размывала чувство благодарности, вызывала тревогу и отторжение недавно близкого человека.

Учитель тоже хотел перемен и начал созревать к ним едва ли не раньше других. Помогали тому не только собственные наблюдения, но и работа жены-журналистки. Они жили весьма ладно, ещё не утратили желания рассказывать друг другу о своих работах, а главное — с интересом слушать про давно ставших заочно знакомыми учителей, журналистов, хозяйственников и партийных работников.

К делу жены Владимир относился с некоторой внутренней настороженностью, хотя внешне этого старался не показывать. Только подвыпив, иногда с усмешкой говорил: «Как я на тебе, Ташка, женился — ума не приложу! Вы ведь какой, журналисты, народ? На работе врёте, приукрашивая жизнь. Привыкаете к этому… Становится нормой хоть чуть-чуть, но соврать… Выходит, дома за вами надо во все глаза смотреть. Того и гляди обманете».

Заметив, что она вот-вот вспылит, миролюбиво отступал: «Ладно, ладно… Ты у меня не такая». Однако заканчивая критический укол, непременно добавлял: «Но согласись: легче всего изменяют женщины-корреспондентки».

Жена, конечно, не соглашалась: «А ещё учитель! Психолог! Женщины вообще трудней идут на это. Мужчине — что? Встал, отряхнулся, улыбнулся и пошёл. Мужчина изменяет телом. Женщина — душой».

Волков не спорил с этим. За примерами, считал, далеко ходить не надо. Мария каждый раз старалась дольше удержать его, словно боялась потерять что-то такое, без чего ей будет плохо. Он же только чувствовал благодарность, неловкость и желание скорее уехать. Она по-своему ценила мужа, фанатично любила и восторгалась сыном, но если бы Владимир позвал её прийти к нему насовсем, создать их общий дом, каждодневную, неразлучаемую семью, Мария взяла бы только сына и обрубила всё остальное, своё и волковское, что соединяло их с прежними жизнями.

Однако Владимир даже в мыслях такого не представлял. Он возвращался от Марии домой — встречались они обычно у её подруги днём, для этого Мария планировала так называемую «местную командировку» по Москве, а у Волкова оказывалось свободное от уроков время, и первое, что он делал, вернувшись из Москвы, звонил в редакцию жене. Она не всегда была на месте. Но выполнив этот ритуал, Владимир как бы снимал с себя что-то давящее, вызывающее в душе стеснение и неуют.

Вечером же, как кот, ластился к озабоченной, усталой Наталье, не смущаясь дочери, чувственно гладил жену то выше колен, то по округлому, без всяких надетостей под халатом, заду и, двигая усами, нетерпеливо подмаргивал в сторону спальни. Дочь в таких случаях спешно отсылали спать. Телевизор — этот информационный наркотик — досрочно выключали, и вскоре обоим становилось абсолютно безразлично, что там могут говорить, что обещать и чем пугать страну «демократы» с «партократами».

Ещё до конца брежневского правления Волков, благодаря жене, стал глубже узнавать тусклую оборотную сторону однопартийной системы и не самые лучшие качества выращенных ею кадров. Наталья тогда работала редактором на телевидении. Готовила и вела общественно-политические передачи. Их записывали заранее. Когда передача была готова, рабочая группа вместе с участниками садилась её просматривать.

Иногда к этому моменту на студию приезжал Владимир, чтобы отвезти жену домой. И его нередко удивляли партийные функционеры своей оторванностью от жизни. Уже бушевал в Польше независимый профсоюз «Солидарность». Через «голоса» зарубежных радиостанций и даже через «прижатую» советскую печать до людей доходил накал тамошней борьбы, ожесточённая полемика на митингах и в телевизионных выступлениях, а здесь секретари райкомов и горкома читали по бумаге какие-то тусклые тексты, в которых не было ни живой мысли, ни отклика на волнующие общество проблемы. Даже когда Наталья вопросами подводила «собеседника» к какой-нибудь тревожной теме — в стране нарастал дефицит, всё острее чувствовались расхлябанность и моральный разлад — партийные функционеры отделывались банальными штампами и ничего не объясняющими призывами.

Однажды после просмотра записанной передачи Владимир негромко сказал жене:

— Пойдём скорей отсюда. Тут молодые вожди засохли, как старые листья. Ты с ними разучишься говорить.

Он имел в виду молодого секретаря райкома парили, который, с удовольствием дослушав свою тягомотину в передаче, игриво прощался в сторонке с женщинами. Однако слова Волкова он услыхал и понял, о ком речь.

— Вот такие, как вы, всем недовольные, только мешают единству советского общества. Брюзжите… Сеете, где удастся, семена сомнений. Партия знает, што надо делать и как разговаривать с народом.

Волков слегка смутился — он говорил не для всех. Но увёртываться не стал:

— Тогда с ним и надо разговаривать! А вы по бумажке читаете! Учитесь говорить своими словами. Умейте убеждать. Глядишь, пригодится…

— Вы, наверно, из диссидентов, молодой человек? Народ нас всегда понимает. А на таких, как вы, мы оглядываться не намерены.

От слов «молодой человек» Волков вспыхнул. Секретарь, судя по виду, был его ровесником, а может, и моложе.

— Ваше счастье, что пока вам не надо спорить, — сдерживая желание нагрубить, сказал он. — Не надо учиться нормально разговаривать. Но придёт другое время… не дай Бог, как в Польше… и тогда, молодой человек (Волков с издёвкой улыбнулся, выделив интонацией слова «молодой человек»), вы увидите, захотят ли вас слушать люди.

Он пошёл к выходу, зная, что жена идёт за ним. Уже возле дверей услыхал: «Кто этот усатый наглец?» — «Муж нашей редакторши Натальи Волковой. Учитель…» — «А-а… Тогда понятно, от кого в школах безыдейность. Ему жену нельзя доверять, не только детей!»

«Это тебе ничего нельзя доверять, — сердито думал Владимир, заводя машину. — Конфетку в дерьмо превратите!..»

Жена поняла его настроение, молча погладила по руке.

«Нет, какие козлы! — продолжал мысленно возмущаться Волков. — Придумали лозунг: „Спасибо партии и правительству за заботу о советском народе“. Да это вы должны народ благодарить! Ему спасибо, что он вас держит! „Партия знает, что делать…“ Один дурак ляпнет — остальные кивают. Хрущёв обещал коммунизм! Говорил: „В восьмидесятом году советский народ будет жить при коммунизме!“ Глупость городил, а никто ему этого сказать не мог…»

Когда набирающая обороты горбачёвская демократизация толкнула к трибунам сотни новых людей, многие из которых, ещё вчера неизвестные, учились говорить на ходу, Волков слушал их корявые выражения и злорадно вспоминал того секретаря райкома, других таких же надменных партфункционеров. Теперь, неумело огрызающиеся, засвистываемые, они не сходили, а сползали с трибун. Их можно было пожалеть: растерянных, потрясённых такой реакцией народа, который совсем недавно слушал эти же самые речи с каменным молчанием, а сейчас непочтительно кричал и гнал их прочь. Но Волкову, человеку по натуре не злопамятному, этих людей было не жалко. «Ну что, козлы, отсиделись в заповедниках? Ладно, если свою власть потеряете… Как бы не понесла лавина всех подряд…»

Владимир ещё продолжал радоваться нарастающим переменам в общественной жизни, удивлялся новым открытиям в недавней истории государства, но чем дальше, тем сильнее тревожили его развивающиеся события. Первый Съезд народных депутатов СССР, открывшийся в мае 89-го года, благодаря прямым трансляциям по телевидению поразил многих необычным «эффектом присутствия». Миллионы людей как бы сами вошли в зал заседаний, сами соглашались и негодовали, слушая пугающе резкие, до холодка по спине, выступления депутатов, привыкали к новым фамилиям и лицам, понемногу расстёгивая с рожденья надетые мундиры опаски и осторожности.

Но при этом учитель пока ещё смутно, однако чем дальше, тем явственнее начинал догадываться, что появление всё новых и новых экономических и бытовых проблем, которые с каждым днём отвязней критиковали демократы, вовсе не случайно и, тем более, вряд ли закономерно. Если отсутствие в магазинах мяса, колбасы, масла, сахара можно было объяснять неурожаями или неповоротливостью торговли, то чем было оправдать пропажу мыла, сигарет, алюминиевой посуды, телевизоров и многих других, ещё недавно доступных товаров? Теперь приобрести самое необходимое, в том числе простое мыло и водку, можно было из-под прилавка или по талонам, которые народ, вспомнив давнее слово, называл «карточками». Но такого, как говорила Владимиру мать, не было даже во время Великой Отечественной войны. Издёрганная и всё более злеющая страна не знала, что случилось с советской экономикой, куда всё проваливается, где причины нарастающего хаоса.

И только немногие, складывая одно к другому, начинали понимать, что причинами всего этого стали скороспелые, непродуманные, авантюрные решения Горбачёва по перестройке народного хозяйства Советского Союза. Причём решения, следующие одно за другим, порой с разницей в несколько месяцев.

Сначала горбачёвская команда несколькими решениями (первое — в августе 1986 года) отменила государственную монополию на внешнюю торговлю. Право самостоятельно продавать продукцию за рубеж получили десятки министерств и сотни крупных предприятий. А вскоре такое право досталось почему-то и отдельным лицам.

Внешне это выглядело эффектно: Горбачёв снимает «железный занавес» на таком важном, десятилетиями забронированном направлении, тем самым показывая свою приверженность демократии. В действительности же началось не освобождение экономики от «плановых оков», а разрушение давно выстроенного баланса.

Регулируемые государством внутренние цены, рассчитанные на невысокие зарплаты населения, были намного, а порой — в несколько раз ниже стоимости этих же товаров за границей. Поэтому, как только появилась возможность продавать за рубеж продукцию, по сути, без контроля государства, товарный поток с внутреннего рынка повернул на внешний. За границу пошло продовольствие, золото, пушнина, лесоматериалы, удобрения, химтовары и много другой продукции, предназначенной для внутреннего рынка.

В 1987 году был принят Закон о совместных предприятиях. Он создавал льготные условия для экспорта советского сырья, что в сочетании с отменой госмонополии на торговлю усилило отток товаров.

Следом появился Закон о государственном предприятии. Поскольку он предусматривал приоритетное производство продукции, идущей на экспорт, оголение внутреннего рынка получило дополнительный импульс.

Через несколько месяцев приняли Закон о кооперации. Разрушение внутреннего рынка и государственной ответственности пошло шагами Гулливера по стране лилипутов. Хороший, в идеале, замысел, но авантюрно вброшенный в неподготовленную и всё менее управляемую среду породил дополнительные условия не для наполнения рынка товарами, а для роста преступности и теневого бизнеса. Руководители предприятий создавали кооперативы при своих заводах и фабриках, во главе их ставили родственников или других близких людей. Теперь уже не основному производству, а, в первую очередь, кооперативам шло получаемое по фондам дешёвое сырьё, на кооператив работали государственные станки и оборудование, использовались дешевые, благодаря низким государственным ценам, энергоресурсы, а готовая продукция через кооператив или через совместное предприятие, где во главе тоже стояли свои люди, уходила за рубеж. Выгода была фантастической. Многие товары давали на один рубль затрат 50 долларов выручки. Некоторые изделия превращали в лом, чтоб удобней было вывозить (например, алюминиевую посуду), и продавали как дефицитный за рубежом материал.

Советская продукция, зачастую плохо и неброско упакованная, имела, между тем, значительные преимущества на рынке благодаря низкой цене, жёстким государственным стандартам (особенно в пищевой промышленности и аналогичных отраслях) и при этом неплохому качеству. Страна искала импортное, а заграница высасывала советское. В одном только 1990 году за рубеж была вывезена третья часть произведённых в стране потребительских товаров!

Неуправляемые процессы привели к тому, что государственные органы даже не всегда знали, что и куда вывозится. Зимой 1991 года правительство Турции обратилось к премьер-министру СССР Павлову с просьбой организовать на всей территории Турции сеть сервисных станций по обслуживанию советских цветных телевизоров. Их здесь оказалось более миллиона штук. Однако по официальным данным в Турцию из Советского Союза не было продано ни одного (!) телевизора.

Так разрастался дефицит на внутреннем рынке. В начале горбачёвской перестройки в свободной продаже было 1200 наименований товаров. К августу 1988 года их осталось 200. А через четыре месяца — в декабре 1988-го — уже только 100. Куда всё девалось, миллионы советских граждан не понимали. Заводы и фабрики вроде работали, на селе пахали и сеяли, а товарные возможности усыхали, как лужа под жарким солнцем.

И лишь те, кто имел возможность анализировать монбланы статистики, видели, что дефицит создаётся не только благодаря неразумным законам и решениям, но и откровенно противозаконными действиями. Те две трети советской продукции, которые оставались на территории страны после вывоза одной трети за рубеж, далеко не полностью шли в розничную торговлю. Значительное количество товаров сознательно припрятывалось на базах и складах. В 90-м году, как выявила одна из депутатских проверок, их было укрыто на 50 миллиардов рублей.

Припрятанная продукция портилась. Её списывали. Вместе с ней (под видом испорченной) на свалки выбрасывалась уйма добра: колбаса, шоколад, масляная краска, дешёвая обувь, короба с чаем, печенье, тонны других продуктов. В том самом 90-м году вроде бы «сгнило» свыше 1 миллиона тонн мяса, «порвано» 40 миллионов штук шкур скота (а это — обувь, одежда, галантерея), «пропало» 50 процентов (!) собранных овощей и фруктов.

Разумеется, такие изъятия ощутимо усиливали дефицит товаров и особенно продуктов питания. Но раздражение народа, хотя и нарастающее с каждым днём, пока ещё не достигло крайней точки. Требовался детонатор взрыва. И он был найден.

Глава одиннадцатая

Табак и алкоголь — своего рода наркотики. Более слабые по сравнению с настоящими героинами-марихуанами, но всё-таки способные крепко держать человека «на привязи». Шальная кампания по борьбе с пьянством, даже после её негласной фактической отмены, разрушила привычное — по потребности — обеспечение населения спиртным. Водка ушла в разряд дефицита, что вызвало небывалый рост теневого бизнеса и усилило масштабы организованной преступности.

Однако курева это не коснулось. Да и трудно было представить, что кому-то когда-нибудь удастся сбить с ритма такую могучую отрасль, как табачная промышленность. Советский Союз выпускал в год 360 миллиардов штук сигарет и папирос, занимая третье место в мире. Впереди были только США и Китай. Но Штаты «закрывали» потребности половины земного шара, продавая табачные изделия в десятки стран мира, Китай с миллиардом народа сам был крупнейшим «курильщиком» планеты, а советская табачная индустрия обеспечивала, в основном, страну с населением в 290 миллионов человек.

Табачных фабрик в СССР было много. Давая значительные средства в бюджеты, они работали в большинстве союзных республик. В некоторых — не по одной. Но основная масса — в России. Сигарет и папирос (кстати, последние — чисто российское изобретение) выпускалось несколько десятков наименований. По ним можно было узнать историю и географию страны («Октябрь», «Памир», «Казбек», «Север»), крупные города («Москва», «Ленинград», «Ростов», «Минск», «Киiв», «Львiв»), народные праздники («Новогодние», «1 Мая»), получить массу другой информации — от достижений и побед до профессиональных привязанностей.

Различные категории курильщиков могли выбрать сигареты или папиросы, соответствующие своим увлечениям. Одним — «Турист», другим — «Охота», третьим — «Полёт». Для творческих личностей — «Мелодия» и «Лира», для водников — «Речфлот» и «Ракета» с изображением корабля на воздушной подушке, для строителей магистралей и путешественников — «Дорожные».

А кроме того, было немало других названий, имеющих «общенациональную» ориентацию: «Беломорканал», «Союзные», «Астра», «Прима», «Космос», «Друг», «Лайка», «Орбита»…

Курево было разнообразным по сортам табака. От самых лучших Табаков — сухумского, тбилисского, кишинёвского — до грубоватого моршанского. Имелся разброс и в ценах. Одни из наиболее дорогих папирос — «Герцеговина Флор» — стоили 80 копеек, что оправдывалось не только их качеством. Имела значение и легенда: из папирос этой марки Иосиф Сталин собственноручно доставал табак и набивал им трубку.

Но если «Прима» в Калининграде и Таллине стоила 16 копеек, то не намного дороже, несмотря на дальность доставки, она была и во Владивостоке.

В охотничьей компании курили трое: Волков, доктор и электрик. Владимир с детства не только видел отца курящим, но и время от времени слышал запомнившийся тому из дальних послевоенных лет текст какого-то плаката: «На сигареты я не сетую, сам курю и вам советую». Однако, несмотря на призыв и достаточный выбор, отец курил папиросы «Беломорканал».

Когда сын втянулся, табачное предложение стало ещё обильнее. Начались придирчивые сравнивания. Чей «Космос» лучше: московский, ленинградский, ростовский? Или какую «Яву» стоит брать, а какая даром не нужна. Эти популярные сигареты ценой 40 копеек выпускались в Москве. Одна — на фабрике «Ява», другая — на фабрике «Дукат». Каждая «Ява» имела своих приверженцев. Споры переходили в немедленный обмен сигаретами, после чего следовала брезгливая или восторженная мимика, пренебрежительное сплёвыванье или сладостная затяжка. В итоге каждый оставался при своём мнении.

Потом к советскому куреву добавилось заграничное. Эшелоны шли из разных соцстран, но в основном — из Болгарии. Избалованный курящий народ стал ещё больше привередничать. Сравнивая свои и чужие сигареты, давал им ироничные, а иногда уничижительные названия. Вьетнамские сигареты за отвратительный вкус стали именоваться «Портянки Хо Ши Мина». Дешёвый советский «Памир» с изображением одинокого человека с палкой и котомкой — «Нищий в горах». Болгарскую стюардессу обозвали «Стервой», сигареты «Шипка» с обелиском на пачке — «Братской могилой». Произнося «Опал», остряки добавляли: «Покурил и хрен опал».

И никому в голову не могло прийти, что табачное изобилие можно обрушить в один момент.

Однако в августе 1990 года это случилось. В течение нескольких дней во многих городах Советского Союза из продажи полностью исчезло какое-либо курево. Поначалу люди растерялись, решив, что это только у них напортачила торговля. Но когда табачные изделия не появились ни на второй, ни на третий день, люди кинулись скупать всё, что могло напоминать курево. В один миг исчезла с прилавков махорка, которой до этого пересыпали одежду от моли. Скверные корейские сигареты, уценённые перед тем из-за отсутствия спроса, у спекулянтов взлетели в цене и моментально были распроданы. На улицах невозможно было увидеть окурок — «бычок». Ловкие люди собирали окурки и продавали их пол-литровыми банками.

Потом грянули табачные бунты. Разъярённые толпы в Ленинграде перекрыли Невский проспект. В Москве начали переворачивать и жечь киоски.

Погромные настроения усиливало телевидение. Операторы с камерами шли среди толпы. Крупным планом показывали злые лица. На всю страну разносили гневные слова возбуждённых людей. В одном репортаже Карабанов вдруг увидел Горелика. Он шёл впереди толпы. «Мы не позволим так издеваться над нами! — кричал в камеру „комиссар демократии“. — Надо бороться, товарищи! Сегодня партократы лишили нас курева, завтра отнимут всё остальное».

«Он же не курит!» — вспомнил изумлённый Карабанов. Однажды, выходя с очередного собрания в Институте демократизации, доктор предложил «активисту со стажем» сигарету. Тот укоризненно поглядел на соратника. «Не признаю этого варварства. Дым из ноздрей… Ещё пламя изо рта — и Змей Горыныч. Вам тоже советую бросить эту дурную привычку». «Тогда зачем он там? — подумал Карабанов. — А-а… Работа в массах. К ней призывал на том собрании экономист из Межрегиональной группы. Поднимать народ… Некурящий Горелик там, а я опух без курева, но здесь».

Карабанову в самом деле стало казаться, что за последние дни он изменился в лице. Умом доктор понимал, что это не так, но сосущее желание вдохнуть хоть маленькую струйку дыма постоянно вытягивало толстые губы трубочкой.

Как только к табачным отделам магазинов и уличным киоскам выстроились огромные очереди, Сергей позвонил Фетисову. На базе ответили: Игорь Николаевич уехал в отпуск. Про Волкова доктор ещё до кризиса знал: тот в отпуске. У родителей жены на Нижней Волге.

Карабанов позвонил Андрею Нестеренко: нет ли у него какого-нибудь запаса — некоторые курильщики брали сигареты блоками. Электрик обрадовал: приезжай!

— Ну, теперь ты видишь, чего стоит твоя советская власть? — сказал доктор, жадно затягиваясь сигаретным дымом.

— Тут что-то не так, Сергей, — обескуражено ответил Нестеренко. — Похоже, у «пятнистого» совсем выпадают вожжи из рук. Не может быть, штоб курево враз пропало само по себе… Без чьего-то участия и разгильдяйства. Его везде было — море! И вдруг исчезло.

— Вожжи… А там и кнут. Не можешь ты без них.

— Я без порядка не могу, — сердито сдвинул мохнатые брови электрик. — Без нормального порядка. За бардак можно и вожжой по спине… Иль кнутом… если заслужил. У меня такое подозрение, что с табаком — дело нечистое, как будто кто специально организовал.

— Зачем? — с наигранным непониманием спросил доктор.

— Затем… Людей поднять на дыбы.

Нестеренко не подозревал, насколько он близко подошёл к истине: табачный кризис действительно был спланирован и организован.

По давно существующим правилам каждая табачная фабрика в определённое время останавливалась на профилактику. Остановку мелких фабрик рынок обычно не замечал — отсутствие их продукции легко перекрывали другие предприятия. Но одновременное закрытие табачных гигантов не допускалось. Их останавливали на профилактику раз в два года и обязательно в разное время.

Перед этим на складах создавали большой запас болгарских сигарет, который не трогали до периода простоя отечественных фабрик.

Летом 1990 года было сделано иначе. С 8 июля до 5 августа отправили в отпуск весь коллектив ленинградской фабрики имени Клары Цеткин — одной из крупнейших в стране. Через неделю то же сделали и на фабрике имени Урицкого. Её работников отпустили до 19 августа. Два ленинградских табачных гиганта остановились.

Одновременно встали на «профилактику» самые мощные фабрики в Москве: «Ява» и «Дукат». Здесь тоже людей выпроводили в отпуска.

Перестали работать крупные и даже некоторые мелкие предприятия в других городах. За один день из 28 табачных фабрик Российской Федерации были остановлены 26. Табачная промышленность страны замерла.

Положение, хотя бы частично, мог спасти складской запас болгарских сигарет. Но его почти не оказалось — запас начали расходовать ещё в мае.

А на границе Советского Союза, на станции Чоп, остановили несколько эшелонов с болгарскими сигаретами. Они стояли там полторы недели.

Вдобавок ко всему в ту же Болгарию, где сигареты делали с использованием советской папиросной бумаги, её поставки прекратили.

Всего этого оказалось достаточно, чтобы курящая страна взорвалась. Когда у Нестеренко кончился запас, он сам бил кулаком в закрытые окна киосков, ругал вместе со всеми власть. Но если для него власть концентрировалась в лице велеречивого, пустословного Горбачёва, то для многих других она теперь сливалась в некую многопортретную, как на демонстрации, мозаику, при этом вызывающую резкое отторжение и всё более крепнущее чувство, которое можно было выразить одним словом: «Надоело!» Теперь о политике не говорили вслух только глухонемые. Митинги «Демократической России» собирали людские моря, которые отзывчиво колыхались на призывы ораторов отказывать в доверии существующей власти. Даже Волков, который всё бурное бестабачное время пробыл в Волгограде, где, благодаря запасливому тестю, особых перебоев с куревом не почувствовал и все московско-ленинградские страсти видел только по телевизору, вернувшись домой, ощутил заметную перемену в настроениях людей. Теперь и он, как и Андрей Нестеренко, считал Горбачёва главным виновником набирающего темпы разрушения. Поначалу генсек казался ему умным, смелым и могучим капитаном гигантского корабля, который, в отличие от команды-народа, просматривает курс судна далеко вперёд, видя и коварные извилистые проливы, и прикрытые тонким слоем воды смертельные рифы. Теперь же он всё чаще представлялся учителю растерянным мужичишкой, который, приняв большой корабль за привычную для него лодку, то отлетает от штурвала вздыбленного волной судна, то вцепляется в него, не зная, куда лучше крутить штурвал — влево или вправо. Мелкий, тщеславный человечек, самонадеянно поверивший в свои возможности, оказался слабым и недальновидным функционером. Политический капитан стремительно превращался в политическую щепку, захлёстываемую водой, и это понимали уже многие в стране, поворачиваясь к тем, кто всего через 500 дней обещал сытую жизнь, демократию, «как на Западе», и небывалое в истории процветание России.

* * *

После драматичных недель «табачного кризиса» курево стало кое-где появляться. Но прежнего достатка уже не было. Этот специфический дефицит особенно раздражал миллионы курильщиков. За сигаретами и папиросами теперь выстраивались очереди по полкилометра. Зато у спекулянтов — по цене в десять-двенадцать раз дороже — было всё.

Люди не понимали, почему так происходит. Ведь табачные изделия производили не спекулянты, а государственные фабрики, и поступать они должны были, как всегда до этого, в государственную торговлю. Однако до магазинов сигареты с папиросами не доходили, и народ однозначно связывал это с бессилием власти, справедливо считая, что кто-то специально перенаправляет потоки в другие руки и делает это почти в открытую, без всякой боязни наказания.

Намаявшись в очередях, Нестеренко решил бросить курить. Однажды утром смял пустую пачку, выкинул её в мусорное ведро и с того дня не дотронулся до сигарет, хотя первое время, особенно после еды, сильно страдал. Рука сама, автоматически лезла в карман. Спохватившись, Андрей сжимал крупные губы, и пока воля не подавляла мучительный позыв, не давал себе возможности расслабиться.

Осенью, на охоте по зайцу с гончими, и доктор заявил товарищам, что бросает курить, но получалось это у него тяжело. Выпив водки, брал волковскую пачку — тот всегда выкладывал сигареты на стол: вдруг захотят егеря, страстно нюхал её, жмурился от удовольствия, однако под взглядами товарищей — у Волкова жалеющим, у Нестеренко ироничным — возвращал пачку на место. Смущённо оправдывался:

— Во сне вижу, как курю.

Сейчас, взволнованный недавней перепалкой с электриком и особенно неожиданным рассказом Фетисова, который был явно некстати, доктор опять потянулся к волковским сигаретам.

— Бери, бери, — снисходительно сказал Нестеренко. — Пока твои друзья-демократы последнее не спрятали. Сгноят… Потом выбросят на свалку.

После сообщения товароведа Андрей уже не сомневался, что дефицит в стране создают и усиливают специально, чтобы поднять народ против всей государственной системы. Знает ли об этом Горбачёв или его, как глупого котёнка, обводят вокруг пальца, для Нестеренко значения не имело. Теперь он ещё сильнее захотел встретиться с людьми, про которых ему недавно говорил парторг завода Климов. Люди эти, по намёкам Климова, имели связи с окружением Горбачёва. Их целью было убрать «пятнистую балаболку». Сторонников такого замысла, как понимал Андрей, с каждым днём становилось всё больше. Это подтвердил и недавний его разговор с журналистом Савельевым.

Они познакомились во время антиалкогольной кампании. Корреспондент «второй центральной газеты» Виктор Савельев приехал тогда на машиностроительный завод, где работал Нестеренко. В редакции ему поручили написать о заводском обществе трезвости. Председатель общества был в отпуске, и в парткоме рекомендовали поговорить с его заместителем на общественных началах — инженером-энергетиком из сборочного цеха Андреем Нестеренко. Виктор с пониманием встретил начало антиалкогольной борьбы. Однако вскоре увидел, что дело явно идёт не туда. Ожидая прихода Нестеренко, надеялся хоть здесь услышать о хороших результатах.

В тот раз они договорились до того, что серьёзную кампанию Горбачёв начал, не обдумав как следует последствий. Впервые оба засомневались в дальновидности генсека. Расстались, с интересом открыв друг друга.

После той встречи Савельев несколько раз звонил Андрею и трижды приезжал на завод. Нестеренко был для него вроде лакмусовой бумаги. То, в чём Виктор был почти уверен, он дополнительно проверял на Андрее. Постепенно оба стали воспринимать Горбачёва как одного из главных закопёрщиков нарастающих проблем.

— Его надо как можно быстрей лишить власти, — сказал недавно Савельев. — Ребята из «Правды» рассказывают, что их редакцию завалили резолюциями партсобраний. Все требуют сменить Горбачёва.

Андрей был согласен с этим. Уж если индифферентный Фетисов, подумал Нестеренко о товароведе, начинает возмущаться, то другие, более активные, уже знают, что надо делать. «Потерпи, Игорь, — мысленно повторил электрик свой недавний призыв, глядя на свернувшегося клубочком товарища. — Гиря до полу дошла. Часы скоро должны остановиться».

Он встал, чтобы взять с газовой плиты кипящий чайник. Но, возбуждённый, резко задел табуретку, она с грохотом упала на пол. Адольф, который что-то негромко втолковывал красноглазому Николаю, быстро обернулся. И увидел, как Волков вытаскивает из столешницы торчащий нож.

— Ты мне весь стол истыкаешь, Владимир. Будет как решето.

— Не бойся, — ответил за Волкова Нестеренко. — Он больше одной дырки не сделает. Ни на столе, ни… хотя бы вон на стене. В копейку отсюда попадёт.

Егерь недоверчиво посмотрел на Волкова. До стены было далеко.

— Попаду, — спокойно подтвердил учитель. Адольф заколебался, потом глазки его азартно вспыхнули. Он резво подошёл к стене и вилкой вспорол на обоях круг величиной с небольшое яблоко.

— Ну-ка.

— Отойди.

Нож искрой блеснул над столом и через мгновенье вонзился в центр окружности. Егерь раскрыл рот.

— Случайность, — сказал Валерка, с усилием вытаскивая нож, прочно засевший в дереве под несколькими слоями обоев. Волков взял нож, и не успел Валерка опуститься на скамью, как молнийка сверкнула снова и пронзила обои рядом с прежним местом.

— Случаайность, — передразнил егерь. — Поди-ка дай собакам воды… Федя-Альберт.

— Да, о собачках надо позаботиться, — угодливо вставил Карабанов. — Завтра у них последний день. Придётся им поработать. Пошуметь как следует.

— А ктой-то сегодня утром кричал в лесу? — вспомнил Слепцов. — Вроде душили кого. Ты слышал, Адольф?

— Сова.

— Сова? — изменившись в лице, тихо переспросил Павел. — Не может быть… Зимой совы не кричат.

— Говорю тебе: сова! — с упрямым недовольством повторил егерь. Он точно знал, что это была сова, но почему она вдруг подала голос среди зимы, сам не мог понять. Разве что из-за погоды — январь в тот год резко «шатало» из слабых морозов в сильные.

— Может, она есть захотела, — предположил Адольф, мало веря, однако, в собственное объяснение.

— Какое там «есть»? Ты што! При чём тут еда?! — непохоже на себя закричал Слепцов. — Мышь у неё в когтях — та верещит. А сова — тихая птица. Вещая она! Если подала голос — не к добру. Быть беде!

— Брось, Паша, мистику, — остановил товарища Нестеренко. — Всё в приметы веришь. Ты видел, Адольф, как работают советские десантники? Володя был в десантных войсках.

— Хорошо работают.

— Он был в спецназе. В команде особого назначения. Сейчас такие ребята нужны, чтоб наводить порядок. А он взрослым парням рассказывает про мадам и мусью… Эх, Вовик, Вовик! Из них бойцов надо готовить. Страну спасать.

— От кого? — насмешливо спросил Карабанов.

— Да от твоих друзей — демократов. Вы ведь какие демократы? Пока власти нет — зубки в улыбке… обещаете всем свободу и равенство. Но я догадываюсь, что будет, когда захватите власть. Этими зубками всех несогласных изгрызёте в кашу.

— Это не мистика, Андрей, — глухо проговорил Слепцов. Глаза его будто совсем провалились и в глубине сверкали тревожным огнём.

— Ты о чём? — не понял Нестеренко.

— Про сову я… Про сову. Непростая это птица. С глубокой старины люди считают её вестницей несчастий. В древнем Риме сову люто ненавидели. Поймают — и тут же сожгут, а пепел — в реку. А в средневековой Европе совы боялись, считали, что она беду приносит. Мне дед много рассказывал про всякие приметы. Если сова ночью ударится в окно, то дом скоро сгорит или хозяин умрёт.

— Ну, ты даёшь! — поёжился Волков.

— Да-да, Володя, — быстро говорил Слепцов. — Животные и птицы обладают даром предчувствия. Обычные птицы. А сова — необычная. Она лицом на человека похожа. У кого из птиц глаза, как у человека, прямо смотрят? Только у неё. Ты слышал сову в полёте? Никогда! Даже филин, а это большая сова — крылья чуть не полтора метра! — летит бесшумно. Нет, нет, вы зря не верите. Дед рассказывал — он был лесничим… говорил: перед войной некоторые звери и птицы вели себя необычно. Видимо, раньше человека они чувствуют катастрофу.

— Сказки всё это! — не выдержал Нестеренко. — Уж кто бы говорил, а на тебя, Пашка, не похоже. Ты ещё ракеты начни крестить. Приметы какие-то дремучие…

— Такое вполне возможно, — значительно подтвердил Карабанов. — Некоторые учёные пишут — я сам читал, — что если где-то скапливается много страданий, много людского горя, и волны физической боли вырастают в цунами, то первыми улавливают импульсы этой коллективной беды животные и птицы. Не забывайте — перед войной был тридцать седьмой год. Один он чего стоит!

— Тогда сегодня весь лес должен орать, — мгновенно отреагировал Нестеренко. — Погляди, сколько пятнистый принёс горя! Везде конфликты, войны, кровь. При Брежневе мильцанеры в кобурах носили пирожки. Сейчас — не успевают отстреливаться. А тут одна сова ухнула. Правильно Адольф говорит: есть хочется — потому и кричит.

Он на мгновенье задумался:

— А вот насчёт морды… Это интересно! Ты прав, Паша, — весело сказал электрик. — Горбачёв на сову похож… Когда в очках…

— При чём здесь Горбачёв? — недовольно поморщился доктор. — Свихнулся ты на нём.

— На меченого он похож, — волнуясь, проговорил Слепцов. — Моя бабушка, когда увидела, сразу сказала: этот меченый. Родимое пятно на голове — отметка дьявола. Антихриста… От удара копытом сатаны.

— Преступник он, — хмуро бросил Нестеренко — По делам видно. Из самых опасных. Тем пришивают на одежду знак бубнового туза. Спереди — напротив сердца. И сзади тоже — чтобы удобнее было целиться. А у этого — прямо на башке. Издаля можно попасть.

— Я вам говорил… Сразу сказал. Вы тогда обсмеяли меня. Особенно ты, Андрей. Не всё надо сразу обсмеивать. Сам Бог предупреждает: не доверяйте ему. В старину говорили: нельзя верить меченым и рыжим. В приметах иногда запрятана истина.

Глава двенадцатая

В последние годы скрытный Слепцов становился всё более суеверным. Он и раньше не без внимания относился к разного рода предсказаниям, приметам, оккультным явлениям. Пошло это с детства. Каждое лето мальчишкой он приезжал с матерью из Германии, где работал отец, в глухой район Владимирской области — к деду с бабкой. Там учился рыбачить и охотиться, понимать природу — в этом наставником был дед, а от бабушки воспринимал необычные толкования различных явлений. Перед сном она садилась с краешку на его кровать и рассказывала интересные, иногда жутковатые истории про леших, оборотней, русалок, перемешивая реальное со сказочным.

Подрастая, Павел слушал бабушкины рассказы уже с некоторым скепсисом, однако во многие приметы и предсказания постепенно стал верить и сам.

С годами интерес ко всякой ирреальности то угасал, то, благодаря какому-нибудь толчку, вспыхивал. Так было, когда начались разлады с женой. Павел вдруг вспомнил прочитанные перед свадьбой гороскопы. Кто-то привёз из-за границы тоненькую книжечку — в Советском Союзе такое не издавалось, — и компания с любопытством стала примерять на себя незнакомые одежды. Дошла очередь до Слепцова и его девушки. Гороскопы предупреждали, что знаки Зодиака самого Павла и его будущей жены абсолютно несовместимы. Павел тогда самонадеянно усмехнулся. Жгучая обида от внезапного и необъяснимого ухода Анны остывала трудно. На всех молодых женщин он смотрел теперь с недоверием, чуть-чуть брезгливо и высокомерно, не снисходя до различия их индивидуальных особенностей. Это придавало уверенности в своих силах, и Слепцов не сомневался, что их у него хватит, чтобы сотворить из ветреной, пустоватой девушки надёжную, достойную жену.

Однако через несколько лет начал понимать, что это не удалось.

После развода он стал по-другому воспринимать гороскопы, снова обратил внимание на приметы и предсказания, постепенно погрузился в астрологию, которая к тому времени начала выходить из резервации лженаук в хотя и спорную, но все-таки имеющую право на существование дисциплину.

— Это ещё боль-мень серьёзное дело, — сказал как-то Нестеренко, когда Павел в очередной раз заговорил об астрологии и приметах. — А кошки твои — чушь собачья.

Тем не менее, Слепцов оставался верен себе. Он мог долго искать тряпку, чтобы вытереть стол, и никогда не вытирал его бумагой, даже если она была под рукой: «Деньги водиться не будут». Не разрешал свистеть в комнате — опять же деньги просвистишь. Если кто-нибудь рассыпал соль, Павел не находил себе места: будет обязательно ссора. Когда приходилось за чем-то вернуться, он должен был непременно посмотреться в зеркало. Не было зеркала — искал свое отражение в стекле. Однажды Волков едва не врезался в идущую впереди «Волгу» Слепцова — так резко тот затормозил. «В чём дело?» — закричал Владимир, высунув голову в окно. Оказалось, дорогу перебежала чёрная кошка.

После того как Горбачёв стал Генеральным секретарём, Павел некоторое время понервничал. Потом перестал о нём думать — отвлекли другие заботы. С женой отношения портились обвально. Редкий вечер обходился без её истеричных выпадов. В муже её раздражало всё: бесстрастное, сухое лицо, запавшие глаза, не выражающие никаких эмоций даже после упрёков в мужской несостоятельности, какая-то необъяснимая выдержка в разговоре, несмотря на открытое заявление о том, что у неё есть «настоящий друг».

— Другой на твоём месте убил бы меня! — крикнула жена Павлу, когда в запальчивости проговорилась ему о любовнике.

— Я не другой. Живи. И радуйся, если можешь.

Больней всего Слепцову было оттого, что скандалы в соседней комнате слышал десятилетний сын. Павлу, выросшему в любящей, спокойной семье, это разрывало душу. Понимая, что разлом уже не склеить, и желая спасти психику ребёнка, Слепцов не стал удерживать жену, которая собралась переезжать к другому. Но на новом месте у сына не было бы даже отдельной комнаты, и Павел ушёл жить к родителям, оставив квартиру новой семье.

А через некоторое время возник дискомфорт на работе. Главного экономиста завода перевели в министерство. У Павла с ним были хорошие отношения, и Слепцов втайне надеялся, что должность главного предложат ему. «Ну, что ж, что молодой, — думал он. — Сталин назначил Устинова наркомом вооружения СССР в тридцать три года. А мне уже тридцать четыре».

Главного экономиста прислали из Днепропетровска, где делали межконтинентальные баллистические ракеты «Воевода», получившие на Западе название «Сатана». Ему было 59 лет.

Отодвинутая было в сторону личными переживаниями Горбачёв-тревога, вскоре стала снова царапать сознание Слепцова. Теперь даже сильней, чем поначалу. Какие бы действия нового генсека он ни брался анализировать, всё выходило с отрицательным результатом: и неудачная антиалкогольная кампания, и наспех сколоченная, скорее с политическими, чем с экономическими целями, программа конверсии, и объявленный курс на сокращение вооружений.

Завод, где работал Слепцов, не попал под конверсию. Но по другим предприятиям она прошла, как смерч через благоустроенный посёлок. Высокотехнологичные производства аврально переделывали под выпуск кастрюль и сковородок, лопат и гвоздей. Павел понимал: нужны товары народного потребления. Но не такой же ценой!

Особую настороженность к Горбачёву вызывали его решения в оборонной сфере. Одним из таких решений стала ничем не объяснимая сдача американцам ракетного комплекса «Ока». Финал другого проходил на глазах самого Слепцова.

* * *

Об оружии, способном уничтожать противника лучом света на далёком расстоянии, издавна мечтали не только фантасты. После романа Алексея Толстого «Гиперболоид инженера Гарина» казалось, что мечты вот-вот превратятся в реальность. Но до тех пор, пока учёные не создали лазер, «стреляющий луч» воевал лишь на страницах книг.

Зато потом работы по созданию лазерного оружия рванули вскачь. Соединённые Штаты и Советский Союз стремились не только изобрести новые виды боевых лазеров: наземных, корабельных, воздушных, — но и опередить друг друга.

Особенно важным было космическое направление. Тот, кто сумеет раньше другого создать лазерное оружие, действующее в космосе, тот спасёт себя от военных спутников и ракет противника. Не возле земной поверхности, не над городами и оборонными объектами, а далеко за пределами атмосферы могла быть уничтожена несущаяся из космоса опасность.

Пробная пахота на «лазерном поле» началась в СССР в 70-х годах. Работы курировал секретарь ЦК Компартии, ставший затем министром обороны, Дмитрий Федорович Устинов.

Первый наземный лазер Советский Союз построил в Казахстане, вблизи озера Балхаш. В октябре 1983 года его опробовали с максимально щадящими возможностями. Над полигоном Сары-Шаган на высоте нескольких сотен километров пролетал американский космический корабль «Челенджер». Лазер запустили всего лишь в режиме поиска цели, после чего у американцев неожиданно отключилась связь, резко забарахлила аппаратура, а космонавтам на короткое время стало не по себе.

Через год в Министерстве общего машиностроения началось создание космического аппарата «Скиф», оснащённого лазерной пушкой.

Работы шли три года. Товарищи рассказывали Слепцову, что из цехов порой не уходили по полсуток. Но никто не жаловался. Наоборот, чем дальше, тем больше поднималось настроение. По разным признакам: случайным обмолвкам, многозначительным умолчаниям на собраниях специалистов — люди догадывались, что они делают то, чего у американцев пока нет и неизвестно, когда появится. Создавался новый тип космического истребителя. У него было одно очень важное преимущество перед другими видами лазерного оружия — экономичность. Для поражения цели лазерным лучом на расстоянии даже 500–600 километров требовалось огромное количество энергии, а значит, топлива. «Скифу» этого было не нужно. Способный долго летать на низких орбитах, он мог поражать военные спутники противника, догоняя их. Лазерную пушку не надо было делать дальнобойной — хватало двадцати-тридцати километров. «Скиф» обходился и без уникальных суперкомпьютеров — скорости вражеского спутника и догоняющего охотника напоминали бег зайца в голой степи и бросок пикирующего сокола.

Выведение в космическое пространство группировки «Скифов» означало неоспоримую победу Советского Союза в борьбе за ближний космос. В случае начала боевых действий советские «лазерные стрелки» могли быстро ликвидировать все военные спутники противника. И первый шаг к этой потенциальной победе был уже сделан. На космодроме Байконур стояла готовая к старту ракета «Энергия» с пристыкованным к ней 80-тонным истребителем. Ждали торжественного дня: на пуск должен был прибыть Горбачёв.

И он прилетел, но за три дня до старта. Ни основных исполнителей, ни смежников, ни командование Байконура это не насторожило. Решили: у генсека на день пуска могли быть запланированы другие важные дела. Поэтому в просторный конференц-зал космодрома народу набилось битком. Всем было интересно увидеть руководителя страны «вживую», послушать оценку своей работы.

Однако с первых же минут людей охватило недоумение.

— Мы выступаем против гонки вооружений, — заявил Горбачёв. — В том числе в космосе.

У Слепцова похолодело внутри. Эти слова не предвещали ничего хорошего. Он как представитель ведущего ведомства был приглашён на день рождения, а выступление человека с пятном на лысине явно готовило похороны.

— Наши интересы тут совпадают с интересами американского народа… Мы категорически против переноса гонки вооружений в космос…

Павел поглядел на сидящего в президиуме министра общего машиностроения Олега Бакланова. Лицо его было мёртво-бледным, кулаки сжаты так, что побелели костяшки пальцев. Министр сам работал по шестнадцать часов в сутки, требовал чёткости от смежников, лично контролировал наиболее важные поставки. Всё для того, чтобы надёжней закрыть страну от угрозы из космоса. Теперь, после слов Горбачёва, стало ясно, что «Скифы» приговорены к уничтожению.

В назначенный день лазерный истребитель подняли в космос. И тут же повернули его в плотные слои атмосферы, где он сгорел.

* * *

После этого от каждого документа, за которым стоял Горбачёв, от каждого выступления человека с клеймом на лысине Слепцов суеверно ждал неприятностей. И они приходили. Как экономист, Павел понял, какую опасность таит горбачёвское предложение резко уменьшить объём госзаказа на предприятиях. Правительство Рыжкова на 88-й год наметило его сокращение в размере 5-10 процентов. Именно такое количество продукции предполагалось продавать по свободным ценам. Основная же масса считалась заказом государства и обеспечивалась всеми материальными и финансовыми ресурсами. Разумеется, цены на выпускаемую продукцию должны были регулироваться государством. Изучив полученный опыт, правительство намеревалось продолжить снижение объёмов госзаказа, чтобы через несколько лет довести его уровень до оптимального.

Однако на заседании Политбюро Горбачёв настоял на том, чтобы сократить объём госзаказа сразу на одну треть, а для некоторых министерств — на 50–60 процентов. К чему это приведёт в монополизированной экономике, Слепцов представлял. Первым делом монопольные производители поднимут цены на ту продукцию, которая окажется за пределами госзаказа. Благодаря этому получат большую сверхприбыль. Деньги пустят на зарплаты и премии, в результате чего неоправданно быстро, с экономической точки зрения, вырастут доходы работающих в промышленности. Чтобы сократить разрыв между этой частью населения и бюджетниками, потребуются дополнительные траты бюджета, что ещё больше увеличит общую денежную массу в стране, в то время как товарная масса сократится. Немалая часть её уйдёт с внутреннего рынка на внешний. Другую часть снимут с производства как продукцию, хотя и нужную потребителям, но не дающую сверхприбыли. В итоге денег у населения окажется больше, чем товаров.

И всё произошло так, как предполагал Слепцов. В течение десятилетий закрытая экономическая система соблюдала синхронность роста доходов и товарной массы. После вмешательства Горбачёва движение пошло на разных скоростях. Уже в 88-м году вместо намеченного прироста доходов в 10 миллиардов рублей увеличение составило 40 миллиардов, в следующем — 60, а в 1990-м — сто миллиардов рублей.

Внутренний потребительский рынок взорвался. То, что оставалось после вывезенного за границу, припрятанного на базах, испорченного и выброшенного на свалки, всё это моментально сметалось с прилавков. Магазины опустели. С одной стороны, дефицит, с другой — резко выросший объём денег у населения подняли цены, породили невиданного размаха спекуляцию, когда товары из государственной торговли в открытую уходили на рынки и там продавались в несколько раз дороже. Экономическая преступность становилась привычным, ненаказуемым явлением.

Одновременно рушилась одна из главных опор государства — бюджетное равновесие. Последний раз бюджет без дефицита с большим трудом удалось выдержать в 1988 году. Однако уже на следующий год дефицит составил 100 миллиардов рублей. Страна под руководством Горбачёва и подобранной им команды стала быстро скатываться в долговую яму. В начале его правления внешний долг составлял 20 миллиардов долларов, а в конце перевалил за 100 миллиардов. Приняв государство с золотым запасом в 2200 тонн, он за короткий срок уменьшил его до 200 тонн.

Теперь Павел Слепцов больше, чем кто-либо, был уверен в персональной причастности Горбачёва к надлому государства. Здание трещало по всем этажам. Терялось управление экономикой, финансами, денежным обращением, политическими процессами. Люди переставали понимать не только происходящие события, но и друг друга. После разрушения Берлинской стены и начала объединения Германии отец Павла сказал однажды за ужином, что служить больше не хочет и уходит в отставку.

— Ты хорошо подумал? — спросил Павел. — Впереди большие перемены. Такие, как ты, будут на вес золота.

— Жить, наверно, станет трудней, — сказала мать. — Но если ты решил, Вася, я не буду тебя отговаривать. В конце концов, вернусь к репетиторству.

В молодые годы из-за переводов мужа с места на место она подолгу не работала и тогда занималась музыкой с чужими детьми.

— За это не беспокойся, мама. У отца будет хорошая пенсия… Я тоже не два рубля получаю.

Когда мать вышла, Павел снова вернулся к неожиданному намерению отца.

— Мне кажется, ты спешишь. Да, Горбачёв, судя по его делам, ничтожество. Но он разрушает систему, а это главное. Лучшее из всего, что он сделал.

— Ты хоть соображаешь, что говоришь? Система — это социализм.

— Ещё скажи, как Андрей Нестеренко, что он — новое историческое явление, совсем молодое, что способен к различным трансформациям.

— Абсолютно правильно говорит твой Нестеренко. Это тот — с такими бровями?

Отец раздвинутыми пальцами показал над глазами бровищи. Он видел Андрея один раз, мельком, но профессиональная память на лица и особые приметы сработала точно.

— Если для тебя не авторитет твой Нестеренко, то Сахарову-то можешь поверить? Правозащитник… Ваш кумир… Он тоже считает, что социализм можно реформировать. Правда, я бы добавил: осторожно. И с другой головой. Не как у Горбачёва… Социализм, Паша, может быть разным. Я тебе рассказывал про Швецию… Данию. Там тоже социализм. С частной собственностью… С многопартийностью. Не такой, как у нас. На Балканах, в Восточной Европе он был неодинаковым. Возьми Югославию с её моделью «социалистического самоуправления», с разными формами собственности, с широкими рыночными отношениями. Или Венгрия… Там был свой тип социализма. А китайцы! Вот за кого я радуюсь и кого боюсь. Благодаря социализму они через несколько десятилетий станут главным народом земного шара. Первые, на кого положат глаз, будем мы. Наша страна. Если она к тому времени ещё останется.

— От твоих прогнозов, Василий Палыч, мурашки по телу, — сдержанно улыбнулся Павел. Они были похожи. У обоих — глубоко утопленные глаза. Оба худощавы лицом, со впалыми щеками. Когда младшему Слепцову кто-нибудь после долгого невиденья заботливо советовал: «Вам бы отдохнуть, Пал Василич. Похудели как!» — он отвечал: «Это у нас конституция такая. Семейная».

И волосы у обоих были одинаково жидкие. Только у сына тёмные, плохо прикрывающие раннюю плешинку на темени, а у отца — серые от седины, по цвету почти совпадающие с большой лысиной.

— В Европе социализму кранты, — заявил Павел. — «Бархатные революции» сметают его. А китайцы… Эти не скоро выйдут из нищеты. Если вообще когда-нибудь выберутся. Социализм — это равенство в нищете.

— Нет. Это равенство в достижении богатства. Зачем, скажи мне, одному человеку миллиард рублей или, допустим, долларов? Он что — есть их будет? Они ему нужны, чтоб развить талант физика, конструктора, музыканта? Нет, для этого достаточно средств богатого государства, которое будет тратить их на развитие всех своих граждан. Большие деньги нужны, чтоб человеку завидовали. Не его таланту и мастерству, которыми его природа одарила… которые он развил, благодаря заботе государства. А завидовали наворованным деньгам. Предки наворовали или он сам — не имеет значения. Социализм, Паша, это общество социальной справедливости.

— Оно и видно. Особенно сейчас. «Пятнистый», как называет его Андрей, по своему скудоумью открыл все ящики зла.

— Он, конечно, заслуживает участи Чаушеску [4]… Которого, кстати, предал. Да он их всех предал! Как сказал Маркус Вольф… я тебе рассказывал о нём — легендарный руководитель разведки ГДР: «Советский президент продал ГДР за бутерброд с колбасой». А лучше всего разобрались со своим генсеком в Китае: сняли со всех постов… Очень либеральничал, когда надо было власть употребить. Как наш Горбачёв.

Отец помолчал, размешивая сахар в чашке кофе.

— Но, понимаешь, не он один виноват. Посмотри на его окружение. Одни без стержня… без хребта. Другие давно в агентах влияния. Третьи — мелкая пыль, увеличенная микроскопом времени. Мы, конечно, затормозили развитие… Застоялись. Правильно говорят: «застой». Ржавчина пошла по корпусу судна. Но ты знаешь — ты человек заводской, — что есть много способов убрать ржавчину — металл-то у судна толстый. А можно наоборот — усилить процесс коррозии. Вот Горбачёв этим и занялся.

— По неумению?

— Трудно сказать. Я анализировал, как он пришёл к власти. На Западе давно создали отдельную науку для изучения нашей политической элиты — кремлинологию. Только в Соединённых Штатах почти 200 университетов и специальных центров занимаются этим. Изучают характеры, привычки, способы воздействия. Начинают вести перспективных людей издалека, с областного уровня. Пробуют влиять на них. Аккуратно, через дипломатов, прессу, помощников. К наследникам Леонида Ильича стали приглядываться заранее. Выяснили то, что и мы без них знали: Андропов и Черненко долго не протянут, Алиев и Кунаев не подходят. После грузина Сталина, украинцев Хрущёва и Брежнева представители нетитульной нации вряд ли получат высший пост. Надо было искать среди молодых русских. Заслуживающих внимание оставалось двое: Горбачёв и Романов. Я тебе пока не могу сказать о причинах… да и не всё понятно, но поставили они на Горбачёва. Хотя Романов был намного весомее. Он заметно разрешил жилищную проблему в Ленинграде. Благодаря агропромышленным объединениям область хорошо обеспечивала себя продуктами. Андропов забрал его в Москву, сделал куратором ВПК. Это насторожило конкурентов и, прежде всего, Горбачёва. Значит, Романова надо было убрать, а для этого дискредитировать в глазах партии и страны. Помнишь скандальную историю в зарубежной прессе, как секретарь Ленинградского обкома партии Романов якобы устроил свадьбу дочери в Таврическом дворце, взял из Эрмитажа царский сервиз на 144 персоны и что-то из него разбили?

— Да, помню какую-то шумиху. Даже у нас на заводе возмущались.

— Так вот — не было этого! Клевета от первого до последнего слова. Свадьба справлялась на даче, присутствовали всего пятнадцать человек. Никакого сервиза. Сам Романов сильно опоздал. А появилась статья в немецком журнале «Шпигель», после чего на Советский Союз её содержание повторили радиостанции «Свобода» и «Голос Америки». Романов жаловался Андропову, хотел дать публичные объяснения, но тот отмахнулся: «Не обращай внимания. Мы знаем: ничего подобного не было». Кстати, потом Верховный Совет России проверил. Подтвердилось: клевета. Напечатали маленькое опровержение. Но кто у нас читает опровержения? Да и опоздали с ним.

— Хорошо сработали. Только в чью пользу?

— Конечно, не в романовскую. Когда выбирали Генерального секретаря, было два заседания Политбюро. Одно — через два часа после смерти Черненко, как говорится, ещё тело не остыло. На нём троих членов Политбюро не было: Романов отдыхал в Прибалтике, в Соединённых Штатах находился Щербицкий. Когда он узнал о смерти генсека, потребовал от посла немедленной отправки в Союз. В ответ услышал: «Ваше возвращение нежелательно». Представляешь, чьё это должно было быть указание, чтобы так дерзко ответить члену Политбюро! На мой взгляд, только министра иностранных дел Громыко. Он продавливал Горбачёва из личного интереса. Приказ задержать вылет Щербицкого на три дня получил и командир правительственного авиаотряда.

На том экстренном заседании Горбачёва выбрали с перевесом в один голос! Если бы эти двое присутствовали, а все знали, что они голосовали бы против, не бывать бы нашему краснобаю генсеком!

Теперь сам видишь, что творится. Человек тщеславный, он даже не замечает, как его убаюкивают лестью… Щекочут подмышками, чтоб ручонки расслабить… А тем временем эти ручонки аккуратно берут цепкими руками и передвигают их к рычагам разрушения.

— Что ж тогда за система у нас, если его остановить не может?! — воскликнул Павел. — Где партия — руководящая и направляющая сила? Где ваше ведомство? В Америке президентов хоть отстреливают, если нет другой возможности избавиться.

— Я тебе сказал, кто с ним рядом. Он года за три сменил почти 90 процентов областных и республиканских партийных секретарей. А наше ведомство… Крючков, может, был на своём месте, когда руководил внешней разведкой. Сегодня и место другое, и обстановка другая. Тут слюнявым нельзя быть. Думаем, как бы он в опасную минуту не наложил в штаны.

— Тогда тем более эта система не имеет права на существование! Если она неспособна остановить явного своего разрушителя, то зачем ей жить? Пусть придут новые силы. Здоровые. Свежие.

— Это Ельцин здоровая сила? Паша, мы очень хорошо знаем его. Он — алкоголик, а у таких людей психика нарушена. Живёт импульсами… инстинктами… и самый главный из них — быть во власти. Ты думаешь, человек, который приказал снести дом Ипатьева, где расстреляли царскую семью, когда-нибудь искренне пожалеет о сделанном? Привыкший надевать нужную маску, он и сейчас примеряет новую — маску демократа. А под ней всё та же личина — жажда власти. Силы, которые ты называешь здоровыми, погубят Союз. А уж про свежесть их, Павел, лучше не говори. От некоторых такая вонь — не спасает иностранный одеколон. Писали нам на своих… стучали… Осуждали тайно и просили, чтоб никому-никому. Теперь грызут нас… Впрочем, давно известно: сильнее всего предатели ненавидят то, чему недавно служили.

Глава тринадцатая

Павел вспоминал потом, с каким сожалением смотрел на него отец — до такого остро выраженного противостояния они раньше не доходили, умели останавливаться перед невидимыми границами потому, что понимали: переступив их, могут психологически ранить друг друга.

Однако в тот раз Павел уже не мог остановиться. Будь он по натуре другим, хотя бы как Андрей Нестеренко, ему, наверное, было б легче справиться со своими эмоциями и размышлениями, что-то выплеснуть в гневном выкрике, чем-то в разговорах «нагрузить» товарищей.

Но его «застёгнутая» натура всё вбирала в себя и мало что выбрасывала. Поэтому вырвавшиеся протуберанцы страсти, наряду с некоторой горечью от обожжённых отношений с отцом, одновременно влили в душу и какое-то облегчение.

Слепцов хотел нового, как волнующей возможности сбросить старое. Там, в прошлом, останутся мучительные переживания из-за бывшей, и он понимал, что теперь уже навсегда бывшей жены. Он доказал ей, что им могут сильно увлекаться, что женщин — и даже очень молодых — он способен заставить плакать от счастливого удовольствия. В отбрасываемой жизни останется прошлая Анна, а в новую они войдут вместе и обновлёнными. Он станет выездным, они поедут с Анной в Германию. Она объединилась, но поедут они в ФРГ. В ГДР он был… мало что помнил, но думал, что там жизнь, как в СССР. А вот ФРГ! А может, поедут во Францию… Или ещё лучше — в Англию…

В том пока что неизвестном, но наверняка хорошем мире он будет гораздо больше, чем сейчас, востребован со своими способностями экономиста. Да мало ли сколько хорошего откроется в новом мироустройстве!

Каким оно будет в реальности, Павел представлял смутно, видел отдельные размытые клочки. Главные атрибуты социалистической системы, конечно, ликвидируют. Единоначалие Коммунистической партии уже выбросили из Конституции — и правильно сделали. Должна быть многопартийность, как везде. Законы будут принимать демократическим путём, под контролем народа — вон как орут депутаты на своих съездах. Частную собственность разрешат, но только не в тех отраслях, которые отвечают за безопасность страны. Эти трогать нельзя. В торговле — пожалуйста. В бытовом обслуживании — сколько угодно. Пусть частники соревнуются друг с другом. Особенно — в сельском хозяйстве. Не оправдали себя колхозы — об этом то и дело кричит в телевизоре какой-то Черниченко. Уверяет, что всех накормит фермер — тоже частник. Наверное, правильно — в развитых странах колхозов нет.

Остальная жизнь в представлениях Слепцова чаще всего была похожа на привычную, догорбачёвскую. Он, конечно, предполагал, что её обновят, сделают красивей и ярче, наподобие той, которую он видел в иностранных фильмах, в журналах из ФРГ, Англии и США — их по служебной линии получал отец. Чтобы не забывать языки, Павел с удовольствием читал их — даже брать в руки эти красочные вещи было приятно, но всё время чувствовал, что до каких-то глубин той повседневной жизни никак не получается проникнуть. Наверное, потому, что зарубежные издания не считали нужным писать о приземлённых вещах. Всем известные социально-бытовые параметры там уже никого не интересовали. Ведь и те, кого знал Павел здесь, тоже не обращали внимания на устоявшуюся повседневность советской жизни — бесплатное образование и здравоохранение, дешёвый отдых в санаториях и копеечные платы за коммунальные услуги, недорогие поездки на поездах и в самолётах, а видели и критиковали только их недостатки. Вот их-то — эти недостатки, думал Слепцов, и уберёт новая жизнь. Ко всему положительному, что останется от демонтированной советской системы, добавится неизвестное, но обязательно хорошее из нового.

Беспокоило только, что будет с матерью и отцом. Смогут ли они безболезненно врасти в будущий переустроенный мир и не окажутся ли отторгнутыми имплантантами?

А ещё в последнее время Слепцова стала тревожить судьба самого Горбачёва. Павел презирал его. Каждый раз, увидев по телевизору, брезгливо кривился. Но он боялся, что такие люди, как отец и Андрей Нестеренко, а их, догадывался Павел, в стране миллионы, не дадут Горбачёву уничтожить систему, выбросят из власти, как китайцы своего генсека, или пристрелят раньше, чем тот закончит неосознаваемое им дело. Ведь стрелял же недавно в Горбачёва какой-то военный. На этот раз неудачно — сатана сберёг своего «меченого». А если удастся? Андрей, видимо, не зря сказал о мишени на лысине и бубновых тузах на одежде. Тогда новая жизнь, о которой Павел думал постоянно, какой с нарастающим нетерпением ждал, пряча спрессованное желание в бесстрастную оболочку, никогда не появится?

Он враждебно уставился на электрика:

— А почему ты, Вольт, заговорил о мишенях? Сам, что ль, собираешься целиться в горбачёвскую лысину?

Спросил вроде как усмешливо, даже шевельнул губы в улыбке, но из провалов глазниц, словно дула пулемётов из бойниц ДОТа, прицельно глядели чёрные зрачки.

— Возможности нет. Его уберут другие.

— Вообще-то Горбачёв свою роль отыграл, — небрежно бросил Карабанов. — Сегодня он — тормоз демократического обновления. Мечется, как дерьмо в проруби. Ельцин — вот кто истинный лидер: вышел из партии, борется с привилегиями… Настоящий демократ!

Слепцов поджал тонкие губы.

— Он такой же демократ, как Адольф — пана римский.

Ему опять стало тревожно. Почему доктор всё хуже говорит о «меченом» и всё больше хвалит Ельцина? Это не случайно, думал Павел. Значит, демократы сделали ставку на Ельцина и могут сомкнуться с опасными для Слепцова людьми, чтобы убрать Горбачёва.

— Ельцин твой — дуролом. Пусть скажет спасибо Горбачёву — тот ему расчистил дорогу.

— Не надо, не надо, Паша! Спроси народ, кто из них настоящий вождь. Адольфа вон спроси, Валерку с Николаем. Посмотри на Ельцина. Какая у него харизма! Это же глыба. Ты согласен, Адольф? — подался к егерю Карабанов. Тот с прежним отчуждением взглянул на доктора, раздумывая: отвечать этому мужику иль обойдётся? Но вопрос, похоже, задел что-то неуютное в мыслях егеря.

— Харизма-то у него, дай Бог, — раздумчиво проговорил он. — Во какая!

Он подвигал лапами вокруг раскрасневшегося лица.

— Только я што-т большого ума на этой харизме не вижу. Он какой-то… вроде сам не поймёт, куда попал.

Павел мелко засмеялся:

— Да пьёт он, Адольф! По-чёрному. Горбачёв рассказывал по телевизору: зашёл к нему в кабинет Ельцин… с кем-то таким же… Пока хозяина не было, выпили целую бутылку коньяка. Хозяйского. Тот её, видать, припас для большого случая…

— Ну, и вожди у демократов, — усмехнулся Нестеренко. — Не могут выпивку поделить. А взялись за страну.

— Ельцина не равняй! — оборвал Карабанов электрика. — Это тебе не Горбачёв. Тот, конечно, подготовил почву для демократических перемен.

Резво начал пахать… Но в народе говорят правильно: слаб мужик, за юбку держится. Борис Николаич будет порешительней. Он быстро сделает советской империи необходимую хирургическую операцию. Мы поддерживаем суверенитет прибалтийских государств… Отпускаем Грузию… Объявили о нашем суверенитете. Россия стала свободной.

— От кого? — спросил Волков, засовывая нож в висящий на поясе чехол.

— А то ты не знаешь! Нас обирали все республики.

— Надо было всего лишь поправить экономические взаимоотношения, — сказал Нестеренко. — А вы, чтобы вывести клопов из дивана, хотите сжечь дом.

— Быстро… быстро, — проворчал Адольф. — Мой тесть Иван Данилыч — умный был костромской мужик… он в таких случаях предупреждал: «Во всяком деле нужен ум и береж. А то сядешь срать и хрен обсерешь».

— Ф-фу! — брезгливо отшатнулся Слепцов. — Грубо-то как!

— Зато верно! — засмеялся электрик. — Прямо про нашего пятнистого попрыгунчика.

— А ты сам откуда, Адольф? — спросил Волков.

— Из этих вот… независимых мест. В Латвии родился. Когда наши туда в сороковом вошли, мать была беременная. Жила у родителей возля Костромы. Отец — командир. В Риге снял квартиру… это чтоб мать приехала. Чё её понесло — не знаю. Но вскоре я там увидел белый свет.

— Теперь понятно, откуда имя, — догадался учитель. — Сороковой год… Пакт с Германией о ненападении… Гитлер — лучший друг советского народа. Тогда многие назвали ребятишек Адольфами. Но ты не переживай! Это не редкое имя. В Скандинавии короли были Адольфами.

— Я своё отпереживал. А вот как там сейчас будут жить русские — вопрос интересный. Порядочных латышей фашисты задавят — эт я вам гарантирую. Первые, об кого начнут вытирать сапоги, будут русские.

— Борис Николаич не даст, — самоуверенно заявил Карабанов. — Эти государства получают свободу благодаря его поддержке. Да и как он, русский, предаст своих?

— Какие государства! — рявкнул Адольф. От гневного вскрика поднял голову задремавший было Фетисов. Посмотрел на сидящих за столом, ничего не понял и снова откинулся на матрас.

— Там, кроме литовцев, ни у кого государствов никогда не было! Двадцать лет после нашей революции побыли самостоятельными… нищие, босые были, а до того хоть латыши, хоть эстонцы жили в других государствах. Под немцами… Под шведами… В нашей империи.

Такое неожиданное знание егерем истории удивило городских. Появилась мысль, что Адольф говорит об этом не первый раз. А он продолжал удивлять. Вынув из внутреннего кармана куртки несвежий листок бумаги, бережно разгладил его на столе и вперил маленькие глазки в Карабанова.

— Говоришь, получают свободу? Становятся независимыми? Как это им удаётся?

— Обыкновенно, — пожал плечами доктор. — Демократическим путём.

— Ага. Значит, там демократы, а не шпана. Но демократы живут по закону — так вы нам говорите? Ты ведь тоже демократ? А по закону… я тебе сейчас прочитаю закон…

Адольф поднёс листок бумаги к глазам — засиженная мухами лампочка под потолком светила скуповато.

— Закон СССР… Вступил в силу 3 апреля 1990 года. Называется: «О порядке выхода союзной республики из состава СССР». Читаю тебе: «Решение о выходе должно быть принято на республиканском референдуме, и за это должны проголосовать две трети всех избирателей». Понял? Две трети! «По каждой автономии и территории компактного проживания национальностей итоги подводятся отдельно». Если две трети согласны отделиться, Съезд народных депутатов СССР объявляет пятилетний переходный период.

Но это не всё. В последний год переходного периода по требованию одной десятой части избирателей может быть проведён повторный референдум.

На нём надо снова получить две трети голосов за выход. Вот тогда — пожалте брицца. Только приготовьте деньги. В законе написано: «Желающие переехать в Советский Союз из отделяющейся республики могут сделать это за счёт республиканского бюджета».

— Да зачем мне это знать, если народ решил?

— Погоди, парень. Ты вроде демократ, а рассуждаешь, как шпана. Эт какой народ решил? Две трети населения? Нет. Маленькая часть националов. А остальные не народ? Там половина — русские… украинцы… другие люди. И националы не все хотят отделяться. У меня сестра живёт под Ригой. Муж у неё латыш. Их спросили?

— Какой смысл сейчас говорить об этом, Адольф? — вступился за доктора Слепцов. — Они объявили о независимости. Договариваются с правительствами других стран о прямых поставках товаров, топлива — зима ведь.

— Вы кто такие — я не пойму. Грамотные или пеньки? Договариваются… Да пусть говорят хоть… с этими… как они… с марсианами! Горбачёв — он кто? Главный в нашей стране или говно? Останови на границе Советского Союза поезд, посади самолёт с этим грузом не у прибалтов, а в Мордовии. Он чего натворил — этот гондон штопаный? Сейчас националы везде захватят власть…

— Уже захватили, — сумрачно бросил Нестеренко.

— …русских начнут резать, выгонять из домов, а он про демократию трещит. Ты сначала порядок наведи! Придави шпану! Принял закон — заставь его выполнять.

— Как заставить, если народ встаёт стеной? — снова подал голос Карабанов.

— Это не народ…

— А кто ж, по-твоему?

— Шпана. В каждой нации она есть. Немного, но вонючая. Очень хочет власти… и ещё больше — денег. А народ — там… позади шпаны. Живёт себе и не замечает, какой у соседа нос. Вот кого надо спрашивать.

Помощники егеря, судя по всему, были солидарны с Адольфом. Красноглазый Николай то и дело кивал, хмурился, а Валерка попробовал даже вставить какое-то слово, но егерь коротко махнул на него рукой, и тот отстал, положив узкую голову на кулак.

— Теперь что ж, войска посылать? — спросил Слепцов.

— Не хотят добром… по закону… то надо брать палку. А как ещё народ защитить от шпаны?

— В Тбилиси попробовали палкой, — сурово произнёс Карабанов. — В апреле 89-го. После этого Грузия ушла.

И, не скрывая ненависти, продолжал:

— На мирную, тихую демонстрацию налетели убийцы в погонах. С сапёрными лопатками… рубили женщин и детей.

Покосился на Волкова.

— Десантники, между прочим. Кто после этого захочет жить в такой тюрьме народов?

— Ты сам-то хоть пробовал разобраться, что там было? — спросил учитель, трогая кончик уса и тем самым пытаясь справиться с раздражением.

— Зачем? Все газеты рассказали в подробностях. Депутатская комиссия ездила туда. До какого зверства надо было дойти? Десантник гнался за старушкой два километра… Догнал и зарубил лопаткой.

— Неужели ты серьёзно говоришь об этом? — с изумлением спросил Волков. — Веришь в сказку про бабку?

— А почему нет, если приказали убивать?

— Видать, старушка была мастер спорта по бегу, а десантник гнался за ней ползком, — засмеялся Нестеренко.

— Какие ж вы брехливые, демократы! — поморщился Адольф, и большую красную физиономию его искривила гримаса брезгливости.

— И вот так обо всех тбилисских событиях, Адольф, — кивнул Волков егерю. — Я им рассказывал. Моя Ташка туда ездила. Сначала я ей не поверил.

Он повернулся к доктору.

— Я верил больше тебе. И газетам, на которые ты ссылался… «Самые честные! Неподкупные!» Потом понял: там была махровая ложь… Ну, теперь-то ясно — им давали такую установку… Обелять негодяев и мазать дерьмом невиновных. Наталья привезла километры магнитофонных записей… Письменные свидетельства очевидцев… участников событий. Написала большую статью — как было на самом деле. Главный редактор сказал: ещё раз так напишешь — выгоню.

Волков встал, шагнул туда-сюда по избе, чтобы успокоиться.

— Потом я прочитал подробное заключение Генеральной прокуратуры — жена принесла. А вскоре ко мне заехал мой армейский друг — Саша Головацкий. Я после армии пошёл в университет, он — в военное училище. Сейчас, может, подполковник. Тоща, в апреле 89-го, он был майором, в Тбилиси попал как раз перед событиями. Выходил с последними частями из Афгана. Две недели дали отдохнуть — и командировка в Грузию. Он мне много чего рассказал… Майор ГРУ [5], сами понимаете. Заваруху организовали несколько человек. Всех не помню — Чантурия, Церетели, а главный — Гамсахурдия [6]. — он сейчас командует там в Верховном Совете. Эти люди создали каждый свою партию… Ну, какие они партии? Во всех вместе взятых было меньше трёх тысяч человек. Как говорит Адольф: шпана. Но вонючая. Стали разжигать народ. «Долой Советскую власть!», «Выход из состава СССР!» А главное — «Грузия — для грузин!» Нисколько не прячась, орали, что нужно выгнать из Грузии абхазов, осетин, азербайджанцев, армян, греков, русских. Уничтожить автономные образования в Аджарии, Абхазии, Южной Осетии. Люди заволновались. Известно ведь — экономические трудности не так легко возбуждают народ, как это происходит, если задеть национальную струну. Там — как из контрабаса извлечь звук — пальцы разорвёшь. А национальные дела даже не Пашина скрипка. Достаточно дыхнуть на струну, и она зазвенит тревожно.

После открытых шовинистических речей Гамсахурдии — и заметьте: никто его не арестовал, не посадил, — 18 марта в абхазском селе Лыхны собрался 30-тысячный митинг. Люди потребовали придать своей автономной республике статус союзной и войти в состав СССР. Грузию-то националисты обещали из Союза вывести, а что будет потом, абхазы уже услышали. В ответ на решение взбудораженных абхазов Гамсахурдия собрался их громить. Расправу назначили на 9 апреля. Но сначала со своими архаровцами раскочегарили митинг в Тбилиси. До этого они уже пробовали насильно останавливать работу заводов, срывали занятия в школах и вузах, блокировали движение городского транспорта, перекрывали шоссе и железную дорогу. Перед самым 9 апреля толпой из нескольких тысяч человек они пошли к металлургическому заводу в Рустави — задумали остановить его.

— Ты понимаешь, что такое остановить металлургический завод? — воскликнул Нестеренко. — Это ж катастрофа! Там непрерывное производство.

— Догадываюсь… Но рабочие их не пустили. А митинг в Тбилиси возле Дома правительства уже выходил из берегов, становился ожесточённым. Националисты выступали по двадцать-тридцать раз в день. В Генпрокуратуре есть магнитофонные записи этих выступлений, их расшифровка. Наталья получила копии. Я сам читал. Один кричит: «В Грузию должны войти армейские подразделения ООН… Грузия должна войти в НАТО…» Другой призывает: «Не пожалеем пролитой крови…» Как вы понимаете, конечно, не своей… Саша мне показывал фотографии лозунгов: «Долой, советская власть!», «Русские! Вон из Грузии!», «Долой фашистскую армию!», «Давить русских!»

— Ну, что я вам сказал! — заволновался Адольф. Волков согласно покивал, снова взялся закручивать ус.

— Местные власти были в разброде. То и дело связывались с Москвой. Оттуда тоже невнятное. Вы же знаете горбачёвские призывы: «Не надо драматизировать ситуацию». Наконец, решили вытеснить демонстрантов от Дома правительства ОМОНом и солдатами. Вытеснить! Живой цепью! Но гамсахурдиям нужна была кровь. Они подготовили десятки боевиков. Те вооружились цепями, железными прутьями, досками. Достали противогазы, бутылки с зажигательной смесью.

Перед началом операции к митингующим обратился католикос Грузии. Он попросил всех разойтись, чтобы не допустить трагедии. Но один из лидеров-националистов вырвал у него микрофон и призвал митингующих сесть на асфальт. «Сидячих бить не будут». Вы представляете, что происходит, когда на толпу надвигается цепь омоновцев со щитами? Толпа выдавливается, как сметана из дырявого пакета. В разные стороны, куда можно отойти. На площадь выходит несколько улиц. Но большинство из них националисты специально перегородили. Поставили самосвалы с песком и спустили шины. Подогнали автобусы, грузовики с бетонными блоками. Оставался выход на проспект. Я тебе, Сергей, могу показать видеоплёнку — Ташка сделала копию. На плёнке видно, как сзади толпы выстраиваются молодые, спортивной выправки мужики с палками и закрывают людям возможность уйти. А впереди, перед цепью — давка. А в середине, возле ступенек к Дому правительства сидят люди. Женщины. Их усадили негодяи — сидячих, мол, не бьют. Толпу сзади держала одна часть боевиков. Другая начала драку с солдатами и омоновцами. Их били железными прутьями, камнями, резали ножами, кололи заточками. Как бы ты реагировал, когда в твоего товарища всаживают нож?

— Он бы помог… Другому товарищу, — съязвил Нестеренко.

— Перестань! — одёрнул его Волков. — Неумно.

И, немного помолчав, с волнением заговорил:

— Те, кто закрывали выходы с площади, понимали, что произойдёт. Вот они и есть преступники… настоящие виновники тбилисской трагедии! Наталья сфотографировала показания участников. Люди, отступающие перед цепью солдат, пошли по сидящим и упавшим. Все погибшие, а там их было, кажется, восемнадцать, оказались задавленными. Только один мужик ударился головой об асфальт. Ну, этот хотел показать десантнику приёмы самбо… Я читал хвастливые показания тех, кто бил солдат и омоновцев. Один заявил следствию — его я запомнил особенно: попался бы он мне! — «Я лично разломал скамейку и с этим колом пошёл крушить солдатские головы. Ребята расправились с солдатами. Шла драка насмерть». Военных тоже можно понять. У омоновцев щиты разбиты. Морды в крови. Во всех летят булыжники, куски плитки от ступенек. Десантники отбивались лопатками, как теннисными ракетками… А на ступеньках, выше толпы, среди организаторов, стояли московские фотокорреспонденты и люди с видеокамерами. Их пригласили заранее…

Потом писали, что солдаты многих убили сапёрными лопатками. Да ты же сам сейчас сказал об этом, Карабас! Вот люди тебя слушают и думают: значит, правда. Если тако-о-й человек говорит! Однако следствие установило: погибших от лопаток не оказалось вообще. Ни од-но-го! — по слогам произнёс Волков. — Четыре человека получили раны… Лёгкие…

— Я не верю твоей версии! — враждебно заявил доктор. — Это версия одной стороны. Убийц…

— Вот так же говорили те, кто не хотел услышать правды. Кто специально выворачивал шубу наизнанку. Лгали, не боясь наказания. Саша рассказывал, как они отлавливали телеведущего Политовского. Тот встречался только с националистами… с теми, кого надо было судить. Сумели перехватить его в аэропорту. Просили, требовали: выслушайте нас тоже. Мы были здесь… Всё видели… Пообещал… и увильнул, гадёныш. Потом целый час рассказывал по телевизору всей стране о сапёрных лопатках и тысячных жертвах. А когда следователи стали изучать документы — вот где открылось кино! Многих, вроде бы пострадавших, в поликлиниках регистрировали по четыре, по пять и даже по шесть раз. Каждого! Для количества. Сотни две записали на выдуманные адреса.

А насмерть отравленные газом? Я уж не помню, сколько их называли. И в газетах, и в депутатской комиссии… Генпрокуратура собрала всё, что можно. Даже свидетельства иностранных специалистов. И что оказалось? Тоже — ни одного! Как с лопатками. Для того чтоб человек помер от милицейского газа, его надо посадить в глухую комнату в половину нашей избы, заполнить её газом до густоты, — как туман на озере, — и держать там бедолагу четверо суток. Ты где-нибудь об этом читал? Хоть один человек сказал про это по телевизору? Я всё ждал, когда Горбачёв назовёт вещи своими именами. Расскажет правду. А он — снова в кусты. Решил сам хорошо выглядеть, а козлом отпущения сделать армию… генерала Родионова… Ты вот тоже с теми… Получается, на другой стороне баррикад…

Учитель расстроенно замолчал. Ему нелегко было вслух признать очевидную вещь: они с Карабановым становятся противниками. В избе наступила гнетущая тишина. Даже храп Фетисова смолк. Видимо, товаровед повернулся на удобный бок и теперь только посапывал. Обычно он храпел надрывно, с руладами и переливами, и если на какой-нибудь охотничьей базе была возможность, товарищи отправляли его спать в отдельную комнату. «Чёрт-те што, — ворчал Нестеренко. — Как в таком маленьком теле помещается целый оркестр?»

— Ты не веришь моим словам, — сказал Волков, — а я не верю депутатской комиссии. Сначала поверил. Переживал. Но когда Наталья стала показывать документы, был поражён. Она после Тбилиси повернулась к национальным делам. Полезла в карабахскую свару. Я её удерживал. В редакции косятся. Говорят: не туда копаешь. Но ты знаешь мою Ташку… Брестская крепость… Будет стоять до последнего. Пока концы не найдёт. Говорит мне: хочу понять, как народы, столетиями жившие бок о бок, толкнули на убийство друг друга? Кто виноват?

— Ну, и кто? — воззрился на учителя Павел.

— Горбачёв.

— Здрас-сьте! — с сарказмом бросил Карабанов. — И ты туда же!

— Да. Горбачёв. Где лично он, где свита, которую собрал. Уж ты-то, как доктор, знаешь: если болезнь не придушить в самом зародыше, погибнет весь организм. С чего там началось? С писем армян из Нагорно-Карабахской области — она входит в Азербайджан, — чтобы её передали Армении. Говорят, после революции такая идея тоже бродила, но её вместе с носителями утихомирили, и она надолго заглохла. А тут — перестройка, всё можно, почему не попробовать?

Сначала писали одиночки… Как их назвала Наталья: национал-активисты. А в августе 87-го в Москву ушла петиция с десятками тысяч подписей. Ясно же — не сами по себе люди собрались. Выстроились в очередь… требовали бумагу… ручку… С ними очень активно поработали. Организовали сбор, давили на колеблющихся, пугали нежелающих. В области всего 145 тысяч армян! Включая грудных детей. А тут десятки тысяч подписались. Азербайджанцы сперва на это не обращали большого внимания. Если народы территориально вкраплены друг в друга, трения всегда бывают. Даже после начала синхронных митингов и шествий — в Ереване и Карабахе — развитие событий можно было остановить. Но когда уже областной Совет принял решение выйти из Азербайджана и войти в состав Армении, загудели и на той стороне. Стали требовать от властей навести порядок. Активизировались националисты. Шпана, как говорит Адольф.

Надо сказать, армяне действовали напористей. Подключали кого только можно. Своих — за границей, а их диаспора, наверно, не меньше еврейской. Своих — здесь. Советник Горбачёва — какая-то у него фамилия, натощак не выговоришь, — стал везде писать и говорить, что Карабах надо вернуть матери-родине. Значит, Армении. В доказательство — вроде как исторические примеры: что было тыщу лет назад, что — пятьсот. Ну, если такой дорогой все пойдут, не останется ни одного целого государства. Американцев первых надо выселить — заняли чужие земли. Не получая от властей, как местных, так и союзных, разъяснений и наказаний, — да-да, ты не кривись, Карабас! наказания тоже могли остудить — те и другие провокаторы с каждым днём всё опасней раскачивали народ. На первый митинг в азербайджанском Сумгаите пришло человек сорок. Им красочно рассказали, как в Армении и Карабахе убивают мужчин и насилуют азербайджанских женщин. На следующий день собралось уже несколько тысяч возбуждённых людей. Накаляя толпу, организаторы через мегафон выкрикивали проклятья армянам. Баба, второй секретарь горкома партии, вместо того чтоб гасить разгорающийся пожар, плеснула керосина в огонь. Мы требуем, орала она, чтобы армяне покинули Азербайджан.

Ещё через день — опять митинг. На нём народу ещё больше. Когда он кончился, другой секретарь этого же Сумгаитского горкома партии — мужик — поднял азербайджанский флаг и повёл толпу на поиски армян. Это как вам? Да их надо было немедленно арестовать и тут же судить.

— А бабу посадить к мужикам — армянам, — ляпнул Нестеренко. Волков строго, по-учительски, глянул на него.

— Ты не Вольт, Андрей. Ты чёрт.

И продолжал:

— Армяне накаляли обстановку не меньше. Если не больше. Один из лидеров комитета «Карабах» на митинге в Ереване призвал создать отряды, задача которых — изгонять азербайджанцев. «Впервые за эти десятилетия, — кричал он, — нам предоставлена уникальная возможность очистить Армению». Кем предоставлена?

— Ясно кем! — снова вклинился Нестеренко. — Горбачёвым.

Но Волков на этот раз даже не посмотрел в его сторону.

— Я вам назвал несколько фактов. А их сотни. Националисты-провокаторы действовали в открытую и безнаказанно. Безнаказанно! Раскачивали два народа, апеллируя к самым низменным человеческим инстинктам. Взбирались на гребни растущих волн гнева, делали всё, чтобы столкнуть их. Про себя-то знали: перед тем как волны схлестнутся, они успеют нырнуть вниз. На безопасное дно. Они готовы проливать кровь. Но, как и в Тбилиси, не свою.

Им удалось… В азербайджанском Сумгаите, где по общежитиям и митингам ходили, как я прочитал у Натальи в показаниях рабочих алюминиевого завода, «странного вида нездешние люди», начался погром.

И опять же… Если не сумели жёстко предотвратить его, можно было уменьшить число жертв. Некоторые азербайджанцы помогали армянам… Спасали целые семьи. Вот суть народа! А в Москве чесались. С большим опозданием перебросили дивизию внутренних войск. Увидев на месте, что творится, комдив запросил разрешения на адекватные обстановке меры. Специально обученные солдаты могли утихомирить погромщиков в считанные часы. Но ему приказали не применять силу и не забывать, что участники погромов — тоже советские люди. Слова — один в один — из горбачёвского чемодана.

Волков подошёл к столу, взял свою кружку с чаем.

— В этом же духе действовали и дальше. Из нескольких тысяч погромщиков к суду привлекли 94 человека. Представляете? Из тысяч! И то рядовых участников — юнцов. Вместо общего судебного процесса дело разбили на 80 эпизодов. Рассматривали в разных городах. Ни одного подстрекателя из выступавших на митингах, ни одного националиста-идеолога не арестовали. К чему привела горбачёвская трусость, вы теперь видите. Двести тысяч азербайджанцев выгнали из Армении. Люди бросили дома, годами нажитое добро. Что удалось взять, с тем и бежали. А навстречу — армянский поток горя. Этих ещё больше — поскольку в Азербайджане их больше жило. По всей границе между республиками идёт стрельба. Что будет завтра, мы с вами не знаем.

— А ты говоришь, — уставил палец в доктора егерь, — не надо палку. Свободу всем и каждому. Тогда зачем нужна такая власть, если она не может защитить народ от шпаны?

И, прищурив маленькие глазки, ядовито передразнил:

— Демокра-а-тия…

— Ты прав, Адольф. Власть должна иметь твёрдую руку, — согласился с егерем Нестеренко. — Путь к демократии в такой многонациональной стране, как наша, иногда должен проходить через площадь Тяньаньмэнь.

— Это ещё где?

— В Китае. Главная площадь Пекина. Там хотели устроить такой же бардак, как у нас. Вышли студенты… демократы. Кричали: «Долой социализм!» Власти их предупреждали. Требовали разойтись. Те — ноль внимания. Тогда пустили войска… танки.

— Против безоружной молодёжи, — с осуждением сказал доктор.

— Студенты, — усмехнулся Слепцов. — Эти «безоружные» студенты ещё на подходе к площади подбили несколько танков. Погибли военные. Молодые ребята…

Отец рассказывал ему некоторые подробности тех событий. Из разных источников было известно, что уже первыми демонстрациями, которые начались в апреле 1989 года, руководили подготовленные люди. Успех «бархатных революций» в Восточной Европе, порождённых советской перестройкой, пробудил диссидентские импульсы в Китае. Небольшие поначалу группки, видя растерянность властей, стали быстро разрастаться в многотысячные митинги и демонстрации. Поскольку представители власти пробовали разрядить обстановку путём переговоров, организаторы манифестаций решили, что власть совсем слабеет, и начали усиливать давление. Требования выдвигались такие же, как в Советском Союзе и социалистических странах Восточной Европы: демократические преобразования, глубокие перемены в политической системе.

Не получая противодействия, демонстрации ширились, призывы становились всё радикальнее. 15 мая это увидел сам Горбачёв, который прибыл в Китай с визитом.

30 мая власти попробовали мирно вытеснить многотысячную толпу демонстрантов с площади Тяньаньмэнь, но люди стояли стеной, и экипажи бронетехники, не имея приказа действовать решительно, остановились.

3 июня 1989 года на площади собралось полмиллиона демонстрантов. К интеллигенции и студентам добавились крестьяне из ближайших районов, безработная молодёжь, которой к тому времени в Пекине скопилось около миллиона человек. В толпе работали агенты ЦРУ, тайваньских спецслужб. Как отмечали иностранные обозреватели, они раздавали деньги. Специалисты по организации массовых волнений накаляли толпу. Руководители страны приняли решение: в данной ситуации выход один — применить силу. Против выступил Генеральный секретарь Компартии Китая Чжао Цзыян, который лично выходил к митингующим с уговорами.

В ночь с 3 на 4 июня на площадь двинулись войска и танки. Были жертвы. «Бархатная революция» в Китае не удалась. Генерального секретаря ЦК Компартии сняли со всех постов и отправили под домашний арест.

Вспомнив сейчас рассказ отца об этом, Павел пожалел, что невольно стал союзником Андрея. «Твердолобые» могут так же поступить с Горбачёвым. Тогда, может, действительно есть смысл поддерживать Ельцина, как это делает Карабанов, поскольку тот в борьбе с Горбачёвым за власть ещё резвее разрушает систему.

— Значит, если б я крикнул: «Долой социализм!» — меня тоже под танки? — спросил он Нестеренко.

— Для него идея дороже человеческой жизни, — опередив растерявшегося от неожиданного вопроса электрика, заявил Карабанов. — Социализм… коммунизм… Какие-то идейные бредни. Тупиковый путь в сторону от магистральной дороги человечества… Аппендикс, который наконец-то воспалился… Ампутировать его надо… А вы вцепились… сами не уходите и другим не даёте уйти. Социализм… Он никогда и нигде больше не возродится. Эксперименту конец. Идея ваша мертва… хотя ещё огрызается. Но, как говорил Достоевский, ни одна самая лучшая идея не стоит слезы ребёнка.

— А человеческой крови? — раздался от печки голос Волкова, который снова достал из топки уголёк, чтобы прикурить, да так и застыл с ним, дымящимся на поддоне совка. Эти слова, услышанные им впервые года два назад, показались тогда какими-то возвышенными и пронзительно чистыми. Сам он их у Достоевского не встречал, да и читал-то Волков странного писателя — таким он ему показался после нескольких произведений — весьма неохотно.

Однако слова эти, как серебристые колокольчики на рыбалке, вызванивали какие-то надежды, в которые хотелось верить и к каким надо было стремиться.

Правда, когда с митингов и экранов ими стали беспощадно хлестать всю историю страны, представляя её жестокой и бесчеловечной, учитель насторожился: «Как же вас понимать? — думал он о тех, кто произносил постулат нервического писателя и называл себя демократом. — Считаете трагедией единственную слезу обиженного ребёнка и одновременно восторгаетесь людьми, устраивающими кровавые погромы, в которых даже не плачут, а гибнут тысячи детей».

— Ты про какую кровь, Володя? Что имеешь в виду? — спросил доктор.

— Двойную мораль. Идея социализма, как я понял, не стоит слезы ребёнка. А идея национализма? За неё, по-твоему, можно платить слезами и кровью? Когда азербайджанцы бежали через горы из Армении, ты видел по телевизору замёрзших людей? А детей убитых видел? Армянских? Азербайджанских? Или на этих детей ваша мораль не распространяется? Вы поддерживаете националиста Гамсахурдия? А что он целым народам отказывает в праве на существование — абхазам, осетинам — нету, заявляет таких народов, есть только грузины, других в Грузии не должно быть — это-то как?

— Это — фашизм! — убеждённо сказал Нестеренко. — Всякий, кто говорит, что его народ лучше других… что он самый умный… только ему компот, а остальным помои — это фашист. Ничем не лучше немецких. Да и слова-то вон какие похожие: нацист — националист.

Учитель, наконец, прикурил, бросил уголёк обратно в топку.

— Северная Осетия и Абхазия не хотят выходить из СССР. Они готовы отделиться от Грузии и остаться в Союзе. А Гамсахурдия хочет силой оставить их. Вроде как отстаивает территориальную целостность Грузии. Тогда почему власть Союза не имеет права тоже силой сохранять эту самую целостность?

— Не та власть сичас в Союзе, — сказал Валерка, глядя на Адольфа и как бы ища его согласия.

— Эт точно, — покивал тот. — Не повезло нам с правителем.

В этот момент из сеней послышалось грозное рычанье Пирата. Тут же заливисто откликнулась Тайга.

— Што такое? — вскочил Нестеренко. Николай с Валеркой тоже встали. Проснулся Фетисов. Сел на матрасе.

— Уже утро? Иль вы не ложились?

Адольф быстро снял со стены ружьё и вышел в сени. Слышно было, как хлопнула входная дверь на улицу. Через некоторое время егерь вернулся.

— Волк, наверно, близко прошёл. Разоряются деревни… исчезают. Волкам некого бояться. В брошенном селении всегда чёнибудь найдёцца. Среди зверей тоже есть люди. Сображают…

— Зато среди людей появились звери, — с грустью заметил Волков. От того радостного душевного настроения, с которым приехали вчера и с каким начинался сегодняшний день, ничего не осталось. Раздражение и дух какой-то враждебности, казалось, затронули всех. Кроме уснувшего Фетисова, чей громкий храп напомнил людям о времени.

— Давайте-ка спать, — пошёл к кроватям Адольф. Одну со вчерашнего вечера занял он. Две других достались Карабанову и Слепцову. Инженер-электрик и учитель без каких-либо претензий легли спать на матрасах.

Сейчас посередине рябого озерка снова храпел Фетисов. Нестеренко, проходя мимо, толкнул его ногой. Товаровед всхлипнул в храпе, повернулся на бок и затих.

— Быстрей укладывайся, — сказал Андрей Волкову, накрываясь полушубком. — Пока у оркестра перерыв.

Глава четырнадцатая

В остывшей темноте проснулись чуть ли не все разом. Валерка встал первым, зажёг свет и крикнул, щурясь:

— Спать приехали?

На голове его, похоже, ночью кто-то сидел. Лицо сплюснулось сильнее вчерашнего. Жёсткие волосы дыбились вулканом. Глянув на него, Волков вспомнил, как в прошлый приезд Адольф уверял их, что из волос Валерки они делают кивочки для зимних удочек. «Вроде проволоки», — говорил тот, и никто поначалу не заметил хитрой смешинки в маленьких глазках егеря.

Больше по надобности, чем по желанию, пожевали кто что и, не мешкая, стали выходить во двор.

Рассвело ещё не совсем. Близкий снег синел, дальше был серый, но звёзды поблескивали всё слабее, как будто быстро уносились от земли в глубины неба.

— Значит, обстановка такая… рисую обстановку, — придавленным голосом говорил егерь.

Согнувшись в три погибели, он искал карабин на ошейнике крупного Пирата и никак не мог найти. Валерка уже держал на поводке свою лайку Тайгу.

— Пойдём в такое место, где кабаны обязательно есть, — продолжал Адольф снизу. Фуфайка задралась, в сумерках под ней забелела рубаха. Наконец, егерь прицепил поводок и разогнулся.

— С болота будем заходить? — спросил красноглазый Николай.

— Там глянем. Война план покажет, — повторил Адольф, похоже, нравящееся ему выражение.

Цепочка охотников быстро заскользила к чернеющему метрах в трехстах от избы старому амбару. За ним начинался уклон к полю, которое вдалеке мрачной дугой обжимал лес. Вчера охотники за весь день не встретили ни одной свежей кабаньей тропы. Сначала зима была так себе, не поймешь, куда повернёт. Первый снег выпал без холодов, на сырую землю. После этого надолго установились ясные, солнечные морозные дни. Но наконец, снега повалили, и насыпало их к концу сезона столько, что, оступившись с лыж, человек кое-где в лесу проваливался по пояс. В таком пуху даже лоси не бежали — плыли. А кабаны, уйдя в самую гущу непролазного ельника, растаптывали там мягкий снег, подрывали корни и только ночами, да и то не всегда, пробивались в новое, такое же глухое место или на картофельные поля. И хотя с первых дней января установились сверкающе-голубые, звонкие от мороза дни, глубокий снег — эта кабанья погибель — держал зверей в плену.

Ломая путь между поваленными деревьями, охотники углубились в лес. Вдруг Адольф, шедший впереди, замер.

— Вход есть, — изменившимся голосом тихо сообщил он. — Будем делать загон. Кто у вас командир-то?

Карабанов кивком головы показал на Волкова.

— Мы втроем побежим в обхват, а вы — по нашей лыжне. Не гонитесь. Замёрзнете стоять. Нам круг делать большой. И вон оттуда (красной пятерней он показал в глубины леса) пойдём на вас с собаками. А вы расставьтесь, где я лыжей кресты сделаю. Одного назад надо вернуть — к полю ближе.

Лес быстро наливался светом. Тронутый солнцем снег на вершинах елей порозовел.

— Кроме как на вас, им некуда выйти. За вашей спиной лес долгий. Густая сеча. Такая, как впереди. Тут вроде перешейки. Они туда-суда через эту перешейку ходят — в сечу здесь самый короткий путь. А там болото — мы счас краем пройдём. С другой стороны — поле.

Неожиданно глазки егеря язвительно блеснули:

— Ну, глядите у меня. Промажьте кто… скворцы-говорцы.

К полю Владимир вернул Фетисова. На следу поставил Слепцова. Себе взял следующий номер, а на два последующих отправил Карабанова и Нестеренко.

Егерь вытоптал крест возле тесного гурточка усыпанных ёлочек. Но Волкову место не понравилось. Мелькнуло смутное опасенье, что здесь, в случае чего, только запутаешься, а не спрячешься, и он передвинулся на несколько метров назад, к огромной ели. На весь волковский рост ствол её был гладок.

И только сразу над головой охотника начинались мощные нижние ветки. Волков поудобней утоптал снег, огляделся из-под густого навеса. Справа от него заряжал ружьё Карабанов. Дальше, под небольшой ёлкой, замер Нестеренко.

Но самое лучшее место было у Слепцова. По такому снегу зверь обязательно должен пойти своим следом, а на нём стоял жилисто-сухощавый, с острым взглядом запавших глаз экономист, который не знал промашки. Волков передёрнул плечами от зависти, но тут вспомнил, что прошлый раз сам никому не дал поднять ружья. Странная тогда получилась охота. Не успели отойти от деревни, как пущенные вперёд собаки залаяли в ближайшем осиннике. Адольф сорвался с шага, бешено замахал руками: «Отрезать надо! Уйдут в большой лес!» — и понесся параллельно ходу лосей. Все бросились за ним, однако вскоре Адольф оторвался, и лишь один Волков — сказывалась давняя армейская тренированность («десантник сначала бежит, сколько может, а потом — сколько нужно!») — старался догнать егеря, хотя и от него тот уходил всё дальше. Трое лосей бежали редким осинником. Волков видел их. Вдруг они повернули к охотнику, и он окаменел на полушаге, где его застал момент. Даже большого дерева не было рядом. Только две тонких осинки оказались за спиной. По глубокому снегу лоси двигались не быстро. За ними словно плыли собаки, одной лишь яростью выталкивая себя из пуха. Волков медленно поднял ружьё, подпуская переднего зверя, и готовый в любую секунду, если лось увидит его и свернёт, нажать курки. Но крупная корова не замечала стоящего уже в сорока метрах от неё охотника. Пуля вошла в грудь. Корова боком метнулась к осиннику. Волков выстрелил ей вслед. Мгновенно перезарядил ружьё и послал дуплет в третьего зверя, потому что второй лось после выстрела сразу же свернул за коровой. А та была уже в осиннике, но не бежала, а стояла, ворочая головой. Волков снова вогнал патроны и помчал к ней. Он вдруг засомневался в первом выстреле и теперь решил хоть издалека дать дуплет, если корова тронется с места. Но она не двинулась. Волков не пробежал и половины пути — лосиха упала. Собаки налетели на неё сзади, вцепились зубами в шерсть. Корова силилась подняться, однако последние силы быстро покидали её. Волков замахнулся на собак. Тайга отскочила с клоком шерсти в зубах, а Пират, рыча, двинулся на охотника. Тот вдруг остервенился, визгливо вскрикнул, словно терзали его, а не умирающего зверя, и, не помня себя, вскинул ружьё на собаку. Но в этот момент краем глаза увидел, что, огибая его, из осинника по чистому полю бежит один из оставшихся лосей. Он повернулся, двинул стволы ружья на самую оконечность головы и выстрелил. Лося как будто дёрнули за передние ноги назад и одновременно ткнули головой к низу.

Это был прекрасный выстрел, но, вспомнив о нём сейчас, Волков вдруг опять, как в прошлый раз, почувствовал впервые появившуюся тогда пронзительную жалость к загубленной жизни. Зависти к Слепцову уже не было, она истаяла, как горсть снега в воде. Владимир ещё раз, теперь не с поворотом головы, а только движением глаз, обозрел цепь. Люди замерли на местах. Стояла стеклянная морозная тишь. Учитель слегка наклонился вперёд, перенёс центр тяжести на левую ногу и приоткрыл рот. Мысленно усмехнулся: навыки разведчика-спецназовца не забывались. Когда надо прослушать обстановку, а подручных средств нет: сухого бревна, палки, вкопанной в землю, можно было сделать, как он сейчас. Зубы, если полуоткрыт рот, становятся дополнительным проводником звука.

Волков с грустной нежностью вспомнил армейское время, старшину Губанова из донских казаков, которого все они поначалу возненавидели. Глухим баском тот постоянно им внушал: «Оставте свои заповеди десантника на КПП али сбережите их для девушек. „Десантник должон стрелять, как ковбой, и бегать, как его лошадь“. Красиво, но не для нас. Разведчик-диверсант — это вам пять десантников в одном. Надо схомутать ковбоя, взгромоздить на горб его лошадь и пройти незамеченным через всю ихнюю степу… Прерия называется».

Владимир до сих пор помнил, как надо бесшумно ходить в лесу или по мелкой воде, как читать следы (примятая трава направлена в сторону движения), как маскироваться, листья каких деревьев сколько времени сохраняют летом свой цвет (дуб, берёза, липа — до двух дней; осина, орешник чернеют и свёртываются через несколько часов). Дольше всего — до пятнадцати дней, сохраняют естественный цвет камыш, осока, мох. Из деревьев — сосна и ель. «Хорошо учила Советская Армия, — подумал он. — А теперь её топчут на каждом карабановском митинге».

От этой мысли ему стало беспокойно, захотелось, как в разведке, стать незаметнее. Волков согнул еловую лапу, намереваясь без шума оторвать несколько веток, чтобы прикрыть ими светло-рыжую шапку. Но внезапно раздался треск. Слепцов быстро глянул вправо, а Карабанов, поймав волковский взгляд, показал ему кулак. Владимир смущённо улыбнулся и успокаивающе качнул рукой. В этот момент со стороны загонщиков донёсся яростный собачий лай. Волков мгновенно напрягся. Теперь это был сильный настороженный охотник. Всем существом устремлённый в глубину леса, где его сообщники — собаки — обнаружили дикого зверя.

* * *

Но кабан был не один. В ельнике стояло стадо. Матёрый секач, кабан-двухлеток, такая же по возрасту свинья и трое поросят перешли ночью со старого места на новое. Впрочем, и это место было для стада не новым. Здесь кабаны кормились несколько дней назад и ушли, когда почувствовали, что голод уже не утолить. Теперь тот же голод, от которого взрослые всё более свирепели и раздражались, а малыши — слабели, пригнал стадо назад.

Такая пугающе трудная зима была неизвестна даже секачу. Он опускал морду, чуть поворачивал её набок и поддевал клыками перемешанную со снегом землю. Ничего не попадалось. Следом ходили поросята, тыкались носами в следы секача и время от времени тихо взвизгивали.

В густом ельнике становилось всё светлее, и всё яростней рыл чёрно-белое месиво голодный кабан. Зло всхрюкивали двухлеток и свинья. Когда совсем рассвело, секач остановился, последний раз рыкнул, и все замолкли, продолжая, тем не менее, искать пищу. Теперь до сумерек было опасно подавать голос.

Так прошло некоторое время. Вдруг взрослые кабаны услыхали вдалеке треск. Вспугнутые, они разом тревожно всхрюкнули, и этого было достаточно, чтобы их услыхала собака. С накаляющимся от ярости лаем она бросилась в сторону стада. За ней понеслась другая.

Взрослые звери повернули морды на лай, и секач клацнул клыками. Однако через мгновенье в ельнике началось замешательство. Двухлеток и свинья уже один раз уходили от собак, и уводил их секач. Тогда вожак также встал против лая и страшно взревел. Но вдруг грозный рык его надломился, кабан попятился, и молодёжь почувствовала в лае маленьких яростных зверей опасность. А кто, как не секач, десятки раз показывал, что от опасности надо спасаться бегом. Теперешний лай был ещё неистовей прежнего. Двухлеток и свинья повернулись. Перед ними была тропа, по которой они пришли ночью. Но там, куда она вела, звери недавно слышали треск. Взбив копытами землю, двое взрослых прыгнули в снежную нетронутость и побежали к болоту. За ними, утопая в снегу, бросились поросята.

Секач тоже почувствовал опасность в приближающемся лае. Но не собаки пугали его. Вздыбивший загривок, разъярённый, он был страшен. Броситься на них, и враги отбегут. Однако за ними кабан слышал одинокий голос, а эту опасность он уже встречал, когда однажды вслед за криком что-то громко лопнуло, и большая свинья из их стада задёргалась на снегу. Зверь повернулся, и когда за деревьями мелькнули собаки, прыгнул между ночным следом и тропой ушедшего стада. Враги были сзади. Враждебный треск перед этим раздался впереди. Кабан громадными прыжками понёсся на него, быстро уводя собак от опасного голоса.

* * *

Чем ближе накатывалась волна лая, тем беспокойней глядел в лес Волков. Он не мог понять, куда бежит зверь. То ему казалось, что ярость кипит на тропе, и тогда внутри у него всё обмякало, губы трогала беспокойная усмешка, и охотник зло косил глазом влево. То прозвонная лаята вроде бы шла на него, и Волков поднимал на неё ружьё, мышцы плеч туго набухали, а сузившиеся глаза шарили меж освещённых солнцем стволов по заснеженному перелеску.

Вдруг впереди треснуло, хрустнуло, потом зашуршало, как будто сквозь густые заросли тащили брезент, и Волков шагах в двадцати увидел кабана. Зверь тоже заметил охотника. Он на мгновенье замер. Позади него клубились собаки. Остервеневшие от близкого запаха секача, они злобно схватывали красными пастями морозный воздух и, казалось, вырывали куски из пространства, отделяющего их от кабана. Но едва тот повернул обрубленный клин морды, собаки раскатились в стороны. У секача задвигались клыки, и кастаньетный перестук рассыпался по лесу. В этот же миг под елью полыхнуло пламя, грохнул низкий гром, и грудь кабана прожгло. Секач храпко рявкнул. Опасный треск, вспугнувший стадо, был у ели. Зверь прыгнул к дереву.

Волков шатнулся назад. От закрасненного кровью снега кабан пролетел несколько метров; чёрной бомбой пал на ноги и коротко рыкнул. Это будто подстегнуло собак. В два прыжка Пират оказался рядом. К запаху секача примешивался горячий запах крови. Приподняв оскаленную пасть, Пират потянулся к заду зверя, и в эту секунду Волков в упор ещё раз выстрелил в кабана. Тот визгнул, дёрнул головой на охотника, но вдруг мгновенно повернулся и поддел собаку клыками. Пират взлетел в воздух, резко скрутился в клубок, как будто хотел отдохнуть на лету, и, уже падая, выгнулся в обратную сторону. Снег рядом с ним сразу покраснел. Тайга, дёргавшаяся в лае с другой стороны, захрипела, опала на задние лапы. Потом вертнулась, чтоб убежать. Кабан легко метнул тяжёлое тело к ней, лайка пронзительно завизжала, и Волков тут же увидел, как за кособоко ныряющей собакой потянулся кровавый след.

Всё это произошло в какие-то секунды. Волков едва успел переломить ружьё, вытащить гильзу из одного ствола, как секач снова повернулся к нему. Тёмно-бурая морда его была в крови, клыки, каждый длиннее патрона, бешено дробились друг о друга. Всё больше краснел истоптанный снег и вокруг кабана, но Волков вдруг понял, что ружьё зарядить не успеет. Их разделяло несколько шагов — и секунды прыжка. Этого не хватит даже для того, чтобы повернуть лыжи. Кабан захолмил спину, нагнул морду. Не отводя глаз от зверя, Волков инстинктивно покосился влево и увидел, как Слепцов вскидывает ружьё. Учитель понял: это спасенье. Сдвинувшись с намеченного Адольфом места к большой ёлке, он сошёл со стрелковой линии, и теперь Павел, а также Карабанов, могли стрелять в кабана, не опасаясь попасть ни во Владимира, ни друг в друга. Однако, кинув взгляд вправо, он увидел, что доктор даже не поднимает своего ружья. «Что же ты! — мысленно вскричал Волков. — Помоги! Ты ведь можешь!»

После второго выстрела учителя Карабанов решил, что зверь остановлен. Но как только кабан расправился с собаками и приготовился к прыжку на Волкова, доктор сжался от страха. Владимир был обречён. Карабанов видел переломленное ружьё учителя и понял: тому не успеть перезарядить его. Сергей сделал рывок, чтобы вскинуть своё оружие — кабан смотрелся крупной, отчётливой мишенью, но в этот миг вспомнил вчерашний взгляд Волкова, когда тот сказал о баррикадах. Это был взгляд не того человека, который все последние годы обожал Сергея, чаще других признавая его правоту, и которого сам Карабанов любил, как брата. Вчера вместо доброго, порою нежного и покладистого товарища доктор увидел вдруг жёсткого и непримиримого противника, способного, как подумалось Сергею, стать опасным врагом его — карабановского — дела.

Доктор остановил начатое было движение рук и опустил ружьё ещё ниже.

Но и со стороны Слепцова выстрела всё не было. Волков, не отводя глаз от кабана, снова скосил взгляд влево. К его потрясению, Павел тоже опустил стволы книзу. «Что ж они делают? — мелькнуло в мыслях. — Им ведь можно стрелять!»

Прежде чем Владимир увидел, он почувствовал движение кабана. Из бурой шерсти, как угли костра из опаленной травы, на него свирепо глядели красные глазки. У Волкова похолодела кожа под волосами и волосы стали какими-то чужими, словно вмороженными в голову. Он быстро прижал руку к животу, закрываясь от удара, и задел нож, висящий на поясе. Выхватил его и коротко взмахнул рукой. Всё остальное произошло одновременно. Нож почти на всё лезвие вошёл в левый глаз кабана. Секач душераздирающе заверещал и бросился на охотника. Но дикая боль в момент броска заломила ему голову влево, и он, визжа, промчал возле ног человека. Тот успел ткнуть патрон в освободившийся ствол, вскинул ружьё, готовый нажать курок, едва кабан повернётся. Однако зверь пробежал немного. Он вдруг встал, качнулся и рухнул на правый бок. Не спуская глаз с кабана, Волков вдруг зачем-то тронул пальцами лицо, торопко обежал подбородок, усы. Пальцы дрожали, и во рту была пресная сухота. Оторвав, наконец, взгляд от тёмного бугра, Волков глянул в сторону Карабанова с электриком и тут же увидел, как через болото, правее Нестеренко, уходит стадо. Тот, наверное, услыхал какой-то звук, повернулся и поднял ружьё. Но кабаны были далеко.

— Собаки! — крикнул Нестеренко. — Где собаки?

Учитель дрожливо усмехнулся: «Собаки… Отохотились наши собаки… Свободны теперь кабаны…»

— Готоов! — крикнул Слепцов Фетисову. Близко в лесу отозвался Адольф, где-то в стороне — Валерка. Они ещё не знали, что произошло с их собаками, и в гулких голосах слышалась явная радость от удачного завершения охоты.

«Готов», — подумал Волков, трусясь теперь всем телом и от слабости в ногах оседая спиной по стволу. Но вдруг заметил это и зло ощерил крепкие зубы. «Мужик должон стоять до последнего, — вспомнил он слова старшины Губанова. — А настояшшый мужик — дольше последнего».

Владимир пружинисто повернулся к поверженному врагу. Возле секача, потирая ладошки, уже шлёпал лыжами Фетисов.

— Ну, чего тут у вас произошло? — спросил немного запыхавшийся Нестеренко. Со своего места он видел какую-то часть картины. Когда бежал к собравшимся возле туши охотникам, задержался на «номере» Карабанова. Опытным глазом «прострелил» всю ситуацию.

— Ого-го, — покачал головой, глядя на торчащий из зверя нож. — Сурово…

— Кто-то из нас двоих должен был… Получилось, что он, — проговорил Волков.

— За жизнь, старик, надо драться насмерть. А ты почему не стрелял, Сергей?

— Засомневался.

— В чём?

— Ну, мало ли… Там Володя близко стоял.

А сам отвёл глаза, стараясь не встречаться взглядом с Волковым.

— Врёшь, Карабас. У тебя была прекрасная возможность.

— Такая же, как у Слепцова, — опустошённо заметил учитель. — Ты-то почему, Паша, не стрелял? Тебе-то зачем, чтоб меня кабан разделал?

Даже если бы Павла начали пытать, он вряд ли смог бы сейчас внятно объяснить, почему опустил поднятое для выстрела ружьё. В те мгновенья в сознании пронеслись какие-то разрозненные, вроде случайные, но почему-то определённого окраса видения. Улыбающийся, счастливый Владимир и прильнувшая к нему на кухне Наталья, когда Слепцов рассказывал товарищу про оборонный комплекс. Она не всё время была с ними — то и дело уходила к дочери в другую комнату, но каждый раз, возвращаясь на кухню, чтобы налить мужчинам кофе, подложить Павлу печенья, с какими-то словами обязательно старалась или дотронуться до красивых волнистых волос мужа, или погладить его сильное плечо. И тут же в мыслях вставало лицо бывшей жены — брезгливо перекошенное, с ненавидящими зелёными глазами. Потом сын… Мать уводит его за руку к стоящему такси… Сын оборачивается, смотрит непонимающим взглядом на отца, и в глазах его — недетская мука.

— Ему сова на ружьё села, — с насмешкой сказал Нестеренко, который не поверил, что Слепцов имел возможность защитить товарища и не сделал этого. «Наверно, Франк стоял на линии выстрела», — подумал он. А вслух строго произнёс:

— Накаркал ты со своей совой. Чуть было не вышло по твоим приметам.

В этот момент раздался вопль Адольфа. Выйдя из леса, он увидел растерзанного Пирата. А следом заорал Валерка. Тайга была жива. Она лежала вблизи корней вывороченного дерева и зализывала рану на ноге.

После шумных возмущений Адольфа — гибель собаки оказалась для него вроде смерти близкого человека, и причитаний Валерки — его Тайгу Карабанов хорошо перевязал бинтом, который всегда носил с собой, добыча никого не радовала. Пока Николай и Фетисов снимали с кабана шкуру, разделывали тушу на крупные куски, Валерка сходил на лыжах в деревню за трактором, на котором позавчера привёз охотников.

На этом же тракторе, в тележке, он повёз городских к их машинам. Говорить никому ни о чём не хотелось. Перед тем они под руководством Адольфа выкопали в мёрзлой земле могилку для Пирата. Кто был не за рулём — Фетисов и Нестеренко — выпили с егерем и его помощниками.

— Какой работяга был! — не замечая горечи водки, пробормотал Адольф. — По человеческим годам — лет тридцать пять. Самый возраст мужика… Никого не боялся.

— Прости, Адольф. Моя вина. Не взял двумя пулями.

— Его из пушки надо было. Не вини себя, Володя. У-уй, какой надёжник был!

Волков снял с ремня ножны с ножом.

— Возьми. На память.

— Не надо. Я и так не забуду. Сделаю из башки кабана чучелу. А ты оставь. Сезон кончился, но не жисть.

Он хмуро глянул на Слепцова.

— Будем считать, эт самое плохое из предсказаний его совы.

— Да ну его на хрен, с его совой, — положил руку на плечо егерю Нестеренко. Он почему-то вдруг подумал, что обвинение Волковым Слепцова, скорее всего, справедливо. Только непонятно, что случилось с Пашкой? Почему он не стрелял?

— Я тебе достану щенка. От сибирской лайки. Мы ж ещё увидимся?

— Там глянем. Война план покажет.

Часть вторая

Глава первая

Крик совы перед концом сезона

Наталья Волкова — тридцатичетырёхлетняя, уверенная в себе женщина, с классической фигурой (рост чуть выше среднего, бёдра шире плеч, груди заметного размера, что вызывало зависть у некоторых тощих её коллег), с лицом, слегка тронутым макияжем, и светло-каштановой причёской, заколотой сзади, отчего открывалась изящная шея, вышла из кабинета главного редактора озадаченная. Она не сразу поняла, что он от неё хочет. Главный сам выбрал избирательный участок, откуда Волкова должна была написать репортаж о голосовании в ходе референдума. Немногими словами Наталья показала атмосферу происходящего на участке, сумела разговорить с десяток человек после их выхода из кабинок — её цепкость не раз выручала редакцию, выбрала из нескольких почти одинаковых мнений самые интересные и при этом уложилась в строгие рамки заданного размера, что особенно требовал соблюдать главный редактор. И вот теперь он сказал, отбросив в сторону прочитанный материал, что это не то, чего от неё ждали.

— Нет реальных людей. Борис Николаич призвал голосовать против сохранения Союза. А у тебя все «за». Мы же знаем: многие обещали поддержать призыв Ельцина. Где они? Мы должны показать их.

— Может, где-то они голосовали «против», Грегор Викторович. Вполне возможно, и на этом участке. Но мне надо было тогда опросить всех. Полторы тысячи.

— Зачем? Ты што — маленькая девочка? Не знаешь, как это делается, и не понимаешь, чево от нас ждут? Активная часть общества не хотела референдума. Консерваторы настояли на нём. Пусть они узнают мнение людей. Не из их «Правды» и «Советской России», а из демократических изданий. Ты не смогла встретиться с противниками Союза. Не спорь, не смогла. Но они там должны быть, и их надо показать. Просто имена. Можно без фамилий… Даже лучше без фамилий. Это будет обобщённый народ.

Наталья вошла в комнату, на дверях которой была прикреплена табличка: «специальные корреспонденты». Таких кабинетов в редакции было два, и нигде рядом с табличкой не значились фамилии спецкоров. В отличие от других комнат, двери которых украшали и должности сотрудников, и их фамилии. Специальные корреспонденты возводились в это звание и выбрасывались из него порой после одной-двух публикаций. Решение принимал быстрый на оценки главный редактор, и приговор обжалованию не подлежал. Низвергнутый сотрудник переселялся вместе со своими блокнотами, магнитофоном и прочим скудным скарбом в большую общую комнату, где сидели, в зависимости от настроений главного редактора и его оценок работы, пять-семь человек.

Волкова, по сравнению с другими, надолго задержалась в кабинете с безымянной табличкой. Дольше неё в этом звании пребывала только Вероника Альбан — соседка Натальи по комнате. В редакции пугливо шептались о причине благосклонности главного редактора к этой тридцатишестилетней незамужней женщине. Любовная связь отбрасывалась абсолютно. Высокий, подтянутый, хотя и стареющий, но всё ещё молодящийся Грегор Викторович Янкин был избалован женскими увлечённостями. А пожив до начала перестройки несколько лет в Праге, где работал в международном (но финансируемом Советским Союзом) журнале социалистической тематики, он узнал, к тому же, утончённость европейской любовности.

Причина благосклонности была в ином. Вероника Альбан — фигурой мужеподобная женщина, с широкими, костистыми плечами, с большими и в любое время года красными кистями длинных рук, имела не только приятное, можно даже сказать — красивое лицо и буйные, от природы вьющиеся волосы, но и хватку пантеры. Она решила женить на себе давнего друга Грегора Викторовича, трижды разведённого, талантливого, пятидесятисемилетнего обозревателя одной из центральных газет. Дело тянулось долго, кандидат в мужья время от времени выскальзывал из цепких объятий Вероники, однако при этом не переставал писать за неё статьи и просить друга о благосклонности.

Сейчас у Альбан с жертвой был период «мира в саванне», когда охотница сыта, а обречённое парнокопытное полагает, что дремлющая на солнце пантера это всего лишь добрая киска.

— Ну, чего Грегор от тебя хочет? — спросила она, увидев сосредоточенное лицо вошедшей соседки. — Не проникла в его великие замыслы?

— Не нашла противников сохранения Союза.

Наталья неохотно полезла в сумку за диктофоном.

— А может, их там действительно нет? — с сомнением проговорила она.

— Значит, надо придумать. Помнишь известное выражение: цель оправдывает средства?

— Да, конечно. Девиз иезуитов.

— Нам с тобой наплевать, чей это девиз. Главное — он сегодня актуален. Если нет противников Союза, мы должны их придумать. Показать другим — вот: смотрите! Вы колеблетесь, боитесь сказать своё решительное слово… А такие люди уже есть. Подтягивайтесь к ним. Как там изрекал любимый автор нашего Грегора?… Ульянов — Ленин… Газета — коллективный организатор? Вот мы и должны организовать. У «совка» особая психология. Верить тому, что написано в газете. Тем более, если критикуется власть.

— Я тебе говорила, Вероника. Не переношу этого слова: «совок». Мерзкое оно. Грязное. Меня лично оскорбляет.

— Забыла, забыла, — усмехнулась Альбан. — Но о цели помню. Сейчас информация становится самым сильным оружием. Мы можем одним сообщением взорвать дремотную обстановку… заставить власть трястись от злости… Пока от злости… Потом — от страха. Но для этого надо белое представить чёрным… И не комплексовать. Я сдала Грегору свой репортаж. В нём только один человек проголосовал за сохранение Союза. Остальные — я придумала пять человек… они у меня — «против». Один — мне самой понравилось — так хорошо говорит: «Пусть разваливается империя. Мы на её обломках выстроим процветающую Россию».

— Это твои мысли?

— Не только. Это идеи Грегора… А у него, думаю, от других…

— Зачем это нужно? Газета всё равно выйдет после референдума. Результаты будут известны без нашего влияния.

Вероника Альбан иногда представлялась, как Ника. Некоторые думали — сокращает имя для удобства. Но Волкова догадалась: соседка любит его больше, чем паспортное. Это было имя древнегреческой богини Победы, и по-мужски сложенная женщина видела в нём перст судьбы. Стараясь следовать предначертанию, Альбан приучила себя говорить громко, с командными интонациями даже там, где требовалось что-то неясно прошептать. При этом последнее слово старалась всегда оставить за собой.

— Во-первых, ты знаешь, мы боремся против референдума с момента решения о нём Съезда народных депутатов СССР. Призыв Ельцина читала? Читала. Союз не нужен. Это — концлагерь народов. Бесконечный Гулаг. И больше всего Советский Союз не нужен России. Русским! Они пострадали от этой политической системы сильнее всех. О чём мы не перестаём говорить и писать. А, во-вторых, чем больше мы покажем противников сохранения Союза, тем больше оснований поставить под сомнение результаты референдума. Партократам надо будет оправдываться. А это ещё один… и о-очень хороший повод не верить власти.

— Чем же тебе так нагадила страна, где ты выросла? — не сдержав раздражения, спросила Наталья. — Я, наоборот, проголосовала за Союз. Империей можно назвать что угодно. Даже Соединённые Штаты. Одного только не понимаю: как нам государство даёт деньги… Даёт, чтобы мы это государство разрушали.

— Поглядела бы я, как ты пожила б на их деньги, — тряхнула чёрной красивой гривой Альбан. — Как бы купила новую машину. Одевала себя… Дочку… Мужа. К счастью, мир не без добрых людей. Нас выписывают не только в Союзе. За границей тоже хотят знать, что здесь происходит. Оттуда идёт информация и… очень большие деньги.

— Значит, мы на чужие деньги роем могилу нашей стране?

— Мы утверждаем гласность! Создаём демократию. Хотим ликвидировать тоталитарный режим. Для этого можно использовать все средства. Думаешь, целые поезда с шахтёрами едут в Москву на деньги этих чумазых шахтёров? А живут они здесь в гостиницах… стучат касками по асфальту — на свои сберкнижки? Они бы с места не тронулись! Им говорят, что надо делать. Дают деньги. Нам помогают построить новое государство. И не важно, чьи это деньги.

Она внимательно поглядела на коллегу.

— Или ты считаешь по-другому?

— Представь себе, по-другому.

Наталья, как все остальные, знала об особых отношениях Альбан с главным редактором. Подозревала, что Вероника информирует друга своей жертвы о разговорах в редакции. Однако её благосклонности, подобно некоторым, не искала. По мелочам умела промолчать, могла ловко, когда считала нужным, уйти от провокационной темы, но, если речь заходила о чём-то принципиальном, не слишком оглядывалась по сторонам. Так происходило уже не раз. Особенно во время тбилисских событий и карабахского конфликта. Дважды Грегор Викторович хотел не только перевести Волкову из специальных корреспондентов, но и выгнать из редакции — его демократические принципы руководства отвергали «излишне гуманные» советские законы о труде. Но что-то всякий раз удерживало Главного. Лишь позднее, как человек проницательный, он понял: останавливало ощущение полной безбоязненности с той стороны. За годы руководства разными коллективами он привык к несопротивляемости человеческого материала, к слегка прикрытой, а чаще откровенной прогнутости. С имеющими власть и сам был таким же. Поэтому, властью располагая, с людьми не церемонился. Причём даже больше, чем это проявлялось по отношению к нему.

А тут была какая-то нетронутая, прямо-таки наивная безбоязненность. Словно у туземца, впервые увидевшего направленную на него винтовку и не подозревающего, что из этой красивой палки может грянуть опасность.

Потом Грегор Викторович с удивлением ощутил и другие импульсы в своём отношении к Волковой. Не понимая почему, он вдруг стал обращать внимание на её фигуру, когда Наталья выходила из кабинета или случайно попадалась на глаза в коридоре редакции. Невольно отводил взгляд, встретившись с её взглядом. Прожжённый циник, ловкий умница и пресытившийся донжуан он даже разозлился на себя однажды, заметив в себе такие перемены. Поразмыслив над происходящим, Грегор Викторович успокоил свои смятения. «Разок возьму, а там сама будет проситься».

Тем не менее, со взятием не получалось. После одного наиболее фривольного словесного приступа — с расспросами о муже, с намёками на свободную любовь, с откровенным приглашением в примыкающую к кабинету «комнату отдыха» и вроде случайную попытку обнять, он вдруг увидел в её вежливо улыбающихся глазах такую брезгливость, что не смог даже достойно выйти из этой ситуации. Только пробормотал: «Иди, иди», и обмякше пал в своё кресло. Его чуть не задушила злость на эту паскудную бабу. «Выгоню!» — решил в тот же вечер.

До самого позднего сна, а засыпал он в последнее время долго и трудно, Грегор Викторович видел в мыслях картины, как он расправится с Волковой. Объявит на заседании редколлегии, что уволил её. Нет, надо не при всех. Надо ей одной это объявить. В своём же кабинете. Увидеть, наконец, испуг на красивом лице, а в тех самых жёлто-карих глазах, где плеснулась брезгливость, готовность сделать всё, чтобы загладить нанесённую обиду.

Однако утром Главный понял: если Наталью уволит, та не пропадёт. Зато он лишится возможности отомстить ей после приручения.

* * *

Но Волкова сама уже не раз подходила к мысли — уйти из этой редакции. Когда-то она очень хотела попасть сюда. Писала в газету, работая на телевидении. Ещё активней стала сотрудничать, оказавшись на короткое время в профсоюзном журнале.

Это было начало крутых перемен. Назначение главным редактором Грегора Викторовича Янкина, в прошлом немного скандального, потом основательно подзабытого журналиста, специализирующегося в последние годы на толковании ленинских работ, быстро изменило тусклую, заурядную газету. Одни считали это заслугой только Грегора Викторовича. Другие, отдавая должное бульдожьей хватке «верного ленинца», его способности выжать из человека всё необходимое для редакции, а главным образом, для себя лично, со снисходительной улыбкой называли иную причину — стечение обстоятельств. Просто Грегор Викторович оказался со своими способностями на нужном месте в нужное время. Для верности этого тезиса советовали оглянуться хотя бы на его недавнюю биографию. Вытащенный перестройкой из забвения, он продолжал с воспалённым энтузиазмом перетолковывать на страницах большой центральной газеты известные строки ленинских работ, доказывая историческую несокрушимость социализма и гениальную проницательность своего кумира. Особой признательности читателей не получил. Если не считать награды Института марксизма-ленинизма в виде отлитого из силумина настольного бюстика вождя мирового пролетариата.

Некоторое время этот бюстик стоял на столе Грегора Викторовича рядом с телефоном АТС-2, так называемой «второй вертушкой». Была ещё одна АТС правительственной связи — «первая вертушка», но к ней имел доступ совсем ограниченный круг лиц. Впрочем, и «вторая» ставилась избранным. Среди аккуратных условий, сдержанно оглашённых кандидатом в главные редакторы, была просьба поставить телефон АТС-2.

На почётном месте бюст Ленина простоял недолго. Сначала Грегор Викторович передвинул его в дальний угол стола — за баррикады из бумаг. Затем спрятал в верхний ящик. А однажды Наталья Волкова, отстаивая свой материал о виновниках карабахского конфликта, вдруг увидела, как Главный вынул бюст из стола и начал разбивать им грецкие орехи. При этом, между рассуждениями о гласности и демократии, пояснил ей, что нижней частью бить нельзя — отколется. Надо головой. «Самая крепкая часть у вождя — голова».

К тому времени Грегор Викторович Янкин окончательно избавился от своих «заблуждений». Перестройка трясла и качала страну, как состав, несущийся неизвестно куда по разбираемым впереди путям. Решив, что в огромном государстве с сильным инерционным сопротивлением крутые реформы можно провести одним махом, Горбачёв отказался от той этапности преобразований, к которой подходил Андропов и какую уже не первый год осуществлял в Китае Дэн Сяопин. Результатом стало быстрое разрушение финансовой системы, экономики, стремительно растущий дефицит самых необходимых товаров, социальное напряжение в обществе.

Видя, что за три с лишним года перестройки жизнь в стране не улучшается, а, наоборот, становится хуже, Горбачёв стал искать виновников и причины. Виноватыми объявил «ретроградов», тормозящих перестройку, а причинами назвал недостаток демократии, гласности и задержку политических реформ.

Это заявление с радостью поддержал Александр Яковлев. Ближайший соратник генсека, он для одних был главный идеолог перестройки, для других — её «серый кардинал».

Спустя некоторое время его назовут иначе: советский Иуда. Но до той поры Александр Николаевич, по сути, второе лицо эпохи перемен. План кардинальных реформ в стране он предложил Горбачёву ещё в 1985 году — сразу после «коронации» нового Генерального секретаря. Тогда Горбачёв сообразил: «Рано пока». Однако поставил Яковлева на очень важную должность: заведовать отделом пропаганды ЦК Компартии. Через несколько месяцев повысил до секретаря Центрального Комитета. Вместе с другим секретарём ЦК — Егором Лигачёвым — поручил отвечать за идеологию, информацию и культуру. «Две руки» генсека недолго трудились согласованно. «Правая» — Лигачёв — сначала втянул Горбачёва в антиалкогольную кампанию. Потом стал раздражать всё более критическим отношением к ходу перестройки, её информационным обеспечением. В то время как другая «рука» набирала силу и влияние, манипулируя выходящей на передний план гласностью.

Первое время гласность воспринималась обществом, как очередная кампания критики отдельных недостатков в отдельных звеньях Системы. Это было привычно и понятно. Даже когда началось сдержанное осуждение предыдущего времени застоя, народ не особенно взволновался. Такое тоже было. Хрущёв критиковал Сталина. Брежнев — Хрущёва. Теперь настала пора пожурить «Бровеносца в потёмках», как в последние годы жизни острословы называли Брежнева.

Однако вскоре картина стала круто меняться. Известно, что народ без истории — стадо. А народ, чья история — жизнь убийц, ублюдков и рабов — стадо злобное и опасное. Средства массовой информации, ещё недавно отстаивающие толерантность, интернационализм, уважение к прошлому страны и отдельным её этапам, вдруг резко поменяли полярность. Даже далёкие от пропаганды люди не могли не заметить, что произошло нечто необычное. В прежней, досоветской истории государства, все известные личности — цари, полководцы, деятели духовности и прогресса — внезапно обрели такие черты нравственного и человеческого разложения, что народу, главным образом, русскому, надо было не гордиться своим прошлым, а стыдиться его. Это и стало откровенно предлагаться со страниц печатных СМИ и телеэкранов.

Но ещё более зловещим начали представлять средства массовой информации весь советский период. Сначала главным врагом был объявлен Сталин. Дескать, он исказил идеи Ленина о настоящем социализме. Его поочерёдно громили сперва хрущёвской «оттепелью», потом нэпом, затем Бухариным, которого показывали фигурой, равной Ленину, и, разумеется, борцом со Сталиным.

Когда экономический, идейный и управленческий демонтаж расшатал страну до треска её несущих конструкций, прикрытия были отброшены. Теперь главным врагом всех народов Советского Союза «демократическая общественность» объявила существующий государственный строй. И уже не скрывая целей, в открытую заговорила о необходимости «разрушить советскую империю».

Наталье Волковой с каждым месяцем работать становилось трудней. Приезжая домой, она рассказывала Владимиру про свои споры на «летучках», всё более частые разногласия с ответственным секретарём и главным редактором. Муж стал заметно политизированным, ругал, почти словами Нестеренко, демократов, предлагал бросить эту газету. Чтобы успокоить его, Наталья соглашалась. Но сама понимала, что выбор у неё небольшой. Средства массовой информации, имевшие всего несколько лет назад одинаковый политический окрас, теперь чётко разделились по своим идейным и целевым пристрастиям. Это определяло людской интерес к ним, уровень их популярности. В большинстве газет и журналов коммунистической ориентации, несмотря на резко изменившуюся обстановку, царила прежняя мундирная застёгнутость на все пуговицы, преснота языка и манеры изложения, какая-то, по едкой оценке Владимира, «стреноженность хромой лошади».

Под стать своей прессе было и большинство партийных функционеров. Слушая их, Наталья чувствовала тревогу. Эти люди, похоже, не знали, как бороться и за что именно. Они не наступали, а оборонялись. Всё, что могли предложить — был горбачёвский «социализм с человеческим лицом». Однако ставший к этому времени сомнительным лозунг дискредитированного политика, с огромным напором, умело и беспощадно рвали в клочья средства массовой информации другой политической стороны. Той, где оказалась сама Волкова, и агрессивная отвязность которой становилась явно угрожающей.

Как могло произойти, думала Наталья, что за короткий срок в стране появилась совершенно иная, чем прежде, журналистика? Откуда взялись все эти люди, которых вчера никто не знал, а сегодня их фамилии известны миллионам? Не завезли ведь из других стран? И не вырастили ускоренно в специальных школах?

Не завезли, мысленно отвечала она себе, зная многих журналистов лично. Так же, как сама Наталья, они и раньше работали в тех же газетах и журналах, на том самом телевидении и радио, откуда разносятся их слова сегодня. Тогда чем объяснить такую метаморфозу? Размышляя над этим, Волкова приходила к однозначному ответу. Провозгласив гласность, как оружие перестройки, Горбачёв снова не просчитал возможных последствий.

Глава вторая

Сам термин «гласность» был придуман совсем не Горбачёвым и даже не Яковлевым. Он появился в России ещё при Александре Втором и относился больше к государственному управлению. К прессе получил отношение перед Октябрьским переворотом 1917 года. После чего кричавшие громче всех о свободе слова большевики немедленно уничтожили многоголосие, и на протяжении десятилетий тысячи «рупоров» говорили одним голосом. Поэтому появившаяся возможность критиковать недостатки на работе, проблемы повседневной жизни и даже действия властей была встречена огромным большинством людей как освежающий дождь в душный день.

Особенно послабление диктата обрадовало журналистов. Абсолютное большинство их не были ни диссидентами, ни тем более ярыми антисоветчиками. Понимая своё призвание, как борьбу за улучшение жизни в стране, защиту несправедливо обиженных, критику бюрократии и партийной косности, они постоянно наталкивались на противодействие и запреты говорить даже не в полный, а хотя бы вполовину голоса. Причём запреты эти, порой абсурдные, исходили не только от каких-то далёких, неведомых цензоров. Незадолго до смерти Брежнева на телевидение, где работала Наталья Волкова, прислали нового главного редактора. Приятный лицом, со вкусом одетый сорокалетний мужчина пришёл из отдела пропаганды горкома партии. Первое, что запретил употреблять в передачах, было слово: «по-прежнему». Особенно — в сочетании с какими-либо недостатками. Стали допытываться: почему? Объяснил: можем бросить тень на Леонида Ильича. Скажет участник передачи: «по-прежнему плохо работает баня номер два», а у народа — ассоциация с фамилией Генерального секретаря.

Страдая и раздражаясь от всевозможных запретов, которые создавали «зоны вне критики», а по сути усиливали недоверие к официальной пропаганде даже, когда она говорила правду, журналисты, как никто другой, встретили новое явление с энтузиазмом. И настолько поверили в это лекарство оздоровления, что иногда слово «гласность» стали писать с большой буквы.

— Мы с вами, Наталья, вроде Диогенов, — сказал как-то Волковой журналист из большой центральной газеты Виктор Савельев, с которым она постоянно встречалась на разных мероприятиях. — Только тот днём ходил с фонарём… Искал хорошего человека… А мы в сумерках… перед рассветом… Несём каждый по баночке с керосином. Потом туда вставят фитилёк… Зажгут… Я даже вижу эти тысячи людей с огоньками в руках… Идут цепочкой… друг за другом. Разные. Но больше всего нас — журналистов. Каждый несёт свою баночку, штобы осветить дорогу к новой жизни.

Если б об этом сказал кто другой, Наталья сочла слова слишком выспренними. Но Виктора она знала, по нынешним спрессованным временам, очень давно. Сначала только читала его статьи в популярной газете, где Савельев работал. Потом познакомились на заседании какого-то «общества трезвости» — тогда только начинала разворачиваться антиалкогольная кампания. Позднее встречались на других мероприятиях. Несколько раз оба участвовали в передаче Центрального телевидения «Прожектор перестройки», куда их приглашали, как известных журналистов.

Савельев был из тех, кто искренне хотел обновления страны и кто страстно поверил в это с приходом Горбачёва. Его, как многих журналистов, не устраивала политическая фальшь общественного устройства, цензурный пресс, заставляющий замалчивать широко известные в народе негативные процессы, одним из которых стало перерождение партийной номенклатуры, особенно в кавказских и среднеазиатских республиках. Разве это выборы? — думал он, когда писал репортаж о выдвижении единственного кандидата и о голосовании за него одного. Почему люди сами не могут назвать тех, кому доверяют, и не выбрать из нескольких лучшего?

А то, что стало открываться во властной среде некоторых национальных республик, было не менее жутко, чем преступления мафии в многосерийном итальянском фильме «Спрут», показанном на советском телевидении в 1986 году. Это Савельев сам узнал, начав, как журналист, расследование теневой, преступной жизни национал-партократов в Южном Казахстане. При обыске у одного из первых секретарей райкома партии нашли в трёхлитровых банках полтора миллиона рублей, сто килограммов конфет и несколько ящиков чая, который к тому времени уже сгнил от долгого хранения.

В другой области на юге Казахстана, первый секретарь обкома партии — Герой Социалистического Труда, кавалер пяти орденов Ленина, прославленный в фильмах и брошюрах, по оперативным данным, получил взяток почти на два миллиона рублей.

Этот секретарь обкома был вершиной местной пирамиды. Своего рода преступным «авторитетом», под крылом которого криминал захватил все важные отрасли.

Особенно бурно разрослось беззаконие в сфере высшего образования. Ректор местного института, почти не скрываясь, брал взятки за поступление в вуз людей определённой категории. Это была молодёжь из одного с ним жуза — так называются у казахов крупные объединения родов. Всего их три — Старший жуз, охватывающий территорию как раз Южного Казахстана, Средний и Младший. Ректор принимал в студенты молодых людей, не способных, как потом выяснилось, подтвердить свои знания даже за восьмой-девятый классы.

Тем не менее, они становились студентами, с помощью взяток «переходили» с курса на курс, а «закончив» таким способом институт, занимали руководящие должности и выгодные места, оттесняя людей, не принадлежащих к клану.

Статья Савельева об опасном для многонационального государства явлении, которому он дал имя «национал-протекционизм», вызвала множество писем и звонков. Люди подтверждали, что и в других республиках происходит нечто подобное. Поэтому для Виктора было естественным, что в начале перестройки он оказался энергичным сторонником горбачёвских реформ.

Но он же потом, первым в редакции, публично заявил о необходимости критического взгляда на действия Горбачёва после трёх лет его преобразований. Съездив незадолго перед тем с одним из руководителей редакции в командировку в Китай, Виктор был поражён темпами нарастающих там перемен. О том, какой нищей и разорённой была страна при маоистах, до прихода к руководству Дэн Сяопина, он много читал не только в открытой советской прессе, но и в изданиях ТАСС для «ограниченного круга». Теперь увидел гигантскую стройку и немало такого, чему мог позавидовать Советский Союз. Новые широкие автострады — пока ещё полупустые, но готовые к росту автомобилизации. Высотные здания, как в западных городах. Японские телевизоры китайского производства. Строящиеся автомобильные заводы. Магазины, полные китайских продуктов и с большинством промышленных товаров своего производства. «Социализм с китайской спецификой» быстро поднимал огромную отсталую страну, если ещё не на экономические вершины, то уже на явно различимые холмы благополучия.

А горбачёвская перестройка делала наоборот. И потому, выступая на еженедельной редакционной «летучке», Савельев сказал:

— Сегодня мы видим: пока наш лидер вроде бы не плох. Но это не значит, што всё, што он делает сейчас, а тем более станет делать в будущем, абсолютно хорошо. И если мы не будем бороться за то, штобы говорить критические слова лидеру партии, может оказаться, што кто-нибудь из сидящих здесь доживёт до того дня, когда снова надо будет критиковать ушедшего в мир иной, но допустившего очередную порцию ошибок. Штобы человек не сбивался с пути (а любой лидер — тоже человек), надо постоянно зажигать «фонари критической острастки». А уж про критику правительства и говорить не стоит! Она нужна и обществу, и правительству.

Савельев знал: в редакции не он один думает так же. Но тон в большом коллективе задавали осторожные. Раньше они были осторожны относительно Брежнева. Хвалили написанные за него книги, старались не отстать от «первой» центральной газеты в публикации снимков с очередным награждением престарелого генсека, не вставали, а вскакивали на редакционных партсобраниях, когда предлагалось «избрать почётный президиум в составе Политбюро во главе с товарищем Леонидом Ильичом Брежневым». Савельева особенно удивляла нелепая конструкция фразы: «с товарищем Леонидом Ильичом».

Теперь они держали нос по новому ветру, не дозволяя усомниться в правильности действий Горбачёва. И самым изощрённым обладателем «политического обоняния» был один из четырёх заместителей главного редактора сорокадвухлетний Никита Бандарух.

— Мне кажется, это легкомысленный призыв: давайте критиковать Горбачёва и прочих руководителей, — сказал он осуждающим тоном. — Давайте сражаться за дело — тем самым мы будем противостоять людям, которые делу мешают.

— Интересно, как можно противостоять кому-то, не называя его? — спросил, не вставая с места Савельев. — Опять безликие виноваты?

Заместитель главного даже не посмотрел в его сторону. Продолжал для всех:

— И потом — будем реалистами: во-первых, мы ещё не достигли такой степени гласности, когда такое можно, а, во-вторых, в нынешней ситуации наскоками на лидеров мы не поможем, а помешаем перестройке.

Никита Семёнович Бандарух был родом из маленького городка на самом западе Западной Украины. О его прежних работах знали немного. Называли разные газеты. Известно, что какое-то время был корреспондентом в небольшой, но важной европейской стране. Говорил он негромко, вкрадчиво. Улыбался, не раскрывая рта — только растягивал сжатые губы. При этом глаза — чёрные, с маленькими ресницами на веках, оставались настороженными, словно человек боялся что-то выдать. Товарищ Савельева по бане и биллиарду, сам недавно возглавлявший ту газету, откуда пришёл Бандарух, однажды в большом подпитии рассказал Виктору, что лично подписывал своё согласие Комитету госбезопасности СССР об открытии корпункта в маленькой, но важной стране, для возможного прибытия туда их человека в качестве корреспондента газеты.

Стал ли этим человеком Бандарух или кто другой, Савельеву было безразлично. Разведки всех стран мира использовали «крышу» журналистики для своих сотрудников. Виктор сам был знаком с некоторыми зарубежными корреспондентами их газеты, про которых знал, что эти обаятельные, коммуникабельные парни, способные встретить и угостить, интересно показать спецкору из Москвы страну пребывания, чаще пишут в «контору глубокого бурения», чем в редакцию.

В Бандарухе Савельева раздражали два качества — открытая неприязнь к каждой статье, где говорилось о проблемах русских, и флюгерное мастерство в точности показывать направление властного ветра. На той «летучке», где выступил Савельев, обозреватель вышедших номеров газеты критиковал материал, автор которого назвал тревожный факт, но не стал его анализировать.

— В корреспонденции приведена интересная статистика. В Советском Союзе увеличивается выпуск стиральных машин. Мы производим их больше, чем США. А в продаже их нет. Я, как потребитель, прочитав этот материал, вправе спросить: кто врёт? Статистика или газета? А если не врут, то где стиральные машины? Их оставляют на заводе? Вывозят за границу?

Обозреватель взял со стола, где были разложены газеты, какой-то лист бумаги.

— Вот пишет в редакцию сталевар с «Уралмаша». Удивляется, што происходит в торговле. «Три года назад телевизорами были заставлены полки магазинов. Сейчас их нет. Тогда, может, надо ввести талоны на них», — предлагает читатель.

— Мало ли што могут предложить нам читатели, — аккуратно заявил Бандарух. Он вёл «летучку», как заместитель главного редактора, и комментировал каждое выступление.

— Давайте дождёмся 19-й партконференции. Там Михаил Сергеевич скажет, што нам делать. Это будет, я уверен, новая серьёзная программа нашей партии. Выверенная. Обдуманная. Её тогда и надо будет поддержать письмами читателей.

* * *

В Советском Союзе все государственные решения стратегического характера начинали исполняться только после обсуждения и одобрения их единственной правящей партией, руководящая роль которой была отражена даже в Конституции страны. Самые главные документы принимались на съездах КПСС. Между съездами тоже могли быть приняты масштабные решения. Их «узаконивал» на своих пленумах Центральный комитет. Он считался расширенным рабочим органом партии и собирался по необходимости, в отличие от постоянно действующих Секретариата и Политбюро.

В Уставе была также предусмотрена возможность созывать Всесоюзные партийные конференции — нечто вроде уменьшенного съезда, но этим с 1941 года ни разу не пользовались.

Через три года после начала перестройки многие почувствовали: ситуация в стране даже по сравнению с предыдущим временем стала хуже. Видел это и Горбачёв. Сопротивление нарастало. И хотя он сменил уже три четверти первых секретарей областных и республиканских комитетов партии, вновь приходящие, в большинстве своём, уже не так восторженно слушали генсека и глядели на него. Горбачёв понял: то, о чём ему сначала осторожно, потом всё настойчивей говорил Яковлев, пора начинать делать.

— Демократизация политической системы, — в очередной раз негромко внушал Яковлев, заглядывая сбоку в лицо генсека, — придаст новый импульс перестройке.

Они шли по коридору в кабинет Горбачёва, и Яковлев, стараясь не отставать от быстро идущего руководителя, хромал сильнее обычного. Он презирал этого импульсивного, много говорящего, но нерешительного человека. Иногда Александру Николаевичу казалось, что Горбачёв вот-вот «сорвётся с катушек», как говорили у него на родине — в Ярославской области, где он начинал свою партийную карьеру, и повернёт к «правым». К этому мастодонту Лигачёву, мрачным военным, к вежливому, но коварному председателю КГБ Крючкову. О последнем — Яковлев не мог думать без внутренней дрожи. Так и виделся ему в сухой улыбке Крючкова какой-то вопрос, который тот не может пока задать из-за субординации.

— Вы уже много сделали, Михаил Сергеич, — продолжал «серый кардинал» и, увидев, что на лице Горбачёва появилась довольная улыбка, тоже улыбнулся своим мыслям. — Место в истории вам заготовлено… Его никто никогда не займёт. Реформа этой… нашей политической системы давно назрела — вы сами не раз говорили об этом.

— Съезд надо ждать. Без съезда такие решения невозможны. А он не скоро.

— Зачем съезд, Михаил Сергеич? Устав разрешает быстро собрать конференцию. Со времени Сталина их не проводили. Брежнев однажды хотел, но почему-то передумал. А вы и здесь будете новатором.

19-я партконференция начала работать в последних числах июня 1988 года. Грегор Викторович Янкин тоже был делегатом. Но не от Москвы. Он знал: если ото всех живущих здесь партийных функционеров и правительственных чиновников, народных артистов и писателей, главных редакторов центральных СМИ и академиков избирать нужное количество делегатов, получится сильный столичный «перекос». Поэтому многих москвичей вкрапляли в делегации из других мест.

Грегор Викторович стал делегатом от одной из областей Узбекистана. Он не очень хотел, чтобы его фамилия связывалась с этой среднеазиатской республикой. Там следователи Генпрокуратуры раскручивали «хлопковое дело» с масштабными приписками и взятками. Нити вели к руководителям республики.

Янкин был уверен, что его не только тут могли бы назвать своим делегатом на конференцию. Заиметь короткие отношения с главным редактором самой скандальной и популярной газеты, тем самым в какой-то мере обезопасив себя, захотели бы руководители многих областей. Однако в Аппарате ЦК решили, что полезней «повязать» его именно с Узбекистаном.

О чём будет доклад Горбачёва, Грегор Викторович знал. Накануне конференции ему подробно рассказывал Яковлев, какую трансформацию политической системы они наметили с Генеральным секретарём. При этом Александр Николаевич всячески давал понять, что все идеи принадлежат Горбачёву, а он только с ними согласен. Однако Янкин поверил бы в это три года назад, когда впервые увидел Яковлева не по телевизору, а прямо перед собой — в его кабинете. Тогда новый куратор советской пропаганды предложил ему стать главным редактором тусклой газеты, на страницах которой, как он сказал, «дохли мухи от скуки». Теперь Грегор Викторович был вхож во многие кабинеты, в том числе самые высокие, имел везде информаторов, и как одарённый от природы аналитическим умом, редкой наблюдательностью, а также приобретённым умением лавировать, видел, что Александр Николаевич лукавит. Он не раз встречался с Яковлевым на людях и один на один, внимательно вслушивался в его бубнящий голос, стараясь проникнуть сначала в то, что говорил Идеолог перестройки, а позднее в то, что недоговаривал «серый кардинал». В паре с Горбачёвым Яковлев был ведущим, но никоим образом этого не показывал. Наоборот, всячески подчёркивал, что он только исполнитель горбачёвских замыслов. Намеченная реформа политической системы, как её представил Янкину Александр Николаевич, вызвала у главного редактора смятение. Даже ему, сделавшему при поддержке Яковлева, газету форпостом резкой критики советского строя, показалось, что реформа будет иметь разрушительные последствия, приведёт к потере управления всем государственным организмом. Неужели этого не поймут делегаты?

Он слушал Горбачёва, исподволь оглядывая людей. Лица были сосредоточенные, восторженные, настороженные. Не было только сонно-равнодушных, какие он видел раньше на подобных партийных сборах.

Да и могло ли быть иначе? Генеральный секретарь партии резко критиковал свою партию за, что она захватила все рычаги управления — от высших до самых малых, подмяла под себя Советы, принимает решения, но при этом ни за что не отвечает, и такая окостенелая конструкция тормозит перестройку, нужно новое мышление, сказал Горбачёв, и Грегор Викторович снова вздрогнул, как это у него непроизвольно получалось, когда он слышал неграмотные выражения генсека. «Мыши у тебя в голове бегают, — подумал Янкин. — А кота хорошего нет».

Горбачёв предложил отделить партийные органы от советских и первым секретарям избираться в председатели Советов. Одновременно реформировать государственную власть. Для этого по-новому — на альтернативной основе — провести выборы всех Советов — от районных до Верховных в республиках и Верховного в Союзе.

Поскольку Грегор Викторович об этих намерениях знал заранее, он, не отвлекаясь, наблюдал за реакцией той части зала, которую мог охватить взглядом. Восторженных лиц стало меньше. Они ещё попадались, но это, скорее, были те, кто ради интереса готов был на любые перемены, чем бы они ни кончились. Зато настороженных прибавилось. И, похоже, не только среди партфункционеров. Янкин глядел на них, и ему казалось, что он читает их мысли. Обновляться, конечно, надо. Может, это действительно выведет перестройку из штопора. Правда, пока все перемены вели к худшему. Альтернативные выборы… Кто на них победит? Безответственные крикуны? А спросят с руководителя, как бы он ни назывался — председатель Совета… первый секретарь.

Вместе с тем Янкин заметил, что с некоторых лиц настороженность уходит и вместо неё появляется привычное спокойствие. «Думают, очередная болтовня. Пока примут законы о выборах, пока всё утрясут и согласуют, немало утечёт воды. А в ней многое утонет. Может, и самый главный…»

Неожиданно он обратил внимание на странное поведение Горбачёва. Работа конференции заканчивалась. Делегаты устали от непривычного напряжения. Впервые с партийного сбора такого уровня шла прямая трансляция по телевидению. В течение нескольких дней страна и делегаты были свидетелями и участниками резких публичных споров. Теперь надо было подводить итоги, и делегаты дружно голосовали за все резолюции подряд. За реформу политической системы. За борьбу с бюрократией. За усиление гласности, хотя и нынешний её уровень уже вызывал у многих тревогу.

Горбачёв должен быть доволен. Он произнёс заключительную речь. Отметил историческое значение конференции. Упомянул Ельцина, который просил политической реабилитации после снятия его с поста первого секретаря Московского горкома партии, но большинство, чувствуя настрой генсека, снова обрушились на опального функционера. И в те минуты, когда все ожидали объявления о закрытии конференции, Горбачёв вдруг поднялся за столом президиума, быстро достал из левого внутреннего кармана пиджака какую-то бумажку и, переминаясь с ноги на ногу, с явным волнением произнёс:

— Давайте не будем откладывать реформу политической системы надолго и примем ещё одну, краткую резолюцию.

Уже расслабившиеся делегаты не сразу поняли, о чем речь. Никакой дополнительной резолюции у них на руках не было. А Горбачёв скороговоркой прочитал по бумажке текст, где главными были два пункта. Первое. До конца года провести реорганизацию партийного аппарата. И второе. На ближайшей, осенней сессии Верховного Совета СССР принять законы по перестройке советского аппарата, внести изменения в Конституцию страны, а также организовать выборы по-новому и уже в апреле 1989 года провести Съезд народных депутатов, на котором создать новые органы государственной власти.

Не давая никому опомниться, начал голосование:

— Кто за? Кто против? Воздержался? Принимается единогласно.

Зал оцепенел. Ни аплодисментов, ни весёлых возгласов по поводу конца работы. Только шум откидываемых сидений и негромкий ропот расходящихся людей.

Вспоминая потом этот момент, Янкин всякий раз удивлялся лёгкости, с которой Горбачёву удалось получить право на кардинальные перемены. Привыкшие подчиняться партийным руководителям и верить им на слово, делегаты своими мандатами узаконили путь в неизвестное будущее, которое никто даже толком не обсудил, не говоря о том, что никто не просчитал и последствий.

Глава третья

— Привет демократам! — услыхала Наталья знакомый мужской голос и повернулась на него. К ней, обогнув группу депутатов, шёл Савельев. Худощавый, стремительный в движении, Виктор издалека махал ей рукой и белозубо улыбался.

— Здрасьте! — кивнула она, обрадовавшись возможности избавиться от своего собеседника. Стоящий рядом член «Демократической России» Сергей Юзенков насупился. Он ещё не всё сказал на диктофон Волковой о своей поездке в Эстонию, где вместе с тамошними депутатами выступал на митингах в поддержку их решения выйти из состава СССР.

Фактически республика уже считала себя свободной. В ночь с 12 на 13 января 1991 года Председатель Верховного Совета РСФСР Ельцин подписал в Таллине договоры с руководителями Эстонии, Латвии и Литвы о признании их независимости. Подписал от имени России, хотя огромная, бурлящая, растерянная Федерация такого поручения ему не давала. Не поручал этого и президент Советского Союза — мечущийся словоблуд Горбачёв. Ему только рассказали, что событие происходило глубокой ночью в старинном дворце на Тоомпеа, где когда-то сидели наместники российского императора, а потом — парламент советской республики.

— Вы тоже на съезд, Виктор Сергеич?

При посторонних Наталья иногда называла Савельева по имени-отчеству. Из уважения. Он был старше её лет на десять.

— Тоже, тоже. Как он пройдёт без меня? Особенно внеочередной.

— Без вас, конечно, российские депутаты ничего не решат, — заметил Юзенков. Произнёс это с некоторой иронией, но не слишком вызывающе. Он знал, что Савельев известный и влиятельный в депутатской среде журналист. При его поддержке через газету, а особенно через «Телемосты с избирателями», которые Савельев вёл на главном телеканале страны, десятка два кандидатов стали народными депутатами СССР. Сразу после выборов он собрал в редакции несколько заметных новичков, чтобы за «круглым столом» обсудить их возможные действия на предстоящем Первом съезде.

Юзенкову рассказывали, что именно с той встречи, где были Гавриил Попов, Тельман Гдлян, Святослав Фёдоров и ещё три человека, ведёт свою историю Межрегиональная группа союзных депутатов. Она быстро стала заметной силой и через год активно поддержала демократических кандидатов теперь уже в российский парламент. В том числе его — Сергея Юзенкова — бывшего майора, бывшего политработника воинской пожарной части, а теперь не последнего человека среди демократов. Поэтому в приветствии Савельева он услышал только уважение к себе и ничего больше.

Но Виктор в последнее время слово «демократ» всё чаще произносил с издевательским оттенком. Он даже знал, когда впервые пошатнулось очарование этого слова. Как ни абсурдно было для него, коррозия началась с Первого съезда народных депутатов СССР. А ведь именно этого съезда Савельев не только с нетерпением ждал, но и, в силу своих возможностей, приближал. Раскраивая время между газетой, телевидением, митингами, собраниями избирателей и встречами с кандидатами, Виктор энергично поддерживал тех, кто называл себя демократами и кого он сам таковыми считал.

Особенно среди них выделял Ельцина. Даже внешний вид этого высокого, издалека красивого мужчины с седой прядью на голове и трубным голосом говорил людям о сильной натуре.

На Ельцина Савельев обратил внимание, когда тот стал первым секретарём Московского горкома партии. В газетах заговорили о необычном руководителе. Ездит вместе с простым народом в городском транспорте. Внезапно заявляется в магазины и лично проверяет, какой товар припрятан. Трясёт московскую партийную и хозяйственную мафию. Снимает одного за другим секретарей райкомов. Рубит сплеча правду-матку заевшимся чиновникам.

Это очень нравилось народной массе. И для Савельева он тоже стал надеждой обновления.

Потом — невнятные пересуды о выступлении Ельцина на пленуме ЦК и снятие его со всех постов. За что? Чем не угодил Горбачёву? Наверняка критиковал власть и получил за это по голове. А раз так, значит, наш человек. Бунтарь и народный заступник.

Настоящая же всесоюзная известность Ельцина впервые окатила в дни 19-й партконференции. Благодаря прямой трансляции по телевидению его выступление слушали миллионы. Он обвинил власть в массовой коррупции и в отрыве от нужд народа. Если у нас чего-то не хватает, заявлял он, то нехватку должны чувствовать все без исключения. «За 70 лет мы не решили главных вопросов — накормить и одеть народ, обеспечить сферу услуг, решить социальные вопросы».

По сути, он выражал мысли огромного количества людей. И они ответили ему признанием. В Госстрой СССР, куда был «сослан» Ельцин после московского горкома, мешками шли письма. «Опальному бунтарю» звонили со всех концов страны.

Неудивительно, что начавшаяся вскоре избирательная кампания сделала Ельцина символом демократии и главным кандидатом в народные депутаты СССР. За него самозабвенно агитировали тысячи людей. Написанными от руки листовками была оклеена вся Москва, где баллотировался Ельцин. Незамысловатые тексты выдавали искреннюю веру народа в своего заступника. Однажды, выходя поздно вечером из редакции, Савельев увидел, как худая, не по холоду одетая женщина клеит на стене лист бумаги. Виктор остановился. Черным фломастером было написано:

Чешет коррупция лысое темя.

Пьют валидол с коньяком бюрократы.

Это ж какое, товарищи, время!

Ельцин с триумфом идёт в депутаты.

— Нельзя валидол запивать коньяком, — сказал он активистке.

— Это нам нельзя. А им всё можно.

На выборах Ельцин легко, как волкодав котёнка, раздавил выдвинутого горбачёвцами директора московского завода. Люди вложили в него все свои надежды на перемены в жизни.

Ещё выше поднялась волна экзальтации, когда Ельцин необычным способом оказался в Верховном Совете СССР, куда стремились попасть многие из 2250 депутатов. Своё место, после активной обработки ельцинскими сторонниками, ему отдал омский юрист Алексей Казанник. С этого времени Савельев стал ещё пристальней наблюдать за Ельциным.

Правда, сначала внимание от партийного бунтаря отвлекли другие демократы. Прямые трансляции со съезда, не отрываясь, смотрела вся страна. Виктора поражало происходящее на глазах пробуждение народа. Фамилии новых людей, ещё позавчера неизвестные, вчера с непривычки трудно выговариваемые, поскольку многие были нерусскими, сегодня «отскакивали от зубов» спорщиков, словно много лет знакомые. Откуда-то из недр многомиллионной человеческой массы, до недавней поры сливающейся в одно большое лицо по имени «советский народ», вдруг вышли, выпрыгнули, вытолкнулись индивидуальные лица, с разными голосами и со своими словами. Резкие, критичные выступления депутатов обсуждали в цехах и школах, на кухнях и в конструкторских бюро. Завернув однажды к знакомой пивнушке, Савельев с изумлением замер на подходе. Было тепло. Люди выходили из душного помещения и устраивались за уличными столиками. Но обычного гомона не было слышно. Всё перекрывали голоса из радиоприёмника, стоящего на одном столе. Отпивая пиво и стараясь не шуметь, мужики слушали трансляцию со съезда народных депутатов.

— Рабы встают с колен! — заявил на «планёрке» очередного номера Савельев, возмутившись намерением Бандаруха убрать из его отчёта все острые выражения депутатов.

— Да, да, — тихо, с гнусавинкой произнёс заместитель главного редактора. — Только кто им это позволяет? Михаил Сергеевич. А они его — без всякого уважения. Давайте не будем дискредитировать власть.

Но власть трудно было дискредитировать больше, чем это делала она сама. По Узбекистану прокатились погромы турок-месхетинцев, и никто за них не ответил. Когда депутаты спросили горбачёвского ставленника — Председателя Совета Национальностей Верховного Совета СССР Рафика Нишанова — узбека и недавнего руководителя республики, что там в действительности произошло, он с фальшивой восточной улыбкой, но при холодном взгляде объявил: «Ничего особенного. Из-за клубнички подрались на базаре».

А в это время тысячи беженцев — впервые после Отечественной войны, искали спасения в соседних республиках и требовали помощи от Центра.

Никто не ответил по-настоящему и за карабахскую трагедию. Нацисты обеих сторон переводили стрелки друг на друга, а потом сообща — на Центр.

Центр, то есть Горбачёв, был действительно виноват. Самонадеянный болтун и недалёкий управитель, делая очередной шаг, совершенно не представлял, куда вляпывается, и чем после этого запахнет в стране. Во время пока ещё мирного карабахского напряжения он приехал в редакцию центральной газеты, где работал Савельев. В кабинет главного редактора пригласили всего несколько человек. В том числе — Виктора, как парламентского обозревателя. Горбачёв с отработанным пафосом, словно рядом и напротив сидело не с десяток слушателей, а была многолюдная аудитория, заговорил об успехах перестройки. Дождавшись подходящего момента, первый заместитель главного редактора спросил о Карабахе. Он был родом из Тбилиси, и происходящее на Кавказе сильно тревожило этого человека, в венах которого текла польская, грузинская, еврейская, русская и ещё какая-то кровь.

— Интеллигенция мутит воду, — сказал Горбачёв. — Знаю их всех. Зорий Балаян… Сильва Капутикян… К ним пристраиваются другие…

Савельев сидел напротив генсека. Их разделял неширокий стол. Виктор впервые увидел Горбачёва так близко. Взгляд невольно задержался на родимом пятне. «Действительно, меченый», — подумал он и почему-то без всякого волнения сказал:

— Михаил Сергеевич, если вы знаете, кто раздувает карабахский пожар, назовите их публично. Пусть народы узнают, кто толкает их в беду. Вот где нужна гласность!

Горбачёв снисходительно окинул Савельева взглядом.

— Ты ничего не понимаешь. Нельзя усугублять ситуацию.

Через некоторое время ситуация взорвалась. Десятки тысяч простых людей оказались жертвами национал-амбиций ненаказанных экстремистов и политической близорукости человека, олицетворявшего власть в стране.

Впоследствии Виктор не раз встречал генсека лицом к лицу в перерывах на съездах народных депутатов. Однажды, споря с кем-то о Ельцине, не заметил подошедшего сзади Горбачёва. «Всё митингуешь?» После чего главный редактор велел Виктору вести себя аккуратней и не настраивать депутатов в пользу Ельцина.

Но Савельев не мог с этим согласиться. Наблюдая за действиями Горбачёва, он видел, как власть всё сильнее перекашивает в сторону Яковлева. Даже если бы «серый кардинал» не имел второй по влиянию должности в партии, его могуществу вполне могло хватить одного оружия — гласности. Хотя гласность продолжала ассоциироваться с Горбачёвым, многие начали понимать, что это оружие давно перехватил Яковлев и с каждым днём расширял его убойную силу. Особенно после 19-й партконференции, для которой он подготовил специальную резолюцию. И тем самым оградил себя от любых попыток усомниться в правильности использования этого оружия массового поражения. Яковлев лично подбирал руководителей газет и журналов. С ним согласовывались самые разгромные публикации и видеоматериалы. Под лозунгами борьбы за демократию, за ликвидацию «белых пятен» в советской истории и за свободу слова, «хромой бес», как его однажды в разговорю с Савельевым назвал Андрей Нестеренко, повернул всю разгромную мощь подконтрольных ему средств массовой информации против той самой социалистической Системы, которой, за хорошие деньги и блага, служил несколько десятилетий своей жизни и за любое покушение на которую жёстко карал сомневающихся.

Размышляя над ситуацией, Виктор пришёл к мысли, что выправить образовавшийся перекос в сторону Яковлева можно лишь одним способом. Дать Горбачёву второе «крыло». И стать им мог Ельцин. Бесшабашный «саблеруб», смелый и вроде бы нормально понимающий демократию борец за необходимые обновления, Ельцин уравновесил бы разрушительное влияние «хромого беса» на теряющего ориентиры Горбачёва. А для этого надо было сделать так, чтобы Ельцин занял единственное, остающееся пока что вакантным, важное место в иерархии высшей власти страны — пост председателя Комитета конституционного надзора СССР. Именно должность сурового надзирателя за соблюдением Конституции лучше всего подходила, на взгляд Виктора, для Ельцина, а главное — очень нужна была для государства.

Но чтобы «взгромоздить» бунтаря на такую труднодоступную высоту, требовалось подготовить депутатов, которые должны на Съезде утвердить предложенную кем-то кандидатуру.

Первым делом Савельев взялся за «своих». Человек десять согласились с его доводами. Однако другие повели разговор уклончиво. Кто он такой — этот Ельцин? Мы его мало знаем. Не использует ли очень влиятельную должность для иных целей? А с депутатом из Удмуртии Виталием Соловьёвым Виктор почти рассорился. До того момента ему казалось, что успел неплохо узнать этого рослого, немногословного мужчину с привлекательным волевым лицом и светло-русыми волнистыми волосами. Соловьёв больше слушал журналиста, чем говорил сам. В тот раз он тоже долго не перебивал Виктора, энергично внушавшего депутату, какой надёжный человек Ельцин, как он будет противостоять влиянию Яковлева и при этом полезно воздействовать на Горбачёва. Когда журналист приостановился, Соловьёв коротко сказал:

— Я не буду его поддерживать ни в чём.

— Ты што, Виталий, в своём уме? Ельцин из тех, на кого только и можно опереться.

— Приглядись повнимательней, Виктор. Он фальшивый человек. Ему нельзя давать власть.

«Что за люди приходят в депутаты! — с огорчением подумал Савельев. — Не способны разглядеть перспективного политика».

Без энтузиазма отнёсся к предложению Виктора митрополит Ленинградский и Новгородский Алексий. Журналист некоторое время колебался: как обратиться к духовному лицу? Как все: «Ваше Высокопреосвященство»? Или, не напрягая себя, по имени-отчеству. Знакомый с биографиями всех депутатов, он знал, что митрополит в миру — Алексей Михайлович Ридигер. Поэтому с некоторым волнением начал:

— Вы меня извините, пожалуйста, Алексей Михайлович. Я человек светский, журналист… Можно мне так к вам обратиться?

— Можно, можно, — улыбнулся митрополит.

— Вам, наверно, известно, что в Верховном Совете готовится закон о Комитете конституционного надзора СССР. Его примут, и встанет вопрос о председателе. Есть разные предложения. Одна из кандидатур — Ельцин. Как вы к нему относитесь?

Благообразное лицо Алексия почти не изменилось. Только немного сдержанней стал взгляд, и в глазах появилась озабоченность.

— Церковь долго испытывала трудности. Она много пережила. Сейчас положение несколько меняется… Меняется к лучшему. Нам не хотелось бы снова потерять приобретённое. А политика… Политика всегда занимает чью-то сторону. Нам, наверно, не пристало втягиваться в политику. Это не дело Церкви…

Савельев не знал, что в эти дни в высшем руководстве Церкви идёт никому не видимая в светском обществе борьба за то, кто станет новым Патриархом. Прежний Патриарх Пимен умер 3 мая 1990 года, и на главный церковный пост претендовали несколько человек. В том числе — митрополит Алексий.

Тем не менее, Виктор понял: этот седобородый, крупнолицый человек в белом клобуке на голове и со значком народного депутата СССР на рясе не хочет ввязываться в опасную для Церкви борьбу между разными жерновами власти.

Настороженно отнёсся к предложению Савельева и главный редактор журнала «Огонёк» Витаний Коротич. Послушав рассказ Виктора о Ельцине, задал единственный вопрос:

— А он не антисемит?

Савельев с удивлением пожал плечами. Интересовать могло, что угодно. Но почему это для Коротича оказалось самым важным?

— Вроде нет, — в раздумье сказал Виктор. И мысленно перебрав в памяти окружение Ельцина, уже уверенней заявил:

— Нет, разумеется. Какой он антисемит, если рядом столько евреев!

Агитируя депутатов, Савельев в то же время не забывал о Ельцине. Как он сам-то отнесётся к идее журналиста? Наконец, Виктор решил, что пора переговорить с кандидатом. После одного из заседаний Съезда народных депутатов СССР догнал идущего к Боровицким воротам Кремля Ельцина. Тот шёл со своим идеологом — бывшим журналистом из «Правды» Полтораниным. Савельев знал его. Сначала заочно — оба работали какое-то время в Казахстане от разных газет. Потом вместе оказались в Москве. Когда Ельцина поставили первым секретарём Московского горкома партии, он уговорил Полторанина возглавить городскую газету. После снятия Ельцина не у дел оказался и его пресс-идеолог. Это развязало ему руки. Полторанин стал лепить из Ельцина народного героя. Поскольку никто не знал, что в действительности говорил московский секретарь на том пленуме ЦК, где его отстранили от должности, Полторанин сочинил фальшивое выступление своего патрона и начал распространять несуществующую речь. «Подмётная грамота» оказалась как нельзя кстати. Те, кто читал текст, видели, что Ельцин критикует Горбачёва, коррупцию в высших эшелонах власти, выступает против привилегий партийного аппарата. Пересказывая прочитанное, люди добавляли своё. Особенно популярными становились критические слова, якобы, сказанные Ельциным о жене Горбачёва — Раисе Максимовне. Живёт, мол, она, как королева. Тратит народные деньги на дорогие украшения и наряды, а Михаил Сергеевич только потакает ей во всём и руководит страной по указаниям жены.

Придуманная Полтораниным речь сделала Ельцина популярным борцом за справедливость. А выступление на 19-й партконференции к тому же добавило трагических красок в ореол жертвенности. После чего народ на руках внёс Ельцина в депутатскую власть.

Однако не согласись романтик-демократ Казанник уступить ему своё место, о чём его усиленно просили сторонники Бориса Николаевича, Ельцин просто затерялся бы среди двух с лишним тысяч депутатов. Став членом Верховного Совета и возглавив комитет по строительству, он приблизился на несколько ступенек к солнцу власти. Теперь, как рассчитывал Савельев, Ельцин мог сменить малозначительный комитет в парламенте на куда более серьёзный. И не только для него. Факты посягательства на Конституцию страны становились угрожающими, а Горбачёв, словно парализуемый, не предпринимал решительных противодействий.

— Борис Николаич, минутку!

Вместо Ельцина обернулся Полторанин. Виктор ещё не знал, что правое ухо у Ельцина не слышит совсем и говорить надо громче.

— А-а, Витя! — широко улыбнулся Полторанин, плотный пятидесятилетний сибиряк, не на много уступающий Ельцину в росте. — Хочешь сделать с Борис Николаичем материал? Но в вашей газете его всё равно не дадут.

— Нет, я по другому поводу. Помнишь, я говорил тебе о противовесе Яковлеву? Ты не спрашивал шефа, как он отнесётся к этой идее?

— Закрутился, старик… А спроси его прямо сейчас!

Ельцин обратил внимание на Савельева, сунул на ходу руку.

— Борис Николаич, есть одна идея, — сказал Виктор, пожав твёрдую ладонь. — Можно сильно повлиять на Горбачёва.

— Как? — остановился Ельцин.

— Стать председателем Комитета конституционного надзора СССР. Сейчас ваш строительный комитет… Конечно, он важный в Верховном Совете… Но по сравнению с надзорным, извините… А там вы всех расставите по своим местам. Конституция — это священная корова. Основной закон! Кто нарушил его… высунул голову за рамки — бац! Гильотина закона отрубает голову.

Ельцин хрипло рассмеялся.

— Интересно! Хорошо. Но перекроют… Своих заставят лечь… эта… на амбразуру.

— А мы других поднимем!

Полторанин тоже загорелся.

— А што, Борис Николаич! Демократия получит ха-ароший инструмент. Неплохая мысль у Савельева.

Ельцин заинтересованно посмотрел на Виктора, мощно вдохнул воздух. Было начало июня. В Александровском саду цвела сирень, и её тонкий волнующий запах доходил до Боровицких ворот. Савельев расслабил галстук — ко второй половине дня становилось жарко, приветливо улыбался, однако при этом внимательно следил за Ельциным. А тот вдруг нахмурился и, словно преодолевая какую-то преграду, разочарованно сказал:

— Это ж значок надо будет сдавать.

— Какой значок? — не понял Савельев.

— Вот этот, — бережно тронул Ельцин красный эмалированный значок на лацкане пиджака. — А что получу взамен? В любой момент переизберут.

— Ну, зачем же так? — протянул Виктор. Он ещё не знал, должен ли будет депутат, избираемый председателем этого комитета, слагать с себя полномочия народного избранника. Закон пока готовился, и рассматривались разные предложения. В том числе — недопустимость членства в других организациях. Но даже в этом случае Председатель Комитета конституционного надзора СССР оказывался по влиянию выше всех вместе взятых депутатов в Верховном Совете, не говоря про какой-то Комитет по строительству и архитектуре.

Однако Ельцин уже потерял интерес к предложению Савельева. Во-первых, как догадался Виктор, тот сообразил, что это не его стихия. Ему нужно было поле для более простых решений. А, во-вторых, синица власти в руках была важнее журавля неопределённости в небе. И хотя неприязнь к Горбачёву он даже не скрывал, выходить на опасную конфронтацию «бунтарь» побоялся.

Расстроенный Савельев первый раз поглядел на Ельцина с разочарованием. Однако этот незначительный эпизод оказался тем камнем, который впоследствии толкнул лавину. Отметаемые им прежде критические факты и нехорошая молва о «былинном герое» стали через некоторое время восприниматься по-другому. Имея множество знакомых в разных учреждениях и структурах — от редакций до правоохранительных органов — Виктор в новом свете увидел и состоявшееся вскоре американское путешествие Ельцина, и его последующее падение с моста в подмосковном дачном посёлке, и слова о приверженности демократии. Когда по телевидению показали сюжет с пьяным Ельциным в США, Савельев сразу поверил, что это был никакой не монтаж, как кричали всюду ельцинисты и уверял сам Борис Николаевич, а всего лишь деталь большой зарубежной пьянки «подающего надежды» противника Горбачёва. И толкнули его в речушку вовсе не политические противники, а ревнивый соперник ельцинской «дамы сердца», о чём Виктору говорили люди, проводившие расследование.

Встретившись с несколькими уральцами, Савельев узнал немало поразительного из свердловской жизни Ельцина. О его наследственном алкоголизме. О демонстративной способности пить водку сразу из горлышек двух бутылок. О жестокости и мстительном характере первого секретаря обкома партии.

«И это у нас такие демократы?» — удивлялся через некоторое время Савельев, думая уже не только о Ельцине, но и о других людях, присвоивших себе ко многому обязывающее звание. Требуют свободы для себя, однако не признают свободы других. Критикуют слова Горького: «Если враг не сдаётся, его уничтожают», а сами готовы разорвать любого, кто выступает против их убеждений. «Да какие там убеждения! — мысленно возмущался Савельев. — Набор несвязных фраз и обкусанных мыслей». Ему не раз говорили с неудовольствием близкие ельцинские сподвижники о том, что «у Бориса Николаевича нет никакой экономической и политической программы». Только призывы ограничить власть Центра.

Разговаривая с людьми, объявившими себя демократами, наблюдая за их реакцией на происходящее, Виктор, чем дальше, тем больше убеждался в том, что люди эти имели самое смутное представление о настоящей, подлинной демократии. А главное — они и не собирались быть такими, на кого вроде бы должны ориентироваться в своём поведении, в отношении к носителям других взглядов и мнений. Отечественные демократы признавали только свои методы борьбы с несогласными. Методы убеждения через уничтожение. Поэтому между ними и теми, чьё наименование они брали, было столько же сходства, сколько между мухой и орлом. У той и другого есть крылья, у обоих есть глаза, оба летают, но на этом общее и заканчивается. Объединительное слово «демократы», которое приняла на себя разношёрстная публика, было всего-навсего самоназванием. Таким же, какое брали себе предки нынешних народов, чтобы отличаться от соседей, и которое сегодня не имеет никакого отношения к первоначальному смыслу. Албанцы сами себя называют «шкиптар». Дословно переводится, как «горные орлы». И даже если предки человека последние лет двести прожили в городе, если он в горах никогда не бывал, он всё равно «шкиптар». Одна из ветвей американских индейцев апачей называет себя «пятнистый сверху народ». У сегодняшнего потомка этого народа, ставшего врачом или адвокатом, если и появляется пятно сверху на одежде, то разве что от сока или вина. Самоназвание другого племени переводится, как «народ дикобраза, сидящего сверху». Где сейчас найдёшь дикобраза, да ещё посадишь его сверху, трудно сказать. Однако люди по традиции продолжают называть себя так.

Но они хоть имеют кровное, родовое отношение к давнему самоназванию, думал Савельев. А наши «демократы» взяли только имя, отбросив суть. И под этот широкозахватный щит втягиваются новые и новые люди.

После Первого съезда народных депутатов СССР, который начался со скандалов в прямом эфире о разгоне митинга в Тбилиси, об оккупации Прибалтики, о пакте Молотова-Риббентропа, «демократическое тесто» стало расти, как на дрожжах. Многие сообразили: чем громче крик, тем больше шансов выбраться из тьмы вчерашней неизвестности. А иногда — единственная защита от заслуженной тюрьмы. Надо только объявить себя демократом, расклеить листовки с извещением об этом событии и всеми действиями, всем видом своим изображать «демократическую народность». В те дни, недели и месяцы «опрощение» стало важным условием получить поддержку масс. Следователи Генпрокуратуры Иванов и Гдлян за свои «разоблачения узбекско-кремлёвской мафии» триумфально вошли в народные депутаты СССР. Но вскоре эта площадка политической надежности заколыхалась под героями, как зыбкое болото. По жалобам десятков незаконно оболганных, истязаемых, как в гестапо, людей начались серьёзные проверки. Перед следователями-демократами вместо парламентской скамьи замаячили тюремные нары. И тогда «гонимые» обратились к народу. Опубликовали в газетах манифест, который заканчивался требованием «сбросить ненавистную, антизаконную политическую клику, ведущую страну к социальной катастрофе». А чтобы прямой призыв к свержению государственной власти, караемый по закону тюрьмой, выглядел спасением не самих себя, а страдающего народа, был использован известный с древнейших времён способ. Предстать перед массами в образе «простых людей из толпы», обобранных властью до нитки. Однажды Савельев сам увидел этот спектакль. Собрав в редакции несколько народных депутатов СССР, он с интересом наблюдал за Тельманом Гдляном. Невысокий, худощавый армянин во время своего нервного, экспрессивного выступления то и дело приподнимался на носки, как будто хотел взлететь. «Чево он прыгает?» — подумал Виктор и, опустив взгляд, замер: тёмные полуботинки Гдляна были перевязаны светлыми бечёвками. «У него нет денег купить новую обувь? — удивился Савельев. — Нет возможности отремонтировать эту?» И только приглядевшись к демонстративно бросающимся в глаза завязкам, понял: идёт игра на публику.

Такой же приём использовали и другие лидеры демократических сил. В тесных пиджачках, которые давно были приготовлены на выброс, в стоптанных ботинках и кое-как повязанных галстуках — некогда красоваться, брат — они старались выделиться на митингах и собраниях среди нормальной опрятности оппонентов. Некоторые, больших лет граждане, рассчитывая привлечь внимание молодёжи, одевались под юнцов. Напяливали куртки и джинсы «варёнки», объёмные свитера с откидными воротниками. Народным массам должно было быть видно, что за их нужды борются люди из их же среды. Не имеющие денег на богатую, как у власти, одежду. Не располагающие современными техническими возможностями агитировать за себя и за своих демократических кандидатов.

В ходе избирательных кампаний Савельев обратил внимание на большое количество рукописных листовок с броскими, иногда остроумными, чаще — сердитыми в адрес власти призывами. Они были написаны фломастерами, маркерами, порой даже авторучками. Словно простые люди — на кухнях, в комнатах коммунальных квартир, в учительских, на кульманах в каких-нибудь НИИ — писали с утра до ночи призывы. Это создавало впечатление «народной агитации» с участием многотысячных масс, ибо всем было ясно: возможности одного-двух-трёх человек, какими бы они ни были активными, ограничены.

Но однажды, случайно приглядевшись к листовкам, Виктор с удивлением заметил, что вся агитационная «народность», оказывается, отпечатана на ротаторах и ротапринтах. А эта техника, как ему было известно, может выдавать от 5 до 9 тысяч экземпляров в час.

Впрочем, на это уже не обращали внимания. Разношёрстное демократическое сообщество быстро росло и пополнялось людьми, зачастую совершенно чуждыми друг другу. Сторонники более эволюционного перехода к демократии оказывались в одной колонне с озлобленными неудачниками, уязвлёнными себялюбцами, мстительными завистниками, которых прибавлялось в геометрической прогрессии. Демократы-романтики с ужасом смотрели на стремительный разлив моря нетерпимости, шарахались от своих вроде бы идейных собратьев, которые в беспощадности к инакомыслию не уступали большевикам Октябрьского переворота. Эти масс-демократы были как термиты, готовые броситься с острыми клешнями — резцами на всё, что окажется на пути. На военно-промышленный комплекс, на советскую систему, на Горбачёва, друг на друга. Причём друг друга грызли насмерть, словно верующие одной религиозной конфессии, но разных течений.

Пока термитная масса грызла разнонаправленно, толку от неё было немного. Требовалось объединить челюсти-резцы под одним лидером и направить колонны на главные столпы. В коллективном руководстве Межрегиональной группы это понимали, но договориться между собой не получалось. Экономист Попов презирал партократа Ельцина. Академик Сахаров недолюбливал обоих. Ректор историко-архивного института Афанасьев критически смотрел на всех.

После внезапной смерти Сахарова организаторы термитных колонн решили, что надо делать ставку на Ельцина. Он был популярнее всех. Ему создавали образ самого большого демократа, борца с привилегиями и выразителя народных чаяний. При этом, что не укладывалось в пастораль, тщательно скрывали. Тому самому народу показывали скромного лидера, который идёт не через привилегированный депутатский зал в аэропорту, а как все, через обычный выход; возится с обыкновенным «Москвичом» в окружении простой советской семьи; ходит в рядовую поликлинику и ест, как плоть от плоти народа, колбасу за два двадцать. На самом деле это была пропагандистская ложь. Не только «Москвича» — никакой другой машины Ельцин водить не умел и в них не разбирался. Его всегда возили, на столы ставили продукты, недоступные миллионам людей, особенно в дни искусственно создаваемого голода, а где находится обычная поликлиника, он не представлял.

Но об этом знали немногие и даже, если бы они стали рассказывать обо всех «несоответствиях» реальной жизни Ельцина его сказочному образу, большинство народа не поверило бы. Настолько разительным становился контраст между слабовольным болтуном Горбачёвым и решительным демократом Ельциным.

Особенно после выборов народных депутатов РСФСР весной 1990 года. Во многих округах победили демократы. Сам Ельцин легко и убедительно выиграл борьбу в Свердловске — набрал 84 процента голосов. Открывалась дорога к власти. Пока над Россией. Но всё чуть было не сорвалось. Прояви Горбачёв немного больше дальновидности и меньше беспечности, не быть бы Ельцину Председателем Верховного Совета РСФСР.

Съезд народных депутатов России открылся в Кремле 16 мая. Савельев каждый день приходил туда, чтобы дать репортаж в номер. И возвращался в редакцию растерянный — писать было не о чем. В зале творилось что-то невообразимое. Самые отвязные, взяв на вооружение опыт первого дня работы Съезда союзных депутатов, когда трибуна захватывалась явочным порядком, пытались повторить то же самое в новых условиях, чтобы сделать своё заявление. Их оттаскивали, не пускали. В проходах поставили микрофоны. Кому-то удавалось пробиться к ним, однако никто никого не слушал. Находящиеся в зале вскакивали с мест, орали что есть мочи какие-то лозунги, призывы, осуждения. Каждый считал только свою идею правильной и только свою кандидатуру достойной. Тысяча с лишним депутатов представляли собой хаотичную, абсолютно неуправляемую массу совершенно разнородных людей.

Не подобрав достойных соперников Ельцину, Горбачёв улетел в Канаду. За границей он уже давно чувствовал себя уютней, чем в мятущейся, управляемой другими людьми родной стране. Но и в этих условиях Ельцин победил с большим трудом. Через две недели митинговых страстей, тайной обработки депутатов, обнадёживающих посулов оппонентам, не с первого, а с третьего раза, он набрал всего на четыре голоса больше необходимого минимума и был избран Председателем Верховного Совета РСФСР.

С момента избрания главой российского парламента Ельцин стал как бы официальным знаменем демократических отрядов. Их вожаком и тараном, которым они пробивали стены советской крепости. Он был им нужен.

Без него масс-демократы рассыпались бы на множество грызущих друг друга термитов.

Но и они ему были нужны. Без них вождь остался бы никчемным одиночкой, а таран — бесполезным бревном. Именно в этот период началась активная работа всех тех, кто понял, что в борьбе с Горбачёвым за власть Ельцин пойдёт на что угодно, а потому его нужно поддерживать любыми способами.

12 июня 1990 года митингующий Первый съезд народных депутатов РСФСР под председательством Ельцина принял Декларацию о суверенитете России. Это стало сигналом для других. Не только союзных, но и автономных республик. И даже автономных округов. Все торопились объявить о независимости и проглотить суверенитета как можно больше.

Съезд союзных депутатов принимает решение провести в марте 91-го года Референдум о сохранении СССР — Ельцин призывает бойкотировать его. Союзные депутаты избирают Горбачёва Президентом страны — демократы в российском парламенте, с подачи Ельцина, поднимают волну о необходимости поста Президента в РСФСР.

И вот для этого, сразу после Референдума, они созывают свой внеочередной съезд, на котором Савельев встретился с Натальей Волковой и демократом Юзенковым.

Глава четвёртая

— Ну, што наша демократия вещает вам, Наташа? — показал Виктор на диктофон, который Волкова держала в руках. — Рассказывает, как устроить профсоюз советских президентов?

— Какой профсоюз? Ерунду вы говорите, — обиделся Юзенков. Он был худощав, темноволос, со следами плохо вылеченного фурункулёза на щеках и прямом лбу, отчего лицо походило на иссечённую крупной дробью мишень.

— А как же! Сейчас вы придумаете президента России. За вами побегут остальные. Представляете, Наташа: президент Тувы! Триста тысяч населения — пол-московского района. Или Чукотки президент. Всю страну можно уместить в трёх домах на Ленинском проспекте. Зато каждому — министра иностранных дел, охрану, армию… Одних персональных самолётов — пол-«Аэрофлота».

Савельев вперил злой взгляд в юзенковскую «мишень».

— Вы чево творите, орлы с каржиными [7]перьями? Страну хотите совсем разорвать? Вам референдум не указ? Вы же любите ссылаться на народ. Вот он сказал вам своё слово. Подавляющее большинство за Союз, а вы ему — Декларацию о суверенитете России. Остальные, дескать, пошли все вон!

— Хватит грабить Россию! — вскричал Юзенков. — Мы производим 61 процент национального дохода СССР, а по уровню потребления занимаем последнее место. Лучше нас живут все республики.

— Это правильно, — сказал Савельев. — Я вам даже могу добавить фактов. Подоходный налог из России весь уходит в союзный бюджет, а Грузия, Литва, Эстония, Латвия всё оставляют себе. Большинство республик производят меньше, потребляют больше. У той же Грузии потребление в четыре раза больше, чем она производит. У прибалтов этот показатель не намного ниже. Потому они и живут лучше. В том числе за счёт России. В наших сёлах на каждые 10 тысяч гектаров пашни — не просто территории, а пашни, отметьте себе! — дорог с твёрдым покрытием около 12 километров, а в Прибалтике 70 с лишним.

— Ну, вот! Вы сами подтверждаете нашу правоту. Только так и надо было поступить.

— Да нет, не так. Горбачёву нужно было, когда он имел почти стопроцентную поддержку всей страны, поправить законами эту политику.

— Сейчас, наверно, поздно об этом говорить, — с сожалением заметила Наталья. — Сергей Николаич рассказывал мне, как он ездил в Эстонию. Там после признания Ельциным их независимости прыгают от радости.

— А при чём здесь Ельцин? Есть союзный закон о порядке выхода.

— Да не будут они на него оглядываться! — сказал Юзенков, помахав рукой кому-то из депутатов. Народу прибывало, вестибюль опять гудел, как во время Первого съезда. — В Таллине только об этом и говорили. Они считают нас оккупантами и хотят быстрее отвалить из империи.

— А вот хрена им! Простите, Наташа… Кто-й-то сейчас говорил, что Россию обирают? Уж будьте тогда последовательны. Вы пустили зятя в дом, накупили ему мебели… телевизор японский достали — вам привезли за большие деньги из-за границы. От себя отрывали… Считали: одна ведь семья. А он вдруг решил уйти и всё на него потраченное забрать с собой.

— Будьте благороднее, — засмеялся Юзенков. — Это компенсация за нашу оккупацию.

— Ну-ка, ну-ка, — включила диктофон Наталья. — Расскажите нам про оккупацию, после которой захватчик беднеет, а жертва богатеет.

— Лучше я вам расскажу, Наташа. А заодно нашему демократическому деятелю. Может, пригодится, когда снова поедет туда. В последнее время пришлось стать экономистом — полмесяца работал с тремя профессорами. Очень дотошные люди. Так вот… Сергей… Николаич? (Виктор вопросительно поглядел на Юзенкова. Тот снисходительно кивнул) За сорок пять лет нашей «оккупации» — я это слово, как вы догадываетесь, беру в кавычки, объём выпуска продукции в Эстонии вырос в 55 раз. Вы себе как-нибудь представляете эту разницу, Сергей Николаич? 55 раз! Ваши прибалтийские… ну, уж не знаю, как сказать: друзья? коллеги? соратники? с холодной чопорностью вам говорят — это чтоб вы прониклись к ним доверием — будто в двадцатых-тридцатых годах в этих независимых странах существовала высокоразвитая рыночная экономика. Стопроцентная брехня! Промышленность Эстонии и Латвии, а они были более развиты, чем Литва, не достигла даже уровня 1913 года! В сороковом году, когда они вошли в состав СССР, объём машиностроительной продукции Латвии составлял всего 40 процентов от тринадцатого года! А что у нас уже было к этому времени, помните? Хотя бы по книжкам. Из общей казны, а в основном, как вы правильно говорите, за счёт России, в сельское хозяйство одной только Эстонии было вложено 6 миллиардов рублей. Подчёркиваю вам: только в сельское хозяйство 6 миллиардов!

«Оккупанты» за четыре с половиной десятилетия — срок-то, в общем, небольшой — построили в Эстонии электростанции, различные заводы, дороги, аэродромы, корабли. Да что там мелочиться — глубоководный Новоталлинский порт обошёлся советскому бюджету — вы сейчас предпочитаете считать в американских рублях — в 6 миллиардов долларов!

Савельев снова, как неделю назад, разволновался. Тогда он потребовал обсудить на редколлегии подготовленную им статью трёх авторов. Это были неизвестные ему профессора из Института экономики, что, впрочем, для Виктора не имело никакого значения — за последние годы все ныне известные вышли из вчерашних неизвестных.

Сначала был телефонный звонок. Мужчина представился, назвал все свои звания. Ровным голосом сказал, что сегодня пресса обсуждает только решения прибалтийских республик о выходе из состава СССР, но никто не говорит о правовой стороне этого дела и, тем более, об экономической ответственности. А в действительности всё не так просто, сказал профессор. Мы с коллегами проанализировали экономические и социальные аспекты пребывания Литвы, Латвии, Эстонии в составе Советского Союза и полагаем, что общество должно знать об этом.

Савельев с удовлетворением ухватился за предложение, поехал в институт. Авторами оказались приятные люди. Это был микроинтернационал. Лидировал в троице пятидесятилетний выходец из Эстонии — невысокий лысоватый мужчина с живыми карими глазами Илья Рувимович Гольдман. «Пристяжными», но со своими чётко выраженными позициями, были его молодые коллеги — украинец из Чернигова Василий Игнатьевич Петренко и чистейший «русак» из Костромской области Сергей Иванович Смирнов.

Виктор прочитал написанное ими и попросил переделать. Авторы очень резко критиковали национальную политику Горбачёва, а это, знал Савельев, было абсолютно непроходимо в газете. «Главное — экономика, — сказал он, — на неё надо напирать».

После этого они ещё встречались в институте и дважды в редакции. Профессора курили сигарету за сигаретой, в кабинете было дымно, чего Савельев не выносил, хотя сам курил тоже. «Вы, как три паровоза Черепанова», — морщился он, открывая форточку и дверь. «Паровозы» не обращали внимания и шумно отстаивали свои цифры, доставая из портфелей статистические справочники, какие-то монографии и книги на разных языках. Наконец, статья была готова. Савельев назвал её «Сколько будет стоить нам развод устроить?»

Насколько знал Виктор, и это подтверждали авторы, никто ещё в советской прессе такого анализа не делал. Профессора подробно рассказывали о том, как, благодаря включению в общероссийский рынок, стала развиваться в конце XIX — начале XX веков промышленность будущих Эстонии и Латвии, как потом резко деградировала их экономика в период независимости — в 20-30-е годы, и какие вливания получили три прибалтийские республики за советское время.

Делая поправки на особенности советского ценообразования, закрытость внутреннего рынка, специфику финансовой системы СССР, авторы убедительно показывали, за счёт чего создавалось отличающееся от других благополучие прибалтийских республик. Согласно перспективному планированию, большинство созданных здесь отраслей подпадали под особую государственную протекцию, а значит, имели определённые преференции. У произведённой тут продукции была более высокая стоимость по сравнению с заниженными ценами на сырьё, которое поставлялось для её выпуска. Благодаря этому национальный доход прибалтийских республик создавался за счёт присвоения части национального дохода других республик страны. И составляло это, например, для Латвии полтора миллиарда рублей в год, или больше пятой части всего произведённого ею национального дохода.

Поэтому в Прибалтике жили богаче, что видно было даже по такому показателю, как размеры банковских вкладов. Авторы приводили цифры, и они сильно отличались от общесоюзных.

Отдельная главка рассказывала о построенном здесь за короткий советский период. Сначала этот раздел занимал много места, но профессора согласились с Виктором, что всё не назовешь — газета не брошюра, и оставили только крупное.

Особенно любопытными были сведения по Литве. Если на латвийских и эстонских территориях ещё при царской России существовала некоторая промышленность, то Литва до 1940 года была почти полностью аграрной. На 3-миллионное население приходилось 40 тысяч рабочих. Крупными предприятиями считались три фабрики: чулочная, табачная и спичечная. На остальных кустарных производствах работало самое большее по пять человек.

Один абзац Виктор хотел вычеркнуть, но по настоянию авторов оставил. Они приводили свидетельство бывшего президента Литвы Казиса Гринюса, который в 1939 году обследовал 150 крестьянских хозяйств. По его словам, 76 процентов крестьян носили деревянные башмаки и только два процента — кожаные ботинки. Всего один процент женщин имели ночные рубашки, почти пятая часть обследованных женщин не пользовались мылом, в 95 семьях из 150 обнаружены паразиты.

Тот же бывший президент писал, что в Литве у 150 тысяч человек — туберкулёз, почти 80 процентов детей больны рахитом, смертность превышает рождаемость.

Эти свидетельства, настаивали профессора, лучше покажут, какой скачок сделала Литва за короткий советский период.

Действительно, сравнить было с чем. «Оккупанты» построили десятки крупнейших предприятий, создали надёжную транспортную инфраструктуру, преобразовали сельское хозяйство, выстроили материальную базу для социальной и культурной сферы, вкладывая во всё это громадные деньги. Республика постоянно получала из союзного бюджета примерно в 3 раза больше капитальных вложений, чем ведущие области Российской Федерации. Только за 15 лет — с 70-го по 85-й годы — Литве было выделено на мелиорацию почти столько же средств (свыше 1 миллиарда рублей), сколько соседней Белоруссии, хотя та в три с лишним раза больше. В советские годы была построена паромная переправа из Клайпеды в Германию стоимостью примерно в 3 миллиарда долларов. Открыт аэропорт под Шауляем (один миллиард долларов). Это не говоря о Мажейкском нефтеперерабатывающем заводе, мощной Литовской ГРЭС с городом поблизости и, наконец, Игналинской атомной электростанции. Её сначала намечалось построить в Белоруссии. Выбрали Литву. Станция оказала огромное влияние на экономическую и социальную жизнь республики. Производство электроэнергии по сравнению с 1940 годом выросло в 258 раз. Это позволило полностью электрифицировать все города и населённые пункты, вплоть до хуторов. Механизация сельского хозяйства приблизилась к уровню развитых европейских стран.

На фоне свидетельства президента досоветской Литвы впечатляюще смотрелись данные о современном состоянии науки, культуры, социальной сферы. По количеству студентов на 10 тысяч жителей Литва шла впереди Японии, Англии, ФРГ. Появились новые театры, которые получили красивые современные здания. Архитектурная раскованность в застройке городов и посёлков привлекала внимание специалистов из других республик.

Такие же перемены во всех областях жизни произошли за 45 лет и в двух других республиках. Перед вступлением в Советский Союз главным экспортом Прибалтики были масло, яйца и лесоматериалы, поскольку иных видов продукции не существовало. То немногое, что выпускалось из промышленного до революции, в годы независимости, за неимением сырья и спроса, зачахло.

Образованием могли воспользоваться немногие. В сороковом году в Латвии на 10 тысяч человек населения насчитывался 51 студент. Через сорок пять лет, в середине восьмидесятых — 180. В течение двух десятилетий независимости в той же Латвии работало всего 8 тысяч специалистов с высшим образованием. В начале восьмидесятых вузы республики каждый год выпускали по 7 тысяч специалистов.

Поскольку прибалтийские республики, писали авторы, решили выйти из состава СССР, надо сесть, всё посчитать, определить, кто, кому, сколько должен, и цивилизованно развестись.

При этом не забыть и другие вложения. В 1939 году Советский Союз передал Литве Виленский край, входивший до революции в состав России, а потом оккупированный Польшей. В том же году Германия захватила Клайпеду, переименовала в Мемель и включила этот порт, с прилегающими территориями, в состав Кенигсбергского округа. Весной 45-го после тяжёлых боёв и больших потерь советские войска выбили немцев отсюда. По логике даже не оккупантов, а нормальных победителей Мемель-Клайпеду требовалось присоединить к Калининградской области России. Но правительство СССР отдало политую кровью советских солдат землю Литве. Благодаря таким добавкам площадь республики значительно увеличилась.

В статье трёх профессоров был ещё один пассаж, который, по мнению Савельева, мог вызвать сопротивление Бандаруха. Авторы резко оценивали сравнения прибалтийскими национал-экстремистами «советской оккупации» с фашистской и намерение устроить для СССР «второй Нюрнбергский процесс» за расправы над якобы мирными жителями, к которым они относили вооружённое подполье. Отвергая эти обвинения, профессора, в свою очередь, приводили факты другого рода, которые старательно замалчивали национал-демократы. А именно — уничтожение здесь евреев во время войны.

— Зачем нам с вами это в данной статье? — обвёл Савельев авторучкой весь кусок в гранках, где говорилось о Холокосте в Прибалтике. — Утяжеляем статью… Лишний повод для зацепки. И опять уходим от экономики. Лучше вернуться к этому отдельно.

— Без этого нельзя, Виктор Сергеич, — покачал головой Гольдман. — Люди должны знать прошлое сегодняшней демократии, которая выдвигает обвинения Советскому Союзу. Страны Балтии показали мрачный рекорд. Эстония стала единственной европейской страной, которая отрапортовала Гимлеру, что в короткий срок полностью «очистилась от евреев». «Очистку» проводила неонацистская эстонская организация «Омакайтсе», что переводится, как «Самозащита». Сначала уничтожили местных евреев, потом — в концлагерях — привезённых из разных стран.

Но особенно постарались Литва и Латвия. Тут от коренного еврейского населения осталась одна десятая часть. В то время как в Бельгии и Нидерландах, где тоже был «новый порядок», евреев уцелело больше. В Нидерландах — около четверти, в Бельгии — свыше половины.

— Почему такая разница? — удивился Савельев.

— Другое отношение местного населения, — ответил за коллегу Сергей Иванович Смирнов.

— Да, это стало важным фактором, — подтвердил Гольдман. — Здесь расправы с евреями начали не команды немцев, а Фронт литовских активистов. Самый кровавый погром произошёл в Каунасе. Он начался 24 июня — ещё до вступления немцев в город. Убийства продолжались несколько дней и в разных местах. Во двор одного гаража литовцы в гражданской одежде, с белыми повязками на рукавах и с винтовками, согнали несколько десятков евреев. Поставили группой. По одному стали подводить к молодому парню с ломом в руках. Тот с размаху бил ломом по затылку. Человек замертво падал. Стоящие поблизости литовцы, среди которых были женщины и дети, после каждого удара ломом аплодировали.

— Невероятно, — проговорил потрясённый Савельев.

— Это свидетельства немцев, Виктор Сергеич. Другую часть обречённых убивали иным способом. Вставляли в глотку водяные шланги, и напор воды разрывал человека. Когда всё было кончено, молодой парень положил лом и пошёл за аккордеоном. Встав на гору тел, он заиграл литовский национальный гимн. Толпа дружно запела его.

Профессор Гольдман разволновался. Некоторое время он молча смотрел на обведённый Савельевым кусок текста в гранках. Потом заговорил снова:

— Только за первые пять месяцев фашистской оккупации в Литве убили около 220 тысяч еврейских мужчин, женщин, детей. А всего было уничтожено 95 процентов живших здесь до войны евреев.

Поэтому люди должны знать, что было. И про полицейские батальоны, активно сотрудничающие с гитлеровцами, и про сформированную в Эстонии дивизию СС. Всё надо знать, Виктор Сергеич. В Литве угрожают людям, которые были связаны с НКВД и КГБ. А в руководстве «Саюдиса» их немало. Кто такой глава «Саюдиса» Ландсбергис? Невероятно тёмная лошадка! Отец работал в пронацистском правительстве Литвы. Подписал благодарственное письмо Гитлеру. Бежал с немцами в Германию. В конце пятидесятых вернулся в Литву. Вроде бы должен быть судим. Но ему вернули дом, дали персональную пенсию. За что такие блага вместо виселицы? Говорят, работал на НКВД. И сын — это широко обсуждается в Литве — был давно завербован Комитетом госбезопасности. Люди обвиняют его… считают: «закладывал» товарищей и соратников. «Саюдисты» об этом наглухо молчат, а Советскому Союзу, посмотрите, будут выставлять счета. Горбачёв, если так дальше дело пойдёт, чего доброго согласится. Доигрался, дрянь, в бескрайнюю демократию.

— Ладно. Попробуем оставить.

Савельев, как полагалось по технологии, отдал статью ответственному секретарю Захарченко. Через час тот позвонил по внутреннему телефону.

— Витя, спустись.

В кабинете Захарченко был Бандарух. Он курировал отделы внутренней политики.

— Где вы раскопали, Виктор Сергеич, этих мракобесов? — тускло спросил Бандарух. — Их рассуждения подходят для реакционных изданий. Посоветуйте им отнести свои мрачные причитания куда-нибудь, вроде «Советской России», или в прохановский «День».

— Против чево протестуют твои авторы, старик? — по-свойски улыбнулся Захарченко. — Против демократии. Против естественного права на национальное самоопределение. Ты же сам говорил — я хорошо помню твою потрясную фразу: рабы встают с колен! Вот они и встали. А теперь тебе это не нравится.

— Не нравится пожар, который разжигают в сухом лесу. Там што начинает твориться — в этих национальных самоопределениях? Всех, кто другой нации, под корень? Русских… Украинцев… Евреев… Боюсь, скоро надо будет говорить иначе: когда с колен встают рабы, живут, кто делают гробы.

— Оставьте ваши сомнительные афоризмы, — повысил голос Бандарух. — Статья у нас не пойдёт.

— Тогда я требую обсудить её на редколлегии.

Савельев хорошо знал свою редакцию. Когда-то слывшая прогрессивной и даже либеральной, она к концу перестроечных лет стала напоминать корову на льду. Одной ногой опиралась на горбачёвское словоблудие, и хотя многие журналисты понимали, что это зыбкая опора, сдвинуться, из-за въевшейся привычки подчиняться, не имели решительности. Другой ногой пыталась нащупать твердь в нарастающем ельцинском максимализме, опасаясь при этом провалиться сквозь разрушаемую структуру льда. Третьим копытом традиционно, только теперь с большим сладострастием, била по антисемитизму, усматривая его даже в доказательной критике жулика с еврейской фамилией. И только четвёртая нога устраивалась, кажется, надёжнее всех. Её агенты, получая тайно в конвертах деньги, а на ухо конфиденциальную информацию, стали активно внедрять в сознание массового читателя положительные сведения о близком приходе финансового мессии — Международного валютного фонда, и о спасении им страдающих советских граждан.

Обсуждение статьи на редколлегии оказалось похожим на игру в одни ворота. Савельев защищал их, а выступающие старались забить мяч. На этот раз две коровьи ноги — «горбачёвская» и «ельцинская» — действовали согласованно. Бандарух, как куратор направления, сказал, что процессы, идущие сейчас в прибалтийских и других союзных республиках, соответствуют положительным оценкам Михаила Сергеевича «о росте национального самосознания у всех наций и народностей страны». Говоря это, он, прежде всего, имел в виду свою Украину. Перехват власти «Рухом» волновал и радовал его, но Никита Семёнович строго контролировал себя.

Куратор экономических отделов Даниэль Родригес — главный демократ редакции, высказался против публикации с другой стороны.

— Борис Николаевич поддержал стремление граждан прибалтийских республик к самостоятельной жизни. Чево мы боимся? Дайте людям самим определить свою судьбу.

На замечание Савельева, что авторы выступают не против этого — они за цивилизованный развод, «дитя республиканской Испании», как называли Родригеса в редакции, поскольку его привезли в Союз с тысячами других испанских ребятишек после тамошней гражданской войны, со вздохом ответил:

— Пусть уйдут с любовью. Деньги будем считать потом.

Но откровенней всех проявила позицию радикальной группы обозревательница отдела школ и вузов Окунева. Она не была членом редколлегии, однако потребовала у главного редактора, «в соответствии с демократическими нормами», права высказаться. Главный был человеком мягким, интеллигентным. Его большая эрудиция, разносторонняя образованность, английский лоск в одежде — в молодости работал корреспондентом ТАСС в Великобритании — вызывали уважение. Но этих прекрасных качеств вполне хватало для другого времени. Времени необсуждаемых решений. Когда наступила пора горластых циников, агрессивных большевиков-демократов и слизняковости привычной власти, ценным стало другое качество. Твёрдость. Причём, не ломовая, а гибкая твёрдость клинка.

У главного редактора, как стал замечать Савельев, этой твёрдости не оказалось. Он полагал, что уступки отвязным наступателям — есть необходимая толерантность, а мягкость пластилина то же, что и доброта. Поэтому требование Окуневой он принял, как меньшее из возможных зол.

— Сначала я думала: зря мы тратим время на обсуждение статьи, — сказала она. — Реакционеры, русские шовинисты хотят снова вернуть страну в Гулаг — это видно невооружённым глазом. Поэтому разговор с ними должен быть короткий.

— К стенке авторов, — подсказал Виктор.

— Это ваши методы, Савельев! Ведь статью-то принесли вы! Значит, вы согласны с авторами. А что они предлагают? Обобрать и без того пострадавшие народы Прибалтики. После недавней нашей публикации из Эстонии, где мы критиковали лидеров «народного фронта», я получила оттуда несколько писем. Все они касаются русского населения. «Разве мы вас звали? — спрашивают люди. — Почему вы навязываете нам свои проблемы?». И действительно. Мы почему-то хотим, чтобы чехи, венгры и поляки озаботились участью войск, которые мы наконец-то выводим, чтобы они ещё платили. И от прибалтов требуем сочувствия прямым потомкам оккупантов. Тем, чьи дети в военной форме недавно расстреляли мирных граждан в Вильнюсе при штурме телебашни.

Вера Григорьевна Окунева — невысокая, давно потерявшая стройность фигуры женщина, была в том возрасте, который можно определить, только заглянув тайком в паспорт. Одни давали ей «сорок с копейками», другие — «пятьдесят с хвостом». Когда она следила за собой: красила волосы, работала личным гримёром, надевала туфли на высоких каблуках — вполне сходила за подругу молодости. Если наступал период депрессии и разочарования, эта кое-как причёсанная тётка, в разношенных башмаках, с отвислой нижней челюстью становилась явной роднёй старости. Однако и в том, и в другом её состоянии одно не менялось на лице Окуневой — мерцающий злой требовательностью взгляд.

— Теперь я поняла, для чего мы обсуждаем эту статью, — сказала она и повернулась к главному редактору. — Её публиковать нельзя — ежу понятно. Но нам несут такие предложения, и мы, к сожалению, можем не уследить, как под прикрытием плюрализма мнений, свободы слова некоторые наши коллеги протащат свои антидемократические, шовинистические взгляды.

Это было как бы указание главному, на что ориентироваться. Но Савельев решил, что хотя главный хорошо знает его позицию, поскольку с критикой межнациональных отношений и разрушительного курса Горбачёва Виктор выступал теперь едва ли не на каждой «летучке», он должен попытаться отстоять предложения профессоров-государственников.

— По поводу вывода наших войск. Хотя об этом в статье не говорится — это из другой оперы, но музыка одна. Я категорически против поспешного вывода войск из тех мест, где они квартируют. Да что я! Сотни тысяч людей не могут понять такого холуйства наших вождей перед… не знаю даже перед кем — ведь не американцы же требуют этого? К слову, об американцах. Они даже с Франко заключали соглашения о военных базах, а уж его-то режим сами испанцы признали диктаторским. Штаты свой персонал и свои базы выводят десятилетиями. Одну дивизию выводят несколько лет! А тут бросили всё и в считанные месяцы бежать. А куда бежать? А где жить? А где материалы брать? Вот какие вопросы надо задавать Шеварднадзе и его патрону Горбачёву. И, думаю, эти вопросы люди вправе задать. Теперь о статье и Прибалтике. Каждый из нас был там, и не по разу. Европа — да и только! А какой она была совсем недавно? Это што — им с неба упало? Они готовятся выставлять нам счета. Учитывают, как мне сказали, всё. От экологии до репрессированных людей. А мы-то што? Их экономисты называют какие-то бешеные цифры. Вроде как десятки миллиардов долларов. Наши тоже посчитали.

— И прослезились, — ехидно вставил Захарченко.

— Это они прослезятся. Двести с лишним миллиардов долларов составляют наши затраты! По самым скромным подсчётам. А нас призывают некоторые сердобольные (Савельев показал пальцем на Окуневу) забыть это, и к тому же быстрей выгнать оттуда… нет, не только русских! Всех русскоязычных. По-вашему, это правильно, госпожа Окунева — мне трудно вас назвать «товарищ»: Латвия — для латышей? Тогда почему в других республиках не могут потребовать такого же? Нас вот здесь сколько? Одиннадцать человек. Насколько мне известно, четверо русских. Украинцы. Армянин. Поляк. Евреи. Вот вы, еврейка, согласны с лозунгом молдавских националистов: «Русских — за Днестр, евреев — в Днестр»? Или с другим там же: «Утопим русских в крови евреев!» А как бы восприняли лозунг: «Россия — для русских!»? Ведь «Грузия — для грузин!» вас устраивает, «Латвия — для латышей!» — даже в радость. А «Россия — для русских!» как?

— Вам надо в общество «Память»!

— А вам в общество нацистов! Гитлеровских!

— Перестаньте, Виктор Сергеич, — муркнул со своего места главный.

— Да вы просто «памятник», Савельев! — закричала Окунева.

— Да, я — памятник, — насмешливо бросил ей Виктор. — Памятник интернационализму и объективности.

И сурово добавил:

— А вы будете памятником разрушения страны!

После такого скандального обсуждения статья, конечно, не была напечатана, и теперь Савельев пересказывал факты из неё при каждом удобном случае. Наталья Волкова не заметила, что диктофон у неё включен:

— Ой, я ж у вас не спросила разрешения! — смутилась она.

— Ничего страшного, — отмахнулся Виктор. — Дадите рядом с восторгами Сергея Николаича. Читателям будет интересно узнать, как на чужом горбу в рай едут. И как Ельцин помнит об интересах обираемой России.

— Он помнит! — с вызовом сказал Юзенков. — Только власти у него не хватает. Вот изберём президентом… Тогда посмотрите.

Глава пятая

Нестеренко выполнил обещание. Он вёз Адольфу отличного трёхмесячного щенка русско-европейской лайки. Ездил за ним в Вологодскую область. Чёрно-белый крепыш с весёлыми глазами то спокойно лежал на заднем сиденье «Жигулей», то спрыгивал на пол, и тогда Волков, который сидел пассажиром рядом с электриком, пропускал назад руку, ловил щенка за холку и устраивал у себя на коленях. Зимой учитель возил Андрея на своей машине. Теперь тот делал ответный ход.

— Ну, до чево ж хорош, стервец, — с улыбкой ерошил Волков шерсть щенка, подносил его треугольную морду почти к усам, разглядывая карие живые глаза. — Как его зовут?

— В паспорте есть имя. Какой-то… Забыл. Родословная хорошая. Но я его назвал Пират.

Нестеренко на этот раз сначала написал Адольфу письмо о том, что взял щенка, потом — перед поездкой — созвонился через склад, рядом с которым егерь жил, и теперь они ехали на весеннюю охоту ожидаемыми гостями. Ехали на трёх машинах: электрик с учителем, Слепцов взял в свою «Волгу» Карабанова. А третью машину вёл Савельев.

После тех журналистских посиделок, где Виктор резко одёрнул литовского коллегу за «советскую оккупацию», Волков стал читать все его материалы в газете. Про телевидение говорить нечего. Даже если б учитель не хотел, он бы всё равно слушал Савельева — тот вёл передачи вместе с его женой.

Однажды Виктор пригласил Наталью с мужем к себе домой — на московскую элитную окраину. Пока женщины готовили стол — женой Савельева оказалась приятная, круглолицая дама, с весёлым прищуром зеленоватых глаз, мужчины ходили от одной книжной полки к другой и обсуждали библиотеку хозяина.

Вдруг учитель увидел на корешке одной книги надпись: «Русская охота в русской литературе».

— Нравится читать? — показал на книгу.

— Не только. Охотиться тоже.

— Да? — удивился Волков. — Вы ездите на охоту? Или — по бутылкам, как некоторые любят…

— Перед вами, между прочим, почётный охотник. Я много писал об этом. После статьи «Право на выстрел» появились новые правила. Но как можно писать о том, чево не знаешь?

— В таком случае мы с вами, Виктор, родственные души.

— Ну? Тоже охотник?

Женщины по очереди звали своих мужей, однако те лишь отмахивались: «Сейчас, сейчас…» У Савельева оказалось три ружья. В том числе немецкий «Меркель».

За столом мужчины то и дело съезжали на тему охоты, вызывая иронию жён. Наконец, вышли на балкон покурить и тут дали волю своим познаниям. Как взять на «профиля» гуся. Какая дробь лучше для вальдшнепа. Из чего сделать «настоящий» манок на рябчика. Перешли на «ты».

— Слушай, давай-ка бросим на «вы», — сказал Савельев. — Тоже мне — английские лорды! Нормальные мужики. Считай, ровесники.

— Согласен, — подал руку Владимир.

Потом они встретились у Волковых — на дне рождения Натальи. Ей Савельевы подарили французские духи «Фиджи» — самые популярные в ту пору у советских женщин, а хозяину Виктор привёз манок на рябчика, сделанный вологодским егерем из косточки тетерева. Волков не удержался, тут же в прихожей опробовал его. Все оглянулись на тонкий свист.

— Теперь он меня будет так подзывать, — улыбнулась Наталья.

Когда Нестеренко с Волковым стали договариваться о поездке на весеннюю охоту, учитель сказал, что хочет пригласить одного знакомого журналиста.

— Што за человек? — насторожился электрик. — Некоторых писак я бы повесил на одном дереве с «хромым бесом».

— Этот — нормальный. Виктор Савельев… Может, слышал? Или читал. Он в газете… На телевидении. Свой человек.

— Савельев? — с удивлением переспросил Нестеренко. — Дак я ж его знаю! Давно, кстати, знаю. И ты, оказывается, тоже? Откуда? Ну, и чудеса! А он што, охотник?

— Ещё какой!

Теперь они на трёх машинах подъезжали к маленькой деревушке Марьино, где их ждал Адольф со своими помощниками.

Возле большой, крепкой избы увидели знакомый трактор «Беларусь» с тележкой и «уазик». Сообразили: надо сюда. Нестеренко посигналил. На высокое крыльцо из избы вышел Адольф. За ним в дверях показался немолодой мужик, похожий узким лицом на Валерку. Как оказалось, его брат.

— А-а! Вот и наши демократы! — расплылся в улыбке егерь.

— Не вали всех в одну кучу, — радостно раскинул руки Нестеренко, готовясь обнять идущего от избы Адольфа. — У нас каждой твари по паре.

Егерь обхватил Андрея, потом потискал Волкова. Всё так же улыбаясь, но уже с кислинкой, пожал руки Карабанову и Слепцову. Когда подошёл Савельев, учитель сказал Адольфу:

— А это наш новый товарищ. Виктор зовут.

— А старый где?

— В больнице Игорь Николаич. С сердцем. Жизнь довела.

— Нового-то я вроде где-то видел, — пожимая руку Савельеву, сказал егерь. — Адольф.

Журналист никак не отреагировал на имя егеря, а Волков подтвердил:

— Вполне возможно. По телевизору.

— А-а… То-то я думаю: лицо знакомое. Ну, где зверь, Андрей?

Нестеренко взял щенка из машины. От избы подошли Валерка, его брат и красноглазый Николай. Тоже поздоровались.

— Хорош! — принял щенка Адольф. — Ничё не могу сказать. А глаза, глаза… Нет, есть люди среди зверей. Глянь, как умно смотрит! Имя-то у него уже имеется?

— Конечно. Пират.

В маленьких глазках Адольфа колыхнулась грусть, но щенок лизнул ему руку, и егерь мягко улыбнулся.

В горнице большой избы-пятистенки уже была приготовлена для гостей еда. На большой сковороде ещё дышала теплом жареная картошка, в тарелках высились солёные огурцы, домашние маринованные помидоры, квашеная капуста. На двух блюдцах розовел кабаний бекон, шпигованный чесноком.

— На чём остановимся? — спросил Адольф, когда все выпили по второму разу и ещё резвей, чем после первой стопки, накинулись на еду.

— А што у нас есть? — спросил Волков, поддевая вилкой пластинку сала.

— У нас есть всё! — самодовольно заявил Валерка. Егерь строго глянул на него.

— Смотря чего тебе, Владимир, хочется. За деревней… на просеках — вальдшнеп. Этот, конечно, вечером. А для утра другое… Километров шесть отцуда — тока! Три хороших тока. Косачи ведут разговор — издаля слышно.

— Гусь есть, Адольф? — спросил Карабанов. Когда учитель позвонил ему насчёт охоты, он дёрнулся, чтоб отказаться. Саднило воспоминание о последнем дне зимнего сезона. Что-то поганенькое всплывало каждый раз в ощущениях, и доктору не сразу удавалось растворить эту муть в других мыслях. Но голос товарища был такой искренний и душевный, что Сергей с благодарностью согласился.

— Есть и гусь, — с едва уловимой прохладцей сказал егерь. — Но туда надо ехать часа три. Дорога — ни в транду, ни в Красну Армию. Одни ямы. Зато хороший пролёт. А-агромная котловина, в середине — ба-альшая вода… Разливается речка и заливает… как бы сказать… наверно гектар двадцать низины. Вечером, потемну, гусь падает на воду. А утром подымается на поля. Вокруг котловины поля. Тоже краёв не видать. Он там днём кормится.

— Интересно, интересно, — оживился Нестеренко. Чёрные глаза заблестели, брови вздёрнулись над ними, словно крылья. — А как насчёт селезня с подсадной?

— И это есть, Андрей, — с явным желанием угодить электрику ответил Адольф. — У Митрия не подсадная, а Людмила Зыкина. Голос — за версту слышно. Я бы, будь селезнем, не пролетел мимо.

Валеркин брат Дмитрий согласно покивал. То ли подтверждая, что его подсадная утка голосиста, как великая певица, то ли — не сомневаясь в возможностях Адольфа.

— Давайте начнём с вальдшнепа, — сказал Волков. — Я понял: тут близко.

— Это на вечер. Севодня, — согласился егерь. — А на утрянку куда?

— Я бы пошёл на тетерева, — заявил Савельев.

— Я тоже, — присоединился Волков. — Давно не был на току.

— Мы на «Волге» к гусю проедем? — спросил молчавший всё это время Слепцов.

— Попробовать можно, — в раздумье сказал егерь. — Только имейте ввиду: у меня на всех Сусаниных не хватит. Валерка поведёт на тока. Мы с Митрием берём Андрея на селезня. Остаётся Николай… Ты в семибратовских разливах дорогу найдёшь? — спросил он молча жующего помощника. Тот с набитым ртом неуверенно пожал плечами.

— Понятно. Тогда беру команду на себя. Гуся пока оставим. Может, на воскресенье. Трое — с Валеркой. Двое — с нами. А там глянем. Война план покажет.

Когда солнце опустилось за тёмные ветки ещё безлистных деревенских лип, городские и егерь вышли из избы. Валерка с братом и Николай оставались в хате. Перед выходом Адольф остерёг троицу:

— Вы тут глядите… С водкой-то.

— А чё пить-то? — придуряясь, показал Валерка на несколько бутылок. — Раньше было — да!

— Всё мало? Жадный становишься. Тебе б за копейку — канарейку… И штоб пела басом. Смотри у меня! — строго закончил Адольф.

Дойдя до леса, все разошлись по просекам и полянам. Возвращаться надо было в темноте. Поэтому Адольф велел ориентироваться на дорогу.

Нестеренко не стал уходить далеко. Вальдшнепиная «тяга» его волновала меньше других охот. А Волков с журналистом ушли дальше остальных, увидели хорошую просеку и остановились на ней.

— Разбежимся иль как? — спросил учитель. Он чувствовал себя ответственным за Виктора и, не зная опытности Савельева, хотел подстраховать его.

— Пройду немного дальше, — сказал тот.

Волков остался один. Вложил в оба ствола патроны с мелкой дробью и затих, провожая взглядом удаляющегося напарника.

Метров через сто Виктор обернулся. Учитель помахал рукой, показав, где он есть. «Хорошая выучка», — подумал Савельев о Волкове и решил, что дальше идти не стоит.

Он сошёл с середины просеки к ближайшим кустам, зная, что в сумерках его куртка цвета прелой листвы будет незаметна на их фоне. Зарядил любимый «Меркель» и стал слушать. Весенний птичий оркестр, разноголосый, пока Савельев шёл, сейчас начал быстро собирать инструменты. Через некоторое время в лесу уже раздавался единственный звонкий голос. Немного погодя, стих и он.

От бурой земли пахло стылой сыростью. Апрель, как всегда капризный в подмосковной и предсеверной России, на этот раз превзошёл себя. Накануне открытия охоты южные ветры нагрели воздух до 19 градусов, и даже громыхнула первая весенняя гроза. А потом задуло из Арктики и температура за одну ночь упала до минусовой. Через сутки ветры снова поменялись. Иней на деревьях и проводах исчез, в воздухе не как прежде, но всё же потеплело, и озябшая было природа снова заволновалась от пробуждения любви. «Зачем я тут стою? — неожиданно подумал Виктор. — Сейчас вальдшнеп полетит искать подругу… Она радостно запрыгает навстречу его призыву, а я — свинцом по любви…»

Он вдруг вспомнил Наталью Волкову, и ему стало тепло во влажном холоде угасающего вечера. Савельев сразу обратил внимание на эту молодую красивую женщину. Сначала выделял, как приятную разговорщицу, с которой находилось всё больше общего в оценках людей и событий. Позднее стал радоваться даже мимоходным встречам. Со временем понял, что к ней его тянет, как к женщине. Сделал несколько скорее инстинктивных, чем продуманных, движений. Из тех, которые почти всегда приводили к ответным реакциям.

Но тут ответа не почувствовал. И остановился. Как оказалось, вовремя. К этому моменту познакомился с её мужем. Стал узнавать его раз от разу лучше, и теперь был доволен. О таком понятии, как совесть, в его среде нередко говорили с небрежением, однако Виктор в душе радовался, что мог спокойно глядеть в глаза обоим Волковым.

Вдруг в стороне учителя громыхнул выстрел. Савельев мгновенно перехватил ружьё и впился взглядом в сереющую полосу неба над просекой. Там было пусто. Зато справа от себя Виктор услыхал приближающийся характерный звук токующего в полёте вальдшнепа. Сначала издалека послышалось что-то вроде резкого циканья. Когда вальдшнеп подлетел ближе, стали различаться другие звуки. Теперь они походили на искажённое тихое хрюканье.

Вальдшнеп «тянул» — не быстро летел — над верхушками деревьев у противоположной стороны просеки. Виктор знал, как заставить его свернуть — пробовал не однажды и получалось. Надо подбросить по невысокой дуге шапку, варежку, кусок коры. Заметив это, вальдшнеп круто свернёт к тому месту, где упала «обманка». Так подскакивает самочка, услышав голос потенциального любовника.

Виктор медленно стал поднимать руку к старой ондатровой шапке. Она была точь-в-точь «вальдшнепиной» расцветки — бурая, с тёмными пятнами, кое-где выцветшая от долгой носки. Но когда пальцы уже дотронулись до шапки, вальдшнеп снова разлил над просекой страстный призыв. Савельев представил себе, как этот крылатый комок любви, с длинным тонким клювом и сдвинутыми назад чёрными бусинками глаз, бросится к падающей шапке, как вслед за тем его тельце разорвут дробины, посланные им — сильным мужчиной, и, увидев всё это почти наяву, резко опустил руку. «Лети, дружище, — подумал с нежностью. — Ищи свою подругу».

Но остальные охотники оказались не такими сентиментальными. Снова выстрелил Волков. Несколько раз грохнуло в других местах леса — видимо, началась «высыпка» вальдшнепов. Да и Савельев теперь жалел об упущенной возможности. Подождав ещё немного и видя, что сумерки переходят в ночь, он двинулся по просеке к Владимиру.

В деревню охотники вернулись в полной темноте. Луна ещё не вышла. С трудом различая дорогу, то один, то другой хлюпали сапогами в лужах. Не входя в избу, в сенях разулись.

— Кто отличился? — громко спросил Валерка, когда все шестеро затеснили прихожую.

— Они из общества охраны животных, — съязвил Адольф. — Только Андрей показал, как надо. Трёх взял.

— А нас ты зря туда записал, — возразил Волков. — У Паши с Карабасом по одному. У меня тоже. Вот Виктору не повезло. Но это ж не в магазине «Дары природы».

— Где ты такой магазин нашёл? — буркнул Карабанов. — Все остальные скоро надо будет закрывать.

— Но «тяга» была… была, — сказал Волков, отводя разговор в сторону. Он увидел, как нахмурился Нестеренко, готовый отреагировать на слова доктора. — Теперь главное — «утрянка». Времени-то у нас, я думаю, Адольф, не много?

— Поесть — и скоро собираться, — сказал егерь, усаживаясь за стол. — До токов идти да идти. Ну, мы с Митрием на «уазике» за селезнем. Кто с тобой ещё, Андрей? — глянул он снизу вверх на подходившего электрика. Тот пожал плечами.

— Я поеду, — сказал Карабанов. Нестеренко согласно кивнул, хотя после той зимней охоты отчуждение к доктору так до конца и не растаяло. Если бы не Владимир, электрик вряд ли решился снова позвать Сергея. Но учитель не случайно стал у них лидером. Он умел прощать сам и ненавязчиво подталкивал к этому других.

— А ты, Паша? — спросил Волков сосредоточенно молчащего Слепцова.

— Возьмёте — пойду с вами.

— Ну, разобрались, слава Богу, — с удовлетворением заметил егерь. — Все при деле.

— За это не мешает налить! — тут же взялся за бутылку Валерка.

— Ох ты, шнырла, — осуждающе покачал головой Адольф. — Портишься прям на глазах. Как демократ.

— А чем тебе плохие демократы? Я — за них. С ними веселей. Круши всё подряд — потом разберёмся.

Нестеренко с удивлением посмотрел на Валерку: что случилось с мужиком? Поставил в ряд стопки — свою, Волкова, журналиста и красноглазого Николая. Усмехнулся:

— Давай наливай, демократ голожопый. Думаешь, кто был ничем, тот станет всем? Вас опять на фу-фу берут. Получишь — от сапога подмётку.

— Да ну его, Андрей! — махнул рукой Адольф. — Разошёлся, как вшивый по бане. Болтает — не знай чево. Давайте, как принято — на кровях. Почин есть.

Все с удовольствием выпили, разговорились. Городские, оторванные несколько месяцев от природы, были возбуждены. С теплом в глазах слушали егеря и его подручных, вспоминали острые моменты вечерней «тяги», и каждый нетерпеливо ждал теперь уже утренних волнений.

Глава шестая

В первом часу ночи Валерка вывел свою троицу из избы. Команда Адольфа, благодаря «уазику», могла отправляться позднее.

Луна уже поднялась высоко. На чёрной грязной дороге хорошо были видны лужи, глубокие колеи, заполненные водой. Мужчины сначала рванули бодро, время от времени возбуждённо переговариваясь. Но налипающая на сапоги грязь постепенно делала шаги короче, а вместо разговоров теперь изредка слышались матерщинные реплики.

Примерно через час Валерка остановил подопечных.

— Всё. Дальше дорога не нужна. Пойдём по полю. Там есть сарай. В нём перекантуемся.

По непаханому полю идти стало легче. Вскоре в лунном свете увидели продолговатый сарай. Полуприкрытая воротина вросла в землю. Валерка осветил фонарём угол с набросанной соломой.

— Тут можно жить, — негромко хэкнул учитель, укладывая рядом ружьё, а под голову рюкзак.

— Только свежеповато, как на улице, — заметил Савельев.

— Дак вон дыра на крыше, — показал лучом фонарика в дальнюю противоположную сторону Валерка. — Держали когда-то лошадей…

— Теперь — мышей, — так же тихо, как остальные, проговорил Слепцов.

Охотники ещё какое-то время поворочались, делая каждый себе удобное гнездо в соломе, и затихли.

— Смотрите не засните, — строго, как детям, за которыми надо следить, сказал Валерка. Однако через несколько минут сам засопел, потом отвернулся от Савельева, возле которого лежал, и беззвучно уснул. «Командир хренов», — с иронией подумал Виктор. Глянул на светящийся циферблат часов — их он надевал только на охоту и рыбалку. Было полтретьего. Выход к шалашам через час.

«Интересно, как тут сделаны шалаши? — подумал Савельев. — Листвы ещё нет. Значит, прикрыты ёлками. А делать это надо заранее. Птицы должны привыкнуть».

Он вспомнил осенние охоты в Вологодской области. У поезда его встречал директор хозяйства. Вечером также выпивали-говорили, а ночью егерь вёз на машине к месту охоты. В октябре тетерева вылетают из чащи леса к убранным полям. Прежде чем спуститься на землю, обсаживают выступающие на опушку берёзы. Клюют почки, греются на солнце. Особенно любят «островки» деревьев, которые немного удалены от леса и поля. Здесь, под деревьями, егерь заранее ставил шалаш, а на толстых ветвях крепил чучела тетеревов.

Несколько раз Виктор попадал на хорошие охоты. К чучелам садилось по двадцать-тридцать тетеревов. Одним выстрелом удавалось взять даже по две птицы. С шумом, ломая сучки, они падали на землю, остальные взлетали, а через некоторое время к чучелам садились новые косачи.

От этих приятных воспоминаний сознание стало плавиться и Виктор начал засыпать. Сколько времени прошло, он не заметил. Вдруг в сарае что-то зашумело, захлопали крылья. Савельев сразу не понял: во сне это или наяву?

— Кто тут? — спросонья сел на соломе Валерка. В дальней части сарая, где была провалена крыша, снова что-то зашуршало, и через мгновенье снаружи донёсся жутковатый звук. Словно кто-то гукнул в длинный отрезок водопроводной трубы: «у-у — ху-у-у».

— Фу! Сова, падла, — сказал, успокаиваясь, Валерка. — Напугала. А вы чё, уснули?

— Нет, стерегли тебя, — насмешливо ответил Савельев.

— Сова? Опять сова?

Павел Слепцов с тревогой быстро поднялся на ноги. Учитель снизу, с соломенного логова, увидел, как на фоне провала в крыше, обозначенного мерцающими звёздами, появилась голова товарища, закрыла большую часть их, образовав чёрный круг, обрамлённый сверкающими блёстками. «Чёрная дыра», — подумал Волков с каким-то суеверным страхом.

— Ну, и што сова? — потянулся в темноте на соломе Савельев. — Наверно, по привычке залетела сюда за мышонком. А тут наш Валерий всхрапнул. Сова поняла: место занято.

— Ты с этим не шути, — недовольно проговорил Валерка. Похоже, ему не понравился намёк на сон. — Зимой она наделала делов. Ни с того, ни с сего заорала в лесу. Зимой! — ты понял? Когда все молчат.

Он включил фонарик, чтобы осветить часы.

— О-о! Пора собираться. По темноте надо залезть в шалаши.

Оказалось, идти придётся на два тока. Один — поблизости, другой — километра за полтора от него.

— Первым прилетает токовик. Старый тетерев. Его стрелять нельзя. Развалится весь ток.

— Знаем, знаем, — сказал Савельев.

— Ну, глядите.

В лунной ночи довольно быстро дошли до первого шалаша. Здесь, как заранее было условлено, остались Волков и журналист. Чтобы не застыть на холодной сырой земле, оба прихватили из сарая по охапке соломы. Постелили на ветки, а сверху Савельев положил непромокаемый плащ. Легли рядом, рассчитывая потом распределить зоны выстрела.

— Курить охота, — прошептал Виктор.

— Нельзя, ты што!

— Да эт я так, — тихо засмеялся Савельев. Умолк. Потом шёпотом спросил:

— А чёй-т они из-за совы расстроились?

— Пашка боится. Говорит: беду принесёт. Стой! Помолчи.

Едва они затихли, как издалека донеслось негромкое бормотанье. Волков подтолкнул напарника: слышишь?

Луна начинала бледнеть, но светила всё ещё ясно. Сквозь ветки шалаша Владимир оглядел территорию, где предстояла битва за любовь. Это был пологий косогор, понижающийся, видимо, к сухому болоту: деревья в той стороне стояли редкие — больше торчало кустарника. А слева и справа к поляне-косогору приближался лес. Оттуда, с левой стороны, снова послышалось бормотанье.

«Начинается!» — с волнением подумал учитель. И только он это мысленно определил, как от тёмного леса к середине косогора с шумным хлопаньем крыльев подлетела большая птица. Едва опустившись, тетерев сразу забормотал. Потом пробежал несколько шагов, огляделся и завёл вторую часть своей песни.

Если первая напоминала грубое воркованье голубя и передать её буквами было нельзя, то вторая представляла из себя весьма различимые слоги, которые Волков не раз воспроизводил, рассказывая знакомым об этой волнующей охоте. «Чуфф-фы-ы», — выводил крупный старый косач, вызывая на поляну тетёрок, а заодно оповещая других крылатых мужиков о своём появлении на току.

И сигнал был принят. С разных сторон захлопали крылья. Один за другим на косогор-поляну устремились сначала матёрые тетерева, затем — молодые сменщики ветеранов любви. В рассветной ясности уже можно было различить некоторые детали их нарядов. Главный цвет в одежде — чёрный. Но он имел оттенки. На голове и шее — чернота со сталистым отливом. Возле хвоста — синие перья. Крылья пересекали белые полосы — словно перевязи у офицеров прежних эпох. Возле глаз — ярко красные полукружья, которые охотники называют бровями.

Увидев главного токовика, навстречу ему бросился такой же крупный тетерев. Те, что прилетели следом, тоже разбились на пары. Опустив крылья и распушив веером поднятые кверху хвосты, дуэлянты бросались друг на друга, подскакивали вверх, сшибались, затем расходились, вытягивали шеи параллельно земле, громко «чуфыкали» и снова неслись навстречу один другому.

Захваченные этой картиной охотники сначала даже забыли о ружьях. Опомнились, взглядами показали друг другу, кто какую птицу берёт, и синхронно выстрелили. Стая с шумом поднялась в разные стороны. На земле остались лежать три тетерева — у кого-то из двоих выстрел оказался наиболее удачным.

Солнце ещё не взошло. Тетерева могли вернуться на ток. Поэтому напарники решили не выходить из шалаша.

Однако через некоторое время полыхнули выстрелы в той стороне, куда ушли Валерка со Слепцовым. А спустя минут сорок показались они сами.

— Всё. Охоте конец, — с неудовольствием сказал Савельев и полез из шалаша. Подобрав добычу, компаньоны закурили. Край неба за высохшим болотом и редколесьем тронула алость. Словно там пролили сильно разбавленный вишнёвый сок, и он стал растекаться не сверху вниз, как по законам земного тяготения, а, наоборот, снизу вверх. Теплый дым от сигарет в безветренном холодном воздухе поднимался вяло и неуверенно маленькими облачками.

— Сколько я таких зорь встретил, а двух одинаковых не видел, — задумчиво проговорил Савельев.

— И что удивительно, — согласился учитель, — в одном и том же разные люди видят каждый своё. Вот она — человеческая неповторимость.

Подошли Валерка со Слепцовым. Тоже с добычей. Пока возвращались в деревню, Валерка раза два с восхищением вспоминал, как стрелял Павел.

— Влёт, ты представляешь? — оборачивался он к Волкову. — Из шалаша! Там развернуться негде, а он — влёт. Сквозь ветки. Нет, я б так не смог. Видать, тоже с тобой был в диверсантах?

— Хватит тебе, — сказал, наконец, Слепцов.

А учитель почему-то вспомнил зимний день, готового к прыжку кабана и опустившего ружьё экономиста.

* * *

В деревне они оказались первыми. Часа через полтора приехала команда Адольфа. «Тетеревятники» до этого времени только выпили из термоса чаю и теперь, голодные, подгоняли остальных.

В избе как-то незаметно появилась тихая, немолодая женщина с печальным лицом. Робко поздоровалась, стала накрывать на стол. Волков ещё вчера обратил внимание на порядок и прибранность в доме. С Валеркиным братом это не вязалось. Лохматый, давно не стриженный, с щетиной на узком длинном лице, которое перерезал большой рот, он, как уловил учитель из слов Валерки, вроде бы жил один. А тут, оказывается, была хозяйка. Учитель хотел пригласить её за стол, но решил, что пока не надо лезть со своим уставом в чужой монастырь.

— Севодня, ребяты, мы все отличились, — сказал Адольф, поднимая стопку. — Андрей, если б не увезти его, перебил ба всех селезней. Ну, тех, конешно, можно. Тех мужиков, в отличие от двуногих — большой перевес над бабами. Вот он, — показал егерь на Карабанова, — тоже молодец. А про вас — у меня выраженьев нету. Скоко косачей завалили! Поэтому — за нас с вами и за хрен с ними.

На этот раз продуктовое участие городских было скромней — сказывалось отсутствие Игоря Николаевича с его заказами. К тому же в заводской «кормушке» Слепцова — закрытом буфете для руководства, выбор тоже резко сократился. Тем не менее, для деревенских и эта скудость выглядела роскошью. Когда тихая женщина принесла на одной тарелке нарезанный финский сервелат, на другой — выложенную из банки и тоже порезанную датскую ветчину, а на столе уже стояли открытые шпроты и исландская селёдка в винном соусе, суетной Валерка не удержался:

— А говорят, в городе голодают.

— Всё в жизни относительно, Валера, — заметил Савельев. — Энгельс писал: когда мы с Марксом голодали, то брали корзину пива, свиной окорок и уезжали в лес.

— Вона как! Я бы согласился, — сказал Валерка.

— Дмитрий, пригласи хозяйку. Пусть посидит, — предложил Волков. — С мужем. С гостями.

— Не муж он ей, — снова встрял Валерка. — Беженка она. Из Молдавии.

— Чё ты прыгаешь, как блоха на зеркале? — не зло, но всё же с неудовольствием проговорил Дмитрий. — Валентина! Иди к нам! Гости зовут.

Женщина, робко улыбаясь, села возле подвинувшегося Дмитрия. Ей поставили стопку.

— Давайте выпьем за то, — сказал лохматый хозяин, — штоб Валентина прижилась у нас. Тут у ей сестра. Можно сказать: родина. А тем гадам — ни дна, ни покрышки.

Посидев немного, Валентина ушла из избы совсем. «Потом приду, уберу», — сказала Дмитрию.

После её ухода Нестеренко спросил хозяина:

— Давно она здесь?

— Полгода. Начала вон, вишь, улыбаться. Когда прибежала, каменная была. Про молдаванов и сейчас, как услышит, трясётся. У ей в Рыбнице — есть такой город в Приднестровье…

— Знаем, знаем, — сразу став внимательным, сказал Савельев.

— …там старшая дочка с мужем. А она — сама Валентина — жила с младшей где-й-то на молдавской стороне. В селе. Ну, там сёлы-то не такие, как у нас. Дома каменные… богатые. У ей, говорит, был всё жа плохонький. Муж умер, а без мужика как строиться? И девчонка ещё молода. Школу, последний класс кончала. Молдаваны вроде как давно стали притеснять. Вскоре после начала перестройки. К русским пристают. Гонят их. Дальше — больше. Говорить русские должны только по-молдавански. Писать — по-ихнему. Кто по-русски скажет — по морде. Бить стали.

— Вот што стервец, наделал! — бросил вилку Нестеренко. — Горбачёв этот!

— А прошлой осенью девчонку поймали, изнасиловали. Да ещё натворили с ней всякого. Она под утро, считай, приползла домой. Потеряла сознание. Валентина — на почту. Прозвонилась старшей дочке. Та с мужем приехала на машине. Не пускали! Кой-как прорвались. Забрали девчонку — молдаваны-то в больницу не берут. Сама тоже с ними — с дочкой и зятем. Там девочка и померла.

— Сволочи! — мрачно проговорил Волков.

— Валентине после этого жисть не жисть. А тут звонют соседи… Молдаваны, между прочим. Тоже всякие там есть. Молодняк ихний… которых на автобусах возили на митинги… в этот… как он… Кишинёв — порывались дом поджечь. Приежжай, говорят, Валентина. Когда хозяйка дома, не решатся. Она через силу приехала. А два дня прошло — ночью дом подожгли. Успела ток документы схватить и кой-чево из барахла спасла. Еле-еле не помешалась. Вот прибежала суда… к сестре. Она старше Валентины. Намного будет старше. Через избу от нас. Приходит иной раз, когда попрошу. Моя-то пять лет, как померла. Дочка — вон Валерка ездиет к ней — давно уж в городе.

Дмитрий замолчал. Молчали и остальные. Сказать, были потрясены — вряд ли. Деревенские эту историю знали, а городские теперь каждый день слышали, читали, видели по телевизору слёзы, крики, буйство толп, и если раньше душу переворачивала капля людской беды, то теперь душа иногда переходила через ручьи беды, не замочив ноги. Только когда чьё-то горе возникало рядом, на расстоянии вытянутой руки, то оно могло обжечь ещё не покрывшуюся коростой часть души.

— Издержки национального пробуждения, — сказал со вздохом Карабанов. — Прибалты. Молдавия. Грузия. Все империи проходят через это, если в них силой согнали разные народы.

— Вы, наверно, плохо знаете историю, Сергей, — заметил Савельев. — Это Грузию-то Россия силой пригнала? Грузины несколько раз сами, я вам подчёркиваю — сами! просили принять их в российское подданство. Если б не Россия, грузинский народ мог просто-напросто исчезнуть. Как инки. Как ацтеки. Вы такие народы сейчас знаете? А они были. Персия и Османская империя — мусульманские державы — рвали в клочки маленькие грузинские царства. После их захвата грузин ждала ассимиляция и уничтожение христианской религии. Поэтому задолго до Георгиевского трактата — его заключили при Екатерине Второй, грузинские цари просились под защиту православного государства. Первый раз обратились ещё в 1586 году, к сыну Ивана Грозного — Фёдору Ивановичу, чтобы он «принял их народ в своё подданство и спас их жизнь и душу». Георгиевский трактат признавал Грузию вассалом российской короны. Но грузинский царь Георгий XII, отправляя в 1800 году послов к Павлу I, велел отдать царство своё «в полную его власть и на полное его попечение». Это я вам цитирую документ. И Павел подписал манифест о присоединении Грузии к России. Однако через несколько месяцев молодые советники Александра I, ну, вы знаете — так называемый «Негласный комитет», вроде недавнего президентского Совета при Горбачёве, стали убеждать нового императора отказаться от присоединения Грузии. Зачем, мол, России лишние заботы? Дразнить врагов — Персию и Османскую Турцию… Александр не согласился. Я читал в его манифесте, почему Россия берёт на себя «бремя управления»: «Не для приращения сил, не для корысти, не для распространения пределов и так уже обширнейшей в свете империи…» А для спасения народа-единоверца. Так што, дорогой товарищ-барин, никто Грузию силой не тянул. А сколько дала Россия той уйме народов и народцев, которых объединила в одно разноцветное государство! Культуру у всех сохранила. Языки все сохранила. Многим даже письменность создала. Якуты ещё в девятнадцатом веке получили письменность. А другие северные народцы обрели её в советское время. За такую веротерпимость и, как сейчас становится модным слово, — толерантность, русских надо хоть раз в неделю благодарить. Я вам напомнил об инках и ацтеках. Из них испанцы сделали человеческий фарш. Никаких следов, кроме пирамид, не оставили. Историки разных национальностей называют уничтожение коренного населения Америки «Американским холокостом». Приводят разные данные. Самые распространённые такие: до прихода европейцев было 15 миллионов индейцев, к началу двадцатого века осталось 237 тысяч. Сохранились документы о нечеловеческих зверствах «цивилизованных» европейцев. Включая письменные свидетельства о том, как кормили индейскими детьми собак. Есть даже старинная гравюра об этом.

А про североамериканских индейцев вам напомнить? Где их великие территории? Их культура? Язык? Где вообще упоминание о них? Только в книгах Майн Рида? А русский язык — мне лично говорил видный казахский писатель — вывел сотни всяких сочинителей, даже из микроскопических по численности народцев, на мировую арену. Издали его на казахском, сколько народу прочитало? Десять тысяч? Ну, сто! А переведённого на русский сразу узнают миллионы.

Толерантность у русских в крови. Есенин в 16 лет написал такие слова: «Затерялась Русь в мордве и чуди…» Это значит, за тысячу лет мы вобрали в себя гены множества народов. Потому и терпимы ко многим. А надо бы иногда вести себя жёстче. Злее надо быть! Улыбнуться и придушить гнусь. Вы смотрите, што творится в Молдавии! Преследуют русских, украинцев, евреев, гагаузов. Нашего собкора избили — он сказал, што за некоторые лозунги на митингах надо привлекать к уголовной ответственности. А лозунги какие? «Чемодан — вокзал — Россия», «Молдавия — для молдаван», «Русских — за Днестр, евреев — в Днестр». Это же призыв к убийствам!

— Чёрт-те што происходит, — расстроенно сказал Нестеренко. — Совсем недавно представить такое было нельзя. Отец строил ГЭС в Таджикистане… его послали, как наладчика оборудования… мы там жили. Мама — она инженер-технолог… работы по специальности сначала не было… работала недолго на почте. Мы с сестрёнкой Надькой — в школе. Я-то уже лоб — лет тринадцать, четырнадцать, а сестра — только в первых классах. У нас двор был — дома небольшие, двухэтажные, стояли буквой «П»… При каждом — два-три виноградных куста… летом — тень до второго этажа. Так вот, в одном нашем дворе — дети семидесяти национальностей! Я не округляю… когда взрослым стал, уехали оттуда… уже учился в институте — для интереса посчитал. Семьдесят! Про некоторые национальности раньше даже не слыхал. Кумыки… Даргинцы… Таты… Ассирийцы… Кого только не было! И ни одного конфликта на национальной почве. По другим поводам дрались — пацаны ведь! Но штобы национальность задеть — не помню. Отцы-матери могли хорошо уши накрутить. А сейчас какие вещи творятся? Не та национальность — убирайся вон.

— Ну, што можно сделать, если поднялся народ? — пожал плечами Карабанов. Развитие событий его радовало, и спорить ему не хотелось. — Вы же видите: инициатива идёт снизу. Сами массы создали «народные фронты» и добиваются национального освобождения. Вся Восточная Европа уже сбросила ярмо казарменного социализма. Очередь за нами.

— Неужели вы так наивны, Сергей? — удивился журналист. — Тогда хоть нас не считайте такими. Самый активный народ из этих «фронтов» находится в американском ЦРУ, израильском «Моссаде», в английских и германских спецслужбах. Как всю контрабанду у Ильфа и Петрова делали в Одессе, на Малой Арнаутской, так и бульон для всех «народных фронтов» варится в недрах иностранных разведок. Разливают его профессионалы. А помогают, между прочим, наши «агенты влияния».

Услышав это, Слепцов напрягся. Об участии зарубежных спецслужб в дестабилизации обстановки в Советском Союзе они недавно снова спорили с отцом. Не ребёнок и не далёкий от реалий жизни «ботаник», а специалист с высоким уровнем допуска к секретам, Павел понимал, что противостоящие государства всегда и всеми способами стараются ослабить друг друга. Но он считал, что противники демократических перемен, стремясь сохранить изжившую себя систему, сильно преувеличивали размах тайного наступления на Советский Союз. И среди этих людей был его отец.

Глава седьмая

В тот вечер Павел приехал домой к родителям с Анной. Они догадывались, что у сына кто-то есть, но кто — не знали. А он не говорил, что это была давно известная им, когда-то едва не ставшая снохой, Анна. Теперь решил заново познакомить их.

Часа два прошли незаметно. Василий Павлович остроумно развлекал молодую статную женщину, незаметно процеживая вопросами её прежнюю жизнь. Мать Павла с теплом и одновременно со скрытым, чуть-чуть настороженным любопытством изучала в своё время несостоявшуюся, а сейчас, кажется, возможную сноху. Сын только недавно начал отходить от разных переживаний, и матери приятно было видеть, как он светлеет лицом, слушая разговор Анны с отцом.

После того, как Павел отвёз подругу домой и вернулся к родителям, он понял: будут вопросы. Уж слишком заинтересованно глядела мать. Да и отец, выйдя из кабинета, хитровато прищурил глубоко запавшие глаза.

— Пока ничево не знаю, — сразу заявил Павел. — Можете не беспокоиться.

— Жизнь уж больно шаткая, Паша, — немного потускнела мать. — Надо за што-то держаться. Хорошая семья, она во все времена — надёжная опора.

— Пусть думает сам, — повернулся, чтоб уходить в кабинет, отец. — Может, правильно не торопится. Скоро будет большая разруха. Работают сразу со всех сторон. Человек не то што семью, себя прокормить не сможет.

— Опять ты винишь только внешние силы, — проговорил Павел, идя за отцом в его кабинет. — Идейные диверсанты… Заговор капиталистов… У нас система вся сгнила! Изнутри прогнило.

— Системы, которые вы делаете — они гнилые? Плохо управляют ракетами?

— Ну, што ты равняешь? — удивился Павел. — До наших систем им тянуться и тянуться. Но это разные вещи.

— Нет, не разные. Там, где пока ещё порядок, там мы лучше других. Но скоро и вам перекроют кислород. Сократят финансирование. А может, совсем его прекратят. Кто-нибудь из недоумков скажет: денег у государства нет. Хотя в действительности — всё это реализация давно разработанных планов. Зина! — громко позвал отец жену. — Сделай мне кофе! Ты кофе будешь? — спросил он Павла. Тот кивнул. — Мать, две чашки!

— Я уверен: изберём Ельцина президентом — он наведёт порядок, — твёрдо заявил Павел.

— Не для того его надувают, штобы позволить остановить разрушение. Им не нужен Советский Союз. Единственное, што пока тревожит — ядерное оружие должно быть под контролем. Я, конешно, не считаю, што во всём виноваты только наши коллеги за «бугром». Тут как с человеческим организмом. Здоровый он — никакая зараза к нему не пристанет. А наш — больной, расшатан. Любой чих со стороны вызывает новое воспаление. И никаких сомнений у меня нет: главный разрушитель организма — Горбачёв.

Генерал задумался. В последнее время он наблюдал за Горбачёвым только с профессиональной точки зрения. Во время отдыхов на Северном Кавказе выстраивал контакты с людьми, работающими в Ставропольском управлении КГБ. Возвращаясь в Москву, на нейтральных территориях сходился с теми, кто знал Горбачёва раньше. Копил сведения аккуратно, не привлекая внимания, поскольку был хорошо осведомлён, что всякий интерес к «чужой делянке» даже со стороны своих кадровых сотрудников вызывал у коллег в «конторе глубокого бурения» настороженность. Взвешивал факты, сопоставлял их, и, как у художника, складывающего кусочки смальты, из-под рук постепенно выходит мозаичная картина, так у него, опытного аналитика, вырисовывался всё более ясный психологический и поведенческий портрет Генсека — Президента. При этом те детали биографии, которые для другого человека не имели значения, здесь оказывались знаковыми и определяющими, как очертания фундамента будущего дома. В комсомольской юности Горбачёв участвовал в художественной самодеятельности. Те, кто его видели тогда, утверждали, будто в сценках он умел моментально изображать диаметрально противоположных персонажей. Мастерство перевоплощения было настолько поразительным, что некоторые не сомневались в большом артистическом будущем Мишки Горбачёва.

Этот артистизм пригодился ему в политике. Каждый, кто общался с Горбачёвым, видел его разным и в то же время в чём-то одинаковым. Он был увёртлив с элементами откровенной лживости и тут же мог изящно одеть ложь во фрак полупристойности. Был грубым матерщинником и приветливым обаяшкой. Располагал к себе бесконечным потоком слов и отталкивал их звонкой пустотой. Он был, как гранёный стакан, каждая грань которого выкрашена отдельной краской. При этом краска была замешана на чём-то вроде ртути — так порой неуловимо переливались цвета.

Но, как у стакана главным свойством был объём, так у Горбачёва главной его сутью была непомерная, бесконечная влюблённость в себя, вера атеиста в обожествлённое своё предназначение. Только сносного фундамента для этого не имелось. Всё самомнение держалось на зыбком, как плывун, песке апломба.

Отец хотел, чтобы Павел понял его тревогу и не обольщался ни насчёт Горбачёва, ни насчёт Ельцина.

— Он провинциальный интриган — наш Президент, — сказал Василий Павлович. — При этом я нисколько не хочу обидеть провинциалов вообще. Как раз из них, в большинстве своём, хоть у нас, хоть в других странах, пополняется государственная, культурная и прочая элита. Не зря говорят: великие люди рождаются в провинциях, а умирают в столицах. Но некоторые, даже попав по воле случая в элиту, остаются глубокими провинциалами. Вот наш — такой. Слабовольный, неискренний, недалёкий и вообще — мелкомасштабный. А мнит из себя великого. Он думает всех обвести вокруг пальца, а его самого за палец водят. Смотри, как отбирает у Горбачёва власть Ельцин! Вот кто беда для страны. Генсек мог много раз приручить Ельцина, использовать его властолюбие в своих целях, в конце концов, дезавуировать вырастающего громилу. Фактов — на десятерых хватит. Не сумел. Жидковат и глуповат. А Ельцин, считай, выхватил государственную авторучку у самонадеянного нашего трепача, превратил её в суверенитетный лом и крушит им остатки целого.

Но я ещё раз, Павел, хочу тебе сказать: если б не было активной работы иностранных спецслужб, то не было бы такой глубины развала. Они не прекращали этой работы все последние десятилетия. Андропов ещё в 77-м году секретной запиской информировал Цека партии о главных её направлениях. Он тогда официально предупреждал, что американская разведка ведёт масштабную и активную вербовку агентов влияния из наших граждан. Не считаясь с затратами, ищет людей, которые по своим личным и деловым качествам смогут потом занять высокие административные должности. Их собираются обучать и постепенно продвигать в сферы управления политикой, экономикой и наукой.

А через четыре года, вскоре после прихода к власти Рейгана, началось масштабное наступление на нашу советскую систему. Тогдашний директор ЦРУ Уильям Кейси в первом своём докладе президенту представил не только подробные сведения о состоянии обороны Советского Союза, его экономике, золотовалютных запасах, но и самые секретные материалы о завербованных людях, а также об агентах влияния в наших государственных структурах. Кейси сказал президенту: «Наступила благоприятная ситуация для нанесения ущерба Советам. Мы можем ввергнуть в полный хаос их экономику, взять под контроль и оказывать влияние на развитие событий в обществе и государстве. Нужны тайные операции, которые организуют движение сопротивления. Эти методы могут дать больше результатов, чем снаряды и спутники».

Рейган прислушался к рекомендациям Кейси и других руководителей спецслужб. Через два года — в 83-м, он подписал секретную директиву, которая определила стратегическую цель США. Она называлась: «фундаментальное изменение советской системы». Главным здесь было создание «внутренних оппозиционных сил». Для этого уже в первые два года федеральный бюджет выделял по сто пятьдесят миллионов долларов. Из них, обрати внимание, восемьдесят пять миллионов шло на подготовку кадров для будущих оппозиционных движений, на оплату услуг агентов влияния, на их поездки за границу.

— Нашли на што тратить, — поморщился Павел. — Агенты влияния… Нестеренко называет агентом влияния Карабанова. Если все такие, как Сергей, то не в коня корм. Ну да, он не перестаёт хвалить американскую жизнь, но ведь он там был. На кого он может повлиять — доктор городской больницы?

— Да хоть на тебя. На вашего учителя. На Андрея бровастого.

— Ну, на меня где сядешь, там и слезешь! — вспыхнул Павел. — А остальные тоже не мальчики. Особенно Вольт… Камень… валун.

— С паршивой овцы хоть шерсти клок. Тем более доктор городской больницы. Через его руки и разговоры проходит много людей.

Василий Павлович аккуратно отпил глоток кофе.

— Такой интенсивной работы иностранных разведок на территории нашей страны не было, наверно, со времён Гражданской войны. Агентуру не пробует заслать только самый ленивый. С мусульманами, кроме традиционных британцев и американцев, работают под разными прикрытиями специалисты из мусульманских стран. С молдаванами — румыны и более дальние европейцы. С прибалтами — весь букет из Старого и Нового света. Недавно я прочитал записки одного нашего разведчика, долго работавшего в ЦРУ. Его выдал кто-то из перебежчиков. Он говорит, что в СССР ещё несколько лет назад работало больше шпионов ЦРУ, чем за всю историю этого ведомства. Доступ к секретам нашей страны был просто невероятный. Ты знаешь, шпионов в разведках мира называют «кротами». Так вот эти «кроты» прорыли ходы во всех отраслях, из-за чего советская система, по его остроумному определению, была похожа на кусок швейцарского сыра. Шпион сидел на шпионе. В сфере обороны, экономики, науки, государственного управления. Проникли в КГБ, ГРУ, Кремль, научно-исследовательские институты.

— А ваши-то люди где? — удивился Павел. — Разучились «кротов» и мышей ловить?

— Ловим. Берём количество и качество. Несколько лет назад основательно порвали их сеть. Взяли десятки агентов. Не только новичков. Некоторых — со стажем в двадцать-тридцать лет. К сожалению, работали и в наших органах. В разведке. В контрразведке. Об этом писали… Мы тоже с тобой говорили. Их фамилии сейчас известны. Но есть ещё один пласт, и наши чувствуют, что здесь их тормозят. Причём сверху тормозят. Самый главный.

— Крючков?

— Есть поглавней Крючкова.

Павел догадался, что отец имеет в виду Горбачёва.

— Недавно Крючков пришёл к нему с серьёзными материалами по поводу разветвлённой сети агентов влияния. Сам понимаешь, наши профессионалы работали не один день. Из материалов следовало, что цель этих людей — ликвидация существующего государственного строя. Крючков пришёл за разрешением продолжить разработку, поскольку следы вели к очень известным личностям. Пришёл не мальчишка с улицы, не сплетник, которому кто-то что-то нашептал. Его можно подозревать в недостатке жёсткости и решительности — не Бонапарт, конечно, и не Жуков. Кабинетный аналитик. Но до того, как стать председателем КГБ, он четырнадцать лет руководил нашей внешней разведкой — одной из лучших в мире. Это о чём-то говорит? И пришёл не к Мишке-соседу пива выпить. Пришёл к президенту страны, которая уже крошится. Горбачёв отбросил досье и запретил вести дальнейшую разработку сильно засвеченных людей. А половина ельцинского окружения, если не больше… самые агрессивные депутаты — союзные и российские — из этих списков. Они ездят в Штаты, ФРГ, в Англию, как на заработки. Потом здесь отрабатывают полученное. Раньше контактов советских людей с иностранцами было мало — согласен с тобой, может это не совсем хорошо.

— Это совсем плохо.

— Ладно, ладно. Теперь каждый едет, куда хочет. По вызову… по приглашению… Но едут-то не рабочие и не крестьяне. Кому они нужны? Их не приглашают за счёт принимающей стороны. Приглашают тех… делают вызовы, встречают в аэропортах, поят-кормят бесплатно… тех зовут, кто подаёт надежды, как возможный организатор масс, кто будет потом проводить в своей стране, то есть у нас, политику борющихся с нами государств. Ты, наверно, не знаешь… к сожалению, многие тоже не знают, что американским конгрессменам запрещено получать подарки ценой больше 50 долларов. Они не должны позволять кому-то — хоть раз! оплатить их проезд на самолёте иль в поезде. Не имеют права жить в гостиницах за чужой счёт. Это считается нарушением парламентской этики и рассматривается как подкуп американского государственного деятеля. Конгрессмена могут лишить мандата.

А что творят наши депутаты из Межрегиональной группы и «Демократической России»? Летят-едут за счёт иностранных организаций. Живут и кормятся за деньги принимающих структур. Да ещё берут наличными. Им, разумеется, говорят, что это гонорар. За выступление в каком-нибудь институте… Вроде «института Крибла»… Слыхал про такой?

— Нет.

— Но по размеру гонорар похож на взятку, а по существу — на подкуп. Пять тысяч долларов за полчаса. Или семь тысяч… А потом — часы занятий с опытными инструкторами. «Институт Крибла» поработал в Венгрии и Польше. Результаты известны. Теперь развернулся у нас. Знаешь его задачи? Подбирать в СССР людей, недовольных существующим строем. Его представители ходят на митинги, смотрят телевизор, слушают, кто что говорит. Наиболее перспективных приглашают, учат, как организовывать оппозиционные структуры. Потом помогают объединяться в массовые движения. Роберт Крибл не скрывает цели. По его же собственным словам, он хочет «посвятить свою энергию развалу Советской империи». Как тебе эта цель? По законам Соединённых Штатов любая политическая или общественная организация, если она ставит задачу разрушения целостности США, объявляется антиконституционной, и на этом ей приходит конец. Учредители и организаторы преследуются в уголовном порядке.

А Горбачёв сдал криблам Восточную Европу и теперь готовит к этому Союз. Как малыша конфеткой, купили нобелевским лауреатством. Присудили Нобелевскую премию мира! Сияет дурачок с конфеткой. Вместо того, чтобы принять жёсткие меры против агентуры, оберегает её. Боится, как бы она не обратилась за помощью к своим учителям и хозяевам. Те сразу поднимут крик: «В Советском Союзе душат демократию!», «КГБ возрождает тридцать седьмой год!» Для Горбачёва самое страшное — потерять популярность на Западе. В своей стране его ненавидят — и патриоты, и демократы, и просто народ без политической окраски — это он переживёт. Им должны восторгаться на Западе. Поэтому у нас одни ученики криблов призывают разрушить государство с парламентских трибун, а другие — готовят к этому массы. Смотри: опять начались шахтёрские забастовки. Теперь — с политическими требованиями. Думаешь, без участия подготовленных организаторов? Как бы не так! Один не вылазит из Израиля. Другие — из Штатов. Сейчас они здесь. Потому что нужны.

— Но, чёрт возьми, отец! Разве можно так жить, как живут шахтёры? Недавно прочитал: им мыла негде купить! Грязные… чёрные, как негры, идут домой. Власть сама делает всё возможное, штобы оттолкнуть народ от себя.

— Тут ты прав, — помрачнев, согласился Василий Павлович. — У нас власть то и дело своими действиями отталкивает народ. И толкает к тем, кто не пожалеет потом ни народа, ни страны.

— Никакие агенты столько не натворят, — осуждающе проговорил Павел, — сколько сделали партократы во власти. Это ведь против них поднимаются люди в республиках. Я вот хожу на митинги — меня разве шпионы в спину толкают?

— Не знаю, кто толкает тебя — может твой доктор, может амбиции. У каждого свои причины. Но на то и профессионалы, штобы частное объединить в общее. Несколько человек могут быть абсолютно разными по образованию, возрасту, привычкам, вкусам. Вроде ничего объединяющего! Кроме одного фактора: работающей поблизости от их дома фабрики. Одному не нравится шум. Другого — расстраивает вид фабричных корпусов из окна квартиры… Третий боится за ребёнка — запахи производства могут повлиять на его здоровье. У четвёртого-пятого свои причины для недовольства фабрикой. Но есть шестой… Его наставникам не нужна продукция этого предприятия. Она — оборонного значения. Если производство ликвидировать, можно получить некое преимущество. Бороться за ликвидацию фабрики, как предприятия ВПК, шансов победить немного. Нужна более благородная причина. Экология! Борьба за улучшение экологии может привести к закрытию предприятия. На этой платформе объединяются все недовольные фабрикой. И хотя причины недовольства у всех разные, цель сходится.

Особенно хорошо получается, если человеку какой-то национальности раз за разом внушать, будто его проблемы идут от людей другой нации, которые захватили его землю, построили зловредную фабрику и вообще являются оккупантами.

А ведь именно так начинали формироваться «народные фронты» в Прибалтике и других республиках. Ты, может быть, не знаешь — на первые экологические митинги в Литве, Эстонии, Латвии приходило по десять — двенадцать человек. Всего! Но когда из-за границы начали приезжать специально подготовленные эмигранты — наши люди знали их, только не было команды вмешиваться… вот тогда из искр стало заниматься пламя.

— Мне кажется, отец, ты сильно преувеличиваешь значение разных этих сил, — усмехнулся Павел. — Эмигранты… Агенты влияния… Над нашей политической системой висит рок. Она была зачата в грехе… в крови. И вот теперь всё возвращается к исходной точке. К тому началу. Тогда судьба выбрала царя — слабого, безвольного, нерешительного. Теперь она вытащила из колоды Горбачёва. Такой же пустой. Так же нет воли. Да она и не должна быть у человека, чья высшая задача — разрушить всё, на чём держится Система.

— Мне жалко тебя, — сказал отец, вставая, чтобы отнести пустую чашку. — Ты не видишь беды за ближайшим углом.

— А я думаю, ты сильно сгущаешь краски.

* * *

Тогда они с отцом опять расстались раздражённые друг другом, и вот теперь слова нового охотника, приглашённого Волковым в их команду, напомнили Слепцову об этом.

— Вы же прогрессивный человек, Виктор, — сказал он. — Я читал вас… Слушал по телевизору. Вы сами призывали к переменам. А теперь хотите остановить их? Вернуться в отвратительную недавнюю жизнь? Похоже, вас всё в ней устраивало, если вы так недовольны демократией.

Волков и Нестеренко с изумлением уставились на Слепцова. Чтобы Павел выдал зараз такую длинную речь — это было редкостью. Да и сам экономист, закончив осуждение журналиста, вроде как скис. Насупился, глаза совсем ушли в провалы. Однако Савельев, не зная Павла, на это не обратил внимания. Он передал Адольфу налитую Валеркой стопку, следующую поставил перед собой и спокойно сказал:

— Мне много чево не нравилось и не нравится в нашей стране. Например, я ненавижу советскую домостроительную архитектуру. Прежде всего — за внешний вид. Это не дома для жилья людей, а какие-то тюремные бараки, где отбывают срок. Человек должен с детства, с рожденья видеть вокруг себя красивое. В том числе — архитектуру. А што он видит, когда идёт в садик? Унылые, однообразные, какие-то ублюдочные панельные коробки. Каждая похожа на соседнюю, та — на следующую… Ужас! В них не только по пьянке запутаешься, как в «Иронии судьбы». Трезвый дорогу не найдёт к своему дому. Разве среди этого убожества может эстетически развиваться человек? В Касабланке, когда мы там были — это в Марокко город, сопровождающая дама рассказывала, будто одно время указом ихнего короля запрещалось строить новые здания, если они похожи на существующие. И добавляла: архитектору отрубали голову.

— Ни хрена себе! — воскликнул Нестеренко. — И што — все непохожие?

— Ну, я думаю — это не так. Есть кварталы, где дома действительно разные. А на окраинах — всего хватает. Но сам подход меня устраивает.

— Давайте-ка выпьем за всё хорошее, — сказал Адольф, с улыбкой глянув в угол избы, где лежал щенок. — А то водка прокиснет.

Выпили. Стали закусывать.

— Это насчёт того, што нравится — не нравится, — проговорил, дожёвывая, Савельев. — Мне не нравилась избирательная система. Собственно, выборов-то и не было. Я выступал против отсутствия политической состязательности. Когда правит одна партия, больше возможностей для злоупотреблений со стороны её ставленников во власти. Надо иметь такого лидера, штоб сам был кристально честный, другим не давал зарываться и видел жизнь на десятилетия вперёд.

— Как Сталин, — заявил Нестеренко. — После смерти оставил подшитые валенки и 137 рублей на книжке. А страну с атомной бомбой.

Все разом посмотрели на него, и по взглядам каждого было видно, как они отнеслись к реплике Андрея: от явно ненавистного у Карабанова до сочувственного у деревенских.

— Но уж, конешно, не как Горбачёв, — сказал Савельев. — Так што меня далеко не всё устраивало. Власть переставала чувствовать народ. Не помню, у кого-то хорошо сказано: «Вышли мы все из народа. Как нам вернуться в него?» В партийных верхах разрасталась мафия… Особенно в республиках… Вот ей, этой мафии, не нужно было обновление социализма. И, насколько хватало моих возможностей — они, правда, тогда были не очень велики, я старался об этом говорить. Только при этом выступал — и сейчас выступаю! — не за разрушение всего нашего здания, а за его ремонт. В чём-то даже за капитальный ремонт. Но не за снос! Фундамент у здания хороший. А сейчас вовсю идёт разрушение. Национально-партийная мафия и стала главным агентом влияния. Я понимаю, што вы солидарны с товарищем (он показал на Карабанова) в оценке прибалтийских и других суверенитетов. Ну, как же! Право республик на отделение. Демократический принцип. Главные демократы земли — Соединённые Штаты поддерживают это. А вы знаете, из-за чево началась у них кровопролитная гражданская война в девятнадцатом веке?

— Это знает каждый школьник, — бросил доктор, обиженный тем, что Савельев не назвал его по имени, а просто показал пальцем. — Демократы — северяне пошли освобождать рабов на Юге.

— Вы спросите об этом у их школьников. Они вам точнее скажут. Одиннадцать южных штатов провозгласили суверенитет, а президент Авраам Линкольн расценил это, как мятеж. Нарушение территориальной целостности. Освобождение рабов сюда вплели намно-о-го позднее. Южане вышли из Союза штатов, создали свою Конфедерацию, приняли Конституцию, образовали собственное правительство и определили столицу. Разве не имели права? Сорок процентов общей территории, население девять миллионов — по тем временам и уровню заселённости это могло быть крупное государство. Но ради восстановления целостности Союза Линкольн начал войну. Между прочим, самую кровавую в истории этой страны. Около миллиона погибших и раненых. Зато сохранил государство.

— Да-а. Это не «пятнистый», — с огорчением сказал Нестеренко.

— И сейчас попробуй там кто-нибудь заговорить об отделении. Сепаратизм — самая осуждаемая федеральной властью тема. Индейцы лет тридцать назад хотели на своих исконных землях провозгласить нечто вроде республики. Выйти из состава США. Их убедили, што этого делать нельзя. Автоматами убеждали.

— А кто такие агенты влияния, Виктор? — спросил Адольф, обратив к журналисту большую, раскрасневшуюся от тепла и выпитого физиономию. Он, похоже, продолжал политически развиваться и не мог оставить невыясненным для себя незнакомый термин. — Зимой Андрей о них говорил. Теперь вот ты. Эт кто такие? Шпионы?

— Ну, да. Вроде Валерки иль Николая, — с насмешкой вставил раньше Савельева доктор. Он почувствовал в этом моложавом, может чуть старше его самого, мужчине с небольшим капризным подбородком и пристальным взглядом светло-карих глаз явного противника и внутренне ощетинился. — А вообще, Адольф, — это выдумки кэгэбэшников.

В Савельеве странным образом уживались порой несовместимые человеческие свойства. Он мог быть простецким, своим в доску мужиком, доступным, не чванливым, сразу начинающим общаться на «ты» с любым человеком, независимо от социального статуса, если человек ему нравился, и вместе с тем — держать дистанцию, не идти на тёплый контакт с людьми, с которыми, казалось, был «одного поля ягода». При этом нисколько не переживал от того, что может выглядеть в их глазах высокомерным и даже надменным.

— Ты его не слушай, Адольф, — показал на Карабанова Савельев. — Это не так. Товарищ заводит рака за камень. Никакие это не выдумки. К сожалению, самая реальная опасность. Шпиона, рано или поздно, можно поймать с поличным. А этого даже разоблачить трудно. Агент влияния — это человек, который занимает, как правило, заметную должность в государственных органах управления, в руководстве важными структурами, является общественно значимой личностью. Он даже может не красть секретов. Его задача другая — воздействовать на сознание своих сограждан в нужном для враждебного государства направлении. Мнение этих людей влияет на настроение общества. К ним прислушиваются, а если человек к тому же руководитель, выполняют его указания.

Некоторых агентов влияния готовят издалека. Иногда, с молодых лет. При этом тщательно анализируют его психологические и деловые возможности. Помогают карьерному росту.

В закрытых обществах агенту влияния работать трудней. Его особое мнение, идущее вразрез с общепринятым, довольно быстро становится заметным, привлекает внимание разного рода аналитиков. А в такой обстановке, как сейчас — сплошная лафа. Кипит гласность, каждый может выразить своё мнение. О стране, о её политике, о прошлом, о том, как должна поступить власть в том или ином случае.

Только при этом иногда возникает вопрос: его ли эти мысли? Или кем-то внушённые и он выступает в роли ретранслятора чужих идей.

Некоторые не понимают этого. Их, как говорится, используют втёмную. Но большинство прекрасно знают, что делают. В Союзе с ними встречаются и ведут соответствующие беседы на посольских приёмах. Лучше, когда встречи удаётся организовать на каких-то нейтральных мероприятиях. Однако сейчас наиболее активная работа переместилась за границу. Если это политики, вроде сегодняшних депутатов, их приглашают от имени различных общественных организаций. Если учёные, то могут использоваться зарубежные форумы, научные семинары. Там легче не только донести до конкретного человека нужную информацию, определить задание и методы его исполнения, но и материально поощрить пропагандиста иностранной тайной политики.

— Всё это бездоказательный разговор! — прервал Савельева Карабанов. Большой лоб его покрыла лёгкая испарина, щёки обвисли, но серые глаза смотрели холодно-сталисто. — Никакой конкретики. Может, вот их, — показал на сидящих близко друг от друга егеря и его помощников, — такая лекция убедит. А для меня — пустой звук. Фактов нет. И быть их не может.

— Будут факты, будут. Хотя лучше б их не было.

— Нашего Карабаса, Витя, никакие факты не убедят, — сказал Нестеренко. — Всё советское, даже если оно белое, для него обязательно будет чёрным. Потому что не американское.

— Не приставай, Андрюха, к Сергею, — остановил электрика Волков. — Пусть Виктор говорит.

— Товарищ хочет конкретики, — повысил голос Савельев, — она есть. Но сначала ещё несколько общих, как тут сказано, рассуждений. Может, для них (тоже показал на Адольфа с деревенскими). А может, и другим будет полезно. Очень ценны в качестве агентов влияния интеллигенты, деятели культуры, популярные журналисты и особенно — руководители средств массовой информации. От них — от последних — зависит, что опубликовать и показать, кому предоставить слово, которое, как известно, самое мощное оружие. Ещё древние говорили: словом можно любить и словом можно вылечить. Недаром в Евангелии от Иоанна сказано: «В начале было Слово…» То есть, предтечей всех дел — хороших и плохих — является Слово. И вот тут мы с вами подходим к главному оружию агентов влияния — Слову. С чего, например, начался карабахский конфликт? Со слов, кому исторически принадлежит земля. Именно слова националистов и провокаторов стали первопричиной тектонических сдвигов в отношениях двух народов: армян и азербайджанцев. А как сейчас взрывают тамошнюю обстановку агрессивные слова Старовойтовой о том, что Карабах, являющийся административной частью Азербайджана, на самом деле — исконная территория армян! Вот он пример реальной работы агента влияния.

— Это толстожопая такая баба? — изобразил Адольф руками очень большой объём.

— Она. Одна из главных разжигателей пожара в Закавказье. Первый раз появилась в Нагорном Карабахе в 84-м году. В экспедиции с американцами. Спустя некоторое время заговорила. И сразу с определённым акцентом. В феврале 89-го написала в одном журнале, что Нахичеванская АССР, расположенная в сердце Армении, подчинена Азербайджану, хотя не имеет с ним общей границы. Это как надо было понимать?

— Как тонкий намёк на толстые обстоятельства, — брякнул Валерка.

— Ещё какие толстые! Армяне на «ура» внесли её в народные депутаты СССР. Своих кандидатов завалили, а Старовойтову избрали. Козе понятно, где больше стратегической выгоды! То ли армянин станет выдвигать территориальные претензии к соседнему народу. То ли русская депутатка, ну, правда, не совсем русская, но, по крайней мере, не армянка, будет рупором экстремистов. Она им сразу же и стала.

Савельев вспомнил эпизод двухлетней давности. Тогда, весной 1989 года он отправился в Ленинград. После двух организованных им встреч вновь избранных народных депутатов СССР — сначала в редакции своей газеты, потом — у профессора-офтальмолога Святослава Фёдорова в его Центре «Микрохирургия глаза», куда собралось уже не шесть, а двенадцать избранников, он ехал в «северную столицу», чтобы участвовать в первой такой же встрече ленинградских депутатов. В вагоне увидел Михаила Полторанина. Попросились у проводницы в пустое купе. Выпили за начало дороги коньяку и заговорили о депутатах. Виктор ещё был увлечён Ельциным, но какие-то подспудные, интуитивные ощущения уже начинали его беспокоить. И связано это было с тем, на кого опирался Ельцин, к кому он наклонял слышащее ухо. «Мне кажется, с ним надо быть осторожней, Миша. Он не тот человек, какой нужен демократии. Погляди на его окружение. Сплошные экстремисты. Бурбулис — этот марксист с физиономией средневекового монаха-иезуита. Вчера служил одной церкви, сегодня — другой. Дай ему волю — недавних товарищей, не дрогнув, сожжёт на костре. Я уж не беру Старовойтову — вот провокаторша! Не зря говорят: скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты». «Ты што, старик! — бурно возразил Полторанин. — Вы все плохо знаете Борис Николаича. Это — настоящий демократ! Почему к нему тянутся такие разные люди? Потому што сам он разный. Он — их человек. А как отделить, Витя, мусор от хорошего, когда в водоворот тянет всё подряд? Недавно я услыхал, как Старовойтову назвали „цинковой леди“. Косит под Тэтчер. Но не тот металл. Она поставила на армянских националистов. Её там, как ты знаешь, избрали депутатом. Теперь их агент. Когда меня, после снятия Ельцина, убрали из „Московской правды“, я съездил от АПН в командировку в Армению и Азербайджан. Написал несколько статей. Показал, что бучу затевают армяне. Мне говорили: она кипятком в сортире брызгала — в такой была злости. А когда стали депутатами, нашла меня на съезде. Такой тенденциозности я, кажется, никогда не встречал. Она даже не допускала мысли выслушать азербайджанских историков и учёных». «Может, не понимала, куда её кривая выведет?» — спросил Савельев. «Нет, старик! Такие люди понимают, что делают. Она ведь стопроцентный агент влияния! Только неизвестно, чей больше».

С того разговора прошло всего два года, а Савельеву сейчас показалось, будто происходило это несколько лет назад — так много всякого случилось за столь короткое время. Вскоре после поездки в Ленинград он стал продвигать Ельцина в председатели Комитета конституционного надзора СССР. Не сложилось. Полторанин потом это объяснил намерением Ельцина «получить гораздо больше». Чего больше, Савельев тогда не понял. Однако дальнейшие события стали кое-что объяснять. Верховный Совет Союза не без труда принял закон о Конституционном надзоре. Против него протестовали депутаты из Прибалтики. Они понимали, что новый орган может пресечь их сепаратистские намерения. Но выступали против и межрегионалы. В том числе Ельцин. Получалось, что он заодно с разрушителями, вроде Старовойтовой, которая прямо сталкивала две республики, и уже не собирался защищать Конституцию союзного государства? Это ещё больше удивило Савельева. И вот теперь он, по сути дела, рассказывал людям о своём собственном прозрении, о той науке, которую преподносила стремительно меняющаяся жизнь.

— Вы ж понимаете, вооружённый конфликт между Арменией и Азербайджаном — это удар по Союзу, — хмуро сказал Виктор. — Люди думают: если государственная власть в Москве не может навести порядок на окраинах, то зачем нам такое государство? А разные «мыслители» — агенты ещё активней подсказывают: правильно, правильно думаете. Теперь боритесь за независимость. Когда в Карабахе армяне подняли возню, азербайджанцы тоже решили, что они не пальцем деланные. Быстро появился «народный фронт», на митингах заорали активисты. Всё получалось вроде бы стихийно… Народ как будто сам поднялся… Только на площадях Баку, над толпами азербайджанцев, почему-то стали развеваться флаги соседней Турции. Другого государства! Это как? Случайно в магазины завезли?

Поэтому не будьте, Сергей, наивны. Агенты влияния иногда ходят рядом. Недавно в редакции разругались с товарищем. Именитый журналист. Очень одарённый. Только талант его в последние годы стал заметно поворачивать в сторону интересов других стран. Последний случай нас совсем развёл. На Украине тоже громко заговорили о самостийности. Националисты не скрывают, что будут требовать убрать из Севастополя Черноморский флот. Жители Крыма, предвидя развитие событий, провели свой референдум. Раньше всесоюзного. Почти поголовно проголосовали за воссоздание Крымской республики и вхождение её в состав Российской Федерации, если Украина будет настаивать на выводе флота. Как можно России, если, конечно, произойдёт это сумасшествие — разделение страны! — остаться без флота на таком стратегически важном море?

А мой коллега пишет одну за другой несколько заметок, где называет глупцами тех, кто настаивает на сохранении флота. Высмеивает их — это ведь легко делать, когда знаешь, что тебе не могут тут же ответить. Словами… Или по морде кулаком… Выводит чуть ли не дебилами и пытается доказать, что Чёрное море сейчас потеряло своё геостратегическое значение. «Кому она нужна — эта грязная лужа? — вроде как с недоумением спрашивает он. — Надо отдать её тем, кто захочет с нею возиться». И повторяет из заметки в заметку: «Чёрное море — грязная лужа. Россия должна отказаться от неё».

— Ничё себе! — поразился Нестеренко. — Он сам-то не дурак, случайно?

— Нет, он умный, Андрей. И хорошо осведомлённый. Горбачёв уже развалил Варшавский блок. Болгария, Румыния выходят на свои политические фарватеры. А они — черноморские страны. Куда повернут?

— Болгария-то ясно куда, — сказал Адольф. — Братья — славяне. Россия спасла их от турок.

— Да нет, не ясно. Болгария в Первую мировую воевала на стороне Германии. Против нас. И во Второй — была с немцами. Всё зависит, Адольф, не от народа, а от политиков. Какую песню они запоют, такую и народ будет подтягивать.

Но эти страны могут оказаться, скорее всего, плацдармом. Турция — вот растущий, непростой сосед. Мы её долго не замечали. Знали, конечно, што член НАТО… Об интересах к нашему Закавказью тоже знали. С её территории шла всякая разведка против нас. А в военном отношении она особо не интересовала.

— Хотя в Отечественную был момент, когда мы Турцию боялись, — заметил Волков. — Если бы немцы взяли Сталинград, турки готовы были перейти границу. Мне тесть — он волгоградский — рассказывал.

— Да, было такое. Потом ситуация изменилась. А вот сейчас Турция быстро становится сильной военной страной. Я спросил товарища: знает ли он об этом? Знает ли, что турецкая армия — вторая по численности в Европе? Что Турция и покупает самое современное американское вооружение, и выпускает своё? Что её флот скоро может стать самым сильным не только на Чёрном море? Наконец, известно ли ему не очень скрываемое политиками этой страны стремление сделать Турцию такой же великой мировой державой, какой была Османская империя, и при этом вернуть многие прежние земли, включая Крым? «К чему ты призываешь? — спросил я его. — Чтобы мы оставили Чёрное море и отдали „эту грязную лужу“ другим государствам? Их флотам и армиям? Чтобы ушли отовсюду и сжались до размеров России Смутного времени? Ты этого хочешь?» — в упор спросил я его. Он заявил, что это — его точка зрения, она имеет право на жизнь и, слава Богу, демократия даёт возможность не скрывать своих взглядов. Сейчас это главный аргумент всех агентов влияния: «Я так вижу!» Может, это действительно его искренняя позиция. Может, не враг он, а заблуждается. Вполне возможно, пройдёт время, и он поймёт, что ошибался. Но станет ли от этого легче сотням тысяч… миллионам людей, которые поверили в прозорливость известного человека и не приняли необходимых мер самообороны?

Савельев замолчал, потянулся к тарелке с грибами. Не сговариваясь, городские охотники старались не особо налегать на деликатесную еду — пусть деревенские побалуются, думал каждый. Зато солёные грибы, а Дмитрий выставил три вида их в разных тарелках: черные грузди, рыжики и опята, квашеная капуста — порубленная и разрезанный пополам вилок, мочёные яблоки, сало — мраморное, с розовым отливом, и жареная картошка на огромной сковороде — эту еду под монолог Савельева все уминали с большой охотой.

Виктор тоже, наконец, решил дорваться. Пока он ел, Адольф с интересом глядел на журналиста, подавляя мучивший его — это было хорошо видно по красной физиономии егеря — какой-то вопрос. Едва Савельев приостановился, Адольф подался к нему.

— Скажи мне, я правильно понимаю, што теперь за Союз можно быть спокойней? После референдума… Люди в большинстве — за его сохранение. Ну, кто не хотел участвовать, с теми можно разбираться. Вон как тот американский президент сделал. А говорят — там демократы. За таких демократов и я б пошёл. Вместе с Валеркой. Да, Валерк?

— Я за нынешних.

— Ну, и дурак. А с Союзом, Виктор, будет нормально?

— Вообще, воля народа — это высший закон. Нарушить его нельзя. Теперь многое зависит от Горбачёва.

— Больше от Ельцина, — сказал Карабанов. — Он настоящий лидер России. Призвал не поддерживать референдум, и многие не пошли. Призвал голосовать «против», и двадцать один миллион российских избирателей поставили «нет» в своих бюллетенях.

— Зато восемьдесят миллионов сказали «да», — перебил Адольф, снова удивив всех своей политической продвинутостью. — Один к четырём.

— Примерно как здесь у нас, — слабо проговорил Слепцов. Сказал это совсем тихо, словно про себя, но Волков услыхал.

— Что ты имеешь в виду? — с подозрением спросил он.

— Он говорит, что из девяти, сидящих тут, двое голосовали «против», — заявил Карабанов.

Все, кроме Слепцова, уставились на доктора.

— Вы с Пашкой голосовали против сохранения Советского Союза? — с нарастающим изумлением спросил Волков. — Зачем?

— А то непонятно, зачем! — вместо доктора воскликнул Нестеренко. — Сделать из нас ещё один американский штат!

Электрик в злости, не дожидаясь никого, допил, что оставалось в его стопке, и вылез из-за стола. Он не мог сидеть рядом с Карабановым. Лежавший в углу горницы на подстилке щенок подбежал к Андрею. Встал на задние лапы, передними начал царапать грубую штанину. Нестеренко наклонился, взял его на руки.

— С Карабасом давно всё ясно, — сказал электрик в сторону стола. — Но ты-то, Пашка, куда лезешь? Родина, какая б ни была больная — её лечить надо… она ж ведь для нас своя. Эт для него (показал одной рукой на доктора, другой прижимая щенка) родина, наверно, везде. А тебе от неё отказываться — эт как от матери отказаться. Нам надо быстрей от пятнистой сволочи освободиться — вот самое первое, што надо сделать. От него все напасти. От его умишка маленького. А ты помогаешь тем, кто хочет сжечь дом, чтобы вывести из него несколько тараканов.

— Дом этот уже не спасти, Андрей, — сказал Слепцов, поднимая глаза-провалы на рослого Нестеренко — Такая у него судьба. Есть космическая предопределённость. Не случайно появился Горбачёв. Не случайно из-под него выбивает стул Ельцин.

— Опять ты про свои приметы! — скривился инженер-электрик. — Кошки… собаки… Сова, которая орала зимой… Судьбы людей решают земные силы! Были б в 85-м поумней те, кто тогда в Политбюро, они могли бы заранее разглядеть этого вертлявого недоноска. А будь посмелей, кто с ним рядом сейчас, мы бы уже давно пролили слёзы из-за преждевременной утраты. Горькие… Но с радостью. Нету, нету настоящих людей!

— Потому и нету, што судьба. Вы ведь никто не знаете… Даже не заметили, как на следующий день после избрания Ельцина главным в России — председателем Верховного Совета — в Москве произошло землетрясение. Думаешь, это случайность? А про сову… Сегодня ночью — вон они свидетели — нам опять явилась сова. И опять жутко кричала.

Мужики переглянулись. От слов Слепцова дохнуло каким-то мистическим холодом. Только Савельев, словно не слыша экономиста, хрустел вилковой капустой, щурил от удовольствия глаза и сквозь прищур наблюдал за щенком в руках Андрея Нестеренко. Ему нравился этот надёжный и, кажется, прочный характером мужчина. Они встречались неоднократно. Сначала реже, потом обоим встречаться стало интересней. Удивительно только, что почему-то оба ни разу не зацепили тему охоты. Видимо, сходные переживания за то, что происходило в стране, отодвигали на периферию интересов это волнительное для каждого увлечение. Поэтому, едва Волков сказал электрику, что хочет пригласить Савельева на охоту, как Нестеренко тут же позвонил журналисту. «Ты чево молчал, старик, што мы из одного племени?»

«Об этом мог спросить и я, — радостно выкрикнул Савельев. — Но теперь вдвойне приятно. В политике всегда нужен свой человек с ружьём».

— Про то землетрясение в Москве известно, — сказал Савельев, вытирая вынутой из нагрудного кармана тряпочкой губы. — По-моему, даже наша газета дала об этом информацию. Но люди не обратили внимания. Эпицентр был где-то в Карпатах. К нам докатилась затухающая волна. С таким же успехом его могли считать своим в Калуге… в Туле… во Владимире. Разрушительных землетрясений здесь в принципе не может быть. Они происходят на стыках тектонических плит, когда одна наползает на другую. А Москва стоит почти на середине плиты. Скажу вам больше. Каждый день на планете происходит около тысячи землетрясений. Но никто их не ощущает. Поэтому связывать землетрясения с грядущими государственными катаклизмами — это, знаете ли, Павел, из области фантазии. Даже катастрофические — не оказываются предвестниками ближайших бед. Ну, што такого эпохально страшного произошло после ашхабадского землетрясения в 1948-м году? Или после ташкентского в 1966-м? Ровным счётом ничево! А ведь они относятся к очень разрушительным.

До Москвы не раз доходили волны сильных землетрясений. Я читал у Карамзина в его «Истории государства Российского» о двух «землетрусах» в XV веке. Думали, конец света. Разрушения были, последствия — нет. В 1802 году, осенью, Москву тряхнуло. Пять баллов. Треснула только стена какого-то погреба. Если говорить о заметных последствиях, то напугался трёхлетний Саша Пушкин. Он гулял в это время с няней в саду.

В наше время Москву тоже, бывало, трясло. Последний раз — все, наверно, помните — в 1977-м. Докатилась волна от Бухареста. Там — разрушения, у нас только качались люстры, падала посуда. И каких-то масштабных потрясений я не помню. Наоборот. Советский Союз выходил на вершину своего могущества.

Поэтому не природные явления предвещают беду, а люди, их действия. Такие действия, как ваши, Павел! Вместе с товарищем Сергеем. Вы добавили тротила разрушителям Союза. И мне, извините, не хочется стоять плечом к плечу на охоте с людьми, которые намерены взорвать мой дом.

Савельев встал и пошёл в сени. Там была его куртка, ружьё и сапоги.

Глава восьмая

Яковлев дочитал последнюю страницу довольно обширного документа. Собственно, это был не один документ, а подборка врачебных и аналитических сведений о здоровье Ельцина. Материалы пришли из КГБ. Он их не запрашивал, но в Комитете знали об отношении Яковлева к председателю Верховного Совета России Ельцину и, видимо, решили подключить Александра Николаевича к обузданию разбушевавшегося оппозиционера. «Архитектор перестройки» мрачно покивал своим мыслям, закрыл папку. «Странно, — думал он, — кто не знает, видят богатыря, здорового физически и вообще…»

Подборка документов должна была порадовать Горбачёва. После провозглашения суверенитета России началась «война законов». Ельцин призывал не выполнять союзные, а признавать только российские. Как это можно было сделать, никто не знал. Хаос в государственной и экономической жизни получил дополнительное ускорение.

Затем Ельцин открыто заявил о своих претензиях на власть и потребовал отставки Горбачёва.

Александр Николаевич поднял трубку прямого телефона с Президентом. «Могу зайти?» — «Заходи».

Горбачёв почти всех называл на «ты». Что это было? Стремление показать доверие, продемонстрировать близость, которой собеседник должен был дорожить? Или означало барское высокомерие, прикрываемое вроде бы народной простотой?

«Серого кардинала» он тоже звал, как всех, на «ты», хотя относился, особенно раньше, с явным пиететом.

Как обычно, хромая сильнее, чем всегда, когда спешил — в приёмной Президента сидели люди, и его нельзя было задерживать долго, Яковлев прошел к столу Горбачёва.

— Любопытный материал, Михаил Сергеич.

Горбачёв открыл обложку, пробежал взглядом несколько страниц. Читал он быстро, как все документы. Там говорилось о длительных — на несколько недель — запоях, о попытках самоубийства, о разрушенном из-за пьянства здоровье. Михаил Сергеевич всё это знал. Ещё зимой 85-го года, незадолго до его избрания Генеральным секретарём, когда зашла речь о переводе первого секретаря Свердловского обкома партии Ельцина на работу в ЦК, председатель КГБ Чебриков информировал узкий «ареопаг», что делать этого нельзя. Ельцин — тяжело больной человек, скоро могут быть проблемы. Из-за систематического, ставшего хронической болезнью, пьянства сильно подорвано сердце, разрушается печень и, что отмечалось особо, в состоянии алкогольного опьянения способен на неадекватные поступки.

Доклад председателя Комитета госбезопасности был рутинной процедурой. Существовало правило: при выдвижении человека на более высокий партийный пост принимать во внимание и сведения по линии КГБ. Поэтому различная информация, связанная, в том числе, с поведением партноменклатуры, чекистам поступала. Тем более, когда шила в мешке, как говорили в народе, утаить было нельзя. О пьянстве Ельцина и его «неадекватных поступках» в Свердловской области знали. Не все осмеливались рассказывать, помня мстительный, беспощадный характер Бориса Николаевича, но некоторые дикие выходки получали огласку.

В гараже каждого крупного обкома партии, кроме чёрных «Волг» для руководства и «Чайки» для первого секретаря, имелся представительский «ЗиЛ». На тот случай, если в область приедет кто-то из руководителей страны или близких по статусу чиновников.

Но в Свердловске, кроме этого, был и так называемый «царский поезд». Область большая, на машине не объедешь. А на поезде, да ещё в окружении заглядывающих в рот подчинённых, можно осматривать владения со всеми удобствами, с кухней на колёсах и ящиками спиртного.

Однажды зимой «царский поезд» двинулся из Свердловска на север области в городок Ивдель. Расстояние — полтысячи километров. Долго, с остановками ехали туда. Первый секретарь встречался с местным активом, кого-то хвалил, но больше ругал. Это он делать умел, «размазывая» человека до состояния прострации. Из Ивделя повернули назад, к столице Урала.

Ельцин пил, начиная с утра. Сопровождающие должны были тоже участвовать. В какой-то момент первый обратил внимание, что не пьёт один из заведующих отделом. «Налить ему!» — скомандовал Ельцин. Завотделом в ужасе стал отказываться. Он видел, что шеф закипает яростью, но выпить не мог — у него ещё не утихла боль в печени. «Высадить из поезда!» — приказал первый секретарь обкома.

Бедолагу ссадили на занесённую снегом обочину пути, и он пошёл по шпалам.

На его счастье через пять километров показался полустанок. А Ельцин даже не вспомнил о своей выходке.

Горбачёв в раздражении отодвинул досье. «Чёрт-те што за народ у нас! Алкоголик, двух слов связать не может, а ему в рот глядят». Он вспомнил, как первый раз увидел Ельцина невменяемо пьяным. Это была весна 85-го года. Полмесяца назад Михаил Сергеевич стал Генеральным секретарём. В Москве проходила сессия Верховного Совета СССР. По номенклатурной иерархии все первые секретари обкомов избирались депутатами. Горбачёв посидел недолго в зале заседаний и вышел, чтобы уехать из Кремля на Старую площадь. Там, в Центральном Комитете, было по горло срочных дел — Генсек готовился к своему первому пленуму. Апрельскому.

Уже уходя по коридору, услыхал сзади лёгкий шум. Обернулся. Из зала под руки выводили пьяного Ельцина. Он дёргался, видимо, хотел вернуться назад. Один из сопровождающих, увидав Горбачёва, смутился. «С нашим первым такое случается. Иногда перехватит лишнего… Но потом — ничево…».

Какое оно, это «ничево», теперь Генсеку было известно. А ведь его предупреждал и. В декабре того же 95-го года Горбачёв вызвал к себе Председателя Совета Министров Рыжкова. Он хорошо узнал этого человека во время совместной работы в комиссии по модернизации страны, которая была создана распоряжением Андропова. Придя к власти, сразу назначил главой правительства. Теперь хотел посоветоваться.

В кабинете Генсека был Лигачёв. Михаил Сергеевич сказал:

— Настало время менять руководство Москвы. Вместо Гришина нужен крепкий и боевой товарищ. Мы с Егором обсуждаем возможную кандидатуру. Наше мнение: Ельцин. Ты его знаешь по Свердловску.

— Да, знаю, — согласился Рыжков. — Поэтому считаю: он абсолютно не годится для этой роли. Речь идёт об огромной столичной организации, где сосредоточена масса заводских рабочих и основная научная и творческая элита страны. Ельцин по натуре своей разрушитель. Наломает дров, вот увидите! Ему противопоказана большая власть. Вы сделали уже одну ошибку, переведя его в ЦК из Свердловска. Не делайте ещё одну, роковую.

Лигачёв заявил:

— Да, я содействовал его переводу в Москву. Я был в Свердловске. Мне понравилась его работа.

Рыжков расстроился:

— Я вас не убедил, и вы ещё пожалеете о таком шаге. Когда-нибудь будете локти кусать, но будет поздно.

Не послушал своего премьера Горбачёв. Отмахнулся и от других серьёзных оценок. Во время октябрьского пленума 87-го года в перерыве к Генсеку подошёл руководитель кремлёвской медицинской службы, главный кардиолог страны, академик Чазов. Он только что слышал, как Ельцина жёстко критиковали участники пленума. Поэтому с профессиональной тревогой наблюдал за самим Ельциным. Сломленным голосом тот трудно выговаривал, что «в целом с оценкой согласен. Суровая школа, конечно, для меня сегодня. Я подвёл Центральный Комитет, выступив сегодня. Это ошибка».

Незадолго перед тем Евгений Иванович уже имел с Ельциным дело. Первый секретарь Московского горкома произвёл на него тяжкое впечатление. Эмоциональный, раздражённый, с частыми вегетативными и гипертоническими кризами. Но самое главное, как отметил Чазов, он стал злоупотреблять успокаивающими и снотворными средствами, увлекаться алкоголем. Надо было что-то делать.

Кардиолог обратился за помощью к психиатру. К самому лучшему, на его взгляд, — члену-корреспонденту Академии медицинских наук Рубену Наджарову. Консилиум признал у Ельцина не только зависимость от алкоголя и обезболивающих средств, но и некоторые настораживающие особенности психики. Однако тот резко отверг предложения врачей. «Я совершенно здоров и в ваших рекомендациях не нуждаюсь».

Теперь, остановив Горбачёва, Евгений Иванович сказал ему: «Я сегодня невольно вспомнил медицинский консилиум по Ельцину. Были отмечены особенности его нервно-психического статуса — доминирование таких черт характера, как непредсказуемость и властная амбициозность».

Горбачёв промолчал. А через три недели на пленуме Московского горкома Ельцин сам подтвердил заключения врачей: «В последнее время сработало одно из главных моих личных качеств — это амбиция, о чём говорили сегодня. Я пытался с ней бороться, но, к сожалению, безуспешно… Я потерял как коммунист политическое лицо руководителя. Я очень виновен перед горкомом партии и, конечно, я очень виновен перед Михаилом Сергеевичем Горбачёвым, авторитет которого так высок в нашей стране, во всём мире…»

После октябрьского пленума 87-го года у Генсека был разговор и с Громыко. Зубр советской дипломатии поинтересовался: какова дальнейшая судьба Ельцина? Услышав в ответ, что надо найти ему работу, предложил «отправить послом куда-нибудь подальше от нашей страны». Горбачёв не согласился, однако при этом пообещал: «В политику я его не пущу».

Теперь, похоже, скоро сам Ельцин будет решать: кого пускать, а кого не пускать в политику, подумал Горбачёв, глядя на лежащее перед ним досье.

Яковлев ждал решения. Наконец, спросил:

— Што делать, Михаил Сергеич?

— А што хочешь, то и делай. Хочешь — отдай Ельцину.

Яковлев удивился, но не подал виду. Захромал к себе. Из кабинета позвонил по ВЧ Ельцину, сказал, что приедет. Тот буркнул что-то вроде: «Приезжайте», и положил трубку. В красивом, как белый корабль, здании верховной власти Российской Федерации было, в отличие от прежнего времени, людно и шумно. Александр Николаевич поднялся на лифте, вошёл к Ельцину. Кивнул. Тот с неприязнью посмотрел на главного идеолога. Они ненавидели друг друга и оба знали об этом. Ельцин невзлюбил Яковлева со времени своего короткого руководства Московским горкомом партии. Стараясь всколыхнуть московское болото, как он называл городскую мафиозно спаянную власть, свердловский провинциал начал будоражить застой с помощью прессы. Главным орудием стала газета «Московская правда». Но очень скоро и его ставленник Полторанин, и сам Ельцин почувствовали жёсткое сопротивление. Однажды Полторанина вместе с другими главными редакторами центральных газет вызвали на совещание в Политбюро ЦК партии. Покритиковали одно, другое издание, а потом обрушились на «Московскую правду». Резче всех выступали оба идеолога: Лигачёв и Яковлев.

— Это не газета! — гремел Лигачёв. — Это антипартийное безобразие! Такие надо закрывать к чёртовой матери!

Идеолог — интеллектуал Яковлев, в отличие от своего простоватого напарника, дал образную оценку ельцинской газете.

— «Московская правда», как крыса, подгрызает коммунистические основы. Даже затрагивает Владимира Ильича Ленина… С этим мириться мы не должны.

Все понимали: это порка не столько Полторанина, сколько Ельцина.

Потом Яковлев, вместе с другими, громил Ельцина на октябрьском пленуме ЦК партии. «Выступление ошибочно политически и несостоятельно нравственно… Это упоение псевдореволюционной фразой, упоение собственной личностью… Здесь у нас прозвучало, к большому сожалению, самое откровенное капитулянтство перед трудностями, когда человек решил поставить свои амбиции, личные капризы выше партийных дел». Затем была травля Ельцина подконтрольными Яковлеву средствами массовой информации. После каждого очередного критического удара Ельцин темнел лицом, скрипел стиснутыми зубами, словно хотел их сгрызть, и некоторым его приближённым казалось, что, появись в этот момент поблизости Яковлев, рослый, как медведь, Ельцин задушил бы рыхлого телом, хромого идеолога собственными руками.

Но и Александр Николаевич платил своему ненавистнику той же монетой. Ещё до получения этого досье он немало знал о тёмных сторонах ельцинской жизни. Его осведомители, а лучшими информаторами чаще всего являются журналисты, рассказывали Яковлеву о показушных «хождениях Ельцина в народ». Проехав утром две-три остановки в набитом людьми городском автобусе, бросив несколько фраз о недопустимости транспортных привилегий для власти, «когда так страдает народ», московский городской вождь выходил из автобуса и, дождавшись, когда тот уедет, садился в подъезжающий персональный лимузин.

Такие же спектакли устраивались из посещения какого-нибудь магазина или рабочей столовой на заводе. Яковлев давно понял, что для Ельцина главное, как говорят в народе, хорошо показаться. Он мог извратить истину и соврать кому угодно. Когда вышла книжка Ельцина «Исповедь на заданную тему», Александр Николаевич сразу прочитал её. При этом сделал немало отметок синим карандашом. Это были места, где рассказанное было полнейшей неправдой, и Яковлев знал об этом не по чьим-то сообщениям, а лично сам, как участник и свидетель.

Описывая события осени 87-го года после своего сумбурного и нисколько не революционного выступления на октябрьском пленуме ЦК, Ельцин об одном умалчивал, другое искажал. Не говорил о том, что сначала просил отставки, потом каялся на заседании Политбюро, чтобы остаться во главе Московского горкома партии. А неожиданное заболевание 9 ноября преподнёс так: «С сильным приступом головной и сердечной боли меня увезли в больницу».

Но Яковлев знал, что увезли его совсем по другой причине. Утром 9 ноября, в первый рабочий день после праздников, из Московского горкома позвонили Лигачёву и сказали, что кто-то из сотрудников зашёл в комнату отдыха при кабинете первого секретаря и увидел окровавленного Ельцина. Он был без сознания, с большими канцелярскими ножницами в руке.

Срочно собрали внеочередное заседание Политбюро. Ведь не каждый день кандидаты в члены ПБ пытаются покончить с собой. Да ещё таким экзотическим способом. Или это симуляция? Своего рода шантаж?

Стали разбираться. Выяснилось, что последнее время Ельцин был подавлен, замкнут. Главная причина — критика на пленуме. К тому же, Горбачёв и некоторые другие члены Политбюро впервые не прислали поздравительных открыток с праздником 7 ноября. Видимо, произошёл психологический надлом. Это внешне Борис Николаевич производил впечатление могучей натуры, а, как показывали приоткрывающиеся факты, буйное, «без тормозов», пьянство делало его человеком с резкими перепадами настроения, способным на импульсивные поступки, как относительно других, так и в отношении себя.

Но даже не это было главным в искажении подлинных событий. Как ни скрывалась попытка суицида с помощью ножниц, слух, однако, пополз. А он мог представить Ельцина в глазах народа совсем не героем. И тогда несостоявшийся самоубийца запустил ложную версию. Будто шёл он ночью по Москве. На него напали два хулигана. Он их, конечно, раскидал, но удар ножом получил.

Таких «фантазий» в ельцинской книжке Яковлев нашёл несколько. Ещё больше их обнаружили земляки председателя Верховного Совета России. Поэтому в Свердловске её назвали «Ложь на заданную тему». Кое-кто жалел, что когда-то поддерживал Ельцина в карьере. Особенно — бывший первый секретарь Свердловского обкома партии Яков Петрович Рябов. Именно он сначала поставил Ельцина директором домостроительного комбината, потом сделал заведующим строительным отделом обкома, после — вторым секретарём, а когда уходил на повышение в Москву, убедил Брежнева передать руководство областью своему протеже.

В 1989 году, в Париже, Яковлев по поручению Горбачёва стал расспрашивать советского посла во Франции Рябова, что он думает о Ельцине? Яков Петрович теперь думал о своём выдвиженце очень плохо. Все недостатки его характера — неуживчивого, мстительного, грубого, которые он видел на протяжении многих лет, пока «тянул» Ельцина, в новой обстановке начинали раскрываться ещё заметнее.

— Человеку такого склада нельзя давать в руки высшую власть, — сказал он. — Тем более, верховную власть.

«Архитектор перестройки» согласно покивал, однако про себя брезгливо подумал: «Был бы ты прозорливей и твёрже, не сожалел бы сейчас вместе с другими».

По существу, Рябов был главным виновником поднятия Ельцина из неразличимой людской массы по ступеням власти. Разные люди, знающие Ельцина, кто со студенческой поры, кто позднее, рассказывали ему, какой это «ходок по трупам». Он выслушивал их, читал «мораль» своему любимцу. Тот хмурился, отводил глаза, обещал исправиться и здесь же пробовал выяснить, кто информировал. У Рябова были все возможности остановить Ельцина там, внизу, но ему нравилось, что растущий работник готов был расшибиться в лепёшку ради выполнения заданий и продвижения вверх. Расшибиться сам и сделать то же с другими.

Вскоре после того разговора с Рябовым в Париже Яковлев узнал о скандальных выходках Ельцина во время его поездки в Соединённые Штаты. Источников было слишком много, чтобы сомневаться в их достоверности. Американские телеканалы, радиостанции, газеты рассказывали не только о критике «партийным оппозиционером» Ельциным советского лидера Горбачёва. Они показывали его пьяным на встречах. Яковлеву сообщили, что все видеоматериалы о поездке есть в Гостелерадио СССР. «Серый кардинал» посоветовал Горбачёву показать отдельные фрагменты по Центральному телевидению. Тот позвонил председателю Гостелерадио Леониду Кравченко. Выбрали один эпизод — начало встречи в университете Джона Гопкинса. Советский оппозиционер был настолько невменяем, что его пришлось держать с боков и сзади, а вскоре увести совсем.

После показа эпизода сторонники Ельцина в Верховном Совете подняли гвалт. Объявили, что это — провокация, цель которой опорочить Бориса Николаевича. Один депутат, работавший до избрания в маленькой районной газетке, с видом знатока сообщил, что на телевидении был сделан монтаж. Движения и речь Ельцина специально замедлили, чтобы изобразить его пьяным. В спешном порядке создали депутатскую комиссию, которая отправилась в Комитет по телевидению и радиовещанию. Там членам комиссии объяснили, что пока никто в мире не изобрел способа так работать с видеоплёнкой. Показали «исходники» — запись передач американских телеканалов. Удручённые депутаты извинились и собрались уходить. Но Леонид Кравченко достал из сейфа ещё несколько кассет.

— Мы могли бы показать и это, — сказал он. — То, што увидели миллионы американцев.

Помощники председателя включили видеомагнитофон. На экране появились красивые девушки, солидные мужчины, дама с букетом цветов. Неподалёку стояли два внушительных автомобиля. Американский корреспондент начал репортаж. Один из депутатов, знающий английский язык, стал переводить. Журналист говорил о том, что он стоит на взлётном поле одного из двух аэропортов города Балтимор. Сейчас сюда прибывает из Нью-Йорка на частном самолёте Дэвида Рокфеллера-старшего лидер оппозиционной группы депутатов из советского парламента Борис Ельцин. Его встречают руководители университета Джона Гопкинса, а также участницы конкурса красоты штата Мэриленд.

Вот самолёт садится… Приближается к нашей группе. Он остановился. По трапу спускается Борис Ельцин. Сейчас подойдёт к встречающим… Будет приветствовать их…

Камера продолжала показывать советского гостя, но корреспондент внезапно замолчал. И было отчего. Ельцин, не глядя на встречающую делегацию, прошёл по взлётно-посадочной полосе к хвосту самолёта и, повернувшись ко всем спиной, стал мочиться на задние колёса. Все стояли потрясённые. Хозяева и свита Ельцина не знали, как себя вести.

Закончив «мокрое дело», Ельцин подошёл к группе встречающих, молча пожал руки профессорам и чиновникам, взял букет у женщины и сел в автомобиль.

— Это, по-вашему, тоже монтаж? — спросил Кравченко прибывших с ревизией депутатов. — Здесь только часть того, што увидели люди в Америке. Мы могли показать. Но мне стыдно за свою страну.

Когда Яковлеву рассказали об увиденном на телевидении, он при людях едва сдержал гнев. После ухода информаторов дал волю чувствам. Александр Николаевич тепло относился к Соединённым Штатам со времени своей стажировки в Колумбийском университете в конце 50-х годов. Однако никому, даже близким, этого не показывал. Любил скрытно, глубоко, и потому выходка пьяного Ельцина в аэропорту Балтимора оскорбила дорогую ему страну так же сильно, как если бы сидящий сейчас перед ним насупившийся человек плюнул самому «серому кардиналу» в лицо.

Не говоря ни слова, Яковлев положил на стол толстую папку. Ельцин открыл её, начал листать и быстро закрыл. Уронил трясущиеся руки на папку. Молча впился взглядом в тяжёлое бульдожье лицо горбачёвского «духовника». «Что ещё принёс с собой этот хромой чёрт? Что они задумали дальше?»

Яковлев также молча смотрел на посеревшего Ельцина. Он — интеллектуал, академик, свой в кругах творческой интеллигенции, только благодаря многолетней тренировке лица не показывал, как презирает Ельцина. Человека, не знающего, что такое чтение книг. По интеллекту так и оставшегося директором домостроительного комбината. Вруна с изворотливым, непредсказуемым характером, который сейчас растерянно думает, как действовать дальше. Яковлев злорадно представил его чувства, главным среди которых был страх. Впереди — выборы президента России. Ельцин мечтает об этой вершине власти. Достаточно передать в средства массовой информации часть документов, и они навсегда похоронят надежды. «Цикл запоя до 6 недель. Резко слабеет воля. В этом состоянии легко поддаётся на любые уговоры».

«Серый кардинал» хотел сказать что-нибудь такое обидное, что проникло бы в душу этому грубому алкоголику с перебитым носом, поднятому народной антилюбовью к Горбачёву на большую вершину власти. Но понял: самое лучшее — оставить его в тревоге.

— Велели передать.

Кто велел: Горбачёв? КГБ? — разъяснять не стал. Повернулся и, припадая на негнущуюся в колене правую ногу, пошёл из ельцинского кабинета.

Глава девятая

В зале прилёта аэропорта Домодедово было жарко. Наталья увидела, наконец, свою сумку на багажном транспортёре. Люди хмуро толкали друг друга, потели от тяжести чемоданов и спешили к быстро набухающей очереди возле единственного узкого выхода. «Неужели нельзя сделать по-человечески? — думала молодая женщина, издалека высматривая за стеклянной перегородкой мужа. — Открыли бы несколько выходов. Ведь никаких затрат. А людям — удобней. Прав, наверно, Грегор. Эта система отвёрнута от человека».

Разглядела возвышающегося над толпой Владимира. Радостно замахала рукой. Зная, как стало совсем муторно добираться из аэропорта сначала до Москвы, потом — до их дома, он приехал на своей машине встретить жену из командировки.

За три дня в Иркутске Наталья чаще погружалась в тревогу и беспокойство, чем поднималась к приятным эмоциям. Из приятного — съездила на Байкал. Здесь была впервые. Хотела почувствовать планетарный масштаб. Всё-таки самое глубокое озеро на земле, вмещает пятую часть пресной воды земного шара. Но даже в мыслях увидеть этот объём, как ни старалась, не смогла. И площадь (сказали, что Байкал равен государству Бельгия) не вдохновила. Когда плыла на катере, впереди — да, видела воду до горизонта. Однако близость берегов — правый совсем рядом, левый — хоть в дымке, тем не менее, различимый, напоминала, что это озеро.

Зато чистота воды поразила. Волковой с гордостью объяснили: весной дно просматривается до сорокаметровой глубины. Сколько метров было под остановившимся катером, никто не мерил, но журналистке почему-то показалось, что она смотрит вниз с крыши многоэтажного дома.

В командировку Наталья поехала по личному заданию Янкина. Из Иркутска пришло письмо от лидера местной организации «Демократической России». Он писал, что «в свете предложения Бориса Николаевича Ельцина, брать суверенитета, кто сколько может проглотить» его организация выступает за образование Сибирской республики с правом выхода из Советского Союза и России. Однако местные партократы не дают реализовать инициативу демократической общественности.

Когда Волкова, сидя в кабинете главного, дочитала письмо (Янкин находил разные способы, чтобы задержать Наталью возле себя), ей показалось, что писал не совсем нормальный человек. Она сказала об этом шефу. Тот быстро вышагнул из-за стола, в обычной своей манере начал махать руками (в редакции говорили: Грегор включил ветряную мельницу) и сердито заговорил:

— Ты ничево не понимаешь. Сколько я буду учить тебя плаванию в политическом бассейне? Горбачёв хочет новым Союзным договором выбить козыри у Ельцина. Договор подпишут не только союзные республики. Автономные — тоже. Где больше всего автономий? В РСФСР. Значит, Ельцин останется с клочками из областей. А если ещё области начнут выходить? Борис Николаичу придётся идти на «мировую» с Горбачёвым.

«Что-то не вяжутся у Грегора концы с концами, — подумала тогда Волкова. — То говорит нам, что Горбачёв — списанный актив и надо ставить на Ельцина. То придумал какой-то новый финт».

Инициатора создания Сибирской республики Наталья нашла в Доме культуры железнодорожников. Мужчина лет пятидесяти вёл кружок бальных танцев. Журналистке показалось, что он слишком толстоват для такой подвижной работы. Под трикотажной тенниской заметно выделялись груди. Полный зад и большие бёдра очень туго обтягивали джинсы. Однако двигался он в изящной, женского размера обуви резво.

Наталья представилась. Назвался и он — голосом тонким, мальчишеским. Волкова про себя удивилась. В лидере демократов всё было из разных людей: возраст, комплекция, женственные ступни и голос подростка.

— Вы хотите стать Ельциным, Альберт Станиславович? В своей Сибирской республике?

Три дня назад, 12 июня 1991 года, прошли выборы президента РСФСР. В них победил Ельцин.

Преподаватель танцев жеманно улыбнулся:

— Сейчас уже не против.

— А когда возражали?

— Сказать, што сильно возражал — нет. Наружу не показывал. Внутри сомневался. Предложение было лестное. Но мне без всяких… этих… говорят: сначала надо республику. Должность — потом. Я человек, конешно, видный… В нашем отделении двадцать восемь активных членов «Демроссии»… Ну, и поддерживают… На митинг придёте, там вы…

— А кто предложил? — перебила Наталья, ухватившись за сказанное вскользь слово. — Вы говорите: было предложение. От кого?

Альберт Станиславович решил, что с этой корреспонденткой можно быть откровенным. Она приехала именно из той газеты, главному редактору которой советовали написать гости из Москвы.

— Идея родилась, можно говорить, в массах. У меня. Приехали два товарища из Москвы. Из «Демроссии». Мы позвали их поддержать нас против местных партократов. Провели хороший митинг. Много пришло. Стали готовить забастовку на авиазаводе. Центр совсем забросил нашу область. Совсем, вы понимаете? Мы не чувствуем, што живём в одной стране. Хоть бы отделиться куда. Один товарищ говорит: «А зачем вам эта страна? Вы можете быть самостоятельными». «Как это?» — спрашиваю я его. Очень интересно мне стало. Другой достаёт папочку с бумагами и объясняет, што надо делать. Подробно рассказал. С примерами из истории… Австро-Венгерская империя какая большая была! А теперь вместо неё одной… сейчас вспомню… десять, кажется, государств.

— И кто же войдёт в вашу Сибирскую республику?

— Ну, это вопрос обсуждаемый, — снова ломуче засмеялся бальный сепаратист. — Омская, Новосибирская, Томская, Кемеровская области. Наша, разумеется. Потом Якутия.

— Якутия уже республика.

— А-а, действительно. Мы это учтём.

— Вам не кажется, што республика получается не совсем обычная? Области, которые вы назвали, отделены от вас Красноярским краем. Его почему-то не берёте. Также, как Алтайский край.

Альберт Станиславович потускнел.

— На Алтае сильны коммуняки. С ними говорить бесполезно. А в Красноярском…

Он скромно потупился:

— Там свои кандидаты… Ну, как вам объяснить? Надеюсь, вы понимаете.

Наталья попросила устроить встречу с другими активистами. Разговаривала сначала по одному, потом сразу со всеми шестью сторонниками создания республики. От её вопросов они нервничали, много курили. Учитель бальных танцев вскакивал, частил короткими шажочками к шкафу, доставал нужную бумагу и, запинаясь в незнакомом тексте, старался помочь товарищам. Однажды Наталья не выдержала:

— Што вы всё бегаете, Альберт Станиславович? Возьмите, какие там материалы у вас есть, и сядьте.

Сепаратист вильнул толстым задом, насупился и сел.

Следующий день Волкова потратила на разговоры в горсовете, съездила на авиационный завод, к железнодорожникам. Везде про замысел создания Сибирской республики, а тем более — о её выходе из Союза и России — слушали с удивлением и подозрением. Репутация газеты, от которой приехала корреспондентка, на периферии для многих была нехорошей. Поэтому собеседники не исключали какой-нибудь провокации. На авиазаводе директор прямо спросил: «А не вы ли привезли эту чушь? Потом выдадите за намерение наших людей».

— Представляешь, Володь! — воскликнула Наталья, закончив рассказывать мужу о встречах в Иркутске. — Эта местная инициатива оказалась совсем не местной. Её привезли из Москвы. Кто? — фамилии танцор не сказал. Может, действительно забыл… Я бы с ними встретилась. Никакой программы! Никаких даже оснований. Повторяют одно: разъединимся — будем жить лучше. Я их спрашиваю: как вы себе это представляете? В ответ только мычат.

— Да-а. Похоже, организаторы работают на опережение. Союз Горбачёв уже теряет. Теперь дело за Россией.

— Какие-то глупые.

— Глупые, Ташка, кто клюют. А кашу для них варят умные.

Владимир вспомнил слова Савельева о «народных фронтах», признание доктора и Слепцова о референдуме.

— Хотя почему-то… знаешь, некоторые вроде не дураки, а говорят, как будто нанюхались дихлофоса. Пашка наш — совсем ведь не дурак. Но упёрся: долой Систему. Лупит топором по ветке, на которой сам сидит.

— Но зачем нашему Грегору эта идея нескольких сумасшедших?

— Штобы ею заинтересовались тысячи. Идея должна овладеть массами. Вот она — организующая сила Гласности.

Наталья хотела доложить главному о поездке сразу после прихода в редакцию. Однако Янкин куда-то спешил. Бросил на ходу:

— В двенадцать «планёрка». Расскажешь всем.

Когда члены редколлегии заняли свои места за длинным столом, а другие сотрудники расселись на стульях вдоль стен, Янкин объявил:

— Для начала послушаем Наталью Дмитриевну. Она привезла материал, который значительно усилит идущие процессы. Расскажите товарищам. Потом обсудим, как написать.

«Значит, усилит процессы? — мысленно переспросила Волкова. — Процессы распада страны? У меня не получите».

— А писать не о чем, Грегор Викторович, — поднялась Наталья. Посмотрела на замершего Янкина, обвела взглядом сидящих. — Некто Синяков из Иркутска захотел оказаться мини-Ельциным. Предлагает создать Сибирскую республику, стать её президентом и отделиться от Советского Союза и от Российской Федерации. Вот вся суть моей поездки.

— Готовый пациент психбольницы, — негромко прыснула сотрудница отдела спорта.

— Скорее «голубой», — также потихоньку сказала ей Волкова.

— Как это не о чем писать? — вскинулся ответственный секретарь Кульбицкий, увидев каменное лицо Янкина. — Русский народ начинает сам творить свою историю.

— Если этот учитель бальных танцев — народ… Жирный мужик с бёдрами женщины и голосом кастрата… Тогда, может, я — дева Мария? Ему идею привезли. Сам рассказал мне: привезли из Москвы. А вот кто доставил в Москву — с этим бы разобраться не мешало.

— Вы покушаетесь на главное завоевание демократии — Гласность, — с наигранным гневом заявил Кульбицкий, опять незаметно глянув на Янкина. — Каждый гражданин имеет право высказать обществу свою позицию. А вы хотите лишить нас этого права. Вернуть страну в ГУЛАГ. Во времена заткнутых ртов.

Когда-то при слове Гласность у Натальи возникало ощущение, будто она входит в большую светлую комнату. Ей даже нравилось произносить эти звуки: Гла-а-сность. В них слышался звон сбрасываемых оков, волнующая надежда на хорошие перемены.

Теперь Гласность вызывала совсем другие ассоциации — истерию, выпученные глаза, фальшивые улыбки и растущее, растущее зло. А хуже всего, что к этому месиву негатива добавлялось чувство коварного обмана. Как будто стоявший перед закрытыми в Нечто воротами Зазывала собрал толпу волнующихся людей, трясясь от возбуждения, бросал в напирающую массу неведомые ей красивые блёстки, а когда нетерпение большинства достигло апогея, распахнул створки, и люди, давя друг друга, кинулись в заманчивую неизвестность. Однако этой неизвестностью оказалась короткая площадка без какого-либо ограждения на огромной высоте. Пока первые с молчаливым изумлением летели вниз, сзади напирали новые массы желающих рассмотреть, что там, за распахнутыми воротами. И видя болтающиеся руки-ноги падающих, они уже не молчали, а орали и верещали, сами не понимая, от чего больше. То ли от страха перед увиденным, то ли от злости за обман. Им обещали распахнутый веер самых разных знаний, а ослепили узким лучом спрессованной черноты.

Начав с осторожной критики явных несуразностей, порождённых советской политической системой, «управляющие» рупорами гласности — руководители газет, журналов, радио и телевидения — стали догадываться, что им в очередной раз подфартило. Первый раз это было, когда они встраивались в советскую пропагандистскую колонну. Потом, когда выбивались из её многолицых недр ближе к первым рядам. Там, среди знамён и транспарантов, с не ими пока сочинёнными призывами, их уже могли разглядеть. А чтобы заметили, рвали идейную тельняшку на груди. Янкин однажды дал Наталье почитать, что ещё не так давно писал его конкурент, главный редактор журнала «Огонёк» Виталий Коротич. В его книжке «Лицо ненависти», за которую Коротич получил в 1985 году (за полгода до назначения главным редактором «Огонька») Государственную премию СССР, Наталья с изумлением увидела, что любая, даже малейшая критика Советского Союза, называлась там «злостной клеветой» и «антисоветчиной», Солженицын был «советским дезертиром», а мрачные «капиталистические нравы» были просто ужасом по сравнению с «социальным прогрессом» в СССР. Янкин, похоже, с особым злорадством, отмечал для Натальи строчки всего лишь пятилетней давности. «Сегодня утром президент Рейган в очередной раз грозил нашей стране своим выразительным голливудским пальцем и всячески нас поносил», «Следом за президентом, как правило, подключаются разные мелкие шавки…», «Наглая антисоветчина самых разных уровней кружится, насыщая воздух, как стая таёжного гнуса. Так быть не должно, не может; и так продолжается практически без перерывов с конца 1917 года».

Особенно выразительно поглядел Грегор Викторович на свою непокорную сотрудницу, когда в ящике стола вынул какую-то книжицу из-под силуминового бюстика вождя. Сказал, усмехнувшись: «Про Ленина. Целая поэма». Наталья открыла заложенные страницы:

И, всякого изведав на веку,

когда до капли силы истощались,

шли к Ленину мы,

словно к роднику,

и мудрой чистотою очищались.

Больше она читать не могла. На столе у главного лежали свежие высказывания Коротича о Советской власти. «Петроградский переворот 1917 года был прежде всего катастрофой моральной. Именно аморальность системы привела к тому, что живём мы так плохо». «Система была порочная, нежизнеспособная, бандитская. Надо было всё это к чертям завалить».

«Што ж это за люди?» — думала Волкова о Коротиче, своём Янкине и других главных редакторах, про которых ей в минуты доверительности рассказывал Грегор Викторович, рассчитывая тем самым приблизить к себе недоступную женщину. Называют нашу профессию второй древнейшей. Второй — после проституции. Да проститутки — святые, по сравнению с ними! Те растлевают единицы. А эти — миллионы. Причём растлевают души. Им Гласность — это возможность мстить. И они, как все рабы, перейдя к другому хозяину, мстят тому прежнему, перед которым готовы были ползать в пыли, даже если он не требовал этого.

Они снова хотят быть впереди. Впереди всех, кто топчет слабеющее тело вчерашней политической любовницы. Состязаются друг с другом, кто нанесёт увесистей удар, кто смачней плюнет в лицо, которое недавно воспевали и называли самым красивым. «Мы обязаны знать об этом и помнить: в Советском Союзе воплотились мечты всех трудящихся на земле», — читала Волкова подчёркнутые Янкиным слова Коротича. Теперь разоблачения «мечты» стали главным жанром издания, которым руководил вчерашний холуй, сегодняшний герой и завтрашний трус. Спустя несколько дней после ГКЧП решением журналистского собрания «Огонька» Виталий Коротич будет смещён с поста главного редактора с формулировкой: «За трусость, непорядочность и аморальное поведение».

Но это будет через два с лишним месяца после той «планёрки», где Волкова отказалась писать об идее провозглашения Сибирской республики. А пока она слушала фальшивый пафос Кульбицкого о Гласности и вспоминала недавний конфликт с ним на предыдущей «летучке».

Тогда обозревателем очередного вышедшего номера была Вероника Альбан. Что-то слегка погладила против шерсти, но больше — хвалила. Все знали: критиковать опубликованный материал означало вступать в небезопасный спор с ответственным секретарём, который этот материал отбирал для номера, а то и с самим Янкиным, мимо кого не проходила ни одна даже маленькая заметка.

Когда Альбан закончила, Кульбицкий, который всегда вёл «летучки», оглядел журналистский коллектив.

— Кто хочет добавить? У кого какое мнение?

Обычно выступали ещё два-три человека. В основном, добавляя розового цвета в уже облитые такой же краской материалы. Предпоследнее слово говорил ответственный секретарь: по редакционной иерархии — начальник штаба. Последнее — оставалось за главным.

В номере, который оценивала Альбан, напечатали большую статью зарубежного автора. Судя по сноске, это был недавно уехавший в Штаты советский гражданин. Он писал о том, что промышленность СССР всегда была неконкурентоспособна по сравнению с иностранной, и приводил разные примеры. Волковой позвонил давний её автор, профессор-экономист, и с возмущением заявил: «Наталья Дмитриевна! Я знаю, што в вашей газете, как в „Огоньке“ и в „Литературке“, специально надевают закопчённые очки, когда глядят на советскую жизнь. Но я не думал, што, пользуясь Гласностью, можно так фантастически лгать…»

— Я хочу добавить, Илья Семёнович, — подняла руку Волкова. — По поводу статьи Лопатникова.

— Да, да. Хорошая статья. Он мне её прислал, и мы сразу поставили в номер.

— Статья не просто плохая. Она лживая. Такими материалами мы отбиваем у читателей возможность верить нам.

В небольшом конференц-зале стало так тихо, что люди вздрогнули от скрипа стула под кем-то.

— У меня здесь заключения разных специалистов, — показала Волкова папку. — По каждому факту — несколько экспертных оценок. Я их не собирала. Мне их принесли. Штобы не задерживать товарищей, скажу только о нескольких примерах. Лопатников пишет: качество советских тракторов настолько плохое, што среднее время их работы до первого ремонта — 40 минут. Специалисты на цифрах показывают, што это полная чушь. Мы экспортируем в год до 40 тысяч тракторов. Разве какой-нибудь дурак стал бы покупать такие трактора, когда есть много других предложений?

Дальше. Он говорит: «Абсурд плановой экономики виден даже в том, што в СССР — невероятный избыток тракторов. Реальная потребность сельского хозяйства в три-четыре раза меньше». Но вот как выглядит действительность. На каждую тысячу гектаров пашни в Германии 124 трактора, в Бельгии — 82, в Дании — 58, в США — 30, а в Советском Союзе — 12 тракторов.

Новый житель Штатов нам сообщает, што СССР вырабатывает в два раза больше электричества, чем США. А значит, энерговооружённость у нас должна быть лучше. Просто не умеют использовать. На самом деле в прошлом — 90-м году — в Советском Союзе выработано почти в два раза меньше электричества. Понимаете, товарищи? Всё прямо наоборот.

Ну, и наконец, совсем бред. Он пишет, што японцы готовы покупать наши плохие трактора «Кировцы», переплавлять их на металл и выпускать свои машины. У нас здесь кто-нибудь, наверное, представляет… одно дело — купить тонну готового проката, а другое — потратить деньги на разборку трактора, переплавку, утилизацию резины и так далее. В этом случае тонна металла обойдётся в двенадцать раз дороже. Продвинутые авторы внушают нам, а мы это передаём читателям, што в рыночной экономике умеют считать. Так кого Лопатников принимает за идиотов? Японцев? Или нас?

Наталья понимала, что сейчас будет. Внутри у неё всё дрожало, но она собрала силы и ровным голосом сказала:

— Гласность — это медаль, у которой две стороны. Одна — свобода слова. Другая — ответственность за слово. Мне кажется, такую медаль мы и должны носить.

Пока Наталья говорила, все смотрели на неё. Теперь головы повернулись к началу стола. Там, во главе сидел Янкин, слева от него — Кульбицкий, справа — первый заместитель главного редактора Лещак.

Первым пришёл в себя ответственный секретарь. Он был ещё молод — лет тридцати пяти, но всем казался намного старше своих лет. Небольшого роста, со сморщенным лицом, с обширной плешиной на яйцевидной голове, Илья Семёнович имел и соответствующий голос — немного скрипучий, при возбуждении — пронзительный. А возбуждался он очень легко. Стоило кому-нибудь оспорить его суждение, разумеется, кроме главного и двух его заместителей, как ответственный секретарь сразу переходил на крик. Янкин то и дело осаживал Кульбицкого. Однако ценил за бурную, вулканическую энергию, каким-то чудом вмещавшуюся в его довольно чахлые формы. Под напором этой энергии большинство оппонентов быстро сдавали свои позиции и, даже будучи внутренне несогласными, прекращали спор. Большинство. Но не Волкова. И об этом в редакции знали.

— Если я правильно понимаю, — заскрипел пока что осторожно Кульбицкий, мысленно выстраивая отдельные слова в цепь для наступления, — вы перечёркиваете всё, што делает газета… Чем по праву гордится наш коллектив… Оплёвываете линию, которую проводит главный редактор Грегор Викторович…

— Подожди ты, — перебил Янкин. — Тут есть над чем задуматься.

Он нисколько не сомневался, что Волкова права. Но не откровенное искажение фактов обеспокоило главного редактора. В этом его газета не отличалась от других изданий и многих телевизионных передач. Бывало, надолго вырывалась вперед. Иногда уступала «Огоньку», «Литературной газете», «Комсомольской правде». Под лозунгом Гласности шло соревнование, кто найдёт больше фактов, показывающих мерзость советской истории и, особенно — сегодняшней жизни. Все, кто работали на этой «кухне» — от руководителей до простых корреспондентов, прекрасно понимали, что многое передёргивается, что-то положительное сознательно вычёркивается и замалчивается, а дурное, на фоне того положительного незначительное, также осознанно преувеличивается. И если по первости, перед публикацией какого-то «взрывного», подтасованного материала, Янкин немного мандражировал — вдруг Горбачёв стукнет кулаком и потребует строгой проверки фактов, то очень быстро понял: бояться не надо. У него и его коллег есть защитник и опекун — член Политбюро, главный идеолог Гласности Александр Николаевич Яковлев. Грегор Викторович лично ходил к нему с наиболее опасными статьями и видел в приёмной других таких же главных редакторов, ждущих своей очереди за индульгенцией.

Он довольно быстро понял Яковлева. Проницательным, постоянно пульсирующим умом просвечивал его насквозь. Не только чувствовал, но даже воочию различал, когда тот врёт. Если Серый кардинал начинал говорить о развитии социализма, под кустистыми, мохнатыми бровями останавливался тусклый холод. Однако стоило коснуться удачной публикации в газете, показывающей очередной изъян социалистической действительности, глазки начинали блестеть и в голосе появлялась звонкость. Яковлев сильно не любил Систему, в узком кругу неохотно говорил в её защиту и с трудом это скрывал. Грегор Викторович как-то даже подумал: если бы раненый Яковлев попал не в советский медсанбат, а к немцам, то стал бы, наверное, активным пособником фашистов.

Поэтому, чувствуя и понимая суть Серого кардинала, он не ждал опасности с той стороны.

Забеспокоило Янкина другое. Не повредит ли возможный скандал, а Волкова сказала о каких-то заключениях экспертов, его личным замыслам? В нарастающем развале уходящей действительности выкристаллизовывалась новая жизнь, и Грегор Викторович не хотел упустить в ней своё место. Он провёл акционирование газеты. Большинство акций разными путями пришло к нему. В Москве и Ленинграде власть взяли демократы. В доверительных разговорах стали прорабатываться возможности превращения акций в недвижимость — какой-то рыжий молодой человек из Ленинграда назвал этот процесс «конвертацией». Янкин не возражал против любого названия. Главное — надо было «конвертировать» записи в журнале, высокопарно названные акциями, в большое шестиэтажное здание в центре Москвы, часть которого занимала редакция. А тут — скандал. Поэтому Кульбицкий, вместо поддержки своего наступательно-льстивого пролога, услышал от главного раздражённый отлуп.

— Ты чево тащишь в газету? Каких авторов? Может, он сумасшедший? Или провокатор?

— Нет, нет, я его знаю, — поспешил прогнуться ответственный секретарь, не привыкший к публичной порке. — Мой хороший товарищ.

— Хорошие товарищи здесь сидят. А там — американский господин. Ему-то наплевать, как будет выглядеть газета.

Янкин, даже сидя заметно возвышавшийся над Кульбицким, многозначительно поглядел сверху вниз на соседа:

— Может, и тебе тоже наплевать?

Помолчал и подвёл итог.

— Давайте будем заканчивать. Но эта история должна стать уроком. А вы, Наталья Дмитриевна, зайдите ко мне. Посмотрим на возражения экспертов.

После той «летучки» Волкова сразу улетела в Иркутск, а ответственный секретарь, выбрав момент, завёл с Янкиным разговор об увольнении Натальи. Доводы приготовил заранее. Она оспаривает позиции газеты в освещении таких поворотных моментов, как события в Тбилиси, в Нагорном Карабахе, в Прибалтике. Поддерживает консервативные, антидемократические силы и прежде всего «Союз» — это агрессивное объединение так называемых патриотов. Похоже, сама скоро станет красно-коричневой — русской фашисткой. Если уже не стала. А как подрывает престиж главного редактора!

Кульбицкий не догадывался, что Янкин на интригах собаку съел и потому без труда видел истинные причины обозлённости ответственного секретаря. «Мелкий ты, парень. А она крупная. Не по зубам тебе». Однако вслух начал успокаивать:

— Нельзя так, старичок… нельзя.

«Старик», «старичок» — были распространённые обращения друг к другу в среде интеллигентско-творческой молодёжи в конце 50-х — начале 60-х годов — в период позднего Хрущёва и раннего Брежнева. Этим молодые люди стремились показать, что, несмотря на небольшие годы, они успели многое пережить. «Как мало пройдено дорог, как много сделано ошибок», — проникновенно шептали есенинские слова охмуряемым девушкам студенты филфаков, рассчитывая на сострадательное понимание.

Со временем остывал кураж, редели волосы, менялись формы обращения. Но Янкин в душе оставался «шестидесятником». Постаревшим пижоном той ненадолго раскованной поры, которую он когда-то назвал «размороженным временем». «Мы — дети размороженного времени», — любил повторять Грегор Викторович, пока однажды не услышал от сына: «А мы — дети эпохи стираных пакетов». Так был переброшен мост через времена, по которому Янкин шёл с привычным обращением.

— Ты ведь сам, старичок, всем объявляешь, што демократия — это наличие разных мнений. Плюрализм, как любит повторять Михал Сергеич… И вдруг — на тебе: давай уволим. Нельзя так, старичок. Нельзя.

Теперь, услышав от Натальи, что она не хочет писать о создании Сибирской республики, главный редактор вспылил. Всякий раз, покидая как руководитель очередной творческий коллектив, он оставлял после себя странный людской конгломерат. Будучи творчески одарённым человеком и видя, что при строгом исполнении его указаний получаются хорошие результаты, Янкин стал признавать в основном авторитарный метод управления. «Я — за демократию! — говорил он, и добавлял: — Но когда она у меня в кулаке!» Пройдя через такое «сито», в коллективах оседали по большей части «чево изволите?» конформисты, и по меньшей — глубоко законспирированные протестанты. Однако те и другие умели ещё при первых глубинных толчках улавливать импульсы руководящего настроения.

— Непонятно твоё заявление, Наталья, — сказала Альбан. — Тебя ведь посылали не на экскурсию… Байкал посмотреть… Человек, действительно, имеет право на идею.

— Какая идея, Вероника? Я уж не говорю — любая идея должна быть выстрадана. Эту мысль — про республику — привезли странному чудаку из Москвы.

— А вы хотите, штоб великую идею родил какой-нибудь ваш Ванька из деревни Гадюкино? — проскрипел, вставая за столом, Кульбицкий. Он вспомнил недавнюю «летучку», принародный позор, спровоцированный этой женщиной. «Главного можно понять, — с ревнивым отвращением подумал Илья Семёнович, глядя на красивую фигуру Волковой, её приподнятые сзади светло-каштановые волосы, почти не тронутые помадой чувственные губы. — Но ведь стерва! Не наша».

— Почему-то некоторые наши работники решили, — начал он возбуждаться, — такое себе присвоили право… вот это в интересах демократии газета должна печатать, а вот то — не достойно внимания общества. Волкова не увидела в предложении иркутских товарищей большого политического явления. Представьте себе, товарищи, — уже перешёл на крик Кульбицкий, — люди задумались об этой концлагерной… ненужной многим стране. Решают… думают, как изменить в ней жизнь, а наш спецкорр принимает решение за них.

— Я увидела там другое. Намерение с помощью газеты организовать новые очаги политической напряжённости. Мы спровоцируем развал уже не Советского Союза, а России. Вам это нужно, Илья Семёнович?

Кульбицкий выскочил из-за стола. Двинулся по комнате к тому месту, где тоже возбуждённая, встала Волкова. Остановился напротив. Меньше её ростом, щуплый, но с такой исторгаемой энергией, что Наталья невольно отшатнулась.

— Это нужно демократии в России! Пусть граждане сами делают выводы! Наша задача представить разные точки зрения! Это наше кредо!

— Што вы говорите? — воскликнула с издёвкой Волкова. — А не вы ли отвергаете материалы некоторых авторов только потому, што они имеют другие взгляды? Не такие, как ваши, Илья Семёнович! Вы забыли? — я вам принесла письмо депутатов Верховного Совета СССР… Я до сих пор его помню… почти дословно. О том, што вокруг Москвы задерживаются сотни вагонов с продуктами и различными товарами. Разгрузочные станции пикетируются… А статья депутатов из группы «Союз» о проамериканской деятельности Шеварднадзе… Где она, товарищ Кульбицкий?

— Газета — не помойное ведро, куда можно валить всё подряд. Я даю только то, што волнует народ… интересует его.

— Какой народ? Может, вы нам уточните? Или для вас все, кто не хочет уничтожения государства, это Ваньки из деревни Гадюкино? Я вам недавно напомнила о свободе слова в вашем понимании. Один писатель у нас заявляет: «Россия — сука, ты ответишь за это…» Другой пишет… я прочту, штоб не обвинили в искажении…

Наталья открыла блокнот, с которым ходила на заседания редколлегии и на «летучки».

— «Русские — позорная нация. Они не умеют работать систематически и систематически думать. Первобытное состояние, в котором пребывает народ — производное его умственных возможностей». Так в нашей газете говорят писатели. А вот мнение правозащитника. Негодяй вообще обнаглел. «Русский народ — это общество рабов в шестом поколении». Скажите, Илья Семёнович (Волкова старалась всегда чётко выговаривать имя и отчество Кульбицкого), про другой народ вы разрешили бы так написать? Про тот, который вы тоже неплохо знаете…

— Слушай, ты, — моментально понизив голос, яростным полушёпотом процедил ответственный секретарь. Он уже не мог себя сдерживать. Всё накопившееся зло против этой враждебной ему женщины требовало выхода. — На што намекаешь, фашистка русская? Тебе давно надо быть не с нами, а там… Где ходят с хоругвями… Псалмы воют… Молются… вместо того, штоб делать дело.

У Натальи на миг перебило дыхание. Такой ненависти, испепеляющей злобы даже не к себе, а к мысленно увиденным ею тысячам людей — она не встречала. И не слышала такого оскорбления по поводу себя. Её, дочь фронтовика, раненного фашистами, назвать фашисткой?

Первое, что инстинктивно дёрнулось — рука. Владимир научил её нескольким приёмам самозащиты и постоянно тренировал их, чтобы в опасный момент всё сработало автоматически. Она могла костяшками кулака резко и коротко ударить в горло противника. Это лишит человека чувств и голоса. Могла каблуком туфельки ткнуть в мошонку. Разведённый Кульбицкий вряд ли сможет после этого радовать женщин. «Если он сейчас это умеет», — мелькнула брезгливая мысль.

Но то, что пришло в голову, Наталья никак не ожидала. Она поднесла к себе узкую свою ладонь, плюнула на неё и с оттяжкой хлестнула по морщинистой щеке Кульбицкого. Едва ль не все полтора десятка человек ахнули одновременно.

— Это — за русскую фашистку.

Грегор Викторович мучился так, словно внутри что-то разорвалось. Он, хитроумный и сообразительный человек, уже с трудом придумывал, как прикрыть Наталью, чтобы оставить её в редакции, не знал, что предпринять, чтобы она отошла от борьбы с Кульбицким и теми, кто, по сути дела, выполняет его — Янкина — волю.

Но последний инцидент на «планёрке» просто кричал: надо что-то сделать. Не потому, что он боялся влияния Волковой на коллектив. Нет, в этом он снова поработал успешно и успел вырастить коллектив на одно идейное лицо. Вернее, на один ум и на один голос.

И даже пересуды в редакции его не волновали. А то, что они начались, обладающий звериной интуицией Янкин почувствовал. На Веронику Альбан никто не обращал внимания. Да и сам главный редактор стал с нею резче, строже, что она не замедлила передать теперь уже почти мужу и другу Грегора Викторовича.

Казалось бы, угодникам надо поворачиваться к обретающей влияние Наталье. Однако они догадывались, что здесь выстраиваются какие-то противоестественные отношения, и потому не торопились присягать новой фаворитке.

А Янкин сидел за столом в кабинете, вертел в руках вытащенный из ящика силуминовый бюстик Ленина и не знал, как поступить. Уволить Наталью было выше его сил. Но и оставлять уже было нельзя. Она пошла в открытую против его идей, да ладно идеи, чёрт с ними, тут можно подвигаться туда — сюда. Главное, покушается на его власть, а это дороже всяких идей…

Грегор Викторович написал от руки приказ. Перешёл через приёмную в кабинет своего первого заместителя Лещака.

— Слушай, старичок… Тут такая хреновина. Я завтра утром улетаю в Париж.

Лещак с удивлением посмотрел на начальника. Он давно знал об этой поездке.

— Я написал приказ… Волкову надо… Ты утром его отдай… Пусть напечатают… Ознакомь Наталью… Дмитревну. Число поставь сегодняшнее… А вручи — завтра. Одной… Не при всех.

Глава десятая

Первый месяц лета — июнь бывает, как правило, более влажным, чем предыдущий май. Савельев не раз читал объяснения метеорологов на этот счёт. С повышением температуры огромные массы нагретого приземного воздуха устремляются вверх, там остывают и образуют мощную конвективную облачность, которая обрушивается вниз дождём. Поэтому дожди в июне чаще, осадков больше.

Но почему этот июнь — 1991 года — был такой «сырой», Виктор ни у кого внятного ответа не находил. По количеству осадков он перекрывал норму всех предыдущих лет в два с половиной раза! И дождило своеобразно. С утра — сверкающее солнце на чистом голубом небе, к обеду — облака. Потом — дождь, нередко гроза, а к вечеру снова всё успокаивается и опять блестит умытое светило.

Особых беспокойств это Савельеву не доставляло, если бы не пропускная система в Кремль. Приходилось открывать портфель, чтоб показать содержимое. А значит, доставать складной зонт «Три слона», без которого сейчас нельзя было ходить — его Виктор клал на самое дно, и из-за этого выкладывать диктофон, блокноты, сигареты, ключи от квартиры, кабинета и машины.

Впрочем, это были мелкие неудобства по сравнению с общей напряжённой атмосферой в стране, предгрозовое состояние которой чувствовалось во всём. В газетах, по телевидению не переставали говорить о забастовках. Государственные продовольственные магазины стояли почти пустые. Очереди вырастали за всем. Даже, казалось бы, за ненужным товаром. Истеризм нарастал с каждым днём. Люди не знали, кому верить, на что надеяться, к чему прислониться. На митингах одни надрывали голоса в поддержку демократов, предавая анафеме консерваторов, другие, наоборот, разоблачали деструктивные действия демократов, которые всё откровенней призывали к разрушению государства в его существующем виде. А те, кто чувствовали опасность с той и другой стороны, всё больше надеялись на чудо. Популярней знаменитых артистов, спортсменов и даже многих политиков, за исключением разве что Горбачёва и Ельцина, стали экстрасенсы, маги, прорицатели. От заклинаний Кашпировского погружались в сон стадионы. Под напором желающих прозреть, выбросить костыли и войти в блаженство через слова великого целителя-психотерапевта дрожали стены огромных залов. А для более гарантированного исцеления от всех существующих на земле болезней вышедшие из обморока-гипноза пациенты Кашпировского садились перед телевизором, чтобы глянуть в добрые глаза другого излучателя невиданной энергии — Аллана Чумака. «Крэм… Вот этот крэм… если вы помажете им больную ногу, она станет здоровее здоровой». Впрочем, «крэм» был не самым большим чудодейством Чумака. Он мог зарядить исцеляющей энергией даже водопроводную воду. Достаточно было налить её в банку, хотя бы в трёхлитровую из-под маринованных огурцов, поставить сосуд перед экраном телевизора, и после некоторых волшебных слов Чумака хлорированная жидкость становилась целебным напитком.

Савельев смеялся над этим, издевался, услышав от кого-нибудь про «чудеса через телевизор», но видел, что иррациональное становится для многих достоверней рационального. Даже в редакционном буфете, где фрондирующее вольнодумство часами высасывало чашечку кофе, неожиданно для себя услышал, что такой дождливый июнь — это не к добру. «Знамение нам является… Знамение, — сказала отзывчивая сорокапятилетняя машинистка Галя, редко кому из редакционных мужчин отказывающая в доброй женской ласке. — Много зла накопилось в людях». Савельев, избежавший забот теплотворной машинистки, хмыкнул. «Слепцова бы сюда, — вспомнил Виктор весеннюю охоту. — Он бы им рассказал про сову и другие приметы».

Пройдя Спасские ворота Кремля, Савельев свернул к зданию, где теперь работал Верховный Совет СССР. На неровностях асфальта ещё не высохли лужицы вчерашнего дождя. Утренний воздух был сильно свеж и чист. Откуда-то из кремлёвских посадок доносился запах жасмина.

Виктор бывал и на заседаниях прежнего Верховного Совета, который он называл «догорбачёвским». Тот собирался дважды в год. Каждый раз — всего на несколько дней. Заседал в длинном зале Большого Кремлёвского дворца, который в сталинские годы сделали по проекту старого российского архитектора Иванова-Шица, разобрав внутреннюю стену между двумя залами — Андреевским и Александровским. Наверное, это была одна из немногих работ, которой не хотел бы гордиться семидесятилетний архитектор — автор здания театра «Ленком», Морозовской больницы и десятка других украшений дореволюционной Москвы. В том помещении из президиума с трудом можно было разглядеть задние ряды. Да при тогдашнем парламенте этого и не требовалось. Незапланированных выступлений не было. Рук с места никто не поднимал. Когда здесь собрался на первое своё заседание новый Верховный Совет, образованный из части Съезда народных депутатов СССР, оказалось, что задним на трибуну не попасть. Их поднятых рук просто не замечали из президиума. Экстремисты поняли: трибуну надо захватывать.

Потом в проходах установили микрофоны, и схватки во время заседаний перекатились к ним.

Позднее Верховный Совет стал работать в другом здании. В отличие от большинства старинных сооружений Московского Кремля, это здание было новоделом. Его построили в середине 30-х годов, но учли стиль и пропорции сохранившегося рядом здания Сената, возведённого во времена Екатерины Великой архитектором Казаковым. Теперь в бывшем Сенате работало правительство СССР, а рядом заседал новый парламент.

Виктор ходил сюда, как на вторую работу. Если прежний Верховный Совет собирался на несколько дней в году, то каждая из двух сессий этого Совета — весенняя и осенняя — длились по три-четыре месяца. У коммуникабельного и, при необходимости, обаятельного Савельева тут была масса знакомых. Не только среди депутатов, но и среди аппаратчиков. Если требовалось, он мог быстро получить любые документы и стенограммы.

Центральным событием сегодняшнего заседания должно было стать выступление премьер-министра СССР Валентина Павлова. Его отчёта потребовал на прошлой неделе Верховный Совет. Что скажет депутатам Павлов?

Какие предложит меры для обуздания инфляции, наполнения магазинов продуктами и товарами? И можно ли что-то быстро сделать в этой обстановке? — думал Савельев, поднимаясь по широкой лестнице в главное фойе перед залом заседаний. Здесь, в светлом, просторном фойе, с большими окнами на Москву-реку, в обычном броуновском движении ходили депутаты, их останавливали журналисты, почему-то всё время куда-то торопились работники аппарата. Тут не раз Горбачёв «застукивал» Савельева, когда Виктор, не заметив подошедшего сзади Президента, энергично агитировал депутатов в пользу Ельцина.

Теперь они оба были для него источниками беды. Один — по скудоумью породивший разрушительный поток. Другой — по маниакальной страсти к власти оседлавший этот поток и готовый сокрушить вместе с противником миллионы других людей. «Што я за человек, чёрт возьми! — с раздражением подумал Виктор о себе. — То в одно дерьмо вляпаюсь, то в другое. Поверил в Горбачёва… Глотку рвал, пупки карябал… Потом — в Ельцина. Борец… Демократ… Этого хоть быстро раскусил… Но всё равно вляпался. Теперь бы обоих, — вспомнил Виктор присказку деда, — связать по ноге, да пустить по воде».

— Кого ищешь, Сергеич? — услыхал Савельев. — Не меня ли?

— А-а, Коля! — обернулся на знакомый голос Савельев, выходя из сердитого самобичеванья. — Тебя я всегда рад видеть. Даже несмотря на твои заблуждения.

— История п-покажет, кто из нас б-блудил, — слегка заикаясь, добродушно улыбнулся сухощавый мужчина лет сорока пяти, с чуть вытянутым вперёд лицом. Мягкие, негустые волосы, зачёсанные набок, открывали выпуклый лоб. Прищуренные глаза смотрели приветливо. Это был Николай Травкин. Дважды народный депутат — союзный и российский, Герой Социалистического Труда, председатель недавно созданной Демократической партии России.

Савельев знал его несколько лет. Впервые написал о нём, когда Травкин был ещё бригадиром и активно внедрял на стройке коллективный подряд. С той поры у них установилась необычная форма обращения друг к другу. Савельев звал его по имени, Травкин — по отчеству. Что, впрочем, не мешало обоюдному уважению.

Потом Николай Ильич стал начальником строительно-монтажного управления. Получил Героя Социалистического Труда. Возглавил трест. Пошёл в политику. И все эти годы, при каждом удобном случае, Виктор поддерживал Травкина.

Но в последнее время они всё чаще расходились в оценках Ельцина и его окружения из «Демократической России». Разочаровавшись в Горбачёве, Травкин со своими сторонниками повернул к российскому лидеру, что только добавило разрушительной энергии опасному человеку. Поэтому Савельев предостерегал строителя — демократа: «Гляди, Коля. Ответить перед историей».

Впрочем, сейчас его интересовало только предстоящее заседание Верховного Совета.

— Как думаешь, с чем придёт Павлов?

— Я думаю, п-премьер хочет чрезвычайного положения, — сказал Травкин. — Погляди, какое решение он предлагает нам принять. Его люди подготовили п-проект.

Савельев взял лист бумаги с текстом, не читая, положил в портфель. Полукруглый, устроенный амфитеатром зал заседаний уже наполнялся депутатами. Члены Верховного Совета занимали каждый своё место, отмеченное табличкой с фамилией. Просто народные депутаты СССР, а на заседание имел право прийти любой из них, садились, где придётся — мест в зале было достаточно.

Виктор отстал от Травкина, задержался, чтобы поздороваться с двумя знакомыми депутатами из группы «Союз», помахал идущему по проходу к своему месту с табличкой коллеге из Ленин