Book: Прекрасные господа из Буа-Доре



Прекрасные господа из Буа-Доре

Жорж Санд

Прекрасные господа из Буа-Доре

Купить книгу "Прекрасные господа из Буа-Доре" Санд Жорж

ТОМ ПЕРВЫЙ

Глава первая

Консини дон Антонио д'Альвимар, испанец итальянского происхождения, называвший себя и подписывавшийся Скьярра д'Альвимар, был одним из наименее заметных протеже фаворита, хотя и выделялся умом, воспитанием и изысканными манерами. Это был красавец-мужчина на вид лет двадцати, хотя и говоривший, что ему уже тридцать. Роста скорее низкого, чем высокого, очень сильный, правда, это не бросалось в глаза, ловкий, он привлекал женщин блеском живых и пронзительных глаз, а также приятностью беседы, всегда легкой и очаровательной с дамами, но содержательной и увлекательной с людьми серьезными. Он почти без акцента говорил на многих европейских языках и обладал немалыми познаниями в области древних языков.

Несмотря на все эти похвальные достоинства, Скьярра д'Альвимар не смог завязать самостоятельной интриги при опутанном интригами дворе регентши. Ближайшим друзьям он сообщил, что хотел понравиться ни много ни мало, как самой Марии Медичи, вдове Генриха IV, и занять в сердце королевы место своего хозяина и покровителя маршала д'Анкра.

Но Ла Балорда[1], как называла ее Леонора Галигай[2], не обращала внимания на маленького испанца, видя в нем лишь стройного офицера, выслужившегося из рядовых, навсегда обреченного на второстепенные роли. Да и вообще, заметила ли она его искреннюю или поддельную страсть? История об этом умалчивает, да и сам д'Альвимар никогда об этом так и не узнал.

Он мог привлечь к себе внимание умом и приятными манерами. Истинную причину, по которой Консини оставил сердце регентши равнодушным, надо искать в другом. Конечно, не в его происхождении или недостатке ума. Препятствие к высокой фортуне куртизана крылось в нем самом, препятствие, которое его честолюбие не смогло преодолеть.

Будучи ревностным католиком, он обладал всеми пороками свирепых испанских католиков времен Филиппа II. Подозрительный, неугомонный, мстительный, беспощадный, он верил в Бога искренне, но без любви и без света, вера его была искажена страстями и ненавистью, свойственными политике, идентифицировавшей себя с религией, к великому неудовольствию доброго и милосердного Бога, завоевания которого свершаются в моральной сфере путем милосердия, а не жестокости в мире фактов.

Как знать, может, и Франции довелось бы изведать режим инквизиции, если бы Скьярра д'Альвимар покорил сердце регентши. Но этого не случилось, и Консини, вся вина которого состояла в том, что он не родился достаточно знатным, чтобы безнаказанно воровать и грабить, как высшие вельможи, до самой своей трагической смерти обречен был только наблюдать за переменчивостью и продажностью политики регентши.

После убийства маршала д'Анкра, д'Альвимар, скомпрометировавший себя на его службе во время дела парижского сержанта[3], вынужден был исчезнуть, чтобы не оказаться втянутым в процесс Леоноры.

Он был бы не прочь переметнуться к другому фавориту, фавориту короля господину де Люйену[4], но дело не выгорело. Хотя он был не более щепетилен, чем любой придворный своего времени, он понял, что не сможет смириться с обычаями королевской политики, идущей на уступки кальвинистам, дабы купить покорность принцев, вертевших реформистской религией в угоду своим интересам.

Когда королева Мария попала в откровенную немилость[5], Скьярра д'Альвимар решил, что в его интересах сохранять ей верность. Королева, даже в изгнании, могла делать щедрые подарки верным ей людям. Все в мире относительно, а д'Альвимар был так беден, что милости даже разоренной королевы могли дать ему шанс.

Он участвовал в подготовке бегства из Блуа, как несколько лет назад играл третьи и четвертые роли в различных политических комедиях, разыгрываемых то Филиппом III, то Марией Медичи, дабы осуществить королевские браки.[6]

Господин д'Альвимар, работая во благо других, был довольно ловок, честен и трудолюбив. Его можно было упрекнуть лишь в мании высказывать собственное мнение в тех случаях, когда вполне достаточно следовать мнению других и оставлять лавры победителя на долю более значительных лиц, когда сам ты лицо незначительное.

Поэтому, несмотря на все свое усердие, он не смог привлечь к себе внимание королевы-матери. Пока Мария жила в изгнании в Анжере, он продолжал оставаться безвестным младшим офицером, которого скорее терпели, чем привечали.

Д'Альвимар тяжело переживал свои многочисленные неудачи. Сначала он производил приятное впечатление, но вскоре начинала раздражать горечь, прорывавшаяся у него, или вызывало подозрение честолюбие, которое он некстати проявлял. Он не был в достаточной степени ни испанцем, ни итальянцем, вернее, он слишком был и тем, и другим. Сегодня общительный, вкрадчивый, изворотливый, как молодой венецианец, назавтра он представал высокомерным, упрямым и мрачным, как старый кастилец.

К вышеупомянутым недостаткам примешивались тайные угрызения совести, причину которых он открыл лишь перед смертью.

Несмотря на наши изыскания, мы неоднократно теряем его из виду в промежуток между смертью Консини и последним годом жизни Люйена. В нашем манускрипте лишь несколько слов о его пребывании в Блуа и Анжере, в его смутной и причудливой истории мы не находим ни одного факта, достойного упоминания, до 1621 года. В то время как король столь неудачно осаждал Монтобан, маленький д'Альвимар находился в Париже, по-прежнему в свите королевы-матери, помирившись с ее сыном после дела Пон-де-се.

К тому времени д'Альвимар оставил надежду ей понравиться и, возможно, в своем «разбитом» сердце тоже стал называть ее тупицей, хотя она впервые проявила здравый смысл, оказав доверие и, как говорят, отдав свое сердце Арману Дюплесси. Одолеть подобного соперника д'Альвимару и мечтать было нечего. К тому же, следуя советам Ришелье, королева направила свою политику в то же русло, что Генрих IV и Сюлли. В данный момент она боролась против испанского влияния в Германии, и д'Альвимар оказался почти в опале, когда к довершению всех несчастий попал в неприятную историю.

Он поссорился с другим Скьярра, Скьярра Мартиненго, к которому Мария Медичи больше благоволила и который отказывался признать его за родственника. Состоялся поединок, Скьярра Мартиненго был тяжело ранен. До королевы дошло, что Скьярра д'Альвимар недостаточно точно соблюдал принятые во Франции правила дуэли. Вызвав его к себе, она устроила жестокий разнос, в ответ д'Альвимар излил давно копившуюся в нем горечь. В скором времени он покинул Париж, опасаясь ареста, и в первые дни ноября прибыл в замок д'Арс в Берри, в герцогстве Шатору.

Сразу откроем вам причины, по которым он предпочел это убежище всем остальным.

Недель за шесть до своей несчастной дуэли Скьярра д'Альвимар сдружился с Гийомом д'Арсом, любезным и богатым молодым человеком, потомком по прямой линии славного Людовика д'Арса, прославившегося отступлением под Венузой в 1504 году и погибшего в битве при Павии.

Гийом д'Арс был очарован умом д'Альвимара и приветливостью, на которую тот был способен «в свои лучшие минуты». Они не были знакомы достаточно долго, чтобы молодой человек успел проникнуться антипатией, которую несчастный д'Альвимар почти неизбежно внушал всем спустя несколько недель после тесного общения.

К тому же господин д'Арс был очень молод, почти не имел светского опыта и, судя по всему, не был особенно проницателен. Он получил воспитание в провинции и, оказавшись в парижском свете, сразу же познакомился с д'Альвимаром, который произвел на него неизгладимое впечатление своей посадкой в седле, успехами на псовой охоте и при игре в мяч. Щедрый и даже расточительный, Гийом предоставил в распоряжение испанца свой кошелек и свою дружбу, настойчиво приглашая посетить его замок в Берри, куда вынужден был вернуться по срочному делу.

Д'Альвимар в отношениях с новым другом проявлял исключительную честность. Пусть у него было много изъянов, никто не смог бы упрекнуть его в недостатке гордости, когда он принимал денежные подарки. Он вовсе не был богат, и расходы на одежду и прическу поглощали все его скудное жалованье. Он не позволял себе никаких излишеств, и благодаря строгой экономии ему удавалось не просто сводить концы с концами, но и следить, чтобы его лошадь и наряды выглядели не хуже, чем у многих более богатых.

Когда над ним нависла угроза судебного разбирательства и преследования, он вспомнил о приглашении беррийского дворянина и почел за благо попросить у него убежища.

По словам Гийома, его провинция была в этот период одним из самых спокойных уголков Франции.

Управлял ею принц Конде, живущий то в замке в Монтроне, в Сан-д'Амане, то в своем добром городе Бурже, где верно служил королю, а еще больше иезуитам.

В наши дни покой, царивший в Берри, был бы назван гражданской войной, так как там происходило немало вещей, о которых мы своевременно расскажем; но, по сравнению со всей остальной страной, да и с тем, какие страсти кипели здесь в прошлом веке, Берри действительно выглядел, как уголок мира и порядка.

Скьярра д'Альвимар мог, таким образом, надеяться, что найдет покой в одном из этих замков в Нижнем Берри, где кальвинисты на протяжении нескольких лет соблюдали спокойствие, где господа роялисты, бывшие лигеры, давно не имели случая или повода отправить своих людей кормиться за счет соседа, друга или недруга.

Д'Альвимар прибыл в замок д'Арс осенним утром, точнее в восемь утра, в сопровождении единственного слуги, старого испанца, который утверждал, что тоже дворянин, вынужденный из-за нищеты пойти в услужение. Он был не похож на человека, способного выболтать тайны хозяина, поскольку ему случалось не сказать за неделю и трех слов.

У обоих были хорошие лошади, и, хотя они везли помимо седоков немалую поклажу, путники добрались от Парижа до Берри за шесть дней.

Первым человеком, которого они встретили во дворе замка, оказался Гийом. Он уже садился в седло, и еще несколько человек с дорожным багажом готовились составить ему компанию.

— Ах, как вы кстати! — воскликнул он, обнимая д'Альвимара. — Я как раз собираюсь в Бурж на праздник, который принц Конде устраивает по поводу рождения сына, герцога Enghien[7]. Там будут танцы, представление комедии, стрельба из аркебуз, фейерверк и много других развлечений. Я отложу свой отъезд на несколько часов, чтобы мы могли поехать вместе. Пойдемте в дом, вам надо поесть и отдохнуть с дороги. Я тем временем найду для вас свежих лошадей, поскольку ваши лошади, хоть и выглядят бодрыми, вряд ли готовы пройти сегодня еще восемнадцать лье.

Оставшись наедине с хозяином замка, д'Альвимар объяснил ему, что он не может показываться на празднике, напротив, он хочет спрятаться в замке на несколько недель. В те времена, чтобы забылось столь незначительное прегрешение, как смерть или ранение противника на дуэли, вполне достаточно было на некоторое время исчезнуть с глаз долой. Надо было только найти влиятельного защитника при дворе. Д'Альвимар рассчитывал на скорое прибытие в Париж герцога де Лерма, которого считал своим родственником, по крайней мере так говорил. Это было достаточно влиятельное лицо, чтобы не только добиться прощения, но и в целом улучшить свое положение при дворе.

Неизвестно, как наш испанец расписывал свою дуэль со Скьярра Мартиненго[8], извинялся ли за нарушение правил дуэли или же клялся, что оболган перед королевой Марией и господином де Люйеном, в любом случае Гийом д'Арс слушал его вполуха. Честный дворянин, он был в восторге от д'Альвимара и ни о чем плохом не думал. Кроме того, ему не терпелось отправиться на праздник, так что момент для каких бы то ни было серьезных разговоров был явно неподходящим.

Так что Гийом не особо вникал в сущность проблемы и думал лишь о том, что его отъезд на праздник в столицу Берри может отложиться еще на день.

Заметив его затруднения, д'Альвимар поспешил заверить д'Арса, что ничего в его планах менять не надо, и попросил лишь указать на деревню или ферму в его владениях, где он мог бы чувствовать себя в безопасности.

— Нет, вы будете жить не на ферме или в деревне, — возразил Гийом, — а в моем замке. Однако я боюсь, что вам здесь будет скучно в одиночестве. Мне в голову пришла удачная мысль. Ешьте и пейте, затем я отвезу вас к одному из моих друзей, который живет неподалеку, в часе езды отсюда. У него вы будете чувствовать себя в безопасности и приятно проведете время, насколько это возможно в нашей деревне. Дня через четыре или пять я за вами приеду.

Д'Альвимар предпочел бы остаться один. Но поскольку Гийом настаивал, вежливость не позволила ему возразить. Отказавшись от еды, он снова сел в седло и последовал за Гийомом д'Арсом и его спутниками, вынужденными сделать крюк по дороге в Бурж.



Глава вторая

Выехав из замка, они через охотничьи угодья д'Арса доехали по проселочной дороге до дороги, ведущей в Бурж, затем, оставив ее слева, лесными тропинками добрались до большой дороги, ведущей в Шато-Мейан, и, оставив справа баронский город Ля Шатр, поехали дальше прямо по полям к замку и поселку Бриант, дели своего путешествия.

Поскольку в этих краях действительно было спокойно, молодые дворяне обогнали своих спутников, чтобы спокойно поговорить. Молодой д'Арс счел своим долгом сообщить следующее:

— Друг, к которому мы едем, — одна из самых выдающихся личностей христианского мира. В его присутствии вам, возможно, иногда придется сдерживать смех, зато вы будете вознаграждены за терпение, которое проявите к его странностям, познакомившись с великой добротой его души. Настолько, что обратись вы к первому встречному благородного или низкого происхождения с вопросом, где живет добрый господин, все в один голос укажут на него. Следует объяснить вам все поподробнее. Поскольку ваша лошадь явно не хочет бежать, а сейчас никак не больше девяти утра, я расскажу вам о человеке, у которого вам предстоит прожить несколько дней. Итак, я начинаю, слушайте!

История доброго господина из Буа-Доре

— Поскольку вы чужой в этих краях и живете во Франции лет десять, вы не могли раньше с ним встречаться. Иначе вы несомненно его бы заметили, старого, доброго, храброго, безумного, благородного маркиза де Буа-Доре, ныне сеньора Брианта, Гинарда, Валиде и многих других мест, кроме того, аббата Варенна по фидеикоммиссу[9].

Несмотря на такое обилие титулов, Буа-Доре не относится к высшему дворянству наших краев. Это рядовой дворянин, которого покойный Генрих IV отметил своей личной дружбой и который, не знаю как, разбогател во время войн, которые вел Генрих Наварский. Возможно, в какой-то степени он обязан своим состоянием грабежу, как было принято в то время по праву войн. Не буду рассказывать вам сейчас о кампаниях господина Буа-Доре, это займет слишком много времени, остановлюсь только на его семейной истории. Его отец, господин де…

— Подождите, — прервал его д'Альвимар, — получается, что этот господин де Буа-Доре — еретик?

— О дьявол, — со смехом ответил его провожатый, — я и забыл, что вы ревностный католик, настоящий испанец! В наших краях придают не очень много значения религиозным разногласиям. Провинция слишком от них пострадала, и мы ждем не дождемся, когда вся Франция будет от них избавлена. Мы надеемся, что в Монтобане король наконец-то покончит со всеми этими фанатиками с юга.[10] Мы желаем, чтобы он как следует их поколотил, но в отличие от наших отцов не желаем им виселицы или костра… Но я вижу, мои слова вам неприятны, поэтому спешу довести до вашего сведения, что маркиз де Буа-Доре в наши дни столь же правоверный католик, как и те, что не переставали ими быть. Когда Беарнсц решил, что Париж стоит мессы, господин де Буа-Доре рассудил, что король не может ошибаться, и без лишнего шума, но окончательно отрекся от кальвинизма.

— Вернемся к истории семьи господина де Буа-Доре, — сказал д'Альвимар, перебив Гийома, желая скрыть презрительное недоверие, с каким он относился ко вновь обращенным.

— Вы правы, — согласился молодой человек. — Отец нашего маркиза был одним из самых упорных лигеров в этих краях. Он был верным сподвижником Клода де ля Шатра и де Барбонсуа, этим все сказано. В своем замке он хранил набор пыточных инструментов для гугенотов. Случись им попасть к нему в руки, он непременно их применял, но мог поднять на дыбу и кого-нибудь из своих вассалов, если тот не уплачивал в срок свои оброки. Люди настолько его боялись и ненавидели, что он получил прозвище chetti-месье, и по заслугам.

Его сын, нынешний маркиз де Буа-Доре, получивший при крещении имя Сильвен, столько страдал от его жестокого характера, что с младых ногтей относился к жизни наоборот и обращался с пленниками и вассалами отца с мягкостью и сочувствием, возможно, не совсем уместными у военного человека по отношению к мятежникам и у дворянина к людям низшего звания. Эти качества вместо того, чтобы возбуждать любовь к нему, напротив, вызвали у многих почти презрение, и крестьяне, люди, как известно, неблагодарные и недоверчивые, говорили о нем и его отце: «Один весит больше своих прав, другой не весит вовсе ничего».

Они полагали, что отец — человек жестокий, но решительный, храбрый, сможет защитить их от лихоимства бандитов с большой дороги, порождения войны. А господин Сильвен, по их мнению, оставит их на растерзание злодеям, поскольку не имеет ни мозгов, ни храбрости.

В один прекрасный день господин Сильвен сильно скучал, и уж не знаю, что пришло на ум молодому человеку, но только он сбежал из замка Бриант, где света божьего не видел, от своего отца. Тот обращался с юношей, как с умалишенным. Сильвен отправился к умеренным католикам, которых в то время называли третьей партией. Вам известно, что эта партия неоднократно протягивала руку помощи кальвинистам. Господин Сильвен постепенно стал кальвинистом, а также слугой и другом молодого короля Наварского[11]. Узнав об этом, отец его проклял и, чтобы разорить сына, надумал, несмотря на преклонный возраст, жениться и произвести на свет еще одного сына.

Это означало уменьшение вдвое и без того небогатого наследства господина Сильвена, который, будучи гугенотом, мог потерять право старшинства при дележе наследства. Chetti-месье был не особенно богат, к тому же его земли неоднократно разорялись кальвинистами.

Но посмотрите, как добра природа этого человека! Вместо того, чтобы рассердиться или хотя бы посетовать на судьбу по поводу женитьбы собственного отца и рождения ребенка, вдвое уменьшающего его наследство, он гордо поднял голову, когда ему принесли эту новость.

— Только подумайте! — воскликнул он. — Моему отцу за шестьдесят, а он произвел на свет мальчика. Великолепно! Я могу считать, что происхожу от доброго корня!

Его благодушие не ограничилось лишь словами. Семь лет спустя, когда отец отлучился из Берри, чтобы поддержать Порубленного[12] в его борьбе против принца д'Алансонского[13], наш дорогой Сильвен, узнав, что после смерти его мачехи ребенок остался в замке почти без присмотра, тайно вернулся в наши края, чтобы в случае необходимости защитить сводного брата и, по его словам, ради радости его видеть и ласкать.

Он провел всю зиму рядом с ребенком, играл с ним, носил на руках, как кормилица или гувернантка. Люди в окрестностях насмехались, говоря, что он слишком прост, что он блаженный, что в их устах означает умалишенный.

Когда дурной отец возвратился домой после мира de Monsieur[14], как вы понимаете, недовольный тем, что мятежники лучше вознаграждены, чем союзники, он был зол на весь белый свет и даже на Господа, который позволил его молодой супруге умереть от чумы в его отсутствие. Не зная, на ком бы отыграться, он заявил, что старший сын явился сюда, чтобы колдовством погубить младшего, отраду его старости.

Со стороны старого корсара это было весьма гнусно, поскольку ребенок никогда так хорошо себя не чувствовал и не был так хорошо ухожен, чем в присутствии старшего брата. Несчастный Сильвен был не более способен на злые намерения, чем новорожденный…


В этот момент Гийом д'Арс прервал свой рассказ. Путники уже почта доехали до Брианта. Навстречу им вышла молодая особа, одетая в черное с красным и серым платье с подоткнутым подолом и открытой шеей. Подойдя ближе, она сделала глубокий реверанс.

— Увы, месье, — произнесла она. — Вы, возможно, собираетесь отобедать сегодня у моего досточтимого хозяина, маркиза де Буа-Доре? Но его нет дома, он на весь день отправился в Мотт-Сейи и отпустил нас всех до вечера.

Новость расстроила молодого д'Арса, но воспитание не позволило это продемонстрировать. Он галантно сказал:

— Ну что ж, мадемуазель Беллинда, тогда мы отправляемся в Мотт-Сейи. Желаю вам приятной прогулки!

И, чтобы скрыть свое огорчение, обратился к д'Альвимару, приглашая его повернуть назад:

— Не правда ли, весьма привлекательная экономка. Ее цветущий вид должен сделать для вас более притягательной мысль о пребывании в Буа-Доре.

Беллинда, от ушей которой не ускользнуло это заявление, сделанное громким голосом и куртуазным тоном, выпятила грудь, улыбнулась, подозвала помощника конюха, сопровождавшего ее на манер пажа, и извлекла из широких рукавов двух маленьких белых собачек, которых осторожно поставила на траву, будто бы, чтобы дать им возможность погулять, но на самом деле, чтобы оставаться лицом к кавалерам и дольше представлять их взглядам красивую обновку и свои прелестные и весьма пышные формы.

Ей было лет тридцать пять. Румяная, волосы с красным отливом были довольно красивы, взбитые, они постоянно выбивались из-под шапочки, к великому неудовольствию местных дам. Но, даже стараясь выглядеть приветливой, она казалась недоброй.

— Почему вы называете ее Беллиндой? — спросил д'Альвимар. — Это имя распространено в ваших краях?

— Вовсе нет. Ее зовут Гийет Карка. А Беллиндой ее прозвал маркиз, следуя своему правилу, я объясню вам это позже, сперва закончу его историю.

— Ни к чему, — ответил д'Альвимар, остановив коня. — Несмотря на вашу любезность, я чувствую, что принес вам слишком много хлопот. Давайте поедем в замок Бриант, я останусь там с письмом, в котором вы рекомендуете меня господину де Буа-Доре. Я буду ожидать его возвращения и тем временем отдохну.

— Об этом не может быть и речи! — воскликнул юноша. — Уж лучше я откажусь от поездки в Бурж, я бы даже уже от нее отказался, если бы не дал слово своим друзьям, что непременно буду там сегодня вечером. Но я ни в коем случае не оставлю вас, не представив лично своему доброму и верному другу. Мотт-Сейи всего в одном лье отсюда, так что не будем гнать наших коней, поедем спокойно. Я приеду на праздник на час-другой позже и найду двери еще открытыми.

И он продолжил историю маркиза де Буа-Доре, хотя д'Альвимар слушал весьма невнимательно, так как был озабочен своей безопасностью. Окрестности казались ему малоподходящими для того, чтобы здесь прятаться.

На плоской и открытой равнине в случае нежелательной встречи невозможно было укрыться в лесу или рощице. Мелкая красная почва крупными волнами лежала под солнцем. Бескрайняя равнина, печальная на первый взгляд, время от времени оживлялась красивыми холмами или небольшими замками.

Однако Бриант, который уже можно было разглядеть, показался ему более надежным.

Минутах в десяти езды от замка равнина внезапно снижалась и вела по отлогому скату к узкой тенистой ложбине.

Сам замок заметен только сверху, поскольку колоколенка аспидного цвета, самая высокая из башен, была лишь немного выше равнины, сама равнина сверкала в лучах заходящего солнца, как маленький золоченый фонарь, поставленный на край лощины.

То же самое можно сказать и о замке Мотт-Сейи[15], правда, не так живописном, поскольку он печально возвышается над плоской и бесконечной равниной Шомуа.

До того, как свернуть на проселочную дорогу, ведущую к замку, Гийом успел рассказать своему спутнику о прочих превратностях судьбы господина Сильвена де Буа-Доре: отец хотел запереть его в башне, чтобы воспрепятствовать возвращению сына к гугенотам; молодой человек сбежал и вернулся к своему дорогому Генриху Наварскому, в рядах армии которого после смерти Генриха III сражался в течение девяти лет; и, наконец, сделав все, что в его силах, чтобы Беарнец воцарился на французском престоле, он вернулся в свои края после того, как тиран-отец отошел в мир иной и перестал быть грозой окрестностей.

— А что стало с его младшим братом? — спросил д'Альвимар, чтобы проявить интерес к рассказу.

— Его больше нет, — ответил д'Арс. — Его мало знали в Буа-Доре, поскольку отец еще в нежном возрасте отправил его на службу к герцогу Савойскому, где он погиб довольно странным образом…

В этом месте рассказ Гийома был прерван неожиданным приключением, которое, судя по всему, весьма раздосадовало д'Альвимара, потому что, будучи испанцем, он терпеть не мог, чтобы начатое дело прерывалось.

Глава третья

Расположившаяся у обочины толпа цыган при виде наших путников вскочила на ноги, как стая потревоженных воробьев, так, что лошадь д'Альвимара отпрянула в сторону. «Воробьи» эти оказались слишком ручными. Вместо того, чтобы отлететь подальше;, они, рискуя попасть под копыта, прыгали, кричали, жалобно-комично гримасничая, протягивали к всадникам руки.

Глядя на их ужимки, Гийом лишь рассмеялся и подал щедрую милостыню. Д'Альвимар же проявил неожиданную нетерпимость и, угрожая плеткой, приказал:

— Убирайтесь! Прочь с дороги, канальи!

Он даже замахнулся на мальчугана, вцепившегося в его стремя с умоляющим и несколько насмешливым видом, как все дети, с младенчества приученные к попрошайничанию на большой дороге. Гийом, ехавший сзади, заметил, как мальчишка, увернувшись от удара, схватил с земли камень и собирался запустить им в д'Альвимара, но другой паренек, постарше, удержал его за руку и отругал, чем-то угрожая..

На этом дело не кончилось. Женщина маленького роста, довольно красивая, хотя уже увядающая, взяв ребенка за руку и говоря с ним по-матерински, подтолкнула его к Гийому, а сама подбежала к д'Альвимару, протягивая к нему руку, но при этом глядя на него так, будто хотела на всю жизнь запомнить его лицо.

Д'Альвимар, все сильней раздражаясь, направил на нее лошадь и сбил бы ее с ног, если бы она ловко не увернулась. Он уже положил руку на рукоятку одного из пистолетов, которые вез в седле, словно ему ничего не стоило бы пристрелить одного из этих глупых язычников.

Цыгане переглянулись и, сбившись в кучу, о чем-то принялись совещаться.

— Вперед, вперед! — крикнул Гийом д'Альвимару.

— Почему вперед? — спросил д'Альвимар, не собираясь подстегивать лошадь.

— Потому что вы разозлили этих черных птиц. Смотрите, они сбились в стаю, как журавли в беде, а их не менее двадцати, в то время как нас всего семеро.

— Мой дорогой Гийом, неужели вы опасаетесь, что эти слабые и трусливые скоты могут причинить нам какой бы то ни было вред?

— Я не имею привычки опасаться чего бы то ни было, — возразил молодой человек несколько уязвленно. — Но мне не хотелось бы стрелять по этим несчастным оборванцам. Я даже удивлен, что они так вас рассердили, хотя было так легко отделаться от них несколькими монетами.

— Я никогда им не подаю, — ответ д'Альвимара прозвучал так сухо и резко, что доброжелательный Гийом удивился.

Он понял, что его спутник страдает тем, что сегодня называют болезнью нервов, и не стал упрекать его за резкость. Он просто настаивал на том, чтобы ускорить шаг, потому что цыгане их уже догоняли и даже обгоняли, разделившись на две команды, следующие по обеим сторонам дороги.

Между тем эти люди не выглядели враждебно настроенными, и было непонятно, с какой целью они эскортируют наших путешественников. Они переговаривались на тарабарском наречии и, казалось, были заняты лишь женщиной, шествующей впереди.

Мальчик, которого д'Альвимар хотел ударить, бежал теперь рядом с д'Арсом, будто надеясь на его защиту. Похоже, этот странный пробег казался ему увлекательным. Гийом обратил внимание, что ребенок менее грязен и менее смугл, чем остальные, и что его тонкие приятные черты лица не имеют ничего общего с цыганским типом.

Если бы он повнимательнее пригляделся к женщине, которую д'Альвимар ругал и осыпал угрозами, он бы заметил, что, хотя она ни капельки не похожа на мальчика, она тем более не похожа на своих собратьев по нищете. Она выглядела благороднее и нежнее. Помимо того, она явно не относилась к европейской расе, хотя и была одета в костюм жительницы Пиренеев.

Но самым удивительным было другое. Прекрасно поняв жест д'Альвимара, несмотря на вполне естественный страх нищих и бродяг такого типа, она храбро шагала с ним рядом, не покушаясь больше на содержимое его кошелька, вид ее был не угрожающим, но она по-прежнему рассматривала его с пристальным интересом.

Д'Альвимар был разгневан такой наглостью; еще немного; и он дал бы волю своему причудливому и жестокому воображению.

Догадавшись об этом и опасаясь, как бы не пришлось из-за сердитого д'Альвимара связаться с безобидными бродягами, Гийом подъехал поближе и, загородив своей лошадью Скьярра от женщины, сделал ей знак остановиться и обратился к ней с полусерьезной-полушутливой речью:

— Не изволите ли, королева дроков и вересков, сообщить нам, по какой причине вы нас сопровождаете столь странным образом, чтобы оказать нам честь или пристыдить нас? Должны ли мы быть польщены или огорчены этой церемонией?

Египтянка (в то время египтянами, или цыганами, называли всех бродяг непонятного происхождения) покачала головой и жестом подозвала мальчика, который удержал другого от того, чтобы бросить камень.



Подойдя с дерзким видом, он вкрадчиво и без малейшего акцента обратился к Гийому:

— Мерседес, — указывая на женщину, произнес он, — не понимает языка ваших милостей. Вместо тех из наших, кто не знает французского, говорю я.

— Хорошо, — кивнул молодой дворянин, — значит, ты оратор своей группы. Как тебя величать, господин нахал?

— Флеш[16], если угодно вашей милости. Я имел честь родиться во Франции, в городе, имя которого с тех пор ношу.

— Это, несомненно, великая честь для Франции. Итак, мэтр Флеш, скажи своим спутникам, чтобы они оставили нас в покое. Учитывая, что я сейчас в дороге, вы получили от меня вполне достаточно, и плохая благодарность за мою щедрость заставляет нас дышать поднимаемой вами пылью. Прощайте, и отстаньте от нас, а если у вас есть ко мне еще какая-нибудь просьба, говорите быстрей, мы торопимся.

Флеш быстро перевел слова Гийома женщине по имени Мерседес, к которой, казалось, не только он, но и все остальные относились с особым почтением.

Она произнесла несколько слов по-испански, и Флеш снова обратился к д'Арсу:

— Эта женщина смиренно просит сообщить ей ваши имена, чтобы она могла за вас молиться.

Гийом расхохотался.

— Вот это просьба! Передай ей мой совет: пусть молится за нас без имен. Господь Бог и без того хорошо нас знает, и она вряд ли сообщит ему о нас что-то ему неизвестное.

Флеш смиренно поклонился и снял свою засаленную шапчонку, а наши путники, подстегнув коней, наконец-то оставили толпу позади.

— Что это? — воскликнул д'Альвимар, заметив у линии горизонта колоколенки Мотт-Сейи. — Вы мне так и не рассказали, к какому вашему другу мы едем.

— Это замок молодой и прекрасной дамы, которая живет тут со своим отцом. Оба будут рады вас видеть. Вы пробудете у них до вечера и, надеюсь, убедитесь, что в нашей глуши люди вовсе не дикари и не чужды старинного французского гостеприимства. Вероятней всего у них находится и господин де Буа-Доре.

Д'Альвимар ответил, что нисколько в этом не сомневался, и наговорил своему спутнику массу любезностей, поскольку умел это делать, как никто другой. Но его желчный ум тут же перекинулся на иной предмет.

— Исходя из того, что вы мне сейчас рассказали о господине де Буа-Доре, мой будущий хозяин — старое чучело, вассалы которого от души над ним потешаются.

— Вовсе нет! — воскликнул молодой человек. — Из-за цыган я не успел закончить свой рассказ. Я собирался рассказать вам, что, когда он вернулся, разбогатев и получив титул маркиза, все были очень удивлены, узнав, что в бою он храбр, как лев, и, несмотря на свой благодушный вид, а также на то, что манеры его иногда кажутся комичными, он обладает христианскими добродетелями, которые делают ему честь.

— Входят ли терпимость и целомудрие в перечень вышеупомянутых христианских добродетелей?

— Почему вы об этом спрашиваете? У вас возникли какие-то сомнения?

— Я вспомнил экономку с пышной гривой, которую мы встретили у его замка. Она мне показалась слишком молодой для столь зрелого человека.

— Позор тому, кто дурно об этом подумает, — улыбнулся Гийом. — Не могу поклясться, что он не интересовался прелестями фрейлин королевы Катерины, но это было так давно! Держу пари, вы можете рассказать об этом Беллинде, не причинив ей ни малейшего огорчения. Но вот мы и прибыли. Нет необходимости напоминать вам, что предположения такого рода здесь не приняты. Наша прекрасная вдова, госпожа де Бевр, вовсе не недотрога, но в ее возрасте, в ее положении…

Всадники проехали по подъемному мосту, который ввиду спокойствия, царящего в этих краях, постоянно был опущен, опускная решетка поднята.

Они беспрепятственно и без лишних церемоний въехали во двор усадьбы и спешились.

— Одну минуту, — обратился д'Альвимар к Гийому. — Когда вы будете меня представлять, прошу вас, не называйте при слугах моего имени.

— Ни здесь, ни в другом месте я его не назову, — ответил господин д'Арс. — Поскольку вы говорите без малейшего акцента, никому в голову не придет, что вы испанец. За кого из парижских друзей вы хотели бы сойти?

— Роль другого человека меня стесняет. Я предпочитаю остаться более-менее самим собой и назваться одним из семейных имен. С вашего позволения, я буду называться Виллареаль, а что касается причины моего бегства из Парижа…

— Вы объясните ее маркизу наедине и скажете, что вам будет угодно. Я лишь скажу, что вы мой друг, что вы спасаетесь от преследования и что я прошу оказать вам прием, который бы я устроил сам.

Глава четвертая

Замок Мотт-Сейи (это название в конце концов закрепилось) почти полностью сохранился до наших дней. Он состоит из пятиугольной въездной башни в феодальном средневековом стиле, жилого здания с большими окнами, окруженного прочими строениями, над одним из которых возвышается главная башня. В левом здании со сводчатыми потолками и мощными нервюрами[17] конюшни, а также кухня и спальни для дворни. Справа часовенка с готическими окнами времен Людовика XII и короткая открытая галерея, поддерживаемая двумя приземистыми столбами, окруженными рельефными нервюрами, как толстые стволы деревьев, опутанные лианами.

Эта галерея ведет к главной башне, относящейся, как и входная башня, к двенадцатому веку. Убранство круглых комнат было скромным, вид оживляли красивые колонны, у основания напоминающие когти. Винтовая лесенка в маленькой башне по соседству с большой проходила внутри древнего сруба, который и в наше время является подлинным произведением искусства.

В центре этой башни под сводом находилась так называемая деревянная лошадка, то есть дыба, применение которой было хладнокровно упорядочено еще ордонансом 1670 года. Это ужасное приспособление относится ко времени строительства замка, поскольку составляло одно целое с остовом[18].

В этом бедном и мрачном замке прекрасная Шарлотта д'Альбре, жена жестокосердного Чезаре Борджа, прожила пятнадцать лет и умерла еще молодой, прожив жизнь, полную страдания и святости.

Известно, что гнусный кардинал, байстрюк Папы римского, развратник, кровосмеситель, кровожадный тиран, любовник родной сестры Лукреции и убийца собственного брата и соперника, в один прекрасный день решил сложить с себя духовный сан и отправился во Францию в надежде найти выгодную партию для женитьбы.

Людовик XII хотел расторгнуть свой брак с Жанной, дочерью Людовика XI, чтобы жениться на Анне Бретонской. Это было невозможно без папского согласия. Король получил его в обмен на то, что отдал байстрюку, кардиналу-кондотьеру, область Валентинуа и руку принцессы.

Шарлотта д'Альбре, красивая, умная и чистая, была принесена в жертву: несколько месяцев спустя муж ее оставил, и она жила, как вдова.

Купив это печальное поместье, она отправилась туда воспитывать свою дочь[19]. Единственным ее развлечением вне стен замка были поездки в Бурж, к ее мистической подруге по несчастью Жанне Французской, отвергнутой королеве, ставшей доброй герцогиней де Берри.

После смерти Жанны Шарлотта, которой было тогда всего двадцать четыре года, одела траур и не снимала его до самой смерти, не выезжала больше из замка. Она умерла девять лет спустя, в 1514 году.

Тело ее было перевезено в Бурж и погребено рядом с Жанной, а полвека спустя эксгумировано, подвергнуто надругательствам и сожжено кальвинистами, равно как и останки другой несчастной святой. Ее сердце покоилось в сельской часовне Мотт-Сейи, в прекрасном склепе, заказанном для нее дочерью.

Но материальной памяти об этой печальной судьбе не суждено было сохраниться. В 1793 крестьяне обрушили весь гнев, накопившийся в их сердцах, против несчастного склепа, разрушили мавзолей, обломки которого еще валяются окрест. Расколотая на три части статуя Шарлотты стоит, прислоненная к стене. Заброшенная церковь разрушается сама по себе. Сердце несчастной страдалицы, наверняка, было запечатано в золотой или серебряный ларец; что-то с ним сталось? Может, продано по дешевке, а может, где-то спрятано из страха или уважения к ее памяти и до сих пор хранится в какой-нибудь деревенской лачуге, а новые ее обитатели ничего не знают про то, что ларец лежит под камнем очага или зарыт под терновником изгороди.

В наши дни реставрированный замок нежится под лучами солнца, через частично разрушенную стену солнце проникает на его посыпанный песком внутренний дворик. Вода в старинных рвах, которые, как я полагаю, питает соседний источник, бежит подобно небольшой веселой речушке через недавно обустроенный английский сад.

Могучий тис, современник Шарлотты д'Альбре, величественно опирается на каменные глыбы, специально подложенные под его ветки, чтобы поддержать его монументальную дряхлость. Несколько цветков и одинокий лебедь будто бы меланхолично улыбаются горестному замку.

Горизонт по-прежнему хмур, пейзаж уныл, башня мрачна, но наш артистический век любит мрачные жилища, старые разоренные гнезда, крепкие постройки, доставшиеся в наследство от тяжелого и горького прошлого, которое народ уже не помнит, которое не помнил уже в 1793 году, поскольку разорил могилу кроткой Шарлотты вместо того, чтобы поломать дыбу в Мотт-Сейи.

Во времена, к которым относится наш рассказ, закрытый со всех сторон замок был одновременно мрачнее и комфортабельнее, чем в наши дни.

Большие камины с чугунными литыми очагами жарко нагревали просторные комнаты. Обивку на стенах уже заменили на фетровую бумагу удивительной красоты и толщины. Вместо наших красивых персидских занавесей, которые дрожат от ветра, дующего из окон, висели шторы из тяжелого дамасского шелка, а в более скромных домах — занавеси из очесов шелка, которые служили лет по пятьдесят. Керамику в коридоре и лавочки застилали коврами, сотканными из смеси шерсти, хлопка, льна и конопли.

В те времена паркет было принято красиво инкрустировать. Серванты были заставлены красивым неверским фаянсом, причудливыми кубками из цветного стекла, которые извлекались оттуда только в торжественных случаях. Их делали в форме памятников, растений, кораблей или фантастических животных.

Итак, несмотря на внешнюю простоту хозяйского дома, господин д'Альвимар нашел помещение уютным, чистым, даже довольно элегантным, в нем чувствовалось если не богатство, то по крайней мере настоящий достаток.

После замужества Луизы Борджа замок Мотт-Сейи отошел к дому де ля Тремуй, с которым господин де Бевр был связан по материнской линии.

Это был суровый и храбрый дворянин, который не стеснялся высказывать вслух свое мнение и не скрывал своих убеждений. Его единственная дочь, Лориана[20], в возрасте двенадцати лет была выдана за своего кузена, шестнадцатилетнего Элиона де Бевра.

Дети редко виделись, поскольку провинция была охвачена событиями, в которых господа де Бевр считали своим долгом принять участие. На следующий день после свадьбы они покинули замок, чтобы отправиться на помощь герцогине Неверской, принявшей сторону принца Конде и в данный момент осажденной в своем добром городе Монтини (Франциска де Гранжа).

Храбро пытаясь прорваться в город прямо на глазах у католиков, юный Элион погиб. Вернувшись в деревню, господин де Бевр с болью в сердце вынужден был сообщить своей обожаемой дочери, что она стала вдовой, не лишившись девственности.

Лориана долго оплакивала своего юного кузена и мужа. Но можно ли бесконечно рыдать в возрасте двенадцати лет? Тем более, что отец подарил ей такую красивую куклу. Юбка у этой куклы была из серебряной ткани, башмачки из красного бархата. А когда Лориане исполнилось четырнадцать, ей привезли из Буржа прекрасную маленькую лошадку из конюшен самого принца. Помимо того, Лориана, которая в момент своей свадьбы была худенькой и бледной девчушкой, к пятнадцати годам превратилась в столь свежую, элегантную и любезную блондинку, что не стоило опасаться, что ее вдовство будет продолжительным.

Но ей было так спокойно рядом с отцом, она чувствовала себя полновластной хозяйкой в доставшемся ей в приданое имении, что вовсе не торопилась повторно вступать в брак. Разве ее и без того не называют мадам? А желание услышать это обращение не одну молодую девушку склонило к замужеству. А что касается подарков, празднеств, свадебных нарядов?

Лориана наивно говорила:

— Я уже познала все радости и тяготы свадьбы.

Между тем, хотя господин де Бевр имел немалое состояние, за которым рачительно следил и которое благодаря уединенному образу жизни постоянно увеличивалось, ему не удавалось найти для дочери подходящей партии.

Господин де Бевр поднялся на борьбу за дело Реформы в момент, когда, истощи и свои людские и денежные возможности, движение в провинциях стало затухать. Все вокруг стали католиками или по крайней мере делали вид. Кальвинизм в Берри находился в упадке, момент его недолгого взлета давно прошел.

Но год 1562[21] давно прошел, и крепостные стены Сансера, досадной твердыни, были давно срыты до самого основания.

Беррийцы не мстительны и не склонны к фанатизму, так что после недолгого удивления и возбуждения, когда явившиеся извне страсти захватили простолюдинов и третье сословие, снова воцарилась империя страха перед сильными мира сего, который и составляет основу политики этой провинции.

Что касается сильных мира сего, они, как обычно, торговали своей покорностью. Конде превратился в ревностного католика. Де Бевр, служивший сперва у его отца и потерявший зятя на службе принцу, как и следовало ожидать, оказался в немилости и больше не показывался в Бурже. Направленные к нему принцем иезуиты, стремившиеся склонить его к отречению, вернулись ни с чем.

Де Бевр вовсе не был религиозным фанатиком, принимая доктрину Лютера, он следовал скорее политическим соображениям и вскоре понял, что ошибся. Но было уже поздно: у всех отпала необходимость его покупать. Ограничивались тем, что пытались его запугать, в частности, ему дали понять, что он не сможет пристроить свою дочку в этих краях, если продолжит упорствовать в ереси. Гордо державшийся перед прочими угрозами, он начал колебаться из страха, что Лориана останется одинокой и его имение перейдет в женские руки.

Но сама Лориана помогла ему устоять. Воспитанная им в протестантской вере и получившая посредственное образование, она в своем сердце смешивала обряды и молитвы обеих религий.

Она не стремилась по длинным и дурным дорогам Иссудена и Линньера любой ценой добраться до протестантской проповеди, но и не вздрагивала от отвращения, слыша перезвон с католической колокольни. Но иногда за ее приветливой и почти детской мягкостью угадывались ростки великой гордости. Заметив, что ее отец страдает при мысли о необходимости публичного отречения, она с удивительной энергией пришла ему на помощь, заявив прибывшим из Буржа иезуитам:

— Напрасно вы пытаетесь обратить меня в свою веру, обещая мне знатного мужа-католика. Я поклялась в своем сердце, что скорее выйду за человека низкого происхождения, зато моей веры.

Глава пятая

Недели через две после последнего посещения Мотт-Сейи иезуитами Гийом д'Арс представил владельцам замка Скьярра д'Альвимара.

И отец, и дочь вышли навстречу гостям, а вот маркиза де Буа-Доре в доме не оказалось — он с лесником господина де Бевра поехал травить зайца.

Новая помеха весьма расстроила молодого д'Арса. Его поездка откладывалась час за часом, и он уже отчаялся попасть в Бурж сегодня.

Скьярра д'Альвимар представился с немалым изяществом, и с самого начала любезной беседы де Бевр, который понимал в этом толк не потому, что часто бывал в Париже, но в силу того, что много времени провел при провинциальных дворах, где каждый сеньор мнил себя не ниже короля, сразу же понял, что имеет дело с человеком, принадлежащим к высшему свету.

Что до господина д'Альвимара, он был поражен грацией и юностью Лорианы и, долгое время полагая, что это младшая дочь господина де Бевра, ожидал, когда его представят вдове, о которой говорил Гийом.

Лишь через добрых четверть часа он понял, что это прелестное дитя и есть хозяйка замка.

В десять утра сели обедать, к этому времени вернулся Гийом, который отправился в луга на поиски господина Сильвена.

— Я предупредил маркиза, — обратился он к Скьярра, — и он скоро приедет. Он обещал мне принять вас у себя и быть вашим другом до моего возвращения. Так что я оставляю вас в хорошей компании, а сам постараюсь наверстать упущенное время.

Напрасно его пытались уговорить остаться обедать. Он ускакал, поцеловав руку прекрасной Лориане, обменявшись рукопожатием с господином де Бевром и обняв д'Альвимара, пообещав вернуться не позже, чем в конце недели, и забрать его из Брианта в д'Арс, где, как он надеется, гость пробудет еще немало времени.

— Итак, — обратился господин де Бевр к д'Альвимару, — подайте руку владелице замка и пойдемте к столу. Не удивляйтесь, что мы не стали ждать нашего друга Буа-Доре. У него вошло в привычку, даже если охота продолжалась не более пятнадцати минут, после этого не менее часа тратить на приведение в порядок туалета, и ни за что на свете он не покажется даме, даже Лориане, которая ему в дочки годится и которая выросла у него на глазах, не умывшись, не надушившись и не переодевшись с головы до ног. Мы не видим большого зла в этой его маленькой слабости. Между нами не приняты церемонии и, отложив из-за него обед, мы бы его, напротив, стеснили.

— Не следовало ли мне, — спросил д'Альвимар, когда его усадили за стол, — подняться в комнату маркиза, чтобы засвидетельствовать ему свое почтение до того, как приступить к обеду?

— Нет, — со смехом воскликнула Лориана. — Он расстроился бы, если бы гость застал его за одеванием. Не спрашивайте, почему, увидев его, вы сами все поймете.

— Кроме того, — добавил ее отец, — ваша предупредительность к нему может быть обусловлена только вашей разницей в возрасте, ведь, поскольку он вас принимает, это он должен оказывать вам знаки внимания. Господин д'Арс поручил мне представить вас маркизу, и я с удовольствием исполню эту миссию.

Полагая, что д'Альвимар молод, господин де Бевр разделял всеобщее заблуждение.

Хотя ему было в ту пору около сорока, он выглядел не более чем лет на тридцать. Возможно, в глубине души господин де Бевр сравнивал красивое лицо своего гостя со своей дорогой Лорианой. Его постоянной заботой были поиски для нее супруга, который был бы не из этих краев и не требовал бы публичного отречения.

Наивный старик, он не знал, что засилье иезуитов установилось повсеместно. Кроме того, он не подозревал, что в душе д'Альвимар был верным рыцарем прекрасной дамы Инквизиции.

Желая обеспечить своему другу сердечный прием, Гийом ни словом не обмолвился о том, что он ревностный католик. Сам он тоже был католиком, но весьма терпимым и даже маловерующим, как большинство светских молодых людей. Поэтому и представляя гостя господину де Бевру, и рекомендуя его господину де Буа-Доре, он не поднял вопрос о религии, которому, впрочем, все трое не придавали особого значения при общении с друзьями. Он ограничился тем, что сообщил господину де Бевру, что господин де Виллареаль происходит из хорошей семьи и довольно богат. Гийом и сам в это верил, поскольку д'Альвимар скрывал свою бедность со всей гордостью, присущей испанцам в этом вопросе.

Первая перемена блюд была подана со всей медлительностью, на которую только способны беррийские слуги, и съедена с методической медлительностью хорошо воспитанных людей.

Терпеливое пережевывание пищи, длинные паузы между глотками, рассказы радушных хозяев между блюдами до сих пор являются для беррийских стариков признаком хорошего тона. В наши дни крестьяне стараются перещеголять друг друга хорошим воспитанием, и когда садишься с ними обедать, можно быть уверенным, что проведешь за столом не менее трех часов, даже если подан будет лишь кусок сыра, да бутылка вина.

Д'Альвимар, живой и беспокойный ум которого не знал отдыха, воспользовался величественным жеванием господина де Бевра, чтобы побеседовать с его дочерью, которая ела быстро и мало, занимаясь больше отцом и гостем, чем собой.

Он был удивлен, обнаружив столь острый ум у девушки, которая, не считая двух-трех поездок в Бурж и Невер, никогда не покидала своих владений.

Лориана не получила приличного воспитания и, вероятно, не смогла бы написать большое письмо, не сделав в нем нескольких ошибок. Но у нее была правильная речь, и, слыша разговоры отца с соседями о недавних событиях, она начала неплохо разбираться в истории, начиная с царствования Людовика XII и первых религиозных войн.

Помимо природного такта и деликатности, ее ум обладал прямотой и хитростью, чисто беррийским сочетанием, а союз двух этих противоположностей создает оригинальную манеру думать и говорить.

Она родилась в тех краях, где правду говорят с улыбкой и каждый знает, что его поймут.

Д'Альвимар почувствовал перед этой девушкой некоторую робость, сам не зная, почему. Иногда ему казалось, что она угадала его характер, его жизнь, его недавнее приключение и что она мысленно говорит: «Несмотря на все это, мы останемся к вам добры, мы все равно к вашим услугам».

Когда наконец дошла очередь до жаркого, среди хлопанья дверей и звона тарелок появился господин де Буа-Доре, впереди него шествовал богато разодетый молодой слуга, нечто вроде пажа, будто чтобы подтвердить стих, еще не сочиненный, о нелепости ему подобных: Каждый маркиз хочет, чтобы у него были пажи, что, кстати, противоречило ордонансам, разрешавшим иметь пажей лишь принцам и самым высокопоставленным вельможам.

Несмотря на вечную свою меланхолию и нынешнюю озабоченность, д'Альвимар с трудом удержался, чтобы не рассмеяться при виде своего временного хозяина.

В свое время Сильвен де Буа-Доре был очень красив. Завидного роста, прекрасно сложенный, черноволосый и белолицый, с живыми глазами, тонкими чертами лица, сильный и легкий в движении, он в свое время покорил сердца многих дам, но ни разу не смог вызвать прочной или страстной любви. Быть может, дело тут было в его легкости и скупости его собственных эмоций.

Безграничная доброта и верность, принимая во внимание эпоху и среду, королевская расточительность в те дни, когда судьба неожиданно делала его богатым, и стоическая философия в часы нищеты (как он сам называл минуты безденежья), все эти приятные и легкие качества авантюриста-сподвижника Беарнца были недостаточны, чтобы сделать из него пылкого героя, какие были в моде в дни его юности.

В ту экзальтированную и кровавую эпоху, чтобы подняться над романтической привязанностью, роман должен был содержать в себе хоть каплю жестокости. Буа-Доре, отважный в сражении, все прочее время был чрезвычайно мягкосердечен. Он не убил на дуэли ни одного мужа или брата, не зарезал в объятиях неверной любовницы ни одного соперника. С Жавоттой или Нанеттой он легко находил утешение после измены Дианы или Бланки. Поэтому, несмотря на его склонность к пасторальным и рыцарским романам, женщины считали, что у него рыбья кровь и недалекий ум.

Тем легче ему было сносить женскую неверность — он ее просто не замечал. Он знал, что красив, добр и храбр. Его любовные приключения были непродолжительны, но многочисленны. И, честно говоря, он любил понемногу каждую из красавиц, не питая страсти ни к одной из них.

Сердце его было более склонно к дружбе, чем к страсти. Он был счастлив, не терзаясь стремлением вызвать страсть.

Его считали бы эгоистом, если бы это обвинение хоть как-то вязалось с упреками в чрезмерной доброте и гуманности. В какой-то степени он был карикатурой на славного Генриха, которого многие называли предателем и бесчестным, но, сойдясь с ним поближе, проникались к нему любовью.

Но время летит, и это тоже, как неверность любовниц, мессир де Буа-Доре не соизволил замечать. Его легкое тело утратило былую гибкость, благородный лоб лишился волос, вокруг глаз, как лучи вокруг солнца, пробежали морщины, из всей своей юной красоты он сохранил лишь зубы, немного длинноватые, но все еще белые и ровные. Он до сих пор мог колоть зубами поданные на десерт орехи и нередко таким образом привлекал к себе внимание общества. Соседи говорили даже, что он бывал расстроен, когда, принимая его, забывали поставить орехи на стол.

Говоря, что господин де Буа-Доре не снисходил до того, чтобы заметить причиненный ему временем урон, мы имеем в виду, что он все еще был собою доволен. Он, конечно, понимал, что старится, и упорно боролся с разрушительным временем, тратя большую часть своих жизненных сил на эту битву.

Заметив, что волосы стали седеть и редеть, он отправился в Париж, чтобы заказать парик у лучшего мастера. Изготовление париков к тому времени превратилось в настоящее искусство. Но знатоки старины сообщили нам, что щеголю, желавшему видеть на своей голове пробор из белого шелка и по одному приклеенные к парику волосы, приходилось выложить за подобный парик не менее шестидесяти пистолей.

Господина де Буа-Доре не могла остановить такая безделица, он разбогател и тратил двенадцать — пятнадцать экю на будничную одежду и пять-шесть тысяч на праздничную. Он отправился выбрать себе парик. Сперва ему понравилась русая грива, которая, по словам мастера, как нельзя лучше ему подходила.

Буа-Доре никогда не был блондином и уже почти поддался уговорам мастера, когда ему пришло в голову померить парик с шатеновыми волосами, который, опять же по словам продавца, смотрелся на нем просто великолепно. Оба парика стоили одинаково. Но Буа-Доре померил все-таки третий, стоивший на десять экю дороже, и тот привел мастера в совершенный восторг: именно этот парик как нельзя лучше подчеркивал достоинства господина маркиза.

Буа-Доре вспомнил, что в свое время дамы говорили ему, что редко встречаются столь черные волосы при столь белой коже.

— Вероятно, мастер прав, — подумал он.

Тем не менее он несколько минут с изумлением взирал на свое отражение, поскольку эта черная грива делала его лицо твердым и жестоким.

— Удивительно, — воскликнул он, — как эта вещица меня изменила! А ведь это цвет моих собственных волос. Но в юности я выглядел добрым, как и сейчас, И черные волосы не придавали мне вид злого мальчишки.

Ему не пришло в голову, что природа во всем стремится к гармонии, и когда она нас одаряет, и когда разоряет, и что к его нынешнему лицу лучше всего подходят седые волосы.

Но продавец так настойчиво убеждал его, что в этом парике он выгладит никак не старше, чем лет на тридцать, что маркиз не только купил этот парик, но заказал еще один такой же, по его словам, из экономии, чтобы поберечь первый.

Тем не менее на следующий день он спохватился. Он пришел к выводу, что с волосами молодого человека стал выглядеть еще старше, и это подтвердили все, к кому он обратился за советом.

Тогда мастер объяснил, что волосы должны соответствовать цвету бороды и бровей, и немедленно всучил ему черную краску. Но с подкрашенными бровями и бородой лицо маркиза стало казаться смертельно бледным, и поэтому потребовалось накладывать еще и румяна.

— Получается, стоит ступить на этот путь, и остановиться невозможно?

— Таков обычай, — ответил мастер. — Надо либо выглядеть, либо казаться, выбирайте.

— Но разве я стар?

— Нет, поскольку употребляя мои средства, вы выглядите молодым.

С этого дня Буа-Доре начал носить парик, красить брови, усы и бороду, маскировать ароматическими пудрами каждую морщинку, душиться и рассовывать ароматические саше по всему телу. Когда он выходил из своей комнаты, это чувствовалось даже во дворе, а если он проходил мимо псарни, гончие еще целый час чихали и морщили носы.

Завершив превращение величественного старика в старую балаганную марионетку, он, помимо того, решил испортить свою осанку, приказав зашить в камзол двойные стальные пластинки, благодаря которым он целый день держался неестественно прямо, а к вечеру еле добредал до кровати.

Он бы свел себя этим в гроб, но, к счастью для него, мода изменилась.

На смену жестким камзолам времен Генриха IV пришли широкие легкие плащи с широкими рукавами в стиле фаворитов Людовика XIII. Фоссебреи уступили место широким кюлотам, отражающим каждый наклон тела.

Не без труда Буа-Доре примирился с этими нововведениями и расстался с несгибаемыми выпуклыми фрезами, зато он стал лучше себя чувствовать в легких ротондах. Он горько сожалел о позументах, но вскоре утешился бантами и кружевами. После очередной поездки в Париж он вернулся одетый по моде и переняв у придворных щеголей манеру с небрежной непринужденностью разваливаться в креслах, принимать утомленные позы, медленно, будто нехотя (со счетом на три), поднимаясь. Одним словом, учитывая его высокий рост и раскрашенное лицо, он представлял собой тип прошлого маркиза, какой тридцать лет спустя Мольер сочтет смешным и готовым для сатиры.

Но все это помогало Буа-Доре скрыть реальный груз своих лет за маской, превращавшей его в комическое привидение.

Сперва вид маркиза почти ужаснул д'Альвимара. Ему было дико смотреть на изобилие черных локонов над изборожденным морщинами лицом, на злобные черные брови над добрыми глазами, на яркие румяна, все это казалось безумной маской, одетой на благородное и благожелательное лицо.

Что до костюма, его изысканность, обилие галунов, вышивок, бантов, розеток, плюмажей среди бела дня в деревне казались совсем неуместными. Весь костюм был выдержан в нежных палевых тонах, которые маркиз обожал. К сожалению, эти цвета никак не гармонировали с львиным видом его щетинистых усов и париком.

Но прием, оказанный ему престарелым маркизом, быстро разрушил первое отталкивающее впечатление, произведенное этим маскарадом.

Господин де Бевр поднялся, чтобы представить друга Гийома маркизу и напомнить, что именно ему выпала честь несколько дней принимать у себя высокого гостя.

— Я оспаривал бы у вас это удовольствие и счастье, — сказал господин де Бевр, — если бы находился в собственном доме. Но мне нельзя забывать, что я нахожусь у своей дочери. К тому же этот дом менее богат и красив, чем ваш, мой дорогой Сильвен, поэтому мы не хотим лишать господина де Виллареаля приятного времяпрепровождения, которое ожидает его у вас.

— Я принимаю вашу гиперболу, — ответил Буа-Доре, — если благодаря ей я буду иметь счастье принимать под своей крышей дорогого гостя.

Распахнув руки, он обнял так называемого Виллареаля, в доброй улыбке обнажив свои красивые зубы:

— Будь вы самим дьяволом, месье, с того момента, как вы стали моим гостем, вы для меня, как брат.

Маркиз специально не сказал «как сын». Он боялся таким образом раскрыть свой истинный возраст. С тех пор, как сам он перестал вести счет годам, он полагал, что и остальные следуют его примеру.

Виллареаль д'Альвимар прекрасно обошелся бы без того, чтобы обниматься со столь недавно обращенным католиком, тем более, что духи, которыми маркиз был буквально пропитан, отбили у него аппетит, а маркиз, разжав объятия, крепко сжал ему руку своими сухими пальцами, унизанными огромными кольцами. Но д'Альвимар должен был прежде всего заботиться о собственной безопасности, а по сердечному и решительному тону господина Сильвена он понял, что попал в дружеские и надежные руки.

Он выразил признательность за оказанное ему двойное гостеприимство. Судя по всему, это был один из его удачных дней, и, вставая из-за стола, оба провинциальных дворянина были им совершенно очарованы.

Д'Альвимар был бы не прочь теперь немного отдохнуть, но владелец замка предложил ему партию в шахматы, затем втроем с Буа-Доре они сыграли в биллиард, и маркиз дал себя обыграть.

Д'Альвимар любил игры, к тому же выигрыш в несколько золотых экю был ему далеко не безразличен.

Несколько часов они провели втроем, но принятые при играх беседы не давали им возможности познакомиться ближе.

Госпожа де Бевр, покинувшая их сразу после обеда, вернулась к четырем часам, заметив в окно, что во внутреннем дворе начались приготовления к отъезду гостей.

Она предложила перед расставанием совершить всем вместе небольшую прогулку.

Глава шестая

Стоял конец октября, но было еще ясно и тепло, до сих пор продолжалось бабье лето. Обнаженные деревья выделялись на фоне красного солнца, садящегося за черные кусты у горизонта.

Гуляющие шагали по ковру из сухих листьев, по самшитовым и буковым аллеям.

Когда они шли вдоль рвов, вслед за ними плыли красивые карпы, привыкшие получать от Лорианы хлебные крошки. Маленький ручной волк следовал за ними, как собака, но порабощенный и запуганный крупным спаниелем, любимцем господина де Бевра, молодым и дурашливым, который вовсе не питал отвращения к столь подозрительному спутнику, катал его по земле и покусывал с замечательной грубостью ребенка из хорошей семьи, соизволившего поиграть с простолюдином.

Д'Альвимар собирался подать руку прекрасной Лориане, но заметил, что маркиз приближается к ней с теми же намерениями.

Но галантный маркиз тоже отступил:

— Это ваше право, — сказал он. — Такой гость, как вы, имеет преимущество перед остальными друзьями. Но вы должны оценить, на сколь великую жертву я иду ради вас.

— Я высоко ценю вашу жертву, — ответил д'Альвимар, на руку которого Лориана положила свою маленькую ручку. — Вы ко мне вообще очень добры, но этот поступок, я полагаю, непревзойден.

— Я с удовольствием замечаю, — продолжал Буа-Доре, шагая слева от мадам де Бевр, — что вы понимаете французскую галантность, как наш покойный король, блаженной памяти Генрих IV.

— Надеюсь, что даже лучше, с вашего позволения.

— О, это не так легко!

— Мы, испанцы, понимаем это по крайней мере иначе. Мы полагаем, что верная преданность женщине предпочтительнее галантности ко всем.

— О, мой дорогой граф… Вы ведь граф, не правда ли? Или герцог?.. Извините, вы же испанский гранд, я знаю, я вижу… Так вы увлекаетесь совершенной верностью, как в романе? На свете нет ничего более прекрасного, мой дорогой гость, даю слово!

В это время господин де Бевр отозвал Буа-Доре в сторону, чтобы показать ему какое-то недавно посаженное дерево. Д'Альвимар воспользовался минутой, чтобы спросить у Лорианы, не потешается ли над ним господин де Буа-Доре.

— Нисколько, — ответила она. — Знайте, что излюбленным чтением господина де Буа-Доре является роман «Астрея» д'Юрфе[22], он знает его почти наизусть.

— Но как мог сочетаться вкус к возвышенной страсти с нравами предыдущего двора?

— Все вполне понятно. Когда наш друг был молод, он, как говорят, любил всех женщин. Старея, его сердце остыло, но он хочет скрыть это, как пытается скрывать свои морщины, поэтому делает вид, что к добродетели возвышенных чувств его склонил пример героев «Астреи». То есть, чтобы объяснить окружающим, почему он не ухаживает ни за одной красавицей, он гордится верностью одной-единственной, имени которой не называет, которую никто никогда не видел и не увидит по той простой причине, что она существует лишь в его воображении.

— Возможно ли, чтобы в его лета он еще полагал для себя необходимым прикидываться влюбленным?

— Очевидно, поскольку он хочет казаться молодым. Если он признает, что стал равнодушен к женщинам, чего ради он стал бы румянить лицо и носить парик?

— То есть, вы полагаете, что невозможно, будучи молодым, не быть влюбленным в женщину?

— Я ничего об этом не знаю, — живо возразила мадам де Бевр. — У меня совершенно нет опыта, и я не знаю сердца мужчин. Но мне случалось слышать, что дело обстоит именно так, а господин де Буа-Доре, тот просто в этом убежден. А каково ваше мнение, мессир?

— Я полагаю, — сказал д'Альвимар, желая узнать мнение молодой дамы, — что можно жить долго старой любовью в ожидании новой любви.

Ничего не ответив, она устремила взор красивых голубых глаз в небо.

— О чем вы думаете? — спросил он с несколько излишне нежной фамильярностью.

Казалось, Лориану удивил этот нескромный вопрос.

Глядя ему прямо в лицо, будто спрашивая: «А вам что за дело до этого?», на словах она не проявила резкости и мягко, с улыбкой ответила:

— Ни о чем.

— Так не бывает, — возразил д'Альвимар, — люди всегда думают о чем-то или о ком-то.

— Иногда думают мимоходом, настолько смутно, что секунду спустя уже не помнят, о чем думали.

Лориана сказала неправду. Она думала о Шарлотте д'Альбре, и мы расскажем вам, о чем она замечталась.

Перед ней будто предстала несчастная принцесса и ответила ей на вопрос, заданный д'Альвимаром. Вот ее ответ: «Иногда молодая девушка, которая никогда не любила, легко соглашается на любовь, потому что ей не терпится полюбить, в результате она иногда попадает в руки негодяя, который ее терзает, мучает и покидает».

Д'Альвимар, конечно же, не догадывался о видении, посетившем эту юную душу. Он полагал, что это кокетство, и игра ему понравилась, хотя его душа оставалась холодной, как мрамор.

Он продолжал настаивать:

— Могу поспорить, что вы подумали о настоящей любви, не о такой, что изображает господин до Буа-Доре, а о любви, которую вы могли бы если не испытать, то по крайней мере внушить галантному человеку.

Он произнес эти банальные слова прочувствованно и растроганно, как он умел говорить подобные вещи. Лориана вздрогнула, вырвала свою руку, побледнела и отступила.

— Что случилось? — воскликнул он, пытаясь вновь завладеть ее рукой.

— Ничего, ничего. — Она изобразила подобие улыбки. — Я заметила в камышах ужа и испугалась. Сейчас позову отца, чтобы убил его.

Она убежала, д'Альвимар остался на месте, раздвигая своей тросточкой камыши в поисках проклятой твари.

Но там не обнаружилось ни одного животного, ни безобразного, ни прекрасного. Когда он начал искать взглядом госпожу де Бевр, то увидел, что она, покинув сад, уже вернулась во внутренний двор.

— Вот чувствительная натура, — подумал он, глядя ей вслед, — возможно, конечно, ее напугала змея, но скорее ее так взволновали мои слова… Ах, почему королевы и принцессы, в руках которых высшие судьбы, не так простодушны, как деревенские дамочки!

Пока его честолюбие тешилось смятением Лорианы, та поднялась в часовню Шарлотты д'Альбре, но не затем, чтобы там молиться. Она пришла в католическую часовню, чтобы убедиться в правоте своих подозрений, которые ее внезапно потрясли.

В маленькой часовне хранился уже почерневший от времени портрет, который никогда никому не показывали, но хранили там, где нашли, из уважения к порядку, принятому здесь при жизни святой их семьи.

Лориана видела этот портрет два раза в жизни. Впервые она заметила его случайно, когда пожилая женщина, поддерживавшая в часовне чистоту, стала вытирать пыль в шкафчике, закрывавшем портрет.

Лориана была тогда совсем ребенком. Портрет напугал ее, хотя она не поняла, почему.

Второй раз — недавно, когда отец, пересказывая ей полную легендарных подробностей историю бедной герцогини, сказал:

— И все-таки наша святая родственница не ненавидела этого монстра. Быть может, она любила его до того, как узнала, какими чудовищными преступлениями он запятнан, а может, повинуясь христианскому милосердию, она считала своим долгом за него молиться; так или иначе она держала его портрет в этой часовне.

Лориана поняла, чей портрет когда-то так напугал ее, и ей захотелось взглянуть на него еще раз. Она рассматривала его пристально и хладнокровно, обещая себе, что никогда не выйдет замуж за человека, хоть немного похожего на изверга с портрета.

Несмотря на то, что она изучала портрет вполне спокойно, зловещий призрак еще некоторое время маячил у нее перед глазами, и, встречая жестокое лицо, она невольно сравнивала его с тем омерзительным типом на портрете. Но вскоре она об этом позабыла.

Когда ей представили д'Альвимара, ей не пришло в голову сравнить его с портретом, даже в саду, подавая ему руку, весело с ним беседуя и глядя ему в лицо, она не ощутила ни малейшей тревоги. Почему же, когда он заговорил на эту тему, она вспомнила о Шарлотте д'Альбре?

Но д'Альвимар настойчиво пытался проникнуть в ее мысли, говорил с ней почти о любви. По крайней мере в двух словах он сказал ей об этом больше, чем любой из окружавших ее друзей, молодых или старых, за всю ее жизнь.

Удивленная такой дерзостью, она снова взглянула на него, и ее удивила коварная улыбка, промелькнувшая на его красивом лице. В тот же миг профиль на фоне красного неба исторг из ее груди крик ужаса.

Молодой красавец, который заставил ее сердце биться сильней, был похож на Чезаре Борджа.

Действительно ли сходство имело место или ей просто показалось, но стоять с ним рука об руку для нее было невозможно.

Придумав повод для испуга, она убежала посмотреть на портрет, чтобы либо утвердиться в своих подозрениях, либо отказаться от них.

Глава седьмая

День быстро угасал, и, поскольку уже начало темнеть, она зашла за свечой в свою комнату, расположенную во флигеле, связанном маленькой галереей с часовней, затем сразу же отправилась к шкафчику, в котором находился портрет. Открыв шкафчик, Лориана поставила свечу так, чтобы получше разглядеть лицо нечестивца.

Портрет был очень хорош. Чезаре и Луиза Борджа были современниками Рафаэля и Микеланджело, так что при холодном изучении картина напоминала манеру раннего Рафаэля. Художник принадлежал к его школе.

Кардинал-бандит был изображен в профиль, и глаза на портрете смотрели прямо. На лице герцога де Валентинуа не было ни синеватых пятен, ни отвратительных прыщей, о которых пишут некоторые историки, ни косых глаз, «сверкающих адским огнем, который был невыносим даже для его близких и друзей». Либо художник хотел ему польстить, либо портрет был написан в тот период жизни, когда порок и преступления еще не «сочились с его лица» и не обезобразили его.

Он был бледен, чудовищно бледен и худ, острый и узкий нос, рот почти незаметен, настолько губы были тонки и бесцветны, острый подбородок, изящное лицо, довольно правильные черты, красные борода и усы. Длинные узкие глаза, казалось, погружены в блаженное размышление о каком-либо злодеянии, а невозмутимая улыбка на прозрачных губах будто говорила о дремотной мягкости, присущей удовлетворенной свирепости.

Трудно было сказать, что именно производило ужасное впечатление: оно крылось во всем. Кровь стыла в жилах при виде этой бесстыдной и жестокой физиономии.[23]

— Мне показалось! — сказала себе Лориана, вглядываясь в его черты. — Ни лоб, ни глаза, ни рот этого испанца вовсе не похожи на портрет. Сколько я ни смотрю, не нахожу ничего общего.

Закрыв глаза, она попыталась представить лицо гостя. Она вспомнила его лицо: ему весьма шло выражение сдержанной и гордой меланхолии. Она вспомнила его профиль: жизнерадостный, даже немного насмешливый, он улыбался. Но стоило ей восстановить в памяти его улыбку, как перед ней возник профиль злодея Чезаре, и тут же оба отражения будто склеились и стали неразделимыми.

Закрыв шкаф, она посмотрела на кафедру резного дерева, маленький алтарь и подушку черного бархата, истертую коленями святой Шарлотты за те часы, что она провела за молитвою. Лориана тоже встала на колени и принялась молиться, не раздумывая, где она, в церкви или в храме, протестантка она или католичка.

Она молилась Богу слабых и обиженных, Богу Шарлотты д'Альбре и Жанны Французской.

Успокоившись и заметив через окно, что лошади для отъезда гостей уже готовы, она спустилась в гостиную, чтобы попрощаться.

Она нашла своего отца в сильном возбуждении.

— Идите сюда, мадам, моя дорогая дочь, — сказал он, протягивая ей руку, чтобы усадить в кресло, которое поспешили ей подвинуть Буа-Доре и д'Альвимар. — Вы должны помирить нас. Когда мужчины остаются одни без женщин, они становятся мрачными, начинаются разговоры о политике, религии, а в подобных вопросах согласие невозможно. Добро пожаловать, моя кроткая голубица, и расскажите нам о ваших птичках, которых вы, вероятно, сейчас укладывали спать.

Лориане пришлось признаться, что она совсем позабыла о своих горлицах. Чувствуя на себе ясный и пронзительный взгляд д'Альвимара, она еле осмелилась поднять на него глаза. Конечно же, он похож на Чезаре Борджа ничуть не больше, чем добрейший господин Сильвен.

— Так вы опять поссорились с нашим соседом? — спросила она отца, поцеловав его и протягивая руку старому маркизу. — Не вижу в этом большой беды, поскольку вы сами говорите, что вам надо немного поспорить, чтобы лучше переваривать пищу.

— Нет, черт побери! — возразил де Бевр. — Если бы я поспорил с ним, я бы в этом не каялся. Ведь это мой привычный грех. Но, поддавшись духу противоречия, я поспорил с господином де Виллареалем, а это противоречит всем законам гостеприимства и приличия. Помирите нас, дорогая дочь. Вы ведь хорошо меня знаете, так скажите ему, что хоть я старый и упрямый гугенот и спорщик, но я честен и по-прежнему к его услугам.

Господин де Бевр преувеличивал. Он не был столь ревностным гугенотом, религиозные понятия в его голове вообще были чрезвычайно запутаны. Но у него были твердые политические убеждения, и он слышать не мог о некоторых противниках без того, чтобы не дать волю своей резкой откровенности.

Он обиделся на д'Альвимара, который встал на защиту бывшего правителя Берри, герцога де Шатра, который случайно был помянут в разговоре.

Лориана, которая была в курсе дела, мягко произнесла свой вердикт:

— Я оправдываю вас обоих. Вас, господин мой отец, за то, что вы подумали, что ни в чем, кроме отваги и ума, господин де Шатр не заслуживает подражания. Вас, господин де Виллареаль, за то, что вы заступились за человека, которого больше нет и который не может сам себя защитить.

— Прекрасное решение, — воскликнул Буа-Доре, — и давайте сменим тему разговора.

— Конечно, довольно о тиранах, — не унимался старый дворянин, — довольно об этом фанатике.

— Вы называете его фанатиком, — возразил д'Альвимар, который не умел уступать, — но я придерживаюсь другого мнения. Я хорошо знал его при дворе, и смею утверждать, что он скорее недостаточно любил истинную религию и видел в ней лишь средство подавления мятежа.

— Верно, — подтвердил де Буа-Доре, который терпеть не мог споры и мечтал, чтобы все это поскорее окончилось. Но господин де Бевр ерзал на стуле, и было видно, что он не считает спор завершенным.

— В конце концов, — добавил д'Альвимар, надеясь таким образом положить конец распре, — он ведь верно и преданно служил королю Генриху, памяти которого преданы все здесь присутствующие.

— И неспроста, месье! — воскликнул господин де Бевр. — Неспроста, черт подери! Где еще найти столь мудрого и доброго короля? Но сколько времени наш взбесившийся лигер де Шатр сражался против него, сколько раз он его предавал? И сколько потребовалось денег, чтобы он, наконец, успокоился? Вы еще молоды, вы человек света. Вы видели в нем куртизана и хорошего рассказчика. Но мы, старые провинциалы, прекрасно знаем провинциальных тиранов! Пусть господин де Буа-Доре расскажет вам о лжи и предательстве, которыми ваш вояка прославился во время битвы при Сансере!

— Увольте меня! — сказал Буа-Доре с явным неудовольствием. — Как я могу об этом помнить?

— А чем вам не нравятся эти воспоминания? — взвился де Бевр, не обращая внимания на настроение друга. — Бы ведь тогда уже вышли из пеленок, я полагаю.

— По крайней мере я был так молод, что ничего не помню, — настаивал маркиз.

— Я-то помню, — воскликнул де Бевр, взбешенный отступничеством де Буа-Доре, — хотя я на десять лет младше вас и меня там не было. Тогда я был пажом храброго Конде, предка нынешнего, и смею вас заверить, что он был совсем другим человеком.

— Послушайте, — вмешалась Лориана, решившая прибегнуть к хитрости, чтобы утихомирить отца и увести разговор в сторону от опасной темы, — наш маркиз должен признаться, что он присутствовал при осаде Сансера и храбро там сражался, а вспомнить об этом не хочет из скромности.

— Вы прекрасно знаете, что меня там не было, поскольку я провел все это время здесь, с вами.

— О, я имею в виду не последнюю осаду, которая продолжалась всего сутки, в мае прошлого года, это был лишь последний удар. Я говорю о великой, знаменитой осаде 1572 года.

Буа-Доре панически боялся дат. Он закашлялся, суетливо задвигался, поправил свечу, которая и без того хорошо стояла. Но Лориана решила пожертвовать им ради всеобщего спокойствия, усыпав его цветами похвал.

— Я знаю, что, хотя вы были чрезвычайно молоды, вы сражались, как лев.

— Друзья мои действительно отличились в сражении, — ответил Буа-Доре, — а дело было жаркое! Но в мои лета при всем своем рвении я не мог быть хорошим воином.

— Черт побери! Да вы лично захватили двоих пленных! — вскричал де Бевр, топая ногой. — Меня просто бесит, когда храбрец, военный человек, как вы, отказывается от своей доблести, лишь бы скрыть свои годы!

Эти слова больно ранили господина Сильвена, лицо его опечалилось. Это был единственный способ, которым он давал понять друзьям свое неудовольствие.

Лориана поняла, что зашла слишком далеко.

— Нет, месье, — обратилась она к отцу, — позвольте вашей дочери сказать, что вы пошутили. Поскольку маркизу не исполнилось тогда и двадцати лет, его подвиг тем более замечателен.

— Как! — воскликнул де Бевр. — Вам не было тогда и двадцати лет? Я внезапно стал старше вас?

— Человеку столько лет, на сколько он выглядит, — сказала Лориана, — а стоит только посмотреть на маркиза…

Она остановилась, будучи не в силах произнести столь откровенную ложь, даже чтобы его утешить. Но оказалось достаточно доброго намерения, Буа-Доре довольствовался малым.

Он поблагодарил ее взглядом, лоб его разгладился, де Бевр засмеялся, д'Альвимар выразил восхищение умом Лорианы, и гроза прошла стороной.

Глава восьмая

Мирная беседа текла еще некоторое время.

Господин де Бевр попросил д'Альвимара не сердиться на его упрямство и послезавтра пожаловать вместе с маркизом к нему на обед, поскольку господин де Буа-Доре обедал в Ла-Мотт каждое воскресенье. Подали карету господина де Буа-Доре, представляющую собой тяжелую и просторную берлину[24], которую тянула четверка сильных и красивых лошадей, правда, слегка толстоватых.

Эта достопочтенная колымага, проходившая как по пригодным для карет дорогам, так и по непригодным, была необычайно прочна. Пусть мягкость ее хода оставляла желать лучшего, в ней по крайней мере можно было быть уверенным, что не поломаешь себе кости в случае падения благодаря толстенной внутренней обивке. Под обивкой из шелковой узорчатой ткани слой шерсти и пакли достигал толщины шести дюймов, так что вы и ней чувствовали себя если не в удобстве, то наверняка в безопасности.

К тому же она была красиво обита кожей при помощи позолоченных гвоздиков, образовывавших орнамент.

По углам этой цитадели на колесах размещался целый арсенал, состоящий из пистолетов, шпаг и, конечно, такого запаса пороха и пуль, что, пожалуй, их хватило бы, чтобы выдержать настоящую осаду.

Процессию открывали два конных слуги с факелами, еще двое следовали за каретой вместе со слугой д'Альвимара, ведшего на привязи его лошадь.

Юный паж маркиза уселся на облучок рядом с кучером.

Проезжая под отпускной решеткой Мотт-Сейи и по его подъемному мостику, громадное сооружение произвело сильный шум. Веселый лай сторожевых собак со двора еще долго вплетался в производимый кавалькадой грохот, который был слышен даже в поселке Шампийе, расположенном в доброй четверти лье от замка.

Д'Альвимар счел своим долгом сказать маркизу несколько комплиментов относительно его роскошной и удобной кареты, какие еще редко встречаются в деревне, в этих краях она казалась просто чудом.

— Я не ожидал, — сказал он, — найти в Берри те же удобства, что в большом городе. Я вижу, что вы ведете жизнь вельможи.

Последнее выражение как нельзя более порадовало маркиза. Он был рядовым дворянином и не мог, несмотря на свой титул, именоваться вельможей.

Его маркизатом была крохотная ферма в Бовуази, которая ему даже не принадлежала.

Как-то в дни неудач Генрих Наварский из-за превратностей партизанской войны оказался с небольшой свитой на маленькой заброшенной ферме и вынужден был сделать там передышку. Ему грозила опасность остаться без обеда, но господин Сильвен, который в подобных ситуациях бывал необыкновенно находчивым, обнаружил в кустах забытых хозяевами и одичавших домашних птиц. Беарнец устроил на них охоту, а господин Сильвен взялся их приготовить.

Этот неожиданный праздник привел короля Наварского в прекрасное состояние духа, и он подарил ферму своему спутнику, основав в этом месте маркизат, за то, что, по его словам, ферма не дала умереть с голоду королю.

Буа-Доре владел этим поместьем, завоеванным без единого выстрела, лишь несколько часов, проведенных там с королем. На следующий день ферма оказалась в руках у противника. После заключения мира туда вернулись законные владельцы.

Но Буа-Доре дорожил не ветхой лачугой, а своим титулом, поскольку король Франции впоследствии со смехом подтвердил обещание, данное королем Наварры. Это не было записано на бумаге, но, поскольку беррийский дворянин пользовался покровительством всемогущего монарха, к титулу привыкли, и скромный деревенский помещик был принят в королевском окружении как маркиз де Буа-Доре.

Никто против этого не возражал, шутливость и терпимость короля создали если не закон, то по крайней мере прецедент, и сколько бы ни подтрунивали над маркизатом господина Сильвена Бурона дю Нуайе — таково было его настоящее имя, — он несмотря на любые насмешки, вел себя как человек, относящийся к высшей знати. В конце концов он заслужил свой титул честнее и носил его с большим достоинством, чем многие другие сподвижники короля.

Д'Альвимар был не в курсе этой истории, поскольку невнимательно слушал рассказ Гийома д'Арса. Он не думал насмехаться над сановитостью господина де Буа-Доре, и привыкший к постоянным шуткам на эту тему маркиз был бесконечно ему признателен за его учтивость.

Тем не менее он изо всех сил пытался казаться удальцом, чтобы сгладить неуместную историю с осадой Сансера.

— Я держу эту карету лишь для того, чтобы предоставлять ее соседским дамам, когда у них возникает такая необходимость, — сказал он. — Что до меня, я предпочитаю ездить верхом. Это быстрей и шума меньше.

— Получается, — ответил д'Альвимар, — вы приняли меня за даму, послав днем за каретой? Я очень смущен, и если бы я знал, что вы не боитесь вечерней прохлады, я умолял бы вас ничего не менять в ваших привычках.

— Я полагаю, что после предпринятого вами путешествия не стоит в тот же день садиться в седло. А что касается холода, скажу вам откровенно, я большой лентяй и зачастую позволяю себе такие нежности, в которых мое здоровье вовсе не нуждается.

Буа-Доре пытался увязать изнеженность молодых куртизанов с бодростью молодых деревенских дворян, что иногда бывало довольно сложно.

Он был еще крепок, оставался прекрасным наездником и сохранял хорошее здоровье, если не считать ревматических болей, о которых никогда никому не рассказывал, и легкую глухоту, которую он также скрывал, объясняя недостатки слуха рассеянностью.

— Считаю своим долгом, — продолжил он, — извиниться перед вами за невоспитанность моего друга де Бевра. Что может быть нелепей, чем религиозные споры, которые, к тому же, вышли из моды. Простите старику его упрямство. В глубине души де Бевра эти тонкости волнуют ничуть не больше, чем меня. Пристрастие к прошлому заставляет его иногда тревожить память мертвых, досаждая таким образом живым. Не понимаю, почему старость столь педантична в своих воспоминаниях, будто за долгие годы не повидала достаточно людей и вещей, чтобы философски глядеть на мир. Ах, расскажите мне лучше, мой дорогой гость, о людях Парижа, чтобы мы могли с изысканностью и умеренностью обсудить все предметы нашей беседы. Расскажите мне о дворце Рамбуйе, например! Вы, несомненно, бывали в голубом салоне Артенисы?

Ответив, что бывал принят у маркизы, д'Альвимар не погрешил против истины. Его ум и ученость открыли перед ним двери модного Парнаса. Но он не мог стать своим человеком в этом святилище французской вежливости, поскольку слишком быстро обнаружилась его нетерпимость.

К тому же литературные пасторали были не в его вкусе. Его снедало свойственное его времени честолюбие, так что пастораль, идеал отдыха и скромных развлечений, была ему ни к чему. Поэтому он почувствовал себя в плену усталости и сонливости, когда Буа-Доре, в полном восторге от того, что есть с кем поговорить, целыми страницами принялся пересказывать «Астрею».

— Что может быть прекрасней, — восклицал он, — чем письмо пастушки к своему любовнику: «Я подозрительна и ревнива, меня трудно завоевать и легко потерять, легко обидеть и трудно утешить. Мои желания должны стать судьбой, мои мнения истиной, мои приказы непреложными законами». Вот это стиль! А как прекрасно обрисован характер! А продолжение, продолжение! Не правда ли, месье, в нем содержится вся мудрость, вся философия, вся мораль, которая только нужна человеку? Послушайте, что ответила Сильвия Галатее: «Невозможно сомневаться, что этот пастух влюблен, поскольку он столь честен». Вы понимаете, месье, всю глубину этого утверждения? Сильвия объясняет это сама: «Ничего на свете влюбленный так не желает, как быть любимым; чтобы быть любимым, надо стать приятным, а приятным человека делает то, что делает его честным».

— Что? Что вы сказали? — встрепенулся д'Альвимар, разбуженный словами ученой пастушки, которые Буа-Доре вещал ему прямо в ухо, чтобы перекричать стук кареты по камням древней римской дороги, ведущей из Ля Шатра в Шато-Мейян.

— Да, месье, и я готов защищать эту мысль хоть против всего света! — горячился маркиз, не заметивший, как вздрогнул его гость. — Сколько времени я впустую твержу об этом старому вздорному еретику в области чувств!

— О ком вы? — переспросил ошарашенный д'Альвимар.

— Я имею в виду своего соседа де Бевра. Даю слово, он прекрасный человек, но полагает, что можно найти понятие добродетели в теологических книгах, которые он не читает, поскольку ничего в них не понимает. Я же пытаюсь внушить ему, что оно содержится в поэтических произведениях, в приятных и благовоспитанных рассуждениях, из которых любой человек, как бы прост он ни был, может извлечь для себя пользу. Например, когда юный Луцида уступает безумной любви Олимпии…

Тут д'Альвимар снова погрузился в дрему, на этот раз окончательно, а господин Буа-Доре продолжал декламировать до тех пор, пока карета и эскорт с тем же грохотом, как в ля Мотт, въехала на подвесной мост Брианта.

Было уже совсем темно, и д'Альвимар смог осмотреть замок лишь изнутри. Он показался ему совсем маленьким. В наши дни любая из комнат замка показалась бы нам просторной, но по тогдашним понятиям они считались чрезвычайно маленькими.

Часть дома, которую занимал маркиз, в 1594 году была разорена авантюристами и недавно отстроена заново. Это было квадратное помещение, примыкающее с одной стороны к весьма старой башне, а с другой к еще более древней постройке. Архитектурный комплекс вобрал в себя разнородные стили, но выглядел изящным и живописным.

— Не удивляйтесь, что мой дом выглядит столь скромно, — сказал маркиз, поднимаясь впереди него по лестнице, пока его паж и экономка Беллинда освещали им путь, — это всего лишь охотничий дом, холостяцкая квартира. Если мне когда-нибудь придет в голову мысль о женитьбе, придется заняться строительством. Но до сих пор я об этом и не помышлял; надеюсь, что поскольку вы тоже холостяк, вы не будете чувствовать себя в этой хижине слишком неудобно.

Глава девятая

На самом деле холостяцкая квартирка была обустроена, меблирована и украшена с роскошью, которую трудно было ожидать, глядя на маленькую и низкую, украшенную виньетками дверь и узкий вестибюль, где начиналась пинтовая лестница.

Каменные плиты были устланы беррийскими шершавчиками (коврами местного производства), на деревянном полу лежали более дорогие ковры Обюссонской мануфактуры, а гостиную и спальню хозяина украшали дорогие персидские ковры.

Окна были широкими и светлыми, двухдюймовой толщины ромбы из неподкрашенного стекла были украшены выпуклыми медальонами с цветными гербами. На обивке стен были изображены очаровательные хрупкие дамы и красивые маленькие кавалеры, в которых, благодаря пастушьим сумкам и посохам можно было признать пастушек и пастухов.

В травке у их ног были вышиты имена главных героев «Астреи», прекрасные слова, сходящие с их уст, пересекались в воздухе с не менее прекрасными ответами.

В салоне для гостей панно изображало несчастного Селадона, который, грациозно извиваясь, бросается в голубые воды Линьона, который уже заранее пошел кругами в ожидании его падения. За ним несравненная Астрея открыла шлюзы, дав волю своим слезам[25], обнаружив, что прибежала слишком поздно, чтобы остановить своего воздыхателя, хотя его висящие в воздухе ноги находились на уровне ее руки. Изображенное над этой патетической сценой дерево, более похожее на барана, чем бараны фантастических лугов, тянуло к потолку курчавые ветви.

Но, чтобы не печалить сердце зрителя душераздирающей картиной гибели Селадона, художник на том же панно, совсем рядом, изобразил его уже лежащим на другом берегу, находящегося меж жизнью и смертью, но спасенного от верной гибели тремя прекрасными нимфами, густые волосы которых с вплетенными в них гирляндами жемчужин, волнами спускались на плечи. Из-под закатанных по локоть рукавов виднелся внутренний рукав, который сборочками шел до самой кисти, где его придерживали два жемчужных браслета. У каждой на боку был колчан со стрелами, а в руке лук из слоновой кости. Подобранные подолы их платьев обнажали высокие золоченые ботиночки до колен.

За этими красавицами следовал маленький Мериль, сидевший в повозке в форме раковины, увенчанной зонтом от солнца, в которую были впряжены лошади, своими кроткими физиономиями и сгорбленными спинами более напоминавшие овец.

На следующем панно спасенный и поддерживаемый этими милыми нимфами пастух был изображен в тот момент, когда отдает через рот всю выпитую им воду Линьона. Но этот процесс не мешает ему тем не менее говорить, и на фоне извергающейся из его рта струи написано: «Если я жив, то как возможно, что жестокость Астреи не заставила меня умереть?»

Пока он произносит свой монолог, Сильвия обращается к Галатее: «В его манерах и его речах есть нечто более благородное, чем свойственно тем, кто носит звание пастуха».

Над головой у них Купидон пускает в сердце Галатеи стрелу, размером больше, чем он сам, при этом из-за того, что дерево закрывает ему обзор, он целится ей в плечо. Но стрелы любви столь летучи!

Что сказать о третьем панно, изображающем схватку златокудрого Филандра с ужасным Мором? Зажатый чудовищем со всех сторон, храбрец, не растерявшись, правой десницей всаживает железное острие своего пастушьего посоха меж глаз врага.

На четвертом панно прекрасная Меландра в доспехах Рыцаря печального образа противостоит жестокому Липанду.

Но кто не знаком с шедеврами этого прекрасного края ковроткачества, как сказал о нем один из наших поэтов, безумного и веселого края, в которых будто отражены наши детские фантазии и мечты о чудесах?

Обивка в доме господина де Буа-Доре была весьма удачной, в том смысле, что с помощью отдельных групп фигур, рассеянных по пейзажу, удалось соединить все приключения воедино, так что хозяин имел удовольствие созерцать все сцены любимого произведения, прохаживаясь по комнате. Но рисунки были донельзя абсурдны, краски просто невообразимы, ничто лучше не могло характеризовать дурной, отвратительный, фальшивый вкус, который в то время соседствовал с великим и великолепным вкусом Рубенса и смелыми и правдивыми видами Жака Калло[26].

У каждой эпохи свои крайности, поэтому никогда не стоит сожалеть о времени, в котором живешь.

Тем не менее следует признать, что в истории искусства некоторые периоды были более благоприятными, чем другие, и иногда вкус был столь чист и плодороден, что чувство прекрасного проникало во все детали обыденной жизни и во все слои общества.

Во времена расцвета возрождения все имело характер элегантного изобретения, даже по малейшим обломкам той эпохи чувствуется, что подъем в общественной жизни благоприятствовал подъему воображения. Так происходит у всех — от высших интеллектов до простого ремесленника; и во дворцах, и в лачугах не существует ничего, что могло бы приучить глаз к виду безобразного или пошлого.

В эпоху Людовика XIII все изменилось, и провинциалы начали предпочитать ковры и мебель современной работы, такие, как у господина де Буа-Доре, драгоценным образцам прошлого века, подобным тем, что были разбиты или сожжены рейтерами в замке его отца пятьдесят лет назад.

Сам он считал себя человеком сведущем в искусстве, но ничуть не сожалел о старье, и если ему случалось встретить на дороге какого-нибудь бродячего мазилу, он излагал ему то, что наивно называл своими идеями в области мебели или украшений, и затем за большие деньги заказывал желаемое, поскольку ни перед чем не останавливался, чтобы потешить свой детский и странный вкус к роскоши.

Таким образом, его замок кишел сервантами с секретом и ларцами-комодами с сюрпризом. Эти чудные ларцы представляли собой нечто вроде больших коробок с выдвижными ящиками, из которых при нажатии пружины появлялись сказочные дворцы с колоннами, инкрустированные крупными фальшивыми камнями, обитатели которых были вырезаны из ляпис-лазури, слоновой кости и яшмы.

Другие ларцы, покрытые прозрачными раковинами на красном фоне, оттененные блестящей медью или украшенные резной слоновой костью, содержали какой-нибудь шедевр токарного искусства, в котором, благодаря его хитроумному устройству, хранили нежные записки, портреты, локоны, кольца, цветы и прочие любовные реликвии, бывшие в ходу у красавцев той эпохи. Де Буа-Доре уверял, что его шкатулки из красного дерева набиты такого рода сокровищами, но злые языки утверждали, что они совершенно пусты.

Несмотря на все извращения вкуса господина де Буа-Доре, ему удалось превратить свой маленький замок в роскошное, теплое и уютное гнездо, которое встало ему значительно дороже, чем стоило на самом деле; приятно было бы увидеть его нетронутым среди маленьких замков края, ныне заброшенных, приходящих в упадок или сдаваемых внаем.

Не будем дальше описывать занятную обстановку Брианта, это заняло бы у нас слишком много времени. Скажем только, что господин д'Альвимар почувствовал себя, как в лавке старьевщика, такое обилие безделушек располагалось на сервантах, горках, каминах, столах, что контрастировало с суровой простотой испанских дворцов, где прошли его юные годы.

Среди всех этих фаянсовых и стеклянных изделий, флаконов, подсвечников, кувшинов, бомбоньерок, люстр, не считая золотых, серебряных, янтарных и агатовых кубков, стульев различной формы и размеров, обитых шелковой и бархатной тканью, украшенных бахромой, скамеек и шкафов резного дуба с большими металлическими замками, выделявшимися на красном фоне, сатиновых занавесок, на которых золотом были вышиты большие и маленькие букеты, с ламбрекенами из тонкого золота и т. д., и т. п.; подлинные произведения искусства и очаровательные изделия современной промышленности лежали вперемежку с многочисленными детскими безделушками и плодами неудачных опытов. В целом впечатление было сверкающим и приятным, хотя все это было слишком нагромождено и в помещении страшно было двигаться из опасения что-либо задеть или даже сломать.

Когда д'Альвимар выражал маркизу де Буа-Доре свое удивление оттого, что нашел в отдаленных долинах Берри сей дворец феи Бабиолы[27], в комнате появилась экономка Беллинда. Со слугами она говорила зычным и ясным голосом, а к хозяину обратилась тихо и почтительно, чтобы сообщить, что ужин готов; паж широко открыл перед ними двери, выкрикнув установленную фразу, а часы с курантами по фландрской моде пробили ровно семь.

Д'Альвимар, который так и не привык к принятому во Франции изобилию блюд, был удивлен, увидев на столе не только золотую и серебряную посуду, подсвечники, украшенные цветами из разноцветного стекла, но и такое количество блюд, что их хватило бы на добрую дюжину сильно проголодавшихся мужчин.

— Ну что вы, это вовсе не ужин, — ответил ему Буа-Доре, к которому он обратился с упреком, что тот, вероятно, принял его за гурмана, — всего лишь скромная закуска при свечах. Если мэтр-повар не напился в мое отсутствие, вы убедитесь, что оригинальное блюдо способно расшевелить ленивый аппетит.

Никогда за столом своих вельможных соотечественников д'Альвимару не случалось отведать столь восхитительного мяса, да и в лучших домах Парижа он вряд ли встречал вкуснее. Были поданы блюда умело и тонко, в соответствии с модой того времени приправленные: фаршированные перепела, суп из креветок, выпечка, марципаны, начиненные ароматизированными кремами нескольких видов, бисквиты с шафраном и гвоздикой, тонкие французские вина, причем старое иссуденское могло соперничать с лучшими сортами бургундского, а также нежные десертные вина из Греции и Испании.

На то, чтобы попробовать все, ушло два часа. Господин де Буа-Доре говорил о винах и кухне, как безупречный хозяин, а мадемуазель Беллинда командовала слугами с неподражаемым умением и опытом.

Молодой паж сопровождал первые две смены блюд игрой на теорбе[28]; так совпало, что с третьим блюдом появился и новый человек, чем-то встревоживший д'Альвимара.

Глава десятая

На вид вновь пришедшему было лет сорок, здороваясь с ним, маркиз назвал его мэтром Жовленом. Ни слова не говоря, он уселся в углу на стул из позолоченной кожи, так, чтобы не мешать слугам разносить еду. Он принес с собой сумочку из красной саржи, которую поставил на колени, и с мягкой улыбкой взирал на сотрапезников.

Его можно было назвать красивым, хотя черты лица были довольно вульгарны. У него был большой нос и толстые губы, маленький срезанный подбородок и низкий лоб.

Несмотря на эти недостатки, стоило взглянуть на его красивые черные волосы, на его белые зубы, открывающиеся в печальной, но приветливой улыбке, на его черные глаза, светящиеся умом и добротой, как возникала потребность любить его и даже уважать.

На нем был костюм мелкого буржуа, очень опрятный, из серо-голубого сукна, шерстяные чулки, длинный свободный плащ, отложной воротник с вырезом на груди, рукава, подвернутые на фламандский манер, и большая фетровая шляпа без перьев.

Господин де Буа-Доре, вежливо поинтересовавшись его самочувствием, приказал подать ему кипрского вина, от которого тот жестом отказался, и больше не обращал на него внимания и занимался только своим гостем.

Приличия того времени требовали, чтобы знатный человек не уделял много внимания людям низкого происхождения в присутствии себе равных, чтобы не оскорбить последних.

Но от внимания д'Альвимара не укрылось, что они часто встречались взглядами и при каждом слове маркиза обменивались улыбками, будто маркиз хотел приобщить незнакомца ко всем своим мыслям, либо получить его одобрение, либо отвлечь от каких-то печальных мыслей.

Конечно, это не должно было расстроить господина Скьярра. Но совесть его была не вполне чиста, и это честное и открытое лицо было не просто ему неприятно, оно смутило его и даже вызвало подозрения.

Маркиз, правда, не задал ни единого вопроса, ни словом не помянул причины бегства испанца в Берри. Он говорил только о себе, выказав таким образом должную воспитанность, поскольку д'Альвимар оказался не расположен к каким бы то ни было откровениям, и хозяину удавалось вести беседу, не задавая ему никаких вопросов.

— Вы видите, что у меня хороший дом, хорошая мебель, хорошие слуги, — говорил он, — все это так. Вот уже много лет, как я удалился от света, чтобы немного отдохнуть от тягот войны в ожидании событий. Скажу вам по секрету, после смерти великого короля Генриха я не люблю ни двор, ни город. Я не нытик и принимаю время таким, какое оно есть. Но в моей жизни было три больших горя: первое, когда умерла моя мать, второе, когда потерял младшего брата и третье, когда не стало моего великого и доброго короля. Причем три этих дорогих мне человека умерли не своей смертью. Король пал от руки убийцы, моя мать упала с лошади, а мой брат… Впрочем, все это слишком печальные истории, и я не хочу в первый же вечер, что вы проводите под моей крышей, рассказывать вам перед сном грустные вещи. Скажу только, что погрузило меня в лень и домоседство. После смерти моего короля Генриха я сказал себе: «Ты потерял все, что имел, теперь осталось потерять только себя и если ты не хочешь тоже погибнуть, тебе надо покинуть край смятений и интриг и отправиться лечить удрученную и усталую душу в родные места». Так что вы абсолютно правы, полагая, что я счастлив насколько возможно, поскольку я выбрал для себя участь, которую пожелал, и сохранил себя от всех противоречий. Но вы не ошибетесь, предположив, что кое-чего мне все-таки не хватает. У меня действительно есть все, чего только можно пожелать, но мне не хватает общения. Но не буду больше обременять вас моими печалями, я не из тех, кто уходит в них с головой, не желая утешиться или отвлечься от них. Не желаете ли попробовать лимонного желе, пока наш слух будет услаждать музыкант, более умелый, чем паж, которого вы сейчас слушали? Вы тоже послушайте, любезный друг, — обратился он к пажу, — вам это пойдет на пользу.

Обращаясь к д'Альвимару, он послал тому, кого называл мэтром Жовленом, почтительный взгляд, напоминающий скорее просьбу, чем приказ.

Человек, одетый в серое, расстегнул и отбросил назад широкий рукав, под которым был более узкий, цвета ржавчины. Затем он вынул из сумки волынку с коротким, украшенным виньетками посохом, в тех краях их называют сурделина, на которых исполняли камерную музыку.

Этот инструмент, звучание которого столь мягко и нежно, сколь современные мюзеты[29] крикливы и шумны. Едва музыкант начал настраивать инструмент, он уже завладел не только вниманием, но и душой своих слушателей. В его руках сурделина пела будто человеческим голосом.

Д'Альвимар знал толк в музыке, и красивые мелодии делали печаль его души менее горькой, чем обычно. Он с радостью отдался во власть этого облегчения, поскольку ему стало спокойней, когда он понял, что незнакомец умелый и безобидный музыкант, а не тайный шпион.

Что до маркиза, он любил музыку и музыканта и каждый раз слушал своего мэтра-сурделиниста с благоговейным вниманием.

Д'Альвимар в любезных выражениях высказал свое восхищение игрой. На этом ужин закончился, и он попросил разрешения удалиться.

Маркиз тоже встал, сделал знак мэтру Жовлену его дождаться, а пажу принести светильник. Он захотел сам проводить гостя в приготовленную для него комнату. Затем он вернулся к столу, снял шляпу, что в те времена означало, что можно вести себя без церемоний, позже обычай изменился. Он налил себе нечто вроде пунша, который назывался кларет, смесь белого вина с медом, мускатом, шафраном, гвоздикой, и предложил мэтру Жовлену присесть рядом, на место д'Альвимара.

— Ну что ж, мессир Клиндор, — обратился маркиз с добродушной улыбкой к юноше, которому, по своему обыкновению, дал прозвище из «Астреи», — идите ужинать с Беллиндой. Скажите ей, чтобы она о вас позаботилась, и оставьте нас. Постойте, — удержал он пажа, — что это за манера ходить, я давно обещал отучить вас от этой привычки. Я обратил внимание, что вы иногда шагаете, как вам кажется, по-военному, а на самом деле, как простолюдин. Не забывайте, что хотя вы и не дворянин, вы можете им стать и что добрый буржуа, служа знатному человеку, может затем получить фиеф[30] и взять его имя. Но чего ради я стану помогать вам облагородить ваше происхождение, если вы делаете все, чтобы опростить ваши манеры? Старайтесь держаться, как дворянин, месье, а не как мужлан. Держитесь с достоинством, постарайтесь, когда ходите, ставить ногу на всю ступню, а не ступать сперва на пятку, потом на носок, от этого ваша поступь напоминает лошадиную, а звук ваших шагов — стук копыт лошади, которая работает на мельнице. А теперь ступайте с миром, ешьте и крепко спите, а не то как бы не довелось вам изведать путчища[31].

Юный Клиндор, настоящее имя которого было Жан Фашо (его отец держал аптеку в Сен-Амане), выслушал напутствие своего сеньора с великим уважением, и, попрощавшись, удалился на цыпочках, как танцор, чтобы показать, что он не ставит ногу сперва на пятку, поскольку он вовсе ее так не ставил.

Старый слуга, который всегда ложился спать последним, тоже ушел ужинать, и маркиз обратился к своему музыканту:

— Итак, мой дорогой друг, снимайте вашу шляпу и, не опасаясь слуг, спокойно поешьте. Возьмите кусок этого пирога и ветчины, как всегда, когда мы остаемся наедине.

Мэтр Жовлен поблагодарил его нечленораздельным мычанием и принялся за еду; маркиз тем временем неторопливо потягивал свой клерет, не столько из любви к напитку, сколько чтобы составить музыканту компанию, поскольку хотя этот старик и был во многом смешон, у него не было ни одного недостатка.

Пока несчастный немой ел, хозяин вел с ним беседу, что было для немого большой отрадой, поскольку никто другой не брал на себя труд разговаривать с человеком, который не может ответить. Все привыкли обращаться с ним, как с глухонемым, и зная, что он не способен повторить услышанное, не стеснялись лгать или злословить в его присутствии. Лишь маркиз обращался с ним весьма почтительно из уважения к его благородному характеру, обширным знаниям и перенесенным невзгодам, которые мы вам кратко опишем.

Люсилио Джиовеллино, уроженец Флоренции, был другом и учеником знаменитого и несчастного Джордано Бруно. Вскормленный высокой наукой и обширными идеями своего учителя, он помимо того проявил незаурядные способности к искусству, поэзии и языкам. Учтивый, красноречивый, владеющий даром убеждения, он успешно распространял смелые доктрины множественности миров.

В тот день, когда Джордано был сожжен на костре, приняв смерть со спокойствием мученика, Джиовеллино был навечно изгнан из Италии.

Это произошло в Риме за два года до описываемых нами событий.

Под пыткой Джиовеллино отрекся от некоторых принципов Джордано. Несмотря на всю любовь к учителю, он отказался от некоторых из его заблуждений; поскольку удалось заставить его отречься лишь от половины его ереси, ему присудили половинное наказание — отрезали язык.

Разоренный, изгнанный, сломленный пытками, Джиовеллино отправился скитаться по Франции, игрой на нежной волынке зарабатывая на кусок хлеба. Затем Провидение столкнуло его с маркизом, который поселил его у себя, выкармливал и лечил, и, что еще важнее, ценил и уважал. Люсилио письменно рассказал ему свою историю.

Буа-Доре не был ни ученым, ни философом: сперва он просто принял участие в судьбе несчастного изгнанника, каким в свое время был сам, преследуемый католической нетерпимостью. Ему не понравился бы упрямый и непреклонный сектант, каких среди гугенотов было не меньше, чем среди их противников. Он имел смутное представление о хуле, возводимой на Джордано Бруно, и попросил объяснить его догмы. Джиовеллино писал быстро и с элегантной ясностью, которую великие умы начинали ценить, желая даже самое заурядное ввести в чистую науку.

Маркиз скоро почувствовал вкус к этой письменной речи, когда ясно и без лишних отступлений описывалось главное. Постепенно он вдохновился и увлекся новыми определениями, которые избавили его от невыносимых противоречий. Он захотел ознакомиться с изложением идей Джордано и даже его предшественника Ванини. Люсилио смог их достать и, указывая на слабые или ложные места, привел его к тем единственным выводам: творение бесконечно, как и сам Творец, бесчисленные звезды заполняют бесконечное пространство Не для того, чтобы служить светильником или развлекать нашу маленькую планету, но являются очагами для универсальной жизни.

Понять это совсем не сложно, и люди поняли это при первом же проблеске гения, появившемся у человечества. Но доктрины средневековой церкви уменьшали Господа и небо до размеров нашей маленькой планеты, так что маркиз подумал, что грезит, когда узнал (он утверждал, что именно так все всегда себе представлял), что существование настоящей вселенной не поэтическая химера.

Глава одиннадцатая

— Итак, — воскликнул маркиз, пока его друг из скромности торопился закончить трапезу, хотя хозяин и просил его не спешить, — чем вы сегодня занимались, мой славный ученый? Да, понимаю, вы написали несколько прекрасных страниц. Берегите их, эти слова должны дойти до потомства, поскольку мрачные времена пройдут и канут в Лету. Но не забывайте прятать написанное в сервант с секретным замком, который я поставил в вашей комнате, если пишете не в моей комнате.

Немой жестами объяснил, что работал в кабинете маркиза, и что убрал написанное в ящик из красного дерева, где маркиз хранил все его записи. Он легко объяснялся с хозяином жестами.

— Тем лучше, — одобрил Буа-Доре, — там они в еще большей безопасности, поскольку туда никогда не заходит ни одна женщина. Дело не в том, что я не доверяю Беллинде, но она, на мой взгляд, стала слишком набожной с тех пор, как монсеньор Буржский прислал нам нового приходского священника, который, боюсь, и в подметки не годится нашему старому другу, прежнему священнику, бывшему здесь при архиепископе мессире Жане де Боне.

Ах, как жаль, что нам пришлось расстаться с нашим славным священником. Со своей длинной бородой, гигантским ростом, пузатый, как винная бочка, с аппетитом Гаргантюа, красивым лицом и широкими взглядами, он был одним из самых тонких и лучших людей королевства, хотя глядя на него можно было подумать, что это обыкновенный бонвиван.

Если бы вы оказались здесь в его время, мой дорогой друг, вам не пришлось бы прятаться в маленьком охотничьем домике, вам не надо было бы переиначивать ваше имя на французский лад, скрывать вашу ученость, выдавая себя за скромного волынщика, и убеждать окружающих, что вы изувечены гугенотами. Наш бравый прелат взял бы вас под свое покровительство и вы смогли бы издать ваши выдающиеся произведения в Бурже к вящей славе вашего имени и нашей провинции.

Кстати, сегодня у моего соседа де Бевра я узнал еще кое-что о принце, отрекшемся от веры своих отцов и от друзей молодости. Он наводняет наши края иезуитами. Если бы несчастный Генрих вдруг ожил, он застал бы перемены занятными. Господин де Сюлли попал в немилость. Угрожая ему, Конде скупает его земли в Берри. Послушайте, он уже заполучил окружной суд и командование большой башней. Он становится королем нашей провинции, и, говорят, метит в короли Франции. Так что снаружи все плохо, можно чувствовать себя в безопасности лишь в наших маленьких крепостях, и то при условии, что соблюдаешь осторожность и терпеливо ожидаешь, пока все это кончится.

Джиовеллино взял протянутую маркизом через стол руку и поцеловал ее с красноречивым выражением, заменявшим ему слово. В то же время взглядом и мимикой он дал понять, что счастлив находиться рядом с ним и не сожалеет о славе и мирском шуме, что он не забывает об осторожности из опасения повредить своему покровителю.

— Что касается человека, которого я сюда привез и который сидел со мной за столом, — продолжал Буа-Доре, — знайте, что мне о нем ничего не известно, кроме того, что он друг мессира Гийома д'Арса, что ему грозит опасность и его надо спрятать, а в случае необходимости защитить. Но не кажется ли вам удивительным, что в течение всего дня он даже не попытался отозвать меня в сторону, чтобы рассказать о том, что его сюда привело, и даже когда мы остались наедине в моем замке, он все равно об этом не заговорил?

Люсилио, всегда имевший под рукой бумагу и карандаш, написал: «Испанская гордость».

— Да, — кивнул маркиз, прочтя эти слова еще до того, как они были написаны, если можно так выразиться, за два года он привык понимать слова друга еще по первым буквам, — я тоже сказал себе «кастильское высокомерие». Я знавал многих идальго, и помню, что они не считают недостаток доверия признаком невежливости. Так что мне придется проявить древнее гостеприимство — уважать все его тайны и оказывать ему прием, как старому другу, в честности которого не сомневаешься. Но это вовсе не обязывает меня оказывать ему доверие, в котором он мне отказывает. Именно поэтому в его присутствии я усадил вас в углу, как бедного музыканта. Приношу вам свои извинения за недостаток уважения и вежливости, поскольку на это меня толкает забота о вашей безопасности, равно как и за скромный наряд, в котором я заставляю вас ходить…

Несчастный Джиовеллино, который в жизни лучше не был одет и накормлен и так нежно опекаем, прервал маркиза, сжав его ладони в своих, и Буа-Доре был до глубины души растроган, заметив, что слезы благодарности стекают по щекам и черным усам друга.

— Вы слишком дорого мне за это платите, поскольку так любите меня! Я должен отблагодарить вас в свою очередь, рассказав вам о прекрасной Лориане. Но стоит ли пересказывать, что она сказала о вас? Не возгордитесь ли вы? Нет? Тогда слушайте. Сперва она спросила: «Как поживает ваш друид?» Я ответил, что друид, скорее, ее, чем мой, и напомнил ей, что Клемант в «Астрее» был ложным друидом и был так же влюблен, как все влюбленные в этой восхитительной истории.

— Как же, — ответила она. — Если бы этот Клемант был бы так влюблен в меня, как вы хотите меня убедить, он сегодня приехал бы вместе с вами, а между тем он уже две недели носа к нам не кажет. Но, возможно, он, как герой «Астреи», вздрагивает, слыша мое имя, или он так вздыхает, что у него желудок вот-вот из живота вырвется? Я вам не верю и полагаю, что он, скорее, похож на непостоянного Иласа!

Вы видите, что очаровательная Лориана продолжает насмехаться над «Астреей», над вами и надо мной. Но когда вечером я покидал ее, она сказала:

— Я хочу, чтобы послезавтра вы приехали к нам вместе с друидом и его волынкой, или же я на вас обижусь, так и знайте.

Несчастный друид выслушал рассказ Буа-Доре с улыбкой. Он умел шутить, вернее, понимать шутки других. Лориана была для него прелестным ребенком, он ей в отцы годился; но он был еще достаточно молод, чтобы помнить, как любил, и в глубине души он горько переживал свое одиночество. Вспомнив о прошлом, он подавил вздох и тут же начал наигрывать итальянскую мелодию, которую маркиз любил больше всего.

Он вложил в игру столько страсти, музыка звучала так очаровательно, что Буа-Доре воскликнул, употребив почерпнутое в романе выражение:

— Громы небесные, вам не нужен язык, чтобы говорить о любви. Если бы предмет вашей страсти находился здесь, только будучи глухой, она не смогла бы понять, что ваша душа обращается к ней. Но не покажите ли вы мне написанные сегодня строки чистой науки?

Люсилио жестом показал, что устал, и маркиз, дружески обняв, отправил его спать.

Джиовеллино часто чувствовал себя больше сентиментальным музыкантом, чем ученым философом. Это была восторженная и в то же время возвышенная натура.

Господин де Буа-Доре поднялся в свои комнаты, расположенные над салоном.

Он вполне отвечал за свои слова, сказав Джиовеллино, что ни одна женщина никогда не заходит в это святилище отдыха, часть которого составлял кабинет. Самые суровые меры были приняты даже против Беллинды.

Старый Матьяс (прозванный Адамасом по тем же причинам, что Гийет Карка называлась Беллиндой, а Жан Фашо Клиндором) был единственным человеком, имевшим доступ к тайнам туалета маркиза, настолько тот был убежден, что его возраст можно определить лишь увидев, какое количество мазей и красок содержится в расставленных на столике бутылочках, баночках, флаконах и коробочках.

Адамас, естественно, был один и готовил папильотки, пудры и ароматные мази, которые должны были поддерживать красоту маркиза, пока тот спит.

Глава двенадцатая

Адамас был чистокровным гасконцем: доброе сердце, живой ум и неистощимое красноречие. Буа-Доре наивно называл его «мой старый слуга», хотя тот был моложе его на десять лет.

Адамас, сопровождавший его в последних компаниях, повсюду следовал за ним, как тень, постоянно окружая его фимиамом вечного восхищения, тем более губительного для разума, поскольку шло от искренней любви к хозяину. Именно он убеждал маркиза, что тот еще молод и не может состариться, и что, выходя из его рук, он блестит, как цветная картинка из требника, затмевает собой всех ветреников и поражает всех красавиц.

— Господин маркиз, — обратился к нему Адамас, вставая на колени, чтобы разуть своего престарелого идола, — я хочу рассказать вам необычную историю, произошедшую сегодня в ваших владениях.

— Говори, друг мой, говори, раз тебе хочется, — ответил маркиз, который иногда позволял своему слуге говорить с ним довольно фамильярно, к тому же он был уже сонным и полагал, что невинная болтовня поможет ему заснуть.

— Так знайте же, мой дорогой и любимый хозяин, — продолжил Адамас с гасконским акцентом, который мы не беремся здесь воспроизводить, — что сегодня часов в пять здесь появилась довольно странная женщина, одна из тех несчастных, которых мы так много встречали на берегу Средиземного моря и в наших южных провинциях. Вы понимаете, о ком я говорю: у этих женщин белая кожа, толстые губы, красивые глаза и волосы, черные, как… Как ваши!

Он и не думал вкладывать в это сравнение хоть каплю насмешки, хотя именно в этот момент надевал черный парик хозяина на подставку из слоновой кости.

— Ты имеешь в виду, — спросил Буа-Доре, ничуть не рассерженный этим сравнением, — египтянок, которые бродят по дорогам и показывают всякие фокусы?

— Нет, месье, совсем не то. Она испанка и, даю слово, когда она не на людях, она поклоняется Магомету.

— То есть она мавританка?

— Вот именно, господин маркиз, она мавританка, и не знает ни слова по-французски.

— Но ты немного говоришь по-испански?

— Совсем немного, месье. Я уже позабыл почти все, что знал, но когда я с ней заговорил, я начат говорить так же свободно, как с вами.

— Это вся твоя история?

— О нет, месье, дайте мне время. Судя по всему, она из тех пятидесяти тысяч мавров, которые почти все погибли лет десять назад от голода и лишений, одни на галерах, которые должны были доставить их к берегам Африки, другие в Лангедоке и Провансе от нищеты и болезней.

— Несчастные! — вздохнул Буа-Доре, — это один из самых мерзких поступков в мире.

— Правда ли, месье, что Испания выслала миллион мавров, а до Туниса добралось лишь сто тысяч?

— Не знаю, сколько точно, могу сказать одно, это была настоящая бойня, никто никогда не обращался с вьючной скотиной, как они с этими несчастными людьми. Ты знаешь, что наш Генрих хотел обратить их в кальвинизм; став французами, они спасли бы свою жизнь.

— Я помню, месье, что католики Юга и слышать об этом не хотели, они говорили, что скорее перережут их всех до единого, чем пойдут на мессу с этими дьяволами. Кальвинисты проявили ту же нетерпимость, так что в ожидании момента, когда сможет что-нибудь для них сделать, наш добрый король оставил их в покое в Пиренеях. Но после его смерти королева-регентша решила избавить от них Испанию, тогда-то их и бросили в море. Некоторые, чтобы избежать сей злой участи, крестились, так поступила и эта женщина, хотя я подозреваю, что это только для вида.

— Что из того, Адамас? Или ты думаешь, что великий творец солнца, луны и Млечного пути…

— Что вы сказали? — переспросил Адамас, еще мало разбиравшийся в новом увлечении своего господина, которое его, скорее, несколько даже пугало. — Не знаю, что значит молочный голос[32].

— Я объясню тебе это в следующий раз, — зевнув, промолвил маркиз, совсем разомлевший у камина. — Заканчивай скорее свою историю.

— Так вот, месье, — продолжил Адамас. — До прошлого года эта женщина жила в Пиренеях и пасла коз у бедных крестьян, поэтому она прекрасно говорит на каталонском диалекте, который хорошо понимают и по эту сторону гор.

— Так вот почему ты смог общаться с ней по-испански, с твоим гасконским диалектом, который не сильно отличается от горского.

— Как месье будет угодно, но только я вспомнил немало испанских слов, которые она поняла. Кроме того, с ней ребенок, он ей не сын, но она любит его, как козочка своего козленка, это красивый мальчик, умный не по годам и говорит по-французски, как вы или я. Эту мавританку зовут по-французски Мерседес…

— Мерседес — испанское имя, — сообщил маркиз, залезая на высокую кровать с помощью Адамаса.

— Я хотел сказать, что это христианское имя, — объяснил слуга. — Итак, полгода назад Мерседес пришло в голову отправиться к господину де Росни. Она слышала, что он сподвижник покойного короля, который хоть и попал в немилость, еще сохранил немалое влияние благодаря своему богатству и добродетели. И она отправилась в Пуату, где, как ей сказали, проживает господин де Сюлли. Не удивительно ли, месье, что бедная и неграмотная женщина пешком прошла пол-Франции с десятилетним ребенком, чтобы повидать столь значительную персону?

— Так почему же она так поступила?

— В этом соль всей истории! Как вы полагаете, в чем тут дело?

— Трудно гадать. Быстро объясняй, а то уже поздно.

— Объяснил бы, если б знал. Но я знаю об этом не больше, чем вы, и как я ни старайся, она мне ничего не сказала.

— Тогда спокойной ночи.

— Сейчас, месье, я прикрою огонь.

Закрывая огонь, Адамас продолжал, чуть повысив голос, в надежде, что хозяин его услышит:

— Эта женщина, месье, настолько таинственна, что я хотел бы, чтобы вы на нее взглянули.

— Сейчас? — воскликнул разбуженный маркиз. — Ты шутишь, давно пора спать!

— Несомненно. Но завтра утром?

— Так она здесь?

— Да, месье. Она попросила разрешения провести ночь под крышей. Я накормил ее ужином, зная, что месье не любит, когда неимущим отказывают в куске хлеба. Побеседовав с ней, я отправил ее спать на сене.

— И напрасно, друг мой, напрасно: женщина всегда остается женщиной. И… я надеюсь, с ней не остались остальные нищие? Я не люблю шума в своем доме.

— Я тоже, месье. Я поместил только ее с ребенком в подвале на сене, им там хорошо, уверяю вас. Похоже, несчастные не привыкли даже к таким удобствам. Между тем Мерседес настолько опрятна, насколько это возможно при такой бедности. К тому же она недурна собой.

— Я надеюсь, что вы, Адамас, не злоупотребите ее положением? Гостеприимство свято!

— Месье изволит шутить над бедным стариком! Это господину маркизу нужны принципы добродетели, а я в них, поверьте, вовсе не нуждаюсь, поскольку дьявол уже давно меня не искушает. К тому же она производит впечатление честной женщины и ни шагу не ступает без своего ребенка. Полагаю, что ей грозила большая опасность, чем понравиться мне: ведь она долго путешествовала с толпой цыган, которые проходили сегодня через наши края. Их было довольно много, одни египтяне, другие неизвестно кто, как обычно. Она сказала, что эти бродяги были к ней добры, так что верно, что нищие защищают себя друг от друга. Не зная дороги, она шла с ними, поскольку они сказали, что направляются в Пуату. Но сегодня она ушла от них, поскольку, по ее словам, у нее возникло дело в наших краях. И это самое удивительное, месье, поскольку она мне так и не сказала, почему так поступила. Что об этом думает месье?

Буа-Доре ничего не ответил, он мирно спал, несмотря на шум, производимый Адамасом в некоторой степени нарочно, чтобы заставить хозяина слушать его историю.

Заметив, что маркиз отправился в страну грез, старый слуга бережно укутал его одеялом, положил в висящий в изголовье сафьяновый кошель пару пистолетов, на столик справа от кровати рапиру без ножен и охотничий тесак, а также прекрасное издание с гравюрами его любимой «Астреи», поставил кубок сладкого вина с корицей, колокольчик, свечу, носовой платок тонкого голландского полотна, надушенный мускатом. Затем он зажег ночную лампу, задул крапчатые свечи, то есть покрытые разноцветными разводами, поставил у кровати домашние туфли из красного бархата, положил на стул халат из зеленой саржи с вышитыми шелком зелеными же узорами.

Перед тем, как удалиться, верный Адамас еще постоял, глядя на своего хозяина, своего друга, своего полубога.

Без краски маркиз выглядел красивым стариком, и спокойствие чистой совести придавало благородство лицу спящего.

На фоне роскошной и мягкой кровати это старое лицо, резко очерченное и вечно воинственное даже в своей мягкости, со взъерошенными папильотками усами, в чепце из подбитой ватой тафты, обшитом кружевами таким образом, что чепец напоминал корону, при свете слабой лампы создавало странное впечатление смеси бурлескного и сурового.

— Месье спит спокойно, но он забыл помолиться на ночь, — сказал себе Адамас. — Это моя вина, и я должен за него помолиться.

Встав на колени, он весьма усердно помолился, затем ушел в свою комнату, отделенную от хозяйской спальни лишь тонкой перегородкой.

Арсенал, размещенный Адамасом в изголовье маркиза, был, скорее, данью привычке или роскоши.

Все вокруг маленького замка было спокойно, все в замке крепко спали.

Глава тринадцатая

Первым в замке проснулся Скьярра д'Альвимар, который накануне, сраженный усталостью, заснул первым.

Он не любил после пробуждения долго находиться в постели. Тщательно скрываемая им крайняя бедность приучила его обходиться без лакея. Сопровождавший его старый испанец вряд ли согласился бы выполнять иные обязанности помимо оруженосца.

Правда, этот человек был предан д'Альвимару не менее, чем Адамас Буа-Доре, но их положение и характеры разительно отличались.

Они почти не разговаривали между собой либо из нежелания, либо потому, что понимали друг друга с полуслова. К тому же слуга считал себя в некоторой степени равным своему господину, поскольку оба произошли из семей одинаково древних и чистых (по крайней мере, так они утверждали).

Д'Альвимар родился и вырос на глазах Санчо де Корду, так звали старого оруженосца, в поселке, где тот из-за бедности вынужден был заняться выращиванием свиней. Молодой владелец замка, который был лишь немного богаче, принял его к себе на службу, отправляясь искать счастья в чужих краях.

В кастильском поселке поговаривали, что Санчо любил госпожу Изабеллу, мать д'Альвимара, и даже, что он тоже был ей небезразличен. Это вполне объясняло привязанность этого мрачного и печального человека к высокомерному и холодному юноше, который обращался с ним если не как со слугой, то по крайней мере как с неумным подчиненным.

Мечтательная жизнь Санчо проходила в уходе за лошадьми и заботе о том, чтобы оружие хозяина всегда блестело и было остро наточено. Остальное время он посвящал молитве, сну или мечтаниям, никогда не сближался с другими слугами, давая им понять, что они ему не ровня, ни с кем не дружил из-за своей вечной подозрительности, ел мало, вина не пил и никогда не смотрел собеседнику в глаза.

Так что д'Альвимар, одевшись самостоятельно, вышел, чтобы изучить окрестности, хотя было еще раннее утро.

Из замка открывался вид на пруд, откуда выходил ров, который, обогнув постройки, туда же и возвращался. Как мы уже сказали, замок представлял собой комплекс сооружений, относящихся к различным эпохам.

Совсем новое, хрупкое белое здание, крытое шифером, что было признаком большой роскоши в краю, где обычно крыши были в лучшем случае из черепицы. Здание было увенчано двумя мансардами, тимпаны которых были украшены фестонами (украшенными по фронтонам гирляндами) и шариками[33].

Другая постройка, очень древняя, но хорошо отреставрированная, была крыта мереном[34] и по форме напоминала некоторые швейцарские шале. Здесь помещалась кухня, службы и комнаты для друзей. Это здание давало представление о расположении, принятом в былые тревожные времена. Двери на улицу не было, проникнуть туда можно было только из других зданий: окна выходили во двор, на стороне, обращенной к деревне, было лишь два отверстия, две маленьких квадратных норы, смотрящих со стрельчатого фронтона, как пара недоверчивых глаз с немого лица.

Призматическая башня со стрельчатой дверью недурной работы, так называемая башня, крытая шифером, и увенчанная колоколенкой с макушкой и флюгером, устремленным высоко вверх. В этой башне находилась единственная на весь дворец лестница, через башню старое здание связывалось с новым.

К этому массиву примыкали еще невысокие постройки для домашних слуг, выходившие на берег рва.

В середине внутреннего двора стоял колодец. Он был со всех сторон закрыт замком, прудом, еще одним одноэтажным зданием, также с мансардами, украшенными шариками, где помещалась конюшня, свита, снаряжение для охоты и, наконец, въездной башней, менее большой и красивой, чем в Мотт-Сейи, зато поддерживаемой крепостной стеной, усыпанной бойницами с фальконетами[35] для обстрела подходов к мосту.

Не очень мощная фортификация компенсировалась тем, что рвов было два: первый вокруг двора, глубокий и с проточной водой, второй вокруг заднего двора, был болотистым, зато окружен крепкими стенами.

Между двух рядов укреплений, справа от моста, располагался довольно большой парк, обнесенный высокими стенами и окруженный хорошо ухоженным рвом. Слева — аллея для игры с шарами, псарня, фруктовый сад, ферма, луг с господской голубятней, помещением для охотничьих птиц, а также большой загон, простиравшийся до начала поселка, в котором почти все дома принадлежали маркизу.

Поселок также был укреплен, и в некоторых местах основание стен относились, как говорили, ко временам Цезаря.

Сравнивая небольшие размеры замка с богатой мебелью и привычкой хозяина к роскоши, д'Альвимар начал размышлять о причинах сего несоответствия. Поскольку он ни в коей мере не был склонен к доброжелательности, он предположил, что маркиз, судя по всему, скрывает свое богатство, при этом не из скупости, а, вероятней всего, из-за не совсем честного источника его состояния.

И он не ошибался в предположениях.

Как большинство дворян своего времени, маркиз сколотил состояние во время гражданской смуты, обогащаясь за счет разорения богатых аббатств, благодаря военным контрибуциям, то есть тому, что они получали по праву победителя, а также благодаря контрабанде солью.

В ту эпоху грабеж был почти узаконен, свидетельство тому официальная жалоба господина Аркана на господина де Шатра, который сжег его замок «в нарушение всех правил войны, в то время как о разорении и повреждении мебели он даже не поминает».

Что касается контрабанды соли, в начале XVII века трудно было найти в провинции дворянина, который бы считал ругательством слова дворян «фальшивосолонщик».

Роскошь, в которой маркиз уже давно купался, благодаря его либеральности и бесконечному милосердию, была широко известна в окрестностях ля Шатра, но он благоразумно избегал того, чтобы обширным замком или слишком роскошным видом дома привлечь к себе внимание провинциальных властей.

Он знал, что мелкие тираны, делящие между собой либо деньги, либо налоги Франции, легко бы нашли так называемый законный предлог, чтобы заставить его вернуть награбленное.

Д'Альвимар обошел сады, комичное создание своего хозяина, которыми он гордился не меньше, чем своими военными подвигами.

Они представляли собой подражание садам Изауры, описанным в «Астрее»: там были разбиты цветники и били фонтаны, аллеи чередовались с рощицами. Большой лес-лабиринт был представлен рощей-лабиринтом, где не были забыты ни «грядка» орешника, ни фонтан правды любви, ни Грот Дюмона и Фортуны, ни пещера старой Мандраги.

Все это показалось д'Альвимару ребячеством. Навязчивая идея господина Буа-Доре была в те времена столь распространенной, что не казалась эксцентричной. При дворе Генриха IV «Астреей» зачитывались все, а в мелких германских княжествах принцы и принцессы давали своим детям звучные имена, которыми маркиз удостаивал свою челядь и домашних животных. Роман господина д'Юрфе был чрезвычайно популярен на протяжении двух столетий. Еще Жак-Жан Руссо был им очарован. Вспомним также, что накануне Террора известный гравер Моро помещал в свои композиции дам по имени Клорис и кавалеров по имени Хлас и Цидамас. Правда, тогда эти славные имена фигурировали в виньетках и в романсах, а новые пастушки назывались Коен или Кола. Была сделана небольшая уступка реальности: пастушья жизнь из героической превратилась в гривуазную.

Желая составить представление и об окрестностях, д'Альвимар прошелся по поселку, насчитывавшему около сотни дворов, который буквально прятался в дыре. Так нередко бывало со старыми деревнями. Гордые и неприступные, на взгорье, они будто специально прятались в ложбины, чтобы не бросаться в глаза мародерам.

Это было одно из самых красивых мест Берри. Ведущие туда гравиевые дорожки чисты и сухи в любое время года. Веселые ручейки создавали им естественную защиту, чем, вероятно, в свое время воспользовался Цезарь.

Один из этих ручьев питал рвы замка, другой протекал за деревней, пересекая два небольших озера. Затем оба ручья вливались в протекающий неподалеку Эндр. Вместе со своими водами он несет их по узкой долине, пересеченной дорогами, где рощи чередуются с дикими на вид пустырями.

В сей маленькой пустыне не стоит искать величия, зато она преисполнена очарования. По мере того, как поднимаешься к истокам Эндра, он становится все больше похож на обыкновенный ручей, изобилие диких цветов по его берегам просто поразительно[36]. Спокойный и чистый ручей размыл на своем пути все, что преграждало ему путь, образовав зеленые островки, поросшие деревьями. Растущие слишком скученно, чтобы стать величественными, они простирали над водой свои густые кроны.

Земли вокруг поселка были плодородны. Великолепные орешники и высокие фруктовые деревья образовывали зеленую нишу.

Большая часть этих земель принадлежала господину де Буа-Доре. Лучшие из них он сдавал в аренду, те, что похуже, — оставил себе в качестве охотничьих угодий.

Изучив окрестности, уединенность которых и отсутствие крупных дорог вселили ему надежду, что здесь не произойдет нежелательных встреч, д'Альвимар вернулся в поселок, размышляя по пути, не зайти ли к приходскому священнику.

Он запомнил слова, обращенные господином де Бевром к маркизу:

— А как ваш новый священник? По-прежнему молится за Лигу?

Слова эти разожгли интерес испанца.

«Если этот священник ревностно служит благому делу, — подумал он, — мне стоит с ним подружиться. Ведь де Бевр гугенот, да и Буа-Доре с его терпимостью, тоже не лучше. Как знать, смогу ли я ужиться с подобными людьми?»

Для начала он посетил церковь и был раздосадован ее неухоженностью и наготой, что свидетельствовало о бесхозяйственности предыдущего священника, а также о безразличии владельца замка к интересам храма и неусердии паствы.

Буа-Доре, реальное или мнимое отречение которого от протестантства прошло без шума, не пожелал ознаменовать свое возвращение в лоно истинной церкви пожертвованиями деревенскому храму и подарками капеллану. Его вассалы, ненавидевшие гугенотов, без восторга встретили его окончательное возвращение в родной замок в 1610 году, но их настороженность быстро сменилась искренней привязанностью, поскольку вместо жестоко угнетавшего их правителя они получили добродушного и милосердного сеньора.

Так что паства в Брианте не была слишком набожной. Когда крестьяне принялись оспаривать бог весть какую десятину у бог весть какой братии, архиепископ послал к ним весьма вышколенного пастыря не только для того, чтобы он внушал этим дурным людям благие принципы, но и чтобы проследить за настроениями сеньора.

Набожный д'Альвимар, войдя в церковь, встал на колени и произнес несколько молитв, но почувствовав, что не очень настроен молиться от души, он вышел, чтобы поискать священника.

Он увидел его на площади, беседующим с Беллиндой, так что у д'Альвимара было время к нему приглядеться.

Это был довольно молодой человек с несколько желтушным, сладковатым и скрытным лицом. Возможно, заботы сего суетного мира занимали его не меньше, чем д'Альвимара.

Заметив, что из церкви вышел элегантный и серьезный незнакомец, священник сразу же принялся гадать, кто бы это мог быть. Он уже знал, что вчера вечером в замок прибыл новый гость, поскольку главной его заботой было наблюдение за маркизом. Но что общего может быть у человека, о набожности которого свидетельствует то, как рано он явился в церковь, со столь сомнительным новообращенным, как Буа-Доре?

Пытаясь разузнать об этом у экономки, священник обнаружил, что не может оглянуться без того, чтобы не встретиться с устремленным на него взглядом д'Альвимара.

Тогда он отошел немного в сторонку, чтобы оказаться вне поля зрения незнакомца, как человек, который не хочет здороваться, пока не узнает, с кем имеет дело.

Догадавшись об этом, д'Альвимар не последовал за ним, а остался поджидать его на маленьком кладбище, окружавшем церковь, решив поговорить с ним и завести дружбу.

Так он стоял, размышляя о судьбе, теме, постоянно его занимающей, и вид разрозненных могил, казалось, раздражал его больше обычного.

Д'Альвимар верил в Церковь, но не в истинного Бога. Церковь, была для него учреждением для поддержания дисциплины, а также ужаса, пыточным инструментом, который свирепый и неумолимый Бог использует, чтобы поддерживать свою власть. Если бы ему случилось дальше пойти по этому пути, он бы пришел к выводу, что милосердный Христос и сам был еретиком.

Мысль о смерти была д'Альвимару ненавистна. Он боялся ада, и из-за дурных верований не мог согласовать свою жизнь со строгостью своих принципов.

Он был горяч лишь в споре. Наедине с собой он обнаруживал, что сердце его сухо, а разум смущен мирским тщеславием. Напрасно он себя в этом упрекал. Мысль о наказании никогда не будет плодотворной, а страх и угрызения совести далеко не одно и то же.

— Я умру! — говорил он себе, глядя на бугорки травы, которые подобно бороздам на поле, выросли над могилами безвестных людей. — Умру, возможно, без богатства и могущества, как эти ничтожные холопы, от которых не осталось даже имени на сгнивших деревянных крестах. Ни влияния, ни славы в этом мире! Ярость, разочарование, бесполезный труд, тщетные усилия… возможно, даже преступления… все это может случиться со мной на пороге вечности, и я так и не смогу послужить делу Церкви в этом мире, чтобы получить спасение в ином!

Размышляя о своей судьбе, он пришел к выводу, что дьявол его сильно искушает.

Он подумал, не стоит ли исповедоваться этому священнику, показавшемуся ему человеком умным, но потом решил, что не стоит доверять свои жгучие тайны незнакомому человеку.

Погруженный в черную меланхолию, он заметил появление господина Пулена, лишь когда тот почтительно поздоровался.

Они представились друг другу.

С первых же слов оба поняли, что одинаково честолюбивы.

Священник пригласил его к себе на обед.

— Я смогу оказать вам лишь скромный прием, мой стол не так изобилен, как в замке. У меня нет слуг, прислуживающих на пирах. Так что скромность моего угощения позволит вам сохранить аппетит, чтобы отобедать затем у маркиза, о начале которого колокол возвестит часа через два-три, не раньше.

В этих словах проскользнула едкая зависть к замку, которая не укрылась от испанца. Он охотно принял приглашение, надеясь узнать у священника все, чтобы решить, стоит ли опасаться гостеприимства маркиза или радоваться ему.

Глава четырнадцатая

Для начала господин Пулен отозвался о владельце замка положительно.

Очень добрый человек; у него прекрасные намерения; он много подает бедным, никто этого не отрицает; к сожалению, будучи недостаточно осведомленным, он раздаст милостыню направо-налево, не посоветовавшись с естественным посредником между замком и хижиной, то есть с приходским священником. Он слегка тронутый, сам по себе безобиден, но его позиция опасна из-за его богатства, примера рафинированной чувственности, легкости и небрежения к религии, который он подает своему окружению.

К тому же у него проживает весьма подозрительная личность: волынщик, который, возможно, на самом деле вовсе не так нем, как кажется; может, он еретик или лжеученый, и занимается астрономией или даже астрологией!

Старый Адамас тоже не лучше, мерзкий льстец и лицемер. А этот паж, нелепо выряженный в дворянина? Хотя, будучи буржуа, он не имеет права носить даже сатин, а по воскресеньям он имеет наглость являться на мессу в камчатой ткани!

Вообще вся челядь никуда не годится. Со священником они в лучшем случае вежливы, о предупредительности и речи не идет. Его еще ни разу как следует не пригласили на обед, сказали только, что для него раз и навсегда поставлен прибор. Слишком уж бесцеремонное обращение! Даже удивительно видеть подобное у человека, который долго прожил при дворе. Правда, у Беарнца не очень-то обращали внимание на правила хорошего тона и нередко слишком баловали ничтожных людей. Так что во всем замке лишь Беллинда производит впечатление рассудительного человека.

Д'Альвимар решил, что Пулен весьма умен, а подозрения к волынщику разгорелись в его сердце с новой силой.

Но эти мелочи недолго занимали внимание испанца.

Уверившись, что маркизу доверять не стоит, он перенесся мыслью в более высокие слои и захотел узнать, что представляют собой важные персоны этой провинции.

Пулен был в курсе всех маленьких тайн Буржского правительства. Политику он понимал так же, как д'Альвимар: завладеть секретами частной жизни каждого, чтобы затем влиять на большие дела.

Вскоре священник понял, что может говорить открыто. Он признался, что смертельно скучает в этом затерянном в беррийской глуши поселке, но, набравшись терпения, надеется, что близок тот день, когда господин де Буа-Доре или его сосед де Бевр предоставят повод для преследования, при этом господин Пулен предпочитал быть жертвой, а не нападающим.

— Вы понимаете, лучше быть в обороне, чем на острие наступления. Наступая, никогда не чувствуешь себя уверенно. Вот если бы беррийские безбожники мне угрожали или даже причинили небольшое зло, я смог бы поднять достаточно шума, чтобы навсегда покинуть этот пустынный край. Не думайте, что я честолюбив. Я служитель Церкви, а чтобы принести ей пользу, приходится стремиться быть на виду.

«Этот попик половчее меня, — подумал д'Альвимар, — он умеет ждать и умеет найти удобную позицию для нападения на врага. А я всегда был слишком агрессивным, это меня и погубило. Но никогда не поздно воспользоваться добрым советом, я часто буду приходить к нему посоветоваться».

Создавалось впечатление, что этот человек занят лишь мелкими дрязгами своего прихода, и то затем, чтобы извлечь из этого выгоду для себя. Но он был значительно сильнее д'Альвимара, настолько, что через час он полностью разгадал его, несмотря на всю его недоверчивость, и если он узнал не все секреты жизни испанца, то по крайней мере его характер, разочарования, неудачи, желания и мечты.

Исповедовав его таким образом, делая вид, что исповедуется сам, он повел разговор прямо к цели:

— У вас больше шансов преуспеть, чем у меня, поскольку богатство делает могущественным. Священник не может добиться успеха теми же способами, что человек света. Он должен идти к цели медленно, рассчитывая лишь на свой ум и усердие. Он должен помнить, что богатство для него не цель, а средство. А вы можете разбогатеть уже завтра-послезавтра. Надо лишь жениться.

— Я в это не верю! — воскликнул д'Альвимар. — В наш развращенный век женщины предпочитают покровительствовать своим любовникам, а не мужьям.

— Я про это слышал, — возразил священник, — но я знаю против этого одно простое средство.

— Вот это да! В таком случае вы обладатель великого секрета!

— Очень простого и легкого при этом. Не надо целить высоко. Не стоит жениться на женщине из высшего света. Надо найти в провинции простую женщину с хорошим приданым. Вы понимаете? Надо тратить деньги при дворе, а жену туда не вывозить.

— Как! Жениться на мещанке?

— Среди дворянок есть богатые девушки, не менее скромные, чем мещанки.

— Я с такими не знаком.

— Ну как же, что далеко ходить за примерами… Как вам нравится молодая вдовушка из Мотт-Сейи?

— По-моему, тут можно скорее говорить о достатке, чем о богатстве.

— Вы судите поверхностно. В этих краях люди не привыкли к роскоши. За исключением чокнутого маркиза все дворяне-домоседы живут довольно скромно, но деньги имеют. Они обогатились благодаря контрабанде солью и ограблению монастырей. Если захотите, я докажу вам, что, заполучив доходы мадам де Бевр, вы сможете вести в Париже вполне достойный образ жизни. К тому же она в родстве с лучшими семьями Франции, и те не станут возражать против того, чтобы породниться со здравомыслящим испанцем.

— Но разве она не гугенотка, как отец?

— Вы ее обратите! По крайней мере, если вы не хотите воспользоваться ее кальвинизмом как предлогом, чтобы оставить ее доживать свой век в одиночестве.

— Вы весьма дальновидны, господин священник! Но вы же собираетесь в один прекрасный день объявить войну этой семье…

— Поскольку я не собираюсь семью разорять, эта война скорее окажет вам услугу. Только не подумайте, что я советую вам плохо с ней обращаться или бросить ее. Просто надо иметь достаточно свободы, чтобы отлучаться, когда этого требует ваше положение. Если она станет сварливой или строптивой, ее легко будет укротить, памятуя о ее ереси. Свобода совести, предоставленная этим людям, оговаривается рядом ограничений, которые они не всегда соблюдают. Они постоянно в наших руках, доказательство тому то, что она до сих пор не нашла нового мужа. В наших краях люди, уставшие от войны между замками, опасаются жениться во время непрекращающихся войн. Так что в данный момент у вас нет конкурентов, кроме, разве что, Гийома д'Арса, умеренного католика, завсегдатая Ла-Мотт. Но в Бурже его смогут завлечь в иные сети. Этого молодого зятька нетрудно отвлечь. И наконец, со вдовой, изнывающей от одиночества, такому человеку, как вы, грех не справиться. По вашей улыбке я вижу, что вы уверены в успехе.

— Признаюсь, все, что вы говорите, верно, — ответил д'Альвимар, вспомнив волнение, которое молодая дама не смогла от него скрыть, но причину которого он истолковывал совершенно неверно. — Я думаю, стоит мне захотеть…

— Надо захотеть… Подумайте об этом как следует, — произнес господин Пулен, поднимаясь. — Если вы решитесь, я напишу конфиденциальное письмо людям, которые многое могут.

Он имел в виду иезуитов, которые уже поколебали твердость господина де Бевра, угрожая, что его дочь не сможет выйти замуж. Ценой этого замужества де Бевр мог купить для себя покой. Д'Альвимар, понявший все с полуслова, обещал священнику серьезно над этим подумать и дать ответ послезавтра, после визита к мадам де Бевр.

Колокол в замке возвестил начало обеда. Попрощавшись со священником, сулившим ему золотые горы, д'Альвимар направился замку.

После общения с деятельным и способным поддержать его умом священником, он чувствовал себя сильным и веселым, чего с ним не случалось уже давно. К нему возвращалась надежда. Бегство в Берри, убежище, найденное у врагов его веры, своеобразное одиночество, в котором он оказался, то есть все, что еще два часа назад виделось ему в мрачных красках, теперь казалось счастливым приключением.

— Да, да, этот человек прав, — сказал себе д'Альвимар. — Эта женитьба меня спасет. Стоит мне только захотеть. Вскружив голову этой провинциалочке, я признаюсь ей, что попал при дворе в немилость, и она сочтет для себя честью меня в этом утешить. Придется некоторое время притворяться… ну что ж, постараюсь. Итак, вперед! Горизонт проясняется, и может, вскоре звезда моей судьбы выйдет из-за туч.

Ведя с собой такую беседу, он поднял голову и заметил на мостике у двора ребенка мавританки, храбро сидящего на одной из лошадей из вчерашней каретной упряжки маркиза.

Мерседес попросила у Адамаса позволения провести еще день в замке, и добрая душа разрешила ей это от имени хозяина, которому он непременно желал ее представить, когда тот будет свободен.

Игравший во дворе ребенок понравился каретнику[37], и он уступил просьбам мальчика покатать его на Скилендре. Сам он сел на Пиманта (другую лошадь из упряжки) и, держа Скилендра за уздечку, повел коней к ручью на ежедневную процедуру мытья копыт.

Д'Альвимар был потрясен, увидев лицо ребенка, еще вчера бросившегося под копыта его лошади, чтобы выклянчить подаяние, и увернувшегося от его хлыста, сегодня восседающим на монументальном боевом Скилендре и взирающим на него сверху вниз с невольным торжеством.

Редко можно встретить более интересное и более трогательное лицо, чем у этого маленького бродяги. Он был очень красив, белокожее лицо, обожженное солнцем, казалось утонченным. Черты лица, возможно, были не безупречны, но черные бархатные глаза были столь выразительны, улыбка столь нежна, что были неотразимы для любого, чье сердце не закрыто для божественного очарования детства.

Адамас инстинктивно поддался этой нежной силе, исходящей от малышка. Иногда эти суровые люди бывают так добры! Не о них ли мадам де Севиньи сказала, что встречаются «крестьянские души, прямее линий, и для которых любовь к добродетели так же естественна, как для лошади галоп»?

Но д'Альвимар, не любивший простодушие, не любил и детей, а этот мальчик вызывал у него особое раздражение, хотя он не мог понять, почему.

Он почувствовал холод и головокружение, как если бы, когда он спокойным и веселым возвращался в Бриант, ему на голову обрушилась опускная решетка.

Несколько лет назад с ним начали приключаться эти внезапные головокружения, и он охотно относил их на счет встреченных им лиц. Он верил в таинственные влияния и, чтобы их избежать, по любому поводу внутренне проклинал людей, одаренных, на его взгляд, оккультной силой.

— Чтоб эта лошадь тебе шею свернула! — прошептал он, делая двумя пальцами левой руки под полой плаща «рожки», чтобы уберечься от сглаза.

Завидев мавританку, направляющуюся в его сторону, он повторил этот кабалистический жест.

На секунду она остановилась и снова пристально на него посмотрела, что привело его в бешенство.

— Чего вам от меня надо? — грубо спросил он, сделав шаг ей навстречу.

Ничего не ответив, она поклонилась и побежала к ребенку, весьма встревоженная тем, что тот забрался на лошадь.

Навстречу д'Альвимару вышел Буа-Доре в сопровождении Люсилио Джиовеллино.

— Скорее за стол! — воскликнул маркиз. — Вы, наверно, умираете от голода. Беллинда очень расстроена, что, не заметив, как вы уходите утром, отпустила вас гулять голодным.

Д'Альвимар почел за благо не рассказывать, что был у священника и ел у него. Он заговорил о печальной красоте природы и теплом ясном осеннем утре.

— Да, — сказал Буа-Доре, — такая погода продержится еще несколько дней, поскольку солнце…

Его прервал пронзительный вопль, донесшийся ото рва. Бросившись бежать настолько быстро, насколько только мог, чтобы узнать, что произошло, он встретился на мосту с д'Альвимаром и Люсилио; один из них обогнал его, другой механически за ним последовал.

Они увидели, что мавританка мечется по берегу, протягивая руки к ребенку, сидящему на огромной лошади, вот-вот готовая броситься в воду с довольно крутого места.

Глава пятнадцатая

Вот что произошло.

Цыганенок, счастливый и гордый, что заполучил такую большую игрушку, ласково уговорил каретника дать ему подержать уздечку. Почувствовав, что оказался во власти слабой детской руки, а также подбадриваемый маленькими каблучками, барабанившими по его бокам, конь взял слишком вправо и, потеряв брод, поплыл. Каретник хотел прийти ему на помощь, но более осторожный, чем его товарищ, Пимант отказался сходить с привычного пути. Мальчик был в полном восторге от этого обстоятельства и только крепче вцепился в лошадиную гриву.

Крики матери слегка отрезвили его, и он крикнул ей на языке, знакомом только Люсилио:

— Не бойся, мать, я хорошо держусь.

Но лошадь попала в течение речки, питавшей ров. Тяжелый и флегматичный Скилендр уже устал, раздутые ноздри свидетельствовали о его страхе и беспокойстве.

Не сообразив, что можно повернуть назад, конь плыл прямо к пруду, и было вероятно, что он потратит последние силы на тщетные попытки преодолеть плотину.

Опасность не была еще неминуемой, и Люсилио жестами пытался убедить мавританку не бросаться в воду. Не обращая внимания на его слова, она начала спускаться по зеленому склону. Маркиз, видя двух несчастных созданий в беде, принялся расстегивать плащ.

Он бросился бы вплавь, ни с кем не посоветовавшись, так, что д'Альвимар даже не успел разгадать его намерения, но тут Люсилио прыгнул с моста в воду и быстро поплыл к ребенку.

— Ах, добрый, храбрый Джиовеллино! — прошептал маркиз, от волнения позабыв французский вариант имени друга.

Д'Альвимар тут же поместил нечаянно вырвавшееся имя в архивы своей памяти, которая никогда его не подводила. Пока маркиз спускался по откосу к мавританке, чтобы ее успокоить, испанец оставался на мосту, с интересом ожидая, чем все кончится.

Это был не тот интерес, что испытывал бы любой добрый человек в подобных обстоятельствах, хотя д'Альвимар был весьма встревожен.

Он вовсе не желал, чтобы этот немой утонул, да это было и маловероятно. Но он желал, чтобы погиб ребенок, что было возможно. Он не просил небеса оставить это несчастное создание, но и не пытался усмирить свой жестокий инстинкт. Против его воли ребенок казался ему воплощением странного, непреодолимого зла, внушая суеверный ужас.

«Если то, что я испытываю, является знаком судьбы, — подумал он, — то в этот момент решается моя участь. Если ребенок погибнет — я спасен, если он спасется — я погиб».

Ребенок был спасен.

Догнав лошадь, Люсилио схватил маленького наездника за шиворот и выволок на берег к матери, которая, рыдая и крича, наблюдала за всеми перипетиями драмы.

Затем он отправился за глуповатым Скилендром, упрямо пытавшимся преодолеть плотину, и взяв за уздечку, целым и невредимым доставил растерянному каретнику.

На крик мавританки сбежался весь дом и все были растроганы, застав ее «всю в слезах» у ног Люсилио. Она что-то жарко говорила ему по-арабски и недоумевала, почему он не отвечает, ведь видно, что он ее понимает.

Обняв Люсилио, маркиз тихо сказал ему:

— Мой бедный друг! Побывав в руках палача, терзавшего вас до мозга костей, вы остались прекрасным пловцом. Бог, знающий, что вы живете на этом свете лишь для добра, пожелал являть через вас чудеса. А теперь скорее переоденьтесь, а вы, Адамас, высушите и обогрейте этого маленького чертенка, который, как я вижу, испугался не больше, чем если бы встал с постели. Я хочу, чтобы вы сразу после еды привели его ко мне вместе с матерью, так что позаботьтесь, чтобы они выглядели поопрятнее. А куда делся господин де Виллареаль?

Так называемый Виллареаль вернулся в замок и один в своей комнате молился своему мстительному Богу, надеясь, что тот не слишком сурово покарает его за страстность, с которой он беспричинно желал смерти цыганенку.

Мы называем малышка цыганенком, поскольку его так называли окружающие; но когда после еды маркиз де Буа-Доре явился в старый зал замка, который Адамас торжественно величал залом для аудиенций, а иногда залом суда, когда этот престарелый министр внутренних дел представил маркизу мавританку и ребенка, первое, что воскликнул маркиз после удивленной паузы, было:

— Чем дольше я смотрю на этого мальчика, тем больше убеждаюсь, что он не египтянин и не мавр, а, скорее, чистокровный испанец, а может даже француз.

На представлении присутствовали Адамас, д'Альвимар и Люсилио. Все внимательно слушали маркиза.

— Вот видите, — продолжал Буа-Доре, наивно довольный своей проницательностью, отогнув ворот рубашки у ребенка, — лицо загорелое, впрочем, не сильней, чем у наших крестьян во время жатвы; а вот шея бела как снег, а руки и ноги маленькие, таких у свободных крестьян и крепостных не бывает. Ну что, шалун, не стесняйтесь и, поскольку вы знаете французский, отвечайте нам. Как вас величать?

— Марио, — немедленно отозвался мальчик.

— Марио? Это ведь итальянское имя!

— Не знаю.

— Откуда вы родом?

— Полагаю, что я француз.

— Где вы родились?

— Не помню.

— Охотно верю, — рассмеялся маркиз, — но спросите об этом у вашей матери.

Повернувшись к мавританке, мальчик заговорил с ней.

Он выглядел счастливым рядом с этим красивым господином, который отечески с ним беседовал, держа его между колен, и робко проводил пальчиком по шелковым одеждам сеньора и шелковистой шерстке украшенной бантами собачки.

Но взглянув на мать, он будто прочел в ее взгляде важное предупреждение; мягко отстранившись от господина де Буа-Доре, он подошел к мавританке и молча опустил глаза.

Маркиз продолжал задавать ему вопросы, мальчик хранил молчание, хотя, казалось, он нежным взглядом просит у него прощения за свою невоспитанность.

— Я полагаю, друг Адамас, что ты сверх меры расхвалил мальчика, утверждая, что он хорошо говорит на нашем языке. Он, правда, произнес несколько слов совсем без акцента; но я полагаю, что этим его познания во французском и ограничиваются. Поскольку ты хорошо знаешь испанский, а я, признаюсь, не очень в нем силен, задай ему мои вопросы.

— Ни к чему, господин маркиз, — возразил неунывающий Адамас, — я клянусь, что малыш говорит по-французски, как настоящий грамотей: просто он оробел перед вами, вот и все.

— Да нет! — не согласился маркиз. — Это маленький лев, который ничего не боится. Он вышел из воды столь же спокойно, как зашел туда, и он видит, что мы добрые люди.

Казалось, Марио понял Буа-Доре, его ласковые глаза будто говорили «да», в то время, как умные и настороженные глаза мавританки, обращенные на д'Альвимара, говорили ему «нет».

— Ну ладно, — сказал маркиз, вновь подзывая к себе ребенка, — я хочу, чтобы мы стали добрыми друзьями. Я люблю детей, и этот мальчик мне нравится. Не правда ли, мэтр Жовлен, это лицо создано не для того, чтобы обманывать, и взгляд этого ребенка проникает прямо в сердце. В этом кроется какая-то тайна, и я хочу в нее проникнуть. Послушай, Марио, если ты скажешь мне правду, я подарю тебе… Что ты хочешь получить в подарок?

Наивно непосредственный, как и положено в его годы, Марио бросился к Флориалю, красивой белой собачке, которая, когда маркиз садился, всегда залезала к нему на колени.

Казалось, Марио готов на все, чтобы ее заполучить. Но взгляд мавританки снова заставил его сдержаться, и он поставил собачку обратно к великой радости маркиза, который уже подумывал, не слишком ли далеко он зашел.

Печально покачав головой, ребенок жестом показал, что ничего не хочет.

До этой минуты д'Альвимар хранил молчание; пока он замаливал перед Богом свой грех, совершенный у рва, через его память кратко, но точно прошли все обстоятельства его жизни. Не всплыло ничего, хоть косвенно связанного с этой женщиной и ребенком.

Так что его чувство было лишь галлюцинацией, и он раскаивался, что не преодолел его сразу; к нему вернулось здравомыслие.

За столом маркиз ни словом не помянул рассказ Адамаса о таинственном путешествии Мерседес. Он и сам накануне вечером слушал его вполуха, засыпая. Поэтому д'Альвимар смотрел на двух попрошаек со спокойным презрением, найдя разумное объяснение своему к ним отвращению.

Он произнес:

— Господин маркиз, если вы позволите мне удалиться, то, полагаю, с помощью небольшой подачки вы легко проникнете во все их тайны. Возможно, мальчик — христианин, украденный этой мавританкой, а уж в ее расе я ни капли не сомневаюсь. Между тем вы ошибаетесь, полагая, что цвет кожи является верным признаком. У мавров иногда рождаются дети белокожие, как мы с вами. Если вы хотите в чем-то удостовериться, надо поднять волосы, прикрывающие лоб, возможно, вы найдете там клеймо, сделанное каленым железом.

— Как! — воскликнул маркиз с улыбкой, — неужели они так боятся святого крещения, что смывают воду огнем?

— Это знак раба, — пояснил д'Альвимар. — Так велит испанский закон. На лбу у них выжигают S шляпку гвоздя, что на образном испанском языке означает Раб.

— Да, — кивнул маркиз, — помню, это напоминает ребус. Мне этот обычай кажется отвратительным. Если малыш носит такой знак и является рабом вашей нации, я хочу его выкупить, чтобы на земле Франции он был свободным.

Мерседес ни слова не поняла из их разговора. Она с тревогой следила, как д'Альвимар приближается к Марио, будто бы собираясь до него дотронуться. Но д'Альвимар ни за что на свете не стал бы марать обтянутую перчаткой руку прикосновением к мавру и ожидал, что маркиз сам приподнимет волосы надо лбом ребенка. Маркиз же этого делать не собирался из чувства деликатного сострадания к несчастной матери, угадывая ее тревогу.

Марио понимал, о чем идет речь, но, будто зачарованный взглядом Мерседес, сохранял неподвижность и молчание.

— Вот видите, — продолжал д'Альвимар, — он опустил голову, скрывая свой стыд. Я знаю эту публику, с меня довольно, так что оставляю вас в этой честной компании. Они, вне всякого сомнения, и рта при испанце не раскроют, а, судя по всему, они знают, кто я такой. Между этой низшей расой и нашей существует инстинктивная неприязнь. Они чуют нас, как дичь — приближения охотника. Я встретил эту женщину вчера на дороге и уверен, это она навела порчу на моего коня, поскольку сегодня он начал хромать. Будь я хозяином этого дома, эта нечисть и минуты не находилась бы под моей крышей!..

— Вы мой гость, — ответил Буа-Доре вежливо, но с достоинством и неожиданной для д'Альвимара твердостью, — в силу этого никто не станет оспаривать здесь ваше мнение, независимо от того, совпадает ли оно с моим. Если вам неприятно смотреть на этих несчастных, то, поскольку я не могу допустить, чтобы вы испытывали у меня в гостях какие бы то ни было неудобства, можно устроить все так, чтобы они не попадались вам на глаза. Но вы не можете потребовать, чтобы я выгнал ребенка и женщину.

— Конечно, месье, — сказал д'Альвимар, вновь овладевший собой, — это означало бы злоупотребить вашей добротой; прошу прощения за мою несдержанность. Вы знаете, какое отвращение моя раса испытывает к этим неверным, но я должен был сдержаться.

— Что вы имеете в виду? — не без раздражения спросил маркиз. — Вы нас за мусульман принимаете?

— Видит Бог, нет, господин маркиз! Я имел в виду терпимость французской расы в целом, а поскольку вежливость велит подчиняться обычаям, принятым в стране, гостеприимством которой пользуешься, я обещаю вам держать себя в руках и без отвращения смотреть на любого, кого вы соизволите у себя принимать.

— Вот и слава Богу! — произнес маркиз, протягивая ему руку. — Как вам понравится, если я предложу вам поохотиться на зайцев?

— Это очень любезно, господин маркиз, — сказал д'Альвимар, — но не стоит утруждать себя: с вашего позволения я в ожидании обеда напишу несколько писем.

Вставший, чтобы проводить его, маркиз с небрежной грацией вновь опустился в кресло и обратился к Люсилио:

— Наш гость хорошо воспитанный кавалер, но излишне горяч, кроме того, водится за ним тот грех, что он слишком испанец. Эти возвышенные люди презирают все, что не является испанским. Но, мне кажется, они подрубили сук, на котором сидят, преследуя и уничтожая несчастных мавров. Когда-нибудь они локти себе будут кусать. Мавры были единственными, кто прилежно трудился и заботился о чистоте в этой стране. До того, как их столь жестоко начали преследовать, они были кроткими и добрыми. Так что если перед нами действительно осколок сей несчастной нации, столь великой в прошлом, прекратим этот разговор. Пожалеем несчастных! Один Бог на всех!

Люсилио слушал маркиза с благоговейным вниманием, но это не помешало ему что-то писать.

— Что вы делаете? — спросил Буа-Доре.

Люсилио протянул ему лист бумаги, испещренный непонятными маркизу знаками, показавшимися ему полной тарабарщиной.

— Это, — ответил немой при помощи карандаша, — перевод на арабский ваших прекрасных слов. Посмотрим, умеет ли ребенок читать, и понимает ли он этот язык.

Взглянув на бумагу, Марио бросился к мавританке, которая, выслушав его с большим волнением, поцеловала написанные слова и встала перед маркизом на колени.

Повернувшись к Джиовеллино, она произнесла по-арабски:

— Человек сердца и добродетели, передай этому доброму человеку мои слова. Я не хотела при испанце говорить на своем языке. Я не хотела, чтобы ребенок произнес при нем хоть слово. Испанцы ненавидят нас, и где бы ни повстречали, стараются причинить нам зло. Между тем ребенок христианин, а не раб. Посмотри на мой лоб, на нем клеймо инквизиции, оно еще заметно, хотя и выжженно очень давно.

Развязав пестрый платок, державший ее черные волосы, она обнажила лоб, на котором не было заметно никаких следов каленого железа.

Но она ударила себя ладонью по лбу и вскоре на покрасневшей коже белым контуром выступил ужасный ребус.

— Но, — продолжала она, убирая со лба пышные волосы Марио, — взгляни на этот чистый лоб. Если бы на нем было выжжено клеймо, след был бы еще заметен. Этот лоб крещен священником твоей религии, ребенок воспитан в вере своих отцов и знает язык своих предков.

Пока мавританка говорила, Люсилио письменно переводил ее слова и маркиз постепенно их читал.

— Попросите ее, — обратился он к немому, — рассказать ее историю. Скажите, что мы сочувствуем ее несчастьям и берем ее под свое покровительство.

Люсилио не пришлось переводить слова де Буа-Доре. Марио, одинаково хорошо говоривший по-арабски, французски и каталонски, успел все пересказать своей приемной матери с удивительной точностью.

Мы передадим продолжение разговора, как если бы все четверо говорили на одном языке и к Люсилио вернулся дар речи.

Вот что сказала мавританка:

— Дорогой Марио, скажи этому доброму сеньору, что я плохо говорю по-испански, а по-французски и того хуже. Я расскажу все его писателю, и он прочитает.

Я дочь бедного каталонского фермера. В Каталонии последние мавры, уцелевшие после устроенной инквизицией бойни, жили еще спокойно, в надежде, что им позволят своим трудом зарабатывать на жизнь, потому что мы не принимали участия в войнах последнего времени, принесших столько несчастий нашим братьям в других провинциях Испании.

Моего отца звали по-мавритански Йезид, а по-испански Хуан. Я при крещении окроплением получила имя Мерседес, а по-мавритански меня зовут Ссобия[38].

Сейчас мне тридцать лет. Когда мне было тринадцать, нам по секрету сообщили, что нас тоже ожидает изгнание и разорение.

Еще до моего рождения ужасный король Филипп II издал ордоннанс, предписывающий всем маврам выучить кастильское наречие и никогда больше ни тайно, ни на людях не говорить, не писать и не читать по-мавритански. «Все контракты, заключенные на этом языке, будут признаны недействительными, все книги должны быть сожжены». Мы должны были отказаться от нашей одежды и носить христианское платье. «Мавританские женщины должны выходить на улицу без чадры, с открытым лицом». У нас не должно быть национальных праздников, танцев, песен. Мы должны отказаться от наших имен и фамилий и взять христианские имена. Ни женщины, ни мужчины не должны больше мыться, и ванны в наших домах должны быть разрушены.

Была оскорблена чистота наших нравов и забота о чистоте тела. Мои родители с этим смирились. Когда они поняли, что это ничего не дает и что все равно их преследуют, чтобы заполучить их деньги, они решили накопить как можно больше золота и припрятать, чтобы, когда появится смертельная опасность, можно было убежать.

Трудолюбием и терпением им удалось сколотить небольшое состояние. Они надеялись, что мне не придется ходить с сумой по миру, как многим другим, которых беда застала врасплох. Но мне было суждено просить подаяние, как и всем остальным.

Несмотря на причиняемые нам унижения, мы были довольно счастливы. Наши испанские сеньоры нас не любили, но понимали, что во всей Испании лишь мы умеем и хотим обрабатывать землю, и просили своего короля пощадить нас.

Когда мне исполнилось семнадцать лет, король Филипп III неожиданно издал указ против каталонских мавров. Мы были изгнаны из королевства, нам разрешили взять с собой лишь движимое имущество, которое можем унести в руках. Через три дня под страхом смертной казни нам было предписано покинуть наши дома и под конвоем отправиться к месту отплытия. Христианину, спрятавшему у себя мавра, грозили семилетние работы на галерах.

Мы оказались разорены. Правда, отец и я взяли столько золота, сколько могли унести, и безропотно отправились в путь. Нас обещали отвезти в Африку, на родину наших предков.

Тогда мы обратились к Богу наших отцов с просьбой принять своих верных детей.

На корабле нам разрешили одеть наши старые одежды, которые сто лет хранились в сундуках, и петь песни на нашем языке, который мы никогда не забывали, поскольку, несмотря на все декреты, говорили между собой только на нем.

Народу на корабле набилось, как сельдей в бочке Едва мы отплыли, с нас потребовали плату. У большинства не было с собой ни гроша. Тогда приказали, чтобы за неимущих заплатили богатые.

Увидев, что тех, кто не может заплатить, бросают за борт, мой отец без колебаний заплатил за всех, кто был на нашем корабле. Убедившись, что у него ничего больше не осталось, его, как и остальных, бросили за борт.

Мавританка на секунду прервалась. Глаза ее были сухи, но грудь тяжело вздымалась.

— Презренные мерзавцы испанцы! Несчастные мавры! — прошептал маркиз. Но, поймав печальный взгляд Люсилио, добавил: — Увы! Франция поступила не лучше, а регентша обращалась с ними точно так же.

Мерседес продолжала:

— Оставшись одна на белом свете, без единого денье за душой, лишенная всего, что я любила, я хотела последовать за моим бедным отцом, но меня удержали. Я была красивой, и хозяин галеры хотел сделать меня своей рабыней. Но Бог ниспослал бурю, и все силы были брошены на борьбу со стихией. Многие корабли пошли на дно, и тысячи мавров погибли вместе со своими палачами.

Нашу галеру прибило к французским берегам, она разбилась о скалы в месте, названия которого я не знаю.

Меня выбросило на берег вместе со многими мертвыми и умирающими. Я была спасена. Не в силах идти дальше, мокрая и измученная, я поспешила укрыться в горах. Впервые за много дней и ночей мне удалось заснуть.

Когда я проснулась, буря кончилась, было тепло, я была одна. Разбитый корабль дрейфовал у берега, песок был усеян мертвыми телами. Я была голодна, но еще могла идти.

Я поспешила как можно дальше уйти от побережья, опасаясь повстречаться с испанцами. Я шла через горы, мне подавали хлеб и воду, иногда давали кров. Меня принимали плохо: мой наряд вызывал у крестьян недоверие.

Как-то я встретила несколько моих соплеменниц, которые жили в деревне. Они дали мне одежду и посоветовали скрывать мою веру и национальность, потому что местные люди не любят чужеземцев, и особенно ненавидят мавров. Увы, похоже, их ненавидят везде. Позже я узнала, что, вместо того, чтобы принять добравшихся до берегов Африки мавров как братьев, берберы перерезали их или обратили в рабство еще худшее, чем у испанцев.

Как я могла скрыть, что я мавританка? Я слишком плохо говорила на каталонском. Мне подавали милостыню, но стоило оказаться поблизости испанцу, как он говорил местным:

— У вас тут мавританка.

И меня отовсюду изгоняли. Я шла от долины к долине.

Однажды на большой дороге, которая, как я потом узнала, вела в По, я повстречала женщину, еще более несчастную, чем я. Это была мать ребенка, которого вы видите, который стал мне, как сын…

— Продолжайте, — кивнул маркиз.

Но Мерседес замялась и, обращаясь к Люсилио, сказала:

— Я могу рассказать историю родителей Марио лишь вам… Вы спасли его жизнь, вы кажетесь мне ангелом небесным. Если мне позволят остаться тут еще на несколько дней и я уверюсь, что Марио в безопасности, клянусь, я скажу вам все. Но я опасаюсь того испанца, которому этот старый сеньор протягивал руку, после того, как попенял за жестокость к нам. Я все видела своими глазами, господа всегда остаются господами, и бедные рабы не могут надеяться, что даже лучшие из них будут на их стороне, выступая против равных себе.

— В таком деле не может быть равных! — воскликнул маркиз, когда Люсилио перевел ему эти слова. — Клянусь христианской верой и честью дворянина, что буду защищать слабого против всех.

Мавританка ответила, что расскажет всю правду, но скроет некоторые ненужные подробности.

— Я шла по дороге, ведущей в По, через безлюдное место в горах. Я спряталась, чтобы отдохнуть, поскольку боялась бандитов, которые всегда бывают на дорогах. Я заметила сначала мужчину. Женщина шла впереди. Набежали бандиты, убили и ограбили ее мужа, который шел сзади. Все произошло так быстро, что, когда женщина вернулась назад, посмотреть, почему муж ее не догоняет, она нашла его распростертым на дороге.

При виде этого она упала без чувств, и я заметила, что она беременна.

Я не знала, чем ей помочь и как утешить. Встав перед ней на колени, я молилась и плакала. В это время на дороге показался одетый в черное человек с серыми усами. Подъехав к нам, он спросил, почему я так плачу. Я указала на женщину, лежащую рядом с трупом ее мужа. Он обращался к ней на нескольких языках, потому что был очень учен, но вскоре убедился, что она не в состоянии ответить.

Перенесенное ею потрясение ускорило роды.

Мимо проходили пастухи со своими стадами. Он подозвал их. Увидев, что к ним обращается христианский священник, они поспешили исполнить его просьбу и перенесли женщину в свой дом, где она умерла час спустя после того, как произвела на свет Марио. Перед смертью она успела передать священнику обручальное кольцо, ничего не объяснив ему словами, но указывая на ребенка и на небо!

Священник задержался у пастухов, чтобы похоронить несчастных, затем, полагая, что я рабыня той дамы, дал мне ребенка и приказал следовать за ним. Я не хотела его обманывать, узнав, какой он добрый и образованный. Я рассказала ему свою историю и как я случайно стала свидетелем убийства торговца.

— Так это был бродячий торговец? — спросил маркиз.

— Или переодетый дворянин, — ответила Мерседес. — Жена его прикрывала бедным плащом дворянское платье, и на нем тоже, когда обмывали его перед отпеванием, обнаружили под грубой одеждой рубашку тонкого полотна и шелковые штаны. У него были белые руки, кроме того, при нем нашли печать с дворянским гербом.

— Покажите мне эту печать! — воскликнул взволнованный Буа-Доре.

Мавританка покачала головой:

— У меня ее нет.

— Эта женщина нам не доверяет, — молвил маркиз, обращаясь к Люсилио, — но эта история интересует меня сильней, чем она может предположить. Как знать, вдруг… Дорогой друг, постарайтесь хотя бы поточнее узнать, когда произошло это несчастье.

Люсилио знаками предложил маркизу спросить об этом у ребенка, тот ни секунды не колеблясь, ответил:

— Я появился на свет через час после смерти моего отца и за четыре дня до убийства доброго короля Франции Генриха IV. Так мне сказал господин аббат Анжорран и приказал никогда об этом не забывать. Моя мать Мерседес разрешила это вам рассказать при условии, что об этом не будет известно испанцу.

— Почему? — спросил Адамас.

— Не знаю, — ответил мальчик.

— Тогда, — обратился к нему маркиз, — попроси свою мать продолжать рассказ и будьте уверены, что мы, как и обещали, сохраним вашу тайну.

Мавританка продолжала:

— Добрый священник обзавелся козой, чтобы было молоко для ребенка, и взял нас с собой, сказав мне:

— О религии мы поговорим позже. Вы несчастны и нуждаетесь в сострадании.

Он жил довольно далеко от того места, в самом сердце гор. Он поселил нас в небольшом домике, сложенном из кусков мрамора, крышей которому служили какие-то большие и плоские камни. В доме я нашла только сено. Этот святой мог предложить нам лишь кров и слово Божье. Дом, в котором он жил сам, был ничуть не богаче нашей хижины.

Не прошло и недели, ребенок был чист и ухожен, а дом обнесен оградой. Пастухи и крестьяне не испытывали ко мне ненависти, поскольку их священник сумел внушить им доброту и жалость. Я научила их приемам животноводства и земледелия, известным каждому мавру-крестьянину, но новым для них. Увидев, что я приношу пользу, они стали снабжать меня всем необходимым.

Я была бы счастлива встрече с этим человеком мира и страной прощения, если бы могла забыть своего несчастного отца, родимый дом, друзей и близких, которых мне больше не суждено увидеть. Но я так привязалась к бедному сироте, что постепенно совершенно утешилась.

Священник воспитывал Марио, учил его французскому и испанскому, а я учила его своему языку, чтобы рядом была хоть одна живая душа, с которой я могла бы поговорить. Только не думайте, что, обучая мальчика арабским молитвам, я хотела отвратить его от веры, внушаемой ему священником.

Я не отвергаю вашего Бога. Нет, нет! Убедившись, как честен, добр, милосерден и учен этот человек, послушав, что он рассказывает о пророке Иссе[39] и Енгиле[40], чьи великолепные заповеди запрещают то же самое, что нам запрещает Коран, я поняла, что лучшая на свете религия именно та, которой он служит. Поскольку я была некрещеной, несмотря на окропление испанских священников (я руками закрыла голову, чтобы на нее не попало ни одной капли христианской воды), я согласилась, чтобы этот добродетельный человек окрестил меня еще раз и поклялась Аллаху никогда не отрицать в моем сердце веру в Иссу.

Это наивное заявление весьма порадовало господина маркиза, который, несмотря на свои новые философские воззрения, был не более склонен к языческому идолопоклонству, приписываемому маврам, чем, скажем, Адамас.

— Так что, — произнес он, гладя Марио по кудрявой голове, — мы имеем здесь дело не с диаволами, а с подобными нам существами. Громы небесные! Я очень доволен этим обстоятельством, поскольку судьба несчастной женщины и сироты глубоко меня трогает. Итак, любезный друг Марио, тебя воспитывал добрый и ученый кюре из Пиренеев! Да ты и сам маленький ученый! Я не могу обратиться к тебе на арабском, но если твоя мать разрешит тебе у меня остаться, я обещаю воспитать тебя, как дворянина.

Марио не знал, что такое дворянство.

Конечно, он был замечательно образован, учитывая, где и в какое время он воспитывался, но во всех прочих вопросах, связанных с религией, моралью и языками, был настоящим дикарем и не имел ни малейшего представления об обществе, куда маркиз хотел его ввести.

Он представил себе банты, конфеты, маленьких собачек и красивые комнаты, набитые безделушками, которые он принимал за игрушки. Глаза его невольно сверкнули наивным вожделением, и маркиз воскликнул:

— Слава Богу! Мэтр Жовлен, этот ребенок рожден не в простом звании. Вы заметили, как блеснули его глаза, когда я произнес слово дворянин? Ну-ка, Марио, попроси Мерседес остаться с нами.

— И я тоже! — сказал ребенок, который решил, что предложение относится прежде всего к его приемной матери.

— И она тоже, — ответил Буа-Доре. — Я знаю, что разлучать вас было бы бесчеловечно.

Взбудораженный Марио бросился к мавританке и, осыпая ее ласками, обратился к ней по-арабски:

— Мать! Нам не придется больше ходить по дорогам. Этот добрый сеньор предлагает нам остаться в этом красивом доме.

Мерседес со вздохом поблагодарила:

— Ребенок принадлежит не мне, а Господу, который мне его доверил. Я должна отыскать его семью. Если его семьи больше нет, или она от него откажется, я вернусь сюда, и на коленях буду умолять: «Примите его, а меня, если хотите, прогоните. Уж лучше я буду одна плакать под дверью дома, где он счастлив, чем заставлять его нищенствовать на дорогах».

— У этой женщины возвышенная душа, — сказал маркиз. — Ну что ж, мы поможем ей деньгами и нашими связями найти тех, кого она ищет. Возможно, мы сможем помочь ей прямо сейчас, если она назовет фамилию ребенка.

— Мне она неизвестна, — ответила мавританка.

— Тогда на что же вы надеялись, покидая ваш дом в горах?

— Скажи им, что они хотят узнать, — на арабском велела Мерседес Марио, — но не говори ничего из того, что до поры им должно быть неизвестно.

Глава семнадцатая

Марио, в совершенном восторге от полученного поручения, заговорил без дерзости или ломания, с естественным изяществом, глядя на маркиза лучистым взглядом.

— Мы были там счастливы, — сказал он, — там были пещеры, водопады, высокие вершины, большие деревья; все в тех краях было крупнее, чем здесь, вода сильно шумела. Моя мать пасла очень добрых коров, стригла овец, пряла пряжу и ткала толстые теплые ткани. Взгляните на мой белый колпак и красный плащ! Это из маминой ткани. Я тоже работал. Я научился плести корзины, о, я очень хорошо их плету! Если я вернусь сюда, чтобы стать дворянином, вы сами в этом убедитесь. Все корзины в вашем доме будут только мои!

Два часа ежедневно господин кюре Анжорран учил меня читать и говорить по-испански и по-французски. Он был очень добрый человек! Он так меня любил, что мать иногда даже ревновала. Она говорила:

— Могу поспорить, ты любишь кюре больше, чем меня.

Но я отвечал:

— Нет, я люблю вас одинаково. Я люблю вас так сильно, как только могу. Моя любовь велика, как высокие горы и даже еще больше: как небо!

Когда мне было десять лет, все внезапно изменилось. Разыскивая потерявшихся в снегах детей, а снег у нас зимой выпадает выше вашей крыши, господин Анжорран простудился и умер.

Мы с матерью так плакали, что даже не знаю, как не выплакала все глаза.

Тогда мать сказала:

— Надо исполнить волю нашего отца, нашего покойного друга. Он оставил нам бумаги, печать и кольцо, которые могут помочь найти твою семью. Он много раз писал о тебе министру Франции, но ни разу не получил ответа. Возможно, до того не дошли его письма. Мы отправимся к королю или к кому-нибудь, кто мог бы перед ним замолвить за нас слово, и если у тебя есть бабушка, или тетки, или кузены, они не допустят, чтобы ты, рожденный свободным, был крепостным, ведь свобода — самая великая вещь на свете.

Взяв с собой наши скудные сбережения, мы отправились в путь. От доброго кюре не осталось никакого наследства. Как только у него появлялась хоть мелкая монета, он отдавал ее нуждающимся. Мы шли очень долго: Франция такая большая! Мы уже три месяца в пути! Видя, как длинна дорога, мать начала опасаться, что мы никогда не дойдем. Мы просили подаяние, нам никогда не отказывали, потому что по матери видно, что она добрая, и я тоже людям нравлюсь. Но, не зная дороги, мы часто шли не туда, куда нужно, и нередко отдалялись от цели нашего путешествия, вместо того, чтобы к ней приближаться.

Нам повстречались странные люди, называвшие себя египтянами. Они предложили идти с ними в Пуату, если мы умеем что-нибудь делать. Мать хорошо поет по-арабски, а я умею играть на цимбалах и пиренейской гитерне[41]. Если вы захотите, я для вас потом сыграю. Египтяне решили, что этого достаточно. Они относились к нам хорошо, среди них была маленькая мавританка по имени Пилар, которая мне очень нравилась, и мальчик постарше, Ля Флеш[42], француз, который развлекал меня разными историями и забавными гримасами. Но мою мать всегда огорчало, что почти все они воры, обжоры и лентяи.

Поэтому она каждый день говорила:

— Надо поскорее расстаться с этими людьми, это дурная компания.

И вчера мы от них ушли, потому что…

— Потому что? — переспросил маркиз.

— Это мать Мерседес, наверное, расскажет вам потом, когда помолится Богу, чтобы тот открыл ей истину. Так она мне сказала, и это все, что я знаю.

— Итак, — молвил маркиз, вставая, — эти люди произвели на меня самое благоприятное впечатление, и я хочу, чтобы в моем доме их хорошо принимали до тех пор, пока они не сообщат мне, чем еще я могу им помочь. Верный Адамас, ты, кажется, говорил, что у Мерседес письмо к господину де Сюлли?

— Да, — воскликнул Марио, — именно это имя было написано на письме господина Анжоррана.

— Это упрощает дело. Будучи его покорным слугой, я могу доставить вас к нему так, чтобы вам не пришлось снова изведать усталость и нищету. Пока что отдохните в моем доме, вам будет предоставлено все, в чем вы нуждаетесь. Смотри, Адамас, и мать, и ребенок одеты чисто и их горские одежды даже довольно красивы. Но на них ведь надето все, что у них есть?

— Почти, месье, кроме дорожной одежды, которая была на них вчера и сегодня утром. У каждого из них две рубашки и смена одежды. Но женщина моет и причесывает ребенка и штопает одежду все время, пока они не в пути. Смотрите, как хорошо у него ухожены волосы. Она знает множество арабских секретов поддержания чистоты. Кроме того, она умеет изготавливать пудры и эликсиры, чему я хочу у нее поучиться.

— Прекрасная мысль. Но не забудьте дать ей белья и тканей, пусть она приоденется. Раз она такая умелая, она с этим справится. Я отправляюсь на прогулку. Затем, если она не против, я послушал бы песни ее народа в сопровождении гитерны, мне хочется услышать чужеземную музыку. Итак, до свидания, мэтр Марио! Вы так любезно со мной беседовали, что вскоре вы получите за это подарок, я никогда не забываю своих обещаний!

Марио поцеловал руку маркиза, искоса бросив взгляд на Флориаля, который был для него ценнее любой драгоценности этого дома.

Флориаль действительно был очень милой собачкой. Из трех любимцев маркиз этого особенно выделял, и по заслугам. Белый, как снег, кудрявый, он в отличие от большинства маленьких собачек, был кроток, как овечка, и сопровождал хозяина по всему дому.

Во время прогулки маркиз по своему обыкновению побеседовал со своими вассалами, узнал, как чувствуют себя больные и в чем они нуждаются, а, вернувшись в замок, вызвал к себе Адамаса.

— Что бы подарить этому славному мальчугану? — спросил он. — Надо бы найти какую-нибудь подобающую его возрасту игрушку, наверно, в доме таких нет. Увы, мой друг, нас собралось здесь три холостяка: мэтр Жовлен, я и ты.

— Я уже подумал об этом, месье, — ответил Адамас.

— О чем, мой верный слуга, о женитьбе?

— Нет, месье, это не в вашем вкусе и не в моем тоже. Но я нашел игрушки для Марио.

— Принеси скорее!

— Вот, месье, — сказал Адамас, беря с подоконника заранее принесенную игрушку. — Я заметил, что ребенку очень понравился ваш Флориаль, а поскольку вы не сможете подарить ему собаку, я вспомнил, что видел на чердаке несколько давно позабытых игрушек, и среди них собачку, набитую паклей. Она не слишком побита молью и немного даже похожа на Флориаля, разве что черная, да хвоста почти не осталось.

— И еще тысяча мелких отличий, из-за которых они вовсе не похожи! Но где ты ее нашел, Адамас?

— На чердаке, месье.

— Хорошо… Но ты сказал, что там были еще игрушки?

— Да, месье, маленькая лошадка, у которой осталось лишь три ноги, дырявый барабан, игрушечное оружие и крепость с бойницами…

Адамас внезапно прервался, увидев, что маркиз поглощен созерцанием игрушечной собачки, а по щеке его течет крупная слеза, смывая на своем пути румяна.

— Я сделал какую-то глупость! — воскликнул престарелый слуга. — Бога ради, дорогой хозяин, почему вы плачете?

— Не знаю… минутная слабость! — прошептал маркиз, утирая слезу надушенным платочком, стирая заодно свой фальшивый румянец. — Я, кажется, узнаю эту игрушку, если я не ошибаюсь, это реликвия, с которой нельзя расставаться, Адамас! Это осталось от моего брата!

— Неужели, месье? Ах, какой я глупец! Я должен был догадаться. Но я подумал, что это вы играли ими в детстве.

— Нет, когда я был ребенком, у меня не было игрушек. Было время войны и печали, мой отец был ужасным человеком и развлекал меня, показывая железные ошейники[43], цепи, поднятых на дыбу крестьян или повешенных на вязах пленных… Позже, значительно позже он снова женился, и у него родился сын.

— Я знаю, месье. Вы так любили молодого месье Флоримона! Он, несомненно, был украшением здешнего дворянства! И так странно исчез!

— Невозможно выразить словами, как я его любил, Адамас! И не за те отношения, что возникли у нас, когда он вырос, поскольку мы сражались на разных сторонах, при редких встречах мы успевали только обняться и сказать друг другу, что, несмотря ни на что, остаемся друзьями и братьями, но за то, каким ласковым он был ребенком, о котором, как я уже рассказывал, мне пришлось заботиться в отсутствие отца, которое продолжалось около года. Его вторая жена умерла, а в окрестностях было неспокойно. Зная, что кальвинисты ненавидят моего отца, я решил, что мальчик нуждается в защите, и он полюбил меня, как если бы понял, как отец ко мне несправедлив. Он был кротким и красивым, как Марио. У него не было ни друзей, ни родных, одни умерли от чумы, другие от страха. Он тоже бы умер из-за отсутствия заботы и радости, если бы я не привязался к нему настолько, что играл с ним целыми днями. Это я привез ему эти игрушки, с ними у меня связана целая история, поскольку мне чуть не пришлось заплатить за них жизнью.

— Расскажите поподробнее, месье, может, это поможет вам отвлечься.

— Хорошо, мой добрый Адамас, слушай. Это случилось в тысяча пятьсот… ну, в общем, неважно.

— Конечно, месье, точная дата не имеет никакого значения.

— Мой дорогой младший брат очень скучал от того, что вовсе не выходит из дома, но я не решался выпускать его, поскольку окрестности кишели различными бандами, которые убивали каждого встречного, никого не щадя. Я подумал, что надо найти для него развлечения, которых сам я в детстве был лишен.

В замке де Сарзей мне случалось видеть у маленьких Барбансуа много зверушек и прочих игрушек. Господа де Барбансуа, из поколения в поколение владевшие поместьем до Сарзей, были одними из самых оголтелых врагов кальвинистов, но в данный момент они находились в Иссудене, сжигая и вешая несчастных. В их отсутствие замок де Сарзей не слишком хорошо охранялся. Большинство окрестных дворян были на стороне католиков или господина де Шатра, меня они не опасались, поскольку я был один и к тому же слишком беден, чтобы что-нибудь предпринять самому.

Я решил проникнуть туда под каким-нибудь предлогом и заполучить игрушки, потому что больше найти их было негде. Игрушки были предметом роскоши и не продавались на каждом углу.

Я смело явился в замок, будто бы по поручению своего отца, и захотел поговорить с кормилицей молодых хозяев, которые к тому времени уже выросли и уехали на войну. Сперва кормилица приняла меня плохо. Она знала, что я сражался на стороне кальвинистов и что мой отец меня не любит. Но деньги смягчили ее, она принесла мне то, что еще сохранилось.

Я отправился в обратный путь, сложив в большую корзину лошадь, собаку, крепость, шесть пушек, тележку, жестяную игрушечную посуду. Накрытую куском ткани корзину я привязал у себя за спиной. Она доходила мне до плеч, и, выезжая со двора, я слышал, как слуги пересмеиваются и говорят друг другу:

— Он блаженный. Если бы все гугеноты были такими, мы бы быстро с ними справились.

Кому-то из них пришло в голову пальнуть мне вслед из аркебузы. Таким образом они хотели отплатить мне за причиненный им страх.

Все шло хорошо, я спокойно возвращался по проселочной дороге, чтобы в таком виде не проезжать через город Ля Шатр, но мне пришлось проехать через Куард, и на мосту Эгюрандской дороги я повстречался с бандой из десятка рейтеров, направлявшихся к городу.

Это были обыкновенные мародеры, но с ними ехал один из самых отчаянных головорезов того времени, некий чудак, отец или дядя которого, капитан Макабр[44], командовал большой башней Буржа.

Он был моим ровесником, но уже успел стать закоренелым лжецом, и часто служил проводником грабителям, стремясь и сам при этом поживиться. Завидя мой груз, он решил, что я представляю собой хорошую добычу, и хвастливым тоном приказал мне спешиться и отдать лошадь со всей поклажей его людям, которые тогда называли себя «кавалерами герцога Алансонского»[45].

Поскольку они не знали ни слова по-французски, а толмачом им служил сын Макабра, вступать в объяснения было бесполезно. Зная, что, подчинившись и сойдя с коня, я буду избит, а может даже застрелен из аркебузы, как это часто делали мародеры, я решил рискнуть.

Не вынимая ноги из стремени, я со всей силой ударил сапогом в живот Макабру, подошедшему, чтобы стащить меня с коня; он растянулся на земле, безбожно ругаясь.

— И правильно сделали, месье! — воскликнул воодушевленный Адамас.

Остальные вовсе не ожидали, что такой молокосос, как я, посмеет так поступить на глазах у старых, до зубов вооруженных вояк, и от неожиданности засмеялись. Воспользовавшись этим, я поскакал столь же стремительно, как пущенная из арбалета стрела. Когда их удивление прошло, они пустили мне вслед град немецких «слив», которые тогда называли еще сливами Месье, поскольку немцы выступали на стороне Месье, брата короля, в его борьбе против королевы-матери.

Судьбе было угодно, чтобы ни одна пуля меня не задела, моя добрая кобыла Брандина по извилистым дорожкам Куарда доставила меня домой, живого и невредимого. При виде игрушек мой брат очень обрадовался.

— Дорогой мой, — сказал я, протягивая ему крепость, — она оказалась мне как нельзя более кстати. Если бы моя спина не была столь замечательно защищена, вряд ли вы увидели бы меня живым.

Я думаю, что если распороть собачку, в животе у нее обнаружится несколько кусочков свинца. Так что если меня не защитила крепость, по крайней мере ее защитили зверушки.

— В таком случае, месье, я предлагаю их оставить, и как почетный трофей выставить в одной из комнат замка.

— Нет, Адамас, над нами будут смеяться. Поскольку судьба занесла к нам этого милого ребенка, надо отдать ему и собачку, и все остальное. То, что принадлежало одному ангелу, должно достаться другому, а в глазах Марио я нахожу невинность и дружелюбие, как когда-то в глазах моего несчастного брата. Да, это верно, — продолжал маркиз, глядя на входящих в комнату в сопровождении пажа Клиндора Марио и Мерседес. — Если бы у Флоримона был сын, он был бы как две капли воды похож на этого мальчика. Малыш так понравился мне с первого взгляда, потому что напомнил мне, не столько чертами лица, сколько своим кротким видом, нежным голосом и ласковыми манерами, моего брата, каким он был в этом возрасте.

— Ваш брат не был женат, — сказал еще более романтичный, чем его хозяин, Адамас, — но не мог ли он иметь внебрачных детей, и как знать…

— Нет, друг мой, не стоит об этом и говорить. Дело в том, что отец бедного Марио был убит за четыре дня до смерти нашего доброго короля Генриха, а последнее письмо брата было написано в Генуе, в шестнадцатый день июня, то есть месяц спустя после того[46]. Так что не будем делать сопоставлений.

Глава восемнадцатая

Пока маркиз беседовал с Адамасом, мавританка приготовилась петь; пришел и Люсилио, чтобы ее послушать.

Маркизу так понравились ее песни, что он попросил Люсилио запомнить ноты. Итальянец оценил эти редкие и древние песни, совершенные и прекрасные.

Мерседес по мере того, как ее подбадривали, пела все лучше и лучше, Марио прекрасно ей аккомпанировал.

Он выглядел таким милым со своей длинной гитарой, кротким лицом, приоткрытым ртом, кудрявыми волосами, разметавшимися по плечам, что любоваться им можно было бесконечно. Он был одет в белую рубашку, короткие панталоны из коричневой шерсти с красным поясом и серые чулки с красными подвязками; одежда как нельзя лучше подчеркивала изящество и хрупкость его тела.

Он с радостью принял принесенные с чердака игрушки. Маркиз с удовольствием наблюдал, как мальчик любовался этими чудесами, прежде чем бережно сложил их в углу.

Дело в том, что в глазах ребенка они значили не так много, и, когда первое изумление прошло, он снова начал мечтать о Флориале, живом и ласковом, который мог бы сопровождать его в скитаниях, в то время, как лошади, пушки и крепости в нищей и полной случайностей жизни были лишь минутной мечтой.

Остаток дня прошел спокойно, без грозы со стороны господина д'Альвимара.

Он снова встретился с господином Пуленом, сообщил, что решился осаждать крепость прекрасной Лорианы.

За ужином он был сама любезность, чтобы не нажить себе если не врага, то по крайней мере оппонента в лице маркиза. Он не встретил в доме ни мавританку, ни ребенка, не слышал разговоров о них, рано отправился спать, чтобы поразмышлять над своим планом.

Все слуги маркиза, как сказал Адамас, были рады, что Марио останется еще на несколько дней. Адамас посадил мальчика и его мать за второй стол, где ел сам вместе с мэтром Жовленом, которого Буа-Доре нарочно стремился представить рядовым слугой, Беллиндой и пажом Клиндором.

Каретник и прочие слуги ели в другое время и в другом месте, за третьим столом.

Был еще четвертый стол, для работников с фермы, крестьян, бедных путешественников, нищенствующих монахов. Таким образом с ранней зари до поздней ночи, то есть до восьми-девяти вечера, в замке Бриант ели, из трубы постоянно доносился запах готовящейся пищи, привлекавший со всей округи детей и нищих. Все они получали у входа в замок пищу и образовывали на лужайке или у обочины дороги пятый стол.

Несмотря на щедрое гостеприимство и число слуг, удивительно большое для столь маленького замка, у маркиза всегда оставались деньги на его невинные фантазии.

Слуги его не обкрадывали, хотя он не вел учета своим доходам; Адамас и Беллинда терпеть друг друга не могли, и хотя Беллинда была из тех женщин, что не прочь нагреть руки на чужом добре, страх быть пойманной заклятым врагом Адамасом вынуждал ее к большой осторожности и умеренности в попытках увеличить свой доход. Ей хорошо платили и за счет владельца замка; она прекрасно одевалась, поскольку маркиз сказал, что не желает видеть вокруг себя «ни грязи, ни лохмотьев»; так что у нее не было необходимости в казнокрадстве; тем не менее она была недовольна, поскольку такие, как она, предпочитают краденый су честно заработанному луидору.

Что касается Адамаса, пусть он не был воплощением честности во всех своих делах (участвуя в войне, он перенял некоторые партизанские нравы), зато был настолько предан хозяину, что если бы, занимая завидный пост доверенного человека маркиза, он принялся бы грабить и вымогать деньги за стенами замка, то лишь для того, чтобы обогатить Бриант.

Клиндор поддерживал его в борьбе против Беллинды, которая его ненавидела и не называла иначе, как «переодетой собакой».

Это был добрый юноша, наполовину хитрый, наполовину глупый, который еще не решил, что ему лучше: остаться человеком третьего сословия, которое получало все больше реальной власти, или же мечтать о будущем дворянском гербе; подобные мечты еще долго удерживали буржуазию в двусмысленном состоянии и, несмотря на ее интеллектуальное превосходство, заставляли ее играть роль простофили.

Было решено скрыть происхождение мавританки от подозрительной нетерпимости Беллинды, в последнее время ставшей чрезвычайно набожной. Адамас сказал ей, что Мерседес просто-напросто испанка.

До ушей непосвященных не дошло ни слова из ее истории и истории Марио.

— Господин маркиз, — обратился Адамас к хозяину, раздевая его, — мы просто дети и ничего не понимаем в тайнах туалета. Перед сном я поговорил с мавританкой о серьезных вещах и она всего за час рассказала множество вещей, неизвестных вашим парижским поставщикам. Она знает сокровенные тайны многих вещей, умеет извлекать из растений чудодейственные целебные соки.

— Хорошо, хорошо, Адамас! Поговорим о чем-нибудь другом. Прочитай мне какое-нибудь стихотворение, пока расчесываешь мне бороду. Сегодня мне грустно, и, повторяя слова господина д'Юрфе про Астрею, я могу сказать, что «груз моих печалей смущает покой моего желудка и дыхание моей жизни».

— Громы небесные! — воскликнул верный Адамас, охотно повторявший выражения обожаемого хозяина. — Это все из-за воспоминаний о вашем брате?

— Увы! Сегодня, не знаю почему, он предстал передо мной, как живой. Бывают дни, друг мой, когда заснувшая боль просыпается. Это как раны, напоминающие о войне. Знаешь, что мне пришло в голову, когда я смотрел на милого сироту? Что я старею, мой бедный Адамас.

— Месье шутить изволит!

— Нет, мы стареем, друг мой, и мое имя умрет вместе со мной. У меня, конечно, есть внучатые племянники, судьба которых меня не заботит, и которые, если смогут, увековечат имя моего отца. Но я буду первым и последним де Буа-Доре, и мой маркизат ни к кому не перейдет, поскольку это почетное звание, которое королю было угодно изволить мне пожаловать.

— Мне случалось об этом думать, и я сожалею, что месье обладает слишком горячим сердцем, чтобы согласиться оставить наконец холостяцкую жизнь и жениться на какой-нибудь прелестной нимфе из наших краев.

— Конечно, напрасно я об этом не думал. Я был слишком легкомыслен в отношениях с дамами, и хотя мне не доводилось встречаться с господином д'Юрфе, могу держать пари, что он, от кого-то про меня услышав, именно меня вывел под именем пастуха Хиласа.

— Ну и что с того, месье? Этот пастух очень милый человек, чрезвычайно умный и на мой взгляд самый занимательный из всех героев книги.

— Да, верно. Но он молод, а я, повторяю, уже нет, и начинаю горько сожалеть, что у меня нет семьи. Ты знаешь, что мне неоднократно приходило в голову усыновить какого-нибудь ребенка?

— Знаю, месье. Каждый раз, когда вы видите хорошенького и забавного ребеночка, вы возвращаетесь к этой мысли. Но что ж вам мешает это сделать?

— Трудно найти такого ребенка, чтобы он был хорош собой, добр, и чтобы у него не было родственников, которые захотят получить его обратно, после того, как я его выращу. Потому что отдать всю душу ребенку, чтобы в двадцать или двадцать пять лет его у тебя отняли…

— До тех пор, месье…

— О, время бежит так быстро! Даже не замечаешь, как оно проходит! Ты знаешь, что я думал, не взять ли к себе ребенка каких-нибудь обедневших родственников. Но вся моя семья — старые лигеры, и к тому же их дети некрасивы, шаловливы и нечистоплотны.

— Действительно, месье, младшая ветвь Буронов некрасива. Рост, привлекательность, храбрость всей семьи сосредоточилась в вас, и только вы можете дать достойного вас наследника.

— Я! — воскликнул Буа-Доре, потрясенный подобным предположением.

— Да, месье, я говорю совершенно серьезно. Поскольку ваша свобода наскучила вам, поскольку вы уже десятый раз говорите, что хотите устроить свою жизнь…

— Но Адамас, ты говоришь обо мне, как о развратнике! Мне кажется, после печальной смерти нашего Генриха я всегда жил, как подобает человеку, удрученному горем, и дворянину, которому должно показывать пример окружающим.

— Конечно, месье, вы можете говорить мне все, что вам угодно. Мой долг не противоречить вам. Вы вовсе не обязаны делиться со мной вашими приключениями в замках и окрестных рощах, не так ли, месье? Это касается только вас. Верный слуга не должен шпионить за своим хозяином и я, как мне кажется, никогда не досаждал вам нескромными вопросами.

— Я отдаю должное твоей скромности, мой дорогой Адамас, — ответил Буа-Доре, смущенный, встревоженный и польщенный химерическими предположениями любящего слуги. — Но поговорим о чем-нибудь другом, — добавил он, не решаясь углубляться в столь деликатную тему и пытаясь понять, не известны ли Адамасу какие-то вещи, которых он сам о себе не знает.

Маркиз не был ни бахвалом, ни хвастуном. Он вращался в слишком хорошем обществе, чтобы рассказывать о своих любовных связях или выдумывать несуществующие. Но он был рад, что их по-прежнему ему приписывают, и поскольку при этом он не компрометировал ни одну женщину конкретно, он охотно позволял говорить, что может претендовать на любую. Друзья тешили его скромное самомнение, и большим удовольствием для молодых людей, в частности, для Гийома д'Арса, было поддразнивать его, зная, как это приятно престарелому соседу.

Но Адамас не разводил вокруг этого столько церемоний, а просто и самоуверенно подтвердил, что месье прав, думая о женитьбе.

Им часто случалось возвращаться к этому разговору, и неустанно на протяжении тридцати лет они снова и снова поднимали эту тему, при этом каждый раз беседа заканчивалась следующим заключением Буа-Доре:

— Конечно, конечно. Но мне так хорошо и спокойно в моем нынешнем положении! Спешить некуда, мы еще вернемся к этой теме.

Однако на этот раз он, казалось, слушал похвалы Адамаса внимательнее, чем обычно.

— Если бы я был уверен, что не женюсь на бесплодной женщине, — сказал он своему конфиденту, — я бы, пожалуй, и в самом деле женился! А может, лучше жениться на вдове, имеющей детей?

— Фи, месье! — воскликнул Адамас. — Даже и не думайте! Женитесь на молодой и красивой девушке, и она обеспечит вам потомство по вашему образу и подобию.

— Адамас, — продолжал маркиз после недолгого колебания, — я немного сомневаюсь, что небеса будут ко мне благосклонны. Но ты подсказал мне хорошую мысль жениться на молодой девушке; тогда я смогу представлять себе, что она моя дочь и любить ее, как если бы был ее отцом. Что ты на это скажешь?

— Ну что ж, если месье женится на очень молодой девушке, то в крайнем случае он сможет представлять себе, что удочерил ее. Если вы пришли к такому решению, то не надо долго и искать. Юная владелица Мотт-Сейи как раз подойдет для месье. Она красива, добра, разумна, весела, она сможет оживить наш замок, и я уверен, что ее отец тоже много раз об этом думал.

— Ты полагаешь, Адамас?

— Ну конечно! И она сама тоже! Неужели вы думаете, что, когда они приезжают в гости, она не сравнивает свой старый замок с вашим, настоящим сказочным дворцом? Неужели вы думаете, что хоть она так молода и невинна, она не может оценить, насколько вы превосходите всех прочих претендентов на ее руку?

Маркиз убедил себя, что его предложение будет принято как подарок судьбы.

Они легко решат между собой религиозные проблемы. Если Лориана упрекнет его, что он отрекся от кальвинизма, он готов снова стать протестантом.

Самонадеянность не позволила ему подумать о возражении, связанном с его возрастом. Адамас обладал даром во время вечерних бесед отгонять сию неприятную мысль.

Буа-Доре заснул с мыслью о том, что других-то претендентов на руку Лорианы нет.

Господин Сильвен заснул в этот вечер смешным, как никогда. Но тот, кто смог бы прочитать в его сердце истинно отцовские чувства, двигавшие им, великую философскую терпимость «в преддверии супружеских измен», его намерения баловать и лелеять будущую жену, преданность ей, тот, несомненно, смеясь над ним, простил бы его.

Направляясь в свою комнату, Адамас услышал шорох платья на потайной лестнице.

Как только мог быстро, он бросился к двери, чтобы застать Беллинду на месте преступления, но она успела скрыться.

Адамас знал, что она способна на подобное шпионство, и ей нередко удавалось подслушать разговор двух холостяков. Однако на этот раз он решил, что ошибся. Он запер все двери, не слыша больше ничего, кроме мерного похрапывания хозяина, да порыкивания маленького Флориаля, спящего в ногах хозяина на кровати и видящего во сне кошку, которая была для него тем же, чем Беллинда для Адамаса.

Глава девятнадцатая

Гости прибыли в Мотт-Сейи к девяти утра.

Читатель, вероятно, помнит, что в те времена обедать садились в десять утра, а ужинали в шесть вечера.

На этот раз маркиз, решивший открыть свои матримониальные замыслы, счел нужным отправиться к соседям в более изящном виде, чем в своей знаменитой карете.

Он легко взобрался на красивого андалузца по кличке Розидор — это было прекрасное создание с легким аллюром, спокойным нравом, умеющее подыграть хозяину, чтобы выказать его прекрасным наездником, то есть, повинуясь малейшему движению ноги или руки, конь свирепо выкатывал глаза, раздувал ноздри, как диавол из преисподней, делал довольно высокие прыжки, чтобы казаться своенравным животным.

Спешившись, маркиз приказал Клиндору четверть часа поводить Розидора по двору, поскольку конь слишком разгорячен. Но на самом деле маркизу хотелось, чтобы все обратили внимание, что он приехал верхом и что он по-прежнему остается удалым наездником.

Перед тем как предстать перед Лорианой, добрый господин Сильвен отправился в комнату, предоставленную соседом в его распоряжение, чтобы привести себя в порядок, надушиться и переодеться как можно изящнее и элегантнее.

Скьярра д'Альвимар, с головы до ног одетый в черный бархат и сатин, по испанской моде, с коротко постриженными волосами и фрезой из богатых кружев лишь сменил дорожные сапоги на шелковые чулки и туфли с бантами, чтобы подчеркнуть все свои достоинства.

Хотя его строгий костюм казался во Франции «древностью» и скорее подошел бы ровеснику господина Буа-Доре, он придавал ему вид дипломата или священника и как нельзя лучше подчеркивал, как молодо он выглядит для своих лет и придавал ему элегантность.

Старый де Бевр будто предчувствовал день сватовства. Сегодня он выглядел менее гугенотом, то есть оделся не так строго, как обычно и, сочтя, что его дочь одета слишком просто, приказал надеть лучшее платье.

Так что она выглядела настолько нарядной, насколько позволял ей вдовий траур, который она должна была носить до следующего замужества. Обычай был строг.

Она надела платье из белой тафты, верхняя юбка приоткрывала край нижней юбки цвета ситного хлеба, надела кружевные брыжи[47] и манжеты; вдовья шапочка (небольшой чепчик а ля Мария Стюарт) позволила ей не надевать еще не вышедший из моды ужасный парик, зато дала возможность показать прекрасные светлые волосы, взбитые валиком, открывавшие высокий лоб и виски с тонкими венами.

Чтобы не выглядеть слишком провинциалкой, она нанесла на волосы лишь немного кипрской пудры, сделавшей ее светлые волосы еще более детскими. Хотя оба претендента обещали друг другу быть любезными, во время обеда между ними возникла некоторая неловкость, как если бы они угадали друг в друге соперников.

Дело в том, что Беллинда пересказала экономке господина Пулена подслушанный разговор маркиза с Адамасом, а та немедленно передала его кюре. Священник прислал д'Альвимару записку следующего содержания:

«В лице вашего хозяина вы имеете соперника, над которым сможете посмеяться. Пользуйтесь этим».

Д'Альвимар про себя посмеялся над этим конкурентом, сам он решил прежде всего добиться благосклонности юной дамы.

Ему было неважно, что отец поощряет его ухаживания. Он полагал, что, завладев сердцем Лорианы, он легко уладит все прочее.

Буа-Доре рассуждал иначе.

Он не сомневался в уважении и привязанности, которую питают к нему в этом доме. Он не надеялся поразить их воображение и вскружить голову. Ему хотелось поговорить с отцом и дочерью без свидетелей, чтобы изложить преимущества своего положения и состояния, затем он рассчитывал скромными ухаживаниями дать себя честно разгадать.

То есть он собирался держать себя, как хорошо воспитанный юноша из прекрасной семьи, в то время, как его противник предпочитал выглядеть, как герой приключенческого романа.

Де Бевр, заметив, что д'Альвимар становится все нежней, увлек старого друга на дорожку вдоль пруда, чем немало его огорчил, чтобы порасспросить о положении и состоянии его гостя. Буа-Доре на все вопросы мог ответить лишь, что господин д'Арс рекомендовал его как человека высшего света, которого очень уважает.

— Гийом очень молод, — сказал де Бевр, — но он знает, чем он нам обязан, чтобы привозить к нам человека, недостойного нашего гостеприимства. Тем не менее я удивлен, почему он ничего больше не сообщил вам о нем. Но, вероятно, господин де Виллареаль рассказал вам о мотивах своего приезда. Почему он не поехал с Гийомом на праздник в Бурж?

На эти вопросы Буа-Доре ответить тоже было нечего, но в глубине души де Бевр был убежден, что появление испанца окутано таинственностью с единственной целью: понравиться его дочери.

«Наверно, он где-то ее видел так, что она не обратила на него внимания. Хотя он кажется ревностным католиком, он, похоже, сильно ею увлечен», — думал де Бевр.

Он говорил себе, что при существующем положении вещей испанский зять-католик мог бы поправить дела его дома и возместить ущерб, который он нанес дочери, поддержав Реформацию.

Да даже чтобы утереть нос запугивавшим его иезуитам он бы желал, чтобы испанец оказался достаточно знатного рода, чтобы мог претендовать на руку Лорианы, пусть и не очень богатым.

Господин де Бевр рассуждал как скептик. Он не поднимал вокруг «Опытов» Монтеня столько шума, как Буа-Доре вокруг «Астреи», но они стали его настольной книгой, пожалуй, даже единственной, которую он теперь читал.

Буа-Доре был более честен в политике и на его месте рассуждал бы иначе. Как и де Бевр, он не был склонен к религиозному фанатизму, но со старых времен сохранил веру в родину и никогда бы не пошел на уступки Лиге.

Поглощенный своими думами, он не обратил внимания на озабоченность друга, и добрые четверть часа они играли в загадки, толкуя о необходимости скорее найти достойную партию для Лорианы.

Наконец вопрос разъяснился.

— Вы? — воскликнул пораженный де Бевр, когда маркиз сделал наконец предложение. — Кто бы мог подумать! Я-то полагал, что вы в завуалированных выражениях говорите о вашем испанце, а, оказывается, вы имели в виду себя. Вот это да! Соседушка, вы в своем уме, не принимаете ли вы себя за собственного внука?

Буа-Доре закусил ус. Но, привыкший к подтруниваниям друга, он быстро справился с досадой и постарался убедить его, что тот ошибается относительно его возраста, что он не достиг еще шестидесяти лет, возраста, в котором его отец вполне успешно вступил в повторный брак.

Пока он таким образом терял время, д'Альвимар времени зря не терял.

Ему удалось увлечь Лориану под большой тис, длинные ветви которого свисали почти до земли, образуя зеленый шатер, где посреди сада можно было чувствовать себя уединенно.

Он начал довольно неловко, осыпав ее преувеличенными комплиментами.

Неопытная в подобных делах Лориана не обладала противоядием против лести, она плохо знала замашки молодых придворных и не смогла бы отличить ложь от правды. Но, к счастью для нее, ее сердце еще не почувствовало скуку одиночества, к тому же она была более ребенком, чем казалась. Поэтому гиперболические выражения д'Альвимара рассмешили ее и она принялась над ним подтрунивать, чем ввела кавалера в замешательство.

Увидев, что от высокопарных фраз толка мало, он постарался говорить о любви в более естественных выражениях.

Быть может, он добился бы своей цели и смутил бы юную душу, но тут появился Люсилио, словно посланец Провидения, явившийся, чтобы прервать эту опасную беседу нежной игрой на волынке.

Он не приехал вместе с Буа-Доре, зная, что обедать ему придется в людской и он не увидит Лориану до полудня.

Лориане и ее отцу была известна трагическая история ученика Бруно, и в Мотт-Сейи его уважали не меньше, чем в Брианте, но, чтобы не скомпрометировать его, обращались, как с обыкновенным музыкантом.

Люсилио оказался единственным человеком, который не стал наряжаться к случаю. У него не было ни малейшей надежды привлечь к себе внимание, он даже не хотел привлекать к себе взгляд, зная, что может рассчитывать лишь на таинственное общение душ.

Он приблизился к тису без напрасной робости и ложной скромности. Рассчитывая на правду и красоту того, что может выразить в музыке, он заиграл, к великой досаде д'Альвимара.

На секунду Лориана также ощутила недовольство от этого вторжения, но, заметив на красивом лице волынщика наивное намерение доставить ей удовольствие, устыдилась минутного порыва.

«Не знаю почему, — подумала она, — это лицо выражает искреннюю любовь и чистую совесть, которых я не нахожу у другого».

Она снова взглянула на д'Альвимара, раздраженного, обиженного, высокомерного и ощутила холодок страха. То ли потому, что она была чувствительна к музыке, то ли потому, что была склонна к некой восторженности, ей показалось, что внутри нее звучат слова песни, которую наигрывал Люсилио. Вот что говорилось в песне:

«Взгляни на яркое солнце на ясном небе, отражающееся в изменчивых быстрых водах!

Вот прекрасные деревья, черными колыбелями склоненные над бледно-золотыми лугами, радостными, как весной, покрытыми розовыми осенними цветами; на гордого лебедя, на парящих в небе перелетных птиц.

Все это музыка, что я тебе пою, это юность, чистота, надежда, дружба, счастье.

Не слушай чужой, непонятный тебе голос. Он нежен, но лжив. Он потушит солнце у тебя над головой и осушит ручьи под ногами, загубит цветы и подрежет крылья поднебесным птицам; вокруг тебя будут царить мрак, холод, страх и смерть; источник божественной гармонии, о которой я тебе пою, навеки иссякнет».

Лориана больше не видела д'Альвимара. Погруженная в свои мечты, она не видела и Люсилио. Она перенеслась в прошлое и, вспомнив Шарлотту д'Альбре, сказала себе:

«Нет, нет, никогда я не прислушаюсь к голосу демона!»

— Друг, — обратилась она к волынщику, когда тот закончил мелодию, — твоя игра доставила мне большое удовольствие, спасибо тебе. У меня нет ничего, чтобы отблагодарить тебя за чудные мечты, что навевает твоя музыка; поэтому прошу тебя принять эти нежные фиалки, символ твоей скромности.

Она отказалась подарить фиалки д'Альвимару и у него на глазах отдала их музыканту.

Д'Альвимар торжествующе улыбнулся, сочтя этот вызов более дразнящим, чем признание. Но Лориана ни о чем подобном и не помышляла; прикалывая фиалки к шляпе волынщика, она прошептала:

— Мэтр Жовлен, я прошу вас, будьте мне как отец, и не уходите, пока я сама не скажу.

Благодаря острой итальянской проницательности, Люсилио сразу обо всем догадался.

«Да, да, я понял, — отвечал его выразительный взгляд, — положитесь на меня!»

Он уселся на толстые корни старого тиса на довольно почтительном расстоянии от них, как слуга, ожидающий приказаний, но в то же время достаточно близко, чтобы от него не ускользнуло хоть одно слово д'Альвимара.

Д'Альвимар все понял. Его боятся, ну что ж, тем лучше! Питая к музыканту высокомерное презрение, он, не задумываясь, возобновил свои ухаживания на глазах у него, как если бы тот был пустым местом.

Но его опасный магнетизм утратил свою силу.

Лориане казалось, что молчаливое присутствие честного человека, такого, как Люсилио, служит противоядием. Ей было стыдно показаться ему тщеславной и пустой. Под его взглядом она чувствовала себя в безопасности. Увидев, что испанец все сильнее обижается и раздражается, она приготовилась защищаться.

Д'Альвимар попросил, чтобы она отослала этого несчастного, при этом достаточно громко, чтобы тот услышал.

Лориана твердо отказалась, заявив, что хочет еще послушать музыку.

Люсилио сразу же взялся за инструмент.

Д'Альвимар достал из камзола остро наточенный испанский нож и, вынув его из ножен, принялся им поигрывать, будто бы просто так; то он собирался что-то вырезать на коре дерева, то кидал его перед собой, словно демонстрируя свою ловкость.

Лориана не поняла этой угрозы.

Люсилио сохранял неподвижность, хотя был слишком итальянцем, чтобы не знать холодную ярость испанцев, и догадывался, куда, будто бы случайно, может вонзиться блестящее лезвие стилета.

При любых других обстоятельствах его беспокоила бы судьба инструмента, в который, как казалось, д'Альвимар целится, чтобы продырявить. Но ведь Люсилио выполнял волю Лорианы, сражался за ее невинность, как Орфей своей победоносной лирой за свою любовь. Он храбро заиграл одну из записанных им накануне мавританских мелодий.

Д'Альвимар счел его поведение вызывающим, и тлевший в его груди очаг горечи снова жарко запылал.

Он был весьма ловок в метании ножа и, желая напугать неуместного свидетеля, принялся кидать нож рядом с ним; сверкающее лезвие пролетало все ближе и ближе от музыканта, но тот продолжал наигрывать нежную и жалобную мелодию. Отошедшая на несколько шагов Лориана стояла к ним спиной и не видела этой жестокой сцены.

«Меня не испугали пытки и угроза смерти, — сказал себе Джиовеллино, — не побоюсь их и теперь; я не доставлю испанцу радости увидеть меня побледневшим от страха».

Отвернувшись, он продолжал играть так сосредоточенно и совершенно, как если бы спокойно сидел за столом Буа-Доре.

Д'Альвимар прохаживался взад-вперед, время от времени останавливаясь перед музыкантом и целясь в него, всем видом показывая, что испытывает искушение кинуть в него нож. Под действием странных чар, что служат нам наказанием за дурные шутки, он и в самом деле начал испытывать этот чудовищный соблазн.

Он покрылся холодным потом, в глазах потемнело.

Люсилио чувствовал больше, чем видел глазами, но предпочитал рисковать жизнью, чем хоть на секунду показать страх врагу своей родины и хулителю человеческого достоинства.

Глава двадцатая

Во время этой ужасной сцены буквально в двух шагах от Лорианы находился еще один странный свидетель — молодой волк, выращенный на псарне, который перенял привычки и повадки собаки, но не ее инстинкты и нрав. Он охотно ласкался ко всем, но ни к кому не был привязан.

Лежа у ног Люсилио, он с беспокойством наблюдал за жестокой игрой испанца, и когда кинжал раза два или три упал рядом с ним, он поднялся и укрылся за деревом, не беспокоясь ни о чем другом кроме, как о собственной безопасности.

Однако поскольку игра продолжалась, зверь, который начал чувствовать свои зубы, много раз показывал их молча и, полагая, что на него нападают, в первый раз в жизни испытал инстинкт ненависти к человеку.

С горящими глазами, напряженными подколенными суставами, ощетинившимся и дрожащим позвоночником он укрылся от д'Альвимара за огромным стволом тиса, где выжидал подходящий момент, и откуда он вдруг бросился, чтобы схватить его за горло.

И он сделал бы это, если не задушив, то по крайней мере ранив, если бы не был сильно отброшен ударом ноги Люсилио.

Внезапно прерванное пение и жалобный звук, который издал мюзет, отброшенный артистом, заставил Лориану обернуться.

Не поняв того, что произошло, она лишь увидела д'Альвимара, который вне себя от гнева вспарывал ножом брюхо зверю.

Он совершал этот акт расправы со всем жаром мести. Можно было легко видеть на его бледном лице и в его налитых кровью глазах таинственную и глубокую радость, которую он испытывал, имея возможность убивать.

Он трижды вонзил нож в трепещущие внутренности, и при виде крови его рот исказился столь сладострастным образом, что Лориана, вся дрожа, схватила обеими руками руку Люсилио, говоря ему тихим голосом:

— Смотрите, смотрите! Чезаре Борджа! Вылитый!

Люсилио, который неоднократно видел в Риме портрет, написанный Рафаэлем, и сам еще более почувствовал это сходство, сделал знак головой, что он этим был сильно поражен.

— В чем дело, сударь? — спросила взволнованная Лориана торжествующего испанца. — Вы вообразили себе, что находитесь в центре леса, и полагаете, что мне будет приятно, когда вы поднесете мне голову или лапы зверя, которого я кормила из своих рук и только что ласкала перед вами? Фи! Вы понятия не имеете о соблюдении приличий, и с этим окровавленным резаком вы похожи скорее на живодера, чем на дворянина!

Лориана была в гневе, она не испытывала больше ничего, кроме отвращения к этому чужестранцу.

Он, словно очнувшись ото сна, просил прощения, говоря, что это волк хотел его сожрать, что это была плохая компания в доме и что он счастлив, что имел возможность освободить мадам от инцидента, который мог бы произойти и с ней.

— Так он набросился на вас? — спросила она, глядя на Люсилио, который утвердительно кивнул головой. — И куда же он вас укусил? — продолжала она. — Где же рана?

И поскольку д'Альвимар не был поранен, она возмутилась страхом, который он испытал перед животным еще таким молодым и столь малоопытным.

— Слово страх не совсем точное, — ответил он с некоторым проявлением ярости, — я не думаю, что его можно адресовать тому, у кого еще в руке орудие убийства.

— И вы еще так гордитесь, что убили этого волчонка! Если бы это сделал ребенок, ему было бы простительно, но вовсе не мужчине, которому достаточно было ударить хлыстом, чтобы избавиться от него. Я говорю вам, сударь, что вы ужасно испугались и что это мания тех, кто любит проливать кровь.

— Я вижу, — сказал д'Альвимар, внезапно удрученный, — что я навлек на себя вашу немилость, и я нахожу в этом, как и в остальном, результат моей злой участи. Она столь упряма, что порой у меня возникает мысль уступить ей победу в битве, где я не нахожу ничего, кроме потерь и огорчения.

Было немало правдивого в том, что только что сказал д'Альвимар, и поскольку после того, как он машинально вытер свой кинжал, он, казалось, колеблется, класть ли его в ножны, Лориана, пораженная мрачным выражением его взгляда, поверила, что он немного безумен вследствие какого-либо большого несчастья, и приготовилась быть следующей жертвой.

— Чтобы простить вас, — сказала она, сдерживая волнение, — я требую, чтобы вы вручили мне оружие, которым только что столь скверно распорядились. Мне совсем не нравится этот злодейский клинок, который дворяне Франции не носят нигде более, кроме как на охоте. Шевалье достаточно шпаги, и, чтобы вытащить ее из ножен перед дамой, нужно время подумать. Я всегда боялась людей, которые прячут на себе оружие слишком быстрое и слишком простое в применении, и оттого я прошу вас принести мне жертву, исправив огорчение, которое вы мне причинили.

Д'Альвимар поверил, что, разоружая его, ему оказывается милость. Однако ему нелегко было расстаться со столь надежным оружием, и он пребывал в нерешительности.

— Я вижу, — сказала Лориана, — что это подарок какой-нибудь красавицы, которой вы не осмеливаетесь ослушаться.

— Если вы так думаете, — ответил он, — я хотел бы освободиться от него как можно скорее.

И, преклонив колено, он передал ей кинжал.

— Вот и хорошо, — сказала она, убирая руку, которую он хотел поцеловать. — Я прощаю вас как гостя, который вовсе не хотел оскорбить, но и только, клянусь вам, что же касается этого гадкого клинка, если я храню его, то это вовсе не от любви к вам, но чтобы не допустить зла, которое он может причинить.

Они были уже у подножья башни, где их встретили маркиз и господин де Бевр, воодушевленно болтающие.

Лориана собиралась рассказать им о том, что произошло, но ее отец не дал ей времени.

— Послушай-ка, дорогая моя девочка, — сказал он ей, взяв ее за руку и просовывая ее под руку маркиза, — наш друг хочет сказать вам об одном секрете, а пока он будет вам его рассказывать, я составлю компанию господину де Виллареалю. Вот видите, — добавил он, обращаясь к Буа-Доре, — я вам доверяю мою овечку, не опасаясь ваших больших зубов, и я не скажу ей ничего, чтобы не подорвать ее доверие к вам! Говорите теперь сами, как считаете нужным. Если вы не справитесь, я умываю руки, вы уж постарайтесь!

— Я вижу, — сказала мадам де Бевр маркизу, — что у вас есть ко мне какая-то просьба.

И поскольку она решила, что речь пойдет как обычно о каком-то развлечении типа охоты у маркиза в поместье, она добавила, что заранее согласна.

— Осторожно, моя дорогая! — воскликнул господин де Бевр, смеясь. — Вы совсем не знаете, во что вступаете!

— И нисколько вы меня не напугаете, — ответила она, — он может сказать быстро.

— Да ну! Вы так думаете, но вы заблуждаетесь, — продолжил господин де Бевр. — Держу пари, что ваша беседа продлится более часа. Идите-ка оба в какой-нибудь из залов, где вам никто не помешает, а когда вы все обсудите, вы вновь вернетесь к нам.

Едва они оказались в салоне, как маркиз предложил свое сердце, свое имя и свои экю в духе «Астреи» с той неистовой страстью, которая не говорит ни о чем, кроме как о страшных муках, вздохах, которые рассекают сердце, страхах, которые вызывают тысячу смертей, надеждах, которые лишают рассудка, и т. д., и все это в выражении столь целомудренном и столь холодном, что самая неприступная добродетель не могла бы этого испугаться.

Когда Лориана поняла, что речь идет о браке, она была так же удивлена, как ее отец.

Она знала, что маркиз способен на все, и вместо того, чтобы развеселиться, она чувствовала сострадание. Она испытывала к нему дружеские чувства, и даже уважала его за доброту и верность. Она чувствовала, что бедный старик подвергается бесчисленным насмешкам и стоит только ей дать пример, как шутки, дружеские и умеренные, объектом которых он был, станут обидными и жестокими.

«Нет, — подумало это юное и мудрое дитя, — этого не должно быть, и я не потерплю, чтобы мой старый друг стал посмешищем слуг».

— Дорогой маркиз, — сказала она ему, стараясь говорить с ним в его манере, — я часто размышляла о возможности и приемлемости плана, о котором вы мне сообщили. Я догадалась о вашей прекрасной и честной любви и, если я ее нисколько не разделяю, то это потому, что я еще слишком молода для того, чтобы шаловливый Купидон обратил на меня внимание. Позвольте же мне еще немного порезвиться на волшебном острове «Неведения любви», ничто не торопит меня покинуть его, потому что я счастлива вашей дружбой. Из всех мужчин, которых я знаю, вы самый лучший и наиболее приятный, и если мое сердце заговорит, скорее всего оно заговорит мне о вас. Но это записано в книге судеб, и вы должны предоставить мне время спросить себя. Если, по какой-либо фатальности, я окажусь неблагодарной по отношению к вам, я признаюсь вам в этом с чистосердечием и раскаянием, потому что это будет для меня совершенным падением и стыдом, но вы столь великодушны, у вас такое доброе сердце, что вы мне еще будете другом и братом, несмотря на мою глупость.

— Конечно же, клянусь вам! — воскликнул Буа-Доре с простодушным восторгом.

— Вот и хорошо, мой преданный друг, — продолжала Лориана, — подождем еще. Я прошу у вас семь лет испытания, по древнему обычаю истинных рыцарей, и сделайте мне одолжение, что это соглашение останется секретом между нами. Через семь лет, если душа моя останется нечувствительна к любви, вы откажетесь от меня, равно как если я разделю вашу страсть, я не стану таить это от вас. Я также клянусь вам, что если до окончания срока этого соглашения я полюблю вопреки воле кого-нибудь другого, я смиренно и чистосердечно вам признаюсь. Это совсем невероятно, однако я хочу все предусмотреть, поскольку я желаю, потеряв вашу любовь, по крайней мере, сохранить вашу дружбу.

— Я подчиняюсь всему, — ответил маркиз, — и я клянусь вам, прелестная Лориана, слово дворянина и преданность безукоризненного любовника.

— На это я и рассчитываю, — сказала она, протягивая руку. — Я знаю, что вы человек великодушный и бесподобный пастырь. А теперь возвращаемся к моему отцу, и позвольте сказать ему то, что решено, с тем, чтобы наш секрет не стал достоянием иного доверенного лица, кроме него.

— Согласен, — ответил маркиз, — но не обменяться ли нам каким-либо залогом?

— Каким? Скажите, я согласна, но пусть это будет не кольцо. Подумайте, что будучи вдовой, я не могу носить другого, кроме как кольца нового брака.

— Хорошо, так позвольте завтра послать вам подарок, достойный вас.

— Ни за что! Это будет означать, что все будут в курсе… Дайте мне первую попавшуюся безделушку, которая у вас есть… Например, эту маленькую бонбоньерку из слоновой кости, покрытую глазурью, которая у вас в руке!

— Пожалуйста! А что вы дадите мне? Как я вижу, вы знаете, каким должен быть этот обмен. Нужно, чтобы это была вещь, которая находилась у человека в тот момент, когда он давал слово.

Лориана поискала у Себя в карманах и нашла только носовой платок, перчатки, кошелек и кинжал господина д'Альвимара.

Кошелек достался ей от матери, поэтому она дала кинжал.

— Хорошенько спрячьте его, — сказала она, — и поскольку я вам его оставляю, надейтесь на меня; так же, как если я попрошу у вас его обратно…

— Я проткну им грудь! — воскликнул старый Селадон.

— Нет! Вот этого вы не сделаете, — сказала Лориана очень серьезно, — потому что тогда я умру от горя, и, кроме того, тем самым вы не выполните данного мне обещания оставаться моим другом несмотря ни на что.

— Это верно, — сказал Буа-Доре, преклонив колени и получая залог. — Клянусь вам не умирать от этого, равно как не любить и даже не глядеть ни на какую другую девушку до того, как вы не лишите меня надежды вам нравиться.

Глава двадцать первая

Они вернулись в сад, где господин де Бевр встретил их, не пытаясь скрыть насмешливой улыбки. Но очень быстро улыбка уступила место большому изумлению, когда он увидел серьезный и спокойный вид Лорианы, растроганный и сияющий вид маркиза. Изумление было столь велико, что он не смог удержаться, чтобы не расспросить их, правда, намеками, но достаточно прозрачными, в присутствии д'Альвимара.

Лориана ответила, что она вполне согласна с маркизом, и д'Альвимар, не желающий верить услышанному, принял это утверждение за кокетство.

Господин де Бевр, уже не на шутку забеспокоившись, отвел дочь в сторону и спросил, серьезно ли она говорила, и неужели она настолько безрассудна или настолько честолюбива, чтобы принять предложение прекрасного кавалера, родившегося при короле Генрихе II.

Лориана рассказала ему о том, как она отложила свой ответ и отсрочила всякое объяснение на семь ближайших лет.

Только после того, как господин де Бевр отсмеялся, он смог оценить чуткую доброту своей дочери.

Его очень потешила неудача маркиза, и он находил, что это был бы хороший для него урок, откровенно высмеять его.

— Нет, отец, — сказала ему Лориана. — Это могло бы доставить ему большое огорчение и ничего более. Он не в том возрасте, чтобы исправиться от своих недостатков, и я не вижу, что мы выиграем, оскорбив такого замечательного человека, когда нам так легко утвердить его в его мечтаниях. Поверьте, если кокетство женщины бывает безобидно, то это относится именно к таким старикам, и, возможно, даже самое лучшее будет оставить ему его фантазии. Будьте уверены, что в день, когда я скажу ему, что я полюбила кого-нибудь, он, возможно, будет этому очень рад, в то время, как если я ему сказала бы, что не могу стать его женой, он, возможно, тут же сильно бы заболел и не столько от жестокости, как от своей старости, которую я заставила бы его увидеть без пощады и без сострадания.

Лориана имела некоторое влияние на отца. Она добилась, чтобы все произошедшее осталось в тайне и чтобы он воздержался от издевательств над маркизом за его возвышенные чувства к ней. И даже д'Альвимар, несмотря на спою проницательность, не догадался о том, что произошло между ними.

Лориана была еще ребенок, но уже с задатками сильной женщины, способной совершать действительно хорошие поступки.

Итак, она провела остаток дня не будучи затронутой галантной вкрадчивостью д'Альвимара, и даже казалось, что, отдав его кинжал маркизу в знак благодарной дружбы, она избавилась от какой-то вещи, которая ее тревожила и жгла руки. Она позаботилась больше не оставаться наедине с испанцем и не поощрять никаких стараний, которые он предпринимал, чтобы перевести беседу на нежные банальности любви.

К тому же происшествие прервало все частные разговоры и отвлекло общество.

Явился молодой цыган, прося повеселить именитую публику показом своих дарований, я даже верю, что пройдоха сказал «своего таланта».

Едва его ввели, как д'Альвимар узнал молодого бродягу, который выполнял роль посредника между господином д'Арс и мавританкой на вересковых зарослях Шампилье и который объявил, что он француз и зовется Ла Флеш.

Это был парень лет двадцати, Довольно красивый, хотя уже увядший от распутства, взгляд его был проницательным и дерзким, рот плоский и коварный, речь глупая, неблагоразумная и насмешливая, к тому же он был хорошо сложен при своем маленьком росте, ловок в движениях, как мим, с руками, как у вора, сообразительный во всем, что относилось к плохим делам, кретин в том, что касалось любой полезной работы или всех разумных доводов.

Этот юноша соорудил из каких-то лохмотьев оригинальный костюм для выступления. И предстал в подобие генуэзского плаща с красной подкладкой, в отпугивающей шляпе, утыканной петушиными перьями, шляпе, у которой не было названия, не было формы, не было смысла, развалина, надменная и безнадежная.

Поверх коротких сапог с неровными краями, один слишком большой, другой чересчур маленький для его ноги, виднелись штаны цвета скисшего отстоя красного вина. На груди неверующего красовалась охранная дощечка, всегда висящая на шее против обвинения в язычестве и черной магии. Бесцветно белокурые прямые волосы безумной длины падали на его худое лицо цвета красной охры, и небольшие усы соединялись двумя крюками из белесого пушка на гладком и блестящем подбородке.

Он начал громким надтреснутым голосом:

— Пусть высокопоставленная публика соизволит простить дерзость, которую я осмеливаюсь бросить к ногам их снисходительности. В самом деле, подобает ли такому тупице, как мне, со своей щетинистой физиономией, прорехами на камзоле и шляпою, которая уже давно настойчиво просится на службу к пугалу на конопляное поле, предстать перед дамой, глаза которой пристыживают свет солнца, чтобы явиться рассказывать здесь множество глупостей? Она мне скажет, возможно, чтобы вернуть мне храбрость, что я не создан ни крестьянином, ни молотильщиком, ни работником житницы, потому что речь вдет о батраках, которые подобны орехам, ведь чем больше их бьют, тем больше они приносят плодов. Она мне еще может сказать, что я не верзила, не вор, не щеголь, не хвастун, не фанфарон, не щелкопер, не забияка, не дикарь, что у меня довольно красивая внешность, несмотря на немного заурядную физиономию, но перед заслугами подобными, как у дамы, которую я вижу, и перед собравшимися господами, которые больше похожи на собрание монархов, чем на полный воз ярмарочных телят, самый храбрый в мире человек теряется и не есть более чем поток невежества, водосток глупостей и бассейн всех дерзостей…

Мэтр Ла Флеш мог бы говорить два часа в таком стиле с нестерпимой говорливостью, если бы он не был прерван с тем, чтобы спросить его, что он умеет делать.

— Все! — воскликнул негодяй. — Я могу танцевать на ногах, на руках, на голове и на спине, на канате, на жерди, на верхушке колокольни, как на острие копья, на яйцах, на бутылках, на мчащейся в галопе лошади, на мозгу, на бочке и даже на проточной воде, но это при условии, что кто-нибудь из собравшихся смог бы сидеть напротив меня на стоячей воде. Я могу петь и сочинять стихи на тридцати семи с половиной языках, если только кто-нибудь из здесь присутствующих смог бы мне ответить, не сделав ошибки, на тридцати семи с половиной языках. Я могу глотать крыс, пеньку, шпаги, огонь…

— Довольно, довольно, — сказал нетерпеливый де Бевр, — мы знаем твои четки: это те же для всех болтунов вроде тебя.

— По правде говоря, — ответил Ла Флеш, — я в этом деле большой мастер, и если ваши светлейшие милости захотят встать в очередь, я брошу жребий, чтобы знать, с кого начать, ибо судьба есть суровый дух, который не знает ни пола, ни звания собравшихся.

— Итак, бросай жребий, вот мой залог, — сказал господин де Бевр, кидая ему серебряную монету. — А вы, дочь моя?

Лориана бросила более крупную монету, маркиз — маленький золотой экю, Люсилио — медную монету и д'Альвимар — булыжник, сказав:

— Поскольку я вижу, что залоги даются прорицателю, я нахожу, что он не заслуживает ничего, кроме как быть заброшенным камнями.

— Берегитесь, — сказала ему Лориана, улыбаясь, — он предскажет вам лишь неприятности, ведь хорошо известно, что, когда предсказывают судьбу, это никогда не происходит иначе как за деньги.

— Не думайте так, судьба — это мой господин, — сказал Ла Флеш, который перемешивал фанты в подобии копилки, и который вдруг стал говорить без разглагольствований и с фатальным видом.

Он перевернул свою неописуемую шляпу, которая угрожала небу, как дерзкая башня, и надвинул ее на глаза, как мрачный враг веселья, он делал многочисленные гримасы, произнося слова, лишенные смысла, которые претендовали быть кабалистическими формулами и, отвернувшись, чтобы тайком творить свое грубое притворство, он показал свое лицо, бледное от пророческого вдохновения.

Тогда он начертил на песке большой круг невежественных некромантов со всеми знаками астрологии перекрестков, затем он положил камень в центр и бросил туда копилку, которая, разбившись, рассыпала все содержимое на различные знаки, начерченные в отделениях.

В этот момент д'Альвимар нагнулся, чтобы поднять свой камень.

— Нет, нет! — закричал цыган, бросившись с ловкостью обезьяны и ставя кончик ноги на фант д'Альвимара, не стерев ни одного из знаков, окружавших его. — Нет, мессир, вы больше не можете воспрепятствовать судьбе. Она над вами, как и надо мной!

— Разумеется, — сказала Лориана, протянув свою маленькую трость между д'Альвимаром и Ла Флеш. — Прорицатель — хозяин в этом магическом круге, и, приведя в беспорядок вашу судьбу, вы можете также расстроить и наши.

Д'Альвимар подчинился, но все заметили странное волнение, которое его охватило, однако он тут же справился с собой.

Глава двадцать вторая

Ла Флеш начал с фанта, ближайшего к центральному камню, который звался Синай.

Это был фант Люсилио: он сделал вид, что измеряет углы, делает подсчеты и сказал в рифмованной прозе:

Человек без языка и большого сердца,

Знающий нищету, есть победитель.

— Вот видите, — тихо сказал Буа-Доре д'Альвимару, — пройдоха хорошо разгадал печальную историю нашего музыканта!

— Это не трудно, — ответил д'Альвимар с презрением. — Вот уже четверть часа как немой изъясняется с вами знаками!

— Выходит, вы совсем не верите в пророчества? — спросил Буа-Доре в то время, как Ла Флеш продолжал свои подсчеты с сосредоточенным видом, но обратив свой слух па все, что происходило вокруг него.

— А что вы сами, мессир, в это верите? — спросил д'Альвимар, прикидываясь, что он поражен серьезностью, с какой маркиз задал ему этот вопрос.

— Я? Но… да, немного, как и все!

— Никто больше не верит в эту ерунду.

— Разумеется, а вот я, например, очень в это верю, — сказала Лориана. — Чародей, прошу тебя, если моя судьбы плохая, позволь мне немного сомневаться или найти в науке средство ее предотвратить.

— Знаменитая королева сердец, — ответил Ла Флеш, — повинуюсь вашим приказам. Вам угрожает большая опасность, да, только в течение трех дней, начиная с этого момента.

Не отдавайте никому вашего сердца,

От дьявола будет победитель!

— Но умеешь ли ты подбирать другие рифмы? — крикнул ему д'Альвимар. — Твой словарь небогат!

— Не так богат, как хочется, мессир, — ответил цыган, — однако есть люди, которые хотят так сильно, что они все сделают ради богатства, рискуя топором и веревкой!

— Это в судьбе этого дворянина ты прочитал подобные вещи? — спросила Лориана, пораженная предостережением предсказателя.

— Возможно, — сказал с непринужденностью господин д'Альвимар, — неизвестно, что может произойти!

— Но возможно знать это! — воскликнул Ла Флеш. — Посмотрим, кто хочет это знать?

— Никто, — сказал маркиз, — никто, если есть что-либо неприятное в будущем кого-либо из нас.

— Вы и вправду верите, сосед, — сказал де Бевр, который не верил абсолютно ничему. — Вы так надменно держитесь со всеми этими фиглярами, которые хотят рассказать вам будущее!

— Как вам угодно, — ответил Буа-Доре. — Десять раз то, что мне предсказывали, сбывалось.

— Как хотите вы, — спросил его д'Альвимар, — чтобы какой-нибудь идиот или невежда, подобный этому, проник в будущее, секрет которого знает один Бог?

— Я не верю в знание дела исполнителем, — ответил маркиз, — если это не из-за того, что, через состояние, он умеет подсчитывать числа и что эти числа есть для него, как буквы книги, с которыми подлинная фатальность чисел облекается в слова и фразы.

Де Бевр посмеялся над маркизом и требовал от предсказателя говорить все.

Недоверчивость д'Альвимара была притворной, он верил, что повсюду, где есть колдовство, действует дьявол, и он обещал порекомендовать Ла Флеша господину Пулену, чтобы он разоблачил его при случае и засадил в тюрьму. Но вопреки своей воле он был весьма поглощен беспокойством, что прочтут «книгу» его судьбы, и он, к тому же, был вынужден изображать из себя вольнодумца перед мадам де Бевр.

Ла Флеш не доверял испанцу. Он знал, что он не рискует ничем с людьми, которые ни во что не верят, это не те, которые разоблачают или обвиняют искателей подземных родников, и он был слишком проницателен, чтобы не понять, что, пытаясь вернуть свой фант, д'Альвимар хотел избежать разоблачений.

Цыган ждал, что д'Альвимар удалится, и что он без риска сможет сделать другим какое-нибудь приятное предсказание и получит хорошее вознаграждение. Д'Альвимар смущал его, так как после трех дней, которые цыган бродил по окрестностям, проникая везде, подслушивая у дверей, или прикидываясь, что не понимает по французски, чтобы люди могли свободно разговаривать в его присутствии, он многое узнал такого, что касалось д'Альвимара, о чем хотел бы поскорее забыть.

Но д'Альвимар, успокоившись от незначительности пророчества, не уходил; никто больше не развлекался, и Ла Флеш потерпел фиаско, хотя прежде он работал с хорошей выручкой.

Дело шло к тому, что его выпроводят. Он принял гордый вид.

— Досточтимые сеньоры, — сказал он, — я не чародей, я клянусь на изображении святого заступника, которое ношу на груди, я протестую против всякого сговора с дьяволом. Я лишь практикую белую магию, допускаемую церковными властями, но…

— Но если ты не отдался дьяволу, иди-ка ты к дьяволу! — смеясь, сказал господин де Бевр, — ты нам надоедаешь!

— Итак, — сказал Ла Флеш нахально, — вы хотите кабалистики, вы ее получите, на ваш страх и риск! Но это буду делать не я…

Он тотчас обернулся к корзине, которую принес с собой, и где, предполагалось, имелись какие-то принадлежности для фокусов или какой-нибудь любопытный зверь, и вытащил оттуда девочку лет восьми — десяти, которой, казалось, не больше четырех-пяти, такой она была маленькой. Смуглая, некрасивая, взъерошенная, настоящий домовой, вся одетая в красное, начата в то время, как он держал ее на руках, хлестать его по щекам, дергать за волосы и царапать ему лицо ногтями, больше похожими на когти.

Сначала казалось, что это яростное сопротивление является частью представления, но впечатление сразу же рассеялось, когда все увидели сочащуюся крупными каплями кровь по всей длине носа негодяя.

Он немного встревожился, утираясь рукавом.

— Это ничего, — сказал он, — принцесса спала в своей корзине и при пробуждении сварлива.

Затем он прибавил по-испански, тихо говоря малышке:

— Успокойся, ну же! Ты потанцуешь сегодня вечером!

Ребенок, помещенный на камень Синай, присел на корточки, как обезьяна, и смотрел вокруг глазами дикой кошки.

Имелся в ее хилой некрасивости столь ярко выраженный характер страдания и гнева, несчастья и злобы, что она была при этом почти прекрасна.

У Лорианы сжалось сердце при виде худобы этого несчастного создания, почти нагого под грязным пурпуром ее лохмотьев.

Она вздрогнула, подумав об участи этого ребенка, несомненно ожесточенного тиранией и побоями злобного шута, и она отстранилась на несколько шагов, опираясь на руку своего славного Буа-Доре, который, не говоря ничего, чувствовал себя почти таким же опечаленным, как она.

Но де Бевр был более толстокожий, и он настаивал, чтобы Лa Флеш заставил говорить злой дух.

— Видите, моя прекрасная Пилар, — сказал Ла Флеш, сопровождая каждое слово грубой мимикой угроз, понятных его жертве, — видите, королева домовых и гномов, нужно говорить. Поднимите же вещь, которая ближе всех к вам.

Пилар долгое время оставалась неподвижной, делая вид, что она снова засыпает, дрожа как в лихорадке.

— Ну же, негодяйка, тупица, — повторил Ла Флеш, — подберите эту золотую монету, и я скажу вам, где Марио, ваш возлюбленный.

— Что, — сказал маркиз, обернувшись, — что он сказал о Марио?

— А кто этот Марио? — спросила у него Лориана.

— Тихо, — прикрикнул де Бевр, — диявол говорит, и речь пойдет о вас, мой сосед!

Ребенок говорил по-французски с явным акцентом и крикливым голосом:

Тот, чей это фант,

Если хочет услышать предсказанье

И хорошенько защититься от любви…

— Я это уже сказала, я не хочу больше говорить, — добавила она по-испански.

Затем вдруг встряхнула головой с взъерошенными черными, как чернила, волосами, притопнула ногой и предалась гневу гадалки.

— Хорошо! Отлично! — воскликнул Ла Флеш, полный решимости выиграть партию не важно как. — Вот это и случилось: диявол вошел в ее тело, она будет говорить!

— Да, — сказала девочка по-испански и прыгая в круге с исступлением, — и я знаю все лучше, чем ты, чем кто бы-то ни было. Вот! вот! вот! Я знаю, спрашивайте меня.

— Мы говорим по-французски, — сказал Ла Флеш. — Чего достигнет сеньор, фант которого ты держишь?

Это был фант маркиза.

— Радости и комфорта, — сказала девочка.

— Очень хорошо! Но как?

— Мщением, — ответила она.

— Я и месть? — сказал Буа-Доре, — это не в моем духе.

— Непохоже, — прибавила Лориана, невольно взглянув на д'Альвимара. — Дьявол мог ошибиться фантом.

— Нет, я не ошиблась! — повторила гномица.

— В самом деле? — сказал Ла Флеш. — Если вы в этом так уверены, говорите, чертовка! Итак, вы полагаете, что этот благородный сеньор, здесь присутствующий, имеет какое-то оскорбление, которое должен смыть?

— Кровью! — ответила Пилар с жаром трагической актрисы.

— К сожалению, — тихо сказал маркиз Лориане, — это, несомненно, правда. Вы это знаете, мой бедный брат!

А вслух он сказал:

— Я хочу сам расспросить эту маленькую вещунью.

— Пожалуйста, монсеньор! — ответил Ла Флеш. — Внимание, черная мушка! Говорите честно тому, кто обладает большими достоинствами, чем вы!

Тогда маркиз обратился к Пилар:

— Так что же, моя бедная крошка, я потерял? — спросил он ласково.

Она ответила:

— Сына!

— Не смейтесь, сосед, — сказал маркиз де Бевру, — она говорит правду. Он был мне как сын!

И снова обратился к Пилар:

— Когда же я его потерял?

— Одиннадцать лет и пять месяцев назад.

— А сколько дней?

— Меньше пяти дней.

— Вот тут она ошибается, — сказал маркиз Люсилио, — но посмотрим, увидит ли она ясно остальное.

И, обращаясь к девочке, продолжил:

— Как же я его потерял?

— От трагической смерти, — ответила она, — но вы будете утешены.

— Когда?

— Через три месяца, три недели или три дня.

— Какое утешение?

— Трех видов: месть, мудрость, семья.

— Семья? Значит, я женюсь?

— Нет, вы будете отцом!

— Правда? — воскликнул маркиз, не обращая внимания на громкий смех господина де Бевра. — И когда же я стану отцом?

— Через три месяца, три недели или три дня. Я все сказала о вас, я хочу отдохнуть.

Сеанс был приостановлен потоком насмешек господина де Бевра над маркизом.

Для того чтобы явление предсказанного наследника имело место через три месяца, три недели или три дня, надо было, чтобы три женщины получили на то «заказ».

Бедный маркиз так хорошо знал обратное, что вся его вера в магию остыла.

Девочка потребовала начать заклинания для последнего фанта.

Это был булыжник д'Альвимара.

Но для понимания того, что последует далее, нужно, чтобы читатель знал, что было условлено между Пилар и ее хозяином Ла Флешем.

То, что Ла Флеш знал и хотел сообщить Буа-Доре, он рассчитывал сообщить ему через ребенка без присутствия д'Альвимара.

Ребенок из каприза и хвастовства не хотел больше принимать во внимание имеющееся между ними соглашение. Она хотела ответить весь свой урок, невзирая на последствия. А возможно также, что эта опасность, которую она могла навлечь на него и о чем она ведала, тешила ее инстинкты ненависти.

И теперь она говорила, как она это понимала, несмотря на предостережения и гримасы своего господина, который не мог ничего сказать ей по-испански без того, чтобы это не было понято д'Альвимаром.

Она подобрала камень, изучила знаки, которые его окружали, сделала вид, что совершает подсчеты и сказала по-испански с ужасным пылом к угрозе:

— Несчастье, разочарование и напасть тому, у кого фант упал на красную звезду!

— Браво! — воскликнул д'Альвимар, рассмеявшись нервно и неестественно. — Продолжайте, мерзкое создание! Давайте, давайте, собачье отродье, выродок, говорите нам приговор неба!

Пилар, рассерженная этими оскорблениями, сделалась столь дикой, что внушила страх всем, кто смотрел на нее, и самому Ла Флешу.

— Кровь и убийство! — воскликнула она, подпрыгивая с судорожными жестами, — убийство и проклятье! Кровь, кровь и кровь!

— И все это мне? — сказал д'Альвимар, который в этот миг не смог скрыть своего страха.

— Тебе! тебе! — кричала эта бешеная оса. — Смерть, ад! Скоро, тотчас, через три месяца, три недели или три дня. Проклятый! проклятый! ад!

— Довольно, довольно! — сказал Буа-Доре, который почти не понимал по-испански, но видел, что д'Альвимар бледен и готов упасть в обморок. — Этот ребенок одержим злым дьяволом, и возможно грех слушать его.

— Да, несомненно, сударь, — ответил д'Альвимар, — она одержима дьяволом, и ее угрозы тщетны и достойны презрения, потому что ад не может ничего без воли Бога, но если бы я был здесь владельцем замка и судьей, я бы приказал схватить этого бандита и эту нечисть и я бы их отдал…

— Ну-ну, — сказал господин де Бевр, — не надо так сердиться! Я не знаю, что вам сказали, но меня изумляет, что, выслушав, вы рассмеялись. Однако признаюсь, что исступление этой взбесившейся уродины — некрасивое зрелище, и я вижу, что моя дочь этим обеспокоена. Итак, плут, — сказал он Ла Флешу, — довольно. Забирайте себе фанты, если они вам подходят, и отправляйтесь в другое место.

Ла Флеш не ожидал этого разрешения, чтобы сложить багаж. Он очень торопился избавиться от доброжелательных намерений испанца по отношению к нему.

Маленькая Пилар не была взволнована. Напротив, она собирала золотые и серебряные монеты, которые служили фантами, и когда она дошла до камня д'Альвимара, она его с презрением пнула ногой.

Он был этим так оскорблен, что, возможно, обошелся бы с ней, как с волчонком, если бы у него еще оставалось оружие, которым можно было так быстро воспользоваться и так хорошо.

Но он сделал бесполезное движение невольно, чтобы схватить кинжал, и Лориана, которая смотрела на него, порадовалась тому, что он безоружен. Он встретился с ней взглядом и поторопился улыбнуться, потом он попытался заговорить на другую тему, и Буа-Доре попросил Люсилио наиграть мелодию на мюзете, чтобы развеять неприятные впечатления от этого происшествия, в то время как Ла Флеш, водрузив свою большую корзину на голову, взяв под руку свои магические инструменты и волоча другой рукой маленькую предсказательницу, еще всю дрожащую, с поспешностью пересекал ворота и подъемный мост замка.

— Ну теперь-то ты дашь мне поесть? — спросила она, когда они вышли в открытое поле.

— Нет, ты слишком плохо работала.

— Я хочу есть.

— Тем лучше.

— Я голодна и не могу больше идти.

— Тогда отправляйся в клетку.

И он насильно посадил ее в корзину и понес, ускоряя шаг почти до бега.

Крики несчастного созданья затерялись без эха в бескрайней равнине.

— Марио! Марио! — плакал ее прерывающийся голос, — я хочу видеть Марио! Злой человек! Убийца! Ты обещал, что я увижу Марио, который даст мне поесть и поиграет со мной, и его мать, которая не дает меня бить. Марио! Марио! Разыщите меня! Убейте его! Он делает мне зло, он меня трясет, он меня убивает, он заставляет меня умирать от голода! Будь он проклят! Смерть, и кровь, и убийство! Кнут, огонь, колесо, ад для злых людей!

Глава двадцать третья

В то время, как цыган бежал в направлении севера, маркиз с д'Альвимаром и Люсилио поехали в обратную сторону по дороге в Бриант.

Маркиз медлил сообщить своему верному Адамасу о том, что он рассматривал как счастливое завершение своей затеи. Все хорошо оценивая, он не был слишком расстроен семью годами ожидания, прежде чем сможет предпринять новое матримониальное решение.

Д'Альвимар был весьма мрачно настроен не только по причине пророчеств, которые расшевелили его желчь и потревожили его мозг, но также и по причине спокойного прощания с ним со стороны мадам де Бевр, в то время как она протянула свои маленькие руки маркизу, весело обещая свой приезд на послезавтра.

«Разве это возможно, — думал он, — чтобы она приняла деньги этого старика, и что я оказываюсь вытесненным соперником семидесяти лет?»

Он имел большую охоту расспросить, поднять на смех, досадовать. Но не было возможности завязать разговор с Буа-Доре на этот предмет. Маркиз имел торжествующий вид, сдержанный и скромный.

Д'Альвимар не мог отомстить за свое поражение, кроме как забрызгать грязью, что он и сделал только с мэтром Жовленом, едущим рысью позади маркиза.

Едва приехав в замок, поскольку время ужина еще не наступило, он отправился пешком, чтобы побеседовать с господином Пуленом.

— Итак, месье, — сказал, разувая своего хозяина верный Адамас, который в своем качестве камердинера почти никогда не покидал замок Бриант, — надо помышлять об обеде помолвки?

— Точно, мой друг, — отвечал маркиз. — Нужно обдумать пораньше.

— Правда, месье? Ну, я был уверен, и я так рад, что даже не знаю как. Представьте себе, месье, что эта рыжая дылда, которую вы звали Беллиндой и которой лучше было бы называться Тизифоной…

— Ну полноте, Адамас, у вас настроение слишком невыносимое! Вы же знаете, что я не люблю слушать, когда оскорбляют лицо другого пола. Что еще было между вами?

— Простите, мой благородный господин, но, возможно, эта подлая девица подслушивала у дверей и что она знает о мероприятии, которое месье предпринял сегодня. Значит в скором времени она будет смеяться, как чайка, с глупой экономкой священника.

— Откуда вы это знаете, Адамас?

— Я это знаю через колдовство, месье.

— Через колдовство? И давно ли вы пристрастились к оккультным наукам?

— Я скажу это, месье, я ничего не скрываю, но пусть месье соизволит тогда рассказать мне, как он действовал, раскрывая свои чувства несравненной даме своего сердца, и что она ответила, потому что я уверен, что ничего столь выразительного не говорилось под небом с тех пор, как мир есть мир, и я хотел бы уметь писать так же скоро, как мэтр Жовлен, чтобы это ложилось на бумагу по мере того, как месье будет мне рассказывать.

— Нет, Адамас, ни слова не выйдет из моих уст, опечатанных клятвой доблестного рыцаря. Я поклялся не выдавать секрет моего блаженства. То, что я могу сказать тебе, мой друг, это что ты можешь радоваться теперь вместе с твоим хозяином и надеяться с ним на будущее!

— Так, месье, это осуществлено, и..?

Адамас был прерван легким кошачьим царапаньем в дверь.

— Ах, — сказал он, заглянув, — это мальчик, который хочет с вами поздороваться. — Иди, дружок, его светлость увидится с тобой позже, он занят.

— Да, да, Адамас, пусть он вернется! Это будет хорошо! Нет, нет, я больше не старый холостяк, который хочет жениться поскорее, чтобы добиться цели. Я молодой человек, Адамас, да, юный влюбленный, честное слово, нежно обреченный доказать свое постоянство через испытания, вздыхать и писать стихи, одним словом, ждать в томлении и радости надежды доброй воли моей государыни.

— Если я хорошо понимаю, — продолжал Адамас, — это ревнивое божество питает некоторое недоверие к ветреному нраву моего господина, и она требует, чтобы он отказался от всех любовных приключений?

— Да, да, это так, Адамас, должно быть это так! Немного недоверия! Это именно наказание за мою безрассудную юность, но я сумею отлично доказать свою искренность… Посмотри же за дверь, снова кто-то скребется!

— Что, — серьезно сказал Адамас Марио, приоткрывая немного дверь, — это снова вы, мой шалун? Разве я не сказал вам подождать?

— Я подождал, — ответил Марио своим нежным голосом, ласковым до шалости, — вы мне сказали: «Иди и возвращайся». Я дошел до конца другой комнаты и вот я вернулся.

— Вот постреленок! — сказал маркиз. — Впусти его. Здравствуй, дружок, ну-ка, иди, поцелуй меня, а потом спокойно поиграешь с Флориалем. Я разговариваю о серьезных вещах с добрым господином Адамасом. Видите ли, Адамас, на послезавтра я договорился со своей несравненной соседкой. Надо позаботиться: это небольшой обед без церемоний, самое большее на четырнадцать персон.

— Все будет так и сделано, месье, желаете, чтобы я позвал повара?

— Нет, я вообще не люблю приказывать, и если кухней занимаются подходящие люди, они всегда справятся со своим делом. Помоги мне помечтать…

— Откуда здесь взялся этот нож? — очень горячо спросил Марио, которого маркиз, добродушный и изрядно рассеянный, держал между своих ног и дозволил рыться у себя в карманах.

— Ничего, ничего, — сказал маркиз, стараясь взять назад залог, который дала ему Лориана. — Верни-ка мне это, дружок, дети не трогают это. Видишь, это кусается! ну-ка верни!

— Да, да, вот оно! — воскликнул Марио. — Но я видел уже, что у него сверху, и отлично знаю, кому он принадлежит.

— Ты не можешь этого знать.

— Нет, я знаю, это месье испанца, которого вы называете Виллареаль. Так это он вам его дал?

— Что ты там бормочешь! Ты несешь чушь!

— Нет, добрый господин! Я хорошо видел девиз, имеющийся на лезвии, он на испанском, и я хорошо его знаю. У моей матери Мерседес был точно такой же кинжал, где была такая же надпись.

— И что означает этот девиз?

— Я служу Богу. С.А.

— И что означает С.А.?

— Это должно быть первые буквы имени человека, которому принадлежит кинжал. Это как если кто-нибудь поставил их однажды около рукоятки.

— Я это отлично знаю, но почему ты говоришь, что это кинжал месье испанца, которого зовут Виллареаль?

Мальчик не ответил и казался в смущении.

Он уже не был больше под бдительным и подозрительным взглядом мавританки. Он сказал слишком много того, чего не должен был говорить, но поздно вспомнил наставления Мерседес.

— Мой Бог, сударь, — сказал Адамас. — Дети порой говорят, лишь бы говорить, не отдавая отчет в произнесенном. Мы же с вами поговорим о вещах серьезных. Ваш лесник, папаша Андош, принес сегодня связку птиц, которые из жира…

— Да, да, ты прав, мой друг, поговорим об обеде. И все же я не знаю… я спрашиваю себя, как мог оказаться в кармане ее юбки этот испанский кинжал.

— Кого ее, месье?

— Ее, черт возьми! О ком же другом я могу отныне говорить?

— Вы правы, простите, месье! Поговорим о кинжале. Я полагал, что это в самом деле дар господина де Виллареаля или что он одолжил его вам, потому что на самом деле он от него. Эти две буквы С.А. есть и на другом его оружии, которое весьма красиво, что я и отметил сегодня утром, когда его слуга чистил оружие.

Маркиз погрузился в задумчивость.

Откуда у Лорианы кинжал Виллареаля? Она получила его от него, поскольку она им распоряжалась, как своей собственностью.

Напрасно он искал во всей родословной де Бевров, там не находилось ни одного имени, которое могло бы начинаться с инициалов С.А.

— А, может быть, она, — сказал он себе, — заключила такое же соглашение с ним, как затем со мной?

Он, однако, утешился, думая, что она очевидно не слишком придавала значения первому, потому что она пожертвовала подарок ему, но он оставался пребывать в некотором недоумении по поводу этих обстоятельств, и славный маркиз не был еще настолько безумен, чтобы не бояться стать объектом какой-то «насмешки».

И потом то, что сказал мальчик, перепутало все мысли в его голове, и он не понимал, какие происки судьбы или какая мистификация окружала этот кинжал.

Ему хотелось пойти объясниться тут же со своим гостем, но он вспомнил, что Лориана приказала ему спрягать ее подарок и никому его не показывать.

Адамас увидел беспокойство на челе своего хозяина и заволновался.

— В чем дело, месье, — спросил он, — и что может сделать ваш бедный Адамас, чтобы выручить вас из интриги?

— Не знаю, мой друг. Хотел бы я знать, как случилось, что мавританка имела такое же оружие, как это, носящее тот же девиз и те же буквы.

Затем, понизив голос, чтобы не услышал Марио, добавил:

— Ты говорил мне и мне это кажется самому, что эта женщина весьма порядочная особа. Однако она похитила этот предмет у нашего гостя? Вот вещь, которую я не могу вынести, что в моем доме воровка.

Адамас также разделял подозрения своего хозяина, тем более, что Марио, почувствовав, что он поступил необдуманно, сказав про кинжал, собирался выскользнуть из комнаты на цыпочках, чтобы избежать новых вопросов. Адамас задержал его.

— Вы нам тут сказки рассказывали, мой славный друг, — сказал он ему, — и тем самым вы заслуживаете потерять благорасположение моего господина и повелителя. Этого не может быть, чтобы у вашей Мерседес была вещь, о которой вы говорили, или тогда…

Маркиз прервал его, не желая, чтобы обвинение было произнесено в присутствии мальчика.

— И давно, мой мальчик, — сказал он ему, — как у твоей матери есть этот кинжал?

Мальчик прожил некоторое время с цыганами и знал, что такое воровство. Он был одарен к тому же необычайной проницательностью. Он понял подозрения, которые он навлек на свою приемную мать, и он готов был скорее ослушаться, но снять эти подозрения с матери, доказав ее невиновность.

— Да, — сказал он, — довольно давно.

И поскольку он произнес это уверенно и даже с гордостью, маркиз и Адамас почувствовали, что они смогут его разговорить.

— Так значит господин де Виллареаль дал его ей? — спросил Адамас.

— О, нет, он оставил его…

— Где? — спросил маркиз. — Ну же, надо сказать, или я не стану больше верить вам, малыш. Где он его оставил?

— В сердце моего отца! — ответил Марио, лицо которого выражало чрезвычайное волнение.

У него было желание излиться, эта тайна давила его, он сказал первое слово, он не мог больше молчать.

— Адамас, — сказал маркиз, охваченный внезапным волнением, — закрой дверь, а ты, малыш, иди сюда и рассказывай. Ты среди друзей, ничего не бойся, мы тебя защитим, мы добьемся для тебя справедливости. Расскажи нам все, что ты знаешь о своей семье.

— Хорошо, — сказал мальчик, — если вы меня любите, нужно покарать господина де Виллареаля, потому что это он убил моего отца.

— Убил?

— Да, Мерседес это видела!

— Когда это случилось?

— В день, когда я появился на свет, в день, когда умерла моя мать.

— И почему он убил его?

— Чтобы иметь много денег и драгоценностей, которые были у отца.

— Вор и убийца! — воскликнул маркиз, глядя на Адамаса. — Знатный человек! Друг Гийома д'Арса! Разве в это можно поверить?

— Месье, — сказал Адамас, — дети сочиняют много сказок, и я думаю, что вот этот насмехается над нами.

Краска залила лицо Марио.

— Я никогда не вру! — сказал он с умилительной энергией. — Господин Анжорран всегда говорил: «Вот этот ребенок совсем не лгун». Моя Мерседес всегда говорила мне, что никогда не нужно врать, а лучше молчать, когда не хочешь отвечать. Поскольку вы заставили меня говорить, я говорю, что это правда.

— Он прав, — воскликнул маркиз, — и я отлично вижу, что благородной кровью заполнено сердце этого красивого мальчугана! Говори же, я тебе верю. Скажи, как звали твоего отца?

— Ах, вот этого я не знаю.

— Честью клянетесь, дружок?

— По правде, — ответил мальчик, — мою мать звали Марией, вот и все, что я знаю, и вот поэтому господин Анжорран дал мне при крещении имя Марио.

— Но Мерседес сказала, я это отлично помню, — заметил Адамас, — что эта дама передала кюре обручальное кольцо, она говорила также о печати.

— Да, — сказал Марио, — печать принадлежит моему отцу, внизу там был герб, но у нас ее украли не так давно. Что же касается кольца, то никогда господин Анжорран, ни моя Мерседес, которая все-таки очень ловкая, ни я, никто не мог открыть его. Однако внутри него что-то есть. Моя мать, которая умерла, ни произнеся ни слова, кроме имени, полученного при крещении, Мария, сделала знак кюре открыть ее кольцо. У нее не было сил этого сделать, но и он не сумел этого!

— Пойди, принеси его, — сказал маркиз, — и мы, возможно, сможем!

— О, нет! — воскликнул Марио испуганно. — Моя Мерседес не захочет, и если она узнает, что я рассказал, она будет очень огорчена.

— Но все же, почему она прячет от нас то, что могло бы помочь тебе найти семью?

— Потому что она думает, что вы послушаете испанца, и что он убьет ее, если поймет, что она его узнала.

— А он что, до сих пор не признал ее?

— Он не видел ее, поскольку она пряталась!

— И она встречала его где-нибудь после этого гадкого дела?

— Нет, никогда.

— И спустя десять лет она уверена, что узнала его? Что-то сомнительно…

— Она говорит, что уверена в этом, что он почти не постарел, что он всегда одевался в черное, и его старый слуга, она уверена, что он тот же самый. О, она их хорошо рассмотрела! Когда три дня назад мы повстречали их около другого замка, который недалеко отсюда…

— Ах, да! Ну же, — сказал маркиз, — расскажите, как она его встретила.

— Он был с красивым и добрым молодым вельможей, которого позже, я слышал, вы звали Гийомом, говоря о нем. Он дал тогда много монет цыганам, с которыми мы были. А испанец разозлился и хотел меня ударить. Мерседес сказала мне:

— Это он! Послушай! Это он! А другой — его старый слуга, я тоже его узнала!

И она побежала за ними, чтобы видеть до тех пор, пока господин Гийом не сказал нам, что это ему неприятно. Тогда Мерседес спросила его имя и имя его друга с тем, сказала она, чтобы молиться за них. Но господин Гийом не обратил на нас внимания, и цыгане пошли своей дорогой в другую сторону. Тогда Мерседес дала им уйти и сказала мне: «Мы повстречали убийцу твоего отца, я утверждаю это. Нужно узнать их имена». Тогда мы вернулись назад, мы просили милостыню в замке Ла-Мотт, и поскольку на нас не обращали внимания. Мерседес сказала мне, чтобы я слушал, что говорят слуги и крестьяне, и так мы узнали, что испанец будет жить у маркиза, поскольку маркиз послал за его каретой и приказал приготовить иностранцу комнату для почетных гостей.

А потом мы разговаривали с одной пастушкой в поле. Ома нам сказала: маркиз хороший человек, вы можете пойти туда переночевать, к вам хорошо отнесутся, вон там его замок. И тогда мы тут же отправились сюда и со вчерашнего утра мы снова видели убийцу, двух убийц! А я видел буквы на пистолетах и на большой шпаге, которые держал слуга, и я тогда сказал Мерседес: покажи мне гадкий нож, которым был убит мой бедный отец, мне кажется, что там те же буквы, которые я видел.

— И ты в этом уверен? — спросил маркиз.

— Да, уверен, да вы и сами увидите, если Мерседес захочет показать вам.

— А где она теперь?

— Она с господином Жовленом, которого она очень любит, потому что он бросился за мной в воду.

— Совершенно необходимо, чтобы Жовлен вытянул из нее ее секрет, — сказал маркиз Адамасу, — пойди за ним, чтобы я с ним поговорил.

Адамас вышел и вернулся сказать, что Жовлен сейчас придет.

— Он о чем-то очень оживленно беседовал с мавританкой; она говорила по-арабски, он записывал все, что она говорила, делая много жестов, которые она, казалось, понимала. Он сделал мне знак, что не может прерваться, — добавил Адамас, — я думаю, месье, что ему была доверена правда за доброту и убежденность, не будем его беспокоить. Он писал быстро, но она не очень хорошо читает даже на своем языке, и это удивительно видеть, как глазами и руками он заставляет понять себя. Потерпите, месье, мы что-нибудь будем знать.

Ожидание в четверть часа показалось маркизу веком. Час приближался, прозвучал первый сигнал к ужину. Может быть, надлежало оказаться напротив Виллареаля не имея ничего проясненного. Буа-Доре находился в сильном волнении. Он вставал и снова садился, бормоча про себя бессвязные слова, что сильно интриговало Адамаса.

Марио, думая, что на него сердятся, сидел задумчивый и озадаченный в углу. Флориаль, видя беспокойство своего хозяина, пристально следил за каждым его шагом и время от времени скулил, шевеля хвостом, как будто говоря ему: «Ну и что вы будете теперь делать?»

Наконец Адамас отважился задать вопрос:

— Месье, — воскликнул он, — вот вы имеете идею, которую вы скрыли от вашего слуги, и тем самым вы передали ему ваше огорчение еще более тяжелым. Скажите, месье, скажите Адамасу, что вы говорите сам себе, он не повторит никому ничего, как ночной колпак, и это вас настолько же облегчит.

— Адамас, — ответил Буа-Доре, — я боюсь показаться сумасшедшим, потому что имеется в этом ребенке и в истории, которую он рассказал нам, что-то такое, что трогает меня больше, чём следует. Нужно, чтобы ты знал, что сегодня мне была рассказана моя судьба цыганами, и что в их пророчестве были слова довольно темные по смыслу, но которые могут тем не менее объясниться через сочувствие, которое я испытываю к этому несчастному мальчику. Мне говорили среди других странных вещей, что я через три месяца, три недели или три дня стану отцом. Однако я клянусь тебе, Адамас, что я не могу рассчитывать ни на какое прямое отцовство в такой короткий срок, ясно, что я должен стать отцом через усыновление. Но другие слова этого предсказания меня мучат больше, это то, что мне была раскрыта смерть моего брата, произошедшая именно в тот день, когда мавританка назвала гибель отца этого мальчика. Как понять это? Предсказательница говорила намеками и символически, но она назвала эту дату ясно, сделав расчет лет, месяцев и дней, которые прошли. И я, вспоминая это, сделал тот же самый расчет и попал именно на четвертый день после смерти нашего короля Генриха. Иди сюда, Марио, ведь ты сказал четыре дня?..

— Но, месье, — заметил Адамас, — не вы ли сами сказали вчера, что последнее письмо господина Флоримона датировано шестнадцатым июня и отправлено из города Генуи?

— Это так, мой друг, но можно было спутать дату при написании и поставить одно слово вместо другого, это происходит со всеми!

— Но, месье, ведь город Генуя находится в Италии и очень далеко от места, где, по словам этого ребенка, погиб его отец?

— Несомненно, мой друг. Меня мучит очевидность вещей, и я не могу привести в порядок слова вещуньи и эти фантазии, куда я допустил тебя. Открой-ка сейчас сервант, где заперты дорогие реликвии моего брата, и это последнее письмо, которое я столько раз перечитывал, никогда не постигая его смысла!

— Мой Бог, месье, — сказал Адамас, открывая выдвижной ящик и протягивая письмо своему хозяину, — все, что случилось, это все то, что должно было случиться, вы это отлично поняли и узнали со временем; господин Флоримон сообщил вам слишком мало нового по причине больших серьезных дел, которые он имел при дворе Италии, куда его отправил его хозяин герцог Савойский. Он вам говорил о своем путешествии, но умолчал о его цели, потому что это было запрещено ему политикой, которой он служил. Это последнее письмо вам докладывало о других поездках, из которых он только что вернулся, и вот, что он собственноручно писал вам: «Если вы не услышите ничего обо мне отсюда до осени, не беспокойтесь. Здоровье мое хорошее, и мои личные дела не в плохом состоянии». Дата подлинная, потому что начинает он, обращаясь к вам: «Месье и горячо любимый брат, вы должны получить мое последнее январское письмо, в течение этих пяти прошедших месяцев…»

— Я все это знаю, Адамас, я знаю это наизусть и тем не менее, когда я был в Италии в 1611 году, я лично наводил справки о моем бедном брате, от которого больше не было вестей, и мне сказали, что он никогда не возвращался из поездки в Рим, куда он отбыл за пятнадцать месяцев до того. И когда я был в Риме, то уже более двух лет, как никто его там не видел. Я объехал всю Италию до 1612 года, не найдя никаких признаков, никаких следов до такой степени, что я вообразил себе, что он предпринял какую-нибудь длительную поездку в Индию или Вест-Индию по своим целям, и что я увижу его когда-нибудь, но, в конце концов, я должен был посчитать достоверным, что он зло убит разбойниками, которыми наводнена Италия, или что он погиб во время какого-нибудь шторма на море. Он не сколотил крупного состояния на службе у Савояра, однако же он никогда не жаловался, и я думаю, что он не часто сопровождал его в поездках. В конце концов я потерял надежду найти брата, но не потерял надежду узнать его судьбу и отомстить за него, если он злодейски погиб.

Пока маркиз и Адамас беседовали, Марио, которым никто больше не занимался, проскользнул за кресло маркиза.

Он слушал, он внимательно смотрел на письмо, которое Буа-Доре держал в руках. Он очень хорошо умел читать, как мы уже говорили, и даже написанное от руки, но он терзался большой тревогой, боясь ошибиться и быть еще раз обвиненным в том, что говорит, что попало.

Наконец он уверился в своей правоте и воскликнул:

— Подождите!

Марио выбежал, полный решимости и радости, но маркиз, углубленный в свои размышления, не обратил на него никакого внимания.

Марио уже знал комнату мэтра Жовлена, и там он нашел свою мать, которая собиралась уходить, не желая удовлетворить просьбу Жовлена — показывать кольцо и письмо, ревностной и недоверчивой хранительницей которых она была.

Люсилио был так же, как и маркиз, поражен совпадением даты, закрепленной в памяти ребенка аббатом Анжорраном, с той, присвоенной маленькой цыганкой смерти Флоримона.

Он нисколько не верил в магию, но так же, как он был удивлен именем Марио, произнесенным Ла Флешем, он боялся, чтобы маркиз не стал жертвой какого-нибудь фиглярства.

Он начал подозревать саму мавританку, и его первой заботой по возвращении домой было вызвать ее на разговор в письменном виде со всей определенностью и строгостью. Он потребовал, чтобы она показала кольцо и письмо господина Анжоррана, о котором она говорила, и хотя женщина испытывала к нему большое уважение и симпатию, подобная настойчивость заставляла ее опасаться косвенного вмешательства д'Альвимара в допрос, которому она подвергалась, она была погружена в молчание, полное тревоги.

Лишь только она увидела Марио, ее уязвленное сердце излило жалобу, которую она не осмеливалась адресовать непосредственно Люсилио.

— Видишь, мое бедное дитя, — сказала она ему, — нас гонят отсюда, потому что нас обвиняют в том, что мы хотим ввести в заблуждение и рассказываем историю, каковой в действительности не было. Так вот, мы сейчас же уходим, с тем, чтобы знали, что мы не просим помощи ни у кого, кроме как у Бога и самих себя.

Но Марио остановил ее.

— Довольно уже не доверять, матушка, — сказал он, — нужно делать то, что нас просят. Дайте мне письмо, дайте мне кольцо, они мои, я хочу их сейчас же!

Люсилио был поражен энергией ребенка, а ошеломленная мавританка некоторое время хранила молчание.

Никогда еще Марио так не разговаривал с ней, никогда она не чувствовала в нем малейшей робкой попытки независимости, и вот он ей властно приказывает!

Она боялась, она верила в какое-то чудо; вся сила ее характера пала перед фаталистской мыслью; она сняла со своего пояса кошель из кожи ягненка, куда она зашила драгоценные предметы.

— Это не все, матушка, — сказал ей Марио, — мне нужен также и нож.

— Тебе нельзя дотрагиваться до него! Этим ножом был убит…

— Я знаю, я его уже видел, я хочу видеть его еще раз. Нужно, чтобы я к нему прикоснулся, и я прикоснусь к нему! Давай!

Мерседес передала нож и сказала, сложив руки:

— Если это дух противоречия заставляет поступать и говорить моего сына, то мы пропали, Марио!

Он не слушал и, положив маленький кожаный мешочек на стол Люсилио, ловко распорол его кинжалом, из него он извлек кольцо, которое надел на свой большой палец, и письмо аббата Анжоррана господину де Сюльи, с которого сорвал печать и шелк к огромному огорчению Мерседес.

Проделав это, он открыл послание и вытащил запачканную и измаранную бумагу, поцеловал ее, рассмотрел внимательно, затем, воскликнув: «Идем, матушка! Идемте, господин Жовлен!» он устремился по лестнице, вернулся в комнату маркиза, стремительно выхватил из его рук письмо, сравнил почерк и, положив все, что он имел, в руки Адамаса — письмо, кольцо и кинжал, вскочил на колени маркиза, обвил руками его шею и принялся так крепко обнимать его, что добрый месье сделался как бы задавленным на какое-то мгновение.

— Ну же, полноте! — произнес наконец Буа-Доре, немного сердитый от подобной фамильярности, каковой он не ожидал и каковая подвергала серьезной опасности его завивку, — сейчас не время для такой игры, мой добрый друг, и вы осмелились на такую вольность… Что это вы нам принесли? И почему?

Но маркиз остановился, видя залитого слезами Марио.

Мальчик поддался вдохновению, он имел доверие, но ум других не работал столь же быстро и столь же верно, как его; сомнение, страх и стыд завладели им. Он ослушался Мерседес, которая плакала и дрожала.

Люсилио посмотрел на него внимательным взглядом, который вызвал в нем робость, маркиз отверг его пылкое объятие, а ошеломленный Адамас не мог без колебания удостоверить схожесть почерка.

— Ну же, не плачьте, мое дитя, — сказал возбужденный маркиз, беря из рук Адамаса письмо своего брата и смятую истрепанную бумагу, которую принес Марио. — Что с тобой, Адамас, и почему ты так дрожишь? А что это за бумага, испачканная черным? Мой Бог! Да это же следы крови! Придвиньте свечу, Адамас, ну же!.. Ах! мои друзья! Ах, господь Бог, который на небесах! Жовлен! Адамас! Взгляните сюда! Уж не галлюцинация ли у меня? Этот почерк, это действительно почерк моего дорогого брата? А эта кровь… Ах, мои друзья! Как трудно глядеть на это… Но… Марио… откуда ты это взял?

— Читайте, читайте, месье, — воскликнул Адамас, — и вы убедитесь…

— Я не могу, — сказал маркиз, который стал бледным, — мне нужно мужество! Откуда взялась эта бумага?

— Ее нашли у моего отца, — сказал Марио, обретя храбрость, — взгляните, не то ли это письмо к вам, которое он хотел отправить. Господин Анжорран заставлял меня читать его по много раз, но на нем не было вашего имени внизу, и мы не знали, кому оно предназначалось.

— Твой отец! — повторял маркиз, как бы выходя из грез, — твой отец!..

— Читайте же, месье, — воскликнул Адамас, — и вы убедитесь.

— Нет, не сейчас, — сказал маркиз. — Если это сон, который мне снится, я не желаю, чтобы он кончался. Позвольте мне представить, что этот красивый ребенок… Иди же сюда, малыш, в мои объятия… А ты, Адамас, читай, если можешь, я же не в состоянии!

— Я сам прочитаю, я знаю его наизусть, — сказал Марио, — следите глазами.

«Месье и горячо любимый брат,

Не обращайте внимание на письмо, которое вы получите от меня после этого, и которое я писал вам из Генуи, датированное шестнадцатым числом будущего месяца, предвидя долгое и опасное отсутствие, которое могло вас встревожить, я пожелал успокоить вас предварительным письмом и таким образом предотвратить ваши попытки разыскать или просто осведомиться обо мне в этой стране, где я и желал бы, чтобы мое отсутствие не было вовсе замечено.

Поскольку, слава Богу, мне здесь более счастливо, чего я не ожидал, рассчитывая на трудности и опасности, я хочу вас с этого дня информировать о моих похождениях, которые я наконец могу рассказать вам, ничего не скрывая и не утаивая, сохранив, однако, подробности для очень скорого и очень желанного момента, когда я буду рядом с вами вместе с моей достойной и любимой женой, и если Бог это позволит, с ребенком, который в скором времени появится на свет!

Сегодня вам достаточно знать, что, тайно женившись в прошлом году в Испании на красивой и знатной даме, вопреки воле ее семьи, я должен был покинуть ее по причине службы моему принцу, и вернуться не менее тайно к ней, чтобы похитить ее от строгости ее родителей и сопроводить ее во Францию, куда мы наконец вступили сегодня при помощи предпринятых предосторожностей.

Мы рассчитываем остановиться в По, откуда я отправлю вам это письмо в ожидании того, что я сообщу вам, если будет угодно небу, о благополучных родах моей жены и где у меня будет время, которого не хватает в этот момент, чтобы рассказать вам…»

Здесь письмо было прервано какой-то непредвиденной заботой.

Оно было сложено и взято с собой в камзол путника, чтобы быть законченным и запечатанным, возможно, в По, и доверено курьеру, которые кое-как несли в эту эпоху почтовую службу в незначительных городках.

Глава двадцать четвертая

Буа-Доре очень плакал, слушая это чтение, которое устами Марио проникало еще глубже в его сердце.

— Увы! — сказал он. — Я зачастую обвинял его в забывчивости, а он думал обо мне со своего первого дня радости и безопасности! Он несомненно собирался доверить мне свою жену и своего ребенка, и я не старился бы один и без семьи! Но что же, покойся в мире на груди Господа, мой бедный друг! Твой сын будет моим и в моем горе так жестоко потерявшего тебя, я, по крайней мере, имею это утешение, ниспосланное Господом — твое живое подобие! Потому что его наружность и его изящество, мой друг Жовлен, мое сердце взволновалось с первого взгляда, который я бросил на этого ребенка. А теперь, Марио, обнимемся, как дядя и племянник, каковыми мы являемся, или, скорее, как отец и сын, которыми мы должны быть.

На этот раз маркиз уже не беспокоился о своей завивке, он горячо обнял своего приемного сына с радостью, которая сменила у него мучительные воспоминания, воскрешенные письмом.

Между тем Мерседес, которую подозрения Люсилио глубоко опечалили, сочла важным теперь заставить удостоверить правду во всех ее подробностях.

— Дай им кольцо, — сказала она Марио, — может быть, они смогут открыть его, и ты узнаешь имя своей матери.

Маркиз взял это массивное золотое кольцо и попытался повернуть, но он, человек изобретательный и знакомый со многими тайнами, никак не мог найти способ его открыть.

Ни Жовлен, ни Адамас тоже не смогли открыть кольцо, и все решили, что пока следует отступиться от этого.

— Ба! — сказал маркиз Марио, — не будем смущаться. Ты сын моего брата, вот то, в чем я не могу сомневаться. По его письму, ты принадлежишь к роду более знатному, чем наш, но нам нет нужды знать твоих испанских предков, чтобы нежно любить тебя и радоваться тебе!

Тем временем Мерседес все плакала.

— Что с этой бедной мавританкой? — спросил маркиз Адамаса.

— Месье, — отвечал тот, — я не понимаю, что она сказала мэтру Жовлену, но я хорошо вижу, что она боится, что не сможет остаться подле своего ребенка.

— А кто ей в этом помешает? Неужели я, который обязан ей такой радостью и благодарностью? Подойди, славная мавританская девушка, и проси у меня чего хочешь. Если вам нужен дом, земля, стада, слуги, видеть доброго мужа по вашему вкусу, у вас все это будет, или я потеряю свое имя!

Мавританка, которой Марио перевел эти слова, отвечала, что она не просит ничего, кроме как возможности работать, чтобы жить, но в месте, где она сможет видеть своего дорогого Марио каждый день.

— Согласен! — сказал маркиз, протягивая ей обе руки, которые она покрыла поцелуями. — Вы останетесь в моем доме, и если вам нравится видеть моего сына в любое время, вы сделаете мне приятное, потому что никакая другая женщина, кроме вас, не сможет заботиться о нем так хорошо, как его холили вы. А теперь, мои друзья, поздравьте меня с великим утешением, которое ко мне пришло, и которое, вы это знаете, Жовлен, сообразуется во всех частях с предсказанием.

Вслед за этим он обнял Люсилио и даже, в первый раз в своей жизни, верного Адамаса, который записал золотыми буквами этот славный факт на своих дощечках.

Затем маркиз взял на руки Марио, поставил его на стол посередине комнаты и, отойдя на несколько шагов, принялся его рассматривать, словно прежде не видел.

Это была его собственность, его наследник, его сын, самая большая радость в его жизни.

Он оглядел его с головы до пят, улыбаясь со смесью нежности, гордости и ребячества, как будто он был картиной или великолепным предметом меблировки; и поскольку он уже чувствовал себя отцом и не хотел вызывать смешное тщеславие в этом благородном ребенке, он сдержал свои восклицания и только сиял большими черными глазами, сверкал зубами в широкой улыбке, поворачивая с готовностью голову направо и налево, словно желая сказать Адамасу и Люсилио: «Что! Каков мальчик, какова наружность, какие глаза, какая осанка, какая миловидность, какой сын!»

Два его друга разделяли его радость, а Марио переносил испытание с нежным и уверенным видом, будто бы, говоря им: «Можете меня рассматривать, вы не найдете во мне ничего плохого», и, казалось, говоря старику в отдельности: «Ты можешь любить меня из всех твоих сил, я тебе за это хорошо отплачу».

И когда экзамен был закончен, они снова обнялись, как будто хотели проявить в одном этом объятии все объятия, которых детство одного и старость другого были лишены.

— Видите, мой большой друг, — сказал маркиз Люсилио в своей радости, — не надо насмехаться над прорицателями, потому что это по звездам они нам предсказывают нашу судьбу. Вы качаете вашей хорошей и большой головой? Вы думаете все-таки, что наша планета…

Славный маркиз попытался изложить некую систему на свой манер, где астрономия, которой он восхищался, была немного подкреплена астрологией, которой он восхищался еще более, если бы Люсилио не прервал его запиской, где он просил сообщить ему о способах раскрыть убийство его брата.

— А вот в этом вы весьма правы, — сказал Буа-Доре, — и псе же в этот день ликования, не похожий ни на какой другой, мне нелегко думать о каре. Но я должен и, если вам угодно, мы обсудим это вместе. — Ну-ка, Адамас, пойди и скажи господину де Виллареалю, что прошу извинить меня за опоздание к ужину, и в особенности мы не дадим знать пока никому в доме о великом возвращении утраченного, случившемся с нами… Иди же, мой друг… Что ты там делаешь? — добавил он, глядя на Адамаса, который смотался в большое зеркало, оправленное в раму золотого плетения, делая при этом странные гримасы.

— Ничего, месье, — ответил Адамас, — я изучаю мою улыбку.

— И с какой же целью?

— Не кстати ли будет, месье, чтобы я сделал злодейскую физиономию, разговаривая с этим мерзавцем?

— Нет, мой друг, чтобы так думать, нужно лучше изучить случившееся, а это мы и будем делать.

В этот момент Клендор постучал в дверь.

Он сообщил от имени господина де Виллареаля о недомогании и желании не покидать своей комнаты.

— Это к лучшему, — сказал маркиз Адамасу, — я пойду нанесу ему визит. После чего мы начнем расследовать его дело между нами.

— Вы не пойдете один, месье, — сказал Адамас. — Кто знает, не притворство ли эта болезнь и не устроит ли этот мерзавец, предупрежденный своим сознанием, какую-нибудь ловушку для вас?

— Ты говоришь вздор, мой дорогой Адамас. — Если он убил моего бедного брата, то, конечно, он не знал его имени, поскольку он общался со мной без беспокойства.

— Но взгляните на этот кинжал, дорогой хозяин! Вы еще не видели этого доказательства…

— Увы! — сказал Буа-Доре. — И ты думаешь, что я могу хладнокровно его разглядывать?

Люсилио посоветовал маркизу увидеть своего гостя, прежде чем что-либо прояснится, чтобы быть вполне спокойным, скрывая от него свои подозрения.

Адамас позволил маркизу пойти, но проскользнул за ним до двери испанца.

Д'Альвимар действительно был болен. У него случались нервные мигрени, очень сильные, которые вызывали приступы гнева.

Он поблагодарил маркиза за его заботу и умолял его не беспокоиться о нем. Ему ничего не было нужно, кроме диеты, тишины и отдыха до следующего дня.

Буа-Доре поручил Беллинде тайно наблюдать за тем, чтобы у гостя всего хватало, и он воспользовался этим визитом, чтобы рассмотреть лицо старого Санчо, на которого он еще не обращал внимания.

Длинный, худой и мертвенно-бледный, но костистый и сильный, старый свинопас сидел в глубоком проеме окна, читая при последнем свете дня аскетическую книгу, с которой он никогда не расставался и которую не понимал. Произносить губами слова этой книга и машинально читать наизусть по порядку, таким было его главное занятие и, казалось, его единственная радость.

Буа-Доре украдкой наблюдал то за хозяином, распростертым на постели с удрученным видом, то за слугой, спокойным, суровым и набожным, монашеский профиль которого выделялся на оконном стекле.

«Это не разбойники с большой дороги, — подумал он. — Что за черт! Этот молодой человек, белый и тонкий, на вид добрый, как барышня… Правда, недавно он сердился на цыган, и вчера, когда он выступал против мавров, у него не было такого благодушного вида, как обычно. Но этот старый оруженосец с бородой капуцина, читающий свою набожную книгу с такой сосредоточенностью… Правда, никто не походит так на порядочного человека, как мошенник, который знает свое ремесло! Итак, моего вторжения тут недостаточно, надо взвесить факты».

Он вернулся во флигель, который был предназначен целиком для его апартаментов, каждый этаж состоял из одной большой комнаты и одной поменьше: на первом этаже столовая с буфетной для обслуживания, на второй — гостиная и будуар, на третьем — спальня владельца замка и еще один будуар, на четвертом — большой зал, так называемый Зеленый зал[48], тот, который Адамас украшал порой именем зала правосудия, на пятом — свободные и незаконченные апартаменты.

В пристройке, присоединенной сбоку от этого небольшого здания, находились комнаты Адамаса, Клендора и Жовлена, сообщаясь с комнатами большого дома: так без насмешки простодушно называли в деревне маленький особняк маркиза.

Он нашел всех своих собравшимися в Зеленом зале и только тогда он вспомнил, что мавританка посреди общего возбуждения получила доступ в его комнату. Он был признателен Адамасу перенести заседание за пределы его убежища. Он видел Жовлена, занятого записыванием, и не желая беспокоить его, он сел и ознакомил с письмом, адресованным аббатом Анжорраном господину де Сюльи, с целью довести его до обнаружения семьи Марио.

Это письмо было написано немного времени спустя после смерти Флоримона, господин Анжорран еще не знал о смерти Генриха IV и о том, что де Сюльи в немилости. Это была копия, которую аббат сохранил и передал Марио с письмом, недописанным Флоримоном. Это письмо аббата, или, скорее, эти мемуары содержали очень точные подробности убийства фальшивого разносчика, такие, которые аббат получил из уст Мерседес и подтвержденные разными признаками.

Во всем этом ничто не разоблачало мнимую виновность д'Альвимара и его слуги. Убийцы остались неизвестными. Один и другой, это правда, были описаны довольно точно в свидетельских показаниях мавританки, отраженных в этих мемуарах, но эта женщина, которая теперь уверяла, что узнала их, могла вполне ошибаться, и ее обвинения было недостаточно, чтобы осудить их.

Каталанский нож, орудие преступления, сопоставимый с тем, который дал Марио, был доказательством более убедительным. Эти два оружия были если не одинаковые, то по крайней мере столь похожие, что на первый взгляд их едва можно было различить один от другого. Буквы и девиз были выполнены одной рукой и лезвия одного изготовления.

Но Флоримон мог быть убит оружием, украденным у господина де Виллареаля или потерянным им.

Ничто не доказывало, что оба кинжала принадлежат этому иностранцу.

И наконец буквы, виденные Марио, Мерседес и Адамасом на другом оружии испанца, могли не быть его, поскольку в итоге он был представлен Гийомом под именем Антонио де Виллареаль.

Глава двадцать пятая

Справедливый Буа-Доре громко высказывал свои размышления Адамасу, когда Жовлен дал ему лист, на котором он только что закончил писать.

Это был короткий рассказ о том, что произошло утром в Ла-Мотт-Сейи, между Лорианой, испанцем и им: нож злобно метали неоднократно, чтобы запугать или прервать, затем вонзили в утробу волчонка и наконец передали как залог в знак повиновения и раскаяния мадам де Бевр прямо на глазах у Жовлена.

— В таком случае это становится серьезным! — произнес маркиз, все более погружаясь в задумчивость. — И я вижу в Виллареале очень злого человека. Однако, возможно, это оружие не являлось его собственностью десять лет назад, и что он получил его потом в дар или в качестве наследства. Возможно, он родственник или друг убийцы, негодяи и подлецы встречаются и в самых лучших семьях. Как и у вас, мэтр Жовлен, у меня плохое мнение о нашем госте, но я уверен, что вы, как и я, хорошенько подумаете прежде, чем вынести приговор на основе этих доказательств.

Люсилио сделал знак, что согласен и посоветовал маркизу постараться заставить убийцу признаться в хитро подстроенной и неожиданной для него ситуации.

— Вот о чем мы подумаем тщательно, — сказал Буа-Доре, — и вы мне в этом поможете, мой большой друг. Пока что мы должны идти ужинать, и поскольку мы будем одни среди своих, мы можем доставить себе радость поесть с нашим маленьким будущим маркизом.

— И все же, месье, если вы мне доверяете, — сказал Адамас, — мы оставим еще сегодня вещи как они есть. Беллинда — злой бич, и я нахожу, что она очень дружит с домом священника, кухней плохих замыслов против всех нас.

— Ну же, Адамас, — сказал маркиз, — что же произошло такого обидного между домом священника и тобой?

— Знаете, месье, что и я тоже обращаюсь к помощи магии. Сегодня утром, едва вы уехали, как некий Ла-Флеш, несомненно тот цыган, которого вы видели днем в Ла-Мотт, рыскал вокруг замка и предлагал рассказать мне о хорошем событии. Я отказался: я страшно боюсь предсказаний, и я сказал, что зло, которое должно к нам прийти, приходит к нам дважды, если мы о нем знаем заранее. Я довольствовался тем, что спросил у него, кто украл у меня ключ от шкафа с напитками, и он мне ответил, не раздумывая.

— Та, которую вы подозреваете.

— Назови ее, — настаивал я, хорошо зная, что это была Беллинда, но желая испытать знание этого ловкого пройдохи.

— Звезды мне это запрещают, — отвечал он, — но я могу вам сказать, что делает в момент, когда мы разговариваем, лицо, которое вы не любите. Она находится у приходского священника, где она насмехается над вами, говоря, что вы вбили в голову владельца этого замка жениться на молодой госпоже…

— Замолчите, Адамас, замолчите, — воскликнул стыдливо маркиз, — вы не должны повторять всякую ерунду!..

— Да нет же, месье, нет, я ничего не говорю, но желая знать, правду ли сказал чародей, когда он ушел, я отправился туда, как если бы прогуливался вдоль дома священника, где я увидел Беллинду в окне с экономкой, которые обе смотрели смеясь и надо мной тайком издевались.

Жовлен спросил, входил ли этот цыган в замок.

— Он очень хотел, — сказал Адамас, — но Мерседес, которая видела его из кухни, не показываясь ему, меня умоляла не впускать его, говоря, что он предрасположен к воровству, и я не позволил ему войти во двор. Он осмотрел дверь с большим волнением, и поскольку я спросил у него, что он там видит, ответил мне:

— Я вижу, большие события скоро произойдут в этом доме, такие большие и такие удивительные, что я должен сообщить об этом вашему хозяину. Дайте мне поговорить с ним.

— Вы не сможете, — сказал я ему, — его нет дома.

— Я это знаю, — ответил он. — Он в Ла-Мотт-Сейи, где я попытался видеть его, но, поскольку я там не мог поговорить с ним без свидетелей, я пришел сюда и поистине, если вы мне еще откажете войти, вы будете сожалеть об этом дне, потому что судьбы находятся в моих руках.

— Все это замечательно, — сказал простодушно маркиз. — Событие, о котором он мне предсказал, оно уже произошло, и я теперь сожалею, что не расспросил его прежде. Если он вернется, Адамас, приведите его ко мне. — Не скажете ли вы мне, мой дорогой Марио, что это умный парень?

— Очень забавно, — ответил Марио, — но моя Мерседес не любила его. Она считала, что это он украл у нас печать моего отца. Я так не думаю, потому что он помогал нам искать ее и требовал ее у других цыган. Казалось, он нас очень любит, и он делал все, о чем мы его просили.

— А что было на той печати, мое дорогое дитя?

— Герб. Подождите! Господин аббат Анжорран рассматривал его через стекло, которое позволяет видеть большим, потому что это было так мелко, что ничего не различалось, и он мне сказал:

— Запомни так: от серебра к зеленому дереву.

— Это так, — сказал маркиз, — это герб моего отца! Это был бы и мой герб, если бы король Генрих не сочинил бы мне другой на свой лад.

— И один, и другой, — написал Люсилио, — вырезаны на двери внутреннего двора. Спросите мальчика, видел ли он их, когда пришел сюда.

— А как он мог их видеть? — воскликнул Адамас, который прочитал слова Люсилио в то же время, как и его хозяин. — Каменщики, которые ремонтировали арку, установили сверху свои леса!

— А сегодня утром, — продолжал писать Люсилио своим карандашом, — когда цыган рассматривал эту дверь, он мог видеть гербы?

— Да, — ответил Адамас, — гербы были освобождены, и каменщики работали в другом месте. Гербы подновили… Но, как я думаю, мэтр Жовлен, этот Ла-Флеш должен знать что-нибудь из истории нашего дорогого мальчика, поскольку они вместе странствовали?

— Я не думаю, — сказал Марио, — мы никогда никому ни о чем не говорили.

— Но вы говорили об этом с Мерседес? Ла-Флеш знает арабский язык? — написал Люсилио.

— Нет, он знает испанский, а я с Мерседес всегда говорил на арабском.

— А в таборе этих цыган не было кого-нибудь еще из мавров?

— Была маленькая Пилар, которая понимала по-арабски, потому что она дочь мавра и цыганки.

— Итак, — написал Люсилио маркизу, — откажитесь от веры в сверхъестественное. Ла-Флеш хотел воспользоваться обстоятельством. Он знал до определенной степени историю Марио, он узнал вашу в стране, о вашем пропавшем брате десять лет назад. Он украл печать. Он узнал герб на двери. Он сопоставил даты. Он угадал, предчувствовал или предположил всю правду. Он отправился в Ла-Мотт, чтобы сообщить вам свое предсказание, которое он заставил выучить наизусть маленькую цыганочку. Сегодня вечером или завтра он принесет вам печать, думая, что он один распутает тайну, которую вы теперь знаете, и рассчитывает на крупное вознаграждение. Это жулик и интриган, ничего больше.

Нелегко было маркизу признать объяснения такие естественные и такие очевидные, однако он подчинился.

Адамас еще боролся.

— А как вы объясните, — обратился он к Люсилио, — то, что он мне рассказал о Беллинде и доме священника?

Люсилио ответил, что с большим удовольствием. Беллинда подслушивала накануне у дверей комнаты маркиза, Ла-Флещ подслушал утром у двери или под окнами кюре.

— Вы трезво обо всем рассуждаете, — воскликнул маркиз, — и я вижу теперь, что нет тут никакой другой магии, кроме воли святого провидения, которое привело с этим ребенком истину и радость в мой дом. А теперь ужинать! И у нас сразу же будет ясный ум.

На этот раз маркиз ужинал быстро и без удовольствия.

Он чувствовал себя выслеживаемым Беллиндой, которая не имела больше возможности подслушивать в потайном коридоре, поскольку Адамас воспользовался присутствием каменщиков в доме и велел днем замуровать коридор, но любопытная и недоброжелательная Беллинда отметила долгие беседы маркиза и Жовлена с Мерседес и малышком, закрытые двери при этих разговорах, и особенно важный и торжествующий вид Адамаса, каждый взгляд которого, казалось, говорил: «Вы ничего не узнаете!»

Она не была настолько сообразительна, чтобы догадаться, что произошло. Она думала, что маркиз, давая продолжение своим матримониальным намерениям, готовит с «египтянами» увеселение для маленькой вдовы.

Здесь не было ничего, что могло бы сослужить ей пользу против Адамаса, личного врага, но она испытывала против него и против мавританки ревность и только искала случая отомстить им.

Когда Буа-Доре был один с Жовленом, они согласовали и составили план действия на завтрашний день против д'Альвимара.

Письмо господина Анжоррана было внимательно перечитано и обсуждено. Затем славный Сильвен, который не любил погружаться в серьезные и грустные дела, велел позвать своего наследника и провел вечер, болтая и играя с ним. Его восхищала прелесть детства, и в этом он действительно был похож на своего дорогого государя Генриха IV, не думая ему подражать.

— Вот что, — сказал он Адамасу, когда увидел, что сон утяжелил шелковые веки Марио, — нужно вернуть мавританку, чтобы она еще эту ночь позаботилась о нем. Но завтра, когда мы прольем свет на дело этого Виллареаля и больше не будет надобности утаивать правду, я хочу, чтобы мой наследник имел свою постель в будуаре моей комнаты. Иди, мое дитя, — сказал он Марио, — посмотри это маленькое гнездо, все золото и шелк, которое ждет только благородного господина, такого как вы! Вам нравится эта шелковая ярко-розовая обивка и эти маленькие предметы обстановки, инкрустированные перламутром? Не кажется ли вам, что они предназначены для особы вашего роста? Нужно будет, Адамас, устроить постель, которая будет шедевром. Что ты скажешь о квадрате на витых колоннах из слоновой кости с большим букетом розовых перьев в каждом углу?

— Месье, — сказал Адамас, — когда мы успокоимся, я направлю свой ум на этот вопрос, чтобы вас удовлетворить, потому что ничего нет слишком красивого для вашего наследника. И мы подумаем также об его одежде, которая должна быть соответствующей его положению.

— Я уже думал об этом, Адамас, я уже думал! — воскликнул маркиз, — и я хочу, чтобы его гардероб был во всем похож на мой. Ты позовешь ко мне лучших портных, белошвеек, сапожников, торговцев шляпами и перьями — самых искусных в стране, и в течение месяца я хочу, чтобы перед моими глазами, день и ночь, если необходимо, трудились над экипировкой моего племянника.

— А моей Мерседес, — сказал Марио, прыгая от радости, — ей тоже дадут такие красивые платья, как у Беллинды?

— И у Мерседес будут красивые платья, платья из золота и серебра, если такова твоя фантазия… И это заставляет меня задуматься… Послушайте, дорогой Жовлен, мне кажется, что эта женщина красива и еще молода. Не полагаете ли вы позволить ей здесь надеть снова костюм мавританки, который очень галантен за исключением вуали, которая чересчур исламская? Раз это славное создание настоящая христианка в данный момент, и раз мы живем в стране, где народное никогда не рассматривалось как мавританское, этот костюм не будет шокировать ничьих взглядов и порадует наши. Что на этот счет говорит ваша мудрость?

Мудрость Люсилио позволяла ему понять, что исправить этого старого ребенка невозможно, следует примириться и любить его таким, каков он есть.

Философ желал бы для начала новой судьбы Марио не тревожить его столькими украшениями и роскошью, а лучше бы объяснили его новые обязанности, которые он должен выполнять.

Он утешился, заметив, что ребенок меньше упивается обладанием вещей, чем радуется и умиляется выражениям расположения и ласкам, обращенным к нему.

На другой день д'Альвимар, который не спал ночь, попросил через Беллинду, которая охотно ухаживала за ним, разрешения не появляться раньше полудня.

Маркиз нанес ему еще один короткий визит и был поражен, как исказились черты его лица. Под ударом ужасных предсказаний, которые были ему сделаны, ему виделись кошмары.

Наконец дневной свет дал войти надежде в его душу и он продремал часть утра.

Глава двадцать шестая

Маркиз воспользовался этой отсрочкой, чтобы вернуться к своему плану относительно туалетов.

Он поднялся с Марио и Адамасом в незанятый зал, который был на пятом этаже, то есть над Зеленой комнатой.

Этот незаконченный зал предлагал беспорядок сундуков и шкафов. Когда висячие замки и крышки были подняты и створки раскрыты, Марио показалось, что он очутился в волшебной сказке. Здесь были блестящие ткани, ослепительные галуны, ленты, кружева, перья и украшения, богатые обивочные материалы, кожи из Кордовы, разобранная мебель совсем новая и готовая к сборке, шкатулки, заполненные драгоценными камнями, превосходная живопись на стекле, которая лишь ожидала соединения, прекрасные мозаики из эмали, пронумерованные в штабелях, штуки тонкого полотна, громадные гипюровые гардины, решетки из золота и серебра, наконец комплект трофеев, которые маркиз рассматривал как законно приобретенные с оружием в руках.

Эта груда доспехов называлась в доме склад, чулан. Предполагалось, что здесь сохраняется избыток предметов меблировки, негодные вещи, обрезки.

Адамас один был посвящен в содержимое этих удивительных сундуков и называл все в этом зале сокровище или аббатство.

Здесь имелись не модные безделушки, как в комнатах маркиза, но предметы искусства или промышленности огромной ценности и великой красоты, некоторые очень старые и от этого более ценные: ткани, способ изготовления которых был уже утерт, оружие всех видов и из всех стран, некоторые хорошие картины и драгоценные рукописи и т. д.

Все это редко видело дневной свет, маркиз опасался возбудить алчность некоторых соседей и не давал выходить своим богатствам из склада, кроме как мало-помалу и с правдоподобием недавнего приобретения.

Среди всех этих чудес маркиз выбирал то, что годилось для экипировки Марио, который был привлечен выражать свое мнение и вкус относительно цвета.

Буа-Доре тем временем выбирал материалы и отдавал распоряжения Адамасу, который должен был разбирать предметы у него на глазах.

В отношении туалета Адамас имел способность. Можно было положиться на него, и в случае надобности он удачно справлялся с этой работой.

Колонны и карнизы из слоновой кости, предназначенные для постели мальчика, были найдены после некоторых поисков.

— Я отлично знал, что здесь есть что-то в этом духе, — сказал маркиз, улыбаясь. — Эта превосходная работа относилась к парадному балдахину в часовне аббатства Фонтгомбо, где я был аббатом, то есть господином по праву завоевания в течение двух недель. Когда я завладел им, я вспоминаю, что сказал себе: «Если новый аббат Фонтгомбо может скоро стать отцом, это будет балдахин, достойный его первенца!» Но, увы, мой друг, я не унаследовал ничего из добродетелей монахов, и мне понадобилось, чтобы заиметь сына, найти его чудом в моем зрелом возрасте. Не важно! От этого он стал мне только дороже, и он будет спать своим ангельским сном под покровом Девы из Фонтгомбо.

Воспоминания маркиза были прерваны приходом Ла-Флеша, желающего поговорить с ним.

Тщательно были закрыты сундуки и двери сокровищницы, и плута решили принять на заднем дворе.

Стояла хорошая погода, и Жовлен придерживался мнения не пускать в дом интригана такого сорта.

Расчет Жовлена был верен. Ла-Флеш принес печать, которую он увидел в руках маленькой Пилар, он хотел также раскрыть тайну рождения Марио и убийства Флоримона господином де Виллареалем.

Ему дали выговориться, а когда он закончил, его выпроводили, дав ему экю за труд, который он совершил, чтобы принести печать, но сделали вид, что ничего не поняли в его истории, не поверили ему и сочли, что очень плохо, что он позволил обвинить господина де Виллареаля, против которого в действительности нет другого доказательства, кроме как волнения и восклицаний мавританки, когда она подумала, что узнала его в вересковых зарослях Шампилье.

В этом маркиз по совету Люсилио действовал мудро. В случае, если бы он принял обвинение, Ла-Флеш был вполне способен предупредить испанца, с тем чтобы извлечь из этого двойную выгоду.

Ла-Флеш, сильно недовольный своим фиаско, удалился, повесив голову, а когда он шел вдоль наружной стены сада Галатеи, он услышал, что его зовет нежный голос.

Это был Марио, которого маркиз не хотел допускать к этой беседе, желая, чтобы все отношения между его наследником и цыганом были прерваны безвозвратно. Мальчик не думал ослушаться его, но поскольку ему ничего не объяснили, он проскользнул в лабиринт и подле маленькой бойницы, выходившей в сторону деревни, подстерегал уходящего цыгана.

— Кто меня зовет? — спросил тот, оглядываясь.

— Это я, — сказал Марио. — Я хочу, чтобы ты сообщил мне новости о Пилар.

— И что ты мне дашь за это?

— Я ничего не могу тебе дать, у меня ничего нет!

— Глупец! Укради что-нибудь!

— Нет, никогда. Так ты ответишь мне?

— В свое время, сначала ты мне ответь. Что ты делаешь в этом замке?

— Играю.

— Ах, ты не хочешь говорить? Прекрасно. Прощай!

— Но ты не сказал мне, где Пилар?

— Она умерла, — грубо ответил цыган и удалился, насвистывая.

Марио напрасно звал его. Когда цыган ушел и уже больше не были слышны его шаги, мальчик убежал в лабиринт, пытаясь внушить себе, что Ла-Флеш посмеялся над ним. Но мысль о смерти его маленькой подруги страшно возвышалась в его живом воображении.

— Она говорила, что Ла-Флеш бьет ее, — размышлял он, — но я не верил этому. При нас он не бил ее. Но, возможно, она говорила правду; может, когда он ее бил, то и убил.

И думая об этом, мальчик лил слезы. Пилар не была столь приятной особой, но в добром Марио уже было нечто от Буа-Доре, он был чрезвычайно расположен к состраданию, к тому же аббат Анжорран воспитал в нем отвращение к насилию и жестокости. Но он скрыл слезы, боясь огорчить своего дядю, которого он уже страстно любил.


Д'Альвимар наконец вышел из своей комнаты.

Полученный отдых, прекрасное заходящее солнце, радостное пение дроздов прогнали мрачные предчувствия, осаждавшие его несколько дней.

Одетый и надушенный, он отправился к маркизу и поблагодарил его за участие, которое он проявил, и заботу, которой он был окружен. Буа-Доре не мог решиться обвинить в душе этого человека еще такого молодого, со столь изящной осанкой, с лицом, которое привычная грусть делала поистине интересным. Но когда они направились за стол ужинать, увидев Люсилио, бывшего там, как обычно, чтобы музицировать, Буа-Доре вспомнил об их уговоре и резюмировал то, что он называл «механизм осады», чтобы грозно штурмовать совесть своего гостя.

Он много воевал и пережил много опасных приключений, чтобы уметь сохранять манеру держать себя и выражение лица, не испытывая нужды, как Адамас, делать предварительную подготовку перед зеркалом. Хотя он уже долгое время жил спокойно, чтобы не вынуждать себя больше отступать от своего природного благодушия, он был слишком человеком своего времени, чтобы уметь говорить на свое усмотрение в случае надобности двадцать раз на дню:

«Да здравствует король! Да здравствует Лига!»

Чудесное музицирование немого избавляло д'Альвимара поддерживать банальный разговор, который казался ему затянувшимся.

Эта музыка, которая раньше могла настраивать его на спокойствие, в котором он нуждался, вызывала на сей раз у д'Альвимара лихорадочное возбуждение.

Он решительно возненавидел Люсилио. Он знал его имя, вырвавшееся при нем у маркиза, и после этого разоблачения господин Пулен, который был весьма в курсе современных ересей, догадался почти с уверенностью, что Жовлен было вольным толкованием Джовеллино. Обстоятельство, при которых он стал калекой, укрепляли его в этом подозрении, и он уже заботился о способе убедиться в этом и вызвать на него какое-нибудь новое гонение.

Д'Альвимар охотно бы ему в этом посодействовал, если бы не был вынужден некоторое время держаться в стороне, и бедный философ был ему все более антипатичен. Его прекрасная музыка, которой он был очарован в первый день, казалась ему теперь нестерпимой бравадой.

После ужина маркиз предложил ему партию в шахматы в будуаре своей гостиной.

— С большой охотой, — ответил он, — но при условии, что там не будет музыки. Я не могу играть при этом отвлечении.

— И я тоже, разумеется, — сказал маркиз. — Уберите ваш сладкоголосый инструмент в футляр, мой славный мэтр Жовлен, и идите смотреть спокойную битву. Я знаю, что вы принимаете участие в хорошо разыгранной партии.

Они прошли в будуар и нашли там великолепную шахматную доску из хрусталя, вмонтированную в золото, превосходные кресла и много зажженных свечей.

Д'Альвимар еще не был в этой маленькой комнате, одной из самых роскошных в большом доме, он бросил рассеянный и быстрый взгляд на безделушки, которыми она была заполнена, затем уселся, и игра началась.

Глава двадцать седьмая

Маркиз, очень спокойный и учтивый, казался полностью поглощенным игрой.

Стоя позади него, Люсилио мог наблюдать малейшее движение, малейшее изменение выражение лица испанца, хорошо освещенного свечами.

Д'Альвимар играл довольно находчиво и решительно.

Буа-Доре, более медлительный, долго раздумывал над следующим ходом, в это время испанец нетерпеливо рассматривал окружающие предметы. Его взгляд естественно неоднократно возвращался к этажерке, располагавшейся слева от него и совсем рядом с ним около стены. Мало-помалу предмет более всего рассматриваемый среди безделушек, размещенных на этой маленькой этажерке, привлек и сосредоточил на себе его внимание, и Люсилио заметил у него ироническую усмешку и досаду всякий раз, когда его взгляд останавливался на этом предмете.

Это был нож, обнаженный и блестящий, помещенный на черную бархатную подушечку с золотой бахромой и накрытый стеклянным колпаком.

— Что это? — спросил наконец маркиз. — Вы мне кажетесь рассеянным! Вы в плену, мессир, и я не хочу очка, поскольку вы так хорошо играли. Что-то вам мешает или беспокоит вас. Вы слишком близко от этой этажерки, хотите, отодвинем от нее стол?

— Нет, — ответил д'Альвимар, — мне очень удобно; но признаюсь, что этот прекрасный предмет меблировки содержит некую вещь, которая меня занимает. Будьте добры ответить мне на один вопрос, если вы не сочтете его бестактным?

— Вы не можете задать вопрос, который был бы таковым, мессир. Спрашивайте, пожалуйста.

— В таком случае я спрашиваю вас, дорогой маркиз, как это произошло, что вы имеете здесь, под стеклом, лежащее с победоносным видом на подушечке походное оружие вашего покорного слуги?

— О, вы в этом заблуждаетесь, мой гость! Этот нож попал ко мне не от вас!

— Я знаю, что я вам его не давал, но я знаю, что он был вручен вам, исходя от меня, и это случайность, которую вы, возможно, не знаете. Я понимаю, что всякий дар прекрасной руки кажется вам драгоценным, но я нахожу, что вы очень нечувствительны к бедному гостю, так выставлять напоказ трофей вашей победы перед глазами отвергнутого соперника.

— Ваши слова для меня загадка!

— Ах, если бы мне это померещилось! Позвольте мне поднять это стекло и рассмотреть поближе.

— Смотрите и трогайте, мессир, после чего я вам расскажу, если вы этого пожелаете, почему эта реликвия любви и печали находится здесь среди стольких других вещей, напоминающих прошедшие времена.

Д'Альвимар взял нож, внимательно поглядел на него, потрогал и вдруг положил туда, откуда взял его.

— Я ошибся, — сказал он, — и прошу вас извинить меня. Это вовсе не то, что я думал.

Люсилио, который внимательно наблюдал за ним, казалось, что он видел, как задрожали от страха его изящные ноздри. Но это легкое искажение лица происходило у него по малейшей причине и даже иногда без причины.

Он вернулся к игре.

Но Буа-Доре прервал его.

— Простите меня, — сказал он, — но, кажется, вы узнали этот предмет, и это мой долг расспросить вас: возможно, вы сможете пролить какой-то свет на таинственное происшествие, которое, случившись давно, мучит и волнует меня. Не могли бы вы сказать мне, господин де Виллареаль, знаком ли вам девиз и инициалы, выгравированные на этом клинке? Желаете взглянуть на него еще?

— Это бесполезно, господин маркиз, я не знаю этого предмета, он мне никогда не принадлежал.

— Испытываете ли вы отвращение к себе, утверждая это?

— Отвращение? Почему вы меня об этом спрашиваете, мессир?

— Сейчас объясню, может быть, вы узнали это оружие, принадлежащее кому-нибудь, кому вы стыдитесь быть соотечественником, и имя которого, однако, вы скажете мне, если я призову к вашей верности?

— Если вы делаете из этого серьезное дело, — ответил д'Альвимар, — хотя я, в свою очередь, не понимаю вас, я хочу еще раз хорошенько посмотреть.

Он снова взял нож, рассмотрел его с величайшим спокойствием и сказал:

— Он изготовлен в Испании, оружие очень распространенное у нас. Нет знатного лица или просто свободного звания, который не носил бы подобный в своем поясе или в рукаве. И девиз один из самых банальных и самых распространенных: «Я служу Богу», или «Я служу своему хозяину», или «Я служу чести»; вот что написано на большинстве нашего оружия, которое есть рапиры, пистолеты или тесаки…

— Очень хорошо, но эти две буквы С.А., похожие на личный вензель?

— Вы могли бы найти их и на моем собственном оружии, так же, как и этот девиз, это марка фабрики в Саламанке.

Буа-Доре чувствовал, как его подозрения рассеиваются при таком естественном объяснении.

Люсилио же, напротив, почувствовал, как растут его подозрения. Он находил д'Альвимара слишком старающимся предотвратить объяснения, которые могли бы от него потребовать о его собственном девизе и его собственных инициалах, которые считались неизвестными.

Он дотронулся до колена маркиза, притворившись, что он гладит Флориаля, и предупредил его так не отступать от своего расследования.

Д'Альвимар, казалось, сам помогал ему в этом, спрашивая с некоторым видом оскорбленной гордости причину этого допроса.

— Вы могли бы также спросить меня, — ответил Буа-Доре, — по какой причине предмет, на который мне страшно смотреть, находится тут перед моими глазами все время. Знайте же, сударь, этим проклятым оружием был убит мой брат, и я его не прячу с единственной целью беспрестанно напоминать себе, что я должен найти его убийцу и покарать его смертью.

Лицо д'Альвимара выразило сильное волнение, но это могло быть волнение сочувственное и благородное.

— Вы правы, называя его скорбной реликвией, — сказал он, отодвигая нож. — Так это о вашем брате вы говорили вчера утром, когда справлялись у этих египтян, вы спрашивали их, когда и как он был убит?

— Да, я спрашивал то, что хорошо знал, желая проверить их знание дела, и действительно диявол, сидящий в девочке, мне ответил так верно, что я был этим поражен. Вы не заметили, мессир, что она сделала подсчет, который поместил событие в десятый день мая 1610 года?

— Я не следил за подсчетом. И именно в этот день ваш брат действительно был убит?

— В тот самый день. Я вижу, что вы очень изумлены?

— Изумлен? Я?.. Почему я должен быть изумлен? Я думаю, что прорицатели не раскрывают прошлого, помимо того, которое они знают. Но скажите мне, прошу вас, как произошло это печальное событие? И вы так и не узнали виновников?

— Вы правы, говоря о виновниках, потому что их было двое… двое, кого я очень хотел бы раскрыть. Но вы мне в этом не поможете, как я вижу, потому что это обвинительное оружие не имеет никакой особой приметы.

— И при случившемся не было свидетелей?

— Простите меня, они были.

— И они не могли сообщить вам, кто это совершил?

— Они могли их описать, но не назвать. Если эта горестная история вас интересует, я могу рассказать вам ее со всеми подробностями.

— Конечно, я принимаю участие в ваших огорчениях и я вас слушаю.

— Хорошо же, — сказал маркиз, отодвигая шахматную доску и придвигая свой стул к столу, — я расскажу вам все, что я получил из расследования, которое мне было сообщено кюре из Урдоса.

— Урдоса? Откуда вы взяли Урдос? Я не припоминаю…

— Это место вы должны были проезжать, если вы путешествовали по дороге на По.

— Нет, я приехал во Францию по дороге на Тулузу.

— Тогда вы его не знаете. Я вам сейчас опишу. Знайте сначала, что мой брат, будучи простым дворянином среднего достатка, но из почтенной семьи, благородной наружности, приятного нрава и галантный мужчина, встретил в одном из городов Испании, каком, не знаю, даму или девицу знатного происхождения и стал ее мужем, тайно обвенчавшись с ней вопреки воле ее семьи.

— Как ее звали?..

— Я не знаю этого. Все это было сердечным делом, в которое я не был посвящен и которого я не смог раскрыть впоследствии. Я только знаю, что он похитил свою подругу, и что оба они, переодевшись в бедных людей, направлялись во Францию, куда они въехали по дороге из Урдоса. Дама была на последних днях беременности, они ехали в маленькой повозке бедного внешнего вида, что-то вроде повозки разносчика, запряженной одной лошадью, купленной по дороге, и которая ехала не очень быстро при их нетерпении.

Однако они благополучно добрались то последнего испанского этапного пункта, где, проведя ночь на дурном постоялом дворе, мой брат соизволил захотеть поменять испанское золото на французское золото и попросил похожего на дворянина человека. Этот человек смог предложить ему лишь маленькую сумму, а когда мой брат садился в свою повозку со своей спутницей в плаще и вуали, на постоялом дворе приметили, что оба незнакомца уделили этому внимание, наблюдая за двумя сундучками, которые он погрузил туда сам, один содержал его золотые и серебряные монеты, а другой — драгоценности его жены, и что они тут же уехали, отправившись за ними следом, хотя заявляли о намерении ехать в противоположную сторону. Эти самые мерзавцы привлекли к себе внимание так, что не оставалось сомнения, когда описывались убийцы моего брата.

— Ах! — сказал д'Альвимар, — так вам описали их?

— Отлично. Один из них имел красивую внешность и был столь молод, что казался юношей. Он был среднего роста, но очень стройный. У него были белые маленькие руки, как у женщины, пробивающаяся черная борода, шелковистые волосы, внушительный благородный вид, довольно богатый дорожный костюм, мало или совсем не было запасной одежды, потому что его чемодан ничего не весил, хороший андалузский конь и этот гнусный нож, который служил ему и чтобы есть, и чтобы убивать. Другой…

— Это неважно, мессир. Ваш брат?..

— Я должен описать вам другого вора, так, как мне его описали. Это был мужчина в возрасте, похожий и на монаха, и на бретера. Длинный нос спускался на седеющие усы, туманный взгляд, мозолистые руки, неразговорчивый характер, настоящее животное Испании…

— Как вы сказали, мессир?

— Животное, какие имеются в каждой стране, где думают откупиться от ада молитвами. Эти бандиты преследовали моего брата, как два свирепых волка, трусы, они следовали за добычей, на которую не осмеливались напасть, и догнали… Что с вами, мессир? Вам слишком жарко в этой маленькой комнате?

— Возможно, мессир, — ответил взволнованный д'Альвимар. — Я нахожу, что трудно дышатъ воздухом дома, где кажется, что имя Испании презираемо, как вы это делаете.

— Никоим образом, сударь. Садитесь же… Я нисколько не определяю вашу нацию виновной в падении некоторых нравов. Повсюду есть низкие люди. Если я говорю едко о тех, которые лишили меня брата, вы должны извинить меня.

Д'Альвимар, в свою очередь, извинился за свою обидчивость и умолял маркиза не прерывать свой рассказ.

— Это было, — продолжал тот, — примерно в миле от небольшого местечка под названием Урдос, когда мой брат был один со своей женой на стене из скал вдоль очень глубокой пропасти. Дорога извивалась на подъеме столь крутом, что лошадь отказалась идти в какой-то момент, и мой брат, опасаясь, что она откатится в лощину, спрыгнул на землю и быстро спустил жену, приняв ее в свои объятия. Было очень жарко, и чтобы она не страдала от солнца, он показал ей впереди тень пихт, куда она потихоньку отправилась, пока он давал передохнуть лошади.

— Так эта дама видела, как убили ее мужа?

— Нет, она свернула в небольшую горную рощу, когда это случилось. Бог хотел спасти ребенка, которого она носила, потому что, если бы убийцы ее увидели, они бы ее не помиловали.

— Так кто же мог знать, как погиб ваш брат?

— Другая женщина, которую случай привел совсем рядом за обломки скалы, и у которой не было времени позвать на помощь, так быстро было совершено ужасное убийство. Мой брат старался заставить лошадь двигаться вперед, когда его настигли убийцы. Более молодой спрыгнул на землю и обратился к нему с лицемерной учтивостью: «Ах, бедняга, ваше животное доведено до изнеможения. Не нужно ли помочь?» Старый негодяй, который следовал за ним, тоже спешился, и оба приблизились к брату, который ничего не заподозрил, и в то же мгновение свидетель, которого небо послало туда, увидел, как он споткнулся и упал во весь рост между колес, при том, что ни один крик не мог заставить думать, что ему был нанесен удар. Этот кинжал был воткнут ему в сердце до рукоятки рукой твердой и умеющей это делать.

— Итак вы не знаете кто — хозяин или слуга — нанес удар? Вы говорите, что хозяин был очень молод, трудно поверить, что это был он.

— Мне все равно, мессир. Для меня оба они негодяи, что один, что другой, потому что дворянин вел себя точно так же, как лакей. Он устремился к повозке, не имея времени взять обратно свое оружие, спеша и страстно желая украсть обе шкатулки. Он передал их своему товарищу, который укрыл их у себя под плащом, и оба они обратились в бегство, повернув обратно, подгоняемые, но не угрызениями совести или стыдом, человеческими чувствами, которые они не способны были испытывать, но страхом наказания кнутом и колесом, которые есть вознаграждение и конец такого отродья!

— Вы лжете, сударь! — воскликнул, вскакивая, д'Альвимар вне себя и бледный от бешенства. — Кнут и колесо… Вы все лжете… и вы дадите мне удовлетворение…

Он снова упал в кресло, задыхаясь и как бы сдавленный признанием, которое вырвал у него наконец приступ гнева.

Глава двадцать восьмая

Маркиз был также поражен этой выходкой, которой он не ожидал, поскольку до сих пор виновный хорошо держался и отпускал с естественным видом свои частые реплики.

Он пришел в себя первым и схватил своей длинной нервной рукой конвульсивное запястье д'Альвимара.

— Презренный человек! — сказал он ему с удручающим презрением, — вы должны благодарить небо, которое сделало вас моим гостем, потому что если бы я не дал слово защищать вас, слово, которое охраняет вас от меня самого, я бы вас разбил о стену этой комнаты.

Люсилио, опасаясь борьбы, схватил нож, оставшийся на столе.

Д'Альвимар увидел это движение и испугался. Он высвободился из руки маркиза и схватился за эфес своей шпаги.

— Будьте спокойны и не бойтесь здесь ничего, — сказал ему Буа-Доре со спокойствием. — Мы не убийцы, мы другие!

— И я нет, сударь, — ответил д'Альвимар, который казался побежденный этим достойным поведением, — и поскольку вы не хотите отступить от законов чести, я приложу все усилия, чтобы оправдаться.

— Вы оправдаться, вы! Полноте! Вы изобличены через опровержение, которое вы мне дали как доказательство, я нас презираю!

— Оставьте ваше презрение для тех, кто молча выносит оскорбление. Если бы я так поступил, вы бы меня не подозревали! Я отверг оскорбление. И я его еще раз отвергаю!

— Ах, так вы хотите все отрицать?

— Нисколько… Я убил вашего брата… как всякого другою. Я не знал имени человека, которого убил… или дал убить! Но что знаете вы о причинах, приведших меня к этому убийству? Как знать вам, не совершил ли я законную месть? Откуда знать вам, что эта женщина… имени которой вы не знаете… была моей сестрой, и мстя за честь своей семьи, я взял, как собственное добро, золото и драгоценности, увезенные соблазнителем?

— Замолчите, сударь! Не оскорбляйте память моего брата.

— Вы же сами признались, что он не был богат: откуда тогда он взял тысячу пистолей, чтобы бежать с женщиной?

Буа-Доре заколебался. Его брат по причине различия их взглядов никогда не хотел принять от него меньшую часть состояния, поскольку он считал это по справедливости как происходящее от лишения его собственной чести.

Он был вынужден удовлетвориться объяснением, что жена его брата имела право взять то, что было ее. Но д'Альвимар ответил, что семья тоже имела право рассматривать это как свое. Он энергично отверг обвинения в воровстве.

— А разве вы не злодей, — сказал ему маркиз, — если вероломно убили кинжалом дворянина, вместо того чтобы вызвать его на дуэль?

— Примите во внимание, что ваш брат был переодет, — с жаром отвечал д'Альвимар. — Вы скажете, что, видя его в одежде виллана, я не мог полагать, что могу дать убить, его, как виллана, своему слуге.

— А почему вы не сделали этого на том постоялом дворе, где вы должны были узнать свою сестру, а вместо этого преследовали его, чтобы схватить в западне?

— Вероятно, — отвечал д'Альвимар, по-прежнему высокомерный и оживленный, — что я не хотел устроить скандал и скомпрометировать мою сестру перед чернью.

— И почему же вместо того, чтобы пойти за ней, чтобы отвезти ее в семью, вы оставили ее на той дороге, где они умерла в страданиях через час без того, чтобы кто-нибудь вступился за нее?

— Мог ли я знать, что она здесь, совсем рядом от меня? Ваш свидетель не мог понять все мои слова, вопросы, которые я задавал похитителю, я не выкрикивал их на дороге. Что вы знаете, если он не ответил мне ничего более, кроме того, что моя сестра осталась в Урдосе, и если тот, кто склонил ее к бегству, не выразил готовности бежать за ней?

— И, не найдя ее в Урдосе, вы ничего не знали о ее смерти, такой достойной сожаления? И вы не заботились даже о месте ее погребения?

— Кто вам сказал, что я не знаю лучше, чем вы, сударь, все подробности этой неприятной истории? На моем месте, не имея возможности помочь ничем, стали бы вы поднимать шум в стране, где никто не мог не знать имени вашей сестры и бесчестья вашей семьи?

Маркиз, удрученный очевидностью этих объяснений, хранил молчание.

Он пребывал в задумчивости и был столь поглощен своими размышлениями, что едва ли услыхал сообщение о прибытии Гийома д'Арс, который только что был проведен в соседний салон.

Люсилио увидел, как в глазах д'Альвимара блеснула радость, или радость видеть снова друга была тому причиной, или то была только надежда избавиться от опасной ситуации.

Д'Альвимар бросился из будуара, и створки двери захлопнулись тут же между ним и его хозяевами.

Люсилио, видя, что маркиз погружен в свои тягостные думы, дотронулся до него, как бы спрашивая.

— Ах, мой друг! — воскликнул Буа-Доре, — сказать надо, что я не знаю, что решить, и что я, может быть, попался на удочку величайшего обманщика, который существует! Я пошел неправильным путем. Я выдал добрую мавританку и, возможно, также моего малыша под месть и козни опаснейшего врага, я неловкий, я предоставил доводы защиты, признавшись, что я не знаю имени дамы, и теперь, когда у него имеется правда или ложь в оправдании убийства; я не нахожусь более вправе лишить его жизни. Мой Бог! Господь Бог! Возможно ли, чтобы порядочные люди не были осуждены быть обманутыми злодеями, и чтобы во всех битвах они были бы самыми осмотрительными и в конечном счете самыми сильными!

И говоря так, маркиз, возмущенный самим собою, энергично стучал кулаком по столу, затем он встал, чтобы пойти принять Гийома д'Арса, голос которого, радостный и беспечный, доносился из соседней комнаты.

Но немой сильно схватил его за руку с нечленораздельным восклицанием.

У него был предмет, на который тот привлекал его внимание посредством удивленного и радостного лепета.

Это было кольцо, которое маркиз надел на свой мизинец, то таинственное кольцо, которое не могли открыть и которое благодаря сильному удару кулака по столу, разделилось на два круга, входящих друг в друга. Не имелось никакого подобия секрета в этом кольце. Только части соединялись очень плотно, и нужен был большой толчок, чтобы разъединить их.

Прочитать имена, выгравированные на этих двух кольцах, было секундным делом. Это были имена Флоримона и его жены. Понимание, что наконец они располагают истиной, придало им уверенности.

Маркиз быстро отдал распоряжение Люсилио и с облегченной душой и улыбающимся лицом вышел пожать руку Гийому.

Д'Альвимар и господин д'Арс имели только время обменяться несколькими словами о хорошей поездке одного и приятном удивлении другого. Однако Гийом заметил и некоторое беспокойство на лице своего друга, который сослался на мигрень накануне.

Маркиз после первых приветствий своего юного родственника хотел отдать распоряжение об ужине.

— Нет, спасибо! — сказал Гийом. — Я перекусил по дороге, пока мои лошади отдыхали, потому что мне необходимо тотчас же отправляться в путь. Вы видите, что я вернулся гораздо раньше, чем должен был. Я был предупрежден в Сен-Амане, где я вчера вместе с частью молодежи страны делал почетное сопровождение его светлости Конде, о том, что мой управляющий очень болен в моем доме. Боясь, что он умрет, этот честный человек спешно отправил курьера, чтобы уведомить меня вернуться как можно быстрее с тем, чтобы быть введенным им в курс самых важных моих дел, о которых, признаюсь, я не знаю ни слова. И вот я прибыл сюда сначала, чтобы узнать, намеревается ли господин д'Альвимар поехать со мной сегодня вечером ко мне домой, или, порабощенный в ваших садах «Астреи», он желает провести еще эту ночь в очаровании.

— Нет, — поспешно ответил д'Альвимар, — я довольно злоупотреблял вежливостью господина маркиза. Я нездоров и становлюсь угрюмым. Я желаю выехать вместе с вами в тот же час и пойду распоряжусь, чтобы срочно приготовили моих лошадей.

— Это ни к чему, — сказал маркиз, — я позвоню; я скоро буду иметь удовольствие видеть вас снова, господин де Виллареаль.

— Это я буду с завтрашнего дня ожидать ваших приказов, господин маркиз, и дам вам все объяснения, которые вы пожелаете… о партии, которую мы только что разыграли.

— О какой партии идет речь? — спросил Гийом.

— О партии в шахматы очень замысловатой, — ответил маркиз.

Адамас появился по звону колокольчика.

— Лошади и багаж господина де Виллареаля.

В то время, как он исполнял этот приказ, маркиз со спокойствием, которое заставляло надеяться д'Альвимара, что все успокоилось между ними, давал отчет Гийому о том, как он проводил время в Бриане и Ла-Мотт во время его отсутствия. Затем он расспросил его о пышных празднествах в Бурже.

Молодого человека не надо было просить рассказывать: он с большим удовольствием поведал о волнениях стрельбы или, вернее, как говорили тогда, «почтенное действие аркебузы».

Были построены стрельбища вблизи Фишо и большой павильон, украшенный гобеленами и увитый цветами для дам и барышень города. Стрелки разместились на площадке в ста пятидесяти шагах от щита. Шестьсот пятьдесят три аркебузира. Трибуде из Сансера единственный заслуживал награды, но был вынужден поделить ее с Буаро из Буржа за то, что он взял поддельное имя с тем, чтобы опередить свою очередь; что люди из Сансера очень осуждали, потому что они считали за честь доказать, что их стрелки являются лучшими в королевстве, и находили весьма несправедливым распределение наград. Это было очевидно, чтобы не вызвать недовольство людей из Буржа, что вынесли подобное несправедливое решение.

— В самом деле, — сказал Гийом, рассказывая это с пылом юности, — или Требуде выиграл, или проиграл. Если он выиграл, он имеет право на полный почет и на всю прибыль от победы. Я согласен, что он виноват, взяв вымышленное имя. Ну пусть за эту вину его накажут каким-нибудь штрафом или несколькими днями тюрьмы, но чтобы он все-таки был признан победителем в соревновании, потому что честь таланта — это святое дело и, несмотря на то, что мы не очень-то любим старых сансерских хитрецов, не было дворянина, который не протестовал бы против несправедливости, допущенной по отношению к Трибуде. Но, что вы хотите! Крупные города всегда кушают маленькие, и важные судейские крючки из Буржа присвоили бесцеремонно первенство над всеми буржуа провинции. Они бы очень охотно поступили так и со знатью, если бы им позволили это сделать! Я был удивлен, что Иссуден участвовал в соревновании. Аржантон от этого воздержался, говоря, что награда была отдана заранее и что ничего не оценится у судей из Буржа, кроме чемпионов из Буржа.

— Не думаете ли вы, что принц был впутан в эту несправедливость? — спросил маркиз.

— На это я не отвечу! Но время идет, и вот преданный Адамас явился сообщить нам, что лошади готовы, не так ли? Ну что ж, едем, дорогой Виллареаль, и так как вы обещали маркизу прибыть завтра отблагодарить его, я приглашаю себя с вами.

— Я на это рассчитываю, — продолжил Буа-Доре.

— И можете также рассчитывать, сударь, — сказал ему д'Альвимар, отвешивая низкий поклон, — что я вам предоставлю все доказательства того, что я высказал.

Буа-Доре не ответил, а только поклонился.

Гийом, торопясь отправиться в путь, не заметил, что маркиз, несмотря на свою кажущуюся любезность, воздержался протянуть руку испанцу, и что тот не осмелился его попросить коснуться руки.

Глава двадцать девятая

Как только они вскочили в седла, маркиз, обращаясь к Адамасу, сказал ему взволнованным голосом:

— Быстро, мои доспехи, шлем, оружие, коня и двух человек!

— Все готово, месье, — ответил Адамас. — Мэтр Жовлен отдал нам распоряжения, сказав, что они исходят от вас, что если господин д'Арс отправится обратно сегодня вечером, вы будете сопровождать его… Но с какой целью?

— Ты узнаешь это, когда я вернусь, — ответил маркиз, поднимаясь к себе в комнату, чтобы переодеться. — Позаботились ли о том, чтобы подготовить лошадей в маленькой конюшне, так, чтобы в тайну были посвящены только люди, которые должны меня сопровождать.

— Да, месье, я сам за этим проследил.

— И далеко ты отправляешься? — воскликнул Марио, который только что поужинал с Мерседес и вернулся в спальню.

— Нет, сын мой, я не еду далеко. Я буду здесь через дна коротких часа. Вы должны спать спокойно, и обнимите-ка меня быстро!

— О, какой ты сделался красивый! — простодушно сказал Марио. — Ты что, поедешь потом в Ла-Мотт-Сейи?

— Нет, нет. Я еду танцевать на одном балу, — отвечал маркиз, улыбаясь.

— Возьми меня, я хочу видеть, как ты танцуешь, — сказал мальчик.

— Я не могу, но потерпите, мой Купидон, потому что, начиная с завтрашнего дня, я и шагу не сделаю без вас.

Когда старый дворянин надел свой маленький шлем из желтой кожи с серебряными полосами, подбитый подкладкой или железным секретом, и украшенный длинным султаном, падающим на плечо; когда он надел свой короткий военный плащ, привязал свою длинную шпагу и застегнул под своим обвислым подбородком закрывающую шею деталь доспехов из блестящей ткани, Адамас мог посмеяться без излишней лести, что у него был внушительный вид, тем более, что волнения вечера заставили ослабнуть его румяна, его лицо было почти естественного цвета и не было женоподобным.

— Вот вы и готовы, сударь, — сказал Адамас. — А я разве не поеду с вами?

— Нет, мой друг, ты закроешь все двери моего дома и проведешь вечер с моим сыном. Если он заснет, сделай ему походную постель из двух подушек. Я хочу найти его здесь, когда вернусь, а теперь посвети мне, я хочу поговорить в салоне с мэтром Жовленом.

Он несколько раз с умилением поцеловал Марио и спустился на этаж.

— Куда вы едете и что вы решили? — говорили ему выразительные глаза Люсилио.

— Я еду в Арс, чтобы завершить расследование… А что дальше, не так ли? Потом, если это произойдет, я договариваюсь с Гийомом, чтобы злодей не смог ускользнуть, и вернусь посоветоваться с вами об остальном. Итак, до свидания, мой большой друг.

Люсилио вздохнул, глядя, как маркиз уезжает. Он казался ему поглощенным более серьезными замыслами, в которых он не признался в своей программе.

В то время, когда маркиз собирался уезжать, Гийом и д'Альвимар, последний в сопровождении Санчо, другой с четырьмя людьми охраны, направлялись довольно медленно к замку д'Арс по нижней дороге, то есть по той, которая оставляла плоскогорье Шомуаз справа и проходила довольно близко от Ла-Шатра.

Луна еще не поднялась, и лошади Гийома были очень усталые, ехать быстро было невозможно.

Д'Альвимар воспользовался этим обстоятельством, чтобы быть немного впереди со своим оруженосцем, которого он тихо спросил:

— Санчо, не забыл ли ты в Брианте что-нибудь принадлежащее мне?

— Я никогда ничего не забываю, Антонио!

— Если бы! Вы забываете кинжалы в телах людей, которых устраняете.

— Снова этот упрек?

— У меня есть основание делать его сегодня. Скажите мне, моя лошадь больше не хромает и в состоянии ли она, по вашему мнению, совершить длинный пробег этой ночью?

— Да. Что нового произошло?

— Слушайте хорошенько и постарайтесь быстро понять. Разносчик был дворянином, братом маркиза де Буа-Доре. Нож, которым вы действовали, находится в руках у этого старца, который поклялся отомстить, и мы обвинены устами не знаю какого свидетеля.

— Мавританки.

— Почему мавританки?

— Потому что египтяне всегда приносят несчастья.

— Если у вас нет другого соображения…

— У меня есть другие, я вам их выскажу.

— Да, позже. Мы подумаем покинуть эту страну без другого объяснения со старым безумцем. Я наговорил ему достаточно, чтобы заставить обрести спокойствие. Он ждет меня завтра.

— Для дуэли?

— Нет, он слишком стар.

— Но очень коварен, хотите сгнить в какой-нибудь подземной тюрьме его замка? Все равно я поеду с вами, если вы туда отправитесь.

— Я не поеду. Некое пророчество сделало меня очень осмотрительным. Когда мы будем около этого маленького городка, огни которого вы видите там, отдалитесь от эскорта, скройтесь, а спустя четверть часа возвращайтесь догнать меня, говоря очень громко, что кто-то из города передал вам письмо для меня. Я поеду до замка д'Арс как бы для того, чтобы прочитать его, и тут же, как я его будто прочту, сообщу господину д'Арс, что мне необходимо срочно уезжать. Понятно?

— Понятно.

— Тогда поджидаем господина д'Арса и не высказываем никакой поспешности.


Когда славный господин Буа-Доре, вооруженный до зубов и хорошо сидящий в седле на красавце Росидоре, преодолел пояс укреплений селения Бриант, он увидел, как Адамас верхом на хорошенькой небольшой кобыле-иноходце, очень смирной, проскользнул рядом с ним.

— Глядите-ка! Это вы, господин бунтовщик? — сказал ему маркиз тоном, которому не удалось быть гневным. — Разве вам не было запрещено следовать за мной и приказано охранять моего наследника?

— Ваш наследник хорошо охраняется, месье, мэтр Жовлен дал мне слово не оставлять его, и, с другой стороны, я не думаю, что в вашем замке он теперь подвергается какому-либо риску, поскольку враг вне его стен и мы за ним гонимся.

— Я знаю, что опасность теперь над нами, Адамас, и именно поэтому я не хотел брать тебя, старого и дряхлого, и к тому же ты никогда не был великим военным.

— Это правда, сударь, что я не люблю получать удары, но я очень люблю раздавать их, когда могу. Я больше не молод, но я все еще очень бодрый и хочу позаботиться о том, чтобы вы не угодили в какую-нибудь ловушку. Вот почему я захватил с собой еще двоих людей, которые присоединятся к нам через три минуты. Я бы с ума сошел, дожидаясь вас, ничего не зная и ничего не делая. Итак, хозяин, куда мы направляемся и как будем действовать?

— Увидишь, друг мой, увидишь! Но поторопимся. Нельзя терять времени, чтобы догнать их на полпути к д'Арсу.

Они пустились галопом, и менее чем через четверть часа стал виден Гийом и его эскорт, который продолжал двигаться очень медленно.

Луна поднялась, и оружие всадников сверкнуло в ее лучах.

Это было место, которое звалось тогда и называется теперь Ла-Рошель. Но в те времена место было очень засушливое и пустынное.

Дорога проходила по середине подъема между маленькой балкой и холмом, усеянным большими серыми камнями, среди которых росли довольно жалкие каштаны. Место пользовалось дурной славой, и суеверные крестьяне во все времена связывали большие валуны с демонами старой Галлии.

Маркиз повелел сделать остановку своему маленькому отряду, прежде чем он привлечет внимание спутников Гийома и, пришпорив коня, он направился в сторону своего молодого родственника.

Услышав приближающийся стук копыт, Гийом и д'Альвимар обернулись, первый весьма спокойно, думая, что это какой-нибудь испуганный путник, второй очень обеспокоенно и думая постоянно о предсказании, которое, казалось, начинает сбываться.

Когда Буа-Доре проезжал по левому флангу этого эскорта, Гийом не узнал его в этом военном наряде, но д'Альвимар узнал его по биению своего взволнованного сердца, и старый Санчо, предупрежденный подобным же волнением, приблизился к нему.

Их тревога почти рассеялась, когда Буа-Доре, не заговорив, опередил их. Они подумали, что все-таки ошиблись. Но когда он резко остановился, развернув своего коня, перекрыв им дорогу, они уже не сомневались, что это Буа-Доре.

Но прежде чем Буа-Доре ответил, прозвучал пистолетный выстрел, и пуля срезала шлем маркиза, который, заметив движение Санчо, быстро наклонился, крикнув:

— Гийом! Это я!

— Черт возьми! — воскликнул испуганный Гийом. — Кто стрелял в маркиза? Во имя неба, маркиз, вы не ранены?

— Нисколько, — отвечал Буа-Доре, — но я должен сказать вам, что в вашем обществе есть подлые трусы, которые стреляют в простого человека до того, как узнают, враг ли он.

— Да, разумеется, и я немедленно расправлюсь, — продолжал возмущенный молодой человек. — Жалкие негодяи, кто из вас стрелял в лучшего человека королевства?

— Не я! Не я!.. Не я! — воскликнули одновременно четыре лакея господина д'Арса.

— Нет, нет, — сказал маркиз, — никто из этих молодцов не делал подобного. Я видел того, кто стрелял, вот он!

Говоря так, Буа-Доре с ловкостью, силой и проворством, достойными его лучших дней, перерезал ударом хлыста лицо Санчо, и пока убийца подносил руки к глазам, он схватил его за воротник и, вырвав из седла, столкнул на землю и стегнул его лошадь, которая понеслась и исчезла в направлении Брианта.

В то же самое время четыре человека маркиза, услышав звук пистолетного выстрела и топот скачущей галопом лошади, нарушили его запрет и бросились на помощь.

— А вот и вы! — сказал маркиз своим людям. — Ну так арестуйте этого выбитого из седла всадника. Он принадлежит мне, так как я обладаю всеми правами на этой дороге. Он мой пленник. Свяжите его, нужно остерегаться его рук.

Глава тридцатая

В то время, как огромный каретник Аристандр, обезоружив, связывал руки ошеломленного падением Санчо, д'Альвимар наконец опомнился от изумления. Лишь мгновение он мечтал избежать роковой причастности гневу Буа-Доре, но остатки целомудрия и гордости заставили его вступиться.

— Мессир, — сказал он, — я понимаю, что вы гневаетесь на тупость этого старика, который заснул на лошади и который был разбужен кошмаром, подумав, что его атаковала банда воров. Разумеется, он заслужил наказание, но не быть же ему за это вашим узником, полностью предоставленным вашему праву сеньора, ибо только мне и мне одному надлежит его карать за оскорбление, нанесенное вам.

— Вы называете это оскорблением, господин де Виллареаль? — спросил маркиз презрительным тоном. — Но не только с вами я имею дело, но и с моим родственником и другом Гийомом д'Арс.

— Я не затрудню себя никакими объяснениями, — продолжил д'Альвимар с рассчитанной злостью, — прежде чем мой слуга не будет передан мне, если это поединок, которого вы желали…

— Гийом, выслушай меня, — сказал Буа-Доре.

— Нет, никто не станет вас слушать! — воскликнул д'Альвимар, пытаясь освободить свою лошадь, которая оказалась зажатой между лошадью Гийома и Буа-Доре.

— Господин д'Арс, я ваш друг и ваш гость, вы пригласили меня, вы обещали мне помощь и лояльность в любом поединке; вы не позволите оскорблять меня, даже члену вашей семьи. В подобном случае, именно мне вы обязаны оказать помощь и восстановить справедливость, пусть даже против вашего собственного брата?

— Я знаю это, — ответил Гийом, — так это и будет. Однако успокойтесь и позвольте высказаться господину Буа-Доре. Я знаком с ним достаточно, чтоб быть уверенным в его учтивости по отношению к вам и о его великодушии к вашему слуге. Дайте пройти вспышке гнева; я впервые вижу его таким разгневанным; и хотя он подвластен ему, я уверен, что все образуется. Полноте, полноте, мой дорогой, успокойтесь! Вы тоже в гневе, но вы моложе, а мой кухн оскорблен. Признаюсь вам, что если он подвергся малейшему оскорблению, я бы убил вашего слугу на месте, и должен был бы дать вам отчет лишь потом.

— Но, монсеньор, какого черта! — воскликнул д'Альвимар, надеясь по-прежнему избежать объяснения причин ссоры, а в худшем случае и драки, — в чем вина моего слуги, если вам угодно? Что за причуда была у господина маркиза бежать по нашей земле не помня себя и внезапно преградить нам путь? Не могли бы вы, именно вы, выхватить ваш пистолет, чтобы крикнуть ему «стой, кто идет»?

— Несомненно, но я не стрелял бы, не дождавшись ответа. Ну же, успокойтесь. Если вы пожелали бы, я смог бы уладить недоразумение к вашей чести и удовлетворению, но не лишайте меня этой возможности из-за своей вспыльчивости.

Пока д'Альвимар продолжал резко возражать, а маркиз ожидал с величайшим спокойствием, Адамас, обеспокоенный исходом дела и действуя по своему разумению, поговорил с людьми Гийома, от них ему стало известно, что господином д'Арсом было приказано защищать д'Альвимара от челяди Буа-Доре.

Все лакеи двух лагерей были родственниками или друзьями, и никто особо не тревожился о стычках из-за любви какого-то чужеземца, виновного или подозреваемого.

Время, которое д'Альвимар надеялся выиграть своим сопротивлением, стало таким образом обстоятельством, фатально повернувшимся против него, и когда Гийом, нетерпеливый и возмущенный его упорством, отвернулся от него, чтобы удалиться, объясняясь с маркизом, д'Альвимар обнаружил, что окружен людьми последнего и, не считая челяди Гийома, оказался в меньшинстве.

Его опасения становились теперь гораздо серьезнее, и он огляделся окрест, подсчитывая немногие шансы, которые у него остались, чтобы удалиться, или по крайней мере избежать посягательств на честь или жизнь.

Однако надежда покинула его, когда он услышал Гийома, которому Буа-Доре в немногих словах только что изложил свои притязания, Гийом отказывался поверить, что не стал жертвой искаженной действительности.

— Господин де Виллареаль? — спросил он маркиза. — Это невозможно, и мне следовало бы увидеть все собственными глазами, чтобы поверить в это. Однако вы должно быть были обмануты ложными доносами, позвольте же мне защитить честь этого дворянина, и не считайте, господин и добрый кузен, что, невзирая на уважение, которое я к вам питаю, я позволю бездоказательно оскорблять и унижать друга, который находится под моей защитой. Впрочем, вы не имеете никакого права, и это дело королевского правосудия, которому подвластен каждый дворянин. Успокойте же ваши расстроенные чувства, я вас заклинаю в этом, и позвольте мне вернуться в свой дом, вы знаете, что я ненавижу отступать.

— Мои чувства не столь расстроены, — возразил Буа-Доре, величаво возвышая свой голос, — я ждал вашего ответа, мой дорогой кузен и друг. Он таков, какой дал бы и я на вашем месте, и я больше не осуждаю вас за это. Предвидя, что ваше поведение будет таковым, как оно есть, я решил согласовать собственное в соответствии с почтением, которым я вам обязан, и поэтому вы видите меня здесь, на полпути к вашему почтенному жилищу, и на земле нейтральной и общинной. У меня есть некоторые права на эту дорогу, однако, в трех шагах от обочины, у этих старых скал, я окажусь ни у вас, ни у себя. Итак, знайте же, что я решил там драться до последнего, один на один, против этого изменника, того, кто не смеет отказать мне в поединке, видя, что я задеваю его умышленно, и провоцируя через моего лакея и что я подстрекаю его и оскорбляю в этот час, обращаясь с ним перед Богом, перед вами и порядочными людьми, которые нас сопровождают, как с подлым и низким убийцей. Я не думаю, что вы могли заподозрить злой умысел в том, что я совершаю; ибо, я прошу вас отметить это, пока вы и он находились в моем поместье, я воздерживался от любого оскорбления и любой досады, в чем я клялся вам быть ему честным хозяином, и я прошу вас отметить также, что предпринял меры встретить его в открытом поле, в конечном счете, чтобы не осквернить ваше жилище, не желая ни за что на свете ставить вас перед необходимостью оказывать поддержку этому несчастному. Наконец, мой кузен, я прошу вас обдумать все, что является самой большой жертвой, какую я мог бы сделать: именно на этом место его должны были забить палками мои люди, как он того заслуживает, но я снисхожу, именно я, дворянин и отмеченный властью, помериться силами с убийцей самого гнусного рода. Без дружбы, которой вы его удостоили, я бы бросил его в застенки подземной тюрьмы, но, желая почтить вас даже в заблуждении, в котором вы находитесь на его счет, я нарушаю все привилегии чести, чтобы сразиться с ним, бесчестным и опозоренным, оружием чести. Я уже сказал, и вы не можете ни в чем мне возразить.

— Будьте его секундантом, как и любого падшего, который находится под вашим покровительством, Адамас станет моим.

— Разумеется, — воскликнул Гийом, растроганный благородством души старика, — он не мог увидеть более лояльное поведение, чем ваше, мой кузен, и это при тех подозрениях, какие вы имеете, вы проявляете незаурядное великодушие. Но эти подозрения, не будучи глубоко обоснованными…

— Дело даже не в подозрениях, — возразил маркиз, — раз вы не желаете выслушать, я вызываю на дуэль одного из ваших друзей, и я полагаю, что вы не будете упорствовать из-за подобного человека, способного отступить.

— Нет, разумеется, — воскликнул Гийом, — но я, именно я не пострадаю от дуэли, которая не приличествовала бы вашему возрасту, мой кузен! Скорее я буду драться вместо вас. Итак, захотите ли вы принять мою клятву? Я даю ее вам — отомстить лично за смерть вашего брата, если вы сумеете неопровержимо доказать, что д'Альвимар был малодушным и злобным негодяем. Подождите до завтра, и я отправлюсь защищать нашу семью, ибо это мой долг по отношению к вам.

Порыв Гийома был достоин великодушия маркиза; но Гийом, обронив намек на его возраст, больно задел его.

— Мой кузен, — сказал он, отдавая дань наивности души, которая отличалась таким смирением своих порывов, — вы принимаете меня за какого-то старого сеньора Пантолоне, с заржавленной шпагой и дрожащей рукой. Прежде чем я отброшу костыль, я прошу вас, вспомните об уважении, какое я вам выказывал, и которое не заслужило такого оскорбления, что вы нанесли мне, предлагая отмстить вместо меня за гнусное убийство моего дорогого брата. Начнем же, я полагаю, довольно слов, и я совершенно вышел из терпения. Ваш господин де Виллареаль, скорее, в этом случае мой, он, кто выслушал все это, не считая нужным сказать хоть слово!

Гийом понимал, что все расстроилось до такой степени, что любое соглашение стало невозможным и, полагая, по своему разумению, что сдержанность гораздо более свойственна д'Альвимару, повернулся к нему и живо заговорил с ним:

— Посмотрим, мой дорогой, отвечайте же; я даже не скажу ничего об этом вызове, который не обоснован, на это обвинение, которое вы не можете заслуживать.

Во время спора д'Альвимар размышлял. Он старался с самого начала выказать пренебрежительное и ироническое спокойствие.

— Я принял вызов, сударь, — ответил он, — и я не думаю, что это большая честь — принять его, будучи, как вы знаете, первым бойцом во всех видах оружия. Что до обвинения, оно так смехотворно и несправедливо, что я надеюсь, что вы сами его объясните; ибо я не знаю ничего о том, что маркиз рассказал вам обо мне, что-то шепча вам на ухо, а я требую, чтоб он повторил это громко.

— Я очень этого желаю, и не будем медлить, — заметил Буа-Доре. — Я заявил, что вы были бандитом, убийцей и вором. Вы хотите продолжать так и дальше, но именно я не намерен искать иных доводов против вас, кроме истины.

— Вы говорите мне ее с такими странными любезностями, господин маркиз! — холодно возразил испанец. — Вы уже попотчивали меня этой мрачной историей в вашем доме, где вы имели удовольствие, представив, сударь, рассказ об убийстве мною вашего брата. Эту историю, которую я не принимаю всерьез, я говорил вам уже; единственно я знаю, что я убил через моего слугу человека, одетого торговцем-разносчиком, который силой увез некую даму, о которой я вам уже сказал, что готов защищать и мстить за ее честь.

— Ах, ах! — вскричал маркиз, — таковы ваши доводы теперь? Та, что убежала с моим братом, была увезена против ее воли, и вы еще не припомните о том, что вы мне сказали, что она была вашей…

— Потише, сударь, я прошу вас… Если господин д'Арс захочет выслушать меня в двух шагах отсюда, я скажу ему, кто была эта женщина, по крайней мере вам не по вкусу оскорблять и произносить это имя перед вашими лакеями.

— Мои лакеи стоят большего, чем вы и ваши слуги, сударь! Не важно! Я очень хочу, чтобы вы поведали вашу тайну господину д'Арсу, но при мне.

Втроем они отделились от группы, и маркиз заговорил первым:

— Давайте же, — приказал он, — объяснитесь! Вы привели в свою защиту то, что эта женщина была вашей сестрой!

— А вы, сударь, — возразил д'Альвимар, — вы же претендуете сейчас потворствовать своему фантастическому исступлению, предъявляя новое разоблачение.

— Ничуть, сударь. Я требую от вас имя вашей сестры, потому что вас ведь действительно зовут Виллареаль, так, вероятно?

— А почему бы и нет, сударь?

— Потому что теперь я его знаю. Вы же осмеливаетесь говорить обратное господину д'Арсу, которого вы тоже обманули вымышленным именем!

— Никоим образом! — возразил Гийом, — господин скрывается под одним из имен своего семейства, и то, которое он носит, я знаю достаточно хорошо.

— Итак, мой кузен, я клянусь, что, если то имя, какое он назвал, — настоящее имя моей покойной невестки, то я застрелюсь здесь, принеся вам обоим извинения.

— Я же, — сказал д'Альвимар, — я отказываюсь его говорить. Я полагал, что среди дворян должно быть достаточно лишь простого слова, но вы меня оскорбляете непрерывно и неосторожно. Эта дуэль, которой вы желали, и она должна состояться согласно вашим прихотям.

— Нет, сто раз нет! — воскликнул Гийом. — Покончим с этим: и не потому, что маркизу нужно знать ваше имя, чтобы удалиться с миром, я…

— Не забывайте, прошу вас, — возразил д'Альвимар, — что вы меня подвергаете…

— Отнюдь! Мой кузен — слишком галантный человек, чтобы выдать вас вашим врагам. Узнайте же еще, маркиз, и, я предполагаю, это под защитой вашей чести, что господина зовут Скьярра д'Альвимар.

— О да! — ответил маркиз с иронией. — Итак, господин должен раскрыть свои собственные инициалы клейма выделки Саламанки?

— Что вы хотели сказать?

— Ничего! Это ложь господина, которому я сообщил мимоходом, но эта ложь так ничтожна по сравнению с ценой других…

— Каких других? Посмотрим, маркиз, вы слишком упрямы!

— Оставьте, Гийом! — сказал д'Альвимар, по-прежнему выказывая пренебрежение. — Нужно, чтобы все это завершилось ударом шпаги. Тогда мы гораздо раньше освободимся.

— Ну, ладно, — сказал маркиз, — я не так спешу! Я очень хочу узнать имя, данное при крещении и родовое имя сестры господина де Виллареаля, де Скьярра и д'Альвимара. Я знаю, что у испанцев много имен, но, если он скажет мне единственно настоящее и основное, которое носила эта дама…

— Если вы его знаете, — ответил д'Альвимар, — ваше упорное желание заставить произнести его — для меня это еще одно оскорбление.

— Э, д'Альвимар, не воспринимайте это так! — воскликнул Гийом. — Раскройте здесь ваше имя! По крайней мере не хотите же вы заставить провести здесь ночь!

— Оставьте, мой кузен, — приказал ему маркиз, — я сам назову это таинственное имя. Мнимую сестру господина де Виллареаль звали Джулия де Сандоваль.

— Пусть так, а почему бы и нет, сударь? — возразил д'Альвимар, с живостью отметив то, что, он полагал, должно было стать еще одной неслыханной оплошностью старика. — Я не желал бы его произносить, это имя. Он не соглашался мне его выдать, и я полагал, что вы его не знаете. Потому что, вы также, утверждая этот последний довод, вы представили мне одну из этих выдумок, которые вы порицаете столь решительно у других, так знайте же, что Джулия Сандоваль была дочерью моей матери и рождена от первого брака.

— Итак, сударь, — возразил Буа-Доре, сняв шлем, — я готов удалиться и даже раскаяться в своей жестокости, если вы соизволите только поклясться честью, что вы узнали вашу сестру по матери, Джулию Сандоваль, под вуалью в экипаже моего брата, на постоялом дворе в…

— Я клянусь вам ею, чтобы вас удовлетворить. Я даже видел ее без вуали на том постоялом дворе.

— И в третий раз… Простите мою настойчивость, я должен это сделать в память моего брата. В третий раз, это действительно ли Джулия Сандоваль была вашей сестрой? Кольцо, которое она носила на пальце, которое сейчас у меня и на котором это имя написано полностью, не могло ли случиться, что это ее кольцо. Вы в том клянетесь?

— Я клянусь в этом! Довольны ли вы?

— Постойте? В шатоне[49] этого кольца есть герб; лазурный гербовый щит на золотом поле. Это герб Сандовалей из вашего семейства?

— Да, сударь, именно так.

— Итак, сударь, — произнес Буа-Доре, вновь надевая свой головной убор, — я объявляю еще раз, что вы солгали, как человек без стыда и наглец, каким и являетесь, потому что я только посмеялся над вами: на кольце вашей мнимой сестры стоит имя Мария де Мерида, а герб этот — зеленое поле с серебряным крестом. Я могу представить его как доказательство.

Глава тридцать первая

Гийом был ужасно потрясен, но д'Альвимар быстро сообразил.

Ярко светившая луна не позволяла однако разглядеть крошечные буквы и микроскопические гербы, скрытые на кольце, и в то же время было невозможно, как сегодня, выстрелить наизготовку из кармана.

Не было даже необходимости переносить на другое время изучение этого доказательства. Он не пытался, как преступник, уклониться, но, напротив, искал поединка. Он опасался, что ему откажут в чести этой возможности спасения и оставят пленником маркиза или судьи.

Он стремительно отвел Гийома в сторону и рассмеялся:

— Я понимаю, — промолвил он. — Я желал быть любезным, как вы того требуете, чтобы покончить с этим и освободить вас от этого старого лунатика. Я рассказал все, что он желал бы заставить меня сказать, а теперь его блажь обрела другое направление, которому я не могу следовать. Все это по моей вине; я должен был бы рассказать вам, вернувшись от него, что он был безумен в течение двух дней, а доказательством тому его вчерашние поступки. Вам могли бы сообщить об этом: он просил руки мадам де Бевр. А весь сегодняшний день под впечатлением от смерти брата он выкидывал весьма странные фокусы, принимая за убийц то меня, то своего немого, то своего щенка. Я не сумел избежать того, чтоб он не схватил меня за горло, тешась выдумками, которые стали разменной монетой в его спектакле; но он только успокоился, увидев, что вы приехали.

— Что же вы не рассказали обо всем? — воскликнул Гийом.

— Я не хотел бы жаловаться на неприятности, которые я выносил, вы могли подумать, что я упрекаю вас в том, что меня здесь оставили. В настоящее время есть одно лишь средство покончить с этим. Позвольте мне драться с ним.

— С безумным стариком? Я не могу, чтоб он страдал.

— Ну же, Гийом, — нетерпеливо воскликнул Буа-Доре, — позволите ли вы теперь отомстить за оскорбление или же мне следует дать ему пощечину?

— Мы к вашим услугам, сударь, — ответил д'Альвимар, пожимая плечами. — Начнем же, мой дорогой, — прошептал он Гийому, — что с ним делается! Не бойтесь! Я быстро образумлю эту старую марионетку, и обещаю вам заставить его попрыгать со своей шпагой столько раз, сколько вы пожелаете. Я берусь измотать его так, что ему придется быстро отправиться в постель, а завтра мы посмеемся над этим приключением.

Гийом успокоился, увидев его таким веселым.

— Я очень рад видеть, что у вас все в порядке, — прошептал он, — но я предупреждаю вас, что, считая своим долгом состязаться в фехтовании с этим стариком, вы не проявите мужества и причините мне огромную боль. Я понимаю, что он безумец; но это лишний довод, чтобы приберечь ваши силы и отпустить его измотанным ради его болезней.

Гийом знал тем не менее, что Буа-Доре был искусен в фехтовании. Но это был старый метод, который презирали молодые люди, и он также знал, что, если маркиз еще сохранил верную руку, его колени были не столь крепки, чтобы продержаться больше двух или трех минут.

Соперники спешились, слуги остались стеречь лошадей и пленного Санчо, которого Гийом приказал не освобождать до исхода поединка, чтобы не осложнять возможным вмешательством и без того трудной ситуации.

Пока Гийом искал вместе с двумя соперниками подходящую площадку, Адамас и Аристандр с жаром шептали друг другу на ухо. Аристандр был в отчаянии, Адамас дрожал в лихорадке; но мысль, что его хозяин может стать жертвой своего великодушия, не могла прийти ему в голову. Он упивался своей уверенностью в ловкости и силе маркиза.

— Что ты задрожал, как ребенок? — спрашивал он каретника. — Разве не знаешь, что господин проглотит тридцать шесть таких, как этот испанский ветрогон? Такого не случится, чтоб разум изменил такому доблестному человеку; но плут Санчо под надежной охраной, а мы за всем приглядим, господин Гийом и я. Разве я не секундант? Господин это сказал. Ты же слышал это. Мы два верных секунданта, и мы не сделаем ни движения, ни выпада, которые были бы против правил.

— Но ты знаешь их не больше меня, эти правила поединка дворян? Слушай, я так хочу забраться повыше, чтоб никто меня не увидел, и если у противника нашего хозяина будет слишком много шансов, сбросить на него, прямо на голову, один из этих огромных камней.

— Ради этого, если б я мог рассчитывать, что ты не прикончишь господина вместе с его противником, я не стал бы тебя удерживать, как не прочь бы совершить преступление и выпустить парочку пуль ему в голову, если бы не был секундантом. Но мой хозяин зовет меня, а ты можешь успокоиться, все уладится!

Между тем площадка была выбрана, достаточно просторная и хорошо освещаемая луной.

Шпаги были измерены, Гийом исполнял обязанности беспристрастного секунданта для обоих противников, которые поклялись во всем полагаться на него; ибо согласно правилам Адамас не мог находиться там.

Поединок начался.

Несмотря на свою веру и свой энтузиазм, Адамас ощущал дрожь во всем теле; он онемел, выпучив глаза и не чувствуя пота и слез, которые текли по его лицу, трогательному и гротескному.

Гийом пристроился поодаль, чтобы самому тоже убедиться, что ничего ужасного не должно выйти из этой странной затеи. Но, когда оружие было обнажено, он почувствовал, что теряет свою уверенность, и корил себя за то, что не сумел предотвратить, любой ценой, какова бы она ни была, поединок, который с самого начала угрожал принять серьезный оборот.

Д'Альвимар обещал сохранить жизнь своему противнику и пощадить его; но, насколько свет луны смог изменить черты его лица, что злоба и ненависть появились на нем со все возрастающей силой, и его действия, жесткие и точные, не предвещали даже малейшего благоразумного или великодушного намерения. К счастью, маркиз снова успокоился, твердо стоял на ногах и держался с ловкостью, которой никто не ожидал в его положении.

Гийом не мог ничего произнести и довольствовался лишь тем, что кашлянул два или три раза, чтобы убедить д'Альвимара сдержать себя, не возбуждая обидчивости маркиза, который потерял бы голову совсем, если бы только заподозрил, что его не склонны воспринимать всерьез.

Но поединок был серьезным. Д'Альвимар почувствовал, что обрел противника менее сильного, чем он, в теории; но он ощутил тревогу и озабоченность, что и самому ему придется хуже всего, на этот раз, на практике. Он норовил пронзить его шпагой, разыгрывая оборону, но маркиз, казалось, догадался о его хитрости. Он берег свои силы.

Поединок продолжался безрезультатно. Гийом принимал в расчет усталость маркиза, не веря все же, что д'Альвимар повергнет его во прах. Д'Альвимар чувствовал, что маркиз не терял силы; он старался разозлить его обманными движениями, выжидая, что одно нетерпеливое движение заставит его забыть об удивительной осмотрительности его поведения.

Внезапно луна уплыла за огромную тучу, и Гийом хотел было вмешаться, чтобы приостановить сражение; но у него не было времени: оба противника продолжали кружить друг около друга.

Третий участник бросился к ним, рискуя быть пронзенным шпагой: это был Адамас, который совсем потерял голову и который, не зная, на чьей стороне преимущество, бросился без оружия, сломя голову, в сражение. Гийом живо оттолкнул его и увидел маркиза на коленях около живота д'Альвимара.

— Смилуйтесь, мой кузен! — воскликнул он, — смилуйтесь ради того, кем вы дорожите!

— Слишком поздно, мой кузен, — ответил маркиз, поднимаясь. — Правосудие свершилось.

Д'Альвимар был пригвожден к земле огромной рапирой маркиза: он уже скончался.

Адамас исчез.

На крик о пощаде слуги Буа-Доре поспешили на выручку. Маркиз, задыхавшийся и разбитый усталостью, прислонился к скале. Но он не ослабел и, когда луна вышла из-за тучи, присел на корточки, чтобы осмотреть и дотронуться до трупа.

— Он уже мертв! — сказал ему Гийом укоризненно. — Вы меня лишили друга, сударь, и я не могу вас поздравить; ибо ваши подозрения могли быть несправедливы.

— Я докажу вам, что они все же были обоснованы, Гийом, — ответил Буа-Доре с достоинством, которое снова возвратилось к нему, — пока же откажитесь на время от вашей озлобленности против меня и от ваших причитаний по этому злобному человеку. Когда вы узнаете правду, вы, быть может, станете упрекать себя за то, что вынудили меня рисковать моей жизнью, чтобы сохранить его.

— И что же мы теперь будем делать с этим злосчастным телом? — спросил Гийом подавленный и смущенный.

— Я не оставлю вас в беде ради моей выгоды, — ответил Буа-Доре. — Мои люди отвезут его в монастырь кармелитов в Шатре, которые совершат погребение, как они это разумеют. Я не собираюсь ни от кого скрывать поступок, который я совершил, тем более, что мне пришлось покарать убийцу. Но я не могу совершить хладнокровно грязное дело и убить Санчо, я полагаю передать его лейтенанту полевой жандармерии, чтобы его наказание было достойным. Адамас, ты будешь его сопровождать. Но где же мой верный Адамас?

— Увы! господин, — ответил Адамас глухо, — я здесь, на коленях перед вами, и слишком слаб для этого поручения.

— Итак, мой бедный друг, если ты больше ни на что не способен, мы отправим кого-нибудь другого. Я уже говорил тебе, что ты не слишком молод, чтоб подвергаться таким потрясениям!

Маркиз возвратился к лошадям, пока его люди и люди Гийома уносили труп и завертывали в плащ; пленник исчез. Никто не позаботился связать ему ноги. Воспользовавшись моментом тревоги и смятения, когда слуги, обеспокоенные исходом поединка, оставили лошадей на двоих из них, которые прилагали много усилий, чтобы удержать их, он обратился в бегство, или, вернее, он проскользнул и скрылся где-то в лощине.

— Успокойтесь, господин маркиз, — сказал Аристандр Буа-Доре. — Человек, у которого связаны руки не может ни бежать достаточно быстро, ни надежно укрыться; я обещаю вам поймать его. Я беру это на себя. Возвращайтесь к себе и отдохните; вы это заслужили!

— Не возражаю, — сказал маркиз, — мне необходимо вновь увидеть этого убийцу. Пусть двое из вас ищут его, пока с двумя другими я буду сопровождать господина д'Арса в монастырь кармелитов.

Д'Альвимара перекинули поперек спины его лошади, и люди Гийома помогли слугам Буа-Доре перевезти его.

Дорогой Буа-Доре изложил своему молодому родственнику подробности столь определенные о смерти его брата, о возвращении его племянника, обстоятельства, связанные с каталонским ножом, наконец, об обстоятельствах, связанных с предъявленным кольцом, так что Гийом не мог продолжать защищать честь своего друга.

Он признавал, что в общем и целом он знал его очень мало, связавшись с ним необдуманно, и что в Бургесе он узнал о нем, о дуэли, которой сей дворянин стремился избежать, подробности мало почтенные, если они были правдивы. Господин Скьярра-Мартиненго был бы убит, против всех законов чести, в момент, когда он требовал отложить поединок, поскольку его шпага сломалась.

Гийом не желал верить этим обвинениям; но разоблачения Буа-Доре начинали заставлять его взглянуть на них серьезнее, и он обещал отправиться в Бриант на другой же день, чтобы увидеть доказательства и познакомиться с прелестным Марио.

Глава тридцать вторая

По мере того, как убеждение входило в его сознание, Гийом вновь обретал экспансивность и дружелюбие по отношению к маркизу, равно как из чувства врожденной справедливости, которое сочеталось с природной легкостью предаваться целиком и полностью своему последнему впечатлению.

— По-моему, — говорил он ему, когда они были неподалеку от города, — вы поступили как мужественный человек, и удар, которым вы его наградили, так, что пригвоздили к земле, — один из самых удачных ударов шпагой, о каком я когда-либо слышал. Я никогда не видел ничего подобного, а когда вы мне докажете, что этот бедняга Скьярра был к тому же большим негодяем, как вы утверждаете, я не стану больше сердиться, что увидел подобное. Если бы я не был так огорчен, то выразил бы вам свое восхищение. Но в любом случае, к сожалению или удовольствию, которое я испытывал бы от этой смерти, я признаю, что вы отлично владеете клинком, и что я желал бы обладать вашей силой в подобном поединке.

Наши два всадника были уже на мосту Скабина, направляясь к воротам равелина, когда Адамас, который уже совсем совладал со своими чувствами и сделал определенные выводы, решил приблизиться к ним и попросить выслушать его.

— Не думаете ли вы, господа, — спросил он их, — что появление покойника наделает много шума в городе?

— Ну ладно, — перебил его маркиз, — ты подумал, что я желал бы укрыться от того, что отмстил за мою честь и смерть моего брата?

— Да, господин, вы должны гордиться столь прекрасным поступком, но лишь тогда, когда тело будет предано земле; ибо начнется ужасный шум из-за пустяка среди мелких обывателей, кроме того, вид дворянина, перекинутого через седло его коня, заставит широко раскрыть глаза этих мещан из Шатра. У вас есть враги, господин, а сейчас появился еще один, господин де Конде — ярый католик. Если до него дойдет, что этот испанец был погребен по обряду и с четками, если его исповедовал господин Пулен, чья гувернантка восхваляла его уже в городке Бриант как истинного христианина…

— Посмотрим, куда ты клонишь со своими историями для сплетниц, мой дорогой Адамас, — нетерпеливо произнес маркиз.

Гийом взял слово.

— Мой кузен, — сказал он, — Адамас прав. Законы против дуэли никем не уважаются; но люди злонамеренные могли бы, между тем, на них сослаться. Этот д'Альвимар имел кое-каких влиятельных друзей в Париже; и могли быть злобные доносы, время от времени, и все это можно обернуть против вас и против меня, тем более, что вы не считаетесь правоверным католиком. Подумайте еще и обо мне, не будем входить в город и постараемся избавиться от этого покойника. Вы уверены в своих людях, а я отвечаю за моих. У нас нет даже доверенных лиц ни среди служителей церкви, ни среди обывателей этого маленького городка, все самые злые языки в этой местности направлены против тех, кто сражался с лигой и служил покойному королю.

— В том, что вы говорите, есть здравый смысл, — ответил Буа-Доре, — но мне внушает отвращение повесить камень на шею покойного и бросить его в реку, как собаку.

— Э! Господин, — сказал Адамас, — да этот человек стоит того!

— Это правда, мой друг: таким образом я думал уже час; но теперь уже не питаю больше ненависти к трупу!

— Итак, господин, — сказал Адамас, — мне пришла в голову мысль, которая уладит все к лучшему: если мы повернем назад, мы обнаружим, в ста шагах отсюда, вдоль луга Шамбон, дом садовницы.

— Вот как? Мари-творожницы?

— Она очень предана господину и говорят, что не всегда была безобразной и рябой.

— Продолжай же, продолжай, Адамас, не время шутить!

— Я не шучу, господин, и я утверждаю, что эта старая дева хорошо сохранит тайну.

— А ты хочешь доставить ей неприятности и вручить покойника? Да от этого она умрет со страху!

— Нет, господин, известно, что она вовсе не одна в своем уединенном домишке. Я готов поклясться, что там мы найдем доброго кармелита, который похоронит достойно и по-христиански господина испанца в какой-нибудь яме за оградой садовницы.

— Вы слишком гугенот, Адамас, — упрекнул его д'Арс. — Кармелиты совсем не так развратны, как вы это утверждаете.

— Я же не говорю худого обо всех, мессир: я говорю о единственном, кого я знаю, и который, по крайней мере, облачен в монашескую одежду и носит четки. Это Хромой Жан, который служил господину маркизу на войне и которому господин маркиз дал возможность поступить в монастырь в качестве послушника с определенным капиталом.

— Ну! Признаюсь, совет хорош! — сказал маркиз. — Хромой Жан — человек верный и тот, кто повидал слишком много мертвенно-бледных лиц, уткнувшихся в землю на полях сражений, чтобы испугаться из-за неприятного дела, которое мы ему поручим.

— Итак, поспешим же, — сказал господин д'Арс, — потому что вы ведь знаете, что мой управляющий умирает и я хотел бы увидеть его еще раз, если еще успею.

— Езжайте, мой кузен, — разрешил маркиз, — займитесь вашими делами; а дела, оставшиеся здесь, могут быть улажены только мной!

Они обменялись рукопожатием.

Гийом присоединился к своим людям и отправился по дороге к своему поместью: маркиз и Адамас остановились в доме Творожницы, где действительно находился Хромой Жан. Он с радостью встретил своего покровителя, которого называл своим полководцем.

Известно, что послушник был доблестным воином на службе королю или сеньору провинции, и тем, о ком монастырь был вынужден позаботиться.

Большинство религиозных общин были вынуждены, по соглашению, принимать и содержать тех немногих уцелевших жертв войны, порой слишком подвижных для набожных отшельников, но порой не менее испорченных, чем они сами.

То, что он оказался среди кармелитов Шатра, историю которого мы не смогли здесь разыскать; брат-мирянин Хромой Жан с огромным трудом заставлял себя следовать установленному в монастыре порядку, но, если же он неукоснительно соблюдал часы каждодневного пропитания, то пренебрегал ими, возвращаясь на покой.

Пока маркиз объяснял ему то, что ожидал получить от его преданности и скромности, Адамас вносил тело в уединенный домик, а четверть часа спустя Буа-Доре и его люди вновь направлялись по дороге в Ла Рошаль.

Они встретили там Аристандра и его товарищей, расстроенных тем, что так и не смогли обнаружить, куда подевался Санчо.

— Итак, господин, — промолвил Адамас, — быть может, Господь так благоволит к нему! Этот преступник ни в коем случае не появится в стране, где, как известно, он был уличен и подвергся бы новым неприятностям из-за вас.

— Признаюсь, трезво рассудив, я не имею желания вершить расправу, — отвечал маркиз, — и хотел бы, чтоб он держался подальше от меня. Выдав его правосудию, я был бы вынужден рассказать, каким образом я обошелся с его хозяином, а потому мы должны в настоящий момент молчать об этом, таким образом, все и к лучшему. Я полагаю, что смерть моего дорогого Флоримона отомщена в должной мере, Мерседес даже не видела, чей удар, хозяина или слуги, оборвал его бедную жизнь; но в подобных случаях, Адамас, главный виновник и, быть может, единственный виновник тот, кто приказывает. В любом случае лакей верил, что его долг — подчиняться злонамеренному приказу, и он не мог даже действовать по своему усмотрению или воспользоваться вещами моего брата, так как он оставался лакеем, как и прежде.

Адамас не разделял потребности в отпущении грехов тому, кто своими насильственными действиями причинил страдания маркизу. Он ненавидел Санчо гораздо больше, чем д'Альвимара.

Он не считал себя очень способным, чтобы дать совет и совершить преступление; но именно он больше всего опасался увидеть графа преследуемым, и это поддерживало его мнение о нужности преследования, от которого он чуть было не отказался.

Когда они приблизились к воротам поместья Бриантов, то услышали неровный топот копыт лошади, скакавшей без узды.

Это была лошадь Санчо, которая вернулась к своему последнему ночлегу, рядом была лошадь д'Альвимара, приведенная назад в поводу. Они жалобно заржали, почти рыдающе.

— Эти бедные животные чувствуют, как в том нас уверяют люди; несчастные, вернувшиеся к своим хозяевам, — сказал маркиз Адамасу, — это разумные существа и они живут в неведении. Я вовсе не собираюсь убивать их здесь; ибо совсем не желаю иметь в своем доме ничего, что бы принадлежало этому д'Альвимару и чтоб получить хоть малейшую выгоду от вещей, оставшихся после покойного, которая осквернила бы мои руки, пусть отведут этих лошадей на десять или двенадцать лье отсюда и пусть их там выпустят на волю. И пускай этим воспользуется тот, кто захочет.

— И таким образом, — возразил Адамас, — никто не узнает, откуда они пришли. Вы могли бы отставить это на попечение Аристандра, господин. Он даже не даст соблазнить себя желанием их продать ради собственной выгоды, и сели вы мне в этом поверите, он отправится в путь в тот же час, не дав им переступить порога поместья. Это совсем ни к чему, чтоб кто-то увидел этих лошадей на вашей конюшне.

— Делай, что хочешь, Адамас, — ответил маркиз. — Это заставило меня подумать, что этот злосчастный плут должен был иметь деньги при себе, и что я должен бы подумать о том, чтобы взять их на пожертвование нищим.

— Оставьте это на попечение послушника, господин, — сказал благоразумный Адамас, — вдобавок он поищет их в карманах покойника, к тому же вы будете уверены в его молчании.


Было одиннадцать часов вечера, когда маркиз вернулся в свою гостиную.

Жовлен бросился ему в объятия. Его выразительные черты лица говорили достаточно о пережитых ужасах беспокойства.

— Мой добрый друг, — сказал ему Буа-Доре, — я обманул вас; но радуйтесь, этого человека больше нет; и я вернулся к себе домой с легким сердцем. Мое дитя, несомненно, спит в этот час: не станем будить его. Я расскажу вам…

— Ребенок не спит, — ответил немой, воспользовавшись карандашом. — Он догадался о моих страхах: он плакал, он просил и метался на своей постели.

— Пойдем успокоим это бедное сердечко! — воскликнул Буа-Доре, — но сначала, друг мой, взгляните, нет ли на моей одежде хоть малейшей капли этой злодейской крови. Я не хочу, чтоб это дитя узнало страх или ненависть в том возрасте, когда еще нет спокойствия силы.

Люсилио снял с маркиза плащ, шлем и забрал оружие, а когда они поднялись наверх, то обнаружили босого Марио на пороге комнаты.

— Ах! — воскликнул ребенок, горячо прижимаясь к огромным ногам своего дядюшки и болтая с ним с той бесцеремонностью, в которой он еще не сознавал ничего противного обычаям знати, — вот ты и вернулся? С тобой все в порядке, мой дорогой друг? Скажи, тебе не сделали ничего плохого? Я подумал, что этот злодей хотел убить тебя, и я так хотел, чтоб меня отпустили побежать за тобой! Я был так огорчен, вот! В другой раз, когда ты отправишься сражаться, мне нужно следовать за тобой, потому что я — твой племянник.

— Мой племянник! мой племянник! Этого недостаточно, — говорил маркиз, относя его в постель. — Я хочу быть твоим отцом. Тебе бы хотелось быть моим сыном? — И заодно он наклонился, чтобы принять ласки маленького Флориаля, который хорошо понимал и разделял опасения Жовлена и Марио. — Вот он, маленький друг, который больше не принадлежит мне. Знайте же, Марио, вы так хотели этого! Я дарю его вам, чтобы утешить вас в горе сегодня вечером.

— Да, — проговорил Марио, положив Флориаля на свою подушку, — я так люблю его, но ставлю условие, пусть он принадлежит нам обоим и пусть он любит нас одинаково, как одного, так и другого… Но скажи мне еще, отец: этот злой человек поплатился за все, что совершил?..

— Да, сын мой, за все, что совершил.

— А король его покарает за то, что он убил твоего брата?

— Да, сын мой, он будет наказан.

— А что же с ним сделают? — спросил Марио задумчиво.

— Я расскажу вам позже, мой сын. Подумайте только, какое счастье, что мы уже вместе.

— И никто не разлучит меня с тобой, никогда?

— Никогда!

Затем, обращаясь к немому:

— Почтенный Жовлен, разве не грустно даже помыслить изменить нежную речь этого ребенка, которая так мелодично звучит в моих ушах? Давайте позволим ему говорить мне «ты» наедине, ибо сама эта фамильярность в его устах идет от любви.

— А разве нужно было бы, что я тебе говорил «вы»? — возразил изумленный Марио.

— Да, дитя мое, по крайней мере, всегда на людях. Таков обычай.

— Ах! да, так я говорил господину аббату Анжоррану! Но ведь я люблю тебя гораздо больше, чем его…

— Ты меня уже любишь, Марио? Я так доволен этим! Но как это объяснить? Ты ведь совсем меня не знаешь.

— Все равно, я тебя люблю.

— А ты не знаешь, почему?

— Конечно! я тебя люблю, потому что люблю.

— Друг мой, — обратился маркиз к Люсилио, — нет ничего прекраснее и приятнее, чем детство! Оно лепечет, как, должно быть, ангелы говорят между собой, и их доводы, какими бы они ни были, стоят дороже, чем вся мудрость старых голов. Вы будете обучать этого херувима для меня. Вы сделаете его ум столь же прекрасным и добрым, как ваш; хотя я и не невежда, но я хочу, чтоб он знал гораздо больше, чем я. Времена уже не таковы, как на гражданской войне в годы моей ранней юности, но я верю, что дворяне должны подниматься в просвещении разума. Но постарайтесь все же сохранить те простодушные привычки, которые дала ему жизнь среди пастухов. Во истину, он представляется по натуре одним из добросердечных детей, которые должны были бегать среди цветов, очарованных рек Линьона с их светлыми водами.

Маркиз, приняв из рук Адамаса укрепляющее средство, чтобы снять усталость этого вечера, улегся и уснул счастливейшим из людей.

Во времена, когда каждый вершил правосудие сам, за неимением упорядоченной законности, и когда понятие о прощении было бы воспринято как преступная и заслуживающая презрения слабость, маркиз, хотя бы в виде исключения склонный к огромной доброте, полагал, что исполнил самый священный свой долг, и в этом он следовал мыслям и обычаям самой разумной части рыцарства.

Разумеется, в те времена никто не нашел бы и одного па тысячу дворянина, который не осудил бы или не высмеял чрезмерной романтической терпимости, которую Буа-Доре проявил во время этой дуэли.

Буа-Доре это хорошо знал, но не особенно тревожился об этом. У него было три побудительных причины, чтобы стать тем, кем он стал: врожденное чувство, затем образцы гуманности Генриха IV, того, кто одним из первых в ту эпоху питал отвращение к проливаемой без особой надобности крови. Генрих III, смертельно раненный шпагой Жака Клемана, был столь выдержан в проявлении гнева и мщения, что, готовый ответить на удар шпагой своему убийце и с радостью увидеть его мертвым, выбросил ее в окно; а Генрих IV, лично оскорбленный Шастелем, первым делом произнес: «Отпустите этого человека!» Наконец, Буа-Доре имел в качестве неукоснительного свода правил кодекса чести дела и поступки героев «Астреи».

Он находил образец для подражания в этой идеальной: поэме, в которой благородный рыцарь мстил за любовь, честь или дружбу, избегая в конце концов неприятностей. Нет необходимости слишком иронизировать над «Астреей», а следовало бы с интересом приглядеться к причинам популярности этой книги. Здесь, несмотря на множество бесчеловечных мерзостей вежливых раздоров, звучит крик о человечности, песнь невинности, мечта о доблести, которые поднимают к небесам.

Глава тридцать третья

Первой мыслью маркиза при его пробуждении была мысль о его наследнике, которого мы назовем его сыном.

Ему еще вспомнились довольно беспорядочно тяжкие события этой беспокойной ночи; но он уже позвал дорогого Марио, чтобы возобновить с ним беседу, начатую со слова «сокровище». Но он не получил ответа и уже начал тревожиться, когда ребенок, оживленный и проснувшийся до рассвета, весь напоенный прохладным ароматом утра, бросился ему на шею.

— И откуда вы идете так рано, мой милейший друг? — сказал ему старик.

— Отец, — весело ответил Марио, — я пришел от Адамаса, он запретил мне раскрывать секрет, который знаем только мы двое. Не спрашивай меня пока о нем, это сюрприз, который мы хотели тебе преподнести.

— В добрый час, сын мой. Я больше не стану спрашивать, я хочу получить сюрприз! Но не позавтракать ли нам вместе, тут, на этом маленьком столике, около моей постели?

— О! У меня нет времени, мой папочка! Мне нужно вернуться к Адамасу, который просил тебя поспать еще часок, если ты не хочешь все проспать.

Маркиз прилагал все усилия, чтобы снова заснуть, но все напрасно. Его слишком многое тревожило. Мадам де Бевр должна была приехать в этот день рано утром со своим отцом; Гийом тоже собирался быть, в случае, если его управляющему станет лучше. Распорядились ли надлежащим образом насчет обеда? Прилично ли будет представить Марио даме в его одеянии пастуха с гор? А это бедное дитя, которое не умеет ни толком поклониться, ни поцеловать руку и вымолвить три любезных словца! Все его очарование, все обаяние — не воспримут ли их с насмешкой и презрением те люди, которых голос крови делает слепыми?

Впрочем, ничего не было приготовлено, когда он договаривался об охоте. Тогда было слишком много волнений и забот, чтобы заняться этим.

— Если бы Адамас был там, ведь он — тот, кого никогда нельзя застать врасплох, он бы дал мне совет, — думал маркиз.

Он оставался в постели почти до девяти часов, и никто не приходил ему на помощь, и, наконец, голод и беспокойство всерьез охватили его.

— О чем только думает Адамас? — пробормотал он, решив подняться сам. — Мои сотрапезники должны уже приехать. Не думает ли он, что меня застанут в халате и с таким бледным лицом?

Наконец, вошел Адамас.

— О! Господин, успокойтесь! — воскликнул он. — Не думаете же вы, что я способен забыть о вас? Торопиться некуда. До двух часов пополудни у вас не будет посетителей, мадам де Бевр только что сказала мне об этом.

— Тебе, Адамас?

— Да, господин, мне, тому, кто постарался послать нарочного; чтобы дать знать, что вы готовите им огромный сюрприз, который еще не готов; я взял на себя эту небрежность, и я смиренно умолял их не приезжать до часа, который вы назначили, добавив, что вы хотели бы задержать ее у себя в доме сегодня вечером вместе с господином ее отцом и ему только завтра выпадет удовольствие охотиться.

— Что же ты наделал, несчастный! Она решит, что я был безумен или неучтив.

— Вовсе нет, господин; она все хорошо поняла, сказав, что с вашей стороны, все случившееся стало еще одним доказательством вашей мудрости или учтивости.

— Итак, мой друг, нам придется позаботиться о…

— Ни о чем, господин, совсем ни о чем, я вам клянусь в том. Вы достаточно сделали вашим умом и вашей шпагой в прошлую ночь, но для чего же Господь оставил беднягу Адамаса на земле, если не для того, чтоб уберечь вас от мелочной суеты пустяковых дел?

— Увы, мой друг, это будет не столь просто, едва ли даже возможно в столь краткий срок сделать моего наследника представительным!

— Вы так думаете, господин? — спросил Адамас с невыразимой улыбкой удовлетворения. — Я хотел бы увидеть хоть что-то, что вы пожелали бы и что было бы невозможно! Да, действительно, это так, хотел бы я это увидеть! Но позвольте, господин, я спрошу вас, каким образом я должен буду доложить о вашем наследнике, когда он предстанет перед обществом в салоне.

— Вот это довольно затруднительно, мой друг; я уже размышлял об имени и о титуле, которые должно носить это дорогое дитя. Его отец, так же, как и мой, не имел титула; но, я так хочу, чтоб по наследству, а, если понадобится, то с разрешения короля, он унаследует мой титул, а также мое имущество, я думаю хорошо позаботиться до того времени и называть его так, как будто он является моим собственным сыном. Таким образом, в моем доме его следует называть «господин граф».

— Это несомненно, господин! Но его имя. Не хотите же вы обращаться к нему просто Бурон, к этому бедному ребенку, который достоин носить более славное имя?

— Знайте же, Адамас, что я никогда не краснел за имя своего отца, и что это имя, которое носил мой брат, мне будет всегда дорого. Но, как я хочу передать ему то, что дал мне мой король, я хочу, чтоб Марио носил его в равной степени и назывался Бурон де Буа-Доре; то, которое, согласно обычаю и в сокращенном виде, превратится в краткое — Буа-Доре.

— Как хорошо, что я услышал об этом! А теперь, господин, одевайтесь, поешьте здесь, в вашей комнате, с мальчиком; потому что зал внизу находится в распоряжении моих декораторов; а я мог бы помочь завершить ваш туалет. Только нужно сегодня подобрать одежду, которую вы прикажете подавать.

— Делай, как знаешь, Адамас, потому что ты ответствен за все!

Все время смеясь, беседуя за завтраком со своим наследником, добрый Сильвен вдруг ощутил приступ острой печали. Он старался скрыть ее от ребенка. Но, когда Адамас, объявив, что все полностью улажено, явился, чтобы его переодеть, он раскрыл ему свое сердце, пока ребенок играл и бегал по дому.

— Мой бедный друг, — обратился он к нему, — я поражаюсь тому, что избранные откровения, какие так по-родственному Беллинда расточает на меня в последние дни, могут ввести меня в ужасные неприятности.

— Что за неприятности, сударь?

— Стоит ли напоминать еще раз, Адамас, что я отдал свое сердце и свою жизнь некой прекрасной обольстительнице, именно утром того же дня, когда я вновь обрел Марио? Однако, хотя она не отказала, а только отсрочила мое предложение, но в результате всего этого я рискую… по-твоему, получить других наследников; в то время как есть это дитя, которому я хотел бы посвятить все мои дни и оставить все состояние.

— Черт возьми, господин, да я и не помыслил о таком! Но вы даже не огорчайтесь! Как я, так и вы, мы вбили себе в голову этот роковой план, но именно я сумею найти для вас выход, чтобы избежать интрига. Я об этом подумаю, господин, я подумаю об этом! А вы подумайте лучше о том, как вас приодеть и развеселить сегодня.

— Я так хочу этого. Но какой костюм ты мне принесешь теперь, мой друг?

— Ваш костюм в крестьянском стиле, монсеньор; это один из ваших самых галантных.

— Именно самый, я полагаю, галантный; мне непросто прикидываться столь доблестным, когда мой бедный Марио…

— Сударь, сударь! Позвольте мне все уладить; наш Марио будет выглядеть очень достойно.

Платье «по-крестьянски» для маркиза было сшито все из бархата и белого сатина, со щедростью украшенного золотыми галунами и восхитительными кружевами.

Белое было в те времена цветом крестьян, которые в любое время года были одеты в полотно или грубую бумазею, которые отбеливались полностью, и говорилось, что парадная одежда была в крестьянском стиле и это было в моде у самых изысканных.

Маркиз был довольно приятен в этом облачении, но это не выглядело, как стремление выглядеть молодым человеком, он был, с головы до ног, украшен такими прелестными вещицами и такими забавными безделицами, его духи были так изысканны, но, несмотря на это, во всем чувствовалась благородность старинной грации и приятной добротности в их покрое, что никто не увидел бы попытки, недостойной и надуманной, не сообразной его годам, любой испытывал лишь удовлетворение от того, что он имел приятный вид и удовольствие от того, что он умеет сохранить здравый смысл.

К двум часам мальчик на побегушках, одетый по старинной феодальной моде, предназначенной для данных обстоятельств, и поставленный на угловой сторожевой башне при въезде, затрубил в старинный рог, возвестив о приближении кавалькады.

Маркиз, сопровождаемый Люсилио, направился к той башне, чтобы приветствовать даму своих мечтаний; он страстно желал бы видеть рядом с собой своего наследника, но появление ребенка решили задержать до окончательного деликатного объяснения с мадам де Бевр.

Глава тридцать четвертая

Лориана прибыла верхом на прелестной маленькой лошадке, которую ее отец объездил для нее и которую она холила с отменной тщательностью.

Она была облачена также «по-крестьянски», в амазонке тонкого белого сукна, по всему полю покрытому галунами из шелка, и легкой волной кружев поверх неизменного вдовьего капюшона.

— О да! — вскричал грузный де Бевр, увидев одеяние маркиза, — вы уже облачились в цвета вашей дамы, мой дорогой зять?

Его дочь пыталась остановить, но, когда все вошли в гостиную, несмотря на обещания, которые он давал, воздержаться от колкостей на эту тему, он все же не удержался и живо потребовал сказать, когда же свадьба.

Вместо того чтоб быть обиженным или расстроенным, маркиз был весьма доволен этим предложением и попросил выслушать его тайно для выяснения этого чрезвычайно важного дела.

Лакеи были отосланы, двери закрыты и Буа-Доре, преклонив колена перед прелестной маленькой Лорианой, заговорил в таких выражениях:

— Дама, юная и прекрасная, вы видите у ваших ног верного слугу, для которого это огромное событие, исполненное радости и тревоги, счастья и боли, упования и опасений. Когда я предлагал, два дня назад, свое сердце, мое имя и мою судьбу, я считал себя свободным от всех других обязанностей и пристрастий. Однако…

— Неужели! мой дорогой зять! — воскликнул де Бевр, охваченный гневом и яростно сверкая глазами, — вы смеетесь над всеми, не думаете же вы, что я, тот человек, который допустит, чтобы вы отреклись от своего обещания, после того, как смертельно поразили стрелой любви сердце моей бедной дочери?

— О! Успокойтесь же, мой дорогой отец! — промолвила весело и слащаво Лориана, — вы меня компрометируете. К счастью, маркиз не поверил, что я столь капризна, что потребую прежде семи лет на размышление, теперь же мне кажется, я уже вынуждена настаивать на его слове.

— Позвольте мне сказать, — возразил маркиз, беря руку Лорианы в свою, — я знаю, моя прекраснейшая, что в вашем сердце нет и тени любви, и именно я беру на себя смелость потребовать назад свое обещание. А вы, мой сосед, посмейтесь вволю, по такому прекрасному поводу, а я посмеюсь вместе с вами сегодня, так как вчера у меня было довольно причин для слез.

— В самом деле, сосед мой, — спросил добряк де Бевр, взяв его за другую руку. — Если вы говорите серьезно, как кажется по вашему виду, я не стану больше смеяться. У вас какое-то горе?

— Говорите же, мой дорогой Селадон, — добавила Лориана сердечно, — расскажите же нам о своих печалях!

— Мои печали развеялись, и если вы сохраните свою дружбу ко мне, я буду счастливейшим из людей. Итак, слушайте, мои друзья, — произнес он, немного напряженно возвышая голос. — Вы услышали, позавчера, пророчество — «Через три дня, три недели или три месяца, вы станете отцом?»

— Ну, ладно, — сказал де Бевр, возвращаясь к своему вызывающему скуку расположению духа, — вы поверили, мой смельчак, что предсказание сбылось?

— Оно сбылось, мой сосед. И это скорее не для меня, ведь я не требовал от вас и от прелестной Лорианы семь лет ожидания и верности: все это ради моего наследника, ради моего единственного сына, ради…

Тут, обе створки двери распахнулись и Адамас с величавой осанкой провозгласил отчетливым голосом и с торжественным видом:

— Господин граф Марио де Буа-Доре!

Удивление поразило всех присутствующих; ибо даже маркиз не ожидал такого скорого появления своего сына и не знал еще, в каком наряде придется его представлять!

Какова же была его радость, когда он увидел входящего Марио, одетого «по-крестьянски», то есть в одежде, точно соответствующей по фасону и по ткани, тому облачению, в котором он был сам: камзол из сатина с множеством дырочек на рукавах, наплечник без крылышек (камзол в верхней части с эполетами, но без свисающих рукавов), на белом бархате вышивка золотом; свободные панталоны, в четыре локтя шириной, присборенные почти до колена, обшитые жемчужными пуговицами и немного раскрытыми на бортах, чтобы выпустить розочку на подвязке; шеловые чулки, с башмаками «подъемный мост», закрытый розетками, зубцы «в смятении», то есть, несколько неровных рядов с хорошо подогнанными отворотами, фетровая шляпа с перьями, повсюду бриллианты, маленькая портупея, вся украшенная жемчугом, и маленькая шпага, которая сама являлась произведением искусства!

Адамас провел целую ночь, выбирая, размышляя, подгоняя и поправляя, и целое утро — примеряя. Проворный мориск и четверо работников, поднятые до зари, с азартом шили. Клиндор проскакал десять лье, чтобы отыскать шляпу и обувь. Адамас подбирал, украшал перьями, декорировал, перекладывал, прилаживал, и наряд, со вкусом задуманный, отлично скроенный и довольно прочный, чтобы продержаться несколько дней без починки, был на диво хорош.

Марио, украшенный бантами и надушенный, как маркиз, слегка завитый и около левого уха розетка из белой тесьмы, подвешенной на пряди волос или «усе», с изяществом представился. Он носил рапиру с непринужденностью, а трогательная его красота выигрывала среди всей этой белизны, которую он дарил с простодушием молоденькой девушки.

Лориана и ее отец были так восхищены его осанкой и движениями, что невольно встали, как бы приветствуя королевского отпрыска.

Но это было еще не все. Адамас, прихорашивая своего маленького сеньора, попытался выучить с ним несколько лестных слов, выдержку из «Астреи» для Лорианы. Прочитать несколько фраз на память не было трудной задачей для смышленого Марио.

— Мадам, — произнес он с нежной улыбкой, — «невозможно видеть вас и не влюбиться, но еще более невозможно влюбиться в вас, не будучи без ума от этой страсти. Позвольте же поцеловать тысячу и тысячу раз ваши прекрасные руки, не желая, таким образом, затеряться среди умерших, которым отказано в этой мольбе, даруйте же мне…»

Здесь Марио остановился. Не понимая и не размышляя, он быстро освоился. Смысл слов, которые он произносил, показался всем сразу очень смешным: ибо он нисколько не был расположен к подобным страданиям, если бы Лориана отказала ему в поцелуе тысячу и тысячу раз, он бы не имел столь сильного желания получить его. У него появилось желание рассмеяться и он посмотрел на молодую даму, которой тоже было смешно и которая с симпатией и жизнерадостностью протянула ему обе руки.

Он воспринял этикет двора, но, повинуясь своей природной доверчивости, прижал обе руки к шее и прижимал их к обеим щекам, произнося собственную выдумку:

— Добрый вечер, мадам; я прошу вас пожелать мне добра; ведь вы кажетесь мне такой доброй и я уже очень полюбил вас.

— Простите его, — сказал маркиз, — это такое искреннее дитя…

— За это он мне так и нравится, — отвечала Лориана, — я избавлю его от всех церемоний.

— Посмотрим, посмотрим, — сказал де Бевр, — что означает, мой сосед, этот прелестный малыш, как я вижу, вы заслужили мой комплимент, но я не поверил бы вам…

Объявили о приходе Гийома д'Арса с Луисом Вильемор и молодыми Шабаннесами, которые приехали утром к нему и которым он уже рассказал о чудесном возвращении сына Флоримона.

— Так это он? — воскликнул он, войдя и взглянув на Марио. — Да, это мой маленький цыганенок. Но, как же он хорош сейчас, Бог мой, и как вы должно быть довольны, мой кузен! Ей-богу, мой дворянин! — говорил он ребенку, — у вас такая красивая шпага и такой доблестный вид! Вы сделали бы честь вашим соседям и друзьям! Вы нас сокрушите, я понимаю это, и никто не сравнится с вами. Итак, скажите же нам свое имя и давайте познакомимся; ибо мы родственники, если вам угодно, и я хотел бы услужить вам хоть в чем-то, хотя бы научить вас ездить верхом на лошади!

— О, я умею, — сказал Марио. — Я ездил уже на Скилиндре!

— На этой огромной лошади для кареты! И, скажите же мне, мой учитель, не находите ли вы его рысь вялой.

— Не слишком, — ответил Марио со смехом.

И он принялся играть и болтать с Гийомом и его приятелями.

— Ах так! — проговорил де Бевр, отводя Буа-Доре в сторону, — откройте же вашу тайну, ибо я не знаю ее. Вы можете ее нам доверить, мой сосед! Не вы же произвели на свет этого прелестного малютку! Он слишком юн для этого. Это какой-то усыновленный ребенок?

— Это мой собственный племянник, — отвечал Буа-Доре, — это сын моего Флоримона, которого вы тоже любили, мой сосед.

И он рассказал перед всеми с достоверными доказательствами историю Марио, ни разу не произнеся имени д'Альвимара или имя Виллареаля, и чтоб никто не услышал, что он обнаружил и покарал убийц своего брата.

Глава тридцать пятая

Все радостно встретили миловидного Марио, который своей врожденной добротой, своим ласковым видом и своим красивым взглядом завоевал сразу все сердца.

— Ну вот, — сказал де Бевр своей дочери, — вот вы больше и не помолвлены с нашим старым соседом, а помолвлены с его племянником, потому что, мне кажется, именно так маркизу хочется повернуть теперь дело.

— Как угодно Богу, отец! — ответила Лориана. — И если он заговорит об этом, я прошу вас притвориться, как и я, что вы согласны с этой сделкой, — добряк способен принять это всерьез.

— Он очень даже всерьез принял это, когда речь шла о нем! — сказал де Бевр. — Разница в возрасте между вами и этим маленьким мальчиком исчисляется годами, в то время, как между маркизом и вами она, скорее, могла бы измеряться четвертями столетия. Не важно, я вижу, что дорогой человек потерял понятие времени для других так же, как и для самого себя; но вот он идет к нам, я хочу позлить его немного!

Буа-Доре, от которого де Бевр настоятельно требовал объяснения, очень серьезно заявил, что это было всего лишь слово, и что, вручив свою свободу и свою веру Лориане, он рассматривает себя ее рабом, если она не вернет ему свое обещание.

— Я вам его возвращаю, дорогой Селадон! — воскликнула Лориана.

Но отец прервал ее. Он хотел подразнить и ее тоже.

— Нет уж, нет уж, дочь моя, речь идет о чести семьи и ваш отец не позволит насмехаться над ним. Я вижу, что ваш переменчивый и взбалмошный Селадон захвачен отцовской нежностью по отношению к этому красивому племяннику, и что он предпочитает в дальнейшем выступать в роли отца, не взяв на себя труд стать супругом. К тому же, я вижу также, что он замышляет передать ему все свое состояние, не принимая во внимание своих будущих детей, этого я не вынесу и этому вы должны воспрепятствовать, требуя выполнить обещание, которое он вам дал, поклявшись.

Господин де Бевр говорил столь серьезно, что какое-то время маркиз, пораженный, размышлял про себя:

«Надо думать, что мое счастье очень меня омолодило, и что мой сосед, который столько высмеивал меня, уж больше не находит меня таким старым. Зачем только чертову Адамасу пришла мысль заставить меня поступить так?»

Лориана, увидев замешательство на его лице, великодушно пришла ему на помощь.

— Месье мой отец, — сказала она, — а это вас нисколько не касается ввиду того, что наш маркиз не просил моей руки без моего сердца, и поскольку сердце мое не заговорило, маркиз свободен.

— Вот так на! — воскликнул дс Бевр. — Ваше сердце говорит вам очень громко, дочь моя, и легко видна ваша поблажка маркизу, что оно говорит именно о нем.

— Это правда? — сказал колеблющийся Буа-Доре. — Если бы я имел это участье, то тут ни до племянника, и поскольку я дал слово…

— Нет, маркиз, нет, — сказала Лориана, решившись покончить с мечтаниями старого Селадона. — Мое сердце говорит, это верно, но после определенного мгновения, после того, как я увидела вашего миловидного племянника. Судьба хочет так по причине великой дружбы, которую я имею к вам, она не сможет позволить мне обратить внимание на кого-нибудь, помимо вашей семьи и вашего подобия. Итак, это я рву наши узы и объявляю себя неверной, но я делаю это без угрызений совести, потому что тот, кого я предпочла вам, дорог вам так же, как и мне. Итак, не будем говорить больше ни о чем до тех пор, пока Марио не достигнет возраста, когда докажет некоторое чувство ко мне, если этот счастливый день должен наступить. В ожидании этого я постараюсь запастись терпением и мы останемся друзьями.

Буа-Доре, восхищенный этим решением, горячо поцеловал руку любезной Лорианы, но в это время страшная пальба заставила задрожать стекла и содрогнуться всех обитателей замка.

Подбежали к окнам. Это был Адамас, который свирепствовал из всех фальконетов, аркебуз и пистолетов своего маленького арсенала.

В то же время увидели, как во внутренний двор входят все жители поселка и все вассалы маркиза, крича во всю глотку, вместе со всеми служащими и слугами дома:

— Да здравствует господин маркиз! Да здравствует господин граф!

Эти славные люди подчинились приказу, отданному Аристандром, не зная, о чем идет речь. Но они хорошо знали, что когда их звали и замок, то возвращались они с щедрыми подарками, и поэтому они шли туда охотно.

Открыли окна гостиной, чтобы слышать речи в виде воззваний, которые Адамас выпаливал многочисленным собравшимся.

Стоя на колодце, который был закрыт, чтобы предаваться без опасности оживленной пантомиме, счастливый Адамас импровизировал красноречивую пьесу о трагической смерти господина Флоримона, заставлял проливать слезы, и поскольку Адамас вообще плакал легко и простодушно, расчувствовавшись сам собой, он был выслушиваем благоговейно даже из окон гостиной.

Возрадовались лишь при восторженности патетической радости, с которой он оповестил об обретении Марио, но деревенская аудитория не нашла в этом ничего такого.

Крестьянин понимает жест, а не слова, которые он не старался понимать; это был труд, а работа ума кажется ему вещью противоестественной. Он слушает глазами.

Однако в восторг привела заключительная часть речи, и знатоки утверждали, что господин Адамас проповедует намного лучше приходского священника.

Речь окончилась, маркиз со своим наследником и сопровождающим сошел вниз, и Марио очаровал и покорил и крестьян тоже своим приветливым обращением и своим нежным голосом.

Выполняя поручение своего отца, Марио пригласил весь поселок на большой пир на следующее воскресенье. Он это сделал, естественно, в выражениях, понятных и принятых в народе, так что Гийом и его друзья и даже республиканец де Бевр были вынуждены вспомнить, что мальчик и сам вышел из народа.

Маркиз, заметив их неодобрение, спрашивал себя, не следует ли отозвать Марио, который переходил от группы к группе, давая обнимать себя и с пылкостью возвращая ласки.

Но одна старая женщина, старейшина деревни, подошла к нему, опираясь на свою клюку, и сказала ему дрожащим голосом:

— Ваша светлость, Бог благословит вас за то, что вы добры и человечны к беднякам. Вы заставили нас забыть вашего отца, который был жесток по отношению к вам так же, как и ко всем другим. Вот ребенок, который похож на вас и который не допустит, чтобы вас забыли.

Маркиз пожал руку старухе и позволил Марио пожать руки всем.

Он предложил выпить за здоровье сына и сам пил за здоровье собравшихся в то время, как Адамас продолжал греметь своей артиллерией.

Когда толпа разошлась, маркиз заметил господина Пулена, который наблюдал происходящее, не выходя из-под маленького навеса, где он разместился, как в ложе. Маркиз отрезал ему путь к отступлению, Подойдя поприветствовать и пригласить отужинать, слегка упрекнув в том, что господин Пулен никогда не приходит.

Священник поблагодарил его с загадочной вежливостью, сказав с притворным смущением, что его принципы не позволяют ему кушать с «так называемыми».

В те времена говорили в соответствии со взглядами, которых придерживались, протестанты или так называемые протестанты. Когда говорили коротко «так называемые», это было выражением ортодоксии, которая не принимала даже идеи возможности реформации.

Это хулящее выражение ранило маркиза и, обыгрывая слово, он ответил, что у него в доме нет жениха и невесты.

— Я думал, господин и госпожа де Бевр обручены с «ошибкой Женевы», — продолжил священник с коварной усмешкой, — или они разведены по примеру господина маркиза?

— Господин священник, — сказал Буа-Доре, — сейчас не время толковать о теологии, и признаюсь, что я в этом ничего не понимаю. Один раз, два раза, хотите быть своим «с» или «без» гугенотов.

— «С» — я это уже сказал вам, господин маркиз, для меня это невозможно.

— Итак, месье, — продолжал Буа-Доре с горячностью, которую он не сумел побороть, — это когда вам угодно, но в дни, когда вы меня не считаете достойным принимать вас в моем доме, вы, может быть, соизволите не приходить в мой дом. Зачем, не желая войти туда, вы все же приходите туда, видимо, чтобы поносить тех, которые делают мне честь, находясь здесь.

Священник достиг того, что он называл надоеданием, то есть он желал разозлить маркиза, чтобы выложить ему его вину.

— Господин маркиз допустил всех жителей моего прихода на семейное празднество, так я полагаю, — сказал он, — и я был позван, как и другие. Я даже вообразил себе, что этот приятный мальчик, обретение которого отмечалось, будет нуждаться в моих услугах, чтобы быть возвращенным в лоно церкви церемонией, которой, возможно, следовало бы начать празднество.

— Мой мальчик был воспитан как настоящий христианин настоящим священником, месье! Он не нуждается ни в каком другом примирении с Богом, а что касается этой мавританки, по поводу которой вы полагаете быть столь хорошо осведомленным, так знайте, что она лучшая христианка, чем большинство людей, которые к этому стремятся. Так будьте покойны, и приходите ко мне с открытым забралом и без задних мыслей, прошу вас, или совсем тогда не приходите.

— Я искренней, господин маркиз, — отвечал священник, повышая голос, — и доказательство того, что я спрашиваю вас без уверток, где господин де Виллареаль и как произошло, что я не вижу его в вашей компании?

Эта коварная неожиданность должна была привести в замешательство Буа-Доре.

По счастью Гийом д'Арс, который приблизился к ним в этот момент, услышал вопрос и взял на себя ответ на него:

— Вы спрашиваете о господине дс Виллареале, — сказал он, здороваясь с господином Пуленом. — Он уехал из этого замка со мной вчера вечером.

— Извините меня, — продолжал священник, приветствуя Гийома с большим почтением, чем он проявил к Буа-Доре, — тогда значит это к вам, граф, я могу отправить письмо ему?

— Нет, месье, — ответил Гийом, раздосадованный такой настоятельностью. — Сегодня у меня его уже нет…

— Но если он отправился на прогулку, вы ожидаете его возвращения сегодня вечером, или завтра, или послезавтра, или позднее, думаю я?

— Я не знаю, когда он вернется, сударь, у меня нет привычки допрашивать людей. Идемте же, маркиз, вас просят в гостиную.

Он повлек Буа-Доре к де Беврам, чтобы махом оборвать расследование священника, который удалился со странной улыбкой и угрожающим смирением.

— Вы говорили о господине де Виллареале, — сказал де Бевр маркизу, — я расслышал, как упоминалось его имя. Куда же он делся, поскольку мы не видим его здесь? Он заболел?

— Он уехал, — сказал Гийом, которого эти расспросы перед многочисленными свидетелями очень беспокоили.

— Уехал, чтобы больше не вернуться? — удивилась Лориана.

— Чтобы больше не вернуться, — ответил Буа-Доре твердо.

— Тогда, — сказала она после небольшой паузы, — я очень рада.

— Вам он не понравился? — спросил маркиз, предлагая ей свою руку в то время, как Гийом шел за ней.

— Вы сочтете меня сумасшедшей, — отвечала молодая дама, — но я все-таки признаюсь. Я прошу у вас извинения, господин д'Арс, но ваш друг внушал мне страх.

— Страх?.. Это странно, другие люди говорили мне то же самое! А почему, мадам, он внушал вам страх?

— Он определенно похож на портрет, который у нас дома и которого вы, возможно, ни разу не видели… В нашей маленькой часовне! Вы его видели?

— Да, — воскликнул пораженный Гийом, — я знаю, о чем вы говорите! Он был похож на него, честное слово!

— Был похож? Вы говорите о вашем друге, как будто он умер!

Марио появился прервать эту беседу. Лориана, которая с ним уже очень подружилась, хотела дать ему руку, чтобы вернуться.

Гийом и Буа-Доре остались на мгновение одни позади общества.

— Ах, мой кузен! — сказал молодой человек старику. — Это такая неприятная штука скрывать смерть человека, как будто краснеешь от какого-то малодушия, хотя, напротив…

— Что до меня, то я больше люблю откровенность, — ответил маркиз. — Это вы приговорили меня к этому притворству, и если оно вас давит…

— Нет! нет! Ваш священник, кажется, имеет подозрения. Мы молчим пока о том, что способ, которым ваш брат был подло убит, был весьма распространен, но вы покажете доказательства всем, не называя виновных. Когда вы их назовете, все будет подготовлено, чтобы их приговорить. Но скажите мне, маркиз, знаете ли вы, где тело этого презренного человека?

— Да, Аристандр выяснил это. Брат монах помог нам.

— Но понимаете ли вы что-нибудь об этом д'Альвимаре, мой кузен? Человек столь хорошего происхождения и который проявлял такие хорошие манеры!

— Придворное честолюбие и нищета Испании! — ответил Буа-Доре. — И потом, знаете, мой кузен, мне часто приходит в мысли философский парадокс: мы все равны перед Богом, и для него нет разницы душа ли это дворянина или душа виллана. Вот точка, где популярный кальвинист, возможно, не столь уж обманывается?

— Да, да, — продолжал Гийом, — кстати о кальвинистах, мой кузен, знаете ли вы, что дела короля плохи там, и что его не принимает весь Монтобан? Я узнал в Бурже от хорошо информированных людей, что в первый же день сняли осаду и так могли хорошо изменить еще раз всю политику. Лично вы может быть немного удручены, что приходится отрекаться!

— Отрекаться, отрекаться! — сказал Буа-Доре, качая головой. — Лично я никогда ни от чего не отрекался. Я размышляю, я дискутирую сам с собой, и то, что мне кажется более правильным, я принимаю в том виде или ином. В сущности…

— В сущности вы таков, как и я, — сказал Гийом со смехом, — вас заботит только быть порядочным человеком.

Ужин, хотя очень интимный, был сервирован с неслыханной роскошью. Зал был декорирован листвой и цветами, увитыми золотыми и серебряными лентами; самые искусные золотые, серебряные и фаянсовые изделия были выставлены, кушанья и вина самые изысканные были предложены.

Пять или шесть лучших друзей или соседей прибыли к последнему удару колокола; это был еще один сюрприз для маркиза. Адамас разослал курьеров по всем окрестностям.

Во время еды музыки не было, гости говорили, и им было что сказать! Правда, каждая перемена блюд сопровождалась фанфарами во дворе.

Лориана заняла место напротив маркиза, справа от нее был Марио.

Люсилио ушел с праздника, опасаясь недоброжелательства кого-нибудь из гостей.

Через полчаса после того как они вышли из-за стола, Адамас попросил своего хозяина подняться вместе с его компанией в Зеленый зал, где им был подготовлен еще один сюрприз.

Глава тридцать шестая

Это было развлечение во вкусе эпохи, но такое, какое можно исполнять на скорую руку в небольшом помещении. В глубине зала было устроено подобие театра с богатыми коврами, заменяющими подмостки, тканями для рамки, натуральной листвой для кулис. Когда все расселись, Люсилио сыграл красивую увертюру и паж Клендор появился на сцене в костюме пастуха. Он пропел довольно красивые деревенские куплеты в стиле мэтра Жовлена, затем он приступил пасти своих баранов, настоящих ягнят, украшенных лентами и хорошо вымытых, которые вели себя довольно прилично на сцене. Флориаль, собака пастуха, играла тоже очень прилично свою роль.

Сурделина играла музыку сонливую и приятную, и под ее звуки пастух задремал. Тогда показался почтенный старец, ищущий что-то с треногой даже в карманах спящего и в шерсти баранов. У него была такая обильная борода, волосы и столь густые белые брови, что сначала не узнали, кто же исполняет эту роль, но когда он стал декламировать стихи, выражая предмет своего страдания, все разразились радостным смехом, обнаружив гасконское произношение Адамаса.

Этот безутешный старик гонялся за судьбой, которая похитила у него его юного хозяина, обожаемого ребенка его господина. Пастух, внезапно проснувшийся, спросил его, что он желает. Между ними происходит вольный диалог, где повторяется много раз одна и та же вещь, та, которая, по мнению Адамаса, имела преимущество заставить зрителя почувствовать то, что ему нравилось называть узлом пьесы.

Пастух помогал старику в его поисках, и они отправились атаковать небольшой форт, расположенный в глубине театра, этот форт был именно тем, который некогда захватил маркиз на вершине замка Сарзо, когда страшный великан, одетый фантастическим образом, оказал сопротивление их намерению. Этот великан, роль которого играл Аристандр, выражался слогами на неизвестном языке. Поскольку он объявил себя неспособным запомнить даже три слова, Люсилио, который очень хотел помочь Адамасу в постановке его сочинения, разрешил исполнителю произносить наобум бессвязные, лишенные смысла слоги; достаточно было того, что он имеет устрашающий вид и удивительный голос. Аристандр придерживался очень хорошо этого предписания, но поскольку Адамас оскорблял его и провоцировал самым активным образом, обзывая его людоедом, чудищем, страшилищем, славный великан, желая не запнуться, позволил вырваться на настоящем беррийском наречии проклятьям столь ужасным, что пришлось поторопиться убить его, чтобы воспрепятствовать негодованию собравшихся.

Эта сцена очень не понравилась Флориалю, который не был храбрым, и который с легкостью перемахнул через рампу из свечей, чтобы найти убежище в ногах своего хозяина.

Когда это чудище растянулось во весь рост от доблестной деревянной шпаги Адамаса, маленький форт обрушился как по волшебству, и стало видно появившуюся на его месте сивиллу. Это была мавританка, которой доверили прекрасные ткани Востока и которыми она была задрапирована с большим вкусом и поэзией. Она была очень красива, и ее приветствовали горячими аплодисментами.

Бедная мавританка! Выросшая в неволе и доведенная до изнеможения гонениями, счастливая затем под соломенной крышей и при очень скромной работе под защитой бедного священника, это было впервые в ее жизни, когда она видела себя богато одетой, принимаемой с любовью богатыми людьми, которые аплодировали ей за ее изящество и ее красоту без оскорбительных мыслей. Она не поняла сначала, она боялась, она хотела убежать. Но Адамасу кстати послужили пять или шесть слов испанских, которые он знал, чтобы ее успокоить и дать понять, что она нравится.

Мерседес искала глаза человека, который интересовал ее больше всех среди публики, и увидела почти рядом с собой Люсилио, который тоже аплодировал. Пламя брызгало из ее черных глаз, затем, испугавшись этой молнии счастья, в котором она не отдавала себе отчет, она опустила свои длинные ресницы, которые очерчивали бархатистые тени на знойных щеках. Ей снова зааплодировали.

Когда она воспряла духом, она запела по-арабски, после чего она дала ответы на вопросы старого Адамаса. Затем после спора в пантомиме, сопровождаемой музыкой, она обещала ему ребенка, которого он искал, при условии, что он выдержит еще испытание сражением со страшным драконом из волоченой бумаги, который прибыл в театр, извиваясь и изрыгая пламя.

Бесстрашный Адамас, решившийся на все, чтобы вернуть в отчий дом ребенка своего хозяина, устремился навстречу дракону и проткнул его своим непобедимым мечом, когда дракон порвался, как старая перчатка, и красивый Марио вышел из его утробы, одетый Купидоном, то есть в атласе розовом и золотистом с вышитыми цветами, голова его была увенчана короной из роз и перьев, лук в руке и колчан на плече.

Превращение ребенка в Купидона в чреве дракона нам непросто понять в сценарии, написанном Адамасом, но, кажется, оно было воспринято как очень приятное, потому что это появление имело самый большой успех. Марио произнес приветствие, восхваляя своего дядю и его друзей, и сивилла предсказала ему самую высокую судьбу. Затем из кустов стали появляться разные диковины: рог изобилия, наполненный цветами и конфетами, которые мальчик бросал зрителям; портрет маркиза, который Марио с благоговением поцеловал, наконец гербовые щиты, раскрашенные по транспаранту, один с гербом Бурон дю Нуайе, другой с гербом Буа-Доре, расположенные рядом под венком, откуда бил маленький фейерверк в форме сияющего солнца.

Попутно скажем несколько слов об этих гербах маркиза. Они были очень интересны, так как были придуманы лично Генрихом IV. В стиле геральдических книг их описывали так: «От устья десница, движимая золотой тучей, держащая шпагу острием вверх, возглавляемая тремя курицами с серебряными диадемами». То есть «герб на красном фоне, в середине которого правая рука является из золотой тучи, держа шпагу острием вверх по направлению к трем курицам в серебряных коронах. Вокруг герба девиз: „Все таковы предо мною!“»

Если бы кто-нибудь вспомнил, как наш славный Сильвен был произведен в маркизы, то девиз эмблемы можно было перевести так: «Перед этой рукой нет врага, который не обнаружил бы сердца курицы».

Дивертисмент был встречен аплодисментами и приветственными возгласами. Маркиз плакал от удовольствия видеть очарование своего сына и старание Адамаса. Отведали сладостей, оспаривали ласки Марио и расстались в одиннадцать часов, что было довольно поздно для деревенских привычек того времени.

На следующий день была охота на птиц. Лориана непременно хотела, чтобы Марио принял участие, она одолжила ему свою маленькую белую лошадь, которая была доброй и умной, а сама храбро поехала на Росидоре. Маркизу хватило запасного парадного коня. Охота была безобидной, как и подобало персонажам, которые были героями. Марио получил столько удовольствия, что Люсилио опасался, чтобы не подвергалась слишком большому упоению эта юная голова, и чтобы он не сделался больным или безрассудным. Но мальчик показал, что у него прекрасное телосложение, он развлекался всеми этими новыми вещами и в то же время не слишком ими упивался, при малейшем обращении к его разуму он приходил в чувство и слушался с ангельской кротостью. Его нервы не были перевозбуждены, и он входил в счастье, как в рай любви и свободы.

Ужин этого второго праздничного дня снова собрал в Брианте друзей, правда, на следующий день праздник был устроен для вассалов: пантагрюэльская еда и танцы под старыми ореховыми деревьями ограды; был устроен также, под руководством Гийома д'Арса, тир для аркебузиров. Марио предложил для ребят поселка соревнования по бегу и праще. Он показал ловкость и сноровку, которые наполнили его конкурентов восхищением. Никто не мог и мгновения помыслить оспорить у него приз, поэтому он скромно удалился с соревнований, чтобы дать возможность справедливо заработать приз другим.

Некая церемония одновременно простодушная и претенциозная, довольно умилительная по существу, завершила празднество. В центре садового лабиринта поднималась маленькая постройка, крытая соломой. Маркиз называл ее дворцом Астреи. Туда отнесли бедные одежды, грубые и залатанные, которые были надеты на Марио, когда он впервые вступил в замок своих предков. Там составили подобие сельского трофея со скромной гитарой, которая служила ему для добывания средств к существованию во время странствий, и все это развесили внутри хижины, с гирляндами из листьев и с надписью, где можно было прочитать под датой этого памятного дня эти простые слова, выбранные и каллиграфически написанные Люсилио: «Вспоминай, что ты был беден!»

В то же время Марио поднесли большую корзину, в которой лежали двенадцать новых костюмов. Их он раздал двенадцати бедным мальчикам из группы на маленьком крыльце хижины. Наконец маркиз заказал для размещения в приделе приходской церкви маленького мраморного мавзолея, посвященного памяти доброго и святого аббата Анжоррана. Люсилио сделал чертеж и сделал там запись.

Приглашенные разошлись, и в замке Бриант наступила тишина. Маркиз серьезно задумался о воспитании своего сына. Ведь то, чему его научил аббат Анжорран, он мог очень легко забыть. Счастье, что в замке находился Люсилио, который с нежным сердцем принялся обучать дитя своего друга, и не только по причине дружбы, но также и потому, что само дитя своим мягким простодушием и ясностью своего ума делало для учителя привлекательным урок, большей частью столь надоедливый и столь унылый.

Этот урок Люсилио не был, однако, легким. Он чувствовал, что обременяет душу, особенно душу бесконечно дорогую и чистую. Он хотел прежде всего дать этому юному созданию крепость веры и убеждений против бурь грядущего. Ведь они жили в столь смутное время! Разумеется, не пренебрегали приобретенными знаниями или превосходными познаниями прогресса. Это была эпоха новшеств, как говорилось, новшеств ненавистных для одних и ниспосланных провидением для других. Дискуссии были повсюду и обо всем, тогда, как и сегодня, как и вчера, как всегда, пошлость мышления полагала, что обладает непогрешимыми истинами.

Но мир сознания потерял свое единство. Умы спокойные и бескорыстные искали отныне правоту то в одном лагере, то в другом, и поскольку в обоих лагерях часто имелась нетерпимость, заблуждение и жестокость, скептицизм быстро находил выгодным для себя сложить руки и узаконивать неискоренимое ослепление и бессилие человечества.

Итак, следовало не поддаваться обстоятельствам, не верить во все те правды, которые утверждаются в мире убийствами, грабежом, насилием, мечом, костром и веревкой, а хранить в душе лишь одну-единственную правду, повинуясь собственным познаниям и здравому смыслу.

Люсилио Джиовеллино размышлял о всех этих вещах и решил следовать Евангелию, комментируемому его собственным сердцем, потому что он хорошо видел, что эта божественная книга в руках некоторых католиков и некоторых протестантов может стать и становится с каждым днем кодексом фатализма, доктрины отупления и неистовства.

Итак, он принялся учить Марио философии, истории, языкам и естественным наукам, всему вместе, стараясь сделать относящимися ко всем вещам логику и доброту Бога. Его метод был понятен и его объяснения лаконичными. Когда-то красноречивый, бедный Люсилио сначала испытывал отвращение к написанному слову, и даже еще он порой страдал от того, что вынужден ограничивать малым числом слов свою мысль, но он пришел к тому, что медлительность записей и нетерпение проявить себя вынудили и приучили его резюмировать с совершенными ясностью и энергией, и что мальчик питался от истинной сущности вещей, без ненужных подробностей и без утомительного начетничества. Уроки были удивительной краткости и несли в себе этот юный дух уверенности, столь редкий в те Бремена и не без основания.

Со своей стороны, Буа-Доре, занимающий своего сына ребячеством и ерундой, сохранял его чистым и добрым благодаря тому таинственному проникновению, которое от одного доброго характера передается другому, не думая о том и не зная того.

Когда среди своих пустых забот маркиз утруждал себя оказывать услугу или помощь, он никогда не проявлял ни досады, ни отвращения. Он поднимался, выслушивал, задавал вопросы, утешал и действовал. От природы праздный и благодушный, он не скучал от какой-либо жалобы и не выражал своего нетерпения от болтовни какой-нибудь бедной кумушки. Таким образом, желая посвятить всю свою жизнь пустякам, он вовсе не упускал моментов в этой жизни легкой и благосклонной, чтобы не доставить удовольствие или не сделать добро кому-нибудь.

Так его день всегда начинался с хороших планов работы для своего сына (он называл работой заботы о туалете и обучение хорошим манерам), и переходил в нерешение ничего, в неделанье ничего и предоставлении всех дел мудрым решениям Адамаса и приятным капризам ребенка.

Между тем по прошествии нескольких недель благодаря активности Адамаса и разуму Мерседес, удалось экипировать Марио, как знатного дворянина. Маркиз дал ему некоторые понятия о выездке и фехтовании, а также провел приятные сеансы по обучению изящным манерам. Маркиз заставлял входить и выходить десять раз подряд своего воспитанника, чтобы обучить его манере входить элегантно и учтиво в салон и выходить из него скромно и вежливо.

— Видите ли, мой дорогой граф, — говорил он ему (это был час, когда нужно было разговаривать с вежливой церемонностью), — когда дворянин проходит порог двери и делает три шага в комнату, о нем уже выносят суждение заслуженные или знатные особы, которые там находятся. Значит нужно, чтобы все его достоинства и все его качества давали о себе знать в положении его тела и выражении его лица. До сегодняшнего дня вас встречали с ласками и нежной фамильярностью, вас освобождали от приличий, которых вы могли не знать, но эта поблажка скоро кончится, и если увидят, что вы сохраняете деревенские манеры под одеждами, которые теперь на вас, это примут за вашу натуру или мое равнодушие. Будем работать, мой дорогой граф, будем серьезно работать, начнем с этого реверанса, которому недостает блеска, и повторим еще раз это вхождение, которое выглядит дряблым и неблагородным.

Марио развлекался этим обучением, которое давало возможность нарядиться в его самые красивые одежды, смотреться в зеркало и энергично двигаться по комнате. Он был такой ловкий и такой гибкий, что ему почти не составляло труда изучать эту разновидность величественного балета, в который он был тщательно посвящаем; и его старый отец, еще больший ребенок, чем он, умел сделать урок увлекательным. Это был полный курс пантомимы, в которой маркиз, несмотря на свой возраст, был еще превосходным исполнителем.

— Видите ли, сын мой, — сказал он ему, причесываясь и драпируясь определенным образом, — вот манеры фанфарона. Смотрите хорошенько, что я буду делать, чтобы никогда так не делать в хорошей компании, разве что ради смеха. А теперь представим хвастливого от природы капитана.

Марио смеялся, катаясь по полу. Ему позволялось для развлечения тоже изобразить капитана, и тогда уже наступала очередь маркиза смеяться до упада в своем кресле, столь ловко и славно шалун обезьянничал.

Но нужно было возвращаться к уроку. Маркиз показывал ему тогда тупого мужлана, решительного и назойливого, или горького и противного педанта, или растерянного простака, и поскольку нужны были два актера, чтобы представить выразительную сцену, позвали людей дома. Отрадно, что можно было привлечь Адамаса и Мерседес, которые воспринимали это с большим воодушевлением. Но Адамас был деятельным, а мавританка работящей, они все время ускользали, чтобы работать на благо их любимого Марио.

Тогда набросились на Клендора, который выразил желание, но действовал, как марионетка, и на Беллинду, которая очень хотела сыграть знатную даму, но играла эту роль самым смешным и самым абсурдным образом. Маркиз весело журил ее и отмечал ее нелепости в пользу обучения Марио, который был изрядный насмешник, веселившийся столь бурно, что оскорбил экономку.

Она обиделась и ушла, а Марио, громко хохоча, забыв, что это было время занятий, вспрыгнул на колени маркиза и обнял, обращаясь к нему на ты, так что у старика не хватило мужества воспрепятствовать этому, потому что он тоже развлекался от души и не находил ничего более приятного, как видеть своего мальчика веселящимся.

После обеда отправились верхом. Маркиз раздобыл для своего наследника самых красивых лошадей в мире и был великолепным учителем. Также и в фехтовании, но эти упражнения очень утомляли старика, и он имел заместителей и ограничивался руководством.

Был также и учитель геральдики, который приходил два раза в неделю. Этот наводил ужасную скуку на Марио, но он делал над собой усилие с мужеством, довольно редко встречающимся у детей, чтобы не отвергать ничего из того, что его отец с такой нежностью вменял ему в обязанности.

Он утешался от геральдической науки своими прекрасными маленькими лошадками, своими прекрасными маленькими аркебузами и уроками Люсилио, которые его привязывали и волновали чрезвычайно.

Он испытывал к немому уважение, в котором не отдавал себе отчет, либо его прекрасная душа чувствовала превосходство великой души, либо восторженное почитание Мерседес Люсилио оказывало на него свое магическое влияние, потому что в душе он оставался сыном мавританки и чувствуя, что между ней и маркизом существует ощутимая ревность по отношению к нему, он имел тонкую деликатность уделять внимание одному и другому, не возбуждая тревоги в этих двух почти детских сердцах одновременно великодушных и обидчивых.

Он уже прошел это обучение деликатности со своей приемной матерью, когда она жила у аббата Анжоррана.

Больше всего нравились ему уроки музыки.

Люсилио и в этом тоже был непревзойденным мастером. Его дивный талант восхищал мальчика и погружал его в восторженные мечтания. Но эта склонность, которая преобладала над всеми другими, немного огорчала маркиза, который считал, что дворянин не должен изучать искусство с тем, чтобы стать артистом. Дворянин должен первым делом глубоко знать все, что называется военной профессией, а затем понемногу все остальное, «по возможности отлично, — говорил он, — но не слишком, потому что человек очень искусный в чем-нибудь одном пренебрегает другими вещами и не слишком любезничает со всеми».

Среди всех этих забот и развлечений Марио стал самым красивым мальчиком на свете. Его кожа, от природы белая, приняла под теплым осенним солнцем наших широт нежный оттенок, как у цветка. Его маленькие руки, шероховатые и покрытые царапинами, стали ухоженными благодаря перчаткам, которые носил, и почти столь же нежными, как руки Лорианы. Его восхитительные темно-русые волосы вызывали восхищение и гордость бывшего цирюльника Адамаса.

Маркиз хорошо делал, что шлифовал его изящество дворянина, сохраняя природное. Искусное обучение танцам, которое ему преподавали, служило лишь для развития его телосложения, которое, впрочем, в этом не нуждалось.

С момента, как его приодели, маркиз брат его с собой, нанося визиты на десять лье в окружности.

Появление такого мальчика стало событием в стране. Сначала завистники и сплетники высмеяли его, как химеру и фантом.

Однако, когда его видели ловко гарцующим на своей маленькой лошадке в сопровождении Клендора и Аристандра по улицам Шатра, люди таращили глаза и говорили:

— Так, выходит, это правда?

Спрашивали, как его зовут и как будут называть. Удивительно, что маркиз, знатный человек, безропотно покорился сделать его наследником простого мелкопоместного дворянчика. Но имеет ли он право завещать свой титул и три своих курицы с серебряными диадемами некоему Бурону? Позволит ли нынешний король подобное? Не будет ли это противоречить законам и обычаям дворянства?

Трудный вопрос!

Об этом говорили на протяжении двух недель, а затем перестали, потому что сложные вопросы быстро надоедали, и когда видели старого маркиза и его маленького графа приехавшими на званый обед к кому-нибудь из соседей, абсолютно одинаково одетых, то в белом по-крестьянски, то в небесно-голубом с серебряной канителью, или в атлас абрикосового цвета с белыми перьями, то в ярко-зеленом, то в цвете цветка персика с лентами, сплетенными из серебра и золота, грациозно вытянувшихся на темно-красных подушках прекрасной коляски, запряженной их прекрасными белыми лошадьми, украшенными султанами того же цвета, и сопровождаемых свитой слуг, что их принимали за вельмож, так хорошо они ехали, были хорошо вооружены и сверкали позолотой, и не было в городе, в деревнях и даже в замках знатного человека, буржуа или виллана, который бы не вскакивал, говоря:

— Ну же! ну! Я вижу, едет большая карета маркиза! Бежим быстро поглядеть, как едут красивые господа Буа-Доре!


Все это происходило в то время в счастливой стране Берри, на юге Франции, охваченной волнением.

Около 15 ноября узнали совершенно определенно в Бурже, что король заставил снять осаду Монтобана.

Луинес, который стремился ослабить партию путем подкупа вождей, потерпел неудачу с Роаном, генералом провинции и защитником города. К сожалению, оказалось, что этот знатный вельможа был в числе редких исключений, и что метод Луинеса оказался действенным для большинства знатных бунтовщиков, но этот метод подкупа разорил Францию и опозорил королевство.

Людовик XIII временами это чувствовал и видел, что его усилия парализуются бездарностью и недостойностью его фаворита.

Армия плохо содержалась и плохо оплачивалась. Беспорядок был возмутительный, король содержал тридцать тысяч солдат, но не хватало двенадцать тысяч состава, чтобы содержать кампанию. Офицеры были в унынии. Майен был недавно убит. Испанский кармелит Доминго де Хесу-Мария, святости и энтузиазму которого немецкие поклонники приписали пражскую победу, напрасно пророчествовал у стен Монтобана. Ложные чудеса были затруднены во Франции. Кальвинисты поднимали голову, и в первые дни декабря господин Буа-Доре увидел прибывшего к нему господина де Бевра, очень оживленного, который сказал ему по секрету:

— Мой сосед, я приехал посоветоваться с вами о важном деле. Вы знаете, что союзники в окружении герцога Туарского, главы дома Тремуйлье, у которого я имел честь быть прошлой весной, свели меня с людьми из Ла-Рошели. Вы меня удерживали, уверяя, что герцог тает как снег перед королем, что и произошло, как вы мне предсказывали. Но от того, что герцог мой родственник и я сделал промах, это не означает, что у меня были основания поступить так, и я упрекаю себя б том, что отказался от своего дела, особенно в момент, когда оно обретает силу.

— Несомненно, вы оговорились, мой сосед, — простодушно отвечал Буа-Доре, — вы хотели сказать, что дело имело большую нужду в вас, потому что, если вы прибегли к его опоре, то это потому, что оно взяло верх, я не вижу, в чем тут заслуга.

— Мой дорогой маркиз, — продолжал де Бевр, — вы всегда пленены рыцарством, я знаю это, но я, я человек расчетливы й, и говорю о вещах как они есть. Вы богаты, обладаете состоянием, карьера ваша закончена, вы можете философствовать. Я же, хотя и не беден, но потерял много, плохо сыграв свою партию в последнее время. Я чувствую себя еще бодрым, и бездействие мне наскучило. И потом, я не могу выносить вид превосходства, который принимают в нашей стране старые члены лиги. Дрязги иезуитов меня бесят. Если я хочу жить в мире, как вы, нужно, чтобы я отрекся?

— Как я? — спросил маркиз, улыбаясь.

— Я отлично знаю, что ваше отречение, пусть даже такое маленькое, это еще слишком рано для меня, мне больше нравится сражаться и у меня еще пять или шесть лет активности и здоровья, чтобы делать это.

— Да, но вы очень толстый, мой сосед!

— Вы полагаете, что видите меня толстеющим, потому что не видели, каким я был. Вот вы делаетесь более худым, а не я становлюсь все более толстым.

— Пусть так! Я хорошо понимаю ваши основания еще вести эту кампанию. Вы полагаете, что она будет успешной, но вы заблуждаетесь. Командиры и солдаты, буржуа и пастухи, все это сражается храбро в назначенный день, но на другой день оно делится, оно ругается, и каждый тянет к себе. Партия проиграна после Варфоломеевской ночи, и король гугенотов не отыграет ее, кроме как отказавшись от дела. Он хочет быть французом прежде всего, а то, что вы хотите делать, не принесет выгоды ни Франции, ни вам самому.

Де Бевр не терпел противоречия. Он упорствовал и бранил маркиза за отсутствие у него религиозных убеждений, самого скептического из людей.

Предоставляя ему болтать так, Буа-Доре хорошо видел, что его приманивали хорошие условия, которые королевская власть была вынуждена делать господам кальвинистам всякий раз, как она терпела неудачу. Де Бевр не был из людей продающихся, как другие, но из хорошо сражающихся и извлекающих прибыль из победы, без щепетильности, чтобы проявить себя очень требовательным к себе.

— Поскольку вы уверены, — сказал ему маркиз мягко, — нужно тогда мне сказать вам сейчас и не спрашивать моего мнения. Я могу сказать вам только одно. Вам нужно будет экипировать и увести с собой лучших из своих людей на эту кампанию. Подумали ли вы о той плохой партии, которую могут сыграть с вашей дочерью, если иезуитам придет в голову сообщить господину де Конде о вашем отсутствии? И подумали ли вы, что они не допустят осечки и что замок Ла-Мотт-Сейи подвергнется какой-нибудь оккупации именем короля, исполненной, как это происходит всегда, плохими людьми; ваша дочь подвергается опасности получить какое-нибудь оскорбление…

— Об этом я не подумал, — сказал де Бевр. — Предполагается, что я буду в Орлеане, где у меня судебное дело. Оттуда я отправлюсь без шума в Гиень, где возьму какое-нибудь старое военное имя, как это принято, чтобы защитить свое состояние и свою семью в мое отсутствие, я буду капитаном Шанделем или Ла-Пелем, или капитаном… не важно, каким.

— Задуманное, я знаю это, — продолжил Буа-Доре, — не всегда получается: я обещаю вам защитить ваш замок настолько, насколько это будет зависеть от меня и моих людей, но я не побоюсь вам предложить неприличную вещь, я вам предлагаю взять в мое жилище вашу Лориану на время вашего отсутствия.

— Предлагайте, предлагайте, мой сосед, потому что я принимаю и не вижу в этом ничего неприличного. Нет неприличия для женщины, которой дома грозит опасность для ее добродетели или ее доброго имени, и меня не смущает, что она будет среди вас, который станет ей дедушкой, вашего мальчика, который всего лишь мальчик, вашего философа, язык которого не сможет отклонить, и вашего пажа, у которого выражение лица обезьяны, моя дочь рискует потерять свое сердце или свой разум. Итак, я привезу ее вам и оставлю до моего возвращения, конечно же, она будет счастлива и в безопасности у вас, и вы будете для нее, как и для меня, лучшим из друзей и соседей.

— Можете на это рассчитывать, — отвечал Буа-Доре. — Я поеду за ней сам. Моя карета довольно большая, она сможет положить туда свои наиболее ценные вещи без того, чтобы кто-нибудь заподозрил, что она совершает не просто одну из своих привычных прогулок.

Глава тридцать седьмая

И действительно назавтра Лориана разместилась в Брианте, в Зеленом зале, который изобретательный Адамас быстро превратил в роскошные и комфортабельные апартаменты.

Мавританка попросилась прислуживать молодой даме, к которой она испытывала доверие и симпатию, и Лориана, которая тоже имела уважение и влечение к ней, попросила ее спать в небольшой комнате рядом с ее просторной комнатой.

Лориана расставалась со своим отцом с большим мужеством.

Благородное дитя не подозревало в нем никаких корыстных побуждений, она, которая жила верой и энтузиазмом. Она трудно понимала то, что надо было обдумывать, сомневаться и делать выводы для личной пользы. Она знала своего отца храбрым и видела его открытым, жизнерадостным, с благородством дворянина: этого было достаточно, чтобы она сделала из него героя.

Лориана, восторгающаяся прекрасным поведением людей Роана и Ла Форс в Монтобане, не препятствовала отцу в отъезде, думая, что он помышляет только о том, как восстановить честь дела, и что он видит во всем этом, как и она, что достоинство и свободу совести, пожертвованные Генрихом IV, надо хранить ценой состояния, жизни, если это потребуется!

Она не проронила ни слезы, обнимая его в последний раз, она провожала его взглядом до тех пор, пока могла его видеть, а когда он скрылся из вида, она вернулась в свою комнату и принялась рыдать.

Мерседес, которая работала в соседней комнате, услышала это. Она подошла к порогу, намереваясь войти, но не осмелилась. Она сожалела, что не знает языка, чтобы хоть как-то попытаться утешить Лориану.

Мерседес — девушка с материнским инстинктом — не могла спокойно наблюдать, как страдает юное сердце. Сострадая, она должна была чем-то помочь и придумала пойти за Марио, казалось, что никакое горе не сможет противостоять внешнему виду и ласкам ее любимца.

Марио тихо пришел на цыпочках и встал подле Лорианы, но она даже не заметила. Лориана уже была его нежно любимой сестрой. Она была так добра с ним, так жизнерадостна по обыкновению, так старалась развлечь его, когда он проводил с ней дни!

Увидев ее плачущей, он оробел: он думал, как другие, что господин де Бевр будет отсутствовать всего несколько дней.

Он встал на колени на край подушки, куда она положила ноги, и смотрел на нее весьма озадаченный, наконец он осмелился взять ее руки.

Она вздрогнула и увидела перед собой лицо ангела, которое улыбалось ей сквозь влажную пелену ее глаз. Растроганная чувствительностью этого ребенка, она пылко прижала его к своему сердцу, целуя его прекрасные волосы.

— Что это с вами, моя Лориана? — спросил он ее, осмелев от этого излияния.

— Ах, мой милый, — отвечала ему она, — твоя Лориана огорчена, как и ты был бы огорчен, если бы видел уезжающим своего доброго отца маркиза.

— Но он же скоро вернется, ваш отец, он же сказал вам так, уезжая.

— Увы, мой Марио, кто знает, вернется ли он? Ты же хорошо знаешь, что когда путешествуют…

— А разве он уехал далеко?

— Нет, но… Идем, идем, я не хочу тебя огорчать. Я хочу прогуляться. Хочешь ли ты пойти со мной поискать твоего отца?

— Да, — сказал Марио, — он в саду. Идем туда. Хотите ли вы, чтобы я сходил за своей белой козой, чтобы развлечь вас ее прыжками?

— Пойдем за ней вместе.

Она вышла, подав ему руку не как дама, опирающаяся на руку кавалера, а напротив, как маленькая мама, взяв мальчугана за руку.

Спускаясь по лестнице, они повстречали Мерседес, которая обласкала их взглядом своих красивых нежных глаз. Лориана, которая стала понимать ее по знакам, нужно было только взглянуть на нее, чтобы понять. Она угадала ее нежную заботу и протянула ей руку, которую Мерседес хотела поцеловать. Но Лориана отдернула руку и бросилась, расцеловав ее в обе щеки.

Никогда христианка не целовала мавританку, такую же христианку, как и она сама. Беллинда сочла бы себя опозоренной, получив от нее малейшую ласку, считая ее безбожницей, она испытывала отвращение, даже когда ела в ее обществе.

Столь приятное излияние молодой знатной дамы стало одной из тех больших радостей в жизни этой бедной девушки, и с этого момента она почти разделила свою любовь между ней и Марио.

Мерседес всегда отказывалась хоть как-то выучить французский язык, более того, она старалась забыть все слова из испанского языка, которые знала, и все это из-за преувеличенного опасения забыть язык своих предков. Но желание говорить с Лорианой и добрым маркизом начало побеждать ее отвращение. Она даже чувствовала, что должна принять язык этих сердечных людей, которые обращались с ней, как с членом своей расы и своей семьи.

Лориана взялась быть ее учительницей, и в короткое время они уже смогли понимать друг друга.

Лориане скоро стало очень счастливо в Брианте, и если бы не отсутствие отца, о котором она, впрочем, скоро получила хорошие известия, она бы даже чувствовала себя здесь такой счастливой, какой не была никогда в жизни.

В Ла-Мотт она почти всегда была одна, неутомимый де Бевр почти все время охотился, любя утомлять себя и не делая, несмотря на свою привязанность к ней, тысяч мелких забот, деликатных предупредительностей, изобретательных подарков, которые маркиз умел делать женщинам и детям.

Выращенная с небольшой строгостью, она должна была стараться быть строгой с собой, особенно после того, как мысль о долгом вдовстве явилась ей как возможность окружения и обстоятельств, в которых она находилась. Она стала бесчувственной к порывам любви и желаний, она уже почти выработала привычку заставлять себя смеяться, когда ей хотелось плакать, но природа брала свое.

Она часто плакала, нуждаясь в обществе, любви, матери, сестре, брате, каких-либо улыбках, какой-либо снисходительности, которые помогли бы ей дышать и расцвести в атмосфере более нежной, чем холодная темнота ее старого замка, мрачное воспоминание о Борджии и политические препирательства ее отца, насмешливого и обиженного.

В Брианте же она стала такой, какой должна быть.

Маркиз, освободившийся с радостью от мысли сделать ее своей женой, решительно сделал ее своей дочерью, сам радуясь мысли, что она так молода, что он может смотреть на нее, как на старшую сестру Марио.

К тому же, его странное кокетство подвело его к мысли, что двое детей гораздо лучше, чем один. Эти юные товарищи, с которыми ему нравилось носить мягкие цвета и разделять наивные заботы, его молодили в их почтении до такой степени, что порой он воображал себя юношей.

— Ты видишь, — говорил он Адамасу, — есть люди, которые стареют, я же нисколько на них не похожу, потому что мне нравится быть с невинной юностью. Клянусь тебе, мой друг, что вступил в свой золотой возраст и что мысли мои столь же чисты и столь же радостны, как у этой голубки и этого херувима.

Лориана, Марио и маркиз сделались неразлучными, и их жизнь протекала в непрерывности развлечений вперемежку с занятиями и хорошими делами.

Лориана мало чему была обучена и мало что знала. Она с удовольствием присутствовала на уроках, которые Жовлен давал Марио в большом салоне. Она внимательно слушала, вышивая по канве седло для снаряжения маркиза, а когда Марио читал или отвечал свой урок, он клал себе на колени указания, написанные Люсилио, чтобы читать их вместе с ней. Лориана изумлялась, что она легко понимает вещи, которые ей казались недоступными уму женщины.

Она наслаждалась уроками музыки, а порой аккомпанировала мавританке на тиорбе, которая пела свои нежные грустные народные песни.

Маркиз, вытянувшись на своем большом стуле, слушал эти маленькие концерты, рассматривал действующих лиц гобелена Астреи и представлял, что они оживают, и вот уже он слышит их пение, он забывался сном в восхитительном блаженстве.

Люсилио также получат свою часть этого семейного счастья, которое заставляло его забыть немного одиночество своего сердца и страх перед будущим.

Строгий и простодушный философ был еще в возрасте любви, но он опасался попасть в какую-нибудь чувственную связь, где его душа не будет понята. Он безропотно покорился судьбе — жить преданностью другим и абсолютно забыть иллюзорные стремления к любви.

Он, перенесший тюрьму, изгнание, нищету и претерпевший страдания, он призывал себя победить желание счастья, как он победил все остальное. Из этих размышлений он выходил успокоенным и торжествующим, но торжествующим, как это бывает после пытки: смесь возбуждения и упадка духа, души, с одной стороны, тела — с другой, жизнь, в которой равновесие нарушено, и где дух не знает больше, в каком мире он находится.

Люсилио однако преувеличивал свою беду. Он был любим не за ум, а за сердце.

Мерседес была перед его ученостью и его гениальностью, как роза перед солнцем. Она впитывала лучи, не понимая их, но она была влюблена и его доброту, его мужество и его добропорядочность, и ее нежная душа падала ниц перед ним. Она не оправдывалась в этом, потому что она сделала это религией и долгом, только она ничего не говорила, потому что в ней было больше опасения, чем надежды.

Мы не должны забыть коснуться маленькой домашней революции, произошедшей в замке Бриант несколько дней спустя после отъезда господина дс Бевра, поскольку важность этого незначительного семейного события позднее сделалась тяжело ощутимой для слишком счастливых обитателей замка.

Хотя из славных господ Буа-Доре более маленький не всегда был более ребенком, Марио порой имел склонность к шалостям, особенно, когда, по выражению Адамаса, «он терял голову со славной мадам». Он был очень добрым и очень любящим, его нельзя было упрекнуть в том, что он дергал за ухо Флориаля, или сказал неприятное слово Клендору, но неодушевленные вещи никогда не внушали ему почтения. В их числе были небольшие статуи персонажей из романа «Астрея», которые украшали сады Изауры, и знаменитый лабиринт и пещеру старой Манддраг, которая была очень занимательной в первые дни, но которая мало-помалу наскучила, как слишком неподвижная игрушка.

Однажды, когда он испытывал довольно большую деревянную саблю, вырезанную Аристандром, он сделал вид, что угрожает одному персонажу, изображающему скрытного Филандра, то есть ложного Филандра, потому что будучи похожим на свою сестру, он переоделся в платье Каллире, чтобы проникнуть в узкий круг нимфы, которую он любил.

Пастух был изображен под этой обманчивой женской внешностью, и художник, на которого было возложено создание персонажей, доверившись хорошо доказанной схожести брата и сестры, позволил себе небольшую экономию воображения и изготовил одну модель в двух экземплярах, помещенных один напротив другого с прочими Амидором, Дафнис и т. д., в зеленой ротонде, так называемой роще прозрений любви.

Поэтому, чтобы отличить брата от сестры, маркиз написал карандашом на пьедестале брата отрывок из этого длинного монолога, который начинается так: «О дерзкий Филандр, кто никогда не сможет простить твой промах? и т. д.»

Внешний вид этого хитрого персонажа был столь дурацким, что Марио, без того, чтобы его в точности ненавидеть, любил его высмеивать и угрожать. Он уже отвесил ему несколько безвредных оплеух, но в этот день, видя, что вызов, который он ему бросил, заставил смеяться Лoриану, он нанес ему слишком сильный удар саблей и сбил на газон нос Филандра. Едва этот подвиг был совершен, как мальчик пожалел о содеянном. Его отец любил Филандра так же, как и других персонажей.

Лориана после долгих поисков нашла этот злосчастный нос в траве, и Марио, вскарабкавшись на пьедестал, приклеил его глиной изо всех сил. Но он держался лишь первое время, а на другой день нос был снова на земле! Он приклеил его еще раз, но скрытный Филандр был настолько глуп, что никак не мог сохранить свой нос, и случилось, наконец, что маркиз прогуливался там, а Филандр был без носа.

Марио сознал себя виновным, добрый Сильвен видел его угрызения совести и не стал бранить его. Но на следующий день носа не хватала но только у Филандра, без него пребывала и его сестра Каллире, а еще через день таковыми оказались Филидас и даже сама несравненная Диана!

На этот раз Буа-Доре серьезно взволновался и обратился с горестными упреками к своему мальчику, который принялся горячо плакать, клянясь чистосердечно, что он в своей жизни не разбивал никакого другого носа, кроме этого дерзкого Филандра. Лориана тоже уверяла маркиза в невиновности своего юного друга.

— Я вам верю, мои дети, я вам верю, — сказал маркиз, весь взволнованный рыданиями Марио. — Но к чему это огорчение, мой сын, если вы нисколько не виноваты? Ну вот, достаточно, не плачьте; я вас выбранил слишком быстро, не наказывайте меня вашими слезами!

Они горячо обнялись, но их изумляло это калечение носов, и Лориана заметила маркизу, что какой-то злой и неискренний человек имеет замысел сделать Марио виновным в его глазах.

— Это определенно, — ответил маркиз очень задумчиво. — Поступок из самых гнусных, и я хотел бы иметь автора, чтобы приговорить его к потере его собственного носа. Я заставлю его испытать страх, даю слово!

Однако попытались еще посмотреть на это, как на какое-то ребячество, и подозрения пали на самого молодого обитателя замка после Марио. Но Клендор выразил столь добродетельное негодование, что маркиз должен был утешить и его тоже.

На следующий день не хватало еще двух или трех носов, и возмущенный Адамас приказал нести охрану сада днем и ночью.

Ущерб прекратился, и добрый Люсилио, чувствуя беспокойство Буа-Доре, изготовил итальянскую пасту, с помощью которой терпеливо и умело приклеил все эти носы.

Но кто мог быть автором преступления? Адамас имел подозрение, но маркиз отказывался верить, что кто-либо из его дома был способен на подобную низость; он сваливал вину на какого-нибудь пособника господина Пулена.

— Этот святоша, — говорил он, — поскольку он считает нас безбожниками и идолопоклонниками, вообразил, что мы преклоняемся этим статуям. И все-таки, Адамас, они все совершенно целомудренные и прилично одеты, как надлежит им быть в месте, где прогуливаются наши дети!

— А я говорю вам, что этот ханжа имеет ясно самое большое подлое желание заставить вас бранить господина графа. Потому что все здесь готовы лишиться жизни ради него, так его любят, кроме одной мерзкой особы…

— Нет, нет, Адамас, — пожурил его великодушный маркиз. — Это невозможно! Это слишком гнусно даже для персоны мужского пола!

Начали забывать это крупное дело, когда оно дошло до худшего.

КОНЕЦ ПЕРВОГО ТОМА

ТОМ ВТОРОЙ

Глава тридцать восьмая

С тех пор, как мавританка открыла Адамасу многие восточные секреты составления косметических настоек, мазей, микстур, цвет лица и качество волос бороды и бровей маркиза заметно улучшились. Они могли устоять против ветра, дождя и безумных ласк Марио; к тому же, запах этих косметических средств был более приятным, да и накладывались они быстрее.

Вначале старый Селадон совершал эти процедуры в глубокой тайне, в те часы, когда ребенок где-нибудь резвился. Но поскольку малыш не докучал расспросами, не проявлял неучтивого любопытства, мало-помалу эти великие предосторожности были смягчены, и ежедневное омоложение стало прикрываться более чем простодушными уловками.

Притиранья окрестили освежающими благовониями, нанесение румян называлось уходом за кожей. И Марио решил, что подобные ухищрения составляли часть туалета всех знатных особ.

Поскольку он сам был достаточно кокетлив, им овладело сильное желание тоже обработать лицо по-дворянски; он попросил об этом, и поскольку ему ответили только, что в его возрасте нет нужды в подобной утонченности, он не воспринял это как решительный запрет. Как-то вечером, оставшись на минуту один в комнате приемного отца и увидев на туалетном столике флаконы, он позволил себе прихоть «надушиться» белым и розовым, как делал Адамас с маркизом. Покончив с этим, он решил, что должен сделать брови более темными и широкими, а потом, найдя, что воинственный вид очень идет ему, не смог устоять перед желанием нарисовать над верхней губой хорошенькие черные закрученные усики, а под нижней — красивую эспаньолку.

Он был освещен всего одной забытой на столе свечой, поэтому щедро накладывал краски и не смог тонко растушевать контуры.

Позвонили к ужину; он побежал садиться за стол, очень довольный тем, что выглядит задирой, и старательно сохранял важный вид.

Маркиз не сразу обратил на него внимание, но когда Лориана расхохоталась, он поднял глаза и увидел эту маленькую милую головку так странно преобразившейся, что тоже не смог удержаться от смеха.

И все же добрый маркиз был недоволен и даже огорчен в глубине души. Конечно, Марио и не думал его высмеивать, но то, как щедро он раскрасил себя, слишком явно обличало перед Лорианой существование той палитры красоты, которую, как ему казалось, он так удачно скрывал в своем туалете и на собственном лице. Он даже не решился спросить ребенка, где тот взял эти краски: он опасался слишком простодушного ответа. Он ограничился замечанием, что мальчик обезобразил себя, и что ему надо умыться.

Лориана поняла смущение и беспокойство своего старого друга и подавила свою веселость; но от этого идея Марио стала ей казаться еще более комичной, и все время ужина она отчаянно боролась с припадком безумного смеха, какой бывает у юных девушек, и какой, если его сдерживать, превращается в нервное возбуждение.

Это магическим образом подействовало на Марио, да так, что маркиз ласково сказал:

— Ну, дети, посмейтесь же всласть, раз вам так сильно этого хочется!

Но сам он не смеялся, а вечером выбранил Марио, который раскаялся и пообещал никогда больше так не делать.

Эта шалость сильно позабавила господина Клиндора; давясь от смеха, он разбил красивое фаянсовое блюдо. Получив выговор от маркиза, он потерял голову и наступил на лапу Флориалю. Адамас не устоял перед уморительной шуткой Марио и тоже засмеялся! Одна Беллинда сохранила серьезность, и маркиз был ей за это признателен.

— Этот ребенок такой проказник, — сказал он вечером Адамасу, — и все его поступки указывают на веселый и игривый ум. Однако не следует слишком его баловать, Адамас!

На следующий день новая история: один из флаконов с кармином на туалетном столике оказался разбитым, а прекрасный гипюровый убор — покрытым пятнами. Обвинили Флориаля; но такие же пятна оказались на белом камзоле Марио, который удивился этому и отрицал то, что хотя бы приближался к туалетному столику.

— Я верю вам, сын мой, — со вздохом ответил маркиз. — Я слишком был бы огорчен, сочти я вас способным лгать.

Но на следующий день микстуры обнаружили перемешанными красную с черной, а черную с белой.

— Так! — произнес маркиз. — Эта чертовщина продолжается. Может быть, все будет происходить так же, как с бедными носами моих статуй?

Он ни слова не говоря осмотрел Марио: на манжетах были черные пятна, возможно, чернильные, но маркиз не выносил пятен и попросил его сменить белье.

— Адамас, — сказал он, — хорошо, что этот ребенок шаловлив; но если он лжет и пользуется моей верой в его слова — это причинит мне сильное огорчение, друг мой! Я считал его возвышенной натурой; но Господь не хочет, чтобы я слишком гордился им. Он позволяет дьяволу сделать его таким же ребенком, как все прочие.

Адамас встал на сторону Марио, только что возвратившегося в соседний будуар.

В эту минуту послышался голос Беллинды, горячо спорившей с ребенком. Он тянул ее за юбку, а она упиралась, говоря, что он с ней фамильярно обращается.

Возмущенный маркиз поднялся с места.

— Распутник? — в отчаянии воскликнул он. — Уже распутник?

Прибежал несчастный Марио, весь в слезах.

— Отец, — сказал он, бросаясь в его объятия. — Эта служанка — дурная. Я хотел привести ее к тебе, чтобы ты сам увидел, что у нее на руках. Она трогает мои брыжи и говорит, что на них пятна, но она сама сажает эти пятна: это она хочет огорчить тебя и помешать тебе меня любить. Она пользуется глупостями, которые я сделал, чтобы приписать мне другие, более гадкие. Отец, это никуда не годная женщина; она выставляет меня лжецом, и, если ты ей веришь…

— Нет, нет, сын мой, я нисколько ей не верю! — вскричал маркиз. — Адамас!..

Но Адамаса рядом уже не было: он побежал за Беллиндой; он нагнал ее на лестнице и хотел привести силой, но за свои труды получил сильную оплеуху и вынужден был выпустить добычу.

Маркиз тоже выскочил на лестницу, услышав шум стычки. Оплеуха была крепкой; несчастный Адамас, совершенно оглушенный, держался за щеку.

— Так эта шельма выпустила когти? — сказал он. — Я чувствую на своем лице… Ах, нет, сударь! — внезапно обрадовавшись, воскликнул он. — Это вовсе не кровь! Смотрите! Это прекрасные румяна из ваших флаконов! Это вещественное доказательство! О, ну конечно! Вот и дело выяснилось. Надеюсь, теперь вы больше не сомневаетесь в кознях этой рыжей девицы!

— Господин граф, — обратился к своему ребенку маркиз, храня восхитительную серьезность, — признаюсь, что два раза усомнился в ваших словах. Если бы я не был вашим лучшим другом, вы могли бы потребовать у меня объяснения; но я надеюсь, что вы соблаговолите принять извинения вашего отца.

Марио бросился ему на шею, а Беллинда в тот же вечер получила свое жалованье и без объяснений была уволена; она покинула оазис Брианта и рассталась со своим пастушеским именем, чтобы вернуться к реальной жизни под своим настоящим именем Гийет Карка; как мы увидим из дальнейшего, впоследствии она приняла имя более звучное и более мифологическое.

В то время как эти трагические события стирались из памяти наших героев, господин Пулен не умерял своего рвения.

Было 18 или 19 декабря, и аббат, с замерзшим носом и ногами, но с головой, пылающей в надежде на успех, которого он долго добивался, прибыл в Сент-Аман — расположенный в прохладной долине между двух рек красивый город в Берри, над которым возвышался огромный чудесный замок Монрон, резиденция принца де Конде.

Аббат сошел с коня в монастыре капуцинов, чей просторный огороженный двор в форме креста укрывался под защитой замка принца. Он уклонился от встречи с приором, остерегаясь его любезности и посредничества: он хотел сам проделать всю работу и в одиночестве пройти свой путь.

Он ограничился тем, что позволил одному из монахов, своему родственнику, угостить его скудной пищей, отряхнулся от покрывавшего его инея и появился у одного из входов в замок, предъявив надлежащим образом оформленный пропуск.

«Благодаря трудам Сюлли и особенно украшениям господина Принца», купившего эту резиденцию у опального министра, «замок Монрон, игравший впоследствии такую важную роль в событиях Фронды, стал местом наслаждений и в то же время — неприступной крепостью. Его стены тянулись более чем на лье в окружности: они заключали в себе многочисленные постройки, просторный и великолепный замок в три этажа, большую башню или донжон в сто двадцать футов высотой, с бойницами в стенах и площадкой наверху, на которой можно было видеть статую Меркурия»[50].

«Что же касается укреплений, расположенных этажами, как бы амфитеатром, — их было такое множество, что человек, долгое время рассматривавший и изучавший их, едва мог в них разобраться»[51].

В этом каменном лабиринте, в окруженном многозначительной таинственностью логове знатного вассала, жил Анри де Бурбон, второй по счету из носивших это имя, принц де Конде; отбыв трехлетнее заключение за мятеж против престола, он примирился с двором и вернулся наместником в Берри.

К этой должности он присовокупил исполнение обязанностей генерал-лейтенанта, бальи провинции и капитана главной башни Буржа: это означало, что он обладал политической, гражданской и военной властью во всей центральной части Франции, поскольку имел те же права и обязанности в провинции Бурбонне.

Прибавьте к этой власти огромное богатство, увеличившееся на те суммы, в которые обходился каждый мятеж Конде короне, то есть Франции, под видом возмещения убытков; благодаря почти насильственной покупке земель и роскошных замков, которыми Сюлли владел в Берри, и которые с большим убытком пришлось уступить господину Принцу из-за трудных времен и несчастий страны; благодаря секуляризации, иными словами — упразднению к выгоде принца наиболее богатых аббатств провинции (среди прочих — в Деоле); благодаря подаркам, предписанным обычаем, лестью или трусостью крупной буржуазии городов; тяжелые золотые и серебряные чаши, наполненные звонкой золотой и серебряной монетой при помощи беррийских барашков; «лазурными каретами», резными и украшенными серебряными сатирами; запряженными шестеркой прекрасных лошадей в сбруе из юфти, отделанной серебром; налоги, вымогательство и всевозможные притеснения простолюдинов: деньги под всеми именами, во всех видах были единственной движущей силой, единственной целью, единственной властью, единственной радостью и единственной склонностью Анри, внука великого Конде времен Реформации и отца великого Конде времен Фронды.

Два великих Конде, очень властолюбивых и тяжко виновных перед Францией, — это известно! — но и способных оказать ей важные услуги в борьбе с чужеземцами, если собственные их интересы не противоречили этому. Увы! Это ужасный XVII век. Но они все же обладали храбростью, величием, доблестью; а тот, который играет роль в нашем повествовании, был лишь скупым, хитрым и осторожным; о нем говорили и худшее.

Его рождение было трагическим, юность — несчастливой.

Он увидел свет в темнице, ему дала жизнь вдова, обвиненная в отравлении своего мужа[52]. Сам очень молодым женившись на Шарлотте де Монморанси, дочери коннетабля, он приобрел в качестве соперника слишком рьяного и давнишнего поклонника женщин Генриха IV. Юная принцесса была кокетлива. Принц увез свою жену. Короля обвинили в том, что он хотел объявить войну Бельгии за то, что она предоставила ему убежище. Это было и правдой, и ложью: король был безумно влюблен; но Конде, изображая ревность, на какую был не способен, воспользовался королевской страстью для удовлетворения своего честолюбия и вынуждал короля строго наказать мятежника.

Несчастливый в семейной жизни, в войне и политике, принц во всех горестях утешался любовью к богатству, и, когда настало страшное время правления Ришелье, он жил спокойно, изобильно и бесславно в своем добром городе Бурже и в своем прекрасном замке Сент-Аман-Монрон.

Но в то время, когда наш аббат Пулен, после шести недель хлопот и интриг, добился того, чтобы предстать перед ним, принц еще не отказался от политического честолюбия. Он еще должен был сыграть свою роль ястреба в агонии кальвинистской партии и королевской власти, надеясь возвыситься на руинах одной и другой.

Аббат считал, что прекрасно знает, с каким человеком имеет дело. Он судил о нем по той репутации доброго принца, какую тот создал себе в Бурже: простой, свободный, без спеси говорящий с любым человеком, играющий с городскими детьми и охотно плутующий, очень любящий подарки; сплетник, очень прижимистый, довольно своенравный и исключительно набожный.

Принц действительно обладал всеми этими качествами; но он обладал ими в гораздо большей степени, чем было известно. История утверждает, что он слишком любил общество детей и подростков. Он плутовал из корыстолюбия, а не просто забавы ради; он не поступал подобно Генриху IV, возвращавшему деньги. Он страстно любил подарки; он сплетничал из зависти и злобы; он был исступленно скуп, своенравен до суеверия, набожен до атеизма.

Лене в своем панегирике очень простодушно или, скорее, очень зло сказал о нем:

«Он понимает религию и умеет извлечь из нее выгоду, он как никто проникает в тайники человеческого сердца и в один миг решает, из каких побуждений действуют в каждом случае. Он умеет, не выдавая себя, уберечься от хитростей других людей. Он любит извлекать выгоду. Он мало начинал дел, не заканчивавшихся успехом, выжидая, если нельзя было довести их до конца другим образом. Он умел избегать обстоятельств, в каких мог бы потерять то, что ему причиталось, и пользоваться теми, какие могли бы ему что-то принести… Наконец, — забавно заключает славный Лене, — он показался мне великим и очень необычным человеком».

Пусть будет так! Что касается внешности принца, вот как описывает его перо более прославленное, чем перо Лене, в частном письме:

«Лицо на первый взгляд приятное; удлиненная, довольно пропорциональная голова; в чертах ничего от мощи и странности черт его сына, великого Конде; смеющиеся глаза; в лице, красиво обрамленном длинными волосами, достаточно изящества; приподнятые усы, длинная густая эспаньолка. В очертаниях средней высоты лба, довольно сильно развитого в верхней части, чувствуется неуверенность; в линиях щек — вялость. Этот улыбающийся взгляд из тех за какими, если проявить внимание, ощущается недостаток достоинства и серьезных убеждений, мелкая эгоистичная личность и глубокое безразличие.

Лучший из его гравированных портретов сопровождается девизом: Semper prudentia»[53].

Статуя Меркурия, бога мошенников, укрепленная на верхушке его донжона, говорит о нем еще больше.

Глава тридцать девятая

Господин Пулен отличался достаточной проницательностью, но вначале его поразила лишь привлекательная внешность принца.

Тот принял его один на один в своем кабинете и пригласил сесть. Он проявлял чрезвычайную обходительность и к самой незначительной сутане.

— Господин аббат, — произнес он. — Я готов выслушать вас. Простите меня; важные заботы вынудили меня заставить вас долго дожидаться этой встречи. Вы знаете, что я должен был съездить за герцогом Энгиенским; затем мне пришлось искать для него другую кормилицу, та, которую выбрала его мать, давала молока не больше, чем камень, и потом… Но поговорим о вас, вы кажетесь мне человеком с сильной волей. Сила воли — прекрасная вещь; но я удивлен, что вы так упрямо обращаетесь ко мне из-за такого мелкого дела. Ваш мелкопоместный дворянин из… Как называется это место?

— Бриант, — почтительно ответил священник. Принц исподлобья взглянул на него и увидел под его смирением достаточную уверенность, которая встревожила его.

Великим умам свойственна склонность постигать и использовать силы, с какими они встречаются. Принц был слишком недоверчив. Его первым побуждением было не столько использовать людей, сколько остерегаться их.

Он притворился безразличным.

— Так, значит, — сказал он, — ваш дворянчик из Брианта убил во время поединка, лучше сказать — странного поединка и вызывающим подозрения образом некоего… Как вы назвали убитого?

— Скьярра д'Альвимар.

— Ах, да! Я это знаю. Я осведомился о нем: это был ничтожный человек, который сам сражался не самым честным образом. Должно быть, эти дворянчики стоили друг друга: в конце концов, какое вам дело?

— Я люблю свой долг, — ответил священник, — и мой долг предписывает мне не оставлять преступление безнаказанным. Господин Скьярра был добрым католиком, господин де Буа-Доре — гугенот.

— Разве он не отрекся?

— Где и когда, монсиньор?

— Меня это не интересует. Он стар, он холост. Он скоро умрет естественной смертью. Околевший пес не укусит! Не вижу, почему надо уделять ему столько внимания.

— Значит, ваше высочество отказывается дать ход этому делу?

— Занимайтесь этим сами, господин аббат. Я вам не препятствую. Обращайтесь к кому следует. Это в ведении магистратуры; я не занимаюсь правонарушениями низших.

Господин Пулен поднялся, глубоко поклонился и направился к двери.

Он был оскорблен и унижен.

— Эй! Подождите, господин аббат, — сказал ему принц, хотевший испытать его, не подавая виду. — Если я вовсе не интересуюсь вашим господином д'Альвимаром, то я очень заинтересовался вами; вы очень умело составляете письма, даете очень важные сведения, и кажетесь мне умным и добродетельным человеком. Ну, поговорите со мной откровенно. Может быть, я мог бы чем-то помочь вам. Скажите, по какой причине вы пожелали увидеться со мной, вместо того, чтобы обратиться к вашим прямым начальникам, к духовенству?

— Монсиньор, — ответил священник, — подобное дело совершенно не в ведении церкви…

— Какое дело?

— Убийство господина д'Альвимара. Я ни о чем другом не хлопочу. Ваше высочество наносит мне оскорбление, считая, что я воспользовался этим происшествием как предлогом для того, чтобы пробиться к нему, для того, чтобы иметь возможность обратиться с какой-то личной просьбой; это совершенно не так. Я был движим лишь огорчением, охватывающим всякого искреннего католика при виде того, как самозванцы вновь начинают красть и убивать в этой стране.

— Вы ничего не говорили мне о краже, — возразил принц. — Этот д'Альвимар владел каким-то имуществом, которое у него похитили?

— Мне это неизвестно, и я совсем не это хочу сказать… Я имел честь написать его высочеству, что этот Буа-Доре обогатился грабежом церквей.

— В самом деле, я припоминаю это, — сказал принц. — Не дали ли вы мне понять, что у него, в его домике, спрятано нечто вроде клада?

— Я сообщил монсиньору точные и верные подробности. Часть сокровищ аббатства Фонгомбо еще находится там.

— По-вашему, можно заставить его вернуть награбленное? Это было бы затруднительно, разве что прибегнуть к помощи законников, но медлительность правосудия позволила бы хитрому старику уничтожить состав преступления. Вы так не думаете?

— Возможно, — ответил аббат. — Господин д'Алуаньи де Рошфор, которого ваше высочество назначило душеприказчиком аббатства Фонгомбо, мог бы принять меры…

— Нет, — живо сказал принц. — Я запрещаю вам… я прошу вас ничего не сообщать ему об этом. Меня достаточно бранили за милости, которыми я вознаградил услуги господина де Рошфора: они не упустят случая сказать, что я обогащаю своих ставленников, грабя побежденных. Впрочем, Рошфора упрекают в алчности и, возможно, это отчасти верно. Я не поручился бы, что он конфискует эти вещи в пользу церкви.

«Я попал в точку, — подумал аббат. — Сокровище заставило его насторожить уши. Монсиньор станет моим должником».

Принц заметил внутреннее, слегка презрительное удовлетворение собеседника. Аббат не был жаден до денег и драгоценных камней. Он жаждал власти. Конде понял, что выдал себя и постарался быть более осторожным в разговоре.

— Впрочем, — прибавил он, — было бы обидно поднять шум из-за пустяка. Этот клад, хранящийся в каком-нибудь старом сундуке на чердаке деревенского дома, не стоит, я думаю, труда, который придется затратить на его поиски.

— И все же этот клад — живой источник роскошной жизни маркиза.

— Он уже давно черпает из него, — возразил принц. — Источник должен был иссякнуть! Я немного знал его, вашего дворянчика; это маркиз потехи ради, в духе Наваррского короля. Он был принят в узком кругу у моего доброго дядюшки!

Конде всегда говорил о Генрихе IV не иначе как с неприязненной иронией. Господин Пулен, заметив горечь в его тоне, улыбнулся, стараясь доставить удовольствие принцу.

— Титул маркиза де Буа-Доре, — сказал он, — шутка, которую этот старик принимает всерьез, навязывая всем свою глупую страсть к покойному королю.

— У покойного короля были хорошие черты, — возразил Конде, нашедший, что аббат зашел слишком далеко, — и старая тварь, о которой мы говорим, далеко не самый страшный из его зверей. Он промотал все свое состояние на смехотворные наряды: должно быть, у него ничего не осталось. Он больше не ездит в Париж, он никогда не появляется в Бурже, он живет в захолустье. У него есть старая карета времен Лиги и маленький замок, где я с трудом разместил бы своих собак. Он велел устроить у себя сады, где статуи — из гипса; все это говорит о среднем достатке.

«Вот, — сказал себе священник, — подробности, которых я вовсе не давал его высочеству. Он осведомился, он клюнул на приманку».

— Это правда, — вслух произнес он, — что человек, о котором мы говорим, — всего лишь мелкий деревенский дворянин. Известно, что у него примерно двадцать пять тысяч экю дохода, и все не без оснований удивляются, что он тратит шестьдесят тысяч, не делая долгов и не покидая дома.

— Значит, аббатства Фонгомбо все еще хватает? — с улыбкой сказал принц. — Но откуда вам известно, господин аббат, что в поместье в Брианте существует этот рог изобилия?

— Я знаю это от одной очень благочестивой девушки, которая видела там церковную утварь и облачения большой ценности. Некая детская кроватка, вся из резной слоновой кости, шедевр, происшедший от балдахина…

— Ба, ба! — сказал принц. — Что за старье! Мы займемся этим, если вы настаиваете, ради чести и блага Церкви, господин аббат; но это дело вовсе не требует большой спешки. Я должен вас покинуть, но прежде я хотел бы знать, не мог бы я оказать вам какую-либо услугу. Ваш архиепископ — мой большой друг: он назначен благодаря мне. Хотите получить лучший приход? Я могу поговорить с ним о вас.

— Я не желаю никакой выгоды в этом мире, — ответил аббат, уходя. — Мне хорошо там, где я могу позаботиться о своем спасении и молиться о благе вашего высочества.

«Это означает, — подумал принц, оставшись один, — что сундуки Буа-Доре еще полны; иначе этот честолюбец прежде всего потребовал бы у меня свое вознаграждение. Он знает, что я останусь доволен и попросит большего, чем то, что я предложил ему. Увидим».

И принц отдал распоряжения.


Вечером того же дня, когда обитатели Брианта, пожелав друг другу доброй ночи, собирались расстаться, Аристандр, охранявший ворота, прислал сказать, что некий дворянин и его свита просят приюта на несколько часов, чтобы отдохнуть. Шел дождь, ночь была темной.

Маркиз велел освещать дорогу и, завернувшись в плащ, сам отправился поднять решетку.

— Мы… — произнес незнакомый голос.

— Входите, входите, господа, — ответил маркиз, верный законам рыцарского гостеприимства. — Укройтесь от дождя. Вы назовете свои имена, если вам будет угодно, когда отдохнете.

Всадники проехали; впереди было двое или трое, один из которых, казалось, командовавший остальными, сделал вид, что хочет спешиться. Буа-Доре не дал ему этого сделать, поскольку камни были мокрыми.

Он пошел впереди с Адамасом, который нес фонарь, и вернулся во внутренний двор с ехавшим за ним гостем, не заметив свиты в двадцать вооруженных человек: один за другим пройдя по мосту, они вслед за господином вошли во внутренний двор, пока тот поднимался по ступеням вместе с владельцем замка.

Этот значительный эскорт удивил Аристандра, который, поскольку в его обязанности входил прием слуг и отпирание конюшен, предложил свите свои услуги. Но они отказались разнуздать лошадей и остались вместе с ними частью вокруг костра, зажженного для них во внутреннем дворе, частью прямо у порога дома.

Когда маркиз вместе с незнакомцем вошел в гостиную, он увидел человека лет тридцати, довольно плохо одетого и невысокого роста. Лицо было сильно затенено шляпой с опущенными полями и мокрыми перьями. Понемногу он смутно разглядел это лицо, не узнавая его или, по меньшей мере, не в силах вспомнить, где он его встречал.

— Кажется, вы совершенно не помните меня? — сказал ему незнакомец. — Правда, что мы виделись очень давно и оба с тех пор сильно изменились.

Маркиз простодушно ударил себя по лбу, прося прощения за отсутствие памяти.

— Не стану терять время, заставляя вас угадывать, — продолжал путник. — Мое имя Лене. Я был почти подростком, когда увидел вас в Париже, у маркизы де Рамбуйе, и возможно даже, что вы совсем не обратили внимания на ту незначительную особу, какой я был тогда. Я и сейчас только советник, в ожидании лучшего.

— Вы заслуживаете сделаться всем, кем только можете пожелать, — любезно ответил Буа-Доре. «Но черт меня побери, — говорил он про себя, — если я помню имя Лене и если я знаю, с кем говорю, хотя его вид смутно напоминает мне кого-то».

— Не старайтесь для меня, — продолжал господин Лене, увидев, что маркиз отдает распоряжения к ужину. — Я должен отправиться в замок, где меня ждут. Меня задержали дурные дороги, и я прошу вас извинить меня за то, в какой час я явился к вам. Но у меня было к вам довольно деликатное поручение, и я должен исполнить его.

Лориана и Марио, сидевшие в будуаре, услышали, что речь идет о делах, и поднялись, чтобы пересечь гостиную и уйти.

— Это ваши дети, господин де Буа-Доре? — сказал путешественник, ответов на поклон, которым они приветствовали его, проходя мимо. — Я всегда считал вас холостяком. Вы женаты или вдовец?

— Ни то, ни другое, — ответил маркиз. — И все же я отец. Вот мой племянник, он — мой приемный сын.

— Вот в чем дело, — продолжал, когда дети вышли, советник с благодушным видом и ласковым тоном. — Его высочество, ваш сеньор и мой, служба у которого в нашей семье переходит от отца к сыну, поручил мне разобраться В достаточно неприятном деле, касающемся вас. Я перейду прямо к сути. Вы устранили некоего господина Скьярра д'Альвимар, который был, подобно мне, вашим гостем, с той разницей, что он был без свиты, какая есть у меня, для охраны меня лично и моих полномочий. Я должен вам сообщить, что под этим окном двадцать вооруженных человек, а в вашем городке — двадцать других, готовых прийти к ним на помощь, если вы примете меня не так, как подобает принимать посланника правителя и главного бальи провинции.

— Это Предупреждение излишне, господин Лене, — очень спокойно и учтиво возразил Буа-Доре. — Вы были бы в еще большей безопасности, если прибыли в мой дом один. Довольно того, что вы были бы моим гостем, а вы к тому же под охраной поручения его высочества, которому я ни в коей мере не собираюсь выказывать неповиновения. Должен ли я следовать за вами, чтобы дать ему отчет в своем поведении? Я готов и, как видите, не волнуюсь.

— В этом нет необходимости, господин де Буа-Доре. Я обладаю неограниченными полномочиями допросить вас и располагать вами в зависимости от того, сочту ли я вас невиновным или виновным… Соблаговолите сказать мне, что произошло с господином д'Альвимаром?

— Я убил его в честном поединке, — уверенно ответил маркиз.

— Но без свидетелей? — с насмешливой улыбкой продолжал советник.

— У него был один, сударь, и из самых уважаемых. Если вы хотите услышать рассказ…

— Это долго? — спросил советник, казавшийся озабоченным. — Нет, сударь, — ответил маркиз. — Несмотря на то, что я, как мне кажется, имею право объяснить дело, где речь для меня идет о чести и жизни, я постараюсь отнять у вас как можно меньше времени.

Глава сороковая

Буа-Доре вкратце рассказал всю историю и предъявил доказательства.

Советник по-прежнему казался нетерпеливым и рассеянным. И все же его внимание, казалось, сосредоточилось на одной подробности. Это было тогда, когда он слушал рассказ о предсказаниях Ла-Флеша в Мотт-Сейи.

Буа-Доре, считая, что печать его брата — последнее доказательство того, что он и жертва д'Альвимара — одно лицо, счел необходимым упомянуть об этом; но, прежде, чем он успел объяснить точно, в чем состояло незначительное чародейство метра Ла-Флеша, советник прервал его:

— Постойте, — сказал он. — Я вспомнил, что забыл рассказать вам об одном обвинении. Вас подозревают в пристрастии к магии, господин де Буа-Доре! И по этому пункту я заранее оправдываю вас, поскольку не верю в искусство гадателей и вижу в нем лишь забаву для ума. Хотите ли вы сказать мне, что случайно эти бродяги предрекли вам нечто истинное?

— Их предсказание полностью осуществилось, господин Лене! Они объявили мне, что прежде, чем пройдет три дня, я сделаюсь отцом и буду отомщен. Они объявили убийце моего брата, что прежде, чем пройдет три дня, он будет наказан, и все произошло так, как они сказали; но…

— Скажите мне, где сейчас эти цыгане?

— Не знаю. Я больше не видел их. Но мне осталось сказать вам…

— Нет. Этого достаточно, — сказал господин Лене, не оставляя ни своего слащавого тона, ни радостного вида. — Дело выслушано. Я считаю вас невиновным; но вам пришла в голову плохая мысль скрыть этот случай. Подозрения не так легко рассеять: станут, подобно мне, спрашивать, почему вместо того, чтобы объявить о том, что вы покарали убийцу вашего брата, как о поступке, делающем вам честь, вы утаили его, словно речь шла о западне. Я не смогу убедить его высочество…

Здесь Буа-Доре почувствовал желание прервать советника жестом негодования; для него сделалось очевидным, что этот человек, объявив о своих полномочиях, чтобы заставить его говорить, притворяется, будто не может сам оправдать его, желая продать ему свою помощь.

— Я признаю, — сказал он, — что, утаив смерть д'Альвимара, следовал дурному совету, сильно расходящемуся с моим собственным мнением. Мне объяснили, что его высочество — великий католик, а я обвинен в ереси…

— И это правда, бедный мой сударь. Вас считают большим еретиком, и я вовсе не скрываю от вас, что его высочество дурно расположен к вам.

— Но вы, сударь, вы кажетесь мне менее суровым во взглядах, и выразили доверие к моим словам, не могу ли я рассчитывать на то, что вы будете защищать мое дело и будете свидетельствовать в мою пользу?

— Я сделаю все возможное, но ни за что не ручаюсь в том, что касается принца.

— Что же я должен сделать, чтобы он стал благосклонным ко мне? — спросил маркиз, решивший узнать условия сделки.

— Не знаю! — ответил советник. — Ему сказали, что у вас живет итальянец… худший из еретиков, который, по-видимому, вполне может оказаться неким Люсилио Джиовеллино, осужденным в Риме последователем отвратительного учения Джордано Бруно.

Маркиз побледнел: он остался спокойным перед лицом опасности, грозившей ему; та, что грозила его другу, ужаснула его.

— Вы сознаетесь в этом? — непринужденным тоном спросил советник. — Что касается меня, я нахожу этого несчастного достаточно наказанным и не желаю ему большего зла, чем то, какое ему уже причинили. Вы можете сказать мне все. Я постараюсь отвести подозрения принца.

— Господин Лене, — ответил Буа-Доре, повинуясь внезапному вдохновению, — человек, о котором вы говорите, вовсе не еретик, это астролог самой высокой учености. Он не прибегает ни к какой магии и читает в созвездиях человеческие судьбы так искусно, что события жизни, кажется, подчиняются решениям, написанным в небесах. В его действиях нет ничего, что не подобает честному человеку и доброму христианину, и вы не хуже меня знаете, что его высочество, самый ортодоксальный католик во всем королевстве, усердно советуется с астрологами, как всегда поступают самые великие люди, и даже коронованные особы.

— Не знаю, где вы взяли то, что говорите, сударь, — пожав плечами, ответил советник. — Я был и остаюсь приближенным принца, и никогда не видел, чтобы он предавался подобным занятиям.

— И все же, сударь, — уверенно возразил маркиз, — я убежден в том, что он не станет порицать занятий моего друга, и я прошу вас сказать ему, что если он захочет испытать его знания, то останется очень доволен.

— Принц посмеется над вашей уверенностью, но я не отказываюсь поговорить с ним об этом. Займемся самым неотложным, это помочь вам выйти из положения. Я не стану скрывать от вас, что мне поручено провести обыск в вашем жилище.

— Обыск? — произнес изумленный маркиз. — Но с какой целью обыск, сударь?

— С единственной целью точно проверить, нет ли у вас каббалистических книг и инструментов; поскольку вас обвиняют в занятиях магией, и не столько в том, что вы занимаетесь вычислениями и наблюдениями звезд, сколько в подозрительных связях и чем-то вроде поклонения духу зла.

— Право же, вы оставили мне это на закуску, господин советник! Все ли это, в чем меня обвиняют, и не надо ли мне оправдываться в чем-то еще худшем?

— Не вините в этом меня, — сказал советник, поднимаясь. — Я не верю в подобные гнусности с вашей стороны; поэтому я предлагаю обстоятельно показать мне ваш дом, чтобы я мог сказать и поклясться в том, что не нашел в нем ничего неприличного и недостойного. Подумайте о том, что я мог бы заставить вас подчиниться мне; но желая обращаться с вами учтиво, я прошу вас взять факел, и самому посветить мне, и не звать никого из ваших людей, потому что я буду вынужден позвать всех моих, а я намереваюсь повести с собой только пятерых или шестерых, которые находятся у двери этой комнаты.

Луч света промелькнул в голове маркиза: они покушаются на его сокровища.

Он немедленно принял решение. Как он ни любил все эти роскошные игрушки, которые рассматривал как законные трофеи и приятные воспоминания о давних подвигах, он не дорожил ими, и хотя испытал некоторое сожаление от того, что не сможет заставить их дольше доставлять удовольствие его дорогому Марио, он не колебался между этой жертвой и спасением Люсилио, о котором беспокоился гораздо больше, чем о своем собственном.

— Пусть будет так, как вы пожелаете, сударь, — с улыбкой великодушия сказал он. — Откуда вы хотите начать?

Советник обежал взглядом гостиную.

— Здесь у вас, — непринужденно сказал он, — множество изящных и драгоценных вещей; но я не вижу здесь ничего достойного порицания, и я знаю, что вы прячете вашу чертовщину не в комнатах, открытых первому встречному. Мне говорили о запертой комнате, которую вы называете вашим складом, и куда вы допускаете не всех. Именно туда я хочу пойти, и туда вы должны повести меня без сопротивления и обмана, поскольку, помимо того, что у меня есть план вашего дома — а он невелик — у меня есть возможность все здесь перевернуть, и я был бы огорчен, если бы пришлось прибегнуть к этой крайности.

— В этом не будет необходимости, — ответил маркиз, беря факел. — Я готов удовлетворить ваше желание. Ах! И все же, — добавил он, останавливаясь, — у меня нет ключей от этой комнаты, и я не смогу впустить вас в нее без помощи моего старого слуги. Угодно ли вам, чтобы я позвал его?

— Я велю его привести, — сказал советник, открыв дверь.

И, обращаясь к своим людям, стоявшим на площадке:

— Пусть один из вас, — сказал он, — подчиняется господину де Буа-Доре. Приказывайте, маркиз. Как зовут вашего слугу?

Маркиз, видя, что с него не спускают глаз, и что он всецело во власти своего гостя, подчинился и, не выказывая излишней досады, собирался назвать имя Адамаса, когда заметил, что он стоит за копейщиками, охранявшими дверь.

— Адамас, — сказал он ему, принесите мне ключи от склада.

— Да, сударь, — ответил Адамас, — они при мне; вот они; но…

— Войдите, — сказал Адамасу советник.

И, как только тот исполнил приказание, добавил:

— Дайте мне ключи и оставайтесь в этой комнате.

Адамас выглядел потрясенным. Он порылся в кармане камзола и, поглощенный удивительной заботой, ответил советнику:

— Да, сир.

При этом слове советник, словно почувствовав головокружение, оставил свой легкомысленный вид, бросился через всю комнату и быстро толкнул дверь, остававшуюся открытой между ним и его людьми.

— С кем вы, по-вашему, говорите? — воскликнул он. — И почему вы называете меня так?

Адамас стоял, словно оглушенный, и его смятение было в высшей степени странным.

Маркиз слишком часто видел короля ребенком и те его портреты, что были написаны позже, чтобы хоть на минуту поверить в то, что стоящий перед ним человек — молодой Людовик XIII. Он подумал, что его бедным Адамасом овладел приступ безумия.

— Отвечайте же! — нетерпеливо продолжал советник. — Почему вы называете меня королевским титулом?

— Не знаю, сударь, — ответил хитрый Адамас. — Я не знаю ни что говорю, ни где нахожусь. У меня голова кругом идет из-за удивительной новости, которую я только что услышал, и я прошу вашего разрешения сообщить ее моему хозяину.

— Скажите! Говорите! Ну же! — необыкновенно властным тоном воскликнул советник.

— Так вот, мой господин, — сказал Адамас, обращаясь к маркизу, не замечая, казалось, возбуждения советника, — знайте, что король умер!

— Король умер? — снова воскликнул господин Лене, опять устремляясь к двери, как будто собирался уйти, ни с кем не прощаясь.

Но он остановился, охваченный недоверием.

— Откуда вы узнали эту новость? — спросил он, вглядываясь горящими глазами в Адамаса.

— Я узнал ее из решений судьбы… Я узнал ее от самого неба, — сказал Адамас с вдохновенным видом.

— Что хочет сказать этот человек? — снова заговорил господин Лене. — Пусть он объяснится, господин де Буа-Доре; я требую этого, понимаете? И если он сообщил мне ложную весть, горе и ему, и вам!

— Истинная или ложная, сударь, — ответил маркиз, внимательный к волнению своего гостя, — новость поразила и смутила меня не меньше, чем вас. Объясни, Адамас, откуда ты знаешь, что король умер?

— Я знаю это от астролога, сударь! Он показал мне числа, и я их знаю. Я увидел, я понял, я ясно прочел, что только что скончалась наиболее могущественная особа в государстве.

— Наиболее могущественная особа в государстве!.. — задумчиво сказал советник. — Возможно, это не король!

— Вы правы, сударь, — простодушно ответил Адамас. — Возможно, это господин коннетабли. Я недостаточно понимаю знаки… Я мог ошибиться… но, в конце концов, это король или господин де Люинь: я вам своей жизнью в этом ручаюсь!

— Где этот астролог? — живо сказал советник. — Пусть придет сюда, я хочу его видеть!

— Да, сир! — ответил Адамас, еще смущенный и озабоченный, и побежал к двери.

— Подождите, — сказал Лене, остановив его. — Я хочу знать, почему вы называете меня так. Скажите, или я вам голову проломлю!

— Не ломайте ничего, сударь! — возразил Адамас. — Разве вы не видите, что я потерял голову? Это слово сам не знаю как приходит ко мне на уста; сущая правда, как то, что Бог есть на небе: я вижу ваше лицо в первый раз. Должен ли я идти за астрологом?

— Да, бегите! И берегитесь все, если это обман или ловушка! Я подожгу вашу лачугу!

Буа-Доре мог лишь уверять, что совершенно ничего не знает. Он ничего не понимал в поведении Адамаса, и был очень этим обеспокоен.

Он ясно видел, что верный слуга слышал разговор, только что состоявшийся у него с советником, и что он пользовался, ради спасения Люсилио, выдуманным им способом выдать его, за астролога, зная, как и все, уважение, с каким принц Конде относился к мнимому искусству прорицателей. Но пойдет ли на эту уловку серьезный Люсилио? Сможет ли он сыграть свою роль?

«В конце концов, — думал Буа-Доре, — положимся на Провидение и на талант Адамаса! Речь идет только о том, чтобы выгнать отсюда врага, не дав ему захватить ни моего друга, ни меня; затем позаботимся о нашей безопасности».

Глава сорок первая

Через несколько минут появился Адамас с Люсилио. Люсилио, как всегда, был спокоен и улыбался. Он слегка поклонился советнику, глубоко — маркизу, и протянул последнему лист бумаги, заполненный неразборчивыми знаками.

— Увы! Друг мой, — сказал Буа-Доре, — я ничего в этом не понимаю.

— Говорите! — крикнул немому Лене; тот знаком показал, что это для него невозможно. — Напишите хотя бы!

Люсилио сел и написал: «Я здесь не должен ни перед кем отчитываться, кроме маркиза да Буа-Доре; я вас не знаю. Выйдите из этой комнаты, я не стану писать при вас».

— Станете, черт возьми! — вне себя вскричал советник. — Я хочу знать все, и вы ответите!

— Простите его, сударь, — сказал Адамас. — Он, как великие ученые, очень странный и своенравный. Если вы хотите, чтобы он открыл свои секреты, говорите с ним ласково.

— Он хочет денег? — спросил советник. — Он получит их: пусть говорит!

Люсилио отрицательно покачал головой.

Советник, казалось, сидел на горящих углях.

— Ну, — сказал он после минуты беспокойного молчания, — я узнаю, ученый вы или сумасшедший! Взгляните на мою руку и расскажите мне что-нибудь.

Люсилио посмотрел на руку советника, встал и, показав Адамасу свою тарабарщину, знаком велел ему говорить вместо себя.

— Да! Я это ясно вижу, — сказал Адамас. — Эти знаки говорят, что есть один человек, принц… который хочет надеть на свою голову корону Франции; но где человек, у которого этот знак на руке? Я этого не знаю.

Люсилио показал руку советника.

— Так кто же я? — спросил он, очень удивленный.

Люсилио написал три слова, которые прочел один советник, с волнением. Его лицо изменилось и голос смягчился.

— И король умер? — спросил он, дрожа всем телом, словно от страха или радости. — Вы видите теперь, что надо ответить мне?

Люсилио написал: «Король чувствует себя хорошо; но господин де Люинь умер при свете пламени, 15 числа сего месяца, в одиннадцать часов вечера».

Мнимый советник Лене едва успел прочесть эти слова, как не выказывая никакого сомнения, надвинул шляпу на голову, бросился на лестницу и, ни слова не сказав, кроме обращенного к его людям: «В путь!», снова сел на коня и поскакал во весь опор со всей своей свитой, и не подумав ни извиниться перед хозяевами Брианта, ни поблагодарить их, ничего не пообещав и ничем не пригрозив.

Адамас, маркиз и Люсилио, в молчании проводившие их до последней двери, чтобы убедиться, что ничего подозрительного не осталось ни в замке, ни в деревне, вернулись в гостиную, где нашли Лориану и Марио.

Все они были так взволнованы, что несколько минут не говорили ни слова.

Наконец маркиз нарушил молчание:

— Значит, это был принц?

— Да, — сказала Лориана. — Я видела его в Бурже три месяца назад, и я сразу его узнала, когда проходила здесь, чтобы поздороваться с ним. А вы, мой маркиз, вы, стало быть, никогда его не видели?

— Один или два раза я видел его молодым, в Париже, с тех пор — никогда. И все же, когда он назвал имя принца де Конде, объявив себя приближенным к его особе, это имя наложилось на лицо фальшивого советника Лене, и с каждой минутой я все больше убеждался, что имел дело с самим господином. Вот почему я был очень терпеливым; на мое счастье, Господи! Но как случилось, что вы придумали?..

— Господин де Люинь в самом деле умер, от горячки, 15 числа этого месяца, в то время как войска короля грабили и жгли несчастный город Монер на Гаронне. Вот письмо моего отца, которое сообщает мне об этом, и которое один из его слуг, прибывший гонцом за свитой принца, смог тихо передать мне через Клиндора.

— Вот великая новость, дети мои, и она еще раз перевернет всю политику! Но кому из вас пришла в голову мысль?..

— Мне, сударь, — сказал торжествующий Адамас. — Как только мадам Лориана сказала: «Этот чужой человек, что заперся вместе с господином маркизом, — принц и никто иной», мы все четверо спрятались в укромном месте.

— Мы беспокоились о вас, — сказал Марио, — потому что у людей этой большой свиты был подозрительный и угрожающий вид. Это Адамас сразу придумал все.

— Мэтр Жовлен не слишком был склонен на это соглашаться, — добавил Адамас, — но надо было спасать вас, раздумывать было некогда, и он ловко сыграл свою роль, не правда ли, сударь? Теперь его счастье в его руках, и если он хочет занять место или по крайней мере сделаться таким же фаворитом, как знаменитый астролог принца, того, кто предсказал ему, что он станет королем Франции в тридцать четыре года…

— Я заметил, — сказал маркиз Жовлсну, — что вы не могли взять на себя смелость сделать ему такое обещание. Вы лишь сказали ему, что у него есть это стремление. Но что мы будем делать теперь, друзья мои? Поскольку, как видите, нас подло предали, и мы подвергаемся опасностям, о которых вовсе не помышляли.

— Ничего не надо делать, будем сидеть смирно, — решительно ответила Лориана. — Принц сейчас скачет по дороге, ведущей на юг, и не так скоро вспомнит о нас.

— Это правда, — сказал маркиз, — что сейчас он несется по дорогам, чтобы первым прибыть к королю и захватить если не благосклонность, то хотя бы власть, которой располагал господин де Люинь. Это будут сильно у него оспаривать! Рец, Шимберг и Пюизье захотят свою долю, не считая того, что мадам королева-мать и ее маленький люсонский епископ доставят им много хлопот! Ну, а наши мелкие дела уже вылетели из головы нашего доброго принца и, возможно, никогда в нее не вернутся. Если он только не отдал приказаний против нас, прежде чем явиться сюда!

— Нет, сударь, вы ничем не рискуете! — сказал Адамас. — Он хотел ваши сокровища, значительность которых ему сильно преувеличили, раз из-за такой малости такой богатый принц оказал нам честь прийти к нам. Мы предупреждены: мы сумеем спрятать наше небольшое достояние и предоставить в распоряжение любопытных полные хлама сундуки. Мы будем держать в готовности потайной выход из замка и не станем доверять людям, которые являются укрыться от дождя. Но будьте уверены: если принц не вернется снова лично, никому другому это не придет в голову; потому что, если он отдал приказания, так это для того, чтобы никто другой не запустил руку в блюдо, к которому он протянул свою хозяйскую лапу.

Рассуждение Адамаса было вполне справедливым. Закончил он тем, что осыпал тысячью проклятий Беллинду, и справедливо — только она могла узнать и предать огласке настоящее имя мэтра Жовлена, смерть д'Альвимара и существование клада.

Было решено посоветоваться с Гийомом д'Арсом о том, что уместнее — умолчать или объявить о смерти д'Альвимара, и с этой целью маркиз на следующий день после обеда отправился к нему.

Гийома не было дома, он должен был вернуться только вечером.

Маркиз послал нарочного в Бриант с предупреждением, что не стоит беспокоиться, если он вернется поздно, и отправился нанести визит господину Робену де Кулоню, который в то время находился проездом в своих владениях в Кудре, красивом охотничьем королевском округе на возвышенности Верней, примерно в лье от замка д'Арс.

Робен, виконт де Кулонь, главный сборщик податей в Берри и соляной откупщик, был одним из природных врагов бывшего контрабандиста Буа-Доре; и все же их связывала тесная дружба со времен дела Флоримона Дюпюи, сеньора де Ватан.

Те, кто знаком с историей Берри, вспомнят, что в 1611 году этот Флоримон Дюпюи, известный гугенот и крупный контрабандист, похитил из ненависти к налогу на соль одного из детей господина Робена. Маркиз великодушно сам занялся возвращением ребенка отцу, рискуя поссориться с Флоримоном, который был, как говорили его друзья и враги, «очень неуживчивым человеком».

После этого приключения мятеж принял такие значительные размеры, что для того, чтобы справиться с господином Дюпюи в его замке, пришлось послать туда двенадцать сотен пехоты, роту швейцарцев и шесть пушек.

Двадцать девять его людей повесили на месте, на окрестных деревьях, а самому отрубили голову на Гревской площади. Юный Робен впоследствии стал настоятелем монастыря в Соррезе. Господин Робен-отец остался признательным и преданным должником господина де Буа-Доре и можно было подумать, что благодаря этой дружбе маркиза никогда не преследовали за его давнее соучастие и контрабандной торговле солью.

Буа-Доре частично открыл этому верному другу затруднения, какими грозило ему посещение принца, и признался, что особенно встревожен из-за доброго Люсилио, на пребывание которого в его доме ревностные святоши края смотрели неодобрительно.

— Ваши опасения кажутся мне преувеличенными, — ответил виконт. — Господин де Гроот, которого ученые называют Гротиусом, и который в своей стране был приговорен к пожизненному заключению, — не совершил ли он побег, спрятавшись в сундуке, благодаря великодушию и изобретательности своей жены, и не укрылся ли в Париже, где никто его не беспокоит и не притесняет? Почему ваш итальянец не воспользуется во Франции теми же привилегиями?

— Потому что французское правительство, которое очень мало обеспокоено тем, что может вызвать неудовольствие голландских гомаристов[54] и Мориса Нассау, пожелает понравиться папе, преследуя одну из его жертв. Кампанелла двадцать лет в тюрьме, и, хотя во Франции его жалеют и высоко ценят, ничего не делается для того, чтобы вырвать его из рук палачей; Бог знает, дали ли бы ему сейчас убежище у них под носом!

— Возможно, вы правы, — ответил господин де Кулонь. — Что ж, я одобряю вашу идею помочь бежать вашему другу при малейшей опасности, какая станет угрожать вашему замку; но я думаю, что вы должны были бы искать укрытие, куда он мог бы отправиться в случае тревоги. Позаботились ли вы об этом?

— Да, конечно, — ответил маркиз, — и хочу посоветоваться с вами на этот счет. У вас здесь недалеко есть старый необитаемый дом, который кажется мне еще вполне пригодным для жилья, хотя я никогда в нем не был. Это место достаточно близко от моего дома, чтобы человек, поспешив, мог за час до него добраться. Эти развалины находятся рядом с маленькой фермой, принадлежащей вам, и, если вы отдадите приказ фермерам, чтобы они были готовы, на всякий случай, спрятать и кормить моего несчастного беглеца. Хотите ли вы оказать мне эту услугу?

— Маркиз, — ответил виконт, — вы можете потребовать у меня мою жизнь: она принадлежит вам. Мое имущество, мои люди, мои дома по справедливости в вашем распоряжении. Но все же дайте мне обдумать, подходящее ли место, которое вы имеете в виду, поскольку речь идет о моем старом доме в Брильбо.

— Именно!

— Ну, посмотрим: он стоит очень уединенно, и дороги там отвратительные — это хорошо. Через него не проезжают ни в какой город или местечко: это тоже хорошо. Место принадлежит мне, и прево не позволит себе туда ворваться. К тому же, считается, что в развалинах водятся самые непоседливые и шумные духи, какие только бывают, и по этой причине ни один мародерствующий крестьянин туда не заглядывает, ни один прохожий не останавливается. Все лучше и лучше. Да, я вижу, что вы хорошо выбрали, и хочу сегодня же вечером отправиться туда с вами, чтобы отдать фермерам необходимые распоряжения.

Буа-Доре, со своей стороны, поразмыслив, решил, что лучше будет, если он пойдет туда один, чтобы не вызвать подозрений.

— Я немного знаком с вашими арендаторами, — сказал он. — Они когда-то покупали у меня… сами знаете что!

— Да, да, злюка! — смеясь, сказал виконт. — Они дешево покупали у вас соль! Ну хорошо; идите обратно по этой дороге; вода еще не так прибыла, и вы пройдете, не подвергаясь опасности. Вы как бы случайно скажете Жану Фароде, арендатору, о необходимости прийти ко мне ранним утром; вы взглянете на руины и хорошо осмотрите окрестности, чтобы иметь возможность дать сведения вашему другу; и даже хорошо бы прийти туда тайно следующей ночью, чтобы знать все входы и выходы. Таким образом, если он будет вынужден там укрыться, он сможет, по необходимости, незаметно исчезнуть.

— Договорились, — сказал маркиз, — и примите тысячу благодарностей за покой, который вы доставили моему духу.

Виконт оставил маркиза поужинать; после чего тот, сев в свою карету, с наступлением ночи снова направился в Арс по дороге ничем не лучше той, что вела в Брильбо; это направление было избрано потому, что он не хотел появляться в своей карете, привлекавшей всеобщее внимание, поблизости от этих развалин.

Проявив еще большую осторожность, чем советовал ему господин Робен, он вышел из кареты в четверти лье от того места, которое хотел осмотреть, приказал своим людям потихоньку ехать в Арс, и, вступив на одну из тысячи тропинок, на какие, возможно, никогда не ступала нога господина де Кулоня, но которые были знакомы старому контрабандисту не хуже, чем проходы в его заповеднике, скрылся в сырых лугах, подтянув перед тем выше колен свои высокие сапоги.

Глава сорок вторая

Ночь была довольно теплой и не слишком темной, несмотря на большие черные тучи, которые ветер гнал, открывая в небе длинные разрывы, полные звезд, внезапно смыкавшиеся, чтобы снова образоваться в другом месте.

Говорят, что наши предки — дворяне или мещане — несомненно, были крепче, чем сегодня мы, в то время как наши предки рабочие и крестьяне — напротив, были менее здоровыми.

Так считают старики моей страны, и их взгляды кажутся мне обоснованными: у зажиточных людей была привычка к свежему воздуху и к движению, современная жизнь избавила нас от этого или лишила. Дворянин, который вел образ жизни воина или охотника, до преклонных лет сохранял силу и здоровье. Бедные классы жили хуже и хуже питались, чем в наши дни, не говоря об огромном количестве несчастных, которым совсем нечего было есть и негде жить.

Буа-Доре, несмотря на свои шестьдесят девять лет и на привычку к изнеженности, сохранил хорошее зрение, грудь, не поддающуюся простуде, и достаточно легко ходил по голой земле или мокрой траве.

Несколько раз он поскользнулся у кустов, но ухватился за ветки, как человек, который умеет передвигаться на местности, где неровности почвы однородны на большом пространстве.

Благодаря своей быстрой ходьбе, он за десять минут добрался до фермы в Брильбо.

Зная боязливый и суеверный характер крестьян, он кашлянул и заговорил прежде, чем постучать; затем, постучав, назвал себя, и был принят если не без удивления, то, по крайней мере, без страха.

Хотя участь земледельцев была еще очень жалкой, в Берри она была такой в меньшей степени, говоря в нравственном смысле, поскольку это давно был край внесеньориальных владений, по сравнению со странами рабства. Кроме того, в этой части, которую называют Черной Долиной, материальные ресурсы всегда обеспечивали испольщику или арендатору относительное благополучие, сохранявшее его при больших бедствиях или больших эпидемиях.

В это время лепрозории (приюты для прокаженных) были уже пусты; чума, еще такая частая гостья в Бренне и в окрестностях Буржа, редко свирепствовала в Фромантале. Жилища в Марше и Бурбонне были грязными и смрадными, у нас же — крепкими и хорошо устроенными, как свидетельствует большое число старых сельских домов XI и XV веков, еще стоящих и легко узнаваемых по своим огромным черепичным крышам, камням, обтесанным в форме призмы, окаймляющим двери, и мансардам, над которыми возвышаются большие украшения из терракоты, отделанные мелкими фигурками.[55]

Так что маркиз смог без отвращения войти в жилище фермеров, сесть у очага и несколько минут поговорить.

«Добрый господин», всеми любимый, мог без опаски доверить Жану Фароде и его жене возможную заботу о своем друге, преследуемом, как он сказал, за охотничье правонарушение, и, когда он объявил им, что их хозяин, господин Робен, хочет видеть их на следующее утро, чтобы отдать соответствующие распоряжения, они проявили радость и готовность к повиновению, ответив привычными в этом краю словами искреннего желания и любезности: «Это можно устроить!»

И все же жена Фароде, которую называли Большая Катлин, не могла удержаться от того, чтобы пожалеть того, кому хотя бы одну ночь придется провести в замке Брильбо.

Она твердо верила, что там есть привидения, и ее муж, высмеяв ее, чтобы угодить скептицизму маркиза, в конце концов признался, что предпочел бы умереть, чем войти туда после захода солнца.

— Присутствие моего друга, — сказал маркиз, — надеюсь, успокоит вас, потому что я обещаю вам, что оно прогонит злых духов; но, поскольку вы не слишком боитесь входить туда днем, я прошу вас завтра же положить дров в камин и устроить постель в лучшей комнате.

— Мы отнесем туда все, что надо, дорогой сударь, — ответила Большая Катлин, — но несчастный христианин, который придет туда, глаз не сомкнет. Он всю ночь будет слышать шум и потасовки, как мы это слышим. Господи! И как вы услышите сами, если только захотите подождать один часочек.

— Я не могу ждать, — сказал маркиз, — и к тому же, зная, что я здесь, духи не пошевельнутся. Я хорошо знаю их трусость, потому мне никогда не удавалось услышать в рождественскую ночь голоса, кричащие на верхушке донжона в Брианте, так же, как увидеть двери, открывающиеся сами собой в Мотт-Сейи, и белую даму, которая отдергивает полог постелей у господина Гийома д'Арса.

— Это возможная вещь, господин Сильвен, — с самонадеянным видом сказал арендатор, — что в нашем старом замке есть привидения. Известно, что и в других они могут быть, потому что нет ни одного, где не совершилось бы большое зло, или где бы его не терпели; это причиной тому, что несчастные христиане, телесно страдавшие или подвергавшиеся мучениям в этих домах, возвращаются туда душами, которые стонут и просят молитв или справедливости. Но в замке Брильбо, который никогда не был обитаем, никому не причинили ни хорошего, ни дурного, насколько я знаю.

— Надо думать, — сказала женщина, которая, продолжала разговаривать, проворно прядя пряжу, — что прежний сеньор умер вдали, трагической смертью и в грехе: вы ведь знаете предание Брильбо? Это недолгая история. Один сеньор поднял этот дом до конька кровли, и уехал в святую землю вместе с семерыми своими сыновьями, откуда не вернулся ни он сам, ни один из них. Замок продавали и перепродавали, и никому он был не по вкусу. Думали, что он приносит несчастье в семьи: поэтому во все времена он служил лишь для того, чтобы убирать туда урожай. Его покрыли крышей, которая уже прохудилась, но там есть еще две красивые комнаты и большой зал, такой большой, что два человека, встав в противоположных его концах, едва узнают друг друга.

— Можете ли вы дать мне ключи? — спросил маркиз. — Я хотел бы заглянуть внутрь.

— Ключи — вот они; но, Бога ради, дорогой господин Сильвен, не ходите туда! Это час, в который начинается шабаш.

— Ну какой шабаш, милые мои? — смеясь, сказал маркиз. — Какие они из себя, эти гадкие черти?

— Я никогда их не видел, сударь, и не желаю видеть, — ответил фермер, — но я хорошо слышу их, слишком хорошо слышу! Одни стонут, другие поют. Этот смех, и еще крики, и ругань, и плач до самого рассвета, когда все уносит ветер, потому что там хорошо заперто, и ни один человек не может войти без моего ведома или разрешения.

— Не могут ли это быть ваши батраки с фермы, забавы ради, или какой-нибудь грабитель, чтобы помешать вам обнаружить краденое?

— Нет, сударь, нет! Наши работники и слуги так сильно боятся, что ни за какие деньги вы не заставите их приблизиться к замку на два выстрела из пищали после захода солнца; и вы видите, что они даже не спят больше в нашем доме, потому что говорят, что он слишком близко стоит к проклятой постройке. Они все спят в риге, там, в глубине двора.

— Тем лучше для маленькой тайны, которая появилась у нас с вами сегодня, — сказал маркиз, — но, может быть, тем лучше и для тех, кто изображает привидения с единственной целью обокрасть вас!

— А что они могли бы украсть, господин Сильвен? В замке ничего нет. Когда я увидел, что черт зажигает там огни, я испугался пожара и убрал оттуда весь урожай, кроме нескольких жалких вязанок хвороста и десятка охапок сена и соломы, чтобы не слишком задеть их, потому что говорят, будто домовые очень любят развлекаться среди дров и корма; и в самом деле, я обнаружил беспорядок и следы, как будто там побывали пятьдесят живых существ.

Маркиз знал, что Фароде очень правдив и неспособен сочинить что бы то ни было для того, чтобы избавить себя от оказания услуги.

Так что он начал думать, что, если в старом замке показывались огни, если слышались голоса, и особенно если ноги или тела мяли и разбрасывали корм, в этих событиях было больше действительного, чем бесовского, и что замок, куда арендатор и его жена, как они признались, уже больше шести недель не решались войти, вполне мог уже послужить укрытием нескольким беглецам.

«Вызывают ли они сочувствие или они — злодеи, я хочу их видеть», — сказал он себе.

И, поместив поудобней обнаженную шпагу, держа в одной руке ключи от замка, а в другой — фонарь, он направился через луга к безмолвным руинам.

Фароде, при виде того, как его жена сетует на смелость доброго господина, постыдился оставлять его одного и решился последовать за ним.

Но, когда маркиз перешел неподвижный мост, он увидел, что несчастный крестьянин сильно дрожит, решил, что человек в таком состоянии скорее помешает, чем поможет ему, и попросил его дальше не ходить.

Большая часть замков Черной Долины, даже относящихся к раннему средневековью, расположены в самых глубоких ложбинах, вместо того, чтобы помещаться на возвышенностях, как в Марше или Бурбонне. Это отклонение имеет вполне правдоподобную причину.

В стране, где нет значительных крутых откосов, должны были искать основной способ защиты в водных путях.

Поэтому в Брильбо, как и в Брианте, как в Мотт-Сейи, в Сен-Шартье, в Мотт-де-Пресль, и так далее, замок стоит среди изгибов реки, способной питать своими проточными водами двойной ров, окружающий ограду.

Мост, через который входят за первую из этих стен, очень узкий, и опирается на ряд арок очертаний, колеблющихся между полукруглыми и стрельчатыми.

Весь замок переходной архитектуры: фасад имеет странную форму; двери и окна над лестницей на несколько метров углубились в основную кладку, словно для того, чтобы защититься от внешних нападений.

Верхняя часть здания должна была изгибаться в этом месте, но незаконченная постройка изуродована крышей, не соответствующей зданию.

Маркиз подошел к подножию замка по самой короткой тропе; стены были так разрушены и побиты столькими проломами, рвы были засыпаны в стольких местах, что не было необходимости искать ворота.

Он бесшумно отворил дверь замка, маленькую и низкую под пологой аркой, над которой поднималась украшенная цветами стрелка свода.

Там он наполовину приоткрыл свой фонарь, чтобы видеть, что у него под ногами, вспомнив предупреждения арендатора об осторожности на лестнице.

Глава сорок третья

Маркиз вступил на очень красивую лестницу в форме спирали, шириной на шесть человек и легкую, словно перья веера. Она была сделана из довольно хрупкого белого камня; многие ступеньки совершенно разбиты какой-то упавшей верхней частью здания; но те, что остались, казались только что обтесанными и на них не было ни малейшего следа порчи. При каждом полуобороте спирали начальную ступеньку поддерживали гримасничающее лицо, фантастическое животное или торс вооруженного человека, вылепленные на стене.

Маркиз развлекался рассматриванием этих изображений, казалось, шевелившихся в мерцающем свете его фонаря.

Он поднимался медленно, прислушиваясь на каждой площадке; и, поскольку не слышалось никакого другого шума, кроме ветра в кровле, поскольку двери залов, мимо которых он шел, были заперты на замок, он все больше и больше сомневался в присутствии каких-либо обитателей. Так он добрался до последнего этажа, где находились две комнаты, предназначавшиеся владельцу замка.

В средние века принято было помещаться под самой крышей и ломать лестницу, если понадобится выдержать осаду в собственных покоях, поэтому часто лестницу не доводили до конца, и владелец замка забирался к себе по приставной лесенке, которую затем убирали. Иногда ступеньки последнего этажа умышленно делали такими тонкими, что довольно было нескольких ударов кирки, и они разбивались.

Именно так было в замке Брильбо: но надломы, каких должен был остерегаться маркиз, происхождением своим, как мы и сказали, были обязаны случайностям, и он смог своими длинными ногами, без серьезной опасности, перебраться через эти просветы.

Поскольку в тех двух комнатах, о которых говорил арендатор, должен был, в случае необходимости, жить Люсилио, Буа-Доре первым делом вошел туда, чтобы посмотреть, есть ли там оконные рамы или хотя бы сплошные ставни на окнах. Все окна на лестнице, узкие и глубокие, с каменной скамьей, косо сидящей в проеме, пропускали бурные порывы ветра, от которых он с трудом защищал свой светильник.

Но перед тем, как открыть эти принадлежавшие сеньору комнаты, от которых у него были ключи, маркиз заколебался.

Если замок служил кому-либо убежищем, и этот кто-то находился здесь, то, застигнутый в месте отдыха, он станет обороняться, не дожидаясь объяснений. Так что этот осмотр требовал некоторой осторожности. Маркиз не верил в привидения и тем менее боялся живых, так как не шел к ним с дурными намерениями. Если там прятался какой-то несчастный, кем бы он ни был, маркиз решил оставить его в покое и не выдавать тайну, случайно открытую.

Но первый испуг скрывающегося мог оказаться опасным. Маркиз не произвел почти никакого шума, входя и поднимаясь, поскольку ничто не шелохнулось. Он должен был, насколько возможно, узнать правду, не позволив ни увидеть, ни услышать себя, или, по крайней мере, не показываясь внезапно.

С этой целью он вошел в комнату без двери, где царила самая глубокая тьма, поскольку все окна были забиты досками или заткнуты соломой. Пол был покрыт слоем пыли и измельченного цемента такой толщины, что он гасил шаги, словно зола.

Буа-Доре долго шел, едва видя, куда направляется. Он закрыл свой фонарь, не защищенный ни стеклом, ни рогом, но лишь полуцилиндром из кованой стали, в котором были пробиты маленькие отверстия, по обычаю этого края. Он осмелился снова открыть его, лишь достигнув конца этого огромного помещения, и вполне убедившись, что находится в совершенно спокойном и безмолвном месте.

Тогда он поставил свой светильник на пол перед собой и отступил в большой камин, находившийся рядом с ним.

Там его глаза постепенно привыкли к столь слабому свету в таком обширном пространстве, и маркиз смог различить зал, тянувшийся во всю длину замка.

Он оглядел камин, в котором стоял. Как и все остальное, он был высечен из белого камня, и угловой цоколь, входящий в кладку основания, казался вытесанным накануне, такими свежими были выступы камня; двойной багет рамы был без каких-либо выемок или пятен, как и чистый гербовый щит, венчавший колпак. На самой трубе и в неоштукатуренном очаге не было следов огня, дыма или золы. Неоконченное сооружение никогда не использовалось, это было очевидно. Никто никогда не занимал прежде и теперь эту холодную пустынную комнату.

Убедившись в этом, маркиз осмелился пойти посмотреть вблизи, почему этот огромный неф на половине своей глубины пересекается идущим поперек барьером из досок высотой по грудь. Оказавшись там, он увидел провал. Пол обвалился или был полностью разобран, так же, как и на нижних этажах, во всей этой половине здания, возможно, для того, чтобы удобнее было убирать хлеб.

Взгляд проникал в темное помещение, казавшееся большим, как церковь.

Буа-Доре находился там уже несколько минут, пытаясь составить представление об ансамбле, когда из глубин, которые тщетно исследовал его взгляд, к нему поднялся какой-то стон.

Он вздрогнул, закрыл и спрятал за досками фонарь, затаил дыхание и навострил уши, несколько тугие и способные обмануться в природе звуков.

Не была ли это дверь, ставень, раскачиваемый ветром? Он не прождал и трех минут, как та же жалоба, еще более отчетливая, повторилась, и в то же время ему почудилось, что слабый луч света, исходивший из глубины провала, осветил дно здания, по отношению к нему представлявшее буквально пропасть.

Он встал на колени, чтобы его не увидели, и посмотрел сквозь доски, служившие перилами.

Свет быстро прибавлялся и вскоре сделался достаточно ярким для того, чтобы увидеть или, скорее, угадать в неясной путанице тени и света глубину зала первого этажа, такого же большого, как тот, в котором он находился, но который до того, как обрушились промежуточные этажи, должен был намного больше возвышаться, насколько он мог судить об этом по началу стрелок свода, опиравшихся на консоли, украшенные изображениями животных и фантастических персонажей, большими и сильнее выступающими, чем те, что он уже видел на лестнице.

Вместо всякой обстановки виднелись несколько куч сухого фуража и половицы, стоявшие в глубине в виде загородки, вместе с остатками яслей. Этот нижний этаж долгое время служил стойлом для быков. Среди половиц можно было заметить остатки ярем и сошников. Затем все снова погрузилось во мрак, и свет, поднимаясь, озарил кусок стены, образовывавшей щипец здания, который маркиз видел перед собой на расстоянии сорока футов.

Этот свет, то красноватый, то бледный, шел от невидимого очага, расположенного под сводом нижнего этажа, то есть в неразрушенной части, соответствующей той, откуда маркиз наблюдал эту сумрачную и зыбкую картину.

Вдруг под этим сводом раздался шум дверей, шагов и голосов, и путаница беспокойно движущихся теней, то огромных, то приземистых, обрисовалась на большой стене самым причудливым образом, словно множество людей ходили взад и вперед перед большим очагом.

«Вот это довольно забавная игра в прятки, — подумал маркиз, — и нельзя отрицать, что замок полон блуждающих и говорящих теней. Узнаем, о чем они говорят».

Он послушал; но, среди неясного шума слов, пения, стонов и смеха не смог уловить ни одной фразы, ни даже слова.

Невероятная гулкость свода, отражавшего звуки, как тени, на противоположную стену, смешивала все голоса в один, все обращая в невнятный шорох.

Маркиз не был глухим, но у него была присущая старикам чувствительность слуха: они очень хорошо слышат диапазон умеренных звуков и отчетливо произнесенных слов, но шум, смесь голосов беспокоит и задевает без результата.

Он улавливал лишь модуляции голоса и ничего больше; то грубого и хриплого, казалось, что-то рассказывавшего, то напевающего песню, внезапно прерывавшуюся угрожающими звуками, а затем чистый голос словно насмехался и передразнивал остальных, вызывая бурю неудержимого смеха.

Иногда это были довольно длинные монологи, потом диалоги двоих или троих, и внезапно крики гнева или радости, похожие на рев. В общем, могло быть, что эти люди говорили на языке, которого маркиз не знал.

Он внушил себе, что это всего лишь шайка бродяг или безработных фокусников, живущих кражами и проводящими плохие зимние дни, укрываясь в этих развалинах, а возможно и скрываясь в связи с каким-то преступлением.

Этот смех, эти странные костюмы, вырисовывающиеся перед ним, словно в театре теней, эти длинные речи, эти оживленные разговоры, возможно, имели отношение к занятиям неким шутовским искусством.

«Если бы я находился к ним поближе, — подумал он, — я мог бы позабавиться этим; человека не могут плохо принять в самом дурном обществе, если он войдет, любезно предлагая свой кошелек».

Он снова взял свой фонарь и собирался спуститься, когда разговоры, пение и крики сменились криками животных, такими реальными и так превосходно воспроизведенными, что можно было подумать — задний двор пришел в волнение. Бык, осел, конь, коза, петух, утка и ягненок кричали все разом. Затем все смолкли, словно слушая лай своры, звук рога, все шумы охоты.

Среди всего этого пронзительно кричал ребенок, то ли подражая остальным, то ли испугавшись во сне, и Буа-Доре увидел, как прошла маленькая тень, похожая на ребенка, но двигавшаяся, как обезьяна. Затем появилась большая голова, покрытая чем-то вроде шлема, украшенного султаном, обрисовав на освещенной стене причудливый нос, затем косматая голова, кажется в скуфье, обращавшаяся к длинному силуэту, долго остававшемуся неподвижным, словно статуя.

Когда волнение улеглось, тень огромного распятия крестом перерезала всю стену.

Свет, казалось, переместился, и этот крест стал совсем маленьким; наконец он исчез, и единственное очень четкое изображение появилось на его месте, в то время как замогильный голос монотонно произносил молитву, кажется, ту, что читают над умирающим.

Глава сорок четвертая

Буа-Доре, оставшийся на месте ради забавы, которую предоставляли ему эта фантасмагория и эти странные звуки, начал чувствовать холод, заставлявший его стучать зубами, как только началось это скучное монотонное чтение.

На этот раз, решившись пойти взглянуть, что происходит, он все же задержался, остановленный невероятным сходством, какое явило ему последнее видение.

Оно делалось все более точным и определенным по мере того как заунывный голос произносил свою мрачную молитву, и маркиз, завороженный и неподвижный, не мог отвести от него глаз.

Эта голова, такая узнаваемая по своей короткой стрижке «недовольного» и обрамлявшему ее испанскому «мельничному жернову», по определенным, угловато-изящным чертам, наконец, по особой форме бороды и усов, была головой д'Альвимара, откинутой назад в своем смертном окоченении.

Вначале Буа-Доре отгонял от себя эту мысль; затем она сделалась наваждением, уверенностью, волнением, невыносимым ужасом.

Применительно к себе он никогда не верил в привидения. Он говорил и думал, что, никогда не предав никого смерти из мести или жестокости, мог быть уверен, что ни одна страждущая Или разгневанная душа никогда не посетит его; но, как большинство здравомыслящих людей своего времени, он не отрицал того, что духи возвращаются на землю и людям являются привидения, о свойствах которых рассказывали столько достойных веры особ.

«Этот д'Альвимар действительно умер, — подумал он, — и потрогал его холодные конечности; я видел, как сняли с коня его уже окоченевшее тело. Он в течение недель покоится в земле, и все же я вижу его здесь, я, который не видел ничего сверхъестественного там, где другие видели ужасных призраков. Был ли этот человек, вопреки всякой вероятности, не виновен в преступлении, в котором я обвинил его и за какое покарал? Не упрек ли это моей совести? Не выдумка ли моего мозга? Или холод этих руин охватил меня и смущает? Что бы там ни было, — подумал он затем, — с меня довольно».

И, ощущая головокружение, предвещающее обморок, он дотащился до лестницы. Там он немного пришел в себя и стал увереннее спускаться по разбитой спирали.

Но, оказавшись внизу, он, вместо того, чтобы окрепнуть духом и попытаться проникнуть в комнаты нижнего этажа, не захотел больше ничего видеть и слышать и, подгоняемый невыносимым омерзением, бросился бежать через поля, поверяя сам себе свой страх, и готовый простодушно признаться в нем любому, кто спросит у него отчета.

Он нашел арендатора, который, ни жив ни мертв, ждал его на мосту.

Для славного малого это был героический поступок — остаться там и ждать. Он был неспособен сказать или выслушать что бы то ни было и, лишь вернувшись вместе с маркизом в свой дом, решился расспросить его.

— Ну что, мой бедный дорогой господин Сильвен, — сказал он, — я надеюсь, что вы вдоволь нагляделись на их огни и наслушались их криков! Я уж думал, что вы никогда не вернетесь!

— Это верно, — сказал маркиз, выпив стакан вина, предложенный ему фермершей, который он нашел вовсе не лишним в эту минуту, — что в этих развалинах есть что-то необычное. Я не встретил там ничего способного причинить зло…

— Но все же, мой добрый господин, — сказала Большая Катлин, — вы белее, чем ваши брыжи! Погрейтесь-ка, сударь, чтобы не заболеть.

— Правду сказать, я замерз, — ответил маркиз, — и мне показалось, что я вижу вещи, которых, возможно, не видел вовсе; но ходьба укрепит меня, и я боюсь, что мои домашние забеспокоятся, если я еще задержусь. Доброй ночи вам, добрые люди! Выпейте за мое здоровье.

Он щедро вознаградил их за услужливость и отправился к своей карете, которая ждала его в условленном месте. Аристандр был встревожен, но маркиз заверил его, что ничего неприятного с ним не случилось, и славный возница вообразил, что Адамас ничего не приврал, уверяя, что у хозяина еще бывают любовные приключения.

— Должно быть, на этой ферме, — тихонько сказал он Клиндору по дороге, — есть какая-нибудь хорошенькая пастушка!

Он утвердился в этой остроумной идее, когда его господин запретил ему рассказывать о его прогулке по лугам.

Вместо того чтобы остановиться в Арсе, маркиз велел ехать, прямо в Бриант. Он был удивлен и уже немного стыдился той минуты страха, что заставила его покинуть Брильбо, ничего не узнав.

«Если я об этом заговорю, надо мной станут смеяться, — подумал он. — Будут шептаться, что я заговариваюсь от старости. Лучше никому в этом не признаваться, и, поскольку мне безразлично, кто захватил Брильбо — шайка балаганных фокусников или чародеев, я поищу для Люсилио какое-нибудь другое, более спокойное укрытие».

По мере того, как он приближался к своему дому, его отдохнувший ум вопрошал себя о том, что он испытал.

Его поразило то, что страх охватил его в минуту, когда ничто к тому не располагало, и когда, напротив, он смеялся над проделками этих домовых и над забавной причудливостью их портретов на стене.

Вследствие своих размышлений на эту тему он остановил Аристандра у лугов Шанбона и пешком спустился по короткой тропинке, что вела к хижине Мари-творожницы.

Эта хижина еще существует; в ней еще живут огородники. Это источенный червями домишко, с одного боку к которому пристроена башенка с лестницей, сложенная из камней без раствора. Красивый фруктовый сад, со всех сторон окруженный грубой изгородью и зарослями дикой ежевики, как уверяют, был подарком Мари от господина де Буа-Доре.

Он застал там брата облата[56], делившего монастырское пропитание с любовницей, а та делилась с ним вином и плодами из своего сада.

Впрочем, их союз не был открытым; они соблюдали некоторые предосторожности, чтобы их «не заставили пожениться», и таким образом не отняли льготы инвалида, какими Хромой Жан пользовался в монастыре кармелитов.

— Ничего не бойтесь, друзья мои, — сказал маркиз, нарушивший их уединение. — У нас есть общие секреты, и я только хочу сказать вам два слова…

— Есть, мой капитан! — ответил Хромой Жан, вылезая из-под стола, где прятался. — Я прошу у вас прощения, но я не знал, кто приближается к дому, а на мой счет ходит столько всяких слухов!

— Конечно, совершенно несправедливых! — улыбаясь, сказал маркиз. — Но ответь мне, друг мой; я не виделся с тобой со времени некоего события. Я передал тебе небольшое вознаграждение через Адамаса, которому ты поклялся, что в точности исполнил мои приказания. Сегодня вечером у меня есть минута поговорить с тобой без свидетелей, и я хочу узнать от тебя некоторые подробности того, как ты сделал это дело.

— Что, мой капитан? Не существует двух способов похоронить мертвеца, и я совершил христианские богослужение так же по-христиански, как совершил бы его приор моей общины.

— Я в этом не сомневаюсь, приятель; но был ли ты осторожен?

— Мой капитан сомневается во мне? — воскликнул увечный с чувствительностью, особенно усиливавшейся в нем после ужина.

— Я сомневаюсь не в твоей скромности, Жан, но немного — в твоей ловкости, с какой ты утаил это погребение; поскольку о смерти господина д'Альвимара сегодня известно моим врагам, и все же я не могу усомниться в верности моих людей, равно как и в твоей.

— Увы! Господин маркиз, не только ваши люди были посвящены в тайну, — рассудительно заметила Мари. — Люди господина д'Арса могли проговориться, и кроме того, не искали ли вы в ту ночь человека, которого хотели схватить и который скрылся?

— Это правда; я виню его одного. Я пришел вовсе не за тем, друзья мои, чтобы упрекать вас, но для того, чтобы спросить, где, когда и каким образом вы погребли это тело?

— Где? — спросил Хромой Жан, глядя на Мари. — В нашем саду и, если вы хотите видеть место…

— Меня это не занимает. Но было ли совсем темно или светало?

— Это было около… двух или трех часов ночи, — с некоторой неуверенностью ответил облат, посмотрев снова на рябую старую деву, которая, казалось, взглядом подсказывала ему ответы.

— И никто вас не видел? — снова спросил Буа-Доре, пристально изучая обоих.

Этот вопрос окончательно смутил облата, и маркиз перехватил новые заговорщические взгляды между ним и его подругой.

Для него становилось очевидным, что они опасались быть увиденными, и из страха, что их слова опровергнет достойный доверия свидетель, они не осмеливались описывать подробности того, каким образом они выполнили замысел маркиза.

Буа-Доре поднялся и повелительным тоном повторил вопрос.

— Увы! Мой добрый сеньор, — сказала Мари, упав на колени, — простите этому несчастному, увечному телом и разумом, который, может быть, многовато выпил сегодня вечером и не способен изъясняться как следует!

— Да, простите меня, мой капитан, — прибавил калека, явно растроганный состоянием собственного мозга, и тоже встав на колени.

— Друзья мои, вы обманули меня! — сказал маркиз, решивший добиться у них признания. — Вы вовсе не похоронили сами господина д'Альвимара! Вы испугались, или не решились, или испытали отвращение; вы сообщили господину Пулену…

— Нет, сударь, нет! — с силой воскликнула Мари. — Мы никогда на сделали бы подобной вещи, зная, что господин Пулен против вас! Поскольку вы знаете, что мы ослушались вас, вы должны знать и то, что в этом нет нашей вины, и что сам дьявол в этом замешан.

— Расскажите, что произошло, — продолжал маркиз. — Я хочу знать, скажете ли вы мне правду.

Садовница, уверенная, что маркиз знал об этом больше, чем она сама, очень чистосердечно поведала нижеследующее:

«Когда вы уехали, мой дорогой сударь, первой нашей заботой было перенести этого мертвеца в наш сад, где мы покрыли его большим соломенным щитом; поскольку мне совершенно не хотелось вносить его сюда и я не видела в этом никакой необходимости. Признаюсь, что я очень боялась его, и что для всякого другого, кроме вас, добрый мой господин, я не пожелала бы принимать подобное общество.

Жан назвал меня дурой и смеялся, допивая свой кувшинчик вина, якобы для того, чтобы предохранить себя от ночной прохлады, но вполне возможно, чтобы отогнать от себя печальные мысли, какие всегда приходят в голову при виде мертвеца, каким бы черствым ни было ваше сердце.

Надо признаться вам также в том, что первой заботой этого несчастного Жана, что здесь стоит, было взять то, что находилось в карманах этого покойника и в дорожной сумке, которой был навьючен конь, что принес его сюда… Вы ничего не сказали, и мы подумали, что это причитается нам, и мы сидели здесь и считали на столе деньги, чтобы в точности вернуть все вам, если вы явитесь потребовать их.

Там был довольно большой кошелек, полный золота, и Жан, продолжая пить, с удовольствием на него смотрел и перебирал. Что поделать, сударь! Такие бедные люди, как мы! Так и тянет к этому прикоснуться. И мы строили планы, как распорядиться этим богатством. Жан хотел купить виноградник, а я говорила, что лучше фруктовый сад с плодоносящим орешником; и наполовину смеясь оттого, что видели себя такими богатыми, наполовину споря о том, как поступить с нашим имуществом, мы больше не думали о мертвеце, когда стенные часы пробили четыре часа утра.

— Теперь, — сказала я этому бедняге Жану, — мне уже не страшно, и, поскольку ты не очень ловок со своей деревянной ногой, поскольку ты слегка припадаешь к тому же на здоровую ногу, я хочу помочь тебе выкопать могилу. Я никогда не пожелала зла ни одному живому существу, но, поскольку этот господин мертв, я не желаю ему воскреснуть. Есть такие люди, которые, уходя, приносят пользу оставшимся.

Я должна признать себя виновной в том, дорогой сударь, что это были все молитвы, которые мы — этот негодный Жан и я — произнесли над этим усопшим.

Таким образом, взяв заступ, мы оба вернулись в сад и подняли соломенный щит, под которым спрятали тело. Но каково же было наше удивление, сударь? Под ним ничего не было: у нас украли нашего мертвеца!

И вот мы стали искать, мы все перевернули: ничего, сударь, ничего! Мы думали, что сошли с ума, и что нам приснилось все, что приключилось в ту ночь, и я быстро побежала взглянуть, не были ли деньги видением.

И что же, сударь, если бы здесь не было вас и вы нас не расспрашивали, вы могли бы поверить, что дьявол подшутил над нами: ящик, куда я положила кошелек и драгоценности, был открыт, и все исчезло из дома, пока мы были в саду, как покойник исчез из сада, пока мы были в доме».

Заканчивая этот рассказ, Мари стала горевать о пропаже денег, и облат, только и искавший случая поплакать, стал проливать слишком искренние слезы, чтобы маркиз мог подвергнуть сомнению двойную и странную кражу, совершившуюся в их доме: полного кошелька и «усопшего мертвеца», как жалобно говорила садовница.

Глава сорок пятая

Во время этого дуэта сетований маркиз размышлял.

— Скажите мне, друзья мои, — снова заговорил он. — Не видели ли вы в вашем саду следов ног, а в вашем доме — следов взлома?

— Вначале мы не обратили внимания, — ответила Мари, — мы были слишком взволнованы; но, когда рассвело, мы как можно лучше все осмотрели. В доме не было ничего особенного. Туда могли войти, едва мы повернулись к нему спиной; мы оставили дверь и ящик открытыми, деньги на виду; здесь много нашей вины, увы!

— Значит, — заметил маркиз, — покойный ушел не сам по себе, и у него оказалось не только несколько друзей, чтобы унести его останки, но еще кто-то, чтобы вытащить его деньги и его драгоценности.

— Я предполагаю, сударь, что их было только двое для первого дела, а для последнего — один, который даже не был в согласии с остальными; потому что мы увидели на черноземе наших грядок следы двух пар ног, которые уходили к нашей изгороди, смотрящей на Бриант, и эти ноги, казалось, были обуты в сапога или башмаки, в то время как на песке нашего дворика были как будто следы босых ног, совсем маленьких детских ног, убегавших в сторону города. Но на тропинках уже стояла вода, и мы не могли ничего увидеть за нашей оградой.

Буа-Доре про себя рассуждал так:

«Сбежавший Санчо выследил нас и наблюдал за нами. Затем он отправился к господину Пулену, который кого-то послал или сам пришел вместе с Санчо за телом д'Альвимара, чтобы предать его погребению. Донос идет отсюда. Аббат не посмел, по неизвестной мне причине, показать этот труп своим прихожанам и публично изобличить меня. Возможно, он хотел дать Санчо время скрыться. Что касается денег, какой-нибудь мелкий воришка мог подслушать под дверью, подстеречь, когда они вышли из дома, и воспользоваться обстоятельствами: это мне довольно безразлично».

Затем, еще поразмыслив обо всех этих вещах и задав разнообразные вопросы, которые не привели ни к какому новому прояснению, он сказал:

— Друзья мои, когда мы привезли сюда этого мертвеца, лежащего поперек седла, мы оставили вам сумку, не думая ни о чем другом, кроме того, чтобы избавить наше зрение и руки от всего, что принадлежало нашему врагу. И все же на следующий день, подумав, что в этом чемодане могли находиться интересные для нас документы, мы потребовали их, и вы ответили Адамасу, что там не было ничего, кроме сменной одежды, небольшого количества белья, и никакой бумаги или пергамента.

— Это правда, сударь, — ответила садовница, — и мы можем показать вам еще полную сумку такой, какой она попала к нам. Вор не увидел ее в изножье постели, куда мы ее бросили, или же не захотел себя ею обременять.

Маркиз велел принести ее и убедился в правдивости утверждения.

И все же, пока он изучал и вертел этот предмет, ему показалось, что он нашел потайной карман, ускользнувший от внимания хозяев дома, и ему пришлось распороть его.

Тем он нашел несколько бумаг, которые унес с собой, вознаградив садовницу и калеку за их потерю и приказав им молчать вплоть до новых распоряжений.


Было больше одиннадцати часов, когда маркиз вернулся к себе в большой дом.

Марио не спал: он играл с Лорианой в бирюльки в большой гостиной, не желая ложиться спать, пока не увидит, что его отец вернулся.

Люсилио читал в уголке у огня, не отвлекаясь на детский смех, но чувствуя, как его, посреди его глубокой задумчивости, убаюкивает эта свежая и прелестная музыка, к которой его нежное сердце и восприимчивое к мелодии ухо были особенно чувствительны.

С тех пор как он изображал прорицателя перед его высочеством, дети прозвали его «господин астролог» и дразнили, чтобы вызвать у него улыбку. Любезный ученый улыбался, сколько им было угодно, не отвлекаясь от работы своего ума, поскольку доброжелательность характера и мягкость инстинктов были, если можно так выразиться, неотделимы от его тела и говорили через его прекрасные итальянские глаза, даже когда его душа странствовала в небесных сферах.

Адамас, который, несмотря на то, что обожал своего маленького графа, тосковал до того, что впадал в меланхолию в отсутствие божественного маркиза, слонялся как неприкаянный по лестнице и внутреннему двору, пока не услышал, наконец, звучный топот Пиманты и Скилиндра, и стоны дорожных камней, раздробленных колесами монументальной кареты, словно орехи и давильне.

— Вот едет господин! — воскликнул он, распахнув дверь гостиной с таким шумом и такой радостью, словно маркиз отсутствовал целый год, и побежал в кухню, чтобы самому принести согревающий пунш, составленный из вина и ароматических веществ, тонкое и приятное питье, секрет которого он берег и которому приписывал цветущий вид и крепкое здоровье старого своего хозяина.

Добрый Сильвен поцеловал своего сына и нежно приветствовал свою дочь, пожал руку своего «астролога», выпил подкрепляющее средство, поднесенное славным его слугой, и, удовлетворив таким образом всех своих домашних, протянул ноги почти в самый огонь, велел поставить рядом с собой маленький круглый столик и попросил Люсилио прочесть некоторые бумаги, принесенные им, пока Марио будет, как может, переводить их вслух.

Документы были написаны на испанском языке, в виде заметок, собранных для докладной записки и связанных ремнем. Не было ни адреса, ни печати, ни подписи.

Это был ряд официальных и полуофициальных сведений об умонастроениях во Франции, о предполагаемых или замеченных настроениях некоторых особ, имеющих большее или меньшее значение для испанской политики; об общественном мнении в этом отношений; наконец, своего рода достаточно хорошо сделанная дипломатическая работа, хотя и незаконченная, и частью оставшаяся в черновиках.

Из этого было видно, что д'Альвимар, в эти несколько дней его пребывания в Брианте, не переставал отчитываться перед принцем, министром или неким покровителем в своего рода тайной миссии, очень неблагоприятной для Франции и полной отвращения и презрения к французам всех классов общества, с какими он вступал в сношения.

Эта тщательная критика была неглупой, стало быть — не лишенной интереса. Д'Альвимар обладал проницательным умом и правдоподобно рассуждал. За недостатком высоких и тесных связей, каких желал бы для своего продвижения и придания себе значительности, он ловко истолковывал любое мелкое подмеченное событие, подслушанное или подхваченное мимоходом слово: предположение, слух, соображение первого встречного, где бы он ни находился, все ему годились, и в этой работе, одновременно наивной и коварной, виделась непобедимая склонность и тайное удовлетворение души, полной желчи, зависти и страдания.

Люсилио, который с первых строк догадался о том, какой интерес представляет для маркиза эта находка, поискал среди последних листков и очень скоро нашел вот этот текст, который Марио бегло, почти не задумываясь, перевел, в конце каждой фразы заглядывая прекрасными глазами в глаза учителя, чтобы быстро убедиться перед тем как продолжать, не ошибся ли он в значении слов:

«Что касается пр…. де К…е, я стану действовать таким образом, чтобы приблизиться к его особе; я получил сведения от умного и пронырливого церковнослужителя, который может оказаться полезным.

Запомните имя Пулена, приходского священника в Брианте. Он из Буржа и знает множество вещей, в особенности о вышеупомянутом принце, который весьма жаден до денег и очень слаб в политике; но он пойдет туда, куда толкнет его честолюбие. Его можно завлечь большими надеждами и воспользоваться им, как поступили с Гизами, потому что Конде он лишь по имени, и боится всего и всех.

Поэтому его труднее поймать, чем кажется. Он ни на что не пригоден лично. Его имя все еще полезно. В надежде сделаться королем он готов многое отдать святейшей И…, с тем, чтобы извернуться, если это в его интересах. Говорят, что не остановится перед тем, чтобы отделаться от К… и от его брата, и что, в случае необходимости, можно поразить высоко и сильно благодаря этому жалкому уму и этой слабой руке.

Если ваше мнение таково, что следует укреплять его в той мысли, дайте это знать вашему покорнейшему…»

— Превосходно, превосходно! — воскликнул маркиз. — У нас есть возможность поссорить нашего друга Пулена с его высочеством, и обоих — с памятью этого милого господина д'Альвимара. Богу известно, что я бы хотел оставить в покое этого усопшего; но, если нам грозят отомстить за него, мы предоставим добрым друзьям его, сожалеющим о нем, узнать его поближе.

— Это прекрасно, — сказала благородная госпожа де Бевр, — при условии, если вам удастся доказать, что эти заметки написаны его рукой!

— Действительно, — ответил маркиз. — Иначе у нас нет ничего стоящего. Но, без сомнения, Гийом сможет доставить нам какое-нибудь подписанное им письмо?

— Вероятно; и вам надо побыстрее об этом побеспокоиться, мой маркиз!

— Тогда, — сказал маркиз, целуя ее руку и желая ей спокойной ночи, поскольку она поднялась, чтобы удалиться. — Я завтра снова поеду к Гийому, а пока станем беречь наши доказательства и средства.

Назавтра, проснувшись, маркиз увидел вошедшего к нему Люсилио, который вручил маркизу написанную им для него страницу.

Несчастный немой хотел на время уехать, чтобы не навлечь на своего друга беду, угрожавшую им обоим.

— Нет, нет! — вскричал очень взволнованный Буа-Доре. — Вы не причините мне этой боли, не покидайте меня! Опасность отступила на время, это всем нам доказано, и записки господина д'Альвимара прямо предназначены для того, чтобы окончательно успокоить меня на мой счет. Что касается вас, то поверьте, что вам нечего бояться принца, так удачно объявив ему о смерти фаворита. Впрочем, как бы ни было для вас рискованно оставаться здесь, я думаю, что в другом месте опасность была бы худшей, и именно здесь я смогу действенно защитить или спрятать вас, смотря по событиям, которые произойдут. Не будем терзаться неизвестным, и, если вам тягостно увеличивать затруднительность моего положения, подумайте о том, что без вас воспитание Марио обречено на неудачу и безвозвратно потеряно. Подумайте об услуге, какую оказываете мне, превращая живого ребенка в человека с сердцем и умом, и вы признаете, что ни моим богатством, ни моей жизнью я не мог бы отплатить вам, потому что ни одно, ни другое не стоят знаний и добродетелей, которыми вы делитесь с нами.

Не без труда вырвав у своего друга клятву не покидать Бриант без его согласия, маркиз собирался вернуться в Арс, когда появился Гийом с господином Робеном де Кулонем; последний был очень удивлен тем, что рассказал ему тем же утром его арендатор Фароде, первый — тем, что не получил накануне вечером визита маркиза, объявленного его людьми.

Буа-Доре во всем признался и чистосердечно поведал о видении, какое было у него в Брильбо, все же уверяя, что до появления профиля д'Альвимара на стене, он бы уверен в том, что шум и тени, произведенные вполне реальными существами, ему не пригрезились.

Он был оскорблен, заметив недоверчивую улыбку на лицах обоих своих слушателей; но, когда он рассказал о событиях в доме садовницы и показал заметки д'Альвимара, он увидел, как его друзья вновь сделались серьезными