Book: Замена



Замена

Сергей Цикавый

Замена

Купить книгу "Замена" Цикавый Сергей

Как уже должен будет анцихрист родиться,

всюду будут ученики и учителя;

но то не учителя будут, а мучители;

не ученики, а мученики

А. Свидницкий

Если есть вход, то есть и выход. Так устроено почти все.

Ящик для писем, пылесос, зоопарк, чайник…

Но, конечно, существуют вещи, устроенные иначе.

Например, мышеловка.

Х. Мураками

Немного огня

Святой Георгий горел.

Горел обстоятельно, качественно, словно сложен был не из камня. Пожар виден был только отсюда – с подвесных железных дорог над заливом маркиза де Помбала – тем более, что в этой пустыне зрителей много не нашлось. Вернее сказать, их нашлось всего пятеро: серых, неприметных, почти одинаковых – они смотрели на огонь, уничтожающий древнюю твердыню, и ждали. Разрушенный приливами Лиссабон простирался на мили и мили, за спинами у серых дышал океан, а из пожара вылетали искры.

Вылетали – и скрывались в ночи. Одна искра выросла, развалилась на три пятна света и стала сама – пожаром: громким, рокочущим. Черная машина прошла над посадочной станцией железной дороги, над головами серых людей, мелькнули проблесковые огни. Прошла – и тишина взялась подчищать ее след.

– Отчеты уже поступают, – сказал один из серых.

И снова стало безмолвно, снова дышал океан и догорал неслышный пожар. Далеко на севере зажглась еще одна искра: то шел к станции ночной поезд.

– По первым данным, план оправдывается.

И снова – молчание.

Серые говорили по очереди, говорили в пустоту, словно персонажи рекламных роликов. Они много чего еще сказали – малозначимого и наверняка судьбоносного, важного, опасного. Иначе зачем им было стоять в ночи на изъеденном ржавчиной полустанке, над пустошью, бывшей когда-то столицей. Иначе зачем?

– Зачем?

– Это последние сведения. Их нужно передать лично.

Пожар стихал, и четверо серых ушли к лестнице – вниз, а один остался, оглушенный грохотом подходящего поезда. Ему предстояли три часа в переполненной электричке. Поезд шел над пустыней, собирая рабочих.

* * *

Комната казалась капищем безумца.

Высокое солнце взрезало жалюзи, и его лучи касались огромного жертвенника – стены, испещренной фотографиями, записками и вырезками, распечатками и даже флэшками в виде брелоков. Скотч, булавки, лейкопластырь – человек в сером мог поклясться, что видел даже гвоздь. Увидел – и сейчас же его потерял в мнимом хаосе.

Там, где просвечивались обои, расположились стрелки. Там, где обоев не было видно, – их заменяли нити.

Человек в сером рассматривал этот алтарь, а потом коснулся пальцем размытого снимка в самом центре композиции. Больничный коридор, худая старуха в пижаме, высокий врач. Серый присмотрелся: края фотографии срезали, но все равно было видно, что снимок едва успели спасти из огня.

А старуха оказалась девочкой. Просто седой.

На лестнице послышались шаги, и человек в сером с интересом подумал, какие будут первые слова хозяйки.

– Старк, я вас не звала.

Человек в сером обернулся. Из-за фотографии выпала лента кардиограммы, распрямилась и так и осталась висеть – белый росчерк в полстены.

– Доброе утро, Джоан, – сказал серый. – Простите, такая работа.

Женщина вошла в квартиру и принялась стаскивать тяжелую армейскую куртку. Пахнуло гарью и пылью.

– Я выслала подробный отчет, всё, – сказала она. – Закончили на этом.

– Да, Джоан. На этом – закончили.

– Я уже начала изучать материалы.

Человек в сером покосился на стену и улыбнулся. Солнце полоснуло по его широкой, почти дружелюбной улыбке.

– Вижу.

– Красиво, правда? – спросила женщина, исчезая за дверцей шкафа.

– Вы ведь не забудете это уничтожить?

– Да можете хоть сейчас сжечь.

Человек в сером смотрел, как она переодевается в домашнее, как двигается по комнате. Джоан остановилась, собрала свои длинные волосы в кулак и обнюхала.

– Кошмар. Я иду смывать эту гарь. Если у вас ничего конкретного – до свидания.

– Я хотел спросить, сколько вам понадобится времени на рекондиционирование.

Женщина потрепала хвост волос и еще раз потянула носом воздух.

– Нисколько. И не такая дрянь случается.

– Вы уверены? Строго говоря, вы не обязаны были присутствовать в замке…

Она рассмеялась, и серый напрасно искал в ее легком смехе нотки истерики.

– Перестаньте, Старк. Меня приписали к Келсо, а после такого странно заботиться о душевном здоровье.

– Простите, Джоан. Такая работа.

– Мне нужно пятнадцать минут на душ, и я снова ваша.

Человек в сером кивнул и вытащил из-за борта пиджака конверт, положил на стол. Женщина поскоблила ногтем бумагу и улыбнулась уголком рта. Солнце поднялось немного выше, оно теперь играло пылинками у самого пола.

– В вашем распоряжении три дня, – сказал наконец серый.

– Щедро, – кивнула она. – Служу концерну.

– Вам понравился Лиссабон?

– Очень пустая и очень разрушенная Венеция.

– Говорят, в пылевую бурю здесь красиво. Зимой.

– Огни Святого Эльма, сухая поземка. Еще наверняка замерзшие приливы в каналах… – задумчиво сказала Джоан. – Электрички не ходят, холодно и голодно.

– Вы разбираетесь в прекрасном, мисс Малкольм.

– Служу концерну, – ответила женщина. – Убирайтесь.

– Забыл сказать, Джоан. Вашего подопечного переводят вместе с вами.

Человек в сером искал что-то в ее лице, что-то важное, – должно быть, тревогу, усталость или отвращение, – но видел лишь улыбку.

– Старк, Старк. Я уже поняла это. А вы – невнимательны.

– Увы, Джоан.

– А вы уже получили распределение в Белую группу?

Он кивнул – больше ничего не оставалось. Женщина, пахнущая дымом, знала больше человека в сером. Она двигалась, оставляя за собой нефтяные пятна вещей: жилет, черную водолазку, футляр с ноутбуком.

Когда Малкольм остановилась перед Старком, на ней осталось только белье и майка.

Без одежды женщина была похожа на вешалку – бледную, свитую из толстой проволоки вешалку.

– Надеюсь, в новом лицее не нужна будет пролетарская конспирация?

– Нет. Вы – доктор Джоан Малкольм, физик. Самые широкие полномочия. Вы – всего лишь вы.

Джоан Малкольм постучала указательным пальцем по губам, покосилась на стену-алтарь.

– «Я – это я»?

– Именно.

– Замечательно.

Человек в сером пошел к двери. Щелкнула задвижка в ванную, зашипела вода. Старк еще раз посмотрел на бумажное капище. Солнце сошло с него, матово блестели фотографии и флэшки. Лента кардиограммы полосовала стену, как разметка дорогу.

Мистер Старк, человек в сером, закрыл за собой дверь, и только когда защелка замка вошла в паз, позволил себе выдохнуть. Лестница была не метена со времен Второго сдвига, почти наверняка ее облюбовали поколения котов, но серый человек слышал только один запах.

Гарь.

* * *

Выйдя из душа, Джоан Малкольм пошла прямиком к столику. Она думала о чем-то, шевелила губами, а ладони ее, как корсет, придерживали поясницу – словно готовую вот-вот переломиться. Женщина села, открыла ноутбук и несколькими касаниями разогнала с экрана окна браузеров – оставила только поле текстового документа. Мокрые волосы застили глаза и кололи шею, и она нетерпеливо собрала их в хвост, закусила особенно строптивый локон зубами. Комнату по-пржнему пятнала неубранная одежда, источающая запах пожара, а Джоан гладила клавиши кончиками пальцев, смотрела в чешуйчатую и пеструю стену – в одну точку.

Ей отвечал взгляд беловолосой девочки с обожженного фото.

<Кажется, ты можешь мне помочь. Ты интересная. Ты почему-то всюду: на моей стене, в моей памяти. Чем больше тебя – тем больше вопросов, и это странно, это неправильно.

Ты больна, ты почти мертва уже почти три десятка лет – прямо как эта планета. Но ты почему-то каждое утро встаешь и идешь на работу, ты думаешь и что-то делаешь. В твоем прошлом тайна, в твоем настоящем – кошмар.

И это интересно.

Ты почти мертва, ты больна. Но ты мне поможешь.


05 окт. doc>

1: Теперь ты

Я снова проснулась с головной болью. Действие таблетки закончилось, а значит, мне пора. Пора открыть глаза, пора смотреть, как просачивается утро в щели тяжелых штор. Пора слушать шум крови в висках.

Пора, сказала я себе.

Когда я просыпаюсь от боли, мир всегда одинаковый: тусклый, как выгоревший кинескоп.

«Ты скоро перейдешь на армейские болеутоляющие».

Даже сейчас я помню, кто и когда это сказал. Я могу восстановить до мелочей тот разговор – вплоть до блика света на стакане – только мне это не поможет. «Помощь». Надо всего лишь повернуть голову, всего лишь. На тумбочке у кровати лежит опрокинутая и открытая капсула: я не успела ее вчера закрыть. Уснула. В капсуле – двадцать три серо-голубые таблетки. Двадцать три сеанса двухчасового покоя, ради которого стоит все же повернуть тяжелую звенящую голову. Стоит. Потом – стоит протянуть руку, стоит приподняться и уж точно стоит сесть в кровати. Стоит как можно чаще мысленно повторять «стоит».

В глазах потемнело, потому что совсем рядом с капсулой ожил телефон. Я поняла, что прикусила губу, и поторопилась разжать зубы. Виброзвонок разбудил другие звкуи – звон стакана, шорох спасительных таблеток. В глазах зарябило.

Виброзвонок был одного цвета с моей болью.

Я протянула руку и нашла дрожащий аппарат. Простой кожзаменитель, черный глянец футляра, флип на магнитной застежке. Я держала ладонь на зовущем телефоне, и боль отпускала: она точно знала, что сполна получит свое, ведь вызов не означал ничего, кроме работы.

– Да.

– Соня, это я.

– Я слушаю, директор Куарэ.

– Замена оказалась бесполезна.

– Я поняла.

Я давно поняла, и потому успела убрать от уха трубку, прежде чем в ней начал биться зуммер отбоя. «Давно поняла» – отличная мысль, чтобы как следует проснуться и стиснуть в кулаке маленький серо-голубой кругляш.

Добро пожаловать в новый день.

В туалете я почти пришла в себя. Бачок за ночь сам собой не починился, а вот лампочка светлела на глазах, и электросеть была не при чем: это начинало действовать лекарство. Боль еще билась в голове, стучала в виски, но ее место уверенно занимал белый шум – немножко безразличия, немножко заторможенности. Немножко обычной меня.

«А так и не скажешь», – решила я, рассматривая свое отражение в зеркале. Поводок боли опасно подрагивал: она пряталась, и я все еще боялась даже приоткрыть рот. Со сплошного фона желтоватого кафеля на меня смотрела я сама, и до всех прочих дел стоило исправить одну деталь – глаза.

Или две, потому что сначала нужно умыться.

Не отрывая взгляда от кончика носа, я нашарила пузырек с жидким мылом. Чужие слова шевельнулись в памяти: «Слушай, ну чем ты так пересушиваешь себе кожу? Средством для мытья посуды?»

Обязательно посмотрю на этикетку, Николь. Как-нибудь в другой раз.

Гудящий водоворот уходил в слив, шумел кран – мне даже когда-то объясняли, почему краны шумят. До того я считала, что они должны шуметь, что это их ежеутренняя обязанность – грохотать над самым ухом.

Выпрямляясь, я поняла, что боли больше нет, и поискала взглядом часы: семь двадцать. Я вытирала лицо, следила за секундной стрелкой и ловила ее ритм. Еще около семи тысяч «тик» – и пойдет новый отсчет.

Коробочка с контактными линзами, уже почти пустой флакон с раствором – иногда мне кажется, что я могу смотреть на них бесконечно. Иногда мне кажется, что их лучше выкинуть и прийти на работу, как есть. Подумаешь: всего лишь добавится еще одна кличка.

Подумаешь, повторила я и запрокинула голову, чтобы промыть глаза, посмотреть на потолок сквозь зудящую дымку. Выловила из контейнера первую линзу. Вечная утренняя игра: левый глаз сначала или правый? Я опустила линзу на левый глаз. Противная дрожь, секундное ощущение чужого, а потом тонкая пленка нагрелась и стала родной. Я поморгала, посмотрела на себя в зеркало. Правый глаз был мой: янтарная, с алыми штришками радужка, а левый… Левый глаз тоже был моим – стал моим: темно-серый, почти обычный, настолько обычный, что можно даже сказать: «как у всех».

«Как у некоторых из всех», – поправила я себя и принялась за вторую линзу. Интерес к действу стремительно таял: белый шум в голове набирал обороты, оставляя там только схему привычного маршрута. Кухня (холодильник: на второй полочке банка с джемом; полка у плиты: хлебная нарезка, тостер… Поломанный тостер). Потом платяной шкаф. В шкафу четыре комплекта серых костюмов плюс один запасной в правом углу – все верно, сегодня четверг. Ночную рубашку бросить на спинку стула. Белье – в ящике.

Я одернула пиджак, одернула юбку: шов теперь шел там, где надо. Я вздохнула. Я всячески старалась отсрочить момент, когда надо обернуться к столу, взять материалы на сегодня и, сверившись с расписанием, наконец понять, что меня ждет сегодня.

И только у двери я поняла, что снова не накрасила губы. «Все равно. В портфеле была помада».

Кажется, была.

* * *

На улице шел дождь, и камни брусчатки разделяла паутина воды. Деревья врастали в сплошное облако липкого тумана. Из облака выпадали тяжелые промокшие листья, но куда чаще – просто вода.

На улице стоял безнадежный октябрь.

Я шла по бордюру: каблукам очень не нравился дикий камень брусчатки. Справа показалось преподавательское общежитие, слева – ближний край беговой дорожки. На спицах зонтика, как приклеенные, повисли капли, и я больше смотрела на них, чем под ноги. Капли ведь обязательно упадут, а я – нет.

Капли были куда интереснее.

Всего три занятия, думала я, глядя на каплю. Сонеты Гете в 2-С, сонеты Гете в 2-D и Райнер Мария Рильке в 3-В. Три урока поэзии, замечательной поэзии, которую дети ненавидят. Я слишком люблю лирику, чтобы вести такие уроки.

Подходя к главному корпусу лицея, я твердо знала одно: действие таблетки закончится прямо посреди урока. Но пока впереди меня ждали группки тех, кого не напугал дождь и кто очень хотел с утра курить.

– Здравствуйте, мисс Витглиц!

– Учитель Витглиц, доброе утро!

Англичане, русские, немцы – все они здоровались. Всегда. Они всегда громко здоровались, вонзая иголки прямиком в белый шум, словно пытаясь дотянуться до спрятанной там боли. Особенно японцы: «Уитцугуритцу-сенсей», – это ужасно.

Я кивнула и прошла мимо. Скопления зонтиков задвигались, и я приготовилась к острому комментарию в спину.

– Соня, привет!

Опершись на перила, у самых дверей стояла замдиректора по учебной работе.

– Доброе утро, пани Марущак.

Сложить зонтик, не слушать гогот за спиной.

– Не накурились еще, горе-лицеисты?! – прикрикнула замдиректора. – Занятия начинаются через пять минут.

Я слушала делано бодрые и приветливые ответы о том, что никто не курит, что все уже идут и все всё помнят. Под зонтами завис мокрый тяжелый дым, в приглушенных ответах «для своих» даже я разобрала непечатные комментарии.

Все как всегда.

– Соня, я тебя уволю, если ты не прекратишь называть меня «пани Марущак», поняла? – ухмыльнулась замдиректора и схватила меня за руку. – Живо за мной. Директор хочет тебя видеть.

Все действительно как всегда: дежурная шутка, пальцы на запястье. Дальше будет дежурная встреча в темном кабинете. А я ведь надеялась сегодня отдохнуть – так надеялась, что только сейчас поняла это.

Марущак почти волокла меня по коридору. «Я знаю дорогу». «Я дойду сама». «Вы делаете мне больно». Это все были очень правильные слова, но замдиректора просто считала, что мне нужна поддержка. И она при этом не навязывалась с разговорами и не выспрашивала ничего.

Она хорошая женщина.

– Митников снова отгул попросил, четыре занятия в расписании тасовать, – ворчала Анжела Марущак, цокая каблуками по лестнице. – И этот новенький тебя подвел. А еще у Мовчан снова какие-то проблемы с лекарствами от бессонницы, так что ночные дежурные…

«Не у одной у тебя все плохо», – подбодряла меня Марущак, которая на самом деле была хорошей женщиной. Грустные новости все не заканчивались, а мы уже почти вбежали в короткое учительское крыло. Мы шли между старых дубовых панелей, между дверей кабинетов, – и только что проскочили мимо моего.

Кабинет директора Куарэ находился в тупике, и осветитель над его дверью вечно перегорал.

– Давай, Сонечка, – вздохнула Марущак. – Ты точно в порядке?

– Да, пани Анжела. Спасибо.

Во взгляде женщины было нечто вроде «неужели?», но в полутьме ошибиться несложно. Возможно, она меня просто разглядывала. Я вежливо изучала переносицу замдиректора, почти скрытую тенью челки, и невольно прислушивалась к шуму за дверью. Там, без сомнения, спорили.

– Да, он еще у директора, – сказала Марущак, указывая на дверь. – Посидишь в приемной.

– Хорошо, пани Марущак.

Замдиректора вздохнула. Ей явно нужно было куда-то, но ей туда не хотелось. Вполне возможно, что ее ждало то самое расписание, которое придется перекраивать из-за отпросившегося Константина Митникова. Замдиректора демонстративно зевнула и пожаловалась:

– Представляешь, я его встречала и везла сюда. Поезд в полпятого прибыл. Не выспалась – кошмарище.



Я молчала. Моей реакции не требовалось, а требовалось мое участие. Как плохое оправдание, чтобы отложить работу на потом.

– Симпатичный, кстати, паренек, – мечтательно произнесла женщина. – Только нервный какой-то и злой.

Ни слова о том, подходит ли он лицею. Ни слова о его данных – кроме как о внешних.

Марущак – очень хорошая женщина, но очень увлекающаяся.

– Мне надо идти, – сказала я, указывая на дверь.

– Они же еще разговаривают, – разочаровано сказала Марущак. – Господин директор не теряет надежды его уломать. В конце концов, их первая встреча за восемь лет.

О том, что новый учитель мировой литературы – сын директора Куарэ, я слышала, но не слишком вникала, поскольку слух этот распространяла Фоглайн.

– Понимаю.

На самом деле я ничего не понимала. Директор давно не общался с сыном, никогда о нем не говорил, но теперь рассчитывает нанять его на работу. Можно обсудить несуразицу с замдиректора Марущак, – и она, судя по взгляду, того и ждет, – но это значит завязывать длинный разговор.

Тогда как «понимаю» – это несколько минут, проведенных наедине с отсутствием боли.

– Ладно, иди уже, – вздохнула пани Анжела. – Присядь.

Я открыла дверь в приемную. Секретаря еще не было, но ее компьютер уже включили. Пахло сыростью, забытым на ночь открытым окном и прелой листвой. Я опустилась в прохладное кресло для посетителей. Кожа тоже скрипела, кожа тоже замерзла за ночь, и сидеть было неуютно. С моего зонта капало.

Двойная дверь в кабинет оказалась приоткрыта, так что, даже сосредоточившись на маленькой лужице под сложенным зонтом, я слышала обрывки разговора.

– …и еще раз, отец. Аспирантура в двух вузах, продление гранта в любом из них.

Голос был молодым. Куарэ-младший говорил напористо и резко – даже слишком резко для уверенного в себе человека. Я прислушалась: голос хорошо поставлен – значит, много практики было. Школы? Летние семинары? Или, может, даже доклады на конференциях?

– Очень хорошо, – ответил директор. – Тогда я тоже повторю. Ты рассмотрел сумму оклада?

Куарэ-старший разговаривал сейчас не с сыном. Он разговаривал с подчиненным, который уже его подчиненный, но не желает этого признавать.

Лужица под зонтом увеличивалась. Хотелось одернуть его: фу, плохой, кто это сделал?

– Сумма? – переспросил сын. – Я думал, ты позвал, чтобы поговорить о матери. О ее работе. А ты суешь мне деньги?

– Этот лицей – это и есть продолжение ее работы.

– Ее дело? Мама учила обделенных, учила инвалидов. Это и есть «Образование нового поколения»?

Пауза.

– Ты ничего не знаешь о трудах своей матери, Анатоль.

– Да неужели? А чьими стараниями, не подскажешь?

– Я сохранил память о Инь. Ее дело.

Директор выделил «ее» – как для надоедливого и недалекого ребенка, который не понял с первого раза. Да и с первого ли?

– Вот и расскажи о нем, – посоветовал ребенок. Он уклонялся от прямого столкновения. – Но ты же битый час отговариваешься секретностью, да?

– Я показал тебе именной пакет с грифом – твой пакет. Как только ты будешь принят на работу, сможешь все прочитать.

– Какие могут быть гостайны в образовании? Особо хитрое календарное планирование? Я не знаю зачем, но ты бредишь.

Снова тишина. Я старательно дышала, чувствуя невозможное: ко мне возвращалась боль. Незамеченная за чужими словами, она снова была здесь всего-навсего через тридцать пять минут после приема таблетки.

Стрелки ровно шли себе, запястье подрагивало перед глазами.

«Мне больно», – подумала я, пробуя на вкус ощущение. Ощущение пахло паникой, и тут прозвенел звонок.

Трель, размноженная динамиками, катилась по коридорам лицея. Я почти видела этот старый корпус, где в другом конце здания на этаж выше находился медкабинет. Две минуты до него – или полторы минуты до класса плюс полноценные час двадцать минут занятия.

«Я не занесла в свой кабинет вещи и зонт».

– Я все сказал, сын, – донеслось из-за двери. – Если тебе безразлично дело Инь, убирайся.

– Не угадал. Я убираюсь потому, что мне безразличен такой отец. Всего доброго.

Больно. Больно-больно.

Я встала: сейчас директор выйдет со своим сыном. Значит, надо твердо стоять на ногах.

Дверь распахнулась, выпуская Куарэ-младшего. Парень был высок, во всем джинсовом, нескладен, но его лица я не разглядела. Он запихивал в наплечную сумку тонкий планшетный компьютер, а другой рукой вставлял в ухо пуговку наушника.

Вслед за сыном показался отец.

– Это Соня Витглиц, учитель мировой литературы. Анатоль Куарэ, мой сын.

Я уже не могла рассмотреть его глаза за очками: зрение меня подводило – как и всегда в первые минуты приступа. Куарэ-старший оставил пиджак в кабинете, руки держал в карманах брюк.

«Соня, как твои дела? – Хорошо, профессор Куарэ. – Хорошо, иди в класс».

Вот так это все могло выглядеть, не будь у него сына, а у меня – боли.

– Здравствуйте, мисс Витглиц, – буркнул Куарэ-младший, поднял голову и замер.

«Белые волосы», – поняла я. Это все мои белые волосы.

– Здравствуйте, мсье Куарэ.

Я попыталась поклониться и тотчас же об этом пожалела. Боль плеснула ко лбу, как ртуть, и я покачнулась сильнее, чем хотела.

– Вам нездоровится, Соня? – спросил директор откуда-то снаружи колодца, обитого эхом.

– Все в порядке, господин директор.

Глупо. Как глупо, и как маловажно – переживать о таком.

– Это вас я должен был заменить? – вдруг спросили откуда-то от дверей. «Его зовут Анатоль», – вспомнила я и повернулась к нему.

– Скорее, разгрузить, мсье Куарэ.

Это оказалось неудобно: разговаривать с двумя Куарэ. Это неудобно и больно, больно, больно…

Директор промолчал, но я поняла его немую реплику: «Не нужно отвечать, Соня. Замена бесполезна». Видимо, сын понял смысл молчания точно так же, а поэтому ответил только мне:

– Очень жаль, мисс Витглиц. Выздоравливайте.

«Выздоравливайте»? Это замечательная шутка, Анатоль Куарэ. Я не сказала ничего, ведь нужно было пристально смотреть на перемычку очков господина директора. Через секунду хлопнула дверь.

– Соня.

– Да, профессор?

– Таблетка?

– Она действовала около тридцати пяти минут.

Тишина. Тонкий блик на металле и стекле очков пульсировал в такт ослепительному пульсу. Говорят, у некоторых боль усиливается, только когда пошевелишься. Говорят, некоторые клянут за это судьбу. Готова поменяться ощущениями.

– Иди в медпункт.

«Да, спасибо, директор».

– Нет. В 2-С сегодня эмоциональный контроль. Возможно, после него я смогу дать инструкции ночным дежурным.

– Уверена?

– Да, директор.

Он кивнул и ушел к себе. Я подхватила зонт и пошла наружу – навстречу торопящейся на рабочее место секретарше. «Все правильно. Все совершенно правильно». С зонта капало, в коридоре было темно, секретарша забыла облиться своими омерзительными духами.

Все шло просто великолепно.

Полминуты до моего кабинета – оставить вещи, около сорока секунд до класса. А потом целый час двадцать до шанса что-то изменить в таком глупом и таком болезненном начале дня. Я даже не заметила, как первые полминуты стали двумя, а сорок секунд тянулись уже все шестьдесят.

У лестничного пролета меня окликнули.

– Мисс Витглиц!

«Шестьдесят пять, шестьдесят шесть», – считала я.

Дам контрольную по пройденному материалу, и буду все занятие следить за их реакцией. Я смогу. Я ведь смогу – не впервой.

– Мисс Витглиц, да подождите же!

Я отвернулась от двери класса, где тихо гудели лицеисты, довольные отсутствием учителя. Еще минуты три, и куратор пойдет меня искать. Рядом стоял Анатоль Куарэ и очень серьезно глядел мне в глаза. Сын директора оказался одного со мной роста, слегка небритый и голубоглазый.

– Простите, мисс Витглиц, вам ведь очень плохо, да?

Требовалось срочно ответить, но что-то шло не так. В общем, я просто кивнула.

Он прикрыл глаза, а потом вдруг вымучено улыбнулся:

– И как дети?

Я смотрела на него, не понимая: «Дети? У меня нет детей…» Когда мгновение спустя сквозь боль прорвалось понимание, он уже тряхнул головой:

– А, ладно, чепуха. Тема урока какая?

– Сонеты Гете, – услышала я свой голос.

«Он же ничего не знает!»

– Гете… – задумчиво сказал Куарэ-младший и улыбнулся снова. – «Sollt´ ich mich denn so ganz an sie gewöhnen? Das wäre mir zuletzt doch reine Plage…»[1] Вроде должен справиться. Выздоравливайте, мисс Витглиц. Или, быть может, фройляйн Витглиц?

Он улыбнулся, и за ним закрылась дверь.

«Он же ничего не понимает!» Я огляделась: коридор был пуст. Из стрельчатых окон сочился тусклый свет, а за закрытыми дверями классов пульсировал гул. Странный гул работы – странный потому, что я осталась вне его.

Я опустила гудящую голову и пошла в медпункт.

* * *

В ученическом зале столовой, судя по визгу, кого-то как раз доедали, а учительская часть пустовала: похоже, большинство преподавателей успели позавтракать дома. У неуспевших же, видимо, пропал аппетит. Каша оказалась невкусной. Я размешивала уже третью ложку сахара в водянистой манке. Содержимое тарелки, соответственно, становилось все более сладким и все менее привлекательным на вкус. Левая рука годилась только на то, чтобы подпирать щеку: если не болит голова, значит, плохо гнется локоть, – все просто, все как всегда у меня.

Я потрогала щеку: горячая. После укола до сих пор слегка знобило, зато – никакой боли, зато – никакого тумана, зато – почти на сутки. И следующий такой укол можно делать не раньше, чем через месяц.

Я сидела над невкусной манкой, помешивала ее и считала минуты до того, как примчится с расспросами Фоглайн. Майя Фоглайн была куратором 2-С и – по совместительству – главой клуба сплетниц.

«Три минуты», – подвела итог я, заметив ее у дверей. Классик отнес бы крохотную бодрую шатенку к категории «вечный щенок» – и прогадал бы.

– Привет, Соня. Как самочувствие?

Майя всегда была жизнерадостна. Даже в то утро, когда уборщица нашла ее в коридоре на грани комы.

Меня раздражало то, что она многое делала «для приличия». Вот как, например, сейчас: взяла же зачем-то этот белый чай. Она его никогда не пьет, но на раздаче пока ничего другого нет, а подсаживаться с пустыми руками – это неприлично.

Для Майи.

Словом, Майя – существо настолько непонятное, что я даже не представляю, зачем пытаться ее понять.

– Хорошо. Спасибо.

– Хоро-шо-о? – протянула Фоглайн. – А что ж тебя заменял директорский сын?

Я промолчала: ответ был очевиден настолько, что просто не стоил слов. Вместо этого я сунула в рот ложку каши. «Сладкая. Ужас». Желудок спазмом одобрил мысль.

«Обязательно поешь в следующие час-два, – сказала в моей памяти Николь, стаскивая перчатку. – И завязывай со своими недо-завтраками. Фигуру бережешь, что ли?»

– А он, кстати, прикольный, – с надеждой вздохнула Майя.

Я поощрительно взглянула на нее и запихнула в рот еще одну ложку.

– Вообще, он когда зашел, я уже встала его вывести, – воодушевленно начала Фоглайн. – Встаю такая, а он давай мямлить. Мычал, мычал…

Я вспомнила: «Вроде должен справиться», – вспомнила интонации. Сначала это все, а потом – мычал?

– У него хорошее немецкое произношение, – сказала я.

И немедленно об этом пожалела.

– А, так вы даже разговаривали?

Какая интересная улыбка. Утро, столовая, Соня Витглиц: «Да, разговаривали». Майя Фоглайн, вечер, учительское общежитие: «Она заигрывала с сыном директора прямо перед классом». Я промолчала. Каши оставалось еще много.

– Я-асно! – снова протянула Майя, которую устроило даже отсутствие ответа.

«Меня это удивляет? Нет, это меня не удивляет».

– Ты остановилась на мычании, – напомнила я.

– А, так ну да! – спохватилась куратор. – Я же тебе о чем и говорю. Сначала – дурак дураком, а потом разошелся не на шутку… Слу-ушай! Витглиц, а дай почитать этого самого Гете, а?

Я подняла взгляд, пытаясь понять, что не так. У меня сейчас просили книгу. И вроде даже просила Майя. И это, разумеется, был не сон.

– Нет, ну он так шикарно рассказывал про эти самые семнадцать сонетов, – Фоглайн вздохнула. – Старый поэт, молодая любовь. В жизни ведь ужас, да? Но красиво как получилось!

Да, согласилась я. Красиво. Но книгу дам только электронную.

– Со-ня! Размораживайся.

«Действительно, что это я?» Каша ждала. А Майя сейчас скажет, что если бы она не видела меня на уроках, то считала бы меня…

– Простите, можно?

Гете, семнадцать сонетов. Что же вы такое рассказали в 2-С, Куарэ? Я подняла голову. К счастью, Анатоль подошел с пустыми руками – просто поговорить.

– Присаживайтесь, конечно!

Это была Майя – само воодушевление.

Я рассматривала Куарэ-младшего – на этот раз без жутко кривящей линзы боли. Была банальная и правильная мысль: «Он похож на отца». «Он совсем другой», – была мысль странная, но очень естественная: скулы Анатоля Куарэ мягче, чем у директора, почти девичий подбородок. У решительных людей таких лиц не бывает, сказал бы Джек Лондон. У нерешительных, впрочем, тоже.

Я плохо разбираюсь в людях с первого взгляда. Что значит его небритость? Общую неаккуратность? Богемность? Ему так нравится или ему просто все равно?

И, наконец, почему мне это все интересно?

К счастью, последний вопрос был легким. Ответ на него сейчас суетился внутри моего тела и назывался «кеторолак». Редкое побочное действие – изменение настроения, гиперактивность. Я становлюсь любопытна, зато не болит голова.

– Мисс Витглиц, вам еще плохо?

Я моргнула. Куарэ-младший – небритый, непонятный и вообще странный – смотрел на меня с участием.

– Нет.

– А… Гм, – произнес Анатоль.

Руки он сцепил на столе и поигрывал кистями. Явно жалел, что не взял себе чего-то «для приличия». И кольца у него на пальце не было.

По лицу Маны было видно, что она прямо тут готова просветить новоприбывшего насчет меня и держится только на честном слове и остатках совести. Анатоль смущенно рассмеялся.

– В общем, вы знаете, мне тут у вас даже понравилось. Первый урок так легко прошел…

Я молчала. Ему явно было неудобно, но очень интересно. Он то ли никогда не работал в школе, то ли… То ли. Я действительно плохо разбиралась в малознакомых людях.

– Да-да! – счастливо поддакнула Майя. – Замечательный первый урок! Мне так понравилось, что я вот даже попросила Витглиц…

«Мычание ей, значит, понравилось», – подумала я, переводя взгляд на жизнерадостное лицо куратора Фоглайн.

– Я по Гете учил немецкий. По текстам и аудиокнигам, – серьезно похвастался Куарэ. – Звук «р» в разговорном – это самое сложное. А вот читать – просто.

– А долго учить пришлось? – спросила Майя.

Она устроила щеку на ладони и смотрела на Куарэ сбоку и снизу вверх: убийственная позиция для стрельбы глазами.

– Около полугода, – улыбнулся ей Анатоль.

Я подняла пустую тарелку и встала.

– Э, мисс Витглиц?

Я обернулась. Из-за плеча Анатоля выглядывала недовольная Майя.

– Я остаюсь, – глухо сказал он. – Вам, наверное, стоит знать.

– Почему?

– Но… Вам ведь нужна помощь?

«Не нужна, на самом деле. Хотелось бы, но не нужна. А вот тебе был нужен повод, чтобы заняться делом своей матери».

Майя сделала глазами «О-о-о!» и подскочила со счастливой улыбкой. Вопрос Куарэ был куда лучшей добычей, чем попытка увлечь его с первого взгляда.

– Ну, вы общайтесь, а я засиделась, – затараторила она. – Соня, заскочи заполнить мне журнал, хорошо?

– Да.

В маленькой столовой становилось людно. Учителя, которым нужно было только на второй урок, сходились в поисках чашечки кофе, неоновые лампы становились все тусклее: за окнами разошелся наконец серый осенний день.

– Мисс Витглиц, с вами точно…

– Да, мистер Куарэ.

Мне расхотелось разговаривать с ним. Он не понимал почему, но оставался, наверное, считая, что из-за меня. И это так благородно, что манной каше в желудке становится тесно.

– Вы считаете, что я не справлюсь?

Неожиданно. Мнительность? Пусть будет мнительность.

– Я вас не оцениваю.

«И дайте уже мне уйти».

– Я смог провести урок без подготовки, – вдруг твердо сказал Куарэ и тоже встал. – Не какой-то там доклад – урок, мисс Витглиц. Если бы не один ученик, все было бы идеально.

Знакомое ощущение. Ужасное и знакомое, и этого быть не могло, но это было, потому что Куарэ-младший продолжал:

– …Он так смотрел на меня… Ну, то есть, так слушал, что иногда мне казалось, будто…

– Будто он один в классе, – закончила я, видя, что Анатоль сейчас смутится и замолчит.

Он кивнул. Медленно и удивленно – как при замедленной съемке, а у меня в голове дернулся якорь фантомной боли.

– Идите за мной, – сказала я.

Вопросы «как?», «почему он?..» и все на них похожие – это все потом.

– Зачем? И к-куда?

– В ученическую столовую. Покажите мне этого ученика.

– Но зачем?

Я обернулась:

– Вы знаете, как его зовут?

– Э, нет… Откуда?

– Значит, покажите.

– А если он уже поел? – с раздражением в голосе спросил он. – Мы что, будем его повсюду искать?

– Да.

– А когда найдем – съедим?



– Нет.

Кажется, со мной здоровались. Кажется, кто-то смотрел на новенького, идущего за мной. Я слышала неподражаемый запах столовой – запах, отбивающий напрочь даже самый сильный аппетит. Я слышала шум за дверями в зал для учеников.

– Мисс Витглиц… – неуверенно позвал Куарэ. Иронии в голосе уже не осталось, и это хорошо.

– Мистер Куарэ, вы уже подписали документы?

– Нет, но…

– Тогда просто покажите мне его. И… Лучше уезжайте. Ничего не подписывая.

Анатоль Куарэ смотрел на меня искоса, и я понимала, что очень плохо разбираюсь в людях, потому что теперь он точно останется.

С другой стороны, возможно, я как раз начинала разбираться, потому что на самом деле у него не было выбора.

2: Лихорадка

Каждый вход в класс – это маленькая смерть. Я всегда оставляю что-то на пороге, перед гомоном голосов, на фоне которого обязательно выделяется один. Всегда – один. Там другой мир, и туда надо попасть. К сожалению, надо.

Наверное, для кого-то это рутина – вот так умирать. Умер – и не заметил.

– Добрый день. Садитесь.

Я всегда поворачиваюсь к классу за два шага до учительского стола, но только сегодня обратила на это внимание. Выглядело это открытие примерно так: «Оказывается, я дышу».

Класс – это пространство, и половину своей работы ты выполняешь, грамотно занимая его. Ходить между рядами на контрольной – всего лишь ничтожная часть настоящего умения. Важно уметь смотреть, уметь стоять, чувствовать освещение. Свет крадет часть стереометрии, свет меняет ее, и все выглядит иначе. Учитель, который не реагирует на игру светотени, – это как плохой фотограф: результат есть, но лучше бы его не было.

Если бы я стала учить кого-то педмастерству, я бы начала со слов: «Класс – это пространство». Эти слова, наверное, ничуть не хуже других, ведь я помню свои учебники по педагогике. Их писали люди, ни разу не видевшие школы.

– Осень любили многие поэты, но не все умели видеть в ней руку высшей силы.

И – взять нить тени. Никакой переклички – я знаю их всех в лицо, и, в конце концов, первые минуты – всего лишь вступление. Или я погружу их сейчас в свое пространство, в свою тему, в свой урок, или они погрузят меня в свое пространство.

«Погружение…»

Очень иронично. Наверное, доктор Мовчан именно сейчас рассказывает Куарэ-младшему о микрокосме, персонапрессивном ударе и интрузии. Доктор вряд ли озаботилась аккордами и вступлениями, потому что ее сегодняшняя тема будет для слушателя апокалипсисом.

«Много лишних мыслей. Хватит, Соня».

– Осень – это то, что вы видите за окном.

Ни единого жеста: они все равно невольно повернут головы. Ни грамма внимания кому-то конкретному – это все потом, потом, когда настанет время обсудить, поделиться, проанализировать.

– Вы видите погоду, а поэт увидел там метафору вечности. Увидел возможность соединить невозможное. Рильке – поэт почти неощутимого парадокса.

И пока они еще воспринимают последние слова, пока соединяют значения слов, нужно идти дальше.

– Файл «Осень». Откройте его.

Мне легко. Экраны лэптопов сейчас подсвечивают почти потерявшиеся во вступлении лица. Значит, правильным было все: тон, настрой, перемещение.

«Вы мало жестикулируете, Витглиц».

Возможно, замдиректора. Я непременно учту ваше замечание – как только моя техника перестанет работать.

– Первые три строки. Как вы понимаете эти образы? Какую картину видел поэт?

Тишина, шепоток. Мне интересно, что сейчас произойдет, кто откликнется, как дальше пойдет мой урок. Это самый непредсказуемый момент, потому что одна неудачная шутка, одна глупость – и всю атмосферу, всю игру света и тени придется строить заново. Или превращать урок по лирике в хороший урок по учебнику.

– Ну, он не видел, наверное, откуда падают листья, мисс Витглиц.

Умная и тонкая девочка, прячущая себя за бойкостью, – обычное дело.

Можно сделать замечание за вызывающее «ну» – но не на первом ответе. Потому что это значит порвать рисунок. Грубо, наотмашь. Иногда нужно рвать, когда картина ведет сама себя, когда ход урока определяют ученики. Или когда именно твой урок выявляет одного из Ангелов.

«Интересно, как повел себя Куарэ, когда почувствовал его?»

– Хорошо, Виктория. Прочитайте эти строки вслух.

– «Как бы из дали падают листы, отмахиваясь жестом отрицанья, как будто сад небесный увядает…»

Виктория посредственно читает стихи. А значит, сейчас кто-то почувствует шанс отличиться. И я, если не забуду за своими странными мыслями, поймаю нужный взгляд ревнивой конкурентки. Главное, взять светотень.

Осень за окном добавляла болезненного вдохновения.

Это так легко: вести урок в классе, который уже давно твой, очень давно. В обычной школе выпускной класс – центр внимания. У нас – пустая порода. Каждый ученик уже давно проверен, все они пристально изучены в огне педагогических коллизий, и Ангелов среди них нет – отработанный материал. Счастливчики. Они получат престижный диплом, самые лучшие рекомендации, вступят без тестов в десятки университетов по всему миру. А в придачу – пробуждение среди смятых простыней, в холодном поту, без дыхания. Ровно в два тридцать ночи, всегда в два тридцать. Может, кто-то вспомнит неожиданно выехавших и отчисленных одноклассников, болеющих учителей, постоянные медосмотры.

А еще каждое пробуждение оставляет запах пыли. Старой пыли из влажной непроветренной комнаты. Как будто тебе набивали ею нос.

«Ты себя накручиваешь, Соня. Это все кеторолак».

Меня раскачивало. Мне нужно было держать весь холст урока, следить за развертыванием темы занятия – и думать о странных утренних событиях, о том, что как раз сейчас добрый и отзывчивый Куарэ-младший узнает, где он остался.

«Наверное, я должна чувствовать вину перед ним».

С этой неуместной мыслью я полностью сосредоточилась на уроке.

* * *

В методическом кабинете был самый настоящий камин. Его никогда на моей памяти не топили, но настроение он создавал. Мне очень нравилось сидеть так, чтобы видеть черную пасть и кованую решетку. За нее в шутку складывали ненужные распечатки, и от этого камин выглядел легкомысленно.

Работать в методкабинете было совершенно невозможно, поэтому приходила я сюда только по кураторским делам. Еще здесь лежал журнал взаимопосещений уроков. А еще здесь сохранили при ремонтах якобы дух старины: угол у шкафа с архивом журналов не стали штукатурить, чтобы оставалась видна кладка. В сочетании с камином, сплит-модулем кондиционера и вечными сплетнями получилось претенциозно и глупо.

Мне не нравилось здесь. Камин нравился, остальное – нет. Особенно то, что за общим столом сидели Канадэ и Джулия. Я устроилась в углу и заполняла ведомость, по ходу придумывая виды внеклассной работы. Но на самом деле следила за тем, чтобы написать все в положенные клетки, и невольно проникалась жизнью заведения.

Константин Митников, как оказалось, не болен: он переиграл в платную онлайн-игру и, потеряв кучу денег, ушел в запой. В медпункте уже знают и готовятся проведать его с капельницей.

Маша из 2-В снова ходила во сне.

В общежитии вчера кто-то забыл рыбу на плите. Сковорода кухонная, поэтому неудачливого гурмана не нашли. Хозяева задымленных комнат клянут уличную сырость, косятся друг на друга и обильно облились духами.

– Витглиц, а ты уже видела новенького?

Я подняла голову. Мне оставалось ровно три клетки, и уже можно было идти. Все-таки три – это магическое число.

– Да, – ответила я и снова склонилась над ведомостью. Еще одна клетка. Надежды на прекращение разговора не оставалось: Канадэ и Джулия уже устали друг от друга.

– И как он тебе?

Не люблю общие вопросы. На них надо отвечать странные вещи: «Ой, так нра!», «Ну, ничего так», «Не знаю, не знаю…» Порой мне интересно, что сказали бы коллеги, ответь я когда-нибудь именно таким образом.

И я опять отвлекалась. Снова думала о посторонних вещах.

– Он хорошо говорит.

– А о чем вы разговаривали?

Джулия – самая невредная из всех лицейских сплетниц. Невредная потому, что она сплетница от души.

– О будущем уроке.

«А потом об Ангеле. И он остался из-за меня». И мне бы еще определиться со своим к этому отношением, а заодно узнать, есть ли у меня к этому какое-то отношение.

– Хайцы всем, девочки, – сказала дверь еще до того, как распахнулась.

Ю Джин Ким спас все. Я быстро заполнила оставшиеся клетки и начала собираться. Осталось вытерпеть одно маленькое издевательство – и можно уходить.

– О, ледяная королева! – взвыл Ю, едва не разбивая себе лоб о мою столешницу. – Почти смиренного крошечной улыбкой!..

Сплетницы вежливо хихикнули. Шутка была так себе и старая, она уже не веселила никого, кроме самого физрука, и не доставала даже меня.

– А Соня уже разговаривала с нашим новеньким! – кокетливо улыбаясь, сказала Канадэ.

– Новеньким? – удивился Ю, подходя к общему столу. – Каким еще новеньким?

– У нас новый преподаватель!

– Раз не проставился еще, значит – нет новенького! – отрезал Ю. – Но, девчушки, расскажу я вам по этому поводу такую фигульку. Вот когда меня послали в лагерь в префектуру Тиба…

Слушать историю я не стала. Ничего общего с предыдущим разговором истории Кима обычно не имели – никогда. Закрывая дверь, я спиной чувствовала картинку: Ю сидит уже на столе, помахивая свистком на веревочке. Канадэ преданно смотрит на него, Джулия украдкой бросает взгляд мне вслед. Все сложилось хорошо, потому что физрук Ю Джин Ким – твердая гарантия: «девчушки» точно не смогут обсуждать меня.

На вечер было назначено еще методсовещание, но мне туда идти не обязательно. На улицу, с другой стороны, не слишком хотелось: там накрапывал унылый дождь, там висели низкие облака, почти как у Рильке. А еще мне не хотелось домой.

Я открыла зонт и переступила через лужицу. Капли пальцами постукивали в ткань над головой, им было интересно. Уже шел урок, и внутренний двор лицея пустовал, только дождь шумел сильнее в просторном колодце. Мутно блестели окна, крыша упиралась прямо в небо. Наверное, упиралась, потому что я не хотела подставлять лицо дождю, чтобы проверить это. Меня вполне устраивало именно такое представление о «сегодня» – противном дне, просто омерзительном, но вся беда в том, что именно в этот безликий день мне протянули руку. И весь остаток сегодняшней осенней серости будет лишен боли.

Дождь все шел и шел, я все шла и шла, думая о том, как странно получилось. А потом увидела бредущего по соседней аллее Куарэ, Куарэ-младшего, мсье Куарэ.

«Мсье Куарэ. Я буду называть его так».

Его джинсовый костюм промок насквозь, а он брел, будто на прогулке, и дождь заливал ему лицо, и капли, свисающие с носа, обновлялись очень-очень быстро. Конечно, я не видела таких подробностей, но иногда и не надо видеть.

Нет, лучше так: иногда и не стоит видеть.

Три часа назад он был уверен, что человек остается единственным разумным видом на планете Земля. Что Второй сдвиг тридцатилетней давности остался в тридцатилетней давности и на страницах диссертаций. Что лицей в глуши – это просто лицей в глуши… Хотя лицей не был «просто»: это изначально был неприятный ему лицей с нелюбимым отцом.

И снова – это все неважно. Три часа назад Куарэ твердо знал, куда он приехал, как устроен этот мир, – и мне его жаль. Наверное, стоило подойти к нему, потому что в какой-то мере он пережил эти три часа из-за меня. И его ждало еще много страшных часов.

«Во-первых, Соня, тебе не о чем с ним говорить. Во-вторых, ты – повод, чтобы принять вызов отца и дело матери. Чтобы сохранить лицо».

– Мисс Витглиц!

Я повернула голову. Куарэ шел ко мне – напрямик, прямо по ржавому болоту из земли и палой листвы. Он оскальзывался, спотыкался, но все равно шел, убирая со лба раскисшие волосы.

Мысль: «Он меня убьет», – была глупая. Но она была.

– Витглиц, подождите!

Он остановился в метре от меня, старательно облизывая губы. У него странный взгляд, показалось мне. Рассказ доктора Мовчан основательно потрепал его – успешного аспиранта, получившего гранты и выучившего немецкий за полгода.

– Эм, Витглиц, вы как?

Я моргнула. Вопрос был потрясающим: я стояла под зонтом, вся в сухом, и я шла домой. У меня ничего не болело – чего он, конечно, не мог знать точно. Вот только учитывая его собственный вид, вопрос «как вы» был нечеловеческим позерством.

«Или проявлением шока», – с опозданием поняла я.

– Хорошо. Спасибо.

Он кивнул, рассматривая мое лицо. Это был очень неприятный блуждающий взгляд, о котором говорят еще «горячечный». Зонтик предлагать было уже поздно, он промок до нитки, и я только по взгляду поняла, что именно сообщила ему доктор Анастасия Мовчан.

Мсье Куарэ ведь навоображал себе, что после его открытия будут изучать и убьют ребенка. Вернее, про «изучать и убьют» он, конечно, прав, а вот смириться с тем, что ребенок – это не представитель homo sapiens, просто не успел. Не смог. Не поверил.

«И не поверит. Пока не увидит сам».

– Вы ведь все знали? – спросил Куарэ. – Потому предлагали уезжать?

Я молчала. Говорить не стоило, сказать что-то хотелось, и я молчала.

– Скажите, как это, жить с таким? – спросил он совершенно ровно. – С вот этим всем? Да еще когда такая херовая погода?

– Погода не всегда такая.

Мсье Куарэ замолчал, и взгляд начал серьезно жечь мне лицо. Я смотрела в ответ: а что мне еще было делать?

– Я вижу нелюдей, – вдруг сказал Куарэ. Потом хлопнул себя по бедрам, согнулся и крикнул громче: – И я буду по контракту учить нелюдей! Не-лю-дей!!

Истерика. Ему не могли так сказать, – значит, это истерика. Это пройдет, мне надо только выслушать и стоять спокойно, пока пальцы дождя нервно барабанят в зонт. Он всего лишь медиум, пусть это и странное совпадение: сын директора – вдруг медиум. Ему придется привыкнуть, и он привыкнет: видеть их, следить за их синей жизнью, понимать, что вот-вот микрокосм развернется – и в мире станет человеком меньше, а Ангелом – больше.

«Тебе просто не повезло, мсье Куарэ. Твой первый день – и такой оглушительно провальный успех».

– Боже, я болен, – выдохнул Куарэ. – Я всего лишь болен, но даже этого, оказывается, мало. Да, мисс Витглиц?

Болен. Он сейчас сказал «болен». Он сказал и продолжает говорить.

– «Э»…«э»-какая-то там атропатома, – проскрипел он, и пальцы дождя забрались мне в голову. Туда, где и находилась эта болезнь – одна на двоих.

– Экструзивная L-астроцитома, – поправила я машинально.

– Да какая, к черту, разница! – сказал он со стоном. – Эта «ELA» – это рак, рак мозга, как ни назови его! И мне, чтобы об этом узнать, надо подписать…

Его голос уплывал куда-то вдаль, в дождь, а на смену ему приходили странные слова другого Куарэ – директора Куарэ.

«…Громко тикали часы, в полированной поверхности стола отражался потолок. Директор сидел в тени, и говорила его голосом какая-то глыба тьмы.

– Тебе становится хуже, Соня.

– Я все еще могу работать, директор.

Я дышала сочащимися отовсюду чернилами и ждала ответа на свой вопрос, который – не совсем вопрос.

– Можешь.

– И я могу идти?

– Да».

А вскоре после этого он упомянул о «замене» – о помощи второго учителя, как думала я. А директор Куарэ думал о полной замене. О том, что мое место займет другой. О том, что терпеть головные боли станет бессмысленно.

– Витглиц, вы вообще где?!

Он прищелкнул пальцами почти у моего носа – обидный, наверное, жест.

Я отвернулась и пошла прочь. Ему нужно поговорить с кем-то из наших штатных психиатров, выпить за приезд с нашими штатными алкоголикам. «Проставиться» Ю Джин Киму. А мне – мне нужно побыть одной. Привыкнуть к… Очень многим мыслям.

* * *

Они начали рождаться после Второго сдвига.

Люди пережили первый временной сдвиг, пожертвовав семью процентами населения планеты. Вот просто так: Земля потеряла семнадцать минут времени, и за эти семнадцать минут произошло очень многое. Очень. Аномалии в Европе – та же Черноморская осцилляция, две войны, ядерное оружие…

Я листала результаты поисковой системы и без труда дополняла прорехи, вырезанные цензурой. Ключевые слова – «Ангелы, сдвиг, время, дети» – это целый ворох таких прорех и гарантированный вызов в службу безопасности.

«Мисс Витглиц, какие веб-страницы вы вчера просматривали?»

Это будет завтра. Сегодня есть еще один человек, который приобщился к этой истории.

Второй сдвиг год спустя был совсем иным. Никто не пропал, не возникло новых Осцилляций, но зато после него стали рождаться необычные дети. Позднее их назовут Ангелами.

Я сидела с ногами на стуле. Монитор тлел потихоньку, свет вокруг не горел, за окном шелестела осень. С экрана на меня смотрели мифы, легенды, желтая пресса и баннеры порносайтов. Какие еще баннеры могут быть на страницах разных «очевидное – невероятное», «мистика-точка-ком» и «городские-легенды-точка-нет»?

Размытые фотографии Ангелов в терминальной фазе – как ни странно, самые настоящие фотографии. Целое море воспоминаний выживших в зоне пробуждения сверхчеловека – а вот это ложь. Не бывает там выживших.

Дождь барабанил, спина болела от неудобной позы, а я листала сайты, находя все больше выдумки. Правду старательно вычеркивали и вымарывали из сети. Во всяком случае, ее там стало меньше за последние два года, – и это было очень хорошо.

Еще ключевые слова не выводили на концерн «Соул» и его сеть учебных заведений. И это тоже казалось хорошим знаком. Я не знала, какая мне разница, но мне нравилось.

Я потянулась, подтащила ближе к стулу обогреватель.

«Замерзла».

Мерзли руки, и это плохо, особенно в свете того, что моя замена уже здесь. Я вспомнила о замене и встала: хочу чаю, не хочу больше читать сказки. Хочу умную книгу, проверить форум и спать.

Большое кухонное окно смотрело в непроглядный октябрьский вечер. Когда-то давно, прочитав какую-то книгу, я мечтала о таком: чтобы за плитой и разделочным столом – сразу окно. Окно в моих мечтах выходило на что-то светлое, а за спиной кто-то весело смеялся.

Смех.

Смех похож на тонкие ножи, на шила, которые входят в сердце. Я их больше додумываю, чем чувствую, но сердце останавливается. Смех пахнет паникой. Там, в моих мечтах, за спиной всегда звучал детский смех. Здесь, в лицее… Здесь он тоже звучит. Иногда – слишком близко, слишком обидно. И от этого совершенно не весело.

Я поставила чайник, вспомнила, что он пустой, и торопливо открыла кран.

«Остановимся на этом. Просто остановимся».

В конце концов, или все плохо, или очень плохо. Надо помнить, что пока я могу быть проводником, меня не уволят. С другой стороны, появление еще одного проводника означает, что я скоро умру.

«Может означать», – поправила я себя, устраиваясь на стуле. Я гладила обогреватель, как кошку, открывала новую вкладку в браузере, и мыслям в голове становилось неудобно. Скорее бы головная боль вернулась: с ней проще. С ней не нужно плодить сомнений, предположений. Не нужно думать – достаточно знать и действовать.

Сын директора болен астроцитомой, подумала я, вводя логин и пароль. Это ужасное совпадение: ужасно символичное, ужасно интересное, ужасно… Ужасно ужасное. Оказывается, и так бывает. Потом я обнаружила две жалобы и на пару минут забыла о мсье Куарэ и тоскливой замене.

Увы, это были всего лишь некорректное обсуждение и фотография с высокой зернистостью. Именно что пара минут. Опять «+heGiF+Ed0nE» со своим хамством и опять какой-то новичок, который решил, что этот форум – свалка брака. Я выставила пользователям предупреждения и бегло просмотрела свойства злополучного фото. Камера у новичка была посредственная, чувство кадра отсутствовало напрочь, а ручные настройки… Они были, к сожалению. Удалить, открыть «новое личное сообщение», открыть рядом тему «Общие рекомендации» – и «копировать – вставить». Отправить сообщение.

Копировать – вставить.

Я пошла на кухню за чаем, думая о том, что было бы здорово не учить предполагаемых Ангелов, а испытывать их непрестанным «copy – past». Просто чтобы не привыкать. Не думать о них как о людях. Если бы можно было сделать этот лицей сетевым, отправлять сообщения аватарам и никнеймам. Если бы можно было вызывать вертолеты Белой группы к далеким-далеким анонимам.

«Я буду учить нелюдей!» – вспомнилось мне.

Нет, мсье Куарэ. Не так. Если бы был точный критерий отбора Ангелов, не было бы нужды в этой агонии. В этой болезненной школе, которую рекламируют как элитарную, передовую, экспериментальную. Лицей программы «Образование нового поколения» гордится своими результатами: успешные поэты, музыканты, программисты. В другом отчете идут иные данные, тоже образцовые: мимо системы не прошел ни один Ангел.

Мы получаем подозреваемых, учим детей и останавливаем Ангелов. И если никто не забудет об опустошенной породе, о тех самых чистых, но бесполезных людях, мы выпустим успешных творцов. Только в поэзиях выпускников шуршит пыль, в музыке дрожат капли холодного пота, гремит крик ночного кошмара, а программисты создают то, чего и сами не понимают.

Порой мне кажется, что лицей напрасно кого-то выпускает. Это «порой», как правило, совпадает с отсутствием боли – вот как сейчас. Потому я ненавижу чувствовать себя здоровой. Это так обманывает, это возвращает привычку думать не по-больному. Ущербная, наивная привычка.

Наверное, мсье Куарэ сегодня изолируют, чтобы не было неудобных пьяных разговоров.

Я почему-то решила, что он пьет.

Монитор светился сквозь душистый чайный пар. Где-то очень далеко друг от друга десятка полтора человек писали обидные сообщения, обсуждая гибридные фотоаппараты. Зрела очередная священная война, но это был не мой раздел форума.

Я выключила компьютер, вспомнила, что снова не разобралась с шумящим и подтекающим бачком. Вспомнила, что не поставила стирку и что материалы прошлого методсовещания еще предстоит разобрать. На часах уже почти восемь вечера, и чтение хорошей книги откладывается, поняла я. Ведь потом вспомнится подготовка на завтра, потом – достирает машинка, и всю синтетику можно – а значит, надо – прогладить.

За окном шумел дождь, мой настоящий вечер только-только начинался, а до головной боли оставалось около шести часов.

* * *

Я открыла глаза и сняла с груди электронную книгу. Прибор разрядился: я снова заснула за чтением. «Плохо. Интересно, сохранил ли он на этот раз закладку?» В голове пока что было ясно – так, покалывало немного, но в сторону таблеток смотреть еще не хотелось.

Повернув голову, я увидела, что проснулась за несколько минут до сигнала будильника. Что в комнате чисто, что я даже помыла чашку, а не оставила ее у компьютера, как обычно. В расписании над столом значился только один урок, и он был не первый и даже не второй. Щель между шторами подсвечивал солнечный блик.

«Все хорошо, Соня. Доброе утро».

И только когда я подняла голову над подушкой, в голове будто бы с шумом разорвался тетрадный лист – медленно, оглушительно, бесконечно.

Все было хорошо – и все как всегда.

* * *

Закрывая за собой домик, я увидела, что к двери приклеена табличка из картона с единственным словом: «Старуха». Простой кусок картона на уровне глаз. Я потрогала его ключом: записка разбухла от влаги и клея и легко отделялась от двери. Приклеили ее, скорее всего, рано поутру, и сделано это было единственно для меня.

И еще для скрытой камеры наблюдения, о которой лицеист не знал. Я оторвала табличку, смяла ее и представила, как прихожу в диспетчерский пункт и прошу проверить, кто был у моей двери этим утром.

«Весело», – подумала я и пошла в лицей.

Солнце пробивалось сквозь почти облезлый парк, блестело в каждой капле воды. У меня болела голова, карман все сильнее оттягивала баночка с таблетками, которые, увы, не в силах вернуть настроение. «Старуха». Цепочка памяти дернулась, потянулась в прошлое: «Бессмертная», «Эта», «Белоголовка», «Ты-умрешь»…

Потом была стая курильщиков у входа, были приветствия, отзывающиеся в голове надрывами все той же бумаги. И я знала, что ученик, приклеивший к двери табличку, точно здесь, иначе нет никакого смысла: просто испортить мне настроение – это слишком по-взрослому. Ученику еще нужно насладиться полученным результатом, даже если он знает, что не увидит результата.

Но кое в чем он не ошибся: табличка меня задела.

Обида вертлявым комком засела в горле, как начинающийся кашель. Будто мало мне головной боли. Я шла к входу, и ученики затихали. «Это просто твой взгляд, – пришло в голову мне. – Перестань так пристально на них смотреть». Я перестала и пошла подниматься по ступенькам.

Слишком быстро.

Уже у самых дверей в кармане ожил мобильный телефон.

– Соня.

– Да, директор.

– Зайди.

В коридорах было людно. Лицеисты висели на подоконниках, жмурясь и улыбаясь. Солнечный осенний пейзаж за окнами, волглая тень самого учебного корпуса – и лес, лес и горы до самого горизонта. Психологи утверждают, что это очень полезный пейзаж. Он умиротворяет, мотивирует и настраивает на действие. Солнечным днем – одним из последних таких дней этого года – вид за окном настраивает только на побег с занятий.

– Доброе утро, учитель Витглиц!

– Мисс Витглиц! Здравствуйте!

Они кричали так искренне – ни у кого из них сегодня не было моего урока.

Я кивала и шла в административное крыло. Радость, свет, погожий день – это раздражало. У двери приемной директора Куарэ я позволила себе вдох чуть глубже, чем обычно, а пальцами стиснула в кармане капсулу с таблетками.

Бумага в голове рвалась и рвалась.

Ручка: повернуть, потянуть.

– Доброе утро, меня вызвал директор.

Ая уже сидела на месте, и ее окружало облако духов. Наверное, такова ее личная зона комфорта – пугающе объемная с утра.

– Да, Витглиц-сан, проходите.

«Она со мной не поздоровалась», – отметила я и открыла дверь в кабинет.

– Доброе утро, директор.

– Садись.

Я села у двери. В кабинете были закрыты все жалюзи, приспущены шторы. Директор Куарэ еще не включал свет – или уже погасил его.

– Как ты уже знаешь, мой сын подписал все документы и теперь работает с нами.

Он потянул со стола очки и надел их – затемненные очки в затемненном кабинете.

– Да, директор.

– Он сейчас временно под наблюдением врачей. Мы начинаем готовить его как проводника.

– Зачем?

Я прикрыла глаза и с силой сжала капсулу. Что я делаю?

Директор молчал, видимо, тоже понимая, что что-то не так. Что-то совсем не так, и если Куарэ только удивлен, то я…

– Твоя ELA уже месяц балансирует между второй и третьей стадией.

Куарэ взял со стола какие-то бумаги и поправил очки, а мне понадобилось около двадцати секунд, чтобы додумать все остальное и понять, что аудиенция окончена. Я уходила из кабинета директора с единственной положительной информацией: пока я жива, буду работать. За пределами лицея, в огромном мире многие почли бы за счастье такие условия.

На переход от первой стадии ко второй я потратила больше двух десятков лет. Уникум. «Бессмертная».

«Меня это радует? Нет, меня это не радует». Духи Аи на прощанье хлестнули по ноздрям.

* * *

– Мисс Витглиц, зайдите, пожалуйста.

Я оглянулась. Среди торопящихся и громких – о, каких громких! – учеников маячила Майя. Перехватив выскальзывающие из-под руки тетради, я пошла к ней.

– Заскочи ко мне, ага?

Сплетни? Нет, слишком серьезное лицо.

Кабинет куратора – это клетушка с полками, заставленными разнообразными данными на самых разных носителях. Фоглайн упала на свой стул и указала на другой. Она поерзала, протянула руку и не глядя вытащила из стеллажа папку.

– Мне тут отчет один вернули. Ведомство Спрюэнса. Ну, ты понимаешь.

Что здесь было не понять? Если ведомство доктора Спрюэнса, то это психолого-педагогическая характеристика класса – стандартная выборка из учительских данных, ужас каждого куратора. Я села. В кабинете Майи пахло кофе и слежавшимся пластиком. Двери, ведущие в класс, она закрывать не стала: 2-С сейчас бегал на физподготовке.

– Во, вот, смотри.

Я послушно протянула руку и взяла подшитые листы. Свою часть этого отчета я заполнила с утра на пустом уроке, сразу после встречи с директором.

«Она успела сдать, и ей его вернули. Оперативно». А потом я увидела то, о чем говорила куратор.

– Ты, конечно, не подумай, – самокритично сообщила Фоглайн. Тон был искренним и покаянным. – Это не единственная причина, почему вернули отчет, но…

В колонке «валидность» стояли ошибочные данные: я перепутала столбцы в таблице, когда переписывала из своей ведомости.

– Ерунда, Соня! Пять минут позора – и все будет как надо, – рассмеялась Фоглайн. – Ты тут сиди, заполняй, а я это, ага?

Я видела только клетки, только белое и черное. Боль в голове закончила рвать бумагу: теперь там кто-то натужно раздирал листовой металл.

«Я ошиблась. Я ошиблась. Я ошиблась…»

* * *

Зеркало в туалете отражало маску. У маски были серые глаза и не было мимики, маска висела ровно, смотрела на себя и прижимала к краю раковины капсулу с таблетками. Мне надо было выпить лекарство от головной боли еще с утра.

«Твоя ELA уже месяц балансирует между второй и третьей стадией».

Эти слова директора словно запустили окончательный распад. Рак не перестал быть моим оружием, но стал настоящей болезнью. Со всеми сопутствующими проявлениями. Наверное такое лицо не может быть у умирающего: неподвижное, равнодушное, пустое. Меня раздражало это лицо, раздражал режущий свет. Я просто хотела, чтобы все было как раньше, чтобы никто не приехал на замену, чтобы просто болела голова – как и всю мою жизнь.

Я мысленно обрила себе голову. Седые волосы – невелика потеря, пускай и бессмысленная. Можно попытаться оттянуть агонию, постараться убить то, что делало меня полезной и убивало меня саму. Можно, можно, можно – можно только мечтать о разрешении на химиотерапию.

Звук рвущейся жести. Мне плохо.

Зеркало начало изменяться: его гладь плыла, как ртуть, тяжелыми волнами, что-то трепало за края отражение, вдруг ставшее жидким.

«Меня сейчас стошнит. Вот прямо сейчас».

* * *

Я закрыла за собой дверь (никаких новых табличек), зажгла свет и села на пол. Таблетка работала полчаса, почти как в прошлый раз. Я старательно убеждала себя, что слабость в коленях – это все усталость. Это незапланированный отчет на совещании, это рвущийся в голове металл. Это день, ставший одной сплошной ошибкой.

Яркий, хороший солнечный день, день, когда жалко оставлять фотоаппарат в кофре.

В кухонном окне день уже угасал, но небо по-прежнему было ослепительно-глубоким, похожим на звук родниковой воды. «Я окончательно путаюсь в восприятии».

Довершением всех бед была случайная встреча с Петером Малкуши. Второклассник, опознанный вчера как Ангел, шел куда-то по своим делам, торопился, размахивая портфелем. Я смотрела на него и не могла понять, что не так. «Микрокосм». Он вчера открылся, сделал шаг – пусть и крошечный – к своей сущности. Долговязый подросток уже повернул за угол, а я не могла опомниться: я не видела ничего, хоть и смотрела на него почти в упор. Я могла бы убить его на месте, но… Ничего.

«Ты накручиваешь себя, Соня».

Хорошо. Я огладила щеки и прикрыла глаза, вспоминая по-настоящему. Разумеется, я видела. Видела, как колеблется пространство вокруг лицеиста, но если бы я не знала, что он Ангел, – никогда бы не определила его сама.

Коробочка с комплексным обедом осталась стоять в микроволновке. Наверное. Я разогрела, но так и не вернула ее в холодильник.

Бездумное листание страниц в интернете – это лучший убийца времени, которого осталось и так немного. Просто поразительно, сколько бессодержательных, но магнитных страниц в сети. К семи вечера я случайно открыла свой форум цифровой фотографии.

Логин, пароль. «Получено новое личное сообщение».

Я смутно вспомнила вчерашнее зернистое фото и невыразительный никнейм.

<Ты тупая сука! Я срал на ваши дибильные советы по ностройке!1 Я диржу камеру уже почти год, и вылаживаю то, что хочу, ясно? Нахера ты мне вобще писала?..>

«Он даже не понял, что я модератор». Что-то мешало дочитать до конца поток тупости и ошибок. Почему-то больно было сглотнуть и застило глаза. Линза сдвинулась? Я моргнула, и по щеке потекло теплое.

Опомнилась я только от тянущей боли внизу живота. Вытирая слезы, я смотрела в экран, по которому плавали часы с календарем. Боль пульсировала, и первой мыслью было: «Мало того, что в голове…» Потом я словно впервые рассмотрела дату, потом вспомнила весь сегодняшний день.

День, большая часть ужасов которого укладывается в три буквы: ПМС.

Я поводила мышкой, забанила хама по ай-пи адресу и пошла греть обед.

«В конце концов, надо нормально поесть».

3: Смутные дни

Мне не спалось. Я засыпала и просыпалась три раза, и на четвертый уже казалось, что мне снилось, будто я хочу спать. За окном бормотала о своем ночь: с гор, шелестя, спускалась осень.

Она уже больше месяца все спускалась, спускалась…

Незаметно начавшийся учебный год воровал дни, больше посетителей становилось на форуме. Я смотрела в потолок, слушала неизменное повизгивание боли и думала о том, что хорошо бы укрыться еще одним одеялом, что осень удалась, а снотворное поверх обезболивающего – это было бы уже слишком.

Я прочно застряла между вчера и завтра, и осень все шла, а нормальный сон – нет.

Ночной октябрь шумел, в этом шуме был лес и немного – дождь, а потом вмешался еще один звук: пульсирующий стрекот. Звук разрастался, полнел, ему в тон отозвалась боль в моей голове. Я повернулась на бок и отодвинулась подальше от края кровати. Я укуталась в одеяло, как в кокон.

Звук все шел и шел. Он, как и осень, никуда не торопился.

«По крайней мере, я высплюсь», – подумала я. Вертолетные лопасти лопотали все ближе, и на какую-то секунду мне даже показалось, что я слышу запах газа, сочащегося из вентиляции. Впрочем, мне не впервые так казалось, и всякий раз усыпляющая смесь пахла иначе.

Сегодня – пылью.

* * *

Утро наступило в семь двадцать. Оно было похоже на мое обычное утро: и по времени, и по распорядку действий. Даже боль была как всегда – все было как всегда. Я совершала десяток привычных дел и думала. О шумной ночи, дурманящем запахе пыли и октябрьских вертолетах.

Пожалуй, я даже привыкла (…намазать тост джемом…) к тому, что слышу шум лопастей и засыпаю. Засыпаю, как и весь лицей. Привыкла к тому, что на утро (…вытряхнуть остатки сока в стакан…) обязательно пропадает один из моих учеников.

Правда, я привыкла еще и к тому, что это я причина всего. Что это из-за меня: газ, который пахнет по-разному, стрекот ночных гостей, утреннее объявление куратора.

Я привыкла. И вот теперь придется отвыкать, придется делить ответственность. Ответственность – это когда ты отвечаешь, а отвечать, не зная, нельзя.

«Интересно, слышал ли мсье Куарэ вертолеты?», – думала я, застегивая рукава блузы. Чем стал бы для него этот звук, если бы он знал, что это такое?

«А чем этот звук стал для тебя самой?» Взглядами детей, которые вновь только подозреваемые? Надеждой, что еще в одном классе можно быть просто учительницей? Я поправила плащ и вышла наружу – в сырое пасмурное утро.

Я шла к корпусу, осторожно прислушиваясь к себе: между обрывками боли в голове плавали необычные желания анализировать, размышлять, сопоставлять. Мне очень хотелось знать, чем станет первый раз для Куарэ-младшего. Мне было интересно, что случится дальше. Обвисшие ветви аллеи раскрывались, уплывали назад, и все ближе становился лицей, и все отчетливее – понимание: что-то не так.

У крыльца было почти пусто: курил Маккормик, и под окнами корпуса жались двое подростков из второго класса.

«Это неправильно. Совсем не правильно».

– Соня, привет.

Стив издалека помахал рукой, его сигарета тускло подмигнула от глубокой затяжки. Математик курил как всегда – полной грудью, зевал и вел себя вполне обыденно.

– Здравствуйте, Маккормик.

Он был по-хорошему странным: например, всегда обижался, когда я обращалась к нему по фамилии. А сегодня смолчал.

– Тишина, как видишь, Соня, – невпопад улыбнулся математик. – У всех срочно закончились сигареты. А у кого не закончились, тот курит в туалете. В форточку. Или не курит.

Я молчала. Газ на всех действовал по-разному, на кого-то – именно так.

Обычно первые уроки после вертолетов срывались по причине массовой тошноты. Были случаи буйства. Было разное, но медчасти лицея доставалось всегда.

– Представляешь, мы сами им заказываем сигареты. Им, Соня! Им! Нельзя, дескать, нарушать привычки одаренных детей. А если эта деточка у себя в Загребе привыкла малолетнюю соседку пользовать?

Присказкой у Маккормика был почему-то именно Загреб. Вечный пример далекой, непонятной и дикой провинции. В моем воображении городок словно бы выстраивался из неясных ассоциаций математика-шотландца: маленький, непременно трех – пятиэтажный, невозможно грязный и наполненный всевозможными гадостями. Населяли его умные и развратные дети.

Дети в Загребе курили с утра до ночи.

– Простите, мне пора.

Он замолчал, будто я его заткнула. Это все газ, думала я, глядя на жмущихся к стене детей.

В холле было темно. Потушенные лампы в тихом и словно бы загустевшем помещении – почти жутком. Медсестра Николь Райли выглядела здесь неуместно и бледно: в длинном, застегнутом под горлом халате, белая, как мел. На ее лице был след минувшей ночи, чего-то большего, чем простые утренние жалобы лицеистов, учителей и вспомогательного персонала.

– Соня, иди за мной.

– Да, Райли.

Говорить было тяжело: разошлась головная боль, и я катала в кармане плаща потрескивающий пузырек с таблетками. Коридоры притихшего лицея наполняла вата: глухая и вязкая. Я не знала, как человек без ELA ощущает тишину. Надеюсь, что по-другому, потому что мне даже дышалось тяжело.

В такие минуты я ненавижу мягкие ковровые покрытия.

Нервы, Соня. Это все газ и нервы. Я знала – ценой подписки и своего статуса – почему используется именно эта усыпляющая смесь со всеми ее пост-эффектами. Да, нужная скорость воздействия, мягкость и быстрое бесследное исчезновение всех признаков отравления. Все это очень нужно…

Противоречивый вывод я сделать не успела: мелькнула очередь у медицинского блока, мелькнули младшие сестры из ведомства Мовчан – и я вошла в приемную главврача.

В приемной расположились директор Куарэ, Куарэ-младший, доктор Мовчан и незнакомый мужчина. Сильно пахло лекарствами – в смысле, сильнее, чем всегда. После коридоров здесь было ярко. Свет танцевал на стеклянных стеллажах, полках и контейнерах с инструментами и лекарствами. Свет удивительно колко отражался даже от матовых поверхностей. Он позванивал, как десятки разных колокольцев.

– Добрый день.

– Витглиц.

Это директор. Он сидел холоден и официален – единственный человек, который вел себя обыденно. Доктор Мовчан внешне тоже была спокойна, но она накрошила сигаретного пепла на свой халат, и это куда красноречивее, чем выражение лица и жестикуляция.

Мсье Куарэ кивнул мне. Он пребывал в прострации, словно бы не вполне здесь.

– Присаживайтесь.

Я села у двери и посмотрела на незнакомца. Мужчина был одет не по размеру, бледен и небрит. А, да: еще у него был хвостик – лохматый, черный и небрежный.

– Соня Витглиц, проводник, – представил директор. – Инспектор Матиас Старк.

«Высокий статус в концерне «Соул»«, – легко дополнила я, кивая мужчине. Настолько высокий, что я для него именно проводник, а не учитель. Если бы не ночь вертолетов, я бы и в самом деле удивилась.

– Вкратце для Витглиц, – приглашающим тоном обратился к остальным Куарэ.

Я опустила глаза и приготовилась слушать. Боль толкалась в виске, разминаясь.

– «Специальная процедура содержания» номер один была нарушена, – тихо сказал незнакомый голос. – Ангел оказался частично невосприимчив к М-смеси. Или подготовился к ее действию.

Инспектор Старк говорил плавно, но с надтрещинкой в голосе. Голос получался колючий.

– Ему бы понадобился противогаз, чтобы «подготовиться», – холодно сообщила из своего угла доктор Мовчан. – М-смесь, если изволите, мокрой тряпкой не остановить.

– Тем хуже, – отозвался инспектор. Иглы в его голосе стали куда длиннее, трещина – шире. – Первый этап СПС не сработал, поэтому чуть не провалился второй.

– Единичная реакция, – парировала Мовчан.

– Ваша единичная реакция дорого нам обходится.

«Если это «вкратце», – подумалось мне, – то какой же полный диалог»?

– Вы настаиваете на официальной версии? – вмешался директор.

– Да, – устало ответил Старк. – Восьмая модель, «Беглый заключенный». Рассчитывал взять заложников среди учеников. Преследующий его спецназ…

– Достаточно.

Я отстраивала из руин суть разговора в ослепительно-тоскливом кабинете. Захват Ангела вышел из-под контроля оперативников «Соул». Жертвы? Вероятно, да. Среди лицеистов?.. Судя по тому, что мы разговариваем здесь, минимум одна жертва есть – сам нейтрализованный Ангел.

– Куратор Фоглайн предупреждена о необходимых пояснениях для класса, – сказал директор, ставя локти на стол. – Доктор Мовчан подготовит нужных свидетелей инцидента. Мне нужна ваша виза на счете за ремонт.

Инспектор кивнул, но взгляда не отвел. Директор Куарэ замолчал.

Я вслушивалась в пахнущую лекарствами тишину и ждала: руины цельной картины пока оставались руинами. Все мы здесь чего-то ждали, даже прижавшаяся к шкафу медсестра Райли. Она держала ладонь под горлом и как всегда хотела, чтобы все закончилось. Просто закончилось.

– Директор, я настаиваю, чтобы впредь с Белой группой действовал один из ваших проводников.

Инспектор приложил руку к груди. Костяшки пальцев у него были белыми, он словно заталкивал что-то, рвущееся из-за ребер наружу. В образовавшейся тишине стало слышно, как выдохнула доктор Мовчан.

– СПС требует полного усыпления персонала во время действий группы, – сказал Куарэ.

Старк пожал плечами и отнял руку от груди:

– Сегодня вы получите изменение предписаний. По факсу, – уточнил инспектор. – Отныне проводники будут применяться не только в экстренных ситуациях.

Изменение предписаний – это первая поправка за все время существования «Специальных процедур содержания». И я даже не знаю, как к этому относиться. Пока – за неимением лучшего – буду относиться как к новой обязанности.

– Проводникам не платят за это, – неожиданно сказала Мовчан.

Я покосилась на нее. Женщина массировала висок и недовольно смотрела в глаза инспектору.

– Поправимо, – пожал плечами тот.

– Проводник уничтожает Ангела, – сказал директор. – Концерн даже образцов не получит.

– Все будет указано в предписании.

Старк был все так же терпелив, колюч и холоден. От его слов хотелось отодвинуться и отгородиться.

Я заметила краем глаза движение и посмотрела на сына директора. Мсье Куарэ вздрогнул, обвел всех взглядом и будто бы собрался что-то сказать. Собрался – и не сказал. Он встал и вышел, одним ударом распахнув дверь.

Громкий звук впился в меня, и я словно увидела медкабинет со стороны – всех и в деталях. Директор остался неподвижен, он едва даже проводил взглядом быстро вышедшего сына. Николь замерла в движении – то ли хотела остановить Куарэ-младшего, то ли выскочить вслед за ним. От ее обреченного ожидания конца не осталось и ноты. Доктор Мовчан накрепко стиснула кулак и теперь изумленно изучала его: мол, что это я?

В глазах инспектора Старка бился какой-то вопрос, но он его так и не задал. Еще одни слова, которые не прозвучали.

Я сама… Я сама сидела и смотрела на свои колени. Как я успевала при этом видеть всех и каждого в таких подробностях – не знаю. Лампы приемной притрусили всю композицию болезненной серебристой пылью, и в моем странном восприятии отсутствовала одна деталь: мсье Куарэ.

Он выскользнул из моего разума будто бы еще до того, как покинул кабинет.

В конце концов, ничего странного: он ведь проводник. Странно то, что я до сих пор не приняла эту мысль.

Дверь кабинета открылась, и внутрь просунулось бледное лицо второклассника:

– Простите, мо…?

Парень наткнулся на собрание, поймал влет взгляд директора и неслышно исчез в коридоре. Дверь закрылась тихо-тихо.

– Николь, открой процедурную «два» и пусть его там примет Вэл, – распорядилась доктор Мовчан.

Райли суматошным движением поймала брошенные ключи и почти выбежала из медкабинета. Из серебристой пыли, из яркого света – в спасительный полумрак. К сожалению, ей приходится знать много, и именно отчаянное сожаление было написано на лице сбежавшей медсестры.

– В обед приедут полицейские дознаватели, – сказал Старк. – Дадите мне список, кого можно опросить.

Вот так: ничего не произошло. Вернее, произошло ночью, а только что – ничего.

Инспектор кивнул и встал. Только сейчас я поняла, что не так с одеждой Старка: ее подобрали из попавшегося под руку. Джинсы оказались в обтяжку и коротковаты, а вязаная куртка чуть ли не болталась.

– Я пойду в палату.

Прихрамывая, Старк пошел к двери. Остановившись около меня, он обернулся к Куарэ-старшему:

– Да, и передайте мои благодарности вашему сыну. Надеюсь, с ним все будет в порядке.

Директор не ответил. Снова открылась дверь в полумрак, и в кабинете стало еще тише и просторнее. Доктор Мовчан пощелкала зажигалкой, но сигарету не зажгла – повернулась к директору:

– Он останется?

– Вероятно, да.

– Постоянная резидентура концерна? Здесь, в лицее?

– Возможно.

Я давно не чувствовала себя лишней при таких разговорах.

– Там что-то поменялось, Серж, – тревожно сказала Мовчан, ткнув зажигалкой куда-то в потолок.

– Это неважно. Главное – это план.

Директор встал и тоже пошел к дверям. В этом учреждении все шло согласно планам: учебным, воспитательным, индивидуальным. И я всегда знала, что есть Самый главный план. Его просто не могло не быть.

– Соня.

– Да, директор.

Я встала. Я отражалась в очках Сержа Куарэ – головастая, с большим плоским носом и почти отсутствующим телом. Странно, я где-то читала о похожем описании, подумала я. Вроде, так описывают душу: посмертный опыт и прочие мистические переживания.

Душа – это отражение человека в очках бога.

Газ на меня все еще действовал.

– Соня, присмотри за Анатолем.

– Хорошо.

И снова в серебристом свете образовался прямоугольный провал. Директор ушел, а я поняла, что замена еще на самом деле не готова. Я должна подготовить ее своими руками. Да, Анатоля разбудили сегодня ночью – в разгар противостояния. Да, судя по словам Старка, именно мсье Куарэ нейтрализовал Ангела.

Все – да. Но он не готов. Будь он готов, не выскочил бы из кабинета с лицом кающегося убийцы. Убийцы, за которым надо присмотреть. Подготовить. Провести. Убийца должен смотреть в очки своего отца и спокойно отчитываться о выполненной работе, как если бы это был отчет о годовом плане или открытом уроке.

– Убийцы, притворяющиеся учеными. Ученые, притворяющиеся учителями.

Я оглянулась: доктор Мовчан пальцем крутила на столе пузырек с таблетками. Пузырек шуршал и потрескивал.

– Потрясающий театр для нескольких восторженных критиков, – продолжила женщина. – Ну что, Соня, на сцену?

Глава научного и медицинского отдела лицея грустно улыбалась. Газ действовал и на нее.

– Мне надо в класс, доктор Мовчан.

Доктор потянула носом воздух, кивнула:

– Сдай таблетки и возьми новые. Николь сказала, что твои перестали действовать.

Я подошла к столу, достала из кармана полупустую упаковку. В протянутой ладони доктора лежала точно такая же – серая, безликая, никакая. Просто пузырек, голая идея лекарства. Сквозь дымчатый пластик видно было таблетки – таблетки, у которых вкус такой же, как и цвет: серость пыли, которая собирается на кулерах. Слишком знакомо.

– Простите, доктор. Это действительно другие таблетки?

Из взгляда Мовчан словно бы выдуло задумчивость.

– Ты взглядом химанализ делать научилась? – резко спросила она и осеклась.

– Простите.

Безликое здесь все – все и всегда, и даже если запах, вкус, цвет меня обманывают, то это означает только одно: меня обманывают запах, вкус и цвет.

– Да это ты прости. Сорвалась, – сказала Мовчан, отводя глаза. – Нервы, газ…

Я кивнула и взяла лекарство. Ладонь доктора горела, как если бы женщину терзала лихорадка. Кивнув еще раз на прощание, я вышла и постаралась запомнить странный момент.

«Доктор Мовчан только что извинилась».

Это все газ. Не иначе.

* * *

В коридорах было уже много опомнившихся учеников, и я от души надеялась, что хотя бы ко второму уроку удастся собрать их на занятия. В холле фотографировались. Детей разгоняли, но они все равно там фотографировались – у стены, искусанной пулями. Охранники поставили ограждение, и снимки на камеры мобильников вряд ли позволяли что-то там рассмотреть. Но фото у места перестрелки – это так же важно, как поесть, посплетничать в твиттере и… У них еще много важных дел в свободное время.

Сегодня днем это будет в сети. Сегодня днем это уже будет работать на ложь.

«Здесь пристрелили этого зэка. Надеюсь, он горит в аду».

«Поправляйся, Петер!»

«Малк, мы с тобой».

Ученика 2-С Петера Малкуши увезли: тяжелое ранение. Наверное, ему прострелили легкое. Или пуля осталась в брюшине. Его будут оперировать, потом – долго лечить, потом будет курс реабилитации. А потом… Потом они станут выпускниками и все забудут. Потому что до их выпуска в лицее произойдет что-то еще.

Например, кто-то влюбится в звезду телеэкрана и сбежит покорять ее сердце. Кого-то неожиданно заберут родители. Кто-то тяжело заболеет и уедет в родную Сибирь. О нем будут особенно горевать.

История таких, как Петер, превращается ночью в две истории – иногда это происходит проще, иногда – сложнее. Ангел исчезает навсегда в архивах «Соула», а ученик остается жить, утекает в мишуру знаковых систем. У каждого из них будет своя биография: электронная почта, смс-сообщения, даже письма – обычные бумажные письма, потому что не везде есть интернет. Например, его вполне может не оказаться в Загребе.

Да, кому-то из ближайших друзей еще, быть может, позвонят – сквозь помехи, шорох и сообщения сети «сигнал потерян».

Не будет видеочата, не будет новых фото. Должно быть, специальному отделу концерна «Соул» попросту не выделяют средств на такие дорогие фальсификации.

Я сидела в последнем ряду пустого концертного зала и думала о том, как странно все получается: мне приказали присмотреть за Куарэ, мсье Куарэ. Я сижу, выполняю приказ и думаю о том, чему даже внимания уделять не стоит. Слушаю, как он играет, и размышляю об информационном шуме.

Меня не трогает музыка – отчаянная импровизация, в которой так много личного и лишнего. Главное, что она не слишком громкая – хвала за это небесам. Я едва понимаю, что выталкивает из него эту музыку, что ломает ему пальцы о клавиши рояля. Но мне хорошо думается под эти звуки.

«Хорошо думается о ерунде. Ты сегодня в ударе, Соня».

Мелодия оборвалась. Я подняла глаза: Анатоль по-прежнему сидел за роялем, поставив локти на клавиши. Он сплел пальцы и опустил на них лицо, и почему-то мне хотелось добавить эпитет «горящее». Да, горящее лицо – от переживаний, от музыки, от боли. К мсье Куарэ нужно подойти, с ним нужно поговорить – все это укладывается в распоряжение директора.

Зал оказался большим, чего я никогда не замечала. Я спускалась по центральному проходу, и здесь не было мягкого покрытия на полу. Зал оказался очень музыкальным: каждый шаг отдавался звонким ударом эха. Ряды пустых кресел напоминали плотно забитое солдатское кладбище – темно-серое, ухоженное и бесконечное.

«Ты сегодня в ударе, Соня. Ты сегодня в ударе».

Я остановилась у сцены, глядя снизу вверх на замершего у рояля Куарэ. Он слышал мои шаги, и теперь либо смущался, либо позировал… Либо все очень плохо, и мой присмотр – это мало, преступно мало в его случае.

– Витглиц? Простите…

Его взгляд – сверху вниз. А кажется, что наоборот.

– Вы в порядке, Куарэ?

Если он засмеется, я его пойму.

– Да… Наверное, да.

Он встал и спрыгнул со сцены, оставив инструмент открытым. Он едва не оступился. Он одернул рукава свитера – мешковатого черно-белого свитера, который был большим ровно настолько, чтобы еще считаться претензией на моду. Куарэ выглядел усталым, невыспавшимся и совершенно измотанным. Я была более чем уверена: вымотала его не ночь, не Ангел, а клавишное исступление.

– Что вы здесь делаете, Витглиц?

Куарэ говорил почти спокойно, и я терялась: это хорошо спрятанная истерика или он довел себя музыкой до полного безразличия? Мне говорить с ним или молчать? Отвести его подышать воздухом или к Мовчан?

Я совершенно не представляла, что делать в этой ситуации.

«Он такой же, как ты. Разумеется, тебе нелегко».

– Я ждала вас.

Он удивился:

– Зачем?

Честный ответ будет неправильным. Он не любит отца, а после этой ночи почти наверняка ненавидит. Последнее, чего мне сейчас хочется, – это чтобы он перенес свою ненависть и на меня.

Правильный ответ будет неполым.

– Хотела поговорить с вами.

– Поговорить? – тяжело улыбнулся он. – Вы тоже психолог?

«Тоже», – отметила я. Мсье Куарэ мрачнел, и в тени на его лице оживали разом и ночь, и утро. Сейчас он закричит. Сорвется, будет кричать мне в лицо, выплевывать свою злость, свое отчаяние. Худшая ситуация в классе, ошибка педагога, из которой можно выбраться только наитием.

Я рванула холст.

– Нет. Но я тоже проводник.

Выделить «тоже», приглушить голос на слове «проводник».

– Я знаю.

Этот голос. Эти интонации. Ему действительно было безразлично, и мне на секунду показалось, что я обижена. Потом вспомнились разговоры в медкабинете – руины правды. Потом память подсунула мне мои собственные впечатления, и это было гадко.

Мне не о чем с ним говорить: это не те увечья, которые выставляют напоказ. Мне нельзя его отпускать.

– Я даже не знаю, что сказать в этом классе, – вдруг пробурчал Куарэ. – В смысле, когда я снова попаду туда.

Все-таки сработало. Все-таки он зацепился, пусть и не так сильно, как я хотела.

– Все, что надо, уже сказали. Без вас.

Он сел на сцену и покосился на меня:

– Вы же понимаете, о чем я. Зачем вы так?

Понимаю, и потому промолчу. Это ведь каждый должен решить сам, точно так же, как выбрать стиль общения с лицеистами. Это словно выбор одежды, и моя ему точно не впору.

– Этот человек… Старк. Говорил, что я спас его, – сказал Куарэ. Смотрел он в пол, и поднимать глаза не спешил. – Это правда?

– Да.

– И так бывает?

– Да.

«Только так и бывает». Проводник нужен, когда что-то идет не так. Когда Ангел начинает расти, разрывает свой микрокосм и затаскивает в себя людей. Надо сказать ему, напомнить, что все именно так и происходит, что нас используют только как последнее средство. Только это будет слишком правильно и сладко сказано. В конце концов, Ангела обнаружил Анатоль.

И даже после увиденного – хоть и не знаю, что он там увидел, – Куарэ считает своего врага человеком. Это дрожит в каждом его слове, это дрожало в каждой ноте его импровизации. Он не забитый подросток, он понимает, что все делается правильно.

Все он понимает.

– Витглиц, а боль когда-нибудь пройдет?

До смерти – нет.

Я покачала головой, и только потом посмотрела на него: мсье Куарэ прижимал ладонь к сердцу. Не к виску.

Впрочем, от этой детали мой ответ не зависел. Ответа я все равно не знала.

* * *

– Нет. Не сюда.

Он поднял взгляд и отложил ручку:

– Погодите, Витглиц. Вы же сказали, что планирование заполняется в первой таблице!

– Календарное. Не тематическое.

Куарэ выдохнул сквозь зубы и отложил испорченный лист в сторону. Уже третий. Из угла методического кабинета на нас поглядывали. Там сидела замдиректора Марущак, но вмешиваться не спешила.

Бледное послеполуденное солнце косилось в окно, почти не давая теней, так что у двери уже включили настольную лампу. Там маялся от газа и прерванного запоя Константин Митников. Он подслеповато моргал, глядя на тусклую поверхность стола, и бумаги его не волновали.

Я иногда смотрела по сторонам, но все было своеобычно: и любопытствующие коллеги, и безразличный ко всему информатик. Иногда открывались двери, но долго никто не задерживался: видимо, опасались замдиректора, у которой всегда и для всех находилось дело.

Мсье Куарэ трудолюбиво заполнял колонки индивидуального плана, а я чувствовала себя неловко. Будто учила его чему-то плохому.

– Посмотрите, все верно?

Я кивнула. Не на что там смотреть.

– Хорошо-хорошо, – донеслось из угла. – Давай сюда, Куарэ.

Марущак встала и, довольно улыбаясь, подошла к нам. Анатоль с легким поклоном подал ей исписанные листы. Я отвернулась. Замдиректора сейчас посмотрит их, сострит насчет формулировок тем и сделает мелкое замечание в духе: «ну да ничего, сойдет!»

За окном звучала последняя перемена – звучала громко, полноправно. Лицеисты опомнились от шока, выветрили остатки газа – сигаретами, шипучкой, чаем – и теперь живо обсуждали ночные события. Кто-то завирал, что все видел, кто-то хвастал, что его вызывали на допрос.

Я бросила взгляд на Куарэ: отвлекшийся было на скучную работу, он снова мрачнел, услышав обрывки реплик. Стоящая над ним Марущак благодушно листала бумаги.

Контраст выражений на лицах этих двоих был просто потрясающий.

– Ну, все отличнейше, Куарэ, – улыбнулась женщина. – Только ты вот подумай. Витглиц запланировала военную тему в литературе на два урока, а ты на один. Управишься?

Он посмотрел на меня. Я пожала плечами.

– А я вот к вам обоим на уроки приду! – заявила замдиректора. – И посмотрим, кто прав.

Мсье Куарэ кивнул, и я с удивлением отметила, что ему по душе мысль о сравнении наших уроков. Правда, я даже не представляю, что там сравнивать.

«Очень плохо, что не представляешь. Включи его занятия в план посещения».

Я тоже кивнула донельзя довольной пани Анжеле. В конце концов, это не самая плохая идея.

– Вот и чудно, – подытожила замдиректора, подхватив свой портфель и указывая другой рукой на информатика. – С этим вот пропойцей знакомства не води.

Константин поднял мутный взгляд, вернулся к созерцанию стола и зачем-то открыл ящик.

– Митников, надеюсь, ты запомнил, – грозно сказала Марущак уже на выходе. – Еще раз повторится, сведу к директору. Будете понижение в окладе обсуждать.

Она задорно шлепнула за собой дверью, и в методкабинете стало тихо. Константин вздохнул, принявшись доставать из стола бумаги. На нас он внимания не обращал: бумаг было много, и все требовалось заполнить на вчера.

Куарэ смотрел в окно, за которым гудели лицеисты, и вздрогнул, только когда прозвенел звонок. Я поняла, что тоже все это время просидела молча.

– Витглиц… На сегодня все?

– Да.

Белый солнечный диск повис над шерстью леса и двигаться вниз не спешил. Мсье Куарэ встал, снял со стула свою куртку. Помял ее, вздохнул.

– И что мне делать дальше?

Я пожала плечами: я, конечно, примерно представляла, что делают в общежитии в свободное время. Но знать – это одно, а советовать Анатолю – другое. А еще мне было обидно. Почему я? Почему за ним не может присматривать кто-то из обычных преподавателей? Это было бы значительно проще. И удобнее.

– Не знаю.

Я тоже встала, спеша избавиться от неловкости. Бумаги дописаны, день прошел, и коллега превращался в обузу. Мне становилось нехорошо от мысли, что придется менять привычки, чтобы как можно дольше держать на виду сына директора.

«Спокойнее, Соня. Он убил первого своего Ангела, он взволнован. У тебя месячные и ELA – но жизнь пока не заканчивается».

– Понимаю, – сказал Куарэ, по-детски просовывая сразу обе руки в рукава. – Простите, и так у вас столько времени отобрал…

Делает вид, что все хорошо. Правильно. И это – тоже правильно, можно начать и так: «делать вид» рано или поздно станет «на самом деле», и все будет хорошо.

– Осмотритесь, – предложила я. – За спортзалом сосновый бор со скалами.

Константин Митников, заинтересованно оглянувшись, принялся смотреть на мсье Куарэ, словно впервые его видел. Лампу у лица погасить он не догадался, поэтому выглядел глупо.

«А вы не составите мне компанию?» – спрашивал Анатоль.

«Хорошо», – отвечала я.

Такое продолжение диалога читалось в глазах Митникова, как и все завтрашние разговоры. Порой, чтобы отвлечься от затхлого страха, нужно что-то острое и перченое, и когда Митников не пил и не играл, он мастерски готовил такие блюда.

– А… – сказал Куарэ. – Эм, спасибо, Витглиц. Спортзал – это?..

Он согнул руку, показывая, как собирается обходить корпус.

Я кивнула, чувствуя странную досаду. Мсье Куарэ кивнул в ответ:

– Тогда всего доброго.

– До свиданья.

Митников поднял руку прощальным жестом, проследил за уходящим и снова уткнулся в бумаги. Я села на свое место. За окном смолкли голоса, за окном лес полировал нижний край желтеющего светила.

Потом позади шумно вздохнул скучающий Константин, и я начала собираться.

4: Ночь

Я рассматривала повисшую на пальце линзу – серебристую, блестящую, еще теплую – и мне было странно. Интересно, почему все так вышло: закончившийся день упорно не желал просто уйти, просто стать вчерашним. Ему не хватало какого-то последнего глотка, последней оценки, додуманной мысли.

Я сидела перед зеркалом, смотрела разными глазами на кончик своего пальца. Я размышляла, как избавиться от странного дня. А заодно – почему мне так хочется от него избавиться.

«Мсье Куарэ».

Все, что держало этот день при мне, все, что держало меня в этом затянувшемся сегодня, так или иначе связано с ним. Связь была похожа на ауру открывающегося микрокосма: сын директора втягивал меня во что-то, словно сам был Ангелом.

«Нет, не так».

Все шло не так. Все. И провал Белой группы, и замена, и участие Куарэ в нейтрализации Ангела… Я могла множить союз «и» еще очень и очень долго – в такт своим мыслям, в ритме сбивчивых переживаний.

Это был плохой день и отвратительный вечер. Я подготовилась к урокам, сделала все по дому и провела лишних десять минут в сети. Часы в трэе застыли, будто я уже была внутри Ангела.

«Внутри Ангела».

Убийственная мысль, способная свести с ума. Внутри раскрытого микрокосма исчезает многое, и время – в первых рядах. Там пропадают и другие нужные разуму абстракции – ощущение реальности, например. Там действуют законы сна, дурного кошмара, и стоит только поддаться… Собственно, не стоит.

Ассоциации немедленно потащили из памяти образы.

Буднично хлестал такой пошлый и ожидаемый дождь, прямо по ветвистому дереву черкнула трещина. Мир, лишенный своего демиурга, разваливался на куски, а у моих ног догорал пепел, и ногам было непозволительно тепло. Я видела, как стройные ряды фонарей стягивались к отдельным столбам, как мир становился сам собой…

«Не хочу вспоминтать дальше».

Я вздрогнула. Линза стекла с моего пальца и упала на стол. Она поблескивала в свете лампы – яркая и колючая, а мне было холодно под халатом: холодно смотреть на нее, холодно вспоминать, холодно переживать самый первый раз, когда я осознала, что совершила.

«Ты ведь понял, что убил целый мир, мсье Куарэ?»

Вторую линзу я чуть не вынула вместе с глазом.

Что с тобой, Соня? Ты ревнуешь? Боишься лишиться опоры под ногами? Потерять убийственный смысл остатков жизни? Или ты просто не можешь смотреть, как рядом, на твоих глазах кто-то проходит твой путь? С самого начала?

«Не хочу этого видеть».

Все верно. Я ставила чайник на плиту, смотрела в ослепшее окно – окно в ночь. Успешно найденная рана кровоточила от прикосновений. Странный образ усиливался тем, что меня морозило, словно от настоящей кровопотери. Я отвернулась от черного окна, в котором отражалась кухня и бледный призрак в халате, и посмотрела на полочку с чаями. Белый, зеленый, черный. В отдельных баночках – жасмин, палочки корицы, мята, бергамот. Даже базилик – его подарила мне Николь, уверенная, что чай нельзя испортить ничем.

Даже базиликом.

Я протянула руку и достала корицу. Не знаю даже почему. Просто здесь, на кухне, где даже зеркало было ненастоящим, где уже не было моих фальшивых глаз, я ощутила спасительное безразличие. Уходил во вчера странный день, уходила неясная обида, сочувствие, замешанное на страхе и раздражении.

«Я просто хочу чаю».

В комнате оказалось теплее, чем я думала, в кресле – куда мягче, чем могло бы показаться. Чашка грела руки, на кухне журчал холодильник, за стенами домика – осень. И все. Я поднесла чашку к лицу, прислушалась к тому, как звучит дыхание, ощутила, как запотевают губы и нос. Чай снова победил.

Даже притча такая была, вспомнила я. О том, как мастер чайной церемонии одержал победу над ронином. Дзэн-суть притчи, конечно же, не в чае, но, с другой стороны, слова «притча» и «дзэн» очень плохо соседствуют со словосочетанием «единственный смысл».

А вот чай… Чай однозначен.

* * *

Это сон.

В такие часы – часы здесь, минуты там – меня всегда мучает грусть. Понимать, что ты во сне – это печальное понимание. Ты смотришь фильм, сопереживая героям только в самые яркие моменты. Это, по-моему, ужасно. Я помню все, что мне снилось, четко отделяю сон от яви, и сон… Он мне безразличен. Не уверена, что права в своих сравнениях, но, наверное, как-то так относятся к клиентам проститутки.

Я лежала в кровати, смотрела сон, одновременно шла скучным коридором в этом самом сне и размышляла. Мысли тоже были никакие: как сон, как коридор, как укол. Еще было слегка интересно, почему из всех вариантов сравнения подсознание выбрало проститутку.

Двери классов хлопали, стучали, их гонял несуществующий сквозняк. Свет в окнах стоял серый, как овсянка, и такой же клейкий.

Тук. Тук. Тук-тук.

Я повернула за угол, привычно стараясь не концентрироваться на действиях: ну, надо вперед. Значит, надо.

Тук.

Коридор за углом поспешно закончился, и я даже успела понять, что просыпаюсь, и стучат не двери, а в дверь. В мою дверь.

Боль получилась оглушительная и сразу во всем теле, она пульсировала в ритме стука в дверь, в ритме сердца, в ритме сбивчивых мыслей, еще намотанных на сон.

«Ко мне некому приходить».

С этой мыслью я зажгла свет – еще один удар крови в голову – и пошла к двери, надевая очки. Серые очки, серая дигрессия безобидных стекол – это уже на уровне рефлексов: выше боли, выше памяти и уж куда выше, чем «2:15» на электронных часах.

Дверь открылась в ночной октябрь, и помимо очков стоило вспомнить о тапочках, а ночной рубашке не хватало халата поверх.

По ту сторону порога стоял Куарэ. Свет ронял на его лицо тень капюшона: есть такие легкие пайты, которые надевают под куртку. Мне такие не нравились. Пауза тянулась, я мерзла и, поначалу ошеломленная холодом, боль уверенно возмещала свое.

«Я стою перед ним в ночной рубашке. Что за глупость». Так пришло еще и раздражение.

– Витглиц, простите, пожалуйста…

«Пьян? Нет, но явно выпил».

Я ждала. Я еще долго так могу.

– Они сказали, что вы все равно не придете, и я решил… То есть, осмелился. Словом, я могу вас пригласить?

Даже не подумал уточнить, куда. Или считает, что я пойму сама насчет этих самых «них», пойму, что имеется в виду вечеринка в честь прибытия новенького. Он слишком сосредоточен на себе самом.

Ну, разумеется.

– Нет.

А он действительно расстроен, и смотрит – поразительно – до сих пор мне в глаза, а не ниже.

– Про… Простите, Витглиц.

«Нет» подействовало на Куарэ странно: примерно так, как на меня холод. Он словно впервые взглянул на часы, он смотрел на меня так, будто я переоделась в ночную рубашку прямо перед ним. В каком бы состоянии ни пришел мсье Куарэ, сейчас он стремительно становился человеком.

– Еще раз – простите меня, – покаянно произнес он. – Я сам не понимаю, что на меня нашло…

– Ничего страшного.

Неискренность в обмен на неискренность: меня крошит боль ночной побудки, а он хорошо понимает, почему пришел. Ужасающая банальность в полтретьего ночи – продрогшая, пахнущая пылью, болью и моим любопытством. Во мне зрели вопросы.

«Ты ведь не надеялась, что все закончится вместе со вчерашним днем?» — думала я. Он кивнул и повернулся, чтобы уйти назад в свой октябрь.

– Куарэ?

И снова – взгляд. Взгляд из-за плеча, из тени капюшона дурацкой пайты. Взгляд, который дал мне по крайней мере часть ответов. В принципе, я уже почти все поняла.

Но все равно:

– Зайдите, пожалуйста.

* * *

Он пил крепкий чай, украдкой косился на мои очки, на волосы (мало того что седые, еще и встрепанные). На грудь тоже косился, но мало. Впрочем, даже без наблюдения за его взглядами было очевидно, ради чего он пришел.

– Очень приятный чай, – хрипловато сказал Куарэ, подумал и деликатно откашлялся. – Что это?

– «Красный» чай.

Мне было досадно: совершая лишние перемещения за тапочками и халатом, беспокоясь о том, как бы не приспустились очки, я передержала заварку.

Давно я так не делала.

Капсула с обезболивающим потрескивала в кармане, как пригоршня искр.

– Теплый, – сказал вдруг Анатоль с улыбкой и поставил чашку на стол. – Спасибо вам большое.

– Не за что.

От него сложно пахло – сложно и остро. Я слышала преподавательское общежитие (гель для душа, сырость, пот, еда – не какая-то конкретная, а некая общая идея разогретой в микроволновке еды), слышала других людей. И я слышала алкоголь.

«Соня, это вино. Сейчас мы с тобой его подогреем…»

И – стоп. Не буду додумывать эту мысль.

– Есть за что, – тихо сказал Куарэ, пока я отрезала себя от воспоминаний. – Вы мне очень помогли.

– Чаем?

Он моргнул, глядя на меня.

Да, это была ирония. Да, я не хочу этого знать. Да, я не хочу из-за него вспоминать что-либо. Все просто и все сложно, и даже глупый запах вытаскивает из меня такую мерзкую память.

«Мсье Куарэ, тебе лучше уйти. Что со мной творится, я обдумаю потом».

– Простите, Витглиц. Я просто сорвался. Там все было весело, но я не смог.

Смотрел он только в чашку, гладя ее ручку пальцем. Он заново переживал замечательную вечеринку, на которой ему не нашлось места. Еще много будет таких ситуаций, все чаще ему доведется ощущать себя посторонним. Посторонний в останках собственной жизни – это даже почти по классику.

Почти – потому что в случае с ELA самоустранение – это все-таки выбор. Но я почему-то уверена, что Куарэ пойдет как раз по моему пути.

«Почему-то? Да ты сейчас ведешь его за руку».

Он говорил, что-то спрашивал, кивал сам себе в ответ, не дождавшись моей реакции. Ему было хорошо в моей тишине, среди своих рефлексий.

– …я много болел в детстве – простуды там разные, но старался ходить на занятия. И вот теперь думаю: а какого черта?

Он будто отгородился от работы, ведет себя как обычный смертельно больной. Потом будет понимание, что работа связывает его с жизнью. Потом будет этика. Потом – отстраненность и воспоминания.

Пока что у него есть только мой чай.

– А как вы приняли свой диагноз, Витглиц?

– Никак.

– Никак?

– Да, никак.

Я ощутила раздражение – снова. Снова прошлое, снова связь с ним. Я слышала не раз, что со мной очень неудобно общаться. Когда же это поймет Анатоль? И когда я решусь просто принять таблетку, пускай и среди ночи?

– Я больна столько, сколько себя помню.

Куарэ побледнел:

– Оу, я… Простите, мне жаль…

– Я привыкла.

Тишина. У него, наверное, много вопросов. Интересно, сколько он задаст.

– Это, наверное, из больничных привычек – ходить в ночнушке? – вымучено улыбнулся он и тут же осекся. – П-простите…

Он удивительно бестактно и точно пошутил. Знал бы, насколько точно, – был бы очень удивлен. Примерно еще на три-четыре «простите».

«– Витглиц, видеоконференция с вашим преподавателем через семь минут.

– Хорошо, доктор Сейти.

– Соня, вам нужно еще переодеться.

– Да… Действительно. Спасибо, доктор».

Анатоль молчал. Смотрел на меня, ждал чего-то.

Я очень надеюсь, что не исповеди о моей жизни. Мой чай уже остыл, а боль все не могла наиграться. А Анатоль молчал и ждал. А боль…

Хватит. Просто хватит. Это всего лишь маленькая услуга человеку, который мне помог – не больше, но и не меньше. Всего лишь чай – и пусть выговорится.

«Ты ведь за этим пришел, Анатоль?»

– Витглиц?

Это был просто мой слишком внимательный взгляд. Слишком пристальный, пускай и сквозь очки. Не знаю, что он подумал, но мне лучше так впредь не делать. Я покачала головой в ответ и поднесла чашку к губам. Прохладный чай почти обжигал, но это все-таки был чай.

– Вам и сейчас больно?

– Да.

– Из-за того, что я вас разбудил?

– Частично из-за этого. В основном из-за ELA.

Куарэ недоверчиво на меня посмотрел и кивнул, только поверив, что я серьезна. В три часа ночи намного проще относишься к раздражающим очевидностям. С другой стороны… Я отхлебнула чаю и мысленно вернулась на мгновение назад: с другой стороны, он словно бы вообще не заметил того, что я сказала. Вернее, того, как я сказала.

«Витглиц, ты несносна».

«Послушай, а можно не разговаривать в духе «Да-я-робот?»».

«*из-за спины* Тихо, сейчас будет выступление Мисс Очевидность».

Это утомляет. Отсутствие такой реакции настораживает.

«Соня, просто пей с ним чай. Для таких мыслей у тебя будет море времени наедине с собой».

– Я бы не смог, как вы, Витглиц. Я плохо переношу боль. Очень плохо. Когда на первом курсе…

Никто не переносит боль хорошо, но всем нравится каяться в слабости. Куарэ когда-то сломал руку и украдкой пил слабенькое обезболивающее. Ему хватило воли бросить, и это хорошо. Он зачем-то мне рассказывает о своем прошлом, и это плохо.

Все шло к открытому вопросу насчет моей боли, но в разгар его покаяния пришел звук.

В кухонную раковину упала капля воды – оглушительная, звонкая, она обрушилась на несчастную жесть, будто вспышка света. Я снова – да, снова – пристально смотрела в глаза Куарэ, и потому видела, как в ответ на звук мгновенно расширились его зрачки, как вздрогнули контуры сидящего напротив мужчины. Его ELA уже полностью готова, поняла я, но сам Куарэ вряд ли готов к ELA.

– Это опухоль, да?

Он изучал свою раскрытую ладонь. Пальцы едва заметно подрагивали, но еще там унималась какая-то другая дрожь, словно бы размывающая очертания кисти.

– Да.

Он выдохнул носом и положил ладонь на стол, поближе к чашке, подальше от себя, как если бы рука превратилась в опасную змею.

– И я смогу… Взламывать чужой микрокосм?

– Сможете.

Куарэ кивнул.

– Когда-то давно я от скуки… Ну да, это я ехал куда-то. Так вот, я читал брошюру о том, что рак – это инструмент эволюции. Дескать, природа подбирает ключи к следующему этапу развития человека, – Анатоль улыбнулся и пощипал себя за нос. – Мне это даже показалось забавным. Хоть я и не думал, что сам буду доказательством.

– ELA – это не эволюция человека.

Я снова поднесла чашку к губам и сделала глоток. Большой глоток.

«Спокойнее, Соня. Это всего лишь твоя боль, глубокая ночь и умный философ».

– Да? – грустно улыбнулся Анатоль. – А что же это? Мы можем проникать во внутреннюю сущность другого человека, совершать локальное искажение времени…

«Мы можем убивать такой дрожью, можем распылять на молекулы небольшие предметы…», – я могла продолжать эту речь еще долго, а он – нет.

Анатоль запнулся, потупил взгляд, и я увидела, как побелели его губы.

– …убивать этих… Существ. Детей.

«Все же детей. Даже после всего».

– ELA – это болезнь, Куарэ. Просто болезнь.

– Болезнь? Болезнь не усиливает человека… То есть, да, цена страшная, но мы ведь не зря так засекречены? Ну, в смысле, Ангелы понятно, но мы!..

Его повело. Я слушала Куарэ и слышала отклики разговоров, умных разговоров из глубин моего прошлого. Я стояла в больничной рубашке у трибуны, передо мной был невидимый небольшой зал, а мне было больно, а в глаза бился оглушительный свет, и докладчик говорил об эволюции. Он часто звенел и булькал стаканом во время своей речи: его мучила изжога, – а меня мучили вопросами. Вскоре закрытые слушания, доклады и рвущий на куски свет прекратились. Но память – это не корзина.

«Вы хотите окончательно удалить эти файлы? – ОК».

Было бы замечательно, потому что в моих воспоминаниях много медицинских терминов, света, много серого плеска воды в стакан. И много пустых слов, симулякров моей боли.

Превосходство. Новый виток. Второй сдвиг. Второй вид.

И снова: ELA, будущее, Homo novus, превосходство.

Превосходство.

Пре…

– От эволюции и превосходства не делают лекарств, – сказала я.

Куарэ приоткрыл рот и отставил чашку:

– Лекарств? Вы сказали «лекарств»?

Я кивнула, внимательно наблюдая за его лицом. Вот оно: отчаянное желание, чтобы то, что меняет его организм, оказалось пускай и странным, но, главное, излечимым.

– Да.

– От этой опухоли есть лекарства? Но почему вы?..

Он запнулся, подавшись вперед, ко мне, и я почти видела, как надежда бежала от него. Так бежит из класса позорно ошибившаяся отличница: закусив кулак, дверь – нараспашку, так, что слезы взвесью остаются в воздухе.

Как же мне больно…

– Зачем вы так, Витглиц? Я же…

…И как же мне не совестно.

– Мне не кажется, что ваше заблуждение – удачный выход.

– Лучше как вы, да? – остро щурясь, спросил он. – Запереться, отгородиться ото всех и без лишних вопросов убивать своих учеников?

Следующая стадия: желание обидеть. Помню.

– Нет.

– Тогда посоветуйте, как лучше.

Издевка. Куарэ явно понял только то, что хотел. Разбудил меня, выпил мой чай и… И он болен.

«А еще у него проблемы с отцом», – вспомнила я. «Соня, присмотри за Анатолем», – вспомнила я.

– Лучше вернитесь в общежитие.

– Выгоняете?

– Нет.

Анатоль поднял руки, откинулся на спинку стула и рассмеялся. Смех вышел серый.

– Все, я сдаюсь. В точности, как говорила Майя. Вы неподражаемы!

««Как говорила Майя». Майя. Надо запомнить».

– Ясно, – кивнула я в ответ.

Куарэ потер глаз кулаком и с грустной улыбкой посмотрел на меня:

– А можно я к вам на урок приду? В смысле, когда вы будете хорошо себя чувствовать?

Я промолчала. У его просьбы было много смыслов, и большинство – оскорбительные. Он встал и поставил чашку на раковину, дернул за шнурок на вороте пайты. Слепо провел рукой по рабочей поверхности стола.

– Наверное, я много извиняюсь, да? – спросил Куарэ, глядя в окно. В стекле отражался он сам, отражалась моя маленькая кухня. С той стороны заглядывала невидимая осень, но никакого отношения к делу она не имела.

– Нет.

– Знаете, я не привык к этому всему. Ни на грамм, – пробормотал он, по-прежнему глядя в черное зеркало. – И не привыкну.

«Я». Вот чего много у мсье Куарэ, подумала я, ощущая новую – которую уже? – волну раздражения. И поза какая наигранная. «Куарэ болен, – привычно отреагировал разум. – Он узнал об этом вчера, накануне ночью убил Ангела, и половину этой ночи пил с новыми знакомыми».

Я встала, поправляя ворот халата. Ноги в тапках мерзли.

Болен, надо присмотреть за ним, он пил, – это все, конечно, хорошо, но уже почти четыре часа утра. И причем здесь я? Что-то коснулось моей руки. Я опустила взгляд и увидела почти детское прикосновение: тремя пальцами, очень бережное и неуверенное.

– Вы только не обижайтесь, пожалуйста. Хорошо?

Я убрала руку и кивнула. Анатоль кивнул в ответ и, неловко сутулясь, пошел обуваться.

– Спасибо вам, Витглиц, – сказал он – простой силуэт под слабой коридорной лампочкой. – И простите.

Хлопнула дверь, лица коснулся щекотный зябкий сквозняк – коснулся и исчез. Я подняла к глазам запястье, пытаясь найти там что-то. Запястье как запястье, кожа как кожа. Бледная, вена светится.

«Соня, иди спать», – решила я, гася свет. Дом показался мне особенно пустым и темным, и я поспешила под одеяло. Привычно обожгла холодом кровать, привычно вломилась в голову обезумевшая боль, которой надоело мое невнимание к ней.

Оставалось только лежать, греть постель и одеяло и пытаться закрыть глаза, в которых стояли колючие слезы.

«Глупая боль», – подумала я и заснула.

* * *

В голове плыло что-то сладкое, почти приторное, липкое. Я выпутывалась из него, а оно одурманивало патокой, обволакивало. Ощущение было смутным, но необычайно сильным. Приятно ломили словно бы натруженные суставы. Восприятие собственного тела возвращалось толчками, нехотя и с ленцой.

«Проспала», – поняла я еще до того, как увидела часы.

Дальше был ускоренный ритм всего. Всего – в том числе и боли. Постель – можно не собирать. Остановиться, обнять плечи, чтобы угомонить приступ. Умыться.

Линзы.

Взятая было скорость споткнулась. Можно торопливо есть, одеваться, учить урок и пить кофе, даже внутривенный катетер можно ставить впопыхах. Но нельзя быстро надеть контактные линзы.

Или это я просто не научилась.

«Семнадцать минут урока, – считала я. – Семнадцать тридцать две, тридцать три…» Время бежало от меня – время занятия, на которое меня даже не удосужились разбудить. Почему – подумаю потом.

Я уже на кухне, а песок в глазах все не проходит. Это не резь, не боль: я правильно поставила линзы, – это всего лишь память о ночном пробуждении, полном боли, красного чая и Куарэ-младшего, который говорил, говорил, говорил…

«А ты все думала, думала, думала…» – закончила я мысль, ощущая памятный прилив раздражения. Я ела хлебец, просовывая руки в рукава плаща.

Не забыть вытереть крошки, решила я, распахивая дверь в хмурую изморось. Черная глыба учебного корпуса маячила перед глазами, все остальное терялось за пределами восприятия.

Осторожно, Соня, смотри под ноги и будь осторожнее. Брусчатка, бордюры, лужи. А также коллеги, ученики и прочие.

– Мисс Витглиц?

Я немного замедлила шаг и повернула голову, ища окликнувшего меня. Им оказался Матиас Старк, инспектор и соглядатай концерна «Соул», только одетый в рабочий комбинезон и вооруженный садовыми электроножницами.

– Доброе утро, мистер Старк, – сказала я, переведя дыхание.

Мужчина опустил инструмент и оттянул ворот тяжелого свитера:

– Торопитесь? Я вот тоже с утра бодро взялся и что-то быстро скис. Влажность, да?

Я переступила с ноги на ногу: каблуки жгли пятки, предлагая бежать дальше, но странный инспектор – такой молчаливый и угрюмый вчера – почему-то будто держал меня на месте.

Заметив, видимо, что-то, он с полуулыбкой поднял ножницы, кивнул:

– Не спешите, Витглиц. Хотя-я…

Он улыбнулся чуть шире и отсалютовал ножницами.

– Хотя так у вас даже румянец есть.

Я смотрела, как он исчезает в кустах, ветви которых запутал туман, в голове звенело прощальное «доброго утра». Последней исчезла улыбка, словно у самого настоящего Чеширского Кота. Потом в сером молоке тонко взвыл невидимый электромотор, хрустнула ветка.

«Потом, Соня. Потом».

Пока бежала к корпусу, я поняла, что меня так смутило: инспектор-садовник Матиас Старк странно держал в руках ножницы. Вся его поза – слегка размытая туманом, расслабленная – отдавала кислым привкусом угрозы. Как у крови. Как у железа.

* * *

Я замерла на мгновение у двери приемной, отогнала сложные и неприятные ассоциации и вошла.

– Витглиц? – удивилась Ая. – Ты вовремя. Я хотела тебя вызывать.

«Хотя бы где-то я вовремя», – подумала я и уточнила:

– Господин директор?

– Он, – заговорщицки понизила голос секретарша. – У него сейчас Куарэ… Куарэ-младший. Такой лапочка, прибежал десять минут назад, и директор сначала отменил вызывать тебя. А потом такой по селектору снова, говорит, найди Витглиц…

Я оглянулась. За спиной остался сырой коридор, который я впервые будто бы не заметила. И духов Аи я даже почти не слышала. Внутри все сжалось, и горели щеки – вряд ли от спешки.

– Мисс Витглиц ожидает в приемной, – сказала секретарша в микрофон, а в груди у меня отозвалось глухим ударом.

«Тише, Соня. Тише. Ты всего лишь опоздала. Всего лишь проспала».

– Пусть войдет, – гулко сказал директор Куарэ.

Шаг, шаг. Двойная дверь.

Анатоль – маленький и строгий – сидел за большим столом для совещаний. Белый свитер, встрепанные черные волосы, серое лицо. Набор оттенков, баланс монохрома. Он кивнул мне, едва обернувшись, и снова посмотрел туда, где сидел его отец.

Неизменный пиджак на спинке стула. Неизменный блеск очков. Только мое настроение каждый раз почему-то другое.

– Витглиц, ваше опоздание будет вычтено из жалования. И уясните себе, что присматривать и утешать – это разные вещи. Оба свободны.

Его сын поднял голову и возмущенно произнес:

– Но, отец!..

Серж Куарэ промолчал. С его точки зрения мы оба уже вышли.

За дверью приемной, вне зоны любопытства Аи Анатоль шумно выдохнул:

– Извините, Витглиц. Иногда он такой… Такой.

Я оглянулась:

– Что вы ему сказали?

– Ну, правду, – буркнул Куарэ-младший. – Сказал, что это из-за моей пьяной выходки вы не смогли нормально выспаться. И он даже как будто согласился, что виновен я.

Он согласился, подумала я. Просто сын очень плохо знает своего отца. Очень-очень.

– Все в порядке, Куарэ.

– В порядке? – возмутился он. – Он вас штрафует из-за меня!..

Я его перебила:

– Это вы лично опоздали?

– Нет, но…

Я кивнула и отвернулась. Он не знает, что такое опека за проводником. Он не знает о дополнительных медосмотрах (может быть, проводнику хуже? Доктор Мовчан слишком добра, чтобы полагаться на «может быть»). Не знает о долгих тестах в сомнологической лаборатории (нарушение сна – один из путей в безумие боли). Не знает, наконец, о психологах.

– Вы могли бы сказать спасибо, Витглиц.

Я остановилась. Меня догнала удивительно банальная реплика.

– Спасибо, мсье Куарэ, – сказала я, не оборачиваясь.

Прозвенел звонок. Сейчас его трель закончится, и можно еще что-то сказать, а потом придется идти работать. Переливы, будто бы размазанные, гулко скользили сквозь секунды.

– Витглиц, а что значит «присматривать»?

По всему учебному корпусу распахнулись двери классов. Ближе к директорскому кабинету – робко, подальше – куда смелее. Я пошла в этот шум: следя за лицом, следя за приступами. И не думать ни о первом, ни о втором. Все как обычно.

5: Из мышеловки

Методический семинар затянулся.

Сегодня докладывала Николь, и я вроде даже записала тему, и полстраницы блокнота исписала, и слушала внимательно, но… Но все было как всегда. Райли путалась в терминах, излагая проект спецкурса по валеологии, и замдиректора Марущак уже настороженно раздувала ноздри. Нос пани Анжелы был изящен, но выражение лица получалось угрожающим. Дело пахло разгромным обсуждением. Очередная попытка Майи получить в общем нужные часы шла к закономерному фиаско. Каждая запинка усиливала и без того гнетущую очевидность.

Педколлектив скучал. Трудолюбивая Николь подавала проект спецкурса уже три раза.

В большом методкабинете было душно до желтизны в глазах: окон уже не открывали, а обогрев весь день пробовали в самых разных режимах. Подготовка к зиме прошла динамично, и медсестре Райли к вечеру будет явно не до переживаний.

Карандаш валился из ватных пальцев, все вокруг сливалось в тусклый гул, подернутый переливами боли. Я понимала происходящее только потому, что это все уже было – только детали отличались.

Вот за деталями я и следила.

Перед Митниковым лежала переложенная закладками стопка распечаток. После запоя он занялся делом. Как минимум, до выхода следующего патча его онлайн-игры запала должно хватить.

Ю Джин Ким что-то увлеченно черкал в блокноте. Это было странно и неожиданно.

Энди Макото сосредоточенно смотрел в записи, поминутно дополняя их. Ничего необычного: через несколько минут он первый приступит к расстрелу Николь – просто ради благосклонного взгляда замдиректора.

Все совсем просто.

Бедная Николь.

– …Таким образом, темы распределяются следующим образом…

Райли начала ошибаться уже в построении фраз. Кто-то сказал ей, что хороший докладчик не смотрит в записи. Причем этот кто-то постеснялся сказать Николь, что она сама докладчик плохой.

– …Тематический контроль кон… контролируется в течение…

Учительница английского Мэри Эпплвилль оторвалась от полировки ногтей, перехватила мой взгляд и картинно закатила глаза. Мэри – человек хороший, и педагог она тоже хороший, и медиум. Но именно для таких как она в прошлых веках придумали слово «экзальтированная». А еще странно, что она заметила меня. Или не странно, потому, что рядом со мной сидел Куарэ.

Неловко извиняясь, опоздавший на семинар сын директора пошел к единственному свободному месту. Я как раз смотрела в окно, поэтому увидела в отражении выражение его лица: он был удивлен – обрадован – смущен перспективой сидеть со мной. Именно такая последовательность эмоций, а не более привычная мне: «расстроен – расстроен – скука».

– …итоговая контрольная работа…

Я вспоминала, как среди дня решилась выпить кофе из автомата. Кисло-горькая жижа вливалась будто прямо в мозг, она медленно убивала своей горячей лаской, но я стояла у окна, крепко сжимала стаканчик и пила маленькими глотками. Где-то среди ароматизаторов и консервантов в напитке плавал нужный кофеин.

«Не хочу заснуть на уроке. Не хочу заснуть на уроке, – повторяла я. – Не хочу заснуть…»

Мантра действовала усыпляюще.

К двум часам дня начали сладко ныть плечи, в три пятнадцать я едва не оступилась на лестнице, направляясь в методкабинет. И теперь мне только и оставалось, что внимательно смотреть в окно, ловить детали в поведении людей и мечтать о холодных простынях.

«Николь, пожалуйста. Ну пожалуйста».

Я честно обещала себе, что выдержу обсуждение – гул голосов, многих голосов, разных голосов, – но еще полчаса сбивчивой речи медсестры вгонят меня в дрему. Куарэ косился в мою сторону с тревогой во взгляде. В стекле отражался только этот взгляд, сразу вокруг глаз Анатоля начинался ландшафт лицея: прогулочные дорожки, увешанный каплями сад с беседками, а где-то за поворотом дороги дикого камня – Периметр.

Взгляд Куарэ, окруженный заоконным пейзажем, – это выглядело жутко.

В кармане зажурчал телефон. Три коротких толчка вибросигнала – и он затих. Николь все сбивалась, замдиректора все копила раздражение, коллеги насыщали и без того тяжелый воздух углекислотой, а я смотрела на короткое сообщение:

<Медкабинеты>.

«Не может такого быть, – думала я, убирая блокнот и ручку в портфель. – Еще совсем светло, ученики на внеклассных занятиях». В глаза словно брызнули подсоленной воды. Был еще исчезающе малый шанс, что меня все-таки хотят обследовать, но озадаченный Анатоль тоже смотрел в экран своего телефона.

Марущак вопросительно повернула голову, заметив, что мы поднимаемся, и я кивнула на дверь. Ей тоже сейчас напишут или даже позвонят, так что большего не надо.

Николь на мгновение запнулась, скучающая публика смотрела на Куарэ и на меня, и все шло своим чередом, но шло очень странно.

Я уходила не одна.

– …П-подытоживая сказанное, – нашлась Райли, – я хотела бы отметить, что спецкурс такой структуры в выпускном классе…

Извини, Николь. Я бы с удовольствием доспала на твоем докладе.

– Что это значит? – спросил Анатоль, когда за нами закрылась дверь.

Пустой коридор разворачивался в бесконечность. Странный коридор: как если бы я стояла между двух зеркал.

– Я не знаю. Вероятно, Ангел.

Анатоль замер, перебрасывая ремень своей сумки через голову:

– Ангел? Снова? Еще один?

Я кивнула и пошла вперед. Странный взгляд Куарэ, странный коридор. Мне не нужен сейчас Ангел, мне нужно просто выспаться. За окнами клубился туманный октябрьский день, и одного взгляда в дождливую заоконную серость хватило, чтобы понять: это все на самом деле. А так хотелось осознать наконец, что я просто заснула под скучную сбивчивую колыбельную.

– Витглиц? А как часто они, э-э, обнаруживаются?

– Закономерностей нет.

Пустой коридор отзывался призрачным эхом. «…Будь это Ангел, – думала я, – объявили бы тревогу». Значит, что-то другое. Что-то странное.

«Закономерностей нет», – вспомнила я саму себя секундной давности и в который раз решила, что недосыпание – страшная вещь. Ангел проявляет себя после эмоционального или когнитивного потрясения – это закономерность за номером один.

Номер «два» я додумать не успела: мы уже стояли перед дверями медицинского кабинета. Куарэ потянул на себя дверь и наткнулся на металлическую переборку за нею. Металл матово блестел, и дополнительные ребра жесткости выделялись на его поверхности.

И это было совсем плохо.

– Ч-что это?

– Карантинный щит.

– Что?

– Отойдите, Куарэ.

Я достала свой пропуск и приложила к черной панели сканера. Сон выдувало из головы ледяным сквозняком оторопи: «Средь бела дня? Прямо вот так? Никаких оповещений, никакой службы безопасности…»

В стене зашипело. Медленно – как этот день, как мой сон – поползла в сторону металлическая пластина, а взгляд Анатоля выжигал мне висок.

– Что происходит, Витглиц?

В его голосе мерцал страх. Когда за дверью медкабинета ты обнаруживаешь бронеплиту – это странно и немного пугающе, даже если не знаешь, зачем она поставлена. Готова поспорить, он ни строчки не прочитал из «Специальных процедур».

Впрочем, это не имеет значения. «Специальные процедуры содержания» не предусматривают того, что я сейчас вижу.

– Я не знаю. Карантинный щит опускают в экстренных случаях.

– Экстренных? Как… Ангел?

– Да.

– Он… Там?

– Не знаю. Щит должен применяться только с общей тревогой.

Куарэ замолчал. Наконец.

Щит полз в сторону, а мое зрение менялось. Боль когтями впилась в глазные яблоки, изменяя восприятие. А вместе с восприятием – и меня.

«Карминная дрожь» – это симптом, это боль, это рвущиеся капилляры. Это оружие.

Все, чего я коснусь, взорвется облаком пыли, но это только побочный эффект. Но важно лишь то, что у Ангела не получится меня проглотить – вернее, получится, но это все равно что глотать моток колючей проволоки.

Очень колючей, разумной и упрямой.

Внутри медкабинета все молчало и даже горел свет. Было слышно, как стало легче Анатолю у меня за спиной, было слышно дыхание: одно, второе, третье. И четвертое. Я прислушалась к мнимо пустому пространству, ловя шуршащие звуки дыхания.

Раз. Я сама. После удаления метастаза похрипывает левое легкое. До сих пор.

Два. Анатоль Куарэ. Он когда-то курил, но это было давно, а сейчас у него в крови много адреналина.

И еще двое, причем один из этих двоих – ученик. Ученица.

И она спит.

– Доктор Мовчан, – громко сказала я, опуская напряженные руки, – мы пришли.

Из двери, ведущей в приемный покой, тотчас же высунулась голова доктора. Женщина приложила палец к губам и поманила нас за собой. «Это глупо», – решила я и сделала на пробу скрипучий шаг. Толченое стекло в коленях, толченое стекло в глазах и непозволительно много мыслей о самочувствии.

– Она спит, – полушепотом объявила Мовчан, указывая на девушку, которая свернулась клубочком под белыми простынями. Прямо на койке для осмотров.

Я терпеливо ждала: мозаики событий пока что не хватало. Всего-то: спящая ученица, карантинный щит на двери и доктор Мовчан, переживающая за здоровый сон лицеистки.

Ужасно завидую последнему кусочку мозаики.

– Это Кэт Новак, 3-С. Ее нашла уборщица под западной лестницей, – Мовчан задумчиво покрутила сигарету, потерла ее, но все же спрятала в карман. – Ммм… Ее крепко помяло, но она ничего не помнит.

Кэт, вспомнила я. Она писала плохонькие эссе, но у нее всегда была впечатляющая пространственная и зрительная память. И она любила свои французские замки.

«Вернее, «любит», как я понимаю».

– «Помяло»? На нее напали?

Это Куарэ.

– Да. Но не в том смысле, о котором ты подумал, – кивнула доктор. – Персонапрессивный удар, степень этак вторая – третья.

Я спиной чувствовала растущее недоумение и поспешила ускорить неизбежное.

– Он не читал «Специальные процедуры содержания».

Мовчан посмотрела на Куарэ поверх очков и рассеянно заправила локон за ухо.

– Это правда?

– Да, – быстро и с явным вызовом в голосе ответил Анатоль.

Он обиделся. Глупо.

– Понятно. Не выйдешь отсюда, пока не прочитаешь параграфы безопасности и терминологии. И учти, это не инструкции по ТБ, подписью не отделаешься.

Голосом доктора можно было до блеска отскрести даже самую грязную тарелку. Женщина повернулась ко мне, а я по-прежнему ничего не понимала.

И, как это ни ужасно, снова хотела спать.

– Соня, это Ангел. Я не понимаю, что происходит, но ее помял Ангел.

Она устала. Возбуждена и устала.

Мовчан села на стол и, тряхнув головой, закурила.

– Ее надкусили и бросили, ребята. Причем надкусили с умом, я даже по сомнографии едва поняла, что произошло. Чуть на эпилепсию не списала, дура старая.

«Так не бывает», – была первая мысль.

– Почему вы решили, что это Ангел?

– Остаточное синее излучение, – сказала доктор, внимательно следя за связкой дымных нитей. – Едва заметное. Но я его увидела.

Ангел, который не поглощает всех и вся на своем пути. Не растет, не развивается в свою нечеловеческую форму. Это как «я научился бегать, но делаю по шагу в день». Или: «у меня после «мыльницы» появилась зеркальная камера, но я все равно работаю «мыльницей».

Нет, и еще раз нет. Это слишком не по-ангельски. Слишком по-человечески.

– «Помяли», «укусили»… – вдруг сказал Куарэ. – Я, конечно, понимаю, что я не читал…

– «Мнёт» персонапрессивный удар, Куарэ. Персонапрессивный удар – это вторжение в микрокосм, – холодно ответила Мовчан. – Уничтожение грани между твоим «я» и «я» агрессора.

– Вторжение в душу?

Доктор Мовчан вздохнула и не глядя опустила сигарету в пепельницу. Глава научного отдела лицея очень не любила слово «душа». Мсье Куарэ только что или заработал себе развернутую лекцию, или попал в список неприятных доктору людей.

Впрочем, ни первое, ни второе меня не волновало: Мовчан снова забыла, что при мне курить не стоит. Забыла об этом и я. Я подняла руку, я старательно дышала носом, ощущая, как внутри становится все меньше места для воздуха, будто бы я вдыхала его в шагреневую кожу.

Бум. Бум. Бум.

Если бы мне не хотелось спать, я бы сообразила раньше. Если бы Куарэ не пришел ко мне ночью, я бы не хотела спать. Все просто, решила я: во всем виноват Анатоль. Колени стали наконец ватными, и я облегченно полетела куда-то вниз.

«Хотя бы высплюсь».

* * *

Я очнулась на тахте. Под переносицей взрывался льдом нашатырь, в боку кололо. Было еще какое-то странное ощущение, но сознание возвращалось толчками, мысли путались, а плечи еще помнили, как меня поднимали, несли.

Мир был серым в красную прожилку. А потом пришло сияние.

– Соня, детка, скажи, что ты видишь свет.

А, да. Я выдохнула, ощутив новый удар боли в боку, и зрачок заработал как надо.

– Вижу, доктор Мовчан.

– И что ты меня простила.

– Я вас простила.

Сейчас речь пойдет о футболке с надписью «Не курить», а я тем временем припомню, что курение убивает, и в моем случае это не гипербола. Уже пятая ошибка доктора, и три раза до того я успевала выйти из никотинового облака.

– Витглиц?

Еще одно лицо. Это он перенес меня на тахту, поняла я. Я откуда-то знала, что Куарэ чуть не уронил меня от волнения, а пока Мовчан колола антигистамины, он почти отгрыз себе большой палец.

– Куарэ.

– Вы… С вами?..

– Я в порядке.

Мне удалось сесть – хотя и не без помощи стены. Медкабинет светился своим странным светом – точно каждый белый предмет здесь был источником сияния. Мовчан убирала в лоток шприц, ампулы и комки ваты – тоже светящиеся, – и в глаза мне старалась не смотреть. А в паре метров от меня по-прежнему спала маленькая Кэт Новак.

– Надо найти слепок Ангела, – сказала я вслух, глядя на девочку.

У нее тонкие губы, и она удивительно тихо спит.

– Обязательно, – оживилась доктор. – И ознакомить медиумов с этим слепком.

– Я готова.

Тишина получилась громкая и хрупкая.

– Соня, деточка… – растерянно сказала Мовчан. – Ты уверена, что можешь?..

Я прислушалась к себе: могу, конечно. Могу, хотя и многовато «но». Ответный взгляд у Мовчан получился мягким, но изучающим. И она не хуже, чем я понимала, что действовать надо быстро.

Хотя бы потому, что девочка проспит еще только час или два. Мовчан кивнула, и я подошла к ученице, убрала локоны, скрывающие ухо. Я вглядывалась в завитки, я искала самый мягкий путь внутрь – как звук, как яд. В голове, там, где болезнь выела себе гнездо, что-то шевельнулось. Что-то любопытное и жадное. Я вздохнула, вбирая последний глоток воздуха этого мира – и очнулась на полу.

Снова пол.

Снова боль в груди.

Проклятая сигарета.

– Соня, смотри на меня! Смотри сюда! – пульсировал голос. – Не отвлекайся, просто смотри!

Какой-то блестящий предмет, какая-то рука. Белая манжета халата. Внутри все воет, обернутое в боль-боль-боль. Боль выкручивает суставы, боль ломится во все уголки тела, ее трясет, как… Как.

ELA мстила за неудовлетворенное любопытство.

– Дайте мне обезболивающего.

Резь в груди – та, что сорвала вход в личность Кэт, – это ерунда, это безделица: я слишком привыкла к боли. Но на грани двух «я» я становлюсь капризной неженкой: все отвлекает, все раздражает, все уводит в сторону.

Это неприятно – особенно реакция опухоли.

– Подождите, доктор Мовчан.

Куарэ прекратил жевать губу и отлип от стены.

«Он не пытался мне помочь, когда я упала». Почему? И почему я об этом думаю?

– Что конкретно надо… Сделать? – спросил он. Его взгляд застыл где-то между мной и Мовчан. Взгляд впился в пустоту.

– Надо найти в ее личности след Ангела.

– Как?

– Проникнуть в ее личность, разумеется.

– Как Ангел?

– В некотором роде.

Словно шуршала-скрипела сухая галька. Куарэ-младший и Мовчан обменивались репликами, которые много значили для них обоих. Доктору он не понравился.

«Как Ангел», – вдруг поняла я. Анатоль видел, как я изменяюсь, подходя к Кэт. Он видел – и даже не понял, что я упала: для него во всем мире осталось только откровение.

– Куарэ, проводник – это проводник.

В глазах Анатоля стоял туман. Туман человека, который на примерах разучивал параграфы «Специальных процедур». И потому вдогонку словам я отправила взгляд. «Мы слабее, чем они, – пыталась сказать я. – Ты же помнишь, что ELA – это болезнь? Помнишь, Куарэ?».

Я много чего пыталась сказать, а он только кивнул, и стало ясно, что я зря старалась.

– Что именно я должен сделать?

– Ты помнишь, как убил Ангела? – спросила доктор Мовчан.

Он замер, а потом коротко мотнул головой.

– Ладно, несущественно. Тогда просто подойди к ней и смотри, пока не почувствуешь… – Мовчан запнулась. – В общем, тебе будет понятно. А что именно ты чувствуешь, ты потом прочитаешь в «СПС».

– Я не понял, но пусть будет так, – глухо сказал Куарэ и посмотрел на меня. – Что мне там искать?

– Цвет. Яркий синий цвет – это след Ангела.

– Значит, я сделаю то, о чем потом прочитаю, – спокойно сказал Куарэ, – окажусь неизвестно где, и мне там придется искать синий цвет. Верно?

– Поиронизируешь потом, – скрипнула Мовчан. – Быстрее, если не хочешь оказаться в просыпающейся вселенной.

Я пыталась представить этот набор слов со стороны, и получилось плохо. Для меня это были образы – яркие, пережитые уже образы, полные ощущений.

Например, синий цвет – это когда анфилада серых комнат заканчивается пронзительным осенним небом. Когда ты всем естеством чувствуешь, что это конец, что это след чужого, такой же явный, как отпечатки обуви у разбитого окна, как след корректора в зачетной работе. Куарэ, тебе повезло. Тебе не надо пробиваться сквозь синеву, чтобы найти оставившего этот след. Не в этот раз. Сегодня хватит просто запомнить цвет – его переливы, оттенки, образные рисунки.

Персонапрессивный удар – это когда ты ввинчиваешь себя в другого, когда стена чужого разума бросается тебе навстречу. Разум торопится создать бездну ассоциаций, чтобы передать тебе непонятное: струи песка, колонны упругого дыма, всплески пламени… А ты идешь сквозь это, и все тяжелее давит в голове ELA – ключ и наездник, защита и погонщик.

Пробуждающаяся вселенная – это когда ты застреваешь между шестеренками чужой сущности. Личность идет пластами, рушится и ломается, строится заново. Там водовороты и целые течения из острых игл. Там самый настоящий ужас, в сравнении с которым убить ребенка – это сущая безделица.

Это – мои образы, и они никак не помогут Куарэ.

Когда я открыла глаза, над спящей Кэт остался только призрак – только информационная оболочка. Дым и пепел, сохраняющие общие очертания Анатоля.

– Терпеть не могу это зрелище, – вздохнула Мовчан, вертя в руках сигарету. Она виновато посмотрела на меня и спрятала белую палочку в карман. Сеть морщин на ее лице была глубока, как никогда.

Комната гудела. Приборы, упрятанные в стены, считали напряженность полей в медкабинете, и я чувствовала дрожь пальцев главы научного отдела: женщина предвкушала небольшой сольный этюд на клавиатуре своего терминала.

Гул и свечение медкабинета, колеблющееся марево в форме человека и доктор Мовчан, которой хочется курить и курить нельзя – все это было нереально. Методический семинар – реально. Звонок – реально. То, что завтра мне входить в класс, – тоже. И запах столовой, и сломанный сливной бачок в доме, и несданный отчет.

А это все – нет.

– Редкостный засранец этот директорский сынок.

– Он меня заменил.

– Да-а? – протянула Мовчан, явно думая о чем-то своем.

– Уже второй раз.

В кармане халата Мовчан пискнул наладонник.

– Что, прости? – отозвалась женщина почти минуту спустя. – Тут, понимаешь, какие-то интересные данные, я пойду…

Я покачала головой. Моей реакции не требовалось: Мовчан уже шла к себе, на ходу выдергивая из кармана магнитный ключ. Ключ за что-то там зацепился.

– Доктор Мовчан, – окликнула я.

– М?

Рассеянный взгляд человека, который уже мыслями где-то далеко. Знакомый взгляд. Ей не понравился Куарэ, но пока он был здесь, доктор играла совсем иную себя. Ну а сейчас – сейчас здесь я и только я.

– Почему вы поставили карантинный щит?

– А, это… – женщина нахмурилась, и я даже из другого конца комнаты ощутила укол страха. Ее страха. – Я, понимаешь, почему-то вдруг представила, что тут этот Ангел. Который действует, как человек. Как маньяк.

Она пожевала губу и снова посмотрела на свой планшет. Потом снова на меня.

– Я пойду. И извини еще раз. Ну, за… – она поднесла два пальца к губам, и я кивнула. Что тут еще сказать.

Пискнул замок, Мовчан ушла. Тахта была холодная, и тонкая подушка, больше похожая на кусок ткани, светилась белым. Я села, положила подушку себе на колени и принялась ждать.

До того, как дымно-пепельный силуэт снова наполнится плотью, оставалось несколько минут.

* * *

– Это… Это! Нить, и я словно внутри нити, а потом получилось так, как если бы отдельные жгутики внутри нитки расплелись, и я…

Анатоль задумался и вместо продолжения рассказа вернулся к тарелке. Вторая порция каши и тушеного мяса исчезала с пугающей скоростью.

– Потише, пожалуйста, – напомнила я ему в сорок шестой раз.

Он кивнул, прожевал и снова открыл рот. Рассказ о приключениях по ту сторону личности Кэт Новак затягивался. У мсье Куарэ оказалась фотографическая память и впечатляющий словарный запас. Он с легкостью расправлялся даже со сложнейшими ассоциациями, и я в первые же десять минут поняла, что завидую.

В столовой постоянно приходилось напоминать ему, что нужно вести себя тише, что есть учителя, которым не положено знать такие подробности, что есть ученики. Что его, в конце концов, отпустили ненадолго перекусить, а потом он должен вернуться и прочитать «Специальные процедуры содержания». «А у вас нет аудиокниги?» – вспомнила я насмешливый вопрос и хмурый ответный взгляд Мовчан. Я понимала доктора: вернувшийся из чужого микрокосма Куарэ получил сильнейший удар эйфории.

Поэтому когда женщина, глядя на меня, кивнула вслед уходящему Анатолю, я уже была готова вновь играть роль наставницы.

А вот к своей зависти – не готова.

И спать снова хотелось.

Ряды столов вокруг, огромные окна, невыветривающийся запах еды. Я сидела, сложив руки перед собой, и слушала – добавить мне было нечего, да и не нужно было добавлять. Некоторые моменты его рассказа откровенно пугали. Словно Куарэ читал мои мысли, посещал интернет-страницы в той же последовательности, что и я. Будто его кто-то впустил не в микрокосм Кэт Новак, а в мой микрокосм.

«Мы похожи. Просто нужно это принять и успокоиться».

– О, братюнь!

Я подняла голову. У столика стоял Джин Ким и весело улыбался Анатолю.

– Ю, привет.

– Как оно, ребра не болят после вчерашнего?

Анатоль покосился на меня и улыбнулся:

– Да нет, нормально.

– Славно подурковали, ага? – крякнул Ю, упирая руки в бока. Куарэ кивнул, дернув уголком рта. Видимо, слова «нормально» и «славно» все-таки не были точными.

– Да, это. Там такой угар был, когда вас двоих вызвали. Николь натянули безо всякого вазелина. Замдиректора была особенно горяча. Куда вас с Соней тягали-то хоть? – поинтересовался Джин Ким, подмигивая мне.

«Он заелся», – подумала я, изучая пятнышко соуса на воротнике спортивной куртки. Ю был невероятным грязнулей. Я перехватила вопросительный взгляд Куарэ и поняла, что со списком допусков он тоже не ознакомился.

Поэтому просто качнула головой.

– Да так, – неопределенно ответил Анатоль. – Медобследования. Анализы пришли.

– Ну, бухать-то тебе можно? – спросил Джин Ким.

– Э, в общем, да, конечно…

– Ну и славно! А ей?

Куарэ еще недоуменно смотрел на меня, когда столик накрыл зычный хохот физрука:

– Ладно, вы это, как это? Общайтесь! Хы-хах! А я пойду… Э, Пьетро, а ну, иди сюда!..

Свистком Джин Ким пользовался в любых обстоятельствах. Дальше был громкий разговор о пропусках со второклассником, потом требования объяснительной… После его ухода в столовой стало намного тише.

– Витглиц, вы живете отдельно из-за проблем с легкими, да?

Можно кивнуть. Именно так и указано в официальных документах.

– Метастаз?

Вопрос был как скальпель.

– Да, но дело не в нем.

Куарэ почему-то смутился, замолчал, и мне даже стало интересно. Интересно, что еще он спросит. Анатоль поковырял вилкой в тарелке и все же поднял взгляд:

– Витглиц, почему вы так разговариваете? Вы ведь на уроках не такая, верно?

Я рассматривала Куарэ, пытаясь понять, почему именно сейчас. Из-за событий в медкабинете? Из-за Ю? И зачем мне отвечать на этот вопрос? Но главное – почему хочется ответить?

«Возможно, потому, что ему не все равно».

Интересная версия, решила я.

– Это личное.

– Эм-м, – сказал Анатоль и вернулся к еде. – Понимаю. Простите.

Мне было неприятно, и я не могла понять, что раздражает больше: мое собственное решение промолчать или то, как легко мсье Куарэ отступился от расспросов.

– Так-так, два маленьких прогульщика. Сонечка и Толечка.

Пани Анжела была неестественно довольна, будто объевшаяся сливками кошка, хотя поднос с ужином она только взяла. За спиной у замдиректора сплетничали, что крепкие разносы методических неудачников ее возбуждают.

На подносе в ее руках помимо тарелки покоилась папка документов.

– Ну-ка, двигайтесь, – потребовала женщина и бесцеремонно уселась во главе нашего стола. – Я пока перекушу, а вы черкните свои автографы в журнал методсовещаний. И пару строк впечатлений.

– Но мы же не дослушали мисс Райли, госпожа замдиректора, – возразил Куарэ.

– Что за официоз, Анатолий, – отмахнулась Марущак и подвинула мне журнал. – Во-первых, «Анжела», во-вторых, доклад Николь был позорным. Можешь так и написать.

Она взяла вилку и нож, повертела их и добавила:

– В-третьих, приятного аппетита.

– Приятного аппетита, – сказала я, открывая журнал.

Строки чужих почерков плыли перед глазами.

– Добрый вечер, господа педагоги.

И еще одно приветствие. Я бы предпочла «спокойной ночи» – всего лишь ничтожное «спокойной ночи». У стола стоял Старк – все в том же комбинезоне садовника, только куда более грязном, чем я запомнила по утренней встрече. И сейчас он не улыбался.

– Простите, замдиректора, но мне нужны Витглиц и Куарэ.

– Допишут – и пусть идут, – буркнула Марущак.

– Простите, это срочно.

– Да ну? – восхитилась замдиректора, вытирая уголок губ салфеткой. – Это по какому поводу?

– Во-первых, я сорок минут как начальник службы безопасности лицея, – спокойно ответил Старк, а я все зачем-то пыталась найти на его лице хоть след улыбки. Небритость – есть. Собранный взгляд – есть.

А улыбки нет.

– А во-вторых? – полюбопытствовала пани Анжела, озираясь: в лицее не приветствовали разглашение двойных должностей обслуживающего персонала.

– Во-вторых, только что скончалась Кэт Новак.

Я смотрела на стремительно бледнеющего Анатоля и пыталась понять, в который раз за этот день из меня вышвыривает сонливость.

6: Опиумный дым

Старку временно выделили рабочую подсобку с хозяйственным инструментом: кабинет, жилье, склад. Много вещей в пластиковых пакетах, небольшой чемодан в углу. Я сидела под стеллажом с совками и граблями и пыталась не думать о постороннем. Например, почему нас опрашивают не в помещении охраны. Или: почему здесь столько ножей, ножниц и других странных инструментов. Я никогда не видела их в руках садовников, зато легко могу представить на месте преступления. Эти мысли лезли в голову, как сон. И снова звучал оглушающий аромат холодного железа: как утром, в парке, когда я увидела новый облик резидента «Соула».

Лишние мысли, все лишнее.

– Как именно доктор Мовчан объяснила вам, что нужно сделать?

Куарэ вскинул голову и нахмурился. Почти наверняка он вспоминал сам вопрос, а не обдумывал ответ.

– Она сказала, что я должен найти отпечаток Ангела, – медленно произнес Анатоль. Он снова пробовал на вкус эту драму абсурда. – Я должен был найти синий цвет…

– И как вы это себе представляете?

Анатоль сцепил пальцы и принялся рассказывать. Запинаясь, едва не заикаясь – бледная копия его рассказа в столовой. Матиас Старк с любопытством рассматривал пятно грязи у себя на манжете. Казалось, он вот-вот примется скоблить его ногтем, не отвлекаясь на присутствующих.

Я смотрела на инструменты, слушала Куарэ, и мир казался – весь мир – всего лишь комнатой садовника, который далеко не так прост, как кажется.

«Резидент концерна «Соул», – вспомнила я. – Чего-то ему не хватает».

Старк скучающе рассматривал Анатоля. Как-то не получалось представить перепачканного садовой грязью мужчину в деловом костюме. Например, на совещании. Или у демонстрационного стенда.

«Слайд третий. На нем мы видим крупный план тела…»

Нет, не то. Ему хорошо подходил десантный комплект Белой группы, весь покрытый шипастыми пластинами, увешанный странной формы магазинами и…

«А ведь Старк сейчас допрашивает своего спасителя».

Понимание было острым, как запах рассвета. Чем пристальнее я вглядывалась в инспектора под лучами этого озарения, тем яснее видела: он работает вполсилы. В треть – или какой там знаменатель у этой невероятной дроби? Матиас Старк – профессионал, он умеет разделять работу и благодарность, но что-то с ним там стряслось – там, где Ангел ломал законы нашего мира.

Как-то так он увидел Куарэ, что сейчас подходил к допросу, словно…

«Словно садовник, играющий главу СБ».

– Вы уверены в этом?

– Нет, – сказал Куарэ. Сказал тихо. Почти шепотом.

«Я что-то пропускаю». Старк подался немного вперед – и в прямом смысле, и по направлению к настоящему оперативнику:

– Тогда почему вы ответили, что не могли навредить ей?

– Потому что я так чувствую, разве не ясно?!

Злость. Это всего-навсего последние жуткие дни идут из него. Горлом.

– Вы не читали «Специальные процедуры…», а значит…

– Там описано, как гноящееся небо падает на голову? Описано рыжее марево? – спросил вдруг угасший Куарэ.

«Рыжее? Может быть, синее»? Старк молчал, ожидая продолжения.

– Или, например, почему я иду по воздуху, а мир вокруг застывает?!

– Это описано. Так выглядит стазирование пространства микрокосма.

Он обернулся и увидел – меня.

– Витглиц… Кто вас спрашивал?!

Досада. Боль. Разочарование.

Это… Это его чувства? Или мои? Я видела, как подрагивают очертания Куарэ: он балансировал на страшной грани, и я сама, кажется, тоже, потому что Старк переводил взгляд с Куарэ на меня, с меня на Куарэ, и его кисть сдвинулась – на сантиметр, не больше, – к большому карману на животе, из которого пахло термохимической смертью.

Просто большой пистолет с особыми патронами.

Просто-просто.

В каморке терпко пахло бедой, а потом все пропало.

– Убирайтесь, – сказал инспектор. – Оба.

– В смысле? – переспросил Куарэ.

– В прямом.

Старк потер переносицу – средним и указательным пальцами, и секунды шуршали между его движениями. Неприятный взгляд, поняла я. Матиас Старк держал в поле зрения сразу нас обоих – цепко, уверенно, с привкусом металла.

– Витглиц, проследите, чтобы Куарэ уяснил себе рабочую терминологию проводника. Все степени ударов и градиенты цвета. Ясно? Я не хочу вести допрос на языке ваших тарабарских метафор.

Который раз слова директора возвращаются ко мне? Пожалуй, я не хочу на самом деле это знать. Я просто подготовлю замену. И буду поменьше об этом думать.

За дверью Куарэ сел на пол. Взял и сел. Все нормально, если подумать.

В коридоре подсобного крыла было пусто, а прямо напротив каморки садовника по стене шла трещина. Она не намного младше, чем само здание лицея, и уж точно старше, чем я. Я стояла, смотрела в бездну змеистого раскола – простой прорехи в простой штукатурке, – и честно пыталась понять, как же мне поступить.

Я совершенно не представляла, что делать в таких ситуациях. Ну а трещина… Трещина упорно не хотела подсказать идею.

Он молчал, и даже если бы заговорил – ни к чему хорошему это не привело. Можно попробовать решить эту задачу, как обычную психолого-педагогическую ситуацию. Можно, конечно. Только вот ни в одной предлагаемой ситуации мне не попадалось таких условий. Я прикрыла глаза.

Вина. Вопреки всему, он уверяет себя, что виновен в смерти Новак, хотя это не правда. «Это возможно не правда», – исправила я себя. Ведь может быть, что мсье Куарэ – невезучий и сильный проводник, и он ненароком применил что-то из тяжелого арсенала на Кэт.

Он болен, он приехал на призыв присоединиться к делу матери – и убил сначала одного ребенка, а потом и второго – уже пытаясь помочь.

Я могу копаться в чужой боли долго. Иногда – слишком долго, так долго, что давно уже пора открыть глаза на несколько простых вещей.

Первое: Кэт умерла по вине Ангела – что бы там ни сделал Куарэ, ему пришлось вторгаться в личность ученицы не просто так.

Второе: в лицее есть неидентифицированный Ангел, который ведет себя по-человечески. Я вспомнила слова Мовчан. Вспомнила ее страх. Вспомнила свой страх. Да, мне тоже немного страшно. Не потому что «Я умру», а потому что «я даже не представляю, как так может быть».

Третье: завтра на уроках всем учителям прикажут усиливать эмпатический аспект, вводить много этически проблемных ситуаций, заострять изложение. И, как всегда: «словесники, вам нужно превзойти себя». Так уже было – пускай не совсем так, – и я помню лицо замдиректора, и не хочу его видеть вновь.

Висок трескался от боли. ELA не хотела думать о беде Куарэ – маленького человечка, съежившегося у стены. Но мне, к сожалению, было интересно.

* * *

«Николь жила над своим кабинетом».

Это кратчайшее, но очень характерное описание жизни медсестры Николь Райли.

Наверное, это удобно: по опускающейся лестнице попадать к себе на работу. Наверное. Ученики называют ее «Птичкой», любят ее и дразнят. К ней приходят и в красках описывают выуженные из интернета симптомы гонореи, а она краснеет. Ей подбрасывают валентинки под двери кабинета – а она снова краснеет.

В голове затухал писк звонка-вызова, в ноздрях кололся запах медкабинета, а я тасовала колоду памяти – жанровые снимки. Слайд, тонированный сепией боли. Еще один. Еще. Портрет в профиль – сквозь муар обезболивающего. Группа. Портрет-репортаж: тонкая кисть Николь на моем запястье.

На редком снимке медсестра Райли обходилась без смущенного румянца.

– Соня, это ты? – спросили из люка под потолком. – Поднимешься?

Наверху было захламлено и уютно. А еще здесь не пахло лекарствами.

– Привет.

Она сидела за столом перед экраном компьютера. Свет небольшой настольной лампы отозвался уколом в голове, усилия при подъеме по крутой лестнице – нытьем в суставах, но в целом все было в порядке.

Достаточно, чтобы увидеть главное.

В окне выполняемого процесса красивыми облачками взрывались удаляемые файлы.

…Она собирала это примерно полтора года.

Статистика подростковых абортов – с точностью до населенного пункта. («Видишь, Соня? Там, где появлялся Ангел, молодые люди не хотят детей. Вообще, понимаешь?» – сокрушалась она, делая мне укол).

Полная копия «Малого хирургического атласа» в высоком разрешении. Его сканировал фанатик своего дела. («Знаешь, я придумала та-акой раздаточный материал!»).

Подборка о вреде курения. ООНовская статистика, кажется. Кажется, это ей достали в обход комитетов. Кажется, я даже помню, как она хвасталась ею, помню, что в кабинете пахло тогда пролитым нашатырем, а за окном цвело что-то розовое.

Материалы спецкурса по валеологии для третьего класса сейчас стирались с жесткого диска.

Shift+Delete.

– Садись, – сказала Николь и улыбнулась. Улыбка получилась тусклая, растерянная. Мертвая.

Я сняла со стула короткий халатик и повесила его на спинку. Под халатом нашлась коробочка от столовских бутербродов. «Тема три, – вспомнила я, садясь. – «Быстрое питание: слово о пользе, слово о вреде». Николь дивно убедительно все расписала».

Иногда хочется, чтобы опухоль что-то сделала с моей памятью.

– Больно? Поставить укол?

Я покачала головой: сказать хоть что-то не получалось. За спиной сидящей вполоборота ко мне Николь стирались ее надежды на скромное учительство.

– Доктор Мовчан рассказывала об инциденте с Кэт Новак?

Райли пожала плечами:

– Доктор Мовчан заперлась у себя.

«А ты – в себе».

Нужно всего лишь набрать побольше воздуха и внимательно следить за речью. Это не так сложно, правда, Соня? Николь Райли должна понять весь – весь, без остатка – ужас произошедшего, потому что я хочу ее попросить…

– Нет, – сказал Николь. – Соня, пожалуйста!

Не голос – слабый писк. Прости, Николь. Я вижу, что у тебя сегодня тяжелый день и без меня, но:

– Так надо.

– Соня, ты же знаешь, что мне запрещено колоть тебе…

– Ты не будешь мне ничего колоть.

Она молчала и смотрела на меня, и я видела ее эмоции лучше, чем глаза, чем лицо: слишком ярко сиял монитор за спиной медсестры.

– Но…

– Я вколю сама. Мне нужны три ампулы. Три шприца.

Остальное все есть, добавила я про себя.

– Три дозы симеотонина. Шестьдесят часов без боли, – сказала Николь. Медсестра смотрела мне в глаза, но видела только ход своих мыслей. – Шестьдесят часов чистого и ясного разума.

Я молчала. А попутно – радовалась, что Райли ненадолго отвлечена от монитора: удаление огромной папки закончилось успешно. По крайней мере, так считала операционная система.

– Ты понимаешь, чем рискуешь?

Почти гарантированный прогресс опухоли? Общее ухудшение состояния? Да, пожалуй, я понимала, чем заплачу за полное устранение боли. А еще я знала, на что толкала Николь. А еще я почему-то верила, что так и правда надо. Потому что – вкус железа. Потому что – трещина в стене. Потому что – скорчившийся на полу Куарэ, который иначе никогда не сможет меня заменить. Мне нужно сделать укол, мне нужно много времени, чтобы со всем разобраться.

И не забыть: Куарэ должен наконец прочитать «Специальные процедуры содержания».

* * *

Боль – это образ жизни. Это цвет. Это звук. Это особые очки и наушники, это ватные накладки на кончиках пальцев, когда кусочек мела в руках, маркер или стило от презентационной доски кажутся чем-то – только не самими собой. Можно жить и работать с болью, но нельзя считать, что мир с нею и мир без нее – это один и тот же мир.

В ванной было парко. Я ощущала весь объем – весь и сразу, он не падал на меня молотом, а обволакивал, он просился в глаза, а не настырно лез. Пар свербел под горлом, хотелось откашляться, хотелось теплого чаю с молоком и просто ночи перед монитором.

Я повернула голову: легкое движение, уверенное движение. Мышцы отвыкли так двигаться. Перед глазами оказался согнутый локоть, в сгибе видно белизну ваты. Если я перегнусь через бортик, то увижу на полу шприц и ампулу. Впрочем, я и так помню, куда они упали, потому что мир без боли – это совсем, совсем другой мир.

В зеркале отражались потухшие глаза, отражалась я и клочок другого мира, который не похож на мир после таблеток или обычных уколов. Я смотрела, как катятся по коже крупные капли, как они затаиваются в ложбинках над ключицами, как скользят по груди и животу.

Мне было интересно. Интересно – и жутко, потому что мое оружие и мой наездник, моя ELA словно бы исчезла из головы. Я стала почти беззащитной и слепой против Ангела, я видела другой мир – совсем другими, хоть и по-прежнему янтарными глазами. У меня появилось полчаса вынужденного безделья, полчаса оглушения опухоли, когда нельзя в лицей и в лицейское общежитие.

С чего начать? Вытереться – медленно и со вкусом, изучая незнакомое тело? Вернуться в воду?

Я завернулась в полотенце и пошла в комнату, к свечению монитора. Решение было спонтанным, легким и совершенно очевидным, клавиатура – податливой, и клавиши утапливались сами собой, перенося в текстовый редактор то, что плыло у меня в голове.

<Куарэ, боль – это твой мир, начиная с первой стадии астроцитомы. Иногда ты будешь выпадать из этого мира: таблетки, уколы, беспамятство. Не дай себя обмануть: того, что ты увидишь, потеряв связь с ELA, – не существует.

Отнесись к этому, как ко сну, пробуждение после которого – неминуемое.

Пожалуйста, Куарэ. Не поддавайся наваждению.>

Не поддавайся, шептала я. Не поддавайся.

Мне было легко: без боли, без мотивации, без необходимости здесь и сейчас тратить драгоценное время. Даже слезы в уголках глаз набегали как-то легко.

И почти не пекли.

* * *

Мэри я нашла прямо за оглушительной вспышкой.

– О, dear Lord, Соня!

Свет фонарика взорвался у меня в голове, и я открыла глаза лишь спустя пару секунд. «Боли нет, – сказала я себе, но уверенно получилось только со второго раза. – Боли нет». Эпплвилль уже отвела в сторону фонарик, ее очки блестели в темноте.

– Ты же не дежуришь больше по ночам!

Я втянула носом воздух: общежитие, поздний вечер. Неудачное время, неудачное место для того, чтобы искать Ангела. К сожалению, у меня нет другого места, но, что еще хуже, – нет другого времени.

– Пойдем, – сказала я.

Стены вокруг были для меня прозрачными. Там шла жизнь учеников старшей школы – учеников проблемных, странно похожих на взрослых, с которыми так тяжело, но в то же время уже есть о чем поговорить. Социальные сети, внутренняя лицейская сеть, книги, болезненно заостренные изоляцией хобби. Разбитые сердца. Растянутые стены комментариев в блогах – и позы, закрашенные в умные слова: эпатаж, субкультура, транскультура, эскапизм.

Если тебе нужен Ангел, тебе мало ELA в голове, нужно еще уметь слушать их, понимать и говорить самой. Последнее особенно сложно.

«Во всяком случае, для меня», – подумала я, слушая тихо и непрерывно шепчущую Мэри.

Одно утешало: в лицее прошла мода на смартфоны. Я не знаю, как спровоцировать Ангела, поддерживая беседу о наборах английских аббревиатур.

– …Я не понимаю, почему после всего этого меня отправили дежурить alone?

У нее ненастоящий акцент, в очередной раз убедилась я. И информацию о Кэт уже довели до сведения медиумов.

– Пожалуйста, тише.

В комнате слева происходило что-то странное. Обе лицеистки были у себя, там было, как и в остальном лицее, всего одиннадцать вечера. И там застыла тишина.

Луч фонарика уперся в номер: 1408. Мэри поднесла к глазам наладонник:

– Слава Пжемская и Стефани Клочек, 3-В. Что?..

Славяне, подумала я, делая шаг к молчащей двери. У меня с ними не то чтобы плохо – у меня с ними странно. В дальнем конце коридора распахнулся свет, кто-то загомонил, но в комнате четырнадцать ноль восемь по-прежнему темнела тишина.

– Они сегодня обе приходили к доктору Мовчан, – вдруг сказала Мэри. – Инсомния.

Вот как. Снотворное, получается – не Ангел, не вина, не прочие странности. Просто снотворное и невыученные уроки, и «F» завтра на первых двух занятиях, потому что обе девушки не из импровизаторов.

– Причины бессонницы есть в реестре?

– Не указаны.

– Время обращения?

– Сегодня, час назад.

Возможно, Мовчан было не до того, но инсомния у двух учениц из одной комнаты – это странно. Еще более странно то, что обе ученицы решили лечь спать около десяти вечера. Я осмотрелась.

Коридор, наполненный пустотой. Обманчиво тонкие двери не пропускают ни звука, нужные половицы готовы скрипнуть, реши кто-то затаиться в густой тени, а СБ лицея всегда уверена, что ни один любитель техники не поставит устройство слежения. Все просто.

Все как всегда просто, подумала я, глядя на успокаивающий огонек дымоуловителя под потолком. Дымоуловители всегда и везде в лицее стояли парами, розетки были куда крупнее, чем нужно, а за стеновыми панелями прятались не только пыль и жвачки.

Все так, но кто-то умудрился надкусить Кэт. И этого кого-то видели девочки из 1408.

– Ты уверена? – нервно спросила Мэри.

– Да.

Дым.

Без симеотонина это стоило бы мне умопомрачительной боли сразу после того, как я пройду сквозь дверь. Отдача будет, она всегда бывает, но иногда это очень сладко: знать, что у тебя рассрочка, что ты можешь чуточку больше, а выплата по кредиту – это где-то там, за дымкой пятидесяти с лишним часов.

Когда я снова смогла видеть глазами, звуконепроницаемый дверной пакет уже оказался позади, а две кровати – передо мной. Комната, простая комната девушек: в меру постеров на стенах, расписание, мягкие игрушки над кроватями.

«Новая мода».

В комнате совершенно не было книг, но это ничего не значило, потому что стояли помаргивающие ноутбуки на столах, а под подушками мерцали планшеты. Может, там хранились лишь цифровые фото парней и музыка. Может. А может, там были сотни мегабайтов книг.

Казухе Аои из 2-D курьер привозил новые издания чуть ли не каждую неделю, а о том, что молчаливый Том из того же класса что-то читает сверх программы, узнали только на квалификационном экзамене. В его эссе были отсылки к Фуко, Д’Эжени и Гадамеру.

«Много думаешь», – сказал я себе, склоняясь над Стефани.

Девушка спала на боку, и маленькая ушная раковина, – такая розовая при свете дня и такая серая сейчас – стала уродливым колодцем, потом – пропастью, потом – Стефани не стало.

Я всегда попадаю в чужую личность через рождение.

Это отвратительно. Унизительно. Это свет и горячая влага. Это сознание, которое скомкано, в недрах которого еще бьется материнский крик, этот крик тянется, тянется, будто пуповина, чужое липкое сознание не хочет отпускать…

С этой секунды я начинаю искать память. Среди символов и фигур чужой личности где-то есть она, нужная мне, а где-то в ней – нужный мне день.

«Стеф!»

Ищи, Соня, ищи.

Нити разворачиваются цветками, здесь есть все цвета, кроме синего, – и слава чему-то там.

«– Сте-еф, бросай там свои тетрадки, иди сюда!.. Стеф, это пан Квинс. Он представляет концерн «Соул».

Свет. Я вхожу в гостиную. Мы недавно поменяли окно, и все вокруг него заклеено газетами. «Война окончена. Мы потеряли Прагу», – кричит заглавная страница.

– Здравствуйте, пане.

Пан улыбается. Солдаты стабилизационного батальона бундесвера у двери – и те ведут себя прилично.

– Здравствуйте, юная мисс…»

Точка отсчета. Я чувствую удовлетворение. Спасибо, пан Никто. Клочеки вряд ли запомнили ваше лицо, но Стефани хорошо помнит само событие. Миг, который перенес ее из чадящей Европы в мир дорогих вещей – ее вещей. Из мира «туалет во дворе» – в мир «удобства в блоке». Из замарашек с очевидной карьерой вокзальной проститутки…

В ад.

«Я люблю книги. Но мне тяжело здесь, даже не знаю, почему. Вчера от нас перевелся Акихито из соседнего класса. Я спросила куратора, почему он уехал и могу ли я тоже уехать, но она сказала, что не стоит думать о таком. Мисс Квентин сказала по секрету, что Акихито оказался не слишком способным, и экзаменаторы из концерна ошиблись, пригласив его в лицей.

Мам, я тоже не хочу быть способной».

Это письмо пересоберут, и к далекому предместью Градеца Кралёвого уйдет совсем другой смысл, облеченный в очень точно скопированный почерк Стефани Клочек.

«Я скучаю».

Скучаешь… По треску дозиметра, когда ветер дует со стороны Праги? По стабилизационным карточкам на продовольствие? Я оглядывалась на лицейские дни Стеф Клочек и видела только одно.

Письма. Письма. Письма. Письма.

«Я читала, что у вас все хорошо, мама».

Нет. Ты читала не то, Стефани.

Память спокойной девочки кровоточила: перед уроком естествознания, после обеда, во время занятий физкультуры – боже, нескончаемые месячные памяти. Письма из дома приходили регулярно, письма были правильными, над ними работали лучшие психологи. Психологи честно отрабатывали свой хлеб, отогревая девочку. Они честно старались.

Очень.

«– Стеф, ты прекратишь плакать во сне?

– Прости, я больше не буду.

– По-моему, тебе стоит сходить к психологу.

Слава может написать это на плакате и поднимать его над головой. Как на чертовой голодной демонстрации.

– Я хочу домой, Слава. Просто домой.

– Стеф, не тупи.

Славе сегодня привезли новую электронную книгу – пятая часть стипендии, которую больше не на что тратить. Она всем довольна. Слава. Если бы не ее жизнелюбие, мне бы здесь не выжить.

– Стеф, ты уже готова на завтра?

– Что?.. А, нет…

– Ну и дура. Я обещала парням из 1304, что мы к ним зайдем. Одна я не пойду!..»

Поддельные письма, поддельная радость, поддельная жизнь лицеистки.

То, что память пропускала, выглядело как коридоры лицея, как старые стрельчатые окна в никуда. Я брела мимо – я, Стефани Клочек, и отовсюду сочилась густая почти черная кровь.

6,5: Декаданс

Жарко. Очень жарко.

Стефани промокнула пальцами под носом и перешла на другую сторону улицы – в тень. Она шла медленно, экономя силы, стараясь вдыхать поменьше пыли, стараясь осторожно заглянуть за угол, чтобы издалека заметить «стабилизаторов». Стеф была очень старательной девочкой – иначе сложно выжить в Градеце Кралёвом. Сложно жить по карточкам, сложно ходить в школу через почти не охраняемые территории, сложно просто ходить после уколов – но без внимания вообще никак.

Так получилось, что Градец Кралёвый лежал между двумя Точками Ноль и западной окраиной Хроноблемы.

«Что такое Хроноблема? – Вам расскажут в одиннадцатом классе». Старая шутка – и совсем не смешная, потому что дети Градеца Кралёвого учатся десять лет, если не умирают до тех пор. Стеф читала, как пишут о Восточной Европе, видела смазанные фотографии каких-то руин и неизменно удивлялась: неужели все так плохо? Прочитав об очередном ужасе, она отрывала взгляд от крохотного экрана и осматривалась: у нее есть комната – как почти у всех детей в ее классе, семьям исправно выдают стабилизационные карточки, а после десятого класса всех забирают на работу. Да – болеть не стоит, да – уколы подорожали, да – с выходом в сеть все хуже и хуже, но они живут на окраине мира, они пережили оба сдвига…

Стеф свернула в подворотню старого квартала. Здесь было прохладнее, а камень пах сыростью. Принюхавшись к влаге, девочка облизнула губы: на вечерние часы в сети она обменяла не только половину пищевых, но и один водяной талон. Шаги отдавались слабым эхом в ушах, где с утра ворочалась вата – то ли давление шалило, то ли близился прилив.

«А скорее всего, просто голод».

Стеф была очень внимательной девочкой, поэтому увидела окурок еще издалека.

Он лежал – почти нетронутый огнем, едва подпаленный окурок длинной тонкой сигареты. «Если его обрезать, то можно выручить два-три талона», – подумала Стеф и сейчас же прислушалась: впереди шумели не только школьники. Она слышала тихий рокот двигателя, слышала грай немецкой речи.

«Что им нужно в школе?» – подумала Стефани и по стенке подошла к выходу в школьный двор.

Когда-то это был двор-колодец, но первый прилив Хроноблемы превратил три дома из четырех в сплошной камень, а из уцелевшего все жильцы сбежали. Стефани не знала, кто раскинул над двориком маскировочную сеть, но папа рассказывал, что школу открыли уже бундесверовцы. Открыли – и больше словно бы не интересовались ею.

До сегодня.

Во дворе расположился длинный панцер-мобиль стабилизационного батальона, испещренный пятнами света и тени. Тут и там стояли солдаты в пластинчатых доспехах – рваные тени укрывали и их. Небо над маскировочной сеткой было раскаленно-белым, оттуда падал полдень, и только сейчас Стеф заметила, что «стабилизаторы» какие-то странные.

Стеф была внимательной девочкой.

Вся униформа была в полном порядке, шевроны и погоны на броню наклеили словно только что, и ни одной шутки, ни одного присвиста, когда девятиклассница Стефани Клочек вошла в школьный двор. И только тогда Стеф увидела чужака. Он тихо разговаривал с высоким панцерштюрмером, не задирая голову – наоборот, немец почтительно склонился к нему. На сухих чисто выбритых щеках «стабилизатора», видных из-под шлема и забрала, гулял взволнованный румянец, а чужак все выговаривал и выговаривал собеседнику.

– Фройляйн, – каркнули на нее. – Ваш ученицкий Ausweis, bitte[2].

Она вздрогнула: чужак так увлек ее, что Стеф не заметила приближения громадины в боевом комбинезоне.

– Bitte, Herr Offizier[3], – пролепетала девочка, протягивая ему карту. «Стабилизатор» достал сканнер и провел по штрих-коду. Стеф смотрела, как красный узор мечется по полоскам, и сердце ее колотилось: вдруг показалось, что пропуск испорчен, что сейчас из-за налипшей грязи бундесверовец не считает ее статус. Девочке стало холодно – словно и не стояла она в снопе ослепительного полуденного света.

– Проходи, – сказал солдат, выключая сканнер. – Ты опоздала.

«Ты опоздала», – удивилась Стеф про себя. – Он говорил прямо как учитель, один в один».

– Извините, – сказала она вслух, но «стабилизатор» уже отошел от нее. Стеф зацепилась за мимолетный взгляд чужака, споткнулась и почти побежала к дверям школы. Взгляды закованных в броню солдат жгли ее всю. Она оглянулась: панцерштюрмер и чужак в сером все так же беседовали, все так же алел румянец на желтых щеках.

«Как же он выглядит – чужак?» – задумалась Стефани, открывая дверь. Серый костюм она помнила, шепчущий голос – тоже. И все. Внимательная девочка Стеф была сердита на себя.

* * *

– И что ты обо всем этом думаешь?

Стефани прикусила губу и прищурилась: ей нравилось, как выглядит мама, когда так делает.

– Не знаю. Гросс-талон – это очень здорово.

– Согласятся почти все, вот увидишь, – сказал Карл. Он тяжело дышал, но дверь на чердак открыл с первого раза. Послышалась возня, клекот и присвист: на школьном чердаке поселились канюки – огромные, очень вежливые и умные. «Почти как пан директор Ежелевский», – шутил Карл.

– Малуша-Малуша! – позвала Стеф. – А-ца-ца!

– Нет ее, улетела. Вон, муж какой недовольный сидит.

Девочка присмотрелась: в дальнем конце чердака около гнезда хохлился Воццек, пряча клюв в густых перьях. Оранжевый свет затекал в слуховое окно, обливая канюка бронзой. Стефани и Карла он знал, и даже позволял издалека смотреть на выводок. «Слишком он умный, – шептал парень, – И неправильный. Одно слово – Хроноблема». Ничто не мешало солнцу проникать в окно: здания в западном направлении сходили на нет, спускались на этаж-два-три ниже, а потом и вовсе рассыпались прахом у края земель, принадлежащих Точке Ноль.

– Падай, – буркнул Карл.

Они уселись на «своем» матраце с расплывшимся инвентарным номером. Стеф поерзала, чтобы видеть Воццека. Карл рассматривал окурок.

– Дорогая. Могла бы продать.

– Могла.

– А что не продала?

– Еще найду.

– А, ну да. А желудок ты свой уже сегодня кушать начнешь.

Стеф приложила к лицу ладонь и помотала головой:

– Карл, ну почему ты скотина?

– Потому что выродили такого, – улыбнулся он и поджег сигарету. – Спасибо, Стеф.

Карл был умный, помешанный на учебе и пухлый. Его часто били на улице, надеясь узнать, где он берет столько талонов на еду. Его крикам о неправильном обмене веществ не верили – били до кровавых соплей. Однажды Карл пропустил полгода после побоев, но очень быстро догнал программу. С тех пор его часто «крыло»: в запале своих странных приступов он забирался на парту и начинал речи.

«Я живу на кладбище, – любил повторять он. – Мы все живем на кладбище». После этих слов обычно шли цитаты из Шпенглера и Бодрийяра. Однажды в класс зашел Ежелевский. «Эх, был бы Карлов университет еще…» – вздохнул пан директор, не стесняясь учеников, и вышел. Замечания за лазанье по парте Карл так и не получил.

– Карл?

– Умгу.

– Ты сказал, что согласятся почти все. Ты… Не согласишься?

– Не-а.

– Почему?

– Мне впадлу, Стеф.

Воццек повернул голову в окно и хрипло закричал. Город не ответил ему.

– Думаешь, это какой-то заговор?

– Да плевать мне. Не хочу я обследоваться – и все.

В городе взвыл сигнал панцер-мобиля, чуть тише взвыла турбина. Канюк настороженно всмотрелся в небо и снова спрятал голову под крыло. Его дети попискивали и возились, над гнездом порхала невесомая пыль.

– Раньше здесь было шумно, Стеф, – сказал Карл, и девочка с испугом всмотрелась в его лицо: «нет, не приступ».

Карл замолчал, роняя клубки дыма из носа. Он смотрел перед собой, курил, и брови подрагивали под его тяжелым лбом. Город излучал горячую тишину, и Стеф вспомнила, как папа не любил, когда кто-то заговаривал при нем о прошлом. О времени «до».

– Теперь здесь тихо, – наконец продолжил он, – как в лаборатории.

Стеф ощетинилась:

– Ты опять? Они нас изучают, ага. Фиг бы мы выжили, если бы не твой «Соул». Кто моему дяде костный мозг пересадил? Страховая компания? Или правительство? Да сейчас!

Карл закашлялся и замахал руками – да так, что Стеф отстранилась в испуге.

– Хорошо-хорошо, – просипел он, прочистив горло. – Не нас они изучают. Они изучают Хроноблему.

– Вот, то-то…

– …На нас.

Стефани открыла рот – и закрыла его. Ей вдруг захотелось поколотить толстого мальчишку – просто за то, что он так смотрел на нее: с сожалением («ну почему ты слепа?»), с тоской («я все-таки один»). Хотелось погладить его щеки, пообещать что-то хорошее. Ей хотелось защитить Карла от мира, в котором он жил.

Как бы скверно это ни звучало, мир Карла Морачевского казался куда ужаснее окружающей действительности.

Воццек вскрикнул и заходил у края гнезда.

– О, Малуша возвращается, – обрадовалась Стефани.

Карл улыбнулся и аккуратно погасил бычок, послюнявив ладонь.

– Вот у кого счастье. Здорово быть канюком.

– А если куница?

– А если ее клювом вот такенным?

«Дурачится, – оттаяла наблюдательная Стеф. – Вот и хорошо».

* * *

– Уезжаешь?

– Ага. Сто раз уже спрашивал.

Птенец, молотя крыльями, висел в оконном проеме. Воццек подергивал шеей и следил за отпрыском: отец казался огромной довольной курицей. В школе внизу шумели сильнее обычного, но птиц это не беспокоило. Зато Стеф – еще как, поэтому виновница волнений и сбежала сюда.

– Ты запомнила, что тебе надо узнать?

– Да.

У нее кружилась голова – так много всего сделано за последние дни, так много подписей поставлено – своих, взрослых, полноправных. Так страшно, так весело смотреть вперед – из Градеца Кралёвого в далекий огромный мир.

– Как думаешь, тебя отобрали по тестам или все же по анализам?

Стеф обиделась.

– Ты скотина.

– Почему это?

– Потому что тебя такого выродили.

Потом они долго целовались, а потом – Карл отстранился и придержал ее руки.

– Мне не нужно ничего большего.

– От меня?

– От кого угодно. Совсем, – добавил он серьезно. – Стеф…

Шум школы исчез за гулом крови в голове. Стеф бросилась к лестнице, почему-то думая о блокноте, в который записала вопросы – вопросы Карла к огромному миру за пределами европейской окраины.

«Сожгу к чертям».

* * *

– Вам повезло, юная мисс, что вы успели попасть в программу, – сказал чужак в сером. – Из-за Варнского кризиса мы сворачиваем программы в регионе. Временная мера, мисс Клочек, но…

– Но временные меры самые долговечные, сэр.

– Именно, – улыбнулся чужак.

Зал ожидания в Северном терминале Гэтвика казался Стефани дворцом из трубок и стекла. Но ее собеседник – мистер Квинс, младший менеджер Восточно-европейской филии «Соул» – пил кофе так буднично, будто сидел в маленькой конторке муниципалитета Градеца. Он был сер, корректен и… Сер. Протягивал ли билеты, пил ли кофе, просил прощения, отлучаясь – мистер Квинс оставался мистером Квинсом.

«Целое Восточно-европейское отделение состоит из таких мистеров», – думала Стефани, глядя, как он допил кофе. Салфетка мистеру Квинсу, разумеется, не понадобилась.

– Скажите, вы можете ответить на несколько важных вопросов?

Мистер Квинс улыбнулся – будто что-то раздвинуло уголки его губ.

– С таких слов начинаются опасные расспросы, юная мисс.

– Что такое Хроноблема?

Мистер Квинс сложил руки на груди так, что кисти скользнули в подмышки.

– А это, мисс Клочек, скорее, вы лучше меня знаете.

– Вот как?

– Да. Мы называем ее «Черноморской Осцилляцией» Мы ее изучаем. Мы – и выпускники нашего лицея. Но…

И тут грянул гонг, и величавый голос начал объявлять посадку.

– Нам пора.

– Мистер Квинс!

Он подхватил свой кейс и встал, протягивая руку. Невидимая пружина все еще растягивала его жабьи губы.

– Поверьте, юная мисс Клочек. Последний ваш одноклассник знает об Осцилляции больше меня. Хотите послушать о Лондоне?

Стефани прикусила губу и подала руку мистеру Квинсу.

* * *

«Я кормилица. Мама так и написала: они получают за меня талоны. Просто за то, что я учусь здесь».

«Сегодня ночью я проснулась, потому что во сне кричал Воццек. Почему ты не пишешь мне о нем?»

«Я не верю в заговор, Карл. Не верю. Но я очень скучаю. Помнишь окурок? Бундесы еще курят такие сигареты?»

«Ты читал Гессе, Карл? Я еще не прочитала, а у нас скоро контрольная. Я думаю, ты мог бы рассказать мне об этой книге. Мы бы сидели на чердаке школы, а в окно туда-сюда шныряли бы канючата. Знаешь, на биологии нам показывали канюков – какие-то мелкие они».

«Мам, мне кажется, что Градеца больше нет. Мне снилось, как над городом пошел дождь из талонов, как все хватали их и бежали к пану Войтенко, на угол Пратской и Маленкевичей. Бежали, оступались, и упавших засыпал дождь штампованных карточек. Их топтали, но картон быстро впитывал кровь. А потом не осталось ничего. Я парила над городом и кричала».

«Мама, Карл. Кто-нибудь!»

7: Не кончается пытка

Передо мной из мглы сгущался коридор, поблескивал из-за очков взгляд Мэри, а мне хотелось под душ.

Головная боль мстительно молчала. Боль была непозволительной роскошью.

Я безнаказанно искупалась в чужой тоске, безнаказанно прошлась чужими коридорами. Я читала поддельные письма, искренне им радовалась. Потом снова была комната – и еще одни коридоры еще одного здания. Я целовалась в туалете. По-моему, в первый раз в жизни, и это было так отвратительно: скользкий чужой язык, щекотное тепло от объятий, разочарование, когда предвкушаемое наслаждение расплющилось между моими и его губами.

Как же мне плохо. Мне – Славе, Стеф. Соне.

– Соня? Ты в порядке?

Я – Соня, Соня Витглиц. Я – это я, и никто больше.

Кивок. Кивок легкой и приятно пустой головы.

Эпплвилль всплеснула руками, да так и оставила ладони сложенными перед грудью. Даже облизнулась, кажется.

– Ну что там, Соня?

– Пусто. Девочки просто устали.

– Никакой синевы?

Она разочарована. Заинтригована, возбуждена и разочарована.

Это краткое описание обычного настроения Мэри Эпплвилль.

«Молодые люди, ваша контрольная меня разочаровала. Особо я хотела бы отметить работу Дингане. Это восхитительное употребление инфинитива to be везде, где только можно…»

«Хи-хик, просто чудненькое disappointment, Николь. Она отпрашивалась с урока под предлогом ЭТИХ дней, и тут вдруг я вижу ее на физкультуре!»

Я не увлекаюсь. Просто слегка расслабилась.

– А без тебя было страшно, – сказала Мэри, когда я кивком предложила ей идти дальше. – Все казалось, что я вот-вот очнусь в коме. Было бы так, так!.. Dramatic!

Она понизила голос до шепота. Это звучало фальшиво, и, тем не менее, было чистой правдой. Мэри действительно так думала.

Я снова кивнула. Большего, полагаю, не требовалось.

– Я даже удивилась, когда ты пошла. Тебе не опасно вот так запросто проводить по две персонаинтрузии?

Опасно? Пока нет. Вот неприятно – да. Я уже почти забыла, каково это, я так привыкла к раскрытым микрокосмам Ангелов, что люди… В людях мне было неловко, я боялась пошевелиться. В людях я тщетно убеждала себя, что все это уже было – мелкие драмы, крупные драмы. И улыбки дурашливые были, и письма – обычные, электронные.

И все равно я замирала над этими судьбами. Над длинными коридорами. Замирала, врастая в чужие «я».

– Почему ты так спешно вернулась? Я тут разузнала, и, my dear, ты представляешь?..

– Представляю. Меня никто не отряжал на дежурство.

Приглушенные шаги. Прибитый тенью коридор – и пятно света впереди.

– Так почему же? Соня, ты можешь мне довериться, я знаю, что все не просто так!..

У нее горячая рука. И эта рука на моем плече, дыхание – на моей щеке. Оказывается, меня слегка морозит. А она пила капуччино после ужина.

– Это опасный Ангел, и он должен быть найден.

Мэри отодвинулась и фыркнула:

– Ты очень недоверчивая, но все равно ты мне нравишься!

Ей так нравится работать на камеру – пускай это всего лишь камеры СБ. Порой мне кажется, Мэри попала в свою мечту: вечное реалити-шоу с гарантированной аудиторией и стабильным рейтингом.

Низким, зато стабильным.

– Сюда.

За углом был заблокированный выход на внешнюю незадымляемую лестницу, и здесь курили. Всегда, невзирая на запреты и дымовую сигнализацию. Вот и сейчас на детекторе оказался натянут презерватив.

– So nice, – промурлыкала Мэри, воткнув луч фонаря в потолок. – Бедняжка Николь будет недовольна ммм… Нецелевым использованием ее материалов.

Она чаще дышит. Возбуждение?

Нет, стоп. Никотин. Остатки яда, разлитого в воздухе – слабые, безопасные для меня, всего лишь запах, от которого все равно хочется бежать. А Мэри он нравится. «Кажется, она курила. А потом бросала. А потом снова курила». Судя по поведению Эпплвилль, она сейчас пребывала в стадии «бросаю, все, в последний раз».

СБ передаст, конечно, в медицинскую часть данные о том, кто и во сколько курил здесь, что именно курил, с кем разговаривал. У доктора Спрюэнса наверняка образовалось солидное досье на вредные привычки лицеистов. Досье, которое кураторы пускают в ход только в крайних случаях.

– Есть какие-то подозреваемые, Мэри?

– Оу, да, есть, – улыбнулась англичанка, опуская голову. – Я прямо-таки чувствую подозрительность некоторых учеников.

Я ждала. Мы обе понимали, что речь сейчас не о презервативе, не о неготовых уроках, не о глупых курильщиках. С другой стороны, Мэри просто жизненно необходимы подмостки.

– Как ты думаешь, как бы поступил наш новенький cutie boy? – хитро улыбаясь полюбопытствовала Мэри.

Я пожала плечами. Эпплвилль думает о чем угодно, только не о работе. Вернее, думать она могла обо всем и сразу, а вот в разговор мешала быт, длинный нос, театральное искусство и еще много чего.

Ее очки так похожи на зеркала, в которых отражается фальшивка этого мира…

«Меня развозит, – поняла я. – Проклятый симеотонин».

– Идем.

– Это ведь ты из-за него, да? Чтобы снять подозрения с Куарэ?

– Идем.

Мэри слегка отстала. Я ее удивила.

Фонарь Эпплвилль вырывал из меня длинную тень и клал ее на пол передо мной.

Лекарство лекарством, но я и сама себя удивила. Уже хотя бы тем, что приняла это лекарство.

* * *

<Я рождалась триста двадцать три раза. Восемь раз ела на завтрак оладьи с вишневым джемом. Три раза глотала яд. Меня запирали в тридцать четыре спальни, из шести ванных вытаскивала скорая. Сорок четыре раза теряла девственность, из них восемнадцать раз – сверху.

Сорок две «я» любили встречать рассвет. Двое – нет. Меня часто били, реже – избивали, и иногда мне это даже нравилось. Но ни одной мне не нравилось приходить на занятия с невыученными уроками.

Начинается отсчет твоего личного маленького человечества, Куарэ. Твоих «я». Отныне – и твоих тоже.

Но ты – это всего лишь ты.>

Пальцы сами начали, сами и остановились. Мне было легко это писать, было совсем не страшно, мне – было. В кухонном окне занимался серый рассвет, тот, который скорее чувствуешь, угадываешь по движению крови в голове, который беззастенчиво подсматриваешь на часах.

Тугая серость сочилась будущим днем, а я нажала «сохранить», закрыла редактор и пошла в кровать. О сне думать не хотелось даже после вторжения в четыре личности, поэтому я завернулась в одеяло и села.

Куарэ не получил пока своего оправдания.

Я не получила новую цель.

Мэри не получила от меня ответ.

Бесплодная ночь, бесплодно потраченные часы симеотонина. Да, и еще очень хочется пить. Я во всем достигла только отрицательных результатов, можно подвести итоги.

«А». Ангел не повлиял больше ни на кого из лицеистов.

«Б». Ангел затаился, выжидая. «В скобках отметим, – подумала я, зарываясь поглубже в одеяло, – что он достаточно сообразителен, если укрылся от хорошего медиума и от проводника».

От пункта «Б» веяло паникой.

«В». Меня «ведет» от лекарства. Никогда раньше такого не было.

Экран на столе погас, и в серой утренней комнате остались только несколько огоньков ожидающих приборов. Светящиеся точки подрагивали, переминаясь на месте, мне до ломоты в кистях хотелось написать еще пару строчек, и я даже знала, о чем.

Уроки. Мне предстояли занятия – после бессонной ночи, после убитой боли и убитого сна. Меня ждал шум классов, в гомоне которых можно попытаться взять реванш. Карточки с конспектами лежали на столе, я видела их, словно они светились шуршащим светом.

«Кофе, – решила я, разматывая одеяло. – Кофе и линзы».

* * *

– Что такое роман?

Класс выжидательно молчал. Вопрос ушел в пустоту, но это и не страшно. Кто-то переглянулся, кто-то еще толком не вошел в класс – этот кто-то еще там, рядом с теплой кроватью, над тарелкой невкусного завтрака, с глотком обжигающего какао во рту. А кто-то и вовсе занимается посторонними делами.

– Юмико, какие романы ты читала?

Она быстро поднимается, и даже в этой скорости – вызов. Она знает, что я видела порхание пальцев по сияющему экрану. Я знаю, что она знает это. Бесконечные зеркала педагогической ситуации.

– «Аромат» Зюскинда, Витглиц-сенсей.

Юмико умна и точна, она выговаривает звук «л» и всю мою фамилию. А еще – обсуждение «Аромата» вызвало бурные обсуждения на уроке. Потревоженной выпускнице не терпится мне досадить.

И именно это мне и нужно.

Класс уловил бунт. Сейчас светотень перераспределяется, и кто-то займет оборону вокруг меня, кто-то вспомнит прошлый мятежный урок. Кто-то захочет выспаться.

– Хорошо, Юмико. Почему ты считаешь, что это роман?

Я уже видела ответ – первый, очевидный ответ, который рвался с ее губ – маленьких, тонких губ будущего топ-менеджера. Ей не нужна литература, она просто хочет быть лучшей. Не без оснований, но и не без труда.

Как раз поэтому она не унизит себя тем самым очевидным ответом: «Потому что так написано в учебнике».

– Это крупное произведение, – сказала Юмико. – Больше, чем повесть…

Уже задумчиво – хоть это вижу только я. Все еще с вызовом – и это развлекает всех. Много лидеров, много звезд, много болезненно высоких самооценок.

Много зависти. На целую крупную повесть.

– Хорошо. «Подземка» – это повесть или роман?

Пока Юмико недоверчиво смотрела на меня, в классе произошло еще несколько событий. Главное, конечно, то, что дети начали втягиваться в игру.

Утро оживало. Я видела это так же ясно, как спрятанные улыбки, как ощущение сокровенной мысли, о которой мечтают многие и многие: «Учитель ошиблась».

– Мисс Витглиц, Мураками написал рассказ с таким названием.

Это Стивен. И он, пожалуй, не со зла, он искренне меня исправляет, но это крепкий удар по плотине.

– Все верно. Рассказ. Тот самый, который меньше, чем повесть. Та самая, которая меньше, чем роман. Ощущаете?

Они ощущали, а мне было немного неловко за маленькое невинное reductio ad absurdum[4].

– «Пинбол-1973» – это роман по отношению к «Слушай песню ветра». Напомните мне, что из пары «Игра в бисер» и «Парфюмер» будет считаться романом?

Объем не имеет точки отчета, говорила я, обводя взглядом класс. Объем не играет роли даже для помещения, потому что человек, запертый во дворце, и человек, запертый в карцере – это два узника. Я много чего говорила, тщательно следя за речью: симеотонин дурачил меня.

«Помни о своей синестезии».

И я помнила.

– Вы не придете к пониманию романа, считая килобайты.

Разбить их. Сломать. Выпускники – это гордецы, и работать с ними нужно будто впервые, нужно докопаться до самого дна, не полагаясь на уверенность: я тебя знаю – ты меня знаешь. Меня «ведет» симеотонин, мне хорошо и обманчиво без боли, и тикают часы, обозначая, что еще минута прошла зря.

И еще. И еще.

Не пережать. Не смолчать.

– В повести одна сюжетная линия, – сказал Сергей. – А в романе несколько.

Он сейчас надежда на реванш, надежда целого обиженного класса, и мне нужно снова следить, снова держать весь свет в комнате, всю его игру. Это так несложно, когда…

Впрочем, эти мысли лишние. Лишние, навязчивые, будто я хвастаюсь сама перед собой.

Я не буду думать, я просто смягчу нажим.

– Хорошо, Сергей. А что вы скажете о герое романа?

Он не такой, как все. Он сын своего времени. Он…

Гипотезы, гипотезы, гипотезы. Они не гадают, они предполагают, идут по проторенной Сергеем тропе – ко мне. И мне впервые нужен не тот, кто отзовется, а тот, кто промолчит. Тот, кто понял, ради чего все это: ради чего эта осень, зачем лицей, почему я задаю вопросы, почему дымоуловителей так много, а около туалетов мобильники теряют сеть.

Мне нужен ускользающий синий след. След, который бежит прочь, стремясь сохранить свою тайну. Тайну не-человека, который пытается устоять на грани. Посидеть на двух стульях, побыть ни одетым, и ни раздетым.

– Устное эссе. Тема – «Человек или больше своей судьбы, или меньше своей человечности». Материал – прочитанные романы. Время подготовки – пять минут.

– А объем, мисс Витглиц?

Нетерпение. Лень. Плохо – во всех смыслах. И хорошо для тебя, Карл, будущий гениальный экономист.

– Стандартный. До двухсот слов.

…Выходя из класса, я открыла дверь прямиком в оглушительный свет. В рану туч заглядывало солнце, превращая немытое коридорное окно в пожарище. «…Подавить звон в ушах, остановить тянущуюся к голове руку».

– Ты какая-то бледная, Соня, – сказал Джин Ким и, похохатывая, пошел дальше.

В коридоре было много плотных теней – безликих, сосредоточенных на том, чтобы не заснуть после первого урока. У меня был минус один класс, плюс один бесплодный отчет, и взятый у боли кредит стал казаться еще чуть менее оправданным. Я ощущала покалывание солнечной ласки на щеке, в суставах было так легко, словно их не существовало.

Я посмотрела вслед физруку и улыбнулась.

* * *

– Готова?

– Нет, подожди.

– Ты помнишь кульминацию?

– Да, вроде…

– Вроде?!

Они стояли за дверями – за звуконепроницаемыми дверями – и советовались о том, как лучше сдать долги по прочитанным текстам. Как пройти рубеж, чтобы потом оказаться в общежитии, обмирая от гордости за пересдачу с первого раза.

Они шли сдавать – и были умопомрачительно счастливы.

В окне браузера светились баннеры моего родного форума, там шло голосование за фото месяца: люди очень хотели казаться грязными и недобрыми, но даже за отборными помоями в адрес недруга звучало что-то еще, что-то, затаившееся между строчками html-кода.

«Голоса за звуконепроницаемой дверью. Второй смысл интернет-баталий… Соня, тебя развозит».

Три урока остались позади, как в тумане, я распинала себя на проекционной доске перед классом, выкручивала руки себе, выламывала им, силясь найти того, кто будет прятаться от этой изысканной тонкой муки.

Того, кто уже раз меня обманул, сказавшись подобием человека.

За окном маленького кабинета что-то происходило с погодой. Там рябило в небе, облака вперемешку с тучами мчали, царапаясь о голые ветви. Их скорость наводила на мысли об огромном калорифере за горизонтом, и мир над головой летел во весь опор – живая метафора свободы.

В небе не было микроволнового барьера, не было сети депрессивной частоты, не было приметных патрулей на дорогах и неприметных – в болотах. Безразличное небо мчалось над лицеем, и сидя в потоке странных симеотониновых ассоциаций, я была уверена в одном: ни сегодня, ни завтра дождя не предвидится.

Дождь будет там, внутри ангельского микрокосма. Мир всегда плачет, умирая. Огромный маленький мир, который, в отличие от героя романа, всегда меньше своей судьбы, но невыносимо больше человечности.

Дверной замок пискнул, сообщая, что девочки решились.

Я в последний раз покосилась на экран. В списке участников «Фотографии месяца» меня не было.

«Симеотонин дает превосходное чувство кадра. Само зрение кажется последовательностью снимков. Нужно попробовать».

* * *

В кабинете директора. Я в кабинете Куарэ-старшего, смотрю на пустую ампулу из-под симеотонина на его столе и чувствую себя пойманной наркоманкой.

– Объяснись, Соня.

Нужно было сказать коротко, сказать точно, но беда в том, что мне хотелось строить цепочку доводов, обосновать свой выбор, я хотела горящие щеки и розовые кончики ушей. Я хотела быть одной из тех, кто полчаса назад краснел за свои ошибки.

«Учитель Витглиц, я… Обещаю, я больше не буду, я не смог прочитать только потому, что…»

Потому – что. Потому – что. Потому – что…

– Ангел должен быть пойман как можно скорее, – сказала я.

Директор встал и снял очки. Воздух сгустился, и воспоминание сжало мне горло. Уже было, я помню. Я до сих пор помню.

– И ради этого ты убиваешь себя?

…Он стоял в палате, а я не могла пошевелиться от страшной слабости. Мне не удалось убить себя, меня откачали, и зеленый треск палаты пульсировал вокруг, оглушая, раскалывая пустую голову. Он снял очки, показывая глаза, открывая их мне. Странный ученый, который приходил просто так. Странный учитель. Странный профессор Серж Куарэ.

Это было.

– У меня есть замена, профессор Куарэ. Но если я не справлюсь быстро, он потеряет себя.

Он думал. А мне становилось неожиданно легко, и я невольно смотрела на сгиб локтя, словно и правда ожидая увидеть там иглу и новую дозу кредитных часов.

– Ты уверена?

– Да.

– Хорошо. Прочитай.

Директор развернул экран ко мне. Отчет, дозировки, типы препаратов – все это укладывалось в простую правду: в пищу и воду его сыну сегодня начали добавлять антидепрессанты – сильные антидепрессанты. Значит, я только подтвердила опасения директора и врачей. Значит, все именно так плохо, как я решила.

«Рада ли я этому? Нет, я этому не рада».

– Соня.

– Да, директор?

В раскрытой ладони лежали две неиспользованные ампулы. Я протянула руку навстречу хирургическому латексу. Директор Куарэ никогда не снимал свои перчатки, плодя сплетни и ужасные легенды среди лицеистов.

По крайней мере, я уверена, что эти легенды есть.

– Постарайся найти его за время действия второй дозы.

– Хорошо, профессор.

– Ты уже понимаешь, что ищешь?

Да. Не волнение, а покой. Не прыжок навстречу, а мягкое отступление в тень. Я ищу Ангела с повадками очень плохого человека.

– Да.

– Хорошо. Ты нужна мне живой. Можешь идти.

«Пожалуйста, не умирай, Соня», – перевела я. Я закрывала двойную дверь в кабинет, получив намного больше, чем надеялась. И, наверное, больше, чем хотела.

В приемной сидела Николь. Судя по ее лицу, она все понимала. В конце концов, это была не самая сложная логическая цепочка из очевидных причин и следствий – пустяк для службы безопасности. Понятно ведь, что на утро после моего неожиданного ночного дежурства одна из безликих уборщиц вошла в мой дом. Или не одна. Или они даже не стали маскироваться.

– Соня, на что ты надеялась? – спросила Николь.

«На то, что найду его до утра. На то, что всем уже все равно. Ни на что я не надеялась».

Ая безразлично смотрела в экран, за дверями еще кто-то ожидал, сквозь щель между тяжелыми шторами в приемную рвалось бешеное небо, и почти пустая Николь искала мой взгляд.

– Ты можешь идти, Николь.

– А… А ты? – глупо спросила она после паузы, заполненной изумленным вздохом безразличной, такой безразличной Аи.

Я не стала отвечать и первая пошла к дверям.

В коридоре пульсировал вечерний лицей: заканчивались дополнительные занятия и консультации, по углам и нишам шептались. Серый свет уже почти невидимого неба мешался с сумеречным светом ламп.

Ученики были ровные, закрытые, безнадежно человеческие.

«Это, блин, невозможно…»

«…И тут заходит Анджей! Я ему говорю…»

Слишком человеческие.

«Чш-ш-ш! Мисс Витглиц идет».

Внимательные. Умные.

«А ты используешь на е-буке автопрокрутку?»

Мелькали кураторы – настороженные, заботливые, участливо заглядывающие в глаза. Меня тошнило от них: еще вчера все верили в медиумов и проводников, в то, что все идет по схеме, а сегодня…

Сегодня зашевелилась вся над– и подстройка лицея, сегодня все при деле, потому что никто не хочет оказаться под лестницей в коме, никто не хочет подставлять горло под клыки сначала врага, а потом друга, который тоже, оказывается, может убить. Ненароком, из самых лучших побуждений.

Я накручиваю себя, я знаю: мало кто слышал о том, что мсье Куарэ вполне мог добить истерзанную Кэт. Скорее всего, только мой уровень подписки и знает, уровень «догма».

Впрочем, это не имело никакого значения.

Скрытые сумерками облака без оглядки мчались прочь, давая дорогу новым, лицей уходил в пучину тихой истерии, и заботливые кураторы, и усиленные смены СБ у мониторов – все они нагнетали ту атмосферу, которая душной ватой обволакивала меня. Я задыхалась: будто с пачкой зажженных сигарет во рту, словно в жвалах побеждающего Ангела.

Паника стеклянила воздух. Паника тихо звенела в окна.

И, как ни противно, но она работала на меня, потому что человекообразный Ангел тоже ее чувствовал.

«Ошибись. Ошибись хоть раз».

Анатоль. Я не видела его весь день – в придачу к ночным часам дежурства. И я не хотела думать о том, что с ним. Дневная доза только флуоксетина в тридцать миллиграмм… Просто так ее не назначают.

«Клайв. Второй «А». Он напуган, что-то личное. И он человек».

…Мсье Куарэ слаб и раздавлен, и он добивает себя сам.

«Юлия».

…Я не знаю, о чем с ним говорить.

«Елизавета».

Не знаю, не знаю… Вокруг источников света клубилась мгла, похожая на растасканную вату, по углам застывала тьма – комками, упругостью, смолой. Стены покрывала вязь грязной зелени, в которой угадывались письмена.

Я до рези в глазах вглядывалась в учеников, все сильнее изменяя реальность.

Многие не дойдут по своим делам, многие дойдут быстрее, чем хотели бы. Почувствуют, что это я, – единицы.

Быстрее, а значит – сильнее удар, по грани с интрузией.

Коридор сжимается, стены круглеют, даже стекла в окнах обретают кривизну, словно кто-то втискивает лицей в трубу, и все темнее дальний конец, и все читабельнее вязь на почти уже круглых поверхностях.

«Соня, не ходи туда».

Дальний конец коридора завивается винтом, я иду прямиком на потолочную лампу, выхватывая из сходящего с ума пространства все новые плотные тени – выхватывая и возвращая на место: не то.

«Соня-соня-сонясоня… Мы не хотим, чтобы ты туда шла, не хотим, давай разогреем вино… scandet cum tacita virginae pontifex[5]…»

И еще что-то на немецком. Кажется, из Рильке.

Часы над дверью в класс уже изогнуло, когда я их увидела. Цифра, цифра, двоеточие, цифра, цифра – их разъединяло, забрасывая в воронку. Я собрала их, вытряхивая ту самую ненавидимую Мовчан душу из очередного лицеиста. Время, всего лишь время, поняла я.

И все встало на место.

Я закрыла за собой дверь кабинета и пошла к портфелю. Кресло, на котором он стоял, шло трещинами и вспыхивало, выдуманный разумом смрад всаживал иглы мне в ноздри, но на это уже не стоило обращать внимания. Нужно всего лишь еще одно усилие, чтобы контролировать восприятие.

Нет, не так: чтобы отобрать у болезни контроль над восприятием.

Я едва понимала, как расстегнула манжету блузки, как закатала рукав. Куда-то еще делся пиджак, но это, увы, не важно, потому что игла шприца шла волнами, как живая, а вены почти слепили своей пульсацией, а у самой затылочной кости гремело возрождение истинной меня.

Боль-боль-боль-боль-бо…

Мир вдруг потерял острые углы, расплылся плотный сумрак в углах, и в висках стало щекотно. Я смотрела на отсрочку оплаты, которая торчала из сгиба локтя, видела капельку крови, просочившуюся из неаккуратно проколотой вены, видела криво сломанную ампулу среди листов тестирования.

«Я едва не опоздала. И чуть не сорвалась вдобавок».

Дверь распахнулась в коридор, где добавилось света и больше не было вихря и вогнутых стекол. Комки ваты отлипли от ламп, а я поняла, что поставила себе укол в темноте.

– Соня?!

Канадэ выдохнула, только разглядев мой силуэт в кресле. «…и-четыре, и-пять», – посчитала я, ожидая, пока куратор продолжит.

– Соня, я нашла Ангела!

Я встала – и тотчас же села, потому что – бесполезная ELA, слабые колени, эхо симеотонинового шквала.

– Сядь.

– Соня! – воскликнула Хораки. – Я же сказала…

– Я слышала. Сядь.

Она прошла вперед, опустилась на край кресла, готовая вскочить, готовая кричать. Мне и самой хотелось бежать, кричать. Хотелось.

– Не надо, – попросила я, заметив, что она потянулась к настольной лампе. – Рассказывай.

…Она шла за мной, она нашла его в шлейфе моего симеотонинового криза, когда я трясла лицеистов, думая только о том, почему не могу иначе переживать за убивающего себя Куарэ.

Сесил Мортон из 1-С, пятясь в тень, смотрел мне вслед.

Вокруг застыли замороженные лицеисты, а он отступал, не замечая взгляда куратора, не видя ничего, кроме того, что видеть не должен был.

– Я прошла мимо него, – сказала я вслух, и Канадэ все же вскочила:

– Да, Соня, ты сошла с ума! Ты глушила их! Ломала!

Она уже видела все, привыкнув к зыбкому сумраку кабинета: и закатанный рукав, и ампулу на столе, которая, казалось, проминала собой пачку бумажных листов. И я примерно представляла ее выводы.

«Это все ради моей замены», – попыталась сказать я.

«Ты сходишь с ума от боли», – пыталась сказать Канадэ.

Я, к сожалению, плохо представляла, кто из нас прав. Поэтому взялась за манжету и начала разворачивать рукав. Виток, виток, еще виток. В пальцах кололся серый холод.

– Где сейчас Куарэ?

– Анатоль? – выдохнула Хораки. – Н-не знаю, но…

– Найди его. И передай, что ты нашла убийцу Кэт.

Канадэ вскочила, тряхнув головой.

– А… Ты?

– Я выполню остальные специальные процедуры.

«Нет, я не в порядке», – добавила я, глядя в глаза, лишь угадываемые в темноте. Она кивнула и убежала, и я была уверена, что завтра, если мы переживем эту ночь, она попытается поговорить, и только потом доложит в СБ. А там – не удивятся.

Левая рука отозвалась призраком боли, когда я перекинула через нее пиджак, а потом и плащ. Я подошла к выключателю, щелкнула, на миг погрузившись в звон солнечного гонга, а потом снова выключила свет.

В конечном итоге, симеотонин сделал свое дело, только, оказывается, я хотела сама: «Куарэ, ты не виноват. Я нашла его. Если хочешь, ты можешь сам посмотреть ему в глаза. Видишь? Это не ребенок, он только звучит как ребенок. Если не хочешь – всегда есть М-смесь и Белая группа…»

Оставалось сомнение, как отреагировал бы Анатоль, и об этом тоже стоило бы подумать.

Коридор был самым обычным, портфель оттягивали тесты, которые нужно проверить на завтра, а на форуме, наверное, закончилось голосование за снимок месяца.

«Завтра возьму фотокамеру и пойду на болота».

Мне понравилась эта мысль, и я, свернув к выходу, едва не миновала офис службы безопасности.

8: Самый звонкий крик – тишина

В окно стучала неприкаянная ветка. Мне было хорошо под одеялом: с оглушенным демоном в голове и отчетливым ощущением выходного. На столе моргал зарядившийся аккумулятор, и где-то рядом лежал невидимый кофр с фотоаппаратом.

И где-то там были еще десять часов времени, которое мне не нужно делить с болью.

За окном дробилась между ветвями звенящая прозрачность: та самая, которая – бесцветье. Которая – высокий и чистый звук. Которая бывает только осенними днями, когда предгорье ждет заморозка.

Я бросила складывать постель, поставила чайник и села у окна. Ветер играл ветвями, обхлестывал невидимые куски осени. Мне хотелось смотреть, и пальцы сами додумали ребристые кольца на объективе. Пальцы помнили путь к меню баланса белого. Я дала свободу рукам, глядя за стекло. На стекле серели высохшие потеки, фотоаппарат лежал за спиной, но пальцы ткали силки вокруг картинки. Резкость, фокус, диафрагма – с каждым движением запущенный сад преображался, становился набором пластов, и плоскостей, и планов. Я его ловила и упрощала.

Когда вид из окна расслоился, и осталось только найти правильный баланс цветов, я остановилась, и палец лег на воображаемый спуск. Сад замер: все та же светотень, простая и управляемая.

Из кухни свистнул чайник – неуверенно пока что, на пробу, а я смотрела за окно между пустых ладоней, и видела именно то, что хотела. Выделена ветвь, снимок получится немного темнее, фрагмент кованого забора замылен. Цвета – неестественны, смещены в сепию.

Почти годится, решила я и пошла выключать чайник. Меня ждали хорошие кадры.

* * *

Я обходила «Лавку» полузаросшими тропами, жевала гренок и – пока получалось – думала. Слышались голоса детей, окрики кураторов. Еще один праздный день в этом месте все-таки наступил, меня не мутило от М-смеси, а значит, все прошло хорошо. Анатоль пошел навстречу своему кошмару и справился. Наверное, мне следовало переживать за мсье Куарэ. Например, не так спокойно спать.

Деревья редели. Мысли – наоборот.

Ангел найден, Ангел уничтожен. Мне осталось только сожаление. И еще сожаление. И еще. Я ведь почти сорвалась, я пропустила Сесила, это не я отдала Ангела в руки Куарэ. Внутри меня будто был кто-то еще, и он исходил слабым, медленным ядом.

Но я – это только я.

Лесопарк закончился. Впереди лежал спуск в Торфяную низину. Там между неровными колоннами камня лежали, свернувшись, пряди тумана. Там стояла трава – серо-рыжая, как сама осень. К востоку начиналась трясина: я даже отсюда видела красную вешку.

Я видела все – все и сразу. Гротескный Шпиль, жилы мха в морщинах камня, блеск болотного окна, и даже – не зрением, чутьем, – видела первую линию Периметра. До стены депрессивного излучения оставалось почти шесть километров. Шесть километров холодной влаги, камня и торфяной осени.

Я это видела, я слышала, как шуршат секунды кредита. Хотелось успеть как можно больше. Впрочем, как всегда.

Снимки ложились на карту памяти быстрее, чем я успевала рассмотреть план. Я еще не работала – я просто утоляла голод: жадный любитель, дорвавшийся до красивого ландшафта.

Мое – спуск. Мое – спуск. Мое – спуск.

Меня остановило не насыщение, еще не заполнилась карта памяти – просто на какую-то долю мгновения ощутила чужой страх.

– Витглиц?

Я оглянулась, пытаясь понять, что чувствую. Слышался грубый хруст разрушенного одиночества: у разлапистой сосны стоял Куарэ и удивленно озирался.

– Вы… – неуверенно начал Куарэ и замолчал, беспомощно озираясь.

Очень хотелось ответить: «Да, я». Наверное, я бы так и ответила, если бы не взгляд. Куарэ приковало к Торфяной низине, он весь был там – среди словно бы высеченных из тумана колонн, среди завитков ржавого торфяника.

Торф. Туман. Камень. Колонны воплощенной серости.

Я поймала себя на том, что тоже смотрю туда. И что мне обидно: он там видел что-то притягательное, что-то куда более сильное, чем то, за чем он подошел.

– Там что-то произошло, верно?

Его слова были как удар. Я все еще помнила пощечины ветра, помнила, как меня вышвырнуло из горящей воронки микрокосма. Помнила колючее прозрение: «С этим Ангелом что-то не так». Он был чудовищно силен, силен в своей агонии.

Я помнила ветер, помнила, как он прошел мимо меня. Как спустился в долину и умер там.

– Умер? – удивился Куарэ. – В смысле, сам?

– Да.

Я еще слышала, как мои мысли плавно перетекали в речь. Плавность удивляла. Как это просто и странно: говорить, едва думая. Как звучит жизнь, когда можно так – и без уколов? Можно, конечно, спросить у Куарэ, но он вряд ли поймет мой вопрос.

– Когда это случилось?

Он снова смотрел вниз – туда, где я не победила.

– Два года назад. Шестого апреля.

Время мягко напомнило мне, что я его теряю понапрасну.

– Простите.

Он в порядке – настолько, чтобы ощущать тревогу в ландшафте. И этого достаточно, рада за него. Я нащупала ногой надежный камень и начала спускаться вниз. Неснятые завитки тумана ждали меня.

За спиной слышался шорох и удары подошв о выступы породы: Куарэ не отвязался. Говорить не станет, но и не уйдет – и я хотела думать, что это немой контракт. Он будет молчать, я уверена. Не знаю, почему так. И если я повторю, как заклинание, эту мысль еще несколько раз, все станет былью, как в детстве. Если долго терпеть боль, шепча просьбу, то придет медсестра, хоть ты ее и не вызывала. Иногда спасение приходило так нескоро, что казалось простым совпадением, но вера в повтор, вера в силу простого цикла слов оставалась незыблема.

«Этим утром мне хорошо мечтается».

* * *

Мы остановились недалеко от Гротескного Шпиля. Я видела, как Куарэ заглядывает в просветы между скалами, пытаясь получше его рассмотреть. Он молчал и шел за мной, позволял молчать мне, и это стоило благодарности.

Вера Стоук-Хантинг, Ангел, Который Умер. Она оставила после себя тысячи отчетов, новый шифр классификатора СПС и вот это – блестящую иглу, растущую из скопления сине-серых друз. Сорок две тысячи двести шестнадцать миллиметров впивающейся в небо загадки. Объем Шпиля колебался по некой сложной системе, а его химический состав – вполне земной и понятный – не имел ничего общего с физическими свойствами.

Куарэ рассматривал зеркальную поверхность Шпиля и видел загадку даже без отчетов, даже без пламени в моей памяти.

«…Этот огонь был ненормальным, неправильным. Он пожирал микрокосм изнутри, и нити синего, такие хлесткие, такие пронзительно-звенящие – корчились, дрожали и прекращали быть. Огонь проходил сквозь меня.

Это была не моя болезнь, но я много знала о такой игре цвета, света и мрака.

Ангел, бывший Верой, уходил прочь, беременный собственной смертью…»

Порой мне кажется, что проводнику Соне Витглиц не поверили. Десятки раз опрашивали, но так и не поверили, потому что Вера Стоук-Хантинг официально записана в мой мартиролог. Потому что никто и никогда толком не изучал Гротескный Шпиль – единственное в своем роде надгробие сверхчеловека.

– Голова болит, – вдруг услышала я.

Удивительно, подумала я, опуская камеру: мне совсем не противно. Я не разочарована тем, что Куарэ нарушил контракт. Только рада ли я этому?

Это вряд ли.

– Хотите чаю?

Камни около Шпиля были теплые, здесь всегда туман, всегда влажный, оливковый запах медленно испаряющегося болота. Нет радиации, нет геотермальной активности, нет разогревающих породу химических реакций – просто Шпиль и теплые камни в радиусе тысячи трехсот миллиметров. По-моему, это удобно. Если не смущает собственное отражение в Шпиле, растянутое почти по всей сорокаметровой высоте.

Меня – не смущает.

Я достала термос из сумки и открутила крышку. Куарэ морщился и косился на Шпиль, а потом, спохватившись, полез в карман куртки:

– Дурацкий пикник, да? – слабо улыбнулся он, положив на камень небольшой сверток.

«Дурацкий пикник», – повторила я про себя. Я наливала в крышку термоса чай, пытаясь понять, что такого дурацкого происходит, и смотрела, как из оберточной бумаги появляется бутерброд.

– В университете привык к такому, – пояснил Куарэ. – Вкусно и не нужна коробка.

Сыр, зелень и ветчина, сложенные между двумя кусками хлеба. Я будто со стороны видела, что принимаю половину разломанного бутерброда, гляжу на него, пытаюсь понять что-то. Простой, наверное, жест: поделиться пищей. Сложные мысли: что это, как это, я никогда не видела бутерброд, только читала о нем, почему он предложил его мне… И все это отражалось в зеркале Шпиля.

Кроме, конечно же, мыслей.

А еще я уверена, что окажись у него два бутерброда, я бы ушла. Я смаковала эту мысль, а Анатоль говорил.

…Его сосед изучал право – модно, дорого, бессмысленно, – и Куарэ источал яд в каждой интонации, в каждом выражении лица. Он не мог просто так говорить о специальности Сю. Это была страстная полемика с самой сутью правоведения, совершенно мне не интересная.

«Его соседа звали Сю. Он умел делать бутерброды и изучал право. Куарэ ему завидовал, потому что у Сю был отец. Не чеки на оплату, а отец».

Попытка собрать непрошеную исповедь в схему провалилась, поняла я: осталось много личного. Осталась влажная зависть, осталась заостренная, как Шпиль, морщина в уголке рта.

Куарэ проникал в мою память. А я – а я подавалась, поддавалась. Не хотела этих слов, этого холестеринового куска чужой жизни, этого бутерброда из его прошлого, его эмоций и комплексов. Не хотела – и все равно поднесла этот кусок к губам.

«Дурацкий пикник».

Хлеб пах «Лавкой», ею пахли ветчина и сыр, и только у листа салата сохранилась пряная нотка откуда-то из-за Периметра. Не знаю, почему так, но мне вдруг захотелось есть. «Хотеть» и «есть» – это какой-то оксюморон, какое-то извращенное сочетание смыслов, которые не пересекаются в моей вселенной.

Вернее, не пересекались. Я прикусила себе язык. Глупо как.

– Вы меня слушали?

Куарэ странно смотрел на меня, в его глазах были совсем другие слова, а около глаз я увидела то, о чем уже успела забыть. Я иногда вижу эти морщины в зеркале, когда думаю о чем-то. Когда ELA пытается процарапаться изнутри.

– Да, Куарэ.

Я протянула ему капсулу. Он поднял брови, едва взглянув на этикетку:

– Парацетамол?

– Да.

– И… И все?

Куарэ выглядел разочарованным. Он ждал сверхъестественного лекарства, трех-пяти корней в названии, и он дождется его. Не сейчас – потом.

– Да, все.

– А вам помогает?

– Нет.

Я ощущала терпкость разочарования, чувствовала, что где-то что-то не так, неправильно, надщерблено. Я не знала, в чем дело, и это запускало все на новый виток: надщерблено, неправильно, не так. И снова, снова. Ненастоящий разговор, фальшивый насквозь: мы говорим что-то не то. Я не знала, что сказать, и не понимала, почему фальшивил он, – и все это на фоне его боли, моего кредита и Шпиля, который не получается ни на одной фотографии.

Наверное, это отношения.

– Таблетки просрочены, – заметил Анатоль, когда капсула в очередной раз совершила оборот между его пальцами. – На… Ого, на два года?

– Они в порядке. Капсула старая.

– Я думал, в аптеке переклеивают этикетки, – с сомнением сказал Куарэ. Он выкатил на ладонь две таблетки и рассматривал их. – Или это от доктора Мовчан? Для «своих», так сказать?

Я кивнула, а потом вдруг поняла: вот оно. Это был путь прочь от лжи, от витков разочарования. Я открыла рот и ощутила почти физически, как по горлу поднимается гладкий теплый ком. Он набухал там, не давая сглотнуть, и я смотрела, как хмурится непонимающий Куарэ, а потом все стало хорошо.

Я начала рассказывать.

* * *

Я надорвалась.

Я провела три контрольных урока, а на четвертом вдруг почувствовала, что соскальзываю. Пол медленно поворачивался по оси – примитивная охотничья ловушка – и под ним кипели синие нити, они обвивали мне колени, и хотелось сидеть, забыв о светотени, о еще одном отчете, нужном до конца дня.

Я думала о том, что гамма-нож – это только послезавтра, что доктор Мовчан так и не нашла, чем купировать боль, не парализуя меня.

Мир заканчивался прямо посреди урока, в оглушительно-фиолетовом стробоскопе боли.

«Послезавтра предательскую ELA сократят на пятнадцать процентов».

«Послезавтра у тебя не станет метастаза».

Обещания были не лучше обезболивающих.

«Директор Куарэ добился в «Соул» разрешения на оперирование проводника».

Смакование невозможного тоже не действовало. Я не выдержала, свернула обсуждение и, задав письменное эссе, вышла.

* * *

– А какая тема была?

Куарэ казался завороженным, мои щеки казались раскаленными. Его интересовала поразительно значимая безделица.

– Не помню.

* * *

Во дворике бушевала метель, и я села под деревом, ловя обрывки выкриков, вспышки свистка на беговом поле. Метель то становилась кисеей лепестков, то обжигала ворохом снежинок.

Живот покрыла липкая колючая испарина: я не могла вспомнить дату. Дату, которую сама записала на доске, дату, которая подсказала бы, что я должна чувствовать: теплый весенний ветерок или воняющую металлом стужу. Пошла носом кровь, и я увидела на тыльной стороне кисти алую каплю, почти прозрачную. Кожа в цвет накрахмаленной манжеты блузки, синеватые сосуды – и карминная клякса.

Так выглядело мое прозрение: послезавтра – это, возможно, никогда.

– Мисс Витглиц? Мисс Витглиц!

Его голос ослепил меня. Такое яркое, такое оранжевое пятно, перечеркнувшее сетчатку.

– Мисс Витглиц, что с вами?

Его звали Керк, вспомнила я, и он учился в классе, из которого я сейчас ушла. Я даже его балл по тематической контрольной будто бы увидела перед глазами, но дата все никак не вспоминалась. А в носу толкались заполошные сосуды, и становилось все труднее дышать.

– Голова болит, Керк. Почему вы не в классе?

Собственный голос – это, как оказалось, еще ярче.

– Урок… Урок уже закончился, мисс Витглиц, – тихо произнес Керк. – Полчаса назад. Я правда сдал лист с эссе, вы не поду…

Полчаса и еще половина урока, которые выпали из моей кровоточащей памяти. Теперь я точно знала, что за время года вокруг: за целый час метели я бы окоченела. Белые хлопья изменились, и сквозь металлический запах пробилась сладость умирающих лепестков.

Кровь и цветы. Какой банальный образ.

Мир все еще распадался на куски, не желал складываться в привычную картину, но теперь у меня были якоря: весна, запахи и Керк. Мой ученик все еще стоял рядом, я все еще удивлялась странному сочетанию «мой ученик» («Почему «мой»? Что он такое для меня?»), и лучше бы всему так и остаться.

– Возьмите, пожалуйста.

Это была капсула с криво наклеенной этикеткой. Керк протягивал мне парацетамол – гроздь белых таблеток в прозрачной пластиковой упаковке. Маленькие диски, с насечкой, с приторным вкусом. Похожими я в семь лет училась играть в шашки.

Больше ни на что они мне не годились.

– Спасибо.

Очень хотелось рассмеяться. Наверное, я не обидела Керка только потому, что не смогла рассмеяться.

– Пожалуйста, мисс Витглиц!

Керк не уходил – не говорил, но и не собирался никуда, а я смотрела на блики, заточенные в оранжевый пластик, готовилась к еще одной капле крови из носу. Наверное, стоило позвонить медикам и потребовать отключить меня до операции.

Я мечтала о машине времени прямиком в послезавтра.

– Скажите, вы знаете, почему Валя уехала?

«О ком это он?» – подумала я.

* * *

Я впервые за этот дурацкий пикник ощущала на себе по-настоящему пристальный взгляд Анатоля. У Куарэ была жизнь вне невидимых стен «Соула», был опыт настоящих – не подсмотренных, не вычитанных – отношений. А теперь Анатоль увидел лицей изнутри, и ему очень хотелось спросить, не я ли убила эту загадочную «Валю», он ведь все уже понял. Так что все он правильно представил.

Он очень хотел задать вопрос, хоть и знал ответ.

Это замечательный момент. Мы можем поговорить об отношении к ученикам. Можем помолчать о том, каково это – убивать Ангела, не в силах избавиться от наваждения: где-то там, в бездне голубых нитей, лазурных сверхновых звезд все равно остается частица детской души. Мы можем о многом посмотреть друг другу в глаза.

Вот только не о том, как я пережила последние сутки до операции.

Куарэ просто побоится об этом спросить, это очень личное – и очень страшное для него. Не спросит. Я уверена в этом.

Действительно уверена.

– Вы справились, Витглиц. Это главное, – сказал Анатоль и поддел пальцами крышку капсулы. – Я очень рад за вас.

Это было вежливо и смущенно, это был совсем не ответ на исповедь. Наверное, ему стало неловко за это все услышанное: за отбитую болью память, за металл в ноздрях, за виноватый разговор в брызгах отцветающих деревьев. В конце концов, Куарэ не просил показывать ему шрамы. Он стеснялся моего прошлого, он боялся своего будущего. Замечательный микст для отношений.

– Запейте таблетку чаем, – предложила я. – И давайте пойдем дальше.

Отражение в Шпиле замерло, а потом кивнуло.

* * *

Я фотографировала, почти не задумываясь. Планы сами вплывали в рамку видоискателя, когда плавно, когда рывками. Предел жизни без боли ощущался как дрожь в кончиках пальцев, и мне оставалось только занимать руки работой.

Мое – спуск.

Я снимала само время, которое натягивалось пружиной: меня скоро потянет к дому – еще восемь минут, семь пятьдесят, семь тридцать две… Я невольно искала все более напряженные, резкие планы, полные кризиса и внутреннего противоречия. Это как вдохи перед анестезией, несмелые и резкие.

Просто привыкла не фотографировать по пути назад.

Мое – спуск. Мое – спуск.

Куарэ молчал и шел. Я придумала очень хороший диалог с ним.

«– Почему вы оставили у себя эту капсулу? Это что-то означает?

– Ничего.

– Ничего?

– Вы знаете, что такое симулякр?

– Конечно. «Пустой» знак, символ без значения, да? Это что, ответ, Витглиц?

– Я так ощущаю».

Я увидела каменный столб впереди, и поняла: вот и все. Если я не хочу торопиться, мне пора повернуть назад. Невидимое солнце поднялось еще не слишком высоко, туман лег каплями на ботинки, и все еще хотелось спрятать нос в воротнике.

– Мы уже возвращаемся?

Я кивнула, застегивая кофр. Утро, подаренное симеотонином, исчезало с жужжанием «молнии».

– Знаете, я бы не обновлял там таблетки. Пусть были бы те же.

Куарэ ковырял пяткой дерн и смотрел вниз, будто сказал это не мне. И я почувствовала, что весь придуманный диалог рассыпается: он понял, зачем я сохранила капсулу ненужного лекарства.

Для Куарэ парацетамол не был симулякром.

* * *

– Ну, я даже не знаю, – сказал Анатоль.

Я пыталась представить университетский холл. Наверняка это высокое, светлое помещение с лестницами и витражами. Здесь было до одури людно, шумно и восхитительно – просто лицейский холл, только очень большой. И витражи.

– Не кипешуй, друга! Только смотри, я тебе записал, как оно называется, ты уж не посей нигде записку.

Лица собеседника я не видела – просто некая идея студента, неряшливо одетая из секонд-хенда, но с непременно дорогим телефоном. Рассказ был ярким и не сплошным, я ходила призраком между застывающих сцен, касалась деталей, вслушивалась в инструкции своего проводника по этому миру.

«Проводник? Как иронично».

Куарэ шел в аптеку за загадочными глазными каплями, ему не нравилась предстоящая вечером встреча, но ему было нечего делать. Анатолю очень хотелось огорчить чем-нибудь далекого отца, и наркотики казались удачным вариантом.

«Я же не собираюсь брать у него в долг, – думал умный мсье Куарэ, который смотрел несколько фильмов про наркоманов. – И утяжелять не стану». Предприятие казалось продуманным ровно до аптеки. Квартал выглядел плохо, я без труда добавила ему красок из больничных двориков и получила то, о чем говорил Куарэ.

Та самая, особая аптека гроздью фурункулов выпирала из углового здания. В вывеске светились все буквы, зато не горела одна витрина. Вечерела пустота, пустота чужого воспоминания – и одинокий фонарь освещал развязку потасовки: у девушки что-то отняли, ее ударили по голове, потом еще раз, слышались ругань и вскрики, слышался гром сердца у спрятавшегося за баком Куарэ.

Я сидела рядом с ним, я была облаком пара из вентиляции метро, и пыталась понять, что это за рассказ. Он жевал белые губы и думал: «Только бы свалили», – дословно так и думал, пока чавкали удары. Он сдерживал дыхание, чтобы в ушах получился шум, но даже сквозь гул крови он слышал слишком хорошо.

У совести хорошая акустика.

Они ушли, аптекарь торопливо опустил ставни и закрылся. Окна, выходящие сюда, прикидывались стенами, а заводской забор – что взять с заводского забора? Куарэ подошел к девушке: та умирала, прижавшись к стене. Над ней завивалось какое-то дерево, пробивая грубые облака…

* * *

– Граффити, – коротко пояснил Анатоль, когда я оторвала взгляд от тропинки.

* * *

…Я подходила вместе с ним. Он пытался заставить себя позвонить куда-то, просто достать телефон или закричать. Не получилось даже спросить «вы в порядке?» Куарэ стоял над ней, взгляд выхватывал из грязи детали: кровоподтеки и треснувшую по швам одежду.

Она умерла прямо на глазах у студента.

Куарэ нагнулся и поднял полураздавленную коробочку, в которой катались таблетки. Этикетка где-то потерялась, и семь безымянных дисков гремели внутри, не желая складываться в ответ.

Он выдохнул, положил коробочку в карман и ушел, а с ним ушла и я, оставив девушку в грязи, оставив над ее головой небо (какое оно было?), стены (кирпич? Бетон?), оставив что-то искореженное, взамен чего Куарэ взял коробочку с безымянным лекарством.

* * *

В лицейском парке шумели последние погожие дни. Голые голоса без слов, смыслов, интонаций – они были повсюду.

Я оглянулась, ожидая, что Куарэ уже ушел, но он стоял в двух шагах, глядя на темно-красную крышу учебного корпуса. Кованый фонарный столб у поворота к моему дому был совсем рядом, но я не помнила ни как мы дошли до него, ни как остановились.

– Э-э, мне, наверное, пора?

– Да.

Слово «пора» имело много смыслов, и он, кажется, смутно догадывался, что со мной вот-вот что-то произойдет, и неуклюже обходил эту тему. К сожалению, я была уверена: ему не безразлично. Пожалуй, на этом можно остановиться.

На самом деле, все просто: я вижу в нем свою замену, а у него перед глазами – безрадостное будущее. Косноязычное, молчаливое, в маске из застывших мышц. А после сегодняшней прогулки он уверился, что все еще хуже. Что полное отупение так и не придет, что боль придется терпеть не только голове.

Что когда он станет мной, ему останется не так уж много.

Я ему не завидую, но есть и хорошая новость.

– Куарэ, вы ведь придумали свою историю?

Он постарался удивиться:

– Почему вы так решили?

– Мне так показалось.

Куарэ молчал, глядя мне в глаза – без смущения, без ничего вообще.

– Вы правы, Витглиц. Это рассказ, который я отправлял на конкурс. А таблетки были на самом деле. Украл их в бардачке у отца, когда он приехал на мое тринадцатилетие. Знаете, думал, что если наглотаться именно их, – это будет весело. То есть, не то чтобы весело – символично. Я их выкинул по дороге сюда.

Это был его настоящий шрам, я сразу поняла и поверила. Я не понимала, каково это, но все равно чувствовала неловкость. В евангелии есть история о том, как неверующий «вложил персты» в раны Иисуса. Мне жаль, что все священные книги так лаконичны в эмоциях. Я бы очень хотела знать, что чувствовал Фома, касаясь чужих ран – не как палач, не как врач. Просто как любопытствующий.

– Витглиц, можно я спрошу?

Мне не понравилось начало, но я кивнула.

– Вы ведь синестетик, да? – он запнулся, прикусил губу, но все же продолжил: – Вы путаете цвета и звуки в речи…

…Да. И, оказывается, больше, чем хочу. Мне пришлось снова кивнуть. А он все оправдывался, сглаживал и извинялся.

– Это не очень заметно, вы ведь так мало говорите… Погодите! Вы поэтому так мало говорите?

Мне стало не по себе, а он продолжал, пораженный своим прозрением. Его взгляд проворачивался во мне, как нож. Куарэ подался вперед:

– О боже, а они ведь все думают, что вы так ярко, поэтично говорите. Вы прямо расцветаете на уроках, а вы… Вам же!.. Вам ведь плохо, да?

«Мне просто не так, как тебе».

– Простите, – прошептал он наконец.

– Я привыкла.

«…лгать».

– Я не о том, – вдруг ответил Куарэ и вздохнул. – В смысле, не за то прошу прощения. Вы знаете, я сейчас понял, что и ваше молчание, и красивые обороты – это из-за болезни, но… Но мне все равно нравится, как вы говорите. Вот за это – простите.

Мне не приходило в голову ни одного красивого оборота, как завершить беседу, которую уже пора завершать. К счастью, он снова мне помог.

– Можно с вами увидеться завтра?

Я покачала головой:

– Завтра вам придется заменить меня.

Он спрятал глаза: он хороший, неожиданно хороший, но его лимит на экспозицию шрамов исчерпан, поэтому он не стал ничего уточнять.

– А… Послезавтра?

– И послезавтра, скорее всего, тоже.

Кивнув ему, я пошла домой. Я не раз ошиблась сегодня, оценивая его, но сейчас все было правильно: через два дня мы с ним увидимся и поговорим.

…Николь встала мне навстречу, складывая газету. Она ждала меня давно: столик занимали разложенные препараты, поверх них лежала простая голубая салфетка, кровать была уже расстелена. Из ванной слышалось гудение бойлера, и в тон ему нарастало что-то в основании черепа.

– Я волновалась, хотела уже пойти навстречу, – сказала Райли, принимая камеру и сумку. – Давай сюда. Где это ты так долго?

«Я вляпалась в отношения», – хотела сказать я, но передумала. Просто оплыла на вовремя подставленные руки. Первая волна боли прошла легко, но сразу за ней была вторая, потом – третья, и я перестала считать.

Перед глазами с огромной скоростью прокручивалось сегодняшнее утро – дурацкий пикник, освещаемый раскатами боли. Поток картинок замер: Куарэ разламывал пополам бутерброд. Сосредоточенное лицо, комично собранный взгляд.

«Мое – спуск», – подумала я и утонула.

9: Немое кино

Я чувствовала себя. Вероятно, это было главное. И пусть мне все казалось смещенным, неправильным, искаженным. Пусть зрение еще шутило свои больные шутки.

Пусть.

Я точно знала, что очень устала, что сижу в кресле, что я пью чай, что он обжигает мне язык. И я смогла встать, не потревожив Николь. Райли спала на краю кровати, из-под одеяла торчало острое плечо, и на лице ее застыл неземной покой – странная, страшноватая маска человека, который выстоял почти сорок часов и сдался короткому убийственному сну.

В комнате пахло лекарствами, спиртом и кислой желчью: меня снова рвало. Видимо, не раз. У двери в ванную не было ручки…

Николь успевает отшатнуться в последний момент, она почти доводит меня до умывальника, но судорога уже выходит за переделы мира.

Зуд, подстегнутый волной боли.

И холод металла в одно мгновение обращается в пыль.

…Я повела носом над парующей поверхностью. Два приступа карминной дрожи без моего контроля. Плохо. Я могла ее убить. Смотреть на плечо Николь Райли расхотелось. В одном из вариантов развития событий этого плеча больше не существовало.

Я прислушалась к боли. Боль была на месте.

Тупая, одуряющая, она обозначала пределы ELA и расходилась по телу. Через несколько часов она станет острее, чувствительнее, примется реагировать на положение тела.

Пока я слишком устала. Пока слишком устала она. Это ведь так утомительно – болеть.

Телефон ожил среди вскрытых ампул на столе. Его светящийся экран вызывал ощущение ноющего звука. «Беззвучный режим, виброрежим – какая разница?» – подумала я, отставляя чашку. Стол вдруг дрогнул, мобильный колыхнулся, как вязкая жидкость. Я справилась с дезориентацией и взяла аппарат в руку.

Сама мысль о динамике возле уха была отвратительной.

– Соня.

– Да, директор.

– Машина ждет тебя у главного входа.

Наверное, виновата была боль, боль и дезориентация, потому что я спросила:

– Что-то случилось?

– Черный код, – ответил директор Куарэ и замолчал.

Он давал мне время – секунды на осознание страшного факта: Ангел обнаружен где-то в большом мире. Где-то далеко отсюда вызрел болезненный микрокосм, которому надоело быть «микро». Директор молчал, подыгрывая моему состоянию. Он был безгранично терпелив.

– Ты молодец, Соня, – сказал густой ровный голос. – Ты справилась. Но этого мало.

В глазах темнело от слов директора – темнело прохладной спокойной чернотой, а потом посыпались острые осколки гудков. Я обвела комнату взглядом и быстро нашла то, что искала: на самом краю стола лежали медицинские перчатки, слишком большие для рук Николи.

Смятые, испачканные кровью: не снаружи – изнутри. Когда Николь сломалась, ее заменил директор.

Он был здесь, со мной – как всегда.

– Соня? Ты как?

Райли сидела в кровати, пытаясь что-то сделать с растрепанными волосами. Она щурилась даже в затемненной комнате, а лямка майки сползла с плеча. У нее были хорошие шансы доспать положенное.

– Мне пора.

– Пора?!

Предметы интерьера прочно стояли на своих местах, фантомные звуки пропали, боль работала вполсилы.

– Пора.

Дверца шкафа оказалась тяжелой. Не неподъемной – тяжелой. «Пора» – это тоже очень утомительно.

* * *

Запотевшие фасадные окна нависали над микроавтобусом. Меня знобило: не сильно – противно. Печка гудела, глаза водителя в зеркальце были пустыми, что-то шептали динамики – мы ждали. Ждали мы, ждал тяжелый джип службы безопасности позади – огромная глыба, покрытая каплями осеннего вечера. Его лобовое стекло неразличимо переходило в капот, и джип казался танком – или просто горой асфальта.

Куарэ задерживался. Матиас Старк – тоже.

Доктор Мовчан смотрела в окно. На ее коленях лежал ноутбук, на ее лице – матовый свет экрана. Она могла думать о недопитом кофе, о корме для своей кошки, об оборудовании.

Лицо доктора было непрозрачным, моя боль отдавала острой серостью, и ожидание расхищало тревогу. Таким вечером хорошо проверять скучные тесты – простые столбцы символов, за которыми якобы что-то видно. В такую погоду отлично болеется, и в горле першит после целого дня уроков.

В такую погоду хорошо банить форумных хамов.

Мне было скучно без ругани фотографов, и совсем не хотелось думать об Ангеле.

Передняя дверца чавкнула, впуская Старка. Инспектор мазнул взглядом по салону, кивнул Мовчан и достал из кармана широкий наладонник.

– Где Куарэ? – спросила доктор.

– Идет уже, – ответил садовник и чиркнул стилусом по экрану. – У него там пересдача какая-то была.

«Не у него, – хотела сказать я. – У меня». 3-D не прочитал «Степного волка», и на сегодня я назначала повторную встречу. Мне почему-то представился этот дополнительный урок: напряженный, полный раздражения. Анатолю пришлось переплавить много раздражения и, очистив, направить в нужное русло.

Я бы захватила всех проблемой одиночества: это интересно, это резонирует с настроением подростка. Это пройдет по грани бравады «мне никто не нужен», «герой должен быть один», по наивным проекциям собственного лицейского опыта.

Ровный урок с подспудным риском. И тем интереснее, что же придумал Куарэ.

– Вон он, – сказала Мовчан.

Куарэ сбегал с лицейского крыльца, на ходу застегивая полупальто.

– А, и он туда же, – с непонятным раздражением сказал Старк и снова достал наладонник. Оказывается, он его успел спрятать.

– Добрый вечер, – сказал Куарэ, садясь напротив меня. – Добрый вечер, доктор, мистер Старк. Витглиц вы… Вы как?

Я не нашлась с ответом. «Плохо», «хорошо», «нормально», «справляюсь» – я перебрала все, что могла сказать, перебрала оттенки и просто пожала плечами. Куарэ нахмурился и смешался.

– Витглиц, – позвал Старк, наблюдавший за этой сценой в зеркало.

– Да, мистер Старк.

– Иногда можно просто улыбнуться.

Я кивнула: можно. Замечание странного садовника оказалось точным и обидным. Куарэ еще раз посмотрел на меня с тревогой и уставился на собственные колени: на правой штанине белел мел. Я вспомнила сорок шестой кабинет, огромную угольную доску – окно в мрак, – вспомнила скрип мела, запах невыжатой губки. Это был почти идеальный класс для урока по «Степному волку».

Машину мягко покачивало на извилистых аллеях лицейского парка. Мы проехали мимо сияющей «Лавки», а потом миновали и последние парковые фонари. Центральный пост СБ лицея сейчас отключает средства Периметра, который все ближе.

Депрессивное поле. Сканеры. И – микроволновой барьер.

Микроавтобус тяжело перевалился через три «лежачих полицейских» и территория специального лицея образовательного концерна «Соул» осталась позади. Никаких ворот. Никаких заборов. Я смотрела в непрозрачное окно – свет в салоне, тьма на улице – и думала, что впервые за два года покидаю лицей. Если учитывать, что выезда на операцию я не помню, то – впервые за шесть лет.

Просто окно. Просто Ангел впереди. И очень интересно, что за урок провел Куарэ.

– Опаздываем, – сказал Старк и повернулся к водителю. – Поднажми. «Втулка» уже десять минут греет двигатели.

Едва слышное гудение двигателя стало чуть выше: водитель подчинился. Осенний вечер, все глубже валящийся в ночь, замелькал за окном еще быстрее.

– Очень хороший класс, – вдруг сказал Куарэ. – Ленивые немного, но умненькие. Вы их хорошо подготовили.

Мовчан изумленно покосилась на него, потом посмотрела на меня. Потом изобразила что-то глазами и улыбнулась.

«Ленивые, но умненькие» — повторила про себя я. Мне нравилась характеристика.

– Они прочитали?

– Да. Знаете, хитрые такие. Они прочитали по частям и пересказали друг другу.

Я кивнула: знаю, еще бы.

– И вы это поняли. Как?

Куарэ улыбнулся. Обезоруживающая улыбка – совсем не в тон беседе.

– Пересказывать «Степного волка»? Неудачная идея.

Я подумала и согласилась: действительно, глупо. Тем более, на уроке у проводника, который не использует свои возможности, только если прилагает к этому усилия.

– Господа учителя, – окликнул Старк. – Если позволите, то ближе к делу.

Микроавтобус повернул, и в лобовое стекло ворвался грохочущий свет.

Мы вышли под аэродромные прожекторы, навстречу кто-то бежал, гулко выли двигатели, громкая связь выкашливала неразборчивые звуки. Яркие звуки, резкий свет – ELA зашлась от обилия впечатлений и впрыснула в меня боль – еще больше боли.

«Агорафобия в чистом виде», – подумала я, стараясь не сутулиться.

– Наденьте, – услышала я еще одну вспышку. Откуда-то из калейдоскопа мне протянули шлем: большие очки, большие наушники.

Спасение. Неуклюжее, нелепое спасение.

Мир притих, и я вовремя посторонилась, пропуская микроавтобус. Мы приехали, кто-то уехал – горный аэродром жил в своем ритме.

– Сюда!

Свет прожекторов размазывал что-то громкое, свистящее, окруженное суетливыми силуэтами.

– Вертикалка! – крикнул Анатоль, оживляя пляску бликов в глазах. – А я трясся поездом через все предгорье!

Куарэ прикусил губу: он пока не осознавал своей боли, всего лишь прикусил губу.

Мы шли к воющему свету, а навстречу спешил раскаленный ветер. Наверное, если бы не было так ярко, так горячо, я бы увидела – и могла бы показать Куарэ – обвисшие винты над громадой цвета слоновой кости. Мобильный вертолетный комплекс Белой группы всегда где-то здесь, он ждет, пока грянет тревога, пока М-смесь усыпит лицей.

«Лицей», – подумала я. Впервые после звонка директора, после его окровавленных перчаток я думала о деле. Огромный учебный комплекс, оставшийся позади, лишен защиты. Это оказалось неприятной мыслью, и я поторопилась о ней забыть.

Свет стал ослепительным, когда под ногами показались металлические ступени.

– Руку, мэм!

На борт меня втащили – был звон в суставе, была попытка удержаться на ногах. Пока уходила судорога, пока стихал вопль потревоженной опухоли, я продолжала куда-то идти: навстречу внутренностям машины, подальше от вспышек в глазах.

– Садитесь вот здесь, пожалуйста!

И стало так тихо, что слепящий туман перед глазами рассеялся и я рискнула снять шлем. Салон был неярким, но выглядел очень дорого: дерево, кожа, мраморный пластик. Кресла стояли вокруг стола.

– Аэромобильный штаб СБ «Соула», – произнес голос Старка. – Доставим в ад с комфортом. Позвольте представить: мистер Велкснис, мой зам.

– Приветствую на борту.

«Руку, мэм!» – подсказала память. Велкснис был худ, бледен и в кресле сидел, словно переломленный. На его позу неприятно было смотреть. У него оказались огромные ладони и такой взгляд, что я невольно ощутила пустоту около его фамилии.

Велкснису не хватало звания. А затянувшейся паузе не хватало завершения.

– Ситуация такова, – продолжил переломленный. – Наш медиум случайно обнаружил прото-Ангела четыре часа назад. Прямо на «Метрофесте».

Куарэ неопределенно пошевелился, и Велкснис тотчас же повернул голову:

– Многокомпонентное ежегодное мероприятие. Несколько рок– и поп-площадок, залы, танцевальные подиумы. Текущее наполнение – семнадцать тысяч человек.

Это самое очевидное число для потенциального мартиролога. Окончательное зависит от того, насколько развлекательный комплекс отдален от жилых районов. Я почему-то вспомнила первые сводки об Ангелах. Я тогда еще была просто раковой больной, со мной лежала соседка, кашляющая кровью, и сотрудник социальных служб был единственным собеседником.

Когда боль позволяла, когда соседке кололи морфий и она затихала, я читала страшные сказки об облачных великанах, пожирающих города.

В моем детстве Ангелы были ужасным бедствием. Потом появился директор Куарэ, и уже тогда они стали исчезать: сначала из новостей, потом из слухов. Однажды я проснулась, держась за руку Сержа Куарэ. Мы стояли на перекрестке.

* * *

Туман начинался сразу же за разметкой пешеходного перехода. Мне было холодно: мерзли босые ноги, больничная рубашка ни от чего не защищала. В спину светил негреющий прожектор, мигали синие огни, но ни я, ни Куарэ не отбрасывали теней.

«Он такой большой, и никакой тени», – думала я. Мне было холодно, больно и любопытно.

Я помнила тишину. В тумане что-то изменилось. Фонарные столбы сдвинулись и стали сплошными стенами вдоль погруженной во мглу проезжей части. Чудные ряды уходили в молоко и терялись там.

«Как ужасно, – подумала я. – Целые стены из фонарей. Сколько же нужно электричества?»

– Соня, тебе надо пойти туда.

Он не спрашивал, понимаю ли я. Он сидел на корточках, и на небритой щеке играл синий цвет. В ушах поселился зуд. Всегда зуд, когда много синего цвета, когда мигалки, когда скорая помощь.

– Туда?

Я видела свою руку как что-то отдельное – бледное, молочное, тонкое. Я указывала в туман цвета своей руки.

– Да.

– Зачем?

– Там не будет больно.

Я не понимала.

– Там уколют лекарство?

– Нет.

Я понимала еще меньше, и тогда пришла тревога. Была одна последняя надежда:

– Это как игра?

Куарэ прищурился: я видела, что он хочет сказать: «да, игра, Соня», – я слышала толчки крови в его висках. Он сказал – но не то.

– Нет, Соня. Это не игра.

* * *

– …Иными словами, вы выдрали двоих только из соображений секретности?

Я прислушалась. ELA долго дышала моей памятью, слишком долго, но я все поняла: говорила Мовчан, она была сердита, и моего ухода в себя никто не заметил.

– Именно, – кивнул Старк. – Ангелов больше не существует. И не будет существовать.

– А если кто-то раскроется там?

Доктор указывала большим пальцем себе за плечо, вряд ли куда-то конкретно, но все ее поняли.

– Успокойтесь, Анастасия, – Старк улыбнулся. – Мы вам приготовили очень сладкую пилюлю. На этой же «втулке» прилетел свежий проводник, мы с ним разминулись на въезде в аэродром. Он и прикроет тыл.

– Еще один? Откуда? – недоверчиво спросила Мовчан.

– Лиссабонский лицей закрыт, – ответил Велкснис. – Экономически не целесообразен.

– Почему я об этом узнаю…

Мовчан взяла высокую ноту, и я поспешила прикрыть глаза. Экономика. Новый проводник. Ангел посреди огромной толпы народа. Политика «Соула». Я пыталась найти этому место между рваными краями боли, и становилось только хуже. Хотелось получить задание, хотелось, чтобы все закончилось.

Куарэ переводил взгляд с одного говорящего на другого. Он был растерян, до сих пор не прозвучало инструкций. Я смотрела на Анатоля и думала, не привиделся ли мне пикник у Шпиля. Я вспоминала его выдуманную правду, его настоящую правду.

«Будет третий проводник».

Мысль была лишней, как сам третий проводник. Я думала о симеотониновом интермеццо и невольно тянула руку к горлу. Мне было тепло, пускай и на фоне боли. Ко мне пришли воспоминания сперва об отце, а потом и о сыне, Ангел снова ушел на второй план, ушла и боль. Впрочем, долго греться и вспоминать мне не позволили.

– …Подразделения с термохимическим оружием готовы, но штурм невозможен.

– Да все невозможно, – отрезала Мовчан, рассматривая что-то на экране лэптопа. – Если вы не хотите его пробудить.

– Термохимический заряд в голову? – предположил Велкснис.

– Ваш, с позволения сказать, медиум, дал совершенно точную характеристику, – доктор пощелкала клавишами. – «Балансирует на грани синевы». Он успеет перехватить заряд. Карбид-молибденовые ракеты могут помочь, но вы же не хотите бойню.

– М-смесь?

Мовчан скрипуче рассмеялась:

– Какой там объем помещения?

Велкснис склонил голову, отказываясь от предложения. Старк, что-то быстро вычерчивавший по экрану наладонника, поднял глаза:

– В общем, мы уже пришли к и так понятному решению. Два проводника – один удар. Пусть будет иллюзия драки, но не этот ад… С раскрытым микрокосмом.

В крохотной паузе сквозил холод междумирья, откуда инспектора вытащил Куарэ. Я вдруг поняла, что инспектору безразлична огласка, безразлична бойня: он всего лишь выполняет приказ правления. Но где-то за глумливой улыбкой навсегда поселился страх перед Ангелом, и работа стала личной.

«А сейчас ли она стала такой?»

Понимать людей – очень утомительно, это как будто долго носить что-то хрупкое и нежное: все их травмы, впечатления, самоустановки… «Разлады с близкими еще», – вспомнила я. Я снова посмотрела на Анатоля и увидела встречный взгляд.

– Словом, двойное проникновение, – сказал Старк, подмигивая мне.

– Эм, – недовольно буркнула Мовчан и, кажется, даже порозовела. Куарэ тоже. Велкснис безразлично смотрел куда-то в сторону. «Глупая, раздражающая пауза».

– Это эвфемизм группового секса, – сказала я вслух. – Я поняла. Мы можем продолжать?

– Гм. Можем, – ответил Старк и потер скулу. – Анастасия, осталась, по сути, одна проблема.

– И какая же?

Инспектор-садовник вместо ответа потянулся куда-то в сторону и вынул пульт, а секундой спустя на меня обрушилась музыка. Я воспринимала только рваные ноты, выхваченные из трепещущего полыхания басы. Плавные удары накатывали со всех сторон.

Боль-боль-боль-больболь.

Я выпрямилась в кресле. Удар был страшен, и очень хотелось потерять сознание, но я не успела: все кончилось.

– Матиас, ты кретин.

У голоса не было пола и интонаций, но шевелились губы Мовчан, а слева побледневший Куарэ выбирался из своего кресла.

– Вы лучше присядьте, – сказал Велкснис, и его огромные ладони исчезли из виду, нырнули в карманы мешковатого спецкомбинезона.

«Он испуган», – поняла я, чувствуя непонятную радость. Страшная пена музыки еще стихала в голове, и мне было приятно, что Анатоль встал. Глупая радость, глупая.

– Куарэ, нам лететь еще полчаса, – сказал инспектор без улыбки. – Не напрягайтесь так. Витглиц выключается, как видите, в секунду. Вас накроет минуты за две.

– Что значит «накроет»? – спросил Куарэ.

– ELA чувствительна к гармоническим колебаниям с высоким звуковым давлением, – нехотя ответила Мовчан. – Попросту говоря, мой дорогой, к очень громкой музыке. При гармониках с давлением выше сотни децибел ты потеряешь сознание.

– Но…

Он смотрел на меня, и снова был тот взгляд: Куарэ опять видел собственное будущее.

– У вас разные стадии астроцитом, – сказал Старк. Об этот голос легко можно было порезаться. – Только не обольщайся насчет себя. Ты давно пользовался вот этим?

Куарэ поднял к глазам пуговку наушника, которая болталась поверх полупальто и сел. Маленький бунт закончился еще одним откровением. К счастью, если я правильно понимаю, последним.

«Я не знаю, чем для него была музыка».

– Ясно, – безмятежно сказал резидент «Соула» и посмотрел на Мовчан. – Так что будем делать? Обезболивать, как я понимаю, нельзя.

– Выключить там музыку тоже, как я понимаю, не выйдет, – в тон ему, но со злым сарказмом произнесла доктор.

– Да там ни черта нельзя делать. Нельзя тормошить его среду, Настя, ты же понимаешь, – сказал инспектор, и снова его голос изменился. Издевка, сталь – а вот теперь отчаяние. Я не понимала, как он мог быть профессионалом – разве что профессиональным актером.

«Соня, повторяй про себя: «Понимать людей утомительно»».

– Вакуумные наушники, – предложил Велкснис. Его ладони снова лежали на поддельном мраморе стола.

– Поверх костей черепа – тоже, – огрызнулась Мовчан и потерла губы: ей очень хотелось курить. – Не выйдет.

Время текло вокруг летящего конференц-зала, я ощущала его в пении турбин за обшивкой вертикалки. Я знала решение, вокруг которого ходили участники мозгового штурма. Они тоже знали это решение и ждали, что я предложу его сама.

– Куарэ успеет войти в контакт с Ангелом?

Старк заглянул в наладонник, сверился с какой-то схемой и кивнул.

– Хорошо, – сказала я, пытаясь как можно дальше отстраниться от следующей реплики. – Тогда оглушите меня.

– Временная химическая глухота? – спросила Мовчан и нахмурилась: – Соня, большинство препаратов с этой функцией тебе не подходят. А оставшиеся…

– Оставшиеся вызывают побочные эффекты: судороги, головная боль, расстройство координации.

«Как ELA. В сущности, пустяк на ее фоне». Я помнила эти опыты. Мне они не нравились.

– Подождите. Вы сейчас серьезно обсуждаете эту… Херню?

Я видела только руки Анатоля, побелевшие костяшки – белее мела на его штанине. Мне подумалось, что если получится еще раз поговорить с ним о прошлом, многие детали стоит скрыть. Так будет проще.

Вопрос растворился в посадочном вое. Машину мягко потряхивало, а когда все стихло, оказалось, что и говорить больше не о чем, только уже на выходе, у самого трапа, Куарэ остановил Старка, они спорили о чем-то, а я шла за Мовчан, слушая скороговорку ее телефонного разговора. Речь шла о медицине и точных дозах.

Край летного поля нырял вниз, в стороне висели рубины огней какой-то башни, а вдалеке сплошным ковром огней звучал город. Его свет висел под низкими тучами. «Еще один город, – подумала я. – Чуть менее абстрактный, чем тот, из детства».

Мовчан за моей спиной все сыпала латинскими словами, а я грела руки и пыталась снова понять: слышу я ее или вижу. Почему-то сейчас, в предчувствии глухоты, это казалось очень важным. Блестки гласных, сполохи темноты в паузах – ее речь была здесь, поверх действительной, реальной картины вечернего города. Это было единое полотно, крепко стравленное, цветистое.

Осталось понять, чего я лишусь, перестав слышать.

– Дерьмо.

Куарэ стоял рядом и тоже смотрел на город. Почти наверняка он видел не то, что я, но моя синестезия не при чем.

– Что это за мир, Витглиц? Что это за дерьмовый мир?

Он не нуждался в ответе: Куарэ видел какой-то свой мир, отличный от моего. Мир, где меня не нужно было глушить, где инспектор Старк не включил бы музыку, только чтобы напомнить мне о пределе возможностей.

Хотела ли я пожить в таком мире?

Странный вопрос. Это, наверное, заразно – задаваться странными вопросами. Правда состояла в том, что Куарэ придется подтягиваться к моему миру. Придется смотреть – для начала, потом участвовать в нем, а вскоре и жить.

– Зачем вы вызвались? – спросил он.

– Другой возможности не было.

От здания аэропорта отделился пучок света. Он вымел секции ограждения, повернул и стал фарами. Наша машина – еще одно звено, еще один пустой взгляд в зеркале.

– Не было?

Я промолчала. В его мире, вероятно, была. Куарэ щурился: свет фар бил его прямо по глазам. Свет становился ярче, объемнее, окрашивался шумом двигателя.

– Я спросил у Старка, зачем нужно было включать музыку. Знаете, что он ответил?

– Нет.

– Что вам стоит почаще напоминать, что вы больны. Что это значит, Витглиц? Вы что, действительно попытались бы пройти через концерт? Даже зная, чем это грозит?

Город светился, и его свет гудел, как рой. Я не знала ответа на его вопрос, но знала, что если скажу то, что чувствую, он не поймет. Долг и болезнь в его мире связаны лишь в том смысле, что больному все должны. Это из детства, где сладкие микстуры, где телевизор на полчаса дольше, чем обычно. Где социальные пособия. Где можно неофициально отпроситься, потому что заболел кто-то из родных.

Обратная связь – больной что-то должен – звучит фальшиво.

Мне вдруг стало интересно, как он убивает Ангелов. Нет, не так: почему, убивая Ангелов, он еще не понял ничего? «Как он проводит уроки? Как убивает Ангелов? Почему он не стер мел со штанины? Ты хочешь понять его, Соня. И тебе не безразлична его маленькая ломкая вселенная».

Передо мной распахнулась дверца в салон микроавтобуса, подсвеченный оранжевым. Там были какие-то незнакомые люди, там был оглушительный белый халат под легкой осенней курткой. Там терпко пахло дорогими препаратами.

Впрочем, меня больше занимало то, что происходило внутри меня самой.

* * *

– Переодевайся.

Басы ощущались уже здесь: у меня ритмично темнело в глазах, словно свет в комнате подчинялся далекой музыке. Это была гримерная комната в оцепленном крыле. Вокруг простирался огромный комплекс, где развлекается прото-Ангел, балансируя на грани сверхчеловеческого.

Я представляла это место, стоя над кучей одежды. Вещи пахли кожей и немного – металлом. Впервые мне понадобился охотничий камуфляж. Я вытянула из общей массы кожаный лиф с заклепками и обернулась к Мовчан.

– Это не обязательно, – нервно рассмеялась она. – Будет достаточно просто сменить костюм и пальто. На что-то… Э, подходящее.

– Понятно.

Глядя в зеркало, я потянула первую пуговицу пиджака. В гримерной было жарко и сухо, скрипуче жужжал тепловентилятор, и сама мысль о кожаной одежде выдавливала испарину. Я сосредоточилась на схемах помещения, на брифинге, на маленьком кейсе, который Мовчан перекладывала из руки в руку. На плакатах, на париках, на беспорядочных развалах косметики.

На чем угодно.

– Ботинки на платформе? Со-оня…

– Моего размера больше ничего нет.

Какие мысли поразили Куарэ в «Степном волке»? На что он обратил внимание – свое, ученическое?

Щелчок двери, короткий диалог:

– Поторопитесь, пожалуйста.

– Велкснис, идите вон.

Я откуда-то со стороны следила за собой, за нервным потоком собственных мыслей и понимала, что боюсь: толпы, странного Ангела, глухоты. Я боялась. Свет в глазах мигал, я скользнула в исчерканную варварскими узорами футболку и потянула к себе куртку.

«Хватит».

Это не помогло, потому что на самом деле все полу-страхи падали в черную бездну настоящего ужаса. Придуманный теоретиками двойной персонапрессивный удар – не что иное, как объединение трех микрокосмов.

На какую-то долю секунды – выдуманной секунды – Анатоль станет мной, а я – им, на равных.

«Я – это я».

Я вслушивалась и понимала, что звучит неубедительно, что бездна страха ждет, а басы приближаются, вымарывают цвета. «Каждый человек состоит из десятка, из сотни, из тысячи душ», – вспомнила я и поняла, что вот она – паника. Урок по Гессе, желание понять Куарэ претворялись в жизнь.

– Соня?

Я стояла у двери, уже держась за ручку.

– Погоди.

Я ждала, убрав прядь волос с шеи. Холодное касание ваты, режущий запах спирта, укол. Если бы могла себе позволить, я бы попросила успокоительное.

– Через две минуты ты перестанешь слышать. Держись за Куарэ, пока будут… Побочные эффекты. Там все равно все пьяные, так что…

Звук пропал немедленно. Мовчан шевелила губами, я пыталась разобрать хотя бы намек на гул – гул заложенных ушей; намек на звон – звон разорванных барабанных перепонок. Ноль, абсолютный и полный ноль децибел. Я озиралась. Комната плыла, и я не сразу разобрала, что пропало из поля зрения вместе со звуками. Мир подергивался, предметы оставляли за собой следы, которые тянулись и пропадали только спустя время. Если быстро крутить головой, подумалось мне, я окажусь среди призраков вещей.

Вытянув руку, я щелкнула пальцами. Сопротивление кожи, удар среднего пальца в основание большого. Дрогнули звенья крупного браслета-цепи на запястье.

Глухота была полной и черной, как моя паника, как слабость в коленях.

За дверью стоял Куарэ – один в полутемном коридоре, где не светились даже звуки. Он поднял брови и, улыбнувшись, что-то сказал, но я покачала головой.

«Дайте руку», – подумала я, ощущая, как разлепляются губы, как горло выталкивает неслышные слова. Его ладонь была горячей и немного липкой: он тоже боялся, и мне вдруг стало легче.

Так нечестно, но так легче.

10: Королевство кривых

Люди были повсюду. Их движения, их взгляды, их запахи сбивали меня с ног. Они говорили, держась за плечи, их рты были разорваны в крике. Они дышали друг другу в волосы – немытые, уложенные, просто растрепанные, а ниже все размывалось. Сплошная масса колышущейся одежды, горячей и упругой. Кожа – давно мертвая, состроченная, – и еще живая, вся в разводах грязи и татуировок.

Их руки дрожали – от возбуждения, от страха, от громкости, от избытка гормонов. Казалось, я пытаюсь идти против потока, куда бы ни шла. Их передвижениями руководили течения, сути которых я не могла понять. Безмолвие подавляло – и радовало. Ноздри разъедал смрад толпы: я поминутно ждала никотинового шока. Мне навстречу двигались глаза. Я пасовала перед деталями, мир потерял краски, мир обрел страх, но глаза – глаза оставались глазами.

Я видела в них отголоски мыслей. Это пугало.

В немом кошмаре из взглядов и вони растворялось почти все: мне оставались только опухоль и Куарэ.

Мир вибрировал, потому что кожа тоже может слышать. Басы ритмично сдавливали меня в огромном кулаке, и в такт им содрогалась ELA. Снаружи хлестали удары спрессованной музыки, навстречу им – к нервам, к коже – стремились волны боли.

Я ощущала все остро, замедленно и как во сне. Я действительно верила в нереальность происходящего: бесшумные крики, глаза, музыка, оседающая на кожу. Конечно, на самом деле все было просто – достаточно прикрыть глаза: в ослепительном мареве, в суперструктуре из узлов и паутины человеческих «я» просматривались синие нити.

Ангел рос, медленно и неуклонно, его пьянил наркотик из личностей, которые распадались вокруг.

В экстазе.

В наркотическом угаре.

В желании.

В танце.

Он не поглотил никого, его микрокосм был сравним с микрокосмом человека – пока сравним. Он, вероятно, все еще похож на человека, иначе к нему уже летели бы ракеты. Десятки «пока», десятки «недо», но концерт совершал невозможное: я видела голубые нити, вплетенные в личности танцующих. И я понимала, что это не сон.

Куарэ втискивался в невидимые проходы между телами, я шла за ним. Касания музыки, касания рук, бедер. Анатоль боялся идти впереди, но все-таки шел к сплетению нитей. Он продвигался сквозь толпу, которая смыкалась за ним, почти разъединяя наши руки.

Его глаза я видела только раз, мельком. Он обернулся, повернулся прожектор – и все.

«Витглиц, не отставайте». Я бы и не смогла: музыка не позволяла замедлиться.

Куарэ боялся, меня трясло. А Ангел… Ангел совершал невозможное: он создавал вокруг себя мир. Между ударами неслышимых волн, между тошнотворными касаниями я пыталась думать: пыталась понять, почему все так.

«Почему вспышки, горько-кислый запах и шквал звука сотворили такое?»

Почему… И тотчас наткнулась взглядом на Ангела. Он танцевал, как дерево в грозу.

Всегда прикованные к полу ноги. Я не видела ступней.

Вспышка.

Он гнется в поясе не как человек. Как шарнирная конструкция.

Вспышка, волна баса.

Его руки размываются, и скорость движений не при чем.

Вспышка-вспышка. Мир непрерывно менялся, я пыталась найти в этом влияние Ангела, отсеивала дробь стробоскопа, отсеивала свою боль, пост-эффекты звуковых ударов. В частом сите оставалась только глухая тошнота, стремительно размахивающая руками.

Воздух стекленел.

Я отпустила руку Куарэ – долгое, влажноватое скольжение в пустоту, прочь, в холодное «порознь». Слабеющее пожатие, рвущееся до контакта пальцев, а потом – все. На двоих у нас остался общий план в головах.

Общее задание, общая цель.

И ELA.

Взгляд, кивок невидимого лица. Я прислушалась к себе: на запястье жил пульс часов – замедляя кровь, искажая пульс. На шестидесятой секунде мы одновременно нанесем удар.

Это понимание было холодом, и мир лег в видоискатель камеры.

Кадр: Ангел – это девушка. Угольное пятно шортов. Белые гладкие ноги – в мороси пота. Для верхней части снимка нужна другая выдержка.

Кадр: пустые глаза вокруг, в них нет мыслей. Это не страшно. Это привычный план: люди ощущают Ангела, Ангела Танца.

Кадр: синее древо, прорастающее в реальность, его дрожь подбирается к пленке существующего. Белые ровные ноги, дрожащие во вспышках – и плетение синих ветвей выше пояса, выше пояска черных шортов.

Кадр. Кадр. И еще один. Я сложила панораму на двадцать третьей секунде.

На сороковой мой пульс сравнялся с пульсом часового механизма: стало легче.

За семь секунд до удара я увидела лицо Куарэ по ту сторону Ангела. Он смотрел как человек, как на человека. Он был не готов, но ему так легче.

«– …нам что, танцевать, чтобы он ничего не заподозрил?

– Не напрягайся так, Куарэ. Соня, родная, покажи ему пару па.

– Простите, доктор Мовчан, но…

– Успокойся. Проводник в «мертвой зоне» Ангела. Пока не попытается атаковать».

Ноль.

Идем, Куарэ. Пара легких па. Я тоже очень боюсь.

* * *

<Впервые я поцеловалась в тринадцать лет.

Он лежал в соседней палате, и он умирал. Я точно знала, когда ему ставят капельницы. Между тремя и тремя тридцатью он плавал на грани сна и яви.

«Он не поймет, реально ли происходящее».

Четвертая стадия рака, из лекарств – только морфин. Верхняя ступень опиатной лестницы.

«Привязаться не успею».

Он сидел у окна. Я видела только левую руку под ящиком инфузионного насоса и громаду света, который рушился на меня из окна.

«Не хочу, чтобы меня перевели в палату с таким окном».

Я закрыла глаза, представляя палату. Восемь шагов. Мне нужно обойти кресло и сесть ему на колени, постаравшись не задеть прооперированный живот. У него должны быть сухие губы морфиниста – значит, мне нужно их увлажнить.

Первое касание языка будет отвратительным – надо следить, чтобы его не вырвало. Я знала, что положу ладонь ему на шею, под ухо. Я знала, что его слюна будет отдавать химией. Я знала, что будет противно.

Я знала все о предстоящем первом поцелуе.

Я ошиблась.>

* * *

<… Я пытался влезть в брюки, не снимая кроссовки – глупая затея получилась. Мигала лампа, а в углу сопел Морис: плюс один класс, плюс десять килограммов веса и чистая алжирская кровь. Плюс я ткнул ему в спину средний палец, когда Ублюдок хотел переехать меня на велосипеде.

Плюс при полной спортплощадке.

Плюс, плюс. Один сплошной, одуряющий минус.

– Эжени втюрилась в тебя.

Я кивнул. Кроссовок прочно застрял в брючине. Эжени?..

– Ты или скотина, или не пацан, Анатоль.

Здоровенный, черт. Я смотрел в его поросячьи глаза, думал о переодевании, о гудящей неонке и о том, что Эжени красивая. Тупая, наглая и красивая. Откуда Морис знает? Какое ему сраное дело? Почему я так туплю, почему он не треснет меня?

Я смотрел перед собой, а Ублюдок дошнуровал свои кроссовки и ушел.

«Эжени меня любит», – подумал я, дергая намертво застрявшую штанину. Послышался треск.

Блядь, Морис, лучше бы ты меня ударил.>

* * *

Я не знаю, что увидел Куарэ, поняла я.

На лицо падали теплые капли, и, облизав губы, я ощутила соль: с потолка, как с неба, сеялся пот. Зал развлекательного комплекса изменился: крыша, стены, пол – все стало изъеденным, старым. Больным. Больным, как человек, – не как строение. Огромное помещение, как и секундами ранее, наполняли силуэты. Застывшие статуи танцоров светились: в их грудных клетках теплились лампы.

Ангел не исчез – он просто был вокруг.

Я стояла среди бугристых окаменевших фигур. Ритм вспышек замедлился в несколько раз. Самого стробоскопа я нигде не видела. Игра еще не началась: Ангел был оглушен, он молчал, и нигде не было видно Куарэ.

Зато у меня появилось время. Редкий и могущественный союзник.

Я прикрыла глаза, и под веками была чернота. Мне не нужны картины, не нужны воспоминания, чтобы втиснуть в микрокосм Ангела свои фигуры. Меня беспокоит отсутствие Куарэ, но я точно знаю, что он прошел: я что-то видела, пусть и не уверена, что.

…Раздевалка, застарелый запах спорта и седьмого пота. Кроссовок в брючине. Меня, к сожалению, любят…

Это была я. Незнакомый опыт, но это была я.

Я открыла глаза, чувствуя плечо. Плечи.

Между статуями танцоров появилось еще много «я». Соня, Соня, Соня, Соня… Я теряла из виду их – себя – рассеянных в заболевшем зале, среди теплых светящихся статуй. Сколько их? Никогда не считала.

Скучно. Некогда. Много.

Одна «я» коснулась статуи, и та стала облаком жирного пепла. Облако постояло и струйкой втянулось в дырявую крышу зала. Я решилась: десятки рук потянулись к подсвеченным фигурам. Дым и пепел встали столбами, тягучие вспышки моргнули, и стало просторнее.

Плиты пола крошились под ногами. Я шла среди десятков копий меня самой и думала только о том, почему здесь кожаные юбки, почему – куртки. Почему высокие ботинки даже, но нет контактных линз. Я шла, ловя желтые взгляды, я заглядывала в нескончаемые зеркала. «Бывает», – решила я. Ночные рубашки бывали, чаще – серый учительский костюм. Теперь вот кожа – хруст, странный запах. Разное бывало, но янтарные глаза неизменны.

Когда первая статуя танцора вернулась из-под изъеденной крыши, я поняла, что хватит. Игра начиналась.

Я поняла, что слышу что-то: шепот, шорох звуков, музыки, нот игры. ELA отвечала, и я ощутила, как сводит лицо – лица. Мир менялся. Кусок стены встопорщился, стал гроздью дыбящегося металла. В металл прорастали ветви, и их бесцветье меня не обманывало: иногда синий – это суть, а не спектр.

Я занимала центр – свет, зону, охваченную вспышками несуществующего стробоскопа. Ангел пока что копил свой свет, не спешил его расходовать. Он еще сделает ход, сломает мою игру, мой рисунок. Сегодня я могу не думать об эндшпиле, потому что каким бы ни был Ангел, он получил двойной удар.

Статуи шевельнулись, и одна соткалась из пепла прямо рядом со мной. Соткалась и исчезла, едва ощутив касания нескольких рук.

Слабый пробный камень.

ELA дрожала, боль перешла на какой-то высший уровень, затопила меня всю. Танцоры были настоящими игровыми фигурами: не шевелились, не гнулись, не шагали. Микрокосм сам двигал их, искривляя мою ткань светотени.

Это был странный Ангел, который играл тенью.

Я касалась фигур, возвращая их в дым, а дым – в израненный потолок. Плотные, теплые, тяжелые танцоры – как они танцевали? – их было много, и мои касания все чаще становились ударами.

Шепот. Ноты. Слова.

Микрокосм не поддавался, я задумалась – и потеряла себя. Обрывки кожи, кровавый пар. ELA вздрогнула, когда меня стало меньше, а я едва не впустила внутрь боль гибнущего тела.

<Кто ты?>

Он давил, он спрашивал, и я знала – что. Он хотел включить меня в свой мир, понять и включить.

«Всегда будь не такой».

Буду, профессор Куарэ, подумала я, и вспыхнул свет. Я ломала структуру светотени, я навязывалась, обращая происходящее в негатив. Огромный ангар был наполнен серыми тенями с угольями вместо сердец, черными тенями с янтарными глазами. Стены поросли голубыми ветвями, крыша рушилась и истончалась, и над нею, за нею уже просматривался новорожденный зрачок.

Ангел выделял себя, вырастал из человеческого разума, и я только помогала ему создавать перегной, уничтожая последние образы из прошлого. «У нее были белые ноги и черные шортики. Наверное, кожаные». Я остановилась, обхватила все тени, до каких смогла дотянуться.

Горячий камень, нагретая смола. И запах духов – почему-то духов.

Обнимая игровые фигуры, я изо всех сил думала о девушке. О той, которая любила музыку, которая танцевала, как богиня, к которой сбегались все, которой освобождали танцпол. Я лгала, давая пищу гибнущему человеку.

Я испарялась, отдавала все больше себя, все больше человеческого.

Зрачок дрогнул, сузился и потемнел.

<Что ты делаешь?>

Образы из прошлой, почти пережеванной жизни. Я видела бесконечные, опустошенные коридоры, объединяющие живые пока воспоминания. «Это не танцы! Это дрыганье!» – завтрак в полутемной квартире – коктейльная вечеринка – машина, в которой пахнет плотью и спермой – сон о другой планете – «Я же сказала, что не буду курить!»

Я отстранилась. Ангел затих, встретившись с искалеченным лабиринтом напоенной памяти. Девушка стала союзником, она не хотела умирать, отдавать себя, она не хотела становиться сверхчеловеком, и ей было безумно страшно.

Воспоминания, «что со мной?», огрызки несовершенной воли – я видела это все изнутри, все это – и одновременно многое другое. Зал стал ветвями, плиты под ногами дрожали в агонии. Остались Ангел, я и девушка.

Сколько раз я надеялась, что нас действительно трое?

Ангел разорвал человека и мгновенно поглотил. Крик умирающего сознания, вопль падающего в бездну был громче моей глухоты. Я не успевала за изменениями, мне остался только эндшпиль – что может быть легче, чем убить новорожденного?

Мы остались один на один. Мир стал алым, ослепительно-невинным, и в тишине я услышала первый удар сердца. Наверное, так получилось бы, если бы вместо соборного колокола кто-то ударил в сам собор.

Удар. Удар.

Слабость. Я очень слаба, почти невесома, меня трясет от каждого удара и нужно передохнуть. Я опустилась на серую плиту, глядя на свои колени. Боль трясла за плечи, подталкивала к действиям, но это подождет.

Над головой расцветал сад. Ветви рождали новые деревья, каких-то циклопических паразитов. Весь основной спектр, море оттенков, никакой симметрии – вот что там росло. Цветы взрывались, выпускали облачка слизи и лепестки. В глазах зарябило от новых слов, от незнакомых языков. Ангел рождал сам себя, рождал новые знаковые системы, а я сидела у его подножия, между слабостью и болью, и это тошнотворное великолепие…

Я видела торчащие в нем клинки.

Сколько раз я воображала себя рыцарем?

Гибкие плети, цветущие словами и музыкой, были уже близко, с небес новорожденного мира спускались клейкие нити. Пахло сывороткой и немного – перегретым камнем.

«Хватит», – решила я и протянула руку за клинком.

Порыв ветра коснулся моего лица, и нити взорвались облаками. Я повернулась и увидела крушение сада. Новый мир обнажал иглы, в его вершинах шевелилось что-то грозное, вернулась холодная синева – и все впустую.

Ледяной вихрь – не мой, не я – сминал Ангела, я на мгновение увидела прикрытый ветвями зрачок его глаза, а потом все закончилось. Без треска, без грохота – всхлипом.

* * *

Я стояла на четвереньках, глядя в затылок Куарэ. Вокруг темнели ноги, надо мной пульсировал свет прожекторов. Я помнила эхо всхлипа, но ничего не слышала. Снаружи были мощные, но пока безопасные басы.

Все кончилось.

Мне помогли встать, помогли встать Куарэ. Мне что-то кричали в лицо, трясли: не со зла, – пытаясь привести в чувства. Я видела уродливые пасти, в нос набивалась тухлятина из чужих ртов, а потом закончилось и это. Кто-то приобнял меня, поднося ко рту небольшую дыхательную маску. Кому-то дали в живот, чтобы не мешал, кому-то ткнули удостоверение.

Все приходило из кисельной тишины, ватной и плотной: басы, прикосновения и даже укол. Запястье мгновенно потеплело, горячая волна достигла головы, груди, паха. «Стимулятор. Быстрый». Меня вели в ритме накатывающих ударов музыки. Толпу впереди раздвигал кто-то очень большой, и я не сразу поняла, что на проводнике бронированный костюм.

«Проводник проводника. Смешно».

Люди мелькали, отшатывались. Я смотрела кино в обратной последовательности и невольно сжала пальцы, ища руку Анатоля. Его вели где-то сзади, и последним излетом охоты стала чужая мысль – обрывок его разума. Я не успела ничего понять, но точно знала: Куарэ жив, с ним все в порядке.

Стимулятор работал: картинки понеслись в оглушительной последовательности. Какая-то подворотня, какие-то люди, мраморная шипастая глыба с трубой на плече – кто-то из Белой группы. Я остановилась, я опиралась обеими руками в стену, смотрела в битый асфальт и тяжело дышала. Сердце колотилось между голосовых связок.

Стена была мокрой и холодной.

Звуки начали приходить разрозненно: будто что-то хрипело, настраивалось. В глазах зарябило: на картинку ложился привычный второй план.

– Соня?

Я открыла глаза. Потолок, доктор Мовчан, источник света слева. Я лежала на чем-то мягком, а грудь и живот сдавливала влажная ткань.

– Родная моя, сколько секунд в минуте?

Губы слиплись, говорить не хотелось.

– Шестьдесят.

– Очень хорошо. Поднимайся. Давай переоденемся, вытрем тебя.

Я провела рукой по животу, по груди. Коснулась волос. Всюду влага, словно меня облили.

– Пот, – сказала Мовчан, прежде чем я поднесла палец ко рту. – Ты кошмарно пропотела, я такого еще не видела. Боль?

Я прислушалась и ненадолго прикрыла глаза. Болело как всегда.

– Как все выглядело?

– Великолепно, – сказала доктор, помогая мне сесть. Кроме головы боли нигде не было, но промокшая одежда сковывала зябкими ремнями.

– Великолепно?

– Именно! – подтвердила Мовчан, отбрасывая куртку. Попутно она задержала руку на моем запястье. Видимо, пульс ее устроил, потому что она быстро отстала. – Вы с Анатолем столкнулись лбами, и прото-Ангел аннигилировал между вами. Семь сотых секунды. А субъективно сколько?

– Около семи-восьми минут.

Я раздевалась. Меня мутило: Мовчан курила, пока мы убивали Ангела. Много курила, пыталась зажевать запах мятной жвачкой. Отвратительно.

– Картину видений заполнишь потом, – махнула доктор, подавая полотенце. – Но успели вы очень вовремя, родная моя, очень. Судя по косвенным признакам, вот-вот должна была начаться витрификация.

Я представила себе, как стеклянные нити, возникшие из пустоты, пронзают зал. Несколько десятков людей сразу повисают на полупрозрачных вертелах. Некоторые нити ломаются, некоторые – нет. В любом случае, их становится все больше.

– А иди-ка ты в душ, Соня, – сказала Мовчан.

– Душ?

– Душ, душ. Это вагончик кого-то из приглашенных звезд, – без улыбки пояснила она. – Все удобства.

Я осмотрелась, заметила зеркало с подсветкой, какие-то костюмы, среди которых пятном выделялся мой собственный: на тремпеле, в прозрачном целлофане. Среди блесток и металлических заклепок он смотрелся как труп.

Пропитанные потом волосы больно кололи шею, плечи. Полотенце тоже оказалось колючим.

– Вон двери, – подсказала доктор и уселась на диван. В ее руках материализовался лэптоп. – Зови, если что.

Шок миновал. За дверцей в душевую осталась Мовчан со своим сокровищем: у нее наверняка уже есть все данные наблюдения. Я сидела под душем, пытаясь разогнать облако перед глазами: то ли пар, то ли усталость. Шипела вода, из памяти всплывало неприятное сравнение с дождем из пота – там, в микрокосме Ангела.

«Удалось?» – спрашивала я себя.

Ангел исчез, не успев прорости. Люди выжили, ничего не поняв. Теория вошла в практику, как рука в перчатку. И все же, я ощущала досаду. Первое: я ничего не поняла из объединения микрокосмов. Какие-то отрывочные видения, обломки ощущений – они были пусты, словно прошли тысячи километров. И я до сих пор не знала, что ощутил Куарэ. Я не хотела, чтобы ему досталось что-то большее, чем мне.

Второе: Ангел погиб до того, как я его уничтожила. И снова Куарэ.

Я закрыла кран и начала вытираться. Вопросы были сильнее боли.

* * *

Анатоль сидел в гримерном кресле и вертел в руках электрогитару. Заметив в зеркале движение, он вздрогнул и поднял голову:

– Витглиц?

Я подошла ближе. Куарэ поставил гитару к столику и встал. От него пахло чем-то сладко-мягким: он тоже принял душ, и у него не оказалось мужского мыла.

– Дичь какая-то да? – одной рукой он потер шею, а другой обвел рукой комнату.

Его движение будто бы подчеркивало аляповатость интерьера. Куарэ безошибочно попадал по стыкам, по эклектике передвижной гримерки: безликое, цветастое, пустое, по сути, помещение. «Да еще и на колесах вдобавок», – подумала я и сама удивилась: «Почему «вдобавок»?»

– Я и к лицею не привык, а теперь это вот, – пожаловался Куарэ и спохватился: – Э-э, может, присядем? Вы как?

Я пожала плечами, а потом вспомнила слова Старка.

– Ого, хм, – улыбнулся Куарэ. – А вы улыбаетесь…

«…после всего этого», – без труда закончила я, проследив за сменой его мимики. Улыбаться расхотелось.

– И вы, и я целы. Никто не пострадал.

– Кроме этой девушки.

– Ее уже было не спасти. Никого из них спасти нельзя – обнаружить можно, убить можно. Спасти – нет.

– Да понимаю я, – махнул он рукой. – Но как-то… Исчезла она, да? А все это, что мы пережили? Весь этот лес, чудо это. Я чуть не свихнулся, когда вы с ним обниматься стали.

Я нахмурилась.

– Обниматься? Вы меня видели?

– Да, разумеется, – удивился он. – А вы меня нет?

Я хотела покачать головой, но потом вспомнила ледяной шквал, в сердце которого мне померещилось что-то. Шквал, который совершил почти невозможное: скомкал и раздавил такой прочный и такой хрупкий микрокосм Ангела.

– Не уверена. Можете описать, что именно вы видели?

* * *

…Лес из видения Куарэ был похож на мой: уродливый, неземной, лес, полный символов и цветущий словами. Гноящиеся деревья расцветали под небом, которое одноглазо смотрело вниз. Чаща завивалась вокруг статуи…

* * *

– Как это?

– Не понимаю. К ней сходились все слова, все… Ну, черт, – он пощелкал пальцами, облизывая губы. – Не знаю. Я воспринимал это как радиусы какие-то. Ну, силовые линии.

Я кивнула, ничего не понимая.

– Вы… Вы появились, обняли статую…

Он замолчал, откашлялся и закончил:

– Вы словно вжимали себя в нее. Выглядело это… Мерзко. Извините. Что вы делали?

Метафора, поняла я. Он просто все не так увидел.

– Я отравила Ангела собой.

– Отравили?

– Да. Ангел очень прочен и даже при самосоздании – устойчив…

Я влезла в воспоминания человека, прото-Ангела. Отравила их ложью, своими выдумками. Я додумала то, чего не было – и дождалась, пока Ангел проглотит яд, встроила себя в него. Ассоциации, образы, зацепки, кластеры памяти…

<Я иду по улице, разглядывая витрины>

<Книга. Меня воротит от таких сюжетов, но я читаю, восхищенная поразительным, ни на что не похожим языком>

<«Это средство от насморка мне не подойдет!»>

<Я люблю закаты, когда видно…>

Мои клинки, которыми затыкались его жилы, его вены. Лишние нервы в нервных узлах. Нужно их только вытащить.

– А потом? – зачарованно спросил Куарэ.

«А потом – «Я – это я»».

– Потом я покидаю Ангела, и он рушится, не в состоянии жить без этих фрагментов.

– И… Как вы поняли это?

– А как вы поняли, что можете его уничтожить?

Куарэ помолчал, и в его упрямом взгляде зрел очевидный ответ. Убивать – это как дышать. Или, если не быть такой поэтичной, – как срыгивать.

– Ничего не помню. Увидел вас с этой статуей – и все. Очнулся уже с кислородной маской на лице.

Зато помнила я: вихрь неслыханной мощи, который уничтожает плоть Ангела.

И – всхлип.

Гитара у столика вздрогнула плачущим звуком, и я ощутила, что Куарэ сейчас невольно высвободил что-то из возможностей человека с ELA. Он мельком глянул на свои ладони и поспешил сцепить пальцы рук. Тишина сгущалась, как остывающая смола, я увязала в ней, увязала в отчаянном взгляде Куарэ.

Он отвел глаза, и я вдруг захотела уйти и обдумать все свои насущные вопросы. Просто так, чтобы не ввязываться в разговор, последующий за этим виноватым взглядом.

– Витглиц, простите… Я хотел…

«Сейчас».

– Что вы увидели обо мне? – быстро спросила я.

Куарэ удивленно моргнул, а потом сутуло осел в кресле. На его плечи и лицо сразу легло лет пять, не меньше, а у губ слева пошла морщина: «Неправильный прикус», – поняла я, прозревая.

– Меняемся, Витглиц?

– Да.

Очень хотелось добавить: «Я спросила первая», но он и сам все понял. Понял – и улыбнулся виновато.

– Я видел свет. Он лился откуда-то из-за спины. Из-за вашей спины, я так понимаю. Вы смотрели в лицо умирающему, и он плакал.

– Все?

– Н-нет, – Куарэ покусал губу и посмотрел на меня исподлобья. – «Мой ангел».

Кажется, я все-таки вздрогнула.

– «Мой ангел»?

– Да. Так он сказал. Простите, Витглиц, я… Это был кто-то близкий вам?

Я молчала – даже не знала, что и сказать. К счастью, это было нормальным, а вот Куарэ говорил. Он не мог не говорить.

– И еще раз: простите. Я бесчувственный идиот…

«Нет, – подумала я. – Бесчувственный идиот – это я».

– Ничего. Я видела раздевалку.

Мне очень хотелось сделать ему больно. Я искала ту единственную интерпретацию своего короткого видения, которая смогла бы утолить резь в глазах. Помогла бы удержаться.

– Это был разговор о любви. В вас влюбилась девушка.

Я видела, как расширились его глаза: он боялся этого воспоминания, и звенья начали сходиться со звоном стеклянных нитей. Такой маленький колючий Ангел, которому было тесно во мне.

– Она вас возбуждала, но вы ее ненавидели. За ее интеллект. За ограниченность. Вас взбесила эта новость…

– Погодите, вы…

Я, Куарэ. Я.

– Вас больше беспокоила застрявшая в штанине обувь, чем ее чувства.

Он вцепился в подлокотники кресла и отвел взгляд. Я считала свой пульс и удивлялась: мне понравилось причинять ему боль. Очень понравилось. «А ему – нет. Он не хотел делать тебе больно».

– Вы прощались с кем-то близким, а я себя ненавидел. Какой-то идиотский обмен. Я увидел вашу боль, а вы – мое ничтожество столетней давности. Вот где справедливость, а?

Он с горькой ухмылкой изучал свою ладонь, и это было уже слишком.

– Я приходила к нему целоваться. Он считал меня чем-то вроде галлюцинации.

Анатоль смотрел на меня, не понимая. Ему очень хотелось уточнить, но какая-то часть его понимала – не надо, и этой его части я готова была поклониться в ноги.

– Вы видели мое ничтожество, Куарэ.

Что-то отпускало меня.

Я сейчас ощущала на себе смысл расхожей фразы: «чувствовать себя дерьмом». Да, я ненавидела себя за признание, Куарэ – просто за то, что он вошел в меня, не сняв обуви, не спросив. Да, я хотела еще раз вымыться. Все – да. Но мне становилось легче, меня отпускали глаза умирающего, вызубренная наизусть медицинская карта и жаркий день, когда я слышала шум и суету в соседней палате, когда до боли закусила указательный палец, чтобы не слышать, не видеть, не быть там. Даже сквозь стену я видела, как он умирал. Я просто не умела контролировать другое зрение – увы, не умела.

И вот сегодня это покидало меня.

Я провела пальцем под глазами. Веки были сухими. Наверное, нужно было сказать: «Когда захотите, расскажите мне об Эжени».

– Эй, Витглиц? – прошептал Куарэ. – А мы-то с вами Ангела убили…

Я кивнула: он и так все понял.

– Нужно обязательно спросить у Мовчан, почему мы все увидели по-разному.

Я снова кивнула. Куарэ все понял лучше меня, и он улыбался – вымученно, но искренне. И, если не лгало зеркало, я примерно так же улыбалась в ответ.

11: Еще один дождь

«…Наш мир ранен.

Мы потеряли так много, мы сохранили так много. Сдвинутая Земля, где сохранились социальные сети и высокие технологии, где остался гипертекст. Я видела наводнения – и слушала обсуждение «Князя света»«. Я смотрела на затопленные замки на Ривьере и представляла, что сказали бы великие герои прошлого, увидев наш мир. Представляла их разговоры – и словно открывала пьесу абсурда Стоппарда. Или Ионеско.

Мотивы конца света остались в прошлом – фантастика, истеричная периодика.

Мотивы конца света остались вокруг нас».

* * *

Карин писала небрежно, я словно видела, как тревога водит ее рукой. Эссе отражало ум, отрывистый стиль – волнение. Выпускница думала о чем угодно, только не о праве человека на самовыражение, только не о мифологической фантастике.

«Карин Яничек. Идти на контакт бессмысленно. Просто наблюдать – опасно».

Я протянула руку к клавиатуре.

Сеть. Психолого-педагогический отдел, документы, «введите пароль». Онлайн-форму «0–18» я нашла не сразу: базу данных в который раз перетасовали, появились какие-то новые формуляры. Значит, скоро педсовет. Скоро скрип по поводу теперь уже трех еженедельных отчетов.

Данные на Карин были полными и разносторонними, все учителя обращали внимание на ее тревожность, замкнутость, склонность к подавленным переживаниям. Я листала отчеты, помеченные ремарками психологов, и эта пьеса на десяток действующих лиц становилась все более драматичной.

Экран шел ритмичной рябью вспышек: я вертела баночку с таблетками. Мерцающий шорох помогал сосредоточиться – как пульс, как старые часы. Я не знала, что еще добавить к портрету девушки, которая была воплощением лицея – той его части, что лишь косвенно связана с Ангелами.

Гениальна, прилежна. Смертельно и навсегда напугана.

Драма на экране становилась чистым экспрессионизмом, общение психологов и педагогов все больше походило на чат, на отрывистые реплики в реанимационном покое.

Я закрыла форму, не добавив туда ничего.

Очень хотелось написать что-то неслужебное, что-то о скором выпуске. О том, что нужно только пережить надвигающуюся зиму. Я прикрыла глаза: эмоции боя – на излете, тысячекратно ослабленные – все еще будоражили меня. Я искала метафоры, находила их и снова искала. Мой мир дрожал под ударами символов, мой мир соскальзывал туда, в ядовитый сад смыслов, в грязь рождения Ангела.

Я чувствовала себя там как дома. Это было отвратительно. Это было волшебно. Мне хотелось чего-то, чего я не могла представить, чего-то большего, чем я могла уместить в свое крохотное «я».

Нужно всего лишь выспаться: сон перемелет впечатления – ему не впервой. Я проснусь от боли, проснусь, чтобы сменить промокшее от пота белье, проснусь, понимая, что забыла очень важное, невозможно важное.

Но я проснусь. И я – это буду только я.

Пока что мне оставались эссе и потуги памяти отделить свое от чужого.

Работы лежали на столе ворохом. Некоторые вызывали странное дежа-вю: значит, я когда-то побывала в личности автора, видела его мир изнутри. Некоторые проваливались в колодец чужой для меня метафорики, и их нужно было толковать, одновременно следя за развертыванием темы и орфографией. Оригинальные проходы, наивные попытки скрыть пустоту за нечитаемым образом, шаткие композиционные решения…

Порой мне кажется, что бумага кричит. Что красная ручка опускается в плоть. Что сквозь бумагу вот-вот проступит окровавленное лицо, разойдется в вопле. Порой мне кажется, что быть учителем и убийцей – срашнейшая ошибка: рано или поздно начинаешь путать роли.

Я поставила последнюю оценку, сбросила халат и погасила свет. Если бы можно было управлять памятью, я бы хотела оставить разговоры с Куарэ, а остальное – стереть.

Ну пожалуйста.

* * *

Мне приснилось, что раскрылся дом.

Я плыла среди алых длинных нитей, что-то распирало голову изнутри, и тело казалось таким маленьким, таким исчезающим. Я ощущала себя болезнью.

Я была ею – маленькой, концентрированной болью.

Наверное, так.

Потом начался обычный сонный бред. Я бродила между деревьев, смотрела на тела, полускрытые низовым туманом. Деревья потели тягучей влагой – обычные, в сущности, деревья. Среди них стояли обычные, в сущности, люди с угольями в груди.

«Снова».

Мне приснилась незнакомая девушка, привязанная к дереву. Слизь омывала ее, стекая с ветвей, затекала в разорванный криком рот. Девушку становилось видно все хуже.

Пошел серый снег. Он повисал в воздухе, он, казалось, вообще не двигался, но под ногами становилось противно-холодно. Снег перемалывал этот лес, замешанный на жути.

Я стояла и смотрела, как работает мое подсознание.

«Кто ты?» – на пробу спросила я. Снег шел и шел – ни криков, ни раскаленных угольев – он становился все белее, все чище, и я, не дождавшись ответа, проснулась.

Было утро, за окном сеялся мой сон – белый, крупный, первый.

А у меня онемели ноги.

«Опять», – подумала я, вспоминая, где моя трость.

* * *

– А, черт!

Я успела ухватиться за поручень. Позади был лестничный пролет, в животе – пусто, а в горле застыл комком воздух. Окрик еще звенел перед глазами.

«Глупо», – подумала я. Я держалась за перила, за трость, а кейс лежал между мной и брюнеткой, которая чуть не сбила меня вниз по лестнице. Желтая блузка, песочная брючная двойка – сплошное пятно, мазнувшее по глазам.

– Простите, мисс, – сказала женщина в желтом и наклонилась, поднимая мой кейс. – Я вас не заметила.

Я кивнула. Волосы она собрала в хвост – длинный и непослушный, иссиня-черный.

– Джоан Малкольм. Доктор Малкольм, – сказала она, прислушалась к чему-то и тряхнула головой: – Можно Джоан.

– Доктор?

«Джоан». Она внимательно рассматривала меня, я – ее. Огромные синие глаза, затонированные веснушки под ними. И она не накрасила губы – или «съела» помаду.

– «Доктор» в смысле ученой степени, – наконец произнесла Малкольм. – Я физик, ваш новый заведующий лабораторией.

«Ваш новый», – выделила я.

Третий проводник.

– А вы?..

Это раздражение. Легкое, умело скрываемое.

– Соня Витглиц. Учитель литературы.

– Мисс Витглиц, – кивнула она. – Очень приятно.

Она красиво соврала – насчет «приятно» – и она меня заочно знала. В Джоан было что-то от доктора Мовчан в ее худшем воплощении.

От звонка у меня потемнело в глазах. Боль, досада (я остановилась как раз около динамика), снова боль. Лестница полыхала, подсвеченная резким алым звуком, и сквозь дрожь красноты я видела внимательный прищур Джоан.

– Не ослепли? – тихо спросила Малкольм. – Держите. До встречи, Витглиц.

Я держала свой кейс, смотрела вслед Джоан и понимала, что губы – это еще совсем не странно, а вот такая осанка у спускающейся по лестнице молодой женщины…

Джоан не подходило слово «доктор».

Оперативник Малкольм. Капитан Малкольм.

Я повернулась и пошла по коридору. Я постаралась, чтобы странное столкновение осталось на площадке. Оно мне не нужно, оно лишнее в моих… Осложнениях. Трость мягко упиралась в паркет, в нее упирались взгляды лицеистов, так много взглядов. Ноги немели, в коленях покалывало. До кабинета оставалось тридцать с лишним метров.

А за урок мне предстояло пройти еще метров сто.

В конце концов, не на ходунках, подумала я, открывая дверь класса. Это была главная мысль последних метров – удивительный оптимизм.

* * *

– Привет, Соня!

Это Канадэ – значит, достаточно просто пойти медленнее.

– Привет.

– Снова?

Я кивнула. Подразумевалось, что такой простой вопрос – это участие.

– Может, тебя подменить?

«Подменить» – самое неприятное слово из ряда синонимов. Легкое. Игривое. «Что-мне-стоит». Да, «подменить» – это значит «заменить», значит «помочь». Я все понимала, но мне не нравилось это слово. Должно быть, все дело в трости.

– Соня?

– Не стоит.

– Но ты же только вернулась, тебе трудно, и ты…

Трудно – слушать. Не охота даже представлять, откуда такое рвение. Больно думать.

– Я. Я же не мертва.

Дальше я пошла одна. Где-то позади осталось немного меньше симпатии ко мне, немного больше недоумения.

«Трость, – думала я, – это все трость». А еще – сон, который так и не переварил пока суматошную поездку. Это – ватная боль в непослушных коленях, колючая боль между висками.

Это… Это я.

В классе еще было тихо: ученики только-только сходились на урок после физкультуры. Те немногие, кто уже вернулись, замолчали и встали. «Я пришла до звонка. Задолго до звонка».

– Добрый день. Садитесь, пожалуйста.

Они смотрели на мою трость: удивленно, в открытую, исподтишка – и все неподдельно, по-взрослому. Раздражающе. Я не хотела думать дальше, я просто хотела урок, чтобы прозвенел звонок и – чтобы все получилось.

А еще я знала, что нужно сказать что-то. Какая-то новая странная потребность – заполнить неучтенные минуты. Я дышала, стараясь не тревожить это желание. Оно болело между ребрами при каждом вдохе – больной метастаз.

«Да, – решила я, – именно так». Метастаз боя с Ангелом, метастаз контакта с личностью мсье Куарэ. Я знала это ощущение – пускай оно всякий раз представало другим. Но всегда был класс, был урок, и всегда немного иная я.

Я осмотрела кабинет. Монохромные тени были разбавлены слегка звенящими оттенками, и это было интересно. Нюансы лиц, цвета кожи, глаз, след помады в уголке рта Кирилла, паста на воротничке Мэри – я видела это все, не выпуская из поля зрения рисунок светотени.

Боль колотилась, где положено, пульсировала болезненная жилка на виске, а я уже точно знала, что хочу этот урок, что трость не помеха, я уже знала, как сковать ассоциациями тему урока, мою подпорку и учеников – в одну цепь, в одну сеть, воедино.

Детей становилось все больше, и когда перед глазами распустился яркий взрыв звонка, я ощущала себя струной.

Я встала и оперлась обеими руками на трость – перед собой, точно в узле игры света.

– Здравствуйте. Это – медицинская трость. То, что вы видите, – символ. Боль, замедление, трудность, травма… Что еще?

– Вы упали, мисс Витглиц?

– Падение. Тоже верная ассоциация. Очень хорошо, Барбара.

Похвалить, не позволять им вести к личному, не обращать внимания на болезненный интерес, на боль, на колючую вату в коленях…

– Еще?

– Старость…

Фол – и, как следствие, смешки. И это я тоже пропущу.

– Тоже верно. А еще – стук, страх, вежливость. И… Насмешки.

Я ушла в тень – влево – и немного громче, чем нужно, поставила трость на пол. Класс затих.

– Символ бесконечен. Мы никогда не можем быть уверены, что понимаем его правильно, и рассмеяться – не худший вариант понимания. Прежде, чем мы пойдем дальше, расскажите, как понимал символ Малларме?

Тишина. Пауза – всего лишь пара секунд, пока они поймут: это простая проверка домашнего задания.

– Понимал ли он его правильно? Или даже так: понимал ли Малларме, что он выпускает в мир?

Они разочарованы – как обычно. Всегда есть разрыв в ткани урока, но сегодняшний мне ни капли не интересен. Я знаю еще много способов использовать свою трость. Свой метастаз. Свою яркость восприятия.

Это… Это тоже я. Не по учебнику.

* * *

<Марш в медкабинет, глупая девчонка!>

Так закончился мой урок – за четырнадцать минут до звонка. СМС жгло мне руку, даже когда я вышла из класса, оставив за дверью гомон, сломанную светотень и деловитого куратора. Меня слегка покачивало после яркости и увлеченности уроком. За коридорными окнами снова шел дождь, и у финишной линии стоял физрук в тяжелом армейском плаще с капюшоном.

««Всепогодный» кросс. Ждет отставших».

Я присмотрелась: ручейки стекали со складок ткани, с руки, в которой Джин Ким держал секундомер. Он был весь в дожде, с головы до погруженных в грязь ног. Я не видела дальнего края стадиона: только сплошную крадущуюся дымку. Не видела неба: Ю Джин Ким будто подпирал собой сочащийся сывороткой белесый столб – сыра, творога, клейковины.

Мне стало не по себе, и я отошла от окна. Связь с Ангелом Танца ощущалась даже здесь, до сих пор. Пустые коридоры («ее память»), приглушенные голоса («ее школа»), серая взвесь за окном (в такой день ей сообщили, что она может вернуться в университет: так же лежал блеклый свет, неверно билось сердце…).

Что-то не работало. Никак не удавалось до конца покинуть последнее сражение.

Я расковала цепочку подобий только у дверей кабинета доктора Мовчан.

– …еще раз отравитесь, Муэль, мой антидот из ушей закапает.

Крохотный замбезиец из 2-D с поклоном шмыгнул мимо меня, а я сама натолкнулась на взгляд Мовчан. Николь сидела за дальним столом и что-то вносила в онлайн базу медчасти. Оглянувшись, она украдкой показала, что все плохо и мне конец.

– Ага, вот она ты, – сказала доктор. – Представляешь, третий раз попадает. Выкуривает по четыре сигареты подряд – и ко мне.

– Контрольные работы?

– Нет, милая. Просто идиот, – улыбнулась Мовчан. – Кстати, об идиотах… Ну-ка, сядь, ногу на ногу.

Я подчинилась, и доктор немедленно ткнула пальцем мне под колено. Она не признавала молотков.

– Это что за уровень рефлексов? Другую ногу… Нет, это просто фантастика! Ты скоро в коляску сядешь с таким отношением к себе!

Теперь хмурилась и Николь. Мовчан смотрела на меня снизу вверх, и в ее взгляде было обещание: долгие утренние подъемы с постели, когда ногам приходится помогать руками, утомительные процедуры нейростимуляции, тесты, снова процедуры.

Я видела этот взгляд и помнила то, что после.

– Нужно посмотреть, как ведет себя ELA, – сказала Мовчан и поднялась. – Завтра МРТ. Николь, сходи в СБ за разрешением, ладно?

– Да, доктор.

Стук каблучков Райли был совсем как стук магнитов в томографическом цилиндре – я словно уже попала в сердце прибора.

– Иди за мной.

Я подняла взгляд. Едва за Николь закрылась дверь, Мовчан быстро пошла в другую сторону – в свой лабиринт медицинской части. Я петляла между приборами в полиэтиленовых чехлах, видя только полы ее халата.

– Доктор Мовчан?

– Нам надо поговорить, – не останавливаясь, ответила она. – Наедине.

«Наедине». Это было неожиданно, но я подчинилась. Зуд стал невыносимым и выплеснулся прочь вместе с болью – в затылок Анастасии Мовчан.

* * *

– Холодно, – светски пожаловалась она. – Почему в межсезонье вечно такой скотский холод, а?

Голос был повсюду. Он лился извне в это пространство, я то ли слышала его, то ли видела пламенеющие буквы. То ли, то ли. Порой синестезия – это очень удобно.

Она шла, я продолжала идти за ней, только все неуловимо изменилось: я большей частью была внутри нее. Потому что меня пригласили на разговор, который не должен попасть в Службу безопасности.

– Я не знаю, доктор Мовчан, – ответила я там, снаружи.

Мне нужно что-то найти. Что-то, что хотела показать доктор. Она не может ничего сказать напрямую: для полноценного диалога нужна еще одна ELA – или глубокий сон. Я осматривалась. Зачехленные приборы стали льдинами, в потолке зияли коридоры, ведущие к разным источникам света, а стены расходились гранями.

Пространственное мышление доктора Мовчан неизменно впечатляло меня. Потому что можно создать самый причудливый дворец, но очень сложно видеть иначе привычное, обыденное, приевшееся.

Глыба льда справа треснула, и, пока в хрупкой реальности мы молча шли мимо, я остановилась – здесь, у колючих обломков замерзшей памяти. Лед обжигал. Я почти ощутила, как от усилия ломаются ногти, но панцирь вдруг лопнул сам.

На экране обыкновенного лэптопа началось замедленное воспроизведение записи.

Снимали на очень хорошую специальную камеру – больше пятидесяти кадров в секунду. В дрожащем свето-мраке, в месиве тел я видела себя, Ангела Танца и Куарэ. Мы сближались – медленно, рывками. Воспроизведение пережевывало и смаковало каждую картинку, каждый отдельный снимок. Я почти не двигалась, Куарэ почти не двигался, движения людей исчезали в шевелении картинки. А Ангел по-прежнему оставался за гранью восприятия – размазанный, рвущийся, готовый погрузить реальность в себя.

Кульминация: мы столкнулись и исчезли. Мовчан сказала, что прошло семь десятых секунды, и я смотрела сорок кадров без нас троих: судороги дискотеки, танец в смоле. На сорок первой картинке появилась я, появился Куарэ, и остальное я помнила.

Плохо.

Потому что я не увидела ничего. Мовчан могла показать эту запись и без персонапрессивного контакта: моих полномочий хватает, ее полномочий хватает. И ей не пришлось бы тянуть ви́ски сквозь спазм губ – потом, когда все кончится.


«– Соня. Ты смотрела что-то еще? Кроме нашей… Темы?

– Нет.

– Точно?

– Да.

Глоток.

– Тогда почему я ненавижу тебя?»


Я смотрела эту запись снова: кадр, еще один, еще одна пятидесятая секунды. Текло время, становилось все больнее удерживаться вот так – растянутым мостом между собой и Мовчан.

Кадр, кадр.

Я нашла это на излете последних секунд – так странно, так понятно, так банально.

– Я не знаю, что с этим делать, – сказала Мовчан.

Ее лица я не видела, хотя уже целиком вернулась в реальность. Очень хотелось прилечь. Анастасии Мовчан, полагаю, еще сильнее.

– Не понимаю своих ощущений, доктор.

– И я. Но я постараюсь разобраться, милая. Прикинуть варианты. Может, завтра?

– На сканировании.

– Думаю, да.

Мовчан показывала мне какие-то данные на экране ноутбука. Я видела свое имя, узнавала размеры опухоли, параметры отростков. Остальное относилось к высшей цитологии и, кажется, биохимии. По виску доктора под идеальной прядью катилась капелька пота.

«Скотский холод», – вспомнила я.

– Видела уже третьего проводника? – спросила доктор, закрывая лэптоп.

– Да.

Анастасия Мовчан упала в кресло, нимало не заботясь о том, что его скрывал грубый полиэтилен. Я осторожно села на край стола.

– Гм. Я еще нет. И что скажешь?

– Она не производит впечатления больной.

– Насчет Куарэ тоже не скажешь… Погоди. Что значит – «она»?

Я промолчала. Мовчан промакивала платком виски, а другую руку пыталась держать подальше от кармана с сигаретами.

– Насколько я помню, – озадаченно протянула она наконец, – наш господин соглядатай определенно имел в виду мужчину.

– Мы столкнулись случайно. Она знает обо мне.

«Не ослепли?» – вспомнила я и добавила:

– Много знает.

Мовчан вдруг выдохнула носом и подалась вперед:

– Черная такая? С синими глазами? Доктор Малкольм?

– Да.

– Так какой же она проводник?

Мовчан сунула все-таки в рот сигарету и тут же ее вытащила. Я ждала разъяснений и ощущала себя… Некомфортно.

– Она новая сучка «Соул». Полину Карловскую отозвали, а на ее место прибыла вот эта дамочка.

Я уже достаточно опомнилась от контакта, чтобы различать интонации, – или просто неприязнь в голосе доктора Анастасии была настолько сильна. Мне не хотелось знать подробностей. Я и без того боялась, что чувствую к новой знакомой много лишнего.

– Она всплыла в Бейджине, два года назад, – сказала Мовчан, тянясь к шкафчику. Там был ее виски.

…На конференции было многолюдно, тематика ее оказалась, как принято иронизировать в ученой среде, «межгалактической». Математики, физики, химики – какие-то «перспективы» и «потенциальные направления», «рубежные исследования». Корпорации судорожно искали будущее, финансируя такие мероприятия.

Джоан Малкольм выступила с докладом о странном. Ее звали «никто»: просто безвестный Ph.D. от физики – ни университета, ни проекта, только родной город – почему-то Штутгарт. Мовчан вполуха слушала доклад – и обомлела. Малкольм вслух рассуждала о рубежах психологии, физики и химии. О странных свойствах структурированного карбида молибдена. О новых материалах.

Если вкратце – Джоан в общих фразах выдавала с трибуны секреты «Соул». Понятие «Ангела» витало в воздухе, и посвященные обменивались недоуменными взглядами…

– Дальше – больше, – Мовчан задумчиво пожевала край стакана и влила-таки в себя золотистую жидкость. – Пф. Пошли разговоры и начались перемены в структуре исследования Ангелов. Я знаю только слухи, но там несколько загубленных карьер, промышленный шпионаж и прочие прелести. А уж сколько финансовых потоков родилось или – наоборот – иссякло… Этот доклад, милая, был самым настоящим Ангелом от науки.

Я понимала только голые эмоции: озлобленность, недоумение, страх – понимала отдельные термины и совершенно не видела структуры.

– Говорили, что это провокация кого-то из Совета директоров. Некоторые, – Мовчан рассмеялась, – даже верили, что она гениальная самоучка, и ее только потом завербовали в «Соул»…Но я думаю, это был какой-то эксперимент. Или игра такая. Да…

Женщина замолчала, и я поняла, что она там – в прошлом, на том конгрессе в Бейджине. Около нее – коллеги, и они намеками и недомолвками пытаются обсуждать произошедшее. Доктор Мовчан пила виски в компании со своим прошлым, где нашлось место молодой женщине со съеденной помадой и вороными волосами.

А еще доктор сказала не все.

– Соня…

Я посмотрела на нее и поняла, что мне пора.

– Да, доктор?

– Ты ничего не смотрела…

– Нет, доктор.

– А, ну да.

Она щелкнула зажигалкой перед лицом, и пока что просто глядела на пламя. Я поклонилась и вышла. Не знаю, почему, но мне казалось, что ее тоже чуть не столкнула с лестницы Джоан Малкольм.

* * *

У замдиректора Марущак было людно: только что закончился учебный день. Я сидела у входа в приемную, смотрела на рукоятку трости и старалась не слушать. Учителя и кураторы, не скрываясь, болтали о жизни при старостах классов. За окном, плотно облепленным киселем, шуршал дождь. Он подкладкой добавлялся в гул речи, он обесцвечивал мое восприятие.

Я ощущала легкую дрожь после персонапрессивного удара, прощалась с последними обломками Ангела и старалась не думать о том, как пройдет завтра. Мысли об МРТ, обследованиях и нейростимуляции были настойчивы, но остальные им не уступали.

Третий проводник – кто он?

Джоан Малкольм – кто она и что здесь делает?

Одна пятидесятая секунды – где я побывала?

Я прикрыла глаза, почти сразу провалилась в зыбкий песок звуков. Я вспоминала один-единственный кадр с концерта, кадр, на который обратила внимание Мовчан.

Разорванный рот танцующего человека – он поднял лицо к потолку, его рот наполнен чернотой в мертвой вспышке. Странное лицо, которое наверняка понравилось бы Мунку – автору «Танца жизни», не «Крика». Вспененная масса голов, высохшие ветви рук, тугой луч прожектора – неуловимый цвет, просто столб света. Я видела все это, видела Ангела, который изменился, ощущая близость проводников.

Я видела все – кроме себя самой и Куарэ. В течение целой пятидесятой доли секунды ни меня, ни его не было в этом мире. Мы не успели погрузиться в микрокосм Ангела. Мы не могли просто исчезнуть.

Мы были где-то.

– Соня? Зайди, пожалуйста.

Пани Анжела стояла в дверях, кто-то еще вставал, недовольно оглядываясь на меня. Кажется, кто-то из кураторов первого класса.

– Подождете, – распорядилась замдиректора. – Вы что, не видите, что с Соней?

Я шла через приемную. Даже если кто-то не заметил трости раньше, то теперь на нее – на меня – смотрели все. Очень хотелось сразу оказаться внутри кабинета, очень не хотелось проходить мимо доброй пани Анжелы, потому что в дверях она меня, конечно, пропустит.

– Садись, Соня. Ну, как твои дела?

Она улыбалась – по ту сторону стола, заваленного распечатками, дисками и флэшками. У большинства флэшек на шнурках крепились записки. Марущак улыбалась искренне – всегда искренне, даже в такой дождь за окном, когда день угасал с самого утра.

– Спасибо, пани Анжела.

– «Спасибо», – поморщилась замдиректора. – Вот ты один в один – директор Куарэ.

Я не видела связи, потому молчала, ожидая продолжения. Марущак вздохнула и сложила руки на груди.

– Такое дело, Соня. Через две недели Хэллоуин… Не то чтобы я одобряла, но в этом году заявки подали из всех классов, и нам позарез нужен единый сценарий. Не от ученического совета, а наш. Сделаешь?

– Хорошо, пани Марущак.

– «Пани Анжела», – машинально поправила она, копаясь в завалах на столе. – Сейчас… Сейчас…

– Какие-то конкретные пожелания?

– Да нет… Вот, – в руке Анжела оказалась флэшка. – Я тут накачала из сети материалов по подготовке к Хэллоину. Опыт других частных школ. Ты погляди на это, подумай. Нужно придать законченный вид. Скажем, к завтра. Сделаешь?

Она смотрела на меня – искренне, открыто, а я уже все поняла: там очень разрозненные наброски, планы, наверное, видео. Это значит, что за ночь мне нужно написать все с нуля.

– Да.

– Вот и замечательно! – обрадовалась Анжела. – Я не сомневалась в наших словесниках! Теперь немножко о деталях…

За окном шуршал дождь, и я впустила его шум в себя. Какие-то комментарии по делу мне сейчас не нужны, а нужно только почтительно высидеть этот энтузиазм. Наверное, так делают многие. Я плыла в ритме своей боли, вылавливала ключевые слова и тотчас их отпускала.

Впереди был долгий вечер, некороткая ночь и полное освобождение от занятий завтра.

«Я не задала Мовчан те вопросы, которые обсуждала с Анатолем», – это была еще одна расстраивающая мысль.

– …В общем, ты поняла. Мне бы не хотелось сосредотачиваться на одной какой-то культуре. С другой стороны, упрощения – тоже не очень удачный вариант. В общем, ты подумаешь, Соня?

Мы уже стояли у дверей, улыбающаяся Марущак держала руку на моем плече.

– Я поняла, пани Анжела.

– Вот и славно. Куарэ-младшего привлечешь к делу? – подмигнула она и стала серьезнее. – Надеюсь, это не ваша совместная… командировка привела к вот этому?

Рука легла поверх моей на навершие трости. Теплая, сухая ладонь – почти обжигающая, как для меня. Тоже плохой признак.

– С конкретным случаем это не связано.

– Понятно.

Она очень хотела добавить что-то, но вовремя остановилась. Пани Анжела была добра, хорошо относилась ко мне, а еще – достаточно давно меня знала.

– Я могу идти?

– Да, Соня.

Невысказанная забота повисла в воздухе.

– До свидания.

– А флэшку?

Я оглянулась. Голубой штрих с биркой лежал особняком на столе, изрисованном мусором. Марущак исподлобья смотрела на меня, а потом тряхнула челкой:

– Считаешь, что праздники у нас неуместны?

Я так не считала. Я, опираясь на трость, слушала, как пани Анжела в который раз разрешает собственные сомнения.

– Когда я приехала сюда и прочитала… все то, что за подписками о неразглашении, мне хотелось выть. Я – и скрытые эксперименты над детьми, представляешь?..

Наверное, я должна знать, какой была Марущак до контракта с «Соул». Впрочем, наверное, мало что поменялось: она отгородилась, закрылась своей работой, и только сводки о действиях ее учителей-проводников будили совесть хорошего педагога-организатора из Гдыни.

– Директор Куарэ сказал, что Ангелов всего пять процентов. Остальные – просто дети.

Он сказал не совсем это, но пани Анжела запомнила так. Я слушала ее, слышала пустой, ничего не значащий дождь, шум в прихожей. Еще одну чужую – лишнюю историю.

– Соня, – выдохнула Марущак и покачала головой. – Ты точно не дочь директора? Иди работай. И отдыхай. И не забудь флэшку.

* * *

Вечер растворялся в дожде, даже брусчатка будто стала мягче. Я шла под лунами парковых фонарей, а по капюшону плаща шлепали тяжелые капли с веток. У двери я остановилась: чтобы достать ключи, мне пришлось бы или поставить кейс в лужу, или трость – к стене.

В конце дня первое казалось несущественным, второе – нереальным.

Пальцам было зябко, пальцам было никак, и ключи на ощупь совсем не отличались от подкладки. «Домой. Домой, Соня».

Удивиться тому, что дверь закрыта только на защелку, я не успела.

– Ты позволишь?

Яркий свет больно ударил по глазам, отозвался вскриком. Он принял у меня кейс, трость, и за спиной щелкнула дверь. Я знала, что дрожу, не ощущала – просто знала. Я так много знала в эти минуты, и самым страшным знанием был несложный факт: третий проводник лицея «Соул» – Кристиан Келсо.

Я видела его пепельные волосы сверху. Он наклонился, и я ощутила его губы на запястье. Он целовал мне руки, а я очень хотела выдохнуть. Грудь уже распирало изнутри, удушье билось в ушах. Он что-то говорил, расстегивал мокрые манжеты, касался губами предплечий.

Выдох – хриплый, кажется, со вскриком – и я осела по двери, потому что больше не чувствовала ног.

– Безумно рад тебя видеть, – улыбнулся он мне в лицо.

Я знала, что мне никак, ни за что нельзя терять сознание. Но очень хотелось проснуться – а все привиделось.

Или хотя бы уже закончилось.

12: Нигредо

Я не помню, как Кристиан появился в моем мире, я не уверена, что первые воспоминания о нем – реальность. Наверное, он вошел в палату и увидел меня – все просто. Мне было четырнадцать, ELA и морфий на пару сводили меня с ума, и он стал третьим.

Кристиан возник сразу по обе стороны реальности – молчаливый, внимательный. Не понимающий слова «нет». Когда он однажды ушел, я поняла: Кристиан знает обо мне все.

«Мы похожи», – шептал он. Мне было безразлично.

«Ты дрожишь. Почему?» – он изучал мое тело. Я не знала ответа: озноб боли, озноб удовольствия – это не имело значения.

А потом все изменилось.

* * *

Когда Кристиан ушел, я доползла до ванны – все так делают. Я избегала смотреть на себя в зеркало – так тоже поступают, потому что – гадко. Противно. Горячий душ барабанил в плечи, в шею, в затылок. Ноги словно оттаивали: я почти их чувствовала. Брызги разлетались, ложились на запотевший кафель, а мне было страшно.

Мне казалось, что я просто копирую то, что нормально. То, что должна сделать женщина…

«Давай, Соня. Додумай эту мысль».

…женщина, которую изнасиловали.

Последнее слово я произнесла про себя еще раз. Прошептала. Когда я поняла, что вспоминаю перевод на французский, я выключила душ.

«Ты больна, Соня. Когда ты смертельно больна, у тебя только одно настоящее желание – выздороветь. Сколько угодно доказывай себе, что это невозможно, но ты ведь хочешь этого. Всем сердцем хочешь. Остальные желания – это фальшивка, понимаешь? Это обманки, ненастоящие желания. Ты читала о том, что перед смертью жизнь вкуснее? Вижу, что читала. Согласна?

Вижу, что нет…»

Он и в самом деле все видел. Все понарошку, все будто в игре: ненастоящие желания, ненастоящие не-желания. Апатия. Атрофия. Я думала, что все иначе – уже иначе, – но…

Я сидела перед белым, как вата, экраном и пыталась ни о чем не думать. На флэшке Марущак было много всего – я не стала туда смотреть. Я выпила таблетку и создала файл «Сценарий. doc». Курсор мерцал в конце названия, палец лежал на «вводе». Я думала, где мне найти нужную информацию для постановок, думала о том, как же болит внутри, представляла себе завтрашнее обследование.

Кровь на анализ. ЭКГ. Гинекологическое кресло.

Меня затошнило – просто невыносимо. Стол плыл перед глазами – почему-то очень близко.

В дверь постучали, и я горлом почувствовала пульс. «Он вернулся. Еще не все. Как тогда». Я встала, опираясь на стол. Заполошно колотилась ELA, ей вторила – чужая, не моя – боль в низу живота.

– Сиди.

Я обернулась. В дверях стояла Джоан Малкольм.

– Полегчало? – спросила она, сбрасывая туфли. – Он сейчас далеко, и ему не до тебя.

Я только сейчас заметила, что дышу, что стиснутый кулак не дрожит – ни карминной дрожью, ни обычной. Малкольм шла ко мне из коридора, я опускалась в кресло, и на фигуре доктора играли блеклые светотени – коридорная лампа, пласт света из ванной, отблеск монитора. Я видела ее движения: она шла, чутко реагируя на свет.

– Интересно здесь у тебя, – сказала Малкольм, устраиваясь на стуле у кровати. Она забросила ногу на ногу. – Давай знакомиться заново. Я – кризисный оперативник «Соул» доктор Джоан Малкольм… Сторожевая сука Кристиана Келсо.

Имя. Я вздрогнула и увидела, как на секунду изменилось лицо Малкольм: она внимательно наблюдала за мной.

– Понятно, – кивнула Джоан. – Поясню сразу. У него очень высокий приоритет в «Соул», а это означает две вещи: нужно охранять и его, и от него.

Я молчала: слова были точны и пусты. Малкольм расстегнула нижнюю пуговицу пиджака, откинулась на спинку стула.

– Ну что же. Да будет монолог.

Она заговорила: мягко, но очень точно. Я слышала длину предложений, логические ударения и всю выверенную грамматику человека, говорящего на чужом языке. Малкольм умело подбирала синонимы и устойчивые выражения.

Я ничего не понимала по смыслу: в ушах стоял сплошной ватный гул.

– А тебе ведь не все равно, – вдруг сказала она громко.

Лицо Джоан оказалось в полуметре от моего. Она подалась вперед, глядя прямо мне в глаза.

«Родинка на скуле, – подумала я. – И веснушки».

– Ты сидишь, как фарфоровая. Бледная. Безразличная, немая. Но не дай бог тебя уронить.

Я почувствовала ее руку на своем бедре, а потом было крохотное беспамятство. Когда исчезли алые пятна, Джоан сидела на своем месте, а между нами в воздухе кружились, исчезая, тонкие нити дыма. Пахло горелой шерстью.

– Пояс, – подсказала Джоан.

Пояс халата, который я стискивала в кулаке, стал намного короче. Я разжала саднящую ладонь, отпустила горстку пепла – стало легче.

– Прости, но мне нужно твое внимание, Витглиц. Я не со шкафом пришла поговорить.

Фарфор. Я вспомнила: на мой семнадцатый день рождения Кристиан уничтожил все вазы в больнице.

– Итак. Все просто: я слежу, чтобы он не переходил черту.

– Черту?

– А. Ты умеешь разговаривать, – кивнула Малкольм. – Да, черту. Мне не нужны трупы детей и открытая демонстрация способностей проводника. Свихнувшегося проводника. Что же до тебя… Он брал тебя, когда ты хотела и когда не хотела. Когда едва понимала, на каком ты свете. Он уносил тебя на крышу больницы и показывал город. Он мучил медперсонал на твоих глазах…

Ее глаза расширялись, и она вгоняла за воспоминанием воспоминание – под кожу, в нервы, прямиком в ELA. Образы были нечеткими из-за боли, но там было прошлое. Это была прошлая я.

Я – это я.

– …Скажи мне, Витглиц. Скажи, почему после всего этого ты не осталась его куклой?

Я стояла, опираясь на стол. Я дышала – и пыталась делать это не так громко. Не так часто. Не так больно. Джоан сидела на своем стуле и поправляла отвороты пиджака.

«Я ее оттолкнула».

Малкольм поправляла одежду, и снова что-то не так было с ее лицом.

– Держи. Нам действительно нужно поговорить.

В ее руке была сигарета.

– Ни миллиграмма никотина, – кивнула она. – Просто легкий наркотик. Не хотелось бы предлагать тебе укол.

Я смотрела на нее и молчала: я не знала, что сказать. Вопрос «почему «не хотелось бы»?» – не в счет.

– Хорошо. Я начну.

Она села на пол, старательно подтянув штанины. Она достала зажигалку, и я ощутила, что хочу сбежать. Сигарета уже тлела у ее губ, я едва видела внимательный синий взгляд. Но Малкольм знала о никотине, и ее дурацкая, детская поза на полу была такой странной, безоружной, а моя боль – такой сильной, что я села напротив.

– Молодец, – прищурилась она из-за дыма. – Держи.

Я приняла тлеющую сигарету. Казалось, она прожжет мне руку.

– Тяни осторожно, – предупредила Джоан, подбирая под себя ногу.

Потом мы молчали. Я кашляла, и звоном отдавалась в голове оглушенная ELA. Все вдруг становилось маловажным: и боль, и, то, как я дрожала в прихожей среди своей бывшей одежды. Малкольм исподлобья изучала меня.

«Синие глаза. Как у Куарэ».

– Мне надо понять вашу связь, Витглиц. Иначе я не справлюсь, понимаешь?

Я кивнула и услышала смешок в ответ:

– Запомни, я нечасто обещаю не справиться.

Я смотрела со стороны на эту комнату, откуда-то из-под потолка. Мы сидели на ковре, вился дым, и что-то растворялось, уходило прочь: глупость ситуации убивала страх.

Я курила.

Я курила наркотик.

Сидя на полу.

Сидя напротив незнакомки, которая представляется как «сторожевая сука».

– Что ты хочешь узнать о нем?

Я вслушалась в свой голос: он был странным. Хрипотца – словно я проговорила весь день. «А еще – как ровная линия на кардиограмме».

– О нем? – удивилась Джоан. – О нем – ничего. Я хочу услышать тебя.

– Что именно?

– Кто он для тебя?

– Я не знаю. Он просто был.

Ответы давались легко и честно. Я с удивлением воспринимала образы из податливой памяти: полутемная палата, которую я вижу только одним глазом – на втором повязка. Он привел ко мне хор из детского отделения. Он дергал их за ниточки, которые видела только я.

Это была страшная песня, но мне было все равно.

– Келсо сегодня пришел к тебе, как к своей игрушке. В чем он ошибся?

Я смотрела на нее в ответ и не понимала вопроса.

– Ах вот даже как, – улыбнулось дымное лицо. – Хорошо. Тогда иначе: в какой момент он начал ошибаться?

Это был понятный вопрос.

* * *

…– Соня, сюда.

Я осмотрелась. Профессор Куарэ снова ждал меня. Комната для занятий младшей группы была пуста – маленькие парты, как ящики из-под фруктов, доска в белых разводах. Учитель забыл свой пиджак. Карман был измазан мелом.

– Я изолирую Келсо. Ты больше не должна ему потакать.

– Я поняла.

Он отрезал от меня огромный кусок, я понимала это, мне было больно, но… Но мне было больно всегда.

– Хорошо, – кивнул Куарэ. – Нам пора определиться с твоим будущим. «Соул» готов оплатить любое образование.

Слова были легкими, теплыми. Он положил передо мной распечатки: профориентационные карты, пробные тесты, какие-то диски с данными. Последним лег вывод экспертной группы врачей – я читала и подписывала такие раз в полгода.

– Что это значит, профессор Куарэ?

– Это значит, что медикам удалось добиться нулевой динамики.

* * *

– Они остановили метастазирование? – спросили синие глаза.

– Да.

– Эксперимент «Е»?

– Я не знаю.

Мы молчали. Она меня прервала, и было обидно: я снова переживала тот день – день, когда я будто бы проснулась. Когда очнулась в классе, среди крохотных парт для самых маленьких учеников, многие из которых гарантированно не дожили бы до моих лет.

День, когда я выбрала, кем стать и кем перестать быть.

Джоан не дала мне рассказать об этом – она просто взяла и все поняла.

– Понятно. Келсо не принял такого исхода, да?

– Да.

– Попытался восстановить свою власть?

– Не сразу.

Джоан помолчала. Скрипела сигарета, скрипело дыхание. Я почти не видела комнату: мне было тепло и легко. А потом начала рассказывать Малкольм. О том, как она пыталась найти записи тех лет. О том, что данные последних дней госпиталя НИИ «Нойзильбер» восстанавливали буквально из угольев. О том, что тех данных ей не хватает.

– Я опрашивала одного выжившего после пожара в НИИ. Увы, на тот момент его уже десять лет кололи галоперидолом в «Остинсе»…

Джоан затянулась и передала сигарету мне. «Не кончается. Как странно», – подумала я. В кислом дыму слышался запах чужой помады.

– Госпиталь стал мифом. Он стал порождать свои смыслы, новые знаковые миры. Веришь, этот бывший доктор утверждал, что болезнь рук директора Куарэ – из-за тебя. Якобы, ты пыталась его убить.

«Новый знаковый мир» – и очень обидный. На самом деле я пыталась убить себя.

– Рассказывали, что в крыле проекта «Проводник» можно встретить не одну беловолосую девушку, а целый десяток. Что туда назначали врачей только за большие деньги или за большую провинность. Мне рассказывали о записях твоих снов – люди седели, блевали, глотали антидепрессанты после сеансов твоего опроса…

Я – у нее в записях.

Мысль была легкой, бесплотной. Я привыкла быть подшивкой в архивах – регулярно обновляемой подшивкой, многотомной.

– …Кристиан уникален. Он кукловод, идеальный больной. КПД его болезни – вся чертова сотня процентов. Извлекать удовольствие из боли – о, он будет гореть в аду многими ярусами ниже всех извращенцев прошлого… Жалкие любители!

Это была страсть. В ореоле дыма, с блеском в глазах. Она его ненавидела.

– Я отпустила его к тебе. Первый и последний раз – чтобы посмотреть, что он сделает. Он завалил тебя прямо в прихожей, трахнул, спустил тебе на живот. И потом помылся и пришел ко мне. Знаешь, что спросил этот сучий потрох?

Холод пробирал от этих слов, продувал все в груди.

«Я отпустила его к тебе», – все остальное не важно. Я прослушала окончание речи: я смотрела в пол, и ни легкости, ни слабости не осталось: накрученная пружина боли, обида – и больше ничего. Я встала и, пошатываясь, пошла в кровать. Позади раскалывалась тишина.

Я лежала лицом к стене и слышала, как шуршит что-то за спиной. В ногах покалывало от пережитого усилия.

Я не знаю, сколько прошло времени. Потом хлопнула дверь.

* * *

Когда за окном посерело, я пришла в себя. Боль немного унялась, и разводы рисунка на обоях прекратили складываться в лица. Что-то шевелило ветвями за окном: дождь, ветер. Наверное. Шуршал компьютер, шуршал компрессор холодильника.

Звуки потеряли остроту.

Во рту было гадко: дым мешался с химией. Я провела пальцами по носу, по щекам, по губам – опухшим, болезненно чувствительным. «В туалет. Потом помыться. И еще раз помыться».

Все было неподдельным. Настоящим.

Я потянулась за тростью и встала. У стола запнулась, оперлась на поверхность и задела мышь. Кулеры зашуршали громче, и в их шипении послышался шепоток: «рад тебя видеть…» Я прижала ладонь к губам, сглотнула кислый ком. ELA взорвалась болью, и я хотела пройти быстрее, когда вспыхнувший экран выбросил убористую стену текста. Я присмотрелась: ссылки, небрежно скопированные данные – вместе со вставками-маркерами «собственность Event-агентства…». Сценарные планы, списки ролей, обыгранные в школьном духе trick-or-treat… Я листала документ – бездонный, кажется, – и он был самый настоящий.

«Не сердись!:-*, Джоан», – прочитала я, когда текст все-таки закончился.

Я посмотрела в окно. Там шел вполне видимый и, наверное, очень осязаемый мокрый снег. Не понимая себя, я огляделась, подмечая детали. Я обоняла прокисший за ночь запах сигареты, я видела окурок у экрана. Я слышала – и видела – как дом окружает ранняя горная зима.

Мне по-прежнему хотелось вымыться, по-прежнему не хотелось смотреть на дверь, но я ощущала мир и помнила, что через сорок три минуты – звонок. Я не закончу занятие: пойду на медобследование, где придется ответить на неудобные вопросы.

Начинался мой день. С болью, с позывами тошноты.

И со страхом открывать дверь.

* * *

– Витглиц!

У двери медотсека сидели дети, и на восклицание обернулась не только я. Мсье Куарэ на ходу заталкивал беспорядочно сложенные листы в папку. Он спешил, глядя только на меня. Освещенный коридор выбелил его лицо. Ему нездоровилось, ему было неловко.

– Можно с вами поговорить?

Я встала, опираясь на трость. В очереди заблестели глаза, в очереди зашептались.

Мы отошли к окну, а Куарэ все мучил свою папку. Я смотрела, как гнутся уголки бумаги, как мало там места полуторачасовым мучениям второклассников. Хотелось забрать у него это и сложить как надо.

– Э-э… Доброе утро, – сказал наконец он. – Я слышал в учительской, что вы уже второй день с тростью… Скажите, может, вам помочь?

Он не хотел смотреть в окно, избегал смотреть в глаза, на трость, на оставшихся позади детей. Казалось, что у него светобоязнь.

На самом деле так начинались боли.

– Не думаю.

– Гм. Вы узнавали у доктора Мовчан, как насчет…

– Я как раз собиралась.

Я нашла его взгляд наконец – изумленный, расстроенный, обиженный. Запах, взгляд, речь – ничего общего с Келсо, но мне очень хотелось его ударить. На самом деле он просто стоял слишком близко.

По щеке, наотмашь.

– Витглиц, я не понимаю…

– Уйдите, Куарэ. Пожалуйста.

Он боялся. Он пришел ощутить себя нужным, а я толкала его в боль. «Пусть и тебе будет больно», – думала я. Очень важным казался союз «и»: он будто бы все оправдывал, и только где-то глубоко, там, где жила усталость от вечной боли, пряталась мысль:

«Чем я лучше Кристиана?»

Куарэ ушел. Кивнул и ушел, а я повернулась, услышав тонкий голос:

– Уитцугурицу-сенсей! Доктор зовет вас!

* * *

– Придется все же колоть стимуляторы, – сказала Мовчан, с хрустом сминая лист бумаги. Она комкала его, сжимала, перебирая пальцами. Пальцы все сближались, бумаги между ними становилось все меньше.

– Я понимаю.

Говорить не хотелось. Обследование измотало меня: я ощущала лишь тянущую усталость. Целые часы падали в тесты, в нескончаемые раздевания, в шорох больничных тапочек. В меня стучали, меня ощупывали – я поначалу вздрагивала, а потом привыкла. Атмосфера больницы была апатичной, остро пахнущей, знакомой.

Я попала в свое безразличное ко всему детство и даже не поняла, когда именно все закончилось – словно бы очнулась, одевая пиджак в кабинете Мовчан.

– Понимаешь ты… – сказала доктор с неудовольствием. – Это, между прочим, яды.

Она наконец швырнула скатанный шар в мусорную корзину – к пяти таким же аккуратным комкам. Рядом лежал единственный промах доктора.

– Одним словом, родная, выкрутимся. Но опять станет больнее.

– Я понимаю.

Доктор снова вздохнула:

– Понимаешь ты… Дальше. МРТ, на первый взгляд, чистая. Естественно, подождем подробную интерпретацию, но судя по тому, что я видела, – ты умничка. Держишься. Никакой динамики. Кровь сейчас принесут, ликвор и… ммм… гистологию – это уже завтра посмотрим.

В кабинете пахло свежевымытым пластиком. Или влажной пылью – я путала эти запахи, одинаково знакомые по больнице. Мовчан все говорила, хрустела бумагой и говорила: трансфер белков, коэффициенты замедления нейроимпульсов, замедленные дегенеративные процессы… Это все были правильные слова – я давно их не боялась.

Страшно, когда новые слова. Новые числа в анализах.

Страшно, когда старые слова произносятся с опущенными глазами.

– Кстати, тихоня. Есть информация, что измотали тебя не только ноги, – сказала Мовчан непонятным тоном. Я отвела взгляд от корзины и увидела на ее лице любопытство.

И улыбку.

– В принципе, я могу даже не спрашивать, с кем у тебя был секс. Но Соня, дорогая моя, двадцать первый век на дворе, и пользоваться смазками…

В ушах нарастал звон, милостиво скрадывая остальное. Я помнила прошлый вечер во вспышках черного, в толчках боли. Я видела потолок сквозь эти вспышки, я смотрела только вверх.

«Могу даже не спрашивать», – вдруг вспомнила я и снова подняла взгляд. Доктор Мовчан уверена, что я спала с Куарэ. Мне не хотелось разбираться в том, что я чувствую по этому поводу, поэтому я встала.

– Доктор Мовчан, я не хотела бы обсуждать эту тему.

Плохо. Очень быстро. Слишком взволновано.

Слишком широкая улыбка в ответ:

– Как скажешь, родная моя. Но если вдруг…

Я повернулась к двери, и выход стал немного ближе. Я уходила от проблемы – новой проблемы. У меня был шанс сказать правду, сделать что-то проще, что-то сложнее, но это – еще одно погружение в память о вчерашнем.

Мне нужно было подумать, пускай встретиться с памятью, – но наедине.

К боли, обиде, к возврату в прошлое примешивалось горькое ощущение: я неумолимо запутывалась, тонула в обстоятельствах, которые навязал мне Кристиан.

«Идеальный больной».

Джоан.

«Соня, давай разогреем вино…»

Кристиан.

«Его власть над тобой вот здесь». Мягкий толчок в лоб.

Куарэ. Директор Куарэ.

«Соня, какой позор, как ты могла!»

«Он принуждал тебя? – Нет».

Голоса из прошлого.

Я сидела на скамье в парке и смотрела на навершие трости. Короткая черная ручка, матовый блеск, почти незаметный в этом шепоте серости, который сеется с неба. Тихо шумел парк, в облаках снова что-то менялось – с одного оттенка серого на другой. Я ворошила тростью листья, ворошила свою память.

Келсо. Ему присвоили высокий статус в «Соул» – по словам Джоан. Настолько высокий, что директор принял его – после всего, что сделал Кристиан в НИИ «Нойзильбер». Настолько высокий, что Серж Куарэ даже не стал со мной о нем говорить.

Листья под ногами закончились. Я поискала глазами беглецов и пересела левее, к краю скамьи.

На самом деле я придумывала отговорки, вспоминала их, потому что заявить на Кристиана я бы все равно не могла.

Достаточно вспомнить его открытую улыбку.

Достаточно помнить о прошлом.

Я встала, и сразу стал виден учебный корпус. Мне нужна была Анастасия Мовчан – второй подвальный этаж. Я попрошу ее ни с кем – в особенности с Куарэ – не обсуждать наш предполагаемый секс. Осталось только додумать детали.

«Отвратительные. Не кошмарные, а всего лишь противные».

Доктор Мовчан – не Николь, и тем более не Майя, она поймет и промолчит. Все складывалось хорошо. В корпусе меня среди прочих ждал Келсо, позади остался пятачок разворошенных листьев и немного жалости к себе самой.

* * *

– Не знаю, девочки, прическа у нее – в самый раз, по-моему, – завистливо сказала Майя. – Если бы у меня был такой лоб, я бы, наверное, тоже челку отрастила. А что? Красиво.

– За такими шрамы прячут, – добавила Канадэ.

– Фу, Канадэ, что за ассоциации?

Я пыталась сосредоточиться: на экране ноутбука складывался сценарий. Я играла в сложный пасьянс с буфером обмена, стараясь меньше думать. Сплетни в учительской помогали, пока кто-то не вспомнил Джоан Малкольм. Мне не мешал только Константин Митников, который тихо читал что-то у фальшивого камина.

– А что? – спросила Хораки, глядя поверх журнала на Майю. – Я вот не считаю, что высокий лоб – это некрасиво. Наверняка у нее там что-то еще.

– Высокий? Да-да. Еще и выпуклый, как у этого, как его?

«Как у Сократа», – мысленно закончила я, вспоминая Джоан. Я совершенно не помнила, какой у нее лоб, и что такого необычного в челке. Впрочем, это меня не удивляло.

– Мэри, вот скажи, как ты думаешь?

Эпплвилль пожала плечами. Судя по очкам, поднятым на лоб, и угрюмому молчанию, она что-то переделывала – уже долго, и до конца оставалось далеко.

– И ладно бы челка, – не унималась Майя. – Но пиджа-ак!

– А что не так с пиджаком?

– С пиджаком все так. Дорогой, кстати, брэнд! Английский…

Майя сделала паузу: она все еще не теряла надежду привлечь к обсуждению Мэри. Я потерла скулу: сценарий размывался. Пока коллеги сплетничали, я невольно представляла сидящую на полу Джоан Малкольм. Что можно обсуждать во внешности Джоан, кроме глаз? Странный оттенок, очень насыщенный, как низкая нота. Странный взгляд. Пиджак я тоже не помнила. Кажется, песочный.

«Я отпустила его к тебе», – вспомнилось мне. Я вздрогнула и снова осторожно посмотрела на учителей.

– …Я понимаю, что фирма и так далее, – вздохнула Майя. – Но зачем гнаться за дорогущей моделью, если она так невыгодно подчеркивает первый размер?

– Ах вот ты о чем…

Линда вспомнила подобающую историю из новостного канала. Канадэ поджала губы: она не одобряла длительных обсуждений одного человека. Я наткнулась на ее взгляд.

– «Второй размер», «второй размер». Что вы прицепились, а?

Митников захлопнул ноутбук и раздраженно изучал учительскую.

– Э, Константин, – начала Майя. – А ты что-то…

Константин посмотрел на меня. Кажется, он чувствовал, что все это время его замечала только я.

– Видишь ли, Витглиц. Доктор Малкольм вздула нашего физрука на тренировке, и милаш Ю публично провозгласил ее новой богиней лицея. Анклав недоволен.

– Конклав, неуч, – сказала Мэри. – Dear Lord! Причем здесь Джин Ким?! Ты как-то так ловко перевел все на личности…

– А, это я перевел? – ухмыльнулся Константин. – Грудь – сабж безличный, как же, знаю.

Майя спрыгнула со стола и приняла драматическую позу:

– Внимание, сейчас мы услышим мужскую… Нет, геймерскую версию красоты женской груди!

У нее неприятный голос – звонкий, задорный. Он освещал комнату резкими вспышками, которые умело били в цель: я почти не видела Митникова.

– Да, да. Ухожу уже, – сказал тот. – Все остальное вы и без меня обсудите.

– Нельзя ему трезветь, – вздохнула Линда, когда за Константином закрылась дверь. – Такой злой – ужас. Моим мальчикам дал контрольные пятого уровня. Они с ним вроде в игре что-то не поделили.

– Ah yes, virtuality, – сказала Мэри, закатила глаза и вернулась к работе.

Все еще слышался шум, кажется, даже раз обратились ко мне, но мир вдруг сузился до размеров экрана. Я заканчивала сценарий, я могла уйти, но за дверью учительской был темный коридор, а потом – длинная лестница, а потом – холл. Скрипучий парк, и дверь, которую мне придется открыть.

Мне очень хотелось, чтобы у учительской меня ждали.

«Уйдите, Куарэ. Пожалуйста».

Наверное, так я впервые пожалела о секундной слабости: сидя в шумной учительской, наедине с мыслями, страхами и сценарием к мрачному празднику.

Я встала и начала собираться.

Никто не видел нового проводника. Никто не обсуждал его. Он был нигде, но я твердо знала: Кристиан в лицее, он никуда не уехал, он не под стражей. Я не хотела думать, чем он занят – я просто чувствовала его.

Собственно, за тем он и пришел ко мне: чтобы я чувствовала.

Я закрыла за собой дверь, не прощаясь. В сыром воздухе коридора плыло сияние редких ламп: учебный этаж был пуст, свет здесь гасили рано. Звук трости утонул в мягком линолеуме. Я чувствовала себя ослепшей, и это подстегнуло страх. Он сочился из-под потолка, из приоткрытых классов, его было так много, что я вдруг захотела стать тенью.

Это так просто – облако дыма, рывок сквозь этажи. Выход.

Выбор был прост: боль или страх.

В кармане вздрогнул мобильный, а пока я тянулась к нему, – и еще раз. Ладонь была липкой, горячей, и прохладный пластик стал недолгим спасением.

<Простите, Витглиц. Мы можем поговорить? Анатоль Куарэ.>

Я нашла пальцем кнопку ответа, но потом увидела второе сообщение – еще один неизвестный номер.

<Иди домой спокойно.:-* >

* * *

Я вышла из ванной. Свет горел во всем доме – иначе я не могла: я сдалась. Глупо было проверять замки, глупо класть под подушку нож.

«Глупо держать свет включенным», – подумала я и коснулась выключателя. Кольнула боль от смены освещения, на грани инфразвука колыхнулась темнота. Я вслушивалась в себя, прижимая к груди мобильный.

Холодное одеяло, плохо вытертые ноги – и такой теплый телефон.

Я сидела у стены, пытаясь согреться, и совсем не удивилась, когда коротко зажужжал виброзвонок.

<Вы не спите? Куарэ.>

И почти сразу же – еще дрожь.

<Я не знаю, чем я вас обидел. Знаю, что это что-то важное, но не знаю, что. Так часто бывает со мной. Я тут выпил, но мне не легче. Извините.>

Он долго набирал это, поняла я. Будто слышала, как он стоит на балконе общежития, и в комнате позади – свет, гул. Ему надо вернуться туда, и он вернется, но пока что он набирает одеревеневшими пальцами такое длинное сообщение, и не очень понятно, что ему мешает: холод или алкоголь.

Я держала руку на кнопке вызова.

Чтобы позвонить по номеру из СМС? Чтобы быстро принять входящий?

Я не знала.

* * *

<Ты просидишь до рассвета. Сегодня был твой день, твой выбор. Твой страх. Твоя ложь. Ты можешь обманывать других, можешь – себя. Ты все можешь, просто не всегда это так очевидно. Ты едва понимаешь, куда шагнула, но почти наверняка твое сердце ускорилось: не от боли – от чего-то более сильного. На стекле влага сменится инеем, иней – утренней серостью, а потом, если не врет прогноз, на него ляжет кровавый блик. Главное, пойми, что это взошло солнце.

Всего лишь солнце.


17 окт. doc


Сотру это, уже когда проснусь, окей?>

13: Начало игры

Джоан Малкольм вышла из общежития, осмотрелась. Ей нравился этот сон. Она изучала все и сразу: погоду, не доброшенный до урны окурок, крупные капли, свисающие с лавки. Она рассматривала, как блестела брусчатка в парке – еще не льдом, но уже не водой. На востоке, невидимый за деревьями, занимался рассвет, и откуда-то из-под крыши в лужу упала капля – метрах в пяти от замершей Малкольм.

Перед учительским жилым корпусом стояла плотная, почти осязаемая тишина.

– Витглиц, выходи, – потребовала доктор.

Голос потерялся среди помертвевших под утро окон. Джоан понимала две вещи: во-первых, она спит, и это не только ее сновидение – во-вторых. Был еще третий вывод – о том, чей сон она разделяет, – но умозаключение было слишком очевидным, чтобы считать его выводом. Потому что – утро, потому что – тишина. Потому что – покой.

Разум существа, носящего имя «Кристиан Келсо», был бесконечно далек от таких снов.

– Витглиц, я жду, – Джоан утопила в тишине еще три слова. Прислушалась, покачалась с пятки на носок, с носка – на пятку.

– Если ты пришла просто полюбоваться, то проваливай к черту. Я хочу спокойно доспать.

Тишина. Малкольм подошла к лавке и провела ладонью по дереву: мокро, холодно. Она уселась и запрокинула голову, рассматривая окна общежития. Ей вдруг понравился этот сон. Она давно разучилась пугаться чужого вторжения, отвыкла нервничать – даже умирать во снах отвыкла.

«А еще я больше не получаю удовольствие от сновидений», – удивленно подумала Джоан и поняла, что это ее собственная мысль – не подделанная, не наведенная.

– Знаешь, Витглиц, я сплю от полутора до двух часов. Дольше не могу. И не хочу.

Утро молчало, и Малкольм едва заметно улыбнулась: она все же добилась ответа. Пусть и такого своеобразного. Улыбнулась – и продолжила:

– Сон – это когда ты уязвим. В Вест-Пойнте этому неплохо учили. И в Дэнсгейте. Так что когда ко мне приперся этот белый скот, я была готова.

Малкольм ждала, что упоминание о Кристиане как-то переменит это утро, сделает все не так – и не дождалась. Мир был спокоен, тих, только остановившийся за парком рассвет предательски выдавал сновидение. Солнце никуда не торопилось, и с каждой секундой утро обретало новый штрих неестественности: слишком замылен туманом учебный корпус, ветви не могут так застыть, а тени не должны плестись беспорядочной вязью.

Джоан встала.

– Витглиц, я ухожу. И на всякий случай…

Она выхватила оружие и выстрелила. Рявкнуло, и из пламени соткался силуэт человека. Контуры будто бы кто-то наскоро залил тушью, смешав черное, белое и красное. Соня зачерпнула кровавый дым, рвущийся из ее груди, и подняла взгляд.

– …Не люблю, когда вламываются без приглашения, – закончила Джоан. – До скорого.

* * *

Я открыла глаза и поняла, что держу руку на груди. Во сне там появилась дымная рана – болезненная, огромная, смертельная. Глупая.

За окном серело. На стекле среди инея лежал кровавый блик.

«Она меня ранила».

Я стояла под душем и подводила итоги – немногочисленные, но пугающие. Джоан Малкольм легко впустила меня в себя даже на таком расстоянии. Внутри поначалу обнаружилась только серая душная пустота, длинные коридоры, выложенные плиткой. Я шла, подчиняясь поворотам, лестничным пролетам, врастала в странную архитектуру – в серый кафель, в бесконечные переходы.

Потом я устала и прошла сквозь стену – в еще один коридор.

Под полом коридор оказался точно таким же, только заканчивался не поворотом, а лестничным пролетом. Этажом выше, этажом ниже – все одно: серый кафель, спертый воздух. Помещения не могли соседствовать под такими углами, их не могло быть столько в разуме одного-единственного человека.

Потом мне стало страшно: я будто попала внутрь полотна Дали, в литографию Эшера. И невидимый художник продолжал работать над холстами.

Я открыла глаза – уже у себя в ванной, под струями обжигающего душа. Перед глазами была обычная бело-зеленая плитка, запотевшая, знакомая и совсем не страшная. Там, во сне, я могла бы уничтожить Джоан изнутри, наполнив все коридоры собой, но никогда не смогла бы добраться до глубин ее микрокосма. А потом был разговор в парке – совершенно невозможный разговор с образом Малкольм.

«Все просто: она согласилась встретиться, а когда ей надоело – схлопнула свой сон».

Я положила руку на грудь. Казалось, что дыра, проделанная выстрелом Джоан, все еще там. Мне было больно, онемевшие ноги плохо слушались, но все отступало далеко-далеко. Попытка понять Джоан закончилась… Странно.

Вместо ответов я обнаружила чудовище.

* * *

С гор спускалась зима. Она приходила из-за облаков, ее день ото дня становилось все больше: в ущельях, в промороженных тучах, в запоздалых рассветах. Она копила силы, чтобы ударить всем весом – пока всего лишь копила. Истекал звоном Шпиль, микроволновой барьер, чувствительный к переменам температуры и влажности, настраивали дважды в сутки. А ученики прекращали смотреть в окна – и в последнем таилось особенное чудо.

Интересно наблюдать за переодеванием сверстниц. Противно – когда переодевается мир.

* * *

– Куарэ вчера дал, – уважительно сказал Ю Джин Ким. – Дал так дал.

– Напился и пошел спать, – ответила Майя. Она пожала плечами, обводя учительскую взглядом. Взгляд искал единомышленников. – Тоже мне, герой.

– Умгу, – отозвался Митников. – Вот если бы он утащил с собой одну кураторшу – тогда да-а. Герой бы был.

Ю оглянулся, загоготал и ткнул кулаком в плечо Константина:

– «Одну кураторшу-у-у»! Ловко, ловко!

Митников кисло улыбнулся и снова затрещал клавишами, не обращая внимания на начавшуюся перебранку. Я ничего не могла с собой поделать: следила за ним. В последние дни Константин Митников словно бы таял, растворялся в эфире. Все вздрагивали, когда он начинал говорить, о нем сразу забывали, стоило ему замолчать. Наверное, если он не придет на методсовещание, Марущак не сделает ему выговор.

Дети сталкивались с ним в коридорах: «Опять бухает». «Хоть бы просох до контрольной». «Что это с учителем?»

Воздух лицея звенел от напряжения, начиналось что-то странное, и я едва ли могла списывать свои ощущения на Кристиана, страх и опухоль. Я поминутно ждала синей тревоги, каждый урок казался последним. Во время тестов в 2-D я выглянула в окно и не увидела теней в парке – не увидела погожим осенним днем.

«Побочные эффекты новых лекарств» – так звучал правильный ответ, и все равно мне было страшно, потому что до сих пор где-то был Кристиан, потому что в микрокосме Джоан Малкольм прятался Лабиринт Минотавра. Потому что Митникова что-то стирало из этого мира – и мои таблетки не имели к этому никакого отношения.

Шли дни, я боялась ложиться спать с включенным светом, боялась гасить свет. Я жила напряжением, новым ядом в венах и хмурой улыбкой доктора Мовчан.

Куарэ после той СМС-ки не говорил со мной. Малкольм – тоже.

И это не могло длиться вечно.

* * *

– …Наш новый сотрудник – специалист по преподавательской этике, мистер Кристиан Келсо.

Я подняла взгляд. Малый зал методсобраний словно сгустился вокруг него – улыбающегося, благодушного. Он причесал пятерней свои темно-пепельные волосы. Он трепал бэйдж, прикрепленный к карману пиджака, кивал собравшимся и улыбался, улыбался.

Улыбался. Настоящий цвет его глаз прятался за скрипуче-желтыми очками в тонкой оправе.

– Надеюсь, все наши уроки достойны звания открытых, – сказала замдиректора, – и проверка принесет уважаемому мистеру Келсо удовольствие.

Коллектив лицея молчал, послышались отдельные хлопки. Вошел кто-то опоздавший, поймал взгляд Марущак и сел на крайний стул у дверей.

– Очень рад, что меня так принимают, – поклонился Кристиан. – Большая честь работать с вами, пусть и недолго.

Я ждала, что он вот-вот скажет какую-то двусмысленность – только для меня, только для него. Я ждала, и в животе все каменело, а рядом со мной было одно свободное место.

Кристиан поклонился и пошел в зал – улыбаясь, улыбаясь. Марущак что-то говорила за его спиной, совещание перешло к новому вопросу, а я слышала только ELA в своей голове, только толчки взбесившейся боли.

Он шел ко мне, и вдруг что-то изменилось.

Я услышала слабый вскрик-вздох изумления, и поняла, что больше не вижу Кристиана.

– Вы не ушиблись? – громко поинтересовалась Джоан Малкольм, помогая Келсо встать. – Садитесь, я найду себе другое место.

Когда она опустилась рядом со мной, малый зал уже шептался, я видела видела глаза, которые смотрели на мою новую соседку – кто украдкой, а кто и не скрываясь.

– Упал, – трагическим шепотом вздохнула Малкольм, ни к кому конкретно не обращаясь. – На ровном месте. И не такая дрянь случается.

Она достала блокнот и все оставшиеся полчаса рисовала. Я искоса присмотрелась и вздрогнула: с изрисованной бумаги смотрело жерло коридора, выложенного кафелем. Джоан поглядела на меня и добавила под рисунком несколько штрихов, сложившихся в ее любимый смайл.

– …Завтра мы еще встретимся, – сказала Марущак, и я поняла, что собрание закончилось. – Надо обсудить подготовку к Хэллоуину, прошу кураторов подготовиться. Всем пока.

И снова не было директора Куарэ. Я встала, складывая свои бумаги, спрятала откидной столик в спинку сиденья и пошла к выходу. Трость жгла мне руку. Вокруг толкались и шумели, я шла, ощущая режущий взгляд, и получилось так, как я боялась. Кристиан не подошел – он просто смотрел.

В коридоре все стало только хуже: снова пришла паника, ощущение края пропасти, и мне очень хотелось бежать, а лучше – уйти в себя, раствориться, стать дымом. Вместо этого я нашла взглядом Куарэ и пошла поперек потока людей – к окну, у которого он стоял, водя пальцами по экрану планшета.

– Куарэ.

Он обернулся, и я смешалась. Он ждал – ждал именно меня.

– Вы… Как вы?

Я встала рядом – очень не хотелось отвечать. На нас поглядывали, но пока никто не остановился. Я смотрела сквозь тени, скользящие к выходу из лицея, и свет серел от шагов и шороха одежды.

– Спасибо за сообщение, – сказала я.

Он нахмурился, и пришлось уточнить:

– То, которое вы прислали мне ночью. Несколько дней назад.

Куарэ кивнул и тоже оглядел проходящих мимо нас людей.

– Я тогда напился. Не слишком поздно написал?

– Нет.

Он удивился:

– Вы еще не спали?

– Нет.

– Но… Почему?

– Я поздно ложусь и сплю недолго.

«Знаешь, Витглиц, я сплю от полутора до двух часов. Дольше не могу. И не хочу», – вспомнила я.

– Интернет?

Я помолчала. Разговор тащил за собой пережитое – пережеванное той ночью. Не то, не так, не вовремя – Куарэ говорил неуклюже и предательски точно. И я вдобавок не понимала, причину этой точности.

– М-м… Витглиц?

– Нет. Не интернет. Почему вы так решили?

– Вы фотограф. У моего друга… – он повертел в руках планшет, точно соображая, что это у него в руках. – Э-э, товарища… Не важно. У него заставкой на рабочем столе был странный пейзаж. Я видел его вчера вживую: раннее осеннее утро, брусчатка, парк – и фрагмент старой стены. Представляете, видел, – даже освещение было такое же. Я вспомнил, на каком форуме сидел этот товарищ, ну, и нашел вас.

Я помнила тот снимок. Это было хорошее утро.

…Я проснулась до восхода солнца и долго пыталась понять, что со мной. Я встала, доделала план урока, обулась и вышла на улицу, набросив пальто поверх халата. Парк молчал, и какая-то прозрачная нота билась у меня в виске. В грязно-серый пейзаж кто-то вплел тончайшую нить хрусталя, пахло сыростью и прелой листвой, и я уже все поняла и, спотыкаясь, почти побежала за камерой.

– В то утро я проснулась без боли.

– Странный снимок, – невпопад кивнул Куарэ. – Но очень красивый.

«Он меня нашел, он видел мою работу. Какой тесный маленький мир».

– Куда вы сейчас? – спросила я.

– Домой собирался…

Я чувствовала себя странно, затылок жгло от потустороннего взгляда, который искал меня – с ленцой, не прилагая усилий, – но искал. Все станет только хуже – я это прекрасно понимала, но мне расхотелось прятаться от себя и от других.

Почти тепло. Почти уютно.

– Вас… Проводить? – спросил он наконец. – Можно?

Куарэ был удивлен, растерян и рад. Я кивнула:

– Это недолго.

– Нет, что вы! Я рад! – заторопился он. – Может, вам помочь? Что-нибудь забрать из кабинета? Какие-нибудь ужасные пачки тестов?

Он развел руки, показывая, какие, по его мнению, у меня там пачки. Он улыбался.

«Считает, что мне просто понадобился носильщик».

– Нет. Я не потому вас позвала.

Куарэ отвел взгляд – на какую-то секунду.

– Я просто пошутил, Витглиц, – хмуро сказал он. – Где вас подождать?

«Почти тепло, – вспомнила я. – Почти уютно. Он подумал, что я подумала, что он подумал. Глупо как».

Это не глупо, возразила я себе. Это отношения.

– Просто идите со мной. Пожалуйста, – добавила я.

Разочарование ворошилось в груди, разочарование и страх: мне тяжело с ним рядом. Мы шли по опустевшему коридору, мягко стучала моя трость, и звонко, почти по-женски, цокали каблуки Куарэ.

– Что-то идет не так, Витглиц, – будничным тоном сказал он вдруг. – Все катится в пропасть. Верно?

Он шел рядом – невозможно точный и неловкий – и говорил о том, что терзало меня последние дни. Анатоль ощущал то же самое, и когда ветер дохнул мне в лицо одновременно со скрипом двери, я приняла это слово.

«Пропасть».

Редкие фонари в парке светились среди голых ветвей, блестели искры брусчатки – то ли сам камень, то ли влага на нем. Куарэ поежился, подбросил плечом ремень своей сумки.

– Я нашел… Разные слухи о закрытии лиссабонского лицея. В интернете писали, что продажу его бывших зданий отсрочили.

Тема была странной и – удивительно подходящей под настроение.

«Закрытие лицея».

– Почему?

– Невозможно сказать точно. Но на фоне прочей шелухи эта новость была настоящей. Все остальное – ну, как бы вам объяснить…

Куарэ пощелкал пальцами. В перчатке звук получился глухим.

– …Вот вы же узнаете отредактированный снимок?

В фотографии все не так просто, как он думал. Особенно когда появилось такое количество качественных графических редакторов.

– Наверное.

Я ответила осторожно, но он все понял.

– М-м, неудачный пример, да?

Мы помолчали. Под ногами хрустело, дышать было больно: наверное, вечер все же принес собой мороз. Анатоль выдохнул пар и снова заговорил:

– Все очень правильно: все эти открытые письма с благодарностями, ответы чиновников, все эти твиты и блоги переведенных учителей. В одной из записей кто-то разместил фото с выпускного, там в кадр попала бутылка явно не газировки. Представляете, появилась реакция какого-то чинуши из департамента образования, который твитнул насчет разврата. Пошли ретвиты, обсуждения… Это даже не отредактированный снимок. Это коллаж, понимаете?

– Понимаю, – сказала я, чувствуя, как холод пробирается к животу. – Коллаж из симулякров.

– Симулякры, – повторил Анатоль. – Пустые знаки. Подходит, Витглиц. Снова подходит.

«Снова», – подумала я. Да, снова: у нас уже есть общие слова и, как и подобает словесникам, – слова умные. Понимание ненадолго отогрело меня, отвлекло.

– Все новости насчет закрытия лицея – пустые, – скучно сказал он. – Все написано хитро, но пусто.

Такие «пустые» истории придумывает СБ: записи в живом журнале, свежие фото на хостингах снимков, недолгие сеансы общения в чатах. И мне очень не нравилась аналогия между лицеем и Ангелом, которого мягко вычеркивают из истории.

Стало тоскливо, и уже показалась впереди освещенная дверь моего дома, у которой поджидали неизбежные слова.

«Доброй ночи, Витглиц.

«Доброй ночи, Куарэ».

Скрипучий парк, щемящая тема, словно где-то за домом таилась та самая пропасть. Или, если точнее, прямо за дверью. Мы шли все медленнее – мы оба. Ему тоже не хотелось уходить, и в каждом слове Анатоля я слышала отголосок своего сегодняшнего дня.

– Витглиц. Я вас обидел чем-то? Скажите, пожалуйста.

Свет над моей дверью истекал мягким звоном – сверху, из-под козырька, и я не видела глаз Куарэ. Я подошла ближе: почему-то казалось очень важно увидеть, как он на меня смотрит.

По версии, известной Мовчан, – официальной версии – я с ним спала.

«И не отказалась бы, чтобы это стало правдой».

Спустя несколько суток после Кристиана.

«Я гадкая? Нет. Я больна».

Ладони было очень удобно на его щеке, а потом он положил руку поверх моей – и все исчезло.

* * *

Я шла сквозь пустоту, и подо мной ткалось что-то твердое, какая-то идея поверхности, – что-то, по чему можно идти. Что было вокруг? Неважно. Например, что-то серое. Одновременно с мыслью стало слышно шуршание – мои шаги, серый цвет пустоты принесли звуки.

Страх остался далеко, а здесь оказалось всего лишь пусто.

Здесь?

Я осмотрелась, пытаясь понять, где я. Это не походило на персонапрессивный удар, значит, я не в личности Куарэ: ни коридоров, ни образов, ни света, ни тьмы. Просто ничто, которому я дала звучание и цвет.

Да и не била я его. Я – его не била…

«Это все же может быть персонапрессивный удар. Его удар по тебе – и ты не знаешь этого наверняка».

Не знаю, согласилась я. Я на пробу попыталась представить температуру пустоты, и стало тепло: приятно, захотелось снять пальто, подставить лицо ветру, в котором звенит хрусталь, в котором свежесть вечного утра… Я открыла глаза.

Это, кажется, называется степь.

Я присела, гладя пушистую траву. Она покрывала небольшой пятачок вокруг меня, а дальше превращалась в серо-зеленую массу, похожую на неумелый рисунок, бегущий прочь во все стороны, до самого утреннего горизонта – немного желтого, слегка заспанного, звучащего так, что хотелось сцепить зубы, чтобы не заплакать от этой красоты.

Красоты детского рисунка.

– К-как мы здесь оказались?

Я оглянулась.

Вокруг него был пятачок асфальта, даже часть дорожной разметки сохранилась, и я видела, как слабым маревом колеблется вокруг него другой мир – часть арки из резного дерева, глубокая зелень – все такое же точное, грубое, ненастоящее, как и моя рассветная степь.

– Не знаю.

Куарэ расстегнул свое полупальто и сделал шаг ко мне.

– Не понимаю. Я вижу вас как-то… Нечетко, да?

– Как и я вас.

– Я схожу с ума, – проворчал он и сел на землю.

Мир его видения сливался с моим. Арка повисла невысоко над землей – простая арка, кажется, очень старая. Дерево появилось не полностью, его точно отрезал кто-то и вклеил поверх марева разнотравья.

* * *

Между нашими лицами застыл пар дыхания – его и мой, лицо Анатоля оставалось в тени, но я еще слышала стеклянистый присвист ветра – не из парка, а оттуда.

«Степь, арка. Что видел он?»

– Я… Витглиц. Простите, мне нужно идти.

– Хорошо, – ответила я. Почему-то стало неловко.

– Голова кружится. Лекарства, ерунду всякую делаю… Простите.

Куарэ сказал «спокойной ночи» и ушел. Я потерла висок, понимая, что боль только что вернулась – я и не заметила ее пропажи. Анатоль растворялся в парке, я еще увидела его спину в столбе света под фонарем, и, сжимая ручку трости, пыталась удержаться на ногах.

«Он что-то видел. Он решил, что ты ударила его, проникла внутрь и пыталась себе подчинить».

За дверью меня никто не ждал – я запоздало поняла, что стоило испугаться. Свет зажегся так, как положено, и в ванной было зеркало, где я напрасно пыталась высмотреть ответ. Спустя три минуты я сняла линзы и пошла готовить ужин.

Когда я вернулась в комнату, в кресле перед компьютером сидела Джоан Малкольм.

– Заставить Кристиана ревновать – это страшно неумная затея, Витглиц.

Я поставила поднос перед экраном. Ее полусапожки стояли у двери: их хозяйка вошла, разулась, аккуратно поставив обувь под вешалкой. Села и стала ждать.

– Видишь ли, Соня, ты слишком, эм, не такая, чтобы играть в игры – второй смысл, провокация и все такое, – сказала Джоан, пошевелив пальцами в воздухе. – А из этого следует, что ваша вечерняя прогулка на двоих – сие есть проявление спонтанного идиотизма. Твоего идиотизма.

Серые коридоры, вспомнила я, глядя в ее глаза.

Джоан стянула с тарелки мой гренок и принялась его жевать. Она хрустела корочкой, смотрела на меня, и я как никогда сегодня ощущала, что все неправильно. Шуршал компьютер, помаргивал огонек ожидания в углу экрана. Доктор вытерла руки носовым платком и небрежно вернула его в карман, поводила языком по зубам.

– Впрочем, прогулка с маленьким Куарэ даже рядом не валялась с решением его отпустить. Вот это – просто титанический идиотизм.

«Потому что у Келсо появилась вторая цель», – продолжила я. – Потому что секунды тепла и уюта имеют свою цену».

«Ты просто об этом не подумала», – закончили синие глаза.

– Я не подумала об этом, – согласилась я вслух.

– И тебе повезло, что подумала я.

Джоан полезла под пальто и достала оттуда оружие. Длинный двуствольный пистолет – такой тяжелый, такой нелепый, что он мог стрелять только термохимическими зарядами. Следом на стол лег какой-то дорожный вариант косметички и прибор с сенсорным экраном: большой телефон или маленький планшет. Но я видела только оружие.

Во сне пистолет казался еще больше, он возник из воздуха, а потом был огонь, была боль.

– Ага, запомнила, – удовлетворенно сказала Джоан и встала, подхватив косметичку. – Умыться – это там?

– Да.

Я уже поняла все, но все равно смотрела на нее, а она, остановившись, – на меня. Свет мигнул.

– Раз с тобой не остался спать Анатоль Куарэ, придется отдуваться мне. И да, он сам в безопасности. Эта белая скотина сначала изучит соперника, а только потом полезет с нежностями. Согласна с таким выводом?

Она не заявляла о превосходстве – всего лишь честно ждала ответа.

«Джоан по-прежнему изучает меня. А я – ее».

– Согласна. Но Куарэ сегодня увидит очень плохие сны.

– Тоже верно.

Она закрыла за собой дверь, зашумела вода. Я села перед компьютером, уткнув пальцы в виски. Боль возилась в голове, путая мысли, а я пыталась осознать, что натворила. Честно пыталась испугаться, но вместо этого испытывала только разочарование.

«Он ушел».

Была еще одна мысль – странная, страшная даже. Куарэ искал информацию о закрытом лицее, его тревожило нечто, связанное настроением со всеми нами. Я видела так же ясно, как и он: инспектор Старк, ликвидированный филиал «Соул» в Лиссабоне, Константин Митников, страхи учеников и даже Кристиан Келсо – все это части чего-то огромного.

Куда большего, чем я могу вынести.

Движением локтя я зацепила мышь, вспыхнул экран, и вспомнились гренок и сыр, недоделанный сценарий. Вспомнила, что так и не зашла к Мовчан получить результаты гистологического анализа. А если верить часам, давно пора было уже гладить выстиранные вещи и готовиться на завтра.

«Вместо семи с половиной минут я шла домой пятнадцать. Почему же накопилось столько дел?»

* * *

– Смотри, вот это чашка.

Я посмотрела. Джоан обвиняющим жестом указывала на посуду перед собой. Шумел кран, я уже почти все домыла.

– Вижу.

– Она бесполезна, пока не придет в движение, пока ты не выведешь ее из устойчивого положения. О микроуровне ни слова, хорошо? Даже для того, чтобы создать ее, кризис возникал на десятке этапов. Из земли вынули грунт, докопались до глины. Потом глину промывали, добавили туда… Ммм… Полевой шпат? Кварцевый песок точно. Кажется. Не помню, что туда подмешивают. Потом идет вымешивание, обжиг… Понимаешь? Нельзя управлять лежачим камнем.

По-моему, это был очевидный факт, но Малкольм не унималась.

– Витглиц, ты понимаешь?

– Да. Ты говоришь очевидность.

– Во-от! – она подняла палец. – А теперь идем дальше. Ты можешь что-то сделать с чашкой, не выведя ее из устойчивого состояния?

– Нет.

– Вообще-то, можешь, но мы углубляться не будем. Так вот, управлять не-движением невозможно. Только в то, к чему приложено усилие, можно налить кипятка, подвинуть к собеседнику…

– Можно помыть, – вклинилась я.

– Что?

– Ты допила?

– А, да. Держи, – она протянула мне чашку и рассмеялась. – Говорят, простые примеры ученые придумывают только для аудиторий. Или классов. Никогда не была в классе.

– Простые примеры чего? – спросила я и обернулась. Осталось вытереть мойку. «И не забудь о креме для рук», – сказал в голове голос Николь. Я чувствовала себя странно: на моей кухне не было пусто и тихо.

– То, что я тебе разжевывала, – это философия сложного математического моделирования. Предикция и мониторинг динамических систем.

– Предикция и мониторинг?

– Контроль по сути, но на словах это все скучно.

Джоан зевнула и встала.

– А если чашку разбить? – спросила я.

Она прищурилась и села на место. Уткнула локоть в стол и приложила палец к губам:

– И что?

– Можно управлять поведением осколков?

– Это теория хаоса, моя гуманитарная. Можно смоделировать, предсказать, но зачем управлять?

Я смотрела на нее, ощущая, что ей интересно. Я невольно задала какой-то странный и важный для нее вопрос. Она привела ко мне Келсо – и сама же подставила ему подножку сегодня. Она изучает меня, сидя на кухне, с моим чаем и моим гренком в желудке.

– Смотри, – вздохнула Джоан. – Я сейчас роняю чашку. Здесь, когда мы вдвоем. Или роняю ее среди пяти человек, нацеливших друг на друга оружие. Понимаешь разницу?

– Да. А почему они целятся друг в друга?

– Потому что я раньше в нужных местах и в нужное время уронила три другие чашки, сервер и, например, авторучку.

Мне стало неуютно, в голове скрипучей болью отозвалась опухоль, и свет немного померк. Джоан тоже была связана со странной атмосферой последних дней, и только что сама это подтвердила.

– Иди-ка спать, – снова зевнула она. – Только больше не лазай мне в голову, окей?

– Малкольм.

– Мм?

– Что это за лабиринт?

Она склонила голову и одним пальцем потрепала челку.

– А вот это тебе без надобности. Тебе хватит знать, что в следующий раз ты там останешься навсегда. Спокойной ночи.

* * *

Когда я проснулась, она сидела за компьютером, подобрав под себя ноги. Был треск клавиш, шептал свет настольной лампы.

– Спи давай, – сказала Малкольм, не оборачиваясь. – Я гей-порнушку докачиваю, за свои файлы не волнуйся.

– Келсо проник в сон Куарэ, – сказала я и отвернулась к стене.

Липкие касания чужих снов застыли на коже потом, меня морозило под тяжелым одеялом. ELA тонкими иглами била в кости черепа, и я устала сильнее, чем после рабочего дня.

– Хрен бы тебя побрал, – пробурчала Малкольм и вылезла из кресла.

Я только сейчас обратила внимание, что ее голос ярко-бронзовый. Мне было слишком никак, чтобы искать закономерности.

– Хрен бы тебя побрал, Витглиц, – повторила Джоан. Она стащила с меня одеяло и укрыла снова – перевернув сухой прохладной стороной к телу. – Ну почему ты не можешь просто поспать?

* * *

<Так рождаются решения жить – на фоне смертельной болезни, усталости и сорока трех прошлых решений жить. Так рождаются грубые планы, которые всегда осуществляются. Так всегда всплывет дерьмо там, где потонет «Королева Мария». Я могу сколько угодно моделировать ситуации, странные аттракторы и чувствительность к начальным условиям.

Я даже могу считать, что ваша вечерняя прогулка укладывается в созданную мною модель.

Ты готова не бояться решений.

Но, черт побери, какой у тебя скучный и упорядоченный компьютер!

18 окт. doc


Проснулась.

Ты спи, спи. Я расскажу тебе колыбельную. Со смыслом.>

13,5: Прикосновение

– Хорошо здесь у вас.

– А климат, климат!..

Миссис Белинда Роу чувствовала фальшь, ей сводило скулы от напускного восторга гостей, но она улыбалась. Вежливо, доброжелательно, по учебникам («не показывайте зубы, это подсознательно воспринимается как демонстрация агрессии»). Миссис Роу улыбалась, хотя ей очень хотелось взять этих двоих за воротники, встряхнуть и вышвырнуть вон из своего кабинета.

Она держала лицо, представляя, как с треском сталкиваются их лбы, как распахиваются двери.

– Полагаю, у вас здесь все условия идеальны?

«Дин-дон», – сказал тревожный колокольчик в голове у миссис Роу.

– Разумеется, – ответила она. – Буэнос-Айрес – один из лучших городов мира.

Мистер Ванников кивнул, поджав губу: словно только и ждал этих слов.

– Рад слышать, рад слышать, – отозвался он. – Но вы, я надеюсь, не против поговорить о будущем?

– О вашем будущем, – уточнил второй гость.

«Мистер Нагахама, – вспомнила Белинда. – Мистеры Ванников и Нагахама. Как же вам не идут эти «мистеры»«.

Они появились в ее офисе ранним утром. Они долго сидели в приемной, честно выждав очередь. Они чинно выпили по чашечке кофе, предложенной Вероникой. Они почти синхронно утерли бисеринки пота и положили свои визитные карточки ей на стол.

Так в офис «Роу Майкродевайсес» вошел «Соул».

Нет, не пахло серой, не развезлись небеса, просто хозяйке вдруг стало неуютно и страшно, когда в креслах напротив устроились эти двое: маленький русский и самый японский японец, которого только могла себе представить Белинда.

И так уж получилось, что миссис гендиректор не любила японцев, неожиданных гостей и собственную слабость.

– Послушайте, я хотела бы понять, в чем суть вашего визита. Если вы не возражаете…

Ванников, улыбаясь, по-ученически поднял руку.

– Миссис Роу, мы здесь не по вопросам бизнеса. Прежде чем вы… Начнете агрессивные переговоры, мы хотим сразу вас заверить: «Соул» уважает ваше дело и правила игры в Буэнос-Айресском бизнес-анклаве, хорошо?

– Впрочем, такие заверения – даже не наша компетенция, – подхватил Нагахама. – Мы представляем образовательную программу «Соул». Вы, должно быть, слышали о ней?

Миссис Роу нахмурилась, припоминая: да, она, кажется, слышала.

– И какое отношение «Майкродевайсес» имеет к образовательной программе?

Ванников поднял брови домиком:

– «Майкродевайсес»? Ну что вы, что вы! Никакого, конечно. Мы хотим поговорить о вашей дочери.

* * *

Когда они ушли, миссис Роу долго смотрела в экран, где рывками ползли линии биржевых котировок – тонкое плетение изломанных нитей, цветных и почти нереальных. Зубцы всплесков, зубцы провалов, и среди них – ее маленький крепкий бизнес.

– Вероника, – позвала миссис Роу.

Динамик селектора откликнулся немедля.

– Да, сеньора?

– Сделай мне кофе с соком и выкупи широкий канал в сети с максимальными доступами.

– Хорошо, сеньора. Когда вам нужен будет канал?

– Сейчас, Вероника.

В приемной шуршал блокнот: секретарша всегда и все записывала, даже если дел было два. Миссис Роу слушала шорох невидимого карандаша, следила, как ровно и уверенно движется курс акций ее фирмы. Она уже видела план действий, видела очередность поисковых запросов.

Ей хотелось перезвонить дочери, но у Риты шел урок.

«Престижный лицей, – думала Белинда Роу. – Самый-самый. Для моей самой-самой дочери. Почему это меня так беспокоит?»

В ожидании канала доступа она подошла к окну. За стеклом лежал Буэнос-Айрес, оглушенный белым небом. Из окна Белинды видно было ребра будущей суперструктуры – улья, многоэтажного города в городе для сотен тысяч жителей анклава. С каждым днем конструкции все крепче впивались в небо.

««Соул», – гласила надпись на огромном баннере. – Душа нового мира».

Миссис Роу всматривалась в стройку, такую нелепую, невероятную для восприятия, и вспоминала все – все-все, – что слышала когда-то о загадочных лицеях. Она слыхала, что пятью этажами выше работает Руперт Иглоу – выпускник лицея, закончивший экстерном университет. Она словно заново услышала отзывы о книге некоего Ярмыша: «…Это страшно, человек в восемнадцать не должен так писать».

И помнила рыдающего мужчину с фото в желтой газете.

«Верните моего сына!»

Белинда отошла от окна. Опорные балки стали ей казаться когтями.

– Ваш кофе, сеньора, – сказала Вероника. – Сейчас сделаю вам канал.

– Спасибо.

«Верните моего сына!», – вспоминала она снова и снова, садясь в кресло. С экрана исчезли графики: теперь там быстро мелькали формы сетевых переходов: секретарша из приемной настраивала доступ.

«С этой истории я и начну», – решила миссис Роу.

Загрузки поискового интерфейса она не заметила. Зато сразу бросился в глаза логотип.

«Соул: ищи, находи, узнавай!»

* * *

Дома ее встретила пустота. У зеркала лежала записка: «Я на доп. занятии, тел. разрядился. Полисахаридный чмок».

Миссис Роу разулась и села на пуф, запрокинула голову. Из портфеля торчал пухлый конверт, вынутый из ящика. Ни марок, ни штампов – только опротивевший за день значок из нескольких линий. Белинда уже знала, что внутри: электронная копия материалов днем пришла ей на почту.

«Самый выгодный социальный пакет: поддержка в любой точке Земного шара!»

Она проверила: действительно, выгодно.

«Высшее образование – в перспективных вузах!»

Буклет внушал священный трепет – даже без скромных примечаний о том, что некий концерн погасит семьдесят пять процентов стоимости обучения в любом из перечисленных университетов.

«Оптимальные условия для трудоустройства!»

Конечно, думала миссис Роу. Конечно, оптимальные, потому что лучшего работодателя, чем «Соул», трудно найти. Многие, очень многие всерьез полагали, что на самом деле в мире не осталось иных нанимателей, и этим вечером Белинда впервые спросила себя: а так ли уж не правы эти многие?

«Хватит, – сказала себе миссис Роу и встала с пуфа. – Хватит. Есть лицей, и есть Рита. И мне нужно что-то решать».

Она вытащила из кармана пиджака телефон, провела пальцами по экрану. В полутемном коридоре дисплей, казалось, взорвался светом. Морщась, миссис Роу набрала номер.

– Алло, – хрипло сказали в трубке.

– Добрый вечер. Мистер Иглоу?

– Да, кто это?

– Меня зовут Белинда, Белинда Роу. Мы работаем с вами в одном здании, мистер Иглоу.

Невидимый мужчина откашлялся. «Вспоминает, – поняла миссис Роу. – И – раз, и…»

– «Роу Майкродевайсес»? – удивленно переспросил Иглоу. – И чем обязан, миссис Роу?

– Я хотела бы договориться о встрече с вами. Например, завтра в обед, кафе на двадцать шестом этаже.

Он помолчал, изумленный ее напором.

– И что бы вы хотели обсудить?

«Давай же, давай», – подбодрила себя Белинда Роу.

– Моей дочери предложили учиться в лицее, который заканчивали вы.

Еще одна пауза – куда глубже и глуше, и оживший вновь голос Руперта Иглоу прозвучал незнакомо:

– Понимаю. В обед? Хорошо, я подойду. Как мне вас узнать?

* * *

Рита вернулась к десяти и есть, конечно, не стала.

– Как дела, мам?

– Все хорошо. А у тебя?

– Здорово. Сегодня был дополнительный курс, приходила выпускница Сан-Диего – чума-а, слушай!..

Потом они вместе чистили зубы, и миссис Роу подумала, что ей одной это зеркало по вечерам будет казаться огромным.

– Рита?

– Да, мам?

– Ты ведь не поедешь, правда?

Дочь рассмеялась:

– Нет, конечно! Что за глупости? Ты хоть поняла, где эта школа?

– Это лицей, Рита.

– Да все равно, задница какая-то, я и не выговорю название. Как оно там?

Миссис Роу облегченно улыбнулась отражению дочери.

– Не важно.

– Вот и я говорю!

«А еще у тебя мальчик. И ты отлыниваешь от половины химии, чтобы учиться играть на гитаре».

Миссис Роу очень хотела поговорить об этом с Ритой, но дочь улыбалась и показывала язык, а главное – она никуда не ехала, и разговор мог подождать. Хотя бы до следующего дня. О том, что следующий день длится уже с месяц, обрадованная Белинда предпочла не думать.

* * *

– Сразу узнайте у дочери, как ей работается по ночам, – сказал мистер Иглоу.

– У вас бессонница?

– У меня – нет. Знаете ли, я не люблю просыпаться в полтретьего. Предпочитаю просто работать по ночам.

– То есть… Простите, что спрашиваю, но у вас кошмары после лицея?

– Да нет, нет же. Как вам объяснить? Я просто просыпаюсь.

Руперт Иглоу оказался самым обыкновенным клерком – серым на лицо, опрятным, скупым в жестах. Говорил он с хрипотцой и, кажется, еще тише, чем по телефону. Миссис Роу сразу поняла, что взяла бы такого на работу, только чтобы держать в нужном углу: Иглоу не может представлять фирму, но почти наверняка очень ценен в своей узкой области.

– Просыпаетесь… Извините, что спрашиваю, но это как-то связано с учебой в лицее?

Руперт покачал головой:

– Миссис Роу, есть два факта: до лицея я спал отлично. После него каждую ночь – пробуждение в одно и то же время. Есть связь? Есть. Есть ли связь с учебой? Не знаю.

Миссис Роу чувствовала себя странно: перед ней сидела явная загадка. Серая, невыразительная – и совершенно не осознающая себя загадкой.

– И вам это не кажется странным?

– Нет.

– Нет?

Иглоу вздохнул.

– Миссис Роу, вы новости смотрите? Я имею в виду, не биржевые?

– Я…

– После двух сдвигов рассуждать на тему странностей – глупо. Всем, кто жалуется, образовательное подразделение «Соула» выплачивает компенсации. Мне этого достаточно.

…Он был весь такой. Исчезали однокашники? Да, двоих отчислили за неуспеваемость, еще двое подрались, и их забрали родители – да, прямо из больницы. Слухи? Да, в курсе. Лицей – мрачное место, особенно зимой. Удивительно, что так мало чернушных историй. Связь с другими выпускниками? Да, конечно, есть десяток номеров – телефон, ай-пи связь. Поговорить с учителями? Нет, никогда не хотелось. Что за странное желание?

Прощаясь, Руперт протянул ей руку:

– Кем хочет стать ваша дочь?

– Она нацелилась на химию. Биохимию, если точнее.

– Химия… У меня химию вел Коваль, – мистер Иглоу улыбнулся. – Буйный такой. Вашей дочери, наверное, понравится. Всего хорошего, миссис Роу.

Она смотрела в спину мистера Иглоу – не ровную, но и не сутулую: так, самая обычная спина. И только сейчас Белинда осознала: уходит не только выпускник лицея, но и сотрудник концерна.

– Мистер Иглоу?

Он обернулся, вопросительно приподняв бровь.

– А кем вы работаете?

– Я присматриваю за строительством, – Руперт кивком указал на окно. – Забавная работа: смотреть, как собирают твой курсовой проект.

Белинда Роу даже не заметила, как он ушел, как расходятся после обеда жующие на ходу клерки, менеджеры, операторы. Она пыталась представить себе, как этажом ниже в свой кабинет входит Руперт Иглоу. Как он садится за стол, повернутый к окну. Как складывает руки под подбородком и смотрит, а за распадком небоскребов в небо вгрызаются несущие конструкции суперструктуры – наверное, первой главы его курсовой работы.

От раздела «выводы» строителей отделяло еще лет пять.

* * *

– Алло?

– Миссис Белинда Роу?

– Да, это я…

– Меня зовут Дэн Ли Си, секретарь-референт директора Прествика.

– Простите?..

«Щелк».

– Миссис Роу? Добрый вечер! У вас ведь вечер, верно?

– Да, все верно, но…

– Весьма рад возможности переговорить с вами! Наша компания заинтересована в закупке «компаков». Скажите, вы не хотели бы принять участие в тендере? Нас интересует крупная партия, порядка пятидесяти тысяч единиц. Аналитики утверждают, что вы – наиболее интересный участник в этом производственном сегменте…

…Миссис Роу села в машину, положила руки на руль. Разошлась мигрень, в ушах шумело, а мысли шли лоскутьями, шли обрывками.

«Пятьдесят тысяч». «Заказ». «Не может быть».

* * *

Рита пришла домой расстроенная.

Оказалось, мальчика звали Анжело Монтарадес.

Оказалось, Монтарадес-старший неожиданно получил подъемные и теперь увозил семью в Новую Зеландию. Мнение Анжело среди общего ликования никого не волновало: концерн на новом месте предоставлял полное трудоустройство всем членам семьи.

К тому же, химичка – выпускница Сан-Диего устроилась на работу и со следующей недели прекращала заниматься репетиторством.

Мать впервые за много, очень много лет утешала дочь. Миссис Роу было почти стыдно за то, что дела у нее пошли в гору, за то, что Рита вот такая беспомощная, а она – всего в двух днях от выгодной сделки. Рите было худо, матери – неловко, и в тот вечер они неожиданно нашли друг друга, нашли общие темы.

– Он не плохой отец. Я рассказывала тебе, как ты ела лук?

– Тысячу раз!

– Он смеялся, и смеялся твой дядя Кен, и даже я…

– Мам, слушай…

– Но ты так смешно кривила губки. Понимаешь, кривилась, плакала, но ела! И это была первая луковица в доме – всего через год после сдвига!

Они смотрели друг на друга, и обе неожиданно поняли, что все уже решено.

* * *

– В этом мире все схвачено.

По третьему пути грохотал тяжелый поезд. Опутанные проводами вагоны мчались мимо вокзала, мимо Белинды и Риты, Влетая в рамку из алых огней, они сворачивали за мешанину опор и столбов, пропадали один за другим.

«Один за другим, – подхватила ритм Белинда. – Один за другим. Один за другим…»

– Схвачено, – Рита почти кричала. – И что?

– Ты точно хочешь этого?

– Не-а.

Рита тоже провожала взглядом товарняк.

– Что значит – не-а? Рита!

– Мам, ну не нервничай ты так! Я всего лишь буду учиться. Научусь и насинтезирую тебе новый мир. Тебе хватит нобелевки, мам?

* * *

<Рита Роу учится во втором классе, и она, скорее всего, никакой не Ангел – почти уже шлак. Ты ее проверила, тем самым перечеркнув и мою работу. Потому что пусть чужими руками, но в лицей ее устроила я. Простенькая, по сути, схема.

Я была Ванниковым, я была Нагахамой, я была подрядчиком Руперта Иглоу и завпроизводством Монтарадеса-старшего.

Знакомо, правда? Я не умею, как ты, но по-своему мы похожи.

Порой нужен один разговор, лишь один – и все меняется.>

14: Оборотень

– Нет, не так.

Сирил обернулся. Ему нравилось обнимать ведьму в откровенном наряде: Элли из первого класса и сама посмеивалась в его объятиях. Это им нравилось, а читать речитатив – не особо.

– Еще раз, – объяснила я. – Отсюда: «Мы страхом наполним сердце и кровь…». И без улыбок, пожалуйста. Мэтт, верни музыку на две сорок три.

– Да, мисс Витглиц!

Пульт всегда отзывался так. «Мисс Витглиц… Мисс Витглиц… Да, мисс Витглиц». Репетиция покорно соглашалась со мной во всем – кроме порядка.

Зал шумел, и я временами почти не видела сцену – таким насыщенным был гомон. На рядах переодевались, кого-то щипали, а на галерке, не скрываясь, смотрели видеоролики: там шумели сильнее всего. Кураторы только усиливали беспорядок, гоняя самых громких из конца в конец актового зала. Мне было плохо.

Не больно – просто плохо.

– По-моему, недурно, – сказала пани Анжела. – Да что там – недурно? Здорово. «Черная лотерея» в холле… Хм…

Она листала документ, озадаченно хмурилась, щурилась с интересом. Ее мысли были далеко от сценария: замдиректора думала о чем-то своем, пряча половину лица за свечением монитора.

Я рассматривала алые пятна, плывущие перед глазами, и ждала, когда это пройдет. Удвоенная доза обезболивающего, уколы нейростимуляторов и колкие искры в мышцах ног – так ощущалось утро. К десяти часам я стала видеть полупрозрачные красные тени. «У твоей ELA наркотрип», – без улыбки пошутила Мовчан и вывернула на меня результаты анализов.

Мне хотелось спать, меня мутило от нового сочетания препаратов.

– Можно?

Я повернула голову, глядя, как рядом садится Кристиан. Светло-серый свитер, светлые брюки. Желтое стекло очков, насмешливый взгляд.

Набор пятен.

– Сколько здесь Ангелов? – спросил он.

Тишина, перерастающая в тонкий звон. Ровные тихие басы – тихие специально для меня – таяли в беззвучии. Свет жался к окнам, к лампам, свет рывками покидал помещение, будто отдергивая руки от чего-то холодного и склизкого.

Он раскачивал их – всех сразу. Волна одури была тяжелой, ее рыбий привкус терзал безотчетным страхом, но я успела: «Я – это я».

И меня много.

Рассыпавшись, я погрузилась в себя – в память, в далекие дни, в редкие секунды радости. Когда мой микрокосм попал под удар, его встретили уже десятки «я». Вокруг цвел чужой сад, и я – все я – сидела на лужайке, ожидая дрожи и холода, но все закончилось так же быстро, как и началось. Кристиан приложил указательный палец к ноздрям, посмотрел на пятна крови, расплывшиеся по фалангам.

– Ни одного, – сказал он, потянув носом. – Странно.

Репетиция приостановилась, вскрикнула Элли, а Сирил, вздрогнув, отнял руку: он слишком сильно сжал грудь своей партнерши. Своей ведьмы. В глазах детей таяла муть страха и слабости. Я смотрела на них и закрывалась от дурмана их боли.

Чужой боли.

«Зачем?» – хотелось спросить мне. Зал медленно отходил от удара – самого настоящего ненаправленного персонапрессивного удара. Свет снова вливался в мир, мысль возвращалась во взгляды людей, и на какую-то секунду мне показалось, что я слышу только звуки, вижу только глазами.

– Ты же помнишь, – легко сказал Келсо и улыбнулся. – Все ради боли.

– Простите… У вас кровь течет.

Я подняла взгляд. Около нас, протягивая платок Кристиану, остановилась Элли – еще бледная, с заполошным пульсом, который мне видно даже с метрового расстояния.

– Правда? – он улыбнулся еще шире, принимая до скрежета белую ткань. – Спасибо. С таким подарком не жаль умирать.

– Вы умираете? – серьезно спросила Элли.

«Беги», – хотела сказать я, но вместо этого смотрела на его висок. Кристиана не брала химиотерапия: серые волосы только поредели, сделались как пух, но не выпали.

– Я? Да, – ответил Келсо. – Как раз об этом я разговаривал с вашей мисс Витглиц.

– Вы похожи, – вдруг сказала ученица, переводя взгляд с него на меня. – Вы…

– О, это грустная история, – отмахнулся Кристиан. – Она тоже умирает.

У нее карие глаза с едва заметной зеленой крапинкой. У нее короткое каре. И она не Ангел – во всех смыслах. Я встала.

– Элли, вернитесь на сцену, пожалуйста.

– И подсаживайтесь ко мне вечером в столовой, – добавил Кристиан. – Вам ведь нравится слушать о смерти?

Он оглушил всех, на него подадут рапорт – кто-нибудь из кураторов-медиумов – но он при мне взял всех. Я прикрыла глаза, глядя вслед уходящей Элли. Снова была прихожая, тяжелые толчки и вспышки тьмы надо мной.

Я снова чувствовала себя раздавленной.

– Будешь защищать свою игрушку?

Его голос. Воспоминание из госпиталя «Нойзильбер», те же слова – один в один, – те же мысли.

…Ребенок стоял на подоконнике, думая, что перед ним – детская. Он видел игрушки, друзей, нянечка этажа улыбалась ему. Я видела мысли мальчика, но Кристиан не позволит ему умереть счастливым: за пять этажей до земли ребенок успеет прожить ад.

– Боль должна быть избавлением.

«А не так, как для нас», – закончила я за него.

Вокруг снова был зал, и Элли уже странно глядела на меня со сцены.

Кристиан сидел рядом, светски улыбался уголками рта. Он словно бы говорил: «И что ты вскочила?» Тот же вопрос читался в глазах у многих. Длинная пауза, пустые секунды – минуты? – а я все стояла, стояла…

– Президент, – позвала я. Голос хрустнул в тишине актового зала.

– Да, учитель Витглиц, – отозвался Андрей где-то позади.

Я не стала искать его взглядом.

– Заканчивайте без меня. Всего доброго.

– Твоя трость, Соня, – подсказал Кристиан.

Зал оживал, и голос Келсо почти растворялся в нем – звучал только для меня.

– Они и правда так похожи, – услышала я, закрывая за собой дверь.

* * *

В зеркале отражалась я: синеватая бледность, серо-розовые губы. Фальшивые серые глаза. Впадина под шеей была такой глубокой, что казалась дырой. Я поспешно застегнула ворот блузки и сжала его в кулаке.

Мы похожи. Мы умираем.

Я провела пальцем под правым глазом. Там был тонкий длинный шрам по всему нижнему веку, едва видимый за ресницами. Кристиану попалась картина, на которой девушка плакала кровавыми слезами. Так совпало, что от лекарств я в тот вечер лежала пластом.

«Это красиво», – сказал он, доставая тонкую булавку.

«Вот увидишь», – пообещал он.

И я действительно увидела.

Вода шуршала из-под крана, с сероватым плеском уходила в слив. Никто, совсем никто не заходил в туалет, никто не мешал мне и зеркалу. Отчего-то захотелось рассмотреть себя, попытаться понять, кого преследует Кристиан уже столько лет. Что во мне такого? Рассмотреть, из-за кого дергается Куарэ, почему он так смущается.

Я знала, что мой ответ не найдется в зеркале: он не в глазах, не в форме лица, не в сочетании черт. Он здесь – я попыталась коснуться лба своего отражения, но палец встретился с пальцем. ELA послушно отозвалась покалыванием в висках.

Шуршала вода, я смотрела на себя, все еще надеясь на другой ответ.

А вдруг?

Дверь распахнулась, и я от неожиданности крепко стиснула навершие трости. На пороге стояла Карин Яничек. Я смотрела на нее в зеркало и видела, как ужас сменяется на ее лице смятением, смятение – облегчением. «Я вас искала», – сказала я за нее. Карин дрожала. Она стискивала кулаки, пытаясь унять дрожь, – маленькая, неловкая, неправильная. «Неправильная?» – удивилась я своим мыслям и только теперь поняла, что все еще смотрю на ее отражение.

– Мисс Витглиц…

– Да, Карин?

Она шумно вдохнула и решилась:

– Я бы хотела с вами поговорить.

«Мы уже говорим». Я почувствовала раздражение и страх, ее и мои чувства сливались воедино, и я уже знала окончание нашего разговора. Диалог завершится рапортом, потому что Карин – готовый медиум, который не понимает, что чувствует. Мы – мы все – списывали ее способности на серый страх, на то неназываемое, что остается с нашими выпускниками.

Мы ошибались. Мы были правы.

– Мисс Витглиц, я чувствую себя неправильно. Это… Это все не должно быть так!

…Она знала, кто следующий уедет из лицея, кто исчезнет, чувствовала, когда приходит беда. Ее семья жила в маленьком городке, где осело много переселенцев из Кейптауна. Много выживших в Ядерном приливе, но еще больше тех, кто ушел вглубь континента еще до Первого сдвига. Тех, кто почувствовал, что грядет что-то странное. Странное и страшное.

Карин любила горы и ненавидела лицей, где видела Ангелов, которые всегда исчезали.

– Почему ты пришла ко мне?

– Вы же всегда остаетесь, – сказал она. – Все, кто отмечен синей дымкой, уходят. А вы – остаетесь.

«Я остаюсь. Всегда».

– …Вы тоже чувствуете, что скоро случится что-то плохое, правда, мисс Витглиц?

Мы сидели под умывальниками, и я рассматривала трость: зажала ее коленями. Не могла заставить себя смотреть на Карин Яничек, в глаза ей – хотя бы потому, что не могла ответить. Страх ее я разделяла, ощущения – тоже, но ответа я не знала.

Никто не входил в туалет, пульсировала в трубах вода, и в длинное окно под потолком заглядывал вечер. Карин принимала мое молчание как ответ, ей стало легче просто оттого, что она выговорилась. И это меня устраивало: на фоне кровавых призраков в глазах, щекотной боли в мышцах ног и ощущения, что я предательница.

Когда открылась дверь, я встала.

– Карин, здравствуй, – неуверенно сказала Николь. – Здравствуйте, мисс Витглиц.

Я кивнула ей, уже снова глядя в зеркало, и увидела, что за дверью в полутемном коридоре стоит инспектор Старк. Он держал мобильный и читал – или делал вид, что читал. Запорный механизм протянул низкую ноту, захлопывая дверь.

– Зд-дравствуйте, – ответила Карин и тоже поднялась.

Она хотела остаться со мной наедине, но Николь уже справилась со смущением:

– А я за тобой, карин. Девочки сказали, что ты здесь. Пойдем, тебя хочет видеть доктор Мовчан.

– Что-то случилось?

– Говорит, это насчет последнего анализа крови, – пожала плечами Николь. – Какая-то ерунда получилась. Ты не волнуйся, там почти наверняка ошибка.

Карин снова смотрела на меня. Я увидела просьбу совета в ее взгляде, и снова стало неуютно. «Ты убивала учеников, Соня, – сказала я себе. – А Карин Яничек просто уедет ненадолго от своих кошмаров. Будет учиться иначе, и однажды вы снова встретитесь, и тогда она тебя поймет. Наверное».

Было что-то странное в этой мизансцене: в громе воды по трубам, в обмене взглядами, в ссутулившемся садовнике за дверью женского туалета. Что-то странное – и угрожающее. «Нам не дали договорить», – поняла я. СБ передала наш разговор слишком быстро по всем инстанциям, они не стали ждать моего рапорта: пришла Николь – почти и не прячась. Пришел лично Матиас Старк, и… Я прислушалась: в коридоре были еще люди, и острый запах оружия тоже был там, и непременная термохимическая смерть.

Я вглядывалась в Карин. Она боится, она видит много больше, и у нее неправильный микрокосм, но я не видела ни следов раскрытия, ни терпкой синевы. Кровавый призрак прошел сквозь поле зрения и исчез в стене.

– Мисс Витглиц? – тихо позвала ученица. – Я пойду?

Я кивнула ее отражению.

– До свидания, Соня, – сказала Николь и открыла дверь. – Пойдем, Карин?

– Да, конечно. До свидания.

– До свидания.

Снова запела пружина, где-то наверху спустили воду, и трубы загремели еще громче. Я прикрыла ладонью горящие глаза. «За Карин Яничек пришли. Она – Ангел». Я не могла понять, что происходит, почему выпускница вопреки всем тестам оказалась врагом. Почему ослепла я, ослеп Куарэ, заменявший меня в этом классе. Почему оплошали медиумы-кураторы.

Сердцу было тесно за ребрами.

«Не было никакой ошибки, – поняла я, распахивая дверь. – Не было – до сегодняшнего дня, и еще не поздно остановить все».

Карин уже почти дошла с Николь до лестницы, а меня взяли за локоть.

– Не спешите, Витглиц, – сказал Старк. – Вам не стоит торопиться.

Я оглянулась. Коридор был пуст, сотрудники СБ исчезли, но садовник стоял, поправляя сложное устройство связи на ухе, а другой рукой все еще придерживая меня.

– Это ошибка, мистер Старк. Она…

Бум. Бум. Бум. Пульс мешал говорить, и темнота коридора окрашивалась в оттенки багрянца. С каждым ударом сердца перед глазами вспыхивало облако яркого света.

– Никакой ошибки, Витглиц. Яничек опознана как Ангел. Главное, не волнуйтесь. Вам вредно, вы бледнеете от этого.

Я обернулась. Кристиан небрежно отшвырнул Николь в сторону и прямо у лестничной клетки набросился на Карин. Теплая волна прокатилась коридором, и я увидела бойню. Келсо не дал ей и шанса раскрыться – «А она могла?» – он опрокинул ее, смял и рассек на куски. Фрагмент коридора вокруг них разросся огромным залом, брызнул густой дым, скрывший финал – поглощение микрокосма.

Отдача ударила мне по глазам, и это было уже слишком.

* * *

Лицей горел.

Я распахивала двери, ища выход, но его не было: из каждого проема мне в лицо бросался ослепительный жар. Кричали дети, и их крики врывались в пламя сиреневыми молниями. Я видела скрип перекрытий, в которых ворочалось пламя, я видела, как бьется пожарная сирена.

На пути к единственной лестнице стоял Кристиан.

За ним был холл и, возможно, – выход.

– Хватит уклоняться, Соня, – сказал он. Он улыбался, и пламя лизало потолок над его головой. От жара его волосы шевелились.

Я попыталась обойти Келсо, но он меня отшвырнул – прямо на горячую стену, – и когда рубашка прикипела к спине, я закричала.

– Давай, – потребовал он. – Ты выйдешь отсюда со мной – но не как кукла, поняла?!

Он стоял надо мной и говорил.

Специальный госпиталь «Нойзильбер» сгорал вокруг нас – не лицей. Водоворот ледяного пламени закружил меня, и все закончилось.

* * *

«Лицей никто не сжигал», – вспомнила я, глядя в потолок палаты. Не сжигал, не сжигал, не сжигал… Мысли не поспевали за пульсом, и я понимала, что с сердцем что-то не так. О, нет, подумала я.

«У тебя потрясающее сердце, дорогая моя. Даже не верится, что это моторчик раковой больной», – сказала Мовчан три года назад. Я попыталась сесть в кровати, карабкаясь по неизменным ступеням: слабость, муть в глазах, иголки боли за височными костями.

– Вот умница, очнулась, – сказала доктор Мовчан. – Давай, снимай датчики.

Я сунула руку в разрез больничной рубашки и отлепила от груди две присоски. Еще один провод заканчивался пластырем под ключицей.

– И его, и его, – кивнула Анастасия. – Я на всякий случай легкие прослушала. Ты хорошо дышала, как во сне, как ребенок.

Она положила на прикроватную тумбочку лоток и отошла к столу, так и не поставив уколы. Я следила за ней: странный голос, странные жесты. Мовчан бедром зацепила раковину, и листок назначений вытащила из настольного зажима не сразу. Я принюхалась, прозревая: в палате пахло спиртом – но не медицинским.

– Вы пили?

– Я? Не-ет! – отмахнулась доктор Анастасия и принялась писать. В кресло она так и не села.

Я погладила пальцами ладони: потно, липко. Призраки исчезли, при поворотах головы больше не тошнило. За окном тени ветвей обмахивали фонарь, в палате пахло ложью и неправильным спиртом.

– Из-за Карин Яничек? – спросила я.

Мовчан подняла взгляд и нахмурилась:

– Из-за кого? А-а, ты имеешь в виду последнего Ангела?

Она выпрямилась, отложила ручку. Потерла пальцы, точно разминая воображаемую сигарету.

– Я имею в виду Карин.

– Так она же и была Ангелом, – сказала Мовчан. Она не могла найти себе места: пыталась устроиться на банкетке у двери, потом – опереться на стол. Доктор много двигалась, но совсем немного – со смыслом.

– Нет. Кто идентифицировал синий код? Куарэ? – мне вдруг стало холодно, но я все же продолжила: – Или Келсо?

– Не знаю, родная моя, – покачала головой Мовчан. – Сигнал поступил от СБ. Наверное, кто-то из медиумов. Но что тебе…

– Произошло убийство. Карин не была Ангелом.

– Погоди, что ты…

– Я говорила с ней. Она – медиум. Хороший, хотя и странный.

«– Мама хотела, чтобы я стала шеф-поваром. А папа сказал, что женщины шеф-поварами не бывают.

– А ты хотела?..

– Я? Они оба не знали, чего хочется мне. Не спрашивали».

– Погоди, – снова сказала Мовчан. – Не Ангел? Ты уверена?

Я промолчала: в моей уверенности теперь не было смысла.

– День, когда прибыл Куарэ, – сказал доктор задумчиво, – в тот день ты пропустила Ангела. Ты сама рассказывала, что еле разглядела его. Когда уже знала, кто это. Помнишь?

Она вдруг улыбнулась и продолжила:

– А какой день был, правда? Противный такой, и мальчик этот директорский – тоже гад. И что тебя потянуло так на него? Хоть на второй раз он ради тебя постарался?

«Виски, – подумала я. – Скотч. Наверное, скотч». Мне было противно.

– Доктор Мовчан. Мне надо узнать, кто определил Карин как Ангела.

– А? Зачем?

– Я так хочу.

Доктор встала, пошатнулась и пошла к дверям. Свет мигнул: Мовчан пощелкала выключателем. Тьма – свет. Снова тьма. Мне стало нехорошо, ладоням – совсем потно.

– Ты дурочка, Соня. Плюнь на это все. Плюнь, ладно? У тебя метастаз в правом легком и… Плохая гистология костей.

Свет – тьма. Свет – тьма. Ритм грохотом отзывался в ушах.

Тьма – свет. «Метастаз, – подумала я отстраненно. – Сколько раз я уже умирала?»

– Со дня на день начнутся новые боли, – сказала Мовчан из темноты. В ее голосе было мокро. – Я перевожу тебя на симеотонин.

– Зачем?

– Просто так. До конца.

Она вышла, оставив свет включенным.

Я оперлась на стену, обхватила колени руками. Доктор Мовчан так и не свыклась с мыслью о моей смертности. «Плюнь на это все», – вспомнила я и, увидев на стуле свою сложенную одежду, потянула рубашку через голову.

«Извините, доктор, – думала я, берясь за белье. – Нет. Просто – нет».

* * *

Я открыла дверь «Финансово-экономического отдела» и посмотрела на дежурного.

– Фройляйн Витглиц? Доброй ночи.

Он часто дежурил за стеклом в приемной. Или я запоминала только его – невзрачного, обычного, серого. Или их было несколько – невзрачных, обычных… Я потерла висок.

– Доброй ночи. Я хочу поговорить с офицером, принявшим рапорт о синем коде.

Дежурный кивнул и опустил руку под стол. Зашипел привод замка, запирая входную дверь – дверь с табличкой «Финансово-экономический отдел».

– Одну минуточку, – отозвался дежурный и развернул к себе терминал. – Присядьте, будьте добры.

Я кивнула, но к креслам не пошла. В приемной всегда стоял запах лазерной печати – густой, насыщенный, как, наверное, в типографии. За внутренней дверью находился серверный зал и рабочие посты группы слежения. За серверным – кабинеты отделов. Были еще лестницы вверх, вниз, и везде стояли принтеры.

Но печатью пахло только в приёмной.

– Проходите, фройляйн Витглиц, – сказал дежурный, не отрывая взгляда от экрана. Внутренняя дверь щелкнула и приоткрылась. – Герр Старк ждет вас.

Наверное, мне стоило удивиться.

Я прошла через серверную, не видя никого.

«Ты умрешь».

«Карин умерла».

Свет – тьма. Свет – тьма. Мне казалось, что я готова ко всему: я с детства слышала только сроки – год, три года, потом как-то было даже четыре месяца. Сначала я не понимала, о чем они все говорят, потом – понимала. В сущности, разницы не было никакой – до сегодня. До Мовчан, напившейся настолько, что она не смогла сделать укол. До мечты – симеотониновый рай на всю оставшуюся жизнь.

И я даже не спросила, сколько ее осталось – жизни.

Я шла по помещениям службы безопасности не потому, что Карин Яничек убили, – вот что было противно. Я шла, чтобы убить свой страх.

– Садитесь, Витглиц.

Старк смотрелся нелепо в кресле начальника СБ – в садовничьем комбинезоне. На ухе инспектора все еще висела гроздь устройства связи.

– Спасибо.

Кресло посетителя было обычным: никаких неудобств – но их додумывало воображение. Как и боль в груди. В полной тишине кабинета я, казалось, ослепла. Все краски сгладились, все переходили друг в друга без резких граней. Кажется, за спиной у Старка стоял стеллаж во всю стену. Или просто много полок.

Мерцал компьютер на столе, но я не слышала даже искристого шепота кулеров.

– Дежурный доложил о цели вашего прихода, – сказал глава СБ, и я сощурилась от воображаемой вспышки его голоса. – Могу я узнать цель вашей цели?

– Карин убили, – сказала я. – Она не была Ангелом.

Старк кивнул и сложил руки перед собой – как ученик на парте.

– Это я уже слышал. Однако она была опознана как Ангел.

– Кем?

– Это профессиональная гордость?

Я промолчала. Я не понимала его вопроса.

Резидент концерна подобрал флэшку, посмотрел на меня сквозь ее прозрачный корпус. Его локти по-прежнему впивались в стол.

– Витглиц, будем откровенны. Я понимаю, что задет ваш профессионализм. Ваша честь, в конце концов. Вы ведь изучали ее два с половиной года, так?

«Я ее учила», – подумала я, но снова промолчала.

– Так, – подтвердил Старк. – Даже хуже: в туалете вы провели с Яничек сорок три с лишним минуты наедине и ни в чем ее не заподозрили…

– Я определила ее как медиума, – вмешалась я. Мне не нравилось, как горели мои щеки. Мне не нравилось, что я оправдываюсь.

– Будем откровенны, это все равно что ничего, – Старк показал мне раскрытые ладони.

«Куда он дел флэшку?»

– Кто определил ее статус?

– Статус Ангела? А какое это имеет значение?

– Этот человек ошибся.

Я подумала о Кристиане, о его хищной улыбке, когда он разрывал Карин на части, и добавила: «Или сознательно солгал».

– Нет, – ответил Старк.

– Вы не можете знать наверняка.

Он улыбнулся:

– Я сижу в этом кабинете потому, что это моя работа – знать наверняка.

Становилось все хуже: Старк паясничал и выводил меня – над пустой могилой Карин. Я поднесла руку к горлу и принялась считать: «Раз – Ангел Тысячи фонарей. Два – Ангел, бывший Юми Мичиро. Три – Ангел, бывший Куртом Мак-Венделлом. Четыре – Ангел, бывший Мартой Ковалевской…» На четырнадцати мне стало легче.

– Мистер Старк, кто. Определил. Карин. Как Ангела?

– Вы злитесь, и именно поэтому вы ничего не узнаете, – ответил он. Инспектор пропустил лишние паузы, пропустил немой обмен взглядами. Ему все было безразлично.

Казалось, мы разговариваем в сетевом чате.

– Вы умираете, Витглиц. Вы ищете, на ком сорваться, – вдруг сказал Старк. – Мне страшно даже сидеть в одном помещении с вами, но… Мне вас жалко, Витглиц.

«Страшно? Жалко?» Я сглотнула.

Старк открыл тумбу стола и достал оттуда бутылку, потом – два больших стакана. Я не видела цвет жидкости. «Толстое дно, низкие края – для виски», – вертелось в голове. Все пьют виски, теперь и мне нальют.

– Настя уверяла, что вы не боитесь смерти, – сказал инспектор, наливая напиток. – Что вам все равно. Я тоже знаю, что вы солдат… Нет, не поправляйте меня! Вы солдат, да, но, будем откровенны, вы боитесь.

Он говорил обо мне с Анастасией Мовчан, я не собиралась его поправлять, я не знала, что я чувствую, и только снова был неправильный запах спирта. Не больничный – не запах из детства, не запах боли.

Запах взрослой пьяной жизни.

– Пейте, – сказал Старк, подвигая мне стакан. – Да пейте же!

Он почти кричал на меня с горькой улыбкой. И я взяла стакан.

– Опухоль, – сказал Матиас Старк, поднимая свой стакан. В свете экрана жидкость казалась зеленой. – Химиотерапия. Опыты.

Он вбивал в меня гвозди – не в крышку гроба – в меня.

– Снова опыты. И, будто этого мало, – Кристиан Келсо… Да выпейте вы!

Я вздрогнула и проглотила виски. Меня затошнило – от огня в горле, от болезненного взгляда небритого садовника.

– Вам разрешили стать учительницей – как вы и хотели, но только для того, чтобы вы убивали…

Старк покачал головой. Я слушала свой некролог – неофициальную его версию, и мне вдруг захотелось заплакать.

– Никто не заслуживает так жить, Витглиц. И тем более – так умирать… – он подался вперед: – Чего вы хотите? Хотите больше узнать о маленьком Куарэ? Я дам вам на него все, что попросите! Хотите, я сделаю так, что он упадет к вашим ножкам? Хотите?! Только прошу вас, не травите свои… Последние дни сведением счетов с коллегами!

Огненный яд расходился по телу, согревая. «Он даст мне Куарэ».

Матиас Старк поморщился и отставил стакан в сторону:

– Гадость какая… Вы ошиблись, Витглиц. Ошиблись – и всё, никто не имеет права вас осуждать за такое. Просто доживите, сколько вам отпущено – и доживите достойно, я вас очень прошу.

Глаза были сухими. Я моргала, рискуя лишиться линз, но все впустую: слезы не шли.

– Почему вы говорите все это?

– Я глава службы безопасности, Витглиц… Соня? Можно?

Я кивнула. Лицевые кости налились тяжестью.

– Соня… В России так называют маленького грызуна, вроде мышки… Вот такая маленькая, знаете? А, да, вы, конечно же, знаете. Так вот, Соня. Я глава службы безопасности, и сейчас безопаснее всего – быть с вами честным. Прошу вас, забудьте эту ошибку.

…Уже в своем кабинете я опустилась на стул, вжимая ладонь в грудь: сердце рвалось выпорхнуть из грудной клетки – слишком легкое, слишком быстрое. «Зачем я пила?» – думала я и вспоминала заботливые слова начальника службы безопасности. «Никто не может меня винить».

Я ошиблась.

А он – он меня заговорил.

Я встала и прошлась, опираясь на шкаф. Спиртное раскачивало мир, придавало звукам шагов неправдоподобные цвета. Матиас Старк сказал, что я солдат, и я помнила устав. Ангел – это М-смесь. Это синий код. Это тревога и блокировка помещений. Это Белая группа, которая прикрывает проводника.

Это не засада у туалета, не бойня у лестницы. Не попытка скрыть все за моим состоянием.

Я повела плечами: мерзко. Противно. Хотелось вырвать из памяти виски и разговор с инспектором, который играл в опекуна. Я поднесла ладонь к глазам и без удивления увидела карминную дрожь – теперь главное не коснуться ничего лишнего.

«Лучше коснуться одного небритого лица». Меня трясло: дикое, кипящее ощущение, которому требовался выход. Мне нужно было поговорить с директором Куарэ. Нужно было понять, что произошло, нужно было принять этот день.

Мне нужно было сказать кому-то, что я умираю.

«Я умираю», – это неожиданно помогло. Я еле успела склониться над урной.

Я отдышалась и нащупала в столе упаковку влажных салфеток. Упрямые толчки в желудок все не прекращались, и так некстати зашлась в приступе ELA. «Я умираю прямо сейчас», – мелькнула испуганная мысль. Стало совсем темно, совсем тихо.

Кажется, я что-то сделала – и очнулась.

Подоконник скользил под ладонями, щипал холод, и по лицу побежали ледяные искорки. «Взмокла, пока меня рвало», – подумала я, подставляя лицо влажному ветру. Холод отрезвлял, и я терпела его грубую ласку, пока не перестала чувствовать пальцы. Потом оставила створку приоткрытой и вернулась в пропахший кислым кабинет.

«Убрать – и убраться отсюда».

Ноги ослабели, но слушались, в голове прояснилось, и я со страхом вспоминала приступ ярости. Стопки бумаги ложились на места, корзину я вынесла в туалет, но ощущение беспомощности выбросить не получалось. Я почти сорвалась. Я мечтала об убийстве, и это оказалось неожиданно страшно.

«Убийство».

Карин убили за что-то, что она сказала мне, поняла я, уже надевая плащ. Вот почему – спешка, почему – Кристиан, которому нужна только боль – все равно, чья. «Что она сказала?» Я закрыла кабинет и пошла к выходу. Память…

Страшный день, подумала я, стоя среди картин.

«Они похожи».

«Бу-бу-бу-бу-бу…» звук загрузки мобильного устройства… Музыка. Костас на пульте переводит регулятор громкости.

Зеленое покрытие сцены, лужица засохшего клея у левых кулис.

«Твой выход, малая! Ну, где…»

Треск. Белоснежный платок в руке Элли.

Я, прикрыв глаза, вела ладонью вдоль стены, которая существовала только в моем воображении. Мне нужен наш диалог дословно – и пускай придется снова пережить смерть ни в чем не повинной девочки.

«И пускай ELA берет свое – какая уже разница».

Я шла домой.

* * *

Я прикрыла глаза и помассировала веки. Строки и фотографии, верстка веб-страниц – все это будто отпечаталось на веках изнутри. «Хватит», – решила я. Часы в трее показывали глубокую ночь, а я даже не сняла плащ – только разулась. Ногам было холодно, и хотелось в душ.

За рассказ о Ядерном приливе Карин бы не убили – это известная катастрофа. За «кейптаунских крыс» – тоже, но я проверила все: мифы, слухи, доступные официальные отчеты. Ничего связанного с лицеем, ничего секретного.

«Должно быть что-то. Какая-то тема, которую нельзя было развивать», – думала я, раздеваясь в ванной. Обидно, что можно упустить какую-то мелочь – даже перевернув интернет, даже умея пользоваться поисковыми системами. Я точно знала, что Карин не коснулась секретов «Специальных процедур»: я прослушала снова весь наш разговор, и не нашла ничего даже отдаленно похожего.

Возможно, все было не так.

Возможно, это я ей сказала что-то. Вода из лейки душа рвала мне плечи, спину, грудь, а я все возвращалась к памяти – сквозь пелену боли, сквозь крик совести, сквозь колючую проволоку ELA. Я хотела знать наверняка, что не подвела ее.

Из глубины запотевшего зеркала на меня смотрела незнакомка. «Карин», – успела испугаться я, а потом все прошло. Раскрасневшиеся щеки, припухшие розовые губы – это просто слишком горячая вода. Хотелось рассмотреть себя – не знаю, зачем. Капал душ, из комнат давила на дверь тишина, а я стояла, поджимая пальцы ног, и пыталась унять странную радость.

Утром Матиас Старк узнает, что я проверяла в сети ключевые моменты беседы с Карин. Он поймет, что я ему не поверила, что он напрасно тратил слова и виски. Будет утро, и, сгребая палую листву, резидент «Соул» станет думать обо мне – вряд ли что-то хорошее.

А еще я знала, что не сказала ничего лишнего Карин Яничек. Я облизнула губы: мягкие, припухлые.

Странное облегчение: всего лишь узнать, что я – не причина ее смерти, что она пришла ко мне не за своей гибелью. Она пришла ко мне, вдруг вспомнила я. Стало холодно, потому что Карин ведь сказала, почему.

«Все, кто отмечен синей дымкой, уходят. А вы – остаетесь».

Синяя дымка. Синий код. Синева, в которую надо вонзить мощь проводника.

Я смотрела в зеркало, запоминая себя, пока я – это еще я.

15: В развороченном раю

Все не так. Все неправильно.

Я читала и думала – во всяком случае, пыталась, но слишком много сил уходило на страх. Слишком много сомнений: мои ли это мысли, не изменилось ли что-то внутри. Я слышала биение второго сердца – или мне так казалось.

Наверное, я наконец сходила с ума.

Был вопрос, была одна цепочка, за которую я держалась, и пускай это всего лишь логическая цепочка – все равно ничего прочнее у меня не осталось. Мое спасение звучало так: «Почему убили Карин?» Я жила этим абсурдом, заставляла себя думать. Да, Карин Яничек открыла правду обо мне. Да, ее убили именно за этот разговор – слишком грубо, слишком поспешно, ужасно очевидно.

Да, ее убили. Но зачем? Если я – Ангел, убить нужно было меня.

Мне было горько и противно, но смерть Карин оставалась единственной надеждой на агонию. «Обыкновенную человеческую агонию». Я закрыла книгу. Спать не хотелось совершенно, точно пришло освобождение, включился обратный отсчет, и мне расхотелось в сны – в пустые сновидения, где я никогда не ошибаюсь, где я всегда только отбываю положенное. Рассвет не спешил, боль устала от меня, я мечтала о симеотонине – все шло своим чередом. Стены комнаты покрывала вязь полупрозрачных теней, будто слова на непонятном языке.

«Нельзя было читать Борхеса в таком состоянии».

Все не так, повторяла я. Все неправильно.

В руку толкнул телефон – раз и два. Я открыла новое сообщение и прочитала: <Соня, зайди>. Я встала и начала одеваться. В груди сипело при очень глубоких вдохах, и каждое движение ELA я принимала за всплеск чужой воли.

«Соня, зайди», – это были два слова надежды: меня снова спасал директор Куарэ.

Я торопилась и едва не забыла линзы. Я не обратила внимания на погоду и вышла под мокрый снег. В дверях учебного корпуса стоял директор, но мне пришлось убрать с глаз промокшую челку, чтобы узнать его.

– Ты простудишься, – сказал он, пропуская меня.

«Простужусь, – подумала я. – И заболею».

– Извините, директор. Я торопилась.

Мы шли сквозь корпус: холл, лестница, коридор, – и я дополняла пустоту дневными звуками и картинками. Вечером лицей пугал – безжизненностью, умирающими запахами школы, глазами Кристиана, – но в полчетвертого утра он был невыносим: окна-призраки, галереи, вынырнувшие из снов.

И мой страх.

Мы шли молча.

– Соня.

Я подняла голову. В кабинете директора осталось открытое окно, ветер ворошил бумаги, небрежно придавленные ручками и пресс-папье. Я сидела за столом над чашкой чая. Я снова потерялась в наблюдении за собой, в поисках ангельского зародыша.

Серж Куарэ стоял у окна, сцепив руки за спиной. Свет он зажигать не стал, только вскипятил для меня чайник.

– Да, профессор Куарэ.

– Я должен уехать.

– Я… Понимаю.

– Нет. Не понимаешь. Я уезжаю за временем для тебя.

Он замолчал, я ждала. Мне было страшно. Хрустнула молния, и стало видно черноту директорского силуэта и каждую снежинку из мириад подобных. Пока шел просто снег. Грозовая метель разгоралась над горами, но в полной мощи она придет сюда лишь к началу занятий.

– Для тебя и для Анатоля, – добавил директор и сел за стол. – Ты Ангел.

«Соня, зайди», – вспомнила я. «Будь я Ангелом, убили бы меня, а не Карин», – вспомнила я. И кивнула.

Я – Ангел.

– Я поняла, директор.

– Хорошо. Мой сын – тоже Ангел. И Кристиан Келсо – тоже.

Я молчала и слушала второе откровение в своей жизни. Так получилось, что оно частично зачеркивало первое.

– ELA – это не божественная болезнь, Соня. Она не создает проводника. Это опухоль, которая кастрирует Ангела.

…Профессор Куарэ появился в «Нойзильбере» из ниоткуда, вспоминала я. Он не учил меня – не мог он учить, сам не понимая, чему, – но он слушал. Он садился у кровати и слушал, даже когда я молчала, когда комната чернела, когда я забывала свое имя. Иногда он подсказывал, как называются цвета или как меня зовут. Иногда – приносил персики. Порой – что-то писал.

А Кристиан тем временем мучил и убивал других детей, потому что его не пускали ко мне. Иногда он убивал санитаров и охранников.

Мне было все равно. Оказывается, потому что я – Ангел. Просто плохой, неполный.

– Почему вы не сказали мне тогда?

– Это имеет значение, Соня?

– Да.

– Ты в любом случае умираешь, – сказал директор. – Ты в любом случае можешь останавливать Ангелов. Но ты никогда не станешь им вполне.

«Никогда», – повторила я про себя, пробуя это слово на вкус: оно пахло сомнением. Иначе почему разрешение на применение гамма-ножа получали не у врачей, а у совета директоров концерна? Почему, если они не боялись моего… Становления?

Почему? Почему?

– Почему вы скрывали это от меня?

«От нас», – хотелось сказать мне. Профессор Куарэ отдалялся от меня. Что-то обрывалось, но что-то другое, куда более сильное, – срасталось. Я вспомнила свою встречу с Анатолем – ту, за гранью вечера, за гранью нашего мира.

Отец, который лгал мне. Сын, который боится меня.

– Ты – дитя человека и Второго сдвига. Мы хотели, чтобы ты знала только одну сторону своего происхождения.

Наверное, ELA – это обычная астроцитома. Наверное, сотни и тысячи больных раком детей были полигоном, контрольным фоном, и на нем изучали меня – человека, которого от Ангела отделяет комок собственной неправильной плоти.

Наверное, я не хотела ничего этого знать в точности.

Молнии ворошили вьюгу за окном – все более плотную. Гром пока еще терялся в горах – только не для меня. Я всегда слышала гром одновременно с молнией.

«Почему? Почему? Ну почему же?!»

– Почему?

– Потому что мы все боялись. Кто-то – тебя. Кто-то – за тебя. Ты, Кристиан, Анатоль и все подобные вам… Люди посмотрели в глаза химере, и это сразу после встречи с Ангелами.

«Химера – это я».

Кто-то все-таки боялся за меня, вспомнила я, глядя на директора. Кто-то видел больного человека со способностями Ангела, а не Ангела, на котором слишком долго болтается маскарадный костюм. Я сидела, дышала растворимым чаем, и откровение болело.

Человек как костюм – о, я знала, что это.

– Почему умерла Карин?

Куарэ встал и потянулся к полке. «Малый атлас Маньчжурии», «Педагогическая поэма», «Воспоминания учителя» – и «Специальные процедуры содержания», пустой серый корешок. Директор положил книгу на стол, открыл ее с хрустом – «Он не читал этот экземпляр ни разу» – и полистал. Лицо директора, подсвеченное молнией, казалось синим.

«Рассвета сегодня не будет». В груди было тесно.

– Читай.

«Параграф 26, пункт шестой, – прочитала я. – Взаимодействие проводников и медиумов».

Остальное я вспомнила. И о погрешностях совместного применения, и об обязательных поправках, и о «мнимом эффекте лазури». Там упоминались цветовые искажения в других областях спектра, среди которых, конечно, был и синий. Но теперь я уверена, что ни один медиум не видел зеленого, пурпурного или желтого проводника.

(Ты думаешь, Соня? Ты еще способна думать?)

Медиумы видят нас как врагов, но их учат, что это «интерференция». Что это «ложноположительный синий код». Их учат, что синий – это не всегда тот синий.

Карин Яничек видела меня в синей дымке и даже не подозревала, сколь ошибочна ее правота.

– Старк поторопился. Они все помешаны на своих инструкциях, – сказал директор. – Они боятся. А когда боятся – они ошибаются.

Я слушала его. Директор говорил очень много, так не похоже на него – и ему тоже было страшно. Куарэ всегда знал, кто я, и все равно боялся того, что я получила откровение.

– Вы меня позвали, потому что Старк ошибся?

– Да.

– Он не должен был убивать Карин.

Куарэ встал и положил «Процедуры…» на место, поправил соседние книги. Я смотрела ему в спину и без слов понимала, что нет – должен был. Просто мистер Старк сработал грубо.

– Пойми, Соня, – сказал Куарэ, не оборачиваясь, – ее смерть была неминуема. Но просчитавшийся резидент даст тебе время. Пока я буду требовать разбирательств, пока дисциплинарный комитет изучит материалы, ты получишь недели. Может быть, месяц.

Был вопрос – главный и важный. Нет, их было много – тысячи вопросов, и все что-то значили, все были дорожками к неимоверно нужным ответам. Были обидные вопросы, злые и испуганные, я хотела огрызаться, и у меня дрожали руки от бессилия.

Но профессор Куарэ когда-то привел меня в класс с маленькими партами, где мне стало не все равно.

Поэтому я не посмела и спросила умом. Снова.

– Что мешает им убить меня? У меня есть две замены.

– Мой сын не готов.

«Ваш сын умирает», – хотела сказать я, и вдруг услышала отражение:

– Мой сын умирает, Соня. Умирает намного быстрее, чем должно. Он сжигает себя в каждом противостоянии. В последнем обследовании…

Я перестала слышать. Куарэ убивает не только Ангелов – он убивает и себя. Почему так? Не умеет иначе? Или это подсознательное – как плата за то, что он убивает детей? Или подсознание не может убивать? Я вспоминала наш чай в начале третьего ночи. Я думала о ледяном вихре, сминающем Ангела, вспоминала силу, которая – слабость, которая – смерть.

Что будет с Анатолем, когда он узнает, что и сам – Ангел?

– Ваш сын нуждается в опекуне, – услышала я свой голос. – Есть Кристиан.

Директор Куарэ сложил руки перед лицом, и я услышала скрипящий шорох хирургических перчаток.

– Келсо не способен быть опекуном, это известно в «Соул». Я удивлен, что ты о нем заговорила.

…Прихожая, вспышки боли. Хриплое дыхание в такт толчкам.

– Совет директоров может счесть, что я расскажу Куарэ о нашей природе, и тогда…

– Соня. Оставь это мне. Поверь, у тебя будет время, просто позаботься об Анатоле.

Я опустила взгляд. Директор протянул руку через стол, положил перчатку поверх моей ладони.

«У него плохая память», – подумала я, вздрогнув. Хирургический латекс был шершавый и горячий.

«У него крепкие нервы», – предположила я, вспомнив кровавую пыль, которая когда-то брызнула мне в глаза, отрезвляя.

«Или он добр к тебе».

В последний раз, когда Серж Куарэ взял меня за руки, я навсегда лишила его кожи на обеих кистях. Я тогда очень хотела умереть, но жива до сих пор и смотрю, как мелкие капли крови собираются под хирургическими перчатками – моя совесть и мое лекарство от неповиновения.

– Я поняла, директор.

Я видела себя в его очках, ставших почти черными. Директор мог подбодрить меня, мог сказать, что я справлюсь, но это был бы совсем другой человек – человек, не способный вырастить меня.

– Хорошо, Соня.

– Мы… увидимся?

Голос не мог не дрогнуть. Не смог.

– Не знаю, Соня. Но я постараюсь.

– Спасибо.

Он посмотрел на часы и надел пиджак.

– Старк скоро обратит внимание на отключенные средства слежения в кабинете, поэтому уеду я, скорее всего, не сам.

«Его возьмут под стражу за откровенный разговор со мной».

– Ты знаешь, как говорить с СБ? Теперь они будут умнее.

«Да. Они больше не станут давить на долг. Они станут просто давить».

Я кивнула.

– Хорошо.

Вместе с ударом грома облако снега ворвалось в окно. Директор встал и закрыл его.

– До Второго сдвига Ангелы были не сами по себе, – сказал он. – Они были чьи-то. Побудьте Ангелами друг для друга.

– До Второго сдвига Ангелов не было, – ответила я спине Куарэ.

Он вдруг стал поэтом – над моей могилой, над могилой Анатоля. Мне было горько от того, что он сказал все правильно и красиво, и что ему легко говорить…

«Легко ли?»

…И что он назначил меня Ангелом-хранителем сына. Я готова была спросить, помнит ли он, кто назначал ангелов-хранителей, но развить аллегорию мне не дали. В кабинет без стука вошли люди, я узнала Велксниса, узнала громоздкие костюмы Белой группы.

– Господин директор, – поклонился Велкснис. – Совет директоров…

– На столе материалы моей жалобы на резидента «Соул» Матиаса Старка, – прервал его Куарэ, не оборачиваясь. – Благодаря грубым действиям инспектора Соня Витглиц раскрыла свою природу.

Велкснис не смотрел на меня, но я слышала его страх, слышала страх всех, кто вошел с ним. Страх, не способный скрыться даже за вонью термохимического оружия. Они пришли не за директором, нет – поняла я. Они пришли, чтобы узнать, на чьей теперь стороне проводник.

Они говорили что-то о протоколах, я слышала голос высокого и худого оперативника, как из-под густого снега. Мне было… Странно.

Они всегда боялись меня – своего непонятного оружия, – но теперь они как школьники, не выучившие уроки. Они ждут, не зная, кого я назову первым, и повезет ли второму, и уцелеет ли третий.

Я испытывала злую радость, как в классе, который меня достал.

«Они – это люди», – поняла я, вслушавшись в ход своих мыслей. Я – не они.

«Что ж ты так быстро, Соня?»

Радость пропала, но вернулись звуки.

– Всего доброго, мисс Витглиц, – сказал Велкснис, уже стоя в дверях. – Утром за вами зайдут. Во сколько вам будет удобно?

Профессор уже ушел. Я встала.

– Утром мне будет неудобно.

Он смотрел, как я иду к нему, а я впитывала его страх. Мелочное, гадкое чувство – я им наслаждалась.

– Простите?

– У меня назначены процедуры. Потом – занятия. Я зайду к вам во второй половине дня.

Велкснис кивнул и вышел. Я вернулась к столу и вытерла свою чашку мокрой салфеткой. Сложила упаковку салфеток в ящик стола и поправила ручку, которую задела. «Вот так, – приговаривала я про себя. – Вот так».

В приемной было тихо. Я прикрыла дверь в кабинет, подержалась немного за наличник и только потом повернулась.

– Ты не спросила, зачем тебе время.

В кресле Аи сидела Малкольм. Он водила пальцами по экрану своего то ли планшета, то ли телефона, и выглядела встрепано. Жалюзи за ее спиной вспыхивали: фуга грозовой метели всё близилась.

– Ты слышала? – спросила я.

– Ммм… Да, – она погасила экран и скрылась в полумраке. – В том числе, и часть того, что не предназначалось для СБ. Так зачем тебе время?

Я молчала. Оказывается, я забыла дома еще и трость, и стоять было тяжело.

«Ты бы еще голову забыла», – вспомнила я.

* * *

Колетт, нянечка из пятого блока никогда не злилась и будто бы все время забывала, что работает с больными. По-моему, ее за это и любили. Колетт помнила нас всех – и долгожителей, и однодневок, и «бессмертных» – таких, как я.

– Вот и его время прошло.

Мимо нас катили кого-то под полиэтиленовым покрывалом. Я остановилась, потому что остановилась станина с моей капельницей. Колетт пропустила санитаров и проводила взглядом каталку. От шелеста колес зарябило в глазах.

Мы идем на процедуры, вспомнила я. Очень важно было помнить.

– Колетт, Соня, вот вы где.

«Мы идем на процедуры…»

– Кто это там? – спросил тот же голос. Голос звучал вслед каталке.

– Мата. Прошло его время.

– «Пришло», Колетт, «пришло». Соня, ты можешь идти быстрее?

Соня – это мне. Это я.

– Да.

Доктор ушел, а Колетт смотрела ему вслед.

– Такой умный, а не может понимать. Пойдем, mon petit. Бабушке тяжело учить ваш язык, но бабушка понимает, что «прошло», а что «пришло». Как время может куда-то «приходить»?..

Шорох колес каталки. Шорох колес станины.

* * *

– Время – это просто время.

– Время жизни, что ли? – спросила Джоан.

– Для смертельно больных это много значит.

– А, да. Твое время – это боль, Соня. Что это за время такое? Зачем оно?

Вопрос был семантическим монстром – «зачем время?» Он не укладывался у меня в голове.

– Это жизнь. Антоним смерти.

– Твое дело, – легко согласилась Джоан. – Только смотри какая ерунда: ты больна, но директор, который поднял тему времени, – нет.

Я хотела возразить: Куарэ долго работал со мной, с такими, как я – или не совсем такими. Я знала точно: во многом он думает, как мы, – или хотя бы пытается…

– Что ты имеешь в виду? – спросил мой голос.

– Не знаю. Но этот разговор вне рамок модели директора. Погрешность невелика, но все же.

Джоан встала, и когда прямоугольник окна снова вспыхнул, я не увидела ее силуэта в кресле.

– …Нужен точный анализ семантем, – Малкольм стояла где-то справа. – Но разговор у вас получился странный. Ты уверена, что он ни на что не намекал тебе?

– На что, например?

– Не знаю, – Джоан засмеялась. – Знала бы ты, сколько проектов присосалось к лицею. Социологи, психологи, конфликтологи, медики… Одно радует: большинство научных тем – закрытые, диссертацию по ним не защитишь.

«Почему – радует?» – хотела спросить я, но Джоан заговорила какой-то устной скорописью:

– Проект – участвуешь, но не знаешь? Может быть? Легко. Какое-то нейрокодирующее слово? Маловероятно. С другой стороны, программы «Нойзильбер» – мало информации.

У нее изменился голос: стал надтреснутым, воздушным. Джоан почти шептала – звонко, ярко, быстро. Я едва улавливала паузы между словами и сощурилась, ища ее. Казалось, что Малкольм должна метаться по приемной в ритме своего непонятного анализа.

Казалось. Джоан стояла, упершись лбом в стену, переплетя пальцы за спиной. Она словно держала свою поясницу – и говорила, говорила, говорила.

– Программа «Темпора» – нет. «Статик» – нет. Колпинская группа – возможно. Совпадение интересов – ноль-три, методики – ноль-два. «Кадикс»? – Джоан рассмеялась. – Нет-нет-нет. Ноль-ноль.

Она замолчала и повернулась ко мне.

– Забавно, правда? Семантический анализ пока проводить не буду, пожалуй. Ладно, хватит. Давай о тебе лучше.

Я села. В коленях было совсем колко, а когда схлынуло колдовство скороговорки Малкольм, я ощутила, что падаю.

– Давай.

– Меняемся?

Я молчала: закусила зубами боль и ждала продолжения.

– Окей. Смотри, я обеспечу тебе твое время – с комфортом и минимумом внимания СБ. В обмен на девичник. Как ты на это смотришь?

– Девичник?

– Девичник, девичник, – кивнула Джоан и снова упала в кресло Аи. – Я так понимаю, комфорт тебя мало волнует.

– Ты можешь повлиять на решение совета «Соул»?

– Нет, – удивленно ответила Джоан. – А причем здесь директора концерна? Решение по твоему вопросу будут выполнять совсем другие люди. Третьи будут устанавливать слежку, четвертые – втыкать в тебя новые иголки… Улавливаешь?

– Нет.

– Ну и не надо. Просто запомни: может быть «поднадзорная до смерти», а может быть «подопытная до контрольного в голову».

В груди пекло и кололось: пришли обещанные Мовчан боли, но я все еще не понимала, о чем речь.

– В чем смысл девичника?

– Ну, как? Посидим, попьем, посмотрим фильмы о нежной мужской любви. Поговорим о тайнах госпиталя «Нойзильбер».

Я сидела, приложив руку к груди. Больно. Неожиданная боль, страшная. «Рак легких – это быстро», – вспомнила я кого-то из детей с глазами стариков.

– Не хочешь фильмы о голубеньких, можем и не смотреть, – сказала Малкольм. – Или, например, аниме…

Я прервала ее:

– Келсо?

– Что – Келсо? – переспросила Джоан.

– Ты хочешь поговорить о нем?

– Я хочу поговорить. И вроде даже сказала, о чем.

Поздно. Я уже увидела достаточно на ее лице.

– Ты уже не можешь не думать о нем?

Малкольм рассмеялась:

– Не проецируй, Витглиц – фигня получается.

…Тебе ведь не нужен «Нойзильбер», доктор, думала я. Твой смех был сух и мог сработать только в темноте, твое положение в лицее – всего лишь ширма для одержимости. И, наверное, я хочу верить в это, но ты никогда не позволяла Келсо входить в мой дом и брать меня силой.

Джоан Малкольм зевнула.

– Ты слишком веришь в людей, Витглиц. Мне что, сбить тебя сейчас на пол, чтобы доказать это? Я тебе не подружка. Мне нужно, чтобы ты почаще открывала ротик на интересные темы – и не более.

– «Иногда мне выгодно быть доброй, – сказала я. – Так что не обольщайся».

– Ну, вот, – кивнула она. – Ты все сказала за меня.

– А ты сама понимаешь, где границы? Выгода, польза, дружба, интерес – искренний и по делу?

Джоан вдруг перестала улыбаться.

– Девичник послезавтра в семь, – сказала она. – Я скуплюсь в «Лавке», а ты не вздумай загреметь к Мовчан.

В приемной светлело так быстро, что казалось, будто облака срывали с неба. Малкольм побросала вещи в сумочку и пошла к дверям, а я поражалась себе: что я здесь наговорила? Сердце провалилось в очередной приступ боли.

– Джоан.

– А?

– Что мне делать до того?

– До девичника? – она обернулась. – В каком смысле?

Я молчала – собиралась с силами для ответа, но Малкольм поняла мое молчание по-своему.

– А. В философском, значит. Будь собой – просто учительницей. И посоветуй секретарше господина Куарэ, чтобы она вылила куда-нибудь духи. Желательно не на себя.

Я осталась в приемной, только перебралась в кресло Аи. У меня еще получилось развернуть его к окну, протянуть руку к жалюзи – а потом был только рассвет, наковальня бури над южным крылом учебного корпуса и боль.

Пожалуй, боли было больше всего.

* * *

Ая жалась у шкафов: день секретарши начался ужасно. Уехал директор, оставив детальные распоряжения на неделю, а в ее кресле с утра нашлась умирающая. Духи пахли особенно резко, и я едва сдерживалась, чтобы не пересказать Ае слова Джоан.

– Во-от… Вот так.

Николь прижала место инъекции ватой и подтащила к ней мой палец:

– Все, держи.

Я кивнула: я верила в симеотонин – в начало своего конца.

Николь вопросительно смотрела на меня. Я подумала и ответила на взгляд:

– Помоги встать, пожалуйста.

– Давай руку.

Я ненавидела взгляд Аи. Она видела знак биологической опасности на упаковке инъектора, она видела, как я не могла даже прикрыть рот, она видела все. Ая уже хоронила меня, и к обеду на поминках будет весь лицей.

«Рано», – думала я.

«Только бы не дошло до детей», – думала я.

Глупо ведь получится. Через пятнадцать-двадцать минут все будет хорошо, но нет хуже урока, когда ученики уже настроились на отмену занятия. Или хотя бы на замену.

* * *

За день я успела много. И даже дошла до открытого занятия Куарэ.

– Можно? – спросила я и поняла, что Куарэ знает о сегодняшнем утре. Но был почти полный класс, в крови искрами вился симеотонин, и день, начавшийся с бури, звучал ослепительно.

И он не сказал ничего – только кивнул.

Я села у окна, положила перед собой блокнот и вслушалась в класс: я только что оказала услугу Анатолю: 3-D любит показать себя – перед Марущак, перед куратором, передо мной. Кто бы ни пришел на урок, этот класс будет работать лучше. Наверное, им просто мало одного учителя.

Я видела и слышала все. Рисунок урока был напряженным, потому что Анатоль – намеренно или нет – задал острый ритм проводника.

Он задавал личные вопросы:

– Вы бы смогли находиться рядом с таким, как Тиффож?

Он провоцировал:

– Что такое норма? Где грань между «монстром» и «де-монстрацией»?

Он легко уклонялся от пикировок:

– Мсье Куарэ, а у вас тоже есть тайные извращения?

– Да, Абель, я люблю мучить вопросами подростков.

Смех.

Он вел их, не заботясь о тактике – снисходительный и даже злой. Я уловила подводки к постановке проблем, выделила эвристический подход, но, кажется, Куарэ ничего такого не задумывал.

За окном облака мчались по синему небу, под деревьями таял снег. Это казалось красивым отсюда, из теплого класса, а там – слякоть и сырой ветер.

И снова затягивало горизонт, и так тепло думалось у батареи.

Я – Ангел.

И еще один Ангел ведет урок, но появись в классе третий – где-нибудь между мной и Куарэ – и мы его убьем. По форме, с лицензией и документами.

– Витглиц… Как вы?

Я кивнула и посмотрела на Анатоля. Он, не глядя на меня, опрашивал Сьюзи Марш, но что-то в классе изменилось: какой-то муар, туман плыл между рядами, и в нем угадывались движения травы под ветром. Сквозь стены я видела призрак нездешней равнины.

Мне было тепло, легко и уютно. Он коснулся меня, я – его, и нам не понадобилось стоять рядом.

Куарэ опрашивал Сьюзи Марш, одновременно следил за мной и светился синим. Это выглядело как аура из нитей, которые таяли на концах.

Это выглядело красиво. Это выглядело невозможно, потому что был параграф двадцать седьмой СПС – правдивый параграф, – и я не должна видеть Куарэ. Не должен один проводник видеть другого. Но класс гудел, класс переливался цветами, а у доски стояла синева.

Анатоль Куарэ был красив и испуган – все дело в том, как он видел меня. И в том, что у него не было ночи откровений.

– Почему, Витглиц?

Он менялся. В синеве проявлялось все больше горького фиолета, я чувствовала его боль и страх. Он закрывался, от него веяло ледяным вихрем. Глупо даже пытаться его удержать – под симеотониом, после бессонной ночи.

– Витглиц, почему вы так… прекрасны?!

Не успею ничего сказать, подумала я.

Жаль.

16: Две судьбы

Класс таял.

Окна выпадали вниз, но не успевали долететь до земли: тоже таяли. И дымной взвесью уходила в небо доска, и дверь сперва стала стеной, а потом, как и все стены – пылью. Дети пока еще существовали, они висели в серости – плотные, вязкие, целые – и они до сих пор сохраняли личности.

Куарэ не было дела до лицеистов: он целил в меня.

Больше не было травы и городской окраины – не было хрупкого мира, мира нашего прикосновения. Было поле боя. Был вопрос Анатоля: «почему?»

И я очень хотела ответить и – что удивительно – выжить.

«Я – это я». И мне нужно выиграть время. Пусть немного: ровно столько, сколько нужно, чтобы ответить на его проклятое «почему?». Я открыла глаза – десятки пар глаз. Я сделала шаг в сторону – каждая я. Я закружилась, и закружился фиолетовый вихрь.

Не умею. Не знаю, как надо, значит, буду как всегда. Как с Ангелом.

Я подставлялась, отдавала одну себя за другой в надежде зацепиться за Анатоля – и не чувствовала отклика: вихрь глотал меня, причиняя новую и новую боль, новую и новую, все более сильную. «Он убивает и себя», – вспомнила я.

Даже если я его удержу, даже если смогу ответить так, чтобы Куарэ понял. Даже если все получится, я его потеряю, потому что Анатоль убивал не только меня – он и сам отправлялся вслед за мной.

Поэтому я опустилась на колено и подставила вихрю лицо.

«Я впервые сдалась Ангелу», – подумала я.

* * *

Он стоял над горизонтом как гора – белый, не похожий ни на что. Одинокий.

– Он одинокий, – сказала девочка.

Профессор кивнул. Они сидели на склоне холма, склон убегал вниз, склон убегал вверх, перерезанный оставленными траншеями. А к ногам Ангела – или точнее сказать «к подножию»? – жался город. Там улицами кипел молочный туман, а дома стояли как попало. Девочка присмотрелась: дома тоже кипели и даже двигались.

Девочка наблюдала, потому что ее так учили.

Шипела трава, в небе стоял гул, а сзади на девочку и Сержа Куарэ накатывалась заунывная нота – накатывалась и смолкала, а потом снова оживала, пытаясь их достать. Нота была настырной, небо – безумно-синим, а Ангел просто стоял, словно не зная, что ему делать.

– Доедай, – сказал Куарэ. Девочка кивнула и взяла надкушенный бутерброд. Бутерброд нагрелся и пропах травой.

Заунывная нота, шипение травы – и шелест оберточной бумаги. Ее край профессор придавил биноклем.

– Где-то там Инь, – сказал он.

Девочка промолчала: она не знала, кто такая Инь и что она делает «там».

От скрежета рации у нее в глазах зарябило, и что-то скользко шевельнулась в голове.

– Профессор Куарэ, – заскрипел динамик. – Профессор Куарэ, ответьте! Это полковник…

Серж Куарэ протянул руку и выключил рацию, потом повернулся к девочке и пояснил:

– Я и так знаю.

Девочка не поняла его, но снова промолчала. Снова приходила боль, она была уже громче шипения травы, но пока еще тише настырной сирены. Девочка жевала и терпела, Куарэ молчал, а город у ангельских ног – или все же подножия – кипел туманом.

И все изменилось.

Над склоном вдруг стало дымно, громко, и девочка вскрикнула от боли в глазах, от боли в ушах, просто от боли. Город вскипел с новой силой – огнем, а потом и дымом. Ангел начал меняться, но как – она рассмотреть не успела. Толчок швырнул ее лицом в землю. «Мой бутерброд», – подумала девочка и увидела вспышку. Даже сквозь землю и уж тем более – сквозь веки. В глубине холма как будто бы ударил колокол, потом все задрожало, и девочка уже не слышала своего крика. Больно было ей, земле – и Ангелу.

Ангелу – недолго.

Девочка привстала, опираясь на ломкие руки. В голове было даже не больно – пусто, и она смогла встать на колени. Коленки выпачкались в соке травы.

Ни города, ни Ангела не было: на их месте возвышался другой гигант – уродливый, огненно-черный и яркий. Его подножие раздувалось куполом, а вершина пачкала безумно-синее небо, которое вдруг выгорело до белизны.

В ушах у девочки звенело, она оглянулась. Серж Куарэ стоял, стиснув кулаки, испачканный землей и травой. «Гори», – прочитала девочка по его губам. И снова: «Гори». И еще раз. И еще.

Гори, гори, гори, гори…

Ей стало больно: профессор схватил ее за плечи и подтащил к себе:

– Обещай мне! Обещай, слышишь?!

Она не мигая смотрела ему в лицо. Она обещала – что бы от нее ни требовалось, потому что Серж Куарэ плакал.

– Обещай, что ты вырастешь человеком! Обещай!

И только сейчас до холма докатился крик агонии.

В нем утонуло все: и трава, и слезы профессора Куарэ, и слабый скрип рации – и тихий шепот первой и последней клятвы Сони Витглиц.

* * *

Звонок был настырным и злым, он трепал меня, как забытую на ветру стирку.

Я сидела в том же классе, держала ладонями лоб, а локтями – парту. Парта расплывалась, танцевала. Я прокусила язык, и во рту застыло кислое железо. Виделись тени учеников, слышались тени их голосов: дети выходили из класса, который мы вдвоем разрушили.

Стукнула дверь, гомон перемены стал тише, и я подняла голову.

– Ну и урок, – сказал Анатоль и расцепил пальцы. Посмотрел на них и снова сложил ладони перед лицом. – Какой идиот ввел в программу «Лесного царя»?

Он боялся и говорил: ради службы безопасности, ради страха передо мной, ради страха перед самим собой. Куарэ получил свое откровение, поняла я. Он дрожал на грани истерики, но не спешил за грань.

Я решила не вставать. Разговор через пустой класс получался странным, но альтернативой было – непременно – падение, так что я осталась сидеть за партой.

«Сидеть – не падать. Сидеть – не падать…»

– Видимо, все дело в антифашистском пафосе, – сказала я.

Говорить: не больше, но и не меньше, чем обычно. Говорить, общаться, разбирать урок. Он смотрит на меня и видит – не пойму как. Я вижу его – человека, Ангела, который меня пожалел. И мы оба заложники ситуации, мы оба понимаем, что нельзя молчать.

«Ну же», – поторопила его я. Анатоль молчал, вытирая край планшета, и его пальцы дрожали.

– Это понятно, но у Турнье много замусоренных тем, – вздохнул Куарэ и пошевелил пальцами в воздухе: – Педофилия, знаете ли, природа сверхчеловека… Текст явно для читателя, который будет такие вещи рассматривать без привкуса медиа-клише…

Дверь открылась, и я почувствовала лед на горле.

– Прошу прощения, что вмешиваюсь, – сказала Мэри Эпплвилль. – Are you alright? Мне послышалось что-то странное на уроке, и я решила к вам заглянуть.

«Что-то настолько странное, – подумала я, – что ты решила заглянуть сюда. Не в СБ. Странное, но не опасное?» Мэри щурилась, блестела очками, она переводила взгляд с Анатоля на меня, с меня на Анатоля – быстро-быстро. Ее что-то заинтересовало: я видела, как дрожат крылья тонкого носа, видела дымку румянца на щеках.

– Смеялись много? – предположил Куарэ и встал. Он не отнимал рук от крышки стола, но встал.

– Maybe, – вежливо улыбнулась Эпплвилль. – Но раз все в порядке – все в порядке.

Она сейчас видит два «ложноположительных» сияния – каково это? И почему она не уходит, почему так внимательна? Я собирала записи, перечеркнутые тенью оконной рамы, я думала о том, что мнительность – это хорошо, а паранойя – плохо.

Я не должна была искать причины, почему медиум зашел к нам – в класс, где только что взорвались два Ангела, взорвались – и погасли. Я не должна была думать об этом. А должна была следить за предательскими пальцами, за губами, схваченными судорогой, за надтреснутой речью.

И за Анатолем.

– Что ж, – сказала Мэри. – Я к своим. У вас мел на волосах, Куарэ. При-по-ро-шило. Here.

Она потрепала свою челку и, улыбаясь, помахала ладошкой: «Bye!» – а потом снова закрылась дверь. Я вздрогнула: показалось, что Мэри мне подмигнула напоследок. Анатоль, сложив планшет и конспекты в портфель, пошел ко мне. Он двигался, пересекая тени рам и блеклые области света. Куарэ касался спинок стульев – походя, небрежно. Крепко хватая их пальцами.

– Нам надо поговорить, Витглиц.

Я кивнула. Я молчала: страшная усталость шла из меня горлом – пока без слов.

– Я бы хотел, чтобы вы… Поделились мыслями… О моем уроке.

Пауза. Крошечная, страшная. И только секунду спустя я увидела, что он предлагает мне руку. Я смотрела на него и понимала, что это навсегда – хоть и недолгое «всегда», – что у него стиснуты губы, что я совсем не знаю, о чем с ним говорить.

Что мел на его волосах – это совсем не мел.

– Да. У меня есть несколько предложений, – ответила я, протягивая ему ладонь.

Мы вышли в коридор рука об руку. К счастью, у меня была трость. Анатоль прижимался ко мне сильнее, чем нужно было, – почти валился – и я отвечала тем же, и ученики, спешившие в класс, посторонились. Страшная, ломающая слабость выбеливала мир, заставляла щуриться, чтобы удержать все в фокусе. Мы подпирали друг друга, и, наверное, это смотрелось комично. Посторонние взгляды липли к нам, повисали на плечах.

– Мой кабинет ближе, – сказала я.

«Мы быстрее сможем сесть», – подумала я.

Куарэ кивнул, его ладонь была горячей и влажной, а потом мы как-то сразу оказались у меня в кабинете. Он сидел в ученическом кресле, я – в своем, но это уже ничего не значило.

* * *

Мир нашего прикосновения изменился, стал будто бы плотнее и логичнее. Исчезли грубые стыки, наметились горизонты – настоящие, а не нарисованные. Мы лежали в траве рядом. Небо голубело, но, кажется, собиралась гроза, и тянулись облака, хрупкие от ветра.

– Мама работала учительницей. Я думал, что в интернате для умственно неполноценных. А она, оказывается, учила Ангелов.

Куарэ заложил одну руку за голову, другой гладил траву у моей руки. Я почти слышала его касания, их передавали мне стебли, земля, изменения в воздухе. Это была приятная невесомая ласка.

– Был такой проект – «Майнд». Пытались уговорить Ангелов выбрать нашу сторону. Им раскрывали всю правду еще до становления, учили разным духовным практикам, – Анатоль рассмеялся. – Ангел-даосист, представляете?

«Нет. Не представляю».

– Это дядя как-то при мне упомянул, кого нянчит мама. Ну, разумеется, он упомянул прикрытие, но мне хватило и такого. Я оставался дома – здоровый, нормальный ребенок, а она на месяцы уезжала к своим дебилам. Я скучал, Витглиц, ужас как скучал, и иногда хотел тоже пускать слюну, как соседский Тойво, которого в восемь сдали в приют…

Куарэ собирался разбить себе голову, чтобы поглупеть. Он сбегал из дому в поисках того самого странного интерната, пока ему не исполнилось двенадцать лет, четыре месяца и три дня. В тот день отец взял его за руку и отвел к могиле, на которой не было фото, но была надпись.

Пока я умирала от боли и лекарств, Анатоль умирал от горя.

«Ты дитя человечества и Второго сдвига», – вспомнила я. У меня было больничное детство и два симулякра: слова «мама» и «папа».

Щелчок:

«– Ты хотела бы найти своих маму и папу?

– Нет, мистер Монтегю.

– Возможно, ты еще подумаешь? Ведь социальная служба… Почему ты так на меня смотришь, Соня?

– Простите, мистер Монтегю, вам лучше уйти».

Еще щелчок:

«– Почему тебя никто не навещает? Эй, «Ты-умрешь»! Я тебя спрашиваю!»

И еще один:

«– Ты ненавидишь своих родителей?

– Нет.

– Молодец. Мы просто убьем их, если получится. Но зачем их ненавидеть, если из-за них мы познакомились?»

Это все – мое, моя память: щелчки затвора, щелчки картотеки. Это все, что я помню о них.

Куарэ слушал меня внимательно, не перебивая. Он молчал, гладил траву, и руке становилось тепло. Мне не стало легче от этого рассказа, не стало и тяжелее – осталось странное ощущение, которому я не могла подобрать названия.

– Вы их совсем не помните?

– Нет.

Небо двигалось, набирало красок, оно уже звучало по-новому – совсем как настоящее небо. Мы молчали, но неназванное ощущение росло, и мне больше не хотелось тишины.

– Куарэ?

Он повернулся ко мне, лег на бок. «Как ребенок, маленький ребенок».

– Вы сейчас спросите что-то очень правильное, – сказал Анатоль с улыбкой.

– Правильное?

– Ну, да, – он пощипал кончик носа и сморщился. – Не берите в голову, простите: я вас перебил.

Я помолчала. Мир прикосновения ждал, ждал Анатоль. Я села в траве и потянула носом воздух, пробуя его на вкус. Степь, ветер, немного йода – как от близкого моря, только воды не видно было.

– Куарэ, вы знаете, где мы?

– Э, в раю, куда уходят все Ангелы?

Я оглянулась: он тоже сел, сильно сутулясь. Куарэ оглядывался, словно попал сюда впервые – с любопытством и непониманием. Шутка получилась смазанной: он боялся.

– Это должен быть чей-то мир. Или ваш, или мой.

Анатоль зажмурился, ущипнул себя за щеку и, снова открыв глаза, невесело рассмеялся:

– Не получилось. Ладно, значит, или вы у меня в гостях, или я?

– Да.

– А уточнить никак нельзя? Очень хочется подробностей, – сказал Куарэ.

Я присмотрелась к нему: Анатоль прятал свое откровение за улыбками и шутками. Он по-прежнему шел по грани, он все так же не спешил на ту сторону.

– Можно.

– Как?

– Нужно постараться убить друг друга.

Анатоль сжал губы и сощурился:

– Спасибо, я уже пробовал вас убить. Вместо этого узнал, что мою мать сожгли ядерным взрывом. Вы так защищаетесь, да?

Я нахмурилась: он все видел, но ничего не понял.

«А что он мог понять?» – подумала я. Я ведь сама рассказала ему, как убиваю Ангелов: их же воспоминаниями, замешанными на моей отраве. В небе стало темно. Я сидела под беременным небом, стискивая колени, смотрела в глаза Анатолю и знала, что ничего не смогу объяснить – просто слов не хватит. Всех слов мира.

– Знаете, здорово – так уметь, – зло сказал Анатоль. – Чтобы враг сам себя сожрал от одного твоего прикосновения. Это экономит ядерные бомбы. Вы всех так ненавидите?

Я? Ненавижу?

– Или только меня – вашу замену? Думаете, я напрашивался на ваше теплое место? На вашу гребаную очередь в могилу?! Да я бы хоть умер от рака – как тридцать процентов людей, а не… Не…

Куарэ запнулся, подбирая слова, а я чувствовала на щеках воду. Пошел мелкий дождь. Он был сразу повсюду – мелкая осенняя взвесь, – и в степи стало прохладнее. Анатоль мазнул по лицу и посмотрел на ладонь.

– Теперь еще и дождь, – обиженно сказал он. – И сны эти о вас дурацкие.

Дождь, сны – мне казалось, я знаю, в чьем микрокосме мы сейчас.

– Сны?

– Сны. Всегда вы, и всегда отвратительно. Больница, грязь, кровь, – он помотал головой, разбрызгивая крупные капли. – Боже, что за дерьмо у меня в голове!

«Кристиан, – подумала я. – Кристиан, я тебя ненавижу».

В небе что-то вздрогнуло, и я увидела гром.

– «Дерьмо в голове», – повторил Анатоль и рассмеялся, сжимая виски. – Не дерьмо – обычная опухоль, а я сам – обычный Ангел. Может, эти сны – они из вашей памяти, Соня? Может, это все было и в самом деле? Вас возили по полу, вытирая вашу же рвоту – было? Ноги раздвигали за таблетку – было? Вы вдвоем с каким-то уродом мучали других больных – а это было?! Может…

Он задохнулся и опустил взгляд. В его груди зарастала сквозная рана – нет, просто прореха: без крови, без обломков костей. Меня колотило, но я смотрела, как затягивается эта дыра. Смотрела поверх ствола пистолета.

– Это… Это что? – спросил он.

Я едва слышала Анатоля сквозь дождь. Я едва слышала все за ударами своего сердца.

– Это значит, что я в вашем мире, – сказала я.

Свой голос я тоже едва слышала: «Я стреляла в него». Я словно бы видела, как между нами – образы его снов, подарки Кристиана. Я видела в этих снах бледное спокойное лицо – всегда спокойное, какой бы ад ни творился вокруг.

Свое лицо.

Кристиан сводил с ума Анатоля, но достал меня. И вот капли дождя висели в воздухе, как подвешенные на лучах света, и вдруг стало ослепительно светло. День вернулся сразу весь, без перехода, без разбегающихся туч.

День вернулся. Капли – остались.

– Вы… Вы в меня выстрелили!

– Да.

– Если бы я… – Анатоль сглотнул. – Если бы мы наоборот?.. В вас? Внутри вас?

– Нас вернуло бы в реальность, – сказала я, глядя ему в глаза. – Вам было бы очень больно.

Я держалась за эту мысль – только она и была настоящей, только она и была надежной. Куарэ не мог прийти в себя, он смотрел, как я опускаю оружие, вел взглядом зрачок ствола, и я поторопилась развеять пистолет. Только тогда он выдохнул и сел – почти упал на землю. Полетели брызги.

– Я… Вы… – он потер грудь, поморщился. – Я наговорил лишнего, да?

«Немного. Совсем».

– Просто, знаете, Витглиц, нас тогда сняли с уроков и повели в бомбоубежище – за два дня до того, как приехал отец. Сказали, большая авария, но все уже тогда шептались, понимаете? Ядерный гриб, понимаете? Я сидел в бомбоубежище, слушал, как Стефан и этот, как его? Кей, что ли? Я слушал, как они сговариваются сбежать, а сам думал, а вы в это время все видели…

Он наконец поплыл: заплакал по-настоящему. От жалости к себе, от тоски по матери, по непрожитым годам с нею и с отцом. Я все ждала, когда он обвинит меня в этом, когда вспомнит, на кого тратил время Серж Куарэ, пока его сын собирал рюкзак и искал на карте интернат «для дебилов». Я смотрела на него сверху вниз, и снова шел дождь, он плакал со своим хозяином. Я ждала – непрошеная гостья в его жизни.

Вернее, прошенная, но не им.

Он иссяк, он молчал и смотрел на меня, а я совершенно не знала, как поступить в этой ситуации. «Сядь рядом, Соня, – подумала я. – Сядь и обними его. Все ты знаешь». Внутренний голос напомнил мне Джоан и Старка разом – а еще я подумала, что Анатолю может быть гадко.

Он видел то, что показал ему Кристиан.

– Куарэ, – позвала я. – Те сны, о которых вы говорили…

Анатоль помотал головой:

– Я болен, Витглиц. Я больной извращенец, простите меня, пожалуйста. Я, наверное, не так понял что-то из вашей памяти. Помните, у нас разные метафорические коды?

Я кивнула. И я сама не верила, что собираюсь возражать.

– Помню. Это не сны. Точнее, не ваши сны.

«Ты не поверишь, Анатоль. А если поверишь, то я или стану прошеной гостьей, или уйду».

– Витглиц…

– Помолчите. Кристиан появился в моей жизни…

* * *

Мы сидели в моем кабинете и смотрели друг на друга. В глазах Куарэ еще отражалась степь, а свет из окна казался тусклым, ненастоящим – как и весь мир по эту сторону.

– Спасибо за анализ урока, – сказал Анатоль. – И вообще, за все.

– За все?

– За то, что вы пришли.

«Мне нужно много обдумать, – говорил его взгляд. – Мне тяжело с вами».

Но я услышала главное – вернее, не услышала то, чего боялась: он не попрощался сразу, не сбежал, не ушел.

«Если ты будешь хорошей девочкой, Соня, он тебя пожалеет».

На этот раз я будто услышала Кристиана.

Хватит. Я – это я, и только. Позже я пойму, что мы обменялись ужасными вещами: он показал мне обиженного и несчастного ребенка, я ему – безразличную игрушку, куклу. Позже я пойму, что мы, наверное, поторопились.

Позже, пожалуйста. Пускай это будет позже.

Он отпустил мою руку только у входа в медицинский кабинет.

– Вы уверены, что дальше сами?

– Да. До завтра.

Куарэ удивленно заглянул мне в глаза:

– До завтра?

– Я думаю, вам нужно время, Куарэ.

– Нужно, – согласился он и кивнул. – Очень нужно, Витглиц. И мне, и вам. Только есть ли оно у нас?

– Есть, – сказала я.

Я верила в слова Куарэ-старшего, как верила всему, что он делал. Верила – но имела в виду не это. Анатоль и я, я и Анатоль провели годы в мире микрокосма, мы вылили друг на друга ведра воспоминаний, мы резали друг друга своим прошлым. Я даже выстрелила в него.

В реальном мире прошло около полутора минут.

– Есть, – повторила я и пожала ему руку. – До завтра, Куарэ.

Он без слов поцеловал меня в щеку, мир взорвался – и высвободил степь.

– Простите меня, я на секунду, – быстро сказал Анатоль. – Вы правы, я должен многое обдумать, но вы только не сомневайтесь: я не сбегу.

– Не сбежите?

Щека горела, и я едва стояла на ногах.

– Нет. Вы прожили ужасную жизнь, да, мне страшно, но с вами что-то не так. Вы выросли слишком хорошей, Соня.

«Слишком хорошей, – подумала я, стоя у двери кабинета Мовчан – Я – хорошая». И, уже открывая эту дверь, я поняла, что Куарэ сразу же нарушил свое обещание: он убежал, боясь того, что я скажу что-то в ответ на его теплое признание.

Что-нибудь… Правильное.

В кабинет Анастасии Мовчан я вошла с улыбкой.

* * *

– Мэри совсем рехнулась на половой почве, – сказала Мовчан.

Сегодня она выбрала шреддер. Аппарат полосовал чистую бумагу. Доктор Анастасия смотрела на тонкие ленты, терла висок и закладывала новый лист. Я не видела ее трезвой с того момента, как она прописала мне симеотонин.

– Николь совсем рехнулась на почве педагогики, – добавила Мовчан, вытаскивая новый лист из пачки. Ноющий звук из шреддера делал свет в комнате желтым. Я застегнула блузку.

– А ты умираешь с улыбкой. Рада за тебя, родная моя.

Пуговицы казались теплыми – теплее, чем должны были быть. «Я умираю», – повторила я про себя и прислушалась. Ничего: теплая пуговица, запах неправильного спирта и тоскливый взгляд – ничего не изменилось.

Я слушала Мовчан и представляла себе настоящий мир – тот самый, единственный, который продлевал мое время. Наше время. Микрокосм Куарэ становился все ярче, все естественнее – или таким его видела я…

Слова доктора превращались в комки смыслов: «Джоан приходила. Справлялась о моем здоровье. Мовчан с удовольствием отказала ей в информации. Наверное, на самом деле Джоан приходила за чем-то другим».

…Я смотрела в окно, где все не кончался осенний день, где снег облеплял ветки, уже не желая таять. Я ничего не могла с этим поделать, не могла изменить зимы, не могла выбросить чувство, что это последняя зима. Где-то за этой осенью был закрыт другой лицей, где-то там и те, кто начал это все – «Майнд», «Нойзильбер», проекты Джоан и Белую группу.

«Николь сидит взаперти и над чем-то опять работает, а на работе невнимательна. Лоботрясу из 2-А поставила кодеин вместо токоферола».

– Слушай, Соня, – Мовчан подняла голову из-за шреддера и щёлкнула кнопкой. Желтый звук прекратился. – Сходи к ней, а?

– Хорошо.

– Хорошо?

Я поправила манжеты и посмотрела в глаза Мовчан:

– Да, доктор.

– Ты слышала, о чем речь?

– Да, вы предложили мне сходить к Николь.

– И ты ответила «хорошо».

– Да.

Она склонила голову и будто бы ждала чего-то еще. Я смотрела в ответ и пыталась представить, сколько она выпила.

– Я вот все не пойму, Соня, – протянула доктор. – Тебе действительно все равно? Нет, конечно, я тебя знаю так долго, я помню твои тесты, когда я тебя принимала на учет…

Ее слова уходили в звон. Я понимала, что Анастасия Мовчан себя накручивает. Что она почему-то поверила в мою уникальность, в то, что я не умру, что за одной моей картой видений будет следующая, а за ней – еще одна. Что Ангелы придут и уйдут, а я буду вписывать их данные в новые бланки.

За окном снова шел снег, и я ничего не могла с этим поделать, но я могла сходить к Майе.

– Простите, – сказала я и указала в потолок. – Николь у себя?

Наверное, я прервала Мовчан: мне действительно было все равно.

– Да, – ответила доктор и опустила взгляд. Снова заныла желтая нота. – Скажи ей, что она должна мне за отчет за кодеин.

– Хорошо.

– «Хорошо». Следующий осмотр будет с гинекологией. Ты слишком безразличная для умирающей.

«Она делает больно не мне», – напомнила себе я и пошла в глубину медицинского блока. Если я останусь, она доведет разговор до моих отношений с Куарэ.

Не хочу, и вот это мне не все равно.

* * *

– Еще чаю? – спросила Николь.

Я посмотрела на часы. Время вело себя непослушно: я будто бы привыкла к размеренному времени микрокосма, и теперь не понимала, как движутся стрелки.

– Нет, спасибо.

Экран ее компьютера был выключен, сам компьютер шумел, а Николь все время улыбалась. Мне казалось, что я вижу за ее спиной крылья, но она ни словом не обмолвилась о работе.

– Спасибо, что зашла, – сказала Николь. – Правда, здорово, что ты вот так запросто находишь время заскочить ко мне.

– В каком смысле?

Она перестала улыбаться, и я все поняла.

– Я хотела сказать, что ты с Анатолем, и ты тратишь время не на него… – начала оправдываться Райли, но осеклась и вздохнула.

– Я с Анатолем, – сказала я.

Я видела румянец, прикушенную губу и понимала, о чем речь, но не хотела заканчивать наш чай на теме времени. Пускай и скомканной.

– И как он? – оживилась Николь. – Я в смысле – как человек?

Я молчала. Куарэ не убежит. Он построил себя на обломках детства, и он сын своих родителей – матери, пытавшейся вырастить сверхчеловека, и отца, которому почти это удалось. И я дорога ему.

– А ты улыбаешься, – сказала Николь. – Все здорово?

Я кивнула, а она вдруг отвернулась, и стало ясно, что ничего не получится.

– Мне пора, Николь. Спасибо за чай.

Райли кивнула. Она терла нос, пытаясь спрятать от меня взгляд.

– Ой, знаешь, так смешно получилось, – со всхлипом сказала Райли, – днем приходила Мэри и составила отчет…

«Она говорит, чтобы говорить», – думала я. Чтобы не видеть и не чувствовать своих слез, думает, что так все изменится. Время, которое пообещал мне директор, оборачивалось вот этим.

…– Она сравнила ощущение с сексуальным возбуждением, представляешь, ой, – Райли снова потянула носом. – И вот она это все выкладывает доктору, ты можешь себе представить?

«Это она о Мэри», – поняла я.

– Что она сравнила с возбуждением?

– Ощущение от вашего открытого урока, – прыснула Райли и, уже не скрываясь, стерла слезу. – Вот дура, да?

Я невольно притронулась к щеке, на которой еще горел поцелуй Анатоля, вспомнила тот урок. Я снова пережила тепло, воздушную ласку, умиротворенность – но возбуждение? Возбуждение, которое почувствовал медиум в соседнем классе?

Нет.

Все неправильно – и наши прикосновения, которые не приносят желания, и наша борьба, которая так повлияла на Мэри. Я встала и поставила чашку ближе к стопке книг на столике.

– Я пойду. Спасибо, Николь.

– Это тебе спасибо.

– Мне?

Она кивнула, а потом все же разжала губы.

– Мне начало казаться, что я где-то ошиблась. Что я рвусь учить других, но при этом сама уже забыла… Многое.

«Ты боялась, что уже забыла, каково это – сочувствовать, – поняла я. – Ты почти привыкла к мысли, что можешь работать медсестрой в лицее, где учителя убивают детей». Я пошла к люку, включила тростью гидравлику.

Я умираю, а все вокруг прозревают.

Это начинало бесить. Я почти хотела встретиться с Джоан – человеком, который не должен мне ни грамма откровений.

* * *

<Двоеточие между часами и минутами как программный оператор. Ты задумывалась когда-нибудь над этим? Нет, вряд ли, ты же филолог. Ты вот-вот откроешь двери, и будет еда на столе, ты что-то скажешь, а на часах все будет идти бесконечная операция, и в какой-то ее отрезок тебя не станет.

Вот здесь-то и начинается загвоздка: для тебя эти часы всегда идут не так, как для других. Все смертны, но не каждому дано видеть это двоеточие как непреложность.

Ты хорошая модель, Соня Витглиц. Хорошая и неправильная модель не совсем человека.

19:00. Ты опаздываешь. Приковыляй уже скорее, однокрылый Ангел с ошибочными функциями. Скорее.

Кажется, мне страшно.

22 окт.>

17: Настоящие дни

Когда я вошла, Джоан положила на стол свой телефон, касанием погасила экран.

– Три минуты семнадцать секунд – вот твое опоздание.

Я посмотрела на стол: пакеты и коробки из «Лавки», и только рагу Малкольм выложила на мои тарелки. Кажется, она его разогрела.

– Привет, – сказала я, разулась и пошла в ванную.

– Руки помыть – это правильно, – догнал меня ее голос.

Джоан оперлась на дверной косяк, сложила на груди руки. Она улыбалась.

– У вас тут все забавно. Сегодня собирала сплетни о себе – так, для развлечения. Может, тебе покажется интересным, но во всем лицее только три ядра продуцирования такой информации…

Полотенце кололо руки: я его пересушила. Одуряюще пахло мыло: наверное, из лопнувшего флакона все-таки затекло за раковину. Я смотрела в зеркало на отражение говорливой Малкольм, вытирала руки и думала о том, что, наверное, я должна переживать: не убрано, нет еды, нет напитков.

Гостья, вдобавок, сама себя развлекает.

– Я сегодня была на уроке – вместо кретина Митникова… Он, кстати, когда-то работал на военных, ты знаешь?..

Пуговица казалась горячей: я все не могла решиться снять блузку. Халат висел рядом, футболка и шорты – тоже, а одежда, казалось, пропиталась запахом этого длинного дня. Казалось, что все липнет к телу, швы врезаются в кожу, – но я не могла.

– Джоан. Выйди, пожалуйста.

Она замолчала и нахмурилась:

– Что?

– Выйди и закрой дверь.

На меня из зеркала смотрели глаза Кристиана, и я ничего не могла с этим поделать. Я и так чувствовала себя голой, я боялась, что сейчас Джоан ухмыльнется, что она пошутит о том вечере, о том, что мне нечего стесняться. Или нет: я боялась, что она скажет «прости».

Малкольм кивнула и вышла – и сразу же стало легче.

«Я сегодня была на уроке», – вспомнила я, укладывая блузку в корзину для стирки. Я переодевалась, куда-то делся страх, и мне даже стало интересно, в какой класс попала Джоан Малкольм. Меня раскачивало, а вечер только начинался.

* * *

Комната казалась маленькой – вызывала те же ощущения, что и тесная одежда. Я будто бы не могла вдохнуть полной грудью, и потише сделался свет. Я никогда не ела столько на ужин, никогда не слушала столько во время еды.

Я представляла себе на месте Джоан Куарэ, и это даже забавляло.

Она расспрашивала меня – как и обещала, – но совсем немного. За ужином Джоан была естествоиспытателем, который открыл новый мир – новый «бионооценоз», как она сказала. Пищевые цепочки, логические и семантические связи, этические ориентиры – Малкольм была беспощадна.

– Фоглайн – умная девушка. Она почти что у вершины смысловой цепи, но в пищевой она так же беспомощна, как и все прочие. Зубы есть, правое полушарие гипертрофировано, – Джоан задумалась и подцепила еще кусочек пиццы. – Да, дохренище гипертрофировано. Больше только самомнение. Чисто аналитически она как заголовок программного кода, и не одного. Понимаешь, социальный механизм сплетен…

Я слушала ее и ела рагу. Тушеный кабачок хранил аромат приправ, в которых его готовили. Я положила кусочек в рот, я жевала, думая о вкусе, о том, как делалось это рагу. Я спокойно ела, понимая, что, в отличие от многих, Малкольм не перемывает кости, не сплетничает: она классифицирует моих коллег.

Остроумно, точно, беспощадно.

Я заедала тушеными овощами злую правду о своем лицее, и мне было любопытно.

– Все очень интересны, очень, – сказала Малкольм, подытоживая. Блик лежал на ноже, которым она поигрывала. Я следила за движениями света – интонированными и продуманными. И не сразу поняла, о чем говорила Малкольм.

– Чем?

– М?

– Чем они все интересны?

Она пожала плечами, протянула хвост волос через кулак.

– Всем. Обычные люди, но такие умелые в классе. Я была на паре уроков, кое-что видела в записях СБ. Но знаешь, с учительского места все выглядит не так.

Она не справилась, поняла я. Где-то произошел сбой, и она смогла провести урок только по сухой схеме, по учебнику. Или даже этого не получилось? Я пыталась представить себе, как все прошло, а потом почему-то вспомнила, как Джоан рассказывала о чашке. Сухая, странная и наивная аналогия.

Она не умеет упрощать?

Не может идти на контакт?

Почему?

Я вдруг поняла, что смотрю на нее, как на ученицу – просто свою ученицу, и мне страшно, потому что ключи к Джоан Малкольм уже не подобрать. Они спрятаны в сером кафельном лабиринте, где теряется не только проводник, но и сама мысль.

– Хуже всего то, что не получается ко всем относиться одинаково, – сказала Джоан, рассматривая вымазанный в соусе рукав. – Чертова пицца. Не умеете делать густой кетчуп – не беритесь.

– Там нет кетчупа, – сказала я.

Она удивленно нахмурилась:

– Да ладно?

– Кажется.

Малкольм серьезно смотрела на меня, а потом улыбнулась:

– Да. Мы просто близнецы в вопросах кухни. Ты, кстати, знаешь, чем приправа отличается от специи?

– Теоретически – да.

Мне тоже очень хотелось улыбнуться.

– «Теоретически». А базилик – это приправа или специя? – нараспев спросила Джоан и, отправив в рот еще пиццы, пробормотала: – Жаль, что ты не пьешь. Сразу две некухонные женщины – за это надо выпить.

– Ты пьешь?

– Не-а. Так что, поделишься мудростью?

– Какой?

– Ну, я же видела, как ты на меня посмотрела, когда я рассказывала насчет класса. Давай уже, говори.

«Я ожидала, что мы будем говорить о «Нойзильбере»», – в который раз подумала я. Джоан терла влажной салфеткой испачканный рукав и иронически улыбалась. Она ждала именно того, о чем спросила, и я ничего не понимала. Любопытство Малкольм имело разные последствия: она действительно удержала на расстоянии СБ, она дала мне наркотик, – и поселила во мне страх.

Глаза Кристиана, глядящие на меня из зеркала. Ледяные иглы в пятках, когда я разуваюсь в прихожей.

Страх, страх. Страааах…

– Нельзя относиться ко всем одинаково, – сказала я. Рагу остыло, оно бралось во рту склизкими комками, которые хотелось выплюнуть в салфетку. Вместо этого я выплевывала слова.

– Как – нельзя? – ухмыльнулась Джоан. – А как же беспристрастность?

– Беспристрастность нужна, чтобы оценить знания.

– А, ну да. Но при этом каждый должен чувствовать особое к себе отношение. Итого: беспристрастно оцениваем, индивидуально подходим, но при этом не забываем про материал. Тебе не кажется, что урока на такие вещи не хватит? Как в том анекдоте?

«Не кажется», – хотела ответить я. «В каком анекдоте?» – хотела спросить я.

И промолчала. Потому что у меня есть светотень, есть свободный микрокосм почти-Ангела, на моей стороне и умные дети, и свободная программа. Я могу почти все: творить, импровизировать, могу смотреть в окно. Класс все равно мой.

Я прикрыла глаза.

Денси Байвотер. Она была лучшей в команде по плаванию, ее любил мальчик из группы дошкольной подготовки, а родители держали ей место в маленькой страховой компании. Она выщипывала волоски над губой и держала под подушкой фото…

Костя Заушицын. Его семья бежала из Точки Ноль, его мать купила для них свободу – собой, на глазах у детей. Резиденты «Соул» нашли его у варшавских партизан. Городские пустоши были темными, скрипящими и родными. Костя мог ударить за плохое слово о матери. Он не любил читать, но ему нравилось, когда его хвалит Джин Ким.

Мэри Гладстон чуть не умерла от чумы, она подставила свою одноклассницу Лидию за шутки о ее лице. Кларк знал наизусть многие романы и каждое утро считал порванные сосуды в глазах. Когда их становилось больше шести, он шел в медицинскую часть. Стэн под партой держал коленку Виктории – той, которая Мочек, – и мне всегда мешала нота их возбуждения на уроке.

Лица, поступки, изломанные коридоры памяти, ветви воспоминаний, ночные дежурства, персонапрессивные удары…

– Я знаю их всех, – сказала я.

– И?

– И… Я их всех люблю.

Это слово – неожиданное слово, хрупкое: «Люблю». Джоан держала волосы в кулаке, кулак – под подбородком. В уголках ее губ застыли морщины.

– Интересный вывод. С чего бы это?

– Я не знаю. Просто чувствую так.

– Зато я, кажется, знаю. У тебя просто появилось, с чем сравнивать, верно?

«Она говорит об Анатоле». На секунду в комнате запахло свежей травой, а руки коснулась ласка стеблей. Мне было тепло, мне не хотелось ничего сравнивать – ничего общего, но… Кажется, в чем-то Джоан была права.

– Они мастурбируют на фото друг друга, на фото звезд. Наверное, есть такие, которые и на твое фото передергивали, – сказала она медленно. Малкольм будто нащупывала слова наугад. – И ты об этом знаешь. Они профукивают свою жизнь в онлайн-играх, высмеивают твоих драгоценных главных героев. Ты снова в курсе. Они меряются телефонами и читалками, они…

– …учатся думать. Они хотят чего-то, и в их жизнях нет черного и белого. Как бы им ни хотелось.

Я узнала свой голос, остановилась, и Джоан тоже замерла – на какую-то секунду я снова увидела остановившийся взгляд и руки, которые придерживают ломкую поясницу. А потом наваждение пропало.

– Ты их любишь, – сказала Малкольм. – Ты пересчитала волосы на их головах. И их судьбы ты тоже взвесила. И ты их любишь.

Я молчала, ожидая продолжения, но Джоан улыбнулась и полезла в очередную коробку.

– Не бывать мне учительницей, Витглиц. Ну и черт с ним, скажу я тебе. Ну-ка…

Я чувствовала: Малкольм анализирует, она что-то поняла, и вдвойне обиднее, что я не поняла ничего. Вечер двигался к ночи, Джоан расспрашивала о моем прошлом, рассказывала какие-то истории о концерне. Я считала минуты до инъекции симеотонина, и вдруг поняла, что Малкольм ни словом не обмолвилась о моей смерти.

«Она делает вид, что все нормально», – подумала я.

«Я тебе не подруга», – вспомнила я.

Телефон Джоан ожил: не звонок – сообщение. Она повозилась с ним немного, нахмурилась и снова спрятала в сумку. Слова липко зависали над столом. Я думала о тех, кому все равно, что я умру, и кому – нет. Я считала, вспоминала и чувствовала себя на тризне по себе самой, окруженная призраками еще живых и уже мертвых. Малкольм смотрела куда-то мимо меня и тоже думала. Где-то глубоко за серыми коридорами, за сухой матовой плиткой происходило что-то важное.

– Дрянь какая, – сказала Джоан вслух. – Сколько можно есть? Пойдем помоем посуду, что ли.

Я встала и ощутила внимательный взгляд. Это раздражало.

– Здесь всего две тарелки. Я сама.

– Хорошо, – легко согласилась она. – Я тебя морально поддержу.

И это тоже раздражало.

– Тебе часто приходится мыть два комплекта посуды?

Я открыла воду сильнее, чем требовалось. Поле зрения наполнилось шумом-рябью, но это пустяки.

Мне снова не хотелось ее слышать, съеденное взялось камнем в желудке, и во рту поселился гнилой привкус. «Яд. Яд, яд, яд, яд-яд-яд…» – говорил исступленный шепот, он был глуп, но я его слышала, и это было очень плохо.

– О-кей, – протянула Джоан.

Краем глаза я видела, что она сидит за кухонным столом и выстукивает указательным пальцем какие-то узоры на его поверхности. Шипела вода, шипел липкий страх – и предчувствие боли, щекотное покалывание в голове. Я знала, как можно это прекратить: всего один укол.

Всего один.

На полтора часа раньше.

«Симеотониновая акселерация». Я еще помнила эти слова – к счастью, – и мне еще хотелось немного пожить.

– Осторожно, – предупредила Джоан. – Там полка на соплях.

Ей вторило эхо и бледные вспышки – призраки на дверцах посудного шкафа. С первой попытки вставить тарелку в сушку не получилось. Я покачнулась и раздавила ее о мойку.

* * *

– Раззява, – сказала Малкольм, помогая мне сесть. – Давай. Позади тебя шкафчик, смелее облокачивайся.

Тук. Тук. Тук. В руке поселился болезненный пульс, и я постаралась поднять ее, чтобы посмотреть.

– Что там? – спросила Джоан.

«Так близко», – подумала я. У нее была матовая кожа с оспинками на висках. И она снова съела помаду.

– Кажется, я порезалась.

– Да, так и есть. Пробила ладонь. Где аптечка?

Я кивнула на зал, и она умчалась. Здоровой рукой я провела по лбу: испарина. По полу были разбросаны осколки, один запутался в ворсе халата.

– Ну, крупные сосуды и сухожилия не задеты, так что без кройки и шитья обойдемся.

Голос отливал бронзой. Холодные руки взяли мое запястье, и я следила, как шипит баллончик с антисептиком, как щурится видимый мне глаз Малкольм. Бинт, прикосновения – и холодные пальцы, и горячее дыхание на коже руки.

– Кошмар, сколько крови, – процедила она, рассматривая рану. – Какое у тебя протромбиновое время?

Я молчала. Кровь уже останавливалась.

– Второй комплект посуды тебе бы точно не повредил. Тебе нужен кто-то рядом, Витглиц. Кто-то, кто перевяжет.

Бинт ложился ровно и в меру туго, рана отзывалась болью на движения Джоан.

– Ты, конечно, можешь жить в медблоке… Или выписать себе Николь, но это не дело, – Малкольм осмотрела результат своей работы, но руку не отпускала. Ее пальцы нагревались.

«Я теплее ее».

– Вот скажи мне, что ты последнее сделаешь, когда поймешь, что вот оно – всё, совсем всё?

«Она не сказала – «поймешь, что смерть за плечом»».

Мы смотрели глаза в глаза, расстояние было неловким, и она все еще держала мою руку. Кожа под бинтом, около бинта – да вся рука до локтя уже горела огнем.

– Вит-глиц.

– Да?

– Что ты сделаешь последним?

– Сдам полномочия модератора, – ответила я и уточнила: – На форуме.

Она нахмурилась:

– Это шутка?

– Нет. Да.

В кухне стало тихо. Джоан серьезно смотрела мне в глаза, я ждала, когда утихнут боль и жар, и казалось: вот оно – оправдание, чтобы раньше поставить укол. Потом Малкольм наклонилась и поцеловала бинт – на тыльной стороне моей ладони.

– Что… Что ты делаешь?

– Ничего. Говорят, так заживает быстрее, – ответила она и поднялась. – Вставай, идем пить чай.

Только сейчас я поняла, что слышу свист пара.

* * *

– Ерунда какая-то.

Джоан старательно принюхивалась, и я все надеялась, что она поймет этот аромат: белый чай и немного бергамота – совсем немного, чтобы раздразнить обоняние. Завитки пара убаюкивали, хотелось немного вздремнуть, потому что уже наступило завтра, потому что темы для разговора становились все более пустячными.

– М-м, на вкус лучше, чем казалось.

Я моргнула: Малкольм отпила из чашки и жмурилась. Она держала ее за ручку четырьмя пальцами, и только указательному не нашлось места под завитком – из-за этого казалось, что Джоан держит пистолет.

– Я рада.

– А Анатолю понравилось?

– Понравилось.

Она улыбнулась и снова поднесла чашку к губам.

– Мы такой диалог пропускаем – м-м-м – замечательный! – сказала она. Верхняя губа у нее блестела от пара. – «Как ты догадалась, что я ему предлагала этот чай?» – «Коробка открытая, но едва початая. Ты угощала гостя» – «Возможно, это была Николь» – «Райли предпочитает желтый или зеленый чаи»…Что? Чего смотришь?

Я смотрела, как она дурачится, и не понимала ее. Где-то произошла ошибка, что-то не так. Почему она такая? Какая она должна быть? Почему она все время…

«Другая?»

– Не напрягайся так, – посоветовала Джоан. – Я всего лишь хочу сказать, что с тобой просто. И весело…

«Я отпустила его к тебе».

– …с другой стороны, мужчинам такое не нравится. Им страшно, когда их не просто видят насквозь, но и сообщают об этом в лоб.

«Я всех вижу насквозь. Кроме тебя».

– Так что не упусти Анатоля. Он уникум, – сказала Джоан и цокнула языком. – А то в этом лицее тебя за женщину держат только некоторые ученики. Ну и Мовчан вспоминает, когда ты садишься в гинекологическое кресло.

– И Келсо, – сказала я, глядя ей в глаза.

«Игра? Издевка? Что она скажет?»

– И Кристиан, – согласилась Джоан. – Но там другое.

«Другое… Другое». Пульс в раненной руке стал ударами. Джоан посмотрела на меня и вздохнула:

– Витглиц. Давай озадачим твои надпочечники в другой раз? Успокойся, у тебя адреналин скоро из ушей закапает.

Она издевалась. Ее тон звучал стальным цветом, уже не бронзой, но я понимала, что она обходит тему: уклоняется, прячется. Извиняется.

– Я спокойна.

– Укол?

– Еще нет, но скоро.

* * *

– Ай-кью – это пустые цифры.

– Пустые значения, – наставительно исправила Малкольм, не оборачиваясь. – Согласна, у них даже размерности нет. Но ты же не станешь спорить, что за интеллектом стоит много большее?

Я действительно не стала. Я хотела спать, но Джоан копалась в моем компьютере и философствовала. Я подтянула подушку выше и села. Экран монитора был далеко, я видела только меняющиеся цвета и движение, когда Малкольм скроллила страницы.

– Что например?

– Уважение – причем, заметь, взаимное. Понимание. Отношения.

– Отношения строятся между разными людьми.

– Ай, перестань! Тогда выписывай меня из людей.

– Почему?

– Потому что. Потому что, заводя парня, я чувствую себя зоофилкой.

«У нее отношения с работой», – подумала я. Под одеялом рядом с рукой лежал телефон, и мне хотелось написать что-нибудь Куарэ: разглагольствования Джоан странно на меня действовали. А еще я хотела планшет, чтобы лежа под одеялом открывать браузер, смотреть новые фото, смотреть, как меняются времена года у других людей – по всему миру.

Даже странно, что я не подумала об этом раньше.

Завтра закажу себе планшет, решила я. Я знала, что потрачу полдня на изучение предмета, на выяснение того, какая функция мне нужна, а какая – нет. «Можно проще. Можно попросить Анатоля помочь с выбором».

Завтра – то, которое уже сегодня, – обретало смысл, и мне это нравилось: и «завтра», и «смысл».

Джоан рассказывала об Ангелах. Рассказывала скучно, поминутно срываясь на сложные термины. Срывалась, ловила мой сонный взгляд и ругала филологов. Ее водило из психологии в квантовую физику, из физики – в химию. Я почти завидовала ей – ей, видящей систему – но все равно очень хотелось спать. Кажется, я несколько раз уснула – но рассказ Джоан продолжался и во сне. Я узнала, что Ангел – это подарок ревизионистам квантовых теорий, что секунды наблюдений за ним стоят десятка экспериментов на коллайдерах. Узнала, что карминная дрожь – это высвобождение энергии монополей.

Малкольм рассказывала мне странную сказку, написанную на японском. Я улавливала отдельные слова: «Беркли», «квантовое состояние», «витрификация». Мне почти приснилось загадочное пространство Фока – или мне так показалось.

Дрема была дикой, смутной, но отчего-то спокойной.

– Фрактал Ангела, Ангелово подобие, число Покотова, которое, если разобраться, тоже – «число Ангела»… – Джоан слепо водила рукой над клавиатурой. – Ну почему ты филолог? А?

Я проснулась и пожала плечами. Вопрос был глуп, и это тоже по-своему удивляло.

– Ты там или спи уже, или давай разговаривать, – потребовала Джоан, и я увидела на мониторе экран выключения системы. – А то лежишь и придурковато улыбаешься.

– Твой идеал – Кристиан, – сказала я.

– Что?

То, Малкольм. Ты его не предскажешь, не изучишь. Он всегда тебя удивит, всегда найдет ключ – даже если ты выдернешь замок из-под его носа. Тебе только и останется: успевать, успевать, успевать.

Мы молчали, потом она встала.

– Ты прямо как дура, – рассмеялась Джоан. – Я ведь просила тебя: без экстраполяций. Давай так: в полседьмого на Большом перекрестке. Я тебе кое-что покажу.

Я кивнула, она пошла обуваться и вскоре щелкнула дверь. Я подвинула ближе к кровати поднос с набранным шприцем. Мне было интересно, я устала от общения и убеждала себя не верить в ложь.

В темноте звуки стали ярче, они оживали на потолке дрожью, которую я не видела при свете, они создавали новые углы там, где их не было. Комната разгоралась все заметнее: звуков не стало больше, просто я вслушалась в мнимую тишину.

«Пусто. Тихо».

Я подняла над лицом забинтованную ладонь, но не получилось ее рассмотреть. В темноте оставался бинт, была рана, которой коснулась губами Джоан Малкольм. Я подумала и взяла телефон. Вспышка экрана была оглушительной, но я поставила будильник на шесть.

«Новое сообщение» – «Добавить номер».

<Спокойной ночи.>

Я подержала руку над меню «Отправить», а потом поменяла точку на запятую.

<Спокойной ночи, Анатоль.>

* * *

Утром ветви парка стали стеклом.

На земле остался ночной снег, а влагу на деревьях схватило блестящей корой. Мне хотелось спать, при вдохах тянуло в груди, но я осматривалась. Вокруг лежали не отснятые кадры, и я почти жалела, что вышла без фотоаппарата. Оставалось только успокаивать себя отговорками, что нет солнца, что нужна высокая светочувствительность, и почти наверняка снимки получились бы зернистые. Но шепчущая ночная темнота, схваченная кустами, но черные ветки, облитые стеклом, но брусчатка, на которую так больно будет падать, – это выглядело мрачно, волнующе.

Красиво.

Я осторожно дышала, зимнее пальто непривычно оттягивало плечи.

И еще было спокойствие.

Две главные парковые аллеи встретились под космами обледенелых ив, и я почти сразу увидела Малкольм. Джоан бегала: кроссовки, шорты, майка. Она помахала мне, забегая на перекресток с малой тропинки.

– Привет. Погодка – дрянь, – объявила Малкольм. – Самое утро, чтобы кому-нибудь нагадить.

Она вытягивала из ушей пуговки наушников, снимала со спины рюкзак.

Она была недовольна, но казалась выспавшейся.

– Что ты хочешь показать?

– Сейчас идем уже.

Малкольм забросила рюкзак на одно плечо и показала:

– Нам вон туда.

Лицей оживал, и меня тоже покидал сон. Я почти видела перед собой дверную ручку, видела класс. Мне хотелось представлять, какая сегодня светотень в знакомых кабинетах, получится ли дискуссия, удастся ли что-нибудь новое. В лицее будет Куарэ, и все будет хорошо.

– Что с лицом? – поинтересовалась Джоан.

– Ничего.

– Думаешь об Анатоле? Или о работе?

Я вспомнила о новом сообщении и кивнула. Джоан рассмеялась. Ее смех почти сразу исчез в путанице обледенелых ветвей, словно в «тихой» комнате. Застывший парк берег тишину, экономил свет, он был прекрасен, и будь еще немного солнца – я вернулась бы за камерой.

– Сюда.

Мы стояли перед входом в учительское общежитие.

– Что ты хочешь показать? – повторила я.

– Увидишь.

– Джоан, Соня! Утречко!

Я оглянулась. На турнике у северного крыла висел Ю: одной рукой он держался за перекладину, а другой махал нам.

– Обезьяна, – сказала мне Джоан и помахала Ю в ответ. – Но дерется неплохо и честно. Он мне нравится: бывший коллега, как-никак. «Долг, честь, отчизна» и все такое прочее.

– Он хороший учитель.

– Хороший, – согласилась Малкольм, открывая дверь общежития. – И, вопреки расхожему мнению, не тискает своих учениц.

В холле пахло сном и ночными посиделками: пахло отсыревшими пепельницами, пóтом пополам с одеколонами, пахло неправильным спиртом и несвежим дыханием.

– У Линды вчера народ хорошо гудел, – сказала Малкольм, жестом указывая на лестницу. – День рождения, наверное.

«Скорее, поминки». Я не могла отделаться от ощущения страха, от ощущения предчувствия. Все вокруг будто готовились к чему-то: выпивая, отрицая, просто пытаясь делать вид, что все хорошо. И если в учительских кабинетах это отступало перед детьми, перед стопками бланков и стопками тестов, – то здесь…

Здесь было очень плохо.

– Сюда.

Стены недавно красили, но они все равно выглядели древними. Влага старила панели, и только свет ярких ламп звучал неправильно, молодо. Мне было интересно, что за всеми этими дверями. На табличках мелькали знакомые имена, почему-то хотелось зайти, хотелось увидеть чужие разворошенные постели.

«Здесь все интересные», – сказала Джоан, и я поняла, что мне любопытно. Почему Маккормик так не любит курящих учеников? Что за жизнь у Мэри? Как Майя смотрит на себя в зеркало, как она красится?

– Нам сюда.

Я увидела дверную табличку и застыла. Снова был холодный пол, который больно впивался в лопатки, снова дергался потолок, снова, снова…

– Нет, подожди.

– Да ну сейчас же.

Она открыла дверь – как к себе домой. Оттуда хлынул свет, я стиснула рукоять трости. Я услышала вскрик – вскрик девушки – и свет перестал что-то означать.

* * *

Элли сидела на кровати, прикрыв руками грудь. Она успела надеть только один чулок и не успела расчесаться. Ангел во мне слышал ее страх даже сквозь густую пелену симеотонина. Она боялась, и ей было стыдно.

– Что вы здесь… Мисс Витглиц?

Она смотрела на меня, я – на нее, и я не знала, как поступить, зато знала Малкольм.

– Оделась и пшла вон, – прошипела Джоан. – Где?

– В д-душе…

– Момент, – сказала мне Малкольм и исчезла.

Квартира была небольшой, бил свет – сквозь прорванные тучи, сквозь окно – и мы остались вдвоем, и это было хуже, чем боль.

– Он… Обижал тебя?

– Нет, что вы, – она рассмеялась. Звонко, заливисто.

Она рассмеялась. Она рассказывала, какой он хороший, как много знает, как ей нравится с ним: «Не ее мысли». Импринт чужой воли – так знакомо, так отвратительно, так мелко. И это ведь я побоялась вмешаться, когда он пригласил ее поговорить.

– Замолчи, – попросила я. – Пожалуйста, замолчи.

– Нет, вы не посмеете, слышите, не смейте жаловаться на Кристиана, не смейте…

Она закрыла глаза и плакала. Я положила руку на ее щеку, и слеза стекла в ложбинку между большим и указательным пальцами. Чужая слеза жгла, как кипящее масло, а Элли все плакала, а я – нет.

Когда сзади послышались шаги, глаза Элли были пусты, мои виски звенели, а руки будто сковало утренним льдом. Солнце падало на почти высохшие слезы лицеистки, внутри нее горели пожары, и я знала, что могла бы осторожнее, точнее, нежнее. Я могла войти в ее память с мягкой тряпкой, но вошла с огнем: чтобы навсегда, чтобы наверняка.

«Поспи. Просто и без снов».

– О, и ты здесь!

– Ну-ка, сядь.

Страаааах…

«Надо обернуться», – подумала я и вдруг поняла, что хочу этого.

Малкольм усадила Кристиана, и, развернув второй стул, оседлала его – точно напротив, по другую сторону стола. Солнце вызолачивало мокрые волосы Келсо, капли на его халате. Солнце било ему в лицо, но он, щурясь, смотрел только на меня. «Он хуже видит левым глазом. На две диоптрии», – вспомнила я.

– Доигрываешь в мои игрушки? – спросил Кристиан.

– Сюда смотри.

Малкольм вытащила из рюкзака длинный пистолет и положила его на стол, а рядом – блистер таблеток.

– Что это? – Кристиан улыбался мне.

Он улыбался – честно, ярко и открыто, – в одной комнате с бедной Элли.

Я ждала ответа Джоан и повторяла как заклинание: «цианистый калий, цианистый калий, цианистый калий…»

– Нитроглицерин.

– А, – сказал Кристиан и впервые посмотрел на Малкольм. – А за что?

– За все хорошее.

Она тоже улыбалась: брезгливо и снисходительно, а ладонь ее лежала на рукоятке пистолета.

Я разглядела за ухом у Келсо мыльную пену. Трость подрагивала у меня в руке, и я чувствовала: еще немного, еще несколько слов, обращенных ко мне, и что-то произойдет.

Кристиан покачал головой и, с треском вынув таблетку, положил ее на язык.

– Воды можно?

– Так жуй.

Он дернул челюстью и принялся жевать: медленно, как рептилия. Джоан гладила тремя пальцами ребристую рукоятку оружия и не отводила глаз от лица Кристиана. Сцена была гадкой, как комок блевотины, их взгляды хотелось отмыть, хотелось отмыть себя, хотелось…

Кристиан глотнул.

– Всё.

– Нет. Не всё, – ответила Джоан. – Следующую.

– Следующую, – протянул Келсо, вертя блистер пальцем. – И сколько всего мне их съесть?

– Все десять штук.

– Но мне же будет больно, – улыбнулся Кристиан. – О-очень больно.

– У тебя в любом случае заболит. Или голова от нитроглицерина, или кусок руки от карбида молибдена. Жри давай.

Джоан подняла пистолет и приставила его к плечу Кристиана.

– Соня, – позвал он. – И ты что, так это оставишь? Это же для тебя шоу. Сделай что-нибудь.

«Сделай что-нибудь!»

…Кристиан гладил ее щеки, и с них слезала кожа. Он уже умел контролировать карминную дрожь, а я не умела ничего – только смотреть, только пытаться что-то почувствовать. Девочка умерла, и только тогда он меня отпустил.

«Сделай что-нибудь!»

– Соня занята, – любезно сообщила Джоан сквозь грохот света, грохот пульса. – Соня думает и приходит к правильным выводам.

– Соня, – прошептал Кристиан. – Я приду вечером, Соня. Пусть дурочка думает, что она может меня держать. Я приду.

– А ну закрой рот и жри! – прикрикнула Малкольм.

«Это как свист кнута», – поняла я. Мне было холодно, и бретели бюстгальтера стали острыми от пота.

– …Я приду, – шептал Кристиан, и я видела только его глаза. – Я приду, мы разогреем вино – сильно разогреем, и когда оно закипит, я волью тебе его…

– Приходи.

Свет померк – и сразу же прояснился.

Я подошла к столу и положила на него трость. Алюминий покрылся коркой окалины, ручка сгорела у меня в ладони. Трость изогнулась, как лук, а набалдашник тяжелыми каплями стекал на пол.

Я вдохнула дым горящей резины, дождалась, пока смрад взорвется болью под переносицей, и повторила:

– Приходи.

18: Цветок ненастья

Я остановилась только у лестницы.

«Плохо как. Совсем плохо».

Плохо было то, что я ушла – нет, сбежала, – оставив там Элли. Плохо было сердцу, и совсем уж плохо – ногам. Я провела перед лицом рукой: за ладонью оставался призрачный след. Колени отказывались служить, и кто-то очень умный шептал: «Ты сама позвала его. И он ведь придет».

– Давай, давай, – сказала Джоан. – Вот сюда.

Меня подтолкнули, почти пронесли немного, а потом я присела, ощущая спиной ровную поверхность.

– Молодец, молодец, – приговаривала Малкольм. – Умница.

Она уминала мне плечи, усаживала, подпирала. «Это общежитие, – думала я. – Сейчас коллеги пойдут на первый урок. Нет, нет, нельзя мне сидеть».

– Руку дай… – вспыхивали слова. – Нет, черт, шею… Ага, вот так!

Укол. Шепот о том, что Мовчан дала ей этот шприц, что все ненадолго станет хорошо, какие-то химические термины… Джоан держала руку – ту самую, перебинтованную, и я чувствовала жар. И чувствовала: мне лучше настолько, что я готова спрашивать.

– Он придет?

– Нет.

– Нет?

– Нет, я сказала.

«Нет». Джоан смотрела мне в глаза, я видела ее одобрение.

– Он стал таким, чтобы растормошить меня, – сказала я.

«Я знаю», – кивнула Джоан.

…А потом ему понравилось. Так иногда бывает, когда сводит с ума боль, а потом – близкий человек, который не становится ближе. Будить можно поцелуем, можно – ударом по голове. В конце концов, заставлять кого-то жить – это уже насилие.

Новая порция наркотика ускоряла меня, свет стал просто светом, звук – звуком.

– Это прошлое, которое над тобой не властно, – ответила Джоан и уселась рядом. – Делай, наконец, выводы.

– Почему… Почему тогда я его боюсь?

Она поджала губы и кивнула:

– Глупо не бояться Келсо. Другое дело – смывать мозги в унитаз при одном его виде.

Джоан повернулась ко мне:

– Кукла Кристиана Келсо существует только вот здесь, – она ткнула пальцем мне в лоб. – В твоей памяти.

«Нет-нет, с Кристианом нельзя как с тростью! – говорил ее взгляд. – Но и ты не…»

Не – кто? Я не знала, как это назвать. Думать вдруг стало так сонно, стена стала такой удобной, и слабость понимания охватила меня всю. Я поскребла горло, нащупывая пуговицы.

А еще кто-то уже говорил мне эти слова. Кто-то другой.

– Ох ты ж боже мой, – вздохнула Джоан и расстегнула мне ворот блузки.

Ее лицо застыло, а потом расплылось в улыбке.

– Боже мой, – зачем-то повторила она, все еще улыбаясь, и встала.

– Куда ты?

– СБ забрала Элли. Надо изловить их до того, как они захотят тебя.

Джоан постучала в дверь рядом со мной, показала язык и скрылась на лестнице.

Я попыталась подняться, но не успела. Дверь распахнулась, и мне только и осталось, что смотреть снизу вверх, как в коридор выглядывает Анатоль.

– А… – сказал он, поднимая на лоб очки. – Витглиц? Вы?

Я сидела на полу, сминая полы пальто, сжимая кулаком расстегнутый ворот блузки.

– Доброе утро, – сказала я.

Мне было легко и немного совестно.

– Что вы… Давайте, вставайте, я вам помогу! В медчасть? Вызвать Мовчан?

Он помогал мне держаться на ногах, и это было тоже легко и тоже – совестно: я уже могла стоять сама.

– Если можно – чаю.

Когда он моргнул и несмело улыбнулся, я добавила:

– С сахаром.

* * *

– …Мы вчетвером там лежали в темноте, и знаете, было весело. Горный кемпинг, вокруг – никого, а я рассказываю страшные истории. Эжен потребовал, чтобы я потом ходил с ним в туалет. Девочки были против, но и сами боялись. А наутро я узнал, что Эжен все-таки переспал с Рин.

Анатоль потер подбородок и рассмеялся.

– Знаете, смешно так. Я заснул, и не помню, какую страшилку рассказал последней. Может, даже что-то про Ангела.

«Смешно», – соглашалась я. Чай был самый обыкновенный: из пакетика, квартира у Куарэ – в меру замусоренной, но здесь было хорошо. Он открыл окно, чтобы я не слышала запахов, дышал в сторону – по той же причине.

И Анатоль действительно хорошо рассказывал. Смешно.

Наши кресла стояли рядом, и мы смотрели, как за окном – огромным окном – облака превратились в бледную сеть, поймавшую небо. Солнце пока не попадалось: он прожигало невод насквозь и обрушивалось на предгорье.

Под ногами сейчас и мокро и противно, и можно даже напрячься и представить себе весну, – но это все там, внизу. А здесь есть чай и тишина.

– У вас какой урок?

– Э-э… Третий, кажется.

– Третий. Мы можем пойти вместе.

«Скажет о том, что подумают другие, – я обижусь», – загадала я.

Мне думалось легко, не хотелось умирать в боли и одиночестве, и я все еще не отмыла ладонь, в которой обуглилась трость. Я прятала руку от Анатоля.

– Можем, – согласился Куарэ, ставя чашку на подлокотник. – А можем и прогулять – тоже вместе.

Я кивнула, потому что сначала услышала только слово «вместе», и Анатоль рассмеялся:

– Знали бы вы, что о вас говорят здесь… Многие бы решили, что Соню Витглиц подменили.

– Я знаю, что обо мне говорят, Куарэ.

– Серьезно?

– Да.

Солнечные лучи ложились на кожу мягко, без жара. Я раскрыла забинтованную ладонь под поющее золото, смотрела, как оно играет по невидимым линиям, словно пальцы гадалки. «Гадалка-неудачница. Где это было? В каком произведении?»

– Говорят, у вас очень красивые глаза, – сказал Анатоль.

Я повернулась к нему. Он был серьезен – и улыбался, и от этой улыбки стало еще теплее, почти жарко. Потом я вспомнила слова и отвернулась.

«Так не честно».

– Куарэ. Одолжите, пожалуйста, контейнер для линз. И раствор.

– Раствор?

– Да.

– Что-то попало вам под линзу? – обеспокоено спросил Анатоль.

Я смотрела только себе в ладонь. Хотелось получить раствор, снять линзы и покончить с этим приступом честности.

«Ну почему не какой-то другой комплимент? Почему глаза, почему так банально?»

– М-м, хорошо, идемте в ванную, – сказал он, а потом сморщил нос и досадливо пощелкал пальцами. – Нет, я сейчас, я вас позову, хорошо?

Я кивнула. Так глупо.

Луч принялся жечь ладонь, и я спрятала руку в тень. Анатоль чем-то гремел в ванной, что-то складывал или прятал. Я могла бы посмотреть сама – не сходя с места, и это было странное желание: подсматривать, изучать. Это был странный страх: вдруг там чужие вещи? Вещи другой женщины?

– Витглиц, можете входить!

Только вставая с кресла, я пожалела о том, что сожгла трость.

В ванной гудел вентилятор, немного пахло сыростью и очень остро – гелем для душа. Анатоль вытирал руки большой влажной салфеткой. «Кто так отмывает руки в ванной?»

На раковине остались стоять флакон и маленький коробок: он спрятал даже зубную щетку.

– Я ужасный грязнуля, – вяло улыбаясь, сказал Куарэ, катая смятую салфетку между ладонями. Казалось, у него зябнут руки, и в глаза он мне не смотрел. – Извините.

– Ничего. Извините меня вы.

– Ну, я, наверное, выйду…

– Подождите.

«Просто скажи это». Всего-то и надо – пережить несколько секунд отвращения.

– Витглиц?

– Мне нужно, чтобы вы посмотрели. Пожалуйста.

«Это всего лишь линзы. Всего лишь глаза».

Он смотрел на меня – и перехватил руку. Флакон с раствором был так близко.

– Подождите, Витглиц. Вы… Вы что, так и не поняли? Я видел ваши глаза.

Я смотрела на его руку на своем запястье, пыталась понять, о чем он говорит.

– …Да поймите же, на вас нет линз там! – сказал Анатоль, и все стало легко – даже сумасшедший пульс.

«Там».

Я дура. Я десятки раз смотрела на свои копии, смотрела сама на себя, видела янтарную радужку – и так ничего и не поняла.

– Но… – неуверенно начал он. – Если вы все еще хотите, то…

«Ему интересно», – поняла я. «Ему не противно», – ликовала я.

А еще я могла посчитать количество перегородок, отделяющих меня от Кристиана, но это не имело значения. Между мной и Анатолем исчезала последняя стена, я чувствовала это так же ясно как… Как запах геля для душа.

– Подождите! Куда вы гряз… Господи, Соня, да что у вас с руками? Одна порезана, другая…

– Это… копоть. Я отмою.

Он смотрел с испугом на мою ладонь, а я думала о другом. Опять о другом.

«Соня. Он сказал «Соня»».

– Фу, вы меня напугали, это прямо корка какая-то. Что вы делали?

– Я делала… выводы.

Копоть была густой: я сперва даже не ощутила воды. Сажа витками ложилась в слив, а ладонь все не проступала, и на какое-то мгновение показалось, что я могу тереть час, два, три – и все равно не увижу кожи. Мысль была настолько ясной и убедительной, что я испугалась.

Я прикусила щеку. «Джоан. Что ты мне вколола?»

– Так не пойдет, – сказал Анатоль. В его голосе был азарт. – Надо растворителем.

– Не стоит.

– А как же линзы?

Я молча терла. Я уже почти видела «линию жизни».

– Эм, Соня… Можно я вам помогу?

Мы смотрели в зеркало – друг на друга.

– Поможете?

– Я умею. И я помыл руки, – он показал скомканную салфетку.

Я кивнула, пытаясь понять, что я делаю и что делает он.

– Понимаете, когда мне было девять, однажды вернулась мама…

Анатоль смочил руки раствором и положил пальцы левой руки мне под веко. Он смотрел на меня очень серьезно, как на журнал, который надо заполнить чисто и без ошибок. Он смотрел на мои глаза, на кожу вокруг них, и мне дышалось… Через раз.

– …у нее очень дрожали руки. Она говорила, что от нервов, это теперь я знаю: из-за таких, как мы с вами…

Прикосновения к глазу я не ощутила, просто все вдруг потемнело – и сразу же поплыло.

– Я каждое утро надевал ей линзы, каждый вечер – снимал…

Я видела мутно одним глазом, и через секунду – влажное прикосновение придержало мне другое веко. Он был очень аккуратен.

– Поначалу это очень страшно было – девять лет, вы только представьте, но, знаете, я помню это как сейчас…

У соседей за стенкой зашумела вода, мои колени растворялись.

– Вот так, – сказал Анатоль.

Я моргала, прогоняя пелену.

– Это было так давно, что я уже почти и забыл, и вы, наверное, похожи на нее, ну, мне так кажется… Вы очень красивы, то есть я понимаю, что вы синестетик, у вас желтые глаза… Я сейчас чушь несу, да?

– У вас язык заплетается.

– А у вас руки грязные!

– Вы не смотрите мне в глаза. Вы же хотели?

– А вы… А я вас люблю.

– А я – вас.

* * *

Степь дрожала под полуденным солнцем, степь пахла – одуряюще, пряно, по-настоящему. Она упиралась в слепящий осколок на западе, а мы спорили.

– Река.

– Залив.

– Соня, не спорь. Это река.

Он улыбался. Улыбалась я.

Мы сбежали из ванной – от его неловких движений, от моей боли, от запаха душевого геля и семи стенок до Келсо. Мы сидели в растрепанной одежде на берегу степи и спорили о блестящем пятне.

«Если хочешь, это будет море», – на самом деле говорил Анатоль.

«Если хочешь, пусть будет река», – предлагала я.

– Наверное, это широченная речка, – улыбнулся Анатоль. – С горько-сладкой водой.

– Горько-соленой.

Он поднял брови, и я напомнила:

– Моря стали горько-сладкими после Первого сдвига.

– А, ну да, – Анатоль пощелкал пальцами. – Как там? «Вся и земля улыбалась, и горько-соленое море».

– Да. А еще – «есть на равнине соленого моря утесистый остров».

– Или: «Стоишь на берегу, и чувствуешь соленый запах ветра, что веет с моря, – он пожевал губу и еще немного продолжил: – И веришь, что свободен ты…»

Куарэ умолк, досадливо пощипал переносицу.

– Откуда это, Анатоль?

– Да так, фильм один, – ответил он, снимая халат. – Пойдем, Соня.

Ветер трепал его простую серую футболку. Я встала. Тот же самый порыв ветра залез под блузку.

– Куда мы идем?

– Туда, Соня. Давай посмотрим, что там.

Я приложила ладонь ко лбу. Солнце припекало, и теплый демисезонный костюм казался все тяжелее.

– Мы не дойдем.

– Не дойдем, – кивнул он. – Добежим.

Запах степи бросился в лицо, стал тугим – и вбился в горло. Я не горела – сгорала от этого бега – от радости, от глупости. Анатоль бежал рядом, в какой-то момент подал мне руку, и стало легче, стало быстрее.

«Рак», – вспомнила я, когда солнце будто бы взорвалось, а воздух в легких остекленел. Больше ни о чем я подумать не успела, потому что ветер все бил в лицо, а земля не спешила навстречу. Она становилась все дальше – земля, ее травы, ее мягкий и резкий запах.

Мы летели.

– Это река, Соня! – кричал Анатоль. – Огромная река!

«Или узкое море. Пожалуйста, пусть там будет горькая вода. Горько-горько-соленая».

Все вокруг становилось невыносимо ярким, но почему-то не получалось зажмуриться. Я видела, как раздавалась под нами степь, будто кто-то раскатывал ее, разворачивал спрятанное. Леса, пряди гор – я знала, где и что будет, где и что должно быть.

И я слышала, как это все появляется вокруг. Хотелось плакать, потому что чем красивее становилась песня степи, тем больше пустело внутри, тем больнее бил по глазам свет. Я уже не видела, где солнце, не знала, сколько их – солнц, и, будто обменявшись со светом, уходила боль.

«Не хочу. Пожалуйста, я не хочу умирать. Не сейчас».

– Так красиво, – прошептал голос. – Ты видишь все это, Соня?

«Анатоль тоже видит это. Он тоже уходит».

– И… Мне не больно, Соня. Понимаешь? Не больно!

Шепот Анатоля, мысли Анатоля, его восторг. Я слышала все это сквозь слезы: «я – это я» больше не работало. Я была собой, им, всем этим миром, чем-то большим…

Удар. И почти сразу же – еще один.

«Вот и хорошо», – подумала я. Вернулась боль – очень знакомая, близкая, моя. «Вот и славно».

А потом земля бросилась мне навстречу, и я потеряла руку Анатоля.

* * *

– …К чему?!

– Не знаю, найди! Нужно запустить ее сердце! Прикрепи электроды!..

– Да вы посмотрите! Мои руки! Они проваливаются! Сквозь нее, о боже!

– Николь, дай сюда!..

* * *

Удар.

– Это самый нижний этаж, минус шестой. Или пятый. Смотря откуда мерять.

Я открыла глаза. Все плыло, что-то слепило меня, и голос был неправильный: не голос Анатоля.

– Вы в медикаментозном параличе… Витглиц, вы меня слышите?

Я хотела кивнуть, потом поняла, что значит слово «паралич», и даже не попыталась разжать губ. Свет пропал, а после – явился снова – как очень быстрый маятник.

– А, вижу. Зрачковый рефлекс есть.

Голос почему-то ассоциировался с переломами, со складным метром.

– Давайте проясним. Здесь все вокруг опутано взрывчаткой. Именно поэтому я вам и сообщаю подробности – чтобы вы не дергались.

«Переломанный. Заместитель Велкснис».

– Опустите голову.

Что-то надавило мне на затылок, и, наконец, пришло ощущение пространства: «Я сижу». Мелкий пепел сеялся сквозь поле зрения, и я увидела отглаженные лацканы, вырез, свежую блузку и – раз, два, три, четыре… – нити проводов, воткнутых мне в грудь.

– Это датчики детонаторов. Если вы попробуете, м-м, дематериализоваться, произойдет взрыв. Теперь позвольте…

Шершавые пальцы взяли меня за подбородок, встряхнули, и сыплющийся пепел пропал, обнажая класс. Парты стояли у стен, и на каждую положили устройство с тусклым алым зрачком. Мои провода уходили в эти приборы.

Взгляды давили мне на грудь – точно над последней пуговицей пиджака. Алые взгляды принадлежали взрывчатке. Остановившиеся, напуганные – детям.

«Они уже все мертвы».

– Под вами термохимический боеприпас – на случай, если вы – это уже не совсем вы. И последнее: ваша работа – просто посидеть здесь. Побудьте хорошей учительницей. До свидания.

Перед глазами сеялась пепельная метель, «до свидания» болью застряло в виске. Потом коротким фиолетовым ударом закрылась дверь – и все. Я осталась наедине с 1-A.

«Я должна что-то сказать. Хоть что-нибудь».

Дэйв, Марта, Андрей, Роман, Микаэлла, Стефани… Они все – гарантия того, что я не сдвинусь с места. Нет, не так. Гарантия того, что я останусь человеком. И я люблю их всех, а они меня ненавидят. Они умные, взрослые – и они все слышали.

Время текло размеренными толчками, я почти ничего не чувствовала, кроме ноющей потребности в словах.

– Не… – я закашлялась. Горло сводило от боли. – Не молчите.

– Не двигайтесь, мисс Витглиц, – сказал Роман, и их прорвало – всех и сразу.

Они кричали, что не хотят умирать, они требовали, чтобы им все объяснили, рыдали, и яркие копья безошибочно метили мне в голову. Боль была сумасшедшая: болело почти все, что я ощущала.

Они меня обвиняли.

Я видела свой короткий полет, я снова чувствовала руку Анатоля в своей руке. Я закрывалась, потому что это был мой последний урок, здесь не было окон, матовый свет ламп не давал теней, и так выглядел мой эшафот.

Последний урок. Почти как первый.

* * *

– «Тише! – сказал извозчик. И все они стали прислушиваться.

Что-то наконец начало происходить в темноте».

Профессор посмотрел на часы и закрыл книгу. Девочка заметила, что он оставил палец на той странице, «…происходить в темноте», – повторила она про себя, чтобы запомнить и представить: не видно что, но что-то происходило. Она даже кивнула себе.

– Мне пора. Мы продолжим завтра.

Девочка прикрыла глаза: завтра – значит завтра.

Вокруг шумели другие дети: старше ее, младше ее. Они не понимали, что сказал профессор, иначе почему просили его продолжить? Девочка оглядывалась, рассматривая их крики. Ей было слишком ярко и хотелось выйти, но профессор еще никого не отпускал.

– Соня умеет хорошо читать, – сказал профессор. – Соня?

Девочка не сразу поняла, что это о ней. Она внимательно смотрела, как плачет маленький мальчик на задней парте. Он почти не умел разговаривать, и ему скоро понадобится обезболивающее. Его плач был с серым блеском, как кожа на его макушке. «Он не хочет лекарств, он хочет слушать», – поняла девочка.

– Соня, иди сюда, – терпеливо позвал профессор.

– Да.

Кто-то сказал «фу», кто-то – «бе». Кто-то спросил: «Разве Витглиц не немая?» Она встала, парта-ящик оцарапала ей коленки: скоро станет совсем тесно.

Почему-то дети не скандировали «Ты-умрешь», и девочка окончательно уверилась, что при профессоре никто не упоминает ее кличку. Профессор открыл перед ней книгу, и девочка села на его место. Книга была большая, она еще не видела таких – даже среди тех, что нянечки читали сами.

Матовый свет падал сверху, теней не было. На столе лежал игрушечный зверек. Кто-то нарисовал ему шрамы на животе.

– Она скучная, – сказал голос. – И глупая.

В комнате загудели.

– А книга скучная? – спросил профессор, открывая дверь, и гудение стихло. – Или кто-то еще умеет хорошо читать?

Она, хмурясь, смотрела на буквы. Ей казалось странным читать вот так – для всех.

Щелкнула дверь.

– Эй, «Ты-умрешь», а где твой белый?

– Да, «Ты-умрешь», ты сыграла на его писюне сегодня?

– «Они пели в тон ему, только гораздо выше, в прохладных, звонких, серебристых тонах», – прочитала девочка и остановилась.

Она знала – каково это, когда звуки светятся и выглядят.

Она повысила голос. Интонации – вот что важно, думала девочка. Дети все еще гудели, но уже что-то изменилось. Девочка чувствовала на себе их взгляды, чувствовала, что им становится любопытно. Кто-то зашикал на соседа.

«У меня получается», – удивилась девочка.

Слова скользили – сочные и добрые, они подсказывали интонацию и темп, и ей казалось, что нужно еще немного подержать паузу – чтобы выделить слова с большой буквы. И еще точнее расставить ударения – вот, между кавычек: это же такие важные мысли.

Дети гудели о своем. А после всех позвали на ужин.

Они шли мимо девочки, мимо ее взгляда, вперенного в книгу. Мимо всех ее интонаций и ударений. За Юлией пришла сестра с капельницей.

– …А Дигори совсем дурак. Зачем он так сделал? Нужно было, как Полли сказала.

Девочка не сразу поняла, что это говорят ей.

– Эй, «Ты-умрешь», ты чего это?

Мальчик был новенький. Он знал ее кличку, но не знал ничего о ней. И у него был рак костей.

«Ты умрешь», – хотела сказать она, как велел ей Кристиан.

– Он еще маленький. Он попал в волшебную страну, потерялся.

«Как странно шелестит мой голос», – подумала девочка.

– Ну и что? – заупрямился новенький. – Я тоже маленький, и мне очень больно. Но я же знаю, как надо!

Девочка не знала, что ответить, но новенький не сдавался. Мальчика очень тошнило от химиотерапии, ему не хотелось есть, и он разговором забивал в себя комок рвоты.

– А Джадис убьют? Или нет? Лучше бы убили!

– Я не знаю.

– Ты еще не дочитала ее? Или не поняла? Мама читала мне книгу, но я не понял, что там случилось. А потом еще одну книгу. Там мальчики пошли куда-то, и в общем, глупая книга.

У новенького на голове осталось три хохолка, и девочка, заглянув под эти клочки волос, увидела там названия странных книг. А еще увидела, что мучиться ему осталось недолго – неделю, не больше.

– А кто дочитает нам книгу? Ты или профессор?

– Я не знаю.

– Ты ничего не знаешь, «Ты-умрешь», – насупился мальчик. – Ты скучная. Меня зовут…

Он икнул, и его губы побелели. Сейчас, решила девочка.

– Я прочитаю книги, которые тебе читала мама. И объясню.

Новенький поморгал: у него слезились глаза.

– Когда? – выдавил он.

– Послезавтра.

Он помотал головой и зажал рот ладонью. «Такие большие книги, ты не успеешь», – прочитала девочка под его хохолками.

«Хотел бы я дожить до послезавтра».

«Я сейчас блевану прямо перед ней. Фигово».

«Она страшненькая».

Девочка чувствовала его рвоту у себя в горле, ей было плохо, и она перестала заглядывать в голову новенькому.

– Приходи завтра. Я прочитаю «Пеппи Длинный чулок».

Он кивнул и убежал. Девочка знала, у кого она попросит книгу.

Задняя стена класса была стеной только с одной стороны, и она знала, что профессор Куарэ никуда на самом деле не спешил. Ни он, ни десятки странных устройств, которые всегда там работали.

* * *

– Он пришел? – спросила Элли.

«Нет. Его убил Кристиан».

Я покачала головой.

Они все молчали, вспоминая рассказ. Сначала я долго описывала классную комнату, парты-ящики, вспоминала, как лился сверху свет, не дающий теней. Я говорила, ожидая, пока они не замолчат. Говорила, пока звучали требования объяснить. Я описывала в пустоту.

Дети всегда пропускают описание в экспозиции.

Сейчас они спросят, кто этот профессор. Они спросят еще что-то и тотчас же вернутся к своему положению, снова заметят провода детонаторов на мне, взрывные устройства перед собой и несколько этажей подвала над нами.

Но я смогла.

Только откровенность, только личное – и никакой светотени.

«Интересно, что бы сказали об этом учебники». Я видела глаза своих учеников, видела в них вопросы и решила, что правда – это до конца.

– Вы знаете, кто такие Ангелы?

Растерянные взгляды детей, бесстрастные взгляды бомб – так начался мой настоящий урок, последний урок правды. Он начался, и я поняла, что это на самом деле легко, легче легкого, потому что мягкий свет без теней не оглушает, потому что они все просто хотят слышать учителя, потому что иначе нечестно.

– Можно войти? Я опоздала.

В открытых дверях стояла Джоан.

Я кивнула, и Малкольм сделал шаг в класс. За ее спиной был темный коридор, освещенный оранжевыми лампами, сырой и неуютный – и устремленный в свободу.

– Нам надо поговорить, – сказала Малкольм. – Сейчас.

Она ни разу не оглянулась на детей, их словно не существовало в мире Джоан.

«Она переоделась. В чем она была утром? И… сколько времени прошло?»

Понимание было горячим и острым: Анатоль, другие учителя, время – я не знала ничего, а передо мной стоял ответ на десятки вопросов.

– Где Куарэ?

– В таком же классе, только под другим крылом.

Джоан легко взобралась на стол, за которым я сидела. Она вертела в руках свой телефон-планшет, и запонки ее рубашки звучали насыщенной синевой.

– Мисс Малкольм, что происходит?

– Мисс Малкольм!

– Мисс Малкольм!

Она не обернулась, и только я увидела досадливую гримасу на лице Джоан.

– Я разговариваю с вашей учительницей, – сварливо сказала она. – Помолчите.

– Мисс Малкольм, пожалуйста!

– Мисс Малкольм!

Они кричали, и я задыхалась от отчаяния в их голосах. Боль в груди стала почти невыносимой, когда из багровой пелены вынырнула рука и ухватила меня за щеку.

– Нам надо поговорить, – сказал звенящий голос, и в багрянце мелькнула сталь.

– Мисс Малкольм…

– Заткнитесь, – негромко сказала Малкольм. – Вас притащили сюда, нацепили вам подгузники поверх одежды и приковали к партам. Вам, мать вашу, поставили бомбы перед носом. Вы всего лишь предохранители, а предохранители должны молчать и работать.

Джоан смотрела только на меня, но ее услышали все.

– Джоан, что…

– Не здесь.

Она напряжена, вдруг поняла я. И ее паясничанье в дверях, и злой тон в ответ детям, и аккуратно расчесанная челка, и даже свежая помада на тонких губах – это все якоря, за которые она держится.

– Не здесь, – повторила Малкольм.

И я увидела, как в ее синих глазах тает серость.

И заметила, что Джоан Малкольм сидит, натягивая своим весом провода детонаторов. По проводам ползли капли крови – вот-вот запачкают ее брюки. «Это моя кровь».

– Не здесь, – в третий раз сказала она. – И поживее.

И я нырнула.

Коридоры смещались в стороны, как стрелки, ныряли и возносились прочь с моего пути. Стоял гул, стоял лязг – я словно попала в огромный механизм. Кафельная плитка дождем текла вниз, таяла со звенящим скрежетом, и в этом месиве я впервые подумала о том, что могу увидеть впереди знакомые синие нити.

Гул и грохот коридоров стихли: передо мной лежала первая ветвь памяти.

«Что это?»

Она была ровная, прямая и непрерывная. Из серой пустоты ткались новые ветви – гладкие, чистые, без лакун.

Идеальные.

И слишком плотные, чтобы просто пройти насквозь.

* * *

Раскаленное небо. Зеленые блики над горизонтом, чьи-то крики, чаще всего повторяется слово «Ангел» – примерно семнадцать процентов. Остальное трудно оценить: я плохо знаю болгарский.

– Вы Малкольм?

Погоны поверх скафандра. Он не спал трое суток, не соображает. Сорок пять лет, опыт бронетанковых боев. Шрамы, темперамент холерический. Слишком много смертей.

– Так точно, сэр. Лейтенант Малкольм, прибыла…

– Я не знаю, что они там себе думают, лейтенант, но у меня полтора миллиона беженцев, из которых тридцать процентов – херовы повстанцы.

Взрыв. Он не реагирует. Профессионализм? Нет. Зрачки не среагировали – просто усталость. Наркотики? Нет. Потливость повышена – сбои в системе кондиционирования его скафандра.

– Я знакома с диспозицией, сэр.

– Да вы нихера не знакомы! У нас гуманитарный кризис, каждый третий прячет самопал под лохмотьями! А штаб присылает мне смазливого лейтенанта?

Много говорит. Небрит. Звук рации убран.

Вестовые вокруг укреппункта курят, снабжение организовано слабо.

Вывод: некомпетентен.

– Расстреляйте каждого третьего, сэр.

– Ч… Что?!

– Виновата, сэр. Я пошутила. Дайте мне пять «страйкеров» и пятьдесят человек.

Огромная котловина, ставшая лагерем. Тринадцать условных ядер, не горят костры у северной окраины – первая вероятная цель. Горизонт полыхает. Полковник смотрит на мою задницу.

– Здесь кризис, лейтенант. Я звоню в штаб, они ошиблись.

Он хрипит. Поражение голосовых связок. Курит? Нет. Сорвал? Возможно. Среднее звуковое давление в лагере беженцев… Восемьдесят децибел. Сорвал.

Здание на западе должно быть занято, но там почти никто не шевелится – вторая цель. Это экстремисты из «Скарабеев»: не умеют не прятаться, не умеют рассредоточиваться. Идиоты. Пока модель оправдывается.

– Именно кризис, полковник. Именно не учения. Именно поэтому здесь я.

* * *

– Второй тест – второй результат. Кадет Малкольм, вы издеваетесь?

– Никак нет, сэр!

– Держите третий бланк. И будьте добры сделать так, чтобы я получил релевантные показатели.

– Сэр, да, сэр!

– Есть вопросы, кадет?

– Так точно! Если и третий тест получится иным, сэр?

– Вы шизоид, кадет Малкольм?

– Никак нет, сэр!

– Тогда напишите этот тест. Нельзя менять темперамент, как перчатки, кадет.

– Понимаю, сэр.

«Можно!»

* * *

– Слушай, Малкольм, это все странно.

– М?

– Я проиграл тебе спарринг, а на тактическом планировании ты…

– Положи руку вот сюда.

– Э-э…

– Ты неудачник. И ты сейчас держишь меня за грудь. Нравится?

– Э, д-да.

«Идиот».

* * *

– Мам, ты не умеешь смотреть. Он просто хочет твои деньги, понимаешь?

– Послушай, Джоан, я понимаю, что ты скучаешь по папе, но Майкл…

– Папа ушел сам. К другой. И при этом он отсудил у нас…

– Замолчи, Джоан! Ты меня пугаешь!

Я сама. Я сама себя пугаю.

– Джоан… Мы с отцом хотели, чтобы ты выросла самой умной, самой способной, но… Ты точно не хочешь пойти поиграть? Другие дети в пять лет…

– С кем?

Штора похожа… Не знаю, на что она похожа. А мама похожа на испуганную женщину. В этом свете у нее два подбородка, но ей не нужно это знать.

Мне и самой не нужно это знать. Во всяком случае, так говорят.

* * *

Ну же… Давай.

Келсо на прицеле – моя мечта. Он подаст жалобу, и, если успеет, я получу взыскание.

Значит, он не успеет.

Ненавижу. И страх его ненавижу. И издевку.

И соображай уже быстрее, Соня.

* * *

Я ошиблась.

Ее память оказалась не идеальна: я видела стыки и швы, видела, где гнулись целые ветви воспоминаний. Закрашенные по-разному, иначе звучащие, странные и неправильные, но неправильные по-особому.

Не по-человечески.

Ветви сошлись в ствол, и я увидела ее.

Из кресла мне навстречу выбиралась девочка-подросток: нескладная, лобастая, в очках. Футболка с вязью какой-то рок-группы, чистые выглаженные брюки и пляжные тапки на босу ногу. Ее окружали экраны, книги, во все стороны тянулись выправленные ветви, звенящие от знаний, напряженные. Я осматривала комнатку и видела их всех сразу. Кадета и офицера, шлюху и магистра физики.

Я видела подростка – и женщину в песочной двойке, которая чуть не столкнула меня с лестницы.

– Привет, – сказала Джоан. – Будем знакомы. Я – гений.

– Гений?

– Ага. Куда интереснее, правда, кто такая ты.

19: За невинно убиенных

Дождь барабанил по металлу, вымазывая все внизу фиолетовой рябью. Я сидела, свесив ноги с края крыши, мне было холодно. В парке приземлялись новые VTOL’ы – их грохот вносил оранжевые ноты, целые столбы яркого оранжевого пламени, и мялись кусты, ломались молодые деревца. Красные команды, серый перестук тяжелых сапог.

И только мертвые тела не светились. Не звучали. Не дышали. Их – еще живых людей – поставили так: короткими линиями, и они так упали, с колен прямо в грязь – не дыша, не крича, не звуча.

Просто короткие ряды – «не», «не», «не».

Кровь ушла в грязь и брусчатку – кровь из аккуратных отверстий в затылках.

– Почему? – переспросила Джоан. – Все упирается в переусложнение процедуры. А в конечном счете – в деньги.

– В деньги?

– В деньги. Ты даже не понимаешь, что это, Витглиц. Все детство в больнице, а потом – виртуальные магазины, «Лавка» эта ваша коммунистическая… Ты знаешь, что твой лицевой счет не имел лимитов?

Я не понимала ничего. Я видела тела тех, кто вчера – или позавчера все-таки? – входили в учительскую, смеялись, общались, а потом шли в класс. Я видела живых – а потом мертвых.

И никаких денег.

– До Лиссабона все шло не слишком экономно, – сказала Джоан. – Уволить даже одного человека из такого проекта, как «образование нового поколения» – это сумасшедшие деньги. Одна пуля и несколько часов эффективной работы боевика куда дешевле, чем цифровое прикрытие, смена гражданства, новое место работы, новый соцпакет… Новое – значит, дорогое, а пуля стара и продается оптом.

Я оглянулась. Она стояла, опершись на вентиляционную трубу, и ее футболка мокла, брюки тоже мокли, но лицо оставалось сухим.

– Ликвидировать структурное подразделение в прямом смысле, – тяжело усмехнулась Малкольм. – Это, кажется, называется ирония.

– Почему?

– Почему «ирония»?.. А, поняла. Лицеи больше не нужны.

– Почему?

– Господи, ты как ребенок, Витглиц! «Почему» да «почему». Я не знаю. В «Соул» нашли способ обнаруживать Ангелов иначе.

– Как?

– Не знаю.

– Ты лжешь.

– Да. Но это не имеет значения.

Я снова посмотрела вниз – на ряд безликих тел. Безликие мертвые, безликие живые. В кабинетах лицея еще много детей. В магазинах еще много пуль.

Каждая вспышка цвета, каждый удар звука, каждая капля крови – моя и только моя.

«Не так, Соня, привыкай: твоя и Анатоля».

Я потрогала крышу: холодная.

Это была память Джоан. Это она стояла на крыше под ледяным дождем и смотрела на казнь учителей. На самом деле мы сейчас в подвале, подо мной термохимическая бомба, надо мной – застывшие глаза Малкольм, а я слушаю ее историю…

Только на самом деле больше нет никакого «на самом деле».

* * *

– Ваше первое слияние заметила только Мовчан, – сказала Джоан.

Было море теней, была дрожь кожи, на которую давила музыка. Была одна пятидесятая секунды, принадлежавшая только мне и Анатолю.

– Второе слияние увидела я, – сказала Джоан. – За тобой следила не только я, но я была внимательнее прочих.

Был кабинет, было откровение, которое я щедро разделила на двоих, была степь…

И на самом деле это было четвертое слияние после неучтенных – у двери моего дома и позже в классе, на том самом уроке, – но считала Малкольм, это был ее счет, и я молчала.

– Не все камеры слежения позволяют записать такое, представляешь? Но в ванной Анатоля… – она покачала головой. – Нужно быть клиническим дебилом, чтобы не заметить, как вы уходите из этого мира.

Джоан рассмеялась и продолжила:

– Ты бы видела лицо Райли, когда она начала делать тебе непрямой массаж сердца, а он вдруг стал прямым.

– Мне было больно.

– Ну еще бы. Вы уже почти уходили, стали невещественными, а вас вытащили.

– Куда?

– Куда уходили? Хороший вопрос. Как у тебя с квантовой физикой? И, в частности, с флуктуациями вакуума?

Я молчала. Джоан сидела в своем кресле, экраны вокруг гасли и зажигались, и она казалась пилотом огромной машины, пилотом космического корабля. Впрочем, отчасти так оно и было – нескладный подросток в многоликой, собственноручно собранной оболочке.

Она ждет ответа, поняла я и покачала головой.

– Хорошо. В смысле, отвратительно. Пойдем.

– Куда?

Джоан встала и принялась натягивать вместо шлепанцев кроссовки. Она подпрыгивала на одной ноге – худенькой, как спичка, и единственное, что я ощущала, был страх: вдруг спичка переломится?

– Вместо теории я расскажу тебе историю.

Я открыла дверь, и грянул свет.

* * *

За окном мерцали огни башенного крана, и был еще какой-то странный звук – скрипучий, недолгий, нечасто повторяющийся: «Тр-рос… рж-жа…» – потом тишина и снова: «Тр-рос… рж-жа…»

– В предместьях обнаружили еще одну девочку с ошибками в томограмме, – сказала женщина.

– Хорошо.

Мужчине хотелось спать.

– Ты съездишь посмотреть?

– Уже съездил.

Женщина завозилась в постели, садясь повыше. Тень решетки задвигалась по одеялу: за окном висел яркий серп луны.

– Почему ты ничего мне рассказал?

– Нет нужды.

– Интересно, – сказала женщина. – Почему это? Может, ты и документы сам оформил, чтобы я ее забрала без проблем?

– Нет, – мужчина зевнул. – Давай завтра поговорим о работе, хорошо? Ты только приехала, устала…

– Завтра я обещала Анатолю, что мы пойдем в парк.

– Вот после и поговорим.

– У тебя какие-то планы на эту девочку?

«Тр-рос… рж-жа…» Ответа не было.

Женщина приподнялась на локте: ее муж уже спал, отвернувшись к столику. На столике мерцал огонек наручных часов. «У тебя какие-то планы, – подумала женщина. – И у меня планы. И у Анатоля тоже планы». Женщина зажгла ночник. Лампочка раскалилась вполсилы, замигала: даже в два часа с электричеством было плохо.

Трясущимися руками женщина надела очки и взяла с тумбочки пачку бумаги, устроила листы на коленях. Она читала, осторожно снимая распечатку за распечаткой. Иногда пыталась сделать пометку, но так и не смогла. Так женщина и уснула – под скрип крановых тросов, с лунной тенью от решетки поверх одеяла.

Из-под ее руки выскользнула титульная страница.

«Проект «Майнд». Теоретико-методологические результаты за 20.. —20.. гг.»

Я подняла страницу, рассмотрела ее.

– Мило, да? – спросила Джоан, садясь на кровать. – Бывший жилой корпус научной группы «Нойзильбер». Я была здесь пять лет назад, все себе представила – и запомнила. В соседней комнате, кстати, дрыхнет твоя вторая половина. Ему сейчас…

– Девять лет, – сказала я, глядя на руки Инь Куарэ. Даже во сне они подрагивали.

Малкольм поерзала, облокачиваясь на приподнятые колени женщины.

– Точно.

– Зачем тебе это? Это все?

Джоан шутовски потолкала в плечо спящего профессора Куарэ.

– Эй, директор, расскажете своей подопечной? Нет? Окей, тогда я сама. Это тренировка – для памяти, для воображения. Я могу сейчас все здесь поменять, все забыть и устроить иначе. Но в точности…

Она погладила одеяло, поправила очки на лице спящей женщины.

– …в точности своя прелесть. Идеальная память.

– И идеальное воображение.

– Да, – сказала Джоан, вставая. – Не все чудовища – Ангелы.

– Ты не ответила, зачем.

– Для тебя старалась, – пробурчала Джоан, открывая дверь.

В свет.

* * *

Съемка дорожной камеры была черно-белой.

Огни казались прожженными в фоне дырами, мокрый тротуар отражал их свет. Единственная машина в поле зрения камеры мчалась с огромной скоростью, и скоро должна была исчезнуть прочь – к штрафам и взысканиям. Но ехавший ей навстречу грузовик – огромный трейлер – вильнул в сторону, и время застыло.

– Смешно, – сказала Малкольм. Ее вороные волосы казались темно-серыми, лицо – бледно-серым, и только синие глаза почему-то не обесцветились – два звенящих огня.

– Смешно?

– Да. Я нажала на «паузу» – там, ну, когда смотрела впервые пленку. Вот видишь? Я все разглядела в подробностях. Это последняя секунда жизни Сержа Доминика Куарэ. Парамедики уверены, что он умер мгновенно.

Я смахнула с линии взгляда каплю. Дождь повис в воздухе тяжелыми прозрачными камнями – черными, серыми. За тонированным стеклом тяжелого седана ничего не видно, но уже змеится крохотная трещина. Бампер грузовика уже начинает мять капот. Задние колеса уже не касаются асфальта.

«Уже, – подумала я. – Уже давно».

– Он вез тебе время, – сказала Джоан. Она лежала на животе, заглядывая под машину. – Торопился. В совете директоров до сих пор трудится учитель Инь – на него Куарэ и надавил. Мол, ваше детище уже похоронили, но оно работает. Проект «Майнд», дело жизни и смерти великой Инь.

– Откуда ты знаешь?

– Я и сама так надавила на этого Икано, когда пообещала тебе спокойствие, – ответила она, вставая. – Не напрямую, естественно.

– «Естественно»?

– Угу. Я – «а» – не вхожа в сов. дир. «Бэ» – не хочу умереть под грузовиком.

Я касалась пальцами черного бокового стекла. Его покрывали колючие капли – лишь немногим менее черные, чем само окно. В нем отражались выжженные дыры уличных фонарей, и где-то за ним был директор Куарэ, профессор Куарэ.

«Спасибо», – прошептала я, проводя по стеклу.

Капли не стерлись, потому что я уже ничего не могла исправить.

– Зачем ты показала мне это?

– Идем.

Малкольм взяла меня за руку. Ее кроссовки с треском сминали брызги под ногами и фонтанчики воды, поднятые шлепками дождя и ветра. Дождь царапал мне щеки – холодные, каменные капли, недвижимо висящие в воздухе.

– Куда дальше?

– Дальше.

Джоан щелкнула пальцами, и сзади ожил грохот, а камень стал просто водой на моем лице.

* * *

– Это – твое прошлое.

Я помнила это все. Здесь было немало пробелов, заполненных кадрами обгоревших балок и обрушенных перекрытий, но Малкольм сумела найти так много, что мне стало страшно.

«Кристиан показал это Анатолю… Анатоль видел все это».

Я шла по галерее – живой, звучащей, пугающей. Каждое окно выходило на новую диораму: в новую комнату, в иное освещение, иные звуки. Джоан порой ошибалась, что-то не так представляла, но я снова дышала высушенным воздухом специального госпиталя «Нойзильбер». И Малкольм молчала.

– Зачем мы здесь? – не выдержала я.

– Затем же, зачем ходили к Кристиану.

Мы остановились напротив окна в интенсивную терапию. Три санитара, Куарэ и я. Мы все висели в воздухе.

– Заполнишь картину? – спросила Джоан. Она прижала нос к стеклу, словно силясь проникнуть в видение. – Напоминаю: пять капсул мепередина, подвал. Тебя нашли вовремя. По результатам – аномальное повреждение тканей на руках профессора Куарэ и два облака дисперсной плоти вместо санитаров.

Я прикрыла глаза. Эта ветвь памяти была плотной и толстой, ее пронизывали сложные отростки, но я знала, что делать. Когда я снова увидела перед собой галерею, картинка изменилась.

– Профессор Куарэ уехал. Келсо собрал моих самых первых учеников и отвел в подвал. Там он заставил меня рассказать им все. О том, кто я. О том, что он со мной делает.

За окном картина оживала. Лужи рвоты, сорванные простыни, и люди, пытающиеся прижать меня к кровати. Два санитара, которые держали меня за руки, вдруг стали большими, очень большими, – будто их перенесли в вакуум. А потом комната стала ярко-красной – сразу и вся.

– Если бы профессор не схватил меня за руки, третий санитар – тот, который с зондом, – убежал бы.

– И ты бы умерла.

– Да.

– Нет! Нет!

Я оглянулась. Джоан смотрела на меня, оглаживая пальцами щеки, виски, и в ее глазах было то, от чего я на мгновение поверила: вокруг нас – действительно «Нойзильбер».

Отчаяние.

– Нет, нет же, Соня! Это неправильно! Перестань!

Малкольм отняла руки от лица и быстро-быстро заговорила:

– «Перестань! Я не хочу!» «Какого дьявола ты лезешь в мою жизнь!» – вот что правильно, Витглиц, черт бы тебя подрал! Вот что! Просто заплачь, слышишь? Заплачь! Нельзя любить всех и быть такой с самой собой! Вот, смотри!

Передо мной вспыхнул экран, понеслись кадры хроники.

Мальчика, включившего мобильный телефон, бьют в ухо – тяжелой перчаткой в броне Белой группы. Его лицо в крови, и я не могу узнать, кто это.

Николь умирает. У нее в сгибе локтя система капельницы, на висках – присоски электродов. В ослепительном свете лампы серебрится ниточка слюны из ее рта. «Не надо», – читаю я по губам.

Митников смотрит немного ниже объектива камеры наблюдения, а за его затылком – ствол. Константин улыбается: для него все почти закончилось.

Анжела Марущак стоит у входа, а за ее плечом…

* * *

– Малкольм, что вы себе позволяете?

Я видела ее глаза, лампы над головой, серый бетонный потолок, видела вскрики детей – малиновые, острые вспышки.

– Встаньте со стола, руки так, чтобы я их видел, – сказал Велкснис.

– Да неужели?

Джоан даже не пошевелилась. Она улыбалась, глядя только на меня.

– Я сказал…

– Я слышала. Это вы слишком много на себя берете. Сначала массовые убийства, теперь помехи работе агента «А».

– Последний раз предупреждаю…

– Велкснис.

Джоан вздохнула и начала поднимать руки. Я увидела, как она подцепила что-то длинное из-за борта пиджака. Увидела, как кисть умело разворачивает это что-то – почти ломаясь в суставе.

– Умрите, пожалуйста, – сказала Джоан и выстрелила из-под руки – назад.

Грохот ударил по ушам, по глазам, я ослепла от визга детей, а потом хлестнула волна жара.

Крик длился, длился, я слышала запахи – сладкий запах горелой плоти и кислый – термохимического оружия. Джоан переломила ствол и вынула маленькую толстую гильзу.

– Тысяча восемьсот градусов кармы, – сказала она, загоняя в ствол новый патрон. – Он, наверное, заслушал отчет саперов об особенностях настройки детонаторов и решил… Да заткнитесь вы!

В классе стало тихо. Кто-то всхлипывал, кто-то откашливался. Что-то скворчало.

– У нас совсем-совсем нет времени, Соня. Бегом назад. Придется сокращать басню.

Я не знала, как поступить, а потому нырнула, чтобы только не слышать смрада.

Я бежала.

* * *

– Как было бы просто – взять и устроить тебе дуэль с Кристианом. Чтобы он взял Анатоля за ухо, а ты белому негодяю накидала. Но ты же ничего не поймешь.

– Что я должна понять?

– Вот опять.

Она повозилась и встала, сложила козырьком ладонь, вглядываясь в даль. Пляж был серым, море – почти багровым, и ветер забыл про этот край: вода надвигалась на берег мелкими ровными волнами, как масло, по которому у горизонта хлопнули огромной ладонью. Далеко от берега виднелась скала.

– Ты ныряешь из безумия в безумие с таким лицом, что мне хочется тебя удавить. Ты привыкла всех жалеть, любить, да просто помалкивать, но только чтобы самой оставаться в стороне. Атараксия. Апатия. Чувствуешь, как хочется зевать от этого звука «а» в начале? Ладно, плевать. Пусть будет, что будет.

Я сидела, обхватив колени руками. Малкольм собиралась с мыслями и хмурилась.

«Что не так? Что ее не устраивает?»

Джоан сожалела, злилась, ерничала. Джоан собирала камни.

– Чета Куарэ – гении. Были, – заявила она и швырнула добычу прокисшему морю. – Пока другие ученые разбежались по своим уютным окопам, они собрали данные и интуитивно поняли, что Ангел несовершенен. Ему не хватает чего-то. Все его процессы, даже уязвимость для раскаленного карбида молибдена… Кстати, знаешь, как открыли это оружие? Нет? Расскажу, потом… Все его процессы описываются как космогонические – в самом широком смысле.

– Но… Космогония – это создание вселенной.

– Да, спасибо, что напомнила. Именно это я имею в виду.

Малкольм нашла еще один камень, взвесила в ладони. На меня она не смотрела.

– Куарэ первые поняли, что Ангелов должно быть двое.

Двое. Я легла на гальку, раскинула руки. В небе сплошные облака никуда не торопились – они будто застыли навсегда: где-то провиснув сталактитами, где-то завернувшись в тяжелые воронки. Небо было сделано из старого свинца, который не раз красили, обдирали грубой щеткой, снова красили… Свет здесь не звучал, вдруг поняла я. В лицее – звучал всегда, в памяти любого лицеиста – да, а здесь – нет.

– Он сказал Анатолю: «Я сохранил память о Инь. Ее дело».

– Очень, кстати, неосторожно, – отозвалась Джоан. – А ты как-то спокойно реагируешь.

– На что?

– На то, что вас свели. Как племенных… М-м. Как племенных божков.

Я вспоминала, как Анатоль неловко заталкивал в сумку свой планшет: «Выздоравливайте, мисс Витглиц». Как он стоял, глядя из-под мокрых волос на меня: «Я всего лишь болен, но даже этого, оказывается, мало». Как он прошептал, что не убежит, как он вслушивался в мое прошлое, как смотрел на дыру в своей груди…

– Это имеет значение?

Джоан подумала, покачала еще один камень в руке.

– И то верно.

Я смотрела на море – не то море, неправильное, и думала о нашем с Анатолем мире.

«Интересно, какой там берег».

– Мы останемся людьми?

– Да ты смешная, – угрюмо сказала Джоан. – Ты просишь меня оценить процессы, которые настолько далеки даже от «стохастических», что я тебе передать не могу.

Я скосила глаза: она сидела, скрестив ноги, и смотрела на меня. Заметив взгляд, Джоан вздохнула:

– А, ну да. В смысле, слишком много случайностей. Могла бы и сама догадаться, что космокреация – это чересчур сложно.

Небо, море, галечный пляж. Думай, Соня. Просто думай – что еще остается? Нет выбора, нет пути назад, нет одиночества. Даже боли нет – только немного времени на размышления.

– Я поняла.

– Ой ли?

– В каком смысле?

– В том смысле, что ты ошибаешься, – сказала Джоан. Ее тон изменился: стал почти злым. – Это не лазейка в шалаш с милым, не «золотая пилюля». Это создание нового мира! Целой вселенной! Вы вдвоем с Анатолем превращаете передовую гипотезу в факт!

– Где?

– Что – где?

Я прикрыла глаза: степь была там – только протяни руку.

– Где находится эта вселенная?

Малкольм вздохнула.

– Понимаешь, это бессмысленный вопрос. Я даже не могу тебе сказать «когда» эта вселенная осуществляется. Даже Хроноблема – и та вываливается из неквантовых представлений о пространстве и времени. Как переводится это слово, кстати, знаешь?

– Да. «Временна́я рана».

– Да. Что-то ранило нашу планету, Витглиц. Страшно ранило. Возможно, вы с Анатолем ее добьете.

Степь. Душистая трава, вода – и раскрывающиеся горизонты.

– Там красиво.

– И… Как там все выглядит?

– Как степь.

– Как степь? – Джоан тоже улеглась, и остался только ее голос. – Степь… В конце концов, почему бы и нет.

Застывшее небо оставалось свинцом, лежать на гальке становилось все больнее. «Ей ведь тоже странно здесь – в ее нечеловеческой памяти». Почти наверняка Джоан видела все вживую только рядом с проводником.

Проверять мне не хотелось: апатия, атараксия. Я прошептала эти слова. От звука «а» зевать не хотелось.

– Чего ты хочешь от меня?

Малкольм помолчала, приподнялась на локтях:

– А, вот ты и заговорила как бог. Наконец. Я хочу сделку.

– Сделку?

– Да.

Она села и показала на море.

– Это побережье той самой Черноморской Осцилляции. Я и мои люди увидели его в 20… – первые люди на этом берегу после Первого сдвига. Я разрешила Варнский гуманитарный кризис, и меня бросили сюда. Знаешь, как это – рассчитывать путь в искривленном пространстве? Я справилась и с этим.

Я знала остальное. Ее приняли в «Соул» особым агентом, дали широчайшие полномочия. Я видела, как гнулись целые подразделения, как колоды личных дел тасовались под ее присмотром. Как поменялась структура передовых исследований.

Как умирали люди.

– И в конце тебе дали Кристиана.

– Да. Камень, который я не могу поднять, – кисло сказала она. – Задачу без решения. Знаешь, что такое избыточная полезность? Это – я. Я слишком хорошо работаю. Поэтому меня связали, Витглиц, дали твоего ненаглядного мудака. «Нужна модель поведений девиантного проводника». «Нужно обоснование целесообразности взаимодействия». Клянусь, целый отдел, не меньше, разрабатывал задания, чтобы вязать меня!..

Она попыталась контролировать его – мной. Создавала свои связи, вводила фактор определенности в свои модели. Пока не увидела видео из моего кабинета.

– …С тех пор, как я научилась менять себя, я знала, что все не просто так. Что я должна сделать что-то великое, что-то по-настоящему гениальное. И вот представь, что я своими руками натравила маньяка на демиурга.

Она повернулась ко мне. Ее глаза были удивленными и пустыми, и я чувствовала: она не привыкла так говорить.

– Знаешь, – сказала Джоан, – на какое-то время мне показалось, что я все испортила. Впервые.

– Чего ты хочешь?

«Я говорю, как бог». Мысль была серой, тусклой, невкусной.

И я не знала, что еще сказать в этой ситуации.

– Я? – она обернулась и сплела пальцы перед грудью. – Я хочу помочь вам.

– Ты?

– Витглиц, да! Вы двое – вы гуманитарии, у вас ограниченный опыт, да, у обоих! Я умею разрешать кризисы, я знаю, как их избегать, и ваша вселенная – она тоже имеет только один шанс, а создать мир – это еще не все, и я…

«Я. Я. Я».

– …моя память, мой опыт – все ваше!

Я смотрела в небо. Джоан нанималась к нам на работу – к существам, скованным в подвале лицея. Ко мне и Анатолю. И она отдавала нам это небо, это море, всю свою странную память гения, который посвятил так много времени себе. «Я. Я. Я, я, я, я-я-я-я…»

«Она бы сгорела, обезумела, если бы не уделяла внимания своей личности».

– Это ты активировала «пустой код»?

Джоан замолчала, словно ее не стало. Я повернула голову, отдавая холодной гальке щеку: мне не хотелось видеть Малкольм.

– Да.

«Да».

– Ты вызвала особые отряды «Соула», убившие десятки человек.

– Да.

Пусто, холодно, колюче. Как галька. Но эта же Джоан Малкольм стояла на крыше, глядя как расстреливают тех, кто так недолго пробыл ее коллегами. Она стояла под дождем час или два без пользы для своего гениального «я» – своих «я», – стояла как предательница, прячась за вентиляционной трубой, и я не стану ее спрашивать – почему.

– Вы с Анатолем все равно бы всех убили, – сказала она.

– Что?

Малкольм усмехнулась и пересела ближе.

– Что, снова не все так просто? Стены в ванной Анатоля оказались обожжены, а камера отключилась после первых восемнадцати кадров вашего, м-м, исхода. Я на глаз прикинула энергию и решила, что хочу жить.

– За счет…

– Нет.

«Нет». Я чувствовала усталость. Я хотела увидеть Анатоля, хотела поговорить с ним – всего лишь. Я устала от этики.

– Два класса – гарантия вашей с Анатолем неподвижности, пока совет решает вашу судьбу, – скрипуче сказала Малкольм. – Это как минимум тридцать детей. Остальные могли выжить с семидесятипроцентной вероятностью. Взрослые… С ними хуже.

– Я помню. План ликвидации лицея твой?

– Да. Как и последующая информационная кампания. Видишь, я не лгу.

– Вижу.

– Ты видишь, но не все, – огрызнулась она. – Позволь я вам с Анатолем уйти, и здесь осталась бы оплавленная воронка километров так под сорок радиусом. У нас не получилось бы поговорить иначе. А так вы можете попытаться забрать с собой хотя бы кого-то.

– Тебя, например?

– И меня в том числе.

– Ты могла рассказать об этом раньше. Не ждать до последнего.

– О, да, могла.

Ее смех был скрипучим – и тоже усталым. Она смеялась так долго, что я успела понять все, успела еще раз взглянуть на небо, успела даже счесть ее безумной.

– Забирай учеников, Витглиц. Создайте там свет и тень и позвольте мне ошиваться рядом.

Я кивнула, и берег исчез.

Свет сеялся, шипел, и бетонный потолок обрушился на меня – тяжелее застывшего перекрашенного свинца.

– У меня остался один вопрос. Как мы можем… измениться, если оба больны ELA?

Джоан зажмурилась и приложила к щекам кончики пальцев:

– «Признаюсь я, что двое мы с тобой, хотя в любви – единый целый мир».

– «…хотя в любви мы существо одно».

– Да? Ну, смысл ты уяснила.

– Да.

«Анатоль, ты слышал?»

«Да».

«Все?»

«Да».

Он устал. Он тоже очень устал. Мой… Бедный.

– Беги, – сказала я Джоан.

– Что?

– Мы заберем тебя, но не сейчас.

Она выдохнула:

– Но… Почему?

– Ты все поняла.

– Нет! Почему?!

– До встречи. И спасибо.

Я видела ее все хуже: все заслонял свет. Ее лицо белело поверх огромного трясущегося ствола, который почти упирался мне в лоб. У нее очень мало времени, но она успеет – я знаю. Джоан Малкольм отключит детонаторы и уедет, улетит, умчится, потому что иначе никогда не поймет, не получит ответов.

Мой собственный ответ лежал не здесь. Я не боялась потерять свое «я», не боялась сделать что-то не так, мне нравилось, как звучит свет и как сияет звук. Наверное, я закончила почти все здесь.

– Пойдем? – спросил Анатоль.

– Да.

– Тебя тоже переодели.

– Да. Ты боишься?

Он повел плечами:

– Хуже, чем первый урок. А ты?

– Нет. Да. Но я пытаюсь помнить главное.

– Главное? А, «я – это я»?

– Нет. Теперь я – это еще и ты.

Coda

Серый человек остановился на заправке и вышел из машины. Хотел закурить, но хозяин так на него посмотрел, что он улыбнулся и отошел в сторонку – к запыленным торговым автоматам. Поднимался ветер, и пыль тонкими струйками сдувало, казалось, со всего: с газозаправочной колонки, с тумбы громоотвода и с капота припаркованной за зданием машины.

Машины, которой не должно было быть здесь.

– По кофейку, мистер Старк?

– Не откажусь. Я могу повернуться?

– Да ради Ангела, мистер Старк. Не будем пугать старика.

«Она не изменилась с нашей последний встречи в Эй-Си», – подумал он. Малкольм уже с месяц носила мышиного цвета каре и зеленые глаза – прозрачные, выгоревшие, – мешковатую куртку и штаны с ремешками и молниями. «Скам-штаны», – вспомнил он. – Где я подхватил это словечко? Уже на континенте или еще в Европе?» Старк не чувствовал отчаяния, не искал вариантов. Он просто ждал – как, наверное, все трое агентов до него.

«Или нет: чего-то ждали от нее только первый и третий. Второго она убила с балкона здания напротив».

– После вас, – улыбнулся он, когда Джоан указала ему на двери кафе.

– Вы слишком добры.

Руку из большого кармана на животе Малкольм так и не вынула.

«Она не мигает», – вдруг понял Старк и стало отчего-то совсем тоскливо.

Внутри пахло кофе, и сиденья скрипели пересохшим кожзаменителем, а в столешницу въелись три круга от чашек и один странный полукруг. «От полу-чашки», – тотчас же подумал Старк.

– Два агента «А» в одном придорожном кафе – это очень много, да? – спросил он, ведя ложкой по ободку чашки: три секунды, еще три, и еще, а потом – три секунды назад, и еще три секунды…

– Один из них в бегах, другой переквалифицировался в ликвидаторы, – ответила Малкольм.

Джоан положила подбородок на ладонь, а в уголке потрескавшихся губ торчала зубочистка, – но по-настоящему Старк смотрел ей только в глаза. Осталось последнее, что его интересовало в этой жизни: когда Джоан Малкольм наконец моргнет. Он не понимал, как в воздухе Невады можно не моргать.

– По GPS вы опережали меня как минимум на семьдесят миль.

Малкольм приподняла и опустила плечо:

– Флуктуации. И не такая дрянь случается.

Он опустил ложку в чашку.

– Давайте напрямую. Зачем эта встреча?

– Вы работали с ней.

«С ней, – подумал Старк. – Ну конечно».

Не спрашивая разрешения, он вытащил сигареты и зажигалку. Продавец под табличкой «не курить» сделал вид, что смотрит в другую сторону. А Джоан все не моргала.

– Я ее недооценил.

– В этом мы похожи.

– И что вы хотели услышать?

– А я хотела что-то услышать?

Старк пустил дым в потолок. «Почему-то нет вентилятора. Этой заправке критически нужен вентилятор».

– Говорят, вы свихнулись там.

– Интересная мысль.

– Говорят, вы даже написали последний отчет.

– Было дело.

– Вы написали правду?

Джоан перегнала зубочистку в другой уголок рта. Нетронутый кофе остывал перед ней.

Серый человек Старк снова слушал об этом безумии. О том, как Соня Витглиц и Анатоль Куарэ прощались с убитыми. О том, как отряд «Тессеракт» погиб – весь и сразу. Как потерялся сигнал беловолосого дьявола Келсо – просто потерялся, исчез в катаклизме. О том, как от горизонта до горизонта встала зеркальная угольно-черная сфера.

Матиас Старк вслепую нарисовал на салфетке круг и прикурил вторую сигарету от первой.

– Сферу видели со спутников и бомбардировщиков, – сказал он.

– Клево им. Мне эта сфера съела хвостовой винт.

– Хотите об этом поговорить?

Джоан прикрыла глаза и вынула зубочистку.

– Нет.

«Ну, вот и все», – подумал он. Нижний край солнечного диска уже выедал горизонт. Джоан обхватила чашку обеими руками и спросила, глядя в окно:

– Интересно, как по-вашему: почему она оставила меня?

Старк опустил окурок в чашку и положил на стол локти:

– Я полагаю, мне придется сначала выслушать историю.

– Не хотите – не слушайте.

* * *

Джоан уехала на рассвете. Когда ее широкий старый кабриолет промчался мимо окон кафе, Старк услышал, как за воем двигателя играет что-то бодрое, какая-то вечно американская мелодия.

– Сэр, вам счет?

Вблизи хозяин казался старше, чем пустыня. Матиасу вдруг захотелось услышать добрую индейскую мудрость, но он сдержался.

– Да.

И только обнаружив, что Джоан не расплатилась, Матиас Старк бесповоротно почувствовал себя живым.

– Поедете за ней?

– Нет.

– Назад тоже не советую. Старая Мо нашептала, что военные по ошибке разбомбили бензоколонку в Прингс-Кросс. Там теперь даже жарче, чем всегда.

– «Старая Мо»?

Индеец кивнул:

– Моя полицейская рация. Все еще работает, в отличие от армейских прицелов.

Старк закурил, и – чудо – хозяин снова ничего не сказал.

– Флуктуации, – сказал Старк. – И не такая дрянь случается.

Он вышел из кафе. Заправка отбрасывала длинную тень, и всю машину Матиаса покрывала крупная роса. От одного взгляда на нее очень захотелось в душ: мыться, глядеть в запотевший кафель и изобретать себе новое имя.

Бывший человек в сером вынул изо рта сигарету и посмотрел в небо: почему-то ему казалось, что будет правильно смотреть туда.

«Эй, Соня, – мысленно позвал Старк. – Хоть сейчас ты улыбнулась?»

* * *

<Ты была такой простой и очевидной моделью. Но, просыпаясь, я всякий раз пересчитываю вероятность верного ответа. «Ты не простила мне Келсо». «Ты не простила «пустой код». «Ты увидела во мне дьявола». «Ты дала мне шанс что-то понять»…

Ты создала новую вселенную, чертов ты филолог, но я хотя бы знаю, что однажды увижу эту твою степь. Я знаю.

Я верю.

Потому что ты мне пообещала. Потому что я все равно тебе нужна. Потому что на твоем форуме в модераторском разделе все еще значится твой ник.>

Замена

Замена

Замена

Замена

Сноски

1

«Я должен к ней привыкнуть навсегда? / Но это будет настоящей мукой» (сонет «Одним словом», пер. с нем. Р. И. Нудельмана)

2

Пропуск, пожалуйста (нем.)

3

Пожалуйста, господин офицер (нем.)

4

Сведение к абсурду (лат.)

5

«…восходит жрец с безмолвной девой» (лат.) – из 30-й оды Горация «Ad Melpomenen».


Купить книгу "Замена" Цикавый Сергей

home | my bookshelf | | Замена |