Book: Скажи, Красная Шапочка



Скажи, Красная Шапочка

Беате Тереза Ханика

Скажи, Красная Шапочка

Посвящается Фло

Меня зовут Мальвина. Первого мая мне исполнится четырнадцать лет.

Сейчас апрель.

До дня рождения еще две недели. Когда мне будет четырнадцать, у меня будет друг. Я буду держать его за руку и засыпать в его объятиях. Буду ходить на вечеринки и танцевать, даже если родители не разрешат. Буду всегда говорить то, что думаю, а вместо того чтобы грустить, буду возмущаться и бунтовать. Если захочу — смогу закричать так громко, что все испугаются меня и убегут.

Даже родители, даже дедушка — все-все.

Но сейчас апрель, и мне тринадцать.

Пятница

Это случилось в пятницу.

В последнюю пятницу перед пасхальными каникулами. По пятницам после школы я хожу на уроки музыки, учусь играть на пианино. Потом иду к дедушке, он живет на той же улице, а там меня ждет папа. Иногда меня ждет еще и старшая сестра Анна или старший брат Пауль. Но ему уже девятнадцать, он студент и поэтому нечасто здесь появляется.

Мама меня никогда там не ждет, потому что она терпеть не может дедушку, особенно после смерти бабушки. Мама говорит, что с тех пор он стал относиться к ней еще недружелюбнее, чем раньше, и поэтому она его больше не навещает.

В эту последнюю пятницу перед пасхальными каникулами я особенно радуюсь, что урок музыки наконец-то закончился. Начались каникулы, сейчас три часа дня, светит солнце, я перебегаю через улицу и стягиваю через голову свитер — не потому, что жарко, а потому, что я решила — уже настоящая весна. Я была бы еще счастливее, если бы со мной была Лиззи. Лиззи — моя лучшая подруга, мы всегда вместе уходим с занятий. Чтобы мне было не так скучно у дедушки. Там мы с ней треплемся про разные разности или делаем домашние задания — ну ладно, если честно, чаще всего мы просто треплемся и только делаем вид, что учим уроки. Сегодня Лиззи не придет, она сразу после школы уехала в горы кататься на лыжах. Ее даже отпустили на час раньше, чем всех остальных.

Раньше дверь мне всегда открывала бабушка, в последний день перед пасхальными каникулами она говорила: ну вот, опять начинается сезон мороженого.

Потому что мороженое бабушка давала мне только летом. Ванильное мороженое и мармеладных мишек.

С тех пор как она умерла, мороженое можно есть круглый год — странно, но от этого мне даже немножко грустно.

Но сегодня мне не грустно, у меня замечательное настроение, я изо всех сил жму на звонок у двери в дедушкину квартиру, чтобы все сразу поняли: это я, и начались каникулы, и настроение у меня — лучше некуда!

Дедушка открывает дверь и говорит: да это же Мальвина, внучка моя любимая!

Я чмокаю его в щеку и проскальзываю в квартиру, где всегда пахнет вином и старым сыром, потому что дедушка с трех часов дня начинает пить вино, иногда закусывая его сыром. Этот ужасный сыр он сует мне под нос и смеется до колик, когда я морщусь от отвращения.

Сегодня что-то не так, но я замечаю это, только когда вхожу в гостиную. Папы нет.

Где он? — спрашиваю я.

Дедушка сидит в кресле, закинув ногу на ногу.

Ноги у него очень длинные, он вообще очень высокий: больше, чем метр девяносто; ростом я в него пошла, так все говорят. Мне тринадцать, а вымахала я уже почти на метр семьдесят пять. Вполне можно было бы быть и пониже, я всю жизнь выше всех знакомых мальчишек, а это не очень-то весело.

Заберет твою сестру и приедет, — говорит дедушка, я сажусь в кресло напротив него и чувствую себя довольно неуютно, потому что не знаю, о чем с ним говорить.

Я уже давно не оставалась с ним наедине. Раньше рядом всегда были бабушка и Лиззи. С тех пор как бабушка умерла, папа стал больше заботиться о дедушке, чтобы тот не чувствовал себя одиноко. Они разговаривают, в основном о войне: где дедушка воевал и всякое такое, а мы с Лиззи сидим, шепчемся и пишем на бумажках всякую веселую чепуху.

Я размышляю, что бы такое спросить у дедушки о войне, но как ни стараюсь, не могу ничего придумать, и не говорю ничего. Хорошо бы папа и Анна пришли поскорее.

Сколько тебе сейчас лет, Мальвина? — спрашивает вдруг дедушка, хотя прекрасно знает, что мне тринадцать.

Тринадцать, — говорю я и продолжаю думать о войне.

Как раз когда я решаюсь спросить, где же он воевал, — просто чтобы хоть что-то сказать, ведь все это я давно уже знаю, — он говорит: а у тебя уже есть мальчик? У твоей двоюродной сестры Мэгги есть, а она только на полгода старше тебя.

Я вся краснею и только мотаю головой. Конечно, у меня нет друга, а если бы и был, я бы дедушке ничего про него не сказала.

Ты уже достаточно взрослая, настаивает он, — можешь мне все спокойно рассказать.

Он пытливо смотрит мне в глаза, как будто я от него что-то скрываю. Я чувствую себя совсем уж неудобно, очень хочется отсюда смотаться, но не могу придумать, что бы такое сказать.

Я забыла папку с нотами у учительницы…

Но папка — вот она, лежит у моих ног.

Поэтому я говорю: у меня правда нет друга, дедушка.

Не могу поверить, как же это так, ты ведь такая красивая девочка, ты моя самая красивая внучка… За тобой мальчишки небось табунами бегают, да?

Я снова качаю головой и смотрю мимо дедушкиного лица в окно, на противоположный ряд домов.

Женщина вытряхивает в окно пыльную тряпку, в какой-то момент она смотрит прямо на меня, но это только кажется, потому что здесь, в полумраке, меня не разглядеть. Она энергично закрывает окно, стука мне, конечно, не слышно, но слышно, как дедушка ставит бокал с вином на стол. Дедушка говорит о себе, что он эстет. Понятия не имею, что это значит. Знаю только, что он читает великих немецких поэтов, вроде Гете и Шиллера, и философов, у него много записей на пластинках, на самых разных языках. И то, что он пьет вино, тоже с этим как-то связано.

Красная жидкость медленно покачивается в бокале, я многое бы дала за то, чтобы сообразить, как сменить тему разговора, но только нервно ерзаю на краю кресла.

Разве тебе не интересно, как это оно бывает — ну, с мальчишками? — говорит дедушка и одним движением наклоняется к моему лицу, наверно, он тоже подвинулся на самый край своего кресла, но он вовсе не нервничает, он совершенно спокоен и кладет руки мне на колени.

Они как старые кожаные перчатки, даже через джинсы я чувствую это.

Сухие пальцы, толстые синие вены. Я чувствую запах красного вина в его дыхании, красного вина и чего-то кислого. Наверно, это запах старости, по крайней мере, другого объяснения у меня нет.

Я опять качаю головой. Сзади, прямо у уха, тикают часы. Слышно, как во дворе кричат дети. А больше никаких звуков. Совсем тихо.

Ты же знаешь, ты моя любимая внучка, — говорит дедушка у самого моего рта.

Я не хочу, чтобы мальчишки тебя обижали.

Я стараюсь не дышать, в ногах какой-то зуд, как будто надо вскочить и бежать, я киваю, потому что ничего другого не приходит в голову, и смотрю на дедушкины руки, которые держат мои коленки. Потом он гладит меня по голове, собирает волосы на затылке. Они у меня темно-русые и на кончиках завиваются.

Какая ты красивая, — говорит он. Ты на бабушку очень похожа.

Не знаю, почему я не шевелюсь.

Даже когда он целует меня, быстро и жестко, в рот, я сижу тихо-тихо.

Стариковские губы как из камня. Он впивается ими в меня и опрокидывает бокал.

Вино льется по столу, капает на пол. В ту же минуту в дверь звонят.

Это Анна и папа.


Анне семнадцать лет.

Она блондинка, волосы у нее длинные, лицо бледное и все в веснушках. Она ходит в гимназию, в двенадцатый класс, и считает, что она лучше всех. Когда мы едем домой, она сидит в машине спереди. Она всегда сидит спереди. И слушает музыку через свой айпод. При этом она закрывает глаза, жирно подведенные черным карандашом (по-моему, это просто ужас), и кивает головой в такт музыке.

Обычно я пинаю ее сзади. Тыкаю острой коленкой в переднее сиденье и довожу этим Анну до бешенства.

Эго моя месть — за то, что она никогда не дает мне посидеть спереди. Но сегодня у меня нет никакого желания это делать.

Я смотрю, как папа ведет машину, у него круглая лысина, которая блестит на солнце, как отполированная, и усы. Но от них мне видны только кончики, я ведь сижу сзади. Чаще всего по пути домой мы не разговариваем, все равно ехать только десять минут, вполне можно было бы добраться и на велосипеде. Я смотрю в окно и представляю себе, как я веду в поводу лошадь, которую надо тренировать. Она бежит рядом с машиной, а полоска травы рядом с дорогой — это дорожка ипподрома, я подстегиваю мою лошадь, ее зовут Мэри-Лу, она быстрая, как ветер. Это глупая игра, когда человеку уже тринадцать, но я никому про нее не рассказываю, так что все нормально.

Сегодня мне даже этого не хочется.

Я сползаю в промежуток между двумя передними сиденьями, хотя папа очень этого не любит.

Дедушка меня сегодня поцеловал, — говорю я или слышу, как я это говорю.

Не хочу, чтобы он опять меня целовал.

Папа не говорит ничего.

На мгновение мне кажется, что он меня не услышал.

Потом я чувствую, как он смотрит на меня в заднее зеркало. Совсем коротко, а потом опять смотрит на дорогу.

Я откидываюсь на сиденье и тыкаю коленками в спину сестры.

Да перестань же ты, дрянь такая, — ругается она, не вынимая наушники из ушей, и изо всей силы щиплет меня за ногу.

Больше всего мне хочется зареветь.

После обеда я беру свой велосипед и сматываюсь.

Маме не нравится, когда я вечером одна катаюсь на велике: мало ли что может случиться. Она всегда боится за меня, во всяком случае, так она говорит, но я давно уже подозреваю, что ей просто скучно, когда меня нет дома. Мама говорит, что никуда не годится, когда девочка катается на велосипеде одна.

Поэтому я вру и говорю, что моя подруга Лиззи тоже поедет со мной, хотя я точно знаю, что Лиззи сразу после школы уехала в горы.

Я вру довольно часто, потому что иначе жить с мамой было бы очень тяжело.

Я вру, чтобы успокоить ее, а иногда кое о чем умалчиваю, чтобы не волновать, потому что, когда мама расстраивается, у нее начинается мигрень, а это означает, что придется на цыпочках красться по темному дому, очень осторожно, чтобы не производить ни малейшего шума.

Так что сегодня я иду кататься на велике с Лиззи.

Мама все равно смотрит на меня осуждающе и как-то обиженно, потому что я не остаюсь дома.

Но чтоб к половине восьмого вернулась! — кричит она.

Я притворяюсь, будто не слышу, и просто уезжаю.

Хорошо быть одной.

Поеду к вилле.

Это старый пустующий дом, в котором мы раньше часто играли. Теперь мы для такого слишком большие. Я единственная, кто еще приходит на виллу, а прихожу я туда довольно часто. Она стоит за новым поселком, чуть в стороне от последней улицы, между яблонями и грушами, надо пролезть через дырку в ограде, а потом идти сквозь высокую, почти до пояса, траву.

Я стараюсь ехать как можно быстрее, даже в боку начинает колоть. Солнце уже садится, и от меня падает длинная косая тень. Мои ноги слишком длинные для этого велика, я вообще длинная и худая, как жеребенок, и грудь у меня, наверное, никогда не вырастет.

В новом поселке дорога идет в гору, я изо всех сил жму на педали, велик старый-престарый, на нем еще мой брат ездил. Переключение передач не работает, и, когда я еду вверх, легкие прямо горят. Скоро начинается дорожка через поле, тут можно перевести дух. Вилла прячется за деревьями, как старый спящий зверь. На последних поворотах я отпускаю педали, и велик катится сам.

Пролезаю через дырку в ограде и бреду по высохшей на зиму траве.

В прошлом году мы с Лиззи защищали виллу от мальчишек из поселка. Я даже подралась с одним из них. С тем, который был выше всех и минимум на пару лет старше нас.

Ух, как я его боялась! Мы забаррикадировали входную дверь, да еще навалились на нее плечами.

Они ее ни за что не откроют, — сказала Лиззи, откинув темные волосы, чтобы не лезли в глаза.

Никогда!

А он просто пробил в двери дыру. Потом все произошло очень быстро. Мальчишка хотел отогнать нас от двери, чтобы его дружки тоже смогли войти. Они протискивались в дырку, а он, предводитель, толкнул меня, и тут я разозлилась — хотя нет, я уже была ужасно злая. Я вдруг размахнулась и двинула ему в лицо кулаком, так, как учил меня брат.

Мальвина, — говорит он всегда, девочки бьют неправильно, мягкой стороной, ладошкой со сложенными пальцами.

Потом берет мою руку и складывает ее в кулак.

Вот так, видишь, — говорит он и бьет себя в грудь кулаком, стороной, где согнуты пальцы, это совсем не больно. Бить надо костяшками, запястье держать прямо и твердо, чтобы ничего не вывихнуть…

Именно так я и ударила.

Мальчишка закрыл лицо рукой, из носа хлестала кровь, ее струя пульсировала, забрызгивая все вокруг: пол, мою футболку и руки.

Мальчишки сочли за лучшее ретироваться через дырку в двери.

С тех пор дверь виллы так и стоит с дыркой, а наше противостояние с мальчишками закончилось.

Они больше не появлялись, ни разу за весь остаток лета.

Нам было ужасно скучно.


В этом году я здесь впервые.

Существует неписаный закон, что зимой виллу оставляют в покое. Зимой я даже близко не подхожу к новому поселку.

На вилле все так, как мы оставили в прошлом году. Дырявая дверь все так же висит на петлях. На деревянных досках пола, если приглядеться, еще можно заметить пятна крови. Комнаты на первом этаже мне не особенно нравятся. В них, по всей видимости, когда-то был пожар. Стены почернели, в углу стоит полуобгоревшая кушетка, по полу раскиданы старые журналы. Всякие дамские журналы 1990-го года и даже порно, ничего ужасного, просто голые женщины, такие растрепанные и помятые, что особо много и не разглядишь.

На втором этаже комнаты все еще более-менее в порядке. Там даже есть камин, в нем можно развести огонь, на комоде и полках стоят фотографии в рамках, мы много раз их рассматривали, ощущая что-то вроде почтительного страха.

На одной из фотографий — нарядная дама и человек в военной форме. У него ужасно строгий вид. Мы называем его Синей Бородой.

У-у-у-у-у, тут бродит синее привидение с синей бородой… — говорит Лиззи всякий раз, когда мы заходим в эту комнату, и по спине у нас бегут мурашки.

Не хотелось бы мне с ним встретиться…

Мое царство — на чердаке.

Я поднимаюсь по деревянной лестнице наверх, голуби замечают меня слишком поздно и испуганно вспархивают к стропилам. Их перья устилают пол нежным покрывалом.

Тс-с-с… Тс-с-с… — говорю я, не бойтесь, это я, вы же меня знаете…

Но они все равно пятятся от меня, бьют крыльями, тревожно семенят по балкам туда-сюда.

Чердак пуст, здесь лежит только огромный матрас с подушками и одеялами, которые я собственноручно притащила сюда наверх, матрас лежит под той частью крыши, которая не протекает, с балки над ним свисает до самого пола кусок розовой ткани, как полог. Его принесла Лиззи. У нее дома полно всяких безвкусных вещей, но здесь полог выглядит совершенно уместно.

Каждый раз, когда я прихожу сюда, мне немножко страшно: а вдруг кто-нибудь все тут разломал или вообще все исчезло.


С закрытыми глазами я падаю на спину, на подушки, они пахнут сеном и мышами, весной и старыми перьями.

Зима прошла.

На коньке крыши сидит дрозд и поет про вечер, про то, что день скоро закончится и мир станет опасным. Я бы с удовольствием заснула, лучше всего надолго, навсегда, так бы и лежала всю жизнь на этих подушках, слушала бы голубей и дрозда, тут меня никто не найдет.

Я открываю глаза, потому что по моему лицу пробегает тень.

Это тот самый мальчишка.


Мы как завороженные смотрим друг другу в глаза.

Я вдруг пугаюсь и стараюсь смотреть сердито и враждебно.

Чего тебе тут надо, — спрашиваю я через некоторое время. Мой голос звучит твердо и храбро.

Мальчишка только пожимает плечами. Он садится передо мной на корточки.

Я вижу, что нос у него немного кривой, и боюсь, что в этом виновата я и что сейчас он за это со мной рассчитается. Прямо сейчас, когда мы тут одни и нас никто не услышит.

Он намного сильнее меня, хотя и не выше, но он стал шире в плечах, с тех пор как я видела его в последний раз. Мускулы на руках у него ого-го, они хорошо вырисовываются под свитером. Я потихоньку сжимаю кулаки, так, на всякий случай.

Тут он ухмыляется.

Я знаю, кто ты, — говорит он.

На секунду сердце у меня останавливается, я жду, что он дальше скажет: это ты сломала мне нос.

Твой отец ведет у нас биологию. Настоящая сволочь.

Он не смотрит на меня, и я этому рада, я вся сжимаюсь, как будто на этот раз он ударил меня в лицо.

Я не знаю, что сказать. Наверно, что-нибудь в папину защиту, но в голову ничего не приходит. К тому же я знаю, что ученики папу не особенно любят. Он очень строгий, не только в школе, но и с нами дома.

Он единственный учитель в школе, который в наказание заставляет учеников оставаться после уроков. Думаю, что и учителя не очень-то хорошо к нему относятся.

Мальчишка встает и прислоняется к подгнившим стропилам, у той стороны крыши, где через дыры в ней виден поселок. Он небрежно вытаскивает помятую пачку сигарет из кармана штанов.



Хочешь? — спрашивает он, но не дожидается ответа и сует в рот сигарету.

Дым вьется по чердаку, словно туман, меня это злит, потому что дым раздражает моих голубей, они нервно воркуют, стараясь держаться от мальчишки подальше.

Я встаю.

Не очень-то приятно сидеть и смотреть на него вот так, снизу.

Я ему не доверяю, в конце концов, это ведь я тогда опозорила его перед друзьями, и это именно мой отец преподает в его школе.

Не знаю, что хуже.

Правда, что твой отец раньше был боксером?

Я удивленно смотрю на него, мы стоим рядом, на его лице отражается закат, и тут я замечаю, что он очень даже красивый. Цвет глаз не разглядеть, но ресницы темные и длинные, почти как у девочки.

Я поскорее отвожу взгляд и смотрю туда же, куда и он, на новый поселок.

Да, был когда-то, — говорю я, но давным-давно.

И он никогда не был профессионалом. Но этого я говорить не буду, это никому не интересно.

Он до сих пор тренируется каждый день, — добавляю я, у него в подвале груша.

Мальчишка кивает, как бы говоря «так я и думал».

Он как-то вломил одному нашему однокласснику. Бенни его звали, он был старше нас, потому что два раза оставался на второй год, но воображал, что он какой-то особенно умный. Посреди урока он бросил в доску хлопушку… Бах!.. Твой отец точно знал, кто это сделал. Он подошел, совершенно спокойно и — р-р-раз! Прямо в рожу, я уж думал, Бенни каюк.

Я неловко молчу. Эту историю я уже знаю. И вдруг чувствую отвращение к собственному отцу.

Прямо до тошноты.

Если кто-то наносит ответный удар через три секунды — это рефлекс, это можно.

Я бы и сам так сделал, — говорит мальчишка и размахивается, как будто хочет кому-то врезать.

Голуби испуганно вспархивают.

Им на сегодня достаточно, они облетают вокруг виллы, задевая друг друга крыльями, а потом направляются к поселку.

Тут мне становится страшно, вдруг мальчишка спросит, а как ведет себя мой отец дома — так же, как и в школе?

Я бы с удовольствием сказала, что он самый милый папа на свете и только к другим так мерзко относится, но это неправда. Теперь мне это ясно. И еще ясно, что я не хочу мальчишке врать.

Но он не спрашивает. Он щелкает по окурку, тот перелетает через крышу, скатывается в водосток, дымится там еще пару секунд, а потом тухнет.

Ты живешь там, в поселке? — спрашиваю я, хотя на самом деле уже знаю.

Угу, — говорит мальчишка, в «Солнечном парке».

Это звучит очень насмешливо.

Сейчас опять хотят расширяться, эту хибару в ближайшее время снесут, тут будет супермаркет…

Он косится на меня.

Вот теперь меня действительно тошнит, шею как будто кто-то сдавил, я чувствую слезы в глубине глаз, которые весь день только и ждали момента, чтобы выплеснуться. Более неподходящего они выбрать не могли.

Мне надо идти, — говорю я, стараясь сдержаться, потом поворачиваюсь и торопливо бегу вниз.

Эй, — кричит он мне вслед, как тебя зовут-то?

Но я уже выбегаю на улицу, время не ждет, слезы брызжут из глаз. Злые слезы, которые еле прорываются через горло наружу.

Хочется волком выть от всех этих несправедливостей. Мальчишка стоит наверху, пока я не скрываюсь за домами в поселке.

Проклятый поселок!

Суббота

Когда мы с Лиззи обнаружили виллу, мальчишек из поселка вообще еще не было. То есть быть-то они были, но жили где-то в другом месте. Там, где сейчас стоит поселок, были только луга, поля и маленький пруд, весь заросший ряской. Летом мы в нем купались, там был мостик, по которому можно было разбежаться и прыгнуть в воду. Мы разбегались, держась за руки, и старались прыгнуть как можно дальше. Учимся летать — так мы это называли.

Потом пруд засыпали, он занимал слишком много места, и построили там дом на две семьи, жильцы даже не знают, что когда-то мы здесь плавали, Лиззи и я. После того как пруд исчез, мы переместились в виллу. Нарисовали на белых простынях черные черепа и вывесили их в окнах, в знак того, что вилла принадлежит нам. Нам, и только нам. Лиззи сказала, что вообще-то пиратские флаги рисуют наоборот — белый череп на черном, но это ничего. Главное — что мы эти флаги все-таки сделали.

Нужда заставит — хочешь не хочешь, будешь импровизировать, — сказала она.

Мальчишки, конечно, нас высмеяли, увидев флаги. На своих велосипедах они накручивали круги вокруг виллы и шептались между собой — чтобы мы не услышали — о том, что им делать дальше. Потом принялись бросать камни в уже разбитые окна и кричать нам: эй, соплячки!

Мы с Лиззи сидели в гостиной с Синей Бородой и не отваживались даже дышать.

Ох, Лиззи, — сказала я, они из нас котлету сделают, если поймают.

Камни падали вокруг нас. Они были небольшие, но если случайно попадут, то ударят вполне чувствительно. Один камень попал в фотографию Синей Бороды — в ту, где он в форме и выглядит очень мрачно, — и разбил ее. Стекло зазвенело так громко, что мальчишки перестали бросаться, а Лиззи прошептала: еще один камень — и я за себя не отвечаю.

Она ведь считала, что это мальчишки виноваты в том, что сделали с нашим прудом. Кто-то же должен оказаться виноватым, а мальчишки были первыми, кто подвернулся под руку. Один из них даже жил в том доме на две семьи — маленький толстый мальчишка, который всегда жевал жвачку и надувал из нее огромные зеленые пузыри.

Пусть теперь расплачиваются за то, что они там живут!

Потом они все-таки бросили еще один камень, он попал Лиззи в плечо, и тут мы вскочили и начали бросаться в мальчишек всем, что попало под руку, Лиззи запустила в них старым оловянным кувшином, а потом мы услышали, как мальчишки ругаются и садятся на велосипеды. Потихоньку отодвинув флаги, мы подглядели, действительно ли они уезжают.

Маленький толстый мальчишка приклеил мне на седло свою жвачку, можно сказать, отомстил — огромный зеленый комок, на седле еще и сейчас заметны его следы. Мы видели, как он достал жвачку изо рта, и я еще подумала — слава Богу, он не приклеивает на седло свои козявки.

Ну, вы у нас еще попляшете! — сказала Лиззи.

* * * *

В субботу дедушка упал с лестницы.

Он хотел выйти во двор выбросить пустые бутылки в контейнер для стекла и свалился, так он сказал. Потому что соседка, фрау Бичек, опять оставила на лестничной клетке коляску. Фрау Бичек для дедушки давно уже как бельмо на глазу, она ведь из Польши, у нее пятеро детей, которые все время бесятся и шумят на лестнице. Но, когда дедушка с ней заговаривает и хочет сказать, что дети должны вести себя тихо, она только качает головой и отвечает: не понимать! Дедушка считает, что она очень даже может все понимать, просто не хочет.

В этом-то и проблема с такими людьми, они не хотят понимать, — говорит он.

Падая, он ободрал себе руки и ударился коленом. Тем коленом, которое у него ранено еще с войны и с тех пор болит не переставая. Теперь он совсем не может ходить, может только смирно сидеть и прикладывать холодные компрессы, иначе боль пронзает все тело, от пальцев на ногах до кончиков волос.

А я-то тут при чем, я же не виновата, что он упал, — говорю я.

Мама лежит в затемненной спальне, и это хорошо, потому что мне не видно ее страдающей физиономии. Рядом с кроватью — лекарства и стакан воды, они едва различимы. Мама крепко держит меня за руку, потому что знает, что мне очень неуютно, когда она в таком состоянии. Когда на нее такое находит, я стараюсь уйти к Лиззи. Беру велосипед, кладу записку на кухонный стол, а мама, найдя ее, часто обижается — за то, что я о ней не забочусь. О маме Лиззи никто не должен заботиться, у нее никогда не бывает мигреней. И еще дома у Лиззи всегда можно шуметь, на полную катушку включать музыку, а если захочется — орать хоть целыми днями. Иногда, когда мы, включив музыку слишком уж громко, распрыгаемся по комнате, сосед снизу стучит в потолок. Мы выключаем звук, а Лиззина мама входит в комнату, прижав палец к губам, и говорит: перерыв.

Тогда мы с Лиззи сидим тихо-тихо… пока не начинаем лопаться от смеха.

Вот как все устроено дома у Лиззи.

Мальвина, — говорит мама, пожалуйста.

Она пахнет тигровым бальзамом, который наносит на виски, ей кажется, что головная боль от этого уменьшается. А по-моему, от этого запаха становится только хуже. Он преследует меня все детство, я не помню, когда от мамы пахло как-то по-другому.

Я совершенно точно знаю, чего она хочет — спихнуть все на меня, чтобы вместо нее к дедушке поехала я, потому что мама точно знает: всякий раз, когда она приходит к дедушке, он начинает на нее ругаться. Говорит, что она всегда выглядела слабосильной и никогда уже не сможет работать по специальности, если будет продолжать в том же духе. А потом еще спросит: кстати, а сколько уже лет Мальвине, тринадцать? Длинный же у тебя получился отпуск по уходу за ребенком.

Дедушка, если захочет, очень хорошо умеет обижать.

Пусть ему фрау Бичек принесет что-нибудь поесть, — говорю я. Это же об ее коляску дедушка споткнулся.

Мама тихонько вздыхает. Она знает так же хорошо, как и я, что дедушка, скорей всего, ниоткуда не падал. Он выдумывает такое, когда чувствует себя одиноко, а с тех пор как умерла бабушка, он чувствует себя одиноко довольно часто.

Одна не пойду, — говорю я, я там еще ни разу одна не была.

Мама снова вздыхает и сжимает мне руку.

Вчера же ты была там одна, — говорит она, а долго оставаться и не нужно.

У тебя болит голова только потому, что ты сама не хочешь туда идти, — резко отвечаю я.

Мама едва заметно вздрагивает, и я убираю руку.

Еда на кухне, — говорит она.

Это значит, что она считает тему исчерпанной.


Весь наш дом затемнен, Анна разговаривает по телефону в своей комнате, сквозь дверь мне слышен ее приглушенный голос, когда я иду на кухню забрать корзинку с едой и замок от велосипеда.

Ты тоже могла бы иногда что-нибудь делать! — кричу я, подойдя к ее комнате.

Специально очень громко. Чтобы мама вздрогнула, а ее мигрень стала бы еще сильнее.

Да пошла ты! — кричит Анна в ответ.


Я вешаю корзинку на руль велосипеда и уезжаю. Ехать совсем непросто, корзинка качается, приходится все время быть начеку, чтобы не потерять равновесие. Вообще-то на руль нельзя ничего вешать, это слишком опасно, но сегодня мне на это наплевать. Мне надо проехать через весь город, вниз по крутому склону холма, он называется Гальгенберг, я чувствую, как ветер дует мне в лицо, и перестаю крутить педали. А не закрыть ли мне глаза, как частенько делает Лиззи, чтобы меня позлить?

Я слепая! — кричит она, скажи, когда будет светофор…

Светофор стоит у подножья холма, там надо сильно тормозить, если ты уже как следует разогнался. Я тогда притворяюсь, что совсем не боюсь за Лиззи, но я, конечно, боюсь, тут уж ничего не поделаешь — ведь она моя лучшая подруга.

Никогда больше так не делай, — говорю я всякий раз, когда мы стоим рядом внизу у перекрестка. Лиззи только пожимает плечами и ухмыляется, глядя на меня, негодяйка.

Я совсем ненадолго закрываю глаза, не крепко, сквозь щелку я вижу, как приближаются расплывчатые огни светофора, похожие на зеленые рождественские свечки. Слева и справа проносятся дома, кто-то что-то кричит, этот кто-то стоит на обочине дороги и машет мне рукой, мне, конечно, видно только расплывчатое синее пятно, но я слышу, что он кричит.

Эй, Красная Шапочка!

Я снова открываю глаза, и вот он уже рядом со мной, мальчишка из поселка.

Мы тормозим перед светофором, на котором как нарочно только что загорелся красный.

Мальчишка хватает меня за руку.

Ты что, совсем спятила? — говорит он, тяжело переводя дыхание.

Он же не знает, что глаза у меня были не совсем закрыты, а я притворяюсь, будто это самая обычная вещь, ничего особенного, я так каждый день делаю.

Я пожимаю плечами и высокомерно усмехаюсь. Как Лиззи.

Несешься вниз сломя голову, да еще и зажмурилась — я просто глазам своим не поверил!

Меня твое мнение не интересует, — отвечаю я и сбрасываю его руку, чтобы снова поправить корзину.

Вот только его мне не хватало. Довольно и того, что он рассказывал про виллу — как будто это правильно, что новый поселок растет и растет, а виллу пусть сносят, хотя ведь ясно, что она наша — моя и Лиззи. В общем-то, неудивительно, что его это бесит, я бы на его месте тоже разозлилась.

Мальчишкам доверять нельзя, сказала тогда Лиззи, никогда с таким, как он, не связывайся.

Светофор переключается на зеленый, и я снова нажимаю на педали.

Ты куда? — спрашивает он.

Едет впритык за мной, так что его переднее колесо почти касается моего заднего. Мальчишки всегда так делают, не знаю почему, со мной такое уже сто раз бывало, по пути в школу или из школы. В конце концов я почти всегда падаю, вместе с сумкой с книжками, или спрыгиваю с велика, чтобы не упасть, очень неприятно делать так на глазах у всех, они начинают смеяться и кричать: может, тебе колесики по бокам прикрутить?

Вот не знала, что это тебя касается, — говорю я, не оборачиваясь.

Он свистит сквозь зубы, подъезжает еще ближе, шины велосипедов трутся друг о друга, и мой велик опасно качается.

Злюка, — говорит он.

Я сворачиваю на боковую улочку, на самом деле мне не сюда, но я не хочу, чтобы он тащился со мной до самого дедушкиного дома. Буду его игнорировать, может, тогда он оставит меня в покое. Здесь совсем мало машин, мальчишка догоняет меня и едет почти рядом.

Почему ты вчера убежала? — спрашивает он.

Он и не думает оставлять меня в покое. Похоже, у него туча времени, все его дружки уехали небось кататься на лыжах или заболели гриппом, а ему ужасно скучно, вот он и рад, что смог отловить меня у светофора.

Мне надо было домой, — говорю я.

Конечно, это дурацкий ответ, никто не убегает просто потому, что ему нужно домой, но ничего другого мне в голову не приходит. Не буду же я говорить, что всю дорогу проревела из-за какой-то старой разваливающейся виллы; ему, во всяком случае, не буду. Да и вообще — я частенько так вот беру и убегаю.

А-а-а, — говорит он и косится на мою корзинку, в которой лежат пластиковые коробочки и бутылка вина.

Большим кругом мы объезжаем квартал, где живет дедушка. На третьем круге я все-таки заворачиваю на нужную улицу, а потом в неопрятный дворик, которым пользуются все жильцы, на веревках там всегда висит линялое белье, а мусорные баки переполнены.

На другом конце дворика, под каштанами, сидит фрау Бичек и качает коляску. Ребенок истошно орет. Он всегда орет, когда я его вижу, фрау Бичек говорит, это из-за электросмога: рядом с их квартирой стоит трансформаторная будка, и если хорошенько прислушаться, то слышно, как там что-то гудит. Но дедушка говорит, что это чушь, ребенок так орет, потому что все люди оттуда, из Польши, так орут, у них природа такая, а фрау Бичек говорит, электро — не есть хорошо.

Опять к дедушка? — пронзительно кричит она нам, не прекращая качать коляску.

Я киваю и немножко сержусь, потому что мальчишка теперь знает, зачем я сюда приехала. Мы слезаем с великов, я нарочно долго вожусь с замком, чтобы не смотреть на него, и надеюсь, может, он как-нибудь сам исчезнет, но, когда я выпрямляюсь, вся красная, он все еще стоит рядом и усмехается.

Я же сказал — Красная Шапочка, — говорит он и скрещивает руки на груди, как будто ему больше нечем заняться, кроме как стоять и смотреть на меня.

Бичек медленно катит коляску через двор к нам, у нее светлые завитые волосы с темными корнями и круглое дружелюбное лицо с двойным подбородком.

А-а-а, твой дружок? — говорит она.

Мальчишка ухмыляется.

Ну да, — говорит он, а мне хочется провалиться сквозь землю от досады.

Но Бичек ничего такого не замечает, она радостно смотрит то на него, то на меня.

Ах, как мило, — говорит она, молодая любовь!


Дверь дома открыта, я бегу по лестнице вверх, корзинка ударяет по коленкам, в двери дедушкиной квартиры торчит ключ, чтобы мне не надо было звонить.

Я прижимаюсь горящим лицом к деревянной двери. Молодая любовь! Ага, конечно. Если б она только знала! Отсюда, сверху, мне слышно, как она втолковывает мальчишке, какая я милая девочка, да как забочусь о дедушке, да какая я стала хорошенькая за последний год, — все это на своем ломаном немецком. Даже рассказала ему, что бабушка год назад умерла, от рака.

Мальчишка ничего не говорит. Он ведь даже не знает, как меня зовут.

Поворачиваю ключ в замке, дверь открывается, в квартире душно и жарко. Слишком жарко. Дедушка всегда откручивает отопление на полную катушку, чтобы не мерзнуть. Он лежит в гостиной на кушетке, завернувшись в коричневый клетчатый плед.

Мальвиночка, — говорит он, ну наконец-то.

Я ставлю корзину на стол, там уже стоит бутылка вина, бокал и деревянная доска с хлебными крошками. Понятно: дедушка уже поел.

Руки-то ты не ободрал, — говорю я.

Его руки, морщинистые, но совершенно целые и невредимые, лежат поверх пледа, а дедушка делает вид, что не слышит меня.

Ясно, он снова все наврал.

Он хлопает по кушетке рядом с собой в знак того, чтобы я села к нему.

Не стоит тебе разговаривать с Бичек, — говорит он, и я понимаю, что он видел меня из окна, не надо с такими людьми общаться, они нам чужие.



Я сажусь на пол, рядом с кушеткой, обхватываю колени руками. Мама говорит, дедушке нельзя противоречить, а то он начинает сердиться, а когда он по-настоящему сердится, то забывает, что вообще-то он эстет.

Лучше дать ему выговориться, считает мама, и не возражать, даже если ты не согласна. А Лиззи говорит, нужно всегда говорить то, что думаешь, причем сразу же, но у меня чаще всего на такое не хватает смелости, иначе я сейчас сказала бы, что фрау Бичек мне очень даже симпатична, даже когда ее младенец непрерывно орет, а другие дети бесятся на лестнице.

Кто этот мальчик? — спрашивает дедушка и пристально смотрит на меня.

Я впиваюсь ногтями в щиколотки и пожимаю плечами.

Не знаю, — отвечаю я.

Дедушка садится на кушетке, я не хочу, чтобы он так на меня смотрел, как будто я в чем-то провинилась.

Врешь ведь, — говорит он, я же слышал все, что он сказал. Он сказал, что он твой друг. Так что ты мне не ври.

А потом дедушка говорит, как я его разочаровала и что я могу ему доверять, что он никому не выдаст мою маленькую тайну, это теперь наша тайна, и ему все равно, если я продолжаю утверждать, что не знаю этого мальчика и как его зовут.

Я его правда не знаю. Раньше, у виллы, мы никогда не разговаривали с мальчишками. Мы дали им наши собственные имена, тайные: того маленького, со жвачкой, так и назвали Жвачкой, другого — Лужицей, потому что он всегда был бледный и как будто немножко больной. А третьего назвали Покер, потому что рожа у него всегда непроницаемо-мрачная, как у игрока в покер. Ну, и еще тот парень.

Его мы назвали просто Муха.

Так его окрестила Лиззи, она считала, что про него никто не скажет, что он мухи не обидит.

Лиззи всегда говорила, что у Мухи не все дома и нам нужно его особенно опасаться.

Я?

По-моему, все остальные были опасны точно так же, но для Лиззи этот мальчишка был несомненно самым страшным.

Видела, какие у него глаза? — как-то спросила она меня.

Я сказала, что нет, тогда я еще ни разу не видела его вблизи.

А Лиззи сказала с мрачным видом: ну а я — я их видела..

Конечно, я не буду рассказывать дедушке, что мальчишку зовут Муха.

Поэтому я говорю, что мне пора, потому что у мамы мигрень, но дедушка, естественно, не верит ни одному моему слову, он думает, я хочу встретиться с мальчишкой.

Для него это ясно как дважды два.

Дедушка усаживает меня рядом с собой на кушетке, она такая старая и продавленная, что пружины скрипят под нашим весом, я даже чувствую, как они впиваются в меня снизу.

Я уверена, что дедушка не падал с лестницы и с ним все в порядке. У него совсем не такой вид, как у человека, у которого что-то болит.

Мне совсем не нравится, — говорит он, что этот парень для тебя важнее. Ты же знаешь, я в тебе сейчас нуждаюсь, я ведь сейчас болен, а бабушки больше нет.

Он делает печальное лицо, будто хочет заплакать, оттого что я его больше не люблю. Но это только игра, лицо у него как маска, как будто он натянул клоунскую маску, которую в любой момент можно снова снять.

Ты же любишь меня, любишь, — говорит дедушка и проводит кончиками пальцев по моему лбу, носу, рту, вниз по шее до выреза футболки, там пальцы останавливаются на секунду, как будто ждут ответа.

Я киваю и чувствую себя ужасно, потому что это неправда, наоборот, я его боюсь, просто раньше я этого не знала, а теперь знаю совершенно точно, что он нагоняет на меня страх, когда вот так смотрит.

Тогда еще один поцелуйчик для твоего дедушки перед уходом, — говорит он, обхватывая меня руками. Очень крепко, я чувствую его костлявую грудь, его руки у меня на спине, они гладят меня по лопаткам, я слышу, как громко бьется мое сердце, стук отдается в голове, в ушах и шее, как будто сердце хочет выпрыгнуть из тела и убежать.

Не могу, — говорю я, человек ведь всегда должен говорить то, что думает.

Дедушка смеется и снова целует меня, как вчера. Я перестаю дышать и сжимаю губы, пока мне не начинает казаться — сейчас упаду в обморок, больше не смогу задерживать дыхание и умру.

Завтра ты ведь придешь снова, — говорит он.

Воскресенье

Лиззи сказала: давай поклянемся, что никогда не будем связываться с мальчишками из поселка, не будем иметь с ними ничего общего.

Это было прошлым летом, после того как мы вместе отскребли от велосипедного седла комок зеленой жвачки. Нас обеих от нее просто тошнило, так что было справедливо, что Лиззи отскребла немножко больше, чем я, ведь это мне придется теперь всю жизнь садиться на это седло. В воздухе все еще висела пыль, поднятая велосипедами мальчишек, вокруг нас валялись вещи, выброшенные из гостиной Синей Бороды.

Фу-у-у, гадость какая, — сказала я и вытерла пальцы об джинсы, мне хотелось только одного — поклясться этой клятвой, что я никогда не буду иметь ничего общего с мальчишками из поселка, кому же охота водиться с теми, кто швыряется камнями и прилепляет жвачку к седлам чужих велосипедов.

Потом мы вернулись на виллу, потому что Лиззи считала, мы должны скрепить нашу клятву кровью, без крови клятва будет только пустым звуком, ничего серьезного, и мы занялись поисками чего-нибудь подходящего для нашего кровавого дела.

Нам нужен нож, — сказала Лиззи, и мне стало дурно уже от одного этого слова, потому что крови я видеть не могу, даже малюсенькой капельки, мне сразу делается нехорошо. Но я знала, что если Лиззи что-то задумала, ее от этого никто и ничто не удержит. Такая уж она, Лиззи, — делает именно то, что говорит, чего бы ей это ни стоило.

Я старалась нож не найти, но уже заранее знала, что это бесполезно. В одной из выгоревших комнат Лиззи вскоре откопала какой-то нож с закопченным лезвием. И сказала, что такой нам очень даже подойдет.

Взяв нож, мы поднялись на чердак, к голубям, и Лиззи стала скакать под балками, размахивая ножом, чего голуби ужасно испугались.

Это такой церемониальный танец, когда становятся назваными сестрами! — кричала она, а потом плюхнулась на матрас, под полог. Мы сели друг против Друга, скрестив ноги по-турецки: Лиззи — тяжело переводя дыхание, а я — чуть не дрожа от страха, из-за ножа, который она положила между нами лезвием вверх.

Так нельзя, — сказала я, дружба может дать трещину, так всегда говорила моя бабушка, если кто-то случайно клал нож лезвием вверх.

Конечно, потому-то я так и делаю, — сказала Лиззи. Угадай с трех раз, чья дружба треснет…

Мы взялись за руки над ножом, и я сказала, что вообще-то мы никогда еще не дружили с мальчишками, но Лиззи сказала, что это совершеннейшая мелочь и лучше бы мне закрыть рот, а открыть его, только когда Лиззи велит повторять за ней слова клятвы.

Голуби над нами опустились обратно на балки, их перья медленно падали на матрас, а Лиззи понизила голос до таинственного шепота.

Я, Лиззи, приношу сию клятву на крови в знак вечной мести и вражды с мальчишками из нового поселка.

Она сжала мне руки и пристально посмотрела в глаза, у Лиззи карие глаза с золотистыми точками.

Я, Мальвина, — прошептала я, приношу сию клятву на крови в знак вечной мести и вражды с мальчишками из нового поселка…

…и клянусь, добавила я, что каждому из них приклею на седло по пачке жеваной жвачки с яблочным вкусом.

Мы злобно ухмыльнулись, Лиззи взяла нож и нажала лезвием на подушечку указательного пальца, выступила крошечная капелька крови. Лиззи капнула ее на маленькую тарелочку с золотым ободком. Там мы решили смешать ее и мою кровь.

Давай, — сказала она, теперь ты.

В тот момент я казалась самой себе очень храброй, с торжественным выражением лица взяла нож и надрезала указательный палец, было совсем не больно, кровь капала на кровь Лиззи. Лиззи сказала: мы теперь навсегда названые сестры.

А я сказала: ой, мне плохо.

А потом у меня перед глазами все стало черно.

* * * *

Каждое воскресенье я жду, когда же мой брат Пауль приедет домой.

Если нет дождя, я сажусь на каменную ограду, отделяющую наш сад от улицы, — неважно, холодно или нет, — чтобы сразу увидеть, как его машина заворачивает на нашу улицу. Иногда я сижу там подолгу, особенно когда мама опять болеет и дом затемнен, а у папы плохое настроение, потому что мама больна и ему надо проверять домашние задания, а Анна треплется по телефону с тысячей своих подружек. Тогда я могу часами сидеть на ограде и смотреть на улицу.

Нет ничего лучше, чем когда Пауль приезжает с учебы домой. Прежде чем войти в дом, он подсаживается ко мне на ограду.

Рассказывай, — говорит он, и я рассказываю, что случилось за неделю, из меня просто выливается все, что я не могу рассказать маме, из-за чего она слишком разволнуется, про школу и про то, что мы с Лиззи успели натворить. Я говорю не останавливаясь по меньшей мере десять минут, а Пауль просто слушает, до тех пор пока я не иссякну, а потом говорит: ничего, мы со всем этим справимся.

Лиззи завидует мне из-за Пауля. У нее нет братьев и сестер, и она много бы отдала, чтобы иметь такого старшего брата. Когда мы были маленькими, мы договорились, что он будет наш общий. За это мне полагалась половина Лиззиной морской свинки Монти. Но потом Монти умер. Да и вообще — человеку нужен свой собственный брат, морская свинка его заменить никак не может, хотя Монти был действительно ужасно милый. Делить брата глупо. Тут уж ничего не поделаешь. Мне бы не понравилось сидеть на ограде втроем, хоть Лиззи и моя лучшая подруга.

Я сижу на ограде уже ровно сорок три минуты.

У мамы до сих пор мигрень, вчера вечером приходил наш семейный врач и сделал ей укол, от него она проспала до сегодняшнего утра, а потом все началось сначала. Сегодня утром я проснулась оттого, что маму тошнило. Дни, когда ее тошнит прямо с утра, — самые ужасные, и тогда я стараюсь поскорее смотаться из дома.

Я решаю, что если мимо проедет сначала серебристый автомобиль, а потом два черных, то Пауль скоро приедет.

Если я по-настоящему сосредоточусь, такое получается. Не всегда, конечно, но не так уж и редко. Сегодня машин не видно, ни серебристой, ни черной, наша улица словно вымерла, будто у половины мира случилась мигрень, и только одна я сижу здесь, подставляя солнцу лицо и голые руки, совсем бледные, со светло-коричневыми веснушками.

Наконец я слышу шум мотора, это едет Пауль, я знаю это еще до того, как вижу его машину. Когда он заворачивает из-за угла, я начинаю махать руками, как сумасшедшая, за лобовым стеклом — хотя в нем отражаются солнечные лучи — я различаю светлые волосы брата и его солнечные очки. Он их носит, потому что выглядит в них круто, а девушкам такое нравится. В ответ он сигналит, и гудок получается каким-то совершенно нереальным, так здесь тихо.

Я спрыгиваю с ограды, потому что не могу больше ждать, мне нужно поговорить с ним. Пауль паркует машину у тротуара.

Эй, — говорит он и кружит меня так, что начинает кружиться и голова, как поживает моя младшая сестренка?

И сажает меня на капот машины.

Тебе надо побольше есть, — говорит он, внимательно глядя на меня, ты слишком уж худая.

Он говорит это почти всегда, с тех пор как я начала расти.

Я хотела рассказать ему про дедушку и как он меня целовал, про мальчишку, но теперь не могу даже рта раскрыть, в горле что-то застряло, как будто я проглотила тот комок зеленой жвачки, и он прилип где-то посередине на пути в желудок.

Когда я думаю о дедушке, я ощущаю стыд, очень неприятное чувство, как будто я сделала что-то неправильно. Как будто мне должно быть совестно за этот поцелуй.

Каждый раз, когда я об этом думаю, у меня в животе начинается непонятное шевеление, как на карусели, только хуже. Поэтому я стараюсь как можно меньше про все это вспоминать — про дедушку и про то, что мне опять придется к нему идти, и это мне вполне удается. Я быстро начинаю думать про Лиззи и мальчишку, а сегодня утром я больше всего думала про Пауля и очень сильно хотела, чтобы он меня понял и сказал, что мне не нужно больше ходить к дедушке, никогда. По крайней мере, одной.

Пауль, подпрыгивая на капоте, качает машину.

Раньше мы часто так играли в нашем старом Форде. Пауль садился спереди на капот и качал автомобиль, а мы с Анной делали вид, будто терпим кораблекрушение. Мы называли эту игру «Гибель „Титаника“», я закрывала глаза и видела море, огромные волны, морских чудовищ и акул, и представляла себе, каково это — тонуть, представляла очень ясно. Как вода тебя поглощает и тянет все глубже, вокруг становится совсем темно и холодно, и тогда понимаешь, что сейчас умрешь. А вот Анна про такое ни секунды не думала, я уверена.

Мы кричали, мы орали, орали до хрипоты, пока Паулю не надоедало раскачивать машину.

Эта история с дедушкой… — говорит Пауль, тебе надо перед ним извиниться.

Я вздрагиваю. Папа ему рассказал. Вот, значит, как. Папа рассказал Паулю про меня и дедушку, они говорили обо мне за моей спиной, это подло с их стороны, и они считают, что я должна извиниться за то, что наговорила про дедушку гадостей.

Пауль перестает раскачивать машину, обнимает меня за плечи, и плечам вдруг становится очень холодно. Дед ничего плохого не имел в виду, ты же знаешь, как он к тебе относится. Ты всегда была его любимицей из нас троих.

Я ничего не отвечаю, и Пауль крепче прижимает меня к себе. Очень крепко, как будто он меня понимает, но в глубине души я знаю, что он не понимает ничего.

Абсолютно ничего.

Ни обо мне, ни о дедушке.

Он не был там, он не видел дедушку и не слышал, как дедушка со мной говорит. Как мне ему все это объяснить…

Как сказать, что мне грустно оттого, что никто ничего не понимает, но в горле до сих пор сидит этот комок. Я стараюсь проглотить его, но он застрял плотно, и вскоре мне начинает казаться, что я вот-вот задохнусь. От руки Пауля на моих плечах делается только хуже. Если бы не эта рука, я бы спрыгнула с машины и сделала бы вид, что я тоже так считаю. Проглотила бы комок в горле и засмеялась. Я всегда была дедушкиной любимицей.

Я бы сказала: конечно, я всегда была дедушкиной любимицей, знаю-знаю.

Я прямо чувствую, как легко эта фраза соскользнет с моих губ, как я с ее помощью сотру ненужные мысли, удалю их из головы, и все снова будет в порядке.

Существует ли ластик, которым можно стереть мысли? А чувства?

Пусть кто-нибудь изобретет такой.

Но рука Пауля держит меня крепко, и я знаю, тут что-то не так.

Если кто-то кого-то так сильно любит, как дедушка меня, то тут что-то не так, я уверена.

Чтобы не разреветься, смотрю на носки моих туфель, на асфальт, на мои руки, покрытые веснушками.

Позади нас кто-то одним движением поднимаем жалюзи, наверно, это папа.

Он говорит, что маме нужно наконец собраться с силами, это не годится, когда человек постоянно болен, и поэтому он открывает окна, извлекает маму из постели и тащит ее в ванную и ждет, пока она оденется. Не просто в халат, а в нормальную одежду.

От долгого лежания в постели головная боль тоже не ослабнет, говорит он, а мама в качестве наказания молча потом страдает и таскает с собой по всему дому баночку с тигровым бальзамом, чтобы каждый видел, что ей приходится терпеть и как ей плохо.

Папа хлопает створками окон. Я слышу его голос: по крайней мере, когда твой сын приезжает домой…

Что отвечает мама, я не понимаю, но звучит это очень жалобно и плаксиво.

Он меня целовал, — говорю я тихо. Пауль смеется. Но я же тебя тоже целую, — говорит он и быстро целует меня. В щеку, в ухо и волосы. Не так, как дедушка, а по-правильному.

Так, как целуют того, кого ты действительно любишь.

Видишь, — говорит он, очень даже просто.

Потом спрыгивает с капота, как будто очень торопится и именно сейчас ему надо пойти в дом. Там, где он сидел, в металле осталась вмятина. Отпечаток его попы.

Пауль усмехается немного криво, как будто он сам не очень-то уверен в своих словах, и я усмехаюсь в ответ.

Очень даже просто.

Я запираюсь в ванной комнате.

Не хочу обедать, не хочу больше говорить с Паулем. Я просто хочу быть одна.

Папа колотит в дверь и кричит: что ты там делаешь?!

Купаюсь, — отвечаю я, лежу в ванне.

Это, конечно, неправда, а папа кричит, что он живет в сумасшедшем доме, где одни посреди бела дня залезают в ванну, а другие круглые сутки валяются в постели. Это невыносимо, кричит он, но с ним можно так поступать. Подумала ли я о счетах за воду, ведь это ему придется их оплачивать, каждый день это бесконечное купанье, сколько можно, если я и дальше буду так продолжать, он ванну просто зацементирует.

Да-да, зацементирую! — кричит он.

Я зажимаю уши, пока не исчезают все звуки кроме легкого стука, но это не папа стучит в дверь, это мое сердце. Я сижу на корточках в пустой ванне и жду, когда папа уйдет. Я хочу быть уверена, что я одна.

Сегодня он сунул мне в руки несколько купюр, от дедушки, чтобы я снова к нему приходила и приносила поесть. Каждый день, пока ему не станет лучше, а деньги — компенсация за это. За поездку на велосипеде и за время, которое я провожу с ним во время каникул.

Дедушка тебе очень благодарен, 0 сказал папа и быстро погладил меня по голове.

Обычно он никогда так не делает.

Мама говорит, что просто он вот такой. Не умеет показать, что она нас любит, но это не означает, что он нас не любит. Он показывает это на свой лад, но другие обычно не сразу его понимают. Он зарабатывает деньги, чтобы мы могли позволить себе жить в отдельном доме и ездить отдыхать два раза в год. Чаще всего ей больше ничего не приходит в голову. Иногда она говорит, что он ругает меня только потому, что хочет мне добра, потому что беспокоится, чтобы потом у меня в жизни все было хорошо, а если я не слишком-то успеваю в школе, он боится, что я не получу нормальную профессию. Вот почему он так кричит, когда я приношу плохие оценки. Это означает, что он с ума сходит от беспокойства.

Испытывать чувства и показывать их — это две разные вещи.

Но все равно у меня из головы не выходит мысль о том, что с папиными чувствами что-то не так.

Не пойду, — сказала я и заперлась в ванной.

Деньги все еще у меня в руках, скомканные и влажные от пота. Из кухни я слышу звуки голосов. Если слушать внимательно, прижавшись ухом к двери ванной, можно расслышать, что они там говорят, но я и так все знаю. Даже не надо вылезать из ванной.

Папа говорит, какая я черствая и что он больше не знает, что со мной делать.

Она притворяется, что глухая, — скажет он, в одно ухо впускает, из другого выпускает.

А Пауль скажет: это все возраст.

Я бросаю скомканные деньги в сторону унитаза, попадаю в его край, потом слышу какой-то шум на улице и наконец все-таки вылезаю из ванны, окно в ванной из матового стекла, такая досада, через него ничего не видно, сколько ни смотри, только пятна и больше ничего, но оно откинуто, и если выглянуть через щель, то немножко видно улицу. И еще нашу калитку, кусочек ограды и дорожку из дома на улицу.

А на улице — тот самый мальчишка.

Он едет мимо на велосипеде. Едет так быстро, что я не сразу узнаю его, сначала мне кажется, что я ошиблась, но потом он возвращается, на этот раз медленнее.

Муха.

От ужаса я чуть не падаю обратно в ванну.

Что ему здесь нужно?

Он делает несколько кругов перед нашими воротами, медленно-медленно, волоча ноги по земле.

Неужели он собирается позвонить к нам в дверь! Господи Боже, пожалуйста, сделай так, чтобы он не звонил!

Я сползаю с подоконника. Если он меня здесь заметит, будет очень неловко.

Но потом я снова осторожно выглядываю наружу.

Он выглядит классно, это, к сожалению, надо признать, не хочу даже думать, что сказала бы Лиззи. Она бы сказала, что от одного его вида все мухи тут же сдохнут, а потом велела бы мне выкинуть из головы то, что я себе напридумывала, просто забыть, и все.

Клятва есть клятва. Названая сестра есть названая сестра. И к тому же она была бы права.

Волосы у мальчишки заплетены в короткую косичку, торчащую на затылке, как толстенькая кисточка из конского волоса. На нем джинсы с дырками на коленях и сзади и черная рубашка. Хотя сегодня не особенно тепло.

Видимо, мальчишки замерзают не так быстро.

Из кармана выглядывает пачка сигарет. Я очень надеюсь, что мама его не видит. А то еще решит, что он антисоциален. Из-за одних только дыр на штанах. Она считает, что так одеваться нельзя. Встречают ведь по одежке, часто говорит она.

Чаще всего она говорит это Лиззи, у той тоже дырки на штанах, под ними — полосатые колготки, а иногда — совсем ничего. Это самое ужасное — дырки, под которыми ничего нет. Конечно, я знаю, что у нее там. Стринги, она даже дала мне их померить, на прошлой неделе, перед тем как уехать в горы. Я сказала, что, по-моему, они ужасно неудобные, а Лиззи сказала: бэби, да ты вообще ничего не понимаешь, и мы смеялись, как сумасшедшие, а потом нахлобучили стринги на голову, как шапки.

Муха ставит велосипед перед нашим забором. Решительно открывает калитку и заходит на участок. Перед окном ванной комнаты он останавливается и смотрит вверх на меня.

Мне очень хорошо видно, что ты прилипла к окну, — говорит он, а я от ужаса плюхаюсь в ванну, хотя так делать не стоит, если не хочешь сломать себе шею. Ванна может быть ужасно опасной, если человек невнимателен и поскользнулся.

Я же сказал, я очень хорошо вижу, как ты там прилипла к окну, — повторяет он и бросает в раму камешек, наверно, чисто по привычке, он всегда так делает.

В этом вся проблема с вредными привычками, они принуждают тебя делать что-то снова и снова. Анна, например, грызет ногти, до мяса, хотя это больно, и руки у нее иногда выглядят ужасно, но она все равно это делает.

Раньше мама пыталась отучить ее, специально покупала горький лак для ногтей, чтобы Анна отвыкла, но ничего не помогло, она продолжала поедать ногти, даже с лаком. Я думаю, у Мухи с бросанием камней точно так же.

Чего тебе, — шиплю я через щель, давай проваливай.

На миг наступает тишина, потом он тихо смеется. Поднимает камушек и перебрасывает его из одной руки в другую. Нет, от него и правда все мухи передохнут!

Ты сегодня к деду не пошла, — говорит он, а я тебя ждал.

Ох… Лиззи, наверно, ужасно бы разозлилась, услышав такое. Ждал он! Не смешите меня!

Ты, наверно, хочешь сказать — в засаде сидел, — говорю я, это вы здорово умеете, можешь мне не рассказывать.

Прошлым летом мы накушались этого по самое некуда. А теперь даже дома не чувствуешь себя в безопасности. Хорошо бы Лиззи уже вернулась и сделала так, чтобы все снова стало просто и понятно.

Где твои дружки? — спрашиваю я злобно, небось, стоят за забором на стреме, или я ошибаюсь?

Он оглядывается, будто ищет кого-то.

Не вижу никого, — говорит он и опять улыбается.

Я переступаю с ноги на ноги, я стою прямо в носках в маленькой луже, которая натекла из крана. Папа всегда сердится из-за этого крана, потому что он протекает, а это разбазаривание энергии. Папа настаивает, чтобы мы затыкали ванну затычкой, чтобы вода не утекала просто так. Иногда ванна до половины наполняется ледяной водой, и мама говорит, может, лучше вызвать сантехника, а папа говорит, что она может это сделать за свои деньги, когда снова будет ходить на работу, а до того придется мириться с холодной водой.

Мои ноги, во всяком случае, уже совсем мокрые.

Слушай, — говорит мальчишка, ты завтра придешь на виллу?

Он бросает камешек над головой и не глядя снова ловит его за спиной. Ясно, хочет произвести на меня впечатление. Хвастун. Но в такие игры я не играю, тоже мне искусство — камешек дурацкий кидать… Пусть еще что-нибудь придумает.

Я ничего не отвечаю и нарочно громко втягиваю воздух через нос, так, чтоб он сразу понял, какого мнения я об этом предложении, а именно — самого низкого.

Ну, ты пока подумай, — говорит он, поворачивается, подчеркнуто равнодушно идет на улицу, у калитки на секунду останавливается и бросает камешек.

Мне не видно, куда он попал, слышно только глухой звук удара, я подозреваю, что это один из многочисленных скворечников, которые мама развесила в саду. На птиц она может смотреть часами. Когда нет мигрени.

Потом мальчишка запрыгивает обратно на велосипед, у него это получается очень по-мужски, и я могу еще раз оценить его с тыла.

Он делает круг, потом уезжает. Не оглядываясь.


Я решаю остаться в ванной до конца дня, снимаю носки и вешаю их на край ванны, пусть сохнут. Смотрю, как из крана капает вода и лужа становится все больше и больше, смотрю на небо, как оно темнеет, сквозь матовое стекло это видно.

Время от времени в дверь стучит папа, а потом Анна, ей нужно посмотреться в зеркало, ей постоянно нужно смотреться в зеркало, чтобы проверить, не потекла ли подводка или тушь. Мы с Лиззи решили, что никогда не будем краситься. Из-за Анны. Когда мы хотим ее позлить, то называем полярной совой, потому что она похожа на картинку из учебника биологии, где полярная сова высиживает птенцов. Лиззи как-то сказала: тут больше подходит «Анна высиживает птенцов», зачеркнула название карандашом и подписала рядом новое.

У-ху, у-ху, — изображаем мы сову, когда Анна проходит мимо нас. Она всегда ужасно сердится и говорит, что мы мерзкие маленькие жабы.

Это совершенно не обидно, — говорит Лиззи, быть мерзкой маленькой жабой. Пусть мерзкая, зато не тупая.

Глупая корова! — кричит Анна через дверь, но я притворяюсь глухой.

Пауль уезжает, а я так и сижу в ванне. Он идет мимо окна ванной, через плечо у него, наверно, перекинут рюкзак с ноутбуком, он не останавливается.

Он мог бы сказать: ну, до следующей недели. Или: держись, не сдавайся.

Что-нибудь, чтобы я знала, что он помнит обо мне.

Дверь машины захлопывается.

Я немножко плачу, потому что знаю, что уже никогда больше не буду ждать его на ограде, и слушаю, как шум его машины постепенно замирает вдали.

Понедельник

Бабушка умерла в прошлом году в мае.

Она стала совсем тоненькой и лысой, такой я ее никогда не знала. У меня было ощущение, что она все больше и больше исчезает, пока от нее, в конце концов, ничего не останется.

Мальвина, — сказала она как-то, я становлюсь все меньше и меньше, скоро смогу спать в коробке из-под обуви — как ты думаешь?

Я не знала, что мне про это думать, потому что бабушка всегда была маленькой, едва метр пятьдесят, и потому что я знала, что она права. Бабушка всегда была во всем права. Она была мудрая, нежная женщина, никогда не кричала, а когда кричал дедушка, она улыбалась.

Кто улыбается, вместо того чтобы орать, всегда сильнее, — говорила она.

В день ее похорон улыбалось солнце.

Мы стояли вокруг могилы, все рыдали, особенно дедушка, и Анна, и старушки-соседки, но они всегда рыдают. Мама не рыдала, она осталась дома, с мигренью, она не переносит похорон, там слишком много людей и запах ладана, а в конце, когда каждый пожимает тебе руку и говорит искренние соболезнования, она может просто взять и убежать. Она не была даже на похоронах своих родителей, папа ходил на них один, с Паулем и Анной. Я тогда была еще слишком мала.

Я никогда еще не была на похоронах.

Рядом со мной стояла Лиззи. Мы были одеты в черную, слишком теплую одежду, солнце светило на нас, и Лиззи сказала: смотрите, солнце улыбается, потому что Бог радуется, что бабушка наконец-то на небесах.

Мы были единственными, кто не рыдал, мы бросили наши цветы на гроб, и я не могла поверить, что моя бабушка лежит там, внизу, потому что гроб был большим, гораздо больше, чем мне раньше представлялось.

Намного больше, чем обувная коробка.

Бабушка, наверно, в нем совершенно потерялась, подумала я.

После похорон мы отправились на виллу, прямо в черной одежде.

Мы бродили по дому, вылезали и влезали через окна второго этажа, я надеялась, что придут мальчишки, мне хотелось по-настоящему разозлиться, орать и выкидывать вещи из окна. Вилла вдруг показалась мне совсем пустой, как будто из нее исчезла душа.

Точно, — подумала я, душа отсюда сбежала.

Мы долго поджидали мальчишек, хихикая и изобретая глупые игры, потели, потому что было жарко, но не осмеливались снять черные вещи. Лиззи сказала, что снимать их нельзя, в день похорон надо быть в черном, а я сказала — может, и хихикать нельзя.

Глупости, — сказала Лиззи, с чего ты взяла.

В конце концов, мы поднялись на чердак, и там у меня уже не осталось сил выдерживать эту пустоту. Я почувствовала себя такой ужасно несчастной, как никогда еще в жизни, начала плакать и рыдала в подушки, пахнущие мышами, а Лиззи гладила меня по спине. Она все еще тут, — сказала она и гладила, и гладила меня, а я разозлилась, потому что не хотела ей верить.

Вовсе она не тут, — крикнула я, не ври мне!

Лиззи не ответила. Она перестала меня гладить, убрала руку и очень серьезно на меня посмотрела. Лиззи никогда не лгала мне раньше, я это знала.

Ну и где же она? — закричала я и забегала, как сумасшедшая, туда-сюда по чердаку, и плакала, потому что думала, что не вынесу боли в груди.

Лиззи не бегала. Она тихо сидела на матрасе.

Когда я остановилась на минутку, потому что от бега закололо в боку, а от слез началась икота, то увидела, как через дыры в крыше на нас светит солнце, в золотых лучах танцует и кружится пыль, воздух светится и окружает наши головы нимбами. Так, по крайней мере, это выглядело.

Обещай мне, — сказала я, и Лиззи кивнула и пообещала, что моя бабушка не просто ушла, что она всегда будет присматривать за мной и заботиться обо мне, как ангел-хранитель.

Обещанное надо выполнять, — прошептала я, потому что в обещаниях я кое-что понимаю, а Лиззи сказала: конечно, я же знаю.

Через некоторое время мы увидели мальчишек из поселка, они шли к вилле, но у нас больше не было никакого желания с ними бодаться, мы вылезли через заднее окно и тихонько ушли. Издали мы немножко понаблюдали, как мальчишки бродили по вилле, но они были одни, и скоро им это надоело.

Им скучно, — сказала Лиззи.

Ничего, они еще захотят, чтобы им снова стало скучно, — сказала я.

* * * *

Мы едем к дедушке. Только папа и я.

Во время поездки в машине царит ледяное молчание. Я в раздумьях, что же мне делать. Папа сегодня утром зашел в мою комнату, подчеркнуто плотно закрыл дверь и сел на стул у письменного стола. Это выглядело странно, потому что он никогда там не сидит, он почти никогда не заходит ко мне в комнату.

Какое-то время он рассматривал постеры над моей кроватью, на них поп-звезды, которые мне нравятся, и наши с Лиззи фотографии. На них он глядел особенно долго, как будто не замечал раньше, что у меня есть подруга.

Вот она, эта Лиззи, — сказал он, и мне не понравилось, что он сказал «эта Лиззи», а не просто «Лиззи» или «твоя лучшая подруга Лиззи».

Я кивнула и уставилась на то место на стене, рядом с его головой, где над столом висит фотография, которая мне особенно нравится. Мама Лиззи сделала ее прошлым летом, мы обнимаемся и смеемся прямо в камеру, а у Лиззи под глазом синяк. Огромный и фиолетовый, так что вид у нее совершенно отчаянный, как у пиратской дочки.

Я только что разговаривал с дедушкой по телефону, — сказал папа, он из-за тебя очень расстроился. Он не может понять, почему ты больше не хочешь к нему приходить.

От этих слов у меня сильно закружилась голова, я не знала, что сказать, и поэтому молча кусала губы и ждала, когда же папа уйдет и оставит меня в покое.

Ты слишком много воли даешь чувствам, — сказал он, рассудок для тебя пустой звук, абсолютно пустой звук.

Тут голова закружилась так сильно, что лицо Лиззи на фотографии завертелось и приблизилось ко мне, и глаза пришлось закрыть.

Все черное, — подумала я, это хорошо.

Папа просто продолжал говорить, ему было совершенно все равно, что у меня глаза закрыты, совершенно все равно, ему было важно только то, что он рассказывает — про чувства и что нельзя на них полагаться, а полагаться можно только на рассудок, и если у человека есть хоть капелька рассудка, то он поймет, что семья желает ему только добра. А дедушка — это тоже наша семья.

В конце папа снова сказал: в одно ухо влетело, в другое вылетело, у тебя всегда так, к сожалению…

Потом пришла мама, она держалась за голову, сощурив глаза, как будто у меня в комнате очень, очень яркий свет и ей приходится смотреть прямо на него. Папа сказал: пусть только она не вмешивается, вот только ее комментариев ему не хватало, и мама снова вышла, не говоря ни слова.


Дедушка снова оставил ключ в двери.

Не надо так делать, — сказал ему папа, хотя бы из-за этой Бичек.

Дедушка лежит на диване, вид у него больной, коричневый в клетку плед натянут до самого подбородка.

Моя Мальвина, — говорит он.

Я ни секунды рядом с ним не выдержу. Пробормотав извинения, я исчезаю в туалете.

Рывком открываю окно и глубоко вдыхаю. Теплый весенний воздух льется внутрь. Я далеко высовываюсь из окна, отсюда виден весь задний двор.

Каштаны вовсю цветут, их свечки белые и тяжелые, по небу движутся облака, пышные, как из ваты. Прямо подо мной — маленькая детская площадка с качелями и сломанной каруселью, мы с бабушкой часто туда ходили.

Раньше там стояла конструкция для лазанья, похожая на дракона. Можно было лазить внутри по всему его телу, а из пасти торчала горка, очень длинная. Когда я забиралась на нее, на самый верх, бабушка всякий раз делала вид, будто ужасно боится за меня, а я делала вид, будто сейчас упаду.

Бабушка хваталась за сердце и кричала: Мальвина, я этого не выдержу, это слишком!

Конечно, я ни разу не упала, я катилась с горки вниз, прямо в объятия бабушки.

Драконовой горки давно уже нет. Пару лет назад кто-то отодрал ее крепления и перевернул. Дедушка тогда сказал, это вандалы, он имел в виду больших мальчишек из соседних домов.

Фрау Бичек идет через двор, чтобы выбросить бутылки в контейнер, она не смотрит на меня, младенец висит у нее на боку и плачет. Не так громко, как обычно, звон бутылок гораздо громче, его наверняка слышно в соседних домах.

Они звенят так, что я даже не слышу, как захлопнулась дверь квартиры. Я понимаю, что папа ушел, только когда вижу, как он выходит из подъезда. Он коротко кивает Бичек, а потом идет мимо бело-красного шлагбаума, который отделяет двор от улицы.

Я не отрываясь смотрю на этот шлагбаум.

Смотрю долго, до тех пор пока не раздается стук в дверь.

Мальвина, — говорит дедушка, очень мягко говорит, что ты там так долго делаешь?


Когда я открываю дверь, дедушка все еще стоит перед ней. Он берет меня за руку и тянет в гостиную.

Нам с тобой надо кое-что обсудить, — говорит он. Что-то очень важное.

Мы садимся рядом на диван, так близко, что соприкасаемся локтями и коленками.

Я попросил твоего отца уйти, — говорит он.

И кладет мне руку на плечи. Я чувствую, как рука дрожит, почему — я не знаю, она дрожит и такая тяжелая, что все крепче и крепче придавливает меня к дивану.

Знаешь, почему я его отослал? — спрашивает дедушка, все еще очень мягко и тихо, так он, наверно, говорил бы с котенком или пойманной синичкой.

Я отворачиваюсь.

Но дедушка берет меня за подбородок и поворачивает мою голову к себе, так что приходится смотреть ему в глаза.

Один глаз у него стеклянный, это тоже рана с войны, дедушка рассказывал, как его задело осколком гранаты, кровь хлестала из него, как из свиньи, так он всегда говорит, как из зарезанного поросенка. Настоящий глаз тускло-серый. Стеклянный глаз ясный. Я смотрю в стеклянный глаз.

Знаешь, то, что ты рассказала папе и Паулю про нас с тобой, — это нехорошо с твоей стороны. Но папа тебе все равно не поверил. И знаешь почему?

Дедушка делает паузу, а я размышляю, как ему живется со стеклянным глазом, как он ощущается в глазнице, есть ли там слизистая оболочка? Может ли стеклянный глаз плакать, и как это странно, что я могу видеть этот глаз, а он меня нет.

Потому что он всегда верит мне. Потому что я его отец. Что бы ты ему ни рассказывала, он тебе не поверит.

Теперь я вижу уже четыре стеклянных глаза. Один из них у дедушки на лбу, он размыт, как будто медленно удаляется все дальше и дальше.

Пауль и твой отец такие глупые, — говорит дедушка, они ничего не поймут, они подумают, что с тобой что-то не так, но я тебя понимаю, я знаю, что в тебе происходит.

Его дыхание касается меня, моих щек — несвежий, затхлый запах.

Ты ведь совсем запуталась, маленькая моя, — говорит он и гладит меня по голове, тихонько и нежно. И правда, у меня внутри все перепуталось, там безнадежный хаос, как в комнате, в которой все перевернуто вверх дном, где повсюду валяется одежда, книги, бумажки и старые тетрадки, а я сама стою рядом, надо бы убраться, но хаос все время только увеличивается.

Верно ведь я говорю, Мальвина, ты не знаешь, как прекрасна любовь, и поэтому выдумываешь всякие ужасы про своего дедушку, а я ведь так тебя люблю…

Он подталкивает меня назад, к спинке дивана, стеклянный глаз расплывается в серую трясущуюся массу, она наплывает на меня, охватывает со всех сторон, как какое-то морское чудовище, как гигантский осьминог. Гигантский осьминог, присосавшийся ко мне своими присосками. Одна присоска у рта высасывает из меня дыхание и впихивает в меня свое, серый язык облизывает мне губы.

Тебе же это нравится, Мальвина, не может не нравиться, — говорит он, целует меня и дрожит.

Происходит что-то странное. Я чувствую, как выползаю из моего тела.

Медленно, сначала из ног, потом из живота, потом все выше и выше.

Я исчезаю.

Исчезаю в моей голове.

Издали я слышу дедушкин голос.

Ты ведь обещала, — повторяет он, а я не могу понять, что он имеет в виду. Я вижу только, как перед глазами плывут облака, такие же, как на небе, только гораздо больше и мягче, и мне становится ясно, что сама я нахожусь в точности за моими глазами. Я совсем крошечная, здесь меня никто не найдет, — облегченно думаю я, и тут дедушка говорит: ты же обещала бабушке, ты же знаешь, ты же помнишь — ты и бабушка, в прошлом мае…

Дедушка отодвигается от меня, потом встряхивает, потому что я не шевелюсь, спихивает меня с кушетки, как будто он вдруг рассердился. Я с трудом встаю и бреду в ванную. Не очень-то легко ходить, когда сидишь за собственными глазами.


Ну что, все улажено? — спрашивает папа, он вернулся меня забрать.

Дедушка кладет руку мне на шею. Я чувствую, что это значит.

Это значит — попробуй только рот открыть.

Конечно, — говорит он, Мальвина у нас умная девочка.

И отпускает меня.


Возле виллы все тихо.

Очень тихо. Муха еще не пришел. Велосипед я просто бросаю перед дыркой в заборе и бегу через сад, по гибкой сухой траве, через дырявую дверь, потом по ступенькам вверх, вверх на чердак.

Я срываю с потолка розовый полог, это получается легко, он плывет вниз, как пустой воздушный шар, обволакивает меня, как фата.

Он и правда ужасно уродливый, — сказала Лиззи про полог, когда я повесила его.

Она висела вниз головой на балке, зацепившись за нее ногами, и лицо у нее стало все красное, а я сказала, что, если кровь так долго приливает в мозг, можно головой повредиться. Тогда Лиззи стала повторять наизусть таблицу умножения — как доказательство, что с головой у нее все в порядке.

Я топчу матрас, топчу, пока не рвется обивка и из нее не вылезает поролон. Тут появляется Муха. Он стоит неподвижно у люка в полу и смотрит, как я бешусь, как разношу мой чердак на мелкие кусочки.

Чего уставился? — кричу я на него.

Я бросаюсь в него первым, что попадается под руку. Это подушка, она попадает ему в грудь.

Не смотри на меня так! — кричу я и слышу, как мой голос срывается.

На самом деле, это не мой голос. Это дикие осы жужжат в ухе. Этого Муха знать не может, но я знаю, и еще знаю, что мой крик не похож на крик, он слишком тихий. Мой голос тихий и скрипучий, как будто я наглоталась песка. Я вижу, что мальчишка не принимает меня всерьез. Так всегда и бывает, потому что я не умею кричать по-настоящему — не то что Лиззи: она, если захочет, может заорать так, что вся округа сбежится.

А хочет она этого довольно часто, когда злится. У меня так не получается. Лиззи говорит, это зависит от голосовых связок, но я знаю — мне просто не хватает смелости.

Но я все равно кричу: можешь снова уматывать, прямо сейчас! И продолжаю швыряться.

Еще подушка, и еще одна, потом свечки: ударившись о деревянный пол, они разламываются на куски, вокруг все усеяно красными восковыми обломками.

Ты все-таки пришла, — говорит он.

На секунду я замираю, чувствую, как кровь приливает к щекам.

Похоже на то, но я не из-за тебя пришла, — говорю я, не из-за тебя, не воображай себе ничего.

Муха кивает.

Я думал, ты не придешь, — говорит он.

Он делает шаг ко мне, воск хрустит под кроссовками. Через дыры в крыше задувает порывистый ветер. Это апрель, по небу несутся обрывки облаков, между ними коротко проглядывает солнце, по лицу Мухи быстро пробегают тени.

Оставь меня в покое! — снова кричу я на него, просто оставь в покое.

Полог завернулся вокруг моих ног, я стряхиваю его, пинаю изо всех сил, пинаю все, что попадается мне под ноги, мне все равно, что он думает обо мне, главное — пусть оставит меня в покое и уматывает.

Да что с тобой такое? — спрашивает он.

На мгновение в моей голове возникает картина, ослепительно яркая, такая яркая, что даже глазам больно, я вижу бабушку, ее белые завитые волосы, влажные от пота, похожие на шелковую бумагу, они кажутся приклеенными к голове, ее бледное, измученное лицо с тонкими губами. Я ясно вижу, как она берет меня за руку, хочет сжать ее как можно крепче, но пожатие получается совсем слабое, как у мышки. Я тогда еще подумала — я держусь за мышкину лапку.

Ничего, — ору я, ты что, понять этого не можешь?

Он делает неуверенный шаг, засовывает руки в карманы штанов, как будто ищет там еще один камешек, а когда не находит, засовывает руки еще глубже и сжимает их в кулаки.

Почему ты все ломаешь? — спрашивает он.

Матрас проседает под моими пинками, как будто я иду по облакам, облакам из потертого поролона и разорванного чехла.

Эту хибару скоро снесут, — передразниваю я мальчишку, в точности копируя его тон, слегка скучающий, равнодушный, я даже ощущаю его сигарету в уголке рта.

А теперь проваливай, — говорю я.

Я шарю глазами по чердаку в поисках еще чего-нибудь, что можно в него швырнуть.

Вокруг валяются куски черепицы и доски с ржавыми гвоздями. Этим даже Лиззи не стала бы швыряться. Она бы не решилась, я точно знаю, потому что ее мама говорила нам, если мы зайдем в наших разборках с мальчишками слишком далеко, у нас будут серьезные неприятности. Под «слишком далеко» она имела в виду, что никому нельзя делать по-настоящему больно, даже если ты злишься. Она сказала, что злость можно выпускать на всем, только не на людях, животных или растениях, и, в общем-то, мы старались этих правил придерживаться. Лиззи никогда не швырнет ни в кого черепицей. Никогда в жизни.

Осторожно, как будто пол покрыт острыми осколками, а не обломками воска, мальчишка пробирается обратно к лестнице. Хотя в руках у меня нет ни черепицы, ни доски с ржавыми гвоздями. Он исчезает через люк, так и не вынимая рук из карманов. Он, наверное, никогда и не слышал о том, что нельзя спускаться по лестнице, не вынимая рук из карманов, этот Муха.

Как тебя зовут? — кричит он мне, спустившись вниз, стоя перед домом, там, где он в прошлом году пробил дверь. А я думала, он уже ушел. Совсем ушел.

Мальвина, — шепчу я так тихо, что он наверняка не слышит. Меня зовут Мальвина, — шепчу я. Мой голос гудит, как тысяча ос.

Вторник

Поначалу мальчишки не осмелились подойти к вилле. Они остановились на вершине холма, сразу за поселком, и рассматривали виллу в бинокли. Мы с Лиззи спрятались, пригнувшись под подоконником, и я спросила, почему они не подходят?

Может, они думают, что нас много, — прошептала Лиззи и приподнялась над подоконником, самую чуточку, чтобы мальчишки ее не заметили.

За поселком есть круглая площадка, покрытая песком, там они накручивали круги на великах, повесив бинокли на шею. Мы даже на расстоянии могли узнать их, прежде всего потому, что Муха чаще всего ездил на заднем колесе.

Дурак и хвастун, — сказала Лиззи.

И Жвачку мы тоже узнали, у него был совсем маленький велосипед, складной, желтого цвета, на таком даже нам было бы стыдно кататься.

На таком я бы и трех метров не проехала, — сказала Лиззи.

Я предположила, что мой велосипед не намного лучше, но Лиззи ничего такого и слышать не хотела. Мой велик, во всяком случае, не был желтым.

Через полчаса мальчишки ушли обратно в поселок, а мы с Лиззи собрались на военный совет обсудить, что же нам делать. У нас было нехорошее предчувствие, что мальчишки не останутся в поселке, где вообще-то им самое место, в таких случаях все предсказуемо, они всегда придумывают самую что ни на есть мерзкую гадость, поэтому Лиззи сказала, что нам надо вооружиться.

Спорим, завтра они вернутся, — сказала она.

Спорить мне совсем не хотелось. Пусть оставят нас в покое — больше мне ничего не нужно.

Лиззи тоже не хотелось спорить, ей хотелось приступить к действиям.

Мы тайком выбрались из виллы, чтобы расставить ловушки.

Надо сделать так, — сказала Лиззи, чтобы мальчишки вообще не могли дойти до виллы, и положила на дорожку, ведущую к дому, грабли, зубцами вверх. В том месте, где трава была особенно высокая и густая.

Ну, что скажешь, — спросила она, совсем и незаметно.

И мы представили себе, как завтра мальчишки придут к вилле, гуськом, хвастун Муха впереди всех. Как они будут маршировать друг за другом, а потом Муха наступит на грабли.

Ой, больно! — сказала я и упала в траву, рядом с граблями.

И больше они не придут, — сказала Лиззи, можешь мне поверить.


На другой день мы поспешили к вилле пораньше, чтобы не пропустить такое зрелище, как мальчишки попадутся в нашу ловушку. Мы спрятали велосипеды в поле для усыпления бдительности мальчишек. Потом пролезли через дырку в заборе, я первая, Лиззи за мной, и быстро пошли к дому, чтобы нас никто не увидел.

Хи-хи, — сказала Лиззи позади меня, а потом больше ничего не сказала, потому что наступила на грабли, они издали короткий жужжащий звук, потом послышался глухой удар, и, когда я обернулась, Лиззи лежала в траве на спине, держась рукой за глаз.

Черт, — застонала она, совсем глухо, и это было гораздо хуже, чем обычно, когда она кричит. Я уже привыкла к тому, что Лиззи кричит, когда злится или когда ей больно, ее молчание означало, что дело на самом деле серьезное. Я опустилась перед ней на колени в траве, рядом с граблями.

Ох, Лиззи, — сказала я, все в порядке?

Лиззи мотала головой из стороны в сторону, прижимая руки к лицу.

О-о-о-о, — застонала она, и я очень обрадовалась, не увидев под ее руками крови, а я уже приготовилась к тому, что там все залито кровью.

С граблями мы не очень-то здорово придумали, — сказала я осторожно и стала ждать, когда Лиззи перестанет стонать.

Только никому не говори, — сказала она, по-прежнему закрывая лицо руками, главное, маме не говори, она меня убьет, ты же знаешь — не рой яму другому и все такое…

Лиззи опустила руки, и я должна была сказать ей, цел ли еще ее глаз. Если честно, то я не знала, потому что веко страшно опухло, и нельзя было с уверенностью сказать, что там с глазом.

Хм-м-м, — сказала я, кажется, да, и тут Лиззи разревелась: а вдруг она теперь одноглазая. Мне было ее очень жалко, потому что перспектива одноглазой жизни — это совсем не весело.

Лиззи поплелась на виллу, в ванную, там висел разломанный шкафчик с трехстворчатым зеркалом. В нем мы наблюдали, как глаз мало-помалу наливался синим. В конце концов он стал темно-синим, а по краям — фиолетовым.

Чтобы успокоить Лиззи, я сказала: теперь сможешь носить повязку, такую черную, но она заплакала еще сильнее.


Естественно, в этот день мальчишкам непременно надо было прийти к вилле. Мы услышали шелест колес их велосипедов у забора.

Быстро, — сказала Лиззи и энергично вытерла слезы с лица, принеси мне грабли!

* * * *

Квартира фрау Бичек пахнет корицей и сигаретами, пару лет назад я уже была тут, ждала на кухне, когда бабушка вернется из магазина. Бабушка тоже хорошо относилась к фрау Бичек, но сказала, что дедушке мы про это ничего рассказывать не будем, а то он рассердится, и мы ему про это действительно ничего не рассказали.

Сегодня, когда я бегу по лестнице к дедушке, дверь ее квартиры открыта, в ней снова пахнет корицей и сигаретным дымом, мне слышно, как Бичек возится внутри. При этом она разговаривает с младенцем, по-польски, но потом говорит: можешь заходить, — и я пугаюсь до полусмерти, ведь она же меня не видит, но потом ставлю корзинку на пороге и делаю несколько робких шагов по коридору.

В гостиной работает телевизор, старший сын фрау Бичек лежит на животе и рассматривает японские комиксы, другие дети, кроме младенца, конечно, внизу на детской площадке.

Я как раз варить кофе, — говорит Бичек, хочешь тоже?

Я киваю и иду за ней на кухню, переступая через кубики «Лего», разбросанные по всему полу. Сажусь за кухонный стол, под огромной картиной в золотой раме, изображающей двух ангелов.

Это ангелы-хранители, — говорит Бичек, заметив мой взгляд, и наливает кофе в две маленькие чашечки. Младенца она посадила на пол, где кубики.

Не хочешь к дедушка, — говорит она и широко улыбается, так что ее золотые зубы сверкают, это ничего, голубчик, у меня тоже хорошо.

Я улыбаюсь в ответ и делаю маленький глоток из своей чашки, вообще-то я кофе не пью, вкус у него, по-моему, совершенно отвратительный, но этот кофе другой, он очень густой и сладкий, и он черный, угольно-черный, а в жидкости плавают крошки кофейных зерен. Бичек говорит, что это мокка, его пьют совсем понемножку, потому что он пробуждает жизненные силы, но если пробудить их слишком сильно, тогда не сможешь делать ничего, кроме как танцевать весь день напролет, пока не сотрешь ноги. Фрау Бичек говорит, с ней это уже случалось, и она протанцевала три дня и три ночи, а потом три недели не могла нормально ходить. Она снова улыбается мне, и у меня появляется ощущение, что она немножко привирает, но из осторожности я делаю только совсем маленькие глотки, чтобы не пришлось потом танцевать. Через окна льется пыльный солнечный свет, квартира светлее дедушкиной, потому что она выходит на улицу, а не в тенистый двор, но тут больше шума, слышно, как едут легковые машины и грузовики, как люди проходят перед окном и разговаривают. Если слушать внимательно, можно понять каждое слово, но я думаю, Бичек это безразлично, ее младенец все равно большую часть времени орет. Сейчас он спокойно сидит на полу среди кубиков «Лего» и сосет кусок кренделя, который только что нашел под столом. Моя мама задохнулась бы от возмущения, если бы увидела такое, это ведь негигиенично, но вид у малыша совершенно довольный. Рядом с ним лежит огромный ржаво-рыжий кот, он смотрит на меня глазами-щелочками.

Осторожней с Братко, — говорит Бичек, когда я протягиваю к нему руку. Кот тут же шипит и замахивается на меня лапой с выпущенными когтями.

Он черт, — говорит Бичек, он мой дядя в следующий жизнь, дядя был ужасно злой человек.

Она печально качает головой.

Я часто говорить, дева Мария, зачем ты шлешь обратно мой дядя Братко? Почему не какой-нибудь хороший человек? Но — нет ответ.

Бичек опять качает головой и отпивает кофе.

Я потихоньку отодвигаюсь от кота, не выпуская его из вида, он жмурится, потом снова сворачивается клубком посреди кубиков.

Почему вы его не прогоните? — спрашиваю я.

Братко лениво бьет хвостом, у него такой вид, что не очень-то его прогонишь.

О нет, — говорит Бичек, выгонишь кошку из дом — выгонишь счастье из дом… Да и родственник забывать не годится.

Она вздыхает и одним глотком допивает остатки кофе. Когда допьешь, делай так, — говорит она и опрокидывает чашку на блюдце, левой рукой трижды крутит чашку и что-то говорит по-польски, потом ставит блюдце на стол и осторожно снимает чашку.

Вот, — говорит она, так я читать будущее на кофейна гуща.

Много дети, — говорит она и похлопывает себя рукой по животу. Я конечно, не вижу тут ничего особенного, кроме того, что у нее явно уже есть много детей, младший грызет крендель и что-то невнятно лопочет.

С некоторым недоверием я кручу свою чашку, фрау Бичек неторопливо говорит свои странные слова, я повторяю их за ней, потом осторожно опрокидываю гущу, она прилипает к блюдцу и похожа на маленький черный пирожок. Ага, — говорит Бичек, влюбилась!

Я опять краснею до ушей и опускаю взгляд, что за глупости, я — и вдруг влюбилась!

Она ковыряет черенком кофейной ложечки в темных крошках, на ее дружелюбном лице глубокие морщины.

Темные облаки, — говорит она, не глядя на меня, крутит блюдце в разные стороны, наблюдает за тонкой струйкой кофе, как она растекается по фарфору.

Очень темные облаки, тут молодой человек, солнце, а тут… кто-то еще, темные облаки, будь осторожна, это кто-то злой, — говорит она и ставит блюдце обратно на стол. Ой, не пугаться, — говорит она и гладит мою руку, ты сильная девочка.

Потом показывает ложкой на окно позади себя и говорит: погляди, только осторожно!

Я подкрадываюсь к окну, выглядываю наружу через щелку в занавеске. Внизу Муха накручивает круги на велосипеде, один круг он проезжает на заднем колесе, как в прошлом году, под шинами хрустит гравий.

Как вы узнали? — шепчу я, с уважением глядя на Бичек.

Ах, да он тут все время, — говорит она невинно, я его уже раньше видеть.

Мы улыбаемся друг другу, у нее огромные желтые зубы, наверно, даже отбеливающая паста не помогает.

Ну, беги, — говорит она, я отдам дедушка корзинка.

Правда? — говорю я и чувствую, как из живота поднимается теплый луч, он проходит по шее, по лицу, я вскакиваю и пулей вылетаю из квартиры, вниз по лестнице на улицу, мой велосипед блестит на солнце, и я слышу, как Муха меня зовет.


Эй, задавака! — кричит он.

Потом мы мирно едем рядом. Когда выезжаем со двора, мне кажется, что я чувствую на спине взгляд дедушки, но мне все равно, я сильная девочка, по крайней мере, сейчас, я сильнее нажимаю на педали, чтобы поскорее избавиться от неприятного чувства в спине, этот взгляд как будто давит на нее.

Мы поворачиваем за угол, а там — только солнце и голубое небо. Мы едем к ближайшему кафе-мороженому, это крошечный бар, выложенный кафелем пятидесятых годов, светло-голубым и розовым, на лестнице чугунные перила, на ней можно сидеть, пока ешь мороженое. Муха покупает спагетти-айс и берет две ложечки, мы делим порцию на двоих, а итальянец за прилавком отпускает всякие глупые шуточки, grande amore и все такое, он подмигивает Мухе, поднимает вверх большой палец, а я сильно подозреваю, что Муха тут частый гость. Потом мы садимся на ступеньки, вокруг нас тут же собираются голуби в ожидании крошек от вафель, а Муха говорит, чтобы я не обижалась на этого глупого итальянца, он всегда несет всякую чушь, потому что ему скучно целый день торговать мороженым. А я и не обижаюсь, я откидываюсь назад, опираясь на локоть, и наслаждаюсь вкусом ванильного мороженого с клубничным соусом.

Самое вкусное — это сливки, — говорит Муха, они замерзают и получаются такими комочками.

Мы оба пробуем сливки и сходимся на том, что глупый итальянец продает лучшее в мире спагетти-айс, пусть даже сам он немного с приветом.

Ступеньки, на которых мы сидим, еще довольно холодные, мама сказала бы, что от сиденья на них можно заработать цистит, в апреле нельзя сидеть на земле и босиком ходить тоже нельзя, из-за того, что в названии месяца есть буква «р».

Но, к счастью, мамы тут нет. Наверно, она лежит сейчас в затемненной гостиной и слушает тихую классическую музыку, а папа стрижет газон в саду. Потом он вернется в дом и будет жаловаться, что ему все всегда приходится делать одному и что это мама виновата в распаде нашей семьи. Он это часто говорит, а по вечерам я иногда слышу, как они с мамой ссорятся. Папа говорит, мы могли бы жить совсем по-другому, если бы ты, наконец, постаралась встряхнуться и взять себя в руки, а мама плачет и говорит, что у нее голова сейчас лопнет и в этом будет виноват папа. Я натягиваю одеяло на голову, чтобы ничего не слышать.

Ты странная, — вдруг говорит Муха.

Он старательно выскребает пластиковой ложечкой остатки мороженого из стаканчика, но не смотрит на меня, а мои мысли тем временем мечутся как бешеные, потому что я знаю, что это правда, и не знаю, как объяснить ему, почему вчера я бросалась в него чем попало и прогнала с виллы, а сегодня ем с ним мороженое и греюсь на солнышке. Поэтому я говорю: ты тоже странный, — ведь лучшая защита — это нападение.

Нет, — говорит Муха, я не странный.

Он бросает ложечку и стаканчик в корзину для мусора, которая стоит по меньшей мере в трех метрах от нас.

Зато ты ужасный хвастун, — говорю я, закатывая глаза.

Мимо нас вверх по лестнице бегут дети, они толкают нас, Муха пододвигается ближе ко мне, наши ноги соприкасаются. Я слышу, как продавец-итальянец шутит с детьми, они хотят лимонное мороженое, каждому по шарику, деньги звякают на прилавке, в голове у меня шумит, в ногах покалывает, я смотрю вниз, на свои тощие ноги в темных джинсах рядом с ногами Мухи, на нем опять штаны с дырками, я вижу его коленку с золотистыми волосками. Я не знаю, что делать с руками, и поэтому скрещиваю их на груди, и не знаю, хочу ли я, чтобы он снова отодвинулся или чтобы остался сидеть так.

Ну, — говорит Муха, надо же чем-то на девчонок впечатление производить.

Вот как, — говорю я, значит, вы поэтому нас в прошлом году все время доводили, получше ничего придумать не могли?

Я прикусываю язык, большей глупости я сказать не могла, но, по крайней мере, Лиззи могла бы мной гордиться, хотя это слабое утешение. Муха молчит, он возится со шнурками своих кроссовок, наверно, не хочет говорить со мной про прошлый год.

Когда молчание начинает казаться совсем уж невыносимым, я замечаю, что к нам подъезжает на велике моя сестра Анна. У нее горный велосипед, совсем новенький, на нем надо сильно наклоняться вперед, чтобы достать до руля.

И еще надо сказать, что у Анны довольно большая грудь, в данный момент на ней надет топ с тоненькими бретельками, на шее болтается айпод, светлые волосы развеваются на ветру. О, Господи! Именно сейчас.

Она останавливается прямо перед нами.

Вот ты где, — говорит она и с любопытством смотрит то на Муху, то на меня. Из наушников грохочут басы.

Папа тебя ищет, — весело сообщает Анна, дедушка ужасно разозлился из-за того, что Бичек принесла ему еду, а папа ужасно разозлился, потому что дедушка ужасно разозлился. Так что приготовься.

Она стреляет в Муху своими совиными глазами, подведенными черным карандашом, а мне хочется перегрызть ей горло!

И что, — говорю я, потому что мне опять ничего не приходит в голову, к тому же я не хочу выглядеть глупо в глазах Мухи, он и так уже скроил странную гримасу, поди пойми, что он думает о моей сестре. Может быть, она кажется ему суперклассной, а может, совсем наоборот. Большинство парней тащатся от Анны, потому что она блондинка и у нее такая грудь, и потому, что в школе она носит мини-юбки, едва закрывающие попу, а на переменках подкрашивает губы. Темно-красной помадой! Однажды я обнаружила своих одноклассников висящими на окне класса Анны, потому что в тот день по школе прошел слух — на Анне надет топ, открывающий живот, и спортивный бюстгальтер. Я не понимала, что тут такого особенно интригующего и попросила объяснить. Мальчишки сказали: ну-у, понимаешь, она такая клевая телка. Из чего следовало, что я таковой не являюсь.

На твоем месте я бы поторопилась, — говорит Анна и добавляет, видя, что я не двигаюсь с места: ну, идешь?

Она снова запрыгивает на седло своего горного велосипеда и делает несколько кругов, по-видимому, чтобы Муха смог хорошенько рассмотреть ее со всех сторон.

На твоем месте я бы проваливала, — говорю я злобно.

Муха все еще ковыряется в кроссовках, но я вижу, что он усмехается. Он прижимает ногу к моей ноге, я отвечаю тем же и вдруг чувствую себя по-настоящему хорошо и спокойно. Я сдуваю волосы со лба, дети снова бегут мимо нас вниз по лестнице, один из них теряет по дороге свой шарик лимонного мороженого и начинает плакать. Нет, нет, нет, — кричит он, а итальянец выскакивает из кафе и утешает его.

Сейчас дам тебе новое мороженое, — говорит он, не переживай.

Моя сестра разворачивает велосипед, засовывает наушники в уши и усвистывает.

Очень, очень милый, — кричит она через плечо, не очень понятно, кого она имеет в виду — Муху или итальянца.

Это была моя сестра, — говорю я, хотя комментарии явно излишни. И добавляю: кретинка преизрядная.

Да что ты, — говорит Муха, а то бы я сам не догадался.

Я встаю, ухватившись за перила, нерешительно покачиваюсь на пятках. Если хочешь, приходи завтра к вилле, — говорю я, мне нужно домой, сейчас мне там достанется по полной программе.

Среда

В тот день, когда мальчишки бросили велики в траву перед виллой, я выбежала в сад и принесла грабли. Лиззи взяла их и твердо посмотрела одним глазом в два моих глаза. Что бы ни случилось, — прошептала она, ни слова, и не выходи из дома, обещай мне.

Я пообещала и посмотрела ей вслед с трепетом. Она отправилась приносить себя в жертву, для нас и для виллы; я никогда не видела чего-то героического, по рукам побежали мурашки от гордости, что у меня есть такая замечательная подруга, как Лиззи. Она повернулась и вышла, положив грабли на плечо, вид у нее был очень решительный и смелый, на секунду она задержалась на пороге, ослепленная ярким светом летнего дня, темный силуэт с копьем в правой руке, потом дверь за ней захлопнулась. Я прильнула к двери и прижалась к ней ухом. Мальчишки тем временем широкими шагами спускались с холма вниз к вилле, вереницей, впереди Муха, за ним Покер, Лужица и Жвачка. Под их ногами хрустела высохшая на летнем солнце трава, а больше ничего не было слышно. Жара проникла в каждый уголок, скоро солнце достигнет высшей точки, а я опять со злостью и тоской вспомнила наш старый лягушачий пруд, на месте которого теперь стоят эти чертовы дома. Я оглянулась в поисках подходящего оружия на случай столкновения с мальчишками, но ничего, кроме помятой кастрюли, не нашла, тогда я снова прижалась ухом к двери и прислушалась.

Стойте, — сказала Лиззи, дальше ни шагу.

Мальчишки остановились и уставились на Лиззино лицо — с ужасом, как она потом рассказывала. Между ними и Лиззи было, наверно, метров пять, не больше. Лиззи сняла грабли с плеча и положила их между собой и мальчишками.

Я бы не стала раздражать его сегодня, — сказала она тихим, угрожающим голосом, и я за дверью подумала с удивлением, что же она имеет в виду. Мальчишки тоже удивились, ведь кроме Лиззи они никого не видели.

Ты это про кого? — спросил Муха, он сделал другим знак рукой, чтобы они не двигались, и они не двигались, вопросительно переглядываясь. До меня стало медленно доходить, что хочет сделать Лиззи, если этот план не удастся, то тогда… Об этом мне думать не хотелось, но вдруг мальчишки ей поверят…

Я подавила смешок и тихо ругнулась, потому что мне ничего не было видно, а посмотреть на лицо Мухи очень хотелось, ну и, конечно, на других тоже.

Вот что, — медленно, с расстановкой сказала Лиззи, посмотрите-ка на мое лицо. Не надо было мне сегодня становиться у него на пути.

Она сделала многозначительную паузу, потом высоко подняла грабли, на конце ручки можно было, если постараться, заметить несколько капель крови.

Ловите, — сказала она и бросила грабли Мухе, тот ловко поймал их одной рукой.

У нашего предводителя сегодня ужас какое плохое настроение, — сказала Лиззи, пока мальчишки передавали грабли друг другу, я бы вам советовала уйти отсюда…

Не закончив фразу, она повернулась и проскользнула в дверь. Вместе мы побежали вверх по лестнице, в гостиную к Синей Бороде, оттуда все было лучше видно, мы присели на корточки под подоконником и стали потихоньку выглядывать из разбитого окна. Мальчишки все еще растерянно обсуждали, что же им делать. Снова и снова они оглядывались через плечо на дверь, жаль только, мы не могли понять ни слова из того, что они говорили.

Быть такого не может, неужели они такие глупые? — прошептала я и зажала рукой рот, чтобы не рассмеяться во весь голос.

Может-может, — сказал Лиззи, я в шоке просто…

Если честно, я никогда бы не подумала, что это сработает.

Мальчишки собрались уходить, мы наблюдали за ними, пока они не скрылись в полях.

Дай пять, — сказала Лиззи и плюхнулась на пол, от долгого сиденья на корточках ноги у нее совсем затекли.

Позже мама Лиззи сфотографировала ее с повязкой на глазу, которую мы нашли в коробке с карнавальными костюмами, и Лиззи решила, что будет носить эту повязку несколько недель. На самом-то деле она не снимала ее еще долго после того, как глаз зажил.

* * * *

Я заворачиваю на задний двор, там меня уже ждет Братко. Он переворачивается на нагретом солнцем асфальте туда-сюда, подставляя мне свой рыжий в полоску живот.

На твои уловки я не поддамся, — говорю я, спрыгивая с велика.

Он сердито мяукает и бежит впереди меня ко входу в дом, останавливается там и писает на дверь.

А если дедушка увидит? — говорю я и еще раз пробую погладить его.

Наверху я вижу округлую фигуру фрау Бичек. Она с чем-то возится перед дверью дедушкиной квартиры, а когда замечает меня, испуганно вздрагивает.

Матерь Божья, — говорит она, девочка, ну ты меня напугала.

Она быстро прячет руки за спину и бочком-бочком старается проскользнуть мимо меня к своей квартире.

Что вы тут делаете? — спрашиваю я с любопытством, за глазком дедушкиной двери я замечаю какое-то шевеление, дедушка наверняка подсматривает за нами. Бичек манит меня к себе, по-прежнему держа руку за спиной.

Это просто соль, — шепчет она.

Как это, — шепчу я в ответ, просто соль?

Братко трется о мои джинсы, я немножко боюсь, вдруг он укусит меня за пальцы ног, я ведь в сандалиях, первый раз в этом году.

Сыплю соль на порог, — шепчет Бичек, чтобы прогонять злой дух.

Ага, — шепчу я в ответ, это помогает?

Она энергично кивает головой, на ней розовый платок, в волосах бигуди.

Это надо делать на убывающая луна, тогда хорошо получится, — шепчет она.

Свободной рукой она поднимает Братко и прижимает извивающегося кота к своей обширной груди.


Дедушка зол на меня. Он не говорит ни слова, пока я перекладываю в холодильник продукты, которые дала для него мама. Я не тороплюсь, мне нравится кухня, она маленькая, с пестрыми занавесками на полках, их сшила бабушка. Она всегда говорила: тогда, когда ты была еще в недрах Авраамовых.

Это означает, что я еще не родилась, когда она шила эти занавески. Они синего цвета с красными и желтыми розами и очень подходят к бледно-голубой кухонной мебели.

Иногда я думаю, как же это так — все эти годы меня еще на свете не было. Это странная мысль, я знаю, это очень трудно объяснить. Время от времени мы с Лиззи говорим о том, как все было раньше, потому что мы познакомились всего четыре года назад и многого друг о друге не знаем. Лиззи рассказывает много всего интересного про себя и маму, про разные их проделки, про пощечину, которую ей влепил в церкви пастор, когда она попыталась залезть на кропильницу, и всякое такое. А потом Лиззи просит, чтобы я тоже что-нибудь рассказала про раньше, что-нибудь смешное, и самое странное — мне ничего не приходит в голову. То есть почти ничего, это как если открыть фотоальбом, а в нем — сотни пустых мест. Кое-что еще можно разглядеть, какие-то половинки разорванных фотографий, но толком ничего, по крайней мере, никаких веселых историй. От этого во мне возникает страх, во всем теле какое-то мутное ощущение, легкое покалывание, оно начинается за лбом и расходится все шире, пока все тело не начнет зудеть, как сумасшедшее. Тогда я чаще всего говорю, что в моей жизни ничего веселого не было, и вскакиваю, чтобы это покалывание прошло. Лучше всего помогает быстрый бег, пока не начнешь задыхаться, но куда же бежать, если лежишь животом на кровати Лиззи.

Я убираю молоко и сливочное масло в дедушкин холодильник, потом иду в гостиную, дедушка сидит в кресле у окна, он молча смотрит, как я стою на пороге. Ну ладно, — говорю я, я тогда пойду.

Мое сердце бьется очень быстро, я снова его слышу, в голове за лбом начинается это странное покалывание, теперь я знаю, что оно означает, все эти годы я этого не знала. Это покалывание — страх, отвратительный страх.

Ты разочаровала меня, Мальвина, — говорит дедушка, я думал, что могу положиться на тебя.

Я опираюсь плечом на дверной косяк, потому что вдруг боюсь, что пол подо мной начнет прогибаться, он немножко качается, и дедушку я вижу нечетко, как будто смотрю через матовое стекло. Он продолжает говорить, он говорит и говорит, про бабушку, что бабушка тоже полагается на меня, там, на небе, что она смотрит сверху на нас и наверняка плачет, потому что я бросила дедушку в одиночестве и посылаю ему еду через соседку-польку.

Что они подумают, — говорит он, они же подумают, что у нас не все ладно.

Он делает паузу, не отрывая от меня взгляда, я верчу ручку пустой корзины между пальцами и пытаюсь сосредоточиться на одной точке на ковре. Ковер темно-красный с черным угловатым орнаментом, по краям бахрома, раньше я всегда ее расчесывала и заплетала в косички, вот ведь ерунда какая, думаю я.

А что с твоей подругой Лиззи? — спрашивает дедушка.

Я только пожимаю плечами, потому что не хочу говорить дедушке, что Лиззи уехала на каникулы. Это его совершенно не касается. Он говорит, что Лиззи неподходящая для меня компания, потому что ее родители в разводе, а разводиться — это не дело. Разводиться нельзя. Запомни это, — как-то сказал он мне, люди остаются вместе, пока смерть не разлучит их. Мне эти слова кажутся ужасными — «пока смерть не разлучит их», по рукам сразу начинают бегать мурашки, я вполне понимаю маму Лиззи, которая такого не захотела. Лиззи всегда говорит, что ее отец был настоящим тираном, а потом еще и связался со своей секретаршей Аннабелль, которой было двадцать три года. То есть на двадцать лет меньше, чем Лиззиному папе. Лиззи говорит, что иногда она ходит с папой и Аннабелль обедать в ресторан, и Аннабелль пытается изображать из себя ее маму, а Лиззи это совершенно не нравится.

У мамы Лиззи так и не появилось нового мужчины, и Лиззи как-то сказала, может, она станет лесбиянкой, потому что столько времени проводит со своей лучшей подругой, а я сказала, ерунда, так мы уже давно стали бы лесбиянками, а Лиззи сказала, что, на ее взгляд, это было бы здорово, это ведь необычно, такая мама не у каждого есть.


Да что с ней может быть, — говорю я.

Дедушка все еще пристально смотрит на меня.

Ничего, конечно, ничего, — говорит он и слегка улыбается, будто знает что-то, чего не знаю я.

Такая дружба, она ведь не навсегда, — говорит он, раз, и ты вдруг окажешься одна, когда у Лиззи появится друг, теперь это ведь быстро делается.

Я не очень понимаю, что он хочет этим сказать, знаю только, что чем дальше дедушка заговаривает меня, тем сильнее качается пол, красный ковер с бахромой и вся комната. В конце концов все начинает вращаться, перед глазами становится темно, и последнее, что я слышу, — это звук удара: я треснулась головой о шкафчик в коридоре, на котором стоит телефон.


Я все еще лежу на кушетке, когда за мной приходит папа, к ботинкам у него прилипла трава, он косил газон.

Я слышу, как он разговаривает с дедушкой в прихожей. Дедушка говорит, что я вдруг ни с того ни с сего упала, и он думает, что это какая-то хитрость. Он говорит Шепотом, но я понимаю каждое слово и спрашиваю себя, как он это вообще себе представляет, такую хитрость, никто ведь не станет нарочно ударяться головой о телефонный шкафчик.

Папа тоже настроен скептически, он говорит: ну, не вырастет же она такая, как ее мать. Он имеет в виду мигрень. Если еще кто-то в доме будет страдать мигренью, этого он не выдержит.

Тут я вскакиваю с дивана, голове немножко больно в том месте, которым я стукнулась, но в общем все в порядке.

У меня нет мигрени, — говорю я, я могу сама поехать домой.

Я вдруг вспомнила, меня даже в жар бросило, что Муха, наверно, придет к вилле, а попросить папу отвезти меня туда я никак не могу.

Мы стоим в коридоре, переминаясь с ноги на ногу, вокруг в золоченых рамках развешены семейные фотографии, больше всего тех, на которых я, шестилетка, серьезно гляжу в камеру, на некоторых у меня отсутствующий вид, как будто я где-то далеко-далеко. Я хорошо помню это ощущение — как будто я где-то далеко-далеко. Голова у меня пульсирует, я протискиваюсь мимо папы к двери.

Спасибо, что приехал за мной, — говорю я и выхожу из квартиры.


Мы встречаемся случайно на пути к вилле, среди полей. Сейчас на них еще не так много всего выросло, а летом вокруг сплошная кукуруза, пшеница и рожь, можно прокладывать в них проходы, делать лабиринты и прятаться. Теперь, конечно, мы так не делаем, теперь я больше не ребенок, но играть в полях — это всегда было здорово. Мы ведем велики рядом, потому что Муха проколол шину, я говорю, да оставь ты велик где-нибудь, но он боится, что его украдут.

Мы взбираемся на следующий холм и с его вершины смотрим вниз, на виллу.

Перед ней стоят две больших машины, вокруг суетятся люди.

О нет, — говорю я, неужели они уже начинают.

Теперь мы все-таки оставляем наши велосипеды, я пристегиваю Мухин велик к своему, чтобы он был за него спокоен. Потом мы пробираемся к вилле через свежевспаханное поле, вдоль цветущей белыми цветами терновой изгороди, которая отделяет это поле от следующего. В зарослях изгороди чирикают, прыгая по веткам, птицы, Муха крадется передо мной, пригнувшись, его хвостик на затылке подпрыгивает на каждом шагу. Дойдя до забора, мы прячемся в небольшой заросшей сорняками яме, через дырки в заборе видны люди у виллы. Они геодезисты, я это знаю, потому что отец Лиззи тоже занимается чем-то вроде этого, он говорит рабочим, что им нужно измерять. У них странные приборы, похожие на маленькие подзорные трубы на штативе, один из мужчин что-то записывает в большой темно-коричневой папке.

Внутри виллы еще какие-то люди, за пустыми окнами мелькают их силуэты, похожие на привидения. Ну почему такое должно было случиться именно сейчас, когда Лиззи нет?! Понятия не имею, что могла бы сделать Лиззи против всех этих людей, но одно только ее присутствие подбодрило бы меня. Если бы Лиззи сейчас была здесь, мы взялись бы за руки и разработали план, как предотвратить снос, в этом я уверена.

В коленки мне впиваются камни, а голова все еще болит.

Что-то не так? — шепчет Муха.

Он внимательно смотрит на меня, потому что я все время беспокойно дергаюсь, не зная куда девать ноги.

Ты совсем бледная.

Именно так я себя сейчас и чувствую. Бледно.

Да нет, все о-кей, — говорю я, просто треснулась головой о шкафчик, а так все в порядке.

Ох, да у тебя наверняка сотрясение мозга. Видно же, что тебе нехорошо.

Он опирается спиной на забор, так людей больше не видно, но гораздо уютнее.

Я делаю то же самое, вытягиваю ноги и шевелю пальцами ног в сандалиях.

Ой-ой-ой, затекли совсем, — говорю я и немножко пошевеливаю ими, чтобы они пришли в чувство.

А как это случилось? — говорит Муха. Он опять роется в карманах штанов в поисках сигарет, а найдя, видит, что половина из них раскрошилась.

Ну ты и спросил, — говорю я, когда стоишь на посту, это ведь обычное дело, что пальцы ног затекают.

Да не пальцы, балда, я про твою голову.

Позади нас геодезисты что-то кричат друг другу, кажется, они выстукивают виллу, так это воспринимается на слух, наверно, хотят узнать, в каком месте виллу будет проще начать сносить.

А-а-а-а, — говорю я и размышляю, что ему можно рассказать, потому что я, конечно, не хочу говорить, что упала в обморок.

Я споткнулась и упала.

Муха закуривает сигарету, на этот раз он не спрашивает, не хочу ли я тоже, но так даже лучше, родители бы учуяли, что от меня несет куревом, когда я вернусь домой. От курения возникает рак легких, говорят они, и зубы желтеют. Мои голуби летают вокруг нас кругами, им теперь тоже придется куда-то переселиться, а может, они уже присмотрели себе какое-нибудь прибежище в городе, думаю я, но мне-то, мне куда теперь деваться?

Я подвигаюсь еще немножко вперед, теперь я лежу на спине, потому что от сидения тут же затекла попа, солнце светит мне прямо в лицо, я закрываю глаза и закидываю руки за голову.

Ты так и не сказала, как тебя зовут, — говорит Муха.

Я качаю головой, не открывая глаз, я и сама точно не знаю почему.

Может, из-за Лиззи, мы ведь друг другу поклялись.

Это тайна, — говорю я.

Ладно, — говорит Муха. Тогда мое имя — тоже тайна.

Его голос звучит обиженно, и я не могу сдержать усмешку.

Да знаю я твое имя, — говорю я.

Муха сильно затягивается сигаретой, я слышу, как она потрескивает.

Ага, значит, знаешь, — говорит он еще обиженнее.

Ну да, тебя зовут Муха, — говорю я безмятежно.

Слышно, как хлопают двери машин, наверно, геодезисты закончили с измерениями, они заводят мотор, он тихо рычит, машина медленно разворачивается на узкой дороге. Другой водитель решил, что не стоит и пытаться развернуться, и едет задним ходом вверх по холму.

Ты что, с ума сошла? — говорит Муха.

Машины исчезают в клубах пыли, снова становится тихо, мы встаем и пролезаем через дыру в заборе. Геодезисты воткнули в землю странные палки, а перед виллой положили несколько рулонов красно-белой ленты, которой ограждают стройки. Мы заглядываем в каждую комнату, но на вилле ничего не изменилось, пока еще ничего, остался только запах геодезистов. Это запах города, сигарет и лосьона после бритья. Я с отвращением морщу нос. Мы забираемся на самый верх, но там пахнет вполне нормально, как всегда, деревом, перьями и свежим воздухом.

Хорошо быть здесь, наверху, с Мухой. Мне нравится, когда он здесь. Мне нравится разговаривать с ним, стоя рядом, прислонившись к балкам. Я забываю про геодезистов и про то, что виллу скоро снесут. Муха придумывает мне имена, как в сказке про Румпельштильцхена, называет какое-нибудь имя, а я качаю головой, потому что решила не уступать.

Софи, — говорит он, Мария, Йоханна, Эстер, Джульетта…

Он не может остановиться.

Кунигунда, Гертруда, Хайдрун, Хайделинда…

Мы смеемся, а я качаю головой.

Ни за что не догадаешься, — говорю я, забудь, проехали.

Он кладет руку мне на плечи, но я увертываюсь, не люблю, когда меня обнимают за плечи. От этого у меня по телу бегут мурашки.

Ты что, — говорит он.

Ничего, — говорю я, оставь меня.

Он больше не пытается так делать, но смотрит на меня очень странно.

Мне просто это не нравится, — говорю я, потому что чувствую, что надо что-то сказать в свое оправдание.

Голуби воркуют над нашими головами, все как будто мирно и спокойно, только в затылке у меня снова начинается покалывание. Я забираюсь на балки, чтобы отвлечься, Муха смотрит на меня снизу, у него дружелюбное лицо, это самое дружелюбное лицо из всех, которые я знаю. Он ничего не спрашивает, он просто здесь и смотрит на меня, а я забираюсь по балкам, все выше и выше.

Когда Муха здесь, я не боюсь упасть.

Четверг

Вскоре после того, как меня записали в школу, бабушка первый раз вернулась из больницы. На голове у нее был надет платок, потому что волосы выпали, и ей не хотелось, чтобы я ее испугалась. Конечно, я знала, что у нее не было волос, ни одного, даже самого коротенького. Мы стояли рядом в маленькой кухне, маленькой голубой кухне с пестрыми занавесками.

Что такое рак? — спросила я, и бабушка уронила тарелку, которую держала в руке, обратно в раковину, мыльная вода брызнула во все стороны: мне на лицо и ей на фартук.

Рак… про него я почти случайно услышала от родителей накануне, мама сказала, что рак будет поедать бабушку изнутри, а я подумала, что такого рака в бабушке наверняка можно найти. Я была уверена, что врачи что-то сделали неправильно, потому что в больнице, наверно, про этого рака просто не всё еще знают.

Бабушка вытерла руки о фартук и села со мной на пол, ей это было нелегко, из-за суставов, но когда дедушки дома не было, мы часто сидели в кухне на полу, опершись спиной о кухонные шкафчики. Чаще всего мы рассказывали друг другу всякие небылицы, которые сами же и придумывали, рассматривали бабушкины варикозные вены под чулками.

Варикозные вены, считала я, — замечательная вещь, это что-то таинственное, что-то, что можно видеть, хотя оно находится внутри тела.

Правда, что рак поедает тебя изнутри? — спросила я тихо и провела указательным пальцем по одной из этих вен, особенно толстой, которая все время пульсировала и выступала над кожей то тут, то там, а если нажать на нее пальцем, она распухала, но я не нажимала, потому что бабушка говорила, с варикозным расширением вен не шутят.

Да, это правда, — сказала бабушка тихо, притянула меня к себе и поцеловала в лоб, как она делала, когда я плакала или когда папа приходил меня забирать.

Рак, — сказала она, уже давно внутри меня. Уже несколько лет. Сначала он всего лишь мысль, чувство, ощущение несчастья, маленькая ранка, которую кто-то тебе нанес, но если не проследить за тем, чтобы эта ранка заросла, то из нее вырастет нечто, оно будет становиться все больше и больше, а потом примется поедать тебя изнутри, потому что долгие годы ты не обращала внимания на себя, на эту маленькую ранку. Потому что ты была несчастной все эти годы.

Щекой я чувствовала колючую ткань бабушкиной блузки и ее худенькое плечо. Мыльная пена в раковине с шелестом опадала, радужные пузыри потихоньку лопались. Больше всего мне хотелось вскочить, опустить руки по локоть в эту пену, чтобы смыть все сказанное, и рак, и все, что так угрожающе нависло над нами.

Что же делать с такой раной? — спросила я, потому что не могла представить себе, что это такое, ничего реального, может быть, это что-то вроде надреза в душе, что-то крошечное, бледное, чего снаружи не видно, то, что только чувствуешь ночью, когда лежишь в кровати одна и вслушиваешься в себя. Тогда, наверно, слышишь сначала биение сердца, а потом за его биением ощущается что-то другое, этот надрез, а может быть, это просто синяк, ссадина или царапина.

Надо внимательно к ней прислушиваться, — сказала бабушка, и не переставать слушать до тех пор, пока она не скажет последнее слово.

Я никогда не прислушивалась, Мальвина, — сказала она.

На лестнице раздался какой-то шум, и мы насторожились. Фрау Бичек тогда уже жила в доме, но никаких детей еще не было, она ждала первого ребенка, она приехала из Польши уже беременная.

Чаще всего в доме было тихо, потому что соседи, которые жили выше и ниже бабушки и дедушки, были уже старые и никакого шума не производили. Бабушка считала, что это грустно, что мне не с кем поиграть, она всегда говорила, что нет ничего живительнее детского смеха. Но то, что мы услышали, был не смех, это был грохот, как будто кто-то упал с лестницы, у бабушки побелело лицо, оно стало еще белее, чем до того.

Дедушка пьян, — сказала она, с трудом поднялась, перешагнула через мои ноги и захлопнула дверь кухни, очень быстро, потом повернула ключ в замке. Грохот стал громче, мы услышали дедушкины ругательства, потому что он не мог попасть ключом в замочную скважину. До того дня дедушка никогда не был пьяным, по крайней мере, в те дни, когда я приходила к ним; однажды он объяснил, что отмечает каждый стакан красного вина палочкой, чтобы всегда точно знать, сколько он выпил.

Иногда мне случается немножко перебрать, — сказал он и подмигнул мне, но только чуть-чуть, потому что опьянение — это эстету не пристало.

Дедушка никогда не бывает пьяным, — сказала я неуверенно, бабушка ведь могла ошибиться, но потом мы снова услышали, как он ругается, он говорил ужасные вещи и криком звал бабушку, а мы совсем затихли.

Бабушка снова обняла меня. Не бойся, — прошептала она, не бойся. Но я чувствовала, что она-то боится, а потом дедушка все-таки попал ключом в дверь и ввалился в коридор.

* * * *

На следующее утро я плетусь в ванную. Голова гудит, под волосами я нащупываю большую круглую шишку. Я запираю дверь и наклоняюсь над раковиной, чтобы окатить затылок холодной водой. Мама все еще в постели, Анна ушла бегать трусцой. С недавнего времени она одержима фитнесом — чтобы не откладывался жир, так она говорит. А я думаю, что она бегает больше для того, чтобы соседским парням было на что посмотреть. Но если с Анной про это заговорить, она звереет. Лиззи говорит, это признак того, что мои предположения верны, а Лиззи в таких вещах хорошо разбирается. Во всяком случае, Анна в черных шортах и узкой футболке почти каждое утро бегает вокруг нашего квартала, под конец лицо у нее такое красное, что не видно ни одной веснушки, а когда я ее этим поддразниваю, она говорит: ну конечно, тебе-то не нужно беспокоиться о своем весе, ты и так плоская, как вешалка, на тебе жир не откладывается. Это она намекает на то, что у меня нет груди и попы, по ее мнению, я принадлежу к самым неженственным существам, когда-либо появлявшимся на свет.

Я обматываю мокрые волосы полотенцем и вылезаю из ночной рубашки. В чем-то Анна, конечно, права, я поворачиваюсь и рассматриваю в зеркале свою маленькую попу. Спереди дела ненамного лучше: отчетливо видны бедренные кости, плечи тоже довольно костлявые. А теперь посмотрим на бюст, то есть на то, что должно им когда-нибудь стать. Мы с Лиззи часто сравниваем грудь: идем в ванную к Лиззи, и она говорит, ну, какие новости на сиськином фронте? Мы хихикаем и стягиваем футболки через голову. Потом притворяемся, что берем у наших грудей «интервью», я говорю, например, голосом моей правой груди: мне не помешало бы некоторые подкрепление, а Лиззи говорит: совершенно с вами согласна, мадам. Лиззи вообще единственный человек на свете, которому разрешается потешаться над моей грудью. Это потому, что у нее самой пока еще тоже не очень-то много выросло, и мы, так сказать, плывем в одной лодке. Часто мы утешаем друг друга тем, что большая грудь ни одной из нас совершенно не пойдет, но, если совсем по-честному, мы бы с удовольствием заимели бы такую, и даже немного завидуем Анне.

Но смотри-ка — сегодня я гляжу в зеркало и вижу небольшое изменение, оно совсем крошечное, но все же. Под соском видно набухшее место, и, если надавить там пальцами, оно болит, надо же — моя грудь болит. А мама Лиззи всегда говорила, что если грудь болит — значит, она растет. Я наклоняюсь как можно ближе к зеркалу, чтобы получше все рассмотреть, а потом ухмыляюсь своему отражению — нет сомнений, растет! Вот Лиззи сделает большие глаза, когда я ей про это расскажу! Я вдруг очень взволновалась, как будто в моей жизни должно произойти что-то особенное, я даже уверена, что такое произойдет — уже сегодня, прямо сейчас, как только я выйду из дома. Я надеваю черную футболку и мои любимые джинсы, они уже совсем светлые и потрепанные и, к сожалению, немного коротки, маме они не особенно нравятся, она говорит, у меня в них вид как у оборванки. Но мама еще спит и не увидит, в каком виде я выхожу из дома. Я хватаю корзину с пластиковыми коробками с едой и мой велосипедный ключ.

Перед калиткой стоит Муха. Муха и Анна. Я хватаю ртом воздух и застываю на лестнице. Они развлекаются по полной программе. Анна одета для бега, на ней короткий топик, оставляющий открытым живот, руки уперты в бедра, она смеется и откидывает голову назад, встряхивает волосами, они блестят на солнце, как золото.

Гадость какая. Муха опирается рукой на нашу ограду, он тоже смеется, его кривой нос виден мне в профиль. Эти двое так заняты, что даже не замечают меня. Оцепенение длится всего одну ужасную секунду, этого достаточно, чтобы вся эта картина накрепко врезалась в память. Анна и Муха. Муха и Анна.

Потом я чуть ли не на ощупь осторожно пробираюсь назад в прихожую, закрываю дверь и прислоняюсь к ней спиной. Сердце колотится, оно бьется, как сумасшедшее, прямо в горле.

Вот идиот, думаю я, он делал вид, что клеится ко мне, а на самом деле он чего-то хочет от Анны, как и все мальчишки.

Он встречался со мной, чтобы подобраться к моей сестре. Лиззи была совершенно права: берегись мальчишек из нового поселка, — эхом отдается в моей голове. Берегись, и прежде всего — Мухи…

Я слышу смех Анны, он звучит искусственно, так она смеется, когда хочет произвести на кого-то впечатление, я знаю этот смех, в прошлом году осенью мы с Лиззи застукали Анну в уголке курильщиков. Это тайное местечко около нашей школы, туда ходят парочки и курильщики, потому что и те, и другие в нашей школе вообще-то запрещены. Мы пошли за школу по протоптанной дорожке, она вьется сквозь густые кусты и усеяна окурками, шоколадными обертками, пивными банками, иногда попадаются даже использованные презервативы. Мы пошли туда, потому что Лиззи вбила себе в голову, что надо бы тоже попробовать покурить, она раздобыла пару сигарет, свистнув их из пачки своей мамы, и спрятала их в карман куртки.

День был дождливый и ветреный, я сомневалась, что мы вообще сможем зажечь сигареты, и тут ветер донес до нас смех. Лиззи остановилась так резко, что я налетела не нее, смех донесся снова. Мы подкрались ближе и увидели между кустами Анну, она сидела на коленях у какого-то парня, а он сидел на вентиляционной шахте, на которой устраиваются все, кто хочет курить или целоваться.

Не верю, — прошептала я.

Некоторое время мы наблюдали, как Анна обнималась с этим парнем, а потом пошли обратно. Про сигареты мы как-то забыли.

Теперь я стою, прислонившись спиной к двери, и в ушах звучит смех Анны.

Вот значит как, господин Муха, думаю я, и поздравляю себя с собственной глупостью. Ясно ведь, что ему больше нравится трепаться и флиртовать с Анной, а не со мной.

Коленки стали как резиновые, но все-таки мне удается промчаться вместе с корзиной по дому и исчезнуть через дверь террасы. Ну и пусть, думаю я, перелезая через живую изгородь, я, конечно, в ней застряла, и в любимых джинсах появилась дыра.

Пусть убираются к черту, оба!


Почти в полном изнеможении я добираюсь до дедушкиного квартала, это ужасно глупо, но поехать на велосипеде я не могла, он так и стоит перед нашим домом, пристегнутый к перилам крыльца, где Анна и Муха флиртуют друг с другом. На пятке я натерла мозоль, потому что сандалии — неподходящая обувь для долгих прогулок пешком. Я плюхаюсь на скамейку у края маленькой детской площадки, сбрасываю сандалии и отсутствующим взглядом смотрю прямо перед собой. Надо мной шелестят на ветру каштаны, их аромат наполняет задний двор. Я смотрю на то место, где когда-то стояла драконова горка, сейчас там просто утрамбованная бурая земля, вокруг валяются пестрые формочки и пластмассовый экскаватор, наверно, их оставил кто-то из детей фрау Бичек.

Так я сижу и вдруг ловлю себя на том, что мысленно пытаюсь листать альбом с фотографиями из моей жизни. Тот, в котором много пустых мест. Внутренним взором я вижу, как снова вырастает драконья горка, вижу себя, как я лезу через пестрое извилистое драконье тело, вижу бабушку, маленькую, в темно-синей юбке до щиколотки и белой блузке. В морщинистых ушах жемчужные сережки. Я пытаюсь перевернуть страницу, но не получается. Я вижу только эту картинку и больше ничего. Ни как я бегу вверх по лестнице, ни как сижу в гостиной, и я думаю: что же, черт возьми, я все это время делала?

Порыв ветра качает каштаны, на меня сыплются белые лепестки, на голову, ноги, руки, в корзину, которая стоит рядом на скамейке. Мама приготовила гуляш, в пластмассовых коробках вид у него довольно неаппетитный, я не смотрю на них, мне противно.

Братко шествует мимо, элегантно запрыгивает на мусорный ящик и пристраивается на самом краешке, так что лапы едва не соскальзывают, он подстерегает птиц, но могу поспорить на что угодно — он слишком толстый, чтобы поймать кого-то. Там, где Братко, неподалеку должна быть и фрау Бичек, и точно, через минуту я вижу, как она идет через двор, направляясь ко мне, на ней юбка в красный горошек.

Она садится рядом на скамейку.

Как хорошо, тихо, — говорит она, и я киваю. За ее детьми присматривает патронажная сестра, младенец спит в квартире. Новый порыв ветра переворачивает формочки и надувает юбку фрау Бичек, как воздушный шар.

Фрау Бичек, — говорю я, вы помните свое детство?

Бичек внимательно смотрит на меня.

Ну конечно, — говорит она.

Мы смотрим на формочки, как ветер гонит их по песку, фрау Бичек придерживает юбку руками, чтобы никто не увидел, что под ней надето.

А ты, — спрашивает она, твое детство?

Она говорит это так, как будто я взрослая, и мы разговариваем, как женщина с женщиной, на равных, это очень приятно. С мамой никогда такого не бывает, она и Анна обращаются со мной, как с маленьким ребенком, поэтому чаще всего у меня нет никакого желания говорить с ними, они закатывают глаза за моей спиной и тайком обмениваются взглядами, а иногда Анна говорит, что подростковый возраст я уж как-нибудь переживу, словно мой возраст — это какая-то ужасная болезнь, вроде проказы или чего-то в этом роде.

Лиззи говорит, чтобы я не реагировала, что Анна — просто глупая корова, и в этом она права. Когда я думаю об Анне, в животе у меня возникает жуткая злоба.

Лучше не думать о ней, а то чего доброго еще лопну от злости.

Я вообще ничего не помню, — говорю я, не отрывая взгляда от формочек, и не успеваю понять что к чему, как начинаю рассказывать про фотоальбом, где нет фотографий, и как я пытаюсь его листать, но ничего не получается. Пока я это рассказываю, мне становится ясно, как часто я думала про этот альбом. Очень часто, с тех пор как дедушка поцеловал меня, на самом деле — каждый день. Об этом я, конечно, фрау Бичек ничего не рассказываю, я боюсь, она скажет то же самое, что Пауль и папа. Я поклялась себе больше никому об этом не рассказывать, ведь все взрослые, наверное, подумают одно и то же; а может, дедушка был прав, когда сказал, что другие посчитают, что со мной что-то не в порядке. У меня самой все чаще возникает ощущение, что со мной что-то не так.

Фрау Бичек слушает меня, потом долго молчит, мне даже начинает казаться, что она, наверно, заснула рядом со мной или не хочет говорить о пустых местах в альбоме.

Потом она говорит: твой дед смотрит, он стоит все время за занавеска и смотрит. Я чувствую в затылке хорошо знакомое покалывание и не смею обернуться.

В твой дедушка злой дух, — говорит Бичек тихо, и покалывание становится сильнее, потому что мне жутко при мысли о том, что у меня есть дедушка, в которого вселился злой дух.

Братко спрыгивает с мусорного ящика и рысью подбегает к нам, шерсть у него растрепалась от ветра и торчит во все стороны. Он прижимается к моим ногам, потом, громко мурлыча, вспрыгивает на колени к фрау Бичек.

Так же, как Братко? — спрашиваю я.

Бичек качает головой и гладит Братко по спине, тот выгибается от удовольствия горбом и закрывает глаза.

Нет, — говорит она, Братко — несчастный зверь, он не может по-другому, так уж его природа сделать, но твой дедушка — в нем дух.

Бичек стучит пальцем по лбу, чтобы я поняла, что она имеет в виду. Она имеет в виду, что у дедушки есть что-то в голове, во всяком случае, больше, чем у Братко.

Он может решить, будет это добро или зло, и он решает — зло.

Она продолжает гладить Братко, но он вдруг начинает сердито бить хвостом и уходит.

Мысли у меня смешиваются и путаются, одно пустое место в альбоме вдруг заполняется красками, яркими-преяркими, но все остается четким и не расплывается перед глазами. Я вижу ковер, красный с черным орнаментом и ноги бабушки, вижу ее узловатые вены, вьющиеся вокруг щиколоток и ее телесного цвета колготки, она стоит передо мной, гладит меня по голове, и у нее такой голос, как будто она недавно плакала. Это было на мой седьмой день рождения, думаю я, да, точно, утром моего седьмого дня рождения, и если бы сейчас я подняла голову, то увидела бы на столе торт с семью розовыми свечками. Я выхожу из ванной, дедушка закутал меня в халат и ушел, халат кусается, он из светло-голубой махровой ткани, и ужасно мне не нравится.

Дедушка не может по-другому, — сказала бабушка.

Это была ложь.

Мы слышим громкие крики, это дети фрау Бичек вернулись домой, они вбегают на задний двор и бросаются к маме, она смеется и прижимает их к себе, говорит с ними по-польски, я, конечно, не понимаю ни слова.

Она встает и стряхивает детей с себя.

Отнести? — говорит она, указывая на корзину, но я отрицательно качаю головой.

А потом остаюсь одна, одна перед домом, в котором в моей памяти образовались дырки, одна перед домом, в котором все началось.

Пятница

Дедушка ввалился в прихожую, а бабушка крепко прижала меня к себе. Платок у нее съехал, мне был виден ее голый лоб, нежно-розовый с тонкими морщинками и нежным белым пушком там, где волосы снова начали потихоньку отрастать. Из прихожей до нас донесся грохот, это дедушка опрокинул вешалку, пытаясь повесить на нее пиджак, потом он сбросил с ног туфли и споткнулся босыми ногами о ковер.

Тс-с-с… — сказала бабушка, покачивая меня, будто убаюкивая, тс-с-с… ничего страшного.

Я прижалась к ее коленям, стараясь сделаться как можно меньше, и зажала уши руками. Но все равно слышала каждое слово. Дедушка стал колотить кулаками в дверь, мы вздрагивали при каждом ударе. Хильда, — кричал он, обращаясь к бабушке, выпусти ее, выпусти мою Мальвиночку!

Он кричал снова и снова, а мы с бабушкой цеплялись друг за друга, и я сказала, что не пойду, что я ужасно боюсь, а бабушка сказала: ты должна быть храброй, ты сейчас должна быть очень храброй.

И настал момент, когда бабушка меня выпустила. Отведя взгляд, она совсем немножко приоткрыла дверь и вытолкнула меня через щель, дедушка подхватил меня на руки и понес в гостиную.

Мальвиночка, — повторял он снова и снова, моя Мальвиночка.

Я ничего не говорила, я закрыла глаза, чувствовала запах шнапса и мужского пота, чувствовала, как пробегает свет по лицу, а потом ощутила бархатистую обивку кушетки, на которую он меня положил. Я думала, случится что-то страшное, ведь дедушка только что ужасно разозлился, когда заметил, что бабушка заперлась со мной на кухне, но на самом деле ничего не произошло, дедушка прижал меня к себе, так что лицом я уткнулась ему в шею, и принялся невнятно бормотать всякие странные вещи, что он меня любит и что я не должна его бояться. Он никогда не сделает мне ничего плохого, сказал он, да он и не сможет, ведь он так меня любит и просто хочет обнимать меня, а больше ничего.

В конце концов он заснул, голова у него свесилась в сторону, через некоторое время я услышала, как бабушка тихо открыла кухонную дверь, а я перелезла через дедушкины длинные ноги, осторожно, чтобы его не разбудить, и прокралась к бабушке в прихожую. Вся в слезах, она взяла меня за руку.

Мы пошли вниз подождать папу, который должен был приехать и забрать меня.

Мы не разговаривали друг с другом, я забралась на драконью горку, на самый верх, чтобы бабушка не видела мое лицо. На горке я почувствовала себя нормально. Самый обычный день. Ничего страшного не случилось, ничего плохого, все как обычно.

* * * *

Самое ужасное за завтраком — это Анна. Она сидит на стуле с ногами, уже одетая для бега, и шевелит ступнями в такт музыке по радио. Мама со страдальческим выражением лица ковыряется в тарелке с мюсли, а папа читает газету. Маму это всегда раздражает, потому что газета занимает полстола, но папа говорит, что ей не стоит так волноваться, это нехорошо из-за ее мигрени, а тарелка с мюсли в любом случае занимает не больше десяти квадратных сантиметров.

Я бросаю на Анну через стол злобные взгляды, но она этого совершенно не замечает — слишком занята собой. Грызет половинку тоста и рассматривает кончики своих волос — не посеклись ли. Анна вечно беспокоится о волосах и использует тысячи разных масок и бальзамов, чтобы защитить их от вредного воздействия окружающей среды. Мы с Лиззи считаем, что это глупо. Мы сами подстригаем себе волосы, я — Лиззи, а Лиззи — мне, так мы экономим кучу денег, а потом тратим их на мороженое.

Мои руки лежат рядом с тарелкой, я совсем не могу есть, кусок в горло не лезет. Больше всего мне хочется крикнуть Анне, чтобы она и пальцем не прикасалась к Мухе, а потом кричать, что я листала альбом, да-да, вчера листала его в самый-самый первый раз и буду листать дальше, у меня странное предчувствие, что это будет легко — нужные страницы найдутся и заполнятся цветом и красками. От этого я чувствую себя беспокойно и тревожно, во мне все зудит, потому что я знаю, что что-то спит внутри во мне, уже давным-давно, а теперь оно готово проснуться, неохотно ворочается, зевая и потягиваясь, но когда-нибудь оно откроет глаза, и я смогу видеть его глазами. Я уже очень близко к этому. Очень, очень близко. В руках покалывает и в затылке, а в груди какое-то чувство онемения, как будто из меня сердце вытащили.

Я больше не пойду к дедушке, — говорю я, уставившись на свою пустую тарелку и безостановочно двигающиеся руки. Я сама изумлена этими словами, я не собиралась их говорить, они как будто сами вырвались из меня, как вскрывается в определенный момент плохо залеченная рана. Я чувствую, как все смотрят на меня, потом мама встает, ставит тарелку из-под мюсли в посудомоечную машину, она делает все невероятно медленно, краем глаза я наблюдаю за ней.

Закончив, она прислоняется к буфету и смотрит в окно. Перед окном висит скворечник. Радио говорит, папа листает газету, Анна очень внимательно рассматривает кончики волос.

Я больше туда не пойду, — повторяю я, потому что мне кажется, что они почему-то ничего не услышали. Опять молчание. Анна откидывается на стуле назад: позади нее на полке стоит радио, она прибавляет громкость, подпевает мелодии.

Что за ерунда, — наконец говорит папа и кладет газету обратно на стол, дедушка очень рад, когда ты его навещаешь, он очень одинок после смерти бабушки. Я думал, у моих детей умное сердце.

Про умное сердце папа говорит довольно часто, он говорит, что вот у такого-то и такого-то человека нет умного сердца, а иметь его очень важно. Он презирает людей, у которых сердце неумное, и теперь он думает, что у меня оно именно такое, поэтому он и меня тоже презирает. Папа наклоняется ко мне, глаза у него голубые со стальным отливом, он заглядывает в мои глаза, как будто видит мое сердце, мое неумное маленькое сердце, которое от ужаса забилось в самый дальний уголок.

Ты вообще-то знаешь, что это такое — умное сердце? — спрашивает он.

Я качаю головой, потому что сердца у меня, наверно, больше нет, только оглохшее место где-то в середине тела.

У человека умное сердце, когда он способен чувствовать жалость. И не оставляет в беде другого человека только потому, что тот старый и больной.

В голове у меня все перемешалось, потому что то, что говорит папа, звучит вроде бы правильно, но я чувствую, тут что-то не так, тут есть какая-то неувязка, и я знаю — это то, что папа скрывает.

Анна начинает убирать со стола, она протискивается мимо меня и легонько толкает.

Слушай папу, он плохому не научит, — говорит она.

Это звучит притворно-небрежно, как будто все это ее не касается.

Это низко, оставлять старика одного, без помощи, — говорит папа, у меня внутри все сжимается, я выпрыгиваю из-за стола.

Нет, — говорю я, нет, нет, нет.

Я не могу остановиться, как будто в голове у меня заело пластинку, я говорю все громче, громче, чем радио, громче, чем посудомоечная машина, которую Анна только что включила.

Нет! — кричу я.

Это неправда! Это — не-прав-да! — кричу я.

Мама зажимает уши и выбегает из комнаты, лицо у нее совсем бледное, а рот сжался в тонкую полоску. Дверь спальни с грохотом захлопывается. Мама запрется в спальне и в ближайшие несколько часов не выйдет оттуда. И в этом виновата я.

Папа тоже вскакивает, на секунду мне кажется, что он сейчас побежит за мамой, но все-таки он остается стоять, прямо передо мной. Он в ярости, на шее у него бьется жилка. Анна удаляется, оставляя меня наедине с папой. С головой у нее точно не в порядке, — говорит она и закатывает глаза, выходя из кухни.

Это она намекает на случай с телефонным шкафчиком, намекает, что я головой повредилась.

Меня пронзает мысль, что сейчас папа меня ударит, кулаком в лицо, я втягиваю голову, съеживаюсь на стуле. Папа все еще стоит передо мной, в ушах все еще отдается эхо захлопнутой двери в спальню.

Вот значит как, — говорит папа сдерживаясь, все это неправда. Ты хочешь сказать, что я лгу.

Я еще больше съеживаюсь и не отвечаю. Над моей головой собирается гроза, и гроза эта — мой папа. Я вдруг вспоминаю о том, что рассказывал Муха, как папа ударил мальчика из своего класса в лицо, вспоминаю про те случаи, когда он сердился на меня, сердился до того сильно, что орал, а он может орать очень громко, так громко, что хочется спрятаться под стол, вспоминаю, как он бил меня по лицу, наверно, у меня не хватит решимости ударить в ответ. Даже в состоянии аффекта, как говорил Муха.

Так что, — настаивает он, что ты имеешь в виду?

Ничего, — говорю я тихо, и вдруг чувствую — это правда, я ничего не хотела этим сказать, никого ничего не касается, а альбом с фотографиями и все остальное я могу с таким же успехом спрятать в себе, похоронить и запереть на сто замков. Их это не касается, это никого нисколько не касается, это даже меня нисколько не касается.

Ну тогда ладно, — говорит папа, тогда ладно.

Он садится обратно за стол и берет газету, а я — я беру корзину, дедушка ждет.

Больше всего мне хочется больше никогда не видеть Муху. Мне стыдно, что я попалась на его удочку. При мысли, что он расскажет обо всем этом своим друзьям, мне становится жарко от ужаса. Я могу представить себе каждое слово, которое он скажет, могу даже представить, какое у него при этом будет лицо. Он закурит сигарету и с видом превосходства оглядит свою аудиторию. На каникулах я тут навешал лапши на уши одной девчонке с виллы, — скажет он, она такая тупая, что этого даже не заметила. А его приятели заржут от удовольствия. Даже представлять такое ужасно. Но хочешь — не хочешь, а Лиззи об этом рассказать придется, и вряд ли она будет в восторге. Она непременно захочет отомстить.

Анна перехватывает меня перед входной дверью.

Дай пройти, — говорю я, а то стукну.

Анна поднимает брови и улыбается.

Ой, — говорит она неестественно высоким голосом, как страшно.

И скрещивает руки на груди.

Послушай, свои подростковые амбиции можешь оставить при себе, — говорит она, прислонясь спиной к двери.

Я понятия не имею, чего ей надо, но у меня такое чувство, что каждый хочет на мне выместиться, за все придется расплачиваться мне — за мамины мигрени и за папино недовольство. А теперь еще и Анна?! Видеть не могу ее черные совиные глаза и накрашенный красной помадой рот.

Со всей силы, не думая, я бью ей по голени, даже не представляю, откуда у меня столько силы, но я ведь ее предупреждала. Анна вскрикивает и прыгает на одной ноге по коридору.

Ты что, совсем спятила! — кричит она, а я пулей выбегаю мимо нее из дома.

Ну, тогда ничего и не узнаешь, — вопит Анна, дура несчастная!

Да наплевать мне, — кричу я в ответ, что вы там от меня хотите — мне теперь на это наплевать.

Дрожащими руками я отпираю велосипед, не знаю, почему я так трясусь, сестры я не боюсь, но чувствую себя так, как будто подо мной открылась бездна. Издалека я слышу, как неистовствует Анна, она кричит, что ненавидит меня и что на ноге у нее будет синяк, и что от меня одни только неприятности. Я никчемная, никому не нужная девчонка, от которой одни только неприятности.

А что сказал тот мальчик, — кричит Анна, этого ты никогда не узнаешь! Никогда!


Только когда я слезаю с велосипеда во дворе у дедушки, я замечаю на багажнике бумажку. Даже не развернув ее, я уже знаю — это записка от Мухи. У него довольно плохой, неровный почерк, бумажка измята, наверняка он таскал ее в кармане. Я морщу лоб и расправляю бумагу.

Где ты была вчера, — написано там, я тебя искал. Сегодня после обеда на вилле?

Я мну записку и, проходя мимо контейнера для стекла, выбрасываю ее туда.

Издеваться над собой я и сама умею.

Твердыми шагами я иду дальше, поднимаюсь по лестнице, мимо квартиры фрау Бичек, там пахнет блинами, телевизор включен, младенец плачет. Я слышу, как фрау Бичек поет.

Дедушка открывает мне дверь. Мальвиночка, Мальвиночка моя, — говорит он и обнимает меня.

Мы слушаем пластинки, как раньше — раньше, когда бабушка была еще жива.

Время сдвигается, смещается, я снова маленькая, совсем маленькая, могу свернуться в клубочек на дедушкиных коленях. Я не понимаю, что говорят на пластинке, актер говорит по-испански, но я знаю, что он читает Ницше, дедушка мне объяснил. Ницше — это такой философ. Он сказал, что Бог умер. Может быть, он прав, думаю я, сворачиваясь клубочком возле дедушки, потому что Бог не позволил бы таких вещей. Бог сделал бы так, чтобы все опять стало в порядке. Дедушка перебирает мои волосы, гладит по голове, игла на пластинке время от времени подскакивает, раздается щелкающий звук, и во время этой паузы, совсем крошечной, у чтеца есть возможность перевести дух. Я не могу перевести дух. Я лежу и прислушиваюсь. И жду, когда все пройдет. Дедушка тянет меня к себе, так что головой я теперь лежу у него на коленях, и больше ничего, он гладит, залезает рукой мне под футболку на спине. Я закрываю глаза и вижу, как по небу плывут облака. Мое тело значения не имеет, никакого, я безжизненное нечто, и только мои мысли улетают прочь, только это и имеет значение, потому что мысли невозможно удержать. Я могу идти, куда хочу.

Моя маленькая женщина, — говорит дедушка.

Его рука на ощупь движется дальше, подбирается к груди, это ничего, совсем ничего, пусть он делает, что хочет, пока не добрался до моих мыслей.

Как раньше, — говорит он, ты ведь помнишь.

Тут я закрываю уши, прижимаю руки к ушам, тихонько напеваю песню, которую сегодня утром передавали по радио. Я ничего не знаю, ни про что не помню, я не буду больше листать альбом. Все что угодно, только не это, — приходит мне в голову, и эта мысль вытесняет облака из головы, как ледяной сквозняк, он проносится по комнате, переворачивает страницы книги, моей книги, фотографии вываливаются из нее, выскальзывают из моих рук, по моему телу расползается ужас.

Мы были так счастливы вместе, втроем: ты, бабушка и я. Теперь нас только двое.

Дедушка отрывает мои руки от ушей, чтобы я слышала каждое его слово.

Мы ведь были так счастливы вместе.

Я слышу свое дыхание, пластинка вертится, чтец читает монотонным голосом чуть нараспев, дальше и дальше, дедушка целует мне шею, плечи, он не замечает, как под его поцелуями я превращаюсь в лед.

Мы снова можем стать такими же счастливыми, — говорит он, его голос звучит взволнованно, прерывист.

Просто нужно быть осторожными, чтобы никто не узнал, не то они заберут тебя отсюда, понимаешь, Мальвиночка, они нас разлучат, они будут говорить, что ты ненормальная… Они тебя осудят.

Его голос гудит у меня в ушах. Заберут, отдается эхом, осудят, ты ненормальная, мы снова можем стать такими же счастливыми, мы вдвоем, ты и я.

Помнишь, как хорошо нам было, — говорит дедушка.

Я трясу головой, а он смеется, он думает, это шутка, он нежно трясет меня и смеется.

Да что ты, Мальвиночка, — говорит он, смеясь, неужели ты не помнишь?

Раздается стук в дверь. Дедушка замолкает, потом встает, подходит к двери, вид у него раздраженный и недовольный, спину он держит очень прямо. Он открывает дверь.

Что вам нужно? — говорит он резким тоном.

Бичек отвечает тихо, дружелюбно, она говорит, что я должна помочь ей снести коляску вниз, она говорит: пожалуйста, коляска слишком тяжелая, а у нее болит спина, прострел, это слово она повторяет несколько раз, чтобы убедиться, что дедушка ее понял. Я разглаживаю свою помятую футболку.

Пластинка все равно закончилась, — говорю я дедушке.

Он очень недоволен, но не может не отпустить меня. Мы несем коляску вниз по лестнице, я быстро прощаюсь, Бичек говорит, чтобы я приходила к ней в гости, завтра или послезавтра, а я говорю: посмотрим, и отвожу глаза.

Суббота

Прошлым летом нам так и не удалось долго водить мальчишек за нос, несмотря на ухищрения Лиззи. Мы думали, что они испугаются выдуманного предводителя банды, но сильно ошиблись.

Несколько дней они бродили вокруг виллы, высматривая нас и нашего вожака.

Мы с Лиззи старались приходить на виллу пораньше, раньше мальчишек, чтобы они не видели, как мы входим туда вдвоем. Но, в общем, хитрость Лиззи оказалась бессмысленной.

Целыми днями мы торчали на вилле и ждали, когда же придут мальчишки, жарко было невыносимо, особенно на чердаке, и скучно нам было чуть не до смерти. Когда же в один из дней они не появились даже после обеда, у нас лопнуло терпение. Мы сидели на балках, чтобы держать под наблюдением путь к вилле, и у Лиззи сильно обгорели плечи.

Нет уж, хватит, — ругалась она, все время поправляя майку, которая терла обожженную кожу.

Ну что ты скажешь, они больше не придут, они хотят, чтоб мы тут изжарились, — сказала Лиззи, спорим, они ушли купаться.

Осторожно, чтобы не потерять равновесие, мы прошли по балкам назад и спрыгнули вниз на мой матрас. Это не так-то просто, надо хорошенько нацелиться и не бояться прыгать. Если промахнешься, можно здорово ушибиться. Как-то раз я так подвернула лодыжку, но все равно продолжаю прыгать. Я ведь не трусиха какая-нибудь. Лиззи прыгнула первой, из подушек взметнулись перья, они были похожи на снежинки в самый разгар лета. Прежде чем прыгнуть, я бросила взгляд через плечо на поселок, но клянусь, там никого не было, по крайней мере, никаких мальчишек с велосипедами. Я шлепнулась на матрас и пожелала, чтобы перья на самом деле превратились в снежинки, такая стояла жара.

Давай тоже искупаемся, — предложила я, мне этого ужасно хотелось, даже больше, чем мериться силами с мальчишками.

Лиззи тоже больше всего хотела искупаться, поэтому перед нами встала, так сказать, дилемма. Уйти и оставить виллу без присмотра или же медленно поджариваться тут. Некоторое время мы взвешивали все «за» и «против», так ничего и не решив, но тут Лиззи пришла в голову спасительная идея.

Позади виллы стояла старая деревянная бочка, в нее по желобу стекала с крыши дождевая вода, залезть в нее будет, конечно, просто зашибись как здорово, сказала Лиззи. Конечно, далеко не так здорово, как в нашем старом лягушачьем пруду, но попробовать стоило. В общем, мы побежали в сад, сверху сквозь листья деревьев на нас палило солнце. Скоро поспеют вишни, потом яблоки и сливы, а когда сливы поспели, лето заканчивается.

Мы сбросили с себя шорты и майки — этим летом мы обнаружили, как это прикольно — носить мужские майки в рубчик, и повесили их на нижнюю ветку яблони, всего в нескольких метрах от бочки. Коричневая вода в ней была чем-то похожа на бульон, пахла она затхло, а сверху плавала мелкая ярко-зеленая ряска, так что увидеть дно было невозможно, но мы решили, что от этого все становится еще увлекательней.

Залезть в бочку представлялось нам почти что проверкой на храбрость. Сначала мы потыкали в бочке палкой, взбаламутив ряску, нам ведь не хотелось вдруг наступить на какую-нибудь дохлую птицу, валяющуюся на дне. Я сказала, что обувь, наверно, снимать не надо, просто на случай, если мы просмотрели какую-нибудь гадость, и Лиззи со мной согласилась, такая перспектива ее тоже не радовала.

Ф-у-у, — захихикала она, а вдруг мы наступим ногой прямо в ноздрю Синей Бороде!

Эта мысль показалась нам настолько отвратительной, что мы быстро выдернули из воды ноги, уже наполовину туда засунутые.

Ерунда, — сказала я, для этого Синей Бороде сначала надо было отрубить голову.

Так его жена и отрубила, он наверняка ее страшно доставал, — сказала Лиззи, на него ведь без слез не взглянешь.

Из осторожности мы еще раз вооружились палкой, но не нашли ни ноздрей, ни чего другого, и тогда забрались через край в бочку.

* * * *

Мне снятся темные коридоры, по которым я бегу, бабушка, обвитая капельницами, с электродами на морщинистой груди, она протягивает ко мне руки, а я бегу, бегу, бегу. Утром просыпаюсь с первыми лучами солнца, которые освещают комнату, вся в поту, вскакиваю с постели и иду в душ, включаю очень горячую воду, так надо, чтобы смыть сны. Я больше не смотрюсь в зеркало, когда я голая, мое тело предало меня. Если принять душ, а потом все время двигаться, то все хорошо и проблемы как бы исчезают. Только останавливаться нельзя и размышлять нельзя.

Но одна проблема все-таки есть — Муха. Муха действует мне на нервы. Я так и говорю ему, когда обнаруживаю его за контейнером для стекла на заднем дворе у дедушки, где он прячется, поджидая меня. Но все равно я нахожу его раньше, чем он замечает меня, я его чую. Он опять курит, и дым залезает мне в нос. Муха пугается почти до смерти, когда я заговариваю с ним, но так ему и надо, в конце концов я не просила его все время за мной бегать.

Ох, — говорит он, не подкрадывайся так!

Сегодня еще теплее, чем в последние дни. Скоро лето, скоро снова можно будет купаться и бегать босиком. На Мухе надеты короткие потертые джинсы, на нем они выглядят забавно, потому что ноги у него кривоваты. Я все равно делаю злое лицо, чтобы он сразу понял — я не в настроении общаться.

Я делаю, что хочу, и к тому же терпеть не могу, когда за мной шпионят. Это действует мне на нервы, — говорю я.

Муха улыбается, тушит сигарету о подошву и бросает ее в контейнер, ему, наверно, все равно, если контейнер сгорит и в этом будет виноват он, вот я бы уж точно вся извелась.

Ну что, — говорит он, едем на виллу?

Он, кажется, не удивляется, почему я не вышла к нему вчера, и явно не испытывает угрызений совести из-за Анны. Лиззи сказала бы, вот и видно, какие бесчувственные эти мальчишки из поселка, спокойненько обкрадут твою бабушку, а потом еще и рассмеются тебе в лицо.

Во всяком случае, я настроена решительно и больше не позволю Мухе водить себя за нос. Пусть проводит каникулы с кем-то еще. Например, с Анной, она-то наверняка не будет иметь ничего против того, чтобы он клал руку ей на плечи, и не будет ломаться.

У меня нет времени, — говорю я хриплым голосом.

Я думал, сейчас каникулы, — говорит он, засунув руки в карманы. Он всегда так делает, когда чувствует себя неуверенно.

Мне надо навещать дедушку, — говорю я.

На мой взгляд, всегда лучше как можно ближе держаться правды. Чем ближе, тем лучше. Такая ложь почти никогда не вскрывается, это было бы слишком легко.

Ага, — говорит Муха, ты врешь.

Я краснею как рак, а Муха с удовольствием за мной наблюдает.

Он болен, — говорю я и краснею еще сильнее.

Муха качает головой.

Я тебе сейчас кое-что скажу, — говорит он, я тут стою уже часа полтора. Твоего дедушку я знаю. Он высокий и худой и носит на глазу повязку, так что не заметить его нельзя. Примерно сорок пять минут назад старикан прошел мимо меня. Он шел вот оттуда, нес булочку с колбасой и бутылку яблочного сока. Он на меня напустился, нечего, мол, тут околачиваться, а я ему сказал, чтоб шел куда подальше и оставил меня в покое. Так что я тебе хочу сказать: этот типус не болен и не голодает, поэтому я не понимаю, почему ты должна его навещать даже в собственные каникулы.

Ты его послал куда подальше? — спрашиваю я ошеломленно.

Ну да, — говорит Муха, я же могу околачиваться, где хочу, и потом, я был почти уверен, что рано или поздно ты здесь появишься.

В голове у меня прокручиваются самые что ни на есть сумасшедшие мысли.

Почему Муха ждет меня здесь, ведь еще вчера он заигрывал с Анной.

Почему наблюдал за дедушкой, да еще осмелился сказать ему «иди куда подальше»? Я бы никогда не осмелилась. Никогда! Мне было бы слишком страшно, что дедушка рассердится и начнет на меня кричать, как он часто кричал на бабушку.

Ну так что, ты идешь? — говорит Муха. Я могу отнести ему корзину, поднимусь и скажу, вот, это от вашей внучки, и теперь я позабочусь о том, чтобы она у вас долго не околачивалась.

Муха протягивает руку к корзине, а я делаю шаг назад.

Не надо, — говорю я и лихорадочно размышляю, что можно рассказать Мухе.

Ему никак нельзя еще раз встретиться с дедушкой. Мухе вообще нельзя здесь больше появляться. Дедушка жутко обозлится, если посмотрит в окно и увидит его внизу. Еще хуже будет, если Муха что-то узнает про дедушку. Если он узнает, что спрятано у меня в сердце, я стану ему отвратительна, он возненавидит меня, он расскажет все своим друзьям, а они расскажут Лиззи.

Может быть, Лиззи тоже возненавидит меня и найдет себе новую лучшую подругу.

Тебе нельзя больше сюда приходить, — говорю я и чувствую, как все вокруг снова начинает вращаться. Как два дня назад, у дедушки в гостиной. Земля качается под ногами, я вижу черные пятна на лице Мухи, они становятся все больше и больше и скоро закрывают почти все его лицо.

Вообще-то мне кажется, что эти обмороки — вовсе не такое уж плохое дело. Можно было бы, например, упасть в обморок и больше никогда не приходить в себя, или можно было бы попасть в больницу, проваляться там пару лет под одеялом до тех пор, пока я не стану взрослой, а дедушка не умрет. Тогда все разрешится само собой.

Я не успеваю упасть — Муха тянет меня за контейнер, в кусты сирени, и я почти падаю на землю.

Засунь голову между коленями, — говорит он.

Я засовываю голову между коленями и надеюсь, что головокружение скоро пройдет.

Это точно сотрясение мозга, — говорит Муха, тебе лучше сходить к врачу.

Со мной все хорошо, — говорю я.

Да вижу, — говорит Муха, ты еще бледнее, чем позавчера, вид у тебя хуже некуда, если честно.

Позади нас через кусты пробирается Братко, что-то шуршит и хрустит, кот жалобно мяукает, как будто у него большое горе, но, скорее всего, ему просто хочется есть, Бичек посадила его на диету, и с тех пор он стал еще более несносен, чем обычно. Она говорит, что если кот не похудеет, то умрет от ожирения сердца.

Я по-прежнему сижу, засунув голову между коленями, и не отвечаю. В конце концов, я не обязана ничего ему объяснять, я с ним и говорить-то не хочу, хочу только, чтобы он оставил меня в покое, чтобы ушел и не задавал вопросов. По мне так пусть заигрывает с Анной, тогда ему будет чем заняться и не останется времени совать нос в мои дела.

Эй, ты еще жива? — говорит он и осторожно толкает меня.

Я качаю головой и чувствую, что глаза наполняются слезами, я стараюсь сморгнуть их, но не получается. Да уж, здорово, теперь придется сидеть здесь, пока я не обрасту мхом, я не хочу, чтобы он видел, как я плачу, это разрешается только Лиззи и больше никому. Раньше — еще и бабушке, а с тех пор как она умерла, я вообще очень редко плачу.

Просто отстань от меня, — говорю я и утыкаюсь лицом в колени. Со мной все в порядке, понимаешь, просто я хочу побыть одна, больше ничего. Можешь пойти куда-нибудь с Анной, вы ведь с ней отлично ладите.

На этот раз Муха ничего не говорит, я только слышу его дыхание. Рядом Братко валяется в грязи, наверно, хочет так отомстить Бичек, это вполне в его духе.

Мой дедушка терпеть не может незнакомых людей, такой у него бзик, — говорю я.

Я слышу, как кровь шумит в ушах и шепчет: если не будешь осторожна, он все узнает, если сейчас заплачешь, он не отстанет и начнет расспрашивать. Будет сидеть рядом, пока ты не скажешь ему все, что знаешь и что помнишь, — а потом? Что потом? Потом он пойдет и всем это растреплет, он не сможет держать язык за зубами.

Ты меня обманываешь, — говорит Муха, что мне за дело до твоей сестры? И твой дед мне безразличен, я ведь с тобой хочу пойти к вилле, а не с ним. Ты несешь всякую чушь. Сказать тебе, что я думаю?

Сердце у меня от страха пропускает один удар. Вот сейчас, сейчас он это скажет, думаю я. Скажет, что я ненормальная и что он в курсе насчет дедушки, он не постесняется и выскажет все, что невозможно высказать.

И уши зажимать бесполезно, он все вытащит на свет, тут, в кустах сирени за контейнером для стекла.

Можешь совершенно спокойно сказать, если я тебе не нравлюсь, — говорит он, из-за прошлого лета.

В голове у меня полный хаос, я даже слушать могу с трудом и хочу только побыть одна. Одна и чтобы меня никто не трогал. Чего он от меня хочет? Я не понимаю, почему он вдруг вспомнил про прошлое лето.

Ты придумываешь все эти отговорки, потому что на самом деле я тебе не нравлюсь. Вот не знал, что ты такая трусиха, я думал, тебя ничем не испугаешь, а теперь ты врешь, врешь и врешь. Конечно, я хожу в обычную школу, а ты — в гимназию, но это не значит, что я дурак, — говорит он, ты могла бы, по крайней мере, сознаться, что я тебе не нравлюсь.

Я упорно молчу. Он ничего не понял. Волна облегчения затопляет меня.

Он ничего не знает, совершенно ничего.

Я не уйду, пока ты мне не объяснишь, — говорит Муха, в прошлом году мы друг другу немало понаделали гадостей, но это уже давно в прошлом, я ведь не сержусь из-за…

Он замолкает и больше ничего не говорит.

Просто оставь меня в покое, — говорю я.

Я знаю, что мой голос звучит сдавленно, и, если Муха сможет сложить два и два, он, конечно, заметит, что я собираюсь разреветься, как сумасшедшая, как только он уйдет. Он поднимается и в некоторой нерешительности стоит прямо передо мной, его башмаки — как раз перед моими глазами. Кроссовки с разноцветными шнурками, жилистые, изогнутые икры, потертые джинсы, я боюсь, он вечно будет так стоять, но потом его ноги удаляются, и ветки сирени смыкаются за ним.

Ну, вот и все, — говорю я тихо, обращаясь к Братко, вот он и ушел.

Кот подмигивает мне, потом встряхивается, от его шкуры разлетается пыль, а я начинаю реветь.

Воскресенье

Мы были счастливы. Я начала ходить по пятницам на уроки музыки.

Возвращаясь оттуда, я шла не торопясь, хотя всего-то и нужно было перейти улицу, а там меня уже ждали бабушка и дедушка.

Бабушкины волосы отрастали, ей больше не надо было носить платок, и дедушка говорил, что это моя заслуга. На ее щеки вновь вернулся румянец, но глаза смотрели пусто, мимо меня. Мы больше не сидели на полу в кухне и не разговаривали, а ее прикосновения были деревянными. Когда я приходила после музыки, она открывала дверь. На столе в гостиной стояло ванильное мороженое, которое медленно таяло в стеклянной вазочке, я перемешивала его ложкой, получалась похожая на кашу масса, и бабушка говорила, ешь, пока он не пришел.

Когда дедушка приходил домой, я пряталась за диваном. Он считал, что это такая игра, игра, которая мне нравится. Ради меня он делал вид, что никак не может найти свою внучку. Он обыскивал квартиру, комнату за комнатой, хотя знал, что я прячусь за диваном, другого места быть не могло, я всегда ждала за диваном. Он бегал по квартире.

Где моя Мальвиночка, — говорил он, где она?

Он начинал с прихожей, проходил на кухню, заглядывал в буфет, гремел кастрюлями, а в спальне искал в шкафу и за занавесками. Дедушка действовал не торопясь, но игру не затягивал и находил меня задолго до того, как кто-нибудь приходил меня забрать. Папа, Пауль или Анна. Мама, само собой, никогда здесь не появлялась, а остальные всегда приходили слишком поздно.

Поискав во всех комнатах, дедушка приходил в гостиную, я видела, как его коричневые тапки шаркают по ковру. Сначала он смотрел за креслом, но меня и там не было. Он открывал окно и говорил: неужели моя Мальвиночка улетела?

Потом вставал на колени перед кушеткой, медленно, из-за больных коленей, суставы издавали странные звуки, и он тихонько вздыхал, чтобы я понимала, сколько сил у него отнимают наши игры. Он заглядывал в щель под диваном, там было темно и пыльно, потому что бабушке стало трудно наклоняться во время уборки. «Пылевые мышки» — так она называла пушистые круглые комки, в которые скатывалась пыль. Подождав, пока глаза привыкнут к темноте, дедушка говорил: ах, я что-то вижу! что же это такое? Наверно, моя маленькая Мальвиночка.

На этом игра заканчивалась, и я перелезала через спинку кушетки, маленькую Мальвину я оставляла за диваном, она тихонько лежала между пылевых мышек, ей удавалось повернуть время вспять, она снова могла сидеть с бабушкой на полу в кухне, рассказывать истории и, смеясь, висеть вниз головой на драконовой горке.

Другая Мальвина перелезала через спинку и шла за дедушкой в ванную, в маленькую комнатку с зеленым кафелем на стенах, где всегда пахло чистящим средством и пеной для ванны. Дедушка включал бойлер, некоторое время он нагревался, другая Мальвина вставала на коврик перед ванной, смотрела, как пробегают огоньки газа в бойлере, и вскоре в ванну начинала журча течь вода.

Пена для ванны пенилась, а дедушка смеялся.

Это пена для красоты, всегда говорил он, добавляя в воду все больше и больше этой похожей на сироп медово-коричневой жидкости. Я пену терпеть не могла, ее запах вызывал во мне тошноту, волнами расходящуюся в животе, пена пахла старым мужским одеколоном, мужчины часто пахнут так по воскресеньям, когда приходят в церковь, становятся на колени, а ты стоишь сзади и видишь их реденькие тусклые волосы. Я ненавидела этот запах. Ненавидела ванну, ненавидела, что я никогда не произнесла ни слова, никогда не осмеливалась ничего сказать. Я ненавидела, что я так боялась его, что молча снимала с себя одежду, складывала ее на стиральную машину и залезала к нему в ванну.

В ванне мне было не видно, что он делает, я только чувствовала костлявое тело под шапками пены, ему нравилась пена, он чувствовал себя в безопасности, его руки скользили в воде, как гибкие, гладкие рыбины, они затаскивали меня к себе на колени, он становился счастлив, когда я сидела у него на коленях, опираясь спиной о его грудь.

Если я счастлив, бабушка тоже счастлива, — говорил он, ты делаешь бабушку очень, очень счастливой.

Мы сидели в ванной, пока пена полностью не опадала, потом он завертывал меня в синий халат и отпускал. Когда приходил папа с Паулем или Анной, я была уже сухой и одетой, бабушка сушила мне волосы феном, на кухне, она включала фен так сильно, что шее было больно, но я не говорила ни слова. Я стискивала зубы, я хотела, чтобы бабушка была счастлива, хотела, чтобы рак не съедал ее изнутри. Только это и было важно.

* * * *

Первое воскресенье, когда я не жду Пауля. Место на ограде остается пустым. Я смотрю из окна на улицу. Я вижу, как сижу там, мои волосы блестят на солнце и даже немножко отливают рыжим. Мне приходится сидеть на руках, иначе попа замерзает на холодных камнях, кожей рук я чувствую их шершавость.

Пронзительно-желтый «Смарт» Пауля заворачивает на нашу улицу, вот сейчас брат подхватит меня и закружит. Ты слишком мало ешь, — скажет он и обхватит своими большими руками мои запястья.

Что ты тут торчишь, — говорит Анна.

Она накрывает стол к обеду. Она все еще злится из-за синяков на голени и нарочно громко гремит тарелками. Я растворяюсь в пространстве за окном, странное ощущение, я куда-то ускользаю, уплываю, а здесь, у окна, остается моя пустая оболочка, прислонившаяся к подоконнику.

Эй, — говорит Анна, лучше помоги мне.

Пауль паркует «Смарт» перед нашей калиткой, видно, что у него хорошее настроение, не похоже, чтобы он по мне скучал. Он даже не замечает, что я не встречаю его. Он упруго бежит по садовой дорожке, он всегда так бегает, двигая руками, как хороший бегун, который тренируется для марафона.

Я отворачиваюсь от окна, скоро все соберутся, я поскорей возвращаюсь в свою пустую оболочку, от этого болит голова и сильно бьется сердце. Я размышляю, возможно ли такое — не вернуться обратно в свою оболочку.

Может быть, другие этого даже и не заметят, они привяжут к моим рукам и ногам шнуры, как марионетке, и усадят на стул, это было бы очень удобно, потому что я смогла бы летать везде, по всему миру. Не надо будет заботиться о своем теле, от него все равно одни только неприятности. Анна пихает меня, сует в руки вилки и ножи.

Эй, — кричит она, Земля вызывает Мальвину! Господи, как же с тобой трудно! Возьми себя в руки, сегодня Пасха, не обязательно всем знать, что ты кое по кому страдаешь.

Ни по кому я не страдаю! — огрызаюсь я, хотя сама в точности не уверена.

Из осторожности я стараюсь пореже вспоминать о Мухе, я засунула его в ящичек для несделанных дел, которые и не собираюсь делать, и крепко заперла. Дедушка тоже там, внутри этого ящичка. Я знаю, что это несправедливо, но в моем сердце нет бесконечного числа ящичков, и я думаю, Муха с дедушкой смогут как-то ужиться, хотя чаще всего они ведут себя весьма беспокойно, особенно дедушка, он колотит в дверь, кажется, она как раз за моей головой, и этот стук я слышу все время, днем он тихий, но по ночам его уже сейчас очень хорошо слышно, так что я не могу больше спать, просыпаюсь от его криков и стука кулаков. Мне даже немножко жаль Муху. Он наверняка глаз не может сомкнуть из-за всего этого шума.

В полном молчании Анна и я вместе накрываем на стол, потом мама приносит еду, и все садятся, папа и Пауль тоже. Пауль подмигивает мне, а я смотрю на него недружелюбно, я — инородное тело в моей семье, что-то вроде камешка, который попал в ботинок и натирает ногу.

Что с тобой? — спрашивает Пауль, снова подмигивая.

Да не обращай на нее внимания, — говорит Анна, она уже несколько дней совершенно невыносима. С тех пор как ее ухажер тут поблизости появился.

Под столом я пытаюсь пнуть Анну ногой, изо всех сил.

Вот видите, — вопит она, девчонка совсем сбесилась!

Папа сурово смотрит на нас. Он терпеть не может, когда за едой ссорятся, он хочет, чтобы все было тихо и мирно, особенно на Пасху, когда все собрались вместе и мама в виде исключения не жалуется на мигрень.

Нам надо кое-что обсудить, — говорит он, Анна тут же затихает и смотрит на папу в ожидании. Наверно, надеется, что меня запихнут в школу-интернат или еще лучше — на необитаемый остров. Даже мне немножко интересно. Обычно папа с нами ничего не обсуждает и все решает один, он ведь лучше знает, что для нас хорошо. Поэтому было бы пустой тратой времени спрашивать наше мнение, говорит он, а для мамы принятие решений — только дополнительная нагрузка. Пауль — исключение, он мужчина и взрослый, и к тому же студент. Лиззи такие вещи возмущают до глубины души. А что если никто не захочет ехать с ним в Австрию, говорит она. Мы почти всегда ездим в Австрию на летние каникулы. Я в ответ пожимаю плечами, хотим мы или нет, папе это все равно.

Я бы ни за что в Австрию не поехала, — горячо говорит Лиззи. Они с мамой каждый раз едут куда-нибудь в другое место, у них есть старый синий «Фольксваген», минивэн, они ездят на нем, как цыганки, последний раз были в Португалии, семь недель, потому что машина там сломалась, и португальцы долго-долго ее чинили.

После тех каникул Лиззи пришла в школу на неделю позже, загорелая до черноты, а волосы у нее были на вкус соленые, она специально не стала их мыть, чтобы я смогла их попробовать. Больше всего мне бы хотелось уехать на каникулах с Лиззи и ее мамой, но родители не разрешают, они говорят, это не дело — разъезжать по разным странам на такой старой машине, и вообще, дети должны путешествовать со своими собственными родителями. Я уже устала ждать, когда же я вырасту, и боюсь, что синий «Фольксваген» так долго не продержится, это ведь еще четыре года, но Лиззи говорит, это ничего, они потом просто купят новый подержанный минивэн — специально, чтобы брать меня с собой.

Папа кладет нож и вилку рядом с тарелкой и откашливается, я сижу наискосок от него и вижу по его лицу, что он будет говорить не о каникулах, а о чем-то более важном, о чем-то, про что он и сам не любит заговаривать, я вижу это, и страх сжимается вокруг желудка ледяным кулаком.

Вы знаете, что здоровье вашего дедушки оставляет желать лучшего, — говорит он, после смерти бабушки он уже не тот.

Я бросаю быстрый взгляд на Пауля, он спокойно продолжает есть, наклоняется над тарелкой, кладет в рот кусок мяса и жует.

Мы с мамой считаем, что дедушка больше не может жить один.

Я едва сдерживаю смех. «Мы с мамой!» Маме дед совершенно по барабану, она его ненавидит и никогда о нем не думает, а если и думает, то только плохое, она ни за что ни станет о нем заботиться. Ни за что.

Мы решили, что дедушка переедет к нам, он будет жить в комнате Пауля, — говорит папа.

На секунду мне кажется, что кулак вокруг желудка сжался крепко-крепко и меня сейчас вырвет, прямо на обеденный стол.

Быть не может, — говорю я и стараюсь поймать мамин взгляд.

Ты не могла так решить, — говорю я, ты же дедушку ненавидишь, ты не захочешь, чтобы он жил с нами. Никто этого не хочет! Никто!

Я медленно встаю и прижимаю руки к животу, там все болит, ощущение такое, как будто кусок мяса, который я проглотила пять минут назад, поедает мой желудок, а вместо яблочного сока я выпила стакан кислоты.

Не говори глупостей, Мальвина, — говорит Пауль.

И откладывает наконец вилку в сторону.

Куда же дедушке еще деваться, у него есть только мы.

Он может переселиться в дом престарелых, — говорю я без всякого выражения, дома престарелых для того и существуют.

Я знаю, как по-дурацки это звучит, холодно и бесчувственно, в точности так, как я себя чувствую. Остальные ничего не говорят, папа качает головой, а Пауль прищурился, глаза у него как маленькие щелочки. Он нечасто сердился на меня, почти никогда, один только раз, когда я сломала подарок его подруги, брелок для ключей, и он разозлился по-настоящему, но очень ненадолго, потому что тогда я была совсем еще маленькая и глупая. Я боялась, что он больше не будет меня любить, никогда не подбросит в воздух и не заговорит со мной, а сейчас я снова боюсь. Так много всего уже сломалось. Я бежала по коридору и захлопывала за собой двери. Много-много дверей, так много, что я боюсь, больше никто и никогда не сможет их снова все открыть. Пауль точно не сможет. И папа тоже. Мама и Анна не в счет. Их там не было. Я не знаю почему, но там были только бабушка, дедушка и я. Почему не было Анны? Почему с Анной ничего такого не случилось?

Я отступаю еще на шаг.

Ты этого не хочешь, — говорю я маме.

Я и сама точно не знаю, что имею в виду — что она не хочет, чтобы дед сюда переехал, или что она не хочет, чтобы он меня целовал, прикасался ко мне, приходил ко мне в комнату. Если он будет здесь жить, я уже никогда не буду чувствовать себя в безопасности. Он будет ночью подходить к моей кровати и заходить в ванную, когда я принимаю душ, будет подстерегать меня за каждым углом, каждую секунду, каждый день, пока не умрет.

Мама только беспомощно пожимает плечами. Если папа что-то решил, так и будет, мы все это знаем. У меня не очень много времени, чтобы предотвратить катастрофу. На самом деле — ровно столько времени, сколько длится праздничный обед в пасхальное воскресенье, и ни секунды больше, потому что когда все закончится, назад пути не будет, дедушка переедет к нам быстрее, чем я досчитаю до трех. Пытаюсь представить себе такое — и у меня в голове появляются дыры, я больше не могу ясно мыслить. Лихорадочно ищу объяснений, ищу слова, которые выразят то, что заперто во мне, слова, которые я смогу выговорить и не умереть от стыда. Пока я безуспешно ищу их, Пауль наблюдает за мной, он откинулся на спинку стула, руки скрестил на груди. Я не храбрая. А надо быть очень храброй, чтобы суметь высказать то, что я хочу сказать, и одновременно выдержать этот взгляд.

Он целует меня, — говорю я и чувствую, как они от меня отшатываются. Они не хотят слышать, что я говорю, а чтобы услышали, надо выражаться яснее, гораздо яснее. Недостаточно просто сказать, что он целует меня, этого мало, мало, мало. Надо сказать, что он кладет руки мне на грудь и засовывает язык мне в рот, и делает такое, про что я даже думать не могу, а уж делать и подавно.

Может быть, и этого будет мало.

Может быть, они и тогда ничего не поймут.

Ну что ты выделываешься, — говорит Анна, маленькая фройляйн-недотрога!

Она смеется, Пауль и папа присоединяются к ней. Они смеются с облегчением, ведь все, оказывается, так просто, и не надо ломать голову над тем, что я сказала.

Это такой период роста, — говорит папа, и его слова звучат очень понимающе, как будто я больна. Полное понимание и сочувствие.

Пауль кивает и снова принимается за еду, на подбородке у него блестит жир, меня передергивает от отвращения.

Когда он переезжает? — спрашивает Пауль.

Как можно скорее, — говорит папа, квартиру, которую снимает дедушка, надо освободить, так мы сможем сэкономить деньги, это пойдет на пользу всем нам.

Они больше не обращают на меня внимания и ведут себя так, будто ничего не произошло, только мама нервно тычет вилкой по тарелке. Она опять совсем бледная, но ничего не говорит, она ничего и не скажет, даже если ее схватить и встряхнуть. На самом деле, я бы с большим удовольствием потрясла ее, так, чтобы зубы застучали, чтобы она упала в обморок или начала кричать. Но руки у меня как из резины, они безжизненно висят по сторонам, кажется, у меня нет сил даже на то, чтобы удержать нож и вилку.


Дедушка переедет к нам, эти слова крутятся у меня в голове, от них все вокруг бледнеет, краски исчезают, остаются только огоньки в сгущающейся тьме. Дедушка переедет к нам, его комната будет на другом конце коридора, по утрам, когда я просыпаюсь, он будет стоять у моей кровати, и вечером тоже, когда я засыпаю, и днем от него ни на секунду не скроешься.

Он будет сидеть у меня в голове, когда я в школе или в гостях у Лиззи, он будет все теснее обвиваться вокруг меня, пока от меня не останется ничего. Никто этого не заметит, потому что я буду функционировать точно так же, как сейчас, и потому что они не хотят ничего замечать, и спасения от этого нет. Нет. Выхода нет.

Они уже давно говорят о чем-то другом. Я упустила шанс, потому что у меня не хватило смелости швырнуть им правду в лицо. Они разговаривают про учебу Пауля. Он изучает финансовое дело и хочет потом работать в каком-нибудь крупном банке. Он оживленно рассказывает о профессорах и других студентах, на меня никто не обращает внимания, и я ухожу.

Это все возраст, — слышу я слова Пауля, оставьте ее, она сама успокоится и придет в себя.


Я еду на велике через поселок. Я не знаю, где живет Муха, но я найду его, я прочесываю улицу за улицей, ищу какие-то зацепки, но в поселке все выглядит совершенно одинаковым. Прямые улицы, ряды домов с квадратными палисадниками, у всех полосатые тенты от солнца, синие с белым. В каждом квартале детская площадка, горка, качели, конструкция для лазания. Везде пусто.

Понятно, сегодня же Пасха, сейчас время обеда, все сидят с семьей за столом, а после обеда пойдут гулять и будут искать пасхальные яйца. А я ищу Муху.

Не знаю, что я ему хочу сказать. Пока мой взгляд блуждает по длинному ряду домов, я сочиняю речь. Я скажу: ты должен мне помочь. Звук этих слов успокаивает. Одна только эта фраза и лицо Мухи, и этого хватает, чтобы сердце начало биться ровнее.

Ты должен мне помочь, моя лучшая подруга уехала, и я не знаю, кто еще может мне помочь. Но ты — можешь.

Последнее предложение я решаю не говорить. Оно звучит слишком театрально. Но что Муха единственный, кто может помочь, — это правда. Я не знаю, когда вернется Лиззи. У голубого «Фольксвагена» нет цепей для колес, а они поехали на нем в горы. Может, застряли где-то посередине глетчера и ждут оттепели, я знаю, это может продлиться долго. Может быть, так же долго, как ремонт машины в Португалии, или еще дольше. Я не могу ждать Лиззи.

Я пробую сказать шепотом: мой дедушка трогает меня.

Пульс зашкаливает, и я останавливаюсь, чтобы смахнуть волосы со лба.

Нужно передохнуть. И попробовать еще раз.

Нужно повторить это много-много раз, чтобы слова слетали с губ без запинки.

Дедушка трогает меня. Дедушка трогает меня. Дедушка трогает меня. И я должна его трогать.

Нет, не получается. Я не смогу такого сказать. Мухе — не смогу. Но это правда. Это правда, — шепчу я.

Я ищу в кармане джинсов заколку для волос, хочу заколоть прядки. Ветер слишком сильный. Я вспоминаю, как ветер надувал юбку фрау Бичек. И как она сказала, что дедушка — злой.

Ты должен меня спрятать, — шепчу я, ты должен меня спрятать у себя в подвале, пока мой дед не умрет.

Эти слова тоже звучат успокаивающе. Муха каждый день приносил бы мне еду, мы лежали бы на матрасе обнявшись. Каждый день. В конце концов, я стала бы совсем бледной, потому что в течение многих лет не видела солнечного света. Мне придется надеть темные очки, в тот день, когда дед умрет и я снова выйду из подвала. Солнечные очки я не буду снимать, пока идут похороны, а вместо того чтобы бросить в могилу цветы, я плюну на гроб.

Я не нахожу ничего, что указывало бы на Муху. Ни веревки, на которой сушились бы его выцветшие дырявые джинсы, ни крыльца, где стояли бы его помятые кроссовки. И его велосипеда я тоже не вижу. Если ничего не найду и в самом последнем квартале, придется начать все сначала. Буду звонить в каждую дверь и спрашивать о нем. Это может продлиться годы. Остается только один квартал и детская площадка.

Площадку окружает живая самшитовая изгородь, за ней слышны голоса и громкий скрип качелей. Потом все тихо, и вдруг — какой-то глухой удар.

Минимум пять метров, — кричит кто-то задыхаясь.

Идиот, тут и трех метров-то нет, — кричит кто-то в ответ и разражается диким хохотом.

Я смотрю в щелку между ветками изгороди и вижу на площадке Муху, Лужицу и Покера. Видимо, они тренируются в прыжках в длину с качелей. Лужица сидит на песке, обиженно скрестив руки на груди.

Пять метров, — упрямо настаивает он.

Теперь на качели усаживается Муха. Качели скрипят, как сумасшедшие, будто их крепления готовы в любой момент разорваться, но Муха раскачивается все сильнее, он почти переворачивается.

Да уйдите же, — кричит он, и Лужица обиженно отползает с дороги.

Он и Покер встают на безопасном расстоянии рядом с песчаной площадкой. Тогда Муха прыгает, он прыгает с самой высокой точки, загребает руками и действительно приземляется немного дальше, чем Лужица.

Что мне теперь делать? Мальчишки плюхаются на песок. Муха пускает по кругу пачку сигарет, они говорят тихо, мне ничего не слышно. Я осторожно опускаю велосипед на землю и размышляю. Что я, собственно, теряю?

Ты должен мне помочь, — снова шепчу я, но теперь эта фраза кажется мне довольно глупой. А когда рядом Лужица и Покер — так и просто невозможной.

Вход на площадку слева от меня, мне надо просто войти и спросить у Мухи, если ли у него немножко времени. Надо сказать ему, что мне нужно поговорить с ним. Это очень просто.

Так что я вхожу на площадку. Мальчишки не сразу замечают меня, потом меня видит Покер, он толкает других ногой, Муха и Лужица одновременно поворачиваются ко мне.

Сердце почти останавливается, я не могу произнести ни звука. Муха смотрит на меня недоверчиво. Он не улыбается, просто смотрит, а я иду к качелям. Мимо мальчишек, ничего не говоря. Даже привет не говорю. Ничего.

Гадство! Гадство! Гадство!

Чего ей тут надо, — шепчет Покер, и я вижу, как Муха пожимает плечами.

Понятия не имею, — говорит он.

Лужица ухмыляется, он не сводит с меня глаз, двое других продолжают разговаривать, шепчутся друг с другом, а я от смущения начинаю раскачиваться.

Все выше и выше, желудок, наверно, сейчас вывернется наружу, я не очень хорошо переношу качели и все, что на них похоже — карусели и американские горки, мне тут же становится плохо. Муха ни разу на меня не взглянул, он делает вид, что не знает меня, может быть, ему даже стыдно, что он меня знает.

Ты должен мне помочь, — думаю я и поздравляю себя с собственной глупостью.

Мир проносится мимо, и всякий раз, когда качели идут назад, я ощущаю, как желудок проваливается до колен. Мальчишек я больше не вижу, только слышу, как они смеются. В самой высокой точке я спрыгиваю. На секунду кажется, что все стоит на месте, я загребаю руками, сила инерции выносит меня за площадку, это гораздо дальше, чем прыгнули Лужица и Муха, может быть, потому что я такая легкая. Я плюхаюсь на затоптанный газон, правую руку пронзает боль, она наверняка сломана, но плакать не хочется, поэтому я решаю, что она цела, ведь Лиззи говорила, если у человека что-то ломается, он обязательно плачет. Продолжая не обращать внимания на мальчишек, я ухожу с площадки, с достоинством, как я надеюсь, но едва скрываюсь за живой изгородью, как припускаю бегом. Муха догоняет меня, когда я уже у велосипеда.

Что ты устроила, — шипит он, ты ж могла все кости себе переломать.

А тебе-то что, — шиплю я в ответ, усаживаясь в седло.

Не надо мне ничего доказывать, — говорит он и крепко держит руль, мне совершенно ясно, что ты не в себе, но не убивать же себя из-за этого.

В запястье пульсирует боль, поэтому я не могу его оттолкнуть. Я жду, пока он сам отпустит руль.

Что тебе здесь надо? — спрашивает он.

На качелях покачаться, — отвечаю я резко и чувствую себя полной дурой.

Он зажимает между ногами еще и переднее колесо, чтобы я не могла уехать.

Вот оно, это мгновенье, когда можно сказать ему, что он должен мне помочь. Оно прошло, а я им не воспользовалась.

Сзади меня в изгороди шуршат Лужица и Покер.

О-кей, — говорит Муха тихо, все ясно.

Он отпускает руль и освобождает путь.

Кстати, на следующей неделе начинают сносить виллу, — говорит он.

Я киваю.

Я тоже слышала, — говорю я.

Я хочу быть храброй, но я не храбрая. Я никогда не смогу рассказать ему про меня, никому не смогу. Про меня и дедушку.

Я медленно еду обратно через поселок. Ветер надувает полосатые тенты, крутит разноцветные вертушки в палисадниках. Запястье болит зверски, но я так и не заплакала. Внутри меня все захолодело, спрыгивая с качелей, я каким-то образом осталась там, наверху. Я не вернулась в свою оболочку. Я лечу к звездам. Я далеко, и меня никому не догнать.

Понедельник

Если поблизости нет пруда, бочка для дождевой воды — это как раз то, что нужно.

Мы с Лиззи залезли в нее и осторожно опустили ноги на дно. Край бочки был скользким из-за водорослей, да еще с острыми зазубринами, надо было следить, чтобы не зацепиться за них трусиками, но в общем и целом мы решили, что наша бочка — это абсолютный хит.

Тут гораздо лучше, чем на чердаке, — сказала Лиззи.

В бочке было очень тесно, мы наступали друг другу на ноги, но это было даже хорошо, возникало ощущение, что мы принадлежим друг другу нераздельно и неразрывно.

Слушай, Лиззи, — сказала я, мы ведь всегда будем подругами.

Я вдруг ужасно испугалась: а вдруг Лиззи уйдет и найдет себе другую подругу, и с ней будет разговаривать, и смеяться, и делать всякие глупости.

Ну и вопросы ты задаешь, — сказала она, сверкнув на меня глазами, — снизу вверх, потому что Лиззи чуточку ниже меня. Тогда она еще носила повязку на глазу, и поэтому сверкнуть ей удалось только одним глазом, но для меня и этого было достаточно.

Конечно, мы всегда будем подругами, назваными сестрами и подругами, — сказала она.

Потом она нырнула, зажав нос и фыркая, как морж, а когда снова вынырнула, на голове у нее была ряска, а повязка соскользнула с глаза.

Ох, как хорошо, — отфыркивалась она, а то у меня мозги чуть не перегрелись. Ты тоже нырни, у тебя вид совершенно ошалелый.

Перегрев мозгов — дело серьезное, так что мы обе нырнули одновременно и попытались как можно дольше удержаться под водой. А когда, смеясь и задыхаясь, снова вынырнули, то увидели четыре ухмыляющихся лица.

Наш смех моментально оборвался.

Перед бочкой стояли Муха, Лужица, Покер и Жвачка.

Как мило, — сказал Муха, две русалочки.

Как мило, — отпарировала Лиззи, четыре идиота.

Потом воцарилась тишина, и стало ясно, что мы в очень затруднительном положении. Мы сидели в бочке с водой, и на нас не было ничего, кроме трусиков и кроссовок. Перед бочкой стояли мальчишки, а наши шорты и майки болтались позади них на яблоне. Короче говоря, защищать виллу и драться с мальчишками мы были не в состоянии, не говоря уж о том, чтобы вылезти из бочки.

Я пыталась сообразить, сколько сейчас времени, и вычислить, как долго нам придется просидеть в бочке. Ведь когда-нибудь мальчишкам надо будет пойти домой, думала я, в худшем случае это могло занять несколько часов, а до того мы, конечно, посинеем, обзаведемся перепонками между пальцами ног и воспалением мочевого пузыря.

Муха оперся обеими руками на край бочки, а мы скрестили руки, закрывая несуществующую грудь. Еще чуть-чуть — и я бы умерла от стыда.

Ну что, — сказал он, где же ваш предводитель?

Да, где же он был, подумала я. Конечно, мне ничего не пришло в голову. Колдовать ведь я не умею. Лиззи тоже не смогла ничего придумать. Губы у нее сжались в ниточку, глаза потемнели от гнева.

Лучше проваливайте, да поскорее, пока он не пришел, — сказала она.

Муха усмехнулся.

Хочешь, я тебе кое-что скажу, — сказал он и доверительно нагнулся к нам, предводителя у вас никакого нет. Есть только вы. И вы застряли в бочке.

Потом он повернулся к остальным.

Обыщите виллу, — сказал он.

Мальчишки бросились внутрь, а Муха остался охранять бочку. По его лицу блуждала глупая усмешка. Мы прождали целую вечность и полностью покрылись гусиной кожей, пока мальчишки обыскивали комнаты.

Никого нет, — крикнул наконец Покер со второго этажа, все пусто!

Муха усмехнулся еще глупее. Он подцепил нашу одежду с яблони.

Приятной дороги домой, — сказал он.

Под насмешливые возгласы мальчишек мы вылезли из бочки, стараясь держаться по возможности с достоинством, и ушли. Лиззи гордо откинула голову назад, но я знала, что ей было так же паршиво, как и мне.

Я чувствовала на голой спине и ниже взгляды мальчишек и благодарила Бога за то, что трусики на мне были не белые, а значит, непрозрачные. На каждом шагу в кроссовках хлюпала вода, в общем, наше отступление было ужасно унизительным.

Добравшись до вершины холма, мы обернулись к вилле и увидели, что мальчишки сорвали пиратские флаги с окон и вывесили вместо них наши шорты и майки.

Нет, ну это вообще! — сердито сказала Лиззи. Дальше ехать некуда!

* * * *

С порога моей комнаты я смотрю, как Пауль освобождает свою комнату. Он упаковывает книги в коробки, многое откладывает, всякие старые фэнтези, на пол летит «Хоббит», растрепанные книжицы карманного формата, детективы, журналы.

Оставляет он немного — получается ровно две коробки, заполненные книгами и прочей ерундой, которая накопляется в покинутой детской комнате. Все остальное ушло в мусор. Я сижу по-турецки на пороге и не спускаю с него глаз. Если уж он собрался уехать отсюда и оставить меня одну с дедом, пусть теперь терпит. Пусть терпит мой взгляд, полный презрения, которым я награждаю каждое его движение. По крайней мере час ему удается меня игнорировать, потом, потеряв терпение, он поворачивается ко мне.

Ты тут ничего не изменишь, — говорит он.

Он идет ко мне по коридору и становится рядом на колени.

Я ничего не отвечаю, я парю, как воздушный шарик, под потолком и наблюдаю за ним.

Ты очень изменилась, — говорит Пауль, я тебя совсем не узнаю. Что случилось? Это правда, что Анна говорит, ты переживаешь из-за мальчика?

Я не отвечаю, он вздыхает и берет мои руки в свои. Его руки теплые и мягкие.

Я чувствую, как его тепло перетекает ко мне, мне очень, очень хочется свернуться, словно котенок, у него на коленях. Пауль, конечно, ничего такого не замечает, руки у меня холодные и влажные, через них к нему ничего возвратиться не может.

Почему ты так закрываешься, — говорит он, мы же раньше так хорошо друг с другом говорили. Я ведь всегда тебе помогал, насколько мог.

Он снова вздыхает и слегка сжимает мне руки.

Если это из-за мальчика, — говорит он, Анна мне про него рассказала.

Я стараюсь быть спокойной, хотя не хочу ничего про это слышать. Муха — это уже прошлое. Я все испортила. Он разочаровался во мне, потому что я такая странная и не могу говорить с ним. Это моя вина. Надо было вчера сказать правду, или позавчера, или на прошлой неделе. Или надо было взять себя в руки и притвориться, что все в порядке. Изобразить нормальную Мальвину. Но что уж об этом думать. Теперь уже слишком поздно. Я видела вчера по его лицу, что он меня знать больше не желает.

Анна рассказывала, что он был здесь, — говорит Пауль и замолкает.

Хочет дать мне возможность ответить, но я не отвечаю. Губы слиплись.

Она говорит, что ты ему, кажется, очень нравишься.

Хорошо, что я парю под потолком, воздушному шарику не обязательно ощущать то, что в нем происходит. Все становится приглушенным, даже голос Пауля, его слова медленно-медленно поднимаются ко мне наверх. Кажется, я очень нравлюсь Мухе. Эта мысль обволакивает меня, как пузырьки газа в стакане газировки. Они поднимаются вверх и собираются вокруг меня.

Анна говорит, что он хотел тебя увидеть, а ты просто убежала через террасу. Потому что подумала, что он с ней заигрывал.

Он и заигрывал, — говорю я тихо.

Рядом со мной приоткрывается дверь в комнату Анны. Наверно, она подслушивала, сначала в щелке появляется светлая прядка ее волос, а потом — все лицо, покрытое веснушками.

А вот и нет, — говорит она, в ее голосе слышится обида, я не заигрываю с парнями, которые моложе меня. Это совершенно невозможно.

Она морщит нос от отвращения.

Ты даже не захотела узнать, что он сказал.

Она протискивается через щель в двери и усаживается на пол рядом с нами. Я не доверяю ей. До сих пор, общаясь с Анной, я всегда ожидала от нее какой-нибудь гадости. Выпросить у нее поносить футболку можно только посулив мороженое, а за помощь с домашними заданиями она вполне может потребовать броситься грудью на какую-нибудь амбразуру.

Вообще-то я считаю, что это нормально, когда люди друг другу помогают, но только если они делают это добровольно. А у Анны любимая поговорка — рука руку моет. Лиззи говорит, что у моей сестры просто плохой характер, а со временем он станет только хуже. Именно поэтому я ожидаю какой-нибудь гадости.

Хочешь ты это узнать, вот прямо сейчас, или нет? — говорит она.

Я утыкаюсь подбородком в грудь. Специально ради меня говорить ничего не надо.

Конечно, она хочет, — говорит Пауль. Он опять сжимает мне руки. По-дружески, как будто мы с полуслова друг друга понимаем и у нас есть общая тайна. У нас троих, устроившихся на полу в коридоре. Но это давно в прошлом. Мы больше не команда. Мы не играем в нашем старом «Форде» в то, как затонул «Титаник», и не рассказываем друг другу страшные истории под одеялом.

Все мы изменились, и, наверно, Пауль прав, у меня изменения пошли в худшую сторону. Я уже не маленькая Мальвина, которой можно втюхивать, что в сказках все правда, что в них все всегда хорошо кончается, а принцесса становится королевой. Таких сказок не бывает. По крайней мере, в моей жизни.

Я Мальвина, у которой есть темная тайна, Мальвина, у которой много жизней, Мальвина, которая сидит в ванне.

Он сказал, что ты самая большая злюка и задавака, которую он в жизни видел, но все равно ты ему очень нравишься.

Пузырьки газировки облепили мне голову, они щекочут шею и залезают в нос.

Мне очень жаль, — говорит Анна, но это в точности то, что он сказал.

Пауль отпускает мои руки. Ему надо собираться дальше.

Ну, вот видишь, — говорит он, возвращаясь к себе в комнату, зря ты волновалась.

Анна осторожно дотрагивается до моей ноги.

Можешь взять мою красную футболку, когда будешь с ним встречаться, ту, с русалками, она тебе наверняка пойдет.

Я понимаю, что Анна предлагает мир, я киваю и жду, пока она найдет футболку, это ее любимая, она бросает ее мне на колени.

Удачи, — говорит она.

Хорошо, что ты пришла.

Я сижу под ангелами в золотой раме, а фрау Бичек стоит у плиты и готовит что-то из овощей и мяса. Сильно пахнет сладковатым фенхелем, а еще черным перцем и чесноком.

Хорошо, что пришла, — повторяет она, я уже ждала, каждый день смотреть хрустальный шар — нет Мальвины, но сегодня утром вижу — придет.

Слава Богу, наконец-то! Я думала, ты больше не придешь, думала — слишком поздно.

Я не знаю, что фрау Бичек имеет в виду, она не поворачивается ко мне, чтобы объяснить, а продолжает помешивать в кастрюле. Младенца она привязала к груди большим пестрым платком. Время от времени он чихает, если в нос попадает слишком много перца, но в общем ведет себя необычно тихо. Он засовывает маленькие толстенькие ручки в рот и пускает слюни на блузку фрау Бичек.

А где Братко, — спрашиваю я, потому что его нигде не видно.

Ах, этот, — говорит она, нашел себе любимая кошка, в голове одно — шляться на крыши и делать котята. Жрать и делать котята.

Я ухмыляюсь. Не могу себе такого представить. Разве толстый Братко сможет залезть на крышу?

Я подтягиваю под себя ноги и устраиваюсь поуютнее. По лицу пробегают пятна света, фрау Бичек ставит передо мной на стол миску с дымящимися овощами.

Ешь, — говорит она, тощая птичечка.

Она коротко проводит рукой по моим волосам, садится напротив на кухонный диванчик и отвязывает младенца.

Овощи очень вкусные, я уже давно ничего такого вкусного не ела. Может быть, мне они потому так нравятся, что в последнее время я вообще мало что ела. Я жутко голодна. Бичек смотрит, как я запихиваю в себя еду, обжигая язык, потому что горячо, но это ничего.

Ты спрашивать про детство, — говорит она, там, на площадке, помнишь? В прошлый четверг.

Она не ждет, пока я отвечу, просто говорит дальше, покачивая ребенка на коленях.

Я думала и кое-что вспомнила, одна история, я хочу тебе рассказать. Поэтому я ждала, когда ты придешь. История из моего детства, это было давно.

Бичек смотрит в окно, как будто там можно прочитать эту историю, как будто на стекле написаны буквы, которые надо расшифровать. Или она не знает, с чего начать, как начинается эта ее история.

У меня была подруга, — говорит она через некоторое время, в Польше, самая лучшая подруга. Мы жили в малюсенькая деревня. Все друг друга знали, там было всего десять или одиннадцать домов, понимаешь? В одном доме жила я с мамой, папой и шесть братьев, а рядом жила Катя, и Катин папа, и маленькая сестра. Мама Кати ушла с дружком из соседняя деревня, Кате было тогда девять лет. Ее мама так и не вернулась.

Бичек глядит в окно, как будто ищет там продолжение истории, а я продолжаю уплетать овощи, тут в дверь кухни входит Братко. Он невероятно растрепан, на носу кровоточит царапина. Наверно, получил от любимой кошки, думаю я, или от соперника.

Пока ее мама не ушла, мы каждый день играть вместе во двор, вместе ходить в школа и секретничать друг с друг. Как все маленькие девочки. Но потом… Однажды она не приходить в школа, просто не приходить, никто не знает почему.

Никто не спрашивать почему. Я тоже не спрашиваю. Может, болеет, думаю я.

Следующий день — Кати опять нет. После школа идти к ней и спросить, думаю я, но не спрашиваю. Я встречаю ее отец, во дворе, он сидит и читает газету. Как жизнь, говорит он, а я стою и не решаюсь спросить, где Катя.

Я кладу ложку рядом с пустой миской, от истории фрау Бичек мне становится чуточку жутко. Ее лицо выглядит грустным и изборожденным морщинами. Ребенок заснул.

На следующий день Катя приходить в школа. Сидит рядом со мной и ничего не говорит. Очень бледная, и я думаю, может быть, все еще немножко болеет. Может быть, свежий воздух поможет, и я спрашивать, пойдем в поле погулять. Вместе, как мы делали каждый день. Но Катя только говорит, нет, не могу, а когда я спрашивать почему, она говорить, надо помогать дома, теперь она больше не может играть каждый день, потому что ее мама сбежать, и теперь ей надо делать то, что раньше делала мать. Вот так-то. Больше не играть. Больше не ходить гулять. Только работа. С тех пор Катя часто не в школа. А когда приходит, мы не разговаривать. Она просто сидит рядом со мной, лицо белое, и не разговаривать.

Братко прыгает мне на колени, такого он еще ни разу не делал, от него пахнет солнцем и теплой крышей, он сворачивается клубком на моих коленях.

Я этому очень рада, теперь я могу не смотреть на фрау Бичек. Мне хочется, чтобы она не рассказывала свою историю до конца. Я не хочу знать, что случилось с Катей. Но Бичек продолжает говорить, она, наверно, не чувствует, как мне неуютно, а может быть, чувствует и именно поэтому продолжает рассказывать.

Однажды Катя приходить в школа в августе в длинный свитер, и я спрашиваю, тебе не жарко, а она говорит, нет, нормально. Но потом в туалете девочек я вижу, как Катя моет руки, она закатала рукава… все руки покрыты какой-то сыпь, я не решаюсь спросить почему, а когда Катя меня видит, она прячет руки за спина, ей стыдно, она убегает. Мы не подруги больше. У меня есть другая подруга, а у Кати никого.

Фрау Бичек замолкает, и молчание тяжелым занавесом висит между нами. Я машинально глажу пыльную, теплую шерсть Братко. Так тихо, что даже слышно, как дышит младенец и мурлычет кот. Потом Бичек снова начинает говорить.

Через два года Катя совсем престает ходить в школа. Я вижу ее, как она стоит у окна. Однажды я помахать, но она задернуть занавески, очень быстро. Младшая сестра иногда играть во двор, ей уже восемь, похожа на Катю раньше, здоровая и веселая, иногда я говорить с ней, но ее отец этого не любить, если он видеть нас, он сердиться. И звать дочка в дом. Он не бьет, говорит она, но она боится все равно. Еще два года пройти, и обе девочки умерли. Кто-то нашел их в лесу, между скал. Откуда я родом, там много скал. С одной они спрыгнуть. Никто знать не хочет почему. Я знать. Все это долгое время я знать. Но я ничего не сказать. Такая же трусливая, как все другие.

Бичек осторожно кладет ребенка рядом с собой на диванчик, он не просыпается, но недовольно кривит ротик.

Зачем вы мне это рассказываете, — говорю я и едва узнаю свой голос, так странно он звучит.

Девочка, девочка… — говорит Бичек.

Она нагибается через стол и хочет взять меня за руку, но я вдруг отдергиваю ее, так резко, что Братко пугается и шипит на меня.

Ты знать, почему они спрыгнули. Катя была сильная, выдержала все многие ночи с отцом. Но сестру она не могла защитить. Она думала, умереть лучше…

Лучше, чем что? — спрашиваю я.

Лучше, чем жизнь, что у них была, и лучше, чем говорить. Понимаешь? Все можно изменить, только если ты говоришь.

Я не понимаю, — говорю я сердито, ничего не понимаю, я не понимаю, зачем вы мне рассказали эту страшную историю, она ко мне никакого отношения не имеет. Вы этого не понимаете. Совсем никакого отношения!

Я сталкиваю Братко с коленей и спрыгиваю со стула, ребенок просыпается, орет, его разбудил звук моего голоса, он орет, как будто его режут, и Бичек поспешно берет его на руки…

Мальвина, — говорит она, не уходи, пожалуйста…

Я торопливо иду к двери, Бичек за мной, она припирает дверь ногой, потому что руки у нее заняты младенцем.

Ты должна говорить, Мальвина, — говорит она настойчиво, а потом отходит от двери, выпуская меня. Прямо в руки дедушки, он стоит на лестничной клетке, наверно, подслушивал.

Он тащит меня в квартиру, схватив за запястье, запястье, которое я вчера растянула. Он никогда еще не пытался ударить меня, но сейчас мне вдруг становится страшно, что он это сделает, потому что я была у Бичек, из-за этой истории. Про историю дедушка ничего знать не может, но он чувствует. Он чувствует, о чем со мной говорила Бичек. Он выглядит, как загнанный в угол зверь. Разъяренный и непредсказуемый.

Ты больше никогда не пойдешь к этой женщине! — кричит он.

Он подчеркивает каждое слово, орет прямо рядом с моим ухом.

Ты поняла?!

Мы стоим в гостиной друг против друга. Он захлопнул за нами дверь, чтобы никто не слышал его криков. Он тяжело дышит, может, у него будет инфаркт, думаю я, тогда все кончилось бы. Все. Вдруг.

Ты поняла?! — кричит он снова и впивается пальцами мне в плечи.

Бабушка бы этого не хотела, — говорит он, на этот раз тише, и глаза у него опасно мерцают.

То, что случилось с бабушкой, произошло из-за тебя, ты ведь понимаешь это, правда? Очень даже понимаешь.

Я чувствую его затхлое дыхание на лице.

Я в этом не виновата, — говорю я и чувствую, как поднимаются слезы, я заталкиваю их назад, сглатываю, чтобы они вернулись вниз, в живот, туда, откуда пришли.

Нет, виновата, Мальвиночка, виновата!

Он потихоньку подталкивает меня спиной к дивану.

Пока мы были счастливы, мы втроем, все шло хорошо. Ты была счастлива, бабушка была счастлива, и я тоже.

Но потом — потом ты привела эту свою подружку, один раз, два, потом еще и еще. Помнишь, Мальвина?

Я киваю, потому что помню. Лиззи. Самая лучшая. Она меня спасла. Она вошла в мою жизнь зимой, вместе со снегом, и вдруг все стало хорошо. Я смогла забыть, и я забыла прочно и крепко. Всё. Все пятницы. Забыла все, что происходило за запертой дверью ванной, и тогда я смогла жить. Во мне больше не было страха. Но за все надо платить.

Она умерла из-за тебя, — говорит дедушка, из-за тебя. Ты больше не хотела приносить себя в жертву. Но в жизни это нужно. Нужно жертвовать собой для других. Для людей, которых ты любишь. Этому тебе придется научиться.

У нее был рак, — говорю я беспомощно.

Дедушка смотрит на меня с презрением, потом его лицо меняется, черты смягчаются, он отпускает мои плечи, берет мое лицо в ладони.

Да, был, — говорит он тихо, и ты могла бы ей помочь, Мальвиночка.

Усталым жестом он гладит меня по щекам, потом поворачивается, я слышу его шаги, он идет в ванную. Включает бойлер.

Я наполню нам ванну, Мальвиночка, — говорит он, как раньше.

Вторник

Лиззи. В один прекрасный день она появилась в моей жизни. На уроке музыки у фрау Нойман, как раз передо мной. Я ждала своей очереди перед комнатой для занятий и слышала, как Лиззи играет на пианино. Это было ужасно. Она воодушевленно колотила по клавишам, почти не попадая на верные, чем приводила фрау Нойман в совершеннейшее отчаяние. Ровно в два ее урок заканчивался, она, как молния, выскакивала из двери и убегала, приветливо мне улыбнувшись, но никогда не оставалась, чтобы поболтать. Этот спектакль повторялся раз за разом несколько недель, а потом она заговорила со мной.

Теперь уже скоро, — прошептала она, прежде чем побежать вниз по лестнице.

В каком смысле — скоро? — спросила я тоже шепотом.

Выгонит она меня, — сказала Лиззи.

С того дня она держала меня в курсе дела. Она рассказала, что ее мама недавно начала работать в школе раннего музыкального развития и вбила себе в голову, что Лиззи тоже надо заниматься музыкой.

Я ей сказала, что мне подошли бы ударные, — сказала Лиззи, но она ничего и слышать не хотела.

Каждый раз, когда мы встречались у фрау Нойман, мы немножко разговаривали друг с другом, недолго, пока фрау Нойман раскладывала ноты и протирала клавиши пианино дезинфицирующей жидкостью. У фрау Нойман был такой бзик — она воображала, что ей постоянно угрожают бактерии, и поэтому дезинфицировала пианино после каждого урока.

До того дня, когда фрау Нойман действительно выгнала Лиззи, нам не приходило в голову встретиться после урока, но в тот день Лиззи подождала меня на лестнице. Хотя была зима, и она чуть не отморозила себе все что можно, сидя на ступеньках.

Привет, — сказала она, ну, что скажешь? Дело сделано!

Мы рассмеялись, а потом я взяла Лиззи к бабушке и дедушке. Лиззи долго не раздумывала, она вела себя так, как будто уже много раз проходила со мной пару десятков метров до их дома. Мы шли, размахивая папками с нотами, бросались снежками, и все было в сто раз лучше, чем всегда, потому что мы были вместе.

У бабушки мы помогли друг дружке с домашними заданиями, Лиззи лучше успевала по математике, а я — по немецкому. Мы выяснили, что живем недалеко друг от друга, но Лиззи ходит в другую школу, в частную, за которую платит ее отец, потому что его мучит совесть из-за романа с Аннабель. Лиззи сказала, что отцу платить за школу нетрудно, так даже лучше, чем когда он вечно торчал дома и всех нервировал.

Потом мы услышали, как в квартиру входит дедушка. Бабушка удалилась на кухню. Она явно нервничала и заявила, что ей надо мыть посуду, хотя ее давно уже вымыли, просто ей не хотелось встречаться с дедушкой.

Где же моя Мальвиночка, — крикнул он, а Лиззи захихикала и постучала пальцем по лбу.

Немножко того, да? — прошептала она.

Я придвинулась к ней поближе, мне было немножко страшно, но все обошлось. Дедушка вошел, увидел нас обеих сидящих за столом и не осмелился устраивать театр при Лиззи. Он вел себя очень дружелюбно, принес нам шоколада и мармеладных мишек, потом уселся на стул и глядел на нас.

Я победила.

С того дня Лиззи каждый раз приходила со мной. Мы встречались у дома фрау Нойман, шли к дедушке и бабушке, и ничего не случалось, наступила спокойная жизнь. Я чувствовала себя в безопасности.

* * * *

Пройдет не так много времени, и именно там, где я сейчас стою, люди будут толкать тележки, набитые продуктами, по длинным проходам между полками с яркими упаковками и никогда не узнают, что земля здесь была покрыта ромашками и одуванчиками, не узнают, что в разных уголках и нишах виллы устраивали свои гнезда мелкие зверушки, а под крышей на балках жили голуби. У них не будет об этом ни малейшего понятия, они встанут в очередь в кассу и начнут злиться, потому что очередь движется слишком медленно, потому что денег не хватает, а дети ноют. Сейчас здесь никого нет. Ветер стих, апрель скоро закончится, лето засияет над лугами и сожжет мне кожу на плечах.

Я поднимаюсь по лестнице на чердак и стараюсь все-все отпечатать в памяти, чтобы не забыть: как скрипит дерево, какие трещины в стенах, запах гари, который по-прежнему ощутим на втором этаже. Вот и Синяя Борода. Я вынимаю фотографию из рамки, дважды складываю ее и кладу в карман. Я не хочу ничего забыть, хочу, чтобы все сохранилось в моем сердце без изменений. Все истории и звук босых ног, когда бежишь вниз по лестнице, Лиззин смех между балками и воркование голубей.

Закрыв глаза, я падаю спиной на кучу моих матрасов и не могу поверить, что всего этого больше не будет, даже запах исчезнет, а вместо него будет пахнуть чистящими средствами, выхлопными газами и кондиционированным воздухом.

Муха, — думаю я, Муха, Муха, Муха.

Я хочу, чтобы он был здесь и прогнал мои мрачные мысли. Вилла, дедушка, Бичек, ее вчерашняя история.

Я могу себе представить, что чувствовала Катя, когда вместе с маленькой сестрой прыгнула со скалы. Безвыходность. Безнадежность. Одиночество. Я вижу их обеих перед собой, как они идут по тропинке, Катя впереди, она решительно тянет сестру за собой, все выше и выше в гору, младшая за ней не поспевает, но Катя не сбавляет шаг. Ей удалось найти заветный выключатель, нажать на него и отключить все мысли.

Он зашел слишком далеко, утром выполз из комнаты сестры, зевая, совсем еще заспанный. В прихожей наткнулся на Катю, оттолкнул ее прочь. Она слышала, как плачет сестра, тихо-тихо, жалобно, как раненый зверек. Сжав кулаки, она набросилась на него. Ты сволочь, кричала она, сволочь! А теперь она торопливо взбирается на утесы, и младшая, уцепившаяся за ее руку, весит не меньше ста килограммов. Может быть, когда они уже почти дошли до обрыва, начали сгущаться сумерки, оттуда, где стоят сестры, его не видно, но Катя знает, где он. Еще пятьдесят метров по прямой, по камням, поросшим мхом и лишайником, потом склон резко уходит вниз, на сто метров в глубину. Давай побежим, говорит Катя, закроем глаза и побежим. Младшая не боится, для нее это просто игра, она доверяет Кате и бежит быстро, так быстро, как только может, смеясь и расставив руки в стороны.

А потом они летят.

Их платья надуваются, и среди скал становится очень тихо.


На мое лицо падает тень, как тогда, почти две недели назад.

Что тебе здесь надо? — говорю я, не открывая глаз.

Как твоя рука? — спрашивает Муха.

Я поднимаю руку вверх, сустав опух, надо было намазать мазью, тогда сейчас было бы уже получше. Муха дотрагивается до сустава, пальцы у него прохладные и сухие.

По крайней мере, ничего не сломано, — говорит он, когда ты с качелей летела, я подумал, что нужно за врачом бежать, никогда не видел, чтобы кто-нибудь так далеко прыгал.

Я тоже, — говорю я и не могу сдержать улыбки.

Я открываю глаза, Муха все еще держит меня за руку, он садится рядом на матрас, и я не хочу отнимать руку. Это хорошо, что он ее держит. Так меньше болит. Ну, или, может, это просто мое воображение.

Ты тренировалась? — спрашивает он.

Не-а, — говорю я, у меня от природы талант к прыжкам в длину с качелей. Надо еще поработать над приземлением, и тогда пойду работать в цирк.

Большим пальцем он гладит мне запястье, на большее он не решается, и это правильно. Я как дикая кошка. Всегда настороже и готова к прыжку, все чувства обострены. Муха знает это и потому осторожен. Медленно, не отпуская мою руку, он ложится рядом со мной на спину, моя рука у него на груди, я чувствую биение его сердца.

Мы лежим и смотрим на облака, как они проплывают над нами, невесомо появляясь над коньком крыши, пересекаясь с нашими взглядами.

Хочешь знать, как меня зовут? — спрашиваю я и сама себе изумляюсь.

Муха тоже изумлен, он поворачивает лицо ко мне, на ресницах висит крошечное перышко.

Мальвина, — я говорю, хранительница закона.

Это настоящее значение моего имени. Я — хранительница закона, и пока я это говорю и смотрю в лицо Мухе, мне в первый раз становится понятно, что же это на самом деле означает. Что на самом деле значит — быть хранительницей закона. Это значит, что я должна охранять свои права, свое право на жизнь, право защищать себя, право говорить. Я должна защитить себя. Когда Муха лежит вот так, рядом со мной, это кажется простым делом, как будто надо только выйти отсюда и немедленно начать действовать. Муха делает так, что я чувствую себя сильной, но что будет, когда его нет рядом?

Мальвина, — говорит он, Мальвина, чемпионка по прыжкам в длину с качелей.

Мы оба смеемся, и Муха поворачивается на бок, чтобы лучше видеть меня.

Матрас прогибается под его тяжестью, и я чуточку скатываюсь к нему. Это немножко напрягает, по крайней мере меня, но для Мухи, по-видимому, вполне нормально, когда люди лежат друг рядом с другом и держатся за руки. Он совершенно не нервничает.

Сначала я все время думал, что ты просто выпендриваешься, — говорит он, но теперь вот мне кажется — просто ты такая и есть.

Какая — такая? — говорю я.

Ну, такая — немножко сумасшедшая, и тебя все время куда-то заносит. В общем, такая, какая ты есть. Иногда ты милая, а иногда от тебя просто тошнит.

Спасибо, — говорю я несколько обиженно.

Вот, значит, как я на него действую — тошнотворно.

Я не то хотел сказать, — говорит он быстро, ты очень милая, почти всегда… Просто я часто не понимаю, почему ты такая.

Он опирается на локоть, его волосы скользят по моему лицу. Сегодня он почему-то не заплел их в косичку. Я рада, что вокруг медленно сгущаются сумерки, и Мухе не видно, что я вся красная от смущения. В конце концов, я не каждый день слышу от мальчика, что я милая.

Ты тоже хороший, — говорю я и краснею еще сильнее.

Если бы виллу не стали сносить, мы могли бы вместе в ней обосноваться, — говорит Муха, ты, твоя подруга, мои друзья и я. Она была бы общая.

Лиззи вас ненавидит, — отвечаю я, фигушки она станет с вами виллу делить.

Это действительно так. Я боюсь, что Лиззи хватит удар, если я расскажу ей о Мухе. Она ни с кем не стала бы делить виллу. По крайней мере, я так думаю.

Я на самом деле боюсь той минуты, когда надо будет рассказать ей, что произошло здесь на каникулах. Но сделать это придется.

В прошлом году мы и правда вели себя по-идиотски, — говорит Муха.

Угу, особенно вы, — говорю я, поймать нас в бочке — это было гадко, на самом-то деле.

Небо над нами медленно розовеет, скоро совсем стемнеет. Мои родители наверняка уже беспокоятся, где я, но мне это все равно. Может быть, они позвонят дедушке, он им скажет, что от него я ушла ровно в полседьмого.

Надеюсь, он тоже забеспокоится и по-настоящему испугается, что со мной может что-то случиться. Пусть не спит от страха всю ночь.

Тебе домой не пора? — говорит Муха, как будто читает мои мысли.

Я отрицательно качаю головой.

А тебе?

Я останусь, пока ты здесь, — говорит он и натягивает полог на нас обоих, словно это одеяло. Среди пахнущих полевыми мышами подушек уютно и тепло, я перекатываюсь на бок и прижимаюсь спиной к груди Мухи, чувствую на шее его дыхание, а на бедре — его руку. Он не пытается целовать меня, мы просто лежим рядом. Вскоре все контуры поглощаются сумерками, только голуби выделяются темными пятнами на фоне неба.

Ты расскажешь своей подружке про нас? — спрашивает Муха.

А что я должна ей рассказать? — спрашиваю я в ответ, и на секунду меня охватывает страх, что Муха разозлится или скажет, что рассказывать нечего.

Ну, ты знаешь, — говорит он.

Я чувствую, что он улыбается, кончик его носа дотрагивается до моей шеи, совсем легонько, и от этого по мне бегут мурашки. Когда до шеи дотрагиваются кончиком носа — вот самое лучшее, что есть на свете, думаю я, нужно будет непременно рассказать об этом Лиззи.

Конечно, я ей расскажу про то, что я знаю, — говорю я.

Потом снова становится тихо, наверно, этим все уже сказано, другие слова больше не нужны, Муха обнимает меня, над нами спят голуби.


Мы совершим ночное бдение, так делают, когда кто-то умер, мы совершим его, потому что завтра придут те люди, которые хотят разрушить виллу. Муха говорит, это как будто мы хотим отдать последний долг, вилла это как-никак заслужила. Мы коротаем время за тем, что рассказываем друг другу истории из своей жизни. Муха рассказывает про родителей, они хотят развестись, хотя только что купили дом в новом поселке. Они думали, — говорит он, что этим домом смогут спасти свой брак. Вот ведь чушь. Но Муха не грустит из-за этого. Все равно дом ему не нравится, а о родителях он тоже невысокого мнения. Наверно, перееду, — говорит он, вместе с матерью, потому что отец еще хуже, любит поорать и все такое. Муха говорит про своего отца, а я вспоминаю о моем собственном. Может быть, все отцы одинаковы. Может быть, они начинают становиться странными, когда у их жен рождаются дети, размышляю я. Или они всегда были такими, просто никто не замечал. Я представляю себе Муху полысевшим, но это плохо получается. Муха другой, он никогда не станет таким, как другие взрослые. Так же, как Лиззи и я. Мы никогда такими не будем. Мы уж с Лиззи постараемся, Лиззи будет приглядывать за мной, а я за ней, и если надо будет — и за Мухой тоже.

Через два года мне исполнится восемнадцать, — говорит он, тогда я в любом случае уеду.

Еще он рассказывает про Покера, Лужицу и Жвачку, на самом деле их, конечно, зовут совсем по-другому. Покер — его лучший друг, самый-самый лучший, Мухе все равно, что говорят другие, но он думает, что я Покеру нравлюсь, вчерашний прыжок с качелей явно произвел на него мощное впечатление.

А может, сведем его с твоей подругой? — говорит Муха, но я не думаю, что это хорошая идея. Лиззи меня убьет, если я попробую ее с кем-то свести. И скажет, что я ей больше не подруга.

Я рассказываю не так много, как Муха. Все, что связано с дедушкой, я тщательно опускаю, про бабушку тоже ничего не говорю, но зато много рассказываю про Лиззи. Так много, что Муха пугается и перебивает меня.

Но если я Лиззи совсем не понравлюсь, мы ведь все равно будем встречаться… — говорит он.

Я не знаю, откуда ко мне приходит решимость, она приходит откуда-то совсем снизу или, наоборот, с самого верха, смотря с какой стороны посмотреть. Может быть, прямо от Бога, если он существует. Во всяком случае, я поворачиваюсь к Мухе. Я обнимаю его крепко, так крепко, как могу, чтобы он знал — для меня это серьезно.

Обещаю тебе, — говорю я.

Муха зарывается лицом в мою шею. Он не знает, что обычно я не даю обещаний.

Даже Лиззи. Никому.

Потом мы все-таки засыпаем, хотя собирались бодрствовать, хотя есть столько вещей, про которые нужно поговорить, и я могу наслушаться голоса Мухи.

Мы завернуты в полог, как в сотканный из воздуха кокон. Мы гусеничные детки, мы прижались друг к другу, ожидая преображения, а вилла — это большой спящий зверь. Она прячет нас в ночи, последней для нее, и луна висит над деревьями.

Среда

Я точно не помню, в какой момент моя злоба на Муху испарилась. Мой кулак попал ему точно в нос. Тот издал тихий треск, его услышали только мы оба, а может быть, мы ничего и не услышали, это моя память сыграла такую шутку, потому что вокруг было вообще-то слишком шумно для такого тихого звука.

Лиззи орала, мальчишки ломились в продырявленную дверь, а кровь Мухи брызгала на деревянный пол и на мою футболку. Мой гнев испарился.

Через вуаль, которую время набрасывает на события, когда они опережают друг друга и все происходит слишком быстро, а ты как бы стоишь с краю, ни в чем не участвуя, я увидела, как Муха поднял руку и прижал ладонь к лицу. Он пошатнулся и сделал шаг назад, как при замедленной съемке, толкнул в грудь Лужицу, а Лужица — Покера, потом они развернулись и через дыру в двери, шатаясь, выбрались наружу.

Мы с Лиззи посмотрели друг на друга.

А если они вернутся, — прошептала я.

Мы придвинули к дыре старый шкафчик для обуви, снаружи больше не доносилось ни звука.

Черт, я думаю, ты сломала ему нос, — сказала Лиззи.

Я тоже так думала. Скорей всего, его придется оперировать, предположила Лиззи.

Она сказала, что мальчишки наверняка больше не придут, потому что повезут Муху в больницу. Мы представили, как его везут на каталке через залитые неоновым светом коридоры в операционную. Там ему, наверно, нос снова починят.

Если родители узнают, они меня убьют, — сказала я.

Мама меня тоже убьет, — сказала Лиззи, ты же знаешь, как она относится к насилию.

Мы утешались тем, что, если Муха нас сдаст, мы, по крайней мере, умрем вместе.

Это было довольно слабым утешением. Мы ведь были еще так молоды, и нас ждало столько захватывающих вещей.

У меня даже месячных еще ни разу не было, — сказала Лиззи, обидно даже.

У меня тоже, — сказала я.

Мы никогда еще не говорили про это, и я вдруг ощутила огромное облегчение, узнав, что у Лиззи по этой части все так же, как у меня. Я думаю, и Лиззи чувствовала то же самое.

Это было бы настоящим грехом — умереть прежде, чем у человека начнутся месячные и вырастет грудь. Одни соски не в счет.

И мы никогда еще не были влюблены, — сказала Лиззи.

Из всего, что с нами еще не случилось, это было, конечно, самым-самым обидным. Ведь просто невозможно умереть до того, как впервые по-настоящему влюбишься. Просто невозможно.

Господи Боже, — сказала я, пожалуйста, сделай так, чтобы Муха нас не выдал.

Лиззи кивнула.

И сделай так, чтобы с его носом все было в порядке, — добавила она.

Не знаю, молитва ли подействовала или что еще, но Муха нас не выдал.

Много дней подряд мы ждали, что случится что-то ужасное. Что к нам домой придут полицейские и заберут нас за нанесение телесных повреждений. Это было, конечно, идиотизмом, но мы все равно боялись. Днем мы бегали к вилле и следили, как пятна крови медленно выцветают и сливаются с цветом древесины. Потом мы постепенно забыли про мальчишек, а там и летние каникулы закончились.

* * * *

На рассвете подходят экскаваторы. Они медленно ползут вниз по склону холма, похожие на желтых угловатых чудовищ. Мы просыпаемся от шума, рева моторов и треска изгороди, которую они просто переехали, как будто она не из досок, а из зубочисток. Мы с Мухой выбираемся из-под полога.

Быстрей, — говорит Муха, вставай.

Не знаю, что он замышляет, я потрясенно стою у окна и смотрю, как экскаваторы продираются через сад. Гусеницы вминают гибкие стебли травы в землю, оставляя за собой коричневые, утрамбованные дыры, а ковши сдирают кору с яблонь. Позади меня Муха таскает по чердаку разные вещи. Когда я оборачиваюсь, то вижу, что он кладет доски на люк, ведущий на лестницу.

Помоги мне, — говорит он.

Мы подтаскиваем матрас к люку и кладем его на доски. Матрас тяжелый, я вспоминаю, как в одиночку притащила его сюда, это было целую вечность назад, думаю я, может, сто лет. Последний этап был самым сложным, из-за узкой лестницы мне пришлось подлезть под матрас и пихать его снизу изо всех сил.

Теперь, вместе с Мухой, это просто детская игра.

Снаружи моторы замолкают, мы слышим голоса людей, но не можем понять, что они говорят, они дружно смеются. Я сижу по-турецки на матрасе и немного боюсь, что они попросту взорвут виллу, прямо под нами.

Бумммм! Все взлетит на воздух, и нас погребет под обломками стен. А потом люди в супермаркете будут шепотом рассказывать, стоя в очереди в деликатесном отделе: а помните про этих влюбленных, которые здесь умерли, ужас-то какой… И будут рассказывать про это с содроганием и считать, что это очень романтическая история, почти такая же романтическая, как про Ромео и Джульетту.

Подожди здесь, — говорит Муха, он ловко залезает на балки, а с них — на крышу, первые солнечные лучи освещают его фигуру, он балансирует на высоте, вокруг него кружатся голуби, это замечательная картина. Муха похож на принца, голубиного принца.

Расставив руки, он стоит совершенно спокойно, чтобы найти точку опоры. Рабочие еще не видят его, хотя для этого им надо только поднять голову.

Эй, — кричит он, найдя наконец равновесие, и все поворачиваются на его голос.

Эй, — кричит он снова, виллу сносить нельзя! Мы тут, внутри, и мы не уйдем!

Рабочие видят его, отходят на пару шагов подальше и прикладывают руки к глазам.

Кончай дурить, парень, — кричит один. Не то шею сломаешь!

Муха мотает головой.

Мы не уйдем, — кричит он в ответ.

Это хорошо, что мы не уходим с виллы, не оставляем ее без боя, мы боремся, и это наполняет меня волнением и гордостью. Мы защищаем виллу, Муха и я, Муха — голубиный принц, и я — Мальвина, хранительница закона. Жаль только, что с нами нет Лиззи. Она не поверит, какой я могу быть храброй.

Даем вам пять минут! Лучше выходите сами, не то мы с вами по-другому поговорим, — кричит кто-то.

Муха плюхается с балки вниз и приземляется как раз рядом со мной. Мы улыбаемся друг другу, как будто кроме нас тут никого нет.

Мы сквоттеры, — шепчу я и беру его за руку.

Муха кивает.

Здорово я придумал, а? — спрашивает он.

Может, нас в тюрьму посадят, если поймают, но придумал ты все равно здорово, — говорю я.

Но Муха и ухом не ведет.

Не поймают, — говорит он, мы их перехитрим, как в кино.

На улице тихо, пять минут, по-видимому, еще не прошли. Восходящее солнце окрашивает весь чердак в красное, как будто ангелы льют на нас солнечный свет из своих ангельских ведер, солнечный свет добирается до каждого уголка, и вдруг я ощущаю невероятную благодарность за то, что я здесь, с Мухой, и я думаю, что побороться стоит. Из-за одной только виллы, утренней тишины, восходящего солнца и лица Мухи, на котором отпечатались складки мышиных подушек.

Мы ведь, в конце-то концов, на стороне добра, — говорит он, а добро всегда побеждает.

Мы придвигаемся ближе друг к другу и обхватываем друг друга руками. Я кладу ноги на ноги Мухе, а голову ему на плечо.

Как ты думаешь, в нас достаточно веса? — говорю я шепотом.

Конечно, — говорит Муха, во мне почти семьдесят килограмм.

Это успокаивает меня, потому что я вешу всего пятьдесят два килограмма.

Пауль всегда говорит, что у меня «вес пера», и он спокойно может поднять меня одним мизинцем. Эти строители наверняка очень сильные. Им ведь приходится ежедневно таскать мешки с цементом, а я, если не ошибаюсь, вешу не больше, чем один-единственный такой мешок, выкинуть меня в люк вместе с матрасом будет нетрудно. К счастью, выкидыванием может заниматься только кто-нибудь один. Лестница на чердак настолько узкая, что для двух мужчин там нет места. А для строителей и подавно, они ведь все довольно плотные.

Можно я у тебя кое-что спрошу, Мальвина? — говорит Муха.

Он гладит меня по спине рукой, равномерно и плавно, в такт моему дыханию.

Я киваю, он, конечно, этого не видит, но чувствует, он продолжает гладить меня, и я думаю, может, он забыл, о чем хотел спросить, потому что он гладит и гладит, но ничего не говорит.

Почему тебе надо обязательно навещать твоего деда? — спрашивает он.

Ужас затапливает мое тело ледяной волной, Муха ничего не замечает, не чувствует, как сбилось у меня дыхание.

Спокойно, думаю я, только спокойно, он по-прежнему ничего не знает и никогда не узнает. А потом вспоминаю — кто с огнем играет, тот в огне сгорает. Мама часто напоминает мне об этом, чтобы я вела себя осторожно. Обычно эта поговорка кажется мне довольно глупой. Я всегда говорю, ерунда, мама, я же не маленькая.

Но она мне не верит. Она думает, что я непременно попаду из огня сразу в полымя.

Сейчас эта поговорка подходит очень хорошо. Если я буду дружить с Мухой, он не перестанет задавать вопросы. Будет спрашивать снова и снова. Он не сдастся. Это не в его духе. Как долго я смогу еще продержаться? Если хотя бы ближайшие десять минут, это будет хороший результат.

Ты спишь, что ли, — говорит он, потому что я не отвечаю.

Да ты что, — говорю я, кажется, они уже в доме, я только что слышала что-то.

Это неправда, я только что это придумала, чтобы не отвечать на вопрос Мухи.

Мы оба прислушиваемся. Совершенно ясно, что на вилле никого нет.

Я ничего не слышу, — говорит Муха.

Его руки перестают меня гладить и замирают где-то на ребрах.

Так что же? — повторяет он.

Да какая теперь разница, — шепчу я ему на ухо, все равно нам лучше помалкивать.

Я тут вспоминал, — шепчет он в ответ, про то, как ты странно себя вела тогда за сиренью, как тебе стало плохо. И про то, что ты говорила, я тоже думал. Это все как-то связано с твоим дедом.

Ты слишком много думаешь, — говорю я, это нездорово.

Легкого тона, которого мне хотелось, не получается, что-то в моем голосе настораживает Муху.

Я прав, да? — говорит он.

Глупо во всем этом то, что я не могу отсюда уйти. Не могу убежать, ведь внизу стоят строители и Муха обхватил меня крепко, не думаю, что он меня сразу же выпустит.

Ты просто выдумываешь, — говорю я, я не страннее других девчонок, и дедушка мой тут ни причем. Он такой же, как и другие дедушки, самый обычный, иногда противный, а иногда очень хороший…

Мы идем внутрь! — кричит кто-то снаружи.

Входная дверь скребет по доскам пола, они заглядывают в каждую комнату, распахивают двери и топают вверх по лестнице.

Они на чердаке, шеф, — кричит один, забаррикадировались наверху.

Теперь они стоят на лестнице, интересно, видны ли на матрасе выпуклости от наших задниц. Муха считает, что нет, то есть от его задницы выпуклость, может, и есть, но от моей совершенно точно нет, моя слишком маленькая. Мы немножко хихикаем, потому что довольно сильно нервничаем, а в таких случаях хихиканье помогает лучше всего.

Сколько их там? — кричит тот, кого они называют шефом.

Я представляю его себе — небольшого роста, коренастый, с рябым лицом и в черном костюме, единственный, кто одет в костюм, потому что он шеф и может всеми командовать, сидя в своем лимузине, где маленький худенький мальчик чистит ему обувь. Он представляется мне каким-то ужасно противным, его голос, неприятно резкий, проникает сквозь всю виллу.

Если он нас зацапает, то повесит вниз головой, как в вестернах, — шепчу я, он на такое наверняка способен.

Муха кивает.

А может, велит замуровать нас в фундамент супермаркета, живьем, — предполагает он, это самое худшее, что Муха может себе представить.

Мы чувствуем, как снизу кто-то пытается приподнять матрас.

Спорим, их там человек десять, — говорит он, ох, я детей терпеть не могу.

Эй вы там, наверху, послушайте, — кричит шеф, давайте, выходите уже, да поживей, у нас не очень-то много времени. Идите играть еще куда-нибудь, а взрослым дайте делать их работу.

Я поднимаю голову с плеча Мухи и откидываю ее назад, голуби переступают по балкам, расправляют крылья, пора, пора, гудят они друг другу, пора улетать отсюда.

Все, хватит, — кричит шеф, я звоню в полицию. Вы поняли? Если не выйдете, полиция будет здесь через десять минут, и вашим родителям придется забирать вас из участка. Но раз вы по-другому не хотите — ладно, будь по-вашему.

Сначала мы не верим, что он настроен так решительно, но это действительно так, он тихо говорит по телефону, мы понимаем только отдельные слова.

Подростки, — говорит он, хулиганы, забаррикадировались на чердаке.

Я не боюсь полиции. Я знаю, что они нас не поймают, мы же на стороне добра и к тому же знаем виллу как свои пять пальцев. Я медленно соскальзываю с матраса, очень медленно, так, чтобы те, внизу, не заметили, что на нем теперь сидит только Муха весом почти в семьдесят кило. Деревянные доски скрипят под ногами, пока я крадусь по чердаку к дыркам на крыше, через которые видна дорога к поселку. На полях лежит утренний туман, грачи срываются с живых изгородей и ныряют в полосы тумана, я провожаю их взглядом и вдруг обнаруживаю на гребне холма полицейскую машину.

Они едут, — говорю я шепотом.

Потом мы забираемся на балки, этим путем мы уже тысячу раз выбирались с виллы, Лиззи и я, чтобы поводить мальчишек за нос, или просто так, для забавы, потому что спускаться вниз по лестнице скучно, это для слабаков.

Мы вылезаем на крышу, идем по коньку, медленно и осторожно переставляя ноги, тихо-тихо, чтобы внизу нас не увидели, обувь мы сняли, потому что по крышам лучше ходить босиком.

Я чувствую Муху позади меня, от этого у меня кружится голова, приходится быть ужасно осторожной, чтобы не оступиться. Я затылком чувствую его улыбку. Она как мурашки.

Дойдя до того места, где к вилле прислонился старый грецкий орех, мы, словно белки, повисаем на ветвях, они крепкие и выдерживают даже Муху, по дереву уже совсем легко спуститься на землю. Мы слышим, как рабочие топают по вилле.

Может быть, как раз сейчас они отодвигают матрас в сторону, вот сейчас, когда мы соскальзываем по стволу вниз и, пригибаясь, бежим к забору. Мы бежим до тех пор, пока вилла не скрывается из виду, влажное утро липнет к нашим босым ногам, я думаю о пологе, о подушках с запахом полевых мышей и о ночи, которую мы провели на вилле, тесно прижавшись друг к другу. От этого мне грустно и радостно одновременно.

Перед поселком нам пора расставаться. Муха крепко сжимает мне руки.

Не сдавайся, — говорит он.

Я качаю головой.

Добро всегда побеждает, — говорю я.

Муха улыбается, он наклоняется ко мне, теперь мы одного роста, его рот неловко прикасается к моему, но все равно это приятно. Мягко и тепло, как мимолетный солнечный луч на лице. На этот раз я не отпихиваю его. Я жду, что же будет, жду, пока он не отнял своих губ от моих, и очень горжусь, что смогла выдержать поцелуй и не убежать. Я думаю, Муха знает, что я это сделала только ради него. Он чувствует это, потому что действительно меня любит.


Я медленно иду домой. Кроссовки болтаются у меня на шее. Мне нравится ощущать дорогу босыми ногами, хотя еще холодно и все мокрое от утренней росы. Домой я не спешу. Я никогда еще не ночевала не дома, не предупредив родителей, и теперь меня грызет совесть. Мама наверняка чуть не сошла с ума от беспокойства. Она, конечно, думает, что меня похитили, и теперь мне ее жалко, не то что вчера вечером, когда мне было на все наплевать и я думала, что надо сыграть с ними шутку позлее, и пусть им будет так же плохо, как мне. Теперь я понимаю, что если маме плохо, то мне это не поможет.

Может быть, другие вообще ничем не смогут мне помочь, может быть, я должна сделать это сама, а люди вокруг будут на меня смотреть. Лиззи, например, и Муха. Они будут стоять позади, поддерживая меня, и я всегда буду знать, что есть кто-то рядом, что я не одинока, а когда я повернусь и захочу бежать, кто-нибудь меня удержит.

Я снова решаю пройти через сад, перелезаю через ограду на террасу. Ключа у меня, конечно, нет, жалюзи везде опущены, кроме тех, что в комнате Анны. Я цепляюсь за подоконник.

Анна, — шепотом зову я через щелку в приоткрытом окне, Анна, это я!

Гора одеял, под которыми спит моя сестра, шевелится. Вид у Анны совершенно невозможный, волосы торчат во все стороны, но так она мне нравится гораздо больше. Сейчас она почти такая же, как раньше, раньше, когда мы были еще одной командой, возились, словно котята, в ее кровати, она была гораздо сильнее меня, но всегда делала так, чтобы побеждала я.

Анна сонно бредет к окну, и это хорошо, потому что у меня уже почти кончились силы висеть на подоконнике.

Откуда ты взялась, — шепчет она, а я мешком вваливаюсь в комнату, ты была с этим мальчиком?

Я киваю. Анна улыбается.

Я так и думала, — говорит она.

Что с мамой? — спрашиваю я.

Она выпила снотворное в пол-одиннадцатого, потому что ужасно переволновалась из-за тебя, в общем, после каникул тебя наконец отправят в интернат. Поздравляю от всей души, — говорит Анна, но на этот раз она говорит это почти ласково, совсем не так, как если бы ее действительно радовала такая перспектива.

Сестра укладывается обратно в постель.

Залезай ко мне, если хочешь, — говорит она, если ты сейчас выйдешь в коридор, они тебя наверняка зацапают.

Я заползаю к ней под одеяло, хотя ноги у меня грязные, но Анна ни полсловом об этом не упоминает.

Расскажи про этого мальчика, — говорит она, и я кое-что рассказываю, немножко, потому что остальное — это мой секрет, я не хочу открывать его Анне. Потом мы размышляем, что сказать родителям, и Анна предлагает, что я могу сказать, что спала у нее в комнате. Начиная с одиннадцати часов. Это очень мило с ее стороны, и я из благодарности решаю никогда больше не называть ее совой.

Ну разве что она снова будет вести себя как-то особенно мерзко.

Потом Анна засыпает, а я лежу на спине и думаю. А что если Анна действительно тот человек, который мог бы стоять позади меня, быть моей поддержкой и опорой, но я еще не готова, и поэтому быстро начинаю думать о Мухе. Я вижу его лицо надо мной на потолке.

Не сдавайся, Мальвина, — говорит он, только не сдавайся.

Четверг

Перед смертью она захотела поговорить со мной. Наедине. Всех остальных она отослала в коридор: маму, папу, Анну и Пауля. Дедушку, конечно, тоже. Он и так уже большую часть времени проводил в коридоре, или в туалете, или в столовой, потому что не мог смотреть на бабушку, потому что не мог смотреть, как она на глазах исчезает, становится все бледнее, как будто кто-то день за днем стирает все краски с ее лица. Она была очень слаба, из рук торчали капельницы, она хотела умереть, как только перестанет дышать. Поэтому на лице у нее не было кислородной маски, а во рту — трубки от аппарата искусственного дыхания. Моя бабушка всегда была очень разумной и практичной. Она не боялась умирать, она рассказала мне, что случится потом, когда ее уже не будет в ее теле. Она сказала, что этого не надо бояться и что боли тогда прекратятся, и она уже не будет одна, потому что самым худшим были боли и долгие ночи, когда она лежала без сна одна в своей постели и у нее было вдоволь времени, чтобы думать.

Мальвина, — сказала она за две недели до того, как отправиться обратно в больницу, человек, который не может сам дышать, больше не может жить. Ты понимаешь?

Я понимала, хотя искренне надеялась, что она сможет и дальше дышать сама и снова поздоровеет, еще один только раз, как в другие разы, когда ей приходилось ложиться в больницу, когда ей удалили левую грудь, а потом правую, накачивали лекарствами, а потом отправляли домой, всю в шрамах и ставшую еще немножко меньше.

В этот раз я больше не вернусь домой, — сказала она.

Я как раз устроилась в ногах ее больничной койки, ей нравилось, когда я так сидела рядом с ней, как будто мы вместе плывем в маленькой лодке по озеру, и вода отливает серебром. Она отчетливо видела озеро, гладкую поверхность воды, мелкий песок на дне и рыб, мелькающих под нами и исчезающих среди длинных мохнатых водорослей. Все это она могла видеть не закрывая глаз, так видишь только в детстве, когда мир представляется полным неожиданностей, а фантазии становятся почти явью. Меня это беспокоило, потому что бабушка начала видеть озеро с открытыми глазами всего несколько дней назад. До того все было по-другому, это была просто игра, а теперь я знала, что скоро она уйдет далеко-далеко и поплывет в нашей лодке одна, пока я сижу здесь и прислушиваюсь, не раздастся ли ее голос.

На этот раз тебе придется оставить меня здесь, — сказала она.

Я, конечно, слышать такого не хотела и почувствовала, что плачу, и ничего не могла с собой поделать, слезы просто капали из глаз, оставляя темные пятна на белой простыне, я беспокоилась за бабушку все больше, потому что поняла — она хоть и видела озеро очень отчетливо, но моих слез не замечала, ее взгляд проходил сквозь меня, как очень острое лезвие.

Обещай мне кое-что, — сказала она, обещай мне, что ты не оставишь дедушку одного.

Ее иссохшая грудь быстро поднималась и опускалась, так утомил ее этот разговор, она ощупью поискала мою руку на одеяле.

Я знала, что она имела в виду. Она имела в виду, что мне нельзя ни о чем говорить, что никто не должен узнать о том, что на самом деле часто происходило по пятницам в квартире дедушки.

Мальвина, — сказала она, обещай мне.

Я знала, что она не сможет умереть спокойно, если я этого не сделаю, поэтому я пообещала, и ее взгляд смягчился, остался со мной, не уходя к воде озера, которое простиралось за моей спиной до самого горизонта.


Той ночью она умерла. Мне снилось, что мы вместе плывем на лодке, я размеренно гребу, как будто никогда ничем другим не занималась, а бабушка, сидя впереди, наклонилась и опустила пальцы в воду.

Разбуди меня, когда мы приплывем, — сказала она.

* * * *

Мама Лиззи всегда говорит, что нужно стараться, чтобы в твоей жизни все, что ты предпринимаешь, заканчивалось хорошо. Тут можно много чего сделать. Надо принимать решения, говорит она, и иметь достаточно смелости, чтобы пробовать что-то новое, не убегать и не прятаться от опасности, стойко переносить неудачи.

А главное — не надо слушать глупых советов, при этом она криво улыбается, это означает, что всегда нужно делать то, что хочется тебе самой.

Я не собираюсь долго здесь оставаться, велосипед я не запираю, просто прислоняю к контейнеру для стекла. Фрау Бичек сидит на скамейке, но у меня нет желания разговаривать, я притворяюсь, будто не замечаю ее, даже Братко, который с недавних пор хочет со мной подружиться, обхожу стороной. Он спешит по лестнице вверх за мной, и я удивляюсь, как много шума издают кошачьи лапы, бегущие по каменным ступенькам. Топ, топ, топ. Такой уж Братко кот, изящным его не назовешь. Он пытается проскользнуть к двери дедушкиной квартиры и попадает мне прямо под ноги.

Глупый кот, — ругаюсь я, пока он, возмущенно шипя, скатывается вниз по лестнице.

Стоя перед дверью, я несколько раз глубоко вдыхаю. Я долго раздумывала вчера, пока родители меня отчитывали за ночь, проведенную на вилле. Они, конечно, не поверили, что я была у Анны в постели, и очень на меня рассердились. Но мне вообще-то было все равно, что они там рассказывали про мое воспитание. Я думала о гораздо более важных вещах. Про дедушку, бабушку и себя. И про то, что Муха все равно скоро все узнает, если мы будем часто видеться, а моя интуиция говорит, что будем. Я хочу видеть Муху как можно чаще, об этом я тоже размышляла. Что для меня значит ночь с Мухой, и сильно ли мне страшно от того, что она для меня кое-что значит. Вдруг я ощутила, что мне есть что терять, мне не все равно, что со мной происходит, как будто Муха проткнул иголкой мыльный пузырь. Про пузырь мне пришло в голову, пока я смотрела на папин рот, беспрестанно шевелящийся, потому что из него не выходило ничего, кроме мыльных пузырей, а мой пузырь растворился в воздухе — мое пространство, в котором я провела последние годы. И все это из-за Мухи. Мысли прыгали, как сумасшедшие, от дедушки к Мухе, потом к бабушке и Лиззи, и в конце концов папа сказал: да она нас совсем не слушает. Он встал передо мной, оперся руками на подлокотники кресла, где я сидела, и попытался посмотреть мне в глаза, он думал, что так сможет меня запугать, но того, кто несколько часов назад был сквоттером, убегал от полиции и в первый раз поцеловался, запугать нелегко.

Нет, — сказала я, это вы меня не слушаете.

Тут они оба замолчали, папа отвернулся от меня, и у меня возникло ощущение, что он точно знает, о чем я говорю, больше ничего говорить не нужно, но я все равно сказала еще кое-что.

С этим покончено, — сказала я.

Теперь я разобралась в моих мыслях. В голове вдруг образовалось неожиданно много места, как будто я открыла окно и впустила свежий воздух. Стало совершенно ясно, что мне надо делать. Как говорит Лиззина мама: прими решение, а потом просто выполни его.


Просто выполни, думаю я. Ключ уже вставлен в замочную скважину, надо только повернуть его. Я представляю себе: в квартире находится дедушка, а еще там дух бабушки. От этого все становится только тяжелее. Может быть, дух бабушки — это вообще самое худшее. Тогда, после ее смерти, я чувствовала, что она ушла, но каким-то образом она все равно была всегда рядом. В точности, как говорила Лиззи, тогда, на чердаке. Но она не заботилась обо мне, ни при жизни, ни потом, после смерти, она меня продала, потому что была слишком трусливой, чтобы сопротивляться дедушке, а потом она взяла с меня обещание, которое я таскала с собой все эти годы.

Это несправедливо, бабушка, — думаю я.

Все это было несправедливо.

Я здесь, чтобы освободиться от этого обещания. И от дедушки. Некоторое время я стою на лестничной площадке. Из приоткрытого окна дует теплый летний ветерок.

Это как позавчера на вилле, когда я выйду отсюда, то никогда уже не вернусь.

Никогда больше не поставлю ногу на этот порог. Только теперь мне не хочется тратить времени на прощание, мне не нужно стараться все запомнить, потому что я все равно ничего уже не забуду. Шорох открывающейся двери и шаги дедушки в прихожей, фотографии в коридоре, пылевые мышки под кушеткой, запах старого сыра. Все это навсегда отпечаталось в моей памяти, сильно напрягать ее не придется.

Только когда я слышу, как фрау Бичек открывает внизу входную дверь, я вздрагиваю и поворачиваю ключ в замке, теперь надо войти внутрь, я даже рада, что она испугала меня, иначе я бы, наверно, простояла здесь до завтра.

Дедушка, — осторожно говорю я в полумрак коридора, все жалюзи наполовину опущены, это странно. Обычно он встает рано. В постели люди умирают, всегда говорит он. Может быть, он боится смерти и поэтому читает до поздней ночи, а утром встает рано, чтобы проводить в постели как можно меньше времени.

Может быть, он знает, что игра окончена, — думаю я.

Я слышу свои шаги по ковру и тиканье кухонных часов.

Может быть, он сбежал.

Я представляю, как дедушка садится в поезд. На нем солнечные очки с большими темными стеклами, в руке коричневый чемоданчик, входя в вагон, он еще раз оглядывается, проверяет, получилось ли у него незаметно исчезнуть.

Он мог бы скрыться в Гватемале или в Бразилии, где-нибудь, где его никто не будет искать. Это было бы в его духе, удрать именно сейчас, когда я здесь, сейчас, когда все наконец закончилось.

Но откуда бы ему это знать? Я поднимаю жалюзи в прихожей, потом на кухне, в раковине стоит грязная посуда, в гостиной тоже темно, мне страшновато, я останавливаюсь на пороге. Краем глаза я вижу, что пластинка еще крутится, хотя запись давно уже закончилась, в динамиках трещит, раньше это было сигналом к тому, что пора вставать с кушетки, что все закончилось. Когда в колонках раздавался треск, бабушка возвращалась в гостиную, приносила чай и печенье, делая вид, будто только что вернулась из булочной за углом. На самом деле она все время стояла в коридоре. Не пора ли немножко подкрепиться, часто говорила она, и голос у нее был веселый, может быть, чуточку слишком веселый, она ставила чай и печенье на стол и убирала иголку с пластинки. Когда мы вот так втроем пили чай с печеньем, все представлялось мне совершенно нереальным, все исчезало, как только из динамиков раздавался треск, другие звуки заслоняли только что случившееся, дедушка снова становился человеком, которого я знала, превращение происходило быстро, так же быстро, как замедлялся его пульс, а покрасневшее лицо снова бледнело. Он уходил в ванную. Иногда он оставался там, пока кто-нибудь не забирал меня, как будто не мог меня видеть. Когда он уходил, мы с бабушкой не знали, о чем нам говорить.

Дедушка, — снова говорю я в потрескивающую тишину.

На этот раз я знаю, что скажу. Мне не нужно придумывать никаких извинений и оправданий, я не должна искать причины. Я просто скажу, что больше не буду приходить и не буду молчать. И еще скажу, что обо всем этом я буду говорить.

С Лиззи, с фрау Бичек, с Анной и, может быть, с Мухой. Я надеюсь, дед испугается, но на самом деле я думаю, что он постарается меня запугать. Они тебе не поверят, скажет он, и посчитают тебя сумасшедшей. Лиззи не будет считать меня сумасшедшей, и фрау Бичек тоже, скажу я.

Дура-полячка, слышу я голос дедушки, она ж сама сумасшедшая!

Я знаю, об этом можно рассказать и в полиции, но не знаю еще, хочу ли я этого.

Если со мной пойдет Лиззи, тогда пожалуй, если она будет держать меня за руку. Я проигрывала эти разговоры в голове, от начала до конца, каждое слово, как все началось, в тот день, когда дедушка вернулся домой пьяным, а потом продолжалось в ванной комнате каждую пятницу после урока музыки, и как он сказал, что мы делаем это ради бабушки, потому что бабушка сможет выздороветь, только если дедушке тоже будет хорошо. Может быть, они захотят знать, что он делал. Я читала о том, какие вопросы они задают, и еще читала, что отвечать обязательно. Вот чего я боюсь — что они скажут, что все было не так уж и страшно. Я подумала, что надо все записать на листочке, все, что он делал, писать ведь легче, чем говорить.

Во-первых, напишу я, он целовал меня, в губы.

Во-вторых, он прикасался к моей груди и там, внизу.

Звучит ужасно глупо, но написать об этом лучше я не могу.

В-третьих, я тоже должна была его трогать.

Когда буду пододвигать записку через стол, у меня сильно закружится голова. Я еще не все записала, пока еще я не могу рассказать всего. Я надеюсь, там будут только женщины, когда я достану листочек из кармана.


Дедушка не отвечает.

Я вижу его силуэт передо мной в кресле, спиной к окну, он сидит, наклонившись вперед, голова лежит на журнальном столике, дедушка всегда за ним сидит, когда читает по вечерам, потому что он очень удобный. Через щели в жалюзи на его тело падают полоски света. Сначала мне кажется, что он спит. Уснул за книгами, потому что слишком много выпил. Рядом с его скрещенными руками стоит еще наполовину полный бокал и пустая бутылка. Даже с порога я вижу маленькую муху, утонувшую в бокале. Дедушка ненавидит мух в вине. Мне не надо подходить ближе, чтобы до конца понять — тут что-то не так.

Хотя от этой мысли мне ужасно страшно, но я надеюсь, что он умер. Он вполне мог умереть. Он выглядит мертвым, во всяком случае, он больше не похож на живого.

Пожалуйста, пусть ты умер, — шепчу я.

Потом я пулей выбегаю оттуда, в затылок мне дышит ужас, как будто дед может в любую секунду встать и положить руки мне на плечи.


Фрау Бичек обнаруживает меня на лестничной клетке, дверь в квартиру прикрыта, на коленях у меня сидит Братко.

Он, наверно, умер, — говорю я.

Бичек хватается руками за голову.

Ой-ой-ой, — говорит она, ой-ой-ой! Вот не думала, что так быстро сработает в этот раз, вот не думала… Она смотрит на свои руки и крестится.

Матерь Божия, — говорит она, это тяжко, когда имеешь дар…

Потом она садится рядом со мной на лестнице, обнимает меня за плечи, она теплая и мягкая, как перина, в которой тонешь.


Я рада, что Бичек берет все в свои руки, она тащит меня к себе, зажигает белые свечи, сжигает на лестнице листья шалфея и вешает мне на шею четки.

Из-за духа, — говорит она, очень может быть, он еще летать вокруг нас, даже если соль сработать.

Еще она звонит врачу и моим родителям, но никого не впускает.

Нет, — говорит она решительно, когда мама хочет поговорить со мной, птичечка должна поспать, вы уже достаточно всего натворить.

И снова захлопывает дверь. Грохот разносится по всему дому Мы слышим, как родители разговаривают, стоя на лестнице, у мамы очень взволнованный голос.

Что мы натворили, что, — говорит она.

Папа, наверно, ничего не говорит, по крайней мере, я ничего не слышу.

Бичек сообщает мне, что они делают, она стоит у окна с ребенком на руках, а я, закутанная в сто одеял, лежу на кухонном диванчике.

Она запрещает мне вставать.

Лежи-лежи, — говорит она, даже если я хоть чуточку шевелюсь, лежи и молись.

При этом она делает мрачное лицо, и я знаю, что она молится. Она молится, что мой дедушка умер, а я не могу молиться, пока еще не могу, хотя, может быть, так было бы лучше.

Фрау Бичек, — говорю я, вы были правы.

Она не оборачивается, но по движению ее плеч я понимаю, что она вздрагивает, и вдруг выглядит со спины совсем старой, сгорбленной, как будто ей не сорок лет, а тысяча.

Все, что вы думаете про моего дедушку, — правда, говорю я, в нем злой дух, как в отце Кати.

Я натягиваю одеяла до самого кончика носа, мой голос звучит приглушенно, я даже не уверена, понимает ли она меня, но это не столь уж важно. В конце-то концов она и так все знает, она и раньше все-все уже знала, и я рада, что она не оборачивается. О плохом рассказывать гораздо легче, когда на тебя никто не смотрит.

Скорая помощь заворачивает во двор, мигалки включены, я вижу, как их свет пробегает по потолку, а у меня в голове возникают картины того, что случилось, они прокручиваются с такой невероятной скоростью, что мне становится страшно. Бичек чувствует это, она сажает ребенка на пол, снова обнимает меня и баюкает.

Птичечка, — говорит она, Катюшка, и от ее слез волосы у меня делаются мокрыми.

Становится тихо, страшные картины улетают прочь одна за другой, Бичек держит меня, пока страх не уходит. Я устала, устала так, как никогда еще в жизни не уставала.

Спи, моя птичечка, — говорит Бичек.

Пятница

Там, где стояла вилла, теперь груды обломков. На самом верху сидим мы с Лиззи. Она испекла мне пирог с четырнадцатью свечками. Пирог получился совершенно плоский и больше похож на гигантское рождественское печенье, потому что Лиззи слишком поздно заметила, что забыла положить разрыхлитель. Она с мамой только этой ночью вернулась из поездки в горы, специально к моему дню рождения. Забыть в час ночи про разрыхлитель — это совершенно нормально.

Пирог все равно очень вкусный. И как-то подозрительно похож на рождественское печенье… Но я ничего такого не говорю, из чувства такта.

Ветер ерошит нам волосы и задувает свечки.

Гадство, — говорит Лиззи, ты же себе ничего еще не пожелала.

Я пожимаю плечами.

Это ничего, — говорю я.

Мы обе затихаем. Сегодня уже много всего было сказано. Перед нами лежат остатки виллы, поля и время, которое мы называем будущим.

Сегодня утром Лиззи забрала меня от фрау Бичек, очень рано, потому что дома меня не было, и это показалось ей странным, и мои родители тоже показались ей странными. Когда она позвонила, они все как-то мялись, мялись и не хотели говорить, где я. Сказали только, что у нас в семье проблемы.

В общем, — сказал папа, дедушка в больнице.

И тогда Лиззи разоралась.

Черт возьми, — кричала она, какое отношение это имеет к Мальвине!

Из трубки доносилось одно только молчание, поэтому Лиззи орала дальше, так громко и долго, что проснулась ее мама, и тогда уже она поговорила с моим отцом и выяснила, что я у фрау Бичек.

Через пять минут они уже были там, вдвоем. Бичек сварила мокку и нарезала польский пирог, а Братко соизволил упасть с подоконника ко мне на колени. Все было бы очень уютно, если бы не случилось так ужасающе много всего, и я опять почувствовала, что я как будто в каком-то другом месте, но только не там, где я есть. Так мы просидели целую вечность, и Бичек пихнула меня под столом, но я не могла говорить, я уставилась себе в тарелку, пока Лиззи не сказала: слушай, Мальвина, — сказала она, теперь скажи нам, наконец, что вообще происходит, иначе я не выдержу.

Когда я начала рассказывать, мой голос был холодный, замороженный до синевы, и я слышала себя как будто издалека. Бичек взяла меня за руку, и всякий раз, когда больше я не могла говорить, она сжимала мои окоченевшие пальцы, это было похоже на то, как лошадь пришпоривают перед прыжком. Я взяла все препятствия. Я ничего не пропустила, это было трудно, потому что я чувствовала, как мои слова отзывались в Лиззи. Но мне нужно было говорить, сказать правду, мою правду о том, какой была на самом деле моя жизнь. Когда я добралась до конца, Лиззи расплакалась, а я сказала: все в порядке, ничего страшного.

Как будто ее можно было этим утешить, хотя в общем-то я понимала, что все очень даже не в порядке.


Теперь, на развалинах виллы, мы обе чувствуем смущение, мы делим пирог по-сестрински, но между нами лежат сотни километров ничейной земли — годы, когда я ничего не говорила, пытаясь спрятать мою тайну в темноте. Как нам их преодолеть?

Горло у меня сжимается от страха, что Лиззи может уйти. Просто оставит меня сидеть здесь, потому что я не сразу сказала ей правду.

Я так злюсь, — говорит она вдруг, и у меня от ужаса выпадает из рук последний кусок пирога.

Я так ужасно злюсь, — говорит она, и я вижу, что ее глаза снова наполняются слезами.

Темными, злыми слезами.

Я не могу вымолвить ни звука, могу только смотреть на Лиззи и ждать, когда она уйдет, потому что я оказалась такой трусливой. Другие, наверно, были бы не такими трусливыми, думаю я, но, наверно, со многими случилось бы так же, как со мной, многие тоже бы подумали: я выдержу, еще один день и еще один, а завтра я все расскажу, или послезавтра, или когда-нибудь потом. Ты не думаешь о том, что тайна день ото дня растет и с каждым часом становится все больше и невыразимее.

Мне очень жаль, — шепчу я.

Под кроссовками Лиззи мелкие камни осыпаются и катятся вниз по куче.

Глупая ты, глупая, — говорит Лиззи чуть не плача, не на тебя же!

Она вскакивает, и от этого вся куча начинает оползать, и Лиззи оказывается передо мной на коленях, крепко держась за мои ноги.

Я на себя злюсь! Ужасно на себя злюсь, — говорит она, я ведь ничего не замечала! И так долго!

Я чувствую только, как качаю головой, во мне не осталось ничего, кроме одной мысли: Лиззи все еще меня любит, Лиззи не сердится на меня.

Мне было так страшно, — говорю я, поэтому я ничего тебе не говорила.

Лиззи вот-вот сползет вниз вместе с кучей, я тяну ее к себе наверх, она шлепается рядом, и мы снова обнимаемся. Я не знаю, сколько нам еще придется обниматься, может, несколько часов каждый день, пока все снова не станет хорошо.

Все равно я должна была заметить, — рыдает Лиззи, уткнувшись мне в плечо, — ты же моя лучшая подруга.

Я ничего на это не говорю, у нее не было ни малейшего шанса напасть на след моей тайны. Я все так хорошо зашифровала, что и сама в конце концов полностью запуталась. Лиззи в этом не виновата, совершенно не виновата.

Мне вспоминается столько всего разного, я только сейчас начинаю понимать что к чему, — говорит она. Ты всегда так странно себя вела, когда я не хотела идти к твоим бабушке и дедушке. Один раз, когда мне совсем к ним не хотелось, ты очень просила меня пойти. Обещай, что подождешь после урока, сказала ты, а я разозлилась. Я подумала, вот опять с ней что-то не так. Мне больше хотелось пойти искупаться или еще куда-нибудь. Я просто ничего не понимала.

Лиззи, перестань, — говорю я, все это ерунда.

Мне очень хочется хорошенько ее встряхнуть. Конечно, я этого не делаю, вместо этого мы обнимаемся так крепко, что даже дышать не можем.

Это не ерунда, — говорит Лиззи, все могло бы закончиться гораздо раньше. А теперь твой дед в больнице, и мы не можем ничего сделать. Его нельзя даже посадить в тюрьму, пока он там лежит.

Для Лиззи это вообще очень трудно — терпеть всяческую несправедливость.

Я воспринимаю это по-другому. Я рада, что его здесь больше нет, а где он — мне все равно. Может быть, когда-нибудь мне захочется, чтобы он понес наказание. Но теперь? Теперь я счастлива, потому что у нас с Лиззи все будет хорошо, мне больше не надо видеть деда, и я смогу постепенно все забыть. Забыть по-настоящему, а не так, как тогда — похоронить все в своем сердце. Как это сделать, я не знаю. И поэтому беспокоюсь. Смогу ли я когда-нибудь стать нормальной. Смогу ли когда-нибудь целовать Муху и не думать про деда, не будить тени, спящие у меня в голове.

Что теперь будем делать? — спрашивает Лиззи.

Праздновать! Будем пить кока-колу, а потом пойдем в кино, — твердо говорю я.

У меня ведь сегодня день рождения, и даже двойной. Во-первых, потому что первое мая, а во-вторых — потому что я, наконец, заговорила. Лучше всего пойти прямо сейчас, — я помогаю Лиззи встать на ноги, энергично, чтобы ей не пришло в голову возражать. Мы вместе, спотыкаясь, спускаемся с груды обломков.

Мне надо тебе еще что-то сказать, — говорю я, когда мы оказываемся внизу.

И сделать это надо очень быстро, потому что вниз с холма как раз съезжает на велосипеде Муха. Он уже издали машет нам — обеими руками, чтобы мы увидели, как хорошо он умеет ездить на велике без рук.

Нет, — стонет Лиззи, опять этот…

Лиззи, — говорю я, собрав все свое мужество, я влюбилась.

Она с ужасом смотрит на меня большими глазами, потом на Муху, который стоит перед нами в облаке пыли.

Ну не в этого же, — шипит Лиззи мне.

Прости, — шепчу я, так уж случилось.

Такое просто так не случается! — шепчет она в ответ.

Муха усмехается. В точности так я и представляла себе эту встречу. Лиззи и Муха. Ой-ой-ой-ой-ой!

Привет, Лиззи, — говорит он, я друг Мальвины.

Лиззи скрещивает руки на груди и откидывает голову назад.

Не смотрите на меня так, — говорит она, в конце концов, я уже большая и переживу, что моя лучшая подруга связалась с таким идиотом!

Тут на ее лицо прокрадывается улыбка.

Можешь пойти с нами, если хочешь, — говорит она Мухе покровительственно, только веди себя прилично.

Мы вместе ведем велосипеды по измятой траве. Лиззи пристроила противень от пирога на багажник.

Я, кажется, что-то пропустил? — говорит Муха, поглядывая на противень.

Еще как, — говорим мы с Лиззи хором и пристально смотрим друг другу в глаза. Нас ничто не сможет разделить, ничто и никто.

Меня зовут Мальвина, мне четырнадцать лет.

Я — Мальвина, хранительница закона, храбрая Мальвина, которая не боится прыгать, всегда, даже если не видно земли. Я прыгнула, а внизу стояли Лиззи, Муха, фрау Бичек, мама Лиззи и даже Анна.

Другие сбежали. Как Пауль и мои родители, которым было стыдно за то, что произошло. Я знаю, что мне нечего стыдиться. Лиззи и Муха помогали мне этому научиться. Каждый день заново. Они ни на секунду не оставляли меня одну.

У некоторых историй нет счастливого конца — такого, какой бывает в фильмах. Но зато по ходу дела появляются всякие мелочи, много мелочей, которые кончаются хорошо. Мне больше никогда не надо будет навещать деда, к тому же он слишком болен, но когда выздоровеет, Лиззи лично засадит его в тюрьму. Она поклялась в этом на куче обломков от виллы…

Меня зовут Мальвина, и я научилась кричать.

Я умею громко кричать. Иногда я ухожу туда, где раньше стояла вилла. Забираюсь на крышу супермаркета, она плоская, для голубей место неподходящее, летом там жарко, потому что солнце отражается в черном покрытии, а зимой ветер несет в лицо снег. Я встаю на самый краешек, расставляю руки в стороны.

А потом кричу — так громко, что все разбегаются.

Потом спрашиваю Муху.

Ну, как у меня получилось? — спрашиваю я.

Он улыбается и обнимает меня. Крепко-крепко.


home | my bookshelf | | Скажи, Красная Шапочка |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 20
Средний рейтинг 4.6 из 5



Оцените эту книгу