Book: Голубой дом



Голубой дом

Доминик Дьен

Голубой дом

Посвящается Натану, Деборе и Джессике

Представь себе, что больше нет границ —

Это нетрудно сделать

Не за что убивать или умирать

И нет религий

Представь себе, что все люди

Живут в мире…

Джон Леннон

Глава 1

ВОСЕМЬ часов утра. Как всегда в это время, солнечные лучи насквозь простреливают большую старинную кухню. Они нагревают стены, сложенные из прочных камней, а затем снова ускользают в открытое окно.


Солнце освещает высохшие, изнемогающие без влаги ложбинки в провансальской земле, окрашенной в буйные африканские цвета. Раскаленный воздух пахнет тимьяном и оливками.


Некогда оно пробудило эту землю и живущих на ней людей. Оно принесло надежду, хлеб и взаимную любовь. Оно принесло мир.


Ветер, прилетевший из песков Сахары, устал в конце путешествия и затих на выжженном холме Сариетт. Изредка в его слабом дыхании ощущались запахи африканских пряностей — сандала и пачулей, карри и кардамона.


На закате солнце ярко пылало, словно огнем заливая поля и камни, высохшие цветы и морскую гальку. Теперь оно снова освещало дорогу к дому.


Теперь его свет был не таким пронзительно резким, как по утрам, и последние лучи обволакивали чувственными ласками тела людей, дремлющих в гамаках или на плетеных соломенных диванах.


Сан-Франциско, Марокко и Индия располагались вдоль одной и той же дороги, которая вот уже почти тридцать лет приводила людей в стены этого дома, единодушно окрещенного Фермой Ашбери.

Глава 2

ДОМ, возвышавшийся на вершине холма, выглядел горделивым и высокомерным, но одновременно — уютным и слегка заброшенным. Сад вокруг него, казалось, уходил в бесконечность — дикий, буйно разросшийся, ничем не огороженный. Дому было лет двести, и огромный камин еще хранил в своем очаге запахи копченого сала и испеченных в золе картофелин — завтраках целых поколений пастухов.

Холодной январской ночью 1960 года последняя обитательница дома закрыла глаза своему мужу и сама угасла в свою очередь несколькими неделями позже. Старая женщина не смогла вынести отсутствия живого тепла рядом с собой под толстым ватным одеялом. И стул в торце большого деревянного стола казался слишком пустым… Ее седые волосы, собранные в пучок под выцветшей косынкой, и морщинистая кожа все еще пахли пеплом и овечьим молоком, когда ее нашли уснувшей навсегда. Неподвижные и неестественно прямые, словно статуи святых, муж и жена легли в благословенную кладбищенскую землю, не оставив после себя детей, которые могли бы после них поддерживать огонь в семейном очаге.

Дом пустовал несколько долгих лет, и вплоть до зимы 1967 года ничье присутствие не оживляло его. Но затем его история переплелась с историей новых обитателей, шумных и непоседливых, которые нашли дом за очередным поворотом судьбы и сделали из него убежище для своего бунтарства.


Майя закрыла ставни на окнах кухни. Теперь она не откроет их до захода солнца. Она вернулась в этот дом летом 1999 года. Дому было двести лет, ей — сорок четыре. Камни вечны, воспоминания — тоже.

Она нежно гладит свою обнаженную руку. Ее кожа становится более мягкой, более тонкой, чем была прежде. Как будто у нее свой возраст… Всякое бывает. Даже возрастное одиночество.


Майя налила себе большую чашку кофе и прошла в гостиную. В этом доме есть только старые виниловые пластинки. Никаких компакт-дисков. Таково ее собственное желание. Тем, кто выражает удивление по этому поводу, она всегда говорит, что хочет увековечить память Алена, своего отца. Она и сейчас слушает музыку на его старом проигрывателе «Эра». Слушает и улыбается. Этот проигрыватель всегда был темой для семейных разногласий. Прежде всего — с дочерьми, которые не признавали никаких дисков, выпущенных раньше девяностых годов, а тем более пластинок, доставляющих столько хлопот. Потом — с Пьером, ее мужем, которого ужасала вся эстетика семидесятых. Майя охотно признавала, что сферический стальной триптих не сочетается с обстановкой дома. Но ее родители окрестили это старинное жилище пастухов Фермой Ашбери — в память о Хай Ашбери, квартале хиппи в Сан-Франциско, где они долго жили. Потому что ее родители принадлежали к братству детей-цветов. В конце пути они нашли то, о чем мечтали. Потом Ален умер. По крайней мере, с легкой горечью говорила себе Майя, сейчас, когда они с Пьером расстались, хотя бы его упреков она больше не услышит. В сущности, ее муж был, возможно, прав, когда говорил, что в Ашбери он только гость.


Майя открыла конверт и вынула пластинку с записью шести сюит для виолончели Баха. Ее ладони обхватили черный круг и осторожно укрепили его на подставке. Каждое утро, выпив кофе, она слушала очередную сюиту. И каждый раз вспоминала Пабло Касаля, который день за днем, едва проснувшись, играл одну из них. На седьмой день он снова играл шестую сюиту — самую красивую, по его словам. Майя увеличила громкость. Услышав низкий хрипловатый голос виолончели, она почувствовала, как слезы подступают к глазам. Она любила эти бесконечные вариации, это постоянно повторяющееся движение смычка. Музыка одурманивала, как боль. Необъятность гармоний мучила и в то же время утешала ее.


Она вспомнила знакомую картину: мать, стоящая перед мольбертом. Та часто слушала первую сюиту, когда рисовала. Раз за разом, до бесконечности. Такими же бесконечными казались движения ее кисти по холсту. Майя вновь увидела, как Ева нервным жестом вытирает о льняной фартук испачканные в краске руки, чтобы снова поставить иглу проигрывателя на первую дорожку пластинки. Это могло продолжаться пять, десять часов подряд. В такие дни Ева ни с кем не разговаривала, и Майя чувствовала себя еще более одинокой, чем обычно. Может быть, поэтому первая сюита до сих пор вызывала у нее боль. Но в то же время и радость. Наверняка Бах думал о крестьянских домах, когда сочинял эту музыку, поэтому она так хорошо звучала в мощных каменных стенах Ашбери.


Майя закуталась в шаль и отхлебнула кофе из чашки. Было полдевятого утра. Каменные плиты под ее босыми ногами были еще холодными. Она съежилась на диване, подтянув колени к груди, и попыталась согреть ступни, обернув их подолом ночной рубашки. Вспомнив о матери, она снова почувствовала себя ребенком. «Когда же это прекратится?» — раздраженно подумала она. Ей не нравились эти приступы слабости.

Мало-помалу августовская жара просачивалась сквозь закрытые ставни. Впервые после замужества Майя проводила здесь лето одна. Впервые за восемнадцать лет.

Ребекка, ее старшая дочь, недавно получила степень бакалавра в колледже и уехала с приятелем на каникулы в Израиль.

Как быстро проходит время… Так же, как и любовь. Вот и Пьера с ней больше нет. Когда он вернется, то больше не появится в их парижской квартире. А пока он уехал на месяц в Америку с Мари, их младшей дочерью. Только чтобы не ехать в Прованс. В Сариетт, который Майя так любит! Этим он дал понять, что не собирается возвращаться к ней.

Майя снова включила первую сюиту. В третий раз. Она думала о прошедших временах и о мертвых, с которыми никогда не расстаешься до конца. Об Алене, своем отце. Эти мысли приходили к ней все чаще со времен разрыва с Пьером. Понять ребенка, чтобы понять взрослую женщину… Она верила, что материнство заставит ее почувствовать себя взрослой. Но есть раны, которые никогда не заживают.


Майя натянула свои старые джинсы и рубашку Пьера. Был уже полдень, а она не представляла, чем заняться. Ни сегодня, ни в последующие дни. Совершенно пустое лето — никого, ничего… Она думала о матери, которой сейчас тоже одиноко в ее доме с другой стороны холма, в нескольких километрах отсюда. Но навещать ее сейчас не хотелось. Через несколько дней, может быть…

Она заставила себя поджарить гренки. Осторожно достала брусок масла, купленного на соседней ферме. Больше всего на свете она любила гренки. Музыка смолкла. В большой кухне теперь было сумрачно и тихо. Майя машинально собрала пальцами последние крошки поджаренного хлеба с тарелки, облизала пальцы. Она спрашивала себя, что будет делать все эти дни. Вспомнила фильм Жан-Люка Годара и актрису, имя которой выскользнуло из памяти, — та слонялась по пляжу и повторяла: «Что же мне делать? Не знаю, что делать!» Майя тоже абсолютно не представляла, что ей делать этим летом.

Глава 3

В ДОМЕ вкусно пахло чистотой и Провансом. Киска и Майя натерли воском шкафы и тумбочки и рассовали ароматические подушечки с лавандой между стопками постельного белья, а покрывала слегка сбрызнули духами. Потом выпили чаю в увитой зеленью беседке. Они дружили почти двадцать лет. Киска была прачкой, а летом продавала лаванду и ароматические эссенции в Сариетт и других окрестных деревушках. Майю всегда восхищали ее любовь к жизни и абсолютное спокойствие.

— …Осталось лишь констатировать смерть нашей любви… Нет, никаких явных симптомов не было… Когда мы поняли, что все кончено, было уже слишком поздно… Наш разрыв не был болезненным. Я не чувствую себя ни брошенной, ни преданной. Но, видишь ли, ощущаю бесконечную печаль… Я боюсь будущего. К тому же чувствую себя полной бездельницей.

Майе нравились эти мягкие женские разговоры с произносимыми шепотом признаниями — словно она чуть приподнимала завесу над своей печалью. Позже, когда Киска начала рассказывать ей о Еве, Майя замкнулась в молчании. Любое воспоминание о матери всегда пробуждало в ней глухой гнев, к которому примешивалось чувство вины. Потому что именно эта женщина причинила ей самую сильную боль, а вовсе не муж! Но как избавиться от несчастной любви к матери? Все вместе было трудно вынести.

Киска ушла, и Майя растянулась в шезлонге с деревянными планками. Закрыла глаза. Солнце грело щеки, еще бледные после Парижа. Как хорошо устраивать себе отпуск!

Когда солнце стало слишком жарким, Майя ушла в дом. Окунувшись в прохладу комнат, она почувствовала, как разгорячено ее тело. Она поднялась по белым ступенькам на второй этаж и легла на кровать. Здесь, в полумраке, опершись спиной о подушки, она впитывала в себя атмосферу комнаты. Все осталось прежним со времени ее последнего приезда в Ашбери: кукольный домик, работа мастерицы девятнадцатого века, все так же стоял на столе в центре комнаты. Парадная лестница и паркетные полы с широкими половицами напоминали дома в Южной Каролине. Это была любимая вещь Майи. Если бы у нее не было Ашбери, она бы мечтала именно о таком плантаторском доме.


В глубине спальни стоял резной шкаф восемнадцатого века из розового дерева, покрытого белой патиной, высотой почти до потолка. Прямо напротив кровати висел натюрморт с огромным букетом лилий, придающий белой стене розовато-сиреневый оттенок. Майе нравились вышедшие из моды мягкие тона картины. Они вызывали детские воспоминания о леденцах.

Было время сиесты, освежающей и ободряющей. Все обитатели холма Сариетт закрыли ставни в домах. Снаружи было так жарко, что даже птицы перестали петь.


К пяти Майя поднялась. Движения ее были вялыми, тело еще не сбросило одурманивающих пут сна. В розовом зале наполнила ванну. Она называла ванную комнату розовым залом — это было просторное помещение с каменными стенами, которые от времени приобрели розоватый оттенок. Под окном, чуть приоткрытым, цвел жасминовый куст, и, когда его ветки слегка колыхались от ветра, комната наполнялась ароматом цветов, смешанным с запахом моря.

Майя бросила джинсы на канапе с полосатой обивкой — за многие годы красные полоски выцвели до бледно-розового, кое-где почти бежевого оттенка.

Выйдя в гостиную, она поставила на проигрыватель «Девушку и смерть» Шуберта и сделала звук максимально громким, чтобы слышать музыку, сидя в ванне на львиных лапах. Достала из шкафа чистое полотенце и, как только послышались звуки скрипичного смычка, погрузилась в прохладную воду.

Она думала о Пьере. Десять лет назад он повел ее слушать Шуберта в Венскую оперу. Это был такой романтичный уик-энд! Ребекка и Мари остались у Симона и Ольги, дедушки и бабушки Майи с отцовской стороны. Именно они присматривали за ней после смерти Алена, поскольку ее собственная мать бросила ее на следующий же день — так бросают ненужные вещи во время поспешного бегства.

Сколько раз Майя подавляла гнев, думая о Еве, которая стерла все воспоминания об Алене? Когда Майя начала встречаться с матерью, то каждый раз просила ее рассказать об отце. Но глаза Евы становились пустыми и невыразительными. «Что ты хочешь? Мне нечего рассказывать», — всегда отвечала она.

Дедушка с бабушкой охотно рассказывали об Алене, когда он был ребенком, и никогда об Алене — ее отце. Симон часто с горечью повторял: «Ему было всего восемнадцать, когда твоя мать забрала его у нас! Она его украла, чтобы никогда больше не вернуть!»

Иногда он закрывал лицо руками и тихо плакал:

— Чертова немка! Мало ей было, что они убили шесть миллионов на войне! Ей понадобилось еще убить моего сына!

— Симон! — с упреком говорила ему Ольга. Потом шепотом добавляла: — Ты делаешь малышке больно! Ведь это ее мать! Замолчи!

— Прости! Прости, Майя! Иди ко мне на колени, я расскажу тебе про папу! Про то, как однажды он остриг волосы сестре, как до этого — ее кукле.

— И расскажи еще раз про то, как он отпустил тормоза у машины, а ты его даже не отругал!

— Хорошо, милая. Это ведь твоя любимая история, правда?

Когда Ален умер, Майе было пятнадцать. Родители заставили ее рано повзрослеть. Слишком рано. Вот почему с Симоном и Ольгой, у которых она потом поселилась, Майя так рада была почувствовать себя снова ребенком.

Когда она выбрала пластинку «Девушка и смерть», ей хотелось подумать о Пьере, но вместо этого мысли вновь обратились к матери. Ее злость на Еву была такой сильной, что заглушила все печальные воспоминания. Майя вздохнула и посмотрела на свое слегка расплывшееся тело. Она чувствовала себя старой. Ей казалось, что под водой — всего лишь вялая плотская оболочка, уставшая и уже не способная испытывать никаких желаний. «Я просто тело, лишенное всяких чувств. Мне уже сорок четыре года! Я чувствую себя старой и молодой одновременно. Интересно, что я скажу, когда мне будет шестьдесят? То же самое? И до каких пор это будет продолжаться? Когда мы перестаем верить, что еще молоды?» Словно для того, чтобы разгладить и подтянуть кожу, Майя провела влажными руками по напряженному лицу.

— Я узнаю, что я старая, — произнесла она вслух, — в тот день, когда ни один мужской взгляд больше не задержится не только на моей груди, но даже на губах или просто на глазах. Ничей взгляд — ни мужа, ни любовника. Ни любого другого мужчины, встреченного мною на улице. Может быть, в тот день я пойму, что для меня начался обратный отсчет времени.

Пьер… Вспоминаешь ли ты иногда отель «Империал» в Вене? В те времена тебе нравилось заниматься со мной любовью, нравилось раскрывать лепестки моей плоти и проникать внутрь… Тебе никогда не надоедало мое тело. И наоборот — каждая клеточка твоего тела принадлежала мне, каждая из моих ласк была даром, приношением на алтарь оргазма. Мне нравилось ощущать твой член во рту, нравилось сжимать его в руках и слушать, как ты стонешь от наслаждения. Десять лет прошло! Целая вечность! Что же случилось, Пьер, из-за чего мы вдруг незаметно для самих себя приняли решение больше не иметь ничего общего — не спать на одних простынях, не соединять два тела в одно? Возможно ли, что сегодня ты для меня — лишь отец моих дочерей? Возможно ли, что наша пара вдруг распалась на два разных существа? Возможно ли, что я проведу в одиночестве все оставшиеся дни моей жизни, и ни один мужчина больше не захочет меня ласкать? И я больше никогда не прочту ни на одном мужском лице, даже изборожденном морщинами, желания обладать моим телом? Возможно ли, Пьер, что я стану обычной разведенной женщиной среди множества других и до конца своих дней буду думать: «я» вместо «мы»?

Майя замерзла. Мысли об одиноком будущем настолько выбили ее из колеи, что ей показалось, будто она тонет в холодной воде ванны. Она уже сожалела о том, что выбрала бремя одиночества вместо спокойной семейной жизни, осененной скукой и безразличием. Еще она мельком подумала: почему Пьер так легко согласился на ее предложение жить раздельно? Ради той любви, которой они больше не чувствовали? Действительно ради этого?


Позже она отправилась в деревню на малолитражке — такой же устаревшей, как проигрыватель «Эра». Каждое лето она обещала дочерям, что избавится от машины, как только та перестанет ездить. На самом деле у Майи никогда не хватило бы духа расстаться с ней. В Сариетт ее называли «хипповской машиной», и она уже стала привычной, как часть пейзажа. Когда они обосновались в Ашбери, Ева раскрасила машину в фиолетовый цвет с психоделическими разводами. Стойко сопротивлявшаяся всем превратностям климата, малолитражка была таким же обломком семидесятых, как страх перед жизнью и нахальство молодых, потрясавших основы буржуазного общества.




Днем, когда Майя проходила по извилистой садовой тропинке, ей показалось, что она слышит приглушенные жалобы изнемогающих без воды растений. Она решила вечером, когда автоматическая поливальная установка отключится, полить цветы вокруг беседки. Ей нравилось слушать, как шуршит ползущий по земле шланг и водяная струя глухо барабанит по листьям. Нравилось ощущать, как от свежей влажной земли поднимаются испарения — их запах был таким умиротворяющим.


В местном кафе уже сидели Киска, Мишель и вся компания Мориса — друзья детства. Однако по отношению к себе Майя заметила какую-то скованность — они словно стеснялись при ней веселиться. Ей даже показалось, что Морис быстро взглянул на нее и тут же отвел взгляд, прежде чем ее обнять. Новость о ее расставании с мужем распространилась со скоростью песчаной бури. Но, когда Эжен, хозяин кафе, предложил выпить по стаканчику в честь приезда Майи, барьер был сломан. Языки развязались, все принялись шутить, потом закурили. Понемногу стемнело.

Глава 4

— ЕВА! Это я, Майя!

— Как поживаешь, дочурка?

— Хорошо. А ты?

Майя знала, что мать сейчас начнет жаловаться.

— Мне слишком одиноко.

— Я тебя навещу.

— Когда?

— Еще не знаю, я только недавно приехала. Может, сегодня, может, завтра.

— Ты всегда так говоришь и никогда не приезжаешь!

— А как твоя живопись? Продвигается?

— Да, потихоньку…

— Ты знаешь, что Пьер уехал в Штаты с Мари? А Ребекка — в Израиль?

— Да, ты мне уже говорила.

— Без дочерей я чувствую себя такой одинокой в Ашбери…

— Я чувствую себя одинокой вот уже тридцать лет…

— Но на этот раз я говорю о себе! Это мне одиноко, Ева, понимаешь?

— Неужели так трудно меня навестить?

— Я же сказала, что заеду. Что-нибудь еще?

— Нет, ничего.

— Как всегда! Интересно, настанет день, когда ты захочешь мне что-то сказать? Что-нибудь легкое, забавное, глупое?

— Послушай, Майя, мне семьдесят лет, и я устала. Когда ты перестанешь меня изводить?

— Изводить — значит, говорить о себе и своем одиночестве?

— Ты постоянно меня в чем-то упрекаешь… Приезжай. Но позвони перед этим.

— Зачем?

— Чтобы я знала, что ты приедешь. Чтобы подготовиться… ну, я не знаю…

— Ладно, Ева, до скорого.

— Когда ты приедешь?

— Я перезвоню.

Даже телефонный разговор с матерью словно выкачал из Майи все силы. Между двумя женщинами стояла стена молчания, и ни та ни другая не собирались ее разрушать. Понадобилось бы чудо, чтобы однажды преодолеть это ледяное море, с каждым годом удалявшее их друг от друга, словно два дрейфующих айсберга. Ева навсегда сохранила нордическую холодность, которую не смогли переломить десятилетия жизни во Франции. Когда Майя ходила с дедом в синагогу на Йом-Кипур, она просила прощения у Бога за то, что ее мать — немка. А потом целыми днями упрекала себя за то, что предавала ее. И сейчас она все еще страдала от противоречивых порывов, любя и презирая Еву одновременно.


Майя включила сюиту номер два для виолончели и налила себе первую чашку кофе. Сегодня утром она решила разобрать вещи на чердаке — анфиладу из нескольких больших комнат. Они с Пьером часто мечтали о том, чтобы сделать из него отдельную квартиру. Но каждое лето возникало столько других забот, что они откладывали затею до следующего года, пока вовсе не перестали о ней говорить. Может быть, к тому времени они вообще перестали строить совместные планы… Но сегодня Майя, обескураженная чередой пустых дней, подумала, что это занятие пойдет ей на пользу.


На чердак вела лестница снаружи дома. Она была широкой, со ступеньками неравной величины, раскрошившимися от времени. Каменные плиты пола и деревянные потолочные балки придавали комнатам древнее величие. В прежние времена пастухи хранили здесь зерно и овечью шерсть.

На протяжении многих лет Майя складывала в первой комнате все предметы, которыми не пользовалась. Еще раньше то же самое делала Ева. Но будучи более рациональной, чем ее дочь, она начала с дальних комнат.


С трудом повернув обеими руками массивный ключ, она вспомнила о жестокой ссоре между матерью и Симоном. Самой ей тогда было восемнадцать, и она недавно приехала в Ашбери. А Ева уже жила в Аронсе. Требование Симона, чтобы она покинула дом и забрала оттуда все свои вещи, стало причиной скандала, после которого они уже не встречались.

— Эти люди ненавидят меня, Майя! Они хотели бы, чтобы я умерла вместо их сына! Мерзкие буржуа! Ограниченные скупердяи! Они выгоняют меня — меня, твою мать! Какое они имеют право?

— Я ничего не знаю об этой истории, Ева. Этот дом — твой! К тому же, — добавила она, обращаясь к бабушке, — я еще слишком молода, чтобы там жить.

— Тебя никто не заставляет там жить, — резко ответила Ольга. — Пока ты живешь с нами, но позже, когда у тебя появится своя семья, ты будешь счастлива, что получила Ашбери!

— Но мама вполне может оставить там свою мебель… это никому не помешает.

— Майя, прекрати спорить! Ты уже совершеннолетняя, и мы должны о тебе позаботиться. Когда нас не станет…

— Но ведь вы еще не скоро умрете! Вы же не оставите меня одну!

И Майя в слезах выбежала из комнаты, забилась в самый дальний угол сада, раздавленная отчаянием. Вернувшись домой, увидела, что ее косметика, смешанная с землей Сариетт, оставила на щеках цветные разводы. Она была похожа на Пьеро, бледного и печального. И не осмеливалась даже взглянуть на мать — настолько велики были ее смятение и стыд.

Майя часто думала, что, если бы Ева обняла ее и сказала: «Я тебя люблю!», Симон не прогнал бы ее. Но взгляд матери был полон ненависти. Симон, весь дрожа, воскликнул:

— Это же негодяйка! Преступница! Ольга, только взгляни ей в глаза, и ты поймешь, о чем я! Эта женщина не способна любить!

Белые цветы миндального дерева трепетали на ветру, роняя лепестки. Сердце молодой девушки уже не билось так часто, в него снизошла настолько абсолютная тишина, что это было почти оскорблением жизни. Сейчас, войдя на чердак, Майя закрыла глаза, чтобы прогнать воспоминание об этой невыносимой тишине и о запахе цветов, легком и свежем, которое постоянно преследовало ее.

В течение двадцати пяти лет, прошедших с тех пор, ни она, ни кто-либо другой — возможно, из-за отсутствия интереса, а может быть, из-за тайного стыда — не нарушали уединения этого места. Вплоть до нынешнего дня, когда Майе оставалось только убивать время, чтобы поменьше думать о том, что неумолимо ускользало от нее.

Глава 5

СНАЧАЛА Майя увидела детскую кроватку. У нее защемило сердце. Она вспомнила радость, какую испытывала с рождением дочерей. Как бежит время! Через десять, а то и пять лет у Ребекки может появиться свой ребенок. Майе было совсем не страшно становиться бабушкой в пятьдесят. Она представила себе малышей в просторных комнатах Ашбери, аромат детского косметического молочка на нежной кожице; снова ощутила исходивший от детей терпкий и стойкий запах свернувшегося молока и подгузников.

Расставляя вдоль стены высокий детский стульчик, прогулочную коляску, манеж, старые игрушки, Майя говорила себе, что все это еще наверняка пригодится. Затем она направилась в глубь чердака, открывая по дороге ставни, увитые снаружи диким виноградом, чтобы впустить солнечные лучи и почувствовать аромат нагретого дерева.

С первого же взгляда она с ужасом поняла, какая огромная работа ей предстоит. Обескураженная, Майя подумала, что стоило бы нанять временную прислугу для уборки, но тут же на нее нахлынуло прежнее чувство вины: если она позовет незнакомых людей, которые выбросят все эти пыльные предметы, оставшиеся от матери, не станет ли это новым отречением от нее?

Вдоль стен были в беспорядке свалены картины в рамах из светлого дерева, укрытые рваным брезентом.

Майя наугад вытащила одну из них, краешком брезента стерла пыль и поставила перед окном.

Женское тело, больше похожее на скелет, красное на фиолетовом фоне. Лицо женщины было выписано в реалистической манере. Взгляд ее выражал ужас, а рот был раскрыт в немом крике боли. Майя лихорадочно вытащила следующую картину: то же самое, но от головы у женщины остался только череп. Его окружал аляповатый ореол, сочащийся капельками крови. На третьей картине был изображен женский половой орган с широкими складками, окаймленными густой каштановой порослью, откуда извергался кровавый поток. Последняя картина была самой душераздирающей: скелетообразная женщина с раздвинутыми ногами вытаскивала из влагалища покрытого кровью младенца, чье крошечное личико было как две капли воды похоже на лицо женщины с первой картины.

Майя невольно попятилась от этих жутких полотен. Символика образов настолько потрясла ее, что она поспешила уйти. «Если эта женщина — моя мать, то ребенок — никто иной, как я. В сущности, Ева никогда меня не любила», — думала она в жестоком удручении, спускаясь по каменным ступеням.

Светлые стены комнат и запах лаванды немного успокоили ее. Майе казалось, что она выбралась из преисподней. Чтобы окончательно прийти в себя, она направилась к полке с пластинками. Это был бальзам на рану. Она выбрала квинтет Шуберта в обработке Хейфица и Пятигорского. Свернувшись клубком в бержеровском[1] кресле с темной обивкой, она закрыла глаза — на кончиках ресниц дрожали слезы — и отдалась звукам музыки, словно погрузившись в мягкие волны. В такт быстрым движениям смычка замелькали картинки: маленькая девочка в платье из органди[2], потом — отрывочные воспоминания из ее собственного детства. Музыка была наполнена венской беззаботностью — послышалось ворчание виолончельных струн, словно предупреждавших безмятежного ребенка о неминуемых опасностях. Вторая часть настолько точно соответствовала ее собственному ощущению крушения иллюзий, что Майя расплакалась. Она пыталась вспомнить хоть какие-то счастливые моменты из детства, но тщетно. Неумолимые шаги смерти слышались ей в пиццикато виолончелей, нарастающий темп которого сменился финальным меланхолическим мотивом.

Игла сделала последний круг по пластинке. Музыка прекратилась. Майя поняла, что блуждает в неизвестном прошлом. Картины матери потрясли ее. Но ведь живопись — это не слова. Слова не меняются, а картины каждый видит по-своему. Художник изображает свою истину, набрасывая на холст формы и движения, тени и краски, как писатель, выстраивающий слова на бумаге. Но как только на картину упадет первый чужой взгляд, она перестает принадлежать своему создателю. Его творение превращается в достояние каждого.

Майя встала, сняла пластинку с проигрывателя и поставила на место. Потом выпила холодной воды и решительными шагами снова поднялась на чердак.

Вздохнув, она накрыла четыре картины брезентом, потом вытащила из груды еще одну. На ней сражались два громадных члена с женскими головами. Лица обеих женщин были одинаковыми, чего нельзя было сказать о членах: у одного сохранилась крайняя плоть, другой был обрезан. Майя слегка смутилась: члены были изображены во всех подробностях, кожа на них выглядела как настоящая. Она невольно представила себе мать, которая поочередно берет их в рот. Вульгарность картины неприятно поразила ее.

Большинство картин образовывали пары, иногда — триптихи. У Майи не сохранилось никаких воспоминаний о том периоде, когда мать писала их.

Тема деторождения, воспетая и горячо любимая многими художниками, у Евы стала эпицентром зла. При виде всех этих женщин с выпотрошенными внутренностями и разорванных на части младенцев Майя спрашивала себя, кто здесь является жертвой — роженица или ребенок? Несомненно, Ева ненавидела все, связанное с материнством, и как следствие — свою единственную дочь.

Прежняя боль вернулась, став еще более острой, пока Майя собирала разбросанные по полу палитры. Засохшие краски, по большей части оттенки красного, фиолетового и черного, были густыми и насыщенными, как в рекламе. В те времена ее мать, должно быть, еще не признавала ни мягких пастельных тонов, ни игры света и тени. Можно назвать это психоделическим периодом, подумала Майя. Может быть, конечно, мать не испытывала никаких особых терзаний — в конце концов, это могла быть просто дань моде…

В солнечном потоке, лившемся в окно, пылинки собирались в светящиеся снопы. Было уже очень жарко. Майя вся взмокла и к тому же проголодалась.

Стоя у разделочного стола на бежево-коричневом плиточном полу кухни, Майя нарезала помидоры и базилик для салата. Она снова представила себе Еву перед мольбертом. Ей казалось, что мать вообще никогда от него не отходила.


— Ален, забери ее! Я не могу сосредоточиться, когда она вокруг меня вертится! Не смотри сюда, Майя, красный цвет слишком ярок для тебя!

— Почему? У меня свитер красный. Ты же знаешь, я люблю красный цвет.

— Этот — не такой! Уходи! Ален! Забери ее, она мешает мне работать!

— Майя, пойдем прогуляемся.

Голос у отца был веселый и спокойный.

— Я не хочу гулять! — Майя заплакала.

— Пошли-пошли, малышка. Будем собирать цветы.

Ален взял ее за руку.

— Не хочу! Я проголодалась.

Должно быть, она кричала слишком громко, потому что Ева зажала уши руками, потом подошла к Майе и влепила ей пощечину. От резкого удара на щеке отпечатался след Евиного кольца с крошечными колокольчиками. Майя заревела еще громче. Ален подхватил ее на руки. Он ничего не сказал. У него был испуганный вид.

— К черту! — закричала Ева. — Весь день пошел коту под хвост! Вся моя жизнь — коту под хвост!

Вытащив из кармана рабочего фартука пачку «Кэмела» без фильтра, она закурила и принялась широкими шагами расхаживать по комнате. Она плакала.

Майя забилась в угол комнаты. В нескольких метрах от нее родители улеглись на широкие кожаные подушки, лежавшие на полу, и крепко обнялись. Затем Ален начал одной рукой ласкать грудь Евы, а другой — гладить ее волосы. Вокруг них танцевали солнечные зайчики, словно в ритме неслышимой музыки. Понемногу Ева успокоилась.

Майя ждала. Ей было одиннадцать лет. Она смотрела на картину, стоявшую на мольберте. Все было красным. На ней самой был красный свитер. Она не понимала, из-за чего мать так разозлилась.


Майя отнесла поднос с едой в сад. Сидя в беседке под густым навесом из виноградных листьев, выпила немного прохладного «Коте-де-Бержерак». Одиночество больше не пугало ее. Ее окутывал сладковатый аромат диких роз, принося успокоение. У помидоров, сорванных в саду, был тот же вкус, что и раньше. Майя вытерла с тарелки оливковое масло ломтиком хлеба и съела его. Ей так не хватало ее дочери Мари… Майя любила слушать, как та смущенно рассказывает о своих влюбленностях. Потом она снова подумала о Еве, которая на ее тринадцатый день рождения сунула ей под подушку коробочку противозачаточных таблеток… Тогда только и говорили о полной сексуальной свободе. Теперь она понимала, что у каждой революции есть своя изнаночная сторона.


Деревянный сундук был тяжелым. Пока Майя раскладывала его содержимое на пыльном полу, давняя юность возвращалась к ней. Она даже не могла вообразить, что обычная одежда может столь ясно оживить забытые воспоминания. Она увидела себя — худую, угловатую, такую же, как мать. Лицо, усталое от недосыпания, полузакрытое беспорядочно спадавшими светлыми волосами, подведенные карандашом глаза…

Она не смогла удержаться и натянула вышитую замшевую куртку, которая прежде свободно болталась на ней, потом надела на голову повязку, украшенную жемчужинами в индейском стиле. В те времена она не хотела, чтобы отец называл ее «малышкой». Она хотела, чтобы ей скорее исполнилось восемнадцать, хотела пользоваться еще большей свободой, чем раньше, хотела пойти одна на концерт «Роллинг Стоунз», хотела… много чего.

Майя машинально сунула руки в карманы куртки, чтобы отыскать там ватные шарики, которые она регулярно смачивала пачулевыми духами. Они по-прежнему были на месте, но запах духов полностью выветрился. Майя заплакала: у нее больше не было настоящего, не было семьи. Она стояла, хрупкая, растерянная, и смотрела на того ребенка, которым была и которого тысячи раз убивала.

В сумке-торбе, сшитой из марокканского покрывала, она нашла старую пустую пачку «Кэмела» без фильтра. Она курила те же сигареты, что и Ева.

Она вспомнила о двух индийских туниках, выглаженных и аккуратно уложенных в сундук. Одна была оранжевая, другая — фиолетовая.

— Я их выброшу, Майя, они все изорваны!

— Нет, ни за что! Они мне нравятся!

— Тогда постирай их, по крайней мере!

— Нет! Только не фиолетовую!

Фиолетовая туника пахла Эндрюсом. Он приезжал в Ашбери с родителями на несколько дней. Последнюю ночь он провел в комнате Майи. Они зажгли свечи и ароматические палочки, стали слушать «Пинк Флойд». Потом он распахнул ее фиолетовую тунику и начал ласкать ее груди. На следующее утро у нее болели губы: они процеловались всю ночь напролет. Эндрюс вернулся в Лондон. Майя завернула фиолетовую тунику в шелковую бумагу, чтобы его запах никогда не исчез.



При виде дедушкиных рубашек и жестяных коробок с краской Майя вспомнила фотографию Евы, снятой со спины, развешивающей на бельевой веревке туники и юбки, которые она красила для дочери в цвет пармской розы или зеленого миндаля.

Один из приятелей отца оставил здесь американскую армейскую сумку, с которой Майя пошла в школу. Как и все ее подруги, она изобразила на черном фетровом кармашке сумки сокращенное «реасе and love».

Сейчас она невольно отвернулась — от сумки пахнуло сыростью, как в былые времена. В отличие от выветрившегося аромата пачулей, плотная зеленая ткань по-прежнему пахла старым погребом, землей и корабельным трюмом. Майя всегда думала, что это запах американских солдат, что тот, кто раньше носил эту сумку через плечо, был высоким и красивым и что она его обязательно встретит. Но с тех пор как Ален рассказал ей о войне во Вьетнаме, Майя не ощущала в этом запахе ничего, кроме смерти — смесь грязи и засохшей крови. Теперь она носила эту сумку как вызов всему миру — с достоинством и вновь обретенным знанием. Сокращенные «реасе and love» густо усеяли пропитанную войной ткань. Майя чувствовала себя так, словно исполняла некую важную миссию.

Ален и Ева говорили о Эбби Хоффмане[3]. Именно он создал интернациональное молодежное движение в защиту мира. «Процесс над ним в шестьдесят девятом году инсценировало ФБР!» — кричал Ален. За несколько месяцев до смерти он написал на стенах гостиной черными буквами несколько фраз Эбби: «Я живу среди нации Вудстока… Это нация молодых безумцев. Каждый из нас носит ее в себе как состояние души…» Ален был страстной натурой… Майя думала о всех войнах, которые следовали одна за другой уже после Вьетнама. Теперь на улицы уже не выходят из-за этого тысячи людей… О смертях где-нибудь в Африке все узнают из выпусков теленовостей, для очистки совести посылают туда еду или ношеные вещи… Говоря «все», Майя подразумевала и себя. А потом подумала об отце.

Взгляд ее снова упал на разложенную на полу одежду, и она испытала очередной прилив эмоций. Это столкновение с собственной юностью было таким резким и неожиданным! Майя осторожно закрыла все окна на чердаке, словно для того, чтобы запахи прошлого не смогли ускользнуть, и вернулась в дом.


Она включила воду в ванной и, подойдя к телефону, набрала номер Евы. Никто не брал трубку. Было пять вечера. Майя впервые подумала о возрасте матери. Слегка встревоженная, она погрузилась в ванну.


Сидя на террасе у Эжена в компании Киски, Майя пила анисовый ликер. По мере того как смеркалось, подтягивались и остальные. Вечерний бриз приносил с собой запахи цветов, они смешивались с запахом светлого табака и аниса. Говорили о том о сем, потом о персиках Милу, уродившихся в этом году такими вкусными.

— Хочешь, Майя, принесу тебе целый ящик?

— Нет, спасибо, я через неделю уезжаю. Как-нибудь потом, ладно? Как дела у Милу?

— Отлично. Ты знаешь, что у него родился внук прошлой зимой?

— Да, Морис мне говорил. Это же надо — уже дед! Я как раз недавно думала о том, что лет через пять и я стану бабкой!

— Пять лет! У тебя еще куча времени! — сказала Киска, смеясь.

— Да нет, я не против… Мне даже хотелось бы…

Майя замолчала. Она словно спряталась за завесой болтовни и смешков приятелей. Киска еще молода, у нее маленькие дети, ей не понять… Но сама Майя, в свои сорок четыре года перевернув очередную страницу жизни, чувствовала умиротворение при мысли о том, чтобы стать бабушкой.

— Зайдешь ко мне попробовать баранью ножку? — спросила Киска.

— С удовольствием.


Дом Киски и Мишеля был расположен позади мэрии. Это был городской дом с маленькими опрятными комнатками. Майя принесла детям конфеты, они тут же бросились к ней и начали горячо обнимать. Им было по шесть и восемь лет.

На просторной террасе второго этажа она принялась накрывать на стол, пока ее подруга хозяйничала в кухне. Оттуда доносилось веселое позвякиванье кастрюль.


Когда Майя вернулась домой, из Нью-Йорка позвонила ее дочь Мари.

— Папа накупил мне классных шмоток в «Сохо»! И Ребекке тоже!

Слушая, как дочь с восторгом расписывает покупки, Майя порадовалась, что поездка доставляет ей удовольствие.

— Я вижу, ты довольна, дорогая. Ну что ж, замечательно!

— А в Вашингтоне он меня водил в музей Холокоста. Так страшно… Всю следующую ночь мне снились кошмары. Скажи дедушке, что я думала о нем…

Майя никогда не говорила с дочерьми о Холокосте. Смешанное еврейско-немецкое происхождение заставляло ее чувствовать себя одновременно жертвой и виновницей.

Потом Мари передала трубку Пьеру. Он спросил, какие новости от Ребекки и как Майя себя чувствует.

— Что ты собираешься делать одна в этом огромном доме целый месяц?

— Отдыхать, приводить в порядок вещи… И потом, здесь, в Сариетт, я никогда не бываю одна.

Перед сном Майя подумала о старшей дочери. Ребекка очень рано почувствовала себя еврейкой — ее поездка в Израиль вместе с Бенджамином была еще одним тому доказательством. Однако Пьер был католиком. Именно он дал младшей дочери имя Мари — в честь своей матери. Впрочем, о религиозном воспитании дочерей он никогда не заботился, утверждая: «Я атеист».

— Но, Пьер, речь ведь идет не столько о вере, сколько об их происхождении.

— Об этом им лучше узнать у твоего деда. По крайней мере, им будет за что зацепиться. А у меня нет родителей.

Несколько лет спустя Ребекка отпраздновала свой бармицвах в синагоге на улице Коперника.


Ева сидела на Майиной кровати и тихонько напевала песенку Джоан Баэз[4], аккомпанируя себе на гитаре Алена. На ней было длинное хлопковое платье сливового цвета с расширяющимися книзу рукавами, расшитыми серебряными блестками. Она была босиком, ногти на ногах накрашены черным лаком. На лоб приклеена маленькая серебряная звездочка, блеснувшая, как и ее глаза, когда Ева подняла голову и взглянула на дочь.

Майя проснулась и подскочила на кровати. Ее ночная рубашка промокла от пота. Впервые в жизни она увидела мать во сне. Вспомнились платье и худые ноги. Мать часто ходила по дому босиком, и подошвы ее ног за день становились черными, как и лак на ногтях. Когда Майя ложилась спать, Ева изредка присаживалась к ней на краешек кровати и что-нибудь напевала. Майя давно забыла об этом.

Впервые за много лет Майя ощутила некий прорыв в своих чувствах. Словно чей-то силуэт с еще расплывчатыми контурами начал понемногу обретать вид человека из плоти и крови. Может быть, платье, в котором она видела мать, все еще лежит где-нибудь на чердаке? При мысли об этом сердце Майи забилось сильнее.

Она встала и достала из шкафа чистую футболку. Потом зажгла фарфоровую настольную лампу, стоявшую на секретере эпохи Людовика XVI. Взглянула на часы — четыре утра. Но спать больше не хотелось.

Тогда она пошла на кухню, приготовила себе чай и гренки. Чтобы разогнать тишину в гостиной, поставила пластинку с ноктюрнами Шопена в исполнении Артура Рубинштейна. Звуки пианино успокоили ее.

В ожидании рассвета она стала перелистывать старые книги в библиотеке. Перечитала несколько отрывков из «Песен Мальдорора» и некоторые стихи из «Цветов зла». Лотреамон и Бодлер[5] были ее любимыми поэтами в дни молодости.

С первыми лучами солнца Майя, умиротворенная, закуталась в шаль и снова заснула.

Глава 6

ЭТИМ утром чердачные комнаты показались ей более знакомыми. Пытаясь найти вещи Евы, Майя притянула к себе одну из картонных коробок. Внутри она нашла свой старый гербарий. Майя осторожно вытащила тетрадку с пожелтевшими от времени страницами и обнаружила под ней свои дневники. Их было пять или шесть. Она присела на корточки и стала лихорадочно перебирать их, пытаясь разложить в хронологическом порядке. Она узнала фотографию роденовского «Мыслителя», приклеенную на одну из них, и узор из переплетенных цветов, нарисованный на другой. Взволнованная, Майя опустилась в старое кресло, оранжевая дерматиновая обивка которого была настолько вытерта, что под ее тяжестью на пол посыпались кусочки поролона. Она наугад раскрыла один из дневников и прочитала:


26 ноября 1967

Дорогой дневничок!

Вот оно и случилось. Я должна уехать из своей любимой квартирки на Монпарнасе!

Если бы ты знал, как я плакала! Мне так не хотелось оставлять мою компанию! Ева сказала, что я снова всех увижу через два месяца, когда мы вернемся в Париж. Я уже считаю дни. Здесь все совсем не так. Деревенский дом, в котором всегда холодно, даже когда топят камин. Накануне отъезда в Сариетт папа мне все объяснил: он сказал, что они с мамой хотят сменить обстановку и что им надоело впустую тратить время, обучая детей буржуа. Сказал, что в Париже общество насквозь прогнило. А в Сариетт они создадут новый мир с истинными ценностями.

А пока он целыми днями расчищает землю от камней, чтобы разбить огород. Приехал Архангел, его друг, чтобы ему помочь. Но все это не сравнить с Монпарнасом! А папа в Париже почти не выходил из дома. Ева, как всегда, рисует, а я, как всегда, скучаю.


Летом 1967 года Ева и Ален ездили в Сан-Франциско, оставив Майю у дедушки с бабушкой. Родители остановились в старом студенческом квартале Хай Ашбери, который в то время был одним из главных мест обитания хиппи. Вначале они собирались остаться там только на июль, но вернулись лишь в октябре. За четыре месяца они полностью порвали с прошлым и превратились в детей-цветов. С Аленом, который был университетским преподавателем в Нантерре, разорвали контракт. Майя провела четыре долгих месяца, терзаясь сомнениями: а вдруг родители вообще не вернутся домой?

Когда они все-таки вернулись, то были уже другими. Необычная одежда, новые прически, слегка расширенные зрачки, смешанный запах амбры и каких-то трав свидетельствовали о глубоких внутренних переменах. Их взгляды на жизнь тоже сильно изменились. Они стали заправскими хиппи. Они носили в себе предвестие революции.

Для Майи эти перемены и все, что последовало за ними, было настоящим потрясением.


Ален со своим отцом сидят в гостиной квартиры на улице Рене Мушотта. Сквозь широкое окно льется приглушенный свет фонарей нового вокзала Монпарнас. Сидя по-турецки на ковре, Ален протягивает отцу большую оранжевую чашку с чаем. Затем медленно сворачивает сигарету, словно желая выиграть время, чтобы найти точные слова. Он хочет поделиться с отцом своими мечтами и надеждами на обновление мира. Но слова сына звучат для отца оскорблением. Симон возмущен до глубины души. Он убежден, что проступок сына можно исправить только одним-единственным образом: тот снова возвращается к прежней жизни и обещает больше не колесить по свету.

— А как же твоя работа? — почти кричит он. В это время Майя с Ольгой сидят в кухне, отделенной от гостиной приоткрытой дверью. Евы дома нет. — Ты подумал о своей работе, господин преподаватель социологии? Ради чего, как ты думаешь, мы с твоей матерью отказывали себе во всем? Чтобы платить за твою учебу! Уж не ради того, чтобы ты сбежал на край света, забросив заодно и свои отцовские обязанности! Мы даже позволили тебе самому выбрать специальность! И что же месье выбрал? Он не захотел становиться врачом или адвокатом — решил стать преподавателем! Я с самого начала был против, но мать поплакала, и я согласился. И что месье захотел преподавать? Историю, математику, литературу? Нет — социологию! Что это вообще за ерунда — социология? Захотел обучать тупых американцев и жить, как они? Не стричься и лазить по деревьям, как обезьяны?

Вспомни, Ален, еще зеленым первокурсником в один прекрасный день ты меня спросил: «Папа, что если я соберусь жениться?» Mazel Tov![6] Но почему так рано? Тебе ведь едва исполнилось восемнадцать! Девушки теперь не те, что во времена твоей матери, ты с ними хлебнешь лиха! А, ты об этом знаешь? Так ты ради этого хочешь жениться? Она что, ждет ребенка? Я-то думал, что еврейские девушки более серьезны. Ну что ж, приводи свою невесту, я постараюсь заботиться о ней, как о родной дочери. Ты помнишь, я на все был согласен! Ты помнишь, как первая встреча с ней чуть меня не убила? Бог мне свидетель, я бы предпочел, чтобы у тебя была тысяча других гоек вместо той, что ты привел! Немка! Причем настолько старше тебя, что почти годилась тебе в матери!

А сегодня ты, похоже, решил добить меня окончательно! Ты хочешь все бросить и жить, как дикарь? А как же Майя — о ней ты подумал? Думаешь, такая жизнь подойдет для твоей дочери? Какое будущее ты ей обеспечишь? Хочешь, чтобы она выросла неграмотной и работала где-нибудь на ферме?

— Замолчи! Ты ничего не понимаешь! Я как раз хочу обеспечить Майе самое лучшее будущее! Она не будет жить твоей дурацкой жизнью узколобого мелкого буржуа! Ты меня достал своими разговорами о войне! Только и умеешь, что пережевывать прошлое!

— Ты даже не знаешь, что это было за прошлое, и смеешь мне говорить такие вещи! Мерзавец!

Майя услышала приглушенный звук пощечины, затем другой. Ольга вцепилась зубами в костяшки пальцев, чтобы удержать слезы.

— И не хочу знать! — закричал Ален. — Меня интересует не твое прошлое, а мое собственное будущее! И у нас есть планы на будущее для нашей дочери, представь себе!

— Какие еще планы у тебя с этой немкой? — прошипел Симон, задыхаясь от гнева.

— Ты все время говоришь об одном и том же! Ты презираешь ее и всегда презирал! Только за то, что она немка!

— Да она просто ничтожество, голь перекатная! А ты — университетский преподаватель, образованный человек, учишь студентов…

Голос Симона дрогнул на последних словах — он уже знал, что проиграл эту партию.

— Чему я их учу? Что они живут в процветающем обществе, которое на самом деле насквозь прогнило? Что нужно зарабатывать деньги, все больше и больше, иначе ты ноль? Мне до черта надоело раскладывать один и тот же социальный пасьянс и самому быть его частью! Ты живешь в мире постоянной конкуренции, а я хочу жить в любви и покое!

— Это утопия!

— Это моя жизнь!

Вот так Майе пришлось уехать с родителями в Ашбери — как только они нашли этот дом. Стоял мрачный дождливый ноябрьский день. Майя сидела на заднем сиденье малолитражки, рядом с двумя рюкзаками, гитарой Алена и мольбертом Евы. Ей было одиннадцать лет.

Сегодняшняя Майя устало прикрыла глаза… Не прошло и четырех лет, как смерть унесла отца, уже окончательно избавившегося от всех своих иллюзий… За эти четыре года сама она превратилась из ребенка в подростка, замкнутого и страдающего от недостатка родительской любви.


Понедельник, 15 апреля 1968

Дорогой дневничок!

Сегодня папа сажал салат. Сказал, что в домашних овощах, по крайней мере, не будет никакой химической гадости. Сказал Еве, чтобы она покупала как можно меньше продуктов на рынке. Он стал вегетарианцем — то есть не ест мяса и вообще ничего, что получают от животных. Мама, к счастью, не взяла с него пример и позволяет мне есть мясо каждый день. И потом, его салат и помидоры еще не скоро вырастут!


Суббота, 18 мая 1968

Дорогой дневничок!

Произошла революция! В Париже студенты выворачивали булыжники из мостовых и швыряли их в полицейских! Они поджигали автомобили и писали на стенах: «Устроим пляжи вместо мостовых!» Здорово, правда? Архангел, папин друг, уехал в Париж. Он сказал, что это великий момент, который все изменит. Теперь он в Сорбонне обсуждает все это со своими друзьями. Ева тоже очень хотела поехать в Париж, но папа не захотел. Он сказал, что новый мир можно построить и без насилия. Сказал, что не хочет сражаться на баррикадах. Он — за пассивное сопротивление. Я смотрю телевизор у родителей Мориса. Ева с папой не захотели покупать телевизор, сказали, что телевидение на службе у власти. Не знаю, правы ли они, но я люблю ходить в гости к Морису.


Мой отец готов был на многое ради идеи, но, однако, его не было рядом с молодыми, захотевшими изменить мир. Он действительно был сторонником пассивного сопротивления или инстинктивно чувствовал, что проиграет в этой борьбе? Он порвал с обществом, в которое не имел смелости влиться вновь. Не поэтому ли он начал мало-помалу угасать? — в последние месяцы Майя думала о жизни Алена. Он был похож на живой и страдающий обломок кораблекрушения. Майя не могла отогнать мысль о том, что ее мать виновата в этом. Что она сделала, чтобы помочь Алену вырваться из наркотического ада? «Она убила его…» — часто повторял Симон. Майя снова подумала об Архангеле. Она его почти забыла… Он тоже кололся, как и Ален? Что с ним потом стало? Умер он или все еще жив?


Среда, 4 января 1969

Появилась какая-то новая компания, которая расположилась недалеко от нашего дома. Ночью устроили настоящий концерт. Ребята потрясающе красивые, играют классную музыку. Все старше меня… Впрочем, мои ровесники тоже мной не особо интересуются…

Один парень — даже не знаю, как его зовут, — меня поцеловал. Очень нежно. Мы выкурили «джойнт». После этого мне стало так хорошо — исчезли все мои комплексы, и мне казалось, что я очень красивая. Он расстегнул «молнию» на моих джинсах, притиснул меня к себе, и я почувствовала, как его пальцы проскальзывают мне в трусики. Но мне этого не хотелось — я просто хотела, чтобы он ласкал мои груди. Это было потрясающе. Но я боялась, что родители начнут меня искать. Хотя, когда я вернулась к остальным, Ева и Ален вовсю танцевали и тоже курили травку. У себя в комнате я всю ночь слушала «Whiter Shade of Pale» и плакала. Теперь я жалею, что отказала тому парню. Нужно было по-настоящему заняться с ним любовью. Ева и Ален вернулись в шесть утра с ребятами из той компании. Не знаю, сколько было народу, но они все пели и смеялись. Мне так хотелось к ним спуститься! Я подумала: а вдруг и он там? Надоело, что все со мной обращаются как с маленькой! Надеюсь, я его еще увижу! Надеюсь!


Майя не могла вспомнить, о ком шла речь в этом отрывке. Она смутно помнила тот ночной концерт, но тогда столько всего происходило… Она часто забывала, давно ли у них кто-то поселился и откуда приехал — они жили как одна большая семья. Сколько было тех, кто целовал ее, ласкал ее груди? Десятки! Она не помнила ни имен, ни лиц. Майя улыбнулась. Она ни о чем не жалела.


Среда, 20 августа 1969

Дорогой дневничок!

Я знаю, что уже давно тебе не писала, но это не нарочно. Меня не было в Сариетт. В июле я пережила самые интересные события в моей жизни и познакомилась с замечательными людьми. Ева и папа сделали мне сюрприз: взяли меня с собой в Лондон к своим друзьям. Ты, наверное, не знаешь, но у моих родителей куча друзей по всему миру, особенно с тех пор, как они пожили какое-то время в Ашбери (я имею в виду не здесь, а в Сан-Франциско). Линда и Том очень классные. У них маленький ребенок. Линда ведет себя очень свободно: разгуливает голая по всему дому. Представляешь себе? Сначала я очень смущалась, но потом поняла, что это здорово. Том очень красивый, у него длинные белокурые волосы до плеч и обаятельная улыбка. У них в доме, как и у нас, по полу везде разбросаны подушки и матрасы и всегда полно гостей. Кто-то постоянно заходит выпить чаю, покурить травки, поболтать. Здесь даже лучше, чем в Сариетт! Все босиком шатаются по улицам. Во всяком случае, в квартале Кингз Роуд, где живут Том с Линдой. Ева накупила целую кучу браслетов, бус и колец. Она носит браслеты даже на щиколотках, а кольца — на пальцах ног. Постоянно ходит в индийские магазины. Я накупила ароматических палочек и еще расклешенные джинсы на Карнаби-стрит. Что мне нравится в этих джинсах — на них повсюду нашиты разноцветные кусочки ткани. Ален водил меня в «Биба», классный магазин. Я купила длинный черный плащ, кучу безделушек, косметику от Мэри Квант и фиолетовое боа. Мы здорово повеселились! Это лето в Лондоне было еще лучше, чем в том году, когда проходили выступления за легализацию марихуаны. В этом году «Роллинг Стоунз» дали потрясающий концерт в память Брайана Джонса.

Я хотела пойти вместе со всеми в Гайд-парк, но Ева не разрешила. Так что я осталась одна с Томом, который присматривал за ребенком. И вот тогда-то, дневничок, все и случилось: ребенок заснул, мы были одни, Том и я…


Майе не нужно было читать дальше, чтобы вспомнить. Мягкий летний ветерок в опустевшей просторной квартире… Том принес ей чай и пирожки с маком. Потом поставил пластинку Рави Шанкара[7]. Он всегда улыбался Майе, потому что не говорил по-французски, а она была слишком застенчивой, чтобы пытаться говорить по-английски. Они общались мимикой и жестами.

Том приподнял фиолетовую футболку Майи с вышитым на ней яблоком и начал ласкать ее грудь. Майя до сих пор помнила мягкие прикосновения его рук, запах его волос, когда он склонялся над ней. Оживив в памяти тот день, Майя почувствовала, как ее переполняет нежность к Тому, хотя его черты совсем стерлись из памяти — остались лишь длинные белокурые волосы и запах сандала. Они вдвоем лежали на матрасе, расстеленном на полу, курили травку, потом занялись любовью. Ей было четырнадцать. Тогда же Нейл Армстронг впервые высадился на Луне.

Эта умиротворяющая картина сменилась воспоминаниями об отце, каким он был в ту пору.


Вот Ален сидит по-турецки на полу в гостиной Ашбери. Уже несколько дней он ни с кем не разговаривает. Почти не двигается. Кажется, он полностью оторвался от реальности. Ева и Архангел смеются. Их смешки кажутся отвратительными.


Вот Ален красит стены своей комнаты в черный цвет. Вместо картин он вешает на них похоронные венки, которые Архангел таскает с соседних кладбищ. Ева с некоторых пор рисует при свечах. Они зажигают огромные канделябры. Они спят все втроем, прижавшись друг к другу на широкой полуразвалившейся кровати. По целым дням не выходят из комнаты — разве что иногда послушать музыку. Проигрыватель стоит на лестничной площадке.

В кухне громоздятся горы посуды. Кусок масла растекается на столе. Остатки мясного рагу засыхают в кастрюле. Майя почти не бывает дома. Она идет то к одним, то к другим соседям, чтобы найти хоть немного нежности и внимания, которых ей так не хватает дома.


Пишу тебе, сидя в комнате Мориса. Архангел где-то достал сухой прессованный брикет дури. Сказал, что она из Афганистана. Выглядит необычно — не ломкая на вид, а, скорее, как плотный кусок теста. Морис сказал, что такой цвет — темно-зеленый — у самого лучшего сорта. Я стащила немножко. Архангел этого даже не заметил — он раскрошил весь брикет на кусочки, каждый завернул в фольгу и разбросал по всему дому.

Морис скрутил два косяка. Иначе было бы совсем тоскливо.

Снова начинаю писать. Когда я под кайфом, то мне хочется записывать все свои ощущения, чтобы не забыть. Мориса уже здорово забрало, он ставит Сантану и растягивается рядом со мной. Я люблю более ровную музыку, ну да ладно, сойдет и эта. Тело становится все более и более легким, и мне кажется, что цветы на обоях шевелятся… Морис смеется, не знаю над чем. Мне так хорошо. Никогда еще мое тело не было таким — сверхвосприимчивым ко всем ощущениям. Прекращаю писать — мне слишком хорошо… В голове звучит другая, своя музыка… такой кайф!.. Я вся дрожу.


На этой странице не было даты. Майя подумала о Морисе, который на протяжении многих лет был ее лучшим другом. Ее парижская жизнь, потом замужество не ослабили этой дружбы, такой пылкой и вместе с тем порой причиняющей боль.

Она снова увидела себя лежащей на постели в комнате Мориса. Он наигрывал на гитаре, аккомпанируя Джимми Хендриксу голос которого звучал с пластинки. Майя смеялась. Потом закрыла глаза и представила, как он осторожно расстегивает пуговицы ее американской ковбойки в красно-черную клетку, а потом осторожно обхватывает ее груди. Но он так этого и не сделал. Они целыми днями слушали «Роллинг Стоунз», «Дорз», Джимми Хендрикса, «Битлз»… Их длинные волосы и загорелые тела так часто соприкасались, что, казалось, они стали единым целым. Но их руки сплетались только для того, чтобы удобнее было втягивать дым «джойнта» — они делали это одновременно. Майя давно забыла, как они ловили кайф с Морисом, но, прочитав этот отрывок, представила себе ту сцену так ясно, словно все происходило вчера.

Бедняга Морис! Его сыну Милу уже двадцать пять! И вот уже двадцать пять лет, как умерла Дженни, его жена, сразу после появления ребенка на свет! Радость и горе были в тот день неразрывны… И вот теперь Морис стал дедом!

Вспоминая друга детства, Майя вновь ощущает прилив нежности. Ей хочется с ним встретиться. Это желание настойчиво и мучительно одновременно.

Она смотрит на часы. Уже два часа дня, а она и не заметила. Даже не завтракала. Что сейчас делает Морис? Должно быть, он у себя в доме, позади мэрии. Он — мэр Сариетт, как был его отец до него. Именно отец Мориса поженил Майю и Пьера. С мужем она испытала все самое лучшее и самое худшее. А что может быть хуже, чем больше не трахаться? Майя покраснела. Это было ее тайной. Последние три года Пьер не прикасался к ней. Он говорил: «Я люблю тебя, как раньше, но больше не хочу». Сначала она страдала от этого, потом тело привыкло к отсутствию ласк. Но никогда, даже в эти последние три года, она не хотела другого мужчины, кроме Пьера! И вот внезапно, сидя в старом кресле на чердаке, она представила, как они с Морисом занимаются любовью.

Майя положила тетрадь на пол. Неужели старые записи пробудили в ней прежнее юношеское волнение, заставили ощутить себя девочкой-подростком? Она посмотрела в окно на залитую палящим солнцем деревню. В тишине ее стоявшего особняком дома пение птиц казалось таким же пронзительным, как ее внезапное желание. Придя в возбуждение, Майя расстегнула «молнию» на брюках, просунула руку между ног и закрыла глаза. Ее лоно было горячим и влажным. Майя принялась осторожно двигать рукой, смущаясь даже наедине с собой. Ее сердце учащенно билось. Такое развлечение казалось непристойным для женщины ее возраста. Но ощущения были такими острыми, что она невольно раздвинула ноги, чтобы пальцы свободнее двигались в глубине складок ее плоти, набухших и увлажнившихся от желания. Она спустила брюки и трусики на бедра. Затем просунула средний палец глубоко во влагалище. Она застонала — конечно, палец не мог полностью заменить член. Ей захотелось раздеться догола под взглядом мужчины. Она так давно не трахалась, что даже забыла, насколько это здорово. Как долго уже никто ее не хотел… Она была бы рада, если бы в нее поочередно проникли десять мужских членов. При мысли об этом она кончила. Она продолжала стонать, уже освободив пальцы.

Мало-помалу сжигавшее ее желание улеглось. Она рассеянно провела рукой вдоль лобка. Она чувствовала себя очень одинокой. И ей было стыдно. Рубашка у нее на спине промокла насквозь и прилипла к потертой кожаной обивке кресла.


Майя встала, закрыла за собой чердачную дверь и быстро спустилась вниз. Оказывается, за ее внешним спокойствием и отстраненностью скрываются самоуничижение и неутоленное желание. Горькое сознание того, что она — неудовлетворенная женщина, застало ее врасплох.

Словно надеясь, что музыка может стереть воспоминание о постыдных минутах, Майя подошла к проигрывателю, поставила «Stabat Mater» Перголезе и включила звук на полную мощность. Но вместо успокоения литургическое пение вызвало у Майи лихорадочную дрожь. Она снова почувствовала в глубине своего лона раскаленный огненный шар и поняла, что в ее жизни недостает чего-то крайне важного. Майя прошлась по всем комнатам, словно оказавшись здесь в первый раз. Мебель, фигурки из китайского фарфора, букеты садовых цветов, расставленные повсюду в вазах, — все было так прекрасно, чисто и невинно! Когда же она перестала по-настоящему жить, испытывать глубокие чувства? В какой момент решила погрузиться в это безупречное, неуязвимое существование?

Майя снова посмотрела на часы. Было около трех пополудни. Чем же занять время, чтобы забыть о собственном теле, в котором пробуждаются неукротимые желания?


Сидя на кровати с чашкой чая, она вновь подумала о Морисе и улыбнулась: «До чего же я смешна! Бедный мой Морис, если бы ты сейчас оказался здесь, я бы, чего доброго, могла тебя изнасиловать! Ты был бы в шоке, это уж Точно! Или все-таки нет?»


Майя надела белую футболку, обтягивающую грудь. Еще вчера она думала о том, что хочет стать бабушкой, а сегодня ей хотелось только одного — трахнуться со всем миром! Всего два дня — и такая перемена! Майя подумала, что нужно полностью избавиться от первого желания, чтобы осуществить второе. Всю свою жизнь она жила по этому принципу: отказаться от чего-то одного, чтобы получить взамен другое.

— Мама, — спрашивала она, — можно быть красивой, умной и богатой одновременно?

— Никогда, дорогая! Очень красивая женщина никогда не бывает умной. А умной всегда недостает красоты. Так уж оно ведется, ничего с этим не поделаешь.

— Но наверняка существуют люди, у которых есть и красота, и ум, и богатство!

— Да, но такие люди никогда не бывают счастливыми.

«Нельзя иметь сразу все, иначе будешь несчастна».

Глубоко укоренившись в сознании, этот постулат на всю жизнь стал личным девизом Майи.

Но теперь, внезапно снова почувствовав себя женщиной, Майя решила, что, поскольку ей уже нечего терять, она наконец может позволить себе брать от жизни все.

Глава 7

ВЕДЯ машину по извилистой дороге к деревушке Аронс, Майя думала о матери. Она не испытывала тревоги. Напротив, в душе ее поселилась некая эфемерная радость от предстоящей встречи с Евой.

Майя остановила свою малолитражку возле приоткрытых деревянных ворот. Идя по тропинке к дому, она услышала музыку и узнала Первую симфонию Малера.

Решение Майи навестить мать было внезапным, и она не предупредила Еву о приезде. Ей хотелось застать Еву наедине с собой, в той ее жизни, которую она никогда не разделяла с дочерью.

Лицо Евы, выглянувшей на стук в дверь, было встревоженным.

— Можно войти?

— Ты даже не позвонила…

— Нет. Но я приехала. Ты ведь меня приглашала.

— Я просила, чтобы ты предварительно…

— Какая разница, мама? — спросила Майя и, сдерживая раздражение, слегка толкнула дверь.

Она намеренно назвала Еву мамой — чтобы проверить, способна ли на это, и как это — произнести это слово вслух? Слово прозвучало так нежно… Если бы только она могла повторить его еще раз, даже без всякого выражения… Ей показалось, что в глазах Евы промелькнуло болезненное удивление.

— Ну что ж, входи, — сказала она, отстраняясь.

— Ты занята?

— Нет. Хочешь кофе?

Гостиная Евы была светлой и просторной. Здесь она работала, днем и ночью, здесь принимала немногочисленных гостей, здесь все чаще оставалась ночевать. Когда Майя вошла в дом, обеим женщинам и в голову не пришло поцеловаться, а теперь было уже слишком поздно. Майя присела на белый кожаный диван, а Ева быстро направилась в кухню.


Три четверти гостиной были отведены собственно под мастерскую. Два огромных мольберта из дубового дерева наполовину скрывали старую мебель, которую Ева покрасила в белый цвет. На полках стояли старые банки с вареньем, на полу — несколько ваз с отбитыми краями. В углу сгрудились картины. В плетеной корзинке вперемешку лежали тюбики с красками, которыми Ева пользовалась ежедневно. Это были светлые тона: белый, бежевый, перламутровый, розовато-песочный. Новая цветовая гамма не была ни контрастной, ни жесткой, как прежде. Все, что Ева рисовала теперь, имело одинаковый бежево-белый, почти прозрачный оттенок. Майя подумала о картинах, найденных накануне. Как они отличались от нынешних! Значило ли это, что с годами ее мать наконец обрела умиротворение?

Ева вернулась с подносом, на котором стояли две чашки кофе и вазочка с миндальным печеньем.

— Откуда у тебя печенье? Кто-то принес? — спросила Майя, знавшая, что мать никогда ничего не покупает в кондитерской в Аронсе.

— Ты не знаешь этого человека, — отмахнулась Ева. — Расскажи лучше о себе: как твоя новая жизнь?

Майя промолчала. Ева осторожно отпила глоток кофе и снова спросила:

— Все еще чувствуешь себя одинокой?

— Когда как. Например, позавчера мне было страшно одиноко. Я думаю, из-за отсутствия дочерей…

— Но они — еще не вся твоя жизнь.

— Знаю.

Майя почувствовала раздражение. Мать никогда не умела ее утешать!

— Я пока привожу в порядок дом…

Ее голос стал еще более неуверенным. Она посмотрела на Еву, которая молча ожидала продолжения, сложив руки на коленях.

— На днях я случайно, — Майя нервно кашлянула, — нашла твои старые картины. Я подумала… может, привезти их тебе?

— Выброси их! Сожги! Тебе хватит топлива на много вечеров — теперь, когда ты тоже одна!

Голос Евы звучал резко и пронзительно. Она поднялась и начала широкими шагами расхаживать по комнате, как в те времена, когда Майя была маленькой.

— Ты злая, Ева!

— Это ты злая! Ты прекрасно знаешь, что я не хочу больше говорить о прошлом!

— Я и сама хотела выкинуть эти чертовы картины! Они отвратительны!

— Тогда зачем было мне о них говорить?

— Я думала, что художник наверняка чувствует привязанность к своим работам, вот и все! Если бы я их выбросила и ничего тебе не сказала, ты потом могла бы разозлиться на меня!

Голос Майи сорвался, и по щекам покатились слезы. Во всех спорах с матерью она уже заранее чувствовала себя побежденной.

— Извини меня, дочурка, я погорячилась… Не будем больше об этом говорить…

Ева снова села напротив Майи. Она вытащила пачку сигарет из инкрустированной перламутром шкатулки, стоявшей на столе. Это оказались «Мальборо лайт».

— А раньше ты курила «Кэмел», помнишь?

Ева удивленно посмотрела на дочь.

— Раньше? Я вот уже лет двадцать, как сменила марку!

— Ева, я не хочу, чтобы мы снова поссорились…

— Тогда замолчи!

Ева глубоко вздохнула и прикрыла глаза. Пальцы ее дрожали, когда она поднесла сигарету к губам.

— Ева, мне нужно знать! — Майя чувствовала себя униженной из-за того, что ей приходилось упрашивать мать. — Пожалуйста… Ради меня…

— Но что ты хочешь знать? Ты всю жизнь хотела что-то узнать, а на самом деле и знать-то нечего! Прекрати это нытье!

Майя поняла, что еще немного — и она разрыдается, как раньше, в детстве. Но она подавила это желание и в упор спросила:

— Ева, ты меня любишь?

Она слышала лишь глухой шум в ушах до тех пор, пока до нее словно издалека не донеслись слова Евы, сопровождаемые вздохом:

— Конечно, я люблю тебя. Ты ведь моя дочь, не так ли?

— Но ты не обязана меня любить только потому, что я — твоя дочь.

— Майя, что именно тебе нужно? Что ты хочешь от меня услышать?

— Ничего…


Ева снова включила Первую симфонию Малера. Когда Майя услышала третью часть, она невольно подумала о фильмах Феллини. В музыке было что-то декадентское, нечто среднее между фарсом и вальсом. Она представила себе мать, густо накрашенную, танцующую с Арлекином… Может быть, Ева так любит это произведение как раз из-за того, что сквозь беспечные звуки вальса проглядывает бесконечная грусть клоунов и грубо размалеванных женщин, которые прячут свое отчаяние под ужимками и гримасами? Сможет ли она когда-нибудь спросить Еву: «Мама, можно я прижмусь к твоему плечу? Мне хочется, чтобы ты гладила меня по голове и целовала в лоб. Хочу ощущать на коже твое дыхание и видеть слезы любви, струящиеся из твоих холодных глаз. Хочу рассказать тебе обо всех моих горестях и печалях и снова почувствовать себя ребенком, хотя мне уже больше сорока. Хочу, чтобы ты рассказала мне об отце, чтобы снова оживила его в своем сердце. Смогу ли я когда-нибудь сказать тебе все это? Нет, этого никогда не случится». Встряхнув головой, Майя отогнала видения, множество раз посещавшие ее в мечтах. Она отпила кофе и безразличным тоном сказала Еве:

— У тебя замечательный кофе. А как твоя живопись?

— Мне кажется, неплохо.

— Не покажешь мне что-нибудь?

Ева откинула белую простыню с первого мольберта. С тех пор как она стала писать акриловыми красками, всегда закрывала мольберт в перерыве между сеансами работы. Это для того, чтобы картина не была все время перед глазами, пока еще не закончена, — так объяснила Ева Майе, которую удивляла такая манера.

— Но ведь эта картина уже закончена, нет? — нерешительно спросила Майя.

— Еще не совсем. В ней не хватает души. Сейчас мне трудно вложить в нее душу… Так что пока это просто пустая оболочка… Ты разве не чувствуешь?

На картине была изображена слегка склоненная фигура женщины. Изящные плечи, соблазнительные груди, округлый живот. Похоже на этюд обнаженной натуры. Бежево-розовые отблески света окутывали тело женщины, словно вуаль. Майя представила себе юную беременную новобрачную с животом, заполненным водами. Животом, непорочным и оскверненным одновременно.

— Мне нравится, — сказала она. — Я чувствую здесь душу. Но она — в животе этой женщины. Кажется, что душа целиком заполнила его. Может быть, тебе стоило бы изобразить ребенка, который находится внутри…

— А ты чувствуешь ребенка? — тихо спросила Ева. Она казалась слегка озадаченной.

— Да. Я ошибаюсь?

— Нет, но я не придавала этому большого значения. Хотя я тронута, что ты его почувствовала. Я сама его не вижу. Пока не вижу. Именно поэтому я завесила картину простыней.

— Наконец-то я увидела, что ты пишешь сейчас! Все такое светлое, безмятежное… Не то что картины, которые я нашла на чердаке, — эти искромсанные дети, женщины, умирающие в родовых муках… Такая жестокость… — продолжала Майя, наблюдая за тем, как Ева достает бутылку виски и наливает себе щедрую порцию. — Я все время спрашиваю себя: кто этот окровавленный ребенок, выходящий из утробы женщины-скелета?.. Ты знаешь, о какой картине я говорю?

— Я тебя просила больше не говорить со мной об этом.

— Мне нужно с тобой об этом поговорить!

— Майя, если ты скажешь еще хоть слово об этих гребаных картинах с чердака, я тебя выгоню вон!

— Я прекрасно знаю, что ты меня ненавидишь! Этот чудовищный ребенок, который выходит из твоей мертвой утробы, — это ведь я, да? Ты меня ненавидишь с самого рождения, я знаю!

И Майя бурно, по-детски разрыдалась.

— Прекрати! Это не то, что ты думаешь… Как ты можешь говорить, что я тебя ненавижу? В те времена я носила в себе смерть…

Тон Евы изменился — казалось, она оправдывалась. Майя больше не осмеливалась даже пошевелиться, боясь вернуть мать к реальности. Она инстинктивно поняла, что, возможно, впервые настал тот момент, когда мать собирается рассказать ей обо всем.


В голосе Евы вновь проявился немецкий акцент, резкий и чувственный одновременно. На самом деле этот акцент никогда полностью не исчезал, но Майя подумала, что никогда еще он не звучал так отчетливо. День понемногу угасал. Ева зажгла четыре свечи в канделябре, поставила его на стол и села рядом с дочерью. Когда она заговорила, Майя почувствовала запах виски и сигарет. Она уже забыла этот любимый материнский запах. Пластинка остановилась. Лишь шорох листьев за окном звучал, словно эхо первых слов Евы, произнесенных шепотом. Майя слегка дотронулась кончиками пальцев до руки матери и с бьющимся сердцем стала ждать, когда наконец поднимется занавес над историей ее жизни.

Глава 8

— Я НИКОГДА не рассказывала тебе о бабушке и дедушке с моей стороны — о моих родителях. Ты ничего о них не знаешь, и такова была моя воля, потому что они умерли много лет назад. Более того, это я их убила. В своей памяти и в своем сердце. Тогда, спросишь ты, почему я решила заговорить о них сегодня? Чтобы простить их? Но даже на смертном одре я отказала бы им в прощении! Я не хочу, чтобы и ты дала им прощение, в котором я отказала, как, впрочем, и то, чтобы ты продолжала хранить в душе мое бесчестье и мой гнев… Нет… Дело не в этом, потому что, я считаю, они не заслуживают сильных страстей — никаких чувств, даже ненависти… Ничего… разве что забвения.

Ты всегда пыталась разобраться в моей жизни. Но через нее ты хотела понять и себя. Теперь, когда мне недолго осталось жить, я не хочу, чтобы у тебя остались одни вопросы без ответов.

Ты говорила о моих прежних картинах. Ты видела их глазами женщины, и они не дают тебе покоя, потому что несут в себе смерть. Это естественно — мысли о смерти никогда не покидали меня. Но ты восприняла их слишком субъективно: решила, что окровавленный ребенок — это именно ты, не так ли? Ты смешиваешь мое прошлое и свое настоящее. Пора дать тебе несколько ключей к моей жизни. Тогда, может быть, ты перестанешь меня презирать.


Я родилась в 1929 году. Родители назвали меня Евой. Мне бы стоило сменить имя, когда я начала новую жизнь. Никогда не могла отделаться от тихого голоска, который навязчиво шептал мне в ухо фамилию Браун.

После моего рождения мать лишилась двоих детей, мальчиков. Она была безутешна. Она говорила отцу: «Разве существует что-то более прекрасное, чем взгляд невинного ребенка? Что-то более прекрасное, чем материнская любовь? Бог благословил меня этим, и мне больше ничего не нужно… Я люблю Еву как самую большую драгоценность в моей жизни. Это мое сокровище». Она называла меня куколка, мое сокровище… mein Schatz… А когда она встречала соседку с ее белокурыми малышами, то у нее всегда выступали слезы на глазах… Иногда по ночам я слышала, как она плачет в объятиях отца о своих умерших детях… Она носила в себе бесконечную скорбь, незаживающую рану. Как видишь, в отличие от меня она была настоящей матерью, ласковой, заботливой, внимательной, преданной…


Мы жили в Берлине, в одном из дорогих кварталов. Отец был врачом, мать — пианисткой. Она тоже была творческой натурой. Выступала с концертами. Даже была солисткой в Берлинской филармонии под управлением знаменитого Фуртвенглера… Она репетировала целыми днями. Знаешь, кто были ее любимые композиторы? Моцарт! И Бетховен! Я до сих пор помню ее за роялем… Это был кабинетный рояль Бехштейна. Подарок отца. Он ею восхищался и глубоко чтил ее талант. Он говорил ей: «Я спасаю человеческие жизни, но ты делаешь гораздо больше: ты их продлеваешь…» Мать играла целыми часами, и ничто не могло помешать этой страсти, почти животной… Позже я часто вспоминала о ней, когда сама часами простаивала за мольбертом… Разница между нею и мной состояла в том, что мать во время игры испытывала радость столь неистовую, столь ощутимую, что она буквально захлестывала квартиру и всех, кто в ней находился, волнами позитивной энергии… В ее музыке не было ни тревоги, ни отчаяния, потому что она забывала о своих горестях, когда играла. Для меня, наоборот, печаль служила источником вдохновения. Я не могла творить без боли. Мое детство постоянно было со мной, и страдание искупляло его… Моя мать жила музыкой, которую рояль как будто одевал плотью… Она склонялась над ним, и ее руки метались по клавишам, словно одержимые… Лицо было искажено от наслаждения, будто она занималась любовью… Ты никогда не спрашивала себя, почему мужчины и женщины, когда кончают, выглядят так, словно страдают от боли, тогда как на самом деле находятся на вершине наслаждения? Меня это всегда поражало!.. Я часто представляла себе, как люди хохочут во все горло во время оргазма, но никогда такого не видела. Нет, никогда…

Мой отец был хирургом. Его звали Дитрих. Когда он вечером возвращался домой, то всегда приносил букет цветов для мамы и конфеты для меня. Потом они с мамой проносились по комнате в нескольких турах вальса, а меня вслед за этим отец поднимал на руки и кружил в воздухе. Я носила платья с кружевными оборками, и мне нравилось, как они развеваются, когда я взлетаю вверх… У отца в кармане пальто лежал клоунский приставной нос. Иногда он нацеплял его перед тем, как открыть дверь, и я смеялась до упада! Ты мне завидуешь, не так ли? Да, я была любимым ребенком. Что верно, то верно… Ни родителей, ни детства не выбирают.


Потом в доме все чаще стали говорить о Гитлере и об отечестве. Мои родители любили свою страну, а Гитлер много для нее сделал. Мама побуждала отца заводить связи в высших кругах и дорожить ими. Среди его пациентов появились министры и другие важные люди. Мама часто говорила: «Я бы так хотела, чтобы в один прекрасный день ты смог представить меня фюреру! Я бы сыграла для него что-нибудь из "Веселой вдовы". Кажется, это его любимая оперетта».

Отец не интересовался политикой. Думаю, он втайне посмеивался над государственными почестями. Но он готов был пойти на все, чтобы доставить маме удовольствие. И вот мало-помалу они стали вхожи в высшие сферы берлинского общества.

Когда они отправлялись на какой-нибудь званый вечер, мама облачалась в свои лучшие платья. Отец покупал ей роскошные туалеты. Тратил на нее деньги без счета. Гордился ею. Я тоже ею восхищалась. Я наблюдала за ее сборами, помогала ей застегнуть платье и подобрать серьги в тон. Иногда мы играли: я надевала ее туфли или бусы, а она делала вид, что не может их найти. Потом она как будто случайно обнаруживала их на мне, смеялась и слегка шлепала меня. Почему ты на меня так странно смотришь? Все это кажется тебе невероятным? Да, я тоже была ребенком, озорным и избалованным… Когда смотришь на старика, не забывай, что раньше он был мужчиной, а еще раньше — ребенком… Ищи ребенка, чтобы понять старика… На чем я остановилась?..

Мама каждый день приходила забирать меня из школы. За исключением тех вечеров, когда она выезжала с отцом, она никогда меня не оставляла. Мы возвращались домой, я съедала полдник и делала уроки. Иногда, особенно весной, мы шли гулять на озеро. Я кормила уток, а мама рассказывала мне сказки.

По выходным мама отводила меня в школу юных гитлеровцев. Вначале я плакала, потому что не хотела расставаться с родителями. Но мама напускала на себя строгий вид и говорила: «Ева, mein Schatz, ты ведь послушная девочка! Это большая честь — принадлежать к "Гитлерюгенд". Ты должна служить своему фюреру и учиться тому, как стать достойной немецкой девушкой. Сейчас же перестань плакать!»

По правде говоря, понемногу мне начала нравиться школа — мы разучивали песни, изучали жизнь фюрера и усваивали, как надо себя вести, чтобы служить ему как можно лучше. Иногда мы ходили в походы в лес — это было чем-то похоже на каникулы. У меня появились друзья. Все это было здорово. Я возвращалась домой все более и более гордой, потому что за эти месяцы и годы во мне крепло чувство эйфории от сознания, что мы являем собой лучшую часть нации. И каждый вечер, перед тем как заснуть, я, молясь за упокой души моих младших братьев, в то же время благодарила Бога за то, что он позволил мне родиться немкой.


Мою лучшую школьную подругу звали Ребеккой. Да-да, как твою дочь! Каждый раз, когда я произносила имя моей внучки, это доставляло мне страдание. Ребекка жила в том же доме, что и я. У нее было трое младших братьев-блондинов. Это были те самые малыши, при виде которых у моей матери наворачивались слезы на глаза. Я ходила играть к Ребекке или она приходила к нам, пока мама не запретила мне с ней встречаться. Мне тогда было восемь лет. Мне не позволялось даже разговаривать с ней. Тогда мы втайне от наших родителей стали писать друг другу записки, которые оставляли под ковром на лестнице — между третьим этажом, где жила я, и четвертым, где жила она.

Некоторое время спустя Ребекка ушла из школы. Я замечала, как она смотрит на меня из-за занавесок, когда я возвращаюсь домой. Я делала ей тайные знаки… У нас был свой шифр, свой язык. Наша переписка длилась около года. Ребекка была моей единственной настоящей подругой. Позже у меня не было подруг среди женщин. Я всегда предпочитала общество мужчин.

Твой дед с отцовской стороны наверняка рассказывал тебе о Хрустальной ночи? Kristallnacht… Я никогда не слышала такого звона от бьющегося стекла, как в ту ночь с 9 на 10 ноября 1938 года. Еще и теперь мне иногда слышится хруст осколков под тяжелыми, подбитыми гвоздями сапогами… Много лет я видела один и тот же сон: у меня во рту стекло, и я грызу его. И чем дольше грызу, тем все более невыносимым становится его хруст. Потом рот начинает кровоточить, и я плюю кровью. Удивительно, но я только недавно поняла, что означал этот сон. Раньше я никогда не связывала его с событиями той ужасной ночи.

На следующее утро мама зашла ко мне в комнату и крепко обняла. Я не понимала, почему она так долго не отпускала меня и тихо напевала: «Muss ich denn, muss ich denn… Zum Städtele hinaus, Städtele hinaus, und du, mein Schatz, bleibst hier…»[8].

Пока она готовила мне завтрак, я вышла на лестничную площадку. Под ковровой дорожкой лежала записка от Ребекки. Она оставила ее там накануне, вчера днем, но тогда у меня не получилось ее забрать. Ребекка писала, что ее младший брат Исаак заболел ветрянкой и она тоже может заразиться. Еще она писала, что ей очень нравится слушать, как моя мама играет на пианино, что это очень красиво и отец ей пообещал, что она тоже будет заниматься. Писала, что очень меня любит и я ее лучшая подруга. И в конце приписала: «До завтра».

Это была ее последняя записка. Ее семью, как и еще тридцать тысяч евреев, забрали той ужасной ночью. Я узнала об этом только многие годы спустя. Мне казалось, что она бросила меня и даже не предупредила. Возненавидела ее за это. Ты плачешь, Майя? Хорошо тебе! У меня глаза сухие, как эта средиземноморская земля.


Мои родители начали ссориться. Это были не слишком серьезные ссоры, но они все чаще расходились во мнениях. Однажды заведующий больницей, где работал отец, вызвал его к себе в кабинет.

— Комиссариат Рейха по здравоохранению потребовал, чтобы все больницы предоставили самые точные отчеты о своих пациентах. Вы великолепный врач, Дитрих. Поэтому я доверяю вам эту почетную задачу. Вы должны составить список больных, чье состояние, на ваш взгляд, абсолютно безнадежно. То есть неизлечимых больных…

Вначале отец выполнял это распоряжение добровольно. Сама идея статистических отчетов о состоянии больных его не шокировала — ведь он был врачом. Мама гордилась тем, что именно его избрали для выполнения приказа высших чинов Рейха.

— Ты только представь, Дитрих! Доктор Карл Бранд — личный врач Гитлера! Если он заметит твои старания, то в один прекрасный день сможет представить тебя Фюреру лично! Ты прекрасный хирург. Представляешь, какую ты сможешь сделать карьеру! Тебя ждет мировая слава!

Списки, составляемые отцом, регулярно поступали к заведующему больницей, который в свою очередь передавал их в экспертную комиссию Комиссариата по здравоохранению.

Однажды, декабрьским вечером 1939 года, отец пришел домой гораздо раньше, чем обычно. На нем буквально лица не было. С недавних пор он стал замечать, что люди, попадавшие в его списки, исчезают один за другим. Когда по утрам, увидев несколько пустых кроватей, он спрашивал, куда подевались больные, Грета, старшая медсестра, неизменно отвечала, что больных ночью перевезли в другую клинику.

— Это все слишком быстро, слишком внезапно, Ильзе! Сначала их перевозят в специализированные клиники, а потом родные узнают, что они скончались! Не могут же они все умирать одновременно!

— Но ведь они были неизлечимы! Ты сам это говорил!

— Неизлечимы, но это не значит на пороге смерти. Во всяком случае, они не могли умереть все сразу! Это преступление, Ильзе, и я — соучастник!

— Замолчи! Что ты говоришь! Ты просто выполняешь свой долг. Ты служишь Рейху — никогда не забывай об этом!

— Нет, Ильзе, я служу жизни!

— Но эти люди не смогли бы выжить — таково было твое собственное заключение!

— Ильзе, ты забываешь, что только один Бог может решать, кому из его созданий жить, а кому умирать!

— Дитрих, ты говорил кому-нибудь о своих сомнениях?

— Пока нет.

— И не вздумай! Ради нашей любви, Дитрих, не говори никому об этом! Исполняй свой долг!

— Но мой долг не в том, чтобы убивать!

— Твой долг в том, чтобы служить фюреру! Никогда не забывай об этом! И не зли меня!

Программа эвтаназии, однако, не была продолжена. Больше всего ей противилась церковь. К сожалению, в дальнейшем она уже не боролась против этого столь рьяно. А отец стал невольным сообщником первой волны убийств. Когда берешься за что-то в первый раз, всегда поначалу трудно, не так ли?


В начале сороковых отец был назначен главным врачом концлагеря Заксенхаузен, расположенного в тридцати пяти километрах от Берлина. Это никак не отразилось на нашей жизни. Он все так же уезжал утром и возвращался вечером. Просто он уже не был таким веселым, как раньше. Или мне просто так казалось… Ведь то, что он не подхватывал и не кружил по комнате уже одиннадцатилетнюю дочь, вполне естественно… Что касается матери, она уже не была с ним такой нежной. Ты сама знаешь, как это бывает: вначале любишь, потом, когда любовь перестает быть взаимной, прекращаешь любить…

Я так никогда в точности и не узнала, чем занимался отец в Заксенхаузене. В конце концов, это меня не касалось. Дома он никогда не говорил о работе. Однако он продолжал делать карьеру в угоду амбициям матери.

Германия вот уже год как находилась в состоянии войны. Но для нас ничего не изменилось. Я ходила в школу, отца не отправили на фронт, мать по-прежнему одевалась, как кукла, и виртуозно играла на пианино. По вечерам мы слушали радио, по воскресеньям ходили в кино. В общем, мы были счастливой семьей.


Я начала интересоваться искусством, в частности живописью.

Мама давала мне уроки сольфеджио и игры на пианино. Особых талантов у меня не было, но я восхищалась, слушая, как она играет. Возможно, именно это и придавало мне смелости.

У меня была тетрадь для набросков. Мама предлагала мне темы, а я рисовала. Чаще всего это были букеты цветов. Роз или лилий. Иногда я рисовала яблоко, которое мама клала передо мной на стол. Но мечтала о чем-то более серьезном.

Знаешь, когда в мою жизнь вошла живопись? Очень рано — мне едва исполнилось восемь лет. Помню, как будто все происходило вчера. Родители отвезли меня в Муних, посмотреть на первую выставку нацистского искусства. Дом немецкого искусства, недавно торжественно открытый Гитлером, представлял собой громадное здание. Стояло лето, и было очень жарко. На стенах висели сотни картин. Отец держал меня за руку. Мать приходила в восторг от каждой картины. Я не осмеливалась признаться, что мне скучно. В одном из городских музеев параллельно проходила организованная Геббельсом выставка так называемого дегенеративного искусства. Она должна была показать, куда скатился бы немецкий народ, если бы Гитлер его не спас. Мама захотела туда пойти. Мне казалось, что это правильно — выставлять напоказ уродство, чтобы все могли его критиковать и не поддаваться ему. Тот музей был небольшим. Стоял уже вечер, но толпа посетителей не становилась меньше.

Только представь себе, Майя, что я испытала после скучного, безликого нацистского искусства, стоя перед картинами Эгона Шиле, Кокошки и Шагала! Эти цвета, глубокие и сумрачные, эти выразительные, искаженные лица… Я видела тревогу и печаль, выросшие из любви и нежности! И эти произведения искусства, исполненные душевной глубины и поэзии, называли упадническими!.. Как я полюбила с того дня это слово! У меня было ощущение, что я падаю в бесконечную глубокую пропасть… Я была потрясена! Многие годы спустя мне по-прежнему снилась эта призрачная вселенная, эти портреты человеческих душ… Они были моими музами-вдохновительницами. Мне было восемь лет, Майя, и мне еще долго пришлось рисовать розы, лилии и яблоки размытой акварелью, тогда как в глубине души я мечтала о тюбиках с яркими красками, которые можно щедро выдавливать и смешивать цвета, создавая все новые и новые оттенки…

Так я впервые узнала, что такое страсть. В твоей жизни есть что-нибудь, что когда-то давно потрясло тебя настолько, что с тех пор ты не можешь без этого жить? Должно быть, для тебя это дети… Они — твое творение. Но со временем это творение ускользает. Тогда как в искусстве твои создания всегда с тобой… На чем я остановилась? Не хочешь виски? Нет? Тогда немного портвейна? У меня есть очень хороший портвейн, посмотри там, в буфете, на нижней полке…


Снаружи хлестал проливной дождь. Мощные потоки воды, казалось, должны очистить землю от крови многовековых преступлений. Поставив на стол бутылку портвейна, Майя испытала мимолетное чувство, что времени больше нет, ибо память безвременна. Она взяла руку матери в свою. Рука Евы была сухой и хрупкой. Они в молчании выпили по рюмке портвейна, который немного согрел их. Ева поставила пластинку «Семь последних слов Христа» Гайдна. Снова закурила.

— В июне 1942 года отец получил назначение в Бухенвальд. Всю неделю, предшествовавшую нашему отъезду, мама наводила порядок в квартире и упаковывала вещи. Она была счастлива, что отец получил такой ответственный пост и сможет наконец внести свой достойный вклад в войну.

Последнее, что я запомнила перед отъездом, — укутанные белыми простынями диваны и кресла. Пока отец носил чемоданы вниз, к машине, мама медленно играла последние аккорды «Бури» Бетховена. У нее был отстраненный вид. Потом она обернулась ко мне и сказала с невыразимой печалью в голосе: «Сейчас, когда приходится расставаться с пианино, у меня такое же чувство, как после смерти моих мальчиков». И она бережно укрыла пианино кружевной простыней.

В то время как части немецкой армии направлялись на Кавказ и в Сталинград, мы ехали на запад. По дороге мы не встретили ни одного человека в военной форме. Немецкие деревушки были спокойными, ухоженными и красивыми. Ничто не напоминало о войне. Она казалось мне такой же далекой, как русские равнины. Иногда заходили разговоры о коммунистах, но меня это совершенно не заинтересовало.

Нас разместили в маленьком домике из известнякового камня на окраине городка. В похожих домиках жили и высшие чины СС со своими семьями. Это было симпатичное местечко. Все домики стояли на огороженной территории, где было много деревьев, а под ними расставлены садовые столы и стулья. Папа сказал, что, когда наступит лето, будет очень приятно гулять в этом парке.

На второй день после нашего приезда мы были приглашены на официальный ужин, организованный в честь моих родителей — господина доктора Хольца с супругой. Я не говорила тебе, что до тех пор, пока я не стала Евой Хоффман, моя фамилия была Хольц?

Стол был роскошным, и повсюду были зажжены свечи в серебряных подсвечниках. Женщины были одеты просто, но с той элегантностью, которая всегда отличала жен немецких военных. Мама тут же повеселела. Комендант лагеря усадил ее по правую руку от себя. Она всегда была неравнодушна к такого рода знакам внимания. Когда подали десерт, он попросил тишины и с гордостью объявил, что завтра утром мама сыграет здесь на пианино. «Мы все знаем, какая вы талантливая пианистка, фрау Хольц! Поэтому будет преступлением скрывать от нас свое искусство!» Все собравшиеся зааплодировали, а у мамы выступили слезы на глазах от счастья. Наконец-то она снова обрела достойную аудиторию!

Взглянув в окно, я увидела метрах в ста от дома коменданта длинные низкие строения — лагерные бараки, обнесенные колючей проволокой.

За те три года, что мы прожили в Бухенвальде, мы никогда не приближались к территории лагеря. Это было запрещено.

Иногда, вместе с другими детьми, я пряталась в кустах неподалеку оттуда, и мы молча наблюдали, как густые облака черного дыма поднимаются к небу. Самые маленькие зажимали носы. Те, кто постарше, прижимались друг к другу и ждали, пока дым окончательно рассеется. Знала ли я в глубине души, отчего этот дым? Я не могу ответить однозначно. Если я скажу «нет», это будет не совсем правда — мне почему-то кажется, что каждый из нас втайне догадывался… Да, мы знали, что этот дым и запах — от горящих человеческих тел… Это было какое-то абстрактное знание… Дети часто обладают такой врожденной интуицией, не связанной с реальностью… Понимаешь, о чем я?

Плачь, дочурка, плачь обо мне — мне становится лучше от этого… Налей себе еще портвейна. Хорошее успокоительное.

Мама часто устраивала фортепьянные концерты в большом зале офицерской столовой. По большей части она играла Моцарта или Бетховена. Иногда — «Веселую вдову». Она всегда получала удовольствие, исполняя отрывки из этой любимой оперетты фюрера.

Зимы тут были долгими и холодными. Иногда мама по нескольку дней подряд не выходила из дома. Мне приходилось в любом случае идти в школу. У нас был один-единственный преподаватель для детей всех возрастов. Мы проходили немецкую литературу и учили наизусть отрывки из «Mein Kampf».

Отца я почти не видела. Он был слишком занят. Когда я спрашивала, что он делает в лагере, он неизменно отвечал с рассеянным видом: «Я лечу людей…»

Когда наступила весна, мама стала давать уроки музыки. Сначала детям офицеров СС, потом их женам. Нужно было чем-то занять время. В доме начали появляться женщины. Мама пекла «apfel-strudel»[9], и они пили чай. Говорили о Берлине или о Мунихе, о музыке и живописи. О детях. Но никогда — о лагере и о том, что там делают их мужья. А если и говорили, то только шепотом. Вообще они часто разговаривали шепотом. Но на их лицах не читалось ничего, кроме скуки, вызванной монотонной жизнью без развлечений и часто — без мужчин. К остальному они, кажется, были равнодушны.

В апреле сорок пятого мне исполнилось шестнадцать. Мое взросление началось и закончилось в Бухенвальде.

Иногда заключенных куда-то увозили. Отец по-прежнему проводил на работе почти все время. В те последние недели я его практически не видела. Что касается мамы, она совсем перестала мной интересоваться. Она целыми днями сидела за пианино, снова и снова играя заключительную часть «Бури». Однажды она с такой силой захлопнула крышку пианино, что висевшая на стене фотография фюрера упала на пол. Мама схватила партитуру и разорвала ее в клочья, а потом растоптала. Казалось, она обезумела. Я подбежала к ней, но совершенно не знала, что делать. Тут я заметила, что она смотрит в окно. На территорию лагеря въезжал американский танк, круша ограждение из колючей проволоки. Я ничего не слышала. Был вечер 11 апреля 1945 года.

Все соседские женщины и дети стояли на ступеньках своих домов. Мы беспомощно наблюдали за вторжением. Я подумала об отце. Мама изо всех сил стиснула мою руку в своей. Должно быть, она думала, что он убит…


Майя подняла глаза на мать, ожидая продолжения, но та молчала. Пластинка тоже остановилась. В тишине слышался лишь шорох дождя за окном. Ева неотрывно смотрела вниз.

— И что было дальше, мама?

Голос Майи прозвучал хрипло. Она знала, что было дальше — только История. Но вместе с тем это была и история ее матери, которую она слышала впервые.

— Подожди немного… Я не могу…

Майя обняла мать. Обе женщины крепко прижались друг к другу. Майя чувствовала теплоту материнского тела.

— Уже почти четыре часа, Майя. Иди наверх поспи.

— А ты?

— Я последнее время сплю на диване в мастерской. Белье лежит в комоде. Не беспокойся обо мне. До скорого, mein Schatz…

Майя с удивлением взглянула на мать. Ева обратилась к ней так, как называла ее саму в детстве ее собственная мать! Но произнесла это совершенно безотчетно. Ее глаза были затуманены, взгляд блуждал где-то далеко. Казалось, она не сознает, что находится в своей комнате, слабо освещенной догорающими оплывшими свечами.

Майя поднялась наверх и, не раздеваясь, вытянулась на кровати. Ее мысли были спутаны, по щекам катились слезы от боли и радости одновременно. Она не знала, оплакивает ли разрушение своей собственной семьи, или гибель шести миллионов евреев, или новообретение своей матери. Потом она провалилась в тяжелый сон, сраженная тоской и опьянением.


Утром, спускаясь неслышными быстрыми шагами по лестнице, Майя вдруг испытала мистический страх: ей казалось, что она найдет свою мать мертвой, распростертой на белой простыне дивана.

Но Ева уже была на ногах. Она стояла перед мольбертом, спиной к Майе. Дождь прекратился. Мастерская была залита оранжевыми лучами восходящего августовского солнца.

Ева снова взялась за свою незаконченную картину. Теперь она уже не пыталась вдохнуть в нее душу. Она снова убила ребенка. Живот женщины был заляпан краской цвета засохшей крови.

— Подойди, Майя, не бойся.

— Я не боюсь, Ева. Я боялась, что найду тебя мертвой… идиотская мысль!

— Я бессмертна, Майя! Ничто меня не убило. Может быть, именно в этом мое наказание?

Ева произнесла это, не оборачиваясь к дочери. Она отпила виски из бокала, стоявшего рядом с ней на подлокотнике кресла.

— Хочешь портвейна?

Одна только мысль о выпивке после вчерашнего похмелья вызвала у Майи тошноту. Ей казалось, что время таких крайних средств в жизни матери миновало, но теперь она поняла, что заблуждалась.

Но ей не хотелось идти варить себе кофе. Она боялась, что Ева снова замкнется. Поэтому она села на диван и стала ждать продолжения рассказа.

Голос Евы звучал так же спокойно и размеренно, как будто она не прерывалась со вчерашнего вечера.


— …На следующий день американские солдаты пришли за нами. Нас всех отвели в лагерь — и жителей городка тоже.

Мама держала меня за руку. Мы шли в плотной толпе. Раньше я и не подозревала, что лагерь такой огромный, такой бесконечно длинный. Повсюду были американцы. Вначале я думала, что лагерь пуст. Но потом подняла глаза и увидела двух желтокожих американских солдат, которые стояли неподвижно, глядя на нас. В их взглядах смешивались ужас и непонимание. Мы молча шли, проходя сотни метров. Я не понимала, зачем мы здесь. Пыталась отыскать глазами отца, но не видела ни одного человека в немецкой военной форме.

А потом я увидела тех…

Казалось, они появились из ниоткуда, как мираж. Но тем не менее они были здесь, в нескольких десятках метров от меня…

Майя, вспомни те фотографии и фильмы, которые видела, начиная с самого рождения. Те, которые внушали ужас и боль и тебе, и твоим дочерям, и миллионам людей во всем мире. Те фотографии, которых будут стыдиться и твои внуки, и все остальное человечество десятилетиями, если не веками… Представь, что эти фотографии и фильмы, которые рождают во всех умах и сердцах два вопроса без ответов: «Почему?» и «Как?», — вдруг ожили, обрели плоть и кровь. Вся скорбь этого мира обрушилась на тебя, как огромная волна. И тогда ты неизбежно встаешь перед фактом, что ты не просто свидетельница, ты — соучастница! Мне не хватает слов… Нет необходимости описывать эти призрачные тела, эти пустые взгляды, в которых не отражалось ничего, кроме ужаса… Ты же видела фотографии… Но я никогда не смогу передать, как это все выглядело в реальности. И даже сейчас слово «реальность» не имеет никакого смысла, потому что все, пережитое мною тогда, вся та ужасная правда казалась чем-то потусторонним… Для того, что вынесли те люди — мужчины, женщины и дети, умершие или выжившие, — слово «ад» кажется таким слабым… Назвать это «преступлением против человечества» значит завуалировать сущность… Этому никогда не будет названия… Даже фотографии и фильмы не передадут всего. И я, плоть от плоти моих родителей, моего народа, вместе с ними ответственна за это! Впрочем, слово «ответственны» тоже не подходит — оно слишком уклончиво, в нем уступка правосудию, идее… Мы же, по сути, были вдохновителями всего этого — кто-то задумывал, кто-то исполнял… Мы — убийцы.

Я помню, как мама закрыла мне глаза рукой, когда мы проходили мимо заключенных. От чего она хотела меня защитить? Что еще спрятать, после того как сама так умело закрывала глаза все эти годы?

Ребенок, умерший почти сразу же после рождения, на руках у матери… Мать, которая, сама уже в двух шагах от смерти, пыталась обнять и защитить его. Она отдала ему последние остатки любви и нежности, как если бы хотела на пороге смерти навсегда защитить его от ужасов окружающего мира. Эта картина навечно врезалась мне в память — все, что осталось от моего детства, моих родителей, моих надежд, моей страны… И она всю жизнь заставляла меня испытывать стыд.

Посмотри еще раз на мои картины, Майя! Теперь ты уже не будешь думать, что убитый ребенок, изображенный на них, — это ты.


Мы не вернулись в Берлин. Мама и я переехали в Муних и обосновались там. Мы остались вдвоем. Отца отправили в тюрьму. На судебном процессе он выступал в качестве свидетеля.

Освободили его в 1950-м. Мне пришлось ждать пять долгих лет, чтобы освободиться самой. В шестнадцать лет во мне еще не скопилось столько ненависти, чтобы я оставила маму одну. Но, когда я узнала, что отец освобожден и собирается приехать к нам, я не нашла в себе силы его увидеть, чтобы выплеснуть ему в лицо свою ненависть и отчаяние. Я мысленно убила их обоих и вычеркнула из памяти навсегда. Я уехала — тайно, без предупреждений и без объяснений. Я убегала от отца и от стыда за него. Я приехала в Париж. Мне тогда было двадцать. Больше я их никогда не видела.

Майя, перестань реветь! Ты меня бесишь! Поезжай домой, я устала. Такое ощущение, что я никогда не говорила так много… Сейчас мне нужно побыть одной. Нужно снова взяться за картину, чтобы прогнать воспоминания. Уходи!


На последних словах Ева сорвалась на крик. Когда она взяла бокал, чтобы отхлебнуть виски, ее руки дрожали. Итак, занавес упал. Майя должна была возвращаться в свою жизнь.

Глава 9

МАЙЯ приехала в Ашбери в восемь утра. У нее было ощущение, что она телепортировалась домой — не помнила ни дороги, ни того, о чем думала во время езды.

Она сварила себе кофе и поджарила гренки. Она продрогла и чувствовала голод. Ее слегка тошнило.

Внезапно она поняла, что уже какое-то время звонит телефон. Майя схватила трубку. Это был Пьер.

— Где ты была? — спросил он.

— Здесь, дома, где же еще?

— Я звонил тебе всю ночь! Чуть с ума не сошел от беспокойства!

— Как дела у Мари?

— С ней все в порядке, она спит. Так где ты была?

Голос Пьера звучал у нее в ушах как отдаленное эхо.

— Ездила к матери.

— И осталась у нее на всю ночь? Ты что, издеваешься?

— Да, я у нее заночевала.

— Почему? Она что, заболела?

— Нет. Просто заночевала у нее, и все.

— Слушай, не пудри мне мозги! С кем ты была этой ночью?

— Тебе-то какое дело? — раздраженно спросила Майя.

— Ты трахалась с Морисом?

«О господи, — подумала Майя, невольно улыбнувшись, — бедный Морис, все только о нем и думают!»

— Пьер, с моим собственным телом я могу делать что хочу.

— Отлично! По крайней мере, предупреди меня в следующий раз, когда уедешь трахаться.

— Я тебя предупреждаю.

— О чем?

— Что еду трахаться!

Майя бросила трубку. Она не знала, раздражает ее ревность Пьера или, наоборот, успокаивает, но, во всяком случае, радовалась, что оставила его терзаться сомнениями.

Потом она позвонила Симону и Ольге. Ей страстно хотелось услышать их мягкие голоса с легким акцентом, унаследованным еще от их родителей. Когда послышались длинные гудки, губы Майи сами по себе сложились в улыбку.

К телефону подошла Ольга. Симон никогда не подходил. Когда он слышал звонок, то немедленно звал жену. «Быстрее! — кричал он. — Не то они сейчас положат трубку!» А потом с беспокойным видом пытался угадать по тону Ольги, кто эти «они», позвонившие на сей раз.

Симон наверняка с благодушным видом сидит в кресле перед телевизором и думает о своей внучке. Может быть, беспокоится о ней. «Зачем ей понадобилось расходиться с Пьером? После стольких лет? В чем именно она его упрекает?» — беспрестанно спрашивает он у Ольги.

— Майя, детка! Как твои дела?

— Очень хорошо, бабуля! В Сариетт в этом году особенно красиво. Сад выглядит просто великолепно с новыми клумбами… Что? Мари? Да, она звонила вчера… или позавчера, у нее все в порядке. У Ребекки тоже. Нет, она еще путешествует. А как вы? Как дедушка? По крайней мере, не забывает пить лекарства?

— Нет-нет. Не беспокойся о нас. У него все хорошо. Хочет с тобой поговорить. Передаю ему трубку.

— Ты уверена, Майя, что хорошо подумала?.. Да не пудрю я ей мозги, Ольга! Отстань от меня! Знаешь, Майя, ты всегда делала то, что сразу в голову взбредет! С самого детства! Не пора ли стать разумнее? Что у тебя за проблемы с мужем?

— Никаких проблем! Все устроится так, как должно…

— Ты и в самом деле так думаешь или просто хочешь меня успокоить?

— Я действительно так думаю!

— Ну вот, теперь твоя бабуля станет меня пилить! Да отстань же от меня, Ольга, ты ничего не понимаешь! Майя, ты слушаешь? Ты знаешь, я ведь уже далеко не молод… Так вот, ты никогда не встретишь другого гоя, который оказался бы лучше Пьера! И тем более ни одного еврея! Им нужны молодые женщины, чтобы рожали им детей, понимаешь?

Майя рассмеялась. Слова деда ее ничуть не задели. Они поболтали о том о сем, вспомнили о кардиологе Симона, тоже еврее, таком хорошем специалисте и таком отзывчивом человеке — жаль, что он уже женат! — о телепрограмме на сегодняшний вечер.

Майя жалела, что сказала деду и бабке о разрыве с Пьером. Когда она вернется в Париж, то солжет им — скажет, что все вернулось на круги своя, в общем, что-нибудь придумает. Потом вспомнила о последнем разговоре с мужем. Как он посмел требовать у нее отчета?!

Майе казалось, что она вернулась в Ашбери после очень долгого отсутствия. Дом выглядел чужим, лишенным души, повергнутым в скорбь. «И я тоже здесь страдала», — подумала Майя, глядя в ярко-синее небо. После грозы, прошедшей накануне, не было ни малейшего ветерка — только вихрь, бушевавший в душе Майи, отбросил ее воспоминания на пятьдесят лет назад… Теперь наконец призраки ее немецкой семьи обрели имена и лица. Настал тот день, когда она больше не может отвергать половину своих генов и делать вид, обманывая саму себя, что она — дочь евреев, дитя любви и тревог. Однако ей бы очень хотелось, чтобы ее дед и бабка с материнской стороны продолжали оставаться абстрактной точкой на географической карте обширных земель Европы. Ей по-прежнему хотелось верить, что они погибли под развалинами своего дома, в который угодила бомба холодной весной сорок пятого. Ей по-прежнему хотелось верить, что их руки, сплетенные во сне под одеялами, никогда не проливали чужой крови и не были причиной чужих слез. Может быть, со временем ей бы даже захотелось верить, что ее немецкие дед и бабка были особенными, что они поступали справедливо и достойны называться национальными героями. Но вместо этого Майя мысленно представила себе идущих под нацистскими знаменами Дитриха и Ильзе, за которыми шла Ева в нарядном платье с кружевами — предводительница отряда «Гитлерюгенда». Она увидела в изысканной гостиной бухенвальдского дома врача, руки которого убивали, вместо того чтобы исцелять. Она беспомощно смотрела на марионеток фюрера, дергающихся в такт музыки из «Веселой вдовы». Она услышала, как Ильзе играет на пианино, украденном из еврейского дома. И все это — на фоне густых клубов дыма, поднимавшихся к небу из печей крематория…


Майя заплакала. Стыд, который в детстве мешал ей открыто смотреть в глаза сверстников своими голубыми глазами, жег лицо, словно след пощечины. «Я — еврейка! — закричала она в призрачные лица немецких предков. — И я вас ненавижу!» «Да, я — еврейка», — лихорадочно повторяла она про себя, ища на полках фонотеки одну из любимых пластинок Симона — «Nigun» Блоха. Но вместо того чтобы облегчить ее страдания, музыка сделала их еще более жестокими. Как она любила звуки скрипки! Это был инструмент вечных скитальцев, евреев и цыган, «шетлов»[10] и крытых повозок… Самый необычный инструмент, вселявший в нее такую радость на бар-мицвах[11], звучавший в порывистом ритме horah, сопровождавший венчание новобрачных у алтаря… Единственный в мире инструмент, вызывавший у всей диаспоры слезы на глазах. Инструмент из давно забытых времен, пробуждающий воспоминания…


Знал ли ты, Симон, что твоя любимая внучка, плоть от плоти твоей, одновременно и внучка нацистов?

Как ты мог любить меня, Симон, меня, которая своими белокурыми волосами и фарфоровой кожей так напоминала мою мать, которую ты ненавидел?

А ведь ты меня любил, я знаю, с безумной страстью и бесконечной нежностью, вечно скорбя о потере моего отца — твоего обожаемого сына… Что мне нужно сделать, Симон, чтобы никогда не предать тебя? Можно ли простить и никогда не забывать? Можно ли продолжать помнить, не неся при этом бремя ненависти? Что же мне делать, Симон, — мне, дочери отца-еврея и матери-немки?

Глава 10

— Я РОДИЛСЯ в 1914 году в Радаути, на севере Румынии. В ту эпоху это еще была часть Австро-Венгерской империи. Поэтому я и говорю по-немецки. Когда ты была маленькой, ты всегда повторяла: «Дедушка говорит так же, как мама!» Да, я знаю немецкий, но это просто историческая случайность. С родителями я говорил на идиш. Это мой настоящий родной язык!

Мой отец и его братья держали лесопилку. Всего их было четверо: мой отец, Илия, Мойше и Иосиф. Я до шестнадцати лет прожил в лесу. Запахи распиленного дерева и опавших листьев на влажной румынской земле — вот главные запахи моего детства. Кто знает, может быть, из-за какого-то древнего атавизма твой отец покинул самый красивый город мира, чтобы выращивать лук-порей на ферме? Ну или помидоры — какая разница? Я просто пошутил.

В семье нас было пятеро детей: трое мальчиков и две девочки. Я был самым младшим. Мои братья работали на лесопилке. У моей сестры Сары было двое дочерей: Рахиль и Йаэль. Ты немного похожа на Йаэль: у той тоже были большие синие глаза. Я очень любил своих племянниц. Постоянно рассказывал им разные истории. Больше всего им нравилась легенда о Ноевом ковчеге, потому что я изображал крики всех животных… Только представь себе меня в пятнадцать лет, в каскетке, сидящего на ступеньках деревянного помоста с двумя очаровательными девчушками… Они обе хохотали во все горло и строили мне рожицы. Да, я действительно тебе об этом раньше не рассказывал… И твоему отцу тоже. Почему? Потому что даже семьдесят лет спустя это невыносимо… Нет-нет, ничего, куколка, всего лишь несколько слезинок… сейчас все пройдет.


Мою вторую сестру звали Ребекка — как и твою дочь, мою внучку. Ты ведь и не знала, что твоя дочь носит имя одной из моих сестер, не так ли? Ты очень правильно выбрала для нее имя — моя сестра была самой красивой девушкой в округе. Все молодые люди хотели взять ее в жены. Но каждый раз, когда очередной претендент являлся к нашему отцу попытать счастья, Ребекка клала руки отцу на плечи и шептала ему на ухо: «Нет, только не этот!» А потом убегала и пряталась. Отец беспомощно смотрел на мать, а та в ответ незаметно подмигивала, словно хотела сказать: подожди еще немного, пока сердце нашей дочурки забьется так же сильно, как раньше наши сердца! И отец со смущенным видом отвечал молодому человеку, который молча ждал в гостиной, опустив голову и сложив руки: «Наша малышка Ребекка еще слишком молода для замужества… Вот немножко попозже, Бог даст…»

Ребекка была старше меня на год. Ее самым заветным желанием было уехать со мной во Францию. Она хотела стать учительницей музыки и давать уроки детям. Бедная Бекка! Если бы я только знал! Но кто, кроме самого дьявола, мог представить себе массовые убийства, которые уже начинались в Европе? Ты знаешь, я всегда чувствовал себя виноватым, что выжил единственным из всей семьи! Смерть сына я перенес еще тяжелее, потому что меня не отделяли от него ни тысячи километров, ни немецкие солдаты, и я мог его снасти! Но заметь, Майя, на моем пути постоянно встречались немцы! И эта немецкая шлюха, которая поссорила моего сына со мной!.. Отстань, Ольга, я говорю как хочу!


Мне никогда не хотелось работать на лесопилке. Мне нравилось слушать визжание пилы, смотреть, как падают деревья, нравилось, как напрягались мышцы, когда я помогал взрослым распиливать стволы. Нравилось есть горячий обжигающий борщ, который мать готовила нам на обед. Но мысль о том, что я проведу всю жизнь в холодной Румынии, вызывала у меня тоску. Я хотел стать инженером. Хотел строить железные дороги, которые связали бы нашу страну с Польшей, Францией, Австрией, Германией. Хотел видеть, как люди быстро и свободно передвигаются. Мечтал строить будущее…


Я уехал в 1930-м, после Песаха. Мне было шестнадцать. Я знал, что очень долго не вернусь в Румынию. Иногда я тайком плакал и думал обо всех, кого оставил там. Я надеялся, что Ребекка будет мне писать о свадьбах, рождениях детей и бар-мицвах, которые они будут праздновать. Я и помыслить не мог о чьей-то смерти. В день моего отъезда все члены семьи вышли на улицу и столпились перед домом, словно собирались фотографироваться. Эта живая фотография навсегда сохранилась в моем сердце… ой-вэй!..

«Как это печально — видеть плачущего старика», — подумала Майя, отворачиваясь.

— У меня было такое чувство, что передо мной распахнут весь мир, — продолжал Симон. — Ты, конечно, знаешь это первое ощущение свободы… Оно никогда не меняется, сколько бы ни сменилось поколений. Пьянящее чувство… Мне казалось, у меня выросли крылья. Все дороги казались прекрасными, все деревушки, попадавшиеся на пути, — тоже. В Европе, казалось, царили мир и покой. Я мечтал о городах, которые увижу, о женщинах, которых встречу, и у меня кружилась голова!


Я не уезжал из Румынии как «шноррер» — моя семья была богата. Мать зашила мне за подкладку денег, которых должно было хватить на полгода, и письмо к моему дяде, жившему в Монпелье, с просьбой к нему и его жене приютить меня на первое время. Герман переехал во Францию в 1895 году. Мать едва его знала — он был ее сводным братом, к тому же гораздо старше нее. У дяди Германа и его жены не было детей. Они приняли меня как сына и очень полюбили. Но не ищи родственников с той стороны… Эта ветвь нашего генеалогического древа не принесла плодов.

Ах, Монпелье! Какая красота! Эти дома, эти улочки, эти древние камни мостовых, это солнце и эти люди, чьи улыбки лучились счастьем! Наша соседка помогала мне совершенствовать мой французский. Впрочем, больше она мне ни в чем не помогала, правда, Ольга! Твоя бабка очень ревновала меня к ней, Майя! Поэтому никогда не говори ей о моей способности к языкам!

К следующей зиме я уже достиг таких успехов, что смог начать учиться фармакологии. Я забросил свою идею стать инженером еще до того, как приехал в Монпелье. Знаешь, почему мне захотелось стать фармацевтом? Иногда жизнь сама подталкивает нас в нужном направлении. Потому что мне нравился запах эфира, доносившийся из аптек, нравилось гладить лакированные резные панели красного дерева — ведь раньше я видел только белые сырые доски и ощущал запахи вывороченных корней… Мне нравились цвета мятного ликера и кюрасо, стоявших на полках в красивых бутылках. Нравились запахи лакрицы и майорана из фарфоровых ваз. Вот почему я стал простым аптекарем, если уж называть вещи своими именами.

В двадцать лет я познакомился с твоей бабушкой. Но не познал ее в библейском смысле — пришлось ждать еще два года, чтобы попросить ее руки у твоего прадеда. Ей тогда было восемнадцать. Стоял 1936 год. Отличное время для женитьбы. Леон Блюм дал нам неделю оплаченного отпуска в качестве свадебного подарка. Помнишь, Ольга? Мы отправились не слишком далеко — уехали на побережье. Была прекрасная погода… Поскольку я экономил деньги, то смог купить твоей бабке кольцо с сапфиром, Майя! Ты ведь помнишь, Ольга? Что? Автомобиль? Ты уверена, что в первую очередь я купил автомобиль? А кольцо когда? Когда родился Ален?.. Может быть… Годом раньше, годом позже — какая разница? И потом, автомобиль тебе тоже пригодился. А кольцо ты все равно получила — так что ты жалуешься?.. Ну да, ты ведь всегда чем-то недовольна… Разве я сделал тебе недостаточно подарков? Что?.. Это к делу не относится… Ну, так или иначе — но ты ведь помнишь, какое чудесное у нас было свадебное путешествие? Хоть с этим ты согласишься? И вовсе я не сержусь, с чего ты взяла?..

Твой отец, Майя, родился год спустя, в 1937-м. Мы по-прежнему жили в Монпелье. У меня еще не было собственной аптеки, но я достойно зарабатывал. Благодаря мне, у твоей бабки никогда не было необходимости работать! Что? Женщины в то время вообще не работали? А продавщицы в магазинах? Да они работали больше, чем их мужья! Главная проблема с твоей бабкой, Майя, — это то, что она постоянно со мной спорит! Слушай, Ольга, рассказывай мою историю сама — ты ведь обо всем знаешь лучше меня!

— Нет-нет, Симон, продолжай, ты очень интересно рассказываешь!

— У твоей бабки горячий нрав, Майя. Это просто Сефарада[12]! Ее горячность всегда меня воодушевляет, но постоянные выпады мне осточертели!

— Ладно тебе, Симон, продолжай рассказывать Майе о нас! Ты совершенно прав, что в те времена я была единственной женщиной, которая не работала, и мне очень с тобой повезло…


Рассказы Симона всегда прерывались его перепалками с Ольгой. Майя улыбнулась, потом резко поднялась с кресла. Она не могла представить себя внучкой нацистов!

— Но как ты заставил себя полюбить меня, Симон, если так ненавидел мою мать? — Майя произнесла эту фразу вслух.

Затем позвонила Морису и пригласила его поужинать. Наедине. «Чем этот вечер отличается от всех остальных вечеров? — спросила она сама себя, перефразируя начало пасхальной молитвы. — Потому что вот уже два дня, как мне хочется соблазнять. Соблазнять? Ты слишком изящно выражаешься, девочка моя, скажи лучше, что тебе просто хочется трахаться! Да, — тихо прошептала она себе же в ответ, — я хочу трахнуться и сбросить с себя груз прошлого! Что в этом плохого?»

На рынке Киска продавала лавандовые букетики американским туристам. Сидя в небольшой крытой повозке, Мишель плел корзины из ивовых прутьев. Майя помахала им рукой и направилась к итальянцу. Она купила две банки оливок, пармезан и свежие хлебцы. Она с наслаждением вдыхала запахи приправ, пока продавец насыпал в бумажные пакеты миндальные орехи и сосновые семечки. Затем, пока мясник ощипывал тушки перепелов, она купила в лавке тканей льняную вышитую наволочку. Когда со всеми покупками было покончено, Майя села в тени мелколистного вяза, склонившегося над террасой кафе «У Эжена», заказала кофе и открыла банку оливок. Она не могла запретить себе мечтать о том, как Морис будет ласкать ее, а его рука будет нежно скользить между ее бедер. Ей было так хорошо… Она вдыхала ароматы коптившегося на решетке окорока и горячей пиццы. Майя почувствовала, что проголодалась, и съела все хлебцы, не переставая мечтать о ласках Мориса. Ей захотелось кончить прямо здесь, на глазах у всех. Майя поднялась и поспешно направилась к своему автомобилю, чтобы никто не догадался о ее желаниях.


Дома она снова поднялась на чердак и принялась перебирать свои дневники. В углу она заметила стопку пластинок. Она осторожно подняла их и прижала к себе, испачкав пылью футболку. Майя сняла футболку, оставшись в лифчике и джинсах. Было очень жарко. Ткань прилипала к коже. Капля пота стекла вдоль позвоночника. Майя стерла ее тыльной стороной ладони. Казалось, что по спине проползла муха.

Майя отнесла пластинки вниз, в гостиную. Перед тем как расставить их на полках фонотеки, она принялась стирать пыль с конвертов влажной тряпкой и складывать их на диван. Какую пластинку послушать первой? Воспоминания о подростковых годах снова замелькали перед ней при виде этих пожелтевших конвертов. Она смутно различала лица Алена и Архангела, губы и руки Эндрю, Тома, Криса и всех остальных, чьи губы прижимались к ее губам, а руки ласкали ее груди, лицо Мориса и господина мэра, его отца, который казался ей таким старым по сравнению с ее собственным отцом… А потом — свое собственное лицо: угловатое, застенчивое, несчастное…


Я возвращалась в фотографию «Abby Road», я вдыхала нежный аромат весны, я проходила вместе с вами по уличным переходам каждый раз, когда вас слышала… Я чувствовала тепло нагретого щебня под ногами Пола, я узнавала запах внутри салона маленького белого автомобильчика, припаркованного на тротуаре слева… Here comes the sun, ta lalala…[13]


Обложка «Клуба одиноких сердец сержанта Пеппера»[14] — это уж слишком. Все шепотом рассказывают друг другу о тайне «Lucy in the Sky with Diamonds».

Когда Майя протирала конверт «Electric Lady Land», она услышала, как Морис потихоньку наигрывает на своей «гибсоновской» гитаре, иногда заставляя струны звучать резко с помощью медиатора. Сама Майя танцует, запрокинув голову, ее длинные волосы в беспорядке рассыпались по плечам. Она еще не знает, что ее отцу осталось жить всего несколько дней.


«Everybody needs somebody to love» — я подпрыгиваю, на ногах у меня «кларксы»… Архангел удивленно смотрит на меня… Он совершенно сбит с толку. Он немного похож на Мика Джаггера… Морис читает «On the road» Керуака[15] и слушает «Route 66» «Роллинг Стоунз». Я читаю «Голубую траву», дневник юной наркоманки… Архангел говорит, что скоро опять уедет. Он вернулся из Вудстока, он их всех видел, всех слышал — Сантану The Who, Джимми Хендрикса. Морис со слезами на глазах, с благоговением и восхищением жадно слушает Архангела. Крис только и говорит, что об опытах Карлоса Кастанеды[16] и наставлениях его учителя из племени яки… Его брат уже принимает галлюциногенные грибы. Говорит, классная штука! Я целыми вечерами слушаю «Echoes». Я влюблена в Дэвида Гилмора. У меня в комнате тоже стоят свечи, которые горят всю ночь. Комнату заполняет музыка, и я не одна… Крис спит со мной каждую ночь вот уже месяц. Ему двадцать лет, мне — пятнадцать. Когда заканчивалась вторая сторона пластинки «Пинк Флойд», мне становилось так спокойно… Я словно пересекала пустыню. Мне нравилась внезапная тишина. Но иногда Архангел что-нибудь играл, и папа тоже. Тогда я затыкала уши… Крис не кричал, когда занимался со мной любовью. Он посасывал мои груди, одну за другой. Его руки медленно скользили по моему животу вниз… Он мог ласкать мое тело часами. Но постепенно это становилось мучительным… Его отросшая щетина щекотала мне шею, и это меня возбуждало… Я трахалась целыми ночами подряд — никогда после со мной не было ничего подобного. Я растворялась в музыке, куря один «джойнт» за другим… Под глазами у меня были круги. Но я не кончала… Просто знала, что запах от рук Криса — это запах любви. Мне нравился этот запах, смешанный с запахом его пота.

Мне казалось, что трахаться — это замечательно, потому что все так говорили, и я сама слышала, как Архангел кричал от удовольствия, когда Ева была в постели с ним и с отцом одновременно.

Тогда я еще не знала, что отец скоро умрет. И не знала, что мама бросит меня.


Воспоминания, пробужденные пластинками, смешивались с ее дневниковыми записями. Было уже шесть вечера. Майе расхотелось готовить ужин для Мориса. Расхотелось одеваться в парадное платье и краситься. Хотелось, чтобы снова было четырнадцать лет, чтобы можно было остаться в джинсах и в лифчике, захотелось покурить косячок, почувствовать запах своей собственной любовной жидкости, смешанный с запахом мужского пота, захотелось слышать Джимми, играющего на гитаре, и собак. Которые подвывают в конце «Meddle».

Ей хотелось всего и ничего — в особенности не быть в своем нынешнем возрасте, не хотелось быть мудрой, буржуазной, этакой несчастной дурехой, которая все утро мечтала раздвинуть свои дряблые бедра, чтобы почувствовать член пятидесятилетнего старика! Почему? Почему время летит так быстро? Почему я и в мыслях должна чувствовать себя такой же старой, как и физически, из-за того, что мое тело стареет, тогда как я ощущаю себя совсем молодой?!

Глава 11

МАЙЯ набросила на круглый стол старинную провансальскую плетенку вместо скатерти. Белые тарелки с сиреневой каймой и бокалы осветило пламя зажженных свечей.

Банка с оливками стояла на хлебной доске, украшенной виноградными листьями. Свежевыжатый апельсиновый сок был налит в графин богемского хрусталя.

Откупоренная бутылка бургундского, сопровождение к перепелам в виноградном соке, стояла на сервировочном столике.

Ароматическая свеча распространяла легкий запах кедрового дерева по комнате, куда еще проникал рассеянный свет заходящего солнца. На открытом окне колыхались легкие занавески, снаружи доносился запах свежевскопанной земли. Время словно остановилось. От сервировочного столика слегка пахло воском.

В чугунной кастрюльке, стоявшей на конфорке старой газовой плиты, тушились перепела в виноградном соке. Аромат душистого жаркого иногда смешивался с явственным запахом виски. Для пасты Майя приготовила соус с базиликом, сорванным в саду, молотыми сосновыми семечками и оливковым маслом. Еще на кухне пахло чесноком и тушеным сладким перцем.


В гостиной Майя и Морис выпили по первому бокалу сока. Груди Майи вздымались вверх, поддерживаемые лифчиком-«анжеликой». Складочка между ними была видна благодаря расстегнутому воротнику блузки. Юбку она надела длинную. Ноги ее были босы. Она решила поиграть в простоту и оставила волосы свободно распущенными по плечам. Макияж у нее был настолько легкий, что казался незаметным. Устроившись на диване слева от Мориса, она свернулась в клубок и поджала ноги. Ее юбка слегка задралась, на миг приоткрыв ногу до самого бедра.

Майя казалась счастливой. Когда она смеялась, то запрокидывала голову, иногда слегка задевая руку Мориса, вытянутую вдоль диванной спинки.

Голубая рубашка Мориса была расстегнута на две верхние пуговицы, что позволяло видеть темные завитки волос на его груди. Тело волосатого мужчины казалось Майе более надежным, внушающим доверие. У Пьера волос на груди почти не было. Еще на Морисе были джинсы и мокасины. Бежевый льняной пиджак он повесил на спинку кресла. На висках его волосы уже начали седеть. Он него пахло «Pour un homme» от Карона. Голос Мориса, глубокий и серьезный, звучал с легким средиземноморским акцентом. Когда он брал слово, любые споры обычно прекращались. На протяжении многих лет он сохранял эту спокойную уверенность, вызывавшую уважение. Майя находила его красивым и мужественным. Ей нравились его глаза и грубые руки виноградаря.

Морис рассказывал о своем сыне. Последнее время Милу полностью взял на себя управление «Старой лозой», что оставляло отцу больше времени на исполнение обязанностей мэра. Морис был не лишен амбиций. Он много сделал для развития туризма, и то, что Сариетт побратался с городком Кармель в Калифорнии, служило тому доказательством.

— А почему именно Кармель? — спросила Майя.

— Потому что мне бы хотелось стать таким же неотразимым, как Клинт Иствуд, его бывший мэр!

Майя рассмеялась.

— Я несколько раз наведался в Сан-Франциско, и богатые американцы заказали партии нашего вина! Нет, серьезно, Майя, если удастся наладить постоянные отношения с Кармелем, для Сариетт это будет просто отлично! Можно устраивать здесь гастроли американских артистов в обмен на выступления наших в Калифорнии, и я попытаюсь организовать провансальские рынки в США с нашей местной продукцией — знаешь, вроде тех, что мы сами устраиваем на Рождество… В общем, работы будет навалом, в том числе и для тебя!

— Для меня? И какой же?

— Ты сможешь переехать жить к нам, а из дома сделать гостиницу для приезжих — еда и отдых по высшему классу!

Майе казалось, что в этот вечер ее старый друг смотрит на нее с особой нежностью. Она почувствовала, что немного взволнована. Она улыбнулась ему, не зная пока, чем ответить на его предложение.

— Хотя, впрочем, довольно обо мне. Расскажи о себе, — произнес Морис, улыбаясь.

— Даже не знаю, с чего начать… Такое ощущение, что не могу рассказать ничего интересного…

— Начни с чего хочешь!

— Кстати, знаешь, что я нашла на чердаке?

— Нет, а что?

— Груду старых пластинок! Хочешь, послушаем?

— Еще спрашиваешь!


Когда они слушали «Доорз», Майе захотелось, чтобы Морис перевел взгляд с ее рук на грудь. Потом, когда Джонни Риверз пел «Sunny», ей захотелось, чтобы он обнял ее и им обоим снова стало по четырнадцать. Ей захотелось услышать, как поет Боб Дилан, а Морис подыгрывает ему на старой губной гармошке, покачивая бедрами.

Но вместо этого Морис закрыл глаза и расслабленно откинулся на спинку дивана. Его лицо было безмятежным. Майя не могла догадаться, о чем он думает, и даже уловить, какие у него мысли — веселые или грустные.

— Не хочешь потанцевать? — спросила она.

— Нет, не особенно.

Голос Мориса звучал немного хрипло. При первых звуках «When a Man Loves a Woman» Майе захотелось плакать. Ей казалось, что Пьер ужасно далеко. Словно бы его никогда не существовало.

— А мне ужасно хочется танцевать! — воскликнула она.

Она подошла к Морису и взяла его руки в свои, заставляя подняться. Он обхватил ее талию своей мускулистой рукой, и Майя мгновенно вспомнила, как раньше отвердевал его член, когда они танцевали медляки. В те времена молодые люди изо всех сил прижимали ее к себе, так что она едва не задыхалась, и казалось, что в штанах у них — железные прутья. Тогда она еще не знала, что это их члены, отвердевшие от желания. Она думала, что они у мальчишек всегда такие.

В этот вечер, однако, член Мориса не подавал никаких признаков активности, когда тот прижимал ее к себе. Майе захотелось прижаться к нему чуть покрепче, чтобы убедиться в этом наверняка, но она не решилась. Она вспомнила, как раньше ее партнеры расстегивали на ней лифчик и их руки скользили по ее телу снизу вверх, достигая кончиков грудей. Как же это было неописуемо приятно!

Она положила голову Морису на плечо. Ей нравился запах его туалетной воды. Ей хотелось поставить «Satisfaction» и прошептать ему на ухо, как страстно она жаждет его тела. Хотелось, чтобы он знал, что она ласкала себя, думая о нем. Хотелось раздвинуть ноги и приоткрыть складки влагалища. Пытаясь скрыть охватившее ее исступление, Майя слегка отстранилась и сделала величественный жест в сторону накрытого стола.

— Ты, должно быть, проголодался, идем ужинать.


Теперь Морис рассказывал о своем внуке. Майе не нравилось, какой оборот принимает беседа. Она хотела, чтобы он говорил о Джимми и «Роллингах». Она больше не испытывала ни малейшего желания становиться бабушкой.

— А куда подевался твой старый «Гибсон»? — перебила она.

— Хороший вопрос… Не помню. Наверное, где-то в кладовке…

— А помнишь, как мы забивали косяки?

— Еще бы не помнить!

— А потом тебе никогда не хотелось покурить косячок?

— Да я вообще никогда не прекращал!

— Я тебе не верю!

— Честно! — Морис рассмеялся. — А ты что поделывала, Майя?

Наконец-то он прямо взглянул ей в глаза.

— Трудно сказать… — Майя почувствовала, что голос ее стал тонким и ломким, как бывало всякий раз, когда она собиралась заплакать. — Кажется, я испытываю ностальгию по слишком многим вещам… По моей молодости, по времени, которое проходит, как и любовь… Тут еще этот склад на чердаке…

Майя рассказала Морису о сундуке с одеждой, о пластинках, о своих подростковых дневниках, попыталась воскресить общие воспоминания. Она говорила о своем отце, об Архангеле, о матери. Она чувствовала, как к ней вновь возвращается одиночество, и это пугало ее.

— Кем в твоих глазах выглядели мои родители?

— Парочкой психов! — улыбнулся Морис.

— А… Ну что ж, неудивительно. Я в те времена не отдавала себе отчета, что на фоне других они выглядят странно.

— Но при этом мне так здорово было у вас! Я чувствовал себя свободным, в сто раз лучше, чем с моими родителями! Мои мне казались староватыми…

— Забавно! А мне, наоборот, нравилось бывать у тебя, в твоей комнате, слушать, как ты играешь на гитаре… Помнишь журналы «Харакири», которые ты прятал под матрасом? А как вопил твой отец, когда ты повесил на стену постер с Че Геварой! Я твоего отца всегда немножко побаивалась.

— Это было сто лет назад…

— А мне кажется, это было вчера…

— Но с тех пор столько всего случилось!

— Ты все еще вспоминаешь Жанну?

— Конечно! Все то время, что мой сын подрастал, мне так хотелось, чтобы Джейн была жива — чтобы она узнала его, полюбила, чтобы он не рос… сиротой.

— А тебе никогда не хотелось жениться снова? Когда она умерла, ты был еще так молод!

— Это не так просто, Майя… Не так просто…

— Но у тебя ведь были подружки, нет?

— Надо же, ты впервые меня об этом спрашиваешь!

— Ну так что, были?

— Конечно, были.

— Здесь, в Сариетт?

— А для тебя есть разница?

Майя рассмеялась вместо ответа и снова спросила:

— А сейчас ты с кем-нибудь трахаешься?

Морис бросил на нее одновременно дразнящий и удивленный взгляд.

— Бывает… Ну что, я удовлетворил твое любопытство?

— Потому что я сама больше не занимаюсь любовью…

— Как это?

— Во всяком случае, последние три года, — закончила Майя.

— Так ты из-за этого собираешься разводиться?

— Из-за этого тоже… Кажется, тебя смущает эта тема.

— Нисколько. И ты это хорошо знаешь. Но я бы не хотел оказаться в двусмысленном положении. Пьер мне очень нравится.

— А я тебе нравлюсь?

— Ты для меня как младшая сестренка, которой у меня никогда не было. Я тобой восхищаюсь!

— Я предпочла бы услышать другой ответ, потому что собираюсь просить тебя об одной услуге…

Голос Майи был жестким и холодным, слова звучали резко и отрывисто.

— О чем бы ты ни попросила, я все исполню! Я — твой добрый гений, Майя!

Морис постарался скрыть внезапную боль под усмешкой.

— Я хочу, чтобы ты занялся со мной любовью! Морис опустил голову.

— Я…

— Твое молчание достаточно красноречиво. Ты поспешил, давая мне обещание.

— Ты не предупредила меня, что речь идет об услуге особого свойства…

— Да, не предупреждала, ну и что? Я не трахалась целую вечность! Я сказала себе: может, стоит попробовать?.. Это было глупо, я знаю… Ну скажи что-нибудь, вместо того чтобы так на меня смотреть! Я чувствую себя осмеянной!

И Майя в слезах выбежала из комнаты.

Морис не двинулся с места. Он ел хлебец и ждал. Когда через несколько минут Майя вернулась, неся блюдо с перепелами в виноградном соусе, ее глаза все еще были красными от слез. Морис по-прежнему, выпрямившись, сидел за столом. Ему бы хотелось быть за много миль от нее.

— Послушай, Морис, забудь о том, что я тут наговорила. Я просто была немного расстроена и вела себя как… Ладно, не будем об этом больше говорить, я, должно быть, слишком много выпила! Дай-ка мне свою тарелку… Пирожки принести сейчас или позже?

— Как хочешь.

— Нет, скажи, как ты хочешь.

— Позже, спасибо.

— Не за что, господин мэр!

Морис не поддался на этот провокационно-агрессивный тон. Он стал рассказывать о выставке картин Евы, устроенной в апреле этого года в Экс-ан-Провансе. Майя была ему признательна за то, что он сменил тему. Она пыталась поддерживать разговор, но ничего не получалось. Она подумала, что слишком быстро попыталась соблазнить Мориса, что ей бы следовало вместо этого пустить в ход обычный набор женских уловок. Побуждать его говорить, самой внимательно слушать, льстить ему, соблазнять… Да, конечно, ей стоило соблазнять Мориса, а не рассказывать ему с ходу все, о чем она никогда с ним не говорила. Она забыла, что им не по пятнадцать лет, а почти по пятьдесят и что в таком возрасте нужно соблюдать определенные правила и ритуалы.

Пока Морис рассказывал о музее, у которого обновили одно крыло, Майя думала о том, что, может быть, ее тело вызывает у него отвращение, потому что она уже немолода. А может быть, она вообще никогда не привлекала его как женщина. Что она знала о его вкусах в отношении женщин? Ничего. Конечно, у Мориса была какая-нибудь подружка, с которой он иногда проводил время, чтобы развеяться. Ласкал ее тело, входил в нее… Может быть, он очень любит эту женщину и кричит от наслаждения, когда занимается с ней любовью… Каким глупым тщеславием с ее стороны было верить, что он согласится удовлетворить ее просьбу — просто так, по-дружески. «Какой стыд!» — в отчаянии думала она. Ей было одиноко и грустно. Она не хотела стареть, не хотела становиться бабушкой, ей больше не нравился ее дом, не нравилась классическая музыка, ей было все равно, что есть, она больше не любила своего мужа, не любила свою мать, не хотела, чтобы Симон и Ольга умерли, хотелось закурить этот чертов косяк и почувствовать твердый фильтр между пальцами, хотелось слушать «Пинк Флойд», растянувшись на грязном матрасе, лежавшем прямо на полу, хотелось глотать «колеса», хотелось закрыть глаза и чувствовать, как незнакомый мужчина проводит языком по ее телу, ей не хотелось больше заниматься готовкой, не хотелось ничего делать, не хотелось возвращаться с дочерьми в Париж и не хотелось оставаться в Ашбери — теперь, когда она знала, что у мэра Сариетт есть тайная любовница, а до нее, Майи, ему нет дела. Она снова заплакала, все ее тело затряслось от судорожных рыданий. Ее отчаяние усугублялось тем, что ее дед и бабка с материнской стороны были нацистами.

Глава 12

МАЙЯ лежала на кровати. Кажется, она заснула не раздеваясь. Сколько же времени она проспала? Снаружи была ночь, и на черном небе ярко горели звезды. Когда ее глаза привыкли к темноте, она увидела, что Морис сидит на краю кровати, неподвижный и молчаливый. Он слегка склонился над ней и погладил по лбу.

— Все в порядке? — прошептал он.

Он чувствовал себя глупым и нелепым, неотесанным мужланом, не способным говорить с женщинами.

— Да, все в порядке… Сколько времени?

— Около трех ночи.

— Я спала?

— Да…

Морис нежно провел рукой по шее Майи, не в силах отвести глаз от ее обнажившейся левой груди. Стоило лишь сдвинуть руку на несколько сантиметров вниз — и он сможет ласкать ее… Внезапно, словно по озарению свыше, он накрыл ладонью небольшую грудь Майи… Он больше не слышал собственного дыхания.

— Ты вовсе не обязан этого делать, Морис! Я была такой дурой! — горько произнесла Майя.

— Я совсем не чувствую себя обязанным.

Но он не знал, что должна делать его рука там, куда он сам ее положил. Поглаживать ли грудь Майи кругообразными движениями, лаская только ее, или отвести другой рукой край блузки и обхватить вторую грудь? Должен ли он грубо стиснуть их или осторожно расстегнуть пуговицы блузки одну за другой и нежно гладить все тело Майи? Что бы ей больше понравилось? Морис разрывался между грубостью и нежностью. Мысленно он представил себе, как сжимает груди Майи, и охватившее его желание стало таким сильным, что даже закружилась голова. Из его груди вырвался хриплый стон, и неожиданно для себя он кончил, как подросток.

Он поднялся, подошел к открытому окну и начал смотреть вдаль. Ему было стыдно. Вдруг он почувствовал, как руки Майи обнимают его и она прижимается лицом к его спине. Запахи цветов, доносившиеся из сада, немного отрезвили его, легкий ветерок остудил лицо.

— Скажи, — прошептала она, — ты меня все-таки немного хотел, не так ли?

Морис не ответил, весь во власти эмоций. Он обернулся и прикоснулся губами к волосам Майи. Он спрашивал себя, что же такое настоящее взросление. Он чувствовал себя застенчивым подростком — он, взрослый человек, облеченный властью. Все еще не отрывая губ от Майиных белокурых волос, он вдыхал ее запах и вспоминал ту юную девушку, которой она была когда-то, хрупкую и красивую, какой она и осталась, несмотря на пролетевшие годы.


8 августа 1999

…Мы очень долго стояли так, прижавшись друг к другу. Мне нравилось ощущать, как его уверенные руки обнимают мое усталое тело. Мне казалось, что таким образом он возвращает мне какую-то забытую энергию, исчезнувшую нежность, благородство. В тот момент я могла бы отказаться от всего, что имею, — у меня было такое ощущение, что именно этого человека я любила всю жизнь.

Мы пролежали обнявшись остаток ночи, даже не раздеваясь и ни о чем толком не разговаривая. Мы просто целовались, медленно и нежно. Я вновь открыла для себя прелесть поцелуев, теплоты чужих губ. Не хватало только моего старого магнитофона с кассетой «Пинк Флойд». Вот это было бы здорово! И в то же время я сознавала, что прошлого не вернуть и что человек, лежащий со мной рядом, — уже совсем не тот, что раньше. Но сейчас я любила его даже больше, чем моего друга былых времен.

Я не занималась с ним любовью. Не знаю, будет ли эта ночь единственной, которую мы провели вместе, или последуют и другие. Надеюсь, что последуют. Надеюсь, тогда мы наконец сможем отдаться друг другу полностью, не чувствуя сегодняшнего смущения.

Ко мне пришло детское желание продолжить свой последний дневник. Последняя запись в нем сделана 11 февраля 1971 года. Двадцать восемь лет и шесть месяцев назад. Сколько еще лет мне понадобится, чтобы не задумываясь наслаждаться счастьем, когда оно приходит, и не требовать слишком многого от жизни и от людей?

Глава 13

MМАЙЯ не закрыла ставни в своей спальне, что она обычно делала, чтобы сохранить в комнате прохладу. Она села на кровати. Косточки лифчика, впившиеся в тело, причиняли боль. Было жарко.

Морис уехал на рассвете. Она слышала, как он заводил машину, а потом — как захрустел под шинами гравий.

Майя уткнулась лицом в подушку, на которой он спал. Подушка пахла его туалетной водой. Майе стало грустно. Ей хотелось бы, чтобы Морис никогда не уезжал. Расставаясь этим утром, они не сказали друг другу ни слова. Просто обменялись взглядами. Майя не знала, сквозит ли во взгляде Мориса воспоминание о прошлой ночи или желание заняться с ней любовью. Она даже не знала, что прочитал Морис в ее глазах и что сама хотела бы ему передать.

Она сделала запись в дневнике, который не открывала последние двадцать восемь лет. Она больше не слушала сюиты для виолончели Баха. Этим утром она думала о Джиме Моррисоне, а не о Пабло Касале. Она думала о ласках Мориса, о том, как он нежно гладил ее волосы. После его отъезда она снова заснула.

Сейчас был уже почти полдень. Тело Майи покрыла испарина. Она сбросила смятую одежду и, обнаженная, вытянулась на кровати. Посмотрела на волосы на лобке. Они были редкими и гладкими. Она взбила их рукой, чтобы создать видимость взъерошенной густой поросли.

Потом подумала: видел ли Морис ее голой? Она снова уткнулась лицом в подушку, хранившую его запах. Потом представила Мориса обнаженным, и по ее телу пробежала дрожь. Представила, как их тела сплетаются. Майя бросила взгляд в открытое окно и провела рукой между ног. Ей больше не хотелось ничего сдерживать в своей жизни — особенно те новые желания, которые спонтанно возникали в ней.

Ей недоставало запаха мужского пота, но под ее пальцами щедро разливался любовный сок. Майя понюхала руку. Это было здорово.

Майя приняла ванну, слушая «Soul Sacrifice». Она думала об Алене. Может быть, он слышит, как в старом доме снова зазвучали звуки гитары Сантаны? Соло на барабане все продолжалось, и Майя видела улыбки, расцветающие на лицах родителей. Ей часто хотелось привезти несколько пластинок Еве и послушать их вместе с ней, попивая виски. Она вылезла из ванны и, поднявшись в спальню, оделась.

Глава 14

У ЕВЫ не оказалось проигрывателя. Майя совсем об этом забыла.

— Если хочешь, приезжай ко мне их послушать, — предложила она матери.

— Майя, да на черта мне сдались эти пластинки!

— Ну ладно. Я-то, наоборот, думала, что тебе это доставит удовольствие… Иногда я спрашиваю себя, любила ли ты моего отца…

— Ну вот опять! Я же тебя не спрашиваю, любишь ли ты Пьера.

— Что ты сделала, чтобы он отказался от наркотиков?

— Да о чем ты говоришь? Тогда мы все сидели на наркотиках!

— Да, но ты-то от этого не умерла!

— Ну, скажи, что это я его убила! И ты туда же!

Ева метнула на дочь презрительный взгляд.

— Я этого не говорила! Просто ты всегда была материалисткой, твердо стояла на земле, а отец был не от мира сего… А Архангел, что с ним стало?

— Не знаю.

— Ты что же, хочешь сказать, что вы совсем потеряли друг друга из вида?

— Вот именно.

— Странно… Ведь вы все трое были так близки… Он тебя бросил?

— У нас не было никаких обязательств друг перед другом. Свобода была нашей единственной ценностью.

— А ты никогда не думала о том, что свобода через край называется эгоизмом? Во имя своей свободы ты бросила меня! Во имя своей свободы вы дали отцу умереть! Каждому свой кайф, даже если это не приводит ни к чему хорошему так? И если кто-то оказался в дерьме, это его трудности! Ты так думала?

— Майя, ты меня достала! Тебе больше нечем заняться, кроме как меня доставать? Ты когда-нибудь оставишь меня в покое?

— Странно, правда? Обычно именно родители достают своих детей, а не наоборот. По правде говоря, ты меня тоже достала! Я часто думала, как могло случиться, что моя мать и я настолько друг на друга не похожи! Ты злая! То, что ты — дочь нацистов, не дает тебе права отказываться от своих обязательств! Что ты сделала, чтобы заслужить прощение за кровь, пролитую твоими родителями, которых ты так стыдишься? Что ты делала, кроме того, что рисовала потоки крови? Вышла замуж за еврея? Зачем? Из любопытства, провокации? Во всяком случае, если ты хотела таким образом заполучить ключ в рай, у тебя ничего не вышло!

— Майя, убирайся из моего дома! Я не хочу больше тебя видеть! Никогда!

Ева схватила дочь за воротник жакета, вытолкала ее за порог и с силой захлопнула дверь.

Но Майе было наплевать.

— Да здравствует свобода! — закричала она на весь сад.

Едва она вернулась домой, зазвонил телефон. Это был Пьер. Как и прежде, основным поводом для звонка была Мари. Когда Майя подошла к телефону, это, кажется, немного утихомирило его ревность. Потом, положив трубку, Майя сказала себе: когда девочки еще немного подрастут, я смогу наконец стать полностью свободной. И тут она поняла, что никогда еще не была свободной настолько, насколько ей хотелось бы. Но, если свобода и в самом деле привилегия эгоистов, Майя предпочла бы оставаться зависимой от тех, к кому была привязана.

Она не привела в порядок кухню со вчерашнего вечера. Она снова вспомнила об остатках рагу по-лангедокски, которые залепляли дно и стены кастрюль, когда она была маленькой. Может быть, это тоже свобода… Даже в ничтожных мелочах.


В этот вечер Майя не поехала на аперитив к Эжену. Ей не хотелось делить Мориса с другими. Только не сейчас. Было девять вечера. Майя включила телевизор. Морис не звонил. Она решила не звонить первой. В конце концов, ей есть чем заняться. Завтра она продолжит разбирать вещи на чердаке…

Но, когда наступило завтра, Майя так и не занялась разборкой вещей. Она поднялась на чердак, и, как всякий раз, ее взгляд упал на плетеный соломенный короб, набитый 16-миллиметровыми пленками. Он стоял на кинопроекторе «Paillard Bolex». На каждой бобине была наклейка с датой съемки.

Майя установила проектор объективом к белой стене гостиной, закрыла ставни и выключила свет. Затем включила проектор. Перед ней замелькали черно-белые кадры. Сердце Майи забилось. Кадры были нечеткие, прыгающие, беззвучные — лица только шевелили губами. Тогда Майя включила проигрыватель и поставила пластинку Леонарда Коэна. Но тишина не хотела исчезать. Майя увеличила громкость. Теперь музыка заглушила тихое стрекотание проектора.


Susanne… Susanne takes you down to her place near the river… And you know that she will trust you for you've touched her perfect body with your mind… And Jesus was a sailor…[17].


1956 год. Майе едва исполнился год. На ней распашонка, которая на черно-белой пленке кажется белой, и чепчик, закрывающий голову и шею. У нее недовольный вид. Мать строит рожицы перед камерой, чтобы заставить Майю рассмеяться. У матери счастливый вид. Она красива. На ней длинная юбка колоколом и светлая блузка. На ногах — туфли-лодочки без каблуков. В камере появляется молодой человек и берет Майю на руки. Он целует ее, потом сажает себе на шею. Ева обнимает молодого человека и прижимается к нему. Они все трое улыбаются в камеру. Этот молодой человек — не Ален.


Партизан… Немцы пришли ко мне, велели выдать тебя… Я сотню раз менял имя, я потерял жену и ребенка… старый человек на чердаке… ночь укрыла бы нас, но немцы его захватили…


1960 год. Девочка пяти лет. Она сидит между двумя молодыми людьми за квадратным столом, покрытом клетчатой скатертью. На столе — торт с пятью зажженными свечами. У молодых людей — остроконечные бумажные колпаки на головах. Они смеются и, кажется, очень дружны между собой. Один из них — ее отец. У него короткая стрижка и лукавые глаза. Другой молодой человек поднимается и уходит из кадра. Камера дергается, на пленке на какое-то мгновение появляется кусочек паркетного пола. Майя не узнает эту комнату. Тут на пленке появляется Ева — она сидит на стуле, с которого встал молодой человек. Она разом задувает все пять свечей и смеется, запрокидывая голову, совсем как это делает сейчас Майя, когда смеется… Девочка плачет.


Майя еще раз просмотрела пленку, слушая «Famous Blue Raincoat». Какая она печальная, эта песня… Майя плакала из-за пяти маленьких свечей, которые мать задула вместо нее.


So long, Marianne… So long, Marianne, it's time that we began to laugh and cry and cry and laugh about it all again…[18].


1967 год. На Алене — цветастая рубашка. Теперь он носит длинные волосы. Он показывает в камеру «фак». Во рту у него сигарета. У человека, стоящего рядом с ним, волосы еще длиннее, но завязаны в «конский хвост». Он набрасывается на Алена сзади, вскакивает ему на спину и показывает указательным и средним пальцами латинскую V в знак победы. Оба падают на землю и хохочут. Это происходит перед старой овчарней.


1969 год. Эта пленка отличалась от предыдущих. Чувствовалось влияние андеграундного кино. Появились крупные планы. Пластинка Коэна остановилась. Майя не поднялась, чтоб заменить ее другой. Она внимательно смотрела запись.

Ева, обнаженная, сидела в кресле. Ее длинные белокурые волосы прикрывали груди. Груди у нее были совсем маленькими. Она пристально смотрела на что-то. Бородатый мужчина приблизился к ней и дал ей затянуться «джойнтом». Она закрыла глаза, провела языком по пухлым губам.

Мужчина встал на колени, раздвинул завесу волос Евы и прикоснулся языком к ее груди. Крупный план: язык, проводящий вверх-вниз по напряженному соску.

Затем язык мужчины скользнул ниже по животу Евы и достиг ее лобка. Все тот же крупный план… Майя отвернулась. Это было тридцать лет назад. Ее мать была моложе, чем она сейчас.

Сама Майя мастурбировала не далее как вчера, потому что рядом не было мужчины, чьи руки ласкали бы ее тело. К услугам ее матери было сразу двое мужчин.

Сейчас Еве семьдесят. Она состарилась, сердце ее очерствело. Неужели раньше ее тело вызывало желание у мужчин? Неужели раньше она могла испытывать оргазм?

— Я тебя презираю! Я тебя презираю! — крикнула Майя и, распахнув ставни в гостиной, расплакалась. — Это тебе стоило бы умереть, а не моему отцу! И с какой стати Архангел в те времена был частью твоей жизни, нашей жизни, моей жизни? С какой стати, ты можешь мне объяснить? — И она зарыдала.


So long, Marianne… So long, Marianne, it's time that we began to laugh and cry and cry and laugh about it all again…


Эти слова звучали как вызов в ушах Майи. «It's time».

— Да, самый подходящий момент, чтобы узнать! — сквозь слезы воскликнула она и упала на кровать, уткнувшись лицом в подушку.

Она рыдала, конвульсивно содрогаясь, как ребенок. Иногда останавливалась, чтобы перевести дыхание, и снова шептала, обращаясь к матери:

— Я тебя презираю!

Эти слова срывались с ее губ, то холодные и спокойные, то жестокие, то печальные. Затем Майя снова принималась плакать.

Спустя какое-то время она услышала шум подъезжающего автомобиля. Было около часу дня. Но Майя совершенно позабыла о времени и решила, что это Морис. Она поспешно прошла в ванную, умылась холодной водой и прополоскала рот зубным лосьоном. Пригладила и расчесала волосы. Достала из комода флакон «Jicky» и надушилась. Потом лихорадочно посмотрела на себя в зеркало. У нее билось сердце. Она тихо прошептала имя любимого человека. Потом быстрыми шагами направилась к входной двери, пытаясь попутно разглядеть Мориса в окна первого этажа.

На пороге стояла Киска с корзинкой персиков в руках и улыбалась.

— А, это ты! — воскликнула Майя.

Она была так разочарована, глядя на подругу, стоявшую перед ней! Майя скрестила руки на груди и уставилась на корзинку, избегая встречаться взглядом с Киской.

— Я знаю, ты собиралась купить персиков у Милу, а я как раз от него возвращалась, вот и решила, что… Но что с тобой такое? Ты плакала?

— Нет…

— Нет? Ну, мне-то можешь не врать! Видела бы ты свои глаза! Это из-за Пьера, да?

— Нет, честное слово…

— Надо мне было навестить тебя вчера! Я ведь собиралась! Когда позавчера я не увидела тебя в кафе, то решила зайти узнать, все ли у тебя в порядке. Но Мориса тоже не было, и я подумала, что один день может еще ничего и не значить… Но ты и вчера не появилась! Я решила, что обязательно надо к тебе зайти!

— А что, Морис вчера был в кафе?

«Лишь уверенность в том, что она любима, избавляет женщину от ревности», — подумала Майя, чувствуя, как сердце у нее бьется, совсем как в дни молодости.

— Вчера? Дай-ка вспомнить… Да. Или нет… Не помню!

— Так да или нет?

— По-моему, да. Знаешь, он приходит не каждый вечер.

«Почему же он приходит не каждый вечер?» — спросила себя Майя. Ей хотелось знать все о жизни Мориса. Еще она думала о его тайной любовнице, чье имя он ей не назвал.


Обе женщины уселись в беседке. Майя осторожно погладила бархатистый персик кончиками пальцев. Киска выпила воды. Судя по всему, она не торопилась уходить. Зазвонил телефон, и Майя побежала в дом.

Это был Морис. Он спросил, как Майе понравились персики.

— Чудесные, просто замечательные, хотя я их еще не пробовала, только собиралась… Киска еще у меня. Кстати, как ты узнал, что она мне их принесла?

— Я завтракал сегодня у Милу, когда она их покупала.

— А! Она не говорила, что тебя видела.

— Я тут подумал… Не познакомить ли тебя с Альфредом?

— А кто это?

— Мой внук.

— О, извини, я не знала! Конечно, я бы хотела его увидеть! Когда?

— Сегодня вечером, если тебя это устроит. Милу и Иза приглашают нас поужинать.

Сердце Майи забилось от счастья: она увидит Мориса всего через несколько часов.

— Отлично!

— Я заеду за тобой около семи. До скорого!

— До скорого, Морис!

Майе доставляло удовольствие произносить его имя. Она обхватила себя за плечи и тихо повторила его еще раз.

Когда она вернулась в беседку, на лице ее сияла улыбка. На душе полегчало. «Насколько точны все эти выражения, — подумала она, — действительно, словно камень с души упал!»

— Хорошие новости? — спросила Киска.

— Это Морис. Он хочет показать мне Альфреда.

— Вот как!

Киска выглядела удивленной.

— Надо же, а я его никогда не видела! Очень хотела бы посмотреть, какой у Мориса внук! А сколько ему лет?

— Кому, Морису?

— Нет, малышу. Кажется, восемь месяцев. Я схожу в магазин ему за подарком. Заодно прогуляюсь.


Когда Морис заехал за Майей, она выглядела ослепительно. Когда он вышел из автомобиля и направился к дому, она выбежала ему навстречу. Он раскинул руки, и она упала в его объятия, изо всех сил прижавшись к его груди.

— Тебя не пугает перспектива увидеть меня в роли деда?

— Да нет, почему? Такова жизнь, не правда ли?

— Да, такова жизнь… Ты выглядишь потрясающе!

— Спасибо… Поехали?

Милу жил в усадьбе, называемой «Старые виноградники», — семейном владении, расположенном в двадцати километрах от Сариетт. Майя была рада увидеть Милу. В детстве она часто играла с ним, когда они приезжали в Ашбери. Ей показалось, что он стал еще больше похож на свою мать. Счастье сделало его красивым. Изабель, стоявшая за ним, держала на руках Альфреда. У нее были длинные темные волосы. От нее пахло малиной. Сердце Майи сжалось, когда она сама взяла Альфреда на руки. Он был таким легким… И у него были голубые глаза, как у Мориса. Расчувствовавшись, Майя прослезилась, что вызвало смех у Милу и улыбку у Мориса, который с нежностью смотрел на нее.


Они ужинали в саду. Ребенок играл со складками скатерти, сидя на земле рядом с ними. Морис и Милу обсуждали урожай фруктов и предстоящий сбор винограда. Еще они говорили об инвентаре, который предстояло закупить как можно скорее. Майе нравилось слушать, как они разговаривают. Все это было так непохоже на парижские застольные беседы в четырех стенах!


Когда Морис повез Майю домой, было едва десять вечера. Сквозь открытые окна машины доносились ароматы вечерних цветов. Воздух был свежим и теплым.

— У меня есть для тебя небольшой сюрприз. После нашей встречи мне вдруг захотелось снова послушать мои старые пластинки. В общем, я переписал пару-тройку из них на кассету, чтобы слушать в машине. — Морис вынул из бардачка кассету и вставил ее в автомагнитолу. — Вот послушай-ка.

— «Light my fire»! Кажется, благодаря мне ты помолодел!

— Вот именно!

— Все-таки есть вещи, которые теряются с возрастом! Я, например, уже не смеюсь так, как раньше. А ведь это было так здорово — хохотать во все горло! А ты стал таким серьезным!

— Что, правда?

— Да… Хотя, конечно, мэру Сариетт, побратавшегося с таким изысканным городом, как Кармель, не к лицу разгильдяйство!


Морис улыбнулся и остановил машину, съехав на проселочную дорогу, перпендикулярную шоссе. Он выключил фары, отмотал назад пленку и поставил звук на полную мощность. Затем вышел, открыл пассажирскую дверь и пригласил Майю танцевать прямо на дороге. Она рассмеялась и позволила закружить себя в сгущающихся сумерках. Она сознавала, как нелепо они выглядят со стороны — пожилая пара, решившая вспомнить молодость. Ее удивило, что Морис так хорошо помнит все слова песни. Потом она начала танцевать под «Soul Kitchen». Она чувствовала себя совершенно счастливой.

Потом они снова уселись в машину. Дверцы автомобиля оставались открытыми. Джим Моррисон пел «Crystal Ship». Теперь его голос понизился почти до шепота в нежном вечернем сумраке. Раньше они в такой ситуации наверняка забили бы косячок.

Морис пристально смотрел на Майю. Затем склонился над ней, чтобы поцеловать. Их губы сблизились, сомкнулись, почувствовали вкус друг друга и начали скользить вверх-вниз медленно и нежно. Поцелуй был долгим — настоящий поцелуй влюбленных. Так целуются в переходах метро и на вокзальных перронах, на танцевальных вечеринках и накануне расставаний…

Майя чувствовала, как их языки сплетаются, а рука Мориса гладит ее грудь. Она застонала от удовольствия и теснее придвинулась к нему. Ей в бедро впился переключатель скоростей, но ей было наплевать. Морис склонил голову к ее груди. Майя задрала футболку, спустила бретельки лифчика, мельком подумав, что ей вообще не стоило его надевать, и Морис начал обводить ее соски кончиком языка. Майя издала резкий вскрик и подалась вперед всем телом, словно призывая: «Возьми меня!»

Морис осторожно вышел из машины и уложил Майю на заднее сиденье. Потом захлопнул дверцы. Кассета кончилась.

Прерывистое дыхание обоих заглушало скольжение рук и шорох одежды. Морис приподнял юбку Майи и стянул с нее трусики до колен. Майя даже не знала, что возбуждает ее сильнее — сознание того, что она занимается любовью на заднем сиденье машины, или рука Мориса на раскрытом влагалище. Она спрашивала себя, куда двинется его рука, представила, как рука Мориса скользит вдоль ее половых губ, затем пальцы нежно сжимают клитор… Миг желания, предшествовавший безмерному наслаждению, был волшебным, ошеломляющим, могущественным. Майя застонала, раздвигая ноги.

Морис просунул средний палец в глубину вагины Майи. Магия была разрушена. Не этого она хотела — не так сразу, не в такой манере. Она хотела ощущать, как пальцы Мориса скользят вдоль складочек ее тайной плоти… Она хотела, чтобы его язык ласкал ее кожу, хотела чувственности, эротизма. Ей совершенно не хотелось механического движения его пальца туда-сюда — это причиняло ей боль.

Майя отвернулась. Она была разочарована. Тут она вдруг поняла, что сама не ласкает член Мориса. Из чувства справедливости она принялась расстегивать пуговицы на его брюках. Но Морис жестом остановил ее и сел. Майя посмотрела на себя — ноги раздвинуты, ступни закинуты на спинку переднего сиденья. Она почувствовала себя смешной. Теперь она уже не могла заставить себя взять в руки член Мориса. Она натянула трусики и тоже села. Ей было стыдно.

Так они сидели какое-то время, молчаливые и неподвижные, на заднем сиденье машины.

— Я отвезу тебя домой? — тихо спросил Морис.

— Да, пожалуйста…

Автомобиль медленно тронулся с места. Майя положила руку на руку Мориса.

— Зайдешь ко мне? — прошептала она, когда они подъехали к дому.

— Думаю, лучше не стоит…

— Как хочешь… Мы могли бы, как прошлой ночью, просто лежать рядом и ничего не делать… Это так же хорошо…

— Нет, Майя, я поеду.

Он поцеловал ее в волосы. Майя заплакала, сама не понимая почему.

— Ты действительно хочешь, чтобы я остался у тебя ненадолго?

— Да, пожалуйста…

— Я не могу доставить тебе удовольствия… — В голосе Мориса звучала горечь.

— Вовсе нет, вначале все было прекрасно! Не знаю, наверное, ты прав — между нами это происходит как-то странно. Может быть, нужно сделать перерыв, а потом попробовать еще раз…

— Скажешь мне, когда надумаешь! — Морис распахнул пассажирскую дверцу, не выходя из машины. Тон его был резким, лицо словно окаменело.


Автомобиль резко рванул с места. Поднимаясь наверх, в свою спальню, Майя думала, что даже не знает, каков на ощупь его член. Как она могла представлять себе его тело, если касалась его лишь кончиками пальцев? Да и то это было один-единственный раз. Была какая-то несправедливость в том, что у нее не осталось ничего, тогда как Морис унес с собой запах ее влагалища и жар ее плоти там, в глубине. Забудет ли он об этом и просто вымоет руки душистым мылом? Или поднесет к лицу средний палец и оближет его, думая о ней, перед тем как заснуть? Если бы она перехватила у него инициативу и сама начала ласкать его, может быть, смогла бы вовлечь его в нужный ритм медленного скольжения?.. Может быть… Но она была столь же нетерпелива. Что она сама знала о желаниях Мориса? Ничего. Майе было жаль их тел, не получивших друг от друга того, чего хотели. Их оскорбленной невинности. Испорченного удовольствия. Но, может быть, завтра…

Глава 15

СИДЯ на каменной скамье в саду Аронса, Майя ожидала возвращения матери. Было одиннадцать утра. Она забыла, что это рыночный день. Но Ева, должно быть, уже скоро вернется.

Она представила себе реакцию Евы на второй день после того, как они поругались. Майя усмехнулась про себя — наверняка у нее сейчас был тот же упрямый вид, что и в детстве.

— Ты хочешь извиниться?

Ироничный голос Евы прервал ее размышления. Она не заметила, как та подошла.

— За что? За то, что собственная мать выгнала меня из дома?

— Что тебе нужно?

— Забрать мои пластинки!

— Они там, где ты их оставила, — сказала Ева, входя в дом.


Майя прошла следом за матерью в мастерскую. В комнате пахло виски и застарелым табаком. Бордовое покрывало из акрила было сбито в угол дивана, в противоположном углу валялись две подушки. Ева протянула дочери пластиковый пакет, в котором лежали пластинки. Майя взяла его и сделала вид, что собирается уходить, потом резко повернулась к матери. На ее лице отражался гнев, который она больше не пыталась скрывать.

— Кто такой этот Архангел? — выкрикнула она.

— Ты с ума сошла! Ты прекрасно знаешь, кто он!

— Не считай меня дурой! Кем он был для нашей семьи, какую роль играл? Он никогда не расставался с вами — с отцом и с тобой! Почему?

— Во-первых, он не всегда жил здесь. Во-вторых, он был лучшим другом твоего отца. Они были неразлучны… Есть вещи, которых ты не понимаешь…

— Да, ты права, я действительно не понимаю. Так объясни мне!

— Нечего тут объяснять! Я познакомилась с ними обоими на фестивале изящных искусств. Они тогда учились на первом курсе университета, изучали социологию. Им обоим было по семнадцать лет. Они были очень близки. Мне тогда было двадцать пять, я закончила обучение… Почему ты думаешь, что я их поссорила? Архангел оставался другом Алена до самого конца.

— Он хорошо тебя трахал, Архангел?

— Майя, ты совсем спятила!

— Надо мне было захватить с собой пленку, которую я нашла на чердаке. Красивая у тебя была грудь в те времена! Когда я увидела, как он ее лижет, мне все стало ясно.

— Это была сцена из фильма! В то время мы увлекались любительским кино… Что в этом такого ужасного? Я просто играла роль! Тогда была эпоха сексуальной свободы, нашей женской свободы…

— Ты хочешь сказать, что стремление к эмансипации побудило тебя обнажаться перед камерой и позволять мужчине лизать твою грудь? Эмансипация заставила тебя вести себя как шлюха?

— Все наше поколение стремилось реализовать идею свободы… И особенно идею свободы женщин, что и произошло благодаря всеобщему освобождению! Именно мы расшевелили общество. Во всех отношениях! Я гордилась этим! Это было совсем не легко…

— Да что такого ты сделала для свободы? Боролась за освобождение колоний? Сражалась на баррикадах? В шестьдесят восьмом вы сидели тихо и не высовывались! Вся твоя революция заключалась в том, что ты трахалась с двумя парнями поочередно, вот и все!

— Когда ты так говоришь, мне кажется, что передо мной избалованная буржуазочка из хорошей семьи! Тебе даже в голову не приходит, что я была молода, ты ничего не понимаешь в той жизни и в тех чувствах, которые нами двигали! А у тебя самой какие идеалы? Работать, чтобы зарабатывать деньги и украшать свой домик, чтобы он был таким же, как в модном журнале? Выйти замуж за приличного человека, чтобы он обеспечил тебе комфортное существование? А душа, где душа в твоей жизни?

На этот раз Майя не нашлась с ответом. Ее не на шутку раздосадовал тот ее портрет, который нарисовала мать. Она прижала пакет с пластинками к груди и направилась к двери, даже не взглянув на Еву и ничего ей не сказав.

Небо над головой было ярко-голубым. Самый разгар утра… Майя почувствовала себя бесконечно одинокой.

По дороге она обдумывала слова Евы и особенно последний вопрос: есть ли душа в жизни Майи? Не этого ли она сама так настойчиво искала?

Она оставила свою малолитражку на парковке и направилась к дому Мориса. Вход в его жилые апартаменты находился позади старинного особняка, где сейчас размещалась мэрия. Майя нажала кнопку звонка.


Морис закрыл за ней дверь. Нежно поцеловал ее в лоб. Но, судя по его виду, ему не слишком этого хотелось.

— Я тут немного подумала… — начала Майя, входя в комнату.

Они разделили завтрак, приготовленный старой Амели перед уходом. Морис заговорил о деловых встречах, которые предстояли ему сегодня в Экс-ан-Провансе. Он сказал, что надеется на успех переговоров, но устал и не выспался. В этой казенной квартире, где Морис жил после того, как оставил «Старые виноградники» детям, он показался Майе даже более одиноким, чем она сама. Однако в его взгляде светилась бодрость духа, способная противостоять жизни, которая не всегда была к нему благосклонна, но к которой он по-прежнему не утратил вкуса.

Майе нравился запах этой квартиры. Он был ей знаком. Нравились лицо Мориса и его голубые глаза, которые словно выцвели от солнца. Нравились его морщины и круги под глазами. Нравился его зрелый возраст.

Майе нравились обходительность Мориса, его ум, его непробиваемый энтузиазм. Нравились его чувственность, его секреты, его мечты.

Майя любила Мориса. Абсолютной любовью. Она никогда ему этого не скажет — ведь он не поверит ей. Может быть, даже испугается. Ей не хотелось от него уходить. Она надеялась, что их дружба возобновится. Она поедет вместе с ним в Экс. Заодно зайдет в парикмахерскую и купит кое-что из вещей.


В шесть вечера они встретились в кафе. Войдя, Майя улыбнулась Морису. Он был счастлив. У него появилось хрупкое ощущение, что он больше не один. Однако он знал, что это невозможно. Возвращение к старым мечтам… Он сдерживал свое счастье из боязни, что Майя уйдет — так же, как в прошлый раз. Майя была парижанкой — необузданной, независимой, не привыкшей скрывать свои эмоции.


Я люблю тебя. Но никогда не скажу тебе об этом. Однажды вечером ты попросила меня оказать тебе услугу. Как просят об этом старого друга — совершенно непринужденно… Итак, я должен был удовлетворить тебя, твое тело, развеять твое одиночество, утихомирить твои желания, а потом, к концу лета, снова исчезнуть из твоей жизни? Но как бы я мог дать тебе все это, не раскрыв свою печаль о том, что ты любишь меня только как старого друга?

Воспоминание о запахе твоего тела, смешанное с разочарованием, что вчера я не смог доставить тебе желаемого удовольствия, причиняло мне боль всю эту ночь… Я сделаю для тебя все — губами, руками, языком, чтобы заставить тебя кончить. Чтобы ты осталась в моей жизни еще на какое-то время и создала хотя бы видимость того, что лето в этом году никогда не кончится…

Глава 16

11 АВГУСТА 1999

Мы ходили в кино, потом ужинали на террасе ресторанчика на бульваре Мирабо. Там было много народу, особенно туристов. Поскольку я редко выбиралась из Сариетт, то забыла, как оживленно бывает в Провансе летом.

Когда мы с Морисом прогуливались по старым улочкам Экса, меня не оставляло впечатление, что мы — семейная пара. Мне была приятна эта общность, грела сама эта мысль.

Я огорчилась, заметив, что совершенно не думаю о Пьере. С Морисом у меня такое ощущение, что я больше никогда не буду одна. Я чувствую себя помолодевшей, чувствую, что живу.

Я говорила ему о Еве, о том, что она мне недавно рассказала. Кажется, его мало что удивило, особенно то, что касалось детства моей матери. Морис считает, что людям, которые покидают родину, независимо от материальных или политических причин, всегда есть что скрывать. Или же они чем-то уязвлены. Они хотят скрыться или забыть обо всем. Твоя мать, сказал он мне, с легкостью превратилась в свою собственную.

Мне хотелось поговорить с ним о Пьере. О том, что нас разделяет. И в то же время — о моей опустошенности и безразличии. Но почувствовала его сопротивление и не стала настаивать.

Потом мы вернулись в Ашбери. Говорят, время созидает или разрушает. Что касается нас, время на нашей стороне. В этот вечер все казалось мне волшебным и в то же время таким естественным, очевидным. Что произошло бы, если бы я не заговорила с ним тем вечером? Порой достаточно нескольких слов, чтобы завязались отношения.

Я втайне восхищаюсь его нежностью. Его благородством.

Наконец я увидела его обнаженным. Я смогла ласкать его тело — почти все его тело. Мне потребовалась бы целая жизнь, чтобы изучить каждую частичку его кожи. Мне нравилось ласкать его, глядя ему в глаза. Я читала в них грусть, нежность, удовольствие… Три ощущения, которые, сливаясь, придавали взгляду что-то странное, отчего он казался бесконечным. Мне нравилось, усевшись на него, ласкать его лицо, грудь, живот. Я испытывала невыразимое удовольствие, всю ночь даря ему свою любовь.

Мне нравилось ощущать его руки на своих бедрах и ягодицах. Нравилось, как мы сжимали друг друга в объятиях, занимаясь любовью. Я люблю его. Не осмеливаюсь сказать ему об этом, боюсь, что он мне никогда не поверит, что уйдет от меня!

Глава 17

ДЛЯ моего отца мир, в котором мы жили, был всего лишь переходом. Здесь надо было выживать, а не жить. Настоящая жизнь была где-то еще. В других мирах. Существовало много способов попасть в другие вселенные — например, трансцендентальная медитация, ЛСД и Рави Шанкар.

Когда эти три элемента гармонически сочетались, отец совершал астральные путешествия. В такие моменты я ходила на цыпочках. Я боялась, что любой шум разорвет его связь с нашим миром, со мной. Боялась, что отец не найдет дорогу обратно. Что его душа будет вечно витать над нами и никогда не возвратится в тело.

Но это произошло не так. Не так он ушел от нас.


Пятница, 11 февраля 1971

Я больше не хожу в лицей. Родителям на это наплевать, и это здорово. Там все преподаватели — мудаки, а друзей у меня больше нет. Даже Морис меня покинул — уехал учиться в Экс-ан-Прованс. Не приезжает даже на уик-энды. Он старается доставить удовольствие родителям. Вот придурок! Даже волосы остриг.

Вот уже месяц со мной в комнате живет Крис. Спит в моей постели. Я больше не одинока. И он тоже. Он рассказал нам, что отец его бьет, и Ева разрешила ему остаться. Отец Криса — настоящая сволочь. Его брат тоже сбежал. Живет в какой-то коммуне. Кажется, там здорово. Мы с Крисом решили заработать денег и уехать туда.

Здесь мне все обрыдло. Вся эта жизнь. Я чувствую себя никудышной дурой.


Позже…

Сейчас, наверное, часа два ночи. Крис спит. Я не могу заснуть, потому что мне пришла в голову идея: спуститься вниз поискать чего-нибудь пожевать, а заодно посмотреть, не осталось ли травки в тайнике Архангела.

Как только я вышла на лестницу, услышала чей-то плач. Это был папа. Меня это потрясло: ужасно, когда твой отец плачет. Я сказала себе, что у него, наверное, отходняк, но в глубине души чувствовала, что дело не в этом. Раньше он никогда не плакал. Тем более что с ним был Архангел. Они не кричали, но, кажется, сильно ссорились. Я смутно слышала обрывки фраз. Папа спросил Архангела, сейчас ли он собирается ее взять или что-то в этом роде. А Архангел ответил, что он уже достаточно ждал. Тогда отец произнес мое имя. Он спросил: «А Майя? Что ты ей скажешь?» На что Архангел холодно произнес: «Майя уже взрослая, и она тоже долго ждала».

Ждала чего? — не поняла я. Самым ужасным был отцовский тон, я никогда еще не слышала, чтобы он так говорил, он закричал Архангелу: «Я тебя убью!» — и в его голосе явно звучала угроза. Тогда я поднялась к себе, потому что совсем потеряла голову. Более того, я словно окаменела, и мне казалось, что я сплю. Во всяком случае, внизу уже все замолкло. Я открыла дверь. Мне хотелось разбудить Криса — было так тошно одной. Я так и не нашла ничего покурить, а спуститься еще раз не решилась.


Майя отложила дневник и принялась машинально накручивать на палец матерчатую закладку, раскрашенную, как американский флаг. Она неподвижно сидела на полу в комнате Ребекки, которая раньше была ее собственной. За окном шел дождь. Как в тот день, когда Ева рассказывала о Германии. Глаза Майи были сухими. Все слезы об отце она уже давно выплакала.

Она вспоминала ту ночь 11 февраля 1971 года, свою одинокую и безрадостную жизнь. Предчувствовала ли она тогда, что ее отец уже отправился в вечное путешествие, откуда нет возврата? Вероятно, да. Она вспоминала день, наступивший следом. Тот мрачный день, который покончил с ее отрочеством и искалечил дальнейшую жизнь. День без Алена, без рассвета. День, когда мать окончательно оставила ее.


Майя впала в отчаяние. Но Симон нашел для нее слова, которых не сумел найти для сына. В любви он черпал терпение, в безмерной скорби — жажду жизни.

У бабки с дедом ее отроческая жизнь сменилась другой. Майя словно пережила второе рождение, хотя более подходящим было бы слово «перевоплощение». Потому что она стала другой. Ей больше неведомы были ни хандра, ни бунтарство. Она больше не испытывала страсти и глубоких потрясений. Никакие экзистенциальные вопросы больше не смущали ее ум. Перестраиваясь на новый лад, Майя думала, что это ее траур по детям-цветам и их идеалам. Она не могла предвидеть, что сорок лет спустя старая рана снова откроется.

Глава 18

14 АВГУСТА 1999

Когда ты уехал сегодня утром и я одна сидела с чашкой кофе в разобранной постели, я снова захотела тебя. Всех наших ночей недостаточно, чтобы удовлетворить наши тела, утолить нашу нежность, наполнить нашу любовь. Кроме ночей, нам нужны еще и целые дни.

С того момента, как наши тела слились и наши слезы смешались, я не прекращаю тебя любить. Бесконечно. Самозабвенно.

Ты сказал мне: я снова чувствую себя таким молодым и таким уязвимым, таким счастливым, что от этого хочется плакать. Сказал: хочу, чтобы это никогда не кончалось. Я видела слезы, струящиеся из твоих глаз. Есть ли зрелище более прекрасное, чем мужчина, плачущий от любви, от волнения, от счастья на груди женщины, которая его любит?

Я люблю тебя, и эта любовь переполняет мое сердце, когда я тебя вижу, заставляет меня краснеть и постоянно улыбаться в глубине души.

Я люблю тебя и не хочу расставаться с тобой даже на те несколько часов, что я сплю, прижимаясь к тебе.

Я люблю тебя и боюсь, что все это закончится слишком быстро.

Я люблю тебя и представляю, как остаюсь здесь насовсем, неважно как, лишь бы жить рядом с тобой.

Глава 19

15 АВГУСТА 1999

Пьер, прости мне мое равнодушие.

Ради тебя, ради нашего прошлого, нашего будущего.

Порой, когда рука Мориса скользит по изгибам моего тела, я представляю вместо нее твою руку. Твои прикосновения к моим тайным уголкам кажутся мне тогда настолько непристойными, что я широко раскрываю глаза, чтобы убедиться: это Морис рядом со мной и это он кончает в меня, а не ты.

Прости меня, Пьер, что я не страдаю от нашего расставания.

Я успокоилась. Прежде я на какое-то время забыла, что еще достаточно молода, забыла, как это замечательно — быть влюбленной.

Я успокоилась. Я почти забыла разнообразие чувств, которые могут отражаться в мужском взгляде, потому что в твоем видела лишь раздражение.

Мне непонятно, как любовь может умереть, потом возродиться прежней и даже более сильной — любовь к тебе, Пьеру из моего прошлого, чье лицо я не могу разглядеть сквозь мое теперешнее счастье.

Глава 20

БЫЛО десять вечера. Достав из комода футболку Пьера, Майя заколебалась, стоит ли надевать ее на свое обнаженное тело. Потому что она только что занималась любовью с Морисом. Она пожала плечами, натянула футболку и вышла из спальни. Торопясь присоединиться к Морису, готовившему ужин, она легко сбежала вниз по лестнице. В ней проснулся голод, едва тело насытилось любовью. Она вспомнила, что раньше ей всегда хотелось есть в таких ситуациях.

— Ты знаешь, что любовь пробуждает во мне голод? — прокричала она Морису в кухню, ставя пластинку на проигрыватель в гостиной.

— Так всегда бывает!

Радость, звучавшая в его голосе, передалась Майе. Ей показалось, что никогда еще он не был таким веселым после того, как умерла Жанна.

«Я люблю тебя», — подумала она, входя в кухню.

— И что ты приготовил? — спросила она.

— Блюдо моего собственного изобретения из того, что у тебя нашлось. Но беда в том, что твой холодильник почти пуст!

Майя расхохоталась, как девчонка. То ли оттого, что вот уже три дня не выбиралась за покупками, или просто потому, что безгранично счастлива.


Она села за стол. Прикосновение разгоряченной тайной плоти к деревянной скамейке заставило ее вздрогнуть. За открытым окном все заполнила собой ночь. Майя вдруг осознала, что многие годы прожила в этом доме только как мать семейства. Она приспустила футболку с левого плеча и положила ногу на табурет, наслаждаясь своей наготой.

Морис принес ей бокал белого вина. Поцеловал ее в затылок и, приподняв футболку, начал ласкать ее груди. При виде светлых завитков, едва закрывающих приоткрытые складки ее тайной плоти, он почувствовал, как его член слегка напрягся. Морис отступил, слегка смущенный, но Майя, расстегнув его брюки, вытащила член наружу. Она скользнула по нему губами, покрывая его беглыми поцелуями, потом, сжав его рукой, уткнулась лицом в низ живота Мориса.

Когда запах подрумянившегося на сковородке лука заставил Мориса нежно отстраниться, Майя отпила первый глоток прохладного вина.

Погрузившись в свои стыдливые желания, они некоторое время молчали. Время словно застыло.

— … я никогда не ела ничего вкуснее, Морис!

— Тогда ты, должно быть, умирала от голода! Это просто омлет, Майонетт!

— Мне нравится, когда ты называешь меня Майонетт!

— А мне нравится тебя так называть. Тебе подходит это имя.

— Потому что ты видишь меня такой, как я была.

— Ты и сейчас такая же!

— С тобой мне кажется, что это действительно так. Но с другими, с Пьером например, я как будто отдаляюсь от себя…

— Это нормально… все мы меняемся.

— Нет, это не то. Мне кажется, с годами люди теряют искренность. Мы с тобой знали друг друга еще подростками. Именно в этом возрасте человек наиболее искренен, наиболее откровенен с самим собой… Я хочу рассказать тебе об одной вещи, которая не дает мне покоя. Ты помнишь Архангела?

— Да, конечно.

— Действительно, дурацкий вопрос… Но знаешь, почему я спрашиваю? Потому что я сама его совсем забыла! Когда я вспоминала о моем детстве в Ашбери и даже на Монпарнасе, я видела моих родителей. Только их. Вплоть до последних дней. До тех пор, пока я не нашла старые кинопленки, дневники — словом, все, что было на чердаке. Я тебе об этом уже говорила. Теперь мои воспоминания вспыхнули с новой силой, и Архангел всегда в них присутствует. Все равно как если бы я все эти годы была близорукой, а теперь наконец надела очки. И мое зрение стало таким острым, что я повсюду вижу Архангела. Хотя кроме него — больше никого! Просто невероятно, как я могла раньше о нем не вспоминать! Это сводит меня с ума, Морис!

— Что сводит тебя с ума? То, что ты полностью стерла его из памяти?

— Это тоже…

— Память избирательна.

— Вот именно! Почему же она не сохранила его?

— Не знаю. Может быть, потому, что ты хочешь вспоминать из своей юности только те моменты, которые связаны с Аленом и Евой.

— Но почему?

Морис пожал плечами.

— А каким он тебе представлялся? — спросила Майя.

— Ну, для меня он был птицей самого высокого полета. Полностью без крыши, сражался на баррикадах, был в Вудстоке…

— Нет, не так буквально. Я имела в виду — какое место, как тебе казалось, он занимал в нашей семье? Ты можешь это точно определить?

— Не знаю. Я над этим никогда не задумывался.

— Ты лжешь!

— Чего ради мне лгать, Майя? Что ты меня пытаешь? Это было так давно!

— Мне нужно об этом знать! Ты знал, что он любовник моей матери?

— Ты же знаешь, что в те времена все трахались со всеми!

— Ты говоришь в точности, как Ева!

— Ты что, спрашивала об этом и у нее? — В голосе Мориса звучало удивление.

— Да.

— И что она тебе ответила?

— Какую-то ерунду. Даже не помню точно. Что я ошибаюсь, что на самом деле она боролась за освобождение женщин, еще что-то… Она всегда защищается, когда обвиняет меня. За такое долгое время я должна была бы уже к этому привыкнуть…

— К чему? Что она тебе говорит?

— Что я буржуазка!.. Представь себе! Ты считаешь меня буржуазкой?

— Послушай, Майя, это неважно…

— Как! Ты тоже считаешь, что я буржуазка? В самом деле?

— Да какое это сейчас имеет значение? С классовой борьбой покончено! Посмотри на политиков: ты можешь сказать, чем отличается парень из PS от парня из RPR[19]? Они только делают вид, что между ними какие-то расхождения! Чтобы оправдать свою принадлежность к той или иной партии!

— Для меня «буржуазка» звучит оскорблением. В устах моего отца…

— Твой отец умер, Майя. Ты — не он, не мать, ты должна утвердиться в своей независимости. Нет никакого стыда в том, чтобы быть буржуазкой, особенно если ты, кажется, не являешься ничем другим.

— То есть?

— Я ненавижу благонамеренных левых мальков, которые прячут свою нетерпимость и сектантские настроения за спинами крупных рыб. А ты замечала несоответствие между речами этих парней и их отношением к другим людям? Они нарабатывают себе имидж, их никто не волнует. Я совершенно не выношу их лицемерия, выгоды, расчета, стремления к власти. Они-то и есть настоящие буржуа. А у тебя есть искренность. Ты буржуазка, но при этом не хочешь казаться чем-то иным. Ты уважаешь других. Понимаешь, в чем разница?

— Хм… А ты кто?

— Спроси у моих подчиненных. Я не знаю. Я землевладелец, сын именитого гражданина и сам такой же. В то же время я честно защищаю интересы моего городка. Буржуазен ли я? Без сомнения. Мне нет нужды быть сторонником той или иной партии — ни чтобы выдвигать свою кандидатуру на выборы, ни чтобы быть избранным. И это большая удача, потому что почти ничто в этой жизни не бывает полностью белым или черным. А если бы мне пришлось говорить иначе, то я превратился бы в лжеца.

Глава 21

MМАЙЯ слушала мерное дыхание спящего Мориса. Их ночной разговор в столовой продолжался до трех часов утра. Сейчас перед ней снова возникла страница из ее дневника с записью, датированной 11 февраля 1971 года, слова которой запечатлелись в ее памяти. Она спрашивала себя, не подрался ли тогда ее отец с Архангелом, но не могла припомнить шума драки. «Я услышала чей-то плач. Это был папа». В сотый раз она пыталась вспомнить интонацию приглушенных слов, чтобы разобрать их смысл. «Ты собираешься ее забрать прямо сейчас?» Голос Алена был печальным или, может быть, смиренным. Что же это, женского рода, Архангел собирался забрать? Травку? Еву? «А Майя, что ты ей скажешь?» — «Майя уже взрослая, и она тоже долго ждала». Что же Архангел собирался ей сказать, из-за чего ее отец впал в такое состояние? «Я убью тебя! Я тебя убью!» Откуда эта внезапная ненависть у приверженца ненасилия? Майя закрыла глаза, словно для того, чтобы прогнать эти повторяющиеся кошмарные образы. Сердце забилось учащеннее.

Потом она взглянула на мирно спавшего Мориса. «Его жизнь не скрывает в себе никакой тайны. Даже его горести прозрачны. Потому что он сильный и честный. Что до меня, — Майя с нежностью взглянула на спящего мужчину, — моя жизнь — это сплошные лица в тени, неизвестные периоды, вопросы без ответов, скрытые истины… Ты недавно говорил о моей искренности. Может быть, я никогда не лгала другим, но всю жизнь я лгала сама себе».


Майя была уверена, что безупречная дружба, о которой говорила Ева, разбилась в тот вечер. Но почему? Она вновь увидела длинные светлые волосы Алена, которые придавали ему детски-наивный вид. Ты был слишком молод, чтобы умирать! Папа! Мой папа! Ты понимал, что покидаешь меня, даже не поцеловав на прощание? Майя прижалась губами к ладоням, словно между ними заключалось лицо Алена. Папа! Соленые слезы заструились по ее губам. Ей хотелось заснуть, чтобы забыть о его отсутствии, но не удавалось. Она спрашивала себя, оставил ли Архангел своего друга одного или же присутствовал при его агонии. Что он чувствовал тогда? Боль, страх или, скорее, облегчение? Могло ли случиться, что смерть от передозировки была лишь прикрытием? А какую роль играла Ева во всем этом? Где она тогда была? Были ли в самом деле ее мать и Архангел демоническими любовниками?

Когда первые рассветные лучи залили стол и букет лилий на нем бледным светом, Майю все еще осаждали жестокие видения. Отныне Архангел стал для нее виновником смерти ее отца. Боль была настолько острой, что Майя внезапно разрыдалась. Морис крепко прижал ее к себе.

— Ничего страшного. Просто плохой сон.

Сейчас ей больше всего хотелось быть одной.

— Ты уверена, Майонетта?

Она подумала об отце, который точно так же звал ее Майонеттой, таким же ласковым голосом. От этого голос Мориса причинял ее еще большие страдания.

— Честное слово, Морис, больше ничего!

Но ее рыдания только усилились. Майя быстро натянула джинсы и свитер и торопливыми шагами вышла из комнаты, оставив Мориса — одинокого и расстроенного.


Как я могу помочь тебе, Майя, не раскрыв собственных догадок о твоем прошлом? Чем еще, кроме любви и ласки, я могу успокоить твои страдания, нахлынувшие сейчас с новой силой — а ведь ты верила, что новая жизнь, новая кожа будет защищать тебя вечно!

Я люблю тебя такой, какая ты есть, какой ты была, какой будешь, я люблю тебя с невероятной силой — твой смех, твои слезы, твое отчаяние, твое тело.

Как я смогу заслужить доверие, которого ты никогда ко мне не проявляла, которое несправедливо называешь слепым? Смогу ли я быть для тебя светом, без которого ты будешь натыкаться на стены и причинять себе боль? Я люблю тебя, и буду любить, и любил тебя раньше — я смог бы спрягать этот глагол во всех временах, всеми способами, до бесконечности, для тебя, всегда.


Свернувшись клубком на диване в гостиной, Майя перестала плакать. Потребность разыскать Архангела стала для нее насущной необходимостью. Сомнения множились в ее душе, словно раковые клетки. Архангел должен раскрыть ей тайну смерти Алена. Эта убежденность была такой сильной, что ей во что бы то ни стало нужно найти этого человека. Без него она не сможет вернуть себе душевное равновесие.

Но как после стольких лет найти призрак — ведь она даже не знает его настоящего имени! По-прежнему ли он живет во Франции? Ведь на свете столько мест, куда хиппи могут сорваться по внезапной прихоти. Катманду, Форментера, Маракеш кишат этими постаревшими типами. Может быть, Архангел — бродяга и у него нет постоянного жилья. Столько людей усталыми тенями шатаются по улицам! Столько людей, чьи истории больше никого не интересуют, в одиночестве бродят по свету, и никто, в том числе и они сами, уже не помнят своих прежних имен.

Измученная этими мыслями, Майя встала и поставила на проигрыватель первую из Сюит для виолончели Баха. Музыка успокоила ее. Она закрыла глаза и подумала о матери. Вся надежда найти Архангела была отныне связана только с ней. Вновь обретя уверенность, Майя почувствовала новый прилив нежности к этой женщине.

Морис спустился по лестнице, погладил ее по растрепанным волосам и поцеловал в глаза. Они выпили кофе. Потом Морис уехал — до Майи донесся шум отъезжающего автомобиля. Каждый раз, когда он уезжал, ей становилось грустно.

Майя позвонила бабке с дедом, как всегда по утрам. Оказалось, они помнили Архангела, но не знали его настоящего имени. Они не удивились ее расспросам, но потом заговорили о других вещах — о погоде в Париже, о том, что аптека на углу закрылась до конца месяца, о Ребекке, о Бенжамине, о том, как густо пахнет в саду жасмин, и о связанных в гирлянды головках чеснока, которые они попросили Майю им привезти.

Майя чувствовала усталость и нерешительность. Еще никогда необходимость возвращаться в Париж не ощущалась ею так болезненно. Она думала об агентствах, на которые внештатно работала, о нескончаемой череде предстоящих в сентябре рабочих совещаний… Она думала о Пьере, который будет жить в соседнем с ней квартале, о дочерях, которым придется приспосабливаться к новой жизни в распавшейся семье, о хрупком здоровье Симона и Ольги… Думала обо всех, кого знала в Париже и в Сариетт — живые, умершие или исчезнувшие, они затягивали Майю в вихрь противоречивых разрушительных эмоций. Через одиннадцать дней она вернется в Париж. Ей осталось всего каких-нибудь десять дней наслаждаться любовью Мориса. До сих пор она никогда не думала о том, что, покидая Сариетт, она покинет и его… Предстоящая разлука уже мучила ее.

Глава 22

СИДЯ за письменным столом из светлого дуба, перешедшим в наследство от отца, Морис покусывал карандаш, который только что заточил. Он изучал различные планы реконструкции старого железнодорожного вокзала. Это сооружение из стекла и металлических конструкций, построенное в конце девятнадцатого века, было таким красивым, что Морису было жаль пускать его под снос. Он часто ссылался на американцев, которые даже в самых маленьких городках стремились сохранить памятники старины. Он всегда напоминал своим подчиненным, что уважать свой город означает также уважать прошлое.

Но этим утром Морис не мог ни на чем сосредоточиться. Он думал о Майе. С тех пор, как она стала сомневаться в том, что ее отец умер от передозировки наркотиков, она постоянно обвиняла Архангела в убийстве Алена. Эта одержимость не покидала ее ни на минуту.

Что до самого Мориса, он был уверен, что Архангел невиновен в смерти Алена. Ему нравился Архангел — в нем всегда импонировали чувство юмора, непохожесть на других, свобода. Он множество раз пытался объяснить это Майе.

— Это очень серьезное обвинение, Майя! У тебя нет никаких доказательств! Как ты можешь обвинять человека в том, что он убил своего лучшего друга? Ты переделываешь прошлое! Разве ты сама мне не говорила, что твой отец умер от передозировки? Или ты не помнишь, в каком состоянии он был в последние месяцы своей жизни? Оставь Архангела в покое, Майя! Позволь своей матери состариться спокойно! Займись собой, своим будущим, да просто живи, в конце концов!

Майя упрямо хмурилась, как маленькая девочка. Затем, немного помолчав, продолжала ход своих размышлений:

— Но обстоятельства его смерти очень туманны…

— Что ты об этом знаешь? Тебя ведь там не было!

— А почему отец с Архангелом рассорились вдрызг?

— Ты сама разве ни с кем не ссорилась вдрызг, Майя?

— Это разные вещи! Я никогда не слышала, чтобы мой отец повышал голос! Никогда!

— Даже в разговорах со своим собственным отцом?

— С Симоном было другое дело…

— В конце концов, твой отец ведь не был святым!

— У него никогда не было стычек с моей матерью или Архангелом. Все втроем прекрасно ладили! В их тогдашней компании все ощущали себя братьями и сестрами… Они были из поколения «реасе and love». Понимаешь, что я хочу сказать?

— Майя, это все ерунда! Ты же не так наивна, чтобы верить, что хиппи были свободны от страстей, заблуждений, буйства крови — словом, от всего, что свойственно любому человеку! Даже в монастыре порой бушуют страсти! Любви не бывает без ненависти!

— Морис! Архангел собирался мне что-то сказать! Что-то такое, чего отец не хотел позволить! Хоть это ты понимаешь?

— Если твой отец не хотел, зачем тогда ты пытаешься узнать? Вот это мне действительно непонятно, Майя.

— Морис, ты в самом деле такой дурак или только притворяешься?


Морис улыбнулся. Ему нравился гневный взгляд Майи, нравилось, когда она сердилась. Он снова попытался сосредоточиться на своей работе. Макет первого архитектора представлял собой здание вокзала, переделанное в небольшую часовню с восьмиугольными окнами в современном стиле. Этот проект ему решительно не нравился. В Сариетт и без того достаточно красивых церквушек. «Этот тип ничего не понимает!» — недовольно пробормотал он.

Потом Морис отчего-то подумал о родителях Евы. Он сам был бы в полном отчаянии, доведись ему узнать, что его дед сотрудничал с нацистами. А Майю это совсем не заботит, она полностью зациклилась на Архангеле. Что ж, может быть, это ее способ изгнать своих демонов.

Морис вновь принялся покусывать карандаш. Потом взглянул на часы — уже одиннадцать! Его ноги под столом нервно подергивались, пока он обдумывал речь, которую предстояло произнести завтра утром.

Потом он посчитал, сколько дней осталось до отъезда Майи. Чувствует ли она боль от предстоящей разлуки так же, как он? Теперь, когда он познал ее тело, проник в ее лоно, плакал на ее груди, каждый вечер ел, пил и спал вместе с ней, Морис больше не мог без нее обходиться.

Он улыбнулся — вспомнил, как она спрашивала о возрасте его любовниц. Он тогда ответил ей, что нагота женщины сорока пяти лет более эротична, чем нагота тридцатилетней… И увидел в отблесках пламени в камине, как она покраснела… Еще он сказал, что его невероятно возбуждает, когда он, преодолевая ее стыдливость, зарывается лицом между ее ног… Он вспомнил об этом уголке ее тела и скрестил ноги, боясь, как бы Мади, его секретарша, войдя в комнату, не заметила предательский бугор ниже пояса.

Вернувшись к разложенным на столе документам, Морис попытался сосредоточиться на сопроводительных документах к первому архитектурному проекту. Но макет вокзала представлялся ему женским влагалищем, разверзтым, влажным, возбуждающим. Морису захотелось прикоснуться к нему губами и утолить мучительную жажду. Захотелось расстегнуть брюки, вытащить член и мастурбировать. Он обхватил голову руками. Жилки на висках бились так сильно, что череп, казалось, вот-вот расколется. Он попытался сделать дыхательное упражнение из курса йоги. Безрезультатно. Его член оставался твердым, как бейсбольная бита.

Раздосадованный необузданной силой своего желания и боясь внезапного появления секретарши, Морис вышел через маленькую дверь в углу кабинета, которая соединяла его рабочий кабинет с квартирой. Он почти никогда ей не пользовался, предпочитая парадную лестницу.

Он вошел в ванную и закрыл за собой дверь. По крайней мере, здесь он сможет получить наслаждение, думая при этом о Майе. Прислонившись к стене, Морис достал член, покрытый смазкой, и принялся лихорадочно двигать рукой взад-вперед. Слабый хлюпающий звук, вызванный этими движениями, был похож на тот, что возникал при проникновении члена во влажные складки влагалища Майи. Иллюзия была почти полной. Морис взглянул на свое отражение в зеркале. Его лицо светилось счастьем. Он подумал, что выглядит весьма неплохо для своих пятидесяти лет! В этот момент поток спермы хлынул ему на руку. «Я люблю твою задницу!» — прошептал он, умиротворенный и счастливый, потом расхохотался и вымыл руки.


Вечером он рассказал Майе о своем утреннем приключении. Отсмеявшись, Майя погрузилась в нежное молчание, а потом прошептала, что тоже мастурбировала, думая о нем, — незадолго до того, как они занимались любовью в первый раз.

Морис смотрел на нее с гордостью и желанием. Он представил, как она ласкает себя. Его голос звучал совсем тихо, когда он попросил ее проделать то же самое перед ним.

Ему нравилось смотреть, как Майя медленно приподнимает юбку и садится на пол, раздвинув ноги… Потом он не мог вспомнить, в какой момент, не удержавшись, начал ласкать ее влагалище рукой. Он лишь помнил, как вытянулся на полу рядом с ней и какое удовольствие было слышать ее стоны, вызванные его ласками.

Они занялись любовью прямо на полу в гостиной Ашбери. Их тела освещались отблесками пламени в камине. Морис закричал от наслаждения, и его крик эхом разнесся по всему дому.

Потом они пили вино, слушая «Stabat Mater» Перголезе. Потом снова занимались любовью. Пламя потихоньку угасало, из открытого окна тянуло прохладой. Им нравилась прохлада пола под разгоряченными телами.

Оба знали, что скоро предстоит расставание. Их обнаженные тела оставались сплетенными всю ночь.

Глава 23

— НЕ понимаю, почему ты не хочешь сказать мне настоящее имя Архангела!

— Да я его просто не знаю! И никогда не знала!

Ева нервно зажгла сигарету.

— Я тебе не верю!

— Я познакомилась с ними обоими на фестивале изящных искусств, я тебе уже говорила. Кто-то мне их так и представил: это Ален, это Архангел. С тех пор он так и оставался Архангелом. С чего ты взяла, что меня интересовало его настоящее имя?

— А позже? Вы ведь были знакомы много лет!

— Мы ненавидели расспросы, потому что ненавидели фликов и все, что с ними связано. Мне совсем не нужно было спрашивать документы, чтобы впустить его в мою жизнь.

Майя в отчаянии рухнула на диван в Евиной мастерской. Мать приблизилась к ней и прошептала:

— Не плачь, дорогая. Оно того не стоит.

Майя подняла голову и взглянула в лицо матери. Она не знала, верить ей или нет. Ева включила Первую симфонию Малера и вернулась к мольберту. В этот утренний час мастерская была залита светом. Изящным движением руки Ева поправила седые пряди, выбившиеся из узла на затылке, глубоко затянулась сигаретой. На ней был бежевый льняной костюм. Она показалась Майе красивой и безмятежной. Майя почти забыла, какой суровой и непреклонной всегда была ее мать.


Морис был озабочен. Он встал из-за стола, прошелся по кабинету, снова сел. Стало уже жарко. Он расстегнул вторую пуговицу на рубашке. Нервно кашлянул и снова встал. Рассеянно взглянул в открытое окно на площадь перед мэрией. Там бегали дети, кричали и пели. Он подумал о своем внуке. Хотелось взять его за руку и заговорить… о деревьях, о цветах, о самолетах в небе, о Жанне, его бабушке…

Незадолго до того ему позвонила Майя и сказала, что разговор с Евой ничего не дал. У нее не было никакой надежды разыскать Архангела. Она была в отчаянии.

Морису удалось немного ее успокоить. Там, на другом конце провода, она кусала костяшки пальцев, чтобы не расплакаться. У нее заболело горло от слез. Она обещала Морису обо всем забыть. Оставить свои намерения, не думать о них. Ее голос то и дело прерывался. Морис был взволнован. Она прошептала ему: «Я тебя люблю». Это было впервые. Он стиснул в руке трубку и прижался к ней губами. Прошептал в ответ: «Я тоже тебя люблю». Ему было жаль, что он не сказал об этом первым.

Он отошел от окна и нажал кнопку селекторной связи. Когда Мади ответила, он попросил, стараясь говорить деловым тоном:

— Вы не могли бы соединить меня с капитаном Алларом из жандармерии в Праисс?.. Спасибо, Мади!

Полицейский фургончик остановился возле здания мэрии ближе к вечеру. Шорох тормозов и звук хлопнувшей дверцы прозвучали в ушах Мориса с пугающей отчетливостью. Он взял у начальника полиции большой плотный конверт и проводил его вниз. Морис чувствовал смущение: он впервые использовал служебные полномочия в личных целях. Вернувшись в кабинет, резко надорвал конверт, на котором большими черными буквами было написано: «Лично и конфиденциально», и вынул оттуда два документа. Первый был протоколом судебного заседания, состоявшегося 12 февраля 1971 года. Второй — отчетом о вскрытии тела Алена Хоффмана.


12 февраля 1971 года Морису исполнилось двадцать два. Накануне он вернулся из Экса с узлом грязных вещей. Он очень давно не приезжал на уикэнды в Сариетт. Той зимой было так холодно, что мать постелила ему на кровать красную пуховую перину, отчего ложе сделалось очень узким. Он еще спал, когда услышал, как хлопнула входная дверь. В их доме она никогда не хлопала. От шума он проснулся и по голосам родителей внизу понял, что случилось что-то серьезное. Голоса звучали взволнованно, и это было непривычно. Морис подумал о бабушке, и его сердце тревожно забилось. Потом он вспомнил, что ее похоронили еще прошлым летом, и у него пересохло в горле. Ему представилось, что по городу несется грузовик с отказавшими тормозами, и это видение ужаснуло его. На глазах выступили слезы, и он не нашел в себе сил сразу встать. Он услышал, как отец поднимается к себе в кабинет, потом снова спускается. Ему показалось, что его легкие сейчас разорвутся. Когда на пороге его комнаты появилась мать с бледным лицом, он прохрипел имя Майи. В зеленых глазах матери промелькнуло удивление, и она прошептала: «Да, дорогой, ее папа умер. Ален умер!» Тревога Мориса разразилась потоком слез. Мать обняла его, и он почувствовал тепло ее тела, прижавшегося к его обнаженной груди. Он не осмеливался сказать, что плачет от облегчения. Его тело обволакивало нежное тепло, и уже ничто не имело значения, даже смерть Алена.

На протяжении трех следующих лет Морис потерял сначала мать, умершую от рака, потом Жанну, умершую во время родов. Еще совсем юная жена оставила ему Милу как свидетельство своей любви. Одинокими ночами Морис прижимал к себе ребенка и обещал ему найти в себе силы жить. Счастье и беззаботность покинули его. Ему было двадцать пять. При воспоминании о тех мрачных временах Морис закрыл лицо руками.

В кабинет зашла Мади, чтобы попрощаться с ним, как делала это каждый вечер. Потом она еще долго вспоминала, как господин мэр сидел за столом и плечи его содрогались от рыданий. Потрясенная, она на цыпочках вышла из кабинета. Она и представить не могла, что мужчина в таком возрасте может плакать как ребенок. «Завтра утром принесу ему пирожных», — решила она, выключая компьютер.


Морис нацарапал на листке бумаги имя и фамилию, потом машинально добавил дату и место рождения Патрика Суриаля. Тайна Архангела была раскрыта. Морис снова вложил документы в конверт. Он знал, что завтра Майя должна уехать.

Ему захотелось увидеть внуков. Обнять Альфреда, услышать, как Изабель дразнит его с тем средиземноморским акцентом, который всегда заставляет его вспоминать о матери и о Жанне. В этот вечер ему показалось, что женщины, которых он любил, пришли к нему, чтобы сказать последнее «прощай». Он позвонил Майе и сказал ей, что собирается к Милу. Положив трубку, он снова ощутил жар во всем теле.

Глава 24

ОНИ проговорили полночи. Морис побуждал Майю уехать быстрее, не дожидаясь конца месяца. Он понимал, что душой она все равно далеко отсюда.

Потом она заснула, сжимая его член в руке.


Они покинули Сариетт рано утром. Сидя в кафе в аэропорту Мариньяна, Майя рассеянно жевала круассан. Запах кофе вызывал у нее тошноту. Она поставила чашку на липкий столик и нежно взглянула на Мориса. Он изменился. Синие глаза стали ярче, взгляд — веселее, лицо — спокойней. И она тоже изменилась. Не из-за выгоревших на солнце волос и загара, а из-за ласк, объятий, любви. Это наполнило ее новой силой взамен утраченной. Но улыбки у обоих были напряженными.

Они молчали, держа друг друга за руки.


Когда я снова почувствую, Майя, как раскрытые влажные лепестки твоей плоти скользят по моему животу, а твоя грудь прижимается к моей? Сколько времени придется ждать, прежде чем мы снова заснем в одной постели? Я люблю тебя. Люблю чувствовать твое горячее тело рядом с собой, когда просыпаюсь. Я больше не хочу каждый вечер в одиночестве возвращаться к себе. Хочу слышать, как наши голоса звучат, перебивая друг друга, когда мы ужинаем вместе. Я люблю тебя. Я не хочу заниматься любовью больше ни с кем. Я люблю твое тело, цвет и запах твоей кожи. Люблю твои стоны и ласки. Люблю, как твои губы и язык скользят по моему телу. Я люблю тебя. В моем сердце, в моих мечтах ты — моя жена. Но ты этого не знаешь. Если бы я рассказал тебе о своей любви, мне пришлось бы заговорить и о том, что я никогда не решусь вспоминать одновременно с тобой: о тысячах километров, которые пас разделяют. И что я скажу? «Не покидай меня. Оставь свою семью, работу, Париж и переезжай жить ко мне. Пусть горячие ветра Сариетт избороздят морщинами твои щеки. Пусть твои легкие до последнего вдоха будут наполнены запахами тимьяна, персиков, оливковых деревьев и сушеной лаванды. Вернись и оставайся со мной до конца наших дней просто потому, что я люблю тебя до безумия?..» Смогу ли я произнести это? Нет, я боюсь, что эти слова побудят тебя еще быстрее уехать вместо того, чтобы остаться… Меня тошнит от запаха кофе… Хочется разреветься… Просто безумие — с тех пор, как мы вместе, я снова могу плакать! Пора привести в порядок свои эмоции, пока я окончательно не лишился того панциря, который защищал меня все эти годы…


— Тебе пора, дорогая, — вслух произнес он, взглянув на часы.

Потом встал и подхватил с пола чемодан Майи. Она молча проследовала за ним до самого выхода на посадку. Морис обхватил ее лицо ладонями, гладил ее волосы, нежно проводил кончиками пальцев по губам. Целуя ее, он прошептал:

— Я люблю тебя. Я тебя люблю.

Не дав ей времени ответить, он начал уходить, но, сделав несколько шагов, снова обернулся. На губах его была улыбка, и он помахал Майе рукой. Майя поставила чемодан на багажный конвейер. Ей было так нестерпимо грустно, что хотелось лечь прямо на пол и больше никогда не подниматься.

Садясь в машину, припаркованную на стоянке аэропорта, Морис почувствовал головокружение из-за того, что Майи не было рядом. Наручные часы от Пайеро показывали десять утра. «Это будет долгий день», — сказал он сам себе, заводя мотор. Жара плотной мантией окутывала город и гудящие клаксонами автомобили. Морис отключил мобильник, поставил кассету «Дорз» в стереомагнитолу и врубил максимальную громкость, чтобы полностью отрешиться от внешнего мира. «Сегодня вечером, — подумал он, переходя на первую скорость, чтобы подняться по крутой дороге, ведущей в Сариетт, — поиграю на гитаре. Той, старой, гибсоновской. Со дня смерти Жанны я к ней так и не прикасался».

Глава 25

ВСЕ ворота столицы были одинаково тусклыми и серыми, но проезд через Орлеанские всегда доставлял Майе радость. Сегодня же бесконечное мелькание витрин от статуи маршала Леклерка до площади Алезия нагоняло на нее скуку.

Войдя в свою квартиру на бульваре Распай, Майя вспомнила, какая тревога охватила ее, когда она перед самым отъездом в последний раз проверила, что выключила газ. Она была совершенно растеряна. С тех пор прошло меньше месяца, и все было совсем иначе.

Из-за духоты в квартире было трудно дышать. Майя распахнула окна во всех комнатах, проклиная про себя парижский шум и смог.

Она зашла в туалет. Звук струйки мочи был кристально чистым и звонким. Кажется, в Сариетт он был иным, более приглушенным… Сидя на унитазе с задранной до пояса юбкой, Майя слегка раздвинула ноги и взглянула на влагалище. Неужели с сегодняшнего дня оно будет отражаться лишь в воде на дне унитаза? И никто его больше не увидит, кроме стерильного белого фарфора? Как печально, если отныне из него будут изливаться лишь унылые потоки мочи, тогда как еще совсем недавно там с такой восхитительной силой орудовал член Мориса!

Спустив воду, Майя с радостью подумала о сотнях поцелуев, которыми она вскоре покроет щеки и лбы своих дочерей. Она решила, что завтра приготовит для них роскошный праздничный ужин.


Открытый чемодан стоял на полу в бельевой. Майя рассматривала вещи Пьера, висевшие в шкафу. «Они принадлежат человеку, которого я больше не люблю, — подумала она. — Даже их запах кажется мне чужим. Знаешь ли ты, Пьер, что я тебя больше не люблю? Я люблю Мориса. Знаешь ли ты, что я скоро найду Архангела? Тебе на это наплевать, не так ли? Что, в сущности, ты знаешь об Архангеле? Ничего! Как легко порой развязываются узлы! Что у нас осталось общего, кроме наших дочерей? Ничего!»

Сдвинув все вешалки с вещами Пьера в дальний угол шкафа, чтобы освободить место для своей одежды, Майя подумала об Архангеле. Когда Морис назвал ей настоящее имя, она с трудом могла в это поверить — настолько известной личностью был Патрик Суриаль, арт-директор и совладелец рекламного агентства «Мечта». Это было одно из крупнейших французских независимых агентств. Раньше Майя несколько раз пыталась наладить с ним контакты. Но даже при самых заманчивых предложениях Суриаль не удостаивал ее и телефонного разговора. Полный провал! Вначале она злилась, но потом плюнула. И теперь спрашивала себя, не скрывалось ли за этими отказами что-то большее. Теперь она больше не боялась столкнуться лицом к лицу с этим человеком, потому что он не был опустившимся бродягой, которого она воображала. Это был не грязный оборванный клошар с беззубым ртом и потухшим взглядом. Это был не призрак — совсем наоборот! Архангел был таким же чистым продуктом общественной системы, как и она сама, и это еще более придавало Майе уверенности. Итак, они будут сражаться на равных! Она вспомнила этого молодого человека, похожего на Мика Джаггера, который часто так странно посматривал на нее… Вспомнила отца и его последние слова. Майя стиснула кулаки и сжала зубы. Ни в коем случае ничего не забывать и не прощать, сказала она себе, включая компьютер.

Поздно вечером, скользнув в кровать, Майя стала вспоминать тело Пьера. «Как я смогла так быстро смириться с тем, что он ко мне больше не прикасается? Почему я сама не пыталась заново раздуть огонь его угасшего желания? Ведь самое ужасное было то, что за эти три года мы даже не попытались вновь сблизиться друг с другом!»

Глава 26

В ЗАЛЕ заседаний агентства «Мечта», просторном помещении со стеклянными стенами, за столом собрались человек десять. Председательствовал мужчина, сидевший во главе стола. Ему было около шестидесяти. Остальным — не больше тридцати. Когда он бывал в плохом настроении, то казался себе чуть ли не динозавром. В такие дни ему хотелось забросить дела. Но, подумав о том, сколько у него будет свободного времени, он отказывался от этой идеи, потому что слишком боялся, что время проглотит его.

Говорила молодая женщина — менеджер по работе с клиентами, которой был поручен бюджет проекта «Путешествие на край света». Остальные молчали. Стажеры делали записи в блокнотах. Молодая женщина повернулась к большому жидкокристаллическому экрану, подключенному к ее ноутбуку.

Человек во главе стола с едва скрываемым неодобрением рассматривал пирсинг на лице женщины. Он насчитал семь колечек. Особенно его раздражало то, что было на кончике ее языка. Он спросил себя, чего ради молодым женщинам истязать свою плоть. Это склонность к провокациям или мазохизм?

Назвав основные цифры, касающиеся туристического бизнеса и тех, кто играет наиболее важную роль в этой сфере, молодая женщина уверенно продолжила наглядную демонстрацию:

— Рекламодатель сталкивается с проблемой старения основной клиентуры: не пройдет и пяти лет, как средний возраст клиентов «Путешествия на край света» будет составлять вместо двадцати пяти — тридцати лет пятьдесят — шестьдесят…

— Ну и что с того? — раздраженно бросил Суриаль.

Женщина сделала вид, что не расслышала.

— …отсюда он заключает, что система коммуникаций слишком разветвлена и не отвечает потребностям более молодого поколения.

— А тебе не кажется, что именно эта система его и привлекает?

— Последние исследования, проведенные компанией, говорят в пользу этого, но в настоящий момент это для нас не так важно. Мы должны сделать выбор между двумя коммерческими стратегиями: или мы внедряем программу коммуникаций, которая позволит снова привлечь молодую часть клиентуры — во всяком случае, моложе пятидесяти, — или мы делаем ставку на пожилых.

Суриаль поморщился. Считать пожилыми всех старше пятидесяти… сколько же определений уже не соответствуют действительности и нуждаются в пересмотре!

— …У нас есть искушение принять второй вариант, направить капиталовложения именно в этот сегмент клиентуры и развивать его. Но прежде нужно учесть следующие данные, представленные нам Себастьеном, о структуре расходов потребителей разных возрастных категорий за последние три года. Вот, смотрите: здесь заметен небольшой спад расходов на развлечения в категории потребителей пятидесяти — шестидесяти лет…

— Так ты действительно веришь, что эти расходы уменьшились? Ерунда! Тебе нужно пересмотреть эти данные — они ошибочны или неполны. Ты выяснила, какой процент расходов на развлечения тратится на путешествия? — Голос Патрика Суриаля дрожал от гнева. — Впрочем, все эти определения возрастных категорий ни о чем не говорят! Найдите новые, и тогда вся картина будет гораздо более ясной!

— Что вы предлагаете, месье Суриаль?

Этот вопрос прозвучал с замаскированной, но несомненной наглостью. «Еще одна засранка с манией величия», — раздраженно подумал он и ответил:

— Чтобы все это звучало более доходчиво.

— Я не понимаю, что вы имеете в виду.

— А стоило бы!

Кажется, он выбил ее из колеи. Он продолжал, глядя на не в упор:

— В самом низу твоей возрастной лестницы — младенцы. Выше — подростки. Еще выше — зрелые люди, берущие кредиты на двадцать лет. На самом верху — предсмертники, уже готовые окончательно свалиться с этой лестницы. А вот здесь, под ними, — те, кто переживают вторую молодость. И тебе как рекламщице именно эта группа должна быть наиболее интересна. А знаешь почему? Потому что именно они отрываются больше всех!

— Я не совсем поняла, Патрик: в ваших собственных терминах пятидесяти — шестидесятилетние — это «предсмертники» или «вторая молодость»?

Она сказала «Патрик» вместо «месье Суриаль», явно пытаясь его задобрить.

— Ты что, действительно не понимаешь? Шестидесятилетние, малышка, — это самая что ни на есть «вторая молодость»! Знаешь, почему они опережают других в развлечениях? Потому что вернулись на несколько ступенек вниз. У мужчин с помощью «Виагры» член снова стоит, у женщин с помощью ТНМ во влагалище скользко днем и ночью! У них нет проблем с кишечником, кожа на лицах натянута от пластических операций, женские груди вздымаются от силикона, они принимают DHEA, мелатонин, едят биойогурты, одеваются, как собственные внуки-студенты, сидят в Интернете. Короче, они снова молоды! И вот этого вы не хотите понять! Вы смотрите на них, как на старых развалин!

Патрик Суриаль замолчал. В горле саднило. Просто черт знает что — из-за этих желторотых так взбеситься и раскладывать все человечество по полочкам! Он попытался успокоиться, чтобы избежать приступа гипертонии, и налил себе апельсинового сока. Посмотрел на термос с блестящим нержавеющим покрытием, стоявший возле графина, и вздохнул: он бы предпочел кофе, но его кардиолог поместил этот напиток в список многочисленных запретов. Чертов возраст! Он не сказал мадемуазель Всезнайке, что представители группы «второй молодости», к сожалению, ничего не могут поделать с возрастом своих сосудов. Но что она в этом понимает — она, которая лопает картошку-фри с той же легкостью, с какой он ест соевый сыр?

Совещание наконец завершилось. Теперь он сможет спокойно заняться своими проектами. Он будет создавать клоны Всезнайки в возрасте «второй молодости»! Она еще на них насмотрится, бедняжка! Он и сам не знал, почему так агрессивно настроен против этой девчонки, в то время как его помощник уверяет, что она — отличный профессионал! Эти дипломированные умники всегда его раздражали. Может быть, в этом причина… Он зажег сигарету и вышел из зала. Курение тоже было ему запрещено, но есть же предел ограничениям! И почему бы не иметь дела с женщинами, пока он еще на этом свете?

С тех пор как Ева ему позвонила, он нервничал. Он чувствовал себя злодеем, вынужденным скрываться, и стал плохо спать. «Скажи мое имя и телефон Майе, и покончим с этим! Но… тридцать лет прошло, Ева! Все сроки истекли, разве нет?» Однако Ева была глуха ко всем его доводам. Пятнадцать лет минуло с тех пор, как они прекратили всякое общение. Ее звонок вновь пробудил в нем былую тревогу и пустил коту под хвост пять лет психоанализа. Она и сама боялась. «Надо же, — подумал он, входя в лифт, — я и забыл сообщить мадемуазель Всезнайке, какую роль играют психоаналитики в жизни людей "второй молодости"!»

Глава 27

MМАЙЯ была в кондитерском отделе Бон Марше. Толкая перед собой тележку, она думала о Морисе. Как бы ему понравилось это изобилие товаров в разноцветных упаковках, заманчиво расставленных на полках! Пьер никогда не разделял ее гурманских удовольствий. Она любила свое новое счастье, созданное из наслаждения и щедрости.


За ужином Мари и Ребекка не переставая болтали о своих каникулах. Благодаря им атмосфера была непринужденной. После того как Симон и Ольга уехали, Пьер зашел в спальню Майи. Она напомнила ему, что теперь у него есть своя квартира, но он молча начал раздеваться, в то время как она, стиснув зубы, пыталась сдержать гнев. Она стояла скрестив руки на груди, надеясь, что он все-таки уйдет. Напрасно. Майя не осмелилась устраивать скандал в первый же вечер после возвращения дочерей и с отвращением легла в постель рядом с мужем, которого давно забыла.

Сквозь сон она почувствовала, как что-то проталкивается в глубь ее влагалища, и машинально раздвинула ноги. Напор усилился. Майя не открывала глаз. Она чувствовала, как в ней нарастает желание, потом вдруг осознала, что она уже не в Сариетт. Она попыталась оттолкнуть мужа, но это ей не удалось. Она подумала о Морисе, и на нее нахлынуло чувство вины. Член Пьера проник в нее полностью. Она надавила рукой на его живот, пытаясь оттолкнуть его, но Пьер неверно истолковал этот жест и прошептал: «Да, еще!», прижимая ее к себе. Майю охватил стыд, что она испытывала удовольствие, чувствуя, как член Пьера движется внутри. Потом он перевернулся на спину, увлекая ее за собой, и Майя сверху вниз смотрела, как он кончает. Она забыла, с каким наслаждением они занимались прежде любовью. Майя застонала одновременно от угрызений совести и от подступающего оргазма, резко подаваясь взад-вперед всем телом. «Еще…» — прошептала она, думая: «Еще один, последний раз…» Во взгляде Пьера она прочитала прежнее вожделение. Этой ночью его тело казалось таким же сильным, как в былые времена.

«Кончить с тобой в последний раз. Кончить, уже разлюбив тебя и собираясь тебя покинуть. Кончить, думая о другом мужчине. Кончить, чтобы похоронить нашу семейную жизнь, как мальчишки хоронят свою невинность в объятиях проституток».


Я кончила. Пьер не знал, что это была не любовь — это было прощание. Но я знала, и только это имеет значение.

Я никогда не расскажу тебе ни об этой ночи, ни о полученном мной удовольствии, Морис. Ты бы этого не понял: у тебя слишком цельный характер. Есть ночи и дни, о которых лучше умолчать, чтобы не причинять боль тем, кого любишь. Я люблю тебя, Морис. Теперь — еще больше. Я знала о твоих надеждах, хотя ты мне ничего не говорил. Я вернусь… уже скоро. Мне нужно лишь немного времени, чтобы безболезненно обрубить мои парижские корни. Со вчерашнего дня я к этому приступила. Но они еще крепки. И так сильно вросли в землю, что мне потребуется работать не покладая рук.

Я люблю тебя. Хочу разделить с тобой всю жизнь, все дни и все ночи.

Я люблю тебя — это так же ясно, как дважды два четыре. Я вернусь… скоро.

Глава 28

ПАТРИК Суриаль выбрал для еженедельного заседания послеобеденное время в среду, вместо классического утра понедельника. Когда однажды концептуальный редактор спросил его о причинах такого выбора, Суриаль ответил: «В уикэнд ты отсыпаешься, трахаешься… Как и все остальные. Вкуснее ешь, больше пьешь, короче, отрываешься. Если ты к тому же ходишь к шлюхам и закидываешься колесами, на кого ты похож утром в понедельник?»

Однако истинная причина заключалась в его собственных проблемах со здоровьем, которые сильнее всего давали о себе знать воскресными вечерами. Он был мучеником стиля. Он не мог позволить себе в понедельник утром выглядеть перед всеми старой развалиной.


Патрик Суриаль жил на улице Кампань-Премьер, в четырнадцатом округе Парижа. У него был особняк с садом, стоявший в глубине двора доходного дома начала двадцатого века. Сад зарос густой травой. Суриаль никогда им особо не занимался. Ему больше нравилась запущенность естественной природы. Соседи часто возмущались и говорили, что сожгут всю траву. Тогда Суриаль нанимал газонокосильщика. Приятели называли его жилье сумасшедшим домом. Внутренних стен и потолков там не было. Вместо них по проекту Суриаля из выступов и перегородок на разных уровнях были сооружены какие-то подобия висячих мезонинов. Над ними был общий потолок высотой в пятнадцать метров. Из большого глиняного горшка в центре холла рос гигантский кактус в пять метров высотой. В мезонинах зеленели и цвели пальмы и другие экзотические растения. От этого дом напоминал тропическую оранжерею — влажность была такой же. Подобно тому как хозяева обычно говорят: «Здравствуйте», встречая гостей, Суриаль приветствовал своих визитеров: «Я Тарзан, ты Джейн». Эта фраза звучала почти автоматически, и никто уже давно не обращал на нее особого внимания.

Это утро Суриаль проводил в американском трейлере пятидесятых годов из нержавеющего железа, примыкающем к первому этажу его дома и оборудованном под кухню. Несмотря на рекомендации своего кардиолога, по понедельникам Патрик Суриаль устраивал себе развлечение под названием Monday morning, состоявшее в злостном нарушении антихолестериновой диеты. Раз в неделю он готовил себе на завтрак все, что ему строго запрещалось есть, не испытывая при этом ни малейших угрызений совести.

Перед тем как приступить к приготовлению яичницы с беконом, он распахнул окна. Пока полоски бекона поджаривались на смазанной маслом сковороде, Суриаль выложил на широкую деревянную столешницу шесть сортов сыра — один на каждый из предшествовавших дней недели, в течение которых приходилось во всем себе отказывать. Сыры были от Андруэ, из его любимого магазина. Суриаль бросил жетон в музыкальный автомат «Вурлитцер» и выбрал пластинку Джонни Холлидея. Потом сварил крепкий ирландский кофе с густой пеной. Он никогда не изменял своей американской мечте. Он часто представлял, как едет на «Харлее» по шоссе 66, как Джек Николсон в Easy Rider. Иногда рядом ехал Джонни. Он очень любил этого парня, и ему бы хотелось мчаться вдоль шоссе бок о бок с ним.

Когда Суриаль уже собирался проглотить ломтик рокфора, раздался звонок в дверь. «Твою мать!» — пробормотал он, вставая. Открыв дверь, он сквозь зубы пробормотал традиционную фразу: «Я Тарзан, ты Джейн», одновременно пытаясь разглядеть сквозь слепящие солнечные лучи лицо стоявшей перед ним женщины.

— Здравствуйте. Вы месье Суриаль?

— Himself[20]!

— Можно войти?

Майе казалось, что у нее сейчас остановится сердце. Она сделала несколько неуверенных шагов. Размеры дома ошеломили ее. Она почувствовала себя песчинкой.

— Прошу вас, мадам, — осторожно сказал Суриаль, в то же время лихорадочно пытаясь понять, кто его гостья.

Войдя в кухню, он сел за стол и решил сделать себе бутерброд с тем самым кусочком рокфора, который собирался съесть, когда услышал звонок. Женщине он указал на стул напротив. Ему не хотелось отказываться от вожделенного завтрака.

— Садитесь. Хотите сыру?

Если она из налоговой инспекции, то уж кусочек сыра не покажется ей взяткой! Если же ее прислали из Общества изучения потребительского спроса, чтобы протестировать на ком-то «вживую» новую гамму ароматических презервативов, то она, скорее всего, откажется от сыра, чтобы его вкус не смешивался у нее на языке со вкусом малины. Но если она распространяет американские наборы косметики…

— Нет, спасибо.

«Воображала», — подумал он, а вслух произнес:

— С вашего позволения, я продолжу свой Monday morning?

«Настоящий сноб, с этими своими английскими словечками», — в свою очередь снисходительно подумала Майя.


Все происходящее казалось ей каким-то бредом. Суриаль с неподдельным наслаждением поглощал куски сыра всех сортов. Время от времени он с детским удовольствием тянул через соломинку взбитые сливки. Присутствие Майи ничуть его не смущало. Теперь она понимала, почему в рекламных кругах у Суриаля репутация человека со странностями. В то же время она была настолько восхищена этим домом и его хозяином, человеком, выглядевшим моложе своих лет, которого, казалось, уже ничем нельзя было удивить, что забыла о своем страхе. Она внимательно изучала лицо Суриаля, но не могла обнаружить в нем никаких черт Архангела. Между тем и нынешним лицом пролегло тридцать лет. А что, если Морис ошибся?

Патрик Суриаль, уплетая яичницу, краем глаза наблюдал за женщиной, немного староватой на его вкус, но еще вполне миловидной. Ему показалось, что она чем-то смущена, и он улыбнулся, чтобы ее подбодрить. Что ей нужно, в конце концов?

— Меня зовут Майя Хоффман, — почти прошептала она.

Улыбка на лице Суриаля потухла. Он почувствовал резкий выброс адреналина в крови. И почти наяву увидел картинку, похожую на кадры из «Сияния»: Майя рассыпается на тысячи маленьких девочек, они заполняют весь дом и эхом повторяют: «Меня зовут Майя Хоффман, Майя Хоффман, Майя Хоффман…» Самая младшая лежит в колыбели, еще одна прыгает через скакалку… Самой старшей, наверное, лет пятнадцать. Она больше всех напоминает сидящую перед ним женщину.

Суриаль отставил в сторону тарелку. По коже пробежали мурашки и появилось ощущение, что его ударили кулаком в живот. Он попытался сделать вдох, одновременно борясь с желанием извергнуть все съеденное.


Майя с удивлением смотрела на искаженное лицо. Разлившаяся бледность выдавала сильное волнение. Майя решила, что причина такой перемены — страх. Суриаль неверными шагами подошел к дивану с бархатной гранатовой обивкой и рухнул на него. У него был настоящий шок.

Охваченная смутным чувством вины, Майя принесла ему стакан с водой.

— Вам лучше?

Суриаль утвердительно кивнул. Он не отрываясь смотрел на нее. Сердце Майи забилось сильнее: во взгляде этого человека она читала любовь, а не страх. «Они с твоим отцом были неразлучны», — говорила Ева… Он взял ее за руку и прошептал:

— Майонетт…

Его голос звучал устало, и сейчас он казался Майе старше, чем в тот момент, когда она вошла. Прикосновение холодной руки внушало ей отвращение. Она не узнавала его.

— Вы — Архангел?

Он слабо улыбнулся.

— Еще помнишь мое прозвище?

— Я только его и знала.

— Да?

— Так вы Архангел?

— Да, в прежние времена меня так называли.

— Это вы убили моего отца?

В его глазах Майя увидела боль.

— Я не знаю. Иногда мне кажется, что это так…

Он улыбнулся и добавил:

— Но тогда я навещаю психоаналитика.

— Не понимаю…

— Нечего здесь понимать! Разумеется, я не убивал Алена.

— Что произошло между вами в тот вечер, когда он умер? Почему вы ссорились?

— Успокойся, — прошептал он. — Я плохо себя чувствую… Что тебе сказала мать?

— Ничего.

— Она говорила с тобой обо мне?

— Нет, никогда.

— Никогда! Значит, никогда не говорила… — повторил он недоверчивым и одновременно раздосадованным тоном.

— Нет, но можете мне поверить, об отце она тоже никогда со мной не разговаривала. Сколько бы я ни просила! Почему вы бросили ее?

— Я ее не бросал.

— Но вы исчезли.

— Она всегда знала, где я, и в любой момент могла ко мне присоединиться.

— А мне она сказала, что не знает, где вы… и что не знает вашего имени…

— Раньше мы изредка переписывались.

— Переписывались? И о чем вы писали?

— Долго рассказывать… Может, перестанешь называть меня на «вы»?

— Но я вас почти совсем не знаю…

— Да, но я тебя знаю очень хорошо… От меня, наверное, воняет сыром, нет?

Майя в замешательстве взглянула на него.

— Да нет, не особенно.

— Не подождешь минут десять? Схожу приму душ.

— Вы лучше себя чувствуете?

— Как двадцатилетний, Майонетт!

Вот уже второй раз он назвал ее Майонетт. Подбородок Майи задрожал, собираясь в складки, как у детей, когда они собираются заплакать.

— Может, съешь что-нибудь, пока будешь меня ждать? Или выпьешь вина?

— Да, и то и другое.

Суриаль поставил на стол еще один прибор, потом выбрал несколько пластинок для музыкального автомата. Когда он, тяжело ступая, начал подниматься по ступенькам в один из «отсеков», расположенных уровнем выше, Майя крикнула ему вслед:

— Вы помните Мориса?

— Да, конечно, очень хорошо. Это твой бывший бойфренд, так ведь?

«Странный выбор пластинок», — подумала Майя, слушая, как Ричард Энтони поет «И я слышу свисток поезда». Покончив с едой, она стала рассматривать кухню, устроенную внутри трейлера, и нашла ее симпатичной. Особое восхищение у нее вызвала коллекция старых американских рекламных плакатов. Да, оригинальный тип… Интересно, он живет один? Да, это явно жилище холостяка… Майя поняла, что ненависть, которую она испытывала к этому человеку в Ашбери, исчезла. И ее уверенность, что он убил ее отца, сильно поколебалась. Она посмотрела на часы. Суриаль отсутствовал уже довольно долго. Майе очень хотелось подняться наверх, но без приглашения она все же не решалась. Она накрыла тарелку с сыром полиэтиленовой пленкой и убрала ее в холодильник. Пластинка закончилась. Теперь Майя чувствовала себя незваной гостьей в этом доме-оранжерее.


Уже потом, позже, Майя никак не могла объяснить Морису, что заставило ее подняться наверх. Она была в полной растерянности. «Архангел! Архангел!» — позвала она. Подниматься было страшно, потому что перила отсутствовали. Иногда ей казалось, что сейчас перед ней окажется комната, но это была лишь подвешенная площадка, с которой, в зависимости от уровня, была видна верхняя или нижняя часть гигантского кактуса. Неужели тут нет ни одной стены? От этого дома у нее закружилась голова. Куда же запропастился Архангел?

Не дойдя примерно двух метров до крыши, Майя наконец оказалась в комнате — одной-единственной и самой большой в доме. Это была спальня Архангела. На краю кровати она увидела скорчившуюся фигуру. Она приблизилась. Сердце ее билось так сильно, что казалось, вот-вот пробьет грудную клетку. Губы Суриаля были сжаты в тонкую голубоватую линию. Дрожа всем телом, Майя набрала номер неотложки.


Дежурная бригада «скорой» с грохотом ввалилась в дом. Один из врачей нес огромную сумку, другой — металлический чемоданчик. Они быстро поднялись наверх, опередив Майю на целый этаж. Их голоса громким эхом отдавались в стенах. Майя с ужасом наблюдала за их манипуляциями вокруг неподвижного тела.

— Вы не знаете, у этого человека были хронические сердечные заболевания? — спросил у Майи один из них.

— Не знаю.

— У него не было инфаркта или гипертонии?

— Не знаю. Мне очень жаль, но я почти незнакома с этим человеком.

Голос Майи дрожал. Врач удивленно посмотрел на нее — он не ожидал такого ответа.

— Мы познакомились час назад, — уточнила она. — Точнее, когда-то очень давно я его знала, но потом потеряла из виду… Я не знала, что он болен.

— Как он себя чувствовал, когда вы пришли?

— Хорошо. То есть… он испытал сильное потрясение. Он поднялся наверх и…

Говоря все это, она думала: «Я убила его. Я убила Архангела так же, как он убил моего отца. Непреднамеренное убийство эмоциональным потрясением… До моего появления это был счастливый человек…» По ее щекам заструились слезы. Она смотрела, как врач разрезает ножницами рубашку на груди Суриаля, и в ушах сама собой зазвучала печальная мелодия kaddish, молитвы по усопшим. Затем один из врачей закрепил на груди Суриаля многочисленные электроды, а другой закрыл его лицо кислородной маской. Через какое-то время Суриаль уже не выглядел мертвенно-бледным. Майя облегченно вздохнула. Она смотрела на экран с бегущей линией электрокардиограммы, но по острым зигзагам, которые сопровождались резким писком звукового сигнала, интуитивно догадывалась, что пульс и сердцебиение слишком частые. Архангел пока еще не полностью избавился от опасности. Майя неотрывно смотрела на то место, где должно находиться сердце, потом ее взгляд машинально сместился, и возле его пупка она увидела коричневое родимое пятно. Майя не могла поверить своим глазам.

Ей вспомнилась сцена из далекого прошлого: они с бабушкой в отделе купальных костюмов Галери Лафайет. Майе лет шестнадцать-семнадцать.

— Я не хочу раздельный купальник! — упрямо говорит она и топает ногой. — Не хочу, чтобы все видели это ужасное пятно у меня на животе!

— Пятно? Но, дорогая, оно по форме точь-в-точь Италия! — отвечает Ольга. — Страна любви! Это дар Божий, который принесет тебе счастье!

При этом воспоминании у Майи пересохло во рту. Она не могла оторвать глаз от родимого пятна на животе Суриаля. Словно тысячи падающих звезд замелькали перед ней, сливаясь в контуры этой ужасной отметины, по форме напоминающей сапог… Италия… «Ален! Папа!» — закричала она и тяжело рухнула на пол. Тишина и духота окутали ее тело, и мысль о немедленной смерти вызвала прилив радости.

Ей вкололи легкое успокоительное, и последней картинкой, запечатлевшейся в ее мозгу было спеленутое тело Суриаля, похожее на мумию.

«Они оставили меня одну в этом чужом доме!» — была первая мысль, когда она пришла в себя спустя какое-то время. Майя инстинктивно втянула ноздрями запах подушки, затем встала, неверными шагами спустилась вниз по ступенькам, снова поднялась. Пытаясь справиться с нахлынувшими эмоциями, она устало опустилась на диван. Среди подушек обнаружила мятую пачку «Кэмел» без фильтра. Она взяла в рот сигарету, подумав о том, что Суриаль не изменил этой марке со времен молодости. Когда она поднесла к кончику сигареты зажигалку, то почувствовала, как бумага прилипает к губам. Майя старым полузабытым жестом облизнула губы и выплюнула табачные крошки, приставшие к кончику языка. Сделав первую затяжку, она ощутила все тот же медовый запах светлого табака. Сигарета обожгла ей легкие и вызвала очередной приступ головокружения. Каждая новая затяжка пробуждала старые воспоминания. Она курила сигареты Архангела, и ей казалось, что таким путем она вдыхает в него жизнь. «Ради тебя я докурю всю пачку до конца. Я хочу, чтобы ты жил. Я приложу для этого все силы».


Она позвонила в медицинскую справочную. Выяснилось, что Архангела отвезли в больницу Кошен. Узнав об этом, Майя слегка приободрилась. Теперь он был где-то, а раньше, находясь в сине-белой машине «скорой», он был все равно что нигде. Перед тем, как покинуть дом, Майя решила обойти его весь, впитать его атмосферу. Она наугад открывала и закрывала выдвижные ящики. Войдя в ванную, она открутила крышечку с флакона туалетной воды и долго вдыхала запах, чтобы запомнить, как обычно пахнет кожа Архангела. То же самое она сделала с кусочком мыла возле раковины. Затем взяла тюбик с пеной для бритья, выдавила немного на ладонь и растерла по тыльной стороне другой ладони. Ей хотелось ощутить реальность Архангела, чтобы их первая встреча не превратилась в постепенно рассеивающийся сон. Она молилась о том, чтобы это первое свидание не стало последним. Какое-то время она лихорадочно искала ключи от дома, потом вышла, просто захлопнув дверь.


На улице было тепло. Майя остановила такси на бульваре Эдгара Кине и, усевшись в него, позвонила Морису с мобильника. Когда она заговорила, ее голос то и дело прерывался:

— Это ужасно, Морис. У него только что был инфаркт. Да, я видела его, была у него дома. Сейчас еду в больницу. Я тебе перезвоню. Нет, самое ужасное не это… Я расскажу тебе после. Нет, не сейчас, я в такси. Перезвоню попозже… Да, я тоже.

На бульваре Порт-Ройяль Майя расплатилась и вышла. Следуя указательным стрелкам на асфальте, она вышла к больнице. Больницы всегда вызывали у нее смущение и растерянность. На залитой солнцем скамейке сидели двое мужчин в пижамах, которые, казалось, пристально что-то рассматривали. Майя проследила за их взглядами, но не увидела ничего примечательного. Только пустой проем между двумя зданиями из серого камня. Но ведь иногда достаточно увидеть краешек неба, чтобы обрести надежду… Не стоит об этом забывать.

Она подумала о кислородной маске, давшей Архангелу второе дыхание. «Все обойдется», — повторяла она про себя, входя в вестибюль больницы. Руки в карманах жакета изо всех сил стискивали ткань подкладки.

Всегда какие-то сложности! Надеешься, что тебя выслушают внимательные люди и все уладят, а на самом деле никто на тебя и не взглянет. Вот, пожалуйста! Человек в белом халате торопливо прошел мимо, даже не обернувшись, когда она попыталась с ним заговорить. Где врачи, где медсестры? Обратиться в справочную или к медсестре? Врачи, должно быть, те, кто носит на шее стетоскоп. Столько людей в белых и голубых халатах… Где же найти Архангела?

— Простите, пожалуйста…

Женщина в халате обернулась к ней. «Ага! У нее на шее стетоскоп!»

— Я ищу месье Суриаля…

— Его привезли сюда?

— Да. («Иначе стала бы я спрашивать!»)

— Вам нужно обратиться в справочную, — ответила женщина, указывая на стойку недалеко от входа. Оказывается, Майя ее даже не заметила.

— Спасибо!


— Суриаль… Да, он здесь. Его привезли сегодня утром на «скорой», — подтвердила молодая девушка, сверившись с данными компьютера.

— Я могу его увидеть?

— Вы его родственница?

Какое это имеет значение, черт возьми! Все равно никто не помешает мне его увидеть! Просто поразительно, до чего бесчувственны все эти мелкие служащие!

— Кто вы ему? — нетерпеливо повторила девушка.

— Я его дочь, — ответила Майя, невольно покраснев.


Медсестра, вышедшая ей навстречу, улыбнулась. Она объяснила, что месье Суриаля сейчас осматривает врач, и попросила Майю подождать, указав на стоявшие вдоль стен пластиковые кресла. Как только осмотр закончится, врач с ней обязательно поговорит.

Майя села рядом с неподвижным стариком. Его молчание нервировало. Она безуспешно старалась прогнать мысль, что он умер, не дождавшись врача. Потом она не выдержала и пересела. Но это успокоило ее ненадолго, потому что у ее соседки была порезана и кровоточила левая рука. «Лишь бы она не запачкала меня!» — подумала Майя с отвращением и слегка отодвинулась, неудобно скорчившись на выгнутом пластиковом сиденье. Больницы всегда внушали ей страх. Наконец врач, проводивший осмотр, вышел из палаты и направился к ней.

— Здравствуйте, мадам. Я доктор Тарек Бенамер.

В руках у него была большая картонная папка.

— Здравствуйте. Я Майя Хоффман, — сказала Майя прерывистым голосом, пожимая его протянутую руку.

— Пойдемте в мой кабинет, там можно будет поговорить без помех.

Торопливо идя следом за ним, Майя старалась подбодрить себя: он улыбнулся мне, это хороший знак. В небольшом загроможденном кабинете она села напротив врача, который быстро просмотрел содержимое папки. Потом он поднял голову и снова улыбнулся.

— Ну что ж, — начал он, глядя Майе в глаза, — мы осмотрели вашего отца… Это ведь ваш отец, да?

Майя кивнула. В самом признании родства не было ничего необыкновенного, если не считать, что она узнала о нем всего несколько часов назад. Она все еще не могла осмыслить случившееся. Ей хотелось плакать, но на это не было времени.

— У него было так называемое вскрытие аорты.

— Это не инфаркт?

— Нет. У него сильно подскочило давление, и это вызвало повреждение внутренней стенки аорты. Вот, посмотрите…

Он достал ручку из внутреннего кармана халата и набросал на листке схему.

«Сосредоточься! — приказала себе Майя. — Возьми себя в руки, ты же не понимаешь, о чем он говорит! Но почему все это случилось со мной? Почему?» Она наклонилась к столу и нервно кашлянула. У нее было ощущение, что она снова оказалась на институтских лекциях по математике. Молодой человек продолжал объяснять, но она по-прежнему ничего не соображала. Она смотрела на его затылок, ощущала его дыхание и мысленно осыпала его голову беглыми поцелуями. Она не понимала ничего из сказанного и не осмеливалась в этом признаться, лишь с серьезным видом кивала головой. Она думала о дедушке с бабушкой, чьи деньги, отданные за лекции по математике, были потрачены впустую.

— Вот это сердце, а вот аорта, которая питает кровью артерии… — Ручка быстро скользила по бумаге. — Самая большая опасность — разрыв аорты. Поэтому вашего отца нужно оперировать как можно скорее.

— Это сложная операция, да?

— Любая операция на сердце непростая. Но эта относительно легкая. Она состоит в том, чтобы заменить поврежденный участок аорты — в данном случае тот, который идет от сердца к сонной артерии, — искусственным, из дакрона.

— Из дакрона? А есть риск отторжения?

Майя не знала, почему задала этот вопрос. Она даже удивилась, что с такой легкостью произнесла эти слова: дакрон, отторжение… В ее устах они звучали странно.

— Никакого риска.

— Когда вы собираетесь делать операцию?

— Сейчас же, как только будут готовы результаты эхографии пищевода — это нужно для подтверждения диагноза.

В это время у врача зазвонил мобильник.

— Извините, — сказал он Майе и, сняв трубку городского телефона, набрал номер, высветившийся на дисплее. — Алло! Ты уточнил, что за участок? Прямо под коронарными сосудами? А створка артерии? Ага, очень хорошо!

Он нажал на рычаг и набрал другой номер.

— Алло, это Тарек. Все в порядке, месье Суриаля можно перевозить в кардиохирургию. Можно это сделать прямо сейчас? Сен-Жозеф? Спасибо.

— Месье Суриаля переведут в другое отделение? — спросила Майя и заметила промелькнувшее в глазах врача удивление.

— В другую больницу, — ответил он. — Эхография подтвердила наш диагноз. Но в нашей больнице не делают такого рода операций. Вашего отца через несколько минут отправят в больницу Сен-Жозеф, в отделение кардиохирургии.

— Я могу поехать с ним?

— К сожалению, нет. Впрочем, нет смысла ехать туда сейчас. Операция продлится три-четыре часа, затем вашего отца переведут в реанимацию. Вы не сможете увидеть его раньше чем через сутки.

— Но как я узнаю?..

— Я сейчас дам вам прямой телефон заведующего реанимационным отделением. Вот, держите.

Он быстро написал на листке бумаги фамилию и номер телефона.

— Я хорошо знаю доктора Бернштейна, это замечательный человек и отличный специалист… Он сообщит вам о самочувствии вашего отца.

«Моего отца… Это ведь Ален — мой отец!» Сердце Майи разрывалось на части.

— Большое спасибо, доктор Бенамер.

— Не за что, мадам. Ни о чем не беспокойтесь!


Майя сидела на скамейке возле больницы Кошен. У нее было ощущение, что она пробежала марафонскую дистанцию. Она достала из сумочки пачку «Кэмела» без фильтра и попросила закурить у проходившего мимо санитара. Ей ужасно хотелось выпить чашку кофе.


Архангел… Ты все еще куришь табак, который я помню с детства, табак моего отца. «Они были неразлучны…» Да, вы все делили между собой… даже ребенка! Как такое могло случиться? Я знаю, ты мне все объяснишь, ты не такой, как Ева.


Майя сделала новую затяжку и вспомнила о сломанных сигаретах, рассыпавшихся в сумочке. В кафетерии больницы она обмакнула кусочек сахара в кофе, а потом отправила его в рот и стала медленно посасывать. Это было таким утешением, что она могла бы просидеть здесь несколько часов, рядом с людьми с бледными пожелтевшими лицами, одетыми в больничные халаты.

Она набрала номер Мориса и тихо заговорила.

— Но ты точно уверена насчет этого родимого пятна?

— Морис, я, конечно, была очень взволнована, но я абсолютно уверена, что видела его! Это не могло быть случайным совпадением, ты согласен? Я хочу сказать, нельзя было увидеть это пятно и не сделать соответствующих выводов, ведь так?

— Да, это факт… но я никак не могу поверить, что… — заговорил он после некоторого молчания.

— Во что? В то, что Архангел — мой родной отец?

— Нет, что твоя мать так тебе ничего и не рассказала.

— О! Моя мать, знаешь ли… Во время нашей следующей встречи меня уже ничто не удивит…

— Что ты сейчас собираешься делать? Вернешься домой?

— Да, наверное, потому что в больницу к нему меня не пустят… Я так боюсь, Морис! Что, если он умрет?

— Я приеду завтра во второй половине дня. Я не могу отменить встречу с фермерами, особенно сейчас. Но сразу после встречи выезжаю.

— Куда ты выезжаешь?

— В Париж. Я проведу с тобой вечер и уеду на следующее утро.

— ???

— Ты ведь обрадуешься, если я приеду, пусть даже на несколько часов?

— Ну конечно!

— Если бы ты знала, как мне тебя не хватает…

— Мне тебя тоже! Я чувствую себя такой… не знаю… ошарашенной.

— Кстати, я тебе говорил?..

— О чем?

— Что я люблю тебя.

Майя рассмеялась.

— Я тоже тебя люблю!

— Держи меня в курсе дел твоего нового папаши!

— Морис, это не смешно!

Но Майя невольно улыбнулась. Вся эта история казалась настолько безумной, что Морис имел полное право шутить. Если бы ей самой кто-нибудь сказал, что она переживет такие события! Она подумала о передаче «Пропавшие из виду». Она всегда с замиранием сердца представляла себе этих вновь обретенных детей и родителей, в сердцах которых старая любовь пробуждалась с новой силой. В их взрослых лицах проступали детские, порой едва ли не младенческие черты. «Как они могут сразу полюбить друг друга?» — спрашивала она себя. Но теперь она знала ответ на этот вопрос.


Вернувшись домой, Майя наполнила ванну и поставила диск Брамса — медленно и торжественно звучащую Третью симфонию.

«Если случится так, что Архангел умрет и я так и не узнаю его ближе, — подумала она, опустившись в ванну, — я убью свою мать! Если он останется жив… Кому еще, кроме Мориса, я смогу сказать о том, что он — мой отец?» Майя закрыла глаза, чтобы собраться с мыслями.

— Невероятно! — вслух произнесла она, резко садясь в ванной, отчего на пол выплеснулся целый поток воды. — Кажется невозможным, что следующую ночь Морис проведет в этом доме, тогда как Мари и Ребекка едва успели смириться с тем, что я расстаюсь с их отцом! Как же мне это осточертело!»

И она вышла из ванной, так ничего и не решив. Взяла сигарету и снова позвонила Морису.

— Не беспокойся, Майонетт. Закажи мне номер в гостинице, где-нибудь недалеко от тебя.

— Но ты ведь не можешь проделать такой долгий путь, чтобы заночевать в гостинице!

— Я хочу увидеть тебя, вот и все. Об остальном не тревожься. До скорого!

Войдя в гостиную, Майя увидела Мари. Дочь подошла к музыкальному центру, бесцеремонно вынула Майин компакт-диск и поставила вместо него другой, из тех, что привезла из Нью-Йорка. У Майи впервые появилось ощущение, что она и ее дочери живут параллельной жизнью. «Все от меня уходят», — подумала она.

Глава 29

БОЛЬНО. Кажется, грудная клетка сейчас взорвется. Я знаю, что скоро умру. Только что слышал сирену неотложки… Барабанные перепонки чуть не лопнули… Я не хочу загнуться вот так, в больнице… Оставили бы меня, к черту, в покое! Все плывет… Но я знаю, что их полно вокруг меня. Не вижу их лиц, но чувствую их прикосновения. Руки у них ледяные. Я весь замерз. Наверное, я уже в холодильнике, в морге. Нет, тут вы дали маху! Я не мертвый! Я вас слышу! Они слишком громко говорят… я ничего не понимаю. Они говорят не на французском… Черт, мне больно, мне холодно! Мне страшно! Я не хочу умирать! Только не в землю! Там черви. Будут меня жрать. Вот уже… Мама, помоги мне! Я боюсь! Да, вот так уже лучше, я чувствую тепло… Ты погасила свет, и теперь не так больно глазам… я люблю твои руки… Как же мне хорошо, мне никогда в жизни не было так хорошо… Я чувствую, как тепло разливается по телу, до самых кончиков пальцев на ногах… Холод только в волосах, ты меня дергаешь за них… коляска чуть покачивается, я сейчас усну, не думай, что я умер… Я только немного посплю, а потом ты меня разбудишь… Уже не больно…


Сидя в своем кабинете, маленькой комнатке, самой дальней в квартире, Майя назначила по телефону несколько встреч. Потом заказала фотостудию на рю Арме д'Ориен с 20 по 25 сентября. Она надеялась, что к тому времени восстановит душевное равновесие, необходимое для работы над весенне-летним модным каталогом «Кабанон». Эта торговая фирма, рассылающая заказанные по каталогу товары, была ее самым крупным клиентом. Порой, разговаривая по телефону или просматривая наименования товаров, она представляла себе Архангела, лежащего на операционном столе. Она видела собравшихся вокруг него мужчин и женщин в хирургических масках, различала блестящие инструменты, следила за движениями рук в тонких резиновых перчатках, накладывающих стерильную повязку. Иногда ей даже казалось, что она слышит голоса, эхом отдающиеся под высоким потолком операционной. Порой она видела пятна крови на обнаженной плоти. Внезапно она поняла: никто, кроме нее, не знает, что Архангел в больнице. Но ведь у него наверняка есть друзья, знакомые, коллеги, которых тревожило его отсутствие. Может быть, у него назначены какие-то важные встречи? «Свидание со смертью, — саркастически подумала она. — Оно вписано невидимыми чернилами в рабочий ежедневник каждого из нас, а мы не знаем ни дня, ни часа…» Может быть, позвонить в агентство «Мечта»? Как, бишь, зовут помощника Суриаля? Кажется, Филипп Бард… да, точно. А если он спросит, кто она? Она ведь не сможет сказать: «Я его дочь». У Суриаля могут быть и другие дети… Будет ужасно, если в его окружении узнают о том, что он сам, скорее всего, захотел бы скрыть! Слишком много сложностей… Пока лучше никому ни о чем не говорить.

Майя набрала номер, который оставил ей доктор Бенамер.

— Кардиохирургия, добрый день.

— Здравствуйте. Могу я поговорить с доктором Бернштейном? — Руки Майи повлажнели от пота.

— Да, а кто вы?

— Дочь месье Суриаля.

Майя нервно облизнула губы. С сегодняшнего дня она всем представлялась дочерью Архангела, и у нее было чувство, что она одновременно и режиссер и жертва какого-то чудовищного фарса.

Голос врача звучал дружелюбно, и это ее обнадежило.

— Операция прошла хорошо. Сейчас вашего отца отвезли в реанимацию. Пока еще рано делать прогнозы. Но предварительные признаки благоприятны: в целом его состояние удовлетворительное. Его вовремя госпитализировали, поэтому другие органы не успели пострадать… Это хорошие показатели. Но более определенный ответ я смогу дать вам только через сутки-двое… Нужно подождать, пока ваш отец отойдет от наркоза.

— А сколько времени это занимает?

— У всех по-разному.

— Я могу его увидеть сегодня?

— К сожалению, это запрещено. Может быть, завтра. Но предварительно позвоните.

— Спасибо. В котором часу?

— Когда угодно. В реанимации нет обеденных перерывов!

— Вы можете сказать мне что-нибудь еще?

— Пока нет. В любом случае, у нас есть ваш телефон. Если появятся даже небольшие осложнения, мы вам позвоним. Я буду дежурить этой ночью. Вы — мадам…

— Хоффман. Два «ф», одно «н». Я не помню, оставляла ли номер мобильного. На всякий случай продиктую еще раз.

— Приезжайте завтра утром. Я не обещаю наверняка, что вам разрешат увидеть отца, но я с вами обязательно увижусь. До завтра. И выше голову!

Что может быть печальнее вечера понедельника, в одиночестве, в Париже, в конце августа? Этот вечер… Девять часов. Ребекка ушла в кино. Мари сегодня ночует у Симона и Ольги. Окна квартиры, выходящие на бульвар Распай, открыты настежь. Летний зной настолько тяжел, что уже опустевшие улицы по-прежнему во власти запахов выхлопных газов и метро. Эти запахи напоминают Майе Нью-Йорк. Она лежит, вытянувшись на кровати. Грохот мотоцикла, доносящийся снаружи, звучит как череда взрывов. Майе ужасно хочется снова оказаться в Ашбери. У нее такое чувство, что она в Париже проездом.

Скрежет ключа в замке входной двери заставляет ее очнуться. В комнату входит Пьер и закрывает за собой дверь.

— Не могу спать в одиночестве, — говорит он, садясь на край кровати.

— Пьер, не надо осложнять ситуацию. Мы же постоянно говорили о том, что разойдемся. Теперь, когда это произошло…

— С тех пор как мы занимались любовью в ту субботу, я думаю о том, что…

— О чем?

— Почему бы нам не попытаться начать все сначала?

— Разбитую посуду не склеивают.

— Почему бы нет? Просто нужно настроиться на положительный результат.

— Результат все равно будет дерьмовый, вот почему! Осколки надо выбросить, вот и все.

— Ты готова просто так выбросить двадцать лет нашей жизни?

— Это ведь было наше общее решение, не так ли? К тому же дети теперь уже достаточно взрослые.

— При чем здесь дети? Я говорю о нас.

— Что это ты делаешь?

— Собираюсь лечь, как видишь.

— Пьер, убирайся! У меня и без того достаточно забот…

— Например?

Майе совершенно не хотелось рассказывать Пьеру историю с Архангелом. Она взяла сигарету из пачки на ночном столике и закурила.

— С каких пор ты куришь?

— С тех пор как начала!

— Ты мне изменяла?

— Пьер, о чем ты говоришь!

Голос Майи звучал устало. Больше всего ей хотелось бы, чтобы он ушел.

— Я спросил, изменяла ли ты мне, когда уезжала в отпуск?

— Пьер, моя жизнь теперь тебя не касается…

— Я хочу заняться с тобой любовью… Хочу тебя трахнуть, черт возьми!

— Найди себе другую.

— Уже нашел. Но я хочу трахнуть тебя, а не другую!

— Уже нашел? — Майе показалось, что она ослышалась.

— Это все в прошлом…

— Скотина! — воскликнула Майя, глубоко уязвленная. — Ты спал с другой? — Она отказывалась этому верить.

— Это все неважно, Майя…

— Как неважно? Но когда?.. — Ее голос прервался.

— Ты что, и в самом деле думала, что я прожил три года, не трахаясь?

Пьер произнес это не агрессивно, скорее, разочарованно.

Майя заплакала от гнева и стыда.

— Чертов мудак! И все это время я ничего не замечала!.. Сволочь! Кусок дерьма! Старый хрен! Засранец!

Майя уже вопила во весь голос. Она сжала кулаки и изо всех сил толкнула Пьера. Но он лишь засмеялся. Майе показалось, что она могла бы его убить. Итак, секс для нее был на самом деле эпицентром всей жизни. И она просто обманутая женщина, глупая, наивная… Интересно, кто из окружения об этом знал? Как ужасно в один прекрасный день выяснить, что ты — рогоносица!..

— Я тоже трахалась с другим! — закричала она. — И это было здорово! И мне нравился его член, а твой мне отвратителен! И я его люблю, по-настоящему люблю! Как никогда не любила тебя! Никогда, ты слышишь?


Вот так, теперь все сказано. Майя охрипла от крика. Горло болело. Их разговор, начавшийся в спокойно-безразличном тоне, превратился в бешеную ссору. Как и положено людям, которые расходятся. Не слишком изящно, зато искренне. Пьер ушел. Майя знала, что он больше не вернется. Ну что ж, она сбросила с плеч этот груз.

Глава 30

РЕАНИМАЦИОННОЕ отделение больницы Святого Иосифа выглядело вполне уютным. Стены были окрашены в пастельные тона. В широкие окна лился свет. Сквозь затянутую сеткой стеклянную дверь, за которую можно было попасть только в стерильной одежде, Майя наблюдала за ночными медсестрами, которые то появлялись в коридоре, то скрывались в палатах. Они были спокойными и улыбчивыми.

Майя ждала доктора Бернштейна. Сквозь открытую дверь, ведущую в кухню, виднелось множество людей в зеленых халатах — дневная смена, которая завтракала перед началом работы. Запах крепкого кофе был сильнее, чем тошнотворный запах медикаментов. На столе стояли тарелки со свежими круассанами. Майе захотелось взять один. Она сглотнула слюну. Это легкомысленное желание смутило ее.

Наконец Бернштейн появился. Он снял пластиковые бахилы и маску и небрежно бросил их в мусорную корзину. Потом пожал Майе руку. Она нашла его привлекательным — голубые глаза, благородная седина. Вместе с тем он выглядел усталым.

— Как дела у отца, доктор?

— Он приходит в себя немного медленнее, чем обычно в такой ситуации. В больнице Кошен вам объяснили суть операции?

— В общих чертах. Доктор Бенамер мне сказал, что нужно заменить участок аорты дакроновой вставкой. Так?

— Именно. Вы знаете, что это сложная операция?

— Нет, доктор Бенамер мне сказал, что она достаточно проста… Хотя я сомневаюсь, что операция на сердце…

— Теоретически подобное вмешательство несложно, это правда. Но сама процедура трудная. Представьте себе, что нужно заменить участок трубопровода, и притом чтобы вода не переставала течь. Для этого нужно отвести жидкость по запасной трубе. Применительно к операции это значит, что кровь, питающая сосуды мозга и другие артерии, не должна останавливаться. Для этого применяют так называемую экстракорпоральную циркуляцию…

Майя не понимала, куда он клонит. Она видела, что он пытается объяснить ей суть операции популярно, но чувствовала себя так, как будто заблудилась в густом тумане.

— Через подвздошную вену, — продолжал врач, указывая на область паха, — кровь выводится из тела, потом насыщается кислородом и снова вливается в артерии. Одновременно с этим останавливают сердце…

— Вы остановили ему сердце! — не веря своим ушам, воскликнула Майя. Для нее это прозвучало особенно жутко.

— Да, понизив температуру тела примерно до двадцати градусов.

— Я не знала, что можно вот так остановить сердце… И после операции он пришел в себя?

— Да. Самым сложным моментом в случае с вашим отцом было то, что кровь полностью прекратила циркулировать. Иначе говоря, на двадцать минут все жизненные процессы остановились. Мозг был защищен благодаря холоду. Когда все идет нормально, примерно в девяноста процентах случаев мозг не повреждается и аорта вновь начинает питать кровью мозговые сосуды.

— А в случае с моим отцом что произошло?

Майя почувствовала слабость во всем теле. Она бы с удовольствием выпила чашку кофе и съела круассан. Врачам стоило бы беседовать с родственниками больных за столом на кухне, а не в коридоре, где трудно устоять на подкашивающихся ногах.

— Как я уже говорил, ваш отец приходит в себя медленнее, чем обычно. На данный момент нет поводов для беспокойства, потому что, разумеется, действуют факторы сильного наркоза и временного прекращения циркуляции крови. Просто нужно проявлять осторожность.

— А что может случиться?

— Возможно, придется делать внутримозговое вливание…

— Это очень рискованно?

— Прежде чем обсуждать степень риска, нужно сделать повторную электроэнцефаллограмму чтобы заново оценить ситуацию.

— А потом?

— Позвоните мне сегодня во второй половине дня, и я надеюсь, что смогу сказать вам больше.

— До которого часа вы пробудете здесь?

— Примерно до восьми вечера. Если все будет хорошо.

— Вот как? Но ведь вы здесь со вчерашнего утра. Неужели вы не устали?

— Обычное дело для больниц — ужасающая нехватка врачей и медсестер. Все упирается в бюджет… А сейчас езжайте домой.

Он слегка улыбнулся и пожал ей руку. Но Майя чувствовала, что мысли его где-то далеко.

Несмотря на толстую стеклянную дверь, Майя слышала тонкое попискивание реанимационной аппаратуры. Она спрашивала себя, как можно изо дня в день находиться между жизнью и смертью и как врачи и медсестры могут переносить такой стресс. Люди, работающие в больницах, всегда вызывали у нее восхищение.


В зале прибытия Южного Орли Майя лихорадочно ждала самолета компании «Эйр-Либерте». Наконец за спинами спешащих деловых людей она заметила Мориса. На нем была вельветовая куртка, несмотря на тридцать градусов в тени. Майя улыбнулась. Жители Юга всегда представляют себе Париж холодным и дождливым, даже летом. Морис обхватил ее лицо ладонями и прижал губы к ее губам. Его поцелуй был жадным и страстным.

— Я страшно соскучился по твоим губам. И еще мне хочется обхватить твои груди прямо здесь… Мне тебя так не хватало!

— И мне тоже тебя не хватало. Спасибо. Спасибо, что приехал, любовь моя.

В номере отеля на рю дю Бак Майя стояла, обнаженная, напротив Мориса. Он опустился на колени и поцеловал завитки волос на ее лобке. Майя чувствовала, как руки Мориса обхватили ее ягодицы и одновременно его язык раздвинул створки ее половых губ… Она застонала от удовольствия. Морис прижал ее к стене, и они занялись любовью стоя. Их движения были лихорадочными и торопливыми, и Майе это нравилось. Потом ее тело резко содрогнулось в глубоком оргазме, и она, скользнув по стене, осела на пол. Переводя дыхание, она смотрела на свои трусики и лифчик, отброшенные в угол комнаты, и чувствовала себя так, как будто заново родилась. Она улыбнулась Морису, растянувшемуся на кровати.

— Ты изменил всю мою жизнь, — сказала она, поднимаясь и нежно обнимая его.

— Расскажи мне обо всем, — прошептал он, гладя ее по голове.


В десять вечера они приняли душ и вышли из отеля. Обнявшись, прошли по бульвару Сен-Жермен до «Кафе де флор». Терраса кафе была переполнена. Обычно в конце августа в литературных кафе полно туристов, приехавших со всего света. Как обычно, бродячий артист, которого Майя про себя называла Индианой Джонсом, показывал те же номера. Морис, который увидел его впервые, был в восторге. Внутреннее помещение кафе, в отличие от террасы, было абсолютно пустым. Майя и Морис устроились на обтянутой красной кожей банкетке и заказали два салата карчиофи и два бокала белого вина.

— …Ты бы видел, до чего странный дом у Архангела! Что до него самого, у меня такое чувство, что он остался верен своим идеалам… во всяком случае, на свой лад. Он довольно известная фигура в рекламном бизнесе, ты знаешь.

— Многие люди из поколения шестьдесят восьмого не смогли потом найти себе места в жизни, тем более подняться так высоко…

— Вот именно. Но что касается Архангела, то, несмотря на свою известность и успех, он сохранил этакий пофигизм. И всю свою оригинальность. Он производит впечатление полностью свободного человека! Это ведь редкость, не правда ли?

— В случае с ним меня это не удивляет. Он был действительно искренним… Расскажи что-нибудь еще. Он ведь тебя не узнал?

— Нет. Заметь, я его тоже не узнала! Но что меня поразило — это та нежность, с которой он взял меня за руку… Теперь я лучше понимаю… Все произошло так быстро, и я толком не успела ничего почувствовать… а потом все исчезло… странно, правда?

— Ему полегчало, когда он тебя увидел?

— Не знаю. Но он был счастлив, это точно! О, Морис! Я молюсь, чтобы он выжил!

Морис обхватил ее голову руками.

— Что-то не так, Майонетт?

— Это ужасно! У меня такое ощущение, что я предала своего отца… настоящего. То есть Алена. Не то чтобы я испытываю к Архангелу дочернюю любовь… Впрочем, еще слишком рано… Но у меня двойственные чувства: с одной стороны, я его уже люблю, с другой — ненавижу. Потому что из-за него Ален перестал быть моим настоящим отцом.

— Это естественно. Такое потрясение… Тебе нужно примирить эти противоречия, привести в порядок эмоции… Ты расскажешь об этом своим дочерям?

— Не знаю, я об этом еще не думала. Сколько времени?

— Двадцать минут двенадцатого.

— Мне нужно позвонить.

Пока Майя говорила с дежурным врачом, Морис держал ее за руку и думал: она похожа на человека, который недавно лишился кого-то из близких. Он ощущает свою потерю лишь тогда, когда остается один на один с повседневностью… Сейчас Майя думала лишь о здоровье Архангела, еще не осознав полностью кровной связи с ним.

Взгляд ее снова загорелся надеждой.

— Энцефаллограмма в норме, — сказала она. — Он начинает приходить в себя. Если так будет продолжаться, то через двое суток… Морис! Я так счастлива!

Морис еще сильнее сжал ее руку и поднес ее к губам. Они долго сидели в молчании, потом заказали еще по бокалу вина.


Они расстались около часу ночи в подъезде Майи. «Дети — это в некотором роде барьер, ограничивающий нашу свободу, — подумала она. — В этом смысле они подхватывают эстафету у наших родителей».

Дома Майя легла в постель и расплакалась. Она толком не знала почему — из-за Мориса, который завтра должен был уехать, из-за своего новообретенного отца, который вытеснил другого, или из-за предательства Пьера, от которого ей было особенно грустно. Потом она решила, что плакать не из-за чего. У нее появились любовник и новый отец. А за счастье всегда нужно платить. Завтра все прояснится.

Глава 31

ВРАЧИ вынесли из палаты установку для искусственной вентиляции легких.

Человек, лежавший на постели, казался более старым, его волосы — более длинными. Майя взяла его за руку. Рука была худой и бессильной. Архангел слабо улыбнулся. У него были желтоватые зубы курильщика. Из капельницы в его вену стекала жидкость. «Он воскрес из мертвых, — подумала Майя. — В течение 1200 бесконечных секунд он был мертв. Так странно использовать прошедшее время, говоря о смерти… Но Архангел действительно был мертв, а теперь жив, и колесо времени при этом не повернулось вспять… Как же этот человек слаб, и какой у него печальный взгляд! Когда он сможет рассказать мне нашу семейную историю? Смогу ли я любить его так, как он, кажется, любит меня?»

Архангел закрыл глаза. Майя смотрела на его лицо. Мысленно она разгладила его морщины и вернула седым волосам, разметавшимся по подушке, прежний черный цвет. Понемногу над маской возраста начали проступать прежние, знакомые черты лица. От волнения Майя сильнее сжала его руку, которую все еще держала в своей.


В два часа дня Майя вместе с дочерьми вошла в дом Симона и Ольги на улице Вавен. Они были приглашены на обед. Майя чувствовала, что слишком взволнована и напряжена. Девочки, напротив, смеялись и болтали. У них были какие-то свои планы на этот день.

Когда все уселись за стол, Ольга с гордостью взглянула на своих правнучек и обратилась к старшей:

— Ребекка, дорогая, расскажи Симону о своей поездке, он тебя еще не слышал… Что ты чувствовала, когда увидела Стену Плача?

— А я когда-нибудь поеду в Израиль? — спросила Мари, слегка уязвленная тем, что ее поездка в Америку не вызвала такого интереса.

— Да, конечно, — ответила Майя.

— С папой?

— Посмотрим…

Вопрос дочери ее слегка встревожил.

— Как дела у Пьера? — спросил Симон.

— Очень хорошо.

Симон взглянул на нее с некоторым беспокойством.

— Ты так хорошо выглядишь, дорогая, — сказала Ольга, обращаясь к Ребекке. Судя по всему, ей хотелось сменить тему. — Симон, тебе не кажется, что Ребекка со временем становится все больше и больше похожа на Алена?

— И на мою сестру Брижит в том же самом возрасте, — подхватил Симон, угадав намерение жены. — Бекка, ты уже видела фотографии твоей тети, когда ей было столько же лет, сколько тебе сейчас?

— Да, но я бы с удовольствием посмотрела на них еще раз!

— И я тоже!

— Сначала поедим. У нас еще целый день впереди!

— А ты знаешь, где лежат эти альбомы, бабуля?..

— Какая вкуснота!..

— Майя, хочешь пива с лимонадом? — спросил Симон и, не дожидаясь ответа, налил ей бокал.

— Конечно, Мари, я знаю, где эти альбомы!

— А платья Брижит? Они у тебя тоже есть?

Майя улыбнулась. Она уже чувствовала, что придется провести здесь остаток дня, но, с другой стороны, никаких важных дел на сегодня у нее не было. Она помогла убрать со стола, взяла «Фигаро» и принялась машинально просматривать колонку некрологов. Ольга и Симон тем временем устроились на диване по обе стороны от правнучек и комментировали семейные фотографии, укрепленные на картонных страницах альбомов с помощью черных пластиковых уголков.

— Это мамин папа?

— Да, дорогая. Это Ален.

— Какой очаровательный! Сколько ему лет на этой фотографии?

— Шесть или семь.

— Нет, ему здесь почти восемь, Ольга, — поправил Симон с упреком в голосе.

— Я и говорю: шесть или семь.

— А вот и Брижит! Кажется, она на кого-то дуется, нет?

— Покажи-ка мне фотографию, Мари! Да, похоже на то…

— Мама точно так же надувает губы, когда обижается! Ты не находишь, Ребекка?

— Точно! — воскликнула сестра и расхохоталась.

Симон и Ольга уже не испытывали страданий, рассматривая эти альбомы. Они знали, что скоро встретятся со своим сыном. Иногда они говорили об этом между собой. Они ожидали этого момента со странной радостью, словно предстоящего праздника.


Внезапно до Майи дошел смысл их слов, и ей показалось, что огромная волна накатила на нее и сбила с ног. У нее оборвалось дыхание и пересохло в горле. Мысли перепутались, словно в бреду. Четыре силуэта, склонившиеся над альбомом, то приближались, то отдалялись. Они сами напоминали яркую, только что проявленную семейную фотографию. Эта яркость ослепила ее. Майя подумала об искаженных лицах на картинах Кокошки, о которых ей рассказывала Ева. Сцена, которая разворачивалась перед ней сейчас, была первым актом кошмарной пьесы, суть которой она видела с ужасающей отчетливостью. Все жизненные ориентиры разлетелись вдребезги. Майя чувствовала, что лишилась всего — даже дочерей. С нее словно одним махом содрали кожу, как индейцы снимают скальп со своих жертв. Боль обрушилась на нее, словно землетрясение огромной разрушительной силы, на которую не была рассчитана шкала Рихтера.

Майя встала и быстро ушла в ванную. Ее трясло от озноба, словно вся кровь в жилах заледенела. Она включила воду на полную мощность, чтобы заглушить подступающие рвотные спазмы. Мысли были такими же отрывочными и лихорадочными.


Если Ален мне не отец, то Симон и Ольга — не дедушка и не бабушка. Значит, Ребекка и Мари — не их правнучки. Если Ален — не мой отец, то я не внучка Симона и Ольги, значит, я не еврейка! Значит, я много лет молилась Богу, который тоже не был моим, взывала к нему, благодарила его! А еще хуже, что, если я не еврейка, в моих жилах течет кровь только нацистов… Я — жертва немецкого заговора! Ева, гнусная шлюха, ты породила поколение, которому лучше было бы не появляться на свет! Я тебя ненавижу! Ты обманывала, дурачила нас целых сорок пять лет! Совершенно спокойно! Может быть, даже благодушно. По твоей вине у меня нет ни прошлого, ни настоящего! Я изгой. У меня нет семьи. Я обманывала Симона и Ольгу, я обманывала моих дочерей. Я заблудилась. У меня нет собственной личности! Нет будущего!


У Майи ломило в висках. Наклонившись над унитазом, извергая последние остатки содержимого желудка, она мечтала убить свою мать.


Десять минут, не больше. Майя в изнеможении присела на край ванны. Она пробудет здесь еще десять минут, потом вернется к остальным и будет вести себя как ни в чем не бывало. Майя поняла, что не сможет поделиться своей тайной ни с кем, кроме Мориса. Она попыталась расслабиться и ни о чем не думать. Взглянула на часы. Прошло уже четырнадцать минут. Дверь ванны слегка приоткрылась, и сквозняк донес до нее запах рвоты, смешанный с ее туалетной водой «Роже Галле». Майя вздрогнула. Ее снова начал колотить озноб.

Потом она надела жакет и взяла свою сумочку. Вернувшись к остальным, она сослалась на визит к парикмахеру и распрощалась. Коснувшись губами худой щеки Симона, она подумала: «Я узурпаторша любви. Я обманом захватила место в семье Хоффман».


Выйдя на улицу, Майя торопливо направилась в сторону Люксембургского сада. Она подумала: что, интересно, чувствуют приемные дети, когда уже взрослыми узнают, что их родители — на самом деле не настоящие? Скорее всего, разочарование, огромную пустоту, сожаление. Но ее собственная ситуация была еще более ужасной. Разве Симон и Ольга приняли бы ее, если бы не кровь Алена в ее жилах? Смогли бы они полюбить дочь немки, не смешайся немецкая кровь с еврейской? Вероятнее всего, никогда! «Я понимаю, — подумала она. — Я этого от вас и не требую… Лучше бы я умерла еще до того, как обо всем узнала!» Слезы застилали ей глаза. Она перешла рю д'Ассас, не обращая внимания на поток машин. Автомобиль резко затормозил прямо перед ней, завизжали шины. Прохожие бросали на нее испуганные взгляды. «Простите», — машинально пробормотала она. Водитель опустил стекло, впуская удушливый жар в прохладный салон с кондиционером, и обругал ее. «Простите. Я понимаю, что вы испугались. Подумали, что сейчас собьете меня и моя смерть будет на вашей совести. Что вам придется заплатить астрономический штраф, может быть, даже сесть в тюрьму… Но ведь я жива! Так оставьте меня в покое! Дайте мне спокойно умереть!» Майя снова заплакала.

Она прошла сквозь массивные решетчатые ворота Люксембургского сада и оказалась в тишине деревьев. Она почувствовала себя защищенной, увидев привычные аллеи, клумбы, скамейки. Она дошла до зеленой деревянной палатки и купила пакетик конфет. Она чувствовала себя ребенком.

Маленькие игрушечные кораблики, скользящие по пруду, были в точности такими же, как раньше. Наблюдая за стариками, осторожно расправлявшими паруса и мачты узловатыми руками, Майя представляла их мальчишками, которыми они когда-то были — хотя она сама в то время еще не появилась на свет! Время не торопится, когда знаешь, чем его занять! Вкус шоколадного медвежонка с мармеладной начинкой тоже совсем не изменился. Майя положила в рот еще одну шоколадную фигурку и подумала: «Смогу ли я и дальше спокойно смотреть им в глаза, если ничего не расскажу? Смогу ли я и дальше позволять любить себя, обнимать и целовать членам этой семьи, к которой я уже не принадлежу? Смогу ли я молчать, слушая как Ребекка рассуждает о своих еврейских предках? Осмелюсь ли я сидеть рядом с теми, кто читает Тору? Смогу ли повторять слова kaddish, поминальной молитвы, которую будут петь торжественными голосами, когда придет черед Симона и Ольги упокоиться в земле? Смогу ли по-прежнему жить с высоко поднятой головой, зная обо всем? Почему именно сейчас я ощущаю себя такой потерянной? Если я умру прямо здесь, то, по крайней мере, унесу с собой тайну моего рождения».

Скомкав пустой пакетик в руках, Майя снова ощутила смешанное чувство несправедливости и покорности судьбе.


День прошел. Мои слезы иссякли. Что я знаю о своем будущем? Если завтра смерть разрушит мое существование, это будет непоправимо, чего нельзя сказать о правде моего происхождения. У меня нет другого выхода, кроме как хранить в тайне то, что я недавно узнала о себе. Ради моих дорогих стариков, которые скоро нас покинут, ради моих дочерей, которые беззаботно радуются жизни, я научусь обманывать. Компенсировать ложь любовью и самоотдачей. У меня действительно нет выбора.

Глава 32

— ЧУВСТВУЮ себя дважды покинутой! Мне достаточно было узнать, что Ален — не мой отец, чтобы все рухнуло как карточный домик! Моя семья оказалась призрачным сном, в котором я жила всю жизнь! У меня не было никакого права войти в семью Хоффман! Я присвоила себе чужих родственников, обманом украла их любовь…

— Но у кого ты ее украла? Разве у Алена были другие дети?

— У него были двоюродные племянники…

— Ты не занимала ничье место. Ты и сама знаешь, что любовь необъятна, ее хватает на всех…

— Расскажи мне обо всем, Архангел, мне так нужно знать правду!

Суриаль вздохнул так глубоко, что белая повязка на его груди, казалось, вот-вот разорвется. Накануне вечером его перевели из реанимации в обычную палату кардиологического отделения.

— Как же тебе обо всем рассказать? С чего начать?

— С самого начала.

— Это нелегко. Большую часть жизни я пытался забыть прошлое. Мысль о том, что придется его воскресить, давит на меня почти физически…

— Но у тебя нет другого выбора, кроме как рассказать мне обо всем! Подумай обо мне — у меня тоже нет иного выбора, кроме молчания! И мне еще тяжелее — ты один, а у меня дети…

— Да, я знаю…

Архангел закрыл глаза.

— Кстати, раз уж я об этом заговорила… у тебя есть другие дети?

— Нет, ты — единственная. Моя единственная любовь.

Майя смутилась и отвела взгляд. Как этот человек может говорить в такой бесстыдной манере? Она не хочет его любви! Он ей совсем чужой!

— Я хочу знать: почему ты не признавал своего отцовства и почему ни Ева, ни Ален мне никогда об этом не говорили? Я хочу понять: почему после смерти Алена ты бросил меня? Тебе не кажется, что это вполне законные вопросы?

— Да, конечно…

— Когда я пришла к тебе, я просто хотела узнать, отчего умер Ален. Я думала, что ты его убил…

— Я знаю. Ты сама мне говорила…

— Так отвечай же! В конце концов, я спасла тебе жизнь! Если бы я тогда не пришла…

— Можно сказать и по-другому: если бы ты не пришла, у меня не было бы приступа. — Архангел улыбнулся.

— Кто знает. Он мог случиться в любое время. Например, ночью, когда ты был бы один…

— Я бы тебя попросил опираться на факты, а не на предположения и уж потом меня упрекать. Существуют тысячи всяких «если». И ничего хорошего в них нет. Они способны только вызывать бесконечные сожаления. А это разрушает.

— Кому это знать, как не мне. Не отвлекайся. Именно факты я и хочу услышать.

— Да, ты права. Даже песочные часы иногда ускоряют бег… Что мы знаем о том, сколько времени нам отпущено? Теперь, когда мне уже довелось побывать мертвым, я понял, как быстро настоящее может превратиться в будущее, за которым уже ничего нет…

— Ну так говори же! Иначе я и сама тут загнусь, так ничего и не узнав!

— Твое существование ни для кого не секрет: я столько говорил о тебе! Есть люди, которые прячут свою боль. Но мне нужно было говорить о ней. Она была моей музой…

— Ты совсем как Ева! Ваши страдания вас вдохновляют! Вам обоим надо бы обратиться к психоаналитику, — съязвила Майя.

— Так я и обратился. Но, к сожалению, несколько поздновато… Это было пять лет назад. Кстати, позвони ему и расскажи, что со мной случилось. Да, и, конечно, скажи ему, кто ты.

— Между прочим, я и сама этого пока не знаю.

— Никаких неожиданностей больше не будет. Ева — действительно твоя мать, и ее кровь течет в жилах твоих детей.

— Ты думаешь, мне приятно об этом думать? Что в жилах моих дочерей течет ее проклятая арийская кровь, которую уже не оправдать примесью еврейской?

— Ты не изменилась! Все такая же вспыльчивая! Мне так приятно видеть, как ты на меня похожа! — растроганно сказал Суриаль.

— Какое счастье! Теперь я смогу смотреться в тебя как в зеркало.

Ее саркастический тон явно задел Суриаля.

— Можешь видеть во мне кого хочешь, Майя, — отца или друга. Только не будь такой резкой. Это единственное, о чем я тебя прошу.

— Отцом для меня всегда будет Ален!

— Я знаю, что никогда не займу его место. Впрочем, я на это и не претендую.

— Я никогда не буду любить тебя так, как моего отца!

— Да, я понимаю… Поплачь, Майонетт, это к лучшему…

— Ты говоришь, как Ева. Но она никогда не называла меня Майонетт. Когда она была в особо хорошем расположении духа, то говорила «дочурка». Иногда она называла меня mein Schatz, но в такие моменты думала больше о своей матери, чем обо мне…

— Ах, Ева! Жестокая Ева! Тиран моей жизни!

— Но ты освободился от нее, когда оставил нас…

— Не так-то просто избавиться от цепей тирана, Майя! Когда рвешься изо всех сил, они оставляют раны, которые не заживают всю жизнь. Эмоции ни к чему не приводят — либо утонешь в слезах, либо взорвешься от ярости. Чтобы найти ключ, который откроет дверь темницы, нужен разум.

— А мне, видимо, придется ждать смерти Евы, чтобы освободиться.

— Смерть не освобождает. Иногда становится еще хуже. Освободись от нее сейчас! Ты должна найти мир в жизни, вместо того чтобы сожалеть до конца своих дней.

— Но как?

— Научись прощать. Отдавай и бери любовь одинаково щедро. Помни, что сейчас твоя семья — это твои дочери.

— Кажется, ты хочешь спрятаться за Еву, чтобы оправдать свое собственное отсутствие и молчание! Расскажи мне свою историю. Тогда я скажу, смогу ли я тебя простить.

— Бог сказал: прости ближнему своему!

— У евреев только Бог прощает… Но который Бог теперь мой? Бог моих предков? Ты веришь, что у нас кровная связь с Богом?

— Твой Бог всегда тот, в которого ты веришь.

— А ты веришь в Бога?

— Если ты хочешь спросить, есть ли у меня вера, то мне не посчастливилось ее обрести. Однако Бог всегда был моим спутником. Верить в Бога — это, скорее, верить в некие ценности.

— Ценности, как правило, наследуются от семьи. Какая семья важнее — кровная или духовная?

— Конечно, духовная. А ты, Майя, веришь в Бога?

— Не знаю. Для меня важнее принадлежность к какой-то общности людей. Она наследственная или приобретенная?

— Приобретенная. Ты — еврейка. Это точно. Ну что, теперь ты успокоилась?

— Кто ты такой, чтобы говорить так уверенно? Ты просто человек…

— Наша единственная правильная вера — это вера в ту истину, которая у каждого своя. Никогда не забывай об этом.

Глава 33

— Я ПОЗНАКОМИЛСЯ с твоей матерью на празднике факультета изобразительных искусств. Ален и я в то время учились на первом курсе факультета социологии в Нантерре. Мне было девятнадцать, ему — восемнадцать. Мы знали друг друга еще со времен лицея. Он был моим лучшим другом. Мы все делали вместе, даже дрочили. Не смотри на меня так. Ты разве не знаешь, что любимое развлечение подростков — измерять свой член и сравнивать его с членами приятелей? Во всяком случае, в мои времена это было так. Кстати, твои дети — мальчики или девочки? Я ведь даже не спросил!

Я знал об Алене все, но только не о его родителях. Он никогда не приглашал меня к себе — всегда приходил ко мне сам. Вначале я думал, что у него нет отца, что мать живет в какой-нибудь трущобе и он стыдится своей бедности. А на самом деле он стыдился богатства! Бедняга, он ничего не знал о богатстве! Я встречаюсь со многими богатыми людьми — и с недавно разбогатевшими, и с обладателями фамильных состояний, и с самыми жадными, и с самыми щедрыми, и с самыми сдержанными, и с самыми вульгарными — я знаю, о чем говорю! Богатые люди могут быть и очень приятными, и крайне отвратительными. Некоторые так воняют, что, когда выходишь от них, кажется, что тебя окунули в дерьмо! О, это вонючее богатство нуворишей, которые стремятся забыть, как их мамаши когда-то штопали им носки! Говорят, что деньги не пахнут. Ерунда! Некоторые настолько любят хвастаться своими деньгами, выставлять их напоказ, что от этих денег идет самый настоящий запах дерьма — у их владельцев оно как будто прет из всех дырок, не только из задницы! Я тоже богат. Вот уже двадцать пять лет я купаюсь в деньгах, как дядюшка Скрудж! Но я не сижу на них, я их отдаю! Особенно когда у меня появляется ощущение, что они сочатся у меня из всех пор и я начинаю вонять! Я не говорю о налогах, в сравнении с моими доходами это пустяки. Я отдаю их тем, кто в них нуждается. И потом, у меня есть семья. Она станет и твоей, если в один прекрасный день ты захочешь с ней познакомиться. Я часто рассказывал им о тебе. Я уже несколько лет хотел отдать тебе часть своих денег, но тогда ты бы обо всем узнала! Твоя мать не хотела этого, она говорила, что ты не нуждаешься в деньгах. Что ж, тем лучше, думал я. Нуждаться в деньгах — это отвратительно! Но теперь ты, конечно, получишь от меня наследство, мы об этом еще поговорим. Почему ты хмуришься? Нет ничего зазорного в том, чтобы говорить о деньгах. Все зависит от того, как говорить и с кем.

Возвращаясь к твоему отцу — он думал, что его богатство меня смутит или еще какую-то ерунду в том же духе. Если бы он только знал, что я превращусь в одного из наиболее богатых ублюдков в этой стране! На чем бишь я остановился?.. Ах да, праздник… Знаешь, для молодых людей вроде нас с Аленом было большой честью пообщаться с художниками — они тогда выглядели самыми чокнутыми из всех… Казалось, нас ничем нельзя удивить, но они выкидывали такие штуки, что мы только рты разевали… Заметь, мы уже не были девственниками и считали себя умудренными жизнью… В нас назревал бунт, но он еще не вырвался наружу. Мы только мечтали о лучшем мире. Именно поэтому мы выбрали факультет социологии.

И вот я увидел ее! Высокую, белокурую, с небольшими грудками, которые просвечивали под блузкой. Ева! Это было в пятьдесят четвертом году. Целая вечность прошла! Она была потрясающе красива, твоя мать, ты об этом знала? Как только мы с Аленом ее заметили, у нас встали одновременно! Чуть наружу не высовывались! Она посмотрела на наши брюки и начала хохотать. Ей тогда было двадцать пять лет. Настоящая женщина! Черт, стоит только ее вспомнить, как у меня опять встает! Сколько же ей сейчас лет? Семьдесят, по крайней мере! Ты права, действительно мужчины моего возраста кажутся моложе, чем их ровесницы… Ева наверняка не трахается с молодыми людьми лет тридцати пяти. А вот я… Что?.. Ты небось думаешь, что женщин привлекает во мне только статус, а не стояк? Ладно, можешь не отвечать, твой взгляд достаточно выразителен… Извини, если я слишком груб. Да, это, наверное, чересчур, особенно для папаши… Но заранее предупреждаю, что от этой новой роли я не изменюсь! Я слишком люблю женщин, чтобы говорить о них как старик! Надеюсь, я тебя не шокирую?

Твоя мать утащила нас в чью-то мастерскую, подальше от толпы, и принялась нас дрочить. Взяла в каждую руку по члену и наяривала одновременно. Представь картинку! Когда я кончил, она оставила меня и полностью переключилась на Алена. От этого я снова возбудился. Когда он кончил, я вставил Еве по-настоящему. Вот тогда мы с Аленом стали братьями — братьями не по крови, а по сперме! Мы не завоевывали вместе города, как прежде воинственные самцы в железных доспехах. Мы были пацифистами, голыми и свободными, и мы вместе завоевывали женщин! Уф! От этих воспоминаний я даже задыхаться начал. Позови-ка медсестру.


— Вот, Майя, познакомься с Анни, моей любимой медсестричкой! Это я ее так назвал, потому что она любит леденцы на палочке. Она мне кое-что пообещала, если я буду благоразумным. Веришь ли, она пообещала мне все что угодно, лишь бы я лежал тихо! Я буду очень разочарован, Анни, если это окажется неправдой! Чертовски разочарован, кроме шуток! Вы знакомы с Майей, моей дочерью? Она красавица, правда? Как и ее мать!..


Медсестра приложила к губам Архангела прозрачную кислородную маску и взглянула на Майю, словно желая сказать: «Отчего же не пошутить? Такие пациенты не каждый день попадаются!»

При виде обеда, принесенного разносчицей, Майя проглотила слюну. «Я бы не отказалась столоваться в этой больнице», — подумала она. Словно прочитав ее мысли, девушка предложила ей все то же самое. Даже яблочный компот показался Майе вкусным, как никогда. Потом они пили хорошо заваренный чай, и Майя с завистью смотрела, как последний кусочек пирожного исчез во рту Архангела.


— …Начиная с того момента, как руки твоей матери в унисон дрочили нас, мы с Аленом стали единым целым. Ева сказала: «Я буду заниматься вами утром и вечером, но вы нужны мне оба. Я не буду любить одного без другого. У меня нет семьи. Я сирота. Но один старик оставил мне денег; и к тому же есть моя живопись, чтобы нам всем хватило на жизнь».

— Какая мерзость! — воскликнула Майя.

— Почему? Она скрасила последние дни какому-то старику. По-моему, это здорово!

— Продолжай.

— Мы все время трахались. Ева была нашей шлюхой, подругой и наставницей одновременно. Мы купались в разврате и блуде. Она подчинила нас своей воле, а наши тела — своим рукам. Она была ненасытна. И беспристрастна — ей неважно было, с тем или с другим, днем или ночью. Она восхищала нас! Но и изматывала. Мы засыпали в пять утра, когда она выкачивала из нас всю сперму. Наши члены изнемогали от усталости. Из-за того, что мы так много пили и трахались, мы растеряли все здоровье.

В те времена мы с Аленом снимали маленькую квартирку на двоих. Ты, конечно, понимаешь, что при таком образе жизни мы чуть не завалили экзамены за первый курс. В конце июля Ален, весь отощавший, приплелся в дом своих родителей и проспал там двое суток подряд. Его мать немедленно повезла его отдыхать к морю. Он получил в свое распоряжение целых три месяца полного безделья и наслаждения жизнью в духе графини де Сегюр, и тем не менее он мне завидовал. Знаешь почему? Потому что я получил Еву в полное свое распоряжение вплоть до сентября! «А мне что делать все это время?» — спрашивал он меня в полном отчаянии. «Ну что ж, тебе остается дрочить, как в старые добрые времена!»

Страшно расстроенный, он все же уехал с матерью. Такой он был, Ален, слабовольный и послушный. Таков был конец первого акта, Майя. Продолжение следует.

…Если бы Ален не уехал, мы бы никогда не узнали, от кого Ева забеременела в начале августа. Я тебе недавно говорил, что от этих «если» одни сплошные сожаления. Ну что ж, мне действительно жаль! Мне жаль сознавать, что ты действительно моя дочь, а я при этом не могу в полной мере быть твоим отцом. Посмотри на меня! Мне шестьдесят пять, а я по-прежнему живу как холостяк, хотя уже успел стать дедом! Но тогда мне было всего двадцать лет, Майя! Что бы ты сделала на моем месте? Поверь, мне стыдно, что я продолжаю искать себе оправданий… Ален-то не думал, что слишком молод, чтобы стать твоим отцом! Если бы ты знала, как я был ему благодарен!

А я испугался! Черт, да я чуть в штаны не наложил со страха, как младенец! Если хочешь, дай мне оплеуху! Наплевать, имеешь ты право или нет!..


В палату вошла медсестра, и Архангел уткнулся заплаканным лицом в ее халат. Она тихо говорила что-то успокаивающее. Майя отошла в угол палаты, чувствуя себя словно в столбняке. Ей хотелось обнять этого человека, как ребенка, но она не осмеливалась.


— …Ева не захотела делать аборт. Мы уговаривали ее ночи напролет. «Я все оплачу! Поездку в Лондон, врача — все!» Но на нее это не действовало. Да и денег у нее было больше, чем у нас, если уж на то пошло!

Она сказала: «Я никогда не стану убийцей, как мой отец! Это мой ребенок! Убирайтесь! Я справлюсь и без вас!»

В тот же вечер она сбросила свою напускную беспечность и рассказала нам о детстве, прошедшем в уютном мирке в преддверии концлагеря! Раньше мы ничего не знали о ее прошлом. Начиная с этого момента Ален почувствовал себя причастным к ее судьбе. Он вообразил, что, отказавшись от этого ребенка, он предает всех еврейских детей, погибших в концлагерях. Он отказался сбежать вместе со мной, предоставив Еву ее судьбе. И ведь у него не было даже слабого утешения в виде возможного отцовства! Но гибель того, что было еще только зародышем в чреве твоей матери, стала для него символом преступления против человечества. Как тебе объяснить? Он сказал себе: «Больше ничего подобного не случится! Я спасу этого ребенка!» Ева называла врачей преступниками, а тех, кто занимается абортами, — детоубийцами. Белый халат вызывал у нее ассоциации с отцом. Это был символ, запятнанный кровью. Ты, может быть, знаешь о том, что женское чрево было для Евы навязчивой идеей. Оно было всем — жизнью, рождением, смертью. Никто бы от нее этого не ожидал, правда?


…Все происходило очень быстро. Я уехал, потом вернулся. Мне не хватало их обоих — каждого по-своему. Обоих я так сильно любил! Тогда я еще не знал, что буду любить тебя с той же силой. Они поженились. Все остальное ты знаешь.


Ален тебя обожал — сказать ли, что даже больше, чем я? Думаю, что да. Он постоянно прикладывал руку к животу Евы, чтобы почувствовать, как ты там шевелишься. Через несколько минут после твоего появления на свет он прижал тебя к себе и заплакал от счастья. Он был гораздо более взрослым, чем я. Ты действительно была его дочерью, он — твоим отцом. У тебя было счастливое детство — с отцом, который стал преподавателем, и матерью-художницей. Наверняка ты хорошо помнишь Монпарнас и рю Мушотт…

Я преподавателем так и не стал. Меня устраивали разные подработки, которые позволяли мне путешествовать, о чем я всегда мечтал. Тогда я еще не знал, что социология в конце концов занесет меня в рекламу! Я разъезжал повсюду, изучая жизнь, людей, их интересы. Потом, летом шестьдесят седьмого, последовала та самая поездка в Сан-Франциско, которая изменила всю нашу жизнь. Да, я тоже был в Хай Ашбери. Ведь оттуда название вашего дома — Ашбери Фарм… Ты об этом знала?

Ален, Ева и я вместе проделали долгое путешествие. Мы испытали все по полной — удовольствие, ад, жизнь… Я обнаружил, что, став хиппи, уже не испытываю такого страха перед жизнью. Музыка, Америка, свобода — я хотел все попробовать и всем насытиться. Даже наркотиками. Особенно наркотиками… Впрочем, я искал также любовь и наслаждение. Я растворялся в других телах, в чужих постелях — вплоть до полной потери самого себя… А потом я вернулся. Без всяких объяснений. Каждый раз, когда я возвращался, Ален и Ева встречали меня с одинаковой радостью. Они уважали мою потребность в свободе. Может быть, в глубине души они немного завидовали мне.


…В течение многих лет Ален и я были любовниками Евы. Она принимала с одинаковой легкостью мои отлучки, депрессии Алена, точно так же, как дождь или ветер, жару или мороз. В течение многих лет в наших отношениях не было никаких — я повторяю, Майя, — абсолютно никаких проблем.

А потом, в одно прекрасное утро, я почувствовал себя так хорошо в Ашбери, что мне больше не захотелось уезжать. Ни на одну ночь, ни ради любой женщины… Я понял, что мое существование ничего не значит без вас троих. Твоя мать затмила всех остальных женщин. Она была неповторима. Если бы еще и мы с Аленом стали любовниками, наш треугольник обрел бы полное равновесие. Но мы никогда этого даже не представляли… Видишь ли, Ева… о, прости, Майя… видишь ли, треугольник — шаткая фигура, она рано или поздно распадется, даже если в основе этого треугольника — peace and love.

Наркотики рано или поздно должны были привести к смерти. Когда Ален начал погружаться в ее пучину, мы с твоей матерью смогли удержаться на плаву. Инстинкт выживания приближал нас друг к другу и отдалял от Алена. Мы не почувствовали приближения опасности.


Катманду… Пагубное место, название которого и сегодня отдается в глубине всего моего существа с бесконечной печалью… Когда я думаю о Катманду, перед моими глазами проходят тени погибшего поколения… А в те времена мы с твоей матерью мечтали совершить туда путешествие… Путешествие, в котором Алену уже не было места. В нас пробудилась буржуазная злоба. Мы больше не хотели идти той же дорогой, которой шел твой отец. Умоляя, чтобы он позволил нам поехать туда вдвоем, мы нанесли ему первый жестокий удар. Мы убили магию нашей любви и подавили наши общие стоны наслаждения. Мы постарели. Даже хуже — мы были уже мертвы, но не знали об этом! Мы пытались расстелить счастье у себя под ногами, как красную парадную дорожку, тогда как счастье было уже позади. Погибшее поколение…


…Ален был в ярости. Я его ограбил. Я лишил его не только Евы и себя, но и тебя. Хватило одной фразы. Мне достаточно было сказать, что я открою тебе, кто на самом деле твой отец, настоящий и единственный. Во мне взыграла гордыня члена и гордыня крови! Бедняга Ален! Я убил его тем оружием, против которого всегда выступал сам — буржуазными ценностями! Собственностью, семьей, верностью! Я предал мою единственную любовь, и из-за этого Ален умер. Сядь ко мне поближе, Майя… Дай мне руку… Я так хочу подержать ее в своей!

Ты когда-нибудь простишь меня? Сейчас, когда я состарился, мне иногда представляется, что Ален был моим сыном, и я думаю о Симоне, его отце. Простите, месье Хоффман! Простите меня за то зло, которое я вам причинил!


Я выпрашивала у матери слова любви, которых никогда не слышала. Я искала руку, в которую могла бы вложить свою. Не руку ребенка, не руку любовника, а такую, с какой я сама почувствовала бы себя ребенком. Архангел — двойник Алена. Я нашла в нем ту же нежность и трепетность. Ту теплоту, которая никогда не исходила от матери. Теперь, благодаря Архангелу, я знаю, что была для матери желанным ребенком. Может быть, он научит меня полюбить ее снова.

Глава 34

АРХАНГЕЛ покинул больницу Святого Иосифа. Майя настояла, что проведет первую ночь у него. Запивая тартинку кофе с молоком, она вспоминала долгие ужины в Ашбери, которые могли затянуться до утра. Ее родители и Архангел говорили о переустройстве мира, а она засыпала, убаюканная звуками их голосов. Майя разглядывала Суриаля и узнавала вновь его привычно согнутую спину и особую манеру держать сигарету. Этим утром сигарета, зажатая в его пожелтевших пальцах, была незажженной.

— Ты уверен, что не хочешь отдохнуть пару недель? — спросила Майя. — Врач говорил мне о том, что тебе хорошо бы съездить в окрестности Иера…

— Ты что, смеешься? В этот приют для старичья?

— Архангел, это совсем не приют, это дом отдыха с тренажерным залом, бассейном…

— В который мочатся старики! Нет уж, спасибо!

— «Старики»! Можно подумать, тебе самому двадцать лет! Пятидесятилетний отец семейства покажется мальчишкой рядом с тобой!

— Просто удивительно, какой ты можешь быть злой, когда захочешь! Надеюсь, все же не такой, как твоя матушка! Это было бы уж слишком!

— Извини! — Майя рассмеялась. — Скорее уж, я пошла в тебя! Это меня сильно беспокоит. Ты такой упрямый, вечно бунтуешь… Но как бы то ни было, мой старый Архангел, ты заставляешь меня смеяться, и это хорошо!

— Перестань меня называть «старый Архангел»! Лучше послушай вот это. Ты не представляешь, как это прекрасно! Истинный отдых для меня — сидеть дома одному и слушать Марию Каллас! С этой женщиной я и закончу свои дни… «The Woman»!

Лицо Архангела оживилось. Он вышел на середину комнаты, выпятил грудь и начал подпевать пластинке. Затем обратился к Майе:

— Патетический. Необузданный. Хрупкий. Мощный. Абсолютный. Торжественный. Страшный. Нежный. Столько еще прилагательных можно подобрать для голоса Марии!.. Ты любишь оперу, Майя?

— Да, но редко слушаю.

— Я заставлю тебя прослушать самые прекрасные оперы! И ты заплачешь от «Манон Леско», как Пуччини в рекламе кассет BASF! Черт, хорошая была реклама! Я жалею, что не я ее придумал!

«Какой же ты симпатяга, Архангел! — подумала Майя, убирая со стола. — Насколько же ты отличаешься от Евы! Бедная мама! Какие грехи ты хотела искупить? Грехи Германии, которые не были твоими? Осудив себя, ты наказала и всех нас. Пора сбросить этот груз вины, это общее бремя… Сможешь ли ты разделить счастье с теми, кто любит жизнь? Я попытаюсь дать тебе то, что ты так часто высмеивала, — ту любовь, которая у меня еще осталась. Я попытаюсь извлечь ее неповрежденной из-под груза ненависти и горечи, как если бы я была щедро одарена твоей материнской любовью, которой мне так не хватало!»


— На какое время ты заказала столик, Майя?

Белые волосы Архангела были тщательно расчесаны и завязаны в конский хвост, щеки выбриты. От него пахло туалетной водой, и он весело насвистывал мотив из «Кармен».

— На час дня. Не забудь, что для Ребекки и Мари ты — только лучший друг Алена. Я случайно встретилась с тобой и…

— …и мы бросились в объятия друг другу под музыку из «Мужчины и женщины». Мы много говорили о твоем отце, потом перешли к общим воспоминаниям, и когда ты спросила: «Хочешь стать моим дядюшкой, которого у меня никогда не было?» — я ответил: «Да, это будет такая удача для меня! У меня нет ни детей, ни внуков, так что это просто джек-пот!» Ах да, я и забыл: мы не будем говорить ни о религии, ни обо всех этих вульгарных вещах, из-за которых люди веками убивали друг друга! Я хорошо выучил урок, Майя?

— Да, на «отлично»! Я тобой восхищаюсь! А что если мы прогуляемся по кладбищу Монпарнас, пока есть время?

— Майя, ты просто гений!

— Ты сам это сказал!


Прижавшись друг к другу, они дошли до главного входа — с бульвара Эдгара Кине. Сентябрьское солнце заливало аллеи кладбища ярким светом. Деревья, уже забывшие о прошедшей весне, начали сбрасывать золотисто-коричневые листья. Майя любила приходить на кладбище осенью. Именно в это время могилы казались особенно красивыми, спокойными, вечными.

Земля под ногами была сухой и слегка похрустывала. Они присели на надгробный камень. Архангел поднял воротник куртки. Майя механически чертила по земле кончиком туфли. Какое-то время они оставались неподвижными и молчаливыми, потом мягкий голос Архангела нарушил тишину:


— Со смертью твоего отца… если хочешь, мы по-прежнему будем называть Алена твоим отцом… с его смертью задуманное нами путешествие в Индию и Непал стало невозможным. Дорога туда казалась политой кровью. Кровью Алена. Краски и запахи Катманду были бы оскорблением его памяти. Итак, мы выбрали Марокко. Мы решили, что короткое путешествие будет более достойным.

На Земле не осталось обширных континентов и бесконечных морей, которые мы бы не исходили и не переплыли в своем воображении. Земля теперь свелась к периметру от Испании до Гибралтарского пролива. У нас больше не было мечтаний. Смерть Алена опустошила нас. Мы были похожи на тело с отрезанной конечностью — или головой, или душой… Его отсутствие причиняло нам такую боль, что никакие психотропные препараты не могли ее успокоить. Две потерянные души, плывущие без руля и ветрил. Мы почти не разговаривали друг с другом. Иногда страдание обострялось так, что приходилось останавливаться, чтобы перевести дыхание. Нам потребовались долгие недели, чтобы добраться до моря. Марокко виделось нам прибежищем, чтобы спастись от времени и от чувства вины, которое постоянно преследовало нас. Мы оба были пропащими, хотя еще не сознавали этого.

В Марокко у «травки» был вкус языка Алена. Запах пряностей казался запахом его кожи. Юные марокканцы с черными глазами и вьющимися волосами заставляли нас вспоминать об Алене, каким он был в двадцать лет… Это становилось невыносимым! Ален был в каждой улыбке, в каждой протянутой руке, каждом взгляде. Мы больше не могли заниматься любовью. Каждый словно каменел от малейшего прикосновения другого, и наши попытки отдаться наслаждению угасали, не успев осуществиться. Тень Алена постоянно витала между нами. В Марокко наше стремление забыться потерпело неудачу, но я думаю, то же самое произошло бы в любом другом уголке земного шара. Вместе с Аленом мы были единым целым. Без него мы стали ничем. Наши тела словно растворялись. Иногда нам казалось, что мы становимся невидимыми. Нам ничего другого не оставалось, как расстаться. Без твоего отца мы уже не могли существовать вместе.

Мы приняли это решение однажды ночью, лежа на полу у себя в комнате — так было прохладнее. Совсем рядом со мной ровной цепочкой проползали тараканы, словно дисциплинированные солдаты. Когда их предводитель начал взбираться по моему неподвижному телу, я почувствовал, что вся наша любовь превратилась в no man's land[21].

Ева хотела, чтобы наши пути разошлись так же просто, как и скрестились. Раз и навсегда. И все то время, пока мы, усталые и измученные, преодолевали тысячи километров по каменистым дорогам в трясущихся автомобилях, возвращаясь во Францию, я просил твою мать, чтобы она не отнимала тебя у меня.

— Майя — дочь Алена, — говорила она.

— Нет, моя! Наша!

— Чем ты заслужил быть ее отцом?

— Это все в прошлом!

— Ты забыл, что сделал Ален?

— Нет, и никогда не забуду. Но он мертв!

— Он умер после того, как ты сказал, что собираешься забрать у него Майю!

— Не я один в этом виноват! Ева, ты действительно считаешь, что весь этот кошмар случился только по моей вине?

— Я буду делить с тобой эту вину всю жизнь!

— Так раздели со мной и Майю!

— Нет. Майя принадлежит Алену.

— Но почему только ему?

— Потому что он умер ни за что! Я хочу, чтобы любовь его дочери возместила ему его смерть! И я не хочу больше об этом говорить!


Ты сама знаешь, насколько твоя мать непреклонна…

Итак, я уехал из Ашбери в Париж. У меня ни родителей, ни братьев, ни сестер, я был как не от мира сего. В течение нескольких месяцев я чувствовал себя пустым и бесплотным. Первое время я приходил к твоему лицею и наблюдал за главным входом. Я увидел Симона и Ольгу. Я ревновал их к тебе. Мне очень хотелось с ними поговорить. А потом я отказался от этого намерения. Я понял, что и без того причинил тебе достаточно зла.

Потом я решил переделать свою жизнь. С точки зрения других, мне это удалось, с моей — все казалось тщетным. Все мои счастливые моменты были омрачены твоим отсутствием. Я отказывался иметь детей от женщин, которых любил. Ни одна из них не могла с этим смириться. Они уходили от меня одна за другой. Я их понимаю.

— Почему же после смерти Алена вы уехали и оставили меня одну? Ты хотел разделить меня с моей матерью, но ты тоже меня покинул…

— Не знаю… не могу все объяснить. Вероятно, в те времена я не был настоящим отцом — только любовником. Эгоистичным. Безответственным. Прости, Майя, но мне кажется, что любовь, которую мы испытывали тогда к тебе, была не такой сильной, как та, которую мы испытывали друг к другу…

— Да, должно быть, и в самом деле так. — В горле у Майи пересохло. — Не будем больше об этом говорить, Архангел. Я не затем тебя искала, чтобы упрекать. Ты иногда приходил сюда?

— Ты хочешь спросить — на могилу Алена?

— Да…

— Я часто себя спрашивал, зачем поселился на рю Кампань-Премьер, прямо напротив кладбища… Может быть, затем, чтобы увидеть в камешках на его могиле путеводные камни для своей бестолковой жизни…

— Забавно — мы ведь могли встретиться здесь…

— А я однажды видел тебя — несколько лет назад.

— Вот как? И ты со мной даже не заговорил!

— Нет. Спрятался и смотрел на тебя…

— А потом?

— Вернулся домой и расплакался.

— Почему ты мне ничего не сказал?

— Потому что я уже давно перестал изводить Еву просьбами о нашей с тобой встрече. Я как будто носил траур по тебе, как и по Алену. Я наконец понял последние слова твоей матери: Ален умер ни за что. Признав тебя дочерью, я бы его предал.

— И ты никогда больше не виделся с матерью?

— Нет, однажды виделся. Ей было пятьдесят пять. Тебе тогда было тридцать, у тебя уже были свои дети, и я надеялся, что ты все сможешь понять… Я приехал к Еве. Ты знаешь, конечно, как грустно на побережье, когда курортный сезон проходит. Особенно в Аронсе. И особенно в доме твоей матери, среди ее картин. Мы с ней занялись любовью. Ее груди обвисли, кожа высохла. Но наши объятия были нежными… В ее взгляде я прочел новую печаль — о том, что мы трое разлучились. К этой печали добавлялась ее всегдашняя немецкая меланхолия. Она мало изменилась, но ее лицо стало более строгим, более замкнутым, чем в моих воспоминаниях. Мы провели ночь, пытаясь различить в наших нынешних телах очертания прежних… Я надеялся вдохнуть в нее хоть немного нашей былой любви, так жестоко прерванной. Мои ласки были искренними.

На следующее утро она сказала мне:

— Отныне я буду жить как монахиня. Ты — последний мужчина, познавший мое тело. Я больше не стану заниматься любовью ни с кем.

— Кого ты хочешь этим наказать, Ева?

— Себя.

— Но за что?

— Я это заслужила.

Вот такая у тебя мать, Майя. Этот разговор — очень точная иллюстрация ее жизни и ее манеры любить. Потому что она умеет любить, это несомненно! Но она — дитя Германии. И это терзало ее всю жизнь. Она думала, что искусство ее спасет, но оно ее поработило. На всю жизнь.

Это была моя последняя попытка найти тебя…


Майя поднялась, зачерпнула с земли горсть камешков и протянула их Архангелу, который начал задумчиво перекатывать их в ладонях. Потом высыпал их на могильную плиту и расположил в форме сердца. Встал и крепко обнял Майю.

— И ты сама пришла ко мне, когда я чуть не умер. Теперь, где бы ты ни была, я буду всегда благодарен тебе за то, что ты меня простила…

Они вышли с кладбища и все так же неторопливо зашагали по бульвару Монпарнас. Казалось, они не слышат ни автомобильных гудков, ни торопливых шагов других прохожих. Их словно окутало мягкое нежное облако. Как будто время внезапно остановило свой бег, а они продолжали медленно скользить в потоке своих тайных сновидений.


За один только месяц я, кажется, прожила целый век. Время струится у меня перед глазами, словно поток, льющийся со скалы. Из Румынии, Германии, Франции этот поток приносит все те же страсти, ту же ненависть, те же надежды… Чувства везде одинаковы. Только любовь может отвести страдания. В двадцатые годы, как и в сороковые, в шестидесятые, как и в девяностые… Мы не меняемся… Только годы проходят… И завершаются циклы нашей жизни.

Глава 35

МАЙЯ была на Монмартре, в фотостудии на рю де л'Арме д'Ориен, которую заказала неделю назад. Она приступила к фотосъемке для каталога мод «Кабанон».

Она пыталась сосредоточиться на работе, но ее мысли постоянно возвращались к Морису. Без него она чувствовала себя одинокой и неуверенной. На уик-энд он снова собрался приехать к ней в Париж. Но Майя понимала, что такая жизнь не для нее. Она мечтала о другой.

Она закончила устанавливать декорацию и приготовила столик, на котором нужно было расставить образцы товаров. С фотографиями для каталогов было больше всего хлопот. Майя это знала. Но такая работа ей нравилась. Она никогда не справлялась с выражениями лиц, не могла обыгрывать человеческое уродство или красоту. Ее любимыми моделями были неодушевленные предметы. Без всякого выражения. Без эмоций. Майе нравилось молчание предметов, застывших в неподвижности. Последние два года она пользовалась исключительно цифровыми фотоаппаратами. Обрабатывала фотографии на компьютере, доводя их уже в своем рабочем кабинете на бульваре Распай. Это ей особенно нравилось: работать с тенью, контрастами, цветовой гаммой, заниматься кадрированием. Новые технологии давали ей невиданную прежде свободу. Она не была связана рабочим графиком, постоянным местом работы. Не испытывала скованности от присутствия заказчиков. При желании всю готовую работу она могла отправлять по Интернету. Иногда, если заказы были срочными, она так и делала. Но, как правило, она копировала готовые фотографии на компакт-диски. Из-за того, что нужно было хранить тысячи фотографий в миллионы пикселей, работа Майи стала виртуальной. Мысль об этом доставляла ей тайную радость. Мало-помалу при каждом щелчке затвора фотоаппарата Майя все яснее начала представлять, что именно это занятие и будет поддерживать ее в новой жизни, если она наберется мужества самостоятельно растить дочерей.


В квартире, расположенной в здании мэрии Сариетт, царила тишина, нарушаемая лишь равномерным дыханием человека, спавшего под простыней. Правая нога высовывалась наружу. Телефонный звонок, раздавшийся в ночной тишине, заставил его резко вздрогнуть. Сердце учащенно забилось.

— Ты спишь?

— Для тебя — никогда, Майя. А сколько времени?

— Четыре утра… Я не могу заснуть.

— Что, грустные мысли?

— Я хотела поговорить с тобой.

Морис засмеялся. Он сел на кровати и включил настольную лампу.

— И что такое важное ты собиралась мне сказать, Майонетт, что не могло подождать до утра? — спросил он, однако почувствовал, как заныло под ложечкой.

— Я хотела спросить…

— Да, любовь моя, говори…

Серьезность ее тона вызвала в нем прилив беспокойства. А что, если она хочет все прекратить? Что, если она сейчас заговорит о Пьере? Что, если она скажет, что между нею и Морисом все кончено?

— Огонь в камине…

— Огонь в камине?

Морис взглянул на свой член. Он был вялым и свернувшимся. Морис машинально обхватил его. Ему не за что было больше держаться. Он почувствовал, как его сердце словно увеличилось в размерах, потом сжалось так, что он начал задыхаться. Он ждал продолжения. Он должен был знать. Конечно, он был безумцем, поверив такому счастью… Он смотрел на гибсоновскую гитару прислоненную к стене, которую так никогда и не включал.

— Я подумала, Морис… Готов ли ты к тому, чтобы зимой каждый день разжигать для меня огонь в камине?

Морису показалось, что он ослышался. Он уже заранее предчувствовал, как будет страдать. Когда он заговорил, его голос сорвался.

— Я… я готов, Майя.

— Еще я подумала… готов ли ты больше не заниматься со мной любовью на полу в гостиной Ашбери, а только в нашей постели? — По голосу чувствовалось, что Майя улыбается. Потом она добавила: — Потому что мои дочери тоже будут жить там с нами.

— Да, я готов.

Морис почувствовал, как его горло сжимается.

— И наконец, готов ли ты каждый вечер ехать одной и той же дорогой от мэрии Сариетт к дому Ашбери, чтобы на следующее утро отправляться по ней же обратно? Но только не украдкой, как этим летом, а в открытую?

— Конечно, Майя. Я на все готов ради тебя.

— Тогда я возвращаюсь.

Эмоции, бушевавшие в его душе, заставили его заплакать от счастья. Майя услышала, и это глубоко тронуло ее. «Отныне я всегда буду любить тебя!» — подумала она.

— Я буду ждать тебя. Ждать вас троих.

— Тогда… So long, любовь моя…

— Это Архангел так говорил?

— Как говорил?

— So long!

— Да нет, это же Леонард Коэн! «So long, Marianne». Ты что, не слышал эту песню?

— Я люблю тебя, Майя. Я люблю тебя. Я бы так хотел заняться с тобой любовью… Прямо сейчас, чтобы отпраздновать эту новость…

— Так давай займемся…

— Сейчас?

— Почему бы нет?

— Но как?

— Морис! — Майя снова засмеялась. — Ты меня спрашиваешь? Начнем с самого начала. Ты раздет?

— Да. А ты?

— Сейчас разденусь.

— Ну и как, на тебе уже ничего нет?

— Почти… кроме трусиков.

— Снимай их медленно, ладно?

— Где твоя рука?

— Держит член. Я жду, когда ты положишь свою руку…


Стоны наслаждения, перемежающиеся смехом, неслись по телефонным проводам. Потом Майя и Морис вместе смотрели на солнце, всходившее над Сариетт и Парижем. Осенние лучи освещали мягким золотистым светом их обнаженные тела. Потом они простились и встали с постелей. Направляясь в душ, оба все еще улыбались.

Глава 36

САРИЕТТ прекрасен под покрывалом инея. Сариетт прекрасен круглый год.


Сариетт, вторник 18 января 2000 года.


Я выходила замуж за Пьера весной. Тогда я думала, что это самое подходящее время для любви. Воздух теплый и нежный, любовники выходят на улицу и окунаются в толпу. Тогда я искала отблеск моего собственного счастья во взгляде всех, кто шел мне навстречу. Это внушало веру в то, что мне никогда не наскучит человек, который с такой силой сжимал мне руку.

А для начала новой жизни с Морисом я выбрала зиму. Низкое небо, голые деревья, растрескавшаяся земля… Мы укрылись от холода в стенах Ашбери.

Морис меня согревает. Его дыхание горячее, как ветер пустыни, но не обжигает. Его кожа становится моей и согревает лучше самой теплой одежды. Наш смех растягивает время, чтобы сделать зимние дни длиннее, чем летние. Наши слова звучат шепотом в ночи, и луна, как в медовый месяц, заливает комнату до самого утра. Наши зрачки расширяются от любви.

Глава 37

«YITGADDAL veytqaddash chemeh rabba…»

Десять мужчин выводили грустную мелодию молитвы по усопшим. В этот день, в среду 3 января 2001 года, деревья на кладбище Монпарнас стояли голые и почерневшие.

Левой рукой Майя обнимала Ольгу за плечи. Тело ее бабки, согнувшееся под бременем горя, казалось ей хрупким, как тело ребенка. Правую руку Майи со всей силой молодости сжимала Ребекка. Три женщины образовывали звенья цепи, уходившей в бесконечность.

Январский ветер был таким ледяным, что от холода у Майи заболела спина. Она не захватила с собой пальто — забыла, как холодно зимой в Париже. К тому же они уезжали из Сариетт в большой спешке.

Трое суток подряд Майя, ее тетя Брижит и бабушка сменяли друг друга у больничной койки Симона. 31 декабря, в ночь наступления нового тысячелетия, Майя уступила просьбе Мориса и на несколько часов покинула больничную палату.

Они шли вдоль набережных. Вскоре после полуночи они оказались на Марсовом поле и сели на скамейку, ожидая, когда Эйфелева башня зажжется голубыми огнями. До этого момента Майе удавалось сдерживать слезы, но сейчас они хлынули из глаз таким потоком, что она не могла ничего разглядеть. Когда она поднялась, в лицо ей брызнул мелкий дождик, смывая слезы, и ресницы захлопали, как щетки на лобовом стекле. Она испытывала глубокую печаль. Она понимала, что Симон скоро уйдет от них. И как раз в этот момент у нее зазвонил мобильник.


Шестеро мужчин вынесли гроб и поставили его на козлы, покрытые плотной тканью. Только золотая звезда Давида мерцала на черном бархате.

Майя обернулась и увидела, что Пьер плачет Она взяла его за руку. Рядом стоял Морис, подальше — Архангел. Он не решался приблизиться.

Майя стала шепотом повторять слова kaddish, поминальной молитвы. Больше года назад она думала о том, сможет ли произнести эту молитву как нужно, когда придет день. И вот этот день пришел. Со всей неотвратимостью. Огромная скорбь поглотила ее мысли. Раввин говорил о том, что теперь Симон встретится со своим сыном. Майя вышла вперед, чувствуя, как ее поддерживает чья-то рука, и встала рядом с раввином, держа в руке листок бумаги. Вчера она написала несколько слов в память о своем деде. Голос ее прерывался, когда она говорила о том, кто заменил ей отца. Ледяной ветер донес до нее, вместе с опавшими мертвыми листьями, вздохи и рыдания тех, кто любил его и в это утро чувствовал себя осиротевшим.

Потом к ней подошел Морис. Она подняла горсть земли и бросила ее на крышку гроба. Казалось, время замерло. Майя представляла себе густые леса Румынии, занесенные снегом. Она слышала глухие удары комьев земли о дерево. Она тихо произнесла: «Здравствуй, папа», — тело Алена тоже лежало здесь, внизу.

Пьер обнял ее и прижал к себе. Архангел подошел ближе. Майя увидела слезы, стоявшие в его глазах. Разрозненная толпа теперь сплотилась вокруг них. Майе запомнились лишь тишина и нежное прикосновение чужих щек к ее щеке.


Потом все собрались за поминальным столом в доме на улице Вавен. Накануне Майя ездила в еврейский квартал. Пикль и пастрами, которые они ели с тминным хлебом, были любимыми блюдами Симона. Они напоминали ему о семье, оставшейся в Румынии. Сейчас этот забытый вкус пробуждал все больше воспоминаний о человеке, которого они все любили. Они устали от слез и начали смеяться. Нежные воспоминания перемешивались с анекдотами. Симон оставил по себе добрую память.

Глава 38

САРИЕТТ, понедельник 19 марта 2001 года.

Пятнадцать месяцев счастья! Уже! Я помню тот день, когда мы развесили зимние вещи в высоких шкафах, пропахших внутри нафталином, — сразу после того, как включили паровой котел на полную мощность. И то и другое показалось мне таким необычным — ведь до сих пор я приезжала сюда только летом.

Нынешний, 2001 год начался печально. Похороны Симона пробудили в моей памяти разрозненные воспоминания и сотни маленьких сожалений. Рука, которую больше никогда не удастся пожать, взгляд, который уже никогда не встретится с моим, ласковые слова, которых я больше не услышу… Может быть, эта печаль всегда будет омрачена всевозможными «если бы…» Я жалею, что не дождалась ухода Симона, прежде чем уехать сюда. И в то же время его смерть меня успокаивает. Потому что смерть в его возрасте заставляет забыть, какой она иногда может быть жестокой, вырывая из жизни совсем юных.

Завтра мы отправляемся в путешествие. Вместе с Морисом я пройду по дорогам детей-цветов из шестидесятых. Мы исколесим всю Калифорнию, распевая «Imagine». Мы будем жить той жизнью, о которой так давно мечтали, мы осуществим свои юношеские мечты. А потом мы вернемся. Чтобы снова дышать воздухом Сариетт. Чтобы ощущать под ногами землю, которую мы любим. Чтобы обнимать наших детей. Чтобы любить. Просто и бесхитростно. Чтобы продолжать жить и не терять уверенности.

Сердечная благодарность моему любимому документалисту — за его обширные познания о Второй мировой войне, консультации по медицинским вопросам, а также за богатую коллекцию пластинок — моему мужу Марку Фишеру.


Автор горячо благодарит Максима Ле Форестье за то, что он позволил использовать для названия этого романа слова из своей песни «Сан-Франциско».

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Примечания

1

Мебель, получившая название от знаменитого в Париже в конце XIX — начале XX века кабаре «Фоли Бержер». (Прим. ред.)

2

Очень тонкая жесткая прозрачная ткань, выработанная из вискозного шелка. (Прим. ред.)

3

Эбби Хоффман — американский бунтарь, идеолог «цветочной революции» и создатель движения хиппи, добровольно ушел из жизни в 1989 году. (Прим. ред.)

4

Легендарная исполнительница фолк-баллад и песен протеста (США). (Прим. ред.)

5

Французские поэты-символисты XIX века, во многом определившие развитие современной литературы. (Прим. ред.)

6

Поздравления, пожелания! (иврит). (Прим. ред.)

7

Режиссер и композитор индийского происхождения. (Прим. ред.)

8

Должна ли я… Должна ли я… Покинуть городок, покинуть городок, а ты, мое сокровище, остаешься здесь… (Пер. с нем.)

9

Яблочный пирог. (Пер. с нем.)

10

Еврейских общин. (Прим. ред.)

11

Слова «бар мицва» означают «сын заповеди». С церемонии бар-мицва начинается вступление еврейского ребенка в сознательную религиозную жизнь. (Прим. ред.)

12

Сефарад(а) на иврите — Испания. Очевидно, Симон имел в виду южный темперамент своей подруги. (Прим. ред.)

13

Строчка из песни Beatles. (Прим. ред.)

14

Один из культовых альбомов Beatles, признанный критиками вершиной мировой рок-музыки. (Прим. ред.)

15

Американский писатель, которого пресса 50—60-х называла королем битников. (Прим. ред.)

16

Американский антрополог, автор книг об учении мексиканского колдуна, популярных у молодежи 60—70-х годов. (Прим. ред.)

17

Сюзанна уводит тебя к себе в гости… И она тебе поверит, видно, разум твой заденет ее плоть… А Иисус моряком был… (Пер. с англ. М. Немцова.)

18

Так давно, Мэриэн… Так давно, Мэриэн, тогда мы только начали смеяться и плакать и плакать и смеяться над всем этим снова. (Пер. с англ.)

19

RPR — правоцентристская партия, объединяющая сторонников Жака Ширака и последователей де Голля; PS — Социалистическая партия, одна из старейших во Франции. (Прим. ред.)

20

Здесь: Ну! (англ. разг.)

21

Безлюдное пространство. (Пер. с англ.)


home | my bookshelf | | Голубой дом |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 1
Средний рейтинг 1.0 из 5



Оцените эту книгу