Book: Любовь — последний мост



Любовь — последний мост

Йоханнес Марио Зиммель

Любовь — последний мост

Каждый человек — это целый мир.

Кто убивает человека,

Тот разрушает целый мир.

Но тот, кто спасет хоть одного человека,

Спасет целый мир.

Из Талмуда. Мишна Санедрин IV, 5

Пролог

Фонтан бил из озера высоко, до ста сорока метров, вспомнилось Филиппу Сорелю. Об этом ему рассказал человек, который должен был его убить. Сейчас, ночью, фонтан подсвечивался скрытыми прожекторами, и струи его напоминали расплавленное золото. В зените струя раскрывалась, как огромный цветок, и миллионы капель падали обратно в озеро. «Pennies from heaven»[1], — подумалось Сорелю.

Рядом с ним лежала черноволосая женщина; они долго пытались предаться любви на широкой кровати. Ничего не вышло. И теперь они, нагие, молча лежали на спине, держась за руки. Потом, подложив подушки, прислонились к спинке кровати и в открытое окно долго смотрели на фонтан. Женщина положила голову на плечо Сореля и нежно водила указательным пальцем правой руки по его груди.

— Что ты написала? — спросил он, вдыхая запах ее волос.

«В конце августа здесь и по ночам очень тепло».

— Ты знаешь.

— Я тебя тоже, mon amour[2], очень, очень, — сказал он.

— Это должно было случиться. Нам вообще-то не стоило даже пытаться. После всего, что произошло.

— Да… после всего, что произошло.

Они говорили друг с другом по-французски. Она обняла его, поцеловала в губы, и он ощутил биение ее сердца. Оно билось сильно и часто.

Pennies from heaven.

Ведь это она сказала, подумалось ему. Тогда, ночью.

«Нет, ты посмотри, любимый! — сказала она. — It rains pennies from heaven. For you and for me»[3].

«Пианист в баре наигрывал эту старую песенку, когда мы сидели там в первый раз. Бар назывался «Библиотека», и на книжных полках у стен были расставлены большие книги, корешком к корешку, синего, красного и золотистого цветов, а в нишах между полками были развешаны фотопортреты собак. Вот ощерившийся дог в генеральском мундире и с пестрой орденской колодкой на груди. Его честь верховного судью изображал мопс с трагически глубокими морщинами — от бесконечной борьбы за справедливость — на морде, он был в ярко-красной попонке, отороченной мехом, и в белом парике. Наследной принцессой была молодая самка пуделя в сером шелковом платье, вся увешанная драгоценностями и украшенная диадемой, съехавшей на самый лоб, а вот в клубном блейзере с нашитыми гербами при вызывающе-ярком галстуке и с сигаретой в углу рта — охотничий пес в роли жиголо… Да, в этом баре молодой пианист наигрывал мелодию и тихонько пел для нас «Pennies from heaven».

Он всегда пел ее, когда они появлялись в баре, и однажды она сказала:

— Мне кажется, chéri[4], я догадываюсь, почему многие так привязаны к старым мелодиям. С ними в памяти связано что-то удивительно хорошее. Наша любовь еще молода, но даже мы вспоминаем о многом, едва заслышав «Pennies from heaven»… А представь себе людей, которые вместе долго-долго! Вот один из них, к примеру, говорит: «Послушай, ведь они играют нашу с тобой мелодию!» И ему при этом все равно, чья музыка звучит — Гершвина, Кола Портера или безымянного автора, и безразлично, кто поет, Марлен Дитрих, Эдит Пиаф или бедная певичка, которой дозарезу потребовалось хоть немного подзаработать, хоть пару франков за запись, не суть важно! «Наша мелодия» — в этих словах не выразить всего того, что они оба ощущали тогда, когда услышали ее впервые, ни глубины, ни силы их былого чувства нет, этого нет… Но и слова, и музыка возвращают им эти чувства, все равно, сколько времени с тех пор прошло, и их вновь захлестывает волна очарования, напоминающая о пережитой любви и пережитом счастье. Вот почему многие так привязаны к этим песням, которые они впервые услышали когда-то очень-очень давно, и так же будет и с нами, mon ange[5], с нами тоже…

«Да, — подумалось ему, — так она и сказала, я отчетливо помню это и никогда не забуду». Сейчас они сидели, тесно прижавшись друг к другу, разглядывая свои pennies from heaven и кажущиеся бесконечными цепочки сияющих круглых огней на дальнем берегу огромного озера, из которого здесь снова вытекала Рона. Цепочки светящихся огней спускались от моста Монблан к набережной и бежали мимо Английского сада с его огромными часами, выложенными из цветов, к другому берегу; и еще они видели отсюда огни расположенного на возвышенности Старого города Женевы. Мощные здания тянулись вдоль набережной на противоположной стороне реки, на крыше почти каждого из них светилась реклама всемирно известных фирм, и разноцветные горящие буквы отражались в воде.

Из окна можно было увидеть причалы для пассажирских судов и небольших яхт, а сами суда были освещены и украшены гирляндами лампочек, тянувшихся от носа через верхушки мачт к корме, ряды старых деревьев вдоль набережной, а вдоль реки на набережной были разбиты цветники с розами и фиалками на клумбах. Дом, в котором жила женщина, стоял на набережной Монблан близ отеля «Нога-Хилтон». Из окон квартиры на пятом этаже открывался вид на всю дальнюю часть озера с новостройками по обеим сторонам широкой улицы, тянущейся вдоль Роны, на отель, на женевскую гавань для яхт и мост через реку.

В этом доме было много кабинетов врачей, имеющих частную практику, и приемных адвокатов, но в этом же солидном сером здании, построенном за много лет до «Нога-Хилтона» с его казино, сдавалось немало просторных квартир. В каждой из них — по одному и даже по два балкона, высокие потолки с лепниной, и во всех — французские окна[6], открывавшиеся в сторону балконов. В ясные дни отсюда хорошо просматривались заснеженные вершины Монблана и других высоких гор, километрах в восьмидесяти от города.

Сейчас, около двух ночи, машины внизу проезжали лишь изредка, их шум не проникал в спальню, и только по потолку время от времени пробегали причудливые тени. Было тихо, невероятно тихо. «Днем уличный шум слышался на пятом этаже не слишком отчетливо, а когда мы бывали здесь вместе ночью, — подумалось ему, — всегда падали pennies from heaven».

— Как часто это уже случалось, — проговорила она.

— Да, — сказал он и погладил ее по спине. — Это ужасно.

— И будет случаться еще и еще.

— Если нам не удастся помешать этому, — сказал он и подумал: «Черт возьми, зачем только я рассказал ей обо всем этом? Нет, я должен был ей все рассказать, — продолжал размышлять он. — Она сама видела телерепортаж о последней катастрофе, о ней трубили все газеты».

— «Помешать!» — с горечью повторила она. — Ты ведь сказал, что помешать невозможно.

— Нет, mon amour adorée[7]. Ничего невозможного нет. Помешать будет страшно трудно, вот о чем я говорил. Мы повсюду делаем все, чтобы это больше не повторилось.

— А если это у вас не получится?

— Получится, — сказал он. — Поверь мне, сердце мое!

— Ты сам себе не веришь, — проговорила она, и он почувствовал, что она заплакала.

Он вытер ее слезы носовым платком, но она была не в силах сдерживаться.

— Почему же, я верю в то, что говорю, — и подумал при этом: «Я лжец».

Ему вдруг почудилось, будто тишина становится невыносимой, она будто росла и ширилась. Эта тишина охватила, похоже, все сущее. Она сказала:

— Любовь моя, у меня есть только ты, а у тебя — я. И ты должен говорить мне обо всем. И всегда одну правду. Никогда не ври мне. Я прошу тебя, Филипп! Ну пожалуйста!

Поверх ее дрожащего плеча он смотрел в сторону бегущих по водной глади двух белых пассажирских судов. У одного из них на носу красовалось название «Лозанна», у другого — «Гельвеция». На верхней палубе «Гельвеции» было много танцующих парочек, но сюда, к ним, не доносилось ни звука.

Здесь есть только их собственные голоса, их дыхание, их сердцебиение, их жизнь.

— Ты ведь всегда будешь говорить мне правду, Филипп? Всегда…

Он промолчал.

— Только правду, — сказала она. — Поклянись нашей любовью.

— Клянусь нашей любовью, — сказал он.

— Поклянись моей жизнью.

«О, боже мой!», — подумал он.

— Поклянись моей жизнью, — повторила она.

«Я не должен лгать ей», — подумал он и сказал:

— Клянусь… твоей жизнью.

— Если у вас, вопреки вашим усилиям, ничего не получится, это повторится вновь и вновь. А потом еще, еще и еще…

— Да, — сказал он. — У нас хорошие шансы. Однако опасность, что мы не справимся, существует.

— Ты и такое допускаешь?

— Да.

— То, что можно допустить или представить себе, то и случается, — сказала она. — Значит, так оно и будет. Во всем мире. И может случиться с каждым. Может коснуться всех и каждого? Скажи, Филипп!

«Не лги ей, — подумал он. — Никогда больше ее не обманывай».

— Да, — сказал он, — это может коснуться всех и каждого.

— В любой момент.

— В любой момент.

— Повсюду?

— Повсюду.

Ее лицо было совсем близко, она прижалась к нему всем телом.

— И может случиться с нами тоже?

— И с нами тоже.

— И от этого нет никакой защиты?

Он не ответил.

— Сможем мы от этого уберечься, Филипп? Может от этого кто-то уберечься?

— Если очень повезет, — сказал он.

— «Если очень повезет», merde[8]!

Он поцеловал ее веки, из-под которых сочились слезы. И словно слизнул их поцелуем.

— Сколько времени мы можем этого не опасаться? — спросила она.

«Откуда я могу знать! — подумал он, приходя в отчаяние. — Что я могу, что я должен ей сказать? Что? Pennies from heaven».

— Сколько времени мы можем этого не опасаться, Филипп?

— Пока мы будем любить друг друга.

— Тогда это продлится долго, — сказала она.

Часть I

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

— Филипп, — сказал доктор Дональд Ратоф, — несчастный ты бедолага.

— Я знаю, — согласился Филипп Сорель.

— Конченый ты бедолага, — продолжал Ратоф. — Самый разнесчастный из всех, кого я знаю. Мне тебя жаль. Это я тебе абсолютно честно говорю, ты уж мне поверь!

— Верю, — сказал Филипп Сорель и подумал: «Черта лысого тебе меня жаль. Все, что ты намерен сказать мне, ты скажешь с удовольствием. Из большой любви ко мне, как же. Ты любишь меня уже целых одиннадцать лет. Все эти одиннадцать лет ты ненавидишь меня, как зачумленного». — Ты хотел, чтобы я немедленно зашел к тебе. Ты сказал по телефону, что дело не терпит отлагательств.

— Да, дело срочное, — подтвердил Дональд Ратоф.

— И в чем оно состоит?

— Речь идет о твоем сыне.

Левое веко Филиппа Сореля дернулось.

— Ким? Что с ним случилось?

— Тебе лучше знать, — сказал Ратоф.

— Ничего я не знаю. Давай, выкладывай!

— Вот, из этого банка позвонили Целлерштейну.

Олаф Целлерштейн был председателем наблюдательного совета «Дельфи», концерна, занимающегося высокими технологиями, с отделениями по всему миру.

— Когда Целлерштейну позвонили из банка? — спросил Сорель. «Все куда хуже, чем я ожидал, — подумал он. — Куда хуже. Мой дорогой сын Ким!»

— В пятницу вечером, — ответил Ратоф.

— А почему сразу Целлерштейну?

— Ты ведь знаешь, как это делается.

— Не знаю. И как же это делается?

— Слушай, дружище, не притворяйся идиотом! Мы ведь друг от друга зависим, «Дельфи» и банки.

В 1986 году, когда они с Ратофом познакомились, этот маленький человечек возглавлял отдел компьютерных сетей. Разговаривая, он всегда кривил рот. Во время собеседований любил подчеркивать свои абсолютно честные намерения. Он уже тогда заметно лысел. Одиннадцать лет спустя коротышка Ратоф растолстел, окончательно облысел и дослужился до должности директора исследовательского центра всего концерна. И еще чаще, чем прежде, уверял, будто руководствуется исключительно честными намерениями, и при этом еще намного заметнее кривил рот. За это долгое время он развил в себе условный рефлекс: как только положение позволяло ему людей запугивать, унижать, мучить и подвергать наказаниям, его правая рука, на удивление нежная, с хрупкими суставами, поглаживала стоявшую на почти пустом письменном столе серебряную чашу. Сейчас в чаше стояла красная роза на длинном стебле. Секретарши заботились о том, чтобы каждое утро в ней появлялась свежая.

— И все-таки я не понимаю, — сказал Филипп Сорель, — почему из банка не позвонили мне?

— Ну, ты меня удивляешь, дружище, — пальцы Ратофа еще быстрее заскользили вверх-вниз по серебряной чаше. Его одутловатое, болезненно-бледное лицо залоснилось. — Позвонить тебе! Изо всех нас именно тебе? Да ты весь в дерьме по уши, как никто другой! — Сейчас даже лысина Ратофа залоснилась. — Банк был вынужден известить Целлерштейна! Вынужден! У нас здесь, в конце концов, не детский сад.

На нем был легкий костюм из поплина, а на ногах — элегантные светло-коричневые туфли, к которым он подобрал песочного цвета носки. Туфли он носил только от Феррагамо. Во Флоренции их шили по гипсовым слепкам с его крохотных, в высшей степени чувствительных ног. Стоило только заказать.

— И что эти, из банка, сказали Целлерштейну?

— Не надо, — ответил Ратоф.

— Что «не надо»?

— Не надо задавать идиотских вопросов. Тебе, черт побери, отлично известно, что банк сообщил Целлерштейну.

— Никаких идиотских вопросов я не задаю. Я ведь этому субъекту давно все заплатил. И последняя ревизия ничего за ним не обнаружила, он чист.

— Черта с два он чист. В заднице он, вот где.

— С чего вдруг? Мой банк перевел ему деньги по телеграфу. Чтобы он мог поскорее заштопать все дыры.

Ратоф захрюкал, как возбужденная свинья, не в силах сдержать свои эмоции.

— Проверяющим пришлось пропустить этого… как его?

— Якоба Фернера.

— …пропустить его через свою мясорубку, и через какой-то час вся эта блевотина так и полилась из него. О себе. О тебе. О Киме. Он выложил все до последней капли. Я же говорю, несчастный ты бедолага, Филипп, видит бог, мне тебя жаль, я тебе это честно говорю.

Сорелю вдруг вспомнилась его мать. Когда он в детстве корчил рожи, она всегда ему говорила:

— Брось ты это, Филипп! Не то таким и останешься навсегда. Посмотри на политиков! Все они косоротятся. Потому что много врут.

Пальцы Ратофа продолжали поглаживать серебряную чашу.

— И почему это выпало мне? — простонал он.

Это должно было прозвучать жалостливо и обидчиво. «Это он для вида, — подумал Сорель. — Никого ему не жаль, и ни на кого он не в обиде. Наоборот. Он никогда своего не упустит».

— Почему именно мне выпало рассказать тебе обо всем? Целлерштейн и все остальные желают быть от этого подальше. Случись что, всегда приходится отдуваться старине Ратофу. Как только запахнет паленым, сразу ко мне: «Давайте, Ратоф! Вы с этим справитесь». Всегда я.

— Целлерштейн собирал вас?

— Да. Весь наблюдательный совет. Я ведь тоже его член. К сожалению.

«К сожалению, — подумал Сорель. — Да в целом мире не сыщешь человека, который больше всего гордился бы тем, что его ввели в наблюдательный совет».

— Когда?

— Что «когда»?

— Когда он вас собирал?

— В пятницу вечером. После звонка из банка. Пришлось ехать в центр города. В эту его башню, которой он так кичится. И проторчали мы там всю ночь с пятницы на субботу, субботу и воскресенье. Ну, доложу я тебе, дерьмовый у нас конец недели выдался — это я абсолютно честно. — Ратоф коротко присвистнул и откинулся на спинку стула, стоявшего перед огромным письменным столом. «Вот значит что», — подумал Сорель.

Стул изготовили в фирменной мастерской в соответствии с пожеланиями Ратофа. И сиденье, и спинку можно было устанавливать в любом положении и под любым углом, поднимать и опускать их, он был маленьким чудом, этот стул. Сейчас Ратоф указательным пальцем нажал одну из кнопок на левом подлокотнике. Спинка отклонилась назад. И Ратоф вместе с ней.

Сорель вжался в свое неудобное жесткое кресло. Ратоф придавал значение тому, чтобы кресла перед его письменным столом были особенно неудобными. Кабинет его находился на двенадцатом этаже центрального здания. Сквозь панорамное окно с бронированным стеклом толщиной в три сантиметра открывался вид Франкфурта-на-Майне. Сегодня, ранним утром в понедельник 7 июля 1997 года, было уже жарко. Казалось, будто крыши домов, церквей, небоскребов и потоки катящихся по кварталу банков автомобилей раскалены, отражавшиеся от них солнечные лучи слепили. Но в кабинетах было прохладно. Повсюду работали кондиционеры.

— Совещания, совещания, совещания, — причитал Ратоф, полулежа на своем стуле. — Присутствовали все начальники отделов безопасности. И все — «чрезвычайной важности»! И, значит, особой секретности. В жизни такого не припомню, это я тебе абсолютно честно говорю. Мне просто выть хотелось, выть, да и только! Ты ведь веришь мне, старик?

— Конечно, — сказал Филипп Сорель.

Он был высоким, стройным, с продолговатым костистым лицом. Вьющиеся волосы, черные и жесткие, уже слегка поседели, что, однако, можно было заметить только вблизи. Под густыми бровями глубоко посаженные серые глаза. Из-за тяжелых век они казались грустными, скрытными и очень проницательными. Выражение беспечности и бесконечного терпения на лице Сореля оказывалось, если хорошо присмотреться, нарочитым. Постоянные заботы оставили след на его лице, но даже находясь на совсем небольшом расстоянии от него, этого было не уловить, и Филипп Сорель, которому уже исполнился пятьдесят один год, выглядел предприимчивым, здоровым и любезно-ироничным. В тот день он был в джинсах, белой рубашке с короткими рукавами, на ногах — белые носки и легкие туфли с льняным верхом. Большинство работавших здесь сотрудников одевались столь же просто и ненавязчиво — за исключением Дональда Ратофа.



— Снова и снова обсуждались все мыслимые последствия, — причитал тот, развалившись на своем стуле. — И всевозможные опасности, — он нажал на кнопку, спинка подалась, и Ратофа словно выбросило вперед. — Проигрывали один сценарий за другим, все, что только может случиться с таким, как ты…

Его маленькие, близко посаженные светлые глаза были обращены на Сореля с выражением глубокого сочувствия и печали. А тому сразу вспомнился этот ужасный анекдот об эсэсовце и старом еврее. Эсэсовец говорит: «У меня, жид поганый, один глаз стеклянный. Если ты угадаешь какой, тебя не расстреляют. Давай, говори, какой глаз у меня стеклянный?» Старый еврей: «Левый, господин эсэсовец». Тот поражен: «Как ты угадал, жид поганый?» А старый еврей ему в ответ: «У него такое человечное выражение, господин эсэсовец»…

Скривив губы, Ратоф ныл:

— Я сражался за тебя, Филипп, честно! Часами… целыми днями. Ты ведь мой друг, старина! Мы одиннадцать лет работаем бок о бок! Я их умолял, этих парней, я их, можно сказать, на коленях умолял дать тебе еще один шанс.

«На коленях… — подумал Сорель. — Задницу ты каждому из них вылизывал, и Целлерштейну больше всех. Сверхусердие свое им показывал, криворотый. Так точно, господин председатель! Именно так, господин председатель! Ты уже так долго вылизываешь зады, что тебе это стало в удовольствие».

— Но все зря, — стонал Ратоф, — …все тщетно… мне велели перестать защищать тебя… или я с тобой в одной упряжке? Именно так один из них и выразился, Филипп. Нет, ты представь себе! Я был готов убить его, собаку!

Сейчас в его голосе прозвучало раздражение. «Он никак собрался повторить все сначала?» — подумал Сорель.

— Этот вонючий денежный мешок позволяет себе задавать подобные вопросы!.. Я ведь ему не кто-нибудь! Я как-никак член правления… а он, подонок, осмеливается подозревать меня, меня! Как сердце болит… Я сердце свое загнал из-за них, подлецов, а этот говнюк позволяет себе, Филипп…

— Наверное, это было ужасно для тебя, Дональд!

— И все зря! — продолжал завывать Ратоф. — Все тщетно. No can do.

— Что значит «No can do»? — спросил Сорель, которому это было известно.

— Все кончено, Филипп. Мне жаль, Филипп, старый мой друг, просто ужасно жаль, честное слово. — Нажатие на кнопку. Спинка стула наклоняется к столу. С Ратофом вместе. — Единогласное решение правления.

«Единогласное, — подумал Сорель. — Ты даже не отдаешь себе отчета в том, что говоришь, косоротый! Выходит, ты тоже голосовал против меня!»

— У тебя допуск к совершенно секретным материалам. Как-никак, ты был начальником отдела компьютерной вирусологии…

Ты был.

— …просто ничего нельзя было сделать, как я за тебя ни заступался. История с банком была последней каплей, переполнившей чашу терпения. У тебя больше нет допуска к секретным материалам. — Дональд Ратоф посмотрел на Филиппа Сореля взглядом, исполненным боли.

«Стеклянный глаз».

2

И вдруг Сорель заметил, что лишь видит, как этот лысый что-то говорит, но голоса его не слышит, не воспринимает. Вместо этого в нем заговорили воспоминания, сначала едва слышно, затем все отчетливее. Такое с ним подчас случалось. Это ему не претило. Напротив. Он с удовольствием предавался воспоминаниям. С чувством, близким к сочувственному презрению, наблюдал он за Ратофом, лицо которого расплывалось у него на глазах, затуманивалось и превращалось в воронку, втягивавшую в себя все — не только его перекошенный рот и серебряную чашу с красной розой, не только весь кабинет, но и его, Филиппа Сореля тоже, все настоящее и все былое. На сей раз в этом состоянии он был секунды две. Как много можно вспомнить всего за две секунды…


«Одиннадцать лет назад… Раннее лето 1986 года…

Тогда я начал работать в «Дельфи», фирме, располагавшейся на Флурштрассе, 132–154. Флурштрассе… тогда это был незастроенный квартал в Зоссенгейме, одном из районов Франкфурта-на-Майне. В этом районе и по сей день много незастроенной земли. Он находится южнее Эшборнского «треугольника» с его скрещивающимися подъездными путями с севера, от Нидды, и от поселка железнодорожников.

Штаммгейм.

Когда я впервые увидел крепость на Флурштрассе, мне вспомнился Штаммгейм. Штаммгейм. Это пригород Штутгарта. Там находится одна из самых современных тюрем в ФРГ.


В 1975 году там состоялся суд над тремя руководителями РАФ[9].

В 1975 году родился мой сын Ким. В том же году произошло нечто ужасное для меня. Поэтому и остался в моей памяти процесс, до которого мне, в сущности, не было никакого дела, я помню о нем только по нескольким телепередачам да сообщениям в печати. Тогда я уже шестой год работал в гамбургском отделении «Альфы». Когда я в 1986 году перебрался во Франкфурт и поступил на службу в «Дельфи», мне потому лишь пришли на ум снимки и телевизионные кадры из 1975 года, что мне здесь все очень напоминало Штаммгейм. Такое же огромное строение. Такое же чудовищное с виду. И тоже за десятиметровой оградой со стальной колючей проволокой, уходящей вовнутрь. А позади нее — батареи слепящих зрение прожекторов. Безумные проверки при входе. Машину приходилось оставлять на обнесенной стальной колючей проволокой площадке напротив проходной. Стоянка 7028. Она и теперь находится там, это место закреплено за мной. Да, одиннадцать лет назад…

Повсюду снуют охранники фирмы. Их множество. И все в черных мундирах. Если машина тебе не принадлежит, ты к ней не подойдешь. Ко входу можно приблизиться только на своих двоих. Он один для всех. Приземистые белые здания. Обстановка как в международном аэропорту. Повсюду надписи «проход закрыт» и заграждения. Телекамеры внешнего наблюдения. И перед зданиями. И внутри них. Все металлические предметы необходимо складывать в особые корзины. Потом проходишь через электронную прямоугольную раму. Мимо контрольных телеустановок. Много стоек, за которыми сидят полицейские чиновники, в том числе женщины. Предъявляешь служебное удостоверение. Металлическая дверь отодвигается в сторону. «Проходите!» Стоит переступить линию порога, дверь за тобой автоматически закрывается. Ты оказываешься в помещении, где все — стены, потолок и пол — покрыто стальным листом, перед второй дверью. Она закрыта. Ждешь, пока твое служебное удостоверение не покажется из прорези в стене и компьютерный голос не проговорит: «Благодарю. Все в порядке». После чего открывается вторая дверь. Проходишь по коридору и выходишь из здания. Теперь ты по другую сторону высокого забора с колючей проволокой и слепящими прожекторами. Посреди огромного пустого пространства. Пока ты находился в стальной кабине и компьютер проверял твое служебное удостоверение, тебя сфотографировали. На снимке будет вмонтирован отпечаток с твоего служебного удостоверения с датой и временем твоего прохода. Все это тут же попадает на видеокассету. И будет храниться в течение десяти лет.

За эти одиннадцать лет мало что изменилось, — подумал Сорель. — Видеокассеты хранятся в климатизированных помещениях одного из многих бункеров на территории фирмы, где люди круглые сутки сидят перед мониторами. Камеры фиксируют все происходящее. В проходной на территории фирмы и в главном здании, на плоской крыше которого огромные светящиеся буквы образуют название фирмы «ДЕЛЬФИ». Они, камеры эти, работают и над землей, и под землей. Уже тогда работало двести телекамер наблюдения, которые все снимали, а потом пленка складывалась в бункерах. Зимой и летом, весной и осенью, каждую минуту и каждую секунду, днем и ночью велась съемка. А потом пленка десять лет хранилась в архиве.

Расстояние между слепящими прожекторами и главным зданием фирмы — шестьсот метров. Это пространство должно быть свободным. Всегда. Машинам здесь ездить запрещено. За исключением транспортных перевозок в сопровождении охраны. А в остальном — зона безопасности.

Здесь то и дело подсеивали траву, но она не желала расти. И пространство между зданием фирмы и забором оставалось пустым, с редкими пучками желтой или коричневой травы нездорового вида.

Посыпанные белым гравием дорожки с указателями. И повсеместно — охранники фирмы, патрулирующие попарно с собакой на поводке. По ночам на территории светло, как днем: это включены прожекторы на высоких мачтах.

За гостями фирмы к проходной посылают одного из сотрудников фирмы. За мной в первый раз прислали Ратофа.

Главное здание фирмы — пятиугольник, идея которого была навеяна архитекторам вашингтонским Пентагоном. Одиннадцать этажей над землей, пять — под ней. Диаметр внутреннего двора этого «Пентагона» составлял пятьсот метров. Внешние стены из стали и бетона толщиной в полтора метра. В окнах бронестекло толщиной в три сантиметра. Изнутри ты видишь все, снаружи — ничего. Крыши с закругленными скатами из титановой стали. Упади на крышу тяжелый самолет — и тогда ничего не случится. Забранное бронестеклом окно не прошибешь никаким снарядом и никакой ракетой.

В каждом сегменте «Пентагона» есть огромная входная дверь-портал. Пять вертящихся дверей. Ты входишь в одну из них, цилиндр проворачивается и останавливается. Тогда ты оказываешься в камере из бронестекла. Стена: по стали бежит полоса матового стекла. Тебя опять снимает видеокамера, тебя самого и закодированные данные твоего служебного удостоверения, которое ты просовываешь в щель в стальной стене, о чем тебе на разных языках напоминает звучный механический голос, от тебя требуется также прислонить кончики пальцев левой руки к матовой стеклянной поверхности — «приложите, пожалуйста, но не прижимайте!», — чтобы компьютер мог сравнить их и занести в свою картотеку, которая будет храниться десять лет.

Происходит все это быстро.

— Спасибо, проход разрешен, — это тоже произносится на разных языках.

И снова прокручивается цилиндр двери. Ты попадаешь в большой вестибюль, стены которого забраны стальными пластинами. Здесь шесть лифтов. На каждом из них ты поднимешься только на свой этаж, воспользовавшись своим кодом. Для подземных этажей требуется специальный код допуска, который меняется ежедневно, а иногда ежечасно.

Тогда, ранним летом 1986 года, стояла такая же жара, как сейчас, мы с Ратофом поднялись на шестой этаж, после того как он набрал нужный код и дверь лифта открылась перед нами. Шестой этаж. Там находился его отдел компьютерных сетей.

Ратоф шел впереди меня: тогда у него на голове был еще венчик седых и кажущихся грязными волос. Он наверняка недавно мыл голову, и все равно волосы казались грязными.

Навстречу нам шли весьма свободно одетые мужчины и женщины, в основном молодые, лет двадцати пяти. Ратоф был на пять лет моложе меня. Мне же стукнуло сорок.

Белые двери. А на них черные цифры. Перед дверью 5035 Ратоф остановился. Открыл ее. В просторном помещении перед компьютерами и клавиатурами сидело четверо молодых женщин и один молодой мужчина. Все поприветствовали нас. Дальше — еще одно такое помещение. А за ним — кабинет доктора Ратофа. Большой, прохладный, скромно обставленный. На письменном столе ни одного лишнего предмета, кругом идеальный порядок.

Точно так же, как и сегодня.

— Присаживайтесь, господин Сорель!

Я сел перед письменным столом. Ратоф — напротив. У него уже тогда была привычка: разговаривая, кривить рот. Но этого удобного стула у него еще не было.

— Еще раз: мы вам сердечно рады. Я лично тоже. Я рад, что вы у нас, честное слово! Филипп Сорель — лучшего специалиста по компьютерным вирусам нам ни за что бы не купить.

Он прямо так и сказал. Скривив рот по обыкновению.

— Вы, значит, семнадцать лет проработали в «Альфе» в Гамбурге?

— Да, доктор Ратоф… я пришел к ним в двадцать три года…

— Много воды утекло за эти семнадцать лет, правда? Погодите, то ли еще будет через следующие семнадцать лет! А через двадцать?.. «Мы Землю подчиним себе», да? — Ратоф рассмеялся.

«Этот человек лжет. Вся его сердечность, все его веселье и смех — фальшь. Этот человек никогда не будет моим другом».

Мысли, отдельные слова и картинки воспоминаний.

— Вы гениальны, господин Сорель, нет, это я вам абсолютно честно говорю… Чего вы только не добились в своей области! Какие открытия! Ваши «огненные валы», ваши «сторожевые псы»… А ведь вы были так молоды в то время, так молоды…

Да, а сколько мне было тогда? Двадцать два… двадцать три… Это правда, я много чего изобрел… и эти изобретения принесли мне деньги. Много денег, сразу и вдруг, после всей этой страшной нищеты.

Никогда больше не быть бедным! Эта мысль определила всю мою жизнь. Никогда больше не быть бедным!

Я работал не покладая рук, работа составляла всю мою жизнь — ничего иного в ней не было. Я жил, словно в трансе, под гипнозом, под невидимым стеклянным колоколом, ограждавшим меня от всего, что не было связано с моей работой. Только однажды, один-единственный раз за все минувшие годы, я жил иначе. С Кэт, моей любимой Кэт…

Не надо! Не вспоминай о Кэт! Думай о чем-нибудь другом!

Компьютерные помехи. Да, помехи в компьютерах, так называемые «компьютерные микробы», сначала это невольно допущенные программистом ошибки… а потом появляется кое-что похуже, вирусы, манипуляции целевого назначения… Они всегда возбуждали мое воображение. И я добился совершенства в их распознавании: «огненные валы», «сторожевые псы»… первые я изобрел еще в «Альфе»… Одно открытие следовало за другим… И денег стало больше. «Альфа», а потом и «Дельфи» делили вознаграждение за них со мной пополам, пятьдесят на пятьдесят… Вот так я и застрял в компьютерной вирусологии. Я специализировался на ошибках в программах, а затем на компьютерных вирусах.

— Что это такое — вирусы, папа? — спросил Ким, мой сын.

Какой замечательный мальчик! Светловолосый, голубоглазый, с чувственным ртом. Никогда не безобразничал. Никогда не упрямился. Никогда не врал. Первые книжки я выбирал ему сам. «Винни Пух», «Оливер Твист», «Кнопка и Антон». А позже — «Меня зовут Арам» и «Над пропастью во ржи».

Ким мог бы стать Сартром, Вилли Брандтом, Александром Флеммингом или Альбером Камю, я в этом не сомневался. Сколько он всего прочел и сколько знал в свои двадцать лет! Как много он понимал и какие делал выводы… а некоторые его реплики…

Как-то по телевидению передавали постановку одной из пьес Юджина О’Нила — «Почти поэт»… На другой день у нас вечером был дан большой прием, и Ким в пижаме пришел перед сном пожелать доброй ночи видным гамбургским господам и дамам, от которых сладко пахло духами. Они нежничали с ним и гладили по голове.

— Мой отец, — сказал Ким, — он почти что пролетарий…

Как мы все смеялись… А я был несказанно горд моим сыном… Год спустя мне было не до смеха.

— Что это такое — вирусы, папа?

— У тебя есть вирусы, и у каждого человека есть вирусы… в его теле. Это возбудители болезней. Но они прячутся, иногда надолго или навсегда, и болезни не суждено тогда разразиться… потому что у каждого человека есть своя иммунная система…

Он это понял.

— Вот видишь. А что такое компьютерные программы, тебе уже известно… Ты ведь уже садишься за мой Пи-Си… С мышкой, да… у тебя есть игровые программы… ты должен проследить за тем, чтобы заяц не попался змее… И счетные программы у тебя есть. С их помощью ты можешь сосчитать все неимоверно быстро. Знаешь, есть великое множество самых разных программ. Для самолетов, железных дорог, больниц, управлений полиции… Они руководят и управляют, от них много чего зависит… Так вот, в этих программах тоже бывают вирусы… не во всех, конечно, но они появляются все чаще и их становится больше и больше… Тебе ведь уже приходилось слышать о хакерах? Это люди, которые проникают в чужие программы, иногда в совершенно секретные, и узнают таким способом совершенно секретные сведения… Хакеры тоже способны заразить программу вирусом… и в этих случаях вирусы — это их наставления, поручения и приказы, переданные с помощью электронов. Вирусы получают приказ разрушить программы, в которые они проникли, изменить их… перепрограммировать… Подобные действия могут оказаться опасными. Против этого необходимо искать защиту — как организм пытается защититься с помощью иммунной системы. Вот для этого и изобретены эти электронные «огненные валы». В программу, обладающую такими «крепостными стенами», вирусы проникнуть не могут, через такой крепостной вал им не перебраться. То же самое со «сторожевыми псами». Представь себе стеклоочиститель или экран, за которым находится «лоцман», то есть прибор с данными обо всех пролетающих через этот участок неба машинах. Луч радара постоянно обшаривает всю округу, все небо на этом участке. Так ведь? И делает видимыми на экране все летательные аппараты и все их перемещения, или эволюции… Так вот, «сторожевой пес» делает точно то же самое… Постоянно обшаривает программу, проверяет, все ли чисто, а если обнаруживает вирус, поднимает тревогу…



— А сколько вирусов насчитывается в настоящее время? Примерно, господин Сорель? — это говорит косоротый.

— До десяти тысяч… известных. Только против них можно что-то предпринять. Только их опознают «сторожевые псы», только против них можно воздвигнуть «огненные валы». А помимо этого есть еще тысячи неизвестных вирусов, господин доктор Ратоф.

— Через десять лет это станет одной из наших величайших проблем: вирусы, которые нам еще не известны… это смертельная опасность, господин Сорель. Поэтому мы и купили вас, самого лучшего специалиста из всех…

Этот косоротый смеется, его косой рот кривится в улыбке. У доктора Дональда Ратофа смех неестественный, деланный, с ним нужно держать ухо востро…

— …В помещениях пяти подземных этажей находятся лаборатории, где хранятся все наши программы и дискеты… А в самом низу у нас помещение — сейф с главным компьютером. В этом «сейфе» хранятся дела с грифом «совершенно и строго секретно», и гарантия надежности у него такая… ну, просто фантастическая. Когда-нибудь вы сможете убедиться в этом, господин Сорель, пока что доступ к «сейфу» есть только у шефа. Не исключено, что когда-нибудь он будет и у вас… Или у меня, ха-ха-ха! Это, конечно, тоже возможно… Я безо всякой зависти желаю, чтобы это были вы, через десять-пятнадцать лет… Вам я это от души желаю, нет, честно…»


— И у тебя, наверно, тоже неприятности из-за твоего сына, этого негодяя?..

«Прочь туман, прочь химеры и сновидения! Ведь передо мной сидит он, доктор Дональд Ратоф. И это его сделали начальником, а не меня. Молчи, память! Как страшно много можно вспомнить всего за две секунды…»

Косоротый все рассуждал:

— Этот твой Ким ненавидит тебя, наверное, как чуму… И живет только для того, чтобы уничтожить тебя. А ведь ты отдал ему всю свою любовь, все силы положил, чтобы дать ему самое лучшее воспитание, я-то знаю, я был тому свидетелем…

«Дональд Ратоф говорил сейчас мягко, однако в его голосе звучала высшая степень внутреннего напряжения, хотя, — думал Филипп Сорель, — заметить это мог только человек, который отлично знал его, который разобрался в нем так же, как я за прошедшие одиннадцать лет, — его слова были лишь далеким эхо восхитительных чувств, охвативших его, когда он сподобился такой благодати, как обрушить на меня слова, которые меня уничтожат».

— А вот моя дочь Николь, та наоборот… Это все дело везения, Филипп, я всегда говорил: дети — это счастье, выпадающее по жребию… Нам с женой повезло с Николь… она одна из лучших в Принстоне… это просто счастье для нас, повезло…

— Да, большое счастье, — сказал Филипп Сорель, — а мне, значит, пора сматываться отсюда?

— Да, причем немедленно.

— Я, разумеется, обращусь с жалобой в суд.

— Этого ты не сделаешь, не сможешь.

— Конечно, смогу. И, конечно, сделаю. Или ты думаешь, что со мной можно так обращаться?

— Тебе придется с этим смириться, мой бедный друг.

— Черта лысого мне придется…

Ратоф повернулся на своем стуле.

— Выходит, ты еще не отдаешь себе отчета, каково твое положение… Дело вовсе не в этих дерьмовых деньгах, которые из тебя вытянули с помощью шантажа — причем сам процесс шантажа лопнул.

— Как это «лопнул»? Почему это «лопнул»?

— Это я тебе после объясню. Не перебивай меня! Банку скандал не нужен. Там и слова не проронят, это гарантировано. За последние три года, с тех пор как Ким стал вовсю проявлять свои способности, мы уже сталкивались кое с чем, имеющим отношение к деньгам. Чеки с твоими подделанными подписями. Просроченные векселя. Он шантажировал людей, которые впоследствии обращались к нам. Довольно часто это были ситуации в высшей степени опасные для нас, хотя нам пока что удавалось с помощью адвокатов и огромных денежных сумм заставить истцов держать язык за зубами. Но в каждом отдельном случае все мы, и ты в том числе, — признайся! — холодным потом обливались. Признай, что все так и было!

— Признаю, что все так и было, — выдавил из себя по слову Сорель.

— И каждый день этот страх, что все плохо кончится и обо всем узнают газеты. Ты об общественном мнении подумал, а? Я уже сказал, что банки не могут позволить себе скандалов. А «Дельфи»? Еще в тысячу раз меньше! В миллион раз меньше! На нас можно было бы поставить крест во всем мире. И страна наша вышла бы из доверия в результате такого скандала, это тебе известно. Скажи, что тебе это известно!

— Мне это известно, — прошептал Филипп Сорель.

Он не хотел шептать, он хотел проговорить это нормальным голосом, но выдавил из себя только шепот.

— Громче! Повтори громче!

«Ах ты богомерзкий грязный пес!» — подумал Филипп Сорель и выкрикнул:

— Мне это известно!

— Не ори! И только не думай, будто мне все это в удовольствие! Я тебе сочувствую, нет, честно! Но ведь это были не только истории с деньгами и не одни вымогательства! А как насчет той пятнадцатилетней, которую Ким изнасиловал и которая забеременела? Припоминаешь?

Левое веко Филиппа Сореля снова дрогнуло. Он сжал губы. «Ничего такого не произойдет, если я сейчас разревусь». И тут же подумал: «Нет, черт побери, ни в коем случае не распускать нюни, не доставлю косоротому еще и этой радости!»

— Мы тогда с этой девушкой все уладили, — продолжал Ратоф. — До сих пор не могу поверить, что все обошлось. Денег, конечно, угрохали уйму. Но все равно! Наши адвокаты — гении. Девушка молчала, родители ее молчали, от ребенка избавились… Не верится даже, а ведь все получилось! И потом еще получилось всех утихомирить, когда дорогой сынок обманул этого англичанина, подарив ему копии вместо картин… и когда он вместе с неонацистами избивал турков. И тут мы его вытащили в последнюю секунду. Точно так же, как и после кражи со взломом в ювелирной лавке. Он все время балансировал на лезвии ножа. Но сегодня настал конец.

— Почему сегодня?

«Болван, — выругал себя он, — болван проклятый, что это за вопрос — почему сегодня?»

— Потому что это не может продолжаться вечно! Просто не может, и все. Не может везти всегда. В рулетке тоже не всегда выпадает красное. У Кима красное выпадало чересчур часто. По закону вероятности послезавтра, завтра или сегодня выпадет черное, и тогда «Дельфи» окажется в заднице. Наши чистоплюи-шефы уже несколько лет назад собирались лишить тебя особых степеней секретного доступа. Уже годами ведутся дискуссии о тебе и твоей судьбе. Итак, ты потерпел фиаско из-за собственного сына с его уголовными наклонностями, хотя в своей области ты лучший из лучших. Лучше тебя нам никого не найти. И вот мы оказались перед дилеммой: вышвырнуть тебя или положиться на удачу? Но позволить себе это в перспективе, на годы вперед, мы просто не имеем права! Что же нам, как кролику перед змеей, ждать, что новенького придет на ум твоему дорогому сыночку… Есть еще немало разных штуковин, которыми он может нас удивить. Каждый день и каждый час…

— Каких еще штуковин? — спросил Филипп Сорель. И снова шепотом.

— Господи ты боже мой! Да ты у меня просто на глазах тупеешь! Скажешь еще, будто тебе такое и в голову не приходило?

— Что не приходило?

— Не заходи слишком далеко, Филипп! Я тебе друг, это правда, это честно, но и я всего лишь человек. И у меня тоже нервы, и я тоже на пределе, нет, это чистая правда… Какие другие штуковины? Возьмем, например, наших конкурентов. Или кого угодно, кто не согласен с тем, что делает «Дельфи» и что в «Дельфи» производится…

— Ну, и что они?..

— Они заплатят Киму миллионы, лишь бы он передал им материал… секретный материал…

— Да у него нет к нему никакого доступа.

— Да что ты? Правда? — и вдруг доктор Ратоф раскричался: — Проснись же, болван! Проснись, наконец!

— Как он доберется до чего-нибудь серьезного?

— Ты ведь и дома работаешь!

— Там у меня только предварительные расчеты, мысли по поводу, заметки и разные наброски. Никто этим воспользоваться не сможет.

— Господи! Разве у тебя нет там компьютера, а?

— Конечно, есть. Не то как бы я работал?

— И этот твой компьютер подключен к другому, в лаборатории?

— Без этого мне не обойтись.

— И выходит, ко всем остальным, стоящим здесь? — Ратоф снова повысил голос. — Ким знает твою виллу, как свои пять пальцев!

— Он здесь не был уже несколько лет.

— Но может появиться в любой момент. В сопровождении нескольких субъектов, которые возьмут в заложники всех, находящихся в доме, а потом сядут за компьютеры и вытащат из них все, что только можно: все твои материалы и материалы всех, здесь работающих. Если среди них найдется хоть один настоящий профессионал, этому не помешаешь, кому это знать, как не тебе! Наши начальники уже несколько лет дрожат от страха при одной мысли о такой возможности. Понимаешь?! И я тоже, это я тебе абсолютно честно говорю.

— В систему попадет только тот, кому известен пароль. А его знаю только я. И я постоянно меняю его. Помимо всего прочего, тут встроены новейшие «сторожевые псы» и «огненные валы». Это и ты знаешь, и наши боссы тоже. Это касается и любого нашего компьютера, на котором мы работаем вне стен фирмы, у каждого из нас это сделано, и только поэтому нам разрешено пользоваться компьютерами дома. И у тебя тоже это сделано, у тебя тоже!

— Да, но у меня нет сына по имени Ким! Ни у кого из нас нет этой кучи дерьма! Если в твой дом придут люди, которые скажут, что убьют твою жену, что убьют всех, кто находится на вилле, а потом и тебя, если ты их сейчас же не проведешь мимо всех сторожевых псов и огненных валов в компьютере в святая святых системы, что тогда?

— Замолчи! Этого никогда не будет!

— Ничего подобного нигде и никогда не случалось, да? И совершенно исключено, да? А что случилось в Нью-Йорке у «Крипто»? А в Сиднее у «Зеро»? В любой день это может случиться и с тобой, в любой день! С таким сыном, как у тебя! Поэтому и бесконечные споры о тебе. О’кей, второго такого Сореля нет! О’кей, равного тебе нам не найти, Сорель! Но если твой дорогой сын посягнет на наши сокровенные интересы, что тогда? Тогда «Дельфи» конец — да еще какой, друг мой, еще какой! Ну, по крайней мере теперь мне удалось объяснить тебе, какой фактор риска ты собой представляешь? Ты хоть теперь понял, почему на сей раз все сказали: «Хватит, довольно!» Сегодня это опять, слава богу, только деньги — но что будет завтра?

Филипп Сорель не сводил глаз с Ратофа. Его левое веко подергивалось.

— У тебя была ответственная должность. И выгоднейший договор. В котором сказано, что в случае его грубого нарушения ты будешь согласен с решением руководства фирмы и ни при каких условиях не станешь его оспаривать. Более грубого нарушения условий договора, чем в твоем случае, и представить себе невозможно. Ты превратился в фактор риска, несовместимый с интересами «Дельфи». Ты по уши в дерьме. Я ведь все время только и повторяю, как мне тебя жаль, нет, честное слово!

Чудо-кресло подбросило сиденье вверх. Вместе с Ратофом. Сейчас он принюхивался к розе.

«Если он принюхивается к розе, значит, от нее воняет», — подумал Сорель, готовый вот-вот взорваться от ярости.

3

Композитор Доменико Скарлатти (по прозвищу Миммо), умерший 23 июля 1757 года, наряду с известными операми оставил пятьсот пятьдесят пять сонат для молоточкового пианино, или чембало[10]. Одна из них прозвучала, когда Филипп Сорель за неделю до разговора о своем увольнении с лысым коротышкой доктором Ратофом вошел 30 июня 1997 года в белое здание виллы на Хольцекке, улице во франкфуртском районе Нидеррад, где проживали люди зажиточные. Это на северо-восток от большого лесного массива на северо-западе города. Одна из сонат Скарлатти очень часто звучала на вилле, в ее высоких и просторных комнатах, полы которых были сплошь выложены белым мрамором, как и широкая лестница, ведущая на верхние этажи. Дом, как казалось Филиппу Сорелю, был переполнен дорогими и красивыми вещами, крупными картинами кисти мастеров голландской школы, огромными коврами и массивными люстрами, позолоченными настенными светильниками, а также заставлен изысканной мебелью, замечательными образцами эпохи французского барокко с искусной инкрустацией. Помимо этого в библиотеке было собрано около восьми тысяч книг, и среди них много ценнейших фолиантов, проходные комнаты украшали произведения современного искусства из камня и бронзы, огромные специально подобранные букеты цветов в соответствующего размера вазах стояли в жилых комнатах, у лестниц, в приемных-салонах и на невысокой колонке перед входом.

Белая вилла была обставлена женой Сореля Иреной, все в ее убранстве соответствовало вкусу жены, а отнюдь не его собственному, но об этом он никогда не говорил, настолько его поглощали работа и другие заботы. Иногда Сорелю чудилось, будто посреди всей этой роскоши ему трудно дышать, и едва предоставлялась возможность, он удалялся в свой кабинет, где на чисто убранном столе стоял компьютер и другая аппаратура, а у стен расположились книжные полки со специальной литературой. Здесь он чувствовал себя если не счастливым, то, во всяком случае, относительно свободным.

Сейчас сквозь открытую двухстворчатую дверь очень громко звучала из музыкального салона музыка Скарлатти. Сорель увидел, как его жена играет на чембало, необыкновенной красоты инструменте, созданном еще в то время, когда сам Скарлатти играл на подобных инструментах. Быстрыми шагами подойдя к Ирене, он коснулся губами ее светлых волос. Они были расчесаны на прямой пробор, собраны сзади в пучок и перехвачены черной бархатной лентой.

Ирена взглянула на него и улыбнулась, не отрывая рук от клавиатуры. И сразу снова отвернулась. На жене был домашний жакет из черного бархата, чувствовался нежный запах духов. Это «Флёр де Рокай, подумал Сорель. — Ирена пользуется этими духами с тех пор, как мы знакомы».

Ирена была красивой женщиной. Кожа овального лица чистая, очень светлая, в глазах всегда это странное выражение отстраненности, мягкий рот, гибкое тело. Она выглядела намного моложе своих сорока восьми лет. В слегка навязчивой форме Ирена Сорель целиком и полностью соответствовала обстановке, подобранной ею для виллы, — то и другое подавляло своей изысканностью. Они подстроились друг к другу, Ирена и Филипп, с самого начала им было все ясно в их будущих отношениях.

— Он великолепен, этот Скарлатти, — сказала она. Ее голос прозвучал как всегда холодно и ровно.

— Да, великолепен, — согласился Сорель. — Когда мы ужинаем?

— Как обычно, в восемь, — проговорила она, продолжая играть. — Генриетта к этому времени накроет стол.

— Пойду приму душ.

— Да, милый, иди, — сказала Ирена. — У нас хватит времени, чтобы переодеться.

Когда она играла, щеки ее становились нежно-розовыми. Вспомнив вдруг о чем-то, она крикнула вслед Сорелю:

— О-о, тебе звонил какой-то мужчина!

— Кто? — спросил он, остановившись посреди огромного ковра ручной вязки.

— Некий Якоб Фернер, — она продолжала играть, устремив взгляд в несомненно дивные дали. — После полудня он звонил четыре раза.

— Никакого Якоба Фернера я не знаю.

— Он был очень взволнован. Сказал, что поговорить с тобой должен непременно. Он был почти что в истерике. Он, конечно, позвонит снова.

— Разумеется, — сказал Филипп Сорель.

Он поднялся по мощной мраморной лестнице на второй этаж и направился в одну из трех ванных комнат, в которых, конечно же, властвовал белый мрамор. Кругом блестела позолота. Сорель разделся и встал под душ. Музыка чембало долетала и до ванных комнат.

«Скарлатти, — подумал он, стоя под струями бьющей сверху воды, — вот уже три года Скарлатти».

Уже двадцать один год он женат на Ирене, старшей сестре Кэт. Катрин, как крестили ее родители, была его первой женой и совершенно во всем полной противоположностью Ирене: веселой, добросердечной, страстной. В конце 1974 года она забеременела. Тогда они жили в Гамбурге. И с превеликой радостью ждали появления ребенка на свет. Филипп думал тогда, что женщины при родах теперь вообще не умирают. Он ошибся. Кэт умерла во время родов Кима 5 сентября 1975 года.

Он в то время был уже начальником отдела качества программного обеспечения «Альфы» и вдруг остался с новорожденным младенцем на руках. Ему пришлось очень тяжело, и только с помощью труда, непрестанного труда, он сумел преодолеть эту потерю. Но кто теперь займется воспитанием его сына, кто позаботится о нем самом? Сам он был не в состоянии сделать это, но он очень хотел, чтобы нашлась женщина, которая привязалась бы к Киму, потерявшему мать, и отдавала бы ему свои и телесные, и духовные силы. Сразу после смерти Кэт эту обязанность взяла на себя Ирена.

Музыкальный мир знал и любил пианистку Ирену Беренсен. «Она пожертвовала своей карьерой ради меня и Кима, — подумал Филипп Сорель, закрыв кран душа и потянувшись за большим махровым полотенцем. И тут же до его слуха донесся отрывок сонаты Скарлатти. — Эти маленькие музыкальные опусы обычно весьма непродолжительны по времени, — подумал он, — лишь изредка они длятся больше пяти минут, чаще всего — четыре, а некоторые три минуты.

Нет, это неправда, будто бы Ирена пожертвовала своей карьерой ради Кима и меня, — размышлял он, растираясь досуха. — Эта карьера была к тому времени уже завершена. Но что у нее было к двадцати семи годам за плечами, какая жизнь!»

Сорель переодевался к ужину в своей большой, залитой белым светом спальне. Одну из стен комнаты закрывали встроенные шкафы с его бельем и костюмами — все было аккуратнейшим образом уложено в стопки и развешано под наблюдением Ирены. «И с полным правом говорят все знакомые — друзей у нас нет, — признался себе Сорель, — будто Ирена безупречная хозяйка дома. Да, в ней все безупречно», — с внезапной горечью подумал Сорель. Время от времени он внутренне восставал против этой женщины, против этой виллы, против всех ритуалов Ирены, вроде этого ужина, но со временем эти бессловесные протесты становились все реже.

«Мой дом — это «Дельфи», — часто думал он. — Негусто, конечно, но это все, что у меня осталось. Некогда моим домом была Кэт, а я ее домом. Но Кэт умерла, и мне и малышу была нужна женщина». — Ирена стала спасением для Кима. С той же образцовой целеустремленностью, что и при ведении домашнего хозяйства, Ирена с помощью медсестры занялась воспитанием его сына. «Все мы старались, — вспоминал Сорель, — и Ким прекрасно развивался, рос живым, подвижным, веселым, умненьким. И все же… все же… — размышлял он, — уже лет десять назад в жизни Кима началось это нисхождение в ад, и никто, и я меньше всех, не находит для этого и тени причины. Ведь мы все для него делали…»

Нет, с ее прошлым Ирена просто вынуждена превратить свою жизнь в инсценировку, в некое подобие театральной постановки, а точнее говоря, в оперу! И, разумеется, следует переодеваться к ужину, во время которого образцовая домоправительница Генриетта — конечно, при зажженных свечах на столе в большой белой столовой — обносит их обоих, сидящих на концах этого стола, изящнейшими блюдами и десертами и раскладывает изысканные яства на тарелочки из тончайшего фарфора или разливает из мисок супы в глубокие тарелки: все это приготовлено руками Аньес, прекрасной поварихи, которую Ирена, как и Генриетту, привела с собой в его дом как приданое, когда они соединились в этом странном браке. «Ирене надо простить все, — думал Сорель, — и ее снобизм, и временами овладевающее ею высокомерие, и ее почти нечеловеческое совершенство, и отстраненность, чтобы не сказать холод, потому что на все, абсолютно на все, есть веские причины. Она не могла стать другой, бедная Ирена, если задуматься о том, что ей пришлось пережить.

А какая жизнь за плечами у меня? — продолжал размышлять Сорель, переодеваясь к ужину. Родителя Ирены — из солидных буржуазных семей, благополучие сопутствовало им на протяжении многих поколений, а моя мать работала уборщицей, мы были бедняками из бедняков. Отца своего я никогда не видел как Ким никогда не видел свою мать. За полгода до того, как в августе 1946 года родился я, мой отец умер от полученных на фронте ранений. Ни единой фотографии его не сохранилось, и ничто меня с ним не связывало, ни единого воспоминания о нем, никаких чувств к нему… как и к той войне, о которой моя мать и все жившие по соседству люди ничего не говорили, как и мои учителя, у которых я потом учился писать и читать. «Он был рабочим на большом заводе, говорила мне мать, — он был тихим и сдержанным человеком». Больше она ничего не рассказывала, и ни кто другой ничего не говорил о нем, и по сей день мне не удалось узнать еще хоть что-нибудь.

Мы жили в комнатке с нишей для кухонной плиты в гамбургском районе Харбург в старом доме такого разнесчастного вида, что даже бомбы, видать, обошли его стороной, и мать ходила стирать у чужих людей и убирать их квартиры. Ей платили девяносто пфеннигов в час, девяносто пфеннигов. До самой своей смерти ей так и не удалось купить мне свежего хлеба, всегда черствый, позавчерашний. Потому что это было дешевле.

Слово «квартплата» было для матери и для меня самым страшным на свете, она никогда не знала, как сможет наскрести на квартплату. Я никогда не забуду о том, что ей это каждый раз все-таки удавалось, но мне самому несколько лет подряд из месяца в месяц приходилось бегать к лавочнику, повторяя одно и то же: «Господин Лёшер, привет вам от мамы, она очень просит вас опять записать на наш счет в долг: на этой неделе мы никак расплатиться не можем, у нас квартплата»

И каждой осенью, когда наступали холода, начиналась драма с заложенным толстым сюртуком отца, который служил мне зимним пальто. Но сперва его надо было выкупить. Одежда, белье, обувь — все это долгие годы мы получали от «Каритас»[11] все ношеное, истрепанное, в заплатах.

«Мир принадлежит трудолюбивым», — узнал я потом в школе. Однажды меня в виде наказания заставили написать эту фразу пятьдесят раз подряд: учитель счел меня ленивым. Никогда мне ничего не добиться, сказал он, а ведь я тогда просто-напросто устал, устал так же, как моя мать, которой я помогал таскать корзины с тяжелым мокрым бельем на четвертый или пятый этаж, где мы сушили белье на чердаках. Спина у моей бедной матери болела так, что она в сорок лет была сгорбленной, как старуха. И постоянно эти боли, и кашель, который становился все тяжелее и тяжелее, он обрывал ее дыхание и душил ее, этот жуткий кашель. «Это ничего, мой дорогой, все будет в порядке, пока мы вместе. Ты такой умный. Ты станешь счастливым и богатым, я знаю это, и тогда я тоже буду счастлива, сердечко мое любимое». Не дожила она до счастливых дней. К тому моменту, когда она наконец-то могла бы отдохнуть, ее уже давно не было на свете. Больше года врач, поставивший ей диагноз «бронхит», лечил ее не от той болезни. Тогда метастазы уже пошли по легкому, и матери становилось дышать тяжелее и тяжелее. Трое суток длилось ее предсмертное удушье. Мне было одиннадцать лет, когда я стоял у гроба этой уже отмучившейся женщины, которая только две вещи в своей жизни ненавидела: число двадцать три, принесшее ей несчастье, и фортепианную музыку».

4

Ирена Беренсен поразила своих родителей, когда своим детским голоском промурлыкала и напела почти без ошибок «Форель» Шуберта — ей было тогда три года, а Кэт еще не родилась. Однажды, когда ее мать была с Иреной в гостях у своей подруги, маленькая девочка стала свидетельницей того, как учительница музыки во время урока мучила десятилетнюю дочку этой подруги. После его окончания Ирена подошла к о — крытому роялю, подобрала нужные звуки и пальчиками одной руки сыграла эту самую «Форель». Взрослые потеряли дар речи.

Отец показал Ирену известному педагогу, и тот пришел к мнению, что у нее необыкновенный музыкальный талант. Безо всяких колебаний родители решили учить Ирену музыке. С этого момента началась ее карьера — карьера вундеркинда. И с этого же момента жизнь ее сестры Кэт стала жизнью ребенка, остающегося в тени, от чего она благодаря своему счастливому характеру не слишком страдала.

Для сложных фортепианных опусов пальчики Ирены были еще слишком маленькими, но мысленно ребенок буквально не мог насытиться музыкой. И когда Ирене исполнилось шесть лет, ей в день рождения позволили впервые выступить перед собравшимися в патрицианском доме ее родителей гостями — с маленьким менуэтом, который шестилетний Моцарт нацарапал в записной книжке своей сестрицы, его первой композицией.

«Какое будущее ожидало такого ребенка. И что с ней стало?» — размышлял Филипп Сорель, впервые после долгого времени снова серьезно задумавшийся о судьбе Ирены, застегивая манжетные пуговицы своей белой шелковой рубашки.

С куклами и другими игрушками она тоже играла, рассказывала Кэт, которая, заразившись безмерным вниманием родителей к сестре, не оставляла без внимания ни одного из движений ее души, но больше всего она любила играть на фортепиано, купленном отцом. Она играла на нем, не зная устали. Ее удивительные способности приводили в восторг всю школу, она выступала на рождественском концерте фонда благотворительности для рабочих. В отделе местных новостей ей аплодировали корреспонденты городских газет.

Наконец последовал триумф Ирены: ее обработка для фортепиано песни битлов «Yesterday» благодаря ей она окончательно и бесповоротно стала знаменитостью в свободном ганзейском городе Гамбурге. Несколько вышедшие из моды из-за своей монотонности экзерсисы Черни и Клементи отнюдь не навевали на Ирену тоску. Она играла все, что ей попадалось под руку: Баха понемножку, Моцарта — с жадностью. Листа еще нет, зато любила ранние произведения Рахманинова. И, наконец, самое главное: целый ряд сочинений Бетховена. Само собой разумеется, она очень рано овладела «Мечтаниями» Шумана.

«Еще раньше, чем у нее выросла грудь», как не без нежности выразилась Кэт, Ирена твердо знала: она будет пианисткой. В шестнадцать лет она подала заявку на участие в известном музыкальном конкурсе и, конечно, заняла первое место. Один из критиков отметил ее «рассудительность, сердечное участие и технику», дословно процитировав Горовица. Телевидение передавало вручение премий конкурса из Амстердама, и, как выразился комментатор, Ирена Беренсен ошеломила жюри своим «невесомым стилем», «своим ощущением тайны» и «жизнерадостностью даже на грани трагичного».

Это стало рождением звезды. Родители были бесконечно счастливы, бесконечно счастлива была и Кэт, на которую они особого внимания не обращали.

Два года провела Ирена Беренсен в Нью-Йорке, где в Джульярд-скул[12] завершила свою подготовку для выступлений на сцене. Из Нью-Йорка отправилась в Вену — так сказать, для шлифовки, — ведь в этом городе творили Гайдн, Моцарт, Бетховен, Шуберт и Брамс. С этого времени этой улыбчивой, грациозной и в высшей степени уверенной в себе молодой женщине доверяли исполнять абсолютно все. На своей первой пластинке она записала три сонаты Гайдна. Ее сравнивали с Бренделем. Она выступала в Берлинской филармонии, в Лондонском Королевском Альберт-холле, в венском Зале Брамса. Рубинштейн, рассказывала Кэт, сказал, что она «лучшая новость из истории фортепианной музыки после написания Шопеном «Мазурок».

И потом случилось это непостижимое несчастье, которое никто не мог предвидеть и никто не мог предугадать.

Зал Геркулеса в мюнхенском «Резиденц-театре» полон почти до отказа. Ирена уже дважды выступала на этой сцене, и верховные музыкальные арбитры Германии заводили речь издалека, чтобы описать то счастье, которое способно принести это удивительное существо каждому ценителю музыки. Она начинает программу с Гайдна, с его словно серебром отчеканенных Вариаций фа минор. А после этого, что совершенно необычно для концертных программ, еще раз Гайдн: Соната № 50 до мажор, ее задумчивые вставки она трактует как смертельно опасные пропасти. Взволнованные, едва не в молитвенном благоговении сидят среди слушателей родители и Кэт. Вне всяких сомнений — это великий, на годы вперед запоминающийся вечер фортепианной музыки.

Перерыв.

И вот Ирена снова возвращается на сцену в новом платье из светло-серого шелка с пышными рукавами и плиссированной юбкой. «Сейчас в ней есть что-то от архангела», — несколько встревоженно думает Кэт.

Ирена будет впервые публично исполнять одну из абсолютных вершин композиторского искусства — сонату Бетховена «Хаммерклавир». Зачем она это делает? Не разумнее было бы подождать с этим лет этак десять, к примеру? Это не опус для молодой исполнительницы, в нем измученный композитор выразил себя как никогда прежде, в этой вещи человек с помощью десяти пальцев извлек из инструмента все мыслимое и немыслимое. Не чересчур ли смело со стороны Ирены играть это произведение в двадцать лет, и к тому же в Мюнхене, где к пианистам-исполнителям относятся с особой строгостью?

«Родители сидели, сцепив руки», — рассказывала впоследствии Кэт. Ирена начала на удивление сдержанно. Эта первая часть приводила в смятение целые поколения пианистов. Не слишком ли много она на себя взяла? Но нет. Без малейшей тени высокомерия ей удалось чудесным образом выдержать равновесие на натянутом канате.

Вот прозвучала и вторая фраза, это как глубокий вздох после крутого подъема, отнявшего все силы. Но никакой передышки не будет. Это вещь для атлетов. Что это, у нее заблестел кончик носа? Сестра не отводит глаз от Ирены, не в состоянии постигнуть до конца происходящее чудо. После скерцо Ирена сможет утереть лоб. Бетховен безжалостен. Но со сложнейшим адажио состенуто она справится с улыбкой, думает Кэт. И тогда Ирена лишит всех последних сомнений, все переведут после этого дыхание вместе с ней, одиноко сидящей там, на сцене.

Но что это?

Она перестает играть.

И не посреди одного из этих почти неисполнимых бурных пассажей, которыми Бетховен проверяет способности пианистов, нет, она отнимает пальцы от клавиатуры неожиданно, вдруг, будто это естественно в этом месте адажио, в пассаже едва ли не шутливом, веселом. Может быть, это предусмотренная партитурой генеральная пауза?

Но в этом месте никакой генеральной паузы нет.

Ирена сидит перед клавиатурой, уставившись в пустоту, со слегка приподнятыми руками. Она не шевелится. В зале мертвая тишина. Никто не позволяет себе даже кашлянуть. Эта тишина длится целую вечность.

Наконец Ирена встает.

Скажет она что-нибудь? Принесет свои извинения? Начнет сначала это неумолимое адажио, которое должно звучать столь легко? Публика не обиделась бы на нее, ее любят, ее, скорее всего, даже наградили бы аплодисментами за мужество.

Ногти матери врезались в ладонь отца. Следы от них можно было заметить даже несколько недель спустя. Сердце Катрин часто билось в тревоге.

Вон там стоит ее знаменитая сестра. Она смотрит в зал. Она не улыбается. И не произносит ни слова. И наконец делает несколько шагов по сцене, направляясь в сторону гримерной.

Публика ждет. Через несколько минут на сцене появляется некий господин из дирекции. «Пианистка почувствовала себя плохо, — объясняет он. — К сожалению, завершить программу она не сможет. Госпожа Беренсен весьма сожалеет, как и организаторы концерта, которые приносят публике свои извинения. Всех благ и до будущих встреч!»

В ближайшее время ей, Ирене, не будет суждено выйти на сцену.

У нее в голове стало вдруг удивительно пусто. Ни малейшего представления о том, какой такт должен последовать за отзвучавшим.

Она сидит в гримерной. Нет, не надо воды. Вот папа. Вот мама. Ужасно перепуганная младшая сестра. Импресарио. Дама из фирмы патефонных пластинок. У Ирены нет слов для объяснения случившегося.

В газетах опубликованы дружелюбные отчеты о концерте, один из них с любопытной историей, рассказанной Артуром Рубинштейном: однажды он посреди исполняемой вещи вдруг забыл, что играть дальше; тогда он встал, плюнул в раскрытый рояль и с величественным видом покинул сцену.

5

Конец.

Конец всему, что связано с фортепиано. Она не пытается больше связать оборвавшуюся нить. Катастрофа ни в коем случае не должна повториться.

Они богаты. Она путешествует по дальним странам.

А Филипп Сорель работал мойщиком трупов, мыл посуду в ресторанах, был телефонистом, каменщиком, сторожем и водителем такси, чтобы заработать деньги на жизнь и на учебу в вечерней гимназии, на курсах и занятиях информатикой дополнительно к университетской программе. В возрасте двадцати двух — двадцати трех лет ему удалось сделать сенсационные открытия и обнаружить ошибки в компьютерных программах.

В 1969 году он поступил на службу в гамбургскую фирму «Альфа», специализирующуюся на высоких технологиях. Как говорится, за какую-то ночь Филипп Сорель катапультировался из глубочайшей нищеты в полное преуспевание, которое постоянно подпитывалось поступающими премиями и отчислениями.

Костюмы, сшитые на заказ, тонкое белье, отличная обувь, отстроенная мансарда, современная мебель, новейшая специальная литература, последнего выпуска компьютеры и прочая электронная аппаратура — все это он может себе позволить. И всего лишь одной мыслью руководствовался он во всех своих действиях, одной-единственной. Никогда больше не быть бедным!

Один из приятелей приглашает Сореля на разные важные мероприятия, знакомит его, никогда не скрывавшего своего происхождения, тяжелой работы матери и унизительной нищеты прожитой жизни, с миром богатых людей, убежденных в том, что в жизни их и им подобных никогда ничего не изменится. Он вводит Филиппа в салоны, где собираются интеллектуалы, приглашает на блестящие балы, на одном из которых, в отеле «Атлантик», Сорель и познакомился с Катрин Беренсен. Это был настоящий coup de foudre[13], любовь, вспыхнувшая с первого взгляда, как после удара молнии. Три месяца спустя, в апреле 1972 года, они поженились. Кэт, родители которой к тому времени умерли, было девятнадцать лет. Почти три года молодые супруги наслаждались безграничным счастьем. А потом Кэт забеременела и умерла во время родов сына. Как раз в это время Ирена в очередной раз гостила в доме в Бланкенезе[14]. Она поспешила на помощь Филиппу и взяла на себя заботу о новорожденном ребенке и его отце. В 1976 году они поженились. Свадебных торжеств не было. После официальной церемонии бракосочетания они отправились в дом Ирены, где решили отныне жить, и новая госпожа Сорель передала маленького сына заботам медсестры, а сама села к роялю и начала играть.

Сорель некоторое время прислушивается, затем переодевается, спускается к Эльбе и долго прогуливается в одиночестве. Ни единым поцелуем, за исключением легких прикосновений губами к волосам и щекам, не обменялся он с Иреной. И никогда они ни разу не переспали друг с другом.

Вилла в Бланкенезе роскошно оборудована и поставлена на широкую ногу. После долгой подобающей случаю паузы знаменитая дочь Гамбурга — хотя Ирена давно не дает концертов, она по-прежнему остается знаменитой дочерью Гамбурга — приглашает на званые вечера для избранных высший свет Гамбурга. Филипп Сорель сделал блестящую карьеру в «Альфе», он давно живет под невидимым колоколом фирмы, всецело отдавая себя работе. Он полон идей, и, хотя ему уже за тридцать, ему, как и прежде, удаются новые изобретения. Его имя постепенно становится известным во всем мире, где повсеместно ускоренными темпами идет развитие высоких технологий. Он становится все богаче и богаче, существуя под этим колоколом, где замечательно воспринимается, осуществляется и поддерживается все, что связано с его профессией. И в то же время ничто постороннее, происходящее в мире, его не задевает и не касается, оставаясь вне сферы его непосредственных интересов. Где-то там происходят вооруженные конфликты, войны, и что-то способствует их возникновению; в 1968 году в самых разных странах проходят молодежные волнения. Кое-что об этом он читал, но никогда сам не принял бы участия в подобных акциях протеста. Он знал многих знаменитых мужчин и женщин своего времени по именам, но ни с одним из них его не связывали узы дружбы, чувство солидарности и симпатии или, наоборот, неприязни. Так было в «Альфе» в Гамбурге, так стало и впоследствии во Франкфурте. В его память словно огненными письменами врезались воспоминания о мучительной смерти матери, и единственный закон, которому он обязал себя следовать, что бы он ни делал и чем бы ни занимался: никогда больше не быть бедным!

«А Ким? — думает Филипп Сорель, надевая блестящие черные туфли. — А Ким? Да, кроме моей работы под этим невидимым колоколом существовал еще и Ким. Ничто, не касавшееся напрямую моей профессии не имело ко мне отношения, — кроме Кима, кроме него одного… И что же произошло, когда ему было девять с половиной лет? Я до сих пор не в состоянии этого постичь, и никто постичь не может. Ни с того ни с сего наш замечательный ребенок стал непослушным, замкнулся, сделался неразговорчивым, ушел в себя и никого больше не слушался, ни меня, ни Ирену, ни воспитательницу, которую Ирена пригласила для занятий с ним себе в помощь… Да, какой-то господин Фернер звонил четыре раза, — вспомнилось ему. — Что ему может быть от меня нужно? Что случилось? Опять какая-нибудь неприятность с Кимом? С Кимом теперь связаны одни неприятности, катастрофы, что-то страшное. И никто не понимает почему. Ведь мы же все для него сделали, все!»

После периода полной замкнутости настал период агрессивности. Ким лжет, подворовывает, плетет интриги — и дома, и в школе. Он ябедничает на одноклассников, устраивает пожар в собственной комнате, сбегает из дома на целые недели и возвращается безо всяких объяснений, весь оборванный и грязный, он становится невыносимым. Его помещают в один из лучших интернатов Германии. Но и там вскоре он оказывается изгоем — из-за его характера, властности, жестокости, стремления всех поссорить. Сорель в ужасе. Конечно, сам он с утра до вечера занят на работе или находится в отъезде, в командировках, но ведь Ирена на месте, так что же происходит? Ирена только передергивала плечами и поджимала уголки рта.

В начале лета 1986 года они переехали во Франкфурт-на-Майне. Ирена занялась обустройством белой виллы на Хольцекке в Нидерраде и своими общественными обязанностями, что теперь, когда его карьера в фирме окончательно сложилась, стало делом важным и неотложным.

Франкфуртский высший свет восторженно принимает прибывшую с севера чету, все еще помнят и фантастический взлет Ирены, и случившуюся с ней творческую катастрофу. Тут есть о чем посудачить, да еще в подробностях! Все стараются заполучить приглашения на званые вечера к Сорелям. Эти вечера поражают гостеприимством и утонченной культурой — и тем не менее, когда гости прощаются с хозяевами после такого приема, они всякий раз испытывают какое-то холодное отчуждение. Со временем это становится словно особой ноткой праздничных приемов в белой вилле на Хольцекке, фирменным знаком, который представляет собой особую ценность в глазах их новых знакомых из этого города, в котором правят только деньги. Знакомых у них много, конечно, но друзей — ни одного.

Стоп! Это относится к Ирене. У Филиппа же есть друг, еще с гамбургских времен. Этого друга зовут Макс Меллер, он на пятнадцать лет его старше и, как и Сорель, информатик по профессии. Меллер еще в 1980 году попросил руководство «Альфы» об отставке, вышел на пенсию по личным причинам, как говорил он, и переехал на юг, где купил себе шато неподалеку от Ментоны на Лазурном берегу. Там он собирался прожить до самой смерти. В той местности, среди местных людей, в полном умиротворении. Здесь он собирался читать и размышлять, об этом Макс Меллер всегда мечтал: размышлять обо всем на свете. Сначала Сорель часто навещает своего друга, со временем все реже. Они переписываются, разговаривают по телефону. Связь не прерывается, она лишь дремлет, как некоторые зверьки в своих норах под снегом.

Так проходят годы. Ким заканчивает школу, потом гимназию. Домой он больше не возвращается. Живет в других городах, других странах. Сорель слышит о нем только когда тот, давно ступив на криминальную дорогу, подделывает его собственные подписи на чеках, подписывает фальшивые векселя или насилует несовершеннолетних… В таких случаях Сорель получает полную поддержку от «Дельфи» и ее правового отдела, чтобы с помощью денег, больших денег, затушевывать, прикрывать и держать в тайне его прегрешения. Ким объявил своему отцу войну. «Почему? — теряется в догадках Сорель. — Почему? По какой причине?» — спрашивает он Ирену. Та только передергивает плечами.

Примерно в 1994 году она случайно услышала по радио одну из так называемых «багателей» — мелких вещиц Доменико Скарлатти. Прежде она почти не обращала на них внимания, а теперь слушала, словно завороженная. Играл Владимир Горовиц, и можно было вообразить себе, как он при этом улыбается. Великий виртуоз исполнял Скарлатти так, что чудилось, будто слышишь удивительное волнение моря и при сотрясении земли видишь разрывающие небо сполохи.

Ирена приобрела томик сонат Скарлатти, технически совершенных элегантных музыкальных опусов. Она играет Скарлатти — для нее это равнозначно фейерверку наслаждения. Вскоре дорогой рояль «Стейнвей», стоящий в музыкальной гостиной, перестает удовлетворять Ирену. Он не подходит для столь утонченноинтимных занятий, она желает слышать музыку Скарлатти такой, какой тот ее написал двести пятьдесят лет назад для чембало. Сорель выполнил ее пожелание незамедлительно: Ирене прислали из Бамберга чембало с двумя рядами клавишей, точную копию инструмента образца 1740 года.

С этих пор она заболела музыкой Скарлатти. Какой художник! Не случайно великий Горовиц начинал все свои воскресные концерты в нью-йоркском «Карнеги-холле» с одной из сонат Скарлатти. Ирена читает книги о бурной жизни Скарлатти в Неаполе, Лиссабоне и Мадриде. Ее несколько утерянная беглость пальцев быстро возвращается. Скоро ожила ушедшая было виртуозность. В восхищении она открывает для себя чуть ли не акробатические приемы, требуемые для исполнения произведений Скарлатти для чембало, ее забавляет введенное им тогда техническое новшество: играть правой рукой через левую, чтобы дать музыке звучать в едином потоке от дисканта до басовых нот…

Стоя перед зеркалом во всю стену, Филипп Сорель повязывал галстук. «Я, — думал он, — уже представлял себе, что она вернется к своей блистательной карьере, причем довольно скоро. Но почему она все время играет одного Скарлатти? Почему не кого-нибудь из его современников, Баха или Генделя? Нет, Скарлатти и никого больше. Забыт Бетховен, битлы, Шопен, Шуман — все забыты. Ни одного такта их музыки. Скарлатти заполнил часы, дни и годы жизни Ирены. — Сорель начал нервничать. — Ну, почему без конца Скарлатти? Все вещи у него до того похожи!»

«Ничуть! — решительно возражала ему Ирена. — Каждая из этих удивительных сонат отличается от любой другой, даже если в них ощущается некое изначальное сходство. И каждая из этих двухчастных сонат — драгоценность, обладающая головоломной сложностью для исполнителя».

Ирена ищет и находит портрет Скарлатти, заключает его в позолоченную раму. На нем изображен длинноносый мужчина аскетического вида со строгими глазами. Он в безыскусном парике с белыми локонами. Портрет висит в музыкальной гостиной Ирены.

Ангелам тоже свойственно падение, это отчетливо можно увидеть на фресках, украшающих своды церквей. Красивая, всеми любимая, волшебная Ирена Беренсен была из таких ангелов. У ее несчастья не было имени, в крайнем случае его исходным моментом послужила случайность. А теперь она в благородном доме играет Скарлатти. «И никому не известно, играет ли она его действительно для собственного удовольствия, — размышлял перед зеркалом в спальне Филипп Сорель, — или это мазохистская пытка, желание распластать себя и помучить». Он не видел этому конца, ощущение было такое, будто в большом зеркале перед ним пелена тумана скрывает будущее, которое становится все более невыносимым. Он знал, что его ожидает, если Ирена пожелает сыграть все сонаты Доменико Скарлатти, а она способна на это: сыграть все пятьсот пятьдесят пять сонат Скарлатти. Пусть не подряд, с перерывами… Но с этого начнется безумие. Да что там, начнется! Это давно началось.

Только он успел это подумать, как на столике у его кровати зазвонил телефон.

6

— Алло!

— Кто это говорит?

— А кто вам нужен?

— Господин доктор Филипп Сорель.

— А вы кто?

— Меня зовут Якоб Фернер. Я директор филиала банка… (он назвал очень известный банк, главное правление которого находилось в Мюнхене, а отделения — по всей Германии и за рубежом) в (он назвал небольшой городок в Баварии). Вы ведь господин доктор Сорель, не так ли?

— Я Филипп Сорель. Но я никакой не доктор.

— Извините, извините меня, господин Сорель. Я подумал… Боже милостивый, благодарю тебя! Наконец-то я застал вас, многоуважаемый, дорогой господин Сорель! Я уже четыре раза пытался связаться с вами по телефону.

— Мне передали, что вы звонили. Мы с вами знакомы, господин Фернер?

Голос человека, назвавшегося Фернером, дрожал и прерывался, в нем звучали то лесть, а то мольба, смешанные с отчаянием и торопливостью. «Отвратительный тип», — подумал Сорель.

Он сел на краешек постели. На ночном столике рядом с телефонным аппаратом в серебряной рамочке под стеклом — фотография Кэт. Она стояла, улыбаясь, на холме под кипарисом, широко раскинув руки. Светлые волосы, голубые глаза, красивые зубы. «Этот снимок я сделал в нашем раю, — подумал Сорель, — в доставшемся нам по наследству имении в Рокетт-сюр-Сиань. Это единственный снимок с Кэт, который у меня остался. В доме ее родителей висел большой портрет Кэт, написанный известным художником. После ее смерти я перевез портрет в виллу Ирены в Бланкенезе. В тот же день, когда его повесили в моем кабинете, картина упала со стены, полотно порвалось, рама сломалась. И никто не сумел объяснить мне, как это могло произойти. А при переезде из Гамбурга во Франкфурт пропали альбомы с ее фотографиями. «Кто-то, наверное, украл их», — сказала тогда Ирена. Вот так и вышло, что у меня осталась только одна ее фотография — вот эта самая, на ночном столике».

Сорель прокашлялся и покрепче прижал трубку к уху.

— Господин Фернер…

— Да?

— Вы сейчас говорите со мной из вашего кабинета?

— Да разве я из банка звоню вам, уважаемый господин Сорель! Из телефонной будки, и никак не иначе! Я все время звонил вам из разных мест. Сейчас я недалеко от вокзала. Из кабинета в банке — скажете тоже! Это так же исключено, как позвонить из своей собственной квартиры!

— Почему?

— Потому что я в совершенно отчаянном положении, дорогой господин Сорель. Если вы не придете мне на помощь, у меня не останется иной возможности, как убить свою жену, обоих моих детей и покончить с собой. Мальчику девять, а девочке шесть. Но нам всем придется уйти из жизни. Плюс ко всему я очень болен: диабет в острой форме. Вы ведь понимаете, каково человеку в моем положении, когда происходят подобные вещи…

— Да что там у вас стряслось, господин Фернер? Объясните же, наконец, в чем дело?! И перестаньте говорить о том, что вы убьете всю вашу семью! Без мелодрамы, пожалуйста! — Сорель вдруг почувствовал себя прескверно. «Вот оно, опять накатывает», — подумал он. С ним уже не раз случались вещи, о приближении которых он догадывался, ощущая беспокойство и тошноту. — Что случилось? — спросил он громко, твердым голосом. — И чего вы от меня хотите?

— Моей жизни будет положен позорный конец. Вы — моя последняя надежда. Если вы мне не поможете, я уничтожу всю мою…

— Прекратите это немедленно! Что случилось?

— У вас есть сын, господин Сорель. Господин Ким Сорель.

— И что?..

— А то, что господин Ким прожил здесь целый год, это вам известно?

— Нет, не известно! Я годами не знаю, где живет мой сын и где он пребывает.

— Но он жил здесь, дорогой, уважаемый господин Сорель!

— Перестаньте вы повторять это «уважаемый»!

— Как вам будет угодно, господин Сорель!

— Немедленно объясните мне, что случилось.

— Ваш сын взял в банке кредит на триста сорок тысяч марок и не заплатил по нему в срок. Он должен банку эти деньги! Через три дня у нас ревизия. Если к тому времени деньги не будут на месте, и я — сколь трудно это ни было бы — не смогу их оприходовать, я погиб.

«Вот оно что, — подумал Сорель. — Я это предчувствовал».

— В тюрьму я не пойду! Мы здесь живем в маленьком городке… все друг друга знают… бедная моя жена, бедные дети… В чем я провинился, господи? В чем?

— Господин Фернер!

— Я ведь хотел только помочь вашему сыну! Но ведь отец его вы, вы и несете за него ответственность. Вы…

— Господин Фернер!

— Да?

— Сколько человек работает в вашем филиале банка?

— Четверо… Со мной четверо. Я начальник местного отделения банка. Вот уже одиннадцать лет. И никогда никаких нареканий…

— Как вам пришло в голову предоставить ему столь немыслимо большой кредит?

— Я это сделал не сразу.

— Что это значит?

— Сначала он просил только ссуды. Не в таком размере. И возвращал их по частям точно в срок, даже когда он был уже в Турции.

— И тогда вы дали ему кредит?

— Я ведь уже сказал, что да. Он позвонил мне и сказал, что ко мне придет кто-то с доверенностью от него и чтобы я выдал деньги этому человеку. Я ведь хорошо знал его с тех времен, как он жил в нашем городе. Он и его красавица жена…

— Он женат?

— Или это его подруга жизни, не знаю… Он называл ее своей женой. В то время он часто приглашал нас… в самые дорогие рестораны. Делал подарки моим детям, жене преподносил цветы… Мы люди маленькие, господин Сорель, мы не из бойких и изворотливых, мы в свете не приняты, как ваш сын и его жена… или подруга жизни… все равно. Для нас было величайшей честью быть в друзьях у господина Кима, сына такого знаменитого человека, да, быть в друзьях… по крайней мере, мы так считали… И если он ходатайствовал в банке о ссуде, я ему ее предоставлял, тем более что он всегда расплачивался в срок, всегда… даже из Турции…

— Однако если он всегда платил в срок…

— По ссудам, господин Сорель, по ссудам. Но не по кредиту!.. В этом все дело! По договору о кредите он должен вернуть всю сумму до двадцать седьмого июня, до прошлой пятницы, значит. Он ее и до сегодняшнего дня не внес… Не позвонил даже… Я не знаю, где он. А через три дня…

— …у вас ревизия, это вы уже говорили. И суммы огромного кредита, который вы выдали моему сыну, будет не хватать. Вы, наверное, рассудка лишились, когда вообще решили предоставить ему такую сумму в кредит.

— Но ведь он ваш сын, господин Сорель, извините меня, сын такого великого человека! Он сказал мне по телефону, что проект у него абсолютно надежный, да, абсолютно надежный. Но кредит ему, мол, необходим. Я просто не решился отказать ему в кредите! Я ведь маленький человек, господин Сорель, совсем маленький человек, и живу я жизнью маленького человека…

— Фернер! Если вы опять заведете эту волынку, я положу трубку!

И вдруг голос, только что заискивающий, умоляющий, льстивый, голос человека отчаявшегося стал резким, жестким и холодным, как лед:

— Если вы положите трубку, если вы немедленно не переведете мне деньги, будет скандал. Мне придется худо, но и вам тоже. Со мной будет покончено, но и с вами тоже!

«Все верно», — подумал Сорель и сказал:

— Да вы спятили! Уже согласившись выдать моему сыну такой кредит, вы допустили преступную халатность.

— Это ваш сын действовал преступно, а не я!

— Какие же гарантии предоставил вам мой сын?

— Вас.

— Что?

— Он всегда повторял, что вы — гарант его платежеспособности. И что вы за все заплатите, если он сам будет не в состоянии. Все заплатите! До последнего пфеннига! Всю сумму, в любых размерах. Именно потому, что в противном случае именно вы будете замешаны в скандале. Вам несдобровать, если вы откажетесь заплатить. Я могу быть совершенно спокоен, сказал он, вы ни в коем случае не допустите такого скандала, ни за что!

— И поэтому вы ему предоставили такой безумный кредит?

— Да.

— А сколько вы при этом отхватили для себя, Фернер?

Ответ последовал без промедления:

— Тридцать тысяч!

— Поздравляю!

— Но я ничего не «отхватывал», не говорите так. Это комиссионные, которые пообещал мне ваш сын. Тридцать тысяч марок. Плюс проценты на триста тысяч марок кредита — такова его сумма, — все вместе составляет триста сорок восемь тысяч марок.

Сорель вдруг рассмеялся:

— Ну и выдержка у вас. Да и аппетиты, господин Фернер… Тридцать тысяч комиссионных на триста тысяч кредита. И проценты на сумму кредита в придачу…

— Потребовать проценты на сумму кредита — моя прямая обязанность. А комиссионные ваш сын пообещал мне добровольно.

— Какого предприимчивого молодца заполучил в вашем лице ваш банк!

— Это непозволительная дерзость по отношению ко мне. И я не потерплю… Я человек маленький, но…

— Закройте рот, Фернер!

Директор филиала банка умолк. Сорель слышал, как он прокашлялся.

— Мы с вами не знакомы. Вы говорите, будто говорите из вокзальной телефонной будки?..

— Да, и сейчас я должен бросить еще деньги, не то… один момент… — Сорель слышал, как Фернер со стуком опускает деньги в автомат. — Все, можно продолжать. Я звоню вам с вокзала, точно так. Ни один человек не должен знать, в каком положении я оказался из-за вашего сына. У меня ведь тоже есть собственная честь! Если здесь произойдет скандал, если я буду вынужден покончить с моей семьей и с самим собой…

— Замолчите!

Однако Фернер не умолк.

— …то через месяц об этой истории все забудут. Что у меня вообще за жизнь, и чего она стоит? В отличие от вашей, господин Сорель! Если в газете «Бильд» напишут о том, как живет один из знаменитых людей богатого Франкфурта…

— Именно это и объяснил вам мой сын, когда уверял, что я заплачу при любых обстоятельствах?

— Нет. Ну, да… примерно в этом духе…

— И поэтому вы выдали ему деньги?

— Нет. Я хотел помочь ему. Он такой милый человек. И как же ему не повезло в жизни — в том числе и с вами, господин Сорель, с вами и с вашей супругой. Я сочувствовал вашему сыну, господин Сорель… Если бы у него все сладилось с этим проектом, он бы давно расплатился с банком, я в этом убежден на все сто процентов!

— Увы, абсолютно надежный проект лопнул.

— Вот именно, увы. Для злорадства нет никаких причин, господин Сорель. И для цинизма тоже нет никаких оснований.

— Видите ли, господин Фернер, подобные вещи мой сын позволяет себе уже несколько лет. Случались истории и похуже. Куда хуже. Когда речь идет о нем, я больше ничему не удивляюсь. К примеру, запросто могу представить себе, что Ким в настоящий момент стоит рядом с вами, что вы лично ни к какому филиалу банка на самом деле ни малейшего отношения не имеете, а просто вместе с ним вымогаете сейчас у меня деньги.

— Это… это… это чудовищно! Вы надо мной издеваетесь! Надо мной, отчаявшимся, сломленным…

— Фернер! — прикрикнул Сорель.

— Да?

— Прекратите! Перестаньте повторять это! О’кей, допустим мой сын задолжал в вашем отделении банка огромную сумму. И что вот-вот у вас будет ревизия. Как вы утверждаете.

— Так оно и есть.

— А как я могу быть в этом уверенным? Откуда мне знать, кто вы в действительности? И что ваша фамилия Фернер? И что вы директор филиала банка в этом городе? Откуда мне все это известно?

— Можете справиться по телефонной книге. В ней есть мой домашний номер телефона. Только туда не звоните, пожалуйста, — моя жена совершенно не в курсе дела. Позвоните завтра утром в наш филиал банка. У меня отдельный кабинет… На службе я с восьми утра… Спросите директора филиала Фернера… И убедитесь, что я сказал вам правду… Есть у вас дома факс-аппарат?

— Да. — «Все бессмысленно, — подумал Сорель. — Этот человек не лжет».

— Тогда я завтра утром пошлю вам сообщение по факсу, в нем будет сказано все, что я вам сообщил, все о случившемся. И в случае ревизии предъявлю этот факс моему непосредственному начальнику… Это в любом случае будет моей объяснительной запиской, когда меня начнут расспрашивать. Моего положения она не исправит, но вашу жизнь разрушит… а это как-никак…

После долгого молчания Филипп Сорель сказал:

— Вы от меня ни гроша не получите, Фернер. Можете поцеловать меня в одно место. — Он положил трубку, оглянулся и увидел стоявшую у двери в ванную комнату Ирену. На ней было матово-розовое платье, красные туфли, жемчужное ожерелье на шее, она была тонко подкрашена и припудрена. И, как всегда, ее окружало легкое облачно духов «Флёр де Рокай».

— Я не слышал твоих шагов. Давно ты здесь?

— Минут пять, наверное.

— Тогда ты слышала, о чем шла речь.

— Еще бы, — сказала Ирена. — Но пойдем же, в конце концов. Не то ужин остынет. Генриетта уже готова подавать на стол.

7

На другой день, это было во вторник, 1 июля 1997 года, в пять минут девятого утра Филипп Сорель позвонил в филиал банка в маленьком баварском городке. Номер телефона он получил в справочном бюро. Ирена еще спала. Она всегда вставала очень поздно.

Девушке, которая сняла трубку в банке, Сорель сказал, что ему необходимо поговорить с Якобом Фернером.

— Одну секунду, пожалуйста, соединяю вас с господином директором филиала.

«По крайней мере, в этом есть ясность», — подумал Сорель, услышав знакомый голос:

— Фернер!

— С вами говорит человек, которому вы вчера звонили. Немедленно позвоните мне!

— Через несколько минут.

— Хорошо, я подожду.

Через минуту-другую в спальне Сореля зазвонил телефон.

— Я опять на вокзале. Это совсем близко от нас. Мою объяснительную записку я ночью написал. Можете получить копию по факсу.

— Уничтожьте эту записку! Я заплачу.

Фернер, похоже, не удивился.

— Причем сейчас же.

Сорель заметил, что на лбу у него выступил пот. Прошедшую ночь он спал какой-нибудь час, не больше. Голова болела, глаза горели, левое веко дергалось.

— Так что?..

— Вы поручите вашему банку перевести всю сумму на два счета в местный филиал… Я дам вам счет банка и номер счета вашего сына. — Сорель записывал цифры. — На этот счет будет возвращена сумма кредита с процентами… это составит ровно триста восемнадцать тысяч двести двадцать две марки и тридцать пфеннигов… Записали?

— Да.

— А на второй счет вы переведете тридцать тысяч, оговоренную сумму комиссионных. Запишите номер счета! Вот он…

И этот номер Сорель записал. А потом спросил:

— Это номер вашего личного счета?

— Да, естественно.

— И вы хотите получить комиссионные на счет в вашем же банке?

— Я обязан держать свои деньги в нашем банке, господин Сорель! Не у конкурентов же мне их держать! На что это было бы похоже? Да вы об этом особенно не беспокойтесь… Переводы должны быть на счетах сегодня же не позднее шестнадцати часов.

— Они придут вовремя.

— В противном случае…

Филипп Сорель повесил трубку.

Пот заливал ему глаза. Он утирал его тыльной стороной руки. Потом позвонил в свой банк и дал соответствующие указания.

8

«Если он принюхивается к розе, значит, от нее воняет», — подумал Сорель, готовый вот-вот взорваться от ярости.

Доктор Дональд Ратоф нажал на кнопку в левом подлокотнике своего замечательного стула. Спинка откинулась назад. И Ратоф вместе с ней.

— Это чрезмерный риск для фирмы, — говорил он. — И ты давно уже был на грани увольнения. И даже за гранью. Ужасная для тебя история, это я тебе совершенно честно говорю.

«Спокойствие, — думал Сорель, — полное спокойствие. При таком сыне я и впрямь представляю собой чрезмерный риск для фирмы, причем давно. Они просто вынуждены вышвырнуть меня вон. Им давно пора это сделать. Поделом мне, поделом! Только, может быть, Целлерштейну стоило бы все-таки вызвать меня и сказать все это, проявить понимание того, что я в данном случае жертва, а не виновник событий. Не обязательно было натравливать на меня косоротого, чтобы уволить меня. Только не этого человека, который ненавидит меня. Перестань! — оборвал он себя. — Прекрати думать об этом сейчас же, слышишь! Конечно, они должны были натравить именно этого косоротого. Его и никого другого! Разве ты еще не догадался, что это входит в их систему?»

— Скажи мне, в конце концов, что там произошло у них, в этом филиале банка? Мой банк перевел по телеграфу две суммы — во-первых, кредит с процентами на счет Кима и эти комиссионные…

— …на счет Фернера, — хрюкнул Ратоф, повернулся на стуле и расхохотался. — А вышло, что по ошибке кредит с процентами перевели на его счет, а комиссионные — на счет Кима.

— Не может быть.

— Может! И все открылось.

— Но ведь я дал моему банку самые точные данные…

— Что из того… проколы всюду случаются, дело такое… — Ратоф опять засмеялся. — Конечно, Фернер поменял в компьютере платежи местами, и они попали на те счета, что положено. Но вышло у него все как-то неловко. Во время ревизии контролеры отметили какое-то движение в счетах, и оно показалось им нечистым. Ну, они и взяли Фернера в оборот. Как я тебе уже говорил, час спустя он вывалил перед ними всю эту блевотину. И не стал утаивать, что проделывал такие штуки не раз и не два.

— Какие такие штуки?

— Давал кредиты за комиссионные. Молодец какой!

— И что с ним будет, с Фернером?

— Может быть, они убедили его, что лучше всего ему подать заявление об уходе. А может быть, даже этого не будет. Руководство поставит ему на вид какое-нибудь упущение, и дело этим ограничится. Никакой банк не может позволить себе скандала — точно так же, как и мы. Да наплюй ты на этого идиота. Позаботься лучше о себе самом.

— А что будет со мной? Что мне светит? Что вы там на мой счет придумали?

— После всего, что ты сделал для «Дельфи», мы предлагаем тебе самое полюбовное решение из всех возможных. Ты будешь доволен, я уверен. Руководство в высшей степени благожелательно к тебе относится.

«В высшей степени благожелательно, — подумал Сорель. — Анекдот о еврее и об эсэсовце со стеклянным глазом».

— Я тебе сейчас все растолкую. Сначала ты позвонишь своей жене.

— Зачем?

— Потому что само собой разумеется — я хочу сказать, что теперь-то это действительно само собой разумеется! — нам как можно скорее нужно заполучить твой компьютер и все материалы, с которыми ты работал дома. Их нужно немедленно оттуда изъять.

— Изъять? С какой стати?

— Недалеко от вашей виллы на углу Бухенродштрассе стоит машина с двумя охранниками из нашей фирмы. Давай, звони!

— Ирена еще спит.

— Так разбуди ее! Или объясни все домоправительнице. Пусть впустит охранников в дом и проводит их в твой кабинет. Скажи, что тебе все это необходимо для работы здесь. Срочное, мол, поручение. Поэтому-то ты их и прислал. Позвони и скажи это!

— А если я не позвоню?

— Тогда через час у нас в руках будет судебный ордер на обыск и изъятие отдельных вещей. Тогда к вам на виллу заявятся наряды полиции… судебные исполнители… поднимется страшный шум, соседи все увидят… Если ты предпочитаешь такой ход событий…

Филипп Сорель сел за телефон, набрал домашний номер. Через некоторое время домоправительница сняла трубку:

— Да, слушаю!

— Это я, Генриетта.

— Милостивая госпожа еще спит, что-нибудь…

— Нет, все в порядке, — Сорель говорил, с трудом преодолевая волнение. — У нас здесь, в главном здании, срочная работа. Только и всего. Некоторое время мне придется работать только в своем рабочем кабинете. Сейчас приедут два человека из «Дельфи», они предъявят вам свои документы. — Ратоф пододвинул ему через стол бумажку, на которой были написаны фамилии охранников. — Их зовут Герберт Эндерс и Карл Герцог. Попроси их обоих предъявить свои документы… — Ратоф одобрительно кивнул. — Жену не будите! Эти двое все вынесут тихо. Они привезут мне все, что нужно. Вы поняли?

— Конечно, господин Сорель! Только я не знаю, что вам нужно…

— Все. Я вам как будто объяснил уже…

Косоротый снова согласно кивнул.

— Хорошо, господин Сорель. Буду ждать, когда эти господа приедут.

— Спасибо, Генриетта! — Сорель положил трубку.

— Прекрасно, — сказал Ратоф. — Ты все проделал по первому разряду, друг мой. Я тобой восхищаюсь. Я всегда тобой восхищался. И не только из-за твоих дарований. Еще и из-за того, как ты держишься.

— Дональд?

— Да, Филипп?

— Заткнись!

Ратоф рассмеялся.

— Ах, друг мой! Я на тебя не сержусь. И никогда держать зла на тебя не буду. Для меня ты персонаж из античной трагедии. У них есть мобильные, я слышал.

— У кого?

— У Герцога с Эндерсом. — Нажатие на кнопку в подлокотнике. Спинка стула подается вместе с Ратофом вперед. Он набирает длинный номер. Ждет соединения, потом называет свою фамилию.

— О’кей, Герцог. Подождите еще пять минут и поезжайте! Вам откроет домоправительница. Милостивая госпожа еще почивает. Возьмите все до последней записки… Да, да, конечно, я могу на вас положиться, я знаю. Когда закончите, немедленно возвращайтесь и доложите мне! Конец связи, — Ратоф бросил взгляд на Сореля. — Так, с этим покончено. Теперь займемся-ка твоим кабинетом. Только мы двое. Чтобы никто ни о чем не догадался. Ты теперь возьмешь на себя другие дела. Я уже сказал.

— Кому?

— Всем. Твоим секретарям, твоим сотрудникам.

— И что же это за задачи?

— Будешь передавать знания.

— Что-что?

— Будешь передавать знания. Свои собственные! Будешь выступать на конгрессах. Ты ведь все равно собирался в Женеву, да? Вот видишь! Все совпадает так, что лучше некуда! В самом деле! Выступишь на этом самом симпозиуме, как он там называется: «Беседы о будущем» или «Мир в двадцать первом веке», а?

— «Перспективы двадцать первого века».

— Когда это у них начинается?

— Ровно через неделю, пятнадцатого.

— А тебе когда выступать?

— Шестнадцатого.

— Все идет как по маслу. — Нажатие на кнопку. Одна из ножек стула выдвинулась и приподнялась. Ноги Ратофа как бы повисли в воздухе. — С этого дня ты будешь частым гостем на конгрессах и симпозиумах. Будешь выступать с докладами во всем мире.

— И об этом ты сказал моим сотрудникам?

— И секретарям.

— Когда?

— Что «когда»?

— Когда ты им об этом сказал?

— Сегодня утром. Ты ведь обычно приходишь только к девяти. А твои сотрудники появляются раньше. Я должен был проинформировать их раньше, чем тебя. Ведь можно было предположить, что ты… Это было бы естественной реакцией, старина, совершенно естественной реакцией… Но теперь главное позади. Теперь ты осознаешь, что и я, и «Дельфи» только добра тебе желаем — только добра! Несмотря ни на что, у тебя будет много командировок. Будешь выступать с лекциями, понимаешь? Эту идею предложил руководству я. Я твой друг, ты же знаешь.

Сорель молча посмотрел на него.

— Да еще какой друг, нет, честное слово. — Ратоф начал восхищаться самим собой. «Почему он все еще у нас, хотя ему уже пятьдесят один?» — спрашивал я себя. Почему ты еще десять лет назад не показался нам уже слишком старым, выдохшимся? Потому что ты был с нами с самого начала! За последние тридцать лет мы развивались потрясающими темпами. Ты во всем этом участвовал: сначала в «Альфе», потом в «Дельфи». В этом развитии есть и твоя заслуга. Ты ведь еще не забыл эти страшные громадины — компьютеры семидесятых годов, ты сам их проектировал. Ты ведь помнишь еще старые языки программ: Кобол, Ассемблер и так далее… «Не думайте об изобретениях Сореля и только о них! — говорил я. — Вспомните о его знаниях, о его опыте! Второго такого человека нет», — говорил я им…

— Дональд…

— Нет, дай мне выговориться. У нас есть дочерние компании во всем мире. Мы сотрудничаем с предприятиями других фирм. Мы прислушиваемся к тому, что о нас говорят. В том числе и о тебе лично. И поэтому руководство предлагает уладить дело следующим образом. В ближайшие пять лет ты будешь получать всю свою прежнюю зарплату — но только зарплату, без надбавок и премиальных. Когда я думаю о размерах твоей зарплаты, я просто облизываю губы. Но пять лет ты будешь в полном распоряжении «Дельфи». А через пять лет поговорим о новых условиях. И может быть, как сказал я, может быть, Филипп…

— Хм…

— …может быть, даже о твоем возвращении. Но это все в будущем. Откуда нам знать, что будет через пять лет… Все, что следует, записано в соглашении о наших отношениях. О самом договоре ты, разумеется, никому ни полслова. Проронишь хоть одно слово — всему конец! Если ты нарушишь договор, если вступишь в переговоры с другой фирмой, если хоть один-единственный раз откажешь фирме в услуге, о которой тебя попросят…

— Что вы тогда сделаете?

— Тогда нам придется защищаться.

— Каким же образом?

— Ты это на себе почувствуешь, Филипп, и очень, очень скоро. Ты меня понял?

— Хм.

— Нет, не «хм!» Скажи, что ты нас понял.

— Я все понял.

— Официально это будет звучать так: «Филипп Сорель, наш выдающийся сотрудник, уважаемый во всем мире ученый, в ближайшие годы будет работать не в главном управлении фирмы, а займется преподавательской и лекционной деятельностью. Будет читать лекции и преподавать». Как это ты находишь?

Сорель не ответил. Ему вдруг сделалось так нехорошо, что подкатила рвота.

— С Женевы ты и начнешь! — надул щеки Рагоф. — Об опасности, которую представляет собой новый вирус «ява» и об ошибке с тремя нолями тысячелетия. В Международном центре конференций! Бывал ты там?

— Нет!

— Зато я бывал! Ну и здание, доложу тебе, совершенно фантастическое! Дыхание перехватывает! Ты будешь выступать перед лучшими в мире специалистами. Видишь, как удачно все сходится? Согласен? Ну, скажи, что согласен!

— Согласен.

— Ты в Женеве бывал?

— Нет.

— Никогда не был? Ты ведь весь мир объездил!

— А вот в Женеву попасть не довелось. Только на аэродроме был. Когда пришлось пересаживаться на другой самолет.

— Изумительный город, — восторгался Ратоф. — Ты в него влюбишься. Ты ведь любишь Францию. А это почти Франция. Почти. Ты ведь французским владеешь, как немецким. В Женеве ты будешь чувствовать себя прекрасно. Я тебе завидую. — Он вне себя от удовольствия задвигался взад и вперед на стуле, даже отъехал чуть-чуть в сторону. — Когда ты летишь?

— Я собирался уже в четверг. Хотел до начала немного оглядеться…

— Чудесно, чудесно. Поселишься в отеле «Бо Риваж», мы заказали тебе двухкомнатный номер.

— Я уже заказал в «Ричмонде»…

— Наплюй на «Ричмонд»! У тебя будет двухкомнатный номер или «люкс», в «Бо Риваже»! Какой оттуда вид… а какая там в ресторане жратва… а какой сервис! Такой человек, как ты, просто должен жить в «Бо Риваже». Разве ты не должен выступить в Международном центре конференций?

— Да.

— Когда?

— В начале декабря.

— Тогда я имею честь от имени «Дельфи» и, разумеется, за счет «Дельфи» предложить тебе полгода пожить в «Бо Риваже».

— Полгода? — «Они хотят для начала убрать меня из Франкфурта, — подумал Сорель. — Их можно понять».

— Ужасно, правда? Хуже, чем в привокзальной гостинице, а? Бедный мой! Полгода в «Бо Риваже», ухмыльнулся Ратоф. — Можешь, разумеется, взять с собой Ирену, чтобы не умереть от тоски по ней… Мне-то известно, как вы друг к другу привязаны. Мы предоставим в ваше распоряжение рояль.

— Прекрати!

— Ты не обязан брать с собой Ирену! Твоей пианистке ведь совершенно безразлично, где ты и чем занимаешься… Она, конечно, предпочтет остаться у своего инструмента… За полгода у тебя всего два доклада. Ну, разве что ты нам иной раз зачем-нибудь потребуешься. Наслаждайся этим временем! Самим городом и его удивительными окрестностями! Вот увидишь, ты очень быстро обретешь покой, ты будешь чувствовать себя очень вольготно, это я тебе абсолютно честно говорю, ты забудешь о постоянной нервотрепке, об этой постоянной гонке!.. — Ратоф повернулся на стуле вокруг своей оси. — Ну, разве я не шик с отлетом для тебя придумал при данных обстоятельствах?

Сорель промолчал.

Ратоф встал.

— Ну, ладно. В его глазах вновь блеснуло коварство. «Коварные свиные глазки», — подумал Сорель. — Не буду с головы до ног упаковывать тебя в шоколад. Давай, пошли!

— Куда?

— Очистим твой кабинет. Все это нужно будет снести вниз, в сейф. Туда же поместим все, что привезут Герцог с Эндерсом. Только после этого мы успокоимся. В своей голове ты много не унесешь, чересчур сложная все это материя. Ты разочаровал меня, Филипп. Я ожидал от тебя хоть немного благодарности после всего, что я для тебя сделал. — Ратоф направился к двери. — О’кей, ты никакой благодарности ко мне не испытываешь. Переживу. Но это все-таки больно ощущать, мы столько времени проработали рядом. После нашей долгой дружбы, после всего, что мы пережили вместе. Нет, черт побери, это причиняет боль…

— Ты мерзкий, лживый говнюк, — сказал Филипп Сорель.

Дональд Ратоф рассмеялся.

— Вот так-то! — сказал он. — Ты бы еще пинка в зад дал старому другу. Спасибо, Филипп, спасибо большое!

Он вышел в коридор. Сорель за ним.

Было десять часов тридцать пять минут утра.

9

— Пожалуйста, назовите вашу фамилию и имя, дату и место рождения, — проговорил мягкий женский компьютерный голос. Он донесся из четырехугольного дисплея, встроенного в стену рядом со стальной дверью на пятом подземном этаже.

Было четырнадцать часов десять минут.

— Дональд Ратоф, — медленно и отчетливо сказал он. Филипп стоял рядом. — Четырнадцатого мая 1951 года, город Кёльн.

Три секунды тишины.

Потом компьютерный голос:

— Благодарю. Идентификация голоса: положительно. Наберите дополнительный код!

— Отвернись! — сказал Ратоф.

Сорель повернулся к нему спиной и услышал, как тот набрал целый ряд цифр.

— Благодарю, — проговорил компьютерный голос несколько секунд спустя. — Данные положительные.

За спинами у них стояли два сотрудника охраны фирмы в черных костюмах, каждый с доверху нагруженной тележкой. Это уже успели вернуться Эндерс с Герцогом, забравшие все материалы с белой виллы Сорелей на Хольцекке. Из-за большого беспорядка в кабинете Сореля прошло довольно много времени, пока Ратоф, к собственному удовлетворению, со всем разобрался.

Стальная дверь отъехала в сторону. В маленьком «предбаннике» сидел охранник с автоматом на коленях. Он не поднялся и не проронил ни слова, когда появились Ратоф с Сорелем в сопровождении Герцога и Эндерса с тележками. Стальная дверь закрылась за ними. Напротив, рядом с другой стальной дверью, был закреплен некий прибор, напоминающий аппарат врача-окулиста. Ратоф нажал на клавишу прибора. Вновь раздался компьютерный голос: «Проведите сканирование кожного покрова».

Ратоф приложил подбородок к металлическому полукругу, выступающему из аппарата, а лбом прижался к специальной металлической выемке. Рисунок его кожи был в памяти компьютера, и теперь аппарат производил контрольное сравнение.

— Благодарю, — через несколько секунд проговорил мягкий женский голос. — Данные положительные. Попрошу спецкарту.

Дональд Ратоф достал из кожаного бумажника черную пластиковую карточку и медленно просунул ее в щель рядом с металлическим полукругом.

— Благодарю, — проговорил компьютерный голос. — Теперь сигнал тревоги отключен.

Вторая стальная дверь отошла в сторону. Вооруженный охранник по-прежнему не шевелился. Ратоф был единственным, кто имел такую спецкарту. Второй экземпляр лежал в сейфе главного менеджера фирмы в главном здании «Дельфи». На карточке Ратофа были зафиксированы не только его данные, но и данные всех его заместителей — на случай, если Ратоф заболеет или будет отсутствовать по иной причине.

Посреди огромного помещения, стены которого были покрыты листовой сталью, стоял главный компьютер с терминалом. А перед ним — стол со стулом. В высокие стены были вмонтированы большие номерные сейфы. В свете неоновых трубок все они серебрились. На потолке виднелась забранная решеткой шахта кондиционера. В течение следующего часа Герцог с Эндерсом переносили материалы с тележек вовнутрь стального сейфа. Дверь в этот стальной шкаф все это время оставалась распахнутой. Открывая его дверь, Ратоф стал перед нею таким образом, что Сорель не смог бы при всем желании увидеть ни кольца с цифрами между выступающими шинами, ни конуса в его середине, когда Ратоф набирал известные цифры в известном ему порядке. Они работали долго, пока Ратоф не разложил весь материал с виллы Сореля и из его рабочего кабинета в только ему известном порядке на полках сейфа-хранилища.

Филипп Сорель находился в состоянии глубокой подавленности. Он все еще не отдавал себе отчета в том, что происходило в течение последних часов, когда он с отсутствующим видом помогал Ратофу раскладывать материалы на полках огромной стальной камеры.

«Что за театральщина, — думал он, — эти фантастические помещения с их сверхфантастическими мерами безопасности, что за смехотворные детские игры! И в то же время — так, да и не совсем так, — подумал он, — ни в коем случае. Нет, правда, это не совсем так. Я знаю, чем занимаются в моем отделе. И чем занимаются, над чем работают в других. Не только разработкой все лучших, все более мощных компьютеров, искусственного интеллекта, роботов, машин, способных говорить, видеть, двигаться, работать, выполнять и даже отдавать приказы. Конечно, здесь занимаются не только этим…» Ему вдруг вспомнились слова Джозефа Вейценбаума[15]: «Непреложный факт состоит в том, что компьютеры родились во время войны, во время войны во Вьетнаме, и что все исследовательские роботы, имеющие отношение к компьютерам, всегда поддерживались и будут поддерживаться военными…» «Мне, — думал Сорель, — уже много лет ясно, что подразумевал Вейценбаум, этот знаменитейший специалист по информатике и в то же время непримиримейший критик своих собственных работ. Он родился в 1923 году в Берлине, в 1936 году эмигрировал в Америку и почти всю свою жизнь проработал в Эм-ай-ти — Массачусетском технологическом институте, в Кембридже. Я постоянно читал, читал и перечитывал его статьи и интервью. А потом отмел их в сторону, попытался вытеснить из своего сознания, чтобы придумать для себя оправдание. Ну чем таким особенным я занимаюсь в «Дельфи»? Защищаю программы от вирусов, и только. Я, конечно, понимал, что это трусливая отговорка. До той минуты, когда они вышвырнули меня вон как неоправданный фактор риска, я жил в состоянии, «когда знаешь и не желаешь знать», и я постоянно стремился вытеснить истину из своего сознания. А теперь я из этой команды выбыл, сейчас мне нечего изживать и нечего из себя вытеснять, теперь я вправе присоединиться к обвинительному вердикту Вейценбаума: «Каждый наш успех, например если мы научим компьютер видеть, будет немедленно взят на вооружение военными, будет ими использован…»

И я услышал и прочел об этом уже несколько лет назад, но всегда как-то отмахивался от этого — и вдобавок для собственного облегчения и оправдания каждый раз мысленно взывал к собственному кредо: никогда, никогда больше не быть бедным.

«Нельзя сказать, — писал Вейценбаум, — будто компьютер можно использовать как во имя добра, так и во имя зла, а сам он, дескать, никакими такими качествами не обладает. В обществе, в котором мы живем, компьютер прежде всего военный инструмент! Безусловно, существует оружие, используемое исключительно для стрельбы по мишеням, но, строго говоря, оружие в нашем обществе — это инструмент, из которого людей убивают. Та же история и с компьютером. Это не просто прибор, и он вовсе не нейтрален, и работать с его помощью — не значит быть ни к чему не причастным…»

Они здесь сделали этот самообман для нас делом очень легким. С помощью своих необычайно хитро придуманных неофициальных правил поведения. Прямо не запрещалось, но считалось нелояльным по отношению к фирме поддерживать дружеские отношения с семьями других научных работников и ученых, по этим правилам каждый вращался в своем строго ограниченном кругу знакомых и близких, никогда не выходя за его пределы, каждый находился под невидимым стеклянным колоколом, ограничивающим контакты с действительной жизнью. Будучи под постоянным наблюдением, ты еще всегда должен следить за тем, чтобы все испытывали состояние восторга от того, что они занимаются изобретениями, изобретательством, экспериментами, и чтобы никому из них в голову не могла прийти мысль о том, что пребывание под колоколом мучительно и даже походит на содержание в тюрьме. Психологически эта атмосфера аранжирована мастерски, и лишь по той причине, что они вышвырнули меня и что я теперь свободен, я впервые думаю об этом столь непредвзято и знаю, что Вейценбаум был прав.

«В принципе мы можем изменить общество — в принципе! И если мы основательно его изменим, если мы, к примеру, построим пацифистское общество, тогда компьютер обретет иную ценность… Однако мы общество не изменяем».

Вот откуда все эти фантастические, причудливые меры безопасности, — размышлял Сорель. — К этому помещению, в которое так сложно попасть, подключили три сигнальные системы — пока специальный сотрудник вам не откроет. Первая система — звукового оповещения. Все, что громче шепота, вызывает сигнал тревоги. Вторая система регистрирует любое повышение температуры. Даже температура тела лица, проникнувшего сюда без особого разрешения, вызовет сигнал тревоги. Контроль за этим производится с помощью установки искусственного климата. Третья система находится в полу помещения. Она реагирует на изменение давления. Даже минимальная непредусмотренная нагрузка вызовет сигнал тревоги. В каждом из этих трех случаев стальная камера автоматически закрывается». Филиппу Сорелю показалось, будто он слышит голос Вейценбаума: «Когда я иногда говорю, что компьютер — главным образом инструмент для военных, — а это в нашем мире равносильно оружию массового уничтожения, — меня упрекают в том, будто я забываю, что компьютеры применяются и в гуманных целях, например в больницах или школах… Я уже давно представляю себе такую картину: где-то находится концлагерь, где все, что требует решения, например, кто сколько пищи сегодня получит и кто сегодня умрет, предоставлено решать компьютеру. И вот там разговаривают друг с другом двое заключенных, и один говорит другому: «А знаешь, должно же быть и гуманное применение для компьютеров!», а другой отвечает: «Да, конечно, но не в нашем концлагере!» Я хочу сказать этим, что компьютер целиком и полностью включен в жизнь нашего разумного общества, как и телевидение. Все встроено в жизнь этого общества, а наше общество откровенно безумно».

В следующую секунду он, испытывая приступ слабости, прислонился к одной из стальных стен и с трудом перевел дыхание, гоня от себя прочь эти внезапно пришедшие ему на ум тревожные мысли и воспоминания. «Вышвырнули? Меня? Ничего они меня не вышвырнули! Об этом не может быть и речи! Час назад я подписал в правовом отделе договор, из которого действительно следует, что я здесь больше не работаю, но что в течение ближайших пяти лет я буду в полном распоряжении «Дельфи».

Свободен?

Что за нелепейшая шутка!

Я по-прежнему один из них. Я все еще в их команде. Все еще».

10

Было почти семнадцать часов, когда доктор Дональд Ратоф с Филиппом Сорелем вышли на воздух и вместе прошли метров шестьсот по охраняемой зоне к выходу. Давящая духота, ни дуновения ветерка. Сорель переставлял ноги автоматически, как лунатик. Ратоф вынужден был сопровождать его, потому что успел уже забрать у Сореля служебное удостоверение. Так что без косоротого Сореля даже не выпустили бы с территории фирмы.

В бюро путешествий фирмы Ратоф успел заказать билет из Франкфурта в Женеву на четверг, 10 июля 1997 года. В бизнес-класс аэробуса «Люфтганзы», вылетающего из Франкфурта в двенадцать сорок пять. И в довершение всего у него в кармане лежало только что полученное по факсу подтверждение из отеля «Бо Риваж» о том, что с полудня четверга за месье Филиппом Сорелем зарезервирован номер люкс с видом на озеро.

— Думаю, теперь я могу рискнуть, — сказал Сорель, садясь в машину.

Ратоф протянул ему руку.

— Желаю тебе счастья.

Сорель с силой выжал педаль газа. Дверца захлопнулась на ходу, когда «БМВ» уже рванулся с места.

Кровь гудела в висках у Сореля. Капли пота скатывались на веки. Он утирал их. Но появлялись все новые, и глаза горели. Филипп Сорель чувствовал себя так плохо, как никогда в жизни. Он вел машину, соблюдая величайшую осторожность, потому что знал: в таком состоянии он представляет собой опасность для окружающих. Проезд через город в Нидеррад казался ему бесконечно долгим. Начался вечерний «час пик». Приходилось двигаться чуть ли не со скоростью пешехода, а то и вовсе останавливаться. Наконец он добрался до Майна, переехал на другую сторону и вдруг, когда у него совсем закружилась голова, обнаружил, что находится на Кеннеди-аллее.

Машины шли здесь непрекращающимся потоком, и ему показалось, будто он попал в густой черный снегопад, и сверху падают неимоверной величины черные снежинки, что эти снежинки кружат и кружат, что их закручивает мощный черный смерч. Сердце его колотилось с такой силой, что он ощущал его биение повсюду: на губах, во рту, в ушах, в глазах. Сердце то вдруг замирало, то начинало колотиться вновь.

«Сейчас я умру», — подумал Филипп Сорель. Инстинктивно он повернул руль «БМВ» вправо, и перед следовавшей почти вплотную за ним машиной свернул в сторону городского лесопарка. Тут сердце опять дернулось, и он упал ничком на руль. Нога его соскользнула с педали сцепления, после чего мотор заглох. Но этого он уже не заметил.

11

— Эй, послушайте, — словно откуда-то издалека послышался мужской голос. — Вам что, плохо?

— Чем вам помочь? — женский голос, уже ближе.

— Да ответьте же! Откройте глаза!

С неимоверным трудом Филипп Сорель открыл один глаз, за ним другой и, словно сквозь пелену тумана, увидел перед собой пожилую чету, мужчину и женщину. Они стояли совсем рядом, приблизив лица к открытому боковому окну. Он даже ощущал на своей щеке дыхание старика. Он хотел было им ответить, но сразу не смог, прокашлялся и сделал еще одну попытку:

— Я заснул… только заснул, и все…

— Правда?

— Эта… эта… эта… — он мучительно выжимал из себя нужные слова. — Жара!

«Выйти. Мне нужно немедленно выйти из машины!»

Сердце его опять запрыгало на языке, застучало в висках. Он открыл дверцу и ступил обеими ногами на землю, силясь улыбнуться старикам. «Прохожие, — подумал он. — Машина остановилась посреди дороги, когда я потерял сознание. Я здесь… на Тирольской просеке, так она называется… Тирольская просека… Отсюда дорога ведет прямо к озеру и к дому лесничего, «Тирольской хижине»… Я эти места знаю… Несколько лет я бегал здесь по утрам по целому часу. Каждое утро…»

— Не беспокойтесь, — сказал он старикам. — Я чувствую себя нормально. Спасибо вам за участие! — Он коротко засмеялся, от чего у него опять невыносимо заболела голова. — Извините, что напугал вас!

— Ну, если все в порядке… — протянула женщина.

— Все в порядке, — Сорель пожал незнакомым пожилым людям руки.

— Только парковаться здесь запрещено, — сказал старик.

— Я знаю…

— Того и гляди, появится дорожная полиция…

— Я сейчас уеду. Всего вам доброго! И еще раз спасибо. До свидания!

— До свидания! — кивнула старушка. — Пойдем, отец, нам пора!

Сорель смотрел им вслед, как они шли в сторону Мёрфельдер-Ланд-штрассе. Они держались за руки.

«Я чувствую себя так, как часто чувствовал себя, едва проснувшись, — думал он. — Еще совсем недавно я забылся глубоким сном, где царили мир и тишина — а в миг пробуждения все снова обрушилось на меня: боль, горести, заботы, страхи, эта самая проклятущая жизнь, которой я живу уже столько лет. Большинство людей испытывают, наверное, что-то похожее, когда просыпаются», — думал Сорель.

Он съехал с дороги на ровную поляну, вышел из машины и закрыл ее на ключ, а потом медленно зашагал по Тирольской просеке, стараясь поглубже вдыхать воздух. Бросил взгляд на наручные часы. «Около пяти я выехал из «Дельфи», — думал он, — а сейчас начало восьмого. Выходит, я около часа провалялся в машине. И все это время меня никто не видел, никто не проходил мимо… пока не появились эти двое пожилых людей. Или другие проходили мимо и думали: «Вот и еще один напился, какой позор, что за времена настали, какие безответственные люди встречаются сплошь и рядом!..»

Он шел в тени старых деревьев. Здесь было не так жарко, как в машине, тут чувствовалась прохлада. Вдыхать, вдыхать поглубже! Но с каждым глотком свежего воздуха мысли его становились горше.

«Дельфи» готовится к новой войне, — думал Сорель. — Она отвечает за электронные поля битв! Электронные поля битв — недурно сказано… Я давно знал это, очень давно, и тем не менее продолжал работать на них и буду в их распоряжении еще целых пять лет».

Он дошел до пруда, свернул направо и пересек несколько погодя широкую просеку Отто Флена. Какой живительный воздух здесь по вечерам! Он дышал и не мог надышаться, заходя все глубже в лес.

«Не сын у меня, а сущее наказание, — думал он. — Почему Ким стал таким? Разве я не был хорошим отцом, разве Ирена оказалась злой мачехой? Нет, черт побери, этого о нас сказать нельзя! Ни обо мне, ни о ней. Не создавай себе иллюзий, глупец, признай наконец-то, признай, как это было на самом деле! Ирена была в отчаянии от того, что ее карьера оборвалась столь печальным образом. Ты был в полном отчаянии после смерти Кэт. Что за супружескую жизнь вы вели в течение двадцати одного года? Это не супружеская жизнь. Ну, сошлись два человека, которых не связывало ничего, кроме того что судьба больно ударила их обоих, хотя и совершенно по-разному. Любовь? Я никогда не любил Ирену. И она, в свою очередь, никогда не любила меня. Когда мы вернулись из ратуши после официального бракосочетания, она села музицировать за рояль. А я несколько часов прогуливался по набережной Эльбы. Дело не в том, что мы должны были сразу броситься в постель. Я никогда не спал с Иреной до брака, не спал с ней и впоследствии. Никогда, ни разу! Но когда она в тот вечер села за рояль, в тот раз я…

Единственным, что Ирена когда-либо любила, была музыка. Я же продолжал любить Кэт. А Кэт умерла… Скарлатти и «Дельфи», вот и все, что у нас с Иреной осталось в этом кошмарном франкфуртском доме с его кошмарной роскошью… Здесь, а еще раньше в очень похожем доме в Бланкенезе, и рос Ким — в неге, в холе и в любви. В любви? Кто его любил? Я, думавший только о том, кем он будет, когда станет взрослым, кем он должен стать? Альбером Камю, Жан-Полем Сартром, Вилли Брандтом? Ребенок, к которому предъявлены непомерные требования, которого заваливали книгами, пластинками, пичкали знаниями из разных областей науки… Мне хотелось, чтобы окружающие восхищались моим сыном, у меня от гордости распирало грудь, когда он умничал перед гостями, а они смеялись… Ким был моим произведением. Творением отца своего, мрачного царя Пигмалиона.

А Ирена, которая не была матерью Кима, хотя пыталась заменить ее, что было невозможно… У Ирены были только ее рояль и чембало, а у меня — мои извечные обязанности.

А что было у Кима? Одна воспитательница, когда он был совсем маленьким, и другая, когда он немного подрос… Вообще же он рос под присмотром двух людей, которые никогда друг друга не любили…»

Сорель остановился, пораженный открытием, которое он сделал с опозданием в двадцать один год: Ирена не любила его! «Она меня ненавидела! Ненавидела Кэт! И ненавидела Кима! Она должна была нас ненавидеть! Ким был сыном ее сестры. Я любил ее сестру. А разве был какой-то мужчина, любивший Ирену? Она была свидетельницей того, что я продолжал любить Кэт и после ее смерти… Большой портрет Кэт упал со стены в доме Ирены сразу после нашего переезда… Когда я приехал с работы, я увидел сломанную раму и разрезанное полотно. Кто-то в порыве ненависти, необузданной ненависти, прошелся по полотну картины с ножом или ножницами и изрезал портрет Кэт… Кто бы это мог быть? Кто? — думал Сорель, вглядываясь в гущу деревьев. — Кто позаботился о том, чтобы при переезде из Франкфурта пропали все альбомы с фотографиями Кэт, чтобы пропали все ее снимки, кроме этого, одного-единственного, который стоит в рамке у меня в спальне на ночном столике?.. Это дело рук Ирены, — подумал он, — и сомнений тут быть не может. Только у нее была причина так сильно ненавидеть свою сестру, она просто вынуждена была ненавидеть Кэт, она, нелюбимая, которой пришлось жить с мужем сестры и ее ребенком под одной крышей в этом доме… и с этой фотографией в придачу!

А что касается Кима, то тут, как говорится, приходилось нести свой тяжкий крест. С самого начала у его первой бонны было больше любви, больше понимания и сочувствия к Киму, чем у Ирены… а когда он немножко подрос, Ирена стала жаловаться, что больше не справляется с ним, наглым и злым мальчишкой. И тогда в доме появилась эта вторая бонна. Кто ее пригласил? Разумеется, Ирена! Что она сказала этой самой воспитательнице? Что мальчик нуждается в твердой руке, в строгости, он должен быть послушным, подчиняться общему порядку… Если после долгой прогулки он говорил, что хочет пить, ему отказывали: жажду, дескать, вполне возможно превозмочь! Если во время бесконечно долгой поездки в поезде он говорил, что проголодался, ему говорили: от голода не умрешь! Когда он падал и набивал себе синяки и шишки, ему говорили: учись не обращать внимания на пустяковые ссадины! «Вот так из мальчика и вырастает мужчина», — повторяла Ирена. Она была в восторге от этой его воспитательницы.

А когда Ким после всего этого приходил ко мне, плакал и жаловался? Помог я ему? Прогнал прочь эту воспитательницу, которая черт знает какие свои комплексы вымещала на нем? Я никогда и мысли подобной не допускал, я был по уши в работе, и жалобы Кима только злили и раздражали меня. «Тебе действительно надо взять себя в руки! — говорил я. — Нельзя иметь все, что только душе угодно. Нельзя делать только то, что хочется. Ты даже представить себе не можешь, до чего хорошо ты живешь. Ты должен быть благодарен за то, в чем тебе не отказывают…»

Сорель и не заметил, как зашел в самую глубь лесопарка.

Да, вот так и жил Ким в этом ужасном доме с этими ужасными взрослыми, которые успокаивали свою совесть, заваливая его подарками, одеждой в избытке, а потом — большими карманными деньгами и опять бесконечными подарками. «Когда я в последний раз играл с Кимом? — размышлял Сорель. — А Ирена? Когда она играла с ним? Или вообще уделяла ему время? Никогда мы не прочитали Киму вслух ни одной сказки — ни Ирена, ни я. И как только представилась возможность, мы отправили его в интернат. Я еще помню, как он плакал, прощаясь со мной, и как смотрел на меня при этом. Взглядом, полным ненависти. Он уже тогда ненавидел меня. Ему разрешалось бывать дома только во время каникул. А ведь какие отчаянные письма он писал нам, как умолял забирать его из интерната почаще. Но нет — только на каникулы! И те мы проводили в каком-нибудь отеле или у нас на вилле. «Дом, где разбиваются сердца» — так называется одна из пьес Шоу. Да, наша вилла и была тем самым домом, где разбиваются сердца. Вот там-то и вырос Ким. Но все равно! — подумал Сорель, рассердившись, — миллионы детей вырастают в несравненно более тяжелый условиях, но такими, как он, не становятся!»

Сорель остановился. Его охватила паника. Здесь ему еще никогда не приходилось бывать, ни разу за прошедшие годы. Он увидел перед собой высокое серое здание с главным и боковыми входами, фасад здания сейчас заливал свет заходящего солнца; окна на верхних этажах были зарешечены. Вокруг рос колючий кустарник.

Он сделал два шага вперед и упал на колючую траву рядом с грязной лужей, выругался, встал, покачиваясь, и опять упал, совершенно обессилев после долгой прогулки по лесу. Снова встал, нетвердо держась на ногах, утер грязь с лица и хотел было идти дальше, но с места не сошел, потому что заметил прямо перед собой глубокую канаву, окружавшую, скорее всего, все строение. За высокими кустами стояли огромные землеройные машины. Желтые, мощные, с задранным кверху ковшами. С помощью этих машин на гусеничном ходу, широких, как танки, здесь прокладывали, скорее всего, новую канализационную систему. Сорель увидел валявшиеся среди деревьев старые проржавевшие трубы. И новые на дне канавы. Поблизости не было ни одного человека, никто сейчас не работал. «Да они давно разошлись по домам», — подумал он, бросив взгляд на часы. Почти девять».

Выходит, он блуждал в лесопарке несколько часов, колени его дрожали так сильно, что ему пришлось опереться об один из экскаваторов. И тут же отпрянул — металл еще не остыл, работать, наверное, прекратили только что.

От слабости он чуть не плакал. Прочь! Прочь отсюда и поскорее!

Но далеко он не ушел. Неверными шагами передвигался он вдоль канавы, совсем близко от стен здания и вдруг остановился. Дорогу ему преграждал самый большой из экскаваторов. Табличка на нем предупреждала:


ПРОХОДА НЕТ! ОПАСНО ДЛЯ ЖИЗНИ!


Он повернулся и пошел по узенькой дорожке вдоль стен здания в обратную сторону, спотыкаясь, скользя на влажной глинистой почве, несколько раз он чуть не свалился в канаву.

Вот он перед высокой двустворчатой стеклянной дверью. Прижавшись лицом к стеклу, он увидел внутри большого зала десятка два мужчин, молодых, постарше и совсем старых. Все они сидели за столами. Он принялся стучать в стеклянную дверь и кричал: «Откройте!»

Никто из мужчин не пошевелился и не взглянул в его сторону.

Он потянул на себя одну из створок двери. Тщетно. Ручки у двери не было. Только небольшая квадратная дырка для специального ключа. Он заковылял к другой стеклянной двери. Тоже закрыта. И третья на замке. И только четвертая дверь была приоткрыта. Сглотнув от облегчения, он толкнул дверь и вошел вовнутрь.

Мужчины сидели без движения. Сорель слышал, как кто-то за его спиной захлопнул дверь. В испуге он оглянулся. Теперь и эта дверь закрыта. Как он отсюда выйдет?

В комнате со светло-зелеными стенами, светло-зеленым столом и стульями стояла сильная духота. Воздух здесь был спертый; солнце, уже совсем заходившее, все еще освещало зал. Только сейчас он заметил, какой тот большой. Пахло потом и мочой, Сорелю пришлось несколько раз подряд сглотнуть. Мужчины оказались одеты в дешевые пижамы, у некоторых на ногах были войлочные домашние туфли, кое-кто вообще сидел босиком, Все они, словно сговорившись, уставились в пустоту.

— Куда я попал? — Сорель остановился перед стариком с опухшим лицом. На коже у старика были темные пятна и кровоточащие прыщи, волосы очень коротко острижены; кто-то смазал ему неизвестной жидкостью фурункулы на голове.

— Куда я попал? — очень громко спросил его Филипп Сорель.

Старик смотрел мимо него. Из беззубого рта потекла слюна.

— Поцелуй меня в зад, — сказал он.

— Что-что?

— Целовать в зад так сладко, лучше, чем любая шоколадка…

Сорель двинулся к другому столу. Сидевший за ним мужчина был намного моложе первого. Ночная рубашка на нем задралась, и виднелась изжелта-бледная кожа худющих ляжек. На ногах у него были сандалии. Лицо этого человека тоже оказалось испещрено пятнами и прыщами, он был коротко острижен, голова усеяна смазанными чем-то кровоточащими струпьями, рот застыл в кривой гримасе, а глаза со зрачками величиной с иголочное ушко, уставились в пустоту.

— Куда я попал? — прошептал на этот раз Сорель.

Человек в ночной рубашке не отвечал, ритмично поднимая и опуская правую руку. Все снова и снова. «Посреди жизни на нее налетела смерть, нас завертело цунами; кто к нам на помощь придет, тот сжалится над нами…» Это уже другой человек, из-за соседнего стола, на вид ему лет шестьдесят; он сидит, сцепив пальцы, расплывшийся толстяк в рубашке и подштанниках, напевает что-то на мелодию церковного песнопения, монотонно и тоскливо. «Нас гнетут грехи наши, тебя, о Господи, разгневавшие…»

Сорель схватил за плечо четвертого:

— Как мне выйти отсюда?

Тот затараторил в ответ:

— Оба двигателя — полный вперед! Курс — шестьдесят градусов! Вода прорвалась в электроотсек!

Сорель, испуганный увиденным, огляделся вокруг и увидел еще одну дверь, одну-единственную в светло-зеленой стене. И заковылял к ней. У этой двери тоже не было ручки и открывалась она французским ключом. Он несколько раз стукнул кулаком по покрашенному светло-зеленой краской дереву и крикнул:

— На помощь!

— Весла на воду! Продуть третий скафандр!

Дверь открыли. Сорель испуганно отпрянул. Вошел молодой человек в белом халате, белых брюках, белой рубашке и белых туфлях.

— Что здесь происходит?

— Уплотнить переборки! Эсминец на горизонте!

— Я… я… я… — бормотал Сорель.

— Ну же! — торопил его белый халат.

— «…он утешением своим снимет с нас тяжелое бремя — за все это время, за все это время…»

— Это я стучал.

— Почему?

— Потому что я хочу выйти отсюда! Пожалуйста, выпустите меня!

— Кормовые переборки в порядке! В дизельном отсеке все в порядке!

— А как вы сюда попали?

— Через одну из стеклянных дверей.

— Они все заперты.

— Одна была открыта.

— Не может быть!

— Действительно!

— Какая?

— Вон… вон та, — правая рука Сореля описала полукруг. — Вон та, третья слева.

— Она тоже закрыта.

— Сейчас да. Но недавно она была открыта.

— Вот как.

— В десяти градусах по курсу шум двигателя! Слышу радиосигналы!

Белый халат проговорил:

— Я доктор Ландер. А вы кто?

— Я… я…

— Ну же!

— Я… я… заблудился… Меня зовут Сорель, Филипп Сорель. Что-то я не найду дороги назад. Вызовите мне, пожалуйста, такси, господин доктор!

Врач по фамилии Ландер не сводил взгляда с человека, стоявшего перед ним в грязных брюках и перепачканных туфлях, в распахнутой рубашке, со спутанными волосами и залитым потом лицом. Да, весь он какой-то грязный и потный. Вот он покачнулся, сделал несколько шагов, придерживаясь за стенку, и рухнул в кресло.

— Немедленно соедините меня с командным пунктом!

— Что с вами? — спросил врач.

— Мне плохо, очень плохо.

— Да, вижу. Сколько времени вы уже здесь?

— Минут десять.

— А точнее?

— Я… я живу в Нидерраде, на Хольцекке… в доме номер… номер…

Он никак не мог вспомнить номер дома.

— Есть у вас удостоверение личности?

«Удостоверение… удостоверение… удостоверение… Разве его не забрал у меня Ратоф?»

— A-а, документ… конечно… есть. Да. В машине.

— …открыть люки торпедных аппаратов! Первый аппарат — к бою!

— Моя машина стоит…

— Где?

— Она… она… — Он знал, что оставил свой «БМВ» на Тирольской просеке, совсем рядом с Мерфельдер-Ланд-штрассе, но сказать этого не мог, просто не мог, и все.

— Вы не знаете, где оставили машину?

— Конечно, знаю! Но сейчас я безумно устал…

— И в машине у вас есть удостоверение личности?

— Да. Водительское удостоверение. Оно в бардачке. Оно лежит там. Позвоните мне домой. Там вам подтвердят, что я Филипп Сорель…

— …Моя вина, моя вина, моя наибольшая вина…

— Какой номер телефона?

— Шестьдесят семь, шестьдесят семь, нет… шестьдесят восемь, нет, шестьдесят семь… Да посмотрите в телефонном справочнике! И вызовите, наконец, такси!

— Вы даже не представляете себе, куда вы попали, господин… Как вы сказали, ваша фамилия?

— Сорель. Филипп Сорель. Так где я?

— В санатории «Лесное умиротворение».

— «Умиротворение»?

— Да, «Умиротворение».

— Санаторий?

— Да, частный санаторий. Для душевнобольных.

— Психиатрическая клиника?

— Можете называть это и так.

— Домой! Мне немедленно нужно домой!

— Я очень скоро вернусь. Зайду только за одним коллегой.

И доктора Ландера словно ветром сдуло. Светло-зеленая дверь захлопнулась за ним.

— На помощь! — закричал Филипп Сорель.


Кто-то положил ему руку на плечо. Он резко оглянулся. За спиной стоял старик, высокий и худой. В отличие от остальных лицо у него было не вспухшее, без прыщей и пятен. Зато его глаза… Глаза человека, пережившего немыслимую трагедию… Он был в очках с толстыми стеклами.

— Песик, — сказал он. — Послушный песик…

— Что? — отпрянул Сорель.

Старик сделал шаг назад.

— Ищи, послушный песик, ищи…

— Перестаньте!

— Непослушный песик? Не хочешь искать? Но ты должен, должен!

— Кто вы такой?

— Вы меня не знаете, зато я знаю, кто вы. Ищи, песик, ищи…

Над домом с ревом пролетел самолет, идущий на посадку. От дикого грохота задрожали стены здания, и Филипп Сорель тоже задрожал всем телом. Сидевших за столом мужчин била дрожь.

— На помощь! На помощь! На помощь!

— Ищи, песик, ищи…

— …Моя вина, моя вина, моя наибольшая вина…

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Пилот круто поднимал машину в небо, в котором подрагивали росчерки молний и откуда на землю проливался дождь. Непогода заявила о себе еще утром безветрием и духотой, а теперь над Франкфуртом разразилась гроза. В кабине мерцал свет, он то зажигался, то гас. Сейчас, в полдень, снаружи была кромешная тьма.

Филипп Сорель сидел в третьем ряду на месте «А» у левого окна. Он всегда старался в самолете сидеть поближе к кабине летчиков. Аэробус проваливался в воздушные ямы, покачивался, потом вновь выравнивал линию полета и продолжал набирать высоту. А свет по-прежнему мерцал.

Ирене уже было известно, что он полетит в Женеву, где пробудет неопределенно долгое время. Подробности ее не интересовали. Прежде чем уехать на такси в аэропорт, он на всякий случай оставил свой женевский адрес Генриетте. И, поскольку Ирена, как обычно, проснулась поздно, прощаться они не стали, как и накануне вечером.

«Я словно в плену, — мысленно рассуждал Филипп Сорель. — И никакого выхода нет. Сначала полгода в Женеве. А потом? Я не хочу больше возвращаться во Франкфурт, к Ирене, в этот белый дом, «где разбиваются сердца». А чем я буду заниматься столько времени в Женеве? Мне не хочется никуда ехать и оставаться надолго…»

Машина вдруг провалилась в воздушную яму. Две сидевшие рядом женщины испуганно вскрикнули.

— Говорит командир корабля, — послышался ровный голос из динамика. — Мы приносим свои извинения за беспокойство. Мы сделаем все, что в наших силах, чтобы в дальнейшем полет проходил нормально. Мы скоро выйдем из зоны метеорологических возмущений. В Женеве солнечно, температура тридцать два градуса по Цельсию.

«Рокетт-сюр-Сиань!»

Сорелю вдруг вспомнился Рокетт-сюр-Сиань, и он улыбнулся, охваченный воспоминаниями. «Кэт, — подумал он, — Кэт, любимая… Как счастливы мы были тогда, как безмерно счастливы!»

Он мысленно увидел перед собой Кэт, стоящую на холме за домом под очень высоким кипарисом, сейчас он видел ее отчетливо, даже как будто с излишней резкостью: на ней белые брюки, белые туфли и синяя, завязанная на груди рубашка. Загорелые руки и плечи обнажены. У Кэт длинные ноги, широкие плечи, узкие бедра и длинные светлые волосы. Она очень стройная. У нее необыкновенно молодое лицо, на котором выделяются большие синие глаза и чувственный рот. Вся она — воплощение молодости…

Когда он снимал ее, Кэт улыбалась, широко раскинув руки. Волосы ее светились, как и ее глаза, красивые зубы блестели. Он подбежал к ней, прижал ее к себе, а она взяла его голову в свои ладони и несколько раз поцеловала. Потом они долго еще стояли на этом холме в Рокетт-сюр-Сиань, что примерно в получасе езды на машине в сторону Канн с его шикарными отелями и бесконечными потоками автомобилей — а здесь, почти совсем рядом, такая дивная тишина. Отсюда с холма они могли видеть три точки в море: Порт-Канто, маленькие острова Сент-Онорат и Сент-Маргерит и Напульская бухта.

Летом 1973 года Кэт было двадцать лет, а сам Сорель работал тогда еще в Гамбурге, в «Альфе». Умер дядюшка Кэт, который очень ее любил, и по наследству ей достался от него земельный участок с домом, и вот тогда они на самолете полетели в Ниццу, а потом, взяв напрокат машину, поехали в Рокетт-сюр-Сиань, чтобы осмотреть нежданно-негаданно свалившееся на них наследство. С того момента, как они остановили машину и вышли у маленькой церкви, они чувствовали себя так, будто попали в волшебное царство. Рокетт, расположившийся на берегу сонно бормочущей Сиани, оказался крохотным городком. Взявшись за руки, они прошли от церкви с ее древним колодцем до просторной площади, где росло много платанов и где мужчины играли в бул[16]. Они зашли в единственное местное питейное заведение, которое называлось «Кафе на площади». К нему примыкала лавка, где можно было купить продукты, а также инструменты, джинсы, туфли, замороженные торты и лекарства.

Хозяин кафе и лавки Эмиль Кудер, в берете и с сигаретой «голуаз» в уголке рта, был старым знакомым дядюшки Кэт. Он сердечно поздоровался с ними и показал им свое кафе. Он познакомил их с пожилой мадемуазель Бернадеттой, сидевшей в задней комнате за столом с телефонным аппаратом. Здесь мадемуазель Бернадетта принимала и разбирала почту, откладывая в особые стопки письма, которые забирала около полудня маленькая машина, приезжавшая из Канн.

Толстяк Эмиль проводил их обоих на участок — мимо невысоких домов, на стенах которых сушили связанный в косы лук. Повсюду они видели гревшихся на солнце кошек и только одну-единственную собаку, и то спящую. И вот они уже стоят перед высокой двустворчатой дверью из черных железных прутьев. Открыв дверь, Эмиль передал связку ключей Кэт.

— Эти ключи оставил для вас мэтр Вальмон, нотариус из Грасса, — сказал Эмиль. — Спокойно осмотрите все, а вечером приходите ко мне, я приготовлю что-нибудь вкусное. А сейчас я вас оставляю… — Сдержанный человек этот Эмиль; уходя по песчаной дорожке, он один раз оглянулся и помахал им рукой.

С лужайки на участке отлично просматривался дом. Стены его были сложены из старого серого известняка в провансальском стиле, крыша покрыта красной черепицей. Комнаты очень просторные, что стало особенно заметно после того, как они открыли тяжелые ставни на окнах. Камин. Кухня, обложенная кафельной плиткой. Спальня с широкой кроватью… Как хорошо было у них на душе, когда после осмотра всего дома они вышли на воздух. После приятной прохлады каменного дома здесь казалось жарко.

Потом они стояли посреди цветущего луга перед большим пустым бассейном. По его стенкам сновали ящерицы, исчезавшие потом в фиолетовых цветах бугенвилий, которыми почти полностью поросли и стены их дома. В конце луга они увидели террасу, границы которой были выложены красными камешками. Здесь же стоял огромный мощный каменный стол и высокие пузатые глиняные сосуды. Толстяк Эмиль объяснил им впоследствии, что эти сосуды называют кувшинами Али-Бабы. В кувшинах Али-Бабы сбоку были проделаны отверстия, напоминающие карманы. Из больших верхних отверстий росли и тянулись к свету белые и фиолетовые петуньи, а также красная и белая герань, а из боковых карманчиков высовывались головки маленьких розочек и пестрых полевых цветов.

Только стоя на этой террасе можно было оценить, какой большой у них участок. Округло подстриженные кусты и высокая трава, желтый цветущий дрок и кроны невысоких деревьев на солнечном ветру словно перекатывались волнами — это было море цветов, трав и листьев.

— «…И вся благодать мира», — процитировала Кэт из Библии, когда они стояли на этом холме под высоким кипарисом и смотрели в сторону трех видневшихся точек на море. «Love Is Many Splendored Thing»[17] Хан Су-ин была любимой книгой Кэт. Филиппа она сначала не заинтересовала, но потом он, как и Кэт, до глубины души проникся чувствами героев этого автобиографического романа. Хан Су-ин и американский репортер Марк так же любили друг друга, как и они с Кэт, и рядом с огромным городом Гонконгом у них был свой холм, куда более высокий, чем этот в Рокетт-сюр-Сиани, но и на том холме, что под Гонконгом, тоже росло дерево, там они всегда встречались и смотрели на море.

Много раз встречались Хан Су-ин с Марком на этом холме, и вдруг в Марка, писавшего в каком-то окопчике на пишущей машинке свой репортаж, попала шальная пуля. Он был убит на месте. Это потрясло Кэт, которая с тех пор не раз повторяла: «Каждая история о большой любви заканчивается смертью одного из влюбленных». Когда они увидели фильм, поставленный по этой книге, с Дженифер Джонс и Вильямом Холденом, в небольшом кинотеатре на окраине Гамбурга, Кэт расплакалась, выйдя на улицу, и сказала:

— Да, так оно и будет.

— Что «так и будет», любимая?

Она не ответила. И умерла при родах Кима, и все «так и было».

Но в тот воскресный день, когда они стояли на холме в Рокетт-сюр-Сиане, все еще было чудесно, они обнимали и целовали друг друга, а потом побежали в старый каменный дом, в котором было так прохладно, и любили друг друга на широкой кровати. А вечером отправились к Эмилю в его «Кафе на площади» и ели «морского волка», блюдо, которое он готовил великолепно, и запивали его белым вином, таким холодным, что зубы стыли, а потом бегом вернулись в свой рай и снова любили друг друга…

Да, они обрели свой рай! И собирались всегда проводить тут отпуск: летом лежать, загорать на солнце и плавать, совершать долгие пешие прогулки и ездить в Канны, и ребенок, которого они с таким нетерпением ждали, будет, конечно, с ними. Зимой они будут подкладывать в камин большие поленья, и у них будет время, много времени, чтобы поговорить друг с другом, чтобы любить друг друга, вместе слушать музыку или читать, сидя рядом. Или, сидя рядом, молчать.

После смерти Кэт Филипп ни разу не был в Рокетт-сюр-Сиане. Ирена приходила в состояние, близкое к истерике, стоило при ней упомянуть это название, и поэтому ему пришлось найти супружескую пару, которая согласилась присматривать за домом и порядком на участке.

И вдруг Филипп Сорель ощутил радость, счастье и уверенность в себе — потому что знал теперь, куда девать себя после того, как прочитает эти доклады в Женеве, и где он теперь будет жить в мире и спокойствии — он вернется туда, где однажды для них с Кэт открылось все благолепие мира на земле.

Аэробус вылетел из туч на ослепительный свет солнца. Мужской голос объявил пассажирам: «Многоуважаемые дамы и господа! В настоящий момент мы приближаемся к Женеве с запада, со стороны озера».

Самолет сделал большой заход налево, и Филипп Сорель увидел внизу мерцающий на вершинах далеких гор снег, а внизу — темно-синюю водную гладь.

2

Прошло еще некоторое время, пока самолет приземлился в аэропорту Женевы, недалеко от границы между Францией и Швейцарией, и пока он выкатился на свою полосу у терминала, где пассажиры могли выйти из аэробуса. У Сореля было такое впечатление, будто эскалатору, ведущему в здание аэровокзала, не будет конца. Багаж выдавали этажом ниже, и подавались чемоданы не снизу вверх по ленте транспортера, а спускались по наклонным металлическим желобам сверху. У Сореля было три чемодана. Он поставил их на тележку и, толкая ее перед собой, пошел к выходу. Здесь собралось много ожидающих. Он сразу заметил молодого стройного человека с доской, на которой мелом были написаны его данные, имя и название отеля «Бо Риваж». Он помахал ему рукой, протискиваясь с тележкой через толпу. Молодой человек был в черном костюме, белой рубашке и черном галстуке. А шляпа на нем была оливкового цвета.

— Месье Сорель?

— Да.

— Добро пожаловать в Женеву, месье! Меня зовут Рамон Корредор. Я имею честь доставить вас в отель. Позвольте… — Он взялся за ручку тележки и пошел вперед.

Они вышли из здания аэропорта Куантрен со швейцарской стороны. В тени выступающей крыши аэропорта стояли бесчисленные такси, и повсюду — на клумбах, маленьких лужайках — Сорель увидел пестрые цветы.

«Я попал в настоящий город цветов», — подумал он.

— Вон там, видите, он стоит, — сказал Рамон, — мой синий «ягуар».

Несколько минут спустя они уже ехали по широкой тенистой улице мимо высоченных деревьев, кроны которых, смыкаясь, образовывали некое подобие зеленого тоннеля. Сорель видел роскошные виллы, а в проемах между ними мерцала вода озера. Тихонько урчал кондиционер.

3

Неожиданно, как будто телекамера перешла с частного плана на общий, Сорель увидел само озеро с теплоходами на нем, с небольшими яхтами и стайками парусных судов. И вода, и лодки переливались радужными красками, как цветы, которых здесь было на удивление много — на клумбах, в прямоугольных цветниках, в ящиках вдоль ограды у озера. «Какие дивные краски! — думал Сорель, глубоко вдыхая воздух. И какие красивые деревья!»

— Это парк Ла Перль дю Лак, — сказал Рамон Корредор. — А в нем — вилла Бартолони… На ней гостили знаменитейшие люди, по посыпанным белым песком дорожкам прогуливались короли и королевы, на одной из скамеек Ламартин сочинял свои стихи… А вот здесь начинается уже парк Мон Репо с виллой Плантамур. В ней сейчас находится Институт Анри Дюнана[18]. Вон она, видите, между деревьями… В Женеве много парков, месье. Если у вас будет время, их стоит посмотреть… — он говорил с акцентом.

«Разговорчивый какой водитель», — подумал Сорель и спросил:

— Вы ведь не уроженец Женевы?

— Нет, месье. И в «Бо Риваж» я не на постоянной службе. Я работаю в лимузинном сервисе. Из «Бо Риважа» нам звонят, когда у них не хватает машин подходящего класса. Как в данном случае, например.

— В данном случае?

— Сейчас в городе гостит арабский шейх. Со свитой человек в сто пятьдесят. И еще съехалось много ученых. Во вторник открывается международный конгресс… В больших отелях нет ни одного свободного места.

— Откуда же вы родом?

— Из Испании, месье, из Мостолеса, это такой городок недалеко от Мадрида… Жили мы там очень бедно. Поэтому я и приехал в Женеву. Здесь я хорошо зарабатываю. Как только я сколочу приличную сумму, я куплю квартиру для моих родителей и младшей сестры. Я уже точно знаю, как мне получить лицензию и оформить кредит — еще несколько лет здесь, и у меня в Мадриде будет собственное такси.

С каждой минутой Сорель чувствовал себя все более свободным и раскрепощенным, вид озера, цветов и старых деревьев в парках совершенно очаровал его. Четырехполосная дорога вдоль реки с ее автомобильными потоками, растекающимися в оба направления, плавно уходила вправо, и он увидел бьющий из озера фонтан. Вода поднималась очень высоко.

— Это Жет д’о. Сейчас струя достигает высоты в сто сорок метров. А в 1886 году еле-еле достигала тридцати. Фонтан был сооружен в гидротехнических целях, для выравнивания давления, понимаете, месье? Но потом он так всем понравился, что его перенесли подальше в озеро и сделали более мощным… А теперь мы с вами уже на набережной Монблан. А это мост с тем же названием. Он переброшен через Рону на другую сторону и ведет в Старый город.

— Что значит «через Рону»?

— Рона стекает с Ронского глетчера в Бернских Альпах, она проходит через все Женевское озеро и вон там, видите, снова из него вытекает.

Они все ближе подъезжали к фонтану. Около него над озером поднималась радуга, охватывающая темносинее небо и исчезавшая за темно-коричневым горным хребтом на другом берегу в туманных испарениях жаркого дня.

— А вот отель «Нога-Хилтон», — сказал Рамон.

Они подъехали к зданию с множеством открытых окон, с наружными лестницами и рекламными огнями разных ресторанов. В нижних этажах, как заметил Сорель, жались друг к другу шикарные магазины.

— Это отель «Д’Англетер», — сказал Рамон Корредор из Мостолеса, который мечтал о собственном такси в Мадриде. — Мы уже на месте! Вот и «Бо Риваж»!

Они остановились перед светофором, и Сорелю удалось в подробностях рассмотреть обращенный в сторону озера фасад отеля. Здание состояло из четырехэтажной центральной части и нескольких возвышающихся над ней боковых флигелей. Открывающиеся наружу французские окна, большинство из которых выходило на балконы, затеняли синие шторы. На высоте второго этажа он увидел террасу, заставленную столиками и стульями, снаружи ее протянулись ящики с множеством красных пеларгоний — здесь располагался ресторан, где в тени зонтов сидели многочисленные посетители. Перед зданием находился еще один ресторан, столики которого были расставлены прямо на земле; окна здесь тоже прикрывали синие шторы. И на каждой из них было написано «Quai 13»[19].

Рамон проехал еще немного и свернул направо, притормозив у входа в «Бо Риваж». Швейцары в ливреях бросились к машине за багажом. Сорель вышел из «ягуара» и, после прохлады в лимузине несколько пораженный духотой улицы, наблюдал за водоворотом машин у въезда в комплекс гостиниц: сколько здесь полосатых дорожек для пешеходов, сколько усаженных цветами клумб у поворотов; по набережной машины идут в четыре ряда, то тут, то там сворачивая влево и вправо; множество такси, ждущих гостей у входов в гостиницы, подъезжающие и отъезжающие машины. «В Германии, — подумалось Сорелю, — здесь уже не одно происшествие случилось бы! А здесь все основано на взаимном внимании и уважении, люди улыбаются друг другу, когда разъезжаются, руками делают знаки: проезжайте, дескать, сначала вы». И у Сореля вновь появилось то самое близкое к счастью ощущение, которое он испытал, подлетая к аэропорту Куантрен. «Франция, — думал он, — я во Франции», — и ему даже в голову не пришло, что он в Швейцарии, а вовсе не в соседней с ней стране.

— Добрый день, месье Сорель. Добро пожаловать в «Бо Риваж», — проговорил мужской голос.

Сорель словно очнулся после недолгого сна. Перед ним стоял служащий отеля. Несмотря на жару и духоту, он был в темном костюме, белой рубашке и серебристом галстуке.

— Позвольте сопроводить вас… — он шел рядом по красной ковровой дорожке, покрывающей мраморную лестницу.

На первой ступеньке Сорель ненадолго задержался, оглянувшись на фонтан. Цвета радуги стали как будто еще отчетливее, а сама она поднималась высоко в небо. И там, где она исчезала по ту сторону гор, Сорель мог в чистейшем горном воздухе разглядеть далекий Монблан.

4

Холл в «Бо Риваже» был большим и круглым. Между оранжевого цвета мраморными колоннами стояли кресла и низкие столики. Посреди холла в беломраморном фонтане тихо плескалась вода. Справа от входа был бар «Атриум». Официанты в черных брюках, белых рубашках и черных бабочках бесшумно скользили между столиками с подносами, заставленными рюмками и бокалами.

Сорель остановился. Над холлом сверху на уровне четвертого этажа нависал стеклянный купол. Четырнадцать металлических колонн поддерживали плоскость с открытой галереей, от которой на этажах во все стороны расходились коридоры. Все стены облицованы оранжевым мрамором. Сквозь круглые ходы коридоров на этажах Сорель видел много дверей отдельных номеров.

Он подошел к стойке администраторов. За ней сидели две женщины. Он назвал свою фамилию.

— Добро пожаловать, месье Сорель! — Та, что была повыше, с улыбкой поприветствовала его и положила перед ним формуляр для гостей. — Достаточно будет, если вы напишете свою фамилию. Оставьте, пожалуйста, ваш паспорт, все остальное я внесу сама. Желаю вам приятно провести у нас время.

— Благодарю, — кивнул Сорель, слегка сбитый с толку довольно необычной архитектурой отеля. — Скажите, когда был построен «Бо Риваж»?

— В 1865 году. Холл и фасад остаются в первозданном виде, хотя, конечно, не единожды реставрировались. Как и номера люкс, конечно. Для вас зарезервирован номер двадцать два — двадцать один. Ключи вы получите у консьержа.

У другой стойки работали двое мужчин в белых ливреях. И здесь к нему обратился более высокий.

— Месье Сорель! Добрый день! Вот ваши ключи. Хотите взять оба?

— Да.

— У нас есть почта для вас.

Консьерж левой рукой подал ему запечатанный белый конверт. К ним быстрым шагом подошел молодой человек в темно-коричневых брюках и светло-синей рубашке. Он был темнокожим.

— Рене, проводи, пожалуйста, месье Сореля в его номер!

— С удовольствием. Лифт вон там, месье. — Рене шел впереди большими, пружинящими шагами. Весь лифт был отделан зеркалами. Рене нажал на кнопку второго этажа. Лифт, урча, поплыл вверх.

— Откуда вы родом, Рене?

— С Берега Слоновой Кости, месье.

Лифт остановился. Рене открыл дверь.

— Позвольте…

Он пошел по коридору, вдоль которого протянулись художественного литья металлические перильца, с потолка свисали роскошные люстры, через каждые несколько метров были расставлены напольные вазы с цветами.

— Ваш багаж уже здесь. — Рене открыл левую створку высокой двери и через прихожую прошел в салон.

— Пожалуйста, месье! Спальня и ванная комната — рядом. Разрешите, я покажу вам…

Сорель остановился между двумя французскими окнами, выходившими на озеро. Краски воды, цветов и деревьев на набережной от жары словно потухли. А внутри царила прохлада. Кондиционер был включен, опущенные шторы не пропускали солнечного света.

К тому же окна естественным образом затеняла крона могучего каштана. Отлично виден был фонтан, бивший из озера. Вода его вздымалась вверх, напоминая собой струю расплавленного серебра. Стены салона были покрыты светло-синими обоями, позолоченные настенные светильники закреплены в темно-синих прямоугольниках, взятых в белую рамку. В трех углах салона стояли маленькие диванчики, вокруг большого круглого стола — шесть кресел, два зеркала в тяжелых позолоченных рамах висели на противоположных стенах. Под первым на мраморном столике в высокой вазе стоял специально подобранный в фиолетовых тонах букет. Под вторым находился открытый камин. Рядом с телевизором на столике, покрытом камчатой скатертью, — плетеная корзина с фруктами, батарея бутылок с содовой водой и соками, а также серебряное ведерко, где в кусочках льда охлаждалась бутылка «Сонт де Шампань», и в довершение всего еще добрая дюжина сосудов разной емкости.

Сорель открыл дверь в спальню. Обстановка ее была выдержана в том же стиле, только основными цветами были оранжевый и нежно-красный. Двуспальная кровать покрыта тяжелым серебристым пледом. Скатерть на столе, как и в салоне, расписана фигурами эльфов и сказочных животных. И здесь работал кондиционер, и здесь закрытые окна были занавешены шторами, которые сбоку обрамлялись еще бархатной драпировкой.

Он сел за письменный стол в стиле ампир.

«Мою жизнь и мое будущее уничтожили «Дельфи» и Ратоф, — думал он, — и из-за этого я вынужден теперь жить в самом дорогом номере «Бо Риважа».

Он достал из кармана записную книжку, поискал в ней и нашел номер телефона Международного центра конференций. Попросил соединить его с секретарем симпозиума, который начнется во вторник. Снявшей трубку даме сообщил, что уже прибыл и обосновался в «Бо Риваже». Потом прошел в соседнюю комнату и переложил содержимое трех чемоданов в высокие стенные шкафы. Когда он при этом чересчур перегнулся вперед, у него из нагрудного кармана пиджака выпал небольшой конверт, который дал ему консьерж. «Я совсем забыл о письме», — подумал он и достал из конверта сложенный вдвое листок.

Он узнал почерк своего сына: «Дорогой папа, спасибо тебе за помощь! Я был уверен, что ты меня в беде не оставишь!» А под этими словами на страничке, переданной по факсу, были еще фотокопии двух газетных вырезок. На одной из них написанное прописными буквами название:


«ЗЮДДОЙЧЕ ЦАЙТУНГ», 10 ИЮЛЯ 1997 ГОДА


А на втором заголовок над материалом, набранным в одну колонку, гласил:


ДИРЕКТОР ОТДЕЛЕНИЯ БАНКА УБИВАЕТ СВОЮ СЕМЬЮ И КОНЧАЕТ ЖИЗНЬ САМОУБИЙСТВОМ


Из текста следовало: «Якоб Ф. (45 лет), директор филиала одного из крупных мюнхенских банков, расстрелял вчера из пистолета свою тридцатисемилетнюю жену, сына (9 лет) и дочь (6 лет). Затем покончил жизнь самоубийством, выстрелив себе в рот. По сведениям, полученным от соседей, Якоб Ф. в последнее время испытывал сильную депрессию. Это же подтвердили ответственные лица из управления банка в Мюнхене».

Под этим сообщением его сын приписал: «Наверное, это было для него лучшим выходом. Отец, желаю тебе хорошо провести время в Женеве. Твой сын».

Сорель едва успел добежать до ванной комнаты. Здесь его сильно вырвало прямо над сливным бачком. За первым позывов последовал второй. В это время он уже стоял на коленях на мраморном полу.

Когда желудок его окончательно опорожнился, он, опираясь на ванну, встал. Он закашлялся, ему не хватало воздуха. Руки и ноги дрожали, и он ничего не мог с этим поделать. Он снова опустился на пол и так и лежал пластом, пока силы понемногу не вернулись к нему, тогда он снова попытался встать, придерживаясь за край умывальника и ванны. Не переставая кашлять, увидел свое отражение в большом зеркале. Лицо бледное, рот открыт, левое веко дергается, глаза красные и слезятся так, что все он видит как в тумане.

Он вымыл лицо холодной водой и прополоскал рот, снова ощутив рвотный позыв. В ванной комнате воняло, вонь исходила от него самого, от его перепачканной одежды. Он включил душ и одним и тем же полотенцем принялся вытирать следы рвоты в сливном бачке, брызги у стойки умывальника и на мраморном полу, поливая все вокруг водой. Потом разделся догола, швырнул брюки, пиджак, рубашку и полотенце в ванну и открыл оба крана. Он зашел в сделанную из матового стекла душевую кабину, намылил все тело и голову и долго мылся. Вода стала горячей. Он переключил на холодную. Потом опять на горячую. И опять на холодную. Вентилятор включился автоматически.

Ванна наполнилась водой почти до краев. Он закрыл краны. Дрожащей рукой взял большое махровое полотенце и вытер досуха голову и тело. Потом полил свои вещи еще и еще раз из душа, сунул все в бумажный гигиенический мешок, а уже его — в ящик для мусора, стоявший под блоком из двух умывальников.

Доплелся до спальни и, нагой, упал на мягкий плед, покрывавший широкую кровать. Письмо-факс от сына он взял с собой из ванной комнаты. Сейчас он вглядывался в него по-прежнему слезящимися глазами.

«Разумеется, девушки, принявшие это послание по факсу, его прочли, прежде чем положить в конверт», — подумал он. — В таком отеле, как «Бо Риваж», немецким, конечно, владеют все. Обсуждали они это? С портье, например? Кто вообще мог уже узнать об этом факсе?»

Когда и откуда он был послан?

Дрожащими руками поднеся листок к самым глазам, он уставился на верхнюю строчку. Увидел компьютерные данные:

10/7/97 — 08:41 — 004122 GENEVE HOTEL DES POSTES.

Опустив листок, он почувствовал, что весь похолодел. Выходит, факс послан сегодня в восемь часов сорок одну минуту с женевского главпочтамта.

Он застонал.

Кто его отправил? Ким? Так Ким в Женеве? Если да, то где?

«Сообщение из «Зюддойче цайтунг» скопировали сегодня прямо на листок факса, рассуждал он. — Но кто и когда это сделал?»

Газета поступила в продажу в Мюнхене вчера около двадцати двух часов. За границу она попала с самолетом или с поездом. Женева относительно близко от Мюнхена. Так что доставить «Зюддойче цайтунг» к утру труда не составляло. И Ким мог бы купить газету в первом же попавшемся газетном киоске. Тогда у него оставалось достаточно времени, чтобы сделать фотокопию на факсе, а потом отправить факс с главпочтамта. Но только в том случае, если сам он действительно в Женеве! Откуда он мог знать, что в этом номере будет сообщение о самоубийстве Фернера? Может, передал кто-нибудь из мюнхенских приятелей, — это не исключено. Но что Киму делать в Женеве? Что он задумал? Что теперь будет? Что?»

Филипп Сорель лежал на спине и ровно дышал, глядя в потолок. Единороги, эльфы, черти, олени, птицы и ангелы глядели на него сверху.

5

Примерно через два часа он проснулся после кошмарного сна, содержание которого он в момент пробуждения забыл. Он чувствовал себя разбитым и испытывал необъяснимый страх. Где он? Что с ним случилось? Прошло немало времени, пока он все вспомнил. Вот он, факс, лежит на серебристом пледе. У него перехватило дыхание. Прочь отсюда!

Ему нужно уйти отсюда! Куда-нибудь… все равно куда! Пусть он даже заблудится в чужом городе, зато успокоится. Прочь отсюда!

Выйдя из отеля, он сразу оказался в самой гуще движения машин, останавливавшихся перед светофорами и разворачивавшихся неподалеку. Зеленый свет для пешеходов зажигался ненадолго, так что он для начала добрался только до зеленого усаженного цветами треугольника посреди проезжей части улицы, к которому прижимались такси и где толпились переходившие улицу люди. Поджидая, когда в очередной раз зажгут зеленый свет, он не мог оторвать глаз от старого каштана, рядом с которым остановился. Никогда прежде ему не доводилось видеть более высокого и красивого каштана, и его вид на несколько секунд примирил его с действительностью.

Оказавшись на противоположной стороне набережной Монблан, он пошел по ней вперед, мимо зеленых газонов и цветников… Да, сколько повсюду цветов… «Уничтожил, — подумал он, — всю свою семью уничтожил…»

Пройдя метров двести, он оказался перед странным монументом со множеством башенок, сводчатых окон и колонн. Из памятной доски на нем он узнал, что это монумент герцогу Брунсвику[20], сооруженный между 1877 и 1879 годами по желанию герцога Карла II Брауншвейгского, завещавшего все свое имущество Женеве. Внутри памятника находится гроб с телом великодушного дарителя… «Ратоф сказал, чтобы я наплевал на судьбу Фернера, этого идиота», — подумал Сорель.

Проходя в тени высоких гостиничных и торговых зданий, он заметил, что мимо него быстро прошла женщина с пристыженным мальчиком. «Что ты скажешь Господу нашему Иисусу, когда Он застанет тебя за мастурбацией?» — услышал он голос молодой женщины. Шум проезжавших машин заглушил ответ сына. «Якоб Ф. в последнее время испытывал сильную депрессию».

Он прошел по следующей «зебре» и оказался у причала для речных пассажирских судов. Люди разных национальностей толпились у сходен «Лозанны» и «Гельвеции». Оба судна, похоже, вот-вот отойдут… Что, Ким в Женеве? «Наверное, это было для него лучшим выходом, отец». На стенке набережной он обнаружил бронзовую табличку с надписью:


ICI FUT ASSASSINÉE LE 10 SEPTEMBRE 1898 S. M. ELISABETH IMPERATRICE D’AUTRICHE[21]


Металлические поручни у стены покрывала красноватая ржавчина. «Вот, значит, где погибла императрица Австрии Елизавета, которую все называли Сиси. Ее убил анархист-итальянец. Какая скромная, однако, табличка!» — подумал Сорель, проходя мимо.

Он дошел до широкого моста Монблан, по которому в обе стороны змеились казавшиеся бесконечными потоки автомобилей. Ему пришлось ждать долго, пока загорелся зеленый свет. Он заметил посреди Роны островок, густо поросший деревьями, кустами и цветами. Увидел кафе со стоящими под открытым небом столиками, а неподалеку большой памятник. Скульптор изваял своего героя сидящим. На постаменте Сорель прочитал: Jean-Jacques Rousseau — Жан-Жак Руссо. Кто-то толкнул его и извинился. Сорель испугался. Пошел дальше вдоль Роны, мимо фасадов роскошных отелей. По новому мосту перебрался на другую сторону реки. И вскоре оказался на улице Роны. Эта улица, как и весь Старый город, напоминала сверкающую витрину лавки. Один дорогой магазин вплотную прижимался к другому. «Слишком много! — подумал он, — слишком много богатства. Деньги просто вопиют…»

Только он успел это подумать, как увидел старуху. Медленно переставляя ноги, она шла вверх по улице Роны, толкая перед собой детскую коляску. На ней было грязное темное платье, волосы тоже грязные, свалявшиеся. Она шла босиком, ноги у нее были в грязи. Детская коляска доверху завалена использованными пластиковыми пакетами. Старуха остановилась у картонной урны и стала копаться в ней в поисках чего-нибудь съедобного. Нашла что-то, сунула в рот и неверной походкой направилась к ближайшей скамейке, на которую и опустилась совершенно без сил. Сорель поспешил к ней, но она уже опять поднялась и рылась зачем-то в этих никчемных пакетах. При этом она разговаривала сама с собой.

— …преступники… — говорила старуха. — Негодяи и шлюхи… Богатые шлюхи и богатые негодяи… Убийцы, воры, лжецы… Они обманывают… они продают смерть… Ножи, чтобы зарезать… Бомбы, чтобы сбрасывать на нас… Яд, чтобы нас травить… Они за свои преступления поплатятся…

— Мадам, — Сорель протянул старухе стофранковую купюру. Она не обратила на него внимания.

— …им всем суждена погибель, этим лжецам, убийцам, клятвопреступникам и обманщикам, всем им, и этому городу тоже…

— Мадам, прошу вас, позвольте… — Сорель по-прежнему протягивал ей купюру.

— …к urbi et orbi[22], — продолжала старуха, — придет смерть, да, смерть… Рухнут горы, и придет потоп, который уничтожит их… О, если бы мне только дожить до этого дня, прошу Тебя, Господи, дай мне дожить до того дня, когда все они сгинут…

— Вот, возьмите! — Сорель сунул стофранковую купюру в один из пластиковых пакетов. Старуха вынула ее, плюнула на купюру и бросила ее в придорожную пыль.

— Laisse-moi, salaud![23] — сказала она, не глядя на него. — Думаешь, будто сможешь так от меня откупиться… Не сможешь, и никто не сможет!.. Все вы люди потерянные, скоро вам всем конец… скоро уже, очень скоро… Он мне сам сказал…

«А почему бы и нет? — подумал Сорель. — Разве она не права? Жизнь… разве есть мерило для того, чтобы узнать, какую ценность она собой представляет? И что в ней ничто гроша ломаного не стоит? Сколько в ней добра и сколько зла? А если и есть такая шкала ценностей — то где на ней место этой старой женщине и где Киму, и где Ратофу? Где Ирене, где Якобу Фернеру с его женой, сыном и дочерью, где место пациентам из «Лесного умиротворения»? И где на ней место мне самому?»

Старуха достала из пакета подгнивший банан и начала давить его деснами своего беззубого рта. А потом вдруг плюнула в сторону Сореля. И пока он утирал слюну носовым платком, она говорила: «Да будь ты проклят и умри проклятым!»

6

«Бентли», «роллс-ройсы» и «кадиллаки» бесконечной чередой шли по улице Роны, так что Сорель с трудом пересек ее, чтобы выйти на параллельную улицу дю Марше. По лестнице поднялся на находившуюся немного выше площадь. Извилистая тропинка вела оттуда еще выше на некую разновидность естественной террасы, служившую смотровой площадкой, с которой открывался вид на озеро и на сверкающий огнями богатый центр города. Синяя эмалированная табличка оповещала, что название этой площади — Ле Карре. По узенькому переулку Сорель попал в Старый город, и здесь ему показалось, будто он оглох: шума нарядной, сверкающей огнями Женевы здесь совсем не было слышно.

«Да будь ты проклят и умри проклятым! — сказала старуха, после того как плюнула в мою сторону», — думал он, идя по узкой улице, по древнему, мощенному булыжником тротуару. Здесь нет ни машин, ни людей. Здесь, наверху, просто невероятно тихо.

Без всякой цели и намерений, теряя подчас направление, бродил он по Старому городу, совсем другой Женеве, мимо домов с готическими стрельчатыми сводами и мимо руин разрушившихся от времени городских укреплений.

«Надо бежать отсюда прочь! Не могу же я целыми днями только и ждать звонка от Ратофа — а вдруг я им зачем-нибудь понадоблюсь? Ведь так сказано в моем договоре. Пять лет я должен быть в распоряжении «Дельфи». Это невыносимо. И Ким невыносим. И Ирена невыносима. Выходит, вся моя жизнь такова. Так что остается одно — бежать! Но куда?»

Повсеместно на зданиях памятные доски. Из камня и металла. Имена. Какие-то слова. Сорель читал их, не вникая в смысл. Вон там родился знаменитый актер Мишель Симон, а тут — Жан-Жак Руссо. Знаменитые философы, естествоиспытатели и математики родились здесь или здесь жили. Улица Гранд-Рю, площадь дю Гранд-Мезель. Колодец с каменными дельфинами.

И снова памятная доска. Здесь проходила граница гетто. Памятные доски, таблички. Буквы плясали и расплывались перед его глазами. Сорель остановился, покачиваясь. Услышал чьи-то шаги. С тех пор как он бродит здесь, наверху, он не встречал ни одной живой души. К нему приблизились и прошли мимо две женщины с хозяйственными сумками. Они разговаривали по-немецки.

— У Леотара, — сказала одна из них, — по четвергам бывает сельдь свежего засола.

— Оставь меня с этим Леотаром! У него никогда ничего путного не бывает!

— А я говорю тебе, Эдит, что эта сельдь свежего засола на вкус просто великолепна!..

И вдруг он оказывается перед собором, который возвышается над тесно жмущимися друг к другу домами. «Помолиться, что ли? — размышлял он. — Может быть, молитва поможет. Но к кому мне взывать о помощи? Разве есть человек, которому я мог бы довериться?

А Макс Меллер? Мой друг Макс, который оставил всех и вся, чтобы жить в тишине и уединении, там, в Ментоне. Мне надо съездить к нему, он подскажет мне выход, как обойти этот договор, которым меня приковали к «Дельфи». Он сам сумел тогда расстаться с «Альфой». Да, он мне поможет. Он найдет подходящий способ…» — Сорель продолжал свой путь со все возрастающей в глубине души надеждой.

Золотые маковки русской православной церкви. И еще одна церковь рядом. Улочки становятся все уже. Лавки антикваров. Лавки букинистов. «Hotel de Ville», ратуша. Нигде ни души. Только памятные доски, памятные доски и таблички.

«Пора возвращаться в отель, надо позвонить Максу, — подумал он. — Как тогда сказал косоротый: «Если ты нарушишь договор, если ты хоть один-единственный раз откажешь фирме в услуге, о которой тебя попросят… нам придется защищаться… а как, ты это на себе почувствуешь, Филипп, и очень скоро, очень скоро…»

«Ратоф не должен допустить, чтобы я откололся от «Дельфи», ни при каких условиях. Мне слишком много известно. Может быть, я здесь только для того, чтобы в случае чего меня легко можно было убрать. Может быть, они с самого начала так и задумали: убить меня здесь, в Женеве. Если меня кто-нибудь найдет, например, в Старом городе заколотым, задушенным или убитым из огнестрельного оружия, разве разоблачат когда-нибудь наемного убийцу и того, кто это убийство заказал? Никогда и ни за что. А они там, в «Дельфи», будут наконец спать спокойно…»

Сорель ускорил шаги, иногда поскальзываясь на гладких булыжниках. Сердце его побаливало, воздуха не хватало. Он шел все быстрее. Иногда скользил так, что чуть не падал, и тогда на какое-то время прислонялся к стене одного из домов. Ему стало трудно держаться на ногах.

Но несколько погодя он понемногу взял себя в руки. Оглядевшись, заметил, что стоит на уже знакомой ему площади. Увидел надпись на белой эмали: «Le Carré». «Я здесь уже был как будто, — подумал он. — Вон там терраса с видом на озеро и на центр города».

В одном из маленьких домов на маленькой площади находился дешевый видеосалон. Справа и слева от входа в стеклянных витринах были выставлены кассеты с обнаженными красотками. Все это выглядело невыразимо грустно. Напротив — небольшое кафе с зелеными и желтыми креслами перед столиками. Ни одного посетителя в кафе не было. Рядом с кафе блестели свежевымытые окна художественной галереи. На стене дома было крупными прописными буквами написано «МОЛЕРОН».

Сорель подошел поближе.

Ко входной двери приклеен плакат. На нем фотография мальчика, который стоит у разбитого окна разрушенного дома и держит в руках кусок картона, на котором скособоченными красными буквами написано «HELP MY»[24].

7

У мальчика было бледное лицо и оттопыренные уши. Может быть, только казалось, что уши у него оттопыренные, потому что щеки его сильно впали. В глазах стояло выражение безнадежности и полнейшего отчаяния.

Над снимком черными буквами было напечатано одно слово — ВОЙНА. А под ним надпись:


КЛОД ФАЛЬКОН. ВЫСТАВКА.

1 июля — 15 сентября 1997 года


Галерея, ко входу в которую вели три ступеньки, ярко освещалась. В высокое окно он увидел, что в зале много посетителей; можно было разглядеть и несколько сильно увеличенных черно-белых фотографий на обтянутых грубым серым полотном планшетах: мертвая старуха, лежащая в грязи, и страшно худая собака рядом, которая обгрызла ее обнаженное бедро. Подпись под фотографией: «Эфиопия, 1989 год». На другом снимке: кукла лежит в окровавленном нижнем белье. Кукла разорвана на части. В правом углу снимка — срезанная по локоть осколком или каким-то другим острым предметом человеческая рука, над которой кружат мухи. Внизу под снимком: «Сараево, 1993 год».

«Вот где я оказался, рядом с такой выставкой, это не случайно, — подумал Сорель, испытывая не то ужас, не то какое-то подобие восторга. Он хотел пройти мимо. Нет, — подумал он. — Нет! Войди! Это предназначенный тебе путь! Предназначение, — подумал он. — Прежде мне ни о чем подобном и мысли в голову не приходило…»

У входа стоял стол, за которым сидел высокий худощавый мужчина с симпатичным слегка вытянутым лицом. У него были густые, слегка вьющиеся волосы, очень живые зеленые глаза, полные губы. Он производил впечатление человека гордого. Ему было лет на десять меньше, чем Сорелю. Мужчина приветствовал вошедшего кивком головы. Перед ним лежала стопка каталогов. «Потом, — подумал Сорель, — потом».

Обойдя нескольких посетителей, он остановился перед очередным снимком: на обломках дома сидят одиннадцать детей, голых или оборванных. Все они с увечьями, и только у нескольких протезы. Маленькая девочка прижимает к груди игрушечного медвежонка. У него тоже оторвана одна лапа. «Восточная Турция. Курдистан, 1984 год».

«Мины, — подумал Сорель, — мины». И тут ему вспомнились слова Джозефа Вейценбаума: «Когда я в 1963 году начал работать в Массачусетском технологическом институте, знаменитое учебное заведение давно сотрудничало с Пентагоном… В 1963 году бушевала война во Вьетнаме. В Эм-ай-ти научные сотрудники начали разрабатывать электронное оружие. Среди всего прочего была изобретена противопехотная мина — я в этом не участвовал — противопехотная мина величиной с кнопку, скажем, двух сантиметров в диаметре… У этой противопехотной мины была такая особенность, что она не взрывалась, если на нее наезжал грузовик, но сразу взрывалась, стоило ей испытать легкое давление, то есть если на нее наступить, допустим, ногой…»

Сорель переходил от снимка к снимку, он чувствовал, что просто обязан увидеть их все до единого.

Солдаты американской морской пехоты спасаются бегством, унося тяжелораненого товарища, а вокруг разрывы от снарядов: Ангола, 1991 год. Американский священнослужитель с убитой пожилой женщиной на руках: Сальвадор, 1992 год. Американские морские пехотинцы допрашивают с пристрастием человека в гражданском: Камбоджа, 1993 год. Коридор в госпитале, женщина с грудным ребенком на руках видит, как с гримасой смертельной боли на лице уходит из жизни ее муж: Шри Ланка, 1987 год. Израненные и изувеченные чернокожие солдаты, ждущие перед католической миссией, когда им дадут поесть: Конго, 1997 год.

«…Глядя на эти противопехотные мины, которые отрывали конечности людям и не реагировали, когда по ним проезжали грузовики и танки, глядя на это изобретение Эм-ай-ти, я вспомнил, какое оправдание нашли для себя немецкие ученые, работавшие на Гитлера: «Мы всего лишь изобретатели, в политике мы ничего не смыслим, мы занимаемся тем, чему учились и что стало нашей профессией, а как будут использованы результаты нашей работы, за это отвечать не нам…» Вот так же рассуждали и наши люди. Такова позиция многих. Они стоят на том, что наука вне ПОЛИТИКИ и что применение их открытий от них не зависит. А ведь это грех, причем грех великий», — звучал в ушах Сореля голос Вейценбаума.

Перепуганные палестинцы сдаются в плен вооруженной христианской милиции: Бейрут, 1987 год. Женщина отказывается расстаться со своим убитым ребенком. Лагерь палестинских беженцев в Газе: Израиль, 1988 год. Мальчик-палестинец швыряет камни в вооруженных израильских солдат: Хеврон, 1988 год. Тот же подросток, только что убитый, в луже крови, в руке у него камень: Хеврон, 1988 год.

«Что за человек этот Клод Фалькон? — спрашивал себя Сорель. — Его посылают с одной войны на другую, где он делает снимки, а потом показывает нам, как зеркало: вот какие мы звери!»

Сорель переходил от одного снимка к другому, от одного стенда к следующему. Одни посетители покидали галерею, другие появлялись. «Клод Фалькон, — подумал он. — На какое агентство он работает? Где живет? Мне никогда раньше не приходилось бывать на выставках об ужасах войны. Несколько фотоальбомов мне попадалось, фамилии некоторых военных корреспондентов я знаю, но Клод Фалькон…»

Разбитая патефонная пластинка плавает в крови. Отчетливо видно ее название на трех языках: «Мои слезы еще горячи». Час спустя Сорель стоял уже перед последней фотографией на выставке. Он решил все же подойти к симпатичному худощавому мужчине с пристальными зелеными глазами.

— Месье?

Мужчина привстал.

— Я хотел бы приобрести каталог.

— Пожалуйста. — Тот назвал цену.

Сорель расплатился.

— Дать вам пакет?

— Не нужно, благодарю. Я… — замялся Сорель.

— Да, месье?

— Где живет Клод Фалькон? Здесь, в Женеве?

— Думаю, что я не имею права дать вам адрес. А зачем вам?

— Я хотел бы поговорить с месье Фальконом.

— С кем?

— С месье Фальконом. Но если это невозможно…

— Я думаю, это возможно, одну секунду! — мужчина повернулся в сторону боковой комнаты. — Клод, можно тебя ненадолго?

«Вот я и познакомлюсь с человеком, который сделал все эти снимки, — подумал Сорель. — Я должен познакомиться и поговорить с ним». Послышались шаги. Но не мужские. Из боковой комнаты вышла женщина.

Изящная, она могла показаться даже хрупкой, но была, конечно, выносливой и очень упорной. На ней серые льняные брюки, серая мужская рубашка навыпуск и черные спортивные туфли. Макияжа почти нет. Кожа лица шелковистая, высокие скулы, черные глаза, черные, коротко остриженные волосы, прядями ниспадающие на лоб. Она улыбнулась, и Сорель сразу оценил, какие у нее красивые зубы.

— Да, Серж? — спросила женщина. — Что случилось?

— Месье хотел поговорить с тобой.

— Добрый вечер, месье…

— Сорель, — выдавил он из себя. — Филипп Сорель.

Он протянул ей руку.

— Очень рада. Я Клод Фалькон.

— Но ведь вы… а я-то… — Он умолк и покачал головой.

— Вы предполагали, что я мужчина?

— Да, мадам. Клод ведь мужское имя.

— Вовсе нет, — сказала женщина с большими черными глазами. — Клод имя как мужское, так и женское, разве вы не знали?

— Нет, — то есть, да, конечно, — но я как-то не подумал об этом… тем более у вас такие снимки, что…

— Если это комплимент…

— Да, конечно! Но я как-то не так выразился… Вы правы… Извините меня, пожалуйста, я в некоторой растерянности…

— Это со многими случается, — сказала она и, указав на симпатичного худощавого мужчину, представила: — Это Серж Молерон. Он хозяин этой галереи. И он же организовал эту выставку.

Молерон кивнул, Сорель ответил ему поклоном. Его левое веко задергалось.

— Так о чем вы хотели поговорить со мной, месье Сорель? — спросила Клод Фалькон, отступив на два шага назад.

В галерее появились новые посетители.

— Да, я хотел… конечно… однако…

— Пойдемте! — предложила Клод Фалькон. — Вон в ту комнату! — и первой прошла в боковую комнату, в которой были составлены планшеты, подрамники, рамы и кое-какой инструмент.

— Тесновато у нас здесь, — сказала Клод Фалькон. — Садитесь на этот стул, — и, прежде чем от успел отказаться, она сама присела к столу, по возможности подальше от него. — Вы отлично говорите по-французски. Ну, с небольшим акцентом… Вы ведь не из здешних мест, вы не француз, да?

— Нет, мадам, немец. Я только с сегодняшнего дня в Женеве… — Левое веко задергалось еще сильнее. — Я остановился в «Бо Риваж е» и решил пройтись по городу, в том числе и здесь, в его верхней части… И вот оказался на вашей выставке… Мне захотелось непременно познакомиться и поговорить с вами… Я никогда подобных фотографий не видел… Великолепные снимки… Этот протест против войны, против ее зверств и безумия производит потрясающее впечатление…

— Дело не в войне, месье, а в самих людях.

— Да, — сказал он. — В людях. И ваши снимки доказывают это.

Клод Фалькон бросила на него испытующий взгляд.

— Так вы, говорите, прибыли в Женеву только сегодня?

— Да, из Франкфурта. Я по профессии информатик.

— Информатик, — повторила за ним она.

— Да, мадам.

— И в какой области?

— Компьютеры.

— Какие именно компьютеры?

— Компьютеры в самом широком смысле слова… Я работаю компьютерным вирусологом…

— А что это такое?

— Это такой специальный термин, извините! Компьютерные программы все чаще подвергаются нападению со стороны вирусов, которые искажают их, разрушают, которые их стирают или фальсифицируют. Вы меня понимаете?

— Да, знаю. Это может быть крайне опасным для программ самолетов, лечебных заведений, лабораторий.

— Строго говоря, это опасно повсеместно… И моя профессиональная задача состоит в том, чтобы предохранять программы от попадания в них вирусов… Или, если они туда все-таки попали, удалить их и предотвратить их новое появление…

— Ясно, — снова этот испытующий взгляд. — А в Женеве что?

— Простите, в каком смысле?

— Вы сказали, что прибыли из Франкфурта… чем вы намерены заняться в Женеве? Отдыхать?

— Нет, — ответил он. — А если и да, то позже… Для начала я должен выступить с докладом. В Международном центре конференций, там на следующей неделе начнется симпозиум…

Он заметил, что ее красивое лицо вдруг ожесточилось. И голос ее прозвучал удивительно резко, когда она сказала:

— На следующей неделе в Центре состоится только один симпозиум. Он называется «Перспективы двадцать первого века».

— Да, — сказал он. — «Перспективы двадцать первого века». Соберутся экологи, медики, конфликтологи, химики, физики, генетики и специалисты по СПИДу, политологи и демографы… это будет большой разговор о завтрашнем дне мира… У нас множество серьезных проблем, требуются новые подходы… Например, поскольку в будущем избавиться от безработицы будет невозможно, требуется совершенно новая политика общей занятости, совершенно иная структура общества. А что будет с потоками беженцев? Или со странами третьего мира?.. Я уже упомянул, что выступать будут эксперты по самым разным вопросам. Я — единственный, кто будет говорить о компьютерах. И о тех разрушительных процессах, которым они подвержены. А также о тех разрушениях, которые могут быть вызваны самими компьютерами…

— «О разрушениях, которые могут быть вызваны самими компьютерами…» — повторила за ним Клод Фалькон чуть ли не шепотом. — Вот, значит, в какой области вы работаете! Замечательно! Formidable![25]

Она встала и обошла вокруг стола, стараясь к нему не приближаться. А потом остановилась, упершись обеими руками о столешницу. На ее лице появилось выражение нескрываемого отвращения.

— Что вы за человек, скажите на милость?! И говорите еще, будто вас потрясли мои снимки! Извращение какое-то! Специалист по компьютерам, прибывший на симпозиум «Перспективы двадцать первого века». Да, только так они и могли назвать это, еще бы.

— Я не понимаю…

— Не могли же они, в самом деле, назвать это сборище «Поле битв-2000» или «Уничтожение народов в двадцать первом веке»! Нет, это не годится… Назовем нейтрально: «Перспективы двадцать первого века». Как современно, как убедительно это звучит! Тут позволительно обмениваться последней информацией любого рода и характера, причем безо всякого смущения, потому что такие «беседы о будущем» будут недоступны для тех, кто не принадлежит к высшему кругу! Ну еще бы! До меня дошли сведения, что этот симпозиум будет охраняться особенно «надежно»… Я не понимаю только, как вы осмелились… — Она оборвала себя на полуслове, а потом все-таки закончила: — осмелились прийти сюда. — В голосе ее звучала неприкрытая злость.

Открылась дверь, и в тесную комнату зашел Молерон.

— Серж, этот… этот месье выступает на будущей неделе на симпозиуме «Перспективы двадцать первого века». — Клод Фалькон понизила голос чуть ли не до шепота. — Он будет говорить о компьютерах и об исходящей от них опасности.

— Я в восторге, — сказал Серж Молерон. — Специалист по компьютерам приходит на выставку, чтобы посмотреть на свои жертвы.

Сорель вскочил со стула.

— Они вовсе не мои жертвы! Я уже объяснял мадам, чем занимаюсь. Я удаляю вирусы из компьютерных программ и никогда ничем другим не занимался…

— Где? — спросил Молерон. — Где вы это делаете?

— Я уже говорил мадам: во Франкфурте.

— Ого!

— Что «ого»?

— Это насчет Франкфурта, — сказал Серж Молерон. — Там есть одна фирма, одна из крупнейших в этом клубе убийц. «Дельфи». Вы, случайно, не в «Дельфи» работаете?

Сорель уставился на него, злой от собственной беспомощности.

— Отвечайте же! Вы в «Дельфи» работаете?

— Да, — ответил Сорель сдавленным голосом. — Я настолько потрясен этими снимками…

— Немедленно прекратите это! — воскликнула Клод Фалькон. — Довольно ломать комедию!

— Это вовсе не комедия, — сказал Сорель.

Серж Молерон рассмеялся.

— Не смейтесь! Я в самом деле потрясен и хотел обязательно поговорить с вами, мадам Фалькон. Дайте мне, по крайней мере, шанс объяснить вам…

— Объяснить? — она поморщилась от отвращения. — Вы работаете в «Дельфи» во имя мира, да? Вы пацифист? Долой все войны, да? Мы, наверное, должны быть вам еще благодарны…

— Все понятно, — сказал Молерон. — Вы всего лишь маленький, скромный специалист. Вы избавляете программы «Дельфи» от вирусов, чтобы все эти орудия убийства, аппараты для уничтожения людей, ракеты и мины, все это великолепное оружие функционировало без ошибок и помех в нашем прекрасном новом мире после наступления 2000 года. Вот и все, чем вы занимаетесь. А с убийцами у вас нет ничего общего. Какой вы милый и обходительный человек. Людей такого пошиба всегда хватало в том кругу, к которому вы принадлежите. Гиммлер, как известно, любил цветы, Геринг — животных, Гитлер…

— Это подло! — воскликнул Сорель, совершенно потеряв самообладание. — Но я не позволю вам оскорблять меня! Я хочу уйти отсюда!

— Да пожалуйста! — Молерон подошел к двери и распахнул ее.

Сорель почувствовал, как на глаза набежали слезы, он почти ничего не видел в двух шагах от себя. Пошатываясь, он шел по залу. Посетители отступали в сторону и с любопытством смотрели ему вслед.

Когда он вышел на воздух, все странным образом завертелось у него перед глазами. Сделав еще один шаг, он оступился и упал со ступенек на асфальт маленькой площади. Ощутил острую боль на правой щеке, а из рваной раны закапала кровь.

8

Подсвечиваемый невидимыми прожекторами, фонтан бил из озера на высоту сто сорок метров. Сейчас сама струя напоминала жидкое золото, а в высшей своей точке фонтан раскрывался, подобно огромному цветку, и миллионы капель падали обратно в озеро.

Филипп Сорель сидел в пижаме и наброшенном на нее халате в широком плетеном кресле на балконе своего номера в отеле и любовался фонтаном и освещенными судами на озерной глади. Цепочки сверкающих круглых лампочек бежали от моста Монблан в сторону набережной и на другой берег реки, где стояли высоченные здания, световая реклама с крыш которых отражалась в воде. Он отпил из стакана большой глоток виски, потому что чувствовал себя прескверно, но сразу это не помогло, он отпил еще, и кубики льда на дне стакана зазвенели; он подумал, что поступил мудро, заказав целую бутылку «Чивас Регал» и много колотого льда, который ему принесли в стеклянном сосуде. «Это все, чем я могу утешиться после первого дня, проведенного в Женеве», — с горечью подумал он.

Кровь пульсировала под пластырем на его правой щеке, которую он поранил, упав на площади Ле Карре.

Возвращаясь через весь город в отель, он плакал, но никто из прохожих даже не взглянул на него. «В Ниццу! — подумал он. — Завтра рано утром первым же рейсом полечу в Ниццу, а оттуда доберусь в Ментону, к Максу. Лишь бы уехать отсюда, да поскорее!»

В отеле он первым делом попросил консьержа забронировать для него место в самолете компании «Эр Интер» на рейс в семь тридцать утра, а консьерж, в свою очередь, настоял на том, чтобы врач отеля, как раз возвращавшийся от больного, продезинфицировал рану Сореля у него в номере и чтобы ему наложили пластырь или сделали, если надо, перевязку. Стройный врач, представившийся доктором Мартинесом, был седовласым, и лицо его покрывала трехдневная седая щетина. Он посоветовал Сорелю немедленно прилечь. Завтра вечером он заглянет снова.

Но Сорель совету прилечь не последовал.

Он включил все лампы и настенные светильники в синем салоне и принялся разглядывать в огромном зеркале свое отражение — длинное худое лицо, бледное и усталое сейчас, с черными кругами под серыми глазами и тяжелыми, полуопущенными веками, левое из которых опять дергалось. Его курчавые черные волосы были всклокочены, в его внешности не осталось ничего от обычно присущего ему выражения предупредительности и любезности, легкой иронии и бесконечного терпения — из всего того, с помощью чего он обычно столь успешно скрывал, что у него действительно происходило в душе. «Я никогда не был красавцем, но и таким отталкивающим, как сегодня, я себя тоже не помню», — подумал он, испытывая отвращение к своему лицу и к себе самому, и вдруг ему опостылела вся эта навязчивая роскошь синего салона, и он погасил верхний свет, оставив только настольную лампу. И пошел к телефону, вспомнив, что собирался обязательно позвонить в Ментону, чтобы договориться о встрече со своим другом Максом Меллером. Найдя его телефон в своей телефонной книжке, набрал номер. Через некоторое время в трубке послышался незнакомый ему голос:

— Алло…

— Добрый вечер!

— Кто говорит?

Она назвался, сказал, откуда звонит, и спросил, можно ли поговорить с Меллером.

— К сожалению, нет, — ответил мужской голос. — Меня зовут Гастон Донне, я друг Макса. Он попросил меня присмотреть за его квартирой и кошкой. Поэтому я и перебрался сюда из Канн, сижу здесь, работаю над книгой.

— А где Макс, месье Донне?

— Его пригласили в Китай. Сейчас он там. А где именно, я не знаю. Ему предстоит чуть ли не всю страну объездить.

— Это очень срочно. Неужели с ним никак нельзя связаться?

— К сожалению, месье Сорель. Увы.

— А если он позвонит?

— Вообще-то он не собирался. Сказал только, что позвонит, чтобы сообщить о дате прилета.

— А когда он улетел?

— Две недели тому назад.

— А когда собирался вернуться?

— Не раньше, чем через два месяца. А может быть, и позже… Скажите хотя бы, где он может вас застать?

— В Женеве, в отеле «Бо Риваж»…

Сорель назвал свой номер телефона без всякой надежды, что Макс до него дозвонится. Из Ментоны или еще откуда-нибудь… Что будет через месяц? А что через два? Он поблагодарил писателя, имя которого ему никогда еще не приходилось слышать, за желание помочь и тут же позвонил консьержу, чтобы отказаться от билета на рейс «Эр Интер».

Сидя в широком плетеном кресле на балконе, он налил почти полный стакан виски, бросил туда несколько кубиков льда и выпил. Левое веко так и не перестало дрожать. Льдинки постукивали о стенки стакана, а он думал о том, что Клод Фалькон и Серж Молерон не зря так накинулись на него… Ход его мысли вовсе не был ни хаотичным, ни сбивчивым, потому что когда люди думают о чем-то или что-то вспоминают, они делают это, отнюдь не повинуясь законам логики и хронологическому порядку, а скользят сквозь время и пространство, повинуясь внезапным вспышкам в своем мозгу, тому, что их мучает, пугает или приносит счастье.

Однажды, вспомнилось ему, он говорил об этом с одним писателем, и тот сказал, что так называемые внутренние монологи только в этой форме и следует передавать… С чего это вдруг ему вспомнился этот писатель? «Ах да, из-за Гастона Донне и еще из-за того, что однажды мне в четыре утра пришлось быть на вокзале в Местре, это недалеко от Венеции. Я опоздал на свой поезд и ждал следующего. Все рестораны оказались закрытыми, и я прохаживался по грязному перрону, было очень душно, воздух стал словно липким, и я вспотел. Со стороны нефтеперегонного завода тянуло вонью, а в конце перрона на видавшем виды чемодане сидел молодой человек, который сказал мне, что он писатель и что через минуту-другую он умрет. Я не знаю, действительно ли он умер через минуту-другую, потому что как раз подошел поезд на Милан, и я вошел в вагон. В поезде тоже чем-то воняло, но иначе, чем на вокзале в Местре… Умереть — дело нехитрое, — подумал Сорель, — это каждому по силам, каждый способен на это в любое время, в любую секунду. Вот я, например, запросто могу свалиться замертво прямо из этого плетеного кресла, оба они правы, что накинулись на меня, теперь мне раз за разом приходится убеждаться в том, что я целые десятилетия прожил под этим невидимым стеклянным колоколом и работал под ним, лишенный малейшей связи с действительностью, с реальным миром. Достаточно еще виски в бутылке? Мне сегодня понадобится много…»

Он взглянул на наручные часы. Двадцать минут одиннадцатого. «Ну и что, — на него накатила злость… — Какого черта? Кто мне позвонит в такое время? И сюда?» Но телефон, как ни странно, зазвонил. Он не пошевелился. Телефон продолжал настойчиво звонить, и тогда он быстро встал, ударившись коленом о край стола, чертыхнулся; войдя в салон, он опять включил верхний свет. Единороги, олени, птицы, эльфы, черти и ангелы наблюдали за ним с потолка, когда он снял трубку. Ему пришлось прокашляться, прежде чем он произнес:

— Слушаю!

— Добрый вечер, господин Сорель. — Он сразу узнал голос, хотя прозвучал он очень тихо.

— Добрый вечер, мадам Фалькон. — «Нет, — подумал он, — с меня хватит! Оставьте меня в покое! Довольно!..»

— Прошу извинить меня за поздний звонок, господин Сорель! — Клод Фалькон говорила по-немецки без акцента. — Как вы себя чувствуете?

— Отлично, — тоже по-немецки ответил он.

— Я слышала, у вас какая-то травма. Серьезная?..

— Все в порядке. Врач промыл рану и наложил пластырь.

— Правда все в порядке?

— Да, конечно! — Он начал злиться. — Спасибо, что вы побеспокоились обо мне. Доброй ночи, мадам!

— Подождите… Не кладите трубку, пожалуйста!

— Еще что-нибудь?

— Я… я не перестаю думать о том, что у нас с вами вышло в галерее. Как мы с Сержем на вас набросились.

— Я уже забыл об этом. — «Ну, к чему эта ложь?» — подумал он. — Не переживайте. Завтра мы все об этом забудем.

— Нет, — сказала она. — Ни вы не забудете, ни я. Это было ужасно… Мне так стыдно… и Сержу тоже. Я хочу обязательно увидеться с вами, чтобы объяснить, почему я так вспылила. Хотя бы отчасти оправдаться в ваших глазах, потому что вообще-то это вещь непростительная. Мне хотелось бы поговорить с вами как можно скорее. И не по телефону. Вы еще не легли спать?

— Нет.

— Можем мы увидеться?

— Вы имеете в виду сегодня?

— Да, именно так. Я совсем рядом с отелем. Через пятнадцать минут я могла бы быть у вас. — «Может быть, она выпила», — подумал Сорель…

— Хотите встретиться сегодня?

— Я ведь уже как будто сказала, что да.

— Вместе с месье Молероном?

— Нет, одна. Но говорить я буду и от его имени. Так что же, вы согласны? Ну, пожалуйста!

Сорель посмотрел в сторону балкона — там оставался стакан с виски. Он вышел на балкон и выпил.

Из трубки доносился ее голос:

— Господин Сорель! Господин Сорель! Вы меня слышите… Господин Сорель!

— Да.

— Почему вы не отвечаете? Я вас как будто о чем-то попросила. Почему вы так долго молчите?

— Потому что пью виски. Я не думаю, что нам нужно встречаться еще раз.

— А я другого мнения, господин Сорель. Ну, пожалуйста!

«Эх, да все равно…» — подумал он и сказал:

— Ладно. Буду ждать вас внизу, в холле.

— Спасибо вам, господин Сорель. Спасибо.

— Значит, через пятнадцать минут.

«Это займет немного времени», — подумал он. — Напиться я еще успею».

9

Через десять минут он спустился в холл. Он выбрал темно-синий костюм и белую рубашку с открытым воротом. За стойкой администраторов в это время никого не было, только консьерж работал еще за своей стойкой, да из комнаты телефонисток слышались голоса и сочился свет. В холле сидело много гостей, бар «Атриум» тоже был полон. Сорель услышал, как кто-то играет на фортепиано.

Из угла холла донесся громкий смех. Там сидели четыре пожилых, но еще крепких с виду господина в рубашках с подвернутыми рукавами и пили пиво. Один из них говорил по-немецки.

— Вы полюбуйтесь на эту Францию! Страна обанкротилась, все в ней идет вкривь и вкось. Именно поэтому нам и удалось так легко уложить этих парней на лопатки. Потому что договор с нами им был необходим как воздух. Какое счастье, что мы проиграли войну…

Они все еще смеялись, эти пожилые господа, когда повернулась большая стеклянная дверь. Сорель затаил дыхание. Медленно, с улыбкой на губах в холл вошла Клод Фалькон. Но до чего же она изменилась, сейчас она выглядела совсем иначе, чем днем в галерее. На ней был облегающий костюм из черного шелка и черные туфли на высоком каблуке. Она подкрасилась, и в свете люстры ее рот влажно алел. Черные подведенные глаза блестели, а когда она улыбалась, в уголках глаз появлялись тоненькие морщинки. Он снова подумал о шелке: шелк напоминала ему и кожа ее лица с высокими скулами, и тонкие пряди волос, ниспадавшие на ее высокий лоб. Черные, коротко остриженные волосы тоже блестели.

— Спасибо, — сказала она, посмотрев ему в глаза.

— Не за что, — ответил он. — Предлагаю пойти на террасу.

— Отлично, — кивнула Клод Фалькон.

Рядом с ним она прошла в сторону бара, откуда лестница вела прямо в открытый ресторан, расположенный за стенами отеля.

В углу четверо немцев опять громко рассмеялись.

Гостей на террасе оказалось немного, но светильники были зажжены, и все официанты стояли на местах. Когда они закрыли за собой стеклянную дверь, к ним сразу подошел один из них.

— Добрый вечер, мадам Фалькон, добрый вечер, месье… Желаете поужинать? — лицо у него было детское, и он, несомненно, старался угодить гостям.

— Нет, благодарю, — сказала Клод Фалькон. — Мы хотим побеседовать. Найдите нам отдельный столик. Может быть, вон тот, у балюстрады.

— Разумеется, мадам Фалькон. Вы позволите?.. — молодой официант в белой доверху застегнутой куртке поспешил пройти вперед. Вблизи от ящиков с пеларгониями на балюстраде стоял столик для двоих. По набережной Монблан шел поток автомобилей, а дальше открывался вид на озеро с освещенными судами, и в ночное небо вздымалась золотая струя фонтана.

— Желаете выпить чего-нибудь, месье, мадам?

— По телефону вы сказали, что как раз пьете виски. Продолжим?

— С удовольствием. «Чивас Регал», пожалуйста.

— Большое спасибо, мадам Фалькон, месье. Два «Чивас Регал».

Обходительный официант исчез.

— Мне приходится часто бывать здесь по делам, — сказала она по-немецки. — Все здесь очень предупредительны ко мне.

— Вы изумительно говорите по-немецки, — сказал Сорель.

— А вы — по-французски, — ответила она. — Так на каком же языке мы будем говорить?

— По-французски, — сказал он.

— Très bien[26]. — Она улыбнулась, отчего у уголков глаз опять появились тоненькие морщинки.

«Как она хороша, — подумал Сорель. — Она просто чудо как хороша». — И тут же он ощутил, что в нем опять закипает злость, потому что еще не забыл, что эта женщина сказала ему всего несколько часов назад. Посмотрел поверх красных пеларгоний в сторону фонтана. Клод Фалькон тоже смотрела на фонтан, и оба молчали. Появился молодой официант с бутылкой виски, рюмками, содовой и вазочкой с кубиками льда на подносе.

— Отлично, благодарю, — сказал Сорель. — Я займусь этим сам. — И, обратившись к Клод Фалькон, спросил: — Со льдом или с содовой?

— Содовой побольше, да. Спасибо.

Он приготовил все, как полагается.

— Ле хаим![27] — Она подняла рюмку.

— Ле хаим! — сказал он.

И оба выпили.

— Я люблю этот еврейский тост, — сказала она.

— Да, «за жизнь»! Действительно, хороший тост!

Он вопросительно посмотрел на нее.

— Лучшего начала для нашего разговора не придумаешь — хорошо, что вы его знаете. Но ведь вы сами не еврей, да?

— Нет, — ответил он. — У меня есть друг, который живет сейчас на Лазурном берегу. Мы с ним работали вместе — много лет назад. Вот он еврей.

— А теперь он чем занимается?

— Подал заявление об уходе, бросил все и уехал в Ментону. Он не хотел больше иметь ничего общего ни с нашей работой, ни с миром, в котором мы живем. И никогда к былому не возвращался.

— Замечательная история, — сказала Клод.

— Это он, он замечательный, — сказал Филипп. — Самый умный и самый печальный человек из всех, кого я знаю.

— Он и должен быть печальным, если он умен, — сказала она. — Почему вы так на меня посмотрели? О чем вы сейчас подумали?

«Таких женщин я до сих пор не встречал», — подумал он как раз в это время.

— О виски.

— О виски? Почему?

— О том, какой он приятный на вкус.

Она скривила губы.

— Конечно. Мы, значит, не виноваты. Вы, значит, не из них. И я не из них. Зато Серж — да.

— Что?

— Он еврей. И очень умный. Может быть, такой же, как ваш друг из Ментоны.

«Тогда он тоже человек печальный», — подумал Сорель.

— Он родился в Алжире. У его родителей была там большая ферма. Их и его сестру Ханну, которую он очень любил, убили оасовцы — боевики тайной алжирской организации ОАС — в 1960 году, незадолго до того как Алжир заключил с Францией соглашение о перемирии. Сержу было тогда три года. Поскольку всех остальных его родственников националисты тоже убили во время гражданской войны в концлагере, Серж попал в Париж в детский приют. Там он подружился с мальчиком, судьба которого была такой же, как и у него. Этого друга звали Александр.

— Звали?

— Александра послали в Югославию в качестве офицера французского контингента частей ООН. Три месяца назад он в своей машине подорвался там на мине. С тех пор у Сержа, кроме меня, никого нет.

— Понимаю, — сказал Сорель. — Мне очень жаль.

— Вы действительно понимаете? — спросила она. — То есть понимаете, почему мы с Сержем повели себя так, когда он услышал, кто вы по профессии и на кого вы работаете — и почему я тоже повела себя так?

— Да, — ответил он. — Мина…

— Это всего лишь одно из объяснений, одна из причин. Однако это отнюдь не оправдывает нашего с ним поведения. Я хочу поэтому сама попросить у вас прощения от себя лично и от имени Сержа. Мы оба сильно перегнули палку. А когда заходишь слишком далеко, часто бываешь несправедливым. Кто спорит, от информатики вообще и от компьютеров в частности много пользы…

«Пользы, благодати!.. — с горечью вспомнил он слова Вейценбаума. — А я обязан еще в течение пяти лет — целых пяти лет! — быть в распоряжении «Дельфи», если не хочу угодить в ловушку, которую поставили мне Ратоф и его хозяева, которые запросто могут убрать меня, как человека, представляющего для них чрезмерную угрозу. В пятьдесят один год я человек конченый и в профессии, и в личной жизни, хотя мне и позволено жить за чужой счет полгода в отеле «Бо Риваж», на террасе которого я сижу сейчас с этой женщиной, к которой испытываю сильнейшее влечение. Она почувствовала это, совершенно определенно почувствовала, и у нее тоже есть какое-то чувство ко мне, потому что… Немедленно забудь об этом! Что сказала тебе вслед эта старуха с проржавевшей детской коляской: «Будь ты проклят и умри проклятым!» Я приношу людям только страдания и несчастья. И не имею права подпускать близко к себе никого, а уж эту Клод Фалькон — тем более!»

Он сказал:

— Выпьем за Сержа! Ле хаим!

— За Сержа! Ле хаим! — Она подняла рюмку.

Она посмотрела на него, и он не отвел своего взгляда. «Нет, — подумал он с горечью. — Нет, это исключено, совершенно исключено! Я не имею права никого приближать к себе. Если не хочу причинять ему боль…»

— Так вы нас простите?

Он непонимающе взглянул на нее, глубоко уйдя в свои мысли.

— Извините?

— Я спросила, простите ли вы нас с Сержем?

— О-о, — протянул он, кивнув. — Конечно! И больше об этом ни слова! Я отлично понимаю вас — при моей-то профессии…

— Вы увидели в галерее мои снимки… и поэтому вам захотелось поговорить со мной. Мы это наверстаем, не здесь, не сегодня. Вы ведь пробудете некоторое время в Женеве, и мы встретимся.

«Нет, нет, нет! — подумал он. — Нет, этого нельзя допустить! Конечно, это было бы великолепно! Но это исключено. Совершенно исключено!»

— Вы знаете Женеву?

— Нет.

— А когда у вас доклад?

— В следующую среду.

— До этого вы очень заняты?

Он, наконец, посмотрел ей прямо в глаза, и при этом сердце у него заколотилось и заметно начало дергаться левое веко. «Нет, — опять подумал он. — Надо поставить точку! Чтобы не было никаких неясностей! Скажу ей, что я, дескать, страшно занят, буквально ни одной свободной минуты! А жаль…»

— Ничем особенным я не занят, — сказал он и подумал: «Проклятье, вот проклятье!»

— Это хорошо, — сказала она. — Я тоже ничем не занята. Не хотите ли, бы чтобы я показала вам город?

— Конечно, хочу, — согласился он. — Но ничего не выйдет…

— Почему? Разве вы сами не сказали только что, будто никаких неотложных дел у вас нет?

«Этого мне не выдержать, — подумал он. — После стольких лет. Такая женщина. Но нельзя! Я не имею права навязывать ей себя…»

— Это было бы прекрасно, — сказал он.

— Вот видите! — она снова улыбнулась. — Может быть, встретимся завтра? Перед вашим отелем, часов в десять утра?

— В десять… замечательно, — произнес он думая: «Что с того, если она покажет мне город? Завтра осмотрим город — и после этого встречаться больше не будем. Хотя и это с моей стороны уже ошибка, потому что даже такая встреча — это слишком много, слишком много! Надо было твердо говорить «нет!» — и только! Да, а теперь уже поздно давать задний ход. Надо что-то сказать. Надо сказать что-то…»

— У вас пустой стакан, — сказал Филипп Сорель. — Еще виски?

— Да, пожалуйста. Надо же нам выпить за примирение!

Она подозвала обходительного молодого официанта и жестом дала понять, чего хочет.

Тот кивнул.

Когда он принес заказ и Сорель опять разлил виски в стаканы, Клод Фалькон предложила:

— На этот раз выпьем за вас!

— Нет, спасибо, прошу вас, не нужно.

— Обязательно нужно, — сказала она. — И без всяких возражений! Я вам и от имени Сержа говорю! Ле хаим!

— Ле хаим! — ответил он и с неожиданной грустью подумал: «Повезло же ему, этому Сержу!..»

— Вы уже давно с ним знакомы?

— С кем?

— С Сержем.

— А, с Сержем. Очень давно. С тех пор, как я живу в Женеве… Погодите… Сейчас мне тридцать шесть… Одиннадцать лет назад я переехала из Парижа…

«Одиннадцать лет назад, — подумал он, я перебрался из Гамбурга во Франкфурт…»

— С тех пор мы и знакомы с Сержем. Он оказался здесь примерно в то же время, что и я. Десять лет назад открыл свою галерею, в Старом городе на площади Ле Карре.

— А почему он уехал из Парижа?

— Знаете ли вы, кто такой Ле Пен?

— Еще бы.

— Тогда он был во Франции на гребне успеха. Неонацисты не только в Германии водятся, месье. Вот так Серж и попал в Женеву. Здесь он чувствовал себя увереннее. Надеюсь, на это у него есть все основания.

— А как здесь оказались вы?

— Здесь много фотоагентств, — сказала Клод. — И одно из них предложило мне договор с очень хорошими условиями. А через два года я с этим агентством рассталась и работаю теперь как свободный художник. Для фотографов это хороший город. Здесь делается большая политика… Да и само положение города… Из Куантрена самолет за какие-нибудь несколько часов доставит меня на любой театр военных действий. Вы меня понимаете?

Он кивнул.

— Вы с Сержем… Вы очень большие друзья… — Его рука случайно коснулась ее руки.

Она отпрянула. Лицо ее стало суровым, голос прозвучал холодно, в нем слышался вызов:

— Желаете узнать, что у нас да как? Вас интересуют детали?

Он ошарашено посмотрел на нее.

— Мадам Фалькон, с чего вы взяли? Что это с вами?

Она отвернулась.

— Не обращайте внимания. Я иногда бываю не в себе. Вы это, наверное, уже заметили.

Он все еще был под впечатлением ее недавней вспышки.

— Не в себе… Я тоже часто бываю не в себе. Все мы тронутые. Но я вовсе не хотел быть бестактным…

— Так почему же вы спросили?..

«Что с ней происходит, с этой женщиной? — подумал он. — Она и впрямь не в себе, причем у нее это серьезнее, чем у многих из нас».

Спустя мгновение она снова выглядела милой и дружелюбной.

— Мы с Сержем такие друзья, что лучше не бывает, — сказала она.

— Приятно слышать. — «Что с ней все-таки? — недоумевал он. — Она как-то излишне резко реагирует на вполне обычные вопросы…»

Снова посмотрев ей прямо в глаза, он весь оказался под властью ее очарования и магнетизма.

— Мне что-то не по себе, — сказала она.

«Ее глаза…»

— Это ничего, — сказал он. — Это ничего…

— Да, ничего хорошего. Я устала, мне давно пора бы идти. — Она приподнялась со стула.

— Подождите! Еще по глоточку. Как говорится, на дорожку…

Она подняла свой стакан и выпила до дна.

Он сказал:

— Ле хаим.

— Ах да, конечно. Ле хаим! — И встала.

Он быстро допил содержимое стакана и тоже встал, В ресторане уже почти никого не было. У стеклянной двери, ведущей в отель, стоял их официант.

— До свидания, мадам Фалькон, месье…

— До свидания и спасибо. — Она улыбнулась молодому официанту.

Он поклонился, сильно покраснев при этом. Рядом на маленьком серебряном подносе лежал счет. Сорель подписал его и дал официанту чаевые.

— Мерси, месье, — поблагодарил официант, провожая их.

10

Они вышли на улицу.

— У вас есть машина? — спросил Сорель.

— Да.

— Где?

— В моем гараже. Сейчас она нам не нужна.

Синий «ягуар» выехал из-за угла и остановился. Человек, вышедший из машины, был в черном костюме, белой рубашке и черном галстуке. Лицо у него было смуглое.

— Добрый вечер, месье Сорель!

— Добрый вечер, Рамон, — ответил тот.

Человек, мечтавший о том, чтобы обзавестись в Мадриде собственным такси, прошел мимо них ко входу в отель.

— Кто это? — спросила Клод Фалькон.

— Рамон Корредор. Шофер. Он встречал меня в аэропорту. Вы хотите сказать, что живете где-то неподалеку?

— Набережная Монблан, дом двадцать три. Через квартал отсюда.

Они прошли мимо ресторана «Набережная, 13», относящегося к гостиничным корпусам. Здесь, на воздухе, сидели еще несколько посетителей. Ночь была теплая. На палубах прогулочных судов танцевали, горели шары уличных фонарей. Световая реклама с крыш высотных домов по другую сторону реки отражалась во всем своем многоцветии в воде озера, и золотая струя фонтана была сейчас, кажется, совсем близко. По набережной Монблан проезжали редкие в это время суток автомобили. Светофоры были переключены на желтый свет.

— Где вы научились так хорошо говорить по-французски? — спросила Клод Фалькон.

— Мне приходилось часто бывать по делам фирмы в Париже. Обзавелся там подругой и брал у нее уроки французского, — сказал он. — А вы? Откуда ваш блестящий немецкий?

— Я целый год проработала в парижской редакции «Штерна», — ответила она и сразу, как бы не желая об этом больше распространяться, добавила: — Мы уже почти пришли.

Поблизости от отеля «Нога-Хилтон» царило оживление: слышались громкая музыка и смех, о чем-то оживленно переговаривались темнокожие молодые мужчины и красивые юные девушки — по всей видимости, весьма доступные.

— В Женеву приехал некий арабский шейх, — сказала Клод Фалькон. — Со свитой человек в сто пятьдесят. Это, наверное, его телохранители и любимые сыновья.

— Да, мне уже приходилось слышать об этом.

Они пересекли узкую улицу, где вплотную, одна к другой, стояли припаркованные машины. Толчея здесь была такой, что Сорель уже начал опасаться, что им не пройти. Мужчины пялились на Клод Фалькон и раздевали ее глазами, но расступались перед ними, давая пройти. И вдруг наступила почти полная тишина, хотя они прошли всего шагов сто.

— Завтра пятница, — сказала она. — Точнее говоря, она уже наступила. Интересно, разразилась ли где-нибудь очередная война, пока мы с вами прогуливались?

— Будем надеяться, что нет.

— Тогда, значит, так: если нигде не вспыхнула война и они не позвонят мне и не пошлют меня срочно к черту на кулички, то мне удастся выспаться и к десяти утра я заеду за вами на машине в отель. Ничего не имеете против, месье?

— Напротив, я очень рад, мадам. Просто чрезвычайно рад.

Они остановились перед высокой дверью из светлого дерева. Он задрал голову и оглядел фасад пятиэтажного дома с множеством балконов. Большинство окон было прикрыто спущенными жалюзи, в трех еще горел свет.

— Так вот где вы живете.

— Да, месье. — Она посмотрела на него. — Наверху, крайнее окно слева на пятом этаже. Дом недалеко от центра, для меня это удобно — из-за работы. И вообще — квартира у меня просторная, так что я часто работаю дома. Квартплата высокая, но тут уже ничего не поделаешь.

— Я об этом не спрашивал…

— Но вы об этом подумали…

— Ваша правда, — кивнул он.

Она открывала дверь.

— Я известная на весь город «великосветская коммунистка». Живу на набережной Монблан, но езжу на подержанном «рено-лагуне». Что вы на это скажете? — Она быстро повернулась к нему, при этом у нее подвернулся высокий каблук правой туфельки, и она упала бы, не подхвати он ее мгновенно обеими руками. Секунду спустя он услышал ее крик: — Убери свои руки, грязная свинья! — потеряв всякий контроль над собой, она колотила своими маленькими кулаками по его груди, с размаху заехала по лицу, сорвав пластырь на щеке. Ему стало больно. Он опустил руки, в недоумении уставившись на нее, а она все никак не могла остановиться, била его кулаками и кричала:

— Мерзавец! Подонок! Убирайся ко всем чертям! — потом она рванула дверь на себя и, вся в слезах, скрылась за ней.

Сорель стоял, как вкопанный, не зная, что и подумать. «Слегка тронутая? Не в себе? — Он, огорошенный донельзя, вспомнил их недавний разговор. — Да она самая настоящая сумасшедшая, эта женщина. Сначала эти наскоки в галерее, теперь — вот это. Ей самое место в психиатрической клинике…»

Несколько погодя он неспешно направился в сторону своего отеля. Он не оглядывался и не посмотрел в сторону окон Клод Фалькон на пятом этаже. Он мысленно ругал ее разными крепкими словами. По-немецки и по-французски…

Перед отелем «Нога-Хилтон» по-прежнему стояли молодые арабы и красивые проститутки, они о чем-то громко переговаривались и смеялись во все горло. Громко играла музыка в стиле «техно». Он пересек четырехполосную набережную, сейчас пустую, и мимо множества клумб и деревьев в цвету пошел вперед, решив немного прогуляться по ночной Женеве.

«Мишель, — подумал он, — Мишель тоже была такой вот сумасшедшей. Сколько всего я вытерпел по ее милости. Мишель была истеричкой, выходки которой были достойны Нобелевской премии. Да, тогда в Париже… Редкой красоты фурией была эта Мишель. А ее попытки покончить с собой… А ее припадки истерии… Но все же по сравнению с Клод Фалькон Мишель была невинной овечкой. Нет, такой женщины мне еще встречать не доводилось. Я уже сейчас сыт по горло! С Мишель эта история тянулась целый год. Какое счастье, что с Клод это произошло в самом начале знакомства: мне будет легче покончить с тем, чего не должно быть ни при каких обстоятельствах. Как бы это ни было больно, да, как бы больно это ни было».

Вернувшись в свой номер, он включил верхний свет. Увидел в зеркале пластырь на щеке, по которому Клод заехала кулаком. Рана под ним саднила, а на самом пластыре виднелась кровь. Другого пластыря у него под рукой не было, но это не пугало его. «Все остальное куда хуже», — подумал он, мысленно чертыхнув еще раз Клод Фалькон. Потом вышел на балкон, посмотрел на столик с бутылкой и рюмкой и перевел взгляд на сияющий посреди озера фонтан. Стало совсем тихо, только откуда-то издалека доносились звуки музыки.

«Клод Фалькон, — подумал он, — folle de Genève[28]. Я на коленях должен был бы возблагодарить Бога за то, что она сразу повела себя именно так, да, на коленях, если бы я верил в Бога».

В комнате зазвонил телефон.

Он налил себе виски в стакан, не обращая внимания на звонок.

Аппарат перестал трезвонить.

«Вот и славно», — подумал он и выпил.

Телефон опять зазвонил. Но он оставался на балконе, пока звонки не прекратились.

Время от времени отпивал несколько глотков из стакана.

Опять телефонные звонки!

«А, все равно!..» — подумал он, снимая трубку.

И сразу услышал ее прерывистый голос:

— Не кладите трубку! Я хотела извиниться перед вами…

— Это мы уже проходили. — Он выпил.

— Нет, нет, нет! Не то!.. — Она даже не пыталась скрыть, до чего взволнована. — Такого я себе никогда не позволяла… Клянусь вам… мне так стыдно… мне ужасно стыдно…

— Забудем об этом! — сказал он и подумал: «Это мы тоже уже проходили».

Ему захотелось выпить, но он заметил, что стакан пуст. Он подошел к столику на балконе и налил в стакан виски, бросил кубики льда и подлил воды. Все это он проделал одной рукой, потому что в другой у него была трубка телефона.

— Да, да, я, наверное, спятила. Но не окончательно, уверяю вас. Это у меня пройдет…

— Будем надеяться. — Он опять выпил.

— Вы мне верите?

— Конечно, — сказал он. — Каждому вашему слову.

— Благодарю вас! Значит, завтра в десять утра я за вами заезжаю?

— Нет.

— Нет? — Ее голос задрожал, потом он услышал, что она плачет. — Но ведь мы договорились.

— Этот договор потерял силу.

— Мы с вами… пожалуйста! В десять!

«Хватит, я сыт по горло, — подумал он. — Да и стакан опять пуст».

— Клод? — сказал он.

— Да, Филипп?

— Я не желаю вас больше видеть. Идите к черту!

Часть II

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Стул из светлого дерева был не меньше двенадцати метров высотой. Ножки у него по крайней мере метров в шесть. Но их всего три. Четвертую оторвало, остался один обрубок… Стул стоял посреди пустого поля, рядом с Площадью Наций, в самом центре комплекса ООН, высоко над городом.

Филипп Сорель смотрел на этот стул, как Гулливер, попавший на остров великанов. Клод Фалькон стояла рядом. Свою белую «лагуну» она оставила в самом конце авеню де ла Пэ прямо под знаком «парковка запрещена».

Вот, значит, он какой, «Безногий стул». Сорель был не в силах оторвать от него взгляд. На черной каменной доске на трех языках говорилось о «многочисленных ежедневных человеческих жертвах, вызванных противопехотными минами» и требовании «запрета противопехотных мин большинством государств».

Самолет, взлетевший с аэродрома Куантрен, пролетел совсем низко над «Безногим стулом» и над головами людей, стоявших посреди пустого поля.

Сорель по-прежнему смотрел на трехногий стул.

— Собственно говоря, я собиралась вам показать, где вход во Дворец Наций, — сказала Клод Фалькон. — О «Безногом стуле» я и не подумала.

— Я должен был его увидеть, — сказал он.

Пройдя по голому полю, они вернулись к машине. Здесь, наверху, воздух был прозрачным и холодным, веял легкий ветерок. Клод оделась в белый льняной брючный костюм и синюю рубашку, наглухо застегнутую под горлом. На ногах — мокасины из мягкой белой кожи. На лице почти нет макияжа.

В десять утра она подъехала на своем стареньком «рено» к отелю «Бо Риваж». Он уже поджидал ее и, не говоря ни слова, сел рядом с ней на переднее сиденье. Оба молчали, пока она, притормозив на площадке для парковки перед главным входом в отель, не повернулась к нему:

— Под конец нашего вчерашнего телефонного разговора мы назвали друг друга по имени: я вас Филиппом, вы меня — Клод, я вас — с мольбой, вы меня — со зла. Вы, теперь это для меня совершенно ясно, исполнены чувства вины и отчаяния, а я, как вы тоже себе успели уяснить, совершенно не в себе, слегка свихнулась и, как и вы, близка к отчаянию. Я правильно говорю, месье Сорель?

— Точнее не скажешь, мадам Фалькон.

— Хорошо, тогда я сделаю вам одно предложение. Вернее, целых два!

— А именно? — Теперь и он посмотрел на нее.

— Во-первых, давайте с этого момента называть друг друга так, как назвали сегодня ночью: Филипп и Клод. Согласны?

— Согласен, — сказал он.

— Второе предложение: «Человек, рожденный женщиной, живет недолгое время и живет в тревоге, он расцветает, как цветок, а потом опадает, он бежит, как тень, не в силах остановиться»… — примерно так сказано в Книге Иова, я на память цитирую из Библии. В любой момент для каждого из нас все может быть кончено…

— Да, — он посмотрел в ее большие черные глаза. — Вы правы. И вы очень умны, Клод.

— Идиотка я, — сказала она. — Но то, что в данном случае я права, я знаю. Для этого у меня подходящая специальность. Каждый день — этот огромная часть жизни. Разве не приходится иногда ждать долгие-предолгие годы, чтобы хоть один день прожить в мире, покое, не зная страха, чувства вины и отчаяния?

— Да, — согласился он. — Бывает, что такого дня вообще не дождешься…

— Вот именно! Так не попытаться ли нам спасти сегодняшний день? Этот один-единственный день? Выиграть его для себя… — Он молча смотрел на нее. — Этот летний день с его цветами, его красотой и чистотой… Верите вы, Филипп, что у нас это может получиться? Только один день… Мы ведь так соскучились по нему, мы так о нем мечтали, оба, он нам обоим так нужен! Иначе разве встретились бы мы перед отелем?

— Один день… только для нас двоих… Безо всяких планов и обязательств, это было бы чудесно, Клод!

— Значит, договорились?

— Договорились! — сказал он.

И они поехали в верхнюю часть города, к комплексу ООН. Он не сводил с нее глаз и вдыхал запах духов, исходящий от ее черных волос, слегка развевавшихся на встречном ветру.

«День, прожитый в мире, — подумал он, — без страха перед завтрашним днем, без обязательств. Это я безусловно могу себе позволить, этим я ей зла не причиню. Целый день не думать о Киме, об Ирене, о Ратофе и о «Дельфи». Прожить день в мире и покое…»


Вот о чем он продолжал думать, возвращаясь по полю к старому «рено». В небе над головой бежали кучевые облака, взбитые по краям, как тугие подушки.

Он держался чуть позади Клод. «Какая у нее красивая походка, легкая и одновременно пружинящая, как она хороша! Да, мне позволено думать так в этот один «наш день», не испытывая при этом угрызений совести. Я — счастливый Иов. На один день».

2

— Этот район называется Ариана, — объясняла Клод, когда они опять выехали на авеню де ла Пэ. Желаете осмотреть парк и Дворец Наций? Времени у нас довольно…

— Нет, — сказал он. — Я хочу смотреть только на вас. На ваш профиль, лоб, нос и губы. На пряди ваших волос…

— Пожалуйста, не надо! — сказала она.

— Только один этот день. Ведь мы так условились. И слава Богу!

— Вы ведь в Него не верите.

— Нет, — сказал Филипп. — А вы разве верите?

— После того, что я знаю о жизни…

— А многие все-таки верят. Вопреки всему.

— Я тоже хотела бы сделать одну оговорку. Когда я чего-то очень боюсь, например, что меня вот-вот убьют, или что самолет может рухнуть, я начинаю вдруг истово молиться.

— К Нему взывает большинство из нас, — сказал он. — Только это не значит верить. А как это у многих действительно получается, Клод? Вот нам говорят: «Ты должен верить в Бога!» Это ведь все равно, что они сказали бы: «Ты должен быть красивым!» Каждому хотелось бы быть красивым.

— Но сегодня мы должны в Него верить. Только сегодня. Чтобы сегодня, в «наш день», все было хорошо…

— Когда я вижу, как ветер играет вашими волосами, я готов поверить в Него…

— А вон там находится ВОИС. — Клод тем временем свернула на другую улицу. Всемирная организация по защите интеллектуальной собственности. Из-за синих оконных стекол, в которых отражаются солнце и облака, это здание называют еще Сапфировым дворцом… Да вы не туда смотрите!

— Я смотрю на вас!

— Невозможный вы человек! Зачем я тогда стараюсь, рассказывая вам о достопримечательностях?

— А я смотрю на вас и на Сапфировый дворец! — сказал он. — Нет, правда, Клод! И вообще не забывайте, что вы сами эту кашу заварили, насчет одного-единственного дня и всего такого прочего.

Ему вдруг опять вспомнился молодой писатель на грязном вокзале в Местре, в ту ночь, когда он ждал поезда на Милан, а тот сидел на старом чемодане и говорил что-то о своей близящейся смерти. «Даже в этот один-единственный день, который Клод назначила нашим днем, даже сейчас, когда я вдыхаю запах ее духов, мысль о смерти не оставляет меня — вот как функционирует человеческое сознание».

Словно издалека доносился до него ее голос:

— А сейчас мы проезжаем мимо здания Всемирной организации метеорологии. — Они свернули в сторону озера, и в просвете между домами он увидел напоминавшие своей пестротой бабочек стайки яхт, участвовавших в регате.

— …а напротив — Международный союз электросвязи, и дальше, левее, — Европейская организация свободной торговли.

— Какие у вас красивые руки, — сказал Филипп.

— А еще левее — Верховный комиссариат по делам беженцев…

— Прекрасные руки… я до сих пор никогда…

— Не надо, Филипп.

— Наш день…

— Теперь мы проезжаем мимо штаб-квартиры Международного Красного Креста… Вы вообще слушаете меня?

— Да, Клод, — сказал он. — Нет, Клод.

— Так что же, все-таки?

— Слушаю. Настолько хорошо, как получается.

— И как же оно получается?

— Не очень-то внимательно.

— Но ведь это игра, Филипп. Воскресная игра.

— А я и играю, — сказал он. — А вот вы не все правила соблюдаете! Хотя эту игру вы сами предложили.

— Я соблюдаю правила, Филипп. Но правила эти сложные. У игры столько хитросплетений…

— Знаю. Я этих правил не нарушу.

«Я не имею права разрушить это непрочное здание счастья на один день», — подумал он и словно случайно коснулся ее руки своей.

— Где мы теперь?

— Авеню Аппиа проспект, — сказала она. — Вон там, впереди… — Она пожала плечами и взялась за руль обеими руками. Плечи у нее почему-то задрожали.

— Клод! — испуганно воскликнул он.

Она с такой силой вцепилась в руль, что кожа на костяшках пальцев натянулась и побелела. Сжала челюсти, чтобы мелкая дрожь тела не перешла в судороги.

— Клод! Клод!.. Что с вами? Ответьте мне! Прошу вас…

Несколько мгновений спустя лицо ее смягчилось, и она перестала дрожать. Взглянув на него, она выжала из себя улыбку.

— Все в порядке, — сказала она. — Все прекрасно… Просто я забыла кое о чем попросить вас, об одной мелочи…

— А именно?..

— Не прикасайтесь больше ко мне!

— Да ведь я…

— Вы положили свою руку на мою.

— Я, ну да… Но это без всякой задней мысли, честное слово, Клод, поверьте мне!

— Верю. Но только впредь не делайте этого, Филипп, прошу вас!

— Это больше не повторится.

— Спасибо. — Она поехала дальше. Уже совершенно успокоившись, она проговорила: — А в конце авеню Аппиа — Всемирная организация здравоохранения…

3

Девушки, сидевшие за длинной обтянутой кожей стойкой в Международном центре конференций, приветливо поздоровались с Клод. Улыбаясь, они обменялись последними новостями. «Наверное, Клод часто приходится снимать здесь, — подумал он. — Ее, похоже, здесь все знают». Сначала она прошла с ним в бюро конференций. Филипп чувствовал себя несколько скованно. Он, естественно, предполагал, что здание Центра большое, но об истинных его размерах не догадывался.

В бюро конференций работала молодая женщина по имени Кларисса Монье, это имя было написано на табличке, стоявшей на ее столе.

Если девушки за стойкой встретили Клод с радостными улыбками, то Кларисса Монье повела себя совершенно иначе. Подчеркнуто вежливо передавая Филиппу синюю пластиковую папку с материалами симпозиума, она сделала вид, будто Клод для нее не существует.

— Желаю вам приятно провести уикэнд, месье Сорель, — сказала Кларисса Монье на прощанье, демонстративно глядя мимо Клод.

— Благодарю, — ответил он с поклоном. — Того же пожелаю и вам.

— Какая предупредительность. Какое воспитание! — сказала Клод, когда они оказались в коридоре.

— Это вы на мой счет шутки отпускаете?

— Вовсе нет. Вы так уверены в себе, вам столько всего довелось видеть в разных странах. К тому же вы с иголочки одеты…

— Клод!

— Не возражайте, пожалуйста! Этот светло-синий костюм, эта черная рубашка. Formidable, Филипп, formidable…[29]

Он рассмеялся.

— Наконец-то, — сказала Клод.

— Что, «наконец-то»?

— Наконец-то вы улыбнулись! Это впервые за все время нашего знакомства… Положим, раньше у вас и впрямь не было особых поводов для улыбок… Вам очень идет улыбка. Пойдемте, я покажу вам Центр! — она прошла вперед.

— Вот это Большой зал заседаний. Вмещает полторы тысячи делегатов, и еще двести мест есть на балконах.

Бетонные стены смелой конструкции зала, решенного в форме пятиугольника, напоминали Пентагон, — он был ошеломлен и даже напуган этим сходством. Пентагон — прямо как здание «Дельфи».

— Стены здесь раздвижные, так что помещение зала можно и увеличить, и сделать поменьше. А можно, например, одновременно проводить две или три конференции…

Они продолжили осмотр здания, поднимаясь и опускаясь на эскалаторах. Клод открыла перед ним одну из дверей.

— Сотрудники пользуются последними новинками техники. Можно проводить видео-совещания через сателлиты, а информацию получать с помощью «ремоут-контроля»[30]. Ну, что скажете, как я жонглирую такими терминами? Здесь есть четыре студии радиозаписи и четыре студии телезаписи… Пойдемте, вон там выход в очень красивый парк! У меня прямо ноги горят, там можно будет присесть…

Перед открытой стеклянной дверью им повстречался молодой человек, который, увидев Клод, радостно ее поприветствовал, подняв руку.

— Удивительное дело, — сказал Филипп.

— Что вас так удивило?

Смущенный, он подыскивал подходящие слова:

— Что все здесь так рады видеть вас… И в «Бо Риваже»… И тут тоже…

— Наверное, потому, что я такой милый человек… Разве вы этого еще не заметили?

— Нет, — сказал он. — А вы действительно милый человек?

— Говорят. А что вы находите в этом странного?

— Что эта Кларисса Монье из информационного бюро не была рада вам. Она как будто не обратила на вас внимания.

— Не все мне симпатизируют, Филипп.

— С чего бы это?

— Помните вчерашнюю ночь?

— Нет! — сказал он. — Прошу вас, не надо!

— Не беспокойтесь, я не об этом.

— А о чем же?

— Когда вы проводили меня домой, я сказала вам, что у меня репутация «великосветской коммунистки».

— И что?..

— А то, что многим людям «салонные коммунисты» не по вкусу. А коммунисты вообще — тем более!

— Разве вы коммунистка?

— Была когда-то, — сказала Клод. — И сейчас близка к тому, чтобы опять ступить на эту дорожку.

4

Летний ветер мягко веял в парке Центра конференций. Жужжали пчелы. От множества роз на большой клумбе исходил сладкий аромат. В тени старых деревьев стояли белые стулья. Клод сняла туфли.

— Я всегда мечтала стать фотографом, — рассказывала она. — Еще во время моей студенческой практики я начала делать репортажи о жизни безработных. Об обитателях сырых, непригодных для жилья квартир. Сегодня все стало куда хуже, но кое-кто заботится о том, чтобы это не становилось столь очевидным — у нас. А то, чего якобы нет, не снимешь… На Востоке, в третьем мире, — там никто не заинтересован в том, чтобы скрывать нищету… Я очень рано узнала, что такое нужда, что такое голод и отчаяние. Я сама из бедной семьи…

— Как и я, — тихо проговорил он.

— Я так и подумала. Поэтому с самого начала между нами возникла какая-то связующая нить. Мои родители были, конечно, коммунистами, французскими коммунистами. Они работали на заводах в грязных цехах за жалкую, нищенскую зарплату. Они, обессилевшие, надорвавшиеся, умерли молодыми. Когда редакция послала меня на первую войну, я была так потрясена страданиями, нищетой и смертью, что это нельзя выразить словами. Редакторы уверяли меня, будто мои снимки выражают мои чувства, что они повлияют на тех, кто затевает войны, кто считает убийство себе подобных единственно возможным для человечества выходом и постоянно со все растущим энтузиазмом эту свою деятельность углубляет и расширяет.

Она умолкла и посмотрела на старые деревья.

Через некоторое время Клод продолжила свой рассказ:

— Когда я была маленькой, я, конечно, ходила с родителями под красным знаменем и распевала «Интернационал», а перед сном истово молилась Богу, чтобы Он не оставил своими заботами папу, маму и меня, и чтобы Он помог родителям получить работу полегче, и чтобы пролетарии всех стран соединились…

Неожиданно Клод умолкла.

— Что случилось?

— Слишком уж я разговорилась. — Она массировала пальцы ног.

— Продолжайте, пожалуйста. Что было дальше?

— А дальше, — кивнула она, — мне пришлось убирать комнаты в самых дешевых гостиницах и работать официанткой, чтобы скопить деньги на учебу… С вами происходило что-то похожее?

— Да, — сказал он.

— Но вы никогда не были коммунистом.

— Никогда.

— А кто вы?

— Не понял?

— Кто вы… ну, в смысле политики?

— Никто.

Клод встала со стула.

— Что значит «никто»? Каждый человек какой-то да есть: левый он или правый, консерватор или экстремист.

— Только не я, — сказал он, и ему сделалось не по себе.

— Вы хотите сказать, что политикой вовсе не интересуетесь?

— Пожалуй.

— И никогда не интересовались?

— Никогда…

Они посмотрели друг на друга, и он первым отвел взгляд.

— Довольно много всякого выясняется в «наш чудесный день», да?

— И хорошо, что так. Выходит, вы никогда не интересовались политикой. А ваши родители? Вы ведь упомянули, что они были из бедняков?

— Мать, — сказал он. — Отец умер, когда меня еще не было на свете. А мы с матерью… у нас часто нечего было есть… жили мы так плохо, что, сколько я себя помню, мной всегда владела одна-единственная мысль: выбиться из нужды, все равно как, и никогда, никогда больше не быть бедным! И всю свою жизнь я следовал этой мысли… Однажды на короткое время, очень ненадолго, все у меня стало иначе… Но теперь я встретил вас, Клод. Здесь, в Женеве… И… и теперь я не знаю, кто я…

— Я тоже этого о себе не знаю. Никто этого не знает…

— Я не в этом смысле… Я не знаю, где мое место в жизни, и никогда этого не знал, я никогда не хотел себя причислять ни к одному движению и ни к одной партии, я хотел только работать, заниматься своим делом, вот и все…

— И никогда больше не быть бедным, — напомнила Клод.

— И никогда больше не быть бедным, — согласился Филипп. — И теперь вы презираете меня за это.

— Я вас вовсе не презираю, — сказала Клод. В ее глазах светилось сочувствие и понимание. Он увидел в них прыгающие золотистые искорки и свое отражение, совсем крошечное. — С таким же успехом вы могли бы презирать меня. Коммунизм, в который я верила, рухнул. И ни слезинки у его гроба я не пролила. Так что же? «Да здравствует капитализм, да здравствуют победители!» Победителей все любят, разве не так?

В кронах деревьев громко пели птицы. Сильно пахли розы. Над парком прогромыхал самолет «Свисэйр», шедший на посадку. Его реактивные двигатели пронзительно завывали и ревели, ветви деревьев прогибались, розы приспускали свои бутоны.

— Я хорошо понимаю, что вы могли стать коммунисткой, — сказал он, когда шум немного утих. — Но… как вам удалось… я хочу сказать — столько лет…

— Я знала о восстании в Венгрии, которое подавил Советский Союз. Я знала и о восстании рабочих в ГДР. Но когда это случилось, я еще не родилась, а когда советские танки покончили в 1968 году с «пражской весной», мне было семь лет. Я стала коммунисткой вопреки тому, что случилось в Праге, несмотря на венгерские события и восстание рабочих в ГДР. Но потом, во время одной из войн, в которой был повинен Советский Союз, я словно проснулась, я осознала, что коммунисты ведут себя преступно, и после этого я уже не могла больше быть коммунисткой. Я больше ничему не верила. Мне осталось только бороться против войны. И против всех, кто эти войны развязывает. Сражалась я с помощью фотокамеры. Но ведь отнюдь не одни коммунисты повинны в войнах, такого же рода преступления совершают и капиталисты, и я, репортер и хроникер, каждый раз убеждалась в том, что есть преступники на той стороне, как есть они и на этой… Страшные пришли времена…

«Что эта женщина мне рассказывает? — подумал Филипп. — И в чем она признается мне, с которым познакомилась лишь вчера и которого сегодня ночью била по лицу, как безумная? Пускается со мной в такие откровения и в то же время — «не прикасайтесь ко мне! Не смейте никогда больше этого делать!» Что с ней происходит, с этой женщиной? Одним отчаянием от политических ошибок этого не объяснишь…»

— Да, времена тяжелые, — повторила Клод и посмотрела на клумбу с розами. — Знаете вы, кто такой Стефан Гейм?

— Писатель? Да. Он живет в Берлине.

— Я хочу рассказать вам кое-что о Стефане Гейме, хорошо?

— Конечно.

— Однажды, это было в 1993 году, журнал «Пари Мач» послал меня к нему. Ему как раз исполнилось восемьдесят лет. Я первым делом прочла его автобиографическую книгу под названием «Некролог», она вышла в 1988 году, еще до падения стены. Я всегда стараюсь побольше узнать о людях, о которых буду делать репортажи…

— Я думал, вы снимаете только там, где идет война…

— Это можно делать только некоторое время, долго не выдержишь. Потом необходимо сделать паузу… и снимать, например, портретные зарисовки. В «Некрологе» Гейм описывает, как однажды его пригласили в Австралию, в Аделаиду, на фестиваль культуры. И как один товарищ из партийной газеты «Трибюн» спросил его о том, какого мнения он о социализме в ГДР. «I feel that socialism is our baby», — ответил Гейм журналисту из коммунистической газеты. — «Представьте себе, что социализм наш ребенок. А если малыш косит, или у него ножки кривые, или лишай на голове — убить его, что ли, из-за этого? Надо постараться вылечить его…»

И снова у них над головами зарокотали и завыли двигатели идущего на посадку самолета, снова задрожали ветви деревьев и поникли розы. Но вот шум опять улегся.

— Вылечить это «дитя-социализм» — вот где был важный момент приложения усилий. Человечество исторгло из себя немало великолепнейших идей — например коммунизм или родственное ему по духу христианство. Но великолепными эти идеи остаются лишь до тех пор, пока не попадут в руки идеологов. Стоит идеологам овладеть ими, как они немедленно их изменяют и извращают до неузнаваемости. Вспомните о чудовищных преступлениях католической церкви! Или о страшных преступлениях коммунистов! В ГДР идеологи и бонзы, дураки, преступники и убийцы сделали все, чтобы погубить «дитя-социализм». А Гейм боролся за то, чтобы спасти и вылечить это дитя с лишаем на голове.

— Но сколько бы он ни боролся, сколь опасно для него самого это ни становилось, все его старания оставались бесполезными, потому что эти бетоноголовые вскоре всякий интерес к ребенку потеряли. Совершенно. И когда они своим правлением довели ГДР до полного хозяйственного фиаско, люди, которые были сыты этим по горло, вышли на улицы с красными флагами и скандировали: «Народ — это мы!» Да, но очень скоро красные флаги куда-то пропали, а вместо них появились черно-красно-золотые, и теперь они скандировали уже не «Народ — это мы!», а «Мы — один народ!». И по сей день Гейм, и я, и еще многие другие сидим и гадаем, кто был тот гениальный пиарщик, который изменил в лозунге всего одно слово, а смотрите, как все покатилось и полетело вверх тормашками, как произошло нечто, до сих пор в истории не происходившее: страна как бы сама по себе «срослась». Помните? Все шло страшно быстро. И когда Восточный блок начал трещать по всем швам, капитализм наконец взял верх над социализмом. Но это не заставило Гейма переменить свою позицию, он продолжает писать, выступать и бороться за то, что считает справедливым.

Она посмотрела на Филиппа, и в ее черных глазах опять запрыгали золотистые точечки, а летний ветер донес до них аромат роз. Губы ее задрожали, она старалась улыбнуться.

— А что касается капитализма, — продолжала свою мысль Клод, — то он, хитрец, просто-напросто прячет свою плешивую голову под париком! Я недавно увидела его облик во всей красе в одной из передач немецкого телевидения. Ведущий представлял телезрителям гиганта немецкой промышленности, который за последний год увеличил свои прибыли более чем вдвое, уволив при этом десятки тысяч рабочих, после чего курс его акций взлетел на невиданную высоту… Я думаю, это самый короткий ответ на вопрос, что представляет собой капитализм сегодня. У этого капитализма нет больше никакого противника, нет никого, кто заставил бы его держаться в рамках, нет никого, кого бы он стыдился или из-за кого был бы вынужден скрывать свое истинное лицо… И поэтому он считает себя вправе распоясаться глобально и, ни с кем не считаясь, осуществлять свои планы, заставляя людей страдать духовно и телесно, как никогда раньше… и по этой самой причине у нас только в Европе девятнадцать миллионов безработных, от которых мы никогда не избавимся, напротив, все будет изменяться только к худшему, и уже скоро более трети всего мирового населения окажется за чертой бедности… и не по сорок тысяч детей будут умирать ежедневно от голода и болезней, а по пятьдесят, шестьдесят, а может быть, и по семьдесят тысяч…

Клод встала и посмотрела Филиппу прямо в глаза.

— …и по этой самой причине я близка к тому, чтобы опять стать коммунисткой, и поэтому же мадемуазель Кларисса Монье из информационного бюро меня на дух не переносит, да и многие другие люди ко мне не благоволят. — Она рассмеялась. — А теперь признайтесь, Филипп, я вас страшно напугала?

— Вовсе нет.

— Ну, не знаю, — улыбка все еще не сходила с ее лица. Она надела туфли. — Однако довольно об этом! Сейчас нам по расписанию «нашего дня» предстоит нечто приятное. Поедемте!

Он тоже поднялся с места.

— Куда?

— В одно место, самое замечательное для меня во всей Женеве. И не только для меня, но и для Сержа. И еще для многих, кто это место знает. Пойдемте! Только я должна сначала позвонить Сержу и обо всем с ним условиться.

— Обо всем с ним условиться, — повторил он.

Они направились ко входу в здание Центра.

— Да, он подъедет попозже. Он сказал, что тоже хочет встретиться с вами, чтобы поблагодарить вас.

— Поблагодарить? За что?

— Что вы нас простили.

— А ему это откуда известно?

— Я сегодня ночью ему тоже звонила.

— После того, что я сказал, что не желаю больше вас видеть?

— Да… Мне было до того плохо… а он мой лучший друг… и такой умный. Он сказал, чтобы я успокоилась. И что сегодня в десять вы будете ждать меня перед отелем. Вот он какой умный, Серж.

— Действительно, голова у него работает, проговорил он, испытывая легкий налет ревности. «К чему это? — подумал он сразу же. — С чего вдруг ты так осмелел, что считаешь, будто имеешь право ревновать? Один день. Один-единственный… И больше ты себе позволить не можешь. Не должен, и все! Мы с ней заключили джентльменское соглашение — и только. Соглашение на один день».

В холле Клод исчезла в телефонной будке. Быстро набрала номер и сразу заговорила. А потом присоединилась к Филиппу.

— Все в порядке. Он сказал, что рад… Сегодня пятница, и он вечером пойдет в синагогу. Он по пятницам всегда посещает синагогу. Серж — верующий.

— Ортодокс?

— Почему? Просто верит, и все. Помните, что вы сказали перед Дворцом Наций. «Если вы говорите кому-нибудь: «Ты должен верить в Бога», — цитировала она его, — это все равно, что сказать: «Ты должен быть красивым! Я тоже хотел бы быть красивым!» Это, по-моему, ваши слова? Припоминаете?

— Да, что-то в этом роде…

— Так вот, Сержу тоже хотелось быть красивым…

5

Все веселятся, пляшут и поют, но шестеро на переднем плане, трое мужчин и три женщины, бедняки в дешевом платье, в соломенных шляпках и кепках на головах, с бумажными цветами в косах у женщин, не пляшут, не поют и не веселятся. Взявшись за руки, они плетутся по улице под натянутыми между деревьями гирляндами лампионов, мимо грязных и заляпанных краской стен доходных домов, расположенных по обеим сторонам улицы. На вид все они немного навеселе, эти прачки, служанки или белошвейки, эти заводские рабочие, углекопы или рубщики мяса с городского рынка. И только эти шестеро на переднем плане сохраняют полное спокойствие в этот вечер 14 июля, объявленный праздником в память о падении Бастилии, которую предки этих шестерых взяли штурмом во имя свободы, равенства и братства.

Ничего из этого так и не осуществилось, и тем не менее день 14 июля празднуют по всей Франции, веселятся, пляшут и поют ночь напролет на площадях и улицах. Шестеро на переднем плане, медленно волочащие ноги по улице, напомнили Филиппу Сорелю его мать и других мужчин и женщин, живших с ними по соседству в доме в гамбургском районе Харбург, доме настолько отвратительном, что даже бомбы обошли его стороной.

Картина называлась «14 июля», написал ее в 1895 году Теофиль Александр Стейнлен, прочитал Филипп на висевшей на стене табличке. Этот Стейнлен был наряду с Домье и Курбе одним из первых художников, отразивших в своем творчестве социальную борьбу своего времени. Рядом с Филиппом стоит Клод, она показывает ему противоположную стену, где висят и другие работы Стейлена, художника, о котором Сорель раньше ничего не знал, — он вообще в живописи не очень искушен. «Невидимый колокол, — думает он. — Вот он наконец исчезает, и все потому, что Клод придумала для нас этот день». У него появляется такое чувство, будто он вновь начинает жить только с сегодняшнего дня, с того момента как Клод начала показывать ему Женеву. Он уже познакомился со многими картинами и увидит их еще больше в этом просторном музее, в который попал благодаря ей.

Примерно час назад они остановились возле двухэтажного белого здания в стиле Второй Империи. За металлической оградой с позолоченными остриями стреловидных прутьев был узкий палисадник, а в само здание вела стрельчатая дверь из светлого дерева. Справа и слева от входа на мраморных плитах стояли две скульптуры много выше человеческого роста, и каждый из этих «стражей» держал в руках по факелу с позолоченным металлическим языком, имитирующим пламя.

— Вот, смотрите, — сказала Клод, — это лучшее, что есть в Женеве, — Пти Пале[31], сооруженный в 1862 году. В 1967 году было решено отреставрировать и перестроить его. Начали копать вглубь, чтобы подвести под стены стальные несущие конструкции, и обнаружили при этом неплохо сохранившиеся части здания времен римского владычества. Архитекторы сумели вписать древние подземные своды в новые просторные помещения. Музей Пти Пале существует в его нынешнем виде двадцать пять лет. Его основал коллекционер Оскар Гес, здесь им выставлены сотни произведений искусства, в основном картины и скульптуры, созданные в период между 1870 и 1940 годами.

От дам, которые вышли в холл их приветствовать, Филипп узнал, что Клод здесь частый гость. Она представила его как друга, который совсем не знает Женеву. Заплатить за входной билет ему не позволили — «это исключено, месье Сорель, совершенно исключено! Мы рады видеть вас, добро пожаловать, и желаем приятно провести время!»

Они с Клод сначала прошли по залам первого этажа, где были выставлены работы импрессионистов. Перед «Портретом Габриэллы» в инвалидной коляске сидел очень старый господин, которого сопровождала еще молодая женщина. Немощный старец с благоговением смотрел на облик Габриэллы. Большой пунцовый рот, светящееся розоватое лицо, каштановые волосы, а в них красный цветок. Глаза полузакрыты. От чувственности и грусти, исходивших от этой картины, перехватывало дыхание. Старец улыбался, мысль его уходила далеко за пределы картины, теряясь где-то в песчаных пустынях времени.

Из картин пуантилистов Филиппа больше всего тронула работа Мориса Дени «Семья художника, или Занятия на каникулах». Трое детей сидят вокруг стола, на котором один из них, маленький мальчик, готовит уроки, а сестра наблюдает за ним вместе с молодой матерью семейства. Очень чистый и мягкий утренний свет. Лето, окно открыто, в корзине на подоконнике много цветов. Точка за точкой, розовой или белой краской — вот как написаны лица, и Филипп может разглядеть каждую ресничку маленького мальчика, который что-то пишет в своей тетради. Какая это счастливая семья, словно из прекрасного сна.

Он почувствовал, что и им самим овладевает сладостный покой, Клод смотрела куда-то в сторону, и они сейчас не разговаривали.

Скульптуры стояли на небольших возвышениях и в нишах, и посетители застывали перед ними, так же как и перед картинами, совершенно уйдя в себя. Другие посетители отдыхали на диванчиках, на удобных стульях и обтянутых бархатом скамьях. Филипп обратил внимание на юную парочку, которая, тесно прижавшись друг к другу, не могла оторвать глаз от чудесного полотна Эдуарда Вийара «Большой Тэдди». Эта картина в форме огромного овала так и блистала всеми красками, в особенности красной: за маленькими столиками в чайном салоне сидит множество гостей, им прислуживают официанты и официантки. «В какой удивительный мир, — подумал Филипп, — в какую волшебную страну привела меня в этот день Клод, в этот день, который она придумала для нас двоих».

— А теперь спустимся в цокольный этаж. Там выставлены работы самых известных мастеров парижской школы и знаменитейших художников с Монмартра…

Какая все-таки грандиозная мысль пришла в голову архитектору: совместить остатки древнего строения в их первозданном виде — с грубо отесанными камнями пола, с поперечными переходами, с мощными каменными плитами стен — и архитектуру сегодняшнего дня. По потолку были пущены полосы цветного стекла. За ними скрывались невидимые источники света. Можно было любоваться «Балом в «Мулен Руж» Марселя Лепрена, «Леском на Монмартре» со старой мельницей на заднем плане Альфонса Кизе и «Утренней серенадой» Пикассо, картинами Тулуз-Лотрека, Утрилло, Моизе Кизлинга и, наконец, «14 июля» Теофиля Александра Стейнлена с шестью фигурами на переднем плане, в кепках и соломенных шляпках, с бумажными цветами в косах. Как они идут мимо обшарпанных доходных домов, под гирляндами пестрых лампионов. Ах, свобода, ах, равенство, ах, братство — а они едва плетутся и не поют, не пляшут. Им не до веселья!


Она близка к тому, чтобы опять стать коммунисткой, сказала Клод. Филиппу вспоминаются другие, страшные картины жизни, которые он видел в галерее Молерона. На этой фотовыставке об ужасах войны. Если видишь то, что пришлось увидеть Клод как хроникеру своего времени, разве можно ее не понять? «Какой день, — думает Филипп, — после стольких мертвых, убитых лет… Всего один день, и все же… Какую жизнь я вел до сих пор! А что будет завтра?»

6

Спустились по винтовой лестнице вниз на второй подземный этаж, открытый после раскопок. Здесь выставлены картины так называемых примитивистов двадцатого века. Большая картина Анри Руссо сразу приковывает к себе внимание Филиппа: какая глубина замысла, какая драма! Женщина в красной юбке, черной блузке и с красной косынкой на голове стоит на левой чаше огромных деревянных весов и держит в руках щит с надписью:


ВЛАСТЬ ПРИНАДЛЕЖИТ ТЕМ,

КТО ЗАСЛУЖИЛ ЭТО ДЕЛАМИ СВОИМИ


А на правой чаше стоит мужчина в праздничном одеянии, на голове у него корона, в руке скипетр, а в другой тоже щит, и надпись на нем:


Я — КОРОЛЕВСКОГО РОДА


А на табличке, прибитой к длинному шесту, надпись:


ВЕСЫ ХОРОШИХ ЗАКОНОВ


— Так называется эта картина, — шепотом объясняет Клод.

Вокруг коронованной особы толпятся адвокаты и священники, а возле женщины можно увидеть других бедных женщин с платками на головах, бедняков-мужчин, а впереди почему-то стоит лев.

На высокой подставке весов есть белая шкала со стрелкой. Перед ней лежит почти совсем обнаженный старик с седой бородой, а подле него — коса смерти. За плечами у него выросли черные крылья.

«Смерть, — подумал Филипп, — опять она, вездесущая, с тех пор как я в Женеве, она повсюду преследует меня. У этого воплощения смерти — белая борода и черные крылья за плечами…»

На картине чаша с женщиной, воплощающей добро, опустилась низко, а чаша с человеком в королевском наряде поднялась очень высоко. По сравнению с чашей женщины она словно невесома, а Смерть указывает на белую шкалу весов, стрелка которых под тяжестью чаши женщины сместилась налево в самый край. «Смотрите, — как бы говорит всем Смерть, — вот как обстоят дела…»

— Да, но почему лев?

— Что «почему лев»?

— Почему он на стороне бедняков? Почему не со святошами, не с адвокатами и не с королем?

— Вы делаете успехи, Филипп, — ответила Клод, понизив голос и улыбаясь. — Львы тоже бывают разные. Некоторые из них на стороне бедняков.

Он инстинктивно потянулся к ее руке, но она быстро отступила в сторону и сказала:

— А сейчас — на второй этаж. Для этого воспользуемся лифтом. На первый этаж можно попасть только со второго.

В кабине лифта тесно. Они стоят почти вплотную друг к другу. Его так и тянет обнять ее, прижать к себе. Но он, разумеется, этого не делает, наоборот, всеми силами старается даже случайно не задеть ее, потому что еще не забыл, как она, оцепеневшая, выдавила из себя в машине: «никогда не прикасайтесь ко мне… Больше никогда, я прошу вас, Филипп!»

На втором этаже повсюду картины, и скульптуры, изображающие людей, человекоподобных животных и звероподобных людей, а под стенами расставлены стулья и маленькие диванчики для уставших посетителей. «Ощущение такое, будто ты попал в дом, в котором все его обитатели счастливы, — думает Филипп. — Да, Клод права, этот музей, наверное, самое замечательное из всего, что есть в Женеве». Вдруг он увидел пожилую женщину. Ей никак не меньше семидесяти, седые волосы совсем поредели. Ее морщинистое лицо с множеством коричневых пигментных пятен напоминает кратер вулкана. Взгляд потухший, одно из крыльев носа совсем отсутствует — очевидно, после много лет назад сделанной операции. Рот запал так, что его почти не видно. Она, с искривленным позвоночником, сидит в инвалидной коляске перед мраморной статуей девушки-водоноса с кувшином на левом плече. Эта мраморная девушка неизъяснимо прекрасна. Старуха неподвижно сидит перед скульптурой и рассматривает ее.

Клод тихо говорит Филиппу:

— Эту скульптуру девушки-водоноса Пти Пале приобрел год назад. Ее изваял Феликс Сарваж, живший в Женеве с 1940 по 1946 годы. Через три месяца после того, как эту скульптуру выставили, старуха в первый раз появилась в музее. Ее подняли сюда в коляске на лифте. И она день за днем, с утра до вечера сидела перед этой мраморной девушкой. Через две недели она на некоторое время пропала, заболела, наверное, но потом появилась вновь, и с этого момента она стала словно частью этого дома. Она появляется здесь не реже, чем через день. Конечно, на это обратили внимание. Но кто бы с ней ни заговаривал, она не отвечала, пока одна из тех двух дам, которые встретили нас в вестибюле, не спросила ее прямо, кто она такая. Тогда что-то ожило на ее мертвом лице и в потухших было глазах, она даже растянула в некоем подобии улыбки свои бескровные губы. Указывая на прекрасную девушку, она тонким голосом проговорила: «Она — это я. Весной 1944 года я позировала месье Сарважу для этой статуи девушки-водоноса».

7

Осмотрев все картины в этом зале, они снова спустились на первый этаж. Здесь у самого входа в зал их встретил «Вечный жид» Марка Шагала, человек в костюме из серого плотного сукна и в грубых башмаках. На голове у него напоминающая горшок шапка, а на суковатой палке, которую он держит через плечо, — узелок со всем его добром — весьма небольшой узелок. Из таблички на стене явствует, что это автопортрет: посреди ночи, мимо спящих домов и церкви уходит Шагал из Витебска, где родился, оставляет свою родину, чтобы уйти далеко-далеко. Света в окнах покосившихся домов нет, только одно яркое пятно в ночной мгле — это белый осел, который не обращает на еврея никакого внимания.

Филипп отпрянул от неожиданности — он оказался перед огромной картиной, яркая киноварь которой могла бы, кажется, осветить весь зал, даже если бы не было верхнего света, — такой пронзительной яркости были ее краски. Подойдя поближе, он прочитал на табличке: «Мане-Кац. Три раввина с торой». Трое мужчин в меховых шапках и в длинных, до пола, ярко-красных одеяниях, у каждого в руках по свитку торы. По выражению их лиц видно, что думают они о страданиях и преследовании — столько боли у них в глазах. Казалось, они прижимаются щеками к свиткам, потому что ищут в них опору.

А рядом другая картина Мане-Каца «Бродячие музыканты». На ней изображен человек с контрабасом, который больше его самого. Рядом на маленькой скрипке играет мальчуган в сером кафтане, а за ним стоит одетый во все черное великан, который дует в трубу. Все они в кипах, белой, серо-голубой и черной, и в глазах каждого из них тоже притаилась шеститысячелетняя тоска.

И еще одна огромная картина: «Рыжебородый раввин с торой». На голове у раввина мягкая шляпа, он в черной рубашке и с черно-белым маленьким шарфом. Его огромная рыжая борода поражает воображение. У него в руках тора, закрывающая его по пояс. Видно, что она тяжелая и он с трудом держит ее на весу обеими руками. В правом нижнем углу стоит одетая в белую рубашку девочка с невероятной глубины черными глазами.

— Мане-Кац мог бы быть братом Шагала, — говорит Клод, подойдя поближе и заметив, какое впечатление на Филиппа произвели картины.

— Да, — сказал он с придыханием. — Но тут все иначе… Эта религиозная истовость, художник, который так верит в Него… с такой силой…

— Да, в нем это было, — согласилась Клод. — Он, как и Шагал, тоже родом из России, — и она посмотрела на табличку. — «Рыжебородого раввина» он написал в 1960 году, за два года до смерти…

«Вот оно опять, это слово, — подумал Филипп. — С тех пор как я в Женеве…»

— Привет вам обоим! — услышал он и, оглянувшись, увидел подошедшего к ним Сержа Молерона. Тот нежно поцеловал Клод в обе щеки, и она тоже поцеловала его.

«Ему она позволяет целовать себя, — подумал Филипп, — а мне нельзя к ней даже прикоснуться! Но ведь они уже очень давно знакомы, к нему у нее, конечно, самые теплые чувства. А я… а для меня придуман этот день…»

Молерон пожимает ему руку и сдержанно улыбается.

— Мерси, месье Сорель, мерси!

— За что?

— Вы знаете за что, — сказал Молерон.

— Вы должны были повести себя таким образом. Я это отлично понимаю.

— А я понимаю вас, — Молерон положил ему руку на плечо. — Все зло проистекает от наших предрассудков. Потому что мы ничего друг о друге толком не знаем, месье Сорель!

— Давайте покончим с этим! — сказала Клод. — Филипп и Серж, вот так и называйте друг друга!

— Я согласен, если вы не возражаете, — Молерон посмотрел на Сореля.

— Бонжур, Серж, — сказал Филипп.

— Бонжур, Филипп, — ответил Серж, и оба рассмеялись.

— Мане-Кац, — нравятся ли вам его картины, Филипп?

Прежде чем тот успел ответить, Клод сказала:

— По-моему, он от него в восторге.

— Ах, как это замечательно! — Серж захлопал даже в ладоши от удовольствия, совсем как ребенок. — Пойдемте, пойдемте со мной!

— Куда?

— В паб, — сказал Серж, идя впереди них. — Сейчас самое время выпить по глоточку! За нас!

8

Пабом оказался небольшой бар в цокольном этаже, обставленный в чисто английском вкусе. В это время дня там не оказалось никого из посетителей, кроме них. Но сколько Серж ни звал, официант не появлялся.

— Оставь это! — предложила Клод. — Выпить мы всегда успеем. Сядем, mes enfants[32], садитесь, наконец!

Они сели за угловой столик. Над головой Клод на деревянной панели висела копия картины Шагала «Букет», а под ней на табличке было написано:

ИСКУССТВО НА СЛУЖБЕ МИРУ

— Теперь давай, Серж! — сказала Клод.

— Да, — кивнул тот и протянул Филиппу маленький пакетик.

— Что это?

— Подарок, — сказал Серж.

Филипп развернул бумагу, и у него в руках оказался мешочек из зеленой замши с золотистого цвета тиснением звезды Давида. Мешочек был перевязан шнурком. Развязав его, Филипп достал из мешочка золотой амулет величиной с монету в пять марок, но прямоугольный.

— Да ведь это… — Филипп даже потерял дар речи.

— Вы ведь тоже под сильным впечатлением картин Мане-Каца?

— Особенно от его «Рыжебородого раввина», — сказала Клод.

В амулете оказалось совсем крошечное ушко, на одной стороне пластины был рельефно изображен бородатый мужчина с большим свитком торы в руках, а на другой его стороне — две таблички с написанными на древнееврейском языке законами, а над ними — великолепная корона.

— Что означают эти символы? — спросил Филипп.

— Это десять заповедей, — объяснил Серж. — А на обратной стороне — Моисей со свитком торы. У Мане-Каца есть такая картина, только висит она не здесь, но очень напоминает «Рыжебородого раввина».

— Там есть еще и маленькая девочка, — напомнил Филипп.

— Это не девочка, — поправил его Серж. — Это маленький мальчик. Как и на той большой картине. Там это видно отчетливо.

— И кто этот мальчик?

— Этого никто не знает. Это было известно одному Мане-Кацу. Этот мальчик присутствует на многих его картинах.

— Это тайна, — сказала Клод. — Может быть, прекрасная тайна, Филипп. А внизу справа очень маленькими буквами, но вполне разборчиво картина подписана художником. Видите?

— Этот амулет должен хранить и оберегать вас, — сказал Серж. — И еще он должен принести вам счастье, Филипп.

— Спасибо, Серж, — поблагодарил Филипп. — Сердечное спасибо.

— Не обязательно носить его на цепочке на шее. Но мы с Сержем решили, что у вас обязательно должен быть такой талисман. Носите его при себе в портмоне! Его можно купить здесь, в Пти Пале. Он и в самом деле помогает. Когда-то давно Серж подарил мне точно такой же… Она расстегнула верхнюю пуговицу блузки и показала ему золотой прямоугольник, висевший у нее на шее. — Он охранял меня, Филипп, на многих войнах… И у Сержа есть такой…

Филипп почувствовал себя вдруг страшно уставшим. «Сколько времени мы пробыли в квартале ООН? — подумал он. — А потом Пти Пале со всеми его картинами, а под конец еще и этот амулет от Сержа — тут радости и счастья хватит на годы, если сопоставить это с жизнью, которую я вел до этого».

— Что это с вами? — спросила Клод, не спускавшая с него глаз.

— Насчет Пти Пале вы были совершенно правы — здесь любой человек почувствует себя счастливым. И даже устанет от этого счастья — так его много. Большего счастья человек испытать не в состоянии, и не должен к этому стремиться. За один-то день…

— Но ведь сейчас всего четыре! — воскликнул Серж. — Я думал: вот перехвачу вас в галерее, а потом заеду в синагогу — Клод вам, наверное, говорила, что это в моих правилах?

Филипп кивнул.

— Я вовсе не богобоязненный еврей и, уж конечно, не из праведников. Но каждую пятницу я бываю в синагоге, где молюсь за моих усопших близких, за Клод и за себя, а теперь буду молиться и за вас, Филипп. А после службы я хотел пригласить вас обоих в «Ла Фаволу», это мой любимый ресторан. А потом еще немного пройдемся, поздним вечером здесь чудесно… И тут вы говорите, что устали!

— Я тоже устала, Мотек, — сказала Клод.

«Спасибо! — подумал Филипп. — Ты все поняла. Уже сейчас всего предостаточно. И даже сверх того! Клод изобрела «наш день». А теперь он подошел к концу. И она тоже так считает, я же вижу!»

— Но, Клод… — Серж расстроился, как ребенок. — Я так заранее радовался!

— Не навсегда же мы расстаемся! Знаешь, как долго мы бродили по городу! Нет, правда, мне хочется домой.

— Но я… — Серж переводил взгляд с нее на него. — А мне что делать?

— Я тебе попозже позвоню, Мотек.

— Ты хочешь сказать, что мы с тобой сегодня еще можем увидеться?

— Если не получится, встретимся завтра.

— За обедом! — быстро утешился Серж. — В «Ла Фаволе», пожалуйста. Филипп должен там побывать — с нами! О’кей, вы оба сейчас разойдетесь по домам…, но давайте завтра днем встретимся, пообедаем, идет? В час? Устроит? Не рано?

«Что же получается? — подумал Филипп. — Могу ли я себе это позволить? Мы условились об одном дне, не больше. Я не хочу втягивать Клод в мою проклятую жизнь. А теперь еще один день? Куда нас это заведет?» Он хотел было уже сказать, что, к сожалению, превеликому сожалению, он весь день будет занят, у него назначены деловые встречи, но тут Клод посмотрела на Филиппа и улыбнулась, и снова у уголков глаз появились эти морщинки, а в темных глазах запрыгали золотые искорки.

— Значит, до завтра, до часа дня!

— Да, в час дня, Мотек.

— Честное слово?

— Честное-пречестное!

— Вечно ты со мной шутки шутишь, ненормальная!

— Придержи язык, Мотек. — Клод рассмеялась.

— Мотек, — повторил Филипп, почувствовавший себя опять третьим лишним. — Вы назвали Сержа Мотеком… что это значит?

— На идиш это означает «друг, приятель».

— Или «сокровище», — сказал Серж.

— Или «сокровище», — кивнула Клод. — Пока, Мотек!

— Пока, Клод! — Серж прошел с ними до «рено», на прощание поцеловав Клод в обе щеки, а она поцеловала его, и когда они с Филиппом отъехали, Серж помахал им вслед, а они, приспустив стекла, помахали ему.

— Завтра мы пообедаем с Сержем в «Ла Фаволе», вам там понравится, — сказала она. — Я заеду за вами в половине первого, хорошо?

— Хорошо, — согласился он, выходя из машины.

Она сразу же тронулась. «Она въехала на перекресток не в том ряду, здесь ей не удастся развернуться. Придется ей делать большой крюк», — подумал он и помахал ей, но она ему не ответила.

9

Едва он вошел в прохладный салон своего номера, как зазвонил телефон. Он упал в кресло и снял трубку.

— Алло? — он прокашлялся. — Да, слушаю? — на какое-то мгновение ему пришла в голову нелепая мысль, будто это звонит Клод. Но это было невозможно, она еще не могла доехать домой.

— Это Ирена, — послышался вечно недовольный голос жены, так хорошо ему знакомый.

«Нет, — подумал он, — не сейчас! Не через пять минут после того, как я…»

— Филипп?

— Да, Ирена… — «Надо что-то сказать ей, хоть что-нибудь»… — Как ты себя чувствуешь?

— А ты?

— Очень хорошо, спасибо.

— Это меня радует. И все-таки ты мог бы по приезде хотя бы позвонить. Я ждала. Со вчерашнего дня.

— На меня столько всего навалилось… Сразу, как только приехал…

— Не оправдывайся! Для тебя все важнее, чем я. И так уже двадцать лет…

— Ирена! «Целых двадцать лет, — подумал он, снимая туфли. — Уже двадцать лет я живу с такой вот женщиной».

— Я и сейчас не позвонила бы, не стала бы тебя беспокоить…

— Ты вовсе не побеспокоила меня, Ирена!

— Ах, оставь это… Но я без причины тебе не звоню. Можно, я расскажу тебе одну историю, или ты опять готовишься к важному совещанию?

— Почему это «опять»?

— Я уже звонила сегодня утром. Мне передали, что ты уехал…

— Так и было. Я только что вернулся.

— Ну, так могу я отнять немного твоего драгоценного времени?

— Само собой, Ирена. Что случилось?

— Констанция Баумгартнер, — голос ее сделался еще более холодным и отчужденным.

— Что?

— Констанция Баумгартнер.

— И что? Ты это имя назвала уже дважды.

— Ты ведь знаешь Констанцию Баумгартнер?

— Нет. Да. Нет. — Он откинулся на спинку кресла и вытянул ноги. — Хотя все-таки да. Она часто бывала у нас. Богатая дама, занимающаяся благотворительностью, да? «А Клод, — подумал он, — Клод уже, наверное, дома…»

— Да, эта самая Констанция. Теперь послушай меня, пожалуйста… Я несколько взволнована, но я не могла прежде всего не позвонить тебе…

— Так что же с этой Констанцией?

— Значит, так: в пятницу в два часа дня она позвонила мне и попросила принять ее, дело, мол, необыкновенно важное… Что мне было ответить? Хорошо, говорю, приезжайте к пяти часам, к чаю. Она всегда была так внимательна ко мне, не могла же я ей отказать. Она приехала на пятнадцать минут раньше и привезла мне в подарок пять бутончиков орхидей — не фаленопсис с маленькими белыми или лиловыми цветочками, я их терпеть не могу, нет, цимбидии! Они мои любимые, большие такие, оранжево-желтые или коричневые. Мне пришлось поставить их в две разные вазы…

Филипп закрыл глаза. Сейчас ему долго не дадут вставить ни слова. Если Ирене случалось пережить что-то радостное, тревожное или досадное, она говорила об этом без умолку и терпеть не могла, чтобы ее перебивали…

— …так вот, сидим мы и пьем чай, и я жду уже, что она начнет мне рассказывать о своем очередном любовнике. Она их постоянно меняет, все мужчины поголовно без ума от нее — все мы знаем, что это все ее фантазии, но нет, на сей раз я ошиблась. «Дорогая, милая моя Ирена, — говорит она, — я готовлю покушение на вас». — «Ну, — говорю я, — вы уж, пожалуйста, меня не пугайте!» — «Да нет, — говорит Констанция, — это не настоящее покушение… У меня к вам огромная просьба, дорогая Ирена, мне, очевидно, следовало бы прибегнуть к каким-нибудь дипломатическим приемам, но так как в этом я не слишком разбираюсь, я решила сказать вам все как есть…»

Филипп ненадолго открыл глаза и увидел, что солнце стоит совсем низко. Червоным золотом поливает оно озеро и суда на нем, противоположную сторону набережной, Старый город и парки на противоположном берегу, и сквозь опущенные жалюзи на окне полоски этого красно-золотистого света падают на ковер. Он опять закрыл глаза.

— «…ну, допустим, — говорю я Констанции, — вы решили выложить мне все это как есть — и дальше что?» — «У меня появилось одно огромное желание, — сказала она, — я хочу, чтобы вы, дорогая Ирена, оказали мне помощь и поддержку в деле необычайной важности. Как вам известно, я возглавляю комитет «Спасаем детей». Избрали меня — не знаю, гордиться ли мне этим или сокрушаться по этому поводу, но как бы там ни было, я всегда отношусь к моим обязанностям очень серьезно, и я, милая Ирена, хочу отметить мое вступление в должность как можно торжественнее и заметнее, и для этого мне нужны вы». — «Понимаю, — ответила я, — на сколько тысяч вы рассчитываете? Или отпустите меня с миром, и нескольких сотен хватит?» Это я так пыталась отшутиться… А теперь, Филипп, слушай, теперь самое главное… «Ни того, ни другого мне от вас не нужно, — говорит Констанция. — Никакого чека мне от вас не требуется, я хочу с вашей помощью заработать для комитета намного больше денег, чем могла бы содрать с вас…» Она прямо так и сказала «содрать с вас». Ничего не попишешь — воспитание… а я по-прежнему ни о чем не догадываюсь, даже приблизительно, и поэтому как бы подталкиваю ее: — «Итак?» — «Итак, — говорит Констанция, — я приехала к вам, дорогая Ирена, чтобы от имени комитета «Спасаем детей» по всей форме попросить вас о том, что будет для вас делом очень не простым, но если вы представите себе, сколько обездоленных детей влачат жалкую жизнь в Африке, Азии и Латинской Америке, которым мы обязаны оказать посильную помощь, вы мне поможете». И тут она наконец-то вынула кота из мешка! Вот она какая… «Ирена, — говорит она, — дорогая Ирена, сыграйте во имя доброго дела несколько вещей вашего изумительного Скарлатти, ну, на полчаса, а еще лучше — на час! Это будет подлинная сенсация, если всемирно известная Ирена Беренсен после стольких лет наконец вновь предстанет перед публикой. Это будет ярчайшим возвращением к музыке, на сцену, дорогая Ирена! Вы будете счастливы, комитет «Спасаем детей» будет счастлив, не говоря уже о бесчисленных бедных детях, и, в конечном итоге, вы осчастливите весь музыкальный мир! Боже мой, вы должны согласиться, дражайшая Ирена!» Ну, как ты это находишь, Филипп? Я сидела, как молнией пораженная. И долго была не в силах произнести ни слова. «Нет! Нет, — сказала я, — я больше не пианистка, поймите меня, Констанция, с этим покончено. Меня, чего доброго, еще осмеют… Нет, этого я позволить себе не могу. Рецензенты, конечно, сразу набросятся на меня, как стервятники. Ничего не выйдет, нет, ни в коем случае! Я помогу вашему делу деньгами, я не поскуплюсь, но играть я не стану, это исключено»… Вот, что я ей ответила, Филипп. Ты меня вообще слушаешь?

— Разумеется, Ирена.

— Это было вчера. А сегодня Констанция позвонила опять и битый час меня уговаривала. И теперь, сколько бы и как бы я ее предложению ни противилась, оно не выходит у меня из головы, я только о нем и думаю. У меня в голове все смешалось: и весь этот ужас, и счастье, и триумф, и страх, жуткий страх перед проклятым прошлым, и страстное, непреодолимое желание — да, да, я признаюсь в этом — после долгих лет снова вернуться на сцену: я так мечтала об этом все время, я так исстрадалась по большой музыке. Я превратилась в сплошной комок нервов. Я знаю, я не должна, я не имею права… Мне пришлось бы, если уж говорить об этом всерьез, полгода упражняться. Да что я говорю — полгода? Год, не меньше! Не могу же я целый час играть одного Скарлатти… и даже это потребовало бы от меня трехмесячной подготовки… Нет! Нет! Нет! Нет человека, который целый вечер хотел бы слушать музыку одного Скарлатти. В конце нашего телефонного разговора Констанция просила, умоляла меня, все еще раз хорошо обдумать. Она пригласила меня к себе на понедельник. Что ты думаешь обо всем этом, Филипп? Могу ли я хоть раз в жизни попросить у тебя совета, попросить один-единственный раз войти в мое положение? И хотя мы никогда не были настоящими супругами, существует же между нами что-то, похожее на человеческие отношения — или даже этого нет?

— Конечно, это есть, конечно, — сказал он. — Ты должна все очень хорошо обдумать. Взвесить все, что тебе предстоит…

— И это все, что ты можешь мне сказать?

— А чего ты требуешь от меня, Ирена? Что бы ты хотела, от меня услышать? Принять решение за тебя я не вправе. И вообще, сейчас я так же ошеломлен, как и ты вчера…

— Да что ты? Разве ты говоришь это по зрелом размышлении? Или ты хотя бы мысленно дал себе труд стать на мое место? Ладно, я примерно этого и ожидала от тебя. Разве могло быть иначе? Извини, что я отняла у тебя время! И не думай об этом больше!.. Ведь у тебя столько важных, неотложных дел… Разберусь как-нибудь сама. Не в первый раз… всего хорошего!

В трубке послышались короткие гудки. «Наконец», — подумал Филипп.

Он принял душ, лег в постель и мгновенно заснул. Когда проснулся, было около восьми вечера. Через час появился доктор Мартинес, снял пластырь со щеки Филиппа, промыл и продезинфицировал рану.

— Затягивается просто образцово, — сказал он. — Кожа у вас хорошая. Сегодня вы выглядите посвежевшим. Долго были на воздухе? И на солнце тоже? Я так и подумал. Ваш внешний вид мне нравится. Я вам наложу совсем небольшой пластырь. Завтра вечером загляну еще раз. Думаю, к тому времени все будет в полном порядке. Спокойной ночи, месье Сорель! Желаю вам всяческих благ и приятного времяпрепровождения!

И Филипп опять остался один.

Он пошел посидеть на балконе в надежде, что позвонит Клод, но звонок так и не прозвучал. Спустились сумерки, пришла ночь, и снова зажглись огни на озере и на судах, светился фонтан, но Клод так и не позвонила, и он вернулся в салон, включил телевизор и стал с помощью пульта дистанционного управления переключать разные каналы — их было около тридцати.

Звонка от Клод он так и не дождался.

10

«Мы едем сейчас по Плас Нёв — Новой Площади. Напротив Гранд-театра, построенного в стиле Парижской оперы, здесь находится Музей Рат. А в нижней части Плас Нёв… Что случилось?..» — «Ваши глаза, Клод, я только сейчас заметил, какие у вас длинные ресницы». — «Я так стараюсь расширить ваш кругозор, а вы меня вообще не слушаете!» — «Нет, я даже очень внимательно слушаю, но «наш день» еще не кончился, а в «наш день» мне, наверное, не запрещено сказать что-нибудь о ваших глазах». — «Наш день» давно закончился, и это вам отлично известно! Вот конная статуя генерала Дюфура…» — «Наш день» еще вовсе не кончился, Клод…» — «Нет, кончился…» — «А вот и нет…» — «Он кончился, тут не о чем спорить. Начался он вчера в десять утра и в десять вечера завершился. А известно вам, в чем главная заслуга генерала Дюфура?» — «Не знаю и знать не хочу. И вообще, вы меня очень удивляете, Клод. С каких это пор именно вы так зауважали «мясников человечества»? — «Никакой генерал Дюфур не «мясник». — «А «наш день» отнюдь не кончился вчера в десять вечера. Из скольких часов состоит день?» — «Из двенадцати». — «Вот видите, Клод! Вы ошибаетесь! День — это сутки, а в них двадцать четыре часа». — «Ну, тогда он закончился сегодня в десять утра. Смотрите, какие красивые фасады у домов на улице де Гранцез». — «Просто смешно — сегодня в десять утра. Сколько времени мы провели вместе? С десяти до четырех, ну, допустим, до пяти часов. Это получается всего семь часов, семь из двадцати четырех. Так что у нас в запасе еще семнадцать часов, что вы на это скажете?» — «Выходите из машины! Потому что здесь нам придется пройтись. Мы перед парком Бастионов, получившем свое название в память о башнях на старой крепостной стене». — «Еще семнадцать часов, Клод. Ваши волосы блестят на солнце, как темное золото. А ваш рот, а эти высокие скулы, с ума сойти!» — «На том месте, где была крепостная стена, вы видите монумент Реформации. Он простирается в длину на сто метров…» — «А какими духами вы пользуетесь? Чудо что за запах!» — «В самом центре монумента вы видите четырех реформаторов, а справа и слева — главные ревнители религии». — «Я просто в восторге от этого запаха!» — «А вот на двух огромнейших каменных блоках высечены имена Лютера и Цвингли, ах да, ведь вы же ни во что не верите! Оглянитесь еще раз — что вы видите?» — «Ваше прекрасное лицо! Кожа у вас — ладно, ладно, не буду! Так что же я вижу?» — «Университет, основанный Кальвином. Видите вон те леса и горы вдали? А теперь, прошу вас, обратите внимание на этот каштан!» — «Я вижу его, дорогая мадам!» — «Этот каштан — официальный каштан Женевы. Каждый год, когда на этом городском каштане распускается первый лист, появляется секретарь Большого Совета Женевы и объявляет о приходе весны. Разве не красивый обычай?» — «Это вы красивая, Клод! И сейчас я громко объявлю об этом во всеуслышание как заместитель секретаря Большого Совета Женевы. Дамы и господа!..» — «Вы что, с ума сошли? Немедленно перестаньте! На нас уже все оглядываются!» — «Хорошо, не буду, но только потому, что некоторые субъекты пялятся на вас не слишком-то почтительно!..» — «Экскурсия закончена! Вы ее не заслужили. Скоро час. Серж уже ждет нас. Зря я вам столько рассказывала, вы все пропустили мимо ушей…»

11

«ЛА ФАВОЛА» было написано на поперечной балке над входом. Справа и слева дома с готическими окнами, лучи солнца падают на булыжники мостовой. Здесь, в верхней части города, прохладно. На каменной стене рядом с красивой пристройкой номер дома — пятнадцать. Дверь ресторана открыта.

— Я пройду вперед, — сказала Клод.

«Ла Фавола» заведение небольшое. На первом этаже зал с четырьмя столиками по правую и по левую руку от прохода. Сейчас здесь много посетителей. На покрашенных в желтый цвет старых стенах висят маленькие зеркала и модные лампы, освещающие зал. Мощные деревянные балки идут по потолку вдоль и поперек, как бы подстраховывая несущие конструкции второго этажа, где тоже есть ресторан и куда снизу ведет узкая крутая лестница. В конце зала Филипп увидел открытую дверь на кухню, где занимались своим делом двое мужчин и одна женщина. Окно кухни тоже было открыто, и в него можно просматривались деревья, кусты и цветы во внутреннем дворике.

К Клод с распростертыми объятиями приблизился стройный мужчина в синих брюках, синей жилетке, белой рубашке и галстуке в крапинку. На лбу у него виднелись мелкие капельки пота.

— Мадам Клод! — он обнял ее. — Как я рад видеть вас! Месье Серж ждет вас наверху!

Клод представила мужчин друг другу.

— Это месье Филипп Сорель, он из Германии, а это — лучший повар в мире, женатый на лучшей поварихе в мире — месье Габриель Мартиноли. Мадам Николетта наверняка очень занята, — она помахала женщине, стоявшей у плиты в тесной кухне. — О-о, какие запахи!

— Ragout de homard et bolets, fondue de poireaux et artichauts[33].

— Фантастика! — сказала Клод, обращаясь к Филиппу. — Пошли! — она поднималась впереди него по самой маленькой, самой крутой и самой узкой винтовой лестнице из всех, которые ему доводилось видеть. Деревянные ступеньки кряхтели и поскрипывали. Зал второго этажа разделялся на две равные части декоративной опорной стеной, шедшей по центру зала от самой лестницы. И здесь Филипп увидел мощные крепежные балки под потолком и медные светильники на желтых крашеных стенах. За угловым столиком у окна сидел Серж Молерон, который, завидев их, сразу поднялся и пошел навстречу. Он расцеловал Клод в обе щеки и пожал руку Филиппу. Пододвинул стул Клод, подождал, пока она сядет, и предложил Филиппу место рядом с ней. Серж был в черном костюме и черной рубашке.

— Alors, mes enfants[34], аппетит у меня сегодня волчий, — сказала Клод.

Элегантно одетый хозяин ресторана принес им меню.

— «Ла Фавола» — это наше тайное место встреч. Я требую, чтобы вы поклялись и впредь о нем никому не рассказывали. Поднимите руку и вы, злосчастный язычник!

— Клянусь! — сказал Филипп, подняв правую руку.

— Потому что мы просто обязаны хранить эту цитадель от набегов туристов и разных пришельцев, — Клод перевела взгляд на Мартиноли. — Мы, как всегда, рассчитываем на ваш совет!

— Alors, мадам Клод, поскольку вы еще внизу отметили, какие вкусные запахи исходят из кухни, и еще потому, что сегодня мы действительно можем побаловать вас чем-то особенным, я предложил бы на горячее рагу из омаров с белыми грибами, луком и артишоками.

— Ну, ребята, разве это не здорово?

— Три порции, мадам Клод?

— Да, для всех, Габриель.

Он был удовлетворен.

— А на закуску? Могу, например, предложить «морского дьявола» в остром маринаде.

— Допустим. Две порции этого морского зверя…

— Почему две? Ах, да. А вам я предложу неаполитанский салат, наш фирменный.

— И еще кое-что! — сказала Клод. — Креветок с ростками чечевицы!

— Прекрасный выбор, поздравляю, мадам! А чего еще пожелают господа?

— Ну, живее, ребята! Я пойду пока помою руки, — сказала Клод.

— Я тоже не отказался бы от ростков чечевицы, месье Мартиноли, — поддержал ее Филипп.

— Да и я, — присоединился к ним Серж.

— Великолепно. Сыры и десерт обсудим позднее. Аперитив? Я предложил бы по бокалу шампанского…

— Прекрасно, — кивнула Клод. — А вино выберет месье Серж.

— Не торопитесь, месье Серж, это дело не терпит спешки, — Мартиноли протянул ему карту вин.

— Постарайтесь разобраться. — И Клод, пройдя через весь зал, исчезла за декоративной стенкой с деревянными полками, на которых стояли винные бутылки.

За соседним столиком сидели четверо мужчин. Оживленно жестикулируя, они рассказывали друг другу, чем их кормили вчера и что они собираются заказать сегодня.

— Мы с Клод знакомы одиннадцать лет, — сказал Серж. — Да, уже одиннадцать. Клод рассказывала вам, что произошло с моей семьей?

— Да, Серж… Я вам очень сочувствую…

— Благодарю. Вам я верю, — добавил он.

Серж, этот большой сильный человек, вдруг весь поник и сидел сейчас, напряженно о чем-то думая.

— Не думаю, чтобы вы до конца осознали, как много в моей жизни значит Клод.

— Мне кажется, я в состоянии понять это. — Филипп при этих словах почувствовал себя очень скверно.

— Нет, нет, вряд ли вам это по силам! За эти одиннадцать лет нам с Клод пришлось столько пережить вместе; мы часто приходили на помощь друг другу. И поэтому я прошу вас, Филипп: относитесь к ней бережно! — Он посмотрел ему прямо в глаза.

— Я не понимаю…

Голос Сержа прозвучал неожиданно твердо и жестко:

— Черт подери! Не пытайтесь отнять ее у меня!

— Просто не знаю, что вам на это ответить, Серж!

— Все вы прекрасно знаете. Послушайте, если вы… — Серж умолк, увидев, что к столу возвращается Клод.

— Между вами черная кошка пробежала? — спросила она. — Какое-нибудь недоразумение? У вас такой вид…

— Внешность бывает обманчивой, — попытался отделаться дежурной шуткой Филипп, и настроение его еще больше ухудшилось, когда он вспомнил, какое унижение должен был испытать Серж, малодушно обратившись к нему с просьбой не отнимать Клод. «Да я и не могу этого сделать. Не могу, не вправе и не хочу, — подумал он, — в моем нынешнем положении и мысли подобной допускать нельзя. Ну, сыграли мы в «наш день». Но это уже позади. Я правил игры не нарушал. А вот смогу ли продолжать в этом духе? Я должен, и все тут, — сказал он себе, — …вот пообедаем и расстанемся. Игре конец! А то ведь я могу и нарушить все правила! Если я буду готов выйти из игры, как на это посмотрит Клод? Одобрит и сама поступит так же? Скорее всего! А если нет? Проклятие! — подумал он. — Вот проклятие!»

Габриель Мартиноли принес фужеры с шампанским.

— Voilà, Messieurs, Dame. À votre santé![35]

«Чертовщина какая-то! Только недавно мы с Клод беседовали о разных разностях перед памятником реформаторам, Лютеру и Цвингли, под «официальным» городским каштаном — и вот, на тебе…»

— Филипп!

Голос Клод прервал его мысли.

— Да, Клод?

Он увидел, что они с Сержем подняли свои фужеры. Он поднял свой:

— Ле хаим!

— Ле хаим! — Клод внимательно посмотрела на него. «Она думает о том же, что и я», — решил про себя Филипп.

— Ле хаим! — сказал Серж и улыбнулся.

Они выпили. Последовало неловкое молчание, и разговор почти иссяк, пока не появился Мартиноли с двумя молодыми официантами, которые принесли закуски. Пока хозяин ресторана обсуждал с Сержем, какое вино лучше подойдет к заказанному блюду, Клод вопросительно посмотрела на Филиппа. «Какого черта я нервничаю, — подумал он, — ведь ничего особенного пока не случилось! Но только потому, что я придерживался правил игры».

— Великолепно! — сказала Клод просиявшему Мартиноли, отведав салата его собственного изобретения.

— Стараемся. Предлагаю белое бургундское, Мерсо, если вам будет угодно.

— Прекрасно! — сказал Серж. — Остановимся на Мерсо. Вот это вино!

— Благодарю, месье! — с выражением полнейшего удовлетворения на лице Мартиноли поспешил к винтовой лестнице.

— Смотрите, Филипп, вы испортите себе аппетит, — предупредил Серж.

— Не понял…

— Да вы почти всю корзину с хлебом опустошили…

— Ваша правда! — Филипп в недоумении уставился на кусок свежего хрустящего белого хлеба, который держал в руке. В небольшой плетеной корзинке осталось всего два кусочка.

— И это все я один… А знаете, в детстве я никогда не ел свежего хлеба, всегда вчерашний или позавчерашний. Потому что он стоил дешевле… Мы были очень бедны, я уже рассказывал Клод. И с тех пор я до свежего хлеба большой охотник… Это вредно, но я ничего не могу с собой поделать.

— Да, да, — сказал Серж. — Я вас очень хорошо понимаю…

Они рассмеялись.

«Слишком громко, — подумал Филипп. — Слишком громко».

Пока они неторопливо, чтобы продлить удовольствие, разделывались с закусками, Филипп, нервничая, рассказал им о своей матери, детстве и годах юности.

«Они оба выслушивают меня как врачи пациенту — думал он. — Зачем я, идиот, затесался в их компанию?» Его почему-то охватило безысходное отчаяние. «Надо побыстрее убираться отсюда, — подумал он. — Они знают друг друга целых одиннадцать лет. Пережили вместе много хорошего и плохого. И в интимной жизни у них наверняка все в порядке. Что мне здесь нужно?» Он ковырял вилкой в тарелке, настроение его было вконец испорчено. «Нет, — разозлился он, — я и не подумаю убираться отсюда! Потому что Клод — та самая женщина, о которой я мечтал и тосковал. И нечего мне теперь валять дурака…»

Четверо гостей за соседним столом громко захохотали. По маленькому залу с корзиной, полной пунцовых роз, ходила пожилая женщина.

Филипп жестом руки подозвал ее.

У нее в корзине был еще блокнот с карандашом. «Она немая», — догадался Филипп. Но заговорил с ней. Она кивнула в знак того, что отлично его поняла, и начала доставать из корзины одну розу за другой. Всего пятнадцать штук.

— Спасибо, мадам, — сказал он.

Ее лицо осветила улыбка, но она не произнесла ни звука.

— Сколько с меня, мадам?

Она достала из корзинки блокнот с карандашом. Быстро написала общую сумму. Филипп достал из бумажника несколько купюр и дал ей на десять франков больше. Скособоченным буквами немая написала на листочке из блокнота: «Большое вам спасибо, месье».

— И хорошо бы, они принесли вазу, — сказал как бы в пространство Филипп. Немая закивала и ушла. «Да пропади все пропадом, — подумал он. — Если Клод не захочет, если она так уж привязана к Сержу, пусть скажет об этом прямо. Между прочим, почему этот Серж не купил ей цветов, он тоже мог бы…» Немая тем временем исчезла за декоративной стенкой.

Очень скоро появился один из молодых официантов с вазой в руках, и вскоре букет из пятнадцати свежих роз украшал их стол. Стоя у винтовой лестницы, немая помахала на прощание Филиппу. «Я единственный, кто купил у нее цветы, — подумал он, наблюдая, как она медленно, с трудом спускается со своей корзиной по крутой лестнице.

— Спасибо, Филипп, — сказала Клод. — Изумительные розы. Вы очень любезны…

— Я рад, что они вам нравятся, — сказал он.

— Как там поживает наше рагу из омаров? — поинтересовался Серж у проходившего мимо официанта.

— Они уже на подходе, месье Серж.

— И можно ожидать их подхода еще сегодня?

— Мотек! — одернула его Клод. — Ты же видишь, они не сидят, сложа руки.

— Да, дорогая, — сказал он. — Нет, правда, розы просто великолепны, Филипп.

«Мотек! — подумал Филипп, которого опять начали мучить угрызения совести. — Надо было мне пойти обедать одному. Нет! — тут же одернул он себя. — Почему это? Я обедаю с ними в «Ла Фаволе». Я покупаю розы для Клод. У Сержа свои проблемы, а у меня свои».

— Расскажи Филиппу о выставке Магритта, которую ты задумал устроить, — сказала Клод, поглаживая бутончики роз. И Серж начал было рассказывать, но тут же сам себя перебил:

— Ну, наконец-то!

Опять появился Мартиноли с двумя молодыми официантами, принесли горячее блюдо. Разложенное на тарелки, оно было прикрыто серебряными крышками, которые в их присутствии были торжественно сняты. Гости, сидевшие за соседним столом, с любопытством смотрели в их сторону.

— Вы сделали прекрасный выбор, мадам, — сказал один из них, обращаясь к Клод. — Я уже однажды пробовал здесь это блюдо. Высший класс! Примите мои поздравления!

— Благодарю! — улыбнулась в ответ Клод и, обращаясь к Сержу и Филиппу, сказала: — Подойдите к принятию пищи с надлежащим почтением и вниманием, ребята!

Рагу из омаров было выше всяких похвал. За столом долгое время никто не произносил ни слова. «Всласть поесть — замечательное дело! — подумал Филипп. — Никто не мелет всякий вздор, никто ни о чем не спорит, никто не старается произвести впечатление на присутствующую за столом женщину. Что за блюдо это рагу из омаров с белыми грибами, — пальчики оближешь!»

Через некоторое время он поднял бокал с вином, остальные тоже подняли бокалы, все чокнулись и продолжали обед — неспешно и обстоятельно. Только когда перед ними поставили блюдо с сырами разных сортов — Филипп и Клод ничего на десерт не заказывали, они пили кофе, — Серж опять заговорил.

— Знаете ли, Филипп, вы можете мне не поверить, но я давно уже интересуюсь компьютерами. Я много читал об этом и разговаривал со специалистами… Эта горгонцола — явно королевского рода, ты должна обязательно попробовать кусочек, Клод! — Она нагнулась к нему, и он подал ей сыр на вилке. Она пожевала, проглотила и кивнула. Серж отпил тем временем несколько глотков красного вина из бокала. — В большинстве случаев они были одного мнения. Компьютеры будут становиться все совершеннее. И программы к ним тоже. А какие появятся роботы! Они будут зрячими, научатся говорить и, в известном смысле, думать, будут способны выполнять любую работу, в том числе и сложную, их обучат писать и считать, в шахматы они будут играть лучше гроссмейстеров. Они все будут делать лучше, все… Боже мой, что за камамбер!.. И поэтому их будут производить все больше и больше — для промышленности, для учебных заведений, для работы в архитектурных мастерских, словом — они найдут применение повсюду… потому что с их выносливостью они будут в состоянии работать днем и ночью. У них не будет профсоюзов, и никто никому не станет угрожать забастовками или требовать прибавки жалования. Для предпринимателя — благодать! Их не будут больше заставлять предоставлять рабочие места безработным, рационализация производства сократит число рабочих до самого минимума. Прибыли многократно увеличатся, число безработных тоже, и дело дойдет-таки до социальных потрясений. Подавлять их будут тоже роботы, специально этому обученные и для этого дела предназначенные. — Серж опустил десертный нож на тарелку с сыром. — У нас появятся миллионы и миллионы безработных. Те девятнадцать миллионов, которые мы уже имеем в нашей славной объединенной Европе, — это еще мелочи жизни! То ли еще будет! Политикам это известно, экономистам это тоже известно, только они в этом открыто не признаются. А кое-кто этого не знает. Это те идиоты, которые думают, будто от них зависит все, что только они все и определяют. — Серж подлил в пустой бокал вина из кувшина и снова отпил. Щеки его порозовели, Клод смотрела на него озабоченно, а Филипп думал: «А ведь он прав и даже очень!..» Серж никак не мог остановиться: — И будет так, дорогие мои, что придет день, когда компьютеры и роботы возьмут на себя управление этим маленьким и жалким миром — причем повсеместно и всецело! Все будет делаться только по их предписанию — везде! Начнутся войны, конечно, причем войны страшные, зверские! Это будет «электронное самоубийство», запрограммированное научными работниками по приказу военных, боссов промышленности, политических и религиозных преступников и фанатиков. И вскоре уже не люди, а компьютеры будут решать, о чем надо думать, и о чем надо говорить, о чем следует мечтать, а что следует отвергать напрочь, и за что положена смертная казнь! Можно предположить, что компьютеры постараются навсегда лишить людей таких чувств, как надежда и вера в себя и в окружающих, избавят людей от желания смеяться, любить и дружить, от желания испытывать счастье или, например, получать удовольствие от рагу с омарами, белыми грибами, луком и артишоками, приготовленного мадам Николеттой, ибо это будет лишено всякого смысла в компьютерном мире, в этом прекрасном новом мире, по сравнению с которым мир, описанный Оруэллом в его утопии «1984» — не более чем милый, душевный детский сад… Извини, Клод, я веду себя ужасно… глаза его повлажнели.

Клод спокойно посмотрела на него.

— Успокойся, — сказала она. — Уймись, успокойся.

«Нет! — подумал Филипп. — Игра окончена и пора положить ей конец! Мне не стоило начинать ее. К чему это в результате привело? К тому, что я самому себе кажусь вором, готовым причинить боль отличному человеку. Я собираюсь причинить этим людям боль и страдания. Хватит! Все! Кончено!»

— Как вы считаете, Филипп, похоже на правду то, о чем я говорил? Или я паникую? — спросил Серж.

— Многое из этого я вполне могу себе представить, — сказал Филипп, причем ему показалось, что это не он, а кто-то другой говорит. — Достаточно страшно уже то, что вы сказали о безработных. Римский клуб[36] сорок лет назад предсказывал, что близятся времена, когда очень много людей останутся без работы, и призвал политиков и мыслителей задуматься и начать поиски новых путей — с тем чтобы в двадцать первом веке людей можно было обеспечить работой и накормить досыта… Его предостережениям не вняли! Великие и могучие — я говорю о тех, кто себя таковыми считает — продолжали хитрить, изворачиваться, словом, делать все для того, чтобы потуже набить свои кошельки! И ничего другого у них на уме нет!..

Серж долго смотрел на него, потом перевел взгляд на Клод.

— А он молодец, наш новый друг, — сказал он. — Рассуждает, как я. Прими мои сердечные поздравления, Клод!

«Прочь отсюда! — в который раз уже подумал Филипп. — Мне суждено продолжать мою проклятую жизнь с Кимом и Иреной, с Ратофом, будучи цепью прикованным к «Дельфи». И ни на кого я не смею посягать, тем более на Клод, и никого не смею оскорблять, тем более Сержа!»

А тот продолжал:

— Вы ничего не делаете, потому что не видите решения этой проблемы. Честно говоря, я тоже ничего другого, кроме грядущего компьютерного мира, себе не представляю… Ах, Габриель, это был не обед, а райское наслаждение! Благодарим вас от всего сердца за ваше неизменное к нам внимание!..

Это к столу подошел Мартиноли спросить, не желают ли гости чего-нибудь еще. Серж перебил его на полуслове, попросив записать стоимость обеда на его месячный счет. Потом встал, обнял хозяина, который со своей стороны рассыпался в благодарностях, закончив словами: «Вы для меня самые желанные гости, вы ведь знаете… Вот я принес бумагу для цветов…» Он вынул розы из вазы, завернул их и передал Клод.

По пути на улицу они опять заглянули в крохотную кухню, где Николетта Мартиноли с двумя поварами стояла у плиты. Когда ей представили Филиппа, она сказала:

— Заходите к нам еще, месье Сорель! Мадам Клод и месье Серж для нас все равно что члены семьи.

И Филипп, твердо решивший никогда здесь больше не появляться, пообещал. Выйдя, наконец, из ресторана, он поблагодарил Сержа за приглашение.

— Мы скоро увидимся. — Серж пожимал ему руку на прощание.

— Обязательно, — сказал Филипп и подумал: «Никогда мы больше не увидимся, никогда! Если это только будет зависеть от меня. Не тревожься, друг мой, и не опасайся меня!»

— Мне сегодня вечером нужно лететь в Рим, у меня там встреча с одним антикваром. Знаете, Филипп, я уже больше года пытаюсь заполучить для выставки две картины Рене Магритта. И теперь, когда дело уже на мази, откуда ни возьмись появился другой галерист, который заинтересовался Магриттом, так что мне стоит поторопиться, пока он не предложил более выгодные условия. О галерее тем временем позаботятся Моник и Поль, мои молодые служащие.

— Счастливого полета и удачи! — сказал Филипп. «Конец, — подумал он. — Всему, даже самому хорошему, приходит конец».

Серж обратился к Клод:

— Ты еще заглянешь в галерею, дорогая?

— Конечно. И в аэропорт тебя провожу. Ты иди пока. Я только довезу Филиппа до отеля.

— Отлично. — Серж сунул руки в карманы куртки, и широко и тяжело ступая направился в сторону узкой боковой улочки. Там лучи заходящего солнца уже не падали на булыжники мостовой.

— Пойдемте, Филипп, — сказала Клод, державшая в руках букет роз.

В старой «лагуне» было очень душно; Клод забыла оставить стекло приспущенным. Некоторое время они постояли рядом с автомобилем.

— Серж мой лучший друг, — сказала она. — И он никогда меня не потеряет. Не смотрите на меня так! Садитесь в машину!

Из центра Старого города они спустились в новый центр Женевы и проехали по шикарной улице Роны, где вплотную друг к другу стояли модные магазины, бутики и магазинчики ювелиров.

— В бардачке у меня солнцезащитные очки, — сказала Клод.

Он нашел их — большие, с затемненными стеклами и широкими дужками.

— Спасибо. — Она надела их. — А то солнце слепит.

— Это не из-за солнца.

— Допустим, что не из-за солнца. И что?

— Наш день был замечательным, Клод. Ничто в моей прежней жизни с ним сравниться не может.

— Я чувствую что-то похожее, — тихо проговорила она.

— Но двадцать четыре часа — и те давно прошли. Мы истратили их… до конца… во время этого обеда…

— Господи! — вдруг встревожилась она. — Прекратите это! Вы у Сержа ничего отнять не можете!

— Сейчас речь не о Серже, — сказал он.

— Тогда о ком?

— Обо мне, — сказал он.

— Что это значит?..

— Вы ничего обо мне не знаете…

— Ваша правда. Вы, очевидно, обратили внимание на то, что мне свойственно врожденное чувство такта, и оно-то не позволяло мне задать вам хоть один вопрос о том, как вы жили раньше. О себе я рассказала предостаточно.

— Но не все, — сказал он. — Далеко не все. Однако вы правы, вы почти все время были очень тактичны и предупредительны. Спасибо вам за это. Не то «наш день» подошел бы к концу куда раньше. А вот с моей жизнью и с моими проблемами я, увы, не могу или, вернее, не имею права поступить так, как мне больше всего хотелось бы.

— Почему же?

— Вы знаете почему.

— До чего же мы с вами оба деликатны, просто блеск! — Она нервничала все больше. — Какие мы обходительные! Какие чуткие! А я что же? Кукла? Предмет, который принадлежит Сержу и который хотели бы заиметь вы? Я пока что принадлежу сама себе. И поверьте мне, в конце концов вы ничего у Сержа не отнимаете!

— Да боже ты мой! А вы можете мне поверить, что я не из-за Сержа говорю, что наше время истекло! Не из-за Сержа! А из-за моей жизни! — Последние слова он выкрикнул.

Она посмотрела на него в некотором недоумении. А потом, словно приняв неожиданное решение, проговорила:

— Погодите, я хочу вам показать еще кое-что интересное.

Они оставили улицу Роны, свернули направо, и вскоре ехали уже по набережной озера. Здесь, неподалеку от моста Монблан, Клод опять свернула в боковую улицу. Они прошли немного пешком.

— Зеленый! — воскликнула Клод и потянула его за собой через улицу ко входу в парк, который тянулся вдоль озера.

— Это Английский сад, — объяснила она, когда они с освещенной ярким солнцем дорожки свернули в тень могучих деревьев. — Ну, как вы это находите?

Он увидел перед собой зеленую лужайку, а на ней часы диаметром не меньше двух метров. Помимо стрелок, часы были словно нарисованы живыми цветами. Идущие по кругу цифры плотно обведены внешними кругами из настурций и внутренними — из красных пеларгоний. Земля кое-где была тщательно вскопана, как раз сейчас трое садовников пересаживали цветы. Работали они босиком. Каждый час выделялся дополнительно низкорослым видом роз, а соответствующие цифры складывались из светло-синих цветочных полосок. В центре «циферблата» росла зеленая заячья капуста, посаженная в форме четырехлистного цветка клевера, а стрелки — имелась даже секундная — были металлическими, покрашенными в белый цвет. Цветущие кустики, словно заборчик, оберегали этот «инструмент времени».

— Три часа двадцать восемь минут. — Клод бросила взгляд на наручные часы, чтобы проверить. — Точно, минута в минуту. Каждый месяц здесь сажают новые цветы. Однако я привела вас сюда не для того, чтобы показать вам эти часы.

— А для чего же?

— Потому что я хотела кое-что сказать вам, но не могла сделать этого в машине, на ходу. Вон там скамейка, пойдемте сядем!

Скамейка стояла прямо напротив часов.

Клод сняла солнцезащитные очки и посмотрела на Филиппа.

— Вы были правы, когда совсем недавно сказали, что я очень мало рассказала вам о себе, — далеко не все. Это чистая правда! У меня есть свои проблемы. Вы помните, как я вела себя вчера ночью. В последнее время я и впрямь не всегда владею собой. Думаю, это пройдет. Надеюсь… Когда мы с вами встретились, я подумала, что вы могли бы мне помочь…

— Чем?

— Одним своим присутствием… мы так хорошо понимаем друг друга… Вы со мной считаетесь, понимаете, что у меня могут быть серьезные проблемы…

— Я больше не прикасался к вам, Клод!

— Вот именно. И не спросили меня, что это со мной и почему… Поэтому я и хочу, чтобы мы встречались и впредь… с вами мне даже смеяться удается…

— Посмеяться вы можете и с Сержем.

— С Сержем… — она встала. — Я должна сказать вам это, хотя мне очень тяжело…

— Тогда не говорите.

— Нет, я должна. Мотек… Я не случайно называю его так: Мотек, Дружок…

— Или Сокровище…

— Да, это он так перевел… Но прежде всего — Дружок… Друг… добрый друг… лучший друг… Однако… — она покачала головой, снова надела очки и заговорила неожиданно быстро. — За десять лет до того, как мы с Сержем познакомились, ему было тогда девятнадцать, с ним произошел несчастный случай… Ужасная катастрофа… Он ехал по Парижу на таком, знаете, тяжелом мотоцикле, по Булонскому лесу. И вдруг на повороте прямо на него вылетела тяжелая легковая машина, он попытался увернуться, но не справился с мотоциклом, упал, и его с силой ударило о стоявший неподалеку грузовик, прямо о радиатор… — Она опустила глаза и умолкла, не в силах продолжать рассказ. Но через некоторое время овладела собой… — Он был изранен весь, весь!.. И самые тяжелые раны были в нижней части тела… За три года его прооперировали одиннадцать раз… я говорю только о нижней части тела… На первых порах дело обстояло так плохо, что врачи сомневались, удастся ли им вообще спасти его… Через три года они добились того, что он смог самостоятельно мочиться… не испытывая при этом особой боли… Этого они добились… врачи… они действительно замечательные, но большего им сделать не удалось… Серж… с тех пор не в состоянии спать с женщинами… это совершенно исключено для него… И никогда не сможет… и он, конечно, никогда не спал со мной…

— Печально, — сказал Филипп.

— Но мы стали добрыми друзьями, мы с Мотеком. Да, именно с Мотеком. Конечно, у меня за эти одиннадцать лет были разные связи… но мы никогда не теряли друг друга из виду, какими бы эти связи ни были, удачными или никчемными… Мы всегда оставались друзьями с ним, с Мотеком… Он, ясное дело, жил в постоянном страхе, что потеряет меня… в его ситуации… что вот, мол, появится в моей жизни мужчина, и тогда я забуду о нем думать… Вы же сами свидетель…

— Я не слепой, — сказал он. — И я его понимаю. Кого я не понимаю, так это вас. То вы просите, чтобы я к вам не прикасался, вы говорите, что у вас сердечные проблемы… полагаю, что по этой самой причине, из-за отношений с мужчинами…

— Вы попали в точку, — сказала Клод. — Я и мысленно не могу себе представить, что меня хватает руками какой-то мужчина…

— Только Серж.

— Серж — это Мотек, — она проговорила это очень жестко. — Он не мужчина!

— Вы, значит, избегаете связи с мужчинами! Вам отвратительна сама мысль, что кто-то из них хотя бы касается вас, не говоря уже о том, чтобы поцеловать, прижать к себе крепко, переспать с вами…

— Да, да, да, все так! И я не могу вам этого объяснить, никоим образом, по крайней мере сейчас… Я об этом даже Мотеку ничего не сказала… Когда-нибудь позже, в другое время и при других обстоятельствах я смогу объяснить это… вам… я сразу так подумала, еще при нашей первой встрече… Поэтому-то мне так хочется, чтобы наши встречи продолжались… И тогда все будет хорошо и у меня… и у вас… и у Мотека…

— Нет, вы все-таки не хотите меня понять, — проговорил он тоже достаточно резко, — хотя я выразился вполне определенно. Я не могу больше встречаться с вами!

— Почему не можете, Филипп? Почему?

— Вы сказали, что природное чувство такта не позволило вам расспрашивать меня о подробностях моей жизни, о моих проблемах. О, они у меня есть, и очень серьезные. Настолько серьезные, что я вынужден расстаться с вами. Прямо сейчас, немедленно.

— Все так плохо?

— Да, очень, — сказал он.

Она резко встала.

— Конец так конец! Больше чем умолять вас остаться, я сделать не в силах… да и не хочу. Если все до такой степени плохо, покончим с этой историей здесь и сейчас.

Он тоже встал.

— Вы разозлились.

— Нет… или да. — Она покачала головой. — Незачем вам лишний раз мучить себя. А мне себя. Желаю вам всех благ, Филипп!

Она надела свои большие солнцезащитные очки и пошла к выходу из парка.

Он видел, как она при зеленом свете светофора пересекает улицу. Потом она исчезла за поворотом, направляясь к своей машине.

Сорель долго стоял, не сходя с места. Потом прогулялся еще по Английскому саду в сторону моста Монблан. Неподалеку от берега стояли выкрашенные в красный цвет вагончики детской железной дороги. В открытые окна было видно, как множество взрослых с детьми сидят на деревянных скамейках внутри вагончиков. Машинист паровоза как раз потянул за шнур, и паровоз три раза подряд свистнул. Мимо пробежала девчушка с огромным красным бантом в волосах, в белом платьице, белых носочках и белых туфельках. Задыхаясь, она кричала на бегу:

— Мама! Мамочка! Я так долго делала «пи-пи». Скажи ему, чтобы он подождал! Ну, пожалуйста, мама!

Из оконца первого вагона высунулась молодая женщина и что-то крикнула машинисту. Тот закивал головой, и Филипп увидел, как маленькая девочка села на скамейку в вагоне рядом со своей мамой и как она, счастливая, смеялась. Паровоз протяжно засвистел в последний раз, и поезд пришел в движение; вскоре он исчез за цветущими кустами.

Филипп перешел через мост. Он несколько раз сталкивался со встречными прохожими, но не заметил этого. На другом берегу он сразу свернул направо, на набережную Монблан. Прямо перед ним возвышался «Бо Риваж», а оглянувшись, он мог увидеть множество парусных яхт и прогулочных катеров на озере и фонтан. Но он всего этого не замечал.

Вот он опять прошел мимо маленькой бронзовой памятной доски на набережной. Она напоминала, что 10 сентября 1898 года на этом самом месте от руки заговорщика погибла императрица Елизавета Австрийская. «Какая все-таки маленькая памятная доска!» — опять подумал Филипп, и в который раз все настоящее словно отлетело куда-то на мгновение, и он отчетливо, даже с чрезмерной резкостью, увидел перед собой картину из давно минувших времен.

Рокетт-сюр-Сиань! Он увидел это небольшое селение в окрестностях Канн, дом, доставшийся Кэт по наследству, бассейн, густой низкорослый лес, округло остриженные кусты, зеленую траву лужаек, желтый цветущий дрок, перекатывающееся на солнечном ветру море цветов, трав и листьев. Он видел высокие пальмы и черные кипарисы, узкие и словно устремленные в небо, а за поляной, густо поросшей ромашками, — холм, на котором возвышался одинокий кипарис. В его тени он рядом с Кэт увидел себя; стоя здесь, можно было разглядеть в море три географические точки: гавань Порт-Канто, маленькие островки Сент-Онорат и Сент-Маргерит и Напульскую бухту. Он словно услышал голос Кэт: «И вся благодать мира».

Вдруг он понял, что слова эти произнесены не голосом Кэт, а голосом Клод, и что это Клод, а не Кэт стоит рядом с ним на холме и держит его руку в своей. Все тягости и все заботы, все страдания и все страхи исчезли, он нашел обратный путь в потерянный рай.

Но потом это мгновение отлетело, и Филипп зашагал сквозь толпу радующихся чему-то людей по направлению к своему отелю.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

В холле «Бо Риважа» было прохладно.

— Бонжур, месье Сорель, — сказал консьерж, — вас ждут два господина.

— Где?

— Вон там, в баре. Уже два часа.

Когда Филипп повернулся в ту сторону, двое поднялись со стульев. Они были в синих костюмах, черных туфлях, белых рубашках и синих галстуках. У старшего из них, на вид ему лет сорок, усы и бородка, а у младшего — совсем детское лицо.

Филипп подошел к ним.

— Моя фамилия Сорель. Мне передали, что вы ждете меня.

— Месье Сорель, — сказал тот, что с усами, — я инспектор Пьер Навиль, а это мой коллега инспектор Роберт Росси. Мы из уголовной полиции Женевы. — Они одновременно предъявили свои документы.

— Из уголовной полиции?

— Точно так, месье Сорель. Извините, что мы побеспокоили вас.

— А в чем дело?

Навиль огляделся.

— Может быть, мы присядем?

— Как вам будет угодно.

Они прошли к столику в углу холла.

— Итак? — сказал Сорель.

— У вас есть сын, месье? — спросил Росси.

— Да, — сказал Сорель. «Нет! — подумал он. — Неужели опять? Ну конечно, опять!» — Его зовут Ким.

— Когда вы видели вашего сына в последний раз? — спросил Росси.

«Неужели им обоим не жарко в таких костюмах? — подумал Филипп. — Да еще в закрытых туфлях и при галстуках? Я думал, что все сотрудники уголовной полиции ходят в джинсах и в поношенных ковбойках, давно не стриженные и не бритые — такими их, по крайней мере, изображают в телесериалах, чтобы никто не заподозрил, что они сыщики…»

— Месье Сорель.

Он очнулся.

— Да, я вас внимательно слушаю.

— Я спросил вас, когда вы в последний раз виделись с сыном?

— Точно сказать не могу, господин инспектор. Может быть, четыре года назад. Или пять лет назад. Мы очень давно не встречались. Ким не поддерживает отношений ни с моей женой, ни со мной.

— У нас тоже сложилось такое впечатление, — сказал Росси.

— Почему это? — левое веко Сореля задергалось. — Вы с ним говорили?

— Да, месье, — сдержанно, едва ли не смущенно проговорил Навиль.

— Здесь, в Женеве?

— Да.

— Когда?

— Со вчерашнего дня мы только тем и занимались.

— Он арестован?

— Да, месье.

— За что? «Бесполезно, все бессмысленно. Все повторяется!»

— Жандарм арестовал его перед гимназией на улице де л’Аорин, когда он предлагал школьникам купить у него героин.

Филипп судорожно сглотнул слюну.

— Весьма сожалеем, месье Сорель, что вынуждены огорчить вас этой новостью. — Усатый инспектор смотрел на него с сочувствием. — Вы очень побледнели. Не угодно ли стакан воды?

— Нет, благодарю. Это сейчас пройдет.

— Ваш сын, — объяснил Навиль, — доставлен в управление полиции и сейчас им занимается отдел по борьбе с наркотиками.

— Он до сих пор у них?

— Да, до сих пор. Мы вынуждены просить вас отправиться туда вместе с нами. Во время ареста у вашего сына не оказалось при себе документов. Закон требует, чтобы кто-то подтвердил его личность.

— Разумеется, — сказал Филипп. — Только схожу за своим паспортом.

Он направился к лифту, исчез в нем и довольно скоро вернулся.

— Я готов! — сказал он, передав ключ консьержу.

Когда они вышли на улицу, ослепительные лучи солнца будто оглушили его. «Словно молотком по голове ударили…» Он даже застонал.

— Что с вами? — встревожился Навиль.

— Ничего, это от жары… А вы в таких костюмах и при галстуках. Это что, предписание такое?

Молодой Росси открыл дверцы «ситроена», стоявшего во втором ряду перед входом в отель.

— Предписания такого нет, — сказал Навиль. — Но когда идешь к такому известному человеку, как вы, месье, — надо всегда соблюдать приличия.

— Главное, чтобы всем было удобно, — пожал плечами Сорель. — Я, например, сниму пиджак. Предлагаю последовать моему примеру…

— Это очень любезно с вашей стороны, месье, — сказал Навиль. Они с молодым коллегой тоже сняли пиджаки и распустили узлы галстуков. Росси вел машину, а Навиль сидел рядом с Филиппом на заднем сиденье. Боковые стекла они опустили.

— На кондиционер нам денег не выделили, — сказал Росси. — Все тратим на армию. «Да, — подумал Филипп, — на армию денег не жалеют».

С площади Роны Филипп увидел по правую руку мост Берг, по которому вчера после полудня поднимался в Старый город, потом они проехали еще один мост и увидели стоящую посреди острова башню, одряхлевшую от времени и непогоды.

— Там когда-то находилась крепость, — сказал Навиль. — Огромное было сооружение. Крепостная башня — Тур де л’Иль — это все, что от нее осталось. Построили ее в 1215 году, чтобы защищать въезд в город со стороны островных мостов. Остров довольно большой, как видите, он тянется до моста Кулювреньер. За Женеву часто шли бои, был случай, когда граф Савойский осаждал ее целых четырнадцать месяцев. Представляю, какой голод был в городе, как мерзли жители — только взять Женеву графу не удалось. А несколько столетий спустя крепость снесли, оставили только эту сторожевую башню. Перед ней есть еще памятник одному женевскому патриоту, имя которого вылетело у меня из головы. Ему по приказу этого самого графа Савойского отрубили голову, потому что он «защищал права и свободы своей отчизны», как выбито на монументе.

— Филибер Бертелье, — сказал Роберт Росси, когда они проезжали мимо большущего кладбища.

— Что? — переспросил Навиль.

— Так звали патриота, которого казнили по приказу графа, — сказал Росси. — А самого графа звали Амедей. Я в отличие кое от кого внимательно слушал, что нам объясняли в школе на уроках истории. Амедей V Савойский.

«Они хотят отвлечь меня от тяжких мыслей, — подумал Филипп. — Правильные ребята. Черт бы побрал этого Кима!»

— Мы уже почти на месте, месье, — сказал Навиль. — Вон там, впереди, видите?.. Там Рона сливается с Арвом. Рыболовы любят эти места… Черт побери, я же просил тебя не гнать машину! — За кладбищем Росси резко, так что завизжали шины, свернул на бульвар с оживленным движением, и испуганные пешеходы закричали что-то обидное вслед черному «ситроену». — Теперь ты понимаешь, почему нас никто не любит?

— Откуда они могут знать, что мы из полиции? — сказал Росси.

— Вечно он находит отговорки, — сказал Навиль Филиппу. — И с таким вот субъектом приходится работать пятый год.

2

Росси резко затормозил перед высоким зданием с фасадом из стекла и стали, построенном в стиле шестидесятых годов.

Молодой инспектор помог Филиппу выйти из «ситроена», как будто тот был стариком. Насколько блестящим был фасад здания управления полиции, настолько скучно и тоскливо выглядело все изнутри. Стены окрашены в грязно-желтый цвет, на полу — серые паласы из искусственного волокна, грязный лифт, на котором они поднялись на четвертый этаж, немилосердно скрипел. Под потолком лифта подрагивала слабая лампочка, в самой клетушке пахло сигаретным дымом.

На четвертом этаже они остановились перед дверью с обитой эмалированной табличкой «Отдел по борьбе с наркотиками». Навиль постучал в дверь.

— Войдите! — крикнули изнутри.

Они вошли в просторную комнату, стены которой были покрыты той же отталкивающей краской, что и коридор. Свет сочился в два окна из внутреннего двора здания. За деревянным письменным столом сидел седовласый худощавый чиновник. Держа сигарету «голуаз» в углу рта, он с отсутствующим видом печатал что-то на электрической пишущей машинке. Кабинет пропах табаком, хотя окна во внутренний двор были открыты.

— Извините, шеф, — сказал Навиль. — Возвращения месье Сореля в отель пришлось ждать долго. — И, обращаясь к Филиппу, представил шефа: — Это комиссар Жан-Пьер Барро.

— …из уголовной полиции, — сказал худощавый криминалист с тем же отсутствующим видом.

— Из уголовной?

Комиссар встал, покачивая головой.

— Я в настоящий момент замещаю начальника отдела по борьбе с наркотиками. Его положили в больницу. Ничего страшного. Но работать сейчас он не может. — Барро, одетый в синюю с белыми полосками рубашку навыпуск, был очень высок.

— Добрый день, месье Сорель, — сказал он. — Прошу извинить за беспокойство, однако нам необходимо установить личность одного молодого человека, причем срочно.

— В каком смысле?

— Это я вам позже объясню, — высокорослый криминалист протянул Филиппу холодную сухую руку. — Кабинет выглядит ужасно, я понимаю, а что прикажете делать? Мебели получше нам не дают, — сказал он. И, повернувшись к инспекторам, добавил: — Благодарю вас, господа, — после чего Навиль и Росси вышли из кабинета. — Ну, а теперь к делу! Пройдемте со мной!

Он открыл одну из дверей и вошел в маленькую комнату без окон. В одной из стен была прямоугольная полоска стекла. Филипп глубоко втянул воздух. Сквозь это стекло он увидел своего сына. С ним беседовали двое полицейских. Они сидели за четырехугольным столом в рубашках с подвернутыми рукавами.

— С обратной стороны у этого стекла поверхность зеркальная, — сказал комиссар. — Там зеркало, а здесь — прозрачное стекло. Вашего сына как раз допрашивают два инспектора.

Филипп приблизился к стене и внимательно посмотрел на Кима. «Я не видел его не то четыре, не то пять лет, — подумал он. — В последний раз он показался мне очень стройным, у него были такие же сияющие голубые глаза, как у Кэт. У многих женщин при его виде туманились глаза. Внешне он совсем не изменился, ничуть. Выглядит по-прежнему великолепно, для него время словно остановилось; он в брюках и белой расстегнутой на груди рубашке. Как Ким напоминает Кэт, как он на нее похож…»

— Так что же?.. — спросил Барро.

— Да, — кивнул Филипп. — Это мой сын Ким.

— Вы уверены?

— Абсолютно. Он… совершенно не изменился за прошедшее время. Нисколько…

— Вы не подвергаете сомнению, что это ваш сын?

Филипп с нескрываемым неудовольствием посмотрел на инспектора.

— Я уже дважды подтвердил этот факт. С какой стати мне лгать?

— Извините, месье. Вы известный ученый. А вдруг кто-то, похожий на вашего сына, выдает себя за него, чтобы что-то выторговать для себя…

— Нет, это он, Готов поклясться.

— Послушайте еще его голос. Чтобы окончательно убедиться или… — Он включил какой-то прибор в стеклянном футляре. Из динамика послышался голос Кима. Он прекрасно говорил по-французски:

— …несчастье, вся моя жизнь была сплошным несчастьем. Мать умерла во время родов… Я рос в доме отца и сестры моей матери… когда-то она была знаменитой пианисткой, весь мир знал ее, Ирену Беренсен! У меня всего было вдоволь… Сначала полным-полно игрушек, потом меня поместили в самый лучший интернат, покупали самые дорогие тряпки, оплачивали тренеров по теннису и гольфу, словом — я получал все, что можно получить за деньги. Но любовь?.. Ее не было и в помине! Ни со стороны этой Беренсен, ни со стороны моего отца…

— Это вы рассказывали вчера, нам это уже известно, — сказал один из инспекторов, сидевших с Кимом за прямоугольным столом. Перед ними стоял включенный магнитофон.

— Хватит, месье, вешать нам лапшу на уши! За дураков вы нас считаете, что ли? Тоже мне — тяжелое детство, нечего сказать! Моя мама тоже как-то наступила на одну мою игрушку и сломала ее — так что ж из этого? На большую дорогу грабить выходить?

Над дверью соседней комнаты зажглась полоска света.

— Ваш отец опознал вас. Только что…

Ким внимательно оглядел комнату, его взгляд остановился на зеркале.

— Он по ту сторону стены, да?

— Да.

— Отец! — закричал Ким так громко, что Филипп вздрогнул. — Отец, прости меня! — он бросился к зеркалу. Филипп невольно отпрянул от стены. От сына его отделяло всего несколько сантиметров. — Прости меня, отец!

Оба инспектора схватили Кима за плечи и силой заставили опять сесть на стул.

— Методы у вас как в гестапо! — кричал Ким. — Вы об этом еще пожалеете! Мой отец подаст на вас жалобу. Так что ждите беды, мясники!

— Это все будет записано на магнитофон, — сказал один из инспекторов. — Еще одна такая выходка, и мы прервем допрос. И, кстати, из страны палачей и «мясников» родом вы, а не мы!

— Можно мне поговорить с Кимом? — спросил Филипп у комиссара.

— Нет, — ответил Барро. — Вам запрещено вступать в контакт с ним до окончания следующей стадии допросов. — Барро положил руку Филиппу на плечо. — Я ваши чувства понимаю. Но у нас свои правила.

Ким перегнулся через стол и не сводил глаз с зеркала:

— Отец, — умолял он, — помоги мне… пожалуйста, помоги мне!

— Пойдемте, — сказал Барро.

3

Потом Филипп опять сидел перед деревянным столом в кабинете комиссара. Сигарета «голуаз» в уголке рта Барро потухла. Он достал из шкафа бутылку «Курвуазье» и налил в стакан.

— Выпейте это!

— Спасибо, не нужно, это пройдет.

— Не пройдет, — сказал Барро. — Вы бледны как смерть.

Филипп выпил. Коньяк обжег желудок.

— Спасибо, — сказал он.

— Лучше? — спросил Барро немного погодя.

— Да.

Комиссар взял из стопки бланк и заправил его в пишущую машинку.

— Позвольте ваш паспорт, месье.

Филипп протянул его через стол. Барро полистал документ и начал печатать на машинке. Затем он внес в бланк необходимые сведения о Киме.

Во время этой процедуры Сорель лихорадочно размышлял: «Почему Ким продавал героин? Потому что узнал, что я здесь и решил в очередной раз мне насолить?» Ему вспомнились Ратоф, Ирена и «Дельфи». Мысли его постоянно ходили по кругу, без конца повторяясь. «Надо перестать думать, — решил Филипп, — причем немедленно, не то я сойду с ума».

Барро отодвинул в сторону пишущую машинку и протянул Сорелю пачку сигарет «голуаз».

— Нет, благодарю.

— Но вы не будете возражать, если я…

— Курите, пожалуйста.

Прежде чем закурить очередную сигарету, Барро оторвал от нижней губы прилипшую к ней предыдущую и раздавил окурок в пепельнице.

— Но кое-что я не понимаю, господин комиссар.

— Не надо так официально, называйте меня просто «господин Барро».

— Месье Барро, моего сына арестовали вчера у гимназии.

— Точно так. В одиннадцать тридцать.

— А вы только сейчас вызвали меня для установления его личности.

— Потому что ваш сын до полудня сегодняшнего дня не желал сообщать нам свое имя и фамилию. Как и то, что вы его отец и проживаете в настоящий момент в Женеве, в «Бо Риваже». Это время мы использовали, чтобы выяснить, не является ли он сам наркоманом.

— И что?

— Ничего. Ни одной точки укола не обнаружили, анализ мочи отрицательный. Ваш сын наркотиков не принимает. Он только… очень сложный случай.

— Вы хотели сказать «очень мерзкий тип»?

— Я не посмел бы… Он постоянно повторяет, что ужасно страдает из-за того, что причиняет вам неприятности. Кого ему жаль больше всех, так это себя самого… Мы не верим, что для вашего сына так уж важно ваше спокойствие. Более того, мы считаем, что он вас ненавидит.

— Да еще как, — сказал Филипп.

— После допросов, которые мы провели, мы не исключаем, что он нарочно дал себя арестовать при продаже героина, чтобы поставить вас в сложное положение. Особенно сейчас, когда вам предстоит выступать с докладом в Международном центре конференций… У месье Сореля было при себе пять граммов героина и еще пять граммов наши сотрудники нашли в его гостиничном номере.

— В гостиничном номере? То есть вам известно, где он живет?

— Да, но на выяснение этого потребовалось время.

— Почему? Ведь он обязан был заполнить «карточку гостя»?

— В самых дешевых отелях это не обязательно. Конечно, не исключено, что он на крючке у какого-то дилера, который заставляет его продавать эту отраву, — но что-то подозрительно неловко он себя при этом вел.

— Какое наказание положено за продажу героина в данном случае?

— До пяти лет… Продолжительность срока зависит от многих факторов. Вашему сыну понадобится адвокат. — Барро пододвинул ему через стол листок бумаги. — Я тут выписал для вас адреса и фамилии некоторых адвокатов из числа самых опытных, конечно… Ролан, Фаракон, Дебевуаз, Марро… может быть, кто-нибудь из них работает и в воскресные дни. Поскольку в управлении полиции на выходные дни почти никто из наших работников не остается, мы вынуждены отправить вашего сына в тюрьму в Пюпленже, это примерно в пятидесяти километрах от Женевы. Попробуйте получить разрешение на свидание с сыном у следователя. От управления туда регулярно ходят машины. Наши paniers à salade ходят туда и обратно по расписанию. Извините за это выражение, месье, но так уж мы этот вид транспорта называем. А как это будет по-немецки?

— «Зеленая Минна»[37].

— Зеленая…

— Minna Vert[38], — сказал Филипп и рассмеялся — нервы не выдержали.

— Minna Vert! — вслед за ним захохотал Жан-Пьер Барро. Но сразу перестал, заметив, что у Филиппа Сореля в глазах стояли слезы.

4

Дорогой месье,

Бежевый костюм, который Вы оставили в ванной комнате, нам пришлось отдать в химчистку.

Так как в воскресные дни она не работает, мы, к сожалению, не сможем вернуть Вам костюм раньше, чем во вторник — во второй половине дня. Надеюсь, я не слишком вас этим огорчила.

С уважение и почтением,

Ваша коридорная

Берта Донадье


Написанную от руки записку Филипп обнаружил на письменном столе в спальне, когда около семи вечера вернулся в свой номер.

Он прошел в салон, налил в стакан воды, одним глотком опорожнил его, налил еще и опустился в стоявшее перед камином кресло, где начал без разбора нажимать кнопки пульта управления телевизором, который через кабель принимал тридцать шесть программ. Меняющиеся картинки, обрывки фраз на разных языках… Но вот и знакомый фирменный знак ЦДФ[39] и знакомое лицо телеведущего, который возбужденно о чем-то говорил.

— …мы прерываем нашу передачу, чтобы сделать сообщение чрезвычайной важности. Берлин! На территории комбината лекарственных препаратов в Шпандау[40] два часа назад по неизвестным пока причинам произошла серьезнейшая катастрофа. Из котла высокого давления в течение нескольких минут вырывалась струя хлористого газа. Была немедленно объявлена тревога, даны соответствующие сигналы, в ближайших к комбинату жилых массивах введено чрезвычайное положение. Все жильцы домов эвакуированы и размещены в школах и спортивных залах, где пройдут карантин. Полиция сообщает о гибели двадцати семи граждан. Около трехсот человек с опасными для жизни отравлениями помещены в различные лечебные заведения города. Начала расследование специальная комиссия уголовной полиции Берлина. Мы покажем вам кадры, снятые на месте катастрофы, которые мы получили несколько минут назад. Мы будем прерывать текущие телепередачи, как только получим новую информацию с места событий…

Филипп не отрывал глаз от экрана. Видел здания комбината, злополучный котел, полицейские и санитарные машины на территории комбината, пожарные машины с кучами шлангов и выдвижными лестницами, спасателей в защитных костюмах и противогазах. С вертолетов территорию поливали каким-то веществом, по-видимому, вяжущим, словно шел мелкий дождь.

В дверь номера позвонили.

— Кто там? — крикнул он.

Женский голос ответил ему:

— Это из бюро обслуживания, месье. Для вас сообщение.

Он встал, выключил телевизор и направился к двери, чтобы открыть. Мимо него в салон прошмыгнула молодая женщина. Он очень удивился.

— Вы не из бюро обслуживания!

— Да, — сказала молодая женщина, стоявшая уже посреди салона.

— Тогда кто же вы? — спросил он, думая обо всем сразу: о Ратофе, о «Дельфи», об очередной западне, о смерти.

— Я ваша невестка, — сказала молодая женщина. На вид ей было лет двадцать.

— Кто-кто?

— Я ваша невестка, господин Сорель, — по-немецки она говорила без акцента. — Меня зовут Симона… Извините за этот набег. Но я обязательно должна поговорить с вами. Насчет Кима.

Она стояла сейчас у камина — высокая, стройная и красивая. У нее были карие глаза, длинные каштановые волосы, которые она зачесала назад, перехватив заколкой; высокий лоб, большой рот с четко очерченными губами.

— Мало ли что вы говорите. Кто мне докажет, что это правда? — Он потянулся к телефону.

Она сняла золотое кольцо с безымянного пальца правой руки.

— Знакомо оно вам?

Филипп взял его. Его рука дрожала, когда он прочел выгравированные на внутренней стороне кольца слова: «Любимому Филиппу от Кэт — 12 апреля 1972 года». «Это было в день нашей свадьбы, — вспомнил Сорель. — Она тогда еще надела его мне на палец».

Кольцо Кэт! Он с ненавистью смотрел на стоявшую перед ним женщину. «Конечно, она могла украсть его, — подумал он. — Но у кого? Я подарил его Киму много лет назад. Она что, украла его у Кима? Идиотизм какой-то».

— Когда же вы сочетались с ним браком? — спросил он.

Ответ последовал незамедлительно:

— Двадцать четвертого мая 1994 года, больше трех лет тому назад.

Они словно застыли, стоя друг против друга.

— В Мюнхене, — сказала красивая молодая женщина.

— Что «в Мюнхене»?

— Мы поженились.

Он сказал:

— Ким арестован.

— Я знаю. Я была поблизости. Поэтому-то мне и необходимо с вами поговорить.

— Вас наверняка ищет полиция.

— Я явлюсь туда добровольно, как только поговорю с вами.

Он смотрел на нее с отвращением. «Она действительно жена Кима. И носит кольцо Кэт, кольцо, которое Кэт подарила мне двадцать пять лет назад».

— Можно, я сяду?

— О чем вы намерены говорить со мной?

— Мне нужно сесть, извините! Мне плохо!

Он указал рукой на одно из кресел.

— Спасибо.

На ней было светло-розовое платье с глубоким вырезом, маленькая сумочка через плечо, на ногах — светло-розовые туфли на высоких каблуках. Материал, цвет и покрой платья были такими, что больше подчеркивали, чем скрывали. Сев в кресло, она затараторила:

— Я ждала вас внизу, в холле… долго… потом увидела, как вы появились… Ким показывал мне вашу фотографию… Вы взяли ключи у консьержа. Его стойку из холла не увидишь, не видела я и того, как вы садились в лифт. Но я видела, где вы вышли из лифта. Из холла видны коридоры всех этажей, вы же знаете… Я видела, какую дверь вы открыли. И чуть погодя я поднялась сюда. Никто меня не заметил. Мне очень повезло.

— Да, очень.

— Еще бы! Меня мог перехватить кто-нибудь из персонала отеля и не пустить к вам. Или арестовали бы полицейские. Вы же сами сказали, что меня ищут, — она тяжело дышала. — Мне действительно очень плохо… Нельзя ли попросить стакан воды?

— Нет! Убирайтесь отсюда! И немедленно!

— Ну пожалуйста!.. Ведь я здесь из-за вашего сына!

Он подошел к покрытому белой скатертью столу, налил в стакан минеральной воды и протянул ей.

— Спасибо… большое спасибо!

— Итак, что вам угодно?

— Киму нужен адвокат. Денег у нас нет ни гроша. Адвоката должны нанять вы. Умоляю вас! Самого лучшего из всех, что есть.

— Я пока не знаю, как поступлю… Адвоката я, наверное, найму… «Если не для Кима, — подумал он, то на всякий случай для себя».

— Благодарю, благодарю вас, господин Сорель… — она потянулась было к его руке, но он быстро ее отдернул.

— Оставьте вы это!

— Ким… вы что-нибудь о нем слышали?

— Да, — ответил он вопреки своему изначальному намерению как можно скорее прекратить разговор с ней. — Я его даже видел. Сквозь скрытое окно. Но поговорить с ним мне не позволили. Вы знаете, на чем он попался?

— Он сделал это из нужды, месье Сорель. У него ничего нет… ни гроша… Ему так не везет, ему всю жизнь не везло, он столько горя видел… Вы даже представить себе не можете… Я… я люблю его… я люблю его больше всех на свете… Когда он заговорил со мной на улице в Любеке, я еще училась в гимназии, это было как раз перед выпускными экзаменами…

— Где, вы говорите, он заговорил с вами на улице?

— В Любеке. Мой отец был одним из самых известных в городе врачей. Так вот, Ким заговорил со мной на улице, а три часа спустя мы уже лежали вместе в постели в его гостиничном номере. На другой день я оставила дом моих родителей и вместе с Кимом поехала в другой город. Через неделю мы с ним поженились в Мюнхене… Не думаю, что можно любить человека сильнее, чем я Кима, и он отвечает мне тем же… Вы ведь возьмете самого лучшего адвоката? А кто самый лучший?

Он достал из кармана список комиссара Барро.

— Мне в полиции кое-кого порекомендовали… Сегодня суббота. Не знаю, кого из них я застану дома.

— Все равно кого, лишь бы он вытащил Кима из тюрьмы!

— Замолчите! — сказал он, вне себя от негодования. — У него на совести четыре человеческих жизни!

— Не понимаю, о чем вы говорите.

— Я говорю о Якобе Фернере и его семье.

— Ах, вот вы о чем… — Она покачала головой. — Ким тут ни при чем. То, что тот их всех убил и потом с собой покончил — для него лучший выход, — это Ким так считает. Да так оно и было.

— Четверо мертвы — это, по-вашему, лучший выход?

— Конечно! — она опять заговорила быстро, уверенная в своей правоте. — Ну, подумайте сами. Фернер был человек конченый. На нем можно было поставить крест. А на его семье — тем более. Но вы-то, господин Сорель! Если выяснится, что вы поддаетесь шантажу ничтожного банковского чиновника, вам это безусловно будет стоить вашей должности.

«Абсолютно аморальное существо, — подумал он. — Она не просто аморальный человек, она просто вне всякой морали. Эта красивая девушка понятия не имеет, что такое мораль. Они с Кимом спелись. Два сапога пара».

— Поэтому Ким и отправил вам это сообщение по факсу — чтобы порадовать вас.

— Хороша радость.

— Да, господин Сорель. И вдобавок сюрприз.

Да, — сказал Филипп Сорель. — Сюрприз ему удался вполне.

«…дорогой месье, бежевый костюм, который вы оставили в ванной комнате, нам пришлось отдать в химчистку… Потому что меня вывернуло наизнанку от этого сюрприза», — подумал он.

— Факс был попыткой Кима возобновить с вами отношения. Больше всего он страдал из-за плохих отношений с вами. Ким рассказывал, что когда-то вы его любили! А Ким и по сей день любит вас!

— Замолчите! Это невыносимо! — он полез в карман брюк, достал смятую пачку денег и протянул ей три тысячефранковые купюры. — Возьмите это! Ничего не говорите, а берите это, все, все, все! Расплатитесь с долгами! — он засунул деньги в ее сумочку, стоявшую на столе.

Пока он говорил, лицо ее сделалось иссиня-багровым. Из носа потекла кровь, оставляя пятна на платье.

— О Боже, — проговорила она. — Боже мой…

— Возьмите! — он протянул ей свой носовой платок. Она прижала его к носу и рту. — В ванную! Скорее…

— Мне очень жаль, но у меня это бывает…

— Спокойно! — Он повел ее в ванную комнату, сорвал с крючка махровое полотенце, смочил его холодной водой и приложил холодный компресс к ее лицу. — Запрокиньте голову! — Ногой подтащил поближе табуретку, усадил на нее невестку. — Держите голову запрокинутой. И прикладывайте холодные компрессы. Полотенец здесь хватит. Когда кровь остановится, прилягте на несколько минут… с холодным компрессом на затылке…

— А вы выйдите! — едва слышно прозвучал из-под полотенца ее голос. — Мое платье… я должна снять его… оно все в крови…

Филипп вернулся в салон. Когда он наливал виски в стакан, руки его дрожали, а левое веко подергивалось. Он выпил и вышел на балкон. Озеро и суда на нем, фонтан — все это в свете заходящего солнца ослепило его. Он почувствовал такую слабость, что опустился в плетеное кресло. Долго разглядывал листья старого каштана — они были совсем близко. Через пару минут он опорожнил свой стакан и вернулся в прохладный салон.

«Что это с Симоной? — подумал он, поймав себя на том, что впервые называет ее по имени. — Если кровотечение не прекратится, надо немедленно вызвать врача. Надо покончить с этим… Я больше не выдержу. А может быть, это всего лишь трюк с ее стороны… умеют же некоторые женщины разрыдаться и впасть в истерику без всякого повода?.. А вдруг она потеряла сознание?»

Он открыл дверь в спальню.

Симона лежала на кровати, отбросив серебристый плед, совершенно голая. Он увидел ее длинные красивые ноги, круглые белые колени, высокие упругие груди с торчащими светлыми сосками; рот ее был полуоткрыт.

— Иди ко мне! — сказала она.

В четыре шага он оказался у постели.

— Вон отсюда!

— Ты ведь сам сказал, чтобы я легла! — Симона расставила ноги. Он увидел, что на простыне лежат перепачканные кровью полотенца. Наволочка тоже была в крови. — Все в порядке. Я вся помылась.

Он был вне себя от ярости.

— Вон! — крикнул он опять и схватил Симону за руки, чтобы поднять с постели. Она вырвалась и заерзала на перепачканной простыне.

— Или ты предпочитаешь, чтобы женщина перед этим не мылась?

Он пошел в ванную комнату, взял там ее платье, белье и туфли, бросил все это на серебристое покрывало и попытался вытащить ее из постели. На этот раз она не пыталась вырваться.

— Ой, мне больно! — закричала она.

— Одевайтесь!

— Вы дали мне три тысячи франков и не хотите…

— Закройте рот! Одевайтесь! Мигом!

Она в недоумении посмотрела на него, пожала плечами и повиновалась.

— А теперь убирайтесь отсюда! — он схватил Симону за руку и потащил за собой в салон. Она шла за ним, несколько раз споткнувшись в своих туфлях на высоких каблуках.

— Секундочку… моя сумка. — Она схватила ее и последовала за Филиппом, который держал ее за руку железной хваткой. Резко открыл перед ней дверь в коридор. Прежде чем он успел что-либо сообразить, она обняла его за шею и поцеловала в губы.

— Благодарю вас, — проговорила она вдруг совершенно спокойно, как благовоспитанная дама. И пошла вдоль металлических перилец коридора по направлению к лифту.

Он захлопнул дверь номера и прислонился к ней спиной, тяжело дыша. Прошло несколько минут, пока он окончательно успокоившись, вернулся в спальню. От вида окровавленных полотенец и перепачканных кровью простыни и наволочки ему сделалось не по себе. Зайдя в ванную комнату, он увидел на полу еще несколько полотенец с пятнами крови, в крови был и умывальник. «Будь ты проклята, — подумал он, — будьте вы оба прокляты, ты и Ким!» Он набрал по телефону номер коридорной.

Женский голос ответил ему:

— Добрый вечер, месье Сорель. — Вы получили мою записку?

— Вашу записку?.. — Он не мог вспомнить. — Ах да, насчет костюма и химчистки. Вы мадам Донадье?

— Да, месье. Раньше, к сожалению, не получается.

— Ничего страшного… Я… «Черт побери, — подумал он, — не могут же постель и ванная комната оставаться в таком состоянии». Я опять нуждаюсь в вашей помощи, мадам… у меня кровь пошла носом, очень сильное кровотечение…

— Мы немедленно придем и приведем все в порядок.

— Ужас какой-то… вчера костюм, а сегодня вот это…

— Пустяки, месье! А мы-то на что? Подождите немного…

Она пришла очень скоро — пожилая женщина с аккуратно уложенной высокой прической и легким макияжем. Ее строгий английский костюм мог быть и от известного портного, а не из магазина готового платья. Две девушки в черных платьях с белыми передниками привезли на тележке свежее белье.

— Подождите, пожалуйста, пока в салоне, месье.

Коридорная обменялась несколькими словами с девушками. Одна из них сразу исчезла в ванной комнате, а вторая помогала мадам Донадье менять постельное белье.

— Позвольте мне, по крайней мере… — сказал он, вкладывая ей в руку стофранковую купюру.

— Ни в коем случае! — Она немедленно вернула ее Сорелю. — Возьмите, месье. Это противоречит нашим правилам.

— Пожалуйста, — сказал он. — Передайте деньги девушкам, если вам ничего брать не полагается…

— Для девушек, так и быть, возьму. Большое вам спасибо, месье, вы очень добры!

Совсем молоденькая темнокожая девушка, стоявшая рядом с ней, изобразила нечто вроде реверанса.

— Спасибо вам, месье, от меня и от Жанны.

Женщины быстро заправили постель свежим бельем.

— Мы уже почти готовы, месье Сорель! — громко проговорила из ванной комнаты мадам Донадье, и через несколько секунд она уже присоединилась к темнокожей девушке.

— Спокойной ночи, месье Сорель, — сказала на прощание коридорная.

Они обменялись несколькими словами с девушкой, приводившей в порядок ванную комнату, и вскоре дверь номера закрылась за ними.

5

Воздух липкий, духота стоит страшная, он весь вспотел, мотаясь взад и вперед по изгаженному вокзальному перрону. Четыре раза пробили часы на башне близлежащей церкви. В четыре часа утра он на перроне вокзала в Местре, неподалеку от Венеции. К поезду он опоздал, теперь ждет следующего; все рестораны давно закрыты, слабые лампы тускло освещают железнодорожные пути, стены пакгауза и перроны, со стороны нефтеперерабатывающего завода ветер доносит сладковатый, приторный запах гнили; он ждет здесь уже много часов, дней, месяцев и лет, хотя ему давно пора быть в Милане. А поезд все не подходит. Он вынужден ждать этот поезд, который доставит его в Милан, ему надо было быть в Милане уже много часов, дней, недель и лет назад. Это вопрос жизни и смерти, а поезд все не идет. Поезда нет и нет, вот он и мотается взад и вперед по вокзальному перрону, в конце которого на старом чемодане сидит одинокий молодой человек. Он вглядывается в его лицо и ужасается — потому что молодой человек — его родной сын, он вглядывается в его красивое лицо, но сейчас его красивым не назвал бы никто, это лицо человека совершенно опустошенного, человека порочного, вдобавок оно обезображено кровоподтеками и нарывами, а его глаза это глаза мертвеца.

От него исходит запах гнили, в тысячу раз более омерзительный, чем тот приторный запах, который ветер приносит со стороны нефтеперегонного завода. Он ощущает мерзкий запах гнили от дыхания Кима и слышит его хриплый голос: «Сейчас ты умрешь, отец…»

6

Он резко повернулся в постели, закашлялся, весь в поту. На озере мелькали огни прогулочных судов, синие, красные, зеленые, желтые — их было великое множество, этих разноцветных лампочек и фонарей. Он нажал на кнопку ночника на тумбочке и заметил, что рука у него по-прежнему дрожит, и даже еще больше, чем… чем когда? Он задумался. Когда здесь была коридорная? Когда именно это было? Вчера? В дни его молодости? Когда умерла его мать? Когда?

Он снова лег на спину, его бил озноб и в то же время он был весь в поту… «Сколько может быть времени?» — Он поднял дрожащую руку и взглянул на часы на запястье. Без десяти два. Он проспал больше пяти часов. Ночной ветер тихонько теребил занавеску на открытом окне.

«Мне приснился кошмарный сон, — подумал он. Это дурное предзнаменование, я знаю. Я предчувствовал это, еще входя в галерею Сержа Молерона, нет, даже раньше, когда мне повстречалась та самая пожилая женщина, которая прокляла меня и предрекла, что мне суждено умереть не то проклятым, не то в муках. Нет, еще раньше, — когда я в отеле получил факс от Кима с вырезкой из «Зюддойче цайтунг» о том, что Якоб Фернер застрелил свою жену и детей, а потом застрелился сам. С этого самого часа мне известно, что смерть постоянно и ежечасно подкарауливает меня, что вокруг меня умрет еще немало людей. «Где двое, там и трое» — примерно так звучит эта французская поговорка. Или так: «Не бывает, чтобы было двое и не было третьего». Так что можно почти не сомневаться, что если упал один самолет, вскорости за ним последует другой, а там уже — непременно! — и третий. И это касается не только самолетов, это относится и к землетрясениям, тонущим кораблям, песчаным бурям… и к истории вообще. И к той жизни, которой я живу, в частности. Этот закон гласит: «Что случилось дважды, непременно произойдет и в третий раз». Не может быть, чтобы погибло двое, а третий не погиб; вздор! — чтобы не погибли многие, очень многие, и я в их числе».

7

Зазвонил телефон.

Филипп взял трубку мобильного телефона, лежавшего на столе.

— Да?

— Доброе утро, Филипп, — услышал он голос Ратофа.

— Доброе утро, — хриплым со сна голосом проговорил Сорель.

— Я тебя не разбудил?

— Нет, нет. Я уже завтракаю. На балконе.

— Нам необходимо поговорить. И как можно скорее.

— А что случилось?

— Не по телефону. Постарайся как можно скорее приехать ко мне.

Сорель пролил немного кофе из чашки, которую держал одной рукой. «Нервы ни к черту, — подумал он, — надо взять себя в руки. Пока не поздно, как говорится».

— Филипп!

— Да, Дональд. Если так важно, конечно, приеду немедленно. Я возьму билет на ближайший рейс.

— Да я не во Франкфурте. Я здесь.

— Ты? Где?

— Здесь. В Женеве. В парке Лагранж. И говорю с тобой по мобильному телефону с другой стороны озера. Увы, в это воскресенье я вынужден потревожить тебя за завтраком. Честное слово, мне совестно. Ты уже одет?

— Сижу в халате.

— Тогда одевайся! Возьми такси и приезжай! В парке Лагранж есть большой высокий павильон. Буду ждать тебя у входа.

— Но в чем дело…

Ратоф отключил свой мобильник.

Десять минут спустя Филипп вышел из отеля. Было начало девятого, а уже достаточно тепло. На улице и у перекрестка почти никакого движения. Филипп поискал глазами такси. Он хотел уже вернуться в отель и попросить консьержа вызвать ему машину, как вдруг увидел Рамона Корредора, водителя, который встречал его в аэропорту. Он был в черном костюме, белой рубашке и черном галстуке. Молодой смуглолицый испанец, который мечтал обзавестись собственным такси, приветливо ему улыбался.

— Доброе утро, месье Сорель. Не могу ли я чем-нибудь помочь?

— Мне нужно в парк Лагранж.

— Это не проблема, месье. — Рамон уже распахнул перед ним дверцу большого синего «ягуара», стоявшего справа от входа в отель. — Садитесь, прошу вас!

— Спасибо, Рамон, — сказал Филипп. Они быстро тронулись. — Вы по вечерам работаете и даже утром в воскресенье… не устаете?..

— Арабы, месье! Все дело в них! Из-за них в городе настоящее столпотворение. Но для меня это удача. Можно кое-что заработать. Чем больше гостей в городе, тем для меня лучше. — Молодой испанец широко улыбнулся. — Мои родители… люди бедные, я рассказывал вам, когда…

— Я помню.

— Я хочу купить для себя и моей младшей сестры приличную квартиру.

— Вы хороший сын и брат.

По голосу Филиппа словоохотливый шофер догадался, что тому сегодня не до праздных разговоров. Они быстро ехали по почти пустым улицам Женевы, больше ни о чем не говоря. Переехали через мост, снова выехали на набережную — на противоположном берегу озера. Филиппу по-прежнему было не по себе. Что занесло Ратофа в Женеву? Что стряслось? Или это очередная западня? «Глупости, не валяй дурака!» — приказал он себе.

— А вот, месье, и парк Лагранж.

Филипп вышел из машины и дал молодому испанцу двадцать франков.

— Что вы, месье! Это будет записано в ваш счет в отеле.

— Это вам лично, Рамон.

— Спасибо, месье, тысяча благодарностей! Желаю вам приятно провести день.

— Взаимно! — сказал Филипп. Он подождал, пока Рамон в своем «ягуаре» отъедет на порядочное расстояние. Затем через высокие кованые ворота вошел в парк у озера, безлюдный в этот ранний утренний час. В огромном восьмиугольнике, напоминающем разрезанный на дольки торт, росли в низине тысячи роз. За этим рукотворным чудом природы Филипп увидел белый павильон. Прислонившись к барьеру, на балконе стоял низкорослый толстяк Ратоф, а рядом с ним — высокий и стройный незнакомец. Ратоф помахал ему рукой. Филипп ответил ему тем же. Но кто был этот второй?

Лавируя между клумбами с розами, Филипп быстро шел к павильону.

— Привет, — сказал Ратоф, когда Филипп подошел к ним. Подал ему руку, вялую и безжизненную, как всегда, да еще и влажную вдобавок. — Хорошо, что ты подъехал так быстро. — Он представил своего спутника, на котором был элегантный летний костюм бежевого цвета.

— Это господин Гюнтер Паркер, криминальоберрат[41] и руководитель комиссии «12 июля».

— Рад познакомиться с вами. — Паркер крепко пожимал Филиппу руку. Лицо у него было узкое, загорелое, светлые волосы коротко пострижены, глаза светлые, брови густые и пушистые. «Такой молодой, — подумал Филипп, — а уже криминальоберрат». Неизвестно почему, Паркер с первого взгляда показался ему человеком весьма серьезным и грустным. Сам себя он почувствовал глубоким стариком.

Жирный косоротый Ратоф с черепом, гладким, как бильярдный шар, сказал:

— Тебе известно, что произошло в Берлине.

— В Берлине?

— Вчера днем в Шпандау. На комбинате лекарственных препаратов. Там пар вырвался…

— Ну конечно… — Филипп сразу вспомнил все, что видел вчера по ЦДФ и что говорил об этом телекомментатор — это было перед тем, как появилась Симона. — Из котла высокого давления вырвалась струя хлористого газа. Жертв — целая куча. Сотни людей отравились. По телевидению постоянно идут спецвыпуски… И вы здесь по этому поводу?

— Да, господин Сорель, — сказал Паркер, в руке которого был чемоданчик-дипломат. — Поэтому-то мы и здесь. С тех пор, как вы могли видеть последний репортаж с места событий, умерло еще четырнадцать человек.

— Мрак! — прочувственно проговорил Ратоф, разглядывая свои сшитые на заказ туфли от Феррагамо. Они были серебристо-серого цвета, в тон его костюма. Рубашка синяя, галстук — серебристый в голубую полоску. — Полный кошмар! Не забывай, что вычислительный центр там построили мы.

— И что с того? — удивился Сорель. — Произошла ошибка в расчетах?

— Этого мы не знаем, — сказал Паркер. — Расследование ведется лишь со вчерашнего дня. Но одно мы знаем определенно: это не несчастный случай, это диверсия террористов.

— Чудовищно, Филипп! Жуткая, чудовищная история, по-другому не скажешь, — проговорил Ратоф. — Господин криминальоберрат запретил передавать средствам массовой информации какие-либо сведения. Поэтому я позвонил тебе прямо отсюда, когда мы уже разместились в номерах. Здесь мы можем беседовать, не опасаясь, что нас подслушивают.

— Как это вы так рано прилетели в Женеву, господин криминальоберрат? То есть, я хотел спросить, каким рейсом?

— Мы прилетели на самолете чрезвычайной комиссии «12 июля», — быстро проговорил Ратоф. — Примерно с час тому назад.

— Умрет еще много людей, — сказал Паркер. — Сейчас очень многие в критическом состоянии. У нас есть разные версии случившегося, и все рассматриваются самым тщательным образом. Пока реальных результатов нет. Кто бы за этим ни стоял, все продумано до мельчайших деталей.

— «Дельфи», разумеется, готово оказать господину Паркеру любую помощь, — сказал Ратоф. — Мы в вашем распоряжении круглосуточно. Не могу вам передать, до чего я этим потрясен, честное слово.

— Ну, а я-то чем могу вам помочь, господин Паркер? — спросил Филипп.

— Под вашим руководством был сооружен этот вычислительный центр в городе Эттлинген.

— Его системы безопасности, — сказал Филипп.

— Да, его системы безопасности, — кивнул Паркер. Они прогуливались между клумбами с розами. — Вот именно.

— В каком смысле «вот именно»?

— Этот вычислительный центр в Эттлингене — один из двадцати, которые были сооружены под вашим руководством — по поручению «Дельфи», конечно, — у нас в стране?

— В Германии — да. А по всему миру мы построили их штук пятьдесят. Господин Ратоф вам это наверняка сказал, — внутренний голос подсказывал Сорелю, что он должен тщательно подбирать каждое слово.

— Понятно. Я хотел только удостовериться, что вы отвечали за установку систем безопасности остальных вычислительных центров, господин Сорель.

— В большинстве случаев — да, господин Паркер. — «Ни одного необдуманного слова!» — подумал Сорель.

— И в центре в Эттлингене вы прежде всего запустили установки комбината лекарственных препаратов?

Филипп кивнул.

— Это верно. В Шпандау работало несколько инженеров, знакомых с технологией запуска таких установок. Все системные специалисты находились в Эттлингене и участвовали во вводе в эксплуатацию, отвечая за совмещение всех математических процессов в системе безопасности, — и занимаются этим по сей день. Соответствующие центры связаны с предприятиями посредством ISDN online. — «Следить за каждым словом, за каждым!»

— ISDN — Integrated Services Digital Network[42], — c готовностью пояснил Ратоф.

— Это мне известно. — Паркер попытался изобразить на своем разнесчастном лице некое подобие улыбки. — По каналам ISDN можно вести телефонные разговоры и передавать цифровые данные, необходимые предприятию. Ваши компьютеры круглые сутки контролируют все процессы, происходящие на предприятии. Мне это несколько раз продемонстрировали. Все идет через «шины данных»[43].

— Только у нас путешествуют данные, а не люди, — сказал Ратоф. — Вычислительные центры скоро станут неотъемлемой частью каждого крупного предприятия. Они будут гарантировать… — Он осекся и умолк.

— Да, — сказал криминальоберрат. — Это самое я и имел в виду, когда сказал «вот именно», господин Сорель.

Филипп остановился.

— Не хотите ли вы этим сказать, будто катастрофа в Эттлингене произошла из-за ошибки в системе безопасности? «Теперь до тебя дошло! — подумал он… — Они в «Дельфи» ищут козла отпущения».

— Господин Паркер не хотел этого сказать, — пробормотал Ратоф. — Но он обязан проверять все мыслимые варианты… В том числе, конечно, и возможность сбоя в системе безопасности.

— Вот именно, — еще раз сказал Паркер. — Теперь вы понимаете ход моей мысли, господин Сорель?

Со стороны набережной донеслись детские голоса и веселый смех, и вскоре в парке Лагранж появились мальчики и девочки под наблюдением двух взрослых.

— Воскресная экскурсия, — невесело проговорил Паркер. — Красиво это выглядит — много ярко одетых детей… Извините, господин Сорель! Мы приехали к вам, чтобы заручиться вашей поддержкой при проверке и контроле системы безопасности в вычислительном центре.

— Я поеду с вами в Эттлинген, тут двух мнений быть не может, — сказал Филипп.

— Благодарю, господин Сорель. Господин Ратоф сообщил мне, что вы приехали в Женеву, чтобы выступить здесь с докладом.

— Да, в среду.

— Мы ничего менять не будем. Ни в коем случае не должно сложиться впечатление, будто в нашем расследовании мы основное внимание сосредоточили на вычислительном центре. Да мы и не делаем этого! Мы рассматриваем разные возможности. Но если бы вы все-таки нашли время помочь нам — после доклада, разумеется! — это было бы весьма кстати.

— Я сожалею, что мы вынуждены дергать тебя, едва ты здесь устроился. Мне правда очень жаль, честное слово, но по-другому не выходит, старик, — сказал Ратоф.

«У меня в договоре сказано, что в течение ближайших пяти лет я целиком и полностью в вашем распоряжении, — подумал Филипп, — и тебе это известно, косоротый!»

— После доклада я сажусь на самолет и сразу к вам! — сказал он Паркеру.

— Позвольте нам обо всем позаботиться Мы закажем билет, пришлем за вами машину, мы доставим вас в Эттлинген и разместим в люксе в «Наследном принце», это лучший отель там.

— Я бывал в «Наследном принце», — сказал Филипп.

Дети под деревьями громко смеялись над чем-то.

У Паркера зазвонил мобильный телефон. Он достал его из нагрудного кармана рубашки, выслушал короткое сообщение.

— Спасибо, — сказал он и после паузы объяснил: — Это из Берлина звонили. Умерли еще пятеро. Так что погибло уже сорок шесть человек.

8

Паркер с Ратофом вызвали по мобильному телефону такси и поехали в аэропорт. Криминальоберрату нужно было немедленно вернуться в Германию.

Филипп медленно прогуливался вдоль озера и наконец оказался в Английском саду у больших цветочных часов. Сел напротив часов на ту же скамейку, на которой сидел с Клод. «Известно ли Паркеру, что Ким арестован? Все ли ему известно о наших с Кимом отношениях? Все ли ему выложил Ратоф? В «Дельфи» Паркеру дали ознакомиться с моим личным делом или еще нет? Если выяснится, что события в Эттлингене произошли в результате нашего прокола, какие последствия это будет иметь для «Дельфи»? Будет ли крахом для фирмы, если — к примеру, только к примеру, — окажется, что установка высокотехнологичной аппаратуры, произведенная «Дельфи», со всеми ее системами безопасности, акциям террористов в конечном счете не препятствует? Ни в коем случае нельзя допустить, чтобы хоть тень вины упала на «Дельфи», — подумал Сорель, — в худшем случае виноват во всем окажется один из сотрудников фирмы, например я сам… Минуточку, минуточку! Паркер просил меня приехать в Эттлинген, чтобы помочь разобраться, действительно ли там совершено преступление. Сделал бы он это, зная всю мою подноготную? Или Паркер по договоренности с Ратофом именно поэтому и зазывает меня в Эттлинген?»

Филипп поднялся со скамейки и пошел по Английскому саду в направлении моста Монблан. «Привидения, — подумал он, — мне повсюду мерещатся привидения. Почему именно Эттлинген мог вызвать особый интерес террористов? Кто мог произвести эту вирусную атаку? Бессмысленная, по сути дела, затея! Или я ошибаюсь? «Дельфи» тесно сотрудничает с тяжелой промышленностью, с военными, с правительством. У фирмы есть могущественные союзники и, конечно, могущественные противники. Кому, например, на пользу и кому во вред этот террористический акт?»

Он покачал головой, как бы желая прогнать эти мысли, перешел через большой мост, миновал автобусный парк и автовокзал. Там он купил все имеющиеся в киоске воскресные газеты. В «Вельт ам зонтаг» под двумя снимками с места страшной катастрофы — интервью с Гюнтером Паркером. Криминальоберрат заявил накануне в Берлине, что расследование только начинается, что версий несколько и предстоит проверить каждую из них. Ни о «Дельфи», ни об Эттлингене в интервью ни слова.

Филипп бросил газеты в урну, стоявшую перед английской церковью Святой Троицы, из которой доносилось песнопение, и зашагал в сторону своего отеля.

Тем временем стало очень жарко, но воздух оставался чистым и прозрачным, очертания всех предметов были четкими, и Филипп как вблизи — протяни руку, дотронешься! — увидел снег на Монблане.

9

В его номере было прохладно и уютно, и он сразу подумал о том, каково сейчас приходится Киму. «Если я не смогу помочь ему, ему никто не поможет, — размышлял он. — У Кима никого нет, кроме Симоны, а она существо такое же порочное и никчемное, как и он сам, ничем ему помочь не может. И хотя я был бы рад, если бы он получил то, что ему положено по закону, я сам оказался бы полностью раздавлен. Я просто не могу себе позволить не помочь ему, хотя он — постоянная угроза для меня. Может быть, это звучит парадоксально, но то, что случилось, не случиться не могло, и я должен был это предвидеть. Так что, давай, помогай этому сыну, — сказал Филипп самому себе, — который никогда не оставит попыток сломать и разрушить твою жизнь. «Ни дня без добрых дел», как сказано в уставе скаутов-следопытов.

Необходимо нанять адвоката для Кима, причем немедленно. Никто не знает, что случится через час», — подумал он. Комиссар Барро написал ему на листе бумаги фамилии нескольких адвокатов с их адресами и телефонами. Филипп рассчитывал, что хоть одного из них ему удастся застать дома и сегодня, в воскресенье. Он позвонил одному, другому, третьему, но либо трубку не снимали и вообще не отвечали, либо автоответчик сообщал, что адвокатская контора будет работать со стольких-то часов в понедельник. Но вот после четвертой попытки мужской голос ответил ему:

— Алло! Слушаю вас!

— Это мэтр Раймонд Марро?

— С кем я говорю?

— Меня зовут Филипп Сорель. Комиссар Барро из управления полиции любезно порекомендовал мне вас, заметив при этом, что вы в том числе занимаетесь людьми, замеченными в незаконной торговле наркотиками.

— Это верно, месье Сорель. В чем суть дела?

— Речь идет о моем сыне. Он арестован. Торговля героином. Мне срочно необходим адвокат для него. Можно ли встретиться с вами прямо сегодня?

— Позвольте, месье, я взгляну на свой календарь… В шестнадцать часов вам удобно?

— Отлично.

— Я буду ждать вас в моей адвокатской конторе. Улица дю Левант, четырнадцать. Вы сами где находитесь?

— В «Бо Риваже».

— Это в десяти минутах ходьбы. Консьерж объяснит вам, как пройти.

— Весьма признателен вам, мэтр.

— Не стоит благодарности. Итак, в шестнадцать часов.


Короткая улица дю Левант действительно находилась совсем близко от отеля. Раймонду Марро было лет под пятьдесят. Более тучного человека Филиппу видеть еще не приходилось. Он открыл ему дверь своей адвокатской конторы, находившейся на третьем этаже здания старой постройки. В его кабинете мягко урчал кондиционер. От него прямо в открытое окно шел толстый пластиковый шланг. Гардины задернуты, включено несколько электрических светильников. Кабинет обставлен старомодной тяжелой мебелью. Марро, весивший явно больше ста килограммов, был одет в черный костюм, сшитый на заказ. Его квадратная голова с густой черной шевелюрой, казалось, росла прямо из плеч, у него было розовое, как у младенца лицо, округлый рот. Щеки свисали на ворот рубашки, тоже пошитой на заказ — при его габаритах подходящую в магазине подобрать трудно. Ноги у Марро были короткие, маленькие, но передвигался он, подобно многим толстякам, удивительно легко, чуть ли не пританцовывая. Филиппу до сих пор не встречался человек более тучный — и он ни у кого не видел таких умных и проницательных глаз. Они сидели друг против друга у большого дубового стола.

— Я сегодня без секретарши, — объяснил колосс. Голос у него был низким и звучным. — Вы не против, если я включу магнитофон? — Он нажал на кнопку, потом сплел пальцы — розовые, короткие — на животе и кивнул Филиппу: — Для начала, пожалуйста, расскажите о вас и о вашем сыне, а потом обо всем, что относится к делу.

Филипп начал говорить. Марро слушал его, закрыв глаза. Равномерно урчал кондиционер. Филипп говорил почти целый час, адвокат дважды перебивал его, задавая наводящие вопросы. Он рассказал о своих отношениях с Кимом, о том, что ему довелось пережить из-за сына, объяснил вкратце, чем занимается в «Дельфи». Не стал скрывать и того, что из-за поведения Кима его положение в фирме заметно ухудшилось — или осложнилось! — и это заставило адвоката, словно вырезанного из огромного куска сала, но одетого в высшей степени элегантно — в узле красного фулярового галстука даже была жемчужина, — задать ему третий вопрос:

— Это все, что вы можете сказать о «Дельфи» и о себе, месье? Не причинил ли вам сын особых неприятностей в самое последнее время? Поймите, вы должны рассказать мне все.

Когда он закончил, Марро открыл глаза.

— Ваш сын вас ненавидит.

— Да, мэтр.

— Из-за него вы попали в ужасное положение.

— Да, мэтр.

— Он будет и впредь…

— Конечно.

— А меня вы просите сделать все, что в моих силах, чтобы вытащить его… Я правильно вас понял?

— Да, мэтр. Это все потому…

— …потому что вы его любите, — сказал Раймонд Марро. — И вам не стыдно признаваться в этом, месье? Отцовская любовь, которая заставляет все понять и все простить… То самое всесильное, всепобеждающее чувство родительской любви… — Он говорил с деланным пафосом, словно выступая перед присяжными. — Человек неумный мог бы сделать вывод, будто вы боитесь своего сына. Но нам-то лучше знать! Это любовь к нему привела вас ко мне, потому что ненависть это смерть, а любовь — это жизнь. Не будем помимо прочего забывать вашу покойную жену, мать Кима. Вы ведь ее любили. Разве не в память о ней пришли вы сюда?

— Я…

— Не тратьте слов понапрасну. Тем более если слова эти причиняют вам боль, месье! Я вас хорошо понял. Полагаю, на этом мы можем закончить наш разговор.

— Однако…

— Я говорю о данном моменте, месье Сорель. К времени надо относиться бережно. У меня дел по горло, я очень занят. Я догадываюсь, о чем вы бы хотели еще рассказать. Я постараюсь как можно скорее связаться со следователем, который ведет дело, и с комиссаром Барро. После всего, что я от вас узнал, дело вашего сына выглядит не так уж плохо, да, не так уж плохо.

— Вы действительно считаете…

— Ну конечно же! Вы упомянули, будто вам на некоторое время придется уехать?

— Да, в среду, мэтр. Однако если потребуется, я в любой момент вернусь в Женеву.

— Хорошо. Может, и потребуется. Вы хотите, как говорится, чтобы дело уладилось? Да?

— Да, мэтр.

— Похвально. Тогда аванс не будет лишним, месье Сорель.

— Разумеется. Но наличных у меня при себе нет. Я мог бы выписать вам чек…

— О, это меня вполне устроит.

— Какую сумму я должен проставить? — Филипп достал из кармана чековую книжку.

— Думаю, пятьдесят тысяч франков меня в данном случае устроят.

«При таких гонорарах я тоже согласился бы работать по воскресным дням», — подумал Филипп. Он заполнил чек и протянул его через письменный стол.

— Большое спасибо, месье Сорель. — Марро внимательно ознакомился с чеком и, как видно, остался доволен. — Теперь вы еще подпишете и доверенность на ведение дела и сообщите мне, где будете находиться, чтобы я в любой момент мог с вами связаться. А в остальном, дорогой месье Сорель, ни о чем не беспокойтесь!

— Вы совершенно уверены?

— А как же, месье! Мне случалось и не такие дела улаживать. Вы будете постоянно информированы о ходе дела, будете знать обо всех, даже мельчайших подробностях. Разрешите сопроводить вас до двери? — спросил он, когда Филипп передал ему листок со своим адресом и номерами телефонов в Женеве и в Германии. — Интереснейшая у вас профессия! Мне очень хотелось бы поговорить с вами о ней подробнее. Но не сейчас, конечно, а когда у нас будет больше свободного времени. А современный джаз вам интересен?

— Не очень-то.

— Жаль.

— Почему?

— Это моя слабость! Я играю на кларнете, и кое-кто говорит, что очень недурно. Два раза в неделю я играю в одном музыкальном клубе с профессиональными джазменами. Когда покончите с делами, милости прошу к нам в гости. Созвонимся и отправимся туда вместе. Уверен, вы станете нашим афисионадо, то есть горячим поклонником!

10

Филипп был весь в поту, когда вернулся в отель, а ведь шел он недолго. Принял контрастный душ — холодный, потом горячий, — лег на постель и подождал, когда капельки воды на коже испарятся. Когда его начал бить озноб, оделся: чистое белье, льняные брюки, синяя тенниска от «Лакоста» и легкие спортивные туфли, тоже синие.

Зазвонил телефон.

Сидя на краю постели, он снял трубку.

— Это Клод, — сказала она. — Добрый вечер, Филипп.

— Добрый вечер, Клод, — ответил он, ощутив внезапное головокружение. — Что-нибудь… что-то случилось?

— Да.

«Еще бы не случилось, — подумал он. — Должно было случиться, раз она опять звонит, после вчерашнего… у цветочных часов…

— Сколько человек еще умерло?

— A-а, это вы о катастрофе в Берлине? — спросила она.

— Да.

— Я новости слушаю только рано утром, — сказала она. — Как обстоят дела сейчас, точно сказать не могу. Страшная история…

— Очень, — сказал он, уже совершенно овладев собой. — Но вы-то звоните не по этому поводу.

— Нет.

— А по какому?

— Хотела попрощаться с вами. Я уезжаю.

Он встал с постели. Сейчас он опять чувствовал озноб.

— Куда? Далеко от Женевы?

— Да!

— Куда же? И зачем?

— Лечу в Браззавиль. Там разгорелась кровавая борьба за власть между армейскими подразделениями и вооруженными отрядами трех претендентов на пост президента на предстоящих выборах. Двести тысяч человек бежали в джунгли. Мне позвонили из редакции «Ньюсуик». Они посылают меня туда в качестве фотокорреспондента.

— Когда у вас самолет?

— Послезавтра рано утром. Я могла бы полететь уже завтра, но репортер, с которым мы будем работать вместе, задерживается еще на день в Каире. Завтра вечером он будет в Брюсселе. Там мы с ним встречаемся, и во вторник днем летим в Киншасу.

— Я тоже буду в отъезде, — сказал он. — Но поближе отсюда, в Германии.

— Из-за этой катастрофы?

— Да.

— «Дельфи» имеет к этому отношение?

— «Дельфи» сооружала вычислительный центр для берлинского комбината лекарственных препаратов. Полиция уверена, что это террористический акт. Но не знают, кем, когда и как он совершен.

— Теракт мог быть осуществлен через вычислительный центр? — ровным голосом поинтересовалась она.

— Да, — сказал Филипп. — Это не исключено.

Она долго молчала. Он слышал только какие-то шорохи в трубке.

— Филипп! Наконец-то.

— Да?

— Не забудьте взять с собой амулет.

— Что-что?

— Амулет не забудьте, который вам подарил Серж. Он будет оберегать вас.

— И вы свой не забудьте, — сказал он. — Пусть он вас хранит.

— Он свое дело сделает. До сих пор он ни разу меня не подвел.

Он почувствовал вдруг, как от желания увидеть ее у него перехватило дыхание.

— Что с вами? Почему вы молчите?

— Я… Клод, я вас умоляю… нам необходимо еще раз увидеться до вашего отъезда! Забудьте все, что мы сказали друг другу напоследок! Я хочу во что бы то ни стало встретиться с вами! Ну, пожалуйста!

— Поэтому-то я вам и позвонила. Я так надеялась, что вы скажете, что нам надо увидеться. Но сказать это должны были вы! Я больше не решилась бы.

Он прошел с трубкой к окну, посмотрел на озеро.

— Когда? — спросил он. — Когда?

— Сегодня уже не получится. Мне нужно быть дома. Мне должны еще раз позвонить из «Ньюсуик».

— А завтра?

— Завтра подходит, — сказала она. — В любое время дня.

— Вот и отлично.

— Возьмем билеты на прогулочное судно, съездим в Ивуар.

— Куда скажете, Клод, куда скажете.

— Я хочу в Ивуар, — сказала она. — С вами.

— Когда отходит катер?

Он услышал ее смех.

— Что такого смешного я сказал?

— Это я над собой смеюсь. Мне так хотелось увидеться с вами еще раз, что я даже навела справки. Прогулочных судов много.

— Ну, так когда же?

— Одно из них отходит от главного причала в десять тридцать пять утра. И тогда мы в начале первого будем и Ивуаре. Обратные рейсы — во второй половине дня. Так что у нас еще будет целый вечер в запасе.

— Ах, Клод, — сказал он. — Я… — И он умолк.

— Что?

— Ничего, — сказал он.

— Не забудьте куртку. Или пиджак. Будет свежо. На озере. А в самом Ивуаре нет. Так что слишком тепло тоже не одевайтесь. Это мой вам совет…

— А вы часто бываете в Ивуаре?

— Да. Завтра я заеду за вами в четверть десятого, — быстро проговорила она. — Причал совсем близко. До скорого!

— До встречи! — ответил он.

Связь прервалась.

Он лег на постель и уставился в потолок. Животные, ангелы, мифические чудовища и черти смотрели на него сверху. Потом он по телефону заказал ужин в номер, выпил немного вина и, включив телевизор, посмотрел по программе АРД[44] репортаж о взрыве котла в Берлине. На этот час погибло восемьдесят два человека. И около ста человек были в критическом состоянии.

Сев в кресло на балконе, он наблюдал, как день сменяется ночью и как повсюду загораются огни. Видел золотые струи подсвеченного фонтана, думал о погибших и о пословице «Где двое, там и трое» и о том, что скоро увидит Клод. В руке он держал амулет, подаренный ему Сержем.

11

— «Вот и встретились двое, уходя на войну», — напела начало известной песенки Клод. — Вы на свою, а я на свою. Наш последний мирный день…

Они сидели на защищенной от ветра верхней палубе кормы прогулочного судна «Вилль де Женев»[45]. Пассажиров на борту было всего человек тридцать, но общались они при этом на целой дюжине языков. Записанный на пленку женский голос, доносившийся из репродуктора, рассказывал — последовательно на четырех языках — о достопримечательностях и исторических фактах, которые могли бы заинтересовать пассажиров. Филипп и Клод сидели на широких белых скамьях, и он следил за тем, чтобы ни в коем случае не задеть ее рукой, но это получалось само собой. На Клод был светло-зеленый брючный костюм и туфли без каблуков того же цвета. Мягкий встречный ветер распушил ее волосы. Она запаслась тюбиком крема от загара, и сейчас они оба втирали крем в щеки и лоб. Они проплывали мимо стоявших на берегу вилл, дворцов и разного рода руин, мимо деревушек, церквей и густых темных лесов. Иногда на берегу возникали холмы, по поверхности озера скользили яхты, Филипп то и дело видел самолеты, беззвучно парящие над озером — одни шли на посадку в аэропорт Куантрен, другие только что с него стартовали, — они скрывались вдали совершенно беззвучно.

Судно время от времени приставало к берегу, в том числе и в городке Коппе, основанном в средние века, где во дворце, как объяснил голос из репродуктора, в 1805 году жила мадам де Сталь. Теперь там находился музей швейцарцев, которые несли воинскую службу за рубежом.

Только теперь Клод заговорила. Они долго просидели рядом, не произнося ни слова, хотя он часто посматривал на нее. «От одних ее глаз, — подумал он, — даже если в ней, кроме этих глаз, ничего особенного не было бы, я бы мог свихнуться. Да, она права, сегодня для нас обоих последний мирный день. Завтра она летит в Конго, а я в Германию; в Браззавиле гибнут люди и в Берлине тоже. Кто знает, когда мы увидимся, кто знает, увидимся ли мы вообще».

Над судном с криком пролетели чайки, и Клод сказала:

— Вы помогаете убивать людей, а я убитых фотографирую, вы получаете ваши деньги таким способом, а я другим. Не обижайтесь! Ведь я права, согласитесь, положа руку на сердце! У большинства людей сердце разбито, и у нас троих тоже, у Сержа, у вас и у меня. У Сержа погибла вся семья и его лучший друг, он больше не может быть с женщиной. Вы предали вашу совесть — дайте мне высказаться, я ведь это из лучших чувств говорю, и вообще — может, это последняя для нас с вами возможность поговорить обо всем начистоту. А я потеряла свою веру.

— Веру?

— Да, Филипп. Когда они послали меня на мою первую войну, я твердо верила в то, что с помощью моих снимков я чего-то добьюсь, смогу бороться с теми, кто затевает войны. Я много лет в это верила…

Подошла девушка в белом форменном костюме, спросила, не желают ли они чего-нибудь выпить или закусить.

— Хотите? — спросила Клод. Он покачал головой. — Я тоже не хочу. Благодарим, мадемуазель.

— Вы много лет верили, что…

— Я в это верила всей душой. А потом убедилась, что я ошибалась. Знаете, Филипп, сколько войн сейчас ведется? Вот в эти самые дни? Сто восемьдесят две! Каких только войн не было с 1945 года. Так называемые «малые» — в Корее, во Вьетнаме, в Афганистане… И каждый раз появлялись снимки об ужасах войны. И что — зверства прекратились? Наоборот, все становилось хуже и хуже, и фотографиям нашим грош цена. И мне известно, почему это так…

— Почему, Клод?

— Потому что таких снимков сотни тысяч. Каждый вечер на экранах телевизоров мелькают страшные кадры. Сколько снято хроникальных и документальных фильмов — не счесть! Все дело в количестве, Филипп, в количестве. Совокупная масса злодеяний оглушает самого благожелательного наблюдателя. Ежедневно и ежечасно нам показывают эти страшные кадры… «Да, да, это ужасно… — говорят люди. — Опять эта война проклятая… Но мы в этом не виноваты и ничего с этим поделать не можем…» — Сейчас глаза ее загорелись. — Разумеется, в больших и богатых журналах такие снимки появляются постоянно, редакции требуют, чтобы им подавали все больше страшных и ужасных подробностей — чем таких деталей больше, тем легче материал продавать. Но эти снимки не отягощают больше человеческую совесть.

— «Не отягощают человеческую совесть», — повторил он за ней. Снова появились крикливые чайки и полетели прочь, в сторону дальнего берега.

— Да, Филипп, постижение истины очень утомляет, это я по себе знаю.

«В маленьком шале справа, — проговорил голос из динамика, — жил Ленин, уважаемые дамы и господа. Здесь он в 1914 году занимался подготовкой русской революции», — и потом диктор повторил это же на трех других языках.

— А ваша выставка! — сказал он. — Сколько было посетителей! Они были потрясены, как и я, я видел это собственными глазами, Клод!

— Мы с Сержем тоже видели это. Мы это наблюдали часто. А когда зрители покидают галерею, они говорят: «Куда пойдем поужинать?» — с горечью проговорила она. — Но даже если я имею тысячи случаев убедиться в том, как мало от нас зависит, я опять и опять полечу туда, где воюют и страдают, и буду фотографировать, буду продолжать свое дело и не брошу его, даже потеряв всякую надежду!.. — Она смущенно взглянула на него. — Невыносимая патетика, правда?

— Нет, нет. Я вас понимаю. Я восхищаюсь вами. Я…

Она поднялась со скамейки, посмотрела в сторону берега.

— Хватит, ни слова больше! Мы уже в Нернье. Видите, сколько народа на пристани? Это свадебная компания, — сейчас ее голос звучал повеселее. — Как хороша невеста! Вся в белом! А жених! Да, это крестьянская свадьба, Филипп. Видите, все мужчины и женщины в праздничных нарядах. Конечно, им предстоит еще большое застолье. Может быть, прямо на судне. Или, скорее всего, в Ивуаре. Смотрите, а детей-то сколько! И оркестр у них свой есть, видите вон того старого крестьянина с огромным барабаном? Это к счастью, Филипп. Невеста в белом и свадебная процессия — это к счастью.

Все гости свадьбы поднялись на судно.

Клод взглянула на него.

— Вы что-нибудь загадали?

Он кивнул.

— Я тоже. Только мы не должны говорить друг другу что, иначе оно не исполнится.

— А если не скажем, исполнится?

— Да, Филипп, — сказала она. — Тогда исполнится.

Судно отошло от причала и пошло вдоль берега.

12

Одиннадцать минут спустя «Вилль де Женев» причалил в Ивуаре. Первой на берег сошла Клод, Филипп за ней. Всего вышло человек десять, свадьба отправилась дальше. В полоске стоячей воды у самого причала Филипп увидел лебедей. Вдоль набережной в два ряда выстроились шеренги старых деревьев, на некотором отдалении за ними возвышается прямоугольная средневековая крепость, увенчанная круглыми сторожевыми башнями. Через узкие высокие ворота из крепости можно попасть в деревню, и Филипп подумал, что некогда весь Ивуар находился в пределах городских стен, от которых остались лишь отдельные фрагменты.

Он видит, как много здесь цветов, море цветов, их даже больше, чем он увидел в Женеве в день своего приезда. На каждом подоконнике в крепостном окне алеют пеларгонии, на площади перед городскими воротами в каменных вазах цветут белые и синие петуньи. Серые крепостные стены увиты фиолетовыми бугенвилиями, которые, сплетаясь в толстенные косы, карабкаются вверх. Сквозь створ ворот Филипп увидел крутые ступени, из щелей между ними тоже пробивались яркие цветы.

Немногочисленные пассажиры, сошедшие на берег вместе с ними, куда-то подевались. Он почувствовал некоторое смущение и оцепенение, но сейчас это было сладкое, приятное оцепенение.

— Я думаю, для начала нам надо перекусить, — сказала Клод. — А потом я познакомлю вас с этим райским местом.

Миновав узкие ворота, они поднимаются по каменным ступеням мимо домов, сложенных из тесаного камня, и Филипп опять повсюду видит цветы. Они радуют глаз своей пестротой и яркостью, где бы они ни росли — в деревянных ящиках на подоконниках, в расщелинах между камнями или свисая сверху пахучими гроздьями. У подножья холма дома стоят, тесно прижимаясь друг к другу, из-за жары многие деревянные лавчонки местных торговцев закрыты. В тени каменной арки дремлет пес, коты и кошки сладко потягиваются на солнышке. На железных прутьях в одном из переулков красуется деревянная вывеска, на которой готическими литерами замысловато, с завитушками, выведено название «Старинный приют». К нему же, как явствует из той же вывески, относятся тенистый сад и ресторан с залом, обставленным в стиле четырнадцатого века. Еще ниже — фамилия владельца заведения и номер телефона, но Филипп смог разобрать только фамилию — С. Жакье — все остальное было скрыто цветами.

Месье Жакье — пожилой мужчина с лицом, изборожденным морщинами, какие бывают у моряков, просоленных штормами и прокаленных солнцем, приветствует Клод с распростертыми объятиями.

— Мадам! Как я вам рад!

Они сердечно пожимают друг другу руки, и Клод расспрашивает его о семье, о том, как идут дела, потом коротко представляет ему Филиппа. Жакье говорит, что сегодня к обеду будет что-то особенное, великолепная озерная рыба, и Клод с Филиппом одобрительно с видом знатоков кивают. Потом они сидят на тенистой террасе, стен которой за цветами почти не видно, пьют очень холодное вино и едят это великолепное блюдо из рыбы, по вкусу напоминающей форель. В плетеной корзине лежат ломаные куски багета, и Филипп опять не может удержаться и с удовольствием ест хрустящую булку, у Клод с Сержем это тогда вызывало смех. Перед ними озеро с большими и малыми судами на нем, и царит тишина, такая же, как на террасе.

— Вы здесь часто бываете? — спрашивает Филипп.

— О, да, — говорит Клод. — Я открыла для себя эту деревушку после года жизни в Женеве. Первый раз я приехала сюда на машине, — ну, на пароме, — а потом всегда на прогулочных судах. Я всегда останавливаюсь в «Старинном приюте».

— Вы сюда приезжаете с друзьями?

— Вы о Серже говорите?

— Да. Нет. Да.

— Никогда.

— Почему это?

— Потому что мне хочется побыть здесь одной. Это связано с одной историей, которую я вам расскажу после того, как вы увидите эту деревню. Еще кусочек багета?

— Спасибо, — сказал он.

— Ну, разве это не красота?!

— Здесь прекрасно!

— Я хотела показать вам все, что мне нравится, начиная с Пти Пале. И вот мне завтра придется лететь в Конго. Но побывать в Ивуаре важно, очень важно…

Появился Жакье, спросил, не нужно ли чего и не подать ли еще рыбу, все с радостью согласились; Филипп ест и не сводит глаз с Клод. Он не может отвести от нее взгляда, для него не существуют сейчас ни цветы, ни сверкающая гладь озера, он видит только одну Клод, только ее.

— Ивуар — одна из старейших деревень Франции, — говорит она. — Ведь мы сейчас во Франции… — вы знали это? — в Верхней Савойе. Здесь было еще поселение римлян. Во время холодных зимних дней вся деревня окутана туманами, которые сюда приносит с озера, я нигде не видела такого великолепного инея, как здесь. Видели бы вы, Филипп, какие большие сосульки свисают здесь с деревьев и с крепостных стен…

— Вы сюда и зимой приезжаете?

— В любое время года. Летом пореже — чересчур много туристов. По праздникам и в воскресные дни — никогда! Больше всего я люблю бывать здесь осенью. Когда цветы, листья и деревья превращаются в живую бронзу, когда солнечный свет обретает невиданную яркость, а озеро начинает походить на море…

Он не отводит глаз от нее и думает: «Если это — последний день моей жизни, то это была счастливая жизнь».

13

Потом они прошлись по деревне. С любой точки — с конца покатой улицы, сквозь открытые ворота крестьянских подворий и поверх крыш приземистых домов — просматривалось озеро. Все в Ивуаре кажется маленьким, местные жители — люди приветливые и внимательные к гостям, на улицах продается всякая всячина для туристов, открыты лавки и мастерские ремесленников, булочные и киоски с сувенирами. Но больше всего Филиппа поразило обилие цветов. Когда они оказались поблизости от стоящего в стороне от всех дорог замка и руин его защитных сооружений, Клод сказала:

— Сейчас я покажу вам что-то прекрасное!

Деревенька была небольшая, и, пройдя еще совсем немного, они оказываются перед «Лабиринтом пяти чувств».

— Какое-то время здесь находились огороды дворцовой кухни, — объясняет ему Клод, — но потом все восстановили в первозданном виде.

Они вступают в сад со множеством грядок и клумб, где от разнотравья запахов и непрекращающегося пения птиц кружилась голова. В центре сада разбит зеленый лабиринт, состоящий из обстриженных кустов высотой никак не ниже трех метров. В этих покрытых густой листвой стенах прорезаны «ворота» для входа, а над кустарником возвышаются деревья с пышной кроной.

Вместе с Клод он проходит по лабиринту от одних «ворот» к другим, трава пахнет так остро и сладко, что ему чудится, будто он попал в заколдованный мир, где все воспринимается в звуках и запахах, где все можно попробовать на вкус, все можно увидеть и ко всему прикоснуться рукой. Воистину, это лабиринт пяти органов чувств. Он теряет Клод из вида, зовет ее, и откуда-то из-за кустов слышит ее голос, он находит ее, а потом она опять куда-то пропадает, и они смеются над этим, встретившись, а потом молча идут рядом по этим заколдованным дорожкам, пока не выходят из лабиринта.

— Красиво? — спрашивает Клод, и снова в ее глазах появляются золотые искорки, а в уголках глаз, когда она улыбается, — мелкие морщинки. — Красиво? — переспрашивает она. — Это мечта! Вот бы никогда не покидать этого лабиринта, чтобы никогда не расставаться с мечтой. — Да, это мечта, — говорит она. — И чтобы вы поняли, что для меня значит Ивуар, я расскажу вам, как обещала, одну историю.

14

Им приходится долго подниматься по истоптанным каменным ступеням, мимо полуотстроенных залов, небольших комнат с увешанными старинным оружием стенами и дворцовой часовни, где на каменном кресте висит каменное изваяние распятого Христа.

Внизу у входа они за несколько франков купили у пожилой женщины входные билеты. Похоже, что в этот час они в музее были одни, туристы не очнулись еще от полуденного сна. Так никого и не встретив, они оказались в одной из круглых сторожевых башен. Сквозь открытые люки как на ладони был виден весь Ивуар и озеро до самого горизонта. Они присели отдохнуть на каменную скамейку, и Филипп, как бы он ни был счастлив, постоянно следил за тем, чтобы случайно не коснуться Клод рукой. Они долго молчали.

Наконец она сказала:

— Да, так вот обещанная история… Эту деревню построили на песчаной косе, уходящей далеко в озеро. И, что гораздо важнее, как вы понимаете, она лежит вблизи важного торгового пути между западными и восточными областями Европы. Во время войн значение Ивуара многократно возрастало. Еще римляне использовали это место как свой опорный пункт.

В одиннадцатом веке он оказался во владении властителей Савойи, влияние которых постоянно усиливалось благодаря удачно заключаемым бракам их детей и родственников, а также удачам в войнах, так что в четырнадцатом веке их владения простирались от Западной Швейцарии через Альпы вплоть до Ниццы и от Бург-ен-Бресса во Франции до Турина в Пьемонте. В начале двенадцатого века Амедею Великому, пятому герцогу Савойскому, весьма приглянулась безвестная, но достаточно любопытная в военном отношении рыбацкая деревушка Ивуар, и он велел построить там крепость со сторожевыми башнями, а также соорудить замок с парком и вот этим самым лабиринтом. Он приказал архитекторам и строителям укрепить замок крепостными стенами и сторожевыми башнями, и с этих пор ни одна улочка в Ивуаре не перестраивалась, и очертания деревни за много веков ничуть не изменились. В те времена, когда в Европе войны велись постоянно, их тлетворное влияние достигало и Ивуара. В славных битвах во имя богов, императоров и разных отчизн здесь было пролито много крови, здесь убивали и погибали, терпели поражения и добивались почестей французы и австрийцы, итальянцы и швейцарцы.

— Насчет кровопролития… с тех пор не многое изменилось, — вставил он.

— Ну, не скажите, — сказала Клод. — Если говорить о здешних местах, то многое. Хотя ждать этого пришлось долго — до семнадцатого и даже восемнадцатого веков. Тогда у людей появилось другое, куда более эффективное оружие, и когда выяснилось, что крепостные стены, валы и сторожевые башни защитить по-настоящему уже не могут, то все эти кровожадные воины и благородные князья и графы вместе с королями и императором совершенно потеряли интерес к Ивуару и подыскали себе другие места для битв, благодаря которым они попали в историю.

Клод опять надолго умолкла, а когда заговорила, на ее лице появилась улыбка.

— И Ивуар, потерявший всякую ценность в глазах христолюбивых властителей и обер-мясников человечества, был забыт, что на долгие-предолгие времена принесло ему мир и благоденствие. Для меня Ивуар — самый настоящий рай на земле, и поэтому, когда на меня наваливаются тоска и печаль или когда я прихожу от чего-то в отчаяние, я приезжаю сюда; и для меня очень важно, что мы сегодня приехали в Ивуар вместе, — потому я что завтра улетаю на войну в Конго, а вы — на совсем другую войну в Германию. Вы меня понимаете?

— Да, Клод, — сказал он.

— Я рассказывала вам о Стефане Гейме, — продолжила Клод, — который всю жизнь сражался за то, чтобы спасти бедное больное дитя социализма. — Она внимательно посмотрела на Филиппа. — Когда я его тогда фотографировала, он подарил мне книгу. Написал он ее во время Второй мировой войны по-английски, он тогда служил в американской армии, а на немецкий ее так никогда и не перевели. Конечно, это книга антивоенная, и он мне сказал тогда, что был ужасно горд, когда нашел для нее название. В одной из пьес Шекспира он обнаружил удивительное название вставной главы: «Об улыбающемся мире». И каждый раз, бывая в Ивуаре, я думаю о том, что здесь осуществилось то, к чему люди так тянутся, — «место, где мир улыбается».

15

Они еще долго сидели на скамье в круглой крепостной башне, пока не пришло время возвращаться к причалу: судно, на котором они собирались вернуться в Женеву, скоро уже должно было подойти. Пока они наблюдали, как судно боком приближается к самому причалу, к ним подплыл один из лебедей. Когда судно отошло от причала, они с Клод стояли на корме, и лебедь, словно провожая их, глядел им вслед. Клод тихонько проговорила, будто обращаясь к нему:

— Я еще вернусь!

Филипп принес на кормовую палубу два шезлонга, и, намазавшись кремом от загара, они удобно расположились в них. Над ними вновь кружили крикливые чайки, и так продолжалось до ближайшего причала, до Нернье.

Когда «Вилль де Женев» снова заскользил по озеру, Филипп сказал:

— У меня есть сын, его зовут Ким, ему двадцать два года. Вчера вечером его арестовали в Женеве. Он продавал героин…

Она не ответила и не повернула голову в его сторону, и Филипп продолжил. Рассказал о Киме, о том, что довелось пережить из-за него, рассказал о Кэт, которая умерла двадцать два года назад, и о том, как он ее любил. Он рассказал ей об Ирене, и она кивнула, когда он спросил, знакомо ли ей имя Ирены Беренсен — теперь ему незачем было рассказывать о ее трагедии, а нужно было только объяснить, до чего они разные, эти сестры, Кэт и Ирена, и что он никогда больше не вернется к Ирене и не будет жить в белой вилле на Хольцекке во Франкфурте.

Это был долгий и подробный рассказ, и Клод внимательно слушала его под равномерный стук мощных двигателей судна и во время стоянок у причалов маленьких городков. Филипп рассказал ей о своей работе в «Дельфи», о том, почему ему сейчас необходимо вернуться в Германию. Закончив, он сказал:

— Теперь вы в курсе моих дел, Клод. Вы мне столько о себе рассказали, что пришел и мой черед. Когда мы с вами сидели в Английском саду перед цветочными часами, я сказал вам, что нам нельзя больше встречаться, что нашим встречам надо положить конец, пока не случилось чего-нибудь плохого, потому что я со всеми моими проблемами и сложностями не имею права втягивать в такую жизнь и вас. Тогда вы еще ничего о моей жизни не знали и, страшно на меня обидевшись, ушли с оскорбленным видом, уехали на своей машине…

— Я проехала совсем немного. А потом остановила машину и плакала, — сказала Клод.

— Вы плакали…

— Потому что вы меня прогнали, — сказала она.

Они тихо лежали на шезлонгах, не глядя друг на друга, а под ними плескалась вода озера, которую вспахивали лопасти судна. — Я так надеялась, что мы опять увидимся и я смогу вам объяснить, почему… почему я такая… взбалмошная… и что меня мучает… и что все может еще измениться и все будет хорошо у меня… и у вас.

Долгое время слышался только плеск бьющейся за кормой воды.

Но вот Клод заговорила снова:

— Я сегодня утром сказала, что вы потеряли совесть… Мне очень жаль, Филипп, что у меня это вырвалось. Это вовсе не так. Не то… Просто вы долгие годы действовали вопреки тому, что говорит совесть.

— Сейчас я действительно с совестью в ладу, — сказал он. — Но только с самого недавнего времени. Тридцать лет я был глух к ее призывам.

— Но ведь теперь все по-другому.

— Да, теперь все иначе.

— Я понимаю, почему вы считали, что, будучи в такой ситуации, не имеете права со мной встречаться. Но это было позавчера. Это было до Ивуара. Или вы и сейчас убеждены в том, что мы должны расстаться навсегда?

— Я в этом больше не уверен.

— Вон там, впереди, уже виден фонтан, — сказала она. — Скоро мы причалим в Женеве. Знаете, что я еще хотела сказать вам, Филипп? Это очень важно… Если в ближайшие дни со мной что-нибудь случится… или с вами… Нет, мы оба вернемся в Женеву… Хотите знать, что я еще хотела сказать вам, Филипп?

Он повернулся к ней лицом, она вдруг быстро встала и сказала:

— Надо отнести шезлонги на место!

Потом они некоторое время стояли на площади возле набережной Монблан, рядом с причалом, а затем поднялись по крутым ступеням. Здесь, на набережной, в этот час толпилось много народа, и путь до отеля у них занял целых десять минут.

— Нам стоит немного отдохнуть и привести себя в порядок, — сказала Клод. — Встретимся в половине десятого?

— Когда вы пожелаете, Клод. И где вы пожелаете. Я провожу вас.

— Нет, — отказалась она. — Я дойду одна. Это совсем близко, вы же помните. А знаете вы, где отель «Англетер»?

— Да.

— Там рядом, на углу маленького переулка, есть бар. Он называется «Библиотека». Надо спуститься на несколько ступенек… Так в половине десятого?

— В половине десятого, — кивнул он. Он ощущал, что тело его буквально прокалено сегодняшним солнцем. Отступив на шаг в сторону, он хотел посмотреть, как уходит Клод. Но ее уже поглотила толпа.

16

Генрих VIII был сенбернаром, огромным и, конечно, очень породистым. Он был в берете, который, как и его белую манишку, украшали многочисленные драгоценные камни; к тому же на нем была красная жилетка и короткие красные штанишки, на шее — золотая цепь в два ряда, тоже вся в смарагдах, рубинах и алмазах.

На эту картину в позолоченной раме, висевшую в одной из ниш «Библиотеки», Филипп обратил внимание, едва зайдя в бар. Привыкнув к приглушенному свету, он увидел у стойки бара Клод, которая разговаривала о чем-то с мужчиной в белом пиджаке. Она подошла к нему. Клод была в ярко-красных туфлях на высоком каблуке и длинном до пят облегающем платье пурпурного цвета с разрезами до колена, глубоким вырезом и тонкими бретельками крест-накрест на спине. Лицо загорелое, тонкий запах ее любимых духов.

— Приветствую кровавую гиену Уолл-стрита, — пошутила она.

— А я — заслуженную убийцу рабочего класса, — в тон ей ответил он.

В кафе еще не было публики. Клод с Филиппом пересекли пустую танцплощадку.

В углу просторного зала молодой человек с пышными вьющимися волосами играл на рояле и напевал в микрофон:

— «When ever we kiss, I worry and wonder — your lips may be near, but where ist your heart…»[46]

— Старая песня из фильма «Мулен Руж», — сказал Филипп.

Молодой человек поклонился им.

— Жорж исполняет только старые вещи, — сказала Клод. — Красивые старые песни… Оглядитесь, Филипп!

Почти все стены были заставлены книжными полками, а на них вплотную, корешок к корешку, много старых книг в солидных переплетах. В нишах между полками перед низкими столиками маленькие диваны, а над ними — писанные маслом стилизованные портреты собак. В сером шелковом платье, увешанная драгоценностями, с диадемой на лбу скалится пуделиха — принцесса-наследница престола; во фраке, с хризантемой в петлице, с невыразимо печальными глазами повесил свои длинные уши бассет, ее принц-супруг; в огромном мускулистом доге с блестящей черной шерсткой сразу можно признать Отелло. Он сидит почти обнаженный, упираясь лапами в ляжки. Он в гранатовом ошейнике, красных трусах, через плечо у него перекинута ярко-красная орденская лента. Кроваво-красный фон картин позволяет угадать, какая трагедия его ждет. Гамлет, гончий пес в черном бархатном наряде и скромной черной короне, на которой всего несколько драгоценных камней, приник мордой к черепу, который поддерживает левой лапой. А вот взбесившийся дог в генеральском мундире с многочисленными рядами ярких орденов на груди и с пеной у рта; вот Чарли Чаплин, черный пудель в знаменитой черной шляпе, в распахнутой куртке, из-под которой вылезают курчавые волосы, у него аккуратно причесанные и слегка завитые брови и бородка, в правой лапе у пуделя-Чаплина палочка; блейзер с клубным вензелем, броский галстук, сигарета в оскаленных зубах — это уже другой гончий пес в роли жиголо.

Лишь в одной из ниш Филипп, заняв место рядом с Клод на диване под портретом Генриха VIII, заметил молодую парочку.

— Кто написал все эти картины? — спросил он.

— Никто не знает, — ответила она. — Странная история. Бар этот существует давно. Семь лет назад хозяева решили все в нем отреставрировать. Эти картины тогда уже висели здесь — без подписи художника. Реставраторы сделали все, чтобы его разыскать. Но все усилия оказались напрасными.

— А он, может быть, живет себе и не тужит где-нибудь на острове в Индийском океане с женой-аборигенкой.

— Singing in the rain[47], — начал наигрывать молодой пианист.

Подошедший к их столику мужчина в короткой белой куртке и черных брюках учтиво улыбнулся Филиппу.

— Это Робер Арто, Филипп. Эх, в скольких битвах нам пришлось сражаться вместе, правда, Робер?

— Да, что было, то было. Но если что, за нами и сейчас не заржавеет, — сказал бармен.

— Мой добрый верный Робер, — сказала Клод. — А это месье Сорель, наш друг.

— Очень рад, месье Сорель. Что вам будет угодно заказать? Мадам Клод просила подождать с заказом до вашего прихода.

— Для меня один коктейль «В постели», пожалуйста, Робер, — сказала Клод.

— Я не знаю, что это такое, но хочу то же самое, — сказал Филипп.

— Два «В постели», — повторил бармен. — Долго ждать не придется, мадам Клод, месье Сорель.

Он прошел через пустую танцплощадку, и Филипп, смотревший ему в спину, обратил внимание на еще один собачий портрет: серая овчарка с всклокоченной на холке белой шерстью как бы в задумчивости приложила одну лапу к белым жестким усам. На псе был просторный серый пуловер и мягкие штанишки. На стоявшей позади него черной грифельной доске было много разных формул, в том числе E=mc2, что должно было снять последние сомнения: это Эйнштейн.

— Что такое «В постели»? — спросил Филипп. — Что в него входит?

— Лимонный сок, ликер, бренди и белый ром, — сказала Клод. — Завтра рано утром мы расстаемся, Филипп.

— Да. — Он подумал о смерти — он часто думал об этом с тех пор, как оказался в Женеве.

— I’ll be loving you eternally[48], — негромко напевал молодой человек за роялем.

Появились еще три пары и заняли места за столиками в нишах.

— Вот видите, — сказала Клод. — К вечеру будет полно народа.

Подошел Робер Арто, поставил перед ними напитки в стаканах для коктейлей. И еще серебряную тарелочку с оливками, чипсами и орешками.

— Спасибо, Робер, — сказала Клод, улыбнувшись ему.

— A votre santé[49], мадам Клод, месье Сорель! — отдав поклон, Робер удалился, чтобы принять заказ у новых гостей.

— Ле хаим!

— Ле хаим! — повторил Филипп.

Они выпили.

Поставив стакан, Клод опустила голову.

— Что с вами?

— Боюсь, — сказала она едва слышно. — Я боюсь.

— Браззавиля?

— Я просто ужасно боюсь, — сказала она. — И это не привычный страх перед новой войной. Я его испытываю всегда. Это… — она замолчала, сделала еще несколько глотков и откинула голову. — Мне уже приходилось бывать в тех местах. Тогда эта страна называлась еще Заиром. С мая она называется Демократической Республикой Конго, как и до 1971 года. То, что там происходит в течение нескольких веков, характеризует капитализм как нельзя лучше. Уже пять веков назад там появились португальцы и превратили весь бассейн реки Конго в огромных размеров невольничий рынок. А в конце девятнадцатого века богатые недра страны и ее людей начали эксплуатировать бельгийцы. Бельгийцы сообразили: это им будет делать особенно просто, если не позволять жителям страны учиться читать и писать, зато заставив верить в своего христианского Бога — и возложили исполнение этой части своей программы на так называемых миссионеров, а попросту говоря — католических монахов и священников. Когда в 1960 году колония Бельгийское Конго объявила о своей независимости, бельгийцы ушли, оставив страну в состоянии полнейшего хаоса и экономической разрухи. На территории страны проживает примерно семьдесят различных этнических племен, и прошло совсем немного времени, пока разные провинции не начали вести одна против другой настоящие войны.

— Там ведь, если мне не изменяет память, произошел конфликт между Лумумбой и Моисом Чомбе? — спросил Филипп.

— Генеральный секретарь ООН Хаммаршельд предложил конголезцам свои посреднические услуги. Но самолет Хаммаршельда потерпел катастрофу, и он погиб. Считалось, что это дело рук Чомбе и его людей. Но это ему мало помогло. Его сверг Мобуту Сесе Секо, один из самых жестоких диктаторов даже в условиях Африки. Он постоянно развязывал войны, чтобы держать своих соседей в страхе. А тем временем в Руанде началась гражданская война между племенем хуту и племенем тутси. Вот этим самым шансом и воспользовался очередной великий диктатор — Лоран-Дезире Кабила. Вступив в союз с побеждающими тутси, он за семь месяцев вместе с ними завоевал Заир, страну, по территории в шесть раз больше Германии. Он объявил себя главой государства, а Заир переименовал в Демократическую Республику Конго.

В зал входили новые посетители.

— …его войска изгнали милицию хуту обратно в Руанду. Погибли сотни тысяч человек. Под давлением из-за рубежа Кабила согласился допустить в страну иностранных наблюдателей и военные части «миротворцев». Их допустили даже в лагеря хуту южнее Кисангани. Это разрешение было дано первого мая нынешнего года. А второго мая я уже полетела туда…

Клод долго молчала, а потом продолжала:

— Да, второго мая… а сегодня у нас четырнадцатое июля… Выходит, прошло ровно десять недель… Я была в лагерях беженцев, я столкнулась с неслыханной нищетой, я видела, как в тех местах то ли сошел сам, то ли был кем-то спущен с рельсов пассажирский поезд и погибло около трех тысяч человек, не считая раненых. Я была на реке Заир, когда на моих глазах опрокинулись и пошли ко дну несколько перегруженных беженцами судов. Самолеты тоже падали, но этого я уже не видела, потому что… — Клод замолчала. — Мне надо еще выпить, — сказала она.

— Не пейте слишком много, Клод. Это крепкая штуковина!

— Ну, я опытный боец. Я очень даже много могу выпить. Да, при возвращении в Руанду погибла тьма народа. По оценкам «Врачей без границ» не меньше трехсот тысяч беженцев исчезли бесследно… А Кабиле только того и надо было. За несколько месяцев до свержения Мобуту горнорудные компании США и Канады заключили с ним соглашения. Вот как там дела делаются, понимаете? Прекрасно мир устроен? Да здравствует капитализм!

— Клод, — негромко проговорил он, — Клод…

— Но этому нет и не будет конца, — сказала она. — Это обрело масштабы глобальные. Поспорим, что еще в этом году президент Клинтон объедет всю Африку и повсюду будет выступать с прочувствованными речами о том, как ему близки интересы африканцев!

Робер Арто принес еще два стакана «В постели».

Они выпили друг за друга. По ее лицу пробежала тень.

— Что с вами, Клод? Вы обещали мне все рассказать.

— Да, обещала. И должна. Непременно, еще до отлета, — она допила свой стакан. — Так вот, «Ньюсуик» посылает меня в Конго, потому что там вспыхнула новая война — между вооруженными отрядами трех кандидатов на пост президента; сами выборы назначены на двадцать седьмое июля. Бои ведутся уже на улицах Браззавиля, это на другом берегу Конго, прямо напротив Киншасы, старой столицы. Больше двухсот пятидесяти тысяч человек бегут в джунгли, надеясь спастись там… «Ньюсуику» требуются снимки. И желательно, чтобы фотографировала женщина — это, мол, делает снимки куда более прочувствованными… — алкоголь все-таки подействовал на Клод сильнее, чем она предполагала. В ее голосе слышалось неподдельное волнение, близкое к истерике. — Но об этом мы как-то уже говорили, да? Короче, я лечу туда…

— Откуда же такой страх? — напомнил Филипп.

На танцплощадке появилась первая парочка. Клод смотрела в их сторону.

— Клод! — негромко напомнил он о себе.

— Да, — откликнулась она. — Ладно, все в порядке. Я расскажу вам все до конца. Тогда, в мае, меня послали туда не одну. Я летела с одним… с одним репортером… он был немцем, и звали его Паулем. — Теперь она заговорила быстрее. — С 1983 по 1986 год, когда я еще жила в Париже, мы с ним часто работали вместе, Пауль и я. Он был счастлив в браке со своей Бернадеттой, она была тогда моей лучшей подругой. Это я их и познакомила. Мы очень часто встречались. Бернадетта, Пауль и я…

— Three coins in the fountain, each one seeking happiness[50], — играл и напевал за роялем Жорж.

— Потом, — устало проговорила Клод, — Пауля перевели в Нью-Йорк. В последующие годы мы встречались редко… Но дружба наша не прерывалась…

— …thrown by three hopeful lovers, which one will the fountain bless?[51]

17

Клод все еще не решалась рассказать ему о том, что так хотела объяснить.

— Со временем большинство своих коллег узнаешь очень хорошо… Иначе и быть не может… Живешь в одном отеле, вместе отправляешься на дело, едва узнав, что где-то или с кем-то что-то случилось… Возникает особого рода дружба… между мужчинами — всегда… женщины в этом участвуют реже. Но если так случается, то в большинстве случаев оказывается, что в опасных ситуациях они впереди всех…

— Женщины смелее мужчин, — сказал Филипп.

— Нет, — возразила она, — просто у женщин больше средств разрядить опасную ситуацию. Знаете, этому тоже можно научиться. Нужно только обуздать страх, не дать ему овладеть собой… И этому тоже можно научиться. Это можно, как можно научиться убегать от артиллерийского налета. Бежать от огня и взрывов — не трусость. Но нужно уметь остановиться, когда перед тобой неожиданно предстают солдаты. Смотришь им прямо в глаза и не отступаешь ни на шаг, ни на миллиметр. Это почти всегда себя оправдывает. Иногда можно себе помочь улыбкой, сыграть слабую и беззащитную, ищущую поддержки и спасения… А потом бывает так: вот ты наконец у цели, все опасности как будто позади, и вдруг откуда ни возьмись появляются твои коллеги, вся стая, и отталкивают, отпихивают тебя, и совсем тебя затопчут, если ты не дашь отпора, потому что каждый хочет сделать снимок первым, а на других ему начхать…

Он смотрел на нее молча, испуганный тем, как эта женщина внезапно изменилась в лице. Куда подевалась ее уверенность в себе, ее чувство собственного превосходства? Она нервничала, и чем дальше, тем больше.

— У меня всегда было два «никона». Со всевозможными объективами. Обе камеры висели у меня на груди, я готова была снимать в любую секунду. Хочу сказать о туфлях… Хорошая обувь нужна первым делом! Я предпочитаю спортивную обувь… Почти всегда, когда работаю… Да и снимки я делаю только черно-белые. Я долго ругалась во всех редакциях, но я никому не уступила… Черно-белые фотографии, только чернобелые… Краски лгут… — Она выпрямилась на стуле. — Ну, так вот, значит, послали они меня в мае в Заир, и туда же прилетел из Нью-Йорка Пауль. И вот с перерывом в несколько лет нам опять случилось поработать вместе. Я этому очень обрадовалась. Я не в силах описать вам того, что там происходило, а тут рядом со мной оказался мужчина, которому я могла доверить, на которого могла положиться… — Она замолчала, уставившись в пустоту.

— C’est si bon de partir n’umporte oü…[52]

— Там был один англичанин… парень сильный и грубый… — голос Клод прозвучал хрипло. — Он был новичком в нашей «стае». Звали его Джеком… и с самого начала он стал липнуть ко мне… где только мог, хватал меня своими ручищами, тискал, отпускал сальные шуточки… Пауль старался не подпускать его ко мне, но он не всегда был рядом… А Джек не оставлял меня в покое…

— …bras dessus, bras dessous, en chantant des chansons…[53]

Слова так и полились из Клод, она не могла остановиться.

— Мы были в лагерях беженцев, это южнее Кисангани. Кабила отвел представителям ООН только два месяца, чтобы переправить всех беженцев обратно в Руанду. Я была в том самом поезде, который сошел — или который спустили с рельсов, когда погибло столько народа и было столько изувеченных. Я лежала рядом с Паулем в грязном месиве, он что-то наговаривал на диктофон, а я снимала, снимала, снимала…

«Ну, вот оно и вышло наружу», — подумал Филипп, которому было тяжело видеть ее с заплаканным лицом.

— Мы скупили все старые джипы и автомашины в Кисангани, а жили мы рядом с казармой наших военных… и когда я тогда вечером захотела вернуться домой, я в этой страшной суматохе не нашла ни Пауля, ни нашей машины. Я бегала взад и вперед, заблудилась и оказалась почти что в джунглях. И там столкнулась с этим самым англичанином. Он прорычал: «Now I'll fuck you, baby»[54]. Он ударил меня в лицо, повалил на землю. Набросился на меня, порвал на мне рубашку и сорвал джинсы, я кричала, звала на помощь, но никто меня не услышал. Я изо всех сил ударила его в пах, и он повалился на бок, я подобрала валявшийся рядом сук и этим суком несколько раз ударила его по голове. А потом сама упала рядом с ним… силы совсем оставили меня после всего этого… я лежала на земле, постоянно ощущая какой-то странный запах, сладковатый и в то же время гнилой, он исходил от множества неизвестных мне плодов красного цвета, попадавших, наверное, с деревьев… я и по сегодняшний день не забыла этот сладковатый и гнилой запах…

Клод достала носовой платок, утерла слезы. Он протянул ей свой платок. Но она этого жеста не заметила.

— Англичанин по-прежнему валялся рядом, он пошевелился и застонал. Собрав силы, я встала. Как могла, я привела в порядок свои порванные вещи, взяла камеры и выбралась из джунглей на грунтовую дорогу. Через полчаса появился французский грузовик, военные стали расспрашивать, что со мной стряслось, но я ничего не могла им объяснить, я была не в состоянии выдавить из себя ни слова, они довезли меня до казармы, к военному врачу… Тем временем дар речи вернулся ко мне, и я наврала ему, что после катастрофы на железной дороге у меня был шок, что я вывалилась из этого поезда на полном ходу. Он дал мне каких-то успокоительных таблеток, и я вернулась в эту грязную дыру, где мы все жили. Она называлась напыщенно «Отель Мирамар». Я долго стояла там под единственным на весь «отель» душем, потом надела пижаму, а поверх нее — махровый халат, и…

Ей не хватало воздуха, она закашлялась. Филипп хотел было сказать что-то, но она покачала головой, замахала на него руками, утерла слезы и продолжала говорить так же взволнованно и торопливо, как за несколько минут до этого.

— …и я пошла искать Пауля и нашла его… в его комнате. Мой вид донельзя поразил его; я рассказала ему все до мелочей. Он дал мне выговориться. И когда я немного успокоилась… он обнял меня и погладил. Мы с ним сидели рядом на старом диване… Он сказал, что сообщит кому надо, как со мной поступил англичанин, и позаботится о том, чтобы об этом сообщили в агентство, на которое тот работает… И не переставая гладил меня… но уже не как друг, совсем не как друг или приятель… Его, наверное, возбудил мой рассказ, потому что он вдруг набросился на меня с поцелуями, а когда я хотела вырваться, он схватил меня за руки вот так, — она изо всех сил вцепилась в руки Филиппа, — повалил меня на диван и одной рукой зажал мне рот, а другой сорвал с меня халат, пижаму и… и…

Клод подперла голову обеими руками и заплакала навзрыд.

Бармен Робер, заметив это, поспешил к их столу, чтобы узнать, не нужна ли его помощь. Но Филипп дал ему понять, что справится сам; никто из гостей не заметил происшествия за их столом, никто не видел, что Клод плачет, а Жорж играл на рояле и напевал:

— I’ve got you under my skin…[55]

Но вот Клод успокоилась и спросила его:

— Ты понимаешь? Он схватил меня за руки точно так же, как ты…

— Как я взял тебя за руки перед дверью твоего дома, — сказал он.

— Вот именно, да… И я потеряла самообладание, потому что в эту минуту ты был для меня Паулем, и поэтому я так разоралась, как я орала тогда, в номере этой грязной гостиницы… Но он не отпустил меня, он набросился на меня, как животное, он зажал мне рот… И сделал, что хотел… Что не удалось сделать англичанину, сделал Пауль, мой друг Пауль… муж моей подруги… Меня словно парализовало от ужаса и омерзения, а он будто обезумел…

Она замолчала и некоторое время спустя посмотрела на Филиппа так, будто только что очнулась после кошмарного сна.

— Вот как все это было, — неестественно спокойно подытожила она. — На другой день я узнала, что англичанин с разбитой головой лежит в полевом госпитале. Версия была такая: он выпрыгнул из поезда, отсюда и травма. Пауль присоединился к группе журналистов, уехавшей на северо-восток страны. Я позвонила в Париж, в редакцию, сказала, что эта война меня доконала, что я просто не в силах выполнить поручение до конца и что я очень извиняюсь перед ними. Они оказались людьми понятливыми, ответили, что такое время от времени случается, особенно с женщинами, и были столь добры, что сразу заказали мне билет на обратный рейс в Женеву. В аэропорту меня встретил Серж. Он тоже решил, что я не вынесла тягот войны, что в этот раз это оказалось мне не по силам, и в последующие дни трогательно заботился обо мне… О Пауле я с тех пор больше ничего не слышала… Но теперь, когда меня опять посылают в те места, это первая моя большая командировка после того случая… теперь мне страшно, ты ведь понимаешь меня, Филипп, правда?..

18

Танцплощадка опустела. Танцевавшая парочка вернулась за свой столик в нише. Филипп заказал еще по одной порции «В постели», и Клод снова заговорила, теперь уже спокойно и неторопливо.

— Теперь ты понимаешь, почему я вела себя как ненормальная. Ведь все это случилось всего два с половиной месяца назад. Пауля сейчас в Конго нет, я навела справки, и англичанина там тоже нет. Но я боюсь не их, я боюсь своих воспоминаний! Воспоминаний о том, как вел себя Пауль. Допустим, англичанин был обыкновенным негодяем и подонком, но Пауль, Пауль, с которым мы столько лет были знакомы и дружили, мой друг Пауль, которому я полностью доверяла…

— Да, — кивнул он.

— Тебе я могу все рассказать, — проговорила она. — Серж ничего об этом не знает. Я стараюсь забыть о случившемся, только мне не удается… Дело не столько в физическом надругательстве, а в потере доверия к людям. Как я теперь могу довериться мужчине, Филипп, как мне полюбить? Да что там, когда одно прикосновение мужской руки стало вызывать у меня раздражение. Я стала испытывать что-то вроде радости от того — страшно говорить об этом! — что Серж попал в эту ужасную катастрофу… Но когда появился ты… все почему-то изменилось, и мы оба это почувствовали, сразу же… Но во мне поселился страх перед людьми вообще, а перед мужчинами в особенности. Это безумие, я отдаю себе отчет, но что особенно удивительно и неприятно: меня до сих пор преследует приторносладкий запах прогнивших фруктов, которые валялись там, в джунглях, да, тот самый запах! А что еще более странно, я с тех пор словно ищу, откуда он исходит, этот запах, я ищу эти фрукты на базарах, в магазинах… Это безумие, безумие и больше ничего!

— Нет, это не безумие, — покачал головой он. — Никакое это не безумие. Чтобы все прошло, должно пройти много времени.

— Да, много времени, — согласилась Клод. — Ты все понял…

— Все или почти все, — сказал Филипп.

— Ну, тогда ты понимаешь и то, что мне никто точно не скажет, сколько это еще продлится.

— Я подожду, — сказал он.

— Но мы не расстанемся, правда?

— Да.

— Будем звонить друг другу по телефону. Каждый день. С моим аппаратом «инмарсатфон»[56] я дозвонюсь до тебя из любой точки на планете. Он маленький, как сумочка, и весит килограмма полтора. Надо только поднять крышку, в нее вмонтирована специальная антенна…

— Я эти телефоны знаю, Клод, мы тоже такими пользуемся.

Но она, словно не слыша его, продолжала говорить. Мысль о том, что они часто будут говорить по телефону, словно приободрила ее.

— …антенна сама выбирает наилучшую позицию по отношению к близлежащему спутнику связи. Можно набрать любой номер, если он подсоединен к сети… С Конго у нас разницы во времени нет, и мы с тобой договоримся, в какое время будем созваниваться, это можно делать хоть каждый день… Да, Филипп, ты уж наберись терпения, рано или поздно я перестану искать эти фрукты, и этот запах перестанет преследовать меня…

— Я дождусь. Сколько потребуется, столько и буду ждать, — пообещал он.

А Жорж пел:

— Every time it rains, it rains pennies from heave…[57]

Они смотрели друг на друга, не отводя глаз, и не шевелясь.

— …don’t you know each cloud contains pennies from heaven?[58]

— А ты ничего такого не заметила? — поинтересовался Филипп.

— Что я должна была заметить?

— Что мы перешли на «ты», — проговорил он. — И начала ты.

— Действительно, я говорю тебе «ты», — удивилась Клод. — Ну, ты скажешь мне, который час?

Он бросил взгляд на наручные часы.

— Десять минут второго.

— Вот это и будет наше с тобой время в этой жизни. Десять минут второго ночи четырнадцатого числа. А это будет наша песня.

— Да, наша с тобой песня. — Они встали и подошли к молодому пианисту, который им приветливо улыбнулся. Перегнувшись через рояль, они вслушивались в слова песни:

— …trade them for a package of sunshine and flowers, if you want the things you love, you must have showers…[59]

— Я отвезу тебя в аэропорт, — предложил Филипп.

— О да, прошу тебя.

— Когда у тебя самолет?

— В двенадцать пятнадцать. Надо быть у стойки за полчаса до отлета, они там всегда разбирают мои камеры, проверяют, нет ли внутри взрывчатки… они заставляют меня нажимать на спуск… даже в аппаратах со вспышками… Поедем в десять пятнадцать, тогда времени будет с запасом.

— …so when you hear it thunder, don’t run under a tree — there’ll be pennies from heaven for you and for me[60], — пел Жорж.

— Наша песня, — сказала Клод. — Наша песня, Филипп.

Часть III

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Он говорил:

— Каждый месяц в мире появляется от пятисот до тысячи вирусов.

А сам подумал: «Вот уже двенадцать часов, как Клод в Конго».

Большие часы в зале IV Международного центра конференций показывали точное время и дату: десять часов девять минут, среда, 16 июля 1997 года.

Шестьдесят четыре человека, мужчины и женщины, всемирно известные ученые, исследователи и научные работники, среди них четыре Нобелевских лауреата, представители пятидесяти трех стран, сидели перед ним. Стеклянные кабины переводчиков оказались пусты: все собравшиеся здесь говорили по-английски. Зал был выдержан в светло-коричневых тонах: и ковры в нем, и широкие кресла, и стены, только столы и стулья на сцене для руководителей конференции и для докладчиков серые и темно-серые. Пятиугольный потолок из стекла и стали, обрамленный кромкой из темного дерева, венчал пятиугольный зал в этом пятиугольном здании.

— Вирусы, с которыми мы призваны бороться, зная их структуру и стратегии, становятся все более агрессивными. Они не только в состоянии фальсифицировать программы компьютеров или даже уничтожать их, они способны похищать и использовать в интересах своих создателей имеющиеся в отдельных программах секретные данные, они могут вообще разрушить компьютеры…

Он говорил стоя. Левой рукой он сжимал в кармане пиджака маленький мешочек из зеленой кожи с прямоугольным амулетом Мане-Каца. «Прошу тебя, загадочное дитя с амулета, — взывал он, — сделай так, чтобы с Клод ничего не случилось!»

— Особенно коварными являются вирусы, действие которых обнаружено всего три месяца тому назад, — они агрессивны по отношению к программам типа «Ява». Это программы, которые мы — подчас сами того не замечая — переносим на свои компьютеры, побывав перед этим в интернете. Прямо или косвенно все большее число людей входят в интернет. Когда я говорю «косвенно», я подразумеваю, что пользователи заказывают себе через интернет путевки на отдых, производят различные операции со своими банками, заказывают товары по каталогу… — «Я люблю тебя, Клод. Я очень тебя люблю». — Возьмем для примера такой каталог. Вот на экранах ваших компьютеров появилась одна страничка из него. Перед вами вертится в трех измерениях молодая дама в очень смелом одеянии. Ее движения обеспечиваются программой «Ява», — он повысил голос. — Однако в то самое время, когда вы разглядываете извивающуюся перед вами юную даму, вирусы с совокупным потенциалом, содержащимся в этой странице каталога, перемещаются в ваш персональный компьютер — о мощи этого потенциала вы и представления не имеете, хуже того: вы даже не догадываетесь, что пока вы пассивно вникаете в содержание одной каталожной страницы, в ваш персональный компьютер проникает страшная зараза. Я уже упоминал, что мы можем предпринять что-то только против тех вирусов, существование и поведение которых нам известно. О вирусах «Ява», то есть о тех, которые заражают программы такого типа, мы знаем достаточно, чтобы защитить и обезопасить себя от них. Но в принципе защищаться от вирусов чрезвычайно сложно…


«Вчера днем я отвез Клод в аэропорт. Она улетала рейсом в двенадцать пятнадцать, но хотела приехать пораньше — из-за чиновников таможни, которые, как всегда, начнут придираться к ее фотокамерам. Поставив большую черную дорожную сумку Клод на тележку, мы подошли к стойке авиакомпании «Свисэйр». На Клод был синий брючный костюм с белым отложным воротником и белыми манжетами. Она не подкрасилась, и под глазами у нее залегли темные круги. Костюм был с множеством карманов, врезных и накладных, потому что Клод терпеть не могла дамских сумочек, как она сказала. Я вдыхал запах ее духов. Клод стояла рядом со мной, маленькая, хрупкая, с блестящими черными волосами, несколько прядок которых падали, как всегда, ей на лоб. Она смотрела на меня улыбаясь, и улыбка эта словно уносила далеко-далеко все мои грустные мысли и страх перед неизвестностью. Что нас ждет?..

За стойкой сидела молодая девушка в форменном костюме. Клод положила на стойку билет, а я поставил на ленту транспортера ее вещи.

— Мадам Клод Фалькон… — Девушка пробежала пальцами по клавиатуре компьютера. — Летите с нами до Брюсселя. Прибытие в Брюссель в тринадцать тридцать, там пересадка на самолет «Сабены», рейс девятьсот двадцать второй, из Брюсселя самолет вылетает в четырнадцать пятьдесят, предполагаемое прибытие в Киншасу в двадцать два часа пятьдесят пять минут по местному времени… Вам известно, мадам, что мы обязаны проверить все ваши фотокамеры и прочую аппаратуру, не так ли?

— Да, — кивнула Клод. — Проверка проводится сотрудниками безопасности за полчаса до объявления о посадке в самолет.

— Боже мой, еще слишком рано! Сейчас только девять сорок пять!

Клод посмотрела на меня и опять улыбнулась.

— Психопаты мы! — весело проговорила она. — Выехали на целый час раньше!

— Я люблю тебя, — сказал я.

Любезная девушка поправила бирки на ручках сумок и дала Клод посадочные талоны.

— Пожалуйста, мадам Фалькон. Выход девяносто четвертый. Ваши вещи будут туда доставлены охраной.

— Я знаю.

— В десять сорок пять прошу вас пройти паспортный контроль. Я отметила время в вашем посадочном талоне. Счастливого пути! Всего хорошего мадам, месье!

И девушка повернулась к следующему пассажиру.

Мы стояли перед пустой багажной тележкой. Вокруг нас было много народа. Клод вопросительно посмотрела на меня.

— У нас есть час времени. — И взяла меня под руку. Я снова ощутил запах ее духов. Она подняла голову.

— Там, на втором этаже, бар, он так и называется «Отлет». Видишь, люди сидят за столиками? Пойдем туда, выпьем кофе?

— Бар «Отлет», грустное название, — сказал я.

— Не валяй дурака. Знаешь, почему я улетаю?

— Почему?

— Чтобы вернуться к тебе. — Она прикоснулась к амулету в вырезе своей блузки. — Очень на это надеюсь, — добавила она.

В стеклянном кубе бара «Отлет» кроме нас сидела только молодая дама с маленькой девочкой. Мы пили горячий крепкий кофе и не отводили друг от друга глаз. Клод положила свою руку на мою, рука у нее была холодная, как лед.

— А ветер? — с очень серьезным видом повернулась к матери маленькая девочка в красном платьице. — Что делает ветер, когда он не веет, мамочка?

— Он спит, дорогая. Ветру тоже спать хочется, он же устает.

— Это я понимаю, — согласилась маленькая девочка. — Сейчас я ничуточки не устала, а пока долетим до Нью-Йорка, я устану, правда?

— Чистая правда. И я тоже устану, Жасмин, — сказала молодая мать.

— Ну, тогда мы возьмем и выспимся, — нашлась девочка. — Как ветер, когда он не веет.

Снизу до нас доносились самые разнообразные звуки: кто-то смеялся, кто-то кого-то звал или окликал, слышался скрип колесиков багажных тележек, смех, музыкальные фрагменты из транзисторов улетающих и провожающих, капризное хныканье маленьких детей и почти не прекращающиеся объявления по аэровокзалу на трех языках.

— «Мистер Джейсон Корнел, вылетающий транзитным рейсом в Сингапур, подойдите, пожалуйста, к стойке вашей авиакомпании! У нас есть сообщение для вас. Пожалуйста, мистер Джейсон Корнел!»

Мы пили кофе мелкими глотками. Клод сказала:

— Мне как-то тоскливо.

— И мне тоже, — сказал я.

— А знаешь, — оживилась она, — сейчас, когда ты рядом, страх мой куда-то улетучился, Филипп, не боюсь я ничего, ни капельки. А то, что на сердце кошки скребут, это нормально, правда?

— Совершенно, — подтвердил я.

— Это потому, что я улетаю.

— Да, потому, что ты улетаешь.

— Но мы будем созваниваться! С моим «инмарсатом» я до тебя отовсюду дозвонюсь. Эта мысль немного обнадеживает, да?

— Еще бы! — подтвердил я.

— Позвоню тебе сегодня же, как только мы приземлимся. Это будет около полуночи. Ничего?

— Я буду ждать твоего звонка в отеле.

— А завтра опять созвонимся, Филипп. Если ничто не помешает, я буду звонить тебе каждый день по вечерам.

— Да, но завтра я уже буду в Германии. Когда ты позвонишь сегодня ночью, я дам тебе номер телефона в Эттлингене.

— Не забудь взять его!

— Скажешь тоже!..

— Ах, Филипп… — Она опустила глаза. Уголки ее губ задрожали. — Кофе отвратительный, да?

— Мерзкое пойло, дорогая. — Я положил руку на ее ледяную ладонь.

Опять прозвучал голос из репродуктора:

— Мистер Джейсон Корнел, вылетающий транзитным рейсом в Сингапур, пожалуйста, подойдите к стойке вашей авиакомпании. У нас есть сообщение для вас, мистер Джейсон Корнел!

— То, что нам сейчас плохо, вполне естественно, — сказала она. — Но я больше не боюсь.

— Это потому, что ты любима, — сказал я. — Один человек очень тебя любит. И когда ты вернешься, все будет хорошо.

— Да, хочется верить, — ответила она. — Вот слетаю я туда, а потом все будет хорошо. И я не боюсь сейчас, я ничего не боюсь. О, Филипп, — она всплеснула руками, — как бы мне хотелось ничего не бояться…

Было без двадцати одиннадцать, когда мы, выйдя из бара «Отлет», прошли длинный ряд стоек, за которыми сидели сотрудники полиции. Мы держались за руки, и ладонь Клод по-прежнему была холодной, как лед.

Перед одной из стоек она остановилась и сказала так тихо, что я едва расслышал:

— Я позвоню.

— Я буду ждать звонка в «Бо Риваже».

Она поцеловала меня в щеку.

— Счастливо долететь, — пожелал я с глупым видом.

— А теперь иди, пожалуйста! — проговорила она, уставившись на одного из полицейских чиновников.

— Что?

— Я не хочу, чтобы ты смотрел мне вслед. Мне от этого не по себе. Уходи, пожалуйста, и не оглядывайся! Я тоже не оглянусь. Поверь, так будет лучше. И не сердись…

— Сердиться на тебя! Глупости какие! Если тебе так угодно…

— Да, да, я этого хочу!..

— Я люблю тебя, — сказал я по-французски и тоже поцеловал ее в щеку. Она пошла к стойке паспортного контроля, а я к эскалатору. Спускаясь вниз, я, конечно, оглянулся и увидел, что она смотрит в мою сторону. Я хотел помахать рукой, но не смог себя заставить. На втором этаже я перешел к другому эскалатору, который доставлял пассажиров и гостей аэропорта прямо к выходу. Здесь мне оглядываться не пришлось. Я увидел ее, стоящую наверху, совсем маленькую и какую-то потерянную, она по-прежнему смотрела в мою сторону, а я все глубже погружался в море людской толпы со всеми ее голосами и криками, со скрипом колесиков под тележками, детскими воплями, объявлениями по аэропорту и популярной легкой музыкой — пока Клод не исчезла из виду. Я поднес свою правую ладонь к лицу и снова явственно ощутил запах ее духов, неторопливо приближаясь к выходу из здания.

— Мистер Джейсон Корнел, вылетающий транзитным рейсом в Сингапур, пожалуйста, подойдите к стойке вашей авиакомпании. У нас есть сообщение для вас, мистер Джейсон Корнел!

Они все еще искали его, а он почему-то не объявлялся».


«Час ночи, а звонка от нее нет. Я весь вечер просидел в номере, готовился к докладу, потягивал виски, а когда она не позвонила и в два часа ночи, я начал молиться Богу, чтобы с ней ничего не случилось, и мне стало стыдно, что я молюсь по такой вот причине. Три часа ночи. Ничего. Почти все огни на улице погасли. В три часа сорок три минуты раздался телефонный звонок. Я снял трубку и услышал наконец ее голос.

— Филипп?

— Конечно, я! Что случилось?

— Все в порядке.

— Правда?

— Правда. Ты хорошо меня слышишь?

— Хорошо, хорошо. Ты собиралась позвонить в двенадцать. Сейчас около четырех.

— Ну, извини. Зря мы назначили время, ты себе представить не можешь, что здесь творится. Я о Браззавиле. Весь аэропорт в огне… линия фронта между враждующими отрядами проходит через весь город. Сюда, в Киншасу, бежало около десяти тысяч человек. В эту так называемую Демократическую Республику Конго. Ты слышишь, как рвутся ракеты, слышишь шум двигателей самолетов?..

— Прекрасно слышу, как будто я совсем рядом.

— И так все время, без конца… После приземления они почти на три часа задержали нас. Проверяли документы, задавали тысячи вопросов, придрались, конечно, к моим фотокамерам! Я никак не могла позвонить раньше, Филипп, не злись!

— Причем тут «не злись»? Я беспокоился о тебе. Где ты сейчас?

— На старой взлетной полосе аэродрома. Мне нужно стоять на открытом пространстве, чтобы звонить через спутник связи… «Ну конечно, еще одну минуту! — крикнула она вдруг по-английски. — Понимаю, Генри! Сейчас иду! Нет, таксист не смоется, пусть не валяет дурака! Слишком большую сумму я ему пообещала, чтобы он с нами шутки шутил… Еще две минуты, Генри, три минутки!» — Она опять перешла на немецкий. — Один французский офицер рассказал нам с Генри, что в Браззавиле убито не меньше двадцати тысяч человек! Этот офицер служит в воинских частях, которые еще до начала боев эвакуировали из Браззавиля шесть тысяч европейцев и американцев. Паромы между Браззавилем и Киншасой, конечно, больше не ходят. Правительство в Браззавиле не контролирует ситуацию, кто в кого стреляет, мы понять не можем… Единственная возможность для нас с Генри…

— Клод!

— …это перебраться на другой берег Конго, выше по течению.

— Клод! — заорал я.

— Да, что такое? Почему ты кричишь?

— Кто такой Генри?

— Что? Что ты спросил? Тут как раз взорвалась ракета…

— Кто такой Генри?

— Господи! Генри — репортер, мы сюда прилетели вместе. Он репортер из «Ньюсуика», мы с ним встретились в Брюсселе. Он вроде парень что надо… хороший напарник и коллега… будем надеяться.

— Да, — сказал я. — Будем надеяться.

— Ну так вот: нам нужно перебраться на другой берег. Где-нибудь повыше по течению. Там, в деревнях, еще остались перевозчики, которые за большие деньги согласны переправить кого надо на своих моторках поближе к Киншасе. Денег запрашивают уйму, но ведь они рискуют жизнью… Для нас это сейчас единственный шанс вернуться в Киншасу. Офицер сказал нам, что в последние дни все наши так и спасались. Нам-то в Браззавиле вообще делать было нечего. «Ньюсуику» нужны снимки и репортажи о сотнях тысяч беженцев в джунглях! И вообще — в Браззавиль сейчас только тот едет, кому жизнь надоела, — это нам так этот французский офицер объяснил. Генри нашел таксиста, который согласился подбросить нас примерно туда, куда надо. Мы должны оказаться там до темноты. Солдаты тут стреляют по всему, что движется. Бедный мой, я заставила тебя столько времени прождать… Извини, пожалуйста, так вышло… Я тебе хотела обязательно сказать еще одну вещь, Филипп… я только об этом и думала в самолете… Ты меня слышишь?

— Да, я слышу тебя, — заорал я, как сумасшедший.

— Ладно, ладно, кричи, если хочешь, ладно! Мне тоже орать хочется! Я… я хотела тебе сказать, что эти дни… Ты меня слышишь?

— Да! — закричал я. Из трубки отчетливо донеслись звуки взрывов. — Я тебя понимаю!

— Я считаю… Господи, сейчас взорвалась еще одна, большая!.. Я считаю, что только от нас самих зависит… сколько это продлится… Я… Yes, Henry, yes, goddamned, I’m coming![61] Эти дни не должны кончиться сами по себе, пока мы не захотим, мы оба или один из нас… пусть идут себе и идут, не переставая… Что ты об этом думаешь?

— Замечательно! — крикнул я, неизвестно почему. — Да, пусть они идут себе и идут, наши дни, да, Клод!

— Тебе тоже хочется, чтобы так было, да? — крикнула в ответ Клод.

— Ну еще бы! Еще как хочу!

— Тогда до завтра, до вечера!.. Часов до десяти вечера… Но если у меня не получится, ты не нервничай, Филипп. Я буду стараться изо всех сил!..

— Я буду ждать! Вот номер «Наследного принца» в Эттлингене. — Я громко прокричал его два раза в трубку. — Ты записала?

— Да, записала, да, Филипп! O’kay, Henry, о’кау, yes, I’m coming!

Это я услышал так же хорошо, как и взрыв чудовищной силы, раздавшийся сразу после этих слов.

И связь прервалась».

2

Его доклад и ответы на вопросы из зала продолжались немногим более часа, и около двух часов дня Филипп Сорель вышел из Международного центра конференций. У него был билет на самолет на семнадцать ноль пять. Достаточно времени, чтобы заехать на такси в «Бо Риваж» за чемоданом, который он уложил рано утром. В отеле знали, что он несколько дней будет в отъезде, но номер, конечно, остается за ним.

Когда он шел вдоль длинного ряда такси, ждавших пассажиров на площади перед Центром, он неожиданно увидел Сержа Молерона, который сидел на скамейке и при его появлении поднялся и помахал ему рукой. Он подошел, широко и пружинисто шагая; глядя на его густые черные волосы, на смуглое правильной формы лицо с зелеными глазами, Филипп подумал: «Какой все-таки симпатичный человек этот Серж». На Серже были черные габардиновые брюки, рубашка навыпуск и черные мокасины из плетеной кожи. Ворот рубашки он распахнул — и хорошо видны были и загорелые руки Сержа, и амулет Мане-Каца на тонкой цепочке у него на груди.

— Салют, Филипп! — сказал Серж, протягивая ему руку.

— Добрый день, Серж! — «Да, Серж, — подумал Сорель, — конечно, Серж вернулся из Рима, куда ездил за картинами. Теперь вот он вернулся». И вдруг он ощутил, как его прошиб пот, и вовсе не потому, что он стоял на самом солнцепеке в своем официальном костюме и галстуке. Его словно током ударило. «Неужели что-то с Клод?..»

— Вы… вы ждали меня? — спросил Филипп, понемногу овладевая собой. «Что это я так распускаюсь? С чего у меня дурные предчувствия? Откуда этот испуг? В его отсутствие мы с Клод ничего такого не сделали, за что мне могло бы быть совестно перед ним».

— Да, Филипп, — сказал Серж. — Я здесь уже около часа. Я ведь не знал, сколько времени продлится ваш доклад. Но мне было велено с часа дня ждать вас здесь.

— Кем это «было велено»?

— Клод, конечно. Что такое? Почему вы на меня смотрите?

— Однако… однако… — Филипп не находил нужных слов.

— Да?

— Но ведь Клод… улетела?

— У меня на автоответчике было записано ее сообщение. Что ее послали в Конго и что оттуда она еще позвонит. Ну, она позвонила и рассказала обо всем. А под конец попросила меня подъехать сюда к часу и передать вам, что они с этим репортером удачно перебрались на другой берег реки. Они купили машину и сейчас едут по джунглям. Меня она просила доставить вас в аэропорт. — Он пошел впереди Филиппа по площади, направляясь к своей маленькой спортивной машине, которую поставил на главной стоянке Центра, в тени.

«Как много всего произошло, — подумалось Филиппу, наблюдавшему за тем, как Серж ставит его чемоданчик-«дипломат» на заднее сиденье машины. Какой он стройный, какой спортивный. Он на одиннадцать лет моложе меня. А Клод на пятнадцать. Она ему позвонила. И мне, и ему. Но сначала мне. Чепуха! Как будто в этом дело!»

— Садитесь! — сказал Серж, устроившись за рулем. — Поедем в отель. У вас там еще есть вещи, чемодан.

— Да, да, есть, — Филипп сел на заднее сиденье. В костюме и галстуке он чувствовал себя сейчас неловко.

— А потом — в аэропорт. — Серж вел машину очень ровно и уверенно. — Клод сказала: «Доставь его туда в целости и сохранности». Вот я вас туда и доставляю, Филипп. В целости и сохранности.

— Вы делаете все, что говорит вам Клод?

— Само собой разумеется. А вы разве нет?

— Что я «нет»?

— Вы разве не все ее просьбы выполняете?

— Я… да я ее всего несколько дней знаю…

— Но уже достаточно близко, — сказал Серж. — Она рассказала мне, что вы вместе были в Ивуаре и как вам там понравилось.

Серж обогнал легковую машину. Другая, сигналя вовсю, на высокой скорости вылетела навстречу. Серж слегка повернул руль. Еще совсем немного, какие-то несколько сантиметров, и они столкнулись бы. Шофер той машины продолжал бешено сигналить.

— Вы, без сомнения, тоже сделали бы все, о чем бы вас ни попросила Клод, — продолжал гнуть свою линию Серж.

— Ну, не знаю.

— Еще как знаете! Вы в нее влюбились, это мне стало ясно с той минуты, как я увидел вас в Пти Пале. — Серж положил ему руку на плечо. — Это не упрек… Мы оба любим Клод. И оба ни в чем ей не указали бы.

— Пожалуй, это так. Я думаю, да.

— Вы не думаете, что да, и не сомневаетесь в этом. Вы в этом уверены. — Серж притормозил перед светофором. — Вы в этом нисколько не сомневаетесь, Филипп. Другой такой, как Клод, нет. В жизни для нее важнее всего ясность и гармония, ее увлекают только высокие и сильные мысли.

— Вы говорите о ней, как о королеве, — Филипп почувствовал приступ жуткой ревности.

— А она и есть королева, Филипп. Не спорю, есть женщины, которые красивее, моложе, умнее… Но Клод — женщина совершенная до мозга костей. И эту женщину мы любим оба.

— Послушайте…

— Не возражайте, Филипп! Это так. Сколько мужчин уже обхаживало Клод и сколько их еще будет? Почему же она — как это называется? — дарит свою благосклонность именно нам? У меня было предостаточно времени, чтобы поразмыслить над этим, Филипп. По дороге в Рим, возвращаясь обратно. Всю прошлую ночь. И я скажу вам, почему. Потому что мы оба безоговорочно признаем ее со всем, что она делает, что говорит, потому что мы преданы ей, как бывают преданы своей королеве. — Он легко повернул руль, нажал на тормоза и остановился перед отелем «Бо Риваж». И сразу вышел из машины. — Я принесу ваш багаж. Сколько у вас вещей?

— Всего один чемодан.

Серж легко взбежал по лестнице у входа, перепрыгивая через две ступеньки.

Филипп смотрел ему в спину, испытывая легкое головокружение. «Что происходит? — размышлял он. — Все было совершенно ясно… еще вчера, в аэропорту… или сегодня ночью, во время разговора с Клод… «Эти дни не должны кончиться сами по себе, пока мы не захотим, мы оба или один из нас»… Вот что она вчера говорила… А теперь? Что она там сказала Сержу?»

В этот момент появился Серж в сопровождении носильщика из отеля с большим чемоданом в руках. Тот положил его на заднее сиденье рядом с «дипломатом». Серж сразу же повел машину по направлению к аэропорту Куантрен.

— Сидите пока! — сказал он, когда машина остановилась перед зданием аэровокзала. — Чемодан у вас тяжелый, неподъемный, можно сказать… Что там у вас такое?… Я сейчас вернусь…

«Хорошо, что он не сказал еще: «Вам в вашем возрасте вредно напрягаться…» Можно ли таскать тяжелые чемоданы? — подумал Филипп. — Как это, интересно, выглядит со стороны? Меня будут опекать, как немощного?.. А я-то думал…»

Серж вернулся с тележкой. Поставил на нее чемодан и пошел рядом с Филиппом к одному из входов в аэровокзал.

— Каким самолетом вы летите?

— Компании «Люфтганза».

Серж покатил тележку в сторону стойки «Люфтганзы».

— Куда летите?

— В Штутгарт, — сказал Филипп.

— Оба? — девушка говорила по-французски.

— Нет, только вот этот господин, — сказал Серж по-немецки.

— Я не знал, Серж, что вы владеете немецким.

— Я тоже. Знаете, я сам удивился.

Девушка рассмеялась.

— Какая она хорошенькая, правда, Филипп? — улыбнулся Серж. И, повернувшись к ней, сказал: — Могу поспорить, вас зовут Дорис.

Девушка покраснела и уставилась на него:

— Да, Дорис!

— Вот видите!

— Но откуда вы знаете? Я вас, по-моему, вижу впервые…

— Это у меня особый дар такой, — пошутил Серж опять по-немецки. — Нет, Филипп, скажи, правда она хорошенькая?

— Это и слепой заметил бы, — сказал Филипп, протягивая девушке по имени Дорис свои документы.

— Меня зовут Филипп Сорель. Для меня заказано место.

— Одну секундочку, господин Сорель. — Дорис набрала нужный код на клавиатуре своего компьютера. Они молча следили за ее движениями. — Да, — кивнула она, — вот и ваше имя, господин Сорель. Место 7В. Отлет в семнадцать ноль пять. У вас еще много времени в запасе.

«Это мы уже проходили. Вчера… — подумалось Филиппу. — Déjà écouté, déjà vu[62]. Только сегодня все иначе, все совершенно иначе, и это один-единственный день спустя…»

Дорис что-то проставила в его билете, прикрепила к ручке чемодана бирку, — déjà vu, déjà écouté, — и пожелала господину Сорелю счастливого полета.

— Прощайте, красавица, — сказал Серж, склоняя перед ней голову. — И будьте счастливы!

— Вы тоже! — улыбнулась в ответ Дорис.

— А мы и так счастливы, правда, Филипп? Мы и так счастливы. Совершенно.

Минуту спустя они смешались с толпой пассажиров и провожающих.

— Сходите, выпейте чашечку кофе, успеете, — предложил Серж. — Мне надо еще заглянуть в галерею. Наверху есть бар, он весь застеклен, как аквариум. Называется бар «Отлет». Вам там понравится. Мы часто бывали там с Клод, когда она куда-то улетала. Или я куда-то летал… Что это с вами?

— Ничего, — покачал головой Филипп. — Да, я пойду в «Отлет». Спасибо вам за все, Серж!

— До скорого, Филипп! — Серж протянул ему руку, потом повернулся и зашагал прочь.

Филипп поднялся на эскалаторе наверх, но пошел не в бар «Отлет», а к стойке паспортного и таможенного контроля. Потом заглянул в небольшой зал ожидания, где ему не раз приходилось бывать прежде. Вдоль стен зала, отделанных панелями из красного дерева, были расставлены тяжелые клубные кресла. Жужжал кондиционер. Филипп налил себе в автомате чашечку кофе и сел в кожаное кресло, почувствовав себя совершенно разбитым. Совсем близко стоял стенд с газетами на разных языках, среди них оказалась и берлинская газета «Тагесшпигель». На первой полосе крупными буквами было набрано:


УТЕЧКА ХЛОРИСТОГО ГАЗА В ШПАНДАУ.

УМЕРЛО ЕЩЕ 6 ПОСТРАДАВШИХ.

ВСЕГО НАСЧИТЫВАЕТСЯ 87 ЖЕРТВ

3

Много недель, месяцы и годы ждет он на вокзале в Местре поезд на Милан, ему непременно нужно в Милан, это вопрос жизни и смерти, но поезд все не приходит, и он мотается по грязному перрону взад и вперед, вот уже целые годы, целые десятилетия; четыре раза пробили часы близлежащей церкви, воздух клейкий, духота страшная, он весь в поту, со стороны нефтеперегонного завода ветер доносит тошнотворный запах, омерзительно-сладкий запах гнили; все бары и рестораны давно закрыты, слабые лампы тускло освещают железнодорожные пути, стены с обрывками плакатов на них и двери туалетов, откуда доносится вонь похлеще, чем с нефтеперерабатывающего завода; он ходит по перрону туда и обратно, а поезд, который должен изменить его жизнь, все никак не появляется; в конце перрона на чемодане сидит молодой человек, а рядом с ним — молодая женщина; он уже множество раз видел этого молодого человека, но тот всегда был один, а тут впервые рядом с ним сидит женщина, и они обнимают друг друга, они крепко сплели руки, и юноша уткнулся головой в ее шею; он останавливается перед молодой парой и видит, что молодая женщина — это Клод. Она с улыбкой смотрит в ночное небо, она счастлива от того, что молодой человек сжимает ее в объятиях, она вся дрожит от прикосновения его губ, когда он целует ее в шею, целует все снова и снова целует…

Он хочет сказать что-то, но в силах лишь прошептать:

— Клод, ты обнимаешь Смерть!

Она отвечает ему:

— Да, Филипп, я его люблю!

Сидящий рядом с ней молодой человек поворачивается к нему лицом, и он видит, что это Серж Молерон.

4

Что-то давит ему на плечо. Снова и снова.

Он испуганно открыл глаза. Над ним склонилась стюардесса.

— Да, что такое?

Она убрала руку с его плеча.

— Через несколько минут мы приземляемся, месье. Пожалуйста, пристегнитесь ремнем безопасности.

— Ах да, конечно. Я что-то задремал. — Щелкнув пряжкой ремня, он взглянул в иллюминатор. Машина быстро снижалась и некоторое время спустя опустилась на посадочную полосу.

Через двадцать минут он в тяжелом «мерседесе» мчался по автобану. Рядом с ним сидел Ратоф. Водителя «Дельфи» Рупрехта Филипп знал уже много лет. Мимо пролетали поля и луга, деревья, дома с садами и огородами. Филипп смотрел в окно с отсутствующим видом, мысли его были далеко.

Она обнимает Смерть.

«Немедленно прекрати это! — приказал он себе. — Это кошмарный сон — и только. Да, но постоянно повторяющийся кошмарный сон. Нет, не постоянно, в этот раз я увидел нечто совсем другое. Клод, обнимающую Смерть! Проклятие! — подумал он. — Вот проклятие!»

Наконец до него донеслись слова Ратофа.

— Что? Повтори, я не расслышал!

— Ужасный у тебя вид, старина. Жеваный ты какой-то. Вид помятый. Где это ты так перетрудился?

— Нигде. Ничего такого и в помине не было. Может, потому что плохо спал…

— Понятно… Я рассказывал тебе, что наши парни работают в вычислительном центре круглыми сутками. Наши из спецгруппы. Прекрасно себя показывают. Паркер тоже в полном порядке. Он мужик что надо.

— Кто?

— Да очнись ты, наконец, дружище! «Кто?.. кто?» — криминальоберрат Паркер. С которым ты встречался в Женеве. В том саду с розами.

— Ах да, конечно!

— Его вызвали в Берлин. Он тебе привет передает. Скоро вернется. Ну, Паркер. Я о Паркере говорю. Ты в состоянии следить за ходом моей мысли?

— Брось ты! Что там выяснилось, в вычислительном центре?

— Ноль целых, ноль десятых, — ответил косоротый. — Что за пакостная работа, дружище! Пойди найди вирус в нейронной сети! В этом главном компьютере есть нейронные сети — да кому я это рассказываю, ты же сам их запускал. Поэтому мы и надеемся, что с твоей помощью дело прояснится. Если в этом кто и разбирается, то только ты один, больше у нас таких нет.

«Я один», вот он о чем. Вычислительный центр в Эттлингене мы начали создавать два года назад. Почти целый год я каждый день ездил по этому самому участку автобана. Вернее, нет, не по этому, а по тому, который идет от Франкфурта. Через Дармштадт и Мангейм. Жил я тогда в «Наследном принце», иногда целыми неделями».

— Завтра приезжает прокурор из Берлина. Паркер говорит, что человек он довольно молодой. Некий доктор Хольгер Ниманд. Он, конечно, в наших делах ни черта не смыслит. Паркер просит тебя объяснить этому Ниманду, как функционирует вычислительный центр. Как можно проще и доходчивее. Чтобы у него по крайней мере приблизительное впечатление сложилось. Постараешься, ладно?

— Конечно.

Автобан круто пошел в гору. Справа у дороги — бензоколонка и большая закусочная. И еще мотель. На парковке в четыре колеи выстроились грузовики войск НАТО защитного цвета. Солдаты были в походной форме и в сапогах, многие из них, чтобы солнце не слепило, надели форменные фуражки с околышами.

— Где это мы? — спросил Филипп.

— Представления не имею. Господин Рупрехт?

— Леонберг, господин доктор, — ответил шофер. — Мы едем по дороге на Пфорцгейм.

Солдаты, стоявшие возле грузовиков, покуривали и над чем-то громко смеялись. Ратоф прокашлялся.

— Послушай, я должен кое-что тебе сказать… Прежде чем с тобой на эту тему заговорит Паркер… У меня не было другого выхода… Нам пришлось дать ему все документы. Все. В том числе и твое досье. Паркер поинтересовался, почему ты сидишь в Женеве, а не на своем месте, во Франкфурте. Знаешь, какое у меня неприятное чувство было, когда он меня спросил об этом, жутко неприятное чувство, честное слово. Но что было мне делать?

Филипп только сейчас догадался, почему Ратоф нажал на кнопку и поднял стекло в салоне, отделяющее пассажиров, сидящих сзади, от водителя.

— Ничего. Ничего поделать не мог.

«Поворот на Пфорцгейм через 2000 м». Синие щиты-указатели пронеслись мимо.

— Ты тоже так считаешь?

— Естественно.

— Я вот о чем: в твоем досье много материалов о Киме. Я был не в силах воспрепятствовать, чтобы их внесли в твое дело. Слишком много их к нам поступало… Я, конечно, изо всех сил старался, это я тебе честно говорю, ты ведь веришь мне, да?

«У меня хватает своих забот, косоротый, — подумал Филипп, — которые тебя ничуть не касаются. А у меня от них голова кругом идет! Ладно, валяй, выкладывай! Все, что знаешь и от чего ты внутренне так ликуешь… Плевать мне на твои соболезнования, моя жизнь тебя не касается, это не твое собачье дело!»

— Ну, и что, и что?

— Ну, и… ну, да… тут это и выяснилось… Я тут ни при чем, и вообще «Дельфи» ни при чем… Но в Берлине за это время погибло еще двадцать семь человек, и это еще не конец… Я хочу сказать, что это один из самых страшных террористических актов за всю историю Германии…

— Ну, и что? — закричал на него Филипп. — Извини, я сорвался. Я не собирался на тебя кричать. Только не ходи ты вокруг да около, говори прямо, что случилось?

— Извини, Филипп! У меня самого сейчас нервы ни к черту… у всех нас… Паркер, конечно, стал выяснять, где Ким сейчас. И нашел его в Женеве.

— Он в следственном изоляторе, — сказал Филипп.

— Да, потому что…

— Я знаю, почему! Не тебе, Дональд, мне об этом рассказывать!

— Ты обязан был сообщить мне об этом, Филипп!

— Почему? Разве в этом замешана «Дельфи»?

— Еще бы! В том смысле, что если это будет продолжаться, то…

— То что?

— Тогда они тебя… Этого только некоторые требуют, но до этого никогда не дойдет, никогда! Особенно если ты сейчас докопаешься до причин того, что случилось в вычислительном центре. Тогда эти идиоты заткнутся. И независимо от того, произойдет ли из-за Кима скандал, они не решатся выгнать тебя на самом деле, по-настоящему.

— А они этого требуют?

— Только несколько сволочей!.. Я вообще не хотел говорить об этом. Ну что у меня за длинный язык, зачем я все это на тебя вываливаю! Мне очень жаль, честное слово!

— Да пусть они меня выгонят! — взорвался Филипп. — Мне только легче будет. Когда вся это история кончится, я сам подам заявление об уходе.

— Что ты, что ты! Ты не сделаешь этого! И они тоже не осмелятся!.. Речь идет совершенно о другом.

— О чем же?

— Боже мой, Филипп! Да пораскинь ты мозгами! Ким, значит, торговал героином. И Паркер… понимаешь, у него работа такая, так что он лично тут ни при чем…

Рупрехт понизил скорость. Они приближались к повороту на Карлсруэ, где всегда стекалось множество машин. Рупрехт был водитель превосходный. Но вдруг они услышали громкий хлопок, и тяжелый «мерседес» завилял — это продолжалось совсем недолго, шофер быстро выправил ход. Другие машины, ехавшие рядом и несколько позади, засигналили, опасаясь возможной аварии.

— Вы в своем уме, Рупрехт? — завопил Ратоф. — Или вам жить надоело? Нам пока нет! Что там произошло? Вы, случайно, не выпили? Я вас спрашиваю, что это было?

— Кошка, господин доктор, — ответил шофер. — Через дорогу перебегала кошка. Я ее видел, но свернуть уже не мог: вся левая колея забита. Вы сами видите. Направо я тоже повернуть не мог, так что мне пришлось ее раздавить, мне очень жаль, господин доктор, извините меня. И вы тоже, господин Сорель. Никакого другого выхода не было, не устраивать же из-за нее настоящую катастрофу на автобане… Правда, избежать этого я никак не мог, господин доктор… Вы меня знаете… Я вас столько лет вожу… и никогда ничего подобного не случалось… никогда, вы сами знаете…

«Косоротому приятно, что Рупрехт так перед ним унижается, — подумал Филипп. — Эта мерзкая свинья рада, что есть над кем покуражиться».

— Ладно уж, — сказал он. — Если вы так говорите, значит, у вас и в самом деле не было возможности этого избежать. Успокойтесь! Господин Ратоф, конечно, полностью отдает себе отчет в том, что мы таким образом избежали худшего… Ведь это так, Дональд? Скажи, что ты тоже так считаешь… — проговорил он не без угрозы в голосе.

— Конечно, — выдавил из себя Ратоф, смущенный реакцией Филиппа. — Простите меня, господин Рупрехт, за то, что я повысил на вас голос!

Рупрехт промолчал. Он смотрел прямо перед собой и, сосредоточенный и все еще бледный, старался не сбиться с дороги в этом лабиринте из съездов, объездов, мостов и виадуков. Ратоф снова поднял стекло в салоне.

— Ну, и зачем это тебе было нужно? — скривился он, глядя на Филиппа со стороны. — Да, это в твоем духе. Вечно ты вступаешься за других. Боже мой, Филипп, и почему только ты из-за Кима оказался в такой ситуации, как ты мог?..

— В какой еще ситуации? — переспросил Сорель. — Ты как раз собирался мне что-то объяснить перед появлением этой кошки…

— Перед появлением кошки, да… — и косоротый мгновенно превратился в высокопоставленного чиновника, большого начальника. — Паркер со мной советовался на твой счет… если ты меня выдашь, я в заднице…

— Ничего я тебя не выдам. — Они как раз подъезжали к повороту на Эттлинген. Рупрехт мягко повернул руль. — Так что там с Паркером? И почему ему понадобилось говорить обо мне? Да говори же ты, в конце концов!

— Ты… ты не забыл, как я тебя предупреждал, что впредь «Дельфи» не сможет позволить себе роскоши удерживать тебя, потому что есть подозрение, что Ким с помощью шантажа сможет заполучить для кого-то секретные сведения нашей фирмы…

— Ну, и…

— Ну, и… И Паркер спросил меня, допускаю ли я мысль, что…

— Что «что»? Не тяни ты!

— …что Ким будет тебя… — это всего лишь подозрение, причем вполне допустимое, — что он будет тебя шантажировать… Может быть, угрожать чем-то твоей жене… или какой-нибудь твоей женщине… Это, насчет женщины, он сам, Паркер, сказал, не я. У тебя же вроде никакой подруги нет… — он ухмыльнулся. — Короче, что Ким может через тебя завладеть какими-нибудь важными материалами «Дельфи»… Не смотри на меня так! — закричал Ратоф. — Должен же я тебе сказать, о чем говорил Паркер! Не то чтобы ты сам готов был пойти на это, нет, упаси господь, нет! Но каким-то образом ты можешь оказаться замешанным в преступлении, в результате стечения каких-нибудь обстоятельств… Назовешь, к примеру, совершенно случайно какой-нибудь код… или адрес в интернете… даже что-то попроще, мелочь какая-то произойдет, случайный сбой — и пошло-поехало…

— Что за бред! — взбесился Сорель. — Никому пока еще не известно, проникли ли вирусы в главный компьютер вычислительного центра, и если да, то каким образом. И кто вообще повинен в этой катастрофе в Берлине. Это всего лишь предположение, одна из возможностей. И Паркер не смеет исходить из того, что…

— Я это же говорил ему, — запричитал вдруг Ратоф. — И повторял десятки раз, честное слово, Филипп. In dubio pro reo[63], — говорил я.

— В каком это смысле? Ты что, спятил? Кто тут обвиняемый? И кто обвиняет?

— Так говорит закон! Я ничего другого не подразумевал. Нет доказательств — не должно быть места подозрениям! Ну, с этим он согласился. Я, конечно, сказал Паркеру, что это совершенно безумная идея, что он должен отбросить ее, что ты лучше умрешь, чем…

— Дональд?

— Да, Филипп?

— С меня хватит, закрой рот! Я все понял.

— Не забывай, что я защищал тебя, как лев. Я объяснял Паркеру, чем «Дельфи» тебе обязана, что в фирме ты всегда пользовался всеобщим и абсолютным доверием. Ты ведь веришь мне, Филипп?

— Конечно, Дональд. — Сорель чувствовал себя отвратительно. — Спасибо, что ты рассказал мне обо всем.

— Это мой долг, дружище. Я ведь за тебя в огонь и в воду, ты же знаешь…

— Да, знаю.

— Боже мой, какое горе для тебя иметь такого сына, как Ким… А вот моя Николь… Представляешь себе: ее научный руководитель, профессор, получил приглашение прочесть в течение полугода курс лекций в Университете имени Гёте во Франкфурте, и спонсоры из Принстона выбрали ему в ассистенты не кого-нибудь, а нашу Николь! Николь! На будущей неделе она перебирается во Франкфурт на весь семестр — что опять такое?

Машина остановилась перед красивым зданием, окруженным высоченными деревьями.

— Мы приехали, — сказал Филипп.

5

Шут.

Когда он, наконец, остался в отеле один — Ратоф и Рупрехт попрощались с ним и возвращались теперь во Франкфурт, ему вдруг вспомнился шут. Памятник шуту стоял у колодца перед дворцом в Эттлингене. «Странно, что он запомнился мне во всех подробностях», — подумал Филипп, ходя взад и вперед по своему просторному номеру. Они опять сняли для него «люкс» под номером шестьдесят шесть, тот самый, в котором он два года назад прожил много месяцев. С тех пор здесь мало что изменилось: все та же солидная старая мебель, ковры, покрывающие весь пол, зеркальный шкаф, ниша с письменным столом, три напольные вазы со свежими цветами. Под панорамным, во всю стену, окном росло столетнее дерево, ветви и листья которого так и заглядывали в салон.

Шут.

«Нет, — подумал он, — ничуть не странно, что мне вспомнилась эта статуя из красного камня. Сколько раз я останавливался перед этим памятником во время прогулок. Кое-как одетый, с бубенчиком в правой руке, стоял он с возмущенным видом, на лице его читались отвращение и тоска, уголки губ были низко опущены. За его бедро ухватился обнаженный перепуганный ребенок. Похожих детей можно увидеть на картинах и амулетах Мане-Каца рядом с бородатыми мужчинами, — подумал Филипп, — и никто не может объяснить, что автор хотел этим сказать. Никто не знает имени скульптора, изваявшего этого отчаявшегося шута с нагим ребенком, известно только, что памятник в Эттлингене, как сказано на табличке с тыльной стороны, призван служить напоминанием о бренности и быстротечности всего земного. Если вникнуть в смысл слов, становится понятно, почему у шута такой горестный вид и отчего в таком отчаянии цепляющийся за него ребенок. Им обоим известна истина, и они ее ни от кого не скрывают. Нелегкое это дело — говорить правду в глаза, ему самому, например, она была известна, но он никогда о ней не говорил. Кому истина неизвестна, тот просто жалкий дурачина, а тот, кто ее знает да помалкивает, — тот совершает преступление, — подумал он. — Я поплачусь за это, и удел меня ждет жалкий, потому что я преступник. Кто это напророчил? Ах да! — вспомнил он, — это старуха из Женевы, с коляской, полной всякой рухляди. Она еще плюнула в мою сторону… Будь ты проклят и умри проклятым…»

Однако даже перспектива бесславной кончины не смогла победить в нем чувства голода, потому что после завтрака он ничего не ел. Филипп принял душ, переоделся и спустился на лифте в ресторан, где метрдотель, встретив, как доброго старого знакомого, отвел его за столик у застекленной стены. Он быстро составил для него легкий обед из фирменных блюд ресторана, позднего бургундского и французского сыра на десерт. За деревянной стойкой бара Филипп выпил рюмку арманьяка, а потом прошелся по отелю мимо обеденных залов и отдельных кабинетов, мимо конференц-зала, дамской гостиной и зимнего сада. Ему встретилось много служащих отеля, которых он знал и помнил, он останавливался, перебрасывался с ними несколькими фразами, но когда вернулся в свой номер, понял, что ничто не помогло: ни прекрасный обед, ни красота «Наследного принца», ни болтовня с официантами, портье и девушками-телефонистками. Он чувствовал себя еще хуже, чем по приезде сюда, и единственное, о чем он сейчас был в состоянии думать, была встреча со старухой-нищенкой в Женеве. Он просидел почти целый час в кресле, не меняя позы, когда зазвонил телефон. Он вскочил, взглянул на часы, было ровно десять тридцать, схватил трубку и прижал ее к уху. Его голос прозвучал хрипло, когда он проговорил в трубку:

— Клод?

— Весьма сожалею, но вынуждена тебя разочаровать, — сказала его жена недовольным как всегда голосом. — Это я, Ирена.

Он снова опустился в кресло.

6

— Добрый… добрый вечер, Ирена.

— Мне действительно неловко перед тобой, Филипп. Но будем надеяться, твоя дама в крайнем случае перезвонит через несколько минут. При всем своеобразии наших отношений я все-таки не могу удержаться, чтобы не поделиться с тобой…

— Откуда у тебя этот номер телефона?

— Очень трогательно видеть, как ты рад, что тебе позвонила жена. Номер телефона? Сначала я позвонила в «Бо Риваж». Ты там на всякий случай оставил этот номер… Вот мне его и дали.

— Ах вот как… Меня послали сюда, чтобы я…

— Мне это знать не обязательно.

— Нет, подожди. Мы построили в Эттлингене большой вычислительный центр, и…

— Прошу тебя, Филипп! Меня это не интересует. Мы всегда жили в разных мирах, однако я все же думаю, что непременно должна сказать тебе — несмотря ни на что! — сказать о том, что произошло в твое отсутствие. Когда я говорю «несмотря ни на что», я подразумеваю наш последний «сердечный» разговор…

— Так что все же произошло? — спросил он, ощутив внезапную головную боль.

— Ты не забыл мой рассказ о «лихом штурме» Констанции?..

— Конечно.

— Конечно, забыл! Констанция Баумгартнер. Богачка, которую ты терпеть не мог. Она еще приехала ко мне и сказала, что задумала покушение на мою жизнь…

Десять часов тридцать семь минут.

— …Она позвонила еще раз и еще… и после восьмого, девятого или десятого звонка во мне ожили воспоминания о волшебстве минувших лет, о той огромной радости, которую я испытывала в дни триумфов. Я была вся во власти этого чувства. И я отпустила тормоза… а Констанция, нет, ты только представь себе, Констанция за моей спиной связалась с директором Старой оперы. И вот ко мне приезжает сам директор оперного театра с женой… и советник бургомистра по культуре. Раз приехали, другой, третий… Уговаривали меня, какие только доводы ни приводили… Они готовы предоставить для моего концерта сцену оперного театра. Среди почетных гостей будут самые известные в городе люди. И все это ради меня… Я вот о чем говорю: во всем Франкфурте нет лучше сцены и зала с лучшей акустикой, чем в Старой опере… А как все это подходит для возвращения на сцену после столь долгого отсутствия — уж я-то знаю. Тебе, может быть, это неизвестно, потому что тебя это никогда не интересовало, потому что тебя вообще не интересовало хоть что-нибудь, имеющее отношение ко мне…

— Но это же не так, Ирена!

Десять часов сорок одна минута.

— Нет, именно так! У меня месяц времени… до шестнадцатого августа, это будет суббота. Да, концерт назначен на субботний вечер… времени осталось всего четыре недели… К моим услугам каждый вечер репетиционный зал в Старой опере, к тому же они пригласили из Мюнхена профессора Хальберштамма… он будет консультировать меня… Позволю себе напомнить, что у него я училась в консерватории… Я тебе это имя не раз называла, но ты его, конечно, тоже запамятовал. Короче, раз он согласился помочь мне… я решила рискнуть! Три сонаты Скарлатти в начале и три в конце выступления, а помимо них — пьесы Гайдна, Шуберта и Шопена. Репертуар я в основном подобрала…

Без четверти одиннадцать.

— Это великолепно, Ирена! Великолепно, слышишь!

В ответ раздался ее счастливый смех.

— Так что имею честь пригласить тебя на концерт. Шестнадцатого августа тысяча девятьсот девяносто седьмого года в девятнадцать часов, в Старой опере Франкфурта. Спасибо, Филипп. Спокойной ночи!

— Спокойной ночи! — ответил он. — Желаю удачи!

У окна стоял мини-бар. Открыв его, он взял маленькую бутылочку виски и подумал при этом: «Какого черта я бешусь, ведь я как будто должен радоваться, что она не вмешивается в мою жизнь. Я желаю ей успеха, грандиозного успеха», — подумал он и, вылив в рюмку все содержимое бутылочки, выпил залпом, как выпил бы за успех. Когда он поставил пустую рюмку на бар, телефон зазвонил опять.

7

— Филипп?

— Да, Клод, да! — Головную боль как ветром сдуло.

Ее голос звучал громко и отчетливо.

— Филипп! Филипп! У нас здесь все в порядке. Ты ведь уже знаешь?

— О чем?

— О том, что через реку мы перебрались без особых приключений. Серж передал тебе это, да?

— Ах, Серж… Ты ему еще сказала, будто ты с этим Генри…

— Уоллесом. Генри Уоллесом…

— …что вы с этим Уоллесом купили машину…

— … «лендровер»…

— …и что вы едете к джунглям… — Он был вынужден глубоко вдохнуть воздух. — И что он должен отвезти меня в аэропорт…

— Что он и сделал, я знаю, мы с ним только что говорили, — донесся до него голос Клод, которой с помощью аппарата «инмарсат» через один из четырех спутников связи долетел из центра Африки прямо сюда, в Эттлинген, в номер в отеле «Наследный принц».

— Ты сегодня уже позвонила Сержу?

— При чем тут это? Когда я вернусь… если я вернусь… ты увидишь… ты поймешь, ты все-все поймешь… Je t’aime, chéri, je t’aime de tout mon coeur![64]

Он не хотел этого говорить, он ненавидел себя за это, но все-таки у него вырвалось:

— И Сержа тоже!..

— И Сержа тоже, — повторила она за ним, и он услышал, как там, в Африке, кто-то поет совсем рядом с ней. — Я люблю тебя и Сержа, вас обоих…

— Однако…

— Что «однако»?

Ритмическое пение усилилось.

— Что из этого выйдет? Что с нами будет, Клод?

— Все будет хорошо, Филипп. Все будет очень хорошо!

— С Сержем и со мной?

— С Сержем и с тобой.

— С двумя мужчинами…

— Но я ведь уже все сказала тогда, в Английском саду, у цветочных часов! Мы с Сержем знакомы одиннадцать лет. И я одиннадцать лет люблю его как моего лучшего друга. Я его никогда не брошу. И он это знает. Но ты у него ничего не отнимешь, если будешь любить меня, и я у него ничего не отниму, если буду любить тебя. Я ведь уже дала это понять, и ты как будто все понял. Сегодня я сказала ему по телефону, что мы с тобой все выяснили, что для нас полная ясность важнее всего.

— И ты это ему сказала?

— Да, Филипп, да. Это должно было случиться, рано или поздно. Чему быть, того не миновать… Серж повел себя прекрасно, он был великодушен… Сказал, что мое чувство к тебе его не оскорбляет и не унижает… что он этим не раздавлен… что у всех у нас все будет хорошо… И все будет хорошо, Филипп, вот увидишь!

«Королева, — подумал он. — Серж назвал ее королевой. Совершенной женщиной, которую мы любим и которая из всех мужчин выбрала нас обоих — и дарит нам свои самые высокие чувства».

— Ну, веришь ты мне, наконец?

«Нет!» — подумал он.

— Да, — сказал он ей в трубку.

— Спасибо, Филипп, благодарю тебя!

Пение африканцев где-то рядом с Клод стало невыносимо громким. Потом послышался чей-то громкий смех и словесная перепалка.

— Что там у вас такое, Клод?

— Они приглашают нас с Генри к праздничному обеду. И каждый — к своему костру. Мне пора заканчивать разговор. Спи спокойно! Прощаюсь с тобой до завтрашнего вечера! Je t’aime, Philip, je t’aime![65]

Он положил трубку.

Потом он долго сидел без движения, разглядывая листья старого дерева в окне, замечая как они начинают белеть в темноте, если где-то поблизости проезжает машина с включенными фарами; все казалось ему нереальным, совершенно нереальным — его жизнь, весь мир и все, что в нем происходит.

8

«То, что вы здесь видите, это компьютеры, работающие с программами особого типа, с так называемыми нейронными сетями. Нейронная сеть функционирует так же, как, по нашим представлениям, функционирует человеческий головной мозг, используя ассоциации, синапсы[66] и так далее. Для того чтобы нейронная связь начала функционировать, ее приходится натаскивать, так сказать», — объяснял Филипп Сорель. Было одиннадцать часов двадцать минут, четверг, 17 июля, они вместе с берлинским прокурором доктором Хольгером Нимандом сидели на третьем этаже вычислительного центра в комнате длиной в тридцать и шириной в двадцать метров. Помещение было заставлено серебристо-серыми металлическими ящиками и столами, за которыми перед мониторами сидели мужчины и женщины в белых халатах. Основной краской в помещении был глубокий темно-синий цвет мерцающих экранов.

Вычислительный центр находился в здании на улице Отто Хана, которая из западной части Старого города вела в современный промышленный район Эттлингена. Белое здание находилось за двухметровой металлической стеной, чтобы с улицы никто не мог его видеть. Конечно, была здесь предусмотрена электронная система защиты со звуковой сигнализацией; за безопасность на территории отвечали круглосуточно патрулирующие охранники фирмы. По ночам здание освещалось прожекторами.

В восемь часов утра Филипп приехал сюда и первым делом представился пятерым специалистам из спецгруппы «12 июля» и поприветствовал четверых мужчин и трех женщин из «Дельфи», которых давно знал; они вместе с ним занимались «начинкой» вычислительного центра. Прежде всего его проинформировали о проделанной уже работе. Несмотря на интенсивные круглосуточные поиски, не удалось обнаружить ни малейшего доказательства того, что кто-то внес неизвестный вирус в программу установки.

Около одиннадцати часов Филиппу сообщили по телефону о приезде доктора Ниманда. Он встретил прокурора в комнате для посетителей, где подписал пропуск Ниманда. На первый взгляд прокурор производил несколько странное впечатление. Ему было лет под сорок, среднего роста, стройный, чтобы не сказать худой. Держался он неуверенно, почти заискивающе, когда говорил с сотрудниками охраны, которые, пропустив его через электронную контрольную рамку, попросили вывернуть карманы, потому что прозвучал сигнал тревоги.

Филипп видел, как Ниманд неловко выкладывал из карманов ключи, монеты, кредитные карточки и несколько пластинок из фольги с различными таблетками. Прокурор снова прошел через рамку, и на это раз сигнала не последовало. Ему вернули его вещи, и он рассовал их по карманам, а потом, смущенно улыбаясь, подошел к Филиппу.

Одет Ниманд был опрятно, но ни в коем случае не элегантно: плотный серый костюм, белая рубашка и пестрый галстук, на ногах коричневые полуботинки. Лицо у него было узкое, бледное, глаза темные, волосы черные, курчавые. Несмотря на летнюю жару, он надел светло-коричневый плащ.

Филипп не мог взять в толк, почему он производит впечатление человека неряшливого. Казалось бы, к его одежде нельзя было придраться, и все-таки складывалось впечатление, будто галстук у него не отглаженный, рубашка несвежая, туфли стоптанные, плотный костюм и плащ в пятнах и давно не знали утюга.

Бледнолицый прокурор протянул ему холодную, как лед, руку и, запинаясь, хриплым голосом проговорил:

— Многоуважаемый дорогой доктор Сорель, я чрезвычайно рад тому, что имею счастье познакомиться с вами. Я рассматриваю это как награду для себя! Я весьма польщен тем, что вы изъявили готовность объяснить мне, как функционирует этот вычислительный центр.

— Однако это само собой разумеется, доктор Ниманд.

— Отнюдь не само собой разумеется, уважаемый господин доктор. Если бы вы только знали, какую гордость я испытываю от того, что мне поручено расследование этой сверхсложной ситуации — это с одной стороны, и какой страх, да, я не побоюсь этого слова, овладел мной в то же время, пока я не узнал, что вводить меня в суть дела и объяснять сопутствующие обстоятельства согласились вы, и я могу рассчитывать на вашу помощь! Примите за это мою глубочайшую благодарность, уважаемый господин доктор Сорель!

— Я не доктор. Сорель — и все.

— О, пардон, конечно, господин Филипп Сорель, я запамятовал, знаете, в моем возрасте забывчивость уже не редкость… вы даже не догадываетесь, как много для меня значит эта встреча с вами, близкое знакомство со всемирно известным прогрессивным ученым.

«Что это с ним творится? — подумал Филипп. — Кого они сюда прислали? Он что, всегда ведет себя подобным образом? Другие в его положении держатся совершенно иначе! Надо быть поосторожнее с ним! — подумал Филипп. — Поосторожнее!»

— Не стоит, доктор Ниманд, прошу вас, — сказал Филипп. Поднимаясь в лифте с прокурором на третий этаж, он заметил, что тот готов исполнить в его честь очередной гимн.

— Не хотите ли снять плащ? Вам не жарко?

— Напротив, дорогой господин Сорель, напротив. Мне всегда холодно. Хроническое малокровие. Разновидность лейкемии. С самого детства. Я все перепробовал. Консультировался у лучших специалистов. Какие только лекарства не перепробовал, каких процедур не принимал. Много-много лет. Никаких улучшений, ни малейших. Я смирился — а что мне оставалось? Нет, если вы не возражаете, я плащ снимать не стану. В помещениях, боюсь, у вас повсюду кондиционеры?

— Конечно. Обязательная вентиляция и поддержание определенной температуры необходимо в силу того, что…

— Пожалуйста, не оправдывайтесь, многоуважаемый господин Сорель! Я ни на что другое и не рассчитывал! Но, в свою очередь, прошу вас не обращать внимание на мой плащ.

— Договорились, — сказал Филипп. — Как вам будет угодно, доктор Ниманд. Как жаль, что из-за малокровия приходится терпеть такие неудобства…

— У каждого из нас свои неприятности, разве не так? Не будем больше об этом! Тем более что со временем ко всему привыкаешь.

Филипп Сорель старался быть подчеркнуто вежливым с Нимандом. Едва переступив порог вычислительного центра, прокурор остановился как вкопанный, провел рукой по бледному лбу и тихо, словно в церкви, проговорил:

— Великий боже! Да это же… — он подыскивал подходящее слово довольно долго. — Это что-то неземное! Не от мира сего. И все же, все же! Неземное в земном, боже великий! — он даже головой замотал.

В эту секунду Филиппу пришло на ум, кого ему это кажущийся неопрятным, а на самом деле чистоплотный человек напоминает: Коломбо, героя одноименного американского телесериала. Его знали и любили во всем мире за его внешность, за его вечно измятый расстегнутый старый плащ и за его манеру изливаться в напыщенном славословии, которое становилось тем пышнее и забористее, чем безнадежнее запутывался в расставленной для него сети доказательств и ловушек преступник.

«Инспектор Коломбо, — подумал Филипп, — какая приятная встреча!»

Они стояли в холле центра перед огромных размеров машиной, смелый дизайн которой удовлетворил бы взыскательных устроителей любой выставки современного искусства. На мощном цоколе темно-синего цвета, как стены самого холла и потолок, — сверкающий белизной аппарат. На тыльной его стороне, скрытый плексигласом, словно низвергался бесконечный водопад.

Ниманд стоял перед машиной, не шевелясь и облизывая пересохшие губы.

— Это наш главный компьютер Т-94, — объяснял Сорель. Постоянно наблюдая за странным прокурором, он не мог отделаться от ощущения, будто находится на съемках одного из эпизодов очередной серии «Коломбо», причем он сам, Филипп, снимается во второй главной мужской роли — в роли убийцы. — Это и в самом деле нечто вроде водопада; точнее говоря, это часть теплообменника, через который пропускается около четырех тысяч литров специальной охлаждающей жидкости в секунду — для поддержания низкой температуры внутренних узлов. Наш Т-94 с его тремя процессорами позволяет производить более пяти миллиардов счетных операций в секунду.

— Более пяти миллиардов в секунду… — Ниманд поднял руку и приложил ее к тому месту на груди, где у него должно было находиться сердце; потом ошеломленно пробормотал: — Неземное… не от мира сего… и все же, и все же!.. И это чудо создано вами, изобретено во имя человечества. Я этого дня никогда не забуду. Лишь сейчас я понимаю, сколь вы гениальны, каким высоким даром наградил вас Господь. Равно как и то, задачу какой невероятной трудности мне… нам с вами предстоит решить…

«Ну, хорошо, — подумал Филипп, — если хочешь, продолжим в том же духе».

— Через два года, — проговорил он подчеркнуто расслабленно и беззаботно, хотя внутренне он себе этого позволить не мог, — этот компьютер уступит место аппарату следующего поколения, с помощью которого можно будет производить биллион, то есть тысячу миллиардов, счетных операций в секунду.

После этого прокурор доктор Ниманд сложил руки на груди, как на одной из известных картин Дюрера, и прошептал:

— Это превыше человеческого воображения!

«Единственное, что я могу противопоставить этому человеку, — это, как я сразу сообразил, величайшая осторожность. Не исключено, что Ниманд, как и Паркер, решил найти во мне виновника катастрофы или хотя бы переложить на меня большую часть вины. А я в случившемся ни в малейшей степени не повинен — ни сном, ни духом, как говорится, хотя в чем другом, может быть, и весьма виноват. Но если они в моей вине уверены, то мне не остается ничего другого, как играть с Нимандом в его игру, довольно мрачную и тягостную при таком количестве погибших».

Заходя с прокурором в разные кабинеты и лаборатории и объясняя, чем здесь занимаются, — причем Ниманд всякий раз делал вид, будто потрясен, Филипп вспоминал о статуе гневного шута и цепляющегося за его ногу ребенка.

После обхода здания Филипп обратился к объяснению того, что Ниманду обязательно — с его, Сореля, точки зрения — следовало знать: как функционируют нейронные сети. Он старался изложить эту непростую, в сущности, материю как можно доходчивее и доступнее для человека, не имеющего специальной подготовки.

— …я уже упоминал, что нейронную сеть следует постоянно «тренировать», если хочешь, чтобы она исправно функционировала.

— Тренировать? Как это?

— Мы предлагаем ей многие тысячи примеров того, что необходимо сделать при любых обстоятельствах, и чего ни при каких обстоятельствах делать не следует. Возьмем для примера рассматриваемый нами случай: мы объясняем, каким может быть минимальное и максимальное давление в котле с хлористым газом.

— Вы даете ей тысячи примеров — каким образом? — Ниманд смотрел на него, как на Творца небесного на земле.

«Ты должен выдержать это», — подумал Филипп.

— В форме данных измерений и опытных данных, это как бы наш «корм» для сетей управления. — Он широким жестом указал на работавших за столами научных сотрудников, мужчин и женщин. — В этом, собственно, и состоит задача наших экспертов-специалистов. Вы уже видели, как на экранах компьютеров появляются трехмерные изображения машин и приборов, домов, автомобилей, медицинской аппаратуры, людей, больных и здоровых, как эти изображения поворачиваются во всех плоскостях, демонстрируя, что у этих предметов внутри, каждую деталь со всех сторон, понимаете?

Ниманд закивал головой.

— Хорошо. Тогда перейдем непосредственно к комбинату лекарственных препаратов, на котором из котла вырвалось облако хлористого газа — из-за чрезмерно повышенного давления.

— Сегодня ночью умерло еще трое пострадавших, — преувеличенно мрачно сказал Ниманд, только что говоривший обо всем с нарочитой восторженностью.

«Коломбо, — подумал Филипп. — Шут. Нагой ребенок. Осторожнее!»

— Я слышал об этом по радио, — сказал он. — Управление комбинатом лекарственных препаратов в значительной мере осуществляется отсюда. Здесь же контролируется работа на отдельных его участках, здесь же находится система функциональной защиты. Конечно, после катастрофы мы немедленно отключили этот компьютер и прервали любую его связь с внешним миром. Аппаратура на предприятиях комбината разработана нашими людьми. «Дельфи» присутствовала здесь с того дня, как предприятия были заложены, она просто не могла не присутствовать здесь по условиям договора.

— Я понимаю… я понимаю… — Ниманд одернул несколько раз рукав плаща. — Пора мне в конце концов купить себе новый… Вид у него и впрямь препаскудный… — И безо всякого перехода: — Итак, вы тренируете нейронную сеть при помощи наглядных примеров и цифровых данных, если я правильно понял. А дальше, многоуважаемый господин Сорель?

— На миллионах примеров мы показываем нашей сети разнообразные ситуации и самые разные этапы производственного процесса на наших предприятиях в Берлине, снова и снова, каждую деталь, каждую подробность, в любой стадии… У нас здесь огромное количество сетей, они в этих металлических ящиках, на которых, как видите, стоят мониторы, а они уже день за днем, секунда в секунду показывают нам, что происходит в Берлине. Сейчас мы имеем только общий вид, поскольку, как я уже сказал, сам процесс производства приостановлен.

Прокурор закивал, давая понять, что все понял.

— Мы показываем всем этим нейронным сетям в компьютерах, как работают отдельные участки, производственные цеха, при каких условиях и с соблюдением каких мер предосторожности, мы показываем им также примеры того, что случится, если необходимые условия не будут соблюдены или будут нарушены. Здесь, в этом помещении, сети «заряжаются» совокупными знаниями экспертов, здесь они получают все необходимое для общего руководства берлинскими предприятиями комбината и для их охраны — при помощи все новых и новых примеров. И посредством всех этих примеров…

— …и обучаются сети в компьютерах!.. — воскликнул Хольгер Ниманд, снова сплетая руки, как на картине Дюрера.

«А теперь мы сыграем в эту игру наоборот», — подумал Филипп и подарил прокурору свою самую подкупающую улыбку.

— Точно так, господин доктор Ниманд! Вы все схватываете прямо на лету! Это просто великолепно! Поздравляю вас!

— Ну что вы… — Ниманд смущенно опустил глаза.

— Отчего же! Большая удача, что мне довелось работать с вами, это огромная удача, милый доктор! Все верно, компьютер обучается! В этом весь смысл прогресса в работе с нейронными сетями. Они действуют не по принципу «если — то», то есть подчиняясь приказам, а по принципу обучения на примерах. Компьютер обучается и при этом изменяется, так что в конечном итоге оказывается в состоянии использовать все знания, переданные ему людьми, для руководства процессами, происходящими на значительном от него расстоянии, а также для контроля над ними.

— И как много времени требуется, чтобы такая нейронная сеть действительно научилась бы всему, что ей «преподают» с помощью примеров?

— Ну, в оптимальном случае необходимо дать три или четыре тысячи примеров, на что уходит от двух до трех месяцев.

— И сколько экспертов для этого необходимо?

— С полдюжины примерно.

— А каким образом все то, чему научится компьютер, эти приказы или руководящие указания по самому ходу процесса и контроля над ним попадают отсюда в Берлин, а изображения-картинки, то есть данные со всех производственных участков секунда в секунду круглосуточно передаются из Берлина сюда, на экраны мониторов наблюдателей?

— Через особого рода линии телефонной связи, которые применяются повсеместно. Они называются линиями Ай-эс-ди-эн — это аббревиатура от Integrated Services Digital Network. По этим линиям можно передавать цифровые данные по несколько тысяч одновременно, любые изображения, «картинки», так сказать, с информацией любого рода, ну и, конечно, телефонные разговоры.

«Это я однажды уже объяснял криминальоберрату Паркеру, — подумал Филипп. — В Женеве, в парке перед клумбами с розами».

— Фантастика… фантастика… просто непостижимо! — восторгался Ниманд. — И все это функционирует. Не только на комбинате лекарственных препаратов — повсюду, где есть подобные вычислительные центры…

— Повсюду, доктор Ниманд.

— Повсюду, — мечтательно повторил тот. — При том, однако, условии, что этот вычислительный центр не будет передавать ложных, сфальсифицированных приказов, если преступники не внедрят в систему некий вирус…

При этом они оба замолчали на время, достаточное для того, чтобы сосчитать до шести.

9

— Коломбо, — сказал, наконец, Ниманд.

Филипп внимательно посмотрел на него.

— Что вы сказали?

— Коломбо! Вы ведь сразу подумали о Коломбо, когда увидели меня, господин Сорель, признайтесь! он совершенно преобразился, этот прокурор. Теперь он сидел, выпрямив спину, с очень серьезным видом. Каждый, увидев меня, сразу вспоминает о Коломбо. И вы не исключение, признайтесь!

— Да, — сказал Филипп. — Конечно, я подумал об инспекторе Коломбо. Но с какой целью… извините меня, если вопрос покажется вам бестактным, вы ему подражаете?

— Видите ли, я живу один. Жена ушла от меня… много лет назад. У Коломбо тоже нет жены… хотя нет, она у него есть, он о ней иногда вспоминает, но на экране ее не показывают… И он производит впечатление человека очень одинокого, согласны? И вместе с тем это человек сильный, целеустремленный… и удача всегда на его стороне, ему всякий раз удается вывести преступника на чистую воду.

Прокурор несколько отрешенно посмотрел на Сореля.

— Мне — нет, — сказал он. — Я не всегда нахожу преступника. Очень часто мне это не удается. А когда удается, не всегда хватает фактов, доказательств… или же суд и присяжные находят мои аргументы неубедительными, их не устраивает моя система доказательств, вся цепочка в целом… вот и выходит, что человек, который наверняка заслуживает наказания, его избегает… Хотя в принципе… — Ниманд опустил голову и умолк.

— В принципе?.. — осторожно повторил за ним Филипп.

— В принципе, — сказал Ниманд, — не должно быть ни одного преступления, за которым не последовало бы наказание. Мир не в состоянии этого вынести…

— Почему это? — поразился Филипп.

— Потому что это покушение на Бога, — сказал бледнолицый прокурор.

— О, вы верите в Бога…

— Нет. Но ведь так оно и есть. Одно-единственное ненаказанное преступление уже нарушает установленный в мире порядок… А существует огромное количество преступлений, подчас чудовищных, за которые виновные наказания не понесли. Задумайтесь над тем, что происходит в нашем мире! Разве существует в нем порядок? И сколько еще ненаказанных преступлений этот мир в состоянии вынести? — Он покачал головой. — Простите мне мой пафос, но я выбрал профессию, потому что… Не могу даже сейчас коротко сказать, но вы меня понимаете, да?

— Да, господин Ниманд, — ответил Филипп. — Я вас понимаю. «Сейчас он не ломает комедию, так притворяться никто не может, или все же и это возможно?»

— По вечерам я всегда смотрю телевизор… в одиночестве. Друзей у меня нет, идти на люди мне не хочется… это не по мне… — Он ненадолго умолк. — Несколько лет тому назад я случайно увидел одну из серий «Коломбо» — и этот человек произвел на меня сильнейшее впечатление… Странно, что я это рассказываю именно вам. До сих пор я никому об этом не говорил. Некоторые считают меня чудаком, посмеиваются за моей спиной… Да, да, я это точно знаю. Но никакого значения этому не придаю. Да, я подражаю исполнителю главной роли из телесериала. И мне все равно, смешон я или нет — но это помогает мне, помогает, представьте себе! Многие принимают меня за совершенно безвредного субъекта и рассказывают, рассказывают — а мне только того и нужно! Из этого во многом складываются мои собственные успехи. Я использую все трюки, которые есть на вооружении у этого актера: и его нарочитую восторженность, и его несколько чудаковатые привычки — вплоть до того, как он одевается. Я, как и он, всегда оглядываюсь в двери, уже выходя из комнаты или кабинета, словно вспомнив о чем-то важном, у меня всегда есть в запасе еще какой-то вопрос… Да, все это людям в Коломбо нравится. И я решил ему подражать. Знаете, кто эту роль играет, господин Сорель?

— Нет.

— Питер Фальк. — Ниманд поднял голову. В его спокойных обычно глазах сейчас горел огонь. — Великолепный актер Питер Фальк! И режиссер фильма замечательный — Джон Кассаветес. Он поставил ряд прекрасных фильмов с актрисой Джиной Роулендс, некоторые из них я считаю настоящими шедеврами: «Женщина под влиянием», «Открытая ночь», «Потоки любви»… Они, конечно, кассового успеха не имели, для этого они слишком серьезные… Но эти люди были одержимы идеей, они зарабатывали много денег гангстерскими фильмами и дурацкими комедиями. А Питер Фальк, еще и снимаясь в «Коломбо», все свои гонорары вкладывал в фильмы. Это тоже отличительная черта Питера Фалька, которая мне ох как по душе… — И опять, без всякого перехода, вдруг сказал: — Но все это при том условии, что такой вычислительный центр не будет передавать ложных приказов и распоряжений, сфальсифицированных преступником, который запустил вирус в систему компьютера, не так ли?

Он больше не был Коломбо.

10

«Он больше не Коломбо, — с чувством признания и понимания подумал Филипп. — Психолог, настойчивый и последовательный юрист, знаток человеческой природы — вот кто этот Хольгер Ниманд, человек с множеством лиц. Он хочет найти виновных. Каждое преступление, за которым не последовало наказание, разрушает и губит порядок в мире, считает он. Так он и выражается, этот человек-хамелеон, обуреваемый страстью к справедливости. Но я не виноват. В преступлении в Берлине — ни в малейшей мере. Так что…»

Так что он совершенно спокойно проговорил:

— Однако вы с таким же успехом можете предположить, что действия вычислительного центра никакого отношения к происшедшей в Берлине катастрофе не имеют?

Бледнолицый прокурор ответил ему на сей раз весьма сухо:

— Но ведь вы сами допускаете, что причина всего — в некоем вирусе?

— Это возможно. И поэтому здесь круглосуточно ведутся поиски этого вируса в самой системе.

— Ну и?.. Напали на какой-нибудь след?..

— Пока ничего похожего.

— Однако это не значит, что катастрофа вызвана не вирусом?

— Нет, — Филипп снова вспомнил разгневанного шута и отчаявшееся дитя, — этого утверждать нельзя.

11

Доктора Хольгера Ниманда бил озноб. Губы его посинели. Он скрестил руки на груди и сказал:

— Если бы это был вирус — как бы, к примеру, внедрили его вы, господин Сорель?

«Да этот прокурор еще опаснее, чем я предполагал», — подумал Филипп.

— Это стало бы делом очень и очень непростым, доктор Ниманд. Я должен был бы оказаться гениальным преступником. Потому что в этом вычислительном центре — равно как и в других больших и малых установках, работа которых зависит от надежности их компьютеров, — встроены программы обеспечения безопасности.

— И эти программы противодействуют проникновению вирусов?

— Да. Без такой системы обеспечения безопасности вычислительный центр, подобный этому, никогда не подключили бы к производственному процессу. Программы гарантируют защиту в первую очередь от вирусов уже известных и даже неизвестных, к сожалению не во всех случаях. Совершенной защитной программы не существует… пока не существует. Во всем мире специалисты работают над этим, и «Дельфи» тут не исключение. Однако эта задача из числа почти неразрешимых… Мы, разумеется, в конце концов решим ее, мы обязаны ее решить…

— Да, но когда? — Ниманд понимающе кивнул.

— Некоторые защитные программы, особенно те, что предотвращают проникновение вируса через интернет, вы можете хоть сегодня приобрести в любом специализированном магазине. Тех, что применяются в случаях, подобных нашему, там, естественно, нет и быть не может. И вот что страшнее всего: специалисты, способные совершать преступные действия такого масштаба с вирусами, знакомы и со всеми типами защитных программ, в том числе и с той, что применили в данном случае мы. Они должны разбираться в них детально. Им должно быть известно местонахождение каждого барьера, каждого «огненного вала» и каждого «сторожевого пса». И поскольку, как я уже упоминал, все эти защитные системы несовершенны — увы! — высокоодаренные преступники всегда изыскивают пути, чтобы провести вирусы мимо препятствий — так, скорее всего, произошло и в данном случае.

— Понимаю, господин Сорель… Предположим, что этим гениальным преступником были вы, вы все знали как о самой защитной программе, так и о том, как обойти ловушки. Как бы вы действовали?

— В принципе, доктор Ниманд, вирусы можно ввести в любой компьютер, который находится в сетевой связи с другими. Легче всего мне было бы — я, заметьте, говорю о себе, — ввести его в программу через интернет.

— Через интернет?

— Большинство вирусов так в программы компьютеров и попадают. В этом есть и преимущества, что никто[67], — «Никто! Нравится тебе эта игра в слова, Коломбо?» — никогда не сможет доказательно утверждать, откуда этот вирус взялся — из Южной Африки, из Австралии, Японии или из Карлсруэ.

— А что собой представляет этот вирус?

— Маленькая программа. Цифровая, конечно.

— Можно попроще?

— Попроще: все, что можно написать с помощью цифр и букв, что можно увидеть и услышать, выражается в виде бесконечных цифровых цепочек, состоящих из одних нолей и единиц. То же самое имеет место при передаче на расстоянии кадров по телевидению, при записи текстов, документов и музыкальных произведений на диски. На этом основаны все компьютерные программы. Программы для Берлина были здесь переведены, например, во многие миллиарды строк, состоящих из нолей и единиц, которые в таком виде передавались по проводам Ай-эс-ди-эн. Конечно, ни один человек не способен создать эти бесконечные цифровые цепи, это входит в задачу компьютера — причем со скоростью, которой обладает этот огромный электронный мозг с его изумительным водопадом водяного охлаждения. Как я вам уже говорил, это делается со скоростью пять миллиардов счетных операций в секунду. Для наглядности: если бы человек был в состоянии перемножить за секунду два четырнадцатизначных числа, то ему потребовалось бы почти пятьдесят пять лет на то, что за секунду производит один процессор, а три наших процессора — всего за треть секунды. Вот и выходит, что имея первоклассных программистов мы можем в короткое время «поставить на ноги» самый сложный производственный процесс.

— Понимаю. Если вы хотите создать вирус, который проникнет в программу компьютера через интернет, вам, если я вас правильно понял, большая машина не потребуется. Вот эта самая штуковина вам совсем ни к чему, да?

— Не нужна! — подтвердил Филипп. — С этим справится мой персональный компьютер. Если я — я сам! — точно сформулирую задачу вируса. Ну, если очень упрощенно: через интернет введу в вычислительный центр вирус, который привнесет в нейронную сеть новую информацию, новые обучающие данные… Эти сети, как нам известно, учатся на примерах; одна из сетей в процессе обучения усвоила, что она несет ответственность за одну из величайшего множества задач, а именно за то, чтобы держать под контролем уровень давления в котле с хлористым газом, и чтобы это давление никогда не превышало определенный уровень.

— И вирус, который вы введете, обучит эту сеть, — очень упрощенно! — он ее обучит тому, что для нее, изначально отвечавшую за определенный уровень давления в котле, должно быть совершенно безразлично, повышается давление или нет: «Не беспокойся больше об этом! Забудь о давлении! Оно вообще никакой роли не играет!»

— Великолепно! Я просто в восторге от того, как глубоко вы проникли в материал, доктор Ниманд! Именно так все и произошло бы. Вирус постоянно вдалбливал бы сети одну и ту же мысль: «Не обращай внимания на давление! Пусть оно падает или подскакивает! Это несущественно! От этого ничего не зависит!» И если вирус будет постоянно повторять это…

Они говорили друг с другом так быстро, будто их кто-то подгонял.

— …тогда, находясь в процессе постоянного обучения, сеть усвоит послание вируса. Для нее станет непреложной истиной, что давление в котле никакой роли не играет. Это и будет тем новым, чему она научится!

— Браво!

— Все это чистая фантастика и вместе с тем абсолютно логично. Люди тысячи раз повторяли компьютеру, что он должен постоянно следить за уровнем давления в котле. А от вируса он «услышит» нечто абсолютно противоположное. Сделать выбор между примерами, которые приводит вирус, и тем, которые приводил ему человек, компьютер не может. Он просто усвоит очередной урок.

— Да, он усвоит очередной урок. Да, доктор Ниманд, и он не будет больше беспокоиться о давлении. Пока оно не повысится до такого уровня, что произойдет взрыв. Пока это не приведет к катастрофе…

Прокурор надолго замолчал. А потом сказал:

— Это не фантастика. И логики здесь хоть отбавляй. До чего же это все страшно.

— Да, — сказал Филипп. — Страшно, безысходно страшно.

Шут и дитя.

12

Доктор Хольгер Ниманд встал, потирая озябшие руки, и несколько раз прошелся взад и вперед по комнате.

— Это потому, что мне холодно, — сказал он. — Сейчас будет лучше. О’кей, о’кей, о’кей. Давление чрезмерно повысилось. Произошла катастрофа. Как идет ваше собственное изучение ее причин?

Напряженный диалог вошел в новую фазу.

— Тяжело.

— Почему?

— Собрались специалисты. Наши и из спецгруппы. Затребовали и получили все самые современные программы поиска вирусов. Ввели их во все компьютеры. Эти программы проверили все компьютеры на присутствие в них всех известных вирусов. Они занимаются этим и сейчас.

— Однако ничего не находят, — подсказал Ниманд.

— Пока нет.

— А если им так и не удастся что-либо найти?

— Тогда есть два варианта. Либо вирус в этом вообще не повинен, либо это какой-то новый, до сих пор не известный нам вирус. А если так, то его не знают и программы поиска.

— Ну, и тогда что?

— Тогда у нас проблемы более чем серьезные. Я уже говорил вам, что с нейронными сетями мы работаем не по системе «если — то», а при помощи примеров. Если учесть, что в нормальных условиях вирус размножается…

— Что это значит? Дети у него рождаются, что ли?

— Можно выразиться и так. У него это происходит, как у болезнетворного вируса. Тот проникает в клетку, разрушает ее и рассылает своих «детей». Итак, мы проверяем, какие возможности для воспроизведения вируса есть в компьютере. Но и тут мы ничего не найдем, потому что вирус, повторяющий системе: «Пусть тебя давление в котле не занимает!», размножаться не будет. У него был один приказ: заставить компьютер усвоить эту мысль — этим его задача и исчерпывалась.

— После чего он саморазрушился.

— Нет, разрушить себя окончательно он не мог, зато он мог спрятаться — где-то в этом лабиринте. Там он притаился, и привычными методами его не достанешь и не обнаружишь. Такой вирус, который — предположим — стал причиной катастрофы в Берлине, вирус, который не размножается, который, сделав свое злое дело, спрятался, мы называем Троянским конем. Обнаружить Троянского коня чрезвычайно сложно. Однако и неизвестные нам вирусы, и Троянские кони почти всегда обладают составными частями — цифровыми участками, — которые хотя бы раз себя обнаруживали и поэтому используются программистами вновь и вновь… Вспомните о вирусе СПИДа, доктор Ниманд! Он постоянно меняет внешний вид, так сказать, но ядро содержит субстанции постоянные, не меняющиеся. Вот такие субстанции нам и необходимо обнаружить… Или вот вам другой пример, из области генной инженерии: так называемые «кирпичики жизни» — это бесконечные цепочки базисных пар, не правда ли, пусть и в иной последовательности, в новых сочетаниях…

— Я видел фильм об этом. Вы привели очень удачный пример. В фильме генетики-исследователи рассматривали цепочки базисных пар, это были тысячи миллиардов пар, ответственных за все, что имеет отношение к жизни и здоровью, болезням и росту, то есть за все возможные взаимосвязи. Если будет найден ключ ко всему этому, если мы получим геном, мы получим возможность влиять на рост растений, мы сумеем не только распознавать, но и предотвращать человеческие болезни, подавляя их, что называется, в зародыше… В фильме исследователи занимаются тем, что анализируют отдельные участки этих бесконечных цепей в надежде обнаружить такие отклонения от нормы, которые могли бы вызвать болезни. И вы, господин Сорель, вместе с вашими сотрудниками…

— Мы занимаемся тем же, верно! У нас есть только один шанс. Мы выбираем все новые участки огромного программного кода и пытаемся обнаружить в нем такие «куски», которые отлично проявили себя в прошлом и поэтому были использованы преступником, который запустил вирус, приведший к катастрофе. Вирус в целом нам не знаком, но эти маленькие составляющие мы знаем, мы с ними уже сталкивались. Вот их-то мы и ищем в огромных программах, и если мы обнаружим их в одном из компьютеров — если! — то мы будем знать, что в этом компьютере есть вирус. Тогда мы сможем окружить, подвергнуть блокаде то место, где обнаружены эти «старые знакомые». Это становится возможно только с помощью специальных аналитических программ и трудов стоит невероятных. Окружение происходит на винчестере компьютера, разделенном на секторы, так что каждый сектор можно подвергнуть самому пристальному рассмотрению…

— Рассмотрению? В каком смысле?

— У нас есть аналитические программы, с помощью которых мы можем делать программы зримыми, то есть мы видим их экранные отображения… и когда-нибудь, когда-нибудь мы, возможно, обнаружим какой-то ряд или сегмент на экране нашего монитора, который к рассматриваемой программе не относится.

— Из чего вы сделаете заключение: здесь побывал вирус. Вот здесь он работал, внушая мысль, что от давления ничего не зависит. А выполнив свою миссию, он спрятался. Но вот тут, на этом самом месте он когда-то сидел в засаде.

Ниманд улыбнулся, как ребенок, гордый тем, что решил самую трудную из задач, заданных на дом.

— Ведь это так, господин Сорель, правда?

— Именно так, — с благожелательной улыбкой ответил ему Филипп, с некоторым беспокойством отметивший про себя, что испытывает симпатию к этому человеку со множеством лиц. «Не доверяй ему!» — напоминал он себе. — Отбрось эти симпатии!» — И тогда у нас в руках было бы несомненное доказательство того, что имело место компьютерное преступление!

К ним подошла молодая женщина в белом халате.

— Вас просят к телефону, господин Сорель… это срочно. Телефонистка переключила аппарат вон на ту кабину.

— Спасибо, госпожа Клаузен. — Сорель, извинившись перед Нимандом, направился к телефону.

— Наконец-то, — услышал он в трубке знакомый голос. — Это Раймонд Марро говорит, ваш адвокат из Женевы. Слава богу, вы перед отлетом оставили мне номер телефона отеля, в котором остановились. Моя секретарша позвонила, и ей объяснили, что вы уехали на фирму и дали другой номер телефона.

«Раймонд Марро, — подумал Филипп, — этот толстяк весом не менее чем в сто килограммов, которого я попросил заняться делами моего проклятого сына. Этот колосс, который требует авансы в пятьдесят тысяч франков и раз в неделю играет с джазменами-профессионалами на кларнете…»

— Что случилось, мэтр?

— Вам необходимо вернуться в Женеву. Немедленно! В шестнадцать часов есть самолет «Свисейр». Точнее, в шестнадцать сорок. Я жду вас в девятнадцать часов у себя в кабинете.

— Ким?

— Да.

— Что с ним?

— Не по телефону.

— И все-таки! У меня здесь очень важная работа… Я не могу просто так взять и прилететь в Женеву.

— Вы должны. Или будет скандал. Страшный. Хотите?

— Из-за Кима?

— В том числе.

— Что значит «в том числе»? Из-за чего еще?

Толстяк-адвокат тяжело вздохнул.

— А еще из-за изнасилования.

— Что?

— То, что слышали.

— И кто же кого изнасиловал?

— Вы. Жену вашего сына, — сказал Раймонд Марро.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

— Уехать? Ты рехнулся? Ты не можешь уехать! Ты построил эту штуковину! И сейчас здесь нет человека, важнее тебя!

— Это совсем ненадолго, Дональд!

— Что-нибудь с Кимом?

— Да… нет… да. Не знаю. Мне позвонил адвокат.

— А в чем дело?

— Он мне не сказал. Может быть, я вернусь уже завтра.

— Как фамилия твоего адвоката?

— Зачем тебе?

— Я обязан это знать, друг мой! Фамилию, адрес, номер телефона. Я должен, по крайней мере, проинформировать Паркера об этом… Что опять заставит его подумать, будто Ким все-таки…

— Почему я тебе и звоню. И даже прошу тебя позвонить Паркеру. Я не желаю ничего от него скрывать. Мне надо в Женеву, скорее всего, это связано с Кимом. Скажи ему об этом! И тем самым я как бы отпрашиваюсь у тебя. Вот фамилия моего адвоката и его адрес…

— Приятное, приятное дело, ничего не скажешь, честное слово!

— А каково, по-твоему, у меня на душе?

— Я вовсе не о тебе подумал. Приятно же все это для «Дельфи»! Они надеялись, что расставшись с тобой, они раз и навсегда избавились от проблем с Кимом, но нет, все наоборот…

— Дональд, прошу тебя! Нет ведь ни малейшего доказательства того, что к катастрофе причастен какой-либо вирус.

— А что Ниманд, этот прокурор?

— С ним я очень подробно беседовал. Он во всем разобрался. И довольно быстро.

— Ладно, под твою ответственность — я позвоню Паркеру.

— Спасибо. Мне просто необходимо слетать в Женеву.

— Ладно, Филипп, ладно. Я на твоей стороне, это честно. Бедняга ты…

2

— Филипп, друг мой! Где вы? В Эттлингене?

— Да, но мне нужно срочно улетать. Клод наверняка позвонит вам еще в течение дня…

— Да… она звонит мне ежедневно… как и вам.

— Вот именно. Но сегодня вечером она ко мне в Эттлинген не дозвонится.

— Прочему? Где вы будете?

— В Женеве. Опять в отеле «Бо Риваж».

— Возвращаетесь в Женеву? Когда? Я встречу вас в аэропорту.

— Нет, спасибо, это очень любезно с вашей стороны, но не беспокойтесь, я возьму такси. Я только попрошу вас передать Клод, что вечером она может застать меня в моем номере.

— Передам. Это из-за Кима?

— Из-за Кима?

— Ну, наверное вам нужно к его адвокату. Мне вся эта тягостная история известна.

— Откуда?

— От Клод, конечно. Она мне обо всем рассказала.

— Клод рассказала вам о Киме?

— Клод рассказывает мне обо всем. Вам ведь тоже. Вы ведь уже знаете от нее, что я не могу иметь ничего с женщинами и по какой причине. Правда?

— Это… это… ну, я вам скажу…

— Так знаете вы об этом или нет?

— Знаю.

— Вот видите. Клод из тех женщин, что и сама не лжет, и ложных отношений не признает. Ни в чем. А вы должны знать, что у меня и как. Только тогда вы поймете мою любовь к Клод и любовь Клод ко мне. И только так я понимаю любовь Клод к вам и ваши чувства к Клод. Мы трое должны знать все друг о друге. А любовь… Разрешите, я расскажу вам одну историю о любви? У вас есть несколько свободных минут?

— Конечно…

— Это реальный случай. Его приводит в своей книге Мартин Бубер. Его герой записывает в своем дневнике: «Тому, как надо любить людей, я научился у одного крестьянина. Сидел он как-то с другим крестьянином в трактире и выпивал. Они долго пили молча, а потом, когда вино смягчило его сердце, он спросил своего приятеля: «Скажи, ты меня любишь или нет?» Тот ему ответил: «Я тебя очень люблю». Первый крестьянин говорит ему на это: «Ты говоришь, что любишь меня, а на самом деле не знаешь, чего мне не хватает. Если бы ты меня действительно любил, ты бы это знал». Тот ему ничего не ответил, и крестьянин решил, что ему тоже лучше будет помолчать… И я, — пишет рассказчик, — понял: так вот в чем заключается истинная любовь к человеку: в потребности почувствовать тяготы и беды другого и испытать при этом желание их разделить, нести совместно». Мы трое, Филипп, должны относиться к любви так же, как и он. У каждого из нас позади искалеченная жизнь, и любовь для нас — последний мост.

3

Тяжелую дверь в кабинет адвоката Марро ему открыла худенькая бледная девушка.

— Добрый вечер, мадемуазель. Я — Филипп Сорель. Мэтр Марро мне назначил…

— Мэтр Марро ждет вас. Следуйте за мной, месье… — Она шла впереди него по узкому коридору, пока не остановилась перед кабинетом адвоката. Там, как и во время первого визита Филиппа, были задернуты портьеры на окнах, горел верхний свет и жужжал кондиционер.

— Прошу вас, садитесь! Мэтр скоро подойдет.

Он действительно появился очень быстро. На этот раз он был в светлом костюме, опять от первоклассного портного. На своих маленьких ножках он едва не парил по комнате, распространяя тонкий запах туалетной воды, — эдакий слоноподобный эльф. Филипп при его появлении встал.

— Ради бога, сидите, сидите, месье Сорель! Как удачно, что вы смогли прилететь!

Колосс с розовым лицом ребенка, с маленьким округлым ртом, проницательными серыми глазами и гривой черных волос уютно устроился в кресле за черным письменным столом. Он принялся торопливо перебирать своими маленькими руками лежавшие на столе бумаги. Найдя, что искал, он откинулся на спинку кресла и, держа несколько листков перед огромных размеров животом, начал читать один из документов вслух низким, но звучащим на удивление мягко, едва ли не вкрадчиво, голосом.

— Только без паники, месье! Ничто не бывает так плохо и страшно, как кажется на первый взгляд… хотя… Ну, как я уже вам говорил, речь пойдет об изнасиловании… Об изнасиловании жены вашего сына. Некрасивая это история, да, приходится признать, очень даже некрасивая.

— Я… Симону… — «Черт побрал!» — выругался Филипп, мысленно проклиная себя. — Я не насиловал жену моего сына, уважаемый мэтр Марро!

— Разумеется, нет, месье, — на этот раз на Марро была сшитая на заказ темно-синяя рубашка и желтый галстук с жемчужиной в узле. — Я и не ожидал, что вы скажете мне, что сделали это, — он покачал головой, сидевшей между плечами, — шеи как будто не было и в помине. Для вида он опять принялся перебирать документы. — Однако с мадам Симоной вы знакомы, не так ли?

— Да. Она заходила ко мне в «Бо Риваж». Да я вам рассказывал об этом.

— Когда?

— В воскресенье днем… нет, это было в субботу, во второй половине дня.

— Это было двенадцатого июля, верно?

— Да, верно.

— А в воскресенье, тринадцатого июля, во второй половине дня вы были у меня, месье Сорель, и попросили меня вести дело вашего сына Кима.

— Да. Это так.

— Чем я и занимался.

«И за что ты получил аванс в пятьдесят тысяч франков».

— Тогда же, в воскресенье, вы рассказали мне, правда, без всяких подробностей, о том, что вам довелось пережить во время встречи с мадам Сорель в отеле «Бо Риваж».

— Да, некоторые детали я намеренно опустил.

— А почему, любезный месье Сорель?

— Разве я должен был выкладывать всю подноготную?

Толстяк рассмеялся.

— Что вас так развеселило, мэтр?

— Человеческая комедия, месье, великая человеческая комедия. Да, зачем вам было выкладывать всю подноготную, если вы не пытались изнасиловать мадам Сорель? А я, тем не менее, замечу — извините меня за смелость, месье Сорель, — что все-таки имело смысл рассказать мне о визите милостивой госпожи Сорель все до малейшей детали, даже если вы и не пытались… Она в высшей степени занимательное существо, это без всяких шуток и натяжек говорю!

— Вы с ней встречались?

— А то как же.

— Когда?

— Тоже в воскресенье тринадцатого. Примерно через час после того, как от меня ушли вы. Она знала, что я взялся вести дело ее мужа Кима.

— Откуда?

— Вы сами ей об этом…

— Нет!

— Постарайтесь вспомнить! Откуда же мадам Сорель в таком случае узнала обо мне?.. Вы сказали ей об этом в субботу, когда она попросила вас подыскать адвоката для своего мужа, и вы назвали ей мое имя…

— Ничего подобного!

— Ну, допустим! Тогда она пошла за вами следом, когда вы в воскресенье направились ко мне из отеля… Она хороша собой и очень неглупа, эта юная дама!.. А вы, месье, поступили не слишком умно, приняв ее в своем номере!

— Я и не думал ее принимать. Она просто ворвалась в салон, воспользовавшись тем, что я немного растерялся… А потом я ее прогнал.

— Когда, месье Сорель?

— Что?

— Когда вы прогнали мадам Сорель? Сразу после ее появления в вашем номере?

— К сожалению, не сразу. К сожалению, после того, как…

— Мадам точно так же все описывала…

— Как это «точно так же»?

— Что вы прогнали ее, грубо вышвырнули из номера — после того, как изнасиловали!

— Это мерзкая, грязная ложь! — вскричал Филипп.

— Не кричите, пожалуйста, месье! — Колосс даже прищелкнул несколько раз языком, как бы добавив «ай-ай-ай!», — кричать незачем!

— Но я не насиловал ее!

— Мадам готова в случае необходимости подтвердить это под присягой.

— А я готов поклясться на Библии, что не насиловал ее.

— Понятно, месье, конечно! Но кому поверят — вот вопрос! К сожалению, есть несколько человек, которые, если их вызовут в качестве свидетелей, дадут показания очень и очень для вас неприятные…

— Показания? Да ведь все это — ловушка, западня! Шантаж! Все было рассчитано задолго до того, как она заявилась ко мне…

— Месье Сорель!

— Да…

— Не возбуждайтесь чрезмерно, это к добру не приводит! Конечно, я отдаю себе отчет в том, что вас шантажируют… однако ситуация эта в высшей степени взрывоопасная.

— Почему же вы не позвонили мне раньше? Например, в воскресенье, сразу после визита этой юной дамы? Я ведь тогда был еще в «Бо Риваже» Почему вы позвонили только сегодня, в Эттлинген? Сколько дней прошло…

Марро вздохнул, опустил ненадолго глаза и перегнулся через стол, положив на него все свое жирное туловище. Он не мигая смотрел на Филиппа, сплетя свои короткие розовые пальчики.

— Я позвонил вам только сегодня потому, что только сегодня получил реальный шанс помочь вашему сыну — и предотвратить появление в судебных инстанциях жалобы на вас… об изнасиловании… Нет, нет, месье, давайте посторонними разговорами не заниматься! Будем говорить только о том, что прямо относится к делу… Мне сегодня предстоит разбирать еще одно в высшей степени запутанное дело. И срочное притом. Слушайте меня внимательно! Ваша невестка прислала мне записанные на магнитофонной пленке показания против вас, а также подписанный ею же машинописный текст — это равнозначно показаниям под присягой. Не надо!

— Что «не надо»?

— Не надо меня перебивать! Вы ведь только что собирались это сделать, месье! Вы хотели сказать, почему же мадам… после якобы имевшего место изнасилования сразу же не обратилась в полицию и не дала там показаний против вас? Это можно было бы понять, да, это можно было бы понять. Но для меня вполне понятно, да что там, для меня куда понятнее — во много раз, так сказать, — что она пришла ко мне. Никто из изнасилованных не бежит сломя голову в полицию. Ну, допустим, кто-то и делает это, что называется, по горячим следам. Но иногда это делают только через несколько дней, а то и несколько недель спустя — по самым разным причинам. Или вообще в полицию не заявляют. А ваша невестка сделала это заявление и оставила собственноручно подписанный ею текст у меня, а не обратилась в полицию только потому, что я ее настойчиво об этом попросил…

— Вы попросили ее об этом?

— Я умолял ее, месье. Мне нужно было еще несколько дней… Мадам поняла это и поэтому дала согласие на то, чтобы ее показания на некоторое время в известном вам уже виде остались у меня… Сегодня оговоренный срок хранения истекает. Поэтому я и попросил вас незамедлительно приехать ко мне… Часы в бомбе замедленного действия тикают, гм-гм, простите меня за это клише! Так вот! У меня, следовательно, есть подписанные ею показания. У меня есть еще ее платье, все разорванное и в пятнах крови — оно было на мадам, когда она пришла к вам в отель. У меня есть и имена трех лиц, готовых подтвердить показания мадам о том, что она была изнасилована. Вами! Не надо! Не перебивайте! — Марро взглянул на свои бумаги. — Во-первых, это коридорная Берта Донадье. В субботу вечером вы позвонили мадам Донадье и попросили ее поменять ваше постельное белье, потому что у вас якобы было сильное кровотечение из носа и вы, к сожалению, перепачкали кровью простыни, а также махровые полотенца в ванной комнате. Оставались и пятна крови на полу в ванной…

— Это все Симона! Это у нее пошла кровь из носа! Это была ее кровь…

Марро вздохнул с видом мученика.

— Месье, месье! Это очень может быть, но это только ухудшает ваше положение. Сейчас вы утверждаете, будто эти следы крови — а их было очень много — оставила мадам Сорель, будто это у нее было кровотечение. Почему же вы сказали мадам Донадье, что это у вас пошла кровь из носа? Не перебивайте! Конечно, вы скажете, что хотели любым способом избежать скандала, понимаю, понимаю. Но если сравнить вашу кровь со следами, оставшимися на платье — простыни и полотенца давно постирали, — то скорее всего выяснится, что это кровь мадам, а не ваша… Идем дальше, мне уже пора заняться делами следующего клиента! И еще мне хотелось бы сегодня вечером встретиться с друзьями в погребке на джэм-сейшн — поиграть с ними джаз. Эх, ну и жизнь, дух перевести некогда… Итак, что же мы имеем? Ну, да, мадам Донадье и двух горничных, которые помогли ей прибрать у вас в номере и ванной комнате, где черт знает что творилось… Извините за это грубое выражение.

— Откуда вам все это известно?

— Я — лучший адвокат в Женеве, месье! У меня есть друзья и связи повсюду, и отели — не исключение. Я попросил разнюхать кое-что одного из моих сотрудников. Горничные, конечно, не стали долго запираться. Одну зовут Жанин Рено, другую. — Сама Нуфкома, это молоденькая негритянка с Берега Слоновой Кости…

— Безумие какое-то, — воскликнул Филипп.

— В последний раз прошу и предупреждаю вас, месье Сорель: не кричите! Я этого вообще терпеть не могу… а учитывая, что мне пришлось сделать для вас в последние дни, эти крики абсолютно неуместны…

— Извините меня, мэтр.

4

— Вы нервничаете, я понимаю, — по-отечески доброжелательно проговорил Марро, — но и вы должны понять загруженного сверх всякой меры адвоката, у которого нет даже времени поиграть на любимом кларнете… Но это вас не интересует. Вас интересует, что я успел сделать за прошедшие дни. Ну-с, Господь свидетель, хвастовство мне чуждо, но тем не менее: кое-что мне удалось, и я не могу этим не похвастаться. Я уже говорил вам, друг мой, что у меня есть связи повсюду. Их у меня и впрямь много, причем в самых разных кругах общества. Даже в таких кругах, которые… Однако это ни к чему. Короче, требования вашей невестки свелись вот к чему: либо я добьюсь, чтобы ее мужа завтра освободили из следственного изолятора и дело ограничилось денежным штрафом, либо это очаровательное существо завтра в десять утра подаст в полицию заявление о том, что вы ее изнасиловали. Она хочет, чтобы дело в принципе было решено уже сегодня, не позднее двадцати одного часа. Если вы не забыли, комиссар Барро из управления полиции, к которому попал ваш сын, объяснил вам, как сказал потом и мне — мы с ним добрые друзья, мы с ним поддерживаем и деловые и число приватные контакты, гм-гм, — он, значит, сказал вам, что в случаях, подобных делу вашего сына, наши законодатели достаточно великодушны. Если при аресте находят количество героина, равное примерно дневной дозе наркомана, арестованного вскоре выпускают на свободу, ограничиваясь наложением на него денежного штрафа… Припоминаете? Можете отвечать.

— Припоминаю. Однако…

— Этого достаточно. Однако, хотели вы сказать, доза, найденная у вашего сына при аресте, была большей, к тому же какое-то количество героина обнаружили в его гостиничном номере. Комиссар Барро допускает, что вашего сына нанял какой-то дилер и что этот самый дилер и оставил еще некоторое количество наркотика, предназначенного на продажу, в комнате вашего сына Кима. Гм-гм. Знаете, судьба иногда играет с нами в престранные игры. В числе моих клиентов чисто случайно есть именно такой дилер. Тяжелый случай, и перспективы у него невеселые, над ним висят как минимум пять лет отсидки, сейчас он в загородной тюрьме, в Пюпленже — вы бывали в Пюпленже, прелестное место, там очень вкусно готовят, не в тюрьме, конечно… Я на прошлой неделе побывал там трижды вместе с одним следователем, превосходнейшим человеком и ударником в нашем джазе — мы еще сделаем из вас нашего афисионадо!.. На чем я остановился? Ах, да, после того, как я хорошенько усовестил этого дилера, этот мой клиент признался, что дал вашему сыну героин на продажу и что спрятал некоторое количество героина в его номере… Я вот что хочу сказать: при том, в чем он обвиняется, причем все доказательства его вины есть, это чистой воды самаритянский поступок со стороны этого человека, и за это ему срока не добавят и даже могут несколько скосить наказание — за добровольное чистосердечное признание. А с вашего сына будет снято пренеприятнейшее подозрение. Совершенный им позорный поступок настолько потряс его, что он сразу после того, как его арестовали, не сообщил следствию, что невольно стал жертвой этого дилера. А возможно, он не сделал этого еще и потому, что не знал ни его имени и фамилии, ни его домашнего адреса… Тем самым инцидент исчерпан. Вашего сына завтра утром отпустят, и мы с вами можем заехать за ним в Пюпленж — ах, да, я забыл, вы же очень заняты. Тогда я это сделаю сам, это доставит мне удовольствие, вы же понимаете — Bona causa triumphal[68]!

Мэтр Раймонд Марро откинулся на спинку резного кресла, всем своим видом изображая человека, которому, благодаря своей правоте и благим помыслам удалось одержать победу, от чего однако он не возгордился, ибо никогда не забывал о том, что сам всего лишь смертный.

— Благодарю вас, мэтр, — проговорил потрясенный Филипп. — Не знаю даже, как мне вас благодарить. Я перед вами в неоплатном долгу…

— Ну уж нет, — возразил Марро.

— В каком смысле?

— Нет, месье, вы меня просто удивляете! Разумеется, юная дама с восхитительными ножками и… глазками требует гм-гм… компенсации за изнасилование. Не надо! Не говорите, что никакого изнасилования не было! Это мы уже проходили… Вдобавок, через десять минут придет мой следующий клиент. Все можно уладить только таким образом, и другого способа нет, месье. Дама получит возмещение за физическое и моральное оскорбление, вам вернут платье с пятнами крови, и вы получите нотариально заверенное заявление о том, что никогда и пальцем не дотронулись до этой восхитительной особы. Юная дама вместе со мной отправится в Пюпленж за вашим сыном. Сколь трогательна их любовь! Часто ли нам с вами, дорогой месье Сорель, приходится быть свидетелями такой самоотверженной любви жены к мужу! Гм, гм, гм… Следователь уже подписал документ об освобождении вашего сына — вот он, счастливый конец!

— Как только вы получите от меня двести тысяч франков, — сказал Филипп.

— Как только я… а, ну да, разумеется! — Марро позволил себе ухмыльнуться. — Еще немного, и я забыл бы об этом!

— Я…

— Месье…

— Я… Не находите ли вы требования этой… этой… дамы не то что неумеренными, а просто чудовищными!

— Честь женщины того требует, — Марро подчеркивал каждое слово кивком головы. — Вы совершенно правы, сумма это немалая. Однако это ничего не меняет, вы ее заплатите. Дама требует всего пятьдесят тысяч, еще пятьдесят тысяч составляет сумма штрафа вашего сына. Десять тысяч получит дилер. А оставшиеся деньги покроют мои накладные расходы и составят мой гонорар.

— Я вам уже выписал чек на пятьдесят тысяч. Ваш гонорар — сто сорок тысяч франков?

— Накладные расходы, месье! Не забывайте о накладных расходах! И не забывайте: не будь моих чудодейственных связей, не будь я таким мастером своего дела, не окажись у меня под рукой этого дилера, не только он, но и ваш сын получил бы пять лет. Вы не должны думать только о деньгах, месье! С моей точки зрения это было бы непростительным неуважением ко мне. Пардон!

— У меня есть небольшое поместье с виллой в Рокетт-сюр-Сиань, райском местечке неподалеку от Канн, где я собираюсь поселиться, уйдя на покой… А деньги? Почти все, чем я обладаю, вложено в ценные бумаги.

— Надеюсь, в очень ценные бумаги, месье. У вас есть в банке доверенное лицо, управляющее вашим состоянием?

— Да.

— Так в чем же проблема? Завтра утром позвоните ему и поручите продать часть этих бумаг — честно и благородно. Вот и все!

— Это затянется на несколько дней, не меньше.

— А разве я сказал, что требую денег не позднее сегодняшнего вечера? Я все предусмотрел. Сейчас вы просто дадите мне чек — чековая книжка у вас, надеюсь, при себе? Вот видите! Я вам всецело доверяю! Мы с вами еще увидимся.

— Увидимся?

— Вам нужна авторучка? Вот, пожалуйста… Да, мы с вами увидимся, я в этом совершенно уверен, месье Сорель. Чувство подсказывает мне это… А оно меня никогда не подводит. Спасибо за чек. Мы сочтемся.

— Это я должен вас благодарить, мэтр, — Филипп подумал: «Если я еще несколько раз встречусь с этим заступником и спасителем, я по миру пойду». А вслух сказал: — Еще один вопрос…

— Да.

— Вы хоть на мгновение допустили мысль, будто я изнасиловал эту особу?

— Да что вы, месье! За кого вы меня принимаете? Ничуть я в это не поверил, ни на одно мгновение. Но скажите мне по совести, как я мог иначе уладить это дело ко всеобщему удовлетворению?

— И что теперь?

— Теперь «преобразило солнце Йорка в благое лето зиму наших смут!» О, великий и неподражаемый Шекспир!

5

Когда он оказался перед входом в отель «Бо Риваж», у него за спиной остановился большой синий «ягуар», из которого вышел Рамон Корредор, молодой испанец, заранее предвкушающий радость от того, что получит в Мадриде лицензию водителя такси.

— Добрый вечер, месье Сорель!

— Добрый вечер, Рамон! Вы и впрямь работаете днем и ночью.

— Сейчас проходит большой конгресс, месье Сорель. Да и этот шейх… Я только что свозил в Дивонн двух принцев крови, им захотелось поиграть в рулетку, в два ночи мне велено за ними заехать, — юноша-красавец рассмеялся. — Однако месье тоже не сидится на месте, извините меня за это замечание.

— Вы совершенно правы. Завтра утром я опять покину Женеву.

— Но вы вернетесь?

— Непременно.

— Счастлив слышать это, месье Сорель. Спокойной ночи!

Когда Филипп хотел войти в отель, его окликнула одна из проституток.

— Привет, малыш! Как насчет нас с тобой? Я сделаю все, что пожелаешь.

— Нет, — отказался Филипп. — Большое спасибо.

Она была высокого роста с огненно-рыжими волосами и огромных размеров ртом. Она облизнула полные губы.

— Я знаю много вещей, о которых ты и не подозреваешь.

— Не сомневаюсь. Однако… вынужден отказаться.

— Ты немец, да? У тебя такой мягкий акцент. Я год жила в Германии, в Дюссельдорфе. Так ты немец?

— Да.

— Я люблю немцев. Как тебя зовут, малыш?

— Адольф, — сказал Филипп, поднимаясь по ступенькам к входной двери.

— Ах, ты, паршивый кусок дерьма! — заорала рыжая, но тут же, спохватившись, убежала — как бы чего не вышло.

Оказавшись в холле, Филипп поднял голову и увидел, как из бара «Атриум» вышел Серж и помахал ему рукой.

— Слава богу, я жду вас тут уже больше часа, — сказал Серж, подойдя к нему. Он был в черном костюме и черной рубашке.

— Случилось что-нибудь? — проговорил Филипп, весь похолодев. — Что-нибудь с Клод?

— Я ничего не знаю, — мимо них прошла группа громко смеющихся гостей. — В восемь вечера у меня зазвонил телефон. Говорил незнакомый мне мужчина.

Он назвался доктором Жаком Лесепом из «Врачей без границ».

Филипп уставился на него.

— И что он сказал? Что-нибудь о Клод?

— Нет. Он очень спешил куда-то. Я, конечно, сразу спросил о ней. Она позвонит мне между девятью и десятью часами вечера, сейчас она никак не может, сказал Лесеп.

— Почему это?

— Занята так, что ни минуты свободной нет, сказал он. Я еще успел прокричать в трубку, чтобы она позвонила в «Бо Риваж», там она застанет нас обоих.

— Да, но что произошло?

— На этом связь прервалась. Представления не имею! Пойдемте, что ли, в ваш номер?

— Конечно, — сразу согласился Филипп. — Пойдемте!

В синем салоне было душно. Сорель распахнул настежь двери на балкон. Увидел огни вечерней Женевы, огни на озере и на белых судах, увидел золотые струи фонтана. «Я ненавижу этот фонтан, — подумал он и тут же одернул себя: — Рехнулся ты, что ли? Надо взять себя в руки».

«Клод… Клод…»

Он встал со стула и повернулся к Сержу.

— Что будете пить?

— Все равно. Виски.

Дрожащими руками налил в стаканы виски, бросил туда же кубики льда, долил содовой воды. Они выпили стоя.

— Еще по стаканчику, пожалуйста, — сказал Серж.

Филипп проделал все еще раз.

Они сели. С потолка комнаты на них смотрели единороги, эльфы, гномы, косули, птицы и ангелы.

«Клод… Клод… Клод…»

— Что с Клод? — вскричал он.

— Ну, не знаю я! Этот Лесеп передал только, что она позвонит. Выходит, она жива, так ведь? Раз может позвонить, все в порядке, да?

— Если Лесеп не соврал.

— А зачем бы он стал врать? Какая ему от этого польза?

— Проклятие, вот проклятие! Хотите еще?

— Да. Подождите. Я сам все сделаю, — Серж встал.

Они снова выпили.

Потом некоторое время сидели друг против друга молча. С улицы доносился шум движения на набережной Монблан.

Когда ожидание показалось Филиппу совершенно невыносимым, как раз и зазвонил телефон. Он вскочил со стула. Серж тоже. Каждый из них схватил трубку стоявших в разных углах комнаты мобильных. Они одновременно крикнули:

— Да?

В ответ громко и отчетливо прозвучал мужской голос:

— Говорит Жак Лесеп. Месье Молерон? Месье Сорель?

— Да, — снова одновременно крикнули в трубки они.

— Начнем с того, что мадам Фалькон жива и даже не ранена. Так что вы не волнуйтесь. Но пока что она в состоянии, близком к шоковому.

— Да в чем дело? — заорал в трубку Филипп.

— Был очень сильный воздушный налет на то селение в джунглях, где как раз находились они. Все разрушено, все хижины сгорели. Много убитых и раненых. Армия предоставила нам вертолеты… Первым делом вывезли, конечно, раненых.

— Вывезли. Куда это, доктор?

— Во Франсевиль. Здесь у нас опорный пункт. И госпиталь здесь же. Мадам Фалькон пока в госпитале. Во Франсевиле.

— Франсевиль? — опять крикнул Филипп. — Где это?

— В Габоне, — ответил врач. Сейчас голос его прозвучал очень устало. — Это республика на северо-западе от Конго…

Филипп и Серж услышали в трубке слабый голос Клод.

— Что говорит мадам? — спросил Серж.

— Хочет непременно сказать вам несколько слов… Хотя врач не рекомендовал ей… у нее был шок, я уже упоминал об этом… но она настаивает… я не хочу волновать ее, передаю ей трубку… секундочку…

Послышался голос Клод, дрожащий, не слишком отчетливый.

— Филипп? Серж?

— Да, дорогая, да.

— This plase of smiling peace…[69] Этой деревни больше нет! — она громко разрыдалась, громче, чем они могли ожидать. — Они прилетели сегодня… два истребителя-бомбардировщика… с ракетами… с бортовым оружием… Хижины, все-все, горели… все сгорело дотла! Много убитых!.. Очень много! Женщин, старух… и детей… Одна женщина только что родила… их убило обоих… и роженицу, и ребенка… и школьный учитель тоже погиб… а раненых сколько… Кто успел, бежал в джунгли… Мы… связались с Франсевилем… по радиотелефону… до прилета врачей умерло еще несколько человек из раненых… Потом все пошло очень быстро… Мы боялись, что эти истребители-бомбардировщики появятся еще раз… Когда мы улетали, внизу все догорало… догорало… догорало…

Филипп и Серж услышали, как врач уговаривал Клод:

— Заканчивайте разговор, мадам, вам нельзя так волноваться! Вы обещали мне, что скажете всего лишь несколько слов. Я за вас отвечаю, мадам, и поэтому прошу… Пожалуйста, мадам!

— Да, да… еще несколько секунд. — А потом уже в трубку: — Мы даже не знаем, чьи это истребители-бомбардировщики… все опознавательные знаки были закрашены… наверняка из Браззавиля… Их могли и те, и другие послать… Кто их разберет…

— Клод! — закричал Филипп. — Поклянись, что ты не ранена!

— Я… клянусь… А вот Генри Уоллес…

— Репортер из «Ньюсуика»?

— Да… он стоял рядом со мной… когда… когда в него попало… Кровь… кровь… а я… я осталась в живых только потому, что…

Снова послышался голос врача:

— Довольно, мадам! Я настаиваю! Поймите, месье, мадам не должна много разговаривать…

— Мы понимаем, месье доктор, — сказал Серж.

— Надо немедленно освободить телефонную линию, это не спутниковая связь… Вы сможете позвонить ей позже. Я вам дам специальный код…

Филипп схватил блокнот, записал номер.

— Да вы особенно не беспокойтесь… это действительно всего лишь последствия шока. Мы о ней позаботимся, все будет в порядке. Спокойной ночи, месье!

Мужчины долго сидели в синем салоне молча.

Наконец, Серж сказал:

— Если человек хочет по какой-то причине закричать, и ему непременно нужно закричать, но он не может этого сделать, то его внутренний крик будет самым истошным изо всех, что можно вообразить.

Они опять помолчали.

— Клод жива, и у нее все будет в порядке, — первым прервал молчание Серж. — Я слетаю туда и привезу ее.

— Как ты туда попадешь?

— Через Либревиль, столицу Габона. Там есть аэропорт. В Габоне никакой войны нет. Сейчас у Клод последствия шока. Ты же слышал. Кто-то должен ее оттуда забрать. Дай мне номер телефона!

Они оба не заметили, как перешли на «ты».

— Я с тобой!

— Тебе нужно обратно, в Эттлинген!

— Плевать мне на Эттлинген!

— Не скажи! Что нужно, то нужно. Я справлюсь один. Я привезу Клод домой. Клянусь, я привезу ее! Полечу первым рейсом, и оттуда сразу позвоню тебе. И Клод тебе позвонит. Только так у нас все получится, как надо, согласись, Филипп!

Серж обнял его.

— Будь здоров, держись. Ну пока! — и Серж ушел.

Филипп прислонился к каменному камину. Он вспомнил о Местре и о Клод в объятиях Смерти.

6

Два последующих дня он вечерами сидел в «Наследном принце» и тщетно ждал звонка.

Едва приземлившись в Штутгарте, он первым делом позвонил во франкфуртский банк своему доверенному лицу и попросил его перевести двести тысяч франков адвокату Раймонду Марро в Женеву.

Тот был несколько озадачен. Они хорошо знали друг друга много лет.

— Что с вами, господин Тауберт? Какие-либо трудности с переводом денег?

— Абсолютно никаких, господин Сорель. Но я… Но вы… Извините меня, господин Сорель, но я чувствую себя ответственным… За короткое время я по вашему поручению перевел весьма солидные суммы… Мне приходится постоянно продавать ваши ценные бумаги, господин Сорель… Это так настоятельно необходимо?

— Да. И должно быть сделано всенепременно, — в тон ему ответил Филипп.

— Мне остается только надеяться, что в ближайшее время это не будет иметь продолжения. Прошу меня простить… Это все потому… Вы такой хороший и такой давний наш клиент…

— Благодарю за заботу! Я постараюсь сделать все, чтобы это не повторилось! — сказал Филипп и подумал: «А что я могу сделать для этого?.. И на какое время хватит еще денег?»

В вычислительном центре на улице Отто Хана эксперты продолжали искать знакомые им участки в цифровых цепочках, чтобы взять в кольцо то место, где вирус проявил активность. Они систематически проверяли все «поле» с помощью своей аналитической программы, зная, что перед ними стоит задача, почти не имеющая решения.

Эта работа позволяла Филиппу хотя бы в течение дня не думать постоянно о Клод, о Серже, но по ночам было тяжело. Он почти не спал, а если забывался ненадолго, его мучили кошмарные видения. Вечером второго дня он несколько часов подряд пытался дозвониться до опорного пункта «Врачей без границ» во Франсевиле. Тщетно.

Лишь вечером третьего дня позвонил Серж.

— Извини, Филипп, раньше никак не мог. До Либревиля я добирался целую вечность. Пришлось четыре раза пересаживаться, а потом еще ждал самолета на Франсевиль. Габон переполнен беженцами из Конго. А самолетов раз-два и обчелся.

— А Клод? — нетерпеливо перебил Филипп, стоявший перед панорамным окном в своем номере, стекол которого касались ветви старого дерева. — Клод… что с ней?

— Все в порядке. Правда, Филипп! Во Франсевиле ей не могли предоставить нужного ухода. Вот я и перевез ее сюда, в Либревиль, в городскую больницу.

— В больницу? Значит, она все-таки ранена?

— Физически — нет. Когда она говорила с нами по телефону, последствия шока еще ощущались. А несколько часов спустя у нее был нервный срыв. Ей дали транквилизаторы, еще во Франсевиле…

— Какие транквилизаторы?

— Не из самых сильных. Сейчас она выздоравливает… отсыпаясь. Ее будят… для приема пищи. Ей можно принимать ванны и душ, прогуливаться по парку. Но от этого она быстро устает и потом подолгу спит.

— Где ты живешь?

— Мне предоставили комнату в общежитии врачей. Это совсем недалеко от Клод. В настоящий момент я стою посреди парка и говорю с тобой через «инмарсатфон», который одолжил у одного из санитаров. По обыкновенному телефону дозвониться почти невозможно. Клод невероятно повезло. Она еще велела передать тебе, что любит тебя и что все будет хорошо, когда мы опять будем вместе.

— Я тоже люблю ее, передай ей это, Серж!

— Я ей это все время повторяю.

— Что я ее люблю?

— Что ты ее любишь, и что я ее люблю…

— Прошу тебя, звони каждый день! А то я здесь не выдержу…

— Буду. Каждый день, вечером, обещаю…

— Спасибо, Серж, спасибо! Какой ты молодчина, что слетал туда! Теперь я за нее не боюсь…

— Нам обоим теперь не так страшно. Ну, ладно, пора прощаться. Обнимаю тебя. И от ее имени тоже.

— И я обнимаю вас обоих.

— Я молюсь за нас троих, — сказал Серж. — Я знаю, ты в Бога не веришь. А я все равно буду… Ладно, спокойной ночи!

На другой день в вычислительном центре обнаружили первые следы вируса, которые они так настойчиво и долго искали.

7

Теперь все внимание было сосредоточено на винчестере компьютера, где нашли следы присутствия вируса. Как Филипп и объяснял прокурору Ниманду, около дюжины экспертов проверяли сегмент за сегментом этого диска с его миллиардами строк информации, с приказами и инструкциями. Целыми сутками они сверяли результаты поисковых программ.

По вечерам Филиппу звонил Серж. У Клод дела пошли на улучшение, но пока что врачи постельного режима не отменяли. И она подолгу спала.

— Все ее фотокамеры, все ее снаряжение, все, что она сняла, и даже ее «инмарсатфон» — все погибло во время налета. Все, что она успела снять и проявить, все пленки — все! — сказал ему Серж однажды вечером. — Она еще не знает об этом…

И все, что Филипп слышал, все, что происходило вокруг, снова показалось ему призрачным, совершенно нереальным. «Поймем ли мы, люди, — подумал он, поймет ли хоть один-единственный человек на земле когда-нибудь жизнь, в которой он живет? Ну, хотя бы одно ее мгновение?»

Утром 25 июля, в пятницу, он сидел перед своим компьютером-анализатором, уставившись — в состоянии бесконечной усталости и лихорадочного возбуждения — довольно взрывоопасная смесь! — на ряды цифр, которым не положено было стоять там, где они появились. Его руки дрожали, когда он волевым усилием вызвал в памяти десятичные соответствия цифровому коду:

Любовь — последний мост

На экране трижды подряд появилась цифровая цепочка: 110011001100.

Каждый второй ноль в цифровой цепочке означал лишь отбивку от следующего знака в цифровом ряду. Вот с этого самого места вирус и исчез куда-то, чтобы спрятаться в огромном лабиринте программ жесткого диска. Эта короткая цепочка была как бы его прощальным посланием.

И если бинарный ряд перевести в десятичный, послание это гласит: 666.

8

«И увидел я другого зверя, выходящего из земли; он имел два рога, подобные агнчим, и говорил как дракон.

Он действует перед ним со всей властью первого зверя и заставляет всю землю и живущих на ней поклоняться первому зверю, у которого смертельная рана исцелена.

И творит великие знамения, так что и огонь низводит с неба на землю перед людьми».


Высокий и стройный криминальоберрат Гюнтер Паркер — лицо у него загоревшее, узкое, светлые волосы коротко подстрижены, брови тоже светлые, кустистые, и очень светлые глаза — опустил Библию, из которой зачитал вслух отрывок, и внимательно посмотрел на сидящих перед ним за круглым столом в конференц-зале вычислительного центра на улице Отто Хана в Эттлингене прокурора Хольгера Ниманда, лысоголового Дональда Ратофа и Филиппа. Издалека, с улицы доносился веселый детский смех.

Потом Паркер вновь приблизил Библию к глазам и продолжил цитату:

«…И чудесами, которые дано было ему творить пред зверем, он обольщает живущих на земле, говоря живущим на земле, чтобы они сделали образ зверя, который имеет рану от меча и жив.

И дано ему было вложить дух в образ зверя, чтобы образ зверя и говорил, и действовал так, чтоб убиваем был всякий, кто не будет поклоняться образу зверя.

И он сделал то, что всем — малым и великим, богатым и нищим, свободным и рабам — положено будет начертание на руку или на чело их, и что никому нельзя будет ни покупать, ни продавать, кроме того, кто имеет это начертание, или имя зверя, или число имени его.

Здесь мудрость. Кто имеет ум, тот сочти число зверя, ибо это число человеческое; число его шестьсот шестьдесят шесть».

Паркер снова посмотрел на сидящих перед ним.

— Шестьсот шестьдесят шесть, — сказал он. Шесть, шесть, шесть — число, которое господин Сорель обнаружил на плате. — Он принялся ходить взад и вперед по комнате. — Шесть, шесть, шесть это послание, оставленное нам вирусом. Часто такое бывает, господин Сорель?

— О чем вы? — не понял тот. Вид у него был усталый, он не выспался.

— Что вирус оставляет после себя какие-то символы. Цифровые послания.

— Нет, — ответил Филипп. — Ни с чем подобным я до сих пор не встречался. Однако так или иначе, это не случайность.

— О чем это вы?

— Если бы я обнаружил цифровую цепочку для чисел «шесть-шесть-шесть» только единожды, это можно было бы счесть случайностью. Если бы это появление было единственным, то вероятность его случайного появления была бы 1:4096, тем самым оно могло бы появиться на одной из каждых двадцати компьютерных строчек. А при трехкратном повторении цифр «шесть-шесть-шесть» возможность случайного появления в таком порядке понижается до одной к семидесяти миллиардам. Я же нашел три шестерки подряд трижды. Так что случайность приходится исключить.

— Спасибо, господин Сорель, — сказал Паркер. — То, что я вам прочел, — отрывок из Откровения Иоанна, глава тринадцатая, стихи с одиннадцатого по восемнадцатый. Теперь у нас есть ясность: катастрофа на комбинате лекарственных препаратов вызвана вирусом, оставившим нам свое угрожающее послание. То, что это выяснилось, заслуга господина Сореля. Мы благодарим его и всех его сотрудников.

— Прими и мою благодарность, Филипп, — сказал косоротый, — от меня лично и от имени «Дельфи», разумеется. Великолепная работа, нет, честное слово!

«Ах, ты, дерьмо собачье! — подумал Сорель. — До следующего, мол, раза. За пять лет чего не случится…»

— А теперь я хочу попросить вас, господин Сорель, и вас, господин доктор Ратоф, вместе со мной полететь в Берлин, чтобы принять участие в пресс-конференции, которая сегодня во второй половине дня состоится в управлении полиции. В шестнадцать часов, — на всякий случай уточнил он.

— Это честь для нас, — напыщенно проговорил жирный Ратоф и, не вставая со стула, изобразил нечто вроде поклона. — Не так ли, Филипп?

— Конечно, мы полетим вместе с вами, — сказал тот и подумал: «Теперь еще и Берлин! Надо оставить в «Наследном принце» номер телефона в отеле «Кемпински», чтобы Серж мог до меня дозвониться, — сразу подумал он, потому что вот уже двадцать лет, приезжая в Берлин, всегда останавливался в этом отеле. — Позвоню моему старому знакомому, главному портье «Кемпински» Вилли Руофу и попрошу его записывать, кто мне звонит, и передавать, когда я буду возвращаться», — решил Филипп.

— Благодарю вас за готовность помочь нам, господин Сорель, — сказал прокурор доктор Хольгер Ниманд. Сегодня он ничуть не подражал инспектору Коломбо. Прокурор, страдавший особого рода лейкемией и постоянно мерзнущий, был в сером пиджаке из тончайшего английского твида, темных брюках и элегантных туфлях, в черном кашемировом пуловере с У-образным вырезом. И даже галстук у него был подобран с несомненным вкусом. Волосы были причесаны так тщательно и аккуратно, будто он пришел сюда прямо от парикмахера.

— Единственное, что мы можем сделать сразу, это объявить, что заведено уголовное дело против неизвестных пока лиц, потому что в данный момент мы еще не знаем, где именно в систему вычислительного центра ввели вирус.

— Как и то, какие у преступников были на то причины и какие цели они преследовали, добавил Паркер, тоже обойдя вокруг стола. — Шесть-шесть-шесть. Я встречался в Берлине с деканом теологического факультета Университета имени Гумбольдта и спросил у него о значении и смысле этого числа. Он снова сел и разгладил ладонью страницы раскрытой Библии. — Вот что он мне объяснил: Ветхий и Новый заветы были написаны изначально на древнееврейском и греческом языках. На этих языках числа изображаются не цифрами, а отдельными буквами алфавита. Если поступить наоборот и сложить буквенное значение какой-то мысли в виде суммы чисел, равноценных отдельным буквам, и предположить, что в сумме оно составляет шестьсот шестьдесят шесть, то в этом числе обнаружится имя «император Нерон», объяснил мне декан. И до известной степени соответствует истине, что некоторые черты первого и второго зверей напоминают времена преследований, которым при Нероне подвергалась христианская община Рима. Однако, — продолжал криминальоберрат, — эти буквенные числа, или слова-числа, — ибо и буквы обладают в обоих языках мистическими и символическими значениями — предпочтительнее рассматривать как указание или даже предсказание невероятных страхов и ужасов конца света, сказал мне декан. И действительно, число шестьсот шестьдесят шесть в интерпретации Откровения в религиозном смысле соответствует образу врага рода людского, а говоря более общо, воплощает человеконенавистничество, все опасное и вредоносное, одним словом — это апокалипсис, всеобщая погибель.

После этих слов в комнате надолго воцарилась тишина.

Потом Ратоф спросил:

— По какой причине человек, запустивший в программу вирус, озаботился еще и тем, чтобы перед своим исчезновением оставить нам этот след, это послание-предупреждение? Или угрозу! Указание на то, что, возможно, произойдет в самое близкое время?

— Нам сие неизвестно, — сказал Паркер. — Мы ничего не знаем о том человеке — или тех людях, — который или которые это преступление совершили. Мы ничего не знаем о его побудительных мотивах, при том условии, конечно, что мы имеем дело не с душевнобольными. Потому что и это не исключено. Чтобы оставить это число, которое символизирует конец всего сущего, у преступника могло быть много причин. Возможно, мы имеем дело с религиозным фанатиком. Или с человеком, который ненавидит глобализацию, повсеместно единолично властвующий капитализм…

Ниманд проговорил:

— Или человек, полагающий, что из-за нас гибнет весь мир, или провидец, пророк, который хочет предупредить, встряхнуть нас и заставить опомниться, или бедняк, который ненавидит богачей, потому что они в ответе за бесчисленные несчастья…

И даже Ратоф встрепенулся:

— Или кто-то из третьего мира, который мстит за все происходящие там ужасы, а ведь, честное слово, там ужас что творится…

— Не исключено, это террорист, который в ближайшее время даст нам знать, что он от нас требует за то, чтобы не последовало следующего удара… — сказал Ниманд, потирая холодные, как всегда, руки.

— Есть еще множество иных причин, черт знает чем руководствовался преступник. Мы не знаем, что заставило его пойти на это. Мы не знаем, нанесет ли он очередной удар, а если да, то где и когда. Мы в ужасном положении, все мы, сидящие сейчас здесь, — и, боюсь, огромное количество людей во всем мире.

«С чего это вдруг он принял вид разуверившегося во всем старика? — подумал Филипп. — Он словно воплощает сейчас тоску и отчаяние. Но отчаялся он не от того, что только что сказал нам, нет, этого человека, только еще моложавого, загорелого и уверенного в себе, терзает иная, совершенно иная забота, в этом я уверен».

Паркер поймал на себе взгляд Филиппа и в несколько мгновений вновь вернулся в образ всецело увлеченного своей работой криминальоберрата, его голос вновь обрел силу и звучность.

— Именно потому, что мы живем в такое время, когда многие люди опасаются вселенской катастрофы, глобального коллапса промышленности, именно поэтому чрезвычайно важно не допускать никакой паники, нельзя оповещать всех о том, что господин Сорель обнаружил на диске. Вот почему никто из нас не станет говорить ни слова об оставленном нам угрожающем послании. Нельзя — ни в коем случае! — чтобы это стало известно средствам массовой информации.

Остальные согласно кивнули.

— Это относится и к экспертам из «Дельфи», господин доктор Ратоф, и к специалистам из спецгруппы, за которых я отвечаю.

— Я готов за своих людей дать