Book: Первый блицкриг. Август 1914



Первый блицкриг. Август 1914

Барбара Такман

Первый Блицкриг. Август 1914

От издателя

Переизданием знаменитой книги Б. Такман «Августовские пушки» мы продолжаем новый научно-художественный сериал «Военно-историческая библиотека».

Работая над текстом Б. Такман, редакция пришла к выводу, что издание этой книги, самой по себе представляющей значительный интерес, должно быть снабжено обширным справочным аппаратом, чтобы, профессиональный читатель, любитель военной истории равно как и школьник, выбравший себе соответственную тему реферата, получили не только научно-художественный текст, повествующий о событиях с соблюдением «исторической правды», но и всю необходимую статистическую, военную, техническую, биографическую информацию, имеющую отношение к событиям, воссозданным американским историком.

Таким образом, редакция сочла необходимым дополнить книгу объемным комментарием и снабдить авторский текст картами. Ведь совершенно очевидно, что уровень информированности российского читателя и американского автора не совпадают. Каждый ли читатель сможет из полунамека Б. Такман сделать выводы о степени укомплектованности дивизий той или иной державы или припомнить весь набор дипломатических писем и документов, вызвавших необходимость принять то или иное стратегическое или политическое решение? Задачам фактического воссоздания реальности Такман в цифрах и фактах посвящаются Приложения: «Хронология политических событий лета — осени 1914 г.», «Военная статистика: численность, состав, структура, потенциальные возможности вооруженных сил противоборствующих сторон», «Мобилизация и развертывание», «Баланс сил в августе — сентябре 1914 г.».

Анализируя работы Б. Такман на предмет вписывания политических концепций и стратегических идей автора в контекст 90-х годов XX столетия, создатели Приложений пришли к идее комментированного издания, т. е. книги, содержащей не только авторский текст и адекватный справочный аппарат, но и представляющей реакцию на этот текст современных военных историков. Вы ознакомитесь не с критикой, но с анализом военно-исторических событий Первой Мировой войны, проясните для себя или обозначите те нюансы периода, которые в силу художественного замысла не были затронуты Б. Такман. «Комментарий к операциям августа 1914 г.» образует Приложение 5, состоящее из двух развернутых аналитических статей: «Мировой кризис 1914 года: очерк стратегического планирования» и «План Шлиффена в действии».

Помимо военно-публицистических работ и военно-экономической статистики, издание снабжено комментариями непосредственно по ходу текста. Дополнительные сведения о военных и политических деятелях, упоминающихся Б. Такман в «Августовских пушках», даны в «Биографическом указателе». Библиография в конце издания оформлена для скрупулезных читателей, которых интересуют источники, имена, их знаки в войне или так называемые анкетные характеристики, которые официально определяют официальную историю.

Издательская группа, готовя книгу, проделала большую исследовательскую работу, проявив таким образом свой интерес к событиям, свое творческое отношение к стратегическим принципам войны и дипломатии, свою заинтересованность в создании серии книг, посвященных войне как искусству.

В мире не так уж много книг, на которые можно сослаться как на художественное произведение, учебник стратегии и политический трактат одновременно. «Августовские пушки» Барбары Такман, на наш взгляд, именно такая книга. Достройка значимых военно-исторических произведений до уровня «текст — учебник стратегии — современный учебник жизни» — задача нынешнего издания.

Необходимое предисловие. О. Касимов

Если верно высказывание, что у каждой книги своя судьба, то Барбара Такман вытащила наисчастливейший лотерейный билет. Ее книга, впервые увидевшая свет в 1962 году, сразу приковала к себе на Западе пристальное внимание, стала объектом изучения, хотя она отнюдь не была задумана как очередная монография, призванная расширить горизонты исторической пауки. В самом деле, в книге не сообщается никаких фактов, которые были бы неизвестны специалистам, тщетно доискиваться в ней новых интерпретаций. Это понятно: давно ушли в прошлое актеры великой драмы августа 1914 года, оставив после себя кладбища по всей Европе и груды пожелтевших книг. Такман не смогла сделать большего, нежели пройти по следам бесчисленных историков.

И тем не менее книгу стали жадно читать, она выдержала много изданий. Это объясняется не только тем, что написана она живо и увлекательно. Поколение 60-х годов, живущее в густой тени ядерной угрозы, обращаясь к прошлому, ищет в нем те истоки, которые помогут понять настоящее. В современном неустойчивом мире повторение трагедии 1914 года грозит неисчислимыми бедствиями.

Успех Такман прежде всего объясняется тем, что она попыталась показать, как в тот фатальный август мир был втянут в кровавую бойню, как государственные деятели заблудились в политическом лабиринте — обширном здании, возводившемся десятилетиями их собственными руками и с самыми, по их словам, добрыми намерениями.

Бурный успех книги «Августовские пушки» объясняется еще одним обстоятельством, пожалуй решающим. Книга, разумеется, чисто случайно появилась на витринах магазинов накануне конфронтации между США и СССР в октябре 1962 года и имела выдающегося читателя — Джона Ф. Кеннеди.

Президента Соединенных Штатов Д. Кеннеди, когда он прочел эту книгу, поразил необратимый лавинообразный процесс сползания к войне в условиях острого международного кризиса. Один из исследователей нового раздела в теории международных отношений «кризисной дипломатии», американский профессор О. Холсти заметил: осенью 1962 года «президент читал книгу Б. Такман «Августовские пушки», рассказ о первом месяце Первой Мировой войны. Книга произвела на него сильнейшее впечатление, ибо она показывает, как просчеты и неверные представления оказали воздействие на ход событий в 1914 году. Кеннеди часто ссылался на принятие решений, приведших к Первой Мировой войне, как на классический случай типичных ошибок, которых следует избегать в век ядерного оружия. Обсуждая, например, через несколько педель после его завершения кризис в бассейне Карибского моря (в октябре 1962 года), он утверждал: если припомнить историю нынешнего столетия, когда Первая Мировая война, в сущности, разразилась в результате ложной оценки другой стороны… тогда чрезвычайно трудно выносить суждения в Вашингтоне относительно того, к каким результатам в других странах приведут наши решения»[1].

Общеизвестно, что в октябре 1962 года произошел процесс, противоположный случившемуся в августе 1914 года, — деэскалация международного кризиса.

Кеннеди совершенно не видел этого различия, полагая, что уроки 1914 года без малейших изменений пригодны для всех времен и всех без исключения государств. То, что он ошибался в универсальности этого принципа, вероятно, закономерно, но в данном случае важно то, что американский президент в. сложнейшей обстановке осенью 1962 года признал его применимость к самим Соединенным Штатам.

Как писал Т. Соренсен, человек близкий Кеннеди и влиятельный: «…любимым словом Кеннеди с самого начала нашей работы с ним (1953) было «просчет». Задолго до того, как Кеннеди прочел книгу Барбары Такман «Августовские пушки», которую он рекомендовал своим сотрудникам, он еще студентом в Гарвардском университете прослушал курс о причинах Первой Мировой войны. Он говорил, что курс заставил его понять, «с какой быстротой государства, относительно незаинтересованные, за несколько дней погрузились в войну». Их лидеры говорили (как заявляют ныне их преемники), что военная мощь способствует сохранению мира, однако одна эта мощь не сработала. В 1963 году Кеннеди любил приводить обмен репликами между двумя германскими руководителями о причинах и расширении той войны. Бывший канцлер спрашивал: «Как же это случилось?», а его преемник отвечал: «Ах, если бы знать!».

«Если нашей планете, — говорил Кеннеди, — суждено когда-либо быть опустошенной ядерной войной и если выжившим в этом разрушении удастся преодолеть огонь, отравление, хаос и катастрофу, мне бы не хотелось, чтобы один из них спросил другого: «Как же это случилось?» и получил невероятный ответ: «Ах, если бы знать!»[2].

Таков в общих чертах генезис популярности книги, удивительная своевременность обращения в наши дни к событиям, казалось бы, не очень близкого прошлого — августа 1914 года. Всего этого было более чем достаточно для создания оглушительной рекламы труду Такман, не говоря уже о том, что Кеннеди взял за правило раздавать книгу людям, посещавшим Белый дом, — заезжим премьерам (например, премьер-министру Англии Макмиллану), собственным генералам (тогда послу США во Франции генералу Гэвину) и многим другим. А привычки американского президента, как известно, считаются в том мире материалом, достойным первых страниц газет и аршинных заголовков. Легко представить, к каким последствиям привело появление американского президента в роли добровольного агента — распространи геля сочинения.

Книга Такман, конечно, поучительна в том отношении, что автор занятно рассказывает о проблемах, которые служат предметом изучения ученых-международников. Результаты их исследовании обычно сообщаются в статьях и книгах, малодоступных широкому читателю хотя бы по причине изобилия специальной терминологии и сухости изложения. Такман сумела перевести эти сентенции на живой язык в контексте событий, вызывающих жгучий интерес. Хотя ее исходная посылка о «случайном» характере войны едва ли выдерживает критику — военный пожар был неизбежен, — тем не менее книга дает убедительный ответ, почему война разразилась именно в августе 1914 года, а не в другое время. Стечение обстоятельств тогда действительно оказалось роковым, а цепь случайностей дала новое качество.

Язык нот был сменен на язык пушек.

К тому, что сообщается в книге о фатальном поведении политических деятелей, остается добавить немногое: речь идет лишь о том, что некоторые действия, вызванные на первый взгляд только злой волей в те критические дни, ныне расшифрованы и поддаются анализу хотя бы благодаря достижениям психологии.

Историк Э. Тейлор, описывая события, приведшие к началу Первой Мировой войны, заметил:

«Бюрократия старого мира просто скрылась в сугробах бури информации, которая обрушилась на нее. Самые острые и уравновешенные умы не могли больше осмысливать необработанные данные, которые в них вводились, и в каждой столице возникла тенденция — решения отставали от событий. В результате каждый новый шаг с любой стороны становился ложным шагом, усиливая всеобщее смятение»[3].

Разумные основания для такого заключения есть. После первой мировой войны были опубликованы дипломатические документы пяти основных европейских держав (Германии, Франции, России, Англии и Австро-Венгрии). По подсчетам О. Холсти, в критический период, примерно месяц, предшествовавший развязыванию войны, Министерства иностранных дел в этих странах получили от своих посольств 5620 документов, состоявших почти из 1,5 миллиона слов. Причем объем переписки резко возрастал по мере приближения кульминационной точки кризиса. Именно в эти дни вызрела необходимость принимать важнейшие решения. В расчеты политиков властно вторгся фактор времени, упустить его в беге к войне, естественно, представлялось безумным расточительством. Количество вопросов, ждущих решения, увеличивалось, а время, оставшееся для этого, сокращалось.

Исследования психологов (Н. и Д. Макворс) показали интереснейшую закономерность — если увеличить необходимость принятия решений в пять раз в данный отрезок времени, то количество ошибок возрастает в пятнадцать раз[4]! Это частично объясняется тем, что во внимание принимаются не фактические данные, а стереотипы. Обдумывать решение просто нет времени, цепь умозаключений не строится, вместо нее вводится стереотип, отражающий не столько объективную реальность, сколько субъективное представление, в данном случае о противнике. А все это выпадает на долю людей, и без того находящихся под стрессом.

Американский посол в Лондоне Пейдж оставил такую зарисовку германского посла Лихновского, от точности оценок которого в немалой степени зависели решения в Берлине:

«В три дня (5 августа 1914 года) нанес визит германскому послу. Он спустился в пижаме, вид рехнувшегося. Боюсь, что он действительно может сойти с ума… бедняга не спал несколько ночей».

Опыт 1914 года, утверждает Такман — и в этом пафос ее книги, — приводит к печальному заключению о том, что государственные деятели, в стрессовых ситуациях размышляющие о подлинных или мнимых интересах своих стран, не видят возможности изменить собственную политику, но считают, что перед противником буквально неограниченное количество альтернатив. В 1914 году они забыли, что в неприятельских столицах действовали столь же мощные ограничения на свободу выбора, как и в собственной. Каждая сторона торопилась действовать, дабы предотвратить гипотетическую реакцию или действия другой, мало представляя себе связь причин и следствий. В то же время тщетное ожидание «разумных» шагов противника укрепляло подозрение в его дьявольской скрытности, маскирующей лютую агрессивность. Коль скоро проблеска разума по ту сторону не наблюдалось, то повинен здесь-де только злой умысел, а это лишь ускоряло скатывание к войне.

Основной вывод О. Холсти касательно непосредственной предыстории Первой Мировой войны сводится к следующему:

«Четырнадцатый год дает почти классический пример дипломатического кризиса, который претерпел очень быструю эскалацию, выйдя за пределы расчетов и контроля лиц, ответственных за принятие решений в сфере внешней политики. Это не означает, что в 1914 году в европейских странах правили монархи, премьер-министры, парламенты и партии, испытывавшие глубокую и непоколебимую приверженность к миру. Равным образом нельзя отрицать, что соперничавшие честолюбивые имперские устремления, борьба в области торговли, гонка вооружений, союзы и жесткие военные планы могли быть источниками отсутствия стабильности на международной арене. Однако хотя эти и многие другие составные части международной системы 1914 года были важнейшими факторами, определявшими и ограничивавшими европейскую дипломатию, начало войны было результатом принятых или непринятых решений государственных деятелей в Вене, Белграде, Берлине, Петербурге, Париже и Лондоне»[5].

Эту истину, соответствующую генеральному направлению современной политической мысли Запада, и стремится донести до сознания читателей Такман. Она попыталась также подтвердить военной историей личное суждение по поводу дипломатической истории: как события могут выйти из-под контроля людей. Для научной оценки всех этих концепций Такман их нужно рассмотреть в рамках проблемы в целом.

К августу 1914 года неотвратимо вела политика империалистических держав. Еще в конце XIX столетия классики марксизма-ленинизма с величайшей прозорливостью указали, что таков будет закономерный результат всей европейской политики. Достаточно напомнить часто цитирующееся в марксистской литературе гениальное предвидение Ф.Энгельса, относящееся к 1887 году:

«Для Пруссии — Германии невозможна уже теперь никакая иная война, кроме всемирной войны. И это была бы всемирная война невиданного раньше размера, невиданной силы. От восьми до десяти миллионов солдат будут душить друг друга и объедать при этом всю Европу до такой степени дочиста, как никогда еще не объедали тучи саранчи. Опустошение, причиненное Тридцатилетней войной, — сжатое на протяжении трех-четырех лет и распространенное на весь континент, голод, эпидемии, всеобщее одичание как войск, так и народных масс, вызванное острой нуждой, безнадежная путаница нашего искусственного механизма в торговле, промышленности и кредите; все это кончается всеобщим банкротством; крах старых государств и их рутинной государственной мудрости, — крах такой, что короны дюжинами валяются по мостовым и не находится никого, чтобы поднимать эти короны; абсолютная невозможность предусмотреть, как все это кончится и кто выйдет победителем из борьбы, только один результат абсолютно несомненен: всеобщее истощение и создание условий для окончательной победы рабочего класса.

Такова перспектива, если доведенная до крайности система взаимной конкуренции в военных вооружениях принесет наконец свои неизбежные плоды. Вот куда, господа короли и государственные мужи, привела ваша мудрость старую Европу»[6].

Почти за сорок лет до начала Первой Мировой войны Ф. Энгельс с поразительной точностью определил ее грядущие контуры — то, что она охватит весь мир, продлится до четырех лет и в дело будут введены многомиллионные армии. Он указал и на конечный результат неслыханной бойни — революционный подъем в масштабах всего мира. Великий Октябрь в России делами подтвердил научное предвидение марксизма.



Обращаясь к прогнозу Энгельса 1887 года, В. И. Ленин подчеркивал, что чудесное пророчество есть сказка, но научное пророчество есть факт.

«Какое гениальное пророчество! И как бесконечно богата мыслями каждая фраза этого точного, ясного, краткого, научного классового анализа!.. Кое-что из того, что предсказал Энгельс, вышло иначе: еще бы не измениться миру и капитализму за тридцать лет бешено быстрого империалистического развития. Но удивительнее всего, что столь многое, предсказанное Энгельсом, идет, «как по писаному». Ибо Энгельс давал безупречно точный классовый анализ, а классы и их взаимоотношения остались прежними»[7].

И если угодно, книга Такман — новое доказательство исторической правоты марксизма, хоть автор менее всего думала об этом. Интеллектуальная слепота поразила, казалось бы, неглупых людей — государственных деятелей и военачальников. Такман, ярко описывая эту картину, не перестает изумляться ей, но не находит аргументов для объяснения. Для марксистов же эта ситуация закономерна и понятна. Те политические деятели, которые вершили судьбами Европы в 1914 году, жили в двухмерном мире буржуазных представлений. Где им было усмотреть, что они разожгли пожар в трехмерном мире, в результате которого массы властно вторглись в политику! Быть может, иные из них неплохо разбирались в арифметике военной стратегии, но они не знали и не могли знать силу буржуазной ограниченности своего мировоззрения алгебры политической, социальной стратегии.

Если оказалось возможным вообще исследовать происхождение, ход и исход мировой войны 1914–1918 годов, то этому все историки мира обязаны победе Великого Октября. Придавая громадное значение тому, чтобы народы узнали правду о политике империалистических держав, Советское правительство приступило к публикации тайных договоров царского и Временного правительств. Сразу же после Октябрьской революции сотрудники Наркоминдела во главе с матросом Н. Г. Маркиным занялись отбором и публикацией важнейших документов из архива МИД России. За полтора месяца осенью 1917 года вышли в свет семь выпусков «Сборника секретных документов из архива бывшего Министерства иностранных дел». В них было помещено около 100 договоров, ряд других дипломатических материалов. Выполнив задание, Н. Г. Маркин уехал на Восточный фронт, где в 1918 году погиб смертью героя. Подготовленным под его руководством сборникам предстояла долгая жизнь.

Не будет преувеличением сказать, что инициатива Советского правительства коренным образом изменила положение в области изучения международных отношений во всем мире. Пригвожденные к позорному столбу как организаторы невиданной войны, правительства западных стран приступили в 20-е годы к публикации собраний своих дипломатических документов. Цель этих изданий — а среди них были монументальные: немецкое — «Большая политика европейских кабинетов», 40 томов (1922–1927), английское — «Британские документы о происхождении войны 1898–1914 гг.», 11 томов (1926–1938) — заключалась в том, чтобы снять ответственность за войну с определенных правительств. Размах «войны документов», разразившейся по пятам за первой мировой войной, не могли предвидеть составители различных «цветных» книг, выпущенных в 1914 году (немецкой белой, английских синих, французской желтой, австро-венгерской красной и т. д.).

Хотя публикации документов, выходившие на Западе, были все без исключения тенденциозно составлены и события фальсифицировались, ученые тем не менее получили значительное количество новых документов. Их научная оценка оказалась возможной, ибо в Советском Союзе более двух десятилетий продолжалась систематическая публикация документов из дипломатических архивов. Мнение серьезных историков единодушно — нельзя изучать все, что в той или иной мере связано с Первой Мировой войной, без учета советских изданий, многотомной публикации «Международные отношения в эпоху империализма. Документы из архивов царского и Временного правительств 1878–1917», в первую очередь ее третьей серии, покрывающей период 1914–1917 годов, вышедшей в 1931–1938 годах. Неоценимое значение имеют материалы журнала «Красный архив», выпускавшегося в 1922–1941 годах, не говоря уже об опубликовании обширной мемуарной литературы.

Советские историки были вооружены для творческого решения сложнейших вопросов того периода. Можно назвать многие десятки книг, вошедших в золотой фонд исторической науки, в которых подробно разобран период, описанный Такман. Таково, например, исследование Н. П. Полетика «Возникновение Первой Мировой войны (июльский кризис 1914 г.)», вышедшее в 1964 году. Изучение всей тематики, относящейся к августу 1914 года, невозможно без учета монографий А. С. Ерусалимского «Внешняя политика и дипломатия германского империализма в конце XIX века», Ф. И. Нотовича «Дипломатическая борьба в годы Первой Мировой войны». Каждая из этих двух книг занимает более семисот страниц убористой печати…

По сравнению с этими и многими другими трудами по Первой Мировой войне, проделанное Такман, с точки зрения профессионального историка, выглядит более чем скромным. Она, не зная русского языка, не могла использовать богатейшее собрание источников и обширную библиотеку литературы, накопленные в нашей стране. В результате, несмотря на порядочную работу, автор так и не смогла подойти к той оценке событий, которая дается в трудах историков-марксистов. Погрузившись в море фактов, Такман заключает:

«Продираясь через различные интерпретации, историк бредет, пытаясь найти истину относительно дней минувших и выяснить — «как это, собственно, происходило». Он обнаруживает, что истины субъективны и различны, они состоят из маленьких кусочков свидетельств различных очевидцев. Происходит примерно то же, что при рассматривании картины в калейдоскопе — стоит встряхнуть цилиндр, как бесчисленное множество разноцветных стеклышек образует новый узор. То те же стеклышки, которые мгновением ранее сложились в ином узоре. Эта причина и таится в записках о прошлых событиях, сделанных их участниками. Выполнить прославленный принцип «как это, собственно, происходило» никогда полностью не удается»[8].

Иными словами, автор расписалась в собственной беспомощности. Будучи не в состоянии вскрыть смысл объективных исторических событий, она ставит во главу угла субъективные действия отдельных деятелей, не говоря уже о том, что оценки им даются весьма субъективные.

Тем не менее работа Б. Такман представляет несомненный интерес для советского читателя. Автору удалось нарисовать широкое и достаточно достоверное полотно событий, связанных с началом Первой Мировой войны. Внимание книги сконцентрировано на драматических событиях августа 1914 года, задавших тон дальнейшему развитию событий. Конечно, ограниченность документальной базы, на которой работала Такман, наложила отпечаток на книгу. Малообоснованным представляется, например, произвольное исключение из рассмотрения первого месяца войны Сербии, Австро-Венгрии и почти полное умолчание о сражениях, разыгравшихся в Галиции. Довольно пространный рассказ о боях в Восточной Пруссии отнюдь не компенсирует умолчания об операциях русского Юго-Западного фронта. Необходимо сделать еще ряд замечаний, фактических уточнений.

Для советского читателя, естественно, представляет в первую голову интерес то, что относится к истории собственной страны. Поэтому по зрелому размышлению достаточно поднять только один вопрос — дать некоторые замечания о Восточно-Прусской операции русских армий в августе 1914 года.

Вернемся к тому, о чем уже говорилось, — источникам. Такман с откровенностью характеризует документальную базу глав «Казаки!» и «Танненберг»: «Основными источниками для описания военных операций в этих главах являются: книга Головина «Из истории кампании 1914 года на русском фронте», работы Гурко, который был в армии Ренненкампфа, Нокса — в армии Самсонова, Хоффмана и Франсуа — в восьмой армии, Данилова и Бауэра, находившихся соответственно в главных штабах России и Германии, и, наконец, Айронсайда, собиравшего материал с обеих сторон»[9]. И все!

Не касаясь работ иностранных авторов, следует отметить, что все трое упомянутых русских авторов были эмигрантами, писавшими в специфических условиях. Книга начальника 1-й кавалерийской дивизии генерал-лейтенанта В. И. Гурко «Война и революция в России 1914–1917 гг.» увидела свет в Нью-Йорке в переводе на английский язык уже в 1919 году. Книга генерал-квартирмейстера верховного главнокомандующего, генерала от инфантерии Ю. Н. Данилова «Россия в мировой войне» была издана в 1924 году (Такман пользовалась французским переводом 1927 года) и написана главным образом по памяти, а Восточно-Прусская операция 1914 года занимала в ней небольшое место. Между тем по ней автор восстанавливает происходившее в высших русских штабах. В свое время вокруг ценности этой работы в кругах белой эмиграции велись споры. Лица, имевшие непосредственное отношение к событиям 1914 года, нашли изложение Данилова неудовлетворительным.

Единственный серьезный труд, попавший в поле зрения Такман, — книга профессора генерал-лейтенанта Н. Н. Головина, впервые изданная в 1925 году Этот серьезнейший разбор Восточно-Прусской операции был переведен на английский язык и в 1933 году издан академией американской армии в Форт-Ливенворсе для поучения высшего командного состава вооруженных сил США.

Н.Н. Головин, открывший свой труд посвящением «Памяти павших на поле брани русских воинов», так объяснил, мотивы, побудившие его взяться за перо: «В нас говорило чувство долга защитить память той армии, которая, в полном смысле слова пожертвовав собой, дала победу своим союзникам».

Обращаясь к освещению августа 1914 года в Восточной Пруссии в начале 20-х годов, автор подчеркнул:

«Мы использовали для нашей работы печатные труды, вышедшие как за границей России, так и в самой России. Крупным недостатком первых является базирование их исключительно на данных, сообщенных нашими бывшими врагами немцами. Подобной односторонности не избегли даже труды наших ближайших союзников французов… Вполне попятно, что с научной точки зрения ценность подобных трудов очень невелика… Наиболее ценными для нашей работы источниками являются печатные труды, изданные в Советской России»[10].

В трудное время гражданской войны появились первые специальные исследования, посвященные Восточно-Прусской операции. В 1920 году Комиссия по исследованию и использованию опыта войны 1914–1918 годов выпустила очерк относительно действий 1-й русской армии[11]. Видный советский военачальник И. И. Вацетис в 1923 году специально обратился к операциям в Восточной Пруссии, написав обстоятельную монографию[12].

Во второй половине 20-х и в 30-е годы поток исследований вопроса нарастал. Все без исключения аспекты наступления русских армий в Восточной Пруссии в августе 1914 года были рассмотрены в общих и специальных трудах. Своего рода итогом двух десятилетий военно-исторической работы в СССР явилось издание в 1939 году Генеральным штабом РККА объемистого сборника материалов «Восточно-Прусская операция». Помещенные в нем восемьсот с лишним документов позволяют проследить деятельность русского верховного главнокомандующего, командования Северо-Западного фронта и армий, то есть оперативную деятельность русских войск до корпусов включительно. Можно уверенно утверждать, что никаких «открытий» в трактовке проблемы не предвидится, усилиями советской историографии начисто ликвидированы все «белые пятна» и взгляд на Восточно-Прусскую операцию 1914 года давно и прочно установился. Он выработан коллективными усилиями большой группы советских историков, отдавших многие годы жизни для работы над темой.

Существование тщательно разработанной, опирающейся на документы научной концепции относительно Восточно-Прусской операции в августе 1914 года делает настоятельно необходимым внесение определенных корректив в изложение Такман. Речь идет о том, чтобы углубить разбор описываемых событий, а главное, исправить методологический просчет автора. Уподобив историческую науку пресловутому «калейдоскопу», она не сумела должным образом «вписать» происходившее в Восточной Пруссии в августе 1914 года в общую картину коалиционной войны и научно оценить все последствия злополучного наступления там русских армий для хода и исхода боевых действий.

В 1914 году противники Германии — державы Антанты — подняли оружие в соответствии с имевшимися у них обязательствами. Еще в 1892 году в Петербурге была подписана франко-русская военная конвенция, предусматривавшая, что в случае нападения держав Тройственного союза Франция выставит против Германии 1,3 миллиона человек, Россия — 800 тысяч человек. Руководящей идеей российского Генерального штаба на протяжении последующих двадцати лет было сохранение за собой свободы стратегических действий, которые должны были привести к конечному поражению неприятеля. Иными словами — определения сроков и направления главного удара против Германии или Австро-Венгрии. Однако по мере того как политика царской камарильи приводила страну ко все большей зависимости от ее союзников, эти разумные соображения были отброшены. Вместо четкой формулировки § 3 франко-русской военной конвенции 1892 года, где говорилось, что в случае войны против Германии Франция и Россия «предпримут решительные действия возможно скорее», русская сторона в 1911–1913 годах обязалась выставить на германском фронте обусловленную 800-тысячную армию на 15-й день мобилизации и в тот же час начать наступление.

В 1912 году при обмене мнениями между генералами Жилинским и Жоффром было даже определено направление главного удара против Германии в Восточной Пруссии от Нарева на Алленштейн. Установление срока перехода в наступление заведомо означало, что в дело может быть введена только треть русской армии, ибо она и планировалась к сосредоточению на пятнадцатый день стратегического развертывания. Для подхода второй трети требовалось еще восемь дней, для сосредоточения же последней трети — дополнительно сорок дней. И это перед лицом противника, располагавшего развитой системой путей сообщения на куда меньшей территории, который заканчивал сосредоточение войск много раньше!

Обязательства перед Францией заранее создавали громадные трудности на всем русском фронте, ибо России предстояло иметь дело с двумя противниками — Австро-Венгрией и Германией. По русскому плану «А» (Германия направляет главные силы против Франции, как и случилось в 1914 году) основным противником признавалась Австро-Венгрия, против нее направлялось сорок восемь с половиной дивизий, против Германии — тридцать дивизий.

В результате нигде русское командование не могло рассчитывать на превосходство в силах, необходимое для достижения решительного успеха. В то же время второстепенное значение Восточной Пруссии для России не оправдывало отвлечение на этот театр все же очень значительных сил. Но в Париже, памятуя о Седане, думали прежде всего о том, чтобы русская армия отвлекла максимальные германские силы на себя.

Анализируя русский план войны, русский исследователь профессор А.Коленковский отмечал:

«Выбор австро-венгерского фронта для главной, решающей операции был правильным, так как в случае успеха можно было отделить Венгрию от Австрии, в то же время русские армии приблизились бы к восточной области Германии — Силезии, потеря которой для Германии имела несравненно большее оперативное и экономическое значение, нежели потеря Восточной Пруссии. В силу таких соображений русскому командованию следовало иметь против австрийцев по крайней мере полуторное превосходство в силах, план же предусматривал равенство в силах с противниками. Больше сил в начале войны было взять негде, а обязательства перед Францией требовали немедленного перехода в наступление против германцев в Восточной Пруссии… В общем, надо признать, что русский план не соответствовал имеющимся силам и не обеспечивал захвата инициативы, необходимой для достижения наступательных целей на двух театрах»[13].

Руки русского командования были заранее связаны как в отношении выделения необходимых сил, так и сроков начала операции, которые заранее признавались производными от положения на франко-германском фронте. Говоря о планировании кампаний на русском фронте в полной зависимости от французов, Н. Н. Головин находил: «Обязательство начать решительные действия против Германии на пятнадцатый день мобилизации является в полном смысле слова роковым решением… Преступное по своему легкомыслию и стратегическому невежеству, это обязательство тяжелым грузом ложится на кампанию 1914 г…Это и полном смысле слова государственное преступление»[14]. Но разве нельзя было предвидеть печальные последствия всего этого? Что, все русское командование поголовно» состояло из слепцов, не видевших, что так рано армия не может наступать? Конечно, нет. Обнаружившееся в Восточной Пруссии в августе 1914 года было очевидно на оперативно-стратегической игре, проведенной военным министром Сухомлиновым, начальником Генерального штаба Янушкевичем и начальником оперативного управления (генерал-квартирмейстером) Даниловым в Киеве в апреле 1914 года. И как бы в насмешку 90 процентов высших начальников встретили начало войны именно на тех должностях, которые они исполняли во время игры в Киеве.



Основное внимание во время нее, как случилось и в августе 1914 года, уделялось молниеносному овладению Восточной Пруссией. Участников игры нисколько не смущало, что планировался удар по расходящимся направлениям — на Восточную Пруссию и Галицию. Учитывая трудности сосредоточения русской армии, казалось, было бы необходимо обратить самое пристальное внимание на тыловое обеспечение. Для царских генералов этот вопрос представлялся невыразимо скучным, и, чтобы раз и навсегда разделаться с организацией и управлением армейского и войскового тыла, в игре постановили: «Перевозки и весь тыл фронтов и армий работают без задержек и перебоев». Предложения некоторых участников игры сообразовать темпы наступления с работой тыла были оставлены без внимания.

Как произошло и с началом войны, операции против Восточной Пруссии во время игры проводились так: 1-я русская армия продвигается с востока, 2-я армия наносит удар с юга. По замыслу командующего Северо-Западным фронтом обе армии должны были нанести решительный удар одновременно, по простейшие подсчеты во время игры показали — 2-я армия неизбежно запоздает. Над 1-й армией, уже ввязавшейся в сражение, нависает угроза поражения. Как быть? Сухомлинов, Янушкевич и Данилов находят великолепный выход — они выходят за пределы собственного фронта и дают вводную: английская экспедиционная армия уже высадилась на территории Франции, немцы на западном фронте стоят перед превосходящими силами. Германское верховное главнокомандование назначает не менее трех корпусов из числа находящихся в Восточной Пруссии на западный фронт. Они соответственно уходят, а оставшиеся немецкие войска оттягиваются за реку Ангеран. Восточная Пруссия оголена, следует новый скачок во времени, и на двадцать первый день с начала мобилизации Жилинский приступает к осуществлению «Канн» — ударами с севера и юго-запада от Мазурских озер окружает германские войска.

Дальше этого этапа русское командование не пошло, и, как заметил профессор В. А. Меликов, «руководство игрой правильно сделало, что остановило эти «успехи» Северо-Западного фронта именно на этом третьем ходе и не стало разыгрывать «Канны»». Во время игры предотвратить катастрофу Северо-Западного фронта удалось просто — была «придумана» английская высадка во Франции и переброска этих германских сил на запад. В жизни произошло наоборот. И случилось это так.

Германия объявила войну России первого августа 1914 года. Стороны немедленно начали подготовку к предстоящим операциям. Над стратегическим развертыванием русской армии довлело желание Ставки немедленно оказать максимальную помощь союзной Франции, что подогревалось паническими обращениями из Парижа.

Десятого августа Ставка отдает первую директиву Северо-Западному фронту. В ней говорилось:

«По имеющимся вполне достоверным данным, Германия направила свои главные силы против Франции, оставив против нас меньшую часть своих сил… Принимая во внимание, что война в Германии была объявлена сначала нам и что Франция как союзница наша считала своим долгом немедленно же поддержать нас и выступить против Германии, естественно, необходимо и нам в силу тех же союзнических обязательств поддержать французов ввиду готовящегося против них главного удара германцев… Верховный главнокомандующий полагает, что армиям Северо-Западного фронта необходимо теперь же подготовиться к тому, чтобы в ближайшее время, осенив себя крестным знамением, перейти в спокойное и планомерное наступление»[15].

Составители директивы были уверены, что в предстоящих действиях противник будет раздавлен простым численным превосходством. Это и даст возможность осуществить приятные во всех отношениях «Канны». Недоигранное в Киеве будет завершено в реальной обстановке в Восточной Пруссии. В директиве численность русских армий определялась в батальонах — 208 батальонов, в то время как немцы могли противопоставить-де только 100 батальонов. Ставка рассчитывала на двойное превосходство. В действительности в конечном счете 1-я и 2-я армии ввели в дело 254 батальона и 1140 орудий против 199 немецких батальонов и 934 орудий, из них 188 тяжелых. Такое соотношение сил «с большой натяжкой, из-за отсутствия тяжелой артиллерии, давало русским полуторное превосходство при условии совместных действий 1-й и 2-й армий, а так как это условие было нарушено в течение всего периода операции, то немцы имели возможность, используя прекрасно развитую сеть железных дорог, сосредоточивать всегда превосходящие силы и наносить поражение русским армиям по частям»[16].

Но это не вся картина. Подсчет боевой силы по «батальонам» был уместен разве во времена Наполеона, когда людская масса в исполинских каре проламывала вражеский фронт. В XX веке на поле боя господствовал огонь, «ударная» тактика сменилась «огневой». В первую мировую войну нужно было считать дивизии, ибо пехотная дивизия давала в бою такое сочетание орудийного, пулеметного и ружейного огня, которое и определяло ее ударную мощь. В войне 1914–1918 годов 70 процентов потерь падали на долю орудийного огня, 20 процентов — ружейного и 10 процентов — на все остальные средства поражения, включая газы. Перегрузка полевой дивизии батальонами (в русской дивизии их было шестнадцать по сравнению с двенадцатью в немецкой) отнюдь не означала, что первая имела в эпоху «огневой» тактики превосходство над второй. Более показательно количество артиллерийских стволов — в состав русской дивизии входило шесть батарей (все легкие), в состав германской — двенадцать, из них три тяжелые.

По директиве Ставки в момент, когда русские войска, подталкивались к поспешному наступлению в Восточной Пруссии, в 1-й и 2-й армиях значилось тринадцать пехотных дивизий, им противостояла 8-я немецкая армия, насчитывавшая четырнадцать пехотных дивизий.

«Преимущество в боевой силе в действительности было на немецкой стороне, — писал Н. Н. Головин. — …Современная стратегия измеряет боевую силу армий числом дивизий, вводя при этом в виде поправки коэффициент сравнительной огневой силы дивизий каждой из сторон. В данном случае нужно считать, что огневая сила германской пехотной дивизии в среднем равняется огневой силе более чем полутора русских пехотных дивизий. Таким образом, на стороне немцев было полуторное превосходство в боевой силе»[17].

К тому нужно добавить немецкие крепости, укрепленные позиции в районе Мазурских озер, развитую железнодорожную сеть восточно-прусского театра, дававшую возможность осуществлять борьбу по внутренним операционным линиям. Командование русской армии думало только о полевых частях немецкой армии, сбросив со счета ландвер. Этот промах совершили штабы всех противников Германии. Между тем части ландвера, в большинстве сформированные как гарнизоны крепостей, были использованы в первых же боях как полевые войска. Наконец, ландштурм — ополчение, которое в Восточной Пруссии, опираясь на регулярные части, создало плотную завесу перед многочисленной русской кавалерией.

Это способствовало тому, что русское командование было вынуждено действовать в значительной степени вслепую. Как заметил И. Вацетис, вероятно именно в этой связи: «8-я германская армия от 12 до 19 августа сидела в стратегическом мешке. Но русское командование не сумело использовать выгоды своего положения»[18].

Можно только выразить глубочайшее изумление, как в этих тяжелейших условиях, созданных бездарным высшим командованием, доблестно сражался русский солдат. На поле брани зачастую исправлялись грубейшие ошибки Ставки и командования фронтом, были достигнуты победы, повернувшие в конечном итоге течение всей войны.

Пока в обстановке величайшей неразберихи русские войска подтягивались к исходным рубежам, в стане врага также далеко не все шло гладко — 8-я армия изготовилась к борьбе много раньше русских войск: принято считать, что начальный период войны для Германии был шестнадцать — семнадцать дней против сорока дней для России[19]. Полученный выигрыш во времени Притвиц не использовал.

«В отношении стратегической разведки в период стратегического сосредоточения и развертывания германских вооруженных сил в Восточной Пруссии дело обстояло весьма примитивно. Фактически до первого крупного пограничного столкновения сторон командование германской армии ничего существенного о развертывании русских корпусов не знало… В общем, вяло и бесцветно прошла боевая разведывательная деятельность 8-й германской армии. Ответственнейший период от момента выгрузки войск до сближения их на границе с противником оказался холостым для командования 8-й германской армии… Таким образом, не зная, как в действительности развертывается противник, Притвиц вынужден был ждать, когда произойдет первое крупное столкновение в пограничной полосе»[20].

Утром семнадцатого августа 1-я русская армия Ренненкампфа на семидесятикилометровом фронте вступила в Восточную Пруссию. Против шести с половиной русских пехотных и пяти с половиной кавалерийских дивизий немцы выставили восемь с половиной пехотных и одну кавалерийскую дивизии. Русские войска имели 55 батарей, немецкие — 95, в том числе 22 тяжелые. Командир I германского корпуса Франсуа по собственной инициативе в тот же день у Сталюпенена ввязался в бой с русскими войсками. Притвиц приказал ему после установления направления русского наступления, что и выяснил этот бой, немедленно отойти.

Франсуа в своих мемуарах, которые успел напечатать уже в 1920 году, чрезвычайно гордился своим ответом Притвицу:

«Доложите генералу фон Притвицу, что генерал Франсуа прервет бой, когда разобьет русских»[21].

На деле, если на правом немецком фланге ему удалось нанести чувствительный удар, то левый фланг германских войск был разбит и они бежали, оставив даже орудия. Чтобы замаскировать поражение, он направил Притвицу победоносную реляцию. Командующий 8-й армией на основании ее преисполнился решимости дать бой русским.

В книге Такман изложение этого эпизода дается, конечно, по версии Франсуа, о которой немецкий военный исследователь К. Гессе еще в начале 20-х годов заметил: «Она не соответствует действительности»[22].

Гессе — во время описываемых событий взводный в 5-м гренадерском полку корпуса Франсуа — на собственной шкуре испытал «полководческое искусство» своего командира.

В военной историографии деяния Франсуа в те дни получили должную оценку. Он, введя в заблуждение собственные штабы относительно боевых качеств русских войск, создал мираж легкой победы. Большой знаток истории Первой Мировой войны профессор А. М. Зайончковский в своем в ряде отношений классическом труде сухо отмечает:

«Обнаружив движение 2 корпусов в направлении Гумбинен — Инстербург, не выявив еще определенно направление Четвертого русского корпуса, германское командование решило обойти северный фланг этой группы, а у суетливого командира Первого корпуса генерала Франсуа эта мысль развилась даже в желание устроить ей шлиффеновские клещи. Эта предвзятая мысль о русской группировке и идея клещей послужили основным мотивом розыгрыша сражения у Гумбинена»[23].

Двадцатого августа немецкие дивизии атаковали гумбиненскую группу русских войск. На немецкой стороне было 74,4 тысячи человек, на русской — 63,8 тысячи. Германские корпуса несколько превосходили русские и в артиллерии. Под впечатлением хвастливых сообщений Франсуа немецкие генералы погнали своих солдат в атаку, не озаботившись провести разведку. Войска шли в бой «густыми цепями, почти колоннами со знаменами и пением, без достаточного применения к местности, там и сям виднелись гарцующие верхом командиры»[24]. Возмездие не замедлило — русские войска продемонстрировали отличную стрелковую выучку.

В общем обзоре войны немецкий полковник Р. Франц констатировал:

«20 августа впервые после полутора столетий в большом сражении встретились пруссаки и русские. Русские показали себя как очень серьезный противник. Хорошие по природе солдаты, они были дисциплинированны, имели хорошую боевую подготовку и были хорошо снаряжены. Они храбры, упорны, умело применяются к местности и мастера в закрытом размещении артиллерии и пулеметов. Особенно же искусны они оказались в полевой фортификации: как по мановению волшебного жезла вырастает ряд расположенных друг за другом окопов»[25].

Последнее утверждение, стандартное в немецкой военной литературе, конечно, не соответствует истине. Уже один из первых отечественных исследователей вопроса, Л. А. Радус-Зенкович заключил: «Русские были слабее немцев, артиллерия немцев была могущественнее, а не наоборот. Столь же фантастична и «сильно укрепленная позиция» русских. У них не только не было двадцатого августа сильно укрепленной позиции, но не было никакой «позиции» вообще, а имелось лишь местами налицо преимущество более раннего развертывания. Кажущиеся «значительно превосходные силы» противника, «сильно укрепленная позиция» и «могущественная артиллерия» — это обычный симптом игры нервов проигравшего бой»[26].

Самонадеянный полководец Франсуа утром двадцатого августа одержал кое-какие успехи, по они дались дорогой ценой.

Вышеупомянутый Гессе так описывал наступление 71-й бригады, входившей в Первый корпус: «Перед нами как бы разверзся ад… Врага не видно, только огонь тысяч винтовок, пулеметов и артиллерии. Части быстро редеют. Целыми рядами уже лежат убитые. Стоны и крики раздаются по всему полю. Своя артиллерия запаздывает с открытием огня, из пехотных частей посылаются настойчивые просьбы о скорейшем выезде артиллерии на позиции. Несколько батарей выезжают на открытую позицию на высотах, но почти немедленно мы видим, как между орудий рвутся снаряды, зарядные ящики уносятся во все стороны, по полю скачут лошади без всадников. На батареях взлетают в воздух зарядные ящики. Пехота прижата русским огнем к земле, ничком прижавшись к земле, лежат люди, никто не смеет даже приподнять голову, не говоря уже о том, чтобы самому стрелять».

Когда днем последовала мощная контратака русских, части 1-го корпуса дрогнули и побежали. Только к пятнадцати часам Франсуа удалось восстановить управление деморализованным корпусом. Еще хуже пришлось Семнадцатому корпусу генерала Макензена, который был наголову разбит и ударился в бегство. Самые легкие на ногу к вечеру двадцатого августа оказались на рубеже реки Ангерап, покрыв за несколько часов более двадцати километров!

В официальном немецком описании войны о Семнадцатом корпусе сказано:

«Великолепно обученные войска, позднее всюду достойно проявившие себя, при первом столкновении с противником потеряли свою выдержку. Корпус тяжело пострадал. В одной пехоте потери достигли в круглых цифрах восьми тысяч человек — треть всех наличных сил, причем двести офицеров было убито и ранено»[27].

Когда Притвицу и его штабу доложили о результатах сражения, он принял решение очистить Восточную Пруссию, уйти за Вислу и умолял прислать подкрепление. Естественно, никто в германских штабах не предполагал, что 1-я русская армия не разовьет успех.

«8-я германская армия в бою под Гумбиненом, — справедливо заметил И. И. Вацетис, — потерпела крупную неудачу, которая при продолжении боя могла бы обратиться в катастрофу»[28].

Круги от поражения под Гумбиненом прошли по Восточной Пруссии, вызвав повальную панику, быстро достигли Берлина и наконец докатились до Кобленца, где находилось верховное главнокомандование германских вооруженных сил. Трудно переоценить тяжесть того гнетущего впечатления, которое Гумбинен произвел на германских военачальников. На фоне цепи побед на Западном фронте огромная неудача на Востоке. Было нетрудно представить себе ближайшие последствия — марш русской армии на Берлин, до которого от Восточной Пруссии рукой подать. Разочарование было тем сильнее, что самоуверенные германские генералы заранее обещали победу над русскими войсками. В действительности, подчеркивает А. М. Зайончковский, «вместо того чтобы разбить и отбросить русскую армию к Неману, германцы вынуждены были, понеся потери, быстро отступать. При этом высшие начальники, а также кадровые, резервные и ландверные войска не показали оперативного и тактического превосходства над русскими, а некоторые германские части не обнаружили и необходимой доблести, в чем германцы считали бесспорное превосходство за собой»[29].

В Германии происходят те события, о которых в целом удовлетворительно рассказала Такман: Притвица и его начальника штаба Вальдерзее увольняют в отставку, Гинденбург и Людендорф срочно выезжают командовать в Восточную Пруссию. Самое главное — Мольтке принимает решение об усилении Восточного фронта за счет Западного. В двадцатых числах августа в Кобленце происходит серия совещаний, на которых первоначально предлагается перебросить в Восточную Пруссию шесть корпусов и одну кавалерийскую дивизию[30]. Поразмыслив, — ограничиваются отправкой на восток двух корпусов — гвардейского резервного, Одиннадцатого армейского корпуса и 8-й саксонской кавдивизии. Пятый корпус пока задерживается в Меце в ожидании — в зависимости от развития обстановки — назначения также в Восточную Пруссию. Это происходит в преддверии решительного сражения в начале сентября на Западном фронте — битвы на Марне. Больше того, оба корпуса были взяты из ударной правофланговой группировки германской армии, заходившей на Париж. Тем самым подрывался в самой основе хваленый план Шлиффена, Гумбинен начисто стер в памяти Мольтке многолетние наставления Шлиффена, который даже на смертном одре в 1913 году бормотал: «Не ослабляйте, а усиливайте правый фланг!».

Последствия всего этого стали ясны в начале сентября, когда свершилось «чудо на Марне» — немцы были отбиты у ворот Парижа, у них не хватило сил для последнего удара…

И в эти дни, когда героизм русского солдата спасал Францию, требования Парижа усилить давление на немцев превратились в лавину, подавившую здравый смысл в Ставке русского верховного главнокомандования. Начиная с пятого августа, когда было передано отчаянное обращение французского правительства, посол Франции в Петербурге Палеолог обивает пороги русских ведомств, домогаясь ускорения наступления в Восточной Пруссии. Его мемуары рисуют поразительную картину. Прослышав, что даже Янушкевич и Жилинский (оба не бог весть какие стратеги) заявили: «Поспешное наступление в Восточную Пруссию осуждено на неудачу, так как войска еще слишком разбросаны и перевозка встречает массу препятствий», посол тринадцатого августа заламывает руки, закатывает глаза и с крайней галльской экспансивностью восклицает: «Подумайте, какой тяжелый час пробил для Франции!»

Двадцать первого августа, то есть на другой день после Гумбинена, Палеолог помечает в своих записках: «На бельгийском фронте наши операции принимают дурной оборот. Я поручил указание воздействовать на Императорское Правительство, дабы ускорить насколько возможно начало наступления русских армий». И наконец двадцать шестого августа Палеолог получает из Парижа телеграмму (текст которой набран в его книге курсивом): «Из самого надежного источника получены сведения, что два вражеских корпуса, находившихся против русских армий, переводятся сейчас на французскую границу. На восточной границе Германии их заменили части ландвера. План войны Большого германского Генерального штаба совершенно ясен, и нужно настаивать на необходимости самого решительного наступления русских армий на Берлин. Срочно предупредите российское правительство и настаивайте»[31].

В тот день — двадцать шестого августа, когда в Париже сочинялась эта телеграмма, — происходил процесс, обратный описанному в ней, — два германских корпуса действительно были на колесах. Только направлялись они с запада на восток…

Под Гумбиненом русская армия до конца выполнила свой союзнический долг. Не сразу и не вдруг такая точка зрения утвердилась в оценке начального периода Первой Мировой войны, ибо только с течением времени, с появлением новых документов удалось выработать научно обоснованный взгляд на значение этого сражения. В 1920 году Л. А. Радус-Зенкович задавал риторический вопрос: «Кто знает, не Гумбиненское ли сражение помешало императору Вильгельму осуществить его молниеносный удар на Францию и явилось, таким образом, первопричиной «затяжной войны» и окончательного поражения императорской Германии»?[32]

В вышедшей в начале 20-х годов книге французского генерала Дюпона «Германское высшее командование в 1914 г.» (предисловие к книге написал Жоффр) было сказано: «Два корпуса сняты с французского фронта: корпус, дублировавший гвардию, или гвардейский резервный отнимают от армии фон Бюлова, а Одиннадцатый армейский корпус от армии фон Гаузена. Их сопровождает 8-я кавалерийская дивизия… В этом, быть может, и было наше спасение. Представьте себе, что гвардейский резервный корпус находился на своем месте седьмого сентября между Бюловым и Клюком, а Одиннадцатый армейский корпус с 8-й кавалерийской дивизией оставался в армии фон Гаузена у Фер-Шампенуаза. Какие последствия! От этой ошибки начальника Генерального штаба фон Мольтке другой Мольтке, его дядя, должен был перевернуться в гробу»[33].

В 1937 году, в двадцать третью годовщину победы под Гумбиненом, в Париже вышла брошюра, в которой были собраны оценки этого сражения рядом крупных деятелей на Западе. Французский генерал Ниссель, видный военачальник в годы Первой Мировой войны, прямо заявил: «Всем нам отлично известно, насколько критическим было тогда (во время битвы на Марне) наше положение. Несомненно, что уменьшение германской армии на два корпуса и две дивизии, к чему немцы были принуждены, явилось той тяжестью, которая по воле судьбы склонила чашу весов на нашу сторону», У. Черчилль в статье, опубликованной в мае 1930 года в газете «Дейли телеграф», отметил: «Очень немногие слышали о Гумбинене, и почти никто не оценил ту замечательную роль, которую сыграла эта победа. Русская контратака Третьего корпуса, тяжелые потери Макензена вызвали в 8-й немецкой армии панику, она покинула поле сражения, оставив на нем своих убитых и раненых, она признала факт, что была подавлена мощью России».

Собрав многие другие суждения в этом же ключе о победе под Гумбиненом, автор заключил: «Надо признать справедливым промелькнувшее одно время в иностранной военной литературе выражение, что сражение на Марне, или, как его называют, «Чудо на Марне», было выиграно русскими казаками. Последнее, конечно, надо отнести на счет пристрастия иностранцев к употреблению слова «русский казак», но сущность всей фразы верна. Да. Чудо на Марне было предрешено двадцатого августа на поле встречи Семнадцатого немецкого и Третьего русского корпусов»[34].

В советской историографии была последовательно разработана концепция об определяющем значении происходившего на русском фронте для судеб всей кампании 1914 года. «Трудно сказать, — писал Л. Коленковский, — как бы окончилась Марна, если не последовало бы ослабление 2-й и 3-й германских армий… В самые напряженные дни Марны седьмого и восьмого сентября положение германцев в Сен-Гондских болотах и промежутке между 2-й и 3-й армиями могло быть иным, чем оно было на самом деле, то есть было бы более благоприятным для германцев, если бы в составе 2-й и 3-й армий остались посланные на восток корпуса»[35]. В наше время изложенные выше соображения относительно последствий операций русских войск в Восточной Пруссии в августе 1914 года для положения на фронте во Франции стали хрестоматийной истиной. На это положение неизменно указывают авторы современных трудов по истории Первой Мировой войны, например Д. В. Бержховский и В.Ф.Ляхов[36]. В рецензии на эту книгу в «Военно-историческом журнале» особо выделено: «Они справедливо подчеркивают решающую роль русского фронта в провале германских планов войны»[37].

В рамках всей коалиционной войны и следует рассматривать случившееся в конце августа 1914 года в Восточной Пруссии со 2-й армией генерала от кавалерии А. В. Самсонова. Брошенная в условиях полной оперативной неготовности к наступлению, армия Самсонова потерпела поражение. По ходу изложения этих событий в книге Такман к тексту сделаны нужные примечания и уточнения, к которым и отсылаем читателя. Здесь достаточно высказать несколько соображений о причинах неудачи 2-й русской армии. Вина за нее падает на Ставку и командование Северо-Западного фронта, которые, торопясь слепо выполнить настояния Франции, подталкивали Самсонова в гибельном марше навстречу превосходящим силам врага. Большую долю ответственности несет и Ренненкампф, остановивший свои войска после Гумбинена и не оказавший оперативного содействия 2-й армии. Весь комплекс вопросов, связанных с операциями армии Самсонова, тщательно исследован в советской историографии.

Во введении к сборнику документов о Восточно-Прусской операции сделан вывод (который подтверждается собранными в нем материалами): «На полях Восточной Пруссии в кровопролитных боях проверялась военная доктрина и боевая выучка двух наиболее сильных противников. Русские войска по уровню своей тактической подготовки ни в какой степени не уступали Германии в период всех боев в Восточной Пруссии, нанеся Германии ряд тяжелых поражений.

…В период августовского сражения Самсоновской армии русские разбили 6-ю и 70-ю ландверные бригады у Гросс-Бессау и Мюлена, ландверную дивизию Гольца и 3-ю резервную дивизию у Хохенштейна, 41-ю пехотную дивизию у Ваплица, 37-ю пехотную дивизию у Лана, Орлау, Франкенау; наконец, они нанесли поражение 2-й пехотной дивизии под Уздау. Но отдельные блестящие тактические успехи русских войск не были увязаны в общую победу. Германцы потерпели ряд жестоких поражений в рамках отдельных боев, но выиграли операцию в Восточной Пруссии»[38].

Что касается действий А. В. Самсонова, то они также были предметом всестороннего рассмотрения в советской историографии. Были должным образом оценены как положительные, так и отрицательные стороны его командования 2-й армией. Еще в 1926 году Г. С. Иссерсон в труде, специально посвященном гибели армии Самсонова, указал: «Над трупом погибшего солдата принято молчать, таково требование этики воинской чести. Никто не может утверждать, что генерал Самсонов этой чести не заслужил; он был, несомненно, честным и бравым солдатом и свободен, во всяком случае, от того тяжелого позора, которым покрыл себя, например, бежавший от своих войск командир Двадцать третьего корпуса генерал Кондратович. Но для военной истории генерал Самсонов — прежде всего командующий армией. Квалификация его самоубийства как акта глубокого отчаяния и отсутствия силы воли, дабы героическими усилиями организовать прорыв остатков своей армии, не требует особого доказательства. Для человека такой поступок, конечно, не бесчестен, но со стороны командующего армией он свидетельствует о глубокой неподготовленности к своим высоким обязанностям. На войне есть достаточно возможностей погибнуть с честью, и для этого не надо прибегать к самоубийству. Если бы генерал Самсонов нашел в себе достаточно воли объединить войска для организованного прорыва, если бы он с боем вышел из окружения хотя бы с одним полком своей армии, если бы он, наконец, в последнем бою был сражен пулей противника, — история могла бы сказать: «Да, армия Самсонова потерпела грандиозное поражение, к тому было много глубоких причин, по она все же имела достойного командующего».

Но так не случилось, и так история сказать не может. Наоборот, она говорит: было бы неправильно считать генерала Самсонова и его действия единичными в русской армии: нет, и он и его действия были глубоко типичны. По своему концу они являются, пожалуй, проявлением того самого благородного, что можно было найти в русской царской армии…

Полная неподготовленность к управлению большими вооруженными массами, непонимание самой техники управления, притупленность оперативной восприимчивости и косность оперативной мысли — все эти черты, так наглядно выявившиеся в действиях Самсонова, были характерны для всей старой русской военной школы. Генерал Самсонов не мог быть в этом отношении исключением, и если он им был, как честный солдат, то разве только в лучшую для себя сторону»[39].

Книга Г. С. Иссерсона вышла в серии работ, подготовленных Управлением по исследованию и использованию опыта войны штаба РККА[40], и отражала взгляд советской военной науки на прискорбные обстоятельства поражения 2-й армии. В отличие от западной историографии, в которой неудача армии Самсонова выделялась и превращалась в объект отдельного рассказа, советские военные историки оценивали ее в комплексе происходившего тогда на всех фронтах Первой Мировой войны. Тогда получалась иная картина, чем, например, в немецкой историографии, на все лады превозносившей «Танненберг». Как заметил Г. С. Иссерсон, «то было только частным, поражением на частном театре войны»[41], из которого сверхразрекламированные в Германии Людендорф и Гинденбург не сумели извлечь те преимущества, которые дало им в руки бездарное царское командование.

А. М. Зайончковский совершенно справедливо указал: «Германское командование не имело никаких оснований венчать себя лаврами Ганнибала и провозглашать «Танненберг» новыми «Каннами», но дело не в форме, по которой были разбиты 5 русских дивизий, а в том, что сами по себе «Канны» явились последним, случайным и при этом не главным этапом армейской операции 8-й германской армии. Русские войска в основном потерпели поражение не столько от германских войск, сколько от своих бездарных высших военачальников»[42].

Слов нет, германское командование сумело извлечь оперативную пользу из разобщенного положения 1-й и 2-й русских армий. Перед Людендорфом и Гинденбургом открывались широкие перспективы — не будет преувеличением сказать, что при умелом руководстве дальнейшими операциями они могли бы достигнуть решительного стратегического успеха на восточноевропейском театре войны. Направление наступления, которое привело бы к таким последствиям, диктовала жизнь — на русском Юго-Западном фронте развернулась Галицийская битва, австрийцев нещадно били, и они с тяжелыми потерями отступали. Австро-Венгрия обратилась с отчаянными просьбами к Германии помочь ударом на Седлец, что, кстати, Берлин обещал до войны. В Восточной Пруссии скопилось достаточно войск для проведения нужной операции — выгрузились и сосредоточились прибывшие из Франции два корпуса и кавалерийская дивизия. Но, вопреки очевидным стратегическим преимуществам такой операции, Людендорф и Гинденбург думали только о том, как вытеснить 1-ю русскую армию из Восточной Пруссии. На большее германское командование и не замахивалось.

Проанализировав создавшуюся тогда обстановку, И. И. Вацетис подчеркивал, что немцы вполне могли, «оставив временно генерала Ренненкампфа в покое, бросить четыре корпуса и две кавдивизии от Сольдау на Юго-Западный фронт в общем направлении на Люблин. Действуя так, генерал Гинденбург в сравнительно короткое время достиг бы неслыханных в военной истории результатов. Этим смелым ударом генерал Гинденбург разгромил бы не только Юго-Западный фронт, по и весь план кампании русского Главковерха. Без всякого сомнения, придя своевременно на помощь Австрии наступлением от Сольдау на Люблин, генерал Гинденбург совместно с австрийцами отбросил бы армии Юго-Западного фронта к Днепру»[43]. Но «смелости» у германского командования как раз не было; ошеломленное собственной победой над армией Самсонова, игравшей «в поддавки» на полях Восточной Пруссии, оно приступило к выталкиванию 1-й армии из Восточной Пруссии, что и было достигнуто в сентябре 1914 года. В этой операции были заморожены крупные германские силы, введение которых в дело никак не оправдывал конечный скромный результат.

Тем временем войска русского Юго-Западного фронта расправились с австрийской армией. В период Галицийской битвы восемнадцатого августа — двадцать первого сентября 1914 года русские войска безостановочно гнали австрийские армии, которые были вынуждены оставить всю Восточную Галицию. Хотя окончательно разбить вооруженные силы Австро-Венгрии не удалось, численность австрийской армии сократилась почти наполовину, она потеряла до четырехсот тысяч человек, из них более ста тысяч пленными. Ужасающий удар, обрушенный на Австро-Венгрию, надломил ее, положение на всем Восточном фронте изменилось. Открывалась дорога на Венгерскую равнину.

В августе-сентябре 1914 года случилось так, что русские войска в Восточной Пруссии, одержав блистательные тактические успехи проиграли операцию. В свою очередь, германский блок, добившись оперативных успехов на северном крыле фронта, потерпев поражение в Галиции, стратегически проиграл всю кампанию.

«Германское командование ценою принесения в жертву своей союзницы Австро-Венгрии оттеснило русских из Восточной Пруссии»[44].

Солдаты русских армий, сражавшиеся и погибавшие в Восточной Пруссии, сковали значительные силы врага, не дали возможности Германии создать мощный кулак при наступлении на Париж и оказать содействие попавшей в беду Австро-Венгрии.

В коалиционной войне все взаимосвязано и все приходит в свои черед. И если нет оправданий русскому верховному командованию, бросившему 2-ю армию в неподготовленное наступление, в котором она была побеждена, то противники Германии оказались непобедимыми благодаря жертвам, понесенным Россией. Таков честный вердикт истории относительно Восточно-Прусской операции русской армии в августе 1914 года.

Б. Такман разделяет оценку значения сражения русских войск в Пруссии, о которой говорилось выше. Она пишет: «Чего бы она ни стоила России, эта жертва дала французам то, что они хотели: уменьшение германских сил на Западном фронте. Два дня опоздавшие к Танненбергу, отсутствовали на Марне». И в другом месте: «Если бы немцы не перебросили два корпуса на русский фронт, один из них защитил бы правый фланг Бюлова и прикрыл брешь между ним и Клюком; другой корпус поддержал бы Хаузена, и тогда Фоша, возможно, удалось бы разбить. Россия, верная союзническому долгу, начала наступление без соответствующей подготовки и оттянула на себя эти части»[45].

Похороны

Таким величественным и грандиозным было зрелище в то майское утро 1910 года, когда девять монархов ехали в траурном кортеже на похоронах короля Англии Эдуарда VII, что по притихшей в ожидании и одетой в траур толпе прокатился гул восхищения. В алом и голубом, зеленом и пурпурном, по трое в ряд суверены проехали через ворота — в шлемах с плюмажами, с золотыми аксельбантами, малиновыми лентами, в усыпанных брильянтами орденах, сверкавших на солнце.

За ними следовали пять прямых наследников, сорок императорских или королевских высочеств, семь королев — четыре вдовствующие и три правящие — а также множество специальных послов из некоронованных стран. Вместе они представляли семьдесят наций на этом самом большом и, очевидно, последнем в своем роде собрании королевской знати и чинов, когда-либо съезжавшихся в одно место. Колокола Биг Бена приглушенно пробили девять утра, когда кортеж покинул дворец. Однако часы истории указывали на закат, и солнце старого мира опускалось в угасающем зареве великолепия, которое должно было исчезнуть навсегда.

В центре первого ряда ехал новый король Георг V, слева от него находился герцог Коннот, единственный из оставшихся в живых братьев покойного короля, а справа — Вильгельм II, император Германии. Ему, писала «Таймс», «принадлежит первое место среди прибывших из-за границы плакальщиков, даже в моменты наиболее напряженных отношений эта персона всегда пользовалась у нас популярностью». Он был на сером коне, одет в алую форму английского фельдмаршала, в руках держал маршальский жезл. Лицо кайзера со знаменитыми закрученными вверх усами было «мрачным, почти жестоким». О том, какие чувства волновали эту легковозбудимую, впечатлительную натуру, можно узнать из его писем. «Я горд назвать это место своим домом, быть членом этой королевской семьи», — писал он в Германию после того, как провел ночь в Виндзорском замке, в бывших апартаментах своей матери. Сентиментальность и грусть, вызванные печальными событиями, боролись с гордостью, проистекавшей из чувства превосходства над собравшимися монархами, и жгучей радостью по поводу исчезновения его дяди с европейского горизонта. Он приехал хоронить Эдуарда — проклятие своей жизни, главного творца, как считал Вильгельм, политики изоляции Германии. Эдуард, брат его матери, которого он не мог ничем ни запугать, ни поразить, своей массивной фигурой заслонял Германии солнце. «Это — сам Сатана. Трудно представить, какой он Сатана!»

Эти слова, сказанные кайзером перед тремястами гостями на обеде в Берлине в 1907 году, явились результатом одного из путешествий Эдуарда по Европе, предпринятого ради осуществления дьявольской идеи изоляции Германии. Он неспроста находился неделю в Париже, без всяких видимых причин посетил короля Испании (только что женившегося на его племяннице). Закончил же Эдуард свое путешествие визитом к королю Италии с явным намерением соблазнить его на выход из Тройственного союза с Германией и Австрией. Кайзер, известный в Европе крайней несдержанностью речи, в порыве неистовства тогда высказал одно из тех замечаний, которые периодически в течение двадцати лет его правления вызывали у дипломатов нервные потрясения.

Теперь, к счастью, творец политики изоляции был мертв, и его место занял Георг, который, как сказал кайзер Теодору Рузвельту за несколько дней до похорон, был «очень хорошим мальчиком» (сорока пяти лет, на шесть лет моложе кайзера). «Он настоящий англичанин и ненавидит всех иностранцев, против чего я не возражаю, если, конечно, он не будет ненавидеть немцев больше, чем других». Сейчас Вильгельм уверенно ехал рядом с Георгом, отдавая честь знаменам первого королевского драгунского полка, где значился почетным полковником. Когда-то он распространял свои фотографии, где он был снят в форме этого полка с загадочной надписью над факсимиле: «Я жду своего времени». Сегодня это время пришло — он выше всех в Европе.

За ним ехали два брата овдовевшей королевы — король Дании Фредерик и король Греции Георг, ее племянник король Норвегии Хаакон. Затем следовали три короля, которые в будущем лишатся своих тронов: Альфонс, король Испании, Мануэль — Португалии, и Фердинанд, король Болгарии, в шелковом тюрбане, раздражавший своих друзей-суверенов тем, что называл себя кесарем. Он хранил у себя в сундуках полный костюм византийского императора, приобретенный у театрального костюмера, надеясь на день, когда ему, может быть, удастся собрать все византийские владения под свой скипетр.

Ослепленные зрелищем этих, по выражению газеты «Таймс», «красиво сидящих на конях принцев», немногие обратили внимание на девятого короля, единственного из всех, кому удалось стать действительно великим человеком. Несмотря на высокий рост и мастерское владение лошадью, Альберт, король Бельгии, не любивший пышных церемоний, выглядел в этой компании смущенным и рассеянным. Ему было тогда тридцать пять лет, и он находился на троне немногим более года. Позже, когда он стал известен миру как символ героизма и трагедии, у него был почти такой же рассеянный взгляд, как будто он мысленно находился в другом месте.

Будущая причина трагедии — высокий, осанистый, затянутый в корсет, с качающимся на шлеме плюмажем, эрцгерцог Австрии Франц-Фердинанд, наследник престарелого императора Франца-Иосифа, ехал справа от Альберта, а слева от него находился еще один отпрыск, который никогда не займет трона, — принц Юсуф, наследник турецкого султана. После королей ехали королевские высочества: принц Фусима, брат императора Японии, великий князь Михаил, брат русского царя, герцог Аоста в светло-голубом мундире, брат короля Италии, принц Карл, брат короля Швеции, супруг царствующей королевы Голландии принц Генрих, а также кронпринц Сербии, Румынии и Черногории Данило, «обаятельный, необычайно красивый молодой человек с восхитительными манерами», похожий на возлюбленного «Веселой вдовы» не только именем. Он прибыл лишь накануне вечером в сопровождении «очаровательной молодой особы необыкновенной красоты» (к неудовольствию британских государственных деятелей) и представил ее как фрейлину своей жены, приехавшую в Лондон, чтобы сделать кое-какие покупки.

Затем следовали более мелкие представители германской королевской фамилии: великие герцоги Мекленбург-Шверина, Мекленбург-Стрелица, Шлезвиг-Голыптейна, Вальдек-Пирмонта, Кобурга, Сакскобурга и Сакс-Кобург-Гота, Саксонии, Гессена, Вюртемберга, Бадена, Баварии. Кронпринц Рупрехт из Баварии вскоре должен будет повести немецкую армию в бой. Там же находились принц Сиама, принц Персии, пять принцев бывшего французского орлеанского королевского дома, брат хедива Египта в феске с золотой кисточкой, принц Цзя-дао из Китая в вышитой светло-голубой одежде, династии которого оставалось длиться не более двух лет, а также брат кайзера, принц Пруссии Генрих, представлявший германский флот, главнокомандующим которого являлся. Среди всего этого величия можно было увидеть трех одетых в штатское господ: Гастон-Карлина из Швейцарии, Пишона, министра иностранных дел Франции, и бывшего президента Теодора Рузвельта, специального посланника Соединенных Штатов.

Эдуарда, ставшего причиной этого беспрецедентного сборища, часто называли «Дядей Европы» — это прозвище, если иметь в виду правящие дома Европы, следовало бы понимать в буквальном смысле. Он был дядей не только кайзера Вильгельма, но также (по линии сестры своей жены) вдовствующей русской императрицы Марии и царя Николая П. Сама русская царица была его племянницей. Его дочь Мод являлась королевой Норвегии, другая племянница, Ена, была королевой Испании, а третья племянница, Мария, вскоре должна была стать королевой Румынии. Датская ветвь его жены, помимо того, что владела троном Дании, находилась в родстве по материнской линии с русским царем, а также снабдила королями Грецию и Норвегию. Другие родственники, отпрыски девяти сыновей и дочерей королевы Виктории, находились в избытке во всех королевских дворах Европы.

И все-таки не только семейные чувства или даже печаль и потрясение, вызванные смертью Эдуарда, — как известно, он проболел всего один день и умер на следующий — послужили причиной неожиданного потока соболезнований по случаю его кончины. Это было действительным признанием великих заслуг Эдуарда как короля, оказавшего неоценимую услугу своей стране. За девять коротких лет его правления Англия отошла от блестящей изоляции, вынужденная согласиться на «взаимопонимание» и заверения в преданности (но не на союзы — Англия не любит определенности) с двумя своими старыми врагами — Францией и Россией — и еще одной многообещающей державой, Японией. Изменение сил проявилось во всем мире и повлияло на отношения каждой страны с другими. Хотя Эдуард не выступал в качестве инициатора и не влиял на политику своей страны, его личная дипломатия способствовала этим изменениям.

Еще ребенком, находясь вместе с родителями с официальным визитом во Франции, он заявил Наполеону III: «У Вас прекрасная страна, и я хотел бы быть Вашим сыном». Это предпочтение всего французского в противовес или, скорее, в знак протеста против пристрастия матери ко всему немецкому продолжалось и после ее смерти и было воплощено в реальных делах. Когда Англия, с растущим беспокойством наблюдавшая за вызовом, который ей бросала программа усиления германского флота, решила забыть свои старые счеты с Францией, таланты Эдуарда — «короля-очарователя» — помогли ей плавно обойти все острые углы.

В 1903 году он направился в Париж, несмотря на предупреждения о том, что официальный государственный визит может встретить холодный прием. Встречавшая его толпа была мрачна и тиха. Лишь изредка раздавались насмешливые возгласы: «Да здравствуют буры!» и «Да здравствует Фашода!»[46]. Но король не обратил на них никакого внимания. «Французы не любят нас», — пробормотал один из его адъютантов. «А почему они должны нас любить?» — парировал Эдуард, продолжая кланяться и улыбаться из открытого экипажа. В течение четырех дней он постоянно был на публике, осматривал войска в Венсенне, присутствовал на гонках в Лонгшамп, на торжественном представлении в опере, на государственном банкете в Елисее, завтракал на Кэ-д'Орсе, сумел преобразить холодок в улыбки, когда, смешавшись с толпой зрителей в антракте, высказал галантные комплименты одной знаменитой актрисе за кулисами. Повсюду он выступал с изящными и полными такта речами о дружбе и своем восхищении французами, об их «славных традициях» и их «прекрасном городе», к которому он, по его признанию, привязан «многими счастливыми воспоминаниями». Он говорил о своем «искреннем удовольствии» от этого визита, о своей вере в то, что все старые разногласия, «к счастью, преодолены и забыты», что процветание Франции и Англии взаимосвязаны, что укрепление дружбы является его «постоянной заботой». Когда он уезжал, толпа кричала: «Да здравствует наш король!» «Редко можно наблюдать такое резкое изменение общего настроения, которое произошло здесь. Он завоевал сердца всех французов», — сообщал один бельгийский дипломат. Германский посол считал этот визит «весьма странным делом» и высказал мысль, что англо-французское сближение явилось результатом общей нелюбви к Германии. В тот же год после трудной работы, выполненной министрами, преодолевшими много спорных вопросов, это «сближение» превратилось в англо-французскую Антанту, договор о которой был подписан в апреле 1904 года.

Германия могла бы иметь свою Антанту с Англией, если бы ее руководители, подозрительно относившиеся к английским намерениям, сами не отвергли заигрывания министра колоний Джозефа Чемберлена сначала в 1899 году, а затем в 1901-м. Ни находившийся в тени Гольштейн, ни направлявший из-за кулис германскую политику элегантный и эрудированный канцлер Бюлов, ни даже сам кайзер не знали точно, в чем именно они подозревают Англию, однако были уверены в ее вероломстве. Кайзер всегда стремился заключить соглашение с Англией, но так, чтобы она даже не догадывалась о его желании подписать подобный договор. Однажды под влиянием всего английского и родственных чувств во время похорон королевы Виктории он позволил себе признаться Эдуарду: «Даже мышь не посмеет пошевелиться в Европе без нашего согласия». Так он представлял будущий англо-германский альянс. Но, как только англичане проявили признаки готовности, он и его министры стали действовать уклончиво, заподозрив какую-то хитрость. Опасаясь, что англичане будут иметь преимущества за столом переговоров, немцы предпочли вообще уйти от этого вопроса и полностью положиться на постоянно растущий флот, с тем чтобы запугать англичан и заставить согласиться на германские условия.

Бисмарк советовал Германии полагаться в основном на сухопутные силы, но его последователи, ни каждый в отдельности, ни все вместе взятые, не были Бисмарками. Он неуклонно добивался достижения ясно видимых целей, они же стремились к более широким горизонтам, не имея четкой идеи в отношении того, что именно им нужно. Гольштейн был Макиавелли без политики, который действовал, исходя из одного принципа: подозревать всех и каждого. Бюлов не имел принципов, он был так скользок, жаловался его коллега адмирал Тирпиц, что по сравнению с ним угорь был пиявкой. Резкий, непостоянный, легко увлекающийся кайзер каждый час ставил разные цели, относясь к дипломатии как к упражнению в вечном движении.

Никто из них не верил, что Англия когда-нибудь придет к соглашению с Францией, и все предупреждения на этот счет, к том числе и наиболее обоснованное — от посла в Лондоне барона Эккардштейна, Гольштейн отметал как «наивные». На обеде в Малборо в 1902 году Эккардштейн видел, как Поль Камбон, французский посол, уединился в бильярдной комнате с Джозефом Чемберленом. Там в течение двадцати восьми минут они вели «оживленный разговор», из которого ему удалось подслушать только два слова — «Египет» и «Марокко» (в мемуарах барона не говорится, была ли дверь открыта или он слушал через замочную скважину). Позднее его пригласили в кабинет к королю, где Эдуард предложил ему уппмановскую сигару 1888 года и сообщил, что Англия собирается достичь урегулирования с Францией по спорным колониальным вопросам.

Когда Антанта стала фактом, гнев Вильгельма был страшен. Но еще более досадным и мучительным для кайзера был триумфальный визит Эдуарда в Париж. «Путешествующий кайзер» — так прозвали Вильгельма из-за частых поездок — получал необыкновенное удовольствие от церемониальных въездов в столицы других стран. Но больше всего ему хотелось посетить недосягаемый Париж. Он был везде, даже в Иерусалиме, где ради него открыли Яффские ворота, чтобы он смог проехать через них верхом на коне. Но Париж, центр всего, что было прекрасным, всего, что было желанным, всего того, чем не был Берлин, оставался закрытым для него. Он хотел услышать приветствия парижан, хотел, чтобы его наградили орденской лентой Почетного легиона через плечо.

Он дважды извещал французов о своем императорском желании, но никакого приглашения не последовало. Он мог войти в Эльзас и выступать с речами, возвеличивающими победу в 1870 году, он мог принимать парады в Меце, но — и в этом, может быть, и заключается печальная участь королей — кайзер дожил до восьмидесяти двух лет и умер, так и не увидев Парижа.

Зависть к древним нациям пожирала его. Он жаловался Теодору Рузвельту, что английская знать во время поездок на континент никогда не заезжала в Берлин, а всегда отправлялась в Париж. Он считал, что его недооценивали. «За все долгие годы моего царствования, — сказал он как-то королю Италии, — мои коллеги, монархи Европы, не обращали внимания на то, что я говорил. Но скоро, когда мой великий флот подкрепит мои слова, они станут проявлять к нам больше уважения». Те же чувства испытывала и вся нация, страдавшая, как и ее император, от нестерпимой потребности признания.

Изобилуя энергией и честолюбием, сознавая свою силу, впитав идеи Ницше и Трейчке, эта нация считала себя наделенной правом господствовать и в то же время обманутой, потому что остальной мир отказывался признать это право. «Мы должны, — писал представитель германского милитаризма Фридрих фон Бернарди, — обеспечить германской нации и германскому духу на всем земном шаре то высокое уважение, которое они заслуживают… и которого они были лишены до сих пор». Он откровенно признавал лишь один способ достижения этой цели; и все Бернарди помельче, начиная с кайзера, стремились к этому уважению с помощью угроз и демонстраций силы. Они потрясали «железным кулаком», требовали своего «места под солнцем», славили добродетели меча в хвалебных песнях о «крови и железе» и «сверкающей броне». В Германии перефразировали принцип Рузвельта в международных делах — «Говори мягко, но держи большую дубину» на тевтонский вариант: «Ори и имей наготове большую пушку». Когда она была выдвинута, кайзер приказал своим войскам, отправлявшимся на подавление боксерского восстания в Китай, вести себя как гунны Аттилы (выбор гуннов в качестве германского прототипа был его собственным), когда пангерманские общества и военно-морские лиги непрерывно множились, другие нации ответили альянсами, после чего Германия завопила: «Окружение!». Перепевы о том, что «Германия находится в полном окружении», назойливо повторялись более десятилетия.

Зарубежные визиты Эдуарда продолжались — Рим, Вена, Лиссабон, Мадрид. Он посещал не только королевские семьи. Каждый год он проходил курс лечения в Мариенбаде, где мог обмениваться мнениями с «Тигром Франции» Клемансо, своим ровесником, который занимал пост премьера в течение четырех лет во время царствования Эдуарда. У короля были две страсти — элегантная одежда и пестрая компания. Он пренебрег первой и стал восхищаться Клемансо. «Тигр» разделял мнение Наполеона о том, что Пруссия «вылупилась из пушечного ядра», и считал, что ядро летит во французскую сторону. Он работал, планировал, маневрировал под влиянием одной главной идеи: «В стремлении к господству Германия считает своей основной политической задачей уничтожение Франции». Он сказал Эдуарду, что, если наступит такое время, когда Франции понадобится помощь, морской мощи Англии будет недостаточно, напомнив, что Наполеон был разбит при Ватерлоо, а не у Трафальгара.

В 1908 году Эдуард, к неудовольствию своих подданных, нанес официальный визит русскому царю на императорской яхте в Ревеле. Англичане рассматривали Россию как старого Прага времен Крыма, а что касается последних лет, то как угрозу, нависшую над Индией. Либералы и лейбористы считали Россию страной кнута, погромов и казненных революционеров 1905 года, а царя — как заявил Рамсей Макдональд — «обыкновенным убийцей». Неприязнь была взаимной. России не нравился союз Англии с Японией. Она также ненавидела Англию за то, что та воспрепятствовала ее историческим посягательствам на Константинополь и Дарданеллы. Николай II слил два своих излюбленных предрассудка в одной фразе: «Англичанин — это жид».

Однако старые разногласия были не настолько серьезными, как новая реальность, и, следуя настояниям французов, жаждавших, чтобы их два союзника пришли к согласию, Англия и Россия в 1907 году подписали конвенцию. Считалось, что личная дружба между монархами рассеет оставшееся недоверие, и Эдуард отправился в Ревель. Он вел долгие переговоры с русским министром иностранных дел Извольским и танцевал с царицей под музыку из «Веселой вдовы» с таким успехом, что даже заставил ее рассмеяться — став, таким образом, первым человеком, который смог достичь подобного эффекта с тех пор, как царица надела корону Романовых. Это был не пустяк, как могло бы показаться на первый взгляд, потому что царь, про которого вряд ли можно было сказать, что он правит Россией в прямом смысле этого слова, был деспотом, а им, в свою очередь, правила жена, женщина с сильной волей, хотя и слабым умом. Красивая, истеричная и болезненно подозрительная, она ненавидела всех, кроме своих близких и нескольких фанатичных или безумных шарлатанов, которые утешали ее отчаявшуюся душу. Царь, не наделенный умом и недостаточно образованный, по мнению кайзера, был способен лишь на то, «чтобы жить в деревне и выращивать турнепс».

Кайзер считал, что царь находится в его собственной сфере влияния, и пытался при помощи хитроумных уловок оторвать его от альянса с Францией, возникшего в результате собственной глупости Вильгельма.

Завет Бисмарка «дружить с Россией» и договор «Перестраховки», воплощавший этот завет, были забыты Вильгельмом, что явилось первой и самой худшей ошибкой его правления. Александр III, высокий, суровый русский царь тех времен, в 1892 году быстро изменил направление и вступил в альянс с республиканской Францией, пойдя даже на то, чтобы встать «смирно» при исполнении «Марсельезы». Кроме того, он относился с пренебрежением к Вильгельму, считая его «un garcon mal eleve»[47], и постоянно оказывал ему чрезвычайно холодный прием. После того как Николай унаследовал трон, Вильгельм старался исправить свою ошибку, направляя молодому царю длинные письма (на английском языке), в которых давал советы, сообщал слухи и сплетни и распространялся на политические темы. Он обращался к нему: «дорогой Ники», а подписывался: «любящий тебя друг Вилли».

«Безбожная республика, запятнанная кровью монархов, не может быть подходящей компанией для тебя», — говорил он царю; «Ники, поверь моему слову, Бог проклял этот народ навеки». Истинные интересы Ники, как считал Вилли, заключены в союзе трех императоров — России, Австрии и Германии. И все же, помня насмешки старого царя, он не мог отказать себе в снисходительном тоне по отношению к его сыну. Он обычно похлопывал Николая по плечу и говорил: «Советую тебе — побольше речей и побольше парадов, речей и парадов». Он предложил направить немецкие части для защиты Николая от его мятежных подданных, чем привел в бешенство царицу, ненависть которой к Вильгельму росла с каждым его визитом.

После того как кайзеру не удалось, в силу определенных причин, разъединить Россию и Францию, он разработал хитрый договор, который предусматривал взаимопомощь России и Германии в случае военного нападения. Царь после его подписания должен был пригласить французов присоединиться к этому договору. После поражения России в войне с Японией (кайзер сделал все, чтобы вовлечь Россию в эту войну) и последовавших за ней революционных выступлений, когда режим оказался в своей наинизшей точке, кайзер пригласил царя на секретную встречу без министров в Бьорке, в Финском заливе.

Вильгельм прекрасно знал, что Россия не может заключить такой договор, не поступив вероломно по отношению к Франции, но полагал, что подписей монархов будет достаточно, чтобы преодолеть это затруднение. Николай подписал. Вильгельм пришел в восторг. Он ликвидировал фатальную ошибку, обеспечил тылы Германии и разорвал окружение. «Яркие слезы стояли в моих глазах», — писал он Бюлову, он был уверен, что дедушка (Вильгельм I, который, умирая, бормотал слова о войне на два фронта) с гордостью взирал на него. Он считал договор мастерским ударом немецкой дипломатии, что и было бы в действительности, если бы не ошибка в заголовке. Когда царь привез этот договор домой, его пораженные министры указали, что, взяв обязательство выступить на стороне Германии в случае возможной войны, Россия отказывается от своего союза с Францией — деталь, «ускользнувшая от внимания Вашего величества в потоке красноречия императора Вильгельма». Договор в Бьорке, не прожив и дня, прекратил свое существование.

Теперь Эдуард пытался завести дружбу с русским царем в Ревеле. Прочитав доклад германского посла об этой встрече, из которого следовало, что Эдуард действительно хотел мира, кайзер гневно написал на полях: «Ложь. Он хочет войны. Но хочет, чтобы начал ее я, а он бы избежал ответственности».

Год закончился неверным шагом кайзера, таившим в себе опасность взрыва. Он дал интервью газете «Дейли телеграф», высказав ряд своих идей в отношении того, кто с кем должен воевать. Это привело в замешательство не только его соседей, но и соотечественников. Общественное неодобрение было таким явным, что кайзер даже слег, проболел три недели и в течение некоторого времени воздерживался от высказываний.

После этого случая никаких сенсационных известий не было. Последние два года первого десятилетия, когда Европа как бы наслаждалась благодатным солнечным днем истории, были самыми спокойными и тихими. Тысяча девятьсот десятый был годом мира и процветания. Второй этап Марокканских кризисов[48] и Балканских войн еще не наступил. Была опубликована новая книга Нормана Анжелла «Великая иллюзия», в которой доказывалось, что война невозможна. С помощью внушительных примеров и неоспоримых аргументов Анжелл утверждал, что при существующей взаимозависимости наций победитель будет страдать в одинаковой степени с жертвой — поэтому война невыгодна, и ни одна страна не проявит такой глупости, чтобы начать ее.

Переведенная почти сразу на одиннадцать языков, «Великая иллюзия» превратилась в некий культ. В университетах Манчестера, Глазго и других промышленных городов появилось более 40 групп приверженцев, пропагандировавших ее догмы. Самым верным учеником Анжелла был человек, оказывавший большое влияние на военную политику, близкий друг короля и его советник виконт Эшер, председатель Военного комитета, созданного для проведения реорганизации британской армии после шока, вызванного ее неудачами в бурской войне. Лорд Эшер выступал с лекциями о «Великой иллюзии» в Кембридже и Сорбонне, утверждая, что «новые экономические факторы ясно доказывают всю бессмысленность агрессивных войн»[49]. Война XX века будет иметь такие масштабы, заявлял он, что ее неизбежные последствия в виде коммерческого краха, финансовой катастрофы и страданий людей настолько пропитают все идеями сдерживания, что сделают войну немыслимой. Он заявил в речи перед офицерами Клуба объединенных вооруженных сил в присутствии начальника Генерального штаба сэра Джона Френча, председательствовавшего на собрании, что ввиду взаимного переплетения интересов наций развязывание войны с каждым днем становится более трудным и невозможным.

Германия, считал лорд Эшер, «принимает доктрину Нормана Анжелла так же, как и Великобритания». Как отнеслись кайзер и кронпринц к идеям «Великой иллюзии», экземпляры которой Эшер послал им, осталось неизвестно. Нет доказательств того, что Эшер направил эту книгу генералу фон Бернарди, который в 1910 году был занят написанием другой книги — «Германия и следующая война», опубликованной годом позже. Ей суждено было получить такое же влияние, как и книге Анжелла, хотя она была ее антиподом. Названия трех ее глав — «Право вести войну», «Долг вести войну», «Мировая держава или падение» — выражают ее основные тезисы.

Кавалерийский офицер Бернарди в 1870-м, в двадцать один год, стал первым немцем, проехавшим через Триумфальную арку, когда немцы взяли Париж. С тех пор флаги и слава интересовали его меньше, чем теория, философия и наука войны в применении к «Исторической миссии Германии» (так называлась одна из глав его книги).

Он служил начальником отдела военной истории Генерального штаба, был представителем интеллектуальной элиты этого туго думающего и много работающего учреждения, а также автором классического труда по кавалерии до того, как посвятил свою жизнь изучению идей Клаузевица, Трейчке и Дарвина, отразив их в книге, сделавшей его имя синонимом бога войны Марса.

«Война, — утверждал он, — является биологической необходимостью, это выполнение в человеческой среде естественного закона, на котором покоятся все остальные законы природы, а именно законы борьбы за существование». Нации, говорил он, должны прогрессировать или загнивать, «не может быть стояния на одном месте», и поэтому Германия должна выбрать «между мировым господством или падением».

Среди других наций Германия «в социально-политических аспектах стоит во главе всего культурного прогресса», но «зажата в узких, неестественных границах». Она не сможет достичь «своих великих моральных целей» без увеличения политической силы, расширенных сфер влияния и новой территории. Это увеличение мощи, «соответствующее нашему значению» и «которое мы вправе требовать», является политической необходимостью и «первой, самой главной обязанностью государства». Бернарди, специально выделяя курсивом слова: «Мы должны сражаться за то, чего мы сейчас хотим достигнуть», без обиняков переходит к выводу: «Завоевание, таким образом, становится законом необходимости».

После доказательства этой «необходимости» (любимое слово германских военных мыслителей) Бернарди переходит к методу. Поскольку обязанность вести войну признана, вторая обязанность состоит в том, чтобы вести ее успешно. Для достижения успеха государство должно начать войну в «наиболее благоприятный момент», имея «признанное право обеспечить высокую привилегию такой инициативы». Наступательная война становится, таким образом, другой необходимостью, а отсюда второй неизбежный вывод: «На нас лежит обязанность, действуя в наступлении, нанести первый удар». Бернарди не разделял беспокойства кайзера о «презрении и ненависти», которые вызывает агрессор. Он также не пытался скрыть направления этого удара. «Немыслимо, — писал он, — чтобы Германия и Франция смогли когда-либо договориться в отношении своих проблем. Францию необходимо сокрушить совершенно, с тем чтобы она не смогла больше перейти нам дорогу», «она должна быть уничтожена раз и навсегда как великая держава».

Король Эдуард не дожил до появления работ Бернарди. В январе 1910 года он направил кайзеру свое ежегодное поздравление по случаю дня рождения и подарок — трость, — после чего уехал в Мариенбад и Биарриц. Через несколько месяцев он умер.

«Мы потеряли опору нашей внешней политики», — сказал Извольский[50], услышав о его смерти. Это было преувеличением, потому что Эдуард являлся всего лишь инструментом, а не создателем новых союзов. Во Франции смерть короля вызвала «глубокие чувства» и «искреннюю скорбь», писала газета «Фигаро». В Париже, по ее словам, так же глубоко ощущали потерю «своего друга», как и в Лондоне. Фонарные столбы и витрины магазинов на Рю-де-ля-Пэ были одеты в такой же черный траур, как и на Пиккадилли, извозчики прикрепляли креповые ленты к ручкам хлыстов. Задрапированные в траур портреты покойного короля появлялись даже в провинциальных городах, что происходило обычно лишь при смерти выдающихся граждан Франции. В Токио в знак признания союза между Англией и Японией на домах были вывешены перекрещенные флаги обеих стран, древки которых были убраны черным. В Германии, каковы ни были ее чувства, были соблюдены строгие правила последних почестей. Всем офицерам армии и флота было приказано носить траур в течение восьми дней, а корабли флота в своих территориальных водах почтили память короля орудийным салютом и приспустили флаги на мачтах. Члены рейхстага поднялись со своих мест, когда президент зачитывал послание о соболезновании, а кайзер лично нанес английскому послу визит, продолжавшийся полтора часа.

Члены королевской семьи в Лондоне на следующей неделе пыли всецело поглощены встречами знати, прибывавшей на вокзал Виктория. Кайзер приплыл на своей яхте «Гогенцоллерн» в сопровождении четырех английских эсминцев. Она бросила якорь в устье Темзы, и кайзер приехал поездом на вокзал Виктория, как обычный представитель королевской фамилии. На платформе был развернут пурпурный ковер, а там, где должен был остановиться его вагон, были сооружены ступеньки, также покрытые ковром такого же цвета. Поезд прибыл ровно в полдень, из вагона появилась хорошо известная фигура германского императора, который расцеловал встречавшего его короля Георга в обе щеки. После завтрака они вместе отправились в Вестминстерский собор, где покоилось тело Эдуарда. Гроза, разразившаяся накануне вечером, и пронизывающий дождь, ливший на следующее утро, не остановили подданных Эдуарда, терпеливо ждавших входа в зал в притихшей очереди. В тот день, в четверг 19 мая, она растянулась на пять миль.

Посередине обширного зала в мрачном величии стоял гроб, на нем лежали корона, держава и скипетр. По четырем его углам замерли в карауле четыре офицера; каждый представлял различные полки империи. Они стояли в традиционной траурной позе с преклоненными головами, их руки в белых перчатках были скрещены на эфесах шпаг. Кайзер взирал на обряд отдания почестей умершему императору с профессиональным интересом. Он произвел на него сильное впечатление, и многие годы спустя он помнил в деталях это зрелище во всем его великолепном средневековом убранстве. Он видел, как солнечные лучи пробивались сквозь узкие готические окна, зажигая драгоценные камни на короне, наблюдал, как менялся караул у гроба, как четверо часовых промаршировали со шпагами, которые они сначала взяли наизготовку, а затем, встав на свои места, опустили острием вниз. Караул, который они сменили, как бы медленно заскользил и исчез через какой-то невидимый выход в тени. Возложив на гроб венок из алых и белых цветов, кайзер вместе с королем Георгом в молчаливой молитве опустился на колени. Встав, он сжал руку своего двоюродного брата в мужественном и сочувственном пожатии. Этот жест, о котором широко сообщалось, вызвал многочисленные благожелательные комментарии.

Поведение кайзера казалось безупречным. В душе же он не мог отказаться от благоприятной возможности завести новые интриги. За обедом, данным королем в тот вечер в Букингемском дворце, он, отведя в сторону французского министра иностранных дел Пишона, предложил, чтобы Франция в случае конфликта, когда Англия и Германия будут противостоять друг другу, поддержала Германию. Кайзер позднее отрицал, что он сказал тогда что-либо из ряда вон выходящее: он обсуждал лишь Марокко и «некоторые другие политические вопросы». Пишон же только осторожно высказал мысль, что язык «кайзера был дружественным и мирным».

На следующее утро во время процессии, первой, где он выступал с речью, поведение Вильгельма было примерным. Он крепко держал повод своей лошади, отстав на голову от лошади короля Георга. Конан-Дойль, бывший специальным корреспондентом во время этого события, писал, что «Вильгельм выглядел настолько благородно, что Англия не будет той доброй старой Англией, если сегодня снова не раскроет ему свои объятия». Когда процессия достигла Вестминстер-холла, Вильгельм первым спешился и рванулся к карете королевы Александры с такой проворностью, что успел к ней раньше королевских слуг, но королева собиралась выйти с другой стороны. Ловко обежав карету, опять впереди слуг, он оказался первым у двери, подал руку вдове и поцеловал ее «с любовью убитого горем племянника». К счастью, король Георг в это время подоспел на помощь своей матери и стал сопровождать сам, он знал — мать ненавидела кайзера, как по личным причинам, так и из-за Шлезвиг-Голынтейна.

Несмотря на то, что, когда Германия захватила эти владения у Дании, Вильгельму было всего восемь лет, она не забыла и не простила этого ни ему, ни его стране. Когда ее сын был произведен в почетные полковники одного прусского полка — в это время он был с визитом в Берлине, она написала ему:

«Итак, Джорджи, мой мальчик, ты стал настоящим, живым, грязным немецким солдатом, в остроконечной каске и синей шинели! Да, не думала я, что доживу до такого! Но ничего… тебе просто не повезло, это не твоя ошибка».

Под приглушенный рокот барабанов и стоны волынок дюжина матросов вынесла гроб, завернутый в королевский штандарт. Ярко сверкнули на солнце сабли кавалеристов, замерших по команде «смирно». По пронзительному сигналу четырех свистков матросы поставили гроб на артиллерийский лафет, задрапированный в пурпурное, красное и белое. Кортеж двинулся между шеренгами гренадеров, они, как красные стены, обрамляли одетые в траур толпы людей. Никогда еще Лондон не был так переполнен народом, но никогда не был таким тихим. Рядом и позади орудийного лафета, который тянули лошади королевского артиллерийского полка, шли шестьдесят три адъютанта, все в чине полковников или капитанов первого ранга, все со званиями пэров; среди них было пять герцогов, четыре маркиза и тринадцать графов. Три фельдмаршала Англии — лорд Китченер, лорд Робертс и сэр Эвелин Вуд — ехали вместе. За ними двигались шесть адмиралов флота, а после них — одиноко — большой друг Эдуарда, порывистый, эксцентричный сэр Джон Фишер, со странным неанглийским лицом китайского мандарина, в прошлом первый морской лорд империи.

Поздравления из всех знаменитых полков — «Коулдстримс», «Гордон Хайлендерс», дворцовой кавалерии и боевой кавалерии, конной гвардии и улан, королевских мушкетеров, гусар и драгун, немецких, русских, австрийских и других иностранных кавалерийских частей, почетным полковником которых был Эдуард, а также адмиралы германского флота — все это, по неодобрительным высказываниям некоторых наблюдателей, представляло чересчур огромный военный спектакль на похоронах человека, которого называли «Миротворцем».

Его лошадь, ведомая двумя грумами, с пустым седлом и перевернутыми сапогами в стременах, придавала всей картине оттенок простой человеческой скорби.

Далее шла торжественная процессия в старинных костюмах: оруженосцы в расшитых гербами средневековых плащах, королевские телохранители с булавами в белом, стремянные, шотландские лучники, судьи в париках и черных мантиях, возглавляемые лордом — главным судьей в алом, епископы в пурпурных мантиях, иомены — гвардейцы в черных бархатных шляпах и гофрированных воротничках елизаветинских времен, эскорт трубачей, а за ними следовал строй королей; потом в застекленной карете ехали овдовевшая королева и ее сестра, вдовствующая русская императрица, а также другие королевы, дамы и восточные монархи — в двенадцати разнообразных экипажах. Длинная процессия двигалась через Уайтхолл, Мэлл, Пиккадилли и Парк в направлении Пэддингтонского вокзала, откуда поездом тело усопшего должны были отправить в Виндзор для похорон. Оркестр королевской конной гвардии исполнял «Марш смерти» из «Саула». Все чувствовали какую-то завершенность в медленной поступи процессии и торжественной музыке. Лорд Эшер записал в своем дневнике после похорон: «Никогда еще не чувствовалось такой опустошенности. Казалось, все маяки, обозначавшие фарватер нашей жизни, были сметены».

Планы

«Пусть крайний справа коснется плечом пролива»

Граф Альфред фон Шлиффен, начальник германского Генерального штаба с 1891 по 1906 год, был, как и все немецкие офицеры, воспитан на правиле Клаузевица: «Сердце Франции находится между Брюсселем и Парижем». Эта аксиома обескураживала, потому что путь, указываемый ею, был перекрыт нейтралитетом Бельгии, который сама Германия вместе с другими четырьмя великими державами гарантировала навечно. Шлиффен, полагая, что война предрешена и что Германия должна вступить в нее при условиях, обеспечивающих успех, решил помешать бельгийскому нейтралитету встать на пути Германии.

Из двух типов прусских офицеров — с бычьей шеей и осиной талией — он принадлежал ко второму. С моноклем на аскетическом лице, холодный и сдержанный, он с таким фанатизмом отдавался своей профессии, что, когда его адъютант в конце продолжавшейся всю ночь поездки штаба по Восточной Пруссии обратил его внимание на красоту реки Прегель, сверкавшей в лучах восходящего солнца, генерал, бросив короткий и тяжелый взгляд, ответил: «Незначительное препятствие». Это, решил он, можно было отнести и к нейтралитету Бельгии. Нейтральная и независимая Бельгия была плодом творения Англии, или, вернее, самого способного министра иностранных дел Англии лорда Палмерстона. Побережье Бельгии было границей Англии, на полях Бельгии Веллингтон уничтожил самую страшную угрозу для Англии со времен Армады. Впоследствии Англия решила превратить этот участок открытой, легко доступной территории в нейтральную зону и после Наполеона, в соответствии с урегулированием, достигнутым на Венском конгрессе, договорилась с другими державами передать ее Королевству Нидерланды.

Недовольные союзом с протестантской страной, горя в лихорадке национализма XIX века, бельгийцы подняли восстание в 1830 году, вызвав международный конфликт. Голландцы сражались за возвращение своей провинции, французы, стремившиеся схватить то, что им когда-то принадлежало, также вмешались. Самодержавные государства Россия, Пруссия и Австрия, решившие держать Европу в тисках Венских соглашений, были готовы начать стрелять при первых признаках мятежа в любом месте.

Лорд Палмерстон обошел своими маневрами всех. Он знал, что подчиненная провинция всегда будет вечным искушением для того или иного соседа и что только независимое государство, полное решимости сохранить свою целостность, может служить в качестве зоны безопасности. После девяти лет трепки нервов, ловкости, неотступного движения к своей цели, прибегая к «давлению» силой английского флота, он обыграл всех претендентов и добился заключения международного договора, давшего Бельгии статус «независимого и нейтрального навечно государства». Договор был подписан в 1839 году Англией, Францией, Россией, Пруссией и Австро-Венгрией.

Начиная с 1892 года, когда Франция и Россия вступили в военный союз, было ясно, что четыре участника Бельгийского договора будут автоматически втянуты — двое против двух — в войну, которую Шлиффен должен был спланировать. Европа была складом мечей, сложенных так же осторожно, как и карточный домик, — нельзя было вытащить один из них, не задев другие. По условиям австро-германского союза, Германия обязана поддержать Австро-Венгрию во время любого конфликта с Россией. В соответствии с договором между Россией и Францией, оба его участника обязывались выступить против Германии, если кто-нибудь из них окажется втянутым в «оборонительную войну» с ней. Эти обстоятельства делали неизбежным тот факт, что в ходе любой войны, которую пришлось бы вести Германии, она будет вынуждена сражаться на два фронта — против Франции и России.

Какую роль будет играть Англия, оставалось неясным, она могла остаться нейтральной, могла при определенном условии выступить против Германии. То, что Бельгия могла стать таким условием, не было секретом. Во время франко-прусской войны 1870 года, когда Германия еще нетвердо стояла на ногах, Бисмарк был рад, получив намек от Англии, вновь заверить в незыблемости нейтралитета Бельгии. Гладстон добился подписания обеими воюющими сторонами соглашения с Англией, в соответствии с которым в случае нарушения нейтралитета Бельгии Англия будет сотрудничать с другой стороной с целью защиты Бельгии, хотя и не будет принимать участия в общих военных операциях. Несмотря на то, что формула Глад стона была не во всем практичной, у немцев не было оснований считать ее мотивы менее действенными в 1914 году, чем в 1870-м. Тем не менее Шлиффен решил в случае войны напасть на Францию через Бельгию.

Он основывался на «военной необходимости». В войне на два фронта Германия должна бросить все силы против «одного Прага, самого сильного, самого мощного, самого опасного, — таким может быть только Франция». Законченный Шлиффеном план на 1906 год — год, когда он ушел в отставку, — предусматривал, что за шесть недель семь восьмых всех вооруженных сил Германии сокрушат Францию, в то время как одна восьмая их будет держать Восточный фронт против русских до тех пор, пока основные силы армии не будут переброшены для борьбы со вторым врагом. Он выбрал Францию первой потому, что Россия могла сорвать быструю победу, отойдя в свои необозримые пространства, втянув Германию в бесконечную кампанию, как когда-то Наполеона. Франция же была под рукой, кроме того, она могла провести быструю мобилизацию. Германские и французские армии могли завершить мобилизацию в течение двух недель, то есть до начала генерального наступления на пятнадцатый день. России же в соответствии с германскими расчетами, ввиду огромных расстояний, многочисленности населения и слабого железнодорожного транспорта, потребуется шесть недель для организации генерального наступления, а к этому времени Франция уже будет разбита.

С риском потерять Восточную Пруссию, это сердце юнкерства и Гогенцоллернов, которую защищали всего лишь девять дивизий, было трудно смириться, но Фридрих Великий говорил: «Лучше потерять провинцию, чем допустить разделение войск, необходимых для победы», и ничто так не утешает военные умы, как принципы великого, хотя и мертвого полководца. Только при применении превосходящих сил на Западе удастся добиться быстрой победы над Францией. Только стратегией охвата, используя Бельгию как проходную дорогу, германские армии смогли бы, по мнению Шлиффена, успешно атаковать Францию. Его доводы, с чисто военной точки зрения, казались безупречными.

Германская армия численностью в полтора миллиона теперь была в шесть раз больше, чем в 1870 году, и ей нужно было пространство для маневрирования. Французские укрепления, построенные вдоль границ с Эльзасом и Лотарингией после 1870 года, не давали немцам возможности совершить фронтальную атаку через общую границу.

Затяжная осада не давала благоприятных возможностей, а учитывая, что тылы французских позиций оставались открытыми, для быстрого поражения противника в битве на уничтожение только путем обхода можно было напасть на французов сзади и разгромить. Но французские оборонительные линии упирались своими краями в нейтральные территории — Швейцарию и Бельгию. Громадной германской армии не хватало пространства для обхода французских армий, если бы она ограничилась лишь Францией. Немцы осуществили это в 1870 году, когда обе армии были небольшими, однако теперь речь шла о переброске миллионной армии для флангового обхода армии такой же численности. Пространство, дороги и железнодорожные магистрали играли главную роль. Равнины Фландрии их имели. В Бельгии было достаточно места для проведения заходов во фланги, являвшиеся составной частью формулы успеха Шлиффена. Фронтальное наступление, по его мысли, было обречено на поражение.

Первой заповедью Клаузевица, оракула германской военной науки, было быстрое достижение цели наступательной войны. Оккупация территории противника и установление контроля над его ресурсами было второстепенным делом. Основное — максимально быстрое принятие решений на начальном этапе. Время ставилось превыше всего. Все, что задерживало кампанию, Клаузевиц решительно осуждал. «Постепенное уничтожение» противника, или война на истощение, были для него неприемлемы. Он писал во времена Ватерлоо, и его труды считались с тех пор библией стратегии.

Для достижения решительной победы Шлиффен выбрал стратегию времен битвы при Каннах, заимствовав ее у Ганнибала. Полководец, загипнотизировавший Шлиффена, был давным-давно мертв. Прошло две тысячи лет со времени классического двойного охвата, примененного Ганнибалом против римлян при Каннах. Полевые пушки и пулеметы заменили лук, стрелы и пращу, писал Шлиффен, но принципы стратегии остались неизменными. Вражеский фронт не является главной целью. Самое важное — сокрушить фланги противника и завершить уничтожение ударом в тыл. При Шлиффене обход стал фетишем, а фронтальный удар — анафемой для германского Генерального штаба.

Первый план Шлиффена, предусматривавший нарушение границ Бельгии, был составлен в 1899 году. Он предполагал прорыв через угол Бельгии восточнее Мааса. Расширяясь с каждым последующим годом, к 1905 году этот план включал огромный обходной маневр правым крылом немецкой армии, в ходе которого германские войска должны были пересечь Бельгию через Льеж и Брюссель, а затем повернуть на юг, где должны были воспользоваться преимуществами открытого ландшафта Фландрии для наступления на Францию. Все зависело от быстрых и решительных действий, и даже обходной путь через Фландрию требовал меньше времени, чем ведение осадных боев вдоль укрепленной линии на границе.

У Шлиффена не было достаточно дивизий, чтобы осуществить двойной охват Франции, как при Каннах. Вместо этого он решил положиться на мощное правое крыло, которое бы прошло через всю территорию Бельгии по обоим берегам Мааса и прочесало бы эту страну подобно гигантским граблям. Затем поиска пересекают франко-бельгийскую границу по всей ее ширине и через долину Уазы обрушиваются на Париж. Основная масса немецких сил оказалась бы между столицей и французскими армиями, которым во время их вынужденного отхода для борьбы с нависшей угрозой была бы навязана решающая битва на уничтожение вдали от их укрепленных районов. Существенным моментом в плане было намеренное ослабление левого крыла немецких армий на фронте Эльзас-Лотарингия, чтобы завлечь французов в «мешок» между Мецем и Вогезами. Считалось, что французы, стремясь освободить потерянные провинции, ударят именно здесь, что, по мнению генералов, лишь способствовало бы успеху немецкого плена, так как немецкое левое крыло смогло бы удерживать их в «мешке» до победы основных сил в тылу французских армий. За этим планом всегда скрывалась тайная надежда Шлиффена на то, что по мере развертывания битвы удастся бросить в контрнаступление левое крыло и совершить настоящее двойное окружение — «колоссальные Канны» его мечты. Но, строго экономя силы для своего правого крыла, он не поддался на это искушение. Однако заманчивые перспективы левого крыла не оставляли в покое его последователей.

Итак, немцы подошли к Бельгии. Решающая битва требовала охвата, а охват требовал бельгийской территории. Германский Генеральный штаб считал это военной необходимостью. Кайзер и канцлер согласились с этим более или менее единодушно. Идти ли на этот шаг, был ли он приемлемым ввиду возможной неблагоприятной реакции мирового общественного мнения, особенно нейтральных стран, — эти проблемы не имели никакого значения.

Единственным принимавшимся во внимание критерием был триумф германского оружия. Немцы после 1870 года усвоили урок, сводившийся к тому, что оружие и война были единственным источником германского величия.

В своей книге «Нация с оружием» фельдмаршал фон дер Гольц поучал: «Мы завоевали наше положение благодаря остроте наших мечей, а не умов».

Принятие решения о нарушении нейтралитета Бельгии было делом нетрудным.

Греки верили: характер — это судьба. Принятие рокового решения было обусловлено многими столетиями немецкой философии: в ней были заложены семена самоуничтожения, ожидавшие своего часа. Она говорила устами Шлиффена, но ее создали Фихте, веривший, что германский народ избран Провидением, дабы занять высшее место в истории Вселенной; Гегель, считавший, что немцы ведут остальной мир к славным вершинам принудительной культуры; Ницше, утверждавший, что сверхчеловек стоит выше обычного контроля; Трейчке, по которому усиление мощи является высшим моральным долгом государства, всего германского народа, называвшего своего временного правителя «всевышним».

Цель — решающая битва — была продуктом побед над Австрией и Францией в 1866 и 1870 годах. Отшумевшие битвы, как и мертвые генералы, держат своей мертвой хваткой военные умы, и немцы, в не меньшей степени, чем другие народы, готовились к последней войне. Они поставили все на карту решающей битвы в образе Ганнибала, однако даже призрак Ганнибала мог бы напомнить Шлиффену о том, что, хотя карфагеняне выиграли битву при Каннах, войну выиграл Рим.

Старый фельдмаршал Мольтке[51] в 1890 году предсказал, что следующая война может продлиться семь лет или даже тридцать, потому что ресурсы современного государства настолько огромны, что оно не признает себя побежденным после одного военного поражения и не прекратит борьбы. Его племянник и тезка, который заместил Шлиффена на посту начальника Генерального штаба, также знавал моменты просветления, когда четко понимал справедливость предсказания дяди. В 1906 году в один из приступов неверия в Клаузевица он сказал кайзеру:

«Это будет национальная война, которая закончится не решающей битвой, а после длительной утомительной борьбы со страной, которая не будет побеждена до тех пор, пока не будут сломлены ее национальные силы. Это будет война, которая в высшей степени истощит наш народ, даже если мы и окажемся победителями». Однако следовать логике своих предсказаний противно человеческой натуре, тем более натуре Генерального штаба. Аморфная, без определения границ, концепция затяжной войны не могла быть так научно разработана, как ортодоксальное, предсказанное и простое решение решающей битвы и короткой войны. Молодой Мольтке был уже начальником Генерального штаба, когда выступил со своим предсказанием, но ни он, ни его штаб, ни штаб любой другой страны не делали никаких попыток ориентироваться на длительную войну. Не считая двух Мольтке, один из которых был уже мертв, а второй не проявлял твердости в достижении цели, некоторые военные стратеги в других странах не исключали возможность затяжной войны, однако все предпочитали верить, так же как банкиры и промышленники, что в силу общего расстройства экономической жизни всеобщая европейская война не может продолжаться более трех-четырех месяцев. Характерной чертой 1914 года, как и любой эпохи, была общая склонность, отмечавшаяся во всех странах, — не готовиться к худшей альтернативе, а действовать в соответствии с тем, что, как им казалось, было правдой.

Шлиффен, принявший стратегию «решающей битвы», поставил судьбу Германии в зависимость от нее. Он считал, что Франция нарушит нейтралитет Бельгии, как только развертывание германских войск на бельгийской границе ясно укажет на принятую стратегию, и, думал он, Германия должна сделать это первой и побыстрее.

«Бельгийский нейтралитет будет нарушен той или другой стороной», — гласил его тезис.

«Тот, кто войдет, в эту страну первым, оккупирует Брюссель и потребует военной компенсации в размере 1000 миллионов франков, одержит верх».

Контрибуция, которая позволяет вести войну за счет противника, а не за свой собственный, была вторичной задачей, поставленной Клаузевицем. Третью задачу он видел в том, чтобы привлечь на свою сторону общественное мнение, что осуществляется «путем крупных побед и захватом вражеской столицы», помогая положить конец сопротивлению. Он знал, что материальные успехи позволят завоевать общественное мнение, но забыл, что моральная неудача может привести к его изменению, что также является риском в войне.

Но об этом французы всегда помнили, и это заставило их прийти к выводам, противоположным тем, которых ожидал Шлиффен. Бельгия также была для них путем для нападения через Арденны, если не через Фландрию, однако план их кампании запрещал использование бельгийской территории до тех пор, пока на нее не вступят первыми немцы. Логика этого дела для них была ясна: Бельгия была дорогой, открытой в обоих направлениях, кто использует ее первым — Германия или Франция, зависело от того, какая из этих стран стремилась сильнее к войне. Как заметил один французский генерал: «Тот, кто больше всего хочет войны, не может не желать нарушения нейтралитета Бельгии».

Шлиффен и его штаб считали, что Бельгия не будет воевать и не добавит свои шесть дивизий к французской армии. Когда канцлер Бюлов, обсуждавший эту проблему со Шлиффеном в 1904-м, напомнил ему о предупреждении Бисмарка, что допускать добавления сил еще одной страны к силам противника Германии — противоречить «простому здравому смыслу», Шлиффен несколько раз поправил монокль в глазу, что было его привычкой, и сказал: «Конечно. Мы не стали глупее с тех пор». Бельгия не будет сопротивляться силой оружия, она удовлетворится протестами, заявил он.

Уверенность Германии объяснялась несколько смелыми расчетами на хорошо известную жадность Леопольда II, бывшего королем Бельгии во времена Шлиффена. Высокий, представительный, с черной бородой клином, он был окружен ореолом порока — любовницы, деньги, жестокости в Конго и разные скандалы. По мнению австрийского императора Франца-Иосифа, Леопольд был «исключительно плохим человеком». Мало найдется людей, о которых можно так сказать, утверждал император, однако король Бельгии был именно таким. Поскольку Леопольд был жаден в довершение к своим другим порокам, то, по мнению кайзера, жадность возобладает над здравым смыслом, и поэтому он составил хитроумный план с целью заманить Леопольда в союз, пообещав ему французскую территорию. Когда кайзера захватывал какой-либо проект, он пытался немедленно осуществить его и обычно в случае неудачи приходил в состояние удивления и огорчения. В 1904 году он пригласил Леопольда посетить Берлин. Он говорил с ним «самым добрейшим языком в мире» о его гордых праотцах, графах Бургундских, и предложил воссоздать для него древнее герцогство Бургундия из Артуа, французской Фландрии и французских Арденн. Леопольд посмотрел на него «широко раскрыв рот» и попытался свести все к шутке, напомнив кайзеру, что со времен XV века многое изменилось. Во всяком случае, сказал он, его министры и парламент никогда не станут рассматривать такое предложение.

Так говорить не следовало бы, потому что кайзер пришел в свойственное ему состояние гнева и отчитал короля за то, что он питает большее уважение к парламенту и министрам, чем к персту божьему (который кайзер иногда путал со своей персоной). «Я сказал ему, — заявил Вильгельм канцлеру фон Бюлову, — что не позволю играть с собой. Тот, кто в случае европейской войны будет не со мной, тот будет против меня».

Кайзер заявил, что он является солдатом школы Наполеона и Фридриха Великого, которые начинали свои войны с предупреждения противника: «Поэтому, если Бельгия не встанет на мою сторону, я должен буду руководствоваться исключительно стратегическими соображениями».

Подобное намерение, явившееся первой ясно выраженной угрозой разорвать договор, привело Леопольда II в замешательство. Он ехал на вокзал в каске, одетой задом наперед, и выглядел, по словам сопровождавшего его адъютанта, так, «как будто бы пережил какое-то потрясение».

Хотя план кайзера провалился, все еще считали, что Леопольд готов заложить нейтралитет Бельгии за кошелек в два миллиона фунтов стерлингов. Когда один французский офицер разведки узнал об этом после войны от немецкого офицера и выразил удивление такой щедростью, он получил ответ: «За это должны были заплатить французы». Даже после того как в 1909 году Леопольда на престоле сменил его племянник король Альберт, человек совершенно других качеств, в Германии продолжали думать, что сопротивление Бельгии явится лишь простой формальностью. Например, один германский дипломат предположил в 1911 году, что оно может принять форму «выстраивания бельгийской армии вдоль дорог, по которым пойдут германские войска».

Шлиффен выделил для захвата Бельгии тридцать четыре дивизии, которым одновременно поручалось разделаться с шестью бельгийскими дивизиями, если, хотя это и казалось немцам маловероятным, они все же решат оказать сопротивление. Немцы очень беспокоились, как бы этого не случилось, потому что сопротивление означало бы разрушение железных дорог и мостов и, как следствие, нарушение разработанного графика, которого рьяно придерживался германский Генеральный штаб.

Покорность Бельгии, с другой стороны, дала бы возможность не связывать немецкие дивизии задачей взятия крепостей на ее территории и, кроме того, позволила бы приглушить общественное недовольство по поводу этой акции Германии. Чтобы отговорить Бельгию от бессмысленного сопротивления, Шлиффен предложил накануне вторжения направить ультиматум с требованием сдать все крепости, железные дороги и армию. В противном случае бельгийские укрепленные города были бы подвергнуты бомбардировке. Тяжелая артиллерия была готова при необходимости превратить угрозу в реальность. Тяжелые орудия в любом случае потребуются в ходе дальнейшей кампании, писал Шлиффен в 1912 году. «Большой промышленный город Лилль, например, представляет прекрасную цель для бомбардировки».

Шлиффен хотел, чтобы его правое крыло вышло к Лиллю на западе, и тогда будет полностью завершен обход французов. «Когда вы направитесь во Францию, пусть крайний правый в строю касается плечом пролива Ла-Манш», — говорил он. Более того, принимая во внимание британскую воинственность, он предусматривал широкий прорыв, с тем чтобы заодно с французами разделаться и с английским экспедиционным корпусом. Он был более высокого мнения о возможностях английского флота, который мог организовать блокаду, чем об английской армии; поэтому он был полон решимости достичь быстрой победы над английскими и французскими сухопутными войсками и решить исход войны на ранних этапах до того, как военные действия Англии могут отразиться на экономическом положении Германии. Чтобы достичь этого, все силы должны быть брошены на усиление правого крыла. Его надо сделать помощнее, потому что плотность войск на километр определяла фронт наступления.

Используя только действующую армию, Шлиффену не хватило бы дивизий, чтобы сдерживать прорыв русских на восточном фронте и достигнуть численного превосходства над Францией для достижения быстрой победы. Решение было простым, если даже не революционным. Он решил использовать на фронтовых позициях войска резервистов. В соответствии с существовавшей военной доктриной, только самые молодые люди, недавно обученные, дисциплинированные, вымуштрованные в казармах, были годны для сражений. Резервисты, закончившие свой срок обязательной военной службы и вернувшиеся к гражданской жизни, рассматривались как сырой материал и не годились для использования на боевых линиях. За исключением людей моложе двадцати шести лет, которые направлялись в действующие части, резервисты формировались в отдельные дивизии, предназначенные для выполнения оккупационных задач и для тыловой службы. Шлиффен изменил это положение. Он добавил примерно двадцать резервных дивизий (их число менялось к зависимости от года составления плана) к пятидесяти или более маршевым дивизиям действующей армии. С увеличением численности войск давно задуманный им план обхода стал реально возможным.

Сменивший его меланхоличный генерал Мольтке был в определенном смысле пессимист, которому недоставало готовности Шлиффена сконцентрировать все силы для одного маневра. Если девиз Шлиффена был «быть смелым, быть смелым», то Мольтке — «не слишком смелым». Его беспокоила слабость левого крыла, противостоящего французам, и недостаточность войск, оставленных в Восточной Пруссии для защиты от русских. Он даже спорил со своим штабом — желательно ли ведение оборонительной войны с Францией, однако отверг эту идею, потому что в этом случае исключалась бы всякая возможность «ведения боев с противником на его собственной территории». Штаб счел вторжение в Бельгию «полностью оправданным и необходимым», поскольку война будет борьбой за «оборону и существование Германии». План Шлиффена получил поддержку, а Мольтке утешил себя мыслью, которая, судя по его заявлению в 1913 году, сводилась к следующему: «Мы должны отбросить все банальности об ответственности агрессора… Только успех оправдывает войну». Однако, чтобы обезопасить себя повсюду, он стал, вопреки забываемым уже советам Шлиффена, каждый год брать силы у правого крыла и укреплять ими левое.

Мольтке рассчитывал составить левое крыло из восьми корпусов, численностью примерно 320 000 человек, которые должны были удерживать фронт в Эльзасе и Лотарингии южнее Мааса. Германский центр в составе 11 корпусов — около 400 000 человек — должен был вторгнуться во Францию через Люксембург и Арденны. Германское правое крыло, насчитывавшее 16 корпусов численностью в 700 000 солдат, стало бы наступать через Бельгию, смяло бы знаменитые ключевые укрепления Льежа и Намюра, защищавших долину Мезы (Мааса), стремительно форсировало реку и вышло на равнинную местность и прямые дороги на другом берегу. Каждый день такого марша был тщательно расписан заранее. Считалось, что бельгийцы не будут сражаться, но, если все же они отважатся так поступить, сила германского наступления, по мнению генералов, быстро заставит их сдаться. Графиком предусматривалось, что дороги через Льеж будут открыты на двенадцатый день мобилизации, Брюссель падет на девятнадцатый, французская граница будет пересечена на двадцать второй, на линию Тьонвилль — Сен-Квентин войска выйдут на тридцать первый, Париж и решительная победа — на тридцать девятый.

План кампании был таким же четким и полным, как чертежи военного корабля. Помня предупреждение Клаузевица о том, что военные планы, в которых есть место для неожиданностей, могут привести к катастрофе, немцы с бесконечным усердием попытались предусмотреть любые обстоятельства. Штабные офицеры, прошедшие подготовку на маневрах и в военных училищах, умевшие дать правильный ответ при любом наборе исходных данных, как предполагалось, должны были справиться с неожиданностями. На случай таких неожиданностей — изменчивых, насмешливых и таящих в себе гибель — были приняты все меры предосторожности, но не было проявлено одного — гибкости.

В то время как план направить максимальное усилие против Франции принимал окончательные формы, опасения Мольтке и отношении России стали постепенно уменьшаться, особенно после того, как Генеральный штаб, основываясь на тщательном подсчете протяженности русских железнодорожных линий, пришел к убеждению, что Россия не будет готова к войне раньше 1916 года. Донесения шпионов о том, что среди русских поговаривают «о каких-то событиях, могущих начаться в 1916 году», еще больше укрепили мнение Генерального штаба и этом вопросе.

В 1914 году два события способствовали достижению Германией высшей степени готовности. В апреле Англия начала морские переговоры с русскими, а в июне сама Германия завершила расширение Кильского канала, давшего ее новым дредноутам прямой доступ из Северного моря в Балтику. Узнав об англо-русских переговорах, Мольтке заявил во время визита к своему австрийскому коллеге Конраду фон Готцендорфу в мае, что, «начиная с этого времени, любая отсрочка будет уменьшать наши шансы на успех».

Двумя неделями позже, 1 июня, он сказал барону Эккардштейну: «Мы готовы, и теперь, чем скорее, тем лучше для нас».

Тень Седана

Однажды в 1913 году к генералу де Кастельно, заместителю начальника французского Генерального штаба, прибыл генерал Леба, военный губернатор Лилля, с возражениями против решения Генштаба отказаться от Лилля как от крепости. Расположенный в шестнадцати километрах от бельгийской границы и в шестидесяти пяти вглубь от пролива Ла-Манш, Лилль находился рядом с тем путем, который избрала бы вторгнувшаяся армия, если бы она наступала через Фландрию. В ответ на просьбу генерала Леба об обороне этого города генерал де Кастельно развернул карту и измерил линейкой расстояние от германской границы до Лилля через Бельгию. Нормальная плотность войск, необходимая для энергичного наступления, составляет пять-шесть солдат на каждый метр. Если немцы растянутся на запад до Лилля, то у них окажется по два на метр.

«Мы перережем их пополам!» — воскликнул он.

Германская действующая армия может располагать, объяснил он далее, на Западном фронте двадцатью пятью корпусами, общей численностью около миллиона человек.

«Вот, судите сами, — сказал Кастельно, вручая Леба линейку. — Если они дойдут до Лилля, — повторил он с сардоническим удовлетворением, — что же, тем лучше для нас».

Французскую стратегию не страшила угроза охвата правым крылом немецких армий. Напротив, французский Генеральный штаб считал, что, чем сильнее немцы укрепят свое правое крыло, тем слабее они сделают свой центр и левое крыло, где французская армия планировала свой прорыв. Французская стратегия повернулась тылом к бельгийской границе, а фронтом к Рейну. Пока немцы будут совершать длинный обходный маневр, чтобы напасть на французский фланг, Франция ударит в двух направлениях, сомнет германский центр и левое крыло на каждой стороне укрепленной линии у Меца и победой в этом районе отрежет германское правое крыло от базы, таким образом обезвредив его. Это был смелый план, свидетельствующий о возрождении Франции после поражения под Седаном.

По условиям мирных соглашений, продиктованных Германией в Версале в 1871 году, Франция перенесла ампутацию, контрибуцию и оккупацию. Навязанные условия предусматривали даже триумфальный марш немецкой армии по Елисейским полям.

Когда французский парламент согласился с условиями мира, депутаты от Эльзаса и Лотарингии, в слезах покидавшие зал заседаний в Бордо, говорили: «Мы провозглашаем, что эльзасцы и лотарингцы принадлежали и будут принадлежать к французской нации. Мы клянемся сами, от имени наших избирателей, от имени наших детей и детей их детей, что будем французами любыми средствами, добиваясь этого права у узурпатора».

Аннексии, против которой возражал даже Бисмарк, говоривший, что она будет ахиллесовой пятой новой германской империи, требовали старший Мольтке и его Генеральный штаб. Они настаивали и убеждали императора, что пограничные провинции у Меца, Страсбурга и по отрогам Вогез необходимо отрезать, чтобы навечно поставить Францию географически в положение обороняющегося. К этому они прибавили тяжелейшую контрибуцию в пять миллиардов франков, стремясь закабалить ее на целое поколение, кроме того, оккупационная армия должна была находиться во Франции до окончания выплаты этой контрибуции. Одним колоссальным усилием французы собрали и выплатили всю эту сумму в три года, и с этого началось их возрождение.

Память о Седане неподвижной черной тенью витала в сознании французов.

«Не говорите об этом никогда, но думайте постоянно», — советовал Гамбетта.

Более сорока лет мысль «опять» была единственным основополагающим фактором французской политики. В течение нескольких первых лет после 1870 года инстинкт и военная слабость диктовали крепостную стратегию. Франция огородила себя системой укрепленных лагерей, соединенных фортами. Две линии укреплений: Бельфор — Эпиналь и Туль — Верден — охраняли восточную границу, а одна: Мобеж — Валансьенн — Лилль — защищала западную сторону бельгийской границы, промежутки между ними были предназначены для направления вторгшихся сил противника в нужном для обороняющихся направлении.

За своими стенами, как сказал Виктор Гюго в одном из своих наиболее страстных призывов, «Франция будет стремиться только к одному — восстановить свои силы, запастись энергией, лелеять свой священный гнев, воспитать молодое поколение так, чтобы создать армию всего народа, работать непрерывно, изучать методы и приемы наших врагов, чтобы стать снова великой Францией 1792 года, Францией «идеи с мечом». Тогда в один день она станет непобедимой. Тогда она вернет Эльзас-Лотарингию».

Первоначально Эльзас, не немецкий и не французский, постоянно переходил из рук в руки до тех пор, пока Людовик XIV не подтвердил прав Франции на него Вестфальским договором 1648 года. После того как Германия аннексировала Эльзас и часть Лотарингии в 1870 году, Бисмарк посоветовал предоставить их жителям как можно большую автономию и поощрять их сепаратистские тенденции, ибо, говаривал он, чем больше они будут считать себя эльзасцами, тем меньше французами. Его преемники не понимали, что это необходимо. Они не принимали во внимание желания своих новых подданных, не делали попыток привлечь их на свою сторону, управляли этими провинциями как рейхсляндом — «имперской территорией» — с помощью германских чиновников примерно так же, как африканскими колониями. Им удалось лишь озлобить население, хотя в 1911 году этим провинциям и была дарована конституция. Но было уже поздно. Взрыв возмущения германским правлением последовал в 1913 году в результате событий в Заберне, когда после обмена оскорблениями между жителями города и немецким гарнизоном один германский офицер ударил саблей калеку-сапожника. Эти события привели к резкому публичному осуждению немецких порядков в рейхслянде, вызвали волну антигерманских настроений во всем мире и одновременно триумф милитаризма в Берлине, где офицер из Заберна стал героем, получив личные поздравления кронпринца.

Год 1870-й не означал для Германии окончательного урегулирования. Германский день в Европе, который, как полагали, начался после провозглашения Германской империи в Зеркальном зале Версаля, так и не засиял в полную силу, Франция не была сокрушена, в действительности французская империя расширялась в Северной Африке и Индокитае, и мир искусства, красоты и стиля был все еще у ног Парижа. Немцев съедала зависть к стране, которую они победили. «Живет, как бог во Франции», — гласила немецкая поговорка. Вместе с тем они считали, что во французской культуре господствует декаданс, а сама страна ослаблена демократией.

«Невозможно, чтобы страна, в которой сменилось сорок два военных министра за сорок три года, сражалась эффективно», — объявил Ганс Дельбрюк, ведущий историк Германии.

Уверовав в превосходство над всеми по духу, силе, энергии, трудолюбию и национальной благодетели, немцы считали, что они по праву заслуживают господства в Европе. Работа, начатая под Седаном, должна быть завершена.

Франция же, оживая духом и телом, начала с раздражением относиться к тому, что ей все время приходится быть начеку и вечно выслушивать поучения своих руководителей о самообороне. После начала нового века ее дух восстал против тридцатилетней обороны и вытекающего отсюда признания своей неполноценности. Франция понимала, что она физически слабее Германии. У нее было меньше населения, рождаемость оставались низкой. Ей нужно было оружие, которого не имела Германия, чтобы с его помощью обрести веру в свои силы. «Идея с мечом» удовлетворяла этому требованию. Выраженная Бергсоном, она называлась «элан виталь» — всепобеждающий порыв, Вера в его силу убедила Францию, что человеческому духу вовсе не нужно склоняться перед заранее предреченными силами эволюции, которые Шопенгауэр и Гегель провозгласили непобедимыми. Дух Франции будет играть роль решающего фактора. Воля к победе, «элан», даст возможность Франции победить врага. Ее гений был в этом духе, духе славы, славы 1792 года, в несравненной «Марсельезе», лихой атаке генерала Маргерита — героическом натиске кавалерии под Седаном. Тогда даже Вильгельм I, наблюдавший за ходом сражения, не мог удержаться от восклицания: «О эти храбрые ребята!»

Вера в дух Франции оживила во французском поколении послевоенных лет уверенность в судьбе своей страны. Именно эта вера разворачивала ее знамена, звучала в ее горнах, вооружала солдат и повела бы Францию к победе, если бы «опять» пробил ее час.

Переведенный на язык военных терминов, «элан виталь» Бергсона превратился в наступательную военную доктрину. По мере того как оборонительная стратегия уступала место наступательной, центр внимания постепенно перемещался с бельгийской границы на восток, где самым серьезным образом стали рассматривать возможность наступления французской армии с целью прорыва к Рейну. Для немцев окружной путь через Фландрию вел к Парижу, для французов же он был бесполезен. Они могли попасть в Берлин лишь самым коротким путем. Чем больше французский Генеральный штаб склонялся к мысли о наступлении, тем больше он концентрировал силы у исходного пункта атаки и тем меньше их оставалось для защиты бельгийской границы. Колыбелью наступательной доктрины была Эколь суперьер де ля гер — Высшая военная академия, представлявшая интеллектуальную элиту армии. Ее начальник генерал Фердинанд Фош был основоположником французской военной теории того времени[52]. Ум Фоша, как и его сердце, имел два клапана — один служил для примешивания патриотического духа к его стратегии, другой — здравого смысла. С одной стороны, Фош проповедовал таинство воли, выраженное в его знаменитых афоризмах: «Воля к борьбе есть первое условие победы», или более сжато: «Виктуар се ля волонте» — «Победа — это воля», или еще: «Выигранная битва — это та битва, в которой вы не признаете себя побежденными».

Практически это вылилось в знаменитый приказ при Марне о наступлении, когда ситуация диктовала отступление. Офицеры тех времен помнят, как он призывал: «В атаку, в атаку!» Ожесточенно, непрерывно жестикулируя, он был весь в движении, как будто заряженный электрическим током. Почему, спрашивали его впоследствии, он начал наступление на Марне, когда с технической точки зрения он был разбит?

«Почему? Я не знаю, я верил в своих людей, у меня была воля. И тогда Бог был с нами».

Будучи глубоким знатоком Клаузевица, Фош в противоположность своим немецким последователям Клаузевица не верил в обязательный успех графика сражения, разработанного заранее. Напротив, он даже учил предвидеть необходимость постоянно приспосабливаться и импровизировать, чтобы справиться с любыми обстоятельствами.

«Правила, — говаривал он, — хороши для подготовки, но в час опасности в них немного пользы… Нужно учиться думать».

Думать — значит предоставить место свободе инициативы, чтобы иррациональное победило материальное, чтобы воля взяла верх над обстоятельствами.

Но было бы «ребячеством» думать, предупреждал Фош, что лишь один моральный дух может победить. В своих довоенных лекциях и книгах «Принципы войны» и «Ведение войны» он после полетов в сферы метафизики неожиданно спускался в земную область тактики, рассуждая об охранениях передовых, их необходимости, элементах огневой мощи, о требованиях дисциплины и повиновении. Благодаря ему во время войны стал известен и еще один афоризм, в котором подытоживалась реалистическая часть его учения: «В чем суть проблемы?»

Несмотря на свое красноречие в вопросах тактики, именно «мистика» Фоша пленила умы его сторонников. Однажды в 1905 году, когда Клемансо рассматривал вопрос о назначении Фоша, в ту пору профессора, на пост начальника Военной академии, он направил одного частного агента с заданием послушать, что говорит Фош на лекциях. Агент в замешательстве доносил: «Этот офицер преподает метафизику настолько непонятно, будто хочет превратить своих учеников в идиотов». Хотя Клемансо все же назначил Фоша на этот пост, донесение в некотором смысле отражало правду. Принципы Фоша стали ловушкой для Франции не потому, что были запутанны и непонятны, а в силу их особой привлекательности. Их подхватил с особым энтузиазмом полковник Гранмезон, «пылкий и блестящий офицер», который был начальником Третьего бюро, или оперативного управления. В 1911 году он прочитал в Военной академии две лекции, имевшие далеко идущие последствия.

Полковник Гранмезон взял лишь самый верх, а не фундамент теории Фоша. Возвеличивая только лишь «элан», волю к победе, без учета обороны, он предложил военную философию, которая наэлектризовала его слушателей. Он размахивал перед их возбужденным взором «идеей с мечом», указывавшей им, каким образом Франция может победить. Сущность ее сводилась к «оффенсив а утранс» — наступлению до предела. Только так можно было прийти к решающей битве Клаузевица, которая, «использованная до конца, является главным актом войны» и которую, начав, следовало довести до конца без колебаний, с предельным использованием всех человеческих возможностей. Захват инициативы является абсолютно необходимым. Заранее разработанные мероприятия, основанные на догматических суждениях о том, как будет действовать противник, являются преждевременными. Свобода действий достигается только путем навязывания своей воли противнику. «Все приказы командования должны вдохновляться решимостью захватить и удержать инициативу». Оборона забыта, сброшена со счетов, единственным оправданием для нее может служить лишь «экономия сил на некоторых участках с точки зрения подключения их к наступлению».

Эти принципы оказали большое влияние на Генеральный штаб, подготовивший на их основе в течение последующих двух лет Полевой устав и новый план кампании, называвшийся «план-17», который был утвержден в мае 1913 года.

Через несколько месяцев после чтения Гранмезоном своих лекций президент республики Фальер объявил: «Только наступление соответствует темпераменту французского солдата… Мы полны решимости выступить против противника без колебаний».

Новый Полевой устав, введенный правительством в октябре 1913 года в качестве основного руководства к обучению и действию французской армии, начинался громогласным и высокопарным заявлением: «Французская армия, возвращаясь к своей традиции, не признает никакого другого закона, кроме закона наступления». За этим следовали восемь заповедей, составленных из таких звонких фраз, как «решающая битва», «наступление без колебаний», «неистовость и упорство», «сломить волю противника», «безжалостное и неустанное преследование» со всем жаром верующего, уничтожающего ересь. Устав вытеснил и дискредитировал оборонительную концепцию.

«Только наступление, — возвещал он, — приводит к положительным результатам».

Седьмая заповедь, выделенная авторами курсивом, утверждала: «Битвы, как ничто другое, являются борьбой моральных принципов. Поражение неизбежно, как только исчезает воля к победе. Успех приходит не к тому, кто меньше пострадал, а к тому, чья воля тверже и чей моральный дух крепче».

Нигде в этих восьми заповедях не упоминалось об огневой мощи или о том, что Фош называл «сюрте» — защита или оборона. Идея этого устава была увековечена в знаменитом словце, ставшем ходовым среди французского офицерского корпуса, — «лекран» — храбрость, отвага, или, проще, «не трусить». Под этим девизом французская армия и отправилась на войну в 1914 году.

В те годы, когда французская военная философия претерпевала изменения, география Франции оставалась прежней, положение ее границ было таким же, как в 1870 году, когда они были отодвинуты по воле Германии. Территориальные требования Германии, объяснял Вильгельм I императрице Евгении, заявившей протест, «не имеют другой цели, кроме как убрать плацдарм, с которого французские армии смогут атаковать нас в будущем». Немцы сами выдвинули вперед свой плацдарм, с которого Германия могла напасть на Францию. В то время как французская история и развитие после начала нового века требовали наступательной стратегии, ее география по-прежнему диктовала стратегию оборонительную.

В 1911 году, тогда же, когда полковник Гранмезон читал свои лекции, была сделана последняя попытка привязать Францию к стратегии обороны. На этом настаивал в Высшем военном совете не кто иной, как будущий командующий вооруженными силами генерал Мишель. Заместитель председателя совета в случае войны становился главнокомандующим. В докладе, точно отражавшем мышление Шлиффена, он дал оценку возможного направления наступления немцев, а также рекомендации для его отражения.

Он соглашался с тем, что, ввиду резко пересеченной местности и сильно укрепленной оборонительной линии на французской стороне общей с Германией границы, немцы не надеются выиграть быструю решающую битву в Лотарингии. Марш через Люксембург и узкий угол бельгийской территории восточнее реки Мааса также не давал им достаточного пространства для проведения своего излюбленного плана охвата. Только путем использования преимуществ всей Бельгии, утверждал он, немцы смогли бы провести то «немедленное, грубое и решительное наступление» против Франции, которое им необходимо было осуществить до того, как ее союзники смогут включиться в игру. Он указывал на давнее желание немцев овладеть портом Антверпен, что также давало им дополнительный повод для нападения через Фландрию. Мишель предлагал, чтобы французская армия численностью в миллион человек встретила немцев на линии Верден — Намюр — Антверпен. Ее левое крыло, так же как правое Шлиффена, должно было «коснуться плечом» пролива Ла-Манш.

План генерала Мишеля был не только оборонительным по своему характеру, его осуществление зависело также от предложения, являвшегося неприемлемым для его коллег-офицеров. Чтобы противостоять многочисленной немецкой армии, которая, по его мнению, пойдет через Бельгию, генерал Мишель предложил удвоить число солдат действующей французской армии путем прикрепления к каждому полку действительной службы полка резервистов. Он не вызвал бы большего шума и возражений, даже если бы предложил причислить Мистингета к «бессмертным» Французской академии.

«Ле резер се зеро!» — «Резервисты — это ноль!» — такова была классическая догма французского офицерского корпуса. Мужчины, прошедшие обязательную военную подготовку в соответствии с законом о всеобщей воинской повинности и достигшие возраста 23–34 лет, зачислялись в резерв. При мобилизации наиболее молодые возрастные категории дополняли регулярные воинские части до уровня военного времени, остальные сводились в резервные полки, бригады и дивизии в соответствии с их местными географическими районами. Они предназначались только для тыловой службы или крепостных гарнизонов, так как считалось, что ввиду отсутствия в них подготовленного офицерского и сержантского состава их нельзя было присоединить к боевым полкам. Презрение регулярной армии к резервистам, которое разделяли и поддерживали правые партии, вызывалось отрицательным отношением к принципу «вооруженная нация». Смешать резервы с дивизиями действительной службы означало бы понижение наступательной силы армии. При защите страны, считали они, можно положиться только на действующую армию.

У левых партий, хранящих в памяти образ генерала Буланже на коне, наоборот, армия ассоциировалась с государственными переворотами, и они полагали, что принцип «вооруженной нации» является единственной гарантией республики. Они утверждали, что несколько месяцев подготовки сделают любого гражданина пригодным для войны, и решительно сопротивлялись увеличению срока действительной службы до трех лет. Армия потребовала этой реформы в 1913 году не только из-за увеличения численности германских вооруженных сил, но и потому, что чем больше людей проходит военную подготовку в данный момент, тем в меньшей степени можно ориентироваться на резервные части. После острых споров, серьезно взбудораживших страну, закон о трехлетней действительной службе был все-таки принят в августе 1913 года.

Пренебрежение к резервистам поддерживалось новой доктриной наступательной войны, которая, как думали, могла быть успешно претворена на практике только с помощью солдат действительной службы. Чтобы нанести победоносный удар во время молниеносной войны, символ которой — штыковая атака, был необходим «элан» — порыв, а «элан» не мог появиться у людей, привыкших к гражданской жизни и обремененных семейными заботами. Резервисты, смешанные с солдатами действительной службы, создадут «армию упадочную», не обладающую волей к победе. Подобные чувства, считалось, испытывали и за Рейном. Лозунг кайзера «Ни одного отца семейства на фронте» получил широкую поддержку. В среде французского Генерального штаба считалось непреложной истиной, что немцы не смешают действующие части с резервными, что, в свою очередь, дало основание рассчитывать на недостаточность сил Германии для выполнения двух задач сразу: направить мощное правое крыло в широкое наступление через Бельгию к западу от Мааса и одновременно иметь необходимое количество войск в центре и на левом фланге для отражения французского прорыва к Рейну.

Когда генерал Мишель представил свой план, министр обороны Мессими отнесся к нему как к безумной идее. Как председатель Верховного военного совета он не только пытался не допустить его принятия, но даже провел консультации с другими членами совета по вопросу отстранения Мишеля.

Мессими, цветущий, энергичный, почти неистовый человек, с толстой шеей, круглой головой и блестящими за очками глазами крестьянина, обладавший громким голосом, был когда-то профессиональным военным. В 1899 году, будучи тридцатилетним капитаном стрелкового полка, он подал в отставку в знак протеста против отказа пересмотра дела Дрейфуса[53]. В то горячее время весь офицерский корпус выступал против возможности признания невиновности Дрейфуса после вынесения ему приговора, утверждая, что это нанесло бы удар по престижу армии и идее ее непогрешимости. Мессими, который не смог поставить верность армии выше принципов правосудия, решил посвятить себя политической карьере, задавшись целью «примирить армию с народом». Он принес в Военное министерство страсть к улучшениям. Обнаружив, что «большое число генералов не только не способно вести войска за собой, но даже следовать за ними», он воспользовался правилом Теодора Рузвельта: все генералы должны участвовать в маневрах верхом на коне. Когда возникали возражения и угрозы, что такой-то и такой-то собирается подать в отставку, он отвечал, что именно этого и добивается.

Он был назначен военным министром 30 июня 1911 года, после того как на этом посту за четыре месяца сменились четыре министра, и на другой же день столкнулся с проблемой «прыжка «Пантеры» в Агадир, что предшествовало второму Марокканскому кризису. Ожидая мобилизации в любой момент, он обнаружил, что назначаемый главнокомандующим в случае войны генерал Мишель проявлял «колебания, нерешительность и был подавлен тем грузом обязанностей, который мог свалиться на него в любую минуту». По мнению Мессими, Мишель представлял «национальную опасность», занимая этот пост. «Сумасшедшее» предложение Мишеля явилось удобным поводом, чтобы избавиться от него.

Мишель, однако, отказался уйти, не представив сначала свой план на рассмотрение совета, в состав которого входили видные генералы Франции: Галлиени, великий колониальный завоеватель, По, однорукий ветеран 1870 года, Жоффр, молчаливый инженер, Дюбай, образец галантности, носивший свое кепи набекрень с изысканным шиком Второй империи. Всем им предстояло занять активные командные посты в 1914 году, а двое из них стали маршалами Франции. Никто из них не поддержал план Мишеля. Один из офицеров Военного министерства, присутствовавший на этом заседании, сказал: «Нет смысла обсуждать это предложение. Генерал Мишель не в своем уме».

Представлял ли этот вердикт мнение всех присутствовавших (Мишель позднее утверждал, что генерал Дюбай вначале согласился с ним) — или нет, но Мессими, который не скрывал своей враждебности к Мишелю, повел совет за собой. Судьбе было угодно, чтобы Мессими обладал сильным характером, а Мишель нет. Быть правым и оказаться поверженным — такое не прощается людям, занимающим ответственные посты, и Мишель должным образом поплатился за свою проницательность. Освобожденный от своего поста, он был назначен военным губернатором Парижа, и в критический час предстоящего испытания он действительно проявил «колебания и нерешительность».

Мессими, решительно вытравивший ересь Мишеля об оборонительной стратегии, делал все от него зависящее, чтобы оснастить армию для ведения наступательных боев, однако, в свою очередь, потерпел поражение в осуществлении своего заветного проекта — изменении французской военной формы. Англичане одели своих солдат в хаки после бурской войны, а немцы собирались сменить синий цвет прусского мундира на защитный серый. Однако в 1912 году французские солдаты все еще продолжали носить те же голубые шинели, красные кепи и красные рейтузы, как и в 1830 году, когда дальность ружейного огня не превышала двухсот шагов и когда армии, сходившиеся на близкие дистанции, не испытывали необходимости в маскировке. Посетив балканский театр военных действий в 1912 году, Мессими сразу увидел те преимущества, которые давала болгарам их неброская однотонная форма, и, вернувшись домой, решил сделать французского солдата не таким заметным. Его проект, предусматривавший введение серо-голубого или серо-зеленого цвета для мундиров, вызвал целую бурю протестов. Армия с таким же гордым упрямством не хотела отказаться от красных рейтуз, как и принять на вооружение тяжелые орудия. Одеть французского солдата в какой-то грязный позорный цвет, заявляли защитники армии, означало бы пойти навстречу самым сокровенным надеждам сторонников Дрейфуса и фримасонов. Запретить все красочное, все, что оживляет вид солдата, писала «Эко де Пари», значит выступить как против «французского духа, так и военной службы». Мессими указывал, что эти понятия вряд ли можно считать синонимичными, однако его оппоненты оказались непробиваемыми. Во время слушания дела в парламенте бывший военный министр Этьен говорил от имени Франции.

«Отменить красные рейтузы? — восклицал он. — Никогда! Ле панталон руж се ля Франс!» — «Красные рейтузы — это Франция».

«Эта глупая и слепая привязанность к самому заметному из всех цветов, — писал впоследствии Мессими, — будет иметь жестокие последствия».

В это время, когда Франция все еще переживала агадирский кризис, он должен был назначить вместо Мишеля нового главнокомандующего на случай чрезвычайных обстоятельств. Он собирался придать еще большее значение этому посту, совместив его с постом начальника Генерального штаба, одновременно ликвидировав пост начальника штаба при военном министре, который в то время занимал генерал Дюбай. Преемник Мишеля сконцентрировал бы в своих руках все бразды правления.

Сначала Мессими остановил свой выбор на генерале Галлиени, который отказался от этого предложения, объяснив, что он принимал участие в смещении генерала Мишеля и поэтому, заняв его место, будет чувствовать угрызения совести. Кроме того, ему оставалось два года до отставки, в которую он собирался уйти в шестьдесят четыре года, а также он считал, что назначение представителя колониальных войск вызовет недовольство в военной среде метрополии: «юн кестьон де бутон» — «вопрос мундира», — сказал он, указав на свои регалии. Генерал По, который следовал за ним по служебной лестнице, поставил условие предоставить ему право назначать по своему выбору генералов на высшие командные должности. Это требование, исходящее от человека, известного своими реакционными взглядами, угрожало разжечь едва затихшую вражду между стоящей на крайних правых позициях армией и республикански настроенной нацией. Уважая его честность, правительство отвергло это условие. Мессими тогда посоветовался с Галлиени, и тот рекомендовал своего бывшего подчиненного во время службы на Мадагаскаре, «хладнокровного и методичного работника с гибким и точным умом». И предложение занять этот пост было сделано Жозефу Жаку Сезару Жоффру. В свое время он был начальником Инженерного корпуса, а теперь начальником службы тыла. Ему было пятьдесят девять лет.

Массивный, с брюшком, в мешковатом мундире, с мясистым лицом, которое украшали тяжелые, почти белые усы и под стать им мохнатые брови, с чистой молодой кожей, спокойными голубыми глазами и прямым безмятежным взглядом, он производил впечатление человека благочестивого и наивного — два качества, которые не были главными чертами его характера. Он не был выходцем из благородной семьи, не был выпускником Сен-Сира (Жоффр закончил менее аристократичный, но более научный Политехнический институт); не совершенствовал своих знаний в Военной академии. Как офицер Инженерного корпуса, он занимался такими неромантическими делами, как строительство укреплений и железных дорог, и принадлежал к роду войск, откуда, как считали, не могли появиться высшие командные кадры. Он был старшим из одиннадцати детей мелкого буржуа, фабриканта винных бочек из французских Пиренеев. Его военная карьера отличалась малоприметными достижениями и исполнительностью на всех постах, которые он занимал: командир роты на Тайване и в Индокитае, майор в Судане и Тимбукту, штабной офицер в железнодорожном отделе Военного министерства, лектор в Артиллерийском училище, ответственный за фортификационные сооружения при Галлиени на Мадагаскаре с 1900 до 1905 года, дивизионный генерал в 1905 году, корпусной в 1908-м и, наконец, начальник службы тыла и член Военного совета с 1910 года.

Он не имел клерикальных, монархических или других, вызывающих беспокойство связей, во время дела Дрейфуса он был за границей. Его репутация хорошего республиканца была такой же безукоризненной, как и его руки с тщательно сделанным маникюром, выглядел он солидно и совершенно флегматично. Его выдающейся чертой была крайняя молчаливость, которая могла бы показаться у других признаком самоунижения, однако он, нося ее как ореол вокруг своего тучного, спокойного тела, внушал лишь уверенность. До отставки ему еще оставалось пять лет.

Жоффр не был подготовлен к утонченным приемам штабной работы и знал об этом своем недостатке. В один жаркий июльский день, когда двери в Военном министерстве на улице Святого Доминика были распахнуты настежь, кое-кто видел, как генерал По, взяв Жоффра за пуговицу мундира, говорил: «Полно, шер ами, мы дадим вам Кастельно. Он знает все про штабную работу, и все уладится само собой».

Кастельно, выпускник Сен-Сира и Военной академии, был, как и д'Артаньян, родом из Гаскони, где, как говорят, живут люди с горячим сердцем и холодной головой. Он страдал от своих семейных связей с маркизом, от сближения с иезуитами и от личного пристрастия к католицизму, который он исповедовал с таким усердием, что даже получил во время войны прозвище «ле капусин боте» — монах в сапогах. У него, однако, был большой опыт работы в Генеральном штабе. Жоффр предпочел бы Фоша, но, зная, что Мессими испытывает к нему объяснимую неприязнь, выслушал советы По и быстро им последовал.

«Э, — сказал Мессими с сожалением, когда Жоффр попросил назначить Кастельно своим заместителем. — Это вызовет бурю протестов левых партий, и вы наживете себе множество врагов». Тем не менее с согласия президента и премьера, хотя и «состроившего мину», услышав о таком условии, оба назначения были утверждены одновременно. Один знакомый Жоффра, генерал, преследовавший какие-то личные цели, предупредил, что Кастельно может «спихнуть» его. «Избавиться от меня! Ну нет, — ответил невозмутимо Жоффр. — Мне он нужен на шесть месяцев, а потом я его назначу командующим корпусом». Последующие события подтвердили, что Кастельно оказался для него неоценимым и, когда началась война, он, Жоффр, поручил ему командование армией вместо корпуса.

Исключительная уверенность Жоффра в себе проявилась в следующем году, когда его адъютант, майор Александр, решил узнать его мнение о том, скоро ли начнется война.

«Разумеется, скоро, — ответил Жоффр. — Я всегда так считал. Она придет. Я буду сражаться и одержу победу. Мне всегда удавалось выполнять все, за что я брался, — как, например, в Судане. И снова будет так».

«В таком случае вас ждет маршальский жезл», — предположил адъютант, почувствовав трепет при этой мысли. «Да», — согласился Жоффр с хладнокровной лаконичностью.

Под руководством этой невозмутимой фигуры Генеральный штаб взялся в 1911 году за задачу пересмотра Полевого устава, переподготовки войск и составления нового плана кампании с целью замены устаревшего «плана-16».

Фош — направляющий ум штаба — оставил Военную академию, был повышен, затем переведен в действующую армию и, наконец, получил назначение в Нанси, где, по его выражению, граница 1870-го «как шрам перерезала грудь страны». Здесь он командовал XX корпусом, охранявшим границу, который ему суждено было скоро прославить. Он оставил за собой группу сторонников во французской армии, бывших его учениками и входивших в его окружение. Он также оставил после себя стратегический план, послуживший основой «плана-17». Завершенный в апреле 1913 года, он без возражений был принят вместе с Полевым уставом Верховным военным советом в мае того же года. Следующие восемь месяцев прошли в реорганизации армии в рамках этого плана и подготовке инструкций и приказов, мобилизации транспортных и тыловых служб, а также подготовке мест и графиков для развертывания и концентрации войск. К февралю 1914 года план был готов для рассылки по частям каждому командующему из имевшихся тогда пяти армий. Каждый исполнитель получал лишь ту часть плана, которая непосредственно его касалась.

Основную идею этого плана Фош выразил следующим образом: «Мы должны попасть в Берлин, пройдя через Майнц», то есть форсировать Рейн у Майнца, расположенного в 200 километрах к северо-востоку от Нанси. Эта цель была, однако, выражена лишь как идея. В противовес плану Шлиффена «план-17» не содержал ясно выраженной общей директивы и точного графика операций. Это был не оперативный план, а план развертывания войск с указаниями возможных направлений наступления для каждой армии в зависимости от обстоятельств, но без конкретной цели. По существу, это был план ответных действий, отражения немецкого наступления, направления которого французы не могли с твердой уверенностью предсказать заранее, и поэтому он должен был представлять возможность, как сказал Жоффр, «для внесения изменений задним числом и исходя из реальной обстановки». Но главной и неизменной его задачей было: «Наступление!»

Короткая общая директива, выраженная в пяти предложениях, с грифом «секретно», была единственным документом, с которым были ознакомлены все генералы. Они должны были выполнять этот не подлежащий обсуждению план. Однако обсуждать в нем практически было нечего. Как и Полевой устав, и открывался выспренним выражением: «При любых обстоятельствах главнокомандующему надлежит выступить всеми объединенными силами, чтобы атаковать германские армии». Далее в директиве лишь сообщалось, что французская военная кампания будет состоять из двух крупных наступлений — слева и справа от немецкого укрепленного района Мец — Тьонвилль. Части справа, то есть южнее Меца, начнут атаку прямо на восток через старую границу с Лотариигией, в то время как второстепенная операция в Эльзасе предназначалась для того, чтобы вынести французский правый фланг к Рейну. Наступление левее или севернее Меца будет идти на север или, в случае нарушения врагом нейтралитета Бельгии, на северо-восток через Люксембург и бельгийские Арденны. Однако этот маневр мог осуществляться лишь «по приказу главнокомандующего». Главная цель, хотя об этом нигде и не говорилось, заключалась в прорыве к Рейну с одновременной изоляцией и окружением вторгшегося правого крыла немецких армий.

Для этой задачи «план-17» предусматривал развертывание пяти французских армий от Бельфора в Эльзасе до Ирсона с перекрытием примерно трети длины франко-бельгийской границы. Оставшиеся два трети бельгийской границы от Ирсона до моря оказывались незащищенными. Именно вдоль этой полосы и хотел генерал Мишель оборонять Францию. Жоффр обнаружил его план в сейфе, когда занял кабинет Мишеля. По этому плану центр тяжести французских сил был перенесен на крайний левый участок фронта, который Жоффр оставил оголенным. Это был чисто оборонительный план, он не предусматривал возможности для захвата инициативы; он был, как сказал Жоффр после его тщательного изучения, «глупостью».

Французский Генеральный штаб, получивший большое количество данных, собранных Вторым бюро, или военной разведкой, указывавших на возможный охват правым крылом немецких армий, тем не менее считал, что аргументы против такого маневра являются более вескими, чем доказательства его подготовки. Он не придавал значения возможности наступления через Фландрию, хотя сведения об этом были получены при драматических обстоятельствах от одного офицера германского Генерального штаба, выдавшего в 1904 году ранний вариант плана Шлиффена. Во время трех встреч с офицером французской разведки в Брюсселе, Париже и Ницце этот немец приходил с головой, замотанной бинтами так, что из-под них торчал лишь седой ус да пара глаз, бросавших пронзительные взгляды. Документы, которые он передал за значительную сумму, показывали, что немцы планировали пройти через Бельгию в направлении Льеж — Намюр — Шерлеруа и вторгнуться во Францию по долине Уазы через Гиз, Нуайон и Компьен. Этот путь и был избран в 1914 году, доказав тем самым подлинность этих документов. Генерал Ланрезак, тогда начальник французского Генерального штаба, полагал, что эта информация «полностью совпадает с существующей в немецкой стратегии тенденцией, которая подчеркивает необходимость широкого охвата», однако многие его коллеги с этим были не согласны. Они не верили, что немцы смогут мобилизовать достаточное количество войск для маневрирования в таких масштабах, и подозревали, что эти сведения могли быть сфабрикованы с целью отвлечения внимания французов от реального места наступления. Французские стратеги затруднялись решить задачу со многими неизвестными величинами, одной из которых была Бельгия. Логичный французский ум считал, что, если немцы нарушат нейтралитет Бельгии и атакуют Антверпен, это, без сомнения, вовлечет в войну Англию, которая выступит против них. Постижимо ли, чтобы немцы сами себе оказали плохую услугу? Напротив, что более вероятно, Германия обратится к плану старшего Мольтке и совершит нападение сначала на Россию, которая не сможет быстро провести всеобщую мобилизацию.

Пытаясь предусмотреть «планом-17» ответ на одну из нескольких гипотез немецкой стратегии, Жоффр и Кастельно пришли к выводу, что наиболее вероятным следует считать вражеское наступление через плато Лотарингии. По их расчетам, немцы займут угол Бельгии к востоку от Мааса. Они оценивали силу немцев на Западном фронте — без использования частей резервистов на передовой линии — в двадцать шесть корпусов. «Растянуть такое количество войск до дальнего берега Мааса невозможно», — решил Кастельно. «Я придерживаюсь того же мнения», — сказал Жоффр.

Жан Жорес, великий лидер социалистов, думал по-другому. Ведя кампанию против закона о трехлетней воинской службе, он доказывал в своих речах и книге «Новая армия», что война будущего будет представлять борьбу массовых армий, с зачислением в нее всех граждан, к чему немцы и готовились, и что резервисты от двадцати пяти до тридцати трех лет находятся в расцвете сил и будут более стойкими, чем молодые люди, не отягощенные какой-либо ответственностью. Если Франция, говорил он, не использует резервистов на передовой, ее ожидает жестокая участь быть «поглощенной» противником[54].

Кроме сторонников «плана-17», находились военные критики, которые выдвигали веские аргументы в пользу оборонительной стратегии. Полковник Груар в книге «Будущая война», опубликованной в 1913 году, писал: «Мы должны прежде всего сосредоточить свое внимание на угрозе наступления немцев через Бельгию. Предвидя, насколько возможно, логические последствия начального этапа нашей кампании, можно не колеблясь утверждать, что если мы сразу же начнем наступление, то потерпим поражение». Но, если Франция подготовится к отражению наступления правого крыла немецких армий, «все шансы будут в нашу пользу».

В 1913 году Второе бюро собрало достаточно информации об использовании немцами резервистов в качестве солдат действующей армии, и французский Генеральный штаб уже не мог игнорировать этот решающий фактор. В руки французов попали комментарии Мольтке на маневры 1913 года, где говорилось о таком использовании резервистов. Майор Мелот, бельгийский военный атташе в Берлине, сообщил о своих наблюдениях, касающихся необычайно большого призыва резервистов в Германии в 1913 году, из чего он заключил, что немцы формируют по одному корпусу резервистов на каждый корпус солдат действующей армии. Однако авторы «плана-17» не хотели менять своих убеждений. Они отвергли доказательства, говорившие о необходимости перехода к оборонительной стратегии, потому что их сердца и надежды, их подготовка и стратегия были неразрывно связаны с наступательной концепцией. Они убеждали сами себя в том, что немцы используют части резервистов только для охраны коммуникационных линий и для «пассивных фронтов», а также как крепостные и оккупационные войска. Они сами отклонили идею обороны границы с Бельгией, утверждая, что, если немцы растянут войска по всему правому флангу, вплоть до Фландрии, их центр окажется настолько тонок, что французы, по выражению Кастельно, разрежут его пополам. Усиление правого крыла германских армий даст французам преимущество в численности войск в центре и на левом фланге. Смысл этого был заключен в классической фразе Кастельно: «Тем лучше для нас!»

Генерал Леба, покидая улицу Святого Доминика, где он совещался по этому вопросу, сказал, обращаясь к своему заместителю: «У него три звезды на рукаве, а у меня две. Как я могу с ним спорить?»

«Каждый английский солдат…»

Начало разработки Англией и Францией совместных военных планов относится к 1905 году, когда Россия потерпела от японцев поражение, имевшее далеко идущие последствия: оно нарушило равновесие сил в Европе. Неожиданно и одновременно правительства всех стран поняли, что, если бы они выбрали этот момент для развязывания войны, Франция оказалась бы без союзника. Германия сразу же решила произвести пробу сил. Три недели спустя после поражения русских под Мукденом в 1905 году Франции был брошен вызов: 31 марта произошло сенсационное появление кайзера в Танжере. Французам стало ясно, что Германия вновь пытается прощупать возможность осуществления того «опять» и использует ее если не сейчас, то в скором времени.

«Как и другие, я приехал в Париж в тот день в девять утра, — писал поэт Шарль Пеги. — Как и многие, в одиннадцать тридцать я знал, что в течение этих двух часов начался новый период в истории моей жизни, в истории моей страны, в истории мира».

Что касается его жизни, то слова Пеги оказались пророческими. В августе 1914 года он пошел добровольцем на военную службу и был убит в бою под Марной 7 сентября. Англия так же резко реагировала на вызов в Танжере. Ее военные институты в то время подвергались коренной перестройке, которой руководил комитет лорда Эшера. Кроме него, в комитет входил энергичный первый морской лорд сэр Джон Фишер, сотрясавший флот взрывами своих реформ, а также армейский офицер сэр Джордж Кларк, известный своими современными идеями в области стратегии империи. «Триумвират Эшера» создал имперский комитет обороны для руководства политикой, касающейся ведения войны, в который Эшер вошел как постоянный член, а Кларк — как секретарь. «Комитет Эшера» даровал армии пока безгрешный Генеральный штаб. Как раз в то время, когда кайзер, нервничая, разъезжал по улицам Танжера на слишком горячем белом коне, Генеральный штаб проводил теоретическую военную игру, основанную на предположении, что немцы пойдут через Бельгию широким фланговым маневром на север и запад от Мааса. Карта маневров заставила начальника отдела военных операций генерала Грирсона и генерала Робертсона сделать вывод, что шансов остановить немецкой наступление почти не будет, если «английские войска не прибудут на место боев быстро и в достаточном количестве».

В то Время англичане рассчитывали на ведение кампании в Бельгии только своими силами. Бальфур, консервативный премьер-министр, немедленно попросил представить ему доклад о том, как быстро удастся отправить четыре дивизии и высадить эти войска в Бельгии в случае вторжения Германии. В разгар кризиса, когда Грирсон и Робертсон находились на континенте, изучая местность вдоль франко-прусской границы, правительство Бальфура оказалось не у дел.

Нервы у всех сторон были напряжены до предела в ожидании, что Германия, возможно, воспользуется поражением России и начнет войну грядущим летом. Никаких, планов взаимодействия английских и французских армий еще не существовало. Поскольку Британия переживала муки предстоящих всеобщих выборов и все министры разъехались по стране, участвуя в предвыборной борьбе, французы были вынуждены сделать неофициальные предложения. Их военный атташе в Лондоне майор Угё вступил в контакт с активным и деятельным посредником полковником Репингтоном, военным обозревателем газеты «Таймс», который с благословения Эшера и Кларка начал переговоры.

В меморандуме, представленном французскому правительству, Репингтон спрашивал: «Можем ли мы считать в принципе решенным вопрос о том, что Франция не пересечет бельгийских границ, если ее не вынудит к этому Германия, первой нарушив нейтралитет Бельгии?». «Определенно да», — ответили французы.

Понимают ли французы, спрашивал полковник, намереваясь одновременно и предупредить и подсказать, что «любое нарушение бельгийского нейтралитета означает для нас автоматическое выполнение наших договорных обязательств?» За всю историю ни одно английское правительство не брало на себя обязательств автоматически предпринимать какие-либо действия в случае определенных обстоятельств, однако полковник, закусив удила, мчался во весь опор, опережая события.

«Франция всегда рассчитывала на это, — был несколько ошеломляющий ответ, — однако мы никогда не получали официальных подтверждений этому».

Посредством других наводящих вопросов полковник выяснил, что французы не очень верили в успех независимой английской кампании в Бельгии и считали, что объединенное командование — французское на суше и английское на море — совершенно необходимо». Тем временем на выборах победили либералы. Традиционно выступая против войны и авантюр за границей, они были уверены в том, что добрые намерения могут сохранить мир. Их новым министром иностранных дел стал сэр Эдвард Грей, переживший смерть своей жены, скончавшейся через месяц после его назначения на пост. Новый военный министр в кабинете, Ричард Холдейн был юристом и приверженцем немецкой философии. Когда его спросили в Комитете обороны, какую армию он хотел бы создать, он ответил: «Гегелевскую». «После этого разговор прекратился», — писал он.

Грей, которого французы пытались осторожно прощупать, дал понять, что у него нет намерения «отступать» от заверений, данных Франции его предшественником. В первую же неделю своего пребывания в кабинете он спросил Холдейна, разработаны ли Англией какие-либо мероприятия на случай выступления вместе с Францией при возникновении чрезвычайных обстоятельств. Холдейн просмотрел все папки, но ничего не обнаружил. Проведенное им расследование показало, что переброска четырех дивизий на континент займет два месяца.

Грей поинтересовался, нельзя ли провести в качестве «военной меры предосторожности» переговоры двух Генеральных штабов, не связывая при этом Англию какими-либо обязательствами. Холдейн проконсультировался с премьер-министром сэром Генри Кэмпбеллом-Баннерманом. Несмотря на свою партийную принадлежность, Кэмпбелл-Баннерман лично был любителем всего французского и даже иногда отправлялся на пароходе через пролив, чтобы пообедать в Кале. Он дал свое согласие на переговоры между штабами, хотя и с некоторыми оговорками, в отношении упора на «совместные приготовления». Приближаясь, по его мнению, при существующем положении дел «весьма близко к почетному взаимопониманию», страны могли нарушить привлекательную свободу Антанты. Дабы избежать подобных неприятностей, Холдейн устроил так, что для французов было составлено письмо, которое подписали генерал Грирсон и майор Уге, гласившее, что эти переговоры ни к чему не обязывают Англию. Установив такую безопасную формулу, он дал согласие на открытие переговоров. Таким образом, он, Грей и премьер-министр, не поставив в известность других членов кабинета, дали возможность событиям развиваться по воле военных.

С этого момента к делу приступили Генеральные штабы. Английские офицеры, среди которых был генерал Френч, прославивший свое имя во время англо-бурской войны, присутствовали в то лето на французских маневрах. Грирсон и Робертсон в сопровождении майора Уге вновь посетили пограничные районы. После консультаций с Генеральным штабом Франции они наметили базы высадки и опорные пункты на всем протяжении от Шарлеруа до Намюра и далее до Арденн, основываясь на предположении, что немцы начнут наступление через Бельгию.

«Триумвират Эшера» тем не менее стал принципиально возражать против использования британской армии как простого придатка французской, и, после того как напряжение, вызванное Марокканским кризисом, ослабло, совместное планирование, начатое в 1905 году, топталось на месте. Генерал Грирсон был смещен. В соответствии с господствующим тогда мнением, выразителем которого был лорд Эшер, предпочтение отдавалось проведению операции в Бельгии независимо от французского командования, поскольку вопрос защиты Антверпена и прилегающего побережья непосредственно затрагивал интересы Британии.

Лорд Фишер решительно требовал, чтобы Англия вела в основном войну на море. Он выражал сомнение по поводу боевых качеств французов, считая, что немцы разобьют их на суше и что нет смысла отправлять английскую армию на континент, где она лишь разделит участь побежденных.

Единственной сухопутной операцией, которую он поддерживал, был стремительный десант в тылу немцев. Он подобрал для него точное место — «десятимильная полоса твердого песка» в Восточной Пруссии. Здесь, всего лишь в ста пятидесяти километрах от Берлина, в ближайшем пункте от германской столицы, достижимом с моря, британские войска, доставленные кораблями, смогли бы захватить и удерживать плацдарм, то есть «занять делом миллион немцев». Кроме этих боев, армия должна быть «использована исключительно для неожиданных ударов по побережью, освобождения Гельголанда и гарнизонной службы в Антверпене». По мысли Фишера, план кампании во Франции был «самоубийственным идиотизмом», а поскольку военное министерство отличалось некомпетентностью в военных делах, то армию следовало бы подключить к флоту «как его придаток».

Уже в 1910 году Фишер, достигший шестидесяти девяти лет, был освобожден от руководства Адмиралтейством с одновременным присвоением ему звания пэра, однако на этом его деятельность не закончилась.

После чрезвычайных событий 1905–1906 годов в течение последующих нескольких лет дело составления совместных планов с французами почти не двигалось вперед. За это время два человека, находившиеся на противоположных берегах пролива, подружились, что привело в дальнейшем к «наведению моста» через Ла-Манш.

В то время английский штабной колледж находился под командованием бригадного генерала Генри Вильсона, высокого, костлявого, неутомимого человека англо-ирландского происхождения, с лошадиным лицом, быстрого, нетерпеливого. В нем постоянно бурлили идеи, страсти, воображение, а больше всего избыток энергии. Еще во время службы в Военном министерстве он имел привычку бегать по утрам трусцой вокруг Гайд-парка, держа под мышкой газету, которую он читал, когда переходил на шаг. Воспитанный целой плеядой французских гувернанток, он свободно говорил по-французски. Меньший интерес вызывал у него немецкий язык. В 1909 году Шлиффен опубликовал в «Дойче ревю» статью без подписи, в которой протестовал против изменений, внесенных в его план Мольтке, сменившим его на посту начальника Генерального штаба. Были раскрыты основные контуры, если не детали, охвата французских и английских армий, личность автора статьи не вызывала сомнений. Когда один слушатель колледжа в Кэмберли обратил на это внимание командующего Вильсона, тот небрежно заметил: «Очень интересно».

В декабре 1909 года генералу Вильсону пришло в голову посетить своего коллегу, начальника Эколь суперьер — Военной академии — генерала Фоша. Он присутствовал на четырех лекциях и семинаре, после чего был вежливо приглашен Фошем на чай.

Генерал Вильсон, загоревшийся энтузиазмом после всего услышанного и увиденного, беседовал с ним более трех часов. Когда Фош смог наконец проводить своего посетителя к двери и, как надеялся, пожелать ему всего хорошего, Вильсон с восторгом заявил, что придет на другой день продолжить разговор и просмотреть дополнительные материалы. Фош не мог не прийти в восхищение от этого «элана» — «душевного подъема» англичанина. Во время второго разговора они открыли душу друг другу. Через месяц Вильсон вновь прибыл в Париж для участия еще в одной сессии. Фош принял приглашение приехать в Лондон весной, а Вильсон согласился нанести ответный визит французскому Генеральному штабу летом.

В Лондоне Фош был представлен Вильсоном Холдейну и другим руководителям Военного министерства. Ворвавшись в комнату одного из своих коллег, он крикнул:

«Я привел сюда Фоша — французского генерала. Запомни мои слова — этот парень будет командовать союзными армиями, когда начнется война».

В данном случае Вильсон уже имел в виду принцип единого командования и даже избрал человека для руководства им, хотя для того, чтобы его предсказание сбылось, потребовалось пройти через четыре года войны и оказаться на грани военного поражения.

После 1909 года в результате непрекращающихся визитов оба стали такими закадычными друзьями, что Вильсон стал своим человеком в семье француза и был приглашен на свадьбу дочери Фоша. Вместе со своим другом Анри Фош мог проводить часы «в задушевных беседах», как сказал один их знакомый. Прогуливаясь вдвоем, один высокий, а другой маленького роста, они обменивались мыслями, порою ведя жаркие споры. На Вильсона производила особенное впечатление та решительность и быстрота, с которой проводились занятия во Французской Военной академии. Офицеры-преподаватели постоянно подгоняли офицеров-слушателей: «Вит, вит!» — «Быстрей, быстрей!» — и «Алле, алле!» — «Живее, живее!» Введенная на занятиях штабного колледжа в Кэмберли, эта система гонки быстро получила прозвище «операция Вильсона «Алле»».

Во время своего второго визита в январе 1910 года Вильсон задал Фошу вопрос: «Какое наименьшее количество английских войск могло бы потребоваться для оказания вам практической помощи?»

Ответ Фоша сверкнул как сталь рапиры: «Один английский солдат, а мы позаботимся, чтобы он сразу погиб».

В этой лаконичной фразе отразился взгляд французов на всю проблему союза с Англией.

Вильсон, однако, хотел, чтобы Англия взяла на себя определенные обязательства. Убежденный, что война с Германией неизбежна, он внушал своим коллегам и ученикам мысль о необходимости срочных мер и сам полностью отдался осуществлению этой идеи. В 1910 году удобный случай представился. Он был назначен начальником оперативного управления — пост, на котором генерал Грирсон начал с французами переговоры на уровне штабов. Когда майор Уге прибыл с визитом к Вильсону, чтобы посетовать на отсутствие с 1906 года прогресса в решении этого важного вопроса англо-французского сотрудничества, он услышал в ответ: «Важный вопрос! Это вопрос жизни и смерти! Иначе и быть не может!»

Это послужило толчком к возобновлению совместного планирования. Вильсон не видел ничего, кроме Франции и Бельгии, и не бывал нигде, кроме этих двух стран. Во время своего первого визита в 1909 году, передвигаясь на поезде и на велосипеде, он в течение десяти дней осмотрел франко-бельгийскую и франко-германскую границу от Валансьенна до Бельфора. Он нашел, что «оценка германского наступления через Бельгию, данная Фошем, совпадает с моей и что важнейшая линия будет проходить через Верден и Намюр», другими словами, восточнее Мааса. В течение последующих четырех лет Вильсон совершал по три-четыре поездки ежегодно на велосипеде или на автомобиле по районам боев 1870 года или предполагаемым в будущем в Лотарингии и Эльзасе. Во время каждого визита он консультировался с Фошем, а после ухода Фоша — с Жоффром, Кастельно, Дюбвем и другими представителями французского Генерального штаба.

В кабинете Вильсона в Военном министерстве всю стену занимала карта Бельгии. Те дороги, по которым, как считалось, двинутся немецкие войска, были обведены черной жирной линией. Когда Вильсон пришел в Военное министерство, он увидел, что из-за новых порядков, введенных Холдейном, прозванным «Шопенгауэром от генералов», регулярная армия была тщательно обучена, подготовлена и реорганизована для того, чтобы в любой момент суметь выполнить роль экспедиционного корпуса. Одновременно были осуществлены все мероприятия для доведения ее численности до уровня военного времени в случае мобилизации. Однако в отношении ее транспортировки через пролив Ла-Манш, размещения, обеспечения продовольствием, а также взаимодействия с французскими частями никаких планов не существовало.

Летаргия, охватившая штаб в отношении этих проблем, вызывала у Вильсона периодические приступы бешенства, о чем свидетельствует дневник:

«…Зол страшно… нет планов железнодорожных перевозок… нет планов пополнения конного состава… положение дел скандальное! Нет планов доставки войск в порты… нет планов использования портов, не спланирована переброска морем… абсолютно никаких медицинских приготовлений… затруднения с конным транспортом не преодолены… практически ничего нет, скандально!..Ужасная неподготовленность…» И все же к марту 1911 года, несмотря на отсутствие и планов, и мероприятий, и лошадей, ему удалось составить график мобилизации, по которому «все шесть пехотных дивизий грузятся на транспорты на 4-й день, кавалерия — на 7-й день, артиллерия — на 9-й день».

Все это оказалось очень своевременным. Первого июля 1911 года «Пантера» подошла к Агадиру. Во всех правительственных кругах Европы витало слово: «Война». Вильсон поспешно прибыл в Париж как раз тогда, когда Военный совет Франции вывел из своего состава генерала Мишеля и полностью отказался от оборонительной стратегии. Вместе с генералом Дюбаем он составил меморандум, предусматривавший в случае вмешательства Англии высадку экспедиционного корпуса из шести пехотных и одной кавалерийской дивизии. В документе, подписанном Вильсоном и Дюбаем 20 июля, указывалась общая численность войск — 150 тысяч человек и 67 тысяч лошадей, которых надлежало доставить в Гавр, Булонь и речной порт Руан между четвертым и двенадцатым днем мобилизации.

Из этих пунктов войска нужно было перебросить по железной дороге в район сосредоточения у Мобежа; достижение полной боеготовности намечалось на тринадцатый день мобилизации.

В действительности же соглашение между Дюбаем и Вильсоном привязывало в случае начала войны и вступления в нее Англии британскую армию к французской, причем она должна была продолжить французскую линию обороны и прикрыть левый фланг от обхода. Оно означало, как об этом с радостью писал майор Уге, что французы убедили Вильсона и английский Генеральный штаб не открывать «еще одного театра военных действий» и согласиться на совместные операции «на главном, то есть французском, фронте». Практически этому способствовали не только действия французов, но и позиция, занятая командованием английского флота, которое отказалось гарантировать безопасность высадки войск в портах, расположенных выше линии Дувр — Кале, что, в свою очередь, исключало десантирование поблизости или на территории самой Бельгии.

Как писал в своем дневнике Вильсон, после возвращения в Лондон он столкнулся с главным вопросом дня — начнет ли Германия войну против «французов и нас». После консультаций с Греем и Холдейном за завтраком он выступил с четкой программой из трех пунктов.

«Первое — мы должны объединиться с французами. Второе — мы должны провести мобилизацию в тот же день, что и Франция. Третье — мы должны отправить все шесть дивизий».

Вильсон чувствовал «глубокое неудовлетворение» по поводу той оценки, которую высказали оба штатских государственных деятеля. Однако ему сразу же представился еще один удобный случай дать правительству урок по вопросам ведения войны. Двадцать третьего августа премьер-министр Асквит (преемник Кэмпбелла-Баннермана с 1908 года) созвал специальное секретное совещание имперского Комитета обороны, чтобы определить стратегию Британии в случае войны. На заседании, продолжавшемся весь день, с разъяснением точки зрения армии утром выступил генерал Вильсон, а к вечеру слово взял адмирал сэр Артур Вильсон, рассказавший о стратегии флота. Помимо Асквита, Грея и Холдейна, присутствовали еще три члена кабинета: министр финансов Ллойд Джордж, первый лорд Адмиралтейства Маккена и министр внутренних дел, молодой человек тридцати семи лет, который, занимая не совсем подходящий для него пост, засыпал премьер-министра идеями по вопросам стратегии армии и флота. Эти здравые и полезные замечания явились необычайно точным прогнозом хода будущих боев. Этот человек не имел также никаких сомнений относительно того, что нужно делать. Министром внутренних дел был Уинстон Черчилль.

Вильсон, которому, по его выражению, противостояла эта группа «невежд», будучи на заседании в сопровождении генерала Френча, «ничего не знавшего по данному вопросу», прикрепил большую карту Бельгии к стене и выступил с лекцией, продолжавшейся около двух часов. Он развеял множество иллюзий, объяснив, что Германия, рассчитывая на медленную мобилизацию России, направит основную часть своих сил против французов, используя преимущество в живой силе. Он правильно раскрыл сущность немецкого плана охвата правым крылом, но, воспитанный на французских теориях, оценил силы противника, находящиеся западнее Мааса, не более как в четыре дивизии. Он утверждал, что если все шесть дивизий будут отправлены на фронт сразу же с началом войны, то шансы на то, чтобы остановить немцев, будут благоприятными.

Когда к вечеру наступила очередь адмирала, штатские были поражены, узнав, что план флота не имеет ничего общего с предложениями армии. Флот намеревался высадить экспедиционные войска не во Франции, а на «десятимильной полосе твердого песка» у северных берегов Восточной Пруссии, где десант оттянул бы «более чем значительное количество войск» из германских передовых эшелонов. Генералы сразу же бросились в бой против адмиральских доводов. Отсутствие лорда Фишера привело к тому, что Асквит в замешательстве отклонил этот план. Армия праздновала победу. Однако презрительные замечания в ее адрес еще долго срывались с уст Фишера.

«Подавляющее превосходство британского флота… — единственное средство, чтобы удержать немцев от захвата Парижа», — писал он своему другу спустя несколько месяцев.

«Наши вояки глупо смешны в своих абсурдных идеях войны, но, к счастью, они бессильны. Мы должны захватить именно Антверпен, а не заниматься глупостями на границе в Вогезах».

Определенная логика в идее захвата Антверпена продолжала влиять на английское стратегическое мышление вплоть до последней минуты в 1914 году и даже позднее.

Это заседание в августе 1911 года, как и совещание французского Военного совета, отказавшегося от услуг генерала Мишеля, оказало решающее воздействие на направление английской военной стратегии и имело далеко идущие последствия. Специальным решением в руководстве флота была произведена перетряска, и первым лордом Адмиралтейства стал, к счастью, энергичный министр внутренних дел, оказавшийся незаменимым человеком на этом посту в 1914 году.

Отзвуки секретного совещания Комитета имперской обороны вызвали гнев тех членов кабинета, которые на него не были приглашены и принадлежали к строго пацифистскому крылу партии. Генри Вильсон узнал, что его считали главным злодеем, замыслившим это совещание, и что даже раздавались голоса, требовавшие его головы. С этого момента в кабинете начался раскол, достигший апогея в решающие дни кризиса. Правительство придерживалось позиции, сводившейся к тому, что «беседы» военных были, по словам Холдейна, «всего лишь неофициальным и естественным результатом нашей дружбы с французами». Возможно, они были естественным результатом, но переговоры не могли быть неофициальными. Лорд Эшер подал премьер-министру весьма реалистичную мысль о том, что совместные планы, разработанные генеральными штабами, «определенно связали нас обязательствами сражаться, хочет этого кабинет или нет». Нигде не записано, какой ответ на этот злободневный вопрос дал Асквит, что же касается его сокровенных мыслей, то их редко удавалось узнать даже при самых благоприятных обстоятельствах.

В следующем, 1912 году с Францией было достигнуто морское соглашение. Оно явилось результатом одной важной миссии — не в Париж, а в Берлин. Пытаясь отговорить немцев от принятия нового закона о военно-морском флоте, предусматривавшего его расширение, Холдейн отправился на переговоры с кайзером, Бетман-Хольвегом, адмиралом Тирпицем и другими германскими лидерами. Это была последняя попытка добиться англо-германского взаимопонимания, но она провалилась. В качестве компенсации за сохранение своего флота на более низком уровне, чем английский, немцы требовали от Англии обещания придерживаться нейтралитета в случае войны между Германией и Францией. На это английская сторона ответила отказом.

Холдейн вернулся с убеждением, что рано или поздно придется дать отпор стремлению Германии к гегемонии в Европе:

«Познакомившись с германским Генеральным штабом, я понял, что, как только немецкая военная партия прочно сядет в седло, война будет вестись не просто за захват Франции или России, а за достижение мирового господства».

Этот сделанный Холдейном вывод сильно повлиял на мышление либералов и их планы. Его первым результатом было заключение морского пакта с Францией, в соответствии с которым англичане обязались защищать пролив Ла-Манш и побережье Франции от нападения врага, дав французскому флоту возможность сосредоточиться в Средиземноморье.

Хотя условия соглашения не были известны кабинету в целом, его члены испытывали беспокойство, опасаясь, что дела зашли слишком далеко. Не удовлетворившись устной формулировкой «никаких обязательств», антивоенная группа настаивала, чтобы она была зафиксирована в письменном документе. Сэр Эдвард Грей был вынужден направить французскому послу Камбону письмо. Составленное и одобренное кабинетом, оно являло собой образец изворотливости. Переговоры между военными, говорилось в нем, оставляют в будущем обе стороны свободными при решении вопроса, «оказывать или нет взаимную помощь вооруженными силами». Морское соглашение «не было основано на обязательстве сотрудничать в войне». При военной угрозе обе стороны «примут во внимание» планы своих генеральных штабов и «затем решат, какое значение им придать».

Этот любопытный документ удовлетворял всех — французов, потому что теперь весь английский кабинет официально признал существование совместных планов, антивоенную группу, поскольку в нем было указано, что Англия «не связана обязательствами», и самого Грея, который был доволен тем, что ему удалось разработать формулу, спасшую его планы и успокоившую его противников. Добиваться заключения определенного союза, на чем настаивали в некоторых кругах, означало бы, по его словам, «вызвать раскол в кабинете». После Агадира, когда каждый год приносил новый кризис, а тучи на горизонте сгущались, предвещая приближающуюся бурю, совместная работа генеральных штабов стала вестись более интенсивно. Поездки сэра Генри Вильсона за границу участились. Он находил, что новый начальник французского Генерального штаба генерал Жоффр был «отличным, мужественным, спокойным офицером с сильным характером и большой решимостью», а Кастельно — «очень умным и эрудированным». Он разъезжал на велосипеде, продолжая осмотры бельгийской границы, постоянно возвращаясь к излюбленному им месту боев 1870 года в Марс-ла-Тур около Меца, где всякий раз при виде скульптуры «Франция», воздвигнутой в память этих событий, его охватывало чувство боли. После одной такой поездки он записал: «Я положил у ее подножия кусочек карты, бывшей при мне, на которой были отмечены районы концентрации британских сил на территории нашего союзника».

В 1912 году он изучил вновь построенные германские железнодорожные линии, сходившиеся к бельгийской границе в Аахене. В феврале того года разработка совместных англо-французских планов достигла такой стадии, что генерал Жоффр уже смог сообщить Высшему военному совету о своих расчетах на «английские шесть пехотных и одну кавалерийскую дивизию, а также две конные бригады, общей численностью 145 000 человек».

«Ль'Арме «W» — «Армия дубль ве», то есть английские поиска, названные так французами в честь Генри Вильсона, должны были высадиться в Булоне, Гавре и Руане, сконцентрироваться в районе Ирсон — Мобёж и достигнуть полной боеготовности на пятнадцатый день мобилизации. Позднее, в 1912 году, Вильсон присутствовал на маневрах совместно с Жоффром, Кастельно и русским великим князем Николаем, после чего отправился в Россию для переговоров с ее Генеральным штабом. В 1913 году он каждый месяц посещал Париж для совещаний с представителями французского Генерального штаба. Он также наблюдал за маневрами XX корпуса Фоша, охранявшего границу.

Пока Вильсон укреплял и совершенствовал связи с французами, новый начальник британского имперского Генерального штаба сэр Джон Френч попытался в 1912 году возродить идею о независимых военных действиях на территории Бельгии. Осторожное зондирование, проведенное английским военным атташе в Брюсселе, положило конец этим надеждам. Как выяснилось, бельгийцы упрямо придерживались принципа строгого соблюдения своего нейтралитета. Когда английский военный атташе поставил вопрос о возможных совместных мероприятиях и деле обеспечения высадки войск при условии, что Германия первой нарушит нейтралитет Бельгии, ему было сказано, что Англии придется подождать, пока к ней не обратятся с просьбой о помощи. Британскому посланнику, наводившему справки но своим каналам, было сказано, что, если британские войска высадятся до вторжения Германии или без официальной просьбы об этом со стороны Бельгии, ее войска окажут им сопротивление.

Строгое соблюдение бельгийцами принципа нейтралитета подтвердило мысль, которую Англия непрерывно внушала французам: все будет зависеть от того, нарушит ли Германия первая нейтралитет этой страны. Лорд Эшер предупреждал майора Уге в 1911 году: «Никогда, ни под каким предлогом, не допускайте того, чтобы французским военным руководителям пришлось первым пересечь границы Бельгии!» Если они так поступят, Англия уже не сможет выступить на их стороне, если же это сделают немцы, то британские войска начнут военные действия против них. Камбон, французский посол в Лондоне, выразил эту мысль по-другому. Он подчеркнул, что только в случае нападения Германии на Бельгию Франция сможет рассчитывать на поддержку Англии.

Весной 1914 года совместная работа французского и английского генеральных, штабов закончилась составлением настолько тщательно разработанных планов, что каждый батальон знал пункт своего расквартирования и даже место, где его солдаты будут пить кофе. Количество выделяемых французской стороной железнодорожных вагонов, переводчиков, подготовка шифров и кодов, снабжение лошадей фуражом — все эти вопросы были либо решены, либо, как полагали, должны быть урегулированы к июлю. Сам факт того, что Вильсон и его офицеры находились в тесном контакте с французами, тщательно скрывался. Вся работа по «плану W», как называлась обоими штабами переброска британского экспедиционного корпуса, выполнялась в строжайшем секрете и была поручена только десяти офицерам, которые сами печатали на машинках документы, подшивали дела и выполняли другие канцелярские обязанности. Пока военные готовили будущие сражения, политические деятели, укрыв голову одеялом под лозунгом «Никаких обязательств», решительно отказывались вникать в их дела.

Русский «паровой каток»

Русский колосс оказывал волшебное действие на Европу. На шахматной доске военного планирования огромные размеры и людские резервы этой страны имели самый большой вес. Несмотря на ее неудачи в японской войне, мысль о «русском паровом катке» утешала и ободряла Францию и Англию.

Кавалерийская лавина казаков производила такое сильное впечатление на европейские умы, что многие газетные художники рисовали ее с подробнейшими деталями, находясь за тысячу километров от русского фронта. Казаки и неутомимые миллионы упорных, терпеливых русских мужиков, готовых умереть, создавали стереотип русской армии. Ее численность вызывала ужас: 1423000 человек в мирное время, еще 3115000 при мобилизации составляли вместе с 2000000 территориальных войск и рекрутов 6 500 000 человек.

Русская армия представлялась гигантской массой, пребывающей в летаргическом сне, но, пробужденная и пришедшая в движение, она неудержимо покатится вперед, волна за волной, невзирая на потери, заполняя ряды павших новыми силами. Усилия, предпринятые после войны с Японией, для устранения некомпетентности и коррупции в армии привели, как думали, к некоторому улучшению положения. «Каждый французский политик находился под огромным впечатлением от растущей силы России, ее огромных ресурсов, потенциальной мощи и богатства», — писал сэр Эдуард Грей в апреле 1914 года в Париже, где он вел переговоры по вопросу заключения морского соглашения с русскими. Он и сам придерживался тех же взглядов.

«Русские ресурсы настолько велики, — сказал он как-то президенту Пуанкаре, — что в конечном итоге Германия будет истощена даже без нашей помощи России».

Для французов успех «плана-17» был испытанием сил всей нации и одним из величайших моментов в истории Европы. Чтобы обеспечить прорыв в центре, Франция нуждалась в помощи России, которая оттянула бы на себя часть германских сил. Проблема состояла в том, чтобы заставить русских начать наступление на Германию с тыла одновременно с началом военных действий французами и англичанами на Западном фронте, то есть как можно ближе к пятнадцатому дню мобилизации. Французам, как и другим в Европе, было известно, что Россия физически не в состоянии закончить мобилизацию и концентрацию своих войск к этому сроку, но для них было важно, чтобы русские начали наступление теми силами, которые окажутся у них в готовности. Западные страны были полны решимости принудить Германию вести войну на два фронта с самого начала, стремясь сократить численное превосходство немцев по отношению к своим армиям.

В 1911 году генерал Дюбай, начальник штаба Военного министерства, был отправлен в командировку в Россию, чтобы внушить русскому Генеральному штабу идею о необходимости захвата инициативы. Хотя большая часть русских войск должна была выступить против Австро-Венгрии и только половина ее частей могла быть готова к действиям на германском фронте на пятнадцатый день мобилизации, настроение в Петербурге было боевое и радужное. Дюбай добился обещания, что, как только передовые части займут исходные рубежи, русские, не дожидаясь окончания концентрации своих дивизий, нанесут удар через границы Восточной Пруссии на шестнадцатый день мобилизации. «Мы должны нацелиться на сердце Германии, — признавал царь в подписанном соглашении. — Задачей обеих наших сторон должен быть захват Берлина».

Пакт о немедленном русском наступлении был окончательно оформлен и детализирован на ежегодных штабных совещаниях, которые являлись характерной чертой франкорусского союза.

В 1912 году генерал Жилинский, начальник русского Генерального штаба, прибыл в Париж, а в 1913 году генерал Жоффр направился в Россию. К тому времени русские военные круги уже были увлечены манящей идеей «элана» — порыва. После Маньчжурии им также нужно было чем-то компенсировать унизительные военные поражения и позорные недостатки своей армии. Лекции полковника Гранмезона, переведенные на русский язык, пользовались огромным успехом. Ослепленный доктриной «наступление до последнего», Генеральный штаб России зашел еще дальше. Генерал Жилинский обязался в 1912 году привести в боевую готовность 800 000 солдат, предназначенных для германского фронта, на пятнадцатый день мобилизации, хотя русские железные дороги были явно не приспособлены для выполнения такой задачи. В 1913 году он перенес дату наступления на два дня вперед, хотя военные заводы страны производили не более двух третей требуемого количества артиллерийских снарядов и менее половины винтовочных патронов.

Союзники не беспокоились всерьез по поводу недостатков русской военной системы. Главные из них: плохая разведка, пренебрежение маскировкой, разглашение военных тайн, отсутствие мобильности, неповоротливость, безынициативность и недостаток способных генералов. Тем не менее Генеральные штабы полагали, что самое главное — это привести в движение русского гиганта, независимо от того, как он будет действовать. Это было довольно трудно. Во время мобилизации русского солдата надо было перебросить в среднем за тысячу километров, что в четыре раза больше, чем в среднем для германского солдата, а в России на каждый квадратный километр приходилось железных дорог в 10 раз меньше, чем в Германии. В качестве оборонительной меры русская железнодорожная колея была сделана шире, чем у немцев. Значительные французские ассигнования на железнодорожное строительство еще не дали результатов. Однако, даже если из 800 000 солдат, обещанных русскими для германского фронта, только половина смогла бы занять исходные позиции для начала наступления на пятнадцатый день мобилизации, их вторжение на германскую территорию произвело бы, как полагали, огромный эффект, несмотря на все недостатки русской военной машины.

Отправка современных армий для участия в сражениях на вражеской территории, учитывая в особенности неудобства, связанные с разными системами железных дорог, является весьма рискованным и сложным предприятием, требующим колоссальных организационных усилий. Систематическое же внимание к деталям не было отличительной чертой русской армии.

Верхушка офицерского корпуса отяжелела от избытка престарелых генералов, утруждавших свои мозги только лишь карточной игрой. Несмотря на их явную бесполезность, они числились на действительной службе, что давало им право на дворцовые привилегии и сохраняло престиж. Офицеры назначались и получали повышение в основном благодаря связям в обществе или в деловом мире, и, несмотря на то, что среди них было много смелых и способных воинов, сама система не давала возможности лучшим из них попасть наверх. «Лень и отсутствие интереса к физическим упражнениям» неприятно поразила английского военного атташе, который во время посещения военного гарнизона на афганской границе не увидел «ни одного теннисного корта».

В ходе чистки после японской войны большое число офицеров ушло в отставку или было уволено со службы в связи с мерами по укреплению руководства армией. За один год в отставку были отправлены 341 генерал — почти столько же, сколько имелось во всей французской армии, — и 400 полковников, как не справляющихся со своими обязанностями. Несмотря на улучшения в денежном обеспечении и системе продвижения по службе, в 1913 году армии не хватало 3000 офицеров. После русско-японской войны много было сделано для того, чтобы избавиться от гнили в войсках, но сущность русского режима оставалась прежней.

«Этот психически ненормальный режим — так называл его граф Витте, самый рьяный его защитник, занимавший пост премьера в период 1903–1906 годов, — есть переплетение трусости, слепоты, лукавства и глупости».

Во главе его находился суверен, имевший лишь одну цель государственного правления — сохранение целостности абсолютной монархии, завещанной ему отцом. Лишенный интеллекта, энергии и не подготовленный для такой задачи, он находил утешение в личных фаворитах, предавался капризам и чудачествам — обычным развлечениям пустоголового самодержца. Отец его, Александр III, который из определенных соображений не хотел посвящать сына в премудрости правления страной до тридцати лет, к несчастью, неправильно высчитал примерную продолжительность своей жизни и умер, когда Николаю было двадцать шесть лет. Новый царь, достигший теперь 46-летнего возраста, так ничему и не научился за прошедшие годы, а впечатление спокойствия, которое он производил, было в действительности апатией, безразличием ума, настолько не выдающегося, что его можно было сравнить с плоской поверхностью. Когда ему принесли телеграмму с сообщением о разгроме русского флота под Цусимой, царь, прочитав ее, запихнул в карман и отправился продолжать партию в теннис. Премьер Коковцев, возвратившийся из Берлина в ноябре 1913 года, лично представил царю доклад о германских приготовлениях к войне, Николай слушал, смотря на него напряженным, немигающим взором — «прямо мне в глаза». После длительной паузы, наступившей после окончания доклада, он, «как будто пробудившись от сна», сказал мрачно: «Да будет на то воля Божья». На самом же деле, как решил Коковцев, царю было просто скучно.

Основание режима покоилось на муравьиной куче тайной полиции, проникшей в каждое министерство, управление и провинциальный департамент в такой степени, что даже сам граф Витте был вынужден каждый год помещать свои мемуары и записки в банковский сейф во Франции. Когда другой премьер, Столыпин, был убит в 1911 году, то преступники, как выяснилось, являлись агентами тайной полиции, провокаторами, пытавшимися дискредитировать революционеров.

Опора режима — чиновники занимали промежуточное положение между царем и тайной полицией. Это был класс бюрократов и официальных должностных лиц, происходивших из дворянства и выполнявших основную работу по управлению государством. Они не подчинялись никакому конституционному органу, и лишь царь мог отправить их в отставку, что он часто и делал, будучи во власти дворцовых интриг и своей жены, отличавшейся крайней подозрительностью. В таких условиях способные люди недолго задерживались на важных постах. Частые уходы в отставку «по причине слабого здоровья» породили среди чиновников поговорку: «В наши дни у всех плохое здоровье».

Постоянно кипевшая недовольством, Россия при правлении Николая II страдала от стихийных бедствий, массовых убийств, военных поражений и мятежей. Кульминационным пунктом этого стала революция 1905 года.

В то время граф Витте посоветовал царю либо даровать конституцию, которой требовал народ, либо восстановить порядок с помощью военной диктатуры. Николай скрепя сердце был вынужден согласиться с первым предложением, потому что двоюродный брат царя великий князь Николай, командовавший Петербургским военным округом, отказался взять на себя ответственность за выполнение второго. Великому князю Николаю не простили этого отступничества ни ярые монархисты, ни прибалтийские бароны немецкого происхождения, симпатизировавшие Германии, ни черносотенцы — «эти правые анархисты», ни другие реакционные группы, составлявшие оплот самодержавия. Они, как и многие немцы, в том числе и кайзер, считали, что общие интересы двух самодержцев, некогда входивших в союз трех императоров, делают Германию более подходящим союзником России, чем буржуазно-демократические страны Запада. Считая либералов своими главными врагами, русские реакционеры предпочли кайзера Думе, так же, как спустя много лет французские правые силы предпочли Гитлера Леону Блюму. Только выросшая за последние двадцать лет угроза со стороны самой Германии побудила царскую Россию отказаться от естественного намерения объединиться с этой страной и вступить в союз с республиканской Францией.

«В довершение всего эта угроза сблизила Россию и Англию, которая в течение столетия не допускала русских к Константинополю и из-за чего дядя царя, великий князь Владимир Александрович, в 1899 году сказал: «Надеюсь дожить до того дня, когда раздастся предсмертный хрип Англии. Ежечасно посылаю свои горячие мольбы об этом Господу»».

Приверженцы Владимира держали в своих руках двор, переживавший век Нерона, дамы из высшего общества наслаждались приключениями с немытым Распутиным. Но у России были и свои демократы, и либералы[55]. У нее были свои Левины, которые лихорадочно и мучительно размышляли о душе, социализме и земле, свои дяди Вани без надежд, было то особое качество, заставившее одного английского дипломата прийти к выводу, что «в России все немного сумасшедшие» — качество, называемое «ле шарм слав» — славянское очарование: полунебрежность, полубездеятельность, нечто вроде беспомощности «конца века», повисшее, как туман, над городом на Неве, известном в мире как Санкт-Петербург, а который на самом деле был «Вишневым садом». Но никто не знал этого.

Что касается подготовки к войне, то в данном случае режим полагался на своего военного министра генерала Сухомлинова, ловкого, праздного, большого любителя удовольствий, толстяка шестидесяти лет.

Его коллега министр иностранных дел Сазонов сказал следующее.

«Его трудно заставить работать, но узнать у него правду — совершенно непосильная задача».

В 1877 году во время войны с турками Сухомлинов, бойкий кавалерийский офицер, был награжден Георгиевским крестом. Впоследствии он думал, что военных знаний, приобретенных во время этой кампании, вполне достаточно и что они совершенно не меняются с течением времени. Как военный министр, он отчитывал преподавателей академии Генштаба за проявление интереса к таким «новшествам», как преимущественное использование фактора огневой мощи в противовес штыку, сабле и пике.

Он говорил, что не может слышать фразу «современная война» без чувства раздражения:

«Какой война была, такой и осталась… все это зловредные новшества. Взять меня, к примеру. За последние двадцать лет я не прочел ни одного военного учебника».

В 1913 году он уволил пять преподавателей, которые распространяли порочную ересь «огневой тактики».

Природный ум Сухомлинова сочетался со склонностью к интригам и махинациям. Невысокий и мягкий, с лицом как у кота, аккуратными белыми усами и белой бородой, он обладал располагающей, почти кошачьей манерой завлекать таких людей, как царь, которым он стремился понравиться. Другие, как, например, французский посол Палеолог, испытывали к нему «недоверие с первого взгляда».

Учитывая, что от прихоти царя зависело назначение или смещение тех или иных людей на важные министерские посты, Сухомлинов завоевал и в дальнейшем удерживал его благосклонность, стараясь быть всегда подобострастным и занимательным, рассказывая анекдоты и разыгрывая всяческие забавные буффонады, избегал говорить о серьезных и неприятных делах и старательно способствовал возвеличиванию «друга» Распутина. В результате ему сходило с рук обвинение во взяточничестве и бездействии, ему простили грандиозный скандал с разводом и даже еще более громкий скандал в связи с делом к шпионаже.

В 1906 году Сухомлинов, потеряв голову от любви к красивой 23-летней жене провинциального губернатора, избавился от ее мужа после развода, основанного на фиктивных доказательствах, женился на ней, вступив в брак в четвертый раз. Ленивый по природе, он все больше и больше перекладывал свою работу на плечи подчиненных, приберегая, по словам французского посла, «силы для брачных удовольствий с женой на 32 года моложе его». Молодая жена с удовольствием заказывала наряды в Париже, обедала в дорогих ресторанах и устраивала большие приемы. Для покрытия ее экстравагантных расходов Сухомлинов в скором времени успешно наловчился использовать командировочные, составленные из расчета поездок со скоростью в двадцать четыре лошадиные версты в день, используя в действительности для инспекционных поездок железную дорогу. За шестилетний период ему удалось положить на свой счет в банке 702 737 рублей, которые ему достались в результате знания всех тайных пружин фондовой биржи, в то время как общая, сумма полученного им жалованья составила 270000 рублей. Этому счастливому для него положению дел способствовали окружавшие его люди, которые ссужали ему деньги за военные пропуска, приглашения на маневры и предоставление других видов информации. Один из них, австриец по фамилии Альтшиллер, представивший фиктивные сведения для бракоразводного процесса Сухомлиновой, принимался как близкий друг в доме министра, а также в кабинете, где повсюду лежали без присмотра различные военные документы. В 1914 году после отъезда Альтшиллера выяснилось, что он был главным резидентом австрийской разведки в России.

Еще более нашумевшим было дело Мясоедова, любовника Сухомлиновой по мнению некоторых. Он являлся начальником железнодорожной полиции в пограничной зоне, но, тем не менее, был награжден кайзером пятью орденами и удостоился чести быть личным гостем германского монарха на завтраке в Роминтене, где неподалеку от границы находился охотничий домик императора. Не удивительно, что полковник Мясоедов был заподозрен в шпионаже. Его арестовали и отдали под суд в 1912 году, однако в результате вмешательства Сухомлинова он был оправдан и смог в дальнейшем выполнять свои прежние обязанности в течение всего первого года войны. В 1915 году, когда его защитник потерял пост министра в результате понесенных Россией поражений, Мясоедов был вновь арестован, осужден и повешен как шпион.

Карьера Сухомлинова после 1914 года ознаменовалась весьма примечательными событиями. Как и Мясоедову, ему грозило судебное преследование, избежать которого удалось лишь благодаря личному вмешательству царя и царицы.

Таков был человек, являвшийся русским военным министром с 1908 до 1914 года. Будучи проводником идей реакционеров и пользуясь их поддержкой, его министерство готовилось к войне менее чем тщательно. Он немедленно прекратил проведение дальнейшей реформы армии, начатой после позора русско-японской войны. Генеральный штаб, получивший статус независимого учреждения с целью совершенствования современной военной науки, стал снова подчиняться военному министру, который имел исключительное право доступа к царю. Лишенный инициативы и власти, Генеральный штаб не имел ни способного, ни даже посредственного руководителя, обладавшего бы последовательностью и твердостью. За шесть лет, предшествовавших 1914 году, сменилось шесть начальников Генерального штаба, что оказало отнюдь не благотворное влияние на разработку военных планов.

Сухомлинов переложил всю свою работу на других, однако вместе с тем он не допускал свободомыслия. Упрямо цепляясь за устаревшие теории и былую славу, он утверждал, что поражения России в прошлом объясняются скорее ошибками командиров, а не плохой подготовкой войск, неудовлетворительными боеготовностью или снабжением. Пребывая в неколебимой уверенности в превосходстве штыка над пулей, он не предпринимал никаких усилий для расширения строительства заводов по производству снарядов, винтовок и боеприпасов. Почти все воюющие страны, как выяснили впоследствии военные исследователи, не имели достаточного количества военного снаряжения и боеприпасов. Недостаток снарядов вызвал общенациональный скандал в Англии, во Франции поднялась буря возмущения в связи с нехваткой почти всего — начиная с артиллерийских снарядов и кончая солдатскими ботинками, а в России Сухомлинов не израсходовал даже правительственные фонды на производство боеприпасов. Россия начала войну, имея 850 снарядов на каждое орудие, по сравнению с 2000–3000 в западных армиях, хотя еще в 1912 году Сухомлинов согласился с компромиссным предложением о доведении этого количества до 1500 снарядов на орудие. В состав русской пехотной дивизии входило 7 батарей, а немецкой — 14. Вся русская армия имела 60 батарей тяжелой артиллерии, в то время как в немецкой их насчитывалось 381. Предупреждения о том, что будущая война станет дуэлью огневой мощи, Сухомлинов презрительно отвергал.

Большее отвращение, чем к «огневой тактики», Сухомлинов испытывал только к великому князю Николаю. На восемь лет его моложе, он представлял реформистские тенденции внутри армии. Двухметрового роста, худой, с красивой головой и бородкой клином, великий князь казался воплощением галантности и импозантности. После русско-японской войны ему была поручена реорганизация вооруженных сил, и он возглавил Совет национальной обороны. Цель его была та же, что и «комитета Эшера» после англобурской войны. Но он не пошел по пути англичан, а сам оказался вовлеченным в летаргию и интриги высокопоставленных чиновников. Реакционеры в 1908 году добились упразднения Совета.

Профессиональный военный, служивший Генеральным инспектором кавалерии во время русско-японской войны и знавший лично почти весь офицерский корпус — поскольку каждый офицер, назначаемый на новый пост, был обязан представляться ему как начальнику Санкт-Петербургского округа, — великий князь был предметом восхищения всей армии. Это объяснялось не столько его особыми способностями, сколько главным образом огромным ростом, внешностью и манерами, вызывавшими ужас или восхищение солдат, преданность либо зависть коллег.

Стремительного, порою грубого в отношениях с офицерами и нижними чинами, великого князя за пределами двора считали единственным «мужчиной» в царской семье. Солдаты-крестьяне, ни разу не видевшие его, рассказывали о нем истории, в которых он фигурировал как легендарный герой Святой Руси, вступивший в противоборство с «германской кликой» и продажностью двора. Отзвуки этих настроений не способствовали его популярности при дворе, вызывая особую неприязнь у царицы, презиравшей «Николашу», потому что тот ненавидел Распутина.

«У меня абсолютно нет веры в Н., — писала она мужу. — Он далеко не так умен, а своим выступлением против Божьего человека навлекает на свои труды проклятье, советы его нельзя назвать хорошими».

Она постоянно говорила, что великий князь готовит заговор, чтобы заставить царя отречься и самому занять престол, опираясь на популярность в армии.

Подозрения царя послужили причиной того, что великий князь не стал главнокомандующим русской армией во время войны с Японией и впоследствии избежал позора. В любой последующей войне обойтись без него было невозможно, и довоенные планы предусматривали его назначение командующим на германский фронт. Сам же царь, как полагали, будет выступать как Верховный главнокомандующий и руководить операциями совместно с начальником Генерального штаба. Во Франции, куда великий князь неоднократно ездил на маневры и где попал под влияние Фоша, оптимизм которого разделял, его встречали бурными приветствиями. Это объяснялось восхищением его великолепной внешностью, олицетворявшей, как казалось, русское могущество, а также тем, что он не любил Германию. Французы с восторгом повторяли слова князя, переданные его адъютантом Коцебу, что мир будет жить без войны лишь в том случае, если Германия, поверженная раз и навсегда, будет разделена на маленькие государства, забавляющиеся своими собственными крошечными королевскими дворами. Не менее горячими друзьями Франции были и супруга великого князя Анастасия, и ее сестра Милица, вышедшая замуж за его брата Петра.

Как дочери короля Черногории Никиты, они любили Францию с такой же силой, с какой ненавидели Австро-Венгрию. Во время царского пикника в конце июля 1914 года, «черногорские соловьи», как называл Палеолог этих двух принцесс, окружили его и стали щебетать о начавшемся кризисе. «Приближается война… от Австрии ничего не останется… вы получите обратно Эльзас-Лотарингию… наши армии встретятся в Берлине». Одна из сестер показала послу украшенную драгоценностями шкатулку, в которой она хранила щепотку земли Лотарингии… а другая рассказала о том, как она посадила в своем саду семена лотарингского чертополоха.

На случай войны русский Генеральный штаб разработал два примерных плана кампании, их окончательный выбор зависел от намерений Германии. Если Германия обрушит массу своих войск на Францию, Россия выступит своими основными силами против Австро-Венгрии. В этом случае четыре армии повели бы наступление против Австрии, а две — против Германии.

План кампании на германском фронте предусматривал захват Восточной Пруссии с помощью 1-й и 2-й русских армий, двигающихся в двух направлениях — 1-я севернее, а 2-я южнее барьера, образованного Мазурскими озерами. Поскольку 1-я армия, получившая название «Вильно» по месту своей концентрации, имела в своем распоряжении прямую железнодорожную линию, она могла выступить первой. Выступив двумя днями раньше 2-й, или «Варшавской», армии, эта группировка должна была вступить в сражение с немцами и «оттянуть на себя как можно больше вражеских войск». Тем временем 2-я армия должна была обойти водную преграду с юга и, выйдя немцам в тыл, отрезать им отступление к Висле. Успех этих «клещей» зависел от тщательно согласованных действий, с тем чтобы не дать немцам завязать бой с каждым крылом по отдельности. Враг должен «быть атакован энергично и решительно, в любом месте и в любое время». Сразу после окружения и разгрома немецкой армии русские войска должны были начать марш на Берлин, находившийся всего в 240 километрах за Вислой.

В планы немцев не входила сдача Восточной Пруссии. Это была земля, где выращивали гольштинский скот, где свиньи и цыплята разгуливали по обнесенным каменными заборами дворам, где создавали знаменитую тракененскую породу лошадей для германской армии. Огромные поместья принадлежали юнкерам, которые, к ужасу одной английской гувернантки, работавшей у них, стреляли лисиц, а не устраивали на них, как полагается, охоту на лошадях. Далее к востоку, ближе к России, лежала земля «тихих вод и темных лесов», широких озер, поросших камышом, сосновых и березовых рощ, многочисленных болот и ручьев. Наиболее известным местом был Роминтенский лес — охотничий заповедник Гогенцоллернов, простиравшийся на площади в 90 000 акров и граничивший с Россией. Сюда каждый год приезжал кайзер, в бриджах и шляпе с перьями, чтобы поохотиться на кабанов и оленей, а то и подстрелить русского лося, перешедшего без умысла границу и ставшего прекрасной целью для императорского ружья. Хотя коренное население было не тевтонским, а славянским, этот район находился под властью Германии, за исключением нескольких периодов польского правления, с тех пор как Тевтонский орден утвердился здесь в 1225 году.

Несмотря на поражение, понесенное от поляков и литовцев в великой битве под деревней Танненберг, вошедшей в историю как битва при Грюнвальде, рыцарский орден уцелел и вырос или, скорее, переродился в юнкеров. В Кенигсберге, главном городе этого района, первый суверен династии Гогенцоллернов был коронован королем Пруссии в 1701 году.

Восточная Пруссия, омываемая Балтийским морем, с «городом королей», где короновались прусские суверены, была страной, которую немцы не могли с легкостью уступить. Вдоль реки Ангеранн, протекавшей по Инстербургской равнине, были тщательно подготовлены оборонительные рубежи, в восточном болотистом районе были проложены дороги, заводившие противника в ловушку.

Вся Восточная Пруссия была покрыта сетью железных дорог, предоставлявших обороняющейся армии преимущества в мобильности и быстроте переброски подкреплений с одного фронта на другой для отражения наступления каждого крыла противника.

Когда впервые был принят план Шлиффена, особых опасений в отношении Восточной Пруссии не было, потому что Россия, как предполагали, должна будет держать значительные силы против Японии на Дальнем Востоке. Германская дипломатия, несмотря на характерную для нее неповоротливость, рассчитывала, что сумеет обойти англо-японский договор[56], рассматриваемый ею как неестественный альянс, и сделать Японию нейтральной, чтобы создать постоянную угрозу тылу русских. Специалистом германского Генерального штаба по русским делам был подполковник Макс Хоффман, в задачу которого входила разработка возможного плана кампании русских в случае войны с Германией. Хоффману недавно перевалило за сорок. Он был высокого роста, крепкого телосложения, с круглой головой и такой короткой прусской стрижкой, что выглядел почти лысым. У него было добродушное лицо, но он производил впечатление человека решительного, носил очки в черной оправе и выщипывал брови так, что они приобрели форму идущей резко вверх кривой. Он так же тщательно ухаживал и за своими маленькими тонкими руками и гордился ими, как и безупречной складкой брюк. Несмотря на склонность к праздности, он отличался находчивостью. Будучи плохим наездником и фехтовальщиком, а также имея пристрастие к еде и вину, Хоффман, тем не менее, быстро соображал и здраво мыслил. Он был любезен, хитер, удачлив и презирал всех. В интервалах между выполнением своих военных обязанностей он пил вино и поедал сосиски в офицерском клубе с вечера до семи утра, а затем выводил свою роту на парад, после чего снова брался за сосиски и выпивал два литра мозельского вина еще до завтрака.

После окончания штабного училища в 1898 году Хоффман провел шесть месяцев в России в качестве переводчика, а потом отслужил пять лет в русском отделе немецкого Генерального штаба при Шлиффене. Затем в качестве военного наблюдателя Германии он выехал на русско-японский фронт. Когда один японский генерал не разрешил ему наблюдать за ходом сражения с близлежащей сопки, этикет был забыт под напором того естественного немецкого качества, которое часто не дает возможности представителям этой нации произвести приятное впечатление на других.

«Ты, желтомордый дикарь, не смеешь не пускать меня на ту сопку!» — заорал Хоффман в присутствии других зарубежных военных представителей и одного, как минимум, военного корреспондента.

Принадлежа к расе, не уступающей немцам в чувстве собственного превосходства, японец заорал в ответ: «Мы, японцы, платим за эту информацию своей кровью и не желаем делиться ею с кем бы то ни было!»

Протокол был нарушен полностью.

После своего возвращения в Генеральный штаб при Мольтке Хоффман возобновил работу над планом русской кампании. Некий полковник русского Генерального штаба в 1902 году продал ему за значительную сумму один из первых вариантов военного плана своей страны. Однако, как утверждал Хоффман в своих не всегда серьезных мемуарах, цены с тех пор настолько возросли, что стали не по карману немецкой военной разведке, имевшей весьма скудные средства. Ландшафт Восточной Пруссии делал план русской кампании вполне ясным и без этого: «клещи» с наступлением по обеим сторонам Мазурских озер. Проведенное Хоффманом изучение русской армии, факторов, определяющих се мобилизацию и средства переброски, позволили немцам судить о времени наступления. Немецкая армия, уступавшая в численности[57], могла избрать любое направление для отражения наступления превосходящих сил, разделенных на два крыла. Она могла либо отступить, либо атаковать одно из крыльев раньше другого, что давало наибольший выигрыш. Жесткая формула, продиктованная Шлиффеном, гласила: «Нанести удар всеми имеющимися силами по ближайшей русской армии, находящейся в пределах досягаемости».

Какая-нибудь проклятая глупость на Балканах», предсказывал Бисмарк, явится искрой новой войны. Убийство сербскими националистами 28 июня 1914 года эрцгерцога Франца-Фердинанда, наследника австрийского престола, подтвердило это пророчество. С легкомысленной воинственностью престарелых империй Австро-Венгрия решила воспользоваться этим поводом, чтобы поглотить Сербию так же, как раньше, в 1909 году, Боснию и Герцеговину. В то время Россия, ослабленная войной с Японией, была вынуждена примириться с немецким ультиматумом, подкрепленным появлением кайзера в «сияющей броне», как он сам выразился, выступившего на стороне своего австрийского союзника. Теперь Россия, мстя за унижение и стремясь сохранить престиж великой славянской державы, была готова сама грозить такой же сверкающей броней. Пятого июля Германия заверила Австрию в том, что та может рассчитывать на «надежную поддержку» в случае, если принятые ею карательные меры против Сербии приведут к конфликту с Россией. Это явилось причиной потока необратимых событий: 23 июля Австрия предъявила ультиматум Сербии, 26 июля отклонила данный на него ответ (хотя кайзер, уже проявлявший беспокойство, признавал, что этот документ не дает никаких оснований для начала войны), а 28 июля она объявила войну Сербии, 29 июля Белград подвергся обстрелу. В тот же день Россия привела в готовность свои войска на австрийской границе, а 30 июля, как и Австрия, объявила всеобщую мобилизацию. 31 июля Германия направила России ультиматум, требуя отменить в ближайшие двенадцать часов мобилизацию и «дать нам четкие объяснения по этому поводу». Война приближалась ко всем границам. Охваченные страхом, правительства делали отчаянные попытки остановить ее. Но все оказалось напрасным. На границах агенты, заметя кавалерийский патруль, доносили, что видят крупные перемещения войск, раздувая военный психоз. Генеральные штабы громко требовали сигнала к выступлению, стремясь опередить своих противников хотя бы на час. Придя в ужас при виде открывшейся бездны, государственные деятели, на которых лежала главная ответственность за судьбу своих стран, попытались отступить назад, но военные планы безжалостно толкали их все дальше вперед.

Начало

Первое августа, Берлин

В субботу первого августа в полдень срок ультиматума России, на который она так и не дала ответа, истек. Через час германскому послу в Петербурге была направлена телеграмма, в которой содержались инструкции об объявлении России войны в тот же день в 5 часов вечера. В 5 часов кайзер издал декрет о всеобщей мобилизации. Некоторые предварительные мероприятия были уже проведены накануне, после объявления «угрожающего положения». В пять тридцать канцлер Бетман-Хольвег, читая на ходу какой-то документ, в сопровождении министра иностранных дел Ягова поспешно спустился по ступеням Министерства иностранных дел, взял обыкновенное такси и умчался во дворец. Вскоре после этого генерала фон Мольтке, мрачного начальника Генерального штаба, ехавшего с приказом о мобилизации, подписанным кайзером, догнал на автомобиле курьер и передал срочную просьбу вернуться во дворец. Там Мольтке услышал последнее, отчаянное, вызвавшее слезы у Мольтке предложение кайзера, которое могло бы изменить историю двадцатого века.

Теперь, когда наступил решающий момент, кайзера обуял страх потерять Восточную Пруссию, несмотря на шестинедельный запас времени, остававшийся у него, по мнению Генерального штаба, до полной мобилизации русских.

«Я ненавижу славян, — признался он одному австрийскому офицеру. — Я знаю, что это грешно. Но я не могу не ненавидеть их».

Он радовался сообщениям о забастовках и беспорядках в Петербурге, напоминавших 1905 год, о толпах, разбивавших окна домов, «об ожесточенных стычках между революционерами и полицией». Престарелый посол граф Пурталес, который провел семь лет в России, пришел к выводу и постоянно заверял свое правительство в том, что эта страна не вступит в войну из-за страха революции. Капитан фон Эгеллинг, немецкий военный атташе, после объявления Россией мобилизации сообщал, что она «планирует не решительное наступление, а постепенное отступление, как в 1812 году». Эти мнения явились своеобразным рекордом ошибок германской дипломатии. Они утешили кайзера, составившего тридцать первого июля послание для «ориентировки» своего штаба, в котором он с радостью извещал о том, что, по свидетельствам его дипломатов, в русской армии и при дворе царило «настроение больного кота».

Первого августа в Берлине тысячи людей, заполнившие улицы, толпами стекавшиеся на площадь перед дворцом, были охвачены чувством напряженности и беспокойства. Хотя кайзер, выступивший накануне вечером с речью по поводу введения военного положения, и заявил, «что нас заставили взять в руки меч», люди все еще смутно надеялись, что русские ответят. Срок ультиматума истек. Один журналист, находившийся в толпе, чувствовал, «что воздух был наэлектризован слухами». Говорили, что Россия попросила отсрочки. Биржу охватила паника. Конец дня прошел почти в «невыносимом мучительном ожидании». Бетман-Хольвег опубликовал заявление, кончавшееся словами: «Если нам выпадет участь сражаться, да поможет нам Бог».

В пять часов у ворот дворца появился полицейский и объявил народу о мобилизации. Толпа послушно подхватила национальный гимн «Возблагодарим все Господа нашего». По Унтер-ден-Линден мчались автомобили, офицеры стоя размахивали платками и кричали: «Мобилизация!» Люди в угаре шовинизма бросались избивать мнимых русских шпионов, некоторых до смерти, давая выход своим патриотическим чувствам.

Как только была нажата кнопка с надписью «мобилизация», автоматически пришел в действие огромный механизм призыва в армию, экипировки и транспортировки двух миллионов человек. Резервисты прибывали на указанные заранее пункты сбора, получали военную форму, снаряжение и оружие, сводились в роты и батальоны, к которым присоединились кавалерийские, артиллерийские, медицинские части, подразделения самокатчиков, сапожные мастерские, фургоны-кузницы, фургоны-пекарни, почтовые фургоны. Все они перевозились по железной дороге в места сосредоточения вблизи границ, где формировались дивизии, из дивизий — корпуса, из корпусов — армии, готовые двинуться в бой. Только один корпус — а их в германской армии насчитывалось 40 — требовал 170 железнодорожных вагонов для офицеров, 965 — для пехоты, 2960 — для кавалерии, 1915 — для артиллерии и служб снабжения; всего 6010 вагонов, или 140 поездов. Такое же количество вагонов требовалось для снабжения корпуса. С момента отдачи приказа все приходило в движение в соответствии с графиками, где указывались точные сведения, вплоть до количества вагонных осей, проходящих в определенное время по тому или иному мосту.

Уверенный в совершенстве своей системы, заместитель начальника Генерального штаба генерал Вальдерзее даже не вернулся в Берлин, когда разразился кризис, написав Ягову: «Я остаюсь здесь. Мы в Генеральном штабе уже все готовы; нам пока нечего делать».

Это высокомерие было унаследовано от Мольтке — старшего или «великого» Мольтке, который в день мобилизации в 1870 году лежал у себя на диване и читал «Секрет леди Одли».

Его завидного спокойствия сейчас так недоставало во дворце. Оказавшись перед лицом не призрачной, а реальной угрозы войны на два фронта, сам кайзер теперь был в состоянии, близком к «настроению больного кота». Отличавшийся от типичного пруссака большим космополитизмом и трусостью, кайзер в действительности никогда не хотел всеобщей войны. Он добивался большей власти, большего престижа и прежде всего большего авторитета для Германии в решении международных вопросов, но для достижения этого он предпочитал пользоваться запугиванием, а не войнами против других народов. Он хотел славы гладиатора без сражений, а когда перспектива вооруженного конфликта становилась чересчур близкой, кайзер отступал, как, например, при Альхесирасе и Агадире.

По мере нарастания напряжения пометки кайзера на полях телеграмм становились все более и более нервозными: «Ага! Обычный обман», «Проклятье!», «Он лжет», «Грей — лживая собака», «Болтовня!», «Негодяй — он либо идиот, либо спятил!»

Когда Россия приступила к мобилизации, он разразился горячей тирадой со зловещими предсказаниями, обрушившись не на «предателей-славян», а на своего хитроумного дядю:

«Мир захлестнет самая ужасная из всех войн, результатом которой будет разгром Германии. Англия, Франция и Россия вступили в заговор, чтобы нас уничтожить… такова горькая правда ситуации, которую медленно, но верно создавал Эдуард VII… Окружение Германии стало наконец свершившимся фактом. Мы сунули голову в петлю… Мертвый Эдуард сильнее меня живого!»

Преследуемый тенью покойного Эдуарда, кайзер с радостью принял бы любое предложение, которое помогло бы выбраться из создавшегося положения; с одной стороны, ему грозила перспектива войны с Россией и Францией, а с другой — надвигающаяся опасность противоборства с Англией, пока еще хранившей молчание.

В последнюю минуту такая возможность была предоставлена. К Бетману пришел один из его коллег и стал упрашивать сделать все возможное, чтобы Германия избежала войны на два фронта. Достичь этого он предложил следующим образом. В течение многих лет обсуждалась идея предоставления автономии Эльзасу как федеральному государству в рамках Германской империи. Если бы такое предложение было принято эльзасцами, Франция не имела бы оснований начать военные действия для возвращения утерянной провинции. Совсем недавно — 16 июля — Французский социалистический конгресс высказался в пользу подобного решения вопроса об Эльзасе. Однако германская военщина продолжала настаивать на сохранении гарнизонов в этой провинции, ее политические права ограничивались «военной необходимостью». Немцы предоставили ей конституцию лишь в 1911 году, а вопрос об автономии так и остался нерешенным. Коллега Бетмана настаивал на срочном, публичном и официальном предложении проведения конференции по Эльзасу. Конференцию удалось бы затянуть, однако даже ее безрезультатность лишила бы Францию моральных предпосылок для начала военных действий, по крайней мере на период рассмотрения такого предложения. Германия, выиграв время, бросила бы все силы против России. На Западе сохранилось бы стабильное положение, и Англия не вступила бы в борьбу.

Автор этих предложений остался неизвестен — может быть, он не существовал вообще. Однако главное не в этом. Удобный случай представился, канцлер мог бы им воспользоваться. Чтобы осуществить этот замысел, нужна была смелость, а Бетман, несмотря на свою внушительную внешность — высокий рост, серьезный взгляд, аккуратно подстриженные усы и бороду, — был, как называл Тафта Теодор Рузвельт, «слабым человеком с добрыми намерениями». Вместо того чтобы побудить Францию придерживаться нейтралитета, Германия направила ей одновременно с Россией ультиматум. Германское правительство требовало в ближайшие восемнадцать часов ответ — останется ли Франция нейтральной в случае русско-германской войны, и если да, то Германия, в качестве подтверждения этого нейтралитета, настаивала «на передаче ей крепостей Ту ль и Верден, которые сначала будут оккупированы, а после окончания войны возвращены». Другими словами, немцы добивались ключей от дверей Франции.

Барон фон Шён, германский посол в Париже, не мог заставить себя передать это «наглое требование» в момент, когда, как ему казалось, французский нейтралитет дал бы Германии такое колоссальное преимущество, что она должна была скорее сама предложить хорошую плату, а не выступать с угрозами. Он представил французам ноту о соблюдении нейтралитета, не включив в нее требование о передаче крепостей, которое, тем не менее, стало известно французам, потому что инструкции послу были перехвачены и расшифрованы. Когда Шён в одиннадцать утра первого августа попросил ответа, ему было заявлено, что Франция «будет действовать, исходя из своих интересов».

В пять часов в Министерстве иностранных дел в Берлине раздался телефонный звонок. Заместитель министра Циммерманн, взявший трубку, сказал, обращаясь к сидевшему перед его столом редактору газеты «Берлине? Тагеблатт»: «Мольтке хочет знать, не пора ли начинать». В это время в ход событий вмешалась только что расшифрованная телеграмма из Лондона. Она вселяла надежду на то, что, если выступление против Франции будет немедленно отменено, Германия может рассчитывать на войну на одном фронте. Взяв ее с собой, Бетман и Ягов бросились на такси во дворец.

Эта телеграмма, которую направил посол граф Лихновский из Лондона, сообщала о предложении Англии (как его понял Лихновский): «В том случае, если мы не нападаем на Францию, Англия останется нейтральной и гарантирует нейтралитет Франции».

Посол принадлежал к тому типу немцев, которые копировали все английское — спорт, одежду, образ жизни — и говорили по-английски, стараясь изо всех сил стать моделью английского джентльмена. Его друзья-дворяне графы Плесе, Блюхер и Мюнстер были женаты на англичанках. В 1911 году на одном из обедов в Берлине в честь английского генерала почтенный гость был удивлен, узнав, что все сорок приглашенных немцев, в том числе Бетман-Хольвег и адмирал Тирпиц, бегло говорили по-английски. Лихновский отличался от своих соотечественников тем, что был не только манерами, но и сердцем англофилом. Он прибыл в Лондон с намерением сделать все, чтобы он сам и его страна понравились англичанам. Английское общество засыпало его приглашениями на уик-энды за городом. Для посла не было большей трагедии, чем война между страной, где он родился, и страной, которую он любил всем сердцем, поэтому он хватался за любую соломинку, чтобы предотвратить катастрофу.

Когда в то утро министр иностранных дел сэр Эдвард Грей позвонил ему в перерыве между заседаниями кабинета, Лихновский, мучимый крайним беспокойством, понял слова Грея как предложение Англии о собственном нейтралитете и сохранении нейтралитета Франции в ходе русско-германской войны при условии, что Германия даст обещание не нападать на Францию.

В действительности же Грей имел в виду иное. Со своими обычными недомолвками он дал обещание поддерживать нейтралитет Франции лишь в том случае, если Германия даст заверения сохранить нейтралитет как по отношению к Франции, так и России, другими словами, не начинать военных действий против этих держав, пока не станут известны результаты усилий по урегулированию сербской проблемы. Находясь в течение восьми лет на посту министра иностранных дел, в тот период, когда, по выражению Бюлова, «боснийские» кризисы следовали один за другим, Грей достиг совершенства в манере речи, которая не содержала почти никакого смысла. Он избегал прямых и ясных высказываний, возведя это в принцип, как утверждал один из его коллег. Не удивительно, что, раз говаривая с ним по телефону, Лихновский, находившийся в смятении перед лицом надвигавшейся трагедии, неверно понял смысл его слов.

Кайзер ухватился за указанную Лихновским возможность избежать войны на два фронта. Речь шла о минутах. Мобилизованные части неудержимо катились к французской границе. Первый акт войны — захват железнодорожного узла в Люксембурге, нейтралитет которого гарантировали пять держав, в том числе и Германия, должен был по графику начаться через час. Необходимо было все остановить, остановить немедленно, но каким образом? Где Мольтке? Мольтке уже покинул дворец. Вдогонку на автомобиле с завывающей сиреной был послан адъютант, который и привез его обратно.

Теперь кайзер снова был самим собой, став всемогущим главнокомандующим, сверкая новыми идеями, планируя, предлагая и направляя. Он прочел Мольтке телеграмму и сказал с торжеством: «Теперь мы можем начать войну только с Россией. Мы просто отправим всю нашу армию на Восток!»

Придя в ужас при мысли о том, что придется дать задний ход всей машине мобилизации, Мольтке отказался наотрез. В течение последних десяти лет, сначала на посту заместителя Шлиффена, а затем его преемника, вся деятельность Мольтке сводилась к планированию Дня — дер Таг, ради которого накапливалась вся энергия Германии и с которого начинался марш окончательного покорения Европы. Мольтке ощущал на себе гнетущую, почти невыносимую ответственность.

У высокого, грузного, лысого Мольтке, которому исполнилось уже шестьдесят шесть, постоянно было такое выражение лица, как будто он переживал глубокое горе, отчего кайзер прозвал его «дер Трауриге Юлиус», что можно перевести как «Мрачный Юлиус», хотя в действительности его звали Хельмут. У него было слабое здоровье, и он ежегодно лечился в Карлсбаде. Возможно, что причиной мрачности была тень его великого дяди. Из окна красного кирпичного здания Генерального штаба на Кёнигплац, где Мольтке жил и работал, он мог видеть конную статую своего тезки, героя 1870 года, который, как и Бисмарк, был создателем Германской империи. Племянник был плохим наездником, имевшим привычку сползать с лошади во время выездов штаба; кроме этого, что было еще хуже, он был последователем христианского учения, проявляя особый интерес к антропософизмам и другим культам. За эту неподобающую для прусского офицера слабость его считали «мягким». Вдобавок ко всему он занимался живописью, играл на виолончели, носил в кармане «Фауста» Гёте и начал переводить «Пеллея и Мелисанду» Метерлинка.

Склонный по натуре к самоанализу и сомнениям, он заявил кайзеру во время церемонии своего назначения в 1906 году: «Я не знаю, как я буду вести себя в случае военной кампании. Я очень критически отношусь к самому себе…» Однако он не был робким ни в политике, ни в личном плане. В 1911 году, недовольный отступлением Германии в Агадирском кризисе, Мольтке писал Конраду фон Хотцендорфу, что, если дела пойдут еще хуже, он подаст в отставку, предложит распустить армию и «отдать всех нас под защиту Японии, после чего мы спокойно сможем делать деньги и превращаться в идиотов». Он не побоялся возразить кайзеру, заявив «довольно грубо» в 1900 году, что пекинская экспедиция была «сумасбродной авантюрой». Когда ему был предложен пост начальника Генерального штаба, Мольтке спросил кайзера, «уж не думает ли он выиграть главный приз дважды в одной лотерее?» — мысль, которая, несомненно, повлияла на выбор кайзера. Он согласился занять свой пост лишь при условии, что кайзер откажется от своей привычки побеждать во всех военных играх, практически лишая маневры всякого смысла. Удивительно, но кайзер покорно повиновался.

Теперь в этот решающий вечер первого августа Мольтке был настроен больше не позволять кайзеру вмешиваться в серьезные военные вопросы или препятствовать проведению заранее намеченных мероприятий. Повернуть в обратную сторону — с запада на восток — миллионную армию в момент выступления требовало большего присутствия духа, чем тогда имел Мольтке. Перед его мысленным взором проходили видения смешавшихся войск, выходящих уже на исходные рубежи: запасы здесь, солдаты там, боеприпасы, затерявшиеся в пути, роты без офицеров, дивизии без штабов; 11000 железнодорожных составов, имевших точное расписание прибытия на такой-то путь в такое-то время в пределах десяти минут, — все смешалось в невообразимом хаосе, вызванном крушением самого совершенного в истории плана переброски войск.

«Ваше величество, — сказал Мольтке кайзеру, — это невозможно сделать. Нельзя импровизировать, передислоцируя миллионы солдат. Ваше величество настаивает на отправке всей армии на восток, однако войска не будут готовы к бою. Это будет неорганизованная вооруженная толпа, не имеющая системы снабжения. Чтобы создать эту систему, потребовался год упорнейшего труда».

Мольтке закончил свою речь фразой, которая стала оправданием вторжения в Бельгию, подводной войны против Соединенных Штатов, той неизбежной фразой, когда военные планы начинают диктовать политику — «раз они разработаны и утверждены, изменить их невозможно».

В действительности же все можно было изменить. Германский Генеральный штаб, несмотря на то, что с 1905 года предусматривал сначала открытие военных действий против Франции, имел в своих сейфах вариант плана кампании против России, который намечал отправку на восток всей армии и наличных железнодорожных составов.

«Не стройте больше крепостей, стройте железные дороги», — приказывал Мольтке-старший, строивший свои стратегические планы на основе железнодорожных карт. Одна из завещанных им догм гласила, что железные дороги — ключ войны. В Германии система железных дорог находилась под контролем военных. К каждой железнодорожной линии был прикреплен офицер Генерального штаба, ни один путь не мог быть проложен или изменен без согласия этого учреждения. Ежегодные мобилизационные военные игры оттачивали опыт чиновников железнодорожного ведомства. Телеграммы с сообщениями о перерезанных дорогах и взорванных мостах давали возможность развить способности железнодорожников к импровизации и отправке поездов по окружным линиям. Говорили, что лучшие умы военной академии направлялись в железнодорожные отделы, что они часто оканчивали свой путь в психиатрических больницах.

Когда фраза Мольтке «Это невозможно сделать» появилась в его опубликованных после войны мемуарах, генерал фон Штааб, начальник Отдела железных дорог, принял ее как укор в свой и руководимого им ведомства адрес и, обидевшись, написал книгу, где доказывал возможность осуществления такого решения. На картах и графиках он показал, каким образом, если бы ему было дано указание первого августа, он смог бы перебросить четыре из семи армий на Восточный фронт к пятнадцатому августа, оставив три из них для защиты запада. Матиас Эрцбергер, заместитель председателя рейхстага и лидер католической центристской партии, также ост: шил ряд свидетельств по этому вопросу. Он утверждает, что сам Мольтке через шесть месяцев после этих событий признал, что нападение на Францию на начальном этапе было ошибкой и что вместо этого «большую часть армии следовало сначала направить на восток, чтобы сразить русский «паровой каток»; операции же на западе можно было ограничить ведением пограничных боев».

В тот вечер первого августа Мольтке, цеплявшийся за разработанный план, не нашел в себе сил пойти на это. «Твой дядя дал бы мне другой совет», — сказал ему кайзер с горечью. Этот укор «больно ранил меня, — писал Мольтке впоследствии. — Я никогда не обманывался и не считал себя равным старому фельдмаршалу». Так или иначе, Мольтке продолжал упорствовать. «Мой протест, основанный на том, что сохранить мир между Францией и Германией в условиях мобилизации обеих стран невозможно, остался без внимания. Постепенно всех охватила нервозность, и никто не разделял моего мнения».

Наконец, когда Мольтке все же убедил кайзера, что мобилизационный план изменить нельзя, группа, в которую входили Бетман и Ягов, составила телеграмму для Англии, в которой выражалось сожаление по поводу «невозможности остановить продвижение германских армий» в направлении французской границы. Телеграмма гарантировала, что граница не будет нарушена ранее семи часов вечера третьего августа, что в общем-то ничего не стоило немцам, поскольку их военные планы не предусматривали ее перехода ранее этого срока. Ягов отправил спешную телеграмму германскому послу в Париж, где уже в четыре часа вышел указ о мобилизации. Он просил посла «в течение некоторого времени удержать Францию от каких-либо действий». Кроме того, кайзер направил личную телеграмму королю Георгу, сообщая, что по «техническим причинам» в этот поздний час мобилизацию нельзя остановить, но, что, «если Франция предложит мне нейтралитет, который должен быть гарантирован мощью английского флота и армии, я, разумеется, воздержусь от военных действий против Франции и использую мои войска в другом месте. Я надеюсь, что Франция не станет нервничать».

До семи часов — срока, когда 16-я дивизия по плану должна была войти в Люксембург, — оставались минуты. Бетман возбужденно доказывал, что в Люксембург нельзя входить ни при каких обстоятельствах, пока не получен ответ из Англии. Кайзер немедленно, не уведомив Мольтке, приказал своему адъютанту связаться по телефону и телеграфу со штабом 16-й дивизии в Трире и отменить намеченную операцию. У Мольтке вновь пронеслись мысли о грозящей катастрофе. Железнодорожные линии Люксембурга имели важное значение для наступления против Франции через Бельгию.

«В этот момент, — говорится в его мемуарах, — мне казалось, что мое сердце вот-вот разорвется».

Несмотря на все уговоры Мольтке, кайзер не уступил ни на йоту. Напротив, он даже добавил к телеграмме королю Георгу в Лондон следующую завершающую фразу: «Моим войскам на границе направлен по телефону и телеграфу приказ, запрещающий вступать на территорию Франции». Это было небольшое, но важное отклонение от истины — кайзер не мог признаться Англии, что его замысел, осуществление которого задерживалось, включал нарушение нейтралитета Бельгии. Это могло стать поводом для вступления Англии, еще не принявшей никакого решения, в войну.

В тот день, который должен был стать кульминацией его карьеры, Мольтке, по собственным словам, чувствовал себя «раздавленным» и, вернувшись к себе в Генеральный штаб, «заплакал горькими слезами от унижения и отчаяния». Адъютант принес ему на подпись приказ об отмене люксембургской операции, и он «бросил перо на стол и отказался подписывать этот документ». Этот первый после мобилизации приказ, сводивший практически все тщательные приготовления к нулю, мог быть, по его мнению, воспринят как свидетельство «колебаний и нерешительности». «Делайте что хотите с этой телеграммой, — сказал он адъютанту, — я не подпишу ее».

В одиннадцать часов, когда Мольтке все еще был занят своими мрачными мыслями, его вновь вызвали во дворец. Кайзер, одетый подобающим образом для данного события — на нем была военная шинель, накинутая поверх ночной рубашки, — принял его в своей спальне. От Лихновского поступила телеграмма, он извещал, что в ходе дальнейшей беседы с Греем он понял свою ошибку, о чем извещал с печалью: «Позитивного предложения Англии в целом ожидать не следует». «Теперь вы можете делать все что хотите», — сказал кайзер и отправился спать. Мольтке, главнокомандующий, которому предстояло теперь руководить всей военной кампанией, решавшей судьбу Германии, был потрясен до глубины души.

«Это было моим первым военным испытанием, — писал он впоследствии — не никогда не удалось до конца оправиться от этого удара. Что-то во мне надломилось, и уже никогда я не смог стать таким, как прежде».

Как и остальной мир — мог бы добавить он. Приказ кайзера не прибыл в Трир вовремя. В семь часов, как и было предусмотрено планом, были перейдены первые рубежи войны, при этом отличилась пехотная рота 69-го полка под командованием некоего лейтенанта Фельдмана. На люксембургской стороне границы, на склонах Арденн, примерно в двенадцати милях от бельгийского города Бастонь, находился маленький город, который немцы называли Ульфлинген. На холмистых пастбищах, окружавших его, паслись коровы; на крутых, покрытых брусчаткой улицах даже в разгар августовской жатвы не увидишь и клочка сена — таковы уж были строгие законы поддержания чистоты в великом герцогстве. На окраине городка располагались железнодорожная станция и телеграф, где сходились линии из Германии и Бельгии. Целью немцев был захват этих объектов, что и сделала рота Фельдмана, прибывшая на грузовиках. С неизменным талантом к бестактности немцы решили нарушить нейтралитет Бельгии в месте, официальным и исконным именем которого было — Труа Вьерж — Три Девственницы. Они олицетворяли веру, надежду, любовь, но история, с ее склонностью к удивительным совпадениям, сделала так, что в глазах всех они стали символами Люксембурга, Бельгии и Франции.

В 19.30 прибыл второй отряд (очевидно, после получения телеграммы кайзера) с приказом первой группе отойти, поскольку была «совершена ошибка». Тем временем министр иностранных дел Люксембурга Эйшен телеграфом передал сообщение о свершившемся в Лондон, Париж и Брюссель и направил протест в Берлин. «Три Девственницы» сделали свое дело. В полночь Мольтке отменил приказ об отходе, а к концу следующего дня, второго августа, все «Великое герцогство» было оккупировано.

С тех пор историков неизменно мучает вопрос: «Что было бы, если бы немцы в 1914 году отправились на восток, ограничившись лишь обороной на западе?» Генерал фон Штааб показал, что повернуть большую часть сил против России было технически осуществимо. Однако смогли бы немцы в силу своего темперамента удержаться от нападения на Францию — это уже другой вопрос.

В семь часов в Петербурге, примерно в то же время, когда немцы входили в Люксембург, посол Пурталес, с покрасневшими водянистыми голубыми глазами и трясущейся белой бородкой клинышком, вручил дрожащими руками Сазонову, русскому министру иностранных дел, ноту об объявлении Германией войны России.

— На вас падет проклятие народов! — воскликнул Сазонов.

— Мы защищаем нашу честь, — ответил германский посол.

— Ваша честь здесь ни при чем. Но есть ведь суд Всевышнего.

— Это верно, — сказал Пурталес и, бормоча: «суд Всевышнего, суд Всевышнего», спотыкаясь, отошел к окну, оперся на него и расплакался.

«Вот как закончилась моя миссия», — произнес он, когда немного пришел в себя. Сазонов похлопал его по плечу, они обнялись, Пурталес поплелся к двери и, с трудом открыв ее дрожащей рукой, вышел, еле слышно повторяя: «До свидания, до свидания».

Эта трогательная сцена дошла до нас в том виде, как ее записал Сазонов, с художественными добавлениями французского посла Палеолога, основанными, очевидно, на рассказах русского министра иностранных дел. Пурталес же вспоминает, что он три раза потребовал ответа на ультиматум, и после того, как Сазонов трижды дал отрицательный ответ, он «вручил ему ноту, руководствуясь инструкцией»[58].

«Зачем ее вообще нужно было вручать?» Такой вопрос задавал адмирал фон Тирпиц, морской министр, накануне вечером, когда составлялась декларация о войне. Говоря, по его признанию, «скорее инстинктивно, чем повинуясь доводам рассудка», он требовал ответа на вопрос: зачем нужно объявлять войну и брать на себя позор стороны, совершающей нападение, если Германия не планирует вторжения в Россию? Этот вопрос был особенно уместен, если учесть, что Германия намеревалась возложить на Россию всю тяжесть вины за развязывание войны, чтобы убедить свой народ в том, что он сражается лишь в целях самообороны, а также добиться от Италии согласия на принятие обязательств в рамках Тройственного союза.

Италия была обязана выступить на стороне своих союзников лишь в случае оборонительной войны, она, как было широко известно, тяготилась своей зависимостью и лишь ждала удобного случая, чтобы вырваться из петли. Эта проблема мучила Бетмана. Если Австрия будет продолжать отвергать одну за другой все попытки Сербии пойти на уступки, тогда, предупреждал он, «будет трудно возложить на Россию вину за пожар в Европе», что поставит нас «в глазах нашего собственного народа в крайне невыгодное положение». Однако его никто не хотел слушать. Когда настал день мобилизации, германский дипломатический протокол потребовал, чтобы война была объявлена по всей форме. Как вспоминает Тирпиц, юристы из Министерства иностранных дел настаивали, что юридически такие действия вполне оправданны. «За пределами Германии, — сокрушался Тирпиц, — этого никто не поймет».

Во Франции поняли острее, чем он думал.

Первое августа, Париж и Лондон

Главной целью французской политики было вступить в войну, имея Англию в качестве союзника. Чтобы достичь этого и помочь своим друзьям в Англии преодолеть инертность и возражения против этого шага как в кабинете, так и в стране, Франция должна была четко показать, кто же нападал и кто подвергался нападению. Физический акт агрессии и весь позор за его свершение должны были пасть на Германию. Она должна сыграть свою роль, но, опасаясь, как бы какой-нибудь излишне ревностный солдат или военный патруль не пересек границу, французское правительство приняло смелое и необычное решение — тридцатого июля оно приказало осуществить отвод войск на десять километров на всем протяжении границы с Германией — от Швейцарии до Люксембурга.

Этот отвод был предложен премьером Рене Вивиани, красноречивым оратором-социалистом, ранее занимавшимся в основном проблемами рабочего движения и социального обеспечения. Он был интересным явлением во французской политике: премьер-министр одновременно исполнял обязанности министра иностранных дел. Он возглавлял кабинет немногим более шести недель и только что — двадцать девятое июля — вернулся из России, где находился вместе с президентом Пуанкаре с официальным визитом. Австрия подождала, когда Вивиани и Пуанкаре отправятся в морское путешествие, а затем опубликовала ультиматум Сербии. Получив это известие, президент и премьер отменили намеченный визит в Копенгаген и поспешили домой.

В Париже они узнали, что германские войска заняли позиции всего лишь в нескольких сотнях метров от границы. Они еще ничего не знали о мобилизациях в Австрии и России. Еще теплились надежды на выход из кризиса путем переговоров. Вивиани «преследовала мысль, что война может вспыхнуть из-за выстрелов в лесной роще, из-за стычки двух патрулей, из-за угрожающего жеста… мрачного взгляда, грубого слова».

Пока оставался хоть малейший шанс на решение кризиса без войны, кабинет согласился на десятикилометровый отвод войск. Приказ, переданный по телеграфу командующим корпусами, предназначался, как им сказали, «для того, чтобы добиться сотрудничества наших английских соседей». В Англию была направлена телеграмма, информирующая об этом решении, и одновременно с ней начат отвод войск. Этот акт, предпринятый непосредственно накануне вторжения, был рискованным и намеренно предпринятым ради политического эффекта.

Это был шанс, к которому, по словам Вивиани, «никто в истории до этого не прибегал» и мог бы добавить как Сирано:

«О, и какой жест!»

Отвод войск был для французского главнокомандующего горьким жестом потому, что он был воспитан на наступательной доктрине — наступление, и ничего другого, кроме наступления. Он мог бы оказаться для генерала Жоффра таким же потрясением, как и первое военное испытание для Мольтке, но сердце французского командующего выдержало.

С момента возвращения премьера и президента Жоффр постоянно требовал от правительства отдать приказ о мобилизации или, по крайней мере, провести предварительные мероприятия, отменить отпуска, которые были предоставлены многим солдатам на время жатвы, и провести переброску войск прикрытия к границам. Он подкреплял свои требования донесениями разведки, указывавшими на то, что Германия уже предприняла ряд предварительных шагов в ожидании мобилизации. Он использовал все свое влияние, чтобы убедить членов нового кабинета — предыдущий, девятый за последние пять лет, просуществовал не более трех дней. Нынешнее правительство отличалось тем, что в него не вошли наиболее способные политические деятели Франции. Бриан, Клемансо, Кайо — все бывшие премьеры находились в оппозиции. Вивиани, по собственному признанию, испытывал чувство «страшного нервного напряжения», которое, по свидетельству Мессими, занимавшего пост военного министра, «в августовские дни превратилось в постоянное состояние». Морской министр Гутье, бывший врач, занявший этот пост после того, как его предшественник позорно оскандалился, был настолько потрясен событиями, что даже «забыл» отдать приказ военным кораблям войти в пролив Ла-Манш. Его пришлось тоже срочно заменить, назначив на этот пост министра общественного образования.

И только президент обладал умом, опытом, стремлением к достижению цели, но не конституционными полномочиями. Пуанкаре был юристом, экономистом, членом Французской академии; занимал пост министра финансов, был премьером и министром иностранных дел, в 1912 году и после выборов в январе 1913 года стал президентом страны.

Сильный характер порождает властность, особенно во времена кризиса, и неискушенный кабинет охотно положился на способности и твердую волю человека, который конституционно был нулем. Родом из Лотарингии, Пуанкаре десятилетним мальчиком видел, как по улицам его родного города Бар-ле-Дюк маршировали солдаты в остроконечных немецких касках. Немцы приписывали ему самые воинственные намерения, это объяснялось частично тем, что, находясь на посту премьера во время Агадирского кризиса, Пуанкаре проявил твердость, а возможно, еще и тем, что он использовал все свое влияние, чтобы протолкнуть в 1913 году закон о трехлетней военной службе, несмотря на сопротивление социалистов, находившихся в оппозиции. Все это вместе с его хладнокровием, сдержанностью, целеустремленностью не способствовало, однако, росту его популярности в стране. Результаты выборов были не в пользу правительства, закон о трехлетней военной службе чуть было не провалился, среди рабочих и крестьян росло недовольство. Июль, жаркий и сырой, изобиловал бурями и летними грозами. Шел суд над мадам Кайо, застрелившей редактора газеты «Фигаро». Каждый день судебного процесса вскрывал новые неприятные упущения в системе финансов, прессе, судах и правительстве.

Но настал день, когда французы, пробудившись утром, увидели, что сообщения о мадам Кайо перекочевали на вторую страницу, и вдруг осознали страшную, неожиданную правду о том, что Франции угрожает война. И страну, отличавшуюся бурными политическими страстями и скандалами, охватило единое чувство. Возвратившихся из России Пуанкаре и Вивиани на улицах встретили одним возгласом, повторявшимся до бесконечности: «Вив ля Франс!» — «Да здравствует Франция!».

Жоффр заявил правительству, что если он не получит приказа сформировать и отправить к границе войска прикрытия в составе пяти армейских корпусов, то немцы «войдут во Францию без единого выстрела». Он принял предложение о десятикилометровом отводе войск, уже занявших позиции, не из раболепства перед гражданской властью — раболепства у него было не более, чем у Юлия Цезаря, — а скорее из желания наиболее убедительно доказать необходимость в войсках прикрытия. Правительство, не желавшее принимать никаких мер, пока шел молниеносный обмен дипломатическими предложениями по телеграфу, надеясь все-таки на достижение соглашения, разрешило ему приступить к выполнению «сокращенного варианта», то есть без призыва резервистов.

На следующий день, тридцать первого июля, в 4.30 друг Мессими в Амстердаме, принадлежавший к финансовым кругам, сообщил по телефону о том, что в Германии введено «угрожающее положение», что часом позже было официально подтверждено сообщением из Берлина. Это было не чем иным, как «скрытой формой мобилизации», заявил своему кабинету разгневанный Мессими. Его друг в Амстердаме сообщил, что война неизбежна и что Германия к ней уже готова, начиная «с кайзера и кончая последним фрицем». Обстановка, вызванная этой новостью, усугубилась телеграммой от Поля Камбона, французского посла в Лондоне, в которой он сообщал, что Англия проявляет «сдержанность». Камбон посвятил каждый день своего шестнадцатилетнего пребывания в Лондоне достижению единственной цели — добиться поддержки Англии в нужное время, но сейчас он вынужден был телеграфировать, что английское правительство, как кажется, ожидает какого-то нового хода событий, Этот конфликт пока еще не «затрагивал интересов Англии».

Жоффр прибыл с новым докладом о передвижениях германских войск, чтобы настоять на отдаче приказа о мобилизации.

Ему разрешили разослать свой приказ о «войсках прикрытия», но не более, так как только что поступили сведения об обращении русского царя к кайзеру. Кабинет продолжал заседать, а Мессими в это время сгорал от нетерпения, негодуя по поводу процедуры, обязывавшей каждого министра выступать по очереди.

В семь часов вечера того же дня барон фон Шён прибыл в Министерство иностранных дел, в одиннадцатый раз за последние семь дней, и представил ноту, в которой Германия требовала разъяснений по поводу дальнейшего курса французской политики. Он сказал, что приедет за ответом на следующий день в час дня. А кабинет все заседал, обсуждая финансовые мероприятия, созыв парламента и указ о введении осадного положения. Париж нетерпеливо и тревожно ждал его решения. Кто-то тронувшийся умом выстрелом из пистолета через окно кафе убил Жана Жореса. Признанный деятель международного социализма, неутомимый борец против трехлетнего плана военной службы, он был в глазах ультрапатриотов символом пацифизма.

В девять часов бледный адъютант сообщил кабинету ошеломляющую новость: Жорес убит! Это событие, грозившее серьезными беспорядками, привело министров в замешательство. Уличные баррикады, стычки, даже мятеж — вот перспектива накануне войны. Министры снова начали спорить о выполнении плана «Карне Б» — автоматического ареста в день мобилизации известных агитаторов, анархистов, пацифистов и подозреваемых в шпионаже. Префект полиции и бывший премьер Клемансо советовали министру внутренних дел Мальви немедленно приступить к выполнению плана. Вивиани и его сторонники, надеясь сохранить единство нации, выступали против. Они твердо стояли на своем. Было арестовано несколько иностранцев, подозреваемых в шпионаже, но ни одного француза. На случай беспорядков войска в ту ночь находились в состоянии полной боевой готовности. Но ничего не произошло, и на следующее утро преобладало лишь ощущение глубокого горя и чувство тихого спокойствия, а из 2501 человека, числившегося в списке неблагонадежных, 80 процентов подали заявление о добровольном зачислении на военную службу.

В два часа ночи президента Пуанкаре разбудил неугомонный русский посол Извольский, бывший министр иностранных дел, отличавшийся необычайной активностью. Крайне удрученный и возбужденный, он хотел знать: «Что намеревается предпринять Франция?» Извольский не сомневался в позиции Пуанкаре, однако его, как и многих других русских государственных деятелей, преследовали опасения, что в решающую минуту французский парламент, которому никогда не сообщали условий военного договора с Россией, может отказаться ратифицировать его. Эти условия подчеркивали, что, «если Россия подвергнется нападению со стороны Германии или Австрии при поддержке Германии, Франция использует все имеющиеся у нее силы для выступления против Германии». Как только Германия или Австрия объявят мобилизацию, «Франция и Россия, считая, что предварительного заключения соглашения по этому вопросу не требуется, немедленно и одновременно мобилизуют все свои вооруженные силы и перебрасывают их как можно ближе к границам… Эти силы должны со всей возможной скоростью развернуть полные боевые действия с тем, чтобы Германии пришлось сражаться сразу на западе и на востоке».

Условия казались совершенно определенными. Но, обеспокоенно спрашивал Извольский, признает ли их французский парламент? В России власть была абсолютной, поэтому Франция «могла быть уверена в нас», однако «во Франции правительство бессильно без парламента, который незнаком с текстом договора 1892 года… Какие есть гарантии, что парламент поддержит инициативу правительства?»

«Если Германия нападет», заявил Пуанкаре еще в 1912 году, парламент «несомненно» последует за правительством.

И теперь, среди ночи, снова встретившись с Извольским, Пуанкаре заверил его, что кабинет будет созван через несколько часов, чтобы дать необходимый ответ. В тот же час русский военный атташе при всех регалиях появился в спальне Мессими, чтобы задать тот же вопрос. Мессими позвонил премьеру Вивиани, который, несмотря на изнеможение после вечерних событий, еще не спал.

Он нервно посоветовал:

«Спокойствие, спокойствие и еще раз спокойствие!»

Но сохранение спокойствия оказалось не таким простым делом. Испытывая, с одной стороны, нажим русских, требовавших определенности, а с другой — Жоффра, настаивавшего на мобилизации, французское правительство вынуждено было не предпринимать никаких действий, чтобы показать Англии, что Франция начнет войну лишь в целях самообороны.

На следующее утро первого августа в восемь часов Жоффр прибыл в Военное министерство на улице Святого Доминика и «взволнованным голосом, так контрастировавшим с его прежним спокойствием», просил Мессими добиться согласия правительства на мобилизацию. По его подсчетам, приказ о ней должен быть издан не позднее четырех часов дня, чтобы его можно было отправить на центральный почтамт для рассылки телеграфом по всей Франции, — только в этом случае мобилизация могла начаться в полночь. В девять утра он вместе с Мессими прибыл на заседание кабинета, где представил свой ультиматум: дальнейшая задержка приказа о всеобщей мобилизации на сутки приведет к потере 15–20 километров французской территории, и, если приказ не будет отдан теперь, он снимает с себя обязанности главнокомандующего. Перед кабинетом встала еще одна проблема.

Пуанкаре высказался за принятие решительных мер, Вивиани, защищавший антивоенные настроения, все еще надеялся, что время само даст ответ. В одиннадцать часов он прибыл в Министерство иностранных дел, чтобы встретиться с фон Шёном, который, испытывая муки беспокойства, прибыл на два часа раньше срока для получения ответа на вопрос Германии, заданный днем раньше: останется ли Франция нейтральной в русско-германской войне. «Мой вопрос довольно наивен, — сказал огорченно посол, — потому что нам известно о существовании между вашими странами договора о союзе».

Вивиани дал ответ, который был предварительно согласован с Пуанкаре: «Франция будет действовать в соответствии со своими интересами». Как только Шён ушел, вбежал Извольский с новостью о германском ультиматуме России. Вивиани снова отправился на заседание кабинета, на котором было решено объявить мобилизацию. Приказ был подписан и отдан Мессими, однако Вивиани, все еще надеясь на какой-нибудь спасительный поворот событий, настоял на том, чтобы военный министр не оглашал его до 15.30. Одновременно было подтверждено решение о десятикилометровом отводе войск. Мессими лично по телефону передал этот приказ командующим корпусов: «По приказу президента Республики ни одна часть, ни один патруль, ни одно подразделение, ни один солдат не должны заходить восточнее указанной линии. Любой нарушивший этот приказ подлежит военно-полевому суду». Особое предупреждение было направлено XX корпусу, которым командовал генерал Фош. В этом районе, как сообщали надежные источники, эскадрон кирасир «нос к носу» столкнулся с отрядом улан.

В 15.30, как и было условлено, генерал Эбенер из штаба Жоффра в сопровождении двух офицеров прибыл в Военное министерство за получением приказа о мобилизации. Мессими вручил его в мертвой тишине, у него, как, наверное. А у других присутствовавших, от волнения пересохло в горле. «Думая о гигантских и неисчислимых последствиях, которые мог вызвать этот клочок бумаги, мы все четверо слышали биение наших сердец». Министр пожал руки трем офицерам, которые, отдав честь, отправились с приказом в Министерство почт.

В четыре часа дня на стенах Парижа появился первый плакат с сообщением о мобилизации (один из них все еще хранится под стеклом на углу площади Согласия и улицы Рояль). В Арменонвилле, в Булонском лесу, где собирался высший свет, танцы и чаепитие неожиданно были прерваны управляющим. Выйдя вперед, он дал оркестру знак замолчать: «Объявлена мобилизация. Она начинается сегодня в полночь. Играйте «Марсельезу»». В городе улицы уже опустели, так как Военное министерство приступило к реквизированию транспорта.

Группы резервистов с узелками и прощальными букетами цветов маршировали в направлении Восточного вокзала, мимо кричащих и машущих в знак приветствия парижан. Одна группа остановилась, чтобы положить цветы к подножию задрапированной в черное статуи Страсбурга на площади Согласия. Толпа плакала и кричала: «Вив л'Эльзас» — «Да здравствует Эльзас!», затем со статуи было сорвано траурное покрывало, надетое в 1870 году. Оркестры в ресторанах играли французские, русские и английские гимны. «Подумать только, ведь все это играют венгры», — сказал кто-то.

Англичане, находившиеся в толпе, слыша звуки своего гимна, как бы вселявшие надежду во французов, не испытывали особой радости, как и сэр Фрэнсис Берти, розовощекий и упитанный английский посол, входивший в это время в здание на Кэ д'Орсэ. Он был одет в серый фрак и серый цилиндр, а в руках держал зеленый зонтик от солнца. Сэр Фрэнсис чувствовал «стыд и укоры совести». Он приказал закрыть ворота посольства, потому что толпа, как писал он в своем дневнике, может завтра закричать «Продажный Альбион!», несмотря на сегодняшнее «Да здравствует Англия!».

В Лондоне эта же мысль тяжелым грузом давила на участников беседы — Камбона, человека невысокого роста, с белой бородой, и сэра Эдварда Грея. Когда последний заявил, необходимо подождать «дальнейшего развития событий», потому что конфликт между Россией, Австрией и Германией не «затрагивал интересов» Англии, безупречно выдержанный и всегда держащийся с исключительным достоинством Камбон не удержался от резкого замечания. «Не собирается ли Англия выжидать, не вмешиваясь до тех пор, пока французская территория не будет целиком оккупирована?» — спросил он. В таком случае ее помощь может оказаться «весьма запоздалой».

Грей, с тонкими сжатыми губами и римским носом, пытался скрыть те же душевные переживания. Он искренне верил, что оказание помощи Франции было в интересах Англии, он даже был готов подать в отставку, если его правительство откажется сделать это. По его мнению, события должны привести Англию именно к такому решению, но в тот момент он не мог сделать никаких официальных заявлений. У него не хватило также духа выразить свое мнение неофициально. Его манеры, благодаря которым он производил на английскую публику впечатление мужественного и молчаливого человека, вселяющего уверенность, иностранные коллеги Грея называли «ледяными». Он лишь высказал мысль, которую разделяли почти все, что «бельгийский нейтралитет может оказаться одним из факторов». На это надеялся не только Грей.

Затруднения, испытываемые Англией, объяснялись отсутствием единства взглядов как внутри самого кабинета, так и среди различных политических партий. Кабинет разделился еще со времен англо-бурской войны на либералов, представленных Асквитом, Холдейном и Черчиллем, и «литл инглэндерс» — англичан, выступавших против имперской политики, которых поддерживали все остальные. Наследники Гладстона, они, как и их покойный лидер, с большой настороженностью относились к любому вмешательству за границей и считали единственной достойной целью внешней политики помощь угнетенным народам. В остальном международные вопросы являлись, по их мнению, лишь помехой внутренним делам — реформе избирательной системы, свободной торговле, гомрулю[59] (программа самоуправления Ирландии в рамках Британской империи) и вето лордов (борьба с проектом вето палаты лордов). Они были склонны считать Францию декадентствующей и легкомысленной стрекозой и отнеслись бы к Германии как к трудолюбивому и достойному уважения муравью, если бы не угрожающие позы и воинственный рык кайзера и пангерманских милитаристов, которые значительно сдерживали их чувства. Они никогда не поддержали бы войны на стороне Франции, но появление на арене Бельгии, «маленькой страны, обратившейся к Англии с призывом о помощи, могло бы резко изменить дело.

С другой стороны, группа Грея в кабинете поддерживала основополагающую предпосылку консерваторов и том, что национальные интересы Англии связаны с сохранением Франции. Эти доводы были удивительно точно выражены самим Греем:

«Если Германия начнет господствовать на континенте, это будет неприемлемым как для нас, так и для других, потому что мы окажемся в изоляции».

В этой эпической фразе отражена вся суть внешней политики Англии, которая сводилась к тому, что в том случае, если будет брошен вызов, Англии придется взяться за оружие, чтобы избежать этих «неприемлемых» последствий. Однако Грей не мог официально заявить об этом, чтобы не вызвать глубокого раскола в правительстве и стране, что накануне войны могло бы оказаться роковым.

Англия была единственной европейской страной, где не существовало обязательной военной службы. Во время войны ей приходилось рассчитывать на добровольцев. Несогласие по военным вопросам и выход из кабинета означали бы создание антивоенной партии с катастрофическими последствиями в деле пополнения армии.

Если для Франции главная цель состояла в том, чтобы вступить в войну вместе с Англией, то для Англии основной задачей было начать войну, имея единое правительство.

В этом был корень проблемы. В ходе заседаний кабинета выявились сильные позиции группы, выступавшей против вступления в войну. Ее лидер, лорд Морли, старый друг Гладстона и его биограф, полагал, что он может рассчитывать на поддержку «восьми или девяти членов кабинета, готовых согласиться с нами» в случае выступления против решения, которое Черчилль поддерживает с «демонической энергией», а Грей — с «настойчивой простотой». После дискуссий в кабинете Морли стало ясно, что нейтралитет Бельгии «был вторичным по отношению к вопросу о нашем нейтралитете в борьбе между Францией и Германией». В свою очередь, Грей четко сознавал, что лишь нарушение бельгийского нейтралитета убедило бы пацифистскую партию в существовании германской угрозы и необходимости вступления в войну в национальных интересах.

Первого августа в кабинете и парламенте мнения значительно разошлись. В тот день двенадцать из восемнадцати членов кабинета выступили против того, чтобы дать Франции заверения о ее поддержке в случае войны. В этот же день либеральная фракция в палате общин 19 голосами против четырех (со многими воздержавшимися) приняла предложение о невмешательстве Англии независимо от того, что «произойдет в Бельгии или где-нибудь в другом месте». Журнал «Панч» опубликовал на той неделе «Строки», выражающие мнение среднего английского патриота:

Зачем идти мне с вами в бой,

Коль этот бой совсем не мой?

Почистить всей Европы карту

И воевать в чужой войне —

Вот для чего нужна Антанта,

И не одна, а сразу две.

Средний патриот уже исчерпал свой обычный запас беспокойства и негодования за время ирландского кризиса, который еще не закончился. Мятеж в Кэрэке был своего рода английским вариантом дела мадам Кайо. В результате билля о гомруле Ольстер угрожал вооруженным восстанием, протестуя против автономии Ирландии, а английские войска, размещенные в Кэрэке, отказались применить оружие против сторонников Ольстера. Генерал Гаф, командующий войсками в Кэрэке, подал в отставку вместе со своими офицерами. За ним подал в отставку начальник Генерального штаба Джон Френч, после чего последовала отставка полковника Джона Сили, преемника Холдейна на посту военного министра.

Армия вышла из повиновения, страна была охвачена расколом и недовольством, дворцовая конференция партийных лидеров и короля закончилась ничем. Ллойд Джордж зловеще говорил «о самом серьезном вопросе, поднятом в этой стране со времен Стюартов», часто повторялись слова «гражданская война» и «восстание»; одна немецкая фирма по производству оружия, питая большие надежды, отправила 40000 винтовок и миллион патронов в Ольстер. Тем временем пост военного министра оставался свободным, и его обязанности совмещал премьер Асквит, у которого не было времени и еще меньше желания заниматься делами армии.

Асквит, однако, имел необычайно активного первого лорда Адмиралтейства. Черчилль был единственным английским министром, который был твердо убежден в том, что именно должна делать Англия, и без колебаний шел к поставленной цели. Двадцать шестого июля, когда Австрия отвергла ответ Сербии и за десять дней до того, как английское правительство определило свою позицию, Черчилль издал приказ, имевший огромное значение.

Двадцать шестого июля британский флот без всякой связи с разразившимся кризисом проводил пробную мобилизацию и маневры, имея численность экипажей по табелям военного времени. На следующее утро в 7 часов корабли эскадры должны были рассредоточиться — одни направлялись на учения в дальние моря, другие в свои порты, где часть экипажей направлялась в учебные команды, третьи — в доки, на ремонт. Как вспоминал впоследствии первый лорд Адмиралтейства, в воскресенье, двадцать шестого июля, стояла «прекрасная погода». Узнав о новостях из Австрии, он решил поступить так, «чтобы дипломатическая ситуация не определила военно-морскую и чтобы английский флот занял «исходные боевые позиции еще до того, как Германия узнает, будем мы участвовать в войне или нет, и, следовательно, по возможности еще до того, как мы сами примем решение об этом. Курсив был сделан рукой Черчилля. После консультаций с принцем Бэттенбергом, первым морским лордом, он направил приказ флоту не рассредоточиваться.

Затем он информировал о своем решении Грея и с его согласия передал сведения об этом в газеты, надеясь, что эта весть, возможно, произведет «отрезвляющий эффект» на Берлин и Вену.

Держать все корабли флота вместе было еще недостаточно, следовало, как подчеркивал Черчилль, вывести его на «боевые позиции». Главной задачей флота, по мнению адмирала Мэхена, этого Клаузевица военно-морской науки, было оставаться «флотом существующим». В случае войны английский флот, от которого зависела жизнь этой островной нации, должен был взять под свой контроль все торговые морские пути, защитить от вторжения как Британские острова, так и пролив Ла-Манш и французское побережье, выполняя свои обязательства по договору с Францией. Флот должен был обладать достаточной силой, чтобы выиграть любое морское сражение, навязанное германским флотом, и, кроме того, ему следовало остерегаться грозного оружия неведомой силы, которое называлось торпедой. Адмиралтейство преследовал страх неожиданной и необъявленной торпедной атаки.

Двадцать восьмого июля Черчилль отдал приказ своему флоту направиться в район военно-морской базы Скапа-Флоу, далеко на севере, у окутанных туманом Оркнейских островов в Северном море. Корабли покинули Портлэнд двадцать девятого, и к вечеру того же дня их цепочка, растянувшись на восемнадцать миль, прошла через Па-де-Кале, направляясь на север не столько в поисках славы, сколько в целях предосторожности, «Неожиданная торпедная атака, — писал первый лорд Адмиралтейства, — стала, по крайней мере, исчезнувшим кошмаром».

Подготовив флот к военным действиям, Черчилль обратил свой ум и энергию, бившую ключом, на срочную подготовку страны к войне. Двадцать девятого июля он убедил Асквита разрешить отправку предупредительных телеграмм, которые были условным сигналом Военного министерства и Адмиралтейства о введении предварительного военного положения. Англия не могла объявить угрожающего положения, как Германия, или осадного положения, как Франция, чем фактически вводились законы военного времени, но предварительное военное положение считалось «гениальным изобретением… позволявшим принять определенные меры по приказу военного министра без ссылок на кабинет… в то время, когда была дорога каждая минута».

Время подгоняло не знающего покоя Черчилля, который, предвидя развал либерального правительства, решил искать поддержки у своей старой партии консерваторов. Коалиция была не по вкусу премьер-министру, стремившемуся вступить в войну, имея единое правительство. Семидесятишестилетний лорд Морли, по общему мнению, не остался бы в правительстве в случае войны. Не Морли, а куда более энергичный министр финансов Ллойд Джордж был той ключевой фигурой, потерю которого правительство не могло допустить как в силу его недюжинных административных способностей, так и из-за огромного влияния на избирателей. Обладая острым умом, честолюбием и увлекающим слушателей уэльсским красноречием, Ллойд Джордж больше склонялся к пацифистам, но мог неожиданно занять и другую позицию. Недавно он испытал ряд неудач, нанесших вред его популярности. Он наблюдал за подъемом нового соперника, претендовавшего на руководство партией, которого лорд Морли называл «этот великолепный кондотьер из Адмиралтейства». Он мог, по мнению некоторых своих коллег, достичь политических преимуществ, сыграв против Черчилля своей «мирной картой». В общем, Ллойд Джордж представлял собой неопределенную и опасную величину.

Асквит, не имевший намерения ввергать раздираемую разногласиями страну в войну, с приводящим в бешенство спокойствием продолжал ждать событий, способных изменить точку зрения пацифистов.

Тридцать первого июля в своем дневнике он бесстрастно записал:

«Главный вопрос заключался в том, следовало ли нам вступать в войну или остаться в стороне? Разумеется, всем хотелось остаться в стороне».

В ходе заседаний кабинета тридцать первого июля Грей, занимавший менее пассивную позицию, высказался довольно прямо. Он заявил, что политика Германии является политикой «европейского агрессора, такого же, как Наполеон» (имя Наполеона имело для Англии лишь одно значение). Наступило время, убеждал он министров, когда откладывать дальше решение — поддержать Антанту или соблюдать нейтралитет — уже невозможно. Он сказал, что если будет избран нейтралитет, то он не будет тем человеком, которому, придется проводить эту политику. Подразумевавшаяся угроза подать в отставку прозвучала так, как будто он уже сделал это.

«Казалось, будто все разом ахнули», — писал один из министров. На несколько мгновений воцарилась мертвая тишина, члены кабинета замерли, неожиданно пораженные мыслью о том, что их существование как правительства поставлено под сомнение. Никакого решения принято не было, и заседание пришлось отложить.

В ту пятницу, канун августовских банковских каникул, фондовая биржа закрылась в 10.00 утра, охваченная волной финансовой паники, начавшейся в Нью-Йорке после того, как Австрия объявила войну Сербии. Стали закрываться и другие европейские биржи. Сити дрожал, предвещая гибель и крушение международных финансов. По свидетельству Ллойд Джорджа, банкиры и бизнесмены приходили в «ужас» при мысли о войне, которая разрушила бы «всю кредитную систему с центром в Лондоне». Управляющий Английского банка посетил в субботу Ллойд Джорджа и информировал его о том, что Сити «решительно выступает против нашего вступления» в войну.

В ту пятницу лидеры консерваторов собрались на совещание в Лондоне, чтобы обсудить кризис. Многих пришлось вызвать из-за города, где они проводили конец недели. Душа, сердце и движущая сила англо-французских «переговоров» — Генри Вильсон стремительно подбегал то к одному, то к другому участнику совещания, умоляя, требуя, доказывая необходимость немедленного принятия решения. Он твердил, что нерешительные либералы станут причиной позора Англии, если отступят в этот момент. Общепринятым эвфемизмом совместных планов Генерального штаба были «переговоры». Формула «никаких обязательств», разработанная первоначально Холдейном и вызвавшая недовольство Кэмбелла-Баннермана, отклоненная лордом Эшером и упомянутая в 1912 году Греем в письме к Камбону, все еще отражала официальную позицию правительства, несмотря на всю свою бессмысленность.

И действительно, война, как говорил Клаузевиц, является продолжением национальной политики, это же относится и к военным планам. Англо-французские планы, разрабатываемые в мельчайших подробностях в течение девяти лет, были не игрой, не фантазией или упражнениями на бумаге с целью отвлечь и занять умы военных, чтобы они не натворили других бед. Планы были либо продолжением политики, либо ничем. Они ничем не отличались от соглашений между Францией и Россией или Германией и Австрией, кроме заключительной юридической фикции, что они не «обязывают» Англию предпринимать какие-либо действия. Члены парламента или правительства, которым это не нравилось, просто закрывали глаза, а другие, как загипнотизированные, верили в эту выдумку.

Камбон, встречаясь с лидерами оппозиции после мучительного интервью с Греем, теперь полностью пренебрегал дипломатическим тактом. «Все наши планы составлялись совместно. Наши Генеральные штабы проводили консультации. Вы видели все наши расчеты и графики. Взгляните на наш флот! Он весь находится в Средиземном море в результате договоренности с вами, и наши берега открыты врагу. Вы сделали нас беззащитными!» Он повторял: если Англия не вступит в войну, Франция никогда ей этого не простит. Он заканчивал свои тирады, с горечью восклицая: «А честь? Знает ли Англия, что такое честь!»

У разных людей представления о чести разные, и Грей знал, что до вторжения в Бельгию переубедить пацифистов не удастся. В тот же день он отправил французскому и германскому правительствам телеграммы с просьбой дать официальные подтверждения в том, что они будут уважать нейтралитет Бельгии, «если другие державы не нарушат его». Через час после получения этой телеграммы — поздно вечером тридцать первого июля — французы прислали положительный ответ. От Германии ответа получено не было.

На следующий день, первого августа, этот вопрос был вынесен на обсуждение кабинета. Ллойд Джордж водил пальцем по карте, показывая путь немцев, который, как он считал, будет пролегать через ближний угол по кратчайшей линии в направлении Парижа, но, по его словам, это будет «незначительное нарушение». Когда Черчилль потребовал предоставления ему полномочий для мобилизации флота, то есть призыва моряков-резервистов, кабинет после «резких споров» высказался против. Когда Грей попросил санкционировать выполнение обязательств перед французским флотом, лорд Морли, Джон Бэрнс, сэр Джон Саймон и Льюис Харкорт стали угрожать отставкой. За пределами кабинета распространялись слухи о последних демаршах кайзера и русского царя и о германских ультиматумах. Грей вышел из зала заседаний, чтобы поговорить с Лихновским по телефону, тот неправильно его понял, невольно вызвав, таким образом, бурю в душе генерала Мольтке. Он также встретился с Камбоном и заявил ему: «Франция сейчас должна сама принять решение, не рассчитывая на помощь, которую мы в настоящий момент не в состоянии оказать». Он вернулся на заседание кабинета, а Камбон, бледный и растерянный, сел в кресло в кабинете своего старого друга сэра Артура Николсона, постоянного заместителя министра. «Они собираются бросить нас», — сказал он.

Редактору газеты «Таймс», спросившему его, что он собирается делать, Камбон ответил: «Я подожду, чтобы узнать, не пора ли вычеркнуть слово «честь» из английского словаря».

Никто из членов кабинета не хотел сжигать за собой мосты. Отставками только угрожали, но их не подавали. Асквит, проявляя сдержанность, говорил мало, он ждал развития событий дня, подходившего к концу в атмосфере лихорадочного обмена депешами и растущего безумия. В этот день Мольтке отказался двинуть армии на восток, лейтенант Фельдман захватил Труа-Вьерж в Люксембурге. Мессими подтвердил по телефону приказ о десятикилометровом отводе войск, а первый лорд Адмиралтейства принимал своих друзей из оппозиции, среди которых находились будущие лорды — Бивербрук и Биркенхед. Чтобы скоротать время, проходившее в напряженном ожидании, гости после обеда сели играть в бридж. Игру прервало появление курьера с портфелем для срочных донесений. Вынув из кармана ключ, Черчилль открыл его и достал листок бумаги, содержавший лишь одну фразу: «Германия объявила войну России». Он сообщил об этом своим друзьям, переоделся и вышел из дому «как человек, отправляющийся заниматься привычной работой».

Черчилль пересек Хоре гарде перейд и оказался на Даунинг-стрит, прошел через садовую калитку, вошел в дом, где на втором этаже встретился с Греем, Холдейном, ставшим теперь лордом-канцлером, и лордом Крю, министром по делам Индии. Черчилль сообщил им, «что решил немедленно мобилизовать флот, несмотря на решение кабинета».

Асквит ничего не ответил, но, как показалось Черчиллю, был «совершенно согласен».

Провожая Черчилля, Грей сказал:

«Я только что сделал очень важную вещь. Я заявил Камбону, что мы не допустим германский флот в пролив Ла-Манш».

По крайней мере именно так понял Черчилль смысл слов Грея, избегавшего четких и ясных формулировок. Из этого следовало, что английский флот взял на себя определенные обязательства. Дал ли Грей такое обещание или же только намеревался выступить с ним на следующее утро, как утверждают некоторые историки, не суть важно; «как бы то ни было, Черчилль лишь еще больше уверовал в правильность своего решения». Он вернулся в Адмиралтейство и «отдал приказ начать мобилизацию».

Как и этот приказ, так и обещание Грея выполнить условия морского соглашения с Францией шли вразрез с мнением большинства членов кабинета. На следующий день кабинет должен был либо одобрить эти решения, либо уйти в отставку. К этому времени, по мнению Грея, уже должны были прибыть сообщения о «развитии событий» в Бельгии. Грей чувствовал, что в своих расчетах он, так же как и французы, мог с уверенностью положиться на Германию.

Ультиматум в Брюсселе

В запертом сейфе фон Белова-Салеске, германского посланника в Брюсселе, хранился запечатанный конверт, доставленный двадцать девятого июля из Берлина специальным курьером с приказом «не вскрывать до получения специальных инструкций по телеграфу из Германии». В воскресенье, второго августа, Белов получил телеграмму с указанием немедленно вскрыть конверт и передать содержащуюся в нем ноту в тот же день в восемь вечера, причем «сделать это таким образом, чтобы у бельгийского правительства сложилось впечатление, что все инструкции были получены вами сегодня впервые». Он должен был потребовать, чтобы бельгийцы дали ответ на ноту в ближайшие двенадцать часов. Ему предлагалось отправить ответ телеграфом в Берлин и «одновременно с курьером на автомобиле доставить его генералу фон Эмиху в отель «Юнион» в Аахене». Аахен, или Э-ля-Шапель, был ближайшим немецким городом от Льежа, восточных ворот в Бельгию.

Посланник фон Белов, высокий, прямой холостяк, с остроконечными усами и желто-зеленым мундштуком, который он постоянно сжимал в зубах, получил назначение на этот пост в начале 1914 года. Когда посетители, приходившие в немецкое посольство, обращали внимание на серебряный поднос, лежавший на его письменном столе, посол говорил: «Я предвестник несчастий. Когда я был в Турции, там произошла революция. Когда я был в Китае, там началось боксерское восстание, один из выстрелов в окно продырявил этот поднос». И, поднося мундштук с сигаретой к губам широким, изящным жестом, добавлял: «Но теперь я отдыхаю. В Брюсселе ничего не случается».

После прибытия запечатанного конверта его покою пришел конец. В полдень первого августа он принял прибывшего к нему с визитом заместителя министра иностранных дел Бельгии барона де Бассомпьера, тот сообщил, что вечерние газеты собираются опубликовать ответ Франции на ноту Грея, в котором будет дано обещание уважать нейтралитет Бельгии. Ввиду отсутствия аналогичного ответа Германии, Бассомпьер спросил фон Белова, не желает ли тот сделать какое-либо заявление. Германский посланник не имел на это полномочий. Поэтому, прибегнув к дипломатическому маневру, он откинулся в кресле и, уставившись в одну точку на потолке, повторил слово в слово то, что только что сказал ему бельгийский представитель, как будто проиграв граммофонную пластинку. Поднявшись, он заверил гостя, что «Бельгии нечего опасаться Германии», и на этом откланялся.

На следующее утро он давал те же заверения Давиньону, министру иностранных дел, которого разбудили в шесть утра, чтобы сообщить о вторжении германских войск в Люксембург. Тот решил потребовать объяснений у германского посла. Вернувшись в посольство, Белов успокоил встревоженных журналистов таким афоризмом: «Может гореть крыша вашего соседа, но ваш дом будет в безопасности».

Многие в Бельгии, как в официальных кругах, так и вне их, были склонны верить его словам либо в силу своих прогерманских настроений, либо теша себя иллюзорными надеждами, либо просто уверовав в добрую волю стран — гарантов бельгийского нейтралитета.

Эта страна, независимость которой обещали уважать, прожила без войн семьдесят пять лет — самый длительный период мира в ее истории. Военные пути пролегали через территорию Бельгии еще со времен Цезаря. Здесь велась долгая и ожесточенная борьба между Карлом Смелым, герцогом Бургундским, и королем Франции Людовиком XI. Через территорию Бельгии испанцы совершали опустошительные набеги на Голландию. Здесь произошла «кровавая битва» между войсками Мальборо и французами при Мальплакё, здесь Наполеон встретился с Веллингтоном при Ватерлоо, здесь народ восставал против своих правителей — бургундских, французских, испанских, габсбургских, голландских — вплоть до свержения власти Оранского дома в 1830 году. Затем при Леопольде Сакс-Кобургском, дяде королевы Виктории по материнской линии, бельгийцы достигли процветания и утвердились как нация: позже они растрачивали свою энергию в братоубийственных схватках между фламандцами и валонами, католиками и протестантами, а также в спорах по поводу социализма или на каком языке им говорить, французском или фламандском. Они страстно надеялись в то же время, что соседи не нарушат их беспокойного счастья.

Король, премьер-министр и начальник Генерального штаба уже не разделяли общей уверенности, но они не могли, как в силу обязанностей, вытекающих из соблюдения нейтралитета, так и собственной веры в нейтралитет, начать разработку планов для отражения нападения. До последней минуты они не решались поверить, что одна из стран-гарантов развяжет агрессию.

Узнав, что тридцать первого июля Германия объявила у себя «угрожаемое положение», они приказали начать в полночь мобилизацию бельгийской армии. Ночью и на следующий день полицейские обходили дома и вручали повестки. Люди, поднятые с постелей или прервавшие работу, собирали узелки, прощались с близкими и отправлялись к местам сбора своих полков. Бельгия, строго соблюдавшая нейтралитет, еще не решила, какой план военных действий ей избрать, поэтому мобилизация не была направлена против определенного противника. Это была мобилизация без развертывания войск. Бельгия, обязавшись, как и страны-гаранты, придерживаться нейтралитета, не могла проводить каких-либо явных военных мероприятий, если ей никто не угрожал.

К вечеру первого августа, когда прошло уже более суток, а Германия все еще не ответила на запрос Грея, король Альберт решился на последний шаг, направив кайзеру личное послание. Он составил его с помощью своей жены, королевы Елизаветы, урожденной немки, дочери баварского герцога.

В послании признавалось, что по «политическим мотивам» выступать с открытым заявлением «не всегда удобно», но, тем не менее, «узы родства и дружбы», как надеялся король Альберт, могли бы побудить кайзера дать в частном и конфиденциальном порядке заверения в отношении уважения бельгийского нейтралитета.

Упоминание о родстве — мать короля Альберта, принцесса Мари Гогенцоллерн-Сигмарингенская, принадлежала к дальней католической ветви прусской королевской фамилии — оказалось напрасным, кайзер так и не прислал ответа.

Вместо него появился ультиматум, находившийся в сейфе фон Белова более четырех дней. Он был предъявлен в семь часов вечера второго августа.

Лакей, просунув голову в кабинет заместителя министра иностранных дел, срывающимся от волнения голосом известил: «К господину Давиньону только что прибыл немецкий посланник!» Через пятнадцать минут уже видели, как Белов ехал по улице де ля Луа, держа шляпу в руках, на лбу у него выступила испарина, он курил, поднося сигарету ко рту частыми, резкими движениями, напоминая этим механическую игрушку.

Едва «этот надменный тип» покинул здание, оба заместителя бросились в кабинет к министру, где Давиньон, обычно невозмутимый и уравновешенный оптимист, сидел необычайно бледный и растерянный. «Плохие, очень плохие новости», — сказал он, подавая им только что полученную ноту. Барон де Гаффье, политический секретарь, медленно вслух перевел ее, а Бассомпьер, сидя за столом министра, записывал каждое слово, обращая внимание на каждую двусмысленную фразу, чтобы убедиться в ее правильном переводе. Давиньон и постоянный заместитель министра барон ван дер Эльст напряженно слушали, сидя в двух креслах по обеим сторонам камина.

Обсуждение любого вопроса Давиньон заканчивал фразой: «Я уверен, что все окончится хорошо», поскольку ван дер Эльст своими оценками убедил в прошлом правительство, что интенсивное вооружение Германии связано лишь с наступлением на восток и не представляет никакой угрозы для Бельгии.

Когда перевод был закончен, в комнату вошел барон де Броквилль, высокий брюнет с изящными манерами, решительный вид которого подчеркивали энергично закрученные вверх усы и темные глаза. Он одновременно занимал пост премьера и военного министра. Когда ему зачитывали ультиматум, все присутствовавшие ловили каждое слово с таким напряжением, какое, очевидно, и рассчитывали вызвать авторы этой ноты. Документ был составлен с большой тщательностью, возможно, даже с подсознательным чувством того, что ему предстоит стать одним из решающих документов истории.

Генерал Мольтке подготовил собственный первоначальный вариант. Двадцать шестого июля, за два дня до объявления Австрией войны Сербии, за четыре дня до мобилизации в Австрии и России и в тот же день, когда Германия и Австрия отклонили предложение сэра Эдварда Грея о конференции пяти держав, Мольтке направил этот проект ультиматума в Министерство иностранных дел. Заместитель министра Циммерман и политический секретарь Штумм изменили его, и после внесения поправок министром иностранных дел Яговым и канцлером Бетманом-Хольвегом он был отослан двадцать девятого июля в Брюссель. Необычайные усилия, приложенные немцами, свидетельствовали о том огромном значении, которое придавалось ими этому документу.

Германия получила «надежную информацию», говорилось в ноте, о предполагаемом продвижении французских войск вдоль линии Живё — Намюр, «что не оставляет сомнений в отношении намерения Франции напасть на Германию через бельгийскую территорию». (Поскольку бельгийцы не видели признаков передвижения французских войск, которого в действительности и не было, это обвинение не произвело на них никакого впечатления.)

Так как Германия, утверждалось далее, не может рассчитывать на то, что бельгийская армия остановит французское наступление, она вынуждена в «целях самосохранения» «предвосхитить это вражеское нападение». Германское правительство будет «очень сожалеть», если Бельгия станет рассматривать вступление ее войск на свою территорию «как враждебный акт». С другой стороны, если Бельгия займет позицию «благосклонного нейтралитета», Германия возьмет на себя обязательство «уйти с ее территории, как только будет заключен мир», возместить все потери, причиненные германской армией, и «гарантировать при заключении мира суверенные права и независимость королевства». В первоначальном варианте это предложение заканчивалось так: «… и отнестись с самым доброжелательным пониманием к любым требованиям Бельгии о выплате компенсации за счет Франции». В последний момент Белов получил указание вычеркнуть это упоминание о взятке.

Если Бельгия откажется пропустить германские войска через свою территорию, говорилось в конце ноты, она будет считаться врагом Германии и будущие отношения с ней будут решаться с помощью «оружия». Бельгийцы должны были дать «недвусмысленный ответ» в течение двенадцати часов.

После чтения ноты на несколько минут «установилась трагическая тишина, казавшаяся бесконечно долгой», вспоминает Бассомпьер. Каждый находившийся в комнате думал о выборе, перед которым стояла страна. Маленькая по размерам и недавно получившая свободу, Бельгия упрямо цеплялась за независимость. Однако никому из собравшихся не было необходимости объяснять, к каким последствиям приведет решение об обороне. Страна подвергнется нападению, дома — разрушению, люди — репрессиям.

Немцы, стоявшие у дверей Бельгии, обладали десятикратным перевесом в силе, поэтому окончательный исход борьбы не вызывал сомнений. С другой стороны, если бы бельгийцы уступили требованиям Германии, они стали бы соучастниками нападения на Францию и нарушителями собственного нейтралитета, не считая того, что они добровольно соглашались на оккупацию, получив взамен почти ничего не значащее обязательство, что победоносная Германия в будущем, возможно, и отведет свои войска. В любом случае их ждала оккупация, а уступить, кроме того, означало потерять еще и честь.

«Если нам суждено быть разбитыми, — писал о своих переживаниях Бассомпьер, — то лучше быть разбитыми со славой».

Ван дер Эльст первым нарушил тишину в кабинете. «Итак, мы готовы?» — спросил премьер.

«Да, мы готовы, — ответил де Броквилль. — Да, — повторил он, как бы убеждая самого себя, — за исключением одного — у нас еще нет тяжелой артиллерии».

Только в прошлом году правительство добилось от парламента одобрения увеличения военных ассигнований, который неохотно пошел на этот шаг, придерживаясь строгого соблюдения нейтралитета. Заказ на тяжелые орудия был дан фирме Крупна, которая, естественно, задержала поставки.

Прошел один час из предоставленных двенадцати. Бассомпьер и Гаффье начали составлять проект ответа, в то время как их коллеги стали созывать министров на заседание Государственного совета, назначенное на девять часов. Им не было нужды спрашивать, каким оно должно быть. Броквилль отправился во дворец, чтобы информировать короля. Ощущая лежащую на нем ответственность руководителя, король Альберт необычайно чутко следил за развитием событий за границей.

Он не был рожден, чтобы вступить на престол. Младший сын младшего брата короля Леопольда, он рос незамеченным в глубине дворца под присмотром наставника-швейцарца, бывшего менее чем посредственностью. Семейная жизнь Кобургов была далеко не радостной. Сын Леопольда умер, а в 1891 году умер и его племянник, Бодуэн, старший брат Альберта, и Альберт в шестнадцать лет остался единственным наследником трона. Старый король, тяжело переживавший смерть сына и Бодуэна, на которого он перенес всю отеческую любовь, сначала не обращал внимания на Альберта, называя его «запечатанным конвертом».

Но внутри «конверта» скрывалась огромная физическая и интеллектуальная энергия, которая была характерна двум великим современникам — Теодору Рузвельту и Уинстону Черчиллю, хотя в остальном он нисколько не походил на них. Он был более склонен к самоанализу, они же почти все свое внимание уделяли окружающему. И все же он чем-то походил на Теодора Рузвельта — их вкусы, если не темперамент, во многом совпадали: любовь к природе, увлечение спортом, верховой ездой, альпинизмом, интерес к естественным наукам и проблемам охраны природы. Альберт, как и Рузвельт, буквально пожирал книги, прочитывая ежедневно не менее двух по любой отрасли — литературе, военной науке, медицине, иудаизму, авиации. Он ездил на мотоцикле и мог водить самолет. Особенную страсть он питал к горам, путешествуя инкогнито чуть ли не по всей Европе. Как прямой наследник, он совершил поездку в Африку, чтобы на месте ознакомиться с колониальными проблемами. Он с одинаковым усердием изучал армию, угольные шахты Боринажа или «Красную страну» валлонов. «Когда король говорит, кажется, что он собирается что-то строить», — сказал как-то один из его министров.

В 1900 году он женился на Елизавете Виттельсбах, дочери герцога, который занимался в мюнхенском госпитале лечением глазных болезней. Взаимная любовь, трое детей, образцовая семейная жизнь — все это находилось в резком контрасте с неподобающим поведением прежних правителей, и поэтому, когда в 1909-м он вступил на престол вместо короля Леопольда II, к всеобщей радости и облегчению, это послужило одной из причин роста его популярности. Новые король и королева, как и прежде, не заботились о пышности, принимали кого хотели, проявляли интерес и любовь к путешествиям, оставаясь равнодушными к опасностям, этикету и критике. Эта королевская чета стояла ближе, пожалуй, к богеме, а не к буржуазии.

Альберт был кадетом военного училища в то время, когда там учился будущий начальник Генерального штаба Эмиль Галз. Сын сапожника, Гале был отправлен учиться на деньги, собранные его деревней. Позднее он стал преподавателем военной академии и подал в отставку, когда не смог больше мириться с пропагандированием теории отчаянного наступления, которую бельгийский Генеральный штаб перенял от своих французских коллег без учета реальных условий. Гале также покинул католическую церковь и стал протестантом. Пессимистически настроенный, чрезвычайно строгий и последовательный, он необычайно серьезно относился к своей профессии, как и ко всему остальному. Говорили, что он ежедневно читал Библию и никто не видел улыбки на его лице. Король слушал его лекции, встречался с ним на маневрах. Взгляды Гале произвели на него сильное впечатление: наступление ради наступления и при любых обстоятельствах было опасным делом — навязывать сражение следует только в случае уверенности в достижении важного успеха, а наступательные бои «требуют превосходства в силах».

Несмотря на то, что Гале был всего лишь капитаном, сыном сапожника и в католической стране стал протестантом, король выбрал его своим военным советником, учредив для этого специальный пост.

Поскольку по бельгийской конституции король становился главнокомандующим только во время войны, он и Гале не могли в мирное время своими опасениями или идеями повлиять на Генеральный штаб. Это учреждение цеплялось за пример событий 1870 года, когда ни один прусский или французский солдат не переступил бельгийскую границу, хотя, если бы французы и вступили на ее территорию, им было бы достаточно места, чтобы отступить.

Однако, по мнению короля Альберта и Гале, несмотря на то, что теперь армии были увеличены до огромных размеров, если война разразится, они пойдут по старым военным дорогам и столкнутся на аренах прошлых боев. Их убежденность в этом росла с каждым годом.

Кайзер дал это понять совершенно недвусмысленно в интервью, которое тогда, в 1904 году, привело Леопольда II в замешательство.

Возвратившись домой, король постепенно оправился от этого шока, полагая, что Вильгельм был крайне непостоянен и его вряд ли можно было принимать всерьез. С этим суждением согласился также ван дер Эльст, которому король рассказал о своей беседе с кайзером.

И в самом деле, во время ответного визита в Брюссель в 1910 году Вильгельм сделал все, чтобы успокоить бельгийцев. Он сказал ван дер Эльсту, что Бельгии не следует опасаться Германии. «У вас не будет оснований для жалоб на Германию… Я отлично понимаю позицию вашей страны… Я никогда не поставлю ее в ложное положение».

Большинство бельгийцев ему верило. Они всерьез принимали данные им гарантии независимости. Бельгия с пренебрежением относилась к своей армии, обороне границ, крепостям, всему, что ставило под сомнение договор о нейтралитете.

Безразличие общества к событиям за границей, занятость парламента исключительно внутриэкономическими проблемами привели к тому, что армия пришла в такой упадок, что находилась примерно на уровне турецкой. Солдаты были плохо дисциплинированны, расхлябаны, неопрятны, не отдавали честь, не слушались в строю и отказывались ходить в ногу.

Офицерский корпус был не лучше. Поскольку армия считалась излишней и почти абсурдом, она не привлекала к себе лучших умов или способных и честолюбивых молодых людей. Тот, кто выбирал военную карьеру и проходил через военную академию, впитывал в себя французскую доктрину «порыва», «наступления не на жизнь, а на смерть». Они придерживались поразительной формулы: «Главное в том, что мы должны атаковать. Тогда с нами будут считаться».

Несмотря на все величие идеи, эта формула плохо согласовывалась с реальным положением Бельгии, её доктрина наступления, которая так странно утвердилась в умах членов Генерального штаба, не вязалась с обязательствами Бельгии уважать нейтралитет, что требовало, в свою очередь, ориентации лишь на оборонительную стратегию. Нейтралитет запрещал бельгийским военным разрабатывать свои планы в сотрудничестве с какой-либо страной и заставлял их считать врагом того, кто первым переступит границу, будь то англичане, французы или немцы. В таких условиях трудно разработать четкий план военной кампании.

Бельгийская армия состояла из шести пехотных и одной кавалерийской дивизии по сравнению с тридцатью четырьмя дивизиями, которым, согласно немецким планам, предстояло пройти через территорию Бельгии. Обучение и вооружение бельгийской армии были крайне недостаточны, огневая подготовка низкой: запасы боеприпасов позволяли проводить стрельбы всего два раза в неделю из расчета по одному выстрелу на человека. Обязательная воинская повинность, введенная лишь в 1913 году, сделала армию еще более непопулярной. В тот год, когда из-за границы были слышны грозные раскаты приближающейся бури, парламент неохотно согласился увеличить численность армии с 13 до 33 тысяч человек, но средства на укрепление обороны Антверпена обязался выделить при условии, что расходы на это будут возмещены за счет сокращения длительности военной службы. Генеральный штаб был создан только в 1910 году по настоянию короля.

Эффективность этого органа была ограничена глубокими расхождениями во взглядах входивших в его состав офицеров. Одни отстаивали наступательный план, в соответствии с которым армия при угрозе войны сосредоточивалась на границах. Другие выступали за оборонительную стратегию и предлагали сконцентрировать силы на внутренних рубежах. Третья группа, в которую входили король Альберт и капитан Гале, ратовала за оборону на позициях, находящихся в максимальной близости от угрожаемых границ, чтобы не подвергать риску коммуникации, ведущие к укрепленной базе в Антверпене.

Пока на европейском горизонте сгущались тучи, офицеры бельгийского штаба растратили энергию на споры, так и не разработав плана концентрации войск. Их затруднения усугублялись еще и тем, что они не могли решить, кто же будет их противником. Наконец был выработан компромиссный проект, составленный лишь в общих чертах, без железнодорожных графиков, указаний пунктов снабжения и казарм.

В 1910 году короля Альберта пригласили в Берлин, так же как девять лет тому назад его дядю. Кайзер устроил в его честь королевский обед, стол был украшен фиалками и накрыт на пятьдесят пять персон, среди присутствующих были военный министр генерал Фалькенхайн, министр имперского флота адмирал Тирпиц, начальник Генерального штаба генерал Мольтке и канцлер Бетман-Хольвег. Бельгийский посол барон Бейенс отметил, что король выглядел весь обед необычно мрачным. Он видел, что после обеда король разговаривал с Мольтке. Лицо Альберта, слушавшего генерала, с каждой минутой все больше темнело. Покидая дворец, король сказал Бейенсу: «Приходите завтра в девять. Я должен поговорить с вами».

Утром он совершил прогулку с Бейенсом от Бранденбургских ворот, мимо блестевших белым мрамором и застывших в героических позах скульптур Гогенцоллернов, заботливо укутанных туманом, до Тиргартена, где они смогли поговорить «без помех». Альберт признался, что уже в начале своего визита он был шокирован кайзером, когда на одном из балов тот указал ему на генерала фон Клюка, который, по его словам, выбран «возглавить марш на Париж». Затем вечером накануне обеда кайзер отвел Альберта в сторону для личной беседы и разразился истерической тирадой против Франции. По его словам, Франция не прекращала провоцировать его. Из-за позиции, занятой этой страной, война с ней не только неизбежна, она вот-вот разразится. Французская пресса наводнена злобными угрозами в адрес Германии, закон об обязательной военной службе явился враждебным актом, и движущая сила всей Франции кроется в ненасытной жажде реванша. Альберт попытался разубедить кайзера — он знает французов лучше, каждый год посещает эту страну и может заверить кайзера в том, что этот народ не только не агрессивен, но, напротив, искренне стремится к миру. Напрасно. Кайзер продолжал твердить о неизбежности войны.

После обеда этот припев подхватил Мольтке: «Война с Францией приближается, на этот раз мы должны покончить с этим раз и навсегда, вашему величеству трудно представить, каким неудержимым энтузиазмом будет охвачена Германия в решающий день».

Германская армия непобедима, ничто не может противостоять натиску тевтонцев, ужасные разрушения отметят их путь, их победа не вызывает сомнений.

Обеспокоенный причиной этих поразительных откровений, а также их содержанием, Альберт мог лишь прийти к выводу, что они были предназначены для того, чтобы запугать Бельгию и заставить ее пойти на сговор с Германией. Очевидно, немцы приняли определенное решение. Нужно было предупредить Францию. Он дал инструкции Бейенсу информировать обо всем Жюля Камбона, французского посла в Берлине, и попросить передать эти сведения в самых сильных выражениях президенту Пуанкаре.

Позднее он узнал, что майор Мелотт на том же обеде выслушал от Мольтке еще более поразительные вещи: война с Францией «неизбежна», она намного «ближе, чем вы думаете». Мольтке, обычно проявлявший большую сдержанность в разговорах с иностранными военными атташе, на этот раз «распоясался». Судя по его словам, Германия не хочет войны, однако Генеральный штаб «находится в состоянии готовности натянутого лука». Он сказал, что «Франция должна решительно прекратить провоцировать и раздражать нас, ибо в противном случае нам придется прибегнуть к действиям. Чем скорее, тем лучше. Мы сыты по горло этими постоянными тревогами». В качестве примеров этих провокаций, не считая «крупных дел», Мольтке назвал холодный прием, оказанный германским авиаторам в Париже, и бойкот парижским обществом майора Винтерфельда, германского военного атташе. На это горько жаловалась мать майора. А что касается Англии, что ж, германский флот создан не для того, чтобы прятаться в гаванях. Он пойдет в наступление и, возможно, будет разбит. Пусть Германия потеряет свои корабли, но Англия утратит свое господство на морях, которое перейдет к Соединенным Штатам. Только они окажутся победителями в европейской войне. Англия это знает, сказал генерал, сделав неожиданный логический поворот, и, вероятно, останется нейтральной.

Но Мольтке еще не договорил. Что же делать Бельгии, спросил он майора Мелотта, если мощная иностранная армия вторгнется на ее территорию? Атташе ответил, что Бельгия будет защищать свой нейтралитет. Пытаясь узнать, ограничится ли Бельгия протестом, как думали немцы, или будет сражаться, Мольтке попросил его быть более конкретным. Когда Мелотт сказал: «Мы выступим всеми имеющимися у нас силами против державы, посягнувшей на наши границы», Мольтке как бы между прочим заметил, что одних благих намерений недостаточно. «Вы также должны иметь армию, способную выполнить задачи, вытекающие из обязательств по сохранению вашего нейтралитета».

Вернувшись в Брюссель, король Альберт немедленно потребовал представить ему доклад о ходе разработки мобилизационных планов, но узнал, что никакого прогресса в этом деле не достигнуто. Немедля король добился согласия де Броквилля на составление плана кампании, основанного на предположении германского вторжения. Ему также удалось назначить своего протеже, которого поддерживал также и Гале, — энергичного полковника де Рикеля ответственным за эту работу.

Ее намечалось закончить в апреле, но к этому сроку она не была выполнена. В июле все еще продолжалось рассмотрение четырех независимых планов концентрации войск.

Неудачи не поколебали решимости короля. Его политика была отражена в меморандуме, который Гале составил сразу после берлинского визита. «Мы полны решимости объявить войну любой державе, намеренно нарушившей наши границы, и воевать с использованием всех наших сил и ресурсов, и если потребуется, то и за пределами нашей территории. Мы не прекратим военных действий даже тогда, когда захватчик отступит, вплоть до заключения всеобщего мира».

Второго августа король Альберт, председательствовавший на заседании открывшегося Государственного совета, в девять часов вечера во дворце, начал свое выступление словами: «Наш ответ должен быть «нет», невзирая на последствия. Наш долг — защитить территориальную целостность страны, и мы должны добиваться этой цели». Он предупредил, чтобы никто из присутствующих не питал никаких иллюзий: последствия будут самыми серьезными и страшными, враг беспощаден. Премьер де Броквилль призвал колеблющихся не верить обещаниям Германии освободить бельгийскую территорию после войны. «Если Германия победит, — сказал он, — Бельгия, независимо от занятой ею позиции, окажется присоединенной к Германской империи».

Один престарелый министр, недавно принимавший в своем доме герцога Шлезвиг-Гольштейна, шурина кайзера, не мог сдержать гнева, вызванного вероломством своего гостя, который только накануне заверял его в дружбе Германии. Он не переставал сердито ворчать и возмущаться по этому поводу в течение всего заседания.

Когда генерал Селер, начальник штаба, встал и начал объяснять суть оборонительной стратегии, которую нужно было принять, его заместитель полковник де Рикель процедил сквозь зубы: «Мы должны ударить их в самое уязвимое место». Отношения этих офицеров, по свидетельству одного из коллег, были «заметно лишены взаимных любезностей». Получив слово, де Рикель удивил своих слушателей тем, что предложил опередить врага, атаковав его на собственной территории до того, как он сможет пересечь бельгийскую границу.

В полночь заседание было отложено. Комитет в составе премьера, министра иностранных дел и министра юстиции приступил к составлению проекта ответа. Они целиком были поглощены этой работой, когда во двор, освещаемый лишь светом окон первого этажа, въехал автомобиль. Пораженным министрам сообщили о прибытии германского посланника. Была половина второго ночи. Что ему нужно в такой час?

Ночной визит герра фон Белова был вызван растущей тревогой его правительства по поводу того, какой эффект произвел германский ультиматум на бельгийцев. Немцы долгие годы сами себе говорили, что Бельгия не будет сражаться, но, когда этот час наступил, они, хотя и с опозданием, начали терзаться сомнениями. Если бы Бельгия мужественно и громко заявила «нет», то это произвело бы на нейтральные страны в других частях мира впечатление, крайне неблагоприятное для Германии. Однако Германия пеклась не столько об отношении к ней нейтральных государств, сколько о той задержке, которая нарушила бы составленные графики. Бельгийская армия, решив сражаться, «а не выстроиться вдоль дороги», отвлекла бы на себя шесть дивизий, необходимых для марша на Париж. Разрушение железных дорог и мостов изменило бы направление движения германских войск, пути подвоза и вызвало бы целую цепь других неприятных событий.

Поразмыслив, германское правительство направило герра фон Белова среди ночи во дворец, чтобы попытаться повлиять на ответ бельгийцев, выдвинув новые обвинения против Франции. Он информировал ван дер Эльста о том, что французские дирижабли сбрасывали бомбы и что французские патрули пересекли границу.

— Где произошли эти события? — спросил ван дер Эльст.

— В Германии, — последовал ответ.

— В таком случае я не могу считать эти сведения достоверными.

Германский посланник попытался было объяснить, что французы не уважают международное право и поэтому следует ожидать, что они нарушат нейтралитет Бельгии. Однако этот хитроумный логический прием не достиг своей цели. Ван дер Эльст указал своему посетителю на дверь.

В два тридцать ночи совет вновь собрался во дворце, чтобы одобрить ответ, составленный министрами.

Бельгийское правительство, говорилось в нем, «принесло бы в жертву честь своей страны и свои обязательства перед Европой», если бы приняло германские предложения. Оно объявляло о своей «решимости отразить всеми имеющимися в его распоряжении средствами любое посягательство на права своей страны».

После принятия без каких-либо изменений предложенного ответа в совете начались споры по поводу требования короля не просить страны-гаранты о помощи до тех пор, пока немцы не вступят на бельгийскую территорию. Несмотря на сильные возражения, Альберту удалось добиться своего. В четыре часа утра совещание совета закончилось. Министр, последним выходивший из кабинета, видел, как король Альберт стоял лицом к окну, держа в руках копию ответа, и глядел вдаль, туда, где начинался рассвет.

В ту ночь второго августа в Берлине также шло совещание. Бетман-Хольвег, генерал фон Мольтке и адмирал Тирпиц, собравшись в доме канцлера, обсуждали вопрос об объявлении войны Франции. Такое же совещание, но в отношении России, они провели прошлой ночью. Тирпиц «снова и снова» жаловался, что он не может понять, зачем вообще понадобились эти декларации о войне. В них всегда ощущается «агрессивный оттенок», армия может выступить «без подобных вещей». Бетман указал, что объявить войну Франции необходимо потому, что Германия хочет пройти через территорию Бельгии. Тирпиц повторил предупреждения Лихновского из Лондона, что вторжение в Бельгию автоматически вовлечет в войну Англию: он предложил отсрочить, если возможно, вступление войск в Бельгию. Мольтке, придя в ужас при мысли об еще одной угрозе его графикам, сразу заявил, что это «невозможно», ничто не должно мешать нормальной работе «механизма транспортировки».

Сам он, по его словам, не придавал большого значения объявлениям войны. Враждебные действия французов уже сделали войну фактом. Он имел в виду сообщения о так называемых французских бомбардировках в районе Нюрнберга, о которых германская пресса в тот день в экстренных выпусках газет трубила с такой силой, что берлинцы стали с опасением посматривать на небо. В действительности же никакой бомбардировки не было. Теперь, в силу германской логики, из-за этих бомбардировок необходимо было официально объявить войну.

Тирпиц продолжал выступать против этого. У мирового сообщества, утверждал он, нет сомнений в том, что французы, «по меньшей мере, в душе агрессоры, но из-за небрежности германских политиков, не разъяснявших этого миру достаточно ясно, вторжение в Бельгию, которое представляет собой «чисто чрезвычайную меру»», может быть неправильно воспринято «в роковом свете грубого акта насилия».

Брюссель. Третье августа, четыре часа утра. После окончания заседания Государственного совета Давиньон вернулся в Министерство иностранных дел и дал указание своему политическому секретарю барону де Гаффье вручить ответ Бельгии германскому посланнику. Точно в семь утра, когда истекли двенадцать часов, указанные в ультиматуме, Гаффье позвонил у дверей германского посольства и вручил ответ герру фон Белову. По пути домой он слышал крики газетчиков, продававших утренние выпуски с текстом ультиматума и ответом на него бельгийцев. Раздавались громкие возгласы людей, читавших газеты и собиравшихся в возбужденные группы. Решительное «нет» Бельгии вызвало радостное одобрение. Многие полагали, что немцы скорее обойдут Бельгию, чем рискнут подвергнуться всеобщему осуждению. «Немцы опасны, но они не маньяки» — так люди успокаивали друг друга.

Даже во дворце и в некоторых министерствах все еще продолжали надеяться. Трудно было поверить, что немцы намеренно начнут войну, поставив себя в неудобное положение. Последняя надежда исчезла, когда третьего августа был получен запоздалый ответ кайзера на послание короля Альберта. Это была еще одна попытка побудить бельгийцев сдаться без борьбы. «Только чувства искренней дружбы к Бельгии», телеграфировал кайзер, заставили его обратиться с таким серьезным требованием. Возможность поддержания прежних и настоящих отношений «полностью находится в руках Вашего Величества».

«За кого он меня принимает?» — воскликнул король Альберт, дав волю гневу впервые с момента начала кризиса. Приняв на себя верховное командование, он сразу же приказал взорвать мосты через Маас у Льежа, а также железнодорожные туннели и мосты на границе с Люксембургом. Он все еще не решался направить Англии и Франции просьбу о помощи и предложение военного союза. Бельгийский нейтралитет был плодом коллективных усилий европейских держав. Король Альберт не мог заставить себя подписать ему смертный приговор до тех пор, пока не произошло открытого вторжения.

«Мы вернемся домой до начала листопада»

Лондон. Второе августа, воскресенье. За несколько часов до вручения Бельгии германского ультиматума Грей попросил кабинет министров предоставить ему Полномочия отдать приказ английскому флоту о защите французского побережья пролива Ла-Манш. Для английского кабинета самый трудный и тяжелый момент наступает тогда, когда требуется принять быстрое, четкое и твердое решение. В течение всего долгого дня министры спорили, уходили от решения, отказываясь или не желая связывать себя окончательными обязательствами.

Франция восприняла войну как своего рода свидетельство «национального рока», несмотря на то, что многие в глубине души предпочли бы избежать ее. Почти с благоговейным трепетом один иностранный наблюдатель сообщал о подъеме «национального духа» и «полном отсутствии волнений» в народе, патриотизм которого, как утверждали, подорван анархическими тенденциями, способными в случае войны привести к фатальным последствиям. Бельгия, где свершилось редкое событие — появился герой, вошедший потом в историю, была вне себя от радостного сознания, что ее ведет безупречный король, смело сделавший выбор: смириться или сопротивляться. Она приняла решение менее чем за три часа, отдавая себе отчет в том, что оно может оказаться самоубийственным.

У Англии не было ни Альберта, ни Эльзаса. Ее оружие было наготове, а воля — нет. В течение последних десяти лет она училась воевать и готовилась к войне, которая теперь надвигалась на нее. С 1905 года в Англии действовала система, называвшаяся «Военная книга». Все приказы военного времени были готовы для подписания, конверты имели точные адреса, объявления и прокламации были либо уже напечатаны, либо набраны. Король, покидая Лондон, всегда имел при себе документы, требовавшие немедленного подписания. Цель этих мероприятий была одна — покончить с неразберихой.

Появление германского флота в проливе Ла-Манш явилось бы для Англии вызовом, равным вызову брошенному в старину испанской армаде, и кабинет, заседавший в воскресенье, неохотно согласился на требования Грея. Письменное заверение, которое он вручил в тот же день Камбону, гласило: «Если германский флот войдет в пролив Ла-Манш или приблизится к французским берегам через Северное море, чтобы предпринять враждебные акции, или будет угрожать французским судам, английский флот всеми имеющимися средствами окажет помощь Франции». Грей, однако, добавил, что это «обещание» не обязывает Англию вступить в войну с Германией, если «германский флот не совершит действий, указанных выше». Отражая опасения кабинета, Грей сказал, что Англия, не уверенная в надежной защите своих берегов, не может «без риска отправить военные силы за пределы страны».

Камбон спросил, не является ли это заявление вообще отказом от военных действий. Грей ответил: его слова «относились лишь к настоящему моменту». Камбон предложил, чтобы Англия в качестве «моральной поддержки» направила на континент две дивизии. «Отправка таких небольших сил или даже четырех дивизий — по мнению Грея — была чревата большим риском и не дала бы даже минимального эффекта». Он добавил, что морские обязательства Англии нельзя оглашать до тех пор, пока парламент не будет информирован о них. Это должно произойти на следующий день.

Наполовину в отчаянии, но все еще надеясь, Камбон направил своему правительству совершенно секретную телеграмму, в которой и сообщил о заверении Англии. Телеграмма пришла в Париж в тот же день в половине девятого вечера. Хотя это было «хромое» обязательство, намного меньше того, на что надеялась Франция, посол рассчитывал, что оно могло бы привести к полному военному участию Англии, ибо, как он выразился впоследствии, страны «наполовину» не воюют.

Морские обязательства, однако, были вырваны у кабинета ценой раскола, который Асквит всеми силами старался предотвратить. Два министра, лорд Морли и Джон Бэрнс, подали в отставку, а грозный и таинственный Ллойд Джордж все еще «сомневался». По мнению Морли, кабинет должен был «развалиться в тот же день», а Асквит признал, что «мы находимся на грани полного развала».

Черчилль, всегда готовый предвосхитить события, поставил целью включить представителей своей партии консерваторов в коалиционное правительство. Как только закончилось заседание кабинета, он отправился на встречу с Бальфуром, бывшим премьер-министром, который, как и многие руководители этой партии, придерживался мнения, что Англия должна довести политику, приведшую к созданию Антанты, до своего логического, хотя и печального, завершения. Черчилль сообщил ему, что, как ожидают, примерно половина либерального кабинета подаст в отставку, если будет объявлена война. Его партия, ответил Бальфур, готова войти в коалицию, если возникнет необходимость, но в этом случае, по его мнению, страна будет расколота антивоенным движением, которое возглавят вышедшие из правительства либералы.

О германском ультиматуме пока ничего не было известно.

Черчилль, Бальфур, Холдейн и Грей исходили из угрозы гегемонии Германии в Европе после падения Франции. Однако политика поддержки Франции разрабатывалась за закрытыми дверями, и общественность о ней ничего не знала. Большинство либерального правительства отвергало ее. Ни правительство, ни страна не имели единых взглядов по этой проблеме. Многим англичанам, если не всем, этот кризис представлялся продолжением давней ссоры между Германией и Францией, не имевшей никакого отношения к Англии. Чтобы превратить ее в глазах общественности в дело, затрагивавшее Англию, необходимо было нарушение нейтралитета Бельгии, плода английской внешней политики. Каждый шаг захватчиков стал бы ударом по договору, который создала и подписала сама Англия. Грей решил потребовать у кабинета рассматривать это вторжение как «казус белли», то есть случай, являющийся поводом к войне.

В тот вечер, когда он обедал вместе с Холдейном, курьер Министерства иностранных дел принес портфель для донесений, где была телеграмма, сообщавшая, как писал об этом Холдейн, «что Германия намеревается вторгнуться в Бельгию». Что это была за телеграмма и от кого она поступила, было неясно, однако Грей считал ее подлинной.

— Что Вы думаете по этому поводу? — спросил Грей, передавая телеграмму Холдейну.

— Немедленная мобилизация, — ответил тот.

Они сразу встали из-за стола и поехали на Даунинг-стрит. Там был премьер-министр и несколько гостей. Попросив министра пройти в отдельную комнату, они показали ему телеграмму и попросили полномочий для объявления мобилизации. Асквит согласился. Холдейн предложил, чтобы его временно вновь назначили главой Военного министерства, принимая во внимание чрезвычайные обстоятельства. Премьер-министр будет завтра слишком занят и вряд ли сможет выполнять обязанности военного министра. Асквит снова согласился, и довольно охотно, потому что ему очень не нравился фельдмаршал лорд Китченер Хартумский, известный своим деспотизмом, именно его прочили на это место.

Следующий день — понедельник, выходной день банковских служащих, — был ясным и солнечным. Лондон был забит толпами, которые ринулись не на взморье, а в столицу, узнав о надвигающемся кризисе. В полдень перед Уайтхоллом стало так многолюдно, что прекратилось движение и гул многотысячной толпы был слышен в зале, где продолжались бесконечные заседания кабинета, который никак не мог решить, сражаться за Бельгию или нет.

Принявший руководство Военным министерством, Холдейн уже отправлял мобилизационные телеграммы о призыве резервистов и солдат территориальных частей. В одиннадцать часов кабинет получил известие о том, что Бельгия выставила свои шесть дивизий против Германской империи. Через час министрам представили декларацию консервативной партии, составленную еще до предъявления германского ультиматума Бельгии. В ней подчеркивалось, что колебания в отношении поддержки Франции и России окажутся «фатальными для чести и безопасности Соединенного королевства». Вопрос о союзе с Россией уже и так стоял поперек горла либеральным министрам. Двое из них — сэр Джон Саймон и лорд Бошамп — подали в отставку, однако главная фигура, Ллойд Джордж, узнав о событиях в Бельгии, решил остаться в правительстве.

В три часа дня третьего августа Грей должен был выступить с первым официальным и публичным заявлением правительства по поводу кризиса. От него зависела судьба всей Европы, так же как и Англии. Задачей Грея являлось повести страну в бой, объединив ее. Ему предстояло убедить в этом собственную партию, по традиции пацифистскую. Объяснить старейшему и опытнейшему парламенту в мире, как Англия, никогда не дававшая обязательств, взяла на себя обязательство поддержать Францию, показать, что Бельгия — лишь повод, а истинная причина во Франции. Он должен был обратиться с призывом к чести Англии, пояснив, что решающим фактором остается защита ее интересов. Ему предстояло выступить в парламенте, где более трехсот лет традиционно велись дебаты по проблемам внешней политики. Не обладая блеском красноречия Бэрка или силой убеждения Питта, мастерством Каннинга или напористостью Палмерстона, риторикой Гладстона или живым умом Дизраэли, он должен был отстаивать проводимый им внешнеполитический курс, который не мог предотвратить войну. Оправдать настоящее, сравнить его с прошлым и заглянуть в будущее — такой была цель, стоявшая перед Греем.

Ему не хватило времени написать речь. В последний час, когда он попытался было набросать тезисы, объявили о прибытии германского посла. Вошедший Лихновский тревожно спросил: что решило правительство? Что собирается сказать Грей в палате общин? Не будет ли это объявлением войны? Грей ответил, что это будет не объявление войны, а «заявление об условиях». Не является ли нейтралитет одним из этих условий? — спросил Лихновский. Он стал «умолять» Грея не делать этого. Посол не знал планов германского Генерального штаба, но не мог поверить, чтобы они включали «серьезное» нарушение нейтралитета, хотя германские войска, «возможно, и пересекут небольшой угол Бельгии». В таком случае, сказал Лихновский, повторяя вечную формулу человеческого смирения перед судьбой, «вряд ли что можно изменить».

Они разговаривали в дверях, подгоняемые своими срочными делами. Грей пытался выкроить несколько минут покоя, чтобы поработать над речью, а Лихновский — оттянуть момент, когда будет брошен вызов. Они расстались и уже никогда больше не встречались официально.

Палата общин собралась в полном составе, впервые после 1893 года, когда Гладстон выступил с биллем с гомруле. Чтобы разместить всех присутствовавших, в проходах установили дополнительные кресла. Галерея дипломатов была полна, пустовали лишь два места, означая отсутствие германского и австрийского послов. Члены палаты лордов заполнили галерею для посетителей — стрейнджерс гэллери — и среди них — фельдмаршал лорд Роберте, давно и безуспешно добивавшийся введения обязательной воинской повинности. Напряженная тишина, когда впервые за много лет никто не смел шевельнуться, передать записку или, наклонившись к соседу, поболтать шепотом, вдруг была нарушена грохотом падающего кресла, о которое споткнулся в проходе капеллан, удалявшийся от спикера. Все взоры остановились на скамье для членов правительства, где между Асквитом с бесстрастным мягким лицом и Ллойд Джорджем, которого сильно старили всклокоченные волосы и бесцветные щеки, сидел Грей.

Он встал, и все увидели его «бледное, изможденное и усталое» лицо. Несмотря на то, что Грей в течение последних двадцати девяти лет был членом палаты общин и восемь лет занимал правительственное кресло, парламент мало знал, а страна и того меньше, как именно проводит он внешнеполитический курс Англии. Почти никому не удавалось вопросами загнать министра иностранных дел в ловушку и выудить у него определенный и ясный ответ. И все же его уклончивость, которая у другого, менее осторожного государственного деятеля подверглась бы резкой критике, в данном случае воспринималась без подозрений. Такой английский, такой типичный для этой страны политик, такой сдержанный, Грей, по общему мнению, никак не мог с безрассудной легкостью включаться в международные споры. Он не любил внешнюю политику и не получал удовольствий от своей работы: напротив, он относился к ней как к неприятной, но необходимой обязанности. В субботу и воскресенье он не мчался, как многие, на континент, а уезжал в глубь Англии. Он не знал иностранных языков, если не считать французского, которым владел как школьник.

Вдовец в пятьдесят два года, бездетный, необщительный, он, казалось, относился к земным страстям с таким же безразличием, как и к своей работе. Форель в ручьях и голоса птиц — вот, пожалуй, и все страсти, которые владели этим человеком, отгородившимся от мира каменной стеной.

Говоря медленно, но с видимым волнением, Грей призвал палату общин подойти к кризису с точки зрения «британских интересов, британской чести и британских обязательств». Он рассказал историю о военных «беседах» с Францией. По его словам, «никакие секретные соглашения» с Францией не обязывают парламент и не ограничивают Англию в выборе своего собственного курса. Он сказал, что Франция вступила в войну, выполняя «долг чести» по отношению к России, но «мы не участвуем во франко-русском союзе, мы даже не знаем условий этого союза». Казалось, он слишком увлекся доказательством неучастия Англии в каких-либо соглашениях. Обеспокоенный консерватор Дерби прошептал сердито на ухо своему соседу: «Боже мой, они собираются бросить Бельгию на произвол судьбы!»

Затем Грей сообщил о договоренности с Францией в отношении взаимодействия флотов. Он рассказал, что в соответствии с заключенным соглашением «весь французский флот сосредоточен в Средиземноморье». Северное и западное побережья Франции оказались «абсолютно незащищенными». По его «убеждению», если бы германский флот прошел через пролив и обрушился на незащищенные берега Франции, «мы не смогли бы стоять спокойно в стороне, наблюдая за происходящим на наших глазах, бесстрастно сложа руки и ничего не предпринимая». Со скамей оппозиции раздались приветственные крики, в то время как либералы молча слушали, «мрачно соглашаясь».

Оправдывая уже принятые Англией обязательства защищать берега Франции вдоль пролива Ла-Манш, Грей выдвинул спорный аргумент о «британских интересах» и британских торговых путях в Средиземном море. Это был запутанный клубок, и министр поспешил перейти «к более серьезным проблемам, становящимся серьезнее с каждым часом», а именно к нейтралитету Бельгии.

Чтобы подать этот вопрос должным образом, Грей, умышленно не надеясь на собственное красноречие, воспользовался цитатой из громоподобной речи Гладстона, произнесенной в 1870 году:

«Могла бы Англия стоять в стороне и спокойно наблюдать за совершением гнуснейшего преступления, навеки запятнавшего позором страницы истории, и превратиться таким образом в соучастника в грехе?» У Гладстона позаимствовал он и фразу, выражающую основную идею: Англия должна выступить «против чрезмерного расширения какой бы то ни было державы».

Своими словами он сказал следующее: «Я прошу палату общин подумать, чем, с точки зрения британских интересов, мы рискуем. Если Франция будет поставлена на колени… если Бельгия падет… а затем Голландия и Дания… если в этот критический час мы откажемся от обязательств чести и интересов, вытекающих из договора о бельгийском нейтралитете… Я не могу поверить ни на минуту, что в конце этой войны, даже если бы мы и не приняли в ней участия, нам удалось бы исправить случившееся и предотвратить падение всей Западной Европы под давлением единственной господствующей державы… Мы и тогда потеряем, как мне кажется, наше доброе имя, уважение и репутацию в глазах всего мира, кроме того, мы окажемся перед лицом серьезнейших и тяжелейших экономических затруднений».

Он поставил перед ними «проблемы и выбор». Парламент, слушавший его с «напряженнейшим вниманием» более полутора часов, разразился бурными аплодисментами, красноречиво говорившими об одобрении. Минуты, когда отдельной личности удается повести за собой нацию, запоминаются навечно, и речь Грея, как кажется, стала одним из поворотных моментов, по которым люди впоследствии отсчитывают ход истории. Но голоса недовольных все же раздавались — убедить в чем-либо всех до одного членов палаты общин или добиться среди них единства было невозможно. Рамсей Макдональд, выступая от имени лейбористов, сказал, что Британия должна оставаться нейтральной, Кейр Харди угрожал поднять рабочий класс на борьбу против войны, затем в кулуарах парламента группа либералов приняла резолюцию, осуждавшую Грея за попытку втянуть страну в войну без достаточных на то оснований. Но, по убеждению Асквита, в целом «наши крайние любители мира утихли, хотя не исключено, что через некоторое время они вновь обретут дар речи». Два министра, подавшие в отставку утром, после уговоров вернулись вечером в кабинет; по общему мнению, Грею удалось повести за собой страну.

«Что нам теперь делать?» — спросил Черчилль Грея, когда они вместе выходили из палаты общин. «Теперь, — ответил Грей, — мы отправим немцам ультиматум с требованием прекратить в течение двадцати четырех часов вторжение в Бельгию».

Спустя несколько часов, обращаясь к Камбону, Грей сказал: «Если они откажутся, начнется война». Несмотря на то, что британскому министру пришлось ждать еще сутки, прежде чем отправить ультиматум, опасения Лихновского полностью оправдались — нарушение нейтралитета Бельгии стало поводом английского участия в войне.

Немцы шли на этот риск потому, что рассчитывали на короткую войну, и потому, что, несмотря на раздавшиеся в последнюю минуту мольбы и увещевания гражданских руководителей, опасавшихся действий Англии, германский Генеральный штаб уже сделал поправки на ее воинственность и сбросил это обстоятельство со счетов, как не имеющее или почти не имеющее никакого значения в войне, которая, по мнению военных, должна закончиться через четыре месяца.

Покойный Клаузевиц и еще здравствовавший Норман Анжелл, непонятый профессор, вместе пытались вдолбить в европейские умы концепцию молниеносной войны. Быстрая, решающая победа стала свидетельством германской ортодоксальности.

«Вы вернетесь домой еще до того, как с деревьев опадут листья», — заявил кайзер в начале августа солдатам, отправлявшимся на фронт.

В дневнике одного человека, близкого к придворным кругам, была сделана такая запись, датированная девятым августа: «Зашедший днем граф Опперсдорф сказал, что эти события не продлятся больше десяти недель», а по мнению графа Хохберга — не более восьми, после чего «вы и я увидимся в Лондоне».

Некий германский офицер, отправлявшийся на войну, рассчитывал позавтракать в кафе «Де ля Пэ» в Париже в день Седана (2 сентября). Русские офицеры думали прибыть в Берлин примерно в это же время, полагая, что война продлится самое большее шесть недель. Один из офицеров царской гвардии спрашивал совета у личного врача царя, взять ли ему сразу с собой парадную форму для въезда в Берлин или лучше, чтобы ее выслали на фронт потом, с первым курьером. Английского офицера, служившего военным атташе в Брюсселе и потому считавшегося очень осведомленным, после прибытия в полк попросили высказаться по поводу длительности войны. Он ответил, что это ему неизвестно, однако «имеются финансовые причины, из-за которых великие державы долго не выдержат». Он слышал это от премьер-министра, «сказавшего, что так думает лорд Холдейн».

В Петербурге обсуждался вопрос не о том, смогут ли русские победить, а сколько на это потребуется времени — два или три месяца. Пессимистов, утверждавших, что война продлится шесть месяцев, обвиняли в пораженчестве.

«Василий Федорович (Вильгельм, сын Фридриха, то есть кайзер) совершил ошибку, он не выдержит», — всерьез верил русский министр юстиции.

Он был недалек от истины. Германия, не строившая расчетов на длительную кампанию, имела в начале войны запас нитратов для производства пушечного пороха всего на шесть месяцев. И лишь открытый тогда способ получения азота из воздуха позволил ей продолжить войну. Французы, так же делая ставку на стремительность кампании, решили не рисковать войсками и сдали немцам железорудный район в Лотарингии, исходя из того, что вернут его после победы. В результате они потеряли восемьдесят процентов рудных запасов и чуть было не проиграли войну. Англичане, проявляя, как всегда, осторожность, «смутно рассчитывали на победу в течение нескольких месяцев, не зная точно, где, когда и как они ее одержат».

Неизвестно, благодаря чему, инстинкту или интеллекту, но три военных ума предвидели, что черная тень ляжет не на месяцы, а на годы. Один из них, Мольтке, предсказывал «длительную, изнуряющую борьбу». Другим был Жоффр. Отвечая в 1912 году на вопросы министров, он заявил, что, если Франция выиграет первую битву, борьба Германии примет национальный характер, и наоборот. В любом случае в войну будут втянуты другие страны, и в результате война станет «бесконечной». И все же ни он, ни Мольтке, возглавляя Генеральные штабы своих стран с 1911 и 1906 года соответственно, предвидя войну, не учли в своих пленах того, что это может быть война на истощение.

Третьим, и единственным, кто действовал на основе своих предвидений, был лорд Китченер, хотя и не принимавший участия в подготовке первоначальных планов. Четвертого августа его поспешно назначили военным министром, когда он уже собрался сесть на пароход и отплыть в Египет. Китченер, обладая беспредельными способностями оракула, предсказал, что война продлится три года. Своему недоверчивому коллеге он сказал: «Да, три года, для начала. Такая нация, как Германия, взявшись за это дело, бросит его лишь тогда, когда будет разбита наголову. А это потребует очень много времени. И ни одна живая душа не скажет, сколько именно».

Кроме Китченера, настаивавшего с первых дней своего пребывания на посту военного министра на подготовке многомиллионной армии для войны, которая будет длиться годами, никто не составлял планов, рассчитанных более чем на три или четыре месяца. В Германии идея молниеносной войны вызывала уверенность в том, что благодаря быстроте кампании военное вмешательство Англии не будет иметь значения.

«Если бы кто-нибудь сказал мне заранее, что Англия поднимет оружие против нас!» — стонал кайзер, выступая на обеде в ставке на второй день войны. Прозвучал чей-то несмелый голос: «Меттерних», имея в виду германского посла в Лондоне. В 1912 году он был смещен за свою надоедливую привычку твердить о том, что усиление германского флота приведет к столкновению с Англией, и не позднее 1915 года.

Как заявил Холдейн кайзеру в 1912 году, Англия никогда не согласится взять под свой контроль французские порты на побережье пролива Ла-Манш. Он напомнил ему тогда о договорных обязательствах в отношении Бельгии. В 1912 году принц Генрих Прусский спросил в упор своего двоюродного брата короля Георга: «В случае войны между Германией и Австрией, с одной стороны, и Францией и Россией — с другой, выступит ли Англия в поддержку двух последних упомянутых держав?» Король Георг ответил: «Без сомнения да, но при определенных обстоятельствах».

Несмотря на эти предупреждения, кайзер отказывался верить сведениям, хотя, как он знал, они были достоверными. По свидетельству одного из его приближенных, предоставив Австрии свободу действий пятого июля, он вернулся на яхту, убежденный в нейтралитете Англии. Его два приятеля со студенческих дней в Бонне — Бетмаи и Ягов, которых кайзер назначил на государственные посты лишь в силу своей сентиментальной слабости к собратьям по студенческому корпорантству, носившим черно-белые ленты и обращавшимся друг к другу на «ты», — периодически утешали себя взаимными заверениями в нейтралитете Англии, подобно горячо верующим католикам, перебирающим четки.

Мольтке и его Генеральный штаб не нуждались ни в Грее, ни в ком-нибудь еще, кто продиктовал бы им по слогам, какие действия предпримет Англия. Они считали вопрос о вмешательстве Англии решенным и не вызывающим сомнений. «Чем больше англичан, тем лучше», — сказал Мольтке адмиралу Тирпицу; чем больше английских солдат высадится на континенте, тем больше их будет уничтожено в решающей битве.

Естественный пессимизм лишил Мольтке иллюзий, созданных стремлением выдавать желаемое за действительное. В меморандуме, составленном в 1913 году, он изложил обстановку так, как ее не смогли описать сами англичане. Мольтке утверждал: если Германия вступит на территорию Бельгии без ее согласия, тогда Англия выступит, и притом обязательно, на стороне наших врагов. Об этом она объявила еще в 1870 году. По его мнению, никто в Англии не поверит обещаниям Германии освободить бельгийскую территорию после нанесения поражения Франции. Мольтке полагал, что в случае войны между Германией и Францией Англия вмешается независимо от того, нарушит или нет германская армия нейтралитет Бельгии, «так как англичане боятся гегемонии Германии и, придерживаясь принципов поддержания равновесия сил, сделают все, чтобы не допустить усиления Германии как державы».

«В годы, непосредственно предшествовавшие войне, у нас не было никаких сомнений в отношении незамедлительной высадки Британского экспедиционного корпуса на континенте», — свидетельствовал генерал фон Кюль, представитель высших кругов германского Генерального штаба. По мысли германских генералов, британский экспедиционный корпус будет мобилизован на одиннадцатый день войны, направлен в порты погрузки на двенадцатый и полностью переброшен во Францию на четырнадцатый. Эти расчеты оказались практически точными.

Штаб германских военно-морских сил также не испытывал никаких иллюзий. «Англия займет враждебную позицию в случае войны», — гласила телеграмма из Адмиралтейства, переданная одиннадцатого июля на борт «Шарнхорста» в Тихом океане, на котором находился адмирал фон Шпее.

Через два часа после окончания речи Грея в палате общин произошло самое значительное с 1870 года событие, надолго запечатлевшееся в памяти каждого человека по обеим сторонам Рейна: Германия объявила войну Франции. Для немцев, по словам кронпринца, она означала «военное решение» напряженной ситуации, конец кошмара изоляции.

«Радостно вновь сознавать себя живыми», — с восторгом писала одна немецкая газета в специальном выпуске, озаглавленном «Благословение оружия». Немцы, утверждала она, «упиваются счастьем… Мы так долго ждали этого часа… Меч, который заставили нас взять в руки, не будет вложен в ножны, пока мы не добьемся своих целей и не расширим территорию, как этого требует необходимость».

Но не все переживали состояние экстаза. Депутаты левого крыла, вызванные в рейхстаг, замечали друг в друге «депрессию» и «нервозность». Один из них, признавая готовность проголосовать за все военные кредиты, пробормотал: «Мы не можем позволить им уничтожить рейх». Другой все время ворчал: «Эта некомпетентная дипломатия, эта некомпетентная дипломатия».

Во Францию первый сигнал поступил в шесть пятнадцать, когда в кабинете Вивиани зазвонил телефон и в трубке раздался голос американского посла Майрона Геррика. Задыхаясь, сквозь слезы он сообщил, что к нему только что обратились с просьбой взять под свое покровительство германское посольство и поднять на его флагштоке американский флаг. Как заявил Геррик, он согласился на это, отказавшись лишь вывесить флаг.

Немедленно поняв, что это означает, Вивиани приготовился к неизбежному визиту германского посла. О его прибытии было доложено буквально через несколько минут. Фон Шён, женатый на бельгийке, вошел с мрачным видом. Он начал с жалобы — по дороге сюда одна дама просунула голову в окно экипажа и «оскорбила меня и моего императора». Вивиани, чьи нервы были напряжены до предела мучительными событиями последних дней, спросил, не является ли эта жалоба единственной причиной визита германского посла. Шён признал, что у него есть и другие поручения, и, развернув привезенный с собой документ, огласил его содержание. По свидетельству Пуанкаре, именно это и было истинной причиной смущения посла, имевшего «честную душу». В ноте Франция обвинялась в «организованных нападениях» и воздушных бомбардировках Нюрнберга и Карлсруэ, нарушениях французскими авиаторами, совершавшими полеты над территорией этой страны, бельгийского нейтралитета. Вследствие этих действий «Германская империя считает себя в состоянии войны с Францией».

Вивиани официально отклонил эти обвинения, включенные в ноту не для того, чтобы произвести впечатление на правительство Франции, знавшее, разумеется, об их необоснованности, а для того, чтобы внушить германской общественности мысль, что немцы стали жертвой агрессии Франции.

Вивиани проводил фон Шёна к двери и затем, словно желая оттянуть момент расставания, вышел вместе с ним из здания и, спустившись по ступеням подъезда, почти приблизился к машине посла. Эти два представителя «наследственных врагов» остановились, молча переживая несчастье, поклонились друг другу, не сказав ни слова, и через несколько мгновений фон Шён исчез в сгущавшихся сумерках.

В тот вечер в Уайтхолле сэр Эдвард Грей, стоя у окна вместе с одним из своих друзей, глядел вниз, где зажигались уличные фонари. «Во всей Европе гаснут огни. Наше поколение не увидит, как они будут снова загораться».

Брюссель. Четвертое августа, шесть часов утра. Германский посланник нанес последний визит в Министерство иностранных дел. Он вручил ноту: ввиду отклонения предложений германского правительства, имеющего самые «благородные намерения», Германия будет вынуждена предпринять меры для обеспечения своей безопасности, «если необходимо, силой оружия». Это «если необходимо» все еще оставляло для Бельгии возможность переменить свое решение.

В тот день американский посланник Брэнд Уитлок, которого попросили взять под свое покровительство германскую миссию, войдя в кабинет, застал фон Белова и его первого секретаря Штумма сидящими в креслах и не делавшими никаких попыток упаковать свое имущество. Их нервы были истощены «почти до предела». Белов сидел почти неподвижно: два престарелых чиновника, вооружившись свечами, сургучом и полосками бумаги, опечатывали дубовые шкафы, в которых хранились архивы. «О, несчастные глупцы! — вполголоса повторял фон Штумм. — Почему они не уйдут с дороги, по которой на них движется «паровой каток»? Мы не хотим делать им больно, но, если они останутся на нашем пути, мы втопчем их в грязь, смешаем с землей. О, несчастные глупцы!»

И лишь позднее многие в Германии стали задаваться вопросом, кто же в действительности оказался глупцом в тот день. Это был день, который, как заявил впоследствии австрийский министр иностранных дел граф Чернин, «стал началом нашей величайшей катастрофы», день, когда, по признанию кронпринца, «мы, немцы, проиграли первое сражение в глазах всего мира».

Четвертое августа. Две минуты девятого. В то утро первая волна серо-зеленых шинелей перекатилась через границы Бельгии у Гуммериха, в тридцати километрах от Льежа. Бельгийские жандармы, находившиеся в сторожевых будках, открыли огонь.

Выделенные из основных германских армий для наступления на Льеж войска под командованием генерала фон Эммиха включали шесть пехотных бригад, каждая с артиллерией и другой военной техникой, и три кавалерийские дивизии. К вечеру они вышли к городу Визе на Маасе, которому первому было суждено превратиться в руины.

Вплоть до последней минуты многие все еще верили, что германские армии обойдут бельгийские границы. Зачем им намеренно обзаводиться еще двумя врагами? Германский ультиматум Бельгии не больше чем трюк, он предназначен лишь для того, «чтобы нам первыми пришлось вступить на землю Бельгии», — писал Мессими в своем приказе, запрещая французским войскам, «даже патрулям или одиночным всадникам», пересекать пограничную линию.

По этой ли причине, или по другим соображениям, однако Грей еще не направил немцам английского ультиматума. Король Альберт не обратился к странам-гарантам за военной помощью. Он также опасался, что ультиматум может оказаться «колоссальным обманом». Если бы он преждевременно призвал английские войска, их присутствие вовлекло бы Бельгию в войну помимо ее воли. Кроме того, могло быть и так, что, утвердившись на бельгийской земле, соседи не будут торопиться с уходом. И лишь тяжелый топот колонн германских войск, двигавшихся к Льежу, положил конец всем сомнениям и не оставил другого выбора. В полдень четвертого августа король обратился к странам-гарантам с призывом к «совместным и согласованным действиям».

В Берлине Мольтке все еще надеялся, что после первых выстрелов, произведенных для спасения чести, бельгийцы, возможно, согласятся «на достижение взаимопонимания». Поэтому германская нота говорила просто «о силе оружия» и не упоминала об объявлении войны. Когда бельгийский посол барон Бейенс пришел к Ягову утром в день вторжения, чтобы потребовать свой паспорт, германский министр поспешил к нему навстречу с вопросом: «Итак, что вы хотите мне сказать?» — еще надеясь на что-то. Он вновь повторил германское предложение уважать нейтралитет Бельгии и возместить все убытки, если не будут уничтожены железные дороги, мосты и туннели и войскам будет предоставлено право свободного прохода, что означало отказ от обороны Льежа. Когда Бейенс уже уходил, Ягов шел за ним и говорил с надеждой в голосе: «Может быть, у нас еще найдется, что обсудить».

В Брюсселе, через час после вторжения, король Альберт, одетый в простую военную форму, отправился на заседание парламента. Маленькая процессия неспешно двигалась по улице Рояль. Во главе ее в открытой коляске ехали королева и ее трое детей, за ней еще два экипажа и последним, верхом, — король. Дома вдоль всего пути были украшены флагами и цветами, восторженные люди стояли по обеим сторонам пути. Незнакомцы обменивались рукопожатиями, смеясь и крича, каждый ощущал, по свидетельству очевидца, единение с соотечественником, «общие узы любви и ненависти».

После того как королева, депутаты и публика заняли свои места, в зал заседаний вошел король. Бросив на кафедру коротким жестом фуражку и перчатки, он начал говорить. Его голос лишь иногда выдавал волнение.

И когда, напомнив о конгрессе 1830 года, который создал независимую Бельгию, король обратился с вопросом: «Господа, решили бы вы без колебаний сохранить в неприкосновенности священный дар наших предков?» — депутаты, движимые одним чувством, воскликнули: «Да! Да! Да!»

Американский посланник Уитлок описал эту сцену в своем дневнике. Его внимание привлек двенадцатилетний наследник, одетый в матросский костюмчик. С напряженным вниманием, не отрываясь, смотрел он на отца. Посланник спрашивал себя:

«О чем думает этот мальчик?.. Вспомнит ли он когда-нибудь через много лет эту сцену? И каким образом? При каких обстоятельствах?» Мальчик в матросском костюмчике, будущий король Леопольд III, капитулировал в 1940 году, когда повторилось германское вторжение.

На улицах после окончания речи короля энтузиазм напоминал лихорадку. Солдаты, которых еще вчера презирали, превратились в героев. Люди кричали: «Долой немцев! Смерть убийцам! Да здравствует независимая Бельгия!»

В это же время в Париже французские солдаты в красных штанах, в похожих на широкие юбки темно-синих шинелях, с передними полами, засунутыми углами под ремни, с песнями маршировали по улицам.

Однорукий генерал По, очень популярный из-за своего увечья, сопровождал войска верхом на коне. Как ветеран войны 1870 года, он приколол к мундиру ленту с зелеными и черными полосами. Проезжали кавалерийские полки кирасиров, в блестящих нагрудных металлических пластинах, с длинными черными хвостами из конского волоса, не догадывавшиеся, что уже превратились в анахронизм, за ними двигались огромные клети с самолетами, платформы с длинными пушками — так называемые семидесятипятки, гордость французской армии. Весь день поток людей, лошадей, оружия и военных грузов вливался под сводчатые порталы Северного и Восточного вокзалов.

На совместном заседании сената и палаты депутатов бледный, как смерть, Вивиани превзошел самого себя в пламенном красноречии, произнеся величайшую, по общему мнению, речь. Это, между прочим, говорили о всех, кто выступал в тот день.

В портфеле Вивиани лежал текст договора Франции с Россией, но никто не задал никаких вопросов на эту тему. Бурными приветствиями парламент встретил его объявление о том, что Италия, «с ясным предвидением, характерным для латинского интеллекта», заявила о своем нейтралитете.

Итальянский нейтралитет дал Франции дополнительно четыре дивизии, или 80 тысяч человек, занятых охраной ее южных границ. После того как Вивиани кончил говорить, была зачитана речь президента Пуанкаре, который был очень занят и не смог лично присутствовать на заседании парламента. Эту речь слушали стоя. Франция, взывал он, выступает в глазах мира защитницей Свободы, Справедливости и Разума, удачно перефразировав традиционный французский клич. После того как были прочитаны последние строки послания, на трибуну поднялся генерал Жоффр и обратился к президенту с прощальным приветствием перед отъездом на фронт.

В Берлине лил дождь, когда депутаты собрались на заседание, чтобы выслушать тронную речь кайзера. Через окна рейхстага, где должна была состояться предварительная встреча с канцлером, был слышен бесконечный цокот лошадиных подков. Это кавалерия, эскадрон за эскадроном, шла по мокрым и блестевшим от дождя улицам. Руководители партий встретились с Бетманом в комнате, которую украшала громадная картина, запечатлевшая знаменательное зрелище: кайзер Вильгельм I победоносно топчет своим конем французский флаг. Император был изображен вместе с Бисмарком и фельдмаршалом Мольтке.

Бетман призвал депутатов «быть единодушными» в своих решениях. «Мы будем единодушны, ваше превосходительство», — покорно ответил представитель либералов.

Всезнайка Эрцбергер, который был докладчиком от Комитета по военным делам и близким другом канцлера, считался своим человеком на германском Олимпе. Сейчас он носился среди депутатов, заверяя каждого, что сербы будут разбиты «теперь уже наверняка к понедельнику» и что все идет хорошо.

После службы в кафедральном соборе депутаты дружно промаршировали к дворцу. Все двери тщательно охранялись, каждый вход был перекрыт натянутым канатом; народным представителям пришлось четыре раза предъявить свои пропуска, прежде чем они достигли Белого зала.

В сопровождении нескольких генералов тихо вошел кайзер и сел на трон. Бетман, одетый в форму драгуна, вынул из королевского портфеля текст речи и передал его кайзеру, который, поднявшись (он выглядел маленьким рядом с канцлером), начал читать написанное; на голове его был шлем, а свободную руку он положил на эфес сабли. Не упоминая Бельгии, он заявил: «Мы вынули меч с чистой совестью и чистыми руками». Война спровоцирована Сербией при поддержке России. После рассуждений о несправедливостях русских депутаты заулюлюкали и закричали: «Позор!» Покончив с подготовленной частью речи, кайзер, повысив голос, объявил: «С этого дня я не признаю никаких партий, для меня существуют только немцы!» — и пригласил руководителей партий выйти вперед для рукопожатия. В течение этой церемонии рейхстаг сотрясался от приветственных криков и возгласов, выражавших бурную радость.

В три часа депутаты вновь собрались на заседание, чтобы заслушать обращение канцлера, одобрить военные кредиты и принять решение о временном прекращении работы рейхстага. Социал-демократы единодушно согласились голосовать вместе с другими и последние часы своих депутатских обязанностей провели в оживленных консультациях по поводу того, следует ли присоединиться к «Хох!» в честь кайзера. К общему удовлетворению, они решили крикнуть «Хох!» «кайзеру, народу, стране».

Когда Бетман вышел на трибуну, все стали мучительно ждать, что же он скажет о Бельгии. Год тому назад министр иностранных дел Ягов заявил на секретном совещании процедурного комитета рейхстага, что Германия никогда не нарушит нейтралитета Бельгии, а генерал фон Хееринг, тогдашний военный министр, дал обещание от имени верховного командования уважать ее нейтралитет в случае войны до тех пор, пока он не будет нарушен врагами Германии.

Четвертого августа депутаты еще не знали, что в то утро немецкие армии уже вторглись в Бельгию. Им объявили об ультиматуме, но ничего об ответе Бельгии, потому что германское правительство, пытаясь создать впечатление о ее молчаливом согласии, хотело представить сопротивление бельгийской армии как самостоятельное и никогда не опубликовывало ответной ноты короля Альберта.

Наши войска, сообщил Бетман напряженно слушавшей аудитории, оккупировали Люксембург и, возможно (это слово не имело смысла, так как германские войска перешли границы восемь часов тому назад), уже находятся в Бельгии. (Всеобщее смятение.)

Правда, Франция дала обязательство уважать ее нейтралитет, но «мы знали, что она была готова вторгнуться в Бельгию», и «мы не могли ждать». Разумеется, это был случай военной необходимости, а «необходимость не знает законов».

До сих пор депутаты, как правые, так и левые, презиравшие Бетмана или не доверявшие ему, слушали его затаив дыхание. Однако следующая фраза вызвала сенсацию. «Наше вторжение в Бельгию противоречит международному праву, но зло, — я говорю откровенно, — которое мы совершаем, будет превращено в добро, как только наши военные цели будут достигнуты». Адмирал Тирпиц назвал это самой большой глупостью, сказанной когда-либо германским дипломатом, а Конрад Гауссман, лидер либеральной партии, считал лучшей частью речи канцлера. Поскольку, как думали он и его коллеги из левых партий, акт признания вины — «меа кульпа» — совершен публично, вся ответственность с них снимается, и поэтому они встретили это заявление канцлера приветственными возгласами: «Зер рихтиг!» — «Очень верно!» В этот день Бетман уже произнес несколько афоризмов, но в заключение он сказал настолько поразительную вещь, что она сделала его имя бессмертным. По его словам, всякий, кому угрожали бы такие же опасности, как немцам, думал бы лишь о том, как «пробить себе путь».

Военный кредит в пять миллиардов марок был одобрен единогласно[60]. После этого рейхстаг постановил прервать свои заседания на четыре месяца, то есть на то время, пока будет длиться война, — так думали почти все. Бетман закончил сессию рейхстага заверениями, в которых сквозили нотки приветствия гладиаторов: «Какова бы ни была наша участь, четвертое августа 1914 года войдет навечно в историю как один из величайших дней Германии!»

Лондон. Четвертое августа, семь часов вечера. Англия наконец направила Германии ответ, который многие ждали с мучительным беспокойством. Утром британское правительство набралось решимости, достаточной для того, чтобы отправить ультиматум. Это было сделано в два приема. Сначала Грей потребовал у Германии отказаться от своих притязаний на Бельгию и прислать в Лондон «немедленный ответ». Но, поскольку в ноте не содержалось точных пределов времени и не упоминалось о каких-либо санкциях, технически ее нельзя было считать ультиматумом. Грей ждал до тех пор, пока не получил известий о вторжении немцев в Бельгию, и тогда отправил новое послание, где говорилось, что Англия «считает своим долгом сохранить нейтралитет Бельгии и выполнить условия договора, подписанного не только нами, но и Германией». Английский посол должен был потребовать в полночь «удовлетворительный ответ» и в случае отказа — свой паспорт.

Почему же ультиматум не был отправлен накануне вечером, сразу же после того, как парламент ясно выразил поддержку Грею? Это можно объяснить только нерешительностью правительства. Какой «удовлетворительный ответ» надеялось оно получить от Германия, если не считать покорного согласия вывести свои войска из Бельгии, границы которой были намеренно и безвозвратно нарушены в то же утро, и зачем Англии потребовалось ждать этого фантастического и несбыточного события до утра, остается совершенно непонятным.

В Берлине английский посол сэр Эдвард Гошен вручил ультиматум канцлеру, с которым у него состоялся исторический разговор. Посол нашел Бетмана «чрезвычайно взволнованным». Как пишет сам Бетман, «моя кровь закипала при мысли об этой лицемерной ссылке на Бельгию, что, разумеется, не было причиной вступления Англии в войну». Негодование вынудило Бетмана пуститься в разглагольствования. Он сказал, что Англия совершает «немыслимое», решаясь на войну с «родственной нацией». Это все равно что «ударить сзади человека, борющегося за свою жизнь с двумя разбойниками». В результате этого «последнего, страшного шага» Англия берет на себя ответственность за все ужасные события, которые могут последовать, и «все это лишь за одно слово — «нейтралитет» — за клочок бумаги»…

Почти не придав значения этой фразе, Гошен включил ее в свой отчет об этом интервью. Он ответил Бетману, что если со стратегической точки зрения вступление Германии в Бельгию равносильно вопросу о жизни и смерти, то же самое можно сказать и об Англии — сохранение неприкосновенности Бельгии для нее не менее важно. «Ваше превосходительство слишком взволнованы, слишком потрясены известием о нашем шаге и настолько не расположены прислушаться к доводам рассудка, что дальнейший спор бесполезен».

Когда он выходил от канцлера, двое людей в служебном автомобиле газеты «Берлине? Тагеблатт» уже ездили по улицам Берлина и разбрасывали листовки (хотя срок ультиматума истекал только в полночь) о том, что Англия объявила войну.

Дико орущая толпа уже через час стала бить стекла в здании английского посольства. Англия за одну ночь превратилась в злейшего врага, и ей адресовалось «Расовое предательство!» — излюбленное слово для выражения ненависти.

Кайзер в одном из своих наиболее глубокомысленных комментариев по поводу войны заявил: «Подумать только, Георг и Ники сыграли против меня! Если бы моя бабушка была жива, она не допустила бы этого!»

Пока толпы на Вильгельмштрассе, пронзительно вопя, требовали отмщения, подавленные депутаты левых партий собрались в кафе и сокрушались по поводу происходящего.

«Весь мир поднимается против нас, — сказал один из них. — Германизм имеет трех врагов в мире — романские народы, славян и англосаксов, сейчас они все объединились против нас».

«Благодаря нашей дипломатии у нас остался один друг — Австрия, да и ту приходится поддерживать, — заявил другой».

«По крайней мере, хорошо лишь то, что война быстро кончится, — утешил их третий. — Через четыре месяца наступит мир. С точки зрения экономики и финансов, мы вряд ли протянем дольше».

«Остается лишь одна надежда на турок и японцев, — вставил еще кто-то».

Вечером посетители кафе стали беспокойно оглядываться по сторонам — издалека с улицы слышались гомон приближавшейся толпы и крики «ура». Один из современников писал в своем дневнике: «Они подходили все ближе и ближе. Люди прислушивались, затем начали вскакивать с мест. Крики «ура» становились все громче. Они эхом прокатывались по Потсдамской площади. Казалось, что надвигался шторм. Посетители, оставив еду, выбегали из ресторанов на улицу. Меня увлек этот людской поток. «Что случилось?» — «Япония объявила войну России!» — кричали из толпы. Ура! Ура! Буйное выражение радости. Люди обнимают друг друга. «Да здравствует Япония! Ура! Ура!». Бесконечное ликование. Кто-то закричал: «К японскому посольству!». И толпа, неудержимо увлекая всех, хлынула к посольству и окружила его. «Да здравствует Япония! Да здравствует Япония!» — раздавались пылкие возгласы, пока наконец не появился японский посол и, заикаясь от смущенья, выразил благодарность за это неожиданное и, как казалось ему, незаслуженное проявление признательности.

На другой день стало известно о ложности этих слухов, но берлинцы только лишь через две недели поняли, насколько незаслуженным было это проявление признательности.

Когда посол Лихновский и его штат покидали Англию, один из друзей, пришедших проводить его на лондонский вокзал Виктория, был поражен «грустной и тяжелой» атмосферой прощания. Немецкие дипломаты ругали правительство за то, что оно решилось на войну, имея союзником лишь Австрию.

«Какие у нас шансы, когда на нас нападают со всех сторон? Неужели у Германии нет друзей?» — мрачно спросил один из дипломатов.

«Сиам, как мне говорили», — ответил его коллега.

Не успела Англия направить ультиматум, как кабинет вновь стали раздирать споры о том, следует ли направлять во Францию экспедиционный корпус. Объявив о вступлении в войну, министры начали рассуждать, каким образом Англия сможет помочь европейским странам.

В соответствии с совместными планами английские экспедиционные силы в составе шести дивизий должны были прибыть во Францию между четвертым и двенадцатым днем мобилизации и занять боевые позиции на крайнем левом фланге французской оборонительной линии на пятнадцатый день. График и так уже был сорван, потому что мобилизацию в Англии намечалось объявить на два дня позже, чем во Франции. Таким образом, английский первый день мобилизации (пятое августа) отстал от французского на трое суток, что грозило дальнейшими задержками.

Страх вторжения в Англию парализовал кабинет Асквита. В 1909 году после специального изучения этой проблемы Комитет имперской обороны пришел к заключению, что вторжение в Англию можно считать «практически маловероятным». Даже если немцы, опасаясь достаточно мощных сил внутренней обороны, создадут крупную десантную группировку, английский флот смог бы перехватить ее и без труда уничтожить в море. Несмотря на заверения в том, что английский флот в состоянии обеспечить надежную оборону Британских островов, четвертого августа английские руководители никак не могли набраться мужества, чтобы направить свою регулярную армию на континент. Выдвигались предложения о переброске не всех шести дивизий, а лишь части, об отсрочке десанта и даже об отказе от этой идеи. Адмиралу Джеллико заявили, что в «настоящее время» нет необходимости в запланированном эскортировании экспедиционного корпуса через пролив Ла-Манш.

Никто в Военном министерстве не мог привести в движение Британский экспедиционный корпус без указания правительства, которое все еще не находило в себе мужества для такого шага. В самом Военном министерстве дела также шли из рук вон плохо, по-видимому из-за того, что в течение четырех месяцев там не было руководителя.

Асквит уже склонялся к тому, чтобы пригласить лорда Китченера в Лондон, однако еще не решался предложить ему пост военного министра. Стремительный и неугомонный, сэр Генри Вильсон, беспристрастный дневник которого вызвал такое смятение после войны, чувствовал «отвращение при виде подобного положения дел». Бедный Камбон был не в лучшем состоянии, когда, вооружившись картой, он отправился к Грею, чтобы доказать, как важно для Франции растянуть левый фланг обороны с помощью шести английских дивизий. Грей пообещал доложить об этом кабинету министров.

Генерал Вильсон, придя в бешенство от отсрочек, которые он относил за счет «греховной» нерешительности Грея, с негодованием показывал своим друзьям из оппозиции копию мобилизационного приказа, содержавшего вместо слов «мобилизовать и осуществить погрузку на суда» лишь «мобилизовать». Одно только это, утверждал он, приведет к отставанию от графика на четыре дня.

Бальфур взялся подстегнуть правительство. Он направил Холдейну письмо, заявляя, что весь смысл Антанты и военных приготовлений заключается в сохранении Франции как государства, ибо в случае ее падения «будущее Европы станет развиваться в катастрофическом для нас направлении». Главное заключается в том, утверждал он, чтобы «ударить быстро и ударить всеми имеющимися силами».

Придя к Холдейну за разъяснением причин нерешительности правительства, Бальфур не преминул заметить, что у кабинета нет «ясных идей и определенных целей».

Днем четвертого августа, примерно в тот же час, когда Бетман зачитывал свое обращение к рейхстагу, а Вивиани выступал в палате депутатов, Асквит объявил палате общин о получении послания, «собственноручно подписанного его величеством». Спикер встал со своего места, а члены парламента обнажили головы, пока оглашалась «Прокламация об объявлении мобилизации». Затем Асквит, держа слегка дрожащей рукой копию отпечатанного на машинке ультиматума, зачитал его содержание. Этот документ только что телеграфом был отправлен в Германию. Раздался одобрительный гул, когда Асквит дошел до слов: «удовлетворительный ответ в полночь».

Оставалось лишь подождать до полуночи (двадцати трех часов по английскому времени). В девять часов вечера из перехваченной и расшифрованной телеграммы правительство узнало о том, что Германия решила объявить состояние войны с Англией с момента, когда посол потребует свой паспорт.

Поспешно собравшись на новое заседание, министры долго спорили, объявить войну немедленно или подождать до срока истечения ультиматума. Решили ждать. В тишине, погрузившись в свои мысли, они сидели вокруг зеленого стола в плохо освещенном зале для заседаний, как будто чувствуя тени тех, кто в такие же роковые минуты истории за много лет до них собирался в этой комнате.

Глаза всех были устремлены на часы, стрелки которых приближались к решающему часу. «Бом!» — раздался первый из одиннадцати ударов Биг Бена. Каждый из них отдавался в сердце Ллойд Джорджа, склонного, как все кельты, к мелодраме, ударами судьбы: «Рок, рок, рок!».

Через двадцать минут была отправлена телеграмма военным: «Война, Германия, действуйте». Где и как должна была действовать армия, все еще оставалось нерешенным. Этот вопрос был оставлен на усмотрение военного совета, назначенного на следующий день.

Британское правительство отправилось спать, объявив войну, но не став от этого воинственнее.

На другой день штурмом Льежа началась первая битва войны. Как написал в этот день Мольтке Конраду фон Хотцендорфу, Европа вступала в «борьбу, которая определит ход истории на последующие сто лет».

Битва

Льеж и Эльзас

Сосредоточение армий еще продолжалось, а передовые отряды германских и французских войск, как через огромную вращающуюся дверь, уже выходили на поля сражений. Немцы шли с востока, а французы с запада. Противники стремились прежде всего оказаться на крайних правых от себя точках этой вращающейся двери, удаленных друг от друга на пятьсот километров. Немцы будут, не обращая внимания на действия французов, идти вперед, на штурм Льежа и его двенадцати фортов, которые следовало уничтожить, чтобы открыть дороги через Бельгию для армий правого крыла. Французы, также не обращая внимания на передвижение войск противника слева от себя, ринутся в Верхний Эльзас, скорее по сентиментальным, чем стратегическим причинам, надеясь вступить в войну на волне национального энтузиазма и вызвать восстание местного населения против Германии. Стратегически этот маневр имел целью закрепить французский правый фланг на Рейне.

Льеж, подобно воротам средневекового замка, преграждал доступ Германии в Бельгию. Построенный на крутом холме на левом берегу Мааса, этот город вместе с 50-километровой цепью фортов считался в Европе наиболее грозным оборонительным рубежом. Десять лет назад Порт-Артур, прежде чем пасть, выдержал девятимесячную осаду. Согласно мировому общественному мнению, Льеж, без сомнения, мог подтвердить рекорд Порт-Артура или вообще оказаться неприступным.

Вдоль бельгийских и французских границ сконцентрировались германские армии численностью в 1 500 000 человек. По порядку номеров на крайнем правом фланге с немецкой стороны у Льежа находилась 2-я армия, на крайнем левом фланге, в Эльзасе, — 7-я; 6-я и 7-я образовывали германское левое крыло из шестнадцати дивизий; 4-я и 5-я входили в центральную группировку из двадцати дивизий; 1-я, 2-я, 3-я армии составляли правое крыло, включавшее тридцать четыре дивизии, которым и предстояло пройти через Бельгию. Правому крылу придавался отдельный кавалерийский корпус из трех дивизий. Армиями правого крыла командовали генералы фон Клюк, фон Бюлов и фон Хаузен, первые два являлись ветеранами 1870 года. Кавалерийский корпус находился под командованием генерала фон Марвица.

Поскольку 1-й армии Клюка предстояло проделать самый длинный путь, скорость, с которой она двигалась, оказывала влияние на движение всех остальных войск. Сосредоточившись к северу от Аахена, она должна была двинуться по дорогам, сходившимся к пяти мостам через Маас у Льежа. Таким образом, захват этого города превратился в задачу первостепенной важности: успех этой операции решал все.

Пушки фортов Льежа контролировали пространство между голландской границей и поросшим лесом холмистым подножием Арденн, поэтому мосты этого города являлись единственной удобной переправой через Маас. Железнодорожный узел, соединявший Бельгию с Германией и северной частью Франции, имел жизненное значение для снабжения наступающих германских армий. Не захватив Льежа и не обезвредив его форты, германское правое крыло не смогло бы продвинуться вперед.

Специальная «маасская армия» в составе шести бригад под командой генерала фон Эммиха была выделена из 2-й армии, чтобы открыть путь через Льеж. Эти части, как предполагали, смогут выполнить свою задачу еще до того, как основные армии закончат сосредоточение.

В довоенные годы кайзер, не сдержавшись, как-то неосторожно заметил одному английскому офицеру во время маневров: «Я пройду через Бельгию вот так!» — и взмахом руки резко рассек воздух. Объявленное Бельгией во всеуслышание желание сражаться немцы считали не более чем «яростью спящей овцы»; так охарактеризовал однажды своих политических противников некий прусский государственный деятель. Когда Льеж падет, 1-я и 2-я армии выйдут на одну линию с ним, тогда и начнется главное наступление немцев.

Анри Бриальмонд, замечательный инженер-фортификатор своего времени, построил по настоянию Леопольда II укрепления Льежа и Намюра в 80-х годах. Расположенные на возвышенной местности вокруг каждого из этих городов форты по замыслу их строителя предназначались для отражения захватчика, подходившего с любого направления. Льежские форты находились по обоим берегам реки примерно на расстоянии шести-восьми километров от города и трех-четырех друг от друга. Шесть фортов, защищавшие на восточном берегу столицу от Германии, и шесть на западном кольцом опоясывали город.

Они напоминали упрятанные под землю средневековые замки. На поверхности виднелась лишь треугольная насыпь с выступавшими башнями, куда при помощи подъемников доставлялись орудийные установки, скрытые в глубине. Все остальное находилось под землей. Наклонные шахты вели к подземным камерам и соединяли башни со складами боеприпасов и пунктами управления огнем. Шесть крупных фортов и располагавшиеся между ними шесть более мелких укреплений имели в общей сложности 400 орудий. Самыми тяжелыми из них были 8-дюймовые (210-миллиметровые) гаубицы. По углам насыпи бельгийцы установили башни меньшего размера для скорострельных пушек и пулеметов, державших под огнем нижние пологие скаты фортов. Их окружали крепостные рвы без воды в двенадцать метров глубиной. Каждая крепость имела прожектор на наблюдательной вышке. Гарнизоны больших фортов состояли из 400 человек каждый — по две артиллерийские и одной пехотной роте. Построенные скорее как передовые посты для защиты границ, эти оборонительные сооружения не предназначались для того, чтобы выдержать длительную осаду при отступлении. Промежутки между ними должны были удерживаться пехотными частями. Возлагая слишком большие надежды на это великое творение Бриальмонда, бельгийцы не сделали почти ничего для их модернизации. Форты обслуживал второразрядный гарнизон, набранный из солдат самых старших призывных возрастов, причем на роту приходился всего один офицер. Опасаясь дать Германии малейший повод для обвинений в несоблюдении Бельгией нейтралитета, приказ о создании траншей и полос заграждений из колючей проволоки для защиты интервалов между фортами, а также об уничтожении зарослей леса и снесения домов для улучшения обзора при стрельбе не отдавался до второго августа. Когда война приблизилась к Льежу, эти работы еще только разворачивались.

Со своей стороны, немцы верили, что Бельгия примет ультиматум или в крайнем случае окажет лишь незначительное сопротивление для сохранения престижа, и поэтому не доставили в район боев свое новое секретное оружие — гигантские осадные орудия громадной величины и необычайной разрушительной силы.

Перевозить эти колоссы по дорогам было почти невозможно. Одно орудие, построенное заводами «Шкоды», австрийской фирмой по производству вооружений, представляло собой 12,5-дюймовую (305-миллиметровую) мортиру; другое было создано «Круппом» в Эссене. Это чудовище калибром 16,5 дюйма (420 миллиметров), длиною более девяти метров и весом в девяносто восемь тонн стреляло 520-килограммовым снарядом метровой величины на расстояние в пятнадцать километров. Для его обслуживания требовалось 200 человек. В то время самыми крупными считались 13,5-дюймовые морские английские орудия, а на суше — 11-дюймовые стационарные гаубицы береговой артиллерии. Япония после безуспешной шестимесячной осады Порт-Артура сняла эти пушки со своих береговых укреплений и перебросила в Маньчжурию, но русская крепость держалась еще три месяца, несмотря на обстрел из этих орудий.

Немецкие планы не допускали подобной задержки при взятии бельгийских фортов. Мольтке сказал Конраду фон Хотцендорфу, что, по его оценкам, победа будет достигнута на тридцать девятый день войны, после чего на сороковой день, обещал он, германские войска отправятся на помощь Австрии. Бельгийцы, как считали, не будут сражаться, тем не менее немецкая пунктуальность требовала предусмотреть любые неожиданности. Задача заключалась в том, чтобы создать мощнейшие осадные орудия, которые можно было бы перевозить по суше. Такая пушка, мортира или короткоствольная гаубица с большим углом возвышения смогла бы своими снарядами пробить верхние перекрытия фортов и в то же время, не имея прицельности длинноствольных пушек, обладала бы достаточной точностью поражения отдельных целей.

Фирма «Крупп», соблюдая строжайшую секретность, изготовила модель 420-миллиметровой пушки в 1909 году. Распухший гигант с отрезанным стволом на испытательных стрельбах показал себя неплохо, но оказался слишком громоздким для транспортировки. При перевозке по железным дорогам орудие пришлось разделить на две секции, причем каждую тащил отдельный локомотив. Доставить такую пушку на позицию можно было, лишь проложив железнодорожную ветку. «Крупп» продолжала работать над этой моделью еще четыре года, стремясь создать транспортабельную конструкцию из нескольких секций. В феврале 1914 года такое орудие было изготовлено и успешно испытано в Куммерсдорфе, к большому удовлетворению кайзера, присутствовавшего при этом событии. И все же при перевозке этого орудия с помощью устройств, приводимых в движение паровыми и бензиновыми двигателями, а в некоторых случаях и упряжкой из десятков лошадей, возникали значительные трудности. Конструкцию необходимо было усовершенствовать, и срок окончания работ перенесли на первое октября 1914 года.

Выпущенная в 1910 году 305-миллиметровая «Шкода» обладала большей мобильностью. Три секции, передвигавшиеся тягачами, — сама пушка и портативное основание, могли перемещаться со скоростью двадцать четыре — тридцать шесть километров в день. Вместо шин на их колеса надевались бесконечные ленты, которые тогда с ужасом называли «железными ступнями». На позиции устанавливали стальное основание, к нему болтами крепили станок и уже на нем — орудие. Вся процедура длилась не более сорока минут. Разборка происходила так же быстро, что уменьшало возможность захвата орудия противником. Эти пушки поворачивались вправо или влево на угол в 60° и имели дальность стрельбы одиннадцать километров. И крупповское и австрийское орудия стреляли бронебойным снарядом со взрывателем замедленного действия, поэтому взрыв происходил уже после попадания в цель.

Когда в августе началась война, несколько австрийских 305-миллиметровых пушек находилось в Германии. Их «сдал в аренду» Конрад фон Хотцендорф, так как немецкие орудия еще не были готовы. Крупп уже выпустил к этому времени пять 420-миллиметровых пушек для перевозки по рельсам и две — по шоссейным дорогам, однако они еще требовали доводки для облегчения транспортировки. Второго августа правительство потребовало срочно привести их в состояние готовности. Когда началось вторжение в Бельгию, работа над этими моделями велась круглосуточно; орудия, станки для них, дополнительное оборудование, моторы — все это тщательно проверялось и испытывалось; на случай чрезвычайных обстоятельств выделялись упряжки лошадей, механики, шоферы и артиллерийская обслуга получали последние наставления от инженеров фирмы.

Мольтке все еще надеялся обойтись без осадных орудий. Более того, немцы верили, что им удастся взять форты простым штурмом, если бельгийцы проявят неблагоразумие и начнут сопротивляться. Ни одна из деталей этой операции не ускользнула от внимания. Ее разработкой занялся офицер Генерального штаба, один из самых преданных учеников Шлиффена.

Необыкновенное трудолюбие и гранитная твердость духа помогли капитану Эриху Людендорфу побороть предубеждения, связанные с отсутствием приставки «фон» в его фамилии, и добиться заветных красных лампасов офицера Генерального штаба, куда он был направлен в 1895 году, когда ему было тридцать лет. Плотный, со светлыми усами, круглым двойным подбородком и выпуклостью на загривке, которую Эмерсон называл отличительным признаком зверя, он не принадлежал к аристократическому типу в противоположность Шлиффену. Однако Людендорф взял за образец твердый, замкнутый характер своего кумира.

Намеренно отказываясь от друзей и знакомств, этот человек, которому суждено было через два года первому после Фридриха Великого обрести огромную власть над судьбой и народом Германии, оставался почти никому не известным и никем не любимым. О нем не судачили, как водится, никто не мог припомнить сделанных им метких замечаний, и, даже когда он стал возвышаться, о нем не рассказывали сопутствующих анекдотов: это был человек без тени.

Считая Шлиффена одним «из величайших солдат истории», Людендорф как сотрудник, а впоследствии, с 1904 до 1913 год, и начальник мобилизационного отдела Генерального штаба делал все, чтобы претворить в жизнь план своего хозяина. По его словам, весь Генеральный штаб был убежден в правильности стратегического замысла, ибо «никто не верил в бельгийский нейтралитет». В случае войны Людендорф надеялся стать начальником оперативного управления, однако в 1913 году его после ссоры с тогдашним военным министром генералом фон Хеерингом вывели из состава Генерального штаба и отправили командовать полком. В апреле 1914-го он получил чин генерала. Ему было приказано занять пост заместителя начальника штаба 2-й армии, как только война начнется. В этом качестве второго августа он прибыл в «маасскую армию» Эммиха, которой поручали захватить Льеж. В задачу Людендорфа входило поддержание связи между ударными силами и главным командованием.

Третьего августа король Альберт, не испытывая никаких иллюзий, принял на себя обязанности главнокомандующего. План, составленный им и Гале на основе гипотезы о германском вторжении, не получил поддержки. Они предлагали, чтобы все шесть бельгийских дивизий заняли рубежи вдоль естественного барьера по реке Маас, где они смогли бы усилить фортификационные позиции Льежа и Намюра. Но Генеральный штаб и его новый начальник, генерал Сельерс де Моранвилль, с презрением отнеслись к попыткам короля и какого-то капитана Гале навязать им свою волю и, колеблясь между наступательной и оборонительной стратегией, не отдали никаких приказов о передислокации армий за Маас.

В соответствии с принципами строгого нейтралитета шесть дивизий располагались таким образом, чтобы дать отпор любому врагу: 1-я дивизия стояла в Генте против англичан, 2-я — в Антверпене, 3-я — в Льеже против немцев, 4-я и 5-я — в Намюре, Шарлеруа и Монсе против французов, 6-я и кавалерийская дивизии размещались в Брюсселе. План Сельерса заключался в том, чтобы, когда враг будет определен, сконцентрировать армию в центре страны на пути захватчика, предоставив гарнизонам Антверпена, Льежа и Намюра возможность защищаться своими силами.

Стремление придерживаться существующего плана всегда сильнее желания изменить его. Кайзер не мог изменить планов Мольтке, Китченер — планов Генри Вильсона, Ланрезак — Жоффра. Король Альберт, став третьего августа официально главнокомандующим и начальником генерала Сельерса, уже не смог организовать развертывание войск вдоль Мааса, так как время было упущено. Принятая стратегия заключалась в сосредоточении бельгийской армии перед Лувэном на реке Жет в сорока милях к востоку от Брюсселя, где было решено создать оборонительные рубежи. Король мог добиться лишь того, чтобы 3-я дивизия осталась в Льеже, а 4-я — в Намюре с целью укрепления пограничных гарнизонов. Ранее предполагалось присоединять эти части к полевой армии в центре страны.

На пост командира 3-й дивизии и губернатора Льежа король настоял в январе 1914 года выдвинуть своего протеже, шестидесятидвухлетнего генерала Лемана, возглавлявшего военную академию. Бывший офицер инженерного корпуса Леман провел последние тридцать лет — не считая шестилетнего перерыва, когда он служил в штабе инженерных войск, — в военной академии; у него в свое время учился король Альберт. В течение семи месяцев без поддержки Генерального штаба он пытался реорганизовать оборону фортов. Когда же разразился кризис, на его голову обрушился поток противоречивых приказов. Первого августа генерал Сельерс приказал вывести из Льежа одну бригаду, то есть одну треть 3-й дивизии. По просьбе Лемана король отменил этот приказ. Третьего августа генерал Сельерс, в свою очередь, приостановил приказ короля об уничтожении мостов выше Льежа на том основании, что они необходимы для передвижений бельгийской армии. И снова после жалобы Лемана король поддержал генерала в споре с начальником Генерального штаба, а в личном письме призвал Лемана «удерживать до конца позиции, которые вам доверили оборонять».

Потребности обороны страны превышали имевшиеся для этого средства. В бельгийской армии на одного солдата приходилось в два раза меньше пулеметов, этого основного оружия обороны, чем в германской. У нее вообще не было тяжелой полевой артиллерии для защиты промежутков между фортами.

В соответствии с новыми оборонительными планами намечалось к 1926 году довести численность армии до 150 000 человек, резервистов — до 70 000 и крепостных войск — до 130 000. Однако к осуществлению этого проекта практически не приступали. В августе 1914 года армии удалось набрать 117 000 солдат, призвав всех подготовленных резервистов, а оставшимися категориями укомплектовали крепостные войска. Гражданская гвардия — бравые жандармы в цилиндрах и ярко-зеленых мундирах — была включена в состав действующей армии. Многие обязанности, выполнявшиеся ими, взяли на себя бойскауты. Солдаты действующей армии не умели окапываться, да и не имели для этого инструментов. Не хватало транспортных средств, палаток и полевых кухонь; котлы и другую посуду пришлось собирать по фермам и деревням. Телефонная связь находилась в плачевном состоянии. В войсках, находившихся накануне боев, царил хаос.

Волна энтузиазма, окутанная туманом иллюзий, несла и увлекала за собой армию. Солдаты, ставшие вдруг популярными, были поражены обилием даров в виде пищи, поцелуев и пива. Часто походный порядок нарушался, солдаты беспорядочно брели по улицам, хвастаясь своей формой и радостно приветствуя друзей. Родители шли вместе с сыновьями, чтобы посмотреть на войну. Мимо проносились шикарные лимузины, реквизированные как транспорт, груженные булками и мясными тушами. Вслед им неслись крики приветствий. Так же радостно встречали появление пулеметов, которые, как тележки с молоком, тянули собаки.

Четвертого августа, на заре, когда начиналось тихое, прозрачное, солнечное утро, первые захватчики, кавалерийские части фон Марвица, перешли границу Бельгии в семидесяти милях от Брюсселя. Кавалеристы держали в руках четырехметровые пики со стальными наконечниками и были вооружены целым арсеналом висевших на них сабель, пистолетов и ружей. Крестьяне, собиравшие урожай на придорожных полях, жители деревень, смотревшие на них из окон, замирали и в страхе шептали: «Уланы!». Чужестранное слово, напоминавшее о диких нашествиях татарских конников, будило в Европе древние воспоминания о варварских завоеваниях. Немцы, выполняя историческую миссию навязывания своей «культуры» другим народам, оказывали предпочтение устрашающим языковым моделям; кайзер, например, любил произносить слово «гунны».

Действуя как авангард вторжения, этот кавалерийский отряд должен был вести разведку позиций бельгийской и французской армий, сообщить о возможной высадке англичан, а также помешать подобным разведывательным действиям противника против германской армии, выходившей на исходные рубежи.

В первый день в задачу передовых эскадронов, поддерживаемых пехотой, перевозимой на автомобилях, входило овладеть переправами через Маас до того, как будут разрушены мосты, а также захватить фермы и деревни, как источники продовольствия и фуража. В Варсаже, деревне, расположенной близ границы, бургомистр Флете, повязав через плечо ленту — отличительный знак власти, — стоял на главной площади, а мимо него, цокая копытами по бельгийской брусчатке, проезжала немецкая кавалерия. К нему подъехал командир эскадрона и с вежливой улыбкой протянул отпечатанную прокламацию, в которой Германия выражала «сожаление» по поводу того, что ей пришлось войти в Бельгию, «повинуясь необходимости». Как говорилось в ней, Германия не хочет кровопролития, но путь ее войскам должен быть открыт. Попытки разрушения мостов, туннелей и железнодорожных линий будут рассматриваться как враждебные акты. В деревнях вдоль всей границы от Голландии до Люксембурга уланы разбрасывали эти прокламации, снимали бельгийские флаги с мэрий, поднимали вместо них германские, с черными орлами, и продолжали двигаться вперед, ободренные заверениями своих командиров в том, что бельгийцы воевать не будут.

За ними, заняв дороги, ведущие к Льежу, шли бесконечными рядами пехотинцы ударной группировки Эммиха. Зелено-серое однообразие нарушали лишь номера полков, написанные красной краской на остроконечных шлемах. За ними двигалась полевая артиллерия на конной тяге. Скрипели новые кожаные сапоги и солдатское снаряжение. Обгоняя всех, проносились самокатчики, захватывавшие перекрестки дорог, деревенские дома и тянувшие телефонные линии. Расчищая дорогу гудками рожков, ехали автомобили со штабными офицерами с моноклями; их денщики с револьверами наготове сидели впереди, сзади, на багажниках, пристегнутые ремнями лежали чемоданы. Каждый полк имел свои полевые кухни. Повара на ходу, стоя на подножках, помешивали солдатскую похлебку.

Кайзер, как рассказывают, ввел в германской армии походные кухни после того, как впервые увидел их на русских маневрах. Совершенство оборудования и точность движения поиск были такими, что казалось, захватчики идут парадным маршем.

Каждый солдат нес двадцать шесть килограммов: винтовка и боеприпасы, ранец, котелок, шанцевый инструмент, тесак и множество других предметов, пристегнутых к портупее. В одном из мешков ранца хранился «железный паек» — две банки мясных консервов, две банки овощных, две коробки галет, пачка молотого кофе и фляжка со шнапсом, которую разрешалось открывать только по распоряжению офицера. Ежедневно проводилась проверка содержимого фляжки, чтобы ее владелец — не дай Бог! — не поддался искушению. В другом мешке лежали нитки, иголки, бинты и лейкопластырь, в третьем — спички, шоколад и табак. На шеях офицеров болтались бинокли и кожаные планшеты с картами, показывающими заданный маршрут полка, чтобы ни один немец не оказался в положении некоего английского офицера, жаловавшегося, что бой — это процесс, происходящий, как нарочно, на стыке двух карт. Марш сопровождался песнями. Солдаты пели: «Германия превыше всего», «Стража на Рейне», «Слава тебе в победном венце». Пели на отдыхе, во время марша, пели на постоях, пели во время попоек. Те, кто в течение последующих тридцати дней пережил ужас и конвульсии разгоравшейся войны, вспоминают как самую худшую и жестокую пытку непрекращающееся солдатское пение.

Бригады генерала фон Эммиха, подступавшие к Льежу с севера, востока и юга, выйдя к Маасу, увидели взорванные выше и ниже города мосты. Когда они попытались переправиться на понтонах, бельгийская пехота открыла огонь, и немцы, к своему удивлению, оказались в центре настоящего боя: по ним стреляли боевыми патронами, убивали и ранили. Их было 60 000, а бельгийцев 25 000. К вечеру немцы форсировали реку у Визе, к северу от города. Бригадам, атаковавшим с юга, продвинуться не удалось; части, наступавшие в центре, у изгиба реки, вышли на линию фортов, еще не достигнув ее берегов.

В течение дня, когда сапоги, копыта и колеса германской армии двигались, подминая зрелую пшеницу на полях, стрельба постепенно усилилась, а с ней и раздражение немцев, которым раньше говорили, что бельгийцы — это «бумажные солдатики». Удивленные и взбешенные оказанным сопротивлением, немецкие солдаты, находившиеся в состоянии крайнего нервного напряжения, оказались чрезвычайно чувствительными к первым крикам «Снайперы!». В их воображении сразу же возникал образ горящих злобой крестьян или горожан, стреляющих по ним из-за каждого угла и изгороди. Сразу же появилось оправдание — «в нас стреляли», ставшее сигналом для развязывания репрессий против мирного населения от Визе до ворот Парижа. С первого дня фигура беспощадного «франтирера» (французского партизана), сохранившегося в памяти со времен войны 1870 года, приобрела четкие очертания и впоследствии благодаря фантазии, подстегиваемой страхом, достигла гигантских размеров.

Однако дух сопротивления, нашедший вскоре отражение в знаменитой подпольной газете «Либр Бельжик», в то утро еще не пробудился в сердцах жителей пограничных городов. Бельгийское правительство, знавшее характер врага, дало указание расклеить в населенных пунктах вдоль границы объявления с приказом сдать имеющееся оружие местным властям, немцы расстреливали тех, кто хранил его. Плакаты призывали жителей не сопротивляться, не оскорблять врага и не выходить на улицы, чтобы избежать «любого предлога для репрессий», которые могут вылиться в кровопролитие, грабежи и массовые убийства ни в чем не повинных людей. После таких суровых предупреждений население, охваченное ужасом, при виде захватчиков вряд ли пыталось остановить вооруженные до зубов войска с помощью охотничьих ружей, с которыми ходили на зайцев. И все-таки немцы в первый же день вторжения расстреливали не только мирных граждан, но и бельгийских священников, что делалось с далеко идущими целями.

Шестого августа генерал-майор Карл Ульрих фон Бюлов, брат экс-канцлера и командир кавалерийской дивизии, штурмовавшей Льеж, выразил своему сослуживцу неодобрение по поводу происшедших накануне произвольных казней бельгийских священников. Слухи о планах бельгийского духовенства организовать «франтирерскую» войну вопреки предостережению гражданского правительства через двадцать четыре часа после вторжения были не чем иным, как германской выдумкой. Что касается Бельгии, то эту акцию немцы предприняли как первый опыт устрашения населения в соответствии с теорией, созданной римском императором Калигулой: «Пусть ненавидят, лишь бы боялись».

Кроме того, немцы в первый же день расстреляли шесть заложников в Варсаже и сожгли для устрашения деревню Баттис. «Ее сожгли, буквально стерли с лица земли», — писал один немецкий офицер, проходивший через нее с войсками несколько дней спустя.

«Разумеется, наше наступление носит зверский характер, — писал Мольтке Конраду фон Хотцендорфу пятого августа, — но мы боремся за нашу жизнь, и тот, кто посмеет встать на нашем пути, должен подумать о последствиях?».

Он, к сожалению, не думал о последствиях для Германии. Но процесс, в результате которого Бельгия станет для Германия Немезидой, уже начался.

Пятого августа бригады Эммиха пошли в наступление на четыре восточных форта, наиболее удаленных от Льежа. После канонады полевых орудий в бой двинулась пехота. Легкие снаряды не произвели никакого действия на форты, и бельгийские батареи обрушили на немцев лавину огня, полностью уничтожив их передовые части. Рота за ротой немцы пытались пройти в промежутках между фортами, где бельгийцы еще не закончили строительства оборонительных линий. На некоторых участках им удалось прорваться к склонам фортов, не простреливавшихся из орудий, но здесь немецких солдат косили пулеметы. Кое-где кучи трупов достигали метровой высоты. У форта Баршон бельгийцы, увидев, что цепь немцев дрогнула, бросились в штыки и отогнали их. Немецкое командование вновь и вновь гнало солдат на штурм, не щадя их жизней, зная о богатых резервах, которые восполнят потери.

«Они даже не старались рассредоточиться, — описывал позднее эти события один бельгийский офицер. — Они шли плотными рядами, почти плечом к плечу, пока мы не валили их огнем на землю. Они падали друг на друга, образуя страшную баррикаду из убитых и раненых. Мы даже стали опасаться, что она закроет нам обзор и мы не сможем вести прицельный огонь. Гора трупов уже стала огромной, и мы думали, стрелять ли прямо в нее или выходить и самим растаскивать трупы… Поверите или нет, эта настоящая стена из мертвых и умирающих позволила немцам подползти ближе и броситься на передние скаты фортов, но им не удалось пробежать и половины пути — наши пулеметы и винтовки разом смели их прочь. Разумеется, мы тоже несли потери, но они были незначительными по сравнению с той бойней, которую мы учинили противнику».

Военная машина, пожиравшая с каждой новой войной все большее число жертв — сотни тысяч при Сомме, более миллиона при Вердене, — усиленно набирала обороты уже на второй день боев под Льежем. Придя в бессильное бешенство от первой задержки своего наступления, немецкие генералы бессмысленно гнали людей на форты, не считаясь с потерями, лишь бы уложиться в указанные графиками сроки.

Той же ночью пятого августа бригады Эммиха перегруппировались, чтобы возобновить атаки в полночь. Генерал Людендорф, сопровождавшие 14-ю бригаду, находившуюся в центре наступающих частей, нашел, что состояние войск надежное, хотя и «возбужденное».

Впереди грозно маячили орудийные башни. Многие офицеры сомневались, что пехота сможет прорваться сквозь их огонь. Распространился слух об уничтожении целой роты самокатчиков, посланной днем на разведку. Одна из колонн вышла не на ту дорогу и столкнулась с другой колонной; все смешалось, движение войск прекратилось. Людендорф, отправившийся выяснить причину задержки, встретил по дороге денщика генерала фон Вюссова, командовавшего 14-й бригадой. Солдат, держа под уздцы оседланного коня, сообщил, что генерал был убит пулеметным огнем.

Людендорф с неожиданной смелостью решил попытать счастья. Он принял командование бригадой и дал сигнал к наступлению, чтобы прорваться через промежуток между фортами Флерон и Д'Эвенье. Когда атака началась и люди стали падать под огнем, Людендорф впервые в жизни услышал «особенный глухой стук от удара пуль в человеческие тела».

В силу какой-то особенной прихоти войны пушки форта Флерон, удаленного на два километра от места атаки, огня не открыли. В деревне, где развернулась рукопашная схватка, Людендорф приказал открыть стрельбу из полевой гаубицы по домам «справа и слева» и таким образом расчистил путь своей бригаде. К двум часам дня шестого августа его части прорвались через кольцо фортов и заняли высоты на правом берегу Мааса, откуда открывался вид на Льеж и Цитадель — внушительный, но не используемый для обороны форт, подступавший прямо к реке. Здесь к ним присоединился генерал фон Эммих. Немцы с растущей тревогой наблюдали за опустевшими дорогами — части других бригад так и не появились, 14-я бригада оказалась изолированной внутри кольца фортов. Наведя пушки на Цитадель, немцы открыли огонь, чтобы дать сигнал другим бригадам и «запугать коменданта крепости и его людей».

Рассвирепев от сопротивления бельгийцев, которые, как подсказывал здравый смысл, должны были отдать свою территорию, немцы весь август упорно стремились «устрашить», сломить их. Бывший военный атташе в Брюсселе, лично знавший генерала Ломана, отправился с белым флагом в бельгийский штаб. Ему поручили уговорить или, если это не поможет, угрозами заставить Лемана сдать город. Парламентер заявил, что «цеппелины» разрушат Льеж в случае отказа пропустить немцев через город. Переговоры оказались безрезультатными, и шестого августа «цеппелин L-Z» вылетел из Кельна, чтобы ударить с воздуха по Льежу. Сбросив тринадцать бомб и убив при этом девять мирных граждан, он первым совершил воздушный налет, который стал обычным делом в войнах XX века.

После бомбардировки Людендорф отправил к бельгийцам еще одного парламентера с белым флагом, но и на этот раз Леман отказался сдать город. Тогда немцы прибегли к военной хитрости. Отряд из тридцати рядовых и шести офицеров, переодетых в военную форму, похожую на английскую, без знаков отличия, подъехал на автомобилях к штаб-квартире Лемана на улице Сент-Фуа. Немцы потребовали срочно вызвать генерала. Адъютант командующего, полковник Маршан, подойдя к двери, крикнул: «Это не англичане, это немцы!» — и тут же упал, сраженный пулями. Его товарищи немедленно отомстили за него. Как говорилось в 1914 году в одном смелом и откровенном сообщении, «обезумев от гнева при виде этого подлого нарушения правил цивилизованного ведения войны, они были беспощадны».

Воспользовавшись сумятицей, Леман незаметно вышел из здания и уехал в форт Лонсэн, где и продолжал руководить обороной.

Ему стало ясно, что теперь, когда немецкая бригада прорвалась сквозь кольцо фортов, удержать Льеж фактически было невозможно. Если бы бригадам, наступающим с севера и юга, удалось смять оборону и выйти к городу, то находящаяся в нем 3-я дивизия была бы окружена и отрезана от остальной армии. Загнав бельгийскую дивизию в западню, немцы уничтожили бы ее полностью. Разведка доносила Леману, что в наступлении на Льеж участвуют четыре армейских корпуса, то есть восемь дивизий против одной. В действительности войска Эммиха не подразделялись на корпуса и вместе со срочно отправленными к Льежу подкреплениями насчитывали не более пяти дивизий. Одна 3-я бельгийская дивизия не смогла бы защитить не только Льеж, но и себя. Утром шестого августа Леман, зная о намерении короля сохранить армию и сосредоточить ее у Антверпена независимо от хода военных действий в других частях страны, отдал приказ 3-й дивизии отступать от Льежа и присоединиться к бельгийским войскам у Лувэна. Это означало, что город падет, но форты будут продолжать сопротивление; даже за Льеж нельзя было жертвовать дивизией, так как решалась судьба всей Бельгии. Если королю не удастся с армией закрепиться хотя бы на клочке бельгийской территории, он будет зависеть от милости не только врага, но и союзников.

Шестого августа Брюссель находился в состоянии радостного возбуждения после новостей об отражении вчерашнего немецкого наступления. «Великая победа Бельгии!» — гласили заголовки экстренных выпусков. Счастливые, разгоряченные граждане, собираясь в кафе, поздравляли друг друга; опьяненные успехами армии, они всю ночь праздновали победу и на следующее утро восторженно читали бельгийскую военную сводку, в которой сообщалось, что 125 000 германских солдат «не достигли никакого успеха и три армейских корпуса, атаковавшие Льеж, отрезаны и практически обезврежены». С не меньшим оптимизмом союзная пресса писала «о полном разгроме немцев», о капитуляции нескольких германских полков, о 20 000 убитых и раненых с германской стороны, о повсеместных успехах защитников Льежа, о «решительном отпоре захватчикам» и об «остановке» их наступления. Что означал отход 3-й дивизии, каким образом вписывался он в эту радужную картину, оставалось загадкой.

В Лувэне, в штабе бельгийской армии, размещавшемся в здании городской ратуши, царила такая же атмосфера уверенности, как если бы бельгийская армия насчитывала тридцать четыре дивизии против шести германских, а не наоборот. Оперативный отдел Генерального штаба «выдвигал дерзкие идеи немедленного наступления».

Король сразу же наложил вето на эти планы. По размерам атакующих Льеж сил и по подтвердившимся сообщениям о приближающихся пяти германских корпусах он распознал стратегию охвата Шлиффена. Однако оставалась еще возможность остановить врага на реке Жет, между Антверпеном и Парижем, при условии своевременного подхода французских и английских войск. Король уже направил два срочных послания президенту Пуанкаре. На этом этапе войны он, как и все бельгийцы, надеялся, что союзники окажут помощь Бельгии на ее территории. «Где французы? Где англичане?!» — спрашивали люди друг друга. В одной из деревень женщина преподнесла цветы, увязанные лентами, составлявшими цвета английского флага, солдату в незнакомой военной форме цвета хаки, которую она приняла за английскую. Смутившись, солдат объяснил, что он немец.

Во Франции Пуанкаре и Мессими, который с присущим ему темпераментом предложил немедленно направить для помощи Бельгии пять корпусов, не смогли переубедить молчаливого и упрямого Жоффра, отказывавшегося выделить из своих сил хотя бы бригаду, не говоря уже об изменении составленного им плана развертывания войск. Три кавалерийские дивизии под командованием генерала Сордё должны были войти в Бельгию шестого августа для разведки германских сил к востоку от Мааса, однако, как говорил Жоффр, только отказ англичан прислать войска вынудил его растянуть левый фланг. Поздно вечером пятого августа пришло сообщение из Лондона о решении Военного совета, заседавшего всю ночь, направить на континент четыре вместо шести дивизий плюс кавалерию. Несмотря на свое разочарование, Жоффр наотрез отказался перебрасывать какие-либо части на левый фланг, чтобы усилить его ввиду недостаточного количества английских войск. Он все отдал центру, где готовилось французское наступление. Не считая кавалерии, в Бельгию был отправлен лишь один офицер Генерального штаба, полковник Брекар, с письмом к королю Альберту. В нем бельгийской армии предлагалось, временно отказавшись от решительных действий, отойти к Намюру, где, вступив во взаимодействие с французской армией, после завершения сосредоточения всех войск принять участие в совместном генеральном наступлении. Четыре французские дивизии, сообщал Жоффр, будут посланы в Намюр, но смогут прибыть туда не ранее пятнадцатого августа.

По мысли французского командующего, бельгийская армия, забыв о собственных интересах ради борьбы на общем фронте, должна была действовать в качестве крыла французской армии в соответствии со стратегией Франции. По мнению же короля Альберта, четко представлявшего опасность, исходившую от правого крыла германских армий, бельгийская армия, заняв позиции у Намюра, оказалась бы отрезанной наступающими германскими войсками от своей базы в Антверпене. Затем немцы оттеснили бы ее на территорию Франции. Король Альберт в первую очередь хотел, чтобы бельгийская армия закрепилась на родной земле, поэтому интересы общей стратегии имели для него второстепенное значение. Он решил любой ценой оставить открытым путь для отступления к Антверпену. Чисто военные соображения указывали на Намюр, а исторические и национальные — на Антверпен, но, запертая в этом районе, армия не смогла бы больше оказывать непосредственного влияния на общий ход войны в Европе.

«При чрезвычайных обстоятельствах бельгийская армия будет вынуждена отступить к Антверпену», — сказал король полковнику Брекару. Сильно разочарованный Брекар уведомил Жоффра, что бельгийцы, по-видимому, не будут участвовать вместе с французами в общем наступлении.

Седьмого августа французское правительство, незнакомое с «планом-17», запрещавшим прийти на помощь Бельгии, наградило Большим крестом Почетного легиона Льеж, а короля Альберта — военной медалью. Этот жест, не совсем уместный в данной ситуации, выразил тем не менее восхищение всего мира стойкостью Бельгии. Она не только «сражалась за независимость Европы», но и являлась защитником чести, заявил председатель Национального собрания. Она завоевала «бессмертное признание» тем, что развеяла миф о непобедимости германских армий, писала лондонская «Таймс».

Поток восхищения нарастал, а жители Льежа провели ночь в подвалах своих домов — первую из тех бесчисленных ночей, которые выпали на долю европейцев XX века. После воздушного налета «цеппелина» Льеж в ту же ночь обстреляла полевая артиллерия Людендорфа: рвавшиеся со страшным грохотом снаряды должны были заставить город сдаться. Этот метод оказался таким же бесплодным, как и бомбардировка Парижа из дальнобойных орудий «Большая Берта» в 1918 году или налеты фашистской авиации и ракет «фау-2» на Лондон в следующую войну.

После этого Эммих и Людендорф решили, не дожидаясь подхода других бригад, войти в город. Не встречая сопротивления — к этому времени 3-я дивизия уже покинула город, — 14-я бригада прошла два оставшихся невзорванными моста. Людендорф, думая, что Цитадель взята передовыми частями, направился к ней по крутой извилистой дороге в штабном автомобиле, сопровождаемый одним лишь адъютантом. Въехав во двор, он не увидел ни одного германского солдата, авангард, по-видимому, еще не подошел. Тем не менее он, не колеблясь, забарабанил по воротам, которые открылись, и ему осталось лишь принять капитуляцию от бельгийских солдат, находившихся внутри крепости. Людендорфу было сорок девять лет, вдвое больше, чем Наполеону в 1793-м, но Льеж оказался его Ту лоном.

Внизу, в городе, генерал Эммих, не найдя Лемана, арестовал мэра, которого предупредил, что Льеж будет обстрелян и сожжен дотла, если форты не прекратят сопротивление. Он предложил мэру отправиться к генералу Леману или королю, чтобы уговорить их сдаться. Несмотря на обещание обеспечить безопасный проход через немецкие позиции, мэр решительно отказался. К вечеру сквозь линию фортов пробились и вошли в Льеж еще три немецкие бригады.

В шесть часов вечера по улицам Аахена на автомобиле промчался офицер, доставивший в штаб 2-й армии сообщение о том, что генерал Эммих взял Льеж и в это время ведет переговоры с мэром. Пока раздавались крики и восклицания «Хох!», была перехвачена телеграмма от Эммиха, которую он отправил своей жене: «Ура, мы в Льеже!» В восемь часов вечера офицер связи привез новое донесение Эммиха. Хотя генерала Лемана захватить не удалось, взяты в плен епископ и бургомистр; Цитадель сдалась, сам город эвакуирован бельгийскими войсками, однако никакой информации о фортах пока нет.

В Берлине, где главный штаб оставался до конца периода сосредоточения армий, кайзер пришел в состояние экстаза. Вначале, когда оказалось, что бельгийцы все-таки будут сражаться, Вильгельм часто упрекал Мольтке: «Видишь, из-за тебя англичане без всяких причин кинулись на меня». Однако после падения Льежа кайзер стал называть его «милейший Юлиус». Мольтке написал по этому случаю: «Он меня восторженно расцеловал». Однако мысль об англичанах не давала кайзеру покоя.

Десятого августа американский посол Джерард, прибыв к императору, чтобы вручить ноту с предложением президента Вильсона о посредничестве, нашел монарха в «подавленном расположении духа». Сидя в дворцовом саду за зеленым железным столом под солнечным зонтиком, с лежащей перед ним грудой бумаг и телеграмм и с двумя таксами, расположившимися у его ног, кайзер жаловался: «Англичане изменили всю ситуацию — упрямый народ, — они будут расширять войну, и скоро она не кончится».

Горькая правда заключалась в том, что ни один из фортов после падения города еще не был взят, когда Людендорф выехал из Льежа для доклада. Он настаивал на немедленной доставке к Льежу осадных орудий: бельгийцы не желали сдаваться.

Срок выступления 1-й армии Клюка, начинавшей операцию, уже пришлось перенести с десятого на тринадцатое.

Тем временем в Эссене, где неподвижно застыли отвратительные черные осадные мортиры, шла лихорадочная работа по подготовке транспорта и обучению артиллерийской прислуги. К девятому августа два орудия, способные передвигаться по обычным дорогам, были полностью собраны и в ту же ночь погружены на железнодорожные платформы. Немцы берегли их гусеницы и хотели доставить поездом как можно ближе к месту боев. Состав отправили из Эссена десятого августа, а к вечеру поезд уже достиг Бельгии, как вдруг, не доезжая тридцати километров до Льежа, остановился. Впереди был разрушенный взрывом вход в туннель. Это произошло в одиннадцать часов вечера. Были предприняты бешеные усилия расчистить пути, но все оказалось напрасным. Гигантские пушки пришлось снять с платформ и везти по дороге. И хотя до цели оставалось не более восемнадцати километров, одна поломка за другой стали причиной частых остановок. Моторы отказывали, постромки рвались, на дорогах встречались различные препятствия, и часто, чтобы сдвинуть с места этих великанов, приходилось обращаться к помощи войск. В течение двух дней шла трудная молчаливая борьба с этими отказывавшимися двигаться монстрами.

Пока осадные орудия тащили по дорогам, германское правительство в последний раз попыталось убедить Бельгию дать согласие на проход войск через ее территорию. Девятого августа Джерарда попросили направить своему коллеге в Брюсселе ноту для представления бельгийскому правительству. «Теперь, когда бельгийская армия поддержала свою честь сопротивлением превосходящим силам», — говорилось в ней, — германское правительство «просит» короля Бельгии и его правительство уберечь Бельгию от «дальнейших ужасов войны». Германия была готова на любую сделку с Бельгией, лишь бы добиться права свободного прохода для своих армий. Кайзер не скупился на «торжественные заверения» в том, что Германия не посягает на бельгийскую территорию. Как говорилось в ноте, немецкие войска покинут Бельгию, как только наступит перелом в ходе войны. Американские представительства как в Гааге, так и Брюсселе отказались передать подобные предложения. Но благодаря услугам голландского правительства эта нота наконец попала к королю Альберту. Он отверг ее.

Проявленные им мужество и упорство перед лицом страшной угрозы, нависшей над его страной, казались почти фантастическими даже союзникам. Никто не ждал героизма от Бельгии. «В действительности, — сказал король Альберт после войны, услышав высокую оценку одного государственного деятеля его поведения, — в то время нас заставили поступать героически». В 1914 году у французов были сомнения на этот счет, и восьмого августа они послали в Брюссель министра иностранных дел Бартело, чтобы выяснить у короля, верны ли слухи о намерениях Бельгии заключить перемирие с Германией.

Бартело, которому было поручено обещать все, вынужден был сообщить королю, что Франция не изменит своих стратегических планов. Альберт попытался еще раз внушить французам мысль об угрозе, исходящей от мощного правого крыла германских армий, которое, возможно, двинется в наступление через Фландрию. В этом случае, заявил король, бельгийская армия будет вынуждена отойти к Антверпену. Бельгия перейдет к наступательным операциям лишь в том случае, когда «будет чувствоваться приближение союзных армий», добавил он.

Мир думал, судя по авторитетному мнению военного корреспондента «Таймс», что германские силы, атаковавшие Льеж, «оказались прилично потрепанными». Тогда это утверждение можно было считать приблизительно верным. Хваленая германская армия, которая, как считали, легко справится со «спящей овцой», не смогла взять бельгийских фортов штурмом. После девятого августа ее движение остановилось — ей понадобились подкрепления, но не в виде живой силы. Армия ждала, когда подвезут осадные орудия.

Во Франции генерал Жоффр и его штаб упорно и решительно, как и раньше, не желали обращать внимания на Фландрию, они с прежней горячностью готовились к рывку на Рейн. Пять французских армий состояли из семидесяти дивизий, то есть имели такую же численность, как и немцы на западном фронте. Нумерация армий зависела от их расположения — от 1-й на правом фланге до 5-й на левом. Разделенные укрепленным районом Верден — Туль, они концентрировались двумя группами, как и немецкие армии, по обеим сторонам участка Мец — Тьонвилль. Противостоящие германским 7-й и 6-й в Эльзасе и Лотарингии, 1-я и 2-я армии составляли французское правое крыло, имевшее задачу энергичным натиском отбросить немцев назад на Рейн и одновременно забить мощный клин между левым крылом и центром германских сил.

На крайнем правом фланге находилась специальная ударная группа, равная по численности армии Эммиха у Льежа. Ей поручалось первой прорваться в Эльзас. Выделенные из состава 1-й армии, эти ударные силы включили VII корпус и 8-ю кавалерийскую дивизию, которым предстояло освободить Мю-луз и Кольмар и закрепиться на Рейне в том месте, где сходятся границы Германии, Эльзаса и Швейцарии.

Рядом с этой группой находилась 1-я армия под командованием генерала Дюбая. Он, как говорили, не признавал невозможного, сочетал упорство с неограниченной энергией и по некоторым причинам, скрытым в сложных и запутанных ходах французской армейской политики, был в плохих отношениях с генералом де Кастельно, своим непосредственным соседом слева. Кастельно покинул Генеральный штаб, чтобы возглавить 2-ю армию, державшую фронт вокруг Нанси.

Готовясь к великому наступлению в соответствии с «планом-17» через германский центр, 3-я, 4-я и 5-я армии стояли по другую сторону от Вердена. Занимаемые ими позиции растянулись от Вердена до Ирсона, 5-я армия, имевшая открытый фланг, была развернута на северо-восток для наступления через Арденны, а не на север, где она встретила бы наступающие силы германского правого крыла. Позиции на левом фланге этой армии, с центром у когда-то мощной, а теперь заброшенной крепости Мобёж, предстояло удерживать англичанам, которые, как теперь стало известно, не присылали всех обещанных войск. Недостаточность сил в этом районе не очень беспокоила Жоффра и его штаб, потому что они сконцентрировали все внимание на других направлениях. Однако это обстоятельство вызывало сильную тревогу у командующего 5-й армией генерала Ланрезака.

Ему предстояло выдержать напор правого крыла германских армий, и он слишком хорошо видел все опасности своего положения. Его предшественник на этом посту, генерал Галлиени, после тщательного изучения местности и провала всех своих попыток убедить Генеральный штаб в необходимости модернизации фортификационных сооружений Мобёжа понимал всю трудность создавшегося положения. Когда Галлиени в феврале 1914 года достиг возрастного предела, Жоффр назначил на его место Ланрезака, «настоящего льва», интеллектуальные способности которого у него вызывали восхищение. В 1911 году Жоффр включил его в число трех кандидатов на пост заместителя начальника Генерального штаба. Благодаря своему «выдающемуся интеллекту» Ланрезак считался звездой Генерального штаба, прощавшего ему язвительность, несдержанность и грубые выражения, к которым он прибегал для ясности, точности и логической выразительности своих лекций. В шестьдесят два года он, так же как Жоффр, Кастельно и По, был типичным французским генералом — с густыми усами и солидным брюшком.

В мае 1914 года, когда каждого генерала ознакомили с касающимися его частями «плана-17», Ланрезак сразу же указал на опасность, грозящую открытому флангу его армии, если немцы вдруг ударят всеми силами западнее Мааса. Генеральный штаб отверг эти возражения — «чем сильнее германское правое крыло, тем лучше для нас». За несколько дней до мобилизации Ланрезак изложил свои возражения в письме Жоффру, которое вызвало после войны целый поток критики и противоречивых суждений над могилой «плана-17». Как писал один из знавших Ланрезака офицеров, тон этого письма был не смелым вызовом плану, а скорее профессорской критикой научной работы ученика. Наступательные планы для 5-й армии, писал он, основаны на предположении, что немцы двинутся через Седан, хотя, вероятнее всего, они совершат обходный маневр дальше на север через Намюр, Динан и Живё.

«Несомненно, — поучал профессор, — как только 5-я армия начнет наступление в направлении Нёфшато (в Арденнах), она уже не сможет отразить удара немцев севернее».

Именно в этом и заключалось главное, однако Лонрезак, как бы защищаясь, уменьшил силу своих аргументов, добавив:

«Подчеркиваю, что это всего лишь предположения». Жоффр получил это письмо первого августа, в день мобилизации, и решил, что оно «совершенно неуместно», тем более когда «весь мой день занят решением важных вопросов». Ланрезак так и не получил ответа. В то же время Жоффр развеял опасения генерала Рюффе, командующего 3-й армией, который выразил беспокойство в отношении возможного «парадного марша немцев через Бельгию». С характерной лаконичностью Жоффр сказал: «Вы ошибаетесь». Он считал, что главнокомандующий должен не объяснять, а приказывать. Генералу следовало не думать, а выполнять приказы. Если генерал получил от него указание, он должен был действовать со спокойной совестью, как велит ему долг.

Третьего августа, когда Германия объявила войну, Жоффр собрал генералов на совещание. Они надеялись наконец услышать его объяснения общестратегических задач «плана-17». Но этого не произошло, Жоффр выразительно молчал в ответ на их замечания. Затем слово взял Дюбай, заявив, что для ведения наступления его армии требуются подкрепления, которых ему не давали. Жоффр тогда произнес одну из своих загадочных фраз: «Возможно, это ваш план, а не мой». Поскольку никто не знал, как понять это изречение, Дюбай, решив, что его не поняли, вновь изложил свои доводы. Жоффр «со своей обычной блаженной улыбкой» произнес то же самое: «Возможно, это ваш план, а не мой». Дело в том, что, по мысли Жоффра, в безграничном хаосе войны решающую роль играл не сам план, а та энергия и воля, с какими он проводится в жизнь. Победа, верил он, приходит не в результате блестящего плана; выигрывает тот, кто обладает колоссальной твердостью духа и уверенностью; Жоффр считал, что он наделен именно такими качествами.

Четвертого августа он разместил главный штаб в Витри-ле-Франсуа на Марне, на полпути между Парижем и Нанси. Это место находилось примерно на равном расстоянии, в ста тридцати — ста сорока километрах от каждого из пяти армейских штабов. Не в пример Мольтке, который во время своего недолгого пребывания на посту главнокомандующего ни разу не побывал на фронте и не посетил ни одного полевого штаба, Жоффр находился в постоянном и личном контакте с командующими армиями. Он объезжал войска, удобно усевшись на заднем сиденье мчавшегося с бешеной скоростью автомобиля, им управлял его личный шофер Жорж Буйо, трижды завоевавший «Большой приз» на автогонках.

Считалось, что немецкие генералы, получавшие для исполнения четко составленные планы, не нуждались в постоянной опеке. Французские же генералы, по выражению Фоша, «должны были мыслить», однако Жоффр, все время подозревая, что их воля слабеет в дополнение к другим недостаткам личного плана, любил держать их под постоянным наблюдением. После маневров 1913 года он уволил в отставку пять генералов. Это вызвало сенсацию в общественных кругах и возбуждение в гарнизонах — ничего подобного ранее не случалось. В августе, когда пошли в ход не холостые, а боевые патроны, Жоффр стал смещать генералов одного за другим при первых признаках того, что, по его мнению, было проявлением некомпетентности или недостаточного рвения. Это рвение, своеобразный энтузиазм и порыв достигли своей наивысшей точки в штабе в Витри, расположенном на поросших лесом спокойных берегах Марны, игравшей золотисто-зелеными отблесками в августовском солнце. В школьном здании, где размещался главный штаб, между оперативным отделом, или Третьим бюро, занимавшим классные комнаты, и разведывательным отделом, или Вторым бюро, засевшим в гимнастическом зале, где гимнастические снаряды были придвинуты к стене, а кольца подвязаны к потолку, существовала глубокая, непреодолимая пропасть. Весь день Второе бюро собирало информацию, допрашивало пленных, строило хитроумные предположения и передавало свои сводки соседям. В них подчеркивалась активность германской армии к западу от Мааса. Весь день Третье бюро читало сводки, критиковало их, спорило и отказывалось им верить, если они подтверждали выводы, в соответствии с которыми французам пришлось бы менять планы своего наступления.

Каждое утро в восемь часов Жоффр председательствовал на совещаниях начальников отделов; величественный и неподвижный арбитр никогда не был куклой в руках своего окружения, как могли бы подумать непосвященные, обратившие внимание на его молчаливость и совершенно голый письменный стол. Он не держал на столе бумаг и не развешивал карт на стенах; Жоффр ничего не писал и мало говорил. Планы за него составляли другие, говорил Фош, а «он взвешивал и решал». Мало кто не дрожал в его присутствии. Он все время жаловался, что штаб плохо информирует его о событиях. Когда один из офицеров упомянул о статье в последнем выпуске «Иллюстрасьон», которую командующий еще не видел, Жоффр сердито воскликнул: «Видите, от меня все утаивают!» У него была привычка тереть лоб и бормотать: «Бедный Жоффр». Как штаб скоро догадался, этот жест означал отказ Жоффра выполнить то, о чем его просили.

Он злился на всякого, кто заставлял его переменить решение при всех. Как Талейран, командующий не одобрял излишнего старания. Не обладая интеллектом Ланрезака или творческим умом Фоша, он в силу своего характера полагался на тех, кого подобрал в свой штаб. Но он оставался хозяином, почти деспотом, ревниво охранявшим свою власть, приходя в гнев при малейших посягательствах на нее. Когда предложили, чтобы Галлиени, назначенный президентом Пуанкаре преемником Жоффра на случай чрезвычайных обстоятельств, разместился в главном штабе, командующий категорически высказался против этого.

«Его трудно поместить здесь, — признался он Мессими. — Я всегда был под его командой. Он все время бесил меня».

Это было откровением, проливавшим свет на личные отношения Жоффра и Галлиени, которым было суждено сыграть определенную роль в роковые часы перед битвой на Марне. После того как Жоффр отказался пустить его в свой штаб, Галлиени остался в Париже без дела.

Наступил долгожданный час, когда французский флаг вновь должен был взвиться над Эльзасом. Войска прикрытия, находившиеся в густых сосновых рощах Вогез, рвались в бой. Перед ними лежала надолго запоминающаяся картина гор с озерами и водопадами, сырым восхитительным запахом лесов, где густые мхи покрывали землю между соснами. Пастбища на вершинах холмов, скот, пасшийся на лугах, перемежались с участками леса. Впереди, сквозь туман, проступали розовые очертания самой высокой горы Вогез — Баллон-д'Эльзас. Патрули, которые осмеливались забираться на вершины гор, видели внизу, на потерянной территории, красные крыши домов, церковные шпили и крошечную блестящую линию Мозеля. В этом месте перейти реку вброд не составляло труда; она мелка и свежа, потому что рядом находились ее истоки. Белые квадраты с цветущим картофелем следовали за алыми посевами бобов и серо-зелеными, пурпурными рядами капусты. Стога сена, подобно маленьким толстеньким пирамидкам, нанесенным на холст кистью художника, усыпали поля. Земля вошла в зенит своего плодородия, щедро согретая ярким солнцем. Она была удивительно хороша, и за нее стоило сражаться. Неудивительно, что «Иллюстрасьон» в первом выпуске о войне изобразила на рисунке Францию в виде бравого солдата-фронтовика, восторженно поднявшего на руки прекрасную девушку — Эльзас.

Военное министерство уже напечатало для расклейки на стенах освобожденных городов прокламации с обращением к местному населению. Разведка с самолетов показала, что в этом районе можно было легко прорвать оборону противника — слишком легко, думал командующий VII корпусом генерал Бонно, опасавшийся «угодить в мышеловку». Вечером шестого августа его адъютант прибыл к генералу Дюбаю и передал ему мнение Бонно об операции в районе Мюлуза (Милхауза), которую тот считал «ненадежной и опасной». Командир корпуса тревожился за свой правый фланг и тыл. Дюбай выразил эти сомнения на совещании генералов третьего августа. Главный штаб посчитал их падением наступательного духа. Опасения командиров в начале операции, несмотря на их обоснованность, слишком часто оказывались замаскированным предложением об отступлении.

Согласно французской военной доктрине, захват инициативы был более важным, чем тщательная оценка сил противника. Успех зависел от боевых качеств командиров, поэтому, по мнению Жоффра и его окружения, осторожность и колебания, проявленные в начале наступления, ведут к катастрофическим последствиям. Главный штаб требовал начать операцию в Эльзасе как можно быстрее. Подчиняясь этому приказу, Дюбай позвонил генералу Бонно по телефону и спросил, все ли готово. Получив утвердительный ответ, Дюбай приказал начать наступление на следующее утро.

В пять часов утра седьмого августа, за несколько часов до вступления бригады Людендорфа в Льеж, VII корпус перешел через гребень Вогез, смел пограничные заставы и пошел в классическую штыковую атаку на Альткирк, город с четырехтысячным населением, расположенный на пути к Мюлузу. Альткирк был взят после шестичасового боя; потери убитыми и ранеными составили 100 человек. Это была не последняя штыковая атака войны, символом которой вскоре стали залитые грязью окопы, впрочем, они могли бы с таким же успехом стать и ее эмблемой. Выполненный в лучшем стиле и в духе устава 1913 года, этот штурм казался выражением «доблести», апофеозом славы.

Как сообщала французская сводка, наступил час «неописуемого волнения». Пограничные столбы, вырванные из земли, с триумфом пронесли по улицам города. Однако генерал Бонно, мучимый тревогой, не решался двинуться на Мюлуз. Раздраженный его медлительностью, главный штаб на следующее утро издал категорический приказ о том, чтобы Мюлуз в тот же день был взят, а мосты через Рейн разрушены. Восьмого августа VIII корпус без единого выстрела занял Мюлуз, примерно через час после ухода оттуда последних германских войск, отошедших дальше на север.

Французская кавалерия в сверкающих на солнце кирасах с султанами из черного конского волоса галопом проходила по улицам. Лишившись дара речи от ее неожиданного появления, люди сначала только смотрели на эту сцену, некоторые утирали слезы, затем их охватила радость. На главной площади состоялся большой парад французских войск, продолжавшийся более двух часов. Оркестр играл «Марсельезу» и «Самбру и Маас».

Красные, белые и синие цветы украшали пушки. Расклеенная на стенах прокламация Жоффра называла французских солдат «славным авангардом великой цепи реванша… на знаменах которого начертано «Право и свобода»». Из толпы солдатам бросали шоколад, печенье и трубки с табаком. Из всех окон махали флажками и платками, и даже крыши были усеяны людьми.

Однако не все радостно встретили французские войска. Среди жителей города было много немцев, поселившихся здесь после 1870 года. Один офицер, проезжавший через толпу, видел кое-где «серьезные и бесстрастные лица с трубками в зубах. Мне показалось, что эти люди подсчитывали нас». И действительно, некоторые из них вечером поспешно ушли из города, чтобы сообщить сведения о французских дивизиях.

Немецкие подкрепления, срочно переброшенные из Страсбурга, начали сосредоточиваться вокруг Мюлуза. Генерал Бонне, не веривший в успех операции с самого начала, сделал все возможное, чтобы предотвратить окружение. Когда утром девятого августа начались бои, его левый фланг у Серне держался мужественно и стойко, но части справа, слишком долго занимавшие позиции в секторе, где никто не угрожал, не смогли вовремя прийти на помощь своим товарищам. Главный штаб наконец счел необходимым отправить в район боев подкрепления, чего ранее так добивался Дюбай, и в район боев срочно выступила одна резервная дивизия. Однако к этому времени сложилось такое положение, когда для укрепления фронта требовалось по меньшей мере две дивизии. Сражение длилось почти сутки, и к семи часам утра десятого августа французы, отброшенные назад, под угрозой окружения вынуждены были отступить.

Унижение, перенесенное армией после хвастливой риторики коммюнике и прокламаций, рухнувшие надежды, лелеянные военными более сорока лет, не могли сравниться со страданиями местного населения, подвергнувшегося жестоким репрессиям. Власти, получив доносы немецких граждан, учинили расправу над теми, кто проявил слишком большой энтузиазм при встрече французов.

Отступивший VII корпус находился в десяти километрах от Бельфора. В главном штабе с новой силой разгорелась вражда между фронтовыми и штабными офицерами. Окончательно убедившись в отсутствии «порыва» у Бонно, Жоффр начал «рубить головы», чем особенно славился весь период его командования. Генерал Бонно стал первым из «лиможей» — так называли отстраненных от командования офицеров потому, что их отсылали сначала в Лимож, где они получали направления для прохождения дальнейшей службы в тылу. Жоффр сместил также командира 8-й дивизии и еще одного дивизионного генерала, обвинив их в «некомпетентности».

Упрямо придерживаясь первоначального плана освободить Эльзас и приковать силы немцев к этому фронту, Жоффр добавил VII корпусу одну регулярную дивизию и три дивизии резервистов, создав специальную эльзасскую армию, которая должна была возобновить наступление на правом фланге. Командовать ею стал генерал По, вызванный из отставки. Пока его армия сосредоточивалась, на всех других фронтах положение резко обострилось.1 Четырнадцатого августа, когда генерал По должен был двинуть свою армию вперед, над Эльзасом потянулись к югу стаи аистов — на два месяца раньше обычного.

Народ Франции еще не догадывался о случившемся. Главный штаб достиг вершин мастерства, составляя туманные и совершенно непонятные для широкой публики сводки. Жоффр придерживался твердого принципа — население не должно ничего знать. На фронт не пустили ни одного журналиста, в военных сообщениях запрещалось указывать фамилии генералов, имена погибших или раненых и номера полков.

Чтобы враг не смог воспользоваться полезной информацией, главный штаб позаимствовал у японцев принцип: вести войну «молчаливо и анонимно». Франция была разделена на тыловую и военную зоны, в последней диктатором являлся Жоффр. Не только простые граждане, но даже сам президент страны, не говоря уже о презренных депутатах, не могли появиться в военной зоне без его специального разрешения. Именно он, а не президент Франции поставил подпись под прокламацией с обращением к народу Эльзаса.

Министры, протестуя, говорили, что они знают о передвижениях германской армии больше, чем о французской. Даже Пуанкаре, которому Жоффр, считая себя независимым от военного министра, направлял доклады о положении на фронтах, жаловался, что ему ничего не сообщают о неудачах французской армии. Однажды, когда президент готовился посетить части 3-й армии, Жоффр дал «строгие указания» их командирам не обсуждать с президентом никаких вопросов стратегии или внешней политики. «О беседах с ним следует представить доклад». Всем генералам запрещалось объяснять членам правительства сущность тех или иных военных операций.

«В докладах, которые я посылаю наверх, — говорил Жоффр своим подчиненным, — я никогда не сообщаю о целях текущих операций или моих намерениях».

Очень скоро эта система под давлением общественного мнения рухнула. Однако в августе, когда сметались границы, захватывались целые страны, армии совершали броски на огромные расстояния, а земля от Сербии до Бельгии сотрясалась от грохота орудий, плохие новости с фронтов действительно были редкостью.

Несмотря на тысячу ревностных хроникеров, понять весь смысл происходящих в тот месяц исторических событий было нелегко. Как-то генерал Галлиени, одетый в штатское, обедал девятого августа вместе с другом в маленьком кафе Парижа. Он вдруг услышал, как за соседним столиком редактор газеты «Таи» сказал своему приятелю: «Могу сообщить тебе, что генерал Галлиени с тридцатью тысячами солдат час назад вошел в Кольмар». Наклонившись к своему собеседнику, Галлиени тихо произнес: «Вот так пишется история».

Пока мир восхищался продолжавшимся сопротивлением фортов, а лондонская «Дейли мейл» цитировала единодушное мнение авторитетов о том, что «они никогда не будут взяты», пока еще продолжалось наращивание армий, многие в глубокой тревоге ждали, какую именно стратегию выберут немцы. Одним из них был Галлиени. «Что же готовится на германском фронте? — спрашивал он с беспокойством. — Что кроется за массовой концентрацией войск под Льежем? От этих немцев всегда можно ожидать чего-нибудь огромного».

Ответ на этот вопрос должна была дать посланная туда французская кавалерия под командованием генерала Сорде. Натиск кирасиров оказался таким стремительным, что они быстро ушли слишком далеко вперед. Французы пересекли границу Бельгии шестого августа и двинулись вдоль Мааса, чтобы собрать данные о численности и цели сосредоточения германских армий. Делая в день по шестьдесят километров, они за три дня покрыли сто восемьдесят километров и вскоре, миновав Нёфшато, оказались в пятнадцати километрах от Льежа. Кавалеристы во время остановок не спешивались и не расседлывали коней, которые стали выбиваться из сил, не выдерживая такого бешеного темпа. После дневного отдыха кавалерия продолжила разведку в Арденнах и к западу от Мааса, почти достигнув Шарлеруа.

Очень скоро французы поняли, что противник крупными силами форсировал Маас. Скопления войск на германской стороне границы прикрывала активная германская кавалерия. Французам так и не удалось провести лихую кавалерийскую атаку, которой всегда по традиции начинались войны. Хотя дальше к северу, в районе Лувэна и Брюсселя, где шло немецкое наступление, германская кавалерия прибегала к стремительным сабельным ударам, здесь она избегала прямых стычек и создала мощный непробиваемый заслон, поддерживаемый батальонами самокатчиков и отрядами егерей на автомобилях. Атаки французов сдерживались огнем пулеметов.

Это обескураживало. Кавалеристы обеих сторон все еще верили в силу сабли, «белое оружие», несмотря на опыт гражданской войны в Америке, когда генерал Морган, используя своих спешившихся конников как пехоту, часто восклицал: «Эй, ребята, опять показались эти дураки с саблями, а ну-ка задайте им жару!»

Во время русско-японской войны английский военный наблюдатель, в будущем генерал, Ян Гамильтон сказал: единственно, на что способна кавалерия перед лицом пулеметных гнезд, — варить рис для пехотинцев. Это замечание заставило Военное министерство недоумевать: не повредился ли умом наблюдатель после стольких месяцев пребывания на Востоке? Когда Макс Хоффман, еще один будущий генерал, который также в качестве наблюдателя находился на русско-японском фронте, пришел примерно к такому же заключению, генерал Мольтке заявил: «Никогда еще не было таких полоумных способов ведения войны!»

В 1914 году использование немцами пулеметов и отказ от кавалерийских атак оказались очень эффективным методом прикрытия своих войск.

Донесения Сордё об отсутствии больших скоплений германских войск, готовых ринуться на левый фланг французов, еще больше убедили главный штаб в правильности своих расчетов.

Однако король Альберт и генерал Ланрезак, войска которых стояли на пути противника, все яснее представляли себе контуры германской стратегии охвата. Такого же мнения был и генерал Фурнье, комендант французской крепости Мобёж. Он сообщил в главный штаб, что седьмого августа германская кавалерия вошла в Уй на Маасе.

Согласно имевшимся у него сведениям, эти части прикрывали продвижение пяти или шести корпусов. По всей вероятности, немцы решили переправиться через Маас, потому что в Уй находился единственный мост, связывавший Льеж с Намюром.

Мобеж, предупреждал комендант, не сможет сдержать продвижения такой массы войск.

Главному штабу донесение о пяти-шести вражеских корпусах показалось вымыслом перепуганного пораженца. Как считал в августе Жоффр, чтобы добиться успеха, нужно было прежде всего вырвать с корнем слабодушие и трусость. Он немедленно отстранил Фурнье от командования. Позднее, после проведения расследования, главный штаб отменил этот приказ. Тем временем выяснилось, что для укрепления обороны Мобежа потребуется по меньшей мере две недели.

Тревога генерала Ланрезака, получившего донесение из Уй, усилилась. Восьмого августа он отправил в главный штаб своего заместителя генерала Эли д'Уасселя, чтобы тот доказал Жоффру существование угрозы охвата с фланга, исходящей от правого крыла германских армий. Главный штаб назвал высказанные опасения «преждевременными»; такой маневр «не соответствовал бы средствам, имевшимся в распоряжении противника».

Из Бельгии поступали новые доказательства подготовки мощного наступления, однако «творцы плана-17» всему находили свое объяснение: бригады, замеченные в районе Уй, выполняли «особое задание», или источники информации считались «подозрительными», нападение на Льеж было предпринято только для захвата плацдарма. Десятого августа Генеральный штаб вновь выразил «убеждение в том, что главного наступления немцев через Бельгию не будет».

Озабоченный подготовкой собственного наступления, французский Генеральный штаб хотел знать точно, будет ли бельгийская армия сдерживать натиск немцев до присоединения к ней 5-й армии и английских войск. Жоффр отправил к королю Альберту еще одного эмиссара, полковника Адельберта, с личным посланием от президента Пуанкаре, в котором выражалась надежда на «согласованные действия обеих армий». Этот офицер, прибывший в Брюссель одиннадцатого августа, получил тот же ответ, что и его предшественники, а именно: если немецкое наступление будет развиваться так, как это предвидит король Альберт, то Бельгия не станет рисковать своей армией, которая может оказаться отрезанной от Антверпена.

Полковник Адельберт, горячий сторонник идеи «порыва», не решался доложить о пессимизме короля главному штабу. Он был избавлен от этой тяжелой обязанности, потому что на следующий день началось сражение, из которого бельгийцы вышли увенчанными славой.

Уланы, пробивавшиеся к Лувэну, были встречены мощным огнем спешенных бельгийских кавалеристов под командованием генерала де Витта у моста в районе Элена. Используя своих конников и другие пехотные части, де Витт повторил успех генерала Моргана в Теннесси. С шести утра до восьми вечера дружные винтовочные залпы его солдат сдерживали непрерывные сабельные атаки германских кавалеристов. Поле боя усеяли трупы уланов из отборных эскадронов фон Марвица. В конце дня остатки кавалерийского отряда отошли. Славная победа, которую счастливые корреспонденты называли решающей битвой войны, вызвала у бельгийских генералов и их французских коллег прилив энтузиазма: они уже видели себя в Берлине. Полковник Адельберт информировал главный штаб о том, что «отступление германской кавалерии следует считать окончательным. По-видимому, немцы отложили или даже отказались от намерения наступать через центральную часть Бельгии».

Этот оптимизм казался оправданным ввиду продолжающегося сопротивления фортов вокруг Льежа. Каждое утро заголовки бельгийских газет с триумфом возвещали: «Форты будут держаться вечно!» Двенадцатого августа, в день битвы под Эленом, прибыли германские осадные орудия, чтобы покончить с этим хвастовством.

Льеж был отрезан от окружающего мира, и, когда огромные черные пушки привезли на его окраины и установили неподалеку от фортов, единственными свидетелями этого зрелища были лишь местные жители. Один из них сравнил этих монстров с «обожравшимися слизнями». Сидящие на корточках чудища имели бочкообразные стволы, утолщенные цилиндрами амортизаторов, уродовавших их спины, подобно опухолевым наростам. Орудия стояли, обратив свои пасти к небу. К вечеру двенадцатого августа одно из них было приведено в боевую готовность и нацелено на форт Понтисс. Артиллеристы, закрыв глаза, уши и рты специальными повязками, растянулись на земле, приготовившись к выстрелу, который производился электрически с расстояния триста метров. В шесть тридцать вечера Льеж содрогнулся от грохота. Снаряд, описав дугу, поднялся на высоту 1200 метров и через минуту достиг цели. Над фортом поднялось коническое облако пыли, дыма и обломков. К этому времени к Льежу уже доставили 305-миллиметровые орудия «Шкода», которые начали обстрел других фортов. За стрельбой с церковных колоколен и аэростатов наблюдали корректировщики. Защитники фортов слышали душераздирающий вой снарядов, чувствовали, как с каждым выстрелом они ложились все ближе и ближе. Наконец благодаря усилиям корректировщиков снаряды стали с оглушительным грохотом рваться прямо над головой, пробивая бетонные перекрытия. Снова и снова падали снаряды, разрывая людей на куски, удушая их едким пороховым дымом. Рушились потолки и галереи; огонь, дым и оглушительный грохот наполнили казематы, солдаты доходили до «истерики, обезумев от ужасного чувства ожидания следующего выстрела».

До того как в дело вступили пушки, только один форт был взят штурмом. Форт Понтисс, выдержав сорок пять выстрелов за сутки бомбардировки, оказался настолько разрушенным, что его без труда тринадцатого августа захватила пехота. В тот же день пали еще два форта, а четырнадцатого августа — остальные, расположенные на востоке и севере от города. Немцы уничтожили их орудия; путь к северу от города стал свободен. Началось продвижение войск 1-й армии фон Клюка.

Осадные орудия затем перебросили к западным фортам. Одно из 420-миллиметровых орудий немцы повезли к форту Лонсэн через весь город. Селестэн Демлблон, депутат от Льежа, находился в это время на площади Святого Петра, когда вдруг увидел «артиллерийское орудие таких колоссальных размеров, что даже не верилось глазам». Монстра, разделенного на две части, тащили 36 лошадей. Мостовая сотрясалась. Толпа безмолвно, оцепенев от ужаса, наблюдала за перемещением этой фантастической машины. Слоны Ганнибала наверняка меньше удивили римлян! Солдаты, сопровождавшие орудия, шли напряженно, почти с ритуальной торжественностью. Это был Вельзевул в образе пушки! В парке д'Аврой орудие собрали и точно нацелили на форт. И вот раздался ужасающий грохот, толпу отбросило назад, земля колыхнулась, как при землетрясении, и в соседних домах вылетели стекла.

К шестнадцатому августа немцы захватили одиннадцать из двенадцати фортов; держался только форт Лонсэн. В перерывах между бомбардировками к генералу Леману шли парламентеры с белыми флагами, требуя капитуляции. Генерал решительно отверг эти предложения. Шестнадцатого августа в склад боеприпасов угодил немецкий снаряд и взорвал форт изнутри. Немцы, ворвавшиеся через проломы, обнаружили под обломками стены казавшееся безжизненным тело генерала Лемана, его адъютант с почерневшим от копоти лицом неподвижно стоял рядом. «Отдайте почести генералу, он мертв», — сказал он. Но Леман был жив, он находился в бессознательном состоянии. Его привели в чувство и отнесли на носилках к генералу Эммиху.

Вручая ему свою саблю, Леман сказал: «Я был взят в плен в бессознательном состоянии. Отметьте этот факт в своем донесении». «Эта сабля достойно защитила вашу воинскую честь, — ответил Эммих. — Возьмите ее». Позднее Леман писал королю Альберту из германского плена: «Я бы с радостью отдал свою жизнь, но смерть отказалась от меня».

Его противники, генералы Эммих и Людендорф, были удостоены высшей военной награды — сине-бело-золотого креста «За заслуги».

На другой день после падения форта Лонсэн 2-я и 3-я армии перешли в наступление. Начался марш правого крыла германских армий через Бельгию. Немцы не планировали наступления раньше пятнадцатого августа, поэтому Льеж задержал движение германских войск всего на два дня, а не на две недели, как думали все. Но Бельгия дала союзникам не передышку на два дня или две недели, а повод для войны и пример ее ведения.

Путь британских экспедиционных сил на континет

Задержка с прикрытием левого обнаженного фланга генерала Ланрезака была вызвана спорами и противоречиями у англичан, которые должны были оборонять этот участок.

Вместо того чтобы автоматически вступить в действие пятого августа, в первый день войны, как это было в военных планах континентальных держав, план английского Генерального штаба, разработанный Генри Вильсоном до мельчайших подробностей, подлежал рассмотрению Комитета обороны империи.

Когда Комитет собрался на свое заседание уже в качестве Военного совета, в состав которого вошли известные гражданские и военные деятели, среди них находился колосс, являвшийся одновременно и гражданским и военным лицом. Сам фельдмаршал лорд Китченер, новый военный министр, как и его коллеги, не проявлял особых восторгов по поводу своего назначения. Члены правительства нервничали из-за того, что среди них впервые со времен генерала Монка, служившего при Карле II, находился профессиональный военный.

Генералы боялись, что он или использует свое положение, или под нажимом правительства вмешается в дела отправки экспедиционных сил во Францию. Их опасения оправдались: Китченер незамедлительно выразил свое глубокое недовольство стратегией, политикой и ролью, которые предназначались английской армии в соответствии с англо-французским планом.

Его полномочия, учитывая двойственное положение, были, однако, не совсем ясны. Англия вступила в войну с туманными представлениями о том, что верховная власть оставалась за премьер-министром, но без конкретного определения, на основании чьих советов он должен был действовать и чье же мнение являлось окончательным. Внутри армии строевые офицеры презирали штабных, считая, что у последних «ум канарейки, а манеры вельмож», но обе группы были одинаково настроены против вмешательства в военные дела гражданских министров, называя их «фраками». Гражданские, в свою очередь, считали военных не иначе как «твердолобыми».

Между этими двумя группами, неизвестно кого и что представляя, находился лорд Китченер, который относился к целям экспедиционных сил с большим недоверием, а к их главнокомандующему — без всякого восторга. Если не с тем же вулканическим пылом, как когда-то адмирал Фишер, Китченер решительно проявлял несогласие с планом Генерального штаба «привязать» английскую армию к хвосту французской стратегии.

Не участвуя лично в планировании войны на континенте, Китченер мог оценить истинные возможности экспедиционных сил и не верил, что их шесть дивизий могут повлиять на исход предстоящей схватки между семьюдесятью германскими и семьюдесятью французскими дивизиями.

Хотя он и был профессиональным военным — «наиболее способным из тех, с кем мне приходилось встречаться за всю жизнь», — как сказал лорд Кромер, когда Китченер прибыл, чтобы возглавить Хартумскую кампанию, — его карьера проходила на высотах английского Олимпа. Он занимался только крупными проблемами: Индией, Египтом, вопросами, касающимися Британской империи в целом.

Никто никогда не видел, чтобы он заметил или заговорил с простым солдатом. Подобно Клаузевицу, он считал войну продолжением политики и исходил из этой концепции. В отличие от Генри Вильсона и Генерального штаба он не был поглощен планами высадки, железнодорожными расписаниями, лошадьми, нарядами на постой, накладными и тому подобным. Находясь на некотором расстоянии, он мог рассматривать войну целиком, в свете отношений между державами, и осознать то огромное усилие для национальной военизации, которое должно было потребоваться в предстоящем длительном вооруженном столкновении.

«Мы должны быть готовы, — заявил он, — направить на поле сражения миллионные армии и обеспечить их всем необходимым в течение нескольких лет».

Его аудитория была поражена и готова возражать, но он был неумолим. Для того чтобы вести войну в Европе и выиграть ее, Англия должна иметь армию в семьдесят дивизий, равную континентальным армиям, а, по его подсчетам, такая армия достигнет полной силы только на третий год, а это означало, что война будет длится минимум в течение этого времени.

Регулярную армию с ее офицерами и особенно сержантами он считал необходимой в качестве ядра для обучения большей армии, создание которой имел в виду. Расстаться с ней в ближайшем сражении при неблагоприятных условиях и там, где в конечном счете ее присутствие не являлось решающим, было бы, по его мнению, преступной глупостью.

Отсутствие воинской повинности — вот в чем заключалась главная разница между английской и континентальной армиями. Регулярная армия скорее была предназначена для службы в колониях, а не для защиты метрополии, что было возложено на территориальные войска. Поскольку герцог Веллингтон в свое время завел непреложное правило — новобранцы для колониальных войск «должны быть добровольцами», военный потенциал Англии во многом зависел от волонтеров, в результате чего другие государства не знали толком, насколько значительно будет участие Англии. Хотя лорд Роберте, старший из фельдмаршалов, которому было уже более семидесяти, в течение многих лет только при поддержке единственного члена кабинета министров, Уинстона Черчилля, боролся за воинскую повинность, лейбористы активно выступали против, и ни одно правительство не рискнуло бы согласиться на призыв в армию, ибо это немедленно означало бы его отставку. Военные возможности Англии на Британских островах составляли шесть пехотных и одну кавалерийскую дивизии регулярной армии плюс четыре дивизии колониальных войск общей численностью 60 000 человек и четырнадцать дивизий территориальных войск. Трехсоттысячный резерв был разделен на два класса: специальный резерв, которого едва хватало на пополнение регулярной армии до военной численности и сохранение ее боеспособности в течение нескольких недель боевых действий, и национальный резерв, обеспечивающий замену в территориальных войсках.

По мнению Китченера, «территориальные» были необученными, бесполезными «любителями», к которым он относился с таким же откровенным недоверием, как французы к своим резервистам, и не принимал их в расчет.

В возрасте двадцати лет Китченер сражался в качестве волонтера во французской армии в 1870 году и прекрасно говорил по-французски. Питал он или нет после этого какие-либо особые симпатии к Франции — неизвестно, но поклонником французской стратегии не был. Во время событий в Агадире он заявил Оборонному комитету империи, что немцы «разделаются с французами, как с куропатками». Он, однако, направил Комитету послание, как свидетельствует лорд Эшер, в котором сообщал, что «если они воображают, что он собирается командовать армией во Франции, то пусть они сначала отправятся к черту».

То, что в 1914 году Англия поручила ему Военное министерство и таким образом поставила себе на службу единственного человека, который был готов настаивать на подготовке к длительной войне, было сделано не из-за его убеждений, а из-за престижа, которым он пользовался.

Не обладая талантом бюрократа из административного учреждения и не имея вкуса к «зеленой тоске» заседаний кабинета министров, после привычного проконсульского «пусть будет так», Китченер приложил все усилия, чтобы избежать уготованной ему судьбы. Правительство и генералы, более знакомые с отрицательными качествами его характера, чем с его даром предвидения, были бы рады, если бы он вернулся в Египет, но не могли обойтись без него. Его назначили военным министром не потому, что его суждения не были похожи на точку зрения других, а потому, что его присутствие было необходимо, чтобы «успокоить общественное мнение».

Со времен Хартума страна испытывала чуть ли не религиозную веру в Китченера. Между ним и публикой существовал тот же самый мистический союз, который потом возник между народом Франции и «папой Жоффром» или между германским народом и Гинденбургом. Инициалы «К и К» стали магической формулой, а его знаменитые усы были таким же национальным символом для Англии, как «красные штаны» для Франции.

Властный, высокий и широкоплечий, он напоминал викторианского Ричарда Львиное Сердце, разве только таилось что-то невысказанное в его гордо поблескивавших глазах. Начиная с седьмого августа усы, глаза и указующий перст над призывом «Твоя страна нуждается в тебе» проникали в душу каждого англичанина, глядя с известного всем плаката. Вступление Англии в войну без него было так же немыслимо, как воскресенье без церкви.

Военный совет, однако, не очень-то прислушивался к предсказаниям Китченера в тот момент, когда каждый думал о предстоящей немедленной отправке шести дивизий во Францию.

«Мы так и не узнали, — писал потом Грей, — как или в результате каких выводов он сделал свое предсказание о сроках войны».

Но Китченер сделал еще одно предсказание — способ предстоящего германского наступления к западу от Мааса. Этот вывод также потом считался следствием «некоего дара прозрения», а не «знанием сроков и расстояний», как заявил один из офицеров Генерального штаба.

На деле же, как и король Альберт, Китченер видел в немецком наступлении на Льеж тень идеи Шлиффена — обход правым флангом. Он не считал, что Германия нарушила нейтралитет Бельгии и бросила тем самым Англии вызов только лишь для того, чтоб произвести «совсем небольшое вторжение», как назвал его Ллойд Джордж, через Арденны. Избежав ответственности за предвоенное планирование, он не мог теперь возражать против отправки шести дивизий во Францию, но и не видел причин для посылки их на смерть на такой невыгодной и так далеко продвинутой позиции, как та, которую предлагали французы под Мобежем, где, по его мнению, на них обрушится вся мощь германской армии. Вместо этого он предложил, чтобы экспедиционные силы сосредоточились у Амьена, на сто десять километров ближе.

Пораженные такой решительной переменой плана при всей ее кажущейся незначительности, генералы убедились в подтверждении их самых худших ожиданий. Небольшого роста, крепко скроенный генерал сэр Джон Френч, которому предстояло командовать экспедиционными войсками, был настроен особенно агрессивно. Его обычный апоплексический вид да еще тесный стоячий кавалерийский воротник создавали впечатление, что он постоянно задыхался, что и происходило на самом деле, если не физически, то фигурально. Когда в 1912 году его назначили начальником Генерального штаба, он сразу же заявил Генри Вильсону, что намеревается подготовить армию для войны с Германией, считая эту войну «эвентуальной неизбежностью». С тех пор он номинально отвечал за совместные с Францией планы, хотя французский план кампании ему практически не был знаком, как, однако, и германский план. Подобно Жоффру, он был назначен начальником штаба, не имея ни опыта штабной работы, ни соответствующего образования.

Выбор его кандидатуры, как и назначение Китченера военным министром, зависел не от его личных качеств, а от чина и репутации. Во многих колониальных сражениях, в которых создавался военный авторитет Великобритании, сэр Джон продемонстрировал храбрость и выдержку, и, как кто-то сказал, «практическую хватку в малой тактике».

Доблесть Френча в сочетании с популярностью далеко продвинули его. Подобно адмиралу Милну, он плыл в потоке придворного окружения короля. Являясь кавалерийским офицером, он считал себя принадлежащим к армейской элите. Дружба с лордом Эшером не являлась помехой, а политически он был связан с либералами, которые пришли к власти в 1906 году. В 1907-м он стал генеральным инспектором, в 1908-м сопровождал короля Эдуарда во время государственного визита и встречи с русским царем в Ревеле, в 1912-м был назначен начальником Генерального штаба, в 1913-м получил звание фельдмаршала. В шестьдесят два года он занимал второй пост после Китченера, которого был на два года моложе, хотя и выглядел старше. Никто не сомневался, что в случае войны он будет командовать экспедиционными силами.

В марте 1914 года, когда бунт в Кэрэке, словно свод, сотрясенный Самсоном, обрушился на головы военным, он вынужден был уйти в отставку, подведя, казалось, своей карьере черту. Вместо этого он оказался в фаворе у правительства, считавшего, что восстание было делом рук оппозиции. «Френч славный малый, и мне он нравится», — писал Грей. Через четыре месяца, когда разразился кризис, его вернули в армию и тридцатого июля назначили главнокомандующим на случай вступления Англии в войну.

Не привыкший к научным занятиям и отвыкший от чтения, по крайней мере после своих боевых успехов, Френч был известен более своим плохим характером, чем умственными способностями.

«Я не думаю, чтобы он был умен, — поделился как-то король Георг V со своим дядей, — и в добавление ко всему у него еще и ужасный характер».

Как и его французский коллега, Френч был необразован и отличался от Жоффра в основном тем, что тот был крайне тверд в своих решениях, а Френч как-то особенно поддавался влиянию настроений людей и предрассудкам. У него, как говорили, «был темперамент ртути, присущий ирландцам и кавалеристам». Жоффр был непреклонен при любых обстоятельствах, а сэр Джон легко переходил от агрессивных крайностей в хорошие времена до глубокой депрессии в плохие. Импульсивный и легко верящий слухам, он, по мнению лорда Эшера, имел «сердце романтического ребенка».

Когда Китченер поставил под сомнение назначение, а следовательно, и цель британских экспедиционных сил, члены совета, по мнению Генри Вильсона, «в большинстве своем не представлявшие их целей, как идиоты начали обсуждать вопросы стратегии». Сэр Джон Френч неожиданно «вылез со смешным предложением идти на Антверпен», утверждая, что, поскольку мобилизация в Англии и так отстает от графика, следует принять во внимание возможность сотрудничества с бельгийской армией. Хейг, который, как и Вильсон, вел дневник, «дрожал от того, с какой небрежностью» его начальник изменял планы. Новый начальник Генерального штаба сэр Чарлз Дуглас заявил: все готово для высадки во Франции, и ее подвижной состав ждет, чтобы доставить войска, поэтому любые изменения, предпринятые в последний момент, могут иметь «серьезные последствия».

Ни одна проблема так не беспокоила Генеральный штаб, как несчастная разница между вместимостью английских и французских железнодорожных вагонов. Математические расчеты, касавшиеся перевозки войск с одной стороны пролива на другую, были такими запутанными, что транспортных офицеров бросало в дрожь при одном упоминании о возможных изменениях планов.

К счастью для генеральских умов, предложение о высадке в Антверпене было отвергнуто Уинстоном Черчиллем, которому двумя месяцами позже пришлось отправиться туда самому, чтобы осуществить отважную, но безнадежную попытку высадки двух бригад морской пехоты и дивизии территориальных войск в последнем и безрезультатном усилии спасти важный для союзников бельгийский порт. Но пятого августа он заявил, что флот не сможет прикрыть транспорты с войсками, идущие но более длинному маршруту через Северное море до Шельды, в то время как форсирование Дуврского пролива может быть абсолютно гарантировано.

Флот имел достаточно времени, чтобы подготовиться к форсированию, и, считая момент благоприятным, Черчилль настаивал на том, чтобы все шесть дивизий были отправлены немедленно. Его поддерживали Холдейн и лорд Роберте. Теперь поднялся спор по поводу того, сколько посылать дивизий, оставить ли одну или больше до тех пор, пока территориальные войска не будут обучены или пока из Индии не будет доставлено пополнение.

Китченер вновь предложил свою идею относительно высадки в Амьене, найдя поддержку со стороны своего друга и будущего командующего Галлиполийской кампанией сэра Яна Гамильтона, который, однако, полагал, что британские экспедиционные силы должны прибыть на место как можно скорее. Грирсон говорил о «решающем количестве в решающем месте». Сэр Джон Френч, самый решительный из всех решительных, предлагал, что «мы должны начать сейчас, а пункт назначения выбрать потом».

Было решено немедленно заказать транспорты для всех шести дивизий, отложив решение о месте назначения до прибытия представителя французского Генерального штаба, срочно высланного по настоятельной просьбе Китченера, а также провести с ним консультации относительно стратегии французов.

В течение двадцати четырех часов совет изменил свое решение и сократил число отправляемых дивизий до четырех из-за страха германского вторжения в Англию.

Сведения относительно состава британских экспедиционных сил в тайне удержать не удалось. Влиятельная «Вестминстер газет», орган либералов, осудила «безрассудное» обнажение страны. Со стороны оппозиции выступил лорд Нортклиф с протестом против посылки хотя бы одного солдата. Хотя Адмиралтейство подтвердило заключение Комитета обороны империи в 1909 году о том, что серьезное вторжение в Англию невозможно, видения вражеского десанта на восточном побережье не исчезали.

К огромному неудовольствию Генри Вильсона, Китченер, отвечавший теперь за безопасность Англии, вернул в Англию одну дивизию, которая должна была отправиться во Францию прямо из Ирландии, и выделил две бригады из состава других дивизий для охраны восточного побережья, «безнадежно спутав, таким образом, все наши планы».

Было решено сразу же отправить четыре дивизии и кавалерию — погрузка должна была начаться девятого августа, — 4-ю дивизию отправить позднее, а 6-ю оставить в Англии. После заседания совета у Китченера сложилось впечатление, которого, правда, не было у генералов, что на Амьене остановились как на районе сосредоточения.

Когда прибыл полковник Угё, спешно направленный французским Генеральным штабом, Вильсон информировал его о сроках погрузки. Это вызвало гнев Китченера и обвинения в нарушении секретности. Вильсон «огрызнулся», не желая, как он писал, «выслушивать выговоры» от Китченера, «особенно когда он болтает всякую ерунду, как сегодня». Так началась, или, вернее, усилилась, взаимная антипатия, которая сыграла отнюдь не положительную роль в будущей судьбе английских экспедиционных сил. Вильсона, теснее всех английских офицеров связанного с французами и сэром Джоном Френчем, Китченер считал самоуверенным и высокомерным и игнорировал его. В свою очередь, Вильсон называл Китченера «сумасшедшим» и «таким же врагом Англии, как и Мольтке», передавая свою неприязнь подозрительному по природе и легковозбудимому главнокомандующему — Френчу.

С шестого по десятое августа, пока немцы под Льежем ожидали прибытия своих осадных орудий, а французы то брали, то сдавали Мюлуз, 80 000 английских солдат экспедиционных сил с 30 000 лошадей, 315 орудиями и 125 пулеметами собирались в Саутгемптоне и Портсмуте. Офицерские сабли заново оттачивались в соответствии с приказом, предписывавшим производить наточку сабель на третий день мобилизации, хотя нужны они были разве что для парадов. По словам же официального историка, это была «самая обученная, самая организованная и самая снаряженная английская армия из всех, которые когда-либо отправлялись на войну».

Девятого августа началась погрузка. Транспорты отваливали с интервалами в десять минут. Каждое покидавшее гавань судно остававшиеся провожали гудками и свистками, а с палуб раздавались восторженные крики. Шум стоял такой оглушительный, что, казалось, генерал фон Клюк не мог не слышать его у Льежа. Поскольку флот торжественно заявил, что он блокировал пролив, за безопасность форсирования никто не беспокоился.

Когда первые английские солдаты высадились в Руане, их встретили с такой помпой, вспоминает французский свидетель, как будто они прибыли, чтобы совершить ритуал искупления для Жанны д'Арк.

В Булони высадка происходила у подножия колонны, воздвигнутой в честь Наполеона на том самом месте, откуда он собирался начать вторжение в Англию.

В Гавре весь французский гарнизон забрался на крыши казарм и громкими криками приветствовал своих союзников, спускавшихся по сходням с пароходов под палящим полуденным зноем. В тот вечер кроваво-красное солнце садилось под отдаленные раскаты грома надвигавшейся летней грозы.

На следующий день в Брюсселе тоже видели английских союзников, правда, не все. Хью Гибсон, секретарь американской миссии, приехавший навестить английского военного атташе, войдя в его кабинет без доклада, увидел английского офицера в полевой форме, грязного и небритого, писавшего за столом. Выпроваживавшему его атташе, Гибсон шутя заметил, не прячет ли тот всю английскую армию в доме. Действительно, место высадки англичан было так хорошо засекречено, что немцы до тех пор не знали, где и когда те высадились, пока не столкнулись с экспедиционным корпусом под Монсом.

А в Англии антипатии между генералами становились все более заметными. Как-то во время инспекционного визита король спросил Хейга, который был своим человеком при дворе, каково его мнение о Джоне Френче в качестве главнокомандующего.

Хейг посчитал своим долгом ответить: «Я испытываю большие сомнения по поводу того, является ли его характер достаточно ровным, а военные знания достаточно глубокими, чтобы позволить ему быть хорошим командующим».

После того как король уехал, Хейг записал в своем дневнике, что военные идеи сэра Джона во время бурской войны «часто шокировали меня», и добавил свое «невысокое мнение» о сэре Арчибальде Мэррее, «старой бабе», подчиняющемся «по своей слабости» глупым приказам, чтобы только не связываться с сэром Джоном из-за скверного характера последнего. По мнению Хейга, оба «совсем не годятся для занимаемых должностей». Своему приятелю он как-то заметил, что сэр Джон слушать Мэррея не будет, а «положится на Вильсона, что еще хуже», так как Вильсон не солдат, а «политикан», а это, пояснил Хейг, «синоним мошенника и ростовщика».

Изливая свои чувства подобным образом, лощеный, франтоватый и светский Хейг, имевший друзей во всех нужных местах, а за плечами блестящую карьеру, в пятьдесят три года готовился к будущим успехам. Он, у которого во время Суданской кампании в личном обозе был «верблюд, нагруженный кларетом», привык, чтобы у него все получалось.

Одиннадцатого августа, то есть через три дня после отплытия во Францию, сэр Джон Френч впервые узнал некоторые интересные факты о германской армии. Он и генерал Колуэлл, из оперативного отдела, посетили начальника разведки, который начал рассказывать им о германской системе использования резервов.

«Он называл свежие резервные и сверхрезервные дивизии, — писал Колуэлл, — как фокусник достает вазы с золотыми рыбками из своего кармана. Казалось, что он делает это нарочно. Невозможно было не злиться на него».

Это были те же самые сведения, которые стали известны французской разведке весной 1914 года, но слишком поздно, чтобы повлиять на Генеральный штаб или заставить его изменить оценку правого крыла немцев. Они также опоздали, чтобы изменить и английскую точку зрения. Для этого нужно было времени гораздо больше того, которое оставалось.

На следующий день во время заключительного заседания совета развернулась борьба по вопросам стратегии между Китченером и генералами. Помимо Китченера, присутствовали сэр Джон Френч, Мэррей, Вильсон, Уге и два других французских офицера. Хотя Китченер не мог слышать разрывов 420-миллиметровых снарядов, открывавших путь через Льеж, он чутьем угадал это и предположил, что немцы прорвутся «большими силами» на краю фланга у Мааса. Одним жестом показав обходный германский маневр на большой настенной карте, он утверждал, что, если британские экспедиционные силы будут сконцентрированы у Мобежа, их сомнут раньше, чем они подготовятся к битве. Им придется отступить, а это фатально скажется на моральном духе войск, впервые после Крымской кампании столкнувшихся с врагом в Европе. Он настаивал на концентрации сил ближе, у Амьена, чтобы обеспечить свободу действий.

Шесть его противников, три англичанина и три француза, горячо настаивали на необходимости придерживаться первоначального плана. Сэр Джон Френч, проинструктированный Вильсоном после своего предложения идти на Антверпен, теперь утверждал, что любые изменения «сорвут» французский план кампании, и настаивал на выдвижении к Мобежу. Французы подчеркивали необходимость занятия англичанами левого фланга их позиций. Вильсон внутренне кипел по поводу «предательского» предложения сосредоточиться у Амьена. Китченер заявил, что считает французский план кампании неясным и что вместо наступления, против которого «лично он возражает», союзникам следует дождаться наступления немцев и отразить его. Спор продолжался в течение трех часов, пока Китченер, все еще не убежденный, постепенно не сдался.

План существовал в течение пяти лет, и Китченер с самого начала не соглашался с ним. Теперь, когда войска уже плыли к континенту, ничего не оставалось, как согласиться с ним, потому что не было времени составить другой.

В качестве последней тщетной попытки или заранее продуманного шага, чтобы снять с себя ответственность, Китченер, взяв с собою Френча, доложил обо всем премьер-министру. «Ничего не зная обо всем этом», как писал Вильсон в своем дневнике, Асквит поступил так, как и следовало ожидать. Выслушав мнение Китченера и познакомившись с точкой зрения обоих Генеральных штабов, он согласился с последней. Уменьшенные с шести до четырех дивизий, британские экспедиционные силы начали действовать в соответствии с планом. Победу одержала инерция предопределенных планов.

Китченер, однако, в отличие от французского и германского военных министров продолжал руководить военными усилиями, и его указания Френчу в отношении действий английских экспедиционных сил во Франции отражали его желание ограничить потери на первых стадиях войны.

Китченер, думая о миллионной армии, которую ему еще предстояло создать, заставил британские экспедиционные силы осуществлять задачи, несовместимые друг с другом.

«Особой задачей войск, находящихся под Вашим командованием, является, — писал он, — поддерживать, и взаимодействовать с французской армией… и помогать французам в предотвращении или отражении попыток вторжения Германии на французскую или бельгийскую территории…» С некоторым оптимизмом он добавлял: «…и в конечном результате восстановить нейтралитет Бельгии», что было равносильно предложению о возвращении утраченной девственности. Поскольку «численный состав английских войск и возможности пополнения крайне ограничены», то, имея эти соображения «постоянно в виду», необходимо проявлять «максимум осмотрительности в отношении потерь».

Напоминая о неодобрительном отношении Китченера к французской наступательной стратегии, в его приказе говорилось: в случае, если к англичанам обратятся с просьбой принять участие в каких-либо «продвижениях вперед» без участия французских крупных сил, когда англичане могут «подвергнуться ненужному нападению», сэр Джон должен сначала проконсультироваться со своим правительством, а также «хорошо понимать, что Ваше командование является абсолютно независимым и что Вы ни в коем случае и ни в каком смысле не подчиняетесь никакому союзному генералу».

Вряд ли можно придумать указания более конкретные. Одним росчерком Китченер отменял принцип объединенного командования. Его главный мотив — сохранение английской армии в качестве ядра на будущее — практически сводил к нулю приказ «поддерживать» и «взаимодействовать» с французами. Это правило еще долго мешало военным усилиям союзников даже после того, как сэр Джон был заменен другим, а сам Китченер погиб.

Пятнадцатого августа Джон Френч, Мэррей, Вильсон и офицер штаба майор сэр Хирвард Уэйк прибыли в Амьен, где английские войска дожидались дальнейшего продвижения в район концентрации у Ле-Като и Мобежа. В тот день, когда они начали движение, армия Клюка выступила из Льежа.

Британских солдат, весело маршировавших по дорогам, ведущим к Ле-Като и Монсу, французы встречали с энтузиазмом и возгласами: «Да здравствуют англичане!» Радушный прием заставил Китченера обратиться к войскам с призывом. Он предупреждал, что англичане могут столкнуться с «соблазнами — вином и женщинами», которых «должны избегать». Чем дальше на север шли англичане, тем радостнее их встречали. Их зацеловывали и засыпали цветами. На улицах ждали столы, уставленные вином и снедью, от платы за них французы отказывались. С балконов свисали красивые скатерти с нашитыми белыми полосами, образовывавшими Андреевский крест — основу английского флага. Солдаты бросали эмблемы своих полков, фуражки и ремни смеющимся девушкам и тем, кто просил сувениры. Вскоре английская армия шагала в крестьянских вязаных колпаках и с веревками вместо брючных ремней. На всем пути, как вспоминал один кавалерийский офицер, «нас обнимали и приветствовали люди, которые скоро должны были увидеть наши спины беглецов». Вспоминая марш английских войск на Монс, он называл его «путем, усыпанным розами».

Самбра и Маас

На Западном фронте пятнадцатый день был днем окончания периода концентрации войск и предварительных стычек. Настал период наступления. Французское правое крыло, начиная наступление на оккупированную немцами Лотарингию, двинулось по старой дороге, каких так много во Франции и Бельгии и по которым веками, независимо от силы, заставляющей людей сражаться друг с другом, проходили их легионы. К востоку от Нанси французы миновали каменный столб с надписью: «Здесь в год 362 Йовинус победил тевтонские орды».

В то время как на краю правого фланга армия генерала По возобновила наступление в Эльзасе, 1-я и 2-я армии генералов Дюбая и де Кастельно миновали два естественных коридора в Лотарингии, определявших направление французского наступления. Один коридор вел к Саре-буру, цели армии Дюбая, а второй, минуя кольцо холмов вокруг Нанси, называемое Гран-Куроннё, вел через Шато-Сален в долину, которую замыкала естественная крепость Моранж — цель армии де Кастельно.

Немцы, ожидая наступления французов, укрепили район колючей проволокой, траншеями и огневыми точками. Как в Саребуре, так и в Моранже они имели хорошо подготовленные позиции, откуда их могли выбить только знаменитый «элан» или бомбардировка тяжелой артиллерии. Французы рассчитывали на первый.

«Слава Богу, у нас нет ее! — воскликнул офицер Генерального штаба в 1909 году, когда его спросили о 105-миллиметровой тяжелой полевой артиллерии. — Сила французской армии в легкости ее артиллерии».

В 1911 году Военный совет предложил взять на вооружение 105-миллиметровые орудия, но сами артиллеристы, верные знаменитым французским 75 миллиметровкам, упорно возражали.

Они презрительно относились к тяжелой полевой артиллерии, считая, что она замедлит французское наступление, и признавали ее, как и пулеметы, только в качестве оборонительного оружия. Военный министр Мессими и генерал Дюбай, бывший тогда в Генеральном штабе, ввели все-таки несколько 105-миллиметровых батарей, но из-за изменений в правительстве и продолжавшегося недоверия со стороны артиллерийского корпуса к 1914 году во французской армии было всего лишь несколько таких орудий.

С германской стороны фронт в Лотарингии удерживали 6-я армия Рупрехта, кронпринца Баварии, и 7-я армия генерала фон Хеерингена, который с девятого августа подчинялся Рупрехту. Задача кронпринца состояла в том, чтобы удержать на своем фронте как можно больше французских войск, не давая им передислоцироваться на главное направление против германского правого фланга. В соответствии со стратегией Шлиффена Рупрехт должен был выполнить эту задачу, отступая и заманивая французов в «мешок», где им пришлось бы вести затяжное сражение, имея удлиненные коммуникации, а решающие события должны разыграться в другом месте. Суть этого плана заключалась в том, чтобы заманить противника как можно дальше и, уступая тактическую победу, нанести стратегическое поражение.

Как и план для Восточной Пруссии, подобная стратегия имела психологические опасности.

В тот час, когда зазвучат фанфары и его коллеги увидят приближающуюся победу, Рупрехт должен будет подчиниться и отступить, что было отнюдь не заманчивой перспективой для храброго командира с жаждой славы, принадлежавшего к королевской фамилии.

Прямой, привлекательный, с ясным взглядом, небольшими усами, Рупрехт совсем не был похож на своих капризных предков, двух Людовиков, королей Баварии, чьи многочисленные и богатые приключениями любовные связи привели одного к отречению, а другого к безумию.

Он происходил от менее эксцентричной фамильной ветви, которая дала регента сумасшедшему королю. В качестве прямого потомка Генриетты, дочери Карла I Английского, он был законным наследником британского трона со стороны Стюартов. В память короля Карла белые розы каждый год украшали дворец в Баварии в день рождения короля. Рупрехт был связан с англичанами через свою жену Элизабет, сестра которой вышла замуж за короля Бельгии Альберта. Однако баварская армия была полностью германской. Генерал Дюбай после первых дней сражения писал, что эти «варвары», перед тем как оставить город, разграбили дома, где были расквартированы, вспороли кресла и матрацы, разбросали содержимое чуланов, сорвали занавески, поломали и побили мебель, украшения и посуду. Но пока еще это были выходки неохотно отступавших солдат. Лотарингии предстояло увидеть худшее.

В течение первых четырех дней наступления Дюбая и Кастельно немцы в соответствии с планом медленно отступали, ведя с французами арьергардные бои. Французы в своих голубых шинелях и красных штанах двигались по прямым дорогам, обсаженным деревьями. На каждом подъеме они могли видеть далеко вокруг шахматные доски полей: зеленые от клевера, золотые от созревавшей пшеницы, коричневые от вспаханной земли или помеченные ровными рядами стогов.

Над землей, которая когда-то была французской, громко хлопали выстрелы 75-миллиметровых орудий. В первых боях с немцами, оказывавшими не очень-то активное сопротивление, французы одерживали победы, хотя порой германская тяжелая артиллерия оставляла в их рядах ужасающие следы.

Семнадцатого августа XX корпус армии Кастельно, которым командовал генерал Фош, занял Шато-Сален и вышел к Моранжу. Восемнадцатого армия Дюбая взяла Саребур. Все ликовали, расчет на наступление оправдался, войска уже видели себя на Рейне. В этот момент «план-17» начал путаться, и эта путаница продолжалась много дней.

На бельгийском фронте генерал Ланрезак все это время засыпал Генеральный штаб требованиями разрешить ему развернуться на север, навстречу приближавшемуся германскому правому флангу, а не на северо-восток для предполагаемого наступления против немецкого центра через Арденны. Он видел, что германские войска окружают его, двигаясь на запад от Мааса. Он настаивал, чтобы ему разрешили переместить часть своей армии на левый берег Мааса, в угол, который она образовывала с Самброй, где он бы блокировал дальнейшее продвижение противника. Здесь он мог удерживать позицию вдоль Самбры, берущей начало в Северной Франции и текущей на северо-восток через Бельгию, огибая угольный район Боринаж и сливаясь с Маасом у Намюра. Вдоль его берегов поднимались терриконы пустой породы, баржи с углем выходили на него у Шарлеруа, города, название которого после 1914 года звучало для французов так же печально, как и Седан.

Ланрезак бомбардировал главный штаб рапортами с данными, полученными от собственной разведки, о германских частях, которые производили массовое маневрирование и выходили по обе стороны Льежа сотнями тысяч, возможно, около 700 000, «может быть, даже два миллиона». Генеральный штаб считал эти цифры ошибочными. Ланрезак утверждал, что большие германские силы выйдут на его фланг через Намюр, Динан и Живё как раз в то время, когда 5-я армия вступит в Арденны. Когда его начальник штаба, чье настроение с каждым днем все сильнее портилось, прибыл в главный штаб, чтобы лично доложить о происходящем, принявший его офицер воскликнул: «Что, опять?! Ваш Ланрезак все еще беспокоится, что его обходят слева? Этого не случится, а если и случится, то тем лучше». Таков был основной тезис в главном штабе.

И все же, хотя главный штаб и не хотел отвлекаться от главного наступления, которое должно было начаться пятнадцатого августа, он не мог игнорировать возможность обходного маневра со стороны германского правого фланга. Двенадцатого августа Жоффр разрешил Ланрезаку перевести свой левый корпус в Динан. «Давно бы пора», — заметил ядовито Ланрезак, но этот маневр уже ничего не давал. Ланрезак настаивал, чтобы всю его армию перевели на запад. Жоффр отказал, требуя от 5-й армии оставаться в прежнем положении и выполнить назначенную ей роль в Арденнах. Всегда ревниво охранявший свой авторитет, он заявил Ланрезаку: «Ответственность за срыв охватывающего маневра лежит не на вас». Раздраженный слепотой других, как все люди, обладающие быстрым умом, и привыкший, как знаток стратегии, к уважению, Ланрезак продолжал докучать главному штабу. Жоффру надоела постоянная критика и настойчивость Ланрезака. Он считал, что святой долг генералов быть львами в бою, но покорными псами распоряжениям свыше. Этому идеалу Ланрезак с его собственным мнением и обостренным чувством опасности не соответствовал.

«Мое беспокойство, — позже писал он, — росло с каждым часом».

Четырнадцатого августа, в последний день перед наступлением, он лично отправился в Витри.

Ланрезак нашел Жоффра в кабинете в присутствии генералов Белина и Бертло, начальника и помощника начальника штаба. Белин, когда-то известный своей живостью, выглядел явно утомленным. Бертло, быстрый и умный, как и его английский коллега Генри Вильсон, был неисправимым оптимистом, неспособным по природе своей предвидеть беду. Он весил девяносто два килограмма и, капитулировав перед августовской жарой, сменил военный мундир на простую рубашку и шлепанцы. Ланрезак, чье лицо креола еще более потемнело от беспокойства, наслаивал, что немцы появятся на его левом фланге как раз тогда, когда он глубоко втянется в Арденны, где трудные условия местности сделают быстрый успех сомнительным, а поворот назад — невозможным.

Говоря своим, как называл его Пуанкаре, «сладким, как крем», голосом, Жоффр сказал Ланрезаку, что его страхи «преждевременны», и добавил: «У нас сложилось впечатление, что у немцев там ничего не готово», подразумевая под «там» запад от Мааса. Белин и Бертло также повторили, что «там ничего не готово», и попытались одновременно успокоить и ободрить Ланрезака. Они внушали ему, чтобы он забыл об обходе и думал только о наступлении. Ланрезак покинул главный штаб, по его словам, «со смертью в душе».

Вернувшись в штаб 5-й армии, находившийся в Ретеле у подножия Арденн, он нашел на своем столе донесение от начальника разведки главного штаба. Оно лишь только усилило его чувство обреченности. Донесение оценивало силы противника за Маасом в восемь армейских корпусов и четыре или шесть кавалерийских дивизий, что было явной недооценкой. Ланрезак немедленно послал своего адъютанта с письмом к Жоффру, обращая его внимание на донесение, «исходящее из вашего собственного штаба», и настаивал, чтобы перемещение 5-й армии в район между Самброй и Маасом было «изучено и подготовлено с этого самого момента».

Тем временем в Витри прибыл еще один обеспокоенный посетитель, чтобы попытаться убедить главный штаб в опасности, нависшей на левом фланге.

Когда Жоффр отказался включить Галлиени в состав штаба и Мессими дал ему должность в Военном министерстве, к нему стекались все донесения. Хотя среди них не было разведсводок главного штаба, так как Жоффр систематически отказывался посылать их правительству, Галлиени имел достаточно информации, чтобы определить размеры того огромного потока войск, который должен был обрушиться на Францию. Это было то самое «великое наводнение», которое предсказал Жорес, предвидя использование резервов на передовой линии.

Галлиени предложил Мессими поехать в Витри и заставить Жоффра изменить планы, но Мессими, бывший почти на двадцать лет моложе Жоффра и побаивающийся его, сказал, чтобы Галлиени ехал сам, именно ему Жоффр был многим обязан в своей карьере и поэтому прислушается к его словам. Это было явной недооценкой Жоффра, он всегда слушал того, кого хотел. Когда Галлиени приехал, Жоффр уделил ему всего несколько минут и отослал к Белину и Бертло, которые повторили то же самое, что говорили Ланрезаку. Главный штаб упорно закрывал глаза на явные факты и не хотел считать германское продвижение к западу от Мааса серьезной угрозой. Галлиени так и доложил Мессими, вернувшись из главного штаба.

И все же в тот вечер, под давлением неопровержимых доказательств, главный штаб заколебался. Отвечая на последнее срочное донесение Ланрезака, Жоффр согласился «изучить» предлагаемое перемещение 5-й армии и разрешить «предварительные мероприятия» для маневра, хотя он все еще настаивал, что угроза флангу Ланрезака «была далека» от непосредственной и ее определенность «совсем не абсолютна».

К следующему утру, пятнадцатого августа, эта угроза стала еще более очевидной. Главный штаб, взвинченный до предела в ожидании наступления, озадаченно следил за левым флангом. В девять часов утра Ланрезаку сообщили по телефону, что он может подготовиться к маневру, но не осуществлять его без прямого приказа главнокомандующего. В течение дня в главный штаб поступили новые донесения: германская кавалерия, численностью до 10 000 человек, форсировала Маас у Уй; затем пришло сообщение, что противник атакует Динан и уже захватил Цитадель, расположенную на высокой скале на правом берегу. В следующем донесении сообщалось, что противник предпринял попытку форсирования общими силами, но был встречен I корпусом Ланрезака, выдвинувшимся с левого берега, и в жестоком бою отброшен через мост обратно (в этом бою одним из первых раненых был двадцатичетырехлетний лейтенант по имени Шарль де Голль). Это был тот самый корпус, которому разрешили перейти реку двенадцатого августа.

Теперь уже угрозу слева невозможно было преуменьшить. В семь часов вечера Ланрезаку передали по телефону прямой приказ Жоффра передвинуть 5-ю армию в угол между Самброй и Маасом, а через час приказ был подтвержден письменно. Приказ — специальное распоряжение № 10 — изменял планы ровно настолько, чтобы избежать угрозы охвата, но не настолько, чтобы отказаться от плана наступления № 17. В нем говорилось, что противник, «очевидно, предпринимает главные усилия силами своего правого фланга к северу от Живё» (как будто Ланрезак не знал этого), предлагая главным силам 5-й армии двинуться на северо-запад, чтобы «действовать совместно с английской и «бельгийской армиями против войск противника на севере». Один корпус 5-й армии должен был остаться повернутым на северо-восток, чтобы поддержать 4-ю армию, на которую теперь была возложена задача проведения наступления в Арденнах. Фактически в соответствии с этим приказом порядки 5-й армии должны были растянуться на запад на более широком фронте без получения дополнительных сил.

Приказ № 10 требовал от генерала де Лангля де Кари, командующего 4-й армией, приготовиться к наступлению «в общем направлении на Нёфшато», то есть прямо в сердце Арденн. Для того чтобы усилить эту армию, Жоффр предпринял сложный обмен частями между армиями де Кастельно, Ланрезака и де Лангля. В результате этого два корпуса, обученные Ланрезаком, были взяты у него и заменены другими, совершенно новыми. Хотя в составе новых частей были две очень боеспособные дивизии из Северной Африки, перемещения и изменения в последнюю минуту только лишь усилили недовольство Ланрезака.

В то время как вся французская армия была нацелена на восток, ему не оставалось ничего другого, как защищать неприкрытый фланг Франции от удара, который, по его мнению, должен был погубить ее. Он считал, что на его долю выпала самая тяжелая задача — хотя главный штаб придерживался другого мнения — при самых малых средствах. Его настроение не стало лучше оттого, что ему предстояло действовать совместно с двумя независимыми армиями — английской и бельгийской, командующие которых были выше его в чине и совершенно незнакомы ему. Его солдаты должны были совершить в августовскую жару восьмидесятикилометровый марш за пять дней, и даже если им удастся достичь Самбры раньше немцев, он боялся, что будет все равно слишком поздно. Немцы выйдут к ней в таком количестве, что остановить их будет невозможно.

Куда же запропастились англичане, которые должны были уже выйти на его левый фланг? До сих пор еще никто не видел их. Хотя он и мог узнать их точное местонахождение в главном штабе, Ланрезак больше ему не верил и мрачно подозревал, что Франция оказалась жертвой какого-то хитрого английского трюка. Либо британские экспедиционные силы были мифом, либо доигрывали последний матч в крикет перед тем, как вступить в войну, но он поверит в существование экспедиционных сил только тогда, когда увидит лично кого-нибудь из английских офицеров.

Ежедневно высылались разведывательные дозоры, в состав которых почему-то входил английский офицер связи при 5-й армии лейтенант Спирс, весьма странное осуществление функций офицера связи, что, кстати, Спирс так и не объяснил в своей знаменитой книге, но им не удалось обнаружить ни одного солдата в хаки. Это еще больше усиливало пораженческое настроение Ланрезака. «Мое беспокойство, — писал он, — достигло предела».

Одновременно с приказом № 10 Жоффр попросил Мессими перевести три территориальные дивизии с побережья, чтобы заполнить промежуток между Мобёжем и Ла-Маншем. Он выскребал остатки, чтобы организовать хоть какую-нибудь оборону против германского правого фланга, ни за что не соглашаясь взять хотя бы одну дивизию из состава войск, которые должны были вести взлелеянное им наступление. Он все еще не хотел признать, что противник навязал ему свою волю. Никакие Ланрезаки, Галлиени и разведсводки в мире не могли поколебать его убеждения в том, что чем сильнее окажется правый фланг немцев, тем более обещающим будут французские перспективы на захват инициативы в центре.

Марш немецких войск через Бельгию был подобен нашествию южноамериканских муравьев, которые периодически неожиданно выходят из джунглей, пожирая все на своем пути, не останавливаясь ни перед какими препятствиями. Армия фон Клюка шла с севера от Льежа, а армия фон Бюлова к югу от города, вдоль долины Мааса, на Намюр.

«Маас — драгоценное ожерелье, — как-то сказал король Альберт, — а Намюр — жемчужина его».

Часть армии Бюлова форсировала реку около Уй, на полпути между Льежем и Намюром, чтобы двинуться по обоим берегам на вторую прославленную бельгийскую крепость. Кольцо фортов, окружавших Намюр и построенных так же, как у Льежа, было последним бастионом перед Францией. Надеясь на железный кулак своих осадных орудий, которые так хорошо поработали в Льеже, а теперь шли в обозе Бюлова к своей второй цели, немцы рассчитывали покончить с Намюром за три дня. Слева от фон Бюлова была 3-я армия генерала фон Хаузена, двигавшаяся на Динан. Обе армии должны были сойтись у слияния Самбры и Мааса, в том самом треугольнике, куда спешила армия Ланрезака. Но в то время как на фронте стратегия Шлиффена разворачивалась по плану, в штабе этот план дал трещину.

Шестнадцатого августа германский главный штаб, остававшийся в Берлине до конца концентрации войск, переехал на Рейн в Кобленц, примерно в ста тридцати километрах позади центра германского фронта. Здесь, мечтал Шлиффен, главнокомандующий — не Наполеон, наблюдающий за битвой с вершины холма, сидя на белой лошади, а «современный Александр» — будет управлять сражением «из обширного дома, где под рукой были бы телефон, телеграф и радио, а около него — целый флот ожидавших приказа автомобилей и мотоциклов. Здесь, в удобном кресле, у большого стола, современный главнокомандующий наблюдал бы за ходом боя по карте. Отсюда он бы передавал по телефону вдохновляющие слова, и здесь бы он получал донесения от командующих армиями и корпусами, а также сведения с воздушных шаров и дирижаблей, наблюдавших за маневрами противника».

Действительность жестоко изменила эту счастливую картину. Современным Александром оказался Мольтке. По его собственному признанию, он так и не оправился после бурной сцены с кайзером в первую ночь войны. «Вдохновляющих слов», которые он должен был сказать своим командирам по телефону, он просто не знал, но даже если бы они у него и были, они не дошли бы до адресатов из-за плохой связи.

Ничто не доставляло немцам столько хлопот, когда они вступили на территорию противника, как связь. Бельгийцы перерезали телеграфные и телефонные провода, мощная радиостанция на Эйфелевой башне создавала такие помехи, что радиосообщения приходилось передавать по три или четыре раза, пока что-то удавалось разобрать. Единственная радиостанция штаба была так перегружена, что проходило от восьми до двенадцати часов, прежде чем их отправляли. Это было одно из «препятствий», которого германский Генеральный штаб не запланировал, увлекшись легкостью, с какой обеспечивалась связь во время маневров.

Изощренные выходки сопротивлявшихся бельгийцев и опасение русского «парового катка», вламывавшегося через Восточную Пруссию, весьма беспокоили Генеральный штаб. Начались трения. Культ субординации, развитый прусскими офицерами, больнее всего ударил по ним же самим и их союзникам. Генерал фон Штейн, заместитель начальника штаба, который считался умным, обходительным и трудолюбивым, характеризовался австрийским офицером связи при штабе как грубый, бестактный и спесивый человек. Полковник Бауэр из оперативного отдела ненавидел своего начальника, полковника Таппена, за его «язвительный тон» и «зазнайство» перед подчиненными. Офицеры жаловались, что Мольтке запретил шампанское в столовой, а порции за столом кайзера были такими маленькими, что после его обеда приходилось наедаться бутербродами.

С началом французского наступления в Лотарингии Мольтке стал сомневаться — следовало ли ему полностью полагаться на правое крыло, как советовал Шлиффен? Он и его штаб полагали, что французы переместят свои главные силы на левый фланг и окажут сопротивление правому крылу немцев. Так же упорно, как Ланрезак посылал разведчиков, чтобы обнаружить англичан, германский Генеральный штаб искал свидетельств больших перемещений французских войск к западу от Мааса и до семнадцатого августа ничего не обнаружил. Извечная проблема войны, состоявшая в том, что противник отказывался вести себя так, как ему следовало бы в своих лучших интересах, спутала немцев.

Из наступления в Лотарингии и отсутствия действий на западе немцы сделали вывод, что французы концентрируют свои главные силы для наступления через Лотарингию между Мецем и Вогезами, и задали себе вопрос, не следует ли им перестроить свою стратегию. Если это было направление главного наступления французов, не смогли бы они, перебросив силы на свой левый фланг, провести решающее сражение в Лотарингии до того, как правый фланг добьется этого обходным маневром? Не могли бы они устроить настоящие Канны, совершив двойной охват, который был все-таки у Шлиффена на уме? Обсуждением этой заманчивой перспективы и даже предварительным переносом центра тяжести на левый фланг и занимался Генеральный штаб с четырнадцатого по семнадцатое августа. Семнадцатого немцы решили, что французы не проводят концентрации сил в Лотарингии, как казалось, и вернулись к первоначальному плану Шлиффена.

Но если верность учения хоть раз была поставлена под сомнение, ему нет истинной веры. С этого момента Генеральный штаб не забыл о возможностях на левом фланге. Мысленно Мольтке был за альтернативную стратегию, зависящую от того, что сделает противник. Поразительная простота плана Шлиффена, заключавшаяся в сосредоточении главных усилий на одном фланге, и твердая верность плану независимо от действий врага были нарушены. План, который казался таким безукоризненным на бумаге, лопнул под давлением неопределенностей и, прежде всего, эмоций войны. Лишив себя удобств заранее разработанной стратегии, Мольтке начал мучиться от нерешительности, когда надо было принять решение. Шестнадцатого августа принц Рупрехт срочно потребовал такого решения.

Он требовал разрешения контратаковать. Его штаб находился в Сент-Авольде, заштатном городишке, утонувшем во впадине на краю грязного угольного района Саара. На запад перед кронпринцем под голубым небом расстилалась удобная, слегка холмистая местность, не имевшая каких-либо значительных препятствий до самого Мозеля, а там, на горизонте, сверкал приз — Нанси, жемчужина Лотарингии.

Рупрехт утверждал, что поставленная перед ним задача — удержать на своем фронте как можно больше французских войск — будет выполнена лучшим образом, если он атакует, что было прямо противоположно стратегии «мешка». В течение трех дней, с шестнадцатого по восемнадцатое августа, шло обсуждение этого вопроса между штабом Рупрехта и Генеральным штабом, к счастью, вся телефонная линия проходила по германской территории. Было ли французское наступление основным? Они не предпринимали ничего «серьезного» ни в Эльзасе, ни к западу от Мааса. Что бы это значило? Предположим, что французы откажутся двигаться дальше и не попадут в «мешок»? Если Рупрехт будет продолжать отступление, не образуется ли разрыв между ним и 5-й армией, его соседом справа, и не ударят ли французы туда? Не принесет ли это поражения правому флангу?

Рупрехт и его начальник штаба генерал Крафт фон Дельмензинген согласились, что так может случиться. Они докладывали, что их войска с нетерпением ждут приказа о наступлении, и поэтому позорно навязывать отступление войскам, «рвущимся вперед». Более того, неразумно сдавать территорию в Лотарингии в самом начале войны, даже временно, если к этому не принуждает противник.

Соблазненный, но все еще опасающийся главный штаб не мог принять решения. Майор Цольнер был послан в штаб в Сент-Авольде, чтобы обсудить вопрос лично. Он сообщил, что главный штаб рассматривает изменения в запланированном отступлении, но не может целиком отказаться от маневра, имеющего целью заманить французов в «мешок». Вернулся он, так ничего и не решив.

Не успел он уехать, как воздушная разведка донесла, что французы в одном месте отходят назад к Гран-Куроннё. Это было «незамедлительно истолковано» штабом 6-й армии как доказательство того, что противник не собирается двигаться вперед, в «мешок», и поэтому лучшее, что можно сделать, это атаковать его как можно скорее.

Нужно было решать. Последовали новые телефонные разговоры между Рупрехтом и фон Крафтом на одном конце линии и фон Штейном и Таппеном на другом. Из главного штаба прибыл новый офицер, майор Доммес, — это было семнадцатого августа — с сообщением, что контрнаступление желательно. Главный штаб уверен, что французы перебрасывают войска на свой западный фланг и не «привязаны» к Лотарингии. Он сообщил также об успехе осадных орудий под Льежем, что делало линию французских фортов не такой страшной. По мнению главного штаба, англичане еще не высадились на континенте, и если здесь, в Лотарингии, произойдет быстрое и решительное сражение, они могут не высадиться вообще. Но конечно, сказал майор Доммес, по приказанию Мольтке он должен предупредить о всех трудностях контрнаступления. Главная из них фронтальная атака — анафема германской военной доктрины, поскольку обходный маневр в условиях холмистой местности и наличия французских фортов невозможен.

Рупрехт ответил, что в контратаке меньше риска, чем в дальнейшем отступлении. Он застигнет противника врасплох и, возможно, опрокинет его. Он и его штаб рассмотрели все возможные рискованные ситуации и намереваются справиться с ними. После обычного красноречивого восхваления наступательного духа своих доблестных войск Рупрехт объявил, что он атакует, если не получит совершенно определенного приказа из главного штаба, запрещающего это.

«Либо разрешите мне атаковать, — воскликнул он, — либо дайте конкретный приказ!»

Возбужденный «решительным тоном» Рупрехта, Доммес поспешил в главный штаб за дальнейшими указаниями, а в штабе Рупрехта «мы ждали, не зная, придет ли запрещающий приказ или нет». Они ждали все утро восемнадцатого, а когда не получили никаких известий до второй половины дня, фон Крафт позвонил фон Штейну, желая знать, ожидать ли приказа. Снова говорили о преимуществах и возможных неблагоприятных последствиях. Выведенный из терпения, Крафт потребовал определенного «да» или «нет».

«Нет, мы не запрещаем вам атаковать, — ответил фон Штейн, и в голосе его не прозвучало уверенности современного Александра Македонского. — Решайте, как подсказывает вам разум».

«Решение уже принято. Мы атакуем!».

«Ну что ж, тогда начинайте, и поможет вам Бог!».

Так немцы отказались от «мешка», 6-й и 7-й армиям был дан приказ повернуть назад и приготовиться к контрнаступлению.

Тем временем англичане, которые, по мнению немцев, еще не высадились, двигались к отведенной им позиции на левом фланге французского фронта.

Главнокомандующий сэр Джон Френч прибыл во Францию четырнадцатого августа с Мэрреем, Вильсоном и Угё, состоявшим теперь при английском командовании в качестве офицера связи. Они провели ночь в Амьене и на следующий день отправились в Париж, чтобы встретиться с президентом, премьер-министром и военным министром. «Да здравствует генерал Френч!» — кричала двадцатитысячная толпа, заполонившая площадь перед Северным вокзалом и прилегавшие улицы. «Гип, гип ура! Да здравствует Англия! Да здравствует Франция!» На всем пути до английского посольства толпа, по мнению некоторых, больше той, которая встречала Блерио после его перелета через пролив, кричала, размахивала шляпами, платками и просто руками.

Пуанкаре был удивлен, увидев, что его гость — человек «спокойных манер… и не очень похож на военного», с опущенными книзу усами; его можно было скорее принять за подрядчика, а не за храброго кавалерийского командира. Он казался медлительным и методичным, без особого блеска и, несмотря на то что имел зятя-француза и летний дом в Нормандии, едва ли мог связать несколько слов по-французски. Он поразил Пуанкаре, объявив, что английские войска не будут готовы к занятию своих позиций в течение десяти дней, то есть до двадцать четвертого августа. И это было тогда, когда Ланрезак считал, что двадцатого августа может быть слишком поздно.

«Как нас обманули! — писал Пуанкаре в своем дневнике. — Мы думали, что они готовы до последней пуговицы, а теперь они не выходят на позиции!»

С момента высадки во Франции сэр Джон Френч вдруг стал проявлять предпочтение к «выжидательной позиции», непонятное нежелание ввести в бой британские экспедиционные силы. Стояло ли за этим настойчивое предупреждение Китченера насчет «ненужных потерь», или же до сознания Джона Френча дошло, что, помимо экспедиционных сил, у Англии не было обученного резерва, чтобы занять их место, или, оказавшись на близком расстоянии от страшного врага, он почувствовал всю тяжесть ответственности, или его природная храбрость с годами испарилась и остались только слова, или ему просто не очень-то хотелось сражаться за чужую землю и чужой дом? Об этом лучше судить тому, кто оказывался в подобном же положении.

Ясно было одно: с самых первых встреч союзников с Френчем они были разочарованы (хотя и по-разному), напуганы или взбешены. Казалось, что главная цель, ради которой британские экспедиционные силы прибыли во Францию, — не дать Германии сломать ее — была непонятна ему или, по крайней мере, он не видел смысла спешить. А его военная самостоятельность, которую так подчеркивал Китченер, означала, что он мог «по собственному выбору назначать время для сражения и для отдыха», как выразился Пуанкаре, независимо от того, что Германия могла тем временем одолеть Францию.

Все тот же Клаузевиц указывал, что союзная армия, действующая независимо, нежелательна, но если присутствия ее нельзя избежать, то важно, по меньшей мере, чтобы ее командующий «был бы не максимально осмотрительным и осторожным, а максимально предприимчивым». В течение следующих трех недель, наиболее напряженных в войне, верность подчеркнутой мысли Клаузевица стала особенно очевидной.

На следующий день, шестнадцатого августа, сэр Джон посетил Генеральный штаб в Витри, и Жоффр обнаружил, что он «твердо придерживается своих идей» и «стремится не скомпрометировать свою армию». На Джона Френча этот визит не произвел особого впечатления, возможно, из-за привычной чувствительности, присущей английским офицерам, к социальному происхождению. Борьба за «республиканизацию» французской армии привела к увеличению, с английской точки зрения, «неджентльменов». Несколько месяцев спустя Френч писал Китченеру, что «они низкого происхождения, и всегда приходится помнить, из какого класса вышло большинство их генералов». Французский главнокомандующий не составлял исключения — он был сыном торговца.

Воспользовавшись встречей, Жоффр вежливо, но настойчиво выразил свое желание, чтобы британские экспедиционные силы вступили в действие на Самбре вместе с Ланрезаком двадцать первого августа. В противоположность тому, что он ответил Пуанкаре, Френч обещал сделать все возможное, чтобы успеть к этому сроку. Он попросил также, поскольку ему приходилось удерживать обнаженный фланг французской линии, чтобы Жоффр передал «непосредственно под мое командование» кавалерию Сордё и две резервные дивизии. Жоффр, конечно, отказался.

Донося о своем визите Китченеру, сэр Джон Френч сообщал, что на него «большое впечатление» произвели генерал Бертло и его штаб, которые были «целеустремленными, спокойными и уверенными» и продемонстрировали «полное отсутствие суеты и паники». Своего мнения о Жоффре он не излагал, ограничившись замечанием о том, что, по-видимому, француз сознавал важность «выжидательной позиции», это было ошибочным суждением, говорящим само за себя.

Следующий визит был утром семнадцатого августа к Ланрезаку. Напряженность, которая царила в штабе 5-й армии, прорвалась наружу — начальник штаба Эли д'Уассель, обращаясь к Угё, когда тот приехал вместе с так долго и безуспешно разыскиваемыми англичанами, воскликнул:

«Ну наконец-то вы объявились. Я бы не сказал, что слишком скоро. Если нас разобьют, то этим мы будем обязаны вам».

Генерал Ланрезак появился на ступеньках, выйдя из дома, чтобы приветствовать прибывших. Их появление все же не рассеяло его подозрений в том, что они могут оказаться генералами без дивизий. Все сказанное в последующие полчаса не очень-то разубедило его в обратном. Не зная толком языка друг друга, два генерала уединились, чтобы посовещаться без переводчиков. Акт довольно сомнительного значения, и объяснение лейтенанта Спирса, что они это сделали по соображениям секретности, вряд ли было достаточным. Вскоре оба генерала присоединились к членам своих штабов, многие из которых прекрасно владели обоими языками, и перешли в помещение оперативного отдела. Сэр Джон Френч уставился на карту, указал на какое-то место на Маасе и попытался спросить по-французски, полагает ли генерал Ланрезак, что немцы форсируют реку в месте, которое носило непроизносимое для англичан название Уй. Поскольку мост у Уй был единственным между Льежем и Намюром, а войска фон Бюлова как раз в этот момент переправлялись по нему на противоположный берег, то вопрос Френча был только риторическим. Он запнулся на первой фразе, не зная, как сказать «пересечь реку». Ему помог Вильсон, подсказав по-французски, по, когда Френч дошел до слова «Уй», он снова запнулся.

«Что он говорит? Что он говорит?» — торопил Ланрезак. Ему объяснили, что английский главнокомандующий хочет знать, не думает ли он, что немцы перейдут реку у Уй.

«Скажите маршалу, — ответил Ланрезак, — я думаю, что немцы пришли к Маасу ловить рыбу».

Тон, к которому он прибегал обычно, отвечая на глупый вопрос во время своих знаменитых лекций, вряд ли годился для беседы с фельдмаршалом дружественной армии.

«Что он говорит?» — забеспокоился Френч, уловивший интонацию, но больше ничего не понявший.

«Он говорит, что немцы собираются перейти на другую сторону реки, сэр», — без запинки «перевел» Вильсон.

Итак, взаимопонимания не получилось с самого начала. Наряды на постой и линии связи, являвшиеся всегда причиной противоречий между соседствующими армиями, вызвали первые недоразумения. Затем последовали более серьезные, касающиеся использования кавалерии, причем каждый командующий хотел, чтобы стратегическую разведку проводил другой.

Усталый и наполовину расковавшийся корпус Сордё, который Жоффр придал Ланрезаку, только что был снова пущен в ход, на этот раз чтобы установить контакт с бельгийцами к северу от Самбры в надежде уговорить их не отступать к Антверпену. Ланрезак, как и англичане, крайне нуждался в информации о расположении частей противника и направлении их движения.

Он хотел использовать свежую кавалерийскую дивизию англичан. Френч не соглашался. Придя во Францию только с четырьмя дивизиями вместо шести, он хотел придержать кавалерию в качестве резерва. Ланрезак не так понял его, предположив, что Френч хочет использовать кавалеристов как пехоту, смертельно обидев лихого кавалериста, героя конного прорыва под Кимберли.

Наиболее серьезным из всех разногласий был спор относительно даты, когда британские экспедиционные силы будут готовы вступить в боевые действия. Хотя накануне сэр Джон сказал Жоффру, что будет готов к двадцать первому, он теперь передумал. Сделал это он либо в отместку за обиду, нанесенную Ланрезаком, либо по причине нервозной неопределенности. Теперь он назначил двадцать четвертое число, которое назвал Пуанкаре. Для Ланрезака это было уж чересчур. «Полагает ли английский генерал, что противник будет ждать его?» — мысленно недоумевал он. Очевидно, как он и знал с самого начала, на англичан нельзя было положиться. Разошлись они с «красными лицами».

Ланрезак информировал Жоффра, что англичане не будут готовы «по крайней мере до 24-го». Их кавалерия будет использована как конная пехота, и на нее «нельзя рассчитывать ни для каких других целей». Он поставил вопрос о путанице с дорогами между французами и англичанами «на случай отступления». Эта фраза была громом среди ясного неба в главном штабе. Ланрезак — «настоящий лев» наступления — уже готовился отступать.

Сэр Джон Френч также был поражен, прибыв в свой штаб, который временно размещался в Ле-Като, узнав, что командующий II корпусом, его старый товарищ генерал Грирсон, неожиданно скончался в поезде вблизи Амьена. Просьба Френча, чтобы Китченер прислал взамен Грирсона определенного, нужного Френчу генерала — «пожалуйста, сделайте, как я прошу», — была отклонена. Китченер прислал генерала сэра Горация Смит-Дориэна, с которым Френч никогда не ладил, так как оба были чрезмерно самоуверенными. Как Хейг, Смит-Дориэн не питал особого уважения к главнокомандующему и стремился действовать по собственной инициативе. Обида на Китченера вылилась в антипатию к Смит-Дориэну и нашла свое отражение в слабой и запутанной книге, которую Френч назвал «1914», признанной известным рецензентом «одной из самых скверных из когда-либо написанных книг».

В штабе бельгийской армии в Лувэне семнадцатого августа, в тот день, когда Френч встречался с Ланрезаком, а Рупрехт требовал разрешения на контратаку, премьер-министр де Броквиль и король Альберт обсуждали вопрос о переводе правительства из Брюсселя в Антверпен.

Части армии фон Клюка, превосходящие бельгийскую в четыре или пять раз, штурмовали бельгийскую оборону в двадцати четырех километрах у реки Жет, 8000 солдат фон Бюлова форсировали Уй в пятидесяти километрах и двигались на Намюр. Если пал Льеж, то что может сделать Намюр? Период накапливания сил миновал, основное германское наступление начало развертываться, а армии гарантов Бельгии еще не прибыли. «Мы — одни», — сказал король де Броквилю. Немцы, предполагал он, пройдут через Центральную Бельгию и займут Брюссель, хотя «конечный итог событий еще не определен». Правда, в этот день французскую кавалерию ожидали у Намюра. Жоффр, информируя короля Альберта о рейде кавалерии, заверил его, что по самым точным оценкам главного штаба германские части к западу от Мааса были не чем иным, как просто «заслоном». Он обещал, что вскоре прибудут французские дивизии, которые будут взаимодействовать с бельгийцами в их отпоре врагу. Король Альберт был уверен, что германские войска у Жета и Уй не были «заслоном». Печальное решение о переводе правительства из столицы было принято. Восемнадцатого августа король приказал армии отступить от Жета к укрепленной позиции у Антверпена и перевести штаб из Лувэна на двадцать четыре километра, в Малин.

Этот приказ вызвал «невероятные опасения» среди представителей наступательной школы бельгийского Генерального штаба и особенно у полковника Адельберта, личного представителя президента Пуанкаре. Энергичный и прекрасно подготовленный для наступательной войны, Адельберт «менее всего» был пригоден для дипломатических поручений, как признавал французский посланник в Бельгии.

«Вы собираетесь отступить перед каким-то кавалерийским заслоном?» — бушевал полковник.

Пораженный и возмущенный, он обвинил бельгийцев в том, что они «покидали» французов без предупреждения «как раз в тот момент, когда французский кавалерийский корпус появился к северу от Самбры и Мааса». Военные последствия, говорил он, будут тяжелыми, моральный успех немцев — большим, а Брюссель будет открыт «набегам германской кавалерии». Так он оценивал противника, который через два дня, располагая силами свыше четверти миллиона человек, взял Брюссель. Однако, несмотря на его ошибочное мнение и грубый тон, беспокойство полковника Адельберта было понятно с точки зрения французов. Отступление к Антверпену означало, что бельгийская армия уйдет с фланга союзного фронта как раз накануне-великого французского наступления.

В течение всего дня восемнадцатого августа решение короля несколько раз менялось — намереваясь спасти бельгийскую армию от уничтожения, он не желал оставлять выгодные позиции как раз тогда, когда могла подойти французская помощь.

На исходе дня дилемма, стоявшая перед королем, была разрешена приказом Жоффра № 13. Основные французские усилия будут предприняты в другом направлении, а Бельгия должна была охранять проход к западу от Мааса при возможной поддержке 5-й армии и англичан. Король Альберт больше не колебался. Он подтвердил свой приказ об отступлении к Антверпену, и в ту же ночь пять бельгийских дивизий снялись со своих позиций у Жета и отошли к укрепленному району у Антверпена, которого достигли двадцатого августа.

Приказ Жоффра № 13 был сигналом «приготовиться» для большого наступления на германский центр. Приказ был адресован 3-й, 4-й и 5-й армиям и доводился до сведения бельгийцев и англичан. Он предписывал 3-й и 4-й армиям генералов Рюффе и де Лангля де Кари подготовиться к атаке через Арденны, оставляя 5-й армии выбор, зависящий от окончательной оценки германских сил к западу от Мааса. В первом случае Ланрезак должен был атаковать в северном направлении через Самбру «в полном взаимодействии с бельгийской и английской армиями», а в другом, если противник двинет «только часть своей правофланговой группировки», к западу от Мааса. Ланрезаку предстояло вновь пересечь реку и поддержать главное наступление через Арденны, предоставив бельгийской и английской армиям задачу борьбы с германскими силами к северу от Самбры и Мааса.

Это был невозможный приказ. Он требовал от армии Ланрезака — представлявшей не сплоченное соединение, а разношерстную массу, состоящую из трех корпусов и семи отдельных дивизий, растянувшихся более чем на пятидесятикилометровом фронте, совершавших в этот момент движение к Самбре, — выбрать два пути, причем во втором случае вернуться на первоначальную позицию, с которой Ланрезак с таким трудом ушел только три дня тому назад.

Ожидать, пока Жоффр выберет одно из направлений, означало бы для армии Ланрезака полный паралич, а фраза «только часть правого крыла противника» лишь подтвердила потерю доверия к главному штабу. Игнорируя второе направление, Ланрезак двинулся к Самбре. Он сообщил Жоффру, что достигнет позиции к двадцатому августа и контратакует войска противника, пытающиеся форсировать реку между Намюром и Шарлеруа, и «отбросит его назад в Самбру».

На марше его батальоны пели «Самбру и Маас», памятную и любимую песню французской армии 1870 года.

Причиной появления приказа № 13 было твердое решение Генерального штаба осуществить «план-17», отражавший все его надежды на победу в результате решающего сражения. В августе, когда война только еще начиналась, господствовало мнение, что ее можно быстро закончить одной решающей битвой. Генеральный штаб упорно верил, как бы силен ни был германский правый фланг, французское наступление через центр поможет изолировать и уничтожить его. В ту ночь Месгими, обеспокоенный слабо защищенной границей ниже Самбры, позвонил Жоффру и получил ответ, что главнокомандующий спит. Страх перед Жоффром пересилил беспокойство, и министр просил не будить генерала.

Бертло успокаивающе сказал Мессими: «Если немцы сделают глупость и совершат обходный маневр через Северную Бельгию, тем лучше. Чем больше солдат будет у них на правом крыле, тем легче будет нам прорваться через их центр».

В тот день германское правое крыло уже шло по Бельгии. Фон Клюк приближался к Брюсселю, фон Бюлов наступал на Намюр, а фон Хаузен на Динан. Намюр, удерживаемый 4-й бельгийской дивизией и своим гарнизоном, одиноко стоял перед противником. Считалось, что он является неприступной крепостью. Даже те, кто учитывал опыт Льежа, думали, что Намюр продержится по крайней мере до тех пор, пока Ланрезак не перейдет Самбру, а затем присоединится к защитникам Намюра, заняв оборону по линии фортов. Старший офицер Дюрю, бьющий военный атташе в Брюсселе, посланный офицером связи в Намюр, мрачно доносил Ланрезаку девятнадцатого августа — по его мнению, крепость долго не продержится. У отрезанных от остальной армии ее защитников было плохое моральное состояние и не хватало боеприпасов. Многие не соглашались с этим, но Дюрю был по-прежнему полон пессимизма.

Восемнадцатого августа авангард фон Клюка достиг Жеты и не нашел бельгийской армии. Уничтожение этой армии как раз и было задачей фон Клюка. Он рассчитывал выполнить ее, нанеся удар между войсками бельгийцев и Антверпеном, окружить их, не дав дойти до укрепленного района. Но он опоздал. Маневр короля Альберта спас армию, сохранил ее и превратил в угрозу тылу фон Клюка, когда позднее тот повернул на юг для марша на Париж.

«Им всегда удавалось ускользнуть от нас, и поэтому мы не сумели нанести решительного поражения и не дать уйти к Антверпену», — доносил он своему Генеральному штабу.

Фон Клюку вскоре пришлось поворачивать на юг, не только имея в своем тылу бельгийцев, но и столкнуться с новым противником — англичанами, которые появились перед его фронтом. Немцы рассчитывали, что логически лучшим местом для английской высадки будут порты, ближайшие к бельгийскому фронту, поэтому конная разведка фон Клюка, поддавшись этому удивительному человеческому качеству видеть то, что хочется, там, где его нет, аккуратно донесла, что англичане высаживаются тринадцатого августа у Остенде, Кале и Дюнкерка. Это означало, что в любой момент они могли оказаться перед фронтом фон Клюка. На самом же деле их, конечно, там не было. Они высаживались гораздо дальше — в Булони, Руане и Гавре. Сообщение о высадке в Остенде, однако, заставило Генеральный штаб забеспокоиться, поскольку при повороте на юг правое крыло фон Клюка могло оказаться под ударом англичан, а если бы он развернул свой левый фланг, чтобы встретить их, между ним и фон Бюловом оказался бы промежуток.

Чтобы предотвратить эту опасность, Генеральный штаб семнадцатого августа передал Клюка, к его большому неудовольствию, в подчинение фон Бюлову. Как мог Генеральный штаб действовать, зная донесение из Остенде о высадке англичан, и в тот же самый день сообщить Рупрехту, что они еще не высадились и могут вообще не сделать этого, остается одной из тайн войны, которую можно объяснить разве что при помощи черной магии. Возможно, группа, занимавшаяся в главном штабе левым крылом, располагала сведениями, отличными от тех, которые были у группы, отвечавшей за правое крыло, а между собой они не консультировались.

Обоим командующим 1-й и 2-й армиями не хватало двух лет до семидесяти. Фон Клюк, черноволосый, свирепый, выглядел моложе своих лет в противоположность фон Бюлову, который со своими седыми усами и припухшим лицом казался старше.

Фон Клюк, раненный в войне 1870 года и получивший благородную приставку «фон» в пятьдесят лет, был выбран перед войной на главную роль в будущем марше на Париж. Это его армия должна была стать молотом на правом фланге, она должна была задавать скорость продвижения остальным войскам. Это она обладала самой большой ударной силой, имея плотность в 18 000 человек на милю по фронту по сравнению с 13 000 у фон Бюлова и 3300 у Рупрехта. Но, опасаясь разрыва между армиями, Генеральный штаб решил, что фон Бюлову, находящемуся в центре правого крыла, будет удобнее удерживать все три армии на одной линии. Фон Клюк, недовольный своим подчинением, оспаривал все приказы фон Бюлова, касающиеся ежедневного продвижения, вызвав настоящий хаос, чему очень способствовала плохая связь. Через десять дней Генеральный штаб был вынужден отменить приказ, причем разрыв между армиями все-таки произошел.

Бельгийцы действовали на нервы фон Клюку даже больше, чем фон Бюлов. Их армия, оказав серьезное сопротивление, сломала график немецкого продвижения и, взрывая железные дороги и мосты, срывала доставку боеприпасов, продовольствия, медикаментов, почты и тому подобного, заставляла немцев тратить значительные усилия, чтобы обеспечить тыловые функции. Местные жители блокировали дороги и, что было хуже всего, перерезали телефонные и телеграфные провода, нарушая связь не только между германскими армиями и Генеральным штабом, но и между корпусами. Эта «чрезвычайно агрессивная партизанская война», как назвал ее фон Клюк, и особенно франтиреры-снайперы, стрелявшие по германским солдатам, выводили из себя его и командиров.

С самого начала вступления армии в Бельгию ему пришлось предпринять, по его собственным словам, «жестокие и непреклонные меры, такие как «расстрел отдельных лиц и сжигание домов», чтобы противодействовать «предательству» местного населения. Сожженные деревни и мертвые заложники отмечали путь 1-й армии.

Девятнадцатого августа, после того как немцы форсировали Жету и не обнаружили бельгийской армии, отступившей ночью, они обрушили свой гнев на Аэршот, маленький городок между Жетой и Брюсселем, он первый подвергся массовым казням. В Аэршоте было расстреляно сто пятьдесят жителей. Количество жертв росло, к ним добавились те, которых расстреляла армия фон Бюлова на подступах к Арденнам и в Тамине, и шестьсот шестьдесят четыре человека, убитые солдатами Хаузена в Динане.

Процедура везде была почти одинаковой. Жителей собирали на главной площади, мужчин в одной стороне, женщин — в другой. Затем отбирался каждый десятый, второй или все, в зависимости от каприза офицера, командовавшего экзекуцией. Их отводили на ближайшее поле или на пустырь за железнодорожной станцией и расстреливали. В Бельгии много городов, на кладбищах которых стоят рядами одинаковые памятники с надписью под именем: «Расстрелян немцами в 1914 году». К ним теперь прибавились и другие с той же надписью, но другой датой — 1944.

Генерал фон Хаузен, командующий 3-й армией, как и фон Клюк, считал, что «вероломство» бельгийцев, «умножавших препятствия» германской армии, требовало наказания «самым решительным образом и без малейших колебаний». В подобные меры входили «аресты заложников из числа известных людей, например владельцев поместий, мэров, священников, сжигание домов и ферм и казнь лиц, пойманных во время свершения ими враждебных актов». Большинство солдат в армии Хаузена составляли саксонцы, и вскоре «саксонец» стало синонимом слова «варвар».

Сам Хаузен не мог понять «враждебности бельгийского народа». Его каждый раз удивляло, когда он обнаруживал, «как нас ненавидят». Он жаловался на поведение семейства д'Эггремон, в чьем роскошном замке, состоящем из сорока комнат с садом, оранжереями и конюшнями на пятьдесят лошадей, ему пришлось провести ночь. Старый граф ходил, «сжав кулаки в карманах», оба сына не явились к обеду. Сам хозяин на обед опоздал и хранил упорное молчание, не отвечая даже на вопросы. Так продолжалось до самого отъезда генерала, несмотря на то что он приказал своей военной полиции не конфисковывать коллекцию китайского и японского оружия, собранную графом д'Эггремоном во время дипломатической службы на Востоке.

Германская карательная кампания не явилась спонтанным ответом на сопротивление бельгийцев. Она подготавливалась заранее, с обычной германской тщательностью и педантичностью, и предназначалась для экономии времени и людей, во имя этого нужно было быстро приручить бельгийцев. Бельгийское сопротивление, потребовав оставить войска в тылу для его подавления, срывало планы.

Как только немцы входили в город, его стены начинали белеть заранее отпечатанными объявлениями, наклеенными на каждом доме и предостерегавшими население от совершения «враждебных» актов. Наказанием для гражданских лиц, стрелявших в солдат, была смерть, как и за различные менее тяжкие преступления. «Любой подошедший ближе двухсот метров к аэроплану или воздушному шару будет застрелен на месте» владельцы домов, в которых найдут спрятанное оружие, будут расстреляны. Все, кто укрывает у себя бельгийских солдат, будут отправлены на «постоянные» каторжные работы в Германию. Деревни, в которых будут совершены «враждебные» акты, «будут сожжены». Если же подобные акты произойдут «на дороге между двумя деревнями, к жителям обеих деревень будут применены те же меры». Короче говоря, провозглашались следующие принципы: все наказания будут осуществляться без пощады, отвечать будет вся община, заложники будут взяты в большом количестве. Эта практика коллективной ответственности, которую так энергично осудила Женевская конвенция, потрясла мир 1914 года, веривший в человеческий прогресс.

Фон Клюк сетовал, что применяемые методы «все-таки медленно действовали против причиняемого зла». Бельгийское население продолжало демонстрировать самую непримиримую враждебность. «Эти злостные акты со стороны населения сказывались на жизнедеятельности нашей армии». Карательные акции становились более частыми и жестокими. Мир узнавал о горящих деревнях, дорогах, забитых беженцами, расстрелянных мэрах и бургомистрах от союзных, американских журналистов и журналистов из нейтральных стран. Столкнувшись с запрещением Жоффра и Китченера о допуске журналистов на фронт, они собрались в Бельгии с первого дня войны.

Девятнадцатого августа, когда в Аэршоте, в сорока километрах от Брюсселя, прозвучали залпы, бельгийская столица была странно спокойна. Правительство покинуло город накануне. Флаги все еще украшали улицы, ярко вспыхивая на солнце красными и желтыми полотнищами. В свои последние часы бельгийская столица, казалось, расцвела еще больше, постепенно становясь тихой, почти мудрой. В самом конце дня увидели первых французов — эскадрон измученных людей и лошадей, медленно проехавших по авеню де-ла-Туазон-д'Ор. Спустя несколько часов по опустевшим улицам промчались четыре автомашины, в которых сидели офицеры в незнакомой форме цвета хаки. Брюссельцы удивленно проводили их взглядами, раздались возгласы: «Англичане!» Союзники Бельгии наконец-то появились, но слишком поздно. Девятнадцатого через город продолжал идти поток беженцев. Флаги сняли, население предупредили о возможной воздушной бомбардировке.

Двадцатого августа германские войска заняли Брюссель. Неожиданно на улицах появились эскадроны улан с пиками наготове. Они были предвестниками мрачного парада, невероятного по своей мощи и величию.

Он начался в час дня с серо-зеленых колонн пехоты, в которых маршировали выбритые солдаты, в начищенных сапогах и с примкнутыми штыками, сверкавшими на солнце. Затем появилась такая же серо-зеленая кавалерия с черными и белыми флажками, трепыхавшимися на пиках, как будто вернувшаяся из средних веков. Подковы бесчисленных лошадиных копыт, непрестанно цокавших по мостовой, казались способными затоптать все, что бы ни встретилось на их пути. За ними прогромыхали тяжелые артиллерийские орудия. Рокотали барабаны. Хриплые голоса ревели песню победы «Хайль дир им зигескранц» на мотив «Боже, храни короля». Они все шли, бригада за бригадой, колонна за колонной. Молчаливые толпы, наблюдавшие это бесконечное шествие, были поражены его завершенностью и единообразием. Затем, запряженные четверками лошадей, появились походные кухни. Разведенный в них огонь и изрыгавшие дым трубы произвели не меньшее впечатление, чем грузовики, оборудованные под сапожные мастерские. Сапожники за своими столами заколачивали гвозди в подметки, а солдаты, чьи сапоги находились в ремонте, стояли на подножках.

Парад проходил по одной стороне бульвара, чтобы не мешать проезду офицеров штаба в автомобилях, а посыльным на велосипедах и мотоциклах обгонять процессию.

Шли часы, а марш победителей продолжался. Три дня и три ночи 320 000 солдат армии фон Клюка шли через Брюссель. Был назначен германский генерал-губернатор, над ратушей поднят германский флаг, часы поставлены по германскому времени, на столицу была возложена контрибуция в пятьдесят миллионов франков (десять миллионов долларов), которую нужно было выплатить через десять дней, на провинцию Брабант — четыреста пятьдесят миллионов франков (девяносто миллионов долларов).

В Берлине после сообщений о взятии Брюсселя зазвонили колокола, на улицах раздавались радостные возгласы, незнакомые обнимались, и царило «всеобщее ликование».

Двадцатого августа Франция еще собиралась наступать. Ланрезак достиг Самбры, англичане стояли с ним вровень. Сэр Джон Френч после многих колебаний заверил Жоффра, что будет готов вступить в боевые действия на следующий день. Но из Лотарингии поступили плохие новости.

Рупрехт начал свое контрнаступление мощнейшим ударом, 2-я армия Кастельно, из состава которой Жоффр взял один корпус для бельгийского фронта, отступала, Дюбай доносил, что немцы упорно атакуют. В Эльзасе генерал По, действовавший против ограниченных немецких сил, взял обратно Мюлуз и весь прилегающий район, но теперь, с уходом Ланрезака на Самбру, войска По были нужны, чтобы занять его место для наступления в центре, даже Эльзас — величайшая жертва, был положен на алтарь «плана-17».

Хотя и ожидалось, что Эльзас, как и железорудные шахты в Брийё, будет возвращен после победы, огорчение генерала почувствовалось в каждой строке его воззвания к народу, который он только что освободил.

«На севере начинается великая битва, которая решит судьбу Франции, а с ней и Эльзаса. Именно туда посылает главнокомандующий все силы нации, чтобы предпринять решительное наступление. С большой грустью мы должны оставить Эльзас. Жестокая необходимость эльзасскую армию и ее командующего подчиниться тому, что вызвано крайней необходимостью».

После всего этого у французов оставался небольшой клочок территории вокруг Танна. Эльзасу пришлось еще долгие годы ждать окончательного избавления.

На Самбре, где Ланрезак должен был на следующий день предпринять наступление, «двадцатое было волнующим днем для войск, — по словам лейтенанта Спирса. — Напряжение ощущалось даже в воздухе. Все чувствовали, что великая битва близка. Моральный дух 5-й армии был необычайно высок. Все были уверены в успехе». Но командующий генерал д'Амад, командир группы, состоявшей из трех территориальных дивизий, которые Жоффр в последнюю минуту все-таки послал на позиции левее англичан, был обеспокоен.

В ответ на его запрос в главный штаб генерал Бертло ответил:

«Сведения о германских войсках в Бельгии сильно преувеличены. Причин для беспокойства нет. Диспозиции, занятые по моему приказу, в настоящее время считаются достаточными».

В три часа дня генерал де Лангль де Кари, командующий 4-й армией, доложил о движении противника через его фронт и спрашивал Жоффра, не следует ли предпринять наступление немедленно. В главном штабе господствовало твердое убеждение в том, что чем больше немцы перемещаются вправо, тем слабее их центр.

«Я понимаю ваше нетерпение, — ответил Жоффр, — но, по моему мнению, время для наступления еще не пришло… Чем более район (Арденн) будет ослаблен к моменту наступления, тем лучше будут результаты продвижения 4-й армии, поддерживаемой 3-й. Поэтому крайне важно дать противнику возможность пройти мимо нас в северо-западном направлении без преждевременного нападения на него».

В девять часов вечера он решил, что время пришло, и отдал приказ начать наступление немедленно. Это был великий час.

Ночью двадцатого августа Жоффр сообщал Мессими: «Есть основания ожидать успешного развития операции».

Разгром: Лотарингия, Арденны, Шарлеруа, Монс

Генри Вильсон писал в своем дневнике двадцать первого августа: «Страшно подумать и в то же время радостно, что еще до конца этой недели произойдет битва, о которой еще не слышал мир». В тот момент, когда он писал эти слова, великая битва уже началась. С двадцатого по двадцать четвертое августа весь западный фронт гремел сражением, вернее — четырьмя сражениями, известными в истории под общим названием Приграничного. Начавшись справа