Book: Лелейская гора



Лелейская гора

МИХАИЛО ЛАЛИЧ


ЛЕЛЕЙСКАЯ ГОРА

БЫЛА ТЬМА


Мужество в груди мужчин угасло,

умерла у них прежняя свобода,

словно на вершинах горных отблеск

солнца, потонувшего в пучине.

Негош 1

ТУМАН


Еще совсем недавно здесь были луга, а вдоль тропинок росли дички и кустарник. По ту сторону долины, насколько мне помнится, простиралось плоскогорье с оврагами. Теперь ничего нельзя было узнать: туман окутывал руины прошлого, медленно и упорно уничтожая в тишине его приметы. От растительности и твердой почвы под ногами остались лишь неясные воспоминания - они то исчезали, как во сне, то наплывали волнами, всякий раз неожиданно возникая передо мной, словно бы нарочно, для того чтобы захватить меня врасплох. Иногда мне кажется, что это и в самом деле мне снится какой-то невиданный сон - сон, которому нет конца.

Временами из мглы проступают очертания призрачных скал - жалкие обломки сокрушенных и размытых туманом громад. Впрочем, может быть, это вовсе не скалы, а космы тумана, показавшиеся в разрыве облаков, мгновенно затянувшемся вновь. А потом долгое время сплошные потемки, только мы, без тени, неслышные, ныряем в расплывшуюся мглу, липким податливым тестом застелившую небо и землю.

Понятия не имею, где мы, и не собираюсь думать об этом. Пусть думает Василь - это он потащил нас мимо Дьявольского источника. Или Иван Видрич - ему по штату положено заботиться о нас, а мне сойдет и так. Бреду и едва различаю, как они пробираются гуськом в клубящемся туманном лабиринте, который, петляя, неуклонно взбирается вверх; взбирается вверх, хотя в этом нет никакого толку, и как бы именно поэтому делает иногда небольшие спуски. И тогда начинает казаться, будто перед нами открываются двери подземных покоев, приглашая войти в таинственный мир мечты, неожиданно ставший столь осязаемым и доступным. Как бы я хотел вновь очутиться в стране сказочных образов, бесцельно созданных воображением из пустоты, и остаться в нем навсегда! И упиться его сладкой отравой, чей темный зов временами слышится мне где-то рядом … И я ищу его, нигде не находя, но он ускользает от меня сквозь какие-то поры, ускользает - и вот уже совсем ускользнул.

И вместо сказки, как это часто бывает во сне, когда погонишься за бабочкой, а столкнешься нос к носу с чертом, мне является мой собственный портрет, весьма близкий к оригиналу: бородатый, вшивый, кожа да кости, нечто омерзительное, затравленное - ходячий склад воспоминаний кое о ком из погибших, и больше ничего, только ворох лохмотьев … Чесотка на боку замучила меня - переползая с одного ребра на другое, она все глубже разъедает кожу. А тут еще заплата задралась, хлопает целый день по колену, и от этого мне то и дело чудится какой-то шорох невдалеке. То удаляясь, то приближаясь, этот шорох временами напоминает человеческие шаги, как будто бы кто-то невидимый, задыхаясь, крадется за нами, готовясь выстрелить без промаха в упор. Дважды эта заплата напугала меня, а третьего не бывать. Я отхватил ее ножом и смотрю: неодушевленная вещь, бессловесная тряпка, эта заплата заключает в себе тайный смысл, словно я сорвал ее с мертвеца или с кого-то чужого, словно она сама пробилась сквозь туман, спеша передать мне какой-то загадочный знак.

И, глядя на эту заплату, я вспомнил Куштримову пещеру и груду камней на месте зверской казни Фаты Куштримовой. Жуткий ветер завывал тогда у входа в пещеру, словно горный дух орал без передышки: «А-а-а! Курва-ку-шет-рим!»

Нико Сайков выходил на разведку, приносил дрова для костра и снова уходил в дозор. Я натянул на себя одеяло до пояса, а брюки снял и отдал их Ане чинить и, наблюдая, как Аня порола чью-то старую шинель, видел, как она извлекла из нее эту самую заплату. Швы кишели вшами, но Аня, сжав губы, порола, не говоря ни слова. Она уже привыкла к ним, но я все равно сгорал со стыда и размышлял о том, есть ли что-нибудь между Нико и Аней, ведь они так часто остаются вдвоем, и любовь ли это? …

Наверное, все-таки любовь, подумал я, то самое загнанное внутрь глухонемое чудовище, которое называется первой любовью и не находит себе выхода.

- Ты что остановился, Ладо? - окликнул меня Василь и добавил язвительно: - Читаешь там, что ли?

- Освобождаюсь от прошлого! - И я швырнул заплату в темноту.

- Послушай, не валяй дурака! Этак у тебя ничего не останется, а нагишом ходить не очень-то прилично.

- Чесотка и борода останутся при мне, а это уже кое-что.

- Нашел чем хвастать.

- Может, у тебя найдется что-нибудь другое?

Василь воображал, что да, и ему было неприятно разубедиться в этом. Он посоветовал мне заткнуться, я напомнил ему, что он начал первый и всегда начинает первый. Физиономия у Василя скривилась и белела во мгле, как какой-то пузырь. Василь заявил, что ему со мной хуже, чем с итальянцами. Я сказал, что мне с ним хуже, чем с итальянцами и четниками, вместе взятыми, - от них мне еще удается иногда отделаться, а от него никогда. Зачем же мы тогда топаем вместе, взъерепенился он, разве нельзя разойтись… На самом деле у Василя и в мыслях нет ничего подобного, скорее всего, его просто клонит в сон и он нарочно кричит, чтобы как-нибудь взбодриться. Я испытываю примерно то же самое - коль скоро я стал невидимым, я хотел бы на худой конец услышать свой голос. Казалось, нам необходимо вещественное доказательство того, что мы еще существуем на белом свете, что-нибудь вроде зеркала, что ли. И мы получили его - да, мы живы и еще способны … если не на что другое, так хоть на мелкую передрягу в тумане. И только мы начали ощущать прелесть этой вспышки, как Иван Видрич кинулся тушить ее:

- Эй, бросьте там! Что за привычка вечно цапаться!

- А мы и не думаем цапаться, - заявил Василь. - Мы просто разговариваем, все-таки ведь живые люди, нельзя же все время молчком.

- Верно, - ополчился и я против Ивана. - Это ты только можешь молчком.

- Поговорили бы о чем-нибудь другом, - сказал Иван.

- А ты укажи нам тему для беседы, - поддел его Василь.

- И тезисы напиши, - прибавил я. - В свете научных взглядов.

- Лучше уж спорить, чем толковать про голод да Западный фронт.

- А сегодня неплохой денек для перехода, - примирительно заметил Иван.

- Какой же это день, - пожал плечами Василь. - Не день это, а сплошная те-мень.

Иван промолчал и отошел, стараясь скрыть улыбку, скользнувшую по его лицу. Мы одержали над ним верх, но он даже не заметил этого. Мне кажется, он счастлив, что сумел объединить нас, хотя бы и против себя. Впрочем, это так естественно для него, увлеченного борьбой и неожиданно очутившегося в привычной для него атмосфере. Я всегда подозревал, что он не такой, как я и Василь, - абсолютно лишенный показухи и суеты. Ивану не требуется ни зеркала, ни отражения, ни отзвука для доказательства того, что он существует на свете. Он твердо знает, чего он хочет и как этого добиться. И, как натура глубокая, знает, что даже если сейчас чего-нибудь не знает, так будет знать, и, не раздумывая, спокойно делает свое дело. Иван - один из тех, кто в безвестности и глуши упорно месит некий сверхпрочный материал, который в один прекрасный момент предстанет взорам изумленного мира. Иной раз он выходит достаточно прочным; в другой - не выдерживает испытания, но его терпеливо замешивают снова из того же или из другого теста: и вот второе восстание, третье, потом четвертое - и так без конца…

Полусгнивший ствол давным-давно упавшей ели, источенный временем, белел, словно обглоданный скелет морского чудовища. Вокруг него черника, в ее упругие заросли мы проваливаемся по колено. Черника ничем не пахнет - душная затхлая сырость пришибла лесные запахи. Из-за редких деревьев лесными призраками выглядывают мелкорослые сосны. Медленный, нерешительный рассвет, не разродившись ни утром, ни днем, совсем зачах и стал отступать, виновато затухая. Незнакомый лес, невесть откуда взявшийся в этих краях, вдруг окружил нас кривыми саблями ветвей. В темноте потерялась тропа, и другая не заменила ее - все равно что последний фонарь погас на нашем пути. Мы уселись на еловые корни, прижимаясь к стволу и догадываясь о существовании кроны, невидимой в вышине, лишь по дождинкам, капающим из тумана. Едва уловимый, разбавленный влагой запах хвои долетел откуда-то, словно сказка о чем-то далеком, безвозвратно ушедшем и прекрасном.

Василь натаскал сухого хвороста для костра. Нет для него большего удовольствия на свете, чем пожарить пятки у огня да прикурить от уголька. Для меня, например, самое большое удовольствие смотреть в огонь: он как живое существо, единственное на земле, сохранившее нам верность и только предательским дымом еще способное выдать нас. Но сегодня пусть чадит, в тумане дым не виден. Вот он уже и затрещал значит, вскорости жди перестрелки! - и языки пламени, словно маленькие красные белки, распушив хвосты, вскачь понеслись друг за другом. Горько запахло горящей корой, потом сердцевиной. И перед нами возникают забытые картины: закопченный потолок, подвешенное мясо коптится под ним, бревенчатые стены, в пазах протыканные мхом. Давно уже умерло наше прошлое, но в отблесках волшебного пламени оно возрождается вновь. Может быть, еще не все потеряно - мы соберем разбитые остатки и вдохнем в них жизнь; там, где сейчас один или два, будет целая десятка!

Иван что-то заметил вблизи, толкает меня локтем, кивая головой направо. Усмехается - значит, ничего опасного. Я обернулся: передо мной на корточках сидел заяц, уставившись на нас и протирая лапой глаза, чтобы получше разглядеть. Видно, не совсем уверен, кто мы такие, друзья или враги. Неопытный заяц, не знает еще жизни. Так бы и погладил его по голове - давно уж я никого не гладил, - да побоялся спугнуть. Лучше я на него так посмотрю: подрагивая чуткой мордочкой, зверек как бы спрашивает нас о чем-то и предлагает поближе познакомиться. Заяц явно поставлен в тупик: до сих пор все живое преследовало его, а эти не лают и не кидаются вслед. Кто же они такие?.. Василь тоже почувствовал, что рядом с нашим костром кто-то есть. Винтовка лежала у него на коленях, он повернул ее немного и нажал спуск. Тупо хлопнул выстрел, и звук его тихо замер вдали, только клочок серого пуха рассыпался в тумане.

- Зачем ты его спугнул? - упрекнул Василя Иван.

- А чего он тут вынюхивает, как шпион!

- Уж лучше б Ладо выстрелить дал, он бы попал.

- Да ну? У него было время, чего ж он тогда не стрелял?

- Уж очень ты на руку скор, можешь все дело испортить.

- Такой уж я от природы, так что все претензии к ней.

- Если бы только не ты, был бы у нас сейчас обед, а так его нет. И кроме того, надо смываться.

Надо, потому что этим выстрелом мы выдали себя, если только было кому выдавать. Вполне вероятно, и было - они буквально наводнили здешние леса «летучими десятками», в подражание нам снабдив их для устрашения невероятными названиями. Мы еще немного мешкаем - уж больно хорошо нам было под этой елкой у костра. Иван растаскивал головешки и тушил, тыча в землю. Угли шипели, не желая сдаваться и мстя нам едким дымом. В конце концов дым прогнал нас. Мы нащупали какую-то бровку, похожую на тропу, пошли. Видимость не везде одинакова: на полянах вроде бы занимался рассвет, в лесу царили сумерки. Идем долго - сколько полян, сколько дней минуло. И вдруг выныриваем на голый пятачок, который смахивает на тот, что возле Дьявольской кормушки. Мне кажется, Кормушка слева; Василь, напротив того, тянет вправо. И, словно в доказательство его правоты, передо мной вдруг возникает скала, однако вскоре я убеждаюсь в том, что и она не более как плод моей фантазии и тумана. И родника нет, воды нигде не слышно, тропинка круто забирает в гору - не то, совсем не то …

Теперь уж я и вовсе сбился с толку, но это мне не впервой. Кто свяжется с Иваном, тот быстро привыкает держать язык за зубами и не артачиться. С ним всегда куда-нибудь да выйдешь - или на дорогу, или к реке. Теперь вот к какой-то горе. Что это за гора - не знаю. Мне запомнился только невероятно длинный подъем. Лезешь, как по хребту, проткнувшему воздушную оболочку земли и вознесшемуся в бескрайний небесный простор. А ну-ка посмотрим, что там такое! Если этот хребет и впрямь торчит над землей, значит, там нет тумана. Вот это было бы здорово - влезть на макушку и растянуться под солнцем. Вроде как на балконе или на каланче, между небом и землей: лежишь и видишь, как туман гложет землю, перекроенную оккупациями, погонями, засадами и тому подобным. А ты себе лежишь в свое удовольствие да поплевываешь сверху на все, пусть они там внизу набивают цену за наши головы и рыскают за нами по лесам. Правда, голод останется при нас, но это не имеет значения - на солнце голод не так мучителен, как в тумане.

Но вот и этому подъему пришел конец, и нам открылась обыкновенная вершина, корявая и каменистая, и ничего больше. Василь не желает с этим смириться, но дальше лезть просто некуда. Я тоже ропщу, но Иван неумолим.

- Вниз, - говорит он Василю, - чего раздумывать?

- Меня ноги вниз не несут, - бурчит Василь. - Опротивело мне, все вниз да вниз.

- Ты, я вижу, представления не имеешь, где мы?

- Ни малейшего. Может быть, ты имеешь?

- Надо было раньше говорить.

- А что, разве от этого нам стало бы лучше? Не верю.

- Можно было бы подождать, пока туман рассеется.

- Осточертело мне ждать. Вечно приходится чего-то ждать. Не желаю я больше сидеть и ждать потому только, что не знаю, где мы. Немцы тоже не знают, однако не ждут. Да и кто что-нибудь знает под этими предательскими небесами?

Ну вот, отвел душу. Иван пожал плечами и зашагал. Пошел и я. Надо идти, даже если не знаешь куда. Все так идут, и никто не знает, и ни у кого нет времени подождать, пока что-нибудь выяснится. Ожидание подтачивает волю-и разъедает человека ржавчиной сомнения, оставляя от него один обглоданный скелет, который еще некоторое время белым пятном маячит в тумане.

Из-под наших ног то и дело срываются камни. Но мы не обращаем на них никакого внимания. Нам все равно. Бывают мгновения, когда Ивану Видричу тоже все равно, хотя он в этом никогда бы не признался. Впрочем, камни нам ничем не угрожают: выше нас никого нет, а те, что внизу, убегут или погибнут. Гораздо хуже угодить ненароком в чужие края; вот уж там никому нельзя доверять и слушаться добрых советов, потому что не известно, на чьей стороне этот самый советчик. Куда ни ступишь, всюду эта проклятая рознь, враждующие партии и наговоры и вранье, в котором сам черт ногу сломит.

Крутизна пошла на убыль, сорвавшиеся камни быстро затихали внизу. Появились кусты. В их существовании мы убеждаемся, натыкаясь на колючки, небезопасные для глаз. Мы спустились в неглубокую долину или что-то в этом роде. Казалось, каменные завалы стеснили ее с обеих сторон, но ничуть не бывало - куда ни ткнешься, проход везде свободен и под ногами ровно и мягко выстлано туманом. В тишине рокотал и бурлил поток, берущий, должно быть, где-то поблизости свое начало, обмыливал валуны на бегу и внезапно обрывался в котел пропасти. А может быть, у этого потока' нет начала, подумал я, может быть, он тоже состоит из тумана; все, к чему ни притронется туман своими щупальцами, все обращается водой и течет, и проходит. Мы умылись над пропастью и вытерлись рукавами, но и это не помогло - небо не прояснилось и не померкло, все осталось по-прежнему. Ковыляем потихоньку, едва различая друг друга. Да это и к лучшему - чем меньше пройдешь, тем меньше наплутаешь. Скоро ночь, а завтра будь что будет.

Под ногами ощущается тропа, а кругом все размыто и сглажено туманом, но это уже почти не раздражает нас. Мы уже освоились с ним, и Василь освоился, молчит. Вдруг он нагнулся, приглядываясь, - что-то померещилось ему за пеленой тумана.

- Ну вот, туда же и пришли.

- Куда это туда же? - удивился Иван.

- Не твое ли это имущество, Ладо? Во всяком случае, недавно было твоим.

- Что там такое? Да к тому же еще и мое? Тут ничего моего не может быть.

- Посмотри, а уж потом и отпирайся! Так как же?

И он сунул мне в нос заплату из Куштримовой пещеры, снова напомнив о Нико Сайкове и Ане и о той тревоге, которая тогда терзала меня: вдруг Нико схватят так же, как схватили Куштрима, и Аню до смерти забьют камнями, как забили Фату? Как очутилась здесь эта заплата? Может быть, у меня в голове помутилось от этого тумана и никак не прояснится? Присмотрелся - действительно она. Та самая заплата, в этом нет сомнения. Должно быть, какая-нибудь птица подобрала ее и бросила сюда. Птица-проказница, вещая птица сова, которая умеет читать в книге судьбы. Или другая вражья сила, или черт его знает что - я уж не знаю, что и подумать. Иван тоже не верит своим глазам, рассматривает заплату, ощупывает ее, будто рану неверный Фома. По краям кое-где еще висят обрывки ниток - толстая шерстяная пряжа, которую Аня с трудом вдевала в игольное ушко. Эта пряжа окончательно убедила Ивана.

- На этом самом месте вы поссорились, - сказал он.

- Так точно, - согласился Василь.



- Из-за парши или чего-то в этом роде.

- Из-за прошлого, он хотел освободиться от него.

- Видал, какие оно штучки может выкинуть порой?

- Какие? Ты думаешь вернуться?

- Подстеречь кой-кого на дороге и заставить пересмотреть неправильные взгляды.

Теперь нам известно, где мы, а это уже чего-нибудь да стоит. Надо бы идти, но сумерки и туман сгустились. Скоро не будет видно ни зги. Совсем исчезли руины прошлого, а земля и растительность теперь даже изредка не напоминали о себе. Слились клубящиеся лабиринты, расплывшись удушливым доисторическим маревом. Туман давно уже представляется мне серым негреющим огнем, захлебнувшимся собственным дымом. Все, что было, прошло, а может быть, то, что должно было прийти, растаяло на этом огне и вот уже потрескивает в нем, смешиваясь с дымом. Серый огонь растопил подземные покои, сказочные страны и все, что напоминало действительность или сон. Осталось холодное и пористое вещество, замешанное на времени и пространстве; казалось, будто в гигантской колыбели качался материал для еще не созданного.


КАТУН 2 «ТОПОЛЬ», ИСТОЧНИК И ДЕВУШКА


Незримая тень тревоги пронеслась по воздуху, а может быть, и по земле. Она потрясла меня смутным ощущением нависшей угрозы и скрылась. Я остановился, озираясь по сторонам и тщетно ища разгадку ее холодного дыхания. К сожалению, я в последнее время все чаще поддаюсь дурным предчувствиям, совершенно необоснованным и являющимся не чем иным, как следствием болезненного страха, который преследует меня по пятам.

Тревожная тень подернула рябью давнишние воспоминания, которые она всколыхнула во мне, они увлекали меня обратно, в прошлое, назад, пока я наконец не очутился в детстве. Снег завалил долину, низкие тучи придавили ее, глухо шумела река, перекатываясь через камни; старые вербы, присев у реки, гляделись в мутное утро, подобное сумеркам.

По утрам в те далекие дни у нас в долине собаки устраивали грандиозные сходки неведомых нам собачьих партий или религиозных сект. Косматые овчарки из горных деревушек, закаленные в побоищах с волками, крупные, как телята, стремительные и страшные спускались вниз, дабы установить истинную веру и подавить еретиков из долины. Они начинали свои проповеди величественным басовыми аккордами, звучащими отчетливо и раздельно - хам, грум, гр-р-рум, - во имя всевышнего, царя и закона. По мере перечисления тяжких, непростительно тяжких грехов равнинной секты гнев горных овчарок нарастал. И, выйдя окончательно из себя, они кидались в бой, сплетаясь в один клубок с обитателями долины. Заранее ужасаясь той участи, которая их постигнет, противники молили овчарок о пощаде дрожащими голосами и оглашали воздух пронзительным визгом, переходившим вскоре в затихающее поскуливание. Звуки, долетавшие с поля брани, свидетельствовали о том, что наиболее сильные сдирают кожу со слабых, перегрызают им глотки и выпускают кишки.

Вороны перелетали с дерева на дерево, присаживаясь на оголенные ольховые ветви, и старались держаться подальше от грозной сечи, но, вспугнутые отчаянным лаем, то и дело срывались с места. Верховые с опаской проезжали мимо, отгоняя собак истошными криками и дубинками. Безлошадная голытьба безопасности ради собиралась группами - не отваживалась ходить в одиночку. Собачий смерч, с молниеносной быстротой перемещавшийся с места на. место, держал долину в страхе и трепете, и самой главной моей заботой в те дни было изыскивание наиболее надежного способа спасения своей жизни от этой напасти. Между тем мне был известен один единственно верный способ - сидеть безвылазно дома! Но как раз в те дни шли занятия в школе, путь в которую лежал через мост, мимо кладбища. И я всю ночь напролет цепенел от ужаса, представляя себе, как я пойду один пешком сквозь этот ад, где каждый слабый получает должное и раздирается в клочья.

Какой-то хриплый голос или, вернее, отзвук, докатившись снизу, прервал цепь моих воспоминаний. Это злая собака брехнула где-то под горой, и брех ее умножили горы. Неуловимая тень, вселившая в меня тревогу, хотела было ускользнуть от меня неузнанная. Не вышло - я столкнулся с ней лицом к лицу, и все стало ясно, но все же легкое беспокойство не покинуло меня. Конечно, теперь уж это не та давнишняя моя боязнь собак, а другое: ведь где собаки, там есть и люди. А мы устали од этих встреч, устали держаться начеку, напряженно следить, как бы тебя не перехитрил твой собеседник, чью принадлежность к той или иной партии ты стараешься выведать исподволь, с трудом докапываясь до истины, скрывающейся под ворохом вранья, и постоянно думая о том, как бы самому не сболтнуть чего-нибудь лишнего и нечаянным словом не выдать себя. Выдержать такой словесный бой не всегда удается даже при тщательной подготовке. А по окончании его я неизменно напоминаю самому себе побитого пса, который храбро бился и едва унес ноги с поля брани.

Длинные пряди тумана еще вились над ущельями. Умирающие, но все еще живые, они, подобно расчлененной каракатице, сокращаясь и вновь растягиваясь, вслепую тянулись навстречу друг другу, мучимые страстным желанием слиться. Некоторые стали совсем прозрачными, и сквозь их истончившуюся плоть проглядывали зеленые леса и поляны с обгорелыми пнями. И от этого волнообразного движения тумана казалось, что волнуются горы: то вынырнет вершина или крутой склон, то ребристый бок размежеванных лугов, где некогда были покосы; то выпрямится во весь рост скала, озаренная солнцем, улыбнется или' оскалится и снова погрузится в туман. И чудится мне, что это в муках рождается мир, удивительный мир, такой знакомый и неизведанный. Но что мы знаем о нем кроме того, что мир этот таит в себе бесчисленные опасности, искусно скрытые от взоров в самых что ни на есть проверенных местах.

Летние пастбища, уцелевшие после осенних поджогов, нередко оказываются заброшенными. Заросли лопухов буйно поднимаются на унавоженной почве загонов, хижины разваливаются: кажется, будто люди покинули жилье много лет назад. Такова война - сообщница безвременной старости и запустения. Но даже если над хижиной и вьется дым, на дружеский прием рассчитывать не приходится. Власти тщательно отобрали тех, кому, по их понятиям, следовало бы дать разрешение подняться на лето в горы. В число таких счастливцев иной раз попадали и наши бывшие друзья - в качестве приманки, на которую можно нас поймать. Одни прекрасно сознают, с какой целью им выдано разрешение, и стараются оправдать оказанное им доверие; другие выкручиваются, отделываясь обещаниями и всячески оттягивая момент расплаты. Есть и такие, которые не понимают и не желают понимать смысла полученной льготы. Спокон веков привыкнув подниматься в горы на летние пастбища, они и сейчас не видят в этом ничего особенного.

Добравшись наконец до катуна «Тополь», мы вступили на территорию Велько Плечовича. Нам необходимо повидаться с ним, но как это сделать? Велько издали заметит приближение вооруженных людей. Между тем он нас не ждет, и у нас нет никаких особых примет, по которым он смог бы понять, что мы свои, а не те, от кого он скрывается. Кричать - не известно, кого докричишься. Только счастливый случай может свести нас с Велько, но счастье давно уже изменило нам. И мы остановились в растерянности. Перед нами, с двух сторон обрамленные лесами, простирались широкие поля - обходить их слишком долго, а пересечь опасно. Где-то недалеко должен быть источник - до нас доносились явственные звуки булькающей воды.

Катун расположен на склоне выше источника. Меня послали на разведку: если у источника никого не окажется, мы пройдем под склоном, не рискуя быть замеченными. У колодца брызгались водой двое ребятишек - судя по всему, это занятие им никогда не могло надоесть. Но вот они подрались и убежали.

Я уж собирался было дать своим условный знак, что путь свободен, как у источника появилась девушка с двумя деревянными бадейками. Боже мой, до чего красивой может показаться девушка мужчине, давно уже отвыкшему от женского общества! Я был уверен, что и деревья и горы любуются ее красотой - вон та вершина вытянула шею и, склонив лобастую башку, так и ела ее глазами. Девушка поставила бадейки и осмотрелась, нет ли кого-нибудь поблизости. Такое уж теперь время, - все чего-то боятся и пугливо озираются по сторонам.

Удостоверившись, что кругом никого нет, девушка задрала вышитую юбку выше колен и пустила струю воды на свои загорелые икры. Вода отскакивала от них, блестели капли, наполненные солнцем, и сами становились маленькими солнцами, которые плясали вокруг ее ног. Я загляделся на это чудо и позабыл, на каком я свете. Опомнился я, заметив, что иду, иду прямо к ней, и надо срочно придумать, с чего начать разговор. Девушка вздрогнула и побледнела.

- Не бойся, - сказал я. - Я не ем живых людей. Как поживаешь?

Девушка пробормотала какое-то заклинание, приоткрыв ряд белых зубов. Расширенными от ужаса глазами она вначале уставилась на мою бороду, потом отметила кокарду с перекрещенными костями и наконец добралась до огромного ножа, который я таскал за поясом. Это меня рассмешило: девушка, должно быть, так же красива, как безобразен я в своем идиотском наряде! Однако одно уравновешивалось другим, и, таким образом, гармония была сохранена.

- А не скрывается ли тут какой-нибудь куртизан? - спросил я.

- Куртизан? - переспросила девушка. - А что это такое?

- Куртизан - сиречь партизан. Так водятся они тут или нет?

- Нет. Теперь с партизанами покончено навсегда.

- Ты уверена в этом?

- Так ваши говорят. А какие и были, те в Боснию ушли.

- Знаю. Только Велько Плечович не ушел. Вы его здесь прячете, на развод бережете. Кто-то из здешних кормит его, это нам доподлинно известно. Но я его все равно найду. И прирежу вот этим ножом!

Она бросила на меня испуганный взгляд и потупилась. Видимо, мои лохмотья и бесчисленные заплаты интересовали ее сейчас больше всего. Я смутился - она нашла способ мне отомстить.

- Дома у меня лежат новые штаны, эти у меня специально для таких вот прогулок. Иначе они мне не поверят и не подпустят близко. Но признайся лучше, ты замуж не собираешься?

- Замуж выскочить проще всего, - ответила девушка и подставила бадейку под струю воды.

- Не скажи. Война, люди гибнут. Советую тебе поторопиться.

- Не твоя печаль, - сказала девушка и подставила под струю вторую бадейку.

- Послушай, ты мне нравишься!… Глаза у тебя - три царева града не пожалел бы за них. И ноги, черт возьми, тоже хороши! А что, если нам пожениться? Пойдешь за меня?

Она схватила бадейки и кинулась было наутек, но обернулась:

- Ни за что! С такой бородищей! Даже если ты один останешься на белом свете!

- Я могу бороду сбрить, - крикнул я ей вдогонку. - Будь она хоть из чистого золота, сбрею, если уж тебе хочется. Да я хоть сейчас ее отхвачу. Вот увидишь, только остановись!

И я без колебания исполнил бы свою угрозу, но девушка не пожелала обернуться. Убежала к своему катуну, расплескивая воду по пути. Мы тоже поспешили убраться, прежде чем она поднимет тревогу. В лесу присели отдохнуть. Я все ждал, что Иван при активной поддержке Василя начнет проработку, но они молчат. Устали, поэтому и молчат. Сквозь деревья виднелся катун «Тополь» - четыре хижины, у пятой провалилась крыша, а возле них загоны и сарай. Ребятишки - те двое и еще пара других - играют в партизан и четников. «Бах, бах! Вы окружены, сдавайтесь! Не губите себя понапрасну!»

- «Живыми мы в плен не сдаемся!» Наконец Иван, сдерживая дыхание, обращается ко мне:

- С какой это ты стати растрепался с девушкой у колодца? …

Действительно, с какой это я стати растрепался? - в свою очередь спрашиваю я себя, но это не похоже на раскаяние. Напротив, я поистине восхищаюсь собой, мысленно жму себе руку и поздравляю: на какое-то мгновение я посмел заглянуть в другой мир, в другую жизнь. И снова заглянул бы туда, если бы только это было в моих силах. И я исподлобья слежу, не выйдет ли девушка из хижины, не увижу ли я ее еще разок. Я даже имени ее не знаю и не представляю себе, как его узнать. Ага, значит, она была в лесу - вот она появилась на тропинке с вязанкой зеленых веток для телят. Телятник сейчас же за добротным домом, обшитым поверх досок берестой. Видимо, хозяева живут вполне прилично, но моя знакомая совсем не похожа на хозяйскую дочь. Хозяйская дочь была бы посмелей; наверное, она доводится хозяевам родней, притулилась тут возле тетки перебиться в лихую годину. Верно, хозяева не особенно-то ласковы с ней; не успела девушка принести воды, как ее уже послали за кормом для телят. Да они небось и не заметили, что на ней лица нет от страха: давно привыкнув пользоваться ее услугами, они точно так же давно уже привыкли не замечать ее самое. Девушка скрылась в телятнике. Прощай, милая!

Мы уже достаточно отдохнули. Василь с Иваном торгуются, куда идти. Я молчу - мне безразлично. Из-за деревьев неслышно, как во сне, появляется Велько Плечович. Красномордый, щеки округлились, на голове заячья шапка. Наверное, уже давно следил за нами, выжидал, хотел врасплох захватить.

- Привет, - сказал он, - ну и вид у вас - как у таборных цыган!

- А у тебя - как у цыганского старшины, - в отместку ему заметил Василь.

- Винтовки мешают, - продолжал Велько, - не будь винтовок, я бы вас за нищих принял. Таким сердобольные граждане никогда не откажут в миске крапивной похлебки.

- Как ты пронюхал, что мы здесь? - спросил Иван.

- Контрразведка, братец, доносит мне о каждом, кто переступает границы моих владений.

- Коли у тебя есть владения, - сказал Иван, - так не найдется ли у тебя и чего-нибудь съестного?

Но Велько, к нашему удивлению, и тут не растерялся.

- Найдется, - ответил он.

И повел нас через лес, мимо пещер, наполненных подземным гулом, и всю дорогу расхваливал нам эти пещеры, так что можно было, подумать, будто он построил их собственными руками. Одна уж очень просторная, в ней целая рота поместится. Вполне возможно, что и поместится, только у нас давно уже роты нет. И вот эта уж больно хороша - вход в нее закрывают два куста, и его совсем не видно. Таких пещер еще с десяток наберется. Я уж стал не на шутку опасаться, как бы он не вздумал устроить нам экскурсию по пещерам, однако, на наше счастье, пещеры были вскоре забыты. Мы вышли на скалистый уступ; катун, луга и тропинки лежали перед нами словно на ладони. Из одного дупла, прикрытого кудрявой веткой, Велько вытащил торбу с хлебом и лепешку сыра, завернутую в лопух. Настоящий хлеб! Правда, с примесью мякины, но в основном из муки. Иван Видрич для верности пощупал его руками, а Василь в предвкушении удовольствия понюхал. Я вытащил нож, собираясь разрезать краюху, а Велько и говорит:

- Уж не тот ли это самый нож, которым ты грозился проткнуть мне брюхо?

- Уж не та ли это самая девчонка сказала тебе об этом? - спросил в свою очередь я. - Уж не она ли и есть твоя контрразведка?

- Она самая. Мага! Напугал ты ее, черт бы тебя побрал, своим ножом!

- Мировая у тебя Мага, познакомишь меня с ней.

- Это можно, у меня тут знакомых полно. Три катуна, и в каждом родственниц до черта, родственников и всяких кумушек.

- Не потому ли шея у тебя такая красная, - заметил Василь. - Ишь как раздался, все равно что дуб.

И верно, Велько напоминает дуб. Сухожилия у него как коряги, да и больше их, чем у прочих людей. Плечи широкие, а руки тонкие, маленькие, почти детские; но уж если ухватит он что-нибудь этими руками, так не выпустит - они у него, как клещи железные. Движения у Велько медлительные. И крепко сбитый торс, как бы нечувствительный ко всем превратностям судьбы. Это у всех Плечовичей наследственное. Несмотря ни на какие примеси, они до сих пор сохранили свойственные им физические особенности, да и душевные тоже: например, видимость этакой благородной прямоты, которая, казалось бы, в данный момент им даже и невыгодна. Однако было бы ошибочно думать, что и Плечовичи не умеют, когда надо, ловчить и выкручиваться. Девушки, взятые в жены из рода Плечовичей, ценятся очень высоко - известно, что они рожают здоровых и красивых детей, - и поэтому у Плечовичей везде находятся богатые и влиятельные приятели.

- Мы наверху базу хотим основать, - сказал Иван. - Чтобы знали, где нас искать.

- Лучше, если не будут знать, - заметил Велько.

- Об этом уж мы позаботимся, а потом и ты присоединишься к нам.

- Столовая у вас не слишком-то шикарная.

- Твоя, бесспорно, лучше.

- Чего же ради мне к вам идти? Только голодных плодить.

- У нас радио, будем слушать последние известия.

- Известиями сыт не будешь, даже если они и хорошие.

- У тебя, видать, тут вдовушка завелась, - заметил Василь, - вот тебе уходить-то и не хочется. Мне бы тоже на твоем месте не хотелось.

Велько усмехается - значит, действительно завелась. Неважно, вдовушка или не вдовушка - главное, женщина. Я готов возненавидеть его от зависти. О таких вещах я могу только во сне мечтать. Но Иван от своего не отступается, доказывает, что вместе лучше, чем в одиночку. Это у него в крови - вечно пичкать людей тем, что им в глотку не лезет. Я слышу, как отбивается Велько, подобный одиноко стоящему утесу, совершенно довольному своей судьбой. Однако все напрасно. Уж если Ивану втемяшится что-нибудь в голову, всякое сопротивление бесполезно, и убеждать его бесполезно, он сокрушит любые убеждения потоком слов, неиссякаемым, как дождь, и нудным, как тоска.



Я отвернулся, предпочитая не слышать, как этот нудный дождь капля до капле долбит камень. И принялся рассматривать катун - там выпустили телят порезвиться. Все бурые телята, на серн похожи, а носятся, как бабочки: то устремятся куда-то всей стайкой, то вдруг вернутся назад. Моя девчонка, Мага, не появляется больше. Нарочно, ведь злит меня, плутовка, знает, наверное, что я за ней слежу, ни за что теперь не выйдет. Я прислонил голову к камню; ладно, я ее когда-нибудь еще подкараулю…

Вдруг, во сне ли или наяву, мне является странная мысль, будто она не Мага, а Видра! И я удивляюсь, как это я раньше не заметил этого. Я почему-то вбил себе в голову, что Видра погибла, но, оказывается, она жива! Ее вылечили в той больнице, в районной больнице под Звездарой, а потом она связалась с партизанами и теперь скрывается здесь. Она опоздала, мы уже были разбиты, и Видра переоделась крестьянкой и имя сменила. Она все еще сердится на меня за то, что я оставил ее одну в горящем Белграде, и потому не подает о себе вестей. Она, конечно, не знает о том, как меня отшвырнули тогда от грузовика, который ее увозил, и как машина рванула с бешеной скоростью с места. Но какое это имеет теперь значение! Главное - ты жива, Видра! Сама мысль о том, что ты жива, наполняет меня сладостной надеждой, с которой я уж было распростился совсем.


ТРАВОЙ ДА ВОДОЙ


Если хочешь понравиться девушке, которая тебе снилась, надо перевернуть подушку. Я перевернул камень, и сороконожки бросились из-под него врассыпную. Иван посмотрел на меня и отвернулся. Решил не задавать мне никаких вопросов; тем лучше, ибо я не представляю себе, что бы я стал ему отвечать. Конечно, я не верю в приметы, но все-таки человек должен сделать все, что от него зависит. Если под этой каменной подушкой притаилась частичка ее заплутавшей души, которая посетила меня во сне, пусть она будет теперь свободна и проводит меня хоть кусочек пути. Я чувствую, как она следит за мной откуда-то - или это только так чудится мне - и провожает меня. Выглядывая из бородатого леса, она разливается детской радостью над тропой и полянами. Повязав голову солнечным светом и подпоясавшись сиянием луны, эта летучая прозрачная радость озаряет все, чему улыбается, и разгоняет сумрачные тени. Ее нельзя описать, потому что еще не созданы для этого слова. Я вспоминаю видения из моего сна, и, сверкая и переливаясь фантастическими красками, они преображают сосновый бор, людей и горы. И мир, хотя бы на краткое мгновение, становится богатым и щедрым - таким, каким представлялся он нам в детстве. Велько Плечович, властелин пещер и родственник девушек, шагает впереди нас и держится по-хозяйски. И с полным правом, ибо это его владения. Они значительно расширились и теперь граничат с территорией Нико Сайкова Доселича и представляют собой подлинно феодальный надел лесов и пашен с горными вершинами и истоками рек. В то время как другие наши товарищи, по тем или иным причинам потерпев провал, постепенно сходили со сцены, Велько и Нико выстояли, словно два дуба, которые своими корнями скрепляют почву. Не будь их, эти края были бы сейчас чужими и неприветливыми.

- Ты с Нико видишься? - спрашивает его Иван.

- Давно не виделся, - отвечает Велько. - Дважды пробивался к нему, да не пустили.

- Кто не пустил?

- Засады. Район у него отвратительный, сплошь четники, я еще удивляюсь, как он там держится.

- Сейчас все районы до самого Кавказа отвратительные.

- Но у него, я думаю, самый скверный - никого из родни, никакой опоры.

- Ты бы тоже не слишком сильно на свою родню опирался!

Оно и верно, нынче все люди размежевались, даже и родные. И добро бы сразу размежевались, тогда бы хоть известно было, кто на чьей стороне. Но нет же - набегающие волны подтачивали самых стойких. Одна часть родственников была заранее настроена против нас, другая перешла на ту сторону по чисто утилитарным соображениям, а вслед за ней, не вынеся испытания голодом и ужасов оккупации, туда же подалась и третья. Но даже после этого еще остались тугодумы, чья позиция до сих пор не определилась. Им любое решение дается с трудом, и они изворачиваются, пытаясь не принимать никакого, но и на них нельзя рассчитывать. Им даже соли не выдают по талончикам, а из-за соли еще во времена турецкого ига люди принимали мусульманство. И не только из-за соли, но также из зависти к соседу, который сумел устроиться гораздо лучше, из боязни оказаться в положении белой вороны и поплатиться за это собственным домом, который в назидание всем непокорным подлежит сожжению. Долго идет в них внутренняя борьба, но неровен час, и они рухнут и выдадут первого, кто слишком им доверился.

- Будь осторожен, - предупреждает Иван Велько Плечовича, - сейчас не то, что раньше, сейчас людям верить нельзя!

- Знаю, в этом я уже успел убедиться.

- Кое-кто наверняка не прочь тебя продать, поскольку другого источника заработка сейчас нет.

- Вполне возможно. Но как узнать - кто?

- За тебя назначен выкуп, а за деньги чего только не сделает человек, так что никому не верь.

- Верить плохо, а не верить еще хуже. Но ведь должен же человек на чем-нибудь голову. себе сломать, иначе он бы жил сто лет, а это слишком много.

Мы пожали Велько руку, и он повернул назад. Теперь мы одни. И как-то сразу вдруг повеяло холодом, и все стало серым вокруг. И мне уже больше не удается вызвать ни одной картины, ни единой краски из моего сна. Они незаметно сами собой потухли - все рассыпается в прах, и эти видения быстрее, чем что-либо другое, потому что они питались дальними отзвуками и отблесками. Остается поражаться, что после всего, что было, я мог еще заметить их. Вместо прозрачного покрова предметы покрылись корой тоски и тревоги. Вероломный, стелющийся по земле ветер вырвался из пещер и перевернул листья тыльной стороной, а поздние альпийские цветы закрыли свои короны, словно бы солнце уже закатилось. Я обернулся: Велько исчез из вида - и он закатился. Странно, что он так быстро скрылся, если только не превратился в один из тех дубов на лугу. На лугу растут дубы всех возрастов, и старые и молодые, а самый мощный облепили вороны и ссорятся - похоже, делят добычу.

Вокруг нас, погруженные в безмолвие, медленными волнами колыхались горы и вечность. Небо нахмурилось, брызнул мелкий дождь, холодный и пронизывающий. А с севера ползучей дымящейся стеной, загородившей небо и землю, на нас надвигался страшный ливень. Он еще далеко, но уже ощущается всеми нервами, и уши улавливают его вой, прерываемый громовыми раскатами. Мы наблюдаем его неритмичную поступь: он то застревает надолго, преодолевая глубокое ущелье, невидимое отсюда, то, оседлав перевал, единым махом перекатывается через горную цепь, закрывая ее серой пеленой. Мы разулись, щадя свою обувь. Василь злится, проклинает богов дождей и непогоды - это единственное, чем он может отомстить богам за все те подлости, которые в сообщничестве с итальянцами и четниками они нам учинили.

Лишь Иван по-прежнему хладнокровен, - этот человек не даст и ломаного гроша за всю эту небесную возню. Многочисленные испытания, которые выпадают на нашу долю, он воспринимает как нечто само собой разумеющееся; перейди все сейчас в мусульманство, он и этому, пожалуй, не удивится. То, что нас ненавидят и выслеживают, клянут и ругают, когда не остается ничего другого, - это он словно бы давно предвидел. А если его спросить, почему это так, я думаю, он ответил бы, как Иисус: не ведают, что творят. Жена его, Гара, где-то в лагере, в Албании; сынишка, грудной младенец, в какой-то четнической семье, но он никогда не говорит о них, будто бы и этому так положено быть.

Иван увидел хижину с провалившейся крышей - именно такая нам сейчас и нужна. Над дверью сохранилось еще с десяток досок, а под ней полоска сухой земли - тут мы отлично переждем бурю. Сквозь щели в бревнах виден луг - значит, с той стороны никто не подкрадется.

Но вот сгустились сумерки, потом стало почти совсем темно и наконец ливень забарабанил по доскам и по мгновенно образовавшимся лужам. Казалось, из земли тоже выступает вода - навстречу той, что льется сверху. Слышно было, как крупный град обивает ветки в лесу; скверно пришлось бы нам, если бы он нас там застал. Ливень то ослабевал, словно для того чтобы выманить нас наружу, то хлестал с удвоенной силой. Порыв налетал за порывом, и не было им конца. Размахивая ветром, словно руками, буря, как бы доказывая свою мощь, сорвала с нашей кровли две доски и, стеганув косой струей града, нащупала нас, скорчившихся, у стены. Казалось, какое-то сознательное существо управляло разбушевавшейся стихией. На полу перед нами рассыпались белые снежные шарики. Одним из них я запустил Василю в лоб - я знал, что он мне тотчас же отомстит. И он не замедлил отомстить - если уж не на ком выместить злость, так хоть на мне, - и ему стало легче.

Наконец буря угомонилась, и в небе стало проясняться. Дождь все еще шел, в свете утверждавшегося дня поблескивали капли.

Тут Иван ткнул меня пальцем - посмотри, мол, на луг. Что такое? Заяц снова, что ли, или медведь объявился?.. Ни тот ни другой, похуже чудовище - человек! Я вздрогнул. А что, если он нас заметил? Но, видимо, нет, иначе он бы тут не торчал. Ишь, топчется на лугу, босой, в джемадане 3, голову накрыл мешком. Лица не видать, но сдается мне, что я его знаю. Мы с ним когда-то встречались, внизу, в городе: он околачивался там в этих самых штанах … Промок, видно, весь до нитки, а все ему мало воды - разводит ее канавкой, делит, поит землю клочок за клочком. И доволен. А почему бы и нет? Этот тип - потомственный скотовод из докосовской 4 и дохристианской эры, который превыше всего на свете ставит своих овец, а за ними воду и траву - своих исконных поильцев и кормильцев. Нехорошо, если он завернет в нашу лачугу. Нехорошо, потому что он проболтается об этой встрече и поползет слушок. Заглянет - тогда уж лучше и живым его не выпускать. Только что ему тут делать? -успокаиваю я себя. Человек занят работой, помогает воде пробиваться канавой и вот уже скрылся из виду, только слышно, как тяпает мотыга. Тревога рассеялась, на смену ей пришла грусть: вот до чего мы дошли, до чего дожили. Боимся жалкого промокшего скотовода и земледельца, и это после всей нашей громкой славы и не менее громких слов. Мы, которые еще совсем недавно только и мечтали побыстрее заговорить с людьми, вынуждены теперь прятаться от них. Куда ни обернись - всюду мерещится нам оскаленная пасть, во всем мире, кажется, нет живого существа, которое бы чем-нибудь не угрожало нам…

Мы подняли головы как по команде: мотыга тюкала возле самой нашей лачуги. Иван закрыл лицо шарфом, чтобы не узнали. Тот, на лугу, бросил мотыгу и направился к лачуге в полной уверенности, что внутри никого нет. Что-то его все-таки насторожило, и он замешкал у дверей. Василь схватил его за полу и втащил внутрь.

- Лежать, - гаркнул он, - не двигаться! Тебя-то мы и ждали!

- Братик мой, пощади меня, - заскулил тот,

- Чем я перед тобой провинился?

- А чего ты луг заболачиваешь, когда его и без тебя господь бог водой залил?

- Так надо, братик. Этот год хуже, чем лихая година Арслан-паши. Голодно…

- Как это голодно? Сколько у тебя овец?

- Клянусь святой пятницей, обменял тридцать штук на зерно!

Значит, врет. Слава 5 у него на фомин день; на заведомое вранье своим святым не покрывают, а клянутся тогда святой пятницей. К тому же отдал он не тридцать овец, а всего восемь, да и этих за луговой участок. Все эти открытия принадлежат Василю, которому было поручено вести перекрестный допрос, поскольку он был знаком с подследственным. Иван тоже знал его, да и я о нем много наслышан, ибо это был тот самый Мирко Кадушин, владелец отары овец в сто голов и мелкий вор, который не мог удержаться от того, чтобы не стащить за зиму у пастухов хотя бы охапку сена. Уличенный в краже, Мирко частенько и безропотно сносил побои и не менее часто привлекался к суду, слезно вымаливая скостить сумму штрафов. Шерсти у него достаточно, но штанов он никогда не меняет. Прошлым летом, когда мы вели бои за город, он вертелся возле нас в этих самых штанах. Был он без оружия, но с мешком - в надежде поживиться какой-нибудь безделицей, когда начнется повальный грабеж. Напрасно убеждали мы его, что грабежа вообще не будет, он этому попросту не мог поверить. Он примелькался нашим, и они отовсюду гнали его взашей, но, несмотря ни на что, Мирко ухитрился набить мешок веревками, сбруей и еще всякой всячиной и уж какие слезы лил, когда наш патруль вытряхнул из мешка все это барахло.

- Если ты меня знаешь, так скажи, чей ты сам - спросил Мирко Василя.

- Дьявольский сын, - ответил Василь. - Ты дьявола боишься?

Крестьянин перекрестился.

- Боюсь, видит бог!

- А партизан боишься? - спросил я, расчесывая пятерней свою бороду.

- Я всякого боюсь, ведь беззащитный я.

Наконец Мирко обратил внимание на мою бороду и, решив, что мы принадлежим к четнической партии бородачей 6, заторопился подладиться к нам. Он заявил, что ненавидит коммунистов, потому что они едят из общего котла. Лично он ни за что не стал бы есть из общего котла, потому что ему глубоко противно есть из общего котла. Еще он не любит коммунистов за то, что они церковь не признают, и за то, что у них жены перепутаны, где сумеют, там и делают детей, не разберешь, который чей… Смотрите-ка, они уже и Мирко успели забить голову всей этой дребеденью. Впрочем, потеря не велика. Единственное отличие Мирко от его прапрадедов-овцеводов состоит в том, что те понятия не имели про общих жен и общие котлы. Он является типичным представителем пещерной эпохи, а нам выпал жребий заполнить разделяющую нас пропасть своей жизнью, своими телами. И нет ничего удивительного в том, что Мирко ненавидит нас, ибо мы намеревались протащить его живьем сквозь теснины времени и бросить в колхоз, в котором он был бы лишен вшей, скотоложества и возможности воровать.

- Слушай, дядька, а не возьмешься ли ты убить Нико Сайкова? - спросил я для маскировки.

- Я такого не знаю, - ответил он.

- Жаль, - сказал Василь. - Мог бы заработать крупную сумму. Тот, кто его убьет, получает сто тысяч лир, и пятьдесят - кто выследит.

- Не он ли приходится сыном Сайко Доселича? - припомнил старик.

- Точно, он самый, видишь, теперь ты знаешь, про кого идет речь. Нико от тебя никакого подвоха не ждет и не прячется от тебя, ты бы его запросто прихлопнуть мог. Возьмешься?

Он снова помрачнел.

- Нет, нет, упаси бог! Да и нечем мне.

- А винтовкой. Если хочешь, мы ее тебе хоть сейчас дадим.

- А что толку, он все равно меня первым уложит. И отец у него такой был: с виду тихий, а многим свечки задул.

- Ну, раз ты против, мы сами им займемся, - заявил я. - Только - т-с-с! Никому ни слова! Не миновать тебе тюрьмы, не сносить тебе головы, если проболтаешься кому-нибудь про нас! Понял?

Понял, и мы его оставили сидеть в лачуге. Натерпелся, бедняга, страху, теперь я думаю, до ночи не посмеет высунуть нос наружу. Иван все же требует идти лесом, а не лугами - старик не должен знать, куда мы пошли. Земля покрыта сбитыми градом листьями и ветками, но мы по щиколотку увязаем в густой жиже, хлюпающей под ногами. С полян рассматриваем горы вдали: окутанные туманом, они высятся перед нами в беспорядочном нагромождении, знакомые и незнакомые. Одно время казалось, что погода разгуляется, но она, видать, передумала. Словно какое-то вероломное существо управляло этими переменами: посулив для начала исполнение желаний, оно затем преподносило нам сюрприз, которого мы меньше всего ожидали. Не успели деревья стряхнуть с себя воду, как уж снова зарядил дождь. Занавесил вершину за вершиной, задернул мокрые долины, словно мешки, и, только подойдя к источнику, я узнал ущелье и дорогу, которая вела к селам.

Василь обозлился.

- Если вы лучше знаете, чего же сами не ведете?

Напрасно он злится, ведь всем давно известно, что Василь до смерти любит быть ведущим, вне зависимости от того, насколько хорошо знакома ему дорога. В этом отношении я не безупречен - не будь Василя, я бы сам бежал впереди всех. Видно, в нас с ним с рождения сидят такие бесенята, которые подхлестывают людей в дороге, торопя примчаться к цели как можно скорее, как будто бы любое промедление грозит нам вообще никуда не добраться. И, прекрасно понимая всю бессмысленность этой гонки, я снова забываюсь; к счастью, Иван служит нам тормозом, не то бог знает куда бы мы с Василем убежали.

Снизу из катуна до нас доносится собачий лай. В тяжелом влажном воздухе приглушенно позванивает овечий колокольчик. Вечереет, доят овец. Горят костры. Бранчливо перекрикиваются пастухи, обсуждая мирные проблемы сельской жизни: было бы только тепло, уродится тогда трава на славу, вдоволь будет и сена.

Первый, веселый голос принадлежит Вучко Сало, кому второй - не знаю.

- Нечего туда ходить, - сказал Иван. - Зачем туда идти? Нико в катуне нет.

- Знаю, что нет. Скорее всего, он в пещере на Прокаженной.

- Не может быть, они бы там его давно накрыли.

- В Куштримовой пещере они бы его и подавно накрыли.

- Верно. Он, должно быть, где-нибудь под деревьями прячется.

И я так думаю, но в лесу полным-полно деревьев, тысячи деревьев в каждой из этих долин и на горах. И было бы чистейшим безумием продираться лесом впотьмах. Я давно еще приметил маленькую хижину на склоне, позади заброшенного катуна, и теперь по памяти отыскал ее в темноте, убедившись таким образом, что я тот самый, который существовал когда-то раньше. Да полно, тот ли я? Во всяком случае, во мне есть что-то такое, что остается со мной многие годы, и одно сознание этого наполняет меня внезапной радостью. Мы вошли; сухо, пахнет сосновыми досками. Я чиркнул спичкой - дощатые нары стояли на прежних местах. Сменявшиеся здесь постояльцы постарались уничтожить все сколько-нибудь компрометирующие их следы. Иван вздохнул, как будто и он подумал об этом. Василь стал сгребать головешки в очаге.

- По-моему, не стоит разводить, - заметил Иван, - огонь нас выдаст.

- Кому? Ни одна душа не шляется по этой слякоти, но, даже если и шляется, должны же мы где-нибудь просушить свои лохмотья.

- Ладно, обсохнем и сразу потушим.

- Потушим, дай только согреться.

Василь вытащил из ранца неизменный пучок лучин на растопку - он всегда таскает в ранце лучину, предпочитая набитый ранец пустому. Запалив лучину, Василь дает мне ее подержать. Я уже давно прислуживаю ему при ритуале разжигания костра, не удостаиваясь, однако, чести священнодействовать самостоятельно. Этой чести я не удостоюсь до тех пор, пока у него руки целы, ибо Василь любит сам - лично и собственноручно - разбудить первый язычок пламени и почувствовать рядом со своей щекой его застенчивый трепет, подобный дыханию новорожденного. Но вот огонь весело затрещал, и Василь с наслаждением потирает руки и хлопает себя по коленям от удовольствия. Иногда я склонен думать, что это у него своеобразный вид колдовства или средство от злых заговоров. А может быть, замена любовных радостей или способ пробуждения к жизни засыпанных золой воспоминаний, невидимыми нитями связанных с огнем.


ГОЛОДНЫЙ ГОД АРСЛАН-ПАШИ


Воткнув рогатки у очага, мы развесили на них свои пальто сушиться. Шапки нахлобучили сверху. Получились три пугала в шапках; глазеют на нас и молчат. Если кто-нибудь, подкравшись к хижине, станет подсматривать в щель, пусть шарахнет первым залпом по ним, а потом мы ему продырявим кокарду, чтобы впредь неповадно было подсматривать. Мы постелили доски на пол - ближе к земле чувствуешь себя уверенней, чем на нарах. Сон одолевает нас. Но Ивану не лежится - он вспомнил, что необходимо обследовать заднюю стену хижины. Потряс слеги, проверил, крепко ли стоят, ищет податливое место, где можно было бы пробить запасной выход, он пригодится в случае внезапного налета. И в конце концов обнаружил лазейку, кто-то еще до нас проделал ее в стене иг прикрыл ветвями. Может быть, даже кто-нибудь из наших, Нико Сайков, например, или какой-нибудь связной, пришедший из дальних краев, а может быть, кто-нибудь из наших противников, у них тоже душа не на месте, когда ночь застигнет их в горах.

Теперь нам совсем хорошо: огонь полыхает, дождик, лес шумит. А по бревнам, словно по экрану бесплатного кинематографа, скачут тени, рисуют елки и поляны; вот через поле мчится конница, мимо уснувших постоялых дворов тянутся обозы, и цыгане, и повозки - Дикий Запад. В бестолковой сумятице разрозненных кадров - видимо, ленты перепутались и некоторые изображения перевернулись даже вверх ногами - постепенно возникает связь и звук. Из-за гор доносится чуть слышная песня возчиков, скорее, бледный призрак прерывистой песни: то ли это возчики поют или статисты нового Голливуда, затаившегося в пещерах Проклятых гор. Завтра, кажется, день архангела; мы с Бранко сидим у ограды. Джана жарит оладьи на очаге. Вот она переложила оладьи из сковородки в миску. Бранко, накалывая их заостренным прутом, словно рыбу, подает их мне: «Бери, Ладо, это же нам. Чего стесняешься? Бери, всем хватит…»

Это сон, говорю я себе. Обидно, что сон приводит ко мне одних только мертвых, неизменно мертвых, и, как ребенка, манит тем, чего не может дать. Я перевернулся на другой бок и услышал свой собственный голос: «Если ты, старик, отказываешься прикончить его, мы это сделаем сами!» Кого это надо прикончить, спрашиваю я себя и вспоминаю: ах, да это Нико Сайкова! Так ведь он наш, почему же его? Это я спрашиваю самого себя, а чей-то хмурый голос отвечает мне издалека: «Подло, как воевода Радоня убил атамана Марковича…» Но с какой стати нам убивать Нико?.. Тишина опустилась на землю, лишь откуда-то издалека до меня доносится хриплый шепот: «Почем мне знать? Ты сам так сказал». Да, я действительно сам сказал, но это же я не по правде. Я хотел испытать того рыжего паскудного пса с мешком на голове, я хотел посмотреть, что он ответит. «В каждой шутке есть доля правды, - шепчет далекий голос. - Есть она и в этой. Погубим ли мы его ненарочно, нечаянно, этого я не знаю. Но стоит человека убить однажды, как уж больше его не оживишь…»

Мне сделалось жутко: слишком упорно нашептывает мне этот страшный голос, голос пророка. Но это самое настоящее пророчество - ведь если случится, что Нико погибнет, скажут, что я это предсказал. Я вздрогнул, и мне явился Мирко Кадушин с мешком ворованных веревок и сбруи, жалуется на голодный год Арслан-паши. Это я его испытывал, не возьмется ли он убить Нико. Это он в свой памятный мешок сунул пленку с записью моего голоса и отправился демонстрировать ее в народе. Необходимо догнать Мирко и раскроить ему череп. Да, раскроить, потому что в этот памятный мешок Мирко запихивает все, что плохо лежит, - сбрую, разговоры, подковы и бредовую трепотню про коммунистов. А стоит его поймать, как он начнет скулить противным голосом: «Братец, братец …», но хватит, многих я прощал, а больше никого прощать не буду. На его место достаточно найдется охотников красть сено да принимать ягнят.

На том я успокоился - я всегда успокаиваюсь, придя к какому-то определенному решению, - и стал понемножку просыпаться: очаг, пугала, дождь барабанит по крыше. И радостно сознавать, что все это был только сон, и обидно, что сон сыграл со мной такую злую шутку. Я не могу рассматривать ее иначе как знак серьезного разлада в тех внутренних потемках, которые мы сокращенно именуем душой. Ко мне взывал какой-то голос, голос угнетенного класса, задавленной райи 7, но, разбудив, не захотел говорить или не знал, что сказать. А может быть, это звала меня самозванная стража, которой наскучило стоять на часах в одиночестве, или шестое чувство, угадавшее вдали незримую опасность, нашедшее верный способ вернуть меня к действительности. Как бы там ни было, но этот таинственный некто ловко воспользовался старым приемом слепых гусляров, пробуждавших от спячки народ и юнаков; выхватив старую ветошь в кладовке, не то чтоб совсем уж забытую, но и не то чтобы новую, подмазал, подкрасил ее и пустил в оборот.

Собственно, Мирко Кадушин здесь ни при чем: он случайно пришел мне на ум, по свежему следу, сохранившемуся в моей памяти. И красок на подновление этого чучела потребовалось не так уж много: Мирко от природы наделен достаточно выразительными и стойкими красками: засаленные штаны, джемадан сурового сукна, а вместо волос серая пакля, которую не берет седина. Приземистый, на коротких ногах, обладающих способностью пружинисто сжиматься, Мирко двуногим гадом, ползучей тварью отирался возле города под обстрелом. Отирался целых два дня, без еды и без сна, беспрестанно обливаясь потом от страха, желания и надежды прорваться в некую сказочную лавку, наполненную дивными сокровищами - связками серпов и кос, свисающими с потолка, и мешками с солью, заманчивыми и недоступными богатствами, без которых немыслима крестьянская жизнь, и все это схватить и унести, обеспечив себя и правнуков своих по гроб жизни.

Казалось, это счастье - предмет вожделенных мечтаний с юных лет - уже близко, как вдруг между ним и этим счастьем встал скоевский 8 патруль: мальчишки с винтовками, какие-то школьники и девчонки, выросшие из своих рукавов. И все почему-то видят его насквозь и подвергают мукам, достойным Иисуса Христа: «Чего тебе здесь делать, дяденька, безоружному, чего ты тут не видел?.. Воровство запрещено, грабежа не будет, убирайся-ка домой, пока мы тебя не отправили в тюрьму!» Мирко доказывал им, что он бедняк, голодный, беженец, стараясь разжалобить ребят слезами, но ничто не действовало на этих неумолимых юнцов. Мирко для вида уходил и снова возвращался, надеясь прошмыгнуть мимо патруля, но юнцы передавали, от поста к посту: «Вон он опять крадется, чучело с мешком, смотрит, где бы чего стащить, а прикидывается дурачком. Задержите его, пусть проваливается подобру-поздорову, а не то посадим его в темную!…» Когда Мирко все же удалось пробраться в освобожденный город, там все уже было взято под охрану, и даже ту жалкую поживу, которую Мирко ухитрился наворовать по чужим дворам, они вытряхнули из мешка.

Вытряхнули у дороги и сами растерялись: что же им теперь делать с краденым добром, кто будет его стеречь и кому его передать?! Мирко между тем сидел на земле, слезы капали в пыль. До сих пор перед глазами у меня стоит эта картина - Мирко сидит в пыли, качает безобразной головой и шевелит губами. Тогда я не знал, что он шепчет, а теперь знаю и словно слышу, как он клянет нас на чем свет стоит: «Бог даст, проиграете вы эту войну, затеянную вами на свое несчастье! Должны же вы ее проиграть, коли сами не знаете, для чего вы ее затеяли. Война и грабеж всегда заодно, а вы задумали их друг от дружки отделить, чтоб у вас так-то мясо от костей отделилось! Видать, уж такая судьба пропадать моим клячам босиком, ишь, ведь не дают бедняку подковой разживиться; о, всемогущий боже, вели их самих босиком по снегу погнать да раскаленным свинцом подковать! ..»

Не могу я это слушать больше, не дают мне спать его проклятия, давно уже превратившиеся в жизнь. Я встал, а Иван говорит:

- Куда это ты направился?

- Туда, посмотреть, что делается на дворе.?

- Я недавно смотрел: дождь и тьма-тьмущая. По такой погоде никто сюда не придет, никакой опасности нет.

- А ты что не спишь, раз опасности нет?

- Не спится мне, один старый черт не дает мне покоя.

Отморозил он ноги да Дубе, пальцы у него отвалились в больнице на Жабляке - вот что за черт не дает ему спать в дождливую погоду. Я вышел; вожу перед глазами рукой, заслоняя их от веток. Днем с этого склона видно было с десяток селений, теперь сплошная темнота. Не залает собака, не вскрикнет человек, и мне захотелось завыть над этой пустыней. Лишь на дне долины светится огнями город - горстка шлака, а в шлаке тлеют догорающие угли. Надо полагать, город находится на том же самом месте, где он и прежде стоял, но мне мерещится, будто от страха он съежился и подался куда-то в сторону. Город трясся, сжимаясь в комок, когда наши вооруженные отряды отбили его у противника и крестьяне с мешками хлынули его грабить. Мы тогда едва отстояли город от крестьянского нашествия и с трудом предотвратили погром; при этом мы лишились симпатий и доверия села. Вот почему и звучит сейчас во мне голос угнетенной райи: зачем вы защищали тогда город?

- Отдыхай, Ладо, - говорит мне Иван. - Ложись и усни.

- У меня тоже есть свой черт, и мне он не дает покоя.

- Завтра нам предстоит немало потрудиться, надо хорошенько отдохнуть.

- А что такое?

- Надо Нико найти, возможно, на это уйдет целый день.

- Вполне вероятно, что мы его и за целый день не найдем. Одного дня для этого мало.

- Если мало, поищем, когда вернемся. Тогда нам некуда будет торопиться.

Все это он произнес безразличным тоном. Может быть, теперь ему и правда все равно, он поднялся выше своих личных интересов, а я нет. Я бы предпочел заняться поисками Нико после возвращения и без спешки, обстоятельно обшарить округу. Я бы спустился ночью к Меже навестить развалины старого дома Тайовича; посмотреть, не пророс ли травой очаг, на котором Джана когда-то пекла оладьи под праздники, не свисают ли лозы дикого винограда над. очагом, над которым некогда свисали цепи; посмотреть, не появились ли молодые побеги на старых сливах, опаленных пожаром… Потом я поднялся бы к Лазу, к летнему дому, проведал бы Иву с Малым. Нет у меня ничего отнести им в подарок, даже яблока нет, зелены еще яблоки. Ничем не могу я им помочь, так пусть хоть увидят, что я еще жив и на свете есть одна душа, которая вся изболелась о них. Это их приободрит, и у меня отляжет от сердца; может быть, и не все так черно, как мне кажется подчас.

Потому-то я и думаю, что лучше искать Нико после возвращения, тогда у нас будет больше времени. Будет у нас вдоволь времени, до самой могилы, да и потом еще будет его у нас хоть отбавляй, покуда все живущие на земле не позабудут нас, не выбросят вон из памяти, как будто нас и вовсе не было на этом свете. Нечего нам время беречь; время ведь пустота, пустота, перекатывающаяся в пустоту, и эта пустота равномерно сочится и сочится и никогда не иссякнет. Время - пустота, но у этой пустоты есть зубы; должно быть, это единственное, что у нее есть. Время чавкает, гложет, жует, но никогда ничего не приносит, ему неоткуда принести. Мне чудится, я слышу, как оно грызет зубами из воды и воздуха, грызет каждой каплей дождя. Только во сне я не слышу его, поэтому-то Иван и велит мне заснуть. Я и сам хочу заснуть. Закрываю глаза, а тот далекий голос из канувших в прошлое деревень, из дали годов теперь совсем отчетливо зовет меня и спрашивает: «Для чего мы тогда защищали торговцев, магазины, городских лавочников от крестьян?..»

Смущает меня этот голос, и я не знаю, что ему ответить. Да мне и самому не совсем понятно, зачем мы впутались тогда в эту историю. В то время у нас ответы были наготове и наши выкрикивали их, не дожидаясь вопросов: для того чтобы соблюсти порядок, внушить уважение к собственности, оградить личное имущество от посягательств и не допустить раскола единства нашего народа в дни, когда решается его судьба… Мне это и тогда напоминало пустую адвокатскую брехню и поистине заставляло поражаться нашим, которым с какой-то стати понадобилось отстаивать единство народа с адвокатами и лавочниками, когда все они от мала до велика мошенники и негодяи. Насколько мне известно, торговцы ни в какие времена не уважали ничьи интересы, а терпеливо перекачивали копейку за копейкой из чужих карманов в свой. Лысые раздувшиеся проходимцы из-за прилавков, что недовешивают и обсчитывают, врут, смеясь, и без зазрения совести клянутся во лжи - вот кто в действительности годами занимался бесшумным грабежом, презирая ограбленных крестьян в опанках, как некий наш особый национальный позор.

Я, собственно, и по сей день не знаю, почему бы этот грабеж исподтишка должен считаться более честным, чем шумный крестьянский набег, который отгремит и захлебнется в двое суток. Очевидно, так повелось по традиции, в каком-то смысле узаконенной, но каждый раз в войну село и город пытаются свести свои старые счеты и восстановить нарушенное равновесие. Мы им непрошено помешали, и они с завидным единодушием возненавидели нас - как те, так и другие. Нам бы лучше было тогда отвлечься чем-нибудь другим: армией или фронтом что, впрочем, совершенно безразлично, и предоставить им возможность свободно мстить или защищаться. Хуже того, что случилось, все равно не могло бы случиться, разве что у торговцев осталось бы меньше денег - тех самых денег, которые они потом преподнесли своим предводителям для нашего скорейшего уничтожения. То, что денег было бы меньше, - это совершенно очевидно, ибо, отторгнув их, крестьяне немедленно обратили бы монеты в зерно. И, обеспечив себя таким образом и продолжая для вида преследовать нас - однако совсем не с таким ожесточением, с каким они травят нас сейчас, - крестьяне в расчете на новый грабеж втайне помогали бы нам.

Вот он, тот черт - стоило мне днем слегка вздремнуть, как ночью на меня налетели толпы диких мыслей, бестолковых, обезумевших, как стадо взбесившихся овец. Они давно уже носились по полям без всякого присмотра, брошенные на произвол судьбы. Безнадзорные и голодные, давно уже мечутся они по прошлому, питаясь скудной травой, которой поросли чужие и наши следы. И, пьяные от соков этой грех-травы, они теперь кружатся, блуждают в потемках, жалобно блеют, вопрошая время от времени, почему то и отчего это, как будто прошедшее можно вернуть и засеять другими семенами. Напрасно внушаю я им, что это невозможно, они неотступно преследуют меня и тянут: как было бы теперь, если б то, что было и прошло, изменить хоть немного? Никак, иступленно кричу я, все равно было бы то же самое! Лучше, чем было, ничего не могло быть. Другие семена не могли взойти на нашей почве, она бы вовсе их не приняла или из упрямства взрастила бы из них что-нибудь еще похуже.

Если кто-нибудь вздумает искать первопричину всего, что случилось, пусть во главу угла поставит голод, и не ошибется. Вернее, даже наводящее ужас предвидение голода, ибо это предвидение явилось раньше, чем голод. И почуял народ, что эта адская сушь не обойдется без пожарищ, а там жди новых бед - известно ведь, что беда по свету не ходит одна. Мудрые люди предрекали ранние заморозки, гибельные для зеленой кукурузы, грядет голод, говорили они, как в прошлую войну, грядет год злее голодного года Арслан-паши, Джин-паши и Кариман-паши, чья худая слава пережила сто лет. Толпы неприкаянных переселенцев слонялись тогда по стране, тут и там сновали голодные дети, и гусляры извлекали со дна памяти старинные песни о прежних голодных годах, когда люди принимали мусульманство за мешок пшеницы, когда снимались с насиженных мест переселенцы и мерли в пути от голода, когда брат выдавал брата за горсть муки, когда большие племена и те покрыли себя позором:


Предали веру Брзаки и Лакци,

Кострешане все до верхней Зминицы

И Броджане - опора и надежда наша…


Мы тогда только и мечтали что о восстании и свободе, и нас удивляло, что крестьянин хмурится, а он про себя так рассчитывал: зерна мне и до рождества не растянуть, перемрут у меня детишки с голода, а после для меня все едино - рабство или свобода… О предательстве крестьянин и не помышлял, у него этого и в помыслах не было, не хватало ему еще того, чтобы потом его вечно песня позором корила, крестьянин соображал, куда ему податься, где бы хорошенько поживиться и обеспечить себя про черные дни. И двинулся он первым делом в город на торговцев, а тут ему наши ни крошки на зубок не дали; поднялись тогда крестьяне на мусульман, наши и тут встали народу поперек дороги. Больше крестьянину не из чего было выбирать; ему осталось только одно - ловить нас живыми или мертвыми, пока всех до последнего не переловят. Так перебился крестьянин от рождества до молодой крапивы, и перед ним забрезжила надежда дотянуть до нового зерна. Он даже и каяться перестал, привык к своему положению, да и оправдание есть: в голодный год Арслан-паши ничуть, мол, не лучше было.


ЖАЛО НОЮЩЕЙ БОЛИ


Далеко за пористой стеной расстояния мерцал, возникая и растворяясь в пустоте, слабый отзвук какого-то голоса. Равнодушно приняв его вначале, я позабыл о нем, как только он угас, - дохнул ли это легкий ветер, а может быть, туман. Но вот он снова плеснулся во мгле и, выплыв на поверхность двумя сильными взмахами, забился во тьме. Усиливаясь, он приближался ко мне, и в поступи его четко различались два такта, два слога, составляющих мое имя. Кто-то зовет меня, догадался я наконец, но это меня ничуть не обрадовало. Кто-то звал меня из темноты, не надеясь услышать мой отклик. Как утопающий, взывал он ко мне, умоляя подать ему руку помощи. Но кругом царит непроглядная тьма, и ничего не видать, и невозможно подать ему руку, я и сам не различаю, где вода, а где берег. Я окончательно проснулся и сел, прислушиваясь, не зазвучит ли снова этот голос… Потревоженный мной, вскочил и Василь:

- В чем дело, Ладо?

- Мне почудилось, будто кто-то меня звал.

- Может, это во сне?

- Нет, не во сне.

Он прислушался:

- Нет никого. Мне тоже часто чудится во сне.

- Может, погасить огонь?

- Пусть горит, сам погаснет. - И Василь тут же заснул.

Дождь перестал. С одного листа на крышу стекали капли, и каждая тренькала раздельно. Кроме капели, ничего не слышно было в целом мире.

Крик не повторялся - наверное, это был сон. Человек тщеславен и во сне: что бы ни услышал, что бы ни почудилось ему, он готов все отнести на свой счет. Но забыть этот голос я не мог. Он снова вселил в меня тревогу, которую я подавил в себе с таким трудом. И если это был не голос, а бесплотный вестник, то и он пришел не без причины. Устремившись в неизвестность из неведомой дали, ко мне прилетел заряд воздуха, сбитый болью чей-то страдальческий стон. Так человек, случается, взывает к своей покойной матери. Может быть, это Ива с ребенком звала меня, но нет, это не женский голос. Это мужской, охрипший, искаженный страданием вопль. Может быть, Ненад Лукин стонет где-нибудь в Боснии, может быть, он ранен и его некому вынести с поля боя; может быть, старик Лука Остоин умирает в Колашинской тюрьме.

Но кто бы то ни был, напрасно он зовет меня. Мне не надо оправдываться, он и сам знает это. И это очень скверно, что я постоянно думаю о своих, о близких - и другие тоже страдают, каждому отпущена своя мера страданий, и, может быть, большая, чем мне. Подумать бы о чем-нибудь другом! Вот пляшут по бревнам тени. Заснул наконец Иван Видрич и тихо дышит. Должно быть, сон внезапно сморил его, не то он потушил бы огонь в очаге. Одна головешка, изъеденная огнем, никак не сдается: язычки пламени, словно рой бабочек, облепили ее, золотистые бабочки, лиловые, а среди них мелькают мотыльки с красными крылышками. Бабочки гоняются друг за другом, но, заблудившись в пустоте, растворяются в воздухе. Все меньше становится бабочек. Потянуло едким смолистым дымом. Неправда, будто дым - исчадие огня, как думал я раньше, дым - его первые и последние слезы, слезы рождающегося, слезы угасающего огня. Вот так же дважды в жизни плачет человек, и революция, и весь наш огромный и грязный земной шар, некогда бывший звездой…

Я незаметно заснул и очутился на Глухомани с овцами; золотая осень, догорает пастуший костер. Кто-то выкатил из золы груду печеной картошки, корочка у картошки запеклась, порозовела, соблазнительно пахнет. До чего же вкусно она пахнет, никак я не дождусь, когда приступят к еде. А вокруг меня вьются девушки из Межи, из Утрга, с Калемегдана, и среди них та, хорошенькая, босоногая, контрразведка Велько Плечовича. Она превращается в невидимку, стоит ей перехватить мой внимательный взгляд. Ужин не интересует их, подросли девчонки для замужества. Они играют вперегонки и машут платочками, отваживая нежеланных сватов.


Серебром да золотом дорожку устелю,

Господину милому на двери укажу!


Под рубашками у них набухли груди, и нравится им почему-то, когда я протягиваю к ним руку, и нравится увертываться от меня, прежде чем я успею притронуться к ним. Босые ноги мелькают под вздувшимися юбками, девушки кружатся все быстрее и исчезают; наверное, это они со мной в прятки играли.

Все попрятались за серебристой ежевикой, за плетнями, схоронились в тенистых оврагах, поросших ольхой. Давно затихла песня девушек - каждую осень так затихают песни. Я почувствовал себя ужасно одиноким, и еще я почувствовал, что кто-то непрошеный стоит в дверях. У меня не хватает мужества открыть глаза и посмотреть, но я ощущаю его тяжелую тень, которая надвигается на меня. Я и с закрытыми глазами знаю: он держит в руках пистолет и нащупывает меня взглядом. Я пробую срочно придумать какое-нибудь спасительное средство, прежде чем он заметит, что я не сплю, но сейчас это все равно что кружиться волчком на маленьком пятачке свободного пространства. Все же мне удалось нащупать винтовку, она поразила меня своей непомерной тяжестью и громоздкостью. Может быть, она и не так уж тяжела, но сейчас кто-то навалился на нее всем телом и освободить ее незаметно не представляется никакой возможности. Может быть, просто вскочить и бежать? О нет, это просто смешно. Тут-то я и вспомнил про свой пистолет, тот, что стоял у дверей, держал меня на мушке, дожидаясь малейшего движения. Остается оттянуть как можно дальше время, но особенно долго не протянешь.

Вот уже несколько минут, лихорадочно копаясь в памяти, я пытаюсь понять, каким образом угодил я в ловушку. Кругом в хаотическом беспорядке простирается горная страна долин и возвышенностей, вдали виднеются городские огни. Василь и Иван были со мной, но, видно, вовремя смылись. Наверное, вылезли в ту самую лазейку, обнаруженную Иваном в задней стене, а меня неизвестно за какие грехи бросили тут одного. Может быть, им показалось, что я выбрался из хижины еще прежде их, или, понадеявшись друг на друга, никто из них не разбудил меня. Обидно, но все-таки я рад, что они ушли. И к тому же это так естественно для человека - в первую очередь спасать свою шкуру. Надо наконец запомнить это, сказал я самому себе, своя шкура - это наше священное знамя. Да нет, не стоит и запоминать, тут же спохватился я, поздно мне переучиваться, а кроме того, от этой заповеди попахивает гнилью.

Нет, не надо мне таких правил, да и каким гадким станет весь мир и вся наша жизнь, если своя шкура будет нашим священным знаменем!…

Я кинул быстрый взгляд на дверь - она была наполовину приоткрыта. И так оставлена; с улицы тянуло холодом. От страха в пустоте желудка прорезалась острая боль и стала расходиться кругами. Мои конечности, до сих пор пребывавшие в полном покое, вдруг стали трястись мелкой дрожью. Глаза наполнились слезами, но не от дыма, а от тоскливой жалости к себе - к тому, кого до сих пор я считал выдержанным и закаленным товарищем и кто неожиданно превратился бог знает в кого! К горлу подступила тошнота, дыхание стеснилось, еще немного - и перед глазами все поплывет. Так вот что испытывает человек перед своим позорным падением, подумал я, пытаясь найти себе хоть какое-то оправдание в том, что все это и раньше было с кем-то. Стоит переступить черту, и будет поздно, пошатнувшийся мир никогда не сможет вновь занять своего исходного положения. Между тем я нахожусь где-то рядом с этой чертой, надо немедленно выпрямиться, а уж если и падать, так на что-нибудь твердое. Довольно нюни распускать! Я быстро выхватил пистолет и уже намеревался было протянуть руку, когда стоявший в дверях проговорил:

- Не валяй дурака, слышишь! Ты у меня на мушке!

И прежде чем я нащупал спусковой крючок, моя рука бессильно опустилась. Я колебался: человек, стоявший за дверью, говорил вполне гуманно и предоставлял мне некоторый выбор. Может быть, имеет смысл проволынить до тех пор, пока не уймется дрожь в руках и я не нащупаю спусковой крючок. Сейчас он станет предлагать мне сдаться живым, мы и по сию пору больше ценимся живые, чем мертвые. Голос у него чудной, неестественный какой-то голос, наверное, он закусил зубами ветку, чтобы изменить его. А зачем, собственно, ему менять голос? Должно быть, продувная жандармская бестия, предпочитающая держаться в тени, а может быть, один из бывших наших сообщников не желающих лишиться последнего нашего доверия. Хуже таких вот двурушников никого нет на свете: втершись в доверие к тем и другим, они теперь только и ждут, какая сторона перетянет. Ух, с какой радостью я бы кокнул такого! Один двурушник дороже стоит трех откровенных предателей…

- Эй там, внутри, кто вы такие? - спросил неизвестный.

Может, он вправду не знает, кто мы такие. Ждет, что мы скажем, а там посмотрит. Или у него есть родные среди наших, может быть, старый обидчик, на которого он затаил зло с незапамятных времен после пустяшной ссоры? Сейчас предложит сдаваться, клянясь всеми святыми, что нам ничего не угрожает. Многие на эту удочку попадались, только нас на нее не возьмешь. И голос у него не такой противный, как вначале, а может быть, это он его нарочно приглушил, чтобы за подлым смыслом его речей звучали какие-то теплые и знакомые нотки. Этот голос кого-то мне напоминает, если он произнесет еще одно только слово, прежде чем выстрелит, я вспомню кого. Какую-то долю секунды мне казалось, что это Вуйо Дренкович, известный любитель острых ситуаций, однако голос был явно не его.

- Да ну же, поворкуйте, голубки, - насмешливо заметил тот, за дверью. - Ничего я вам не сделаю, вот вам честное партизанское слово, поговорить только охота.

Старый трюк это «честное партизанское слово», слишком часто попадались мы на эту приманку в конце зимы и весной. Мы тогда еще верили людям, особенно тем, кто клялся «честным партизанским словом», они это усвоили и не замедлили воспользоваться. А не то, бывало, нацепят на шапку звезду и, проникнув под ее прикрытием к нам в отряд убивают из-за угла наших комиссаров. Но этот номер давно уже у них не проходит, тем более странно, что этот взялся за старое. Я выставил руку, целясь в него, он бросился на землю и крикнул из засады:

- Не двигайся!

- А вот и двинусь, - крикнул Василь и звякнул винтовкой, - очень я тебя с твоей железной челюстью испугался!

Тот, за дверью, выплюнул свою распорку и проговорил самым натуральным голосом Нико Сайкова:

- Это ты, Василь?

- Я, болван!

- Так что же ты, идиот, молчал?

- А что же мне, дурак, говорить, когда ты голос изменил!

Я поскорее опустил руку, как бы не садануть в него ненароком, и запихнул пистолет от греха в кобуру, не то еще пристрелю в припадке злости. Лицо мое покрылось потом, я поспешил отереть его, пока не заметили наши. Нико ворвался в хижину и кинулся целоваться. Казалось бы, я тоже должен был радоваться и вскочить, как Василь, но никакого желания бросаться к нему с объятиями у меня не обнаружилось. У меня по-прежнему подкашивались ноги, я сам себе противен за свой недавний испуг, но еще более терзает меня мучительный стыд, что я испугался напрасно. Мне было бы сейчас гораздо легче, если бы я подвергался настоящей опасности. Между тем все обернулось шуткой, но чувства юмора нет во мне и следа. Наконец я встал, нетвердо держась на ногах, с помутившимся взором. Протянул Нико руку, рука дрожит, и мне отвратительна эта дрожь, которая может выдать ему мой недавний испуг. К счастью, Нико ничего не заметил, крепко стиснув мою руку он с чувством трясет ее, удивляясь, что у меня так быстро выросла борода.

Я забрал свою руку - это бурное проявление восторга кажется мне лишним. Да и весь он, еще более ободранный, чем я, изголодавшийся, смахивает на подточенную скалу, которая держится каким-то чудом, каждую минуту готовая рухнуть. Иван тоже с неодобрением разглядывает Нико, невольно выдавая голосом свою досаду:

- А что, если бы ты нарвался на тех, которые за тобой охотятся?

- Это мне не впервой.

- Значит, такое уже было. Зачем это тебе?

- Как помолчишь три дня, а то и десять кряду, так хоть с ними мечтаешь словом перемолвиться.

- Мы ведь могли тебя нечаянно прикончить.

- Мало ли что может нечаянно случиться.

- Не думаю, чтобы это было умно.

- Возможно, - сказал Нико и сел. Задумался, потом вдруг и спрашивает: - А это не глупо, что я тут без дела кружусь, точно конь на пустой соломе? И бегаю взад-вперед, как чокнутый Робинзон по острову, вшивею да обираю с себя вшей - вот и вся моя работа. Какая от этого польза, какой толк в этом тупом существовании, оторванном от общества, от борьбы, от жизни, от всего? …

Несколько секунд Нико ждал ответа, а затем продолжал:

- Когда я провинился, Иван? В чем? Я подчинялся, даже будучи несогласным, и брался за поручения, от которых всеми способами отмахивались другие. Так за что же вы стреножили меня, привязав к этим проклятым местам, где я вынужден прятаться от карателей, от патрулей, от женщин, от детей, от всего, будто прокаженный? Мне бы хоть знать, кто меня так наказал и за что, и то было бы легче сносить свою участь, но я не знаю. Я теперь вообще не понимаю, что глупо, а что умно…

Два месяца назад мы твердо знали, что умно: собрать остатки отряда и пробиваться к действующим соединениям. Эта мера помогла бы нам спасти хотя бы часть наших людей, и всем нам от этого было бы лучше. Но тут-то как раз Мартич и размахнулся директивой, словно саблей, и закатил речугу: русские крестьяне, мол, большевиков живьем в землю закапывали, а партия на место закопанных присылала других, чтобы и этих тоже закопали или чтобы они выстояли!… Мы не проронили тогда ни слова, нам казалось, что он прав, а он стал упрекать Нико в отсутствии коммунистической сознательности и самоотверженности. Сам Мартич после своей речи не стал дожидаться, пока его крестьяне живым или мертвым закопают в землю, он обновил старое кумовство с четническим начальником Арсеничем, перешел на их сторону, и не исключено, что, мирно сидя теперь дома, готовится к экзаменам. Это он наказал Нико, и меня, и Василя; а Иван сам себя наказал, поэтому его и жалеть нечего.

Да и Нико не стоит жалеть: такие люди с виду тверже, чем положено быть человеку. Он даже жалуется, как бы нападая. Настоящий камень. Никому ведь в голову не придет пожалеть какой-нибудь камень, даже если он катится в пропасть: внизу ему будет ничуть не хуже, чем наверху. Вот и сейчас в отсветах огня, который раздувал Василь, лицо Нико с резким изломом острых линий кажется вытесанным из грубого камня. Глубокие трещины избороздили его лицо вдоль и поперек, но он еще держится и будет держаться до скончания века. Такие лица не меняются, но в изменчивом свете неожиданных поворотов судьбы каждый раз приобретают новое выражение. Этим они напоминают скалы - мрачные в непогоду, таинственные в тумане, они улыбаются в красных отсветах заката.

Иван Видрич не стал настаивать - он обладает счастливой способностью уступать, стоит ему только убедиться, что он неправ. Виновато улыбаясь, он принялся угощать Нико табаком, который тот взял после минутного раздумья. Скрутил цигарку, прикурил от уголька и жадно затянулся - видимо, не курил по меньшей мере три дня. А может быть, и дольше, кто ему курево даст. Я чуть было не разжалобился снова, но в то же самое мгновение вспомнил, как он меня напугал, и все во мне остыло. Жало ноющей боли, засевшей у меня где-то в животе, стояло между мной и Нико. Я знал, он нанес мне ее совершенно невольно, но от этого боль не утихала, и я уже стал опасаться, что долго не смогу отделаться от нее.

- Я не знал, как обстоят дела, - сказал Иван.

- Они, может быть, еще и хуже обстоят, да всего сразу не опишешь.

- А Велько не жалуется.

- Будь я на его месте, я бы тоже не жаловался, ему здесь вольная волюшка. У него родни полно, и все за него горой. Даже те, которые не любят коммунистов, укрывают его, потому что он свой. Они действуют по примеру Рамовичей, а у Рамовичей в каждой партии свои люди есть. Рамовичи в трудную минуту выручат человека, смотришь, а уж он им по гроб жизни обязан, так что в следующий раз сам должен им услугу оказать. У них прямой торговый расчет, зато Велько в этих условиях может работать, а это самое главное. Если бы я имел возможность делать хоть что-нибудь полезное, хоть самую малость, тогда другое дело, я бы тогда знал, зачем я здесь торчу. Для местных я такой же чужак, каким был в свое время мой отец. Обидно им, что я уцелел, тогда как многие их близкие погибли. Время от времени они подкармливают меня, но при этом откровенно смотрят в рот и считают куски. И неизменно напутствуют одними и теми же словами: «Больше к нам не ходи, нам самим есть нечего, а если встретишь Видрича, или Иванича, или Ладо, передай, пусть заглянут». Где нет для меня - для вас всегда найдется, но ведь это же тоже может в конце концов надоесть, вечно таскать на себе клеймо отверженного, доставшееся сыну в наследство от отца…

Голос у него скрипит, подобно кинжалу, который натачивают о брусок. Из-под ножа вырываются искры, а иногда на брусок капают злые слезы, кипящие у него внутри. Чего доброго, еще расплачется тут, а за ним и я, а за нами все остальные. И все потому, что действительное от желаемого отделяет огромная пропасть, а мы по наивности своей не имели ни малейшего понятия о том, чем нам предстоит ее заполнить, чтобы перейти на другую сторону. В темном царстве племенного строя, в пестрой путанице общинных и родовых обычаев переплелись корневища, корни и корешки - бог весть когда их разберешь. Они выискивают среди нас Кучевичей и поневоле втягивают нас в эту игру, это та цена, которой приходится расплачиваться за вековое пастушество и гайдутчину. И все, что отжило свой век, не признает своего поражения, пока не отомстит сполна всему, что приходит ему на смену.


БЕСПРАВНАЯ ТРАВА


Мы лежим на солнце под высоким небом в благоухании можжевеловой хвои и корней. Я голоден, как всегда, однако мне это не мешает думать о посторонних вещах и наслаждаться, любуясь Лимом. Ночью он, точно привидение из могилы, вырвался в некоторых местах из старого русла и пошел куролесить по округе. Растрепал мимоходом ивняк, снес пастушьи площадки для игр. Один широкий рукав под дорогой воздвиг запруду из камней и валежника, преградив самому себе путь, и повернулся вспять. Не живется ему в покое и мире, вечно бунтует Лим; не потому ли и наделен он мужским этим именем - Лим. После каждого дождя Лим меняет свой облик, при каждой новой встрече он предстает передо мной помолодевшим и вновь вызывает в моем воображении чудесную картину вечного движения, образ неиссякаемой молодости и упорной борьбы с временем, образ, навеянный мне когда-то в детстве, при первом свидании с ним, его неумолкаемым рокотом.

Жужжащей пулей в небо взвился жаворонок и залился песней.

Ишь как радуется, - сказал Иван. - И придет же в голову на такую верхотуру забраться, а там и радостного нет ничего - воздух один, пустота, даже гусениц нет.

- Нам то же самое в голову пришло, - заметил Василь. - Потому-то мы и очутились здесь.

Василь поднял голову и посмотрел на него - шутит он, что ли? Нет, не шутит, опротивела ему тишина; слишком уж беспросветная тут тишина, а если ее что-нибудь и нарушит, так только пальба погони. А мне в отличие от Нико надоели бесконечные разговоры про погони; как бы их заставить помолчать, не мешая мне разглядывать село Ровное в долине Лима.

Среди зелени белеет кусок дороги, на повороте притаился тот самый дом, в котором мой отец Йоко держал трактир и, не особо заботясь об угощении посетителей спиртным, затевал споры с комитами 9, с жандармами и со всеми прочими. Вон то пятнышко у обочины дороги - колодец; там я скакал верхом на вербовом пруте, когда мимо по дороге проезжали сваты. Как бы мне хотелось вернуть то время, но это невозможно. И дом, и дорога так холодно взирают снизу на меня, и взгляд их не выражает ровно ничего, будто бы я им вовсе не знаком. И этот равнодушный взгляд природы меня почти что сердит, хотя от нее и нельзя ожидать ничего другого. Я думаю, люди у нее научились смотреть таким холодным взглядом и забывать.

Наши снова затараторили; на этот раз беседа течет, как рассказ: про какое-то поле, которое кому-то там принадлежало и было последним клочком унаследованной от отца земли, так сказать, единственной живой связью владельца с, землей, и тем не менее проданное этим владельцем за пятьдесят кило пшеницы. Купила поле некая Микля, известная под кличкой Микля-грабитель. Микля-грабитель обделывала кой-какие делишки, впрочем, делишки вполне определенного свойства: примкнув к разбойничьей банде, она отправилась в Бихор и пригнала награбленный скот в тот самый год, когда вышла замуж; она тогда страшно гонялась за Вучко Джемичем, хотела связать с ним свою судьбу, а он почему-то все отнекивался. Односельчане дали ей оригинальное прозвище Волчья сучка, и Вучко сам же ей об этом доложил, а Микля ничуть не рассердилась. И вот сторговала Микля это поле, а сама за него не собирается платить. Нет, говорит, у меня ничего, а известно, что есть; подавай, говорит она, на меня в суд, хотя прекрасно понимает, что подавать тому малому некуда. Так она и будет волынку тянуть, пока он концы не отдаст, а поле перейдет ей даром…

- Отхлестать бы ее мокрой веревкой, - с неожиданным ожесточением ввязался я в разговор.

- То есть как это так? - ужаснулся Иван и глянул на меня налившимися кровью глазами.

- А очень просто - по заднице, - пояснил я. - Завернуть юбку на голову и всыпать по первое число.

Иван закрыл глаза и покачал головой:

- Какая дикая идея!

- Тут уж четники не преминут во все колокола растрезвонить про ее разукрашенную задницу, - вставил Василь.

- Я и сам подумывал насчет того, чтобы всыпать ей горячих, - признался Нико. - Только ты бы первый проголосовал потом за мое исключение.

Я замолчал. Я как-то не сразу сообразил, что Нико и есть тот самый малый, который продал Микле луг. У меня и в мыслях ничего такого не было, когда я сказал про порку, имея в виду всего только восстановление справедливости; но, поскольку речь идет о Нико, дело меняется. Нико, безусловно, не имеет права рассчитывать ни на какую справедливость, так же как и мы. Пусть терпит! Кто заставлял его быть коммунистом по убеждению, да к тому же еще членом партии? Сначала он здорово помучился при вступлении в партию, а вступив, заметил, что него связаны руки!… Отныне ему предстоял жить воздухом, идеями и созерцанием будущего, ибо он действительно вызовет нежелательную реакцию в народных массах, если попытается с помощью насилия осуществить то, что без насилия осуществить немыслимо. Если кто-нибудь из наших осмелится задать трепку Микле, это нанесет непоправимый ущерб фронту и сотрудничеству Сталина с Черчиллем. А так как мне совсем не улыбается послужить причиной ссоры наших союзников, мне не остается ничего другого, как покорно взять свои слова обратно, бормоча что-то в том духе, что дескать, нам никто ни за что платить не обязан и вообще мы не должны обнаруживать свои права собственника, если кому-то приглянется что-нибудь из нашего имущества. Уж если кто-нибудь и должен приносить жертвы, так это в первую очередь мы, и во вторую тоже мы, и в третью, и так до бесконечности…

- Как там Леко поживает?

- Он от меня бегает, как черт от ладана. Всё бегают, вот и он стал бегать. Приду, а его жена так и загородит собой дверной проем в твердой решимости лучше умереть, чем пустить меня внутрь, а уж это верный признак того, что Леко дома. На чердаке или еще где-нибудь прячется. Нет его дома, божится жена, и больше чтоб ноги твоей здесь не было - наш дом под надзором. И это сущая правда, ибо сейчас все дома под надзором, все наши семьи взяты под строжайший контроль и подвергаются травле, шантажу и даже лишены возможности купить себе соли. Они издеваются не только над людьми, но и над скотом - несчастная скотина прямо-таки бесится без соли и хиреет на глазах. Вообще говоря, мы и вправду не должны к ним заходить - ведь они действительно наши, наши хотя бы потому, что ничьими другими быть им не дают. Так почему же тогда мы должны ставить их под удар? Четники замучили не только их скотину, но и траву стараются ущемить в правах, и, если бы не эти дожди, их наделы можно было бы отличить от всех прочих за версту, потому что нашим запретили поливать свои участки водой.

- И посевы тоже, и кукурузу запретили поливать?

- Это смотря где, все зависит от соседей. Запретят, если начнется засуха.

Спросили его про Гальо. Нико пробормотал:

- Гальо как Гальо.

- И это все? - настаивал Иван.

- Нет, еще хуже.

- Что же может быть хуже?

- Вот и я тоже думал, что хуже некуда, но Гальо выискал такую возможность. Леко - это одно дело, а Гальо - совсем другое, их и сравнивать нечего. Просто Гальо протух от страха, и этой гнилью от него несет на всю округу. Если тебе вздумается кого-нибудь морально уничтожить, отнять веру в людей и заставить жизнь разлюбить - прямиком посылай его к Гальо, чтобы он с ним немного побеседовал. Если бы ты хоть раз понаблюдал его вблизи, как я, у тебя отбило бы всякую охоту встречаться с ним.

Нико нервничает, весь этот разговор тяготит его, но Иван не отступается и вытягивает из него подробности по нитке, твердо вознамерившись все до дна ощупать собственными руками. Можно подумать, что это бессмысленное копание в развалинах доставляет Ивану особое удовольствие. Нам хорошо известно, как Гальо инсценировал внезапный налет своего тестя с бражкой на самого себя. Тесть захватил Гальо, отобрал у него оружие и с миром отпустил домой. По замыслу, который четникам вполне удался, этот пример должен был убедить кое-кого из уцелевших скоевцев и беспартийных сдаться. Потом было еще несколько случаев таких подстроенных нападений, кончавшихся добровольной сдачей пострадавшего в плен. Иван задался целью изучить эти случаи до тонкости. Вместе с Гальо был захвачен один крестьянин, у которого как на грех оставил Нико свою винтовку - так Нико лишился сразу и товарища, и оружия. Осталась у него ручная граната, одна-единственная, но и ту одолжил он когда-то у Гальо. На следующий день после сдачи в плен Гальо послал свою мать к Нико - она должна была выклянчить у Нико гранату и таким образом оставить его совсем беззащитным.

- Надеюсь, ты ее не отдал? - в бешенстве рявкнул Василь.

- Как раз наоборот - отослал гранату Гальо

- Да ты, видно, спятил!

- Тошно мне стало.

- Тошно, так ты бы и вырвал, а гранату не отдавал!

- Иногда можно сойти с ума от одного отвращения и натворить такого, что и сам не рад.

Точно, он отдал гранату, теперь и я припоминаю: в Мойковац Нико явился ободранный и с пустыми руками, как погорелец какой-то. Над ним посмеивались тогда за глаза, при этом особенно усердствовали комитетские и разные личности из местной комендатуры: каков, мол! Дошел до того, что четники безнаказанно содрали с него оружие, и после этого лезет критиковать. Не знаю, уж какие обвинения предъявлял им Нико, но, видать, он здорово насолил комитетским и они ему этого не простили. Но ведь всем давно известно, что утверждение о благотворном воздействии критики - не более как любимая сказка вышестоящих, направляющих острие своей критики на нижестоящих, а вообще-то поучения никому не нравятся. Да оно и понятно: ведь критика напоминает своего рода моральный мазохизм, а этим недугом никогда не страдали на Балканах. У нас, в том числе и у меня, болезнь другого сорта - месть. Стоит кому-нибудь немного задеть меня, как я уж чувствую потребность воздать ему вдвойне - не зуб за зуб, а два за один. Нико должны были послать в ударный батальон, однако отправка его откладывалась со дня на день, пока такая возможность вовсе не исчезла. А потом ему не из чего было выбирать.

- С тех пор ты так больше и не виделся с Гальо? - спросил Иван.

- Виделся. Ввалился к нему в дом без всякого предупреждения, как раз накануне того, как он замок повесил.

- И что же он сказал?

- Он сказал: заклинаю тебя господом богом и святым Иоанном - уходи из моего дома.

- Что же ты не напомнил ему, что он был членом партии?

- Я не мог вставить ни слова, потому что Гальо твердил без передышки одно и то же, так что у меня к горлу подступила тошнота. Мне кажется, он принял меня за дьявола или что-нибудь в этом духе - в этих краях дьявола обычно изгоняют именем святого Иоанна.

Он неожиданно расхохотался, и нам открылись его расшатанные зубы и воспаленные десны. Из них вытекла струйка сукровицы. Нико утер ее ладонью и смутился. Иван остановил на нем остекленевший взгляд, больше и у него не было вопросов. Все ясно, дела обстоят хуже, чем он предполагал, дела обстоят почти так, как говорил я в минуты отчаяния. Мы получили сполна за ту ошибку, которую совершили, вернув-злись со своим отрядом с Тары на Лим, в наши родные края. Тогда один только Нико протестовал: куда мы возвращаемся, это же сумасшествие, настоящее дезертирство, разбредутся люди по своим углам, и нам больше их не собрать, не пройдет и десяти дней, как отряд распадется … Нико точно все предвидел, но от этого ему ничуть не легче - чаще всего везет тем, кто ничего не предвидит.

Командир наш оказался предателем, мы с Василем впали в оцепенение от усталости, люди мечтали о мамалыге, а комиссара Велько Плечовича даже и в полудремотном состоянии не покидала уверенность в том, что ему помогут продержаться родные. Кое-кто уцепился за «связь с народом», связь эту превратили в целую теорию и надули, как баллон: на Лиме, мол, спокон веку существовали мятежники, и народ их всегда кормил и нас точно так же прокормит… Ивана тогда с нами не было, а если бы и был, мало что изменилось бы. Крестьяне были в отряде в большинстве, им осточертело голодать на чужбине, они могли сговориться каждую ночь и исчезнуть. Мы хотели во что бы то ни стало сохранить свой отряд, ибо это был действительно превосходный отряд, на редкость смелый в бою - на самом же деле мы катились вниз по наклонной плоскости. Мы мечтали снова увидеть эти мерзкие долины и на этом основании решили, что и они тоже испытывают к нам те же самые пылкие чувства. И они действительно мечтали заполучить нас обратно, однако не для того вовсе, чтобы мы тут болтались по ним живыми, а для того, чтобы засосать одного за другим, покрыть землей и зеленой травой.

В ту памятную ночь травы еще не было, только таявший мягкий снег. Грязный снег, рваное небо да белые, словно скелеты, стволы берез. Отряд поднимался вверх по тропе, с того берега Тары доносился лай собак и оклики четнических сторожевых. Вдруг Нико вышел из строя и сел у обочины. Обхватил руками голову, закачался и растянулся на снегу - зарылся в него лицом, как будто решил пошептаться о чем-то с матерью-землей. Люди проходили мимо, никто не спросил, отчего он страдает, никто не подал ему руки. Проходили мимо и его земляки из Утрга, проходили, словно он чужой, - и этих Нико восстановил против себя тем, что хотел увести их прочь от Лима и от мамалыги. Прошел и я - мне тоже насолил этот человек, насолил уже тем, что точно предсказывал все то, что ожидало нас впереди. Наверное, Нико решил остаться, размышлял я про себя; задержаться здесь и присоединиться к другому отряду; ну что ж, думал я, пусть остается, все равно он неприкаянный среди нас; с тех пор как погиб Юг Еремич, нет у него тут друга.

- Почему ты зимой не остался на Таре? - спросил я Нико. - Мог бы вступить в какой-нибудь другой отряд, тебя бы приняли в любой.

- А какая разница, другие отряды потом тоже в тыл ушли.

- Надо было как-нибудь выкрутиться, -сказал Василь.

- Не умею я выкручиваться.

Не знаю, с какой стати мы об этом заговорили, все это уже прошло и так далеко от нас, и теперь уже не исправишь того, что было. Сейчас мы здесь. Вокруг нас низкорослые кусты можжевельника - колючие непролазные заросли. Облава нам не угрожает - мы услышим ее издалека. Под нами голодные селения, над нами солнце. Пригревшись под его лучами и начиная дремать, мы прячем головы в тень; при каждом новом приступе голода тянем воду, из фляжек. Жарим на солнце голые спины и ребра, и все-таки никак не удается нам изгнать холодный озноб, засевший внутри. Нико отправился раздобыть какой-нибудь еды и должен был уже вернуться. Откуда-то издалека до нас доносится перезвон овечьих колокольчиков, но стоит нам прислушаться к нему, пытаясь определить по звуку, где пасется отара, как звон умолкает. По дороге с воем проходят машины с солдатами. Вот уже трижды мне начинало мерещиться, будто это идет рать Арслан-паши: поскольку ей не удалось одолеть нас с востока, она переоделась в другую форму и собирается захватить с запада…

В можжевеловых дебрях хрустнули ветки - это Нико подает условный знак. Какой-то новый запах шагает впереди него; Василь морщится, он узнал запах - это бобы! Вернее, отруби из бобовых стручков, корм, предназначенный для королевских мулов итальянской империи, но, поскольку мулы частенько дохнут от такой кормежки, хозяйственное управление охотно меняет бобовые отруби на сено - кило за кило. Выяснилось, что наше население не столь изнежено, как мулы, и обладает более крепкими желудками, способными переварить любую пищу, на базе этого факта и развился товарообмен. Случается, конечно, и заболеет кое-кто, не без этого, но от травы люди тоже болеют, и все же достойнее умереть от корма для мулов, чем с голодухи. Поэтому-то наши так рано нынче косят луга, поэтому-то так часто мелькают они на дорогах, навьюченные мешками с травой. Некоторые перевозят ее на лошадях, но это богатые, большинство, взвалив вязанку на спину, долго плетется дорогой до города меняет там мешок на мешок и снова долго плетется, покуда не доберется до своего села, своей мельницы, жалкого обеда и горького ужина. Но я все равно не стану их жалеть. Мои, то есть Ива с малышом, не имеют и этого: Ива не может косить, у нее нет сил снести сено в город, у них вообще ничего нет…

Первые куски кажутся мне вполне приятными на вкус - нечто вроде шоколада, слегка заплесневевшего и горьковатого. Они напоминают какао, город, пачки с изображением негритянки. Василь не прикасается к еде - однажды он уже угощался этим зельем, с него достаточно. Он проглотил кусочек сыра и закрыл глаза, надеясь добрать остальное с помощью воображения. Иван говорит, что в тесто подмешаны какие-то неорганические вещества. Может быть, так оно и есть, только мне гораздо больше мешает сладковатый привкус, который становится все более назойливым. Однако я продолжаю поглощать кусок за куском, ибо утроба жаждет, она бы и камни проглотила и переварила. Иван потребовал от меня умеренности в еде, взывая к благоразумию, но я не внял его советам - умеренность предвестник трусости. Вдруг я почувствовал невыносимую тяжесть в желудке.. Камни, вероятно, давили бы меньше, но там была глина. На шее вздулись жилы - негритянки с пачек в серьгах пустились вокруг меня в неистовый чардаш. В глазах потемнело. Все слилось передо мной. Горы за Лимом подернулись туманом и скоро совсем растворились в нем. На дне долины, на дне этого колодца, словно отзвуки прошлого, заходили волны выстрелов.

- Это на Рамовичей напали, - сказал Нико.

- Как они внизу очутились? - спросил кто-то.

- За хлебом вниз сошли, они голодать не привыкли.

- Не может быть, - сказал Василь, - это, наверное, четники пирушку устроили.

- Они всегда пируют, когда нашей кровью запахнет.

Эти слова принадлежат Нико, голос его, как всегда, предвещает недоброе. Как я его ненавижу за этот сиплый голос и мрачные предчувствия, переполняющие его. Порой мне кажется, что другие люди когда-то и где-то уже говорили мне об этом. Какие бы слова ни говорил он этим своим голосом, слова эти вызывают у слушателей чувство протеста, даже если в них заключена очевидная истина. Есть такая порода мрачных людей, и Нико принадлежит именно к ней. Я через силу поворачиваюсь и рассматриваю его каменное лицо, изборожденное глубокими складками, через которые, словно муравьи, выползают наружу капельки пота. Ну что ты за парень, Нико! Неужели нельзя забыть на мгновение зловещие мысли и дурные предчувствия! Не может же все время случаться одно только плохое! Вот уже полгода как с нами случается одно плохое, сейчас как раз пора, чтобы этому пришел конец. Но даже если бы оказалось, что все твои предсказания сбудутся, зачем нам такая правда и для чего нам знать ее заранее? Впрочем, мы ничего не знаем и не можем знать, лишь хлопают вдали винтовочные залпы.


ПРАВДА И КРИВДА


Я поплелся вслед за нашими, иду и еле передвигаю ноги - они у меня как свинцовые. Напрасно я их рассматриваю - снаружи ничего особенного не заметно. Должно быть, по какой-то неизвестной причине отмерли связующие нити, которые управляли ими изнутри. Единственный раз в жизни испытал я нечто подобное, и товарищи мои жаловались тогда на то же самое. Было это после восстания в лесу, мы долго сидели без соли, на одном рисе и сахаре с итальянских складов. Мы подозревали тогда, что продукты отравлены или испортились от долгого хранения. Может быть, и теперь это у меня от еды, но у Нико все в порядке. У Ивана тоже - не повезло одному мне. Они идут, не оборачиваясь, совсем позабыв про меня. И мне ужасно обидно, что они про меня позабыли - выходит, я им не нужен. Я пытаюсь их догнать и, по моему представлению, долго бегу, запыхавшись, но усилия мои напрасны - они чертовски быстро удаляются и разрыв между нами все увеличивается.

Это они нарочно так торопятся, цежу я сквозь зубы, небось секретничают и скрывают что-то от меня. Узнаю повадки Ивана, уж я его изучил это его манера шушукаться с каждым по отдельности, с глазу на глаз. Какой, однако, все это вздор, мне достоверно известно, что у них нет от меня никаких тайн, но мне необходимо найти объяснение злобе, кипевшей во мне. Я опустился на землю, дальше идти не могу. Пусть бегут без меня, раз уж они задали этакий темп. Один листок на ветке повернулся и озабоченно зашептался со своим соседом обо мне. И птица какая-то заметила меня и сообщила своим подругам, что я тут. Вдруг поднялся невообразимый шум и гвалт. Надо двигаться, сказал я себе, в этой круговой поруке мне нет места. Но на опавшей листве не видно следов, и я не знаю, куда идти. Я свистнул пронзительно и укоризненно, потом еще раз. Наконец мне ответил Василь - они меня дожидаются. Я иду нога за ногу, часто отдыхаю - пусть подождут. Меня встретил Нико, он вернулся на поиски.

- Не годится здесь свистеть, - проговорил: он.

- Это ты о птицах, что ли, заботишься, боишься, как бы я их не потревожил?

- Здесь часто засады устраивают, поэтому я тебе так и говорю.

- Где же они, эти засады, что-то их не видать?

- Если бы мы их видели, так они бы не были засадами. Надо быть начеку.

Надоел он мне со своей бдительностью и со своим охрипшим голосом. Говорят, у людей в древности были такие же глухие голоса, может быть, и сам Нико - потомок вымершей народности, предчувствовавшей близкую катастрофу и постепенно угасавшей. Предки его бежали к нам, спасаясь от насильственного обращения в мусульманство; пришли они из Досела, потому и именуются Доселичами. Должно быть, Досел этот был не селом, а маленькой деревушкой или катуном, да и утргское поселение Доселичей больше похоже на катун. Давно уж пришли сюда Доселичи, а род их за это время не шибко увеличился; все у них девочки рождаются, а счастье с невестами в другие деревни уходит…

И вот тут-то только меня и осенило: ведь вот почему Джана так упорно не хотела взять себе Иву в снохи! Вовсе это не потому, что Ива - дочь Джемича, а потому, что Ивина мать из рода Доселичей. Джана не сказала об этом ни слова есть вещи, о которых не принято говорить, но конечно, она опасалась, как бы не зачастили у Ивы девочки, которыми некогда Ивина мать запрудила дом Пеки Джемича.

Нико - единственный Ивин дядя, брат ее матери, и я спросил, не навещал ли он свою племянницу. Нико кивнул головой: навещал.

- И это все, что ты мне можешь о них сказать? - спросил я.

- А что бы ты еще хотел услышать?

- Голодают они?

- Сейчас все голодают.

- Другие меня не волнуют, меня волнует она и ребенок.

- Ребенок не голодает, у него есть молоко.

- От одной-то коровы?

- У них две коровы, вторую оставил им Лука Остоин. И сыр у них есть.

- А Треус пристает к ним?

- Еще как пристает.

- Что это я из тебя каждое слово должен клещами вытаскивать, что ж он им сделал?

- Скотину свою на их поле выгнал, а в сад коз запустил, да мало ли что еще!

- Я его убью, - гаркнул я на весь лес.

- Не стоит стараться, он сейчас и так угомонился.

- Не верю я, что он угомонится, знаю я этого Треуса, он до тех пор не угомонится, пока я его пулей не прошью.

- Я уже пообещал ему то же самое, поэтому он и присмирел. Даже ужин мне вынес.

- Ты что же, в самом деле ему пригрозил?

- Вынужден был пригрозить - у этого типа только страх может совесть пробудить.

- Спасибо тебе за это!

- Pas de quoi! 10

Хорошо, что мне удалось поговорить с ним с глазу на глаз. По крайней мере Иван не узнает, что меня мучает. И я как-то сразу полюбил Нико, и его сиплый голос - пока он здесь, могу не беспокоиться за Иву. Должно быть, у Треуса коленки тряслись, когда он выносил Нико ужин; а после ему пришлось втянуть голову в плечи - с сыном Сайко Доселича, как и с огнем, шутки плохи. Пока я об этом размышлял, я чувствовал, как ко мне возвращаются силы, но стоило подумать о чем-нибудь другом, я снова слабел.

Я прислоняюсь к стволам, хватаюсь за ветки, стараясь удержаться на ногах. Едва доплелся до Ивана и сел на землю передохнуть. Жду, когда он начнет читать мне проповедь сам не знаю о чем, но он молчит. Это мне тоже не нравится: надоели мы друг другу, каждому известно наперед все, что сделает другой, и ничего нового к этому нельзя прибавить. Мы очерствели, жизнь научила нас не знать снисхождения. Наверное, и я такой же, когда им плохо. Ни разу не пришло мне на ум спросить, как они себя чувствуют. И они отвечают мне тем же.

Иван как ни в чем не бывало продолжает прерванный разговор с Нико:

- Учитель тот безногий - наш человек. Ты с ним свяжешься.

- Я уже пробовал, но он, как и все другие, прячется от меня.

- Наверное, ему хотелось бы установить с нами связь.

- Ему хотелось бы отвертеться от всяких связей. Для чего же попусту время тратить!

- Мы должны иметь здесь своих и удержать за собой этот край.

- Так вы и край, и меня потеряете.

Ему хочется уйти с нами немедленно, без проволочек и предварительной подготовки. Бросить тут все как есть. Бросить Треуса, развязав ему тем самым руки и разрешив безнаказанно издеваться и притеснять. Я не знал, что Нико так слаб. Его, наверное, испугала эта перестрелка внизу - та самая перестрелка, принятая им за нападение на Рамовичей. Уж если, мол, Рамовичи с их мощной поддержкой не могут выстоять, что же тогда говорить о несчастной сиротине Нико Доселиче! Он смотрит на меня умоляющими о помощи глазами. Поколебавшись несколько секунд, я склоняюсь к мысли о том, что ему надо бы помочь, но я просто не представляю себе, как к этому приступить. Однако волна холодного протеста уже поднимается во мне: а вот не буду ему помогать! Я ненавижу всякие слезные просьбы - испытанный способ подкупить человека и свернуть его с правильного пути. А того безногого учителя я прекрасно знаю - он бежал из Цетинья, не желая работать на оккупантов,, но, увидев, что здесь творится, пришел в ужас; от него нам не будет никакого прока, если бы сам он и хотел нам помочь, так ему жена не даст. Но почему бы еще раз не попытаться установить связь, раз таково задание? Все мы выполняем какие-нибудь задания, от выполнения которых ничего не ждем.

- Через неделю, когда ты выполнишь это задание, - говорит Иван, - мы пришлем за тобой связного, и он приведет тебя к нам наверх.

- Лучше бы мне сейчас уйти с вами.

- Выходит, ты мне не веришь.

- Не то чтобы не верю, но все мне кажется, что снова стрясется какая-нибудь чертовщина и все дело испортит. Такой уж я везучий, стоит мне к елке прикоснуться, как с нее колючки осыпаются.

- Ну и чудеса! - заметил Иван.

Именно чудеса: нынче все верят в наговоры; и боятся попасть в меченые; Нико, стало быть, тоже поверил. Его отец Сайко Доселич десять с лишним лет один гайдучил, а этот и десяти недель выдержать не может. А это верное свидетельство того, что человеческий род с необыкновенной быстротой от поколения к поколению вырождается и мельчает. Но если так, значит, наш конец где-то совсем близко. Больше всего Нико гнетет одиночество. Про голод он даже не вспоминает, не вспоминает про погони и стычки с патрулями, но одиночество наводит на него ужас. Глупый, думаю я, неужели он не понимает, что одиночество - естественное состояние человека? Правда, мы привыкли к стадности - с тех времен, когда нам приходилось отбиваться от полицейских дубинок и пистолетов карабинеров, - однако не следует воображать, будто наш век является веком исключительно стадного существования человека. Внутренняя сущность человека осталась неизменной: поодиночке родившись, мы поодиночке умрем, как все бывшие до нас.

Но ведь и сама жизнь, заполняющая пустоту между этими двумя одиночествами, тоже исполнена одиночеством. Подчас в кругу друзей, поглощенные развлечениями или любовью, мы тешимся минутным обманом, говоря себе, что мы не одиноки. Не знаю, какая польза в этом обмане, если учесть, что всем заранее известно, что в конечном итоге каждого ждет одиночество и избежать его невозможно. Я, например, мог бы запросто примириться с одиночеством. Подумаешь, тоже мне трагедия - быть одному; ну и что тут такого? Предоставленный самому себе, человек только тут-то и может полностью располагать своим временем и действовать сообразно со своими желаниями, ибо никто не ворует его время своей ненужной болтовней, не навязывает ему готовых решений, никто не вынуждает его выслушивать чужие глупости и возражать. Он никому ничем не обязан, чужие недостатки не режут ему глаз, а его собственные слабости остаются невидимыми для посторонних, он вообще может растянуться на земле и уставясь в небо, повторять про себя одну непреложную истину: я тень между двумя преходящими моментами, которым я принадлежу - одному в меньшей, другому в большей степени.

- Ступай же, Нико, - сказал Иван, - если уж ты выдержал целых два месяца, выдержишь и эти восемь дней, - и протянул ему руку на прощание.

- Эти восемь дней будут для меня тягостней всего предыдущего.

- Но почему? Может быть, ты боишься чего-то конкретного?

- Я боюсь самого себя, как бы мне тут глупостей не натворить, ведь когда ты предоставлен самому себе, никак не разберешь, что хорошо, а что плохо.

- Брось, не валяй дурака!

Пожимая мне руку, Нико смотрит на меня каким-то странным взглядом: больше он ни о чем не просит, но как бы предупреждает и корит. И упрек этот необычен: словно бы он упрекает меня не за то, что было, а за то, что будет. И взгляд у него теперь такой же, как голос: мрачный и тяжелый, идущий из глубины его существа. Мне почему-то кажется, что он убежден, что мы его обманули или обманем, и хочет выразить взглядом, что заранее к этому готов. На мгновение мной овладевает жалость - надо как-то подбодрить его, каким-нибудь словом, которое мне никак не приходит на ум. И снова поднимается во мне волна холодного протеста: с какой стати я должен без конца гадать и сожалеть? . . Он не дитя, а мужчина с винтовкой. Чем я перед ним виноват? Не я его тут оставляю, а Иван, а Иван знает, что делает, иначе он не был бы членом всех комитетов, включая самые что ни на есть вышестоящие. Значит, эта необходимо - этот край нам необычайно важен, пусть установит связи и все будет в порядке.

Наконец мы двинулись в путь. Все мы устали от этого тяжкого, как трудные роды, прощания. Мы шагаем в надежде обрести облегчение в пути, но облегчение не приходит. Внизу под нами за редкими деревьями виден озаренный солнцем луг, на лугу возвышается скала, напоминающая мне двухэтажную башню с плоской крышей; на первом этаже выступ, некое подобие балкона без перил, балкон этот устлан ковром из мха. Нико взобрался на этот балкон и стоит. Стоит, как окаменелый, и смотрит над вслед. Глаза у него горят и бегают в надежде нас увидеть, они почти вопят. Я испугался: если он вздумает крикнуть нам что-нибудь на прощание, этот крик невозможно будет забыть. Моя рука невольно поднялась, и я машу ему, словно пассажир с отплывающего корабля, посылающий прощальный привет одинокому смотрителю маяка. Он не ответил, не шелохнулся. Вероятно, не заметил мой знак; взгляд его вперился в какую-то невидимую точку. Может быть, он всматривался в хаос грядущих событий, подобно волнам, наплывающим на нас?

- Почему ты не окликнешь его? Пусть уходит с нами! - сказал Василь.

- Он должен наладить контакты с людьми, - ответил Иван. - Ты все слышал, мы не имеем права остаться здесь без всякой опоры, он должен выполнить порученное ему задание.

- Тут что-то такое есть, он что-то такое предчувствует, и это предчувствие мучает его. Ты же видел, как ему хотелось уйти с нами?

- Мне бы тоже очень многого хотелось, да не все по-моему выходит.

- Ладно, упирайся. Только мы сюда шли поддержать людей, а так какая же это получится поддержка, тогда и ходить не стоило.

Достаточно мне хоть одним словом поддержать Василя, Иван уступит и позовет Нико с нами. Надо бы его окликнуть, думаю я, потому что этот учитель не годится для нашего дела, да и другие тоже, нам здесь не на кого опереться, и все тут. Можно пока побыть и без опоры, подождать, что будет дальше. Я уж было собрался заявить об этом во всеуслышание, как вдруг у меня потемнело в глазах от приступа головной боли. Я схватился за сук. Все-таки странно, что головная боль является именно в тот момент, когда я решаюсь прийти на помощь Нико. Вероятно, и впрямь существует какое-то проклятие, какие-то тайные силы, действующие против него и всюду протянувшие свои щупальца. Что я могу поделать, если уж ему так суждено? Пусть остается, если уж судьбе угодно оставить его здесь - перебьется как-нибудь эти восемь дней и убедится в том, что каждый может выдержать то, что ему положено. Потом у него будет больше уверенности в себе, а это тоже важно.

Мы повернули за выступ горы, и теперь я мог безбоязненно оглянуться - Нико не видать, не видно и того балкона, на котором он стоял. Вдруг Василь остановился и накинулся на Ивана:

- С чего это тебе втемяшилось в голову сорвать Велько с насиженных мест? Зачем тебе это надо?

- Мне за него как-то страшно, - проговорил Иван. - Как бы его местные не продали. Он совсем перестал остерегаться, так мы его можем потерять.

- А Нико ты оставил. Сам не знаешь зачем. Думаешь, его пуля не берет?

- Нико не проведешь. Нико, как ты видел, никому не верит.

- Вот именно - никому. В том числе и самому себе. Не знаю, бог или дьявол, но что-то подточило его.

Во всяком случае, не страх его подточил, подумал я про себя, от страха человек вбирает голову в плечи, а не шляется по ночам в непогоду, норовя угодить в какую-нибудь переделку. И не болезнь его подточила - он не кашляет, на здоровье не жалуется. А тощий он от голода, но ведь нынче все голодны. Нико как раз не избалован судьбой, да и голодным ему быть не впервой. Ни мать, ни отец не имели времени баловать его. От своей тетки по отцовской линии он перебежал к дядьке по материнской на ту сторону Кома, но и у дядьки Нико пришлось не слаще. И только у наших нашел он немного участия и любви. Вероятно, с тех пор Нико вообразил, будто у всех такое сердце, как братьев Затаричей и Юга Еремича. Ему, очевидно, пришлось пережить несколько тяжких мгновений, убедившись в том, что и наши не все как один добряки, но в конце концов и это перемелется. Как-нибудь справится и с этим кризисом и после не будет требовать, чтобы люди были лучше, чем они есть на самом деле.

- По сути дела, ты поступил несправедливо, - заявил Василь.

- Это почему же? - спросил Иван.

- Велько тебе больше жаль.

- Не болтай глупости.

- У Велько за спиной братство, народная масса. Это тебе не одиночка Нико.

- У меня даже в мыслях такого не было.

- Знаю, это невольно получается само собой

Мы подсознательно определяем, кто приносит большую пользу движению, нашему делу, кому, следовательно, нужно уделять большее внимание. Но, обманывая самих себя и окружающих, мы все же утверждаем, что для нас все равны. А на самом деле ничего подобного - нам всегда был дороже тот, кто сильнее, у кого обеспечены тылы, кто пользуется влиянием и так далее, так было с самого начала и так было со всеми. Мы боремся за справедливость, Иван Видрич, но по дороге сплошь и рядом творим несправедливости. Меня долго точила эта мысль. Так неужели же и других она не могла подточить?

Голос у него срывается, то взмывая вверх, то затухая, словно пламя пожара: три года дожидался Василь приема в СКОЮ, в то время как других оформляли в три месяца и даже быстрее, руководствуясь какими-то дурацкими принципами. До того извелся парень от этого ожидания, чертыхаться стал, а другие и вовсе не выдержали, на все махнули рукой и в результате оказались по ту сторону черты… Иван перекрестился левой рукой и ничего не сказал. Он мог бы возразить Василю, что одной справедливостью невозможно обойтись, что по мере приближения к земной поверхности прямая правды искривляется, но Иван умный, он молчит. Опустил голову, взгляд обращен куда-то внутрь. Тишина, лишь под ногами шуршит сухая листва - прошлогодняя и позапрошлогодняя. Да иногда под легким ветерком весело зашелестят живые листья наверху, но их беспечный лепет заглушает глухой загробный разговор - это сухой лист с земли окликает своего увядшего собрата с ветки. Через семь-восемь недель, где-то в сентябре, листья смешаются на земле и только тогда поймут друг друга.


ЗМЕЯ, ГЛЯДЯЩАЯ ИЗ ГЛАЗ ВЕРБЛЮДА


Сокращая свой путь, мы переходим вброд озерцо луга. Утопаем по пояс в траве, и, словно на память о том, что мы здесь прошли, на лугу за нами ложатся три извилистые борозды. Откраивая каждый свою особую, увитую зеленые калитку, мы вступаем в твердыню соснового леса. Здесь сумрачно, пахнет хвоей, и все вокруг исполнено таинственной прелести. Обыкновенные просветы среди стволов кажутся нам колоннами из хрусталя и лазури, а высохшая ель - колокольней загробного храма. Призраки роятся перед нами, как во сне. Скалы, обросшие мхом, - это шатры дьявольского войска, которое все еще колеблется и до сих пор не знает, к кому оно примкнет. Вот выглянул из-за деревьев вождь в мохнатой шапке и скрылся; вот показался отряд дозорных, но в тот же миг исчез, не успев произвести разведку. В клубах тумана нам чудится окутанный паром источник. Но из тумана неожиданно выплывает поляна; тропинки, пересекающие ее, поглотили заросли гигантских лопухов.

И снова сгущается зеленая дымка леса, давая новую пищу разгулявшейся фантазии. Воображение рисует нам дворцы для отдыха горняков, с террасами для ткачих и вязальщиц, озера с лодками для литейщиков и кочегаров, беседки со скамейками для строителей, подземные темницы, где для торговцев и банкиров предусмотрительно заготовлены мешки с фишками - ведь должны же они что-нибудь считать. Одно за другим возникают перед нами видения и растворяются. И вдруг мы увидели белое ребро доски, поставленной сохнуть; стоит себе доска и не в пример всему остальному не думает исчезать. Мы протираем глаза, но доска, стойко выдержав пристальный взгляд, неодолимо влечет нас к себе своей белизной. Мы устремляемся к ней: всем нам не терпится воочию увидеть творение человеческих рук, не предназначенное для нападения или защиты от нас, но совершенно невинно стоящее в лесу. Предоставленное тишине и одиночеству, оно нам ничем не угрожает; напротив, напоминает о счастливых временах, когда считалось, что на белом свете можно прожить мирным трудом.

- Если бы мне разрешили выбирать профессию, - сказал Василь, - я бы выбрал вот эту.

- Какую именно - шлифовать доски рубанком или глазами? - спросил Иван.

- Все равно, только что-нибудь связанное с древесиной.

- Понимаю, - заметил Иван. - Уж тогда бы ты запасся растопкой на всю свою жизнь.

- Дерево - самое благородное создание на свете, - продолжал Василь, - поэтому-то оно, наверное, и мертвое так здорово пахнет. .. Смотри, куда топор запрятан.

Василь вытащил топор, стукнулись бревна. Из-за штабеля сложенных досок вынырнула удлиненная голова Вучко Сало с усами. Лицо его спросонья хранило необычайно тупой вид; быстро моргая веками, он пытался сообразить, что происходит. Под веками, норовя удрать в разные стороны, метались два обезумевших глаза, будто два ободранных мышонка; связанные хвостами, мышата не могут разбежаться в разные стороны и дергают Вучковы щеки. Позабытая нижняя челюсть его совсем отвалилась: о, горе мне, меня захватили во сне!.. Короткое мгновение, но как оно богато сменой разноречивых ощущений! Выражение ужаса на его лице сменяется гримасой ненависти, потом - замешательства, ибо Сало узнал Василя. Но вот он усмехнулся, следовательно, Сало принял решение подготовить почву для изображения радостной встречи. Руки, инстинктивно выставленные для защиты, как бы раскрываются для объятий. Наконец к нему вернулся дар речи:

- Василь, бедовая голова, какие вилы 11 принесли тебя сюда?

- Быстрые ноги, а не вилы. Нынче вилы перевелись.

- Но-но-но, вот вы-то и есть наши вилы и наша слава…

Сало осекся на полуслове, это он меня увидел прежде всего, конечно, мою бороду, и остолбенел от удивления. И теперь терзается сомнениями: а не слишком ли он поторопился? С каким удовольствием забрал бы он свои слова обратно. Вытянув шею, Сало осведомляется:

- А это кто же такой будет, с бородой?

- Не знаю, какая-то вила бородатая. Здешняя она, из Межи, тебе ее лучше знать.

Сало снова воодушевился:

- Да это же Ладо, вот те истинный крест!

- Ты, поди, без него соскучился? - усмехнулся Василь.

- Еще бы! Вы даже и представить себе не можете, как я без него соскучился. Добро пожаловать!

Весь он огромный и сгорбленный, шея у него длинная, задубевшая от тяжелых нош и ковырянья в земле под дождем и солнцем. Его сухощавые ноги оголены до колен; одет Вучко Сало в темные шаровары и вязанку цвета суровой пустыни, и этот наряд каким-то чудесным образом дополняет его сходство с верблюдом, внезапно поразившее меня. Он, конечно, и раньше напоминал верблюда, просто я никогда не обращал внимания на это явное сходство. И я подумал о том, что вся его жизнь под стать его внешности - жизнь вьючного животного. Зимой Сало тащит мешки сена и листьев с гор, летом - кукурузу и перец из Печа, а осенью везет разведенную водой ракию в Жабляк и Шавник, торгует, наживаясь и расплачиваясь за купленные в долг наделы и обрезки. Только что весной и застанешь его в своем селе, да и то не дома, а где-нибудь в поле, где он копает, роет, чертыхаясь на ворон и шугая их комьями земли.

Тут Сало снова оторопел, крестится в недоумении:

- Ты ли это, Иван?

- Кажется, я.

- А они говорят, что ты в Боснии.

- Я и точно был недалеко от Боснии.

Но Сало не слушает Ивана, он свое твердит:

- Да все они, братцы, врут, изоврались вконец. А про Ладо набрехали, что он будто бы погиб, уж и могилу его видели, и еще черт-те что они видели и черт-те что увидят! Ну как ты, Иван?

- Да вроде ничего по нашим временам, а могло бы быть и лучше.

- Еще будет лучше, - заверяет нас Сало. - Должно быть лучше, потому что хуже некуда, долго так не может продолжаться.

Пришла ему в голову занятная идея: показать нам свою хибарку, дабы мы знали, где его искать на случай, если он нам вдруг понадобится, ибо человек никогда не знает заранее, что ему понадобится. На самом деле это способ подкормить нас как бы невзначай, словно бы и не замечая, какие мы голодные, и не дожидаясь унизительных просьб с нашей стороны. Сало пошел на десять шагов впереди нас; озирается по сторонам. Время от времени он останавливается, тщательно изучает местность, принюхивается, нет ли подозрительных запахов. И смелее шагает дальше. Сало ничего не говорит, но лицо и походка его выдают растерянность и страх - видимо, он боится наскочить на засаду. Иногда мне кажется, что весь страх специально разыгрывается перед нами с нарочитыми передержками; Василь тоже находит, что Сало играет, но Иван не видит в его поведении ничего неестественного. Наконец мы пришли к его хибарке, окруженной загонами, оградами, отводными канавами и тропинками; Сало с гордостью показывает нам свои владения и велит подождать его тут.

- Насколько мне помнится, он принимал участие в восстании, - замечает Иван.

- Верно, - подтверждаю я. - И в первом же бою захватил в плен итальянца.

- Я знавал Сало еще бедняком, а теперь он заправский хозяин. Скупил землю, да и скот сумел сохранить. Оборотистый мужик.

- Он был членом сельского народного комитета, - припоминаю я, - представитель, так сказать, народной власти.

- А не может он каким-нибудь образом известить тех, внизу? - забеспокоился Василь.

- Да нет, - сказал Иван, - они еще не провели телефон.

Смотрю, из хибарки никто не выходит, только дым пробивается из щелей между стенами и крышей. На ограде сушатся под солнцем новые одеяла. Собака дремлет, ей и дела нет, что кто-то пришел. В тишине жужжат мухи над соломенными копнами под навесом. На одном огороде зеленеет буйная картофельная ботва; на другом завязываются кочны капусты. По всему видать, что будет добрый урожай, после длинной зимы всегда так бывает. На кольях белеют конские и воловьи черепа, насаженные для устрашения зайцев и барсуков. Под легким ветерком колышется ячмень на маленькой делянке, как бы дразня нас мирным деревенским уютом, счастливой трудовой жизнью, от которой мы отбились, свернув на опасную тропу. Наконец явился Вучко Сало с миской горячей мамалыги. Не забыл он и ракию прихватить; ракия крепкая, так и обжигает нутро.

- Зерно у тебя есть? - справляется Иван.

- Растянул, перебьюсь до нового.

- Тяжелый выпал год!

- Не легче года Арслан-паши.

- Мрет народ с голодухи?

- Нас итальянская помощь выручает. Не то бы все подохли, а так меньше. Животы с травы, конечно, пухнут, ну и болеют люди, да всё же кое-как перебиваются.

- Что же они, всем помощь оказывают?

- Только тем, которые попали в списки, так называемым лояльным, а партизанским семьям и подозрительным - нет. Тем даже соли не дают, не разрешают даже на деньги покупать. Поделились бы с ними люди, да не смеют, потому что за это наказывают, если узнают. В воскресенье из-за соли целый бунт поднялся, дело дошло до потасовки, и еще немного - не миновать бы резни. Сын Бондаря, до сих пор считавшийся дурачком, прямо так и заявил: соль, мол, всем должны выдавать, на соль все записаны. Факт, записаны. Наши вставили в списки покойников, надеясь вытрясти побольше соли из итальянцев и раздать партизанским семьям. Все согласились поделиться с ними солью, да Мияйло Савович вдруг заартачился: я, говорит, сам лично крестил всю Врезу и Межу до самого Утрга, и если вы тут теперь к большевикам перекинуться задумали, так уж позвольте мне самому разобраться, кому соль полагается, а кому - палка. Должен тебе сказать, что не только наши, но даже и кое-кто из четников проклинает вас за то, что вы в свое время оставили этого гада в живых. Впрочем, этот промах еще и сейчас не поздно исправить, а народ вам за это только в ножки поклонится!

- Нам сейчас не до него, - сказал Иван. - У нас есть дела и поважнее.

- Дел у вас, ясно, хватает, но это главнее других.

- Нико Сайков заходит к тебе?

При этом имени Сало невольно вздрогнул:

- Изредка, когда его голод прижмет.

- Ты должен ему помочь.

- Но как? Ему сам господь бог не поможет. Если он до осени концы не отдаст, зарежь меня и в усы мне плюнь!

- Почему же это ему до осени не дотянуть?

- Они ему ни за что не дадут до осени дотянуть, - проговорил Сало. - Им известны все тропки, по которым он ходит, все ключи, где он воду пьет, все броды, через которые переходит. Они знают, к кому он может зайти поужинать и у кого заночевать в непогоду. Они неотступно следуют за ним по пятам, одни провожают, другие встречают. Да это и не мудрено: Нико тут, как рыба-одиночка в обмелевшей, застойной воде, куда ни сунется, как раз в перемет или в вершу угодит, а то и прямиком на крючок попадется. Просто чудо, что он до сих пор еще не попался. Впрочем, попадался уже и не раз у них на прицеле бывал, да, видимо, они решили во что бы то ни стало живьем его захватить. Из мертвого слова не вытащишь, мертвые уста не раскрывают, вот они и стараются его живым заполучить и предать Иисусовым мукам. У них в Колашине есть один такой заплечных дел мастер, говорят, из Белграда прибыл, специалист. Плохо нам придется, если Нико живым сцапают: уж они вытянут из него, к кому он заходил и кто ему помогал…

Каждое слово Сало больно бьет меня по башке. Я даже и слушать перестал, пусть Иван Видрич слушает - это прежде всего касается его. До моего слуха доходят обрывки фраз, напоминающие зловещее завывание далекого пса. И, оглушенный этим слитным гулом близких и далеких голосов, я прислушиваюсь к тому внутреннему голосу, который спрашивает меня: а не слишком ли рьяно выгораживает себя этот тип, может быть, он и есть один из припасенных крючков? Может быть, четники оказали ему услугу и взамен потребовали Нико, а теперь он струсил, поняв, что Нико не совсем один? Нас он давно уже списал со счета, полагая, что мы в Боснии или в могилах, а мы возьми да и объявись тут без всякого предупреждения, посреди его незавершенных дел… Возможно, я и ошибаюсь, ведь человек - это дверь с девятью замками, и одной отмычкой это чудо не открыть. Словно сквозь пелену тумана, смотрю я на Сало, и мне уже чудится, будто это не человек и не верблюд, а говорящая змея. Старая длинная змея с каменистого кладбищенского пустыря, извивающаяся и горбатая, а горб у нее набит проглоченной добычей…

- Он сам-то знает ли об этом обо всем? - спрашивает Иван.

- Ничего он не знает. А говорить ему - все равно что камню.

- Не верит?

- Возомнил себя, видишь ли, героем, а героев подличать, видит бог, и на той стороне не занимать стать. Думает, он в отца, ан кишка слаба. Черт его знает, а только мне иной раз кажется, что он немножко того. Да я бы и не удивился - ведь ему столько выстрадать пришлось.

- Ну что ж, - сказал Иван. - Теперь уж ничего не поделаешь.

- Заберите его отсюда! Он тут у вас долго не продержится.

- Если с ним что-нибудь случится, мы им отомстим, что они надолго запомнят.

До этого самого дня мне ни разу не приходи лось слышать, чтобы Иван помянул при мне месть и кому-нибудь ею пригрозил, наоборот, всегда останавливал нас, утверждая, что месть - пережиток прошлого, а вот теперь вдруг ухватился за нее как за последнее спасительное средство и давай ею размахивать. Только вряд ли это ему поможет. Да и кого он хочет запугать? Волны, стремящиеся поглотить одиноко стоящий утес … Безымянные волны времени, набегающие бесконечной чередой, подгоняя друг друга и не заботясь о будущем… Что им за дело до будущего? Разметав их по океану, будущее перельет их в новые волны… Однако Иван упрямо твердит свое, обещая непременна отомстить за Нико, хотя бы это и противоречило его правилу не применять в своей практике месть, но Нико - другое дело, Нико здесь ни кого не обидел, мухи пальцем не тронул, воды не замутил. Мы уже встали, а Иван все никак не уймется: он этого без возмездия не оставит и будет считать своим первейшим долгом отплатить за Нико, да будет это каждому известно … В конце концов Сало отправился в лес стругать свои доски, а мы полезли в гору.

- Что ты привязался к нему с этой местью? - спросил Василь.

- Подозрителен мне этот тип, - ответил Иван. - Пусть знает наших! А кроме того, надо же когда-нибудь и отомстить за своих.

- Я давно это говорю: больше уважать будут! Пусть не думают, что мы этакие мягкотелые христиане.

- Мне кажется, Сало уже все подстроил и собирается убрать Нико. Осталось только отвести от себя подозрения и прикинуться другом.

- Мне он тоже недругом кажется.

Итак, мы единодушно пришли к одному и тому же выводу, но, может быть, именно это единодушие является самым верным доказательством того, что мы ошиблись. Поскольку мы привыкли, не доверяя словам, делать выводы на основании случайных признаков, вполне возможно, всех нас обманул один и тот же признак. Я бы предпочел ошибиться, ибо тогда по крайней мере остается слабая надежда снова увидеть Нико, и поэтому я стараюсь убедить себя в этом. Насколько я помню, Вучко Сало всегда был примерным семьянином и этаким смиренным тягловым верблюдом. Все свое благополучие Вучко Сало создал собственными руками, собственным горбом, натруженным непомерными ношами, загривком, натертым веревками. Никогда в жизни Вучко Сало не был замечен в каком-нибудь плутовстве, а если ракию водой разбавлял, так это уж так давно повелось. А когда Сало в плен захватил того итальянца, то возвратил ему бумажник с деньгами и фотографии, ничего у него из кармана не взял. На фронте под Плавом и на Мокрой Сало терпеливо сносил голод и тревоги, нес караул, врывался в окопы, но не в пример другим никогда не скулил и не хвастался…

Мне почти удалось усыпить свою совесть, но какой-то внутренний голос звучит во мне не умолкая и нарушает гармонию духа. Если все это так, спрашивает этот голос, почему же Сало позволили вывести скот в горы? … Стало быть, он получил какое-то задание и теперь обязан выполнить его. В противном случае они не разрешили бы ему переступить границы села и немедленно согнали бы вниз, как сгоняли они всех других. Что же касается истории с пленным итальянцем, так дело здесь не в порядочности, а в точном расчете получить с этой порядочности проценты в будущем… И наконец, в один прекрасный день каждому может надоесть ходить в верблюжьей шкуре, невмоготу станет таскать ее на плечах, а может быть, просто невыгодно, и тогда он превратится в змею. Может быть, Сало как раз сейчас меняет шкуру или уже сменил ее? Не знаю, в голове у меня сплошная каша. «Кому знать дано все имена, которыми наречется всевышний», и кому знать все подлости, которые тоже есть промысел всевышнего?…


НЕМНОГО ДЫМА, А В НЕМ ЯКША


Сегодня воскресенье, торжества и сборища, малиновый звон медалей и напрасные ожидания. Пахнет подливкой, мяукают кошки, причитают богомольцы; кое-где совершаются тайные подлости, завывают собаки и сирены. Орут радиоприемники, возбуждение сменяется недоумением, женщины выходят на балконы, красуясь перед солдатами и офицерами. И может быть, кто-нибудь вспоминает кого-нибудь из наших погибших товарищей, и может быть, кто-нибудь с грустью думает о нас и о закопанных книгах, и может быть, где-нибудь играют свадьбу с гармоникой и ракией. Маловероятно, но все же, может быть, какой-нибудь маменькин сынок и вздумал жениться именно сейчас, когда сам дьявол что ни день справляет свадьбы на море, на суше и в воздухе… Почему бы ему, собственно, и не жениться, когда кругом творятся веши и похуже? И ныне вполне лояльные граждане из бывших патриотов и бывших салонных коммунистов, бретонцев, фрейдовцев и прочих, разодетые в пух и в прах, веселятся на всяких там курортах и загородных виллах, мирные, словно овцы в загоне, и посиживают сейчас, сытые, в четырех стенах, слушая колокольный звон, листают газеты, моют руки, натягивают перчатки, разгадывают сны и даже записывают их, дабы, упаси бог, не позабыть свои драгоценные сновидения.

Боже мой, каким невероятным чудом - ничуть не меньшим, чем свадьбы, - кажутся мне сейчас обыкновенные комнаты, и мне стоит огромного напряжения вызвать в себе образ этого комнатного мира. Он представляется мне в каком-то перевернутом виде. Стулья прилеплены к потолку, люди прилеплены задницами к стульям и, словно летучие мыши, свисают с потолка вниз головой, прекрасно понимая, как безобразно они выглядят при этом. Они трясутся от страха перед постоянной угрозой падения и громко стонут, ничуть не стесняясь, сейчас им явно не до того. Должно быть, это тяжкий труд - удержаться в висячем состоянии, но я им нисколько не сочувствую, они сами выбрали себе эту участь, так же как и мы свою. Нам все же лучше - у нас просторно, чисто. Не слышно колокольного звона, и лживые газеты не доходят до нас. По лугам разбрелись чьи-то черные козы. Однако, присмотревшись в бинокль, я понял, что это не козы, а люди: они собирают щавель, надеясь с его помощью обмануть голод. Внизу, вокруг сел, давно уже оборвана и вытоптана крапива; горы позже покрываются травой, но вот и до нее дошел черед. Итак, голод! Все патетичнее звучит его песня, страшная песня голода, и оглушенный ею народ невольно вынужден встать на путь предательства и ненависти.

- Давайте подойдем поближе, - говорит Василь.

- Зачем? - протестует Иван.

- А вдруг увидим кого-нибудь из наших?

- Наших тут нет. На щавель тоже нужно разрешение получить, а нашим его не дают.

- Голод, - проговорил Василь. - Если бы не он, мы бы так не мучились, было бы гораздо легче.

- Во всяком случае, дезертиров было бы меньше, - вставил я.

- Как есть, так и есть! - вспыхнул Иван. - И нечего зря обсуждать! Человек не волен выбирать себе отца и мать, точно так же как и время, в которое он живет.

Я с ним вполне согласен: никому не дано выбирать в этой свалке, начавшейся до его прихода. Лишь в редких случаях человеку удается приблизительно выбрать время и место своей смерти. Но и в этом выборе он не может быть вполне уверен, одно только молчание никогда не подводит. В молчании перешли мы Лебединый ручей и Бабину воду. На илистой почве поднялись буйные заросли травы, доходящей нам до груди. Вот где уродилась бы роскошная картошка, но крестьяне не получили разрешения обрабатывать эту землю. Выходит, и в этом виноват Нико Сайков; это из-за него, из-за того, что он еще жив, из-за того, что он кружится в этих местах, из-за того, «что его кормят и прячут», крестьянам не выдали разрешения. Так, пользуясь народной бедой, они плетут ту самую петлю, которая затянется вокруг нашей шеи. Не слышно здесь звона овечьих колокольчиков, не лают собаки, не перекликаются пастухи и косари. Пустует Кремневый луг, покинуты катуны, разбросанные вокруг него. Только издали и кажется он еще красивым. Улетела его красота за Бурную, за Турию и далекую Белоснежную, красота всегда улетает, когда к ней приближается человек, наподобие той библейской церкви, которая исчезает сама собой, стоит только безбожнику приблизиться к ней.

Отстоялась вода в озерце под скалистой грядой, поросшей соснами, стало озерцо прозрачным до самого дна, давно уже не приходит к нему скот на водопой, не мутит воду. И лесное зверье не приходит к нему - разбежалось зверье, распуганное стрельбой, на мягком иле у берега не видно ни единого следа. Под лучами солнца блестит гранитное надгробие на могиле Машана Замерзшего. И, глядя на него, я вспоминаю осень, костер и посиделки у кипящего котла. В роду у Вуколичей, задолго до того, как они получили свое настоящее имя, был некий Машан, знаменитый силач, воспетый гуслярами в песнях; Вуколичи мечтали взрастить достойного преемника прославленного героя и поэтому младенцев мужского пола нарекали преимущественно именем Машан, надеясь таким образом заручиться покровительством духа покойного Машана. Но не везло Вуколичам с этим именем, самая несчастная судьба выпадала на долю тех, кто его носил: один Машан сорвался с обрыва в пропасть, второго зверски убили Рамовичи на турецкой границе, третьего настигла в горах метель, и он нашел свою могилу здесь возле озера, четвертый в прошлую войну сделался швабским шпионом и опостылел своим и чужим.

В лесах под Головоломкой прячется родник, от которого берет свое начало речка Бурная; за рекой лежат гиздавские земли, безлюдные просторы. Тишина, раньше ничуть не раздражавшая меня, загустела так, что ее впору было резать ножом, и стесняла дыхание. Сразу было видно, что это не наши земли, что там царят не наши обычаи. Поскольку гиздавляне представляют собой смесь переселенцев из разных земель (многие из них позабыли, когда и откуда пришли их предки), кровное родство и племенное единство не могли служить им оплотом в войнах; поэтому они вынуждены были изобрести другие виды союзов - легальных и нелегальных кружков, партий и партийных объединений. Заговоры, забастовки и круговая порука стали для гиздавлян столь привычными явлениями, что правящая десница вынуждена была покрепче натянуть узду, натянуть до того, что сама она чуть было не задохнулась в мертвящей тишине, затопившей все вокруг.

Мы обогнули Головоломку и остановились, как громом пораженные: над верхней опушкой леса поднимался дым - тонкая струйка дыма, чуть приметная струйка самого настоящего дыма. Он живо напомнил мне легенду о псоглавцах, давно уже вымершем лесном народе. Псоглавцев истребили те, кто обитал в этих краях еще до наших предков, во всяком случае, так утверждают сами наши предки. И вот как эта было: однажды исчез один ребенок, его стали искать и обнаружили в лесу дым, по дыму пришли к избе псоглавцев и увидели в ней старуху с грудями, переброшенным за плечи, а в котле, бурлящем над очагом, обнаружили растерзанное дитя … Рассвирепели тогда люди и уничтожили всех псоглавцев, какие только водились в лесах.

- Кто бы это мог быть - воскликнул Василь.

- В лучшем случае какой-нибудь бондарь или лубочник.

- Сегодня воскресенье, а по воскресеньям они тоже отдыхают.

- А может быть, костер со вчерашнего дня все тлеет: какая-нибудь здоровая коряга никак не сгорит?

- Дай-ка я взгляну, - сказал Василь. И помчался со всех ног, опасаясь, как бы мы не вздумали его остановить, а хозяин костра не исчез вместе с дымом.

Нам не оставалось ничего другого, как следовать за ним, на ходу поднимая винтовки. Однако из чащи леса, в которой скрылся Василь, да нас донеслись голоса, и ничего больше; похоже, там произошла мирная встреча, а мы к таким не привыкли. Наконец подоспели и мы и что же видим: косматое и босоногое чучело в обносках варило себе что-то на костре, помешивая в котелке сосновым сучком. Чучело заметило нас, но не обратило никакого внимания - по всей вероятности, его гораздо больше занимает похлебка, с которой он не сводит глаз. Нос и лоб этого загадочного существа выпачканы сажей. Наконец он положил сучок на камень возле очага. Обтер рукавом бороду и окинул нас равнодушным взглядом. На голове у него нахлобучена дырявая шляпа, из-под которой выбиваются два клока волос; он сдвинул шляпу на затылок, продолжая изучать пришельцев.

- Знакомы? - спросил Василь.

- Подожди, дай припомнить, - ответил Иван. - Сдается мне, что это Якша. Боже мой, Якша, да что это с тобой! Что за вид?

- Понятия не имею, - отозвался тот, - я в зеркало не смотрелся. Кроме лужи, у меня другого зеркала нет. Да и у вас тоже вид не блестящий.

- Понятно, не блестящий, но мы хотя бы умыты.

- Я тоже умоюсь, еще будет время. А сейчас мне важнее хлеб мой насущный.

И Якша снова принялся мешать в котелке, ухватившись за это спасительное средство против нашего внезапного вторжения. Смотрю я на Якшу, а позабытые имена и лица выплывают из бездны времени и на мгновение оживают передо мной: племянник аптекаря, сын школьного инспектора, два сына начальника почты и с ними несколько девушек. У Якши был младший брат Заро, высокий, сильный, видный парень, необыкновенно способный к иностранным языкам, скрипке и математике. Правда, в отличие от Якши он не писал стихов, зато был великий покоритель женских сердец - должно быть, владел секретом какого-нибудь приворотного зелья. Ему ничего не стоило то отрегулировать шапирограф, то произвести эффективный взрыв с помощью консервной банки, наполненной какими-то там химическими веществами. Однажды Заро одним ударом сшиб с ног и заставил замолкнуть навек расхваставшегося жандарма, известного насильника, заявившего, что он, дескать, может делать с коммунистами все что угодно, а они против него и пикнуть не посмеют. Раздосадованный несправедливым замалчиванием своих заслуг, Заро из тщеславия хотел было переметнуться на сторону наших противников, но сразу же раскаялся в содеянном. После этого парня бойкотировали целых четыре года, что было явным перегибом сектантского характера. Никто, даже его родной брат Якша, не разговаривал с Заро вплоть до начала восстания.

- Ну, как дела, Якша?

- Прекрасно, мука и соль есть.

- А больше тебе ничего и не надо?

- Больше мне ничего не надо.

- Гм, так. Ты, однако, довольствуешься малым.

- Могло быть и того меньше.

Мне вспоминается, что Заро никогда не расставался с палкой, все ждал, что мы нападем на него, а поскольку не такой он был парень, чтобы плакаться и вымаливать прощение, он и носил вместо оружия палку.

Первое время Заро пребывал в изоляции, но потом наши противники оценили его по достоинству и выбрали секретарем молодежной организации. Эта молодежная организация через капитана Перхинека и через овру 12 раздобыла оружие и готовилась учинить погром коммунистам. Погром должен был произойти за неделю до восстания. Заро трижды пытался предупредить Якшу о том, что затевается, но Якша не желал его слушать. В конце концов Якша все же согласился выслушать брата и с недоверием передал свой разговор комитету. Таким образом, нашим удалось открыть склад оружия на монастырском постоялом дворе. Не преминув при этом укокошить одного богослова-лётичевца 13, охранявшего оружие, наши и не подумали позаботиться о том, чтобы спасти Заро. Он, конечно, понимал, что его ожидает, но не хотел навязываться, он просто сидел в своей комнате и ждал. Карабинеры арестовали его и расстреляли.

- С тобой ведь был Йоджа, Якша, - заметил Иван, - где же он?

- А в Колашине, в тюрьме.

- Сдался?

- Посчитал, что он перед ними чист.

- Смотря перед кем. А хотя бы и так, зачем ты его отпустил?

- А что я мог сделать? Разве что к буку привязать - другое бы не помогло.

Из ранца, изрешеченного пулями, Якша вытащил нечто напоминающее кисет, стал развязывать его костлявыми, как у скелета, пальцами. В кисете не табак, а соль - грязная, черно-желтая, с шерстинками и крошками, а возможно, и с порохом. Он отсыпал порцию соли и сожалением отметил, что запасы его тают. Может быть, он скряга по натуре, подумал я, мы никогда не знаем своего ближнего и тем более не можем знать, каким он будет. Якша посолил кашу и составил котелок с огня. И с мешалкой пошел к потоку, должно быть, решил ее вымыть. Мы молча провожаем его глазами и ждем. Слышно, как, прорезая тишину, рокочет Бурная, и тишина снова смыкается над ней. Вскоре Якша вернулся - он умылся и пригладил свои вихры. Теперь он чем-то напоминал мне того прежнего Якшу, неустрашимого левого нападающего из «Рабочего», знаменитого футболиста, не имеющего себе равных во всей округе между Лимом и Тарой. Теперь это бледная тень, жалкое подобие того, что было раньше и к чему больше нет возврата - ни Якше, ни нам.

Якша приглашает нас к столу. Нет, мы не голодны. Мы и правда сыты по горло - сыты по горло горечью, а не едой. Якша пожал плечами - я, мол, вас сюда не звал, так что и уговаривать не стану… Попробовал кашу - видать, она ему здорово понравилась. Должно быть, давненько он не ел, поэтому глотает ее с такой поспешностью. При этом Якша искоса поглядывает на меня и во взгляде его сквозит чуть заметная насмешка: вы-то, конечно, не станете есть такую простецкую пищу, для руководящего состава всегда найдется что-нибудь более деликатное, а мне сойдет и это. И Якша отвернулся в сторону, давая понять, что наше присутствие ему неприятно - что еще за комиссия такая, изучающая разницу между голодным и сытым. Якша пригнулся к котелку, сгорбился, прикрывает спиной поспешные движения рук. Даже кабаницу 14 не снял, должно быть, штаны у него прохудились в самых неподходящих местах, да и кабаница разлезается по швам и сквозь прорехи виднеется рубашка, перешитая из итальянской палатки. Одеяла у Яшки нет; должно быть, ночью ему приходится мерзнуть в этой рубашке и под этой кабаницей, но Якша жилистый, словно кизиловое дерево, и зол на весь свет. Может быть, только злость и дает ему силы все это выдержать.

- Дым от костра далеко видать, - говорит Иван. - Он тебя выдаст.

- А куда же мне его деть? Без дыма кашу не сваришь.

- Мы никогда не разжигаем днем костров.

- Я знаю, вы себя бережете. Но в конце концов, братец ты мой, и беречь надоест.

- Такое уж время: не побережешься, долго не протянешь.

- По совести говоря, мне и так уже надоело.

- Это потому, что ты один. С этим пора кончать.

И в качестве первого шага на пути к решению этой проблемы Иван принялся растаскивать и гасить головешки. Затем он веткой замел в траву угли и пепел, а плешь от костра забросал рыхлой землей с кротовой кучки. Якша критическим взором следил за его действиями. А что тут, собственно, такого необыкновенного, надо полагать, Якше не в первый раз приходится наблюдать за тем, как люди уничтожают за собой следы. Потом пожал плечами: может быть, во всех этих предосторожностях и есть смысл, только ежели суждено человеку долго бедовать на этом свете, он проживет и без того… Есть тут у него кой-какие книги, сказал Якша, да он их выучил наизусть, надоело ему таскать эту охапку; если хотите, он может нам подарить. Василь отобрал кое-что для себя; Иван прихватил и те, которые Василь отверг. Мне досталась «Английская грамматика», принадлежавшая, очевидно, Заро; не знаю, зачем она мне, ведь я, не в пример Макару Нагульнову, не надеюсь дожить до всемирной революции; все же я взял «Английскую грамматику» - надо же избавить от нее Якшу. Бывают мгновения, когда человек мечтает избавиться от вещей, пробуждающих в нем разные воспоминания.

Больше ему нечего было предложить; нам тоже. Василь протянул ему табаку на закрутку. Якша взял и понюхал. Он колебался, как Нико Сайков в тот вечер. Якшу одолевают сомнения - принять или отказаться. «Нет!» - сказал он наконец. С удовольствием затянулся бы он дымком, да лучше не привыкать. Достаточно и без одной слабости. Иван спросил его про Рамовичей, Якша сказал, что не видел их по крайней мере с месяц. Где они теперь, он не знает, вероятнее всего, кружат где-нибудь неподалеку от родных деревень. У Рамовичей родственников до черта, и они им помогают, если кто-нибудь из наших выдержит, так это они. О нападении на Рамовичей Якша ничего не слышал. Стрельба, правда, не прекращается, продолжал Якша, они выдумывают всякие предлоги для пальбы, потому что им надо оправдать то жалованье, которое они получают. Он на эту пальбу не обращает никакого внимания. А новости ему узнать не от кого. Единственная его связь с внешним миром осуществляется через престарелую тетку его матери, но она глуха, как пень, не слышит решительно ничего.

- Мы пробираемся к Лому, к вашим, - сказал Василь. - Пошли с нами?

- Нет. Что мне там делать? Они меня не звали.

- Объединишься с кем-нибудь, чтобы не мыкаться тут одному, как черту.

- Я их долго искал, пусть-ка они теперь меня поищут.

- Нашел бы ты Нико Доселича, - говорит Иван. - Вдвоем легче.

- Никто мне не нужен. С этой моей работой я и один могу справиться.

Мы сидим и молчим, а лучше было бы нам уснуть или идти. На ходу меньше думаешь, а подчас удается и вовсе не думать. Вообще же тут и думать не о чем. Нет, неправда это, будто псоглавцы, настоящие псоглавцы, уничтожены; просто народ, как простодушный ребенок, сочинил сказку себе в утешение. Настоящие псоглавцы, изменив свой облик, притаились до поры до времени в долинах, плодясь и размножаясь. Они обратились жандармами, офицерами, политиканами, хозяевами и прочим сбродом. Они только того и ждали, когда их снабдят оружием, обмундированием и продуктами, чтобы начать поход против человека. И человека загнали в горы, но псоглавцам и этого мало. Они продолжают травить человека, мстя ему за то, что он мешал им грабить, торговать, справлять свадьбы, продавать женщин. Они объявили человека псоглавцем, довели до полного одичания и теперь веселятся, смеются и пируют в ожидании того момента, когда он окончательно свихнется.


ВЫБОР ИГРЫ


Старая дорога спускалась вниз в прохладной тени деревьев. Вдоль дороги бежал ручей, тараторил, пробираясь среди древесного мусора и камней, заваливших русло, и чудилось нам, будто это текла вереница невидимых женщин без конца и без края. Но это только так чудилось нам, женщин не было - за ручьем летели их души, переселившиеся в голоса. Я давно уже прислушиваюсь к этим голосам, стараясь представить себе лица тех, кому они принадлежали. Кое-кого я почти совсем узнал, припоминаю и других, выхватив из разговора отдельное, чуть громче сказанное слово. В те времена, когда эти женщины были живы, они таким же вот потоком устремлялись вниз, смешиваясь по пути со своими товарками из других деревень. Субботним базарным днем спускались женщины в город за солью, за керосином, делясь по дороге с подругами заботами и делами, рассказывая про свое житье-бытье, а молодые слушали, притихнув, что ожидает их в будущем. Некоторых я совсем не знаю, хотя и различаю в толпе древние голоса прабабок и свекровок, которым тоже случается порой разразиться старинным загадочным словцом; это души давно умерших, утомленных жизнью старух, много раз проделавших этот путь; приходилось им хаживать в город и под нынешними полицейскими, и под черногорскими, и под турецкими легавыми, и точно так же, как теперь, одни роптали, другие надеялись.

Прислушиваясь к женским голосам, я забываю голод и себя, я забываю, что идет тысяча девятьсот сорок второй год и что годы имеют численное наименование. Все бледнеет перед великим единством, которое воспевают, сплетаясь, женские голоса. Подобно хлопотливым пчелам, по крупице извлекали женщины из скупой земли, из камней и колючек, из тощих коров и коз, прикапливая и отрывая от своего рта, таская тяжести на горбу, продавая за бесценок и покупая втридорога, торгуясь с лавочниками, умащивая таможенников, и лучшие куски из жалкой своей выручки уступали мужчинам, потому что кто, как не мужчины, гайдучат, воюют и мстят, покрывая славой свое имя, едут в Америку, идут на каторгу, уезжают набираться ума-разума, уезжают, чтобы не вернуться никогда, а женщины остаются одни у домашнего очага соломенными вдовами в вечном трауре, убогими матерями-одиночками, хранительницами праздной семейной славы. И женщины хранят ее до тех пор, пока сами не сойдут в могилу. И теперь от них остались только тени. Но и тени не идут дорогой, идут обочиной, уступая прохожую часть нам, живым.

Иван Видрич остановился и оперся на винтовку.

- Постойте, - сказал он. - Не годится здесь идти, не нравится мне эта дорога.

- А мне как раз очень нравится, - сказал я.

- Дорога как дорога. Чего тебе недостает?

- Мне ручей на нервы действует, из-за него не слышно ничего. Если они подойдут к нам на десять шагов, мы их и то не услышим.

- Так же, как и они нас.

- Я не за них, а за нас волнуюсь. А другой дороги здесь нет?

Вероятно, есть, но и та, другая дорога, вероятно, идет вдоль какого-нибудь потока. Наши дороги любят воду, они так и жмутся к воде. Но Иван уже рыщет вокруг и наконец отыскал чуть заметную стежку, временами терявшуюся под слоем сухих листьев. Эта стежка, по его мнению, нам вполне подходит, но нам она не по вкусу - старая дорога с рокотом потока нравится нам куда больше. Первым сдался Василь, за ним поплелся я, и тишина мгновенно раскололась и, подхватив, умножила каждый шорох, который производили мы своими шагами. Хрустнет ли ветка, встрепенется ли и закричит испуганная птица, вскочит ли мирно спавший заяц - все, что до сих пор дремало, притаившись, бросалось врассыпную, разлеталось в разные стороны, как бы спеша оповестить всю округу о нашем приближении. Ну и пусть, подумал я, пусть трезвонят во все колокола! Наводить ужас, может быть, самый сильный из всех соблазнов. И я готов поспорить, что Василь думает то же самое и нарочно хрустит ветками. Вскоре все живое разбежалось, а за живностью потихоньку улизнула и тропа, спряталась, нет ее, перед нами гладкая скалистая стена.

- Ну вот, привел, - процедил Василь.

Иван пожал плечами:

- Тут самому дьяволу не пройти.

- Надеюсь, теперь ты убедился, какой из тебя проводник.

- Может быть, где-нибудь найдем обход.

- Безусловно, найдем, если обзаведемся крыльями, но это маловероятно.

- А что было делать? Не идти же дорогой - надо соблюдать элементарную осторожность.

- До чего ты мне со своей осторожностью надоел! Сколько раз мы из-за нее топали по бездорожью!

- Это потому, что бездорожья здесь более чем достаточно.

Мы спускаемся от дерева к дереву вниз, к потоку, к дороге. Стесанные подметки постоянно скользят, а сил маловато, и я поминутно хватаюсь за ветки. Василь ворчит. Голодный, думаю я, вот и ворчит. Все мы голодны, но голод имеет разные фазы, а мы находимся на разных стадиях голода. И хорошо, что на разных, не то, пожалуй, мы взвыли бы хором. Временами мне кажется, что голод - скорпион или какая-нибудь другая гадкая тварь; эта тварь забралась мне в нутро и ползает там по кишкам и кусает меня. Иногда я точно ощущаю, где находится её голова, я прижимаю рукой это место и стараюсь схватить, но тварь выползает из-под руки и вонзается в другое место. Вонзается без всякой пощады. Мне хочется завопить от боли или, не медля, приставить винтовку и выстрелить в эту самую точку - именно так я и сделаю, когда мое терпение лопнет. Потом голод отпускает меня и наступает вторая фаза: мир преображается, возникает смутная надежда, что когда-нибудь где-нибудь найдется что-нибудь съестное и все наладится.

Василь неожиданно остановился, как бы осененный какой-то необыкновенной догадкой.

- Слушай, а ведь Якша, кажется, исключен из партии, - сказал он.

- Правильно, - подтвердил Иван. - Его исключили после истории со складом.

- Что-нибудь свистнул со склада?

- Нет, сам он ничего не брал, а вот другим дал вынести со склада мешки. В этих мешках была пшеница и рис.

- Они что же, подкупили его?

- Нет, до подкупа мы еще не дошли. Они его обманули.

Обманули Якшу крестьяне, точнее, банда заядлых грабителей, успешно действовавшая в конце прошлой войны. Якша был начальником охраны одного из важнейших продовольственных складов, захваченных у итальянцев. К нему подослали вестового с донесением, что склад окружает какая-то воинская группировка. В то же время с наблюдательного поста доложили, что на полянах замечено подозрительное движение. Это подозрительное движение производило с десяток местных жителей, переодетых в итальянские шинели. Докуда Якша, готовясь отражать атаку, разводил охрану на позиции и рассылал вестовых с просьбой о помощи, грабители с другой стороны выносили мешки с продовольствием. Им помогали женщины. Кое-что они вывезли на телегах, кое-что навьючили на лошадей, а большую часть свезли вниз на ветвях. А поскольку среди грабителей оказался кое-кто из Якшиной родни, возникло подозрение, что вся эта операция была проведена по договоренности с Якшей.

- Я не верю, что ограбление было подстроено, - заявил Василь.

- Я тоже, - отозвался Иван. - Да и никто не верил, однако эту версию распространяли даже те, кто в нее не верил, реакция готова была ухватиться за все, лишь бы нам напортить и внести раскол.

- Так за что же его исключили?

- Надо же было кого-то! Нельзя же было оставить это дело безнаказанным.

- С этими складами нам вообще не везло.

- Как будто бы какое-то проклятие тяготело над ними. Лучше бы у нас их и вовсе не было.

- Ну, положим, не лучше. Чем лучше-то? А за науку надо платить.

За эту науку мы дорого заплатили, и я сомневаюсь, что она сможет нам когда-нибудь пригодиться. Грабители учатся быстрее и лучше приноравливаются к соответствующей обстановке, у них наследственный талант отыскивать кратчайшие пути. Не скоро еще завладеем мы средствами производства, а до этого они пролезут в органы, распределяющие продукты производства. Надо было раздать крестьянам продукты со склада или махнуть на все рукой - пусть грабят. Пусть дерутся, ссорятся, пусть сильные захватывают половину добычи и рассыпают остальную в потасовке. Но мы не допустили грабежа; грабежа не было, был один только позор. Позор, который пал на нас, зато рассыпалось почти все. Мы извелись, охраняя в горах эту растреклятую добычу, перетаскивая ее из пещеры в пещеру на ослах да на своих горбах, для того чтобы в конце концов все растащили мыши, дожди, мелкие воришки и наши собственные братья.

Уж если мы что-нибудь и вынесли из всей этой науки, так это то, что нельзя доверять своим братьям. Мы поймали с поличным Маркелеза, который залез в склад, где начальником охраны был его брат коммунист, и много раз потом в других селах застигали на месте преступления других Маркелезов, которые пекли лепешки из складской муки. Для реакции это была сущая находка, с помощью которой они отвратили от нас и тех, кто нам еще верил. Мы только диву давались: и откуда у наших товарищей берутся такие скверные братья?.. Но право же, тут нет ничего удивительного. И если внешний облик братьев, их фигуры, голос и движения имеют какие-то общие черты, так это не более как обман, ибо их внутренние достоинства и склонности могут быть совершенно различны. Очевидно, в самих зародышах заложен какой-то дальний расчет природы, а может быть, в этом разделении сказывается забота о продлении рода, ибо «горе матери, родившей одинаковых сыновей: коли храбрые они - так в бою помрут, а трусливые - домой с позором придут». Если один брат юнак, второй всегда норовит отсидеться в тихом углу; если один брат честный, второй полагает, что дань честности, которая на этом свете все равно не приносит барышей, выплачена им сполна. Так, под сенью семьи, прикрываемые ею и поощряемые, часто взращиваются полные противоположности.

- Только позора нахлебались, - проговорил Василь.

- Какого позора? - не понял Иван.

- Да с этой жратвой. Все равно она нам впрок не пошла.

- Конечно, если ее у нас отняли. Какой же позор? А то, что они клеветали на нас, так это у них была артподготовка перед боем. Не будь этих складов, они бы придумали что-нибудь другое. Просто ушам не верится, какие они про нас небылицы плетут - контрреволюция никогда не спит, но иногда притворяется спящей,

- У нас ведь и мулы были. Куда подевались все эти мулы?

- Не знаю. С голода передохли.

Это были одичавшие мулы, ничейные, пропащие мулы, которые разбрелись по горам. Одно время крестьяне охотились на них и сдирали с них кожу на обувь. Но вскоре убедились, что кожа эта не годится для обуви, и перестали их убивать. Мулам жилось привольно, покуда на пастбищах была трава, но вместе со снегом и для мулов настали черные деньки. И мулы стали спускаться к воде, скакали на трех ногах, ободранные, оголодавшие, их забирала полиция, словно каких-то дезертиров, и передавала итальянцам. Тут как-то и приходит ко мне Галё и говорит: «Сегодня утром прошел Стефан Савович, вел коня с гор, а на седле и попоне у него блестит сахар». - «Ты уверен, что это сахар?» - «Я на палец собрал и лизнул - точно, сахар». - «Ты думаешь, это с нашего склада?» - «Не мог он этого сделать: он нам помогал прятать его в надежное место». - «Если бы он вам не помогал, он бы не знал, где вы его спрятали». - «Тогда пойдем проверим, осталось ли там что-нибудь». - «Ты иди, а я не хочу в это дело встревать. Нет у меня никакого желания пачкать руки в этой истории, после их в Лиме добела не отмыть». - «А ты думаешь, мне хочется руки марать?» - «Я не пойду, а ты как знаешь…»

Вдруг Иван вскочил и схватил меня за руку.

- Чу, - шепнул он. - Я что-то слышу.

- Это тебе показалось, - успокоил его Василь. - Просто ты слышишь наши шаги.

. - Тут кто-то есть. Тсс!

- Тебе сегодня весь день что-то мерещится.

- Разуйся, Ладо, да посмотри!

Я повиновался. Пробираюсь от дерева к дереву. Насторожился; нет, Иван не ошибся. Кто-то действительно идет, только для нас он не представляет опасности: сквозь журчание потока до меня доносятся обрывки разговора. Что-то такое про сливы и свинью: видимо, это крестьяне, мирные домоседы, из тех, что водились у нас до войны, этакие старомодные крестьяне, которые не суются в чужие дела. Может быть, у них найдется что-нибудь съестное, и они дадут нам кусок хлеба, сжалившись над нашим голодным видом. Крестьянин склонен выручить отверженного, ибо сам он тоже своего рода отверженный, находящийся в постоянном конфликте с городскими властями. Вдруг я увидел ствол винтовки - один, за ним второй. Винтовки так и зарябили у меня в глазах, но, пересчитав их, я убедился, что их всего три. Три винтовки - это не так уж много, одна промахнется, вторая запоздает, третья может дать осечку. Винтовки у них за плечами, я успею дважды выстрелить, прежде чем они их скинут. На спине они тащат пузатые мешки, должно быть, грабили по деревням в окрестностях Колашина; надо их хотя бы припугнуть …

Василь заметил:

- Нечего пугать, надо отобрать у них добро.

- Налетай с ходу, - сказал я, - пусть знают, что награбленное добро отмечено проклятьем.

Иван Видрич перекрестился, показывая, что одна мысль о затеваемом разбое приводит его в ужас. Все это мне известно наперед, и я готов возненавидеть его за эту верность себе.

- Ну чего ты вылупился? - допытывается Василь. - Скажешь, мы тебе не дело говорим?

- Вот именно. Сейчас мы не имеем права затевать эту игру.

- А какую же имеем? Прятки?

- Лучше играть в прятки, чем превратиться в банду разбойников.

И только было мы настроились раз и навсегда разобраться в этом вопросе и сделать выбор между прятками и бандой, как вдруг в лесу над нами грохнули выстрелы, которые сопровождались криком. И не каких-нибудь три, а все триста: одни винтовки спрашивали, другие отвечали. Несколько мгновений мы пребываем в уверенности, что карательный отряд наскочил на одну из наших групп и погнался за ней, заранее торжествуя. Нам ужасно жалко этих бедных ребят, мы их ругаем за легкомыслие и не теряем надежды, что, может быть, кому-нибудь из них посчастливится вырваться живым из ловушки или по крайней мере отомстить за себя. Вскоре, однако, до нас начинает доходить истинный смысл всего происходящего: ведь это не то, что было весной, никаких других наших групп тут нет, а следовательно, речь идет о нас самих. Они засекли нас и теперь прощупывают, ждут, когда мы сами выдадим себя. Очевидно, кто-то из них заметил нас, когда мы пересекали поле, и точно рассчитал, где можно нас перехватить.

Мы смотрим друг на друга налитыми кровью глазами; о господи, похоже, что нас окружают. Возможно, кольцо уже сомкнулось и выстрелы подгоняют нас к цепи, поджидающей нас впереди. Нам не остается ничего другого, как только отступить к скалам и тоже занять выжидательную позицию - под прикрытием скал мы по крайней мере будем защищены со спины. В мгновение ока мы уже там, прячемся за камнями. Не очень-то это надежное укрытие для человека - то одна, то другая часть тела непрошено выглядывает из-за них. Дальше своего носа нам ничего не видно, наш кругозор задушила густая сеть кустарника, тревожно колыхавшегося на ветру. Не находя себе места, Василь поминутно перескакивает от одного камня к другому и наконец находит узкую щель между скалами и зовет нас к себе. Мы карабкаемся вверх - оттуда мы хоть бы сможем увидеть местность, где предстоит нам погибнуть. С одного уступа перебираемся на другой; мы могли бы перебраться и на третий, но в этом нет никакой нужды. Мы заняли плацдарм, который штурмом не возьмешь; сюда можно влезть по одному, и каждый, кто покажется над щелью, будет опрокинут вниз.

Наши противники сразу же сообразили, что численное превосходство им не поможет. Все реже бухали выстрелы, умолкли крики: Вскоре они скатились в долину и все затихло. Нам с нашей скалы видна вся долина: поля, реки, черные заросли ольхи и - словно на снимке, сделанном с самолета, - едва намеченная лента дороги, идущей вдоль берега. Трое патрульных с винтовками, сгорбившись под тяжестью своих нош, бредут по дороге. Бредут, не глядя по сторонам, - три скота, не подозревающие о том, что все могло бы кончиться для них иначе. Василь с усмешечкой смотрит на меня: то-то влипли бы мы в переделку, если бы затеяли эту стычку!.. Иван молчит и даже всыпать нам как следует забыл. Иван всегда забывает все страшное, оставшееся позади, и взором, устремленным в будущее, старается разглядеть в тумане новые ловушки, подстерегающие нас впереди. Через несколько минут вслед за патрульными на поле высыпала целая толпа: тут и долговязые понурые верзилы, и плечистые нахалы, многие хромают, некоторые подскакивают, однако все до единого тащатся с мешками и винтовками. Устали, еле плетутся; должно быть, карательная экспедиция возвращается с Тары после погонь, бесчинств и грабежей.

- Эх, вот бы мне сейчас тот славный пулеметик, который мы закопали на Градине, да каких-нибудь две сотни пуль, то-то украсил бы я облик нашей планеты.

- Вот тот, на коне, - сказал Василь, - страшно похож на Гиздича.

- Еще бы ему не быть похожим, когда он и есть Гиздич, - отозвался Иван и тут же спохватился: - Постой, уж не собрался ли ты в него стрелять?

- А что! Только лучше всем вместе стрелять: если двое промажут, третий попадет.

- Сейчас уже поздно, оставь! Гиздич уже сыграл свою роль; как бы его в герои не произвели, если мы его убьем, а он такой чести не заслуживает. Кроме того, они не преминули бы каким-нибудь гнусным образом отыграться на нашей бедноте, а ей и без того несладко приходится.

- Бедноте и так приходится расплачиваться, стрелочник всегда находится. Если думать об этом, лучше сразу винтовки бросить.

- Винтовки мы не бросим, но думать надо обо всем.

Хуже всего, думаю я про себя, что все это он произносит этим своим бесстрастным холодным голосом, который в конце концов выведет меня из терпения. Этот голос - без призвука злости, бесцветный, тусклый - наводит на мысль о том, что Видрич состоит в сговоре с судьбой: по какой-то причине она остановила на нем свой выбор и поведала ему по секрету, что бывает на белом свете и что должно быть. И поскольку ему все известно наперед, он заранее примирился со всем. Иван не удивляется, и не приходит в ярость, и не торопится сообщить нам, какую поблажку выклянчил он у судьбы, он предпочитает заставить нас самих обо всем догадаться. Действительно, наверное, надо думать обо всем, но согласиться с этим трудно. Если я начну думать о тех, кто сидит в тюрьме, кто выведен на расстрел или дожидается ареста, если я начну думать об их детях, голоде и стариках, своим трудом добывающих горький хлеб, я никогда не смогу поступать так, как считаю нужным, не смогу защищаться, мстить или вселять в кого-нибудь надежду; ничего этого никогда я сделать не смогу и буду годен только на то, чтобы скрываться в дебрях леса, подобно редкому зверю, чесоточная шкура которого, к его великому изумлению, так дорого ценится.


НА ВСТРЕЧЕ РАЗБИТЫХ ОСТАТКОВ


Некоторое время назад я думал, что моя шкура не стоит ни гроша, а с паршой и подавно, если уж и без парши она ни на что не годится. И что сам я полное ничтожество, ничтожный нуль и все в таком же духе. И вдруг под давлением обстоятельств все мои прежние представления перевернулись с головы на ноги.

Верховья Лома представляют собой приятный уголок со множеством пещер, товарищи из Гиздавы - мускулистые парни, уверенные в победе; сдержанные объятия, рукопожатия, затем немного общих воспоминаний, однако воспоминания быстро отброшены в сторону ради миски с картошкой - ее нам предстоит исследовать до дна. Неважно, что ее варили ночью, соленая рассыпчатая картошка так и тает во рту. Мы наелись до отвала, а в миске еще полно - давненько не творилось с нами таких чудес. Я было нацелился рассовать остатки по карманам, да вовремя вспомнил, что мы в гостях и это было бы неприлично. Нежданное счастье скорее, чем беда, может ввести человека во грех, ведь люди не привыкли к счастью.

Качак стал спрашивать нас, как настроение.

- Отличное! - говорит Василь. - Лучше и быть не может.

- Что же ты насупился, как будто недоволен чем-то?

- Это я от жажды.

- Воды у нас тут полно, можешь не экономить!

- Не такой я дурак, чтобы напиться и снова голодным стать.

- А почему бы и нет? Ешь на здоровье, продуктов мы натащили до черта.

Продуктов хватит на три дня, они любят, чтоб было с запасом. Гиздавляне всегда были такими, уж если они к чему-нибудь готовились, так готовились основательно. Не в пример нам, высокомерно ожидающим своего урочного часа, когда мы совершим тот великий подвиг, о котором долго потом не смолкнет людская молва. Гиздавляне привыкли уважать повседневную работу и бытовые мелочи, без которых немыслимо жить. Прежде всего они пишут список: соль, лук, мука, табак, папиросная бумага. Добыв все перечисленные предметы, они их сносят затем в условленные места. Судьба покровительствует им: край у них солнечный, хлеба вызревают быстро, голод им больше не грозит, да и в прошлые годы голод не так у них лютовал, как у нас. На пригорке сидят на корточках два пулемета. В отличие от нас гиздавляне и не думали их закапывать; они нашли людей и за деньги покупают патроны, перекупают их у полиции, у мусульман и четников из регулярных частей, перекупают через жен, детей и пастухов - кругом ведь все свои, так из рук в руки к ним и доходит.

Говорят, у них и аптечка есть. И в доказательство демонстрируют ее: два пакета бинтов, немного ваты, коробка аспирина и два флакона йода. Аптекарем у них Райо Боснич - я это сразу по нюху определил. Вокруг него распространяются необыкновенные запахи. Я пожаловался на свою чесотку, он отыскал банку какой-то серой мази и объяснил мне способ ее употребления. Особого доверия эта мазь во мне не вызывает, зато разит от нее крепко: как есть все вши во швах передохнут от вони. Туда им и дорога, подумал я, и забился в пещеру над тропой. Скинул с себя тряпье и намазался до ушей. То, что Райо липовый аптекарь, - это факт, зато его снадобье дерет, как из самой настоящей аптеки. А может быть, оно и впрямь из настоящей аптеки и предназначено специально против чесотки. Если я когда-нибудь избавлюсь от этой проклятой парши, я почувствую себя новорожденным младенцем. Я напялил на себя штаны и рубаху, и в глазах у меня потемнело от жгучих муравейников, копошившихся на моих коростах.

Вдруг откуда ни возьмись Байо - вот уж некстати! Как делегат и секретарь, он по должности обязан все видеть и знать; однако увидев, что в пещере кто-то есть, он не знает, кто это и что он там делает.

- Ты что там, загораешь, что ли? - спрашивает Байо ироническим тоном.

- Не то, коросту мажу, - процедил я сквозь стиснутые зубы.

- Какую еще коросту? - Ему необходимо знать все до тонкости.

- Чесоточную. Чесотка у меня.

- Что же, у вас не нашлось товарища без чесотки?

- Не нашлось. Ныне не из кого выбирать.

Он не узнал меня по голосу, прошел мимо.

Суставы у него хрустят, как у козла, но это еще недостаточное основание для того, чтобы задаваться и презирать меня за мою чесотку. Я его знал еще по тем временам, когда он не был ни делегатом, ни секретарем, тогда он блеял совсем другим голосом. Когда полиция с дубинками мчалась по Васиной улице и гнала нас прикладами по Гроблянской и конница давила людей у Ташмайдана, Байо носил пальто из лучшего торгового дома и жался к подворотням, в которые можно было бы прошмыгнуть в случае необходимости. Пальто и шляпа - вот что его выручало. Да еще шарф. В этом своем оперении Байо смахивал на птицу из высшего света, случайно залетевшую в нашу стаю. В нашей стае было несколько таких приблудных птиц, и жандармы смотрели в оба, как бы не зацепить их ненароком. Никто не осуждал Байо за эту находчивость, удар средней силы мог уложить его замертво; да нам и некогда было его осуждать - он первый отпускал шуточки по адресу своих быстрых ног. С тех пор в нем что-то изменилось, но интересно, что же именно. Я выскочил за ним вдогонку, он услышал шага и обернулся.

- Ты меня не узнал, - сказал я. - Забываешь старых друзей.

- Еще бы узнать, когда ты отпустил этакую бородищу!

- Конечно, если кому борода не идет, так и отращивать нечего.

Он все же протянул мне руку.

- Не стоит, - заметил я. - А то еще чесотка перейдет.

Он побыстрее сунул руку в карман и перевел разговор на другую тему.

- Вот дожидаемся этих парней из Дырявых выселок, а их опять нет. Они всегда опаздывают, это у них в крови.

- Им идти далеко, потому они и опаздывают.

- Но ведь расстояние им известно, надо было заранее рассчитать.

- Может быть, их что-нибудь в пути задержало?

- И это надо было учесть. Ну и закачу же я им выговор! Надо, дорогие товарищи, являться в назначенный срок, а не когда вздумается!

Он даже не замечает того, что весь его словарный запас сводится к глаголам «надо» и «должно». Вероятно, где-нибудь существует особая закрытая школа, где ученикам вдалбливают в голову «надо-должно», «надо-должно», пока все прочие слова не выбьют у них из головы. Смотрю я на него, слушаю и только диву даюсь - непререкаемость унтер-офицера и резкость палача. Я не мог бы с уверенностью утверждать, что он и есть тот самый Байо, которого я знавал когда-то. Он вычеркнул из памяти все общие воспоминания, отшвырнул их прочь и холодно переступает через все мои попытки возродить их. Позабыл про пальто, и про шляпу, и про подворотню, и даже про ту пресловутую справку из больницы. В кармане у него тогда имелась пачка бланков, которые выдаются при выписке из больницы: печать, подпись врача и диагноз были на месте, недоставало только даты; и Байо вносил в бланки дату очередной заварушки - в случае ареста он мог сказать, что, выйдя из больницы, был увлечен толпой. Таким образом, Байо ни разу не довелось посмотреть, какова Главняча 15 изнутри. Но я совсем не собираюсь ставить ему это в упрек, мне, например, этот вид изнутри не доставил ни малейшего удовольствия, только зачем же сбивать меня с толку, делая вид, будто тот, с бланками, был не он, а кто-то другой…

Не могу понять, отчего я так страстно ненавижу его. Может быть, просто из зависти к его делегатскому сану? Но это и не зависть, а какое-то кислое раздражение, предшествующее зависти. Так же начинается и чесотка - с легкого и все усиливающегося зуда. Ловко, однако, этот Байо обошел все подводные камни: очутился в горах в качестве посланца свыше да еще втирает мне очки… Почему к нам послали именно Байо, неужели не нашлось кого-нибудь другого? И кроме того, каким образом, почему и зачем этот человек будет осуществлять руководство надо мной, когда я знаю его и все, что он знает? … Единственное, в чем я его не могу превзойти, так это в искусстве прятаться по подворотням; впрочем, здесь это искусство не имеет применения. Если уж выбирать по заслугам, так у меня их больше!.. Я не говорю, что у меня их больше, чем у других товарищей, но, во всяком случае, больше, чем у него, потому что я получил ударов прикладом по ребрам больше, чем он хлеба съел, и столько же вернул кирпичами и камнями. Наверняка больше, потому что Байо мало ест. Итак, значит, не по заслугам, а просто потому, что Байо оказался на виду или нашелся кто-то, кто его проталкивал, а это означало бы, что в нашем храме племяннику господа легче в святые пролезть …

Наверное, все же зависть, но как хитро она замаскировалась! Приняв облик искренней озабоченности нашим общим делом, она подсовывает мне сомнения, как потаскушек: не успею я одну вытолкнуть в дверь, как две другие уже лезут в окно. Да, трудно будет нам, тем, кто так часто сам бывает несправедливым, претворить в жизнь ту правду, к которой мы пробиваемся через море всего этого. Мы бываем несправедливы по небрежности, по неведению или поневоле, а иногда потому, что не было времени на размышления. И всегда находились святые, которых посылали нам на помощь, когда наверху не знали, что с ними делать. Гоян, например, тот самый, который первым прибыл к нам, выдавал себя за рабочего, а на самом деле был шоферюгой. Первой его заботой было нажраться, а единственной тактикой - застращать: «Вот приведу сюда батальон Лакцев и всех вас на колени поставлю!» Похоже было, что Гоян задался целью раздразнить зверя племенной ненависти: «И приведи, приведи! Хоть Лакцев, хоть еще кого! Знаем мы этих Лакцев, приходилось нам с ними дело иметь, мы и раньше спуску им не давали. Не такие мы суки, чтоб сдрейфить перед ними!»

- Я прямо-таки осип, - говорил Байо, - уговаривая их не лезть на рожон и соблюдать осторожность.

- По этой части ты мастак.

- Не помогает. Ничего до них не доходит.

- Молоды, вот и дурные. А не будь в них дури, они бы не были с нами.

- С моей стороны, конечно, чистейшее безумие рассказывать тебе все это, когда ты был их главным наставником. Какие учителя, такие и ученики, не так ли?

- Если бы они не были такими, мы бы ничего с ними не сделали, а это было бы совсем уж плохо.

- Но теперь надо быть начеку, ты же видишь - нас бьют!

Бьют, видит бог, бьют без всякой пощады. Полагая при этом, что творят добро на благо кому-то. Легче всего они расправляются с нами весной, пока лес не оделся еще в зеленый наряд; осенью, когда опадают листья, они снова начинают нам угрожать и преследовать по первому снегу, открывающему наши следы, но и теперь не упускают возможности подстрелить кого-нибудь из наших. У них есть отличные снайперы - из бывших охотников, военных и грабителей, они бьют без промаха. Удачливому стрелку достается слава, из Лондона ему шлют медали, а из Италии - деньги. Худо нам придется, если осень захватит нас в этих краях: заморозки, дождь с ветром, да и снег может рано выпасть. Сталин сказал, что война закончится к концу года, а что, если не закончится? Ничего, к тому времени нас уже не будет. Вымрет вся порода наша, как вывелась порода пегих лошадей. И скоро на земле не останется ни одного человека, который вспомнил бы про нас. От этих мыслей мое сердце сжимает холодная тоска, и поэтому я не хочу об этом думать. Пусть думает тот, кто вроде нашего Ивана привычен к этому или обязан думать по долгу службы, как, например, Байо. Пусть додумается до этой самой выписки из больницы или чего-нибудь еще, только бы выжить, только бы сохранился хоть один живой свидетель всего того, что было…

На бугре, в окопе, поросшем травой, сидят руководители разбитых отрядов. Вот Шанчевич, он прекрасно одет - легла ему дорожка пройти мимо склада, и одежда сама собой наделась на него. Что до меня, так я бы на его месте чувствовал себя не в своей тарелке; однако Шанчевич, напротив, считает вполне нормальным то обстоятельство, что он одет лучше других. На всех разномастные шапки, но до чего же одинаковы лица под этими шапками - их породнили голод, тревога и ночные переходы. Над растянувшимися ртами со страшным оскалом зубов заострились носы. Незнакомец принял бы нас за родственников, за двоюродных братьев из какого-то рода, над которым тяготеет проклятие, но он все же упорно цепляется за жизнь и никак не может угомониться. Безобразный род, костлявый, с облупленной кожей, тощий, бесцветный, с тяжелым взглядом насмешливых глаз, вперившихся в Байо, который с новой силой ратует за осторожность, превознося ее над всеми прочими добродетелями, свойственными людям.

- Мы сейчас переживаем период гонений, - вещает Байо, - поэтому каждый из нас должен иметь глаза на затылке.

- Мы и без того хороши, - бурчит Василь, - только этого нам еще недоставало.

- Когда идут двое, - продолжает Байо, - один должен смотреть направо, другой - налево.

- А замыкающий, - подхватывает Магич, - пусть исхитрится и ползет задом наперед, наподобие рака.

- Скаль зубы, скаль, только наши падают один за другим и больше уже не встают. И тем, которые остались лежать там, в долине, теперь уже не до смеха.

И вытянув руку, Байо указал на извилистую ленту долины, простиравшуюся между Плавом и Тифраном подобно гигантской гробнице. Гробница переполнена мертвыми телами наших товарищей, но ей об этом ничего не известно. Растет трава, пасутся овцы. Жизнь течет своим чередом, не обращая внимания на то, что кого-то уж нет. Теперь они взяли новую моду - не принимать наших на кладбище, нечего, мол, путать могилы безбожников с христианскими, нечего, мол, мертвым коммунистам смущать прочих покойников невероятными рассказами о том, какие невообразимые и постыдные дела творятся на земле. Несколько партизанских могил по их приказанию было раскопано и останки вынесены за кладбищенскую ограду, на неосвященную землю, где среди канав и чахлых деревьев гулящие девки закапывают своих неродившихся последышей, а люди зарывают дохлых лошадей. И покуда близкие покойников мучились с трупами и полусгнившими гробами, извлеченными из земли, их родня, враждующие соседи и недавние друзья топтались у кладбища, глазели и распевали:


Черный ворон прокричал,

Партизана час настал…


Настал наш черный час, что и говорить, давно уж настал; пора бы уж и миновать этому черному часу, ведь все когда-нибудь минует, но он не желает уходить.

Я оглядел собравшихся: кому из нас теперь черед? Кому первому споют они эту песенку? … И вспомнилась мне перестрелка в долине и хриплый голос, которым Нико Сайков сказал: «Это на Рамовичей напали!»

- А где же Рамовичи, - спросил я Байо. - Я что-то никого из них не вижу.

- И не увидишь, с ними все кончено.

- Как, они что же, погибли?

- Если бы погибли. Рамовичи в плену. Один Петар ушел неизвестно куда, наши до сих пор не могут его найти. Вот что происходит, когда люди утрачивают бдительность: они позволили взять себя в мешок.

- Может быть, их еще не расстреляют, - проговорил я, ища хоть какое-то утешение.

- Если их и оставят в живых, так только для того, чтобы приманить других.

- Никого другого они не приманят, ни у кого больше нет таких надежных тылов.

В действительности у Рамовичей тылы оказались тоже ненадежными. Рамовичей выдал один родственник, пользовавшийся их абсолютным доверием. Этот человек нашел для них убежище, снабжал продуктами, предупреждал о выходе очередной карательной экспедиции и сообщал ее маршрут, а сам у них за спиной связался с Юзбашичем да еще добился от него обещания сохранить им жизнь, когда их задержат. На этот поступок он пошел не из-за денег, а по глубокому убеждению, что только таким образом можно спасти Рамовичей от гибели, которая неминуемо ждет каждого из нас. Теперь все Рамовичи поднялись на выручку своих: просят выдать их на поруки, предлагают выкуп, как бывало во времена турецкого ига; ссылаются на прежние свои заслуги перед четниками и призывают на помощь бранную славу дедов и прадедов столетней давности. Возможно, Рамовичам и удалось бы отстоять своих, но тут взъерепенились Липовляне, эти пьянчуги, жаждущие крови, Гиздичи, Брадаричи, Груичи и Вуколичи и потребовали расправы. У нас тоже, мол, близкие в лесах скрываются, с какой же стати мы их будем травить, когда вы своих норовите вызволить? Если ваши головой не поплатятся, мы наших тоже домой приведем и попробуй только кто-нибудь косо взглянуть на них!

- Слишком долго они в дружбе жили, - заметил я, - пора бы им и поцапаться.

- Не мешало бы им и поцапаться, - заметил Качак.

- Не мешало бы, потому что не известно, кто из них хуже.

- Господи, да они злы на тех и на других, а от злых добра не жди. Если положение окажется безвыходным, Рамовичи отступятся от своих.

- Не в их обычае отступаться.

- Это верно, но сейчас они сильно сдали: все, что было у них лучшего, угнано в лагеря.

- Неужели же мы не могли бы им чем-нибудь помочь?

- Ты что! Они тотчас же узнают наш почерк.

Конечно узнают, как это я сразу не подумал об этом. Натасканным ищейкам из полиции и овры не впервой узнавать наш почерк даже там, где им и не пахнет. Достаточно кому-нибудь из них намекнуть, что ему, дескать, показалось, что мы тут замешаны, как все побросают свои непосредственные дела и, объединившись, двинутся на нас. У нас связаны руки. Не поможет нам и то, что мы сошлись здесь из разных краев: из Проклятых гор, и Лелеи верхней, и из Дырявых выселок. Ничто не поможет нам - ни храбрость, ни ум. Мы ничего не можем сделать или даже просто попытаться сделать из боязни им же навредить. Но мне надоело терзаться своей беспомощностью вместе со всеми, я предпочитаю терзать упреками Рамовичей: вы, мол, сами виноваты, во всем виноваты вы одни! Почему недоглядели, почему доверились неверному? Почему не отбивались, почему не погибли, вместо того чтобы мучить нас этим проклятым ожиданием?


Вот за то, что доверился турку,

Господь бог наказал его в могиле!


ПРЯМО ПОД ДЕРЕВЬЯМИ


К нам пришел свежий человек, и все разъяснилось. Вчера, когда я думал о Рамовичах и злился, что им ничем нельзя помочь, им уже было все равно. Их тела недвижимо лежали на утрамбованном лугу возле стадиона, на котором цыганские кони выщипали все до последней былинки. Невдалеке от этого лука река делает излучину и каскадом падает вниз. Вырываясь из городской тесноты, оставляя позади бойни, казарму и больницу, Лим в этом месте, испуганный тишиной, завывает, точно собака, в тоскливом предчувствии накликающая смерть. И этим своим воем Лим один от имени всей округи простился с ними. Потом их закопали, но не в братской могиле, как обычно закапывают коммунистов, а в трех раздельных. Пришедший к нам человек сказал, что их похоронили под дичками в стороне от дороги, но какой-то дьявольский голос шепчет мне, что они еще живы. Стоит подумать о чем-то постороннем или забытом, прислушиваясь к оживленным разговорам, как Рамовичи оживают, встают из могил и незаметно приближаются к нам, останавливаясь за тем вон кустом, который треплет ветер.

То, что могло их спасти, - заслуги их предков-головорезов, единство братства, обладающего огромными связями как в том, так и в другом лагере, дядья с медалями и сыновья этих дядей, засевшие в четнических штабах, - все это лишь ускорило их конец. Пошли распри, ничтожные душонки возжаждали выместить на них всю свою ненависть, которую затаили они за старые обиды, нанесенные им когда-то Рамовичами, назревала кровавая расправа; словом, останься партизаны в живых, страсти разгорелись бы вовсю. Вот почему Юзбашич срочно отправился в Колашин под предлогом неотложных дел, а в действительности же изображая полную свою непричастность к этому делу. Вслед за тем были вызваны итальянцы - им-то, как высшей силе, и вменялось в обязанность покончить с инцидентом. Отряд войск, укрепленный карабинерами, перейдя через мост, пересек «границу» и, совершив якобы внезапный налет, захватил силой четническую тюрьму, сдавшуюся без сопротивления. Не обращая никакого внимания на прочих заключенных, итальянцы кинулись искать Рамовичей и тут же их нашли. Их вывели ночью, потихоньку, а утром расстреляли. И все страсти улеглись - конфликт был исчерпан.

- Их, что же, тайно расстреляли? - спросил Иван.

- Какое тайно, это было утром. Сохранить это дело в тайне было невозможно, это знали и слышали все - они все время пели.

- Солдаты пели?

- Нет, солдатам было не до песен, а потом они и вовсе плакали. Да и карабинеры были желтые, лица у них пожелтели, как воск, а смотрели они прямо перед собой и так шагали.

- Так кто же тогда пел? Четники, что ли?

- Нет, Рамовичи пели. Все трое, точно на свадьбу шли.

- Я так и думал, что Рамовичи нас не посрамят.

Они мужественно встретили смерть, вечная им слава! С какой-то особой гордостью, как бы презирая все живое! Это я прекрасно могу себе представить, они и раньше все презирали. И на всех смотрели свысока - им никогда не удавалось это скрыть. Сдержанные по природе, они отличались, кроме того, врожденным чувством собственного достоинства и особенной манерой держаться: ходили прямо, красиво одевались, а в разговоре тяготели к возвышенным и книжным оборотам речи. Все это Рамовичи унаследовали от своих знатных предков и утвердили долгими годами прочного общественного положения крепких хозяев: Рамовичам никогда не доводилось испытать ни голода, ни страха, и поэтому они не понимали, что иной раз приходится склонить голову и понизить голос! Их независимость граничила с надменностью, и это отталкивало людей, а гиздавляне не могли им этого простить. И до сих пор, мне кажется, не простили, хотя и совсем напрасно. Но если некоторых высокомерная манера Рамовичей отталкивала, то других, напротив того, привлекала. Народ наш по своему составу пестрый, тут встречаются разные люди, и большинству гораздо легче разглядеть человека снаружи, чем изнутри, и прилепиться к бравому молодцу, чем к скромной бедности, чья народность проще фасоли.

- Все равно ничего бы не вышло, - сказал Качак, - они и не думали отбиваться.

- С моей стороны было ужасно глупо надеяться на это, - сказал я.

- Это в порядке вещей: когда человек тонет, он хватается за соломинку.

- Теперь и соломинки нет.

- Может быть, даже в этом есть что-то положительное.

- В том, что соломинки нет? Может быть, и есть, но я не знаю что.

- А то, что теперь человек должен сам выплывать без помощи соломинки.

Он думает, что Рамовичи последние из тех, кто был так жестоко обманут. А после них никому и в голову не придет полагаться на родню или сдаваться, пока еще есть патроны в патронташе. И я так думаю, ибо, если уж прославленным Рамовичам не было спасения, другим и надеяться не на что. Но ведь надежда на спасение - не единственное, что подтачивает нашу храбрость. Тут есть разные обстоятельства. Некоторые заключены в нас самих. Бывают минуты, когда мы представляемся самим себе этакими сумасшедшими, над которыми тяготеет проклятие и насмехается все живое. Впрочем, может быть, и не насмехается, а просто спрашивает: на что вы надеетесь? … Не знаю на что. В городах никого не осталось, всех упрятали в лагеря и тюрьмы. Крестьянство, прижатое голодом, предало нас. Ряды молодежи поредели, нет больше той прежней молодежи; та, что приходит ей на смену, и на молодежь-то не похожа: нахлобучив на головы папахи, нацепив на папахи жандармские кокарды, молодые люди шляются, горланят песни, пристают к девушкам и палят из винтовок по домам, которые, когда-то были партизанскими.

Вышестоящие товарищи тоже давно уже от нас отказались и даже глаз к нам не кажут. Все сумели устроиться, только мы неизвестно зачем скитаемся по горам. А с нами - голод, вши, чесотка, обмороженные конечности, лохмотья, дожди. Составив тайный заговор против нас, они играют с нами всякие шутки. Да и сами мы в мечтах взлетаем высоко, а как посмотрим вокруг - до чего же мы низко пали. Наши книги истлели; газет у нас больше нет, и мы постепенно забываем, что они когда-то выходили. Наши разговоры о свободе напоминают древние пророчества, над которыми даже дети смеются. Наши песни исказили и теперь поют их шиворот-навыворот. Несчастные, немытые, мы клянчим милостыню, и жалкие крохи, выпрошенные нами, отравлены унижением. Некоторые с тоски забились в норы, забились, как хорьки, и вылезают оттуда только тогда, когда их выгонит голод. Если кто-нибудь и протянет нам иной раз кусок хлеба или миску крапивной баланды, так только из жалости; а взяв протянутое, мы не знаем, кого надо больше жалеть: себя за то, что докатились мы до этой черты, или того, кто дал, трепеща от одной только мысли, что его благодеяние выплывет наружу.

Но Байо о таких вещах не желает задумываться. Он поглощен досадным инцидентом, происшедшим в Дырявых выселках:

- Ты можешь этому поверить?

- Могу и не такому. Всякие бывают случаи.

- Но только не это, нет! Чтобы два месяца бок о бок с ними жил четнический шпион, ходил с ними, спал с ними и они не разоблачили его! Он мог их всех перерезать, но ему нужно было открыть их связи… Где были ваши глаза? Почему вы не справились о нем в той роте, откуда он пришел?

- Из всей роты выжил он один, - доказывал Войо, - кого же спрашивать?

- Значит, он и обработал их. Это вам в голову не пришло!

- Да мы смотрим - голодранец пришел, голодный, бедняга, словом.

- Ну так нам и надо, раз мы принимаем к себе всякий сброд!

- А нам и выбирать-то не из кого, сейчас не тот народ, что прошлым летом был, такого уж нет, потеряли мы такой-то народ.

Только Иван не согласен с тем, что мы потеряли народ. По его выходит, что это невозможно и что народ как был, так и будет за нас. Ого! Вот это уже что-то новенькое. Изумленные взоры всех присутствующих, в том числе и Байо, обращаются к оратору. Случись, например, мне ляпнуть что-нибудь в таком духе, я бы сгорел со стыда, но Ивану хоть бы что. Он не спеша разматывает перед нами клубок своей мысли: в каждом селении осталось-де не менее десятка наших семейств, которые при всем своем желании не могут перейти на сторону наших противников. Им не дают перейти, ибо таков общественный строй, против которого мы боремся, строй, где непременно должен быть угнетенный класс, необходимый для господства других. У каждого есть свояки, кумовья, родственники и приятели в домах замужних дочерей. Они ещё боятся помогать нашим, но совесть гложет их, мучает раскаяние, и в недалеком будущем они постараются загладить свою вину перед нами…

Искусно и тонко плетет он свою пряжу. Будь мы здесь чужими, мы бы, пожалуй, поверили ему.

Многие, продолжает Иван, исключительно с голода, ради спасения детей от голодной смерти, за ничтожную меру муки и соли, полученную от итальянцев, временно перешли на ту сторону. А минует голод, и они снова вернутся к нам. Некоторые уже пошли на попятный: собирают боеприпасы, переводят через мосты людей без пропусков. Не забудьте и другое: наш народ с его вздорным нравом и в хорошие времена не отличался единодушием, а уж в плохие этого от него тем паче не дождешься. Среди заядлых четников все громче звучат разочарованные голоса: одни считают себя обойденными чинами, другие - и вовсе обманутыми. Но все же большинство составляют те, кто слепо идет за горнистом по известной пословице: «Куда все турки, туда и босой Хасан»; но когда горнист, то есть армия, будет нашим, когда вернется из Боснии хоть одна наша бригада, большинство снова будет за нас. А до тех пор мы, подобно семенам, подобно дрожжам, необходимым для огромной народной квашни, должны отсиживаться в убежищах и пещерах.

- Не говори при мне про пещеры, - перебил его Байо, - только не в пещерах.

- Это почему же, если дождь? - удивился Шако. - Есть отличные пещеры.

- Отличные пещеры им не хуже нашего известны. Они в них ловили и лис, и куниц, а уж нас и подавно поймают.

- Где же нам тогда быть?

- Прямо под деревьями. И не забудьте выставить сторожевое охранение - это правило надо соблюдать неукоснительно!

- А как же быть одиночкам?

- Одиночки должны объединиться по двое и по трое.

Иван вспомнил Якшу и предложил снять с него взыскание. Вспомнили, кстати, и еще кое-кого и договорились восстановить их в партии. Итак, пусть объединятся по двое, по трое просто под деревьями и мечтают о счастливых городах и крылатых кораблях человечества. Я это уже испробовал, знаю, как все это выглядит. Когда человек голоден, холоден и щелкает вшей на своей спаленной над костром рубашке, мечты увядают, дворцы исчезают, вечные двигатели ломаются, а лампы и солнце гаснут… Насколько лучше было прошлой осенью: красный лес, красное небо, и мы пишем грозные письма шпионам красными чернилами: «Нет такой щели, где бы не настигла вас волна нарастающего народного гнева». Но неожиданно все перевернулось, и теперь нет такой щели, где бы мы могли спокойно отсидеться. И если вдуматься хорошенько, так выходит, что Байо прав: безопаснее всего прямо под деревьями.

Однако Байо нами явно недоволен и остается в твердом убеждении, что мы представляем собой некую неслыханную и единственную на свете разновидность коммунистов, подверженных самым невероятным крайностям. Одни, потеряв волю к жизни, погрязли во вшах и неверии и, впав в сонливую апатию, не бреются, не умываются и так в полудремотном состоянии перейдут, видимо, в мир иной. Другие, напротив, проявляют чрезмерную активность. Например, стащив овцу, зарезав, съев ее, пишут владельцу в утешение благодарственное письмо. Или, ворвавшись в неприятельский дом, избивают хозяина за то, что он не дал им есть, а после самочинно угощаются, нисколько не смущаясь тем, что так поступать может только разбойничья банда. А вот еще один случай: на Таре эти чрезмерно активные лица убили одного унтер-офицера - типичного, по их выражению, пятоколонника - в отместку за старые грехи. И таким образом снова повторили старые ошибки, которые были в свое время осуждены …

Релич откашлялся:

- Из этого следует, если я правильно понял, что отныне мы не имеем права наказывать фашистов за те злодеяния, которые они совершили в прошлом, мы можем наказать их лишь за то, что они совершают. Так, что ли? Значит, сначала надо подождать, пока фашист меня убьет, а тогда уж и мне за него приниматься!

- Понял-то ты все правильно, только прикидываешься дурачком - не нравится тебе такая постановка вопроса.

- Вот именно, не нравится! А как же быть с отъявленными бандитами, которые прославились своим злодейством?

- Отъявленными или не отъявленными - это сейчас не имеет значения. Ты что, не понимаешь, что мы переживаем кризис?

- Значит, если Шицо попадается мне на мушку, я не должен уничтожить его?

- Ни Шицо, ни кого бы то ни было другого - исключение составляют те случаи, когда человек вынужден защищаться. Решение есть решение, его нельзя во все стороны повертывать.

- Тогда лучше всего спать, - промолвил Шако и закрыл глаза.

Я почувствовал, что меня тоже клонит в сон. Сквозь дремоту я слышу, как кипятится Байо и трещит суставами: надо… должно … авантюристы… анархизм необходимо наказывать…

Иван Видрич поддерживает Байо, но этот не беснуется, этот действует тихой сапой: лучше всего нам отсидеться до тех пор, пока мы не залижем свои раны и не восстановим старые, порванные связи… Дальше я не слушаю Ивана. Пусть говорят что угодно, у меня на этот счет свое особое мнение. Но спорить с ними я не собираюсь - все равно все будет так, как хочет Байо, хотя бы мне это и было не по вкусу. Я против всяких отсидок - ведь сидя притаившись и в самом деле трудно не впасть в спячку. Я за активные действия, ибо злодей не осознает себя злодеем, покуда не получит по шапке. Я бы давал им всем без разбору, ведь сейчас невозможно понять, кто хуже, а кто лучше - все они хуже. И Миклю, что бы не грабила впредь, по крайней мере коммунистов! Я бы уволок ее в укромное местечко да мокрой веревкой по заду! Что, больно, когда бьют? И Гальо - не трусь, брат, не трусь! И Треуса - не притесняй беззащитных! Да мало ли их, и для каждого я бы придумал особое наказание…

Увлекшись своими мечтами, я очнулся, когда беседа была закончена и, перед тем как разойтись, люди стали прощаться. Василь растолкал меня:

- Айда, Ладо, ты чего уставился!

- Куда айда?

- Да ты никак спал!

- Никак и в самом деле малость соснул! Но ведь нам велели затаиться на время.

- Сперва надо найти для этого подходящее место.

- А чем здесь плохо? Я бы с удовольствием остался здесь.

- Ну и оставайся на здоровье, если тебе эта поляна нравится больше, чем наши.

Она, конечно, ничуть не лучше наших - надоели мне эти поляны, надоели и заросли и просветы. Но по пути сюда я в тайне от самого себя мечтал об этой встрече как о каком-то поворотном моменте и ждал ее, как пробуждения после кошмарного сна. Да и прибыв на место, я все еще надеялся услышать заветную и радостную весть, которая под конец будет объявлена нам. Но вот конец наступил, а радостная весть так и не была нам объявлена. Не надо было строить никаких иллюзий. Я уговаривал себя дорогой не надеяться, но все равно надеялся. Теперь надеяться больше не на что. Мы снова вернемся к тому, от чего ушли, и снова будем кружить вверх и вниз но горам, сонные от истощения, оборванные, отверженные, издерганные, погрязшие в мелких склоках, в которых так легко потерять чувство меры и уронить человеческое достоинство. И ужас перед тем, что нас ожидает, ужас, смешанный со стыдом, обратился предчувствием страшной тоски и несчастий, навстречу которым мы отправлялись, и у меня приросли к земле ноги.

Тропа, приведшая нас сюда, ничего нового показать мне больше не могла, она не могла поразить меня какой-нибудь долиной, открывающейся изумленному взору путешественника подобно прекрасной тайне, ослепительной, как обманчивая мечта. Теперь все было известно наперед и убийственно скучно. Временами дорога напоминала мне вертел, упирающийся своими концами в седловины горных перевалов. На этот вертел нанизаны просмотренные нами картины в обратном порядке. Горы кусками зеленого мяса с выпирающими ребрами скал медленно поворачиваются на этом вертеле, поджариваясь на слабом огне к обеду прожорливой вечности. Вначале кажется даже занятным думать, что ты представляешь собой нечто большее, чем жалкий червь, копошащийся в мясе, но потом эти мысли переходят в лихорадочный и неотвязный бред. Гораздо лучше ничего не видеть и не знать, уснуть под пеленой тумана и никогда не просыпаться. И унести с собой воспоминания о наших несбывшихся надеждах, блужданиях и бесполезной борьбе.

Часть пути мы прошли вместе с товарищами из Дырявых выселок и с Тары, но вот наступила пора распроститься и с ними. Зеко Аралия сердечно стиснул мне руку и крепко потряс:

- Эй, ты что это нос повесил! Выше голову, ведь хуже все равно не бывает!

- Пожалуй, что и так, а вдруг все же будет?

- Если будет, постарайся тогда хотя бы сытым быть.

- Наверное, ты прав.

- Определенно, лучше сытым погибнуть, чем с голоду сдохнуть.

После только что принятых решений такой совет был для меня полной неожиданностью и невольно вызвал улыбку - казалось, из-за хмурых туч выглянул краешек солнца и озарил все вокруг. Солнце озарило Зеко, и его лицо расплылось в улыбке, оно озарило всех нас, и все мы улыбаемся на прощание и любим друг друга. Я с поразительной ясностью вижу, что десяток улыбающихся лиц, излучающих искреннюю любовь, потому что они действительно любят друг друга и не могут не любить, освещают мир ярче всякого солнца. Они, эти лица, - это и есть наше солнце, солнце человека, они и есть та радостная весть, тот перелом, которого ждал я с таким нетерпением. И пусть будет кризис и голод, и пусть облака закрывают светило, а горы придавила темнота, но не угасло еще мужество в груди мужчин и мы еще сами можем выковать себе солнце. Еще немного терпения. Ошибаться и прощать - такова наша жизнь; гибнуть - такова борьба; никогда больше не собраться нам вместе - тем, кто расстается сейчас, - но краешек солнца, который подарили мы друг другу, больше никто не сможет у нас отнять.


ОДИН


О страна проклятая, ты гибнешь!

Имя грозное твое ужасно:

если у меня есть юный витязь,

в ранней юности его ты скосишь.

Человек ли есть, полезный людям,

ты его отнимешь раньше срока.

Негош

Перевод М. Зенкевича.


БАЗА НА ПУСТЫРЕ


Нас, словно кошмар, преследует тот самый «отлив революции», тот «кризис», о котором так многословно распространялись на Ломе. Стоит нам сделать привал, как пресловутый «отлив» накатывается на нас тревогой и тоской и отступает лишь тогда, когда мы снимаемся с места и снова идем или находим, чем занять свои руки. Стараясь уйти от преследования, мы превратились в законченных бродяг. Впервые подумав об этом дней десять назад, я теперь все больше убеждаюсь в справедливости этой мысли. Возвратившись с Лома к себе, мы стали кружить по окрестным горам в поисках подходящего места для базы. У нас и раньше были на примете совсем неплохие места, но в каждом из них мы непременно замечали какой-нибудь изъян: то далеко вода, то слишком близко тропа, то пастухи могут зайти. Места, безупречные во всех отношениях, тем более отвергались, так как они, безусловно, давно уже на заметке у местного населения, которое только того и ждет, как бы нас там накрыть. Таким образом, мы забирались все дальше, подхлестывая друг друга и обольщаясь несбыточной мечтой обнаружить где-то там затерявшееся в бескрайних просторах лесов и голых скал специально для нас припасенное идеальное место, которое мы узнаем с первого взгляда.

Измотавшись вконец, мы сошлись на том, чтобы остановить свой выбор на Пустыре. Хотя Пустырь и не самое безукоризненное место, зато, несомненно, весьма оригинальное. Издали Пустырь напоминает торс обнаженной женщины в изображении французских художников или белградских хулиганов, украшающих рисунками стены уборных: нечто обтекаемое, гладкое, обнаженное и серое с клинообразным пучком леса посредине. Два симметричных ручейка обрамляют стороны треугольника и сходятся внизу под лесом; место слияния - топкое и глинистое - выставилось из леса красным рыльцем. В верхней части Пустыря рухнувшее дерево с вывороченными корнями образовало большую выемку - своего рода пупок. Рощица представляется совсем невзрачной на вид - казалось, преследуемый охотником зверь никогда бы не отважился искать здесь спасения; но именно ее мы и облюбовали для своей стоянки, рассчитывая обмануть нижних, которые решат, что раз не посмеет зверь, значит, не посмеем и мы. Совсем по-иному выглядит рощица изнутри: просторная, овражистая, с каменистыми порогами и непроходимой чащей папоротника, боярышника и шиповника по буеракам. Родник, лягушки и птицы. Дороги нигде не видать, нигде не видать следов топора.

Василь стащил в деревне мотыгу и лопату - у родственников уволок. Три дня мы копали, расширяя неприметную расселину среди корней и стелющихся веток. Двое копали, третий караулил. Дождавшись сумерек, мы сбрасывали вырытую землю в пропасть. По окончании работ мы засыпали следы сухими листьями. Из дальнего третьего катуна принесли доски для кровли, сняв их с чьей-то заброшенной хижины: уложили доски и засыпали их сверху гнилушками, мхом и ветками. Получилась прекрасная берлога. Можно было бы подправить кое-что внутри, подравнять стены или утрамбовать пол, но мы ничего этого не делаем, боясь испортить свою нору. Особенно постарались замаскировать вход. Когда на него накидывается сетка из веток, связанных вьюном, вход становится совсем незаметным, так что нам самим с трудом удается отыскать его. Берлога будет укрывать нас от дождя и создавать иллюзию дома. Сначала мы думали приспособить ее под ночлег, но для ночлега она не годится.

Ночуем мы, как и раньше, прямо под деревьями - таково принятое решение, а кроме того, так и нам будет легче вовремя обнаружить непрошеного гостя, который вздумал бы нагрянуть к нам в рощу. Иван хотел установить круглосуточное дежурство, но потом передумал. Каждый, кто попытается проникнуть к нам днем, будет замечен еще издали; ночью незваный пришелец запутается в колючих зарослях или переломает себе ноги на каменистых порогах. Мы выкопали радиоприемник; Василь утверждает, что он в полной исправности; теперь мы могли бы узнать обо всем, что происходит на свете, и выяснить, долго ли еще продлится этот кризис, да нет электричества. Когда-то к радиоприемнику существовали батарейки, но единственный человек, который мог знать, где они запрятаны, - это Лако, а все дело в том, что сейчас никто не знал, куда запропастился сам Лако. Иван считает, что он скрывается где-нибудь возле Волчьего потока, или на Какарицкой горе, или где-нибудь дальше, там, на албанской границе, вместе с Гояном, делегатом. Должно быть, выискали такое местечко, где самому дьяволу не придет в голову их искать.

Первые дни мы необычайно гордились своим Пустырем с его рощицами и грибами, с оврагами, где прятались ключи, словно все это мы сами создали по собственному плану. Впоследствии мы открыли дополнительные достоинства этого уголка. Оказалось, что в расселине на опушке рощи, глубокой, как колодец, можно было безбоязненно разводить костер и готовить еду. Мы нашли черешню - значит, у нас будут ягоды! Если неприятель окружит нас, зайдя сверху и с флангов, мы сможем отступить через ручей. Я ощутил потребность похвастаться перед кем-нибудь из тех, кто не участвовал в поисках, нашим Пустырем и в первую очередь подумал о Нико Сайкове. Стой, так ведь мы же его обманули!.. Мы должны были найти его сразу же по возвращении с Лома; и мы уже отправились было за ним, да нас повернул с полпути четнический патруль. И Нико снова остался один, чтобы и в нас разувериться. Потом Иван велел ребятам из Устья найти Нико и привести его к нам. Мы ждем условленного знака, смотрим, не появится ли дым на Суке, но дым не появляется.

- Давно пора бы ему быть! - заметил Василь.

- Ах уж эти парни из Устья, - сказал Иван и покачал головой. - Нехорошо это с их стороны.

- А с нашей стороны, по-твоему, хорошо? Мы обещали ему управиться за восемь дней.

- Мы обещали, это верно, но парни из Устья сваливают один на другого - поп на дьякона, дьякон на пономаря - и, как всегда, тянут волынку.

- Тянут-то они тянут, но с тех пор все равно прошло уже две недели.

- Двух еще, наверно, нет.

- А ты посчитай! Две недели да еще два дня.

- Как быстро время пролетело.

Потом уже оно так быстро не. летело. Мы начали цапаться со скуки, и это не были уже те беззлобные вспышки, после которых быстро мирятся. Люди, живущие под одним кровом, обыкновенно не могут обойтись без ссор. Наш кров необъятно широк - все небо с облаками и без облаков, но это не меняет положения, поскольку мы представляем собой единый семейный клан, а склоки, как известно, главное семейное развлечение: чем хуже жизнь, тем больше злости и страсти вкладывается в родственные дрязги. Василя раздражает решительно все. Начал он читать «Фауста» и немедленно нашел в нем слабые места, особенно мешают ему хоры и тривиальные рифмы перевода. Взялся за «Английскую грамматику» и возненавидел англичан - хитрые лицемеры эти англичане, нарочно создали путаницу в правописании, чтобы рабочий люд не мог одолеть проклятую грамоту. Но поскольку англичане находятся за пределами его досягаемости, Василь вымещает свой гнев на мне и Иване, и не только тогда, когда мы возражаем ему, но также и тогда, когда соглашаемся. Однако и мы с Иваном не отличаемся былой выдержкой - стоит нас задеть, как вздорный черт уже выскакивает из, нас.

В конце концов мне надоело мириться и мирить, я собрался и отправился ночью на розыски Волчьего потока и убежища, где прячется Лако с Гояном или без оного. Пустынны леса, безлюдны луга, тишина объяла вершины - нигде нет людей, нет и войны в этих владениях запоздалой весны. Наконец мне попалось стадо, и я увидел пастуха. Но напрасно обрадовался я встрече с человеком - пастух по мере надобности прикидывался глухим, немым, албанцем или сербом. По всей видимости, ему никогда не приходилось иметь дело с людьми и законами долины и он презирает их, гордо возносясь над ними, подобно Тибету, подобно далай-ламе в башлыке и с посохом. Попахивает давно не стиранной одеждой и сожительством с овцами, а на любой обращенный к нему вопрос пастух отвечает длинным плевком сквозь щербину в зубах, который без промаха настигается его посохом. Он вроде бы знает Гояна, но ничего не хочет сказать, старается сначала вытянуть что-нибудь из меня.

- Это плечистый, что ли, такой, - допытывается он, - башкастый такой?

- Тот самый. Мы его за это так и прозвали Головастиком.

- И пожрать не дурак?

- Бог мой, да он один с барашком справится.

Пастух кивает головой:

- Тот самый, учитель.

- Да не учитель, а механик.

- А что, механик - это учитель учителя?

Я смотрю на него, нет, он и не думает насмехаться, он спрашивает совершенно серьезно. Может быть, он впервые слышит слово «механик» и не знает, что оно обозначает. Вероятно, Гоян в его воображении важная персона, гораздо более значительная, чем какой-то там учитель. Пытаясь сбить Гояну цену, я взялся растолковать пастуху, что механик - это тот самый человек, который чинит грузовики и разные другие машины у дороги. Результат получился прямо противоположный. Пастух выпучил на меня глаза и изумленно присвистнул.

- Он, он самый! Он наказывал вам передать, чтобы вы принесли ему муки и чего-нибудь скоромного.

- А где он?

- Где-то внизу. Он свои места не любит открывать.

- Куда же тогда нести, если мы не знаем, где он?

- Ты сюда принеси, а уж я постараюсь ему переправить.

- Я ему гроши несу, деньги и, кроме того, имею кое-что на словах передать. Так где же мне его найти?

- Этого сам черт не знает. Ему все этак с рук на руки передают.

Заладил свое «с рук на руки» и ничего больше слышать не хочет. Напрасно соблазняю я его скоромным и мукой: притворяясь то ненормальным, то дураком, то не понимающим по-нашему албанцем и доверчиво усмехаясь, он не спускает с меня цепких глаз - меня, мол, ты не проведешь!.. Но вот вместе с улыбкой потухли и его глаза: нет, он не станет вмешиваться в эти дела. Он застегнул тулуп, надвинул на глаза башлык - все окна заперты, все двери заложены засовом. Теперь из него клещами слова не вытащишь.

Я возвращался на Пустырь с надеждой застать там Нико, а может быть, просто что-нибудь новенькое, но нашел все в том же виде, в каком оставил, только Василь вывихнул руку, спускаясь с луба, где был наблюдательный пункт. Это несколько образумило Василя и заткнуло ему глотку. Наше логово пусто, радио мертво, мы потеряли к нему всякий интерес. Детская игрушка! Только зря мучились. Обыкновенный деревянный ящик, разукрашенный всякими кнопками, его запросто можно было бы одолжить воронам под гнездо. Единственное развлечение - это ручей, перекатываясь через камни, он лепечет неумолчно и монотонно. Рокот его звучит, как переборы гуслей, и звонкие струи запевают под их аккомпанемент:


Немощь лютая, видать, скрутила Фазли,

Сердце болью сжала юнаку,

Вместо посоха подставила винтовку…


Внизу под нами, срываясь в пропасть, тоскливо завывает вода. Но я никогда не мог стоять над пропастью: стоит только мне представить ее низвергающуюся в бездну лавину, как у меня начинает кружиться голова.

Наконец у Ивана тоже лопнуло терпение.

- Сходить, что ли, мне к ребятам с Устья, - сказал он, - посмотреть, что они там делают.

- Ничего не делают, - возразил Василь. - Загорают вроде нас.

- Попроси их достать батарейки, - сказал я, - пусть им из Плава пришлют.

- Ну еще бы, - ухмыльнулся Василь, - ведь в Плаве колоссальная радиоиндустрия.

- Попрошу, да только вряд ли их можно достать.

- Почему это вряд ли? Индустрии там, конечно, нет, зато есть контрабанда из Скадара, из Италии, со всего света, и отовсюду на барахолку стекаются самые неожиданные товары.

Впрочем, как бы там ни было, а я доволен, что Иван уходит. Все-таки что-то новое - одним меньше. Кроме того, у нас появляется надежда дождаться человека, который принесет новости с Большой земли, кажущейся из нашего далека столь богатой событиями. Когда мой отец Йоко уходил в город навестить дядьку Тайо в тюрьме, он всегда, бывало, вернувшись из города, рассказывал нам что-нибудь новенькое, что случалось ему услышать или увидеть по дороге. При этом он неизменно приносил мне кусковой сахар - снежно-белые, аккуратно напиленные кубики, из которых я строил маленькие башни с окошками. Иногда отец запаздывал, и я дожидался его, сидя на окне и наблюдая за тем, как сумерки меняют облик долины, превращая ее в таинственный мир, населенный смутными воспоминаниями.

Что-то от детского ожидания и его томительной сладости и нетерпения появилось во мне и сейчас. Ожидание это создает ощущение некой предопределенности, наполнившей смыслом грядущий отрезок времени и выделяющий его из хаоса, который называется будущим. Оставшись вдвоем, мы с Василем заключаем безмолвный союз - должно быть, потому, что теперь нас некому мирить. Василь покидает меня задолго до рассвета, стараясь незамеченным пересечь открытое пространство Пустыря, и углубляется в необозримые просторы древних гор, которые теряются где-то там за пределами, доступными моему зрению. Ночью он возвращается, молча ужинает, а потом ложится спать или смотрит на звезды, так же как и я. Я никогда не спрашиваю его, а он никогда не рассказывает мне, где провел день. Возможно, он ищет залежи руды или драгоценных камней, а может быть, собирает лекарственные растения. Но до сих пор он, по всей видимости, ничего не на шел, ибо в ранце у него все тот же пучок лучины. Я думаю, у него в горах есть укромное местечко, где он разводит костер и целыми днями поджаривает пятки на огне. Пусть поджаривает на здоровье, я ничего не имею против - лишь бы здесь не разводил костер.

На третий день он принес зайца. Он подстрелил его на обратном пути, возвращаясь из такой чертовой дали, что эхо выстрела не долетело до меня. Мы ободрали зайца и закопали кожу в трясине у берега. А тушку долго вымачивали в воде, чтобы отбить особый дух дичины, после чего сварили. Большую часть оставили Ивану и Нико, но они в ту ночь не пришли, и мы на заре докончили зайца - не протухать же такому завидному куску, который вливает в нас новую силу. По всем правилам нам полагалось закопать после себя объедки, но нам неохота было возиться с ними, и мы разбросали объедки вокруг. Авось лисицы и вороны растащат по лесу эти кости, впрочем, они и так не могут выдать нас.

- А хоть бы они и выследили нас, - заявил Василь, - тоже не беда.

- Как это не беда? Тогда надо искать новое пристанище.

- А мне и так уже это порядком надоело. Неужели тебе еще не надоело?

- С чего это ты взял? Нисколько. Прекрасное местечко.

- Это наше-то прекрасное? .. Да что же в нем прекрасного? .. Ты, я вижу, понятия не имеешь о том, какие тут есть места.

Видать, подыскал для нас новую квартиру.

Ну что ж, посмотрим, когда понадобится. А пока я с помощью «Фауста» коротаю время, но никак не могу его скоротать. Старый, обветшалый хлам. Клинки, ровесники этой книги, видит бог, давно уже обломались; а тяжкие цепи тех времен порваны все до единой. Все же некоторые строки трагедии выдержали испытание временем, а кроме того, со стороны старого немца было в высшей степени благородно представить архангелов в лакейском обличье. В их окружении надутый бог как две капли воды похож на Бойо Мямлю, похваляющегося перед соседями своим достатком, лошадью, полями, сыновьями и пчелами. А вот за дьявола прямо-таки обидно: и за что только вечно ему навязывают эту торгашескую роль? Я бы изобразил дьявола как-нибудь иначе. И уж во всяком случае, не заставил бы его обманывать и ловчить.

Я бы не пожалел усилий, чтобы сделать своего дьявола хоть капельку честнее бога, и это было бы ближе к истине, чем все поповские басни, вместе взятые.

Вчера первый раз за все это время к нам забрела белка. Должно быть, где-нибудь неподалеку прячется и вторая - белки порознь не живут. В течение нескольких секунд мы смотрели друг другу в глаза, потом, вильнув в знак приветствия хвостом, белка юркнула в непроглядную гущу ветвей. Я на нее нисколько не обиделся - может быть, здороваться хвостом считается у них верхом почтительности. Мне очень хочется, чтобы она снова пришла, я угощу ее чем-нибудь вкусным. У нас здесь совсем нет зверей. Даже змеи расползлись - они не выносят запах табака. Василь видел серн. Это он за ними гоняется, а серны нарочно заманивают его все дальше в горы. Но в отличие от Василя серны никогда не теряют его из виду и, взобравшись на отвесные скалы, рассматривают сверху. Итак, среди животных мы слывем опасными существами, которым не следует доверять. Должно быть, за нами тянется запах хищника, специфический волчий запах, который разгоняет все живое вокруг нашего жилья. Даже птицы улетели от нас, а те, что остались, умолкли.

Три раза в день, а иногда и чаще я купаюсь в ручье - купанье ведь занятие. Чесотку мою сняло как рукой - спасибо Райо Босничу и его аптеке!.. В гнилом буке я нашел муравейник и, сняв рубаху, расстилаю ее на нем, регулярно подкармливаю муравьев своими вшами, поголовье которых также заметно убывает. Но и после всех этих процедур времени остается еще целая пропасть - до чего же длинными и невыносимо скучными кажутся эти праздные дни кризиса, когда человеку решительно нечего делать. Ведь человек не дерево, обреченное вечно торчать на одном месте да глазеть на небо. Нет, не дерево, твержу я про себя, соображая, какой бы выдумать предлог для того, чтобы смыться отсюда. Уйти куда глаза глядят, лишь бы не сидеть на приколе ни здесь, ни в любом другом месте, а быть везде понемногу, шагать и не думать ни о чем и выбросить из головы этот бесконечный отлив революции, все сроки которого давно уже истекли. А может быть, отлив давно уже кончился, только мы ничего не знаем об этом? ..


ЛЕЛЕЙСКАЯ ГОРА СО ЗМЕЯМИ


Вчера вечером Иван вернулся один, без Нико. Осторожно прокрался и опустился на землю в сторонке у куста, стараясь не потревожить нас с Василем. Его поведение свидетельствует о том, что он не принес никаких отрадных вестей, - будь у него за душой что-нибудь хорошее, он бы не утерпел до утра. Я кашлянул, давая понять, что не сплю, но Иван молчит, притворяется спящим. Тут на него накинулся Василь: если, мол, у тебя ничего хорошего нет, выкладывай все, нечего мучать нас до утра. Но Иван отнекивается: он ничего не узнал и выкладывать ему абсолютно нечего, кроме того, что его ужасно расстроили люди из Устья. Они там полностью разложились и не собираются встряхнуться и сбросить с себя сонную одурь. Разделившись на группы по два-три человека, они прилепились к своим норам и дрыхнут там целые дни напролет, голодные и разуверившиеся во всем, и от этого их малодушия, презренного и обывательского, несет за три версты. Короче говоря, завалились в зимнюю спячку задолго до положенного срока с единственным желанием пропустить во сне побольше трудностей, которые нам предстоят.

Нико Сайкова они не нашли. В сущности, они его и не искали - дойдя до Лима, они решили, что вода в нем чересчур холодная и глубокая, но ведь известно, что всякое препятствие покажется непреодолимым, если заранее убедить себя в этом. Они заняты мелкими склоками, на которые уходят последние остатки энергии. Они не выносят друг друга и, не понимая истинной причины зла, видят его в своих ближних, что непременно приводит к расколу. И только родственники еще стараются держаться заодно; а вернее, единоутробные и двоюродные братья, которые создали круговую поруку не столько для защиты от внешнего врага, сколько для того, чтобы объединенными усилиями выгораживать «своих» от всех решительно обязанностей и поручений. Все это, по сути дела, самый настоящий оппортунизм, переряженный по обыкновению в старые обноски и прикрывающийся прошлыми заслугами. Они теперь видят свою основную задачу не в том, чтобы выполнить задание, а чтобы дать свидетельские показания, подтверждающие, что вода в Лиме была мутная. Групповщина тем и страшна, что она напоминает стоячие лужи, в которых так быстро протухает вода…

- Это еще ничего, - сказал Василь. - Я думал, что-нибудь похуже.

- Куда уж хуже, когда человека бросили одного.,

- Завтра мы с Ладо отправимся на поиски.

- И я с вами, все вместе пойдем.

- Ты бы лучше отдохнул. Или не находился еще?

- Находился и ужасно устал, но все равно я тоже с вами пойду. Хочу себя наказать, потому что я кругом виноват.

- Виноват, это факт, я это тебе еще тогда сказал.

- Сказал, когда было поздно, а после драки кулаками не машут.

- Все мы виноваты, а теперь надо спать.

По чести говоря, виноват я, потому что все происходящее тогда напоминало голосование, и в этом голосовании мой голос мог сыграть решающую роль. Я и собирался им воспользоваться, но почему-то передумал. Меня терзает раскаяние, но этим дела не поправишь, а поэтому бесполезно раскаиваться. И я заснул, но вскоре Василь разбудил меня - ночь коротка, рассвет уже близок, нечего разлеживаться. Еще до рассвета перейдя Пустырь, мы углубились в леса, покрывающие отроги гор. Мы размялись и заметно повеселели: ноги несли нас сами собой, а голова не рождала ни единой мысли.

Время мучительно ожиданием и тягостным сознанием того, что ждешь напрасно. Но теперь я сам отправился вырвать у будущего перемены и новости - дары, о которых мы мечтаем с таким вожделением. Нам надо за день прийти в катун «Тополь», где мы должны увидеться с Велько Плечовичем, может быть, он скажет нам что-нибудь хорошее. И может быть, мне суждено еще разок увидеть его родственницу Магу - у колодца, или на дороге, Или хоть издали. Странно, но мне почему-то не хочется, чтобы она меня совсем забыла, потому что забыть - похоронить наполовину.

Я зачерпнул в котелок воды из ручья, Василь тем временем развел костер под старым дубом. Мы поставили варить мамалыгу и стали смотреть в три пары глаз, как бы кто-нибудь не подкрался к нам незаметно. Смотрим и предаемся мечтам. Солнце припекает, а на ветке качается ранец с мукой. Вдруг что-то зашуршало в ветвях, и мы вздрогнули: безобразная старая мышь, привлеченная запахом муки, вскарабкавшись по стволу, перебралась по ветке прямо к ранцу. Схватив головешки, мы в ярости кинулись в атаку, намереваясь разом проучить ее и за то, что она мышь, и за то, что испугала нас, и за ее неловкие попытки от нас удрать. Головешки с переменным успехом достигают своей цели, но перед нами была невероятно выносливая тварь - обитательница каменистых пустырей: она пищала, дулась и оказывала нам посильное сопротивление. В конце концов она замертво свалилась с ветки, окровавленная, со скрюченными коготками.

- Вот так когда-нибудь четники и с тобой разделаются, - сказал Василь и глянул на меня.

- Разделаются, но для этого еще нужно застать меня врасплох, - вспыхнул я. - Между прочим, тебя они тоже не помилуют.

- А я и не жду от них помилования.

- Может быть, ты скажешь, что я этого жду? Когда ты это слышал или видел, чтобы я пощады просил?

- А я и не говорю, что слышал.

- Нет, ты хотел подчеркнуть, что между нами есть определенная разница, теперь отвечай, в чем она заключается!

- Да просто брякнул, что в голову взбрело.

- Ты больно часто брякаешь, но я не обязан это терпеть и не намерен терпеть!

- Довольно, что вы, дети, что ли! - прикрикнул на нас Иван.

Нет, мы не дети, мы черт его знает кто. Подчас мы хуже скорпионов. К счастью, эти вспышки мгновенно проходят. До чего же все это дойдет, если они будут чаще повторяться. Страшно и подумать. За ссорой мы позабыли посолить мамалыгу. А впрочем, ее и так мало, и мы проглотили мамалыгу какая есть. Лощиной, обходя перекликающихся друг с другом пастухов, мы спустились в долину и пересекли дорогу. В зарослях ивняка скинули с себя обувь и штаны, перед тем как перейти реку вброд. Лим не доходит нам до пояса и не представляет собой сколько-нибудь серьезного препятствия; парни из Устья запросто могли бы его перейти, им просто было лень. Выбравшись на противоположный берег, мы разглядываем горы, с которых только что спустились. И медленно идем дорогой: с того берега нас разглядывают вооруженные люди, видимо принимая нас за своих.

Они этому верят и в то же время не верят и поэтому так пристально рассматривают нас. Лес рядом, он нависает над нашими головами, и нам ничего не стоит скрыться в нем, но тогда обнаружится, кто мы такие. Для отвода глаз мы идем вразвалочку прямиком по дороге и время от времени останавливаемся, любуясь окрестным пейзажем.

На террасах лепятся селения, на лугах пасутся кони. Хлеба еще не вызрели. Лето, как нарочно, запоздало, продлевая голодный год. В этих краях лето частенько запаздывает, зато зима неизменно является слишком рано. На припеке, там, где солнце успело прогреть неглубокий слой почвы, желтеют кромки наделов, сжатые раньше времени. Зерно, с трудом извлеченное из зеленых колосьев, сушится перед домами на расстеленных холстинах. Эти холстины непременно кто-нибудь караулит, оберегая от птиц и кур. Чаще всего сторожить приставлена женщина - она, не теряя времени даром, прядет свою пряжу - или старик, разомлевший на солнце, а иногда и ребенок, задумчивый не по годам. Потом это горе-зерно поджарят на сковородках из-под кофе и скорее всего не будут молоть - от такого зерна любая мельница сломается.

Полдень миновал. Мы уже долго сидим, а все еще не отдохнули как следует. Под нами небольшая равнина и хижина на полянке. Над дверью хижины вьется рой мух, свидетельствуя о том, что внутри есть кто-то живой.

- Сейчас бы молока стаканчик выпить, - неожиданно вырвалось у Ивана.

- Можно достать, - ответил я, - продадут, если не согласятся даром дать.

- Может быть, и согласятся, но это неудобно. И вообще этого делать нельзя, рискованно попадаться людям на глаза.

- Чего тут рискованного? Заплатим, сколько требуется, и до свиданья. Они и знать не будут, кто мы такие и куда идем.

- Сейчас им лучше всего вообще не знать о нашем существовании.

- Как хочешь, - пожал я плечами. - Лично я не так уж и голоден.

Это я для форса соврал, а на самом деле я так голоден, как может быть голодной рыба, готовая сорвать с крючка приманку. Василь молчит. Я оглянулся, а его и след простыл. Улизнул за своими сернами, усмехнулся я про себя. К вечеру мы будем у Велько Плечовича, а у него уж непременно найдется что-нибудь поесть. А в крайнем случае мы и без него сварим себе мамалыгу и не забудем хорошенько ее посолить. Когда нет никакой другой приправы, надо солить покруче. Мы могли бы набрать себе луку вдоль дороги, но над нами всегда висит какая-то угроза, которая мешает нам вовремя вспомнить о себе. А лук сейчас сочный, головки у него только завязались, и он так приятно обжигает десны, когда ешь эго вприкуску с чем-нибудь. Впрочем, иногда еде придают вкус те руки, которые ее готовят. Если бы та самая Мага из катуна «Тополь», родственница Велько, сварила мне похлебку из одной полыни, такая похлебка, наверное, показалась бы мне слаще меда!…

Вернулся Василь и вместо дичи принес нам пригоршню фиолетовых ягод - не то малины, не то ежевики. Впрочем, нет, это не ежевика, эти ягоды куда крупнее, вроде волчьих, тех самых волчьих ягод, из которых мы, бывало, делали чернила. Василь протянул мне пригоршню ягод: мол, угощайся, я уже попробовал; можно и еще набрать, там их полным-полно. Я сплющил языком две ягодные бусинки, они были приторно сладкие на вкус и наполнены густым, как кровь, соком. Меня сильно смущает их запах, отдающий раздавленным насекомым, вроде тех, что вьются над кустами бузины и над коноплей. Я взял в рот еще две бусинки из ягоды - запах стал еще сильнее. Кожура у них с горчинкой, лучше ее выплюнуть. Просто поразительно, что крестьяне брезгуют этими ягодами, когда вокруг ободрано все съедобное. Василь и Ивану отсыпал немного на пробу, тот дернулся, будто бы ему на ладонь положили пылающий уголь. Рассматривая ягоды, он раздавил одну и понюхал.

- Да ты знаешь, что это такое?

Иван сморщился, отшвырнул раздавленную ягоду прочь и кинулся ко мне. Только было я собрался проглотить то, что оставалось у меня во рту, как он заорал:

- Плюнь! Этот дурень отраву принес. Да ее скотина и та не станет есть, даже с голодухи и то к ней не притронется, а эти, ишь, нашли, чего налопаться!

- А я уж, наверное, полкило съел, - заявил Василь, - и что мне от этого сделалось?

- Когда же ты успел съесть полкило?

- Только что. Там еще полно осталось.

- Сейчас начнется! Ладо, стереги этого идиота и запихни ему в глотку ремень, чтоб его вывернуло наизнанку! Обязательно, слышишь, и уводи его вверх, подальше в лес веди, пока он еще может идти. А я побегу вниз, постараюсь раздобыть молока.

Лучше бы мне пойти за молоком, но Иван уже бросился вниз по склону к хижине. Василь с усмешкой посмотрел ему вслед. Вдруг в животе у него что-то шевельнулось, он ощутил неясный намек на боль, и усмешка застыла на его лице, не успев исчезнуть; на бледном лице, искаженном страхом, остался от нее безобразный скелет. Он понял все и бросился вперед меня в лес. На ходу он отстегнул ремень, но позабыл, что с ним надо делать. Я провел его еще несколько шагов, как вдруг он скорчился и рухнул на колени. Я засунул ему ремень в глотку, и некоторое время он стоял на коленях, упираясь о землю руками. Но вскоре его схватили судороги, он извивался и катался, вращаясь вокруг какой-то невидимой оси, проходящей сквозь его тело. Я приложил руку к его лбу - лоб был покрыт липким потом. Василь стонал, прерывисто дыша, катался по земле, на лице выступила сыпь - его нельзя было узнать. В нем поднимались тяжкие клокочущие хрипы, прорываясь наружу, и вскоре он уже не в силах был сдерживаться. Наконец из него извергся красный поток, и он уронил в него голову. Я вытер ему физиономию, но она не принадлежала больше Василю. Красные глаза вылезли из орбит, на лице, покрытом пятнами, блестели капли пота и слез. «Это не Василь, - подумал я, - Василь не может быть таким уродливым…»

- Теперь тебе будет легче, - успокаивал я его, - самая отрава вышла наружу.

- Нет, - простонал он, - она не может выйти.

Я снова запихнул ему в рот ремень.

- Не бойся, - сказал я.

- Легко тебе говорить, - простонал он с завистью.

- Чего же легкого? Вот именно что не легко! Если бы я знал, что надо делать, но ведь я не знаю.

- Никто не знает, никто!!! Все это проклятая ведьма! Я ее видел во сне.

- Что ты несешь?

- Я раньше тоже не верил в колдовство, но теперь знаю - это все от нее, - бормотал он в каком-то полусне, то замирая на полслове, то с неожиданным жаром продолжая свой бессвязный рассказ. - Мы ее разбудили выстрелами, но мы должны были стрелять! Всегда так бывает - одно цепляется за другое. Нет, нам без стрельбы невозможно было обойтись, ведь мы не какие-нибудь жулики, а коммунисты, мы за народную правду…

- Ладно, ты сейчас не думай об этом! - уговаривал я его. - Нагни голову и молчи! И постарайся выбросить из себя всю отраву.

Он пришел в себя, присмирел, сам себе сунул в глотку пояс, время от времени отрыгивая хлопья красной пены и внимательно изучая ее. Он хотел было встать, но передумал и, продолжая стоять на коленях, произнес изменившимся голосом:

- Днем она называется реакцией, у нее сто названий, а ночью превращается в ведьму и душит во сне. Ведьма объявила нас нечистой силой и заманила хитростью на Лелейскую гору. Она знает особое заклинание: ладаном окурю, водой окроплю, топором зарублю, огнем спалю, кыш, кыш отсюда! Проваливай, дьявол! Убирайся вон! Уходи, проклятый, на Лелейскую гору, сгинь, проклятый, за Невозврат-горой, где и колокол не звонит, и коло не пляшут, где кони не ржут, и петухи не поют, где не пашут, не копают, а девки волосы не чешут. Где никого не увидишь, никого не услышишь, никого не встретишь! Вот какое у них заклинание, и они шарахнули в нас винтовочным огнем, и лампадным ладаном, и бомбами, и штыками, так что только держись, и вот мы очутились здесь, на Лелейской горе, где одни только черти водятся. Черти да змеи. О, змеи - у меня в желудке змеи, клубок змей, они извиваются.

- Что это он там бормочет? - раздался голос Ивана.

- Я думаю, он сам не понимает что.

- Выпей молока, - стал уговаривать его Иван.

- Не буду!

- Почему это не будешь? Молоко - самое верное средство при отравлении.

- Вот и пей его сам!

- Отхлебни, Ладо, - сказал Иван. - Ты видишь, он не верит.

- И не буду верить, - бросил Василь. - Это ты нарочно подсунул мне эту гадость. Снеси ее своим чертям - пусть передохнут.

Я отпил несколько глотков и облизнул губы, стараясь возбудить в нем жажду, и протянул ему горшок. Василь его оттолкнул и немного пролил. Тем временем Иван незаметно подкрался к нему сзади, схватил руку и завернул ее назад. Я завладел его левой рукой, но Василь стал брыкаться ногами и испускать пронзительные получеловеческие, полузвериные крики. Мы скрутили ему руки ремнем, лишив его возможности отбиваться; ноги привязали к молодому дубку - деревцо сотрясалось от его судорожных рывков. Пока мы разомкнули ему челюсти, он искусал нам руки. Иван держал голову, я левой рукой прижимал подбородок к груди: и тонкой струйкой вливал молоко прямо в рот, смачивая мгновенно высыхавшие губы.

В таком положении кричать при всем желании невозможно; он захлебывается, кашляет. Мы даем ему передохнуть, он пытается воспользоваться короткими передышками и вырваться. Убедившись в своем бессилии, снова - в который раз! - принимается что-то бубнить про Лелейскую гору: кривая гора всему виною, макушка у нее скособочена, для неправых создана, но и правые на ней искривляются… Обрывки этого бормотания, бессмысленные сами по себе, зацепляясь непостижимым образом один за другой, приобретают скрытый смысл. Подчас мне начинает казаться, что когда-то давно я знал, в чем заключается смысл этих слов, или, может быть, когда-то раньше слышал эти же самые слова, сложенные в более складный рассказ; эти слова подводят меня к невидимому порогу, за которым лежит нечто давно прошедшее, отброшенное и позабытое. Не знаю, было ли это во сне или в раннем детстве, а может быть, еще и до него, но я всегда носил в себе смутный облик этой горы, Лелейской горы, прекрасной и проклятой, пустынной и безлюдной, для змей да чертей одних, не для людей предназначенной.


МОГИЛА У ИСТОЧНИКА


Неподвижны листья, затихли птицы, вода и вся природа вокруг. Одинокие в пучине тишины, наши голоса неестественно растягиваются, догоняя друг друга, сталкиваются, неприкаянными чудаками блуждая по округе. Мы переглядываемся встревоженные - уж не подслушивает ли кто-нибудь нас - и замолкаем. Деревья нам не товарищи: создавая видимость защиты, они в то же время заслоняют от наших взоров все, что исподволь затевается против нас. Вот так же и люди: не раз уже мнимые наши друзья слушали наши речи, а потом все, что слышали, передавали кому следует. В то время все дышало затаенной подлостью: осень, зима, нужда, битва под Москвой и под Плевлями. Сам воздух был напоен тревогой: они точили ножи, готовясь спустить с нас шкуру. Время от времени мы застигали их за этим занятием, но они божились отцами, своими детьми и честью, что ножи предназначаются вовсе не для нас, а точатся просто так, на всякий случай. И мы все-таки продолжали верить им, потому что нам хотелось верить.

Они проникали к нам в роты, а кое-где пролезали в штабы и убивали командиров и комиссаров из-за угла. Мы укокошили кое-кого из мелкоты. Но это было все равно что соломой тушить пожар. Больно мы молоды были тогда, мечтатели в драных волчьих шапках, и в ослеплении гнева, подобно Змею Горынычу, решили окутать себя таинственным ореолом ужаса. Для острастки вероломного врага мы публиковали в газетах имена расстрелянных мелких вредителей с «продолжением следует» из номера в номер. Вначале мне это нравилось, и нравилось очень долго: именно так вот - честно и открыто, открыто до конца - подобает вести борьбу истинным героям… Но вскоре мне стало тошно на все это смотреть. Птицы более высокого полета упорхнули от нас и под прикрытием пулеметов затерялись в непролазной чаще городских домов. Теперь мне понятно, в чем заключалась наша ошибка, - мы хотели с помощью малых жертв достичь большого. Если бы мы чаще стреляли и реже об этом писали в газетах, проку было бы гораздо больше. Но мы этого не понимали, и роли переменились: вот уже полгода, как они уничтожают наших, а «продолжение» все следует и ему не видно конца. При этом они действуют молчком, не считая нужным распространяться на этот счет. Они, видите ли, не страдают избытком честности и не такие дураки, как мы, чтобы объявлять о своих подвигах в газетах.

- Кого ты в хижине застал? - спросил я Ивана.

- Никого, она пуста.

- Хоть на этом спасибо, повезло.

- Прямо удивительно.

- Надеюсь, ты не выложил им денежки за молоко?

- Нет, иначе они сразу догадались бы, что это мы.

- Правильно сделал, слишком дорого нам эта честность обходится.

- Да честность - это роскошь, и подчас она бывает нам не по карману.

- Вернее, всегда.

Василь откинул голову в тень. Из него вырвался фонтан красноватой, плохо пережеванной жвачки, и теперь он выглядел бледным и измученным. Он забрызгал мне ботинки и насажал на штаны зловонных пятен - их надо немедленно застирать. Но сейчас я не в состоянии шевельнуться, так измучились мы с Иваном, вытряхивая из него, как из утопленника, содержимое желудка. Наконец мы развязали ему руки; Василь ощупал натертые места и посмотрел на нас с укором. Не такой он дурак, что бы вырываться, мы просто не поняли его. Он хотел сказать нам что-то важное, но теперь забыл, что именно. Забыл, ну что ж, не велика беда, боюсь, что никакие гениальные откровения с этой стороны нам не грозят. Время от времени спазмы начинаются снова, и тогда Василь дико вращает глазами и дергает головой, но вскоре затихает и нерадостно узнает нас: где-то мы с ним встречались, ах, так это мы его так мучили, и веки его снова устало смыкаются. Приступы все короче, все реже - Василь вернулся к нам из-за Невозврат-горы.

- Ну, как там твои змеи? - спрашивает его Иван. - Угомонились?

- Угомонились, - бормочет он.

- Здорово ты нас помучил.

- И вы меня тоже.

Ты можешь подняться на ноги? Мы и так слишком долго здесь задержались, пора уходить.

- Попробую, - ответил он.

- Это место нехорошее, дорога близко…

- Теперь дорога от любого места близко.

Мы идем по склону. Василь, припадая на правую ногу, все время клонится под откос, уверяя нас, что правая нога стала у него короче левой. Напрасно мы ему объясняем, что она ничуть не короче, ноги все равно не слушаются Василя. А голова, по его утверждению, раскалывается пополам и так отяжелела, что не хочет прямо стоять, отчего он вынужден поддерживать ее рукой. Наверное, это у него шарики с роликов сошли и теперь перекатываются где-то в затылке. Время от времени Василь останавливается, вздыхает и с силой бьет землю ногой, как бы норовя оттолкнуться от нее и взлететь. Вверх по склону он пошел бодрее, уверяя нас, что ему с самого начала недоставало горной высоты. Лес постепенно редел, в просветах виднелся лысый пик, но Василь продолжал упорно карабкаться дальше, в полном убеждении, что горный воздух и ветер одни только еще способны его исцелить. На опушке мы его остановили - дальше идти нельзя, если мы не хотим попасться на глаза дозорным. Дали ему понюхать кусочек смолы - за неимением других средств сгодится и смола.

- Все-таки невезучий этот Нико, - сказал Иван.

- Уж не думаешь ли ты и на этот раз его бросить?

- Бросать его я не думаю, но тебе придется выбирать: либо ты отправишься на розыски, либо вернешься с Василем на Пустырь.

- Я отправлюсь на розыски, хватит с меня Пустыря.

- Лучше было бы мне пойти.

- Почему это лучше?

- Заведет тебя садовая голова в катун, а там-то нас как раз и поджидают.

- Не беспокойся, я напролом не полезу.

Это я сказал, чтоб отвязаться от него; а вообще-то я предпочитаю действовать именно напролом, полагая, что всякие обиняки таят в себе больше опасности. Кое-как дотерпев до поворота и скрывшись с глаз долой, я поспешил свернуть на кратчайшую дорогу. Иду один, сам себе хозяин - куда хочешь, туда и ступай. Враг - это такое существо, которое думает, что оно подстерегает меня там, где его, по моим предположениям, быть не должно, поэтому единственная возможность обмануть врага - идти именно там, где, по его мнению, я пойти не осмелюсь. Из этого хаоса противоречий одно везение может иной раз вывезти или подвести человека. И меня охватило безудержное веселье от сознания того, что я могу испытать свое счастье и это испытание ничего не будет стоить мне, кроме разве что жизни, но ведь жизнь не мое достояние. И еще мне весело от сознания того, что я один, что я свободен, что я могу, если мне охота, прибавить шагу и перескакивать ручьи, и никто не остановит меня.

Один ручей уже остался позади. Заяц стрелой промчался через поляну в полной уверенности, что я гонюсь за ним. Если ноги не подведут, к концу дня я буду в катуне «Тополь», в суверенной республике Велько Плечовича. Хорошо бы дождаться наступления темноты у источника, где Мага берет воду на ночь. Лучше бы нам встретиться с ней вечером - в сумерках не так видны заплаты на штанах. Она меня сразу же узнает по голосу да еще по моей бороде и вспомнит, как мы с ней встретились в первый раз, и скажет, что не знала тогда, кто я такой… То умопомрачение, которое, бывало, нападало на меня, когда я долго не видел Видру, с прежней силой нахлынуло на меня. Я был уверен, что старое никогда больше не повторится и не сможет привязать меня к другому существу, но человек, оказывается, может изменить самому себе!… От этих воспоминаний мне и грустно, и больно. И я пытаюсь утешить себя, что эта моя новая любовь, если уж действительно суждено ей стать любовью, зародилась не во мне, не в сердце, но вспыхнула в глазах, ослепленных страстью.

Во мне до сих пор жива еще какая-то часть моего детского «я» - упрямое и неподвластное доводам рассудка, но бесконечно близкое мне, оно доставляет своему хозяину немало огорчений, вынуждая меня тем не менее идти на всевозможные уступки. Это «я» живет исключительно созерцательной жизнью и во что бы то ни стало желает иметь перед глазами манящий свет какого-нибудь огонька, пусть даже обманчивого и недолговечного и называемого на детском языке «блесточкой».

Найдя свою «блесточку» в той девушке у источника - впрочем, в ком, как не в девушке, его и искать? - оно теперь ничего другого не требует ни от нее, ни от меня, ни от целого света, кроме как видеть ее хотя бы изредка. Скромное требование, если к тому же учесть, что оно никому не может причинить никакого вреда. Некоторым другим девушки достаются все целиком, с их волосами, с их неразгаданной тайной, и никто не ставит им это в упрек. Бог ты мой, да ведь есть же на свете такие счастливчики - и может быть, даже сейчас, - которые ухитрились завести себе самую настоящую девчонку и могут пройтись с ней по дороге или свернуть в кусты и там целовать ее в губы и всякое такое, а кто, собственно говоря, эти парни? Обыкновенные болваны, слюнтяи и трепачи, известные любители похвастаться перед приятелями своими победами, а потом оставить свою девчонку обесчещенной, потому что они, видите ли, недовольны приданым или родней. Но подождите же, дайте нам только добраться до них, и мы вытравим этих гадов всех до единого! …

Солнце вдруг заторопилось к закату. Я бегу наперегонки с ним и еще не теряю надежды прийти первым… С гор мне кажется, что я его обгоню; но стоит мне сползти в ущелье, как мной овладевает страх настигающей меня ночи. А горы толпятся передо мной непроходимой стеной и преграждают мне путь ущельями, которые никогда раньше не казались мне такими глубокими. С наступлением первых сумерек надежда все еще не оставляла меня - иной раз сумерки не скоро гаснут, - но лес, словно нарочно, растопырил ветки и не желал расступиться и пропустить меня. Но вот на землю спустилась ночь, темнота, источника не видать, лишь слышится, как плещется вода и дразнит меня, что я опоздал. В катуне светятся огни и тявкают собаки. Я сел отдохнуть, раз уж на сегодня все потеряно. Некоторое время любуюсь звездами, но вскоре прежнее нетерпение овладевает мной: почему это я должен откладывать, когда мне хочется увидеть ее сию же минуту?…

Я пробрался к хозяйской хижине и заглянул в нее: какая-то женщина - не она, другая - скоблила миски и споласкивала их теплой водой. А моей девушки нет. Может быть, я ее выдумал. Я повернул к лесу, но остановился на полпути - ноги не повиновались мне. Как будто меня привязали к хижине эластичной веревкой и она не пускает меня: три шага вперед, четыре назад. Так я снова очутился перед хижиной и, оглушенный собачьим лаем и звоном в ушах, постучал.

- Добрый вечер, - с недобрым чувством промолвил я. - Здесь девушка одна была, наверное, твоя сестра.

- Да, Мага, - и женщина насупила брови. - Так чего тебе надо?

- Точно, Мага. Мне надо спросить ее кое о чем.

- Как же ты ее спросишь, когда она в тюрьме?

- Как это в тюрьме? За что?

- А черт вас разбери, за что вы над народом измываетесь. Сажаете, губите, грабите! И что только вы себе думаете?

И взгляд ее вперился в мою бороду - так бы, кажется, и плюнула в нее. Что делать? Садиться мне не предлагает, а между тем у меня подкашиваются ноги. В руках у нее нож - сейчас выгонит меня, как вшивую собаку, прежде чем я успею сказать ей, кто я такой.

И я продолжаю бессмысленно торчать перед ней, непрошеный и неловкий, понемногу пятясь назад, всякую минуту готовый выскользнуть за дверь, как и подобает бродячей собаке, незвано прошмыгнувшей в чужое жилье. Так, значит, эта женщина - ее сестра; если у Маги столь же решительный характер, не удивительно, что она угодила в тюрьму. Эта постарше, но очень похожа на свою сестру. Не будь на ней черного платка, их невозможно было бы различить. И хижина вдруг показалась мне тесна, и воздух душен от запаха молока, женщины, хлеба, всего того, чего я так давно уже был лишен. И совершенно сбитый с толку чадной духотой непривычного мне домашнего уюта, я топчусь на месте и твержу:

- Мне Мага нужна, я хотел узнать у нее кое-что очень важное.

- Так нет же ее, видишь, нет ее здесь!

- Я сюда заходил как-то раз …

- . Много к нам всяких заходило.

- Собственно, не сюда, а к источнику и через Магу установил связь с Велько Плечовичем.

- Ну и что же?

- А то, что мне бы снова нужно с Велько связаться. Но самому мне его ни за что не найти, а он мне срочно нужен по одному делу - я ведь тоже партизан, Тайович из Межи, Ладо. Ты про меня случайно не слыхала? А бороду я просто так, для маскировки отпустил.

Вот так при первой же возможности я выложил всю свою подноготную. И теперь стою перед ней, точно голый. Одна борода при мне осталась. Но и ее я тоже сбрею - для краткости объяснений, как только мне в руки попадется бритва. Прискорбнее всего мой голос: голодный, слабый, неубедительный, боязливый. Признанию, сделанному таким голосом, поверить, разумеется, невозможно. По иронии злой судьбы голос голодного человека всегда звучит фальшиво. Женщина между тем изменилась в лице и как-то странно посмотрела на меня. Должно быть, удивляясь наглости, с какой я пускаю в ход затасканный прием: четники неоднократно раскалывали партизанских ятаков 16, выдавая себя за наших. Глаза женщины затуманились, потемнели, сейчас в них вспыхнет огонь. Губы искривились, казалось, она вот-вот закричит, но потом я услышал:

- Послушай, несчастный, да Велько же погиб! Разве вы не знаете об этом?

Больно отозвавшись в ушах, слова эти будто обухом хватили меня по голове.

- Не может быть! - крикнул я сквозь стиснутые зубы. - Когда?

- С неделю уже как похоронили Велько.

- Здесь где-нибудь?

- Да, вот его могила у источника.

Я потряс головой, отгоняя боль, и прошептал:

- Так, значит, он погиб?

- Погиб, так что можешь его больше не искать. И никому не доверяй, ни родне, ни товарищу, предадут, нынче у всех предательство одно на уме.

Я опустился на стул, ноги отказывались меня держать. Тебе хотелось услышать что-нибудь новенькое, спрашивал я себя, не довольно ли с тебя теперь новостей? .. Это случилось неделю назад, как раз в те дни, когда необъяснимая тревога гнала меня с Пустыря сюда. Если бы я был здесь, он был бы сейчас жив. В тот день Велько сидел один возле ручья, грелся на солнце и читал какую-то книгу, и вот на этой самой опушке возле ручья и увидел его один человек, спускавшийся в горы. Он его увидел и беззвучно повернул обратно в лес, а там прямиком побежал за солдатами. Ему было доподлинно известно, где стоит часть, должно быть, он давно уже на жалованье у них состоял и выслеживал Велько. У этого типа всегда деньжата водятся, но ему все мало. Предупредить Велько было некому; Мага в то время была уже арестована, как и многие другие, на которых держался Велько; когда он заметил окруживших его солдат, было слишком поздно. Он даже встать не успел, только вскинул винтовку, но они прошили его очередью.

- Значит, известно, кто его выдал? - спросил я.

- Известно, да что толку в этом?

- А то, что не заподозрят кого-нибудь другого и не пострадает невиновный!

- Ты что же думаешь, виновный пострадает?

- А почему бы и нет? За все приходится расплачиваться.

- Они говорят, вы за своих не мстите.

- Кто как, наши тоже разные бывают.

- Теперь уж это ни к чему. Седая башка не расплата за молодую жизнь.

- Ага, значит, это дело обстряпал старый негодяй … Дай мне кружку воды!

Вместо воды она протянула мне молока. Густое молоко никак не проходит мне в глотку. Я вернул молоко, взял воду - вода успокаивает и охлаждает. Выпил вторую кружку, и в голове у меня все прояснилось и улеглось. И пришли мне на память наши старые газеты: «Продолжение следует». И уже, совершенно трезво я сказал себе: продолжение непременно должно последовать. Не знаю, кто на очереди: Нико, я или Якша, если он еще цел. В первую очередь страдают одиночки, за ними группы. В действительности нас всегда оказывается меньше, чем мы предполагаем. Жизнь скомкана, точно конец книги: содержание написано, никаких продолжений не последует, судьбы героев предрешены, но обо всем этом можно узнать, лишь дочитав до конца книгу жизни. И мне кажется, существует где-то такая книга, в которой описаны все, кто жил и кто будет жить; и каждый читает эту книгу до определенного места, а потом приходят другие и читают ее дальше, пока тоже не уйдут. И мне стало тесно в этой книге, в этой шкуре, под этой крышей, где тени водили черный хоровод, и я, не попрощавшись с хозяйкой, выскочил в дремотную темноту лесов и пещер.


ПРОКЛЯТЫЙ ХЛЕБ, ДОБЫТЫЙ БЕЗ МОТЫГИ


Откуда-то из-за дальних гор, из невидимого мира до моего слуха доходят размеренные удары одинокого топора, словно голос бога, перелетевший через хребты и долины. Давненько не приходилось мне слышать, как стучит топор. Но с той самой поры, как в наших краях раздаются звуки выстрелов, я все мечтал услышать топор и поэтому вижу в нем добрый знак: кто-то строит мирную жизнь, с плоской крышей, с окнами и галереями на юг и на восток. Топор мне кажется огромным, а тот, кто работает там, в одиночестве, обладает, должно быть, невероятной силой. Долетающие до меня звуки искажаются расстоянием - когда я иду по гребню гор, они настигают меня, блестящие и отрывистые, звенящие, как сталь; спустившись в долину, в дремотную прибрежную тень реки, я слышу гулкие удары, и тогда мне начинает чудиться, что где-то далеко топор сколачивает гигантский гроб. Подчас топор и вовсе пропадает, словно последний оставшийся под солнцем человек, одинокий и сломленный, выпустил из рук орудие труда и рухнул на землю; но нет, этот человек не сдается и, собрав остатки сил, поднимается и снова берется за работу…

Некоторое время кажется, будто топор уходит все дальше в глубь гор, заманивая меня за собой, словно нечистая сила, обернувшаяся дровосеком. Но вот я подкрался к дровосеку совсем близко и рассматриваю его из-за дерева. Он вроде бы несколько усох, однако и того, что осталось, вполне достаточно. Он скинул с себя рубашку, но и в таком виде необыкновенно похож на Плотника… Впрочем, это он самый и есть - Вукола Дрмелич с Перевала, по прозванию Плотник… И перед моими глазами суматошной толпой заплясали давно уже не навещавшие меня призраки детства. Сначала Плотника прозвали Босяком, потому что у него и вправду не было ни кола ни двора. Он пришел к нам из армии, откуда-то из-за третьей деревни, и поселился у дядьки - высокий, сильный, лицом грубый, носатый - скандалист с пистолетами, кинжалами, в сапогах и в кепке набекрень. На свадьбах Босяк был неутомим, а в коло целовал подряд всех женщин - боялся кого-нибудь обидеть. Отвергать домогательства Вуколы, когда он приглашал танцевать или лез целоваться, было небезопасно, потому что отказ, а по-нашему «корпа», приводил обычно к драке, и ради сохранения всеобщего покоя и мира женщины шли на уступки и весело сносили выходки Босяка. Одна только Джана, моя тетка, не пожелала спускать Плотнику его вольности и, замахнувшись бутылкой, велела ему убираться подобру-поздорову. Нас всех поразило тогда, с какой легкостью отступился от нее Плотник и с каким смирением перенес ее «корпу». И как ни в чем не бывало продолжал танцевать с другими. Через год-другой Плотник и вовсе угомонился, но Видричи заманили его как-то на гумно и стравили с Гавро Гривичем, и между ними произошла страшная драка. Это была последняя драка Плотника, он от нее едва оправился. После этой драки Плотник продал оружие и гармонь, приспособился корчевать лес, женился, наделал себе детей, построил дом на Перевале над Межой и Утргом, там, где раньше никто не строился. Когда жгли дома коммунистов, итальянцы по чьему-то навету или сгоряча спалили и его бревенчатую избу.

- Ты это что, для дома готовишь? - вместо приветствия крикнул я.

Он поднял голову и кивнул:

- Угадал, это слеги.

- А не рано ли ты строительство затеял?

- Это ты войну имеешь в виду? Возможно, что и рано, но если мне и этот дом спалят, я третий построю. Для детишек построю, сам бы я мог и без дома обойтись.

- Что ж ты мобу 17 не созвал?

- Да кто это ко мне на мобу пойдет? Сейчас не только к таким не ходят - брат брату не подсобит. Испохабился народ, слаще ему теперь хлеб не мотыгой, а оружием добытый, всех черт под ружье несет.

- Новости какие-нибудь есть?

Он пожал плечами: возможно, дескать, и есть, да только его дело сторона. С тех пор как Гавро Гривич тюкнул Плотника вилами по голове на том гумне, у него отпала всякая охота вмешиваться в чужие дела, а все, что не свое, - чужое. Грохнувшись на колени под страшным ударом, он еще слышал, как Бойо Мямля бубнил: «Бей, Гавро, прикончи собаку!» Больше он ничего не слышал. Его били и месили, как глину, из которой делают горшки; присутствовал при сем и старый Сеньо, и поп Неджелько Морачанин, и пьяный Глашатый с усами, и никто не подумал вступиться за него, да еще подначивали. На суде свидетели ложно показали, что Плотник сам полез на рожон и вообще надоел своими скандалами всему селу. Один только Райо Цыган, поденщик с Брезы, сказал правду, но его заявление суд не принял во внимание. Возвращаясь из суда по лютому морозу, свидетели обмотали головы шарфами и вернулись домой невредимыми; только у Райо Цыгана шарфа не было, и он простудился и оглох. Цыган решил, что это бог покарал его за его справедливое заступничество, и дал зарок никогда больше правду не отстаивать. Так он теперь и поступает: Цыган записался в регулярные четнические части, получает жалованье, отпустил бороду.

- Нико Сайков к тебе не наведывался? - спрашиваю я Плотника.

- Нико не наведывался, а вот охотничьи ищейки частенько наведываются.

- Кто же это такие?

- Те, которым не терпится его прихлопнуть, при первой же возможности.

- Они, что же, прямо в дом к тебе заходят?

- В дом не заходят, а подкрадутся к дому и ждут. Притаятся где-нибудь и думают застичь меня врасплох. Это их ко мне сосед мой, Сало, подсылает. Участок мой, видишь ли, мешает ему с того боку расшириться. Отравил мне этот Сало всю жизнь; замучился я через него - и в горах нынче покоя нет.

- В горах его меньше, чем где бы то ни было. И надо же тебе было здесь на отшибе селиться, теперь вот и отдувайся.

- Не я это место выбирал, но куда же денешься, если хорошие места до меня другие расхватали.

Мне стало жаль Плотника, и я угостил его табаком. Он взял щепотку, скрутил козью ножку, задымил. Призадумался слегка, а потом показывает мне на торбу с картошкой и котелок: сварю, мол, если велишь. Не беспокойся, сказал я, я и сам себе сварю, нечего тебе даром время терять. И не потому, что мне его времени жаль, а потому, что верить никому нельзя, а тем более таким вот отшельникам. Еще подсыплет мне в картошку отраву какую-нибудь или дурман, который по запаху не чувствуется. Однажды таким образом опоили весь отряд Сайко Доселича, один только Сайко уцелел, потому что у него живот болел и он к тому питью не притронулся. Выпьет такого дурмана человек и заснет, я потом уж ничего не стоит его обезоружить и руки связать. Меня они сразу не убьют, тут они не станут, как с Рамовичами, торопиться: меня они ненавидят пуще, чем Рамовичей, а заступиться за меня некому. Они меня стащат вниз и станут по селам водить напоказ и шкуру с меня сдирать узкими лентами, чтобы вытянуть из меня побольше имен…

Картошка грязная и мелкая, должно быть, ее нынче утром накопали. Но какая разница, все едино, я ее вымыл в ручье и котелок заодно вычистил, теперь в нем не осталось ни крупицы того яда, который, может быть, предназначался для Нико Сайкова. Тут я вспомнил, что никогда не видел вблизи, как выглядит Плотникова жена Данко. Вообще-то ее настоящее имя Даница, но отец ее, мечтавший иметь хоть одного сына, с тоской называл ее Данко. В те времена, когда Плотник не выстроил еще дом на Перевале, они вдвоем кочевали над селом перебираясь из одной заброшенной хижины в другую, и по этому поводу ехидный сын Глашатого сочинил песенку:


Плотник и Данко

Легки на подъем:

Куда ни приткнутся,

Везде у них дом…


Может быть, потому Плотник и заторопился со строительством нового дома, чтобы не вспоминали про старую песенку.

- Я хотел передать кое-что Нико, - проговорил Плотник, - но давно уже не вижу его. Может, ты ему сам передашь, да и тебе это знать не мешает.

- А что такое?

- Передай, чтоб он Сало остерегался пуще огня!

- Глупости, не так уж Сало страшен.

- Я его лучше знаю. Он одной рукой гладит, а второй нож вонзает, иначе его бы Сало не прозвали. Кто подговорил итальянцев поджечь мой дом?

- Ты думаешь - Сало? На него не похоже, он порядочный человек.

- Когда порядочность сулит ему завидные барыши или может быть использована во вред другому, тогда он и, верно, порядочный, а когда нет, так он своего не упустит.

Я подобрал заостренную щепку и воткнул ее в самую крупную картофелину - мягкая картошка, готова. Слил кипящую воду и вывалил картошку на пень, гладкий, как стол. От картошки повалил горячий пар, но Плотнику и пар не помеха: он сует руки прямо в пар, торопится выхватить себе картошку, невтерпеж ему. В нем проснулся голодный волк, еще более голодный, чем тот, который сидит во мне, и этот волк старается захватить себе куш побольше. Кожицу Плотник не счищает и всю картошку целиком запихивает в рот, проглотит мякоть и энергично выплевывает плотный катышек кожуры, пулей отскакивающий от земли. Тут же, без промедления, принимается за следующую. Раньше у Плотника был пес - ох, и надоел же он мне прошлой весной своим непрерывным воем, не смолкавшим на Перевале ни днем, ни ночью! Особенно действовал он мне на нервы ночью, когда пес перекликался с собакой Йована Ясикича и обе они завывали то порознь, то хором. Потом плотниковский пес замолчал. Не знаю, что с ним случилось, но спрашивать не буду, об этом спрашивать неудобно, потому что таких собак, которые накликают беду, обычно убивают или заводят в глушь леса, связывают и оставляют там подыхать голодной смертью.

Мы закончили обед, выкурили по самокрутке, распрощались. Я не выказал желания сесть с ним еще раз за общую трапезу: я еще не дорос до того, чтоб ему в партнеры годиться. А то, что он про Сало болтал, так, может быть, он и сам в это не верит. Между соседями такое часто случается: не поладят, затаят друг на друга злобу, повздорят из-за какой-то ерунды и норовят всех окружающих втянуть в свою склоку. Я повернул за гору, а стук топора шел за мной следом. Вверх-вниз по тропе, то звонче, то глуше топор, то строит новый дом, то заколачивает гроб. Но все-таки мне приятно слушать его, слушать его человеческий голос. Кроме выбитой подошвами тропы под моими ногами, этот топор - единственное, что есть человеческое на всех этих необъятных просторах. Но вот и он пропал. Остались одни только деревья, кусты да редкие муравейники. Сверху ко мне скатился камешек. Я обомлел, да это же, наверное, Нико! Он увидел меня еще издалека и кинул камешек, а сам спрятался - охота ему поиграть. Я взбежал наверх - нигде нет Нико, никого нет, ни единой живой души, пустота и только голая скала взирает на меня со своей высоты, как на помешанного.

Пещера Прокаженного зияет своим зевом, напоминая мне ночлежку, впопыхах брошенную людьми. На полу разбросан уголь и пепел, никто не позаботился о том, чтобы уничтожить следы пребывания скрывавшихся здесь людей, но по этим следам невозможно определить, когда они здесь были, в эту ли войну или в прошлую, а может быть, в нынешнюю. В каменных складах в глубине пещеры прячутся стертые ступени и пороги, и, пробираясь по ним, я сам себе напоминаю насекомого, забравшегося в грязное ухо мертвого исполина. Мертвого, а может быть, уснувшего и каждую минуту готового проснуться. Один грот ведет в маленькую пещеру, мрачную, с лужами, которые натекли по капле с потолка, из этой пещеры расходятся три коридора, населенные хорьками. Хорьковый дух стоит в них и сейчас. Стоило человеку покинуть пещеру, как зверьки уже снова обосновались в ней. Но что это, - на меня вдруг дохнуло могильным смрадом. Мне померещился в темноте человеческий труп, но нет, это старый хорек, уже тронутый тлением. Задыхаясь от вони, я поспешно выскочил наружу.

Я обшарил все, что только мог, но Нико нигде не нашел. Может быть, он ушел, спасаясь от засад, но засад, видно, тоже здесь нет. В противном случае я бы уже давно смог убедиться в их существовании - ведь им решительно безразлично, кого убивать, его или меня. Изуродованные деревья на склоне, освещенные заходящим солнцем, белеют, будто зубы. Длинные и тонкие неровные зубы, чудовищная разверстая пасть, утыканная клыками, оскалилась на солнце, похваляясь тем, что сожрала овцу, и волка, и охотника, который преследовал волка. Мне стало тошно одному в этой безлюдной пустыне, населенной призраками. Мое протяжное «ау» напоминало мне ошалевших безумцев, убегавших друг от друга и от меня. Я вспомнил, что где-то рядом должен быть склад, где Сало хранит свои доски, и молча побрел к нему. Сало был там - послышался визг тесака. Потом донеслись слова песни:


Ва-а-асов род здоровьем крепок

И красив с лица.

Он земли своей родимой

Гордость и краса …


Сало оборвал песню и обернулся. Мое внезапное появление нисколько не обрадовало его. А сознание того, что его застали напевающим беспечные песенки в то время, как умный человек не может иметь никакого повода к веселью, явно смущает его.

- А я вот работаю помаленьку, - промолвил он, - и напеваю.

- Сыт, вот и поешь, с голодухи небось не распоешься, - сказал я. - А я вот Нико ищу, да нигде его нет.

- ; И не старайся. Кончился твой Нико.

- То есть как это кончился? Или он тоже погиб? Когда же?

- Не погиб, а все равно хорошего мало.

- Значит, ранен. Но сейчас-то он где?

- И не ранен. Он, - выдавил наконец из себя Сало, - сдался.

«Сда-а-ался!» - простонало у меня в ушах и еще раз отозвалось: «Сда-а-лся!» Словно бы это слово выговорил не человек, а прокаркала целая стая ворон над несчастным, сорвавшимся в бездну, но еще не докатившимся до дна. Лес, овраги и теснины, меловые уступы, горы и долина с невидимой рекой - все смешалось и завертелось у меня перед глазами, будто это не Нико, а я тот несчастный, который летит в бездонную пропасть вниз головой. В глазах потемнело от кирпичной пыли, обсыпавшейся штукатурки и дыма объятого пламенем и ужасом Белграда в пятнистых бликах солнца. Не эта ли самая ослиная морда, не эта ли змеиная голова сидела тогда за рулем грузовика, того самого грузовика газеты «Политика», из которого торчали обрубки рук и опаленные огнем голубые конвертики с младенцами - две тонны человеческого мяса и костей? Может быть, это он отшвырнул меня от машины, в которую забросили Видру прямо в груду мертвых тел; его надо пристрелить, немедленно пристрелить!…

- Сидеть! - заорал я, пытаясь остановить это головокружительное падение.

- Да я же сижу, - сказал он. - Смотри, я же сижу!

- А теперь начинай все сначала! Я ничего не понял.

- Я вам тогда не зря говорил, чтоб вы его здесь не оставляли.

- Вот я и пришел за ним.

- Что бы тебе на три денечка раньше прийти, ты бы еще застал его, а теперь …

- Что теперь?

- Он решил, что вы в Боснию ушли, и свихнулся.

Не может этого быть, чтоб Нико свихнулся, значит, его отравили какой-нибудь дрянью. Вот эта самая змея, может быть, и отравила его, вот эта змеиная седая голова подсыпала ему яду в харчи или еще какой-нибудь отравы, от которой человек теряет разум и кидается в пропасть. Он говорит: Нико рвал на себе волосы и орал, что он тут не может один, что он пасынок и что вы его обманули. Он все хотел наложить на себя руки и бился головой о деревья. И хотя это верные признаки помешательства, я понимаю, что помешался он не случайно. Кто-нибудь взялся подготовить для этого почву и, может быть, не безвозмездно, а теперь приговаривает: не по зубам, мол, ему эта гайдуцкая доля, не в отца пошел Нико, не та порода, не тот характер. Совестливые для гайдутчины не годятся, доходил до меня голос Сало, а этот хлеба корку и то попросить стеснялся, а когда брал, краснел, смущался. Других жалел, а себя-то вот и упустил, иссох весь, с голодухи иссох, дошел до ручки, а под конец умом рехнулся. Да это и понятно, с голодухи человек всегда глупеет и с шариков сходит.

- Кто ему сказал, что мы в Боснию ушли?

- А черт его знает кто.

- Уж не ты ли его надоумил?

- У меня и в мыслях такого не было. С чего это я бы стал ему про Боснию говорить?

- Ведь кто-то должен был ему сказать. А кто, как не ты?

- Может быть, он сам это выдумал. В одиночестве всякие глупости в голову лезут.

- Уж лучше бы он покончил с собой.

Некоторое время мы молчали, потом Сало сказал, что так все-таки лучше. Они знали, где Нико пьет и где получает горбушку хлеба, они, словно ищейки, шли за ним по пятам. И могли прихлопнуть его месяц или два назад, но торопиться им было некуда, да к тому же никак не находилось желающего затянуть эту рискованную петлю. Им было достаточно знать, что Нико у них всегда под рукой и далеко не уйдет, но все равно долго так продолжаться не могло, потому что в конце концов должен был найтись такой отпетый негодяй, который, не дрогнув, поднял бы оружие, целясь в сына Сайко Доселича.

Или, например, самоубийство. Да разве ж допустимо это, чтобы человек сам себя жизни решил? Нет, никак не допустимо! Если уж он до такой точки дошел, значит, и вовсе всякую веру потерял и признает себя кругом неправым. А так совсем иное дело - так он им всю правду в глаза выложит, и при этом совесть его будет чиста. В самом деле, чего ему стыдиться? И в старину хватали юнаков, ссылали на каторгу, бросали в тюрьмы. Стоян Янкович был в рабстве, и Вук Левак тоже. К тому же никто не может сказать определенно, что ему предстоит, ведь суд, в Колашине, и Нико пойдет под суд, и бог даст, может быть, смерть и не заденет его...

Вот теперь я точно знаю: это же самое внушал он и Нико и этим надломил его. Украл у Нико душу и подбирается к моей. Надо его немедленно прикончить, пока еще я не передумал. Я загнал пулю в ствол и посмотрел на него в прорезь винтовки. Какое безобразное чудовище - голова змеи на туловище верблюда. Я уже давно не стрелял вот так - в людей, в сущности, мне ни разу не пришлось стрелять в упор, зная наверняка, что сейчас я убью человека. Но этого я убью!.. Он почувствовал это и побледнел. Хрустнув суставами, он вонзился пятками в землю, как бы ища опоры для решительного рывка. Малейшего его движения, попытки протянуть руку к тесаку будет для меня достаточно, и, поняв что спасения нет, он как-то сразу обмяк, расслаб, нижняя челюсть у него отвисла, глаза помутнели, как будто он был уже мертв.


НЕСКОНЧАЕМАЯ ЦЕПЬ ПОГОНИ


Корчевина и поляна перед нами пестрели бесчисленными пятнами тени: тени, точно собаки на привязи, сидели на корточках под кустами и деревьями и незаметно увеличивались. Постепенно сокращаясь численно, пятна растекались вширь, занимая все большую площадь. Они не то что объединялись друг с другом - объединение не часто наблюдается в природе и нередко бывает обманчивым, - они взаимоуничтожались в междоусобной войне. Выжили с десяток самых крупных теней, но им тоже не живется в покое. Незаметно подкрадываясь, тени набрасываются друг на друга из-за спины, коварные и прожорливые, как рыбы, как богачи, как все люди. Растягиваясь, раздуваясь и стараясь во что бы то ни стало вместить в себя заглоченные куски, тени и не думают защищаться от нападения сзади, помышляя лишь о том, как бы ухватить приглянувшуюся им добычу. Редко когда какая-нибудь из них, дрогнув, отпрянет в сторону - это лишь продлевает срок ее мучений. Некоторое время проглоченные тени, вытянувшись, лежат в утробе победителя, просвечивая темным пятном. Но потом и оно рассасывается.

Я увлекся игрой этих теней - они напоминают мне Европу и человеческую жизнь. Но меня не устраивает ни такая Европа, ни такая жизнь, и я отвергаю это сравнение … Нет, думаю я, это не настоящая жизнь, это ее отблески. И я воображаю, будто я сижу на берегу какого-то призрачного озера, в водах которого не отражается ни небо с облаками, ни скалистые утесы с деревьями, а что-то совсем другое. Но что, я не могу сказать, может быть, время, а может быть, просто наше земное существование. Прошлое ищет спасения и покоя в глубинах озера; его теснит настоящее, подпираемое сзади грядущим, и обрывает ему плавники, вспарывает живот, разрывает в куски. И эти странные отблески материи, но не той материи света, которая воспринимается глазом, нисколько не заботясь о том, чтобы утихомирить отражаемый ею вихрь, взвинчивает его, немилосердно увеличивая скорость мелькающих бликов. И наконец все слилось в беспрерывном движении. Проносятся вытянутые шеи, копья клювов, клыками оскаленные пасти, и, догоняя друг друга, они сплетаются в длинную цепь - цепь погони, которой не видно конца.

Краем глаза я покосился на Сало - уж не вздумал ли он незаметно достать свой тесак? И он тоже косится на меня, и я понимаю, что у него этого и в мыслях не было.

- Я же вам говорил, чтоб вы его отсюда увели.

- Верно, говорил.

- Я не виноват, что он …

- А кто говорит, что виноват?

- Я его учил, где прятаться, показывал надежные пещеры, про которые мало кто знает, хлеба ему давал да еще и к хлебу кой-чего, а ты сам прекрасно понимаешь, что такое хлеб в нынешний год…

- Понимаю.

- Мой дом для него всегда был открыт.

- И это мне известно.

Сало разжалобил сам себя, глаза его наполнились слезами. Выждав достаточное время, чтобы убедить меня в том, что это самые натуральные слезы, он их утер заскорузлыми лопатами своих лап. И замолчал. А это сущее спасение для меня. Теперь он ждет, что я ему отвечу: пусть подождет! И пусть благодарит Ивана и Байо, не то бы привязал его к дереву и вытряс из него всю правду. Далеко под нами, невидимая в теснине, едва слышно шумит река. Вода в глубине угольно чернеет. Она уходит, срываясь в бездну. И мне пора уходить. Но как мне уйти и не сорваться в бездну - ведь это очень трудно. Для начала хорошо бы подняться, но я забыл, как это делается. Мне кажется, на земле и в воздухе воцарилось хрупкое равновесие и первое же мое неосторожное движение может нечаянно нарушить его. И, боясь этой минуты, я всячески оттягиваю ее. В действительности это не что иное, как подавленный страх перед необозримым и необитаемым миром, в который я должен погрузиться один, обессиленный, угнетенный тяжестью двух ужасных известий.

- Пошли ко мне, - произнес Сало, - здесь недалеко, - и взял тесак.

- Зачем к тебе?

- У меня найдется что-нибудь поесть, а если нет, так я тебе сготовлю.

- Не хочу я есть, я и так сегодня сыт по горло.

- Сыт, это верно, сегодня ты по горло сыт своим горем, но подкрепиться все равно необходимо, иначе у тебя не будет силы справиться с этим. У меня есть отличная ракия, золотая, не хуже препеченицы 18. Я знаю, что тебе тяжело, мне тоже было тяжело… а ракия тебя подкрепит.

- И ракии не надо, в другой раз.

- Ты здесь решил остаться?

- Я должен быть здесь, потому что это он из-за меня остался тут и не вынес. Я хочу искупить свою вину перед ним.

- Я бы не советовал тебе задерживаться в наших краях.

- Может, еще и уйду.

Я встал. Взвалить на спину непосильный груз и, согнувшись, ощущать за плечами его тяжесть, было бы для меня сейчас великим счастьем. Но за плечами у меня не было никакого груза, а между тем каждая клетка моего существа несла на себе непомерное бремя. Подъем сейчас мне не по силам, идти вдоль склона совсем не удается, что-то так и тянет меня, толкает вниз, в долину, утыканную людскими поселениями, пересеченную Лимом и дорогой. А впрочем, какое мне дело до патрулей и прочей трусливой праздношатающейся публики! И я стал спускаться по откосу вниз вслед за убегающими тенями - во так еще куда ни шло! Однажды Нико Сайков тоже решил спуститься в долину, подумал я, а теперь уже он никогда спускаться не будет, это совершенно очевидно. Очередь теперь за мной, но я спущусь не так, как он. Совеем не так, я постараюсь быть во всем полной его противоположностью.

С обрыва виден Лим. Может быть, он и есть та притягательная сила, которая увлекает меня вниз вместе с ручьями и тенями? Ну что же, я перейду его вброд! Рано или поздно мне все равно придется это сделать. Так зачем же откладывать? Может быть, вода освежит меня, а счастье снова вернется ко мне на другом берегу?

На отмели у села Ровного река широко разлилась и сварливо бурчит, недовольная сама собой. Прислушиваясь в ожидании сумерек к ее неумолкаемому рокоту, я начинаю различать голоса притоков, поглощенных рекой. Лесные ручьи, привычные к тени, впадая в Лим, невнятно бормочут и жалуются, плачась на свою судьбу, и, вплетаясь в их скорбную песню печали, звонко лопочут горные речки, текущие по каменистому ложу, и кристально чистые голоса их алмазно искрятся солнцем и металлом. Они сохранили свою живую душу, зубастую, непокорную, и только ждут той минуты, когда им снова можно будет разбежаться в разные стороны: недаром Лим упорно разливается на рукава, протоки и старицы. Я влез в холодную воду, и враждующие души протоков мгновенно объединились против меня. В их голосах зазвучала тревога, поднимая исконное местное племя на недруга и чужака. Звонкие голоса кричали: «Держи его за ноги да тяни, тяни, наддай ему камнем, толкни посильнее в грудь, бей, не жалей!» Другие глухо шептали: «Подайте его сюда, подайте сюда, подтолкните его!» И, налетев и подхватив меня мощным напором, река поднимала ликующий шум, преждевременно празднуя победу. Но стоило мне выйти на берег, как потоки снова повздорили между собой и плачущими голосами обвиняли друг друга в том, что выпустили меня.

Продравшись сквозь заросли ивняка, я подошел к трактиру, внушительных размеров зданию, где некогда мой отец подливал ракии жаждущим русским эмигрантам, полицейским и комитам. В те времена вокруг трактира топорщили ветки молодые сливы; я пригибал их макушки к самой земле, ломая сучки, сливы нещадно обдирали соседские козы, и нередко из-за них вспыхивали громкие ссоры; теперь на их месте, отчужденно взирая на меня, высились рослые деревья. Когда-то в трактире собирались на посиделки односельчане, приходили девушки и пели:


Над туманом, под туманом сокол кружит, сокол вьется,

На поляне девица ласково смеется,

Дёвица-девица румяна, белолица…


На этот куплет им отвечали:


Как Васоевичей род за свободою идет,

Сколько крови, сколько крови за свободу

он прольет…


В те времена и долго еще потом я никак не мог понять, что такое свобода. Несколько раз приступался я с расспросами к отцу, но он все откладывал объяснение на потом, спрашивал я. и других, но взрослые придумывали тысячи отговорок, лишь бы не признаться в том, что они сами несведущи в этом вопросе, а может быть, и в том, что свобода вовсе не существует на свете. Вскоре я пришел к выводу, что слово это придумали специально для песен, и очень-здорово придумали, потому что с виду оно кажется вполне осмысленным. Тогда мне, конечно, и в голову не могло прийти, что это слово станет когда-то моей идефикс, ради которой я живу и готов умереть. Человек никогда не знает, каким он будет и чего захочет, так же как не знает он того, которая из тех девчонок, безликой гурьбой гоняющих в пятнашки и в пряталки, станет однажды его несчастной любовью.

Мне страшно хотелось подойти к колодцу, но это было невозможно: кто-то стоял на шоссе и тараторил, на все лады склоняя мост у Фочи: трупы, одни сплошные трупы, дети, женщины, их добивали и сбрасывали в реку… Я перешел через шоссе, кто-то окликнул меня, над моей головой просвистели две пули, а в селе забрехали собаки. Я нащупал лесную тропу, ведущую к Меже. В тот раз, когда дядька Лука пришел в город узнать, где найти доктора Храброго, чеха, он, должно быть, шел именно этой глухой тропинкой... Уж раз я тут, сказал я себе, надо было бы завернуть к моим, посмотреть, как растет Бранков сын, Тайо-младший, который должен отомстить за нас, и есть ли у Ивы чем его кормить. Я перешел речку, рассматриваю дома с противоположной стороны. У Бойо Мямли горит свет, наверное, купил керосину у Илии Керосинщика. Светится огонь и у Вуколичей - в карты, поди, режутся; и Треус со светом сидит - с началом войны для него настало нескончаемое рождество. И только на Лазе, в жалкой летней халупе, где должны быть мои, темно. Я поднял руку, собираясь постучать, но на пол-пути остановился - сегодня день дурных известий, как бы еще одно не получить.

Поднимаюсь по круче, ветки подставляют мне ножки, птицы шарахаются в испуге, нагоняя на меня жуть, мелкие камешки с предательским шумом скатываются вниз. Страшно. Она ли это, моя зеленая Межа с ее осенними деньками, с Глухоманью и прохладой ореховых рощ над Ключом? Та самая Межа, для которой изобретал я мосты из тесаного камня и опорные дамбы от наводнений? Нет, это не она, эта Межа совсем не похожа на ту, прежнюю Межу и, ощетинившись и ненавидя, бросает мне в лицо: предатель! И самое ужасное, что она по-своему имеет основание ненавидеть меня и называть предателем: ведь как-никак я предал древнее племя вампиров, под угрозой нашествия соседних племен возрожденное из небытия Гояном. В их глазах я представляю здесь слугу Гояна, и ничего более, вот почему так недоверчиво следит за мной Межа. Она затаила что-то недоброе, лает, прислушивается и угрожающе рокочет речными перекатами со дна ущелья: я тебя выходила, я тебя и схороню!.. Кровожадная теснина разинула чудовищную пасть, готовясь проглотить меня. Горные вершины, достающие до звезд, - это ее челюсти. Я сжался от ужаса. Стоит ей понять, что я в ее утробе, и челюсти сомкнутся.

Около полуночи я взобрался на Орлиный залет и там спал и не спал до восхода солнца. Я проснулся не сразу и еще некоторое время воспринимал действительность как бы сквозь сон. С высоты мне открывались долины; на самом деле это не что иное, как ящики, подбитые зеленым сукном и расставленные для приманки.

Ящики различны по форме. Здесь и футляры из-под скрипок, и шахматные коробки. Специальные углубления рассчитаны для пешек, коней, ферзя и королевы, а многочисленные застежки из потемневшего серебра выполняют роль украшений. Ящики временно открыты, но в любую минуту они могут захлопнуться: в глубине их поблескивают змеевидные петли. Распахнув створки, ящики ждут намеченную жертву; стоит этой жертве оказаться внутри ящика, как створки захлопнутся, ее запрут, и она никогда уже больше не сможет играть и развлекаться и - уже не будет ни скрипкой, ни пешкой - никем. Вот почему меня нисколько не соблазняет перспектива быть пойманным и не тянет спуститься в долину. Если кому-нибудь не терпится туда спуститься, пусть спускается, а мне надежней бродить по вершинам и хребтам, с горы на гору …

Решение, принятое мной во сне, я неукоснительно выполняю наяву, беспрекословно подчинившись ему, как некоему тайному зароку. И не будь этого тайного зарока, один бог ведает, что сталось бы со мной, потому что перед заходом солнца я увидел сверху, как на перевал выползла откуда-то колонна четников. Колонна часто останавливалась, высматривая и сзывая своих, засевших в кустарнике. Я подождал, пока они все соберутся и уйдут. За последнее время четники впервые появились в этих краях - не знаю, какого дьявола надо им в такой глуши. Группа четников задержалась под дубом, где мы с Василем убили мышь, показывают друг другу на остатки костра, на котором мы варили мамалыгу, и галдят. Прямо-таки сверхъестественный нюх! Если Гитлер после войны смоется куда-нибудь, надо четников на поиски послать. Наконец ушли. Путь открыт, но мне не терпится спуститься вниз - а вдруг они вздумают вернуться! Подожду-ка ночи, а там спущусь на Пустырь - печальный вестник всегда приходит слишком рано.

Ослабевшие от усталости и голода ноги занесли меня ниже, чем полагалось. Потом я поднимался вверх по ручью, соображая, как бы преподнести им мои ужасные новости. По краю ущелья я вышел на Пустырь и наткнулся на них на первой же поляне. Это меня несколько озадачило - прежде мы никогда не ночевали на этой поляне, но вероятно, какие-то неизвестные мне обстоятельства заставили их переменить место ночевки. Я толкнул Василя:

- Пожрать что-нибудь есть?

- Свинья, - зыкнул он на меня чужим голосом, - смотри, кого будишь!

- А кто ты такой? - спросил я и вскинул винтовку.

- Ну и ну! Он, видите ли, не знает, кто я такой!

Я отскочил на два шага, опасаясь, как бы он не схватился рукой за ствол, и навел на него винтовку. Но тут же спохватился: а вдруг это кто-нибудь из Устья дурит спросонок?

- Ты что, из Устья, что ли? - крикнул я.

- Так точно, - отвечает тот. А сам по земле шарит, ищет что-то. - Ты что, не узнаешь меня?

- Чего ты там ищешь?

И в ту же секунду я понял: он искал винтовку и вот уже нашел ее. Медлить некогда - болезненно отозвалось у меня в голове. И, пересиливая боль, я выстрелил в черноту, в груду костей и мяса. Я услышал крик, которому вторило эхо выстрела, и вздрогнул: а вдруг я убил своего, что тогда делать? Я попятился назад и ухватился за куст, свисавший над краем ущелья; корни его были подмыты водой, и вместе с ним я покатился в пропасть. Я задыхался, в груди стеснилось, я хватал воздух, ловил его ртом, но рот был забит землей и соленой кровью. Винтовка вырвалась из рук и первой докатилась до дна, и лежала у меня под ногами, как мертвая.

Я схватил ее и крепко прижал к себе, боясь, как бы она снова не выскользнула из рук. Я ободрался об корни, колючки и мелкие камешки, забившиеся глубоко под кожу. Наверху тишина. Потрясенные случившимся, они, должно быть, до сих пор не могут прийти в себя. Боже мой, рвалось у меня в груди, неужели я убил своего и потому они, сраженные, молчат! Но в тот же миг грянули винтовочные залпы и кто-то гаркнул:

- Что там такое? Кто позволил открыть огонь!

- Они убили нашего.

- Кто убил? .. Держи, не выпускай его!

- Убили и тут же смылись.

- Если вы не бабы, вы им далеко не дадите уйти!

Кричало человек десять, а то и больше. Но я ни одного по голосу не узнаю. Хорошо, что они не наши, хорошо и то, что они приняли меня за нескольких. А еще лучше, что я прихлопнул одного негодяя, пусть помнят и не выслеживают по ночам. Если Василь и Иван погибли, по крайней мере я за них расквитался, если они живы, пусть это пойдет авансом за Нико Доселича…

- Они вниз скатились, голову даю на отсечение! - заорал Сало.

- А ну, бегом марш! Перехвати их!

- Отряд, оцепляй гору!

- Сегодня им даже на крыльях от нас не улететь!

Мне хотелось еще разок услышать голос Сало и убедиться в том, что это он, но наверху ревела целая орава. В смутном и все нарастающем гуле голосов невозможно было выделить какой-нибудь один. Да и сами орущие не в состоянии были расслышать друг друга и понять, какая команда дана: стрелять или нет. Они матерились, извергали проклятия, рычали. Они вдохновенно, как воды Лима, отдались единому порыву ярости. Какая-то неведомая сила объединила их - воду и людей, саму природу - против меня одного. Спасаясь от преследования, я не перестаю думать, что это Сало. Может быть, он шел за мной следом, пока я спускался в долину, и потом, когда я переходил Лим и когда пробирался сквозь заросли ивняка. И пока я прислушивался к тем людям, болтавшим у колодца, он обогнал меня и поджидал с кем-то там, на шоссе. Вполне вероятно, что все это моя фантазия, но теперь это не имеет значения. Имеет значение только то, что я еще держусь на ногах и могу уйти.

Две осветительные ракеты вдогонку одна за другой взвились в небо, превратив безлесые плеши с ручьями в голубые просторы подводного царства. Куда это я погрузился, в какие глубины? Кругом так красиво, а красота всегда фатальна - для того, кто ее создает, или для тою, кто любуется ею. Кто-то из них увидел меня, и вдруг, отскакивая от камней, завизжали пули. Пригнув голову, я бросился в темноту, и она подалась мне навстречу. Впереди меня взорвался камень, разлетевшись вдребезги под пулей и угодив мне в голову осколком. И свет померк переду мной. И я покатился куда-то сквозь непроглядную тьму и не мог улучить ни минуты, чтобы подняться на ноги. В голове у меня все перепуталось: крики, грохот выстрелов, обрывки мыслей и тоскливое предчувствие развязки. Наконец при помощи винтовки мне удалось встать. Позади меня все еще слышался шум, но он был уже далеко. Я медленно продвигаюсь вперед - после такого стремительного спуска у меня всегда болит голова. На заре я набрел на коня - он пасся на привязи. Я его поймал, накинул недоуздок, сел на него верхом и погнал рысью через поле, объезжая селения низом. Переправился на нем через Лим и проехал еще часть пути, а потом пустил коня в кукурузу - пусть поскандалят утром из-за потравы.


ЗАЖИВЕТ ЛИ ТВОЯ РАНА


Некоторое время я еще шел, чувствуя, как нарастает боль и как от нее распухает голова, заваливаясь куда-то вбок и становясь невыносимым бременем для моего тела. Тут-то я и пожалел, что слишком рано отпустил коня. Да и вообще не надо было его отпускать, никому бы и в голову не пришло, что это я его увел, коммунисты здесь вне всяких подозрений. Я мог бы добраться верхом до самых гор, а потом отпустить коня - назад он может вернуться и сам. А впрочем, не моя печаль, вернется он или нет! Это же хозяйский конь - у бедняков лошадей и в помине нет … А какое мне, собственно, дело, если у четников одним конем будет меньше! Эти мысли завели меня в поля, и мне все чудилось, что в полях пасутся кони. Может быть, эти кони всего-навсего духи, но я отчаянно долго гонялся за ними, тщетно стараясь поймать хоть одного, а кони исчезали, стоило мне приблизиться к ним. Неслышные и легкие, они мягко ускользали от меня на своих неподкованных ногах и растворялись на глазах, а вдали маячили другие кони, увлекая меня за собой.

Так я забрел в село, где никогда прежде не бывал. Кладбище, какие-то развалины, потом что-то вроде церкви, все вверх и вверх и наконец лай. Еще немного, и я подниму погоню и ввалюсь в засаду, поджидающую кого-нибудь другого. Надо скорее убираться отсюда, но, поскольку я не знаю местности, мне остается только одно - лезть в горы. Я должен во что бы то ни стало добраться до леса и затеряться в его безграничных просторах. Переждав в лесу до рассвета, я могу по вершинам наметить себе дальнейший маршрут. Но силы окончательно покинули меня - ноги отяжелели, руки повисли, как плети. Если этот лес и существует на свете, мне все равно до него не дотянуться. Еще секунда, и я упаду. Но, сжалившись надо мной, лес сам поспешил мне навстречу. Надвинулся на меня черными рядами, белея в темноте кривыми саблями берез, размахивая ветками, гудя и наступая. Однако моя радость, вызванная встречей, нисколько не трогает это черное войско. Всем своим поведением оно как бы нарочно старается вызвать во мне противоположные чувства: толкает меня твердой грудью стволов, сбивает с ног и проходит мимо. Чуть поднимешься, оно снова швыряет тебя на землю - сиди, мол, не рыпайся, чего путаешься под ногами …

Подобные советы мне приходилось слышать и раньше, на школьных празднествах, а также во время высочайшего пребывания в наших краях короля, объезжавшего с визитами старейшин непокорной страны Васоевичей. И я решил послушаться. У меня нет сил сопротивляться, я лежу и слушаю петухов - дома где-то совсем близко. Надо было немножко отползти - как бы утром не попасться на глаза пастухам! … И я кое-как поплелся дальше. Не знаю, долго ли я шел и когда рухнул на землю. Я очнулся в лесу под деревьями - покачиваясь, они тихо скрипели. Прислушавшись к их скрипучим голосам, я начинаю различать гнусавый старославянский говор. Чем дальше я слушаю, тем больше понимаю. Впрочем, это уже и не деревья скрипят, это что-то бубнят бородатые люди. Они вспоминают Марко Кралевича 19 - приходилось когда-то и Марко Кралевичу у султана турецкого на побегушках служить, да не помешало ему это сербской славой стать! Вот и им точно так же не помешает. Эй, кто там брешет, что помешает? Никто! … То-то же! Пусть и впредь себе помалкивает, а не то голову с плеч долой; в свое время сам князь Милош 20 политики ради продавал воевод пашам, а голову Георгия Черного 21 послал султану и, может быть, именно благодаря этому образовал Сербию …

Они осточертели мне своей болтовней, и я проснулся, чтобы не слышать ее. В небе сияла заря, облизывалась, глядя на горы, точно лиса на курятник. Неплохо было бы осмотреться вокруг, но мне неохота вставать. Да сейчас ничего и не видно, сказал я себе, после посмотрю. И я опять забылся. Стоило мне закрыть глаза, как они снова завели разговор о Пашиче 22 и о том, как лисица лакомится мясцом, покуда на волка облава идет. Вначале до меня доходит невнятное бормотание, мелькают имена. Но постепенно я начинаю различать слова. Наконец они добрались и до нас. Один объявил враньем заявление коммунистов о том, что они хотят завоевать свободу будущим поколениям. Если коммунистам волю дать, будущего поколения просто-напросто не будет. Откуда ему взяться, если наши дети с голодухи перемрут. А в Сербии немцы будут десять сербов за одного немца убивать. От кого же сербы пойдут, если немцы все наше племя под корень сведут? … Да спасибо, мужик во время спохватился - да здравствует мужик, честь ему и хвала! Умница мужик, обзавелся Пашичем, не допустил мужик, чтобы немцы десять сербов за одного убивали. Тертый-перетертый калач, мужик прекрасно понимал, что сила шею ломит и города берет, и для ублажения обеих сторон завел две партии: Недича 23 - для немцев и Дражу 24 - для англичан… Еще есть третья партия - для самого себя! - крикнул я и проснулся.

Когда я окончательно пришел в себя, последние звуки еще дрожали в воздухе, странно отдаваясь в тишине, в которой ветер трепал кусты, отчего казалось, что они о чем-то шепчутся друг с другом. Кусты шептались обо мне: «Посмотри на этого дурака, он даже не знает, куда забрался …» Меня беспокоит этот шепот, а также и то, что я лежу на открытой поляне, между тем как из-за гор вот-вот появится солнце и озарит все вокруг. Но несмотря на это, я опускаю свинцовую голову в росистую траву и пересохшими губами слизываю капли влаги. Я сам себе сделал ночь и, если бы не этот холод, мне было бы совсем неплохо, но о тепле не приходится и мечтать, поскольку я лежу на Марковой вершине и между мной и землей два метра снега. Костер ни черта не греет, он только чадит да растапливает снег под собой и постепенно погружается в снежный колодец, а мы плачем над этим колодцем от дыма, от горя и этих бесконечных разговоров про Пашича, как он убрал самого знаменитого Аписа, ради того чтобы угодить Австрии и Франции.

Вскоре поредел и мой островок темноты. Я закрываю глаза, но это больше не помогает: кругом все бело от белых девичьих платков. Девушки столпились у моей постели: Злата, и Сокола, и маленькая Нора Фрейденфельд, и Видра, и Аня Окриджанчева, а я - это вовсе не я, а какой-то другой товарищ, раненный во время декабрьской демонстрации, высокий красивый парень с золотистыми кудрями. Тяжело дыша и пересиливая боль, он, улыбаясь, говорит: ничего особенного, пустая царапина, через день-другой пройдет бесследно. Подо мной мягкая постель с белыми простынями, а солнце бьет в громадное окно, и оно так блестит, что на него невозможно смотреть. Теперь мне нисколько не холодно - как они здорово догадались положить меня в постель, я им так благодарен за это, только в этой постели я смогу отогреться после проклятого снега на Марковой вершине. Я совершенно уверен, что все обойдется благополучно, раз они знают, где я, и раз они со мной. Скоро я встану. Надо полагать, судьба не уготовила мне смерти в постели, как какому-нибудь буржую, и поэтому я прошу их что-нибудь спеть - безразлично что, ведь на свете столько песен.

Но пока они совещаются, с чего начать, у моей постели оказался один из тех коней, которых я ночью ловил в лугах; конь понюхал меня за воротом и спросил: «Ты что это тут делаешь?» Я молчу, потому что, может быть, коня-то никакого и нет, а может быть, он снится мне во сне. Но кони один за другим стали сходиться ко мне - второй, третий, и все обнюхивают и спрашивают, что мне тут надо и откуда я взялся. Я открыл глаза и вижу: передо мной стоит оседланная кляча, а возле клячи - деревенская колдунья с прялкой, веретеном и бадейкой на голове. Заткнутая за пояс прялка задрала сзади юбку, как будто у колдуньи под прялкой хвост.

Колдунья уставилась на меня во все глаза и спрашивает:

- Да что с тобой? Ты что здесь делаешь?

- Сама, видишь, ничего!

- Да тебя никак кто-то избил?

- Они еще поплатятся за это.

- О-о-ох, как же они тебя отделали да вываляли! Видать, ты сегодня самим чертям налог уплатил! Все твои обноски в клочья изодрали, как же ты в таком виде на люди покажешься?

- Никак, поэтому-то я здесь и лежу.

- Небось, партизаны тебя этак-то отделали?

- Да нет.

Но она не слушает меня, недосуг ей меня слушать, она знай свое твердит.

- Еще спасибо скажи, что голову тебе не оторвали, они с бородачами шуток не признают! А что же ты, один им, что ли, попался.

- Нет, не один, но другие убежали.

- А что у тебя болит?

- Голова.

Невозможно любопытная женщина, все-то ей надо знать.

Но моя изобретательность по части вразумительных ответов быстро иссякла, я стал отмалчиваться, а потом и вовсе закрыл глаза. И когда открыл, ее уже не было. Испарилась, точно видение сна. Впрочем, может быть, она им и была, созданная игрой воображения или страхом перед чем-то неведомым и подосланная ко мне, чтобы разбудить меня. Я окончательно проснулся и с удивлением огляделся вокруг: поляна, на которой я лежал, оказалась. волнистой равниной, простиравшейся между двумя лесами. Равнину пересекает дорога, а непосредственно под дорогой сижу я, как бы только что скатившись сюда с обочины. Худшего места невозможно себе и представить. Кое-где торчит редкий кустарник, но я подгадал растянуться на самом виду. Меня давно уже мог обнаружить патруль и несколько спутать мои планы. Не помогла бы и моя борода - они ведь тоже не очень-то доверяют бороде, пока не выяснят, кому она принадлежит.

Я встал и пошел, а равнина закачалась у меня перед глазами, вынося на волнах отдельные предметы, которым тут вовсе не место. Слева от меня всплыла скала, на скале бадейка, прялка и веретено. Наверное, та женщина все-таки была колдуньей: застигнутая врасплох солнцем, она для маскировки превратилась в скалу, но атрибуты колдуньи выдавали ее с головой. Эти ее заветные предметы, наверное, не могут превращаться. И лошадь осталась, как была: самая натуральная живая кляча с седлом и сбруей, нагнув голову, пощипывала невдалеке от меня траву. Хорошо бы ей поближе подойти, я бы ее оседлал, невзирая на ее связь с нечистой силой. Сегодня мне сгодится любая, божья или чертова, лишь бы до леса добраться!… Я все ждал, когда лошадка подойдет поближе, от надежды переходя к отчаянию и временами забывая, где я и чего жду. Вдруг колдунья откуда ни возьмись снова очутилась передо мной. Она отыскала где-то родник - колдуньи вечно у родников шатаются, - смочила в нем какую-то тряпицу и вытерла мое лицо, задев при этом рану.

- Потише ты! - взревел я. - Больно!

- Да ты никак ранен, несчастный! Что же ты мне сразу не сказал?

- Это не рана, а ссадина, это я об камень по-корябался.

- Пуля тебя покорябала, а не камень.

- Уже мне, наверное, лучше знать, что меня покорябало.

- Нет, вы только посмотрите на него. Да нешто камень тебе волосы бы опалил!

- Зато от пули должно болеть сильнее.

- К счастью, стрелок попал не туда, куда целил. Забери он чуточку пониже или в сторону, ты бы и пальчиком не шевельнул. А все по милости бороды. Вот теперь за свои веники и получайте. И на кой вам эти веники сдались?! Только людей пугаете, а людям тошно и без вас. Заважничались, зазнались, юнаков из себя корчите, этаких мстителей, а на самом-то деле бедноту притесняете. Ракию с итальянцами лакать да под хвостом у них вылизывать - вот и все ваше геройство! Уж какие партизаны ни есть, а только перед вами они - голуби белые! … Господи, да забери он малость ниже, плакать бы сегодня твоей матери горючими слезами, если только она у тебя еще жива.

- Нет ее в живых, она уже давно умерла.

- Тем лучше для нее. А теперь я тебя к врачу должна свезти, в больницу.

- К врачу еще успеется.

- С этим делом медлить никак нельзя. Верхом доедешь?

- Нет, упаду.

- Не упадешь, я поддержу.

- Какое там поддержишь, когда я встать не могу.

- Тогда лежи и дожидайся тут! Как бороду отпускать, так небось ни меня, ни матери - никого не спросился, знай себе буянил со своей ватагой по округе да бесчинствовал. И подходить бы к тебе не надо, довольно я от вашей шайки лиха натерпелась, да уж ладно, спущусь в село, скажу, что ты тут издыхаешь один. Может, сжалится кто и сволочет тебя вниз. Да как сказать-то мне? Как хоть звать-то тебя?

Вместо ответа я закрыл глаза и сцепил покрепче зубы. Не сболтнуть бы ей чего-нибудь лишнего. Откровенничать мне с ней никак нельзя, ибо ее высказывания насчет бороды еще ничего не доказывают. Может, это она нарочно прикинулась, а после другую песню запоет. Я прижал к себе винтовку обеими руками - вся моя надежда только на нее.

Наконец женщина убедилась в том, что больше ей не удастся вытянуть из меня ни слова. Она водворила свою бадейку на голову, прялку запихнула за пояс и, ткнув веретеном лошадку, погнала ее перед собой. А там, по моим представлениям, колдунья в мгновение ока объявилась в селе, разглашая всем и каждому любопытную новость. Люди сбежались, взвалили меня на носилки и понесли в больницу. Они не узнали меня; им даже и в голову не могло прийти, что это кто-то другой, а не их бородач, пропавший дня три тому назад. Дорогой они галдят, толкуют про соль, нас обгоняют грузовики, вздымая тучи пыли, вызывающей у меня приступы кашля. Вот, громко трезвоня и выкрикивая новости на ходу, мимо нас промчались два велосипедиста, продавцы газет - это уже город.

Меня внесли по лестнице, подо мной скрипнула кровать. Кругом все бело, на потолке блестит окно. Незнакомый врач велит сбрить мне бороду; другой доктор - Света из Сремских Карловцов - узнав меня, хмурится. Нет, говорит он, не надо его брить; четников это может разозлить, они еще скажут, что мы уничтожаем их эмблемы, а у нас на это нет никаких полномочий; не стоит давать им лишний повод для скандала, они и так из-за каждой мелочи жалуются на нас… И меня оставили одного в пустой палате. Но мгновение спустя палата каким-то чудесным образом снова наполнилась народом, хотя я не слышал, как открывались двери, и подумал, что все они проникли сюда через какие-то потайные ходы, целая стайка медицинских сестер, вся экскурсия со Стражилова в полном составе, и санитарки из Нового Сада, и среди них та маленькая девчушка с косой, по которой сразу узнаешь, что она из Кикинды и Смиля и Даворянка. Под покровом белых халатов и вымышленных имен они столпились у моей кровати, собираясь дать решительный бой смерти, и запели:


Заживёт ли твоя рана, Ладо, Ладо!

То ли поздно, то ли рано, Ладо, Ладо!


Они меня ужасно испугали: ведь те, что стоят под окном могут услышать песню и догадаться, что я и есть тот самый Ладо, про которого в ней говорится. Я машу на девушек руками, верчу головой в знак того, чтоб они перестали, но девушки только смеются в ответ: ведь таков закон борьбы - с песней смерть встречаем мы…

Я вздрогнул и проснулся: потолочное окно над моей головой было не чем иным, как небом, солнце всходило к самой его середине, слепило глаза, невыносимо пекло голову. Прежде всего я пожалел, что проснулся: не стало песни, не стало девушек. Разметало девушек по белу свету, многие погибли, замученные, другие в тюрьмах. Никогда уже не соберутся они, не споют вместе песню. Разве только изредка, во сне, да и то недолги будут эти встречи. Если же я сию минуту не уберусь с этой проклятой равнины, простершейся в раздвинутой раме лесов, не уберусь подальше от дороги, где я растянулся по соседству с селом на виду у всего честного народа, девушки совсем исчезнут, они уйдут из снов, уйдут из памяти и никогда не вернутся.

И меня охватил ужас: несравненно больше, чем перспектива дождаться здесь людей из села, которые вот-вот должны за мной явиться, меня пугает мое собственное состояние полнейшего оцепенения, так прочно и надолго приковавшее меня к земле. Не имея мужества подняться и не веря, что когда-нибудь я обрету его, я пополз на четвереньках, но ранец и винтовка и все на свете мешает мне ползти. Я пересек дорогу, закинул винтовку на спину - ползти стало легче, но все же я невероятно медленно продвигаюсь вперед. Я ободрал локти и колени в кровь, и это заставило меня подняться на ноги. Через каждые три-четыре шага я хватаюсь за голову обеими руками и старательно водворяю ее обратно в свое гнездо; увидев дерево невдалеке, я устремляюсь к нему и, обняв его за ствол, перевожу дыхание. Самая тяжелая часть моего тела - голова; по сути дела, она и есть моя главная помеха - поминутно теряя равновесие, она грозится увлечь меня за собой в черный омут боли. По временам я останавливаюсь и восклицаю: «Конец, брат, конец! Больше не могу, и пусть все катится ко всем чертям! Пусть приходят, хватают - одной смерти не миновать, а двум не бывать!..» Но в ту же секунду я слышу стук своего сердца:


Заживет ли твоя рана, Ладо, Ладо!

То ли поздно, то ли рано, Ладо, Ладо!


И снова плетусь, катя перед собой голову, точно мельничный жернов.

Наконец докатил ее до леса и сам себе не верю, что я в лесу. А лесочек редкий такой, весь в просветах, не иначе, как узкий перелесок, скорее способный выдать, чем укрыть.

Хватаясь за ветви и спотыкаясь о корни, я из одного просвета попадаю в другой. Надо бы отдохнуть, я уже давно обещал себе сделать привал, да все откладываю, боюсь, потом не встану с земли. Я поднялся вверх по косогору, но ничего не прояснилось, я ничего не увидел с него, кроме клочка голубого неба да зеленого моря под ним. Я обошел гору вокруг, но и с другого склона увидел не больше. Я переставляю ноги, но не двигаюсь с места, а в глазах так и мечутся, рябят, мелькают деревья. Мало-помалу насборенные сапоги хвойных солдат начинают отбивать парадный марш. И я один виновник этого смятения - деревьям несносно мое присутствие в лесу. Они по очереди устремляются на меня с явным намерением размозжить мне голову, но в последний момент делают промах, и тогда другие деревья, от которых я меньше всего ожидаю подвоха, толкают меня в спину и опрокидывают на землю. Я поднимаюсь, торопясь посторониться с дороги шагающих гигантов, но снова падаю, споткнувшись о чьи-нибудь корни, нарочно подставленные мне под ноги. Всегда одно и то же - не любит меня лес, не принимает и вымещает на мне грехи моих предков.


ОДИН ПРОТИВ ЦЕЛОГО СВЕТА


Стоит мне открыть глаза, как передо мной возникает какой-то странный ствол. Массивный серый столб его, лишенный веток, морщинистый напоминает ногу слона, в задумчивости остановившегося где-то рядом да так и застывшего на месте. Теперь я понимаю, почему изгнанный из стада слон (дьявол его знает, за какие провинности) лишается рассудка, валит деревья и давит на своем пути все живое. Оказавшись в изоляции, общественное существо, привыкшее к солидарности с себе подобными, во всем продолжает видеть плоды объединенных усилий, с той только разницей, что теперь они направлены против него. И тогда ему кажется, что тишина подслушивает, неподвижность коварно усыпляет, а малейший шорох угрожает смертельной опасностью. Листья нашептывают ему о безысходности, вода пророчит скорый конец. Звуки, слышимые лишь в одиночестве, час от часу нарастают и доводят его до бешенства. И броситься на них очертя голову - это единственный способ заставить их замолчать и доказать самому себе, что у тебя еще есть силы и право на жизнь.

Итак, я знаю или предчувствую многое из того, что мне совсем не обязательно знать, зато не знаю совершенно необходимого - где я сейчас. Напрасно пытаюсь я мысленно восстановить проделанный мною путь - его поглотила ночь. Особенно смущает меня та церковь возле кладбища; должно быть, она почудилась мне: ведь церкви - редкость в этих краях. В свое время турки сожгли многие церкви, а крестьяне не торопились восстанавливать их. Два солнечных блика подкрались ко мне двумя золотыми и красными клубками сплетенных в жестокой схватке скорпионов и заставили вздрогнуть от испуга. Муравейник, который я обнаружил рядом с собой, напоминает мне огромную сухопутную губку, из ее пор тонкими ручейками вытекает вода, и поэтому у меня мокрые пальцы и руки - по самые локти. Продолжая лежать, я сорвал прут и ногтями содрал с.него кору. И этим прутом проткнул муравейник до нижних этажей - на это у меня еще хватило сил, а через несколько секунд, когда на пруте накопился желтоватый «муравьиный мед», вытащил прут из муравейника и освежил муравьиным медом губы. Мед этот горький на вкус, он ожег мой пустой желудок, как месть, но даже и чья-то месть лучше, чем холодное безразличие.

Я отбросил прут в сторону и стал наблюдать за муравьями, в смятении метавшимися по муравейнику. Мне стало жаль, что я разорил их дом. Развороченный муравейник напоминал мне вспоротое тело, пронизанное множеством полых сосудов и трубочек с отверстиями, из которых с трудом вылезали его несчастные обитатели, израненные и помятые. Выбравшись наконец из-под обвалившихся прутиков-балок, они разбегались в страхе, но, вспомнив о чем-то забытом в развалинах, кидались назад спасать пострадавших. Сталкиваясь на бегу, муравьи сшибали друг друга, скатывались с третьего этажа своего развороченного дома и тут же забывали, куда они только что так торопились. Некоторое время муравьи в нерешительности мялись, стараясь сообразить, где они и куда им надо спешить, вытягивались от натуги, терли головки, что-то мучительно припоминая, но, опрокинутые в сутолоке кем-нибудь из своих, снова катились навзничь. Муравейник охватила всеобщая паника, превратив его в живой водоворот.

Вот так же и в моей душе теснятся и кружатся толпой безумные надежды, страхи, тоска и обрывки мыслей. И, подхваченные враждебными вихрями, мечутся, сталкиваясь и сшибаясь друг с другом и забывая о том, что их мучит и что им хотелось найти.

Я отвернулся, не в силах видеть это немое бурление, этот клокочущий ключ, с бесстрастием живого зеркала отразивший мой внутренний разлад и раздвоенность. Я решил перебраться на другое место, но, поднявшись с земли, пожалел о своем легкомысленном намерении - в большинстве случаев человеку бывает неприятно убедиться в собственной слабости и немощи. Отыскав лужайку без муравейника и с редкими цветами, я стал осторожно опускаться в траву. Цветы точно так же, как когда-то в былое время, источали аромат, и это поразило меня. Значит, есть еще на свете крохотное царство, которое не признает фашизм и не дает войне спутать все земные дороги. У него своя дорога, свой лучезарный мир, косвенно отраженные лучи которого мы ощущаем в воздухе, как ощущаем свет на озаренных солнцем предметах. Но в лучезарном сиянии этого мира я гаи чему-то не вижу тщеславного желания привлекать, я вижу в нем, скорее, желание ослепить и отвратить от себя незваных гостей. И то, что мне так хорошо и уютно в том мире, где незваному гостю было бы невыносимо, наводит меня на мысль о том, что когда-то давным-давно меня связывали с ним прочные родственные узы.

Я склонил голову на мшистый ковер и сейчас же весь мир покрылся цветами и растворился в запахах. Сохранилась одна только ветка, она закачалась и из-под нее вышел, пошатываясь, Нико Сайков. Лицо черное, ноги перебиты, едва стоит.

- Нико, - крикнул я, - что они сделали с тобой?

- Это все я сам. Я нарочно сдался, нарочно.

- Зачем ты это сделал, Нико?

- Из чувства протеста. Впрочем, вы тоже хороши! Сами смылись в Боснию, а меня тут бросили на произвол судьбы, предоставив с голоду дохнуть, гайдучить по стопам моего отца, и таскать вслед за ним проклятые цепи отверженного. Какое вы имели право смыться отсюда и бросить меня тут одного?

- Не далеко же мы смылись отсюда.

- А я-то думал, что смылись.

- Но теперь ты убедился, что мы тут.

- Почему же вы тогда скрывались от меня?

Он раскинул руки и бросился на землю, уткнувшись в нее лицом. И заплакал, пряча от меня свои слезы. Вот так же и камень - он тоже плачет тайком, оттого что он камень и поэтому его топчут ногами. Сверху камень сухой, но стоит его приподнять, и на обратной стороне всегда увидишь капли влаги. Прильнув к земле, Нико подавил рыдания и лежал теперь неслышный и мертвый, как камень. На спине его зияли раны - пулевые и штыковые, из них вылезали мухи с разноцветными чешуйками, края облепили бабочки. Я не заметил, когда он обернулся, лицо у него расцарапано и выпачкано землей, зубы черные, щербатые. Муравей заполз было в рану между верхними зубами, но в ужасе метнулся назад и убежал.

- Ты знал, что Рамовичей расстреляли? - спросил я.

- Знал, и про Велько знал.

- На что же ты рассчитывал тогда?

Нико передернулся:

- А что, разве кто-нибудь думает, что я на что-то рассчитывал?

- Нет, никто так не думает, но скажи, зачем ты добровольно кинулся им в пасть?

- Чтобы доказать, что я их пасти не боюсь.

Ну что ж, для этого достаточно было одного тебя; теперь по крайней мере другие избавлены от этого долга. Попробуем доказать им то же самое каким-нибудь другим способом. Совсем не обязательно повторяться, копировать других и топать проторенной дорожкой, во всяком случае, от меня им этого не дождаться! Я-то уж постараюсь избежать всего того, что хотя бы издали напоминает пасть, и не полезу ни в какую щель. Лучше подыхать с голоду прямо под деревьями, лучше воровать, если понадобится. А не то пойду гайдучить, как покойный Сайко Доселич. Чем я хуже его? Меня, во всяком случае, никто не обвинит в наследственной склонности к гайдутчине. Мне вообще непонятно, почему мы должны стесняться гайдутчины, когда сама природа и судьба толкают нас на этот промысел. Главное - держаться подальше от всяких дверей, от всего, у чего есть двери, ибо за дверью нёпременно окажется и тюрьма - вот почему меня не заманит ни пещера, ни тенистая глубина ущелья, откуда так трудно бывает выбраться, не заманит ни крыша, ни теплый ночлег. Кстати, можно обходиться и вовсе без сна, вот я уже давно не сплю, а что в том плохого? …

- Я одного убил, - заявил я хвастливо.

- Убей хоть десяток, хоть сотню - все равно ничего не изменится.

- Мне кажется, Сало тоже порядочный гад. Ты согласен со мной?

- Мало ли всяких гадов на свете.

- Я хотел и его туда же спровадить, но он у меня будет следующим.

- Это его не исправит.

- Исправит, да еще как, во всяком случае, он больше не будет гадить.

- Оставь его, пусть все будет так, как есть.

- Нико Сайков никогда бы не мог так сказать, значит, ты кто-то другой.

Я присмотрелся к нему: конечно, он похож на Нико, но ведь это сходство может быть случайным, специально подстроенным умелой рукой.

- Ты, должно быть, кошмар или разыгравшиеся нервы, подозрение - словом какая-нибудь чертовщина. Только не Нико!

Он опустил голову и уставился в землю с виноватым видом. Меня всегда раздражает, когда виновный молчит, не имея мужества признаться вслух или отрицать свою вину. Я поискал, чем бы его уколоть пообидней, и сказал:

- Ты жалкий богобоязненный дух, засланный сюда снизу. И ты нарочно подделался под Нико, чтобы провести меня на мякине, да только шалишь, ничего у тебя не выйдет.

Он кивнул головой - верно! Это меня прямо-таки озадачило: выходит, разоблаченные духи - обманщики, пойманные с поличным на месте преступления, даже и не пытаются лгать. А та личина, которую они надели на себя, мгновенно бледнеет и исчезает, обнажая истинное лицо притворщика.

- Как ни хитрите, - заметил я, - но только вы нас не проведете! Хотя бы потому, что мы вообще не верим в ваше существование. Передай это всем своим, пусть не стараются понапрасну, и проваливай!

Он усмехнулся и, спрятавшись за этой усмешкой, как за платком иллюзиониста, исчез. Я уставился в его сторону, однако так и не увидел, куда он девался, - на его месте передо мной торчал из земли обломок скалы в вязаной шапке из мха и улыбался из-под шапки улыбкой скелета. Странное дело: когда я пришел сюда, этого камня здесь не было, были одни цветы. Я огляделся вокруг: а вот и цветы, но совсем в другой стороне. Должно быть, я незаметно для себя повернулся во сне. И это пугает меня: когда человек теряет над собой контроль во сне, он может такого натворить, что не расхлебаешь потом, - угодить в ловушку или связаться с призраком. К тому же мне почему-то все время кажется, что давешний призрак прячется где-то здесь: то ли превратился в обломок скалы, то ли заполз под него; нащупав мою слабинку, он теперь от меня не отвяжется. Сначала он спрятался за усмешкой, потом обернулся лужицей, оставшейся после недавнего дождя, а потом просочился в эту щель под скалу, в его влажную тень.

- Глупости, - сказал я, - Все это выдумки.

Голос у меня хриплый, прерывистый, словно чужой. Я обернулся. Может быть, это сказал кто-то другой? Нет, никого. Я один, но я и сам себя могу напугать, если буду разговаривать вслух. Хотя, казалось бы, в такой день бояться нечего: солнце, кругом светло и тихо.,. Да, это действительно так, и вокруг действительно светлый день, но поскольку я не знаю, сегодняшний он или вчерашний, он для меня не менее загадочен, чем ночь. Этот день для деревьев и птиц, этот день, может быть, для людей, для тех, кто вместе, этот день для всего, что находится там, где ему положено быть, а для меня этот день - лишь мятежный мерцающий свет, бездонная сияющая бездна без конца и начала. Меня тяготит его взгляд, подозрительный и двусмысленный, он выражает нечто недосказанное. Он взирает на меня сверху и сбоку, неумолимый, как окружение, я постоянно ощущаю затылком его взгляд, будто ствол наведенного в спину оружия. Я оборачиваюсь, я прижимаюсь к дереву спиной, но все напрасно: плечи по-прежнему остаются незащищенными, и я по-прежнему чувствую затылком его прицельный взгляд.

Видно, это место окаянное такое, решил я про себя. Место, которое пользуется дурной славой нечистого. Надо поискать себе пристанище получше, но у меня нет сил подняться, потому что ни одно не привлекает меня. Ни Глухомань с его безлюдными лугами, ни Межа, съехавшая в яму, ни Прокаженная и ни село Ровное, прогнавшее меня винтовочным огнем. И тогда мне вспомнились катун «Тополь», и Мага, и ее сестра - вот у кого я мог бы узнать, какое сегодня число, чтобы по крайней мере привести мой персональный календарь в соответствие с общепринятым … И если до сих пор я понятия не имел, где находилась эта поляна, на которой я лежал, то при одной мысли о катуне «Тополь» откуда-то из глубины сознания мне навстречу выплыли забытые представления о четырех странах света и, подчиняясь интуитивному чутью, я с необычайной точностью выбрал для себя самый короткий путь. С наступлением темноты я был в катуне, подкрался к дому и приоткрыл дверь. Маги нет. Значит, до сих пор не выпустили из тюрьмы. Ее сестра глянула на меня и знаком дала понять, что входить нельзя. Я нехотя попятился назад, не понимая что случилось, но она сейчас же выскользнула вслед за мной.

- Свекор дома, - прошептала она с таинственным видом, как бы поверяя мне страшную тайну, и обдала меня запахом очага, на котором жарилась погача 25. - В погоне умаялся, спит.

- Кто-нибудь убит в погоне?

- Один готов, его коммунисты прихлопнули.

- Про того я знаю, а как там у наших обошлось?

- Один, видно, ранен, но ушел от них верхом.

- Откуда они узнали, что он ранен?

- Того коня нашли, а у него весь загривок в крови. Не знаешь, кто это?

- Знаю, я. Я искал товарищей, а напоролся на них.

- И сильно тебя ранили?

- Да не особенно. Ты мне дай немного сыворотки или молока.

Она пошла за молоком. Я слежу за ней в щель: у нее красивые плечи и стройные красивые ноги, освещенные огнем из очага. Сейчас самый подходящий момент разбудить свекра и шепнуть ему: здесь он, тот самый, который удрал от вас на коне. Но она даже не поворачивается к постели, где дрыхнет старый. Вот зачерпнула молоко здоровым черпаком и осторожно понесла, стараясь не расплескать. Рука у нее слегка дрожит при одной только мысли о том, что она сделалась партизанским сообщником. И у меня немного посветлело в душе; в ушах зазвенели веселые голоса, хотя вокруг по-прежнему тихо. Иван и Василь выбрались с Пустыря целые и невредимые и теперь отсиживаются в тихом закутке и добрую половину своих беспокойных мыслей посвящают мне. Но и я тоже неплохо устроился. Меня ласкает запах жилья, скота, смачно жующего сено, от него веет человеческим духом, без которого трудно прожить. Рядом с ним легче вынести одиночество, чем в лесу, рядом с ним забываешь о том, что ты один против целого света.

Я выпил молока и спросил:

- Какой сегодня день?

- Четверг.

- Такого длинного дня у меня в жизни еще не бывало.

- Да, дни нынче длинные стоят, особенно когда делать нечего.

- Когда твой свекор вернулся?

- К ночи.

- Чего это он так задержался?

- Все тебя искали.

Особенно подозрительны были им две деревушки, возле которых я бросил коня, они обыскали в них все дома и сараи, прочесали дубравы. Значит, и по сей день существуют подозрительные деревушки. Значит, Иван не без оснований утверждал, что мы не совсем еще потеряли народ. И вообще не можем его потерять, пока они мучают его своей подозрительностью и тем самым толкают к нам в объятия. Никому не доставляет удовольствия наблюдать за тем, как в твой дом врывается банда мерзавцев, переворачивает все вверх дном, до смерти пугает детей, и будучи однажды заподозренным без всяких на то оснований, каждый постарается следующий раз оправдать эти подозрения.

Иван и Василь сидят теперь в одном из тех тайников, которые присмотрел Василь. Должно быть, это надежные тайники; пытаться их открыть - значит наверняка угодить в засаду. Итак, я сам очутился в той шкуре, в которой не выдержал Нико. Это мне в наказание, и нельзя сказать,, что оно несправедливо. Теперь надо искать свою дорогу, какой-то выход, но не тот, который выбрал Нико.

- Как тебя зовут? - спросил я ее.

Она растерялась. Не ожидала такого вопроса.

- Неда, - ответила она.

- Ты о чем-то задумалась, Неда.

- Думаю, как же ты теперь будешь один. У волка и то товарищ есть, а ты вот сам по себе.

- А так вот и буду сам по себе, как в свое время на свет появился.

- Люди всегда родятся сами по себе, а вот жить в одиночку не могут. Ты, наверное, сегодня не ел?

- Нет, и вчера не ел.

- Погоди, не уходить же тебе голодным.

Она принесла мне добрый ломоть хлеба и лепешку сыра, завернутую в лопух. Но что-то в ней изменилось, какая-то тайная тревога терзала ее, а может быть, она сердилась на меня и держалась поодаль, не говоря ни слова. Надо бы порасспросить ее о чем-нибудь, неприлично есть молчком, будто сам у себя вырывая кусок. Например, о том, где ее муж, что он делает и почему оставил ее тут одну. Но я подумал, что это может ее обидеть, и смолчал. Нет, не хочу я ее потерять, кроме нее, у меня никого больше нет. Я ее лучше о чем-нибудь другом спрошу - как нынче уродились фрукты или пшеница. Но прежде чем я успел открыть рот, в хижине закашлял свекор. Чтоб тебе совсем задохнуться, пожелал ему я. Она в тот же миг сорвалась и убежала, и дверь за ней закрылась. Даже «до свидания» не сказала, видно, нет у нее никакой, охоты снова видеть мои вшивые лохмотья и бороду. Нарочно не попрощалась со мной, и в этом нет ничего удивительного - беду никто не станет кликать, она сама не замедлит явится в дом.

На душе у меня помрачнело: снова я был один. Кто-то должен отплатить мне за это, но я еще не знаю, кто. Может быть, именно этот свекор, который кашляет там, в хижине. Этот тоже хороший гад - старик, а туда же, лезет в погоню. День-деньской вынюхивал и шарил по деревням, а теперь развалился себе как ни в чем не бывало в постели, дышит одним воздухом с Недой и любуется ее красивыми ногами, не такой он дурак, как я, чтобы сидеть со своей неподкупной честностью под открытым небом и дрожать перед каждой собакой. А собаки между тем не унимаются, дружнее лают, почуяли, видать, меня, узнали. И опять напоминают мне про князя Милоша, и про Пашича, и про Печанаца 26; ну и пусть себе. Мне сейчас терять нечего. Лучшего места для отдыха не найти. Мягко, как на отаве, просторно и ароматно, и кто-то думает обо мне. Пусть знает, что я здесь и спровадить меня отсюда не очень-то легко. Наконец и собаки утихли, псы и те добрее своих хозяев. И теперь мне совсем хорошо и покойно, но в небе всходит выпуклый глаз пятницы и гонит меня в горы.


ЛЕСНАЯ ТЮРЬМА


Вчера вечером внизу, в долине, в домике у дороги, я встретился наконец с безногим учителем. С ним должен был установить связь Нико Сайков. Он пробовал, но безуспешно. Я покончил с этим вопросом в две минуты. Учитель порядочный человек и, как все порядочные люди, несчастен: я свалился на него как снег на голову, и на этот раз у него не было никакой возможности увернуться от меня. Некоторое время он утешал себя тем, что я призрак и через несколько минут исчезну так же внезапно, как появился; однако вскоре мне удалось внушить ему мысль, что от меня не так-то просто отделаться. Учитель сдался и стал предлагать выкуп за спасение своей души. Он признался, что был коммунистом, но только идейным его сторонником и не давал никаких обязательств принимать участие в практической деятельности. Практика - нечто совсем иное, в наше время она неизменно связана с риском, а он не может подвергать свою семью смертельной опасности … Учитель дал мне мешок муки, пачку албанского табака и пару коробок спичек. Он отдал бы мне половину Америки, а может быть, и всю ее целиком, окажись она у него под рукой, лишь бы спровадить меня из дома и откупиться навсегда.

На обратном пути я наткнулся на чей-то огород и вспомнил, что было бы неплохо набрать лука. Я промыл его в ручье и хорошенько оббил, чтобы не замочить остальные продукты. Оббил и сам удивился: решительно, я замечаю в себе большие перемены, незаурядную практическую сметку в соединении с предусмотрительностью и необходимой дозой нахальства; может быть, гайдутчина и подрывная работа в тылу врага и есть мое истинное призвание? И даже если в этом утверждении имеется известная доза преувеличения, то есть в нем и несомненная доля истины. Воспользовавшись сменой караула, я перешел через мост и благополучно очутился на на том берегу. Выглянул месяц, дорогой протопал громкоголосый патруль, поп с компанией возвращался из трактира, какие-то люди пробирались на водяную мельницу, надеясь за ночь смолоть потихоньку свои запасы и не подозревая о том, что я стою за деревом и вижу и слышу все, что они говорят. Потом я встретил лису: стоит себе, раздумывает, куда направиться. Я швырнул в нее камешком, и она, поджав одну лапу, припустила на трех еще быстрее, чем бегала на четырех.

Теперь я настоящий богач. У меня есть все, что требуется человеку, а времени даже больше, чем требуется. Я выкопал четырехугольную яму для очага и огородил ее с двух сторон камнями. Получилось нечто похожее на те подпорки, на которые ставят казан для перегонки ракии. Снизу ракию поджаривает огонь, а сверху обдувает ветерок. На моем очаге вместо казана стоит жестяная банка и булькает мамалыгой и брызжет во все стороны, вроде Бойо Мямли в моменты гнева. Я сижу неподалеку на пне и вытачиваю из буковой ветви мешалку. Кривая выходит мешалка, я ее брошу, как только сварю мамалыгу, а после сделаю другую. Я себе и трубку смастерю с длинным чубуком из бузины и с головкой из какого-нибудь корня; в старину гайдуки курили трубки, а не какие-то там сосульки самодельных цигарок, свернутые из «Английской грамматики». Резчик я не ахти какой искусный, пожалуй, испорчу десяток трубок, покуда руку набью, но все-таки я доведу свой замысел до конца. Одна стружка отлетела дальше других и, пропоров облако пара, угодила прямиком в мамалыгу. Ну и пусть, подумал я, будет вместо приправы.

Как-то в связи с этой трубкой меня и осенила блестящая идея: а что если мне на досуге заняться изобретением нового оружия? … Я отнюдь не думаю о том, что оно должно быть принципиально новым. Как правило, новые виды оружия в той или иной мере являются соединением старого и нового, и многие из элементов, этих самых гибридов поначалу казались совершенно несовместимыми. Главная задача заключается в том, чтобы мое оружие производило максимум шума, выпуская вместо пуль каменную дробь. Эта мысль мне понравилась - она полностью разрешала проблему, над которой я бесполезно ломал себе голову. Ибо, по существу, все наши поражения со времен Испании явились прямым последствием нехватки боеприпасов. У нас никогда не было вдоволь пуль, и нет никакой гарантии, что в будущем у нас их будет больше. Оружие, работающее на дармовом сырье, явилось бы подлинно демократическим завоеванием.

Человеку, обеспеченному подобным оружием, не надо дрожать перед каждой ефрейторской мордой. С таким оружием в руках он может никого не бояться, а коль скоро человек никого не боится, его не заставишь выдавать, участвовать в погонях и гибнуть …

Пораскинув еще немного мозгами, я пришел к следующим основным выводам: нет никакой необходимости делать оружие дальнобойным и убивающим наповал, достаточно ошеломить противника и спровадить его в госпиталь. На этом я и оборвал нить своих рассуждений, не желая вдаваться в мелкие детали, а тем более приступать к разработке чертежей, покуда эта великолепная идея не созреет в целом. На некоторое время я притормозил полет своей фантазии, дабы дать себе передышку и помешать мамалыгу. Каша была соленой и горячей и издавала благоухание, отлично сочетавшееся с запахом лука, обмакнутого в соль. Конечно, кое у кого к обеду бывает мясо, салат с уксусом и еще невесть какие яства, зато на свете немного людей, которые получат от еды такое же удовольствие, как я, и ощутят потом такое же блаженство. Я погасил костер, чтобы он не дымил понапрасну, и прикрыл очаг сухими ветками - теперь его никто не сможет найти и разрушить. Этот лес имеет непосредственное отношение к моему изобретению, и я собираюсь почаще навещать счастливый уголок. Его нетрудно найти над ручьем, если отмерить три шага к северо-востоку от дуплистого бука.

Я напился воды из ручья, и снова мне вспомнился Нико. Несмотря на всю свою храбрость, он все же был ограниченным человеком, начисто лишенным творческого воображения. То обстоятельство, что он не мог выдержать одиночества, свидетельствует об отсутствии в нем некоторых особенностей, без которых немыслимо представить себе выдающуюся личность. Между тем сильная личность, обладающая творческим воображением и внутренним горением, легко и просто переносит одиночество, не сбиваясь при этом на всякие сомнительные пути. Справившись с первым мучительным этапом, когда одиночество действительно переносится с трудом, творческая личность берет себя в руки и осваивается со своим новым положением настолько, что оно прямо-таки само наталкивает его на поразительные открытия, призванные обогатить сокровищницу боевых средств, служащих делу освобождения. После того как я завершу работу над моим новым оружием и вызову этим всеобщий переворот, я перейду к созданию механизмов первостепенной важности. Прежде всего необходимо будет заняться авиацией, ибо нынешняя авиация, находящаяся в полной зависимости от бензина, далека от совершенства, не говоря уж о том, что крылья являются рабской копией разных пташек, а это само по себе свидетельствует о порочной идее конструкции. Летательные аппараты будущего должны представлять собой одноместный корабль чрезвычайно простого устройства и управляемый при помощи нескольких педалей, установленных под ногами пилота…

Для того чтобы эти два изобретения не смешались и не спутались в моей голове, я решил начертить проект оружия. Ствол должен быть почти вдвое шире пулеметного, а для ударного устройства понадобится пластина из гибкой стали - пока что я не представляю себе, где раздобыть кусок такой стали. Помимо пластины оружие необходимо снабдить специальным курком с усилительными пружинами, который можно было бы привести в движение одним пальцем. Таким образом, возникает опасность, что количество различных рукояток превысит количество рук, однако я утешаюсь надеждой, что некоторые детали упростятся в процессе производства. Мой чертеж приобретал все более разительное сходство с катапультой, нелепо разукрашенной многочисленными рычагами. Не нашлось только места для шестеренки. Однако не следует поддаваться унынию - еще не все потеряно. Если кто-нибудь посмеет оскорбить мое изобретение насмешкой, я предложу ему встать и на своей шкуре испытать его, и, если этот скептик не дурак, он, разумеется, откажется. Впрочем, все человеческое по крайней мере дважды бывает смешным и нелепым - в момент рождения и смерти. Гораздо больше волнует меня проблема стали: без нее обойтись невозможно, а достать ее негде.

Не мешало бы мне, однако, и поспать, подумал я наконец. Мозг все равно что осел, если ему вздумалось застопорить, его уж с места не сдвинешь. Пусть немного постоит, пусть отдыхает - время есть. Может быть, во сне меня осенит счастливая идея, как заменить несуществующую в мире сталь чем-нибудь другим. Ведь обычно бывает именно так: решение проблем, определяющих прогресс, приходит неожиданно и как бы невзначай, когда уже поиски оставлены, а проблемы забыты.

Надо мной тихо закачались ветки, закачалась вся земля, пронизанная сетью корней. И я почувствовал, что лечу с ними вместе сквозь сумеречную пустоту вселенной. Не было больше деревьев, погони, дороги и бездорожья, все смешалось в одно. В необъятности забытья, огромном, как ночь и тишина, рассеялась тревога и страх. Исчезли различия, стерлись границы и краски, день слился с ночью, и в этом расплывшемся мареве зеленой колыбелью мерно покачивалась гора.

С сучка спустился паук и стал возиться возле моего уха, стараясь прикрепить свой канат к пучку волос и съехать дальше. Я почесался, но паука не прогнал, хотел стряхнуть его, но паук увернулся. Он отполз немного в сторону, немного подождал и снова принялся за свое. Наконец я проснулся. Весь в поту, разморенный сном, в полной уверенности, что проспал три дня подряд. Возможно, так оно и было - ведь кругом никого нет, кто мог бы это подтвердить или опровергнуть. Какой сегодня день? … Завтрашний или вчерашний? Тени вытянулись, деревья как бы покосились; лес неузнаваемо изменился - нахмурился, ушел в себя, коварно замкнулся, как народ в беде. Кажется, я помешал какому-то тайному заговору и этим навлек на себя его гнев. И этот заговор направлен против меня, но я не подготовлен к защите, я совершенно растерян. Рука онемела, шапка валяется рядом, ранец с прилипшими ворсинками мха брошен под деревом, как сиротливое имущество покойника. Винтовка соскользнула с груди на землю, как будто кто-то хотел ее стащить. Может быть, так оно и было, пронеслось у меня в голове, и глаза мои расширились от ужаса. Он где-то здесь, он прячется за деревьями и хочет взять меня живьем. Вот он следит за мной, готовясь к решительному броску. Я отпрянул в сторону всем телом, стараясь увернуться от удара и сделал вид, что тоже увидел его. Сидящий во мне неведомый зверь издал страшный рев, и мне почудилось, что наши голоса столкнулись и слились. Я вскинул винтовку, целясь в своего воображаемого врага и, обводя особо подозрительные места, обливался потом со страха, между тем как мой противник сохранял полнейшую невозмутимость и ни единым выстрелом себя не выдал. Я забрал сильнее в сторону - он хрустнул веткой. С меня было Довольно, я рванулся вперед свернуть ему шею. И я, несомненно, свернул бы ее, согнул, но там никого не оказалось, я только напрасно ободрал себе бок о пень. Корневище упавшего бука смотрело на меня поверх образовавшейся под вывороченными корнями ямы взглядом головы, увитой змеями.

И все-таки я был уверен, что попал в котел: у них было достаточно времени окружить меня невидимой цепью. И, позабыв про ранец и шапку, я рванулся прочь с оцепленного места. Они должны были мгновенно раскусить мой план и открыть огонь, прежде чем я успею добежать до дуплистого бука; весь вопрос в том, попадут ли в цель первые пули, а если нет, так уж они могут быть уверены, что мои кого-нибудь из них да продырявят. Какому-нибудь неудачнику сегодня крупно не повезет, но чем я могу ему помочь, когда я и сам неудачник!… В мгновение ока я очутился в дупле большого бука, и никто не выстрелил, но этим меня не проведешь. Я перешел в наступление, всем корпусом подавшись вперед, выставив перед собой штык винтовки, движимый смутным желанием одним своим диким, безумным, отчаянным взглядом смутить неприятеля и обратить его в бегство. И мне показалось, что устрашенный моим видом враг дрогнул и стал покидать свои засады. Выходя из-за деревьев, враг расступался передо мной, открывая мне путь дальше. То-то, сказал я, со мной шутки плохи. Мои противники знают, что я бью без промаха, и никто не хочет подставлять свою шкуру под пули…

Приятное ощущение победы начало уже было кривить мое лицо в улыбку. Но улыбка вытянулась на полпути, внезапно сменившись унынием: какие глупые выдумки!… В лесу нет ни души, иначе они не дали бы мне и двух минут на то, чтобы корчить из себя героя и победителя … Я повернул назад за шапкой и ранцем; руки у меня трясутся, сердце бьется и в каждой тени, в каждом дереве чудятся вооруженные люди. Брошенные вещи, дожидались меня на том самом месте, печальные в своей безответной преданности. Вот так же печальны будут они и тогда, когда кто-нибудь прикончит меня и присвоит эти вещи себе. И запретить, чтобы кто-то другой забрал их себе, так же невозможно, как невозможно запретить брать замуж вдов или захватывать пустующие земли. Ну и пусть забирает, решил я, они не принесут новому владельцу счастья! Подумаешь, какое добро! Старый, обтрепанный хлам, да к тому же еще и невезучий, он и мне-то давно уже до смерти надоел. Таскаешься с ним по горам и долам, как безумная мать с мертвым младенцем, забудешь где-нибудь и снова возвращаешься к нему, сам не зная зачем и не понимая, до каких пор все это будет продолжаться…

Лесные сумерки прорезали узкие полосы света, они беспокойно метались и ползали по земле, явно сговорившись с ящерицами, которые шмыгали из-под ног, расшатывая хрупкое здание покоя, воздвигнутое мной с таким трудом. Надо мной чуть приметно колышутся ветви, неподвижно застыла листва, а внизу не прекращается безмолвная возня, яростная схватка невидимых противников. Вот, спасаясь от преследования, под мой ранец забилась ящерица, от сильных толчков ее сердца сотрясаются мои пожитки. Я закинул ранец за плечи, ящерица шарахнулась в кусты и затаилась. Дьявольское какое-то место, подумал я и полез в гору. Лес окружал меня со всех сторон, но раньше я не замечал, что лес так похож на решетку. Высокие деревья - вертикальные столбы, а ветви - поперечные прутья, и нет этой решетке ни конца ни края. Моя свобода и воля - всего лишь заблуждение, на самом деле я в ловушке, как и все другие, и данная мне отсрочка - вопрос дня или часа.

Время от времени на моем пути попадаются поляны, но и поляны - это еще тоже не свобода, а внутренний двор тюрьмы, обнесенный решеткой. Обычно здесь приводят в исполнение приговор, и на этих внутренних двориках появляются безвестные могилы; поэтому я на них не выхожу. На одной опушке я присел отдохнуть и принялся для забавы рассматривать чертеж той самой поливалки, которая призвана изменить соотношение социальных сил. Смотрю и не узнаю свой собственный чертеж, как будто бы черт подсунул мне чью-то невразумительную мазню. Разумеется, все это вздор, но мне так и чудится, будто дьявол вынул душу из моего изобретения - то главное, что воодушевляло в нем меня, - и уволок ее неизвестно куда. Успокойся, говорю я себе, не о чем жалеть. Твоя выдумка не стоит выеденного яйца. Да и могло ли быть иначе? Мы унаследовали от древних греков презрение к мелочной и сомнительной практике, а у Запада - презрение к пустой теории, и посему мы давно уже не в состоянии создать что-нибудь путное. Возможно, в этом скрывается одна из причин, толкнувшая нас на революцию, ибо революция для нас - единственная надежда вытащить телегу из болота…

Я смял бумажку с чертежом, но не удовольствовался этим. Разодрал ее в клочки, а обрывки закопал под кустом - словом, совершил настоящий похоронный обряд. Потом обхватил руками голову и ощупал ее всю - волосы, рану. Моя ли это дурная голова? Моя, и, признаться, ничуть не изменившаяся за последнее время. Ей не впервой фантазировать и предаваться суеверным выдумкам. Но не заботясь о прошлом, я с ужасом думал о том, какие новые сюрпризы готовит она мне в будущем. И ни одна живая душа не может мне сказать, давно ли я свихнулся и далеко ли это зашло. И никто не скажет «добрый день» и никто не спросит, чего я тут дожидаюсь. Один с утра до ночи, а те, кто встречался мне на этих днях, подозрительно поглядывали на меня и озабоченно качали головами. Караульные, охранявшие мост, казалось, сознательно пропустили меня прошлой ночью, а может быть, позапрошлой или вообще когда-то давным-давно. И тот патруль, и люди, которые шли на мельницу, - может быть все они чувствовали и знали о моем присутствии, но не хотели связываться или вступать в разговоры с нечистой силой, которую я теперь тут представляю.

Новая волна панического страха охватила ящериц - с деревьев посыпалась сухая листва, хрустнули мелкие ветки, ящерицы кинулись врассыпную. Вот треснула ветка потолще, обломившись под тяжестью гада больше метра длиной и тяжелее теленка. Прильнув к земле, я напряженно смотрю в квадрат тюремной решетки и привожу винтовку в боевую готовность. Вдруг из-за дерева появляется женщина в вязаной юбке до колен - длина ее наряда диктовалась отнюдь не модой, а крайней нуждой - и тут же исчезает. За ней вторая, ищет грибы или травку-змеевик, а может быть, пропавшую лошаденку. Хорошо, что они обошли меня стороной и не заметили моего безумного вида. Та, что шла последней, поцарапалась или кто-то ее укусил, и она, задрав юбку, стала чесаться. Захваченный этим зрелищем, я слишком поздно обнаружил приближение третьей женщины, которую нелегкая несла прямиком на меня. Не на шутку взволнованный этим бабьим нашествием, я расчесал пятерней свою бороду и прислонился спиной к дереву. Увидев меня, бабонька побледнела и застыла на месте, выдохнув сдавленным голосом:

- О-хо-хо! - и прикрыла рот ладонью.

- Чем охать, лучше бы поздоровалась со мной, трусиха!

- Да я ж не видела, мы ж не видели, да что же это такое теперь будет?

- Ложись, а дальше я тебе скажу, что будет, - ответил я в том духе, который более всего приличествовал обладателю бороды.

Она засмущалась и взыграла задней частью:

- Мы корову ищем. Ты не встречал корову, бурую с теленком?

- Нет. А вы - вы не встречали коммунистов?

- Нет их тут, давно уж не видать!

- Я тебя не спрашиваю, есть или нет.

- Ты спросил, не встречали ли мы коммунистов.

- Если встретите, чтоб немедленно мне сообщить.

Она тем временем все пятилась назад, на всякий случай выставив руки вперед. Сойдясь с товарками за деревьями, стала им что-то нашептывать, видимо рассматривая меня из-за укрытия. Я спросил, откуда они и кто такие - молчание. Спросил, дома ли их мужья; этот вопрос обратил их в бегство. Только свежие следы на опавшей листве говорили о том, что бабоньки не были призраками. Они неслись во весь опор, невидимые за деревьями. Вскоре топот ног замер вдали. Одну из беглянок подвели, видать, ноги, и она пропахала широкую борозду по склону. Когда они наконец сделают остановку, им будет что порассказать; когда же, передаваясь из уст в уста, легенда раздуется и разбухнет, бабоньки придут к выводу, что видели дьявола с бородой и этот бородатый дьявол старался заманить их в пещеру. Что и говорить, занятная скотина этот дьявол и гораздо более практичная, чем его противник бог. Колдуньи доят его, как корову, попы используют вместо вьючного животного, а физики вставляют в формулы; всяк кому не лень старается извлечь из него выгоду, застращать его именем или свалить на него чужую вину, только мы одни никак за него не возьмемся.


АТЛАНТИДА НЕ УТОНУЛА


Тени смешались, точно покойники в братской могиле под холмом. Горы провели между собою резкую черту, и теперь одна только вершина купалась в лучах золотого закатного солнца, остальные почернели, нахмурились под сгустившимися облаками. Вот так же и я: часть моей души радуется наступлению ночи, вторую оно пугает. Хорошо, что кончился длинный день, который больше никогда не повторится, зато теперь мне предстояло выдержать бесконечные часы ночного мрака вплоть до наступления нового дня, не обещающего быть лучше прежнего. Выспавшись днем, я не смогу скоротать эти часы во сне и вынужден буду всю ночь напролет аукаться с филинами. Я вышел на каменистый уступ над деревней и развел костер - пусть люди видят огонь и помнят обо мне. Я испытываю настоятельную необходимость в том, чтобы люди видели мой костер и помнили обо мне, ибо уйти в подполье - значит примириться с забвением, а забвение есть образ смерти, но я не желаю мириться ни с тем, ни с другим. Я подбросил в костер зеленых веток - пусть побольше дымят, так будет дальше видно. Эй, там внизу, небось не ждали увидеть мой костер? Привет, это я!… Я жив наперекор всему…

Поскольку я выдал себя, завтра мне придется смываться отсюда. Но зачем откладывать до завтра, а не уйти сейчас, сию секунду? Никто меня не гонит отсюда, как, впрочем, не погонит и завтра, но ей же богу, мне совершенно не улыбается торчать в этой дыре, где все мне наперед известно и все одно и то же. Везде одно и то же, всегда одно и то же, жизнь в горах течет замедленным темпом, перемены не скоро приходят сюда, и, для того чтобы войти в размеренный ритм этой жизни и привыкнуть к нему, человек должен набраться терпения. А что такое терпение, как не печальное мужество бедовать весь век, приклеившись к месту, подобно кустам и деревьям, и весь свой век ждать прихода того, что не приходит, и, пытливо вглядываясь в пустоту, принимать удар за ударом - и нет им числа! - от чудовища бесконечного времени. Никому из нас, даже Нико, не доставало такого мужества. Разве что Ивану, но, может быть, оно изменило бы и ему, останься он, как мы, совсем один. И в этом нет ничего странного - мы не пустили в землю корней. Легко кусту удержаться на месте: он прощупывает почву корнями, разжижает ее своими соками, ищет, сосет, копошится. И дереву тоже легко: взмахнет одной веткой, взмахнет второй - и так проходит сквозь время, а человек, как всякое живое существо, обречен скитаться по свету.

И вот, скитаясь по свету, человек ставит перед собой некие конкретные цели, дабы не свихнуться от этих своих скитаний и несколько умерить свой бег, ибо, когда перед ним нет никакой цели, ему никак не удается овладеть своей скоростью и сбавить ее до нормальной. Ни частые задержки в пути, ни бессмысленное глазение на деревья и скалы - ничто не помогает ему; в результате он всегда приходит слишком рано, а то место, куда он пришел, оказывается для него самым что ни на есть неподходящим. Справедливости ради следует заметить, что подходящих мест для такого человека вовсе нет в природе, все они подозрительны и плохи, а то место, на которое ступила его нога, тем самым сейчас же становится наиболее непригодным из всех прочих. Все это мне было давно известно, и потому долина нисколько не привлекала меня, но я хотел победить в себе страх перед ней и добился своего: силком приволок сам себя к селу. Стою над Окопным. Здесь единственный источник на всю округу: самое неподходящее место, специально созданное для засад. Не испытывая особой жажды, я себе и им назло, назло своему собственному страху, пью воду, умываюсь и брызгаюсь, щедро поливая траву у источника: смотрите, я позволяю себе делать все недозволенное!… Тут-то мне и вспомнилась Шапка - что-то я давно ее не навещал. Когда-то Шапка называлась Малой Москвой, и именно в силу ее дурной репутации мне вдруг ужасно захотелось посмотреть на нее хотя бы издали.

В небольшом селении Шапка проживают Дедичи или Неждановичи, представляющие собой примечательную ветвь потомства хитрого Луки по прозванию Видра. Внук Луки, Деян Видрич, а попросту Дедо, будучи еще мальчишкой, проник в дом к потурченцу Омеру Груяче, намереваясь отомстить за отца. Омер узнал мальчишку и сразу же разгадал цель его прихода, он успел только проговорить: «Подожди!», надеясь выиграть время, но, выкрикнув в ответ: «Не подожду, некогда мне ждать», мальчишка прикончил потурченца прямо за накрытым столом и удрал. С того «Неждановича» одна часть села стала именовать себя Неждановичами, а другая продолжала называться Дедичами, подчеркивая тем самым исконное отличие от первых. Соседи в запале и за глаза дразнили жителей Шапки Шишкарями - из-за шрамов и шишек, приобретенных в бесконечных драках, казалось, совершенно необходимых Шишкарям для самоутверждения. Самое примечательное свойство Шишкарей состояло в том, что без войны жизнь положительно не радовала их. Зато в войне они преображались и неизменно покрывали себя ратной славой бесстрашных и необычайно удачливых воинов, обувались и разряжались в награбленное добро, полнели от сытной еды, увешивались оружием, портупеями, саблями и медалями, а бывало, что доходили и до офицерских чинов. Однако после окончания войны слава Шишкарей быстро меркла, а удача недолго сопутствовала им - за год-другой они успевали порастерять свои звания, завязнуть в долгах и впасть в нищету и ничтожество. Так уж, видать, на роду нам написано, говорили они себе, стараясь утешиться тем, что не менее счастливая судьба приуготовлена всей Черногории.

Мне кажется, инженер Драго Нежданович решил попробовать хотя бы однажды повернуть эту судьбу в другую сторону и совершенно неожиданно преуспел. Отличник гимназии, знаток Негоша, запоздалый романтик, болезненный по природе, Драго как бы из чистого чувства протеста поступил в военное училище и, закончив его в мирное время, нацепил на себя эполеты и саблю, прославившись без драки и без кровопролития и удостоившись наград. Потом он закончил технический факультет и постарался избежать командных должностей. Теперь, когда все от мала до велика поднялись на войну, он, опершись на палку, ушел на покой. Сначала инженер был за нас, всю зиму он был с нами, как и все население Шапки, правда, больше находился в штабе, чем на позициях. Негош и Пушкин, славянство и Россия привязывали его к нам гораздо сильнее, чем любовь к коммунизму. Драго испытывал приступы беззаветной отваги, когда ему казалось, что он на все способен и все ему по плечу, но эти счастливые дни сменялись периодами острой хандры, и тогда Драго проклинал себя, казалось, за одно только то, что он еще живет на белом свете. Когда инженера скрутила подагра и свалила его в постель, мы готовы были заподозрить его в преднамеренном дезертирстве. Сперва его поносили наши, потом четническое начальство, но Драго стоически вытерпел все нападки и, воспользовавшись своими довоенными связями, спас Малую Москву от полного уничтожения. С тех пор я потерял его. из виду. Может быть, четники впрягли Драго в свою телегу и заставили тащить ее точно так же, как, бывало, мы заставляли его тащить нашу …

Взошла луна, и на дороге заблестели камни. Будь на моем месте Иван, он непременно свернул бы с дороги, но я не таков. Я свернул с дороги над самой деревушкой, боясь разбудить собак. Продвигаясь вперед скалистым верхом Гребня, я стараюсь не потревожить камни ногой; один или два все-таки сорвались и покатились вниз, но никто не подал голоса. Может быть, в Шапке нет собак, может быть, их отравили из опасения, что они своим лаем могут выдать засаду? Я углубился в маленький лесок над полями. Здесь я мог идти не таясь, потому что звук моих шагов заглушал соловьиный свист. Раньше я считал соловьев вымышленными существами, но, оказывается, я ошибался. Самые настоящие соловьи разукрасили лес серебряными и жемчужными трелями, развесили кружева на ветвях и, не обращая на меня ни малейшего внимания, продолжали плести свой тонкий узор. Сколько в нем роскоши и изобретательности, какое богатство красок, оттенков и переливов!.. Оставаясь невидимыми для меня, соловьи напоминали мне цветы, которые раскрывают свой венчик на рассвете и, собрав в него каплю росы, превращают ее в нектар. Соловьев объединяет с цветами и другое: в игрушечном царстве птиц, как и в царстве цветов, господствуют свои законы, не подвластные законам человека, законам войны и жестокости. И зависть сдавила мне горло тоской: должно быть, люди никогда не смогут создать себе такого царства, где все будет подчинено законам любви и красоты.

Меня разбудил рассвет. На дороге показался Милан Трепло, артиллерист и симулянт. Вот кому встреча со мной могла бы доставить истинное удовольствие - по крайней мере потом ему было бы о чем поговорить. После него прошли две женщины, а потом долго не было никого. Только убедившись собственными глазами, понимаешь, до чего же пустынны у нас дороги. Прошел, напевая, Перо Крикун. Крикуну невмоготу помолчать даже наедине с самим собой. Взошло солнце и жгло все сильней, мне стало тесно в плену дорог. На тропинке, пересекавшей луг, показался инженер Драго. Я узнал его издали по палке и прихрамывающей походке. Он не удивился, увидев меня: как раз накануне ему приснился удивительный сон, и Драго ждал чего-нибудь необыкновенного. Мы отошли подальше от дороги, и я спросил, куда это он направляется.

- На пески к Лиму, - ответил он. - Лечу свои суставы.

- И что же, помогает тебе солнце или все это басни?

- Днем помогает, а ночью все начинается сызнова.

- Что поделывают итальянцы?

- Итальянцев не видно и не слышно. Зачем их самим руки марать, когда у них наемники есть?

- Теперь у них масса свободного времени ловить лягушек.

- Лягушек они уже всех истребили, а за ними и кошек.

На берегу Лима у инженера подобралась целая компания: аптекарь, беженец из Подгорицы, адвокат Пешич, выпущенный по болезни из Колашинской тюрьмы, молодой священник Петар Джемич, беженец из Метохии, и брат его по дядьке доктор Кондич. Одно время к ним присоединялся еще безногий учитель, но, побоявшись быть втянутым в подпольный союз коммунистов, забросил купание.

- Я смотрю, вы там на берегу либеральный мозговой трест образовали.

- Мозговой от слова «осел», как говорит наш Пешич. Так оно и есть, ибо что такое в нынешнее время человек и зачем ему мозг? Исключительно затем, чтобы быстрее осознать, что он есть круглый нуль.

- Неужели дела на фронте обстоят так скверно?

- Хорошего мало. Немцы рвутся к югу.

- Это тебе, наверное, поп сказал.

- Именно он. Как ты догадался?

- По его всегдашней привычке каркать.

- Но ведь не сам же он все это выдумал. А правда остается правдой, даже и тогда, когда она нам не нравится.

Отчасти так, но не совсем. Кроме того, есть такая правда, которая нам заведомо не по душе, и вот ею-то не преминет он кольнуть нам глаза Или, может быть, не правда, что коммунисты совершили невозможное и держатся несмотря ни на что, в то время как все другие сложили оружие? Правда и то, что четники - изменники родины, преступники и наш национальный позор и что немцы - бандиты, а фашизм - бандитизм и его надо уничтожить, покуда он не уничтожил человечество. Когда одна правда замалчивается, честнее было бы и другими не торговать оптом и в розницу …

- Он сообщил это нам по секрету, и лучше уж знать, чем не знать.

- Смотря кому и когда.

- Во всяком случае, тебе не повредило бы знать побольше.

- Мне, может быть, и не повредит, а вот вам повредит.

- И нам не повредит, мы тоже тертые калачи. Да если бы мы и хотели, они ни за что не позволят нам перекраситься в другой цвет; пока они стоят у власти, мы обречены нести свой крест.

- Почему же они тогда вас не сажают?

- Еще не все потеряно! Мне, например, со всех сторон обещано предоставить первое же место, которое освободится в тюрьме. Ну и пусть сажают, мне плевать! Там по крайней мере я буду чувствовать себя на месте и буду знать, кто я такой, и буду жить, не стыдясь этого. А здесь я и сам не разберусь, кто я: ни наемник, ни вольный, ни враг, а презренное создание, которому только и остается что брюзжать.

- Пошли со мной и брюзжи сколько душе угодно!..

- В гору с костылями не ходят.

- Когда подопрет к горлу, и без костылей побежишь.

- Оттого, что вы бегаете, вы себе тоже славы не стяжали.

- Время есть, мы еще учимся.

Что-то взбесило Драго, и в нем закипела горячая кровь старых Шишкарей, жаждущих затеять ссору с первым встречным. И все предыдущие стычки с Юго, с Нико, с Иваном и со мной ожили в его памяти. Он заявил, что мы дилетантами были и таковыми останемся, вечно учимся, а ничему не научились, кроме как платить своей жизнью. И самое обидное, что мы не расплачиваемся за своих погибших товарищей и не находится человека, который прихлопнул бы того паршивого пса, выдавшего Велько Плечовича …

- А кто этот пес, выдавший Велько? - перебил я его.

- Один старый жулик по прозванию Коста Америка.

- Из тех, что в Америке побывали?

- Из тех; привык там деньгу зашибать и здесь без этого не может обойтись. Сноха у старика из рода Плечовичей, поэтому-то Велько его и не боялся. Легко же вас дружбой купить!

Вдруг меня осенило:

- Уж не тот ли это тип, у которого в «Тополе» катун?

- Катун у него как раз в тех местах, где Велько погиб.

- - Надо будет мне наведаться к нему, справиться о его драгоценном здоровье.

Инженер отделился от брата и дома теперь не столуется. Он обедает у своих родных или у деда по материнской линии, вот там, внизу у дороги, и я подозреваю, что похвастаться кормежкой он не может. Лицо у Драго вытянулось, глаза потускнели, кожа обтянула кости - сквозь, рубаху можно ребра пересчитать. Но пока душа еще держится в теле, Драго мечтает и ненавидит, и таскает с собой этнографический сборник «Расселение и происхождение племен».

- Что это у тебя, - спросил я его. - Этнографию изучаешь?

- Тут есть масса любопытных вещей. Тебе бы тоже не мешало ее изучить.

- Уж не подаришь ли ты нам какое-нибудь-крупное открытие?

- Думаю, что да. Я утверждаю, что Атлантида не потонула.

- В таком случае где же она?

- Ее уничтожили соседние народы - разорили, перебили основное население, а оставшихся в живых угнали в плен.

- Новая гипотеза, отвечающая духу времени.

- Гипотеза, отвечающая человеческой природе, и потому я верю в ее справедливость. Могу привести множество доказательств в ее пользу, и чем ближе к нашим дням, тем их больше, ибо история продолжает повторяться и поныне. Вырезая коренное население из боязни мести, захватчики, кто бы они ни были - псоглавцы, демуне, кричи, лужане, големады, матаруги, букумиры, - после одержанной победы всегда распространяют одну и ту же версию: будто бы коренное население, раздираемое взаимной враждой, перебило друг друга до последнего ребенка, а не то ушло куда-то, спасаясь от землетрясения или наводнения, и бесследно исчезло. Стоит мне услышать такую басню, как мне становится ясно, что за ней кроется кровавая резня и страх перед возмездием. Дрожит орда, у ней штаны полны страха перед неведомыми судьями, и орда пытается задурить им головы с помощью сказки. Ложь кроится по старой мерке, гораздо более древней, чем стены Атлантиды, и через три-четыре поколения, украсившись местным колоритом и именами, она провозглашается, за неимением других данных, народным преданием, родником, питающим историю. И нынешние орды, те, что подняли сегодня голову…

Я так и не узнал, что он хотел сказать мне о нынешних ордах, ибо его мысль оборвал выстрел в долине, а за ним второй - в горах. Эти ножницы из двух выстрелов, следующих с небольшим интервалом один за другим, знакомы нам еще с марта. Обычно они являются зловещим сигналом незаметно сомкнувшегося кольца окружения, более тесного, чем может показаться по выстрелам. Устье мешка блокировано, замаскированные засады расставлены в лесу: они спокойно ждут, когда жертвы, застигнутые врасплох, в безнадежной попытке прорваться из кольца сами кинутся на винтовочные стволы. Вначале расчеты неприятеля полностью оправдывались, но вскоре мы разгадали их уловку. В подобных случаях лучше всего прислониться спиной к скале и дожидаться, когда они сами приблизятся к тебе, стараясь не промазать в решающий момент. А поскольку известно, что занявший выжидательную позицию находится в более выгодном положении, чем нападающий, чаще всего противники расходятся, так и не успев сойтись. Они томятся до ночи, нагоняя ужас друг на друга, исходят потом и плавят жир, изматывают нервы себе и врагу, а затем расстаются, не сказав последнего прости. Отступая, преследователи собирают пустые гильзы от патронов, расстрелянных ими или кем-то другим, чтобы завтра получить от итальянцев взамен на них новые пули для новых погонь.

Я взглянул на инженера:

- Чего же ты ждешь? Иди!

- Куда?

- Спускайся к Лиму, все равно куда. Выбирайся, пока еще не поздно.

- Поздно. Они, должно быть, уже тут.

- Выходи на луг, покажись им и крой отсюда лугами…

- Этого-то я и не хочу, кое-кто из них кокнул бы меня за милую душу, может быть, с большим удовольствием, чем тебя. Давай мне пистолет, я тоже умею стрелять.

- Вот тебе граната, отбивайся, раз уж тебе драться охота!

- Вот увидишь, они сами к нам не полезут! Ни за что не полезут, мне назло, такой уж я везучий.

Мы вдавились в скалу, разделенные деревом, и прильнули к нему с обеих сторон; теперь они не смогут спуститься к нам сверху без парашюта; если же им вздувается подступить к нам снизу, я или Драго увидим их раньше, чем они нас. Мы замолчали, притаились и стали всматриваться в просветы между ветвями. Резкие выстрелы рвались вдалеке, и эти выстрелы напоминали крупные капли перед ливнем: ливень разразился в районе Окопного и источника, но он мог быть новой уткой, рассчитанной на то, чтобы отвлечь наше внимание от патруля, который обыскивает кусты. Видно, они где-то здорово обожглись и теперь у них поджилки трясутся от страха, и, крадучись от дерева к дереву, они замирают на месте при каждом лесном шорохе. Боже мой, какие отвратительные трусы, боже мой, до чего же несносно сидеть в бездействии и ждать! И в моем разгоряченном воображении замелькали мстительные планы уничтожения врага и различные боевые эпизоды. Расправившись мысленно с толпой нападающих, я уступил остальную массу противника инженеру, дабы и он мог показать себя. Вокруг нас высились груды тел, слышались стоны и причитания раненых, в мой адрес неслись проклятия, а кое-кто уже съезжал на ветках в долину . ..

Праздные мечты! Бывало, еще босоногим мальчишкой, мчась вдоль канавы, я сбивал прутом головки репейника и лопуха, воображая при этом, будто рублю усатых турков на конях под зелеными знаменами … В разгар жестокой сечи нелегкая приносила кого-нибудь из взрослых, кого-нибудь из этих противных взрослых, и они с усмешкой подмигивали мне: рубишься, юнак? .. Мне кажется, они и теперь смотрят на меня из далекого прошлого, а с ними вместе смотрит на меня и мой отец Йоко Бранков и тоже подмигивает мне: турков нету, прогнали мы турков, оставь лопухи в покое!.. Но разве можно оставить их в покое, когда прогнав турков, мы не очистили нашу страну от прочей нечисти. Сейчас у нас другие турки и потурченцы другие, а мира все-таки нет. Значит, моя мечта не столь уж праздна и я не могу ее предать. Она рождена одним желанием, и это желание вполне закономерно.

А может быть, воображение наподобие зеркала улавливает и отражает то, что есть на самом деле. И кого-то там разбирает самый настоящий страх, что я подобью ему глаз, а второго - что я перебью ему копыта, а третьего - что я угожу ему прямо в горло, в кадык. И все эти дальние страхи, собираясь, как в фокусе, в зеркале моей мечты, образуют заманчивые картины.


ВОЗЛЕ УРОЧИЩА ДЬЯВОЛА


Вот уже три дня как я безрезультатно мотаюсь по гиздавским и нижнекрайским заброшенным пустырям, прослеживая Якшин путь, отмеченный частыми кострами, которые он не потрудился засыпать после себя.

Сдается мне, что Якша, в точности как наш Василь, стоит ему присесть, как он уже разводит костер. В таком случае остается удивляться тому, что его до сих пор не схватили. Впрочем, может быть, и схватили, просто мне некому об этом сообщить. По всей вероятности, Якша долго околачивался у Лома и в его окрестностях, здесь внезапно теряются его следы. На Ломе стоит тишина, пещеры пусты, родники заметно пересохли. Выпрямилась трава, которую мы примяли тогда, собравшись на нашу встречу, и теперь ничто не напоминает о ней. С нижних лугов, словно из. бездны, доносится перекличка косарей. Людские голоса обладают для меня необычайной притягательной силой, а когда кто-нибудь из косарей принимается натачивать косу, мне так и кажется, что на земле наступил покой, война окончилась и люди вернулись к мирному труду и только я один, как безумный, продолжаю носиться по горам. От этих мыслей меня пробирает озноб и охватывает страстное желание сойти вниз и спросить косарей, так ли это, а потом закурить и поговорить, как бывало когда-то.

Но прекрасно понимая, что это было бы рискованно не только для меня, но и для них, я ускоряю шаг, торопясь уйти подальше от соблазна. Прижатый, таким образом, к мусульманским горам, я кое-где, вероятно, пересекаю границу их владений. Мне попадаются на пути места прошлогодних боев, где в тишине зарастают окопы и пулеметные гнезда, усеянные заржавевшими стреляными гильзами, осколками и порожними банками из-под консервов. Год назад здесь горланили итальянцы и пальбой из пушек, способствующей поднятию боевого духа воинов, кидали в атаку албанцев, руговцев и мусульман из Рабада, временами поддававшихся на уговоры. Вдруг где-то рядом заблеяла овца, заставив меня вздрогнуть, как от пушечного выстрела. Я отскочил за дерево и осмотрелся, но не увидел ни солдат, ни пастухов, ни собак, - никого, кроме этой овцы. Нестриженая, несмотря на жаркое лето, она бежала ко мне, а рядом с ней трусил белый ягненок. Если бы не ягненок, я бы ни за что не поверил, что это овца. Не разбирая дороги, ко мне мчалось во весь опор какое-то ополоумевшее сильное, крупное и косматое животное.

Добежала, едва перевела дух и поскорее свое «бэ-э-э», как будто мы с ней старые знакомые. Бесстрашно уставилась мне в глаза, как бы укоряя меня за то, что я позабыл ее имя. «Бэ-э-э-э», «бэ-э-э», - на все лады повторяла она, силясь сказать мне ласковое слово, точно околдованная душа, прекрасно говорившая до того, как чары злого волшебника превратили ее в овцу. Потом она ткнулась в меня и принялась облизывать мои лохмотья, стараясь в то же время дотянуться до рук, которые я в замешательстве спрятал за спину. Поскольку руки ей не достать, овца стала обнюхивать мои ботинки, но это мне тоже неприятно; она напоминает мне несчастных матерей, в качестве последней мольбы срывавших с себя головные платки и окутывавших ими ноги насильников, от единого слова которых зависит спасение детей. Ягненок между тем держался на почтительном расстоянии. Два противоречивых стремления раздирали его: с одной стороны, быть по возможности ближе к матери, а с другой - подальше от меня, и потому он бегал вокруг нас, описывая почти правильные концентрические круги, которые постепенно сужались. Ягненок бегал и печально блеял при этом, совершенно уверенный в том, что мать его сошла с ума, и смущенный появлением существа, явившегося причиной помешательства матери.

Я вытащил пригоршню соли - овца уплела ее в мгновение ока. Несколько крупинок просыпалось с моей руки, но она выловила их, засунув голову в траву. Надо бы заколоть ее, подумал я, на моем месте каждый заколол бы эту овцу. Ее мяса мне хватит на три дня, а мясо - это сила, а сила мне сейчас совершенно необходима, но заколоть - значит обмануть. Сами же их приручили, подчинили себе полностью во всем, а теперь бессовестно пользуемся доверчивостью бедных животных. Нет, при всем моем желании я не могу ее заколоть. Жалко мне ее да к тому же и не знаю, как к ней подступиться, а ее мясо не полезет мне в глотку или прожжет нутро. Получила соли - и проваливай подобру-поздорову… Я повернулся и пошел, она за мной, за ней - ягненок. Теперь нас стало трое, и эту троицу видно за версту. А между тем эта компания мне вовсе не подходит: представьте себе, что меня выследят четники и обнаружат в обществе овцы и ягненка, да они же потом распустят слух, что я украл овцу с ягненком, но не успел полакомиться, оставил им. Впрочем, не будет же эта овца вечно таскаться за мной, в конце концов ей это надоест, и она бросит меня, как бросили меня многие из моих друзей, так и не сказав последнего «прости»…

Овца следовала за мной целый день, припуская рысцой, когда я ускорял шаг, или догоняя меня вприпрыжку при моих безуспешных попытках удрать от нее. Одно время меня забавляла эта игра, потом надоела. Мы заночевали вместе под развесистым деревом, и мне снилось всю ночь, будто я околачиваюсь у чужого загона. Проснувшись на заре, я увидел, что она уже на ногах: пощипывая травку, косится на меня краешком глаза: не улизни, мол, как-нибудь от меня ненароком. Ладно же, подумал я, пусть идет! Проводит меня до реки, а там отстанет. Но овца не отстала ни у реки, ни потом, белым проклятием упрямо следуя за мной. И, лишь услышав дальний звон овечьих колокольчиков, овца на мгновение приостанавливалась, мучительно что-то вспоминая и снова кидалась вдогонку за мной, как собака. Ничего, сказал я себе, найдется лекарство и от этой болезни. Дай только встретить стадо, стоит тебе увидеть овец на лугу, как ты и отпустишь меня с миром. Вот тут-то тебя и прирежут как миленькую, торопясь определить тех, кто может явиться на розыски беглянки, но это уже не моя забота и не мой грех.

Однако за весь день стадо нам ни разу не попалось, но меня это ничуть не расстроило - еще все впереди. На этот раз мы снова заночевали под деревом, держась одной семьей, опечаленной предстоящей разлукой. Где-то вдали ухнул топор Вуколы Плотника, и глухое эхо пророкотало в горах. Вот ему-то я и подарю мою овцу, в то же мгновение решил я. Это будет даже очень кстати, потому что до сих пор никому не приходило в голову подарить что-нибудь Вуколе… Я застал Плотника за его обычным занятием - он обтесывал слегу. Я покашлял слегка, он поднял голову. Вукола оглядел овцу с ягненком и смерил меня взглядом с головы до пят:

- Чья это?

- Моя, видишь, за мной идет.

- Не за тобой, а за солью в руке.

- Она сама ко мне привязалась, а уж потом я ей и соли дал.

Это показалось Вуколе сомнительным и он произнес:

- Гм…

Я понял намек, но меня разозлило это его нежелание выражаться яснее.

- В каком смысле «гм»? - переспросил я его.

- И что ты с ней собираешься делать?

- Загнать подороже.

Вукола задумался:

- Не стрижена овца… Должно быть, еще весной отбилась. Чья же она может быть?

- Не знаю, может быть, мусульманская. Хочешь, я ее тебе подарю?

Он встрепенулся - такого оборота Вукола совсем не ожидал и никак не мог поверить своим ушам. Осмотрев еще раз овцу, он убедился в том, что она ему положительно нравится; это вызвало в нем бурю противоречивых чувств; Вукола нахмурился и замахал руками: нет, нет и нет, у него есть свои овцы и с него достаточно тех, которые у него есть. Чужого добра он не желает! От чужого одно только горе. В их семье отродясь такого не водилось, чтоб на чужом добре наживаться, чужого ему ни вот столечко не нужно - и Вукола показал чернозем под ногтями. Нет и нет, в их роду такого и в заводе не было! А ничего, жили, да, бывало, еще и лучше тех, которые на чужом добре набивались; и он тоже живет, ни от кого ничего не ждет, ни у кого не одалживается. Конечно, было дело, спустил по молодости лет жалкие крохи, доставшиеся ему в наследство от отца, и не без помощи опекуна, зато все то, что есть у него сейчас, они вдвоем с женой своими горбами заработали, ногтями наскребли и кровавым потом полили. Во всем его хозяйстве крошки нет чужой, и ему не хотелось бы о чужое добро мараться, чтобы потом не иметь права честно смотреть людям в глаза.

Он вошел в раж и заплетающимся языком твердил одно и то же. Я едва ухитрился вставить слово:

- Все это превосходно и замечательно, и я не понимаю, о чем тут так долго толковать. Не хочешь брать овцу - не надо. На нее охотники всегда найдутся, да еще и благодарить меня будут.

- Зачем тебе отдавать ее кому-то? Лучше ты ее сам зарежь!

- Не могу.

- Тогда давай я ее заколю. Хочешь, прямо сейчас и заколю?

- Не хочу ни сейчас, ни потом.

- Да где тебе овцу заколоть? В школе тебя небось этому ремеслу не обучали. Мне кажется, вас там ничему толковому не научили, напрасно только штаны протирали.

- Мне тоже так кажется, но эту овцу я резать все равно не дам.

- Уж не священная ли она какая-нибудь овца?

Я рассказал Вуколе, как овца прибилась ко мне, какой у нее был при этом вид и как вот уже два дня я не могу отделаться от своей непрошеной спутницы, и в глазах у Плотника мелькнули чуть заметные искорки сочувствия и грусти. Он перевел взгляд на овцу, она как раз обчищала буковую ветку - сразу видать, что голодная, а все-таки веселая, как щенок. Отщипнет два-три листка, потом поднимет голову и проверяет, здесь ли я. Она извелась в одиночестве; от страха и бесплодных поисков стала овца невероятно мудрой и теперь почти что понимала человеческую речь и навостряла уши всякий раз, как разговор касался ее. У меня мелькнула даже мысль, что овца предвещает счастливую перемену в моей судьбе: было время, когда все бежало от меня, но вот нашлась живая душа, добровольно прилепившаяся ко мне. Может быть, за ней найдутся и другие. Все меняется - было так, и стало наоборот. Плотник молчал; мне почему-то кажется, что он думает о том же самом. Мы скрутили козьи ножки, сквозь дым разглядываем небо с белыми облаками и каменистые вершины гор. Не знаю, с чего это мне вздумалось спросить его:

- Ты про Лелейскую гору что-нибудь слышал?

- А как же, - сказал он и призадумался.

- А ты знаешь, которая она?

- Когда-то знал, а теперь вот никак не могу ее определить. Здесь она, перед нами, а которая, никак я что-то не пойму.

- Может быть, Лелейская и не одна гора, а несколько?

- Что ты имеешь в виду?

- А то, что все они прокляты богом и стоном стонут. Стон стоит на Лелейской горе. Стоном стонут долины и села, внизу еще чаще стонут, чем здесь, на Лелейской горе. Под порывом ветра воем воет Лелейская гора, а народ внизу и без ветра воет. И весь край наш у горы Лелейской надо бы назвать землей лелейской.

И Вукола погрузился в глубокую задумчивость, уставившись взглядом в пустоту и вспоминая детство, вечерние сходки и рассказы стариков, которые они извлекали из памяти, нанизывая один на другой, страшные рассказы про Лелейскую окаянную гору и про души покойников, что сходили с горы и кружили вокруг кладбищ и источников. А может быть, это вовсе не духи кружили у источников, а деревенские ворожейки, что ворожат на углях, кидая их в котелок с водой из девяти источников и приговаривая своими сморщенными губами: «Сгинь, болезнь, сгинь, беда, сгинь, нечистая сила, убирайся на Лелейскую гору, убирайся на Лелейскую гору, убирайся на Лелейскую гору, где овца не блеет, где топор не ухнет, где конь не заржет и петух не пропоет…» Когда-то одна ворожея, обладающая секретом против колдовства, лечила меня от сглаза и точно так же заговаривала воду, обрывая над ней разноцветные нитки. Тогда я не очень-то разобрал, что она там бормотала, но теперь мне кажется, что именно эти слова и точно так же трижды повторяла их. Но видно, та ворожея была недостаточно квалифицированным специалистом в своей области и, перепутав ненароком строгую последовательность ритуальных священнодействий, обрекла меня на пару с сатаной таскаться по Лелейской горе…

- Значит, - сказал я, - не берешь овцу?

- Неловко мне как-то, - ответил Плотник. - Деревенские внизу то и дело друг у друга овец таскают. И телят, и коров - все что под руку попадет.

- Во всем война виновата, она-то и расплодила жуликов да воров.

- Здешние воры все наперечет известны, кто раньше воровством промышлял, тот и теперь промышляет, да только все на Ладо валят!

- Этого не может быть! Ведь они не знают, что я тут.

- Они все про тебя знают: и то, что ты бороду отпустил и петляешь один по округе, а недавно одна женщина видела, как ты раненый у дороги валялся, они еще потом жалели, что не поторопились взять тебя без пуль. Они про тебя такое знают, что тебе и во сне не снилось.

- Если так, им должно быть известно также и то, что я не ворую.

- Им главное - убедить в этом власть.

- Но власти тоже прекрасно знают, что я не ворую.

- Да, но власть-то они подкупили, для властей же и тащат, а для отвода глаз сваливают свои грехи на других, и всех это вполне устраивает. Раньше они таким же образом на Нико сваливали.

- Как, неужели и Нико не постеснялись приплести к этим грязным делам?

Вукола кивнул. Конечно, никто этим басням не верил, но кто же признается в этом вслух? Одни верили ради собственной выгоды, как говорится, рука руку моет; другие попросту пикнуть не смели. Что же касается всякого жулья, так оно отсюда и до самого моря, а может быть, даже и за морем одной веревочкой связано. Местные силы вылавливают коней на Проклятых горах и уводят их через границу, а потом гонят дальше бог весть куда. Днем прячут в перелесках; ночью идут сначала по шоссе, потом - над селами. Если кто их и увидит, притворится, что не видел - это самое благоразумное; конокрады ведь тоже оружие носят; если же кто-нибудь вздумает заявить на них властям, то получит в ответ уверения в том, что ему явились привидения! Неверие в привидения будет немедленно истолковано как неверие в бога, а следовательно, сочувствие коммунистам. Таким образом, потравы, произведенные конокрадами, приписываются нечистой силе, а понесенные убытки хозяевам не оплачиваются… И горе тому, кто попытается сломать раз навсегда установленные порядки! Обыватель мгновенно решит, что возмутитель покоя не только портит им всю обедню, но и угрожает самому их существованию. И его провозгласят вероотступником, обвинят во всех пороках, которыми страдают сами, забросают грязью и будут преследовать до тех пор, пока не скрутят в бараний рог…

- Ей-богу, они еще мне должны приплатить, - заметил я, - потому что я им, оказывается, нужен позарез.

- Черт рогатый, вот кто им нужен.

Теперь я понимаю, почему при нашем последнем свидании Нико так судорожно цеплялся за нас. Он многое знал из того, что рассказал мне Вукола, или по крайней мере догадывался об этом, но стеснялся сказать. Он надеялся, что мы его вызволим отсюда, но мы его оставили ни с чем. Бросили одного между двумя кругами ада - нижним и верхним. Внизу, в долине, - сущий ад, хоть он и населен людьми. Унаследовав этот ад от прошлого, люди неустанно и небезуспешно трудились над усовершенствованием всех его темных сторон. С малолетства обитая в этом аду, люди привыкли изворачиваться, выкручиваться, травить друг друга и подсиживать, полагая при этом, что именно такая атмосфера более всего соответствует природе человеческой. Может быть, так оно и есть. По сравнению с нижним вертепом Лелейская гора куда более приятное место - здесь, по крайней мере чистый воздух и нет людей, уже не считая того, что сюда не доходят слухи обо всем том, что творится у них внизу.

Тем временем Плотник успел передумать. То ли меня пожалел, то ли так уж сильно приглянулась ему овца, но только Вукола вдруг согласился принять ее в свою отару. Согласился подержать мою овцу, но не для себя, а для меня. Принять к себе приблудную овцу - все равно, что пчел в лесу найти, рассудил Вукола, ведь иначе она погибнет. Он, понятно, ее острижет, чтоб она не мучилась в шубе по этакой жарище, а шерсть отложит впрок. А если объявится ее настоящий хозяин и сообщит ее приметы или опознает свою овцу в загоне, Вукола скажет, что нашел ее…

- Скажи, что нашел ее у окопов, под Караульней. Знаешь, где шли бои?

- Еще бы не знать, когда там из пушек палили …

- Забрела, мол, туда, и все.

- Обижаться тут на меня не за что, здесь дело чистое.

- В нечистое дело я бы тебя впутывать не стал.

В честь заключенного соглашения мы закурили с ним еще по одной, и я поднялся, собираясь уходить. Вслед за мной неотступной тенью, семенящими шажками двинулась овца. Она резвилась и беззаботно подпрыгивала, пребывая в глупом овечьем убеждении, что именно такое-поведение должно мне нравиться больше всего. Но меня оно только раздражало - от того ли, что мне не хотелось с ней расстаться, или потому, что мне было жалко ее оставлять. Я схватил овцу за шкуру и приподнял над землей. Держу ее так, потряхивая, пусть немножко ногами подрыгает, пусть немножко помучается. А потом еще тряхнул как следует на прощание - не пора ли тебе образумиться! И чего это она во мне нашла такого? И чего это она прицепилась ко мне? Или не видит, что со мной ее погибель, ждет? Я еще не дошел до того, чтобы собирать коллекцию ангельских душ, священных животных или мамаш с детьми, и, кроме того, я не Красный Крест - мне и без них хватает горя, Я не испытываю потребности в чьем-нибудь обществе или, уж во всяком случае, в ее, так же как не испытываю потребности обзавестись вещественными доказательствами, уличающими меня в краже, или пригреть у своей груди заблудших и творить благодеяния на каждом шагу! Последнее благодеяние, которое я сделал в; жизни, - это то, что я не зарезал овцу, так пусть же она оставит меня в покое и не липнет ко мне как смола …

Я опустил овцу на землю. Надеюсь, до нее дошло мое внушение, но она стоит и глаз с меня не сводит, как безропотная жертва, не помышляющая о побеге. Ягненок тем временем задал стрекача через ручей, оглянулся и смотрит, что происходит там с матерью, а потом заблеял жалобным детским голосом. Я стал стряхивать шерсть, приставшую к пальцам, и шерсть тоже липнет ко мне, как смола. И стряхивать бесполезно. Я бросил это занятие и стою в растерянности. Плотник между тем нашел обрывок веревки и кинул ее мне, и я привязал овцу к дереву. Она рванулась было за мной и заблеяла, поняв, что привязана. Овца блеяла не переставая, посылая за мной вдогонку свое печальное «бэ-э-э, бэ-э-э-э» - безнадежное, надрывное, как бы предостерегающее меня не ходить туда, куда я надумал идти. Порой ей вторил и ягненок; встревоженный страданием матери, он как бы тоже спешил присоединить свой тоненький голос к ее мольбе: о, вернись! О, не ходи туда, где овца не заблеет и петух не пропоет!

Я был уже достаточно далеко, здесь овцу не было слышно. Замер наконец и стук топора, пропал где-то там, за горой, и только поток, шумевший в долине, был еще слышен мне, да и он лопотал теперь невнятно и глухо. Должно быть, отсюда начинается Лелейская гора. Кругом пещеры да ямы и, несмотря на день, темно, как ночью, только вот дороги нет. Деревья, рухнувшие под ударами времен, лежат, точно трупы, ничком, задрав корневища с зажатыми в них камнями, и кажется мне, будто это мертвые матери держат в руках своих мертвых детей. Иные из них похожи на гигантских ободранных ящериц, на хребте у которых на месте облезшей шкуры выросла чешуя древесных грибов. В полумраке чащи резвятся черти разных возрастов, перескакивая с одного упавшего дерева на другое, они исполняют свой дьявольский танец. От их возни в мутном воздухе, где мечутся колышимые ветром тени и разливаются гнилостные испарения, стоит тихий гул. В этот гул вливаются новые звуки, и, постепенно усиливаясь, они достигают накала грозного рева воды, зажатой тесниной. Но стоит мне приблизиться к валежнику, где прячется гудящий водоворот, черти разбегаются, как стая обезьян, молодняк взбирается на деревья, а хвостатые старики заползают в тень.


ВОДЯНОЙ ПУЗЫРЬ НАСТОЯЩЕГО


Я все иду и иду, иду невесть с каких пор, на за все это время мне ни разу не попалось ни единого дерева, спиленного пилой, срубленного топором, - словом, поверженного рукой человеческой. Человек не произвел здесь решительно никаких разрушений, никого не убил и не ранил. И не в силу своей безграничной доброты - он доказал, на что он способен, когда что-нибудь попадет ему в лапы; и не в силу излишней робости - человек животное дерзкое, с потомственной склонностью переоценивать свои возможности. Человек воздержался от разрушений исключительно потому, что он не любит утруждать себя понапрасну. А между тем совершенно очевидно, что здесь его усилия пропали бы даром, ибо, отрезанный от мира, запертый бездорожьем в этом глухом краю, человек лишен возможности воспользоваться его богатствами.

По обе стороны глубокого ущелья высятся неприступные скалы, на гребне которых едва отыщешь ровный пятачок, где можно развести костер и отдохнуть минутку, свесив ноги над бездной. Однако и опустившись на землю, человек остается во власти ощущения, что почва под ним сползает вниз, увлекая его на дно мрачной пропасти, неумолчно гудящей о смерти и о небытии. Деревья, растущие на дне теснины, не имея другого способа выпрямиться во весь рост, изогнулись у основания дугой, те, которые еще держатся на круче, покосились и, медленно стаскивая почву, постепенно съезжают друг к другу. Цепляясь ветками, сплетаясь корнями, они ни на секунду не прекращают кровопролитной схватки в воздухе и под землей.

Я заночевал на поле брани, пригревшись, как в постели. Черти обходили меня стороной - стеснялись своей наготы, а может быть, своей бесовской сути. Только один старый черт в тулупе подал голос с той стороны ущелья, ухнул филином где-то около полуночи. Ему непременно хотелось втянуть меня в безнадежно запутанный диспут о четвертом измерении и ничем не оправданной нелепости космоса с его однообразной простотой. Помню, как этот черт с видом проповедника, вещающего с кафедры, выкрикивал без конца: «Мрак - это принцип!… Мрак - это основа основ… Свет есть только исключение, подтверждающее правило …» Мне тогда показалось, что он агитирует болеть за какой-то футбольный клуб, который мне почему-то не нравится. От этих назойливых болельщиков не избавишься до тех пор, пока не покажешь им спину. И я не замедлил показать ему спину, повернувшись на другой бок, и точно кур в ощип угодил в самую давку. Озверевшая полиция, пустив в ход дубинки, приклады и броневики, прибывшие из Берлина, как раз оттирала наших от Славии к Ташмайдану - в назидание за оскорбление графа Чиано и его тестя Хистера, обладателя великолепных усов, как бы заимствованных с погашенной почтовой марки.

Я не тронулся с места весь день, хотя ничто не говорило мне о том, что, выйдя из состояния лихорадочного бреда, я перешел в состояние бодрствования. Правда, несколько раз у меня мелькнула здравая мысль о том, что, поскольку запасы муки иссякли и есть больше нечего, не мешало бы мне спуститься в какое-нибудь село и раздобыть продовольствия. Но одно только воспоминание о каком бы то ни было передвижении вызывало во мне тихую ненависть и еще сильнее приковывало к месту. Порой я усматривал в этом следствие болезни, но потом стал склоняться к тому, что это - следствие болезненного страха, внушенного мне долиной. Вдруг я увидел вверху над собой клок неба, седого от пепла, и грохочущий каскад взметнувшейся к черту земли, но, так и не выбрав дверь, в которую мне лучше всего постучать, и не успев подготовить необходимые вступительные слова, я уже отвлекся на другое: велосипедисты, формулы органических соединений, скоевские мстители с револьверами мчались по улице Змая от Ночая. И только к вечеру я окончательно пришел в себя и дождался спасительного лунного света, который должен был вывести меня из этого хаоса. Переходя ручей, я промочил ноги, раскисшая тонкая кожаная стелька сбивалась к пальцам и вылезала наружу. Продлись этот спуск немного дольше, и мои подошвы вывернулись бы пяткой наперед, как у дьявола, а это свидетельствует о том, что дьявол представляет собой конечный результат развития при крайне неблагоприятных обстоятельствах.

Озаренное лунным сиянием, ущелье подо мной разверзло свою пасть, ощерившись обломками известняковых и сланцевых клыков. Я постоял над ним в нерешительности. Стал было спускаться, передумал и повернул обратно в горы. Прошел немного, как в дурмане, и думаю: но ведь одним воздухом и благородными порывами сыт не будешь … И снова повернул в долину и никак не могу припомнить, куда и к кому я собирался зайти? Впрочем, это не имеет особого значения - сейчас все для меня одинаково чужие. Моему приходу никто не обрадуется, и в каждом доме меня встретит хмурый взгляд: пришла беда, отворяй ворота, не откупишься хлебом, не спровадишь из дома беду … Нет, уж лучше не показываться им на глаза, думаю я, и поворачиваю назад, снова в горы, в смутной уверенности, что там, в горах, свершится чудо и что-то свалится с неба прямо в мой ранец. Но все дело в том, что я не верю чудесам, и ноги мои невольно начинают подгибаться в коленях, а шаг замедляется. Да это уже и не шаг, а какое-то странное топтание на месте. И в каком-то бредовом отупении я бессознательно твержу: «Сейчас я встану, сейчас я встану», но это «сейчас» неуловимо закругляется, увертываясь от меня при каждой моей попытке опереться на его выпуклый водянистый бок.

И передо мной выплывает кладбищенская ограда, и я ничуть не удивляюсь ей, потому что настоящее - не что иное, как водяной пузырь, который вздувается и лопается где-то на границе настоящего и будущего, и некий Успенский, окруженный монахами, размахивает кадилом, а над ним все балконы, уходящие ввысь. На одном из балконов стоит Бойо Мямля и неразборчиво бубнит себе под нос, ругает коммунизм, в то время как на другом балконе появляется Зеко Аралия и провозглашает: «Уж лучше бы тебе погибнуть сытым, чем сдохнуть с голода». Это меня окончательно убеждает, и я принимаю мгновенное решение: идти в Межу на Лаз, в этот многострадальный летний домик. Ива не встретит меня хмурым взглядом и не подумает о том, что к ней пришла беда. И всю болезнь мою сняло как рукой, я мчался со всех ног, торопясь наверстать упущенное время, потраченное на бесплодные сомнения. Я остановился у самой реки и вздрогнул. Ночь умирала бледнея. Я встал как вкопанный: что делать? День незаметно подкрался ко мне, норовя схватить меня в плен дорог. Что ж, пусть хватает, если судьба такая сука!… И до самого Лаза я больше ни разу не осмотрелся вокруг. Приближался ненастный серый рассвет. Я постучал в окошко и, прильнув к стеклу, увидел, как испугалась Ива, но, узнав меня по голосу, она кинулась открывать.

Босая, бледная, она с недоверием всматривалась в меня, как бы упрекая за то, что я стал так не похож на самого себя. Да и она тоже ничем не напоминает мне ту, прежнюю Иву. Женщина, которая стоит передо мной, даже и не тень той Ивы, что была когда-то. У этой тонкие ноги и горячие руки. Может быть, она подцепила чахотку? Да что чахотка, тут же спохватился я, когда в такое время можно подцепить и кое-что похуже. Она осталась совсем одна в этой глуши - одна, беспомощная и слабая. Возможно, мерзавцы, привлеченные ее исчезнувшей красотой, не давали ей прохода, а может быть, кому-нибудь из них посчастливилось больше других…

Я вглядываюсь в нее, стараюсь угадать правду и спрашиваю про то, что сейчас для меня самое главное:

- Ну как вы, живы?

- Живы. Пока жив ты, с нами ничего не сделается, Ладо.

- Где Малый?

- В комнате, спит.

- Не надо его будить, дай только гляну.

Ива подвела меня к люльке, и это меня ужасно удивило. По моим представлениям, Малый должен был здорово подрасти - в полном соответствии с той ролью, которую он занимал в моих мыслях, - и спать теперь в нормальной кровати, как и подобает взрослому человеку. Правда, времени у него для этого было в обрез - -ведь Малому едва сравнялся год, но для меня один этот тяжкий год, наполненный столькими событиями, значил несравненно больше десяти других. Не в состоянии вместить в себя бесчисленные превратности судьбы, этот год-громадина лопался по швам. Люди облетали, как листья, люди падали, перегоняя листья, потому-то я, должно быть, и вообразил, что дети тоже растут в этот год быстрее, чем в обычное время. Я откинул занавеску - Малый безмятежно спал, как будто на свете не происходит ничего плохого. Для него это так и есть - внешние события жизни еще не коснулись его. Джану он не помнит, о Бранко ничего не знает и не имеет никакого понятия об этом мире, где люди воюют и гибнут. У Малого бровки и дерзкий носик, и он морщится, недовольный тем, что мы нарушаем его покой. Потом ему приснилось что-то вкусное, и он облизнул губы. И пока я гляжу на него, я забываю, что заперт в ловушке, в четырех стенах, за притворенной дверью.

- Обувь у тебя совсем развалилась, - сказала Ива.

Я отмахнулся:

- Знаю, одно название, что обувь.

- Сними, я ее залатаю.

- Эти опорки самому господу богу не залатать.

- Залатаю, залатаю - лучше хоть такая, чем ничего.

- На селе не думают, что я к тебе захожу?

- Треус подозревает. Я ему сказала, что ты к нам частенько заглядываешь.

- Для чего ты ему так сказала, Ива?

- Его не припугнешь, так не отвадишь.

Раньше Треус побаивался Нико Сайкова, теперь побаивается меня. И только поэтому перестал выгонять своих коров в нашу кукурузу и отпускать в адрес Ивы сальные словечки. Можно сказать, совсем угомонился, больше не кляузничает и не доносит. И не приводит патрулей, авось ему не стукнет в башку привести их именно сегодня. Я влез на чердак осмотреть окрестности. За рекой выстроились белые дома Вуколичей, нацелившись на меня своими окнами, как снайперскими винтовками, и поджидая, когда я высунусь наружу. Головная боль у меня утихла. Пошел дождь.

Несколько человек завернуло в дом к Бойо Мямле переждать дождь и выпить по рюмке ракии. Дрова, горящие в очаге, распространяли приятный запах, как в старые добрые времена. Ива принесла мне котелок картошки и миску молока. Проснулся Малый, заскандалил внизу. Ива и его притащила на чердак показать во всем блеске. Занятный Малый, вполне подходящий парнишка, и храбрый такой, ничего не боится. Я думал, он бороды испугается: ничуть не бывало - тянет к бороде свою руку, норовит ее цапнуть. Но я стараюсь не подпустить его к себе, потому что боюсь заразить мальчишку - во мне наверняка сидит какая-то хворь. И эта хворь находит на меня волнами, и тогда я с трудом ориентируюсь в обстановке и не помню, где я. Где-то рядом протяжно замычал теленок, и мне представилось, что я сижу на берегу Дуная, поблизости от бойни. Я прекрасно знаю, что Дунай отсюда не достать, что Дунай давно протек уже мимо и остался в прошлом, а бойня невероятно расширилась в пространстве и времени. В лужах плавает кровь и гниет солома, а черный намокший пепел разит навозом. Треус угощает меня самокруткой, он набил ее порохом, и стоит мне поднести к ней спичку, как самокрутка взорвется. Собака скулит под дождем на цепи, скулит от голода, и я снова переношусь в Белград: Карабурма, живодерня, ободранные шкуры распространяют вонь, ласточки гоняются за мухами … Судя по всему, и это тоже стало необычайно распространенным явлением, прохожие все до единого напоминают мне живодеров и носят за плечами ременную петлю. И не просто напоминают, а на самом деле являются самыми настоящими живодерами. Каждый их шаг - неслышное выслеживание жертвы, каждая остановка - приготовление к броску.

Где-то на Карадже загрохотали выстрелы, я в ужасе очнулся и прежде всего проверил, свободны ли у меня руки. Свободны, но бессильно повисли, как две вялые плети, сомневаюсь, что сегодня они смогут постоять за меня.

- Тут часто стреляют? - спросил я Иву.

- Часто. Дня без стрельбы не проходит - веселятся.

- Чего же они веселятся?

- Как чего? Того, что власть захватили.

- Мне надо уходить отсюда, но у меня нет сил и я не знаю, куда мне идти.

- А зачем тебе уходить?

- Как бы они меня здесь не накрыли.

- Они сюда не пойдут. С какой стати они должны именно сегодня нагрянуть ко мне?

Мне бы тоже не хотелось, чтобы они столь некстати нагрянули к Иве, но этот дом проклят небом - заманит человека и готово, тут-то ему и свяжут руки. Пальба между тем не утихала, она так просто прекратилась. Одна группа шла верхом, вторая - лугами. А вдруг кто-нибудь подкарауливал меня и засек? Они успели расставить засады - в противном случае бессмысленно было бы устраивать столь шумную облаву. Оцепив дом, они притаились в лесу и в кустарнике на Чукаре, и теперь каждый мечтает только о том, чтобы я достался ему, и крестится и молит бога подставить меня ему под пулю. Нет, вам меня не получить. Я не двинусь с места, не на такого напали, пусть-ка лучше кто-нибудь из вас подберется ко мне. Но подумать только, что за проклятый дом, его бы следовало сжечь, раз и навсегда отбить охоту приваживать беду. Иву с Малым я выпровожу на улицу, пусть идут в село или в поля, а я тут подожду и вдоволь настреляюсь в упор. Но внутри у меня зашевелился уже страх, он как раздор, вошедший в дом, стал сеять смуту в бессловесном племени моих чувств, восстанавливая их против доводов рассудка, стеная, причитая и шипя, точно клубок змей. От этого гвалта у меня заложило уши. В глазах мелькают черные тени голов, то и дело высовывающихся в окна. И я заорал, надеясь криком подавить мятеж:

- Ива, выходи! Проваливай отсюда куда хочешь со своим ребенком!

- Не пойду! - отвечает она.

- То есть как это ты не пойдешь? Немедленно уходи!

- С меня довольно своих хоронить, пусть теперь меня первую убьют.

- Ради ребенка убирайся, дура! Катись с ним отсюда! Ты что, погубить его хочешь?!

- И ему тоже жизнь не нужна, если он один как перст останется.

- Не один, а с тобой, идиотка! Уж не хочешь ли ты, чтобы меня тут из-за тебя живьем схватили? Уж не снюхалась ли ты с ними?

Она молчит как каменная и ни с места. Может быть, и в самом деле снюхалась, мелькнуло у меня в уме, все подстроено, согласовано и осуществляется в точном соответствии с заранее намеченной программой?

Но стоило мне глянуть на нее, как мне захотелось треснуть себя кулаком. Как я только мог подумать про нее такое? Я перемахнул через ограду и плюхнулся в мокрую траву. Отныне я не коммунист и не борец за свободу, отныне я всего лишь ворох тряпья, напоминающий рухнувшее пугало. Удивительно, что они до сих пор не открыли по мне огонь. Удивительно, что никто не крикнул из домов Вуколичей, только река лопочет жалобно да лает собака, но я готов поклясться, что это не собака, а кто-нибудь из Вуколичей собачьим лаем подает условный знак: вон он перед домом, притаился в траве, а ну-ка всыпьте ему горяченьких!… Положение у меня незавидное: я лежу ничком на животе и почти ничего не вижу. Я же им открыт со всех сторон, и вполне возможно, они давно уже увидели меня и нарочно тянут, желая дальше помучить. И я пожалел, что выпрыгнул из дома, и злюсь на Иву за то, что она не смогла удержать меня, и руки у меня трясутся от бешенства и раскаяния. В глазах мутится, мешая видеть то малое пространство, которое может охватить мой взгляд.

В то время как на Карадже все еще продолжалось буйное веселье и не смолкали песни, из лесочка над нашим домом до меня доходил приглушенный шепот.

Собака умолкла, видимо высказав все, что хотела, и только река настойчиво взывала: подайте его мне, да столкните же его сюда!.. . Прямо под дорогой, в каких-нибудь десяти шагах от меня, рос ореховый куст - не бог весть какой заслон для обороны, но все же лучше, чем ничего.

Я прополз расстояние, отделяющее меня от куста, и схватился за ветку, подобно утопающему, который вылезает из мутного потока. Под прикрытием куста я перемахнул через тропу. Задыхаясь больше от страха, чем от физического напряжения, я сел отдышаться под первым попавшимся кустом. Немного подальше тоже есть кустарник, я мог бы, наверное, добраться и до леса. Я свернулся под кустом, словно еж, и выставил вперед свою единственную колючку - мою винтовку, - слившись с ней всем телом. Недавний страх отпустил меня, рассеялся или просочился в землю. Улегся внутренний бунт, замолкли во мне голоса потомков и предков, напрягая все свои силы, обратившись в зрение, в слух, в решимость защищаться до последнего вздоха.

С дороги доносится топот многих ног, создающий впечатление большого стада, которое медленно приближается ко мне. Все они обуты в итальянские ботинки, и каждая пара ботинок подбита для вящей прочности гвоздями с большими шляпками. Эта обувь не очень-то подходит для наших дорог, да и скроены ботинки не для нашенских лап - одному они жмут, другому трут; многие прихрамывают. Сквозь листву передо мной мелькают головы: молодые и чубастые и сивые от седины. Вот эти сивые и есть-самые вредные - седина в голову, бес в ребро. Когда дело дойдет до стрельбы, первая моя пуля достанется седому. Они установили перед дверью пулемет, стали Иву звать:

- Эй, кто там у тебя дома есть?

- Я и ребенок, больше никого, - отвечала она.

- Не ври, не ври, еще кое-кто и третий должен быть.

- Если так думаете, подите, поищите его!

- Говори,где он?

- Не мое это дело говорить, да вы мне все равно не поверите.

Дверь распахнута, повалили в дом. Испугали Малого своим криком, и он заплакал. Громыхают по комнатам, хлопают дверьми, садят пули в чердак для страховки; полезли наверх, спустились вниз и страшно воодушевились, обнаружив лестницу в подклеть, но, никого там не найдя, пришли в негодование. Высыпали на двор и брюзжат - пусто, хоть шаром покати, ни тебе ракии, ни жратвы. Шарахнули залпом по курам, вымещая на них свою досаду, и расхохотались, наблюдая за таявшим облачком взлетевших перьев. Ребенок снова расплакался, но им на это наплевать. Я едва сдержался, чтобы не выстрелить, - плач Малого, смешанный с гоготом солдат, окончательно взвинтил мои нервы. Наконец они убрались. Топают ко мне по дороге и галдят, посылая Иве грозные обещания не церемониться с ней в следующий свой приход. Вот они поравнялись со мной. Не будь, кустарника, я непременно узнал бы эти рожи, но в просветах густой листвы передо мной мелькают профили, черные шапки, как бы выхваченные отдельно. Они все шли и шли, и я уж стал побаиваться, что им не будет конца, но в это самое время послышалась иностранная речь и вскоре хвост колонны поглотила темнота.

Мое лицо пылало, и дождевые капли, едва коснувшись кожи, мгновенно испарялись. Впрочем, какое это имеет значение, когда кругом стоит такая божественная тишина и я свободен и цел, не ранен, не переломан, когда все то, что грозило мне, на сей раз меня миновало. В ознаменование счастливого исхода дня я, вероятно, должен был бы каким-то образом выразить свою радость, и я честно собрался это сделать, но не знал как. Человек не может веселиться в одиночестве, не рискуя при этом показаться самому себе сумасшедшим. Может быть, у меня и хватило бы сил доползти до порога дома, но как я теперь посмотрю в глаза Малому? В ком-то веки явился проведать его и какой же подарок принес! Но откуда у меня взяться другому подарку, если я пришел к нему сверху, с Лелейской горы, и обречен повсюду таскать за собой беду? Хватит, больше ни к кому не пойду, по крайней мере к тем, кого люблю, лучше не видеть их совсем. И может быть, не увидеть больше никогда. Страшная слабость овладела мной, и, распростершись на мокрой траве, я считал капли, которые падали мне на лицо и тут же испарялись. Казалось, все те кованые башмаки, которые громыхали на чердаке и топали по нашему двору, прошлись по мне, и они раздавили меня, и я лежал совсем мертвый. А надо мной проносились рваные дождевые облака.


ДЬЯВОЛЬСКАЯ ЛЮБОВНИЦА


Черная рубка мокрого мрачного леса, пнистого и гулкого, отделяет селение от гор. До гор не более двух часов хода, мне хватило на все четыре. Я плетусь нога за ногу, из просвета в просвет, под градом капель, падающих с деревьев. Глаза мои привыкли к темноте, и мне кажется, что опушка, распахнувшая дверь в луга, выводит меня из ночи в преждевременный рассвет. Посредине луга возвышается скала, вокруг нее пасется черное стадо можжевеловых кустов. Один куст, завидев меня, сорвался с корня и помчался вскачь по лугу; это вывело меня из дремоты: может быть, это не куст, а призрак, обман расстроенного зрения или чувств? Может быть, я все-таки схожу с ума? И все, что еще стоит на своих местах - деревья, леса и горы, - все бросится вот-вот куда-то, обгоняя друг друга? Объятый ужасом, спеша остановить это повальное бегство, я кинулся за первым возмутителем спокойствия. Босой, быстроногий, я нагнал его и замахнулся прикладом, намереваясь раздавить зачинщика этого бегства. Но он словно тень свернулся у моих ног. Трется об ногу мокрой шкурой, и я ощущаю кожей его дыхание и слышу биение его сердца. Он хотел было меня укусить, но трава помешала; хотел напугать, но издал гортанный сиплый скрежет. Ах. да это жалкий грызунок из норки, сообразил наконец я, и не такой уж проворный, и уж совсем не опасный, как мне показалось вначале. Один он, как я, на белом свете, и нет у него ни когтей, ни клыков, ни рогов, ни яда, вечно гонимый, голодный, преследуемый. Все его травят - и люди и волки, и мне ли умножить собой число его преследователей? Мне встречались грызуны и покрупнее, вот на них бы и проявить свой героизм, но тогда я его не проявил. Я предоставил Треусу и дальше терроризировать обездоленных, пьянчуге Мияйло Савовичу шпионить, а желтушному Илие Глашатому изощряться во лжи. И уж если я пощадил этаких злостных вредителей, стыдно было бы мне сгубить беззащитную тварь …

Покуда я предавался размышлениям, зверек собрался с духом и отважно задал деру. Едва различимый в темноте, прильнувший к земле, он озирался в счастливом недоумении, что еще жив. Я помахал ему рукой и засмеялся, а стена леса, окружившая луг, гаркнула мне в ответ громким эхо. Как будто бы кто-то огромный - бог или идиот, от земли и до неба - стоял за этой стеной, все видел и надо всем насмехался.

На этом лугу был когда-то плетень, я его отыскал по памяти в темноте, надергал из него целую охапку хвороста и приволок к скале. В каменной нише, защищенной от ветра, развел костер. Воткнул в землю рогатые сучки и развесил на них сушиться свою одежду. И на мгновение представилось мне, будто я сижу в кругу семьи в каком-то старом доме на берегу Тары, куда меня пустили переночевать. Посмотрел бы кто-нибудь на меня со стороны, как я, голый и бородатый, прыгаю у костра, разглагольствуя со своими собственными штанами, ну и сумасшедший, подумал бы он. Ну и бог с ним, пусть думает, по сути дела, он был бы недалек от истины, возможно, даже ближе, чем я предполагаю. Кроме того, быть сумасшедшим, оказывается, не так уж страшно. Если наш народ и в самом деле разделился на сумасшедших и предателей, как утверждают иные, лучше уж быть среди первых, чем среди вторых. Впрочем, сейчас все эти досужие вымыслы не имеют никакого значения, имеет значение только то, что мне тепло у огня. Я прогрелся до костей и, находясь в состоянии тупого блаженства, приятно убаюкивавшего меня, наблюдал за искрами, которые наподобие рентгеновских лучей проникали в дыры, образовавшиеся на месте прежних заплат.

К рассвету мои лохмотья высохли, я ощупью натянул их на себя и собрался уже было распрощаться с гостеприимным хозяином. Глядь, а его и след простыл, смылся куда-то мой хозяин - честно говоря, он мне с самого начала показался подозрительным. Костер догорел и перестал дымить. Я сижу возле него, уставившись в пепел, - в конце концов все обратится в траву и в пепел. Я жду, когда взойдет солнце и ветер поднимет росу, вслед за тем двинусь и я. Так я оправдываюсь перед самим собой, хотя вовсе ничего не жду - просто-напросто мне неохота сниматься с места. Меня клонит в сон, и голова, словно ветвь под тяжестью плодов, свешивается то в одну, то в другую сторону.

Кто-то толкает меня в бок: non decet!.. 27 Что нельзя? Нельзя смотреть на все сквозь пальцы и укладываться спать на перекрестке. Ах, вот в чем дело, сообразил наконец я, действительно крайне глупо позволить им сцапать меня во сне, и я восстал из мертвых. Пошатываясь из стороны в сторону, с трудом вытаскиваю правую ногу из вязкого сна, но стоит мне вытащить правую, как в нем застревает левая. У заросшей летней дороги я нашел густые буковые заросли и забрался в них. Расстелил на опавшей листве одеяло, чтоб не подмокнуть снизу. И сейчас же рогатые жучки, саламандры, пауки - все, сколько их было, - зашевелились, зашуршали и кинулись врассыпную. Я опустил голову на свой грязный ранец, и мне тут же представилась улица. Странная улица без окон, без калиток и номеров, крытая сверху крышей, как коридор. И к тому же она вела себя как живая, дергалась и извивалась, точно змея, то сокращаясь, то распрямляясь. Движения ее отличаются крайней беспорядочностью, и потому их невозможно заранее предугадать. От этих ее судорожных спазм меня швыряет вверх и вниз по мокрой, покрытой слизью стене. Я в чем-то провинился, нарушил какие-то правила, и за это улица наказывает меня столь мучительным способом. Вдруг она дрогнула, выгнулась и забросила меня в лифт, спустившийся в подвальное помещение, где пьяный Джоко Космаяц орал: «Vae victis!» 28, а Вуйкович 29 ехидно посмеивался: «Вот мы и встретились снова, ласточка, с тобой!» Кто-то схватил меня сзади за плечи, поставил на колени и пригнул к земле, принуждая кланяться шефу и целовать его ногу.

Нога вытянута в ожидании поцелуя, после которого последует пинок. Все это кажется мне в вполне естественным, но почему-то эта нога обута в ботинки Вуколы Плотника с Перевала. Выходит, они и его ограбили? Может быть, это из-за меня или из-за моей овцы? Я стряхнул с себя державшие меня руки, вырвался, поднял голову и что же вижу: надо мной возвышался Вукола Плотник собственной персоной.

- Ты что, болен, что ли? - спрашивает он.

- Нет, просто сплю.

- Уж не нашел себе места получше?

- Ты имеешь в виду помягче? А мне и здесь мягко.

- Да ты, видать, совсем рехнулся! Этак недолго и загреметь. Напорись на тебя кто-нибудь другой, он бы и будить тебя не стал.

- Возможно. Только я не знаю, чем лучше, когда будят.

- Если не знаешь, клади ухо под голову и храпи дальше.

До чего же он, однако, обнаглел! Закинув топор на плечо, торчит этакой важной жердью где-то надо мной. Смотреть на него ужасно неудобно; резкий блеск стали слепит глаза, да и жутковато как-то: а ну как он саданет разок, тут уж мне сам черт не поможет. Не саданет, успокаиваю я себя, уверен, что не саданет. Он также не испытывает особой неприязни ко мне, как и склонности к убийству, но, несмотря на. это, я бы предпочел очутиться сейчас где-нибудь в другом месте, подальше отсюда. Например, внизу, в Балабан-долине, возле журчащего Монастырского канала, под сенью яблонь, и набрать полный ранец яблок. Вот только жаль, что у меня в глазах рябит, - секунду назад я видел развесистую яблоню, а сейчас передо мной взъерошенный Вукола Плотник с топором на плече. Не следует обольщаться, говорю я мысленно себе, у него более выгодная позиция, чем у меня, а раз оказавшись в более выгодном положении, человек стремится во что бы то ни стало удержать и упрочить его. Глупо было бы просить его уравняться со мною в правах, да и вообще не подобает мне о чем-нибудь его просить. Лучше всего укусить его за ногу. Правда, от этого позиция моя не изменится, но я таким нехитрым способом выбью из него эту спесь, с которой он взирает на меня со своей верхотуры.

- Я бы мог забрать твою винтовку, - проговорил он, как бы сожалея о собственной слабости.

- Я тоже мог бы многое сделать, да не сделал.

- Ты бы этого даже не заметил.

- Возможно, что и так. А для чего тебе, собственно, винтовка? Что тебе с ней делать?

- : Как что? Я бы ее продал. Снес бы вниз - -турки дают за винтовку меру зерна.

- Да к тому же и наградные получил бы, денежки завидные.

- Тьфу мне на эту награду, проклятые это деньги. А вот зерно по нынешнему году - совсем другое дело для семейного человека, у которого дети хлеба просят. Зерно - святое дело, под зерно все спишется.

- Верно, это ты правильно говоришь. Так что же ты ее тогда не взял?

Вукола облизнул губы, потрескавшиеся от терзавших его сомнений и раскаяния.

- Потому что дурак! Как был дураком, так дураком и умру. Поздно мне уму-разуму учиться и шкуру менять. Чему с молодости не научишься, тому уж никогда не научишься. Другие все гребут, что под руку попадет, да и не только то, что само под руку попадет, но и то, что можно отобрать и присвоить. Зато уж их и по достатку сразу видать. Небось никто из богачей, что разъезжают верхом на конях да заседают, вырядившись с джемаданы с золотым шитьем, делами ворочают да языком молотят, не нажил себе состояние доблестью или горбом, а только подлым грабежом исподтишка. Кто серба обобрал, кто гайдука на зимовке, а кто и родного брата. Трудом праведным не наживешь палат каменных - это давно всем известно. Проклята эта земля, ненавидит она человека, только и смотрит, как бы его в бараний рог согнуть. Сколько ты ни бейся наверху - все унесет вода, обвалы, ветры и прочая чертовщина; да и внизу не больше счастья: найдут чужеземцы, разорят, спалят и начнут хозяйничать, пока их не свалят, и оставят в память о себе кровь и пожары. Нет, чтобы жить на этой земле, нужен крепкий орешек, а не душа. Душа мешает.

И мне она мешает, это я давно заметил. Рухлядь какая-то эта душа. Вроде левой руки или левого бока, средоточие сердца и прочих слабостей. И, только сжав пистолет правой рукой, человек и может чувствовать себя уверенно. И, презрев церемонии, я выхватил пистолет. При виде оружия Вукола часто заморгал глазами, скорбя о потерянном преимуществе. Ничего, ему как раз пора с ним расстаться. И это мое общественное положение человека, растянувшегося на сырой земле среди червей и сороконожек, вшивого и малость ошалевшего со сна, не дает ему никакого права возноситься надо мной со своим топорам, угрожать и щадить из сострадания. Я не желаю терпеть над собой чьего бы то ни было превосходства, не позволяет мне сносить чужое превосходство родовая безрассудная гордость потомка боковой ветви Неманичей 30, в обычае которых было грабить и мстить, но не просить и одалживаться. И хотя я по-прежнему лежу, распростершись у его ног в опаленном на костре тряпье, покрытый кровавой коростой, пусть он кончает бахвалиться своей душевностью и милосердием и еще невесть чем, если не желает, чтобы я осадил ему в горло пять пуль подряд!… Я прохрипел сквозь зубы:

- Итак, должен ли я сейчас же отблагодарить тебя за то, что ты даровал мне жизнь?

- Да я ничего такого и не говорил никогда, да я ни о чем таком и не думал …

- И не надо! А благодарности ты от меня не жди.

- Разве я просил у тебя благодарности?

- Если ты жалеешь, что пропустил удобный случай…

- Постой, ты не понял …

- Если ты жалеешь, что пропустил удобный случай, так постарайся воспользоваться другим. Я очень часто сплю днем.

- Ну и дурак. Не долго тебе этак спать… придется…

- Проваливай, иди жалей кого-нибудь другого!

- А я тебя и не жалею, только обидно мне, что в мире все перевернулось шиворот-навыворот и не видать, чтобы когда-нибудь встало на свои места.

Он сжался, повесил голову; была у человека слабая надежда, да и та погасла. Пожал плечами - что тут говорить. Видимо, примирился с потерей и собрался уходить. Я его остановил, предложил выкурить по одной - похоже, он тогда только и курит, когда я угощу. Мы перешли в тень, уселись на двух отколовшихся половинах гниющего дерева, сидим, равноправные и миролюбивые. Вукола рассказывает мне про овцу - приручилась она; про соль - дорога нынче соль, ее где-то прячут, торгуют из-под полы, заламывают несусветные цены, совесть совсем потеряли. Те, у которых дома у шоссе, наживаются на бензине - эти не прочь, чтобы война еще лет с десяток продлилась… Потом заговорил про вола: четники увели у кого-то вола, но он по дороге сбежал. Матерый такой вол, черный, страшный и одичавший, шатается теперь по горам без хозяина. Обидно, если волки его задерут или четники снова поймают. Не те пошли теперь гайдуки, что бывали в старину, - в прежние времена Тодор Дулович или Сайко Доселич с товарищами не стали бы дожидаться, покуда этот вол сам им в руки отдастся, а вот Ладо предпочитает с голоду помирать, а вола сытому уступить …

- Вот что мне обидно, - продолжает Вукола, - хватки у вас нет, мягкие больно.

- Есть среди нас и твердые.

- Нутром-то вы тверды, да и к себе у вас тоже твердость есть, а надо бы как-то наружу ее вытащить да другим показать. Больше уважения будет, когда поймут, что и вы тоже кусаться умеете. В наших краях без кулака, без обмана, без грабежа и насилия не проживешь.

- Ты, я смотрю, всякую веру в человеческую честь потерял.

- Нет уж, уволь, сыт я этой вашей честью по горло, она у меня вот где сидит! На этой вашей честности, братец ты мой, далеко не уедешь, а весь век будешь прозябать да поститься. Я со своей колокольни давно уже любуюсь на эти чудеса: честные и добрые люди в первую голову страдают, за ними достается средним, а которые самые что ни на есть мерзавцы, те всегда сумеют выкрутиться.

- Почему же ее так превозносят, эту честность, если она ни к черту не годна?

- Чтобы всучить ее кому-нибудь, как залежалый товар или невесту с изъяном. Да теперь уж и не превозносят, поскольку вам сбагрили. Стоит кому-нибудь заикнуться о честности, как уж на него косятся, как на белую ворону, и так и рвутся записать в коммунисты. А уж если кто-нибудь поклянется честным словом, тут уж всем сразу станет ясно, что он вашей - выучки. Только открывать ее вовсе не следует - за такую науку больно наказывают.

- Знаю, вот поэтому-то я бороду и отпустил. Для маскировки.

- Одной маскировки мало. Надо и вести себя соответственным образом, как все бородачи себя ведут. Отбирать, есть. Голод не тетка, чего ж тут стыдиться, когда натура и нужда заставляют.

Я подарил Вуколе пачку табаку - один этот его совет, хотя бы и затасканный и часто повторяемый, стоит того. Пообещал и соли для овцы раздобыть, если сумею, но он на это не рассчитывает. Мы распрощались, и Плотник зашагал прочь с топором на плече. А я, полусонный, остался наедине со своими мыслями, слишком глубокими, чтобы в них разобраться, и слишком сбивчивыми от лихорадочного жара. Я думал о том, что они кой-чему научились у нас, а теперь вот настал наш черед кой-чему поучиться у них.

Происходит взаимное обкрадывание. Мы воруем друг у друга громкие фразы, бороды, мелкие хитрости и считаем, что при создании необходимых условий для этого у человека появится естественная тяга к честности. Нам эти взгляды достались в наследство от утопистов и народников и, прекрасно сочетаясь с благими намерениями, не совпадали с действительностью. Между тем наше воображение работало на всех парах и продолжало нестись в заданном направлении, а так как оно было плодом коллективного заблуждения, одну иллюзию мы дополняли другой, пока окончательно в них не запутались.

Нужно было подать личный пример неподкупной честности; мы почему-то и это сочли своей обязанностью и довели эту честность до слепоты, до мелочного педантизма, пока нас в конце концов не перестали понимать и молодежь, и старики.

По моему мнению, честный человек - это жалкая и бесплотная выдумка, не приспособленная для жизни в этом жульническом мире и в это жульническое время. Беспомощный и неловкий, честный человек на каждом шагу попадается на крючок, всегда и во всем остается в дураках, теряет голову и в глазах всех мерзавцев представляет собой прекрасную мишень для насмешек. Честный человек - всего лишь половина человека, к тому же не известно, лучшая ли его половина. Но если даже и лучшая, разве ему от этого лучше живется?

В эпоху массовости и господства масс и без того на долю отдельного человека выпадает жалкая роль: подобно Чарли Чаплину, вертится он под ногами, его топчут, отшвыривают, обливают помоями. Главное - это массы, а не отдельный человек, и самое главное, кто завладеет массой, - мы или они? Мы подняли массы, вооружив их винтовками с чужих складов, они отбили у нас массы и повели за рукой с солью, мы должны переманить их чем-нибудь, но чем?

Соли у нас нет, нет ни итальянских паек хлеба, ни денег - одни только горы да неприступные бастионы нищеты, которые их ничем не привлекают. И, только доказав на практике, что негодяям подчас приходится не лучше, чем порядочным людям, мы могли бы поразить воображение народных масс и завоевать их симпатии … Я так устал от этих бесконечных и бесполезных раздумий, что решил поспать и закрыл глаза. Вдруг знакомый с детства зловещий шорох заставил меня содрогнуться от ужаса, и я проснулся. Осмотрелся кругом, так и есть: красивая змея, гордо подняв маленькую голову с раскосыми глазами, тащила за собой монисто из серебра и жемчуга. Она меня прекрасно видела, но не удостоила вниманием! И поползла мимо, будто я портянка какая-то или пустое место. Не оборачиваясь в мою сторону, не останавливаясь и не прибавляя ходу, всем своим видом показывая свое презрение ко мне и воображая, будто ее наводящая ужас красота открывает перед ней все двери. И перед моими глазами воскрес один давно забытый эпизод - зимний рассвет, новый год. Теразии усыпаны конфетти, по улице идет красотка в серебряных туфельках, позвякивая браслетами и ожерельями, и смотрит на меня в упор, презрительно смотрит в упор, требуя взглядом, чтобы я уступил ей дорогу на том только основании, что она любовница министра попа Корошеца!… Но будь эта красавица полюбовницей самого дьявола или его главного сподручного, я умру со стыда, если уступлю ей дорогу. Я огрел ее прутом и рассек на спине кожу, она выгнулась и зашипела. Я осыпал ее градом новых ударов, мстя ей за свой недавний испуг. Сначала она пыталась достать меня и укусить, но, скребнув зубами по металлической подошве приклада, она сдалась и стала прятать голову под кольцами изодранного в клочья тела. Однако часы ее были сочтены - нет, не такой я дурак, чтобы выпустить ее живой, а потом поплатиться за это. Я пригвоздил ее голову к земле и проткнул глаза, слушая, как трещат ее мелкие кости и лопаются сосуды с ядом. Змея судорожно извивалась, обезглавленная, но все еще сильная, пытаясь найти какую-нибудь щель и проскользнуть в нее. И мне было мучительно и сладко смотреть на ее страдания - нет, не такой уж я неженка и слюнтяй и тоже могу при желании заставить себя истязать, убивать и лицезреть предсмертные муки. Сплющенная голова змеи - лоскут пустой кожи - упорно лезла под брюхо, туловище свивалось и развивалось, каждый член ее бился, охваченный агонией …


ОДИН НА ОДИН С ДЬЯВОЛОМ


Дьявол черный, брат мой!

Радосав Люмович

ПЕРЕКЛИЧКА


Взъерошенные старикашки, а может быть, старые вороны, смутно различимые в темноте, чесались и чистили перья. Они кряхтели или калякали, коротая время. Они то и дело сбивались, теряя нить рассказа, и принимались плести все сначала, нисколько не утомляя этим своих собеседников, поскольку никто и не думал слушать друг друга. Одни плакались на ревматизм, другие - на годы. Старикашки окружили больного - не для того, конечно, чтобы облегчить его страдания (облегчить их невозможно, да и не нужно), а просто для того, чтобы несчастный не чувствовал себя одиноким в свои предсмертные часы. Они напоминали ему секундантов, явившихся присутствовать на поединке, который должен состояться между безоружным кандидатом в покойники, с одной стороны, и зубастой сукой смертью - с другой. Эта схватка сама по себе не представляет особого интереса, однако секунданты ни за что не хотят допустить, чтобы несчастный умирающий при этом роковом свидании был один, хотя и разрешили ему пребывать в одиночестве всю его предыдущую жизнь. Умирающий находится где-то рядом, но держится скромно, не жалуется и только изредка скрипит зубами, досадуя, что смерть так медлит. Этот подозрительный вселяет в меня невероятную и нелепую мысль о том, что невидимый кандидат в покойники есть не кто иной, как я. Впрочем, теперь я уже ничему не удивляюсь, настолько все перепуталось в моем воспаленном мозгу, измученном жарой и болью трехсот других умирающих, которые вместе со мной испускали дух в лазаретах, болотах и загаженном кустарнике у окопов.

Я успокоился после того, как все они покорились смерти: англичане почти равнодушно, русские - изрыгая проклятия, немцы - рыча и негодуя на судьбу, партизаны - с затаенной и горькой мечтой о мщении. Когда все было кончено, в мире воцарился покой, но и он не предвещал ничего доброго, встревоженный, обезумевший от страха, населенный кровопийцами, которых невозможно истребить, и мертвецами, которых некогда хоронить. Никто не знает, где погребены его покойники: под водой ли, увлекаемые течением, под руинами ли, изглоданные крысами, истерзанные, избитые, с опаленными лицами и выжженными ногтями, обезображенные до такой степени, что их не могла бы признать родная мать. Тот пропал, исчез другой. И про Ладо Тайовича тоже ничего не слыхать, истлели его косточки, да его давно уже и не ищет никто - есть у людей дела и поважнее. На том месте, где я расстался с ним, чернее чернявого Ладо булькал котел с ракией. Набитый доверху перебродившей сливой и опоясанный глиной, котел присел на корточки над огнем, светясь в темноте и попыхивая открытой пастью, из которой валили едкие испарения. Вокруг котла расселись седые вороны - они попивают ракию, чмокают и перебирают мертвецов, поражаясь их количеству.

- Не все покойники мертвые, - ни с того ни с сего заявляет старый Глашатый.

- Ох, не все, - бубнит Мямля. - А какие же они?

- А ты слышал про Пренка Пиле из Никмараша? .. Который заночевал со скотом у загона, а после сгинул куда-то и следа по себе не оставил?

- Кто-то подбил его на воровство, а потом отделал как следует и в яму сбросил.

- Все ямы обшарили, нигде ни косточки не нашли.

- А вот и не все. Ты что же думаешь, так уж все ямы, какие есть, на учете? Люди приберегают ямы про черный день, и никто не станет попусту их открывать.

- Знаю и без тебя, а только наш Пиле вовсе не в яме. Ходжа вычитал в Коране, что наш Пиле веселится с русалками на Джутезе, над Никмарашем, и чувствует себя распрекрасно. Он стережет диких коз, предупреждая их о приближении охотников, да следит, как бы они к Проклятым горам да к Лелейской горе не зашли, не то их там черти выдоят и приручат. И за свою службу ежедневно получает солдатскую пайку хлеба …

- И этот вот тоже к русалкам собрался, - насмешливо вставил кто-то и пальцем указал на котел, - то есть на меня.

Вся компания восприняла этот подстрекательский жест за прямой сигнал к действию и, угрожающе рыча, уставила на меня, словно штыки, свои персты. Очи старцев сверкали ненавистью, освещая темные морщины под глазами и черные складки, идущие от носа к бороде. Тут только я сообразил, что старые вороны, слетевшиеся к постели умирающего, куда-то подевались, а на их месте расположился своеобразный суд. Судили меня. Один из старцев, понаторевший в законах не хуже Илии Керосинщика, перечислял мои провинности и соответствующие статьи, по которым они караются. Он набрал целую кучу провинностей, свидетельствующих о том, что я не зря прожил жизнь, и это почти что развеселило меня. Прежде всего я обвинялся в том, что втянул молодежь в безнадежную борьбу с превосходящими силами противника и обрек ее гибнуть в горах. Вслед за молодежью я совратил остальной народ, поссорив его с благодетелями, в том числе кое-кого из господ офицеров и других добропорядочных граждан, которым задурили голову наивные идеи свободы и безудержное восхваление России. Судя по всему, мне удалось заманить и кой-кого из присутствующих, но судья нашел им веское оправдание, приведя цитату неизвестного автора: «Decipimur special recti» 31.

Силясь на основании этой цитаты доказать, что сам дьявол внушил мне искусство совращать людей призраком прекрасного, старик запутался, поперхнулся и, превратившись в придурковатого попа Дубака, загнусавил его голосом: «Полагая, что заблудшие - наши братья, сестры и дети, сбившиеся с пути добродетели и веры, мы попытались советом и благостным словом родительским вернуть их под сень церкви, семьи и племени. Но не смогли. Заблудшие больше верили словам еврея Моши Пьяде, чем светлейшим государственным умам и национальным героям. В последний раз вгляделись мы в их лица и узрели тогда, что это отнюдь не братья и сестры наши, не кровь от крови нашей, но отступники и неверные, кровавое семя сатанинское с поганым взглядом, языческой душой и устами, жаждущими невинной крови родных братьев…»

В конце концов поп всем надоел, и судьи затянули, стараясь заглушить его речь:


В человечьем облике дьявол нам явился,

дьявол нам явился.

И у дома каждого смехом разразился,

смехом разразился.

Вывернуты стопы - верный знак Иудин,

верный знак Иудин,

Не дает креститься православным людям,

православным людям.


Вранье! Никто не запрещал им креститься, просто какому-то незадачливому стихоплету с помощью этого мелкого штриха вздумалось подлить масла в огонь. Можно было бы возразить им хотя бы по этому пункту, но к чему? Я не такой дурак, чтобы утруждать себя, убеждая лгунов в том, что они лгуны, им это и без того давно известно, и моя наивная попытка уличить их в этом будет поднята на смех. До сих пор им безнаказанно сходила отчаянная брехня у нас за спиной и ночные сходки, на которых они сговаривались о том, как бы половчее обмишурить нас днем. Мы им все прощали: дескать, крестьяне, народ, что с них возьмешь? Мы были слишком мягкотелы, и, воспользовавшись этим, они нас оседлали, а теперь уже поздно об этом жалеть. Я даже не стану отрицать свою связь с дьяволом, не то они еще решат, что я раскаиваюсь и мечтаю порвать эту связь, дабы установить контакт с господом богом, а я, истинный крест, не хочу. Если уж у человека непременно должен быть какой-то контакт, пусть будет контакт с дьяволом, ибо дьявол - это поверженное божество, не имеющее ни власти, ни полицейских и нещадно оклеветанное попами; следовательно, нынешний бог - будущий дьявол, который тоже будет оклеветан, как только его свергнут с престола…

Я закрыл глаза, сомкнул губы, молчу, а судьи ерзают в нетерпении, не знают, как им быть. Наконец один не выдержал:

- Не можем мы ждать вот так всю ночь, - выкрикнул он, - утро уже скоро.

- Все проходит, должна и ночь пройти.

- Он ждет прихода дня. Стоит прокричать первому петуху - и он будет спасен. Но пусть дожидается на здоровье, наше дело - заставить его во всем признаться!

- Но как, если он не желает?

- Силой!

- Силой невозможно, пока у него в руках эта страшная штука.

- Что еще за штука такая?

- Винтовка. Адская кладовая ужаса и крови.

Я пошарил рукой - винтовка была действительно со мной, я крепко прижимал ее к себе. А я и забыл, что у меня есть прекрасное средство защиты, и только поражался их робости. Я облегченно вздохнул. Приоткрыл веки - вокруг меня торчат пни, горбатые старикашки в тулупах поспешно прячутся за ними. Того не-терпеливого нигде не видно, должно быть, он первый смылся. Странное место выбрал я себе для ночлега - не лучше ли было убраться с корчевья в лес? И вообще непонятно, где я и что меня сюда занесло. Может быть, это корчевье - нейтральная полоса между потусторонним и этим миром? Оно напоминает мне языческое кладбище, где под слоем мха и ежевикой еще сохранились остатки загадочных надписей, а изглоданные временем разномастные надгробья превратились в корявые пни, под которыми кое-где горели маленькие лампочки фосфоресцирующих гнилушек. И эти мерцающие огоньки вызвали в моей памяти знакомые картины осени, кипящие котлы и старых пьянчужек в тулупах, поминающих покойников за чарочкой.

Я хочу пить, как сто чертей, изо рта несет гарью от внутреннего пожара, еще не утихшего во мне. Слышится шум воды, которая рокочет где-то внизу в долине, но, может быть, это всего лишь обман, созданный временем и тишиной. Старикашки между тем высовываются из-за пней, ждут, когда я закрою глаза. Но не дождавшись, начинают аукаться, перекликаясь между собой условным шорохом, скрежетом, криком филина и наконец переходят на шепот, в котором явственно различаются латинские окончания: is, ere, orum, ram… Если я не ошибаюсь, речь идет о какой-то науке; эта наука зашла в тупик, из которого ей нипочем не выбраться без помощи дьявола; таким образом, дьяволу удалось снова завоевать популярность (подтвердив многочисленные предсказания) и войти в моду через ту же самую калитку, через которую его когда-то вышвырнули вон.

Этот проныра затесался в магнетические явления, присоседился к нейтронам и четвертому измерению - словом, ко всем тем темным местам, где бессильная человеческая мысль вынуждена расписаться в своем убожестве. Некоторые ученые обозначают вездесущего дьявола буквой «t», и это не случайно, ибо дьявол представляет собой не только понятие времени, тьмы, тайфунов и теологии, но также и трагедию всех времен и народов …

Мне кажется, я слышу речи русских эмигрантов: коммунизм - это когда своруешь чьи-то новые брюки и напялишь их на себя … Среди них и Николай Черновольский, лысый полковник бывшей царской армии, он то и дело козыряет именем И. В. Успенского 32, сравнивая его с Пифагором. Вероятно, они пифагорейцы, ибо всегда достигали результатов, обратных желаемому. Каким-то чудом в их компанию попал албанец из Гусиня. Албанец в третий раз твердит: азди чка ме чпан, азди чка ме мар 33, желая, очевидно, немножко подробнее растолковать нам то, о чем прокричал недавно филин. Среди них есть и наши, но это те, которые пришли издалека; они дрались на Гребне и освобождали Джаковицу, сражались на Брегальнице и прорывались к Сараеву, к Майковцу и Наджмеджеру и в конце концов были разбиты полицией. Они столпились вокруг меня, гадая, что со мной такое и чем я болен.

Старый Мап прокаркал вороном:

- Это голод, го-о-лод, и ничто другое!

Мой отец Йоко крикнул сердито:

- Ты, Мап, голову нам не морочь!

- Чего же мне морочить, когда я своими глазами вижу, уж голод-то я как-нибудь умею различить.

- Вот разве что голод, он от тебя весь мир заслоняет. Но довольно того, что ты сам от голода загнулся, другие до этого не дойдут.

- Не хотели бы, но частенько доходят.

- Мой сын себя до этого не допустит, - заметил Йоко.

- Думаешь, твой лучше других?

- Я ему порядочно всего оставил, а у нас в семье отродясь таких скряг не водилось, чтоб при своем-то хозяйстве на харчах экономить и с голоду пухнуть.

- Да, это, несомненно, голод, - подтвердил доктор Храбрый, щуплый белобрысый чех, доброволец со Скадара, - но только не элементарный голод, fames vulgaris. Это malesuada fames - голод-провокатор. Он спровоцировал, больного съесть какую-то отраву, гнилое мясо или поганку, и у него начался воспалительный процесс…

Недолго метился доктор Храбрый и, как и следовало ожидать, промазал. Он не имеет никакого представления о том, что происходит. О каких избытках мяса, о каких залежах может быть речь, когда кругом столько алчущих хищников? После того хлеба с мякиной и ядовитых ягод, которые нам принес Василь, я не притронулся ни к чему сомнительному. Мяса я в глаза не видел, грибов в рот не брал, даже к дикому чесноку не притронулся и только однажды надкусил с дикарки яблоко - попробовал, можно ли их есть. Я и раньше грыз зеленые яблоки, и они никогда не причиняли мне никакого вреда. Так почему же сейчас они должны были меня отравить?.. Вся честная компания тоже не верит Храброму, невзирая на то, что он доктор, брат чех, доброволец и европеец, шумит, стараясь его перекричать. Прокаженный утверждает, что всему виной мушка. Малюсенькая мушка, едва различимая невооруженным глазом, эту мушку можно иногда увидеть на закате солнца, и выглядит она этакой легкой пушинкой, а гнездится в пещерах, возле теплых источников. Иногда она пропадает, и несколько лет ее совсем не видать, а потом эта напасть откуда-то снова берется, особенно в жаркое лето. Укусы ее не чувствуются, и от них на коже не остается никаких следов, а яд бросается прямо в голову, и потому считается, что яд этой мушки хуже змеиного. От одного укуса ядовитой мушки вол падает замертво, а человек, существо более могущественное, чем вол, иногда выживает, но долго мучается …

Позвали Сайко Доселича, потеснились, пропуская его ко мне. Он долго смотрел на меня изучающим взглядом и думал, но не говорил ни слова. Наконец, когда я уже начал забывать о нем, Сайко произнес хриплым голосом:

- Это у него не от голода, и не от пищи. И не от мушки.

- А от чего же?

- От самого себя. Один он, вот голова у него кругом-то и пошла.

Тот албанец поспешил поддержать его:

- Шуми шок, трими мир. Много друзья - вся болезнь прошла, один юнак - нет юнака!

- Вы вот тут всю ночь гадаете, - говорит дядька Тайо, - а истины никто не угадал. Это он от раны болеет.

- Ты по своим ранам не суди. Это у тебя никогда не хватало терпения дать своим ранам зажить.

- Вот и у него тоже терпения нет. Человек и в добре бывает нетерпелив, а уж в худе и тем паче.

И словно дыхание этот хриплого голоса, порыв сердитого ветра пронесся по горам. Прошумел в ветвях, переходя от дерева к дереву, и завыл, ударившись в скалы. И все разошлись - неслышно или шурша листвою, и редкие камешки, вырвавшись из-под ног, скатились по осыпи. Надоели они мне своими спорами и шумом, надоело находиться от них по ту сторону черты. Когда они ушли, мне стало еще хуже. Конечно, все они давно уже умерли, и теперь это тени былого, выхваченные из небытия красно-синими бликами сжигавшей меня лихорадки, однако, вступая в реку времени, в ее безбрежную стремнину, которая подтачивает и возводит утесы, но, разрушая, не возрождает людей, всячески способствуя тому, чтобы они сами растрачивали себя сотней различных способов, человек не может быть один - лучше с тенями, с призраками, лучше с самим дьяволом. Человеку трудно в одиночку справиться с ее мощным течением, и он жмется к себе подобным и лепится на отмелях и островках людских бедующих поселений, теснясь вокруг котлов с ракией, у постели больного, забываясь в разговорах, картах или беседах с душами покойников.

И вот уже снова они сошлись - сербы и турки, и кто-то еще из давних времен - и принялись убеждать меня в том, что болезнь - это божий дар, а всякое врачевание ее - промысел дьявола, и что сам сатана посвятил шаманов из Рабана в тайны лекарского искусства, и что поп Завиша Вуевич из Люботина призывал дьявола по утрам сорок дней подряд. Вызвал его наконец, встретились они с дьяволом и побратались, поп выудил из своего побратима всю его лекарскую премудрость, вытряс из него все что мог, а потом, наверно, застрелил из винтовки. Но не один Завиша Вуевич воспользовался доверчивостью дьявола; его обманывали святые и некий немец, его обманывал сам святой Савва, и во всех этих историях дьявол выглядел этаким наивным простофилей, которого надувает каждый кому не лень. Позднее дьяволу стали приписывать невероятное лукавство - эти байки, столь упорно распространявшиеся, выдумали специально для того, чтобы как-нибудь оправдать предательство людей. Но никакие прикрасы не могли убить тлетворный дух, который исходит от любого предательства, и помешать мне с отвращением думать о том, что святые и жулики - без пяти минут родные братья. Мучимый этой мыслью, я начинал со страхом замечать, что в сердце моем растет симпатия к обманутому Прометею-Люциферу, охромевшему от цепей, прокопченному на костре, очерненному клятвами и клеветой.

Наконец ушло и это, померкло, угасло. И ничего не осталось и ничто не пришло. Лишь алая точка боли маячила, мерцая в пустоте, оглашаемой чьими-то хриплыми стонами. Точка отсвечивала то голубым, то красным, дымилась и томила, как вонзенный в тело клинок, как удар топора, застрявшего в костях. Я проснулся и огляделся, - тот, кто нанес мне из мрака удар, давно уже скрылся. Вокруг никого, только боль и ночь да нависшие дождевые облака. Я лежу на крутом склоне, вдавившись затылком в камень, камень сопротивляется, упираясь в землю всеми своими зазубринами, затупившимися от сильного нажима. Я вскочил на ноги. Боже мой, куда же я забрел! Ни леса, ни корчевья, которые я ожидал увидеть вокруг, нет, в действительности я очутился на осыпи, в потоке застывших камней. В голове все спуталось, все смешалось, и невозможно вспомнить, какого черта меня сюда занесло. Впрочем, это не важно. Главное - поскорее выбраться отсюда, пока не хлынул дождь и каменные волны мертвой реки не устремились вниз.

Собирался дождь, и я подался на Прокаженную, поближе к пещере. Пещера на Прокаженной принадлежала некогда Якову Отверженному, больному проказой, умершему где-то в этих местах между балканской и первой мировой войной. Видимо, прокаженные селились тут еще задолго до Якова - название Прокаженная восходит к давним временам и упоминается в старинных указах о разделе монастырских земель. После смерти Якова пещера перешла к комитам, от комитов - к Сайко Доселичу, от Сайко - к его сыну Нико, но никому из них не принесла она счастья. Теперь пещера моя, но памятуя о вредной мушке, что плодится в теплых лужах в особо жаркое лето, меня совсем не тянет внутрь. Дождь зачах на корню. Он побрызгал слегка, но, не нащупав меня, прошел стороной. Те жалкие брызги, которыми он окропил мою гору, я переждал, дремля под буком. Небо перед рассветом очистилось, в наступившей тишине поднималось солнце. Из долины к восходящему светилу длинными белыми духами потянулись испарения, напоминая людей с воздетыми к небу руками, а может быть, войско с поломанными копьями.

Я решил отдохнуть и никуда не ходить. Ни завтра, ни послезавтра - какой смысл плутать по лесам, когда и здесь неплохо. Где-то невдалеке кто-то кружит по лесу, и, хотя я не слышу его шагов, я всем своим существом чувствую его приближение. Я беспокойно озираюсь по сторонам и наконец отыскиваю его взглядом: вот он бредет прихрамывая от дерева к дереву, задумчивый, рассеянный - точь-в-точь пенсионер и, видать, новичок в лесу, высокий такой, в черном городском костюме. И что-то выискивает - должно быть, целебные травы, а может быть, змей - змей ведь тоже целебны. Прежде всего я подумал про Николая Черновольекого - не помню точно, Николай он или Александр, но только имя у него было царское, хотя мы попросту прозвали его Лысым. Лысый преподавал математику, замещал латиниста, никогда не ходил ни в кафе, ни в публичный дом, ни в церковь и все свое время проводил в школе или в своей холостяцкой конуре, где он сам себе готовил пищу и чинил ботинки. У него не было ни родни, ни привязанностей, а была одна только ненависть к коммунизму, да еще, по слухам, какие-то темные связи с полковником Кутеповым.

Лысый не ездил на экскурсии и никогда не ходил в лес. И я не могу себе представить, какая страшная неволя могла загнать его ко мне, в эту глушь … Ах, да ведь Лысый же умер, вспомнил я. Да, да, я совершенно уверен в том, что он умер, - у него похитили из банка все его сбережения и был суд, волокита, огласка. Да, впрочем, это вовсе и не Черновольский, он на него нисколько и не похож - это просто вылитый Ага Видрич из Межи. Был у Аги сын, искусствовед, долгое время проживавший в Париже, и время от времени старик являлся ко мне и просил меня написать его сыну письмецо и адрес: Rue d`Assas, Quatrier Latin. Время от времени старик получал от сына поношенные носильные вещи, черные, как экспонаты упраздненного музея, и, облаченный в эти экспонаты, но босой, так как на его корявые ноги ни в одном музее не нашлось бы подходящей обуви, отправлялся на работу, в поле и на базар. Привык без башмаков ходить, вот босой и в лес забрел. .. Заметив меня, он заволновался и побледнел. Черная одежда старика сначала утратила свой цвет, потом форму. Остался лишь неясный силуэт, но и он оказался деревом, освещенным косым лучом солнца. Потом в один прыжок перескочил к другому дереву и притаился в тени.

Нет, это и не Ага, решил я, Ага умер за год или за два до войны. Теперь я припоминаю, что он умер во время чешского кризиса, когда мы записывали добровольцев для защиты Златой Праги. А это какой-то неизвестный мне старик, его принес сюда дьявол; а может быть, это дьявол, принявший облик старика. Я махнул ему рукой, он приостановился, подумал и, ничего не ответив, захромал ко мне.

- Ты, наверное, ищешь змею, - сказал я ему. - Могу показать, где она.

- Нет, я ее не ищу, - проскрипел он сквозь гнилые зубы. - Ты ее убил, а этого не следовало делать.

- Это почему же? Кажется, тут этих змей более чем достаточно.

- Тебе никто не давал полномочий распоряжаться здесь и наводить свои порядки.

- Пока еще не давал, но даст, я сам себя уполномочу. А убил я ее потому, что она слишком нос задирала, а я не выношу презрительного взгляда.

- Эта змея ни разу не тронула человека.

- На лбу у нее об этом не написано. С виду она самая обыкновенная змея, только чуть больше обыкновенной.

Больше - значит, старше и хитрее. Дольше выкручивалась, дольше мудрости набиралась. Она, должно быть, моя ровесница, а может быть, немножечко моложе. Если так, ей оставалось прожить еще каких-нибудь девятьсот восемьдесят лет, чтобы превратиться в дракона. А превратившись в дракона, безнаказанно мучить людей… Я поднял голову, а старика и след простыл. Удрал, догадался я, испугался, что и его прихлопну. Но не успел я устроиться поудобнее, как снова увидел его. Он сидел на камне, и поэтому я сначала не заметил его. Вид у него худой, изможденный, нос крючковатый, как у шаляпинского Мефистофеля. А бороды нет, видимо, ее и не было. Кожа у него, как матовое стекло или дымчатая пленка, за которой ничего нет. Сквозь его тело просвечивает лес, деревья, опавшие ветки на прошлогодней листве и камешки на тропинке, словно подернутые легкой тенью.

- Я рад, что мы встретились, сказал я.

- Подумаешь, - ответил он равнодушно, уставившись в пустоту.

- Нам надо кой о чем с тобой потолковать.

- Толкуй, никто тебе не запрещает.

- Я бы мог продать тебе душу, - и я внимательно посмотрел на него, ожидая увидеть радость на его лице.

Он засмеялся, но лицо его было по-прежнему хмурым.

- Мою душу, - продолжал я. - Она мне ни к чему, только мешает, а ты собираешь этот хлам.

- Это тебе кто-то наврал. Зачем мне души?

Я и сам не знаю зачем, я этого никогда не мог понять. Вероятно, для каких-нибудь выборов, которые должны состояться в далеком будущем и принести ему полную победу над противником с помощью абсолютного большинства голосов … Ну и везет же мне, подумал я, в кои-то веки раз удалось зазвать к себе дьявола, так надо же ему оказаться чертовой скрягой, которая стесняется своего ремесла… А может быть, это у него тактика хитрая такая; может, он нарочно цену сбивает? Вроде нашего Реджо Неудачника, мясника из Беран: тот, бывало, вот так же сидит себе в своей феске на ступеньках, курит, молчит и дремлет, а над головой у него на железных крюках висят куски мяса, облепленные жужжащим роем мух и пожираемые алчными взорами городских и сельских собак, которым приходилось довольствоваться лицезрением вожделенного лакомства. Весной, когда начинались полевые работы, для угощения соседей, занятых на «мобе», скот шел под нож косяком, я приносил на продажу Неудачнику ягнячью кожу. Мне не терпелось поскорее сбыть с рук проклятую кожу, чтобы не опоздать на уроки и отвязаться от назойливого роя мух, который следовал за мной по пятам. Но Неудачник взирал на меня с врожденной ненавистью потурченца и заявлял, что он в этой коже не нуждается, ее, эту кожу, не то что продать - задаром подарить и то некому … И лишь заметив, что я поворачиваюсь к дверям, собираясь нести свой товар кому-нибудь другому, Неудачник разражался отборной бранью в адрес своих конкурентов, которые портили ему всю коммерцию…

- Сколько вас здесь? - спросил я старика.

- Все перед тобой.

- Ты что же один?

- А кто тебе нужен еще?

- А на Лелейской горе?

- Это она и есть. Все эти горы Лелейские - холодные и голодные, а эта и еще голодней, чем другие.

- Я думал, Лелейская вон та, крутая, бездорожная.

- То голова, а это шея. А еще ниже - туловище. Ну, а дороги мне не мешают - жалость одна эти их дороги.

Но мне все равно не верится, что он один в этих бескрайних просторах, один, как я. Врет, подумал я, врет не без заднего умысла. Реджо Неудачник ответил бы точно так же, если бы его спросили про его конкурентов. Он бы сказал, что других мясников нет на свете, что он один-единственный на все торговые ряды, и здесь, и на всех базарах, от Салоников до Стамбула, и что вся торговля убойным скотом и кожами проходит через его грязные руки. Но тогда мне и в голову не приходило спрашивать Неудачника, как пройти в другую лавку. Они сами заявляли о себе за версту страшной вонью, невероятным скопищем собак и мух и связками мяса, которое разлагалось на крюках над полусгнившими ступеньками. Некоторые из них были в придачу ко всему снабжены вывесками: «Рагип Кудук. Отличное мясо», «Торговля мясом „Европа” Суляги Манджука», «Мясная лавка „У Зубоскала”» ... Другое дело здесь, где нет ни вывесок, ни крючков, ни собак, ни ступенек, только время от времени пронесется с жужжанием заплутавшаяся муха. Может быть, этот старый дьявол и в самом деле ухитрился разогнать или поглотить всех своих конкурентов, дабы не мешали его коммерции? Если так, надо немедленно спускать цену.

- Я за свою душу много не спрошу, - бросил я.

- Знаю. Тебе охота, чтобы я довел до конца твою дурацкую военную хлопушку.

- А ты, однако, здорово угадываешь мысли.

- Я не угадываю, а читаю.

- Тогда тебе нетрудно будет довести мой замысел до конца.

- Нетрудно, но известно ли тебе, что ты с ним будешь делать?

- Мое изобретение будет иметь колоссальное значение для будущего.

Он задумался, нахмурил брови. Беззвучно зашевелил губами - не иначе, как принялся ворочать в уме многозначными числами, подумал я. Сощурив свои ястребиные глазки, старик как бы проник ими в далекое будущее и узрел там нечто весьма неприятное. Возможно, будущее и не так прекрасно, как мы воображаем, но и он тоже явно перестарался в своем стремлении запугать меня им. Не пугает меня и то, что он видит меня насквозь и читает мои мысли - я тоже читаю его мысли, и сквозь его прозрачное тело вижу землю, как бы покрытую тенью, и сучки и камешки на ней. Возможно, он в чем-то сильнее меня, зато у меня есть свои преимущества, и это уравнивает нас. Мухи, например, целиком на его стороне: я их не вижу, но слышу их злое жужжание. Мухи помогают старикашке орудовать цифрами, возмущаются, обнаружив ошибку, все стирают и начинают сначала. Временами меня окатывает волна смрада, отдающего тухлым мясом, невидимым облаком она становится в воздухе на прикол и, словно из упрямства, не желает сниматься с якоря. Мне кажется, моему собеседнику тоже противен этот запах, и это придает мне силы сносить его присутствие.

- Нет, я отказываюсь, - процедил он наконец сквозь расшатанные зубы.

- Почему?

- Отказываюсь тебе помогать. Из этой твоей затеи получится обыкновенный самострел, а их на земле и так слишком много.

- Не такой уж обыкновенный. С появлением моего аппарата часть средств уничтожения мгновенно выйдет из строя, а вслед за тем и все, что называется огнестрельным оружием.

- Вполне возможно, но только для того, чтобы заварить новую кашу.

- И покончить с деспотизмом.

При слове «деспотизм» он вздрогнул, дернувшись головой, коленями, руками. Убедил, подумал было я. Нащупал слабинку, ведь он и сам изнемогает под гнетом деспотизма, скрывается, выкручивается и должен ненавидеть всякий деспотизм по крайней мере не меньше, чем я. Он долго искал себе союзника и, обретя его, вздрогнул от радости… Но мое заблуждение длилось какую-то долю секунды; я понял, что не радость, а негодование заставило вздрогнуть старого дьявола. Точно такое же брезгливое движение не раз приходилось мне замечать у представителей Объединенной оппозиции 34, когда мы помогали им проводить предвыборную кампанию. И как правило, именно в те моменты, когда кто-нибудь из коммунистов слишком уж. рьяно ополчался против шпор и прикладов и деспотизма. Я тогда прекрасно понимал причину раздражения этих старых демагогов с бородками. Некоторым из них приходилось стоять у кормила власти, и нельзя сказать, что проведение в жизнь программы насилия было им так уж противно; готовясь при нашей поддержке снова вскочить на коня, они не одобряли всякого, кто пытался опорочить методы правления, на которые они рассчитывали опираться. Но у того, кто сидит сейчас передо мной, даже и бородки нет, не говоря уж о том, что он никогда не стоял у власти. Так почему же он против того, чтобы было покончено с насилием? … У него уже был наготове ответ:

- Деспотизм не так страшен, как его малюют.

- Ты действительно так думаешь?

- Я это знаю, В действительности насилие - надежный двигатель, толкающий повозку вперед.

- Но двигатель может устареть. И тогда его необходимо сменить.

- Можно сменить двигатель, но принцип должен оставаться неизменным. Вообрази, что станет с людьми, если они вдруг получат свободу? Да еще к тому же получат эти твои самострелы и перестанут бояться кнута, шпор и приклада! … Некоторые называют такую свободу анархией, но я бы назвал ее попросту свалкой. В этой свалке все передерутся и поделятся на голубых и красных, на худых и толстых, на проклятых и благословенных и еще не знаю на каких и будут делиться до полного уничтожения. А предлог для раздела всегда найдется: одни будут мстить за прошлый произвол, другие - из боязни стать жертвой мести. Но если бы паче чаяния и осталась в живых жалкая горстка свободолюбцев, у кого нашлись бы такие средства и силы, которые могли бы заставить их работать? Их невозможно было бы заставить умыться, смыть с себя кровь и закопать мертвых. Расплодившиеся крысы переносили бы чуму и проказу от жилища к жилищу, живых пожирали бы вши, а мухи вились бы над трупами. Слышишь, вон и сейчас они вьются? …

- Ты случайно не из потурченцев ли будешь? - язвительно заметил я.

- Из чего это ты заключил?

- Они тоже за деспотизм, причем безразлично чей.

- Сталин тоже за деспотизм, особенно за свой собственный.

- Сталин совсем другое, для него насилие является средством подавления насилия.

- Нечто в том же духе заявляют и ваши противники, но я им тоже не верю.

Последняя фраза пришлась ему по вкусу, очевидно, он нашел ее остроумной, и расхохотался, давясь смехом. Мощная волна зловония, еще более густого, чем раньше, нахлынула на нас. Такой ужасный запах может источать труп, разлагающийся на солнце, но я готов был поспорить, что это несло из его открытой пасти. Как бы торжествуя какую-то победу, старик хохотал, клацая от хохота черными зубами, которые плясали у него во рту и множились, пока не образовали третий ряд. Он всхлипывал, скрежетал зубами, наподобие кузнечного меха и выталкивал из своей утробы тучи мух и заряды вони. Но вместо того чтобы съежиться от этого бесконечного испускания воздуха, старик заметно раздувался и затвердевал. Теперь уж это не тот оголодавший старикашка - глаза у него грозно сияют из-под темных век. Позабыв со страха про свою винтовку, я сгреб рукой горсть земли и запустил ему в рожу. Комок прошел сквозь него, как сквозь тень, и рассыпался по земле. Зловоние отступило, а дьявол взвыл, будто бы десяток кинжалов пригвоздил его к земле. Несколько мгновений он трепыхался, пронзенный кинжалами, а потом произнес:

- А ну-ка, посмей еще разок!

- И посмел бы, да не желаю. Хватит с тебя и этого.

- За что же ты меня этак?

- Разит от тебя, как из мясной лавки.

- А это и есть мясная лавка - твое воображаемое будущее. Я хотел продемонстрировать тебе натуральный запах будущей жизни.

- Не жизни, а смерти.

- И жизни, ведь жизнь и смерть связывают нерасторжимые узы.

- А тебя, я смотрю, нерасторжимые узы привязали к юбке божьей матери.

Глаза его снова сверкнули.

- Только невежды могут недооценивать роль женских юбок. Не будь юбок, нечем было бы прикрыть то, что под ними. Обнаженная нагота мгновенно приедается, ибо нагота проста, она проще фасоли. Другое дело прикрытая нагота, она будоражит, она как бы зовет к открытиям, и лишь благодаря юбкам открытия эти стали достоянием человечества. Юбка, если хочешь знать, развивает мечту, и все эти пугала, эти боги, все оттуда, так же как и первооткрыватели, на которых вы возлагаете такие надежды. И напрасно возлагаете, ибо все это прах - что было и будет.

- Послушай, долго ты тут будешь вонь распускать? - воскликнул я. - Убирайся отсюда!

- И не подумаю, - возразил он. - Мне и тут хорошо.

Дело вовсе не в том, что ему хорошо, дело в том, что его приковали к земле кинжалы, пронзившие его. И он не тронется с места, пока я вторым ударом не перережу связующие нити. Он нарочно источает зловонные запахи - решил взять меня измором и вырвать из меня этот второй удар, который принесет ему освобождение. Так получай же! Я сгреб горсть, земли и снова швырнул в него. Он сразу же слинял, как будто бы краски отхлынули волной к его ногам и вытекли вон. Остался один только контур, но постепенно таял и он, сливаясь с замысловатым узором сухих листьев и сучков. Он как бы весь просочился в почву в том самом месте, где сидел, и, пройдя по какому-то подземному тоннелю, вынырнул в десяти шагах от меня и огляделся. Сгорбленный, съежившийся, он тем не менее довольно ухмылялся, радуясь своему чудесному избавлению. Я пошел за ним следом - может быть, он мне еще когда-нибудь понадобится, надо же мне знать, где его искать. Временами он терялся из виду, сливаясь с лесными тенями, а потом снова возникал впереди. Как я и ожидал, он повел меня прямо к пещере. Но здесь хитрый бес обманул меня, и я так и не видел как он туда входил. Должно быть, у него есть свой потайной вход в пещеру, но он ни за что не хочет выдавать мне свое убежище.

Некоторое время я размышлял обо всем случившемся механически и вяло, как бы вполсилы, оставшейся у меня после того, как вторую половину кто-то выкрал. Вероятно, во всем этом есть нечто странное, но что, я не знаю, и оттого мне все это кажется вполне естественным. Оглядевшись вокруг, я увидел, что сижу перед пещерой, наведя оружие на вход. Ранца со мной нет и шапки тоже - они остались под тем буком, где я спал. Видимо, все это неспроста, подумал я, какая-то нечисть пыталась заманить меня в пещеру - Яков Прокаженный или кто-нибудь из его предшественников, превратившихся в вампиров и ощутивших потребность похвалиться этим передо мной. Пусть потешатся - под открытым небом они мне не страшны. За время своих бесконечных скитаний они изобрели на досуге немало теорий, но главным их боевым средством по-прежнему остается невыносимая скука, проповедь непротивления насилию и вонь. Нет, такой дьявол мне не подходит. Не известно, что было бы со мной, если бы ему удалось заманить меня в пещеру. Какое счастье, что я рухнул у входа и мне сейчас не надо выбираться оттуда… Я поспешил уйти подальше от его подземного царства, а сухая листва под низовым ветром зашуршала, как погоня…

Я вернулся к корявому буку и нагнулся за шапкой и ранцем. Где-то совсем рядом громко зажужжали мухи, и на меня снова дохнуло зловонием. Я обернулся на запах - под тропой, шагах в трех от нее, торчали чьи-то скрюченные ноги в грязных брюках. Ниже находилась голова, в стороне валялась шапка. Лицо лежавшего покрывала движущаяся черная корка из мух; перелетая кучками с места на место, мухи открывали клоки рыжих волос. Брюки принадлежали Мирко Кадушину, ему же принадлежала и эта рыжая голова с провалившимся затылком. Из нее на землю просыпались осколки костей, а может быть, и черви. Похоже, Мирко не защищался, а только молил о пощаде: его раскинутые руки словно бы и теперь умоляли простить ему и воду, и траву, и краденые вязанки сена, мимо которого он не мог пройти зимой, и подковы, подобранные им на городских улицах. Его неизменного мешка, которым Мирко покрывал голову в случае дождя, при нем не было; мешок, вероятно, стащили. Я так и не понял, что там такое белело у него под затылком - нельзя было медлить ни секунды. По-видимому, его давно уже ищут и неровен час вместо него наткнутся на меня.

Три дня клубились и растекались они по горам, разыскивая Мирко Кадушина. Мне было видно, как они звали его, вытягивая шеи, и, обманутые эхом, лезли в адские расселины и трещины, куда, по их мнению, грохнулся Мирко. Похоже, что тот самый вредный дьявол решил позабавиться нами: сначала поведет их для виду на Прокаженную, а потом, усыпив мою бдительность, выведет с другой стороны прямо на меня. Меня так и подмывало выскочить к ним из своего тайника и сказать, где его искать. Хорошо, что я сдержался: вчера они его наконец нашли. И страсти улеглись, а болезнь моя прошла. Во всяком случае, судя по аппетиту - я бы, кажется, мог сглодать старые ботинки или кривое чертово копыто, попадись они мне в руки. Надо бы поискать чего-нибудь съедобного, но у меня совершенно нет сил двинуться с места - ноги не ходят, да и со зрением плохо. Поэтому мне остается ничего другого, кроме как ждать, когда по своему обыкновению ко мне припожалует дьявол. Вчера он, кажется, снова приходил и долго и нудно твердил: «Пойми, все равно ты пропал, погиб, ни один человек не думает о тебе. Да и какой с тебя прок, кто ты такой? Не борец, не гайдук, не жертва - никто. Свернись кольцом, как голодная змея, и медленно подыхай…»

Я свернулся кольцом, колени поджал к подбородку - так как будто бы легче. Оказывается, и у змеи можно кое-чему научиться. Я где-то слышал, что некоторые змеи жалят сами себя в хвост и, омолаживаясь собственным ядом, продлевают себе жизнь. Хорошо бы и мне укусить себя - не для омоложения, конечно, плевать я хотел на это омоложение, а просто так, со скуки, подкормиться собственным ядом, коль скоро под рукой у меня нет другой пищи. Яда у меня хватит на целое змеиное племя, не знаю только, как его использовать. Ногти я уже сгрыз, принялся за пальцы - не помогает. Взялся за колени. Чего их щадить, эти безобразные тощие колени, вылезшие из заплатанных штанов? Зубы у меня заострились, продирают до самых костей и скрипят: а зачем в коммунисты полез? Ведь ты же прекрасно знал, что ждет этих несчастных впереди! Каждый сам кузнец своего счастья, тебе твоего тоже никто не навязывал; теперь терпи и молчи!…

Или прорывался бы на Плевли, в Первую пролетарскую, к своим, чтобы вместе с ними бороться и смерть встречать, а не мыкаться тут одному!… Не прорвался, так теперь молчи, молчи и еще раз молчи!… Опоздал, не погиб вовремя, дождался поражения - какого же теперь тебе надо рожна? …

Я кусаю колено, но не чувствую боли - оно занемело. Только горькая сукровица жжет ободранное место хуже йода. Наконец прискучило и это. Я променял бы один кусок мяса с вертела, обжигающего пальцы и нёбо, на три дня этого рвотного самоедения. Размечтавшись о куске мяса, я поражаюсь самому себе: неужели когда-то я был таким кретином, что справедливость, свободу и еще черт-те что ставил превыше куска мяса? … Вдруг я вспомнил про того вола.. Кто-то говорил недавно мне про одичавшего вола, вырвавшегося из загребущих четнических рук и теперь шатавшегося безнадзорно по горам. Чьей добычей он станет - людей или волков? Ведь одиночка не может долго продержаться в этих горах. Вот бы мне найти порядочного дьявола - да только где его возьмешь, - который согласился бы привести ко мне вола, я бы ему душу отдал за это одолжение. Причем без всякого сожаления! Для чего мне душа? … Душа, раздираемая любовью, душа с ее вечным страданием и болью, болью не за себя, за других, за то, что им плохо, и что они беспомощны и ничего не могут, и что они беззащитны, и голодны и несчастны тысячу раз? Почему я должен страдать за других, когда другие давно уже забыли про меня?..

Впрочем, я сильно сомневаюсь, что дьявол при всем своем желании может заманить вола ко мне - вол животное упрямое и предпочитает пощипывать траву в лугах, чем плутать по угрюмым лесам. Разве что мне самому поискать его? Шансов на успех у меня немного. Если этот вол не сказка, хищные звери и четники не дадут ему слишком долго зажиться на свете. Но, предположим, вола растерзали волки - после волчьего пира и мне найдется какой-нибудь кусочек на жаркое. Не беда что он будет начат чужими зубами, я его хорошенько промою. Бог мой, да можно и не мыть, огонь от всего очищает. А если нет, так тоже не страшно: мои и волчьи зубы - зубы братьев, и движет нами одна и та же алчная страсть… Эта мысль, назойливая, как муха, как целый мушиный рой, непрерывно пополняемый и гудящий, наконец подняла меня на ноги. Искусанные, они как бы и в самом деле обновились. Я осмотрел свои ноги: вот они, мои верные слуги. И я мог допустить, чтобы они погибали голодной смертью?! Они служили мне верой и правдой и всегда выручали меня из беды. Если мне удастся найти вола или хотя бы его половину, я сдеру с него два куска кожи и справлю им обувку по всем правилам.

Я влез на гору, осмотрел окрестность - никого. Просто глупо думать, что тут можно кого-нибудь увидеть, моего вола давно уже облюбовали патрули, летучие отряды карателей плите, кто разыскивал Мирко. Нет, решительно никого, пустынны распадки, уходящие до горизонта. Лишь стелются к земле зеленые волны да вихри закрученных ветром трав на унавоженных выгонах вокруг катунов. Здесь до сих пор не разрешают косить, а все из-за меня. Пока не разделаетесь с ним, сказали нашим, забудьте и думать о покосе - вот какими средствами разжигают они ненависть ко мне, а через меня вообще к коммунизму, озлобляя против нас самых доброжелательных. В конце концов, даже Плотник возненавидит меня, если не возненавидел до сих пор, и раскается, что не зарубил меня во сне. И мне захотелось снова свернуться клубком, поджидая смерти. Нет, нет, нельзя поддаваться - потерять надежду никогда не поздно. Но даже и без всякой надежды человек может идти шаг за шагом - движение само по себе обещает какую-то встречу впереди. Например, с одиноким четником на узкой лесной тропинке. А встретившись с четником, его можно задержать и проверить, что он несет в своем ранце. Может быть, там найдется банка мясных консервов, которую он сэкономил для ребятишек, я у него эту банку конфискую, чтоб не повадно было травить детей сомнительной консервированной пищей.

Я излазил все горы сверху донизу; внимательно исследуя почву, но нигде не обнаружил следов крови и вообще никаких следов - чисто. Это меня ничуть не удивляет. Бог давно уже от меня отвернулся, равно как и я от него, между тем как дьявол меня тоже не понял. Вот почему я такой невезучий! Никого, хоть бы один вшивый четник попался, или обратный извозчик, или монах с котомкой, или цыган - не все ли равно, кого грабить! На Плесе, ниже Врагановской воды, явственно отпечатались копыта - какое-то крупное животное переходило здесь реку. Это было уже давно, по меньшей мере с неделю назад, с той поры уже много их позарезано, а косточек их поразбросано. На взгорье по ту сторону реки ровными пятачками выделяются полянки, точно озерца, окруженные лесом. Я увидел его на одной из полянок и сразу же решил, что это мираж. Мираж лениво передвигался с места на место, черный, как головешка, - то ли вол, то ли дьявол. Но уж во всяком случае, не тот вол, которого я искал; тот не стал бы без злого умысла столько времени дожидаться меня. А вдруг все-таки тот: волки разбежались от стрельбы в разные стороны, а четники, прочесывая леса, не обращают внимания на поляны.

Густым ельником я спустился к реке, на дно ущелья. Река была прозрачная и мелкая, я перешел через нее по упавшим деревьям. И, не разбирая дороги, стал карабкаться вверх с прямо-таки невероятной быстротой - человек все равно что птица, в особенности одержимый какой-нибудь идеей. Временами я с ужасом думал о том, что вол улизнет от меня, прежде чем я успею добраться до него, и я только напрасно мучаюсь, и что это обычная история со мной, и было бы странно, если бы на этот раз вышло по-другому. Но вскоре я увидел его - значит, не ушел! И тут я совсем растерялся: соблазн велик, но где взять силы первому напасть! Да и какой из меня боец, когда душа еле в теле держится? Нет, лучше и не пытаться. К тому же этот вол может оказаться обыкновенной приманкой: они давно уже сидят в засаде и поджидают, когда я объявлюсь, чтобы с криком выскочить и навалиться на меня гурьбой. А потом долго хвастаться, как лихо они меня провели. Про вола сказал мне Плотник, а может быть, он давно уже снюхался с ними: а может быть, они его угрозами заставили зазвать меня сюда…

Бык между тем по каким-то неведомым признакам почуял мое приближение. Он дунул в нос, поднял голову и стал дико рыскать глазами. Я пригнулся к земле и съехал вниз по склону, но перестарался. Никто не крикнул, никто не выстрелил. Значит, никакого подвоха, сказал я себе. Просто бык одичал и у него обострилось чутье, как у каждого дикого зверя. Я вернулся на свое место, гляжу на него и не могу наглядеться… До чего же невероятно красив этот зверь, с шеей, пригнутой к траве, с широким лбом под кудрявой челкой и полированными острыми рогами. Какая вопиющая несправедливость, что такое убогое создание, как я, измученное, изверившееся, смеет и может уничтожить такую красоту и мощь!.. Солнце стояло высоко в небе, начинать было рано, и я был ужасно рад, что можно немного потянуть. Еще не все потеряно и пока можно надеяться, что все обойдется как-нибудь иначе, например, нагрянет погоня и помешает мне убить животное. Вдруг я вспомнил Ефрема Срджича: «Если, метясь в человека, ты начинаешь испытывать к нему чувство жалости, вообрази, что это вовсе и не человек, а некая злая сила и кровожадный дракон, которого ты должен уничтожить…» Вот и вол тоже настоящий дракон, уговаривал я себя, черный, одичалый, может быть, это и не дракон, а Минотавр из ущельев Лелейской горы…

Я навел винтовку на середину лба и спустил двумя пальцами ниже. В левой руке появилась дрожь и улеглась. Он увидел меня и понял все, как человек, увидевший свою смерть и понявший неизбежность конца. И поднял голову - не для того, чтобы бежать, но для того, чтобы запечатлеться во всем своем блеске на этом последнем кадре. Может быть, он верил человеку, а может быть, хотел спросить: за что? Мои глаза заволокло слезами - да, за последние дни я сильно ослаб. Но вытирать глаза было некогда и некогда было ждать, пока слезы высохнут сами. Мгновение проволочки, и руки и нервы окончательно откажут мне. Я нажал спуск, и меня оглушил грохот. Бык кивнул головой - поклонился солнцу. Обернулся к Лелейской горе - поклонился и ей. Словно хотел им сказать: прощайте, убили меня!.. Я бросился к нему перерезать горло, пока он еще не издох; он поглядел на меня крупным глазом: так это ты убил меня!.. И моя занесенная рука застыла на месте: нет, это не я, это кто-то другой, лукавый и вероломный, воспользовался моей рукой и винтовкой.

Но теперь все равно, сказал я себе. Во всяком случае, для него совершенно безразлично, я или другой, теперь уже этого ничем не исправить. Ни бог, ни дьявол, ни весь всемогущий мир во всеоружии невероятного количества разнообразных познаний и медикаментов не в состоянии был бы восстановить то, что я разрушил в мгновение ока. Я поспешил прервать его мучения и заглушить голос совести, которая стонала, нисколько не радуясь победе. Кровь брызнула мне в бороду, залила глаза и заклокотала в траве. Я бросил нож и подставил пригоршню под струю и втянул ее всю на одном дыхании, в точности как делал это Беле Треус при убое своего и чужого скота. Кровь была теплой и липкой и не такой противной на вкус, как я думал, она отдаленно напоминала густой сок дыни, нагретой на солнце. А ну, подставляй ладони, завопило мое нутро, грех проливать такое добро! Я подобрал жестянку, наполнил ее и выцедил до капли. Напившись кровью, как вином или каким-то черным молоком, я почувствовал внезапный прилив сил и весь содрогнулся от неукротимой жажды вспарывать ножом связки и жилы, вскрывать заветные тайники, кромсать, колоть, рвать.

Мне кажется, я не один. Во мне проснулись дикие, плотоядные предки, привычные к виду крови, и решили потехи ради обучить меня тому, чему не успели обучить других. Они подталкивают, поправляют, показывают, куда забирать, а иной раз сами ведут мою руку. В голове у меня стоит гул от множества голосов, советов и возгласов одобрения и гнусных реплик, превращающих свежевание туши в насилование. И, оглушенный этим гулом, я смутно сознаю, что, увлекшись, позабыл об опасности. Гладкая и мягкая ворсистая кожа похожа на бархатную юбку. Юбка прилипла к телу, и для того чтобы добраться до скрытых и плодоносных источников наслаждения, надо отдирать ее ножом. Я должен добраться до них, добраться немедленно. И, охваченный лихорадочным жаром, с каждой секундой разгоравшимся во мне, я сдирал ее с тела, она же, томимая противоречивыми чувствами, молча покорилась мне и не оказывала сопротивления. Мой острый нож безошибочно делал разрез, оставляя двойной волан кружев но краям. И нигде не прорвал шелковистой подкладки, шуршащей и стыдливо белевшей, словно нижняя юбка.

От туши веяло теплым дыханием жизни, которая в предчувствии скорого конца торопилась переселиться на новое место. Я добрался до пены жира и тут остановился передохнуть. Жир был на ощупь как снег, теплый и мягкий снег, напоминавший по виду девичью вышивку: кисейная канва, накинутая утренним солнцем на склоны гор. И вспомнилось мне, как Беле Треус на убое скота вечно жевал губами, и чавкал, и глотал, и дергал усом. Теперь наконец я понял, что он жевал; я вслед за ним пошел его дорожкой и с сильным опозданием сдавал экзамены. Ноздреватая пена жира таяла во рту и пахла яблоками. Если я буду продолжать в том же духе, подумал я, и задержусь еще какое-то время на этом свете, я, может статься, догоню и перегоню Треуса. И я пожал плечами: что же, пусть будет так, если нельзя иначе!.. Лучше уж так, чем похоронить себя заживо, как Нико, лучше живой Треус, чем издыхающий с голода Ладо.

Я отделил голову от туши и отодвинул ее в сторону, стараясь избавиться от ее назойливого взгляда. Содрал шкуру с брюха и обрубил ему ноги по бабки. Придерживая шкуру левой рукой, я правой - пальцем и кулаком - пробираюсь дальше. Дошел до хребта. Здесь самая лучшая кожа для обуви, надо снять ее острожно и по возможности без ножа, жаль, если проткнешь. Руки у меня покрылись слоем жира, набухли, будто я надел на них хирургические перчатки, и застревали на ходу, а нож затупился. К тому же мои израненные колени натирала трава. Я устал, лихорадка прошла, я окончательно протрезвел и с ужасом подумал: что это я делаю? .. В угаре скотобойного азарта, пьяный от крови, я позабыл про ощетинившийся мир, подстерегающий меня. Они могли подкрасться ко мне сзади. Может быть, они уже стоят у меня за спиной и беззвучно смеются надо мной… Одним рывком я отскочил назад, вторым, не дав им опомниться, перемахнул на опушку леса. Удивительно, что до сих пор никто не крикнул и не выстрелил. Я огляделся - никого нет, только деревья махали ветвями.

На горных вершинах догорали солнечные блики, их золотые заплаты все уменьшались, постепенно угасая, бледнели красные пятна. Из долины поднималась ночь, и недалек тот час, когда она хлынет с неба. Я закурил самокрутку, мне надо было успокоиться и поразмыслить. Не может быть, чтобы они не слышали выстрела - здешние леса кишат засадами. Однако издали они могли принять меня за своего и поспешить к дележке мяса. Времени для этого у них было вдоволь, и сейчас они должны быть где-то близко. Нужно забирать часть туши и уносить ноги, пока цел. Давай, приказываю я себе, но не двигаюсь с места. Разительная перемена, происшедшая во мне, мешает мне действовать разумно. Я стал собственником мяса и не могу за здорово живешь отступиться от него - я буду биться за это мясо, как подобает всякому собственнику, буду стрелять, рычать, вырывать. Я наточил нож о камень и вернулся к своей работе. Свернул кожу длинной трубой, и она затрубила сверхмощными трубными звуками о крови, смерти и собственности. Я наложил полный ранец сала и красных ломтей мяса. Пусть засалят и окровавят мои книги - я их вышвырну вон. Зачем мне книги? Расчленить бычью тушу и на плечах перенести ее в лес стоило мне немалых трудов. Но оставлять ее на земле или даже в земле было слишком рискованно - пронырливый народ все разнюхает.

Я нашел подходящую ель - она вконец изодрала мои лохмотья и исцарапала меня, пока я по кускам втаскивал тушу на верхушку и спускался вниз за новой порцией. Таким образом, черный бык был водворен на верхушку ели, где его будет обвевать ветер и сушить солнце. Я замаскировал мясо ветвями от ворон и нескромных взоров. И наконец сел отдохнуть. От усталости я не ощущал голода и не испытывал радости, только глухое и волнующее удовлетворение собственника и богача. На поляне, издали привлекая глаз своей бело-красной расцветкой, остался лежать бычий остов. Жаль мне бросать добро: я оттащил остов в лес, пусть хоть не колет глаз. Подумал было сказать Плотнику, где можно славно разжиться мясом, но тут же отбросил эту мысль: без особой нужды не твори добра, не желая получить гадости взамен!..

В наступающих сумерках на поляне чернела бычья голова. До сих пор я виновато обходил ее стороной, прячась от ее взгляда, как преступник, но на прощание набрался храбрости поглядеть ей прямо в глаза: «Ну вот, голова, я перед тобой стою и смотрю на тебя! Снял я тебя с плеч долой, потому что так надо было, ведь это Лелейская гора, здесь без крови нельзя. Не я, так другой снял бы тебя с плеч, а этот другой еще хуже меня, поверь, все они гораздо хуже меня. Прощай, голова!»

И я пошел. Несу кожу, а она, как живая, разворачивается на ходу, вырывается из рук в безрассудном стремлении вернуться к тому, чем она была. Не выйдет! Я снова свертываю ее. Утром я растяну ее на солнце сушиться. Растяну у пещер, подальше от мяса - одно пропадет, так пусть хоть кожа мне достанется. В долине у реки я почувствовал голод. Развел костер - теперь мне все нипочем. Тени вокруг заплясали, развевая юбками, но я на них не обращаю никакого внимания. Заострил сосновый сук, нарезал мясо тонкими пластинами, каждую пластину посолил по отдельности - не стану я больше экономить соль, и мясо не стану экономить, ничего не буду экономить. Переворачиваю вертел над огнем и слушаю, как шумит вода. Такого ужина, соленого и сочного, никто не имеет в целой Европе - ни Геринг, ни Муссолини. Впрочем, черт с ними!.. Может быть, только Беле Треус, стащив у кого-нибудь теленка под мою марку. Но теперь, когда мы с ним квиты, когда нас стало двое, двое воров на округу, это уже чересчур. Один должен исчезнуть - он или я. Я погасил костер и заснул на том же месте и всю ночь напролет мучился от жажды и во сне видел воду.


КАК БЫЛ НАКАЗАН БОЙО МЯМЛЯ


Похоже, что в крови черного быка содержались какие-то ферромагнитные элементы. Вместе с его кровью они перешли в мою кровь и тут обжились. Произведя во мне некоторую революцию, они и сами при этом видоизменились. Их основное свойство - притягивать металлические предметы, как-то: пули, штыки и тому подобное - неожиданно преобразилось в силу, притягивающую разнообразные плоды земли. Я начал с картошки, которой были засажены крутые склоны по околицам сел, затем, запутывая следы, спустился в сады у дороги. Там поспевали ранние яблоки, издававшие аромат детства, и сливы-«пищалки», которые трескались и сразу опадали, на огородах равнинных сел подходила стручковая фасоль, лука и перца везде было вдоволь, а для разнообразия хороша была и тыква - все это, приготовленное с жиром и мясом, шло за милую душу. Лунный свет меня теперь ничуть не смущает, а в потемках иной раз самые неожиданные вещи так и лезут мне в руки: уж и не знаю, чутье это или везенье, только мне частенько случалось впотьмах наткнуться на вершу с рыбой, которая вносила приятное разнообразие в мой рацион.

И все же какое-то странное беспокойство неотступно гложет меня: проснувшийся во мне прожорливый хищник никак не может насытить свою утробу. Я стал мало спать, забросил книги и ни разу не выбрал времени подумать на просторе о чем-нибудь таком, что не связано с едой или со способом ее добычи. Однажды все же я сделал жалкую попытку осмотреться и призадуматься; ведь я ворую, сказал я себе. Нет, не ворую, а наказываю, прорычал изнутри хищник, наказываю их за то, что они преследуют меня. На том и закончился этот спор. И я был доволен, что он закончился мирно, ибо худой мир лучше доброй ссоры.

Я распялил кожу на скале, кожа высохла, и теперь у меня будет обувь. Я хожу по горам уверенной походкой победителя и так же уверенно спускаюсь, когда надо; от былого страха, который внушала мне долина, остались лишь смутные воспоминания. Светит луна, белеет дорога, разворачиваясь передо мной. Кони, привязанные на лугах, ждут, присмирев, когда я подойду и похлопаю их. На Гривичевом гумне сложена в копну чья-то пшеница - голод прошел, в голодный год хозяин ни за что не бросил бы свою пшеницу без присмотра. Я решил на обратном пути набрать себе зерна. Пересекая Страментиевский луг, я пустил воду на наш участок - трава меня не волнует, ей такая поливка не поможет, но мне ужасно хочется позлить старого лиса.

В воде отражаются белые облака; маленькие лягушата, народившиеся этой весной, бултыхнулись из травы в канаву. Я решил было завернуть на развалины старого дома Тайовича, да передумал по дороге - нечего попусту душу травить. Добрался до Лаза, подошел ко летнему дому, стукнул в окошко. Ива отворила мне.

- Хорошо, что пришел, - сказала она, - я муки намолола.

- А самой-то тебе хватит?

- Хватит, теперь уже не пропадем.

- Миновал голодный год, Ива?

- Миновал, не приведи господь и врагу такого года пережить!

- А я вот тебе говяжьего сала принес. Надо Малого подкормить, пусть мальчонка растет поскорее.

- Да он и так растет как может.

- Пусть побыстрее растет, не известно еще, что нас ждет впереди.

- Наверное, что-нибудь хорошее. Сколько же можно горя хлебать?

Я спросил, как Треус. Он снова обнаглел. Дважды с тех пор перетряхивали они Ивин дом, обыскивали кусты; Треус с Локаром облазил боярышник и, вообразив, что со мной покончено, совершенно распоясался. Выпускает своих коров на нашу пашню, кур в кукурузу, кормит свиней нашими сливами, а Иве не дает прохода в поле. Стоит Треусу завидеть ее, как он начинает выкрикивать самые гнусные оскорбления, какие никому, кроме него, и в голову не придут. Соседи покатываются со смеху и подзадоривают его на дальнейшие подвиги. Дело до того дошло, что дети стали вслед за ним повторять всякие гадости. Треус заменил им теперь и школу, и учителей… Я слушаю Иву и молча страдаю. Отродясь еще не было такого, чтобы кто-нибудь чужой посмел безнаказанно оскорблять человека, принадлежащего к роду Тайовичей. Не будь дядька Лука в тюрьме, он бы этого не стерпел. И Миго, будь он жив, ни за что не спустил бы Треусу. А я, значит, должен терпеть? Но почему? За какие грехи? Если слушать Ивана и Байо и все их разглагольствования о незаметной работе и терпении, так надо подставить спину и дать себя оседлать. Но я этого не позволю! ..

Ива смотрит на меня во все глаза и жалеет.

- Бедный Ладо, ну и вид же у тебя!

- А что? Я как раз считал, что вид у меня вполне приличный. По крайней мере должен быть приличным, потому что такой жратвы у меня никогда еще не было.

- Оборвался ты весь.

- Зато и поносил на совесть.

- Я бы залатала, рук мне не жалко, да нечем. Ни одной тряпки в доме нет, вконец обносились.

- Нечего тут латать, надоело мне в заплатах ходить. Стащу где-нибудь или отниму, тогда уж и приоденусь.

Из глаз у нее так и посыпались слезы, но она усмехнулась сквозь них:

- Еще только того тебе недоставало - воровать!

- А что ж ты думаешь, я воровать не могу?

- Можешь, но только это гадко. Тебе воровать не к лицу, стыдно тебе воровать.

- Голым тоже стыдно ходить и людям глаза колоть. По-твоему, я должен стыдиться каждого своего шага, а они пусть воруют и грабят, да что там грабят, они бы с меня живого за деньги шкуру спустили, если бы только это было в их власти. Почему же я должен быть исключением и ходить со своей честностью нагишом?

И я вдруг с ужасом подумал о том, что воровство давно уже стало всеобщим бедствием, а я только сейчас заметил это! Боже мой, как я далек от жизни, от народа, как, поглощенный совсем другими проблемами, бесконечно отстал от времени! Но так же как местность, которая пользуется дурной славой, бывают времена, пораженные эпидемией воровства, и тот, кто не может этого усвоить, плывет против течения, напрасно пытаясь его побороть и вызывая всеобщие насмешки. Молчаливые или откровенные, они дружно высмеивают наивного простофилю. Воровство при ближайшем рассмотрении вовсе не является таким уж страшным зверем, каким его принято расписывать; оно всего-навсего означает переход определенного предмета из одних рук в другие или вовлечение в обиход предмета, ранее не бывшего в нем. Другое дело, когда человека поймают. Тогда воровство становится отвратительным, но ведь совсем не обязательно быть пойманным, а если меня не поймают, все свалят на Треуса. А это может привести к самым неожиданным последствиям, ибо такой артист по части воровства, как Треус, может погореть разве что в том редком случае,, когда он действительно не виноват и не подготовлен к защите. Но если даже ему и удастся вывернуться, пусть на худой конец недоумевает, гадая о том, кто же этот нахал, посмевший без его ведома сыграть с ним злую шутку; может быть, такое предупреждение заставит его одуматься. А мне давно уже пора скинуть с себя мои вонючие и вшивые лохмотья, пока они своим зловонием не выдали меня ближайшей засаде.

Расположившись в тени сливы, я съел кусок хлеба с мясом, поджаренным на сале. Выпил чашку молока, болтая с Ивой о том о сем, а мысль о том, что мне надо украсть где-то одежду, росла между тем как на дрожжах и окончательно упрочилась во мне. Невидимая, она постоянно напоминала мне о своем присутствии, будто кто-то третий притаился в тени под деревом и, улучив мгновение, когда разговор наш замирал, нашептывал мне: «Сообрази, с кого начать? …» И я теряюсь в догадках и не знаю, на ком остановиться. Где есть добро, там его стерегут как зеницу ока; одна голытьба не держит сторожей, но ее я и трогать не стану. Потормошить бы Настича, да там соседи близко и старичок живет один, беженец, а старички никогда не спят; да и что толку к Настичам идти - пустозвоны они, все, что у них дорогого есть, они на себе носят. Другое дело братья Вуколичи - те служили унтерами по интендантской части и здорово погрели себе руки на казенном добре, часть спустили, но много еще и непроданного осталось, и поэтому Вуколичи держат пса. Днем собака спит, а если не спит, я по старинке заткну ей глотку мясом. Только не лежит у меня душа с этими унтерами связываться; сидят они себе и не рыпаются, и ничего мне худого не сделали.

А вот кого бы надо было потрясти, так это Бойо Мямлю - у него отродясь никто ничего не стащил, а это само по себе несправедливо. Когда мы собирали зерно для армии, Бойо решил меня поддеть: «Для какой же это армии ты зерно-то собираешь?» - «Для нашей, партизанской». - «У нас же теперь другая армия есть, для нее я и даю, а сразу двум давать не могу …» И оставил меня с носом, за что теперь я его и проучу! . .

- Где Бойо Мямля этим летом держит скот? - спросил я Иву.

- На Думаче. В горы не стал выгонять, боится, не ограбили бы.

- Невестки с детьми у него со скотом, как всегда?

- Это уж как положено.

- А он возле дома околачивается, сливы стережет, боится, как бы они не дай бог не сбежали?

- Они с сыном вдвоем стерегут, только на собрания и отлучаются. А что это ты так расспрашиваешь про него, Ладо?

- Соскучился я по нему, давно его ворокотни не слышал.

Месяц зашел. Спускаясь к реке, я размышлял о том, что недурно бы и Бойо раскошелиться хоть разок; до сих пор он только тем и занимался, что выуживал деньги у других. Воображаю, как он будет беситься и кусать себе локти с досады,. что не сумел укараулить своего добра, и допекать Треуса, жалуясь на него всем властям … У реки я остановился. Почему это нелегкая тянет меня в горы, когда все живое с гор бежит, даже и вода? Опостылели мне эти горы, голодные, мрачные, уж там ничего не украдешь. А что, если мне переждать денек в селе? Дни нынче длинные, авось что-нибудь, умное в голову придет. В самом деле, почему бы мне в селе не остаться? Посмотрю, что здесь творится. Уж наверное, выдержу как-нибудь один день в этом аду - ведь другие люди варятся в нем изо дня в день … Я залез в заросли орешника и шиповника, доступные разве что козам, и заснул, а проснулся, когда солнце было уже в зените. Меня разбудили какие-то крики, и я увидел, как по дороге, поспешая изо всех сил, бежал вприпрыжку хромой Глашатый. А уж эта спешка - верный признак того, что где-нибудь в девятом от нас селе помер кто-то и намечается выпивка…

За Глашатым высыпали гурьбой утржане. Стали кликать братьев Вуколичей, делопроизводителя и Бондаря. Треуса никто не окликнул - он и сам явится,, если только не на промысел отправился. Покричали и Бойо Мямле перед его крыльцом, он откликнулся из сада.

- Эй ты, айда на кунференцию!

- Больно надо мне туды тащиться! Дудун, дадон, дуду!

- Велено, приказание такое, мы бы и сами по доброй воле не пошли.

- Щас, щас, вот дай оденусь!

- Чего это он говорит?

- А леший его знает. Идешь, Бойо, или нет?

- Он мигом, вот только плащ оденет! - пояснил сын Бойо.

Бойо натянул на себя плащ и вышел вместе с сыном. Обернулся и окинул взглядом свой дом, как бы желая удостовериться, что с уходом хозяина дом остается на прежнем месте. Эта нервозность Бойо убедила меня в том, что дома у него никого нет. Он еще разок оглянулся на ходу, словно прощаясь со своим домом перед дальней дорогой, которая ему предстояла. Повезло мне с этим собранием, если, бы не собрание, Бойо калачом не выманить из дому. По мнению Плотника, эти собрания - то бишь «кунференции» - выдумали офицеры специально для того, чтобы поупражняться перед живой аудиторией в ораторском искусстве, которое будет им совершенно необходимо при учреждении нового государства. Таким образом, по меньшей мере два раза в неделю офицеры публично поносили коммунизм. Присутствующие на этих сходках делились на два лагеря: одни угощали, шумели, орали, сулили золотые горы и раздел турецких земель по Рабану вплоть до Косова, другие попивали ракию, слушали и не слушали и на все утвердительно кивали. Трактирщику эти «кунференции» приносили несомненную выгоду. Да и я ничего не имею против них, поскольку остаюсь полноправным хозяином в опустевшем селе.

Я спустился орешником к реке и дошёл по ней до того места, где в нее впадал Петух-ручей. Петух-ручей, заключенный в стены старой каменной кладки и обсаженный разросшейся изгородью, состоял из множества луж и был усеян копытами, рогами и гниющей требухой. Перейдя через него, я вышел к дому Мямли. Высунулся из-под моста, осмотрел дорогу - никого не видать. Здесь все по-старому: журчит источник, пахнет ромашкой, сливы рассматривают меня, под ними снуют, подрагивая, тени, не веря, что я пришел сюда с такой постыдной целью. Вокруг яблонь вьются пчелы и недоуменно жужжат. Я покашлял и подождал, не откроют ли дверь. Мне почудилось, будто кто-то медленно шел по коридору к двери, что-то бубня про себя, но так и не дошел. Я нажал ручку, но дверь не поддалась, и металлический звук брякнувшей ручки без отклика растаял в тишине. На дороге показалась группа людей, торопившихся на собрание; я спрятался за углом. Они прошли не оглядываясь. Сообщить бы волку про эту сходку, опустошившую село, он бы тут всю живность перерезал. Я сошел в подклеть, она была открыта и пуста, пахло перепревшим навозом, в углу виднелись ясли с обглоданной доской.

Эти ясли живо напомнили мне арабского скакуна Бойо, а затем воспоминания перенесли меня дальше, в ту далекую осень, когда случалось по два-три землетрясения в день. Тогда как раз достраивался дом Бойо. При первом подземном толчке мастер Бошне, мусульманин, со страха вцепился в балку, а Мямля решил, что мастер трясет его дом и в бешенстве зарычал: «Что ты делаешь, Бошне, разрази тебя гром?» После обеда мы собрались поглазеть, как Бошне выпиливал люк, ведущий из яслей в дом. Я поискал глазами этот люк и нашел его. Поднял с яслей один конец доски и прислонил его к стене. Влез по этой доске к потолку и толкнул крышку люка головой и руками. Голову облепила старая пыльная паутина. Я выпрямился и, вырвавшись из душного плена, жадно глотнул свежего воздуха. Осмотрелся. В полутемной комнате, окна которой были забиты досками, на скамье сидела жена Бойо Цага и, разводя пустыми руками, делала вид, что прядет. Боже мой, я совсем про нее позабыл! Год назад пронесся слух, что Цага сошла с ума, а потом все смолкло: должно быть, тихо скончалась.

- Что это ты делаешь, Цага? - спросил я ее, стоя в проеме люка.

- Видишь, пряжу пряду. Моему Джукану на фуфайку, а то он зябнет очень.

- Как же это ты без прялки и веретена прядешь?

- Как могу, так и пряду. Все от меня попрятали и заперли, и саму меня заперли. Думают, я турчанка. Распустили слух, что я мусульманство приняла, ни одной стопки ракии не дают. Дай мне ракии, ведь у тебя есть ракия!

- У меня нет, но я поищу. Джукан твой, Цага, умер, ему теперь фуфайка не нужна.

- Врет все это Бойо, Мямля поганый, я ему ни капельки не верю. Мой Джукан жив-здоров, я знаю, где мой Джукан, он с овцами зимует на Сутиване, иззябся весь.

- Дома-то есть кто-нибудь?

- Нету Бойо, за бабами гоняется. Ему бы только срам в шаровары спрятать да стрекача из дому задать. Если бы я за ним не следила, он бы на этих баб, на этих цыганок, потаскушек, мерзавок проклятых все добро разбазарил, весь дом до нитки спустил …

Вдоль стен под одеялами и грудами подушек стояли четырехугольные расписные деревянные сундуки. Вот где надо искать то, что мне требуется. Было бы глупо вернуться отсюда с пустыми руками. А эту дурочку в случае чего можно угомонить кулаком. Впрочем, пока она ведет себя смирно и даже не смотрит на меня, видимо, не понимает, зачем я пришел, и знай себе мелет о своих невзгодах. Меня ничуть не удивляет, что она свихнулась, и осел свихнулся бы от этого тупого скопидомства, вечной экономии и брюзжания. Я открыл сундук, набитый полотном, переложенным сморщенными яблоками, - оттуда пахнуло яблочным настоем. Откопал груду мужских рубашек и без колебания сунул в свой ранец. В другом сундуке мне попались носки и черные суконные брюки, совсем новые; я поспешно выхватил брюки из сундука, будто кто-то отнимал их у меня из рук. Все это было похоже на сон или бесклассовое общество - добра полно, бери что твоей душе угодно … На вешалке висело поношенное мужское пальто, я сорвал и его. Цага замолчала и окинула взглядом мой ранец, доверху набитый тряпьем. Я побоялся, как бы от шока к ней не вернулся рассудок, и сказал:

- Я это Джукану отнесу и передам ему привет.

- Ты тоже с Сутивана?

- Нет, я с Лелейской горы.

- В прошлом году приходил сюда один с Лелейской горы, черный-пречерный и без усов, стройный такой. Ногти у него длинные-предлинные, а штаны расстегнуты и все видать. Он тебе родня?

- Нет, дружок.

- Красивый у тебя дружок, очень он мне приглянулся.

- Я могу сказать, чтоб он снова зашел, раз он тебе так понравился.

- Ой, и правда скажи. Да пусть прихватит с собой то, что у него там этаким маятником мотается! Бабы прямо со смеху померли, глядючи на него: беда с этим бабьем ненасытным, все нам этого мало.

Меня чуть не вырвало, и я бросился вон из дома. Подбежал к двери и обомлел: дверь заперта! В голове у меня помутилось, и в оледеневшем мозгу уцелела одна-единственная мысль: как мог я не услышать, когда меня запирали? .. В ушах звенело от злобных голосов, голова гудела, словно роящийся улей. Окна забиты, пока оторвешь доски, будет поздно. Это дьявол меня сюда заманил, нарочно, чтобы меня застукали с поличным!.. Что будет, какой позор! Даже если бросить это барахло, даже если бы я ни к чему не притронулся пальцем - все равно я пропал. Я рванул дверь. Дом содрогнулся, но подлый замок не сдавался. Подожди же, я тебя не силой, а хитростью возьму!.. Это бык идет напролом, а человек должен хитростью брать, он должен быть хитрее самого дьявола, чтобы уметь разгадывать его злые козни! Я обернулся в поисках предмета, которым можно было бы разнести дверь в щепки, и только тогда увидел открытую крышку люка и вспомнил, каким образом я сюда попал. Я шагнул к люку и нагнулся; что-то кубарем скатилось в темноту. Может быть, тень, но мне показалось, что это был дьявол: наигравшись вдоволь со мной, он бросился наутек, спасаясь от расплаты. Я кинулся за ним. Но винтовка и ранец не пускают меня, не лезут в проем, а он нарочно стягивается, хочет меня поймать. Цага между тем безмятежно пряла и бубнила под нос: «Они раздобыли пятьдесят тюков зерна, а им хватило прошлогоднего, и налетели на них всякие гады и вороны и черти, шекуларцы в зеленых мундирах, и албанцы с орлами на шапках, и бородачи, и бес его знает еще кто…» Я опустил крышку люка над своей головой, спасаясь от старухиной болтовни, и водворил на место доску с яслей - теперь никто ничего не узнает - и вышел на солнце, в тишину, выставив вперед бороду и винтовку. И смело смотрю в глаза всему миру: нет, это не воровство, это лишь справедливое возмездие, отныне я буду всем воздавать по заслугам! … Мир равнодушно взирал на меня пустыми глазами: ему-то до этого что за дело! Жужжали пчелы вокруг яблок, журчал родник, ромашки пахли. Вдали слышался глухой рокот пересохшего водопада, белые бабочки летали над кукурузой и живой изгородью.


НЕУДЕРЖИМЫЙ ПОЛЕТ В НЕВЕДОМОЕ


Во всей округе не найти теперь такого тихого уголка, как Прокаженная. Охотники и шпики обходят ее стороной, резчики веток для обручей предпочитают другие леса. Похоже, и патрульных пробирает дрожь при одном вспоминании о том, что здесь был найден мертвец в грязных штанах. Людам свойственно (как будто кто-то нарочно устроил их наоборот) питать преждевременные иллюзии и приходить в ужас задним числом. Да и мне поначалу все чудилось, что тени на, Прокаженной зловеще почернели, птицы покинули ее и только безутешная душа погибшего блуждала и плакала у потока. Но постепенно я освоился, и души перестали меня волновать. Я купаюсь в потоке, и меня нисколько не смущает, что, может быть, на этом самом месте Яков Отверженный промывал язвы и освежал водой свое тело, изъеденное проказой. Я слушаю, как поток меняет песню, когда я переворачиваюсь с живота на спину или сажусь поперек течения, заставляя воду выходить из берегов. И любуюсь собой, мне еще незнакомым, я плещусь и кричу - чудесно, красота!

На локтях и коленях кожа у меня загорела; в других местах, прикрытая заплатами, так и осталась белой. Я долго лежал на припеке между двумя муравейниками, ловил муравьев и стравливал соседей. Но вскоре бросил эту гиблую затею - муравьи не такие идиоты, как люди. Я натянул на себя чистую рубашку и, почувствовав запах яблок, поежился от удовольствия. Вдруг мне почудилось, что на поляну откуда ни возьмись вышла голая женщина и побежала, за ней вторая; приподняв юбку выше колен, она вступила в тень, как в воду. Может быть, это моя тоска, может быть, заплутавшиеся отражения каких-то далеких женщин, которые сейчас раздеваются перед зеркалом, но соблазнительные видения снова заплясали передо мной, как уже было однажды. Они дразнили меня, мелькая обнаженными телами; то это были прачки, которые стирают на берегу, подоткнув свои юбки за пояс, то купальщицы на пляже, то юные циркачки. Я поспешил отогнать от себя соблазны и стал примерять новые брюки, джемадан и носки Бойо Мямли.

Старое рубище, брошенное на землю, уставилось на меня глазницами своих дыр. Оно не плакало, потому что не умело плакать, и молчаливо укоряло меня за совершенную измену. Я стою над ним в раздумье: как с ним быть? Оставить здесь? Но сваленное кучей, оно напоминает безобразную шкуру слинявшей змеи. Бросить в поток - загрязнится вода, и в землю нельзя закопать - еще утянет и меня за собой; до него просто страшно дотронуться, того и гляди наберешься вшей. Подобрав рогатый сук, я подцепил на него свои обноски и поволок весь этот ворох к пещере, и, пока я его волок, меня не покидало странное ощущение, что это я с позором тащу по земле свое поверженное прошлое, слишком правильное и чувствительное, добродетельное и застенчивое, свое жалкое прошлое с его обанкротившейся склонностью к самопожертвованию и аскетизму - одним словом, прошлое поистине честного человека, который вызывает глубокое сочувствие своими наивными представлениями о жизни. Остановившись у входа в пещеру, я с ненавистью отшвырнул охапку проклятого и вшивого тряпья на потребу чертям и гадам.

В новых суконных брюках мне было жарко и непривычно, ни одна дыра не пропускала свежего воздуха. Зато теперь у меня, по всей видимости, был вполне пристойный вид, и мне стало ужасно обидно, что никто не может по достоинству его оценить. За неимением другого зеркала я отправился к Водопою, решив на худой конец хоть самому на себя полюбоваться. Водопой представляет собой лесное озерцо, лежащее у подножия дробящихся скал, которые некогда венчали мацурские или бог знает чьи укрепления. Одинокая сосна в страстном порыве слиться со своим отражением рухнула вершиной в озеро, да так и осталась там лежать. Продвигаясь вперед по ее круглому стволу, я поминутно останавливаюсь, любуясь своим изображением. По обратной стороне ствола шагал вниз головой какой-то совсем незнакомый мне человек - рослый, уверенный. Если бы не борода, я бы не поверил, что это я, но борода-то и кажется мне лишней в его облике. Я давно уже хотел ее снять, да так и не собрался по лени. Я наточил нож, оседлал сосну и принялся соскабливать щетину, морщась от боли и следя за тем, как под ножом открывается белая кожа и какая-то совершенно новая физиономия, которая мне чем-то даже симпатична.

Развалины, озаренные солнцем, четко выписанные в воде, выглядывали из глубины, словно какое-то живое и приветливое существо. Они смотрели на меня своими зелеными глазами - блестящими листьями тиса, как смотрят на родного человека после долгой разлуки. Ели хмурились, спрятав глаза под темными веками, зато сосны мигали мне всеми бликами и кружочками света и голубыми зазорами между зелеными кудрями, и каждая старалась мне чем-нибудь понравиться. А под всем этим перевернутый купол прозрачного неба, оно подкралось низом, водой, желая дополнить своей бездонной красотой общую картину. И мне кажется, что я нужен и этому небу, и лесу, и развалинам, и всему тому непрочному равновесию, что трепетало в отблесках и сиянии дня и каждую секунду могло нарушиться. И вдруг мне вспомнилась Мага, и катун «Тополь», и Магина сестра Неда, и меня охватило безудержное бешеное желание увидеть их в ту же секунду. Оно вспыхнуло во мне, как пожар, и я бросился его тушить и позабыл и озеро и все на свете. В сумерки я был уже в катуне и распахнул дверь, едва дождавшись темноты.

- Ого, - воскликнула Неда, наконец узнав меня. - Здорово же ты изменился, совсем другой человек.

- Тот же, только бороды нет.

- Тебе без бороды больше идет.

- Мага мне тоже так сказала.

- Когда это она тебе сказала?

- Тогда, давно. Пока не сбреешь бороду, я, говорит, за тебя замуж не пойду.

- Я сразу догадалась, что тебе Мага понравилась.

- Ее сестра мне больше нравится.

Я это ляпнул наобум, но тут же понял, что сказал сущую правду. В самом деле, что мне Мага? Девочка, которая совсем еще себя не знает, сущий ребенок, невозможный ребенок, прелестный, как бабочка. И боже мой, каким безумием с моей стороны было бы пытаться возобновить сейчас то, что не могло начаться и тогда! А вот сестра ее Неда, та, что рядом со мной, - это совсем другое, она знает цену мужчине и женщине и не ждет ничего другого от того, что может быть. Мы смотрим друг на друга долгим взглядом, как будто зацепившись глазами.

- Магу выпустили из тюрьмы, - проговорила она наконец, меняя тему, - она сейчас в селе, а в горы ей до сих пор не разрешают подниматься.

Вот и хорошо, подумал я. Я сижу на стуле и смотрю в огонь. И теперь уже могу не бояться наградить хозяев вшами, но почему-то мне все-таки не по себе. Вернее всего с непривычки чувствовать себя запертым в четырех стенах, да еще вот, быть может, от этих теней, что пляшут по бревнам, как бы напоминая мне: беги, сматывай удочки, тебе здесь не место!…

- А что, если нам в поле выйти?

- Не надоели тебе эти поля? - удивилась она.

- Еще принесет кого-нибудь нелегкая. Твоего свекра, к примеру.

- Он только днем заходит: шкуру свою бережет.

- От кого же это он ее так бережет?

- Да от всех; он никому не верит.

- Вот и я почти никому. Под открытым небом свободней дышится, пошли.

- К вольному простору привык, - сказала она и распахнула дверь.

Мы идем по траве, тишина, я прислушиваюсь к ее дыханию, а внутренняя тревога и желание и сто драчливых дьяволов так и пляшут у меня в крови. Мне хочется схватить ее и сжать в объятиях из благодарности, что она согласилась пойти со мной, но я не решаюсь: нельзя же так, сразу, это было бы гадко, она убежит, испугавшись алчного блеска в моих глазах. И, боясь выдать дьявольский след, отпечатавшийся в моих глазах, я долго не смею взглянуть на нее: Шея моя то и дело вытягивается, склоняясь головой к ее уху и в испуге возвращается в свое привычное гнездо, ставшее вдруг таким неудобным. Мы сели врозь, поодаль друг от друга, а это самое скверное начало, не предвещающее ничего доброго; стоит человеку прилепиться к месту, как уж потом он нипочем не может порвать с этой проклятой разобщенностью. Мне почему-то кажется, что и ей неуютно сидеть на отшибе. Впрочем, не стоит торопиться с выводами! Подожди еще, все может неожиданно измениться … И, занятый своими мыслями, я совершенно забываю о том, что надо с ней о чем-нибудь заговорить.

- Я смотрю, ты во все новое переоделся, - сказала она. - Это тебе твои из дома принесли?

- Нет, это я сам кой у кого одолжил, попросту говоря украл.

- Шутишь.

- Не шучу, а точно украл. И впредь собираюсь красть, грабить и отбирать все, что мне понадобится.

- Так уж и все, - усмехнулась она.

- А что же мне делать, раз они иначе не дают?

- Не верю я тебе, чтобы коммунист да воровал …

- Коммунисты мы, когда собираемся вместе, а поодиночке человек не может быть коммунистом. Он прежде всего должен как-нибудь жить, а благими порывами и двух дней не протянешь.

И я выложил ей решительно все, потому что мне необходимо было удержать ее тут, рядом с собой, постепенно придвигаясь к ней все ближе или, по всяком случае, не теряя надежды, что мне удастся подвинуться. Я рассказал ей, как высмеял меня Бойо Мямля, когда я собирал налог в пользу армии. Поднял меня на смех в своем собственном доме, а в своем доме грешно и над нищим смеяться… И сын его тоже был при этом, и оба они наслаждались, наблюдая за моим смущением, а после бахвалились соседям, как остроумно они меня отшили и выставили вон с пустыми руками. Хотя на самом-то деле никакого остроумия здесь не было, а только жадность одна - эти люди давать не привыкли, они от своего рта и то кусок оторвать норовили.

Младшего сына, Джукана, до смерти замучили. Отец - непосильной работой, а мать - скверной кормежкой. После, когда парень схватил чахотку, Цага опомнилась и стала пичкать его насильно, но он отказывался от еды: «Не идет кусок в мертвые уста, Цага! Что же ты меня раньше, когда нужно было, не кормила? Тогда ты все продукты под замком держала, так и дальше держи!…» Нарочно так при других говорил ей в отместку.

- Так всегда в жизни бывает, - заключил я. - Человек получает то, чего он хочет, когда это ему уже больше не нужно.

- Верно, так очень часто бывает.

- Вот мы и хотели кое-что тут подправить и немножко ускорить эту выдачу, да что-то туго у нас это дело идет.

- Но вы еще все-таки не совсем потеряли надежду?

- Конечно, нет, мы обязательно победим. Только не знаю, доживет ли кто-нибудь из нас до этого часа.

- Кто-нибудь да выживет, не всем же погибать.

Если кто-нибудь и выживет, подумал я, так уж будет не тем, чем был раньше. Вот и я теперь, совсем не тот, прежний Ладо; остатки того прежнего Ладо вместе с лохмотьями я закинул в пещеру на Прокаженной и надеюсь таким образом избавился от их докучливых посещений, попреков и увещеваний. Та же участь постигнет всех одиночек, да и не только их. На смену нам придут другие, более гибкие и реальные люди, и когда наконец наше дело восторжествует, снова, начнется драка и рвачка, зависть и мелкие подлости … И не в силах выносить эти мрачные мысли, я быстро нагнулся и поцеловал ее. Она дернулась. Попробовала вырваться, но не тут-то было! Я сжал ее и не пустил, она пыталась спрятать от меня лицо, крутила головой, зарывалась в грудь, но, поняв, что все ее усилия напрасны, вдруг сама порывисто протянула мне навстречу свои набухшие губы, обезоружив меня этой внезапной переменой. Я разжал на мгновение руки, она не замедлила воспользоваться этой минутной слабостью, чтобы вырваться и отнять у меня губы и шею, и все сокровища, без которых я не мог больше жить.

- Довольно, - плачущим голосов простонала она.

- Нет, - взревел я, - теперь мне никогда не будет довольно.

- Довольно, довольно.

- Ничего не довольно!… Я хочу все!

- Ишь какой! Тебя только допусти, так ты и впрямь не остановишься.

- Не хочу я останавливаться, я хочу все, сейчас!

Нет той крепости, которая бы не сдалась. И нет во мне страха, ни боязни возмездия, ни даже тени мысли о том, что меня могут задержать на этой опушке - вот до какой черты я дошел. Закричит, грозится она и вырывается. Ну и пусть кричит, если она такая дура, мне наплевать! Все то, другое, будет после, когда-нибудь в другое время. Но после мы все равно когда-нибудь умрем, а сейчас это то, что происходит с нами в данный момент, и только это имеет значение. Две крупные рыбы вынырнули из темноты и снова скрылись. Я знаю, где они прячутся от меня, и не даю им уйти далеко, но они ловко увертываются от меня. Быстрые, сильные, они играют со мной и, плотно прижимаясь друг к другу, только дольше мучают меня. Но никакие проволочки не помогут. Временами я ощущаю в себе прилив невероятной силы и, призвав на помощь всю свою природную хитрость, упорно продолжаю охоту. И рыбы не выдержали и сдались, и я оторвался от земли и поднялся на крыльях. И все исчезло, исчез весь мир с его запретами и борьбой, вместо него бесконечность ж крылья, и я, задыхаясь, неудержимо лечу к какой-то неведомой цели, лечу над темными и жаркими просторами, над зеркальной гладью воды, посылающей отблески в вечность, в будущее, чтобы перенести мою живую плоть из этой тесной шкуры в какое-то другое существо и сохранить для будущего лета, для осени и праздников, для тех времен, когда уже ничего от меня не останется на этой земле, под этими небесами.

Мне показалось вдруг, что я ее задушил. Бездыханная, затихшая и какая-то странно обмякшая, она неподвижно лежала на траве и не открывала глаз. Я в ужасе выронил ее голову и она наполовину погрузилась в траву. Господи, да это я сам угробил ее своей дикой, необузданной страстью, но тогда я не отвечал за свои поступки, а теперь не знал, чем ей помочь. Во тьме, точно мертвые, белели две рыбы, и больше не убегали от меня, когда я прикасался к ним, и не прятались. Я поцеловал их, думая оживить, она от этого совсем потухла. Что делать? Я чуть было не заорал, чуть было не крикнул на помощь, но тут почувствовал, как она, едва касаясь меня, нежно пробежалась пальцами по» моему затылку и слегка взъерошила волосы.

- Тебе очень больно? - спросил я.

- Нет, нисколько, - усмехнулась она.

Но я не поверил ей:

- Что мне такое сделать, чтобы тебе стало лучше?

- Лежать спокойно!

- Как же я могу лежать спокойно, когда тебе плохо?

- Мне совсем не плохо. Мне хорошо, молчи!

Я вытянулся рядом с ней, обессиленный, стараясь прильнуть к ней плотнее, и в эти короткие мгновения отдыха, пьяного от ее волос, смешались наши дыхания и сны. Некоторое время спустя она сделала слабую попытку встать и уйти без слов, но это ее нерешительное движение мгновенно вызвало другое, и мы взмыли на крыльях ввысь, блаженно рея над миром и уносясь туда всякий раз, когда во мне или в ней после короткого перерыва вновь с потрясающей для нас самих силой вспыхивала неутолимая чувственная жажда. В тишине через поле до нас доносился лепет источника, лаяла потревоженная нами собака, но мы быстро забывали обо всем, что слышалось и не слышалось. В какой-то пещере, по ту сторону ущелья, прогромыхал отвалившийся камень, и мне почудилось, что это я задел его на лету ногой и столкнул с места. Вспыхивали метеоры, сверкали зарницы - мы улыбались им, бледные и нерасторжимые. Над нами пролетали звездные стада по каким-то неведомым дорогам, которые, может быть, когда-нибудь откроет или поможет открыть мой сын, а мы нежно гладили друг друга по волосам и улыбались, молча удивляясь тому, что все это так неожиданно с нами случилось.

На заре, когда мы расставались, она была очень бледна, да и я, должно быть, тоже был хорош. Об этом недвусмысленно свидетельствовала моя походка, напоминавшая корабельную качку: мягкий и опустошенный, словно разлившийся по бескрайним просторам, я шатался, спотыкаясь на ровном месте. Я часто останавливался, собираясь с мыслями, но и после этих продолжительных пауз не в состоянии был держаться одного направления и колесил из стороны в сторону в каком-то сладостном опьянении, ничуть не сердившем меня. И, слегка стесняясь своей собственной снисходительности, я обращал блаженную и глуповатую улыбку к небу, которое благосклонно наблюдало меня, такого, со своих высот. Я улыбался кустам и деревьям, и петухам, кричавшим в катуне, - да, брат, каждому назначено свое!…

Над пещерой повисло алое облачко, озаренное первым лучом восходящего солнца; я и ему дружески подмигнул, потому что только теперь я узнал, что такое «я», и это «я» ничем не напоминало мне «я» вчерашнее.

Я распростился со вчерашним своим неведением и открыл для себя женщину. Вот какое открытие сделал я и, надо сказать, приятное открытие, корень всех открытий, в том числе и самого имени, которым она называется. Ну а после этого будь что будет, все-таки я не совсем напрасно жил на белом свете.


СТАРАЯ ИГРА: «СИЛА СИЛУ ЛОМИТ»


Лес надоел мне досадной путаницей корней и веток. Что толку хорониться от любопытных глаз в лесу, когда ты сам при этом становишься глухим и слепым ко всему, что происходит за его пределами. Я хочу все видеть, будучи невидимым для других, и поэтому шатаюсь по околицам, верчусь у полей и дорог, где для меня на опушке всегда отыщется распахнутая дверь или окно. Сквозь занавески из листьев и ветвей прекрасно видно, что делается вверху и внизу: кто куда идет, кто о чем говорит, когда думает, что его никто не слышит. Поблизости, как правило, всегда находится подходящий камень, годный для того, чтобы прислонить к нему винтовку. А еще лучше, если за камнями торчат присевшие на корточки пни, одинаково похожие на людей или чертенят. При виде их сбитые с толку каратели пугаются нашей многочисленности и не могут выбрать, в кого им раньше метить. Я отыскал удобный камень, из-за которого выглядывал пень, он вполне мог сойти за моего напарника. Хоть пастухи и разжигали костер у него на макушке, он все еще был жив, и его разлапистое корневище отличалось прежней мощью и производило впечатление длинных ног, простершихся под землей.

Глухой подземный гул разбудил меня и заставил оглянуться вокруг; казалось, огромная змея вылезала из недр земли, разматывая свои кольца. Прежде всего я увидел, что обгоревший пень раскачивался из стороны в сторону. Он скособочился, искривился и, охая, с превеликим трудом вытаскивал из земли один из своих корней, самый верхний. Вытащил, отряхнул и стал рассматривать его раздвоенный коготь. Потом склонился в другую сторону с лицом, исказившимся от напряжения, и только что извлеченным из почвы когтем стал рыть землю. Роет, стонет. Обнаженная от верхнего слоя влажная глубь земли кишит червями, с треском рвутся тонкие корешки, но эти мелочи его не занимают, Откопав вторую лапу, обезображенную топором и сухую, пень осмотрел ее, ощупал и стал тереть комком земли. Этот способ лечения землей навел меня на мысль, что передо мной один из древних местных жителей из времен Кариман-паши или Бушатлины, а может быть, Арслан-паши, схоронившийся в глуши лесов от потрясений военной кампании да и проспавший все на свете…

Несомненно, это кто-нибудь из древних, если только не Яков Отверженный, на моих глазах преобразившийся в вампира для того, чтобы отомстить за себя живым. Отомстить им за долгие годы сплошных унижений, отомстить им за то, что они кидали ему куски через забор и камнями выгоняли из села, натравливая на него собак и ребятню; отомстить им за то, что они подбрасывали кошку лизать его кровоточащие раны, когда у него уже не было сил отбиваться. Я должен первый кинуться на него, прежде чем он успеет совсем освободиться от земли, но рука моя остается недвижимой, а боевая решимость - парализованной непреодолимым желанием посмотреть, что будет дальше. Можно еще чуточку повременить, уговариваю я себя, он не откопал еще ноги, подожду, пока он их откопает.

- Удивляешься? - спросил он бесцветным голосом, который мне был определенно знаком.

- Нет, нисколько, - ответил я. - Чему тут удивляться?

- Да так. У тебя сегодня вид усталый.

- Не выспался.

- Не только в этом дело.

Брось болтать, видишь, мне спать охота!

- После этого люди всегда какие-то квелые.

- Чего «этого»?

Он не ответил и больше на меня не смотрел. Забыл про меня, занялся своей работой - снова роет и раскапывает землю под собой. Некоторое время мне казалось, что он копает наобум, где попало, бессмысленно, но потом все его усилия сосредоточились как раз там, где находились его колени. Лицо его снова исказилось, упершись подбородком в грудь и вращая глазами, он прислушивался к содроганию земли, высвобождавшей его конечности. Вытащил левую ногу, перекрученную, облепленную землей, расправил лишние узлы, будто складки на смятых брюках, вздохнул и вытащил правую. Правая нога у него заметно короче левой, поэтому он хромает. Босой, он прячет от меня свои голые ноги. А зачем их, собственно, прятать, когда отсутствие обуви доказывает его принадлежность к бедноте и непримиримость к высшим классам, которые его, как такового, всячески опорочили своей антирелигиозной пропагандой. Он поджал свои босые ноги под себя, уселся по-турецки и осклабился, уставившись на меня. На голове изодранная шапка, из-под нее выбиваются жесткие седые космы, надо лбом красуется шелудивая шишка - обломок старого рога или росток нового.

Разглядывая его, я неизменно нахожу в нем новые черты. У него нет ни иглы, ни наперстка, но тем не менее он всем своим видом напоминает мне портняжку или какую-нибудь другую мелкую ремесленную сошку, которая стесняется своего бедственного положения и всеми правдами и неправдами старается выкарабкаться из него. Тут-то я и вспомнил, что мы с ним встречались как-то раз на Прокаженной, и я обернулся посмотреть, не валяется ли где-нибудь поблизости труп. Нет, мух не слышно и запаха не чувствуется. С той поры, как мы виделись с ним в последний раз, он заметно помолодел. У него отросла черная борода, в точности как была у меня. Мне даже пришло в голову, что он ее собрал по волоску на Водопое, там, где я вчера ее сбрил, и налепил каким-то дьявольским способом. Но он усмехнулся и промолвил:

- Маленькая птаха ласточка, а вымотает и коня и юнака.

- Это еще что за ласточка?

- Та, за которой ты всю ночь гонялся.

Больше я ему ни одного вопроса не задам.

Видно, что-то его сегодня бесит, вот он и метит куда-то, но мне сегодня не до споров. Я чувствую себя разбитым и усталым. Я и не знал, что это так выматывает человека.

- Ну что? Я вижу, не до разговоров сегодня тебе.

- Верно, - ответил я.

- Какой-то ты дохлый.

- Похоже.

- Все вы, люди, таковы. Сначала шебуршитесь, все вам мало, никак угомониться не можете, а все кончается тем же, и в результате остается один пшик.

Вдруг он на моих глазах превратился в пьяного Бочара, пирующего на чьих-то именинах. Девушки поют: «Ой, не грустно ли тебе расставаться со мной». И тянут хором: «Расставаться, расставаться, с любой милой не встречаться». И заклинают: «Злой разлучник мой умрет, травкой холмик порастет». А Бочар знай себе ест да облизывается, доставая языком аж до раны, зияющей на щеке на месте недавно отхваченного полипа, и распекает гостей за то, что они отказываются с ним выпить: «Ну и не пейте, раз вы такие дураки, ну и не пейте, раз вы такие трусы безмозглые, понаделаю я для всех вас еловых гробов да провожу по очереди на кладбище, и на том кончен бал; выпью по своему обыкновению на могилке и отслужу свой собственный молебен: „Ах ты, водочка, водяра, я люблю тебя недаром! Выпью стопочку-другую да скорей к ручью бегу я!…” Бочар и в самом деле многих проводил до могилы и оплакал пьяными слезами на ручье, и даст бог, еще многим ныне здравствующим точно так же смастерит еловые гробы. Может статься, в числе его клиентов окажусь и я, и Бочар с превеликим удовольствием заколотит мой гроб, ибо он люто ненавидит коммунистов всех до единого.

Я открыл глаза, и шум веселья утих. Я опоздал, пир кончился, гости выпили все вино и разошлись. А девушки, распевавшие песни, повыходили замуж и обзавелись детьми. Вместо Бочара на краю камня сидел его старый собутыльник Дьявол и взирал на меня.

- Эк ведь куда тебя занесло! - произнес он наконец. - Задурил себе голову воспоминаниями и прочими глупостями, а истинные свои дела побоку.

- Не желаю я знать никаких дел.

- Не желаешь? Ну и ловкач!… А еще хотел заключить сепаратный пакт с нечистой силой.

- Послушай, может быть, ты моя совесть, принявшая облик дьявола?

- Нет, просто у меня профессия такая…

- Превращаться в то, чем ты на самом деле не являешься?

Он кивнул головой.

До сих пор мне все время казалось, что он сон или какая-то игра, похожая на сон. Поразительно, что я так точно угадал, что он ремесленник и мелкая душа, ни рыба ни мясо, из тех, которые придуриваются и бродяжничают. «Эй, лудильщик, белоличка, заклепай дыру затычкой!…» О них писали Лавровский и Мейер, правда, не столь определенно, как следовало бы ожидать, а впоследствии Мааз и другие авторы, в трудах которых замена одного другим, являющаяся в действительности подтасовкой, обозначена гораздо более четко. В результате этой подтасовки мелкие личности лудильщиков пришли на смену древнему кузнецу и Прометею. Совершенно очевидно, что отцы церкви сыграли немаловажную роль в осуществлении этой подмены; можно вообразить, что и классовое государство охотно помогло церкви оклеветать своих заклятых врагов, которых заковывали в цепи еще со времен рабовладельческого строя. Черномазые типы с востока, хромые странники с деформированными босыми ступнями, а также ловкие ярмарочные фокусники упрочили злостную клевету без особого труда.

- Ты, наверное, считаешь меня аферистом? - спросил он.

- С чего ты это взял?

- Вижу по твоим глазам. Если так, я с тобой и разговаривать не стану!

- Подумаешь, как напугал!

На этот раз он обозлился не на шутку и, ворча себе под нос, стал торопливо швырять в землю, словно в кошелку, свои перевитые щупальца, отростки и ответвления. В мгновение ока зарыл в землю все до единого. Остался голый пень с обгоревшей макушкой, на котором пастухи разводили костры. И я подосадовал на свои предательские глаза. Был у меня единственный собеседник, а теперь и того не стало, и снова я один с глазу на глаз со временем. А время - это мой ворон; подкрадываясь ко мне со спины, время втерлось в щель между мной и моей тенью и разнимает меня пополам и на четвертушки. Поссорив меня с самим собой, оно норовит изгадить все, что меня окружает, и долбит меня, как капля камень. Лучше с нечистой силой, лучше с самим дьяволом, чем эта очная ставка с ужасной пустотой, которая называется временем. Если бы старое чучело снова пожелало вылезти из пня, я разрешил бы ему молоть любой вздор, лишь бы он помог мне убить время. Может быть, он не так уж и противен, как мне казалось. Но если и так, что тут поделаешь? Надо быть более терпимым… Он, словно прочитав мои мысли, снова появился передо мной и зарычал:

- Ты вор vulgaris, а это еще хуже афериста.

- Смотря с какой точки зрения.

- С любой. Ты обыкновенный прохвост, всегда готовый стибрить тряпку, бабу и вообще все, что плохо лежит. Даже носки.

- Кто-то мне в этом деле подсобил. Уж не ты ли?

- Моя задача заключается в том, чтобы скомпрометировать тебя и отрезать пути отступления.

- Ты меня уже и так скомпрометировал, чего же ты кипятишься?

- А ты отпираться должен, на то ты и человек! … Что ты товарищам скажешь, когда они будут допрашивать тебя?

Все понимает, проклятый, вот это мне в нем и не нравится. Нащупал больное место и бьет в него без всякого снисхождения. Но я и не жду от него снисхождения, пусть катится с ним ко всем чертям! Да и какая разница, черт побери, что я отвечу нашим! Для этого нам прежде всего надо встретиться, а до той поры много воды утечет, прозрачной и мутной. Если они будут приставать ко мне с вопросами, я им отвечу, что крайняя нужда - а попросту нечистая сила - научила меня приспосабливаться к этой жизни. Я и послушался дьявола, да и как мне его не послушаться, когда в этих краях в три раза выше ценится хорошо одетый вор, чем коммунист в опорках… Если же их не удовлетворит этот мой ответ, я выверну перед ними всю свою душу наизнанку. Я и сам прекрасно знал, где нашему брату хорошо, а где земля горит под ногами, и потому мечтал уйти на Плевли, в Первую пролетарскую бригаду, туда, где война открыто ведется - армия против армии, бомба против бункера, - но они не дали мне туда уйти. Они замуровали меня в этом проклятом тылу и для верности в кандалы заковали, а здесь господствуют свои законы - крестьянско-пастушеско-воровские законы, - и тот, кому жить не надоело, волей-неволей должен к ним приноравливаться. Мне совсем не хотелось последовать примеру Нико и трусом прослыть; не хотелось также и того, чтобы мне, как Якову Отверженному, куски за забор швыряли. Вот я и выбрал себе иной путь, потому что в этом краю, у подножия Лелейской горы, невозможно по-честному прожить…

- Внизу тоже невозможно, - фыркнул он. - Нет такого места на земле, где бы это было возможно.

- И что же дальше?

- А ничего. Ты вот думал - возможно, а выходит и нет.

- Когда-нибудь это будет возможно.

- Когда рис на Лелейской горе уродится.

- И уродится, когда мы ему подготовим почву.

- Не дури! Не звалась бы она Лелейской горой, если бы жизнь вокруг нее не была стоном сплошным.

- Но это было раньше…

- А теперь разве нет! И откуда ты знаешь, что не будет потом? Брось ты эту бредовую веру в какие-то там перемены, в мире нового ничего быть не может, одно только старое. Все в мире держится на кругах, понимаешь ли ты, вертится и снова возвращается на круги своя, nihil novi sub sole 35. Существуют климатические и аэродинамические законы, и все они построены на кругах, и заранее предопределено, где какому цветку цвести и какому зреть плоду. А всякие там мичуринские фокусы со скрещиванием - сплошная ложь и сказки для детей. И Днепрострой тоже ложь - они его сами взорвали. И хотя сами русские все еще продолжают упорствовать, привитые яблони и вишни и цветущие колхозные сады рассеялись туманом и прахом. Или, может, по-твоему, там где родится рис, там люди сыты? … Ничего подобного! Там тоже они несчастны и хилы, там они еще более голодны и ободраны, чем здесь. Не таращи глаза и не удивляйся, все это очень просто: большой хозяин отбирает у них весь урожай, перевозит его на пароходах и кормит им полицейских и штрейкбрехеров, офицеров, либералов, доносчиков и шлюх, потому что все это его люди, потому что он закупает души оптом, а не так, по одной, как воображает твой примитивный ум. Теперь тебе ясна картина?

- Я не понимаю только, чего он этим достигает?

- Уважения к правилам игры. Игра называется по-разному: «Кошки-мышки» или «Сила силу ломит». Однако название игры не суть важно, куда важнее сделать правильную расстановку сил. И распределить. их таким образом, чтобы на самом верху оказался отряд наиболее прожорливых, который никак не может насытиться. А под ними располагались бы словословы, поющие хвалу, кардиналы, гувернеры, премьеры и всевозможные бизнесмены. Ниже - армия, чье назначение охранять вышестоящих, а на самом дне - честные дураки, которые тянут свою лямку, время от времени бунтуют и непоколебимо верят в прядущие счастливые перемены и тем самым тоже имеют чем поразвлечься на досуге. Нравится ли тебе подобная система?

- Нет, если ее не перевернуть на попа.

- Как это перевернуть? Чтобы мыши да ловили кошек? Ты, верно, спятил?

Это мне многие говорили. Да я и сам подумываю об этом, потому что слишком часто не замечаю перехода от сна к реальной жизни. Сейчас, например, я тоже не могу с уверенностью сказать, бодрствую я или сплю; наяву или в беспокойном сне меня ослепляют молнии вспыхнувших мыслей, во сне или наяву всплывают передо мной знакомые лица, во сне или наяву терзают меня отголоски мучительных раздумий о неотъемлемом праве человека надеяться и верить. Невозможно представить себе, что эта исконная вера человека не имеет под собой никакой почвы, ибо если бы это было так, чем бы тогда могла она питаться? И вспомнились мне безумцы, мечтавшие с помощью самодельных крыльев подняться в воздух и разбивавшиеся вдребезги о землю. Время доказало их правоту, значит, в их безумной мечте было рациональное зерно, призывавшее их к новым подвигам. Но неужели наша мечта о справедливости лишена какого бы то ни было рационального зерна? …

- Лишена, - ответил он, - начисто лишена. Одно дело, когда мечта сообразуется с природой, и совсем другое, когда она дерзает вырваться из предначертанного круга и улетает в пустоту.

- Мы вырвались и осуществим свою мечту.

- На пути к ее осуществлению вам пока что бесспорно удается одно: с максимальной быстротой уничтожать друг друга.

- Это временное. Это пройдет.

- Ты уверен, что не будет хуже?

- Хуже быть не может, хуже некуда, может быть только лучше.

- Никогда не знаешь, что ждет тебя за поворотом.

Про поворот я тоже слышал от кого-то: но некоторые уже дошли до поворота и увидели, что открывается за ним; увидели и не вернулись обратно, значит, ничего страшного там нет. Можно было бы сказать ему об этом, да стоит ли стараться. Он уперся на своем, вроде нашего Бочара. Я устал, у меня трещит башка от всех этих проблем. Да и какой толк биться над ними, когда все они так от меня далеки, а мои возможности сделать что-нибудь для их разрешения столь ничтожны. Гораздо хуже, что мне вообще нечего делать, я исключен из активной деятельности, мне полагается сидеть и ждать, а время от ожидания разбухает, как на дрожжах. Мой собеседник тоже наконец угомонился и затих. Я присмотрелся к нему - он снова превратился в обгорелый пень с корнями, ушедшими в землю. Разрыхленная земля высохла на солнце, и теперь незаметно, что ее когда-то разрывали. Кора на пне ободрана, обожжена, тонкий солнечный луч проходит как раз под древесным наплывом в форме крючковатого носа, и от этого кажется, будто пень ухмыляется, довольный, что остался при своем. Я сшиб прикладом обгоревшую шишку, она разлетелась прахом и рассыпалась по земле. Я хотел стереть ухмылку с его физиономии, но ухмылка расплылась во всю ширь и застыла.

Я обернулся к лесу. Поднявшись на ноги, лес угрожающе надвигался на меня. Кинул взгляд, на волнующийся луг - он манил меня к себе, зазывая выйти на его предательски открытые просторы. Дорога была безлюдна, но я не помню, чтоб кто-нибудь по ней ходил, и от этого дорога кажется мне искусной декорацией, нарисованной специально для того, чтобы соблазнять людей видимостью практического назначения. Я вскочил на ноги, выставив винтовку вперед, - это единственный способ усмирить взбунтовавшийся вещественный мир. Застигнутые врасплох деревья застыли на ходу, и только несколько стволов, раскачиваясь по инерции, еще кивали верхушками. Луг снова принял невинный вид, и на него спустилась тишина, ветер притаился за ветвями, все торопливо занимало свои обычные места. Небо приняло свой прежний вид, тонкая пряжа облаков зацепилась за кривой рог Лелейской горы. Мятеж был подавлен. На этот раз подавлен, что, однако, не давало мне никакой гарантии того, что в следующий раз мне снова удастся сладить с возмущенной толпой неодушевленных предметов, грозно наступающих на меня.


РУКИ, ОБАГРЕННЫЕ КРОВЬЮ


Я не таскаю по горам тяжелых нош, не мерзну по ночам и не пекусь на солнце днем, не голодаю и ничем не болен. Казалось бы, лучшего нечего и желать, но не тут-то было - какая-то глухая давящая тоска все чаще и чаще нападает на меня. Постоянно видоизменяясь, она не дает мне возможности назвать ее по имени, понять причину ее возникновения или найти противоядие против нее и каждый раз является синтезом самых противоречивых настроений, оспаривающих друг у друга пальму первенства. Порой над всеми ними преобладают угрызения совести за бездарно потраченное время в роковые дни, когда решается наша судьба, в дни, требующие от каждого максимального напряжения сил и полной отдачи нашему общему делу. Но стоит мне дать себе волю и увлечься мечтами о моей воображаемой деятельности, как я в ужасе хватаю себя за руку: стой, говорю я себе, а не принесут ли твои действия больше вреда, чем пользы? Так уж устроено вое в этом нелепом мире, где зло переплелось с добром, где действовать, оказывается, так же плохо, как и сидеть сложа руки. Отсиживаться в лесу считается трусостью, выйти из леса - непростительным легкомыслием и провокацией; прикончить какого-нибудь гада - значит, вызвать новую волну репрессий; погибнуть самому - доставить удовольствие врагу. От этих мыслей я впадаю в черную тоску и меланхолию и серьезно подумываю о том, что, может быть, лучше всего было бы броситься в какую-нибудь чертову щель, где ворон не отыщет твоих костей…

Но вот тоска проходит, сменяясь припадками бурного веселья, и мне хочется кричать и прыгать от безрассудной радости, что тоска прошла. Прошла, и я жив, и продолжаю здесь дело Вука Брайотича, правда, в несколько измененных условиях, продолжаю дело немногочисленной горстки героев, которые выстояли и не сдались в голодный год Арслан-паши, и коммунистов, способных вынести любые трудности, в том числе и одиночество. Я не должен марать руки об разную сволочь - для них убийственна самая мысль о том, что я жив. Но даже когда меня не станет, когда меня пристрелят из засады, как застрелили Янко Шарца или Божо Вешова, - даже тогда смерть не смоет того, что было и что есть. И не надо жалеть, что рядом нет гусляра,, который бы меня воспел; можно с уверенностью сказать, что песни уже воспели меня, может быть, они изменили мое имя, а может быть, поставили его рядом с другим героем, как это часто случается в старинных песнях, где смешиваются разные времена, порожденные общими бедами. И никакие невзгоды, ни даже медленно текущее время, которое тщится отравить мою душу сомнениями и наветами дьявола, не сможет меня сломить.

Между этими двумя крайностями у меня бывают переходные периоды относительного покоя: тогда я сам себе кажусь вполне ненормальным и думаю, что навсегда избавился от приступов безумия. К несчастью, я начинаю замечать, что эти периоды душевного здоровья становятся все короче. Зависит ли это от климата или просто от одиночества, но постепенно я убеждаюсь в том, что хрупкое равновесие, которое существовало между мной и окружающим меня миром, каким-то образом оказалось нарушенным. Поскольку я не могу понять, чем вызван этот разлад, я не вижу путей его преодоления. В моменты восторженного подъема я с трудом сдерживаюсь, чтобы не спрыгнуть с какой-нибудь скалы, и потому намеренно обхожу отвесные обрывы, но этим воздерживанием лишь ускоряю приближение того противоположного состояния духа, под воздействием которого я в конце концов пущу себе пулю в лоб и расквитаюсь с жизнью. Мне стало ясно одно: я должен найти для себя какую-то опору. Искать ее в природе бесполезно, раз я до сих пор не нашел ее там, но, как дерево поддерживает дерево, так и я должен опереться на человека.

И я вспомнил Якшу и отправился его искать - посмотрим, на что опирается этот тип. Я надеялся, что теперь мне больше повезет, чем раньше, я аукался, раскладывал костры, оставляя их дымить - все напрасно. Должно быть, он переселился в другие края, если только в порыве восторга не бросился вниз с отвесной стены или не продырявил себе пулей голову, положив тем самым конец тоске. В движении мне все же легче, чем в неподвижном состоянии: то забрезжит луч надежды, то грозные знаки опасности прикуют к себе мое внимание, а ночью после дневной усталости ко мне приходит сладкий, как мед, сон!

Возвращаясь как-то раз из своих скитаний и проходя мимо окопов по полям, залитым сиянием луны, я вспомнил про овцу, которую подарил когда-то Плотнику. Если бы вдруг сейчас ко мне прибилась овца, подумал я, я бы ее никому не стал дарить.И я сел на землю под каким-то кустом, совершенно уверенный в том, что желанная овца немедленно появится передо мной. Жду, но что же она не появляется так долго? На свете ведь сотни овец, а сколько их режут ежедневно, мне же нужна всего одна… Вместо овцы из тени выросло ветвистое, черное существо.

- Нет овцы, - сказало оно бесцветным голосом, - можешь ее не дожидаться.

- Вижу и без тебя, что нет.

- Да если бы и была, она бы к тебе сейчас не подошла.

- Это почему же?

- Твои руки обагрила кровь.

- Я их вымыл, нигде ни пятнышка. На, посмотри.

- Никакая вода теперь их не отмоет, а кроме того, от тебя несет скоромным духом.

Наверное, и правда, несет, несет, как от волка или мясника, а овца - благородное создание, она не переносит зловещего запаха крови. Ему-то это прекрасно известно, потому что от него разит ничуть не лучше и он сознательно использует это и скалит зубы, злобно торжествуя. Интересно, по каким приметам он меня находит? Находит он меня очень часто, но чаще всего в тот момент, когда я, обессиленный, опускаюсь на землю. Впрочем, может быть, он меня и не думает искать, может быть, я сам его таскаю за собой, ощущая тяжесть своей ноши в минуты усталости. На нем болтаются безобразные обноски, еще почище тех, что я забросил в пещеру на Прокажённой, а в бороде поблескивают гниды. Он раскачивается между двумя ветками, высунув физиономию из густой листвы, залитой лунным сиянием, и выглядит значительно моложе, чем в предыдущую нашу встречу. Виски его посеребрила седина, но в остальном он выглядит двумя-тремя годами старше меня, не больше. Он заметно поправился за последние дни, вероятно, подкормился остатками бычьей туши.

- Тот бык, - сказал он, словно прочитав мои мысли, - принадлежал, в сущности, мне.

- Да что ты говоришь? А я-то, признаться, считал его своим.

- Он забрел в мои владения, добровольно забрел.

- Но это еще не значит, что он принадлежит тебе.

- А то как же? Он пасся на моей траве и пил мою воду. Кто зайдет сюда и вдохнет хотя,бы глоток этого воздуха, становится моим.

- Вот я, например, тоже здесь, но это еще не значит, что я твой.

- Терпение, не надо торопиться, придет время, и ты тоже будешь моим.

- Ну да, твоим преемником, когда тебя утащит в преисподнюю тот черт, который еще чернее тебя.

Он усмехнулся. Многие в здешних краях лелеяли мечту стать его преемником, да он их всех пережил. Среди них знаменитый Куштрим, сын Раблена Миомановича, волосатый, с гривой по плечи и невероятно злой. В отместку Шемовичам, притеснявшим сербскую райю в округе Будимлей, он соблазнил их сестру Фату, привел ее на Рабленушу и делал с ней детей, оскверняя тем самым ислам. Не снеся обиды, Кариман-паша двинулся сюда от Ипека войной. Решил паша покарать злодея, а заодно разделаться с лютым князем Мирчетом, избившим до смерти его племянника, бека Одноглазого, буковой палкой: «Вот, мол, тебе, бек, и дань, и подать, получай сполна по заслугам». Куштрим с Фатой укрылся в Дьявольской пещере, называвшейся так до того, как ее переименовали в Куштримову пещеру. Куштрима изрубили в мелкие куски, а Фату забили до смерти камнями и назвали ее именем зловещую каменную груду, что высится на берегу Лима по сей день. Потом сюда пришел Яков Отверженный, изгнанный людьми за его смертельный недуг; несчастный Яков заживо разлагался, и, спасаясь от смрада, исходившего от его язв, волки убегали за Лим. Много ли мало ли времени минуло с той поры, как сюда явился Нико Доселич, Сайков сын, со своей девчонкой, с Анной, но и эту парочку схватили и, конечно, их тоже камнями до смерти забьют, потому что земля на кругах стоит и возвращается на «круги своя». И, повторяя историю Якова Отверженного, кто-нибудь будет еще разлагаться живьем, только интересно бы знать кто?

- Ты! - поторопился первым выпалить я.

- Напротив того, ты. Да ты уже и начал разлагаться.

- Это была обыкновенная чесотка. Но я ее свел, у меня на теле не осталось ни единого пятнышка.

- Зато теперь у тебя чесотка не снаружи, а внутри.

Временами мне кажется, что все, что он говорит, он извлекает из моей головы - помыслы, тревоги, опасения, воспоминания о чем-то давно позабытом. И выдавая их за свои, прибавляет к ним такое, что я раньше никогда не знал; впрочем, сейчас это невозможно проверить. Только я никогда не слыхал, что Куштримова пещера называлась прежде Дьявольской …

- А как же она до Куштрима называлась?

- Не знаю, все это ты выдумал.

. - Может быть, я еще что-нибудь выдумал?

- Про лютого князя Мирчету ты тоже выдумал. Видно, это кто-то из твоих.

- Скорее из твоих, потому что тогда тоже было два лагеря. Князь Милутин хотел покориться Кариман-паше, задобрить его податью и вымолить прощение Фате и Куштриму. Сходка поддержала князя Милутина, но тут возмутился князь Мирчета и бросил Милутину: «Коли так, складывай знаки верховной власти! Снимай шапку, снимай шубу, меч отстегивай, а голову наголо обрей да чалмой повяжи да ступай целовать подол у паши». Об этом эпизоде поется в народной песне: «Как на сходке сошлись двое братьев родных, гулом сходка гудит, не расходится, при народе при честном братья ссорятся …» И обрекло себя племя на страшные муки, а все из-за князя Мирчеты, воеводы лютого, не пожелавшего послушаться своего мудрого брата… Небось ты думал, что все гусляры на вашей стороне, а выходит, ничего подобного. И поделом вам, ибо вслед за этой сходкой началась резня и ужас, разбой и рабство, и тогда же Писклявая долина получила свое страшное имя, потому что там дети пищали под саблями, и тогда же люди дали прозвище Пещере беженцев и Рабскому лазу, а Мирчета Лютый, спасая свою шкуру, отсиживался тем временем, вроде как ты теперь, в Омандо под Любанами.

- И что же, удалось ему свою шкуру спасти?

- Удалось, да ненадолго. Он потом под Плавом погиб у моста, напоровшись на собственный меч. Раненый с коня упал.

Мне вспоминается, что я слышал об этом когда-то. И с превеликой радостью вернулся бы в то блистательное, расшитое золотом «когда-то», когда я это слышал. Мне кажется, он все это извлекает из моих воспоминаний, относящихся к той счастливой поре, когда мы лазили в соседние сады, расширяли дорогу и распевали песню: «Ой ты, девушка-девица, горячее нет вина, пройдет лето, пройдет лето, ни при чем останусь я …» Помнится, тогда Марта Пантелина хватила стиральной колотилкой по голове одного парня, прихвастнувшего, что он с ней спал. Я тогда не понимал, что может быть плохого в том, что он с ней спал, и все собирался выяснить у кого-нибудь этот вопрос, но так и не собрался, поглощенный теми новостями, которые приходили к нам каждый день. Комиты гибли пачками, а уцелевшие сдавались, австрийские шпионы постепенно возвращались обратно, разгуливая на свободе под охраной закона и разглагольствуя о том, как они, спасали народ от мятежников и австрияков. Я думаю, один из этих с запозданием вернувшихся кой-откуда субъектов, в ботинках, при шляпе, с рубцом после раны через лоб и неподвижным стеклянным глазом, как раз и трепался о том, что Мирчета Лютого поразило в конце концов народное проклятие и он пронзил себя собственным мечом.

- Тебя, наверное, тоже прозовут Ладо Лютый.

- Это не имеет значения. Смотря кто прозовет.

- Самое смешное, что, по-твоему, ты якобы отстаиваешь дело народное.

- Не только якобы, но и на самом деле. А чье же как не его?

- Да народ ненавидит тебя ничуть не меньше,чем ты его.

- Это твои прихвостни ненавидят меня, так же как и я их.

- Теперь все мои, других нету. Люди живы хлебом насущным, а праздными разговорами им не прожить. Они предпочитают итальянскую пайку хлеба сегодня, чем колхоз и свободу послезавтра.

- Не все такие, просто других не видать; они вынуждены были временно уйти в подполье.

Он затрясся от приглушенного смеха. Над кустом торчит верхняя половина его туловища. Свои кривые нош разной длины он тщательно прячет от меня. И вслед за перемещающейся лунной дорожкой переходит на новое место, прилежно скрывая от меня отсутствие тени. Видимо, он стесняется, что у него нет тени, а может быть, боится?.. Если так, надо использовать эту слабость. Только тень лишена тени, а значит - сам он тень, а может, дух, и не исключено, что не будь меня, не было бы и его. Вот почему он так меня оберегает. И если бы я не был одинок, его бы тоже не было, и поэтому всякая моя попытка найти себе компанию так его бесит. Я знаю, это время, разрушающее горы теми водами, которые выбиваются из их утробы на поверхность, подослало ко мне этот дух, поручив ему расчленить меня на составные части. Прежде всего время внушило мне пагубную мысль вызывать к себе этот дух, созданный игрой воображения, вызывать просто так, со скуки, а теперь, когда этот дух упрочил свое положение некоей адской самовозникающей машины, я не могу отделаться от него…

- И никогда не отделаешься, - зарычала тень.

- Это почему же? Не вечно же тебе за мной таскаться.

- До гробовой доски. Сам посуди, каким образом ты от меня отделаешься? .. Когда?

- Как только я своих товарищей найду.

- Да где же их найти? Давно уже разметало твоих товарищей по горам и долам - кто на дне лежит, кто в могиле. Такие товарищи для дружбы не годятся, для слез одних.

- Не могли же они все погибнуть, кто-нибудь ведь должен был в живых остаться.

- Судя по тому, как усердствует та и другая сторона, немудрено и всем погибнуть. Впрочем, если кто-кто-нибудьи выживет, его так войной покорежит, что родная мать не узнает. Кто придет выжатый и смятый - не человек, а тряпка, кто - одичавший и продувной, как сто чертей. Но будут еще и третьи - привыкшие воровать, вроде вот как ты сейчас привыкаешь, и загребать, что под руку попадет, и опьяненные угаром легкой наживы, не имеющие времени оглядеться вокруг. Но даже если бы они подняли голову и огляделись, они бы не узнали прежних знакомых, если только у них нечем поживиться. И это, по-твоему, товарищи? Какие тут могут быть товарищи, и кто кому тут будет верить, если эта вера сто раз была обманута? Учти, что не все вступили в эту борьбу для того, чтобы погибать за других, многие к этому делу примазались ради собственной выгоды. И не прогадали; посмотри-ка на всяких там интендантов и прочих: и сало у них, и сапоги, и с десяток ремней на груди перекрещено …

- Да прекратишь ли ты! - завопил я.

- Это еще зачем? А чем мне так-то плохо?

- Неужели никому на тебя управы не найти?

- Во всяком случае, не такому ненавистнику, как ты. Мои могли бы, но я их не боюсь. Они ужасные трусы.

- Не такие уж трусы, когда навалятся всем скопом.

- Но кто же это их объединит?

Вот и я задаю себе тот же вопрос. Конечно, при известных усилиях я бы мог их, пожалуй, объединить, но поскольку я не представляю, как натравить их на него, я бы этим все равно ничего не добился. Прежде всего они кинутся на меня, он же тем временем укроется в пещере и будет оттуда потешаться над нами. До чего же он мне надоел - нет сил его терпеть. Противоборствовать отраве скепсиса и недоверия, и упорного стремления извратить и изгадить все мои совершенные и не совершенные поступки и вечно видеть перед глазами его образину, являющуюся мне живым напоминанием о дьяволе, который оседлал человека. Оседлал его самым примитивным способом - накинул на шею дьявольскую петлю, тонкую, как паутина, и невидимую для человеческого глаза, и давай гонять беднягу и пришпоривать. Несчастный воображал при этом, будто это он спешит по своей надобности, а на самом деле это дьявол таскал его из одной пещеры в другую, от одной беды к другой. Меня он, ей-ей, еще не оседлал, до сих пор я не замечал за собой ничего подобного, однако я далеко не уверен в том, что эта моя уверенность, так же как и зрительное восприятие событий, соответствуют действительности, и никто в мире не может разрешить мои сомнения.

- Когда ты спишь? - спросил я его.

- Почему ты вдруг вспомнил об этом?

- Мне бы хотелось немного отдохнуть, а ты мне мешаешь. Вот я и решил воспользоваться тем временем, когда ты ляжешь спать, и хотел узнать, когда это будет.

- Когда дождь пойдет. Не выношу я дождь и всегда от него прячусь.

- И я тоже не выношу - это, наверное, единственный пункт, в котором мы с тобой сходимся.

- Дождь землепашец любит, тот, кто копает и пашет, а мы с тобой этим не занимаемся, мы с тобой о всеобщем благе радеем.

- Все несчастье заключается в том, что мы с тобой никак не можем договориться, что такое это самое благо.

- Погоди, еще успеем договориться, времени нам с тобой не занимать.

Эти его слова звучат прямой угрозой. Времени нам отпущено ровно столько, сколько страданий и праздности, и мне кажется, что время тождественно с ними. Людям, которые расчленяют время на отрезки труда и отдыха, гораздо проще справиться с временем, проще было бы справиться с ним и мне, если бы я мог заняться полезной деятельностью - опрокидывать навзничь деревья, мужчин или женщин или хотя бы охотиться на зайцев. Но так как мне заказана любая форма деятельности, мне остается глазеть в голодные зеницы времени, под взглядом которых рассыпается в прах мечта о счастье, а надежда оборачивается злой издевкой. Под этим взглядом человек быстро сходит с круга; теперь мне совершенно ясно, что Нико Сайков надломился в припадке безумия. Одиночество измучило его, как надоедливый дождь, и, ища от него спасения, он кинулся в омут, но я не кинусь. Я решительно поднялся с земли, а дьявол тут как тут: уж не от него ли это собрался я спасаться бегством? От него, признался я, к чему скрывать, когда ему это и без того известно. Все равно я тебя догоню, говорит дьявол; ну и пусть догоняет, не могу же я ему этого запретить. И я зашагал прочь, напрямик через окопы, только бы поскорее убраться отсюда. Вдали передо мною гордо высится громада Лелейской горы; прежде у нее были две вершины, два вопля, вознесшихся к небу и застывших камнем, теперь, невесть откуда взявшись, к ним прибавился еще и третий.


УЦЕЛЕЛА ШАПКА НА БАЦАНЕ


Хорошо, что у меня нет часов, не то бы, полный недоверия, я поминутно встряхивал бы их, подгоняя ленивые стрелки; еще вернее, наблюдав за их неустанным бегом, напоминающим мне о вечном стремлении всего живого вперед, в отличие от меня, пребывающего в постоянной праздности, я бы терзался и мучился; не имея часов, я без зазрения совести могу валяться на поляне и смотреть в высокое безоблачное небо. Прозрачная синева его, вызывая во мне жажду, плещется отмелями по краям, манит бездонными чистыми омутами и толщей глубины надо мной. В безграничной дали его пляшут светящиеся искры, но взгляд мой проникает дальше, шаг за шагом осваивая глубины неба, а каждый шаг - это бездна, и я пролетаю ее, затаив дыхание от блаженства и страха. Я падаю, падаю, промытый пустотой, пронизанный до костей ее голубизной, растворившийся в небесном просторе и слитый с его сиянием. И только глаза его живут во мне и увлекают меня все дальше и дальше, и я лечу, я рею над миром прозрачной искрой, мелькающей в необозримой дали между безднами.

И так я парю с полчаса или дольше, пока не натешусь всласть. Утомившись и внезапно отяжелев, я опускаюсь на землю и спрашиваю себя: что ты все бредишь, горе мое, Ладо, не даешь себе покоя?.. Будь глаза твои зорче в три раза, что б могли они увидеть в этой бездне? Ту же самую бездонную пропасть, где сгустилась голубая пустота, омывающее мир голубое безбрежье, которое к тому же только кажется голубым. Хватит смотреть в него, ты уже высмотрел все и глаза проглядел от этого глядения. Хватит, ведь ты не какая-то безмозглая пушинка, в страхе умчавшаяся в пустоту, а человек и коммунист, который не разучился еще верить и мечтать о лучшем будущем на этой земле. Не знаю, кто заронил в меня эту прекрасную мечту. Но кто бы он ни был, я его ни в чем не обвиняю, наоборот, я буду всегда благодарен ему, ибо при здравом размышлении эта мечта, несмотря ни на что, есть самое великое счастье на свете. И он был не один, человек, открывший мне эту мечту; их было много, разных людей, и один дополнял другого; дядька Тайо, который услышал краем уха, что Ленин скидывает в России кулаков и буржуев, и доктор Маркович, открыто перешедший в оппозицию, и Вранович, стойко переносивший всеобщий бойкот…

И снова я окунаюсь в пустоту, но не в голубые небесные просторы, а в мрачную бездну, населенную тенями, безвозвратно канувшими в небытие, но ведь это тоже бегство от себя. Нет, не бегство, пытаюсь я возражать себе, ибо признаться в бегстве постыдно, это попытка углубиться в себя, в свое прошлое, и найти в нем какую-то опору или пример для подражания. Я перебираю, ищу, но все мои усилия напрасны: у всех были товарищи, контакты с людьми, один только Вранович полностью изолировал себя от общества, но долго не выдержал, да еще Нико Сайков, и тоже сдался. Человек, предоставленный самому себе, превращается в жалкого безумца, который занимается мучительным самоанализом, бесплодными диспутами и измышлениями. Безотносительно к возрасту он быстро становится старым безумцем, пропащим и пережившим всех своих сверстников, и, пошатываясь, бредет, не разбирая дороги, и ворчит, и поет, и плачет, волоча свои рубища и вериги. И напоминает этим реку, которая ропщет, не в силах остановить свой бег или найти в себе опору и повернуть его вспять. Разделиться на два, на четыре рукава - это единственное, что ей остается, чтоб не погибнуть всей разом без отпора и сопротивления, без поисков окольных путей.

К несчастью, я не умею долго думать, мысли мои очень быстро принимают самый фантастический оборот, и я начинаю беспомощно барахтаться в них. Гораздо увереннее чувствую я себя, когда смотрю, ни о чем не думая, на мир материальных предметов, который так же бездумно взирает на меня. Здесь все так прочно держится на своих местах, и так же, как в прошлом и позапрошлом году, торчат обломки скал, сидит на корточках можжевельник, возносятся пики елей, сияет солнце. И, приумножая блеск августовского дня, сверкает в траве и у дороги бесчисленными серебряными прожилками, гранями кристаллов, осколками крошечных зеркал, раздробившийся от старости камень. И чудится мне, что это рассыпаны гайдуцкие и солдатские, сербские и турецкие, немецкие и повстанческие кости, которыми так щедро усеивались в мирные и в военные времена проклятые земли вокруг Лелейской горы. И дорога белеет кое-где, точно бы посыпанная костной мукой. Тут и там простирают свои чудовищные лапы скелеты сухостоя, безмолвно повествуя миру о своих горестях. Я теперь наверное знаю, что эти поседевшие после смерти неугомонные мертвецы - предки вампиров и дьяволов из лесных былей.

Крошечная желтоголовая пичуга с желтым пятном на груди, выпорхнув из ельника, принялась скакать по моему ранцу, пробуя его клювом. Обнаружив подвох, она поскакала прочь, но снова вернулась проверить, не вышло ли ошибки. Изучает меня одним глазом и деловито скачет; однако надо же глянуть для верности и вторым, и, мгновенно перевернувшись, она затрепетала крылышками и с налету взвилась в воздух. Удостоверилась в том, что я живое существо, и, вспугнутая неосторожным движением,, умчалась на спасительную ветку и теперь сидит на ней, наслаждаясь благополучным исходом дела. Исход этот, правда, весьма относителен, потому что мгновение спустя моя птичка шмыгнула с ветки и - скок, скок - ко мне. Вертится под руками, но стоит мне шелохнуться, как она вспорхнет и улетит. Да меня не проведешь, и за удовольствие полюбоваться на нее я прощаю этой птахе столь явную недооценку моих умственных способностей. Не сумев спровоцировать мою правую руку, маленькая обманщица предприняла обходной маневр и стала заходить слева, необычайно ловко пробираясь в травяных джунглях. Может быть, где-то тут, рядом, находится ее гнездо, подумал я; но стоило мне обернуться, как птичка вспорхнула и унеслась от меня без оглядки. Перепугалась насмерть, бедняга, но и ей тоже какой-то птичий дьявол не дает покоя, снова ей надо дразнить меня. Клюнула два раза, подняла готовку и задрала хвостик; видимо, удивляется, почему бы и мне не попробовать вот так же поскакать.

В конце концов надоела мне эта птица, я встал и отправился в ельник над дорогой. Пусть луг со скалами загорает в одиночестве. Но он и секунды не пробыл в одиночестве, как на нем появился человек. Я вздрогнул с перепугу - где один, там и множество. Я уже собрался было задать деру, но, в замешательстве озираясь по сторонам, продолжал рассматривать его: высокий, сутулый, с седой бородой, человек этот опирался, как на посох, на длинную итальянскую винтовку. Вслед за ним никто не появился, а при виде одной бороды гордость не позволяет мне бежать. Ты должен прикончить его, говорю я себе. Невозможно столько времени бездельничать, покрываясь ржавчиной лени, один выстрел сразу меня исцелит. Пора и мне совершить какой-нибудь поступок, а это сейчас единственное, что я могу сделать для блага человечества. Подумаешь, какое дело, я прихлопну его легче, чем змею. Да это и вполне понятно; какой же из меня получится судья, если я, казня малых змеек, пощажу большую с бородой? … Я нашел для винтовки упор так, чтобы она не вихляла в руках и, прицелившись, следил через прорезь прицела, как верхняя часть его туловища надвигается на меня - еще три шага, и больше ты вовек не сделаешь ни одного!…

И как бы почувствовал, что его ждет, человек застыл на месте и проговорил:

- Ах ты, кроха, поскакушка желтая! Скок, скок, оп-па!

Значит, он меня заметил, пронеслось у меня в мыслях, и тронулся со страха.

Искривив физиономию в небритой щетинистой улыбке, человек между тем частил скороговоркой:

- Подь, подь сюда, красавица, подь сюда, душечка! Цы-цы-цы, сладкая моя! Клювик, хвостик, глазки твои сладкие, крылышки твои этакие здоровенькие и проворные!

Нет, это он не со смертью, а с птицей болтает. Наверное, и впрямь полоумный какой-то, а птице он нравится. От него она не улетает, как от меня, так и вертится у него под ногами и весело чирикает.

- Одна была, вот и соскучилась, махонькая иволга. Нет в лугах ни овец, ни ягнят, сиротливо нынешнее лето. И пастухов не встретишь, как прежде, не с кем птичке поиграть. Ну, поиграй, поиграй со мной, махонькая иволга, наиграйся досыта, а я на тебя полюбуюсь!… Так, так! Хоп, гоп, так-так лапками, лапками, цака-дака, цака-цака, непоседа моя…

Позабыл я про свою винтовку, позабыл, для чего я ее приготовил, позабыл про все на свете. Обида меня взяла на эту птицу, я ее почти ревную: как могла она, обитательница поднебесья и, следовательно, моя товарка, так легко мне изменить и сойтись вот с этой бородой.

- А теперь довольно, птичка-невеличка, - проговорил он. - Устал я, сил нет. Прощай, малая пташка!

Голос у него, действительно, усталый да и глаза совсем не веселые, видно, просто растаяло его стариковское сердце на минуту и потянуло его позабавиться с птицей, как с ребенком. Я его раньше никогда не видел, но почему-то мне кажется, что я о нем знаю. У него определенно сходство со святым Николой из нашей церкви и борода, как на иконе, но главное не в ней: для меня он скорее всего живое воплощение загадки мудрого и примирившегося человеческого духа, сплетенного из крайних противоположностей. Вот он пошел, шаг за шагом, сутулый, невидящие глаза скользят по дорожной пыли. Улыбка сбежала с лица, осталась одна печаль. Вот он поравнялся со мной, и прошел мимо. Веки опущены, губы беззвучно шевелятся, идет и спит на ходу. Чего ему надо в моих ущельях, зачем он забрел сюда один в итальянских башмаках и со своей бородой? … Башмаки я заметил, когда он мимо проходил, и пожалел, что отпустил его с миром. Однако погоди, сказал я себе, еще не поздно! Сами по себе разговоры с птицами еще не могут служить оправданием всяким мерзавцам… Я встал и кинулся за ним вдогонку, выяснить наконец начистоту, чего он позабыл и чего ему надо в моих владениях. И если он вздумает увиливать от прямого ответа, опалить ему бороду на добрую память по себе! Тем временем человек вышел из ельника на луг и, оставляя в стороне густую чащу леса, свернул с дороги к источнику. По той уверенности, с какой он зашагал прямиком к источнику, я понял, что он тут бывал не раз. Сбросив с плеча винтовку и как бы освободившись от тяжкого груза, он бухнулся перед водой на колени и стал мыть руки. Вытер их, смочил себе глаза и шею и загляделся в облака, отраженные водой, а потом запрокинул голову к небу - проверить, вверху ли оно. Напился воды, сел на траву, разулся и снял носки; Снял пиджак, разостлал его, положил под голову ранец и растянулся. Услышав мои шаги, человек поднял голову и, увидев меня, нахмурился. Поравнявшись с его башмаками, я поддел один из них ногой.

- Ты свои колодки уберег, - сказал я, - а мои сгорели.

- Как сгорели?

- В караулке у моста, когда они в первый раз на нас напали.

Усмешка, заигравшая у него возле губ, растопырила бороду:

- Значит, драпал без оглядки?

- Куда уж тут оглядываться! С пулями не шутят.

- Это что же, у тебя ботинки на ходу загорелись? В жизни ничего подобного не слыхивал!

- Да не на ходу, - обозлился я. - Они мне сильно жали, вот я и скинул их с ног да в суматохе надеть и позабыл. Так и сгорели в караулке.

Итак, вру без зазрения совести, словно по наущению дьявола. Вот уж никогда бы