Book: Попугаи с площади Ареццо



Попугаи с площади Ареццо

Эрик-Эмманюэль Шмитт

Попугаи с площади Ареццо

Часть первая

БЛАГОВЕЩЕНИЕ

Прелюдия

Всякий, кто попадал на площадь Ареццо в Брюсселе, испытывал некое замешательство. Хотя круглую площадь и тенистый газон окаймляли роскошные каменные и кирпичные дома в версальском стиле, а рододендроны и платаны полноправно представляли северную растительность, все же некий намек на тропики щекотал ваши чувства. Нет, не было ничего экзотического ни в этих сдержанных фасадах, ни в высоких окнах с мелкой расстекловкой, ни в балконах с коваными решетками, ни в кокетливых мансардах, сдававшихся внаем за бешеные деньги; ничего экзотического не было и в этом небе, зачастую сером и печальном, чьи облака цеплялись за шиферные крыши.

Оглядевшись по сторонам, вы не поняли бы, в чем дело. Надо было знать, куда смотреть.

Владельцы собак догадывались первыми. Следуя за своей псиной, которая, уткнувшись носом в землю, неистово обследовала участок, они замечали органические остатки, усевавшие все вокруг, — мелкие темные испражнения с белесым гнилостным налетом; тогда собачники задирали голову и замечали в ветвях странные природные сооружения; листву пронизывало квохтанье, то и дело мелькало яркое крыло, многоцветные птичьи вспорхи сопровождались резкими выкриками. Тут-то зеваки и догадывались, что площадь Ареццо населена целой колонией попугаев.

Как эти пернатые, родом из дальних краев — Индии, Амазонии или Африки, — умудрялись привольно жить в Брюсселе, с его скверным климатом? И почему они облюбовали самый фешенебельный квартал?

1

— Женщина уходит от тебя, потому что перестала видеть в тебе достоинства, которыми ты никогда не обладал.

Захарий Бидерман улыбнулся. Его забавляло, что молодой сотрудник, выдающийся интеллектуал с блестящим образованием, наивен, как подросток.

— Встретив тебя, она подумала, что нашла отца своих будущих детей, но дети были тебе не нужны. Она не сомневалась, что займет подле тебя место, равноценное сначала твоим учебным занятиям, затем твоей должности, но ничего подобного не произошло. Твоя жена надеялась, что твои многочисленные знакомства позволят ей сойтись с людьми, полезными для ее карьеры, но в мире политики и финансов певиц не слушают — их затаскивают в постель.

Тут он рассмеялся, хотя его тридцатилетний собеседник сидел с постной физиономией, и воскликнул:

— Да это не брак был, а недоразумение!

— Наверно, во всяком браке таится ошибка? — спросил собеседник.

Захарий Бидерман встал и обогнул стол, поигрывая ручкой из черного каучука, с платиновой окантовкой, на которой поблескивали его инициалы.

— Брак — это договор, в идеале заключенный двумя проницательными существами, которые знают, на что идут. Увы, в наше время люди приходят в мэрию или церковь, как правило, с туманом в голове. Они ослеплены, одурманены страстями, их снедает любовный жар, если они уже сошлись, и нетерпение, если еще не были близки. Мой дорогой Анри, люди, вступающие в брак, очень редко оказываются в здравом уме и твердой памяти.

— То есть вы хотите сказать, что для удачного брака вовсе не нужно быть влюбленным?

— Нашим предкам это было известно. Они заключали союзы с холодной головой и понимали, как важно встать на якорь.

— Никакой романтики.

— В супружестве нет никакой романтики, мой бедный Анри! Романтично увлечение, исступление, пафос, жертва, мученичество, убийство, самоубийство. Строить жизнь на таком фундаменте — занятие сродни возведению дома на зыбучих песках.

За спиной Захария Бидермана попугаи и попугаихи подняли неодобрительный гвалт. Раздраженный их трескотней, экономист толкнул створку окна, распахнутого в дивное весеннее утро.

Анри обвел глазами кабинет, оформленный со строгой роскошью, мебель авторского дизайна, шелковый ковер с абстрактным рисунком, стены, обшитые светлым дубом (работа краснодеревщика столь искусна, что почти незаметна). На западной и восточной стене два наброска Матисса друг против друга, женское лицо и мужское, разглядывали Захария Бидермана. На языке у Анри вертелся вопрос.

Захарий Бидерман насмешливо наклонился к нему:

— Я слушаю ваши соображения, Анри.

— Простите?

— Вы хотите знать о моем союзе с Розой… Но вы парень несколько зажатый и не решаетесь заговорить со мной об этом прямо.

— Я…

— Скажите честно, разве я заблуждаюсь?

— Нет.

Захарий Бидерман подтянул к себе табурет и по-приятельски сел напротив Анри:

— Это мой третий брак. И третий брак Розы. Понятно, что ни она, ни я не хотим морочить друг другу голову. — Он хлопнул себя по ляжке. — Учимся мы только на своих ошибках. На сей раз заключен жизнеспособный союз. Полное взаимопонимание. Я сомневаюсь, что кто-то из нас будет о нем сожалеть.

Анри подумал о том, что Захарий Бидерман приобрел, женившись на Розе, — богатство. Потом он сообразил, что экономист, со своей стороны, утолил политические и общественные амбиции Розы: она стала супругой высшего должностного лица, комиссара ЕС по антимонопольной политике, знакомого с главами государств и принятого в этом кругу.

Будто читая мысли Анри, Захарий Бидерман продолжал:

— Супружеский союз — это объединение, столь обремененное последствиями, что следовало бы снять ответственность с заинтересованных сторон и облечь ею людей серьезных, объективных, компетентных — истинных профессионалов. Если распределение ролей в фильме устанавливает кастинг-директор, почему подобной службы нет при составлении супружеских пар? — Он вздохнул, воздев свои удивительные синие глаза к лакированному деревянному потолку. — Нынче в голове у людей жуткая каша. Насмотрелись мыльных опер, вот и глядят на мир сквозь розовые очки. — Бдительно покосившись на часы, он закончил свое сольное выступление: — Короче, мой дорогой Анри, я от души рад, что вы разводитесь. Вы выходите из сумерек и начинаете двигаться к свету. Добро пожаловать в клуб ясновидящих!

Анри покачал головой. Он вовсе не находил эти слова обидными, принимая их с благодарностью и веря в искренность Захария Бидермана, который, несмотря на склонность к сарказму и парадоксу, был не циником, а тонким ценителем ясности: сталкиваясь с изобличением лжи или обмана, он испытывал чистое удовольствие борца за истину.

Захарий Бидерман сел на рабочее место с чувством вины, проговорив на личные темы целых шесть минут. Ценя эти маленькие передышки, на пятой минуте разговора он начинал ощущать, что теряет время впустую.

Утром, в шесть минут десятого, рабочий день Захария Бидермана, как обычно протекавший в его особняке на площади Ареццо, уже наполовину прошел: проснувшись в пять утра, он успел проработать множество документов, написал с десяток страниц обзора и наметил с Анри приоритетные дела. Бидерман был наделен железным здоровьем и обходился несколькими часами сна; этот гигант излучал энергию, покорявшую окружающих и позволявшую ему, экономисту по образованию, занимать самые высокие посты в структурах европейской власти.

Понимая, что разговор окончен, Анри встал и вежливо кивнул Захарию Бидерману; тот, углубившись в отчет, уже не замечал его присутствия.

Едва Анри вышел, как секретарь, мадам Сингер, улучила минуту и проникла в кабинет. Сухопарая, с почти военной выправкой, затянутая в английский брючный костюм из темно-синего джерси, она встала чуть позади, справа от шефа, и терпеливо ждала, пока он ее не заметит.

— Да, Сингер?

Она протянула ему папку с бумагами на подпись.

— Спасибо, Сингер.

Он называл ее Сингер — так солдат обращается к товарищу по оружию: она не была для него женщиной. Ее формы не могли отвлечь его от занятий, она не склоняла к нему соблазнительного бюста, не обнажала точеных ножек, не вертела аппетитной попкой, за которую хочется ущипнуть. Коротко остриженные тусклые седые волосы, поникшие черты бледного лица, горькая складка губ, никакого парфюма — Сингер была поистине бесполым функционером, и этот облик сопутствовал ей все двадцать лет карьеры. Вспоминая о ней, Захарий Бидерман восклицал: «Сингер — само совершенство!» И Роза была того же мнения, что служило лучшим подтверждением мнения шефа.

Разделавшись с подписанием бесчисленных бумаг, он справился, назначены ли на сегодня встречи.

— Сегодня у вас пять посетителей, — объявила Сингер, — господин Моретти из Европейского Центробанка. Господин Каропулос, министр финансов Греции. Господин Лазаревич, компания «Финансы Лазаревич». Гарри Палмер из «Файнэншиэл таймс». Мадам Клюгер из фонда «Надежда».

— Очень хорошо. Мы отведем каждому по полчаса. С последней разберусь быстрее, тут ставка невелика. Но учтите, Сингер: совершенно недопустимо прерывать какую-либо из этих встреч. Подождите, пока я вас не вызову.

— Конечно, месье.

Это указание повторялось изо дня в день, и все (Сингер в первую очередь) воспринимали его как уважение, проявленное влиятельным человеком в адрес гостя.

Битых два часа он блистал перед посетителями умом. Слушал с неподвижностью крокодила, подстерегающего добычу, потом встряхивался, задавал несколько вопросов и приступал к блестящему, аргументированному и прекрасно выстроенному рассуждению, которое ни один из собеседников не прерывал: во-первых, поскольку Захарий Бидерман говорил негромко и напористо, а во-вторых — признавая интеллектуальное превосходство хозяина. Встречи заканчивались всегда одинаково: Захарий Бидерман брал девственно-чистую карточку, быстро набрасывал на ней фамилии и телефоны, всегда по памяти и без малейших колебаний, похожий на врача, выписывающего рецепт после выяснения симптомов и установления диагноза.

Без пяти одиннадцать, когда ушел четвертый посетитель, Захарий Бидерман ощутил странный зуд. «Может, я голоден?» Не в силах сосредоточиться, он высунулся в приемную, где Сингер восседала за своим письменным столом, и объявил, что отлучится к жене.

Лифт, спрятанный за китайской лакированной панелью, поднял его на верхний этаж.

— Ах, дорогой, какой сюрприз! — воскликнула Роза.

По правде говоря, сюрприза тут никакого не было, потому что Захарий Бидерман заявлялся каждый день в комнаты Розы, чтобы вместе позавтракать, но оба делали вид, что это его внезапный каприз.

— Прости, что беспокою тебя в неурочный час.

Если никому, и даже Розе, не позволялось входить в кабинет Захария Бидермана без вызова, сам он имел право не спрашивая открывать любую дверь своего дома. Роза смирилась, полагая, что доступность является неотъемлемым признаком амплуа любящей супруги, и ее приятно возбуждало, что «неурочный час» всегда приходился на одно и то же время — одиннадцать часов утра.

Она накрыла чайный стол, поставила блюдо с венской сдобой и сластями. Они беседовали, дегустируя угощения; он хватал их и с упоением пожирал, а она, заботясь о фигуре, подолгу грызла единственный финик, придерживая его двумя пальчиками.

Они заговорили о последних событиях, о напряженности на Среднем Востоке. Роза, получившая образование в области политологии, живо интересовалась международным положением; супруги пустились дотошно анализировать ситуацию, выказывая осведомленность; каждый старался удивить другого неизвестной тому подробностью или неожиданным замечанием. Они обожали такие беседы, то было соперничество без проигравших.

Они никогда не заговаривали о личном, ни о детях Розы и ее предыдущих мужьях, ни о детях Захария и его бывших женах, предпочитая по-студенчески беседовать на общеполитические темы, свободные от семейных забот и домашних дрязг. Счастье этой четы шестидесятилетних молодоженов покоилось на забвении прошлых браков и их последствий.

Прервав тираду о положении в секторе Газа, Захарий похвалил миндальное печенье:

— О, какой восторг!

— Ты про черное? Оно с лакрицей.

Он проглотил еще одно:

— Откуда это?

— Из Парижа, «Ладюре».

— А вафельки?

— Из Лилля, от Мерка.

— А шоколадные конфеты?

— Ну разумеется, из Цюриха, дорогой! От Шпрюнгли.

— Твой стол напоминает таможенный конфискат.

Роза усмехнулась. Ее мир был предельно сложным. Будь то блюда, вина, одежда, мебель, цветы, она приобретала все самое лучшее, не заботясь о цене.

Ее записная книжка отражала пристрастие к совершенству, тут собрались лучшие представители профессий, будь то обойщик, багетчик, паркетчик, специалист по налоговому праву, массажист, дантист, кардиолог, уролог, туроператор или ясновидящая. Зная, что пребывание на вершинах недолго и опасно, она часто освежала свой список, и это занятие поглощало ее. Будучи расчетливой, она умела казаться легкомысленной, вернее, любила пустяками заниматься всерьез. Единственная дочь успешного промышленника, она с равным усердием вела домашнее хозяйство и анализировала графики безработицы или палестино-израильский конфликт.

— Твои лакомства по-прежнему самые аппетитные из всех, что я пробовал, — объявил он, погладив ее по щеке.

Роза поняла намек и мигом села к нему на колени. Он прижал ее к себе, глаза его заблестели; они потерлись носами, и она ощутила его желание.

Она поерзала на коленях у мужа, еще больше заводя его.

— Ах ты, мужлан неотесанный! — выдохнула она.

Он впился ей в губы и проник языком в ее рот, она отвечала ему тем же; их поцелуй был долгим и жадным, с привкусом лакрицы.

Потом он слегка отстранился и шепнул:

— У меня встреча.

— Жаль…

— Ты можешь подождать меня.

— Я знаю, — прошептала она, не открывая глаз. — Дыши глубже, пока спускаешься в лифте, а то встреча пройдет неудачно.

Они заговорщически рассмеялись, и Захарий Бидерман вышел.

Роза сладостно потянулась. С Захарием она переживала вторую молодость, вернее, свою подлинную молодость, поскольку та, первая, была слишком строгой и сдержанной. Теперь, в шестьдесят лет, она наконец обрела тело — тело, которое Захарий обожал, до которого был лаком и охоч, которому платил дань ежедневно, а то и чаще. Она знала, что в семь вечера он вернется с заседания и набросится на нее. Подчас он бывал груб, и она гордилась синяками и ссадинами, считая их трофеями своей сексуальной привлекательности. Эта ночь, наверно, снова будет бурной. Кто из ее подруг мог бы таким похвастаться? Которой из них столь же часто овладевал мужчина, да еще так неистово? Для прошлых мужей она не была такой желанной. Только теперь она расцвела и прямо-таки излучала счастье.

Набив брюхо сластями, Захарий Бидерман вернулся в кабинет более умиротворенным, хотя сердце еще колотилось и возбуждение не улеглось. Он поднял трубку внутреннего телефона:

— Сингер, есть еще посетители?

— Госпожа Клюгер из фонда «Надежда».

— Предупредите ее, что на встречу с ней я отвожу десять минут. В одиннадцать двадцать пять шофер везет меня в Комиссию.

— Хорошо, господин Бидерман, скажу.

Захарий Бидерман подошел к окну и выглянул на площадь Ареццо; на ближайшем дереве у попугаев возник переполох: два самца повздорили из-за самки, которая не желала сделать собственный выбор, и по ее очевидной растерянности можно было заключить, что она ждет исхода поединка.

— Ах ты, шлюшка! — пробурчал он себе под нос.

— Госпожа Клюгер! — торжественно объявила его спине Сингер.

Развернувшись, Захарий Бидерман увидел перед дверью, которую закрыла Сингер, крупную женщину в черном приталенном костюме — вдовий прикид.

Он смерил ее взглядом, улыбнулся одними глазами и важно произнес:

— Подойдите.

Женщина подошла на неправдоподобно высоких каблуках, раскачивая бедрами так, что вдовий образ развеялся как дым. Захарий вздохнул:

— Вам сказали? У меня только семь минут.

— Это ваш выбор, — ответила она.

— Если вы владеете вопросом, семи минут достаточно.

Он сел и расстегнул ширинку. Мнимая вдова встала на колени и с профессиональным проворством занялась им. Через шесть минут Захарий Бидерман испустил сдержанный стон, привел себя в порядок и благодарно кивнул ей:

— Спасибо.

— К вашим услугам.

— Госпожа Симон уладит детали.

— Так и предполагалось.

Он проводил ее до дверей и почтительно распрощался с ней, обескуражив Сингер, затем вернулся к себе в кабинет.

Нервозности и усталости как не бывало. Он был бодр и готов к бою. Уф, день может продолжаться в намеченном ритме.

— Три минуты, у меня три минуты, — замурлыкал он на веселенький мотивчик, — три минуты, а потом — в Берлемон.

Он схватил личную почту и просмотрел ее. Два приглашения и один необычный бледно-желтый конверт. Внутри сложенный пополам листок с таким содержанием: «Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».



Он в ярости сдавил голову руками. Какая идиотка отправила ему это послание? Какая из его прежних любовниц могла придумать эту глупость? Шинейд? Виргиния? Оксана? Кармен? Довольно! У него больше не будет долгих связей! Женщины рано или поздно привязываются, начинают демонстрировать «чувства», и им уже не выбраться из этой липкой патоки.

Он взял зажигалку и сжег листок.

— Да здравствуют жены и шлюхи! Только эти женщины держат себя в руках.

2

Он так хорошо занимался с ней любовью, что она его ненавидела. Его длинное мускулистое тело, рельефные ягодицы и плечи, плотная смуглая кожа с запахом спелого инжира, узкая талия, мощные бедра, сильные, хоть и тонкие кисти рук, чистая линия шеи — все ее влекло и все отталкивало, все сводило с ума. Фаустине хотелось наброситься на него, нарушить его сон, устроить ему взбучку.

— Ты ведь не спишь? — прошептала она раздраженно.

После такой ночи она должна бы испытывать полное удовлетворение, но она дрожала от ярости. Похоже, она для него была всего лишь возбужденной вагиной, которая просит еще и еще. Возможно ли пить, не утоляя жажды, а лишь усиливая ее?

«Сколько же раз я кончила?»

Ей было не сосчитать. Они снова и снова ныряли друг в друга, переполненные заразительным нетерпением, засыпая лишь ненадолго, не столько для отдыха, сколько для продления экстаза. Неожиданно она подумала о своей добропорядочной матери, с которой она делилась подвигами, о своей печальной матери, никогда не знавшей таких радостей. «Бедная мама…»

Потирая голени, Фаустина окрестила себя грешницей и ощутила гордость. Этой ночью она была только телом, ликующим и изнемогающим телом женщины, в которое проникает мужчина.

«Этот мерзавец превратил меня в шлюху». Она бросила на спящего быстрый нежный взгляд.

Фаустина не любила нюансов. Шла ли речь о ее знакомых или о ней самой, она металась от одной крайности к другой. Подруга была то «жертвенным ангелом», то «жуткой эгоисткой, ни стыда ни совести», мать была то «обожаемой мамусей», то «этой бессердечной мещанкой, угораздило же меня у такой родиться». Мужчина успевал побыть красавцем, уродом, милым, гнусным типом, широкой натурой, жмотом, деликатным, наглецом, честным, жуликом, он был то психом ненормальным, то был не способен и мухи обидеть; следовало «жить с ним до конца моих дней» или «выбросить из головы навсегда». Ее представление о себе колебалось от «интеллектуалки, беззаветно преданной культуре», до «потаскухи, погрязшей в низменных инстинктах».

Сдержанные суждения нагоняли на нее скуку. Она любила не размышления, а живую мысль. В общем, любила ощущать… Настроение ежесекундно управляло ее сознанием, чувство соединяло слова.

Ее мир был контрастным и дробным. Захлопывая книгу и бросаясь в объятия любовника, она меняла одну свою ипостась на другую, и эта новая не дополняла прежнюю, а опровергала ее. Фаустине казалось, что в ней живут две женщины.

— Хватит притворяться, что ты спишь, — повторила она.

Мужчина не шелохнулся.

Наклонившись, она не заметила в его лице ни малейшего движения. Ничуть не трепетали и эти длинные изогнутые черные ресницы, такие густые… Девушки от них млели.

Его равнодушие было невыносимо.

«Видеть его больше не могу».

Она прекрасно знала, что кривит душой; ее возмущало, что он не обращает на нее внимания, и безмерно раздражало, что за одну ночь она так к нему привязалась.

«Мачо!»

Она судорожно вздохнула, и этот вздох означал одновременно «он гнусный тип» и «какое счастье быть женщиной».

Она замерла в нерешительности. Может, не стоит разрушать это мгновение… А ей хотелось действовать, двигаться, не важно как, и ожидание было мучительным. Но ожидание чего? Его пробуждения? Сквозь задернутые шторы проглянуло солнце, и там, на площади, попугаи верещали лежебокам, что начался новый день.

Ей вдруг захотелось ударом ноги спихнуть его с кровати, но она удержалась. Разве он поймет, отчего она бесится? Да она и сама толком этого не понимала.

«Ну ладно, пусть только шевельнется, я его сразу вышвырну из дома».

Дани повернулся на спину, и, не открывая глаз, нащупал ее рукой и, мурлыча, притянул к себе.

Едва его ладони легли ей на бедра, она успокоилась, прильнула к нему и промурлыкала что-то в ответ.

К чему слова. Несколько легких прикосновений, и вспыхнула искра. Желание обожгло их. Она бедрами ощутила его возбуждение, и по ее телу прошла волна, приглашающая к слиянию.

Так и не сказав ни слова, они занялись любовью. Глаза их были закрыты. Они выдохлись и устали, но немота и слепота добавили любовной игре остроты: они узнавали друг друга пальцами, грудью, животом, кожей, а это было возвратом к себе самому; изъясняться лишь дыханием и стонами означало отказ от человеческого и воспоминание об инстинктивном, животном начале.

После этой бешеной скачки Фаустина решила не покидать сегодня постели.

Дани энергично встал:

— Хватит валяться, у меня сегодня встреча в суде.

Она удивленно следила за суетой этого великолепного самца: вот он схватил часы, собирает разбросанную по комнате одежду.

— Лучше иди прямо так.

— Как так?

— Голышом.

Он обернулся, изобразил улыбку и поправил замочек часов. Она пояснила:

— Голышом, но при часах, ничего, кроме часов. Не сомневаюсь, что ты имел бы успех.

— У преступников?

Воспользовавшись тем, что он оказался рядом с постелью, она вскочила и повисла у него на шее:

— У преступниц уж наверняка. — И всадила ему в губы крепкий поцелуй.

Он с удивлением принял его, но Фаустина поняла, что он спешит одеться. Она рассердилась, но не настаивала; на языке у нее вертелась злая фраза, так с губ и не слетевшая.

Он направился в ванную и включил воду.

— Ты моешься под душем в часах?

— Они водонепроницаемые, к тому же они напоминают мне о том, что начинается другая часть моей жизни — работа.

У Фаустины мелькнуло: в которой меня нет. И тут же она упрекнула себя за эту мысль. Какой вздор! Неужели я стала сентиментальной дурой? Это досада влюбленной и ревнивой бабенки. Нет, ревнивой она не была. Влюбленной тем более.

«Ну, мы славно потрахались. Чертовски славно, согласна. И все. Точка».

Она встала и вошла в ванную. Ей нравилось смотреть на мокрых мужчин, на их влажную кожу, наблюдать, как они трут свое тело; она похищала мгновения их личной жизни. В это время Дани энергично и тщательно намыливал свои причиндалы.

Он приосанился, заметив, что она его разглядывает.

— Видишь, я забочусь о моем хозяйстве.

— Вижу.

Она представила, что проведет с ним следующую ночь, грудь сдавило душное нетерпение, и она заключила:

— Да ты просто член на ножках!

Он польщенно усмехнулся:

— А у тебя тоже хотелка бесперебойно работает.

Она презрительно скривилась.

У Фаустины уже началось превращение. Из чувственной женщины в другую, которая полагала, что происшедшее с ней ночью — его вина. Если она вела себя как буйная вакханка, то лишь по его милости. Нет, он не слишком злоупотреблял ее открытостью, но некоторые вещи, происходившие этой ночью, были не в ее духе.

Она задумалась о сегодняшних делах. Прочесть несколько романов или хотя бы аннотации к ним. Позвонить нескольким журналистам. И парижским издателям. Разобрать счета.

В одно мгновение вернулся к жизни литературный пресс-секретарь. Завернувшись в пеньюар, Фаустина замерла в нерешительности. Прямо сейчас сесть за писанину? Или сготовить что-нибудь вкусненькое? Поднос с дымящимся кофе, тостами, маслом, джемом и яйцами вкрутую… в этом было что-то от влюбленной, привязчивой женщины, которая только и мечтает о том, чтобы мужчина вернулся.

«Пусть катится к черту. Пусть глотает мерзкий кофе во Дворце правосудия, зверски черный и горький. Ему же хуже».

И тут она поняла, что с удовольствием выпьет ароматный кофе, который она так хорошо готовит.

«Что ж, сварю его себе, а не ему».

Покончив с сомнениями, она направилась в кухню, накрыла кокетливый столик, будто забыв, что накрывает его для двоих.

Дани вышел свежий, в шелковом костюме с белой рубашкой и галстуком, и воскликнул:

— Мм… как вкусно пахнет!

Он оценил изящество сервировки и аппетитность завтрака:

— Да ты еще и прекрасная хозяйка!

— Еще слово, кретин, и ты выкатишься отсюда с пустым брюхом!

Он сел и принялся за еду.

Пока он завтракал, ей было не отвести глаз от его пальцев, и она воображала себя поочередно всеми предметами, к которым он прикасался, потом впилась взглядом в его рот и превратилась в круассан, который он жевал, проследила за движением адамова яблока и представила себя глотком кофе.

Стряхнув наваждение, она откинулась на спинку стула и задала ему вопрос о его адвокатской работе. Он принялся о ней пространно рассуждать, особенно о деле Мехди Мартена, сексуального маньяка, сделавшего его знаменитым, но, сев на своего конька, он не искал новых красок.

«Как он меня раздражает! Кроме ловких трюков в постели, он мало чем интересен». Этот вывод успокоил ее.

Дани взглянул на часы, сообразил, что рискует опоздать на первую встречу, и кинулся к дверям.

Она облегченно вздохнула при мысли, что освободится от его присутствия, и решила, что не встанет проводить его, а невозмутимо продолжит завтракать.

— Так мы сегодня увидимся? — спросил он, подойдя поцеловать ее на прощание.

— Так мы увидимся? — вернула ему вопрос Фаустина.

— Ну да. Ты хочешь? Я, во всяком случае, хочу.

— Неужели?

— А ты нет?

— Не знаю.

— Фаустина, у нас с тобой этой ночью было…

— Было что?

— Это было гениально, превосходно, великолепно!

— Да ладно тебе…

Она произнесла это несколько жеманно, тоном скромной служащей, достоинства которой наконец признаны начальством.

Он влепил ей долгий чувственный поцелуй.

Она вздрогнула, понимая, что снова теряет контроль над собой. Судорожно вздохнув, он оторвался от нее:

— Я скоро позвоню тебе.

— Хорошо, — прошептала она.

Он вышел.

Оставшись одна, Фаустина включила радио. Она знала, что ей предстоит с Дани: то же, что и с другими! Они будут встречаться, постараются повторить магию первой ночи, им это не удастся, потом у них кое-что получится ценой изнурительных уик-эндов, и в один прекрасный день они перестанут видеться под предлогом занятости на работе. Как долго продлится эта связь? Два месяца… От силы три… «Ты же понимаешь, детка, лучшее позади. Сначала будет приятно, потом так себе, а после и вовсе наскучит».

Она прошлась по квартире и обнаружила в прихожей конверт. Подняла, распечатала. Письмо без подписи состояло из краткого сообщения:

«Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Тут ее озарило. Без сил привалившись к стене, она воскликнула:

— Какая же я идиотка! Он любит меня, а я не даю ему это произнести. Он любит меня, а я отношусь к нему как к фаллоимитатору. Мой бедный Дани, и угораздило же тебя влюбиться в такую сумасбродку, как я! Ох, Дани…

И с выражением лица, которое она сочла бы комичным несколько минут тому назад, Фаустина опустилась на колени, поднесла записку к губам и в исступлении принялась целовать.

3

На просторной кровати лежали на боку двое, как вилки в футляре для столового серебра.

Она спала, он — нет.

Умиротворенный теплом, исходившим от спавшей Жозефины, Батист лежал с открытыми глазами, а сознание его тем временем странствовало от одного видения к другому.

В иные моменты он осознавал, что находится тут, рядом с женой, потом куда-то шел по залитому солнцем песчаному пляжу, а в прибрежных кустах прятались какие-то темные типы и устраивали ему западни, а то вдруг падал на стул в кабинете и составлял текст, который ему нужно было представить… Его мозг переносился из одной вселенной в другую, то на берег реки, то на исписанную страницу, то на супружеское ложе. Эти перемещения происходили так быстро, что миры теряли свою герметичность, наплывали друг на друга: вот темные типы врываются в его спальню, вот Жозефина выхватывает у него статью и издевательски смеется.

Батист сел на кровати и потряс головой, пытаясь отогнать наваждение; его раздражало, что в нем бродит столько страхов: стоило ему ослабить бдительность и его тотчас одолевало беспокойство.

Жозефина безмятежно раскинулась на муаровом хлопке простынь, прелестные крутые бедра и хрупкие плечи были недвижны, лицо бесстрастно, ресницы бестрепетны. Наверно, она сейчас спит глубоким сном, без сновидений. Счастливица…

Батист зевнул.

Он завидовал спокойствию Жозефины. Знакомые считали его образцом здравомыслия, да и сам он полагал, что достиг некоторой жизненной мудрости, однако сны его были населены стойкими демонами, а черепную коробку выстилала тревога. Не было ли его хваленое душевное равновесие только видимостью?

Он выбрался из кровати, не потревожив сна Жозефины, полюбовался ее стройной фигурой, поздравил себя с тем, что ему повезло жить с этой женщиной, затем быстро привел себя в порядок, натянул брюки, накинул рубашку и сел за письменный стол.

Почему-то он не мог работать, не умывшись и не одевшись. Хоть он и работал дома, но испытывал необъяснимую потребность не только принять душ, но непременно одеться и даже воспользоваться парфюмом, прежде чем сесть за стол.

Он включил компьютер и открыл документ под названием «Верность», в который, помучившись, добавил три фразы — туманные, рахитичные и никчемные.

Тема верности давалась ему плохо, поскольку заставляла принимать жесткую позицию — за или против. Разве не печально? Либо мы следуем традиционной клятве новобрачных, религиозной идеологии и издавна установившемуся порядку, либо ниспровергаем эти устои во имя свободы. Тезис и антитезис вязали его по рукам и ногам, и ему было не сбросить этих пут.

Он повернулся к площади, где болтовня тропических птиц не умолкала ни на минуту. Разве эти пернатые задаются такими вопросами?

Батист с удивлением понял, что ничего не знает о нравах попугаев. Как у птиц обстоят дела с верностью? Ограничивается ли самец единственной самкой или вступает в новые связи по мере смены сезонов и по воле случая? Нет ли возможности накропать статейку, используя такого рода сведения?

Он принялся было за поиски, но вскоре бросил. Какое это имеет значение? Является ли верность атрибутом животного мира или нет, поведение животных не может послужить моделью, коль скоро люди больше не живут в естественном мире, которым правит инстинкт.

«Верность…» Он оттолкнул стул. Был ли он сам верным супругом?

Он им стал. Хоть он и объявил Жозефине пятнадцать лет назад, что никогда не будет соблюдать эти идиотские ограничения, не намерен себя кастрировать и будет волен утолять любые желания, однако он перестал искать новых связей, занимался любовью только с Жозефиной, спал только рядом с ней — и был счастлив.

Почему?

«По лености!»

Он расхохотался. Потом сообразил, что процитировал сам себя. В одной из его пьес герой утверждал: «Пятнадцать лет спустя любовь превращается в лень». Во время представлений он с печалью отметил, что эта реплика забавляет лишь его самого, а он ненавидел такие наблюдения, поскольку, решив писать для зрителей, поймал себя на явном вкраплении эгоизма.

Конечно, в его верности была доля лени. Чтобы играть роль соблазнителя, требовалось и время, и силы; видя возможность флирта с женщиной, он тотчас сознавал множество вытекающих обязательств: писать нежные записки, звонить, снимать номера в отелях, ужинать, ходить в театр, выдумывать правдоподобные предлоги для Жозефины; да, пришлось бы вводить в заблуждение, обольщать, скрывать, сочинять. Его смущало не то, что лгать непорядочно, а то, что это утомительно.

Столько усилий, а для чего? Ради сиюминутных наслаждений. Ради запутанной истории, которая рано или поздно закончится, ведь он любил Жозефину и не покинул бы ее. На самом деле он воздерживался от связей, потому что не испытывал острых желаний. За эти долгие годы его влечение к какой-нибудь красотке ни разу не было столь сильным, чтобы изменить привычный образ жизни. Увлечения были быстротечны и оставались без последствий.

В общем, он изменил Жозефине всего лишь трижды. Три адюльтера, уместившиеся в первые два года супружества. И следующие тринадцать лет без хождений на сторону. Поначалу ему хотелось доказать, что он выше сделанного им же выбора: несмотря на брачный договор, молодой муж хотел убедить себя, что он независим. Главным образом потому, что сохранил привычки своей прежней жизни, довольно распутной. Теперь он стал безупречным супругом и не прикасался ни к одной женщине, кроме Жозефины.



Он потянулся до хруста в костях. Двадцатилетний Батист не хотел бы встретиться с сорокалетним: он нашел бы его тусклым, банальным. Зато сорокалетний Батист объяснил бы двадцатилетнему, что ему, сорокалетнему, больше не нужно трахать все, что движется, потому что он может творить.

На своем компьютере путем сложных манипуляций, направленных на предупреждение несанкционированного доступа, он открыл папку, где хранился его личный дневник. В нем он любил порассуждать о своем призвании. В два клика он открыл текст, в котором привык осмыслять свои умонастроения и поступки:

Я существовал в двух ипостасях, телесной и литературной. Обе они служили одному: познанию моих современников. И всякий раз я предпринимал романическое исследование: чувственно-телесное и литературное.

В юности преобладало тело. Даже когда я из кожи лез в надежде написать блестящий материал, его помещали в подвале газетной страницы; к тому же, перечитывая свое творение, я находил его несостоятельным. И я пришел было к выводу, что мне следует отказаться от литературных занятий, но несколько удачных текстов — то тут, то там — были замечены, и вдобавок я удосужился прочитать «В поисках потерянного времени», книгу, снискавшую славу и ободряющую непризнанных авторов: Марсель Пруст знакомит нас с рассказчиком, который задумывался о литературной карьере, но не осуществил своих планов; однако все считают семь томов «Поисков» великим произведением, возникшим в результате этих долгих исканий вслепую, казавшихся бесплодными.

В отсутствие литературной работы сексуальность служила моим романическим изысканиям. Я шел следом за женщиной, взгляд которой меня привлек; заинтригованный ее шарфом или сумочкой, я затевал слежку, чтобы постичь индивидуальность прохожей. Мне безумно нравилось просыпаться в незнакомой комнате, будь то студенческая мансарда, артистический лофт, апартаменты адвокатессы, нравилось скользить глазами по мебели, книгам, фотографиям, постерам, безделушкам, ткавшим предысторию, воображать недоступное взору и задавать вопросы за завтраком или на следующий день.

Я слыл милым разбивателем сердец. «Милый», поскольку мне были интересны женщины, которых я клеил. Несомненно, «разбиватель», ведь я прерывал отношения, едва утолив свое любопытство. Что касается сердца, у себя я его не ощущал; я был соблазнен, очарован, заинтересован — но влюблен не был никогда.

Я не терял времени понапрасну: прежде всего я развлекался и получал немалое удовольствие (надеюсь, что и возвращал его в какой-то мере); важнее было то, что я откладывал про запас подробности, позволившие мне теперь творить.

Когда я встретил Жозефину, все изменилось: я полюбил ее и стал писать. Она перевернула мое существование. Началась новая жизнь — жизнь литератора и мужа. Если теперь я порой и бегу из нашей квартиры и семьи, то делаю это, не покидая нашей квартиры и семьи: только здесь, за моим столом, я выдумываю новые сюжеты. Если виртуально я флиртую с моими созданиями, то, выключив компьютер, возвращаюсь к Жозефине и обнимаю ее.

И Жозефина прочтет о моих романных изменах.

По сути, литературные занятия хорошо сочетаются с семейной жизнью.

Батист одобрил эту страницу, написанную два года назад. Однако в его суждении сквозил оттенок грусти. Неужели он неизлечим и приключения, которые ему отныне предстоят, будут разворачиваться лишь в его сознании? И уже никогда не удивит его сама жизнь, люди, человек? Конечно, завидные плоды его усилий были налицо: профессиональная состоятельность, расцвет дарования, почести и даже неизменный успех. Но при всем этом блеске не заглушил ли он в себе чего-то важного?

Он дополнил текст новым абзацем:

Удача делает меня меланхоликом. Иногда мне жаль утраченной непосредственности, энергии, огня, нетерпения, которые послужили мне ступенями роста. В достигнутом успехе затаен траур по угасшим желаниям.

На него накатила тоска по прошлому, и он продолжал:

Нужно ли делать выбор между жизнью и литературой? По-своему, и без претензии на его гениальность, я повторяю жизнь Марселя Пруста: сначала жить, затем писать. Почему второе ставит крест на первом? Если мне не удавалось творить, пока я исследовал мир при помощи сексуальности, — что помешало бы мне теперь, когда художник уже родился, снова зажечь этот фонарик? Иногда я спрашиваю себя: не слишком ли я «упорядочился» и «устроился»? Я задвинул подальше непредсказуемость и фантазию, чтобы посвятить себя, как истый бюрократ, занятию писца.

Он прервался, раздосадованный нарастанием тоски с каждой написанной фразой.

В считаные минуты довольный собой человек превратился в зараженного сплином страдальца. Он решительно закрыл дневник и открыл файл со статьей «Верность». Но едва вверху страницы мелькнуло заглавие, он передумал. «Нет, только не сегодня! И зачем я согласился участвовать в этом глупом проекте? „Энциклопедия любви“…»

Он взял щетку не для того, чтобы причесаться — на голове у него рос жиденький ежик, — а помассировать ладони и тем утихомирить гнев.

До сих пор он отказывался от работы на заказ, но вот один энергичный и ловкий парижский издатель предложил ему подумать о написании энциклопедии, субъективной и личной, посвященной любви. Примитивная структура книги — статьи, расположенные в алфавитном порядке, — даст, как ему представлялось, отдых в перерыве между романами и пьесами, которые он всегда выстраивал самым тщательным образом. «Я подарю себе каникулы», — самонадеянно решил он. Но эта чертова книга оказалась тяжкой обузой! Он страдал оттого, что его не вели за собой характеры героев и их истории; отсутствие привычной повествовательной канвы мучило Батиста.

Подошла Жозефина и легко надавила ему на плечи.

— Умираю от голода, я готова теленка проглотить, — шепнула она ему на ухо.

На их языке это означало, что она хочет заняться с ним любовью.

— Теленка или быка? — парировал он наигранно недовольным голосом.

— Месье, кажется, раздражен?

— Я люблю тебя.

Он крутанулся на стуле, схватил ее, привлек, голую, к себе на колени и поцеловал долгим поцелуем. Еще в полусне, она покорно на него отозвалась. После объятий, сопровождавшихся урчанием, она вскочила на ноги;

— Хорошо! Пока ты мараешь бумагу, я приготовлю нам плотный завтрак. Идет?

Не дожидаясь ответа, она скрылась. Батист следил взглядом за тающей в глубине квартиры легкой фигуркой, не изменившейся за пятнадцать лет и все такой же молочно-белой, то ли фея, то ли эльф, почти бесполой, и кто-то находил ее слишком хрупкой, а он обожал.

— Паштет, ветчина, колбаса! — крикнула она из кухни.

Жозефина всегда оглашала программу их семейных дел, не пытаясь ее навязать. Ее власть была естественной, ей и в голову не приходило, что Батист мог бы желать чего-то другого. Если бы ей доказали, что она ведет себя как деспот, устанавливая планы, выбирая меню, оформление квартиры, приглашенных гостей, время и место летнего отдыха, — она бы удивленно вытаращила глаза. Раз уж ей выпало жить с писателем, ей надлежало спасать его от хаоса, оберегать от будничных хлопот, организовать материальную жизнь, впрочем Батист никогда не возражал.

Он снова попытался сконцентрироваться на статье.

«Верность…»

А что, если он напишет стихи о Жозефине? Стихи, воспевающие счастье любви, которая вытесняет все прочие отношения, которая превосходит их? Стихи о безумной любви…

Он судорожно закашлялся. Нет, лирическая муза не станет водить его сухим пером, и он утонет в глупых высокопарностях.

Он машинально перебирал охапку лежащих перед ним конвертов. Среди официальной почты ему было лестно обнаружить четыре письма от поклонников.

Его внимание привлек последний конверт, цвета яичной скорлупы. Внутри лаконичное послание: «Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Батист изучил листок с двух сторон и снова перечитал его.

Его сердце забилось, он ощутил волнение: в его жизни что-то происходило.

Голова заполыхала, ему захотелось танцевать вокруг стола, орать во все горло, схватить бутылку виски, отпраздновать этот неожиданный поворот событий.

Он возбужденно вертел в руках конверт, пытаясь понять его происхождение: отправлен вчера из этого квартала. Больше ничего.

Вдруг он похолодел: его глаза смотрели на адрес, надписанный от руки. А что, если это ей?.. Он по ошибке прочел письмо, адресованное Жозефине.

4

— Какая ты прелесть, однако!

Ева сказала это попугайчику, севшему на подоконник. Почти ручная птичка, распушив желто-зеленые перышки, выставляла напоказ изысканный узор из черных линий, окаймлявших темные глазки и клюв.

— Ах, ты глазки подкрасил! Да ты просто прелесть!

Попугайчик выпятил грудку, завилял хвостом и стал переминаться с лапки на лапку, явно неравнодушный к комплиментам. Ему было невдомек, что Ева с неменьшим энтузиазмом польстила бы воробью, ласточке, бабочке, божьей коровке, бродячему коту — одним словом, всякой божьей твари, забредшей или залетевшей на ее балконные ящики с цветами, ведь Еве очень многое казалось прелестью: и Брюссель, и ее квартал, и ее дом, и обжитая птицами площадь, и квартира, и кошечка Мазюка, и все ее, Евины, любовники.

Она никогда не придавала значения темным сторонам жизни. Ей было безразлично, что в ее доме нет лифта и что прелестные птички изрядно загадили площадь Ареццо. Она никогда не считала Мазюку строптивой и истеричной сумасбродкой, которая в ее отсутствие рвет обивку мебели и метит углы, — она просто время от времени просила Мэйбл почистить или сменить занавески, диванные подушки, покрывало и кресла. Тем более ей и в голову не приходило, что ее «любовные истории» могли именоваться несколько оскорбительнее: ее обожатели всякий раз оказывались с солидной проседью и с неменьшим состоянием и были весьма щедры на подарки… Мысль о том, что она дорогая потаскуха, не посещала ее. Впрочем, однажды, когда эти грубые слова все же достигли ее ушей, она удивленно встряхнула прелестными светлыми кудряшками и тут же заключила, что очернившая ее женщина много страдала; она едва не прониклась сочувствием к этой несчастной, которая с горя сделалась несправедливой и грубой.

Ева не знала озлобления. И поскольку все ей враждебное исходило от чьего-то озлобления, она пожимала плечами и продолжала свое восхищенное странствие, не внемля упрекам. С чего бы ей тратить время на чьи-то домыслы? Она же не идиотка!

Солнце разогрело листву, и птицы дружно зажурчали, как быстрая вода.

— Какое прелестное утро!

Решено! Чтобы утро стало еще прелестней, она зайдет на прелестный рынок, а потом пообедает на прелестной террасе кафе с прелестной подругой.

Делая ежедневные покупки, Ева никогда не ела дома, подчиняясь двум требованиям: честная женщина должна наполнять свой холодильник и стенные шкафы; элегантная женщина должна есть вне дома, днем с приятельницей, вечером с мужчиной. Казалось бы, эти требования взаимоисключающие, но Ева была убеждена, что нарушение хотя бы одного для нее губительно. Это противоречие было на руку домработнице-филиппинке Мэйбл, забиравшей купленные Евой продукты накануне истечения срока годности.

— Кого бы мне пригласить?

Сменив несколько городов, Ева разжилась изрядным поголовьем приятельниц. Что такое приятельница? Прелестная девушка (не настолько прелестная, разумеется, как Ева), которая делает макияж с утра, одевается по последней моде, не слишком увлечена работой, любит бывать на людях, доступна в обеденное время, съедает не больше воробышка, что-то вроде подруги на час, с которой можно потрепаться о шмотках и мальчиках. Несколько выше в иерархии располагалась Хорошая Приятельница, с ней можно было вечерком пропустить стаканчик в баре, позволяя мужчинам попытать счастья. Следующую ступень занимала Очень Хорошая Приятельница, которой сообщаются подробности сердечных и постельных историй и которая готова прийти в любое время дня и ночи, если любовник наскучил, надерзил или бросил. Что же касается Самой Лучшей Подруги, это была сменная должность; ей вмиг выкладывалось все-все-все, так что потом и добавить было нечего.

— Алло, это Сандрина. Что ты делаешь?

— Занимаюсь хозяйством, — ответила Ева, которая только что передвинула три пустые пепельницы.

— Позавтракаем вместе?

— Как раз хотела тебе это предложить.

— У Барбу?

— Супер! У Барбу в половине первого. Целую, дорогая.

— Целую.

Радуясь, что ее планы начали осуществляться, Ева направилась в ванную в надежде, что Юбер Буларден окончил свои омовения.

— Ты готов, милый?

— Входи, я завязываю галстук.

— Я жду тебя.

Ей не нравилось наблюдать за мужским туалетом: никакой эротики, ситуация банальная, прямо-таки убийственная для любви. Поэтому она завела правило: любовник должен чистить перышки вдали от ее глаз. Возможно, она неосознанно стремилась поэтизировать действительность и не желала видеть своих перезрелых поклонников при свете дня — в спальне же, при свечах, в ворохе шелковых простынь, она умела вообразить их юными и прекрасными.

Шестидесятилетний Юбер открыл дверь — он был приветлив и свежевыбрит, и костюм-тройка в тонкую полоску сидел на нем безупречно.

— Какой ты красивый!

Он польщенно поблагодарил ее быстрым поцелуем.

Она вошла в ванную и, легким движением уронив с плеч шелковый пеньюар, предстала перед любовником нагой. У того перехватило дыхание.

Она скользнула взглядом по своему безупречному, гладкому, загорелому телу и, оттопырив попку, выпятила бюст:

— Как тебе мой новый лак?

Ошарашенный, Юбер не понял, о чем она говорит.

Выгибая правую ножку, дабы подчеркнуть изящество щиколоток и округлость икр, она выставила напоказ позолоченные ноготки на пальцах ног. Она отлично знала, что копирует фотографию красотки, одну из тех немыслимых Венер, которыми в пятидесятых годах были увешаны борта грузовиков и шкафчики в мужских раздевалках.

Юбер пялился на крошечные перламутровые капельки на пальчиках Евиных ног:

— Очень… гм… оригинально.

— Ах, тебе нравится?

— Да, очень мило.

— Я так рада!

Он хотел прижаться к ней, но она, внезапно отпрянув, вскрикнула хрипловатым трагическим голосом:

— Я так несчастна! Моя грудь слишком велика!

Она захватила руками груди и состроила капризную гримаску.

Юбер едва устоял на ногах:

— Да твоя грудь просто прелесть.

— Нет, они слишком объемные… слишком круглые…

Каждый новый эпитет все больше возбуждал любовника, а она не унималась:

— …слишком упругие… а соски слишком острые…

Он покрылся красными пятнами. Ева упорствовала:

— Смотри, я же смешная!

— Вот чудачка! Ты сводишь меня с ума!

— Знаешь, Юбер, мне нравятся плоские женщины. Ну то есть совсем плоские. Мне так хочется быть похожей на эту знаменитую манекенщицу, ну как же ее зовут?.. Нора Слим!

Она намеренно назвала имя этой анорексичной звезды подиума, ведь только женщины находили шик в этом костлявом призраке с кругами под глазами; за нее дрались создатели модных брендов ради рекламной шумихи, но мужчин она приводила в ужас.

Ее расчет был точен, и Юбер завопил:

— Как! Этот ходячий скелет? Да окажись я на необитаемом острове, я бы ни в жизни… Выброси из головы эту чушь! Ты в сотню раз красивей ее, ты себя недооцениваешь. Ах, эти вкусненькие дыньки!

Она позволила ему немного поиграть ими. Видя, что еще миг, и он не сможет от нее оторваться, она простонала:

— О дорогой, ты меня заведешь, а сам уйдешь на свой административный совет.

Он с трудом выпустил ее. Ева, томно вздыхая, проводила его до дверей:

— До понедельника.

— До понедельника, — эхом повторил он, ошалело принимая целомудренный поцелуй в щеку.

Она своего добилась: Юбер уходил удовлетворенный, но не пресыщенный: в нем будет зреть желание вернуться снова.

Оставшись наконец одна, Ева вернулась в ванную, встала перед зеркалом и с гордостью приподняла ладонями груди. На самом деле она обожала их и знала, что мужчины от них без ума. После душа — холодного, для тонуса кожи, — она напитала их дорогими кремами. Она не выглядела на свои тридцать восемь, но уже предвидела необходимость пластических операций и записывала адреса лучших хирургов.

Зазвонил телефон, и Ева зарумянилась от удовольствия: частые звонки доказывали ей, что она любима.

— Здравствуй, Ева, это твой козленок, — сообщил очень солидный голос.

— Здравствуй, Филипп.

— Я не вовремя?

— Я стою голышом перед зеркалом и разглядываю свои груди.

— Ах, шалунья, ты говоришь это мне! Ведь я их обожаю!

— Правда, ты их обожаешь? Я не верю!

— А ты, конечно, смотришь на них критически.

— О, я…

— А я целую твои грудки и тискаю их! Как это меня заводит!

— Осторожно, козленок, твоя жена застукает тебя в таком виде и не поймет, в чем дело.

Мужской голос становится хриплым, дыхание учащается.

— Когда мы встретимся все вместе, твои грудки, ты и я?

— Ну и вопрос! Все зависит только от тебя. Ведь из нас двоих не я жената. Я жду тебя целыми днями, скучаю, сохну…

Ей приходилось произносить такие слова, ведь Филипп Дантремон оплачивал львиную долю ее расходов, квартиру, машину, мебель. Возглавляя промышленную империю, он перебрался из Лиона в Брюссель, поселился с семейством на авеню Мольера, а любовницу устроил в сотне метров от своего дома.

— Уф… я смогу забежать… около шести.

Она заранее знала расписание их встреч, потому что оно никогда не менялось, и знала, что не станет возражать. Но добавила перчику, воскликнув:

— И мы проведем вместе весь вечер?

— Сегодня?

— Ну да, сегодня. Мне так хотелось бы, чтобы наш вечер был долгим.

— Ах, шалунья!

— Ну так что, мой козленок?

— Нет, сегодня день рождения моего старшего сына.

Она давно заметила, что трое детей Филиппа обладали странной особенностью: у каждого было по десятку дней рождения в году. Не обсуждая эту нелепость, она отомстила иначе:

— Ну как же, Квентин! Этот красавец…

— Скорее, засранец! Ни черта не учится.

— Красив, как и его отец, даже если умом в него не пошел. Все равно не так уж плохо. Будет мультимиллионером.

— Благодаря моим трудам! Но ему придется подождать, я не собираюсь отходить от дел.

— Сколько ему сегодня стукнет?

— Семнадцать балбесу. Твой козленок позвонит тебе около шести?

— Сначала встретимся возле «Черного дерева», мебельного магазина на авеню Луизы, потому что я наконец-то отловила диванчик, который мне давно хотелось и который ты мне обещал.

— Конечно, котенок, ты получишь свой диванчик, но…

— Это займет пять минут. В двух шагах от дома.

Ева знала: он будет так торопиться, что возражать из-за дороговизны не станет.

— А я приготовлю тебе чай, — промурлыкала она.

— К черту твой чай! До скорого!

Он повесил трубку. Ева рассмеялась: ей нравилось, когда мужчины бесцеремонно выражали свое желание.

А чем она займет вечер?

Ева раскрыла блокнот. Ни у кого на свете не было столько абонементов в театр, в Оперу и на концерты, как у нее. Глядя на эти записи, можно было подумать, что вы имеете дело с самой заядлой театралкой и меломанкой Брюсселя. На самом же деле, поскольку вечера у нее оставались свободными — ведь Филипп обретался в лоне семьи, — она посещала спектакли и концерты довольно часто, демонстрируя Филиппу свою верность рассказами об этих спектаклях. Правда, ей случалось провести вечер в обществе мужчины, но делала она это с умеренностью и осторожностью.

Раздался телефонный звонок. Высветился номер, и Ева поморщилась:

— Да?

Звонили из агентства недвижимости, которое она возглавляла. Ее спросили, может ли она показать ее знаменитой соседке Розе Бидерман особняк. Радуясь, что украсит свою записную книжку номером ее телефона, она пробурчала хмурое «да» (хозяйка недовольна, что ее побеспокоили).

Внезапно ей представилось празднование дня рождения Квентина, сына Филиппа.

— Семнадцать? Боже, я могла бы быть его матерью…

Она вспыхнула. В понедельник она столкнулась с ним на улице, и он посмотрел на нее не как на мать, вовсе нет. Он бросил на нее откровенный взгляд, и этот эпизод выбил ее из колеи: во-первых, Квентин не догадывался о связи этой прохожей со своим отцом, во-вторых, она узнала в нем черты Филиппа, но Филиппа более стройного, светлого, чистого, порывистого, сильного и юного, и, наконец, в его глазах был тот же ненасытный голод, то же жадное мужское начало, которое ее так будоражило. Несколько мгновений она ощущала себя абсолютной, универсальной женщиной, которую страстно желают все самцы, к какому бы поколению они ни принадлежали. Это чувство напоило ее гордостью, и она шумно втянула воздух. Молодой человек принял ее вздох за приглашение и последовал за ней. Ее пленило, что он шел за ней до самого ее дома, потом, не таясь, встал на площади, широко расставив ноги, и стал ждать; ему не терпелось узнать, где ее окно. Впрочем, Ева не пряталась: она тут же подошла к окну и, делая вид, что кормит птичек и вовсе не замечает преследователя, неторопливо вдыхала свежий воздух, а потом, послав ему полуулыбку, исчезла за шторой.

Ева заметила под дверью письмо.

— И что бы это могло быть?

Она удивилась, поскольку письма получала нечасто, а адрес обычно давала не домашний, а своего агентства. Никто, кроме любовников и подруг, не присылал ей сюда письма.

Она распечатала конверт канареечного цвета.

«Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Ева порывисто прижала письмо к груди.

«Наконец-то!»

Ева не сомневалась, что отправителем был тот, о ком она старалась не думать: Квентин, сын ее покровителя Филиппа.

5

— Я хочу завести собаку.

— Ты становишься сентиментальной!

Девушка-подросток сурово глядела на мать, Патрисию, вялое и бесформенное тело которой, утопая в необъятном балахоне, покоилось на диване и представляло собой зрелище, скорее напоминавшее груду грязного белья, чем человеческие формы.

Этим утром, подсунув подушку под поясницу, скрестив лодыжки на подлокотнике дивана и сложив руки на животе, Патрисия с упоением жаловалась на жизнь; она брюзжала с тем же сладострастием, с которым другие поутру потягиваются. Но, скользнув взглядом по тонкому, стройному и враждебному телу Альбаны, она поняла, что та настроена воинственно, и умолкла.

С минуту две женщины слушали, как на площади свирепо кудахчут попугаи и попугайчики.

Патрисии хотелось крикнуть, что ей не хватает нежности. Никто больше не ласкал ее. Ни один мужчина. И даже дочь. Под тем предлогом, что она уже встречается с мальчиками, Альбана отвергала физический контакт с матерью. Новая любовь прогоняет прежнюю?.. Неужели начисто умирают дочерние чувства, когда просыпаются гормоны? Почему бы, убегая на свидание, не чмокнуть мать в щечку? Или это непреложный закон? Но кто его установил?

«Когда к нам перестают прикасаться, это начало старости», — заключила Патрисия. Она пожала плечами. «Я преуменьшаю. Но дело гораздо хуже: ко мне не только никто не прикасается, на меня никто не смотрит с любовью».

— Вот бы собаку…

Слова застряли в горле. Да, собака любила бы ее. Она боготворила бы ее и принимала безоговорочно. Да разве бывает, чтобы собака так критически пялилась на хозяйку, как Альбана смотрит сейчас на мать?

— Собака не сделает тебя привлекательной, — припечатала Альбана.

— Меня уже ничто не может сделать привлекательной, дорогая.

Эта фраза напугала девушку, а матери принесла облегчение. Альбана раздраженно ополчилась на этот фатализм:

— Красота не имеет никакого отношения к молодости.

— Такое может сказать только тот, кто молод…

— Мама, у меня есть подруги, у которых матери выглядят гораздо моложе своих лет.

Патрисия рассмеялась, поймав дочь на противоречии:

— Ты сама-то себя слышишь? Ты же признаешь, что быть красивой — это быть молодой или хотя бы молодо выглядеть.

— Я назову тебе десятки сорокапятилетних актрис, от которых тащатся мои приятели…

— Это их работа, дорогая. Соблазнять — это профессия комедиантов. Не будь наивной. Ты напоминаешь мне твоего отца, который каждое лето возмущался, что чемпионы «Тур де Франс» крутят педали быстрее его…

Альбана стала пунцовой. Со всем пылом своих пятнадцати лет она осуждала такую сдачу позиций: ей была нестерпима мысль, что наступит день, когда она уже не сможет нравиться. Нет, Патрисия не была злобной, но ей нравилось мучить дочь, лишая ее иллюзий.

— Мама, какого цвета у тебя волосы?

— Что?.. Ну ты же знаешь, дорогая.

— Какого цвета у тебя волосы?

— Каштановые.

— Неужели?

— Каштановые всю жизнь были.

— Правда?

— И моя парикмахерша очень хорошо мне его освежает, этот цвет. Наконец-то она подобрала мне удачный оттенок.

— Да ну?

Девочка схватила с комода зеркало и протянула его матери:

— Покажи мне хоть что-нибудь каштановое на твоей черепушке.

Возмущенная, Патрисия вооружилась зеркалом. Взглянула в него и ужаснулась: тусклая поросль, бурая с проседью, сухая и безжизненная, змеилась по мучнистому лбу и щекам; концы, тронутые рыжиной, казались скорее опаленными, чем окрашенными. Нет, это не она… Патрисия тряхнула зеркало, будто пытаясь привести его в порядок, и снова в него взглянула. Все та же уродина. «Когда я была у Маризы? Совсем недавно, в ноябре… а сейчас апрель, и прошло… о боже, полгода!»

Она была вне себя.

Альбана смотрела на мать, торжествующе вскинув подбородок, и была похожа даже не на судью, а на статую судьи.

— Мама, ты совсем о себе не заботишься…

Патрисия хотела сказать: «Потому что никто обо мне не заботится», но снова жаловаться… и она удержалась от пустой словесной перестрелки.

— Что ты мне посоветуешь, дорогая?

Вопрос застал врасплох Альбану, которая ждала ожесточенного отпора и готовилась к перебранке.

— Ну да, — повторила Патрисия, — что мне делать?

Альбана села и угрюмо вздохнула:

— Сходи к своей парикмахерше.

— Завтра же и схожу.

— И соблюдай диету.

— Ты нрава.

— Я серьезно.

— Понимаю. Сколько кило?

— Начни с десяти. Там будет видно…

— Хорошо, дорогая, — смиренно прошептала Патрисия. — А потом?

— Ну и пойдем купим тебе новые шмотки, только не эти твои балахоны и паруса для катамаранов.

— Правда? Ты пойдешь вместе со мной?

Патрисия, как ребенок, выпрашивала любовь. Сцена принимала неприятный оборот: Альбана превращалась в мать собственной матери, и ей пришлось смирить воинственный пыл.

— Да, я помогу тебе. Но сначала похудей!

Патрисия согласно закивала и тут же поймала себя на новом ощущении: у нее зарождается второй подбородок.

Мать и дочь удрученно прислушались, как на площади препираются попугаи. Что могли друг другу сказать эти идиотки?

Патрисия выдохлась. Капитулировав перед дочерью, она готова была и к другому отречению: зачем принуждать себя к изменениям? Если время приступило к своему труду по разрушению ее тела, мудрость состояла в том, чтобы принять эту данность… разве не так? Если не мудрость, то, во всяком случае, лень. «Ужас, как я обленилась…»

— Но зачем мне вся эта канитель? — снова заговорила Патрисия.

— Ты шутишь?

— Нет ничего мучительнее диеты. Трудно побороть привычки. Да и для чего?

— Для себя.

— Для меня? Мне наплевать. Во всяком случае, я решила на это плевать.

— Ты смеешься? Ты же на себя плюешь, а значит, себя не уважаешь. Ну и потом, если бы ты постаралась, это было бы и для меня.

— Тебе за меня стыдно?

Конечно, так оно и было, но Альбана понимала, что сознаться в этом было бы слишком жестоко.

— Вовсе нет. Но если бы ты взяла себя в руки, я, наверно, гордилась бы тобой. А?

Довольная своим ответом, Альбана закусила удила:

— И потом, кто знает, ты могла бы встретить мужчину…

Патрисия никак не отреагировала на последнюю фразу.

Альбана не сумела прочесть ничего на бесстрастном лице матери, и брякнула:

— Ну да! С чего бы это твоя жизнь была кончена?

— Моя жизнь?

— Твои привязанности… твои любови…

Она не решилась добавить «твой секс», она ненавидела резкие и прямые выражения, а о сексе могла говорить только резко и грубо.

Патрисии пришло в голову: «Так вот что такое счастье в представлении моей дочери: подцепить мужика! Какая пошлость! И никаких амбиций! Мучить себя, скручивать в бараний рог, идти на жертвы, и все ради того, чтобы бросить себя в лапы самца! Вот убожество…» Но она только проворчала жалобным голосом:

— О, мужчину… в моем-то возрасте…

Альбана вспыхнула, вдруг поняв, что мать права:

— Куча людей меняют жизнь после сорока пяти. Ты не станешь первой вдовой, вышедшей замуж.

На сей раз Патрисия бросила на дочь неодобрительный взгляд. Та почувствовала это и пробормотала:

— В конце концов, ты не обязана выходить замуж… Но ты не была бы одна… и была бы счастлива…

«Поразительно… Когда подумаешь, для чего она бунтует и оригинальничает… Она, несомненно, хочет сказать, что счастье — это пристроить свою мать и больше никогда не вспоминать о ней. Да, видимо, так оно и есть».

— Ты сегодня утром не занята, дорогая?

Альбане почудилось, что под маской доброжелательности мать хочет выставить ее за дверь… Но, глядя на ее огорченное, поникшее лицо, она отогнала это подозрение и вынуждена была признать, что начинает опаздывать.

— До свидания, мама. Я рада, что у нас был этот разговор.

— Ах да, я тоже, — отозвалась Патрисия умирающим голосом. — Это был очень полезный разговор.

Альбана внезапно очутилась перед матерью и как-то неестественно изогнулась. Патрисия поняла, что та хочет поцеловать ее.

«Ах нет! Сначала нападает на меня как коршун, а потом лезет обниматься! Пусть идет лижется с мальчиками!»

С притворной грустью она откинулась на спинку дивана, отвернувшись от дочери, чтобы избежать излияния чувств.

— Поторопись, дорогая. Твоя старая мамочка подумает о том, как ей помолодеть.

Закрыв глаза и напряженно прислушиваясь, Патрисия убедилась, что Альбана отступила, вышла из комнаты, щелкнула замком входной двери.

Она спрыгнула с дивана, бросилась в спальню, стянула с вешалки платья и оттолкнула кресло, чтобы видеть себя во весь рост в напольное зеркало.

Перед ней стояла особа, не имевшая с Патрисией ничего общего. Отражение рассказывало совсем другую, незнакомую ей историю. Она ощущала себя неудержимой бунтаркой, а перед собой видела зрелую солидную даму. Крупное тело было увенчано маленькой головкой, черты лица казались мелкими и невыразительными. У нее был круглый короткий подбородок, и величественная посадка головы придавала Патрисии особый шарм; теперь же шея так располнела, что нижняя челюсть, казалось, лежала на массивном чурбане.

Руки бесконтрольно засуетились, стараясь обмять живот, талию и грудь, безуспешно ища прежние формы. Груди, пожалуй, неплохи, они стали круглей и нежней. Но кто об этом знает, кроме нее?

Она подошла к зеркалу вплотную, стараясь не видеть жутких волос, и принялась разглядывать кожу: та стала более пористой и рыхлой, на щеках рдели пятна. Да, Патрисия выглядела именно как опустившаяся сорокапятилетняя женщина, и никак иначе.

Из глубин ее тела вырвался вздох и с ним язвительный вопрос:

— Зачем?

И тут нахлынула волна освобождения. «Да! Зачем?» Почему бы не принять эту новую Патрисию? Чего ради воевать с ней, сокрушать ее диетами, лишениями, истязаниями, ограничениями, тренировками? А если она полюбит ее, эту незнакомку… В конце концов, это ведь и есть она, Патрисия…

Она бросилась на кровать.

«Кончено! Довольно попыток нравиться! Хватит ужимок для привлечения мужских взглядов! Хватит беготни за модными шмотками ради чьего-то одобрения! Долой страх превратиться в кита! Кончено! Я покидаю торжище любви, и отныне моя жизнь снова принадлежит мне».

Она довольно хохотнула:

— Какое счастье!

Минутой раньше она была в отчаянии, теперь же ликовала.

Этим решением она отпускала себя на волю. Она больше не будет женщиной в глазах других, в глазах дочери — нет, она будет собой. Пройдясь по квартире, Патрисия ощутила себя хозяйкой собственной жизни. Схватила из холодильника йогурт, включила телевизор и села перед ним, чтобы полакомиться в свое удовольствие.

На экране крутился длинный назойливый ролик с рекламой приспособления для уменьшения живота и накачки пресса. Плохо дублированные американские спортсмены горделиво расхаживали перед камерой, хваля на все лады достоинства аппарата.

— Ну и цирк!

Женщины демонстрировали единый оранжевый загар, мужчины были одного карамельного оттенка. Командный дух был на высоте.

— Уму непостижимо, насколько агрессивно спорт воздействует на эпидермис! — заметила Патрисия. — Человек, взаимодействуя с гантелями и тренажерами, приобретает противоестественный цвет кожи.

А что у них с зубами! Бодибилдинг приводит к странным последствиям: калифорнийские спортсмены, улыбаясь, тем самым постоянно выставляют напоказ клыки, резцы и коренные зубы омерзительно белого цвета, что твоя выставка протезов.

— Гуманоиды!

Нет, это не женщины и не мужчины: это мутанты. А вы видели грудную клетку Джима, тренера, у него мускулы прямо-таки извиваются под коричневой шкурой, как змеи? А чего стоит фигура Карри, журналистки, подключенной к баснословно-сложному аппарату для тренировки живота и ягодиц, костлявой, как изголодавшаяся газель, но оснащенная такими твердыми сиськами и задницей, что они чуть не гремят! Вычищая пальцем остатки йогурта, Патрисия поняла, что пришельцы уже высадились на нашей планете и, не вызывая подозрений, тихой сапой заполонили экраны телевизоров.

Так, о порядке оплаты кредитными картами… Патрисия почувствовала легкий укол, но тут же успокоилась. Еще вчера она заказала бы этот товар для очистки совести — это создавало иллюзию, будто она проделала комплекс гимнастических упражнений, — и получила бы чудодейственный предмет, который тотчас присоединился бы к своим собратьям под ее широкой кроватью, но сегодня она порвала цепи. Она не только выключила телевизор, не сдавшись на уговоры сладкоголосых сирен, но и решила слопать тирамису, прибереженное для дочки.

Напевая, Патрисия расхаживала по квартире с блюдцем и ложечкой; ее нёбо, услажденное сочетанием крема, кофе и амаретто, блаженствовало.

Опершись о подоконник, она увидела мужчину посреди площади. И вздрогнула.

Он подстригал газон на площади Ареццо. И был почти голым.

«Мужчина не имеет права быть таким красивым».

Перестав жевать, она уставилась на садовника: одежды всего ничего, шорты и ботинки; прекрасно сложен, форма атлетической груди подчеркнута негустой растительностью, сильные плечи и бедра. И эта шея… само совершенство. Она поймала себя на желании поцеловать его в затылок.

Патрисия покраснела и закусила губу. С тех пор как этот парень, занятый на службе по благоустройству, стал мелькать под ее окнами, она не находила себе места. Каждый божий день она выглядывала на улицу, и, как только он возникал в поле зрения, таща свой инвентарь, она пряталась за шторами и исподтишка им любовалась. При виде его в ней натягивалась тайная струна. Он внушал ей желание, с которым ей было не совладать. Она задыхалась, ее тело сводила судорога. Немыслимо! Такое с ней творилось в тринадцать лет, когда ее рыжий кузен Дени, с большими молочно-белыми руками, играл в теннис. Она узнала, что парня зовут Ипполит, имя редкое и должно принадлежать существу исключительному. Время от времени, чтобы оказаться на миг рядом с ним, она спускалась под предлогом похода в магазин. Парень весело приветствовал Патрисию, повергая ее в такое волнение, что она была не в силах ответить ему банальной вежливостью и ускоряла шаг. Несколько раз ей мечталось угостить его баночкой пива, но она понимала, что это испытание выше ее сил. Он так будоражил ее, что у нее все валилось из рук: едва она чуяла его появление, как забывала обо всем на свете.

«Он не меняется… совсем… ах нет! Не такой загорелый, как в прошлом году…»

Она усмехнулась над своей недогадливостью… Ну конечно, он сейчас бледнее, ведь едва-едва кончилась зима! Наверно, он сегодня впервые снял рубашку. Она взглянула на него с нежностью — конечно, он разделся сегодня впервые — и разволновалась при мысли, что на это белое тело, долгие месяцы укутанное в теплую одежду, хлынули солнечные лучи. В этом было что-то сакральное, вроде инициации. Ипполит превращался в трепетную деву, посвящавшую себя в новую жизнь, а Патрисия была солнцем, ласкавшим его молодую робкую кожу, была воздухом, овевавшим его торс, щекотавшим его.

Ипполит, выдернув одуванчик, изогнулся так, что Патрисия вздрогнула.

«Какая задница!»

И тут же устыдилась, что этот возглас прозвучал в ее мозгу.

Но голос внутри ее упрямо нашептывал: «И в самом деле, какой дивный зад! Патрисия!.. Это истинная правда. Женщины смотрят на мужской зад. Мне ничто не мешает в этом признаться, ведь я уже не играю в эти игры».

Она удовлетворенно вздохнула: она приобрела два новых достоинства — отвагу и неуязвимость. Отныне она будет свободно выражать свои мысли. Да, у нее было теперь право думать, как ей угодно, ведь она лицо незаинтересованное. Она не будет казаться смешной, раз она наблюдательница и больше не входит в эту реку. Прежде ей приходилось рядиться во вдовьи одежды, в буржуазное достоинство, тая от всех, что она запала на первого встречного дикаря; ей приходилось скрывать, до какой степени Ипполит ее заворожил, иначе ей напомнили бы — и другие, и она сама, — что она не может рассчитывать на взаимность, поскольку разница в возрасте, положении и привлекательности делала их совершенно чужими. Одним словом, попытайся она соблазнить его, она сделалась бы смешной. Отказываясь от любви, она могла любоваться им сколько угодно и думать, о чем ей заблагорассудится. Какое наслаждение…

Взяв тачку и поставив ее энергичным движением бедер, Ипполит исчез под деревьями в недоступной взору Патрисии части сада.

Она передернула плечами и вернулась на кухню. Минуя прихожую, она заметила странный конверт цвета свежего масла, заметный среди счетов, которые Альбана положила на стол. Она вскрыла его и пробежала глазами строки:

«Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Она перечитала четыре раза и рухнула в ближайшее кресло:

— Нет! Нет!

Письмо повергло ее в ужас.

— Я больше не хочу. Совсем.

Из глаз брызнули слезы.

— С любовью для меня покончено! Покончено, вы понимаете? Вы меня слышите?

Она завыла.

Она не знала ни кто написал ей это письмо, ни к кому обращалась она, но была уверена, что никогда уже не откроет любви свои двери.

6

— Живей, дети, поторопитесь!

Франсуа-Максим де Кувиньи, сидевший за рулем «кроссовера», высунулся наружу и повернулся к дому номер шесть, входная дверь которого была открыта; другой на его месте дал бы гудок, но молодой банкир считал грубостью прибегать к звуковому сигналу вне экстремальной ситуации.

Четверо светловолосых детей выскочили из дверей особняка, сбежали со ступеней наружной лестницы и нырнули в машину. Три девочки юркнули на заднее сиденье, а мальчик, хоть и был моложе их, устроился возле отца на переднем, преисполненный мужской гордости, несмотря на свои восемь лет, длинные волосы, нежный профиль и пронзительно-высокий голос.

Наверху белокаменной лестницы появилась Северина, в бежевом платье, волосы ее были схвачены зеленоватым обручем. Солнце на миг ослепило ее, и она оперлась о дверной косяк, провожая семью.

— Вы что, не видите маму? — воскликнул Франсуа-Максим.

Дети тут же обернулись и все как один принялись энергично жестикулировать, будто крича на языке немых.

Собираясь тронуться с места, Франсуа-Максим де Кувиньи взглянул мельком на садовника, в шортах и с голым торсом чистившего газон на площади Ареццо. Брови банкира сдвинулись, глаза потемнели.

Его отвлек тонкий голосок с правого сиденья:

— Это правильно, что ты им недоволен, папа.

— Что?

— Нехорошо, Ипполит не прав.

— Ты о ком говоришь, Гийом?

— Об Ипполите, садовнике, вон он! В городе не следует так ходить. По улицам нужно гулять одетым. Так говорила бабушка этим летом в Сен-Тропе.

Его старшая сестра Гвендолин уточнила с заднего сиденья:

— Мне помнится, что она говорила это тебе, когда ты хотел идти на рынок в плавках.

Гийом сердито возразил:

— Мне она только один раз сказала. А другие все лето ходили по городу в плавках.

— Похвально, Гийом, — вмешался Франсуа-Максим де Кувиньи, — это замечательно, что ты все понял как надо с первого раза.

Он снова бросил взгляд на Ипполита, непристойно выставлявшего голый торс на всеобщее обозрение, пожал плечами, тронулся с места, медленно объехал припаркованный вторым рядом правительственный бронированный лимузин с тонированными стеклами, в недрах которого сидела местная знаменитость Захарий Бидерман, и вырулил на авеню Мольера.

— Итак, девочки, какие у вас сегодня уроки?

Девочки одна за другой отвечали в подробностях о предстоящих занятиях.

Франсуа-Максим де Кувиньи их едва слушал, ровно настолько, чтобы вовремя их подзадорить и подхлестнуть их болтовню. Он упоенно чувствовал себя и зрителем, и участником милой семейной сцены. В зеркале заднего вида он наблюдал своих красавиц-дочерей, белокожих, с идеальными зубками, прелестно постриженных; одежда их сдержанно намекала на достаток семьи. Они говорили на правильном беглом французском языке, с подобающим выбором выражений; даже стиль их речи, выверенный и точный, свидетельствовал о хорошем воспитании. А главное, они унаследовали блестящие физические данные родителей: несмотря на разницу в возрасте — а им было двенадцать, четырнадцать и шестнадцать, — они были очень похожи: один и тот же овал лица, карие глаза, тонкий нос, длинная шея, узкий торс. Было очевидно, что они изготовлены по одному лекалу, говорившему о принадлежности к прочной семье. По мнению Франсуа-Максима де Кувиньи, не было более неприятной вещи, чем несхожесть братьев и сестер. В этом случае он подозревал либо слабость генофонда родителей, либо зачатие детей от разных отцов. Глядя на детей Кувиньи, можно было с уверенностью заключить, что их родители не пренебрегали супружеским долгом: то была настоящая реклама супружеской верности. Только Гийом сильно отличался от сестер, но это и лучше, ведь он мальчик.

На красном сигнале светофора такой же черный «кроссовер» — автомобиль, типичный для представителей крупной буржуазии Икселя, этого района Брюсселя, — затормозил слева.

— Ой, смотрите, это же Морен-Дюпоны! — воскликнула Гвендолин.

Дети Кувиньи стали окликать детей Морен-Дюпонов, еще один выводок схожих между собой отпрысков, но состоящий из троих мальчиков и одной девочки, ситуация в точности противоположная.

Франсуа-Максим де Кувиньи жестом поздоровался с Паскалиной Морен-Дюпон, сидевшей за рулем. Та приветливо кивнула ему в ответ.

Франсуа-Максим ощутил легкую дрожь: он нравился ей и это знал. Его глаза заблестели, он намеренно подавал ей знаки того, что и она ему нравится тоже.

Они неотрывно смотрели друг на друга несколько слишком долгих, слишком насыщенных мгновений, и их глаза затуманились.

— Папа, зеленый! — крикнул Гийом так пронзительно, будто это был вопрос жизни и смерти.

На губах Франсуа-Максима сложилась улыбка сожаления, его гримаска означала: «Как жаль, что между нами это невозможно!»

Паскалина согласилась, печально опустив плечи.

Обе машины тронулись.

Франсуа-Максим и Паскалина не обменялись ни словом, и дети не заметили их сообщничества, но эти двое пережили восхитительные мгновения, когда мужчина и женщина понимают, что нравятся друг другу, но отказываются от любовного приключения и сохранят супружескую верность.

Автомобили разъехались; дети Морен-Дюпонов учились во французском лицее Брюсселя, а де Кувиньи — в школе Кроли.

Франсуа-Максим подумал о жене: она была хороша этим утром, когда стояла на пороге дома в потоке солнечного света. Хороша и печальна… Не впервые за последние месяцы он замечал у Северины — если она не знала, что на нее смотрят, — эту меланхолическую болезненность, отзвук неведомой печали. Может, это возраст? Ведь ей скоро сорок… А не раскошелиться ли ему на подарок? Он мог бы купить ей кожаную сумку цвета шампанского, которая ей так понравилась в прошлую субботу. Он тогда хотел ей ее подарить, но она запротестовала, сочтя смешным удовлетворять ее малейший каприз. Он не настаивал, тем более что вещица была не из дешевых. Ни она, богатая наследница, ни он, успешный банкир, не испытывали финансовых затруднений, однако они оценивали стоимость с точки зрения морали: была ли она чрезмерной или нет.

На следующем, красном сигнале светофора, когда Гвендолин рассказывала младшим сестрам про занятия в театральной студии, двое тридцатилетних парней шли по пешеходному переходу, держась за руки.

«Как они уродливы! И как смеют эти чудовища выходить на улицу?»

Франсуа-Максим разглядывал нечистую кожу их лиц, расхлябанную походку, широкие бедра, короткие ноги, вздувшиеся от пива животы под черными футболками, серьги в ушах и цветные рисунки на руках.

«Уж эти татуировки! И кольца в носу и в ушах! Скоты! Меченые, как поголовье коровьего стада. Убожество!»

А он, сухопарый, привычный к точным и экономным движениям, облаченный в строгий, шитый по мерке костюм, он принадлежит к совсем иному миру — миру финансовых магнатов, невозмутимых хищников, что остаются вежливыми, даже терзая жертву.

«И что за потребность заявить о себе! Или нам непременно нужно знать, что эти двое вместе спят? Немилосердно заставлять прохожих воображать, как два бегемота занимаются любовью!»

Он передернул бровями и неодобрительно вздохнул.

Поймав на себе вопросительный взгляд Гийома, он понял, что снова не успел тронуться в миг, когда зажегся зеленый — а именно это, по мнению мальчика, было критерием хорошего вождения, — и нажал на газ.

Машина неторопливо подъехала к школе.

Франсуа-Максим вышел, перецеловал детей, пожелал им удачного дня, проводил взглядом до школьных дверей и снова испытал довольное чувство отцовства. Вернулся за руль и покатил к Камбрскому лесу.

На улице Вер-Шассёр, на лесной опушке, он припарковался, схватил спортивную сумку и стремительно пересек мощеный двор конноспортивного центра «Королевское седло». Ржание, фырканье, шуршание, звяканье — вся эта нетерпеливая какофония приводила его в восторг. Ярких ароматов он терпеть не мог, но тут алчно вдыхал плотный запах навоза — предвестник особых удовольствий.

Он кивнул понурому работнику и вошел в помещение, служившее раздевалкой и чуланом; он разделся, сменил носки, натянул жокейские панталоны и шитые на заказ сапоги.

Пока Франсуа-Максим искал свободные плечики для одежды, в комнату ввалился наездник Эдмон Платтер:

— Привет, Франсуа-Максим!

— Здравствуй, Эдмон.

— И откуда у тебя замашки старого холостяка?

Франсуа-Максима передернуло: панибратство он ненавидел, а насмешек над собой и вовсе не переносил.

Эдмон не унимался:

— Что у тебя за бзик переодеваться? Ты что, не можешь прийти сюда в костюме для верховой езды, как остальные?

— Прежде всего, я не домой возвращаюсь, а еду к себе в банк и работаю до восьми вечера.

Он отчеканил «к себе», зная, что Эдмон нередко испытывает денежные затруднения. И добавил:

— Скажи, Эдмон: когда ты идешь в бассейн, ты выходишь из дому в плавках?

Уязвленный, Эдмон ругнулся и вышел.

Франсуа-Максим аккуратно повесил костюм, сложил носки, поставил ботинки, возмущенно думая о том, что раздевалка располагает некоторых людей к фамильярности.

На выходе он заметил, что выронил письмо, которое полчаса тому назад вынул из почтового ящика. Он сунул его в карман, решив прочесть после прогулки верхом. Он направился к стойлам, раскланялся с хозяином конюшен, подошел к Белле, своей гнедой кобыле, которая была уже почищена, оседлана и взнуздана. Он потрепал загривок ее точеной головки, гордо сидевшей на крепких плечах. Белла под хозяйской лаской сощурила глаза.

Наконец он вскочил в седло. Кобыла ударила хвостом, и они покинули конюшни.

В этот час в лесных аллеях попадались лишь редкие прохожие. Пожилая дама тянула за собой параличного пуделя. Молодой веселый араб выгуливал собак, спущенных с поводка: забрав утром псов у хозяев, он гулял со всей сворой.

Протрусив рысцой вдоль теннисных кортов и миновав старый ипподром, он выбрался на дорожку, предназначенную для верховой езды, затем оставил позади Камбрский лес, бывший, по сути, городским парком, въехал в огромный Суаньский лес и пустился в манежный галоп.

Его ляжки вибрировали вместе с мускулами коня. Отдавая команды спокойным, почти тихим голосом, он забывался в седле и сливался с Беллой.

На перекрестке, оглядевшись, дабы убедиться, что вокруг никого нет, он свернул с дорожки для верховой езды на пешеходную тропу.

После трех крутых поворотов он стал протискиваться между тесно растущими деревьями и увидел силуэты мужчин, которые одиноко прогуливались, заложив руки за спину.

Он продолжил путь, затем спрыгнул на землю и привязал Беллу к дереву. Прошел несколько шагов и беззаботно оперся о ствол кряжистого дуба.

Не прошло и минуты, как рядом появился парень лет двадцати: белая футболка, руки в карманах джинсов. Он полюбовался лошадью, бросил внимательный взгляд на ее хозяина и стал приближаться осторожной, слегка танцующей походкой, остановившись все же на почтительном расстоянии от Франсуа-Максима.

Тот бросил ему неопределенный взгляд.

Парень робко переминался, неуверенный, что можно подойти ближе. Тогда Франсуа-Максим сунул пальцы под рубашку поло и стал ласкать себя, нежась на солнце, сочившемся сквозь листву, с таким отрешенным наслаждением, будто был один.

Парень замер, с вожделением глядя на Франсуа-Максима, несколько раз облизнул губы, убедился, что никого поблизости нет, и подошел вплотную.

Их бедра прижались друг к другу. Парень расстегнул ширинку Франсуа-Максима.

Без единого слова, обходясь вздохами, отмечавшими степень удовлетворения, каждый занялся членом другого.

Франсуа-Максим следил за дорожкой. Он обожал напряжение от опасности: он не только предавался запретной любви, но делал это с риском быть застигнутым. Какой контраст с уютной спальней, где он встречался с Севериной для заранее уготованных объятий. То ли дело здесь, живые природные запахи весны, перегноя, вереска и дичи, да еще вероятность непрошеного вторжения. К тому же мог и лесник нагрянуть. Тогда имей дело с полицией. Кто знает?

Дыхание Франсуа-Максима стало хриплым и участилось, парень понял его, они кончили одновременно. И затихли.

В подлеске вспорхнул дрозд.

Почувствовав, что ее хозяин скоро вернется, Белла заржала: ей не терпелось пробежаться.

Франсуа-Максим блаженствовал: день выдался удачный.

Парень поправил одежду и робко улыбнулся. Франсуа-Максим ответил ему доброжелательным взглядом.

Парень прошептал:

— Меня зовут Никос.

Франсуа-Максим закрыл на миг глаза; он ненавидел идиотскую манию людей представляться. Что ему всегда нравилось в этих тайных встречах, так это как раз их тайна, телесное наслаждение вдали от маскарада общественных отношений.

Парень умоляюще смотрел на него, ожидая ответа.

Франсуа-Максим буркнул:

— А я Максанс.

Парень благоговейно улыбнулся звуку имени, будто ценному дару. Он схватил руку Франсуа-Максима и пылко прошептал:

— До свидания, Максанс.

— Прощай!

Франсуа-Максим направился к Белле, потрепал ее морду, отвязал, вскочил в седло и двинулся к городу. Он терпеть не мог нежностей после соития; они могли ему отравить уже испытанное удовольствие. Сантиментов ему и дома хватало с избытком.

Когда он выбрался на дорогу для верховой езды, он успокоился, забыл о пережитом приключении и задумался о работе. Он прикинул возможный план текущих дел, порадовался ясности своего ума и еще раз восхитился чудным весенним днем. Твердый уголок нераспечатанного конверта врезался ему в ягодицу; Франсуа-Максим распечатал письмо и пробежал глазами слова:

«Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Он мягко рассмеялся:

— Ах, Северина…

Улыбаясь изгибу дороги, он сообщил деревьям и кустам:

— Я тоже люблю тебя, дорогая!

Сунув записку обратно в карман, счастливый Франсуа-Максим решил, что потратит двадцать минут рабочего времени и купит немыслимо дорогую сумку, которая приглянулась жене на авеню Луизы. В конце концов, она вполне ее заслужила.

7

— Двести сорок два евро! Вы представляете? Я же давно дала ему двести сорок два евро, чтобы он сделал мне ночной столик!

Вытягивая нитку в вышивке, мадемуазель Бовер вполуха слушала сетования Марселлы; следя за тем, чтобы вышитая роза удалась на славу, она не слишком прислушивалась, ведь болтовня консьержки всегда имела две составляющих: пожаловаться и поговорить о деньгах.

— Мне он так нужен, мадемуазель, этот ночной столик! Ведь я сменила матрас. Из-за моего афганца. Двести сорок два евро я отдала ему, сыну. Двести сорок два евро, не так уж и плохо за четыре деревяшки!

Марселла встряхнула, потом отшлепала тяжелые складки бархата, наказывая их за дурную привычку напитываться пылью.

— У него в лапах двести сорок два евро, а теперь говорит, что у него есть дела и поважнее.

— Какие же, дорогая Марселла?

— Он женится!

Марселла грозно толкнула занавески на место, к стене, и промчалась по комнате, как разъяренный буйвол.

Осознав слова Марселлы, мадемуазель Бовер встрепенулась:

— Ваш сын женится?

— Да. И по такому случаю этот пройдоха бросил подработки. А теперь мне остается только мечтать о ночном столике… Плакали мои двести сорок два евро!

Она еще раз помянула «двести сорок два евро» и скрылась в кухне.

Мадемуазель Бовер потянулась было за ней, но потом сочла, что лучше закончит лепесток цвета бедра испуганной нимфы, а там, глядишь, Марселла и сама вернется и все расскажет.

Мадемуазель Бовер воздела глаза к потолку. И как Марселла расставляет приоритеты? Как можно двести сорок два евро и ночной столик ценить выше свадьбы сына? Какая ограниченность! У нее кругозор коротконогой и низколобой посудомойки.

— Серджо! Серджо!

— Да, мой дорогой, ты прав! — вздохнула мадемуазель Бовер.

— Серджо! — не унимался скрипучий голос.

Мадемуазель Бовер подошла к огненно-красному попугаю, открыла клетку, просунула в нее руку и предложила ему выйти.

Птичка схватилась восьмью тоненькими пальчиками за безымянный палец мадемуазель Бовер, дала вызволить себя из заточения и принялась тереться на приволье о хозяйкин джемпер.

— Серджо!

Попугайчик заегозил еще больше, ненасытное крючконосое создание ерзало под ласковой хозяйской рукой все азартней, его возбуждение только нарастало.

— Ты понимаешь меня, Коперник!

Коперник стал переминаться с лапки на лапку.

В этот миг вернулась Марселла, грациозная, как питбультерьер: нижняя губа ее отвисла, глаза были выпучены, а шея втянута в квадратные плечи.

— Да, представьте себе, этот парнишка женится. И меня не спросил.

— Вы, наверно, рады?

— Чему?

— Ну не знаю… он, наверно, влюблен… нашел женщину своей мечты…

— Да уж, будет он ее искать! Не знаю, что он там нашел!

— Она вам не нравится?

— Откуда мне знать? Он мне ее не представил.

— То есть как?

— А так. Он не хочет, чтобы свадьба была у меня. Хочет на стороне.

Мадемуазель Бовер считала такое решение мудрым. Не стоит пугать молодую девицу, приведя ее в каморку, где обитала Марселла. Эта клетушка пропахла пореем и капустной похлебкой и была загромождена чудовищными безделушками: деревянными петушками, фарфоровыми спаниелями, плюшевыми котятами, календарями, барометрами и швейцарскими часами с кукушкой; кресла, комоды и стол были устланы вязаными салфетками; что касается чистоты жилища, она была весьма сомнительной, хотя Марселла прекрасно чистила квартиры других. Даже если невеста была из небогатой семьи, она могла быть девушкой со вкусом.

— Серджо! — выкрикнул попугай, когда мадемуазель Бовер на миг отвлеклась от него, и она снова затеребила его твердую макушку.

Марселла рьяно надраивала телевизор, который полагала самым важным атрибутом домашнего очага.

— Он маньяк, ваш Коперник.

— Простите?

— Он все время повторяет «Серджо».

Мадемуазель Бовер вспыхнула:

— Коперник не маньяк, а телепат.

— Что-что?

— Телепат.

Марселла не уловила слова, ей послышалось что-то медицинское.

— Смотрите!

Воодушевленная мадемуазель Бовер посадила Коперника на жердочку возле телевизора.

— Он проникает в мои мысли.

Она отошла в дальний угол, села в кресло, раскрыла журнал и уставилась в него, пряча журнал от Коперника.

Через несколько секунд птичка заверещала:

— О, классная машина!

Мадемуазель Бовер просияла, поднялась и протянула журнал Марселле: на развороте красовалась реклама спортивного кабриолета.

— Невероятно, — буркнула Марселла, с недоверием глядя на попугая.

— А теперь он отгадает, что я собираюсь делать.

Она прошлась по комнате, поколебалась и застыла, озаренная идеей.

Попугай прострекотал:

— Телефон. Дзынь. Дзынь. Телефон.

Мадемуазель Бовер тут же раскрыла ладонь, в которой лежал мобильный телефон.

Марселла нахмурилась. Если она и убедилась в способностях птички, то находила их подозрительными.

Мадемуазель Бовер торжествовала:

— Я подсчитала, что он знает четыреста слов.

— Четыреста слов? Не уверена, что столько знаю я.

Мадемуазель Бовер засмеялась звонким, почти истерическим смехом:

— Лингвисты утверждают, что можно обойтись тремя сотнями слов.

Сжав челюсти, Марселла хмуро смотрела на попугая:

— Можно обойтись? Ну, мой-то афганец наверняка знает слов меньше, чем ваш попугай.

Восхищенная успехом своего представителя славного семейства попугаевых, мадемуазель Бовер решила быть снисходительной и коснулась руки Марселлы:

— Марселла, почему вы говорите «мой афганец»? Можно подумать, что речь идет о собаке.

— А что такого? Я ведь и собачек люблю тоже. У меня их было две — пекинес и бернская. И вот ведь непруха: обе отравились. Никогда мне со зверюшками не везло.

Мадемуазель Бовер отвела глаза, желая скрыть от Марселлы причину этих кончин: некоторые жильцы так плохо переносили этих блохастых и брехливых кабысдохов, что подмешали крысиного яда в мясные шарики и подбросили их псам.

Она нравоучительно повторила:

— Марселла, я не шучу: вам не следует говорить «мой афганец». У молодого человека есть имя.

— Гумчагул.

— Как?

— Гумчагул. Его зовут Гумчагул.

— Ай…

— И я не назову вам фамилию, еще не научилась.

— Ах, да ладно… А имя, что оно значит?

— Гумчагул?

— Непривычные для нашего слуха восточные имена часто имеют совершенно неожиданное, прелестное, поэтическое значение.

— Кажется, оно значит «букет цветов».

Мадемуазель Бовер раскрыла рот: ей трудно было найти что-то общее между букетом цветов и смуглым широкоплечим волосатым здоровяком, делившим ложе с консьержкой. Марселла пожала плечами:

— Поэтому я и называю его «мой афганец».

Тема была исчерпана, и Марселла ушла на кухню.

Мадемуазель Бовер поджала губы. «Тем хуже для нее. Эта Марселла не заслуживает того, чтобы узнать…»

После демонстрации телепатических способностей Коперника она ждала вопроса Марселлы: если попугай выкликает «Серджо» по сорок раз на дню, то кто такой Серджо? Да, минуту назад она могла бы открыть свою тайну, потому что бывают мгновения, когда хочется предать огласке то, что сокрыто долгие годы и что мы держим за семью печатями, — эта тайна определяет нас, слита с нами воедино и позволяет сказать: это я. К счастью, обстоятельства удержали ее от ненужного признания.

В этот миг Марселла снова ввалилась в комнату, набычившись и сжав кулаки.

— А кто такой Серджо?

— Простите?

— Ваш попугай, ну, психопат, который угадывает мысли, он повторяет «Серджо»: то есть вы думаете день-деньской о каком-то Серджо?

Мадемуазель Бовер встала, щеки ее полыхали, будто ее застукали в объятиях проходимца, прошлась, раскачивая юбкой, снова села, расправила складки, тронула волосы, убедившись, что прическа в порядке, и прошептала с горящим взором:

— Серджо был моей первой любовью.

— Да ну?

Заинтересованная, Марселла подошла ближе:

— А откуда он знает?

— Кто?

— Попугай.

Мадемуазель Бовер разглядывала носки своих туфелек. Польщенная вниманием, которое ей оказывала Марселла, и смущенная.

— Когда мне подарили Коперника, я научила его произносить это имя.

— Это Серджо вам подарил его?

— Ах, вовсе нет, Коперник появился позднее.

— Уф… Вот уж не хотелось бы мне, чтобы мой любовник, уходя, на прощание подарил мне попугая, который повторяет его имя.

Мадемуазель Бовер вскинулась:

— Да что вы говорите, Марселла! Серджо вовсе не бросал меня.

— Ох, простите.

— Он умер!

— Он умер?

— Ну конечно! Он погиб в открытом море, неподалеку от Кипра. Его яхта затонула.

— Он был один?

— Увы, я не могла разделить его пристрастие: у меня морская болезнь. Это так досадно… Лучше бы мы погибли вместе!

Тысячу раз мадемуазель Бовер видела, как она стоит на палубе рядом с Серджо и роковая волна накрывает их… Потом представляла себе как двое, затерянные в морской пучине, вцепились друг в друга, а затем, понимая неизбежность гибели, сливаются в долгом поцелуе, прежде чем утонуть. То есть гибнут они не потому, что их захлестнула волна, а из-за слишком долгого поцелуя.

Расчувствовавшись, она усиленно заморгала. Марселла схватила мозолистой лапой ее запястье:

— Не плачьте, мадемуазель.

При этих словах слезы хлынули из глаз мадемуазель Бовер. Как это упоительно — не стыдясь, нарыдаться прилюдно, это совсем не то, что бывало обычно, в одиночестве.

Марселла говорила ей ласковые слова, грубовато похлопывая ее по плечу.

Наконец мадемуазель Бовер глубоко вздохнула, и это означало, что она намерена взять себя в руки.

— Как жаль, — вздохнула Марселла, — что вы не успели пожениться и сделать ребеночка.

— О, зачем производить на свет сирот?

Марселла попыталась сменить тему:

— Смешно сказать, я ведь никогда не думаю про мою первую любовь. То есть я ее прекрасно помню, но это дело прошлое.

— У меня иначе.

— А думать про нее мне мешают новые.

— Неужели вы полагаете, Марселла, что в моей жизни был единственный мужчина?

— Ну да… я так думала… раз попугай повторяет его имя…

— Я встречала замечательных людей, множество замечательных людей.

— Конечно, мадемуазель. Такая хорошенькая, такая классная, вся с иголочки, к вам мужчины должны прямо-таки липнуть, это уж точно.

Мадемуазель Бовер показалось, что Марселла сказала это совершенно искренне. Она разделяла это мнение, считая себя очень красивой. И очень хорошо сохранившейся в свои пятьдесят пять лет.

Поощренная комплиментами, она продолжала:

— Да, я их иногда привлекаю, мужчин, но они меня нет.

Марселла скривилась:

— Да вы ж лесбиянка!

Мадемуазель Бовер вздрогнула:

— Вовсе не так!

Наблюдая ее многолетнее воздержание, кое-кто полагал, что мужчинам она предпочитает женщин.

— Нет, правда, не так! Какая чушь!

— Да вы же сами только что сказали, что мужчины вас не привлекав. Ну вот, значит, вы лесбиянка.

— Нет, женщины меня не прельщают.

Пунцовая, с горящими глазами, мадемуазель Бовер задыхалась от возмущения; Марселла отвернулась, обвела взглядом комнату и, глядя на Коперника, едва удержалась от слов «прельщают только попугаи»; при всей своей неотесанности, она почувствовала, что задела бы мадемуазель Бовер за живое.

— Да, я не доверяю мужчинам, которые ко мне тянутся.

— Вот уж это странно.

— Не могу отделаться от мысли, что они небескорыстны.

— Ну…

— Их манят деньги!

Мадемуазель Бовер выдохнула последние слова шепотом.

Марселла кивнула. В квартале вокруг имени мадемуазель Бовер ходила легенда, согласно которой мадемуазель была куда состоятельней, чем представлялось с первого взгляда; поговаривали, что она миллиардерша, но хочет казаться только обеспеченной. Ее внезапное признание подтверждало суждения самых осведомленных умов.

Марселла была потрясена. Хозяйка в ее глазах выросла в одно мгновение. Из двух внезапных признаний, о первой любви и о деньгах, ее поразило второе.

— Как мне узнать, может, они стремятся только к моим деньгам? Ах, будь я бедней, я не подозревала бы их в неискренности.

Марселла поддакнула, но потом воскликнула:

— Будь я при деньгах, я бы не заморачивалась, что их во мне привлекает, лишь бы липли ко мне!

Мадемуазель Бовер иронически усмехнулась, давая Марселле понять: вы не знаете, о чем толкуете.

Марселла не настаивала и вернулась к утренним делам на кухне.

Когда она принесла мадемуазель Бовер пачку писем, попугай объявил:

— Почта!

Марселла испепелила его взглядом.

— Ладно, ухожу, мадемуазель, вернусь после обеда.

— Хорошо, дорогая Марселла, до вечера.

Коперник прогундосил ей вслед:

— До свидания, дорогая Марселла, до свидания.

Марселла яростно сорвала с себя передник и обернулась на пороге:

— Не хотела бы я жить со зверюшкой, которая умнее нас.

Мадемуазель Бовер оторвалась от корреспонденции и развеселилась:

— Коперник не умнее нас с вами.

Марселла пожала плечами:

— Умнее.

— Нет.

— Вы можете угадать, что думают другие?

— Нет, но…

— Вот видите! — И с этими словами Марселла ушла.

Тем временем мадемуазель Бовер распечатала конверт со сложенным вдвое листком бумаги, на котором были начертаны всего две строчки:

«Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Мадемуазель Бовер ненавидела такого рода рекламную продукцию, ту, что завлекает, подпитывает, поддерживает внимание: вас будут заваливать сообщениями, пока вы не раскошелитесь. Она раздраженно бросила письмо в ящичек с обрывками бумаги, которые еще можно использовать для записей. Потом встряхнулась и снова внимательно склонилась над счетами — видом печатной продукции, которая ей нравилась больше прочих.

А Марселла, с тряпкой в руке, спускалась с лестницы, протирая по пути перила.

Толкнув застекленную дверь с ажурной занавеской, она сквозь нее увидела силуэт афганца, который валялся на диване и слушал новости своей страны, облапив крошечный радиоприемник. На секунду она задумалась, не лучше ли было бы ему пойти поискать работу, но потом, залюбовавшись на него — каков крепыш, в свои тридцать тянет на все сорок! — она поняла, что ей очень подфартило подцепить в пятьдесят пять лет молодого и сильного мужика, а из разговора с мадемуазель Бовер она сделала вывод, что ее, несостоятельную, афганец любил бескорыстно.

Она распечатала единственный конверт, пришедший к ней с утренней почтой:

«Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Марселла тяжко осела и устало потерла лоб, разглядывая конверт.

Кто бы это написал? Сын? Неужто он хочет, чтобы она простила ему двести сорок два евро и ночной столик? А может, любовник, кто-то из бывших? Поль? Руди? Или помощник аптекаря?

Да не важно. Кто бы то ни был, он вклинился не вовремя.

«Все, точка. Место занято. Год назад еще куда ни шло, но сейчас у меня мой афганец».

Она вскинула голову, посмотрела на него и ласково ему пробасила, чтобы он убрал ноги с подушек.

8

— Это невыносимо!

— …

— Правда, надо было меня предупредить.

— …

— Я волнуюсь.

— …

— Очень волнуюсь.

— Зря.

— Я такая: волнуюсь. Мы с тобой почти не виделись на этой неделе, и вот суббота, и ты идешь без меня.

— Я делаю, что мне хочется.

— Конечно.

— Мы же не муж и жена!

— Да, но…

— Ну вот я и иду с друзьями в субботу, я так хочу.

— Ну да, ты свободен. Но мог бы предупредить меня.

— О чем предупредить?

— Что ты идешь с друзьями.

— И с какой стати?

— С какой стати!

— Ну да, с какого перепугу?

— Потому что я ждала, что мы проведем субботу вместе.

— Я этого не обещал. Разве обещал? Разве я сказал: «Альбана, давай проведем субботу вместе»?

— Мм… нет.

— Вот видишь!

— Мы об этом не говорили, потому что это и так было ясно.

— Неужели?

— Само собой, раз между нами кое-что происходит…

— Из того, что между нами происходит, непременно следует, что все субботы до конца моих дней я должен проводить с тобой?

— Ты шутишь?

— Вовсе нет.

— А я так несчастна, когда тебя нет рядом, мне хочется прыгнуть в окно.

— Альбана, вспомни, месяц назад мы не были знакомы.

— Любовь с первого взгляда! Такое бывает!

На площади Ареццо воцарилась тишина. Только попугаи и попугаихи на верхушках деревьев продолжали трещать, равнодушные к людским горестям.

Двое подростков понуро сидели на парковой скамейке, стараясь не смотреть друг на друга, возбужденные и обескураженные сложностями, которые им принесла их недавняя связь. Последние слова Альбана выкрикнула больше с ожесточением, чем с любовью. А Квентин замкнулся; его огромное юное тело, еще непропорциональное — широкие и длинные ступни составляли чрезмерную опору для узкого торса, — враждебно съежилось, только что иголок не хватало.

У Альбаны начался нервный тик; она понимала, что говорит сбивчиво и сумбурно:

— Я, во всяком случае, не собиралась в субботу никуда идти… У меня и планов никаких не было, кроме нас с тобой. В общем, я не стала бы занимать субботу, не предупредив тебя.

— Да неужели!

— Да, уж поверь! Никогда бы так не поступила.

— Ну ладно, ты — это ты, я — это я. Согласна?

— Но разве нам было плохо в прошлые субботние вечера?

— Вовсе нет. Но зачем их повторять?

— Ах так! Значит, тебе со мной скучно?

— Альбана…

— Ну скажи, скажи! Вот видишь, ты это сказал!

— Я ничего не говорил.

— Тогда скажи обратное.

— Как я могу сказать обратное к тому, чего я не говорил.

— Вы, парни, интересные! Я готова отдать все-все-все, а у вас хлебной крошки не выпросишь.

— Парни! Кто это — парни? И много нас?

— Ноль.

— Неужели?

— Только ты.

— Правда?

— Ты один…

— Да ну!

— Жизнью клянусь! Ах, Квентин, я весь субботний вечер проплакала. Честное слово, весь вечер.

— И зря.

— Вовсе не зря! Просто потому, что я люблю тебя…

— Зачем красивые слова?

— Честное слово, люблю тебя! Даже если тебе плевать, все равно люблю. Нравится тебе или нет, люблю.

Эхом к этому признанию над скамейкой раздалось хриплое карканье попугая.

Девочка закусила губу. Ее любовь опять выплеснулась раздражением. И почему она выражает чувства, как кипящая кастрюля?

— И кто же был в субботу вечером?

— Мои друзья.

— Кто именно?

— Тебя это интересует?

— Меня интересует все, что касается тебя. Франк был?

— Да, и Пьер, Рафаэль, Тома… все наши.

— А еще кто?

— …

— Девчонки?

— Ты ревнивая?

— Нет, просто интересуюсь.

— Ревнивая!

— Скажи мне, кто там был, и я посмотрю, есть ли у меня причина для ревности.

— Девчонок не было.

— Неужели? Вы что, ходили на ночную дискотеку в гей-клуб?

— Не было девчонок, которых ты знаешь.

— Но ты-то их знаешь прекрасно!

— Альбана, мы встретились месяц назад, и я виделся с людьми, с которыми был знаком до тебя.

— С девчонками… с которыми ты, наверно, и не расставался…

— Черт, ну ты зануда!

— Это я зануда?

— Да. И приставала.

— Я приставала?

— Ты меня бесишь своими вопросами. «Что ты делал? С кем?» Черт, оставь меня в покое! Дурь какая-то, раньше ты не была такая разговорчивая.

— Раньше чего?

— До того, как мы стали вместе.

Снова молчание.

Альбана была еле жива: Квентин только что высказался куда уж откровеннее: они «вместе», но притом у него к ней претензии. Что ответить? Да и стоит ли открывать рот? Она слишком разговорчива, плохо выражает свои мысли, и ее все время заносит. Она даже не говорит, а тявкает. Квентин прав: она зануда. А если она сама себя не переносит, так чего ждать от других? Альбана заключила, что ее жизнь зашла в тупик.

— Альбана, не плачь…

— Хочу — и плачу…

— Хватит…

— Тебе-то что, раз я зануда и приставала?

— Альбана…

— И вообще, что ты тут забыл? Ты же в гробу видал зануду и приставалу.

— Хватит плакать, я не говорил этого…

— Нет, сказал.

— Сказал, потому что ты меня достала. И я совсем другое хотел сказать…

Альбана воспрянула духом: у Квентина изменился тембр голоса, сейчас он излучал примирение. Так, надо заткнуться. Пусть продолжает в таком же духе. И не портить все своими резкостями.

— Альбана, мы же с тобой вместе.

— Да неужели?

— Ну конечно мы вместе.

— Правда?

— Вместе! Разве ты не веришь, что вместе?

— Верю. Мы вместе. Тогда почему ты ушел без меня, Квентин?

— Привычка… старая привычка… так быстро человеку не измениться…

Альбана совсем не умела признавать свои ошибки и потому ощутила безумное восхищение Квентином, у которого для этого хватило и смирения, и смелости.

— Я люблю тебя, Квентин! Ну просто безумно люблю!

— О’кей.

— И люблю только тебя одного.

— О’кей.

— Я для тебя готова на все, я защищу тебя от кого угодно.

— Все в порядке, Альбана. Мне помощь не нужна, у меня и самого кулаки крепкие.

Он хвастливо возразил ей тоном самодостаточного самца, а Альбане послышалась насмешка над ее не слишком спортивной фигурой. Вместо того чтобы воспользоваться перемирием, она подпустила желчи:

— Я собиралась защитить тебя от критиков.

— Каких критиков? Меня что, критикуют?

— Нет, ничего особенного.

— Кто критикует? Кто?

— Лучше уж мне помолчать, а то снова будешь упрекать меня в болтливости.

— Конечно! Ты болтаешь как заведенная, когда я этим сыт по горло, и молчишь, когда мне интересно.

— О тебе же забочусь. Если ты узнаешь, тебе будет неприятно.

— Альбана, кто меня критикует? Скажи, я ему морду набью!

Разволновавшись, Квентин забыл, что у него в прошлом году ломался голос: он порой почти исчезал, тембр его менялся, скача от высокого до низкого. Альбана ликовала, что Квентин в ее власти.

— Никто… никто конкретно… так, вообще… скорее, слухи…

— Слухи?

— Кажется, ты хочешь нравиться девчонкам… и очень им нравишься.

— Это не критика, а репутация. И притом хорошая.

Он самодовольно вытянул вперед свои длинные ноги и скрестил на груди руки. В этот миг ему вдруг захотелось, чтобы работавший неподалеку садовник, присутствие которого его смущало, когда Альбана всхлипывала, услышал, что она сейчас сообщила.

— И еще говорят, что ты соблазняешь девчонок, а потом бросаешь, что ты ими пользуешься, как бумажным носовым платком. Это что, не критика?

— Хм… нет. У парней это вроде испытания характера.

— А девчонки сказали бы, что ты негодяй.

— Негодяй? А что тебе больше нравится? Лицемер, который вешает тебе лапшу на уши? Который кричит: «Ты женщина моей жизни!» — а потом прыгает в постель к другой?

— Твои слова — это чудовищно.

— Нет, это честно. Кажется, ты предпочитаешь болтуна, а не того, кто скажет тебе правду.

— А ты говоришь правду?

— Всегда.

— Неужели?

— Всегда!

— Клянешься?

— Клянусь.

— О’кей. Ты и сейчас скажешь мне правду?

— Безусловно.

— Здесь и сейчас?

— Безусловно.

— Очень хорошо, скажи мне правду: ты меня любишь?

— Ты опять о себе!

— О том, что меня интересует: ты и я. Отвечай, ведь ты поклялся сказать правду: ты меня любишь?

— Какая ты упертая!

— Хорошо, я упертая, но ты меня любишь?

— Ты очень-очень упертая!

— Ты меня любишь?

— Черт, ну до чего же ты иногда упертая…

Они снова удрученно замолчали.

Они никогда еще не были так далеки друг от друга, как теперь, сидя на этой скамейке. Разговор принимал самые неожиданные обороты. Встретившись, чтобы потрепаться и провести вместе свободное время, они только и делали, что грызлись без остановки. Каждый из них имел несчастье быть неловким в выражении мыслей и приписывал неразбериху в своих речах злым намерениям собеседника.

— Квентин, а ты уже это говорил?

— Что?

— «Я тебя люблю» кому-нибудь?

— Нет, я таких вещей не говорю.

— А думал такое раньше?

— Нет, хватит! Это уж мое личное дело.

— Отвечай, ведь ты обещал сказать правду. Ты уже любил кого-нибудь?

— До тебя?

— Да.

— Нет.

— А после?

— После чего?

— После меня ты кого-нибудь полюбил?

— Кого-нибудь, кроме тебя?

— Да.

— Нет.

— А меня?

С горящими ушами и отводя глаза он поймал ее запястье, пытаясь руками сказать то, что отказывались произнести губы. Альбана дрожала от возбуждения:

— Я счастлива.

— А только что плакала.

— Конечно. И по той же причине теперь счастлива.

— По какой?

— От того, что ты сказал. То есть от того, чего ты не сказал.

Они засмеялись — он смущенно, она довольно. Он посмотрел ей в глаза:

— Какие вы, девчонки, сложные.

— Вовсе нет. Нас нужно понимать, вот и все.

— А как вас понять?

— Слушать.

Над ними раздался шум: хлопая крыльями и хрипло крича, два попугая-самца отчаянно дрались за самку. Попугаи-зеваки, перескакивая с ветки на ветку, комментировали ход битвы. Кроны деревьев излучали бешеную энергию.

— Альбана, ты легла бы со мной в постель?

— Что?

— Ну раз мы вместе, можно вместе и спать.

— Нет! Мне еще рано.

— То есть?

— Мне пятнадцать.

— А мне уже десять дней как шестнадцать.

— Я поклялась себе, что не лягу с парнем в постель, пока мне не исполнится шестнадцать с половиной.

— Почему шестнадцать с половиной?

— Потому что моя кузина в таком возрасте это сделала в первый раз.

— Альбана, ты что-то не догоняешь. Ты достаточно взрослая, чтобы быть со мной, но слишком молодая, чтобы со мной спать. Так что же, по-твоему, значит «быть вместе»?

— Это означает, что мы об этом знаем и другие тоже знают.

— Знают что?

— Что мы вместе.

— По мне, так «быть вместе» значит гораздо больше. Это значит, что мы любим друг друга до конца.

— До конца?

— До конца.

В кронах деревьев бой разгорался сильней, вопли драчунов становились все воинственней.

— Квентин, дай мне, пожалуйста, время.

— Если надо подождать, когда тебе стукнет шестнадцать с половиной…

— Что касается меня, я готова тебя ждать. Потому что я люблю тебя.

— О’кей.

Квентин встал, поправил рубашку, выбившуюся из джинсов, запустил пятерню в шевелюру, добавив ей хаотичности, и, как неспешный путник, вскинул на спину рюкзак.

— Надо успеть на автобус.

Альбана вздрогнула:

— Уже? И ты меня оставишь тут одну?

— А с кем я должен тебя оставить?

— Вот так, просто, не сказав ни слова…

— Если ты в силах изменить расписание общественного транспорта, я останусь. Не беспокойся, Мэри Поппинс!

— Ты смеешься, а мне грустно!

— Я не просил тебя быть грустной.

— Я грустная, потому что останусь без тебя.

— Ладно, до вечера, здесь, в шесть, о’кей?

И он стремительно умчался, с каждым прыжком набирая скорость.

Альбана следила за ним в надежде, что он обернется, уже готовая послать ему воздушный поцелуй, но он уже исчез за углом. Она вздохнула.

Подхватив ранец, она заметила на скамейке желтое письмо. Ее осенило: он так бесцеремонно сбежал лишь потому, что нацарапал ей записку. Она с нетерпением развернула листок:

«Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Она подпрыгнула и захлопала в ладоши: ох уж этот Квентин, как он ее напугал, притворился равнодушным, не желал признаться, что любит ее.

Радость захлестывала ее, она завертелась волчком вокруг скамейки, как наэлектризованная, не замечая удивления садовника. Снова плюхнулась на скамейку и, весело болтая ногами, вытащила мобильник, чтобы поделиться новостью с подругой. С бойкостью профессиональной машинистки она набрала: «Гвен, я жутко счастливая. Потом расскажу».

У нее оставалось еще десять минут до трамвая, и она решила разыграть маленькую мизансцену: сложить записку, бросить на скамейку, притвориться, что не замечает ее, а потом вдруг увидит. И она снова переживет этот безумный прилив радости.

И, положив сложенный листок на скамейку, она скрестила ноги и стала насвистывать, любуясь на попугаев, перелетавших с ветки на ветку в весеннем воздухе.

В этот миг из-за ее спины высунулась рука и схватила письмо.

— Уф, думал, что потерял.

Запыхавшийся Квентин засовывал конверт в рюкзак. Альбана отшатнулась:

— Но как же, Квентин…

Он уже убегал:

— Ничего, я просто забыл одну мою вещь. Бегу на автобус, пока, до вечера. Буду железно! — И скрылся за углом.

Альбана сидела с раскрытым ртом, не в силах собраться с мыслями. Если записка адресована не ей, то кому?

Через десять кошмарных минут она втянула носом воздух, схватила телефон, и ее пальцы уверенно забарабанили: «Гвен, я, наверно, покончу с собой».

9

— Спасибо, что нашли для нас время.

— Я вас умоляю, это вы оказали мне честь. Если мне выпадает удача побеседовать с истинными ценителями искусства, я не раздумывая распахиваю двери.

Вим, радостно поблескивая глазами, поклонился чете Ванденборен, знаменитым коллекционерам из Антверпена.

— Вы, мне кажется, знаете мою ассистентку?

Мег подошла со словами:

— Мы встретились в галерее.

Она протянула им руку, но Вим, полагая, что двух секунд для представления ассистентки довольно, вклинился и галантно подхватил мадам Ванденборен под руку. Мег пришлось вжаться в стену, чтобы пропустить их и месье Ванденборена, семенившего в кильватере жены в нетерпении увидеть полотна.

Вход был узким: по просьбе Вима архитектор выстроил декорации, которые должны были впечатлить посетителей. Лофт площадью двести квадратных метров казался еще огромнее, поскольку вы попадали в него через горловину узкого коридора.

Ванденборены были поражены огромным объемом помещения, белизной стен и лаконизмом обстановки, задача которой — не отвлекать от сути. Еще не увидев ни одного полотна, они были в восторге, очутившись в этом пронизанном светом пространстве.

С напускным безразличием Вим — румяное личико трубящего ангела — болтал сноровисто и пылко:

— Полотна блекнут, если на них не смотрят. Им, как женщинам, нужно, чтобы их вывозили в свет, показывали, хвалили, желали. Взаперти они чахнут. Одиночество убивает их. Или вы думаете, что Матисс, Пикассо или Бэкон мастерили шедевры для музейных запасников или сейфов? Если мне посчастливилось приобрести шедевр, я помещаю его сюда и каждый день смотрю на него, изучаю в деталях, разговариваю с ним. Что нужно прежде всего, так это правильное содержание и внимание. Творения, созданные с любовью, с неменьшей любовью должны и храниться. Вы не согласны?

Супруги покивали. Мег восхитилась подходом Вима. Зная, что Ванденборены очень любящая пара, он для начала подпустил галантности.

— Я разделяю экспозицию таким образом: в галерее помещаю временные выставки, посвященные определенному художнику; здесь же моя постоянная коллекция. Тут я храню лучшие работы, те, что мне дороги. Впрочем, они здесь долго не задерживаются!

Он рассмеялся, увлекая и Ванденборенов в свою мгновенную веселость.

Мег восхищалась, как ловко Вим применяет коммуникативные методики: снять напряжение у собеседника, чтобы он почувствовал себя в своей тарелке. Ее удивляла естественность, с какой Вим, известный сноб, преображался в завзятого коммерсанта. Что это, расчет или инстинкт?

— Могу я позволить себе на несколько минут покинуть вас? Я должен спуститься этажом ниже и попрощаться с художником, с которым у меня утром были переговоры. Вы же знаете, это народ обидчивый.

Принцип второй: когда гармония воцарилась, дать посетителю немного поскучать без своего общества. Вим собирался оставить Ванденборенов одних в этом роскошном ангаре, им предстояло восхищенно замолчать, проникнуться тишиной, величием пространства и полотен и обрести душевное равновесие лишь с возвращением хозяина.

Вим кивнул Мег, чтобы она следовала за ним. Они прошли по внутренней деревянной лестнице, но вовсе не к художнику, а к потенциальным клиентам из Франции, которые уже битый час смотрели полотна.

Вим сделался серьезным, строгим, почти хмурым:

— Возвращаясь к нашей беседе, сегодня единственное хорошее инвестирование — в произведения искусства.

— Если выбрать хорошего художника.

— Естественно. Если у инвестора дрянной вкус, лучше и не соваться.

Мег снова мысленно поаплодировала актерству Вима: он взял иронично-вульгарный тон, чтобы потрафить вкусам парижан.

— Картина, — продолжал он, — это не только прибыльное финансовое вложение, но еще и разумное налоговое предприятие.

Французы тяжко вздохнули. Когда французу говорят о налогах, его намеренно задевают за живое, но неизбежно привлекают его внимание. Вим продолжал:

— Франция не облагает налогом произведения искусства.

— Сейчас нет, — скептически крякнул француз.

— Они никогда этого не сделают.

— Да от них… всегда приходится ждать только изменений к худшему.

Мег улыбнулась на эти «они» и «их». Кого Вим и чета французов имели в виду? Политиков? Правый сектор? Левый? Налоговиков? Руководство Минфина Франции? За этим «они» скрывался конгломерат неосознанных страхов.

— Нет-нет, — щебетал Вим, — они не сделают этого никогда. Для поддержания бедных нужны богатые.

— Здравого смысла в нашей стране больше нет. Его сожрала идеология.

Вим сочувственно закивал, понимая, что множить доводы бесполезно. Тучи сгустились. Беседа продолжилась в русле ожидания мирового апокалипсиса.

По опыту Мег знала о необходимости фазы разговора, когда для движения вперед французам необходим изрядный глоток пессимизма.

— Ну хорошо, итак, эту скульптуру Луизы Буржуа вы мне уступите за?..

— Четыреста тысяч.

— Вы можете сбросить?

— Я уже сбросил. Час назад я предложил вам четыреста пятьдесят.

— Давайте попробуем поторговаться.

— Мне это ни к чему. Завтра ко мне придет голландец, китаец или русский, и они торговаться не станут. Не забывайте, что речь идет о Луизе Буржуа, непревзойденной французской художнице.

Мужчина шумно вздохнул, получив от жены тычок локтем в бок. В три секунды все было решено.

— Луиза Буржуа француженка, и она останется во Франции!

Вим и Мег переглянулись: сделка состоялась. Вим был прав, оживляя национальную гордость: если французы и говорят о Франции дурно, они сохраняют самосознание принадлежности к великой нации; стоит при них упомянуть «голландца, китайца или русского», они уже начеку, ждут нашествия варваров и готовы спасать мировую цивилизацию, возвращая свое добро домой, во Францию.

— Я поздравляю вас, — воскликнул Вим, — с великолепным приобретением! Я очень счастлив, что произведение, фундаментальное в карьере этого скульптора, отбывает к вам, в Париж, где родилась и училась Луиза Буржуа. Поистине, возвращение к истокам.

Французы одобрительно улыбались. Даже совершая частную покупку, они были озабочены законностью владения, которую ни один иностранец не получил бы.

Вим с чувством пожал им руки:

— Прекрасно! Пройдемте в мой кабинет для согласования деталей. Мег, загляните на нижний этаж, а потом в мезонин.

Мег прекрасно поняла, что от нее требуется. Она застала чету Ванденборен, застывшую у входа в лофт, и извинилась за Вима ритуальной фразой:

— Вим задержался и просит прощения, что вынужден был оставить вас наедине с его любимцами. Прошу вас, ходите и смотрите в свое удовольствие, он вырвется к вам, как только сможет.

Она прошла с ними метра три, ободрила их несколькими лаконичными замечаниями и оставила наслаждаться прекрасным, направившись в мезонин.

«Мезонином» здесь называли наиболее приватный уголок здания. Если Вим и пытался создать представление, что весь огромный лофт составляет его жилище, на самом деле это был выставочный зал, а Вим занимал только третий этаж. Диваны, бар и кухня были оформлены весьма броско, жилая часть оставалась скромной.

Мег постучала в дверь спальни.

Через полминуты высокая девица с длинными светлыми волосами, в трусах и футболке, открыла ей дверь:

— Ой… здравствуйте, Мег.

Она откинула прядь, тотчас снова упавшую ей на глаза.

— Здравствуйте, Оксана. Вим послал меня узнать, не нужно ли вам чего-нибудь.

— Чего-нибудь?.. Ох, даже не знаю…

Она снова бросилась воевать со слепившей ее прядью. Мег подумала, что мозги Оксаны пребывают в том же состоянии, что и волосы: в беспорядке.

— Ну, может, вы хотите позавтракать?

— Ох… нет… все в порядке… я съела киви.

Мег раздраженно спросила себя, как девица ростом метр восемьдесят могла удовольствоваться на завтрак одним киви, тогда как она, будучи на двадцать сантиметров ниже ростом, не могла обойтись без нескольких бутербродов с маслом и вареньем.

Хотите, я закажу вам такси?

— Такси?

— Да, для вашей встречи.

Оксана растерялась и забегала вприпрыжку по комнате, налетая на мебель: волосы неизменно мешали ей ориентироваться в пространстве.

— Моя записная книжка! Где моя записная книжка?!

Мег удрученно наблюдала, как та ощупывает кровать, кресло и диван, удерживая волосы одной рукой. Видя ее отчаяние, Мег предположила:

— Возможно, в чемодане?

Найдя эту идею сногсшибательной, Оксана бросилась к чемодану, перерыла его и победно прищелкнула пальцами:

— Вот! Сегодня… фотосессия в шестьдесят шестой студии. — Откидывая прядь, она восхищенно посмотрела на Мег. — Какая у вас память, Мег! Я потрясена.

Мег едва удержалась от слов: «Я от вас же и слышала об этой встрече раза три или четыре».

Оксана раздражала Мег в высшей степени, но Мег старательно скрывала свои эмоции, поскольку Оксана представляла для нее великую тайну. Тайну соблазнения…

Мег считала Оксану существом совершенно иной породы, чем она, Мег. Как можно обладать бесконечно длинным телом и не иметь ни капли жира? Как ноги могут быть такими длинными, а таз таким узким? Как можно переваривать пищу с таким впалым животом? Как в нем могут уместиться несколько метров кишок? Мег считала, что Оксана похожа не на женщину, а на манекен — чем она, по сути, и была. Манекенщица — это же гибридная раса, нечто среднее между ребенком и жирафом. Тем временем Мег, прислонясь к дверному косяку, изучала пространство обитания нового зоологического вида, эту клетку, в которой шевелюра на паучьих лапках, осаждаемая падающими прядями, в отчаянии металась от сумки к чемодану.

Если первая тайна состояла собственно в немыслимом физическом образе, то вторая касалась притягательности этого образа: мужчины были от Оксаны без ума. Для Мег оставалось загадкой, как мог Вим — интеллектуал, умница, хитрец и краснобай — поселить у себя в спальне долговязое животное, Оксану. Ведь Оксана не была ни глупой, ни умной, ни доброй, ни злой, ни пылкой, ни равнодушной, ни расчетливой, ни беззаботной, нет, об Оксане нельзя было сказать ничего. То есть ничего вообще. В лучшем случае — теплая водичка. Как Виму было с ней не скучно? Как он, прекрасный говорун, любитель интеллектуальных поединков, мог терпеть эту переводную картинку, женщину для глухонемых?

— Вот ужас… не успеваю принять душ… ну ладно, надеваю платье и иду как есть, — вздохнула Оксана, утомившись от суеты.

Тут была и третья тайна: Оксана, никогда не успевавшая принять душ, казалась чистой, и пахло от нее вполне сносно. Мег начинала подозревать, что это был обманный маневр: кто поручится, может, Оксана вставала ни свет ни заря, мылась, ухаживала за кожей, а затем напяливала вчерашнюю футболку и ныряла в постель?

— Я закажу вам такси, — заключила Мег. — Оно придет через десять минут, хорошо?

Не ожидая ответа — ожидание могло затянуться на минуту-полторы, — Мег заказала машину и вернулась в лофт, где Вим увлеченно рассказывал Ванденборенам о своих полотнах.

Мег отошла в угол, уверенная, что на нее никто не обратит внимания, и наблюдала за Вимом. Почему, собственно, некоторые ее приятельницы находили его страшилой? Одна называла его Рике с хохолком… Конечно, он не похож на прекрасного принца — коротконогий, широкобедрый и узкоплечий, — но он легок, быстр и точен, весь как на шарнирах, с хорошей осанкой, и жестикулирует так пленительно, когда увлечен разговором. А во всех чертах какая-то округлость: и в форме глаз, и носа, и рта, и подбородка, уж не говоря о щеках; круглая голова топорщится смешным младенческим хохолком. Да, Вим похож на героя мультфильма. А мультики Мег всегда любила.

Он издали подал ей знак, чтобы она просмотрела почту. Она кинулась выполнять его поручение. Какой блестящий человек!

Увлеченно развивая перед Ванденборенами идею о тайной нежности художника Бэкона, он умудрился заметить ее и дать ей поручение.

Она рассортировала почту, отобрала счета, вложила профессиональные предложения в специальную папку и выбросила рекламу в корзину. Ее внимание было привлечено письмом:

«Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Ей это письмо не понравилось. Кто его написал Виму? Во всяком случае, не Оксана, у нее с французским проблемы. Так кто же?

Мег восхитилась отвагой интриганки: та, несомненно, умела опережать события.

В лофт ввалилась Оксана на каблуках, удлинявших ее на пятнадцать сантиметров. «Эта девица могла бы подрабатывать фонарщицей». Оксана подковыляла к Виму, который приголубил ее, возложив руку на место, где должны быть бедра, и представил Ванденборенам.

Наблюдая со стороны за этой сценой, Мег вдруг поняла своего патрона: Оксана была для него статусным элементом. И не важно, что мадам Ванденборен смотрит на нее с легким презрением, а месье стушевался, чтобы не беспокоить супругу, — оба они воспринимали Оксану как знак процветания фирмы.

Позвонили, что такси подано.

Мег разрушила квартет, сообщив Оксане, что той пора сматываться. Оксана откинула прядь и побежала к выходу.

— Мег, три маленьких кофе.

Купля-продажа затягивается…

Мег добыла из кофемашины три ароматных эспрессо.

Оставив Ванденборенов перед работой Баския, которая очень им понравилась, Вим подошел к Мег:

— Что нового в почте?

Она коротко резюмировала, он принял ее отчет к сведению. Потом протянула ему анонимное письмо:

— Вот, было еще и это. Очень сожалею, что распечатала его.

Он схватил записку, пробежал ее глазами, вопросительно взглянул на Мег, перечел, поморщился и бросил на кухонный пол:

— Надо быть уродиной и идиоткой, чтобы написать эту чушь. Выбросите.

Он подхватил два блюдца и направился к Ванденборенам.

Мег отправилась в туалет — не то чтоб ей надо было справить нужду, вовсе нет: она любила уединиться, когда чувствовала, что переполнена событиями.

Запершись в черном антрацитовом пространстве, она предалась своим мыслям: «Почему он не любит меня? Почему он ни разу не посмотрел на меня с чувством?»

Зеркало ей ответило: она увидела в нем приземистую ширококостную женщину с угреватой кожей и старомодной прической. Она мгновенно увидела в ней свою мать, не двадцатилетнюю, а сегодняшнюю.

Мег отвернулась, бросила записку в унитаз, нажала слив, захлопнула крышку, села и позволила себе несколько минут поплакать.

10

«Ночной птиц, приятный, болтливый, заядлый курильщик и выпить не дурак, трудный в общении, ненавидящий бывать на людях чаще одного раза в месяц и предпочитающий сидеть дома, сноб, музыкальный фанат, вплоть до передоза (когда музыку не слушает, то говорит о ней), ищет птичку сходной породы: депрессивную, склонную к крайностям (истеричность приветствуется), никудышную стряпуху и безрукую хозяйку — для страстных бесед. Сексуально озабоченным особам просьба не беспокоиться. Равно как и кандидаткам в жены. Единственное непременное условие: иметь красивый негромкий голос. Присылайте кассету с записью. Субъективность рассмотрения всех кандидатур гарантируется».

Людовик, с карандашом в руке, проглядывал свое объявление, пытаясь встать на место той, что его прочтет. Довольный, он приписал: «Достаток значения не имеет» — столь привлекательным показалось ему это уточнение.

Его недавняя подруга Тиффани вышла из кухни с купленными по дороге круассанами и продолжила допрос:

— Как! Людо, неужто ты хочешь сказать, что в двадцать шесть лет еще ни разу не спал с девушкой?

— А я это сказал?

— Мне так показалось.

— Странно…

Тиффани с инквизиторской улыбкой придвинула столик. Людо оттолкнул в сторону блокнот.

— Ладно, хватит играть в кошки-мышки. Отвечай: Людо, ты спал с девушкой?

— Хороший вопрос. Мне тоже хотелось бы знать ответ.

— Не увиливай. Отвечай коротко, одним словом: ты когда-нибудь спал с девушкой?

— Мм…

— Мм?

— «Мм» — это одно слово.

— И что оно значит?

— Нечто между «да» и «нет».

— Выражайся понятней.

— В моем бедном сексуальном опыте мне тоже многое непонятно.

— Нет, ты невозможный!

— Полностью разделяю твое мнение.

Тиффани смотрела на Людо с нежностью. Это был склонный к полноте коротыш, привлекательный благодаря буйной черной шевелюре, светло-серым глазам и ярко-красным губам; он оказался чудесным приятелем, нескучным, всегда доступным и к тому же любителем поговорить по душам. Одевался он неприметно, в великоватые джинсы и свободные джемперы, поношенные и неопределенного цвета. Однако в сравнении с ровесниками его поведение было необычным. Это был увлеченный классической музыкой холостяк, владелец нескольких тысяч дисков, создатель узкоспециального журнала «Ключи к подмосткам», существовавшего и в Интернете, и на бумаге, в котором культурная жизнь комментировалась по существу и независимо.

При всей своей чудаковатости, Людо будил в окружающих нежную доброжелательность. Многие не только становились его друзьями, но им начинало казаться, что они знакомы вечно. Может, потому, что он напоминал мальчика, старающегося повзрослеть? В его внешности было что-то совсем юное: мягкая округлость, ясность взора, явная нехватка мускулатуры — перед вами был мальчишка, одним скачком прыгнувший с детской площадки в мир взрослых. Гормоны и тестостерон очень неохотно поучаствовали в формировании его тела; хоть ему и удалось вырасти до метра семидесяти и тощие волоски кое-где торчали на его подбородке, все же он, казалось, так и не достиг половой зрелости. Его центр тяжести располагался выше пояса, глаза никогда не загорались чувственным блеском, а побуждения были невинны; его поцелуй в щеку был сродни рукопожатию, машинально-вежливым, без намека на то, что, прикасаясь к телу другого, он преодолевает некий барьер, отмечающий близость. Быть может, явное отсутствие сексуальности и толкало знакомых называть его Людо вместо Людовик. Уменьшительное имя напоминало, что этому милому существу чего-то недоставало.

В течение нескольких недель Тиффани, пытаясь ему помочь, силилась понять, почему он живет один.

Людо вовсе не противился ее назойливому дознанию, он охотно рассказывал о себе, и его ответы приводили ее в изумление. Тиффани продолжила расспросы, чуть ли не по буквам выговаривая слова, будто ее собеседник страдал тугоухостью:

— Спать, Людо, спать! Да я же не спрашиваю тебя о технических подробностях…

— А что, в сексе есть технология?

— …а имею в виду физические детали.

— Ты права: если уж речь о физике, то важны детали.

— Как далеко ты зашел в своих… флиртах?

Людо рассмеялся:

— Флирты! Как ты за меня взялась… Множественное число мне льстит. А флиртов, в твоем понимании, у меня было один-два. Ну, может, три…

— Быть может?

— У меня это бывает в мелкую нарезку…

— Людо, а ты когда-нибудь… заходил дальше флирта?

— Ну что ты, это флирт заходит дальше меня.

Тиффани вздохнула. Понимая, что совсем замучил ее, Людо подался вперед и попытался объясниться:

— Хочешь, расскажу тебе мою самую прекрасную и длинную любовную историю? Мне было пятнадцать лет. На нашей улице в доме напротив поселилась новая семья. Отныне из моего окна я видел пятнадцатилетнюю Ариану, старшую из четырех сестер Морен. У Арианы была венецианская шевелюра немыслимой густоты, и я так влюбился, что меня оставили на второй год.

— На второй год?

— Да! Разве это не любовь — ставить чувства выше карьеры! По вечерам я перестал делать домашние задания — вместо этого я смотрел, как она делает свои. Все остальное перестало иметь значение. Так я провел полтора года.

— И что потом?

— Потом ее родители переехали в Испанию.

— И вы плакали, расставаясь.

— Я — да, ведь я посвятил ей полтора года моей жизни. Она — не знаю.

— Ну и ну!

— Едва ли она знала о моем существовании. Мы не сказали друг другу ни слова. Я выяснил, что ее зовут Ариана, но ей, наверно, было неизвестно мое имя.

— И что было дальше? Ты обещал мне рассказать свою самую прекрасную историю любви.

Людо прыснул:

— Моя история на этом и заканчивается. Послушай, Тиффани, если я западаю на девчонку, я начинаю глупить и тупить. Я не приближаюсь к ней, перестаю с ней разговаривать, отвожу глаза.

— По сути, с девушками, которые тебе безразличны или неприятны, ты ведешь себя точно так же?

— Ты начинаешь понимать меня.

Людо удовлетворенно свернул папиросу.

Тиффани глядела на него, скрестив руки.

Зазвонил телефон. Людо усмехнулся:

— Ты готова поспорить, что это моя мать?

— Как догадался?

Он снял трубку:

— Да, мама. Конечно, мама. Обещаю, мама. До скорого, мама. — Он весело улыбнулся. — Моя мама сообщила мне, что сегодня у нее день рождения и что ей «ничегошеньки» не надо дарить. Она четко определила значение «ничегошеньки», чтобы убедиться, что я правильно ее понял. «Ни цветов, ни книг, ни парфюма». Вот так я получил от нее поручение и знаю, что должен искать.

Он взял щепотку табака, свернул листок бумаги, набил его и ловким ударом языка склеил. Тиффани восхищенно воскликнула:

— Браво!

— Знала бы ты, сколько табака я просыпал, пока научился. У меня руки кривые.

— Ты не пробовал говорить о себе что-то хорошее?

— Не получается. Думаю, дело в воспитании…

Людо крутил в руках старую табакерку. Тиффани возмутилась:

— Ты что хочешь сказать? Что ты воспитан лучше других?

— Я не привык к комплиментам. Мой отец был на них скуп, он никогда не поздравлял нас — ни моих сестер, ни меня. Замечания, насмешки, оскорбления — вот все, на что он мог расщедриться. Что касается матери… бедняжка… ей и в голову не приходило. Знакомые пытаются понять, почему моя мать не сделала того или сего; мне кажется, что она просто не задумывалась об этом.

— Ты смеешься над ней!

— Мою мать нельзя упрекнуть ни в злых, ни в добрых намерениях. Ни в каких.

— Ты не слишком снисходителен к матери.

— Напротив, это так гуманно — указать слабые места. Короче, за свои двадцать шесть лет я получил не больше похвал, чем пустыня Сахара — дождей.

— Значит, пришло время измениться, Людо. Глупо все время говорить про себя гадости.

— Я стараюсь опередить события, ведь отец всегда вытирал об меня ноги: лучше уж я сам унижу и осужу себя, чем дождусь, пока это сделают другие. Но иногда случается, что они опровергают мои слова, как и ты… Так что спасибо…

Тиффани промолчала. Она знала, что он не из числа нарциссов, которые чернят себя лишь для того, чтобы спровоцировать славословие окружающих; далекий от мысли снискать похвалу циничными поступками, Людо судил себя сурово, будучи уверен, что не обладает ни одним приятным качеством.

— Такой взгляд на себя, дорогой мой Людо, обрезает тебе крылышки. Занимаясь самобичеванием, ты себя подавляешь.

— Это недалеко от истины.

Он наблюдал за дымом, медленно струившимся из его ноздрей.

— И даже очень верно.

Тиффани воспользовалась случаем снова пойти в атаку:

— Если ты не решаешься подойти к девушке, то лишь потому, что боишься наступить на грабли.

— Это не столько страх, сколько память: я лишь на них и наступаю. Впрочем, это нормально: чем я могу похвастаться? Я не Аполлон, талантов особых за мной не водится, в карманах пусто, и к тому же никто не знает, и в том числе я сам, каков я в постели. Так что акции мои не в цене…

— Я знаю девушку, которая сделала бы на тебя ставку…

— Она завсегдатай скачек?

— В конце концов, я знаю парней, у которых нет и трети твоих достоинств, но они пристроены.

Людо отреагировал на слово «пристроены». Тиффани пожалела, что у нее вырвалось слово, уводившее разговор в сторону, и тут же поправилась:

— Многие мои подруги считают тебя ужасно милым. Правда. И я тоже, Людо, считаю тебя ужасно милым. Если бы я уже не была с Джошем, я не говорю, что…

Он положил руку ей на запястье, чтобы и поблагодарить ее, и остановить:

— Не стоит продолжать, Тиффани. Это чертовски трогательно. Но вот ведь беда: только девушки, уже «пристроенные» и притом склонные к постоянству, объясняют мне, что, возможно, в другой жизни они рассмотрели бы мою кандидатуру. А свободные и те, что ищут мужа, на шею мне не бросаются. Обо мне вспоминают лишь тогда, когда быть со мной не могут. — Он снова рассмеялся. — «Would have been loved» — это как раз про меня: страдательный залог, нереальное действие. Сожаление верных женщин… Я бы предпочел быть их угрызением совести.

Людо говорил с живостью и блеском, старательно отделывая фразы и разнообразя формулировки, будто неудачи не огорчали его. Тиффани с удивлением спрашивала себя, была ли эта отстраненность мужской чертой или особенностью Людо: девушка никогда не касалась бы своих болевых точек без слез.

Людо со страстью предавался самобичеванию. Губы его налились кровью, взор затуманился, а изменившаяся осанка сделала его присутствие более ощутимым. Неужели это его единственная страсть?

Этот мальчишка поражал Тиффани: она искренне любила его, но в ее чувстве было много удивления.

Снова зазвонил телефон.

— Да, мама? — ответил Людо, не глядя на высветившийся номер.

Голос в телефонном аппарате стрекотал с минуту, потом Людо положил трубку со словами: «Я тоже, мама, я тоже».

Он взял круассан и пояснил:

— Она пытается понять, не у меня ли она забыла молочко для тела от Шанель. Притом что она никогда не принимает здесь душ или ванну. Одним словом, заказ определился.

— Заказ?

— Ну да, заказ: чего я не должен покупать, а что мне следует подарить ей сегодня вечером.

Он схватил блокнот, где было записано его объявление, и протянул Тиффани:

— Вот ты, девушка, прочла такое объявление, и что ты о нем думаешь? Только честно.

Тиффани принялась разбирать его каракули. «Ночной птиц, приятный, болтливый, заядлый курильщик и выпить не дурак, трудный в общении, ненавидящий бывать на людях чаще одного раза в месяц и предпочитающий сидеть дома, сноб, музыкальный фанат, вплоть до передоза (когда музыку не слушает, то говорит о ней), ищет птичку сходной породы: депрессивную, склонную к крайностям (истеричность приветствуется), никудышную стряпуху и безрукую хозяйку — для страстных бесед. Достаток значения не имеет. Сексуально озабоченным особам просьба не беспокоиться. Равно как и кандидаткам в жены. Единственное непременное условие: иметь красивый негромкий голос. Присылайте кассету с записью. Субъективность рассмотрения всех кандидатур гарантируется».

Она сглотнула слюну:

— И долго ты это сочинял?

— Три минуты и всю жизнь. Ну как тебе?

— Катастрофа.

Людовик снова развеселился, он был в восторге. Тиффани опять недоумевала:

— Ты нарочно? Хочешь, чтобы ничего не вышло?

— Нет. Я хочу, чтобы она была на меня похожа.

— Ты безнадежен.

— В этом абсолютно с тобой согласен.

Тиффани встала, чтобы идти на работу, вздыхая: «Ох, бедный мой Людо».

Людовик спустился с ней вниз, чтобы прихватить почту.

Жадно затягиваясь самокруткой на свежем воздухе, он взял письма, остановился у подъезда лицом к площади Ареццо, на которой стоял птичий гвалт, и принялся распечатывать конверты.

Когда он добрался до послания на желтой бумаге: «Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто», легкая зыбь исказила его лицо, и он поежился, шепча: «Мама, ну что ты…»

11

Виктор, только что спустившийся бегом за почтой, понуро стоял на сумрачной площадке первого этажа, прислонившись к кафельной плитке и тяжело дыша. Руки его дрожали.

Его глаза еще раз пробежали по рукописным строчкам:

«Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Никакое иное сообщение не могло причинить ему такого страдания. И не важно, кто автор этих слов, да, не важно: он не хочет их слышать.

Он был подавлен и знал, что не в силах сейчас вернуться в мансарду, где его ждали университетские товарищи. Ведь та или тот, кто написал записку, возможно, был сейчас там наверху…

Виктор в отчаянии помотал головой. «Почему меня никак не оставят в покое? Почему все всегда кончается именно так?»

Он решил пройтись, встряхнулся и под предлогом покупки булочек к чаю выглянул на улицу. Площадь была залита весенним солнцем.

— Здравствуйте, Виктор, — сказал Людо, куривший у подъезда.

Он пробормотал ответное приветствие и двинулся вперед.

— Здравствуйте, Виктор, — промурлыкала Ева из своего «рапида» цвета бычьей крови.

— Здравствуйте, Виктор! — крикнул Ипполит, когда Виктор пересекал облюбованную попугаями площадь.

— Здравствуйте, Виктор! — воскликнул Орион, расставляя орхидеи у себя на витрине.

Виктор ответил каждому из них неловким жестом. Все смотрели на него с симпатией: Виктора любили с первого взгляда все без исключения.

Он был воплощением идеального молодого человека, пленительного, но не сознающего своих чар, хорошо сложенного, но смущенного этим фактом, часто сутулившегося, чтобы не щеголять высоким ростом, вечно задрапированный несколькими слоями одежды. Обычно он двигался со спокойной кошачьей грацией, похожий на тигра, затерянного в городских джунглях, пока кто-то не обратится к нему: тогда он менялся, открывался, делался разговорчивым, радушно делился мыслями, задавал уместные вопросы и поддерживал беседу с видимым удовольствием.

Он обосновался на площади Ареццо год назад и был принят старожилами как манна небесная: красота зачастую воспринимается как высший дар. Оттенок его светлой лучезарной кожи, почти перламутровой, бледность которой подчеркивалась насыщенным каштановым цветом его шевелюры, казалось, был не далее как этим утром подобран божественным живописцем.

Будучи красивым, он был неподвластен карикатуре на свою красоту: если его грива и казалась романтической, у него не было ни романтической позы, ни эгоцентризма; если он и одевался со вкусом, то не намеренно, а лишь потому, что не мог иначе. Являя красоту, свойственную обоим полам — женственно-прекрасны были его глаза, рот, волосы и кисти рук, а нос, торс и бедра воплощали красоту мужчины, — он никак не подчеркивал эту двойственность, довольствуясь тем, что был ею наделен. Короче, Виктор нравился всем возрастам и обоим полам. Здесь следует уточнить понятие «нравился»: он вызывал не сексуальные желания, а скорее сильную симпатию и удовольствие от созерцания его гармоничного существа. В нем не было никакого самодовольства, напротив, он был сдержан, уязвим, тревожен; в нем угадывалась надломленность. Возможно, причиной был слух, пущенный одной злючкой и расползшийся по факультету, будто Виктор сирота; слух этот не был ни подтвержден, ни опровергнут.

Виктор в задумчивости добрел до булочной. Продавец — культурист-любитель в футболке, эффектно облегавшей накачанное тело, — при виде его нахмурился:

— Да, Виктор, чего ты хочешь?

— Кекс c изюмом, пожалуйста.

В глазах этого воинствующего спортсмена Виктор был поистине головоломкой: не обладая развитой мускулатурой, Виктор привлекал всех, в том числе и его самого. Он иногда воображал Виктора более широкоплечим, с более развитыми грудными мышцами, с рельефными ягодицами, но вынужден был признать, что это его не украсило бы, он стал бы обыкновенным, вернее, несуразным: он был несовместим с культом бицепсов.

Не догадываясь о внутренней дискуссии, вспыхнувшей в голове у продавца, Виктор вернулся на площадь Ареццо.

Пробежка пошла ему на пользу. Ему нечего беспокоиться. В этом послании не было никаких притязаний, что давало отсрочку. А позднее, если авторство установится, он найдет способ выкрутиться. Ведь до сих пор ему это удавалось.

Он нырнул в подъезд здания в стиле модерн и взобрался на самый верх; в мансардном коридоре раздавались громкие возгласы друзей; он перевел дыхание и открыл дверь.

— Долго же ты ходил за почтой!

— Зато смотрите, что я вам принес.

Появление восхитительного кекса с изюмом было встречено шквалом аплодисментов.

Распечатки курса лекций и учебники были оттеснены роскошным пиршеством. Студенты бросились варить кофе.

Пока шла обычная застольная болтовня — кто-то вспоминал случай из детства, кто-то делился рецептом кекса, кто-то вздохнул о хрустящем сахарном печенье, — Виктор разглядывал товарищей и пытался понять, был ли среди них автор записки.

Регина или Паскаль исключены, они повсюду вместе. Луизон, как известно, подружка Давида, студента-медика. Колина отпадает, она начала обхаживать Тристана. Оставались Жюли, Саломея и Жильдас.

Но Виктор понапрасну настраивал свои локаторы, он не заметил ничего подозрительного. В комнате царила открытая дружеская атмосфера, не зараженная вирусом сексуальности.

— Что-то не так, Виктор? У тебя неприятности?

Регина наклонилась к нему. Что делать? Выкурить лисицу из норы?

— Почта.

Разговоры стихли.

— В чем дело?

— Плохие новости?

— Ну говори, что случилось!

Виктор, напуганный пристальным интересом товарищей, пошел на попятную:

— Нет… Я ждал письма по поводу стипендии на следующий семестр, а оно не пришло.

Жильдас ответил:

— Не волнуйся. Я жду такого же письма, но мне известно, что оно придет недели через две. Если ты сейчас начнешь хандрить, то проведешь две кошмарные недели.

— Спасибо, я не знал.

Студенты облегченно рассмеялись и снова принялись болтать.

Виктор испытующе вгляделся в товарищей. Может, кто-то из них изменился после разговора о письмах? Может, какая-то из девушек ловит его взгляд?

А не ускорит ли он свое исследование, подбросив письмо на видное место?

Он поднялся, якобы для того, чтобы приготовить кофе, вынул письмо из кармана и положил возле раковины. Каждый, кто подойдет помыть руки, заметит его.

Подготовка к экзаменам продолжилась. Девять студентов задавали друг другу вопросы, проверяя свое знание международного права. Виктор потихоньку успокоился. Он любил друзей и был уверен: в их кругу не могло быть никакой двусмысленности.

К полудню друзья стали прощаться и сговорились продолжить занятия завтра.

Виктор тепло попрощался с каждым, открыл окна, чтобы проветрить комнату, накалившуюся от бурления стольких воспаленных умов, и собрал кружки. Подойдя к раковине, он увидел, что письмо пропало.

Он осмотрел все вокруг. Кухонька была не больше платяного шкафа, и в считаные секунды Виктор пришел к выводу, что письмо унесли.

Значит, написал его кто-то из ушедших товарищей. И хотел подчеркнуть свое авторство, забрав его с собой. И дальше пойдет по нарастающей: личность автора выявится и начнутся проблемы.

Он был взбешен, ему хотелось расколошматить все вокруг, но вспомнил, что здесь он не дома. Недолго думая, он схватил трубку и позвонил своему дяде:

— Батист, я, видимо, уеду.

— Что за новости! В чем дело?

— Уезжаю из Брюсселя.

— Почему?

— Должна быть причина? Просто уезжаю из Брюсселя.

— В чем ты разочаровался, Виктор? В Брюсселе или в университете?

— Не знаю.

— Вчера ты говорил Жозефине, что тебе здесь очень нравится.

— То было вчера.

— А что случилось сегодня?

— Я хочу уехать.

12

Диана уже в третий раз перечитывала страницу Ницше. Она прекрасно понимала смысл первой фразы, плыла на второй и окончательно теряла нить к концу абзаца; текст казался ей крутой лестницей, с которой она пыталась спуститься, но ступени ускользали из-под ног, и она падала. Каждый раз она обиженно осознавала свое падение, только очнувшись и поняв, что придется начинать сначала.

— Что происходит, мой дорогой Ницше? Сегодня ты увлекаешь меня меньше обычного, — вздохнула она; ее левая ладонь тем временем скользнула к низу живота под кимоно, чтобы подтвердить, что эпиляция была безупречной.

Диана улыбнулась весне, которую считала «уже летом». Вытянувшись на шезлонге посреди террасы напротив деревьев, нашпигованных попугаями, защищенная от соседских взглядов хитроумно расставленными цветочными горшками, она подставляла лицо и грудь теплым лучам солнца. Задрав подбородок, чтобы шея не осталась в тени, она подняла книгу «Ecce Homo» на вытянутых руках и продолжила чтение: «Проповедь целомудрия есть публичное подстрекательство к противоестественности. Всякое презрение половой жизни, всякое осквернение ее понятием „нечистого" есть преступление перед жизнью, есть истинный грех против святого духа жизни».

Шаги на тротуаре! Она в нетерпении выпрямилась.

— Не жульничать, — осадила она себя, — не подглядывать. Я обещала.

Какой все же соблазн! Ей нужно лишь немного наклониться, чтобы увидеть посетителя. Она взволнованно напряглась, вцепилась пальцами в подлокотники и пересилила себя.

Звук шагов проследовал на дорожку, ведущую к ее подъезду.

— Нет, ни краем глаза. Играть по-честному.

Она ощутила веселую дрожь. Нет, она стерпит не столько из честности, сколько ради собственного удовольствия. Всякая нормальная женщина постаралась бы разглядеть мужчину, с которым ей предстоит через несколько минут переспать. Но не Диана.

Она замерла в ожидании сигнала домофона. Вместо этого послышалось, как тяжелая входная дверь открылась и снова закрылась. «Сосед… И правильно, что не выглянула», — подумала она, чтоб стряхнуть разочарование.

Не в силах продолжить чтение, она оттолкнула том Ницше, перечитала непонятное послание, полученное утром: «Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто», заключила, что автор этой неудачной шутки скоро объявится сам, и вложила записку вместо закладки в «Ecce Homo».

После чего распахнула пеньюар и принялась изучать свое тело. В ее жесте, как и во взгляде, не было ничего женского: это был взгляд мужчины, раздевающего женщину, с которой ему предстоит порезвиться.

И вынесла вердикт:

— Неплохо…

Она всегда восхищалась своей нежной и упругой плотью при такой стройности. «Вот уж поистине, кожа как у пухленькой и упитанной девицы, и при этом ни килограмма лишнего веса. Как мне повезло!» Сколько людей недовольны своей внешностью, страдают из-за нее и истязают себя диетами! А Диана любила свое тело. Она благодарила природу, родителей и уж не знаю кого еще, что наделена столь пластичной и чувственной женственностью, до сих пор неподвластной разрушительному времени. В свои сорок лет она оставалась деликатесом. Его-то вскоре и вкусит незнакомец.

— И правда, неплохо! — подтвердила она, прежде чем запахнуть пеньюар.

В прихожей раздался звонок. Она подскочила. Как незнакомец мог без ее ведома проникнуть на лестницу? Она подбежала к входной двери:

— Да?

— Это я. — Незнакомый голос был уверенным, хрипловатым, порочным, голос великана с грубыми ладонями.

— Я вас жду, — прошептала Диана.

— Ты надела маску?

— Надеваю…

— Очень хорошо. Открывай.

Диана улыбнулась: ей не только понравился голос, который мог принадлежать лишь бывалому человеку, но и это «очень хорошо», сухое и категоричное, показалось ей добрым предзнаменованием, предвестником сурового властелина, могущего распознать покорность той, что готова ему подчиниться.

Она выхватила из кармана кимоно черную креповую повязку и наложила ее на глаза. Ощупью открыла дверь.

— Добро пожаловать, — сказала она в пустоту.

— Не говори глупостей.

Невидимая рука схватила ее подбородок и приподняла его. Холодные губы приникли к ее губам. Язык пробил дорогу в ее рот, стал требовательным, повелительным, всепоглощающим. Диана замерла в сладостном предчувствии.

Когда она потянулась обнять мужчину, он внезапно оттолкнул ее и защелкнул входную дверь.

— У меня с собой инструмент. Куда мы пойдем?

— Какой инструмент?

— Это я задал тебе вопрос.

— В спальню.

— Веди.

Она рассердилась на себя, что не прорепетировала путь с закрытыми глазами; сейчас ей пришлось двигаться на ощупь. Подтвердив, что она выглядит совсем желторотой, мужчина раздраженно вздохнул.

Попав в нужный коридор, она пошла быстрее, касаясь пальцами стены.

Они вошли в спальню. И ахнуть не успев, она очутилась перед ним голой: кимоно как по волшебству соскользнуло под быстрыми пальцами незнакомца.

По ее плечам пробежал сквозняк.

Ей хотелось прикрыть лоно, но она сдержалась. И даже залихватски выгнулась.

Он молчал.

Груди Дианы затвердели. Она упивалась этим мгновением, когда она была, как товар, выставлена перед идеальным незнакомцем, поскольку в нем приятно сочеталась мягкость и грубость.

Прошла минута — долгая, насыщенная, напряженная.

Она знала, что он любуется ею, поедает ее глазами. Молчание было мерой нараставшего желания. Не следовало его спрашивать, нравится ли она ему, да и вообще лучше помалкивать.

Он тоже молчал. Она наслаждалась победой: чем дольше он молчал, тем больше впитывал ее совершенство.

Если бы она была какой-нибудь бесформенной тетехой, едва ли пауза так затянулась бы. В комнате было по-прежнему тихо.

Она задрожала, осознавая силу своей красоты. Она ощущала на себе взгляд незнакомца, и дрожь пробегала по ее коже. Хотя он не прикасался к ней и продолжал молчать, она почувствовала приближение оргазма.

Мужчина понял это и, не желая, чтобы его власть над ней ослабла, прервал немую сцену:

— Встань на колени. Я займусь тобой.

Она повиновалась. Рядом с ней лязгнул железный чемоданчик. Что он затевает?

Грубые руки схватили ее, что-то холодное и неприятное стиснуло ее запястья, мужчина потянул ее к кровати, вытянул ее руки вперед, и она услышала щелчок.

Наручники.

Диана хмыкнула.

Она и в самом деле любила постановки, и вот пожалуйста. Она вздрогнула от удовольствия… Приятно бездействовать…

Он повернулся к чемоданчику и погремел какими-то еще металлическими предметами. Интересно, что будет дальше?

Однообразные звуки продолжались. Неужели он колебался? На него не похоже. Так что же он затевает? Зачем тянуть время…

Вдруг Диана запаниковала: она услышала металлический лязг. Он точит нож! С длинным и широким лезвием… как у мясника… для разделки туш. Она уверена!

Страх опалил ей виски и грудь. В голове замелькали мысли, одна другой ужасней. А что, если он сумасшедший? Если он только притворялся ценителем эротических ухищрений, чтобы утолить совсем другую страсть — жажду крови? Что, если она впустила к себе умалишенного? Никто не знает, что он тут. Она застонала. Звать бесполезно, никто не услышит. Сопротивляться бесполезно, она в наручниках.

Диана в один миг покрылась потом. Наверно, пот издавал резкий запах, потому что мужчина ухмыльнулся:

— Ах, мы испугались? Мы хотим понять, что же случится? Ну, малышка, со мной никогда ничего нельзя знать наперед.

Она хотела успокоить себя, выкрикнув какую-нибудь дерзость, но не успела: во рту у нее оказался резиновый кляп.

— Это на случай, если тебе вздумается кого-то звать, — прокомментировал довольный голос.

Она возмущенно заворчала. Конечно, этот намордник тоже был принадлежностью садомазохистских игр, но он мог быть и подтверждением того, что ее партнер намерен помешать ей позвать на помощь и разделать ее, как мясную тушу.

— Не брыкайся!

А она вовсе не брыкалась, а дрожала как осиновый лист.

Что-то жидкое и ледяное прильнуло к ее спине. Что бы это могло быть? Странно… Оно ходило вдоль позвоночника. Медленно. В оцепенении она не сразу поняла, что это и есть лезвие ножа.

Ей сразу полегчало: это игра! Он партнер, а вовсе не убийца.

Она сосредоточилась на новых ощущениях. Лезвие следовало очертаниям ее тела, оно покидало равнину спины, спускалось по склонам, входило в расщелины. Игра была небезопасной: нельзя было сделать ни малейшего движения.

Она следила за его кругосветным плаванием и вздрагивала оттого, что подвергается такому пристальному исследованию. Она заметила, что ситуация перевернулась: теперь он был у нее в прислужниках, хозяин стал рабом рабыни и исхитрялся, чтобы захватить ее врасплох, смутить, вызвать дрожь.

Особенный восторг она испытала, когда лезвие обогнуло ее груди и шею.

Она почувствовала затылком участившееся сдавленное дыхание мужчины. Что он ощущает?

Будто прочтя ее мысли, он отпрянул.

Она проворчала, давая ему понять, что ждет его возвращения.

Он не отреагировал. «Вот уж настоящий садист, раз не хочет обслуживать свою жертву».

Роли Дианы сменяли одна другую, это было поистине чувственное приключение. Сожалея о том, что выразила свое требование, она испугалась, что он усомнится в ее разнообразии, и снова стала покорной.

Прошло несколько восхитительных минут, и возникло новое забавное ощущение. Она узнала прикосновение перышка. Он, видимо, решил подвергнуть ее настоящему контрастному душу, перышко после лезвия! Щекотки Диана боялась больше всего на свете, она становилась попросту невменяемой.

Да уж, эта игра всерьез напугала ее.

А это что такое? Палец, язык, какой-то инструмент? Непонятно. Этот предмет входит к ней меж ног, и через полминуты она кончила.

Оглушенная, она лежала без сил. До нее доносилось позвякивание: она поняла, что посетитель собирает свои приспособления в чемоданчик.

— Счастливо оставаться, красавица. Дарю наручники тебе на память.

Она едва успела что-то слабо пискнуть, как он захлопнул входную дверь.

Негодяй оставил ее одну — голую, слепую, немую, на коленях, пристегнутую наручниками к кровати.

Сколько часов проведет она в ожидании мужа?

13

Ксавьера, укрывшись за лилиями и гладиолусами, расставляла пучки пионов в вазы и наблюдала из цветочного магазинчика за подъездом дома номер восемь, в котором жила пресс-атташе Фаустина Валет, — интересно же знать, сменила ли эта потаскуха любовника. При виде элегантного мулата она скривила губы:

— Ах нет!

Она узнала адвоката Дани Давона, ставшего скандально известным после его выступления защитником сексуального маньяка Мехди Мартена, серийного убийцы девочек, ставшего позором Бельгии.

— Что слишком, то слишком.

По мнению Ксавьеры, Фаустина пересекла красную черту: спать с защитником Мехди Мартена было то же, что спать с самим Мехди Мартеном. К адвокату перестали обращаться. Обслуживать Мехди Мартена, пусть даже в чисто профессиональном плане, означало попытку восстановить его загаженную ауру и самому стать преступником.

— Ксавьера, вы не уезжаете на пасхальные каникулы?

Возмущенная, что ее потревожили, Ксавьера обернулась и гневно взглянула на мадемуазель Бовер:

— Нет, я не могу себе этого позволить.

Ее нахмуренный лоб, суровый взгляд и сдвинутые брови давали понять этой дамочке, что жизнь цветочницы не позволяет расслабиться.

— Выходной день обходится дорого. Цветам невдомек, что такое отпуск: вместо того чтобы отдыхать, они увядают.

Тон ее означал: «Я не убийца цветов, а человек ответственный». Она заключила:

— Так что не будем мечтать о каникулах! Возможно, в другой жизни… Деньги заработать так непросто.

Все сказанное давало покупательнице посыл: «Нет, вопреки квартальным кривотолкам я вовсе не продаю цветы втридорога и не богатею на чрезмерных наценках. Иначе бы я была Крёзом».

И добавила тоном эксперта, изучившего все нюансы своего дела:

— Особенно сейчас!

С самого начала своей карьеры она подпустила это замечание, но с тех пор, как в Европе был объявлен кризис и мировая экономика буксовала, оно производило неизменный эффект.

Мадемуазель Бовер смущенно промямлила:

— Мои поздравления, Ксавьера, даже без отпуска вам удается выглядеть великолепно.

Покупательница восхитилась ровным золотистым тоном ее лица, прекрасно оттенявшим глаза цвета ртути.

Ксавьера с удовольствием вспомнила дни, втайне от всех проводимые каждую неделю с воскресенья до понедельника на Северном море, в кокетливо обставленной хижине рыбака, но поскольку она тщательно скрывала свои маленькие радости, то недоуменно пожала плечами:

— Немного макияжа. Обхожусь подручными средствами.

— Вы счастливица, у вас великолепная кожа!

Хоть комплимент и был приятен Ксавьере, он произвел неожиданное действие: она жутко разозлилась. Кем она себя возомнила, эта Бовер! Какая невыносимая фамильярность! Неужели она должна обсуждать с ней свою кожу, любезничать, улыбаться, угождать… Вот уж нет! Не дождетесь!

— Так вы выбрали себе цветы?

Сказать, что Ксавьера не старалась умаслить своих посетителей, — значит не сказать ничего: она терпела их присутствие, только кусая их и царапая.

Напуганная мадемуазель Бовер указала на вазу:

— Может, взять пионы двух оттенков: розовые и рубиновые?

— Прекрасный выбор.

Она машинально произнесла эти слова, взяв привычку замечать предпочтения своих клиентов, дабы оживление в магазинчике не угасало.

Ксавьера взвизгнула в сторону теплицы, расположенной на заднем дворе:

— Орион, букет!

Оттуда вышел высокий, нескладный, неряшливо одетый старик, тощий, хотя и с брюшком, со всклокоченными волосами, раскрытым ртом и удивленными глазами; было похоже, что его разбудили.

— Букет для мадемуазель Бовер, будь любезен, Орион, пожалуйста.

Он взял протянутый ему пучок и пошел выполнять поручение. Уже в дверях он в неожиданном озарении крутанулся и галантно подошел к покупательнице.

— Как поживаете, дорогая мадемуазель? — радушно воскликнул он.

— Очень хорошо, Орион, очень хорошо.

Он нагнулся, чтобы поцеловать ее в щеку, и она смущенно вздрогнула.

Ксавьеру позабавил испуг, написанный на лице мадемуазель Бовер, показная добродетель которой не допускала проявлений симпатии. Ориону удалось-таки достигнуть желаемого, и мадемуазель Бовер закрыла глаза, когда он чмокнул ее.

— Наша мадемуазель Бовер всегда свеженькая и нарядная, — выпалил он.

— Спасибо, Орион, спасибо, — бормотала она, желая как можно скорее прервать прилив его любвеобилия.

— Я постараюсь сделать вам самый великолепный букет, мадемуазель. Конечно, он будет недостоин вас, но я приложу все мои силы.

Мадемуазель Бовер принужденно хохотнула, смущенная и речами Ориона, и взглядом Ксавьеры.

Когда он исчез, она фыркнула и повернулась к цветочнице:

— Как он себя чувствует?

— Ох… — Ксавьера воздела глаза к потолку, давая понять, что состояние мужа ухудшилось.

— Бедная моя…

— Ну, жалеть надо его, а не меня… Я… Но сейчас он уже ничего не осознает.

— Неужели? Тем лучше.

— Конечно… но сколько это продлится?

Чтобы дать понять мадемуазель, что тягостный разговор на этом закончен, Ксавьера укрылась за вазами с лилиями.

Четыре месяца назад Ксавьера в порыве внезапного вдохновения перед посетительницей, раздражавшей ее перечислением разнообразных видов онкологических заболеваний, осаждавших ее семью, ни с того ни с сего объявила, что у Ориона начинается болезнь Альцгеймера.

Сообщение имело последствия. Покупательнице был мгновенно утерт нос, и в цветочный магазин потянулись жители со всего квартала, чтобы взглянуть на несчастного. Ведь хотя в этой истории не было ни слова правды, в ней было правдоподобие: муж цветочницы всегда был со странностями.

Орион источал радушие и любезность. Он проявлял бурную щенячью радость при виде любого из соседей: едва заприметив знакомого, он немедля к нему устремлялся. Сколько раз он перебегал улицу, не обращая внимания на машины, перемахивал ограду городского сада, рискуя потерять букет, который выпускал ради пылкого рукопожатия! Если знакомый замешкается, на него изливался поток восклицаний и славословий. Орион восхищался то его загаром, то прической, то шарфом, то плащом, то пуделем и без конца выражал радость по поводу встречи. Улыбаясь на прощание и уходя, он даже не замечал, что ему едва отвечали.

Когда его просили об услуге, он из кожи вон готов был лезть, чтобы угодить. Но, увы, его возможности сильно отставали от желания быть полезным, и он терпел фиаско, приправляя всеобъемлющую неосведомленность изрядным легкомыслием.

Беседовать с ним было непросто. То радость встречи с вами заставляла его повторять по десять раз одни и те же фразы, то он бросал вас на полуслове, заметив другого соседа, которого ему захотелось поприветствовать. Когда чету владельцев цветочного магазина приглашали в гости, говорила только жена, муж молчал, внимательно и зачарованно слушая разговор. В общую беседу он вступал редко и всегда некстати. Подчас ему довольно было услышать единственное слово, и мозг его вскипал. Как-то, слушая разговор о религии, он прервал собеседников: «Иисус? Он великолепен! Всегда красив и молод! Вы видели когда-нибудь невзрачного Иисуса в церкви или на картине? Нет. Никто не видел Его невзрачным, художники представляют Его красивым и молодым. Какой успех! Не слишком ли много христианства, а?» Что за душа породила эти слова? Что за помыслы двигали этим причудливым сознанием? Орион был непостижим.

Ксавьера встретила его двадцать пять лет тому назад, во времена, когда она вела свободную жизнь и проводила вечера в шумных компаниях. Как-то вечером она заметила его в ночном клубе; он был навеселе и собирался устроить стриптиз, взобравшись на стол и фальшиво распевая «Жизнь в розовом свете». Стройный тридцатилетний парень, из хорошей семьи, кутила каких поискать, сразу привлек эту бухгалтершу, дочь бухгалтера. Он показался ей сумасшедшим, странным, романтичным. Он сорил деньгами, угощал и друзей, и случайных знакомых.

Ксавьера приложила усилие к тому, чтобы они сблизились.

Как-то ночью она призналась ему, что находит его странным. Усиленно жестикулируя, он ответил:

— Я всегда такой. После того, как я совершил прыжок ангела.

— То есть?

— Однажды ночью, пьяный в стельку, я вернулся в дом моих родителей с приятелями, которые проводили меня, потому что сам я был не в состоянии вести машину. Я повел их в сад, и мне взбрело в голову нырнуть с трамплина в бассейн. В общем… я забыл, что в бассейне накануне спустили воду.

— Ты разбился?

— Я обожаю тот прыжок и очень хорошо его помню, это был, несомненно, самый божественный из всех прыжков моей жизни. Красивый, чистый, с хорошим разбегом, я контролировал каждое мгновение, я парил в воздухе. Чудо! Но контакт с кафельной плиткой показался мне жестким, — кажется, я даже сознание потерял.

— И что было потом?

— Потом за дело взялись врачи. По правде сказать, врачи были лучшие — отец знал все входы и выходы в клинике Святого Луки. Они были уверены, что починили меня как следует, и были очень собой довольны. Но на самом деле с тех пор все изменилось.

Тут он непринужденно рассмеялся и всех посетителей бара угостил виски.

Орион и Ксавьера стали любовниками; изнуренные бдениями в ночном клубе, они засветло брели в постель и спасались в объятиях от одиночества. Они предавались не бурным ласкам, а скорее вежливым, помогая друг другу пережить трудные утренние часы отрезвления.

Когда Ксавьера, расспросив своего любовника и наведя о нем справки, поняла, что Орион не строит планов на будущее и проматывает отцовское наследство, она взялась за него всерьез, заподозрив, что, если Орион продолжит транжирить денежки в таком темпе, скоро у него не останется и хлебной крошки.

Как-то дождливым воскресным утром, после унылого, хотя и душевного соития, она предложила ему пожениться. Чудаку идея понравилась.

Бракосочетание было пышным. Орион не поскупился; он поручил хлопоты старой аристократке, не обремененной заботами, и церемония состоялась в соборе Святой Гудулы, с хором, оркестром и каретами, а потом был прием в замке, весь огромный парк которого был начинен ярмарочными аттракционами.

Наконец после брачной ночи — в течение ее молодые не обменялись ни единым поцелуем, потому что напились вдрызг, — они отправились в свадебное путешествие в Бразилию и передвигались от одного дворца к другому, предаваясь возлияниям в высшем обществе, в которое их ввела старая аристократка.

После возвращения Ксавьера узнала, что от состояния Ориона осталось всего ничего: квартира в Икселе, сданная внаем — жильца они попросили съехать и поселились в ней сами, — и нежилое помещение близ площади Ареццо, которое она не позволила Ориону продать, понимая, что, едва он завладеет вырученной суммой, деньги растают, как масло на солнцепеке. Одна из ее теток держала торговлю в Льеже. Ксавьера проконсультировалась с ней и предложила Ориону открыть цветочный магазин. Мысль показалась ему такой нелепой, что он согласился.

К их немалому удивлению, они преуспели: в этом небедном квартале цветочной торговли до сих пор не было. Они не только обнаружили склонность к этому занятию, но Ксавьера выказала себя прозорливой управляющей, а Орион — неутомимым исполнителем. Метаморфоза поражала воображение: бывший денди спозаранку отправлялся на оптовый рынок Мабру, привозил цветы, поднимал железную решетку в девять часов утра, сидел в магазинчике сколько потребуется, в восемь часов вечера опускал решетку, и так всю неделю без выходных.

Тридцатилетний бездельник превратился в старика с нездоровой кожей — его лицо из-за постоянного снования в холодильник и обратно покрылось красными прожилками, — с плешивой макушкой и жидкими слипшимися волосами по вискам, что придавало ему сходство с огородным пугалом.

Ксавьера успешнее преодолела годы; оставаясь стройной — она ненавидела кухарить, и Орион жил на голодном пайке — и одеваясь с шиком благодаря почти профессиональному управлению средствами, она казалась младшей сестрой своего мужа, коего считала не столько мужем, сколько престарелым ребенком, о котором ей приходилось заботиться, и домашним рабом, который должен был много трудиться, чтобы оправдать затраченные на него усилия.

— Так что же, Орион, мы дождемся букета? — завопила Ксавьера, недовольная затянувшимся ожиданием.

Из подсобки донесся восторженный голос:

— Очень скоро… Шедевр почти готов!

Ксавьера решила продолжить разговор с мадемуазель Бовер:

— Делает, что ему взбредет в голову. Все хуже и хуже.

— Он теряет память?

— Иногда… Вчера, например, он забыл дорогу в магазин.

— Бедная моя Ксавьера… А что говорят врачи?

— Не дают никаких прогнозов. Вы знаете, болезнью Альцгеймера называют группу дегенераций очень различного характера.

В этот миг Орион выскочил перед ними как черт из табакерки:

— Вот, дорогая мадемуазель, я очень старался.

Он встал на одно колено и театральным, но искренним жестом протянул букет. Ксавьера тем временем пересчитывала выручку.

Мадемуазель Бовер поблагодарила, взяла букет, уговорила Ориона встать и исчезла, радуясь, что довольно успешно справилась с испытанием, каковое представляла собой покупка в этом заведении.

— Какая она хорошенькая, эта мадемуазель Бовер! — восторгался Орион.

Ксавьера молча продолжала свое занятие. Она никогда не обращала внимания на его болтовню, полагая, что в ней не может содержаться ничего достойного внимания, и прислушивалась к ней не больше, чем к птичьему щебету.

Направляясь в подсобку, Орион указал жене на желтый конверт, лежавший на прилавке:

— Ты видела, что тебе пришла почта?

Ксавьера не отвечала, тогда он схватил письмо и принес ей:

— Держи.

Ксавьера сердито насупилась:

— Спасибо, успеется. Куда оно денется?

— А вдруг там хорошая новость?

— Ты так думаешь? Я не припомню, чтобы за эти годы почтальон приносил мне хорошие новости. Мой бедный Орион…

Он сочувственно понурил голову. Когда она хотела закончить разговор с мужем, то со вздохом произносила: «Мой бедный Орион». Он опечаленно повернулся и вышел.

Едва дверь за ним захлопнулась, она распечатала конверт:

«Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Ксавьера раздраженно сглотнула, убедилась, что ее никто не видит, сунула письмо в карман и вышла на улицу.

На площади Ареццо она поднялась по ступеням дома номер шесть. Северина де Кувиньи улыбнулась при виде ее.

Ксавьера вошла в вестибюль, пробурчала что-то нечленораздельное, встала напротив Северины и влепила ей звонкую пощечину.

После чего обрела способность говорить:

— Ты рехнулась, Северина? Не делай подобных глупостей: Орион едва не прочел твое послание.

14

Пересекая площадь Ареццо, Том остановился при виде садовника. Он был ошеломлен, у него перехватило дыхание.

Этот совершенный торс, точеные ноги, чистые мужественные черты… За что его мучат таким великолепием? Без предупреждения. Ой украдкой огляделся, убедиться, что никто не заметил пронзившего его чувства.

Мужская красота была для него пыткой, повергая его в столь глубокое смятение, что он не понимал, было ли то несчастьем или счастьем — несомненно, и тем и другим, ведь желание и воскрешает, и убивает нас.

Том не дыша любовался игрой мускулов под тонкой кожей. Сердце колотилось, будто он бежал, ноги приросли к земле. Чтобы успокоиться, он попытался ослабить первое впечатление, ища недостатки в телосложении атлета. Напрасно. Чем придирчивей он его разглядывал, тем больше убеждался, что Ипполит весь совершенство, от эбеновых волос до тонких щиколоток.

В голове Тома возник вопрос, который нередко занимал его: кого этот тип любит, девочек или мальчиков? Том не доверял ответам, которые приходили слишком быстро: аппетит побуждал его повсюду видеть возможных партнеров, однако он заключил самовлюбленно: «Слишком красив, чтобы не быть геем».

Он двинулся дальше, но для начала медленно обошел Ипполита, бросая на него черные пылкие взгляды, челюсти его сжимались, адамово яблоко ходило ходуном, что означало: «Я так бы и съел тебя». Садовник поднял глаза и широко улыбнулся.

Том растерялся. Следуя по своей траектории, он пошатнулся, настолько этот отклик был теплым и открытым: этот человек с внешностью десятиборца ему почти отдался.

«Так простодушно улыбается только гетеросексуал».

Однако, прежде чем уйти с площади, Том замер, еще раз обернулся, демонстративно подождал, когда Ипполит его заметит, и снова бросил ему взгляд соблазнителя. Ипполит перестал улыбаться, на лице его появился вопрос.

«Слишком красив, чтобы не быть гетеросексуалом», — пришел к выводу Том, забывая, что сам себе противоречит.

Он пересек улицу и в утешение вынул из кармана полученное утром письмо: «Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Эти умиротворяющие строки вызвали у него совсем иное чувство после недавней встряски: волну нежности, надежности, веры в будущее.

Том вошел в подъезд дома номер семь, позвал в домофон Натана и поднялся на шестой этаж.

Тридцатилетний, тонкий как нитка, Натан, в светло-зеленой футболке и очень узких джинсах на бедрах, с голым пупком, подбоченясь, ждал его в дверях:

— Здравствуй.

Натан произносил «здравствуй», будто посылал воздушный поцелуй, — томно выпячивая губы.

Они поцеловались, Натан закрыл дверь.

— Хочешь кофе?

— Я уже три чашки проглотил сегодня в лицее.

Том возвращался с урока философии, который он проводил ранним утром.

— Ума не приложу, как тебе удается рассуждать об умных вещах в восемь часов утра, — удрученно вздохнул Натан. — Я не смог бы. Замечу, что и в полдень был бы не в состоянии провести урок по Канту или Платону. Да и в восемь вечера.

— А в полночь?

— В полночь я способен на что угодно. Если еще и пропустить стаканчик, могу даже по-китайски заговорить.

Том потянулся к нему и куснул за ухо. Натан не противился, но театрально взвизгнул.

— Браво, — прошептал Том, не отпуская уха, — очень мужественное кудахтанье!

— Если тебе нужна волосатая задница, ты не по адресу. И если пухлые сиськи, тоже не по адресу, дуралей.

Том прервал его гневную речь жарким поцелуем. Натан в шутку противился, выталкивая язык Тома, снова завизжал, а когда Том отступил, схватил его, впился ему в губы, и они занялись любовью.

— Ну вот, дело сделано, — вздохнул Натан, вставая. — «Ласки» отметили галочкой. Пойду сварю кофе.

Пока Том валялся на диване, Натан исчез за стойкой своей американской кухни; вскоре он вернулся с переливчатым чайным сервизом цвета фуксии в светло-зеленый горошек.

Он увидел, что Том выпучил глаза при виде этого приобретения.

— Грандиозно, да?

— Ну…

— Их делает Давид Макларен. Тот, что ввел моду на сушеные кактусы.

— Да… Да…

Том уклонялся от болтовни такого рода, поскольку мало интересовался оформлением интерьера и не запоминал его деталей. Натан надулся:

— Значит, тебе не понравилось.

— Выглядит странно… Это не совсем в моем вкусе.

— Твой вкус? Какой вкус? У тебя его нет! — заявил Натан, проглатывая ложку варенья.

Том улыбнулся. Он никому не позволил бы так ему дерзить, а Натану не только прощал постоянные дерзости, но даже нуждался в них как в доказательстве нежной привязанности.

Между этими людьми не было ничего общего, если не считать того, что они нравились друг другу. Натан был высоким и худым как жердь, одевался в самые модные шмотки, его позы и интонации были вычурны, суждения экстравагантны; Том был коренаст, немногословен, держался неприметно. Если в Натане с первого взгляда угадывали гея, у Тома никто не подозревал такой особенности, настолько он воплощал невозмутимую мужественность, которая всегда в моде: вот приятный тридцатилетний мужчина, наверняка скоро женится и заведет детишек.

Черты Натана и раздражали Тома, и одновременно привлекали. Он любил и ненавидел нежные переливы его голоса, его цветистые выражения, подчас непристойные, его рабское следование моде, постоянные изменения прически, пристрастие к модным заведениям и гей-клубам. Гомосексуальность Натана не ограничивалась его сексуальным поведением, она охватывала все сферы его жизни: с утра до вечера он жил, думал, изъяснялся, одевался, развлекался и путешествовал как гей. Том довольствовался тем, что спал как гей. И любил Натана — к собственному удивлению.

Том подошел к столику, налил себе кофе и сел с Натаном завтракать.

Но едва не подавился, увидев на полу пару ботинок:

— Что это?

— Ракета для полета на Марс, — пожал плечами Натан.

— Но ты ведь не наденешь их? Каблуки высотой десять сантиметров. Ты будешь похож на…

— На гасконского пастуха?

— На трансвестита в отпуске.

— Гениально! Именно этого эффекта я и добивался.

— А меня будут принимать за твоего телохранителя.

— Я добивался и этого эффекта тоже.

Том с чувственной улыбкой схватил руку Натана:

— Поклянись, что никогда их не наденешь!

Натан удержал его руку и погладил ее:

— Да, да. Клянусь, что надену их сегодня же вечером.

— Мне будет за тебя стыдно.

— Хватит комплиментов, это меня возбуждает.

Том беспечно и радостно поцеловал пальцы Натана:

— Тебе не кажется, что в этом прикиде ты будешь вроде карикатуры на себя самого?

Натан скривил капризную мину и заметил:

— Во всяком случае, тебя я привлекаю именно тем, что я такая чокнутая курочка.

— Нет.

— Именно так. Это тебя возбуждает.

Том собрался было спорить, но замолчал, понимая, что Натан не так уж далек от истины.

— В общем, — заключил Натан, — пословица «Масть к масти подбирается» не про нас. И вообще, это не гейская пословица.

Том кивнул: пусть он и не был эксцентричным, как Натан, но его притягивала эксцентричность возлюбленного.

Натан продолжал:

— Такой причудливой парочки, как мы, днем с огнем не найти. Людям кажется, что идет модная парикмахерша с футбольным фанатом.

Они рассмеялись: Натан был успешным рекламистом, обвешанным дипломами, а Том — преподавателем философии, к футболу абсолютно равнодушным.

Том возомнил один из своих недавних уроков и заметил:

— Надо быть очень далеким от гомосексуальности, чтобы полагать, что человек любит в другом только самого себя, ищет свое отражение. Старый пережиток фрейдизма: считать гомосексуальность нарциссизмом.

Натан побарабанил по столу массивными перстнями, которыми были унизаны его пальцы.

— Раз ты так серьезен, я этим воспользуюсь! Меня волнует, Том, что ты западаешь не только на курочек-экстраверток, но и на мачо-гладиаторов.

— Что-что?

— Будешь спорить?

— Нет, но…

— Надо было видеть тебя на площади, когда ты пялился на садовника. Ты был похож на золотоискателя, откопавшего гигантский самородок.

— Ах, ты подсматривал за мной в окно…

— Ну да, представь себе, я смотрел на то же, на что и ты.

— Лакомый кусочек, а?

— Лакомый, да не про нашу честь.

— То есть?

— То есть нечего и пытаться! Гетеросексуал на сто процентов. Настоящий, железобетонный.

— Откуда ты знаешь? Пробовал?

— У него маленькая дочь.

— Врешь…

— С ним на площади часто бывает девчушка.

— Но может, это племянница…

— Размечтался! Она зовет его «папа».

Том расстроенно опустил глаза. Натан продолжал, накручивая себя все больше:

— Нравится мне твоя реакция! Жаль, что тебя разочаровал, старина. На этого Спартака местного розлива можешь таращиться сколько влезет, но с ним тебе ничего не светит.

— Как и тебе?

— Как и мне. Не важно. Но меня зацепило, когда ты стоял, как Бернадетта, которой в гроте явилась Дева Мария. Ты мог бы пойти с этим мужиком?

— Пойти?

— Переспать.

— Да.

— Вот сволочь!

— А ты разве нет?

— Ты сволочь!

— Отвечай! — настаивал Том. — Ты стоял утром у окна и глазел на садовника, ты наводишь справки о его семейном положении, так неужели ты не переспал бы с ним?

— Да, конечно. Но для меня это нормально.

— Ах вот как?

— Ну да, я же пассив, люблю самцов. Мне чем мужественней, тем лучше. Ты совсем другое… я не могу понять, как ты можешь трахаться со мной и пялиться на него.

— Зачем себя ограничивать…

— Представь себе, что я пялюсь во все глаза на типа из того же теста, что я сам. Клянусь, тебе тоже крышу снесет и ты завертишься как уж на сковородке.

Том шагнул к Натану, восхищенный его очередной эскападой:

— Я тебя люблю…

— Да ладно, не выдумывай… — прошептал Натан, закрыв глаза и театрально отбиваясь.

Они обнялись, улыбнулись друг другу, и снова воцарился мир.

Натан встал и, возвращаясь на кухню, шепнул Тому на ухо:

— Мне понравилась твоя записка.

— Моя записка?

— Письмо, которое ты мне прислал.

— Я?

— Не пытайся темнить. Нет нужды ставить подпись, чтобы я догадался, что это ты.

Натан вытащил из тесного кармана джинсов письмо на желтой бумаге и прочел его:

«Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Он радостно прокомментировал утиным голоском:

— Я тебя разгадал, маска «Ты-угадаешь-кто».

— Натан…

— Надеюсь, скоро ты пришлешь мне другую записку, в которой объявишь мне, что мы будем жить вместе.

— Ты…

— Я считаю это абсурдом: жить на одной площади и притом в разных квартирах. И оплачивать найм вдвойне.

— Пожа…

— Ведь у нас разные расписания, ты любишь вставать чуть свет, я люблю поваляться и работаю по ночам, и мы почти не видимся. Пойми, если мы съедемся, сможем чаще быть вместе.

Натан сел на своего конька: с тех пор как они сошлись — а это случилось два года назад, — он хотел поселиться с Томом под одной крышей. Сейчас Том сопротивлялся в силу холостяцкой привычки: он чувствовал себя дома только среди сотен книг, сплошь затянувших стены его квартирки.

Том встал, чтобы остановить предсказуемый поток жалоб, и потряс желтым листком бумаги, вынутым из кармана:

— Ну а я получил вот это. И знаю, что записка твоя.

Натан приблизился. Они принялись разглядывать записки.

Если и были незначительные расхождения в написании и силе нажатия ручки, почерк в целом был один и тот же, да и тексты полностью совпадали.

Натан улыбнулся:

— Ты меня разыгрываешь.

Том улыбнулся в ответ:

— Нет, разыгрываешь ты меня.

Натан хохотнул:

— Ты написал обе записки, чтобы убедить меня, что ты тут ни при чем.

Том весело покачал головой:

— Нет же, это ты разыграл для меня этот фарс.

Они уставились друг на друга, пытаясь уличить собеседника во лжи.

— Каков комедиант! — воскликнул Натан.

— Ты изобретательный, как бабуин, — парировал Том.

— Бабуиниха, с твоего позволения. Бабуинихи намного хитрее бабуинов.

Они снова сели за стол.

— Теперь говори правду.

— Нет, ты.

15

Под фривольный концерт попугаев и попугаих двое муниципальных служащих впервые в этом году стригли газон. Срезанные травинки источали свежий запах, не такой острый и крепкий, каким он станет позднее, а тяжелый и усталый, запах поляны, выздоравливающей после ухода зимы.

Ипполит и Жермен работали в паре, но местные жители всегда замечали лишь одного из них. Этот феномен объяснялся сразу несколькими причинами: Жермен был карликом, Ипполит — Аполлоном, но затмевал своего коллегу он не только ростом, но и редкой красотой.

Жермен ничуть на него не досадовал. Напротив. С тех пор как он узнал Ипполита, границы его жизни заметно раздвинулись: теперь он стал другом самого красивого мужчины в Брюсселе, он, коротышка, обиженный судьбой калека, от которого женщины старательно отводили глаза, настолько он был неказист и жалок. Рядом с Ипполитом он на время забывал о своем уродстве. Когда Жермен входил с ним в двери кафе или боулинга, он с волнением ловил адресованную приятелю восторженную улыбку; он обмирал от счастья, слыша: «Привет, парни», ведь это обращение предполагало, что между ним и Ипполитом есть нечто общее.

— Знаешь, моя дочка гений, — продолжал Ипполит, наполняя тачку. — Мне пришлось записать ее в три библиотеки, чтобы ей хватало книг на неделю. Три библиотеки! В десять лет! А иногда она еще и спускается к нашей соседке-учительнице, чтобы взять еще одну. Эта девчонка настоящее чудо, и я не понимаю, как мог произвести ее на свет.

Жермен кивнул: возражать против природной скромности Ипполита означало сердить его. В школе он всегда был последним и потому считал себя очень ограниченным существом, оценивая свой интеллект ниже среднего. В отличие от стольких, кто винит в своем неуспехе окружение и обстоятельства, он считал лишь себя причиной своих скромных достижений. Если кто-то выводил его из привычного смиренного состояния, Ипполита одолевало беспокойство и тоска.

Ведь Ипполит был счастлив. Пусть он не зарабатывал больших денег и нанимал очень скромную квартирку для себя и дочери, пусть мать малышки бежала в Латинскую Америку, бросив на него ребенка, — Ипполит улыбался. Должность садовника и дорожного рабочего вполне его устраивала. Во-первых, он был государственным служащим, что для вышедшего из приюта сироты представляло своего рода повышение; во-вторых, он трудился на свежем воздухе и выполнял физическую работу, приносившую ему здоровую усталость, вместо того чтобы сидеть в офисе, где он скучал бы и где скоро заметили бы его неотесанность. В простоте душевной он полагал, что у него две нанимательницы — мэрия и природа, и чувствовал себя должником обеих: мэрия оплачивала его труд и защищала его, а горячо любимая природа ожидала его заботы в городе, где ей угрожали бетон, щебенка и нечистоты.

И потому в этот день, собираясь стричь газон на площади Ареццо, он тщательно собирал помет и пивные банки, безропотно принимал на плечо или руки свежие птичьи испражнения и не чувствовал себя униженным. Он заботливо занимался площадью, будто женщиной, которой хотел угодить.

Показался молодой человек, насупленный, озабоченный.

— Здравствуйте, Виктор! — крикнул Ипполит.

Молодой человек едва буркнул что-то в ответ, он шел, ничего вокруг не замечая. Ипполита это не задело, но он стал гадать, что мучит студента, обычно такого приветливого.

Перед домом номер двенадцать вторым рядом был припаркован лимузин. Ипполит знал, что он стоит в ожидании известного политика Захария Бидермана. Он зачарованно смотрел на ступени дома сквозь кусты, будто не имел на это права. Он полагал, что существуют два непересекающихся мира — мир маленьких людей и мир великих. Захарий Бидерман принадлежал к величайшим, Ипполит — к самым смиренным. Ипполита это не обижало, и он не тешил себя мечтами изменить этот порядок вещей: если Захарий Бидерман несомненно справился бы со стрижкой газона, он, Ипполит, никогда не смог бы председательствовать на экономическом совете.

Укрывшись за пурпурным рододендроном, он видел массивную фигуру Захария Бидермана: в костюме-тройке в тонкую полоску и струящемся плаще тот спустился с лестницы, коротко улыбнулся шоферу, который придержал открытую для него дверцу, и исчез в недрах лимузина. Глядя на это обилие одежды, одетый в шорты Ипполит вдруг почувствовал себя голым и уязвимым.

Миловидная пышка Роза Бидерман помахала мужу с балкона.

«Бедная женщина! Невесело быть супругой головастика. Он небось никогда и не вспоминает о сексе».

Ипполит посмотрел на дом писателя Батиста Монье. Вот кто поражал его. Всякий раз, когда в окне маячила его голова, Ипполит представлял, как из этой головы одна за другой выходят страницы, населенные персонажами и историями. Как он может так долго оставаться без движения? Ведь только движение ведет к результату. Что касается писательского дара… Ипполиту стоило немалых усилий составить и записать фразу; он принимался за нее так и этак, и все равно она пестрила орфографическими и синтаксическими ошибками.

«Вот ему бы и быть отцом моей девчонки, а не мне. Ей было бы о чем поговорить с писателем».

Он почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд — на него смотрел мужчина. Ипполит широко улыбнулся ему. Мужчина не ответил, продолжил свой путь через площадь, остановился, обернулся и взглянул на него пристально и злобно.

Ипполит забеспокоился. В их квартале агрессивные типы попадались нечасто. Чем он ему не угодил? Он больше привык быть невидимкой, чем объектом желчного наблюдения. Для большей части обитателей площади он, по его наблюдениям, не существовал, вот как и для этих двоих подростков на скамейке, которые переругиваются уже минут пятнадцать. Он ничуть не досадовал на равнодушных к нему: с чего бы им интересоваться садовником, который даже не при брюках? Безразличие было ему понятно, а вот яростный взгляд прохожего обеспокоил его.

И тут же он почувствовал на себе еще один укоризненный взгляд. Аристократ из дома номер четыре, у которого такие аккуратненькие детки, «кроссовер», аристократическая фамилия и двойное имя, тоже сурово посмотрел на него и нахмурился.

Ипполит не на шутку встревожился. Не навлек ли он на себя критические взгляды, испачкавшись землей или кровью?.. Нет. Тогда в чем его вина?

Смуглый адвокат, о котором без конца болтали по телевизору во время того процесса Мехди Мартена, резво перебежал площадь и вовсе не обратил внимания ни на Жермена, ни на Ипполита.

Это было утешительно. Ипполит заключил, что ему не в чем себя упрекнуть, и снова принялся прочесывать граблями газон.

Под развесистым деревом лежал желтый конверт. Садовник схватил его. Написано его имя: Ипполит.

«Кто думает обо мне?» Он невольно представил, что кто-то из жителей квартала подарил ему в благодарность небольшую купюру, как то случалось прежде.

Он распечатал конверт и прочел:

«Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Ипполит покраснел.

Да, он знал, от кого это письмо. Никакого сомнения. Он поднял голову и увидел женщину, смотревшую на него из-за шторы. Ну конечно, она: отошла вглубь комнаты, заметив его взгляд.

Кровь снова прихлынула к щекам Ипполита, он полной грудью вдохнул весенний воздух.

Никогда он не думал, что такое возможно. Удивительно, что влечение, которое он к ней испытывал, нашло в ней отклик. Какое дивное утро! Жизнь решительно баловала его.

— Жермен, мне нужно выполнить поручение, скоро вернусь.

Жермен кивнул.

Ипполит выхватил из сумки салфетку, отер пот, затем натянул чистую футболку.

Решительным шагом он вошел в цветочный магазин, купил у Ориона букет розовых пухлых пионов, проник в подъезд дома номер тринадцать и поднялся твердым шагом к дверям той, что его, Ипполита, желала.

Часть вторая

МАГНИФИКАТ

Прелюдия

Присутствие на брюссельской площади Ареццо этих птиц с крючковатыми клювами удивляло.

Как эти жители теплых стран доверились нашему холодному континенту? Почему эти тропические джунгли пустили корни в центре северного города? По чьему капризу эти дикие вопли и гортанные крики спаривания, эти безумные потасовки, эти яркие, насыщенные, варварские цвета оживляли тусклый покой европейской столицы?

Только здешние дети считали нормальным заселение площади попугаями всех мастей, но известно, что слабость — а равно и сила — молодых состоит в том, что они принимают всякую ситуацию.

У взрослых для оправдания этой несуразности была легенда.

Лет пятьдесят тому назад особняк, который значится под номером девять, занимал консул Бразилии; и вот однажды он получил телеграмму с распоряжением безотлагательно вернуться в Рио. Ввиду срочности ему пришлось воспользоваться самолетом и урезать часть багажа, тем самым — расстаться с коллекцией пернатых. Не найдя, кому пристроить драгоценные экземпляры, он в день отъезда с сердечной тоской распахнул дверцы клеток и выпустил птичек на волю. Непривычные к дальним полетам, какаду, амазоны, ара, лорикеты, квакеры, кореллы, неразлучники, какарики выпорхнули с разноголосым гвалтом и, не видя причины покидать первые попавшиеся на пути деревья, осели на площади Ареццо.

И теперь прохожим казалось, что они соучастники безумного фильма, где путем коварного наложения урбанистический зрительный ряд соединился с диким саундтреком.

1

Когда Патрисия открыла дверь и увидела на пороге улыбающегося Ипполита, большого, счастливого, с огромным букетом, она была озадачена.

Он протянул ей букет:

— Это вам.

Глядя на цветы и не в силах их принять, она воспользовалась ими как защитным бастионом.

Видя ее сдержанность, Ипполит оробел:

— Вам они не нравятся?

Прочтя на его прекрасном лице, омраченном беспокойством, что садовник готов отступить, Патрисия неожиданно для себя схватила подарок.

Он вздохнул с облегчением.

— Почему?

В этом куцем вопросе Патрисия не узнала звука собственного голоса.

— Что — почему? — эхом откликнулся он.

— Почему эти цветы?

— Потому что я вас люблю, — чистосердечно заявил он.

Патрисия застыла с выпученными глазами и открытым ртом.

Ей хотелось бежать… и остаться.

— Я люблю вас уже три года, — пролепетал он.

Патрисия запаниковала; она пыталась сообразить, когда вернется дочь, и нужно ли вызвать полицию и в какой момент захлопнуть дверь, и зачем она напялила этот балахон, делавший ее еще необъятнее. Ноги ее подкашивались.

Но глухой стук привел Патрисию в чувства: у ее ног покоился Аполлон, потерявший сознание и рухнувший на пороге.

С этого дня жизнь Патрисии изменилась. Не в силах думать ни о чем, кроме Ипполита, она вела тройную жизнь.

С одной стороны, она ежедневно встречалась с садовником в дешевом кафе квартала Мароль; здесь обитал простой люд, и никто не мог ее узнать. Они болтали, его ласковый взгляд согревал ее, иногда их руки касались; она таяла от счастья.

С другой — она играла привычную роль матери своей ершистой Альбаны, от которой скрывала роман с садовником.

А оставшееся время она тратила на борьбу с лишним весом. Зная, что не сможет долго противостоять обаянию Ипполита, она маниакально боролась за свое физическое преображение: нет, она больше не потерпит в своем зеркале тучную корову. С той минуты, как ее полюбил этот красавец, она возненавидела свое тело; она мечтала о ноже хирурга, который откачает ее жир, обстругает тазовые кости, убавит желудок до размеров перепелиного яйца, удалит лишние метры кишечника и заправит оставшиеся в аккуратно ушитый животик. Но, понимая иллюзорность этих мыслей, она стала измываться над собой. Вместо того чтобы наладить режим питания и подобрать подходящий комплекс упражнений, она голодала, довольствуясь двумя зелеными яблоками и тремя литрами минеральной воды, изнуряла себя многокилометровой ходьбой и тратила кучу денег на спортивные гаджеты, которые заказывала по телефону и которые теперь бесстыдно наводняли ее квартиру: тут были и тренажеры для ягодичных и брюшных мышц, и гантели, и прочие орудия пыток.

Альбана, разумеется, радовалась этим переменам, полагая их своей заслугой и упиваясь своей властью над матерью, которую видела теперь только в костюме-сауне.

Оставшись одна, Патрисия приступала к самоистязаниям всерьез. Она подключала электроды к своим пышным прелестям и пускала на них электрические разряды. Подчас она вскрикивала от боли. Сколько раз, задыхаясь, с покрасневшими глазами, брела она в ванную, чтобы пожаловаться зеркалу, игравшему роль Ипполита: «Ты видишь, любовь моя, что я делаю?»

Впрочем, идя на свидание в кафе, она уничтожала следы своих усилий, молчала о страданиях, которым себя подвергала, и обретала внезапную легкость. Странное дело: в присутствии Ипполита привычные суставные боли и ломота улетучивались.

В этом мужчине ей нравилось все: предупредительность, деликатность, беспечность в разговоре. Но его физическое совершенство сводило ее с ума.

Патрисия сожалела, что ей уже не двадцать лет: во-первых, потому, что в двадцать лет ей было двадцать лет: она была хорошенькая, гибкая и пропорциональная, а во-вторых, ей было наплевать на чьи-то косые взгляды. Время разрушает не столько тело, сколько наше доверие к нему; мы обнаруживаем, что ноги, руки, плечи, ягодицы могут быть не такими, как у нас, что мы уступаем в сравнении, и мы узнаем в ходе этих жестоких откровений, что мы изменились. После одержанных в юности побед Патрисия знала лишь поражения, и предложить теперь свое тело, такое разрушенное временем и неухоженное, красавцу Ипполиту казалось ей непристойностью.

Впрочем, Судный день приближался… Ипполит все яснее давал ей понять, что хочет ее, и Патрисия все слабее сопротивлялась. Скоро пробьет час, когда они окажутся в постели, — перспектива и соблазнительная, и страшная.

Итак, она укрепляла себя мыслью: подготовиться.

Как-то днем, запершись в ванной, она покрасила свою интимную шевелюру в каштановый цвет. Она всхлипнула, ведь ей теперь предстоят постоянные подтасовки, ей придется непрестанно что-то исправлять, подменять, скрывать. Бедный Ипполит сожмет в объятиях самозванку.

Вечером в кафе, за чашкой чая, она едва удержалась от вопроса: «Что вы во мне нашли?» За этим вопросом она вывалила бы наружу свои комплексы и страхи, выложила бы все свои недостатки; и она сдержалась. Пусть Ипполит лелеет свои иллюзии, она не станет намеренно их разрушать. «Если он любит бегемотов, то королева бегемотов не будет разубеждать его».

И она придерживалась неопределенностей. Раз ее поклонник, восторженно поблескивая глазами, говорил с ней как с неотразимой женщиной, она опускала ресницы и краснела, будто одалиска, привыкшая производить подобный эффект. Другая неопределенность касалась анонимных писем: поскольку она уловила, что он решился на ухаживания только после того, как приписал ей любовное послание, она не оспаривала и не подтверждала истины и не стала говорить ему, что тоже получила такое послание.

Ипполит держал при себе свою записку, «самую главную свою драгоценность», по его словам. А свою Патрисия спрятала в дорогом иллюстрированном издании «Искусства любви» Овидия. Иногда под вечер, когда Альбана засыпала, Патрисия со священным трепетом гладила пальцами желтый листок, почти уверовав, что прислал его Ипполит. Какое это имеет значение? Откуда бы он ни явился, этот клочок бумаги стал виновником их сближения.

Она вспоминала минуту, когда ей пришлось приводить в чувства Ипполита, рухнувшего у нее на пороге: эта сцена покорила ее гораздо больше, чем любые слова и поступки. Пока он лежал без памяти, она приподняла его тяжелую голову, запустила пальцы в его густые волосы, ощутила упругость мускулов под футболкой, зачарованно погладила удивительно нежную кожу. Жизнь позволила ей дотронуться до мужчины, которого она страстно желала и который о том не подозревал, и она испытала мгновенный страх совершения недозволенного. Между тем он сам пришел к ней, вручил ей свое тело, которое теперь нуждалось в ее прикосновениях.

Открыв глаза, он сначала улыбнулся, потом забеспокоился:

— Простите меня. Я…

— Не волнуйтесь. Я тут.

Они взглянули друг на друга. И Патрисия поняла, что могла бы любить этого мужчину долго, она представила себе, как она заботится о нем и как однажды он умрет у нее на руках. В один миг она приняла все, что будет от него исходить. Как можно не довериться такому чувствительному любовнику, этому большому ребенку? Его беззащитность пленяла ее больше, чем его могучее телосложение… В эту минуту она без оглядки прилепила свою судьбу к судьбе Ипполита: до сих пор она желала его, теперь она его любила.


В четверг Альбана объявила матери, что собирается в субботу на вечеринку в Кнокке-ле-Зут в компании Квентина.

— Квентин? — удивилась Патрисия.

— Ну да, я же сто раз говорила тебе о нем! Мы уже месяц вместе.

Эту главную новость она сообщила сердитым тоном. Странное дело, мать кинулась к ней и с жаром обняла ее:

— Как я рада, дорогая!

Альбана была тронута, она растерянно молчала. Патрисия затараторила:

— Целый месяц, это же чудесно! Это… грандиозно!

Патрисия отправилась крутить педали на домашнем велотренажере, строя план: если Альбана не вернется в субботу вечером, можно пригласить Ипполита… И кто знает…

Красная как рак, она побила все прежние рекорды. Надо маневрировать осторожно. Мать и дочь поменялись местами: старшая, как подросток, скрывала свои сердечные дела и пыталась хитростью избавиться от мешающего ей присутствия дочери.

— Альбана, — спросила она в тот же вечер, — у кого в субботу будет вечеринка?

— У Зои, в Кнокке-ле-Зуте.

— Далеко. Кто привезет тебя?

— Сервана.

— Как жаль! Тебе придется уехать с вечеринки рано. А не остаться ли тебе ночевать у тети Матильды?

— У Матильды?

— Ну да. Ты же, случалось, ночевала у нее.

— Но ведь не после праздника.

— Послушай, ты выпьешь, натанцуешься, устанешь. И зачем тебе тащиться битый час на машине?

Альбана подумала, улыбнулась, удивилась:

— Ты жутко клевая мать…

— Просто я доверяю своей дочурке. И хочу, чтобы она была счастлива. Хочешь, я позвоню Матильде?

— Нет, мама, не беспокойся, я сама все устрою. Просто надо сказать ей, что ты не против. — И растерянно добавила, отвернувшись: — Хм… спасибо.


На следующий день Патрисия предложила Ипполиту прийти к ней пообедать. Он вздрогнул, понимая, чем может окончиться этот вечер:

— Я снова окажусь в дурацком положении, Патрисия.

— Прости?

— Я буду так счастлив, что могу снова вырубиться.

Она схватила его руку, не решаясь сказать, что это потрясло ее до глубины души. В тот день разговор у них не клеился, настолько их мысли были поглощены предстоящей встречей.

«Это будет начало или конец, — говорила себе Патрисия, возвращаясь домой. — Либо он поймет, что я чудовище, либо нет — тогда мне повезет».

За обедом Альбану обеспокоило, что мать ни к чему не прикоснулась».

— Мама, если ты не будешь есть, ты начнешь сдавать.

— Мм?

— Если не будешь питаться, у тебя выпадут волосы и зубы.

Патрисия встретила эту реплику раскатистым смехом, однако ночью ей снилось, что она улыбается Ипполиту и ее зубы вываливаются; этот кошмар преследовал ее всю ночь.


Суббота была изнурительной. Патрисия с самого утра выпроводила дочь, сунув ей денег на обновки и кино с приятельницами перед поездкой в Кнокке-ле-Зут, а затем вылизала квартиру так тщательно, будто ожидала полицейского обыска. Она потрудилась спустить все гимнастические снаряды в подвал; ей показалось, что выставлять их напоказ так же нелепо, как перечислять свои недостатки.

Затем она занялась праздничным ужином. Тут она чувствовала себя привольно: готовить она умела.

Наконец она отправилась в ванную, несколько раз вымылась, умастилась кремом, сняла его, наложила другой крем, соорудила прическу, развалила ее, уложила волосы иначе; она понимала, что перегибает палку, но не могла удержаться. Она несколько раз в ужасе переоделась, ненавидя все, что было извлечено из шкафа, и в конце концов остановилась на карминном платье с газовой накидкой.

Красное? Не слишком ли броско?

Ничего страшного! Преимущество этого яркого цвета в том, что он ослепляет и скрытые под ним формы становятся не так заметны.

В спальне она расставила ароматические свечи, на ночные лампы накинула тюль, рассеивающий свет, создав приятную, загадочную, почти таинственную атмосферу, которая была призвана пощадить стыдливость.

Когда прозвенел звонок, она вздрогнула.

Ипполит стоял с букетом, в темном костюме, простом и элегантном.

— У меня сегодня день рождения! — выпалила она, дурачась.

— Неужели?

— Нет, я пошутила…

— Я надеюсь, что однажды настанет наш день рождения.

Он произнес эту фразу так серьезно и значительно, что Патрисия оцепенела.

Он медленно положил букет на столик в прихожей и без малейших колебаний подошел к Патрисии, обнял ее и поцеловал в губы.

Вечер пошел не по заданному сценарию: они не стали болтать в гостиной и дегустировать приготовленные Патрисией изысканные блюда, а сразу оказались в спальне.

Он медленно ее раздел, целуя каждый сантиметр ее тела по мере того, как его пальцы снимали с нее покровы. Патрисия дрожала — так сладостны были прикосновения его шелковистых губ, и ей хотелось продлить эти мгновения еще и потому, что, целуя, он ее не видит.

Несколько раз ее начинало трясти не на шутку, и тогда он успокаивал ее долгим поцелуем, а затем продолжал священнодействовать, как истовый идолопоклонник.

Когда она осталась в одном белье, он дал ей понять, что хочет, чтобы теперь она раздела его. У нее пересохло в горле, но она это проделала. Когда в прошлый раз она расстегивала пуговицу мужской рубашки? И ремень?

Ее руки двигались быстро, ей не терпелось слиться с теплом его тела.

Когда он остался в одних трусах, она отпрянула: она боялась увидеть его член. Несмотря на свой не слишком богатый опыт, она знала, что тут таится опасность: понравится ли он ей? Не покажется ли слишком… или недостаточно?.. Еще хуже, если напомнит ей член другого мужчины… или покажется странным… А какого он цвета? Внезапно их сближение стало слишком конкретным, слишком телесным, оно могло в один миг разрушить иллюзии.

Будто читая ее мысли, Ипполит поднял ее, положил на постель, накрыл ее и себя одеялом и лег на нее. Непрестанно целуя ее тело, едва заметными движениями он стянул с нее и с себя трусы, и его член вошел в нее так, что ей не пришлось его разглядывать.

2

На исходе европейской встречи Захария Бидермана окружили министры и председатели кабинетов; все были крайне возбуждены. Экономиста поздравили на двадцати трех языках, провозгласили текущий момент историческим, явили всеобщее воодушевление. Его выступление было блестящим: этот выдающийся ум предложил выход из тупика, в который завели Европу идеологизированные политики; он набросал план ее развития и поддержания равновесия на ближайшие пятнадцать лет. Не напрасно пригласили его на этот круглый стол, проведенный перед Советом Евросоюза. Его мозг был наделен свойствами, казалось бы, несовместимыми: тщательный анализ, владение синтезом, строгость, воображение, выдвижение неожиданных гипотез, способность выработки конкретной тактики, умение слышать собеседника. В этой черепной коробке было сокрыто множество интеллектов: то был интеллектуальный монстр, лернейская гидра, несокрушимая никакими испытаниями и даже прирастающая новыми головами после каждого нанесенного ей удара.

Хитрюга-еврокомиссар упивался комплиментами, зная, что ему позволено насладиться ими только сейчас: завтра действующие политики вооружатся его теориями, присвоят себе авторство и забудут об их истинном происхождении. А Захарию Бидерману хоть бы что! Для него были важны интересы людей и народов. Этот состоятельный человек с изысканными вкусами был великодушным гражданином и республиканцем: его заботило всеобщее благо. Он ненавидел демагогическую риторику, боялся пафоса и сантиментов, а потому скрывал истинную цель своей миссии. Никто не подозревал о его благородстве, и это вполне его устраивало; ему было сподручней влиять на современников, прячась за маской интеллектуала-специалиста.

После десятиминутного гвалта Лео Адольф, президент Европейского совета, взял под руку своего давнишнего друга и уединился с ним.

— Захарий, ты слишком нужен нам и здесь, и в Либеральной партии, чтобы я скрывал от тебя правду.

— Что такое?

— Мы получили жалобу на тебя.

— От кого?

— Эльда Брюгге.

На лице Захария обозначилась раздраженная складка: он оценил опасность.

— Жалоба на что?

— Сексуальное домогательство.

— Еще чего!

— Ты говоришь «Еще чего!», однако это уже пятая чиновница, которая на тебя жалуется.

Захарий предпринял отвлекающий маневр:

— Ты же знаешь, Лео, сегодня стоит оказать внимание женщине, как она называет это сексуальным домогательством. Галантность превращает меня в грубияна.

— Значит, ты не отрицаешь.

— Ну, ничего там не было серьезного!

— Может, и ничего, но тебя ждут неприятности.

— Если дело получит огласку, Роза все прекрасно поймет, она научена опытом: я никому не позволяю читать мне нравоучения. Слава богу, мы не в Америке! Европа не страдает избытком пуританства. Но все-таки что она говорит, эта Эльда Брюгге?

— Что ты неоднократно преследовал ее после собраний, звонил ей по личному телефону, давал поручения, чтобы встретиться с ней наедине в твоем кабинете, где будто бы несколько раз пытался…

— Изнасиловать ее?

— Нет. Речь о ласках и поцелуях.

— Это преступление?

— В ее глазах — да, поскольку цель ее встреч с тобой сводится к профессиональному общению, она не ищет флирта. Таким образом, напоминаю тебе, что твое поведение является сексуальным домогательством.

— И это все?

— Что — все?

— Ее жалоба ничем не подтверждена?

— Нет.

— Ни видео, ни фотографий, ни записок?

— Ничего.

— Только ее свидетельство против моего?

— Да.

Захарий расхохотался. Несколько успокоенный, Лео Адольф все же удивился:

— И что же, это так мало тебя волнует?

— Послушай, Лео, будет легко доказать, что эта женщина мстит за то, что не получила повышения по службе, на которое рассчитывала. Я без труда докажу ее профессиональную несостоятельность. Все поверят, что она задумала карательную операцию с досады. И потом еще… — Он снова рассмеялся и продолжил: — И потом еще, ты ее видел? Она же уродина! Правда уродина!

Лео Адольф вытаращил глаза. Захарий упорствовал:

— Нет, серьезно! Когда дисциплинарная комиссия, административный совет или не знаю кто там еще увидят, как выскочит эта вешалка для одежды с толстой задницей и индюшачьей шеей, никто не поверит, что я мог ее захотеть. Особенно если я покажу фотографии Розы. Ее жалоба покажется абсурдной. Ее сексуальная привлекательность! Она выставит себя посмешищем!

Лео Адольф был так шокирован ходом мысли своего друга, что не нашел слов. Хоть Захарий только что признал, что не раз пытался кадрить эту женщину, он принялся азартно развивать идею, что его желание показалось бы неправдоподобным.

— Но… но…

— Что? — невинно спросил Захарий.

— Ты гнусный тип! Ты хотел ее трахнуть, а теперь утверждаешь, что она уродина.

— А с тобой такого не случалось?

Лео Адольф резко развернулся и пошел в сторону. Захарий поймал его за руку:

— Лео, не будем кривить душой: нет лучших любовниц, чем полукрасавицы или полууродины, как на них взглянуть. В отличие от красавиц, они отдаются целиком, без оглядки. Они беспредельны. Обычное дело: полукрасавицы стараются доказать, что они стоят больше, чем красавицы!

— Замолчи!

— Да брось, Лео, ты же был любовником Карлотты Весперини.

Лео Адольф побледнел, губы его дрогнули, и он с ненавистью взглянул на Захария:

— Представь себе, что я находил Карлотту Весперини великолепной.

Захарий опустил глаза, понимая, что допустил чудовищную бестактность.

— Хватит об этом, — заключил Лео Адольф.

— Хватит об этом, — эхом откликнулся Захарий.

Президент Евросовета вышел, а Захарий, облегченно вздохнув, что обвинитель закончил свой идиотский разговор, присоединился к участникам фуршета, организованного в кулуарах, где собирались основные члены европейского строительства.

Он выпил три бокала шампанского, пытаясь унять смутную тревогу. Но, побеседовав с энархами и развив кое-какие новые идеи, он снова нащупал почву под ногами и расслабился.

Он подошел к советнице из шведского представительства. Он еще и рта не успел открыть, как его заблестевшие глаза и потемневшие зрачки объявили ей, что она великолепна. Она покраснела и заговорила с ним. Поддерживая интеллектуальную болтовню, он с вожделением разглядывал собеседницу, ее тонкую талию, высокую грудь, маленькие ушки… Ей казалось, что перед ней два Захария, один с блеском развивал экономическую модель, другой вынюхивал наподобие пса, который примеривается, как бы ему вскочить на сучку. Она растерялась, потому что не могла раздвоиться подобным образом: она то отдавала предпочтение рассудку и тогда была занята только интеллектуальным обменом, то превращалась в самочку, вертела попкой и виляла хвостом.

Захарий поставил ее в трудное положение, и это его веселило. К нему наклонился очкастый блондин:

— Хочу воспользоваться вашей беседой с моей невестой, господин комиссар, и поблагодарить вас за ваше сообщение.

Последовала масса комплиментов, которых он не слушал. Превращения шведки, призванной к порядку появлением жениха, прекратились; она бесповоротно покинула телесную ипостась и превратилась в политика, беседующего со всемирно известным экономистом.

При первой же возможности Захарий Бидерман откланялся и стал искать другую добычу. Несколько секунд он безуспешно разглядывал публику и уже почувствовал дурноту, но приободрился, заметив статную немку лет сорока; их глаза встретились. Он бесцеремонно подошел к ней, не ожидая приглашения.

Его тело мгновенно послало ей позывные влечения. Он попереминался с ноги на ногу, приблизился к ней вплотную, улыбаясь и давая понять, что она желанна.

Немка приняла сигнал, смутилась и замялась; Захарий завязал разговор. Поведение экономиста никак нельзя было назвать нейтральным, и женщина внезапно выпалила:

— Вы что, пристаете ко мне?

Он улыбнулся:

— Кто научил вас сказать это?

Она что-то забормотала, покраснела:

— Простите, не знаю, что на меня нашло.

— Не волнуйтесь. Но я готов приударить за вами, если вы дадите на то согласие.

— Я не уверена, что хорошо поняла вас.

— Вы невероятно привлекательны.

Немка заволновалась. Она беспомощно покрутила головой в поисках поддержки, хрустнула пальцами и воскликнула:

— Я запрещаю вам так со мной обращаться!

— Как?

— Как с вульгарной бабенкой. Я дипломированный специалист по политическим наукам, доктор социологии, работаю больше восьмидесяти часов в неделю для моей страны и для Европы. Я полагаю, что заслуживаю другого отношения.

Захарий понял свой промах: прихлестывая за этой женщиной, он лишал ее всех достижений, распылял созданный ею образ, отрицал ее усердие и пройденный путь, оставляя только телесную оболочку, доставшуюся даром.

Не проронив ни слова, он отошел в сторону так внезапно, что она усомнилась, верно ли истолковала пережитую ситуацию, и даже едва не кинулась извиняться перед ним.

Он подошел к одной из организаторш; эта уж точно не рассердится, если он начнет с ней заигрывать.

В эту минуту мимо него прошел Лео Адольф. Захарий ощутил затылком ого тяжелый укоризненный взгляд.

Разозлившись, он оставил организаторшу в покое и юркнул в кабинет, отведенный в его распоряжение, заперся, включил компьютер и ввел адрес порносайта.

Когда замелькали груди, губы, бедра и анусы в самых неожиданных комбинациях, он с облегчением вздохнул, что наконец освободился от общественного давления и сможет разрядиться.

Он выбрал одну из рубрик, расстегнул ширинку, поласкал себя и кончил.

Он умиротворенно улыбался и был готов заняться переустройством мира и горы своротить; он взглянул на циферблат, высветившийся на мониторе, и умилился: ему понадобилось лишь семь минут, чтобы сбросить напряжение. Ах, как бы он жил, не будь у него этой отдушины? Умер бы от скуки. Или от депрессии, потому что упорное, стойкое отчаяние всегда подстерегало его.

Правда, сегодня у Захария Бидермана были новые озарения, и он приметил две-три ясные головы.

В половине седьмого он позвонил своему шоферу, чтобы отправиться восвояси, когда к нему в кабинет неожиданно нагрянул Лео Адольф.

— Захарий, мне хотелось бы убедиться, что ты меня понял. Мы возлагаем на тебя большие надежды. Это ничтожество Вандерброк не потянет руководство Бельгией во время кризиса. Население презирает его, массмедиа смешивают его с грязью, депутаты треплют. Будучи премьер-министром, он потерял всякую поддержку. Ты прекрасно знаешь, что на его место хотят поставить тебя. Я не буду выяснять, откуда пошел этот слух…

Захарий хохотнул. Сочтя этот смех подтверждением, Лео Адольф продолжал:

— А слухи всегда закрепляются в умах. Вот это для меня и важно! Захарий, тебя считают спасителем, ниспосланным свыше, и справедливо, поскольку ты самый блестящий ум из всех нас. В Либеральной партии мы тебя поддержим. Однако твои привычки могут сыграть с нами злую шутку.

— Такты опять об этом?

— Речь идет о твоем и нашем благополучии.

— От того, где и с кем я завожу шуры-муры, благополучие страны никак не зависит.

— Не соглашусь. Хоть тебе и удается всякий раз замять скандалы, вызванные твоим поведением, в этой шумихе возникает вопрос, который волнует твоих сторонников все больше.

— И какой же?

— Способен ли Захарий Бидерман владеть собой?

Экономист опешил — таким вопросом он никогда не задавался.

— Иногда от хорошего сексуального аппетита до зависимости один шаг.

— Ах вот как? И ты в этом вопросе специалист?

— Я могу задать тебе ряд вопросов, ответы на которые скажут, есть ли у тебя зависимость. Можешь ли ты остановиться? Уже пытался это сделать? Приходится ли тебе иногда лгать, чтобы скрыть свои делишки? Испытываешь ли ты смутную тревогу, чувство, что тебе чего-то не хватает в промежутках между любовными приключениями? — Он сделал прощальный жест. — Можно не давать ответа сейчас. Ответь для начала сам себе.

С этими словами президент вышел.

Захарий Бидерман запер кабинет в очень дурном настроении. Если он вернется в игру Лео Адольфа, то будет чувствовать себя больным, будучи абсолютно здоровым. Он никому не позволит решать, как ему бороться со стрессом.

Сев на площади Мориса Шумана в лимузин, он велел шоферу везти его домой.

— Владеть собой, — ворчал он. — Никто так не владеет собой, как я. Если бы они знали… Мелкочленные! И спермы у них не больше, чем идей! Сборище слюнтяев! Плевал я на вас!

Обозленный, Захарий встрепенулся и постучал по плечу шофера:

— На улицу Мулен, Жорж. А на площадь Ареццо потом.

Он вошел в сауну «Тропики» и с облегчением вздохнул; это было жалкое, дешевое заведение. Да, ему нравилось и такое: примитивный декор, искусственные пальмы, ночные фото на стенах, едкий запах хлорки. Никто из его коллег не мог бы себе вообразить, что этот уважаемый человек посещает подобные места; а ему просто хотелось вылезти из шкуры.

Сложив одежду в помятый жестяной шкафчик, он опоясался затасканным полотенцем и спустился в подвальный этаж.

На последних ступеньках в нос ему ударил запах пота, лесной прели, гниющих грибов. Он пробирался по темным коридорам, на пути ему встречались пары, иногда одиночки. По сторонам раздавались протяжные хрипы и стоны. Он вошел в хаммам, прислушиваясь и принюхиваясь, и пробирался вперед, привлеченный запахом тимьяна; эти испарения окончательно опьянили его: пряный дух, знакомый с детства аромат лекарственных отваров, освобождавший бронхи, стал для него афродизиаком, обещанием счастья. Он толкнул запотевшую стеклянную дверь. В призрачном рассеянном свете колыхались безликие тела. Пять мужских теней осаждали две женские. Он подошел, развязал салфетку и — голый, безымянный и вожделеющий — бросился в месиво переплетенных тел.


Через час элегантный Захарий Бидерман вышел из лимузина на площади Ареццо возле дома номер двенадцать, отпустил шофера, проскользнул в ванную принять привычный душ, дабы истребить подозрительные запахи, и с улыбкой заявился к Розе, которая в нетерпении ждала его.

— Не слишком устал, дорогой?

— Я в прекрасной форме!

— Ты неподражаем! И как тебе это удается?

Захарий Бидерман, польщенный признанием своих сверхчеловеческих возможностей, вместо ответа поцеловал ее.

3

— Что вы мне порекомендуете?

Жозефина смотрела на официанта-итальянца, стоявшего поблизости с блокнотом наготове. Озадаченная разнообразием меню, она пыталась уклониться от выбора.

— Я не знаю, что вы любите, мадам.

— А что выбрали бы вы?

Батист спрятал улыбку за картой меню, зная наперед продолжение сцены: официант назовет свои предпочтения, Жозефина начнет гримасничать, он предложит другое блюдо, она покачает головой и разочарованно вздохнет, что у нее совсем другие пристрастия, потом спросит, что едят люди за соседним столиком, и попросит то же кушанье. После непродолжительной комедии, минуты на четыре, она, скорее всего, заметит:

— Впрочем, я совсем не голодна.

Официант ушел восвояси. Жозефина и Батист чокнулись. Жозефина, сделав глоток монтепульчано, пристально взглянула на мужа:

— Мне нужно сказать тебе что-то важное.

— Да?

— Я влюбилась.

Батист заморгал. Он был удивлен и почувствовал облегчение. Получив странное желтое письмо, он догадался, что дома без его участия и ведома плетется некая интрига: не надо было быть чересчур наблюдательным, чтобы заметить, что Жозефина в последнее время то и дело бросается вглубь квартиры поговорить по телефону, надолго исчезает под предлогом покупок, думает о чем-то своем, сидя перед телевизором. Хотя Батист уже начал строить предположения, он ждал ее объяснений. Другой муж стал бы тайком наблюдать за женой и рыться в ее вещах, похитил бы мобильный телефон, изучил бы вызовы, устроил бы сцену — Батист брезговал подобными приемами. Он вырос в семье, раздираемой домашними склоками, и с детства презирал ревность до такой степени, что полностью от нее избавился, и игры в инквизицию его не привлекали; однако истинной причиной его выжидательной политики было доверие: Жозефина не могла разочаровать его.

Она смотрела на него, ожидая его реакции, чтобы продолжить.

Батист пробормотал:

— Я об этом догадывался.

Она прошептала в ответ:

— Сказать по правде, я не скрывалась.

Он кивнул. «Чтобы разговор продолжился в духе этой уважительной открытости», — подумал он. Он склонился к улыбающейся Жозефине:

— Так, значит, влюбилась… Это хорошая или плохая новость?

Она с участием схватила его за руку:

— Пока еще не знаю. По сути, это ничего для тебя не меняет. Что бы ни случилось, я выберу тебя, Батист, и останусь с тобой. Вот это-то я и хотела сказать тебе в первую очередь. Ты, ты, ты самый лучший на земле!

Батист ощутил, как волна удовольствия погрузила его в кресло, и он расслабился. Он был прав, веря в честность Жозефины. Теперь он мог выслушать все, что угодно, раз она подтвердила, что он остается ее избранником.

— Это давно?

— Две недели.

— Чего ты хочешь?

— Устроить встречу.

— Прости?

— Хочу, чтобы вы встретились, — весело повторила она. — А что? Вас двоих я люблю больше всех на свете, и мне очень хотелось бы, чтобы вы оценили друг друга по достоинству.

— Да ну?

— А кто знает?

— Кто знает — что?

— У нас же с тобой всегда были одинаковые вкусы. И очень возможно, что ты отреагируешь так же, как я.

Батист так опешил, что рассмеялся:

— Жозефина, ты поистине уникальна!

— Надеюсь. Ты, впрочем, тоже.

Чтобы прийти в себя, он заказал еще вина и уставился на рубиновую жидкость в бокале.

— Прости, что интересуюсь подробностями, но… это уже произошло между вами?

— Да. — Она целомудренно опустила глаза. — Это было очень хорошо, если тебя интересуют подробности. Ах, ну совсем не так, как с тобой. Очень хорошо. По-другому. Но в этих делах, ты же знаешь, я никак не смогу обойтись без тебя.

Батист покачал головой, зная, что она не кривит душой: она обожала заниматься с ним любовью. Он удивился, не почувствовав себя униженным еще больше, когда узнал, что она отдавалась другому.

— Это странно…

— Что?

— Что я не сержусь на тебя. Твое признание меня смущает, волнует, делает уязвимым, но я не злюсь на тебя.

— И на том спасибо! Я же такая откровенная! Я ничего не скрываю! И говорю тебе, что ты значишь для меня больше, чем кто бы то ни было!

Он покачал головой:

— И все же пойми, Жозефина. Мы живем вместе больше двадцати лет, и ты объявляешь мне о самом худшем, что может произойти.

— Вовсе нет!

— Это так. У нормальных людей.

— Ах, Батист, пожалуйста, ну при чем тут нормальные люди! Ни я, ни ты вовсе не нормальные люди и не собираемся ими стать.

Она метала громы и молнии — так ее возмутили его слова. Он восхищенно прыснул со смеху:

— Да, именно так я и говорил. Ты выбиваешь меня из колеи, но мне не удается на тебя рассердиться.

Воодушевленная очевидностью, она выпалила громко, почти выкрикнула:

— Потому что ты любишь меня, а я — тебя! Мы с тобой не можем разрушить нашу жизнь.

Посетители ресторана, услышав эту новость, стали оборачиваться и благожелательно заулыбались.

Батист успокоил ее, крепко сжав запястье:

— Ты, несомненно, права.

Они принялись дегустировать закуски.

Странное дело, Батист чувствовал себя влюбленным более, чем когда-либо. В их взаимопонимании крылась чудесная тайна. Жозефина восхищала его. Простая и лучезарная, она воспринимала жизнь, не заботясь о табу и не произнося банальностей. Жизнь захватила ее врасплох, и она хотела с ним поделиться.

— Знаешь, с самого начала этой истории я поняла, что ты мужчина моей жизни. Я не шучу.

Он поцеловал ей руку.

Она возбужденно продолжала:

— Ты мужчина моей жизни, потому что ты самый умный, талантливый и внимательный.

— Продолжай, я хорошо переношу комплименты.

— Ты мужчина моей жизни, потому что я считаю тебя красивым, ты нравишься мне уже больше двадцати лет, и я всегда хочу целовать тебя, когда тебя вижу, и мне нужно, чтобы ты крепко обнимал меня и занимался со мной любовью.

— Внимание, осторожно, я могу и поверить.

— Ты мужчина моей жизни, потому что я хочу стареть с тобой.

— Я тоже.

— Ты мужчина моей жизни, потому что ты превосходишь и заменяешь всех остальных.

— Не преувеличивай, Жозефина, ты только что завела любовника.

— Вовсе нет!

— Но…

— Я влюбилась в женщину.

Батист ошалело откинулся в кресле. Жозефина, блестя глазами, уточнила влюбленным голосом:

— Ее зовут Изабель.


В эту ночь Жозефина и Батист предавались любви иначе, чем прежде. Ухищрения итальянской кухни, обилие выпитого брунелло и головокружение от небывалой ситуации сблизили их. Понимая, что другие любовники после такого разговора повздорили бы, а то и расстались, они ощущали опасность разрыва, и их захлестнул прилив новой любви. Батисту, дрожащему от нетерпения, казалось, что сегодняшняя ночь последняя, Жозефине — что первая. Они давно уже забыли этот священный страх перед телом другого, это бережное отношение к дарованной интимности, этот восторг воздаяния за удовольствие. Тела их сплетались, и они причащались друг друга.

На следующий день Батист уединился. Усадить себя за работу ему не удалось, но ему было важно побыть одному.

Об Изабель он знал немного: ей около сорока, то есть она их ровесница; вырастила двоих детей, которые заканчивают учебу в Соединенных Штатах; живет вместе с мужем, с которым у нее общий бюджет и некоторые привычки.

— Вот увидишь, — уверяла его Жозефина, — ты западешь на нее. Когда она ни на кого не смотрит, она самая обыкновенная. Стоит ей улыбнуться, у нее появляется аура.

Батист признавался, себе, что связь Жозефины с мужчиной была бы для него более оскорбительна. А в этой ситуации он хотя бы не ощущал явной конкуренции: у них с Изабель были разные арсеналы средств, и Жозефина не пустится в сравнения. И все же она любовница, и это его тревожило… На этой незнакомой территории он не мог соперничать.

Он распахнул окно и стал наблюдать за птицами на площади Ареццо, которые гонялись друг за дружкой, прыгая с ветки на ветку, и больше напоминали обезьянок, чем попугаев.

То, что его подругу привлекла женщина, его не удивляло; нельзя сказать, что Жозефина и прежде обнаруживала подобную склонность, но Батист полагал, что испытывать влечение к прекрасному полу вполне естественно. Ему казалось, нет ничего более эротичного, чем объятия обнаженных девушек. «Будь я женщиной, я, несомненно, был бы лесбиянкой». Он все не мог понять, как его друзьям-геям удается избежать этих чар, даже тем, которые ценят красоту женщин, будучи их лучшими модельерами, гримерами, фотографами и режиссерами — но не любовниками. Чтобы разобраться с этим несоответствием, он проанализировал свои ощущения: любуясь красивым мужчиной, он не испытывал желания на него наброситься. В глазах Батиста никакие чувственные наслаждения не были предосудительны. Поскольку пробным камнем желания остается сексуальное поведение, все типы этого поведения естественны, в том числе и свойственные секс-меньшинствам. Группа, к которой мы принадлежим, мало связана с нашим выбором и нашим прошлым, а больше — с биологической лотереей: независимо от нашего пола мы получаем гены, толкающие нас к мужчинам или к женщинам. Или и к тем и к другим.

Он захлопнул окно.

Вошла Жозефина:

— Ты не возражаешь, если завтра вечером?

— О чем ты?

О встрече с Изабель…

Батист вздохнул. Этого момента он боялся.

— Давай повременим, мне нужно подумать.

— Подумать? О чем?

— Свыкнуться с ситуацией.

— Свыкнуться? Какая ситуация? Вы же незнакомы. — Она обвилась вокруг него. — Мой Батист, тебе не о чем печалиться… Ситуация остается в твоих руках. Как ты решишь, так и будет. Пойми, я не хочу вести двойную жизнь и адюльтер меня не привлекает. Если Изабель тебе не понравится, если ты скажешь мне, что больше не желаешь ее видеть, я ее оставлю. Я буду страдать, но мы с ней расстанемся. Обещаю. Либо она войдет в нашу жизнь, либо исчезнет из нее.

— Все так просто?

— Не бойся. Ты ничем не рискуешь, любимый.

Он машинально погладил ее плечо:

— А она хочет встречи со мной?

— Только о ней и мечтает.

— И не боится?

— Боится ужасно!

Они засмеялись. Этот страх неожиданно сблизил Батиста с Изабель: Батист почувствовал к ней легкую симпатию. «У меня сильная позиция. Хоть я и боюсь встречи, я в любом случае выйду победителем».

— У тебя час, чтобы решиться. А пока я закончу возиться с кексом.

— А что за кекс?

— Лимонный.

— Мой любимый!

— Ну да, это сексуальное домогательство.

И она ушла — оживленная, бунтующая, легкая.

Возможно ли было так любить? Жозефина внушала Батисту любовь ежесекундно. Только писательство его отвлекало, да и в нем он признавался себе, что писал прежде всего, чтобы ее соблазнить, очаровать, удержать.

С первого дня их знакомства он увлекся этой сильной личностью с порывистым, резким характером. Жозефина в одну секунду диагностировала ситуацию или чье-то поведение, когда Батисту требовалось размышление, чтобы прийти к сходному выводу. Она действовала интуитивно, он — рассудочно. Если он множил размышления и объяснения, прежде чем сделать вывод, он видел, что она достигает цели молниеносно, будто озарением. Если он был зубрилой, отличником, дипломированным интеллектуалом, то Жозефина, не удосужившаяся сдать и школьных выпускных экзаменов, казалась ему умнее его. Своей уникальностью она не была обязана никакой методике, никакому образованию; сознавая свою особость, она была самой собой, только собой, яркая, неспособная поступать иначе. Никакие авторитеты, репутации, единодушные мнения ее не впечатляли; ее вели смотреть прославленную постановку Шекспира, а она на выходе восклицала: «Какая ужасная пьеса!» Сталкиваясь с известным государственным деятелем, каким бы популярным или любезным он ни оказывался — известное дело, профессиональные политики это прежде всего мастера обольщения, — она доказывала, не успев ему наскучить, что политика его никуда не годится. Миллионер в ее глазах не имел преимущества перед мусорщиком, напротив, обладание состоянием делало его прегрешения против хорошего вкуса непростительными, о чем она ему тотчас и сообщала. Очень скоро друзья Батиста окрестили ее Мадам Сан-Жен, вспоминая эту исполненную здравомыслия и отваги маршальшу, за словом в карман не лезшую, которая вела себя при наполеоновском дворе будто в прачечной. После их свадьбы друзья дали молодой чете новые прозвища — Гаврошка и Интеллектуал. Позднее супруги отдалились от приятелей Батиста по учебе, которые смотрели на чету сквозь призму снобистских предрассудков, и теперь Батист и Жозефина виделись с ними нечасто и были свободны, счастливы и независимы; это отдаление чета относила на счет необычайного успеха, достигнутого Батистом в писательской карьере.

С Жозефиной Батисту не бывало скучно, поскольку он никогда не знал, как она поступит; ее привлекательность обусловливалась непредсказуемостью. Она реагировала на события не только иначе, чем большинство людей, — она вела себя даже в сходных ситуациях всякий раз по-новому. Едва ее вкусы или пристрастия казались определившимися, она тотчас опровергала стереотип новым уточнением. Нельзя было предугадать, что понравится ей, а что нет: раз она восхищалась Мопассаном и Стефаном Цвейгом, значит ей нравится прямолинейное искусство, без претензии, литературных изысков; и вдруг она увлекалась бесконечно разветвленными фразами Марселя Пруста или декламировала гимны Сен-Жона Перса. Разоблачив нескольких заумных интеллектуалов, туманных и непонятных, она переписывала изречения Рене Шара, фразы алмазной огранки, не предлагающие единственного прочтения, но сверкающие во времени разными гранями.

Изменчивая, как небо над океаном, она царила в сердце Батиста, простодушная и утонченная, приветливая и требовательная, заботливая и бескомпромиссная, порывистая и рассудительная, грустная и веселая, влюбленная и насмешливая, — она могла заменить всех женщин, потому что вмещала их всех. Он любил говорить ей: «Ты не женщина, а каталог женщин».

У других Жозефина вызывала резко противоположные реакции: одни ее обожали, другие ненавидели. Вероятно, ненавидевших было больше. Это Батиста не печалило, напротив, отношение к Жозефине было ситом, отсевавшим недалеких и мыслящих банально. Благодаря ей он избавился от многих недоумков. Само собой, он приходил к выводу, что Жозефина невыносима; а он выносил только ее, прочие его утомляли.

Она вернулась в комнату со сгоревшим кексом:

— Кажется, я витаю в облаках: пирог сгорел дотла. Угощу тебя, только если ты уверен, что мечтаешь заболеть раком.

Он поймал ее и прижал к себе:

— Согласен на завтрашний вечер.

Жозефина просияла:

— Правда? Ах, ты ужасно милый…


Назавтра в восемь часов вечера Батист нарочно задержался у себя в кабинете. Он не знал, куда себя деть: садился за стол и понимал, что не в состоянии написать ни строчки; подходил к окну и боялся увидеть Изабель раньше времени.

Жозефина приготовила ужин и зажгла свечи — последнее могло казаться ей и комичным, и прелестным, все зависело от настроения.

Наконец зазвенел звонок. Батист замер.

— Иду открывать, — объявила Жозефина.

Он услышал щелчок замка, неразборчивый щебет двух женщин. Они целовались? Пользовались его отсутствием и ласкали друг друга?

Батист в нетерпении взглянул на себя в зеркало. Он долго не мог выбрать костюм на вечер: с одной стороны, ему не хотелось выглядеть смешным, нарядившись, с другой — чувствовал необходимость быть на высоте, не оскорбить Жозефину небрежностью. Увидев мельком свое отражение, он нашел себя столь бесцветным, что удивился, почему Жозефина им интересуется. Затаив дыхание, он пошел по коридору в гостиную.

Едва он вошел, Изабель обернулась, просветленная и сияющая, и лицо ее вспыхнуло.

— Добрый вечер. Я очень рада нашей встрече.

Он на мгновение замер, очарованный. Такая же миниатюрная, как Жозефина, Изабель казалась ее белокурой сестрой.

Он без колебаний склонился к ней и скользнул по щеке поцелуем.

Она от этого прикосновения вздрогнула. Он тоже.

От нее исходил восхитительный аромат.

Они снова улыбнулись, стоя недвижно в нескольких сантиметрах друг от друга.

— Видите, — крикнула Жозефина, — я была уверена, что вы друг другу понравитесь!

Батист обернулся и взглянул на жену. Его веселые глаза говорили ей: «Я тоже влюбился».

4

— Гийом, подберись, не сутулься!

Мальчик за детским письменным столом, слыша замечание отца, тут же выпрямился. Франсуа-Максим де Кувиньи мягко продолжал увещевать:

— Каждую минуту своей жизни, Гийом, представляй, что ты садишься в седло. Будь гибким и прямым. И то и другое вместе. Владей своим телом, но не делайся скованным.

Гийом посмотрел на отца, демонстрировавшего хорошую осанку: спина прямая, шея расслабленная.

— I beg you to remind him that, if necessary, — сказал он гувернантке Мэри.

— Yes, Sir, you can trust me, — ответила ирландка.

— You can leave us, please, I’ll stay with him.

Мэри вышла из комнаты и отправилась на другой этаж, к девочкам Кувиньи.

— Ну, мой мальчик, — продолжил Франсуа-Максим, — покажи мне твою тетрадь с упражнениями. Как у тебя обстоят дела с чистописанием?

Он взглянул на исписанные каракулями страницы. Его сын старался, но сталкивался со множеством препятствий: перо цеплялось за бумагу, бумага рвалась, чернила разбрызгивались — предметы будто сговорились пакостить.

Понимая, что отцовская оценка будет нелестной, мальчик предпринял отвлекающий маневр:

— Я сегодня в школе чуть не подрался.

— Что случилось?

— Бенжамен и Луи назвали Клемана педиком.

— И что?

— Я сказал им, что это нехорошо. Во-первых, потому, что так не говорят. Во-вторых, потому, что я им сказал, что мой папа тоже такой, а я не позволяю, чтобы о нем говорили дурно.

Франсуа-Максим де Кувиньи оцепенел, охваченный ужасом.

Мальчик уверенно настаивал, поучительно тыча пальцем:

— Еще я объяснил им, что говорят не «педик», а ПД. И еще что нельзя кого-то критиковать за то, что он зарабатывает деньги. И еще наша семья очень гордится тем, что ты ПД в банке…

Франсуа-Максим громко и раскатисто расхохотался, запрокинув голову. Он, конечно, понимал, что его реакция чрезмерна, но ведь он снова вернулся к жизни после того, как пуля просвистела у самого виска.

В комнату заглянула Северина, привлеченная таким бурным весельем:

— Что у вас происходит?

Франсуа-Максим пересказал слова сына. Обеспокоенная, Северина тоже посмеялась. Гийом растерялся: он радовался, что развлек родителей, хотя и чувствовал, что совершил промах.

— Что я сказал смешного? — наконец спросил он.

Родители переглянулись, вынужденные разъяснить деликатный вопрос. Северина дала понять мужу, что просветить сына предстоит ему.

— Ну хорошо, Гийом, «педик» — это дрянное слово, означающее дрянную вещь.

— Какую?

— Педиком называют мужчину, который живет не с женщиной, а с другим мужчиной.

— Я не понимаю.

— Ну хорошо, этот мужчина спит в одной кровати с другим мужчиной, они вместе едят, вместе едут в отпуск.

— Они друзья?

— Больше чем просто друзья. Они делают то же, что мама с папой: ласкают друг друга, целуются в губы.

— Гадость!

Мальчик подскочил на стуле с гримасой отвращения.

Франсуа-Максим был страшно рад, что его сын испытывает интуитивное неприятие такой ситуации: значит, сын абсолютно нормальный! Де Кувиньи с гордостью посмотрел на Северину, которая казалась больше удивленной, чем удовлетворенной реакцией сына, и мудро решил добавить еще красок:

— И еще нехорошо, Гийом, что такой мужчина не заводит семью, не женится на женщине и не имеет детей. В общем, он ненужный. Для общества и рода человеческого он остается бесполезным, то есть паразитом.

Гийом важно кивнул.

Франсуа-Максим закончил:

— Это слово не имеет никакого отношения к моей должности: я — ПГД, «президент — генеральный директор». То есть ничего общего между ПГД и… тем словом, которое ты произнес.

Ему не хотелось еще раз произносить эти два слога: Франсуа-Максим предпочитал обходиться без вульгарных словечек; к тому же произнесению этого слова, казалось ему, сопутствует риск заражения для сына. И признания для него самого… Ему хотелось так надежно скрыть эту сторону жизни, что он отвергал описывающие ее слова.

— Так что же, Клеман педик?

— Может, и нет, Гийом. Это слово, которое ты не должен употреблять, — обычное оскорбление среди невоспитанных мальчиков. Сам подумай: когда твои сестры обзывают друг дружку идиотками или кретинками, это же неправда.

— Согласен.

Мальчик вздохнул и подвел итог:

— Я, во всяком случае, педиком не буду.

Франсуа-Максим с чувством посмотрел на сына. Значит, проклятие остановилось на нем, он передал сыну только чистые гены, оставив дурные при себе; сыну не придется вести двойную жизнь. В этот миг сорокалетний мужчина, мучимый противоречиями, завидовал ясной убежденности десятилетнего ребенка. Он быстро положил тетрадь, не выказав должной требовательности:

— Твой почерк становится лучше, Гийом. Продолжай над ним работать.

Он вышел в хорошем настроении и подошел к Северине. Она взяла его под руку, они стали спускаться по лестнице.

— Спасибо, что объяснил ему, но…

— Что?

Северина покраснела. Ей было трудно продолжить фразу:

— Франсуа-Максим, а ты не преувеличиваешь, говоря, что быть таким… нехорошо?

Франсуа-Максим сжался:

— Прости?

— Он в будущем столкнется с такими людьми.

— Ну да, конечно. И сможет понять, кто прав, а кто заблуждается.

Подведя черту, Франсуа-Максим пошел к дочерям. У него была привычка по вечерам общаться с каждым из детей, спрашивать, как прошел у них день и что задано.

Северина смотрела ему в спину, такую прямую, и сожалела, что не может, как он, без колебаний подписаться под некоторыми «очевидностями». «Кто прав, а кто заблуждается!..» Пользуясь тем, что ее никто не видит, она вошла в гостиную, налила себе виски и поспешно выпила.

Последние дни ей было не по себе из-за этих проклятых писем, этих одинаковых записок, которые пришли Франсуа-Максиму и Ксавьере. Ни один из них не сомневался: и муж, и любовница были уверены, что отправила письма она, Северина. Ксавьера выразила свою уверенность пощечиной, а Франсуа-Максим дорогой сумкой, в которую было вложено то самое послание, «Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто»; на ней было приписано от руки: «Я тоже тебя люблю».

Северину заботила не личность истинного отправителя, а то, что эти двое уверены в ее авторстве. Если бы они знали… до какой степени она не способна на такое предприятие! Подозревали ли они о ее внутренней пустоте, застарелом равнодушии ко всему? Или они оба любили ее так сильно, что приписали ей такой поступок? Если бы она, Северина, получила такое письмо, у нее не появилось бы никаких предположений. Потому что она ничего не чувствовала. Или почти ничего. Неспособная на решительное действие в отношении кого бы то ни было, она удивилась, что другим это непонятно. Если Франсуа-Максим стал ее мужем, то лишь потому, что он это предложил и она согласилась. Если Ксавьера посвятила ее в радости лесбийской любви, то лишь потому, что проявила инициативу: Северина пошла у нее на поводу. Она жила не порывами, но отголосками порывов других людей. Что касается роли матери, она лишь примирилась со своим долгом и тщательно исполняла ритуалы материнской любви. И дело было не в пассивности, а во внутренней пустоте.

И в истории с этими двумя записками она по привычке позволила мужу и любовнице думать так, как им заблагорассудится. Какая разница? Важна для нее была не правда — слишком неприглядная, во всяком случае ее правда, — но сохранение иллюзий. Дав ей пощечину, Ксавьера разгорячилась и потянула ее на стоявший в гостиной диван. Вручив свой подарок, Франсуа-Максим развеселился и был игривее обычного. Хоть она и не была счастлива, она делала их счастливыми.

Она налила себе еще стаканчик виски. На сей раз наполнила его до краев и выпила до дна. Удивительное дело: никто не догадывался, что она становится алкоголичкой. Конечно, она скрывала свои тайные возлияния, полоща рот душистой водой, чтобы скрыть запах бурбона, и все же!

Она спустилась на кухню:

— Что вы приготовили, Грета?

Повариха назвала блюда и перечислила основные ингредиенты. «Я и здесь совершенно беспомощна». Северина никогда не занималась готовкой. Девушка из богатой семьи, она еще и потому не хотела стряпать, что занятие казалась ей несуразным: часами создавать то, что исчезнет во рту в считаные секунды, — что за абсурд! Если она и восхищалась поварами, то не их кулинарным мастерством, а этим культом бессмысленных действий, этим пристрастием к нелепой трате сил. Творцы бесполезного!

Семья собралась в большой столовой, обшитой деревом в традиционной манере и украшенной полотнами с изображением охотничьих сцен. Стол был уставлен множеством разнообразных тарелок, рюмок и приборов, превращая ежедневный ужин в праздник. За столом прислуживала домработница.

Франсуа-Максим направлял беседу. Дети должны знать, что ужин — это не только еда, за ужином уместно блеснуть остроумием, поинтересоваться занятиями сотрапезников.

Он рассердился на Гийома, когда тот не сразу ответил ему на вопрос, дожевывая кусок трески.

— Пожалуйста, Гийом, научись разговаривать с полным ртом.

— Но…

— Заставлять собеседника ждать под предлогом того, что ты жуешь, — чудовищная грубость. Свинство!

— Папа!

— Физиология не должна довлеть над духовностью, мой мальчик. Ты должен уметь говорить с полным ртом, чтобы никто не догадывался, что во рту пища. Смотри.

Он подцепил вилкой ломтик кабачка и продолжал самым естественным тоном:

— Мне нет нужды моментально глотать еду. В моей ротовой полости довольно места, чтобы скрыть пищу, и, пока я артикулирую, я пережевываю. Так я участвую в беседе и одновременно уделяю внимание блюду.

Девочки смотрели на брата с высокомерным сочувствием: они давно освоили эту великосветскую гимнастику и думали: «Бедный Гийом, все-то нужно ему объяснять», забывая, что и они не сразу этому научились.

После десерта гувернантка Мэри пришла за детьми.

Франсуа-Максим и Северина перебрались в гостиную. Он выбирал одну из телепередач, записанных накануне; глаза Северины бродили по стенам: она никак не могла решить, нравится ей или нет оформление гостиной. Все вместе создавало впечатление богатства, роскоши, изобилия, потому что драпировка — матерчатые ширмы, разделявшие диваны и кресла, — пестрила индийскими мотивами, многочисленные лампы изливали свет, отражавшийся на фигурках животных, шкатулках из черепахи и перламутра. Десять лет назад английская архитекторша состряпала ей этот дизайн. Здесь возникало чувство комфорта, но Северина не понимала, какое отношение это имеет к ней. Побывав в домике Ксавьеры на берегу Северного моря, таком стандартном, удобном и приятном, она пришла к выводу о своей никчемности: ее интерьер был ей навязан британкой, которая сейчас, вероятно, занимается дворцом катарского эмира. В общем, и тут она подчинилась чужой воле.

А что, если ей обратиться к лаконичному стилю дзен? Эта мысль на миг увлекла ее. Не поискать ли телефон хорошего минималистского дизайнера? «Несчастная, ты начинаешь все сначала!» Она поняла, что кто-то посторонний вновь будет обустраивать ее мир… Она бросила эту затею и с нетерпением ожидала, когда Франсуа-Максим выберет канал, а она без помех улизнет, чтобы пропустить еще стаканчик.

— «Право голоса», о европейской политике! Ты не против, Северина?

— Замечательно.

Они посмотрели вчерашнюю запись политического шоу. Франсуа-Максим следил за дебатами бурно и с пристрастием; Северина была сдержанней, уделяя передаче вежливое внимание и пользуясь напряженными моментами, чтобы отлучиться и украдкой глотнуть виски.

Вообще говоря, было самое время отправиться в спальню. Такая перспектива ужасала Северину, и внезапно она услышала собственный голос:

— Я не рассказывала тебе про тайну моего отца?

Он удивленно посмотрел на нее. Когда он понял, что она напряженно ждет его отклика, он выключил телевизор и сел напротив нее.

Франсуа-Максим не знал отца Северины. Тот уже год как умер, когда они познакомились в годы учебы в университете, на факультете права «Пантеон-Ассас».

Северина схватила графин виски, достала два бокала и принесла поднос на журнальный столик. Если муж потом почует запах алкоголя, то у нее будет оправдание. А если выпьет за компанию с ней, то и вовсе не заметит.

Догадываясь, что признание будет важным, он взял протянутый ему бокал.

— У отца была тайна. Когда мой старший брат проник в нее, это стало началом конца.

— Конца чего?

— Семьи. За пять лет изменилось все: отец умер, у матери обнаружился рак, брат уехал в Индию и погиб там от кишечной инфекции, а сестра вышла замуж за африканца; последнее само по себе не так и ужасно, но это было худшим оскорблением оставшихся членов семьи. Ты не задумывался, почему с нашей семьей произошла катастрофа?

Франсуа-Максим отрицательно покачал головой. Когда он начал за ней ухаживать и потом, когда они с Севериной встречались, он был рядом с ней во время всех этих драм, а после женитьбы присутствовал на многочисленных похоронах. По сути, он познакомился с семьей Северины в момент гибели этой семьи. Что случилось потом? Через два года после свадьбы Северина и ее сестра унаследовали огромное семейное состояние; потом, когда сестра отказалась от своей доли, Северина стала единственной наследницей.

— Мой отец, — продолжала она, — всегда внушал восхищение и ужас. В наших глазах он был воплощением превосходства. Справедливый, эрудированный, строгий, трудолюбивый и успешный, он очень впечатлял нас. Он не проявлял к нам любви, но и не требовал ее от нас. Сама я об этом не задумывалась, это выявил мой психоаналитик. Но в один прекрасный день отец рухнул с пьедестала.

— Как это было?

— Однажды летом мы отдыхали в нашем доме в Оссегоре, на берегу океана, — без отца, он остался в Париже. Он никогда не уезжал в отпуск, предпочитая работать; мы из-за этой его привычки всегда чувствовали себя немного виноватыми. Как-то в четверг мой двадцатидвухлетний брат вернулся в Париж, потому что один из его близких друзей женился. Никого из нас, в том числе и отца, он об этом не предупредил. Так вот, он приехал в Париж после полудня и, чтобы избежать бесконечной болтовни с нашей словоохотливой консьержкой, прошел в дом по черной лестнице. На ней-то он и увидел отца.

Она плеснула себе виски, затем продолжала:

— Вернее, похожую на отца жуткую женщину.

— Не понимаю…

— Он тоже ничего не понял в ту минуту. Через прутья перил он увидел квадратную матрону, широкую и тучную, выходившую из нашего дома. Он очень удивился; сначала он подумал, что отец нанял новую домработницу. Она спускалась, тяжело брякая по ступеням огромными туфлями-лодочками. В следующий миг он разглядел ее черты и, несмотря на парик и макияж, узнал отца.

— Твой отец был трансвеститом?

— Пьер поначалу не хотел верить увиденному, он скатился с лестницы и в бешенстве убежал. Час спустя он вернулся и убедился в невообразимом, перерыв гардероб отца, — у каждого из родителей была своя спальня. Внутри шкафа он обнаружил потайную дверцу, за которой хранились платья, юбки, нижнее белье гигантских размеров, огромные женские туфли, сумочка с косметикой. Он оставил свое открытие при себе и ушел ночевать к приятелю. Но в течение нескольких дней приходил в кафе по соседству с домом и подстерегал переодетого в женское платье отца, выходящего с черного хода.

— И шел за ним следом…

— Да.

— И?..

— Наш отец проводил время в женском обличье. Пил кофе. Прогуливался по магазинам женской одежды, женского белья и косметики, где покупал себе всякие пустяки. В эти часы он был женщиной.

— Пьер рассказал вам об этом?

— В то лето Пьер ничего не сказал. Но на следующий год у него разладилась учеба. Он без предупреждения ночевал не дома. Мы боялись, что у него проблемы с наркотиками. Как-то в воскресенье за завтраком отец, восседая, как патриарх, во главе стола, устроил ему при всех нагоняй. Брат побледнел, выскочил из-за стола и на какое-то время исчез. Вернулся он очень скоро: принес отцовское женское обмундирование и бросил его на стол. Тогда-то он и рассказал о виденном.

Северина сдержала дрожь в руках.

— Тут же обвинитель стал обвиняемым. Поскольку мертвенно-бледный отец молчал, возмущенная мать встала и попросила Пьера покинуть дом и больше никогда не переступать его порога. Пьер послушался. Некоторое время нам хотелось представлять нашего брата выдумщиком, лжецом, чудовищем. Между тем отец замкнулся. Неделю спустя мы осознали, что долгие годы отец нас обманывал. Тремя месяцами позднее сестра объявила, что уезжает жить в Нигер со своим приятелем Бубакаром. Тогда мать отреклась от нее. Брат, с которым мы тайком встречались, улетел в Индию. Через год отец, не произнесший с того рокового утра и десяти фраз, врезался на машине в платан — этот несчастный случай мы молчаливо считали самоубийством. Дальнейшее тебе известно. Мы узнали о смерти брата в Бомбее. У матери обнаружился рак груди, и она безропотно угасла за четыре месяца. Наконец Сеголен, перебравшись в Ниамей, отреклась от нашей семьи, отказавшись от своей доли наследства.

Франсуа-Максим подошел к Северине и обнял ее, но она тут же высвободилась, желая продолжить рассказ. Его это не задело, и он опустился на колени рядом с ней.

— Итак, ты единственная, кто уцелел в этой катастрофе.

— Казалось бы, да.

— Что ты хочешь сказать?

— Меня гложут сомнения. — Она взглянула ему в глаза. — Я сомневаюсь, что люди представляют собой то, чем они кажутся. Я не уверена, что мои близкие соответствуют своей внешности. Я все время жду каких-то страшных откровений.

Франсуа-Максим непроизвольно встал. Что пыталась она ему сообщить? Знала ли она, что он не тот, за кого себя выдает? Означал ли ее рассказ, что она осведомлена о его шалостях?

— Представь, Франсуа-Максим, что однажды наши дети тоже узнают о том, что мы с тобой не то, чем хотим казаться…

На сей раз Франсуа-Максим уже не сомневался: она знает!

— Что… ты хочешь сказать?

— Ничего.

— Ты хочешь… мне в чем-то признаться?

Она посмотрела на него долгим взглядом, удрученная своей трусостью: ей не хватило духу признаться в своей связи с Ксавьерой. Она сокрушенно прошептала:

— Нет.

— Нет?

— Нет.

Франсуа-Максим воспрянул духом и стиснул ее в объятиях:

— Я люблю тебя, Северина! Даже не представляешь, как сильно я тебя люблю!

Его порыв был искренним, но питала его не только любовь, но и чувство облегчения. В эти несколько мгновений он боялся потерять все, что ему было дорого: жену, семью, успешную карьеру, свои тайные радости. Теперь же его охватило лирическое воодушевление, и он без устали твердил Северине, что любит ее, радостно кружа по краю бездны, в которую едва не рухнул.

Северина залилась слезами.

Он утешал ее, потом бережно, как фарфоровую вазу, отвел в спальню и уложил на кровать.

Невероятно… С ним всякий раз случалась эта странность… Когда жена плакала, он испытывал к ней влечение. Почему? Неужели в нем бродят садистские наклонности? Или он думал, как первобытный самец, что только его ласки способны ее успокоить?

Чувствуя, что потребуется терпение, он прижал ее к себе и шептал ей на ушко тысячу нежностей. Когда она наконец улыбнулась, он развеселился и стал легонько постукивать пальцем ей по носу. Она замурлыкала от удовольствия, прирученная его добродушием, потом прильнула к мужу, положив голову и руку на его широкую грудь.

Она обмякла в его руках, и он уже не сомневался, что достиг цели; поймав ее взгляд, он увидел, что она засыпает.

Он лежал не шевелясь и выжидая, когда она погрузится в глубокий сон, затем осторожно освободился, встал с кровати и проскользнул в гостиную.

Не зажигая света, он встал на деревянную лесенку и достал с верхней книжной полки художественный альбом. Задернул шторы, закрыл двери комнаты, включил торшер и устроился в кресле.

Альбом работ великого нью-йоркского фотографа Роберта Мэпплторпа привычно раскрылся на страницах с изображением истерзанных торсов Геракла, черных эрегированных членов, изощренных садомазохистских сюжетов, где пластическое совершенство соединено с эротическими фантазмами. Франсуа-Максим поблагодарил Создателя, что ему дозволено, не выходя из дому, наслаждаться волнующими образами под видом искусства, и принялся снимать напряжение, мешавшее заснуть.

5

— Вы выходили из дому вчера вечером?

— Простите?

Мадемуазель Бовер подняла голову, чтобы еще раз услышать вопрос, заданный Марселлой; та, вооружившись тряпкой, придирчиво высматривала, на что бы ей наброситься.

— Да я вчера принесла вам белье из глажки. Раз десять звонила. И третьего дня тоже, хотела вернуть ваши журналы.

Марселла обожала журналы, посвященные жизни королей и принцесс, и часами могла разглядывать у себя в комнатушке платья, шлейфы, диадемы и дворцы — глянцевые картинки давали ей доступ к роскошной жизни.

И заключила:

— Больно уж вы часто гуляете по вечерам!

Мадемуазель Бовер залилась румянцем. Попугай громким голосом заверещал:

— Что это значит, господин Крючконос? Что это значит?

Мадемуазель Бовер испепелила его взглядом, что подвигло птичку прохрипеть:

— На помощь! На помощь, Серджо! На помощь!

Марселла удивленно посмотрела на попугая:

— Да он совсем чокнутый, ваш Коперник. — И мысленно добавила: «Мой афганец куда лучше».

Мадемуазель Бовер встала и подошла к Марселле, хрустя пальцами.

— Я должна вам кое в чем признаться.

— В чем это? — заинтересованно откликнулась Марселла.

— Я встретила одного человека.

Марселла вытаращила глаза и медленно покивала.

Пронзительным смешком мадемуазель Бовер изобразила восторг:

— Это всемирно известный музыкант. Пианист. Американец.

— Он черный?

— Нет, белый. Но очень близок к Обаме.

Марселла восхищенно замахала руками:

— И давно вы встречаетесь?

— Год.

— Он живет здесь?

— В Бостоне.

Мадемуазель Бовер целомудренно опустила глаза, будто упоминание Бостона касалось самых волнующих достоинств ее возлюбленного. Марселла удивилась:

— И как это вам удается? Он в Бостоне, вы тут?

— В настоящий момент он в Брюсселе. В другое время мы общаемся по телефону.

— Ну вы даете, мадемуазель!

Марселла недоумевала, как можно крутить роман по телефону. Ну как бы они, живя в разных городах, миловались с ее афганцем, который совсем не говорит по-французски, а она ни слова не знает на его пушту?

— А на каком языке вы говорите?

— На английском…

— Обалдеть!

— …но он и по-французски говорит хорошо, ведь он два года проучился на курсах в Париже. И французский стал для него языком любви.

Она снова покраснела, будто призналась в очень интимной подробности.

Марселла кивнула и заключила:

— Схожу за пылесосом.

Мадемуазель тоже кивнула, подумав, что Марселле самое время заняться уборкой.

Пока Марселла рылась в стенном шкафу, мадемуазель Бовер подошла к письменному столу и записала на клочке бумаги: «Пианист. Американец. Учился в Париже. Знакомы с ним год».

Марселла снова появилась:

— Очень близок к Обаме, говорите?

— Да, Марселла, очень близок.

— И не черный?

— Нет, Марселла.

Марселла воткнула штепсель в розетку.

— Знаете, черных у меня не было никогда. Но мне очень бы хотелось попробовать. Из любопытства.

— Какого любопытства?

Марселла посмотрела на мадемуазель Бовер, замялась с ответом, понимая, что он ее наверняка шокирует, пожала плечами и нажала кнопку. Пылесос взревел.

— Ваш, во всяком случае, не черный. Так что…

Марселла свирепо атаковала ковер. Мадемуазель Бовер добавила запись: «Очень близок к Обаме, но не черный». Прежде чем сунуть листок в потайной ящик, она взглянула, что на его обороте: «Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

«Что ж, забавно. Прослежу за продолжением этой рекламной кампании. Им удалось возбудить любопытство, но, если они будут тянуть, люди забудут».

Она с облегчением подумала, что Марселла не станет следить, куда она отправится сегодня вечером, зато начнет спрашивать про ее любовника. Как бы его назвать?

Шум пылесоса прервался. Марселла, поставив ногу на его корпус и придерживая шнур, была похожа на охотника, позирующего с добычей; она в упор посмотрела на мадемуазель Бовер:

— Мой сын через три месяца женится.

— Замечательно. И кто его невеста?

— Кристелла Пеперик.

Мадемуазель Бовер испугалась, что у нее слуховые галлюцинации:

— Кристелла Пеперик?

— Да.

— Та самая Кристелла Пеперик?

— А что, разве их две?

Мадемуазель Бовер сердито встала:

— Марселла, не притворяйтесь идиоткой: я говорю о Кристелле Пеперик, принцессе империи шампанских вин Пеперик.

Марселла почесала голову:

— Так и я о ней.

— Как! Вы хотите мне сказать, что ваш сын — ваш сын! — женится на наследнице дома Пеперик?

— Ну да.

— И вы так просто мне об этом сообщаете?

— А как надо?

— Весь мир сбился с ног, чтобы только глазком на них взглянуть. А что касается Кристеллы Пеперик, то это лучшая партия в Брюсселе. Как вашему сыну это удалось?

— Как и с другими: он ее закадрил.

— Где он встретил ее? Как? Почему? Вы не отдаете себе отчета, до какой степени эта женитьба…

Она хотела сказать «неожиданна», но в последний миг вильнула в другую сторону:

— …чудесна!

Марселла воздела очи к потолку и проворчала:

— Поживем — увидим! С женитьбой ведь как: сначала огонь и пламя, а потом одна зола. Посмотрим, сколько они продержатся, эти голубки.

— Марселла, ваш сын станет богатым!

— Тем лучше, ведь он мне задолжал двести сорок два евро! Не знаю, говорила ли я вам, но я выдала ему авансом двести сорок два евро, чтобы он смастерил мне ночной столик. И вот тебе: и столика нет, и двести сорок два евро плакали! Худо дело…

Она наткнулась на стул, путавшийся у нее под ногами, в сердцах саданула по нему ногой и поставила в угол.

Мадемуазель Бовер не могла уразуметь, как эта тупая мамаша без конца пережевывает историю про двести сорок два евро и ночной столик, в то время как ее сыну предстоит свадьба века!

Видя эту несообразность, она решила уточнить:

— Марселла, а где живут родители вашей будущей невестки?

— В самом конце авеню Луизы, Сквер дю Буа.

Мадемуазель Бовер вздрогнула: на Сквер дю Буа, частной улице с черно-золотыми решетками, располагались роскошные жилища площадью от семисот до тысячи квадратных метров; это была своего рода элитная деревня, обиталище старых и новых толстосумов; во времена бельгийского франка ее называли «тупиком миллиардеров», а с переходом на евро стали называть «тупиком миллионеров».

— А вы уже видели эту девушку? И ее родителей?

— Нет еще.

— Ваш сын вам не предлагал встретиться?

— Он намекнул мне на одну вещь, которая мне страшно не понравилась, и я вытолкала его за дверь. Но если он вернется, я поручила своему афганцу выставить его снова.

— Но что произошло, Марселла?

— Он хотел проверить, как я собираюсь одеться и что буду говорить.

Ну какие могут быть сомнения! Рассказ Марселлы — чистая правда.

— Вот так, мадемуазель, — продолжала Марселла, — можно подумать, ему стыдно за мать!

Она выпустила из рук пылесос, стукнула себя кулаком в лоб и разрыдалась. Мадемуазель Бовер бросилась к ней, обняла за плечи, зашептала слова утешения, хотя на самом деле очень понимала этого мальчика, который, вытянув выигрышный билет, не на шутку боялся, что мать спугнет его удачу.

Ее захлестнула волна доброты. Она усадила Марселлу в кресло, села на табурет напротив и, держа ее за руки, стала увещевать:

— Марселла, ваш сын хочет убедиться, что его любимая мама понравится родителям его невесты. Он хочет быть уверенным, что вы сумеете построить с этой семьей добрые отношения. В его просьбе нет ничего ужасного.

— Вы так думаете?

— Я в этом уверена. Если хотите, я вам помогу.

— В чем?

— В подготовке вашей встречи.

Марселла поморщилась:

— В конце-то концов, мадемуазель, ведь речь идет всего лишь о девчонке и ее родителях, торговцах шипучкой. Он же не собирается представить меня английской королеве!

— Боюсь, Марселла, вы недооцениваете Пепериков. Оставим английскую королеву, но Пеперики входят в полусотню самых состоятельных семейств Европы.

Консьержка побледнела:

— Да бросьте!

— Именно так. Обычно такие девушки, как Кристелла Пеперик, — и это совершенно нормально — выходят за самых богатых наследников. Или уж за принцев. Но не за вашего сына!

— Бог мой, в какое дерьмо он вляпается!

— Помогите ему.

— Хорошо. Но что мне делать?

Мадемуазель Бовер встала и придирчиво оглядела толстушку:

— Как насчет небольшой диеты для начала?

— С какой стати?

— У богатых принято быть стройным. Даже если денег невпроворот, они не уписывают за обе щеки, а встают из-за стола чуть голодными. При больших доходах доблесть состоит не в том, чтобы набить брюхо, а в том, чтобы от этого удержаться.

— Мой бедный сынок, он привык уплетать за четверых…

— Он молод, у него жир не накапливается. А вот мы, в наши годы…

Марселла оглядела свои ляжки, живот, руки и, наверное, впервые в жизни осознала, что она довольно упитанная.

— Как только вы немного похудеете, Марселла, займемся вашим гардеробом.

— На какие шиши?

— Думаю, сын вернет вам двести тридцать…

— Двести сорок два евро! Это в его интересах. Вот черт, мне же нужно идти к мадам Мартель. Я ухожу, закончу завтра.

Она бросила дела и направилась к дверям. Мадемуазель Бовер машинально пошла следом за ней.

— Но если даже он мне вернет мои двести сорок два евро, у меня так и не будет ночного столика.

— Попросите вашего афганца смастерить его.

— Моего афганца? Да если он берет в руки тарелку, он ее, как пить дать, разобьет. У него руки растут не из того места. Он у меня интеллектуал, доктор филологии!

— Филологии? — воскликнула мадемуазель, удивленная, что Марселле знакомо это слово.

Когда дверь за Марселлой закрылась, мадемуазель Бовер раскисла. Вот ведь какая несправедливость! Если бы ей вернуть ее двадцать лет, она бы развернулась. В рассказанной Марселлой истории мадемуазель пыталась представить себя на месте двоих участников: богатой девицы, не доверяющей мужчинам, и бедного молодого человека, строящего жизнь на выгодном браке. А ведь мадемуазель Бовер никогда не могла преодолеть страх перед корыстными женихами и никогда не считала брак фундаментом счастья. Вывод?

Никакого вывода…

«Если будет продолжаться в таком духе, я снова пойду туда…»

В сумерках раздался хриплый вопль:

— Серджо! Серджо!

— Заткнись, Коперник!

Попугай разразился сварливым порочным хохотом. Она мстительно накрыла клетку пледом:

— Пора спать.

Потом упала в кресло и задумалась. Она испытывала острое беспокойство. Ее размеренная жизнь была нарушена. Она собиралась почитать и посмотреть телевизор, а тут приходится перекраивать картину мира, выдумывать себе нового претендента… и эта невероятная женитьба консьержкиного сына.

«Это слишком. Надо будет туда сходить еще раз».

Она была разочарована, она так мало в жизни испытала! Сидя почти безвылазно в своей унылой квартире, она ощущала пустоту и внутри и снаружи. Зачем длить это бессмысленное и беспредметное существование? Пустота не приносила ей успокоения. Тайная тревога снедала ее — назойливое беспокойство, бывшее в ней едва ли не единственным признаком жизни.

«А что, если пойти прямо сейчас?»

Но ее альтер эго тотчас возразило:

«Нет. Ты ходила туда уже не раз на этой неделе. Ты должна владеть собой».

«Согласна».

Часа три она боролась, мечась, как тигр в клетке. Она схватила телевизионный пульт и стала перескакивать с канала на канал в надежде, что какая-нибудь передача ее зацепит. Она предприняла разборку платяного шкафа. Она проверила на кухне срок годности всех продуктов — один, два, три раза. Она взялась было за книжку живущего по соседству писателя Батиста Монье «Женщина на берегу вод», первую главу которой сочла неудачной, потому что не могла запомнить ни одного персонажа.

Ночью она сдалась.

«Почему нет? Кто об этом узнает, кроме меня?»

Она измененным голосом заказала такси.

Когда она забралась в машину и назвала шоферу адрес, тот понимающе улыбнулся; мадемуазель Бовер — само достоинство — удивленно вздернула подбородок, и шофер понял, что он ошибся в своем предположении.

Он высадил мадемуазель Бовер у подъезда казино.

Она поднималась по лестнице, и жизнь по капле возвращалась к ней. Повеселевшая, воодушевленная и дрожащая от нетерпения, она вошла в зал, где весь персонал обращался к ней по имени.

«И почему я упрямилась? Я едва переступила порог, а мне уже легче».

Однако она хотела наказать себя, потому что превысила свою обычную дозу — на этой неделе она играла несколько раз кряду, — и решила отказать себе в игре по крупной и ограничиться автоматами.

Она устроилась перед сверкающим хромированным шкафом, разрисованным всевозможными фруктами, опустила монету, потянула рычаг. С головокружительной скоростью замелькали лимоны, дыни, клубника, бананы и киви. Через долю секунды мадемуазель Бовер заметила три доллара, выстроенные в ряд, окрылилась, один исчез, еще один, она рассердилась, снова безумное мелькание, снова картинки утихомирились: два доллара и одна груша.

«Почти удачно. Не хватает только одного».

Она снова запустила автомат. На сей раз она закрыла глаза, будто говоря машине: «Ты не посмеешься надо мной, кормя меня фальшивыми радостями, ты меня будешь слушаться, а не наоборот». Резкий звук возвестил, что игра окончена, и она вытаращила глаза: три доллара! Бинго!

Шумным металлическим дождем посыпались монеты, они не уместятся в кошелек.

Она схватила добычу и радостно устремилась в кассу.

«При таком везении я не останусь у игральных автоматов: зачем оскорблять судьбу!»

Это решение казалось ей самым разумным: нужно уважать судьбу, если она выказала благосклонность. Мадемуазель Бовер решительно приблизилась к зеленому столу, вокруг которого почтительно теснились люди. Заметив свободное место, она ловко проскользнула на него, кивнула игрокам, подмигнула крупье.

При виде игрового стола, жетонов и рулетки она испытывала приятное покалывание в голове. Уверенным отточенным жестом она поставила жетоны на красное, тройку.

Шарик запрыгал, будто сорвавшись с цепи.

Все затаили дыхание. Сердце мадемуазель Бовер бешено колотилось, она была без ума от этой бесконечной скачки. Игровые автоматы не утоляли ее жажды, в них выиграть было слишком просто; волнение от большого риска захватывало больше, и чем меньше шанс выигрыша, тем упоительнее ожидание развязки. Есть ли более мощный источник эмоций, чем опасность? С каждой партией она рисковала своими деньгами, честью, общественным положением; одним жестом она ставила на карту хрупкое равновесие своей жизни, и эта шаткость не утомляла ее, а, напротив, позволяла ощущать каждое мгновение жизни с неведомой прежде остротой. Пока шарик катился, у нее не было за плечами пятидесяти пяти лет, одиночества, несбывшихся любовей — она была в центре мироздания. Затевалась поистине космическая партия: мадемуазель противостояла хаосу, бросала вызов судьбе. Нет, она не пыталась опровергнуть законы вероятности, но желала доказать, что ее воля, ум и настойчивость одержат победу над слепым случаем. Любовные утехи никогда не смогли бы так вскружить ей голову. Барахтаться в постели — ничтожная игра, мельче игры с автоматом.

— Ставки сделаны!

Она дотла сожгла свою скуку, она была полна жизни, непохожей на тусклое домашнее прозябание. Еще несколько подскоков, и шарик успокоился.

— Пять, черное! — объявил крупье.

Проиграла. Ну и ладно, она продолжит игру.

6

Фаустина пробралась между машинами, сверила номерной знак, вытащила из сумки нож для устриц, огляделась по сторонам и, не заметив чьего-либо интереса к своей персоне, присела на корточки и быстро проткнула правую заднюю шину, затем, не разгибаясь, протиснулась к левому колесу и проткнула его. Наконец невозмутимо встала, сделав вид, что подняла оброненный предмет, и вернулась на тротуар.

Ну вот, Дани попался. Ему не удастся уехать в десять вечера, как вчера, и он останется на ночь у нее. Она удовлетворенно вернулась домой.

Она с наслаждением прислушалась к голосу в ее гостиной; босоногий адвокат, уроженец Антильских островов, сидел в кресле и обсуждал по телефону подробности какого-то дела; рукава его рубашки были засучены.

Она с любовью на него посмотрела. Когда он оставался у нее, она его обожала. Но если он находился вне ее квартиры, она, не желая смириться с особенностями его профессии, ревновала его; подозревала его в том, что, болтая с коллегами, он выставляет себя неотразимым мачо и смеется над ней, Фаустиной; боялась, что он навещает прежних любовниц, но еще больше ее страшила мысль, что он спит дома один и забыл о ней. Короче, когда он выходил за дверь, ей была совершенно неинтересна его жизнь, она испытывала к ней только ненависть.

Когда он закончил разговор, она села к нему на колени и обвила его руками.

— Женщина гибнет, ей требуется помощь, — прошептала она.

Он отозвался на ее ласки. Она добавила чувственности. Их губы встретились.

В этот миг телефон зазвонил снова.

— Закрыто! — дурачась, выкрикнула Фаустина голосом булочницы, опускающей железный ставень своей лавки.

Дани склонился посмотреть, кто ему звонит.

— Нет! — запретила ему она.

— Ты как ребенок.

— Я сказала: нет!

— Фаустина, я должен ответить.

Она не отпускала его, и он силой разомкнул ее руки, высвободился, бесцеремонно поставил ее на ноги и сердито взял трубку.

Она была в бешенстве. Мало того что он отверг ее ласки, так еще прибегнул к физической силе. До сих пор она знала только крепость его объятий, а теперь этот скот обратил свою мощь против нее. Насилие в чистом виде.

«Ненавижу его!» В ту же секунду у нее появилась единственная цель: сделать ему больно сразу, немедленно.

Сейчас Дани продолжал обсуждать с коллегой какое-то срочное запутанное дело, стараясь при этом не подходить близко к Фаустине, распространявшей волны язвительности.

Она вернулась в кухню, заставила себя успокоиться, приготовила аперитив и вернулась с подносом.

Она увидела, что Дани, краем глаза наблюдая за ней, заметил перемену. Попрощавшись с коллегой, он повернулся к ней:

— В моей профессии есть неотложные обстоятельства. У меня был незавершенный разговор, который нужно было довести до конца.

— Да, конечно, опять твоя профессия, твоя исключительная профессия.

— Твоя ирония неоправданна.

— Когда ты говоришь о своей работе, у меня складывается впечатление, будто я бездельница и все мы, простые смертные, не удостоившиеся чести быть Дани Давоном, членом адвокатской коллегии Брюсселя, погрязли в дилетантстве.

— Я говорил тебе, что у меня есть определенные ограничения.

Она схватила телефон и занесла руку над вазой с тюльпанами:

— А у меня нет!

С этими словами она разжала пальцы, и телефон плюхнулся в воду.

Он в бешенстве прыгнул и вытащил его:

— Несчастная идиотка!

Он обтер телефон салфеткой и бросился в ванную, чтобы высушить его феном. Фаустина смотрела на его суету с улыбкой, означавшей: «Если б ты знал, как ты смешон».

В конце концов он, затаив дыхание, попытался включить его, и — о чудо! — телефон заработал. Дани с облегчением сел на край ванны:

— Не вздумай повторить свой фокус!

— А что будет?

Он сокрушенно вздохнул:

— Чего ты добиваешься?

Фаустина опешила. Она была готова к боевым действиям, ждала раздражения и лицемерных увещеваний, но, когда ее без экивоков спросили, чего она хочет, вся ее воинственность иссякла.

Он миролюбиво ждал ответа, и она поняла, что должна подчиниться; поколебавшись, она пробормотала:

— Ты оттолкнул меня.

— В ту минуту мне нужно было ответить на звонок.

— Мне показалось, что это навсегда.

— Ты не поняла. Ты думаешь, я пришел сюда, чтобы тебя оттолкнуть? Чтобы сказать, что не желаю тебя видеть?

До Фаустины дошла абсурдность ее поведения; как с ней нередко случалось, она мгновенно сменила амплуа: бешеная фурия мигом превратилась во влюбленную женщину. Она бросилась ему в объятия и прошептала влажным голосом:

— Я дорожу тобой. Ты поразил меня, когда применил силу.

Он приосанился, довольный поворотом событий:

— Я сделал тебе больно?

— Нет.

— Вот видишь, значит, я себя контролировал.

Чтобы убедить ее в своей правоте, он взял ее на руки — а она не только позволила ему это сделать, но вдобавок старалась показаться ему как можно более тяжелой. Он отнес ее в гостиную, бережно положил на диван и обнял.

Фаустина забыла, что происходило несколько минут назад, забыла свою ярость и досаду и прильнула к нему. Они занялись любовью.

Два часа спустя они наслаждались дарами моря за маленьким складным столиком, который Фаустина втиснула на балкон.

На площади ярко-синяя ночь нежно омывала деревья, их баюкало пение птиц. Птицы болтали не так пронзительно: мягче, сдержанней и дремотней, чем днем.

Дани с наслаждением заглатывал устриц. Всякий раз, высасывая содержимое раковины, он пристально взглядывал на Фаустину.

— Ну у тебя и физиономия! — прыснула она со смеху.

— Устрицы — это сама женственность… эта их нежность, запах, соприкосновение. Мне кажется, что я тебя ем, да, тебя!

Он жадно высосал последнюю раковину.

Фаустина вздрогнула, будто это она проскользнула ему в рот.

Он подлил ей белого вина.

— Нельзя доверять сексу, Фаустина, это наркотик.

— О чем ты?

— Наркотик, то есть удовольствие, взлет и падение, а потом ломка и страдание, пока не получишь новую дозу. Если мы продолжим трахаться так же хорошо, мы уже не сможем без этого обойтись.

Она подумала: «Продолжим трахаться… А что он хочет предложить еще?» Он добавил:

— Если мы продолжим в таком же духе, мы начнем биться в истерике в дни воздержания.

Да, подумала Фаустина, это как раз ее диагноз. В те редкие дни, когда их профессиональная жизнь не позволяла им встретиться, ее одолевала неутолимая нервозность и она испытывала настоящую боль. Покачав головой, она предложила:

— Значит, единственный выход — трахаться плохо.

— Очевидно. Но для меня — с тобой — это невозможно.

— Для меня с тобой — тоже.

Они глубже вдохнули душистый вечерний воздух. Оба были не склонны к романтизму, и, дабы избежать сентиментальной болтовни, они заговорщицки переглянулись.

— А ты уже испытал такого рода зависимость? — осведомилась Фаустина.

Он улыбнулся:

— Мне тридцать восемь лет, Фаустина. Когда мы с тобой встретились, я не был невинным младенцем.

— Ну и что! Во всяком случае, ты не знал меня.

— Согласен. Хотя у меня и не было столь ярких открытий, как с тобой, во время моих прошлых опытов, более… как бы это сказать… обыкновенных, я уже познал этот наркотик.

Фаустина приняла объяснение. И тут же бросилась в новую атаку:

— Если единственный недостаток наркотика в том, что он порождает зависимость, то зачем от него отказываться?

Дани восхищенно рассмеялся:

— Согласен.

Они чокнулись.

— По мне, так в сексе не должно быть ограничений.

— Точно…

— И секс был изобретен как раз для того, чтобы преодолевать ограничения: стыдливость, благопристойность, приличие.

Он посмотрел на Фаустину долгим взглядом и произнес влажным голосом:

— Ты сказала гениальную вещь. — Он помедлил, будто готовясь к прыжку. — Это не только… слова?

— Прости? — раздраженно прошептала она.

— Мне нечасто встречались женщины, готовые пойти до конца этого рассуждения. Знаешь ли, мы, мужчины, мечтаем о женщине, которая понимала бы сексуальность по-нашему — вечный праздник, чистая радость оргазма, разделенная с другими, сильная и бесхитростная.

— Кажется, ты читаешь мои мысли.

— Это правда?

— Это правда!

Мулат заморгал, его чувственные губы задрожали.

— Фаустина, я не решаюсь понять тебя буквально.

— Решись.

— Ты пошла бы со мной на сексуальные безумства?

— Спорим, что да!

Фаустина ликовала: никогда прежде она не видела Дани таким увлеченным, возбужденным, полностью развернутым к ней. В эту минуту она чувствовала, что становится для него незаменимой и сможет сделать ему то, чего не сумела ни одна из его прошлых пассий.

— Ну так что? — подтолкнула она его.

— Мне хотелось бы показать другим, как ты прекрасна, добра, великолепна. Догадываешься, о чем я? О том, чтобы у меня стояло от гордости за тебя. Пусть знают, что ты несравненна.

Она судорожно сглотнула, прельщенная такой ролью:

— Это мне подходит!

— Гениально… Ты бывала в «Тысяче свечей»?

— В «Тысяче свечей»?

— Это лучший в Европе ночной клуб с групповухой.

Дани подался вперед, напряженно ожидая ее ответа; рот его был полуоткрыт, глаза горели. Да, он покажет всем, как ее ценит… Фаустина задумалась, что ответила бы ее мать в такой ситуации. «Разумеется, нет». Бедняжка… Разве ее мать женщина? Только вдова. А кто из ее подруг рискнул бы согласиться на такое предложение? Ни одна. Одни закомплексованы, другие безнадежные собственницы. Фаустина поняла, что ей представился случай стать единственной. Если она отвергнет его предложение, то выкажет себя такой же простушкой, как и все его прошлые любовницы; если рискнет, то привяжет к себе Дани.

— Я участвую в забеге.

7

— И как ты выносишь безмозглую мать! — вздохнула Клодина, глядя на сына.

— Выбирать не приходится, — обессиленно ответил Людовик.

Он уже не мог сосредоточиться, часа четыре провозившись с бумагами матери; волосы его были всклокочены, глаза покраснели. Если обычно Клодина огорчалась, что она сидит без денег и платит по счетам с опозданием, то на сей раз она наделала грубых ошибок. Людовик в отчаянии потер лоб:

— Но, мама, как ты могла подписать это обязательство по продаже? Твой домик стоит намного дороже! И трое твоих арендаторов позволяли тебе жить вполне сносно!

Клодина весело тряхнула головой:

— Это глупость, да?

— Огромный идиотизм. На этот раз мне не удастся отыграть назад и исправить твой ляп. Этот мошенник тебя облапошил.

— Ты же знаешь, я одинокая женщина, бедная женщина без опоры. С тех пор как твой отец…

Продолжение было Людовику хорошо известно… Раньше такая ситуация была невозможна, поскольку Клодина не имела права проявлять инициативу: ее муж установил абсолютную монархию и безраздельно управлял всем — и хозяйством, и семьей, и финансами. Тогда она жаловалась, плакала у себя в спальне и мечтала об иной жизни, но послушать ее сегодня, так то была прекрасная пора.

— И нотариус позволил тебе это сделать?

— Да.

— Мэтр Демельместер?

— Нет, его ассистент. Мэтр уехал на три месяца в Таиланд.

— Это же бред! Нотариус бросает клиентов и отбывает на три месяца в отпуск.

— У него онкология, Людовик, химия не помогла. Вся польза от лечения — он стал желтей старой газеты и потерял остатки волос.

Людовик взглянул на мать, снова ставшую словоохотливой и возбужденной; глаза ее заблестели, как бывало и прежде, когда она говорила о трагических событиях. Она обожала несчастье, и у нее была дурная привычка выведывать печальные подробности и смаковать их. Страдающие люди интересовали ее куда больше, чем благополучные. Она не торопилась принять приглашение подруги сходить в театр, но, стоило этой подруге очутиться на больничной койке, Клодина тут же находила время поболтать с ней по телефону; ее охотнее приглашали на похороны, чем на ужин. Недомогание, а то и агония ближнего придавали ей жизни: как стервятник, она черпала силы в чужом несчастье. Людовик поспешил прервать ее монолог:

— Мама, почему ты мне не сказала об этом раньше?

— Об онкологии мэтра Демельместера?

— Нет! О продаже твоего домика.

— Не было случая. Ты все время так занят…

— Но мы с тобой видимся каждый день и говорим по нескольку раз в день!

— Тебе так кажется.

— Это чистая правда!

— Я не хотела докучать тебе.

— Но тебе это прекрасно удалось! Я узнаю об этом слишком поздно и сталкиваюсь с финансовой катастрофой. Ты меня беспокоишь…

Последние слова восхитили Клодину. Ей ужасно нравилось, когда сын был озабочен ее делами, — это был способ захватить его: она знала, что, когда он уйдет домой, она по-прежнему будет занимать его мысли.

— Мама, я боюсь, как бы ты не наделала новых глупостей.

Клодина не стала возражать, хотя скорчила рожицу, изображая провинившегося ребенка.

— Уж и не знаю, как мне с тобой быть, — пробормотал Людовик скорее себе, чем ей.

Клодина просияла:

— Ты можешь потребовать, чтобы надо мной учредили опеку!

Людовик изумленно воззрился на мать: она сама требует решения, которое он боялся предложить из страха разозлить ее или обидеть! И радуется!

— Да, — продолжала Клодина, — я ничего не смогу предпринять без твоей подписи. Может, это идеально для нас?

— Но…

— Что?

— Мама, тебе всего пятьдесят восемь лет… Обычно подобным образом поступают только…

— Такие меры принимаются и в том случае, когда они полезны, а ты вроде бы мне сказал, что я и ты, что мы в них нуждаемся.

Людовик с серьезным видом кивнул. Он был поражен. Он разложил бумаги по заранее приготовленным папкам, выпил еще чашку чая, поговорил о пустяках и покинул материнский дом.

Он решил пройтись пешком, чтобы обдумать происшедшее. Он всегда так ненавидел покойного отца, обвинял его в злоупотреблении властью, в том, что он обращался с женой как с малым ребенком; теперь Людовик взглянул на прошлое под иным углом: отец не был единственным виновником, Клодина и сама склоняла его к деспотизму. Она требовала, чтобы к ней применили силу, не желала брать на себя ответственность и стремилась оставаться ребенком.

Людовик пересек сквер, в котором молодые арабы играли в футбол.

Его смущала не столько инфантильность матери, сколько необходимость оправдать отца, который при жизни и после смерти числился «негодяем»; эта новость разрушала привычную семейную легенду. До сей минуты отец, грубая скотина и чудовище, поколачивавший жену и детей, не имел ни малейших оправданий; даже его кончина не смягчила сурового приговора. И теперь Людовик обнаружил в Клодине склонность провоцировать агрессию: она намеренно совершала оплошности, чтобы он изменил свое отношение к ней; она испытывала его на прочность, подталкивая к тому, чтобы он руководил ею. Да, она побуждала ближних к тирании в отношении себя.

Людовик усомнился: а если не мать виновата, а он сам реагирует на нее агрессивно? Может, он унаследовал отцовский темперамент? Может, он, в силу генетической неизбежности, воспроизводил поведение того, кого всегда ненавидел?

Он остановился на площади Жоржа Брюгмана, зашел в американский ресторан, оформленный, как старый «кадиллак», сел на небесно-голубую скамейку и заказал гамбургер с сыром чеддер и картошку фри. Кока-кола помогла ему изменить направление мыслей: он признавал, что нет на свете ничего более зловредного, но это похожее на нефть пойло с молекулярным привкусом было истинным блаженством! В детстве, убегая из дома, он тайно приобщился к американскому фастфуду и уплетал гамбургеры и чизбургеры, подражая взрослым; сейчас он набивал себе брюхо и окунался в детство.

Немного придя в себя, он остановился на площади Ареццо. Попугаи верещали, гадили и перепархивали с ветки на ветку, будто ничего никогда не случалось в этом городе. Видимо, они были совершенно равнодушны к людским страстям… Людо смотрел на них со смешанным чувством ненависти и досады: считая их безмозглыми тварями, он завидовал их неистребимой жизненной силе и спрашивал себя, почему жизнь строила им так мало козней, а ему так много.

Вернувшись к себе, он внес последний штрих в две статьи для своего культурологического журнала и затем с чувством выполненного долга открыл персональный компьютер.

На сайте знакомств, где он зарегистрировался, Людо обнаружил четыре отклика на свое любовное воззвание. Какое разочарование! Когда он подписался, ему сулили полсотни ответов; либо продавцы обманули его, либо его объявление оказалось непривлекательным. Четыре женщины за неделю?

Первая отозвалась оскорбительно: «Нужно быть круглым идиотом, чтобы написать такой текст. На необитаемом острове я предпочла бы компанию черепах обществу кретина. С такими тухлыми мозгами остается только мастурбировать».

Вторая взывала к организаторам сайта: «Дорогой модератор, если вы будете публиковать подобную чепуху, люди расторгнут договор с вами и потребуют возвращения денег».

Третья мыслила в ином направлении: «Хочешь толстую развратницу? Обратись к Виржини».

Четвертая откликнулась так: «Очень заинтересовало твое объявление. Есть все необходимые недостатки: некоммуникабельна, страдаю бессонницей, курю, не очень сексуальна, склонна к меланхолии, случаются истерики. Есть и другие: готовлю не так уж плохо, поступаю нелогично, ничего не смыслю в музыке, хотя и обожаю ее. А посему, прежде чем отправить кассету (что было бы актом преждевременного бесстыдства), хочу побольше о тебе узнать. Что ты ел сегодня на ужин? Что из музыки слушал? Какой твой знак зодиака? Если Скорпион или Близнецы, не трудись отвечать».

Людо улыбнулся тону письма. Наконец кто-то, понимающий его… Людовик увидел имя: Фьордилиджи. Еще один милый штрих: она выбрала псевдонимом моцартовского персонажа, героиню оперы «Cosi fan tutte».

Людовик загорелся: он обязательно с ней спишется. Сейчас ответить или подождать до завтра?

Он прошелся по квартире и вернулся за стол. Несомненно, не стоит испытывать терпение женщины. Его быстрые пальцы забегали по клавиатуре:

Здравствуй, Фьордилиджи. Если верить твоему портрету, ты идеальная женщина. Может, ты приукрашаешь себя, выдумывая несуществующие недостатки? Не лжешь ли, чтобы заманить меня? Неужели ты и впрямь такое стихийное бедствие? Боюсь при встрече обнаружить в тебе неоговоренные достоинства. Подпись: Альфонсо. P. S. Я Стрелец. На ужин ел какую-то мерзость. Для эстетизации депресняка слушаю Скрябина.

Едва он нажал кнопку «Отправить», как в дверь позвонили. Залившись краской, будто его застукали во время совокупления, Людо быстро выключил компьютер и открыл дверь:

— Тиффани?

— Что, разве ты меня не ждал?

— Мм… нет.

— Так и знала. Я сказала подругам: «Вот увидите, он забудет».

— О чем?

— О встрече.

— Я?

— Встреча в салоне «See Ме».

Он не понимал, о чем речь. Она настаивала, тараща сердитые глаза:

— Ну как же, у тебя массаж, который мы тебе подарили на день рождения!

Людовик сокрушенно стукнул себя ладонью по лбу: приятельницы в складчину оплатили ему массаж, а он бросил талон в ящик стола и забыл о нем. И вот владелица «See Ме» сообщила девушкам, что он не появлялся, а три дня назад Тиффани велела ему пойти на встречу и вот зашла за ним. Отступать некуда.

— Вот увидишь, ты получишь заряд бодрости, — увещевала Тиффани, видя, что он пытается увильнуть.

— Дело в том… я уже говорил… я не уверен… что люблю массаж.

— Откуда тебе знать, если ты никогда не пробовал? Конечно, я не могу заниматься лишением невинности всех девственников, но отдельно взятый твой случай меня заботит.

Людо размышлял, не поджечь ли ему дом, чтобы отвлечь внимание Тиффани, но она ходила за ним по пятам и не позволяла отвертеться.

Они вместе дошли до авеню Мольера; здесь салон «See Ме» выставлял на всеобщее обозрение свой скромный шарм.

Тиффани толкнула дверь, назвала администраторше имя Людо. Та медовым голосом указала ему, как пройти в нужный кабинет.

— Вот вам ключ от шестого шкафчика, за этой дверью налево. Вы найдете там полотенце, тапочки и халат. Повесьте там одежду, пожалуйста, затем пройдите к внутреннему фонтану и дождитесь терапевта.

Людовика подмывало сбежать, но Тиффани потащила его к двери из матового стекла:

— Ну, дорогой Людо, приятного массажа.

Он утешал себя тем, что спрячется в платяной шкаф, а потом быстро выбежит, так что администраторша не успеет его остановить.

Будто читая его мысли, Тиффани пояснила:

— Я останусь тут и посмотрю, какие у них есть услуги, какие абонементы и что почем.

Все пропало! Он не сможет скрыться, если Тиффани задержится в холле.

Он понуро вошел в раздевалку. Воздух благоухал, приглушенный свет создавал приятную атмосферу. «Ну, Людо, вперед!» — сказал он себе и начал раздеваться. По счастью, у соседнего шкафчика никого не было, иначе он неминуемо смутился бы. Он разделся, оставив на себе трусы, и накинул халат, который оказался слишком большим, мохнатым и теплым, — наверно, он стал похож на белого медведя. Он натянул губчатые шлепанцы и пришел в ужас: видеть свои молочно-белые ноги оказалось серьезным испытанием. Какое уродство! Но самое чудовищное — ступни! Неизвестно, в силу какой ошибки природы, но шерсть красовалась на каждом суставе каждого пальца! Возможно ли более мерзкое зрелище, чем эти жидкие пучки волос? Откуда на нем взялась эта чахлая поросль, притом что он не может похвалиться ни бородой, ни усами? Он похож на обезьяну, на зародыша обезьяны, на обезьяну в процессе формирования, недоделанную. Надо было эту пакость побрить, прежде чем сюда идти. Когда-то он проделывал такую процедуру, идя в бассейн, но он боялся повторять ее слишком часто, поскольку его убедили, что если растительность часто сбривать, она разрастется еще пуще — в общем, превратится в бороду. Только этого не хватало! Борода на ногах! При полном отсутствии ее на лице.

— Добрый день, не помешаю?

Людовик подскочил.

Молодая обворожительная блондинка просунула голову в раздевалку. И извинилась нежным голосом:

— Дело в том, что я постучала в дверь несколько раз, но вы не отозвались.

— Меня зовут Людовик.

— Пожалуйста, пойдемте со мной, Людовик. Меня зовут Доротея, я ваш терапевт.

Людовик был жутко раздражен и едва сдержался. Терапевт? Что она о себе думает? Сказала бы просто: массажистка. Инфляция понятий охватила все слои общества, и уже никто не называет профессии своими именами. И вот теребильщица человеческого мяса украшает себя академическим званием, дабы убедить вас, что она выпускница медицинского университета. Он подавил возмущение и засеменил за ней: зыбкие шлепанцы делали передвижение опасным. Он чувствовал себя столь чуждым этому заведению, что перспектива скандала представилась ему нежелательной.

Спустившись этажом ниже, Доротея пригласила его в тесную комнатку, занятую массажным столом:

— Располагайтесь на кушетке.

Она протянула ему перетянутый резинкой маленький пластиковый мешочек с тканевым дном.

— Что это?

— Каш-секс. Можете надеть, если желаете. Мне нагота не помешает.

Людо почувствовал, что почва уходит у него из-под ног. «Каш-секс», «нагота». Дело двигалось в область, к которой он испытывал отвращение… Он завопил было, что уходит, но она исчезла, закрыв дверь.

Он сердито сложил халат и вытянулся на животе, все еще оставаясь в трусах и даже поправив их для сохранения невинности. Затем утешился мыслью об ужасном испытании, которому он подвергает бедную женщину, — видимо, ей до сих пор не доводилось прикасаться к такому безобразному телу. Несчастной предстоит массировать картофельный клубень.

Терапевтша поскреблась в дверь, вошла и мышиным голоском стала его расспрашивать о здоровье и перенесенных заболеваниях. Людо уверил ее, что он абсолютно здоров, и тут же раскаялся в своих словах.

Наконец она объявила, что начинает «лечение», и стала прикасаться к разным частям его тела, продолжительно на них надавливая.

Хотя Людовику это и не понравилось, он признал, что это вполне переносимо. Тем временем он стал поглядывать по сторонам. Погреб! Его загнали в погреб. Над ним высится пятиэтажный дом, который может рухнуть. Если будет обрушение, их не отыщут, его и эту терапевтшу. Что за глупость! И кто-то хочет убедить его, что это приятно? Приятно оказаться запертым в норе без окон? Приятно знать, что занимаешь место водогрейного котла, несмотря на то что картинки на стенах, керамическая плитка, журчание ручья и индийская музыка изо всех сил стараются это скрыть, создавая атмосферу комфорта и покоя?

Мышка спросила, как он себя чувствует.

— Усилить давление? Ослабить?

— Прекрасно, — ответил Людо, чтобы закрыть тему.

«Может, сказать ей, что я не выношу, когда ко мне прикасаются? Так она рассердится. Или подумает, что я псих. Хотя так оно и есть. Но это касается только меня».

Мышка объявила ему, что воспользуется маслом.

«Ну и ладно, буду липким!»

— Это обязательно?

— Разумеется. Это аюрведические масла. Их свойства, их запахи обогащают лечение. Вы не знакомы с индийской медициной?

— Ну как же!

«Она по уши в своем терапевтическом бреду, бедная мышка. Что ж, это нормально, что она живет в погребе, мышки миллионы лет там живут».

Он едва удержался от смешка, но тут что-то жирное плюхнулось ему на спину. Он вздрогнул от омерзения. Клейкая масса постояла на месте, затем сдвинулась. Она явно собиралась измазать его от ягодиц до плеч. Какая пакость!

Людовику казалось, еще немного и он свихнется: его бесило принудительное лежание под слоем этого тошнотворного клея. Фанатичка использовала клиентов для осуществления своих идиотских фантазий. Он попытался успокоить себя шуткой: «Она готовит меня, как баранью тушу. Зубок чеснока в зад, и можно ставить в печь». Ему стало совестно: при слове «печь» он вспомнил о родителях матери, Зильберштейнах, сожженных в нацистском концлагере. Какое он ничтожество! Его бабушка и дед погибли после многих страданий, а он, беспечно живя в мирное время и получив образование в престижном университете, не способен быть счастливым. Стыдно…

Как сказать этой девице, чтобы она прекратила свои опыты? Как спрятаться от этих рук, которые становятся все более настойчивыми? Людовик почувствовал дурноту, голова кружилась. Что делать?

Вдруг он подскочил, встал на четвереньки и зарычал.

Девица ошарашенно вскрикнула и отступила.

Людовика стошнило.

Его тошнило долго, в несколько спазмов.

Перед ним на салфетке очутились чизбургер, картошка фри, шоколадный кекс, все это плохо пережеванное и залитое кока-колой.

Уф, кажется, полегчало, он спасен, массаж закончен.

Вернувшись домой полчаса спустя, Людовик чувствовал себя счастливейшим из смертных: ему казалось, он вышел на свободу после многомесячной отсидки за решеткой. Это происшествие имело важное достоинство: он еще больше привязался к своей берлоге и привычкам.

Почему он не выносит, когда к нему прикасаются? Непонятно. Ясно одно: его кожа не хочет контакта с чужой кожей. К тому же ему было важно всегда владеть ситуацией. Позволить себя ласкать или массировать означает потерю контроля. Нет, спасибо.

Людо машинально включил компьютер. Сердце забилось: пришло письмо. Фьордилиджи ему писала:

Дорогой Альфонсо, Стрелец — мой любимый знак. Лопаю чипсы. Утром слушала Шумана, которого, по-моему, можно рекомендовать как не менее эффективное средство для поддержания меланхолии, чем Скрябин. Мне очень хотелось бы переписываться с тобой. Подпись: Фьордилиджи, привыкшая к невезухе и удивленная, что для нее зажглась счастливая звезда.

Людо начал длинное письмо. Эта Фьордилиджи очаровала его. Ее последнее признание особенно его тронуло: если она, как и он, притягивала неприятности, значит они созданы друг для друга.

8

Диана восемь часов оставалась прикованной к кровати, без пищи и воды; глаза у нее были завязаны, а рот заткнут. Просачивающийся в комнату через окно воздух стал прохладней, и по ее голой коже побежали мурашки. Колени, ободранные об пол, уже устали поддерживать тяжесть тела.

После ухода посетителя она принялась ждать какой-то новой его задумки, которая поможет ей освободиться. Ведь этот незнакомец вел себя как настоящий джентльмен, дав ей испытать столь необычные ощущения. И богатое воображение услужливо подсовывало разные варианты, два из которых показались ей соблазнительными… Первый был такой: незнакомец вызвал пожарных, утверждая, что в квартире пожар, — они взломают дверь и обнаружат ее голой, в наручниках, и кто знает, не возбудит ли их это зрелище. А согласно второму плану, еще более сладостному, он мог позвонить в полицию и сказать, что с четвертого этажа слышатся ужасные крики; и вот полицейские прибудут, освободят ее, а потом, поскольку она откажется отвечать, поместят ее под стражу, и в конце концов ей придется рассказать им все… От такой манящей перспективы ощутимо тянуло утонченным ароматом садомазохизма, который ее возбуждал.

Восемь часов спустя она решила, что переоценила своего незнакомца. Увы! Он просто исчез — и дело с концом, — не предложив никакого развития сценария.

Наконец, когда суставы уже разрывались от боли, она попробовала, несмотря на прикованные к кровати руки, сменить позу и найти положение, в котором ей будет не так мучительно находиться. Да, садизм удался, ничего не скажешь! Но это был какой-то скучный, бездарный садизм, без изюминки, ей было просто больно, и все, но никакого удовольствия она не испытывала.

В семь вечера вернулся с работы ее муж Жан-Ноэль. Еще из прихожей он позвал ее, потом прошел по комнатам и обнаружил ее в спальне. Он тут же сорвал с ее лица повязку и выдернул изо рта кляп.

— Ради бога, — воскликнула Диана, — сними с меня скорее наручники, я не могу ждать ни секунды! Я сейчас описаюсь или меня разорвет на куски!

К счастью, незнакомец оставил ключ на видном месте — на ночном столике. Через пять секунд Диана была свободна, она выпрямилась, потом скорчилась от боли в суставах и со стоном умчалась в туалет.

Когда она вернулась в гостиную, Жан-Ноэль налил два бокала мартини. Она накинула шелковый пеньюар и со вздохом уселась в кресло:

— Ну и денек!

Он рассмеялся и тоже устроился в кресле.

— Думаю, ты мне расскажешь какую-то потрясающую историю.

Потом они чокнулись, и Диана, растирая ноющие запястья, рассказала, что с ней произошло утром. Зная, что эта история заворожит мужа, она рассказывала неторопливо, с подробностями, анализируя свои ощущения и превращая странный случай в целую сагу.

Жан-Ноэль внимал ей, разинув рот, глаза его сверкали.

Закончив рассказ, она самым будничным тоном заключила:

— Поэтому, сам понимаешь, у меня не было времени сходить за покупками и приготовить ужин, так что тебе придется отвезти меня в ресторан.

Жан-Ноэль повиновался. Утреннее приключение Дианы раздразнило его, и ему хотелось заняться с ней сексом, но он хорошо знал, как она это воспримет. Ответит презрительно: «Что, вот так просто? Поиграем в кроватке в дочки-матери? Ох нет, бог с тобой, мы уже столько раз это делали, скука смертная…»

Диана любила в сексе изобретательность. Вообще-то, Жан-Ноэль подумывал, не нравилась ли ей больше изобретательность, чем сам секс, — такое она испытывала удовольствие от разыгрывания новых ситуаций. Просто спать с мужем, как обычные законопослушные супруги-буржуа, ей было неинтересно до зевоты. Иногда он удивлялся этому, даже жаловался на такую жизнь, но Диана и не думала смягчаться:

— Ну нетушки! Не морочь мне голову такими разговорами, а то у меня депрессия начнется. Я же не для того вышла за тебя замуж, чтобы занудно трахаться, наоборот, я мечтала, что мы шагнем за пределы реальности. На что вообще сдался брак, если нельзя испробовать сотню новых способов получать удовольствие? Что за тоска? По мне, так замужество должно быть допингом, а не снотворным!

И она правда так считала. В юности она предавалась свободной любви и радужной хипповской жизни, в итоге у нее родился ребенок от мужчины, которого она презирала; потом она растила дочь, перебиваясь от одной временной работы до другой и ввязываясь в невероятные приключения. И наконец, когда дочь обосновалась в Штатах — вообще-то, она завершала там учебу, но Диана с гордостью утверждала, что дочке просто захотелось удрать подальше от ненормальной матери, — так вот, Диана осознала, что, несмотря на ее божественные данные, время работает против нее и однажды она перестанет быть неотразимой. И она остановила выбор на Жан-Ноэле, недавно разведенном инженере с хорошей зарплатой: ее привлекли комфортные условия жизни и его обжигающий взгляд.

Ему было сорок, и он решил, что начинается еще одна любовная интрижка, но Диана увлекла его за собой в пучину сексуальных экспериментов: она водила его в свингерские клубы, отдавалась у него на глазах другим мужчинам и втягивала в разные садомазохистские сценарии.

Для Жан-Ноэля это оказалось абсолютно новым этапом. Он опасался женщин, подозревая их в корысти и двуличии, но Диана была совершенно другой, и он доверился ей полностью. Она покорила его, и победа эта была тем головокружительнее, что она не использовала ни одно из средств, к которым обычно прибегают женщины: она не была ни целомудренной, ни верной, ни нежной, ни скромной, ни надежной спутницей. Напротив, неудержимая, резкая, взбалмошная, психованная Диана подавляла своего спутника, обожала неожиданности, вечно рвалась навстречу опасности и помогла сдержанному инженеру выпустить на свободу свою бунтарскую сущность, которую он долго прятал, чтобы добиться успеха в жизни.

И когда она предложила ему на ней жениться, он уже не счел это ловушкой, а воспринял как очередную фантазию. И был счастлив соединить свою жизнь с женщиной, меньше всего в мире подходящей для роли жены: незакомплексованной, неверной, с порочными наклонностями и никогда не собиравшейся ему подчиняться. Он знал, что ее интересуют одни лишь удовольствия, что ей скучно заниматься любовью не только в постели, но и на кухонном столе и даже на рояле, что она вечно будет втягивать его в такие невероятные истории и встречи, что его сердцу то и дело придется замирать не только от вожделения, но и от страха.

В тот вечер они отправились в «Белый трюфель», один из лучших ресторанов Брюсселя. Увидев их, метрдотель подскочил на месте, но потом склонился в церемонном приветствии и принял у них одежду. Одним движением глаз он указал официантам, что нужно накрыть для этой пары стол в глубине зала, в укромном уголке. Он постарался убрать их подальше от публики, потому что после их предыдущего посещения он получил массу жалоб от других клиентов, недовольных тем, что дама выкрикивала потрясающие непристойности: за два часа их присутствия ресторан опустел. Ее муж заметил это и оставил щедрые чаевые, поэтому ресторатор и не подумал отказать необычным посетителям, но принял меры предосторожности.

В этот раз Диана за ужином не говорила о сексе: ее увлекла другая тема — жизнь греческих Отцов Церкви в начале нашей эры. Она решила написать диссертацию об Оригене. Почему именно об Оригене? Чем он ее так заинтересовал? Жан-Ноэль подумал, что Диану могло привлечь само его имя: в нем слышались и «оригинальность», и «гены», что в поэтическом смысле позволяло считать его основоположником всего, то есть человеком, с которого все начиналось…

Диана рассказывала ему об этом александрийском теологе третьего века, который оскопил себя, чтобы посвятить жизнь Богу, — она считала это ошибкой, но все же проявлением сильного характера.

— Апостол Марк говорил: «Если соблазняет тебя рука твоя, отсеки ее». Стать скопцом, чтобы не поддаться искушениям, — вот что делает Ориген. Когда он был еще мальчиком, у него на глазах отрубили голову его отцу. Это не какой-нибудь грустный рохля, мечтательный лежебока, нет, это сильная личность, выживающая в жестоком мире. Мне интересно разобраться в его мыслях. И не важно, прав он или ошибался.

Диана в очередной раз заворожила Жан-Ноэля. Ну кто, скажите на милость, кроме засушенных университетских профессоров, глотающих библиотечную пыль, чтобы найти свою нишу и сделать карьеру в науке, станет сегодня с жаром рассуждать об Оригене, Аммонии Сакском или Григории Чудотворце? У этой женщины просто дар избегать обыденного.

Вернувшись домой, она схватила том Ницше и прямо в кровати принялась читать, отложив в сторону какое-то письмо на листке желтой бумаги.

Жан-Ноэль схватил его и пробежал глазами: «Просто знай, что я тебя люблю. И подпись: ты угадаешь кто».

— Что это такое?

— Понятия не имею.

Она на несколько секунд погрузилась в чтение Ницше, а потом добавила:

— И мне нет до этого дела.

Жан-Ноэль кивнул, но листок сунул в свою книгу: ему пришла в голову великолепная идея.


Через два дня Диана обнаружила в своей почте еще одно письмо на желтой бумаге, которое на этот раз заинтересовало ее куда больше:

Встретимся сегодня, в четверг, в 11 вечера, в квартале «Висла», рядом с высоковольтной подстанцией и опорой ЛЭП. У тебя под шубкой не должно быть никакой одежды. Подпись: ты не угадаешь кто.

Она улыбалась и кусала губы в предвкушении: «Это уже что-то. Его стиль явно улучшается». И, вспомнив, что Жан-Ноэль вечером собирался поужинать с коллегами, она обрадовалась, что сможет отправиться на это загадочное свидание.

В десять тридцать она села за руль своей итальянской малолитражки. До последней минуты она колебалась — может, не послушаться и надеть, скажем, черное белье или просто чулки на поясе, — но потом решила, что у автора письма были причины требовать от нее наготы и не стоит жертвовать кружевным бельем, которое стоит кучу денег.

Включив навигатор, она выехала из Брюсселя, пересекла лес, потом миновала несколько жутких развалюх — вдоль шоссе скучились домики совершенно затрапезного вида — и свернула на дорожку, которая привела ее к затянутым проволочной сеткой воротам. На табличке, изъеденной ржавчиной и висевшей на одном гвозде, значилось: «Висла».

Диана вышла из машины, почувствовала подступающий со всех сторон холод, толкнула скрипучие створки ворот, потом, забравшись обратно в свой «фиат», проникла по ухабистому проезду на захламленную территорию. Когда-то здесь, наверно, кипела работа, но теперь остались только полуразрушенные постройки, раскуроченные, разрисованные, а может, и заселенные какими-то темными личностями. Власти перестали следить за освещением этой территории, так что квартал окутывала непроглядная темень. Диана медленно продвигалась к темным очертаниям, высившимся на фоне неба, — наверно, это и была та опора ЛЭП. И действительно, когда она подъехала ближе, фары выхватили из темноты основание металлической конструкции на бетонном фундаменте, обвешанное табличками: «Опасно для жизни!»

Она заглушила двигатель. Зябко повела плечами.

Кто гарантирует, что, кроме незнакомца, написавшего записку, здесь не появятся другие персонажи, не предусмотренные сценарием, обитающие вне закона в этих мрачных руинах?

Она окинула взглядом малоприятную местность: раскуроченные вагонетки, кучи строительного мусора, мотки колючей проволоки. В голове пронеслись заголовки газетных новостей: «В квартале „Висла" женщина попала в лапы к насильникам». Она представила себе эти фото: она лежит, убитая, распластавшись в грязи, с окровавленным лицом. И комментарии журналистов: «Что она делала в этом опасном месте? Кто заманил ее туда? Убийство, напоминающее суицид…»

Выйти из машины? Может, лучше развернуться и уехать?

В этот момент в темноте блеснули фары.

— Это он.

Она не знала, кто «он», но его присутствие ее успокоило. Ей действительно назначили встречу.

Издалека до нее донесся мужской голос, искаженный громкоговорителем:

— Выходите из машины!

Сглотнув слюну, она решилась выйти из своего убежища.

Ее ослепил свет фар. И все же она отчаянно шагнула вперед.

— Расстегнитесь!

Она распахнула манто, продемонстрировав обнаженное тело.

— Годится. Направо по дорожке и вперед.

Она разглядела размокшую глинистую тропку, ведущую в темноту, и медленно пошла вперед: на высоких каблуках трудно было идти по неровной почве, а тем более по тропинке, которой она даже не видела.

И тут она очень ясно разглядела все неровности почвы и собственный силуэт, который выступил в ярком свете фар: машина незнакомца поехала за ней.

— Не оборачивайтесь!

Предугадав ее реакцию, голос велел ей идти дальше. Гудящий капот, кажется, был уже совсем близко.

«А что, если он нажмет на газ?» — тревожно подумала Диана.

И как будто в ответ — мотор взревел. Это ее подбодрило. Если шофер специально ее пугает, значит это действительно игра и он старательно ведет свою линию. Значит, это не страшнее фильма ужасов — когда зрители соглашаются, чтобы их обманывали.

Она прошла еще метров пятьдесят, потом голос приказал остановиться.

— Одежду на капот.

Она исполнила это, содрогаясь от холода: апрельская ночь была нежаркой.

Фары потухли. Появились трое мужчин в масках. Они набросились на нее. Она немного посопротивлялась, но они подмяли ее, она стала отбиваться уже слабее, а потом отдалась им на капоте автомобиля.


Через двадцать минут, когда она пришла в себя, чья-то рука помогла ей подняться. Мужчина накинул ей на плечи манто.

Автомобиль сдал назад, увозя двоих из троицы в масках.

А один, оставшийся с ней, дождался, пока машина не исчезла и глаза у них с Дианой не привыкли к темноте, а потом снял капюшон.

— Подвезешь меня? — попросил Жан-Ноэль.

— Ты это заслужил.

Забравшись в ее уютный домик на колесах, он довольно вздохнул:

— Мне понравилось.

— Мне тоже, — откровенно призналась Диана. — Особенно тот момент, когда я шла в темноту, а сзади в меня чуть ли не упирался бампер и в любую секунду меня могли задавить.

— Вот и я подумал, что эта деталь доставит тебе удовольствие.

Она похлопала его по щеке с благодарностью, потом завела машину.

— Хочешь знать, кто были те двое?

— Нет, конечно! — воскликнула оскорбленная Диана. — Ты мне так испортишь все впечатления!

И они мирно вернулись домой, в машине тихонько звучала симфония Брукнера, поскольку Диана считала, что музыка этого немецкого композитора вполне подходит по духу для оргии.

Когда они приехали на площадь Ареццо, Жан-Ноэль без обиняков предложил:

— Что, если в субботу вечером мы закатимся в «Тысячу свечей»?

— Групповуха? А скучно не будет?

И Жан-Ноэль порадовался, что выбрал единственную женщину на свете, способную выдать такую фразу: «Групповуха? А скучно не будет?»

— Надеюсь, что нет. Я говорил с Денисом, хозяином заведения. Он пригласил шеф-повара из суперресторана, три звезды по мишленовской классификации.

— И что дальше?

— Дальше? Да есть для тебя одно особое предложение.


Субботним вечером в «Тысяче свечей» Диана получила удовольствие, какого не испытывала еще никогда.

В течение трех часов ее готовили на кухне. Шеф-повар был в парадном одеянии, ему ассистировали четверо помощников, и у него были чудесные чуткие пальцы. И она не скучала, наоборот — с веселыми шутками предоставила им делать свое дело.

Когда на часах пробило полночь, четверо поваров подняли огромное блюдо размером с хорошие носилки и под торжественную музыку эпохи версальского золотого века через распахнутые двери внесли в зал особый заказ: обнаженную Диану, начиненную двумя сотнями изысканных закусок.

Она — главное блюдо вечера, приготовленное именитым шеф-поваром! В жизни Дианы, и так полной причудливых приключений, это стало апофеозом. Неизвестно, что тронуло ее больше: торжественность момента и музыка, гордость за себя, овация посетителей или тонкие ароматы божественной пищи, которой ее украсили? На глазах у нее выступили слезы.

Блюдо водрузили на длинный стол и предоставили клиентам заняться этим угощением.

Если бы глаза Дианы не увлажнились от переполнявших ее чувств, она бы узнала гостя, извлекавшего креветки, которыми были украшены пальцы ее ног, — это был знаменитый Захарий Бидерман, появившийся здесь один, без жены.

9

— Привет, Альбана.

— …

— У тебя плохое настроение?

— …

— Ты на меня злишься?

— …

— Я что-то не так сделал?

— Угадай!

— Да не знаю я…

— Совсем не догадываешься?

— Нет.

— И совесть у тебя чиста?

— Ну да.

— Тогда нам больше не о чем говорить. И я вообще не понимаю, что я тут забыла.

Альбана, прищурившись, огляделась с таким видом, точно готова уйти с первым встречным, который появится на площади.

Сидевший с ней рядом Квентин вздохнул, поерзал на скамейке и вытянул вперед бесконечно длинные ноги.

Молчание сгущалось, повисшую паузу разбавляли только пронзительные крики попугаев.

— Слушай, Альбана…

— …

— Ты что, не хочешь со мной разговаривать?

— Нет.

— Мы что, уже не вместе?

— Уж конечно.

— Ну что ж…

Квентин рывком вскочил на ноги и, закинув за спину рюкзак, зашагал прочь.

Тут сквозь тропический гвалт попугаев до него донесся голос:

— Квентин! Не оставляй меня!

Он остановился, подумал. Внезапно он ощутил себя всемогущим, — оказывается, он мог довести ее до отчаяния, он упивался повышением своего статуса. Он обернулся и взглянул на нее с видом великодушного повелителя и господина:

— Что еще?

— Иди сюда.

— Вообще, я так понял, что…

— Иди сюда, ну пожалуйста…

И Альбана с умоляющим видом похлопала по скамейке, приглашая его сесть поближе.

Какая она сегодня красивая… Квентин подумал, что девчонок выносить, конечно, невозможно, но все равно они классные: выдумщицы, вечно они фантазируют, из всего могут устроить спектакль… И когда ты с ними рядом, с тобой каждую минуту что-нибудь происходит. Альбана, конечно, его донимала, зато с ней не соскучишься. Например, она оставалась красивой при любых обстоятельствах, и не важно, смеялась она, заводилась или плакала, — а ему нравилось, когда она плачет, от этого у нее становилось беззащитное, ранимое лицо, его это трогало; к тому же именно благодаря ей он осознавал собственную важность. Что бы она ни делала, это подчеркивало его мужественность. Сейчас, например, он казался себе похожим на одного из своих любимых голливудских актеров; с ней он играл взрослую роль — роль мужчины, и ему это страшно нравилось.

Он вернулся и сел рядом с ней.

— Квентин, кому было то письмо, которое ты вчера забыл на скамейке?

— Мне.

— Как это?

— Я получил его утром.

— Ты не шутишь?

— Нет, а что?

Альбана с облегчением засмеялась, от хохота у нее скрутило живот, она дрыгала ногами, даже дыхание перехватило. Когда до нее дошло, что тут не из-за чего лить слезы, да и вообще разводить сырость нет никакой причины, она поднесла руки к лицу и через секунду уже зажимала себе рот, чтобы не хохотать в голос.

— Погоди, прежде чем ты помрешь со смеху, — весело воскликнул Квентин, — объясни мне, что все это значит?

Он глядел на нее восхищенно, ему чертовски нравилась Альбана: настроение у нее сменялось на противоположное без всяких видимых причин, она была непостижимой, может, даже странной, зато явно не сомневалась, что центр мира — ровно там, где находится она.

— Я прочла эту записку, потому что подумала, что это мне, — призналась она. — А потом, когда ты ее забрал, я решила, что это кому-то другому.

Тут пришла очередь Квентина помирать со смеху. Он мычал, похрюкивал, — словом, звуки, издаваемые подростком, оказались такими пронзительными, что даже попугаи в тревоге примолкли, а Квентин, услышав, как его гогот эхом отдается в разных концах пустынной площади, тоже умолк, удивившись такому эффекту.

Зато Альбане эта вспышка веселья пришлась очень по душе: она так подходила к его росту, к его длиннющим ногам, ко всей его неловкости недавно выросшего великана, удивленного тем, каким он стал огромным.

— Вообще-то, я не знаю, от кого эта записка.

— Ну, наверно, от какой-нибудь влюбленной девчонки…

— От тебя, что ли?

Альбана вздрогнула. Почему, правда, она сама не написала такое письмо? Как она могла позволить какой-то мерзкой девице себя опередить? И стоит ли признаваться, что это не она? Ведь это разочарует Квентина. Тем временем у нее над головой снова загалдели попугаи.

— Конечно от меня. — И она нежно улыбнулась, повернувшись к нему, опустив голову, почти что с покорным видом.

Квентин заметил ее замешательство:

— Что, правда?

— Ну да, мне очень хотелось тебе это сказать.

— Вот хитрюга! Разыгрываешь приступ ревности, спрашивая, кому адресовано это письмо, а сама же его и написала. Какие же вы, девчонки, коварные…

— «Вы, девчонки»? Но я — это я, а не какие-то там «девчонки».

— Ладно, согласен, ты права. Лично ты — жутко коварная.

— Коварная? А что, так плохо признаться, что кого-то любишь?

— Да нет, я не то хотел сказать…

— Коварная! Ну спасибо… Я тебе душу открыла, а ты — «коварная»! Мы с тобой по-разному понимаем одни и те же вещи.

Квентин не ответил, — похоже, она права: стоит им обменяться тремя фразами, как они ссорятся. Почему его никто не предупредил, что есть два разных языка, два словаря — для девчонок и для парней, — тогда бы он все разузнал, обучился бы этой чужой речи заранее и теперь не вызывал бы у нее бурю эмоций каждым неловким словом.


Воспользовавшись паузой, Альбана прикинула, насколько правдоподобным получился ее обман. Квентин не знал, какие она обычно пишет письма, да в этой записке и не было ничего такого, чего она сама не могла бы написать.

— Не важно, все равно это круто. Мы с тобой каждый день видимся, а ты раз — и пишешь мне письмо. Здорово, мне нравится.

Альбана скромно потупилась. Ее обман привел к таким замечательным результатам! Она уже стала забывать, что на самом деле это неправда. Ну да, конечно, именно она написала эту записку!

— Иногда бывает проще объясниться на бумаге. Когда разговариваешь с человеком, всегда стесняешься и никак не получается сказать главное.

— Наверно, ты права, Альбана.

— И еще, это же романтично, правда?

Он вглядывался в ее лицо: она увлекала его в волшебный мир тонких чувств — в мир, принадлежащий поэтам, которых превозносили учителя в школе. К тому же он не раз слышал, как по телевизору женщины произносят это слово — «романтично», оно явно было ключом к женскому сердцу, орудием искушения.

Квентин понял, что должен оказаться на высоте. Мысли быстро приходили ему в голову, и осуществлял он их тоже быстро: он вскочил.

— Альбана, подожди меня здесь пару минут.

— Но я…

— Только пару минут… я быстро… даю слово.

И, не дожидаясь ее согласия, он помчался прочь и скрылся за деревьями. Убедившись, что Альбана его не видит, он бросился в цветочный магазин.

Ксавьера встретила его вопросительным взглядом, думая, что он забежал в магазин по ошибке. Но он, не обращая на это внимания, спросил:

— Можно у вас купить одну розу?

— Да, можно.

— Тогда, пожалуйста, розу.

— Какого цвета? Судя по вашему виду, вам нужна красная…

Квентин не понял намека, таящегося в этой фразе, но цветочницу это даже порадовало.

Они подошли к кассе, и Ксавьера назвала цену.

Пока он расплачивался, появился Орион:

— О, Квентин, как же ты вырос, мальчик мой! Невероятно, чем-то вас нынче таким кормят, что вы вырастаете такими огромными. Сделать тебе букет?

— Из одной розы букет сделать трудновато, — вставила Ксавьера.

— Я тебе ее заверну в красивую блестящую бумагу.

Он взял розу и стал ее заворачивать, хотя Ксавьера пожала плечами, считая, что вполне сойдет и так.

Квентин повернулся к Ориону:

— У вас не найдется открытки, мне надо написать несколько слов.

— Конечно, вот, держи!

Орион положил на прилавок открытку, конверт и ручку. Ксавьера буркнула ему на ухо:

— Во-во, отдай ему уж сразу и всю выручку, и свои сбережения в придачу, раз ты такой добрый!

Орион рассмеялся, как будто Ксавьера сказала ему что-то очень смешное.

Квентин, покраснев, нацарапал что-то на открытке, потом заклеил конверт.

Орион показал ему, как прикрепить послание красной ленточкой, и пожелал всего хорошего.

— Какие же они славные! Эх, молодость! — воскликнул он.

— Славные-то славные, но денег у них нет! — неприязненно заключила Ксавьера, уходя в дальнюю комнату. — Можешь пускать слюни, но на хлеб с маслом ты с ними не заработаешь.

А Квентин уже добежал до скамейки, неловко притормозил и, чуть не выколов Альбане глаз, протянул ей цветок:

— Вот, это тебе!

Альбана, вместо того чтобы взять цветок, захлопала в ладоши и пронзительно взвизгнула от восторга. Квентин огляделся по сторонам, боясь, как бы кому-нибудь все это не показалось смешным. К счастью, кроме попугаев, зрителей не было, да и те, кажется, не проявляли к ним никакого интереса.

Альбана наконец забрала у него цветок, осторожно, словно сокровище:

— Спасибо.

— Я побегу, Альбана. А то опоздаю на уроки.

— До свидания, Квентин. До завтра. Я очень… очень… очень… счастлива.

Квентин покраснел, передернул плечами, потоптался на месте и наконец решился уйти.

Альбана смотрела вслед его радостно, вприпрыжку удалявшейся фигуре, пока он не скрылся из виду. Потом снова взглянула на пунцовую розу. Впервые в жизни парень подарил ей цветок; началось чудесное время, то самое будущее, в котором теперь все будет прекрасно.

Она схватила телефон и набрала сообщение: «Гвен, К. подарил мне цветы». Вообще-то, цветок был только один, но в эсэмэске это можно и не уточнять. Если бы она написала: «К. подарил мне цветок», можно было бы подумать, что он поскупился или что он эту розу где-то украл. Тут Альбана заметила, что к розе ленточкой был привязан конверт.

— Как романтично!

Она нетерпеливо вскрыла конверт и разобрала торопливый мальчишеский почерк:

«Я так тебя хочу. Подпись: ты угадаешь кто».

10

Она наблюдала за Оксаной, которая только что обнаружила на кухне записку без подписи. Мег знала, что ставка высока: или Оксана разозлится и бросит Вима, или завоюет его заново.

К своему раздражению, Мег абсолютно не понимала, что творится в голове у этого манекена: она пыталась догадаться об этом по движениям Оксаны, но та, взгромоздившись на высокий барный табурет с чашечкой чая в руках, казалось, вообще ничего не чувствовала.

В кабинете Вима зазвонил телефон, и Мег устремилась туда: долой всякие личные рассусоливания, она снова безупречная секретарша известного галериста.

Оксана тем временем перечитывала записку. И чем больше она на нее смотрела, тем легче ей становилось. Итак, Вим по-прежнему остается в тесном контакте со своей бывшей невестой и их отношения могут снова пойти в гору в любой момент. Если она считает достаточным подписываться «ты угадаешь кто», значит она уверена в их любви.

Оксана слезла с табурета, придерживаясь за холодильник, чтобы не подвернуть лодыжку, и поставила подогреть еще воды.

Ее больше не мучило чувство вины. Вот уже три месяца она упрекала себя за то, что Вим ею не интересуется: он никогда не проявлял инициативы в постели, никогда не набрасывался на нее, не шептал, что сходит с ума от ее тела, ни разу страстно не привлек ее к себе. Когда-то он сам ее соблазнил, но теперь проявлял к ней почтение, которое ее тревожило: она задавалась вопросом, то ли от нее плохо пахнет, то ли она каким-то странным образом постарела раньше времени; хуже того, она стала сомневаться, все ли она вообще в постели делает правильно…

Она ни разу не жила подолгу с одним мужчиной, поэтому никогда и ни с кем не обсуждала эту тему. Почему каждая ее любовь длилась так недолго? До нынешнего момента она думала, что все дело в географии, ведь ее ремесло забрасывало ее в самые разные точки земного шара, но теперь, прожив три месяца с Вимом в Брюсселе, она предположила, что за этим внешним поводом стоит какая-то более серьезная причина. Может, она просто плохая любовница? Под взглядом Вима, который восхищался ее красотой и обращался с ней как с дорогим произведением искусства, но при этом был холоден в постели, она заподозрила, что просто не на высоте в этой области.

Но записка навела ее на другой след, — наверное, Вим думал о другой, у него продолжались идиллические отношения с другой женщиной, или он мечтал о них. Может, он собирается расстаться с Оксаной? Похоже, она годилась только на роль временной любовницы…

— Оксана, ваше такси будет через пять минут.

Она подскочила от неожиданности: Мег сыграла роль будильника, просигналив, что хватит мечтать, пора заняться делом.

— Предупредите, что мне потребуется минут десять.

Мег лицемерно подтвердила, что передаст: она-то знала, что на самом деле такси придет еще через полчаса; как раз это время и потребовалось Оксане, чтобы в спешке, натыкаясь на мебель, собрать вещи.

А этажом ниже Вим радостно улыбался своему приятелю Кнуду, директору авиакомпании:

— Петра фон Танненбаум?

— Со вчерашнего вечера она говорит только о тебе.

— Я заметил, что между нами что-то проскочило. Интересно, что бы это значило…

— Слушай, Вим, она все сказала прямее некуда: «Жаль, что этот ваш Вим живет со своей манекенщицей, я бы с радостью поселилась у него на то время, что я в Брюсселе».

— Ох ты ж…

— И добавила — клянусь, что не вру: «Вы все-таки поговорите с ним об этом».

Вим побагровел, польщенный тем, что привлек к себе внимание женщины, снискавшей мировую славу.

— Ты понимаешь, что это значит? Если в определенных кругах узнают, что я с Петрой фон Танненбаум, тут такое начнется…

— Ничего реклама, да?

— Не то слово! В Берлине, Париже, Милане и Нью-Йорке все только о ней и говорят.

«Все» в понимании Вима не означало, конечно, массы, эти миллионы обычных людей — имелась в виду только особая среда, элита, люди из мира современного искусства. Эти небольшие группы — по сотне человек в каждом из названных крупных городов — были те самые «все», кто имел для него значение. Если бы его познакомили со знаменитой певицей, у которой по всей планете проданы миллиарды дисков, то выяснилось бы, что он не слышал о такой, потому что с этими кругами он не пересекается. Слава, с его точки зрения, была не повсеместной известностью, а признанием определенных людей, которых вполне можно пересчитать.

Итак, Петра фон Танненбаум стала фетишем для поклонников авангардного искусства, потому что она заново создала жанр стриптиза. Из вульгарного зрелища, жалкого выставления себя напоказ, обильно сдобренного нищетой и похотью, она сделала шикарный перформанс. Выступала она только в самых изысканных галереях, зрители туда допускались тоже только самые достойные, и в свете шести десятков прожекторов, создающих весьма причудливую подсветку, она показывала несколько невероятных картин, причем в начале выступления она была одета, а в конце — обнажалась, но не всякий раз: иначе все было бы слишком предсказуемо.

Пластика у Петры фон Танненбаум была королевская, и к тому, что ей даровала природа, она добавляла искусство человеческих рук. Ее макияж, волосы, ногти, даже атласная кожа, имевшая превосходный оттенок, — все казалось выписанным кистью гениального художника. Всегда и всюду ее окружала эта аура — как произведение искусства большого мастера. К тому же каждая сцена, которую она представляла, напоминала о какой-нибудь знаменитой картине или скульптуре, измененной самым шокирующим образом: так, Мона Лиза у нее оказывалась раздетой, а Ника Самофракийская поднимала руки.

— Слушай, Вим, Петра фон Танненбаум проведет в Брюсселе три месяца, ведь у нее в ближайшее время выступления в Антверпене, Генте, Амстердаме, Гааге и Кёльне. Только представь себе, как бы ты смотрелся с ней на европейской ярмарке в Маастрихте или Базеле!

Вим топнул ногой. Дефилировать перед коллегами, крупными галеристами, под ручку с живым шедевром — это будет высшая точка в его карьере. Он хлопнул себя по коленям: решение принято.

— Передай Петре фон Танненбаум, что я приглашаю ее завтра на ужин, чтобы в спокойной обстановке обсудить одно деловое предложение.

— Отлично.

— Думаешь, она поймет?

— Уверен, что поймет.

Вим и Кнуд радостно обнялись на прощание.

— А что ты будешь делать с Оксаной?

Удивленный, Вим бросил в его сторону взгляд, который означал: «Какой странный вопрос…»

Вим вернулся в галерею, принял несколько клиентов, полистал журналы, раздумывая, как лучше поступить. Расставался с женщинами он уже раз двадцать, но всегда расставание происходило естественным образом, из-за взаимной скуки, усталости, как в природе осенью расстаются с деревом опадающие листья. Но на этот раз расставание нужно было ускорить.

Стоит ли упомянуть как предлог бесцветность их интимных отношений? Почему бы не воспользоваться этой возможностью? В конце концов, это же правда и он тут пострадавшая сторона! Оксане ни к чему знать, что со всеми предыдущими партнершами секс для него был таким же безрадостным! Как говорит Кнуд, «неправильно говорить о мужчине, что он плох в постели, потому что плохо в постели бывает не одному человеку, а двоим вместе!». Просто нужно сымпровизировать! То же самое, что убеждать клиентов… Ведь у него отменное чутье, которое всегда его выручало.


К вечеру он заказал еду из лучшего в Брюсселе японского ресторана и предложил Оксане перекусить в гостиной, на диванчиках, включить музыку…

Оксана немного помедлила с задумчивым видом, потом воскликнула:

— Да, конечно, какая замечательная идея!

В очередной раз Вим задумался о том, что делается в голове у Оксаны в эти секунды промедления, — может, она переводит вопрос и подыскивает на него правильный ответ?

— Оксана, мне нужно сказать тебе что-то важное.

— Я уже знаю, Вим.

Она ответила спокойно и серьезно. Поглядела на него, откинула прядь волос и договорила:

— Ты любишь другую женщину.

— Но…

— Гораздо сильнее, чем меня. Впрочем, меня ты совсем не любишь. Ты думаешь о ней, когда ты со мной и даже когда мы…

И поскольку она не нашла подходящих слов, чтобы описать самые интимные моменты, она сделала рукой неопределенный жест, в результате которого абажур чуть не влепился в стену.

Вим смущенно опустил глаза, хотя в глубине души он был очень доволен тем, как она истолковала его поведение.

— Но как ты догадалась?

Оксана предпочла не упоминать о записке на желтой бумаге, которую она нашла в мусорном ведре.

— Женская интуиция…

— Тебе больно?

— Нет, ведь теперь мне понятно, почему ты так холоден со мной… — И она нежно улыбнулась. — Тебе повезло, Вим. Я бы тоже хотела пережить такую любовь.

Вим кивнул, понимая, что так нужно. На самом деле из этой фразы Оксаны он понял, что она тоже вовсе не влюблена в него до безумия, и это задело его самолюбие. Именно в этот момент он осознал, что не слишком хорошо ее знает: он прожил с ней три месяца, всюду водил ее с собой, но при этом не очень понимал, чего она хочет, что ей нравится… Он наклонился к ней и с любопытством спросил:

— Оксана, а чего ты ждешь от мужчины?

Она подняла голову, глаза у нее сверкнули, и в ее голосе послышалась смесь возмущения и меланхолии:

— А вот об этом я расскажу только одному человеку — мужчине моей жизни.

И это было искренне, именно так она и чувствовала.

Вим опять был уязвлен. Он собрал деревянные палочки с двух плоских тарелок.

— Ты сможешь завтра освободить квартиру? Если хочешь, у Кнуда есть свободная студия.

Она посмотрела на него с неприязнью:

— Спасибо, у меня достаточно денег на номер в отеле. Про завтра — договорились. Сегодня я слишком устала.

И, не выразив никакого сожаления, даже не взглянув на него больше, она поднялась в спальню.

Пару минут Вим просидел на диване не шевелясь: для такого энергичного человека, как он, это состояние прострации было долгим; он чувствовал сразу и облегчение, и обиду из-за того, что их прощание обошлось без слез. Он и представить себе не мог, что живет рядом с таким бесчувственным айсбергом. Собственный мужской цинизм его не коробил, дело привычное, а вот реакция Оксаны задела. Что ей вообще было от него нужно? Бесплатное жилье? Сопровождающий на разных мероприятиях? Когда ему в голову пришла мысль, что, возможно, она искала в нем идеального любовника, он прекратил самокопание и вскочил с дивана, потирая руки: место для Петры фон Танненбаум было свободно.


На следующий день Мег в последний раз заказала такси для Оксаны. На этот раз все было не так, как в прошедшие месяцы: ее мучило чувство вины за то, что, не уничтожив желтой записки, она спровоцировала отъезд манекенщицы.

Оксана обняла ее, поблагодарила за заботу и исчезла в такси, шофер которого был сам не свой от счастья, что повезет такую красавицу.

А Вим тем временем готовился к встрече с Петрой фон Танненбаум. То, что вчера представлялось ему желанным, сегодня уже пугало. Как он предложит ей переехать к нему? А если она окажется страстной и кинется на него, что тогда делать?

На мгновение он подумал, не сходить ли ему снова к доктору Жемайелю, потом отказался от этой идеи и решил просто попить успокоительное. Вполне достаточно для борьбы со стрессом…

В восемь вечера он отправился за Петрой в отель «Амиго». Таксист, посыльный и все гостиничные служащие трепетали перед этой величественной, словно статуя, женщиной, и, хотя все они были ею зачарованы, никто понятия не имел, кто она такая. Одни считали, что это «какая-то голливудская актриса, очень известная там, у них, а здесь пока не слишком», другие — что это «немецкая графиня, фотография которой была в журнале, „Гала“», и никто не подозревал, что она стриптизерша, они просто не поверили бы в это — настолько ее утонченность, элегантность и надменность аристократки не вязались с представлением об этой профессии.

В ресторане Петра была с Вимом само очарование, а он, в свою очередь, виртуозно беседовал с ней о том о сем, но не понимал, как ему перейти к более интимным вопросам.

Во время десерта она взяла инициативу на себя. Достала из сумочки длинный мундштук и притронулась рубиновым ногтем к руке Вима:

— Мой дорогой, я собрала вещи, мы можем просто заехать в отель и забрать их.

— Петра, вы меня потрясаете.

— Я знаю.

— Откуда вы знаете, будет ли вам хорошо в моем доме?

— Мне рассказывали. В любом случае мне хорошо с вами.

Он тряхнул головой, захмелев от гордости. Но все же одна деталь его беспокоила.

— Меня тревожит, что я не знаю, устроит ли вас ваша спальня…

— Моя спальня? Я думала, она у нас будет общая. — И, подтверждая свой намек, она убрала ноготь и погладила его руку.

Вим густо покраснел.

Пока Вим вез ее домой, он был разговорчив, как никогда: не закрывал рта, чтобы скрыть смущение.

Петра фон Танненбаум обошла его жилище-галерею с тремя гостиными, отпуская одобрительные замечания. Наконец он ввел ее в самую интимную часть дома.

— Здесь замечательно, — сказала она, оглядев спальню.

Он склонил голову, как почтительный слуга, потом принес снизу ее чемоданы.

— Идите в ванную первым, Вим, я люблю готовиться ко сну не спеша.

Вим выполнил ее просьбу; из ванной он вышел в элегантном черном кимоно.

Петра наградила его благосклонным взглядом, потом с несколькими сумочками удалилась в ванную и закрыла за собой дверь.

Вим сходил за водой и воспользовался моментом, чтобы проглотить две таблетки успокоительного, потом лег в постель.

И стал ждать. Полчаса спустя он встревожился и легонько постучал в дверь:

— Петра, все в порядке?

— Все отлично, дорогой.

И он продолжал терпеливо ждать ее появления.

Но она все не выходила. Успокоительные таблетки подействовали, и, поскольку он уже давно лег, на него стал наваливаться сон. Вот стыд! Она выйдет и найдет его задремавшим. Он щипал себя и пытался по-всякому остановить накатывавшую на него волну покоя, которая грозила вот-вот увлечь его в сонное царство.

Прошло еще около получаса, и он услышал из-за двери голос Петры:

— Милый, тушите свет. Я не слишком люблю полную иллюминацию по вечерам. Оставьте только ночник.

Вим выполнил ее просьбу и учел на будущее.

— Я иду.

Он приготовился к ее торжественному появлению на сцене, он знал, что она мастерица на такие вещи. Но ничуть не бывало: невзрачная тень скользнула в постель — и все.

Она устраивалась поудобнее на подушках, как будто Вима тут вообще не было.

Когда она улеглась, он счел нужным сказать хоть что-нибудь:

— Я счастлив, что вы здесь.

— Очень хорошо. Я тоже. У вас великолепное белье.

Он протянул к ней руку, надеясь, что она его подбодрит. Она не реагировала, и он решился стиснуть ее запястье.

Она подскочила на месте:

— Ой! — Она обратила к нему свой божественный лик. — Милый, забыла вас предупредить: я терпеть не могу секса и никогда им не занимаюсь.

Он уставился на нее. Она не шутила. Просто сообщила эту важную деталь, как будто речь шла об одном из многих обстоятельств.

— Вы на меня не сердитесь? Спасибо.

С этими словами она свернулась калачиком спиной к Виму, предоставив ему любоваться лишь ее роскошными длинными черными волосами.

Он уставился в потолок, сделал глубокий вдох, потом выдохнул с облегчением: с этой женщиной они смогут понять друг друга.

11

— Этот парень гениально двигается…

— Да уж, сегодня он зажигает!

Виктор вызвал одобрительные возгласы зрителей, столпившихся по краям танцпола. Когда в изысканном ночном клубе, где посетителям в основном было по тридцать с небольшим, появился гибкий и ловкий двадцатилетний красавец, который, мягко и соблазнительно покачивая бедрами, прикрыв глаза и чуть приоткрыв рот, танцевал, погружаясь в транс, по залу пробежали разряды, как бывает только на самых удачных вечеринках.

Виктор обожал танцевать. Он был в полной гармонии со своим телом, радовался тому, с какой готовностью оно его слушалось, и, освобождаясь от привычной неловкости, импровизировал под музыку, не отдавая себе отчета в том, какие желания будит в душах зрителей.

Он крикнул своей компании, сидевшей за столиком:

— Что же вы? Идите сюда!

Девушки возбужденно хихикали. Несколько парней поднялись, уверенные, что, начав двигаться, они будут выглядеть так же притягательно, как Виктор.

Не сбиваясь с ритма, Виктор приблизился к своим подругам, исполняя что-то вроде танца живота, и по очереди грациозным движением руки пригласил их танцевать вместе с ним.

Несколько пар вышли в круг. Между ними Виктор двигался танцуя, как будто пытался понравиться одновременно и парням и девушкам. И все с готовностью втягивались в его игру.

— Он сделал сегодняшний вечер!

— Да, здорово он всех завел.

— Хозяину заведения полагалось бы ему заплатить.

Виктор решил не развлекаться в обществе своих приятелей по университету: с того момента, как он получил анонимную записку, и особенно с тех пор, как она исчезла на кухне, он побаивался, что кто-то из девушек или парней имеет на него виды. Поэтому он предпочел присоединиться к группе ребят постарше, друзей Натана, и отправился с ними в клуб, где раньше не бывал. Его появление стало сенсацией не только потому, что он был там новым человеком, но и потому, что у тридцатилетних возникла иллюзия, что они — его ровесники; они уже были женаты, некоторые с детьми, на самом пике карьеры, а в клуб отправлялись, чтобы убедить себя в том, что по-прежнему свободны. Сейчас они не были ни старыми, ни юными: постаревшие юнцы.

— А с кем этот Виктор? Ему нравятся девушки или парни?

— Ему никто не нравится.

— Шутишь! Он такой красавчик, к нему небось очередь стоит. Заметила, какой он отвязный? Если такой парень — девственник, то я — Жанна д’Арк.

Не успели Том и Натан вернуться к столу, как на них накинулись подруги:

— Вот вы нам сейчас все расскажете! Мы тут думаем, Виктор любит женщин или мужчин?

— С чего это вас заинтересовало? — посмеиваясь, спросил Том.

— Только не вздумай нам морали читать, — проворчал Натан. — Ты сам только об этом и думаешь.

— Думаю, но только когда парень мне нравится.

— Да они все тебе нравятся. По части секса ты настоящий экуменист!

— Да хватит вам друг друга задирать! Лучше нам ответьте!

Том и Натан задумчиво посмотрели друг на друга, а потом, пожав плечами, ответили:

— Мы не знаем.

Девушки поразились:

— Что за чушь! Неужели ни один из вас к нему не подкатывал?

— За кого ты меня принимаешь, дорогуша? — возмутился Натан. — Мне вообще скоро под венец. Вон Том очень спешит с этим.

— А что, перспектива брака добавит тебе верности? — подначил Том.

— Ладно, я ляпнул глупость, простите.

— Если честно, — признался Том, — хоть мы к нему и не подкатывали, но понять, кто ему нравится, пытались.

— И кто же?

— Непонятно.

— Лучше сказать, — уточнил Натан, — кажется, ему нравятся все.

— Но мы думаем, что ему не нравится никто.

— Мальчики, да вы в своем уме? Посмотрите, как он танцует!

И они показали на Виктора, который теперь открыл глаза и одаривал жгучими взглядами танцующих рядом с ним.

Натан разозлился:

— Ну да, он всех заводит… и что с того? Если женщина со всеми кокетничает, это еще не значит, что она со всеми спит.

— Чаще даже наоборот, — вставил Том. — Самые развязные девчонки сваливают, как только дойдет до дела. А вот якобы святые оказываются такими потаскухами…

— Как мать Тереза, например! — ляпнул Натан.

Девушки прыснули со смеху, потом снова посмотрели на Виктора. Через минуту Натан крикнул им:

— Эй, не забудьте, что вы замужем!

— Что, уже и помечтать нельзя?

— И еще, малышки, не забудьте, что вы его на десять лет старше!

— В нашем возрасте какие-то десять лет ничего не значат.

— А в его — еще как значат!

Девушки смерили его недобрым взглядом: границу, отделяющую смешные шутки от неприятных, он явно уже перешел.

Том взял Натана за руку и увел его танцевать.

А у них за спиной Виктор прихватил бутылку водки, отхлебнул прямо из горлышка и дальше, в танце, предлагал ее всем, кто танцевал вокруг него.

— Каждый раз одно и то же, — прошептал Том. — Сначала заведет всех, а потом схватится за бутылку, хоп — и уже пьяный. И ему никогда не приходится расхлебывать последствия своих провокаций…

— Э-ге-ге! — выкрикивал Виктор, отплясывая свинг.

Он прижался ягодицами к девушке, танцевавшей рядом, потом — к ее партнеру. В клубе становилось все жарче. Виктор метался, как шальная молния, от одного тела к другому, чувственный и желанный, само искушение.


На следующий день Виктор смог оторвать голову от подушки только часам к одиннадцати. Первым делом он доплелся до ванной, порылся в аптечке и принял горсть таблеток от похмелья.

Минут десять он вливал в себя огромную кружку едкого ромашкового настоя, потом еще минут двадцать провел под душем. Стекающая по коже вода возвращала его к жизни.

К двум часам он наконец оделся и тут вспомнил, что должен был позвонить Тому, Натану и еще встретиться с дядей.

Он позвонил парням и поблагодарил их за то, что забросили его домой; они же с шутками и прибаутками предупредили его, что Брюссель в ближайшие дни ожидает волна самоубийств, если только он не удостоит своим вниманием всех женщин и мужчин, с которыми заигрывал минувшим вечером.

— Ты просто дьявол, — закончил Том.

— Да я бы и рад, — искренне ответил Виктор, перед тем как повесить трубку.

На самом деле стало ясно, что ему нужно уехать из города, и чем быстрее, тем лучше. Чтобы представить дяде какие-то разумные доводы, он приготовил стопку брошюр о разных университетах, даже запомнил названия нескольких программ — ему ведь нужно было найти рациональные объяснения своему желанию уехать.

Разочарование стало потихоньку проходить, и одновременно он заметил через окно мансарды попугаев, которые гонялись друг за дружкой; почувствовав, как припекает солнце, он решил выйти на улицу выпить кофе.

Он отправился на площадь Брюгмана, где в тенистом квартале, в обрамлении каштанов с густой листвой, располагалось бистро, получившее название «И себя показать»: там была терраса, куда приходили показаться на люди состоятельные бездельники. Виктор занял столик с краю, у витрины книжного магазина, и глядел на разгуливающих мимо прохожих.

Его внимание привлекла одна девушка. Эта стройная особа покачивалась на бесконечно длинных ногах, напоминая раненую птицу. Сначала она потеряла босоножку на переходе, потом чуть не опрокинула временный дорожный знак, к которому прислонилась, чтобы поправить ремешок. Наклонившись погладить пса, вывалила наружу содержимое своей сумочки, а затем, наконец устроившись на последнем свободном месте на открытой террасе, умудрилась опрокинуть графин с водой на соседнем столе.

Виктору все это показалось бы смешным, если бы она с первого взгляда чем-то не поразила его. Можно было подумать, что ее прекрасное тело ей мешает: как будто ей очень неудобно быть такой высокой, ни дать ни взять маленькая девочка, выросшая за одну ночь. Даже когда она сидела, ей не хватало устойчивости: голова у нее склонялась, ноги путались, тело кособочилось; и вдруг она в один миг расцвела: все эти недостатки и странности чудесным образом обрамляли ее благородное, тонкое, умное лицо. Вся эта борьба с силой земного тяготения придавала волшебное очарование ее хрупкой шее и мягкой посадке головы. Виктору показалось, что перед ним греческая богиня, отринувшая неподвижность мрамора ради приключений в человеческом мире.

Он улыбнулся ей. Она сперва улыбнулась в ответ, потом неуверенно порылась в сумке, вытащила записную книжку, пару шарфиков, глазные капли, помаду, бумажные платочки и, наконец, то, что она на самом деле искала, — очки, которые и водрузила на нос. После этого она снова взглянула на Виктора, который опять ей улыбнулся, и убедилась, что она его не знает, и тем не менее послала ему дружелюбную улыбку.

Виктор припомнил события минувшей ночи.

«Только не начинай снова!»

Он подумал о своем скором отъезде.

«И особенно с ней! Похоже, это хорошая девушка».

Он быстро положил на столик купюру и покинул террасу, помахав рукой неловкой девушке.

Вернувшись на площадь Ареццо, он позвонил в дверь к дяде.

— Это же наш Виктор! — воскликнула Жозефина, раскрывая ему объятия.

Он с чистым сердцем обнял тетю, в которой души не чаял. Он бывал в их доме с раннего детства и привык относиться к ней как к подруге, а не как к старшей родственнице. Она держалась с ним не по-матерински, наоборот, частенько дурачилась, точно была моложе его, и просто нежно его любила, без громких слов и неожиданных разочарований. Рядом с ней жизнь представлялась ему почти прекрасной.

— Дядюшка ждет тебя в кабинете. — Едва договорив эту фразу, она рассмеялась. — Мне так нравится называть Батиста «дядюшкой». Можно подумать, что я сменила мужа и живу с каким-то пожилым бароном! Вот смешно!

— Как дела, Жозефина?

— Хороший вопрос. Спасибо, что спросил. Я смогу тебе на него ответить через несколько дней.

— Что-то случилось?

— Я тебе расскажу, когда все выяснится. — Она потрепала его по щеке. — И когда у тебя будет не такой мрачный вид, а пока, похоже, ты озабочен своими делами.

И с этими словами она проводила его к Батисту, а сама, напевая, ушла в другую комнату.

Батист прижал Виктора к груди.

Пока длилось это объятие, Виктор испугался, что у него не хватит смелости уехать отсюда. Батист ведь единственный человек на земле, который ему помогает. Зачем отдаляться от него? Зачем тревожить его и разочаровывать?

Они сели, обменялись обычными приветствиями, потом Виктор достал из кармана открытку:

— Смотри, мне отец написал. Он теперь в Южной Африке.

Лицо Батиста помрачнело.

— Правда? Уже уехал из Австралии?

— Он говорит, что у Австралии нет будущего, а все важное сейчас происходит в Южной Африке.

— Да, эти речи я уже слышал.

Батист не стал развивать эту тему. Виктор тоже.

Когда мама Виктора, сестра Батиста, умерла, Виктору было всего семь лет. Он не знал своего отца, который оставил мать еще до его рождения. Тем не менее его родитель не позволил Батисту и Жозефине взять Виктора к себе, а признал отцовство и забрал мальчика. Он вместе с отцом участвовал во множестве невероятных приключений, которые всегда заканчивались неприятностями. Сколько раз он рассказывал сыну, что вот-вот заработает кучу денег, что он знает волшебный способ. Но реальность почему-то отказывалась подчиняться его мечтаниям, и он едва сводил концы с концами. Его отец, считавший себя свободным, бесстрашным и неутомимым путешественником, на деле был просто неудачником, который торопился расстаться с местом, где потерпел очередной крах.

Виктор быстро осознал, что оказался рядом с довольно беспомощным взрослым. Также он заметил, что, когда дела у отца заходили в тупик, их частенько спасал чек, вовремя и без лишних слов присланный Батистом.

В пятнадцать лет Виктор потребовал, чтобы отец отдал его в пансион. Тот был даже рад отделаться от оценивающего взгляда сына, хотя и раскритиковал его решение, а сам продолжал мечтать о том, как сколотит себе состояние в далеких краях: он выращивал цыплят в Таиланде, торговал недвижимостью в Греции, устраивал сафари на Мадагаскаре, подрабатывал смотрителем пляжа на острове Реюньон, искал золото в Патагонии, а в Австралии пытался наладить экспорт бифштексов из кенгуру.

Виктор помахал в воздухе отцовским посланием:

— Его носит по свету, как эту открытку.

Батист склонился к Виктору и спросил:

— Почему ты хочешь уехать?

Виктор не ответил.

Батист выдержал паузу, дожидаясь, когда Виктор сам прервет молчание.

— Пожалуйста, Батист, не проси меня ничего объяснять.

— Ты не обязан ничего объяснять мне, но хорошо бы ты понимал это сам.

Виктор нахмурился.

А Батист спокойно продолжал:

— Мне бы хотелось точно знать, что ты себя не обманываешь.

— Мне тоже, — внезапно растрогавшись, пробормотал Виктор.

— Тебе тоже — что? Послушай, это же просто бегство!

— Да нет.

— Ты просто бежишь от трудностей.

— Да нет, — повторил Виктор, хотя уже и не так уверенно.

— Убегаешь, как твой отец!

Виктор гневно вскинул голову. Он никому не позволит сравнивать себя с этим болваном. Никогда!

Он прошелся по комнате, чтобы не так злиться, потом, все еще бледный от гнева, обернулся к дяде:

— Батист, ну ты же знаешь! Ты-то знаешь, отчего мне так сложно жить.

— Знаю. Может, сходишь к психологу?

— Да я и так хожу. Без этого мне никак.

— И что?

— Ничего, говорю ему, что у меня все в порядке.

— Но почему?

— Да потому, что никто не может меня понять.

— А сам-то ты себя понимаешь?

В глазах у Виктора блеснули слезы.

— Господи, ты такой умный, вечно за тобой остается последнее слово.

— Ну да, слов я не боюсь.

С этими словами Батист раскрыл объятия, и Виктор со слезами бросился ему на шею.

Немного успокоившись, он сел прямо и высморкался.

— А у тебя-то самого как дела, Батист? Расскажи лучше о себе.

— Ну нет, не переводи разговор, эта хитрость не сработает.

Виктор горько усмехнулся. Батист продолжил:

— Ты хочешь уехать из Брюсселя, как до того уехал из Парижа, а потом — из Лилля. Учитывая, что найдется еще штук двадцать университетов, где изучают право, я уже приготовился следующие лет двадцать навещать тебя в самых разных кампусах. А ты у нас вдобавок еще и способный к языкам, так что боюсь, как бы не пришлось ездить к тебе еще и в Англию или в Штаты, — я только рад таким путешествиям, но, кажется, это не решает проблемы. Виктор, дорогой, может, тебе вернуться домой и подумать, что гонит тебя прочь? И не придется ли по той же причине покинуть следующее место, где ты обоснуешься? Что скажешь?

— Батист, я тебя люблю, — прошептал Виктор.

— Ну слава богу. Первая разумная фраза, которую я от тебя сегодня слышу.

Батист шутил, чтобы не показать чувств, которые его переполняли. Своих детей у него не было, к тому же именно сейчас он и так страшно нервничал из-за того, что Жозефина влюбилась, и сообщение Виктора стало для него просто последней каплей.

Виктор и Батист посмотрели друг на друга. Им было достаточно встретиться и знать, что оба они испытывают друг к другу одинаково теплые чувства, которые ничто не может изменить. Батисту хотелось бы сказать: «Ты же мне как сын!» — а Виктору: «Я бы хотел, чтобы ты был моим отцом». Но они не сказали этого вслух. Оба они были сдержанными и не облекали свою любовь в слова.

Когда Виктор вышел от дяди, настроение у него улучшилось, и он решил еще пройтись. Ходьба помогала ему справиться с грустью. Ноги сами привели его на площадь Брюгмана. И он невольно стал искать глазами на террасе кафе ту девушку, похожую на раненую птицу.

Неловкая девушка все еще была там. Она цедила коктейль «Диабло» с мятой. Свободных столиков не было, он подошел к девушке и, не раздумывая, склонился к ней:

— Могу я составить вам компанию?

— Ну…

— Других свободных мест нет. Но спрашиваю я вовсе не поэтому. — И он подмигнул ей.

Она ответила неуверенной улыбкой и указала ему на пустой стул, сбив при этом сахарницу.

— Меня зовут Виктор.

— А меня Оксана.

Мимо прошла молодая мать с младенцем на руках. Оксана взглянула на нее с грустью, которая не укрылась от Виктора.

— Кажется, вы огорчены.

— Да, я всегда расстраиваюсь, когда вижу малышей.

— Почему?

Она неопределенно махнула рукой. Прошла еще минута. Оксана с удивлением изучала лицо Виктора.

— А вы?

— Мне, когда вижу детей, всегда хочется плакать.

— Правда?

— Если никого нет рядом, могу и всплакнуть.

Оксана вгляделась в его лицо и поняла, что это правда.

От волнения они не смотрели друг на друга.

Виктор украдкой вытащил телефон и написал дяде: «Я остаюсь».

12

Когда воскресным вечером Ипполит вернулся домой, он буквально парил в облаках от счастья: невесомый, воздушный, глаза прищурены от удовольствия, а лицо так и лучится безмятежностью.

— Папа!

Изис бросилась ему на шею. Он покрутился с ней на руках в тесной душноватой прихожей.

— Папа, как от тебя вкусно пахнет!

Он улыбнулся: она была права — от него пахло духами Патрисии, а может, самим счастьем, или это одно и то же? Он сделал пару шагов и уперся в стол в центре заставленной комнатки, которая одновременно выполняла роль кухни, столовой, гостиной и спальни, — тут проходила вся его домашняя жизнь. Только крохотная ванная была в отдельном помещении, куда можно было закрыть дверь, да еще чуланчик, бывшая кладовка с маленькой форточкой, — Ипполит переоборудовал его в спальню для Изис.

— Как у вас прошли выходные? — спросил Ипполит у Изис и Жермена, который оставался с девочкой, пока Ипполит был у Патрисии.

Жермен, в длинном переднике, повернулся к нему с соблазнительно дымящейся кастрюлей.

— Изис сделала уроки, в том числе математику, — я проверил. Днем мы ходили к ее подружке Бетти смотреть мультфильм «Бэмби». А потом Изис читала, а я приготовил еду.

Ипполит наклонился к Изис:

— Ну и как, понравился фильм?

— Да. Жермен очень плакал.

Жермен рассердился и шумно помешал ложкой в супе.

Изис поднялась на цыпочки и прошептала отцу на ухо:

— Бэмби — это олененок, и у него в начале фильма убили маму. По-моему, после ее смерти Жермен больше не смотрел.

Ипполит посочувствовал и исчез в ванной, чтобы переодеться: он берег свой единственный костюм.

— Эй, — крикнул Жермен, — я тут у тебя постирал и сложил белье! — Карлик показал рукой на стопку белья на столе.

— Спасибо, Жермен. Не надо было…

— Ерунда, мне несложно. И все равно нечего было делать.

Изис в недоумении уставилась на Жермена, задумавшись, как это человеку может быть нечего делать; у нее вот всегда есть чем заняться: подумать, порисовать, почитать, попеть. Не понимает она этих взрослых. Впрочем, до обеда надо бы ей закончить со своим романом.

— Вы ведь сейчас будете разговаривать? — спросила она.

— Что-что? — переспросил Ипполит, выходя из ванной.

— Я думала, вам нужно поговорить. Да, Жермен?

— Э-э-э, а почему ты спрашиваешь?

— Хочу знать, пойти мне дальше читать у себя в комнате или здесь остаться. Думаю, будет лучше, если я уйду к себе.

И, не дожидаясь ответа, она взяла книгу и обогнула стол.

Сбитый с толку тем, что десятилетняя девочка говорит ему «Думаю, будет лучше, если я уйду», Ипполит просто поймал ее за руку, когда она проходила мимо:

— Что читаешь, дочка?

— «Алису в Стране чудес».

Естественно, он не знал, о чем там речь: с детских лет он ни разу не пытался развлечься книгами. Но все же ласково переспросил:

— И что, как тебе Страна чудес? Весело?

— Да это просто ужас! Кролик, который носится как угорелый, какой-то мрачный кот, безумный шляпник, да еще и злющая королева с целой армией глупых солдат. Страна чудес, скажешь тоже! Скорее уж, страна кошмаров!

— Так, значит, тебе не нравится?

— Еще как нравится! — И она послала отцу воздушный поцелуй, а сама уже толкала створку двери, спеша вернуться к своим кошмарам.

Ипполит безмятежно опустился на диванчик.

Жермен вгляделся в его лицо:

— Я так понимаю, раз ты вернулся только сейчас, то…

— Да.

Мужчины посмотрели друг на друга.

Растроганный, Жермен радовался успеху Ипполита. Он был чутким и уловил волны счастья, которые излучал его друг-садовник: тело Ипполита было расслаблено, а душа полна радости.

Ипполит был бы и рад рассказать Жермену все, что с ним произошло, но ему не хватало слов: те жалкие слова, которые приходили ему в голову, превратили бы повествование о его любовном успехе в заурядную историю, поэтому он просто жестом изобразил женственные очертания Патрисии. Его руки будто ласкали ее призрачное тело. И он безмятежно вздохнул.

Если бы он мог подобрать нужные слова, то рассказал бы, как со вчерашнего вечера чуть ли не каждую секунду трепетал от счастья, как его переполняли чувства: тревога, соблазн, страх, восхищение, блаженство и потом — тоска. Да, он наслаждался каждым мгновением — удивительным, насыщенным, полным жизни. Патрисия околдовала его. То, что он угадал по ее внешнему облику, с лихвой подтвердили последние часы: это была не просто одна из женщин, нет, это женщина в лучших своих проявлениях; место, откуда мы вышли и куда мы возвращаемся, женщина — источник любви, одновременно и мать, и любовница, сразу и пункт отправления, и пункт прибытия.

Три года назад он впервые увидел Патрисию на площади Ареццо, она была величественна, складки ее платья позволяли угадать очертания бедер, живота и груди; Ипполита восхитила ее монументальность, и он не решился заговорить с ней: это было ощущение даже не социальной неполноценности, а мужской, ведь рядом с этим мощным древом сам он казался виноградной лозой — тощий, жилистый, одни кости, мускулы и сухожилия.

С точки зрения Ипполита, для женщины вес был достоинством. Идеальная любовница должна быть массивной, неторопливой, внушительной, с большой молочной грудью. Как-то один приятель сказал ему, что любит толстушек, — Ипполит возмутился; слово «толстушка» подразумевало физический недостаток, Ипполит же, наоборот, любил полноту, завершенность, гармонию, а это глупое слово «толстушка» унижало дородных Юнон, абсурдным образом принимая за образец совершенства худышек.

В мире было два типа женщин: настоящие и фальшивые. У настоящих было торжествующее, победоносное тело. А женщины-фальшивки только притворялись женщинами, но у них не осталось ни живота, ни бедер, ни ляжек, ни груди. И одеваться им было трудно: ткань на них болталась, ей нечего было обтягивать, под одеждой не вырисовывалось никаких благородных и величественных форм, так что им оставались только одеяния в стиле унисекс или узкий крой в обтяжку. Кстати, жизнь у этих женщин-фальшивок кончалась неприглядно: они рано старели, покрывались морщинами, меньше смеялись, сгибались в три погибели, пробираясь по стеночке, словно тщедушные крысы.

Если бы Ипполит отправился в Матонже, район Брюсселя, где живут чернокожие, он оказался бы в ослепительном мире: африканки, завернутые в свои переливчатые одежды бубу, — упитанные, гордые, радостные и уверенные в себе — источали бы в его сторону сияние женского превосходства. А взглянув на их мужей — подтянутых, жилистых, куда более зажатых, чем жены, — можно было сделать вывод, что мужчина рядом с женщиной остается смешным. Конечно, ему иногда удается показать, что он силен или быстр, но чтобы мужчина был красивее? Вот уж нет! В его глазах Патрисия выглядела африканской королевой, нечаянно облаченной в белую кожу и затерявшейся на площади Ареццо.

Если женскую худобу Ипполит не одобрял, то за собственным весом следил, потому что мужчину лишние килограммы не украшают: это просто жир, который не придает ему ни пышности, ни благородства. Доказательства? Вместо того чтобы равномерно распределить избыток веса по всему телу, самец собирает его на животе, будто насекомое — непереваренную пищу, и это только делает его уродливым, затрудняет движения, заставляет сбиваться с дыхания при ходьбе. То ли дело женщины: они округляются сразу со всех сторон, будто булочки в духовке.

Итак, Ипполит не мог рассказать Жермену, как ослепительна Патрисия и как он занимался с ней любовью: неторопливо, ласково, нежно. Эта ночь стала плотским выражением всех чувств, которые они испытывали друг к другу; тут соединились внимание, уважительность, тактичность и мягкость. Для него секс не был целью, скорее подтверждением встречи. И любовью заниматься он предпочитал мягко, неторопливо, так чтобы вздох потихоньку переходил в счастливый стон, перерастая потом в экстаз. Он ненавидел в любви брать наскоком, завоевывать, предпочитая растапливать лед и подходить ближе исподволь. Если женщина ждала напора и нарочитой резкости, поведения настоящего мачо, может, даже насилия, он отдалялся: не то чтобы ему не хватало на это страстности, силы или твердости, просто он не любил такую игру. Как-то раз Фаустина, которая тоже жила на площади Ареццо, стала его соблазнять: позвала к себе выпить чего-нибудь холодного. Он быстро догадался, из какого она теста: женщина, провоцирующая мужчину вести себя как хищник, женщина, которая занимается любовью исступленно, ждет, чтобы ее хлестали и рвали на куски… Чтобы избежать ее страстного внимания, он вызвал у нее брезгливость, полностью сосредоточившись на собачьих и птичьих экскрементах, которые в тот момент собирал. Как хорошо, что он сохранил себя для Патрисии! Когда он взгромоздился на свою полнотелую королеву, он почувствовал себя одновременно и мужчиной, и ребенком — могущественным и слабым сразу. Может, это оживило в нем ускользающее воспоминание о матери, умершей, когда ему было пять лет? Может, он снова испытал то давнее ощущение — себя крохотного на крупном женском теле… Он был уверен, что нашел свое место. Возлюбленная дала ему чувство защищенности, и теперь он сам должен был защищать эту территорию, храм покоя и нежности.

— Похоже, ты влюблен, да еще и как, — пробормотал Жермен.

— Может быть…

Карлик кивнул, уверенный, что поставил верный диагноз. Ипполит поискал среди своих записей музыку, подходящую к случаю, нашел песни Билли Холлидея и растворился в его томном проникновенном голосе, свежем и сочном, как звуки гобоя.

Когда Жермен объявил, что обед готов, пришла Изис.

— Познакомишь меня с ней? — попросила девочка, устраиваясь перед своей тарелкой.

— С кем?

— С Патрисией.

Ипполиту сначала показалось каким-то волшебством то, что его дочь произнесла это имя, потом он взглянул на приятеля и догадался, что тот не удержал язык за зубами. Жермен пожал плечами, показывая, что он тут ни при чем.

— Так как? — настаивала Изис. — Познакомишь меня с ней?

Ипполит кусал губы. Он не думал об этом, ведь для него Патрисия и Изис принадлежали к двум разным вселенным.

— Ты боишься?

В ответ Ипполит наклонился к дочери:

— Чего боюсь?

— Что она мне не понравится.

Он тревожно тряхнул головой:

— Теперь, когда ты это сказала, думаю, что боюсь.

— Не волнуйся. Я буду снисходительной.

Ипполит в очередной раз удивился: как это десятилетняя пигалица произносит: «Я буду снисходительной»? Даже он сам в свои сорок должен был бы хорошенько подумать, чтобы найти подходящее слово; дочь была умнее его!

А Изис продолжала:

— Что же ты будешь делать, если она мне не понравится?

Ипполит подумал, потом ответил искренне:

— Буду… буду видеться с ней без тебя.

Изис скривила гримаску:

— Тогда надо, чтобы она мне понравилась.

Жермен и Ипполит кивнули. Изис заключила:

— Теперь я знаю, что мне делать.

Ипполит опустил голову. Часто ему казалось, что они поменялись местами: Изис стала родителем, а он — ребенком.

Жермен решился нарушить молчание:

— А как дела у тебя самой, Изис? Что-то ты перестала рассказывать о своем Сезаре.

— Он больше не мой, — отчеканила Изис.

— Почему?

— Я его бросила.

Ипполит и Жермен от такой серьезности чуть не прыснули со смеху, но сдержались, догадавшись, что девочку это обидит.

— Я его бросила, потому что мне с ним скучно. Он ничем не интересуется, ничего не читает, не знает ни стихов, ни песенок, — в общем, с ним не о чем говорить.

Ипполит подумал: «Когда-нибудь она и со мной так расстанется, потому что я ее разочарую; я, наверно, очень огорчусь, но придется признать, что она права».

Обед завершился абрикосовым пирогом, который испек Жермен. Хотя его собственное жилье располагалось на сто метров дальше по улице, у него вошло в привычку заходить к отцу с дочерью, не спрашивая, не мешает ли им его присутствие, и незаметно он становился частью их существования: заменил Ипполита на кухне, занимался стиркой и глаженьем, проверял домашние задания Изис и поддерживал порядок в их маленькой квартирке. На Ипполите остались только покупки. Теперь они трое жили как одна семья, в которой Жермен играл роль матери, с той только разницей, что каждый раз в десять вечера он уходил спать к себе и появлялся на следующий день в семь утра со свежим хлебом.

— Ипполит, сегодня воскресенье, может, сходим в боулинг?

Жермену явно очень хотелось куда-то выйти. Ипполит сообразил, что другу пришлось сидеть с его ребенком эти два дня, пока сам он отдыхал.

Полчаса спустя Жермен и Ипполит потягивали пиво рядом с лакированными дорожками.

Ипполит по-прежнему всем телом излучал счастье, которым одарила его Патрисия. Восхищенный, Жермен следил за этим бессловесным рассказом без зависти или тоски, хотя самому ему, вероятно, никогда не приходилось испытывать ничего подобного.

Они начали игру.

Ипполит отлучился в туалет.

Вернувшись в зал, он обнаружил, что Жермена окружила компания молодежи, только что появившаяся в зале.

— Дай-ка я запущу его вместо шара, — предложил самый крепкий на вид.

— Бросок карлика!

— Моя любимая игра!

— Только бросай поаккуратней, чтоб не попортить слишком быстро. Всем же захочется в него поиграть.

— А если позвать сюда все его семейство? Карлик, у тебя нет женушки, чтобы нам поразвлечься? Или братьев, сестер, а может, дети есть? Не, ну ты понимаешь, мы ж хотим сыграть длинную партию!

Тут подошел Ипполит. Увидев его, Жермен замотал головой в знак того, что просит друга не вмешиваться.

Но Ипполит не стал долго раздумывать. Он шагнул прямо в середину группы парней:

— Ну, кто тут самый большой придурок и сейчас получит по роже?

Он схватил за воротник здоровенного парня, который держался как заводила:

— Ты, что ли? — И, не дожидаясь ответа, врезал ему головой.

Великан ошалело отшатнулся, хватая ртом воздух.

— Кто следующий? — спросил Ипполит, вцепляясь в другого парня.

— Да мы пошутили!

— Ах вот оно что! Тебе было весело, Жермен?

И второй парень рухнул на пол, получив затрещину. Ипполит сцапал третьего, тот стал оправдываться:

— Да ладно тебе, шутки про карликов — это же обычное дело, чего ты завелся?

— Про карликов? Это где тут карлики? Не вижу ни одного, тут только мой друг Жермен.

И третий парень получил подзатыльник. Не успел Ипполит повернуться к остальным, как их уже и след простыл.

Ипполит потер руки и спросил у Жермена:

— Так что, играем?

— Играем!

Жермен был страшно доволен. Он с детства привык к оскорблениям и не обращал на них особого внимания, зная, что только трус станет дразнить карлика, но его тронуло, что друг защищал его с таким пылом. Взволновала его не сама месть, а проявление дружбы Ипполита.

И они сыграли длинную интересную партию, которую в последний момент выиграл Жермен, потом в баре взяли еще пива.

— Хочется любви, — признался Жермен.

— Любви? Сейчас, прямо сегодня?

— Ну да. Сходишь со мной?

Они вышли из боулинга и добрели до Северного вокзала. Там они пару раз свернули и оказались на улочке, полной людей, несмотря на поздний час. Причем там были мужчины, и только мужчины: они прогуливались перед красными витринами, где выставляли себя проститутки в кокетливом нижнем белье. Они держались так, словно не знали, что сквозь стекло на них глазеют зеваки: причесывались, красились, поглаживали себя по бедрам, слушали радио и даже пританцовывали.

— Сейчас посмотрим, на месте ли та, что мне нравится больше всех, — сказал Жермен восторженно, как ребенок, которого привезли на ярмарку.

Они дошли до середины улицы. Жермен затопал ногами от радости и указал Ипполиту на большеглазую красавицу-мулатку, облаченную в розовые кружева:

— Она свободна!

— Я тебя подожду.

Жермен устремился к витрине и подал знак мулатке, которая улыбнулась и впустила его. Прикрыв за ним дверь, она опустила занавеску.

Ипполит, как у них было заведено, ждал Жермена в кафе по соседству. Сам он к профессионалкам никогда не захаживал и не собирался, но нисколько не осуждал тех, кто это делает. Наоборот, он считал, что мир устроен не так уж плохо: если бы эти женщины не продавали свое тело, как бы тогда Жермен удовлетворял свои желания? Его друг слишком сильно ненавидел себя, и, не будь у него возможности расплатиться с женщинами, проявившими к нему благосклонность, его совсем замучили бы комплексы, возможно, он просто не смог бы с ними справиться.

Ипполит устроился за мраморным столиком, заказал еще пива и с интересом следил за безостановочным кружением посетителей улочки. Он пытался определить, что привело сюда каждого из них. Про некоторых можно было догадаться по их внешности: старики, калеки, некрасивые… про других же ответ был не столь очевиден, требовалось напрячь воображение. Может, это вдовцы? Холостяки, которым очень приспичило? Мужья, у которых жены ненавидят секс? Любители сомнительных развлечений, которых супруги не одобряют?

Так он придумывал все новые версии, и тут прямо через улицу от него распахнула свою дверь одна из девушек: из ее комнатки появился клиент. — это был Виктор, красавец с площади Ареццо.

Ипполит не верил своим глазам. Ему даже захотелось окликнуть юношу, но он удержался, представив себе, как тот смутится.

Виктор пересек улицу, зашел в то же кафе и заказал выпить.

— Ипполит? — воскликнул он, тоже очень удивившись.

Юноша мгновение колебался, а потом, пожав плечами, подсел за столик к садовнику.

— Какая неожиданность… — пробормотал он.

— И правда, — ответил Ипполит.

Они помолчали. Виктор задумчиво склонил голову набок:

— Неужели это из-за того же?

— Ты о чем?

— Ты ходишь сюда из-за того же, что и я? Чтобы не…

— Чтобы не — что?

— Ну, чтобы быть уверенным, что ты не…

Не понимая, о чем говорит Виктор, Ипполит поторопился ответить правду:

— Я жду своего друга Жермена.

Виктор тут же умолк, а Ипполит слишком поздно сообразил, что теперь юноша уже не откроет ему тайну своего присутствия здесь.

13

— Да, это очень симпатичный особнячок, во французском вкусе…

Ева раскрывала двойные двери, переходила из одной гостиной в другую, стараясь, чтобы старый дубовый паркет не скрипел, расхваливала детали: дверные ручки, лепнину, с напускной небрежностью поглаживала каминные колпаки.

За ней шла Роза Бидерман, в костюмчике от Шанель, будто специально на нее сшитом. Ей очень нравилось, как здесь устроено пространство, как падает свет.

— Я внесу этот адрес в мой список. Думаю, что моя подруга, которая десять лет прожила в Лондоне, оценит этот дом. Могу я с вами связаться, когда она в следующий раз приедет?

— Конечно. Но хорошо бы она не слишком с этим затягивала: такая недвижимость, хоть и стоит дорого, довольно быстро находит покупателя.

— Она сказала, что собирается приехать через две недели.

— В любом случае, если клиент заинтересовался, я всегда перезваниваю.

Роза Бидерман поблагодарила любезной улыбкой.

Еву впечатлило уже то, что к ней обратилась супруга самого Захария Бидермана, а личная встреча польстила ей еще больше: жену известного экономиста отличала уверенность, свойственная людям, никогда ни в чем не нуждавшимся, любезность, данная хорошим воспитанием, а не включенная ради корысти, а еще — привитая с детства привычка одеваться у лучших кутюрье. Ева же, которая каждую ступеньку своего восхождения по социальной лестнице оплатила собственным телом и чувствами, не спускала глаз с этой дамы, принадлежавшей к высшим кругам буржуазии. Роза, хотя и выглядела не слишком юной, не утратила сексуальной привлекательности: костюмчик из шотландки классического кроя соответствовал имиджу влиятельной особы, но в этом облачении ее изящные формы казались только более аппетитными и дразнили воображение. Когда они проходили мимо большого, во всю стену, зеркала, Ева сравнила их силуэты, и то, что она увидела, ее не порадовало: пухленькая Роза смотрелась одновременно и привлекательно, и вызывающе, овеянная загадочным флером, — а сама Ева, со своей агрессивной сексуальностью, походила скорее на проститутку. Она вдруг разозлилась на себя за свое чересчур откровенное декольте, высоченные каблуки, сапоги с голенищами выше колен вместо скромных ботильонов… Еще мгновение, и она задалась бы вопросом: правомерно ли иметь загорелую кожу и платиновый оттенок волос? В Розе-то не было заметно никакого усилия нравиться, именно это и делало ее неотразимой: кожа ее так и лучилась естественностью, волосы — тоже, ее элегантность не привлекала к себе внимания. Со вздохом Ева осознала, что поняла все это слишком поздно.

— Вы давно работаете в недвижимости? — спросила Роза.

— Уже шесть лет, с тех пор как поселилась в Брюсселе.

Действительно, шесть лет назад, когда Филипп — ее козленочек — с женой и детьми обосновался в Брюсселе после трех лет в Лионе, он привез вместе с остальным багажом и ее, снял ей квартиру и купил агентство недвижимости.

— Моя специализация — районы Уккел и Иксель. Дорогие дома… Думаю, я побывала во всех зданиях на авеню Мольера — до нашей милой площади Ареццо.

— Правда? Тогда вы, должно быть, знаете моих друзей Дантремонов?

— Конечно, — поспешно ответила Ева.

Ей так хотелось блеснуть, что она, не задумываясь, похвасталась этим знакомством, хотя Филипп Дантремон — ее козленочек — всегда запрещал ей упоминать о нем.

— И самого милейшего Филиппа Дантремона, — проворковала Роза, — известный донжуан, да?

Ева смутилась, ей только и оставалось, что согласиться с этим, утвердительно опустив глаза.

— Не хотела бы я быть на месте его жены Одиль. Ей столько приходится ему прощать…

— Вот как! — выдавила из себя Ева, сглотнув слюну.

— Филипп ни одной симпатичной женщины не пропустит. Сразу кидается в атаку. И не говорите мне, что за вами он не пытался ухлестывать.

— Ну да, конечно… но… я была несвободна, поэтому дело ничем не кончилось.

— Тем лучше для вас… Но вообще-то, он по-своему корректен и никогда не выбирает женщин, похожих на его жену. Мне рассказывали, что последняя его пассия, Фатима, — роскошная арабская красавица. Из Туниса… Как подумаю, что мне это известно, а Одиль ничего не знает, становится неловко. Правда ведь?

Еве хотелось закричать: «Какая еще Фатима?» — но она сдержалась, надо было соблюдать приличия. Ее трясло от волнения, она проводила Розу до дверей, обменялась с ней любезностями и быстро попрощалась под тем предлогом, что ей еще нужно подняться в дом и проверить, закрыты ли все окна.

Ослепительная Роза выскользнула на залитый солнцем тротуар, пообещав, что ее подруга скоро посетит особняк.

Ева спустилась на кухню, закрыла ставни и, оказавшись в безопасности, взвыла в голос:

— Вот сволочь!

Что-то подобное сказанному Розой она и сама подозревала, а может, даже и знала наверняка, но запрещала себе об этом думать. Конечно, она заметила, что Филипп теперь заходит к ней не каждый день, что он избегает некоторых магазинов и ресторанов, а в каких-то не хочет показываться с ней вдвоем. И действительно, несколько раз он куда-то загадочным образом исчезал, оправдываясь загруженностью по работе! Какая-то часть ее мозга подозревала, что эти странности говорят о появлении другой женщины, но сознание отказывалось выразить это словами, потому что она так не хотела быть несчастной. Но Роза Бидерман только что ткнула ее носом в эту реальность, и реальность оказалась отвратительной!

Что же теперь делать?


А в это время сама Роза Бидерман, прогуливаясь под цветущими платанами, звонила своей подруге Одиль Дантремон:

— Ну вот, дорогуша, дело сделано: теперь она знает, что у нее есть соперница!

Одиль Дантремон поблагодарила ее и воспользовалась случаем, чтобы расспросить, какова из себя любовница мужа.

— Да, — отвечала Роза, — выглядит очень вызывающе, сразу видно, что игрушка богатенького господина. Одета в соответствии с тем, какие у них всех в этом возрасте фантазии. Бедняжка… Довольно вульгарна, да. Нет, ну бойкая дамочка, что тут скажешь. Она не стерпит того, что я ей сообщила, ей захочется отомстить, это уж точно. И больше из самолюбия, чем из любви. На самом деле ты права, дорогуша, надо иногда им устраивать крупный переполох. Эти две его любовницы, Ева и Фатима, выставят Филиппа за дверь, и он вернется к тебе…

Роза чуть не добавила «поджав хвост», но вовремя остановилась:

— …и будет просить прощения.

Про себя Роза продолжила: «А потом все начнется сначала», но Одиль произнесла эти слова за нее. Роза выслушала ее объяснения, потом подтвердила:

— Ну конечно же, единственный, кто всегда ждет, принимает мужчину таким, какой он есть, любит его без всяких условий, — это жена. Ты права, Одиль. Мне было приятно поучаствовать в твоей задумке. Нет, благодарить меня не за что: замужней женщине всегда приятно рассказать любовнице, что ее обманывают.


В субботу утром Ева решила съездить в Кнокке-ле-Зут. Это странное для французского уха название имеет самый шикарный курорт в Бельгии, в северной ее части.

Северное море — море усталое, а Кнокке-ле-Зут — место, где оно позволяет себе передохнуть. Волны тут не совершают вообще никаких усилий. Они даже купальщика опасаются: застенчиво лижут берег, и все это похоже на огромную мелководную лужицу, где приходится пройти сотни метров, чтобы погрузиться в воду хотя бы по плечи; но и там они не встретят его с радостью, а скорее оттолкнут, их холод остудит его пыл, а соленые брызги будут хлестать по лицу. Нашему курортнику все время будет казаться, что море остается где-то вдали, отступает за горизонт, не дается ему, к тому же и цвета здесь скупые: волны сперва сливаются с бежевым оттенком песка, потом — с серым тоном неба и, наконец, с выцветшей голубизной горизонта. Северное море лениво, и, если бы по нему не фланировали неспешно нефтяные танкеры и пассажирские суда, можно было бы подумать, что эти воды неинтересны и бесполезны для человека.

Ева вышла к морю и тотчас прониклась курортной атмосферой. Хотя сама она приехала из Швейцарии, она быстро разобралась, что к чему на этом бельгийском пляже: никто не углубляется в пустынную часть берега, бесконечную и ничем не заполненную, — все курортники собираются на тесной полоске платного пляжа, где имеются шезлонги и бесполезные в этих широтах большие пляжные зонты от солнца и продают напитки, — этакий нарядный прямоугольничек берега, обращенный к морю: сине-белое убранство, а из громкоговорителей сочится приятная музыка.

При появлении Евы и мужчины и женщины впились глазами в такую непревзойденную красотку, а пляжный служитель кинулся к ней навстречу, чтобы галантно предложить ей место, достойное ее очарования. Лицо Евы скрывали большие круглые солнцезащитные очки, несколько минут она изображала нерешительность, а потом, будто бы подчинившись служителю, который держался как галантный кавалер, указала ему место, где ей бы хотелось устроиться. Он принес шезлонг, разложил полотенца, привел в порядок песок, установил две скамеечки, чтобы она могла разложить свои вещи, и пообещал принести фруктовый коктейль, который она выбрала.

В итоге Ева устроилась за спиной у семейства Дантремон, которое приехало сюда на свою приморскую виллу.

Филипп Дантремон, конечно, заметил ее первым, — возможно, он следил за ней еще с той минуты, как она появилась на верхушке лестницы, и молил небо, чтобы она не приближалась. Взбудораженный, взвинченный, делая вид, что ищет крем от солнца, он повернулся в ее сторону с недовольной гримасой: «Что за новости! Ты с ума сошла?» Ева же не удостоила его ответным взглядом, а просто сняла футболку, продемонстрировав свою великолепную грудь, едва прикрытую полоской материи с парой тесемочек.

Квентин, старший сын Филиппа, заметил Еву так же быстро, как и его отец, но его лицо, в отличие от физиономии главы семейства, озарила улыбка. Он не скрываясь демонстрировал свою радость оттого, что Ева здесь.

Два младших сына не обратили на нее внимания: они были слишком заняты — один читал, а другой строил замок из песка.

Одиль Дантремон дремала на солнышке, намасленная, будто сардина.

Тут Ева достала из сумочки свое секретное оружие, которое поможет ей добиться всего, чего она пожелает: собачку.

На шезлонге появилась прелестная девочка породы шиба-ину, похожая на шпица или маленькую лисичку с черными глазками, изящно подведенными белым, грациозная, с тонкими лапками и пушистой шерсткой, напоминавшей нарядную одежку, настолько гармонично в ней сочетались рыжина и кремовые оттенки.

Филипп заметил, какое страшное оружие появилось на сцене. Он нахмурил брови и выпятил подбородок, недовольный, что не может вмешаться.

Ева надела на шею этой японской принцессы премиленький ошейник со стразами и вместе с ней прошествовала к кромке воды.

Все мужчины на пляже впились в нее глазами.

Ева, наслаждаясь успехом, отметила, что не зря она убедила свою подружку Присциллу обменяться на выходные: Ева получила собачку шиба-ину, а подруга — ее кошку вместе с квартирой. Ничего не может быть лучше такой приманки, если хочешь, чтобы мужчины заводили с тобой разговор: этот аксессуар сэкономит целые часы, которые не придется тратить зря.

Ближайшие полчаса нашу нимфу с четвероногой спутницей буквально осаждали разного рода купальщики и любители прогулок у моря. Ева принимала их внимание любезно, но не давала им повода думать, что за ней можно приударить; после двух-трех минут беседы она внятно сигнализировала, что ничего более значительного, чем коротенький светский разговор, им не светит.

Жена Филиппа Дантремона проснулась, поэтому он не мог подойти к Еве и приказать ей убраться отсюда. Он в растерянности смотрел, как вокруг нее увиваются мужчины, его одновременно переполняли ревность и гордость, он страшно злился и не мог сообразить, почему его любовница устроила всю эту комедию.

А Ева тем временем вернулась на свое место с изящной собачкой на поводке и устроилась в шезлонге, чтобы понежиться в лучах солнца. Естественно, ее кожа и так уже была безукоризненно загорелой, аппетитной, словно медовый пряник, загар был ровненький, румяный и свежий, как ни у кого на пляже. Предусмотрительная Ева ездила на курорт не для того, чтобы загорать, а для того, чтобы демонстрировать свой загар, тщательно подготовленный за зиму в солярии, не без помощи каротина и специальных кремов. Она вытащила толстенный роман — не меньше пятисот страниц, что должно было показать, какая она усердная читательница (меньше пятисот — это для несерьезных дамочек, читающих от случая к случаю), — подняла его к самому лицу и погрузилась в чтение.

Будь она одна, она и правда увлеклась бы сюжетом — читать она обожала, — но на людях книжка просто давала возможность наблюдать за тем, что происходит вокруг.

Прямо перед ней поднялся Квентин, подставляя новенькое, с иголочки, тело порывам морского ветра. По тому, как он старательно высматривал, что творится справа, слева и никогда — сзади, Ева догадывалась, что он позирует лично для нее, думает только о ней. Он красовался в разных выигрышных позах, поглаживая свои рельефные широкие плечи, которыми очень гордился.

Ева придумала, как еще можно досадить Филиппу, который пока не заметил, что занимает его сына: она отложила книгу и не таясь рассматривала юношу.

Квентин принял это как свидетельство своего триумфа. Ему захотелось показать ей, какой он сильный: он позвал братьев играть в бадминтон, предложив им сразиться вдвоем против него одного. Они отошли метров на десять, и он увлеченно стал демонстрировать Еве свою ловкость, быстроту и отличную реакцию.

Филипп еще не разгадал поведения своего старшего сына, но с ужасом заметил, что Ева проявляет к нему интерес. Если бы рядом с ним не было жены, он устроил бы ей разнос.

Ева же поняла, что теперь — ее ход. Она поднялась и предложила пикантной японской собачке прогуляться: вдвоем они направились к месту, где сражались младшие Дантремоны, остановились неподалеку и стали с увлечением наблюдать за игрой.

Возбужденный ее вниманием, Квентин мастерски отбивал воланчик, потом, чтобы спасти явно неудачный пас, ловко отпрыгнул назад и принял подачу.

Ева захлопала в ладоши.

Покраснев, Квентин взглянул на нее:

— Хотите поиграть?

— С удовольствием. Но надо, чтобы кто-нибудь побыл с моей милой девочкой…

Двое младших братьев, довольные, что можно отдохнуть, предложили свои услуги.

— Отведите ее, пожалуйста, к воде. Я вот думаю, может, ей пора сделать пи-пи…

— Хорошо, мадам.

Довольные мальчики убежали с собачкой к морю.

А Ева с Квентином начали игру. На этот раз он вел себя совсем по-иному: изо всех сил пытался ей проиграть, что было не так уж просто, учитывая, что Ева думала лишь о том, как бы двигаться покрасивей, и пропускала одну подачу за другой.

Но какое это имело значение! Их внутренний диалог развивался куда успешнее, чем партия в бадминтон. Квентин не спускал с Евы горящих глаз, а она отвечала ему шаловливой улыбкой. Они нравились друг другу и отчетливо это друг другу сигнализировали.

— Уф, я все. Устала.

— Вы здесь на все выходные?

— Да, а вы?

Он насупился:

— Я здесь с родителями.

— У вас очень красивая мама.

— Правда?

Квентин не догадался, конечно, что за изюминка крылась в этой реплике, но ему было приятно: она давала понять, что между его мамой и женщиной, которая его привлекала, нет враждебности.

— Вы в сто раз красивей моей мамы.

— Ах, ну что вы…

— Да точно, клянусь вам.

— Вы забываете, что по возрасту я не так уж отличаюсь от вашей мамы.

— Мне нравятся только взрослые женщины, а не девчонки.

Он объявил это с таким апломбом, что они оба удивились: он — потому, что не собирался ничего такого говорить, а она — потому, что почувствовала в его словах искренность.

Бросив взгляд в ту сторону, где стояли их шезлонги, она заметила, что Филипп злится и крутится как уж на сковородке, а Одиль, наоборот, поглядывает на сына с улыбкой, удивляясь, что он ведет себя как взрослый мужчина.

Ева решила, что пока можно удовлетвориться достигнутым и вернуться на свое место:

— Пойду отдохну.

— Ну конечно!

— Знаете, глядя на вас, я думаю об одной записочке на желтой бумаге.

— О записочке на желтой бумаге?

— Ну да. Маленькая записочка, без вашей подписи.

Тут она улыбнулась ему такой неотразимой улыбкой, что он тоже улыбнулся в ответ, и это показалось Еве подтверждением того, что ее гипотеза верна.

Она вернулась в свой шезлонг. В тот же миг Филипп поднялся и прошел к бару, шепнув ей идти за ним, но Ева искусно сделала вид, что не услышала.

Чтобы уже окончательно посеять раздор в семействе Дантремон, она вытащила из сумочки ту анонимную записку, добавила свой адрес в Кнокке-ле-Зуте и стала ждать, когда два младших мальчика приведут ее собачку. Поблагодарив их, она отдала им записку и попросила передать старшему брату, что они и проделали не скрываясь. Не успел Квентин зажать бумажку в кулаке, как вернулся отец:

— Дай-ка это мне!

Квентин выпрямился, оскорбленный его тоном, и холодно смерил отца взглядом:

— Это не имеет к тебе отношения!

— Ты должен меня слушаться, я твой отец.

— Ничего, это ненадолго! — рявкнул Квентин.

Филипп колебался, он был сбит с толку тем, как по-новому ведет себя его сын, его ошеломило, что мальчик прямо у него на глазах превратился в мужчину.

Квентин не опускал глаз: он догадался, что происходит, и его опьяняла эта новая сила, которую он в себе почувствовал, — способность желать женщину и сопротивляться приказам отца.

Так они несколько секунд стояли друг перед другом, глаза в глаза — два самца, старший из которых понял, что стареет, а младший — что скоро он будет сильнее. В этот момент они из отца и сына сделались соперниками.

Тут раздался немного сонный голос Одиль:

— Что у вас случилось? Что-то не так?

Квентин повернулся к матери и успокоил ее безмятежным тоном:

— Нет, мама, все в порядке. Ничего не случилось.

И снова он взял верх над отцом, который был озадачен тем, как изменился расклад сил, раздражен присутствием Евы и старался не пробудить подозрений у жены, поэтому просто понурился и смирился — хотя бы на время — со своим поражением.

Ева же издалека внимательно следила за тем, что у них происходит.

«Он созрел, — убедилась она, рассматривая Филиппа. — Скоро он явится ко мне в бешенстве, и ему придется объясниться».

Она собрала вещи. Теперь уже она подала знак Филиппу, чтобы он прошел с ней в бар.

И пока он туда направлялся, она попрощалась с тремя младшими Дантремонами и любезно улыбнулась Одиль.

Потом не торопясь прошла мимо Филиппа, потягивающего «Кровавую Мэри». Он прорычал:

— Ты что, теперь начала клеиться к детсадовцам?

— Твой сын очень хорош собой. И такой молоденький…

— Я тебе запрещаю играть в эти игры!

— Запрещаешь? А по какому праву?

— Да потому, что ты — моя любовница.

— Ага, так же, как и Фатима. И еще куча других…

При имени Фатимы Филипп вскинулся. В его глазах мелькнул страх.

— Слушай, Ева, в эти выходные я не смогу с тобой пообщаться. У нас очень много всего намечено. Мне не ускользнуть от семейных дел.

— Но все-таки придется…

— Ева!

— Тем более что я могу и сама пообщаться с твоей женой. Вспомни, как легко мне это удалось с детьми…

— Ева, оставь эти свои ухватки!

— И кто тут будет мне приказывать? Любовник Фатимы?

Он покорно потупился. Этот эгоист, позволяющий себе удовлетворять любые желания благодаря своим деньгам и распущенности, оказался просто трусом.

Ева развернулась к нему спиной и на ходу бросила:

— Виллу «Ракушка» знаешь? Моя подруга Клелия уступила мне ее на выходные. Я тебя жду.

После всего этого Ева почувствовала облегчение, вернулась к себе и провела два часа в ванной, где занялась пилингом, полезными масками и массажем.

В восемь она устроилась перед телевизором с ужином на подносе.

До половины одиннадцатого она с интересом смотрела передачу, где показывали молодых певцов, которые вырвались из безвестности и которых теперь прослушивало жюри из звезд эстрады. Она болела за каждого и много плакала — и от радости, и от разочарования.

Наконец в одиннадцать, устав от долгого сопереживания, она задумалась о своих собственных делах и начала нервничать. Даже подумала, не обидеться ли ей.

Но тут прозвенел звонок.

— Ага, ну все-таки.

Дребезжание звонка вернуло ей уверенность в себе. Чего она хочет от этого выяснения отношений с Филиппом? Чтобы он оставил свою Фатиму или чтобы выделил Еве больше денег? Может, и то и другое…

Она открыла дверь, и в вестибюль проскользнула какая-то тень.

— Закройте за мной, пожалуйста, чтобы меня не увидели.

Перед ней, весь в белом, неотразимый, стоял Квентин с букетом тюльпанов.

— Я сбежал из дома, чтобы снова увидеть вас.

14

Для них оргазм уже не был самоцелью. Закрыться в светлой комнате с целомудренными занавесками и оставаться там часами, обнявшись, обнаженными, в нежностях и расслабленности, понимая, что им ничто не угрожает, вдалеке от мужей, детей и житейских обязанностей, — это было их нежданное, тайное чудесное время.

И если сперва за их объятиями стояло желание, то в них оно полностью и воплощалось: им хотелось не заниматься любовью, им хотелось самой любви — дарить ее и получать в ответ. Чувственность была для них только предлогом — именно она заставила Ксавьеру как-то поцеловать Северину в закутке между дверями, а Северина увлекла Ксавьеру в свою спальню. Теперь, когда после ласк, трепета и поцелуев они стали ближе друг к другу, иногда они довольствовались тем, что просто днем валялись вместе в постели и разговаривали, прикасаясь друг к дружке, проваливаясь в многозначительные паузы, не обязательно добиваясь предельного физического наслаждения.

Северине нравилась такая близость; вообще она привыкла относиться к сексу как к спектаклю: положено было удовлетворить мужа и самой достигнуть оргазма — или как минимум изобразить его. Не эта ли обязательность оргазма так отравляет отношения мужчины и женщины? Она давит на них, и они чувствуют, что обязаны непременно его добиваться, так что источник живой, случайной, необязательной радости превращается в соревнование, в котором нужно победить. Когда Северина оказывалась в постели с Франсуа-Максимом, ей всегда бывало не по себе, и каждый раз после этого она сомневалась, все ли хорошо делала. Ее не так уж волновало, что сама она редко достигает оргазма: она подозревала, что не дает возможности получить его и партнеру. Ведь если она притворяется, то точно так же может притворяться и он… И хотя вполне очевидные признаки показывали, что он-то получает удовольствие, но неизвестно же, было ли оно достаточно сильным… достаточно продолжительным… В голове у нее вертелось слово «напряг». В юности она слышала от какого-то подростка, что для мужчины эякулировать — это «сбросить напряг». Этот образ и медицинская сторона вопроса запали ей в душу, и она никак не могла отделаться от этих мыслей; когда она, девственница, оказалась в постели с Франсуа-Максимом, увидев его твердый эрегированный член, она снова подумала об этом «напряге»; возбуждение мужа, потом его движения внутри ее показались ей судорожными, а его крик в конце и то, как он вдруг откинулся на подушки и немедленно забылся сном, подтвердили ей, что мужчина в сексе освобождается от мучений.

К заботе об удовлетворении желания добавлялись еще и тревоги о продолжении рода. Франсуа-Максим очень хотел стать отцом, главой большой семьи и не скрывал от нее этих устремлений; пока не родилась их старшая дочь, Северина не была уверена, что сможет осуществить его мечты, а после того, как родился Гийом, младший из их четверых детей, она уже стала опасаться, как бы случайно не возникло новой беременности. Теперь, наблюдая, как растет их потомство, она знала, что главные свои обязательства перед Франсуа-Максимом выполнила. Но вместо радости ее охватили новые страхи: останется ли она и дальше привлекательной для него? Не бросит ли он ее? Вдруг ее зрелое тело, которое скоро уже не сможет рожать детей, лишится для него очарования? Ей казалось, что для супругов, долго проживших вместе, совершенно нормально перестать испытывать влечение друг к другу, и во время каждого акта она боялась, что он окажется последним. Этот страх отвлекал ее, сбивал с толку, не давал расслабиться… В общем, за пятнадцать лет Северина ни разу не смогла подпустить мужа к своему обнаженному телу без внутреннего трепета.

А с Ксавьерой, как только миновала растерянность, — ей ведь и в голову не могло прийти, что она окажется в постели с женщиной, — она почувствовала себя в безопасности. В Ксавьере было больше чувственности, чем сексуальности, — и Северина прониклась мыслью, что встретила идеальную для себя партнершу.

С Ксавьерой была другая история. Прижавшись к своей возлюбленной, она как бы освобождалась от части самой себя и становилась другим человеком. С Севериной она была очаровательной, смешливой, ласковой и внимательной, сбросив шкурку вечно недовольной брюзги. Если бы соседи рассказали Северине, какой им видится Ксавьера — хамоватой злюкой и скупердяйкой, — она решила бы, что это шутка: ей-то Ксавьера дарила букеты, книги, интересовалась мельчайшими подробностями ее жизни, искрометно шутила и выглядела самой веселой и ненавязчивой подругой, какая только может быть, — если, конечно, не считать той пощечины.

На самом деле в объятиях Северины Ксавьера отдыхала от самой себя. Ей не очень нравилось, какой она стала: иногда она злилась за это на себя, чаще — на других, особенно на Ориона, который своей беспомощностью, беспечностью, патологической невнимательностью просто вынудил ее сделаться разумной, расчетливой, отвечать за них обоих. Его легкомыслие придавало ей тяжеловесности. Да-да, эта беспечная птичка заставила ее вжиться в новую роль. У нее не было выбора! Если бы она доверила ему дела, они оба уже оказались бы на улице или вообще умерли с голоду… И теперь она злилась на мужа, который заставил ее превратиться в злобную мачеху. К тому же, по какой-то нездоровой внутренней логике, чем осмотрительнее она становилась, тем он был бесстрашнее, чем больше она критиковала людей, тем больше он их расхваливал. Короче, каждый из них заставлял другого глубже погрязнуть в своих недостатках. И ей теперь уже ничего не нравилось в их совместной жизни: ни она сама, ни муж, но все же она пыталась ее сохранить. Зачем? Да просто по привычке. Из лени. Из корысти. Причины, которые какому-нибудь пылкому влюбленному показались бы мерзкими, но Ксавьере они представлялись очень даже убедительными.

— А ты знаешь, Северина, что я спец по части ядов?

— Ты?

Северина прыснула. С ее точки зрения, трудно было придумать более экстравагантное увлечение.

— А почему? Ты собиралась изучать химию?

— Нет.

— Медицину?

— Нет.

— Значит, фармакологию?

— Да нет, слушай, люди изучают эти профессии, когда хотят лечить других. А я собиралась убить. Убить Ориона.

— Ты шутишь, что ли?

— Успокойся, я не дошла до того, чтобы перейти к делу. Я как евнух в гареме: он знает, как это делается, но не может это сделать.

— Ты хотела убить Ориона?

— Сто раз! Тысячу раз! Мильон!

— Что же тебя удержало?

— Ну есть же у меня совесть. Но все равно каждый раз такое облегчение — убить хотя бы мысленно. Я представляла, как его тошнит, он задыхается, изо рта идет пена и он судорожно хватается за горло. Это надо прописать в Уголовном кодексе: лучшее средство профилактики убийства — богатое воображение.

— И теперь ты на себя злишься?

— Ну раз уж мне не удалось убить мужа, я ему изменяю.

— Мне не очень-то нравится то, что ты говоришь. Получается, что ты со мной только из-за него.

Ксавьера успокоила Северину, прижав к себе:

— А ты сама? Что ты чувствуешь к своему элегантному Франсуа-Максиму?

— Он же красивый, правда?

— Да, не могу не согласиться. Но при этом он такой безукоризненный: хорошо причесан, хорошо воспитан, хорошо откормлен, отлично одет, в отличной спортивной форме — даже как-то неловко.

— Вот забавно… на меня он производит точно такое же впечатление. Я всегда чувствовала себя рядом с ним пустым местом.

Вдруг Ксавьера вспомнила о времени и бросилась к своему мобильнику:

— Северина, мне надо бежать. Я записана к врачу.

— Что-то серьезное?

— Да нет, пустяки.

Северина помогла ей одеться, и это стало поводом к новым ласкам.

Ксавьера подошла к комоду, на котором лежала сумка из зернистой кожи цвета засахаренных каштанов:

— Какая прелесть!

И, не спросив разрешения, она схватила сумку, стала ею любоваться, потом открыла. Во внутреннем кармане лежала записка на желтой бумаге. Пораженная Ксавьера вытащила ее и прочла: «Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто». А снизу другим, незнакомым почерком было приписано: «Я тоже тебя люблю».

— Но…

— Это подарок от Франсуа-Максима.

— Северина, я от тебя получила такую же записку.

Побледнев, она развернулась к Северине, чтобы посмотреть на нее:

— У тебя все в двух экземплярах: и любовь, и записочки!

Северина возмутилась:

— Да я тебе клянусь, что не писала этого!

— Рассказывай!

— Я клянусь тебе, Ксавьера, здоровьем моих детей!

Ксавьера, остановившись перед такой горячностью, приняла ее уверения, тем более что в памяти у нее всплыли кое-какие детали. Кажется, она еще где-то видела такую желтую записку. Она сосредоточилась и вспомнила сразу две вещи: как Квентин Дантремон вытащил похожую бумажку, перед тем как нацарапал фразу, прилагавшуюся к той розе; и этот учитель философии, Том, как бишь его там, рассматривал такую записку, пока шел через площадь и проходил мимо ее лавки.

Она хотела было поделиться своими открытиями с Севериной, но сообразила, что у нее нет ни секунды.


Через десять минут Ксавьера уже была у своего гинеколога, доктора Плассара, окна которого выходили на авеню Лепутр, тенистую улицу, засаженную каштанами.

— Здравствуйте, Ксавьера, вы перезаписались на более раннюю дату — мы должны были увидеться через шесть месяцев. Что-то случилось?

— Обычное дело: у меня менопауза.

— Ну, в вашем возрасте это вполне возможно.

— У меня прекратились месячные, иногда я чувствую себя ужасно усталой и еще… как бы это сказать… соски очень чувствительные.

— Да, обычные симптомы. С мочеиспусканием трудности есть?

— Нет, все в порядке! А что, и такое бывает?

— Давайте я вас посмотрю.

В следующие пятнадцать минут она решила отстраниться от собственного тела как можно дальше; безразлично, с отсутствующим видом она дожидалась, пока врач не произведет осмотр и не возьмет все анализы, какие считает нужным.

Когда он попросил ее одеться и несколько минут подождать, она устроилась в кресле в приемной и задремала.

Вскоре доктор Плассар разбудил ее, пригласил снова зайти в кабинет и предложил сесть.

— Ксавьера, это не менопауза.

— А что же?

— Вы беременны.

15

— Так что, ты сегодня не получал желтого конверта?

— Нет, а ты?

— Я тоже.

Том держал в одной руке свою почту, а в другой — круассаны, которые принес к завтраку, горячие, золотистые и хрустящие. Хотя он провел ночь у Натана, он сделал небольшой крюк: зашел в булочную, а потом в свою квартирку, надеясь, что его там ждет еще одно анонимное письмо.

— Нет, сегодня мы не выясним правду, — вздохнул Натан.

— Увы…

Их обоих очень заинтересовали эти загадочные события. Как только им удалось убедить друг друга, что ни один из них не писал этой записки «Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто», они стали доискиваться, кто же стоит за этой историей. Эта тайна распаляла их воображение, вызывала бесконечные споры; с того дня они уже не расставались.

Натан забрал у Тома круассаны и накрыл на стол: фарфор блистал всеми цветами радуги.

— Не знаю, кто написал эти записки, но я заметил один важный результат этой истории: ты теперь не уходишь отсюда.

— Правда? — пробормотал Том, смущенный, что Натан обратил на это внимание: он побаивался, что друг заведет свою обычную песенку о том, что хорошо бы жить вместе.

— И я делаю вывод, что этот человек хотел нам добра. Он, должно быть, знал, что каждый из нас подумает, что записку написал второй, и это нас сблизит. Может, это наведет нас на след?

Том покачал головой и задумался. Кто-то, кто хотел нам добра? Он даже перестал жевать от удивления:

— Какая забавная мысль! Я и не подумал. А действительно, есть ли, вообще-то, на свете человек, который хочет нам добра? Я еще мог бы назвать тех, кто хочет добра мне — мои сестры, например, — или тебе, скажем, твои родители, — но чтобы кто-то хотел добра нам обоим вместе?

Натан принял оскорбленную позу, руки в боки, и изобразил обиженную чернокожую нянюшку с певучим акцентом:

— Ну что вы, мамзель Скарлетт, ну что вы такое говорите? Уж будто никто на свете не любит вас и вашего жениха! Очень грустно, что вы так думаете, мамзель Скарлетт, мне уж так это обидно!

Том схватил его за руку:

— Перестань придуриваться и подумай, Натан: знаешь ты людей, которым бы хотелось, чтобы мы жили вместе?

— Да всем наплевать на это, Том. Как и нам плевать на другие пары. И голубые, и нормальные. Каруселька крутится. Каждый садится и слезает, когда хочет. Каждый решает за себя, как ему быть счастливым на свой лад.

— Не притворяйся, что не понимаешь: наша с тобой жизнь никого не интересует.

— И что с того? Если она интересует нас самих!

— И тебе не грустно оттого, что никто не считает, что тебе судьбой предначертано быть со мной, а мне — с тобой?

Натан захлопал ресницами:

— Повтори-ка.

— Что?

— Повтори вот это, что ты сейчас сказал: что мне судьбой предначертано быть с тобой, а тебе — со мной. У меня от этих слов мурашки по копчику.

— По копчику?

— Ну да, у меня же мозги — в заднице. По крайней мере, когда я думаю о тебе.

Тома опять потянуло к Натану: это дурацкое кокетство почему-то его ужасно заводило, он бросился на друга и прижался губами к его губам.

Когда Натан снова смог говорить, он продолжил:

— Мне кажется, что тебе во мне больше всего нравится моя вульгарность и чушь, которую я несу.

— Должен же я ценить твои главные достоинства!

— Ладно-ладно! Чем больше я придуриваюсь, тем крепче ты ко мне привязываешься.

— Любить кого-то — значит любить и его недостатки.

— О, как красиво, отличное название песенки для малолеток.

— Я знал, что тебе понравится.

На этот раз Натан, очарованный другом, хотя и строил обиженную мину, потянулся к нему целоваться. Им нужна была именно такая, накаленная атмосфера: чтобы туда-сюда летали искры, саркастические замечания, обжигающие издевки. Подтрунивать друг над другом был их способ объясняться в любви. Они побаивались привычных традиционных признаний, возможно, потому, что побаивались самой традиционной любви, а вот разыгрывать презрение, пренебрежение, даже ненависть — это их освежало, то, что для других гадости, для них было словно подарок. И чем злей они высмеивали друг друга, тем сильнее ощущали, как они близки. Их чувства, чтобы сохранить искренность, должны были облечься в злословие.

А сами они катались по дивану, прижавшись друг к другу, каждый старался подмять другого — и не мог. Они знали, что не станут больше заниматься любовью — это уже сделано, — но им нравилось в это играть.

Наконец они свалились на ковер, расцепили объятия, легли рядышком на спину и, держась за руки, стали разглядывать люстру на потолке.

— А я знаю, кто написал эти записки, — шепнул Натан.

— И кто же?

— Ты не поверишь.

— Поверю. Так кто?

— Бог.

Натан приподнялся на ковре с серьезным видом:

— Сам Бог дал их нам, чтобы мы укрепились в своей любви.

Том тоже сел.

— А ты что, веришь в Бога?

— Что ты об этом знаешь?

— Ну, вот же я и спрашиваю!

— Стоп! Недостаточно переспать со мной двести-триста раз, чтобы вторгаться в такие интимные области!

Том засмеялся:

— Какие ты непристойности говоришь!

— Вот черт, а я-то считал, что это, наоборот, возвышенное и духовное.

Натан подлил себе кофе, а потом провозгласил менторским тоном:

— Бог взял перо, окунул его в чернила сострадания и повелел нам ничего больше не ждать.

И он проговорил басом, словно изображая Бога и намереваясь затронуть самые сокровенные струны души:

— Живите вместе, дети мои, и платите не две арендные платы, а только одну, и пусть эта общая плата станет подтверждением вашего союза, истинно говорю вам. Том, сын мой, отошли уведомление о расторжении контракта своему арендодателю. Натан, дочь моя, выброси свои порножурналы и весь арсенал вибраторов и освободи место в своих шкафах для вещей Тома. И когда выполните мою волю, будете счастливы, дети мои, во веки веков.

— Аминь, — заключил Том.

Натан подскочил на месте:

— Я не ослышался?

Он подошел к Тому, на лице у него застыла странная гримаса, поза тоже была напряженной.

— Ты сказал «аминь»?

Том флегматично ответил:

— Ну да.

— Ты это автоматически или потому, что и правда согласен?

— А ты сам как думаешь?

— Том, я знаю, что ты не католик и вообще не верующий, но ты немножко понимаешь иврит?

— Достаточно, чтобы знать, что «аминь» или «амен» значит «да будет так».

— То есть ты согласен жить вместе?

— Ну, если ты согласен на мезальянс с неверующим.

— Да я сплю и вижу!

— Тогда аминь.


Все следующие дни Натан не скрывал своей радости: не ходил, а бегал вприпрыжку, не говорил, а буквально захлебывался потоком слов, не смеялся, а ржал как лошадь. Тома потрясло, что друг так бурно переживает это событие: сам он на вид был спокоен, хотя в душе тоже радовался.

Как-то ночью, когда они смотрели в постели американский фильм, Том вдруг резко повернулся к Натану:

— Это анонимное письмо отправил человек, который хочет от нас избавиться!

Натан выключил телевизор.

— От нас избавиться?

— Ну да. Какой-нибудь бывший любовник, которому нужно быть уверенным, что мы с тобой пристроены.

— Чушь какая-то…

— Или любовник любовника… Болезненный ревнивец, который знает, что мы когда-то были вместе с его избранником… И хочет убрать нас от него подальше.

— Какое-то извращение эта твоя идея.

— Да люди вообще извращенцы, Натан. И обычно они хотят добра не кому-нибудь, а себе. И не вообще добра, а только того, что хорошо для них самих.

— Переведи попонятней.

— Тот, кто написал это письмо, хотел счастья не нам, а себе.

И всю ночь они перебирали своих бывших любовников. Сначала им просто хотелось найти автора записок, но это стало поводом больше узнать друг о друге, говорить о себе, слушать другого.

И эта открытость вовсе не отдалила их, наоборот, они почувствовали себя гораздо ближе. Они припоминали события, которые когда-то представлялись им победами, а теперь выглядели просто как несчастная жизнь: бессчетное число партнеров. Поскольку гомосексуалисты — в меньшинстве, они в большей степени зависят от сексуальности, чем представители большинства. Тому, кто обнаруживает в себе эту склонность, как бы положено стремиться к прикосновениям, соединению тел, грубому физическому наслаждению, достигнутому во что бы то ни стало, — гомосексуальность легко отвергает сложность и важность человеческих эмоций. И Тому, и Натану сперва требовалось доказать себе, что они вообще могут кому-то нравиться и действительно нравятся; ради этого они ввязывались в самые разные приключения, и некоторые из них длились не дольше, чем однократная ласка; они посещали злачные уголки, в которые превратились сауны, подвалы клубов, задние помещения баров, некоторые парки, — словом, такие места, где не принято и не полезно разговаривать, а достаточно лишь обменяться с кем-то понимающими взглядами, чтобы два бессловесных тела слились в полумраке. Оба они испробовали больше молчаливых связей, чем союзов, в которых партнеры говорят друг с другом. Натана это мучило: говорливый и несдержанный, он обожал поболтать и питал любопытство ко всему на свете. Тому же потребовалось больше времени, чтобы ему наскучила монотонность все новых и новых связей: для него было очень важно удовлетворить свои сексуальные потребности, сюда же примешивалось смутное ощущение превосходства — он был хорошо образован, умел думать, обожал литературу, поэтому не слишком надеялся встретить партнера себе под стать и к каждому новому парню относился осторожно: после многократных разочарований он уже не стремился к близкому знакомству. «Я готов заниматься с тобой сексом, но разговаривать — нет уж, спасибо» — могло бы стать его девизом. В общем, и Натану, и Тому много раз случалось разочаровываться, когда после секса партнер, до того воспринимавшийся через прикосновения кожи, члена, вздохи, внезапно обретал дар речи — и тут обнаруживалось, что у него скрипучий голос или неприятный акцент, — когда после чувственной сцены, разыгранной без ошибок, у партнера вдруг оказывался скверный французский, неловкий синтаксис, небогатый словарь; им доводилось узнать вкусы и интересы существа, тело которого только что доставило им удовольствие, и понять, что, если бы представлять их себе заранее, никаких желаний бы просто не возникло…

Том и Натан смотрели на эти сложности по-разному. Натану хотелось, чтобы его жизнь была не просто чередой заигрываний и недолговечных союзов, ему хотелось испытать любовь, которая будет чем-то большим, чем просто желание; именно потому, что он уже давно мечтал найти большую любовь, он от нетерпения принял за нее два затянувшихся приключения. Том же ничего не загадывал и никогда не смешивал сексуальные отношения с любовью: когда он встретился с Натаном, то очень удивился тому, насколько он привязался к этому парню.

По утрам они наслаждались общением друг с другом даже больше, чем вечером. Им было уже не обязательно заниматься сексом, они просто лежали рядышком и наблюдали, как за окнами светает. Эти анонимные записки ускорили развитие их отношений, сделали их более глубокими.

За окном послышались резкие, пронзительные крики больших попугаев, а потом и мелкие попугайчики внесли свою лепту в их нестройный хор. Этот гвалт обычно начинался с рассветом.

Натан пытался их передразнивать. После нескольких попыток у него получилось. Они посмеялись, потом Том, неодетый, подошел к окну:

— Я вот думаю, Натан, а не сделали ли мы логическую ошибку с этими анонимными записками? Мы ведь предположили, что их получили только мы двое.

Натан вскочил, тоже голый, и прижался к Тому. Они любовались площадью и домами, окружавшими островок зелени посредине, — словно прекрасная театральная декорация.

— И что с того, — подхватил Натан, — если даже несколько человек здесь у нас получили одну и ту же записку?

— Ты прав, я еще не придумал, что дальше.

Они стали смотреть на птиц. Их мысли еще текли медленно, по-утреннему, и разворачивались тоже медленно, им пока не хватало легкости и энергии — на все требовалось много времени.

И вдруг, шумно хлопая крыльями, с серого неба ринулся вниз черный-пречерный ворон, пересек площадь и, без затей разогнав попугайчиков, уселся на верхушке дерева. Вестник несчастий громко каркнул, и после этого мрачного предупреждения вокруг него словно бы раскинулись километры одиночества. Он сгорбился, склонил голову набок и с суровым видом принялся изучать фасады окрестных домов. Его острый взгляд проникал внутрь каждого дома, безжалостно высматривая слабости их обитателей.

Натан, почувствовав это враждебное внимание, поежился. Том же улыбнулся и потер руки, лежавшие перед этим на плечах друга.

— Странно… Обычно в анонимных письмах бывают оскорбления, сплетни, клевета. Не зря же анонимщиков иногда называют воронами.

Ворон снова угрожающе каркнул. Том спокойно продолжал:

— Тут ситуация совсем другая. Автор рассылает письма любви, письма, которые вызывают любовь. Это точно не ворон…

— А кто же?

— Наверно, голубь.

Часть третья

РЕСПОНСОРИЙ

Прелюдия

Попугаи пощипывали перышки друг у друга на шее и головке, приглашая заняться любовью. Только самые юные вели себя агрессивно: с налитыми кровью глазами и растопыренными, как щит, крыльями, грозно выставив когти и острые клювы, они с воинственными криками гонялись друг за другом, нападали, клевались — возможно, только для того, чтобы потом перейти к таким же нежным излияниям, как остальные.

Из-за этого весеннего половодья чувств на деревьях царило смятение. Сенегальские длиннохвостые попугаи, нимфы, габонские серые, длиннокрылые, волнистые, красноспинные певчие резвились и галдели среди ветвей, а парочки неразлучников, наоборот, прятались в листве, замерев, чтобы не привлекать к себе внимания. Одна самка синелобого амазона строила гнездо и набрасывалась на всякого, кто к ней приближался. Старички-ара, потерявшие с возрастом часть оперения, как мужчины теряют волосы на голове, старались не совершать лишних полетов и поднимали крик, только если сражения юных попугайчиков или погони за самками затрагивали их территорию. А один большой какаду с желтым хохолком и кремовыми перьями, сидевший на толстой ветке, только плечами пожимал, поглядывая на эту суету, которая явно не имела к нему никакого отношения.

Пятьдесят лет прошло с тех пор, как бразильский консул, покидая Бельгию, распахнул свои клетки. За это время птицы ни разу не пытались сменить место. Если какой-нибудь смельчак иногда и решался долететь до соседнего парка, расположенного в нескольких кварталах от площади Ареццо, он быстро возвращался и присоединялся к своим собратьям, которых терпеть не мог, но и обходиться без них не умел. Сколько поколений уже сменилось в их буйной компании? Ни один наблюдатель не взял на себя труд изучить эту популяцию, потому что все окрестные жители сперва были уверены, что экзотические птички, привыкшие существовать в неволе, не выживут. Но и через несколько десятилетий фауна в этих джунглях процветала вовсю. Может быть, уцелели даже какие-то особи из первого поколения, говорят ведь, что есть виды попугаев, которые живут до восьмидесяти, а то и до ста лет.

Выносливость попугайчиков с площади Ареццо одновременно и зачаровывала ее обитателей, и вносила в их жизнь дискомфорт. Все было против этих птиц: и между собой они ссорились, и окружающая среда совсем им не подходила, — все шло к тому, чтобы они вымерли, а они жили себе как ни в чем не бывало, всё такие же шумные, болтливые и бестолковые.

На каком, интересно, языке они говорят? Если их предков обучили португальскому или французскому, во что трансформировалось их наречие полвека спустя? Какие слова слышатся в их пронзительных криках? Произносят ли они вообще какие-нибудь слова? И есть ли во всем этом смысл? Может, эти влечения, домогательства, эта простая грубая энергия и есть собственно цель жизни?

1

— Ничего, если я сегодня вечером навещу Фредерика? Мне хочется заняться с ним сексом.

Диана задала мужу этот вопрос таким тоном, каким сообщают, что пришло время сходить к парикмахеру, — так, ничего не значащий пустяк, как будто ей было даже обидно тратить время на обсуждение такой ерунды.

— Да ради бога, Диана, поезжай.

Жан-Ноэль облегченно вздохнул: Диана возвращалась к своему обычному состоянию… Уже несколько дней — после вечеринки в «Тысяче свечей» — она раздраженно металась по дому, беспричинно впадала в ярость и цеплялась к каждой ерунде, чтобы учинить скандал. Ее скверное настроение, выплескивающееся по пустякам, хотя и мучило в первую очередь ее саму, оказалось заразным: депрессивные волны ходили по всей квартире, домашние растения поникли, даже свет с неохотой проникал сквозь грязные окна, но больше всех доставалось Жан-Ноэлю, с которым она с утра до вечера ссорилась по всякому поводу.

Во время той роскошной групповухи Диана удивила Жан-Ноэля, устроив настоящий дебош: когда ее подали на стол, украсив всем ассортиментом закусок, и Захарий Бидерман стал ее ласкать, она изогнулась и отвесила ему оглушительную пощечину. Голая, измазанная деликатесами, она соскочила со стола, погналась за ним и, страшно ругаясь и размахивая кулаками, загнала его в угол. Причем она не только нарушила правило, принятое в свингерских клубах, которое предписывает, отказывая партнерам, которых ты не желаешь, сохранять любезность, хуже того, она разразилась ужасной бранью, ругала его последними словами: свинья, дерьмо, подлюга, мерзавец, дрянь, дубина, деспот, змеюка грязная, подонок, сукин сын — оскорбления извергались из ее уст, словно потоки воды из Ниагарского водопада.

Владельцам заведения пришлось вмешаться и утихомиривать ее, призвав на помощь Жан-Ноэля. Извинившись перед Захарием Бидерманом, они целый час старались восстановить в клубе праздничную атмосферу и успокоить взбудораженных клиентов.

Жан-Ноэль заперся с Дианой в одном из номеров и счищал с нее остатки еды, но утихомирить ее гнев ему так и не удалось.

— Чего ты на него набросилась?

— Он подонок! Терпеть не могу подонков!

— Да что он тебе сделал?

— Мне? Ничего. Ко мне он и не посмеет прикоснуться. А вот другим…

— О ком ты говоришь?

— Оставь меня в покое! Все знают, что этот гнусный тип использует женщин, как бумажные носовые платки: кончит в них и выбросит.

— Диана, он просто незакомплексованный человек.

— Ах вот оно что!

— Как и мы с тобой.

— Заткнись, кретин несчастный, по стенке размажу!

Осознав, что Диана себя не контролирует, Жан-Ноэль решил не настаивать.

После того кошмарного вечера, с которого им пришлось спешно ретироваться, Диана так и не успокоилась, наоборот, она распалялась все сильнее, и любое упоминание имени комиссара Евросоюза выводило ее из себя, превращая в объятую ненавистью фурию.

В эти дни в памяти Жан-Ноэля всплыли несколько моментов, которые прежде вызывали у него удивление. Когда они встретились, Диана потребовала, чтобы они поселились на площади Ареццо, и объяснила это тем, что она, мол, мечтала там жить с самого детства; она заставила Жан-Ноэля продать свой дом в Сен-Жене и купить жилье, которое она сама выбрала. Потом Жан-Ноэль много раз заставал ее у окна, откуда она вглядывалась в особняк Бидерманов, как будто вела за ними слежку. К тому же, хотя она совершенно не интересовалась ничем, что волновало окружающих, она не пропускала ни одной статьи или передачи, посвященной Бидерману. Когда как-то утром Жан-Ноэль объявил ей, что они получили от экономиста приглашение на вечеринку «по-соседски», она побледнела, заперлась в своей комнате, потом целую неделю злословила по поводу «этой идиотской привычки звать в гости людей, с которыми тебя свело лишь стечение обстоятельств». А когда подошло время злополучной вечеринки, она настояла, чтобы они срочно отправились в Нормандию на одну «очень славную тусовку».

Теперь, когда отвращение Дианы к знаменитому экономисту стало очевидным, Жан-Ноэль связал все эти случаи между собой. Что такое произошло между Дианой и Захарием Бидерманом? Первым делом мужу, конечно, пришел в голову адюльтер, но тут нужно было знать Диану, для которой случайные связи были вещью абсолютно нормальной, к тому же она всегда продолжала вести себя по-дружески с мужчинами, с которыми переспала. Значит, дело в чем-то другом… Но в чем?


Диана мчалась на своем «фиате» по Брюсселю, трясясь на ухабистых мостовых и неустанно поливая грязью «все это сборище идиотов», которые, видно, выиграли свои водительские права в лотерею.

Приехав в Нижний город, она припарковалась неподалеку от рыбного рынка, зашла во дворик, набрала код и через дверь, расположенную вровень с проезжей частью, вошла в квартиру на нижнем этаже.

Фредерик встретил ее радостной улыбкой:

— Здравствуй, моя богиня, скажи мне, что это сон!

Диана оценила оказанный ей прием и покраснела под его обжигающим взглядом. Вокруг пахло мужчиной и царил обычный мужской беспорядок: стопки книжек и дисков, повсюду разбросана одежда, на столике у кровати — поднос с остатками вчерашнего ужина.

— Я обожаю твою квартиру, Фред!

— Рассказывай! Но твой образ царит в ней и днем и ночью, принцесса.

И правда, на дальней стенке располагалась огромная, два на три метра, фотография Дианы — она была снята голой на простыне, заляпанной кровью.

Диана подошла к мужчине в инвалидном кресле.

— Я хотела тебя, — шепнула она, покусывая его за ухо.

Он замурлыкал, сам не свой от радости.

Диана отступила на шаг назад и велела:

— Поставь мне музыку.

— Какую?

— Ну, что-нибудь гадкое, на твой вкус.

— Такую, чтоб у тебя лопнули барабанные перепонки, моя богиня?

— Точно!

Одной рукой он набрал что-то на пульте, который оказался у него в правом кармане, над колесом кресла, и на них обрушился грохот металла: оглушительные, резкие звуки. Фредерик, по профессии инженер-звукооператор, слушал хард-рок на такой громкости, что мог бы заглушить работающий отбойный молоток.

Диана отступила еще на шаг; в такт музыке, точнее, отрывистому ритму басов — тому, что можно было вычленить в этой сплавленной намертво звуковой лаве, — она изобразила стриптиз.

Фредерик, опьяневший от счастья, блаженно наблюдал за ней. Ему было тридцать пять, симпатичный, зеленоглазый, с большими руками — образец крепкого и здорового мужика, о каком мечтают все девчонки; пять лет назад он гнал на мотоцикле на ста восьмидесяти по мокрому шоссе, мотоцикл занесло, парень влетел в бетонную стену и сломал позвоночник. Ему парализовало нижнюю половину тела, все, что ниже пупка, — он не чувствовал своих ног, не мог ими управлять. После аварии он решительно и настойчиво восстанавливался, насколько это было возможно: накачивал спину, руки, плечи, но нижние конечности отказались ему повиноваться; он был обречен до конца своих дней передвигаться в инвалидном кресле.

Если бы Диана познакомилась с ним, когда он еще не был калекой, она, скорее всего, не обратила бы на него внимания — столько в нем было здоровья и жизнерадостности… Но подруга познакомила их, когда он выписался из больницы, и она взяла его в любовники.

— Заниматься сексом с паралитиком — верх эротики, — частенько объясняла она тем, кто и так ни о чем ее не спрашивал.

И действительно, с ним она сама руководила процессом, выбирая подходящий момент, ритм и амплитуду.

Фредерик, которого она заранее предупредила по телефону, уже принял таблетки, гарантировавшие эрекцию, — это придавало ему уверенности, хотя он знал, что Диана и так найдет способ его возбудить. Помня, что нижняя часть его тела ничего не чувствует, она перенесла свое внимание на чувствительные зоны в верхней части: рот, уши, шею, соски. Вот и сейчас она увлеченно занялась партнером, припав к нему, как паук к паутине.

— Ну что, он и тебе фигу показывает? — спрашивал Фредерик, имея в виду свой член, который она от него прикрывала.

— Вовсе нет.

— Вот хорошо. Меня-то он никогда не слушается: даже если я чувствую себя очень возбужденным, ему на это плевать.

— Он отлично тебя слушается, вакуумный насос сегодня не понадобится! — восхищенно шепнула она ему на ухо.

Очень быстро Фредерик понял, что она права: он ощутил в верхней части тела признаки, сопровождающие физическое наслаждение: жар, испарину, ускорение сердечного ритма, а потом — содрогания всего туловища и сокращение брюшных мышц.

Она сидела на нем верхом, голая, раскинув ноги на подлокотники кресла, — Диане нравилось это волнующее неудобство, которое давало ей невероятную смесь ощущений — бодрящий холодок хрома, гладкость искусственной кожи, пластик, нагревавшийся от соприкосновения с телом, и влажное тепло его члена, которое она ощущала за них обоих.

Лицо мужчины исказила гримаса восторга. Диана — гибкая гимнастка сладострастия — опускалась, поднималась, извивалась, давая калеке возможность чувствовать себя мужчиной. Благодаря ей он заново открывал наслаждение, согласившись забыть все, что знал в молодости, отметая разочаровывающие сравнения. Навсегда распрощавшись с прошлым, он научился снова получать удовольствие. Для него Диана стала Провидением, любящим и бескорыстным ангелом, который раздвинул рамки его скукожившейся было жизни.

Внезапно, почувствовав, что вот-вот достигнет оргазма, Диана схватилась за турник, который по ее желанию недавно приделали к потолку.

Теперь они неотрывно смотрели друг на друга и наслаждались мгновением; в этом узком пространстве, где скрещивались их взгляды, Фредерик ненадолго ощущал себя нормальным.


Она завопила от удовольствия. Он рассмеялся, счастливый:

— Диана, ты просто гений секса.

Она ответила искренне, без ложной скромности:

— Я знаю.

Она выбралась из его кресла и, подмигнув, спросила:

— Хочешь, я тебе…

Заканчивать фразу не было необходимости: он и так знал, что она предложит, — речь шла об инъекции эзерина, который вызывает эякуляцию. Он весело помотал головой:

— Ни к чему. Большего я все равно не почувствую. Все и так просто великолепно. Ты, Диана, слаще, чем все уколы на свете!

Она удовлетворенно раскинулась на матрасе, не одеваясь, а он покатил на кухню приготовить чего-нибудь выпить, управляя своим креслом с такой сноровкой и уверенностью, которые свойственны лишь некоторым мужчинам-водителям.

Протягивая ей бокал, он сказал:

— Знаешь, я никогда не понимал, для тебя главное — физиология или голова? Ты просто трахаешься круче всех на свете или у тебя интеллектуальный оргазм?

— Да уж, Фред, я думала, ты умнее… У тебя уже есть ответ на этот вопрос.

— Как это?

— Если бы я была просто кнопкой, на которую достаточно надавить — и удовольствие тут как тут, я не искала бы разнообразия впечатлений.

— Да ты — Эйнштейн оргазма!

— Можно и так сказать…

Он не решился настаивать. То, что она ему рассказывала о своих приключениях: разные подстроенные сценки, поиск рискованных ситуаций, весь этот культ необычного и даже странного, — конечно, он сам от этого только выиграл, но, вообще-то, это же слабость? Разве нужно столько усилий, чтобы достичь экстаза? Диана коллекционировала разные странные впечатления, но быстро пресыщалась ими и была вынуждена заходить в поисках необычного все дальше. Фредерик же как вчера, так и сегодня не чувствовал себя заложником нового: он мог миллион раз получать удовольствие одним и тем же способом, и ему не наскучивало.

— Вам, мужчинам, трудно это понять! — воскликнула Диана.

Ему показалось, что она подслушала его мысли, потому что она продолжала:

— В сексе женщинам свойственна утонченность.

— Утонченность или извращения?

— Извращения — это мещанское название утонченности. Мы, женщины, более изобретательны, более романтичны, больше любим приключения, потому что мы просто сложнее. Может, это потому, что физически у нас есть три способа получать удовольствие.

— Три способа?

Она выпрямилась и, обнаженная, приблизила к его носу лобок:

— Спереди, посредине и сзади. Добавь к этому мозг. Итого — четыре.

Он потянул носом, потерся ноздрями о ее кожу и сглотнул слюну — настолько аппетитна была Диана.

— Когда мужчина проникает в нас, есть грань между болью и наслаждением, определить которую или даже сместить способны только мы сами.

— Правда?

— Вот тебе доказательство того, что сексуальность зависит от головы: одно и то же движение может быть как невыносимо болезненным, так и невероятно сладким. Потому что, когда мужчина входит в нас, всем происходящим управляет наш мозг.

— И ты считаешь, что именно поэтому некоторые женщины не испытывают оргазма.

— Это же не вы, мужчины, даете нам испытать оргазм, а мы — сами себе. Просто с вашей помощью.

— Не преувеличивай. Если мужчина никуда не годится и у него недостаточно выносливости, я сомневаюсь, что…

— Молчи, ты, хвастунишка. Мне случалось достигать оргазма за тридцать секунд.

Он замолчал, ему было нечего ответить.

— Теперь давай обсудим другую тему, Фред. Скажи лучше, что мне послушать из хард-рока и хеви-метала? Что новенького появилось?

Она выводила его в область, которая его наэлектризовывала. Ей нравилось слушать мнения знающих людей. Из какого-то придуманного кокетства она притворялась, что не знает известных другим личностей, а ей, наоборот, было известно то, чего не знали другие. Если при ней упоминали Чаплина, она в ответ называла Гарольда Ллойда — даже не Бастера Китона. Если говорили о Марии Каллас, она отвечала: Клаудиа Муцио, даже не Рената Тебальди. Если кто-то восхищался Бальзаком, она называла Ксавье Форнере. Невозможно же интересоваться той частью человеческой культуры, которую любят все. Эта привычка идти против течения делала ее ужасающе невежественной во всем, кроме редких тем, обсуждаемых в кругу элиты. В любом случае ей даже в голову не приходило, что, как всякий сноб, она лишает себя знакомства с лучшими произведениями и ограничивается маргинальными. Может быть, в другой жизни она бы и полюбила похотливую эксцентричность Чаплина, трагичность Каллас и мощь Бальзака… Так же она относилась и к религии; долгое время она и слышать не хотела об обычных монотеистических верованиях: иудаизме, христианстве или исламе, а симпатизировала лишь индийскому многобожию или тибетским духовным практикам, а когда буддизм проник в Европу, она потеряла к нему интерес и увлеклась учением греческих Отцов Церкви — ее любимым героем стал Ориген. По сути, она исповедовала лишь одну религию: быть не такой, как все.

У Фредерика, который видел Диану редко, все это вызывало любопытство, а поскольку влюблен он в нее не был, то в дни разлуки размышлял о ней и пытался ее понять. Дав ей несколько советов по музыкальной части, он перевел разговор на другую тему:

— Расскажи мне о своем отце.

Диана не торопилась отвечать.

— А тебе зачем?

— Да так просто. Тебе хотелось, чтобы я рассказал о музыке, а мне хочется, чтобы ты мне рассказала о своем отце.

Диана, ударив себя в грудь, отрезала:

— Я никогда не говорю об отце.

— Как-то ты мне о нем рассказывала.

— Быть такого не может.

— Да точно!

— Я, даже когда пьяная, не говорю о нем.

— Зависит от вида опьянения. В тот вечер ты не пила вина и вообще алкоголя, а употребляла более сильные вещества.

— О черт!

Она кусала губы, но не могла вспомнить, что она наговорила под действием наркотика.

— И что я сказала?

— Что ты не знала своего отца. Что он переспал с твоей матерью два или три раза и ушел, так и не увидев тебя. И когда она потом отыскала его, заявил, что она все выдумала.

«Бедная мама», — подумала Диана, удивившись, что этот рассказ запал ему в душу.

— Еще ты говорила, что в детстве тебя дразнили «безотцовщиной».

Уже несколько десятилетий она не слышала этого оскорбления. И попыталась заглушить свои чувства клоунадой:

— Ну конечно я безотцовщина! Согласна на все сто. Ведь такие дети — соль земли. Возьми хоть Иисуса Христа.

Фредерик, которого ее бравада не сбила с толку, продолжал расспрашивать:

— И что, ты заводишь новых и новых мужчин, чтобы отомстить за свою мать?

Вопрос был задан так кротко и ласково, что Диана не разозлилась и даже задумалась:

— Может, и так… Я не знаю. Скорее, я просто ищу…

Тут она впервые это для себя сформулировала:

— На самом деле я не хочу присоединяться к большинству, не хочу быть обычной, такой как все, не зря же я безотцовщина!

Она наполнила свой бокал.

— Мне не дали быть такой, как все, — вот я и не хочу быть как все.

— Ты знаешь, кто твой отец?

Ей потребовалось несколько секунд, чтобы решиться ответить:

— Да.

Он кивнул:

— А у него есть семья? У тебя есть сестры или братья по отцу?

Диана вскочила, взбудораженная, но сдержалась и ответила с деланым безразличием:

— Зачем ты об этом спрашиваешь? Я же не лезу в твое прошлое. Не спрашиваю, с чего ты так любил мотоциклы. И зачем тебе понадобилось гнать на двухстах километрах в час.

Он осекся. Она победила. Больше он вопросов не задавал.

Диана стала одеваться. Странно, ей вдруг стало так холодно…

Несколько минут они молчали. Одевшись, Диана подошла поцеловать Фредерика в губы — это был скорее дружеский поцелуй, чем любовная ласка.

— Слушай, Диана, зачем ты ко мне ездишь, у тебя же есть все, что ни пожелаешь? Из жалости, что ли? Или ты считаешь себя жрицей сладострастия, которая явилась вернуть в стадо заблудшую овечку? А может, ты тут у меня отправляешь эротический культ? Неужели секс так важен в твоей жизни, что ты считаешь это своей миссией? Или ты на самом деле, как этакая мать Тереза, раздаешь свой передок несчастным?

Не заботясь о последствиях, он высказал вслух то, о чем задумывался тысячу раз.

Диана прошла к двери, открыла ее и остановилась на пороге:

— Ты правда хочешь знать?

— Да.

— У тебя член немного изогнутый, скривленный влево, — ты единственный из всех моих знакомых, у кого он так устроен, — и у меня от этого совершенно невероятные ощущения.

С этими словами она оставила Фреда в одиночестве — довольного, переполненного счастьем на ближайшие три недели.

2

В любовной игре Ева всегда была стороной, которая разжигала желание, подталкивая мужчину к дальнейшим действиям.

В тот вечер на вилле в Кнокке-ле-Зуте Квентин перехватил у нее эту роль. Неопытный, пугливый, податливый и уклончивый одновременно, он довольствовался уже тем, что находился с ней рядом, — у него было гармоничное, удлиненное, великолепно сложенное тело, которое выигрышно подчеркивали рубашка и брюки в обтяжку, живой, а временами томный взгляд, молчаливый, а потом вдруг обретающий красноречие; в его миндалевидных глазах сменяли друг друга противоречивые чувства: страх, желание, безнадежность, бравада, сладострастие и растерянность.

Еву поставило в тупик то, что она оказалась в положении своих пожилых любовников. В исполнении Квентина это поведение кошечки, которая как бы и хочет отдаться, но не отдается, показалось ей немного смешным. Тем не менее это работало, потому что ее потянуло к нему.

Поддастся ли она на эту манипуляцию?

Вот уже два часа, с тех пор как он неожиданно возник из темноты, Квентин и Ева болтали, выпивали — в общем, ходили вокруг да около.

Когда он только влетел в прихожую, Ева оценила его смелость, ее тронуло желание пополам с испугом, озарявшие его румяное лицо. Раздумывая, не отослать ли его развлекаться с ровесницами, она долго разглядывала его молча и решила все-таки позволить ему войти. Квентин давал ей в руки великолепный козырь, чтобы укрощать, запугивать и подчинять своей воле неверного любовника.

Теперь, когда дело шло к полуночи, Филипп наверняка уже вернулся к супружескому ложу, так что этого предлога у Евы больше не было. Если она оставляет Квентина, то делает это для себя самой.

Некоторое время она притворялась, что ей непонятна немая мольба этого мальчишки — остаться с ней, целовать ее, сжимать в объятиях. Приложив некоторые усилия, она умудрялась мило болтать с ним о всякой всячине: об учебе, телефильмах, спорте, любимых песенках… Иногда она вовсе не слышала, что он ей отвечает: она вглядывалась в его мягкие яркие полные губы, удивлялась, какие у него длинные ресницы, рассматривала нежную шею бархатного, как золотистое масло, оттенка.

А Квентин бросал на нее откровенные взгляды, в которых сквозило восхищение, но тут же отводил глаза, как только она это замечала.

Когда пробило двенадцать, Ева вздрогнула. Квентин тоже. Что они делают здесь вместе? Пора было определяться. Начиналась особая, спонтанная часть ночи, свободная от светских приличий. Гулкие удары колокола отзвучали над городком и уплыли вдаль, в бескрайнее море.

Ева трепетала. Она знала, что он передал инициативу ей, что сам он не осмелится. С ним ей придется играть мужскую роль.

В комнате повисло напряжение, которое чувствовалось даже физически; темнота превращала ее в такое место, где возлюбленные могут соединиться; тишина, казалось, так и гудит от их мыслей, порывов, вожделения и страхов.

Ева понимала, что должна что-то предпринять, не важно что, просто чтобы снять это напряжение, когда оба желают друг друга до дрожи.

Она подняла на него глаза. Он выдержал ее взгляд. Он бездействовал, но как бы молча взывал к ней: «Ну давай же, я согласен!»

Ева-то привыкла, что мужчины сами приближаются к ней, протягивают руки навстречу, а ей надо только согласиться, и ей казалось обидным иное развитие событий, будто она потерпела поражение, так что она не двигалась с места.

Хочет ли она его? Конечно же да. По миллиону причин. Он вовсе не был… неприятным, и, распахнув ему объятия, она отомстит его отцу, который осмелился отшвырнуть ее, словно ненужную вещь. Этим романом она перечеркнет и свой возраст, доказав Филиппу, что она — еще в лагере молодежи, как его сын, — бесконечно далеко от шестидесятилетних вроде него. Будет ли это аморально? Задав себе такой вопрос, она решила, что это просто великолепно — беспокоиться о приличиях, в то время как Филиппу плевать на все правила и он обманывает и жену, и любовницу. Чего церемониться с таким типом! Так что можно действовать!

Только что ей потом-то делать с этим мальчишкой? А вдруг он к ней привяжется? Станет ходит за ней по пятам. Уж точно, он не будет вести себя так осторожно, как женатые мужики, с которыми она обычно имеет дело… И удастся ли ей…

Мягкие, обжигающие губы Квентина обрушились на ее губы.


Утром новая Ева и новый Квентин встречали первые лучи солнца.

За окном горизонт купался в белом опаловом свете. Море, казалось, еще не проснулось, оно оставалось неподвижным и как будто не спешило окрашиваться в свои обычные цвета.

Квентин вынырнул из-под простыни, как из морской пены, глаза у него были полуприкрыты, волосы растрепаны. Он не сводил с Евы нежного взгляда, страстного и умоляющего.

Ева шепотом ответила на его взгляд:

— Я так счастлива!

Он радостно заворковал и припал к ней.

Ночью она опробовала свою новую роль — наставницы, а потом и свыклась с ней: эта роль требовала большой любви, причем не обязательно к Квентину, скорее — ко всему человечеству. Поскольку она считала священным союз мужчины и женщины, она не скупилась на советы, проявляла терпение и давала ему возможность сдержать свою страсть и волнение, чтобы они оба могли достигнуть вершины блаженства. Так час за часом они сплетались и разъединялись, опьяненные друг другом, переводили дух и снова трепетали.

— Я остаюсь здесь, домой не поеду! — объявил Квентин.

— Договорились. Я тоже!

Этот бунт против жизни по распорядку скрепил их союз: Квентин предупредил родителей, что вернется в Брюссель с другом, пусть они не беспокоятся; Ева действовала не так демонстративно, но все же отменила назначенные встречи: в агентстве, с подругами, любовниками — и выключила телефон, чтобы не слышать звонков от Филиппа.

Теперь оставшиеся дни были в их полном распоряжении, и это приводило их в восторг: им словно предстоял отпуск от обычной жизни, и они вот-вот должны были ухнуть с головой в эту прекрасную вставную главу.

На улице можно было столкнуться с кем-то из знакомых, поэтому они наслаждались праздностью, не покидая стен дома, где встретились. Квентин расхаживал по комнатам в трусах — чего никогда не позволил бы себе мужчина в возрасте, — на груди его рельефно вырисовывалась новенькая мускулатура. Иногда Еве казалось, что он ей соперник, а не любовник, — слишком уж он был хорош собой и знал об этом.

Но в то же время он потрясал ее до глубины души. После каждого поцелуя по его лицу пробегала волна, его освещал затаенный внутренний трепет. Во время любви он захлебывался от наслаждения, из его груди рвались крики удивления и восторга. Он открывал для себя чувственную сторону жизни и освежал ощущения Евы, у которой с годами благотворная и могущественная сила наслаждения как-то притупилась.

Проходя мимо зеркала, она отмечала на своем лице какое-то новое, серьезное выражение. От постоянной привычки к притворству на ее лице словно застыла улыбка, и вот сейчас эта маска потихоньку сползала, потому что Ева меньше следила за собой.

В понедельник, зная, что все брюссельцы, с которыми им не хотелось встречаться, уехали с курорта домой, они вышли на улицу. Прогулки по берегу моря, поездки на велосипедах по зеленой равнине, бокал вина на террасе, сражения в мини-гольф… Они как будто воспроизводили сценки из сентиментальных фильмов, только у Квентина все это было впервые, а для Евы вновь обретало смысл. Обычно она не проживала отношений с мужчиной в полную силу, а просто их изображала, хотя и старательно, без цинизма; можно даже сказать, что она изображала их искренне, ей ведь самой хотелось верить в то, что она делала. Однако те романтические сцены всегда сопровождались некоторыми подсчетами: ее спутники платили за все и еще добавляли многочисленные подарки — ведь просто содержать ее было недостаточно, надо было ее баловать. А с Квентином она испытала желание, которое раньше никогда ее не посещало, — вытащить кошелек в конце трапезы, расплатиться за вафли, коктейль или мороженое. С каждым разом она чувствовала себя более сильной, более любящей. Квентин принимал такое положение вещей с легкостью, и это было ему несложно: с ней-то такого не случалось за всю жизнь, а вот он не привык считать каждую копейку, в то время как она постоянно вела внутренние подсчеты чужих трат, чтобы оценить, велики ли вложения ее спутников.

Тем не менее, когда она, увлеченная своим новым порывом, предложила купить ему одежду, он разгневался. Ей показалось, что она задела его мужское самолюбие, и она стала оправдываться, но сразу прекратила, осознав, что для Квентина покупка одежды однозначно ассоциировалась с материнскими функциями.

Но это такие пустяки! Квентин был очаровательно неуклюж; еще не слишком в себе уверенный, он бросал на нее такие умоляющие взгляды, на какие не был способен ни один взрослый мужчина. В любви он вел себя страстно, пылко, набрасывался на нее с неистовством и трепетом и настолько поражался ощущениям, которые испытывал сам и давал ей, что казалось, его раздирает тысяча чувств сразу.

Их ожидало три дня счастья. Уже со второго дня с Евой произошла метаморфоза. Квентин буквально расцветал, а она чем дальше, тем больше мрачнела и задумывалась. Раньше она порхала беззаботно, и все считали ее попрыгуньей-стрекозой, но это была лишь видимость: ее одолевали мысли о будущем, о гарантиях обеспеченной жизни; под маской стрекозы скрывался озабоченный муравей.

К третьему дню она буквально впала в траур. И чем больше прекрасных минут они проводили вдвоем, тем грустнее ей становилось. К полудню она догадалась, что происходит: рядом с этим подростком она обнаружила, что стареет. Ни во взгляде Квентина, ни в глазах других мужчин ничего такого не читалось: она сама заметила, что в ней нет былого энтузиазма, что ее ощущения отвечали на порывы Квентина, а не обгоняли их. Обычно это она была нимфеткой-малолеткой, полной сил безудержной веселушкой, а в их паре она как-то остепенилась, оказалась более опытной и разумной. Однажды в ничего не значащей фразе он обмолвился, что у него, дескать, связь со «зрелой женщиной». Она чуть не подавилась: никогда еще ее не называли «зрелой». А что же будет завтра? Если Квентину захочется продлить эти отношения, через полгода, год, ну пусть через три он оставит ее ради какой-нибудь девчонки-ровесницы. Она заперлась в ванной и изучила свое лицо: если эта связь продлится, она превратится в трагическую героиню, которая ожидает старости и боится ее. Она-то еще считала себя весной, а он приближал наступление ее осени. Гордость должна была защитить ее от такого падения.

Порвать с ним. Порвать сейчас же. Этому романчику пора положить конец; трех дней Еве вполне хватило; продлись это дольше, она впадет в депрессию.

Если она оттолкнет Квентина, то снова помолодеет, — во всяком случае, рядом со своими пожилыми любовниками она останется девочкой. Если она оттолкнет его, она вернется в лагерь женщин, которые используют мужчин, а не тех, кто содержит прекрасных принцев. Если она оттолкнет его, она снова станет центром собственной жизни.

В пять часов, когда они вернулись с велосипедной прогулки вдоль каналов, она уже не позволила ему помечтать о том, как они проведут вечер.

— Уезжай, Квентин. Возвращайся в Брюссель. Теперь ты умеешь вести себя с женщиной как мужчина. У тебя вся жизнь впереди.

— Когда мы увидимся?

— Никогда.

Сбитый с толку, он наморщил лоб, будто пытался удержать кепку, которую уносил ветер, и захлопал ресницами — он решил, что она пошутила.

Она взяла его горячую руку, такую гладкую и нетерпеливую:

— Забудь мой телефон. Я не скажу тебе «здравствуй», если мы встретимся, не отвечу, если ты заговоришь со мной, не открою дверь, если ты постучишь. Мы больше не прикоснемся друг к другу, Квентин. Теперь ты отведешь мне место в своей памяти, и я стану для тебя одним из воспоминаний, твоим первым воспоминанием о женщине, а ты… ты тоже станешь для меня воспоминанием.

К своему удивлению, она почувствовала, что на глазах выступили слезы. Она добавила:

— Одним из самых прекрасных воспоминаний…

Голос у нее дрогнул. Вот ведь ужас! Ей надо справиться с эмоциями. Никакой тоски! Только не здесь! Ей стало жаль себя, своей ушедшей молодости, она испугалась этой незнакомой и пугающей поры зрелости, которая перед ней открывалась. С револьвером, приставленным к затылку, приговоренная к смерти должна продвигаться вперед, по тропинке, ведущей в небытие.

Она бросилась к нему в объятия, чтобы спрятать слезы. Он прижал ее к своей юной, ничем не переполненной груди и гладил ее лицо большими ладонями, удивленный этой внезапной грустью. Кто, интересно, до сегодняшнего дня по нему плакал? Альбана, но совсем не так. Не так, будто искала убежища от своего палача.

Он гордо выпятил грудь. Обнимая эту женщину и пытаясь ее утешить, он проходил еще один этап мужского взросления, поэтому, хотя ранимость Евы рвала ему душу, он все же черпал в ней и гордость за самого себя.

Что касается скорой разлуки, он в нее не поверил.

Раздался звонок.

Такси, которое вызвала Ева, подъехало и ожидало пассажира.

Квентин не мог смириться с тем, что она уже все решила. Но все же молчал.

Ева поцеловала его в последний раз и величественно проводила до дверей. Растерянный, оробевший, Квентин не сопротивлялся.

Такси уехало.

Оставшись одна, Ева закрыла дверь и застыла как статуя, охваченная тоской, которая была ей слишком хорошо знакома: никогда и никому она не сможет признаться в том, о чем ей хотелось кричать.

Через минуту она немного пришла в себя и облегченно вздохнула. Она только что избежала страшной опасности: неизвестная сила чуть не поработила ее, таинственная сила, которая заставила бы ее предпочесть счастье Квентина — своему, невыносимая и благородная сила, которая заставила бы ее забыть о себе и о своих интересах, вместо того чтобы хорошенько о себе заботиться.

Если бы она не победила эту странную силу тотчас же, она могла бы назвать себе самой ее настоящее имя — любовь.

3

Осуществить чудо оказалось не так уж трудно…

Трое любовников сплетались, притрагивались друг к другу, ласкались, соединялись, проникали в тело друг друга. Чья-то нога гладила чьи-то бедра, чья-то рука пробиралась в самое сплетение тел, два рта припадали один к другому, а третий, словно печатью, скреплял их соединение, тела касались, не уделяя внимания тому, чьи они: кожа теряла индивидуальность, но излучала восторг, которым, как оказалось, могла награждать с отчаянной щедростью.

И если сперва Батист без всякого стеснения наблюдал, как Жозефина обнимает свою возлюбленную, но трепетал, ловя взгляд жены во время собственных утех с Изабель, и останавливался, не уверенный, можно ли продолжить, чувствуя, как осуждение проникает в окультуренные зоны его сознания, а в архаически мыслящей части мозга зреют или угадываются собственнические инстинкты. Жозефине было неприятно видеть мужа в объятиях любовницы, невзирая на то что это была ее собственная возлюбленная. Понимая, что тут кроется противоречие, она призвала на помощь силу воли и попросила мужа не стесняться, а продолжать начатое. Чем это кончилось? В результате иногда сама Жозефина подталкивала Батиста к Изабель, чтобы убедить себя, что она контролирует ситуацию. Так эти трое состыковывались, притирались, с каждым часом сливаясь все теснее.

К утру им показалось, что вселенная стала иной. Они вышли за пределы своего тесного мирка, выпутались из лабиринта запретов и предубеждений и оказались в другом мире — открытом, светлом и просторном.

Они повторили свои ласки снова, нежно, неторопливо, без вчерашнего пыла — как напевают себе под нос песенку, которую перед тем уже горланили на всю улицу, — им просто нужен был предлог, чтобы оставаться в постели.

Женщины задремали, обнявшись.

Изабель спала посредине — знак того, что ее приняли в их пару.

Батист тоже придвинулся к Изабель, прижался ноздрями к ее запястью, глубоко втянул ее запах, продвинулся от локтя к подмышке, остановился в нежной выемке шеи: он запоминал ее запах, велел мозгу сохранить его, навсегда связать с чувственностью. К его удивлению, ему уже хотелось, чтобы Изабель стала частью их будущего.

Он насытил свои желания, зато страшно проголодался и стремительно вскочил с постели. Телесное насыщение заменило ему сон. Он уже давно не занимался любовью несколько раз за ночь и даже почти забыл, что это возможно, — когда проживешь пятнадцать лет с одной женщиной, стремление успеть побольше улетучивается, убаюканное ритмом семейной жизни. Эта ночь напомнила ему, что желание не исчезает насовсем во время занятий любовью, оно долговечно и продолжает напоминать о себе, даже когда силы уже на исходе.

Однако свежесть, которую ощущал Батист в это утро, происходила от общего облегчения — он избавился от ревности. Умом он всегда пытался побороть ее в себе, но лишь сегодня освободился от нее полностью.

Он подошел к компьютеру, отыскал свою «Энциклопедию любви», открыл, нашел статью «Верность» и не задумываясь напечатал Следующее:

Что может быть глупее, чем верность, которая мучит? Настоящая верность — это когда мы обещаем человеку: завтра я дам тебе не меньше, чем сегодня. Вот любовь! А вовсе не формула: теперь я буду только для тебя, другие больше ничего от меня не получат. Любовь скаредная, скупая, любовь, которая исключает других, — да любовь ли это вообще? Из какой нелепой «порядочности» мы должны подвергать себя такому усечению? Как удалось обществу связать обещания, данные друг другу, с воздержанием в отношении всех, кроме своего партнера? Ведь постоянство и воздержание вообще никак не связаны между собой. Некоторые супруги, в конце концов, перестают вместе спать: разве это верность? А некоторые вообще начинают презирать или ненавидеть друг друга: это верность? Для меня неверность — это когда человек забывает свою клятву любить другого до конца жизни. Вот я все так же крепко люблю Жозефину, но люблю и Изабель. По-другому. Что за извращение — сводить любовь к семейным узам?

Он встал и подошел к окну, выходящему на площадь Ареццо. Попугай ухаживал за симпатичной разноцветной самочкой под пристальным взглядом другой, ярко-зеленой попугаихи.

Почему надо смешивать любовь и продолжение рода? Конечно, для размножения нужна одна особь мужского пола и одна — женского. Но мы ведь больше чем просто животные, созданные для продолжения рода. А если речь идет не о размножении, почему нужно ограничиваться рамками пары? Почему нам ее навязывают как единственную возможную модель?

Нелепость!

Батист повернулся к своему столу, закрыл компьютер, понимая, что не опубликует того, что только что написал, и пошел на кухню готовить завтрак, достойный Пантагрюэля. Он накрыл на стол, подогрел круассаны и оладьи, приготовил яичницу — надо было держать марку; после этой ночи, которая очень польстила его мужской гордости, он не хотел показаться своим возлюбленным этаким мачо, а хлопотать на кухне казалось ему необходимым вкраплением женского начала в мужчине.


Троица чувствовала себя отлично. Каждая следующая ночь лишь подтверждала ослепительное очарование первой. Днем Изабель и Жозефина проводили вместе время, когда Изабель была свободна от работы. А Батист наконец-то погрузился в свою «Энциклопедию любви» и писал сразу несколько статей; «Ласки», «Поцелуй», «Донжуанство» — с какой-то новой, незнакомой раньше уверенностью.

Они с Изабель потихоньку привыкали друг к другу. Правда, когда они оставались вдвоем, без Жозефины, их захлестывало смущение: оба осознавали пропасть между телесной близостью, уже достигнутой, и близостью человеческой, до которой им еще было очень далеко. Они мало что знали друг о друге. О том, как Батист чувствовал мир, еще можно было догадаться по его книгам, но у него были и такие черты, о которых Изабель даже не догадывалась: стыдливость, веселый нрав, стеснительность…

Когда они стали сходиться ближе, Жозефина заволновалась. Именно она так хотела этого тройственного союза, но теперь ей было трудно с ним смириться; она осознала, что теряет в результате этого опыта: теперь ни Батист, ни Изабель не принадлежали ей полностью. И она боялась, что теперь, когда каждый из них принадлежал сразу всем, она потеряет все, что у нее было. Временами эти сомнения мучили ее с особой силой: если Изабель и Батист оставались вдвоем на час, ей казалось, что они могут куда-то уехать без нее; если они были еще в постели, когда она уже встала, она представляла, как они могли бы воспользоваться ее отсутствием, и внезапно, без предупреждения, появлялась в спальне, окидывая их подозрительным взглядом.

Истерический восторг, который раньше вызывало у нее это прекрасное достижение — союз втроем, — сменили приступы беспричинного гнева.

Батист предложил ей об этом поговорить:

— Если мы не разберемся во всем этом хорошенько, мы не сможем жить втроем. Надо обозначить наши проблемы, Жозефина, понять, когда мы чувствуем себя обиженными, несчастными или просто расстраиваемся.

При этих словах Жозефина бросилась ему на шею:

— Прости меня, Батист, прости! Я сломала то, что у нас было раньше, я сама разрушила нашу грандиозную любовь вдвоем.

Батист попытался справиться с волнением:

— Не надо так говорить. Наша любовь никуда не делась, просто она приняла новую форму.

— Я все разрушила!

— Отстроим заново. Наша пара сохранилась и внутри этого тройственного союза, Жозефина. Изабель отлично понимает, что она в нем — дополнительная составляющая. Кстати, я не знаю, как она это выносит.

— Мы с тобой вместе на всю жизнь, Батист.

— Конечно!

И они обнялись, причем вскоре к ним присоединилась Изабель, а Жозефина снова обрела свой легкий игривый нрав и непринужденность, в которых они все так нуждались.


Вечером, когда они вместе готовили ужин и болтали, Батист как раз собирался поставить в духовку лазанью, и тут его осенило:

— Черт подери! Мой вечер…

Жозефина уронила нож:

— Господи, я забыла тебе напомнить. — Она бросилась к своему ежедневнику. — Через двадцать минут в Конгресс-центре.

— Скажи им, что плохо себя чувствуешь, — осторожно предложила Изабель.

— Лучше помереть! — крикнул Батист.

Жозефина схватила Изабель за руку, чтобы остановить ее:

— Батист никогда не отменяет встречи. Он будет хуже себя чувствовать, пропустив свой вечер, чем если явится туда больным, да хоть бы и умирающим.

Он ринулся в свою комнату переодеваться, а Жозефина тем временем вызывала такси.

— Хочешь, мы поедем с тобой? — предложила Изабель.

Батист хотел было согласиться, но инициативу перехватила Жозефина:

— Нет, ни к чему! Мы ему будем только мешать. К тому же, честно сказать, после пятнадцати лет совместной жизни я знаю наизусть все вопросы, ответы и даже все анекдоты, которые он там расскажет. Они уже не новенькие!

Батист, которому не удавалось застегнуть непослушные пуговицы на манжетах, проворчал:

— Вот и поезжай вместо меня, раз ты такая умная.

Жозефина рассмеялась:

— Ладно, не паникуй: ты же знаешь, что все будет отлично.


Прибыв на место, Батист прошел через служебный вход, его никто не встречал, он оглядел пустые коридоры и решил подняться в вестибюль верхнего этажа. Там царило оживление; как только кто-то его заметил, организаторы ринулись ему навстречу, нервные, возбужденные. «Сейчас они скажут, что не продали ни одного билета, — подумал Батист с облегчением, — и можно будет вернуться домой».

Но веселые и уже пригубившие вина организаторы, наоборот, поведали ему, что народу пришло видимо-невидимо: уже лет десять на творческих вечерах не бывало такого аншлага. Мало того что зал на восемьсот человек заполнен до отказа — в двух соседних пришлось установить телеэкраны, потому что в сумме билеты, чтобы посмотреть на Батиста и послушать его, купили тысяча двести человек.

Ему захотелось сбежать: он ведь вообще не готовился.

— У вас не найдется кабинета, где я мог бы уединиться?

— Как! Вы не выпьете с нами?

Батист взглянул на радостного бургомистра, лицо которого пошло красными пятнами, — он любезно протягивал Батисту бокал. Писатель не смог признаться ему, что если он сейчас выйдет к публике как есть, без подготовки, то в следующий раз у них не купят ни одного билета.

— Попозже… — пробормотал он с улыбкой заговорщика, показывая, что уж после вечера-то можно будет повеселиться.

После того как он дружески поприветствовал всех знакомых, его проводили в комнатку, где он мог подготовиться.

«Зачем нужна литература?» — значилось в программке.

Батист сложил листок пополам, нацарапал что-то. Как пианист, который заранее выбирает аккорды для импровизации, он тоже наметил темы, на которые будет говорить. Автор, беседующий с многочисленными читателями, больше похож на джазмена, чем на сочинителя классической музыки; вместо того чтобы сперва написать текст, а потом его произнести, он должен создать в зале особую атмосферу: рискнуть отойти от заявленной темы, а потом вернуться на твердую почву, ловя на ходу удачные формулировки, приходящие в голову, и позволяя эмоциям окрашивать свои мысли, меняя тон и ритм разговора, чтобы интерес не ослабевал, а вспыхивал с новой силой. Батист не писал заранее текст своих выступлений на творческих вечерах, причем поступал так не из лености, а из уважения к публике. В былые времена каждый раз, когда он готовил речь и потом произносил ее со сцены, с отсутствующим видом уткнувшись носом в свои листки, речь получалась совершенно безжизненной и бесцветной; чтением готового текста он не мог тронуть слушателей, у которых складывалось ощущение, что настоящий Батист остался дома, а вместо себя прислал брата-близнеца, не такого находчивого и остроумного, и теперь тот что-то мямлит со сцены. Батист сделал вывод, что ему весьма средненько удается играть самого себя.

Зато, когда у него не было времени готовиться или листки внезапно терялись и ему приходилось импровизировать, он вдохновлял публику. Когда писатель говорит с читателями как пишет — не читает готовый текст, а блещет на глазах у публики дерзостью и находчивостью, которые обычно проявляются у него наедине с собой, — он словно играет спектакль: демонстрирует работу человеческого ума. От него ждут, что он покажет пламя горна, а не уже выкованный предмет, — работу, а не ее результат.

В тот субботний вечер Батист решил, что надо поверить в себя, довериться своему чутью, чтобы показать, как идет работа в его мастерской. Тут-то и таилась проблема: в последнее время он обрел куда большую уверенность в своей способности соблазнять, наслаждаться и дарить наслаждение, но несколько забросил свое второе ремесло — писателя, выступающего перед публикой, в пользу писателя, который пишет.

За ним пришли. Он вышел к читателям, которые оглушительно ему хлопали.

Устремленные на него взгляды быстро придали ему уверенности… Он воспарил на крыльях вдохновения, балансируя между наивностью и знанием высоких материй, — наивность его была неподдельной, знание высоких материй тоже, но при этом и то и другое было хорошо сыграно.

Через час слушатели устроили ему овацию и его повели в холл — раздавать автографы.

Несколько человек крутились вокруг стола, помогая ему: представители издательства, сотрудник книжного магазина, Фаустина — пресс-атташе, которой он любовался как персонажем, но не слишком ей симпатизировал: он все время подозревал, что она вот-вот выйдет за рамки и ее шуточки обернутся едкой желчностью, а остроумие выльется в сплетни и злословие.

Пока он подписывал читателям книги, Фаустина и ее коллеги проявляли к нему такую преувеличенную услужливость и любезность, что он уловил в этом нотку сочувствия.

«Что во мне сегодня такого трагического? Неужели вечер оказался неудачным?»

А они так и вились вокруг него: спрашивали, все ли хорошо, предлагали выпить, перекусить, покурить — словом, предлагали все, что он ни пожелает.

Тот тип из книжного магазина настойчиво намекал, какое сильное впечатление Батист производит на читательниц, которым подписывает книги.

— Правда-правда, уж вы-то соблазните любую женщину, господин Монье.

— Они все от вас без ума, — подхватила Фаустина.

— Такой мужчина, если что, не останется в одиночестве даже на день.

— Кстати, у меня есть одна подруга, — продолжала Фаустина, — пожалуй, она из самых красивых женщин, кого я знаю, вдобавок, к несчастью, умная и богатая, так вот, она ни о чем так не мечтает, как встретиться с вами, Батист. Ни один мужчина, кроме вас, ее не привлекает. Может, я вас познакомлю? Конечно, это вас ни к чему не обязывает…

— Оставь господина Монье в покое, Фаустина. Он сам знает, что ему нужно. Ему достаточно свистнуть, и женщины сбегутся к нему толпой.

Батист вдруг догадался, что случилось: они думают, что Жозефина ему изменяет. Должно быть, они с Изабель прошлись по улице в обнимку и по городу поползли слухи. Он вгляделся в лица людей вокруг: они умильно суетились около него, спеша проявить сострадание.

«Ну вот, теперь я знаю, как люди смотрят на рогоносца», — подумал он, борясь с искушением расхохотаться.


Неделей позже во второй половине дня в дверь позвонили.

Батист пошел открывать и удивился, увидев на площадке Жозефину и Изабель:

— Что это с вами? У вас что, ключей нет?

Жозефина указала на многочисленные пакеты и чемоданы, заполняющие площадку до самых ступеней лестницы:

— Мы хотим кое о чем тебя попросить.

Тон у нее был смиренный, как у девочки, которая спрашивает родителей, можно ли ей выйти погулять.

— И о чем же?

Жозефина указала на Изабель, которая с расстроенным видом прислонилась к стене и то улыбалась, то, казалось, вот-вот заплачет:

— Она ушла из дома.

Батист испугался, что муж Изабель обошелся с ней грубо.

— Вы что, поссорились? Он тебя обидел? Выгнал из дома?

Изабель подошла ближе и прошептала тихим, еле слышным голосом:

— Муж еще ничего не знает. Я оставила ему письмо на кухонном столе. Он найдет его, когда вечером вернется домой.

Она не осмеливалась прикоснуться к Батисту, хотя ей хотелось. Изабель пробормотала:

— Я больше не могу там жить. Это уже не мой дом. Я…

Она не могла договорить, и Жозефина закончила за нее:

— Она хочет жить с нами. Ты согласен?

Батиста все удивило в этой сцене. Возможно, это писатель в нем был заинтригован. Ему показалась странной скорее форма, чем суть дела, и он указал рукой на чемоданы:

— Мне кажется, вы уже все решили без меня.

Жозефина возмущенно возразила:

— Вовсе нет. Поэтому я и позвонила в дверь. Чтобы попросить тебя принять Изабель к нам, а не навязывать тебе это.

— И что же ты собиралась делать, если я не соглашусь?

— Сложим ее вещи в подвал и будем искать ей квартиру поблизости.

— Я не буду больше жить с мужем, — подтвердила Изабель.

Батист кивнул:

— Надо сказать, что… независимо от того, каким будет мой ответ… мне кажется, что в том способе, который вы избрали, недостает…

— Чего недостает? — воскликнула Жозефина.

— Романтики.

Обе женщины покатились со смеху. Обескураженный, Батист отшатнулся.

— Нет-нет, Батист, не обижайся! Мы смеемся потому, что мы поспорили, что ты скажешь именно это…

Изабель, стараясь снова принять серьезный вид, уточнила:

— Да, правда, Жозефина угадала твою реакцию.

Жозефина ткнула в Батиста указательным пальцем:

— Я помню, как сделала тебе предложение: у меня на голове была шапочка для душа — ты же ненавидишь шапочки для душа — и еще я красила ногти на ногах — я ведь знаю, что ты терпеть не можешь ватки между пальцами. Ты так поразился, что я выбрала момент, когда была в жутком виде, что даже мне не ответил. — И она, смеясь, обернулась к Изабель. — В обычной жизни месье ужасно сентиментален. В книгах-то он придумывает нестандартные ситуации, а от реальности ждет, что она будет похожа на второсортный голливудский фильм.

— Может, хватит уже надо мной насмехаться, Жозефина?

Батист прервал щебет жены, которая вдруг осознала, что они отступили от главной темы.

Он повернулся к Изабель:

— Я очень рад, Изабель, что ты будешь жить с нами. На самом деле я мечтал об этом с первого вечера. И ты смогла продержаться всего…

— Восемь дней! — воскликнула она, бросаясь ему на шею.

Жозефина присоединилась к ним и шепнула ему на ухо:

— Я горжусь тобой, мой Батист. Ты самый свободный человек из всех, кого я знаю.

— Вовсе не свободный, потому что я твой раб.

— Именно это я и хотела сказать.

Они подхватили чемоданы и вошли в квартиру, раздумывая, как лучше все обустроить для жизни втроем.

4

Виктор лежал на кушетке и смотрел, как его кровь стекает во множество стеклянных пробирок. Медсестра ловко меняла их, благожелательно поглядывая на Виктора:

— Вам не больно?

— Да нет, нисколько, я уже привык.

Медсестра кивнула, взволнованная догадкой, которая пришла ей в голову по перечню выписанных ему анализов.

Виктор отвел взгляд от собственной вены и оглядел кабинет. Сколько он уже повидал с детства таких кабинетов, выкрашенных в нарядные цвета, с неоновым освещением, белыми шкафчиками, на которых были прикноплены веселые открытки, присланные пациентами заботливым медсестрам… Удивительным образом он чувствовал себя как дома в этих узилищах медицины — они ведь были для него единственным надежным пристанищем в те дни, когда в детстве он мыкался с отцом по городам и весям. В больнице ему было спокойно. Он любил мягкий линолеум на полу, просторные вестибюли с цветами в пластмассовых горшках, низкие столики с кипами допотопных журналов, запах дезинфицирующих средств, шарканье больничных бахил; особенно ему нравилось, что в таких местах много женщин: он рано лишился матери и воспринимал медсестер, женщин-врачей, психологов и других медицинских сотрудниц как прекрасных фей.

— Ну вот, — сказала медсестра, прижав к его вене ватный тампончик, — можете идти к доктору Морену.

Юноша поблагодарил и направился в другой отсек, где принимали врачи.

Профессор Морен, невысокий мужчина с угольно-черными бровями и вечной улыбкой на ярких губах, предложил ему сесть.

— Хорошие новости, Виктор: анализы у вас отличные. Вирус остался, но он не прогрессирует. Нам удалось его остановить, несмотря на многочисленные мутации. Он не исчез, но мы ему здорово наподдали, буквально положили на обе лопатки.

Доктор так по-детски радовался, будто выиграл в компьютерную игру.

— Снижение содержания вируса у вас в крови даже важнее, чем иммунный статус, который, кстати, тоже стабилизировался на вполне приличном уровне. Показатели по триглицеридам неплохие. С печенью все отлично. Уровень холестерина совершенно нормальный. — И он потер руки.

Виктор знал, что это отличный врач, умный и решительный, и вкладывает в своих больных всю душу, но не удержался и съязвил:

— То есть вы хотите сказать, что я болен, но здоровье у меня отличное?

Доктор посмотрел на него и вежливо ответил:

— Поскольку мы не можем избавить вас от вируса СПИДа, мы прилагаем все усилия для того, чтобы вы могли жить с ним. Да, это половина победы, а не полная победа, но она даст вам возможность вести более-менее нормальную жизнь.

— Вот я и устал от этого «более-менее».

— Что вас беспокоит? Побочные эффекты? Вам трудно переносить лечение?

— Нормально, справляюсь.

— Не хотите больше принимать лекарства?

— Да нет, хочу.

— Тогда объясните, в чем дело.

Стоит ли объяснять очевидное? Виктор, зараженный вирусом СПИДа в чреве матери, был сперва инфицированным младенцем, потом инфицированным ребенком и подростком, а теперь, благодаря прогрессу в медицине, стал инфицированным взрослым; никакой психотренинг не мог ему помочь: каждый раз, знакомясь с женщиной, он страшно мучился. Конечно, занимаясь сексом, он использовал презервативы, однако оказалось, что женщины быстро забывают об осторожности и предаются опасным играм; как только у него возникали с кем-нибудь такие пылкие интимные отношения, Виктор испытывал ужас. Из порядочности он не хотел ни лгать, ни замалчивать свою болезнь, и он говорил о ней, а это было все равно что объявить: «Я не могу быть твоим будущим, мы никогда не сможем обойтись без каучуковой преграды между нами, тебя будет мучить страх, и меня тоже, и я не смогу быть отцом твоих детей». Несколько раз ему приходилось обрывать любовные связи, начинавшиеся очень хорошо, и в итоге он стал отталкивать от себя девушек еще до того, как завязывались отношения. Оказалось, что для него все возможности упираются в невозможность. И в двадцать лет он отказался от мыслей о любви.

— Я никуда не гожусь. И жизнь моя никуда не годится. Теперь я даже не могу ничего начать.

— Вы влюблены?

Виктор поднял глаза, удивившись меткости этого вопроса. Да, он был влюблен в Оксану, не мог справиться с этим чувством, и они спали вместе уже несколько дней.

— И я каждую минуту спрашиваю себя, когда мне хватит смелости ее оставить.

— Перед этим все же расскажите ей о том, что вы инфицированы.

— Чего ради? Она уйдет. Я предпочитаю уйти первым.

— Из гордости?

— Чтобы меньше страдать. И я не хочу, чтобы на меня так смотрели.

— Как?

— Как на больного.

— В том, чтобы быть больным, нет ничего позорного. Точно так же, как нет никакой заслуги в хорошем здоровье. Если бы ваша мать была сегодня с нами, вы бы стали осуждать ее за то, что она подхватила вирус?

— Нет.

— Вы думаете, что ваша невеста будет винить вас за то, что вы, в свою очередь, получили этот вирус в материнской утробе?

— Согласен, «осуждать» — неподходящее слово. Но она уйдет.

— Откуда вы знаете?

— Из опыта.

— Вы говорите о прошлом, но ведь речь идет о будущем.

— Это одно и то же.

— Докажите мне это.

Виктор рот раскрыл от изумления. До сегодняшнего дня доктор Морен никогда не выходил в разговоре за рамки медицинских вопросов.

— Давайте. Докажите мне, что она не сможет оценить вас таким, какой вы есть. Докажите, что ваше хроническое заболевание немедленно сделает вас в ее глазах некрасивым, глупым, злым и никуда не годным. Докажите мне, что любви не существует.

Виктор выпрямился и стукнул кулаком по столу:

— Вас это забавляет? Говорить красивые фразы, демонстрировать благородные чувства! Вам весело, да?

Он развернулся к стене и стал лупить по ней ногами и ладонями, с каждым разом все злей, и никак не мог остановиться. Потом, выдохшись, с дрожащими от гнева губами, он повторил слова доктора:

— Докажите мне, что любви не существует! Чушь собачья! — заключил он. — Легко рассуждать, если вы сами не больны.

— Откуда вам это знать?

— Что?

— Что я не болен.

Этот ответ отрезвил Виктора. Он застыл с занесенной для удара рукой, зашатался, попробовал удержать равновесие и со стоном обрушился на смотровую кушетку:

— Какой придурок…

Врач подошел к нему и похлопал по плечу:

— Успокойтесь, я уже привык, что со мной разговаривают, как будто я окошечко в «страховом столе», а не живой человек. Будьте мужественны, Виктор. Расскажите обо всем женщине, которую вы любите.


Всю следующую неделю после этого разговора Виктор не мог последовать совету врача: рядом с Оксаной он пытался свыкнуться с мыслью, что когда-нибудь скажет ей. Иногда правда казалась ему смертным приговором, а в другие минуты — прелюдией к их счастью.

С тех пор как в кафе на площади Брюгмана их сразила любовь с первого взгляда, отношения Оксаны и Виктора развивались со страшной скоростью. Хотя манекенщица сохранила за собой номер в отеле, она не покидала квартиры студента и радостно делала все новые открытия. Кроме удовольствия, она испытывала еще и удивление: впервые она не стала сопротивляться ухаживанию мужчины, а осталась с ним в первый же вечер. Прежде она всегда тянула с ответом, придумывала всякие отговорки — из приличия, из осторожности или чтобы проверить свой собственный настрой. А с Виктором смутное предчувствие шепнуло ей, что если она не согласится, чтобы он сжал ее в объятиях через несколько часов после знакомства, этого уже никогда не будет. Этот юноша был напряжен, его обуревало что-то неотложное, какое-то нетерпение, тревожная жадность, и тут не было ничего похожего на обычные эгоизм и похоть самцов.

Оксана никогда еще не была так счастлива, как в этой тесной мансарде, напоминавшей ей чердак в доме ее деда и бабушки во Львове, где она чувствовала себя в безопасности: от неба ее там защищала крыша, от людей — высота, а от реальности — мечты. Сидя по-турецки на его кровати, она читала романы с его книжной полки в покое и беззаботности. Что лучше поможет проникнуть в мир другого человека, чем его библиотека? Жюль Верн, в которого она и не заглядывала в детстве, соседствовал здесь с Конрадом, Стивенсоном, Монье и Хемингуэем. Ей этот выбор книг показался совершенно мальчишеским, в нем отражался образ Виктора-путешественника, который складывался у нее из фотографий на стенах; в подборе книг было столько мужского, что, открывая их, она как будто ощущала аромат своего возлюбленного, запах потертой кожи и свежескошенной травы.

То, как неожиданно Оксана обосновалась в его квартирке, очаровало Виктора. Он смотрел, как она сидит на кровати, сияющая, погруженная в чтение, прихватив мягкие волосы черепаховой заколкой, и был счастлив. Чтобы вспомнить, когда ему уже случалось испытывать такую полноту чувств, пришлось бы вернуться в детство: там он, восьмилетний, любовался, как купленный ему Батистом котенок подставляет солнечным лучам свое беленькое пушистое пузико.

Если верить Виктору, Оксана — языческая богиня, обладающая властью поглощать время. Рядом с ней прошлого не существовало, будущего тоже; все концентрировалось в сияющем, полнокровном настоящем. Поскольку ему не удавалось отстраниться и взглянуть на нее критически, он забывал о ее прошлых приключениях и думал только о завтрашнем дне. Но мысль его могла забежать вперед максимум на полчаса: он задумывался, что бы ему приготовить и на какой фильм им лучше отправиться в кино.

Разделив жизнь студента, Оксана обнаружила, что она еще молода. Ей было столько же, сколько Виктору: двадцать лет. Она несколько лет была манекенщицей, привыкла зарабатывать, вращаясь в агрессивной профессиональной среде, и утратила свежесть, причем не только потому, что у нее было много любовников старше ее. Часто, думая о трудностях своего ремесла, она ощущала себя поблекшей и разочарованной; хуже того, поскольку ей приходилось участвовать в кастингах вместе с пятнадцатилетними девочками, в глазах которых она выглядела старухой, она уже мысленно отправила себя на пенсию. Виктор вернул ей свежесть чувств своей страстью, своим восторгом, братской простотой обращения и еще тем, что уже много лет учился, убежденный, что, когда он получит свои дипломы, перед ним откроется большое будущее. Так вот что такое, оказывается, молодость: топтаться на месте в начале стартовой дорожки.

— А чем бы мне заняться, когда я уже выйду из модельного возраста?

Виктор покатился со смеху:

— Прости, меня рассмешило это выражение. Как «выйти из ясельного возраста» или «из детского возраста».

— Ты презираешь мою работу?

— Что ты, Оксана, нисколько! Просто это моя слабость — смеяться над словами.

— Ладно, тогда побудь минутку серьезным: все-таки чем бы мне заняться, когда я уже перестану быть моделью?

— Ответ на этот вопрос знаешь только ты сама. Что тебе нравится?

— Кроме тебя?

— Кроме меня.

— Ты.

— А еще?

— Ты.

Он перепрыгнул со стула на кровать — а прыгать было не слишком далеко — и покрыл лицо подруги поцелуями.

— Я жду ответа, Оксана.

— Давай подумаем, какие у меня достоинства. Я знаю несколько языков. Переводчица?

— А тебе этого хочется?

— Я бы это могла.

— Оксана, ты отвечаешь не на тот вопрос: а чего тебе хочется? Ты думаешь, я изучаю право, потому что просто мог бы этим заниматься? Нет. Я это делаю, чтобы потом наняться на работу в гуманитарную миссию или в международный суд. И важно здесь только одно — чего мы хотим. А потом надо пытаться добиться того, чего мы хотим.

До этого момента Оксана считала, что человек всегда перебивается как придется: сегодня она зарабатывает, продавая свою красоту, завтра будет выпутываться, обратив в деньги свои лингвистические познания; жить для нее означало выживать, и ничего другого. Слушая, как Виктор рассказывает о своих планах стать адвокатом по крупным делам, она обнаружила, что можно придать своему существованию какой-то смысл.

У Виктора пока не получилось рассказать Оксане всю правду, но ему казалось, что если он познакомит свою невесту с дядей, это ему поможет. Чем ближе они будут, тем явственней он почувствует, что обязан быть с ней искренним.

Он рассказал подруге то, что скрывал от своих товарищей, — что он родственник Батиста Монье, известного писателя. Оксана только что прочла несколько его романов, так что эта новость ее потрясла, и она даже не сразу ему поверила.

— Нет, правда, Оксана, ты что, считаешь меня вруном?

— Нет, конечно. Прости. Просто, оказывается, я думала, что крупный писатель — это всегда мертвый писатель.

— Для меня Батист — прежде всего мой дядя. Когда я был подростком, я даже отказывался читать его книги. Потому что его роман мог купить каждый, и мне казалось, что он будет принадлежать мне больше, если я не стану его читать.


Виктор зашел к Батисту без предупреждения. Дверь ему открыла светловолосая женщина с лучезарной улыбкой, и это сбило его с толку.

— Э-э-э… здравствуйте, я Виктор, племянник…

— Виктор, тот самый Виктор, о котором так часто говорит Батист?

— Э-э-э…

Тут появилась Жозефина, она была в прекрасном настроении, расцеловалась с Виктором и приобняла за талию светловолосую женщину:

— Хочу тебе представить Изабель. И это отнюдь не наша новая домработница…

Обе женщины рассмеялись. Виктору показалось, что перед ним две подвыпившие старшеклассницы. Заметив его смущение, Жозефина и Изабель, которым стало немного стыдно за свое легкомыслие, призвали на помощь Батиста.

Он появился, очень веселый и непринужденный. При виде племянника он просиял:

— А, это сюрприз? Писатель терпеть не может таких визитов, а вот дядя их просто обожает. Пойдем со мной, Виктор, я расскажу тебе кучу новостей.

— И я, — ответил Виктор, проникаясь их весельем.

Они отправились в кабинет Батиста, который крикнул через плечо:

— Девочки, идите на рынок без меня, я останусь с Виктором!

Виктора царапнуло обращение «девочки», которого он никогда не слышал из уст дяди. Что такое происходит в этом доме?

Батист без затей поведал племяннику о революции отношений, которую они с Жозефиной пережили в обществе Изабель. Он впервые рассказывал кому-то об этой истории, и ему было приятно, что первым узнает именно Виктор. И радостная, понимающая реакция племянника сделала Батиста еще счастливее.

С бьющимся сердцем Виктор открывал новые стороны личности своего дяди: его энергию, фантазию, чувственность, — и все это ему очень нравилось, ведь раньше он воспринимал дядю как живой памятник, уважаемое всеми воплощение ума и таланта. Когда он обнаружил под этой мраморной глыбой человека, трогательно влюбленного в Жозефину, а теперь влюбившегося еще и в Изабель, он почувствовал, что дядя более близок и понятен.

Теперь ему не составило никакого труда признаться, что сам он влюблен в Оксану и хочет познакомить с ней дядю.

Эта новость очень воодушевила Батиста, и он объявил, что хочет, чтобы это случилось как можно быстрее.

— Сегодня же вечером приглашаю вас в ресторан. Договорились?

— Договорились.

Его открытость и энтузиазм поразили Виктора, который, чтобы никого не беспокоить, постепенно исключил из своей жизни все экспромты, неожиданные радости и спонтанные решения. Когда юноша на прощание обнял дядю, то почувствовал, что теперь у него достаточно сил и скоро он сможет рассказать Оксане о своей болезни.


Вечер получился прекрасным. Или даже невероятным. Для каждого многое в этот вечер было впервые: впервые Виктор и Оксана показались где-то вдвоем, как пара, впервые Батист, Жозефина и Изабель явили миру свой тройственный союз. Им всем понравилось быть вместе именно в таком составе. Они чувствовали друг к другу симпатию, а ведь это единственная настоящая причина делать что-то вместе. Эта симпатия ощутимо витала в воздухе как любовный бриз, неся с собой доверительность, всплески откровенности, эмоции, романтические вздохи и шальные взрывы хохота.

У Оксаны, потрясенной этими людьми, которые теперь оказались ее новыми родственниками, то и дело выступали на глазах слезы. Она и не знала, что можно чувствовать себя с другими так хорошо, так свободно. Иногда ее начинала мучить ностальгия, она вспоминала свое детство на Украине, любящих бабушку с дедушкой, ту жизнь, что длилась, пока родители не переселили ее в крохотную квартирку в пригороде Киева, построенную во времена Хрущева и денежных неурядиц.

А Изабель тоже потрясло, как к ней отнеслись Виктор и Оксана: они приняли ее, не судили, не обращались с ней как с опасным паразитом. Только что в своей собственной семье она нашла лишь враждебность, поэтому доброжелательность молодых людей ее порадовала и ободрила.

После ужина они увлеклись разговором и не сразу заметили, что ресторан уже опустел, официанты убрали все со столов, а владелец заведения зевает за кассой.

Батист оплатил счет. Они пошли прогуляться после еды: троица и Виктор с Оксаной побрели к площади Ареццо.

В сквере, залитом голубоватым светом, среди сиреневых флоксов и рододендронов, стояла тягучая неподвижная тишина, пронизанная сладостным ароматом, который источали ветки жасмина: уличная цветочница сложила их на скамейку, присев полюбоваться луной. Попугаи умолкли, с деревьев доносились только еле слышные вспархивания, взмахи крыльев или кто-то тихонько чистил перышки, как будто покой, воцарившийся в подлунном мире, охватил и этих представителей дикой природы.

— Вы не поверите, — сказал Батист, — я видел, как на дереве под моим окном два длиннохвостых попугая ласкались к одной самочке!

Все улыбнулись. Попытались разглядеть птичью троицу, но ничего не вышло — они еще посудачили о том, что у природы воображение явно побогаче, чем у людей.

И расстались счастливыми.


На следующий день у Виктора в университете был экзамен по международному праву. Поэтому ранним утром он оставил Оксану одну, провел несколько часов в библиотеке за подготовкой, проглотил бутерброд, а потом в середине дня держал экзамен в большой аудитории со скамьями, расположенными амфитеатром, без окон, освещенной лампами дневного света, где пахло затхлостью от сыроватого ковра и мандариновым освежителем воздуха.

Наконец к семи часам вечера он вернулся на площадь Ареццо и поднялся в мансарду. Сейчас он был готов рассказать Оксане о своей болезни. Уже со вчерашнего вечера он чувствовал, что может это сделать и их отношения не только устоят перед этой реальностью, но и укрепятся.

Он вошел и увидел, что квартира пуста. Все вещи Оксаны: одежда, пакеты, чемоданы — словно испарились.

На кровати его ждал желтый листочек:

«Прости меня, я никогда никого не любила так, как тебя. Я ухожу».

Он не мог поверить этим словам и заметался по квартире, ища вокруг подтверждения тому, что все это ему просто померещилось!

Потом не раздумывая сбежал по лестнице и помчался прямиком к дяде — вот он уже нетерпеливо трезвонит в дверь.

Ему открыл мертвенно-бледный Батист. Виктор вбежал в квартиру:

— Помоги мне! Оксана ушла!

Брови Батиста поползли вверх. Он рассматривал что-то у себя под ногами.

Виктор сунул ему желтую записку, и Батист пробежал ее глазами.

До этого момента писатель не произнес ни слова. Он поднял голову и неуверенно положил руку Виктору на плечо:

— Жозефина тоже только что ушла.

5

— Черт, опять это чучело!

— Кто-кто?

— Патрик Бретон-Молиньон, главред газеты «Матен». Уже много лет за мной ухлестывает.

Пока Фаустина произносила эти слова, вышагивая по улице под ручку с Дани, тот человек вылез из машины и заискивающе помахал ей рукой.

Дани потянул ее за локоть, он думал свернуть за угол, чтобы избежать общения с тем приставалой, но Фаустина не согласилась.

— Сейчас привяжется к тебе, — проворчал Дани.

И действительно, Патрик Бретон-Молиньон уже бежал к ним. Он был высоченный, непропорционально сложенный, и его неловкая иноходь смахивала на бег верблюда по пересеченной местности.

— Пошли его на фиг, — вполголоса велел Дани.

Фаустина, вместо того чтобы послушаться, отстранилась от своего спутника и двинулась навстречу Патрику, разыгрывая радостное удивление:

— О, Патрик, как я рада!

— Я думал, ты меня не видела, — пропыхтел он, пытаясь восстановить дыхание.

Дани Давон презрительно смерил взглядом этого смехотворного типа, который не может даже пройтись быстрым шагом, чтобы не запыхаться, как щенок на стометровке.

А Фаустина бросилась на шею этому верзиле, который неловко врезался в ее лоб подбородком, прежде чем попасть губами в щеку.

— Дорогой Патрик, знакомься, это Дани Давон, адвокат.

— Кто же не знает господина Давона? — воскликнул Патрик Бретон-Молиньон, протягивая ему влажную пухлую руку. — Ваша книга-то скоро выйдет?

— Простите, как? — переспросил Дани.

— Мы думаем об этом, очень серьезно думаем! — воскликнула Фаустина.

— Конечно, это о деле Мехди Мартена?

— Пока об этом ни слова! — ответила Фаустина.

— Ясно, значит, о деле Мартена. Браво, адвокат! Я первый в очереди на публикацию отрывков, Фаустина, — поставлю их в ежедневный выпуск!

— Мы еще поговорим об этом…

— Адвокат Дани Давон и Мехди Мартен — это сногсшибательно! Я могу на тебя рассчитывать, Фаустина, ведь так?

Фаустина потупила глазки, как школьница, которая готовится к первому причастию, и проговорила:

— Я обещаю тебе, Патрик.

— Великолепно!

Он повернулся к Дани:

— Вам известно, что Фаустина просто ас в этих делах?

— В каких делах? — переспросил Дани, и в глазах у него сверкнули озорные искры.

Фаустина чуть не прыснула, глядя на него. А Патрик Бретон-Молиньон не уловил его намека и их насмешливого обмена взглядами.

— Она блестящий пресс-атташе! Такого уровня, что у нее не осталось конкурентов.

Фаустина сочла необходимым возразить:

— Не слушайте его, господин Давон, он просто хочет сделать мне приятное.

Дани дернулся от этого «господин Давон».

Повернувшись к нему спиной, Патрик Бретон-Молиньон шагнул к Фаустине и проговорил со слащавой настойчивостью, как будто мулата вообще с ними не было:

— Когда я могу пригласить тебя поужинать?

— Я посмотрю в свой ежедневник и перезвоню тебе.

— Ты каждый раз так отвечаешь.

— Когда я перезвоню, ты поймешь, что я каждый раз говорила правду.

С этими словами она привстала на цыпочки и запечатлела на его щеке легкий поцелуй, а потом бодро двинулась в сторону своего дома в сопровождении Дани.

— Почему ты позволяешь этому слюнявому увальню за тобой ухлестывать?

— Он руководит самой крупной ежедневной газетой в стране.

— Он же тебя хочет.

— Это нормально, разве нет?

— Ты его поощряешь!

— Пока он редактор «Матен», он может питать надежды. Мне же нужна работа…

— А откуда мне знать, что когда-то раньше ты с ним уже не…

— Я тебя умоляю. Ты знаешь, как его за глаза окрестили? За то, что он ничего не может в постели. Вареной морковкой!

Дани повеселел и, вздернув подбородок, улыбнулся:

— Тебе такой мужчина уж точно не подойдет.

— Ах ты, хвастунишка!

Но все же кивнула ему, и они поднялись в квартиру.

Было пять часов дня. Фаустина изображала идеальную домашнюю хозяйку, выжимая сок из фруктов для тропического коктейля.

— Я приготовлю нам сок ассорти из попугайчиков с нашей площади!

Дани задумчиво следил, как она хлопочет, даже не пытаясь поучаствовать.

— Он к тебе клеился при мне, как если бы меня там вообще не было…

— Я бы сказала, как если бы ты не был моим любовником.

— А ему такая мысль даже в голову не могла прийти? Он считает тебя святой, которой неинтересны наши земные радости?

Она рассмеялась. Он настаивал:

— Так почему тогда?

— Наверно, ему ни на минуту не пришло в голову, что я могу спать с мулатом.

Дани передернуло. Он вскочил, стал мерить широкими шагами коридор, как человек, которому надо выплеснуть избыток сил, а потом потер подбородок и вернулся к ней:

— А ты спишь с мулатом?

— Скорее да, чем нет.

Она хотела поцеловать его в подтверждение своих слов, но он ее оттолкнул:

— Так я для тебя мулат?

Почувствовав, что атмосфера накаляется, она попробовала ее разрядить:

— Дани, ты все путаешь. Я тебе объясняю, что этот придурок Патрик Бретон-Молиньон — расист, потому что не может себе представить, что мы спим вместе, а ты злишься на меня.

— Да, злюсь, потому что я плевать хотел на Патрика Бретон-Молиньона. Он, может, и расист, но, оказывается, ты тоже расистка.

— Я?

— Ну да, ты ведь спишь с мулатом.

— Что за бред! На самом деле, если я сплю с мулатом, значит я уж точно не расистка.

— Ничего подобного. Ты должна была сказать «я сплю с тобой», а вовсе не «я сплю с мулатом»!

— А что, ты разве не мулат?

Он замахнулся, готовый ее ударить. Лицо его исказила гримаса, он скрипнул зубами, отдернул руку и отшатнулся.

Пару мгновений Фаустина обдумывала, как лучше выкрутиться из этой ситуации: один способ, помягче, состоял в том, чтобы понять, почему он так злится, когда упоминают о его крови, какая скрытая боль стоит за его гневом, какие детские обиды возникают в его мозгу, когда его воспринимают просто как человека его крови; другой способ, наступательный, — разбить его доводы в пух и прах.

Он сам прервал ее размышления:

— А что ты думаешь, когда мы с тобой в постели: «Я трахаюсь с мулатом»?

Фаустина застыла в замешательстве, потому что это было как раз то, что она подумала в первый вечер, восхищенно рассматривая тело Дани. Если она признается в этом, он выйдет из себя.

— А что я должна думать: я трахаюсь с пасхальным зайчиком?

— Какая ты вульгарная, детка.

— Может, и вульгарная, но я не расистка! Ты сдурел, Дани. Если бы я не ответила на твои ухаживания, ты бы считал меня расисткой. Я ответила, и ты все равно считаешь меня расисткой. Что же я должна была делать? Спать с тобой, не догадываясь, что ты мулат, да? Прости, я не такая идиотка.

— Ничего ты не понимаешь…

— А что ты думаешь, когда спишь со мной: «Я трахаюсь с белой»?

Дани на секунду замер, разинув рот, как Фаустина только что. Она сделала вывод, что угадала верно.

— А теперь скажи мне правду, адвокат Дани Давон: у тебя есть чернокожие любовницы?

— Я запрещаю тебе…

— Отвечай.

— Я не…

— Значит, чернокожих не было. А мулатки?

— Да ты…

— Врать бесполезно, те, о которых ты мне рассказывал, были белые. Ты спишь только с белыми!

— Да.

— Значит, это ты расист.

— Это не одно и то же. В Европе все белые. В этом нет ничего особенного, это нормально.

— Вот оно что! А мне казалось, что в сексе ты не очень-то стремишься к тому, что нормально. Значит, тебе можно ударяться во все тяжкие, только если твои партнерши — белые. Знаешь что? Ты сам — настоящий расист, ты ненавидишь и черных, и мулатов. Я-то, по крайней мере, могу сказать, что выбираю, с кем мне спать, не руководствуясь предрассудками. А ты — да.

— Могут же мне нравиться белые.

— А они тебе правда нравятся? Или ты сходишься с ними, чтобы забыть, что ты мулат?

Но Фаустина недолго радовалась своей последней реплике, уже через минуту она пожалела, что сказала такое. На Дани ее слова произвели эффект разорвавшейся бомбы: он взвыл, скорчился от гнева и принялся крушить все, что попадалось ему под руку. Ваза, посуда, телефон, телевизор, фотографии в рамках — все полетело на пол. Он перевел дух, метнулся в соседнюю комнату и стал мощными ударами сбрасывать с полок книги и топтать их ногами. Фаустина прижалась к стене и кричала, чтобы он прекратил, понимая, что, если попасть под горячую руку, он может ее просто убить.

Когда вдруг обнаружилось, что ломать больше нечего, он застыл, тяжело дыша, расставив ноги и растопырив руки, готовый разнести что-нибудь еще. И налитыми кровью глазами уставился на нее.

Она сперва выдержала его взгляд, потом, сообразив, что лучше подчиниться доисторическим законам покорности, опустила глаза.

Он в последний раз взревел, вновь обрел человеческий облик и, хлопнув дверью, выбежал из квартиры.

Убедившись, что она точно одна — и наконец-то в безопасности, — Фаустина опустилась на пол и как следует выплакалась; она не знала точно, о чем рыдает, но собственные всхлипы успокаивали ее, убеждая, что не произошло ничего особенного.


За четыре часа она выбросила все, что расколошматил Дани, и расставила по местам все, что уцелело. И чем меньше в квартире оставалось следов этого побоища, тем лучше она себя чувствовала. Она решила не докапываться до причин его срыва. Просто Дани получил у нее ярлык «психопата». А психопат — это значило: «надо держаться подальше», это значило: «ни к чему разбираться, нам этого все равно не понять». Словом, он попал в разряд монстров. Гитлер, Чингисхан, Сталин и даже Мехди Мартен, серийный убийца, которого господин Давон защищал, — кстати, ничего удивительного, одного поля ягода.

Итак, роман с Дани закончился. Что ж, тем лучше. Ей как раз стало надоедать… Конечно, приятно было так бурно трахаться, по сто часов и в ста пятидесяти разных позах. Но повторение приедается. За время этих безумств она дважды заработала вагинит. В первый раз ее это даже порадовало — будто ее наградили медалью за отвагу на поле боя: воспаление слизистых оболочек она восприняла как военный трофей, доказательство того, что она стояла насмерть в любовной схватке. Вынужденное воздержание очень усложнило их жизнь в следующие дни: они с Дани чуть ли не съесть друг дружку были готовы, пока у них не было возможности слиться в экстазе. Но уже второй вагинит заставил ее из осторожности инсценировать срочную поездку к матери. Вычищая пылесосом осколки стакана из щелочек между паркетинами, она поняла, что подвергала собственное здоровье опасности. Хотя свингерские клубы, к примеру, ей быстро наскучили. Это вообще всегда было ее слабым местом: ей быстро надоедали и люди, и занятия.

Звук открывающегося замка застал ее врасплох. Какая-то тень проскользнула по коридору. Перед ней возник Дани. Она застыла.

— Прости, — пробормотал он.

Она не реагировала.

— Фаустина, прости меня. Я разозлился, но не на тебя, тебе пришлось расплачиваться за других.

— Каких еще «других»?

— Тех, кто видит во мне только мулата.

После долгой паузы между ними вроде как воцарился мир. Фаустина почувствовала, что Дани говорит искренне: он страдает, ему стыдно за себя.

Она задумалась, страдает ли она сама, и поняла: больше всего ее раздосадовало, что пришлось ухлопать четыре часа на уборку.

— Умоляю, Фаустина, прости меня. Я куплю тебе все, что я испортил. И другие вещи тоже. Пожалуйста…

Она рассматривала его мясистые розовые губы, правильные черты лица, чистую кожу, удивительно яркие белки глаз. Внутри у нее взметнулась мощная волна, которую она приняла за прощение и в которой, должно быть, скрывалось что-то и от желания. Она раскрыла объятия. Он тут же бросился ей на шею.

«Только бы он не заплакал. Ненавижу, когда мужчины хнычут».

Она хихикнула: ловкие пальцы Дани уже начали стягивать с нее юбку.


Назавтра Фаустина потребовала, чтобы Дани остался на вечеринку, которую она у себя устраивает.

— Увидишь, мои друзья тебе понравятся: они все педики.

— Чего?

— Ну да, уж не знаю, как так вышло, но все мои друзья педики. Ты им понравишься, это уж точно.

На самом деле она отлично знала, почему ее друзьями были мужчины, которые любят мужчин: это давало ей ощущение власти. В их глазах она была воплощением женщины: обольстительной соблазнительницей, которой они не рвались обладать, но хотели подражать ей.

Ее мать заранее объяснила ей, как это работает: «После пятидесяти лет, моя девочка, ты останешься женщиной только для голубых. Для нормальных мужчин ты превратишься в старый хлам». Фаустина не стала так долго ждать, чтобы подстегнуть свою женственность, общаясь с геями, которые подвернулись ей на жизненном пути. Ее забавляла возможность говорить о мужчинах так же прямо, как это делают они, ей нравилось чувствовать, что они ею восхищаются, не испытывая желания, нравилось освободиться от роли сексуального объекта, которая временами бывает тягостной, — с ними она смеялась и шутила без задней мысли.

Дани заволновался:

— Ты уверена, что мне надо остаться?

— Конечно. Боишься, что тебя скушают как редкий деликатес? Вообще-то, может, так оно и будет. Но ты не дрейфь, — может, они и будут на тебя глазеть, принюхиваться и прислушиваться, но уж в постель-то в любом случае не затащат.

— Какая же ты дурочка! — смеясь, воскликнул он.

— Я знаю, без этого мое обаяние было бы неполным.


Когда появились друзья Фаустины, которых она называла «мальчики», Дани почувствовал облегчение. Их реплики летали по комнате — дурацкие, едкие, комичные; их взгляды, которые он на себе чувствовал, ему льстили. Фаустина лелеяла его, первым подавала ему кушанья, превозносила его успехи в юриспруденции — словом, обращалась с ним по-королевски, и все восемь приглашенных признали за ним право на эту привилегию.

Том и Натан заговорили о загадочной истории с анонимными записками, которая не давала им покоя.

— Мы обнаружили четыре анонимных письма. Сначала два наших, и потом, переговорив с цветочницей, а это, наверно, самая злоязычная сплетница во всем Брюсселе…

— В мире, мой дорогой, в целом мире! — поправил Натан.

— …так вот, мы узнали еще о двух письмах: одно получила сама Ксавьера, а другое — это она случайно узнала от его жены — получил высоколобый аристократ из дома шесть.

— А этот тип, слушай-ка, если он гетеросексуал, то я — испанская королева.

— Да мы же не об этом говорим, Натан.

— И об этом тоже! Воспитатель нашелся! Чтобы меня учил приличиям озабоченный тип, который вечно держит руку на ширинке, — это уж слишком!

— Короче, — заключил Том, — во всех случаях наблюдаем одни и те же приметы: желтый конверт, желтая бумага, один и тот же текст: «Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Фаустина вздрогнула:

— Я тоже получила такое.

Ее признание произвело фурор. Она умчалась в свою комнату, по квартире разнеслось несколько крепких ругательств, и она вернулась с листком бумаги.

Том и Натан ликовали: их гипотеза об оригинале, разославшем любовные послания жителям площади Ареццо, подтверждалась.

— И как ты отреагировала, когда получила это письмо?

— А обязательно это рассказывать? — спросила Фаустина и побледнела.

— Да, это непременно нужно для расследования.

Она с безнадежным видом обернулась к Дани:

— Я подумала, что это Дани мне его прислал.

Он подошел поближе, проглядел письмо:

— Это не мой почерк.

— Мы тебе верим, Дани, — подтвердил Том. — Тем более что я не понимаю, зачем бы ты стал посылать нам такое письмо.

— Хотя и жалко, — сказал Натан, — я был бы рад.

Фаустина легонько хлопнула его по затылку:

— А ты даже не пытайся похитить у меня дружка.

— Но не трахаться, хозяйка, не трахаться, — простонал Натан, изображая певучий акцент нянюшки из «Унесенных ветром».

После этой выходки всем стало неловко. Натан так разошелся, насмешничая, что вышел за рамки политкорректности, — он забыл, что передразнивать акцент рабов в присутствии мулата не было проявлением хорошего тона… Фаустина приготовилась к худшему.

Но Дани величественно соблаговолил обойтись без скандала, схватил листок, повертел его так и сяк:

— Боюсь, друзья мои, я не смогу вам сильно помочь в этом, потому что я никогда не занимался делами об анонимках.

— Но здесь речь идет не о злобном, как ворон, анониме, а скорее о мирном голубке. В этих письмах ведь говорится о любви, а не о ненависти.

— Зато я могу вас уверить, что их автор — левша. Посмотрите внимательно на буквы. Они все прочерчены справа налево.

— Наш голубь — левша!

— Давайте рассуждать, — продолжал Дани. — Обычно анонимщик — это кто-то обиженный, неудовлетворенный — маргинал.

— Круг сужается, — вставила Фаустина.

— Зачастую у анонимщика бывает какой-то физический недостаток.

— Не знаю никого такого у нас в округе.

Том взглянул на нее:

— А то, что ты получила письмо, привело к каким-то последствиям?

— Шутишь? Конечно нет.

— Ты решила, что это Дани тебе его написал. Значит, оно подтолкнуло тебя к нему.

— Честно сказать, я и так уже двинулась в его сторону. Однако соглашусь, что оно помогло ему обосноваться — не скажу «в моем сердце», потому что у меня его нет, но в моей жизни.

— Вот так же и у нас с Натаном — оно произвело положительное действие. С тех пор мы не расстаемся.

— Я выбираю себе свадебное платье, — уточнил Натан. — Кремовое, of course[1]: вдруг белое мне не пойдет?

Они подумали, и Фаустина высказала то, что подумали все:

— Идея, что кто-то незнакомый хочет мне добра, меня как-то смущает. Мне от этого не по себе.

Разговор перешел на другие темы — и атмосфера снова стала веселой и радостной.

Около одиннадцати вечера пришло время расходиться. Чтобы не целоваться с восьмью парнями, которые только этого и ждали, Дани помахал им рукой и уединился в дальней комнате, объяснив это срочным звонком.

Фаустина проводила своих гостей до двери, и они похвалили ее выбор. Оживленная, с горящими глазами, она приняла комплименты так, словно это она выдумала красоту Дани, а потом подтвердила им несколькими нарочитыми вздохами, что все, чего они не видели, тоже заслуживает внимания.

— Вот негодяйка! — сказал Натан. — Но меня утешает, что хотя бы ты теперь удовлетворена. А то как посмотрю на этих девиц, которые отхватят себе отличных парней и мучат их воздержанием, прямо зло берет.

— Успокойся, Натан! — воскликнул Том. — Пора оставить нашу подругу Фаустину с ее Вагинитом.

— Отличное прозвище, мне нравится, — проквохтал Натан.

— Молчи! — пробурчала Фаустина, а сама чуть не помирала со смеху.

— Когда ты его так прозвала, Фаустина, я ржал целый день. Теперь у меня в голове его так и зовут. Несколько раз за вечер я чуть было не сказал: «Выпьете еще, Вагинит?» или «Вагинит, вам передать сосиски?».

Все засмеялись. Фаустина нахмурила брови и прижала указательный палец к губам:

— Давайте, мальчики, возвращайтесь по домам и ведите себя хорошо.

— Доброй ночи с Вагинитом, дорогая.

Даже закрыв дверь, она слышала, как они дурачатся на лестнице. Она обожала Тома и Натана, потому что у них были такие же фривольные циничные шуточки, как и у нее.

Она вернулась в гостиную, где Дани, с перекошенным лицом, собирал свои вещи.

— Что случилось? — встревожилась Фаустина.

— Я все слышал.

— Что?

— Вагинит…

Она задрожала и стала лепетать:

— Ну, слушай, это… это скорее лестное прозвище. Оно намекает на твою… твою потенцию… Для них, понимаешь, это имеет значение…

Дани прошел мимо нее, не глядя бросил ключ от ее квартиры в корзиночку для мелочей у входа и вышел:

— Прощай. Ты меня ни капельки не уважаешь.

6

— А у вас хорошо работает точка G?

Марселла, прижимая к себе блюдо, которое она мучила с помощью тряпки, предполагая, что она его протирает, пришла из кухни, чтобы обсудить с мадемуазель Бовер то, что ее занимало.

— Это я к тому, что у меня лично точка G еще до того была, как ее вообще открыли. Я в этом передовик. Еще в семнадцать лет, когда никто о таком не говорил, я ее уже знала. Невероятно, да?

Мадемуазель Бовер, не желая поощрять подобные откровения, ничего не ответила. А Марселла, которая снова принялась натирать фаянс, продолжала:

— Вообще-то, моей заслуги тут и нет: я просто создана для этого. Мне только вставят, как я уже на седьмом небе.

Она покачала головой, перебирая какие-то воспоминания, чтобы убедиться, что она не ошиблась:

— Каждый раз о-го-го. Держись крепче, улетишь!

И она утвердительно кивнула, довольная собой, потом подняла глаза и удивилась молчанию хозяйки квартиры:

— А у вас, мадемуазель, как с точкой G?

— Марселла, подобные разговоры…

— Хорошо-хорошо, поняла, точка G — это не ваше. Бывают такие женщины. Сколько угодно. Может, даже их большинство. Бедняжки… Ну, с этим кому как повезет. И главное, у вас ведь есть такие достоинства, каких нет у меня.

— Какие же?

— Деньги. Воспитание. Происхождение.

— Спасибо, Марселла.

— Ну да, честно сказать, судьба вас побаловала. Вот мне, на самом деле, если не считать, что мужчины ко мне тянутся и что у меня точка G, — с остальным-то не повезло.

Мадемуазель Бовер рассматривала Марселлу с сочувствием и неприязнью: чем, спрашивается, эта приземистая насупленная тетка, по грациозности напоминающая кабана, привлекает мужчин? А она их привлекает, сомнений нет, ухажеры у нее сменяются с неотвратимостью метронома, консьержка никогда не остается в одиночестве больше чем на месяц. Вот мадемуазель Бовер мечтала об идеальной любви; союз, перед которым она преклонялась, был соединением женской красоты с красотой мужской, а все другие сочетания представлялись ей смешными, неприемлемыми и даже неприличными. Если каждая жаба в итоге должна найти партнера себе под стать, то это уже получаются не человеческие отношения, а какие-то животные нравы.

Конечно, природа выдумала еще и другие стороны привлекательности, кроме красоты, чтобы пары образовывались и род человеческий продолжался; да, в атмосфере витали какие-то невидимые материи: запахи, энзимы, молекулы — словом, всякая химия, подталкивающая вполне приличных с виду самцов к уродливой, словно крот, Марселле. И вот этого невидимого излучения мадемуазель Бовер была лишена. И тем лучше! Всю свою сознательную жизнь она не воспринимала себя как будущую жену или мать, только как «дочь таких-то», связанную со своими обожаемыми родителями. Предписание, полученное ею в молодости, о том, что ей стоит избегать плотских утех, выполнялось.

Она не поддалась животному разврату. По ее мнению, благодаря своему безразличию к искушениям плоти она дышала чистым воздухом, а не влачила порочное существование, запятнанное похотью. И тело ее тоже оставалось чистым. А душа наслаждалась чудесной свободой. Она не испытывала ни дурацкой тоски, ни постоянной подавленности, одевалась, как ей нравилось, сама ласкала свою кожу, к которой никто не прикасался, кроме парикмахерши, массажистки и маникюрщицы — короче, профессионалов по поддержанию формы. Больше того, в отличие от других дам своего возраста она не ощущала, что стареет; прекращение месячных для нее означало только отмену бессмысленных мучений, а о новых морщинах или некоторой одутловатости сказать ей было некому — и сама она не обращала на это внимания.

Иногда она уверяла, что причина ее жизнерадостной активности кроется в том, что она сохранила девственность. Ведь такая наивная беспечность как раз бывает присущей монахиням и богомолкам. Весьма сомнительно, что сексуальность помогает женщине расцвести… И материнство только отнимает силы, больше ничего.

— Как вы провели выходные в Женеве?

Мадемуазель Бовер улыбнулась:

— Чудесно…

— Как там, в Женеве, весело?

— Джон приехал со мной повидаться.

— Джон?

— Ну да, Джон.

— А, этот ваш жених, друг Обамы.

— Других у меня нет, Марселла.

— Ух ты, хотела бы я быть на вашем месте. Эти поездки на выходные по разным столицам… Я вот всегда мечтала съездить в Рим, Москву, Стамбул…

— Значит, и съездите, Марселла.

— Да на какие шиши, мадемуазель? Откуда я деньги возьму? Вот, к примеру, ваш билет в Женеву сколько стоил?

Жестокая мысль мелькнула в голове у мадемуазель Бовер, и она не смогла ей воспротивиться:

— Двести сорок два евро.

— Двести сорок два евро? Не может быть! Как раз та сумма, которую я отдала сыну, чтобы он мне сделал ночной столик! Если так пойдет, я не увижу ни Женевы, ни ночного столика, ни моих денег!

— А когда запланирована свадьба вашего отпрыска?

— Сначала обручение, мадемуазель! Уж так в семействе Пеперик заведено. Они живут по старинным правилам.

«Тянут время, — наверное, они не в восторге от того, что наследница собралась выйти за сына консьержки», — подумала мадемуазель Бовер.

Марселла захихикала:

— А вот что смешно-то, что сама я сыграю свадьбу раньше сына.

— Как это?

— Мой афганец сделал мне предложение. — И неожиданно она, как девочка, прижала ладони к побагровевшим щекам.

Мадемуазель Бовер застыла. Нет, она не допустит, чтобы свершилась такая глупость. Она должна вмешаться. Сперва она попыталась говорить экивоками:

— Подождите, по крайней мере, пока ваш сын не женится.

— А что, так даже лучше будет — приду на свадьбу к сыну под ручку с моим афганцем. Пусть не думают, что я такая уж бедная старушка, одна-одинешенька…

Тут ей показалось, что она обидела собеседницу.

— Ох, простите, я совсем не имела в виду вас, мадемуазель Бовер, про вас-то никто так не скажет: вы такая шикарная, и потом, вы же можете выйти замуж за приятеля Обамы, этого вашего чернокожего жениха, который играет на саксофоне.

— Он не чернокожий, а играет на рояле.

Мадемуазель Бовер властным жестом помешала Марселле это прокомментировать:

— Я надеюсь, вы еще не приняли его предложение?

— А с чего мне ему отказывать?

— Ну, за других же вы не выходили замуж.

— Ни один мне этого не предлагал. А мой афганец только об этом и мечтает.

— И вы не думали почему?

Марселла озадаченно замолчала. Мадемуазель Бовер выпрямилась, преисполненная важностью того, что она собиралась сказать:

— Вам не приходит в голову, что у вашего афганца корыстные интересы?

— А в чем корысть-то? У меня ведь ничего нет.

— У вас есть вещь, драгоценная с его точки зрения.

— Дом, что ли?

— Гражданство. Женившись на вас, он тоже его получит. А значит, получит право остаться здесь.

— Так это нормально.

— Какая вы наивная, бедняжка Марселла… А вы не боитесь, что он хочет на вас жениться, только чтобы уехать из своей страны, перестать прятаться, скрывать, что у него документы не в порядке, получить вид на жительство?

— Какие гадости вы говорите.

— Я это говорю потому, что вы мне симпатичны, Марселла. Имейте в виду, не одной мне это придет в голову: как только вы дадите объявление о браке, тут же сюда, на площадь Ареццо, нагрянут социальные службы и начнут разбираться.

— В чем?

— В мэрии каждого района в Брюсселе есть по нескольку инспекторов, которые отслеживают фиктивные браки.

— Фиктивный брак — вы шутите, что ли! Мы с моим афганцем не дожидались брака, чтобы…

— Фиктивный брак — не значит брак без сожительства, а значит, что он заключен, чтобы получить документы. Явятся следователи и будут выяснять, не заплатил ли вам ваш афганец, чтобы на вас жениться.

— Он — мне заплатил? Наоборот, это я за все плачу, у него нет ни гроша.

— Они обязательно спросят про мотивацию вашего афганца. Ему ведь на двадцать лет меньше, чем вам… Это внушает сомнения в его искренности.

— Это еще почему?

— Я просто говорю вам, что подумают люди, Марселла, я-то этого не думаю, я знаю, что вы привлекаете мужчин. Я вам рассказала, что будет дальше: эти социальные службы испортят вам всю романтику и выставят вашего спутника мошенником, а вас — дурочкой.

— Черт бы их подрал!

— Да, это будет неприятно, Марселла. У вас-то сил хватит. А у него ведь, кроме вас, никого нет.

— Бедный мой афганец…

Раздался звонок в дверь.

Обе женщины застыли раскрыв рот, не в силах оторваться от захватившей их темы.

Звонок прозвенел второй раз.

Марселла сморщилась:

— Что ж, пойду открою. В любом случае мне пора к мадам Мартель.

Она сунула в руки мадемуазель Бовер фаянсовое блюдо:

— Держите, я завтра закончу.

Как всегда, она оставила в квартире полный развал.

Через несколько секунд она ввела в гостиную Еву:

— К вам посетительница, мадемуазель.

— Спасибо, Марселла, до завтра.

Марселла осмотрела Еву с головы до ног, оценила ее ровный загар, тонкую талию и пышную грудь; раздув ноздри и насторожившись, она приготовилась к схватке и смерила соперницу взглядом. Потом заметила каблуки высотой в пятнадцать сантиметров, презрительно на них глянула и, пожав плечами, вышла из комнаты.

— Как у вас миленько! — воскликнула Ева.

Убедившись, что Марселла ушла, мадемуазель Бовер поблагодарила Еву за то, что та взяла на себя труд приехать, и предложила ей сесть.

— Перед тем как вы посмотрите квартиру, я вам объясню свою ситуацию.

Тут мадемуазель Бовер замялась… Она занервничала, попыталась справиться с эмоциями. Подошла к Копернику и достала его из клетки. Попугай благодарно прижался к ней. Его нежность подбодрила ее.

— Я встретила человека, с которым меня связывает сильное чувство.

— Это же чудесно! — от души воскликнула Ева.

К сожалению, он живет в Бостоне. Мне придется расстаться со всем, что у меня есть. Мебель… квартира… Ну и бог с ним, я решила рискнуть.

— Вы правы!

Попугай стал выкрикивать:

— Серджо! Серджо!

Мадемуазель Бовер наклонилась к нему и шепнула:

— Нет, милый, это не Серджо. — Потом вскинула глаза на Еву и тревожно добавила: — Как вы считаете, сколько я за это получу?

— За что? — не подумав, брякнула Ева.

— Ну, за квартиру. Вы ведь агент по недвижимости, так?

— Вы живете в золотом районе Брюсселя, где самая высокая цена за квадратный метр. К тому же у вас окна выходят на нашу любимую площадь Ареццо.

— Так сколько? — повторила мадемуазель Бовер.

— Разрешите мне осмотреть квартиру, и я вам отвечу.

— Давайте. Я подожду вас здесь.

Настроение у мадемуазель Бовер было не слишком веселым; обычно она так хорошо умела притворяться, но сейчас у нее не хватало сил. В последние выходные, которые, по ее словам, она провела за границей, как и предыдущие, она отправилась в казино в Льеже, за сто километров от дома, и проиграла там астрономические суммы. Ее наследство было уже растрачено на оплату проигрышей, у нее не осталось ни копейки, ни ценных бумаг, ни страховых обязательств, ни ликвидных средств, ни золота в сундуке — вообще ничего! Драгоценности тоже были уже давно заложены. И теперь ее банкир отказал ей в займе. Так что оставалась только квартира и обстановка. Если не поторопиться, явятся судебные приставы, наложат арест на ее имущество, и все пойдет с молотка.

Пока Ева осматривала квартиру, мадемуазель Бовер со своим попугаем на плече подошла к столу и взяла в руки бланк Министерства внутренних дел, который уже заполнила утром: оставалось только поставить подпись — и ей будет запрещен вход в казино на всей территории Бельгии.

«Подумаешь, доеду до Лилля», — тихонько проговорил какой-то голос у нее в голове.

Эта мысль ее испугала. Неужели она никогда не сможет остановиться? Неужели демон снова подтолкнет ее проигрывать, чтобы попробовать отыграться?

Она расписалась так стремительно, будто от этого зависела ее жизнь, вложила формуляр в конверт, заклеила. По дороге опустит в ящик. От этого решения ей ненадолго стало легче, как бывает, когда во время болезни проглотишь первую таблетку антибиотика.

Попугай перепорхнул на стол, подошел к ее руке, переминаясь с лапки на лапку, потом вдруг сложил крылья и стал выплевывать зернышки на ладонь своей госпоже.

— Нет, Коперник, нет. Ты не должен отдавать мне свою еду. Даже если у меня больше ничего нет. Ох, милый ты мой… — И она погладила указательным пальцем брюшко попугая, а тот с горящими глазами подставлял ей животик, издавая пронзительные трели.

Вернулась Ева и объявила, что, по ее мнению, за все вместе можно будет выручить около миллиона евро.

Мадемуазель Бовер окаменела: миллион евро — ровно та сумма, которую она задолжала. На что же она будет жить?

— Ва-банк! — воскликнула она.

Теперь на карту было поставлено все, как и каждый раз, когда ей становилось очень страшно.

7

Едва войдя в комнату, Людо понял, что это ловушка: четыре женщины сидели на краешках кресел, прямые как палки, и пили чай, а в воздухе сплетались дурманящие ароматы духов. Неспешно, как и положено в яркий солнечный полдень, они беседовали с хозяйкой дома.

— О, Людо пришел!

Клодина разыгрывала удивление — хотя она сама велела сыну прийти ровно в 17:15. Она махнула рукой, дескать, входи скорее, и вернулась к своим гостьям: ей не терпелось порадовать их этим сюрпризом.

— Мой сын Людовик.

Женщины неловко поднялись. Все представились друг другу, улыбнулись, обменялись приветственными поцелуями — только Людо с матерью не стали — необходимый ритуал, чтобы напомнить, что все они молоды и беззаботны. Когда Людо принесли чашку китайского чая, рыжая красотка заорала:

— О, наконец-то я вижу мужчину, который пьет чай!

— С моей матерью от этой церемонии не отвертишься.

Женщин эта фраза позабавила, а вот Клодина метнула на сына взбешенный взгляд, понимая, что он имеет в виду: годами она записывалась в самые разные клубы и ассоциации с одной лишь целью — поднабрать побольше новых девушек, а потом познакомить их с сыном во время якобы случайно возникшего чаепития. Каких только занятий она не перепробовала, хотя никакое рукоделие ей в жизни не давалось. Вышивка крестиком, батик, вязание крючком, керамика, мозаика, инкрустация, икебана и оригами, но на этом дело не кончилось. Клодина переключилась на более спортивные занятия: йога, фитнес, африканские танцы, пилатес, синхронное плавание; не забыты остались, конечно, и языковые курсы, причем она выбирала только языки будущего: китайский, русский, португальский, корейский, — чтобы познакомиться с самыми динамичными девушками. Заметив хроническое одиночество сына, она задалась целью отыскать идеальную женщину и познакомить с ним. Сначала она вела тщательный отсев, придирчиво изучая потенциальных кандидаток; со временем, после многократных неудач, энергии у нее поубавилось и она стала менее разборчивой, просто собирала всех подвернувшихся под руку незамужних девиц.

— Где же вы познакомились? — спросил Людовик.

— А как вы думаете? — парировала одна из гостий.

— Вы вместе играете в рок-группе?

Они прыснули.

— Вы — труппа акробаток?

Женщины засмеялись громче.

— Поете в церковном хоре?

Они глянули на него с укоризной.

— Мы вместе ходим на гимнастику для брюшных и ягодичных мышц, — объяснила Клодина.

Людовик серьезно кивнул, воздержавшись от комментариев насчет эффекта, который эти занятия, судя по всему, оказали на известную часть тела гостий. Одна из них, сногсшибательная крашеная блондинка, показалась ему знакомой, и он наклонился к ней, чтобы спросить, действительно ли они уже где-то виделись. Когда Ева объяснила, что живет на площади Ареццо, он сообразил, кто она такая, и решил отомстить матери.

В одну секунду Людо переменился. Он развернулся в ее сторону, застыл как истукан и, не обращая больше никакого внимания на остальных, впился глазами только в нее и говорил только с ней. Сначала гостий позабавило, что Людо проявляет такой интерес к Еве, но постепенно его поведение стало казаться им унизительным: Людо как будто вообще не замечал их присутствия.

А вот Клодина наслаждалась: впервые за столько лет она добилась успеха! Людовик влюбился. Ее материнское сердце так переполнилось эмоциями, что она тоже больше не сказала ни слова трем оставшимся девушкам, так что им, заброшенным, словно ненужные безделушки, только и оставалось, что покашливать да обмениваться утомленными взглядами.

Ева же была беспечна, задумчива и как будто совершенно ничего не замечала. Людо не сводил с нее глаз, но она отвечала на его страстные расспросы скупо, думала о чем-то своем и едва удосуживалась поддерживать разговор. Этот юноша был ей совсем неинтересен, к тому же она не чувствовала, что так уж ему нравится, и отвечала на его ухаживания только из вежливости.

И конечно, именно она, получив эсэмэску, вскочила и, покраснев, объяснила, что у нее назначена встреча. Остальные девушки с облегчением поднялись вслед за ней и, осыпав Клодину благодарностями за прекрасно проведенное время, мгновенно исчезли.

Оставшись наедине с сыном, Клодина не смогла и тридцати секунд удержать свои эмоции при себе. Раскрасневшись от счастья, она воскликнула:

— Скажи, я не сошла с ума? Мне показалось, что тебе нравится Ева.

Людо пожал плечами:

— Ну, какой мужчина устоит перед такой девушкой? От нее любой потеряет голову.

— Чем же она лучше других?

— Мама, ну разве не понятно? Мне прямо неловко за тебя. Ты разве не слышала ее голос? Не заметила, какая она скромная, без всякого кокетства? Не видишь, что она ходит на все хорошие спектакли и концерты, которые только бывают в городе? Это же не девушка, а сокровище, просто жемчужина!

— Никогда не видела, чтобы какая-то девушка тебя так зацепила.

Людо чуть не расхохотался и, чтобы сохранить серьезность, сделал вид, что поправляет абажур, а потом стал накручивать мать дальше:

— Но мне не стоит и мечтать о ней. Такая женщина не станет интересоваться таким человеком, как я.

— Это еще почему? — прогремела возмущенная Клодина.

— Ты ее видела? А меня ты видишь? Мы же с ней как красавица и чудовище!

— Я запрещаю тебе так говорить о моем сыне! В жизни есть кое-что и помимо красоты. Есть еще…

— Что же? Я ведь не Крёз и не Эйнштейн.

— Хватит прибедняться. Если бы эта девушка пожелала выйти замуж за Крёза или Эйнштейна, она бы уже это сделала. Но она не замужем!

— И чем это меня делает интереснее в ее глазах?

— Это значит, что все еще возможно…

— Ну, ты скажешь тоже…

Вызов был брошен: Клодина дрожала от нетерпения, она докажет сыну, что если уж она смогла его познакомить с женщиной его жизни, то сможет и убедить ее за него выйти.

А Людо, чтобы поставить финальную точку в этом спектакле, заметил:

— В общем, мама, если бы мне велели сию секунду решить, согласен ли я на ней жениться, я ответил бы «да» не раздумывая.

Клодина потерла руки, словно фермерша, только что заключившая удачную сделку на рынке.

Перед уходом, уже стоя в дверях, Людо вдруг стукнул себя ладонью по лбу:

— Вообще-то, неплохо бы навести о ней справки…

— Дорогой, это я беру на себя.

— Кажется… кто же это был… кто-то рассказывал мне об этой Еве… но кто… дай подумать… Ну да, твоя подружка Ксавьера!

— Ксавьера из цветочного?

— Ну да.

— Ты прав. Ксавьера все про всех знает. Я сейчас же ей позвоню.

— Спасибо, мама.

— Тебе нечасто случается меня благодарить, мой милый.

— Для всего нужен повод. Ну, так я могу на тебя рассчитывать, да?

— Договорились! Мамочка займется твоей невестой.

И Людо вышел, изображая бурную радость влюбленного, который чуть не пляшет от счастья. На самом деле он и правда был доволен: очень уж ему понравилась шутка, которую он сыграл со своей матерью.

Вернувшись к себе, он не устоял перед искушением взглянуть, не написала ли ему Фьордилиджи.

И действительно, сообщение от нее пришло час назад:

У нас такие прекрасные отношения, просто мечта всей жизни, и мне не хотелось бы их испортить. Зачем нам рисковать и устраивать реальную встречу, если у нас и так все замечательно?

Он напечатал:

Милая моя родная душа, у вас такое количество прелестных изъянов и слабостей, что я мечтаю с вами встретиться.

К его огромному удивлению, ответ пришел сразу:

Возможно, я вам не понравлюсь…

Он умилился и решил продолжить разговор:

— Вы же ничего не знаете о моих вкусах. Да я и сам о них мало что знаю.

— Уверена, что вам нравятся блондинки.

Людовик улыбнулся, вспомнив комедию, которую он разыграл с Евой у своей матери:

Настоящие или крашеные?

— Крашеные, словом, те, для кого быть блондинкой — призвание.

— Милая Фьордилиджи, скажите еще, что мне нравятся шлюхи!

— Вы будете первым мужчиной, которому они не нравятся!

Он на секунду задумался:

Фьордилиджи, а вы похожи на шлюху?

Ответ пришел в мгновение ока:

— Нет.

— А как бы вы назвали ваш стиль?

— Бабулька.

— Это как?

— Глядя на меня, люди думают, где я откопала эти бесформенные кофты, юбки в складку, узорчатые свитеры и блузки.

— Значит, это бабулька в стиле гранж?

— Вот-вот. А ваш?

— Дедулька, но без гранжа.

— Длинный свитер и обвислые джинсы?

— Ну да, осталось добавить трусы — чистые, но болтаются, как семейные.

— Это мне нравится.

— Почему?

— Это же неслыханно — во времена, когда мужчины одеваются кокетливо, как женщины. Смена сексуальных ролей.

— Ну, для меня-то это не бунт и не пижонство, скорее просто пофигизм.

— Перестаньте передо мной хвастаться своими достоинствами, я и так уже сама не своя. А какую обувь вы носите?

— Одну и ту же модель уже лет пятнадцать, такие просторные замшевые ботинки на микропоре. У меня в запасе несколько пар. Когда их перестанут делать, отрежу себе ноги. А вы?

— Разноцветные туфли, у меня их полный шкаф. Ноги — единственная часть меня, которая целый день у меня перед глазами, так что я за ними слежу и стараюсь обувать получше.

— А на каблуках — набойки, чтобы не снашивались?

— Конечно. Обожаю их стук. Я представляю себя строгой директрисой, которая ходит по школе и орет на детей. Это дает выход моим садистским наклонностям.

— Перестаньте кокетничать, Фьордилиджи, вы меня раздразнили. Мне очень нравится эта ваша привычка подчеркивать собственную карикатурность. Она вам идет.

— Какой вы противный, ну я побежала. У меня есть дела поважней, чем вам нравиться.

Людовик взглянул на часы и решил отправиться в бассейн. Он занимался плаванием — это была одна из его немногих здоровых привычек. Хотя он плавал постоянно, фигура у него была не как у завзятого пловца, а как у субтильного подростка, под его белой кожей не вырисовывался ни один мускул. И что с того. Чтобы защитить себя от насмешек, он держал эти свои тренировки в секрете, как что-то позорное, и ходил в бассейн в такое время, когда там нельзя было встретить знакомых.

В часы, когда бассейн был открыт только для групп школьников, он плавал по единственной дорожке, оставленной для постоянных посетителей.


Людо заперся в раздевалке и улыбнулся свежему, бодрому, начисто лишенному эротики запаху хлорки. Он натянул свои темно-синие свободные плавки, без всяких украшений, и вышел в душ, где ему нравились белый кафель, горячий влажный воздух и сладкий запах шампуня — по ощущениям, что-то среднее между больницей и косметическим салоном.

Наконец он вышел в бассейн, аккуратно обойдя ванночку для ног — рассадник микробов, — вызывавшую у него брезгливость. Он посмотрел на плескавшихся в воде школьников.

От теплой воды под куполом бассейна скопился пар, который приглушал звуки и превращал их в еле слышные отголоски, как будто слова и крики под действием пара разлагались на составные части.

Старший тренер, мужчина с рельефной мускулатурой, вперил в него недобрый взгляд. Людо не понимал причин этой раз за разом проявляющейся враждебности и решил, что в этом взгляде следует читать неприязнь красавца к уроду, чемпиона — к пустому месту. Сложен старший тренер был атлетически: широкие плечи, узкий таз, внушительные мускулы правильной формы — на всех конечностях и на груди. Но внимание Людо привлекала еще и походка тренера: он был худощав, но с заметным трудом переставлял ноги в ортопедических сандалиях, разворачивал вперед сперва одно плечо, потом — другое, опирался на левую ногу, потом переносил вес на правую, как великан, выбившийся из сил после какого-то бесконечного марафона. Глядя, как медленно, величественно и неловко он двигается, можно было подумать, что эти усилия расходуются, чтобы таскать какое-то более тяжелое, массивное и объемное существо, как будто вокруг него есть еще одно гигантское тело, затрудняющее его движения и невидимое для глаз.

Людо вошел в воду и двинулся в сторону единственной разрешенной для взрослых дорожки. Ему хотелось побыстрей пройти мимо детей, но быстрей не получалось, и он вдруг нашел объяснение странной поступи тренера: просто он на суше перемещался как в воде — раздвигая воздух, будто тяжелые волны.

Людовик нацепил шапочку и очки — он считал, что похож в них на муху, — и начал свой заплыв. Плавал он как попало, зато долго.

Однако в этот раз у него не получилось преодолеть тот пятиминутный барьер, после которого сердечная мышца адаптируется к усилиям пловца: сегодня сердце колотилось и отказывалось приспосабливаться к постоянному ритму. Людо уже привык к тому, что оно иногда его не слушается, и собрался вылезти из воды, отдышаться и начать заново, когда дыхание восстановится.

Он взбирался по лесенке, с каждой перекладиной получая назад килограммы, которые сбрасывал в воде. В бассейне он был невесомым, словно медуза, а на кафельном полу снова весил свои восемьдесят.

По рассеянности он приблизился к детскому бассейну. Жилистый худощавый папаша с рельефными, будто канаты, мускулами занимался с дочкой. Девочка боялась воды, но отца это нисколько не заботило. А она вопила, как только на нее попадали даже мельчайшие брызги, и рыдала в голос, когда отец заставлял ее заходить в воду глубже, — он разозлился и отвесил ей пощечину.

От изумления она перестала кричать.

Отцу показалось, что он добился успеха, и он опять потащил ее в воду. Она завопила снова. Он вкатил ей еще две звонкие оплеухи. И на этот раз девочка остолбенела от ударов и смолкла.

Придя в себя, она горько зарыдала. На нее обрушились уже четыре пощечины. Сцена напоминала театр абсурда: от пощечин плач выключался. И удары сыпались уже один за другим, механически, как будто отец перестал понимать, что там внутри рыдает живое существо.

Людо хотел вмешаться, уже раскрыл рот, но не смог произнести ни слова. Он приказал себе встать — ничего не вышло. Стены закружились вокруг него, он рухнул, покатился по полу и остановился, не в силах произнести хоть слово или шевельнуться.

Он уже не слышал, что происходит вокруг, и не знал, продолжает ли отец бить дочку и была ли какая-то реакция на его действия. Все замерло. Только глаза Людо еще сохраняли слабую способность к восприятию — он видел какие-то неясные контуры — и различал еще более неясные звуки, как в соборе, где звуки смешиваются в единое общее эхо.

Сколько времени он пробыл в таком состоянии?

К нему обращались… кто-то трогал его руками… какой-то неотвязный рокот становился все более отчетливым, и в конце концов он смог разобрать: «Месье? Месье? С вами все в порядке, месье?»

Он понял: кто-то заметил, что ему стало плохо, и теперь ему помогут.

Его перевернули на спину: Людо увидел лицо старшего тренера — это он его тормошил. Людо вытаращил глаза, но не мог произнести ни слова.

Его чем-то накрыли. Приехали спасатели. Его передвинули на носилки и утащили в комнатку в стороне от бассейна. Там ему показалось, что к нему вернулся слух. К лицу прижали маску и велели вдохнуть посильнее: кислород придаст ему сил. Мышцы у него расслабились. К нему возвращалась жизнь. Он улыбнулся.

Ему посоветовали глубже дышать. Спасатели отошли в сторону.

Людо слышал, как тренер разговаривает с ними:

— Ему стало плохо, когда он вышел из воды.

— Он часто сюда ходит?

Педофил-то? Ну да. Постоянно. Плавает как топор, но подолгу.

— Почему вы его называете педофилом?

— Мы с коллегами так его прозвали, потому что он ходит, только когда здесь школьники.

— Он когда-нибудь что-то такое…

— Нет, ни разу. Но согласитесь, это странно: выбирать время, когда в бассейне полно детей и они орут как ненормальные. Зуб даю, что он… Но мы за ним приглядываем. Именно поэтому я быстро заметил, что с ним что-то не так…

Людо, лежавший на носилках и захмелевший от хорошей порции кислорода, чуть не расхохотался. Теперь ему стал понятен недобрый и пытливый взгляд старшего тренера, которым тот встречал его появление в бассейне: его приняли за педофила! Это его-то! Человека, который даже не смотрел на детей, а самого себя считал ребенком, повзрослевшим просто по недоразумению.

Спасатели обратились к нему:

— Месье, вы нас слышите? Если слышите, мигните глазами.

Людовик послушно мигнул.

— Говорить можете?

Людовик думал, что у него не выйдет, но неожиданно услышал собственный слабый голос:

— Нет, я… Могу.

— Что случилось, месье?

На глаза навернулись слезы. Людовик вспомнил девочку, которую бил отец, свою реакция, свое бессилие. Нет, он не может ответить на этот вопрос.

— Можно мне… еще немного кислорода?

Спасатели озадаченно переглянулись: они испугались, что им попался какой-то наркоман, пусть даже и кислородный; один взял баллон, прижал к его лицу маску и пшикнул.

На Людовика накатило блаженство, чувство счастья, а за ним пришло озарение: если вся его жизнь — сплошная неудача, то корни кроются в его детстве.

Как та девочка, он был ребенком, которого били. Взрослый обрушил на него свою жестокость, а он не понял за что. Теперь Людо был уверен: когда отец на него за что-нибудь злился, он его бил. А за ударами следовало худшее — угрызения совести. Отец ощущал себя виноватым и осыпал его ласками, предварительно избив до синяков. Сегодня Людовик почувствовал себя сыном того ребенка. И он не выносил, чтобы к нему прикасались, потому что из-за отца любой телесный контакт для него означал насилие. Мать же не прикасалась к нему вообще, поэтому он не предполагал, что тело может быть чем-то, кроме объекта, на который бесцеремонно обрушивает свое недовольство и сомнения другой. Родители задушили его тело в зародыше, не дав расцвести.

Людо плакал и смеялся одновременно: он абсолютно безнадежен. Спасатели объяснили его странное поведение воздействием кислорода и решили, что можно уезжать.


Людовик медленно пошел домой. Он ощущал приятную усталость.

По дороге он проверил мобильник и обнаружил, что мать звонила ему раз двадцать. Он выслушал длинное сообщение, которое она ему оставила:

«Людо, ты не берешь трубку, так что давай я без долгих проволочек прямо сейчас расскажу тебе правду. Мне очень грустно тебе это говорить, но не думай больше об этой девушке. Никогда. Я запрещаю тебе с ней видеться. Понимаешь, Людо, всему есть предел. Я поговорила с Ксавьерой: эта Ева… она… господи, как это сказать… она… в общем, я просто передам тебе, что сказала Ксавьера… она проститутка! Ну вот. Содержанка. Ее содержат богатые любовники, которых у нее много. Сначала я не поверила, но Ксавьера мне рассказала подробности. Да, ты прав, — конечно, в этой девушке есть свой шарм, но ты видишь, как она его использует! В общем, слушай, Людо, пожалуйста, даже не здоровайся с ней, если вы встретитесь. Как подумаю, что это я тебя с ней познакомила, меня просто трясет от ужаса… В любом случае, как я поняла, ты для нее и недостаточно стар, и недостаточно богат. И не вздумай из-за нее страдать. Ты не сердишься на меня, любимый? Я жду твоего звонка. Это мама».

Людо улыбнулся. Его план осуществился как по нотам. Теперь мать будет мучиться чувством вины оттого, что познакомила сыночка с таким исчадием ада, и угрызения продлятся недели две-три, так что новых потенциальных невест в это время ему представлять не будут. Уже хорошо…

Дома он, почти не раздумывая, уселся за компьютер и написал следующее:

Милая Фьордилиджи, нам нужно расстаться. Я неисправим. Я завязал с вами отношения только потому, что мы никогда не увидимся. Я знал, что сначала распалю этот пожар, а потом в мгновение ока кану в недра компьютерного небытия. За что люблю Интернет, так это за его виртуальность. Но в жизни я больше всего страдаю от той же самой виртуальности — своей собственной.

Пожалуйста, давайте расстанемся. У меня все сильные ощущения бывают только в голове. Чувства я проживаю через книги. Сексуальность мне доступна лишь на экране — да, правда, даже мои любовные воспоминания мне не принадлежат, это всё чужие воспоминания. Я и дожил-то до нынешнего возраста как будто только на бумаге. И мне не выйти из этой тюрьмы виртуальности.

Что такое ложь? Это правда, которой бы мы хотели; правда, которую мы не можем осуществить. Нет ничего достоверней и искренней, чем мои обманы. Когда я говорил вам, что хотел бы встретиться с вами на берегу озера, я знал, что этого не будет, но я страстно этого желал. Когда я выдумывал свою жизнь, чтобы рассказать ее вам, это было то невозможное существование, которого бы я хотел. Короче, Людовик, который вам все это обещал, был самый лучший, идеальный Людовик. А тот, что никогда не выполняет своих обещаний, — реальный. Нашу переписку поддерживали мечты лучшего из них. Что может быть прекраснее мистификации, когда в ней заключен идеал?

На свете нет ничего щедрее лжи. И ничего скаредней реальности.

К сожалению, констатирую, что лучшее из моих «я» так и останется эфемерным. Что-то не выпускает меня из моей никчемности — наверно, это прошлое. Мне не удается выбраться из состояния жертвы — жертвы отцовской жестокости, жертвы материнской неловкости.

Милая Фьордилиджи, здесь я прекращаю свое нытье. Перечитав все это, можно подумать, что я строю из себя мученика, а я просто жалкий тип.

И получается, что, возможно, было бы лучше не пытаться ничего объяснять.

Простите меня. Прощайте.

Людо нажал кнопку «отправить» и не почувствовал облегчения. Он больше ничего не чувствовал.

Ссутулившись, он пошел на кухню, достал самые вредные продукты — чипсы и шоколад — и стал жевать их попеременно, запивая лимонадом.

Вернувшись в гостиную, он увидел на экране мерцающее окно: Фьордилиджи уже ответила. Он прочел вслух:

Людо, милый, я прочла твое сообщение и поняла, до какой степени мы с отцом сделали тебя несчастным. Хватаю машину, сейчас буду.

Людо побледнел:

— Мама?

8

На площади Ареццо Том и Натан подходили к особняку Бидерманов. Перед ним разворачивался целый парад автомобилей: одни лимузины высаживали гостей, другие подхватывали уезжающих, сменой декораций в этом действе заведовали старательные шоферы в черных костюмах, а дирижировал всем величественный дворецкий, стоявший на ступенях подъезда. Двое парней оглядели помпезный фасад, где кирпич был через равные промежутки нарядно декорирован камнем, балконы с коваными решетками, которые украшал роскошный замысловатый узор, водостоки со звероподобными горгульями; с улицы сквозь высокие окна они видели люстры, резную отделку, позолоту и даже верхние рамы монументальных полотен, удивляясь, как одни лишь потолки могут поведать о скрытых в особняке богатствах: вот в бедном доме потолок не такой — он белый, голый, с одинокой лампочкой, висящей на скрученных проводах…

Все это их потрясло, и они засомневались. Натан шепнул Тому:

— Я туда не пойду: они примут нас за свидетелей Иеговы.

Том обвел глазами одеяние Натана: сливового цвета штаны, остроносые ботинки, куртка цвета фуксии из искусственной кожи под ящерицу.

— Не думаю.

Натан повернулся к особняку спиной и быстро проговорил:

— Не важно, в этот дом или в другой, но ты вообще представляешь себе, как это мы звоним к людям в дверь и спрашиваем, получали ли они анонимное письмо? — И он потряс в воздухе желтыми листками, которые были адресованы им двоим.

Том ответил:

— Ну, зато им будет весьма интересно узнать, что их послания — часть крупной рассылки.

— Думаешь, весьма интересно? Притом что каждый истолковал эти письма по-своему и каждый что-то изменил в своей жизни после этого сообщения?

— Ты преувеличиваешь!

— Вовсе нет, Том. Возьмем нас: мы с тобой теперь не расстаемся, сперва потому, что каждый из нас подумал, что письмо написал другой, а потом — потому, что, поняв ошибку, мы захотели узнать, откуда они взялись.

— И это сделало нашу жизнь интереснее, не будем об этом жалеть.

— А кто тебе сказал, что у наших соседей все прошло так же? Такая записка может привести к ужасным последствиям.

— Признание в любви? Не понимаю, как это может быть.

— Но признание в любви может быть невыносимым, если мы его не хотим.

— Все хотят любви.

— Неправда. Многие прячутся от любви. Им спокойнее без нее. Чаще всего они соглашаются, чтобы любили их, но не утруждают себя ответной любовью. Любовь — это разрушительно, это прививка от эгоизма, падение кр