Book: Сандаловое дерево



Сандаловое дерево

Элли Ньюмарк

Сандаловое дерево

Моей дочери, Джосс

Смерть отнимает у нас все, кроме наших историй.

Адела Уинфилд

Глава 1

1947

За окном поезда усыпанная золотистыми блестками женщина в сари цвета манго пришлепывала коровьи лепешки, придавая им нужную для печи округлую форму. Сидя в грязи, она умудрялась сохранять благородное достоинство. Черные волосы закрывали лицо, и, даже когда земля под ее босыми ногами задрожала при подходе нашего поезда, она не подняла головы, не повернулась. Мы проносились мимо полуразрушенных, обожженных солнцем деревень, и чем дальше от Дели, тем чаще попадались толпы людей и неспешно тащившиеся вдоль дороги животные — горделивые верблюды, горбатые коровы, быки, тянущие повозки, козы, обезьяны и отчаянные собаки. Люди шли медленно, с какими-то сосудами на голове, с узлами и вязанками за спиной, а я пялилась на них, точно невоспитанная туристка, стыдясь собственной бесцеремонности, — они были самыми обыкновенными людьми, живущими своей обычной жизнью, и мне бы наверняка не понравилось, если бы дома, в Чикаго, кто-то таращился на меня вот так же, словно на какую-то диковинку на выставке, — но не в силах была отвернуться.

Поезд остановился из-за вышедшей на рельсы коровы, и к нашему окну приковылял покрытый язвами прокаженный, протягивая изуродованную, беспалую руку. Мой муж, Мартин, бросил ему монетку, а я, чтобы отвлечь Билли, пробежала пальцами у него по ребрам. Он захихикал и, подтянув к груди коленки, съежился, а я, неловко улыбнувшись, встала, загораживая окно.

— Нечестно, — выдохнул сквозь смех Билли. — Ты меня не предупредила.

— Не предупредила? — Я пощекотала его под мышкой, и он пискнул. — Значит, не предупредила? Ну, это было бы неинтересно.

Мы еще побаловались немного, пока поезд не тронулся, унося нас от благодарно кланявшегося прокаженного в грязных лохмотьях.

Год назад, в начале 1946 года, сенатор Фулбрайт объявил об учреждении поощрительной программы заграничных исследований для молодых ученых, и Мартин, писавший докторскую о политике современной Индии, получил стипендию для сбора материалов о завершении британского господства в этой стране. Мы прибыли в Дели в конце марта 1947-го, примерно за год до объявленного ухода англичан из Индии. После двухсотлетнего владычества империя потерпела поражение в противостоянии с щуплым человечком в набедренной повязке, и вот теперь британцы собирали вещички. Однако перед уходом им предстояло прочертить новые границы, определить по своему усмотрению разделительные линии между индусами и мусульманами, произведя на свет новое государство — Пакистан. Любой историк ухватился бы за такое предложение обеими руками.

Я, конечно, понимала и высоко ценила благородную цель устремлений Фулбрайта и растущую озабоченность мирового сообщества по поводу разъединения Индии, но втайне мечтала о шестимесячной сказке в романтическом обрамлении пейзажей из «Тысячи и одной ночи». Пьянящая перспектива приключений, волнительное ожидание начала чего-то нового для нас с Мартином обернулись тем, что я оказалась совершенно неподготовленной для встречи с угрюмой реальностью — нищетой, очагами на коровьих лепешках и прокаженными. И это в двадцатом веке!

И все же я нисколько не жалела, что приехала. Мне хотелось своими глазами увидеть диковинный мир Индостана и выведать тайну его жизнестойкости. Я хотела понять, как удалось этой стране сохранить свою самобытность, свой характер вопреки беспрестанным нашествиям завоевателей, продиравшихся к ней через джунгли и горы, приносивших своих богов и свои правила и порой надолго, на века, устанавливавших здесь свою власть. Мы с Мартином не сумели удержать наше «мы» после всего лишь одного испытания в одной войне.

На все, что открывалось за окном, я смотрела через новые солнцезащитные очки, большие, в пластмассовой оправе, с бутылочно-зелеными линзами. Мартин носил очки обычные и постоянно щурился из-за жгучего индийского солнца, но говорил, что ему это не мешает. Он даже шляпу не надевал, что уж совсем глупо, — такой вот упрямец. Темно-зеленые очки и широкополая соломенная шляпа придавали мне уверенности, в них я чувствовала себя в безопасности, а потому носила и одно и другое повсюду.

Мы проезжали розовые индуистские храмы и беломраморные мечети, и я несколько раз поднимала свой новенький «кодак-брауни», но никаких признаков извечной вражды между индусами и мусульманами не замечала, а вот ощущение, что люди выживают из последних сил, крепло. За окном мелькали деревни с глинобитными лачугами, непонятные кучки кирпичей, жалкие навесы из натянутой между бамбуковыми палками холстины и уходящие в туманную даль поля, засеянные просом.

Воздух пах дымом, потом и специями, и, когда в купе полетела пыль, я закрыла окно, достала щетку, мягкую мочалку и разведенный спирт для растирания, которые держала в сумочке, и взялась за Билли. Он терпеливо сидел, пока я обмахивала пыль с одежды, протирала лицо и расчесывала до блеска его светлые волосы. К тому времени бедняжка уже привык к моей невротической одержимости чистотой, и тот, кто знает, какие безумные формы принимает тяга к соблюдению приличий, поймет, сколько времени я тратила в Индии на безрассудную борьбу с грязью и пылью.

Этим недугом я заразилась от Мартина. Из Германии он вернулся помешанным на покое и порядке, и к тому времени, как мы, протащившись через полсвета, добрались до этого неопрятного субконтинента, я боролась за чистоту с упорством маньяка, топя смятение в мыльной воде и вычищая неудовлетворенность хлоркой и чистящими порошками. В Дели, где мы остановились в отеле, я вытряхнула на балконе все постельное белье, прежде чем застелить кровати, чтобы мой муж и ребенок могли лечь. На узких улочках Старого Дели, забитых пешеходами, рикшами и бродячими коровами, так воняло отбросами и мочой, что я зажала нос и потребовала, чтобы Мартин вернул нас в отель, где проверила углы и безжалостно раздавила двух обнаруженных под кроватью пауков, — какая уж тут карма.

В поезде, который вез нас на север, я протерла сиденья мягкой мочалкой, с которой уже не расставалась и постоянно держала наготове, и лишь потом разрешила Мартину и Билли сесть. Мартин посмотрел на меня так, словно хотел сказать: это уже смешно. Но тирания мании абсолютна, и доводами рассудка ее не одолеешь. На каждой остановке в поезд запрыгивали продавцы чая, водоносы, лоточники курсировали по вагонам, предлагая лепешки, чай, пальмовый сок, дхал, пакоры, чапати,[1] и я в страхе отшатывалась, прижимая к себе Билли и бросая предостерегающий взгляд на Мартина. На первых остановках висевшие в воздухе запахи жира и пота отбивали аппетит, но через несколько часов Мартин все же предложил немного перекусить. Я тут же достала приготовленные еще в Дели сэндвичи и вручила ему один, согласившись купить только три чашки масалы — густого и пряного, с кардамоном и гвоздикой, молочного чая, — потому как знала, что питье кипяченое. Я ела сэндвич с беконом и пила чай, чувствуя, что оградила себя от опасности, и укрепляясь в мысли изучать Индию без непосредственного с ней контакта. И вдруг сердце мое забилось быстрее при виде уходившего к горизонту слона. Сидевший на массивной шее погонщик-махут управлял животным босыми пятками, и я как зачарованная, забыв про сэндвич, смотрела, пока они не скрылись в облачке красной пыли.

Внимание Билли привлекли женщины, бредшие вдоль дороги с латунными котелками на голове, и мужчины, сгибавшиеся под мешками с зерном. Иногда их сопровождали дети, тощие, изможденные, почти нагие.

— Мам, это бедняки? — негромко спросил он.

— Да.

— А разве им не надо помочь?

— Их слишком много, милый.

Билли кивнул, не отрывая взгляда от окна.

В первый же день в Масурле я распахнула настежь голубые ставни предоставленного в наше распоряжение бунгало, яростно выбила коврики-дхурри и протерла старенькую, обшарпанную мебель. Потом прошла по всему дому с карболовым мылом и тряпкой и извела едва ли не кварту чистящего средства «Джейз» в запущенной ванной. Мартин считал, что нам надо взять уборщицу, но как можно доверить свой дом женщине, полжизни просидевшей в коровьем дерьме? Кроме того, я хотела сделать все сама. Пусть я не знала, как поправить брак, но уж убираться мне было не впервой. Отрицание — первое убежище напуганных, и, оттирая, отскребая, расставляя вещи по местам и уничтожая запахи карри и навоза, я действительно отвлекалась от мрачных мыслей. Работа спасает — по крайней мере, на время.

Письма я нашла сразу после штурма кухонного окна. Отжав губку, я отступила и придирчиво оценила результат. Занавески из желтого сари обрамляли прямоугольник голубого неба и вершины далеких Гималаев, отчетливо проступивших за отмытым начисто стеклом, но зато яркое солнце выявило темное пятно на стене за старой английской плитой. Красные кирпичи почернели от жирной копоти, и я без долгих раздумий закатала рукава. У нас уже была айя[2] по имени Рашми, снисходившая иногда до того, чтобы смахнуть со стола крошки или подмести пол веником из прутиков акации, но просить ее отчистить закоптившуюся от сажи стену я бы не стала. Такого рода работа никак не соответствовала рангу ее касты, и Рашми сразу же ушла бы.


Выбирая для нас бунгало, университет предпочел это, с пристроенной кухней, тогда как в большинстве домов кухню устраивали во дворе. Место понравилось мне с первого взгляда, едва я увидела небольшой огороженный участок, густо заросший травой, с высокими фикусами, стволы которых обвивали ползучие побеги. Окружала сад невысокая кирпичная стена, почти скрытая разросшейся гималайской мимозой. Перед столетним бунгало с увитой лианами верандой росло старое сандаловое дерево с длинными овальными листьями и набухшими красными стручками. На всем здесь лежал отпечаток времени и стихий, все выглядело обжитым и изрядно затрепанным. Сколько жизней здесь прожито?

Сбоку от дома обсаженная редкими кустиками самшита тропинка вела к домикам для прислуги, ветхим строениям, число коих намного превосходило наши скромные потребности. В дальнем конце этих растянувшихся рядком лачуг, в рощице гималайского кедра, стояла покосившаяся конюшня, которую Мартин планировал использовать как гараж с наступлением сезона муссонов. Он купил видавший виды, облезший красный «паккард» с убирающимся верхом. Новенький и шикарный в 1935-м, автомобиль пережил двенадцать муссонов и немало лет небрежения. Тем не менее драндулет все еще бегал. Я обзавелась велосипедом, а у Билли был «Ред флайер»,[3] и этого нам вполне хватало.

Под раскидистой сиренью на заднем дворе притулилась и старая кухня — покосившаяся хибарка с земляным полом, прогнувшейся полкой и кирпичным квадратом с дырой в центре — для угля или дров. Индийцы не готовят пищу в домах, опасаясь пожара и следуя неким путаным правилам, имеющим отношение к религии и кастовым традициям, и лишь самые решительные и неуступчивые британцы отваживались пристраивать кухню к дому и устанавливать в ней плиту — благослови их Господь.

Прислугу я нанимала сама, выбирая из внушительной толпы явившихся на собеседование кандидатов. Каждый предъявлял записку, нечто вроде рекомендательного письма, а поскольку читать на английском могли немногие, большинство и не догадывались, что купленные на базаре листки зачастую подписаны королевой Викторией, Уинстоном Черчиллем или Панчем и Джуди. В единственной рекомендации, подлинность которой не вызвала у меня сомнений, говорилось следующее: «Ленивейший из всех индийских поваров. Молоко процеживает через дхоти и тащит из дома все, что попадет под руку».

В конце концов мы ограничились скандально малочисленным штатом — поваром, айя и дхоби,[4] который раз в неделю молча забирал в стирку наше белье. Поначалу у нас были еще садовник, уборщица и носильщик — традиционный в этих краях набор, — но наличие стольких слуг определенно выходило за рамки разумной необходимости.

Особенно мне не понравился носильщик, что-то вроде мажордома, постоянно за мной таскавшийся, рассчитывавшийся за покупки или передававший мои указания другим слугам. Я все время чувствовала себя какой-то карикатурой на мемсаиб девятнадцатого века, изображавшихся возлежащими на диване. Вышколенный службой в британских домах, носильщик будил нас по утрам традиционным «чаем в постель». Когда я в первый раз, едва открыв утром глаза, узрела стоящего надо мной смуглого мужчину в тюрбане и с подносом, то едва не умерла со страху. Он также подавал на стол и, пока мы ели, стоял у нас за спиной. Ощущение было такое, словно мы в ресторане, а рядом замер навостривший уши официант. Я постоянно следила за собой — за тем, что говорю, как держусь за столом. Я ловила себя на том, что промокаю уголки рта и стараюсь не сутулиться. Мартин тоже чувствовал себя неловко, и в результате обед или завтрак превращался в неприятную, тягостную обязанность.

Я не хотела «чаю в постель», не хотела все время видеть рядом с собой носильщика, но хотела ощущать собственную нужность. Я сама содержала в чистоте дом, сама поливала цветы на веранде, мне нравилась естественная запущенность нашего сада, и мысль о садовнике представлялась мне абсурдной. Мартин заметил, что местное землячество в ужасе от того, как мало у нас слуг. «Ну и что?» — сказала я.

А вот повара, Хабиба, я оставила, потому что не знала и половины продававшихся на базаре продуктов и, поскольку не говорила на хинди, цены на все для меня утраивались. Оставила и Рашми, нашу айю, потому что она мне нравилась и говорила на английском.

При нашей первой встрече Рашми церемонно поклонилась, сложив руки в молитвенном жесте.

— Намасте,[5] — сказала она и тут же засмеялась и захлопала в ладоши, отчего многочисленные браслеты на ее пухлых ручках запрыгали и зазвенели. — А из какой вы страны?

— Из Америки, — ответила я, подозревая в вопросе некий подвох.

— Уууууууу, Амерррика! Хоррррошо! — Рубин в ее правой ноздре задорно замигал.


К сокращению штата прислуги Рашми отнеслась неодобрительно. Каждый раз, видя, как я выбиваю коврик или чищу ванную, она прикладывала к щекам ладошки, укоризненно качала головой и делала большие глаза.

— Арей Рам! И что же это мадам делает!

Я пыталась объяснить, что не люблю сидеть без дела, но Рашми сердито расхаживала по дому, бурча что-то недовольно и удрученно качая головой. Однажды в моем присутствии она выразилась в том смысле, что американцы — это диагноз, и тут же, схватив веник из аккуратно связанных прутиков акации, принялась подметать, а потом вынесла мусор. Как она избавлялась от мусора, мне неведомо, но деяние это доставляло ей, похоже, большое удовольствие. Когда же я благодарила ее за что-то, Рашми довольно кивала и говорила: «Такая моя обязанность, мадам».

Если бы мы с Мартином могли принять нашу судьбу с таким же легким сердцем…

Мой муж вернулся с войны со смятенной душой и «пунктиком» насчет порядка — все должно быть таким же аккуратным и опрятным, как армейская койка. Дело, конечно, в стремлении к контролю, это я знаю, но порой меня бесило, когда он снимал с моей одежды воображаемую пушинку или выстраивал обувь в шкафу так, что туфли и босоножки напоминали шеренгу застывших по стойке «смирно» солдат. Поначалу я подчинялась его требованиям и поддерживала соответствующий порядок — просто потому, что поводов для споров хватало и без этого, но вскоре обнаружила, что заказ мебели и борьба с пылью дают мне самой ощущение, пусть и хрупкое, контроля, — Мартин занимался чем-то другим — и принялась с удовольствием навязывать Индии собственные стандарты чистоты, поддерживая свой краешек вселенной в состоянии столь же предсказуемом, как сила тяжести.

Вернувшийся из Германии этот, другой, Мартин, ровнявший книги на полке и начищавший до блеска туфли, часто жаловался на металлический привкус во рту и по пять раз на день убегал в ванную чистить зубы. Я не знала, что это за привкус, но знала, что его преследуют кошмары. Он дергался во сне, бормотал что-то о «скелетах» и звал людей, которых я не знала. Иногда муж кричал, и я вскакивала испуганно, вытирала простыней пот на его лице и покрывала поцелуями ладони, пока он не успокаивался, а мое сердце не замедляло бег.

Мартин лежал, липкий от холодного пота, а я обнимала его, тихонько баюкала и приговаривала на ухо: «Все хорошо, все хорошо. Я здесь, с тобой». Я просила поговорить со мной, и иногда он говорил, но только о языке, или пейзажах, или ребятах из взвода. Мартина задевало, что немецкий так похож по звучанию на идиш, язык его бабушки и дедушки; он качал головой, словно пытаясь понять что-то.

В Германии, рассказывал Мартин, много замков и сказочно красивых деревушек, до основания разрушенных войной. В его взводе собрались люди, которые, не будь этой самой войны, скорее всего, никогда бы не встретились: болтливый механик из Детройта по имени Касино, уроженец Самоа Найкелекеле, которого все звали Укелеле, индеец Уильям, Ничего-Не-Уважающий. Ребята все неплохие, говорил муж, кроме разве что бухгалтера из Квинса, Полански по кличке Ски, широкорожего, с блеклыми глазами парня, видевшего слишком много еврейских погромов. Мартину постоянно приходилось напоминать себе, что они на одной стороне.



Вдобавок Ски жульничал за картами и терпеть не мог евреев. «И надо же так случиться, — рассказывал Мартин, — что именно мне пришлось тащить Ски в полевой госпиталь, когда многие хорошие парни остались лежать на поле боя». Двойственное отношение к спасению Полански не давало мужу покоя, но не это разъедало его изнутри подобно кислоте.

Однажды, выпив за ужином лишний стакан вина, Мартин, уже в постели, рассказал о заведующем столовой, сержанте Пите Маккое, гнавшем самогон из ворованного сахара, дрожжей и консервированных персиков. До войны Пит помогал отцу на подпольной винокурне, укрытой в лесах Западной Виргинии, и Мартин в редкие моменты откровенности мастерски воспроизводил его говорок: «Знаааю, дело незаааконное, но мой стааарик всегда вывернется».

— Но кошмары у тебя не из-за самогонки, — заметила я.

— Ты не представляешь, что это была за гадость. Внутри все просто горело. Но знаешь, порой и самогон бывает нужен. Например, когда Томми… В общем, этот Маккой, он, как тот врач, что дает морфий.

— А кто такой Томми? — спросила я.

Мартин отвернулся:

— Тебе этого лучше не знать.

— Но я хочу знать. Расскажи. Пожалуйста.

Муж молчал.

— Нет, — наконец сказал он. — Спи. — Похлопал меня по руке и отвернулся.

Ветераны Второй мировой были для всех образцами героизма, отважными освободителями, и большинство из них без сожаления оставили пережитые ужасы под руинами войны или, по крайней мере, старались это сделать. Но Мартин вернулся с невидимыми глазу ранами, и наша семейная жизнь походила на изуродованные германские пейзажи. Я хотела понять, что случилось, и два года упрашивала его поговорить со мной, но он все отмалчивался. Муж не подпускал меня к себе, отказывался от помощи, и я устала от бесплодных попыток.

Конечно, меня глубоко задевало, когда он так вот отворачивался в постели, но к тому времени, когда мы попали в Индию, я и сама поступала таким же образом. Мартин страдал и мучился, я отчаялась, и каждый изливал свою боль на другого. Каждый укрывался в своем уголке, пока что-то не выгоняло нас оттуда, и мы вылетали — с уже сжатыми кулаками. Я носилась по бунгало, выискивая клещей, плесень и пятна, кои подлежали немедленному и безжалостному уничтожению. Я выискивала грязь и беспорядок и истребляла на месте. Помогало. Немного.

В то утро я наполнила ведро горячей мыльной водой и с истерической решительностью умалишенного накинулась на закопченную стену за старой кухонной плитой. Вооружившись щеткой, я описывала мыльные круги, и… что такое? Один кирпич шевельнулся. Странно. В доме все держалось прочно: строившие его англичане рассчитывали, что останутся в Индии навсегда. Я отложила щетку, ногтями отломила осыпающийся раствор и, расшатав кирпич, вытащила его из стены, а заглянув в открывшийся тайник, испытала волнение первооткрывателя. В пустотке лежала стопка бумаг, перевязанная растрепанной и выцветшей голубой лентой.

От них веяло духом давних тайн, и мои губы тронула невольная улыбка. Я положила на пол почерневший кирпич и, приподнявшись на цыпочках, уже собралась достать найденное сокровище. Но остановилась и для начала отошла к раковине — смыть с пальцев сажу.

Вытерев насухо руки, я вынула бумаги из тайника, сдула пыль, положила на стол и развязала ленточку. Первый лист, когда я развернула его, только что не заскрипел от старости. Хрупкий и ломкий, с загнувшимися краями и пятнами от воды. Я осторожно разгладила его на столе, и он чуть слышно захрустел. Это было письмо, написанное на тонкой, шероховатой бумаге, и выведенные женским почерком строчки бежали по странице, взлетая и падая, с острыми пиками и изящными завитушками. Письмо было на английском, а сам факт его сокрытия намекал на некую викторианскую интригу.

Я опустилась в кресло.

Глава 2

Сандаловое дерево

За многие десятилетия сырость повредила едва ли не всю страницу. Я взглянула на дату — господи, этой вещи почти сто лет. А имена — Фелисити и Адела — такие милые, такие очаровательно викторианские. Судя по всему, Фелисити жила в Индии (в этом бунгало?) и Адела писала ей из Англии.

Я невольно оглянулась через плечо и улыбнулась: какая глупость. Ни Мартину, ни кому-то еще нет никакого дела до того, что я читаю старое письмо. А пиратом с награбленной добычей я чувствую себя только из-за того, что нашла письма спрятанными в кирпичной стене.

В комнате никого не было. Хабиб еще не пришел, а Рашми сплетничала на улице с соседями. Я прислушалась — объявшую дом тишину нарушал только невинный голосок Билли. Мой пятилетний сын катал по веранде Спайка в своем «Ред флайере».

Игрушечного песика, в полном ковбойском снаряжении, Билли подарили по случаю пятого дня рождения вместо настоящей собаки. Держать собак в нашей чикагской квартире не разрешалось, и Спайк стал своего рода компромиссом. Мы с Мартином раскошелились на самого лучшего из всех, что смогли найти, — задиристого йоркширского терьера с жутковатыми стеклянными глазами и в черной фетровой ковбойской шляпе. Еще на нем была красная в клетку рубашка, джинсы и кожаные сапожки с острыми носами. Билли его обожал.

Но в Масурле этот лихой ковбой напоминал о той беспечной американской жизни, от которой мы оторвали Билли, и я, глядя на него, каждый раз чувствовала себя виноватой перед сыном. В Индии нам было одиноко — поверьте, такого не ждешь от страны с полумиллиардным населением, — и Спайк был для Билли единственным другом. Мой мальчик разговаривал с ним, как с настоящей собачкой, что беспокоило Мартина: вполне ли такое нормально? Но я, даже если бы знала, что игрушка доставит какие-то проблемы в будущем, ни за что бы не отняла у сына Спайка.

Я развернула второй лист и обнаружила подпорченный влагой рисунок — женщина в юбке-брюках и тропическом шлеме верхом на лошади. Мартин рассказывал, что в 1800-х англичанки ездили верхом в специальном дамском седле, и я подумала, что вижу либо карикатуру, либо одну из немногих возмутительниц общественного спокойствия, бросавших дерзкий вызов тогдашним нравственным устоям. Я внимательно изучила рисунок. Лицо у всадницы было юное, с тонкими чертами, ничем особенным не примечательное, а улыбалась она так, словно знала нечто такое, чего не знал больше никто. Поводья она держала с небрежной уверенностью. Глаза прятались в тени от козырька шлема, и судить о характере приходилось только по смелому костюму, гордо вздернутому подбородку и не по годам мудрой улыбке. Я развернула еще несколько в разной степени пострадавших от сырости страничек, выхватывая там — слово, там — фразу.


Сандаловое дерево

Письма были личными, и, придумывая, чем заполнить пропуски, я будто заглядывала без приглашения в чужую жизнь. Пришлось напомнить себе, что письма датированы 1855 годом и те, кого они касаются, давно уже не имеют ничего против. И все же я бросила опасливый взгляд на заднюю дверь. Ни озабоченный Мартин, ни беззаботная Рашми не проявили бы к письмам ни малейшего интереса, но оставался еще загадочный и непонятный Хабиб. Он не говорил по-английски, и я могла только гадать, что у него на уме. В его присутствии мне всегда было немного не по себе, но, с другой стороны, я могла положиться на его поварские способности, и он пока еще не отравил нас своим огненным карри.

При всем моем недоверии к подозрительным угощениям, предлагавшимся в поезде, дома мы с Мартином решили перейти на местную кухню. Индийские повара уже давно готовят английские блюда, которые презрительно называют нездоровой пищей, но муж убедил меня, что гораздо интереснее есть карри, чем учить индийца готовить мясной пирог.

— Либо ты будешь давать уроки кулинарии повару, который не знает английского, либо мы будем есть исключительно пастушью запеканку и бланманже. — Он состроил гримасу, и мне ничего не оставалось, как признать его правоту. — В любом случае ингредиенты будут те же, с того же рынка и приготовлены тем же поваром, а как они приготовлены и чем приправлены, не так уж важно, — резонно рассудил Мартин, чем подвел под этим вопросом окончательную черту.

К несчастью, блюда у Хабиба получались такими острыми, что все вкусовые тонкости сгорали в обжигающем пламени специй. Даже Мартин, сторонник местной кухни, говорил, что еду в нашем доме нужно не только проглотить, но и пережить. Однажды вечером, глядя на козье карри, Мартин погладил живот и смущенно пробормотал:

— Знаю, мы договорились, но нельзя ли сделать так, чтобы волдыри оставались не после каждого блюда?

Он вздохнул, а я сочувственно кивнула. Наверно, в тот момент мы оба не отказались бы от небольшой порции «нездоровой» английской пищи.

Я попыталась было обратить внимание Хабиба на чрезмерную остроту чили — обмахивала рот, пыхтела и глотала холодную воду, — но наш молчаливый лысый коротышка с бесстрастными глазами лишь качал головой. На Востоке этот жест может означать что угодно, и европеец или американец никогда не поймет все оттенки его значения. Он может означать и «да», и «нет», и «может быть», он может означать «я рад» или «мне безразлично», а иногда и что-то вроде «да-да, я вас слышал». Все зависит от контекста.

Я перебрала письма, отмечая на каждом разрушительные следы времени и климата. Какая досада! И какое тягостное место! До приезда сюда я надеялась, что культурная изоляция подтолкнет нас с Мартином друг к другу, но этого не случилось. Индия предстала перед нами страной непостижимо сложной — не источником древней мудрости, но клубком загадок и религиозно-культурных противоречий.

Кстати, о противоречиях. На Мартина Индия повлияла странным образом, сделав из него бесшабашного параноика. Он по-прежнему отказывался носить головной убор и только отмахивался, когда я предлагала ему помазать красный обгоревший нос маслом календулы. Проводя опросы и выясняя мнение индийцев о скорой независимости от Великобритании, он обходил туземные кварталы Симлы и гонял на открытом «паккарде» по разбитым местным дорогам, навещая далекие деревушки. Когда я просила его не забывать об осторожности, он только смеялся: «Я прошел войну и могу о себе позаботиться» — и, беспечно насвистывая, уходил из дому.

Но каждое утро, застилая постель, мне приходилось разглаживать сбитую в беспокойном сне простыню. Я не знала, снится ли ему Германия или Индия, но знала: что-то сжигает его изнутри.

Другой приметой беспокойства были его возмутительные двойные стандарты. Даже отправляясь в далекие деревни, Мартин предупреждал, чтобы я не уходила далеко от дома. Меня это раздражало. Не терплю, когда указывают, что можно делать, а чего нельзя, и, когда такое случалось, я становилась в позу и напоминала мужу, что мы в Индии, а не в Германии, но и Мартин тоже становился в позу и говорил, что я не понимаю, о чем веду речь. При любом упоминании о Германии в его голосе прорезались опасные нотки, и я неизменно отступала.

Я развернула последние листки и тихонько ахнула. Листки, лежавшие внутри, сохранились в целости и сохранности, потому что внешние сыграли роль абсорбента.

От Фелисити Чэдуик

Калькутта, Индия

Январь 1856


Дорогая моя Адела, глупая ты гусыня!

Ты, должно быть, уже получила мои письма с Гибралтара и из Александрии и знаешь, что я не погибла в морских пучинах. Ужасно скучаю по тебе, но все равно, так приятно вернуться в Индию. Как бы я хотела, чтобы ты была сейчас здесь, рядом со мной.

Приезд в разгар Сезона обернулся для меня ужасной скукой — душными гостиными, бесконечными обедами и танцами с одними и теми же унылыми ритуалами ухаживания в исполнении одних и тех же в равной степени измученных одиночеством мужчин и отчаявшихся женщин, одинаково глупеющих от римского пунша. Я взяла за обыкновение сообщать занудным, старомодным джентльменам о том, что вовсе не против выпить и покурить, и предупреждать непристойных сквернословов, что они имеют дело с преданной исследовательницей Библии. Тебя это шокирует? Маму это ужаснуло бы, но до сих пор мне удавалось счастливо избегать каких-либо предложений, а значит, мой план работает. Родители озадачены тем, что у меня так мало предложений, я же храню молчание, предпочитая притворяться, что не понимаю, в чем дело. Жду не дождусь марта, когда мы отправимся в горы, и тогда я вырвусь на свободу — вдалеке от городов, на лоне дикой природы, предоставленная самой себе. Я прослышала об одной не испорченной цивилизацией деревушке под названием Масурла и вдохнула воздух свободы. Я счастлива вернуться в Индию, но толпа слуг, которые все время нас окружают, воскрешает в моей памяти тревожащие воспоминания. Как-то, когда мне было лет шесть, я случайно заскочила в душную кухню, которая находилась за нашим домом в Калькутте, и увидела там мою няню Ясмин, которая стояла, склонившись над медленно кипевшим на огне котлом. Меня это удивило, потому что Ясмин была индуисткой и обычно избегала заходить на кухню, которую считала нечистой. Это было то место, где наша повариха-мусульманка готовила мясо, в том числе и говядину. И все же Ясмин пришла туда.

Мне хотелось взять на кухне немножко чата из гуавы, а получилось так, что я застала Ясмин, когда она вынимала руку из погребальной урны, сделанной из лунного камня. Она медленно повернула голову в мою сторону и взглянула на меня, свою молодую госпожу — маленькую леди, — вынимая из урны щепотку пепла. Некоторые индуисты под влиянием чувств хранят у себя немного пепла своих дорогих любимых. Эту урну из лунного камня я видела в руках Ясмин неделей раньше, когда она, вся в слезах, возвращалась с церемонии кремации Викрама. Викрам был одним из наших многочисленных носильщиков, и мне он запомнился лежащим на помосте, укрытым ковром из бархатцев и роз, подготовленным к кремации. Я вопросительно смотрела на Ясмин, ее рука замерла над котлом с готовящимся рагу, пальцы сжимали щепотку пепла Викрама.

Зная, что я ни за что не стала бы ее предавать, моя любимая няня Ясмин разжала пальцы, позволив пеплу просыпаться в котел. Я наблюдала за тем, как он опускался в котел, смешиваясь с нашим обедом. Она улыбнулась мне, и я ответила ей улыбкой. Ясмин будила меня по утрам поцелуем и пела песенку на ночь. Она подарила мне одеяло, сшитое из лоскутков сари, которое я потом забрала с собой в Англию. Одеяло хранило запах пачули и кокосового масла, которыми пахла Ясмин. А помнишь, как сердилась твоя мама, когда я старательно прятала его от стирки? Я просто не могла допустить, чтобы мыло уничтожило те запахи; это было бы равносильно новому расставанию с Ясмин.

Я смотрела, как Ясмин размешивает ложкой с длинной ручкой рагу; потом, ласково подмигнув, она положила мне целую горсть чата из гуавы.

Это была наша тайна, и я, даже не понимая сути происходящего, была рада разделить ее с Ясмин. В конце концов, мне было тогда всего шесть, я была одинока и приучена к тому, что кругом много такого, чего я не понимаю. Я не понимала, почему коровы останавливают уличное движение или почему отец надевает белую лайковую перчатку, наказывая слуг, когда чем-либо недоволен. Не могла понять мать, имевшую обыкновение давать слугам большие дозы касторового масла в качестве наказания и не разрешавшую слугам подходить к ней ближе чем на вытянутую руку.

Однажды она забылась и позволила себе опереться на плечо Викрама, когда поднималась в паланкин. И тут же, с отвращением фыркнув и отдернув руку как от огня, поднялась самостоятельно. Казалось, что Викрам ничего не заметил, но лицо Ясмин омрачилось. А несколькими неделями позже, когда Викрам внезапно умер, Ясмин подмешала его пепел к нашей еде. Я думала, что так она подшутила над моей матерью.

За обедом в тот вечер слуга расставлял на столе тарелки, наполненные ароматным рисом и рагу из мяса куропатки. Отец и мать отправляли в рот оскверненное мясо и тщательно его пережевывали. Как всегда, мать элегантно промокнула уголки рта, а отец прижал к усам накрахмаленную дамастовую салфетку.

Я помню, как задерживала во рту кусочки рагу, как трогала их языком, стараясь ощутить на языке что-то вроде песка или какой-нибудь посторонний привкус, но ничего подобного не было. Я знала, что Викрам в моем обеде, но мне было всего шесть, и я ничего не имела против. Он был одним из моих любимых носильщиков. Мне нравилось смотреть, как он дурачится в саду, жонглируя бананами и смеясь так, что открывались неровные зубы, а тюрбан сбивался набок. Я не знала, отчего он умер, но Ясмин говорила, что после смерти он превратился в стрекозу и что она хранит частицу его пепла в урне из лунного камня, чтобы он всегда был рядом с ней. Позже мне стало понятно, что, возможно, Викрам был ее мужем.

Я ела и размышляла над тем, какую часть Викрама, возможно, перевариваю в этот момент. Я думала о его проколотых мочках ушей, изуродованном мизинце и крючковатом носе. А может быть, в той щепотке пепла, что Ясмин подмешала в еду, было чуть-чуть от савана, но мне так хотелось надеяться, что нет. Мне хотелось проглотить частичку Викрама, потому что я так скучала без него.



Ты же не считаешь, что я чудовище, Адела?

Когда мы переезжали из малого дома в большой на Гарден-Рич-роуд, Викрам был в числе носильщиков, сопровождавших нас с мамой. Я отодвинула занавеску паланкина и вдохнула запах индийской улицы — запах дыма, специй и чего-то еще, что не могла бы определить, — первое время меня очень занимала мысль о том, из чего же складывается этот очень характерный запах. Позже, уже у ворот нашего нового дома, я посмотрела на мать и потянула носом. Она поджала тонкие губы и покачала головой. «Готовят, сидя на корточках, — сказала она, передернувшись от отвращения. — Женщины сидят на корточках в грязи и готовят пищу. — Она презрительно фыркнула: запах раздражал ее. — Ты должна понять, что эти люди предпочитают жить на улице».

Но, Адела, то был не только запах готовки, а еще и запах горящих коровьих лепешек и погребальных костров — дух нищеты и скорби. Каждый день я видела похоронные носилки, на которых лежали изможденные, коричневые тела, осыпанные живыми цветами. Отец отворачивался при виде этих процессий. «Несчастные цветные, — говорил он с жестокой улыбкой. — В любом случае затягивать это ужасное существование бессмысленно».

Разве это не печально? Они живут и умирают, а мы даже не замечаем этого. Нам даже не дано распознать их в нашей пище. Но ведь они знают об этом! После возвращения в Индию мне приходилось слышать рассказы о поварах, которые подсыпают молотое стекло в пищу своим господам. Они знают.

Я ни разу не вспомнила о «шутке» Ясмин, пока как-то вечером нам не подали на обед рагу из куропатки. С первым же кусочком откуда-то из глубины моего естества всплыло воспоминание о другом рагу, приправленном человеческим пеплом. Я обвела взглядом комнату, в которой наши носильщики стояли по одному за спиной каждого из нас, застыв навытяжку с бесстрастными лицами. Лица не выразили ничего даже тогда, когда отец пустился рассуждать о политике — о религиозных распрях и зреющем среди сипаев недовольстве. Отец может кипятиться сколько угодно, а я люблю Индию и собираюсь жить здесь, но только так, как считаю нужным сама. Я не стану выходить замуж, мне хочется приносить пользу. Когда мы уедем в горы, та ежегодная рента, которой я располагаю, позволит оплачивать непритязательное бунгало неподалеку от Масулы. Я так одичаю, что мама не пожелает иметь со мной ничего общего.

Жду не дождусь!

Твоя сестра в радости, Фелисити

Письмо так и не было отправлено. Я отложила его и задумалась. Человеческий пепел в рагу? Мне вспомнилась посвященная ритуальному каннибализму статья в «Нэшнл джиографик», в которой говорилось о духовном смысле этого действа, связанного с верой в бесконечность бытия и переход силы. Сожаления и неприятия в тех краях заслуживал вынужденный каннибализм. Поведение Ясмин не соответствовало каннибализму в строгом смысле, но в нем было что-то родственное ему, что-то, для чего у меня еще не было названия. Человеческий пепел в рагу и плевок раба в мятный жулеп своего господина — не одинаковы ли они по сути?

Каннибализм или нет, но вера в то, что пища, которую мы едим, есть вопрос не только физический, глубоко укоренилась в человеческой душе. Ритуальный каннибализм есть подтверждение потребности человека потреблять то, чего он сильно желает, — атавистическое притяжение, как шум моря, — а в религиях, которые допускают символическое поедание тела и питие крови, звучит эхо давних примитивных обычаев. В желании напрямую поглотить силу, любовь, прощение и все-все желаемое нет ничего противоестественного. Я подумала, что если бы Мартин умер, щепотка его пепла в пище, возможно, принесла бы мне какое-то облегчение. «Нет, Фелисити, ты не чудовище», — прошептала я.

Индия, 1856 год… Я порылась в памяти. Напряжение между индусами и мусульманами существовало давно, но упоминание о «зреющем среди сипаев недовольстве» отозвалось неясным воспоминанием о некоем антибританском выступлении из школьного урока по всемирной истории. Детали случившегося стерлись из памяти.

Я подошла к кирпичной стене и еще раз заглянула в темный проем — не пропустила ли что.

Нет, ничего.

Проверила, не шатается ли какой-то другой кирпич.

Нет.

Стоя посреди кухни с письмом в руке, я смотрела в сияющее чистотой окно. Солнце уже клонилось к белоснежным пикам Гималаев. Я знала — через несколько часов они вспыхнут медью, а потом погаснут, погрузятся в сиреневую тень. Мне нравилось наблюдать за этим переходом, но все происходило буквально в считанные минуты: ночь в Индии спускается быстро. В какой-то другой день этот короткий спектакль мог бы навести меня на мысли о скоротечности жизни, но не в тот, когда письма столетней давности одним своим существованием утверждали противоположное.

Я снова сложила листки, перевязала их той же лентой и уже собиралась сунуть в кухонный шкафчик, но в последний момент остановилась. Письма определенно заслуживали большего. Большего внимания, большего уважения. Может, положить их в ящик столика в гостиной? Нет, слишком уж на виду.

Раньше, до войны, я бы, наверно, разложила письма на кухонном столе, торопясь показать их Мартину. Тогда мы делились радостью легко, как и дыханием, и мне казалось, что так будет всегда. Но после войны все изменилось, и теперь, постоянно наталкиваясь на неуступчивую замкнутость мужа, я решила, что находку, пожалуй, лучше скрыть. Его угрюмое безразличие лишь омрачило бы мой маленький праздник. В присутствии Мартина меня как будто всасывала какая-то черная дыра, я почти физически ощущала ее притяжение. Я устала от безразличия, которым он, как холодным душем, гасил мой энтузиазм, устала разгонять его депрессию притворным весельем. На такую почву хорошо ложатся семена горечи и отчужденности, и как ни старалась я не дать им ходу, они пустили ростки, поднялись и расцвели. Моя скрытность стала ответом на его замкнутость; уравновешивая его отстраненность, я впала в безрассудную привычку не распространяться, не делиться, держать все при себе.

В конце концов я положила письма в ящик с бельем, между шелковыми трусиками и атласным бюстгальтером. Там было их место. Они стали моим интимным достоянием. Я еще не знала, кто такие Фелисити и Адела, но уже хотела держать их при себе, охранять и защищать. Пусть Мартин хоть головой о стенку бьется — они теперь мои. Я погладила свое сокровище и задвинула ящик.

Глава 3

1844–1850

Вцепившись в перила, восьмилетняя Фелисити Чэдуик не сводила глаз с уходящей вдаль Индии. Внизу, на переполненной пристани, Ясмин вытирала глаза уголком белого сари.

Уже перед самым трапом она ухватилась за ноги Ясмин, сопротивляясь попыткам леди Чэдуик оттащить ее к трапу.

— Бога ради, прекрати немедленно. — Фелисити как будто не слышала, и тогда леди Чэдуик наклонилась и решительно взяла ее за подбородок: — Тебе нельзя оставаться в Индии, потому что ты вырастешь слабой и изнеженной. У тебя появится этот отвратительный акцент. — Она поморщилась. — Мы ведь не можем этого допустить, верно? — Но Фелисити продолжала плакать, и леди Чэдуик крепко взяла ее за плечи и как следует встряхнула: — Прекрати немедленно. Это делается ради твоего же блага, так что про сантименты придется забыть.

Фелисити попыталась успокоиться, изо всех сил сдерживая прорывающиеся всхлипы, и мать, воспользовавшись моментом, передала ее Перт-Макинтайрам, которым и надлежало доставить девочку в Англию.

Именно миссис Перт-Макинтайр стояла теперь у поручня рядом с Фелисити, внушая девочке, что Англия обязательно ей понравится. Как-никак это их родина, пусть даже Фелисити и не была там никогда, потому что вся ее семья служила в Ост-Индской компании. В таких условиях наилучшим решением представлялась передача ребенка в приемную английскую семью.

— Не беспокойся, моя милая, — сказала миссис Перт-Макинтайр. — Индию мы из тебя быстро выбьем.

Корабль удалялся от берега, и Фелисити все смотрела на Ясмин, которая, уже не сдерживаясь, плакала на удаляющейся пристани.

В ту ночь Фелисити спала в гамаке, завернувшись в старое лоскутное одеяло из обрезков сари, ношеного шелка и мягких кусков хлопка с красивой каймой из птиц и цветов. Сохраненный одеялом аромат пачули и кокосового масла напоминал о Ясмин, и Фелисити будто слышала негромкий звон браслетов, неизменно сопровождавший няню, когда та, босая, проходила по их дому в Калькутте. Девочке снилась Индия, но, когда она на следующее утро вышла на палубу, земля уже скрылась из виду. Пусть пыльный и грязный, Фелисити любила тот мир и теперь поняла, что никогда больше не увидит распускающийся красный бутон на тонкой веточке шелковой акации.

Через несколько месяцев скуки, отвратительной еды, морской болезни и жуткого шторма, когда Фелисити выбросило из гамака, корабль подошел к английским берегам. Был март. При выходе из каюты ее приветствовал порыв ветра, резкого, колючего, холодного. Возбужденные пассажиры собрались у поручней, и посиневшая, дрожащая от холода Фелисити, вытянув шею, пыталась рассмотреть в мглистом тумане хотя бы краешек сказочного острова. В какой-то момент перед ней вдруг возникло видение: колышущиеся в мареве зеленые рисовые поля под ярким солнцем. Память увлекла ее; Фелисити вспомнила пикники в горах, на солнечных лужайках; сладкие арбузы, охлажденные в бегущем меж камнями ледяном ручье; ослепительно искрящиеся пики далеких гор. Когда в тумане протрубил гудок, она уткнулась лицом в индийскую накидку и глубоко вдохнула.

Перт-Макинтайры передали девочку ее опекунше, миссис Уинфилд, и в этот миг чувственный, богатый красками, свободный мир Индии сменился манерным, освещенным газовыми фонарями миром Англии девятнадцатого столетия; миром, где детей видели, но не слышали. Чэдуики на протяжении нескольких поколений верой и правдой служили Ост-Индской компании, и передача ребенка в приемную семью, где ему надлежало получить настоящее английское образование, уже стала у них освященной временем традицией.

Фелисити слышала, как отец называл миссис Уинфилд «приличной женщиной, полагающей, возможно, что вы слишком высокого мнения о себе, и потому подтягивающей вас к низу, но достойной». О докторе Уинфилде он высказывался так: «Обычный врач, но человек респектабельный». Мать говорила об Уинфилдах в том же духе: «Почтенные люди. Готовы принять ее и будут рады получить содержание. К тому же у них и дочь есть ее примерно возраста».

Этих характеристик оказалось вполне достаточно, чтобы рекомендовать Уинфилдов в качестве опекунов, и дело было решено. Но теперь, в порту, Фелисити смотрела на бледную, с вытянутым лицом женщину в отороченной мехом мантилье, стоявшую с протянутой рукой, и не знала, что о ней думать. Миссис Уинфилд сдержанно улыбнулась и повела Фелисити к ожидавшей их карете, но за все то время, что они ехали в Йоркшир, не произнесла ни слова. Проезжая по городу, а потом и по сельской местности, девочка взирала на то, что все с ностальгией называли домом. На остановках дыхание улетало в морозный воздух, а от взмокших лошадей поднимался пар. Как странно, думала Фелисити, что здесь так холодно в марте, когда в Индии уже начинается жаркое лето. Темные леса сменялись холмистыми равнинами, приятными глазу, но выглядевшими после Индии невероятно пустынными.

На ступеньках Роуз-Холла, названного так в честь образцового сада миссис Уинфилд, рядом с мистером Уинфилдом стояла восьмилетняя Адела, то и дело приподнимавшаяся на цыпочках и вытягивавшая шею, чтобы первой увидеть «девочку из Индии». Как она разговаривает? В какие чудные наряды одевается? Адела видела картинки, изображавшие Индию, и имела свое представление о далекой стране.

Но из кареты вышла соответствующим сезону образом одетая девочка с широко расставленными голубыми глазами и в самом обычном капоре. И все же было в ее лице что-то… другое. Смуглая, вопреки моде, кожа, словно отполированная солнцем и ветром, и выражение… какое? Пришедшая на ум мысль потрясла ее до основания. Восхитительно дерзкое! Именно эти слова лучше всего подходили для описания того, что прочла восьмилетняя Адела в выражении лица сверстницы из Индии.

Миссис Уинфилд терпеть не могла дерзость, и Адела не нарушала установленные правила. Но теперь перед ней стояла девочка с дерзкими глазами, девочка, приехавшая с далекого, сказочного Востока, чтобы оживить, а то и взбаламутить размеренное, унылое существование. Открывавшиеся перспективы выглядели восхитительно-пугающими. Затаив дыхание, Адела смотрела, как чудесная девочка соскакивает с подножки кареты и, подбоченясь, словно хозяйка, разглядывает свой новый дом, как стягивает капор и лицо будто тонет в водопаде медово-золотистых волос. Когда же Адела наконец оправилась и пришла в себя, воздух был уже другим, зеленая лужайка и голубое небо как будто расплылись, а сама она ощутила первый прилив того невыразимо сладкого и мучительного желания, что не оставляло ее до конца жизни.

Единственные дети равнодушных, отстранившихся родителей, девочки нашли утешение друг в друге. Дружба их выкристаллизовалась в тот день, когда они скакали по коридору второго этажа и Фелисити пела старую индусскую колыбельную. Неслышно подошедшая сзади миссис Уинфилд схватила ее за руку:

— Во-первых, в доме не прыгают. А во-вторых, я не позволю, чтобы в моем доме распевали какие-то дикарские джинглы.

Адела, знавшая это выражение и тон своей матери, замерла на месте; Фелисити же просто сказала:

— Моя айя не дикарка.

Миссис Уинфилд нахмурилась:

— Ты смеешь возражать?

— Ну да, раз вы не правы.

Грубо схватив девочку, миссис Уинфилд подтащила ее к перилам и наклонила так, чтобы та увидела пустой высокий пролет.

— Вы больше не будете возражать мне, юная леди. Вы будете держать язычок за зубами, а иначе я отправлю вас вот отсюда прямиком вниз. — Она так резко дернула Фелисити, что у Аделы похолодело в животе.

Однажды миссис Уинфилд уже сажала ее саму на эту балюстраду, и каждый раз, когда у Аделы возникало желание поспорить с матерью, она вспоминала, какой испытала ужас, глядя на сбегающие вниз ступеньки лестницы, на далекий каменный пол внизу, вспоминая тошнотворное ощущение в животе и как целый час дрожала потом от страха. Лишь много позже, уже став взрослой, Адела в полной мере поняла, что угроза была всего лишь частью тактики запугивания, а срабатывала потому, что она до смерти боялась матери.

Но Фелисити не испугалась и, глядя миссис Уинфилд в глаза, сказала:

— Ничего вы не сделаете. Потому что это будет убийство, и вас тогда повесят. — С этими словами она гордо вскинула подбородок.

Рот у хозяйки сам собой открылся и застыл в форме идеального круга, а Фелисити легко соскользнула с перил. Миссис Уинфилд шагнула было к ней, но девочка не стала убегать, и опекунша в нерешительности остановилась.

— Ах ты нахалка… — Какое-то время они смотрели друг на друга, и женщина первой отвела глаза. Потом еще раз тряхнула Фелисити за плечи, повернулась и ушла, бормоча под нос: — Совсем не думает, что делает. Испорченная девчонка.

Потрясенная, Адела смотрела матери в спину. Никогда прежде она не видела, чтобы кто-то взял над ней верх. Это не удавалось даже отцу. И вот девочка из Индии совершила чудо. С этого момента ее отношение к Фелисити окрасилось еще и благоговением.

Как Адела восхищалась живостью и бойкостью Фелисити, так и Фелисити ценила увлеченность Аделы Индией. Никто другой не слушал с таким интересом ее рассказы о Ясмин, чате с гуавой и мальчиках, которые ходили за ними с веерами из хвостов яков, чтобы отгонять мух.

— Индия — это как «Тысяча и одна ночь», — вздохнула как-то Адела.

— Как что?

— Шахерезада, глупая! Ну ты ж знаешь.

Но Фелисити не знала, и Адела поспешила восполнить пробел. Любовь дочери к литературе была еще одним разочарованием для ее матери. «Будешь продолжать в том же духе, и все закончится тем, что никто и замуж не возьмет», — предупреждала миссис Уинфилд, но ради хорошей книги Адела могла ослушаться даже матери. Фелисити рассказывала о красочных индийских праздниках, ярких и шумных базарах и славящихся мягкосердием нянях, балующих детей бесконечными угощениями и тискающих их каждый раз, когда рядом нет мемсаиб. Адела же читала подруге «Короля Золотой реки» и сказки Ханса Кристиана Андерсена.

— Ты такая умная, — сказала однажды Фелисити.

Адела пожала плечами:

— Я просто много читаю, а твои рассказы настоящие.

Всю весну и лето, пока миссис Уинфилд ухаживала за своими розами, девочки обменивались историями и понемножку обживались в мире друг дружки. Адела записывала рассказы подруги, а Фелисити рисовала Ясмин и четырех носильщиков, несущих паланкин под плотным занавесом, ограждающим от хаоса Калькутты. Адела никогда не принадлежала миру своей матери, а Фелисити не чувствовала себя ни англичанкой, ни индианкой, — теперь у каждой появилась подруга.

В сентябре девочек послали в Сент-Этель, элитную школу-интернат из нескольких зданий в тюдоровском стиле, с куполами и башенками, ухоженной лужайкой и вековыми деревьями. За Аделу, по договоренности с Уинфилдами, заплатили Чэдуики. Вверяя дочерей на милость Сент-Этель, родители полагали, что девочки будут носить накрахмаленные передники и обучаться верховой езде, шитью, счету, чтению и каллиграфии.

Поначалу застенчивую Аделу в Сент-Этель просто-напросто игнорировали, Фелисити же откровенно высмеивали за то, что она называла завтрак чота хазри, — в результате пара стала есть отдельно, за угловым столиком. Дела пошли хуже после лекции о лондонских женщинах, считавшихся чрезвычайно умными и немного мужеподобными. Их называли «синими чулками», и прозвище незамедлительно приклеилось к робкой книжнице Аделе. Адела старалась не обращать внимания на насмешниц, чаще всего отгораживаясь от них книгой, но Фелисити отвечала на выпады соответствующими взглядами и жестами.

В свободное время девочки строили планы на будущее, в котором они были то индийскими принцессами, то знаменитыми писательницами. Впрочем, по достижении десяти лет подруги больше мечтали уже о том, чтобы сделаться шпионками и куртизанками, а в двенадцать, обнаружив в библиотеке мемуары, восхищались такими женщинами, как Эмма Робертс, которая издавала в Калькутте свою газету, и Гонория Лоуренс, которая путешествовала по Индии с мужем, ездила по джунглям на слонах и рожала в палатке. И все же их любимейшей героиней была неистовая миссис Фанни Паркс, забиравшаяся в самые отдаленные уголки Индии в сопровождении одних только слуг. Читая мемуары при свете свечи, шокированные девочки узнавали, например, о том, что, когда муж их героини повредился рассудком в холодный сезон, она сочла долгом перед собой оставить его и идти дальше.

— Ты только представь, — сказала Адела. — Долгом не перед мужем и не перед Империей, а долгом перед собой.

— Она — чудо.

Фанни Паркс пронзала шляпной булавкой скорпионов, обожала острую местную пищу и, когда болела голова, принимала опиум. Фанни даже жевала пан, представляющий собой, объяснила Фелисити, завернутые в лист бетеля табак и специи. «После него зубы становятся красные», — добавила она, поморщившись. Девочки на мгновение притихли, представляя свою героиню женщиной с красными зубами, и, запечатлев в памяти полученный образ, продолжили чтение. Оказывается, у Фанни был свой любимец, белка по кличке Джек Банс, и однажды она провела целый месяц в зенане.

— То есть в гареме, — прошептала Фелисити, и девочки захихикали.

Но восхитительная миссис Паркс писала также об изнуряющей, сводящей с ума жаре, эпидемиях холеры, змеях в спальне и плывущих по Гангу обгоревших трупах. Фелисити отложила книгу и посмотрела в окно.

— Я вот думаю, как Фанни удавалось совершать такие удивительные подвиги и не падать духом перед лицом невзгод. — Она представила, как миссис Уинфилд тщательно подрезает свои розы и как ее собственная мать вливает касторку в рот провинившемуся слуге. Подперев кулачками подбородок, девочка задумалась. — Наверно, она никого не осуждала и не порицала. А еще у нее была радость.

Адела вспомнила, как ее мать, уколовшись о шип, с угрюмым видом сосала палец.

— Думаю, ты права. Я, наверно, ни разу не видела маму по-настоящему счастливой.

Фелисити вдруг широко улыбнулась:

— Давай будем такими, как Фанни. Отбросим правила и будем жить с радостью, чего бы это ни стоило.

— Да! — Адела взяла подругу за руки. — Будь что будет, мы не станем никого судить и порицать и будем жить с радостью.

После этого обе всегда и с удовольствием называли завтрак чота хазри и только смеялись, когда другие ругали их за это.

Глава 4

1938

В первый раз я увидела Мартина в кампусе, где он лежал под старым вязом, и учебники по истории валялись вокруг, как опавшие листья. Мы посмотрели друг на друга, даже задержали взгляды чуть дольше обычного, но никто ничего не сказал.

Поначалу Мартин показался мне темнокожим — возможно, из-за непослушных, растрепанных черных волос, слегка вьющихся и совершенно не в стиле того времени, или, может быть, из-за оливковой кожи и черных глаз. Но для цветного у него были слишком тонкие черты. Одевался он, скорее, практично, чем стильно, а очки добавляли ему сходства с каким-нибудь ученым. Тем не менее я нашла его потрясающе стильным и частенько сворачивала с дорожки, чтобы пройти под вязами. Химия работала беззвучно, ничем себя не выдавая, но в 1930-е «хорошие» девушки никогда не делали первый шаг. Если принять во внимание застенчивость и робость Мартина, то не стоит удивляться, что мы проходили мимо друг друга, не решаясь сказать ни слова.

Я лишь недавно закончила школу для девочек, называвшуюся Школой Непорочного Зачатия, — я называла ее Школой Ошибочного Восприятия, — и еще ни разу не влюблялась. В колледже примыкала к платоническим группам, но по ночам, когда меня подхватывал поток эротических видений и снов, объектом желания всегда был тот смуглый темноволосый парень под вязами.

Я получала стипендию — отец не смог бы оплачивать мою учебу в университете Чикаго — и собиралась изучать астрономию, поскольку горела желанием подобраться к космическим загадкам. Меня называли «одаренной», что накладывало определенную ответственность, заставляло быть требовательной к себе, но ответственность была не бременем, а привилегией. Я хотела учиться, хотела вносить свой вклад, и жизнь, казалось, открывалась передо мной на всех направлениях. Я мечтала переехать в небольшую, но яркую квартирку, с интересными соседями, самодельными книжными полками и постерами в стиле ар-деко. Разрисовала бы по трафарету стены, раскрасила бы абажуры. Прошлась бы по благотворительным магазинам, поискала зеленые стеклянные подставки для книг, какие-нибудь интересные штучки вроде старого французского барометра или бакелитовой стриптизерши с веерами. Может, попался бы даже геометрический коврик по сходной цене. Я мечтала о богемной квартирке, пещере, как тогда говорили в колледже, но все выходило слишком дорого, да и отец бы только беспокоился, так что приходилось довольствоваться тем, что есть.

Таким, излишне, на мой взгляд, заботливым, отец стал после смерти матери. Она умерла, когда мне едва исполнилось восемь, но я помню, что у нее были золотисто-каштановые волосы и ее руки пахли кремом «Пондс». Помню ее глухой, хрипловатый голос — «Дэнни, малыш». Помню, как она, уже мертвая, с раскрытыми удивленно глазами, лежала на кровати. Помню захвативший меня темный шквал эмоций. Нам и в голову не приходило, что астма может убить. Даже когда мать задыхалась у нас на глазах. Ни похорон, ни поминок я не помню — только тот момент, когда ее опустили в землю, в глубокую яму. Вот тогда я и расплакалась. И отец тоже.

Ее смерть еще крепче связала нас с отцом, как будто выковала новую, прочную цепь, как будто, держась друг за друга, мы могли и мать удержать среди живых. Вот почему после школы я поступила в колледж и нашла подработку в «Немецкой булочной Линца», недалеко от кампуса. После занятий я отключала в себе растущего молодого ученого и принимала роль смиренной Fraulein, рабочей пчелки в белом, с кружевами, передничке, одной из четырех молодых женщин, жужжавших над яблочным пирогом. Наши циклы прекрасно синхронизировались с лунными, а разговоры ограничивались местными сплетнями и шварцвальдским тортом.

Булочная Линца имела что-то общее и с гаремом, и с монастырем, и в такой вот атмосфере, пахнущей дрожжами и сахаром, я мечтала о темноволосом парне под вязами, пока однажды, оторвавшись от кассового аппарата, не увидела его прямо перед собой. Мой принц указывал на еврейский ржаной хлеб. Теплая волна разлилась по лицу и выплеснулась на грудь. «Привет», — сказала я, «Привет», — сказал он, и мы оба застыли как два идиота. «С вас десять центов, сэр», — вмешалась туповатая Кейт. Он достал бумажник, расплатился и, вроде как не придумав ничего лучшего, ушел. Но на следующий день вернулся и потом стал приходить каждый день. Нет, правда, столько ржаного хлеба просто не съесть. Каждый раз, когда он появлялся, я летела к нему сломя голову. В конце концов мы познакомились.

— Эвалин? Необычное имя, — сказал он.

Я пожала плечами:

— Ирландское.

— Красивое. — Он подтянул повыше очки. — И тебе идет.

Я снова покраснела. Господи, какое позорище. Потом он пригласил меня погулять в субботу вечером, и у меня голова пошла кругом.

Та суббота… Я надела мягкое, нежно-серое платье — мало того, что оно повторяло все мои движения, так еще и волосы мои на его фоне отливали медью — и чувствовала себя какой-то тропической рыбкой. Увидев меня, Мартин в первый момент опешил, уставившись как дурачок, а потом расцвел улыбкой во все лицо.

Мы пошли в кино и держались за руки — да, понимаю, сейчас это звучит так банально. Сегодняшние молодые люди думают, что это они изобрели секс, и предаются ему с беззаботной развязностью. Никто уже не держится за руки, эта форма прелюдии вышла из моды, но мне их просто жаль. Сидеть часами, касаясь друг друга только руками, когда каждое движение пальцев намекает, предлагает что-то; сидеть, следя за упавшей на воротник прядью, стараясь не отстать от происходящего на экране и одновременно вслушиваясь в шорох ткани, уносясь в мечты, сдерживая желания, что набирают силу и требуют выхода… да, вот это и есть прелюдия.

Не помню, какой шел фильм, но мы смеялись на одних и тех же эпизодах и замирали в одни и те же мгновения. Когда зажегся свет, мы посмотрели друг на друга уже по-другому, с узнаванием — так вот ты какой.

Потом мы отправились в «Паб Дарби», где мой отец каждый субботний вечер играл на скрипке, и я представила их друг другу, моих мужчин. Мартин, такой серьезный и вежливый, пожал папе руку и выдвинул для меня стул. Отец обнял меня и оценивающе посмотрел на моего кавалера, а когда Мартин отошел за пивом, спросил:

— Кто его родители?

— Он — еврей, пап.

Отец задумался, как бы взвешивая чужеродность Мартина и его статус студента колледжа. Не думаю, что он смог бы понять разницу между историком, историком-обществоведом и неистовым дервишем, но Мартин в его глазах был парнем с образованием, одним из тех, в расчете на кого он и отправлял меня в чудной, с его точки зрения, университет. Он просто не рассчитывал, что мне попадется еврей.

В тот вечер папа уже не подсаживался больше к нам, он только играл. Выкладывался полностью, пристукивая в такт ногой, пел песни — страстные, про то, как ирландцы сражались с англичанами, и залихватские, с присвистами и гиканьем, застольные, что горланят за столом, когда порядком наберутся. Папина музыка — это всегда искры и пламя, джига и звонкий стук каблуков. Я выросла под эту музыку и любила ее, но опасалась, что Мартину, предпочитавшему Баха, она может показаться немного шумной и резкой.

В зависимости от точки зрения мы с Мартином могли быть как идеально сбалансированной парой, так и совершенно не подходящими друг другу одиночками. Мрачный красавчик, натура слегка меланхолическая, Мартин часто говорил, что настроение у меня меняется, как апрельская погода, что смех безудержный, а когда я улыбаюсь, ямочка на левой щеке превращает меня из невинной инженю в опасную кокетку. Он был серьезен, я — ветренна; я была непредсказуема, он — традиционен. Узнав, что он еврей, я стала думать, что его лицо и темперамент выкованы предками в черных одеждах, веками скитавшимися по гетто Центральной Европы. Оно, это лицо, уносило меня еще глубже в историю, к древнему Леванту, вызывая в воображении симпатичных кочевников, пересекавших песчаные пустыни с верблюжьими караванами.

В его доме, воображала я, все должно напоминать об извечных гонениях и преследованиях; комнаты заставлены темной мебелью и странными предметами культа с въевшимся запахом вареной капусты; молчаливая мать возится с фаршированной рыбой; лысый, с окладистой бородой отец в талите склонился над свитком Торы.

О евреях я не знала ничего, кроме тех ветхозаветных, невнятных и с душком подозрительности историй, которыми нас потчевали в Школе Ошибочного Восприятия. Некая потаенная религия, ермолки и покрывала, завывания и причитания над рассыпающимися свитками, кровавые ритуалы с участием младенцев и коз — и все это по субботам, когда католики играют в бейсбол и постригают лужайки. Я знала, что мои предки, кельты, во времена Моисея раскрашивали синим физиономии и выли на луну, но к нам с папой это не имело никакого отношения. Мы были нормальными, евреи — загадочными.

Вот почему меня так удивили Дейв и Рэчел. Я встретилась с ними однажды в воскресенье, у них дома, в Хайленд-парке, в комнате с завешенными коврами стенами, белой с розоватым оттенком мебелью и окном с видом на широкую лужайку. Дом они украсили сувенирами, собранными за время путешествий: бронзовой балериной работы Дега из Парижа — в кабинете, раскрашенной вручную гравюрой из Италии — в туалетной комнате, веджвудским портсигаром — на кофейном столике…

Рэчел преподавала живопись, и ее симпатичные акварели в подобранных со вкусом рамах висели по всему дому. Мягкие пейзажи и величественные марины оживляли стены, и во всех работах ощущался твердый, уверенный характер написавшей их женщины. Светло-пепельные волосы Рэчел искусно убирала за ухо, и ее кашемировые джемпер и кардиган никогда не морщились, если она садилась, изящно скрестив ноги.

Дейв, с элегантной сединой на висках и неизменно чисто выбритый, отличался крепким телосложением и внушительным, даже устрашающим, подбородком (вот, значит, откуда у Мартина эта ямочка, придающая ему сходство с Кэри Грантом). Подбородком человека, с которым принято считаться. Человек со средствами, он обладал учтивыми манерами, на фоне которых мой папа выглядел грубоватым провинциалом. Дейв встретил меня поцелуем в щеку, отчего я малость оторопела, и в дальнейшем частенько и без видимой причины похлопывал Мартина по спине. Выпускник Колумбийского университета, он терпел Средний Запад лишь потому, что Рэчел имела здесь возможность преподавать в Художественном институте. Сам Дейв преподавал английскую литературу в Северо-Западном университете.

Люди жизнерадостные и оптимистичные, они держали в бухте моторный катер «крис-крафт», на котором любили отдыхать в теплые солнечные деньки. Мрачный темперамент, столь часто оборачивающийся дурным настроением, впечатлительность, доходящая до паранойи, склонность к самоанализу, перерастающая в ненависть к себе самому, — все эти черты, развившиеся под прессом войны в кошмары, были присущи только Мартину.

Дейв и Рэчел были вежливы, но сдержанны, и я подумала, что, может быть, мой католицизм так же непонятен им, как мне их иудаизм. Пышность византийских мантий и песнопения на мертвом языке, трагедия мучеников, непорочное зачатие и распятие — все это при многочисленном повторении утратило первоначальный смысл и не производило должного впечатления. Я потеряла интерес даже к каннибальскому подтексту поедания тела и пития крови, с воскресной службы уходила, зевая от скуки, а эзотерические ритуалы воспринимала как нечто обыденное и нисколько не мистическое. Может быть, спрашивала я себя, то самое недоверие, что мой отец выражал в буйной ирландской музыке, пряталось и за безукоризненными манерами Дейва и Рэчел?

Рэчел приготовила обед. Я бы не удивилась, получив кусок печенки, но она подала жареного цыпленка, пухленького и сочного под хрустящей корочкой, приправленного эстрагоном, и свежий зеленый салат с кедровыми орешками. После обеда Дейв угостил нас «Гранд Марнье», разлив ликер по суженным кверху рюмочкам, а Мартин сыграл на пианино, блестящем черном «Стейнвее», подобного которому я не видела ни в одном доме. На табурет он сел как человек, готовящийся к молитве, — спина прямая, голова склонена — и на мгновение, переполненный эмоциями, замер над клавишами, а потом сыграл Моцарта и, кажется, Шопена. Играл Мартин чудесно, легко и проникновенно, с трогательной нежностью и пронзительностью.

После того как Мартин сыграл для меня, мне захотелось поделиться с ним своей страстью. Сомнительно, что чье-то сердце растает от лекции по гравитации, но я верила, что смогу тронуть его душу.

Однажды, в начале мая, мы договорились встретиться в Пуласки-парке.

— Сегодня в десять вечера приходи к солнечным часам за манежем. — Я приняла развязную позу и улыбнулась.

Мартин тронул ямочку на моей щеке:

— И что же задумала медноволосая шалунья?

— Просто приходи.

Зимы в Чикаго долгие и суровые, но к концу апреля последние снежные корки уже растаяли и город омыли весенние дожди. Майские вечера теплы и приятны: ветер потерял свои ледяные зубы, и нежные бризы приносят ощущение приятной свежести.

Я пришла в парк пораньше и стояла на лужайке за манежем, наслаждаясь мягкой погодой. В манеже какой-то парнишка пытался играть на виолончели, и болезненные взвизги рвали весенний вечер. Оставалось только надеяться, что урок закончится до прихода Мартина.

Камни, изображающие цифры на открытом всем ветрам лике солнечных часов, обросли мхом, и саму лужайку окружали густые кусты мирта. Место напоминало друидский храм под открытым небом, с которого, словно мириады искрящихся богов, смотрели вниз луна и звезды. Прислонившись к солнечным часам, я думала о лунном свете, обволакивающем мир объединяющим всех сиянием. Мы здесь, внизу, колотим друг друга почем зря, а старушка-луна висит там, вверху, мудрая и молчаливая, и умывает нас одним прохладным светом.

— Милая, — прошептал, подойдя сзади, Мартин.

Мне нравился запах его шампуня и свежей глажки, слегка шероховатое прикосновение его щеки к моей, нравилось смотреть на его красивые руки, обнимающие меня, лежащие на моих плечах. Я даже забыла, зачем попросила Мартина прийти. Вот что он со мной делал.

— Сегодня полная луна, — сказал Мартин, и я вспомнила.

— Хочу показать тебе лунные часы.

— Я думал, это солнечные часы.

— В полнолуние, как сегодня, они становятся лунными. Смотри.

Он наклонился и увидел тонкий клинышек лунной тени на десяти часах.

— Ну и ну…

— Я часто приходила сюда в детстве. Меня сюда как будто притягивало что-то, хотелось знать, как здесь все работает.

— Ты моя вундеркинд.

— Нет. — Неужели не понимает? — Это же чудесно. Здесь все чудесно. — Я сделала широкий жест рукой, включив в него ночное небо. — Вопросов куда больше, чем ответов. Видишь, вон там? Большая Медведица. А вон то — Орион. Что дальше? — Я запнулась. — Смотри! Звезда падает! — Надо же. Ничего лучше не могло и случиться.

Звезда прочертила полнеба и погасла. Я повернулась и увидела на лице Мартина изумление.

— Разве это не восхитительно?

— Восхитительно.

— А ты знаешь, что такое на самом деле падающая звезда?

— Я не видел ее.

— Что?

— Я смотрел на тебя. — Он отвернулся и тайком, сделав вид, что чешет нос, вытер глаза.

— Мартин? — прошептала я.

— Ты светишься.

— Жалеешь, что не увидел?

— Я ни о чем не жалею. — Он погладил меня ладонью по щеке, притянул к себе, и едва слышный стон слетел с моих губ.

Лунный свет запутался в его черных волосах, густых и упругих, в его влажных глазах. Мы замерли, прижавшись друг к другу, застыли, чтобы не нарушить этот миг, чтобы он проник в само наше естество и отпечатался там, как в глине. И в этот момент виолончель в манеже взял, должно быть, учитель, потому что по волнам весеннего вечера поплыли печальные, рвущие сердце звуки баховской сюиты. Я закрыла глаза и увидела янтарные огоньки, тающие и перемешивающиеся. «Я люблю тебя», — сказал Мартин, и я сказала «люблю», и то было началом смешения и переделки нас во что-то новое, в часть друг друга.


Две недели спустя мы собрали их — папу, Дейва и Рэчел — на десятиминутную свадебную церемонию в здании городского совета. Ни священника, ни раввина, никого — кроме нас. Человек, облеченный соответствующей властью, произнес: «Объявляю вас…» Мы поцеловались, по-настоящему, а потом Дейв пригласил всех в китайский ресторанчик. Папа с трудом поддерживал плохо клеившийся разговор, и мы с Мартином заказали блюдо из креветок под названием «Любовное гнездышко».

Соединив наши стипендии, мы сняли двухкомнатную квартирку в подвале неподалеку от университета. Дейв предлагал помощь, но мы отказались, потому что хотели создать свой собственный мир, не будучи ничем никому обязанными. В первый вечер на новом месте Мартин принес домой букетик ромашек. «Они не закрываются на ночь, как маргаритки. Они смелые, как ты». Я поставила цветы в стакан, а стакан на старый стол «Формика», к которому у нас не было стульев. Потом мы разогрели в нашей единственной кастрюльке баночный суп, разлили его по разнокалиберным мискам из «Гувилла» и сели, подобрав ноги, на полу.

Матрас на полу застелили старенькими простынями и бурыми шерстяными одеялами, купленными на распродаже армейских излишков. Мы не в первый раз спали вместе, но впервые в своем доме, в своей постели, и потому старались не спешить. Сидя по обе стороны матраса, друг против друга, мы выбирались из одежды, как робкие бабочки выбираются из кокона. Глядя на Мартина, сухощавого и угловатого, со спутанными темными волосами и глубокой ямочкой на подбородке, я почему-то думала об идеально сбалансированном уравнении.

Мы опустились на колени, прильнули друг к другу, и Мартин положил ладонь на ямочку у основания моей шеи. «Мне нравится это местечко. Я чувствую, как бьется твое сердце».

Когда мы стали жить вместе, многие в колледже гадали, беременная я или нет. Те, кто не знал, что мы поженились, спрашивали, не коммунисты ли мы и не основали ли коммуну. Все эти разговоры ничуть нас не смущали, мы чувствовали себя так, словно сбросили оковы. Мы были Адамом и Евой до грехопадения, невинными, одинокими, благословенными.

Тогда нам хватало одной только любви, а это не только нечто редкое и особенное, но и почти неуловимое, как говорят буддисты.

В том нашем крошечном, закрытом мирке все было легко, и даже когда мы спорили, это ничего не значило, потому что Мартин всегда уступал. Кто мог подумать, что, уступая, он не всегда забывал. Наверно, если бы я догадывалась о чем-то, то смогла бы хоть немного подготовиться к тому, каким мой муж вернется с войны. Но я была наивна и думала, что мы такие вот особенные, что у нас все не так, как у других.

Неужели наш случай и впрямь столь уникален? Неужели наша любовь столь сильна, что как щитом защищает нас от обыденных проблем? Я думала об этом, но не задумывалась, опасаясь все испортить, спугнуть удачу. Я не знала тогда, что любовь — это не только то, что ты чувствуешь, но и то, что ты делаешь. Тогда нам было достаточно одних только чувств и ставить что-то под сомнение представлялось неблагодарным — пока не кончилась война.

Глава 5

1941

Я забеременела в наш первый год магистратуры. Еще раньше мы с Мартином договорились не заводить детей — зачем, если они все одинаковые? Мы никогда не сюсюкали над чужими младенцами, этими абсолютно одинаковыми, бледными, липкими, безволосыми, с кривыми, как у лягушек, ножками и вечно орущими созданиями.

Но в 1941-м кролик все же умер[6] и моя карьера астронома оборвалась. Убивать кроликов мочой беременных — звучит дико, отдает каким-то Средневековьем, но что было, то было. И разумеется, в колледже меня держать не стали, потому что в 1941-м беременным женщинам просто не было места в учебном заведении; они вообще едва вписывались в рамки публичности. В этом видели что-то неприличное. И все же, несмотря на мое вынужденное расставание с колледжем и наше общее неприятие детей, великое чудо, появление на свет нового человека, ошеломило и потрясло нас. Мы до смешного разволновались. Помню, однажды ночью, вскоре после того, как я почувствовала первый толчок, мы с Мартином лежали в постели и перебирали детские имена. Зацепив мою ногу своей, он поглаживал меня по набухшему животу, и глаза его влажно поблескивали. Милый, сентиментальный дурачок… «Моя семья. Здесь, со мной. Расцветает, как оранжерейный цветок». И он поцеловал меня с каким-то новым чувством.

Через несколько месяцев, уже в 1942-м, мы вместе купали нашего сына: вдыхали его невинность, намыливали невесомый пушок на голове, восхищались идеальной формой малюсеньких ушек и пухленьких ручек, нежным румянцем на круглом животике. Взяв крохотную ножку, Мартин зарычал: «Хррр… хррр… я его съем». Он поцеловал по очереди все розовые пальчики. «М-м, какой вкусный». Потом мы лежали в постели и посмеивались, слушая, как малыш сопит — будто старичок.

Мы называли его нашим славным Бу-Бу, которое со временем трансформировалось в Бо-Бо, одно из многочисленных прозвищ Билли. Другими были Котлетка, Лапшичка, Сладенький Горошек, Проказник, Цыпленочек и Пикуль. Мой папа звал его Крохой, Дейв — Великаном, Рэчел — Малышом. В десять месяцев он произнес первое «мама». В год, уронив пластмассовую погремушку, сказал «тьфу». В четырнадцать месяцев мой малыш уже бродил по комнате, сунув руки в карманы и делая вид, что звенит ключами от машины. Когда он спал, я смотрела на него и спрашивала себя, есть ли на свете что-то милее. Иногда я даже думала, что умру от инсулинового шока.

Грустя по несбывшейся мечте стать астрономом, я утешалась тем, что у меня есть теперь Билли — малыш с блондинистыми кудряшками, отливавшими медью на солнце, тонким личиком эльфа, оловянными глазками и бойким, решительным нравом. Каждый раз, когда меня одолевали сомнения, когда казалось, что я только изображаю жену и мать, я смотрела на Билли и чувствовала прилив уверенности. Если бы пришлось выбирать, я бы снова и снова выбрала Билли.

Мы были просто невероятно счастливы, пока в 1943-м Мартина не призвали в армию. Сначала его отправили на два месяца в учебный лагерь для новобранцев, потом еще на три в офицерскую школу, из которой он вышел очередным «чудом трехмесячной выдержки». Как и все остальные, мой муж изъявил желание продолжить службу.

Я начала курить сигареты «Рэли», носить слаксы и практичную обувь. Мне нравилось ходить по улице уверенным, длинным шагом. Я научилась водить наш старенький «шевроле», мотать бинты для Красного Креста, считать карточки. На окнах домов некоторых из наших соседей появились первые золотые звезды, и каждый раз, когда на улицу въезжал строгий правительственный автомобиль, у меня перехватывало дух.

Война закончилась, когда Билли исполнилось три года. Мартин вернулся домой. Я сразу же, с первого взгляда, поняла: у нас неприятности. К этому времени он тоже пристрастился к сигаретам, но предпочитал «Честерфилд», хотя в Европе курил все, что попадалось под руку. Ничего больше его не интересовало; он не хотел никуда ходить, не хотел никого видеть, даже родителей. Мог просто смотреть в окно или на коврик, забыв про тлеющую в пальцах сигарету, а когда я окликала его тихонько, вздрагивал и непонимающе глядел на меня влажными безумными глазами. Секс? Забудьте. Однажды я принесла в постель Билли, чтобы немного его расшевелить. Малыш пристроился у него под боком и чмокнул в щеку — милый, слюнявый детский поцелуй, — и Мартин расплакался.

Тогда, в 1945-м, это называли травматическим неврозом, хотя раньше, в Первую мировую, термин был другой и, на мой взгляд, более точный — контузия. Мартин не просто устал от войны, его шокировала та дикость, что кроется в человеческих душах. После Вьетнама придумали еще одно название — посттравматический стресс. Стресс? Пожалуйста. Новая война и новое название, каждый раз смягченное, облагороженное.

Травмированный, контуженный, пришибленный, муж удивил меня и тем, что принял от своего отца ежемесячное пособие, дополнившее правительственные выплаты тем ветеранам, которые пожелали закончить образование. В результате он пошел учиться, предоставив мне хозяйничать дома и распоряжаться финансами. Не могу сказать, что занималась последним с большим удовольствием, но позднее, уже в Индии, я не раз мысленно благодарила супруга за его решение предоставить мне управление нашим бюджетом.

В те первые после возвращения дни Мартин учился, курил, ел и спал, но не улыбался и не играл на пианино. Его новым увлечением стало чтение «Преступления и наказания». Он постоянно носил с собой эту книгу, старую, в мятой бумажной обложке с загнутыми уголками. Поля потрепанных, в жирных пятнах, страниц покрывали загадочные пометки. Словно талисман, она всегда была при нем, в заднем кармане брюк.

В первое время у него ничего не получалось в постели, и однажды, устав от бесплодных, но упрямо повторяемых попыток, я просто оттолкнула его и сказала:

— Хватит. Это неважно.

— Нет, важно, — бросил он и, повернувшись спиной, убрал со своего плеча мою руку.

Импотенция прошла внезапно, однажды вечером, когда я повернулась, чтобы пожелать ему спокойной ночи, а он набросился на меня. Именно так. Никакого возбуждения, только ярость. Я стала для него полем боя. Он раздвинул мне ноги, схватил за плечи, прижал и просто вонзился в меня. Я расплакалась. Мартин замер, пробормотал «О боже» и с придушенным всхлипом упал мне на грудь. Мы плакали вместе, обнимая друг друга.

После того он каждый раз целомудренно чмокал меня в щеку и, пожелав спокойной ночи, отворачивался. Мы жили, как хорошие, вежливые соседи, до одного воскресного утра в 1946 году. Мартин, налив чашку кофе, сел за стол с «Чикаго трибюн». Дойдя до помещенного на второй странице объявления, он поднял газету и стал читать вслух:

Предрассудки и недоразумения, существующие в каждой стране в отношении иностранцев, являются серьезным препятствием для любой системы управления. Но если бы народы мира могли лучше узнавать друг друга, жить вместе и учиться бок о бок, то, может быть, они больше склонялись бы к сотрудничеству и меньше — к войнам и убийствам.

Когда муж опустил газету, я увидела, что он улыбается.

Первые американцы получили Фулбрайтовскую стипендию в 1946 году, и среди них был Мартин, восходящая звезда исторического отделения. Ему предстояло отправиться в Индию, встретиться с доктором Ширанживом из университета Дели и проследовать далее на север, в Симлу, дабы засвидетельствовать окончание британского правления в этой стране. Университет уже договорился о выделении для него рабочего места в помещении телеграфной станции «Рейтер» в Симле и бунгало в соседней деревне Масурла. Денежные средства на содержание семьи из трех человек выделялись небольшие, но достаточные.

Я тут же поспешила в библиотеку, где узнала, что Симла — это официальная летняя столица британских владений времен Раджа,[7] популярное место, куда, спасаясь от гнетущего зноя равнин, устремлялись английские семьи. Однако после того, как начатая по призыву Ганди кампания «Уходите из Индии» набрала силу, британцы стали покидать страну, и к 1947-му половина бунгало в Масурле уже пустовала.

Меня это предложение устраивало как нельзя лучше. Я уже представляла, как мы, оказавшись одни во враждебном окружении, возвращаемся к первым дням нашей благословенной изоляции. Я видела улыбающихся смуглых людей в белых дхоти и пестрых сари, пещерные храмы, освещенные масляными лампами, живописные железные дороги, змейками вьющиеся между горных склонов, раскрашенных слонов и священных коров, шумные базары с кобрами и играющими на флейте факирами. Я ощущала аромат жасмина и запах костров. Мы склеим наш давший трещину брак экзотическим клеем и заново откроем для себя тот зачарованный мир, который делили на двоих в наши первые дни.

Что сказать? Я была молода. Проведя в Индии три месяца, мы преуспели лишь в том, что благополучно перевезли наше несчастье и делили теперь только рутину повседневного житья-бытья, обходя друг друга так ловко, как будто существовали в параллельных вселенных.

В тот день, когда я, словно воровка, спрятала письма Фелисити и Аделы, Мартин пришел домой в приподнятом настроении, заряженный энергией, с оживленным лицом. Огонек надежды вспыхнул во мне. Обычно он возвращался замкнутым, поникшим, и если спрашивал о чем-то, то лишь о том, каким смертоносным карри его будут травить сегодня. Его не интересовали рассказы об уроках английского, которые я давала деревенским детям, — милые застенчивые лица, пытливый ум и смешной акцент, — он равнодушно пробегал взглядом по моим новым фотографиям.

Но когда Мартин ворвался в дом с горящими глазами, я позволила себе момент оптимизма. Может быть, наконец-то случилось что-то хорошее, что-то чудесное. Может быть, я даже смогу поделиться с ним своим секретом. Может быть, когда Билли ляжет спать, мы разопьем бутылочку вина и отправимся в веселое путешествие за сокровищами, разнесем на щепки бунгало в поисках других писем и с ними или без них свалимся в мятую постель. Он выглядел таким живым, таким возбужденным — помню, я даже пожалела, что не надела платье вместо слаксов.

— Мартин… — Я смахнула со лба прядь волос.

— Беда.

Та к вот из-за чего он такой возбужденный.

Билли, игравший на полу со Спайком, тут же поднял голову — его эмоциональный радар уже среагировал на что-то.

— Мам?

— Не сейчас, Лапшичка. — Я потрепала сына по головке.

— Что…

— Вам с Билли надо убираться отсюда. — Мартин бросил на стол портфель, замок расстегнулся, и на пол посыпались какие-то бумажки. — Черт! — рявкнул он, багровея.

Билли прижал к груди Спайка, и его нижняя губа предательски задрожала.

Мартин наклонился и взял его за подбородок:

— Эй, Бо-Бо? Я тебя напугал? Извини, сынок.

Он подхватил Билли на руки и поцеловал, не понимая, что сам же и распространяет панику. Я забрала у него мальчика и отнесла в спальню.

Избавленный от пыток Хабиба, Билли уже съел тарелку имбирного супа с курицей и запил сладким манговым ласси.[8] Я переодела сына в нашу любимую хлопчатобумажную пижаму, ту, что с Маленьким Паровозиком на груди, и положила на узкую кроватку. Лежа в нимбе рассыпавшихся по подушке золотистых кудряшек, он посмотрел на меня с недетской серьезностью.

— Папа злится на нас?

— Нет, Котлетка. Просто устал на работе. — Я забрала Спайка и, поглаживая сына по лбу, тихонько замурлыкала «Дэнни-бой».

Через пару минут он пробормотал:

— Глазки закрываются.

— Спи, малыш. — Я провела ладонью по сонному личику, поцеловала в щечку, опустила москитную сетку и вышла, оставив дверь приоткрытой.

Мартин сидел за столом в кухне, обхватив голову руками. Очки лежали у локтя. Я остановилась, подбоченясь — моя боевая стойка.

— Может, расскажешь, что случилось?

— Господи, Эви, не начинай. — Он поднял голову, и во мне что-то дрогнуло. Обычно бесстрастное, словно окаменевшее, лицо сморщилось от боли. Глубокие карие глаза, оставшись без очков, казались голыми и беззащитными. — Страна вот-вот взорвется. Вам с Билли нужно вернуться в Штаты.

Я села напротив:

— Так что все-таки случилось?

— Не надо было тащить вас сюда. Тем более Билли… Боже, о чем я только думал? — Он потер лоб.

Я потянулась через стол, коснулась его руки:

— Мартин, что слу…

— Собери чемодан, самое необходимое. Не суетись. Я хочу, чтобы вы сели на восьмичасовой поезд до Калка. Оттуда доедете до Дели. — Он закурил, держа сигарету дрожащими пальцами. — Университет поможет добраться до Бомбея. Сядете на пароход до Лондона, а уже оттуда — в Штаты.

— Ты сам себя слышишь? — Я откинулась на спинку стула и сложила руки на груди. — До восьмичасового поезда еще двенадцать часов. Успокойся и расскажи, что происходит.

Мартин затянулся и шумно, со свистом, выдохнул.

— Да, ты права. Я только что узнал, но… все в порядке. — Он поднял руки ладонями вверх — мир.

— Принесу поесть. — Я взяла две тарелки, положила риса и не слишком аппетитного вида карри из баранины. Не знаю почему, но мне вдруг жутко захотелось сэндвича с сыром. Я поставила тарелки с карри на стол. — Итак, что происходит?

— Маунтбеттен[9] перенес дату ухода англичан. — Мартин ткнул сигаретой в пепельницу и уставился в тарелку.

— На какое число?

— На пятнадцатое августа.

— Этого года? Но это уже через два месяца.

— Вот именно. — Мартин проглотил кусочек карри и замахал ладонью у рта, но я видела — больше напоказ. — Так или иначе, раздел все равно произойдет. Прежде чем уйти, они проведут через эту страну воображаемые линии и поделят ее между индусами и мусульманами.

— Но Ганди против раздела.

— Ганди сейчас проигрывает.

— Почему в августе? Это же…

— Безумие. — Мартин отложил вилку. — Индия будет индуистской, а новая страна, Пакистан, мусульманской. Миллионам сбитых с толку, обозленных, испуганных людей придется оставить свои дома и уйти за новые границы. Маунтбеттен говорит, что тех, кто пожелает остаться, защитят, но как? И кто? — Он опустил локти на стол, и по губам его скользнуло подобие улыбки. — Представь, что англичане или кто-то еще говорят американцам, что поскольку у нас проблемы с межрасовыми отношениями, то пусть Западное и Восточное побережье будут черными, а середина белая, и все это надо успеть за два месяца.

— Не дай бог.

— А теперь представь, что черные и белые экстремисты не дают спокойно работать и подзуживают обе стороны. — Мартин взял меня за руку. — Ничего хорошего из этого не выйдет, особенно вблизи новых границ и в больших городах. В Калькутте уж точно и, возможно, в Хайдарабаде. Я не хочу, чтобы вы с Билли находились здесь, когда это начнется.

Я сжала его руку, давая понять, что ценю внимание и заботу. Но о разделе было известно заранее, новостью стал только перенос даты ухода британцев. Что будет потом, когда «Юнион Джек» перестанет реять над страной, об этом мы могли только гадать. С окончанием британского правления, Британского Раджа, индийцы получали то, чего так давно хотели. Причин для ссор с иностранцами у них нет. Раздел страны — дело мусульман и индусов, к тому же от нас до Калькутты и Хайдарабада тысячи миль.

— Мы далеко от всего этого, — сказала я, — и до сих пор никаких признаков вражды здесь не наблюдалось.

— Не преуменьшай опасность.

— Я и не преуменьшаю. Просто не понимаю, как это может отразиться на нас. Мы не индусы, не мусульмане и даже не англичане.

Мартин хлопнул ладонью по столу так, что тарелка подпрыгнула.

— Черт возьми, Эви. Не спорь со мной. Ты не знаешь, что такое война. Я — знаю.

Та к вот оно что. Новость от Маунтбеттена стала, конечно, неприятным сюрпризом, но паника — результат доведенной до предела паранойи самого Мартина. Я собрала в кучку рис на тарелке и, продемонстрировав образец терпения, сказала:

— Хорошо. Уедем завтра утром. Но я хочу, чтобы и ты поехал с нами.

— Я провожу вас до Дели. Дальше вами займется университет. Но мне придется вернуться, ты же и сама понимаешь, что так надо. Мне выпал отличный шанс. Я должен составить подробный отчет о том, как это происходит.

— Но если все настолько опасно…

— Для вас. О себе я позаботиться сумею. Надеюсь только…

— Мы оба надеемся. — Глупо, конечно. Я не хотела уезжать, не верила, что в этом есть необходимость, а потому и обрезала его с удовольствием.

После обеда Мартин сложил кое-что в чемодан и сел за свой стол в углу нашей спальни, чтобы разобрать бумаги. Я достала деньги, лежавшие в жестянке из-под чая, и положила их в кармашек сумочки. Поскольку времени на сборы оставалось мало, я решила взять только необходимое, слаксы и практичную обувь, а черное платье с короткими рукавами и туфельки на высоком каблуке оставить. С грустью попрощалась с лимонным шелковым сари, в котором намеревалась выходить на коктейльные вечеринки в Чикаго. Пройдя на цыпочках в комнату Билли, собрала детские шорты, рубашки и кое-что из нижнего белья. Складывая пижаму с вышитыми голубыми мишками, я спросила:

— А что было в Индии в 1856-м?

— В 1856-м? — Мартин удивленно посмотрел на меня. — Почему ты спрашиваешь?

— Ну… — Те письма были теперь моими. — Просто так. Вспомнилось что-то из учебника истории…

— В 1856-м сильно обострились отношения между индийскими солдатами, сипаями, и офицерами-англичанами. В 1857-м разразилось Сипайское восстание. Вообще-то, это мы его так называем, а для индийцев это Первая война за независимость. Мятеж сипаев обернулся полномасштабной войной. Обе стороны действовали жестоко. — Мартин закусил губу. — Так всегда и бывает. — Он сердито фыркнул и снова спросил: — А что?

— Ничего. — Я положила пижаму в чемодан и взяла светло-коричневый свитер. Как же могла одинокая молодая женщина жить в Индии во время восстания? Да и пережила ли она его? — Представляю, как должно быть ужасно для… постороннего человека оказаться в такой ситуации.

— Да, хорошего мало. — Мартин оторвался от бумаг, встал, пересек комнату и взял меня за плечи. — Как и сейчас. — Он помолчал, словно терпеливо ожидая, когда его слова дойдут до меня и заржавевшие, неразработанные колесики в моей голове придут в движение. — Как сейчас. В эту страну идет война, а вы с Билли — посторонние. Ради бога, слушай, что тебе говорят.

Глава 6

1846–1851

В Сент-Этель девочки привыкли спать в одной спальне, а потому, возвращаясь на Рождество в Роуз-Холл, они и там ложились вместе на большую кровать в комнате Аделы. Так продолжалось потом годами. Ложась в разных спальнях, Адела не могла бы, обсуждая Фанни Паркс, играть с волосами Фелисити, а утром они не пили бы вместе чай, который Марта приносила на подносе вместе с вареными яйцами, беконом, тостами и по-особенному приготовленным мармеладом. Не могли бы совещаться и строить планы, пока Марта разводила огонь, а за окном, в уголках резных рам, собирались снежные треугольники.

Марта изготовила и рождественский поцелуйный шар — двойной обруч, увитый зелеными веточками и украшенный яблоками, остролистом и лентами. В центре висел росток омелы, и каждый, кто проходил под ним, должен был расплачиваться поцелуем. На Рождество девочки прошли под шаром, и Адела принялась целовать подругу. Фелисити рассмеялась:

— Хватит, Адела. Хватит.

В то Рождество Адела часто ловила Фелисити под омелой — как будто нарочно поджидала ее там.

К четырнадцати годам Фелисити, что называется, вошла в тело. Голос стал глубже, выровнялся, обрел глубину, а кожа осталась такой же чистой и свежей, словно светящейся. Золотистые, с розоватым отливом, волосы сделались гуще и шелковистей. Школьная форма с трудом удерживала грудь и плотно облегала округлившиеся бедра.

Адела не отличалась красотой в общепринятом смысле, но ее лицо оживляли пронзительно зеленые глаза, в которых светился незаурядный интеллект. Тело же оставалось угловатым и худощавым — кожа да кости. Платья висели на плоской, как зеркало, груди, зато руки и ноги выросли, что только добавляло нескладности и неуклюжести. Недостаток женственности усугубляла противоестественная тяга к книгам.

Подняв безжизненную прядь русых волос, миссис Уинфилд разжала пальцы и горестно вздохнула:

— Мужчине никогда не понравится девушка, которая считает себя умнее его.

— Так пусть и сам прочитает пару книжек, — хихикнула Адела.

В тот год миссис Уинфилд наняла служанку, в обязанности которой входило присматривать за девочками во время каникул и помогать по дому. Звали ее Кейтлин Флинн, она была ирландкой, и от нее пахло хозяйственным мылом. Вручая форму грубоватой, с румяным лицом и непокорными черными кудряшками, упрямо высовывавшимися из-под белого чепца, Кейтлин, миссис Уинфилд сказала:

— Посмотри, можно ли что-то сделать с волосами бедняжки Аделы.

— Да, мадам. — Кейтлин ловко исполнила книксен и игриво улыбнулась подругам, давая понять, что она на их стороне.

Когда служанка поднялась по лестнице в крыло для прислуги, Адела заметила:

— Думаю, Кейтлин не намного старше нас.

— Да, — согласилась Фелисити. — И лукавства ей тоже не занимать.

Девочки переглянулись и пропели в унисон:

— Слава богу!

В предрождественской суматохе только Адела и Кейтлин обратили внимание, что Фелисити какая-то вялая. Когда она начала кашлять, доктор Уинфилд, захватив черный саквояж, прошел в ее комнату, где просидел добрых полчаса, простукивая спину и задавая приглушенным голосом вопросы. Выйдя, он огласил нерадостный диагноз: чахотка. При этом мистер Уинфилд пригладил пальцем усы и, как гробовщик, скорбно склонил голову. Адела бросилась к подруге на кровать, но родители тут же оттащили ее со словами, что она может заразиться. Тем не менее Адела при каждой возможности пробиралась к Фелисити — юности и любви чужда рассудочность.

Несколько недель Фелисити провела в постели, вялая, в горячке, заходясь в кашле, с пятнами нездорового румянца на щеках. Каждый раз, когда мать отвлекалась на гостей или выходила в сад, Адела прокрадывалась в темную комнату с чашкой крепкого мясного бульона и терпеливо поила больную, проталкивая ложечку между сухих губ. Когда Фелисити навещал доктор, Адела неизменно ждала за дверью и по завершении осмотра требовала от него заверений, дать которые он не мог.

Кейтлин посещала «палату» добровольно, не выказывая и тени страха, и, пока доктор Уинфилд прослушивал Фелисити, стояла у постели с водой и полотенцами. Потом, когда он заканчивал, она садилась на краешек кровати и губкой протирала лицо и руки больной, приговаривая:

— Вот так, мисс, вот так. Сейчас освежимся, и вам сразу полегчает.

Однажды, когда служанка наклонилась поправить подушку, Фелисити сказала:

— Ты не должна ко мне приближаться.

— Обо мне не беспокойтесь, мисс.

Кейтлин с характерным для нее добродушием взбила подушку, отжала салфетку сильными, загрубелыми руками и ловко обтерла шею и плечи больной. Работать она начала в двенадцать лет, а до того помогала матери по дому, убирала и готовила на семью из восьми человек, имея в своем распоряжении залежалую капусту да старую картошку и таская на себе торф, чтобы согреть двухкомнатный кирпичный коттедж. Ничего, кроме работы, Кейтлин не знала и в ней находила удовольствие. Наблюдая за ирландкой, Адела каждый раз восхищалась ее неизменным добродушием и стойкостью, говоря себе, что наверняка озлобилась бы и отчаялась, оказавшись на ее месте.

— Нет, правда, — сказала Фелисити. — По крайней мере прикрывай рот и нос, когда бываешь около меня.

— Хорошая мысль, — поддержал ее, складывая инструменты, доктор Уинфилд.

— Говорю же вам, обо мне беспокоиться не надо, — улыбнулась Кейтлин. — У моего брата была чахотка, и я ухаживала за ним целый год, пока он не преставился. — Она смахнула с лица своевольную прядку и добавила: — Меня ничто не берет.

Доктор Уинфилд щелкнул замком саквояжа.

— Тебе повезло. Похоже, у некоторых природная невосприимчивость.

Стоявшая в дверях Адела подумала, что у нее, наверно, тоже природная невосприимчивость. Никто, даже сама больная, не знал, как часто она проникала в комнату, чтобы поцеловать подругу — Фелисити много спала и иногда бредила — в горячий лоб, и при этом ни разу даже не кашлянула.

Фелисити сильно похудела и ослабла, и, когда состояние ее ухудшилось, Уинфилды позвали священника. Пока тот совершал свои ритуалы, Адела закрылась в своей комнате, забилась в угол и попыталась представить, каким будет мир без подруги. Все равно что без солнца, без света, без радости.

Когда горячка спала и миссис Уинфилд позволила дочери отнести больной утренний чай, Адела усадила подругу на скрипучий деревянный стул на колесиках и сначала провезла ее по комнате, а потом выкатила в коридор. Фелисити попыталась встать, но ослабевшие ноги подкосились, и Адела едва успела подхватить ее и удержать. После этого девушки ограничивались тем, что ходили по комнате; одна обхватывала другую, и они кружили в некоем неуклюжем подобии танца. Это повторялось ежедневно, по два раза в день, и через какое-то время девушки уже гуляли, взявшись за руки. Звонкий смех снова разлетался эхом по дому, а доктор объявил, что больная исцелилась.

К следующему Рождеству подругам исполнилось пятнадцать, и за обедом им позволили выпить пунша, приготовленного по классическому рецепту: горячий эль, крепкий сидр, сахар, специи и яблоки с гвоздикой. Получилось, на взгляд подруг, горьковато и слишком крепко, но они все же выпили и даже ухитрились скрыть гримасы, чтобы продемонстрировать, какими стали взрослыми.

Позже, удалившись в общую комнату, девушки разделись, как всегда, при свечах. Фелисити, в белых хлопчатобумажных блумерсах[10] и шелковой сорочке, сидела перед овальным зеркалом, расчесывая переброшенные через плечо роскошные сияющие волосы. Жемчужины мерцали в неровном свете, и у Аделы отчего-то — то ли от выпитого пунша, то ли от вида проступающих под сорочкой грудей, то ли от матового блеска жемчужин — ослабели ноги. Сконфуженная, тем более что причина стеснения была ей непонятна, она торопливо переоделась и, скользнув под одеяло, притворилась спящей. Фелисити, решив, что Аделу свалил пунш, тихонько легла рядом, чтобы не побеспокоить подругу. Пунш и впрямь оказался крепким, и сон не заставил долго себя ждать.

В ту ночь, глядя на спящую Фелисити, Адела впервые осознала истинную природу своих чувств. Держа дрожащую руку в дюйме от подруги, она описала незримый контур ее тела: повела над плечами и вдоль руки, нырнула у талии, взмыла над бедром, проплыла ниже… Между ее ладонью и телом Фелисити возник некий ток, ощущаемый через теплое покалывание и слабую тошноту внизу живота. Она судорожно перевела дыхание, потом легла, подтянула к подбородку одеяло и тихонько заплакала.

Тихонько, да не очень. Фелисити проснулась от ритмичного покачивания кровати и услышала сдавленные всхлипы. Она не стала оборачиваться, не стала спрашивать, в чем дело, потому что знала. Знала, не вполне ясно понимая, на каком-то подсознательном уровне. Она уже замечала, какими глазами смотрит на нее Адела, — так девочки друг на дружку не смотрят. Она чувствовала, как задерживаются на ее шее пальца Аделы, застегивая жемчужное ожерелье, и как прижимается бедро, когда они сидят рядом на диване. Фелисити лишь смутно догадывалась, что это все значит, но сознавала, что Адела любит ее не так, как она любит Аделу. А еще она знала, что Адела ее подруга, и не собиралась ее судить.

Глава 7

1947

Спиной друг к другу, старательно избегая даже малейшего контакта, мы с Мартином лежали под несвежей простыней. На полу, в изножье кровати, стояли два чемодана. Я закрыла глаза, понимая — Мартин знает, что я не сплю. Ну и ладно. Ты внимательно слушаешь? Меня трясло от его снисходительного тона. Да как он смеет намекать, будто я могу не позаботиться о безопасности сына!

После этого напоминания Мартин добавил:

— Ты не видала войны, Эви. Ты живешь в блаженном неведении.

Не просто в неведении, а в блаженном. Когда-то он называл меня вундеркиндом. Теперь, похоже, я просто блаженная невежда.

Я, конечно, заметила, как смутила его, когда спросила о 1856-м, и могла бы рассказать о письмах, но к тому времени у меня уже выработалась привычка помалкивать. Письма, когда Мартин отвернулся, благополучно перекочевали из ящика с бельем в чемодан.

Я подтянула за уголок подушку. Как кстати, что кровать шла в комплекте с чистыми простынями. За три месяца в Масурле секса у нас не было ни разу.

Ни с того ни с сего зачесалась лодыжка. Почесать — значит выдать, что я не сплю. И пусть даже я знаю, что он знает, что я не сплю, и пусть даже я знаю, что он знает, что я знаю, что он знает, — правила есть правила. Я чуточку согнула ногу, надеясь решить проблему одним движением, вполне естественным для человека спящего. На секунду помогло, но потом зуд вернулся с новой силой. Я стиснула зубы и повторила попытку. Брак сошел с рельсов из-за Второй мировой войны, теперь шарада со сном срывалась из-за непреодолимого желания почесаться. Зуд поднимался выше, и я осторожно потерла ногой о простыню, понимая, что делать нечего и что так или иначе почесаться придется.

Раньше я бы просто села и от души, всеми десятью пальцами, охая и ахая, почесала треклятую лодыжку, и Мартин назвал бы меня плутовкой, и мы оба рассмеялись, но та счастливая связь оборвалась, и мои попытки воскресить ее лишь вызывали у мужа раздражение. Однажды я предложила сесть по-турецки на пол, поесть карри с рисом при свече, и он посмотрел на меня с таким высокомерием, что у меня перехватило дух. А потом сказал: «Повзрослей, Эви».

Когда стало совсем невмоготу, я подтянула ногу и принялась чесать лодыжку с таким остервенением, словно тушила пожар. В темноте мне был видел четкий профиль Мартина. Индийская луна вычертила высокий лоб, благородный нос, придававший лицу выражение властности, и чувственный, четко вылепленный, но не женственный рот — идеальный рот для человека, ясно выражающего свои мысли. Я бы дотронулась до его щеки, спросила, что же с нами случилось, но — внимательно слушаешь… блаженное неведение — не могла.

— Ты не спишь, — сказал Мартин.

— Не сплю, и ты это знаешь.

— Да.

— Тебе ведь тоже не спится. Беспокоишься?

— Конечно, беспокоюсь, — фыркнул он. — Господи, Эви.

— Извини. Я знаю…

— Ничего ты не знаешь. Для тебя война — карточки да флаги на ветру.

— Что? Нет.

— Вонь такая, что можно пробовать на вкус. И от этого вкуса уже не избавишься. Вот что мне не нравится в Индии, постоянный запах дыма и гари. Он меня душит.

— Успокойся.

— Не надо меня успокаивать. Ты же ничего не знаешь. И я не хочу, чтобы знала. — Мартин прижал глаза указательным и большим пальцами и приподнялся на локте. — Извини, Эви. Ты ни в чем не виновата. Не нужно было тащить сюда вас с Билли.

Я тоже приподнялась на локте и посмотрела ему в глаза.

— Мы не оставили тебе выбора.

Мне хорошо запомнился тот день. Университет предложил ему бунгало, а Мартин сказал, что достаточно небольшой квартиры или даже комнаты, потому что он поедет один. Узнав об этом, я встала в позу.

— Тебя не было два года, а теперь ты снова уезжаешь? Это же шанс для нас — побыть вместе вдалеке от всего, забыть войну. Либо мы поедем вместе, либо — это я тебе обещаю — я буду напоминать тебе об этом до конца жизни.

— Но…

— Будь это опасно, тебя бы не послали туда. Англичане пробудут в Индии еще полтора года. Все равно что съездить в Лондон. — Я положила руки ему на плечи. — Нам предлагают дом в Индии. Предлагают приключение, от которого нельзя отказаться. Я хочу его — для нас. Помнишь — для нас?

Он провел ладонью по волосам:

— Ох, Эви.

Бедный, у него не было ни единого шанса.

Я подвинулась ближе:

— Мартин?

— Спи, Эви.

— Ты ни в чем не виноват. Никто же и предположить не мог, что Маунтбеттен перенесет дату на целый год. И мы же сами не хотели, чтобы Билли думал, будто весь мир — это средний класс белой Америки. Помнишь? Разве не так?

Он фыркнул:

— Средний класс Америки? Не так уж это и плохо.

— Мы уедем утром. — Я дотронулась до его лица. — Все будет хорошо.

Мартин просунул под меня руку, привлек к себе. Я уткнулась носом в его грудь, вдохнула знакомый запах, ощутила шероховатость кожи. Мне даже захотелось поделиться с ним секретом.

— Мартин…

— От тебя хорошо пахнет.

— Послушай, сегодня…

— Не беспокойся. Я вытащу вас обоих отсюда.

— Но…

— Знаю. Досадно. Но тебе нужно отдохнуть. Постарайся уснуть.

Он отвернулся, и открывшееся было оконце душевной близости захлопнулось. Что же это за человек, даже не дал мне закончить предложение.

— Ты прав. Надо поспать. — Я тоже повернулась к нему спиной, говоря себе, что все равно получилось бы неловко — рассказывать, как вытаскивала кирпич, как сдувала пыль со старых писем, как радовалась, словно мальчишка, нашедший блестящий, новенький пенни. А он сказал бы, что мне нужно повзрослеть.

В конце концов я забылась беспокойным сном, но и во сне, кажется, не переставала думать о том, почему Фелисити все же не отправила письмо?


На железнодорожный вокзал мы приехали около семи, невыспавшиеся, раздраженные. Билли, немного напуганный внезапным отъездом, сидел на руках у Мартина, тихонько наблюдая за происходящим и крепко прижимая к груди Спайка. Мартин опасался, что поезд могут отменить, но ржавый старичок был на месте, грел косточки на солнце и даже готовился тронуться более или менее по расписанию. В Масурле считалось, что восьмичасовой идет по графику, если вышел до десяти. Утешало, что поезд по крайней мере на путях.

— Слава Иисусу, Кришне, Аллаху и всем остальным, — облегченно сказал Мартин.

Мы поставили чемоданы на платформу, сели и принялись ждать.

Постепенно подтягивались другие пассажиры, и я, чувствуя себя невидимкой за темными очками, исподтишка наблюдала за ними. Высушенные солнцем носатые лица с обостренными нуждой чертами, пыльные тюрбаны, женщины со свертками на голове, худые дети, куры, добродушного вида коза. Одна семья притащила с собой стальной сундук со всеми своими пожитками — распространенный в здешних краях обычай. Женщина достала чайник и чашки и опустилась на землю, собираясь развести огонь в небольшой латунной жаровне. Остальные, присев на корточки, терпеливо ждали чай.

Около половины восьмого рикша доставил Эдварда и Лидию Уортингтон. Лидия, женщина с мелкими и острыми чертами лица, придававшими ей сходство с птицей, отличалась пронзительно-гнусавым голосом — как у осла. Ее супруг, высокий и худощавый мужчина, носил тонкие, щегольские усики. Бывая недовольным чем-то, он с поразительной ловкостью проводил кончиком языка по верхней губе. Однажды я попробовала сделать то же самое, но не смогла — у Уортингтона язык двигался быстрее, чем крыло у колибри. Судя по впечатляющему результату, выражать недовольство жизнью Эдвард начал еще в детстве.

Имея деловые интересы в Лондоне и Найроби, Уортингтоны навещали Индию, как другие навещают зоопарк. Для Лидии все значение Ганди выражалось прежде всего в том, что покупать плетеные коврики становилось все дороже. Эдвард, воображавший себя сахибом, всегда ходил в мятом льняном костюме и тропическом шлеме. В Симле они жили в британском отеле и теперь прибыли на станцию в сопровождении трех рикшей, доставивших два пароходных кофра и четыре черных чемодана.

— А вот и сама Империя, — пробормотал Мартин.

Соскочив с повозки, Эдвард подал руку супруге. Ступив на землю, Лидия, облаченная в габардиновый костюм, быстро отвернулась от худого как палка рикши и опустила вуаль, спасаясь от мух. Эдвард достал из кармашка тесного жилета несколько монет. Пока он рассчитывался, два других рикши стащили на землю чемоданы и кофры. Лидия оглянулась и, заметив нас, торопливо подошла.

— Какая досада, правда?

— Доброе утро, Лидия, — поздоровался, поднимаясь, Мартин.

— А мы поедем на поезде, — сказал Билли.

— Да уж, доброе. — Лидия неодобрительно покачала головой. — Нет, правда, Эви. Не знаю, о чем вы думали, когда тащили ребенка в такую даль.

— Злючка, — пробормотал Билли, опуская голову Мартину на плечо.

Мы смущенно рассмеялись, и я поспешно повернулась к Эдварду:

— Доброе утро.

Двумя пальцами он коснулся козырька шлема. Язык появился на мгновение и спрятался.

— Черт знает что. Ни машины не достать, ни даже двуколки. Здесь постоянно что-то случается. Ей-богу, не лучше, чем в Африке.

Мы пробормотали что-то сочувственное и, оглядываясь по сторонам, заметили пробивающегося через толпу Джеймса Уокера, работающего на «Рейтер» британского журналиста. Мартин помахал ему и крикнул:

— Джеймс! Сюда!

Уокер помахал в ответ и повернул в нашу сторону. Крупный, плотный, с жесткими седыми волосами и густой бородой, он двигался с удивительным проворством. На прокаленном за годы пребывания в Азии лице выделялись голубые глаза, дружелюбные и немного усталые, а на лоб постоянно падала непослушная прядь. Как и всегда, на нем был потрепанный жилет-хаки со всем необходимым для оказания первой помощи и йодовыми таблетками для очистки воды. От него частенько попахивало сигарами, а один карман неизменно оттопыривала фляжка. Подойдя ближе, он крикнул что-то шатавшемуся неподалеку кондуктору, который ответил красной от пана улыбкой.

— Так и думал, что найду вас всех здесь. — Уокер дружески подмигнул Билли.

— Конечно, здесь, — криво усмехнулась Лидия. — Из этой чертовой страны надо поскорее убираться, пока тут не начались большие неприятности.

— Неприятности начались не сегодня. — Уокер пощекотал Билли под подбородком. — Как настроение, малыш?

— Хорошее, — хихикнул Билли.

— Не притворяйтесь, — промычала Лидия. — Вы знаете, что я имею в виду.

— Знаю, — кивнул Уокер. — В любом случае уже поздно. Новость уже не новость. О переносе даты знают. Люди в панике, все напуганы, все спешат убраться отсюда поскорее. Сбежать туда, где им надо быть. Так что да, неприятности. Вы просто не попадете на этот поезд.

Билли радостно улыбнулся.

— Давайте пойдем домой и поедим чота хазри. — В спешке он успел только проглотить тост и выпить стакан пахты.

— Чота хазри? — рассмеялся Уокер. — Парень, да ты здесь уже освоился.

— Перестаньте. Не поощряйте мальчика в этом. — Эдвард облизал губу. — Надо говорить «завтрак», а не «чота хазри». — Он снова повернулся к Уокеру: — Не знаю, что нашло на Маунтбеттена, но это все меняет. Отсюда надо уезжать.

Мартин передал мне сына.

— А вы что слышали, Джеймс?

Уокер сделал успокаивающий жест, словно приминая ладонью воздух.

— Подумайте сами. Симла — опорный пункт британцев. Британцы уходят — причины для ссоры нет. Они победили — мы проиграли. Проблемы будут у индусов с мусульманами, причем, по большей части, в городах по новой границе. Масурла — тихий уголок. Здесь много безопаснее, чем на дороге, куда наверняка уже стекаются беженцы.

— Разумно, — заметила я, стараясь не выказать радости. Разумеется, Мартин, как обычно, перестраховался.

— У вас совсем другая ситуация, — возразил мой муж. — Вы же один. — Он взглянул на нас с Билли. — Мне нужно вернуть семью в Штаты. Здесь, если только займется, вспыхнуть может в любом месте.

— Джеймс здесь давно. — Я пересадила Билли с одной руки на другую. — И народ этот знает лучше.

Мартин, упрямый осел, покачал головой:

— Я хочу, чтобы вы уехали из Индии. — Он погладил Билли по щеке.

— В том-то и загвоздка, — спокойно заметил Уокер. — Беспокойство за семью мешает вам рассуждать здраво. Я не уверен, что вы сможете вывезти их сейчас. Я живу в Индии почти двадцать лет и говорю вам: пока лучше остаться здесь.

Мартин снова покачал головой:

— Из Дели университет перебросит их в Бомбей, а там они уже сядут на корабль.

— Дели? — усмехнулся Уокер. — Что ж, удачи. Только поезд из Дели может ведь и не пойти. Эти поезда и в лучшие времена постоянством не отличаются, а сейчас они будут забиты беженцами. Поездка на поезде — предприятие на сегодняшний день крайне опасное.

— Чертова Индия, — процедил Эдвард.

Уокер как будто и не слышал его.

— Да что говорить. Я сам путешествовал на поездах, которые останавливались специально для того, чтобы прийти с опозданием. — Он добродушно улыбнулся, показав желтые от никотина зубы. — Хорошего мало — стоять невесть где, жариться под солнцем. Пассажиры выходят из вагонов размяться, на рельсах коровы… Потом это старое корыто вдруг трогается — никого, разумеется, не предупреждая, — и все бегут, суетятся. И так бывало в лучшие времена.

— Вот этого не хотелось бы, — сказала я.

— Да, это было бы в высшей степени неудобно. — Эдвард снова облизал губу.

— Может быть, удастся найти машину, — заметил Мартин.

Уокер покачал головой:

— Мусульмане бегут в одну сторону, индусы в другую… Дороги будут забиты испуганными, злыми людьми. Это слишком опасно.

— Что ж, меня вы убедили. — Эдвард предложил локоть Лидии. — Не очень-то и хотелось. Вот успокоится все, тогда и выедем. Достойно.

— Но наши рикши уже ушли, — всполошилась Лидия.

— Ничего, что-нибудь придумаем. Всего хорошего. — Эдвард дотронулся до козырька шлема, и они направились к сидевшему в сторонке рикше.

— Чертова Империя, — объявил Билли.

— Билли! — упрекнула я, пряча улыбку.

— А что? — удивился он. — Так папа сказал.

Я взглянула на мужа:

— Ты же знаешь, он всему подражает.

— Господи, извини. — Мартин пожал плечами. — Мне не следовало так говорить.

Билли мгновенно дернул плечом:

— Господи, извини.

Я сердито посмотрела на Мартина, но он уже повернулся к Уокеру:

— Мне это не нравится, но в том, что вы говорите, есть смысл. Не хотелось бы застрять где-нибудь.

— Вот теперь и вы это поняли. — Уокер потрепал Билли по голове: — Возвращайся к своему чота хазри, маленький сахиб.

— Моя мама делает сладкий чай.

Джеймс еще раз пощекотал его под подбородком и ушел.

— Хорошо, что мы его встретили. Могли бы попасть в переделку. — Я чмокнула сына в щеку, и он довольно засмеялся. — Ладно, Плутишка, давай покормим этот пустой животик чем-нибудь вкусным.

Мартин недоуменно уставился на нас и покачал головой:

— И ты радуешься? Ей-богу, Эви, иногда я тебя не понимаю.

Глава 8

Я согрела воду на старой плите, открыла банку подслащенного концентрированного молока и отсыпала Билли пригоршню фисташковых орешков — пожевать, пока заварится чай. Он тут же угостил Спайка и принялся громко хрустеть. Я налила в кружку чаю, добавила густого сладкого молока, и мы все сели за стол. На веранде тихонько постукивали бамбуковые подвески. Я заметила, что вчерашнего мусора уже нет, а значит, Рашми, увидев, что в доме никого, вынесла ведро и тоже ушла. Накануне все произошло так быстро и в такой суете, что я даже не отправила записку в деревню. С другой стороны, это означало, что Хабиб, ничего не знавший о нашем предполагавшемся отъезде, придет, как обычно, готовить обед. Поскольку кухня примыкала к дому и мы с самого начала почему-то решили есть там, где готовим, то его присутствие в доме в нерабочее время выглядело неуместным.

После завтрака Билли поиграл в рикшу, катая на веранде Спайка и прокладывая маршрут между горшками с цветами и плетеными креслами. Время от времени он кричал «Привет» или «Намасте!» подбиравшейся к веранде обезьянке.

— Ты только их не трогай! — предупредила я.

— Знаю-у-у! — отозвался он.

Я улыбнулась, вернула деньги в жестянку из-под чая и принялась разбирать чемоданы. Что-то отправлялось в ящики комода, что-то — на вешалку в альмире.[11]

Я убрала в шкаф свое шелковое, лимонного цвета, сари, на мгновение представив, как иду в нем на коктейльную вечеринку, — экспат, вернувшийся домой из далекой страны и с упоением рассказывающий всем желающим об индуистских храмах, раскрашенных слонах и удивительных, живописных обычаях. Спасибо Джеймсу Уокеру, уберегшему нас от поспешного бегства. Пряча письма в ящик с трусиками и бюстгальтерами, я испытала чувство облегчения, словно избежала некой опасности. Через несколько дней Мартин успокоится и все будет хорошо.

Из-за раннего подъема, скомканного завтрака и напряженного ожидания на железнодорожной станции Билли быстро устал и ко второму завтраку уже клевал носом. Он всегда с нетерпением ожидал появления разносчика с его доверху нагруженной тележкой. Корзинка с деликатесами была для Билли чем-то вроде сундучка с сокровищами. Открывая дверцы, он никогда не знал, что обнаружит в том или ином отделении. «Уууу, райта![12] О, нут! Пакоры! Личи!» Больше всего Билли радовался, находя пихирини — легкий пудинг с кардамоном и молотыми фисташками. В тот день, однако, он почти уснул над лакомством, так что мне пришлось взять его на руки и отнести в постель. Я накинула сетку, закрыла голубые ставни, переключила на медленный режим вентилятор, а когда повернулась, Билли уже спал, подложив под щеку ладошку. Я просунула руку под сетку, намотала на палец прядку волос и, поцеловав ее, вышла из комнаты.

У себя в спальне я достала из ящика связку писем и некоторое время смотрела на них. Писем было всего четыре, но их разделяли месяцы, и если эти две женщины называли друг друга сестрами, то и писать они должны были чаще. Вернув письма в ящик, я прошла в кухню и принялась за поиски тайника: проводила ладонями по стене, проверяла на прочность бетонные швы, но никаких признаков пустоты не обнаруживала — кирпичи держались крепко, ничто не сдвигалось, не шевелилось. Пришлось расширить область поисков, распространив их на другие стены.

Оштукатуренные стены, широкие деревянные плинтуса, дощатый пол с широкими половицами, сияющими под многолетним слоем воска. Вооружившись ножом для масла, я проверила, нет ли чего за декоративными накладками, прощупала старые парчовые подушки на скрипучем кресле с деревянными подлокотниками. Один подлокотник выглядел так, словно его погрызло какое-то животное, — такие же крохотные следы оставлял когда-то Билли на перильцах своей детской кроватки. Может быть, крысы? С другой стороны, помета мне не попадалось.

Потолки в бунгало были высокие, с открытыми балками, но викторианская мебель придавала ему вид скорее английский, чем индийский. В качестве штор я использовала ткань, которая шла на сари, в гостиной — изумрудного цвета, в спальнях — сапфирового, в кухне — цвета топаза. Комнату Билли мы украсили гирляндой с оранжевыми и пурпурными верблюдами. Старые каминные часы уступили место на полке нефритовой фигурке Ганеши, бога-слона, с оттопыренными ушами и вскинутым хоботом. Ганеша — бог удачи, устранитель препятствий, и я подумала, что его присутствие в доме нам не помешает. В столовой, на обеденном столе красного дерева, в старом оловянном кувшине, всегда стояли красные маки.

Единственным предметом обстановки, привезенным нами с собой, был патефон «Стромберг-карлсон» с корпусом вишневого дерева, стоявший на столе в гостиной, рядом со стопкой виниловых пластинок, которые я собирала с фанатическим упорством. Поскольку Мартин после войны играть уже не мог, отсутствие пианино было только кстати — инструмент служил бы неким немым укором неведомо кому, — но вечерами, когда муж углублялся в Достоевского, мне хотелось музыки. Я слушала патефон с тем же удовольствием, с каким убирала в нашем маленьком домике, учила деревенских детей английскому и фотографировала. Мне вообще нравилось все, что отвлекало от руин развалившегося брака.

В жаркую погоду я включала потолочный вентилятор. До прихода электричества в колониальных домах держали слугу, единственной обязанностью которого было сидеть в углу и, дергая за шнурок, приводить в движение тростниковое или полотняное опахало. Глядя на сохранившиеся крепления, я вспоминала изображения древнеегипетских рабов, обмахивающих фараонов павлиньими перьями и пальмовыми ветвями. Но индийцы рабами не были, напоминала я себе, и как же тогда кому-то удавалось убедить их играть столь жалкую роль в собственной стране. Скорее всего, объяснение крылось в характере индийцев, переживших немало завоевателей и предпочитавших сгибаться, но не ломаться. Арийцы, турки, португальцы, монголы, британцы — все они прошлись по субконтиненту, однако ж Индия осталась индийской. Этот народ склонил голову и пережил всех.

Когда Ганди начал свою кампанию, индийские землевладельцы, заминдары, стали скупать британские бунгало. Наш заминдар, сикх, купил этот домик полностью меблированным и сдавал его иностранцам помесячно. Он считался человеком умным и ловким, поскольку, обладая деловой хваткой, сумел утроить составленное на торговле шелком семейное состояние.

Переходя из комнаты в комнату и простукивая стены в поисках следов Аделы и Фелисити, я оказалась на ступеньках веранды, откуда открывался вид на сосновые рощи и зеленые террасы, врезанные в склоны Гималаев. Вдалеке поднимались величественные пики, заснеженные вершины которых терялись в белых облаках. Мартин говорил, что там, на высоких склонах, облака заплывают в дома и дети играют с ними.

Теперь я понимала, почему англичане выбрали Симлу своей официальной летней столицей, — древние храмы уживались здесь с многолюдными базарами, в ясном воздухе мягко плыли причитания мудрецов-пандитов. Под огромным лазурным небом тихо колыхались красные кусты бугенвиллеи. Остановившаяся у нашей калитки сливочно-белая корова мирно пощипывала мимозу, и я, наблюдая за ней, впрямь чувствовала себя в полнейшей безопасности, как и говорил Джеймс Уокер.

Вернувшись в дом, я заглянула под мраморные столешницы и перевернула стулья, простучала задние панели старого дубового комода и потратила немало времени на поиски потайных отделений в платяных шкафах в спальне. Я даже встряхнула старинную вязаную шаль, насыщенные цвета которой, знойный коралл и прохладную лазурь, простреливали золотые искры. Встряхнула и не нашла ничего, даже пыли. Должно быть, пока мы были на станции, Рашми хорошо обработала все вокруг своим веником из веток акации.

Веселая, жизнерадостная, никогда не унывающая, наша маленькая, кругленькая айя с ее очаровательным пиджин-инглиш быстро нашла с Билли общий язык. Наш сын обожал ее. Болтая с ним, она не забывала обращаться и к Спайку, а когда расчесывала ему волосы, обязательно что-то напевала. Каждый день Рашми приносила свежий кокос, искусно спрятанный в складках ее гималайской шали, и тайком, у меня за спиной, передавала его Билли. «Идем, бета»,[13] — говорила она, и они исчезали вместе. Я ничего не имела против, но притворялась, что не догадываюсь об их секретном ритуале.

Рашми же помогла мне открыть что-то вроде школы, убедив местных крестьян, что их детям не помешает немножко выучить английский. Я соорудила «классное помещение» из нескольких рогожек и бамбуковых стоек, выбрав для него хорошо знакомое всем место под старым, почитаемым всей деревней баньяном. Дерево так разрослось с одной стороны, что первоначальный ствол затерялся среди вторичных. Мне повезло найти на базаре школьную доску, которую мы и прибили к дереву. Рашми внесла свой вклад в виде коробочки розовых мелков. Пока я занималась с восемью босоногими, темноглазыми ребятишками, айя оставалась дома с Билли.

В первый день дети собрались у дерева, недоверчиво поглядывая на школьную доску. Усевшись на земле, они сбились в кучку, а некоторые даже держались за руки. Я была для них чужестранкой с бледными, водянистыми глазами, носившей, как мужчины, штаны и ездившей на велосипеде. Прохаживаясь между ними под кроной баньяна, я улыбалась и старалась не повышать голос.

В первый день они выучили мое имя, а я узнала, как зовут их. Потом мы взялись за алфавит, и они прилежно, как попугаи, повторяли за мной буквы, но я видела, что они ничего для них не значат, поэтому взялась за мелки. Под крики снующих над головой обезьянок и щебет птиц я нарисовала розовые деревья, розовые дома и розовых верблюдов. Теперь дети чувствовали себя увереннее и, повторяя за мной слова, подталкивали друг друга. Обучая их, я и сама многое узнала. Мои ученики, например, не понимали, что живут в бедности. Тесные домишки, отсутствие водопровода, скудное двухразовое питание — такой порядок вещей принимался ими как нечто само собой разумеющееся. Они не совсем понимали, что такое школа, работа или игра, и их серьезные личики озарялись порой ослепительными улыбками. Они все были такие чудесные, с большими темными глазами, тяжелыми веками и сияющими, как начищенная медь, щеками.

Я почти физически ощущала, как расширяется мое мировоззрение, и мне это нравилось. Я была благодарна Рашми, открывшей для меня этот маленький уголок Индии.

Обшарив весь дом, я остановилась в центре гостиной и по некотором размышлении решила, что искать информацию нужно прежде всего в одном из имеющихся уже писем. Я достала их из-под стопки трусиков, разложила на кухонном столе и выбрала то, где сохранилось больше всего слов.


Сандаловое дерево

Подышав на бумагу, я обнаружила еще два слова и, вдохновленная успехом, схватила кисточку и взялась за работу. Когда под пылью проступило что-то еще, я повернула письмо к свету.


Сандаловое дерево

Третье письмо дало чуть больше.


Сандаловое дерево

Я сложила листки и посмотрела в окно. И кто же такая Кэти?

Глава 9

1853–1854

Школу Фелисити и Адела окончили в семнадцать лет. Пришло время представить девушек свету и Чэдуики, все еще находившиеся в Калькутте, прислали в Роуз-Холл деньги на платья. Увидев чек, миссис Уинфилд нервно хихикнула — столько ее муж не зарабатывал и за год, — но время терять не стала и тут же бросилась покупать ткани и договариваться с портными. За примерками она надзирала с наигранным безразличием, как будто тратить такие огромные суммы на одежду было для нее обычным делом. Отбирая ткани, миссис Уинфилд прикладывала отрезы к лицам девушек, чтобы определить, какой цвет идет им лучше, и перелистывала каталоги с рисунками туфель и ридикюлей.

Девушки презрительно фыркали, выражая свое отношение ко всей этой суете, но Фелисити в какой-то момент поймала себя на том, что ей нравится серебристое шелковое платье со шлейфом, издающим при ходьбе удивительно приятный шорох. Проведя ладонями по богато украшенному парчовому лифу, она испытала приятное волнение. Адела влезла в зеленое шелковое платье с турнюром, выгодно подчеркивавшее цвет глаз и придававшее фигуре некоторую округлость, а контурам плавность, подошла к псише,[14] уткнула кулачок в костлявое бедро и удрученно вздохнула.


На первом балу Адела танцевала так, что расстроенный партнер в конце концов спросил:

— Неужели вы уже устали от танцев?

— Да, — ответила она откровенно. — Есть люди, которым по душе более интеллектуальные занятия, чем сомнительное искусство перемещения по залу по бессмысленной, определенной заранее схеме.

Фелисити танцевала грациозно, и партнером ее чаще других становился Перси Рэндольф, высокий, широкоплечий, симпатичный блондин с волнистыми волосами и прямым носом. В костюме из тонкой шерсти, с широким золотистым шарфом на шее он выглядел изящным и утонченным, а еще ей нравилось вдыхать задержавшийся в его одежде запах трубочного дыма и ощущать под пальцами движение тугих мышц предплечья.

Из-за плеча партнера Адела оглядывала зал. Почему Фелисити так, словно демонстрирует изгиб шеи, отводит голову, чтобы посмотреть на Перси? Почему так часто улыбается? Тонкие пальцы подруги лежали на плече Перси и чувствовали себя там совершенно уютно, как, впрочем, и его широкая ладонь на ее узкой талии. Дважды Адела, извинившись, выходила на террасу, где стояла, стиснув зубы и постукивая по ладони туго свернутым шелковым веером.

— Что ж, — прошептала она в темноту, — ты знала, что этот день придет.

Потом, уже в их общей комнате, Адела, глядя, как Фелисити расчесывает волосы, внезапно произнесла:

— Он тебя не стоит.

Фелисити на мгновение замерла:

— Что?

— Перси. — Адела впилась в нее взглядом, как приготовившийся к нападению ястреб. — Не ценит тебя.

— А по-моему, очень даже ценит.

— У него гнусные намерения.

— Адела!

— Я вижу, как он смотрит на тебя.

— Мне нравится, как он на меня смотрит.

— Держу пари, он даже не заметил, какие тонкие у тебя запястья.

— Запястья?

— Он так доволен, когда ты ему улыбаешься. Должен быть благодарен.

— Адела, что на тебя нашло?

— Он тебя не любит.

— Ты ревнуешь?

Адела осеклась. Затянула потуже шаль на плечах. Фелисити потянулась к ней, но Адела отвернулась.


Перси Рэндольф стал бывать в доме чаще. Выпив чаю под строгим присмотром хозяйки, молодые люди шли гулять. Отдав должное розам миссис Уинфилд, они поворачивали к лужайке, где Перси расстилал на траве свое пальто. Фелисити садилась. Он тоже, но не рядом, а на расстоянии вытянутой руки. Когда девушка наклонялась ближе, Перси отодвигался. Наверно, он чрезвычайно бы изумился, узнав, как раздражает ее эта его сдержанность.

Наблюдая за тем, как молодой человек старается уклониться от любого физического контакта, Фелисити невольно задумывалась, какая же жизнь ждет ее с человеком, отставляющим мизинец, когда пьет чай. Она вспоминала свою мать, вечно занятую утомительными, бесконечными домашними делами и общественными обязательствами, и мать Аделы, мир которой ограничивался ее садом и ее правилами. Какая скука в сравнении с Гонорией Лоуренс, продиравшейся на слоне через джунгли, и Фанни Паркс, жующей пан в зенане. Но она была в Англии, а не в Индии, и Перси ничем не отличался от других молодых людей. У него, по крайней мере, приятная наружность. Может быть, ей удастся вдохнуть в него искорку жизни, пробудить какую-то беззаботность, если, конечно, есть что пробуждать. Попробовать? Смеясь и увлекая Перси за собой, Фелисити добежала до конца лабиринта, где и укрылась в засаде с поцелуем наготове. Если в нем есть страсть, она ее пробудит. Если…

Но Перси в засаду не попал, просто отказавшись последовать за ней в конец лабиринта и призывая вернуться на лужайку и почитать стихи Роберта Браунинга, книжечку которого он достал из кармана. Очевидно, поэтический полдник был спланирован заранее с таким расчетом, чтобы не допустить глупых девчачьих игр.

Адела наблюдала за ними из окна; с такого расстояния они выглядели идеальной парой. Вернувшуюся подругу она встретила у двери:

— Скажи, ты его любишь?

— Ох, ради бога… Ну что с тобой такое? Ты как будто задушить меня готова.

— Любишь?

— Перси — довольно милый мальчик. Но мне не нравится твой тон.

Пока Фелисити развязывала ленточки, Адела ждала продолжения. Но продолжения не было. Фелисити повесила шляпку на крючок и вышла.

Уклончивый ответ подруги Адела интерпретировала как попытку скрыть истинные чувства. Ее собственное отношение к Перси ни для кого секретом не было, и Фелисити просто не захотела устраивать сцену. Адела еще больше укрепилась во мнении, что стороны вот-вот объявят о помолвке, и эта уверенность лишь усилила ее отчаяние и одиночество.

Вернувшись в свою комнату, Адела еще долго мерила ее шагами, но так и не смогла успокоиться. Она села с книгой, но, не сумев сосредоточиться, отбросила ее, потом с минуту расчесывала жидкие, безжизненные волосы и наконец отшвырнула гребенку и снова поднялась.

За обедом Фелисити вздыхала и почти не ела — верные признаки, решила Адела, любовного недуга — и впервые за все время не выказала желания сидеть с ней рядом.

Вечером Адела позвала Кейтлин погулять. Теплый воздух и уморительные рассказы Кейтлин о других слугах рассеяли мрачное настроение. На следующий день девушки снова вышли вместе, и со временем эти променады вошли у них в привычку, стали чем-то вроде приятного ритуала. Прогуливаясь, они держались за руки, пели и иногда задерживались на несколько часов, но на вопрос миссис Уинфилд, где были, только пожимали плечами.

— Да так, — отвечала Адела. — И здесь и там.

Однажды вечером Адела и Кейтлин присели отдохнуть под раскидистым каштаном. Кейтлин, прислонившись к дереву, смотрела вверх, через густую крону, а Адела нерешительно, исподтишка наблюдала за ней, то и дело возвращая взгляд к упругим холмикам грудей под формой прислуги. Потом медленно протянула руку, дотронулась до волос Кейтлин и осторожно прикоснулась к ее лицу. Кейтлин замерла, и воздух заполнился вдруг чем-то давяще тяжелым, непонятным и тревожным, чем-то таким, что до недавнего времени пряталось и набиралось сил в темных углах. Пальцы Аделы спустились по шее ирландки и робко перебрались на грудь. Напрягшийся сосок проступил под тканью платья. Молодые женщины молча посмотрели друг на друга. Адела даже задержала дыхание, уже не сомневаясь, что совершила непростительный грех, но выражение лица Кейтлин убеждало в обратном.

— У вас, мисс, такие красивые зеленые глаза.

— Пожалуйста, называй меня Аделой.

— А вы будете называть меня Кэти?

— Кэти…

Адела улыбнулась, и Кейтлин покраснела. Время сбавило шаг, ветерок с шорохом пробежал по листьям каштана, и их губы встретились, просто и естественно. Кэти прижалась ртом к шее Аделы, и два сердца застучали в унисон. Руки сами нашли путь через крючки и блумерсы, поцелуи сделались настойчивее, и Адела застонала. Кейтлин будто знала, что и как делать, и огонь под ее пальцами разгорался все сильнее. Давление нарастало, и Адела металась, пока едва не лишилась сознания.

В Роуз-Холл они вернулись растрепанные и разрумянившиеся, что, наверно, могло показаться не совсем обычным после недолгой прогулки, но в доме, затаившем дыхание в ожидании новостей от Фелисити и Перси, никто ничего не заметил. Парочку видели в беседке — молодые люди разговаривали, взявшись за руки, — и теперь всех интересовало, какое платье выберет Фелисити, когда ждать свадьбы и где может состояться это событие, если дом Уинфилдов будет признан недостаточно величественным.

Уже и сама Фелисити стала подумывать, что брак с Перси неизбежен, если только ей удастся высечь из него хотя бы искорку. Разве мужчины не похотливы? Не предприимчивы и авантюрны? Все это определенно присутствовало и в Перси, но все же, прежде чем делать ответственный шаг, ей хотелось убедиться в своей правоте.

Однажды вечером в беседке Фелисити, кокетливо выгнувшись, подалась к Перси с закрытыми глазами и для верности приоткрыла губы. Поначалу ничего не происходило, что немало огорчило и разочаровало девушку, но потом его рука скользнула по ее талии и опустилась ниже. Подвинувшись ближе, она ощутила его теплое дыхание, уловила запах свежевыстиранной рубашки. Платье зашуршало… Вот оно! Фелисити слегка подалась к Перси, и… все. То есть ничего. Она открыла глаза и увидела, как он, отстранившись, поправляет шарф и разглаживает саржевый жилет.

— Простите. Это никогда больше не повторится.

Фелисити выпрямилась и в упор посмотрела на него. Этот человек до конца жизни будет связан приличиями и ее повяжет ими.

— Думаю, что нет. Не повторится.

Позже, уже в спальне, Фелисити сказала Аделе:

— Представь себе, этот ханжа не пожелал меня поцеловать.

— Не могу даже представить.

— Такие вот гнусные намерения.

Адела бросила многозначительный взгляд в сторону Кейтлин, и та густо покраснела, выронила платье, которое пыталась заштопать, и торопливо вышла из комнаты.

— Что это с ней? — спросила Фелисити.

— С Кэти? О, думаю, у нее месячные. — Адела подобрала платье, отряхнула и понесла к шкафу.

Фелисити немного удивилась тому, что Адела в курсе столь интимных деталей, но благоразумно промолчала.

Повесив платье, Адела как ни в чем не бывало опустилась на край кровати и сложила руки на коленях.

— Раз уж ты порвала с Перси, что будешь делать дальше?

Перемену в теме разговора Фелисити встретила с непонятным ей самой облегчением.

— Ты же знаешь. Если девушка не обручена после двух первых сезонов, на нее смотрят немного косо. — Вынув из волос заколки и булавки, она тряхнула головой. — Думаю, спасусь от скуки еще одного сезона и присоединюсь к Рыболовецкому Флоту.[15]

— К Рыболовецкому Флоту? Ты имеешь в виду, что хочешь вернуться в Индию? Плохо представляю тебя в компании отчаявшихся девушек, которые плывут за полсвета, чтобы поймать на крючок мужа. Разве что ты думаешь, будто британские офицеры проявят большую заинтересованность, чем та компания, которую прогнала перед нами матушка. — Адела вдруг вскинула голову, и глаза ее вспыхнули. — Или Рыболовецкий Флот всего лишь повод, чтобы вернуться в Индию?

— А как еще одинокая молодая женщина может попасть в Индию? Мне не нужен муж, но я люблю Индию. Может быть, стану учительницей. Ты же знаешь, там сейчас открывают школы. И приюты. Мой Индостан вернется. Уверена, я еще пригожусь.

— И не выйдешь замуж?

— Думаю, что нет. Но тогда мне придется стать настоящей мемсаиб. — Фелисити тряхнула волосами. — Я видела, как скука съедает мою мать. А выходить замуж… Нет, не хочу. И не выйду.

— Никогда?

— Может быть. Перси заставил меня о многом задуматься. Полагаю, прожить всю жизнь с одним мужчиной ужасно скучно. Я бы предпочла менять мужей по меньшей мере через каждый год или два.

Она взяла Аделу за руки и села рядом:

— Вспомни, что Фанни Паркс говорила о долге перед собой. Вот что мы обе должны делать.

— Но…

— Я незамедлительно телеграфирую родителям, что отплываю в сентябре и присоединюсь к ним в январе. В Калькутте будет разгар сезона. Теперь я совершеннолетняя, и они решат, что я приехала искать мужа, и с радостью помогут. Нисколько не сомневаюсь, что мне предложат несколько вариантов. Выиграю время до марта, а в марте начинается жаркий сезон, когда все на шесть месяцев убегают куда-нибудь поближе к горам. С сентября по март бесконечные танцы и обеды в клубе. Все в расчете на то, чтобы избавиться от самых безнадежных. Но осенью, когда родители вернутся в Калькутту, я намерена остаться в Симле. Найду себе небольшое, милое бунгало где-нибудь в сельской местности. Там так красиво — террасы чайных плантаций, горные речки, полевые цветы и вдалеке могучие Гималаи. И там я смогу делать все, что только захочу, как Фанни и Гонория. О, Адела, поедем со мной.

— Я? — Адела удивленно вскинула брови. — В Индию?

— А что тут такого?

— Индия. — Глаза у Аделы как будто вспыхнули. — Вот было бы… О боже. Мы вдвоем… и Индия. Свет в глазах потух. — Родители никогда меня не отпустят. Такие расходы…

— Я могла бы попросить отца…

Адела рассмеялась:

— Ты представляешь, что скажет моя мать, если я вдруг ни с того ни с сего объявлю, что собираюсь в Индию? Рыболовецкий Флот хорош для девушек с двумя-тремя неудачными сезонами или для таких, как ты, у кого там семья. А я? Нет, никогда. Матушка считает, что мужчины, служащие в Компании, это что-то вроде мирской приправы к миссионерским крокетам. Мы с тобой болтаем о Фанни Паркс, а она думает, что женщин там похищают и прячут в гареме. Представь меня в гареме.

Фелисити не ответила. Адела в гареме? Смешно. И в то же время не смешно.

Адела погладила подругу по изящному запястью:

— У меня за спиной всего один сезон, и матушка еще не потеряла надежду. Может быть, через несколько сезонов, если ничего не получится, она отчается и отпустит меня на все четыре стороны.

— Но это же столько лет!

— А как еще? — Адела опустила голову. — Ох, что же я буду без тебя делать.

Фелисити закрыла глаза, словно у нее разболелась голова.

— Я никуда не поеду. Останусь и подожду, пока ты не сможешь поехать со мной.

— Нет! — Адела резко выпрямилась. — Так нельзя. Этого я тебе не позволю. Подумай, сколько предложений тебе придется отвергнуть. Ты уедешь, а я присоединюсь, когда смогу. У каждой из нас долг перед собой, не забыла?

— Ты серьезно?

— Да. — Беспечный тон давался Аделе нелегко. — У каждой свой путь, к тому же у меня есть сейчас Кэти. Знаешь, я ведь учу ее читать.

Фелисити вздохнула:

— Как же мне будет недоставать тебя.

— Нам обеим будет трудно.


Прошел месяц. Адела и Фелисити стояли на пристани ливерпульского порта, и свежий сентябрьский ветерок трепал их юбки. Обе молчали, не находя прощальных слов. Толпа шумела все громче, и люди уже сновали туда-сюда по широким сходням. Груженные багажом кебы еще влетали на пристань, и рука громадного парового крана подхватывала ящики и тюки, вскидывала в небо и опускала в трюм. Между поднимавшимися на борт легко угадывались возвращавшиеся после визита домой жены военных — на лицах их застыло выражение смиренной покорности.

На носу корабля собралась небольшая группа пассажиров третьего класса — миссионерши в унылых, однообразных одеждах. Открыв маленькие черные книжицы, сборники духовных гимнов, они завели печальную песнь об опасностях далекого пути и ожидающем их в чужих краях одиночестве.

— Какие дуры, — пробормотала Фелисити. — Как будто путешествие — это наказание.

— Я буду скучать. — Адела крепко обняла подругу, и некоторое время они стояли, тесно прижавшись. Чуть в сторонке Кейтлин присматривала за вещами Фелисити. Когда погрузка закончилась, а девушки так и не разомкнули объятий, Кейтлин крикнула:

— А вон и ваш сундучок!

Они опустили руки и отступили на шаг. Фелисити пообещала писать из каждого порта: Гибралтара, Александрии, Коломбо. Они говорили то же, что и все, договаривались о том же, что и все, — только лишь для того, чтобы как-то облегчить расставание. Корабль дал гудок. Фелисити взошла на борт «Камбрии», протолкалась к поручню и послала на берег воздушный поцелуй. Адела и Кейтлин махали, пока судно не отвалило от пристани, и, когда первая тихонько всхлипнула, вторая сжала ее руку.

Глава 10

1947

Мартин ворвался в дверь, как предвестник штормового фронта. Раскатывая повсюду в «паккарде» с опущенным верхом, он так загорел за несколько месяцев, что стал темнее некоторых индийцев. Когда я сказала ему об этом, он рассмеялся и ответил, что пытается смешаться с местным населением. Кроме того, он перестал носить носки и коричневые туфли и переключился на легкие кожаные сандалии, что было вполне разумно в условиях тамошнего климата. Себе и Билли я тоже купила сандалии, из-за чего мы стали похожими на туристов, но этническая принадлежность черноволосого и смуглолицего Мартина могла вызвать сомнения.

С его появлением атмосфера моментально изменилась: Билли притих, я напряглась, ощущая исходящее от мужа беспокойство.

— Какие новости?

Мартин подхватил Билли на руки.

— Потом. — Он поцеловал сына. — Ты как, Бо-Бо?

— Хорошо. — Билли положил ручонки Мартину на щеки. — А тебе грустно, папа?

— Грустно? Мне не может быть грустно, когда рядом вы с мамой.

— Нет, тебе грустно.

Мартин невесело улыбнулся и опустил Билли на кровать. Потом мы сели за стол и ели горчичное карри с чем-то, что внешне напоминало курицу, но вкусом и текстурой смахивало на старую кожу. Еще Хабиб оставил нам миску райта — охлажденного йогурта, смешанного с порезанными огурцами, своего рода кулинарный огнетушитель. Мартин отправил в рот кусочек карри, и я приготовилась услышать привычные охи и стоны, но он только моргнул и потянулся за водой.

— Райта гасит специи лучше воды, — заметила я.

— Пробовал. Мне просто не нравится райта. — Он прополоскал рот и шумно выдохнул.

— Так что сегодня случилось?

Мартин снял очки и потер глаза.

— Беспорядки в Лахоре, поджог в Калькутте. Жертвы исчисляются десятками. Сколько пострадало, одному лишь Богу известно.

— И это все во имя религии?

Мартин презрительно хмыкнул.

— Я дал телеграмму в университет. Хотел напомнить, что у меня здесь семья, жена с сыном. Чего я от них хотел, сам не знаю. Остановить беспорядки они не могут, а вас сюда притащил я сам.

— Мы вместе приняли это решение.

— Телеграф не работает, провода перерезаны.

— Господи!

— Не здесь.

— Слава богу.

Телеграфные провода были нашими спасательными тросами, «дорогами жизни», соединявшими нас с новостями и деньгами, дававшими надежду на помощь. Чек приходил по проводам, и жили мы только на те деньги, что получал Мартин. Мысль о том, что мы можем остаться без связи, очень меня обеспокоила.

— Уверена, у нас ничего подобного не случится. Масурла, как и говорил Уокер, тихая заводь. Мы здесь в полной безопасности.

Мартин посмотрел на меня:

— Уокер не говорил, что мы здесь в безопасности. Он только сказал, что здесь безопаснее. А от неприятностей никто и нигде не застрахован.

Безопасность. Где ее больше, а где меньше? Нужно набраться терпения. Тот рисковый, авантюрный парень, за которого я вышла, не стал бы тревожиться так явно, и он не исчез, он был где-то рядом — я ощущала его присутствие за этой угрюмостью, за этим унынием, — но непреходящий пессимизм сегодняшнего Мартина изрядно меня утомлял.


На следующее утро Мартин встал рано и ушел, не позавтракав. Услышав, как щелкнул замок, я провела ладонью по его половине постели. Под потолком лениво ворочал единственной лопастью вентилятор, и это неспешное движение действовало на меня гипнотизирующе, не давая окончательно проснуться. Следя за ним, я оставалась в полусне, оттягивая возвращение в реальный мир.

Потом в комнату вбежал Билли и, проскользнув под москитной сеткой, забрался на кровать и подкатился мне под бочок. На завтрак я, как обычно, приготовила яйцо всмятку и теплый роти. Как приготовить роти, показала Рашми. Идея пришлась мне по вкусу — свежий хлеб за пару минут. Все, что требуется, это раскатать небольшой комок теста и быстро поджарить его на сковороде. Местные женщины делали роти немного иначе, на горячих плоских камнях, где лепешка поднималась на глазах, золотея и набухая. Я смазала роти маслом, положила джема и свернула в трубочку. Билли еще ел, когда задняя дверь приоткрылась и появилось круглое, улыбающееся личико Рашми. Билли помахал ей лапой Спайка:

— Намасте, Рашми.

— Намасте, бета. Намасте, Спек. — Она покачала головой, и камушек у нее в носу задорно блеснул. Потом повернулась ко мне и, сложив руки в молитвенном жесте, сказала: — Сегодня пойду в храм, пуджу делать. — Подняв пухленькую ручку, Рашми показала сначала на красную нить, которую пандит повязал ей на запястье, а потом на оранжевую точку, тика, на лбу.

— Очень красиво, — согласилась я.

— Я буду делать пуджу для мадам и господина.

— Ты будешь молиться за нас?

— Я каждый день проверяю постель мадам. — Рашми посерьезнела. — Хорошего секса нет?

— Что? — Я почувствовала, что краснею.

— Мадам не надо беспокоиться. Я сделаю пуджу Шиве. — Рашми заговорщически подмигнула. — Вы знаете Шиву, да? — Она как-то странно задергала плечом, и я вдруг поняла, почему в храмах Шивы так много фаллических скульптур. Шива — бог созидания и секса.

— Господи. — Может быть, англичане правильно делали, что держались подальше от своих слуг.

— Шива — сто процентов первый класс, — заверила меня Рашми и, прежде чем я успела что-то сказать — и даже сообразить, что именно сказать, — добавила: — Идем, бета. — Она подхватила Билли на руки и унесла из гостиной — несомненно, чтобы скормить ему тайком принесенный кокос.

Не желая выслушивать сальные намеки Рашми, я оделась, взяла сумочку и сообщила, что нам с Билли нужно прогуляться по делам. Не особенно при этом и соврав. В каждой церкви есть свой архив, и я надеялась, что Адела и Фелисити оставили какие-то следы в церкви Христа в Симле. Билли нравились прогулки в город — костюмы, запахи, цвета, — и он тут же, захватив Спайка и подушку, выбежал из дома и запрыгнул в свой «Ред флайер».

Я надела солнцезащитные очки, взяла фотоаппарат, и мы зашагали по дороге мимо аккуратных колониальных бунгало, уютно устроившихся на зеленых горных склонах. В девятнадцатом веке здесь занимались по большей части сельским хозяйством, и вся территория делилась на крупные плантации и мелкие фермы. Вторая волна строительства бунгало пришла в 1920-е, когда Симла сделалась летней резиденцией британского чиновничества. Древняя Масурла, оставаясь в русле индийской традиции, никаких перемен не замечала.

Отступив от дороги, бунгало благодушно отдыхали за стеной из цветущих кустарников и старых деревьев. Возле каждого кружила в ожидании распоряжений стайка смуглых слуг. Кто-то неспешно подметал веранду, кто-то подстригал зеленую изгородь. Название каждого дома можно было прочитать на воротном столбе: Вилла Муссон, Морнингсайд, Тамаринд-хаус.

Лето давно началось, но половина бунгало стояли пустыми. Лет двадцать назад все дома были бы заняты уже к маю, сейчас же здесь остались только чиновники, непосредственно связанные с передачей Индии индийцам, и большинство из них готовились отбыть после августа.

Когда я только приехала в Масурлу, жены этих чиновников, улыбчивые англичанки в скромных платьях, пригласили меня на послеполуденный чай в Морнингсайде, бунгало, принадлежавшем унылой, с лошадиной физиономией, Верне Дрейк. Сконы у нее получились какой-то странной формы, но варенец был великолепен. Оно и понятно, ведь в Индии его готовят веками. Джем от «Фортнам энд Мейсон» покупали в местном магазине. Дамы были вежливы, но я в их компанию не вписывалась. На мне были светло-коричневые слаксы и красивая туника, купленная на базаре. Я всегда настороженно относилась к ярким расцветкам и тогда перебрала целую стопку туник, прежде чем обнаружила расшитую серебром и украшенную янтарным стеклом шелковую камизу цвета шампанского. Еще я надела соломенную шляпу, солнцезащитные очки и сандалии, приехала на велосипеде и была вполне довольна собой, пока не вошла в комнату с «веселым» ситчиком, цветочными летними платьями и жемчугами. Не знаю, были они все ниже меня или выше — никто не поднялся при моем появлении, — но я ощущала себя жирафой в викторианской гостиной, и, пока разглаживала помявшуюся после долгой поездки камизу, эти тщательнейшим образом завитые дамы прятали улыбки за чашками с чаем. Снимая шляпу, я услышала, как кто-то сказал: «У моего мужа такой же шлем», но так и не поняла, принимать это как комплимент или издевку.

Принесли чай. Следуя проверенной временем традиции, установленной скучающими госпожами, мы мило болтали ни о чем. В какой-то момент Верна пригласила меня на службу в церковь Христа, добавив, что «преподобный Локк славится своим остроумием». Я уже встречала этого высокого, немного вялого в движениях священника, когда приезжала в Симлу за покупками. Добродушный, с открытой щербатой улыбкой, он приглашал войти, но тогда церковь меня не заинтересовала. Мозаичное стекло и службы вызывали не самые приятные воспоминания о Школе Ошибочного Восприятия.

Еще эти дамы приглашали меня в клуб, где они имели обыкновение играть в бридж и джин. Верна сказала, что они собираются там по вторникам и четвергам, а уик-энд чаще всего проводят у Аннадейлы, развлекаются крикетом и поло. Эти дамы в пестрых платьях жили в своем особенном мирке, заботливо перенесенном сюда уголке Англии, посещали англиканские службы, обедали в клубе или отеле «Сесил», заказывали кексы в «Уиллоу бейкерс», с удовольствием смотрели любительские постановки в театре «Гейети» и учили своих поваров-мусульман готовить ростбиф и бланманже. Все они были очень милы и очень старались оказать радушный прием, но мне никак не хотелось тратить драгоценное время на крикет и бридж. Никаких попыток продолжить общение я не предпринимала.

Мы прошли мимо Морнингсайда и спустились к фруктовой лавке Камала. Сам Камал всегда сидел на столе с паном и свежими листьями бетеля наготове. Рядом, на плетеном подносе, под написанной от руки табличкой «ЗАБУДЬ и НЕ ДУМАЙ», лежали треугольные зеленые пакетики. Обычно, получив три рупии, Камал с удовольствием соглашался присмотреть за машинкой, пока мы с Билли прокатимся на двуколке в Симлу.

— Я бы и бесплатно присмотрел, но знаю, что вам, белым людям, нравится за все платить, — говорил он.

Индийцы часто делают вид, что не хотят денег, и принимают плату так, словно делают одолжение. Правила этой игры знают все, поэтому я всегда настаивала, чтобы заплатить, и Камал, поморщившись, мои три рупии всегда брал.

Но в тот день оставлять коляску я не стала, потому что собиралась подняться к церкви Христа, а Билли такое испытание было не по силам. Я купила два кокосовых кружочка — так или иначе свои три рупии Камал должен был получить — и погрузила коляску в двуколку.

То, что начиналось за границей колониального поселка, уже походило на настоящую Индию. По обе стороны от дороги стояли приземистые однокомнатные домишки с шиферными крышами, в воздухе висел тяжелый запах дыма. По дороге шли, обнявшись, двое мужчин в белых куртах; согбенная женщина в оранжевом сари продавала лаймы под провисшим навесом. Билли захихикал, увидев стоящую посредине улицы миролюбивого вида корову. Ее никто не прогонял, но все — пешеходы, рикши и повозки — почтительно обходили. Никаких признаков опасности, из-за которой так тревожился Мартин, я не заметила. Жуя кокосовые кружочки, мы без приключений катились по разбитой дороге.

Окраина Симлы встретила нас трущобами. Жилищами служили самодельные постройки из шестов с натянутыми между ними веревками, с которых, как грязное белье, свисали плетеные коврики. Влажный от испарений воздух провонял отбросами. Женщины, исполнявшие здесь роль рабочих лошадок, стерегли детей и коров, другие сновали туда-сюда с узлами и связками на спине или голове. Одна из них, когда мы проходили мимо, остановилась и обернулась в нашу сторону. В носу у нее было золотое кольцо, и я подняла было фотоаппарат, но тут наши взгляды встретились. Мы смотрели друг на дружку так, словно хотели понять, как живет она, эта другая. Мне уже не хотелось ее фотографировать. Вглядываясь в мрачное, лишенное всякого выражения лицо, я поняла, что наверняка возненавидела бы хозяев, богатых иностранцев, если бы, оказавшись на ее месте, жила в грязной лачуге с земляным полом и работала не разгибая спины, чтобы вырастить сына. И что тут поделаешь? Я отвернулась.

Неторопливый людской поток струился по обе стороны дороги — одни шли куда-то, другие что-то несли, третьи сидели на корточках в терпеливом ожидании. Люди пасли коз, варили еду на костре, подбрасывая в огонь сухие коровьи лепешки, продавали овощи и фрукты, справляли нужду, разговаривали, ели, спали… В дыму и пыли мелькали женщины в легких, прозрачных сари, запряженные быками повозки, двуколки-тонга, рикши и грузовички, трясущиеся под тяжестью завернутых в брезент, сползающих на бок грузов. Дети клянчили подачку, собаки рылись в отбросах, священные коровы жевали капусту. В храме прозвенел колокол, голос с минарета призвал правоверных к молитве.

Заметив небольшой участок с торчащим из разросшихся сорняков крестом, я попросила возницу остановиться. Это маленькое кладбище я приметила раньше, но в тот день, может быть, из-за того, что думала о Фелисити и Аделе, мне захотелось взглянуть на него поближе. Возница натянул поводья и согласился подождать.

— А что мы будем делать? — спросил Билли.

— Водить носом.

Я сняла его с двуколки, и мы побрели по кладбищу. Тихому, сонному, заросшему травой, как и подобает такому месту. Каменная плита у входа встретила нас такой надписью:

ОНИ МОЛОДЫ И СТАРЫ.

НИ ВОПРОСОВ, НИ ОТВЕТОВ — ВСЕ МОЛЧАТ

Кладбища всегда действовали на меня умиротворяюще, как бы напоминая, что все мы в конце концов сложим наше бремя. Держа за руку Билли, я присматривалась к покосившимся, опоясанным пыльными кустами надгробиям и укрывшимся мхом могильным плитам. В Симле это кладбище не было главным, и могил на нем нашлось не больше двадцати, но все они рассказывали одну и ту же историю о нужде и лишениях, детях и молодых людях, ставших жертвами холеры и оспы, тифа и воспаления мозга. Они лишь подтверждали, что Мать Индия может вышвырнуть нас в любое время, стоит ей только захотеть, и даже не шевельнув при этом пальцем.

Мое внимание привлекло надгробие на могиле супружеской пары, Джона и Элизабет, похороненных вместе с шестью детьми, умершими один за другим за шесть лет. Надпись на другой рассказывала о молодой женщине, скончавшейся при родах в 1820-м.

ВСЕГО ПЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ ЖИЛА ОНА ДЕВИЦЕЙ,

ЖЕНОЙ НЕ ПРОЖИЛА И ГОДА.

ЧЕТЫРЕ ДНЯ И НОЧИ В МУКАХ ПРОЛЕЖАЛА

И РОДИЛА, САМА Ж УШЛА.

Некоторые надписи звучали более загадочно, но столь же выразительно.

РЕДЖИНАЛД ТАУНСЕНД

1856–1859

НАШ С ЯМОЧКОЙ МАЛЫШ

— А что это за камни? — спросил Билли.

— Ну, Цыпленок… — Как объяснить ребенку, что такое смерть? — Когда люди умирают, мы их хороним и ставим памятные камни с их именами. Эти камни помогают нам не забывать их.

— Здесь лежат люди? — изумился Билли.

— Только тела. — Я наклонилась и погладила его по спине. — Они ничего не чувствуют. То, что делает людей живыми, тем, кто они есть, уходит, когда они умирают.

— Куда уходит?

— Не знаю, милый. Разные люди представляют это по-разному.

Билли задумался, потом спросил:

— Почему людям надо умирать?

— Просто так надо.

— А они возвращаются?

— Боюсь, что нет.

— Вы с папой тоже умрете?

Ох, мальчик мой.

— Еще не скоро.

— Я не хочу, чтобы вы умирали. — У него предательски задрожал подбородок.

— Эй, никто же не умирает. — Я крепко его обняла. — И Спайк не умрет.

— Хорошо. — Малыш потерся щекой о пушистую мордочку. — Я люблю Спайка.

— Знаю. Он будет с тобой всегда.

Билли прижался губами к мягкому уху Спайка и шепотом передал другу благую весть о его бессмертии.

Мы бродили по заброшенному кладбищу, пока не наткнулись на небольшое гранитное надгробие, увидев которое, я остановилась и удивленно моргнула.

АДЕЛА УИНФИЛД

1836–1858

ДОБРАЯ ДУША

Но как же так? Адела ведь не поехала с подругой в Индию — все ее письма пришли из Англии. И вскоре после отъезда Фелисити здесь началось восстание сипаев. Я осмотрела другие надгробия и, не найдя могилы Фелисити, вернулась к надгробию Аделы. Еще раз прочла надпись. Что могло заставить молодую женщину приехать в охваченную восстанием страну?

Глава 11

1854–1855

Отдали концы. «Камбрия» качнулась, отвалилась от пирса, и шумная толпа провожающих подалась вперед, увлекая с собой Аделу и Кейтлин, заглушая восторженными криками поющих миссионеров. Вскоре фигурки на пристани уменьшились, превратились в крошечные пятнышки, и босоногие ласкары в красных тюрбанах полезли по канатам, словно исполняя какой-то цирковой номер.

Фелисити прошла в столовую и села на вращающийся стул. Неподалеку толстая айя укачивала ребенка. Фелисити подумала о Ясмин, расставание с которой так тяжело переживала когда-то. Теперь, покидая Англию, она испытывала двойственные чувства, и сожаление из-за разлуки с Аделой было лишь частью общего ощущения утраты. Ребенок на полу похлопывал айю ладошкой по пухлой щеке и играл золотыми кольцами в ее ушах. Тяжело ворочаясь, корабль уходил по реке в море.


В Гибралтаре, сидя в тряской коляске, Фелисити долго ехала по запутанному лабиринту обнесенных высокими стенами улочек, мимо испанского рынка, где все покупали финики и гранаты, потом прошлась по песчаному берегу у подножия серого массива Скалы. Она гуляла между розами и вербенами Садов Аламеды, пила крепкий черный кофе на бульваре. И там же отправила свое первое письмо.

Гибралтар, 1854

Милая Адела,

Моя соседка по каюте, мисс Стич, направляется в Индию, чтобы выйти замуж за военного, с которым когда-то познакомилась. Она, в общем-то, неплохая, если бы не ее непоколебимая нравственность и навязчивая аккуратность. Голосом умирающей она просит меня позаботиться о том, чтобы мои личные вещи находились всегда на моей половине каюты, и спрашивает, не могла бы я предоставлять ей каюту на один час каждое утро, дабы она могла посвятить этот час своим уединенным молитвам. Глядя на нее, начинаешь думать, что стоило бы предупредить жениха.

И конечно, тут весь Рыболовецкий Флот — озабоченные и не такие уж юные особы, представляющие себе песчаный берег, окаймленный кокосовыми пальмами и заполненный соответствующими пейзажу мужчинами. Бедняжки. Есть еще горячий молодой махараджа — совершенный красавец — с великолепным произношением, у него, по слухам, где-то в самых недрах нашего корабля скрыта целая армия слуг, которые крахмалят ему воротнички и готовят его любимые блюда. «Рыбачки» удостаивают его разве что легким кивком. А вот мне кажется, что быть женой махараджи — его махарани — куда интереснее, чем прожить жизнь мемсаиб, как моя мать, которая тратит все силы на оборону от подступающей со всех сторон Индии.

Самая представительная пассажирка на нашем корабле — жена военного, бурра мем. Из всей здешней компании она замужем за офицером самого высокого звания. Жены офицеров более низкого ранга относятся к ней с большим почтением. Высокая, плотная, с завитыми волосами серо-стального цвета и начальственной осанкой. Где бы она ни расположилась, вокруг нее сразу создается особое, напитанное священным трепетом пространство, а остальные жены офицеров кружат возле нее, словно придворные дамы вокруг королевы. И она, их повелительница, воспринимает это как должное.

Как-то однажды в помещении перед ванной комнатой, где я стояла, ожидая своей очереди у двери, она стала так, чтобы оказаться впереди меня, рассчитывая на услужливое «После вас, мадам» с моей стороны. Но я ловко преградила ей дорогу, с милой улыбкой сделав шаг в сторону. Когда из ванной вышла женщина, я одарила бурра мем любезным кивком, проскользнула и закрыла дверь перед ее грозным и озадаченным лицом. Подобно Фанни, я посчитала это долгом перед собой, отчего освежающий душ стал намного приятнее.

Все говорит о том, что путешествие обещает быть занятным. Я снова напишу, когда мы будем в Александрии и Коломбо. Как мне не хватает тебя.

Твоя сестра в радости, Фелисити

Александрия, 1854

Милая Адела!

Мне немного нездоровится. Тут есть группка лунатиков, обуреваемых желанием облагодетельствовать весь мир и раздающих советы людям, если те даже и не просят их. Себя они называют «бывалыми». Они-то и посоветовали мне есть побольше мяса, дабы укрепить себя для путешествия, что я и выполнила, вопреки собственному внутреннему голосу. Глупо с моей стороны, но они умеют так убедительно все разъяснить, что всякому покажется, будто они знают, о чем говорят. В какой-то момент мне сделалось настолько нехорошо — чему поспособствовала и невыносимая духота, — что я залегла в свой гамак в одной нижней сорочке, гадая, смогу сама сойти на берег в Калькутте или меня придется нести.

В путешествиях, подобных нашему, где главное — добраться от одного пункта до другого живым, есть лишь две достойные описания темы: люди на борту и погода. Я уже упоминала Рыболовецкий Флот, мисс Стич и бурра мем, но писать о погоде гораздо интереснее. Пассажиры могут повлиять лишь на наше душевное состояние, погода же способна и убить. Для этого у нее много способов, но, в сущности, все сводится вот к чему: ее слишком много или слишком мало. Мы испытали на себе как то, так и другое.

На прошлой неделе довелось пережить шторм, очень меня испугавший и потрясший. Он застал нас врасплох, когда после полудня все, кто еще не позеленел от морской болезни, прогуливались по палубе, радуясь возможности покинуть наши тесные каюты. Вначале море набухло, и по нему, неся чудные белые гребешки, прошла зыбь. Освежающе-холодные брызги взметнулись до палубы. Небо постепенно потемнело, и пошел дождь. Многие из пассажиров заспешили вниз, а я раскрыла парасоль, зная, что от хлещущего косого дождя она не защитит, но желая насладиться ощущением освежающих струй на лице. Я была в тот миг свободной женщиной и могла стоять под дождем, если мне того хотелось.

Первый приступ страха охватил меня, когда волны стали расти, превращаясь в морских чудовищ, каждое из которых оказывалось больше предыдущего. Они закрыли практически все небо. Парасоль вырвалась у меня из рук, и я лишь наблюдала, как она, крутясь, унеслась в серую мглу дождя. Я забралась в огромную бухту каната и держалась за нее, пока наше судно взлетало по высоченной волне. Потом мы устремились вниз, и я пронзительно вскрикнула, наполовину от страха, наполовину от захватившего меня чувства какой-то дикой радости. Палубный матрос, тянувший за собой толстый канат, увидел меня и проорал: «Вниз!» Я помедлила секунду, поражаясь мужеству человека, который снова и снова выходит в рейс, зная обо всех опасностях его. Матрос бросил на меня сердитый взгляд и снова что-то прокричал, но голос его потонул в завывании ветра.

По пути вниз меня швыряло из стороны в сторону, так что все тело теперь в синяках. В каюте мисс Стич, с выпученными от страха глазами, пыталась завернуть края своего гамака, дабы укрыться в защитном коконе. После нескольких неудачных попыток и промахов мне удалось наконец вскарабкаться в свой гамак. И вот уже мы вдвоем раскачивались туда-сюда, ударяясь сначала друг о дружку, а потом о стену. Дико грохочущее море не позволяло разговаривать, обрушиваясь на корабль так, словно пыталось сокрушить его. Я думала о том, не просочится ли ледяная вода сквозь стены, не начнет ли капать с потолка и до чего это должно быть ужасно — наблюдать, как капля за каплей проникает в твое убежище смерть. Или, может, море сжалится и единым потоком ворвется в дверь, поглотив всех нас разом.

Стараясь успокоиться, я напоминала себе, что сотни, если не тысячи англичанок прошли этот путь до меня, а потом, открыв мою тайную языческую душу, воззвала к Нептуну, прося о заступничестве. Когда все кончилось, я почувствовала, что морские боги приняли нас и отныне будут оберегать до конца путешествия. Побитая и дрожащая, но переполненная почти невыносимым ощущением жизни, я умыла лицо, втайне надеясь, что шторм еще придет.

Двумя неделями позже мы пострадали от другой крайности погоды — безветрия. Корабль замер на гладкой как стекло воде, паруса беспомощно обвисли в застывшем воздухе. Наши матросы, выполняя свою работу, нервно переглядывались. На пассажиров они смотрели так, словно это мы принесли несчастье. Мисс Стич молилась, «рыбачки» сидели тесными группками и перешептывались, а бурра мем свирепо взирала на небеса, словно требуя от них немедленно послать шквал ветра.

В пятую ночь полнейшего штиля я, засыпая, уже задавалась вопросом, не станет ли наша «Камбрия», а вместе с нею и все мы, еще одной загадкой, историей о таинственном исчезновении в морских просторах. Но на следующее утро я проснулась от знакомого покачивания гамака. Мы с мисс Стич обменялись осторожными улыбками и потянулись на палубу, дабы увидеть, как крепкий ветер наполняет паруса. Мы смеялись и хлопали в ладоши, и даже самые суровые палубные матросы присоединили свой голос к задорной песне, с которой их товарищи взялись за дело. Люди оставались в приподнятом настроении до тех пор, пока море не стало слишком беспокойным, и все, кроме «бывалых», вернулись в свои каюты — страдать в уединении.

Одним тихим вечером я, выйдя на палубу, увидела Александрию — яркую и оживленную, с переливавшимся огнями египетским базаром и доносившейся от игорных домов веселой музыкой. Увы, мне пришлось остаться на борту — поправить желудок ямайским имбирем. Думаю, я потеряла не меньше четырнадцати фунтов, и платье просто болталось на моих костях. Ох уж эти «бывалые»!

Далее нам предстоит сухопутное путешествие, к другому кораблю, который доставит нас в Калькутту. «Бывалые» рассказали о теплых водах Индийского океана, кишащих фантастическими тварями, — как мне представляется, это и есть двор самого морского царя Нептуна. Они описывали серебряных рыб, стремительно проносящихся по воздуху над самой водой, китов и резвых дельфинов, сопровождающих судно наподобие почетного эскорта. Мне уже не терпится увидеть это все своими глазами!

Это письмо я отошлю с «бывалыми», когда они соберутся на берег — выпить и развлечься. И почему только их не берет никакая зараза?

Твоя сестра в радости, Фелисити

Калькутта, 1855

Милая Адела!

После почти трех месяцев, проведенных нами в море, появились морские чайки, указывающие на близость земли, и вот к закату стали видны деревни и кокосовые пальмы на берегах Цейлона. В Коломбо нас окружило множество лодок, с которых здесь продают кокосы и бананы. Наши матросы кричали: «Вы только посмотрите! Слетелись, как пчелы на горшок с медом!» Команда опускала корзины с монетами за борт, а потом поднимала их назад, полные тропических фруктов. Маленькие загорелые мальчишки ныряли за монетами, которые мы кидали за борт, а потом выныривали, зажав их в зубах.

Запахом Индии повеяло в воздухе, я стала оживать и вот уже тащу стулья, расставляю их для пожилых леди, подхватываю круглолицых белых малышей из рук их смуглых нянь и танцую с ними по палубе, напевая «Леди из Кемптауна». Тра-ля-ля…

Некоторое время спустя, после Мадраса, мы наконец проскользнули в широкое, бурое устье реки Хугли — ворота в Индию. Корабль замедлил ход и, вздрогнув, остановился. Нам сказали, что здесь мы останемся до утреннего прилива. В наступившей темноте мы прислушивались к журчанию реки и шуму тропического ветра, задувавшего со стороны джунглей. Я слышала рассказы о знаменитых зыбучих песках Хугли, затянувших в себя не один корабль. Странная мысль посетила меня — будто злобные духи, противостоящие британскому Раджу, таятся где-то там, словно пауки в своей паутине, поджидая всякого британца, который подойдет слишком близко.

Но утренний прилив понес нас дальше, и мы в конце концов добрались до Калькутты. Яркая пестрая толпа на пристани приветствовала нас, несколько степенных европейцев в пробковых шлемах виднелись там и сям среди толпы, словно шампиньоны в поле экзотических цветов. В буйной, вибрирующей атмосфере Индии европейцы напоминают блеклые акварели. Мое сердце при первом же взгляде на эту пышную и бурно кипящую толпу как будто подпрыгнуло. Я вспомнила этот особый аромат, смесь специй, горящего коровьего навоза и гнили. Может быть, полюбить это дано лишь тому, кто для него рожден.

Стоило мне коснуться ногой земли, как колени мои подогнулись, будто я снова старалась сохранить равновесие на раскачивающейся палубе. Некоторое время меня еще пошатывало, я не могла сориентироваться, но потом мне удалось отыскать мать, которая ожидала с паланкином, чтобы отвезти домой. Я забралась внутрь, взмахнув юбками, у которых, лая и поскуливая, кружились желтые шелудивые собаки. Я и забыла, что в Индии полно бродячих псов, собак-парий; хорошая охотничья собака здесь большая редкость.

Стоило мне устроиться в паланкине, как мать задернула занавески и пристегнула их внизу. Та Калькутта, в которой мне предстоит жить, устроена на английский манер, обособлена и величественна, в ней свои палладийские виллы, сады под сенью пальм и толпы домашней прислуги в тюрбанах. Я буду жить, укрывшись в этом воссозданном здесь уголке Англии, до тех пор, пока мы не сбежим от всего этого в горы. Так жаль, что здесь нет тебя.

Твоя сестра в радости, Фелисити

Адела отложила письмо и посмотрела на Кейтлин:

— Как интересно, правда? Я написала в Калькутту, так что по приезде ее уже будут ожидать письма. Хотя, конечно, мне и писать особенно не о чем. У нас ведь ничего столь же чудесного не происходит.

— Чудесного? — Кейтлин подняла бровь. — По-моему, это все так страшно.

— Пожалуй, да. И все же… — Адела вздохнула. — Думаю, уезжать легче, чем оставаться.

Кейтлин принялась раскладывать одежду хозяйки.

— Вам пора одеваться. Тот молодой джентльмен, которого ваша матушка пригласила на обед, скоро прибудет.

Адела посмотрела на платье в руках Кейтлин — из красновато-коричневого шелка, с широкими, сужающимися книзу рукавами.

— Меня уже воротит от этого бессмысленного маскарада.

Кейтлин расстелила платье на кровати и положила рядом корсет с пластинами из китового уса.

— Поторопитесь, дорогуша. Есть вещи похуже обеда, даже если вы так не думаете. — Она поднесла к камину хлопчатобумажную сорочку и, подержав перед огнем, повернулась к Аделе: — Чем скорее мы вас оденем, тем раньше вы с этим покончите.

Адела опустилась на стул и скрестила руки на груди.

— Ты же знаешь, я всем им откажу и мы с тобой будем доживать вместе в каком-нибудь затянутом паутиной домишке в Лондоне, старая дева со странностями и ее служанка-ирландка. Я буду писать никому не нужные книжонки, и мы будем пить слабый чай и есть бланманже. Может, даже заведем кошек.

— Милая картина. — Кейтлин потрясла перед ней сорочкой. — Но одеться вам все-таки придется.

— Да, знаю. — Адела выскользнула из платья и подняла руки.

— Не так уж все и плохо. — Кейтлин опустила ей на голову сорочку. — Закончите пудинг и вернетесь. Я буду ждать.

— Кейтлин, дорогая, ты моя радость.

— А вы — моя. — Служанка заботливо разгладила сорочку и, наклонившись, поцеловала Аделу в губы. Ни та ни другая не слышали, как повернулась дверная ручка.

— Ссссафисссстка! — Миссис Уинфилд застыла на пороге. Правая ее рука взлетела к щеке, левая метнулась к горлу.

Кейтлин вскрикнула. Адела инстинктивно прикрыла груди.

Лицо миссис Уинфилд исказила гримаса отвращения.

— Ссссафисссстка! — прошипела она, словно чиркнула спичкой.

Кейтлин закрыла ладонями лицо.

— Тварь! Убирайся! — Миссис Уинфилд проткнула воздух указующим перстом.

Кейтлин согнулась.

— Сейчас же! Немедленно покинь этот дом!

— Мама!

— Молчи! Глаза б мои на тебя не смотрели.

Кейтлин бочком выскользнула из комнаты, и миссис Уинфилд последовала за ней, осыпая оскорблениями. Адела шагнула к двери, но мать захлопнула ее и повернула ключ.


В тот вечер компанию гостю составили белые как мел родители, беспрестанно извинявшиеся за отсутствие занемогшей внезапно дочери. Молодой человек не стал задерживаться и ушел сразу же после пудинга.

Доктор Уинфилд промокнул салфеткой усы.

— Да, неловко получилось.

— О нем не думай. Что делать с ней?

Доктор Уинфилд потер в раздумье лоб.

— Думаю, положение может спасти Рыболовецкий Флот.

— Индия? Но, Альфред…

— Бога ради, это же противоестественно. — Он бросил салфетку на стол. — Самое лучшее — как можно быстрее выдать ее замуж. Нельзя позволить, чтобы эта… это отклонение стало для нее нормой. В Индии британских мужчин впятеро больше, чем женщин, и в поиске мужа нет ничего зазорного. Все организовано именно для того, чтобы замуж вышло как можно больше женщин. Адела будет среди этих женщин, познакомится с холостыми военными.

Миссис Уинфилд опустила глаза:

— И с женщинами тоже.

— Черт возьми, чего же ты хочешь? С женщинами она познакомится в любом случае. Но там по крайней мере не будет этой треклятой служанки. Распоряжаются там серьезные, замужние женщины, которые, как и все остальные, будут думать, что ей нужен муж-британец. За ней присмотрят и шагу лишнего сделать не дадут. Рыболовецкий Флот, кстати, для этого и существует. — Потемнев от возмущения, он подался вперед: — Ты же не думаешь, что она свяжется с какой-нибудь индианкой?

— Ну… — Миссис Уинфилд подняла голову и, увидев лицо мужа, прошептала: — Нет. Конечно, нет. — Она снова опустила глаза. — И все же, Альфред, отправлять девочку после всего лишь одного сезона? Люди подумают, что мы не очень-то и старались.

— Так что ты предлагаешь? Взять другую служанку? Она и ее совратит. Наша дочь больна! — Мистер Уинфилд уставился на потолок, словно взывая к помощи свыше. — Кто знает, возможно, Индия выжжет эту… этот порок. К тому же в Индии молодой женщине и не остается ничего другого, кроме как идти замуж. Думаю, закончится тем, что она выскочит за какого-нибудь военного, больше интересующегося лошадьми да сражениями, чем домашними утехами.

— Путь туда неблизкий, но я все-таки должна побывать на ее свадьбе. — Миссис Уинфилд зацепилась взглядом за букет белых роз на столе. — Может быть, родит и успокоится.

Мистер Уинфилд раскурил сигару.

— Ты что же, намерен здесь курить?

— Пропахшие дымом шторы не самая серьезная наша проблема, — проворчал он.

— Да. — Она разгладила белую скатерть на столе. — Если Адела выйдет замуж в Индии, видеть ее мы будем нечасто.

— Тебя это сильно беспокоит?

Миссис Уинфилд ответила не сразу, а когда все же ответила, голос ее прозвучал тихо и печально:

— Не очень.

— Я так и думал. — Он раздраженно затянулся. — Сам все устрою.

Октябрь, 1855

Милая Фелисити!

Самое ужасное и самое чудесное из того, что могло случиться, случилось. Мама застала нас с Кэти в компрометирующей ситуации. Ты понимаешь меня? А если нет, то я скоро смогу все объяснить сама, потому что меня высылают в Индию с Рыболовецким Флотом! Отплываю незамедлительно.

Бедную Кэти выгнали, и мне даже не известно, куда она ушла. Но я оставила поварихе твой адрес в Калькутте на случай, если она вернется. Выплакавшись, я утерлась и написала Кэти самое лучшее рекомендательное письмо. Да еще вложила в конверт приличную сумму, все свои деньги, — невыносимо думать, что она сейчас в нужде. Все это я оставила поварихе, которая обещает сделать все от нее зависящее, чтобы Кэти получила письмо. Не представляю, что еще я могу для нее сделать.

Все так неожиданно, так радостно и грустно — я ловлю себя на том, что, оплакивая Кэти, вдруг начинаю улыбаться при мысли, что скоро встречусь с тобой. Слезы бегут по щекам, а на губах улыбка. Порой мне кажется, что я схожу с ума.

Мы все же будем вместе.

Твоя сестра в радости, Адела

Глава 12

1947

Жизнь в Симле выстроена по вертикали — забирается все выше и выше по горным склонам. Подняться по широкой пешеходной улице под названием Молл означает одно из двух: либо вы едете меж двумя рядами сосен в легкой двуколке, либо вас волокут сразу три рикши: двое тянут, а один толкает. В первый раз подъем изрядно напугал Билли и даже немного меня — не отличающаяся чистотой тропа изобиловала коварными поворотами, — но по прошествии трех месяцев мы, соблазненные и плененные Индией, уже просто сидели, отклонившись на сорок пять градусов и не обращая внимания на лошадку, которая, выбиваясь из сил и норовя вырваться из сбруи, влекла нас по извилистой дороге.

Наверху я расплатилась с возницей и пересадила Билли со Спайком в его коляску-машинку Молл, как всегда, кишел пешеходами, воздух пах пакорой, жарящейся в кокосовом масле над разложенным прямо на улице огнем. Узкие каменные ступеньки убегали в сторону, к туземному кварталу — скопищу освещаемых лишь свечами лачуг, палаток, храмов и мечетей. Уличные торговцы острым взглядом высматривали добычу, покупатели шумно торговались. Я поправила очки. На шее у меня висел на тонком кожаном ремешке фотоаппарат «Брауни», готовый сделать то, чего никому еще не удавалось, — «захватить» Индию. Мы смешались с толпой, с пылью, с шумом, с полихроматическим хаосом, и этот хаос так далеко унес меня от проблем, что я полюбила его. Полюбила!

С Молла открывался вид на раскинувшуюся внизу Симлу — дома, торговые палатки на склонах — и возвышающуюся на кряже церковь Христа с уткнувшимися в небо шпилями цвета сливочного масла. Мы миновали булочную «Кришна бейкерс», крошечную табачную лавку «Глория Пэлас» и повернули к церкви. Дорога шла все время вверх, так что к высокой арочной двери я доплелась едва живая, пыхтя и обливаясь потом.

— Ух ты, — сказал Билли. — Мы что, в церковь?

— Заглянем на минутку, милый.

Я потянула за железную ручку, но дверь не поддалась. На крыльцо, звеня болтающимися на лодыжках браслетами, поднялась женщина в сари абрикосового цвета. Я поклонилась. Ее волосы пахли кокосовым маслом.

— Церковь закрыта?

— Закрывается, мадам.

— На весь день?

Она помотала головой:

— Закрыто весь день, мадам. Приходить через два часа.

— Так она закрыта на весь день или откроется через два часа?

Женщина в сари снова помотала головой, но уже с некоторым раздражением:

— Закрыто весь день. Приходить через два часа.

— Ладно. — Я повернулась к сыну: — Веселей, Бо-Бо. Похоже, в церковь мы уже не попадем. — Я кивнула женщине в сари, она в ответ сверкнула колечком на большом пальце ноги.

Мы подошли к домику священника, но дверь тоже оказалась закрыта. Я порылась в сумочке, нашла карандаш и написала записку на обратной стороне старого счета из магазина привозных товаров.

Достопочтенный отец Локк,

Я бы хотела в удобное для Вас время ознакомиться с церковными записями девятнадцатого века. Спасибо.

Эви Митчелл

Я сложила записку, подсунула под дверь и, развернув коляску, направилась к угловатому каменному зданию библиотеки рядом с церковью. Эта дверь была открыта, но внутри стояла гнетущая тишина. Деревянные половицы скрипели под ногами, полки стеллажей прогнулись под тяжестью пыльных, солидных на вид, старинных фолиантов.

— Здесь страшнее, чем в церкви, — прошептал Билли.

— Давай найдем тебе какую-нибудь книжку. Мы быстро.

Я нашла книгу с цветными картинками, изображавшими правителей империи Великих Моголов, храмы с луковичными куполами и суровых воинов с грозно занесенными скимитарами. Пока Билли несмело переворачивал страницы, я отыскала историческую секцию, а там — внушительный том с многообещающим названием «Радж». Статью под заголовком «Сипаи» сопровождала иллюстрация — дерзкого вида молодой индиец в тюрбане с плюмажем, облегающих белых штанах и красном мундире с латунными пуговицами. Английская винтовка в его руках выглядела трофеем. Жуткая картинка на следующей странице изображала убитых и умирающих индийцев в обнесенном стеной дворе. Под стеной лежали десятки или даже сотни тел: мужчины с застывшими в ужасе глазами, женщины в окровавленных сари, дети. Подпись гласила: «Резня в Амритсаре». Объяснение нашлось на соседней странице. В 1919 году, когда тысячи индийцев собрались на праздник весны на площади Джаллианвала-багх, британские солдаты, которыми командовал бригадный генерал Реджиналд Дайер, открыли по ним огонь. Политическое напряжение росло уже несколько недель, но никто не ожидал нападения на невооруженных людей. Дайер приказал своим людям стрелять туда, где толпа гуще, и они стреляли, пока не кончились патроны, выпустив четырнадцать сотен пуль. Бронемашины блокировали единственный выход, и люди пытались лезть через стены, становясь легкими мишенями. Спасаясь от пуль, некоторые прыгали в колодец — потом оттуда достали сто двадцать трупов. Численность убитых и раненых превысила полторы тысячи человек. Младшему из погибших было шесть недель.

Позднее Черчилль сказал: «Индийцы стояли так плотно, что одна пуля поражала троих или четверых; люди метались во все стороны… а потом им представили самый ужасный из всех спектаклей, показав мощь не знающей жалости цивилизации».

Суд признал Дайера виновным, но парламент пересмотрел это решение и снял с него все обвинения. Палата лордов провозгласила генерала «Спасителем Пенджаба». Газета «Морнинг пост» учредила фонд поддержки, собравший 26 000 фунтов стерлингов. На следующий год Ганди учредил движение «Уходите из Индии», и то было начало конца британского правления.

Под впечатлением от прочитанного я медленно закрыла книгу и вздрогнула, когда Билли потянул меня за руку:

— Мам, Спайк устал.

Перед глазами сама собой возникла картина — моего сына расстреливают в парке.

— Да, мой Персик, конечно. — Пришлось сделать над собой усилие, чтобы не выдать охвативших меня чувств. — А что, если мы заглянем на базар?

— Да! — Он вылетел за дверь, и я, оставив книгу на столе, вышла следом. Билли уже забрался в машинку и сунул Спайка между ног. — Базар в тыщу раз интересней этой книжки.

Я шла по Моллу, чувствуя себя совершенно разбитой. Картины бойни в Амритсаре стояли перед глазами, и как ни старалась я вытеснить их образами мирной жизни Симлы, холодный ужас не отступал: в моем воображении танк полз по улице, нацелив пулемет на нас с Билли. Как они могли? Как такое вообще возможно?

Звук барабана и трубы увлек Билли к свадебной процессии, и он возбужденно указывал мне на жениха, гарцующего впереди на белом коне в тюрбане, украшенном кусочками зеленого стекла. Меня же больше заинтересовала невеста, смущенно улыбавшаяся за прозрачными занавесками паланкина. Она была в красном свадебном сари, и золото свисало у нее из ушей и носа, обвивало шею, руки и лодыжки. Руки ее покрывали сделанные хной татуировки, отчего казалось, что она надела какие-то кружевные оранжевые перчатки; орнамент из цветков и бабочек символизировал замысловатую паутину, соединяющую все живое, олицетворяющую радость и горе, взлеты и падения в общей судьбе мужчины и женщины.

— Это принц и принцесса? — спросил Билли.

Я кивнула:

— Сегодня — да.

Поравнявшись с нами, невеста отвела занавеску паланкина и посмотрела на меня, а я увидела ее лицо — юное, почти детское, с подведенными сурьмой глазами и пухлыми губами. Мне она показалась воплощением безмятежной любви, несмотря даже на замужество, устроенное, несомненно, по сговору родителей. Я собралась с силами, чтобы не поддаться нахлынувшей ностальгии по этому чистому, теплому чувству и пришедшему с ней легкому презрению к очевидной наивности. Почему мы так упрямо верим в невозможное? Эта юная пара прямо-таки светилась верой в то, что теперь их мир достиг совершенства. Я вспомнила, как это было со мной, и горло сжала тягучая боль. Пришлось сглотнуть и отвернуться от сына, пряча подступившие слезы. Билли всегда замечал малейшие перемены в моем настроении, и мне хотелось по возможности оградить его от переживаний. Пусть, пока это возможно, наслаждается магией жизни, думала я, не желая вталкивать его в жестокий мир. Натянуто улыбнувшись, я потащила коляску в сторону, подальше от свадебной процессии.

— Красиво, да?

— Они будут жить во дворце, да, мам?

Скорее всего, в однокомнатной лачужке с земляным полом. Принцесса будет собирать коровьи лепешки, таскать хворост, носить на голове котелки с водой — и так до конца жизни. Половина ее детей умрет во младенчестве. А удалой принц станет, может быть, рикшей и будет, пока позволяет здоровье, таскать коляску. Или сделается крестьянином и попытается жить с земли, упрямой и неуступчивой, глядя, как умирают его дети, и моля богов ниспослать дождь.

— Нет, милый, не во дворце. Они обычные люди, но сегодня у них праздник.

Я не стала добавлять, что присущая индийцам устойчивость, способность приспосабливаться к обстоятельствам, наверно, поможет им выжить — в отличие от таких недотеп, как мы.

Резня в Амритсаре и картина свадебной процессии легли на сердце камнем. Идя по пыльным, немощеным улицам, я оглядывалась по сторонам, высматривала признаки беспорядков, сообщения о которых так обеспокоили Мартина. Двое мужчин на крыше преспокойно жевали пан, сплевывая на землю красную жижу; босоногий индиец в белой шапочке прошел мимо, щелкая семечки; маленькая девочка сидела на корточках, держа в руках белого кролика. Индия убаюкивала, навевала свой магический сон. Жизнь продолжалась.

Люди носили те же самые сари, дхоти, чадры, панджаби, дупатты, курты, ермолки и тюрбаны, что и их предки на протяжении веков, и сама улица, наверно, не очень изменилась с тех пор, как по ней ходили Адела и Фелисити. Я попыталась поместить сюда викторианские парасоли и корсеты и ощутила непрерывную, связующую нить времени. Картина получилась идентичная, исключая разве что нищих-попрошаек, особенно детей.

Их было слишком много, истощенных маленьких оборванцев со спутанными волосами, тонкими, кожа да кости, ногами и протянутыми ручонками. Я не могла отвернуться от крошечных смуглых ладошек, жестких и цепких, как лапки, от изможденных сморщенных мордашек. Они показывали, что хотят есть, совали в рот грязные пальцы, из темных глаз кричало отчаяние. Дети не должны быть такими. Я знала, что, как только положу монетку на одну ладонь, ко мне тут же слетится целая стайка попрошаек, быстрых и проворных, как крысы. Многие были примерно одного с Билли возраста, некоторые даже младше. Они пытались потрогать мою одежду, словно я была святым, облеченным целительными силами, и я в какой-то момент застыдилась своего богатства и беспомощности. Меня предупреждали — ничего не давать. «Даешь деньги, осложняешь проблему», — говаривал Джеймс Уокер.

Проблема заключалась в рабстве. Уокер рассказывал, что зачастую детей в рабство продают родственники, даже родители, которые не в состоянии прокормить их — пострадавших от землетрясения в Бихаре, оставшихся сиротами после войны в Пенджабе, беженцев из Западной Бенгалии, — и что выпрошенные деньги пойдут на покупку других детей. Тощие, грязные, беззащитные, они все же могли считать себя счастливчиками: попасть к хозяину означало остаться в живых.

Когда дети подрастали и уже не могли попрошайничать, их снова продавали — одних в услужение, других — заниматься проституцией. Все это я знала и усугублять проблему не хотела, но тех, кто не приносил определенную сумму, ждала порка. Выйти из этой ситуации победителем было невозможно, поэтому я всегда носила запас мелочи и давала каждому по одному пайсу — меньше пенни. Успокоить совесть помогало такое рассуждение: на покупку ребенка этих денег все равно не хватит, и, может быть, кого-то не побьют сегодня за то, что он принес слишком мало. Билли не спрашивал, почему дети попрошайничают, но смотрел на них с серьезным выражением. Я поспешила увести его, а чтобы отвлечь, указала на астролога, сидевшего на деревянном стуле под высоким растрепанным зонтом. Билли даже щелкнул фотоаппаратом. Потом мы сфотографировали сапожника, делавшего сандалии из старых автомобильных покрышек. Вокруг разговаривали на хинди, урду, телугу, бенгальском и еще каких-то языках, в результате получалась мешанина столь же непостижимая, как и сама культура. Я ловила видоискателем чайные палатки, забитые мешочками с ароматными листьями, — щелк; торговцев специями, стоявших за открытыми мешками с кумином, — щелк; окутанную редким дымком лавку с ладаном — щелк.

Однажды я отыскала здесь лавку особенно соблазнительных благовоний и с тех пор каждый раз останавливалась — вдохнуть аромат пачули, мирра, роз. Мне так хотелось купить заткнутый пробкой пузырек чего-нибудь, унцию Индии — только для себя. Обычно я не пользовалась духами, но как чудесно было бы привезти в Чикаго что-то особенное, чтобы в серый январский день поднести флакончик к носу и вспомнить. Но жить приходилось экономно, и я всегда точно знала — даже если Мартин этого не знал, — сколько денег в жестянке из-под чая. Так и не овладев искусством торговаться, я довольствовалась тем, что фотографировала торговца вместе с его изящными бутылочками, улыбалась и шла дальше.

Мы подошли к прилавку, где старик с широким и плоским монголоидным лицом продавал тибетскую бирюзу, ловко перекидывая костяшки на счетах. Кожа у него напоминала дубленую шкуру, а отполированные камешки цвета морской волны были аккуратно вставлены в изящные сережки, искусно переплетенные ожерелья и широкие браслеты, и все это колыхалось вокруг него подобием шторы из бусинок. Увлекшись, я слишком поздно заметила Эдварда и Лидию, рывшихся в корзине с полудрагоценными камнями.

— Эви, дорогая!

Эдвард вежливо приложил пальцы к козырьку шлема.

— Решили, раз уж застряли здесь, заняться покупками.

— Чудесные камни.

Лидия провела ладонью по пестрой шторе из ожерелий.

— Вы когда-нибудь видели нечто столь же вульгарное? — Она взяла камень размером с перепелиное яйцо, заговорщически улыбнулась и, наклонившись, добавила: — Но вот эти великолепны. Поторгуюсь, куплю по дешевке, а оправу сделаю в Лондоне.

Эдвард одобрительно кивнул.

— Мама?

Я с благодарностью повернулась к Билли:

— Что, милый?

— Мы со Спайком учимся рыгать. Хочешь послушать?

— Э-э-э…

Билли продемонстрировал.

— Ух ты. Очень похоже.

— Спасибо. — Он застенчиво улыбнулся.

Лидия поморщилась, как будто ей преподнесли на тарелке бьющееся сердце.

— Нет, правда, Эви, о чем вы думали, когда везли в Индию ребенка? Такой милый мальчик. Ну зачем?

Я удержала готовую сорваться с языка острую реплику и перевела разговор на другую тему:

— Услышала недавно одну довольно любопытную историю и подумала, что, может быть, вы сумеете пролить какой-то свет.

— Конечно, дорогая. — Лидия моментально переключилась в соответствующий режим: — Что вы услышали?

— Один эпизод из индийской истории, имеющий отношение к Великобритании.

Взгляд Лидии вернулся к корзине с бирюзой.

— Должна сказать, в индийской истории Великобритания имеет отношение ко всему.

— Действительно, — пробормотал Эдвард.

Я заставила себя изобразить улыбку.

— Это случилось в 1857-м. Восстание сипаев.

— Уверена, мне об этом ничего не известно. — Лидия уже отбирала камни. — Такие вещи вгоняют меня в депрессию.

— А, да, сипаи. — В голосе Эдварда зазвучали властные нотки британского чиновника. — Туземцы на королевской службе. Получили форму, прошли хорошую подготовку — казалось бы, цените и будьте благодарны, так нет же, устроили бунт. Неблагодарные наглецы. Я вам так скажу, британцам это стоило многих жизней.

— Что же им так не понравилось?

— Поддались предрассудкам, поверили в какую-то ерунду насчет жира на винтовочных гильзах, — хмыкнул Эдвард. — То ли коровьего, то ли свиного, кто его знает.

— Не берите в голову, дорогая. — Лидия озабоченно посмотрела на меня. — Мы, знаете ли, приехали в Индию, чтобы не оставаться в Лондоне. Война и все такое… — Она нахмурилась, пытаясь найти адекватные слова. — Можете представить наше разочарование, когда мы оказались здесь. Все хорошее — английское, только не такое хорошее, как в Англии, а остальное просто трущобы. Мне, конечно, жаль их, но, откровенно говоря…

Эдвард облизал губу.

— Не поймите нас неправильно. Мы их жалеем, этих бедолаг. Но ведь они сами себе не помогают, верно? То же, что и в Африке. Тамошние кикуйю…[16] Я много чего мог бы вам рассказать. — Он поднял бровь.

— Эдди, даже не думай. Только расстроишь себя.

К лицу прилила кровь, но голос мой даже не дрогнул.

— По-моему, Ганди как раз и пытается научить индийцев помочь самим себе. Но для начала нужно позволить им самим собой управлять.

— Ганди. — У Эдварда имя прозвучало как «Гэнди». — Политикан, изображающий из себя пророка. — Розовые пятна на щеках потемнели, обретя цвет сырой свинины. — Послушайте, миссис Митчелл, вам, янки, легко быть демократами в мелочах, но нам, британцам, приходится нести на себе ответственность за этот богом забытый угол.

Чуткий к переменам, Билли уловил раздражение в голосе Эдварда и, перестав кряхтеть, удивленно подался вперед.

— О какой ответственности вы говорите? — спросила я.

— Об ответственности за поддержание мира, разумеется.

— Разве это не очевидно? — фыркнула Лидия. — Особенно сейчас.

— Да, — согласилась я. — Сейчас этот самый мир сохраняется не очень-то хорошо.

Эдвард шагнул к нам:

— Мы в этой индо-мусульманской заварушке не виноваты.

— Вот как? А мне казалось, что именно Британия выступила за разделение. — Я уже едва сдерживалась.

— Разумеется! Эти цветные вместе не уживутся. Никогда не уживались.

— Здесь, в Симле, им это неплохо удается.

Лидия, похоже, утратила вдруг интерес к бирюзе.

— Нет, правда, Эви, я не понимаю, как вы можете говорить о какой-то морали, когда сами притащили невинного ребенка в это… эту… — Она обвела базар рукой в белой перчатке. — Ребенка… Своего малыша… — Голос ее дрогнул, лицо будто застыло.

Эдвард обнял жену за плечи:

— Все в порядке, дорогая. Держись.

Билли смотрел на Уортингтонов во все глаза. Я знала, что он не должен слышать все это, но, прочитав о резне в Амритсаре, просто не смогла удержаться.

— Может, вы и правы, Эдвард. У меня ведь нет вашего рафинированного чувства моральной ответственности. И я читала, как хорошо вы поддерживали мир в Амритсаре.

Все вокруг словно притихло. Перед глазами поплыли круги. Время замедлило ход. Мы смотрели друг на друга, молча, не шевелясь, точно застыв в холодном стазисе. После моей реплики об Амритсаре вернуться в рамки вежливого разговора было уже невозможно. Я поняла, что зашла слишком далеко. В конце концов, Лидия и Эдвард не имели к Амритсару никакого отношения. Я слышала, как щелкают костяшки на счетах, слышала ропот непонятных голосов и даже уловила периферийным зрением какое-то завихрение. Потом церковный колокол пробил полдень, и все вернулось в норму, звуки и движения. Эдвард дотронулся до козырька шлема:

— Приятно было поболтать, миссис Митчелл.

Лидия натянула белые перчатки:

— До свидания, Эви.

Провожая Уортингтонов взглядом, я ощутила мрачное удовлетворение. Вот и хорошо, может быть, теперь они станут избегать меня и не придется от них прятаться.

— Мама? — Я взглянула на сына и подумала, что он напоминает встревоженного херувима. — Спайк устал. Пойдем домой.

Но мне еще нужно было избавиться от Лидии и Эдварда. Я наклонилась и поцеловала Билли в щеку.

— Почему бы вам со Спайком не поспать немножко? — Я взбила подушечку и погладила его по голове. — А когда проснешься, мы попьем масалы.

Билли посоветовался со Спайком и прилег на подушку, прижимая к груди игрушечную собачку. Я устало выдохнула и направилась прочь. Как бы, убегая от Уортингтонов, не пришлось переходить Гималаи. Амритсар. Пальцы сами собой стиснули ручку коляски. Разве обязательно было срываться на Лидии и Эдварде? Что на меня нашло? Лицо все еще горело.

Обнаружив, что Билли уже спит, прижав к себе Спайка, я остановилась под мелией, села в узорчатой тени дерева и улыбнулась торговцу шелком, обрызгивавшему пыльную землю у своей лавки. Он поклонился в ответ.

Рассеянный солнечный свет пробивался сквозь крону мелии. Мартин как-то рассказывал, что в деревнях люди до сих пор чистят зубы ее прутиками. Свежие веточки этого дерева продавали и уличные торговцы. Я машинально подняла руку, отломила кончик ветки, пожевала, пока он не смягчился, и потерла зубы. Вкус оказался горький, вяжущий, но мне было приятно почувствовать себя немного дикаркой, к тому же и волокна мелии приятно массировали десны. Мне стало вдруг смешно. Какой абсурд! Рыжая американка возмущается чьей-то аморальностью, а потом смущается из-за того, что у всех на глазах трет зубы размятой веточкой. Я рассмеялась вслух и вдруг поймала себя на том, что не переживаю больше из-за Уортингтонов.

Вдохнув горного воздуха, я встала, взялась за ручку коляски и направилась к табачной лавке — купить пачку сигарет «Абдулла». В Чикаго я курила немного, одну сигарету «Рэли» после еды и одну на ночь, но эти сигаретки, короткие, овальные, с золотым ободком на конце, мне очень нравились. Сначала меня угостила ими Верна, а потом я пристрастилась и стала курить постоянно. Мартин курил биди, тонкие местные сигареты из нарезанного табака, завернутого в лист черного дерева, перехваченный ниткой, но они оказались слишком резкими. Мартину биди только добавляли сходства с индийцами, но он говорил, что так ему легче находить общий язык с местными жителями.

Пройдя по улочке за китайской обувной лавкой, я попала в тихий тупичок у старого храма, сложенного из желтого кирпича на каменных руинах более ранней постройки. Открытые деревянные двери с тонкой работы резьбой, птицами и цветами, словно приглашали войти. Над дверьми трепетали выцветшие молитвенные флажки. Я заглянула внутрь и при тусклом свете масляных ламп различила фигуру большого каменного Будды.

В индуистский храм нельзя входить в обуви, у мусульман есть правила ритуального омовения и покрытия головы перед входом в мечеть, но никакого протокола, касающегося буддистов, я не знала. Интересно, буддист ли Ганди? Нет, он индуист. Или мусульманин? А может, христианин. Парс или джайн. Джайнов считали страстными пацифистами, и некоторые из них даже носили маски, чтобы не вдохнуть нечаянно какое-нибудь микроскопическое насекомое. Они отказывались убивать даже блох. Индия — настоящий карнавал духовных практик с многочисленными ответвлениями, но в какой бы религии ни родился Ганди, он уже стал гуманистом, принимающим все религии — и ни одну из них.

Все восхищались Ганди, заставившим англичан уйти, но я втайне отдавала должное колонизаторам, сумевшим на столь длительное время утвердиться в этой стране конфликтующих табу, убийственной жары, средневековых княжеств и обилия смертельных болезней. Они создали копию Англии в одном из самых непонятных мест на земле, имея в своем распоряжении только мулов и твердую волю. Жизнь здесь была по-настоящему трудной, особенно для женщин. И кто мог найти тут счастье, за исключением разве что самых преданных строителей империи? В стойкости им не откажешь, но, как и все империалисты, они посеяли семена собственной гибели.

Все было слишком запутано, солнце припекало слишком сильно, и я слишком долго оставалась на открытом воздухе. Сумрачный интерьер и спокойное достоинство буддийского храма манили внутрь, и стоило только переступить порог, как на меня снизошло ощущение покоя. Здесь забывалось все: Уортингтоны, политика, даже Индия. В конце концов соблазн расслабиться превозмог осторожность. Я сбросила обувь у входа и осторожно проскользнула в храм, таща за собой машинку со спящим сыном.

Глава 13

1856

Из дневника Аделы Уинфилд.


Март 1856

Когда я сошла на берег в Калькутте, седые носильщики на пристани схватились со своими более молодыми конкурентами за право нести мои чемоданы. Они оттирали друг друга в сторону и тянули ко мне руки, успевая ткнуть соседа в спину острым локтем. Я никак не могла сообразить, сколько нужно заплатить и кого из них выбрать, все казались на одно лицо — смуглые, грязные от пыли, босые и шумные.

Из всего этого хаоса выбежал человек, державший в обеих руках ярко-оранжевую накидку. Когда он оказался ближе, я поняла, что это не накидка, а гирлянда из бархатцев; позже я узнала, что их продают для храмовых церемоний. Но с чего он решил, что я захочу купить гирлянду для храмовых подношений? Ах, это же Индия — вопросы, вопросы и никаких ответов. Я попятилась, немного испугавшись и этого незнакомца, и носильщиков, не зная, как от них отделаться.

Я оглядела бурлящую пристань, чувствуя, что начинаю паниковать, и вдруг заметила человека с табличкой, на которой от руки было написано мое имя. Лорд Чэдуик, несмотря на жару, остался в Калькутте по делам, как и большинство служащих Компании, и любезно прислал за мной своего слугу Касима, поручив забрать меня в порту и доставить в их дом на Гарден-Рич-роуд.

Касим немного меня напугал — высокий, смуглый, с гордой осанкой, в сверкающе-белом тюрбане и красном кушаке, обвязанном вокруг талии. Он показался мне воплощением всего того, что Фелисити рассказывала об этой невероятной стране. Исполненным благородства жестом он указал на ожидающий меня паланкин. Я забралась в сумрачное, занавешенное пространство, а Касим надежно пристегнул шторки внизу. После сумасшедшего солнца и суматошного водоворота пристани перед глазами поплыли круги. Я поморгала и огляделась. Внутри было сумрачно, повсюду лежали подушки.

В паланкине я оказалась словно взаперти, но идти пешком по этому кипучему, безумному городу не посмела бы ни за что. Я довольствовалась тем, что расстегнула несколько пуговиц и чуть отвернула занавеску, чтобы хоть через щелочку взглянуть на Калькутту.

Бесконечный поток людей, все с какой-то ношей на спине или голове; улица из хижин, лавчонок и жалких лачуг. Мы двигались мимо торговцев рыбой, фруктами, мимо башенок из плоских лепешек и еще многого такого, чему я и названия не знала. Торговцы, у которых не было палаток, сидели здесь же на корточках, держа в руках кошку или разговаривая с птичкой в бамбуковой клетке, а их товары лежали перед ними на больших кусках ткани.

Жара стояла такая, какой мне еще никогда не доводилось испытывать, воздух тяжелый и душный, почти осязаемый, — казалось, его можно взять в руку подобно мокрой губке. Капельки пота скатывались на верхнюю губу, скользили по спине, и белье приклеивалось к коже. Я промокнула лицо платком, твердо решив при первой же возможности купить веер.

Я высунула голову из паланкина не столько для того, чтобы глотнуть воздуха, сколько из любопытства, и тут обросший бородой старик с глубоко запавшими глазами и выдающимися скулами перехватил мой взгляд. Его одеяние и серьезное выражение лица напомнили мне образы пророков Ветхого Завета. Как только мой паланкин приблизился к тому месту, где он сидел скрестив ноги на земле, я заулыбалась, ответом мне стал тяжелый взгляд. Он держал корзину, из которой вдруг показалась голова королевской кобры, желто-черная, с широко раздвинутым чешуйчатым капюшоном и трепещущим раздвоенным языком. Я отпрянула с ужасом и любопытством, и тут старик улыбнулся.

Я отпустила занавеску, снова погрузившись в ограждающую темноту, и, прежде чем у меня вновь хватило духу выглянуть наружу, что-то неуловимо переменилось. Уличные шумы ослабели, и я испытала приятное облегчение, потому что мы теперь были в тени. Я выглянула и поразилась богатству Гарден-Рид-роуд. Дома напоминали самые внушительные образцы мировой архитектуры — Тадж-Махал, Парфенон, базилику Святого Петра. Соседство такой монументальности с запустением, которое я наблюдала еще несколько минут назад, поражало. Мне оставалось лишь вглядываться в величественные белые здания с благоговейным трепетом, чего, собственно, и ожидали создатели всего этого от меня, да и от всякого другого на моем месте.

Калькутта разделена на Белый город и Черный город, и мы, въехав в Белый, в конце концов остановились перед роскошным домом Чэдуиков. Я вылезла из паланкина грязная, запыленная и оказалась меж белоснежными колоннами и каскадами цветов. Лорд Чэдуик приветствовал меня в крытом портике словами: «Добро пожаловать на этот островок Англии в самом сердце Индии. Теперь вы опять среди цивилизованных людей». Он сообщил, что Фелисити вместе с матерью отбыла в Симлу более месяца тому назад.


Март 1856

Дом словно разбегается во всех направлениях. Высокие потолки не замкнуты; голые стропила накрыты широким белым полотном. В одном месте мне послышался шум над головой, и, посмотрев вверх, я увидела, как что-то поспешно убегает по ткани. Тут я начала понимать, что окружающая нас живность — от крошечного грызуна до огромного насекомого — может без труда пробраться сюда, а ткань всего лишь предохраняет от того, чтобы они не падали нам прямо на голову. Теперь я знаю, что так обычно и устроены все большие особняки в Калькутте. Поначалу мне казалось глупым так беспокоиться из-за каких-то муравьев или ночных бабочек, но насекомые здесь вовсе не того размера, что английские букашки. Однажды у себя в спальне я обнаружила жука размером с небольшое яблоко!

Полы здесь каменные, прохладные, а стены украшают головы убитых на охоте животных. Кругом полно прекрасной массивной мебели, столов с мраморными столешницами, заполненных цветами японских ваз. Все это так по-английски и вместе с тем — иначе.

В мой первый день в спальню с огромной кроватью под москитной сеткой меня сопровождали целая череда носильщиков и босоногая молодая женщина в белом сари. Я оглядела просторную комнату с высокими деревянными панелями и массивной дубовой альмирой. Я бы и не поняла, что нахожусь в Индии, если бы не стекавший по спине пот и москитная сетка. А еще женщина в белом сари, наполнявшая розовой водой латунный таз. Большой тростниковый веер — панке — поскрипывал вверх-вниз у меня над головой, перемешивая знойный воздух. Я проследила взглядом, куда идет веревка от опахала, и увидела маленького смуглого мальчика, сидевшего в углу комнаты. Потом я узнала, что в некоторых домах в стенах просверливают дыры, чтобы слуга мог управлять веером, находясь за пределами дома. Однако местные, те, кто прожил в Индии достаточно долго, настолько не стесняются своих слуг, сидящих здесь же в комнате, что обращают на них внимания не больше, чем на многочисленные стулья и скамеечки для ног. Темные фигуры бесшумно скользят вокруг, входят неожиданно и неслышно, но никто не замечает их.

Я присела на кровать, не вполне понимая, что же делать дальше. Носильщики оставили мой багаж на полу комнаты, но станет ли эта женщина в сари распаковывать его, как это обычно делает горничная для своей леди в Англии? Я потянулась, чтобы расшнуровать ботинки, но она — моя прислуга, как я теперь поняла — уже стояла у моих ног с тазом ароматизированной воды. Она улыбнулась, мягко отведя мои руки, и сама сняла мои ботинки. Я попыталась представить милую, веселую Кэти столь же услужливой и только улыбнулась.

Девушка отправила из комнаты мальчика и жестом попросила меня встать. Потом помогла мне раздеться до сорочки, чтобы освежить меня розовой водой. Было так жарко, я устала и чувствовала себя одиноко без Кэти, и сердце болело, скучая по Фелисити. Я застонала, когда служанка прикоснулась к моему лицу прохладной губкой. Когда она закончила обмывать меня, то поклонилась, словно я оказала ей честь, и, захватив таз и ведро, покинула комнату.

Я забралась на кровать, опустила москитную сетку и легла, раскинув руки и ноги. После месяцев, проведенных в гамаке, настоящая кровать казалась невероятной роскошью. Я лежала, удивляясь тому, что до сих пор не ценила ее по достоинству. Мальчик, наверно, вернулся к опахалу, так как тело мое ощутило ритмичное движение воздуха. Думаю, я могла бы умереть от наслаждения в этот момент, но…

О, Кэти…

Я смотрела на провисающий надо мной сетчатый полог, радовалась благополучному завершению путешествия и комфорту приюта, но никак не могла избавиться от ощущения, что все движется, что кровать покачивается — на океанских волнах или шестах паланкина. Ни ум, ни тело не знали, где это происходит.


Март 1856

Все как в Англии. Каждый вечер мы едим вариации одного и того же обеда: суп, за которым следует рыба, отбивные, переваренные овощи, а затем пудинг и портвейн. Как полагает «бывалый» лорд Чэдуик, обильное потребление мяса и вина — лучшая мера для сохранения здоровья. Интересно только, почему никто до сих пор не удосужился заметить, что индусы в этой стране отлично обходятся более легкой пищей из риса и овощей уже тысячи лет, не страдая от тех болезней, которым в большинстве случаев подвержены англичане.

Прошлым вечером, пока я трудилась над бараньей отбивной, корочка жира на ней начала постепенно белеть и затвердевать наподобие свиного сала, а лорд Чэдуик наклонился ко мне и заговорщически подмигнул. «Сытная еда очень важна, — сообщил он. — Голландцы говорят, что если бы мы могли поменять нашу кровь на местную, то получили бы защиту против всех болезней, но не стоит этому верить. — Он резко кивнул. — Мясо и вино — вот беспроигрышный билет. Так что подналягте, моя девочка».

Лорд Чэдуик спросил, не собираюсь ли я возвратиться в Калькутту вместе с Фелисити после того, как пережду жару в горах. Если девушке не удается найти себе мужа там, она возвращается в Калькутту на прохладный сезон, чтобы посещать балы и развлечения с расчетом на достойное предложение. Помня о том, что Фелисити не собиралась возвращаться, я ответила, что где бы ни была Фелисити, я буду вместе с нею. После обеда я люблю погулять в саду и частенько ловлю заманчивые запахи местной стряпни. Вот присоединюсь в горах к Фелисити, и она познакомит меня с индийской кухней, так как тяжелая английская пища совершенно не подходит здешнему климату, что бы там ни говорили «бывалые».


Март 1856

По вечерам у нас случаются английские развлечения — клавесин или пианино, — но прошлым вечером лорд Чэдуик устроил забаву в местном духе в честь здешнего набоба, с которым у него какой-то бизнес. Перед нами появилась девушка, лет не более тринадцати, завернутая в ярды и ярды бирюзового шелка, отделанного по краю золотой каймой. Слуги отодвинули штору, и вот она стоит в дверях, придерживая уголки своего одеяния на уровне плеча и напоминая гигантскую бабочку. Слева от нее, скрестив ноги, уселся очень смуглый мужчина, кончиками пальцев и ладонями отбивающий ритм на табла. Справа другой смуглый человек пилил смычком на ситаре. Музыканты казались неприметными придатками к тому ослепительному созданию, что находилось между ними. Филигранные золотые серьги обрамляли лицо цвета меди, и она ни разу не улыбнулась и не посмотрела прямо ни на одного из гостей. На ее веках не было никакой краски, не было краски и на ее губах, а блестящие, разделенные посередине черные волосы были зачесаны назад и собраны в аккуратный узел. Ее юное лицо затенили нарочно, чтобы не отвлекать внимания зрителей от танца. В освещенной свечами комнате ее тело было единственным движущимся цветовым пятном. Танцевала она с чувственной грацией, которую, казалось, не сковывали ни кости, ни сухожилия, ни даже сила тяжести. Никогда прежде я не видела ничего подобного. Сначала странная музыка звучала резким диссонансом, но ее серьезное лицо, ее плавные, змеиные движения и шорох кружащегося шелка заворожили меня. В ту ночь я влюбилась в Индию.


Апрель 1856

Вчера мы отправились в горы. Здесь их называют «холмами», хотя речь идет о могучих Гималаях. «Если говорить „отправляемся в горы“, кто-нибудь может подумать, что мы собираемся в Швейцарию», — объяснил лорд Чэдуик. Нас ждет путешествие более чем в тысячу миль — от Калькутты до Симлы, вначале по воде, вверх по Хугли, Гангу и Ямуни на баджеро — это такой вид судна, объединяющий баржу и плавучий дом, — а в конце немного пройти по суше. Я говорю «нас», поскольку отправляюсь в путешествие не одна, а с компаньонкой, миссис Дейзи Кроули, также отбывающей в горы, чтобы спастись от жары. Симла известна как самое лучшее в горах место на время жаркого сезона. В Клубе будет множество развлечений (большая часть которых задумана специально для девушек Рыболовецкого Флота). Мы с миссис Кроули везем с собой по четыре больших сундука с одеждой, упакованной в вощеную ткань. Есть еще ящики с кухонными принадлежностями и еще один сундук с моими книгами и журналами и бумагой для набросков — Фелисити.

Миссис Кроули, которой уже приходилось прежде совершать такое путешествие, наняла целую армию слуг, которые зарабатывают на этом, как я понимаю, не многим более, чем хватило бы на дневное пропитание. У каждой из нас есть своя служанка для выполнения личных нужд, дхоби для стирки одежды, два чистильщика для содержания в порядке вещей, повар, официант и несколько кули — грести и переносить грузы.

Я расхаживала по скользким берегам Хугли, сгорая от нетерпения, наблюдая, как потные кули грузят два баджеро — одно для нас, а другое для слуг.

Позже, когда судно уже набрало ход, я уселась на небольшом ратанговом стуле, привязанном к палубе. Со своего места мне были видны моющиеся в бурой воде женщины, их белые промокшие блузы и влажная, блестевшая под лучами солнца кожа; они улыбались и, нисколько не смущаясь, махали нам, когда мы проплывали мимо.

Я чувствовала, что Фелисити уже где-то рядом, и Индия представлялась мне зеленой и изобильной.


Апрель 1856

Когда, пройдя Хугли, мы вошли в Ганг, я заметила, что запах воды сменился на болотистый, древний. Время от времени влажный бриз доносил от прибрежных деревень ароматы готовящейся пищи, а однажды громадная стая ворон сорвалась с дерева и заметалась над нами, закрыв свет, словно зловещая черная туча. Суеверные слуги показывали на нее и кидали в Ганг зерна риса — испрашивали защиты. Миссис Кроули посмеялась над ними.

Жилистые гребцы, отталкиваясь шестами, вели нас мимо желтых полей горчицы и маленьких рисовых делянок, там и тут вспыхивающих вкраплениями красного, золотистого и синего — сари черноволосых женщин, которые наклонялись и выпрямлялись, наклонялись и выпрямлялись, ухаживая за нежными зелеными ростками. Интересно, делала ли Фелисити эскизы, когда проплывала вдоль этих берегов. Было бы приятно сравнить мои описания с ее набросками.


Май 1856

После трех недель путешествия по воде пришел черед последнего, сухопутного этапа. Мы проходили через джутовые поля по узенькой тропинке, которая, петляя, убегала в горы и исчезала за далекой рощей. Кули погрузили наши чемоданы и сундуки на запряженные толстошеими волами грубые повозки, хаккери, а миссис Кроули сказала: «Дальше поедем на дхули». Она указала на две длинные замысловатые штуковины, лежащие на земле. Дхули оказались разновидностью паланкина, но более похожими на крытые носилки. Вместо стула или скамейки — толстый, набитый соломой матрас из муслина, полотняная крыша, занавески со всех сторон.

Я заползла внутрь и, как только носильщики взялись за бамбуковые рукоятки, упала на спину, да так и осталась лежать. Пока мы поднимались в гору, сидеть было совершенно невозможно. Я пришла в ужас от перспективы пролежать на спине в закрытом дхули все шесть дней путешествия. Все равно что путешествовать в гробу, не обладая при этом бесчувственностью трупа. Проворные, как козы, носильщики трясли меня нещадно, а я прислушивалась к скрипу колес наших повозок и гадала, сколько же женщин уже совершило путешествие на этом нелепом приспособлении.

Вечером мы остановились и разместились на ночь в простых палатках и темных бунгало, придорожных хижинах с плетеными кроватями, «этими штуковинами, на которых можно сломать себе спину», как отозвалась о них миссис Кроули. Как приятно выбраться из дхули в конце дня и постоять вертикально, потягиваясь, пока слуги разбивают лагерь. Ночь в Индии опускается внезапно, падая, как занавес на сцене. Мы зажгли лампы, чтобы поесть вилками с тремя порядком затупившимися зубцами. На обед почти всегда были рис и мурги, что-то вроде местной птицы, только это совсем не то, что цивилизованная английская птица. Мурги кочуют по всей Индии, мясо у них жесткое, и есть их все равно что жевать мокрую бумагу. И все же повар так искусно их готовил, что блюдо получалось достаточно сносным.

Я заметила, что стоит разбить лагерь возле какой-нибудь деревни, как утро застает нас с тем же количеством слуг, но совсем не в том же составе. Миссис Кроули объяснила, что так бывает и что здесь не о чем особенно задумываться, поскольку мы ничего не теряем и рабочих рук по-прежнему хватает. «Они все на одно лицо», — сказала она, отмахнувшись от моих вопросов.

После обеда я сижу в прохладной, мягкой темноте, прислушиваясь к ночи — сверчкам, уханью и шороху в кронах, — и пишу свой дневник. Мне нравится запах горящего дерева в разреженном горном воздухе, мирное похрапывание миссис Кроули и тихие голоса собравшихся у своего костра слуг. Не так уж это трудно — найти радость на этой земле.


Май 1856

На третий день я отказалась от дхули — к вящему неодобрению миссис Кроули и недоумению наших носильщиков. Мой бунт был вызван не только клаустрофобией и скукой, но и нелепостью того факта, что мои надежно защищенные ноги не касаются земли, тогда как босые «бои» тащат меня в гору.

Миссис Кроули всячески выражала свое недовольство и ворчала, закрываясь на целый день, а ее носильщики с завистью смотрели на моих «боев», поднимающих пустые носилки.

Приблизительно через час они стали перебрасываться насмешливыми репликами на своем языке, смысл которых я понимала, даже не зная языка. Четверо хмурились, обремененные тяжелой ношей, а другие четверо, улыбаясь, несли носилки, в которых не было ничего, кроме соломы и бамбука. Была ли то несправедливость, которую надлежало исправить, или гримаса судьбы, которую должно сносить? Один из носильщиков похлопал себя по заднице, кивая на дхули миссис Кроули, без сомнения не слишком деликатно ссылаясь на ее пышные формы. Но вскоре их разговор перешел в более мирное русло, и они стали сменять друг друга через равные промежутки времени.

Я шла по тропинке, затененной соснами и елями, дивясь изобилию рододендронов, малиновыми пятнами разбросанных среди дикой растительности и покрытых лишайниками скал. Озорные обезьяны носились по деревьям, а воздух был разреженный и чистый. Бедная миссис Кроули, погребенная в своем дхули, так никогда и не узнает, что потеряла.


Май 1856

Сегодня, на гребне горы, мне явилось невероятное видение — английское поселение на высоте семи тысяч футов над уровнем моря.

Симла!

Обезьяны карабкались по построенным из дерева и кирпича домикам, и, пробравшись сквозь густую рощу кедров, я увидела едва различимые шпили церкви. Гряда за грядой синие горы, словно волны, окружали нас, снежные вершины блестели вдали. Мы проследовали вдоль крытых палаток индийского базара, прижавшегося к подножию горы, а потом, переменив направление, отправились в Масурлу.


Май 1856

Я прибыла в Масурлу вчера. Миссис Кроули отправилась в Симлу, а я осталась здесь, в деревне, в очаровательном бунгало Фелисити. Носильщики поставили мой дхули под красивым сандаловым деревом, откуда видно крышу бунгало и веранду, увитую цветами и лианами.

Какой прилив энергии я ощутила, какое потрясение испытала, когда увидела Фелисити — как всегда, надменную, дерзкую и беззаботную. Пританцовывая, она спускалась по ступенькам веранды — босиком, в малиновом сари и с золотыми кольцами в ушах. Лицо ее потемнело под индийским солнцем, зато волосы посветлели, потому что она не носила пробковый шлем — топи, как его здесь называют, — предпочитая просто набрасывать на голову конец своего сари, когда солнце стояло высоко. Я бы сказала, что еще никогда не видела ее такой пышущей здоровьем. Миссис Кроули возмущена, и я нисколько не сомневаюсь, что в этот момент она уже рассказывает своим соотечественницам в Симле о молодой женщине, безвозвратно потерянной для цивилизации.

Но ни у меня, ни у Фелисити не было времени разбираться с тем, что может подумать миссис Кроули. Мы уже мчались, визжа как дети, навстречу друг другу. После долгого, крепкого объятия она отступила, осматривая меня сверху донизу — мою съехавшую шляпку, измятую юбку, мои покрытые рыжей пылью ботинки. «Адела, скажи мне, что ты не носишь корсет». Миссис Кроули запыхтела, как сделала бы и любая другая женщина на ее месте, если на ней корсет из китового уса. А Фелисити сказала: «Спасибо, что вы доставили ко мне мою дорогую подругу, миссис Кроули. Могу я предложить вам что-нибудь освежающее?»

Нам стоило бы умыться и выпить чашку чаю, но миссис Кроули глянула на бунгало так, словно видела перед собой святилище идолопоклонников. «Мне пора отправляться в Симлу», — сказала она, достаточно вежливо. На что Фелисити ответила: «В таком случае, доброго пути».

Мы помогли миссис Кроули вернуться в ее дхули, и Фелисити, вальсируя, увлекла меня в свой дом, в то время как носильщики следовали за нами с моими чемоданами.

Мы прошли через тенистую веранду, практически полностью укрытую вьюнками и лианами, и вступили в комнату с высоким потолком и голыми стропилами, очень похожую на то, что я видела в Калькутте, только меньше размером. Пол устилали бамбуковые циновки, накрытые сверху сине-полосатыми хлопчатобумажными ковриками, которые хорошо гармонировали с синими рамами окон и синими же ставнями. В каждой из двух спален стояло по альмире для одежды и белья, а окна были завешены сари цвета слоновой кости. Книги хранились в застекленных шкафах, чтобы уберечь их от термитов, а оштукатуренные стены были окрашены в прохладный серый цвет.

«Садись, Адела. Ты наверняка очень устала», — сказала она и тут же сама плюхнулась в плетеное кресло, стоящее у дивана с овальной спинкой.

Я села в другое, обтянутое парчой, с крепкими подлокотниками из тикового дерева, и заметила, насколько прохладнее внутри, чем снаружи. Фелисити указала на плетеные тростниковые экраны, прикрывающие окна: «Слуги держат их сырыми в жару, тогда сквозь них проникает прохладный ветерок».

«Ты хорошо выглядишь, Фелисити, — сказала я, и она одарила меня своей удивительной, неожиданной улыбкой. — Но твое платье… на тебе нет туфель и… где твоя мама?»

«Конечно же, у меня есть туфли, глупая ты гусыня. Но в доме они мне просто не нужны, не так ли? А еще ты вскоре сама убедишься, как красиво носить сари, как оно элегантно, не хуже любого бального платья и во сто раз удобнее. А что касается мамы… — Она беззаботно рассмеялась. — Мама — жена губернатора и никогда не станет жить в таком непритязательном бунгало, как это. Ты же видела наш дом в Калькутте».

«Но где она тогда?»

«У нее прекрасные номера в гостинице Симлы, где она может есть чудные булочки в „Пелити“, играть в вист и наблюдать за игрой в крикет с другими леди из ее Клуба. Она играет в теннис, обожает джин по вечерам и безобидно флиртует».

«Ты вообще когда-нибудь видишься с нею?»

Фелисити уже не улыбалась.

«Когда я прибыла в Калькутту, то долго стояла на причале, ожидая ее. А она стояла совсем рядом — мы просто не узнавали друг друга, пока почти все не разошлись. Конечно, прошло десять лет, но мы действительно не узнали друг друга. — Она пожала плечами. — Маму шокирует та жизнь, которую я для себя выбрала, но у меня есть свои деньги, а у нее свои, и потому…»

Ее голос замер, но еще до того, как я смогла ответить, Фелисити посмотрела куда-то мимо меня и позвала: «Входи, Лалита. Познакомься с моей хорошей подругой, мемсаиб Аделой». Я повернулась и увидела девочку в белом сари, двенадцати или тринадцати лет, скользнувшую в комнату. Она поздоровалась со мной, а потом, молитвенно сложив руки у подбородка, вышла.

«Лалита — моя служанка, что-то вроде горничной для леди, она будет прислуживать и тебе». При этих словах я, должно быть, побледнела, так как Фелисити поспешно добавила: «Мне так жаль Кейтлин. Ее потеря, наверное, стала для тебя тяжелым ударом». «Я ничего не могу с этим поделать. Думаю о ней каждый день». Мы замолчали, а человек в длинной белой рубахе и синем тюрбане внес поднос с чаем и ломтиками манго, разложенными на тарелке.

«Спасибо, Халид, — поблагодарила его Фелисити и кивнула на поднос: — Пожалуйста, подкрепись немного. Водонос готовит для тебя ванну, а потом можешь вздремнуть. Комната проветрена и готова тебя принять. — Она разлила чай кремового цвета из чайника, на котором кое-где виднелись сколы. — Это индийский чай. Масала чай». Она передала мне чашку, и я с наслаждением попробовала восхитительный, сладкий и пряный на вкус напиток. Откинувшись в кресле, я внезапно ощутила навалившуюся на меня усталость. Нет больше никаких баджеро и дхули, никакой миссис Кроули и душных гостиных в Калькутте, а леди Чэдуик счастливо поедает свои булочки в Симле. Все просто замечательно. Я положила голову на спинку кресла, наблюдая за кривоногим водоносом, который таскал воду из колодца, грел ее на открытом огне, а потом переносил, наполняя оцинкованную ванну, по четыре галлона за один раз. Фелисити кивнула, и Лалита опустилась на колени у моих ног и сняла с меня ботинки.


Июнь 1856

По правде сказать, в Калькутте, путешествуя в паланкинах и перемещаясь из одной английской гостиной в другую, я не видела ничего индийского. Здесь разносчики-торговцы приходят прямо к дверям — со своими ящиками с разнообразной снедью, которые они носят на голове, а крестьянские повозки, запряженные волами, проплывают вверх и вниз по дороге, проходящей недалеко от дома. Служебные постройки располагаются настолько близко, что мы как будто живем вместе со слугами. По утрам мы для разминки ездим в деревню, а в полдень обезьяны уже скачут по сандаловому дереву, что растет перед бунгало, иногда запрыгивая через окна на веранду, чтобы усесться в плетеные кресла, словно в ожидании чая. Иногда Фелисити становится под сандаловым деревом и бросает им конфеты. Индусы считают сандал священным деревом и благоприятным знаком, если он растет перед домом. Нас окружают пурпурные дикорастущие гелиотропы, красные бугенвиллеи и белые рододендроны. Фелисити выращивает на клумбах под сандаловым деревом огненные индийские бархатцы и сажает вдоль веранды, просто потому что считает их веселыми цветами. Местные жители тоже любят бархатцы, используя их для гирлянд и храмов. Я решила, что их солнечный оттенок как нельзя лучше подходит для универсального символа радости. Все остальные цветы в той или другой степени зависимы от погоды, но только не стойкие цветки бархатцев, которые не берет ни жара, ни холод и которые неустанно расцветают лишь для того, чтобы радовать наши сердца.

Глава 14

1947

Приглушенный скрип резиновых колес коляски эхом разлетелся в тишине буддийского храма. Билли, к счастью, спал, а иначе бы его высокий голосок пробежался рикошетом по стенам. Каменный пол приятно холодил босые ступни; чувствуя себя незваным гостем, я лишь усилием воли удержалась от того, чтобы не ступать на цыпочках.

Помещение было намного меньше церкви Христа и напоминало ярко раскрашенные индуистские храмы, встречавшиеся здесь на каждом шагу. На одной стене висел исписанный каллиграфическим почерком свиток, на другой — разноцветная тангка, живописующая события индийских мифов. Как и в индуистских храмах, здесь не было стульев, а вместо Ганеши или Ханумана под золотистым балдахином сидел массивный каменный Будда, у ног которого горели масляные лампы, освещавшие подносы с подношениями: бархатцы, миска с рисом, печеные яблоки, папироски биди, черно-белая фотография, браслет из бисера — значение которых было известно только молящимся и Будде.

Относительная пустота храма ощущалась как нечто чужеродное. Я привыкла к мозаичному стеклу и органам, золоченым святым, серебряным канделябрам и потолку с голыми херувимами. В строгости, скупости убранства, пустоте присутствовало некое ощущение ожидания.

Человек в белой курте проскользнул через боковой вход и, мягко шлепая по каменному полу босыми ногами, подошел ближе. Поняв, что это не какой-то туристический аттракцион, я сказала:

— Извините… я просто вошла…

Его бритая голова отливала в пламени свечей бронзой, глаза напоминали кофейные зерна, а кожа была цвета темного меда. Лоб казался слишком большим, даже раздутым, а черты сдвинуты к центру. Уголки бровей слегка заворачивались вниз, придавая лицу выражение иронического терпения. Он не был красив, но лицо его располагало к себе.

— Все в порядке, мадам. — Он сложил руки в молитвенном жесте. — Я и сам здесь чужой.

Его британский акцент стал для меня полной неожиданностью.

— Вы англичанин?

— Евразиец. Родился в Дели. Мать — индианка, отец — англичанин. Что удивительно, он даже не пытался меня спрятать. Благодаря этому я стал очень удачливым евразийцем. Читал право в Кембридже.

От волнения закружилась голова, словно я выпила бокал шампанского. Этот индиец мог стать мостиком между Востоком и Западом, источником взаимопонимания.

— Позвольте спросить, почему вы вернулись в Индию? — Заметив в его лице, как мне показалось, разочарование, я поспешно добавила: — Нет, я не к тому, что вам не следовало возвращаться.

Он улыбнулся:

— Многих интересует, почему люди уезжают от комфорта и достатка Европы. Я вернулся три года назад с несколькими коллегами. Вернулся, чтобы помочь Ганди и отыскать духовные корни матери в Ладакхе. В настоящий момент пытаюсь медитировать в ашраме, но, откровенно говоря, получается не очень хорошо. Тишина почти невыносима, так что я каждый день оттуда сбегаю. Хожу по городу, слушаю звуки жизни и заканчиваю прогулку здесь.

— Что ж, это честно. — Я протянула руку: — Эви Митчелл.

Он не стал пожимать мне руку, но отступил, прижал сложенные молитвенно руки к носу и низко поклонился. Позже я узнала, что мужчины-буддисты, уходя в ашрам, должны воздерживаться от физического контакта с женщинами.

— Очень приятно, миссис Митчелл. Я — Хариприя, но вы можете называть меня Гэри. — Он чуть заметно улыбнулся. — Или Гарри, если хотите.

Я уже несколько месяцев пыталась понять Индию, и вот передо мной индиец, умеющий говорить на моем языке. Я увидела, как тяжелая, непроницаемая дверь в эту непостижимую страну качнулась и приоткрылась, и поклонилась Гарри в ответ.

— Пожалуйста, зовите меня Эви. — Я кивком указала на спящего Билли: — Мой сын. Вышли прогуляться, и я увидела храм. Захотелось войти.

— Понимаю. Людям это свойственно, не правда ли? Нас привлекают такие места, трансцендентность.

— Трансцендентность? Вот как?

— Думаю, именно так. — Он усмехнулся. — Или, как в моем случае, уход. Вставать приходится так рано, день потом кажется бесконечным. — Он покачал головой. — Пора возвращаться, а путь неблизкий.

— Вообще-то, если уж начистоту, меня привели сюда поиски информации. Напрямую это дело меня не касается, но заинтриговало изрядно. Видите ли, я живу в доме, где лет девяносто назад жила одна англичанка. Я нашла ее письма, и ее подруга похоронена на кладбище в Масурле. — Я остановилась, как будто оступилась, с удивлением поймав себя на том, что так свободно и легко рассказываю о Фелисити и Аделе совершенно незнакомому человеку. И продолжила: — По-моему, они были здесь во время восстания сипаев, и мне интересно, что с ними сталось. Но… — я пожала плечами, — девяносто лет…

Гарри улыбнулся — больше глазами, чем губами.

— В Индии девяносто лет ничего не значат. У монахов в ашраме есть записи, относящиеся еще к домогольскому периоду. Почти все, что здесь происходит, так или иначе оставляет след. Когда эти ваши леди обменивались письмами?

В груди мягко колыхнулось приятное волнение.

— Письма датированы 1855-м и 1856-м.

— Как их звали?

— Адела Уинфилд и Фелисити Чэдуик.

Гарри кивнул, отправляя имена в копилку памяти.

— Две молодые женщины, одинокие, в сельской местности? Весьма, весьма необычно. В те времена девушки приезжали в Индию в поисках мужей, а через год, если ничего не попадалось, возвращались домой. Об этих бедняжках так и говорили — «вернулись с пустыми руками». — Он снова покачал головой. — Но вы пробудили во мне любопытство. Я проверю наши архивы.

— Замечательно.

— Вы можете найти меня здесь, примерно в это же время. Бываю каждый день. В ашраме, наверно, думают, что я у себя в келье, общаюсь с моим внутренним «я». К сожалению, мое внутреннее «я» оказалось ужасным занудой.

Я рассмеялась:

— Уверена, это не так.

Билли зашевелился и сел. С припухшими глазами, позевывая после сна, он выглядел таким нежным, таким беззащитным.

— Привет, соня, — сказала я.

— Привет. — Билли посмотрел на Гарри, потом на меня, потом снова на Гарри. — А ты кто такой?

— Билли, так нельзя. Это грубо. — Я повернулась к Гарри: — Извините. Ему всего только пять.

Он улыбнулся и, наклонившись, сказал:

— Я разговаривал с твоей мамой.

Билли угрюмо взглянул на меня:

— Ты же не должна разговаривать с незнакомыми людьми.

— Это ты не должен разговаривать с незнакомыми людьми. К тому же мы знакомы, это Гарри.

Гарри наклонился еще больше и протянул руку:

— Рад познакомиться с тобой, Билли.

Такой прыти от своего сына я никак не ожидала. Билли выбросил вдруг руку и двумя согнутыми пальцами схватил Гарри за нос.

— Попался нос! — Он весело рассмеялся. Разрумянившиеся щечки напоминали восковые яблоки.

— Ох, милый. — Я виновато пожала плечами. — Этому его отец научил.

Гарри тоже рассмеялся:

— Ум ребенка. Остается только позавидовать.

— Нам пора. Приятно было познакомиться. — Я неуклюже сложила ладони. — Намасте. — И, помедлив, нерешительно добавила: — Надеюсь, мы еще увидимся.

— Я посмотрю, не упоминаются ли в наших записях ваши леди.

— Спасибо, вы очень добры. — Я развернула коляску, и Билли покрутил большим пальцем: «А твой нос у меня». Я смущенно улыбнулась, а потом, вспомнив еще кое о чем, обернулась: — Можно спросить?

— Да?

— Что вы думаете о Разделении?

Гарри посмотрел на меня немного устало:

— Думаю, что когда границы проводят по какому-то идеологическому принципу, то тем самым закладывают повод для будущих столкновений. Когда люди живут рядом, у них есть причина для сотрудничества.

— Но мы же в безопасности здесь, в Симле? Мне говорили, что здесь нам ничего не угрожает.

— Может, да, а может, и нет. Есть ведь вещи поважнее безопасности. — На его лице снова проступило выражение иронического терпения. — Да и что такое безопасность?

Глава 15

1856

Из дневника Аделы Уинфилд.


Июнь 1856

За нашим небольшим участком свободно бродят коровы. На дороге полным-полно запряженных быками повозок, верблюдов и слонов. И без конца люди, люди, люди. Женщины собирают с дороги коровьи лепешки и делают из них брикеты, которые высушивают на палящем солнце и используют вместо дров на кухне.

Я не могу разобраться с нашими слугами. Их у нас, по меньшей мере, две дюжины, хотя в домах для прислуги живет народу всегда больше, чем мы нанимали. Остальные — представители той же касты; они заходят поболтать или с расчетом на то, что и им здесь что-то достанется.

Считается, что у нас небольшой штат слуг, но для того, чтобы выполнить самую простую задачу, необходимо соблюдать те условия, которые диктуют кастовая принадлежность и обычаи. Например, слуга, прислуживающий за столом, не может позволить, чтобы на него упала тень слуги-подметальщика; индуисты не могут входить на нашу кухню и прикасаться к нашим тарелкам, потому что они осквернены. Как иностранцы, мы являемся для них неприкасаемыми. В качестве слуг предпочтительнее мусульмане, как последователи одного Бога и народ Книги, но я просто еще не научилась отличать их от индуистов.

Наш носильщик Халид днем работает в бунгало, но как они умудряются выполнять все предписания, живя все вместе в доме для прислуги? Только сайсы — грумы — живут отдельно, в стойлах вместе со своими пони, да еще Лалита приходит на работу из деревни.

У нас есть собственная корова, которую слуги считают приносящей еще большее счастье, чем сандаловое дерево. Покупать молоко от неизвестной коровы значит рисковать заболеть холерой и много чем еще, и это просто абсурд, если можно запросто избежать опасности. Пастух, поленившийся лишний раз сходить за водой для лошадей, считает честью для себя жить поблизости от священного аромата, распространяющегося вокруг коровы. Я видела на рогах у нашей буренки нити синих бус, видела, как она преспокойно жует сено, предназначенное пони.

Кухня расположена отдельно от бунгало, и Фелисити потратила немало усилий, чтобы подружиться с поваром Хакимом. Интересно, что движет ею — память о том, как ее пища была когда-то осквернена человеческим прахом, или ее демократические наклонности. Фелисити привела меня в кухню познакомить с Хакимом, и я, боюсь, не смогла скрыть огорчения, когда обнаружила, что кухней называется лачуга с грязным полом. В ней есть отдельная полка для дорогих сердцу Хакима специй, разделочный стол и плита, сомнительной надежности сооружение из неведомо где раздобытых кирпичей. Пламенеющие угли Хаким раздувал большим пальмовым листом; духовкой на этой кухне служил жестяной ящик. Я предлагала выписать из Калькутты или даже из Англии более подходящего повара, поскольку Хаким, судя по всему, и не собирается принимать во внимание замысловатые требования чужестранки. Однако Фелисити, привыкшую к такому порядку с детства, похоже, все устраивает.

Но я видела покрытые плесенью остатки еды и молоко, хранящееся в старой жестянке из-под керосина. Я подняла чайник, и из-под него бросился врассыпную целый выводок тараканов. На столе стояла принесенная с рынка корзина с цветной капустой, бобами и картофелем, но слабый писк выдал присутствие еще живого голубя со связанными крыльями, лежавшего на куске сырой баранины. Мусульманские законы запрещают убивать голубей, но поощряют их употребление в пищу. Решение напрашивалось само — предоставить бедному созданию скончаться собственной смертью.

Каждое утро в семь Халид подает нам в спальни завтрак — чота хазри. Я довольствуюсь чаем и тостами, но не отказалась бы от кеджери — жаркого из рыбы, риса и яиц, — если только на это можно надеяться в будущем. Рыба и яйца — первое, что должно подаваться по утрам, а приготовить их можно даже в нашем убогом сарае. И пусть Хаким вполне доволен своими владениями, я все же надеюсь убедить Фелисити построить более подходящее помещение для кухни. Уверена, это единственное, чего пока не хватает, чтобы довести это место до совершенства. Удивительно, но мне совсем не страшно в окружении чудных пейзажей, запахов и обычаев. Каждый новый день — это новое приключение, новое открытие, и мне уже начинает нравиться это постижение неведомого. Моя жизнь получила новые измерения, я чувствую, как становлюсь богаче. Видимо, английские розы и жареные бифштексы не столь уж необходимы для счастья.


Июль 1856

Предполагалось, что муссоны придут пятнадцатого июня. В этот день все поглядывали на небо — с надеждой и нетерпением. За несколько месяцев всем надоели опахала, горячий ветер и пыль на листьях, терпению должно обозначить предел, и после пятнадцатого июня терпеть дольше станет просто невмоготу. Вот почему, когда пятнадцатого июня солнце как ни в чем не бывало описало дугу по ясному небосводу, мы пришли в отчаяние.

Мы с Фелисити лежали в бунгало в состоянии, близком к ступору, слуги не откликались на зов, умер один из наших пони. На следующей неделе рикши стали отказывать в перевозке до наступления заката, водонос постоянно смачивал плетеные экраны на окнах, а заодно и себя, но ничего не помогало. Я просыпалась среди ночи, измученная и раздраженная, и шла будить слугу.

Иссушенная земля растрескалась, зарницы вспыхивали в небе, сандаловое дерево увяло и посерело под слоем пыли. Вороны прыгали, распахнув клювы, и жуткие запахи долетали со стороны реки. Восковые печати оплыли, книги протестующе покоробились, а опахало замирало лишь глубокой ночью. День за днем солнце опускалось за горизонт яростным раскаленным шаром, и местные гадали, чем они могли так прогневить Лакшми. Наконец, двадцать восьмого июня, над горами сгустились тучи. Все смотрели на них, не смея произнести и слова. Первый дождь с ревом обрушился на землю глухой стеной воды. Мы с Фелисити выскочили наружу танцевать босиком под ливнем. Крестьяне попадали на колени прямо в грязь, вознося благодарность богам. Дождь прекратился резко, и воздух сделался таким тяжелым, словно дышишь сквозь мокрую ткань. Но когда солнце выглянуло вновь, отмытый мир засверкал, а сандаловое дерево отозвалось птичьей трелью. От промокшей земли поднимался пар, а новые тучи уже сдвинулись угрюмо над горами, и муссон задул с новой силой. Не переставая лило целую неделю, и зловредная зеленая плесень начала расползаться по бумаге, одежде, кожаным вещам. Какие-то насекомые поедали мои книги, а сам дом будто вырастил себе шкуру. Термиты прокладывали ходы к бамбуковым циновкам, противные жуки, гусеницы и многоножки захватывали дом. Некоторые из насекомых очаровывали нас своей деликатной красотой: мотыльки с просвечивающими зелеными крылышками, кроваво-красные мухи и мохнатые гусеницы с оранжевыми полосками. Мы начали коллекционировать самых странных из них, складывая в банки.

По ночам луна проглядывает сквозь тучи и мерцает в лужах дождевой воды, дрожа, словно поле из упавших с неба звезд, вокруг нашей веранды. Мы засыпаем под кваканье лягушек и стук дождя по тростниковой крыше.


Август 1856

Вчера утром я слышала, как Фелисити кашляет в своей комнате, но потом она уверяла меня, что в этом нет ничего страшного. Я слышала, что чахотка, отступив и дав больному передышку, может вернуться через месяцы, а то и годы. Но Фелисити убедила меня, что чувствует себя превосходно. К счастью, я привезла с собой достаточный запас легочных облаток, которые, по всей видимости, и помогли ей во время предыдущего наступления болезни. От меня также потребовали взять с собой немалое количество хинина, ипекакуаны, порошков, касторки, ртутных солей и рвотного камня. Мать никак не могла остановиться, рассуждая о холере, черной лихорадке, тифе, дизентерии и малярии. Она трагически переживала возможность того, что я могу умереть прежде, чем успею выйти замуж. Меня так и подмывало сказать ей, что от всего этого единственным действенным средством, согласно Фанни Паркс, является большой черный кусок опиума в кальяне, но я сдерживалась, дабы не помешать ей отослать меня в Индию.

Днем мы накупили всякой всячины у бродячего торговца, появившегося в дверях в одном тюрбане и набедренной повязке, с жестяным ящиком на голове. Он разложил на веранде свои товары, и мы купили свинцовые карандаши, карболовое мыло, горный мед и ленты. Я почти купила еще и зубную щетку, но Фелисити предупредила, что щетку лоточник, скорее всего, стащил из дома какого-нибудь сахиба, а то и нашел в мусоре. Мы так и продолжали пользоваться палочками из прутьев дерева ним. Мне уже начинает нравиться их острый, горький вкус. Фелисити купила себе пару персидских домашних туфель — бархат цвета сливы и по нему золотая вышивка, — их задранные кверху носы привели ее в восторг.


Август 1856

Когда нам взбредает в голову выбраться из дома, мы едем через деревню. У Фелисити есть дурзи — так здесь называют портних, — которая шьет особенные юбки для верховой езды, они с разрезом посередине, так что можно ездить как в обычном седле, так и в женском. Сначала это казалось как-то непристойно, но теперь я привыкла. Не могу сдержать улыбки, представляя, какой вышел бы скандал, доведись кому-нибудь из наших матерей увидеть, как мы скачем подобным образом. Они бы решили, что мы потакаем себе в распущенности.

В деревне мы гуляем по небольшому базарчику, где торговцы сидят прямо на земле возле своих открытых палаток, покуривая кальян в ожидании покупателей. Иногда мы покупаем маленькие печеные тыквы, начиненные фенхелем и жареным луком, или горячий пирожок с овощной начинкой, завернутой в сложенный конусом лист, обжаренный на масле.

Фелисити использует эти поездки еще и для того, чтобы завезти чечевицу и успокоительную микстуру в маленький детский приют, который содержат шотландские миссионеры. На прошлой неделе, по пути в приют, я видела женщину, положившую голого малыша прямо в грязь на дорожке. Мы позвали ее, но она бросилась бежать и даже не оглянулась. Мы смотрели на тихонько плакавшую малышку, которая забылась скоро каким-то необычным сном. Фелисити спешилась и подошла к ней. Я видела, как помрачнело ее лицо, когда она осматривала раздутый живот ребенка. Фелисити сказала, что матери, возможно, нечем кормить ее, поэтому она оставила девочку нам. Мы отвезли малышку в приют.

Фелисити говорит, что эти дети становятся «рисовыми христианами», готовыми молиться любому богу за кусок хлеба. Но она никогда не ссорится с миссионерами и говорит так: «Лучше Иисус и полный желудок, чем рынок рабов. Четырехлетняя девочка стоит в Пешаваре двух лошадей». Не сомневаюсь, так оно и есть, но все же интересно, что почувствовала бы я, если бы явившиеся в Англию индийцы попытались обратить нас в свою веру.

Она привозит детям сахарный тростник, который они очищают зубами, а потом впиваются в сладкую сердцевину. Я видела, как Фелисити целовала детей с покрытыми коростой глазами и струпьями на ногах. Иногда она собирает под фикусом на территории миссии беспризорных и учит английским словам, что очень забавляет всех участников предприятия.

Боюсь, как бы к ней не привязалась какая-нибудь омерзительная болезнь, но она говорит, что родилась здесь и здешние хвори к ней не пристают.

Однажды, когда я с беспокойством оглядывала пыльный, забитый грязными детьми пятачок, она нежно коснулась моей руки и сказала: «Не суди и не порицай. Только радость».

«Дело не в осуждении, — ответила я. — Нужна осторожность».

«Адела, милая. В Индии каждый может выглядеть здоровым в полдень и лечь в могилу к обеду. Если приходится выбирать между радостью и осторожностью, то я выбираю радость». С этими словами она подхватила какого-то чесоточного, полуголого ребенка и, танцуя, унеслась прочь, напевая все ту же дурацкую американскую песенку «Леди из Кемптауна» и сопровождаемая ватагой оборванцев, счастливо орущих ей в такт.


Сентябрь 1856

Аллилуйя! Она согласилась построить приличную кухню. Хаким что-то бормотал себе под нос и дулся в своей зловонной хижине, совершенно ошарашенный идеей готовить внутри дома. Наверно, так бы чувствовала себя моя мать, если бы ей предложили держать в спальне волов. На кухне у чужестранцев все совсем не так, как надо ему, он не уверен, что там не убивают голубей или, да простит его Аллах, туда не забредет свиная отбивная. Когда он пригрозил уйти, Фелисити согласилась оставить старую кухню, уверив, что новая кухня нужна для того, чтобы доставить удовольствие нам. Тут он немного смягчился, но продолжал поглядывать на нас с подозрением, опасаясь, что новый порядок может сказаться на его заработке. Если мы решим сами покупать продукты, он потеряет комиссионные, которые берет с рыночных палаток. По-моему, свои счета Хаким ведет нисколько не лучше, чем готовит.

Кули ежедневно доставляют кирпичи и доски, а мы послали в Калькутту за прекрасной современной плитой.


Сентябрь 1856

Приглашения на танцы и любительские спектакли прибывают из Симлы с уверениями, что там на каждую женщину приходится шестеро мужчин. До сих пор нам удавалось отговариваться, но приглашение к чаю от матери Фелисити пришлось принять. Очевидно, ей захотелось наконец познакомиться с компаньонкой своей дочери и, возможно, удостовериться в том, что тревожный отчет миссис Кроули не лишен оснований. Фелисити сочла за лучшее успокоить мать, чтобы она оставила нас в покое.

Мы надели скромные платья и кринолины, пахнувшие камфарой от долгого хранения, и наняли легкую двуколку — тонгу, — которая и доставила нас в «Дамский клуб» в Симле, где мы сняли комнату на ночь.

Симла — до странности искаженный вариант английской деревни посреди индийского ландшафта: чопорные, наполовину деревянные коттеджи на фоне гималайских сосен, спускающихся террасами с холмов, затянутых туманами с далеких гор и дымом от горящего навоза, что поднимается снизу, из лабиринта местных кварталов. Вдоль широкой центральной улицы, известной как Молл, расположились многочисленные английские магазинчики с выставленными у дверей горшками с геранью, приличная вполне гостиница с кроватями из красного дерева и чайная «Пелити», где подают чай со сливками в тонких китайских чашках. Словно кто-то поднял целую английскую деревню — дом за домом, магазин за магазином, обычай за обычаем — и перенес все это в Гималаи. Молл заполнен британцами в легких двуколках и рикшами, но никаких индийцев, за исключением слуг, здесь нет. Имеются таблички с предупредительными надписями «Вход индийцам и собакам воспрещен». Мемсаиб в турнюрах попивают чай в открытых кафе, а маленькие белые дети в миниатюрных пробковых шлемах спокойно возятся поблизости. Среди них нет тех, кому больше шести-семи лет, потому что к этому возрасту их отсылают в Англию, как это было с Фелисити.

Посмотрев выше, можно увидеть высоко на горе церковь Христа, которая, со своими устремленными в небо шпилями и великолепными витражами, была бы вполне уместна где-нибудь в Англии. Глянув вниз, видишь длинные пролеты кривоватых каменных ступеней, ведущих в местный квартал: темные садки тесных улиц, переполненных крошечными магазинчиками, лавочками и храмами.

На расстоянии двух миль от Молла находится Аннадейл, площадка для крикета и поло. По выходным толпа благородных граждан рассаживается на складных стульях, чтобы посмотреть на мужчин, ловко управляющих пони на крутых поворотах под восторженные крики и стук копыт. Мы встретили леди Чэдуик и других дам ее круга — они называют себя Ссыльными — у «Пелити». Как бурра мем в своей группе, миссис Чэдуик восседала во главе покрытого льняной скатертью стола, уставленного тяжелым серебром и живыми цветами, и подзывала слуг одним властным щелчком пальцев. Фелисити была непривычно тиха, но выглядела совершенно очаровательно в своем слегка устаревшем, сшитом из розовой тафты платье с высоким воротником, которое она купила в «Суон & Эдгар». У нас даже были зонтики от солнца. Но, как можно догадаться, даже этого оказалось недостаточно, чтобы провести мемсаиб в широкополых тропических шлемах и накрахмаленных платьях. Может быть, они уловили исходящий от нас камфорный дух или уже признали Фелисити особой неисправимой и с труднообъяснимыми наклонностями. Я признана виновной уже в силу знакомства с ней. Тем не менее, соблюдая правила вежливости, все вокруг говорили о поло и крикете и фасонах из каталогов шестимесячной давности. Они поинтересовались, когда мы сможем вернуться в Калькутту, а мы замяли вопрос заранее сочиненной историей про больную служанку. Леди Чэдуик и ее приятельницы отбывают из Симлы в следующем месяце.

Мы с облегчением вернулись в наше маленькое дикое бунгало. В тот вечер Фелисити завернулась в свое любимое лавандовое сари, и мы, скинув туфли, уселись на веранде — послушать, как воркуют голуби, и посмотреть, как бриз играет в кроне нашего сандалового дерева. Легкая беседа замерла, когда на небе взошла луна, и мы, положив ноги повыше, расположились поудобнее, покуривая красивый бронзовый кальян Фелисити, снабженный мундштуком из черного дерева.


Сентябрь 1856

Бывают вечера, когда мы зажигаем лампу и усаживаемся на веранде с рукоделием — вяжем крючком или вышиваем декоративные наволочки для подушек. Туземные орнаменты великолепны в своей яркости, и я с удовольствием использую сочетание кораллового и бирюзового цветов в шали, которую вяжу. Яркие цвета хорошо дополняет золото. Моя пряжа из шерсти горных кашмирских козлят, мягкая и чувственная, окрашенная в сочные цвета, так подходит этому роскошному месту.

Фелисити здесь всем довольна: у нее есть наброски, благотворительная работа, пони и кальян, — а вот мне все больше и больше не по себе. И все из-за того, что скучаю по Кэти и каждый день думаю о том, что с нею сталось. Я посылала письма поварихе, но не получила никакого ответа. Когда вернусь в Англию — для стареющей англичанки это место не самое подходящее, — обязательно ее разыщу. Даже если бы ее не было уже в моих мыслях, чувственность этого места все равно напомнила бы мне о ней. Мужчины, блестящие испариной, женщины под тончайшими покрывалами, роскошный ландшафт — пышный, необузданный, плотский. Даже религия здесь, кажется, наполнена эротикой: в резных картинах индусов присутствуют изображения танцующих дев и беззаботных мужчин, соучастников блуда, а мусульмане заставляют каждого постоянно думать о сексе, держа женщин под паранджой за высокими стенами зенана.

Я с огромным облегчением отказалась от корсета и кринолина и поначалу чувствовала себя будто обнаженной, даже немного неряшливой, но легкость движений и радость свободного дыхания быстро заставили забыть о приличиях. Кринолины всегда воспринимались как глупая помеха, и я с радостью избавилась от них при первой же возможности. Теперь я одевалась в простые хлопковые платья, сократила количество нижнего белья, но не зашла настолько далеко, чтобы надеть сари… пока нет. А еще я просто не могу ходить босиком, даже по дому, большое разнообразие всяких ползучих тварей обескураживает меня. Впрочем, готова согласиться, что кожаные ботинки — немного чересчур для здешнего климата. Я остановилась на местных тапочках, сплетенных из джута.

Что касается Индии, то новизна впечатлений несколько стерлась, да и жажда приключений тоже пошла на убыль. Хотя все становится более знакомым, я чувствую, что это место слишком огромное, слишком древнее и слишком запутанное для меня, чтобы почувствовать себя его частью. Все равно что пытаться выхватить одно-единственное видение из непрерывно меняющегося калейдоскопа.

На этой неделе снова понадобится опахало.

Глава 16

1947

Как всегда улыбающаяся, Рашми в тот день еще и принесла гирлянду из ноготков, которую повесила на изголовье кровати.

— Что случилось?

— Это мала, на удачу Понимаете? Я делала пуджу для вас и господина.

Господи, снова.

— Спасибо, Рашми, но в этом нет необходимости.

— Не беспокойтесь, госпожа. Мала хорошо для Шивы.

— Отлично. Ладно, пусть так.

— Я знала другую белую женщину из Австралии. Она говорила, мала хорошо делает.

— Ладно.

— Вы знаете Австралию?

— Да.

— Красивая деревня в Англии.

— В Англии?

— Все белые люди там. Ооочень богатые, но в постели несчастные.

— Ладно. Спасибо за заботу.

— Для австралийской леди сделало хорошо.

— Для той, что в Англии?

— Да. — Она посмотрела на меня как на дурочку. — Теперь счастливая в постель. Вы тоже будете.

— Да, конечно.


Карри в тот вечер был какой-то бледно-розовый и густой от картошки, горошка и цветной капусты. Мясо опознанию не поддавалось. Мартин предположил, что это водяной буйвол. Устав убеждать его, что противостоять специям лучше йогуртом, а не водой, я добавила в красный карри целую миску райта, в результате чего чертова смесь приобрела цвет кожной сыпи. Блюдо стало напоминать желудочную микстуру, но остроту определенно потеряло. Мартин оценил после первой же ложки:

— Неплохо. Но по части перца ты наконец-то сравнялась с Хабибом.

— Наверно. У тебя новая курта?

С некоторых пор Мартин начал носить белые хлопчатобумажные туники, свободные и удобные. К тому же, по его словам, такая одежда помогала устанавливать более доверительные отношения с местными жителями. От западного костюма у него остались только габардиновые слаксы.

— Уокер показал дешевое место на лаккарском базаре. Он здесь так давно, что платит за все столько же, сколько и местные. — Мартин посмотрел на свою белую тунику. — Всего лишь тридцать центов!

— Ты только держись подальше от тех, кто носит ермолки и тюрбаны. Чтобы мусульмане не приняли тебя за индуса, и наоборот.

Мартин рассмеялся:

— Меня с индусом спутать трудно, уж больно акцент силен.

— Какие новости?

Продолжая есть, Мартин рассказал о новых стычках в Калькутте и Лахоре.

— Ганди пытается всюду поспеть, не допустить насилия, но… Да, старика все любят, но, когда разойдутся, его уже не слушают.

— Люди повсюду одинаковы. — Я положила себе розового риса. — Как связь? Провода режут?

— Есть пара случаев.

Я вздрогнула, и он торопливо добавил:

— Не здесь.

— Телефоны работают?

— Более-менее, — ответил Мартин после секундной паузы и потянулся за добавкой карри. Замкнулся.

Зная по опыту, что подробностей от него не добьешься, я перевела разговор на другую тему:

— Мы с Билли ходили сегодня на прогулку.

— Да?

— Наткнулись на Эдварда и Лидию.

— Повезло вам.

— Невыносимые люди.

Некоторое время Мартин задумчиво жевал.

— Парадоксально, но мир держится и на их самоуверенности.

— Ты, должно быть, шутишь.

Мартин отправил в рот очередную порцию карри.

— Британский империализм объединил мусульман и индусов в борьбе против общего врага. Но теперь англичане уходят и застарелые религиозные распри закипают с новой силой.

— Отсюда и необходимость разделения.

Мартин кивнул:

— Эту идею, иметь свою страну, поддерживают многие мусульмане, особенно их лидер, Джинна. Но времени до августа осталось совсем мало. Люди сбиты с толку и напуганы, а экстремисты с обеих сторон играют на обострение.

— Почему бы англичанам просто не уйти, и пусть индийцы разбираются сами?

— Им некому передать власть, нет центрального правительства. Британцы правили здесь столетиями. У Ганди есть Индийский национальный конгресс, состоящий преимущественно из индусов, у Джинны есть Мусульманская Лига, но цели у них разные. — Рассказывая, Мартин не забывал и есть. — Добиться компромисса трудно, потому что индусы и мусульмане привержены своим религиям. В этом их идентичность.

— Кстати, о религии. Рашми проводит для нас пуджу.

— Что?

Я не собиралась ничего ему рассказывать, но хотела увидеть его реакцию. Будет ли он извиняться? Смутится? Посмеется?

— Рашми говорит, что в нашей постели нет секса. Она молится Шиве. — Я потянулась к тарелке, втайне надеясь, что он возьмет меня за руку.

Мартин, фыркнув, положил вилку.

— Отлично.

— А по-моему, забавно. Разве нет?

— Да уж, весело. — Он раздраженно потер лоб, как будто сама мысль о сексе со мной была оскорбительна. Смущенная и уязвленная, я не могла вот так взять и отступить от затронутой темы.

— Сегодня встретили человека из ашрама. Билли схватил его за нос, как папа делает. — Я невольно улыбнулась. — Его зовут Гарри. Интересный мужчина.

— В Масурле есть ашрам? — рассеянно спросил Мартин.

— Нет, мы встретили его в городе.

— Что?

— В Симле. Там же, где наткнулись на Эдварда и Лидию.

— Ты ездила в Симлу с Билли?

Я вскинула бровь:

— А что тут такого?

Мартин отодвинул тарелку:

— Я тебе не верю.

— Мы просто прогулялись.

— Повсюду беспорядки, протесты, а ты тащишь Билли на прогулку? — Он постучал пальцем по голове, показывая, что кто-то здесь ведет себя как ненормальный.

— Ох, ради бога. Симла — спокойное, тихое место. Или ты считаешь, что мы должны сидеть дома как пленники?

— Это спокойствие может взорваться в любую минуту. — Голос его поднялся на пару децибел. — И я полагаю, что вы с Билли должны держаться подальше от неприятностей.

Я отложила вилку и пристально посмотрела на него:

— Мы жили в большом городе с высоким уровнем преступности. Мы ходили по магазинам и в кино. Гуляли по центру. Ездили в автобусах. Бывали в ресторанах, на озере. И мы никогда даже не думали о том, что надо опустить жалюзи и забиться в уголок. Мы читали в газете об ужасных вещах, но продолжали жить своей жизнью. И вот теперь, приехав через полмира в это чудесное место, ты хочешь, чтобы мы сидели взаперти?

— Городская преступность и гражданская война — не одно и то же. — Мартин швырнул на стол салфетку. — Не думал, что мне придется это сказать, но выхода нет. Я запрещаю вам выходить в город.

— А как же мои занятия?

— Занятия у тебя в деревне. Недалеко — можно.

Оттого что он определил границу, стало только хуже. До стены гарема гулять можно, до забора с колючей проволокой — да, но дальше — ни шагу. Я взялась за края стола, словно для того, чтобы не взвиться, не разлететься на кусочки, и громко произнесла:

— Не говори ерунды. Никакой войны здесь нет. Война закончилась. Понимаешь? Война закончилась.

Мартин вскочил, опрокинув стул. Я вздрогнула, а он уже стоял надо мной, сжимая кулаки, и мышцы у него на шее бугрились, жилы натянулись струнами. За спиной раздался всхлип. Я повернулась и увидела Билли. Он сонно тер глаза, в другой руке поник Спайк.

— Вы чего кричите?

— Все хорошо. — Я встала, подхватила сына на руки. Он сразу же опустил голову мне на плечо.

— Извини, сынок, — пробормотал, поднимая стул, Мартин. — Все в порядке.

Я отнесла Билли в спальню, уложила в постель. Он посмотрел на меня:

— Не люблю, когда вы с папой кричите.

— Знаю, Персик. Прости, что разбудила. — Я подсунула ему Спайка.

— Мне страшно, когда кричат.

— Не бойся. Все хорошо. — Я поцеловала его и опустила сетку. — Больше никто кричать не будет. Обещаю. А теперь засыпай.

Билли обнял Спайка. Я вышла и остановилась в коридоре. Если вернуться в столовую, мы снова разругаемся, снова раскричимся. Я прошла в спальню и закрыла за собой дверь, только близость сына помешала мне хлопнуть ею как следует.

На следующее утро я обнаружила Мартина на диване, где он и провел ночь, укрывшись кораллово-бирюзовой накидкой. Посмотрев на него, храпящего и небритого, я заметила на сервировочном столике наполовину пустой стакан со скотчем. Сколько еще? Сколько еще так будет продолжаться?


Преподобный Локк был долговязым англичанином, бледное, рыхлое лицо и католический воротничок маскировали натуру забавную и остроумную. Когда утром того дня я открыла ему дверь, он церемонно поклонился и широко улыбнулся, без всякого смущения продемонстрировав редкие зубы.

— Миссис Митчелл! — Это прозвучало как объявление.

— Хорошо, что вы зашли, святой отец.

Я открыла дверь шире, и он, входя, помахал моей карандашной запиской:

— Желаете провести в отношении нас следствие? Ищете скелеты?

— Вовсе нет. Меня заинтересовала история Индии.

— Смею предположить, скелеты вы найдете в любом случае, хотите того или нет. Люди, знаете ли… — Он изобразил какие-то круги в воздухе, словно предмет сей слишком странен и непостижим.

— Не хотите ли чаю?

— Замечательно! — Преподобный опустился в зеленое кресло, а я заглянула в кухню и попросила Рашми приготовить чаю. — Так что вы о нас думаете? — спросил отец Локк, когда я вернулась. — Только не говорите, что вы прожили здесь слишком мало и никакого мнения еще не составили. Каждый приезжающий в первую очередь составляет мнение, по-другому не бывает. — Он удрученно покачал головой. — Знаете, когда-то это выглядело довольно оригинально. В прошлом веке мы составляли отчеты, возлежа на подушках и потягивая кальян, а шотландцы тогда носили тартановые тюрбаны и отращивали бороды на манер сикхов. Но к 1830-м это закончилось. Теперь все такие респектабельные. Просто стыд.

Рашми принесла поднос с чаем и, поставив его на стол, не удалилась, а отошла в сторонку, разглядывая гостя и пытаясь понять, что за человек заявился средь бела дня к замужней леди в отсутствие супруга.

— Спасибо, Рашми, — сказала я и выразительно глянула на нее.

В конце концов ее подозрения, должно быть, рассеял белый воротничок преподобного Локка.

— Идем, бета, — сказала Рашми, и они вместе с Билли удалились на веранду.

— Наверно, начало прошлого века и впрямь интересное время, но меня занимает другой период. Недавно мне довелось услышать о восстании сипаев в пятьдесят седьмом. — Я налила чай и подала чашку преподобному.

— А, восстание сипаев. — Отец Локк взял чашечку и отпил глоток. — Видите ли, это для нас оно восстание или мятеж, индийцы же называют те события Первой войной за независимость. — Он скрестил ноги и поставил блюдечко с чашкой на колено. — К 1857 году недовольства скопилось немало. Возмущение вызывали и нарушения кастовых обычаев, и оскорбительное поведение офицеров, и чрезмерный пыл миссионеров. Поводом для взрыва стала поставка патронов, гильзы которых смазывали то ли коровьим, то ли свиным жиром. Каким именно, так и осталось неясно. Возможно, и тем и другим. — Отец Локк снова широко улыбнулся, застав меня врасплох. — Какой смысл оскорблять чувства только индусов или только мусульман, если можно одним махом задеть и первых, и вторых. — Улыбка погасла. Гость присмотрелся к чаю. — Понимаете, патрон был запечатан и сипаю нужно было его надкусить. А это нарушение табу. Власти, конечно, своей вины не признали. Сипаям сказали, что если им что-то не нравится, то пусть пользуются для смазки свечным воском, но было уже поздно. Сипаи решили, что это часть заговора, имеющего целью заставить их нарушить традицию и обратить в христианство. Потому, собственно, и поднялись.

— В Симле тоже были беспорядки?

Отец Локк с задумчивым видом отпил чаю.

— После резни в Канпуре расквартированные там и в других местах британские части были размещены по всей Северной Индии.

— Как вы думаете, в церковных записях о тех событиях что-то есть?

— Возможно. По-моему, первые наши записи относятся к пятидесятому году. Случалось, разумеется, что церковь на какое-то время оставалась без настоятеля, и тогда записи вел любой, изъявивший на то желание и имевший достаточно времени, так что полной картины нет. Но материала для изучения тягот и лишений колониальной жизни там вполне достаточно. Приходите в любое удобное для вас время. — Он допил чай и поднялся: — Отличный чай, миссис Митчелл.

Я поставила свою чашку на поднос.

— Всегда прошу Рашми заваривать после полудня «Ассам», но это, по-моему, был «Инглиш брекфаст».

Он дружелюбно кивнул:

— Рад был узнать, что Империя по-прежнему содействует распространению цивилизации.

Отец Локк уже открыл дверь, когда я спросила:

— Сегодня во второй половине дня вам будет удобно?

— Конечно. Замечательно!


В тот день Рашми вынесла мусор и ушла пораньше по неким загадочным делам. Часом позже через заднюю дверь проскользнул Хабиб с устрашающего вида плетеной корзиной, из которой были извлечены лук, перец-чили и набор непонятных овощей. В кухню он всегда входил настороженно, словно сомневаясь в том, что именно может там обнаружить. Лицо его при этом оставалось непроницаемым, как и темные, почти чернильные глаза. В отличие от добродушной, жизнерадостной Рашми, Хабиб перемещался молча, как будто обязанности кулинара служили лишь прикрытием для выполнения какого-то шпионского задания. В ответ на мое приветствие он лишь сдержанно кивал.

Но в тот день я сказала «привет», и Хабиб улыбнулся. Улыбка вышла быстрая и осторожная, однако ж я все равно сочла ее маленькой победой. Потом он принялся за дело: выгрузил лук, морковку и баклажаны, положил на разделочную доску кусок свежего, с кровью, мяса, достал тяжелый нож и большую кастрюлю — очередное кулинарное испытание началось.

Брать сына в церковь Христа я не собиралась — Мартин мог устроить еще одну сцену. Рашми ушла, и хотя большинство поваров спокойно относились к присутствию рядом хозяйских детей, я не хотела, чтобы Билли вертелся у Хабиба под ногами. Собрав по дому все, что попалось под руку, — мои опаловые сережки, серебряное ожерелье и золотой браслет (Билли нравилось представлять, что это пиратские сокровища), мешочек с фисташками (он очень их любил), нефритового божка-слоника (играть с ним ему обычно не дозволялось), коробочку с цветными мелками, пластмассовые пуговицы (ими Билли играл в блошки), щетку из свиной щетины (ею мы чистили Спайка), коробку его любимого печенья (бесстыдная взятка), кружок сандалового мыла (Билли нравилось, как оно пахнет) и одну из дешевых туник Мартина (чтобы мог «одеться как папа») — я разложила это в гостиной.

Потом вышла на веранду и спросила:

— А не хотели бы вы со Спайком поиграть в базар?

Билли тут же оживился:

— Поедем в город?

— Нет, Огурчик. Я устроила базар в гостиной.

Билли вошел в гостиную и посмотрел на печенье, мелки и отцовскую курту:

— Почему папа одевается, как люди на базаре?

— Ему так удобно. Так ты хочешь поиграть в базар?

Он пошептался со Спайком, и старая ковбойская шляпа чуть съехала вперед.

— А покупать мы можем?

— Конечно. И когда Хабиб начнет готовить, тут даже запах будет, как на базаре.

Билли потер большим пальцем об указательный, как делали люди в магазинах.

— Деньги? Конечно. — Порывшись в сумочке, я выгребла пригоршню пайсов и, передавая их Билли, мельком подумала, что заплатить за жилье нужно еще до поступления следующего чека. Впрочем, денег на это в жестянке из-под чая должно было хватить. Я защелкнула сумочку. — Мне нужно идти, малыш. Ты только не переплачивай за печенье. Вернусь через час.

— А сколько это, час?

Я подвела его к настенным часам, что висели в кухне, и показала, где будут стрелки через час.

— Это недолго, и Хабиб будет здесь, готовить, как всегда.

Билли посмотрел на Хабиба. Тот кивнул. Я еще раньше заметила, что они как будто общаются между собой, но как?

— Не торопись, — великодушно сказал Билли и, забрав Спайка, направился к миниатюрному базару, прямиком к печенью. Потом он спросил Спайка о чем-то, и тот ответил, неслышно, как кукла чревовещателя. Иностранцев в Масурле было мало, так что товарищей для игр у Билли не нашлось. Может, Лидия права? Может, нам не следовало привозить его в Индию?

Расправив плечи, я предстала перед Хабибом, готовая к пантомиме. Я указала на себя, потом на дверь, потом на Билли и похлопала по столу, жестом показывая, что Хабиб должен остаться здесь. Он коротко кивнул и загадочно улыбнулся, но, похоже, понял, что к чему, и благородно махнул рукой в сторону двери — мол, идите, чего уж.


Выйдя из тонги на Карт-роуд, под Моллом, я огляделась по сторонам, отыскивая взглядом Мартина. И что только на меня нашло? Разумеется, его там не было, но я представила, какую бы сцену он устроил, увидев меня в Симле после того, как недвусмысленно дал понять, что мне следует оставаться дома. Понятно, что Мартин руководствовался самыми лучшими намерениями и выступал в роли защитника и опекуна, выполняя свой долг. Но я никогда бы не смирилась с тем, что кто-то изолирует меня против моей воли, тем более что его опасения представлялись мне преувеличенными, проявлением хронической паранойи.

Я шла по Карт-роуд, с удовольствием вдыхая аромат ладана, струившийся из крошечного розового храма. В отсутствие Билли я планировала подняться к Моллу по извилистой узкой дорожке и сделать заодно несколько снимков. В конце Карт-роуд мое внимание привлек юноша, продававший некую загадочную закуску красного цвета, которую извлекал из латунного бака. Я щелкнула фотоаппаратом, постояла немного, набираясь смелости, чтобы снять его еще разок, и тут…

БУМ!

Земля вздрогнула под ногами, уши заложило. Мимо бежали люди. Судя по открытым ртам, они кричали, но я ничего не слышала. Мне это почему-то напомнило немой фильм про кейстоунских полицейских, разбегавшихся в разные стороны — беззвучно, но на фоне бешеного фортепьянного проигрыша. Мартин, кажется, говорил что-то о временной потере слуха после взрыва бомбы или мины.

В нос ударил запах маслянистого дыма, горло опалило, в небо поползли густые черные клубы дыма. Пробившись через толпу, я увидела горящий автомобиль — почерневшую коробку, едва различимую в огне. Дым растекался, лез в глаза, и зеленые стекла очков только усиливали ощущение нереальности. Слух понемногу возвращался, и я услышала рев пламени. Шок еще не прошел, и случившееся представлялось чем-то невероятным. Казалось, я смотрю кино, потому что в настоящей жизни увидеть такое нельзя. Инстинкт подсказывал — беги, но я смотрела и не могла оторваться, старалась понять.

Толпа кричала что-то двум мужчинам, тащившим из дыма третьего; тот сильно обгорел и явно был без сознания. Из дыма они материализовались, как три вернувшихся из ада героя. Слава богу, с облегчением подумала я, — спасли. Но тут спасенного швырнули на землю, и толпа набросилась на него с невесть откуда появившимися бамбуковыми палками. Били жестоко, беспощадно. Воздух сгустился от железистого запаха свежей крови, а люди — потные, кричащие, с искаженными яростью лицами — все били и били несчастного.

Я отступила, почувствовав кисловатый привкус желчи. Нет. Держись. Я сглотнула, прибавила шагу и, отойдя от толпы, побежала мимо рикш и двуколок, возницы которых наблюдали за избиением. Я бежала, потрясенная и ошеломленная, забыв про болтающийся на шее фотоаппарат, бежала к Моллу, вверх по петляющей дорожке, а потом по ступенькам, прыгая через одну, и остановилась только от острой боли в боку.

Там, на Молле, далеко от взрыва, жизнь, как ни странно, шла своим чередом. В небо поднимался дым, но, глядя сверху, можно было подумать, что кто-то просто поджег еще одну кучу мусора. Я опустилась на железную скамейку перевести дух. Неподалеку, у перил, собрались люди, только что услышавшие взрыв. Но большинство просто не обратили на случившееся внимания, торговля шла, как обычно, одни продавали, другие покупали, кто-то прогуливался, кто-то ел мороженое. Только тогда до меня дошло, что хотя в Симле и не было беспорядков, но растущее день ото дня напряжение, возможно, провоцировало подобные инциденты ежедневно, а горожане делали вид, что ничего не происходит.

Сердце немного успокоилось, руки уже не дрожали, и я, решив, что ничего не расскажу Мартину об увиденном, пошла дальше, к церкви Христа. Стоит ему только узнать, какой опасности я подвергалась, и он снова постарается запереть меня дома, как поступают со своими женами мусульмане. Этого я допустить не могла. Мартин и Джеймс Уокер, Фелисити и Адела, миллионы других людей жили в неопределенности, подвергая себя опасности ежедневно, но не отказались от свободы. Почему я должна сдаться?


Преподобный Локк встретил меня у ректорской добродушным «Замечательно!». Улыбка, впрочем, растаяла, как только он взглянул на меня внимательнее.

— У вас все хорошо, миссис Митчелл?

Выглядела я, наверно, не лучшим образом — потная, растрепанная, со следами сажи от взрыва.

— Шла в гору, — объяснила я, разглаживая слаксы. — Подъем ужасно крутой, да еще жарко. Сидела на скамейке у дороги и… Пожалуйста, извините… Со мной все в порядке.

— Понятно, — произнес он с некоторым сомнением, но все же проводил в обшитый панелями кабинет и, предложив уютное мягкое кресло, сам устроился в другом, напротив.

На резной каминной полке расселись подсадные утки, за письменным викторианским столом стоял изрядно потертый стул того стиля, что назван в честь королевы Анны. На полках высокого, до самого карниза, стеллажа едва хватало места для книг. Уютная, совершенно английская комната, в которой ничто не напоминало об Индии; комната, в которой ощущаешь себя в полной изоляции от мира, чему я в тот момент была только рада.

— Мне показалось, что-то взорвалось, — сказал преподобный Локк. — Вы ничего не слышали?

Я на секунду замялась.

— Да, кажется. Но я была на Молле, а взорвалось вроде бы внизу.

— Ох. — Он поправил воротничок. — Надеюсь, к нам беда не пришла.

— Здесь все тихо. — пробормотала я, опустив глаза.

— Вот и хорошо. Может быть, просто выхлоп.

— Архив у вас здесь?

— Да, все записи, от и до. — Преподобный подошел к стеллажу и снял с полки толстенный фолиант. — Этот вроде бы первый. По-моему, с 1850-го по 1857-й. — Он сдул с книги пыль и провел пальцем по корешкам на другой полке, собранию старых черных Библий в потертых кожаных переплетах. — Это семейные Библии, и едва ли не у каждой своя история. Можете и их посмотреть. Они попадали в церковь после смерти последнего члена семьи. К сожалению, это случалось слишком часто. Холера, желтая лихорадка, война. — Отец Локк протянул мне фолиант. — Чаю?

Я представила, как пью с ним чай и как рассказываю обо всем — взрыве, избиении, шоке… Но нет, о том, что я была здесь, никто знать не должен.

— Спасибо, я уже пила на Молле.

— Замечательно. — Он постучал пальцем по книге. — Тогда я вас оставляю.

Глава 17

1856–1857

Из дневника Аделы Уинфилд.


Октябрь 1856

Леди Чэдуик возвратилась в Калькутту, которая в это время года предлагает изрядно увеселений в виде балов и званых обедов — вплоть до следующего марта. Нам с Фелисити было предложено сопровождать ее в речном путешествии, но после того, как мы вежливо уклонились, она не стала настаивать. Рано или поздно — вопрос лишь во времени — родители узнают о моем отказе участвовать в охоте за мужем, и я теряюсь в догадках относительно их дальнейших действий. Если они пожелают удержать мое денежное содержание, я буду полностью зависеть от Фелисити.

Новая кухня практически закончена, и нам захотелось как-нибудь обозначить ее как наше владение. Идею вырезать свои имена на деревянной балке мы отвергли сразу, поскольку питаем отвращение к тем, кто, посещая интересные места и достопримечательности, умудряется изуродовать все этаким вот образом. Но это все же наша личная кухня — даже Хаким отказался от претензий на нее, — и нам представляется правильным внести в нее что-то свое.

Прошлым вечером Фелисити вынесла на веранду письма из нашей переписки, среди которых было одно, которое она не отправила, узнав, что я отплыла в Индию. Еще она показала забавный рисунок — я верхом и в разрезанной юбке — и предложила спрятать бумаги в кирпичной стене кухни. Идея мне мигом полюбилась. Приятно думать, что частичка нашей вовсе не обычной истории окажется и частью нашей новой и не совсем обычной кухни. Подобно пещерным рисункам далеких предков, наше незамысловатое послание — «мы были здесь» — станет ждать, когда кто-нибудь случайно наткнется на него.

Мы вынули один кирпич, поместили в нишу перевязанную лентой стопку и, вернув кирпич на свое место, замазали щели свежим раствором. Не особо умелая работа, но кирпич держится крепко. Чрезвычайно довольные собой, мы устроились на веранде с кальяном.

Той ночью, лежа под москитным пологом, я размышляла об этом бунгало, построенном в стороне от селения, под тысячелетним сандаловым деревом, задолго до того, как на свет появились мы с Фелисити. Я думала о том, что смерть уносит все, но только не историю, и в ту ночь твердо вознамерилась как можно полнее описать нашу жизнь здесь, в этом доме, в ту пору, когда мы были счастливы. Дневники Фанни Паркс и Гонории Лоуренс так много значили для меня и для Фелисити. И я собиралась последовать их примеру, предоставив судьбе решать, кого смогут тронуть мои слова.

Не уверена, что сумею осуществить задуманное, но, садясь за дневник, всегда буду руководствоваться этой мыслью.


Ноябрь 1856

Занимаясь благими делами в сиротском приюте, Фелисити познакомилась с одним индийцем, разделяющим ее сострадание к несчастным. Все бы ладно, но, кажется, он водит ее в самые зловонные закоулки туземных кварталов, даже в трущобы, там они раздают одеяла и лауданум[17] старым и больным. Предприятие далеко не безопасное для молодой белой женщины, особенно сейчас, когда так много слухов о нарастающем напряжении между сипаями и их британскими командирами. Эти сипаи — хорошо обученные и вооруженные индийские солдаты. Их неисчислимое количество, и если они обратятся против горстки британцев, то мы окажемся в самом отчаянном положении.

Прибавим к этому океан обид на Радж и ту затаенную, тлеющую ненависть, что даже поваров заставляет осквернять обед сахибов, а водоносов — запускать змей в купальные ванны. Иные удивляются: разве способны эти слуги, смирно сидящие у костров своих лачуг, затеять революцию? И в подобной обстановке Фелисити крепит дружбу со своим индийцем. Меня это беспокоит.

Они не только видятся в приюте, но и обмениваются записками, которые Фелисити мне не показывает. Говорит, что это благодарности от миссионеров, но, когда она читает эти послания, я вижу, как светится ее лицо. Вряд ли миссионеры способны так ее вдохновить.

Дружба эта может оказаться опасной для них обоих, однако Фелисити пропускает мимо ушей все мои вопросы, как и мои предостережения. Эта разница во мнениях привела к едва заметному холодку между нами. Мы обе избегаем говорить о наметившемся отчуждении, но я беспрестанно о нем думаю.


Ноябрь 1856

Дивали — это праздник огней в Индии, и никогда еще не видела я страну эту столь восхитительно прекрасной. Дивали означает «горящие лампы»; пять дней каждая лавка, каждый дом, всякая повозка рикши и всякое дерево украшены маленькими глиняными лампами. Толпы людей в праздничных одеждах совершают пуджу — религиозный обряд поклонения свету, который означает победу в человеке доброго начала над злым.

В дни празднования Дивали все поклоняются солнечному божеству Сурия, но у индуистов бытует представление, что Бог есть Непостижимое, а потому многие из божеств — это их символические заступники, вроде христианских святых. Они приветствуют друг друга, произнося «Намасте», что означает «Бог во мне склоняется перед божеством в тебе», и мне кажется, что в этом обычае куда больше сердечности, чем в обычном рукопожатии. Дивали посвящен внутреннему свету, что рассеивает невежество и несет радость.

Как бы мне хотелось, чтобы Кэти увидела все это. Я помню, как радостно вспыхивало ее лицо, когда ей удавалось выучить новое слово. Огрубевшими ладонями она приглаживала свои непослушные черные волосы. Иногда могла рассмеяться, и меня неизменно очаровывала легкость ее нежного голоса, в звонкости своей подобного колокольчику, и столь не соответствовавшего ее грубоватой внешности.

Я всегда буду любить Кэти и Фелисити, но одна из них утеряна для меня навсегда, а другая — все равно что сестра. Я храню любовь в своем сердце и безмерно благодарна этому дару.

Мы с Фелисити развесили лампы и глиняные светильники по всему дому и на улице, а когда слуги принесли корзинки с морковной халвой и миндальными пирожными, мы дали им взамен бакшиш.

Индиец, друг Фелисити, тоже принес корзину, которая напомнила мне сокровище с погибшего в кораблекрушении судна, — тщательно уложенная горка из фруктов, чатни, засахаренных семян лотоса, персидских фиников и букетиков бархатцев. Что же, похоже, он из состоятельной семьи. Я выразила ему свою благодарность так же, как и всем остальным, а Фелисити сжала его ладони, и у меня создалось впечатление, будто что-то невысказанное промелькнуло между ними.

С темнотой мы устроились на веранде, воткнув в волосы бархатцы, и любовались фейерверками, распускающимися в небе с шипением капнувшего в огонь жира. Я растрогалась до слез. В самую темную ночь года, в одной из самых нищих стран мира люди устраивают праздник в честь света. В постели мы отправились притихшие, благоговеющие перед величием их неистребимой надежды.


Ноябрь 1856

Кашель Фелисити все усиливается, и она выразила желание подняться в Прагпур, чтобы подышать чистым воздухом высокогорья. Но когда я попросила Лалиту упаковать наши вещи, то с изумлением услышала, что Фелисити намеревается отправиться одна. Она пояснила свое решение так: «Кто-то ведь должен остаться дома, чтобы слуги не растащили добро, — после чего ласково поцеловала меня в щеку. — Обещаю делать наброски всего, что увижу, и вернусь бодрая и здоровая».

Мне показалось, она чего-то недоговаривает. Не понимаю.


Декабрь 1856

Скучаю по ней.


Декабрь 1856

Фелисити вернулась окрепшей, и все мои страхи развеялись.

Дохнуло зимой, и мы с удовольствием поеживаемся от прохлады. До чего же восхитительно сидеть на солнышке, завернувшись в индийскую шаль, и любоваться окрестными горами. О, эти горы! Когда Господь наградил нас даром речи, он не озаботился тем, что нам не хватит слов, дабы выразить впечатления от Гималаев. Они являются миражами, возникают в небе галлюцинациями, глядя на них, можно лишь невразумительно лепетать или хранить молчание.

Вечером, когда в камине потрескивает огонь, гостиная выглядит приветливее. А луна ясными зимними ночами такая поразительно яркая, что мы пользуемся этим приятным разнообразием, расшивая при ее свете наши подушки. Неужто это яркое и сияющее светило — та же самая луна, что таится за серыми лондонскими облаками? Одна женщина, руки которой были все в браслетах, на лодыжках позвякивали колокольцы, а нос украшало колечко, продала нам гусиное перо для подушек. Эти женщины в ярких сари, со звонкими украшениями подобны тропическим птицам, мерцающим на фоне пыльного пейзажа. Можно и впрямь поверить, что боги земли придумали золото, когда впервые взглянули на их коричневую кожу.


Декабрь 1856

Рождество! Мы украсили наше бунгало сосновыми ветвями, а Лалита соорудила на чайном столике ранголи — изумительную композицию из красных пуансеттий и диких орхидей, выложенных концентрическими кругами. Мы сидели на веранде, распевая «Adeste Fideles»,[18] и снова слуги одарили нас корзинами с фруктами и сладостями, а мы снова дали им бакшиш.

И снова нас посетил индиец, друг Фелисити, на сей раз удивив корзиной, полной баночек со сладкой пастой из изюма, миндаля, цукатов и яблок, сардин и копченых устриц, бутылкой темного портвейна и головкой настоящего стилтона. И все это роскошество покоилось на солнечных бархатцах. Ему потребовалось загодя, за несколько месяцев, послать заказ в лучший магазин Калькутты, дабы порадовать нас этим рождественским чудом. Поистине удивительная щедрость, но Фелисити выражает свой восторг столь экспансивно, что я чувствую себя неудобно.

Мы с Фелисити сходили на базар и купили много кишмиша и сушеных ягод для сливового пудинга. В лавке торговца специями купили корицы и мускатного ореха, который доставали из мешка совком, а затем взвешивали на медных весах. Еще мы запаслись неочищенным сахаром на золотистый сироп для пирожных с патокой.

Пока Хаким зажаривал павлина, которого затем разделывал, словно какой-нибудь орудующий мечом ассасин, мы готовили пудинг и пирожные в нашей новой кухне. Когда я ставила размачивать хлеб, Фелисити зашлась в хриплом кашле, и я перепугалась. Она поспешила заверить меня, что просто поперхнулась, но я ей не поверила.


Январь 1857

От Фелисити исходит дух какой-то новой для меня секретности. Иногда такая молчаливость тяготит, словно она собирается сказать о чем-то важном, но, как только я спрашиваю, качает головой и убегает на улицу, чтобы угостить своего пони яблоком.

Я замечаю в Фелисити новые, прежде неведомые мне черты и не могу сказать, что мне это по душе. Чувствую себя отвергнутой.

Она снова кашляет и, дабы не заразить никого, воздерживается от визитов в приют. Я не удивлюсь, если это посещения грязных лачуг привели к рецидиву недуга. Мне никогда не нравилась ее готовность работать в трущобах, переполненных нищими и прокаженными. С ужасом думаю, что самый воздух этих кварталов кишит заразой.

Слуги поговаривают о поджогах в Калькутте. Похоже, среди сипаев назревает нешуточное недовольство.


Январь 1857

Фелисити сильно переменилась, причем не в лучшую сторону. Больно смотреть, как она устало бродит по дому, прижимая к губам носовой платок. Она такая бледная, а ее прелестные руки стали тоненькими, как две хрупкие веточки.

Несомненно, все это связано с рецидивом чахотки, но картина отличается от последнего приступа болезни. Я кормлю ее крепким говяжьим бульоном и пахтой, но она продолжает слабеть. Молю Бога, чтобы это была всего лишь чахотка, которую она уже пережила, а не какой-нибудь из страшных здешних недугов.

Я делаю все то же, что и тогда в Англии, — повесила камфарный шарик над изголовьем ее кровати и настойчиво предлагаю суточную дозу рвотного камня для укрепления крови. Но ее организм не желает откликаться на эти меры, и я в полной растерянности. По утрам ее рвет. Она ощущает постоянную усталость, часто лежит часами на кровати в одной сорочке. Месячные у нее прекратились, как было и во время болезни в Йоркшире, движения стали медленные, будто она находится под водой.

Я сообщила ее матери, и та прислала местного врача, который прибыл поздним вечером, пьяный и нетвердо стоящий на ногах. Пошатываясь, он взобрался по ступеням веранды, вопрошая, где же его пациентка, на что я заметила: «А разве обычно вы не находите пациентов в постели?»

Терзаемый отрыжкой, он постоял у постели Фелисити, держа ее за запястье, а потом тупо спросил: «Нуте-с, так как мы себя чувствуем, юная леди?» Когда она ответила «превосходно», он, казалось, был совершенно удовлетворен, заявив: «Очень хорошо, так я дам знать вашей сестре, что вы здоровы».

«Думаю, вы имели в виду ее мать», — сказала я напряженным голосом.

Он бросил на меня раздраженный взгляд.

«Сегодня поспите, а если вам к завтрашнему дню не станет лучше, то я заеду снова и сделаю вам кровопускание».

«Прекрасно», — снова ответила Фелисити, одарив его одной из своих удивительных улыбок.

Я проводила бездельника до дверей, и тут он вдруг спросил: «Но мы же пропустим по стаканчику на дорогу?» Я плеснула ему немного виски, чтобы поскорее отвязаться, а затем вернулась к Фелисити — ее, похоже, визит пьяного болвана развеселил.

На следующий день прибыла леди Чэдуик — в изящном двухместном экипаже, запряженном блестящим гладким пони. Она с отвращением проследовала через нашу заросшую веранду, едва протиснув в двери свои широкие кринолины, прошествовала через гостиную, которая вдруг будто съежилась и потускнела, и подошла к кровати Фелисити.

«Я слышала, что ты уже вновь на пути к выздоровлению».

«Да, мама. Спасибо, что приехала».

Всего лишь десятиминутный визит вызвал такую неловкость, точно затянулся на часы. Теперь Фелисити заявляет, что единственные посетители, которых она готова принимать, это индусы. Счастье, что мы живем в отдаленной глуши, где нет любопытных, готовых истолковать как нечто отвратительное их невинную, хотя и неуместную дружбу.

Индиец. Мне претит называть его по имени. Как будто причисляя этого человека к безымянным массам, я могу заставить его исчезнуть или хотя бы принизить его важность. В разговоре я обращаюсь к нему «сэр», а он, в свою очередь, с вежливым поклоном отвечает мне «мэм». Мы обмениваемся отрывистыми и короткими репликами, и именно я всегда задаю тон. Бессердечно, жестоко, я знаю, но так уж есть. Мы ведь были куда счастливее, когда нас было двое.

По крайней мере, он человек не низкого происхождения: говорит на безукоризненном английском, жил в Лондоне и учился в Кембридже, происходит из семьи богатых землевладельцев, занимающихся, как я поняла, шелком. И все же он — индиец, а мы представляем Радж, и ничего хорошего не может получиться из такого союза именно в наше неспокойное время.

Волнения в среде сипаев начались с новых патронов. Несомненно, что оружейная смазка из коровьего или свиного жира оскорбляет, как они считают, их веру. Независимо от того, может ружейная смазка оскорблять религиозные чувства или нет, сама по себе религия — не тот предмет, к которому можно относиться как к пустяку в этой стране многобожия.

Глава 18

1947

Я открыла книгу примерно на середине, посмотрела дату — 1855-й — и пролистала несколько страниц, заполненных обычными церковными записями, пока не добралась до 1856-го. Бесконечное перечисление одних и тех же событий — рождений, крестин, смертей — перемежалось примечаниями, в которых сообщалось, например, о том, что такой-то прихожанин болен чахоткой, а для Клуба приобретены новые ратанговые стулья, или излагалось описание шикарного бала в резиденции вице-короля.

Перевернув очередную страницу, я наткнулась на выведенный каллиграфическим почерком заголовок: Новоприбывшие, с января по июнь 1856. Далее следовал список — даты, имена чиновников и членов семей, военных с указанием звания и где-то на середине страницы такая запись: Май 1856, мисс Адела Уинфилд, компаньонка мисс Фелисити Чэдуик. Сомнения рассеялись. Там, на кладбище, Адела.

Я перешла к январю 1857-го. Сообщения о рутинных приходских делах прерывались презрительными ремарками о мятежных сипаях. В марте на бумагу излилась следующая, дышащая злобой запись:


Март 1857

Снова слухи о том, что эти проклятые патроны есть заговор против их веры. Генерал Энсон говорит, что не уступит варварским предрассудкам.

Верно! Верно!


Для священника настрой довольно-таки кровожадный, но ведь отец Локк сказал, что иногда ведение книг доверялось тем, у кого просто было для этого время. В данном случае писавший, похоже, выражал мнение большинства.


Апрель 1857

Мятеж! Сипай в Барракпуре, некий Мангал Пандей, и впрямь выстрелил и ранил британского офицера. Здесь все в ярости. Это терпеть нельзя.


Апрель 1857

Пандея повесили, но имели место беспорядки.


Май 1857

Несчастье в Мееруте. Сипаи убили всех христиан! Сейчас они направляются в Дели, чтобы привлечь на свою сторону Императора. Бахадур Шах Зафар никогда не даст благословения этим мятежникам. Он слишком умен, чтобы бросать вызов Короне и подавит смуту.


Май 1857

Бахадур Шах Зафар принял сипаев в своем дворце. Очевидно, его принудили. В любом случае это война.


Июнь 1857

Сипаи захватили Красный форт в Дели. Британские подданные, включая женщин и детей, скитаются по окрестностям в поисках убежища. Индийцы называют этот мятеж войной за независимость. Нас, в Симле, пока не трогают, но налицо зловещие признаки, на улицах собираются толпы, и настроение царит тревожное. Стараемся выходить как можно реже. Присматриваемся к прислуге. Даже дети ходят с палками и угрожающе ими размахивают. Да поможет нам Бог.


Июнь 1857

Титлеры в безопасности в Карнале, но Вайбарт пропал. Кларков убили в их же доме, но Морли не рассказывает, что именно случилось. Миссис Кларк была беременна.


Июль 1857

Канпур! Наших женщин и детей изрубили и сбросили в колодец!

Невероятно. Да проклянет Господь их черные души. Они заплатят за все. За одного нашего — сотня их.

Вагентрибер призвал уничтожать всех. Каннинг выступил за сдержанность и получил кличку Мягкотелый Каннинг. Его никто не слушает. Все согласны в том, что мы должны отомстить за Канпур так, чтобы они ясно поняли: больше так не будет!


Странно, но на нескольких следующих страницах шло обычное перечисление рождений и смертей, разбавленное сообщениями об одной свадьбе и матче по крикету с многочисленными восклицательными знаками после каждого удачного удара. Заголовок гласил: Бодрый матч! Складывалось впечатление, что мятежные сипаи, сколько бы беспокойств они ни причиняли, не воспринимались как серьезная угроза Империи, — в конце концов, они были всего лишь наемниками. Я наткнулась еще на одно упоминание о чахотке, а потом на описание британского воздаяния за Канпур.


Август 1857

Николсон успешно разоружает полки сипаев и вешает предводителей. От практики расстрела сипаев из пушек он отказался, полагая, что порох можно использовать с большей пользой.


Август 1857

Каннинг говорит, что мы зашли слишком далеко, но он в этом мнении одинок. Наша армия возмездия идет маршем по всему северу, предавая огню целые деревни. Сохранившим верность сикхам дозволено подвергать мятежников пыткам.

На месте резни в Канпуре сипаев заставили вылизывать языком кровь с пола, потом их насильно накормили свининой и говядиной, зашили в свиные шкуры и повесили.

Генерал Нилл распорядился, чтобы — вопреки их вере — индусов хоронили в земле, а мусульман сжигали. Отвратительно, но, как сказал Макензи, «мы не будем мужчинами, если не уничтожим их как змей».

Индийцы называют нашу месть «дьявольским ветром», но мы имеем на то полное право. Солдаты Уоллеса убивают сипаев, распевая 116-й псалом.


Мир снова, как недавно при виде горящей машины, поплыл перед глазами. К горлу подступила желчь. Я отодвинулась от стола, представляя, как обезумевший от жажды мести британский офицер распевает псалмы, будто вырвавшийся из ада ангел, и марширует через кровавое месиво, выставив штык. Бедный Господь! В мире шесть тысяч религий, и последователи каждой утверждают, что Бог на их стороне. Есть отчего голове разболеться.


Сентябрь 1857

Британские войска заняли Дели. В ближайшее воскресенье мы все вознесем нашу благодарность Господу. Все клянут этого негодяя и глупца лорда Далхаузи[19] и даже поговаривают о реорганизации Ост-Индской компании. Нововведения уже обошлись нам недешево, но мятежи недопустимы, и репрессалии продолжатся еще какое-то время.


Сентябрь 1857

Как же нам повезло с погодой в Симле. Приезжие рассказывают об изнуряющей духоте в Калькутте и Дели, приведшей в ряде случаев даже к смерти.

Но комфорт может вести и к моральной распущенности, чему свидетельством недавний скандал с Сингхами. Трудно представить…


Но следующей страницы не было, ее вырвали. Интересно, почему скандал в богатой индийской семье привлек внимание настоятеля англиканской церкви, посчитавшего необходимым оставить о нем запись. Я полистала страницы в надежде, что вырванный лист все же найдется, но его не было.

Я посмотрела на деревянные манки на каминной полке. Англичане не заметили бы никакого скандала в индийской семье, если бы в нем не был замешан кто-то из них. Конечно, британцы нередко брали в любовницы местных женщин, но после 1830-го, когда в страну массово хлынули миссионеры, межрасовые связи подверглись такому же осуждению, как гаремы и языческие идолы, и запись о них в церковной книге выглядела совершенно неуместной.

Связь же между мужчиной-индусом и англичанкой… да, это был бы уже не скандал, а нечто большее. Нет, такое представлялось невозможным. Мужчину бы просто линчевали, если бы он, конечно, дожил до веревки. Даже в двадцатом веке, когда некая англичанка в Пенджабе сообщила, что к ней на улице приставал индус, губернатор распорядился, чтобы все индийцы, пользующиеся этой улицей, проползали по ней на четвереньках.

Сама мысль том, что между англичанкой Викторианской эпохи и мужчиной-индусом могут быть какие-то отношения, представлялась невероятной. Но что же такое случилось в индийской семье, если запись об этом сначала появилась в церковной книге, а потом была бесцеремонно оттуда удалена?

Книга заканчивалась на декабре 1857-го, и времени у меня уже не оставалось. Вернув фолиант на место, я задержалась у полки со старыми семейными Библиями и провела ладонью по потрескавшимся кожаным корешкам с выбитыми золотом фамилиями: Чилтон, Брейтуэйт, Марлоу и — да! — Уинфилд.

Я сняла Библию, раскрыла, и из нее выпорхнул и упал к моим ногам сложенный листок. Я подняла его, и в тот же миг звон церковного колокола отсчитал еще один час. Билли, наверно, уже поглядывает на стрелки часов, согласно которым мне следовало быть дома. И Хабиб в кухне мается у двери. Я пробежала глазами по верхней строчке.


Февраль 1857

Она харкает кровью, и я близка к отчаянию. Все мои старания ни к чему не привели.


Дневник? Я потрясла Библию, и из нее вылетели, подхваченные сквозняком, другие листки. Я наклонилась, торопливо собирая нежданный урожай, сгорая от желания прочитать их сейчас же, на месте, но мне пора было домой. За дверью вроде бы раздались шаги. Я оглянулась и поспешно сунула листки в сумку. Терзаемая сознанием вины, слыша в ушах осуждающее «воровка», я покаянно пробормотала «прочитаю и верну», захлопнула сумочку и поставила на полку Библию. Поправив волосы — мне почему-то пришло в голову, что они растрепались, — я открыла дверь и выскользнула из ректорской, не встретив, к счастью, замечательного отца Локка. Сумочка распухла от незаконной добычи, и у меня, боюсь, недостало бы сил посмотреть ему в глаза.

Я села в двуколку. На Карт-роуд мы проехали мимо взорвавшейся машины. Теперь от автомобиля осталась только обожженная, дымящаяся груда обломков. Никаких бамбуковых палок видно не было, как не осталось и следов крови, затоптанных ногами, стертых колесами, занесенных пылью и грязью. Со временем уберут и мусор, и тогда о случившемся уже ничто не будет напоминать. Корова неподалеку безмятежно тыкалась мордой в кучку отбросов. Поразительно, как такие происшествия не оставляют следа. В Индии пролились океаны крови, но единственным свидетельством этого остались записи в церковных книгах. Что-то во всем этом было неправильно, но в тот момент я тоже хотела лишь одного — забыть.

Глава 19

1856

При первой встрече в приюте он отвел глаза, и Фелисити сочла его человеком холодным и неприветливым. Дети и миссионеры нуждались в ней, в ее помощи, она чувствовала это, но в его присутствии ощущала себя чужой, будто непрошеной вторглась в этот мир. Может быть, он и на нее возлагал ответственность за порабощение Индии, но это так несправедливо. В конце концов, разве можно судить человека, которого не знаешь? Так или иначе, в его присутствии она вела себя сдержанно.

Иногда, поглядывая исподтишка, Фелисити восхищалась его манерой держаться, уверенно и с достоинством. Он был сикхом, носил ухоженную черную бороду и ритуальный кинжал за поясом, символ готовности защитить слабого, а его тюрбаны всегда сочетались с кушаком. От него исходило ощущение мягкости, отваги и отчасти опасности. Интересно, как он выглядит без тюрбана?

Она даже не представляла, как сильно его пугает; одного слова белой женщины было бы достаточно, чтобы с ним обошлись самым жестоким образом. Поразительно, как британцы не понимают, что мужчинам-индийцам не нравятся их женщины, что они находят их некрасивыми, недозрелыми, как сырое тесто. Но эта молодая женщина, приходившая в приют… надо признать, в ее лице была некая трогательная утонченность, а в движениях — приятная плавность. У нее длинные, изящные руки с удивительно тонкими запястьями, — интересно, как бы выглядели на этих белых руках сделанные хной татуировки. Обычно ему не нравились светлые волосы — безжизненные, слабые, — но ее волосы были теплыми, словно их окрасил закат. Она во многом отличалась от прочих белых женщин: носила странные одежды, ездила верхом, покрывала голову не топи, а чадрой-вуалью. Его это все смущало.

Однажды, едва не столкнувшись с ним, она произнесла «извините» низким, густым голосом, чем жутко его перепугала. Он не мог отделаться от ощущения, что она сделала это намеренно. Но зачем? Зачем? Он старался избегать ее, но она постоянно появлялась в приюте, содержавшемся в том числе и на его деньги. Ему не было дела до того, что миссионеры — христиане. Человек образованный, придерживающийся либеральных взглядов, он считал, что религия — вопрос кармы, и у каждого свой путь.

Фелисити нравились его дымчато-темные глаза, но каждый раз, когда они сталкивались взглядами, он как будто сердился. Странно. С другими он так себя не вел и злым вовсе не казался. Легко играл с детьми, привозил им бусы со слониками и мягкие одеяла со своей шелковой плантации под Прагпуром. И улыбка у него была открытая, белозубая, но не для нее.

Однажды утром они вместе помогали двум миссионерам-шотландцам раскладывать по мискам подслащенную рисовую кашу. Дети терпеливо ждали, когда их покормят, наблюдая за теми, кто уже получил еду, провожая взглядами весь путь ложки от миски до рта, а когда получали порцию, ели медленно, осторожно и аккуратно, словно совершали некое таинство. В такие минуты в комнате становилось тихо, слышались только сочные, сытные звуки. В какой-то момент незнакомец взглянул на Фелисити, и она перехватила его взгляд. Он тут же отвернулся, а она продолжала смотреть, пытаясь заставить его повернуться. Не получилось.

На другое утро Фелисити вошла в один из домиков на территории приюта, навестить мальчика со сломанной рукой, для которого принесла расшитую перьевую подушечку и бутылочку успокоительного сиропа «Матушки Бейли», и остановилась у входа, дожидаясь, пока глаза привыкнут к полумраку. Чернобородый сикх склонился над мальчиком, тот, сидя у стены на плетеном коврике, баюкал руку в тряпичной перевязи. Мужчина чистил кинжалом яблоко и, по кусочку скармливая его малышу, что-то говорил. Мальчик улыбался. Когда она вошла, оба оглянулись. Ребенок впился в нее глазами, но мужчина тут же опустил голову и всецело занялся яблоком. Наблюдая за тем, как он чистит яблоко, сосредоточенно и четко, как разговаривает с малышом, Фелисити причислила его к касте воинов, чья мягкость — признак истинной силы.

Она постояла, пригнув голову под низкой притолокой, держа в руках подушечку и пузырек с сиропом. Помещение было тесное, и мужчина как будто занимал его целиком. Потом все же вошла и опустилась перед малышом на колени. Ей было не по себе — юбка шуршала слишком громко, руки словно одеревенели. Фелисити начала подкладывать подушечку мальчику под спину — осторожно, чтобы не потревожить поврежденную руку малыша, мужчина попытался помочь, и в какой-то миг пальцы их соприкоснулись, и он тут же отдернул ладонь — так быстро, что она вздрогнула.

— Извините, я…

— Нет, мадам, это вы меня извините. — Он вложил в пальцы малыша оставшуюся половинку яблока, резко выпрямился и вышел.

Дав мальчику дозу целебного сиропа, Фелисити собралась уходить, но через открытую дверь заметила, что незнакомец разговаривает с преподобным Макдугалом. Высокие, сухопарые, миссионер и его жена приехали в Индию со светом в очах и одним-единственным желанием в сердцах — учить и наставлять чиновников-индусов. Жили они на рисе и энтузиазме, а средства получали из какого-то сомнительного американского фонда да вот от этого индийца. Фелисити решительно направилась к мужчинам, заметив, как изменилось лицо индуса при ее приближении. На нем проступил едва ли не страх.

— Сэр, мы с вами часто встречаемся здесь, но не разговариваем, это невежливо.

— Извините, мадам. — Он поклонился. — Я Сингх.

Ни следа индийского акцента в его английском.

— Мистер Сингх держит наши двери открытыми, — сказал преподобный Макдугал.

— В таком случае для меня честь познакомиться с вами. Мисс Чэдуик.

Мистер Сингх еще раз неловко поклонился и, повернувшись, направился к своей коляске.

— Странно, — пробормотал священник. — Он же вроде бы собирался сказать, когда нам ждать поставки риса.


В один из дней на следующей неделе они приехали в приют одновременно, и, пока мистер Сингх сходил с экипажа, Фелисити развернула пони так, чтобы загородить ему дорогу к воротам. Заслонясь ладонью от солнца, он отметил, как золотом сияют на фоне голубого неба ее волосы. Пони ударил копытом и фыркнул.

— Не понимаю, почему бы нам не побеседовать как цивилизованным людям, — сказала она.

— Конечно. — Он помолчал, потом добавил: — Погода в этом году на редкость мягкая.

С росшего поблизости фикуса вспорхнула горлица, и пони вскинул голову.

— Прошу вас, не надо покровительственного тона, мистер Сингх.

Его лицо осталось бесстрастным.

— Не понимаю, что вы хотите от меня. Простите, но мне нужно войти. Я привез рис.

Фелисити тронула поводья и отвернула пони в сторону, давая дорогу.

Приехав в приют через неделю, он увидел ее выходящей из ворот и резко, так что лошадь жалобно заржала, дернул за поводья. Интересно, как ей удалось обучить местных дурзи шить такие вот юбки. Другие англичанки столь странных костюмов не носили. Впрочем, другие англичанки не ездили верхом и не посещали приют. Странная, непонятная, пугающая — и тем не менее он думал о ней беспрестанно. Сидя в экипаже, никак не мог решить, подождать ли, пока она уедет, и не обидится ли она, заметив, что он не выходит. Ну что за странная женщина. Даже во сне является. Он отпустил поводья и соскочил на землю.

Она сидела под фикусом в окружении сирот и учила их английскому. Зачем? Но дети обожали ее — это бросалось в глаза. Он направился через двор, глядя прямо перед собой, но она заметила его, окликнула и помахала. Теперь, как ни крути, придется поздороваться.

Закончив дела с мистером Макдугалом, он собрался с силами, укрепил дух и направился к ней. Фелисити не спускала с него глаз, а когда он шагнул в тень фикуса, поднялась и сказала:

— Я закончила на сегодня. Выпьете со мной чашечку чаю?

Ветерок мазнул затылок холодным дыханием, и что-то ледяное шевельнулось в животе.

— Спасибо, мадам, но не думаю, что это благоразумно.

— Ох, ради бога… — Ее губы сошлись в твердую линию. — Это всего лишь чашка чаю.

Что она делает? И что опаснее — принять приглашение или отказаться? И как ей удается оставаться красивой, даже когда она злится?

— Почту за честь, — услышал он свой голос.

Они направились в местную чайную, делая вид, что не замечают обращенных на них со всех сторон взглядов. Сидевшие на земле мужчины в тюрбанах затягивались ароматным дымком кальянов, и даже этот дымок как будто изумленно застыл в воздухе голубой мглой, когда смуглый мужчина и белая женщина сели за деревянный столик. Они опустились на шаткие трехногие табуреты друг против друга, и он заказал масалу.

Хозяин налил в оловянную посудину молоко, всыпал чай и специи и поставил на огонь.

— Знаете, вообще-то это глупо.

— Простите?

— Глупо избегать меня. Я не кусаюсь. — Она вдруг щелкнула зубами, и он вздрогнул.

— Мадам…

— Перестаньте. Меня зовут Фелисити. Не задумывались, почему я живу одна в этой мофассил?[20]

— Одна?

— Ладно, с компаньонкой. Но я не похожа на мемсаиб.

— Я вижу.

Хозяин разлил горячий, дымящийся чай по фарфоровым чашкам, и Фелисити сделала глоток. Он прокашлялся.

— Я вас часто вижу у сирот.

— Хочу быть хоть полезной.

— Похвальное стремление. — Он тоже пригубил чай, вытер взмокшую ладонь о колено.

— А вы? Почему вы занимаетесь приютом?

Он пожал плечами:

— Им нужна помощь, да и шотландцы большие энтузиасты.

Она допила чай и поставила чашку на стол:

— Ну вот. Не так трудно все и было, правда?

Они ни о чем не договаривались, не строили планов, но через неделю, день в день, встретились в той же чайной. Он заказал чай, и они поговорили о приюте, об Индии и Англии. Он узнал, что она родилась здесь, она узнала, что он учился в Англии. Прежде чем подняться и разойтись, они целую минуту молча смотрели друг на друга.

При следующей встрече они даже не стали притворяться, что это вышло случайно, что они лишь по какому-то совпадению оказались одновременно в этой чайной. Разговор получился сбивчивый, путаный, оба смущались и постоянно прокашливались и крутили чай в чашках. Когда Фелисити, закашлявшись, уронила платок, а он поднял и подал ей, она покраснела — глупая уловка из арсенала кокетки — и хотела объяснить, что так вышло, что никакого умысла не было, что она в его присутствии всегда немного неловкая. Их руки снова соприкоснулись, но на этот раз она задержала пальцы на его ладони, недолго, на миг, и по спине ее пробежал озноб.

— Я женат, — пробормотал он.

Фелисити выпрямилась и посмотрела ему в глаза:

— Любите жену?

Она знала, что браки в Индии заключаются по договоренности между семьями.

Сингх отвернулся, и Фелисити догадалась, что он решает, насколько можно быть откровенным.

— В Индии женятся не ради любви, — заговорил он после паузы. — Свадьба — это альянс, обусловленный социальными, политическими или финансовыми соображениями. Свою жену я впервые увидел в день свадьбы. — Он сложил руки на груди, взгляд его затвердел. — Наша система понятна здесь всем и работает уже долгое время.

— Вы не ответили на мой вопрос.

Он вздохнул, плечи едва заметно поникли.

— Любовь получается не всегда.

— Конечно. Но что делать, если, соединившись в браке с незнакомцем, влюбляешься потом в другого? У каждого из нас есть и долг перед самим собой, верно? Или вы не согласны?

Он смотрел на нее, она отпила чаю. Они сидели молча, отрезанные от жизни, текущей вокруг них своим чередом. Мужчины разговаривали и дымили биди, в котле булькала вода, люди входили и уходили, но эти двое существовали отдельно от всего.

— Вы — не такая, как все, — сказал наконец он.

— Да.

Допив чай, они вышли на запруженную прохожими улицу, протиснулись между овощными тележками и дхоби, нагруженными узлами и свертками, остановились перед бамбуковой клеткой с золотоглазой майной. Фелисити просунула между прутьями палец и погладила птичку по яркой грудке.

— Индия бедна и грязна, но я ее люблю. Странно, да?

Он улыбнулся:

— И вы спрашиваете об этом индийца.

— Ваш народ так мало просит от жизни, но ваша мягкость делает вас легкой добычей для завоевателей.

— Возможно, мудрее гнуться, чем ломаться. — Он отвернулся.

— Но вы…

Фелисити не договорила — прямо к ним, пробиваясь через толпу, бежала Тайра Макдугал. Без неизменного топи, с растрепанными жидкими волосами и выражением паники на лице. Ее преследовала группка крепких парней с бамбуковыми палками. Кто-то, нагнав, схватил ее за руку и бросил на землю. Кто-то сорвал с нее и швырнул в грязь серебряный крест. Тайра склонила голову в молитве, и это только еще больше разъярило преследователей. Один из них пнул ее, и она скрючилась. Другой ударил палкой по голове, и по ее лицу потекла кровь.

Фелисити устремилась было на помощь, но мистер Сингх удержал ее и приказал юнцам остановиться. Властный голос произвел впечатление — обидчик замер с поднятой палкой, а когда мистер Сингх шагнул вперед, шайка хулиганов обратилась вдруг в стайку растерянных подростков, отступивших с угрюмым ворчанием.

Фелисити поспешила к лежащей в грязи Тайре, опустилась подле нее на колени. Белая блузка была испятнана кровью. Фелисити повернулась к молодым индийцам:

— Как вы посмели!

— Она хочет, чтобы мы предали веру! — прокричал один из них.

Фелисити покачала головой:

— Она желает вам только добра.

— Тогда пусть убирается туда, откуда приехала. — Юнец сердито сломал палку и двинулся прочь. Остальные последовали за ним.

Тайре помогли дойти до миссии, где она рухнула на руки мужу. Наблюдая за тем, как Макдугал ухаживает за раненой женой, мистер Сингх сказал:

— Если Индия когда-нибудь перестанет гнуться… — Он покачал головой и замолк.


Неделей позже, за столиком в чайной, Фелисити сказала:

— Слышала, у вас есть шелковая плантация возле Прагпура.

— Верно, есть, — подтвердил мистер Сингх.

Она подалась вперед над ободранным столиком:

— Мои соотечественники любят проводить лето в Прагпуре.

— Слышал. — Он всматривался в ее лицо, пытаясь понять, что у нее на уме.

Она понизила голос:

— В Прагпуре есть британская гостиница; ребенком я бывала там с родителями. В следующем месяце все разъедутся по домам на Рождество, останется только несколько человек прислуги, да и те будут спать в пристройке. Я намерена отправиться туда и в полной мере насладиться уединением.

— И сколько времени займет путешествие к сему благословенному прибежищу?

— Четыре дня в экипаже или дхули.

— В столь долгий путь просто так не пускаются.

— Нет, но я мечтаю об уединении. — Она облизала губы. — А вы?

Сингх выпрямился, с усилием сглотнул и едва заметно кивнул.

— Я возьму комнату с окнами на восток, — продолжала Фелисити, словно и не ожидала ничего другого. — С балкона открывается вид на долину и горы, прекрасные в любое время, но особенно в полнолуние.

— Прагпур при полной луне? — пробормотал мистер Сингх.

— Да. По моему календарю — десятое декабря.

Теперь уже он подался вперед:

— Будет холодно, и вам нужно взять теплую одежду. Но какие бы ни стояли холода, в первую ночь огонь вам не понадобится. — Голос его звучал хрипло, но лицо оставалось бесстрастным, разве что чуточку напряженным. — Тем приятнее любоваться горами в лунном свете.

— А далеко ли гостиница от вашей плантации?

— Шесть часов верхом.

— Неблизкий путь.

— Это ничто, мадам.


Как и клуб в Симле, гостиницу в Прагпуре обставили в индоевропейском стиле. Полированные тиковые полы укрыты кашмирскими коврами, за обитыми чинцем[21] диванчиками расставлены индийские ширмы, со стен взирают стеклянными глазами звериные головы. На первом этаже расположился обеденный зал с высоким потолком, широкая лестница вела наверх, в спальные комнаты.

Пока Фелисити сидела перед конторкой портье, носильщики доставили в спальню ее багаж. Наконец один из них, запыхавшись — в отсутствие гостей штат сократили, и каждому из оставшихся приходилось нести двойные обязанности, — занял место за столом и улыбнулся.

— Как неожиданно, мемсаиб. Рождество, да? — Он покачал головой.

— Полагаю, у вас есть свободная комната.

— Да, мемсаиб. У нас все комнаты свободны.

— Пожалуйста, мне с окнами на восток.

— Да, мемсаиб.

— Я не хочу, чтобы меня беспокоили.

— Да, мемсаиб. Там только разведут огонь.

— Не нужно.

Портье вскинул бровь:

— В комнатах холодно.

— Не нужно.

— Да, мемсаиб.

— Но после ужина, пожалуйста, приготовьте горячую ванну.

— Да, мемсаиб.

В обеденном зале Фелисити переворошила на тарелке мясо и рис — пусть думают, что она поела, — и поднялась по широкой, с резными перилами лестнице в комнату. Просторные спальня и ванная с высокими потолками и широкими плинтусами и карнизами в полной мере соответствовали колониальному стилю. Кровать со стеганым одеялом — напротив холодного камина; по углам — альмира и кресло с высокой мягкой спинкой. В ванной, выложенной белой керамической плиткой, ее ждало заполненное горячей водой чугунное корыто. В стылом воздухе вились тонкие струйки пара.

Фелисити мылась медленно, выжимая губку и наблюдая за ручейками, сбегающими по рукам и между грудей. Когда в комнату прокрался дрожащий голос муэдзина, она откинулась на спину и некоторое время прислушивалась, а потом глубоко вдохнула и соскользнула под воду. Разметавшиеся по поверхности волосы напоминали щупальца некоего морского существа. Продержавшись, сколько можно, Фелисити вынырнула и улыбнулась. Потом выбралась из ванны и тщательно, словно в последний раз, вытерлась. Что будет утром? Как изменится она сама и ее восприятие мира? Она высушила полотенцем и заколола волосы.

Пока Фелисити ужинала, швейцар разложил ее вещи, и теперь она стояла перед открытой альмирой, решая, что надеть — розовое шелковое платье или сари цвета лаванды. Кем она будет? Сделав выбор в пользу сари, Фелисити натянула облегающую блузу и подвязала простенькую нижнюю юбку. Потом собрала сари из переливающегося шелка с серебристой каймой и обернула вокруг себя несколько ярдов этой роскошной ткани. Тщательно расправила складки. Перекинула сари через плечо.

Как же нестерпимо долго.

Фелисити опустилась в кресло и стала ждать. Через какое-то время она обнаружила, что ей трудно дышать. Будь на ней корсет, она бы его расстегнула, но корсета не было, и, накинув на плечи кашемировую шаль, она вышла на балкон. Свежий воздух ожег легкие. Над горами парила полная луна. Призрачный свет отбрасывал на белые пики синие тени. Со стороны пристройки доносились звуки индийской раги. Как всегда, пахло чем-то жареным.

Луна уже почти закончила восхождение, когда внизу, под самым горным склоном, появилась фигура одинокого всадника. Фелисити подняла масляную лампу и невольно залюбовалась — какая прекрасная посадка, высокая, прямая. Подъехав ближе — она уже слышала стук копыт, — он натянул поводья, перешел на легкий галоп и поднял голову. Фелисити описала лампой небольшую дугу, и всадник в ответ поднял коня на дыбы. Она потушила лампу, невольно поежилась и затянула шаль поплотнее, а потом, когда лошадь заржала уже совсем близко, вернулась в комнату и села на край кровати спиной к балкону.

Сначала зашуршал плющ под балконом. Фелисити замерла. Потом шорох раздался уже на балконе. Она не обернулась. Он вошел, закрыл за собой дверь, пересек комнату и остановился перед ней. Под мышкой резная деревянная шкатулка для украшений. На стене — тень. Никто не произнес ни слова. Он открыл шкатулку. Золотые петли чуть слышно скрипнули. Сначала — ничего. Потом — что-то вроде почти бесшумного взрыва, и комнату заполнили изумрудные бабочки тутового шелкопряда. Крохотные крылышки затрепетали, зашуршали, взбивая воздух. Фелисити ахнула и затаила дыхание.

— Здесь и сейчас мы свободны, — сказал он.

Бабочки разлетались по спальне, метались, отбрасывая на стены нервные, дерганые тени. Они кружили, порхали, танцевали в лунном свете, замирая на мгновение, опускаясь то на столбик кровати, то на кресло и тут же взмывая. Казалось, комната заполняется магией, но если бы здесь горел камин, они все устремились бы на пламя и обратились в пепел.

Сингх стоял так тихо, так неподвижно, что одна бабочка даже опустилась ему на плечо и вспорхнула, когда он опустился перед Фелисити на колени и развязал тюрбан. Густые сияющие пряди рассыпались упругими кольцами по лицу и плечам. Они стояли, ничего не говоря, не касаясь друг друга, даже не улыбаясь, и между ними мелькали бабочки-шелкопряды. Его губы коснулись ее щеки, ее ресницы — его лба, и он застонал. Два пальца бережно прошлись по ее шее, другая рука сдвинула с плеча лавандовое сари…

Глава 20

1947

Игрушечный базар выглядел разоренным, монетки лежали на месте. Билли сидел за столом в кухне, с Хабибом, и хрустел печеньем, запивая его густым индийским чаем.

— Привет, мама, — сказал он, и Хабиб улыбнулся, показав полный ряд белых зубов. Может, я сломала лед, доверив ему сына? Может, он сторонился меня, потому что я не доверяла ему? И пойму ли я когда-нибудь Индию?

Билли показал на часы:

— Ты опоздала, но все хорошо. Спайк играл с Хабибом.

— Подумать только, — сказала я.

В кухне приятно пахло кориандром; пока Хабиб собирал свою корзинку, я заглянула в оставленную на плите кастрюлю и обнаружила большие куски баклажана в карри.

— О, баклажаны! Отлично! — воскликнула я.

И тут Хабиб изумил меня:

— Баклажан считается королем овощей, да?

— Вы говорите по-английски?

— Баклажаны особенно хороши для чувств, мадам. Желаю здоровья вам и господину.

Я никак не могла оправиться от потрясения.

— Вы говорите на английском… ну и ну.

— До свидания, мадам. Намасте, чота сахиб.

Я взглянула на Билли:

— Он говорит по-английски.

Билли пожал плечами.

— Намасте, Хабиб.

Повар уже открыл дверь, когда я вспомнила о происшествии в Симле; перед глазами замелькали картины: горящая машина, толпа, вооруженная бамбуковыми палками.

— Хабиб!

Он обернулся:

— Мадам?

— Вы ведь живете в Масурле?

— Да, мадам.

— И в Симлу сегодня не собираетесь?

— Нет, мадам. — Он вопросительно посмотрел на меня. — Вам что-то нужно?

— Нет, спасибо. Увидимся завтра.

Он молча вышел, а Билли сказал:

— Мы рады, что ты вернулась, мама. Почитаешь нам?

Я слышала, как шуршат лежащие в сумочке страницы, не терпелось добраться до них, но… но могла ли я отказать стоявшему передо мной херувиму?

— Конечно, Бо-Бо.

Мы едва дочитали «Маленького Паровозика», когда вернулся Мартин. Один лишь вид мужа меня рассердил. Я хотела рассказать ему о том, что видела в Симле, и не могла. Я потеряла лучшего друга, и я тосковала по нему, как тоскуют по свету.

Тот вечер шел привычным маршрутом: куриный суп с имбирем, личи и пахтой для Билли, ванная, пижама и ирландская колыбельная.

Мы сидели за карри, горчичного цвета и удивительно мягким.

— Сегодня и в Симле кое-что случилось, — сказал Мартин.

Моя вилка на мгновение замерла в воздухе.

— Вот как?

— Толпа подожгла машину. Водителя забили палками.

Все вернулось: гудящее пламя, запах дыма, измазанные кровью бамбуковые палки, злые, искаженные ненавистью лица.

— За что?

Мартин пожал плечами:

— Никто ничего не говорит. Местные утверждают, что ничего не видели. — Он покачал головой. — Что бы этот несчастный ни сделал, думаю, главная его вина в том, что он был мусульманином.

— Это всего лишь твое предположение. Наверняка ты не знаешь.

Он кивнул:

— Обоснованное предположение.

Я окинула взглядом его костюм, уже полностью выдержанный в едином духе: длинная туника, мешковатые штаны.

— У меня тоже есть обоснованное предположение: ты напрашиваешься на неприятности, одеваясь таким вот образом.

— Давай не будем об одном и том же. — Мартин отвернулся и положил себе еще карри. — Сегодня неплохо получилось, но без баклажана было бы еще лучше.

Самое время сменить тему.

— Оказывается, Хабиб говорит по-английски.

— Отлично. Скажи ему, пусть больше не кладет баклажаны.

Помыв и убрав посуду, Мартин ушел в «Преступление и наказание», а я поставила пластинку — «Ты это или не ты, но ты не моя крошка».[22] Название — будто специально для меня. Резкий, быстрый ритм так и звал присоединиться. Я лежала на диване, тихонько подпевая задорным сестричкам Эндрюс, за окном пылала зарница, но муж так ни разу и не оторвался от книги. Глядя в потолок, я удивлялась тому, как легко солгала мужу и как он ничего не понял по моим глазам. Совсем близко громыхнул гром, и я впервые за все время подумала, что, может, для всех будет лучше, если мы просто разведемся. От этой мысли захватило дух.

Пластинка доиграла до конца, и я убрала ее, стараясь припомнить кого-нибудь, кому развод пошел на пользу, но так никого и не вспомнила. Среди моих знакомых просто не было разведенных — ни осчастливленных этим событием, ни наоборот. В 1947-м разводились не часто. Дейв и Рэчел, конечно, огорчатся, и отец расстроится, но ничего, переживут. Та к надо. Кому нужна эта симуляция? И каково Билли расти в семье, где родители не разговаривают друг с другом? Разве не лучше расстаться и сохранить дружеские отношения, чем продолжать жить вместе, держась за то, чего уже нет?

Около десяти мы с Мартином отправились спать. Более или менее вместе. Помню, он пожелал спокойной ночи, поцеловал в щеку и повернулся ко мне спиной.

Я лежала, дожидаясь, пока его дыхание не перейдет на размеренный ритм глубокого сна, потом выскользнула из постели, сняла с дверной ручки сумочку и вытащила украденные страницы. К тому времени уже похолодало, я стянула с дивана вязаную накидку и набросила на плечи. Я не хотела, чтобы свет просачивался в спальню. Более того, не хотела, чтобы свет видели снаружи. Сознание вины загоняло меня в угол безумия. Я достала фонарик из кухонного шкафчика, села за стол и бережно разложила хрупкие листки в хронологическом порядке, с февраля по июнь. Это и впрямь были дневниковые записи, и я, сгорая от желания прочесть их, даже не задумалась о том, почему кому-то понадобилось вырывать их и прятать в Библию.


Февраль 1857

Она харкает кровью, и я близка к отчаянию. Все мои старания ни к чему не привели. Может быть, это какая-то другая хворь? В Йоркшире она похудела так, что стала похожа на скелет, но на сей раз лицо и тело болезненно распухшие, несмотря на отсутствие аппетита. Даже запах пищи вызывает у нее тошноту. Кашель тот же, а вот все остальное иное.

Я заставляю ее лежать в постели и сегодня прогнала индийца, явившегося к нашим дверям. Но когда я зашла к Фелисити, она отвернула голову, чтобы не смотреть на меня. Видимо, слышала его голос. Это больно ранит. Я же хотела сделать как лучше.

Среди сипаев нарастают протесты из-за этих патронов. Генерал Энсон заявил, что не станет потакать их глупым религиозным предрассудкам.

Скорее всего, это большая глупость именно с его стороны.


Февраль 1857

Наш старый мир рухнул и дал жизнь новому. У Фелисити будет ребенок, а индиец (должна ли я теперь назвать его имя?) — его отец. Мне нужно время, чтобы привыкнуть к этой мысли, я просто не могу заставить себя сидеть вместе с ними, когда они разговаривают. Он стучится в нашу дверь, и Фелисити нетвердой походкой выходит к нему из своей комнаты, яркие пятна румянца на щеках вянут с каждым ее шагом. Она слишком слаба и потому опирается на бамбуковую трость. Я сижу в кухне, пока они беседуют в гостиной.

Напряжение в стране все явственней, и порой я задаюсь вопросом, а не хочет ли он использовать Фелисити, чтобы усилить влияние среди собственного народа. Но стоит мне только заговорить об этом, как она упрекает меня в ревности. Фелисити не так уж далека от истины. Обида, тяжелая и холодная, засела глубоко в сердце, и причина тому — этот человек, пробравшийся в наш идиллический мир. Я не перестала любить Фелисити, когда полюбила Кэти. Потом мы стали жить здесь вместе, Фелисити и я, платонически, но тепло и очень дружно, словно единое целое. А он положил конец всему этому. Я понимаю, что это эгоистично, что нужно превозмочь обиду, но, ко всему прочему, я еще и боюсь. Напряжение между британцами и индусами нарастает, а во мне нарастает страх. Страх, ревность, смятение… Как бы я хотела вернуть нашу прежнюю безмятежную жизнь, а теперь еще и ребенок!

Размышляю, что бы сделала на моем месте индийская женщина. У мусульман можно иметь множество жен, но этот человек принадлежит к сикхам, ему позволяется иметь всего одну жену. Он совершил адюльтер, и это заставляет задуматься о его характере. В Англии такого рода случай вызвал бы скандал, но здесь, в этом кипящем котле, где смешались расы и касты, с приправой из политики, все слишком опасно и зыбко. Мы переживаем сложный, неясный момент истории, мы не знаем, чего ждать от сипаев. И не ведаем, сколь великая опасность нависла над нами.


Март 1857

Этим утром я верхом отправилась в деревню — посмотреть, как местные жители празднуют Холи, весенний праздник цвета. Холи — это приглашение и повод освободиться от всех комплексов. Местные дико отплясывают прямо на дороге, забрасывая друг дружку, а то и коз с коровами, пасущихся окрест, цветной пудрой — розовой, зеленой, синей, желтой и прочих оттенков, какие только можно вообразить. Дети обливаются цветной водой и ходят потом промокшие насквозь и раскрашенные. Они едят поджаренные кокосы с подмешанной туда коноплей, которая считается легким наркотиком. К концу дня лица у всех зеленые с розовым, черные волосы расцвечены синими и желтыми прядями, все кружатся, громко распевая песни под аккомпанемент длинных тростниковых флейт и барабанов.

Я встретила английского плантатора с женой, которые приехали сюда посмотреть, как местные жители празднуют Холи. Раскрасневшийся, он имел довольно глуповатый вид, наверно, не отказал себе в удовольствии попробовать пирожок с коноплей. Жена его напоминала печальную маленькую мышку, она почти слилась со своим пони. Праздник ее не интересовал. Я спросила, нравится ли ей, а она ответила: «Мой малыш умер от ядовитых испарений, которые поднимались из-под пола». Я попыталась выразить соболезнование, а потом галопом поскакала домой, чтобы немедленно рассказать Фелисити о бедной жене плантатора. Она сначала расплакалась, а потом сказала: «Мы должны положить в доме новый дощатый пол».

Я нахожу, что это замечательная идея. Термиты успели превратить в решето бамбуковые настилы, а нам теперь нельзя допустить, чтобы из-под пола проникали ядовитые испарения, способные убить нашего малыша.


Март 1857

Сегодня днем было солнечно, и я расстелила кораллово-бирюзовую шаль под сандаловым деревом, чтобы Фелисити могла немного подышать воздухом. Она задремала, пока я писала в дневнике. Понемногу теплело, и я тоже начала клевать носом, как вдруг громкий, дробный стук разбудил нас. Я подняла голову и увидела красноголового дятла с длинным острым клювом. Я хотела прогнать его, но Фелисити сказала, что это дерево скорее его, чем наше, и мы стали наблюдать, как усердно работает красноголовая птица, чтобы добыть себе пропитание.

Выше по стволу я рассмотрела аккуратное овальное отверстие и подумала, что это просто отличное место, готовое для того, чтобы принять мою историю. Я знаю, это похоже на каприз, который не несет никакой реальной пользы, но идея кажется очень привлекательной. Не могу назвать никого в Англии, кто смог бы прочесть мой рассказ без осуждения. Я буду рада предоставить его на волю судьбы. В деревне можно купить жестяные сундучки и резиновые грелки, которые помогут уберечь мои бумаги от воздействия муссонов.

В Барракпуре произошел какой-то инцидент. Одного сипая арестовали, но детали мне не известны.


Март 1857

Получила письмо от матери. Узнав, что я не возвратилась в Калькутту с началом Сезона, она не смогла ждать, пока ее письмо прибудет ко мне с морской почтой, и прибегла к более экстравагантному способу, отправив телеграмму, которую мне днем доставил местный разносчик почты. Я вслух прочитала телеграмму Фелисити.

«Возвращайся домой немедленно тчк

Чэдуики окажут помощь тчк

Поведение недопустимо тчк

Подчинись или мы умываем руки тчк»

«Неважно, — сказала Фелисити. — Моего содержания хватит на нас двоих». Она погладила свой заметно округлившийся живот и продолжала смотреть в окно безмятежно и удовлетворенно. Меня охватило странное чувство радости и страха.

На этой неделе снова поднимется опахало.


Апрель 1857

Нынешним утром вся прислуга пребывает в возбужденном настроении. Причину узнали от Лалиты — в деревню прибыли новости, что арестованного сипая зовут Мангал Пандей, и теперь его имя у всех на устах. Он напал и ранил своего офицера-британца. За это сипай был обвинен в бунте и приговорен к смерти.

Уверена, злосчастные патроны тоже сыграли в деле свою роль, но слуги утверждают, что им больше ничего не ведомо. Притворяются, что потрясены и возмущены поступком этого человека, но в воздухе повисло вязкое, словно пудинг, напряжение, а в их глазах я замечаю что-то похожее на радость триумфа.

Леди Чэдуик не поедет в горы на этот жаркий сезон, так как уже сейчас путешествие слишком опасно. Рада, что на этот раз у нее не будет возможности во что-либо вмешиваться.


Май 1857

Пандей был повешен двадцать второго апреля. После этой казни бунты и пожары вспыхнули в Агре и Амбале. Генерал Энсон настолько уверенно себя чувствует, что отправился в Симлу из-за жаркой погоды, но, думаю, он понимает, сколь велико значение смерти Пандея. Боюсь, ему удалось создать нового мученика.


Май 1857

Фелисити продолжает перечислять высокие качества своего возлюбленного, пытаясь поднять его в моих глазах. Говорит, что он заботится о бедняках (но он богат, и это его собственные бедняки), что у него волевое лицо (но оно смуглое, бородатое и сверху — тюрбан), и превозносит его прекрасные манеры — английские манеры!

Если об их отношениях узнают в обществе, ее репутация погибнет навеки, а вот он… ну, индусы, скорее всего, усомнятся в его разборчивости, а кое-кому из наших военных, несомненно, захочется вздернуть его безо всяких колебаний. Их ребенок станет изгоем, на какой бы стороне он ни оказался. Должно быть, они и впрямь безумно любят друг друга, если пренебрегают всем этим, но легче от этого не становится.

Я вспоминаю Кэти и понимаю, что не имею права судить запретную любовь. Но этот человек обманул свою жену, навлек опасность на Фелисити. Как я могу доверять ему? Уединенная жизнь в глуши, возможно, самый счастливый способ наслаждаться Индией, но в то же время не самый благоразумный. Я вспоминаю тихую, отгороженную от внешнего мира гостиную в Калькутте и ясно сознаю, сколь опасную жизнь выбрали мы.

Лалита рассказала, что в Мееруте восемьдесят пять сипаев преданы военному суду. Это еще не конец.


Июнь 1857

Мятеж! Сипаи восстали, сотни европейцев в Дели зарезаны. Из Симлы прибыл посланец с приглашением перебраться под защиту Клуба, но Фелисити твердит, что жители деревни настроены дружелюбно и мы можем чувствовать себя здесь в безопасности. Я не возражаю, потому что знаю, сколь она слаба, к тому же и беременность уже явно заметна.

Фелисити бледна и раздражительна, ее прежде сияющие волосы потускнели и обвисли, она жалуется на головные боли. Я не могу определить, какие из симптомов относятся к чахотке, а какие к беременности. Моя любимая подруга лежит в постели, заходясь в кашле, но ее чрево набухает новой жизнью. Думаю, то маленькое создание, что находится внутри, питается ее жизненными соками.

В самые скверные дни Фелисити начинает бредить, принимает спинку кровати за Мрачного Жнеца, кричит, чтобы он отступился от ее ребенка. Потом снова заходится в приступе кашля. Халид, осторожно ступая, подходит к дверям с чайным подносом и оставляет его на полу, а водоносы передают миски с подогретой водой прямо через окно. Я настояла на том, чтобы Лалита прикрывала рот и нос, входя в комнату.

Слуги встревожены, но не вероятность смерти тревожит их. Смерть в Индии — дело привычное и обыденное, здесь долго не живут. Мусульмане верят в обещанный рай, а для индусов жизнь — всего лишь короткий промежуток между двумя перевоплощениями. Эта странная мемсаиб, которая ведет себя не как англичанка, но и не как индианка, умирает в глуши, по слухам нося под сердцем ребенка, которого тоже нельзя отнести ни к одной из каст. А в это самое время европейцев в Дели режут в их собственных домах и сипаи ожесточенно сражаются с британцами в Бенаресе и Аллахабаде. Это и сбивает слуг с толку.

Как и меня.


Я выключила фонарик, и кухня погрузилась в темноту. В Масурле нет могилы Фелисити, вернуться в Англию она из-за болезни вряд ли смогла. Что же случилось с ней и ее ребенком?

Я плотнее закуталась в накидку, поежилась — память словно выстрелила строчкой «расстелила кораллово-бирюзовую шаль под сандаловым деревом». Я прижала лицо к ткани, вдыхая запах шерсти, пыли и чего-то еще, напоминающего камфору. Должно быть, она хранилась в каком-то сундуке. Провела ладонью по мягкой шерсти — ее и впрямь сплели пальцы Аделы, и она укрывала когда-то плечи Фелисити. Они были. Они жили.

Никакого дупла в сандаловом дереве я прежде не замечала, но, с другой стороны, и не искала. Тихонько выйдя из дома, я спустилась по ступенькам веранды и остановилась под деревом, залитым лунным светом. В сумраке, под покровом густой листвы и глубоких теней разглядеть я ничего не смогла и вернулась в дом, решив, что посмотрю утром.

Я сложила странички дневника Аделы, аккуратно, заботливо подровняла, точно владелица этих листков, но тут же одернула себя — нет, не владелица, всего лишь распорядительница. Перевязать красивой лентой, чтобы было совсем уж по-викториански, и спрятать в ящик, под белье? Но это выглядело бы намеком на желание сохранить их у себя. Я положила листочки в сумку — вместилище удобное и позволяющее хотя бы на время отложить принятие бесповоротных решений. Я сознавала, что при следующем визите в Симлу должна вернуть листки на место, и понимала, что не стану этого делать. История Аделы и Фелисити уже поселилась во мне, и я хотела знать больше.

Взгляд мой пробежался по укрывшимся тенью уголкам кухни — от старой плиты, на которой Адела готовила свой бульон, и закопченной стены — тогда еще новой и едва тронутой дымом — к настенным часам, относительно недавним, судя по выполненному в стиле ар-деко циферблату. Кухонный стол вполне мог прибыть из коттеджа где-нибудь в Котсуолдсе — грубоватый, из крепкого английского дуба, с рамной опорой, окруженный стульями с решетчатой спинкой, популярными в 1930-х. Скорее всего, весь комплект привезли из Англии в годы между мировыми войнами.

Дневник подождет, а вот где остальная мебель Фелисити? «Горбатый» диванчик и обитый парчой стул были определенно викторианскими, но почти все остальное выглядело новее. Мебель в столовой отличалась теми же простыми линиями, что и наша «горка», оставшаяся в Чикаго. Лампа на приставном столике в гостиной выдавала характерные черты стиля 1920-х, как и зеркало над каминной полкой.

Вполне возможно, что дневниковыми страничками выстлали ящики комода, отправленного на какой-нибудь склад в Бомбее. Или они так и валяются в шкафу у нашего хозяина, который вывез часть меблировки, купив бунгало. Записки, которыми, по словам Аделы, обменивались Фелисити и ее любовник, никто, может быть, и не прятал — о них просто забыли, и они лежат в альмире, задвинутой в угол антикварной лавки где-нибудь в Кенсингтоне. Время могло разнести оставшуюся часть истории по двум континентам, но я надеялась, что дневник Аделы, хотя бы часть его, покоится в дупле сандалового дерева.

Я вернула накидку-шаль на диван, повесила сумочку на дверную ручку в спальне и забралась в постель. Мартин дышал ровно, кошмары, похоже, его в эту ночь не тревожили. Я смотрела на его спокойное, расслабленное лицо, то лицо, что полюбила сразу. По утрам оно бывало другим, немного сердитым, немного напряженным, немного испуганным, но во сне… Я смотрела на него и видела — любовь моей жизни все еще здесь. Как развестись с послевоенным Мартином, когда настоящий Мартин, мой Мартин, все еще здесь?

Глава 21

Следующим утром я отправилась к сандаловому дереву и вгляделась в листву Щуря глаза — так ярко светило солнце, — я обошла вокруг необъятного ствола, пытаясь рассмотреть что-либо в его кроне, но та была слишком густой. За сотню лет дерево сильно разрослось, вдруг со временем сомкнулись и его дупла? Если и нет, то все, что было в них оставлено, давным-давно мог утащить какой-нибудь зверек. Пожалуй, небольшой птичке, способной свить там гнездо, стянуть жестяную коробочку было и не под силу, но вот обезьянке — вполне.

Прикрыв, словно козырьком, глаза ладонью, я наблюдала за качавшейся на ветке обезьянкой. Та кривлялась, держась за сук одной лапой, почесывая волосатую грудь другой и обнажая крупные зубы в раздражающе человеческой улыбке. Словно воздушный гимнаст, она принялась перепрыгивать с одной ветки на другую и пронзительно взвизгнула, когда очередной сук неожиданно прогнулся под ее весом. В этот миг мне открылось то, что находилось за веткой, чуть выше. Темное яйцевидное углубление, футах в двадцати от земли. Похоже на дупло, но добраться до него не представлялось возможным. Никогда в жизни я не лазала по деревьям; нужна была лестница.

Таковая наверняка есть в магазине, торгующем привозными товарами, куда я в любом случае собиралась зайти, так как Мартин пригласил на ужин Джеймса Уокера, и я думала, что приготовить для гостя английское блюдо будет красивый жест, — я почему-то не сомневалась, что он только обрадуется мясу и картофелю. Вот придет Рашми, сгоняю на велосипеде в деревню и там уж найду все, что нужно для английского обеда; разве что с мясом могут возникнуть проблемы.

Мясники там сплошь мусульмане, так что о свинине не стоит и мечтать. Покупать говядину слишком рискованно — коров здесь и пальцем не тронут, и что за мясо тебе подсунут, остается только гадать. Козлятина представлялась ужасно обыденной, к тому же я не умела ее готовить, — а курятина всегда получалась необъяснимо жесткой. В итоге я решила остановиться на мясе молодого барашка. Пусть оно и продавалось в виде не поддающихся опознаванию, хотя и заявленных как баранина, отбивных, я была убеждена, что уж баранину-то узнаю и с помощью мятного желе смогу придать ей английский вид. Тогда я еще не понимала, что мятное желе, в сущности, является не чем иным, как англизированным чатни.

Я искала солнечные очки, когда в комнату, заговорщически подмигивая, — я сделала вид, что не заметила, — вошла Рашми с новенькой тикой на лбу.

— После занятий прокачусь по магазинам, — сказала я.

— Хотите купить бизонье молоко?

— Гм… нет.

— Но вам надо купить бизонье молоко. Для господина.

— Он не пьет молока.

— Так я и знала! Но вот бизонье пить надо, да-да, надо.

— Не выйдет.

— Как! Вам не нравится бизонье молоко?

— У нас никогда его и не было.

— Так я и знала! Вот ваши проблемы.

— Ладно, я куплю бизоньего молока.

— Ущипните себя за шею и поклянитесь.

— Что?

— Давайте же!

— Ну ладно. — Я ущипнула себя за шею, чувствуя себя полной дурой. — Тебе тоже купить?

— Мне бизонье молоко не нравится. — Ее лицо расплылось в сладострастной улыбке. — Да пока и не надо.

Сев на велосипед, я поехала к баньяну, под которым устроила школу, в тот день мы изучали слова на букву «Б». Я нарисовала блокнот, бинокль и бамбуковую палку, что дало мне возможность дотрагиваться до детских спин и щекотать их. Я легонько ткнула палкой Тимину под ребро, и бедный ребенок подпрыгнул, словно я вонзила в него нож, — вздернутый нос, испуганные глаза. Я и не подозревала, что они все еще меня боятся. Большую часть часа я занималась тем, что упрашивала детей позволить мне обнять их. В конце концов робкие улыбки сменились приступами смеха, и восемь пар огромных черных глаз наполнились весельем. Букву они в тот день так и не изучили, о чем я ничуть не жалела.

Затем я помчалась в мясную лавку, где заправлял человек с огненно-рыжей бородой, и купила то, что требовалось, взяв на вооружение свой свежий школьный опыт, то есть тыкала пальцем, показывала жестами и рисовала картинки. Упрощенно изобразив на листе бумаге кучерявого барашка, я произнесла: «Бе-е-е». Я чувствовала себя идиоткой, да и картинки внушали некоторое беспокойство; живя среди вегетарианцев, приходилось осторожничать, и мне не очень-то нравилось обозначать прямую связь между аппетитной отбивной и симпатичным животным. Но я показала мяснику набросок и безжалостно подняла семь пальцев.

Пока продавец заворачивал мясо, я думала, что вскоре этому человеку придется решать: то ли остаться здесь, среди индусов, то ли перебраться через новую границу в Пакистан. Я огляделась в поисках чего-то, что указывало бы на скорый переезд, но все выглядело как обычно. Вокруг висевшей на крюке кровавой туши с монотонным жужжанием кружили мухи, в бамбуковой клетке кричали гуси, и мясник, когда я подписала долговую расписку, наградил меня благозвучным «салам». Как и другие торговцы, в конце месяца он пришлет счет в наше бунгало.

Выйдя из лавки, я повесила корзину на руль и, обернувшись, увидела, что мясник уже опустился на свой деревянный стул, дымит биди и, перебирая четки, бормочет молитву. Если уж мусульманин в Масурле выглядит таким умиротворенным накануне раздела империи, то черта с два я позволю Мартину убедить меня сидеть дома.

Поднимаясь по склону холма, я остановилась купить картофель и горох у сидевшей у края дороги женщины в сари арбузного цвета. Я показала, чего желаю, и она проворно завернула овощи в газету, чему не помешал даже спавший у нее на руке младенец. Один конец сари покрывал ее голову, и на гладком коричневом лбу не было тики, из чего я сделала вывод, что она тоже мусульманка, однако же все равно, ничего не боясь, сидит здесь со своим ребенком.

Я присоединила горох и картофель к мясу в корзине и вновь налегла на педали, не обращая внимания на взгляды, что вызывали мои широкие брюки, солнечные очки и растрепавшиеся на ветру светлые волосы, и через несколько минут припарковалась напротив магазина привозных товаров, который держал Маниш Кумар, предприимчивый индиец, торговавший овсяным печеньем, мармеладом, чаем «Эрл Грей», консервированными сардинами и прочими британскими товарами. Здесь я нашла мятное желе для баранины, баночное молоко для чая, коробку английских тянучек и запыленную бутылку бургундского. Так и не обнаружив лестницу, я уже начала подумывать, что за ней придется ехать в Симлу. В последнюю минуту я добавила в корзину шотландский виски — вовремя вспомнила, что дома он уже почти закончился.

У Маниша круглая голова, круглое лицо и круглое же тело — вылитый Фальстаф. Вместо уже привычной мне оранжевой тики у него на лбу три горизонтальные белые полоски, которые он наносит сандаловой пастой, из-за чего похож на какого-то дикого туземца. Я выгрузила покупки на небольшой прилавок, и Маниш кивнул:

— Покупаете английскую еду и французское вино. Вечеринка намечается?

— Небольшая. Как ваши дела, Маниш?

— Прекрасно, лучше не бывает. — Его улыбка вдруг угасла. — Даже несмотря на то, что из города приезжает мать жены.

— Уверена, что ваша жена будет рада ее увидеть.

Он печально покачал головой:

— Нет. Даже жена не рада. Она приезжает из Калькутты потому, что там сейчас опасно. — Широкая улыбка вновь озарила его лицо. — Но здесь ведь хорошая карма, правда?

— Просто великолепная. — И я подумала: неужели это карма, Великий Регулятор, не позволяет этому человеку грустить? Уж не в этом ли его секрет? — Это ведь благодаря карме все в конце концов становится явным, не так ли?

Он радостно закивал:

— Может, да, может, нет. Но не нужно желать того, чего нет, верно? Желать — значит страдать. Лишь принимая все как есть, мы находим гармонию.

— Разумеется. — Я задержала взгляд несколько дольше, чем того позволяли правила приличия, на лице этого философа, торгующего привозным печеньем. Лишь принимая все как есть, мы находим гармонию? Над этим стоит поразмыслить. Но в тот момент я не была готова отказаться от обследования сандалового дерева, поэтому спросила: — У вас есть какие-нибудь лестницы?

— Нету, госпожа, но могу раздобыть.

— Отлично. Как скоро?

И вновь оно — это ужасное покачивание головой:

— Очень скоро, госпожа.

— Гм… За пару дней или за пару недель?

— О да. — Кивок. — Всего за несколько дней.

Я хотела спросить, за сколько именно, но вспомнила женщину в абрикосовом сари, которая сказала, что церковь будет закрыта весь день, но велела приходить через два часа.

— Хорошо, — сказала я. — Закажите, пожалуйста, лестницу и пришлите мне на дом, как только ее доставят.

Я подписала долговую расписку, и Маниш заулыбался. Когда я села на велосипед, он крикнул:

— Езжайте помедленнее, госпожа.

После чего улыбнулся еще шире и помахал мне рукой.

Я помахала в ответ, подумав, до чего же сильно Маниш напоминает Рашми. У него был небольшой дом по соседству с магазином и целый выводок детей — даже и не знаю, сколько их, — но ему удавалось их прокормить, и, казалось, этого ему достаточно. Теперь с ним будет жить его не самая приятная, судя по всему, теща, а он все равно улыбался. Как и Рашми, он не питал больших надежд и со многим был готов примириться. Возможно, я смогу научиться у этих людей смирению. Они смирялись даже с устроенными не по их желаниями браками. Девяносто пять процентов свадеб в Индии устроены родителями, и однако же в этой стране самый низкий процент разводов в мире. Жизнь мимолетна, так почему бы не принимать все как эфемерное и не стараться прожить каждый ее день наилучшим образом. Быть может, мне и не стоило надеяться, что романтическая любовь продлится вечно. Быть может, неразумно было ожидать, что Мартин вернется с войны и мы начнем все с того места, где остановились. Быть может, мы оба станем счастливее, если я смогу принять произошедшую в нем перемену.

Глава 22

Западная, не приправленная специями пища манила меня, как успокоительный оазис манит путника в раскаленной пустыне, и я знала, что Мартин оценит это отступление от жгучих соусов, какими бы аутентичными они там ни были. Я накрыла в столовой, воспользовавшись посудой, что перешла к нам вместе с домом, — розенталевским фарфором с голубым цветочным узором и тяжелым уотерфордовским хрусталем — ни тот ни другой в Чикаго мы себе позволить не могли. Я покрутила в руках бокал, любуясь радужными гранями, затем вышла в сад, чтобы срезать красных маков для кувшина. Цветы выглядели трепетно живыми между степенными старинными подсвечниками, и этот причудливый эффект вызвал у меня невольную улыбку. Терпимость оказалась вполне достижимой.

Хабиб пришел, когда я уже заканчивала накрывать стол. Увидев в кухне бараньи отбивные и горох, он нахмурился и застыл на месте. Я принялась сама разгружать его корзину.

— Займитесь ужином. А я тут готовлю кое-что для гостя.

Хабиб рассчитывал на заработок, и было бы жестоко лишать его этих денег. Он отодвинул мясо в сторону и принялся нарезать лук — похоже, любое индийское блюдо начинается с нарезки лука, — а я наблюдала, как он крошит, перемалывает, приправляет. Хабиб выстроил в линию нут, шпинат, семена тмина, кориандр, почки и — как обычно — горку острых-преострых перцев. Я решила подать его карри и райту в качестве дополнительного блюда, но, когда он вытащил баклажан, сказала:

— О, мистер Митчелл не любит баклажаны.

— Конечно-конечно, госпожа. Баклажан — бесполезный овощ.

— Что?

— Простите, это моя оплошность. Я его уберу. Торговцам не следует продавать такие бесполезные овощи, не так ли?

— Но вчера вечером вы говорили, что баклажан — король овощей.

Хабиб посмотрел на меня с жалостью — ну как можно не понимать очевидное.

— Госпожа, — сказал он, — я работаю на вас, а не на баклажан. Какая мне польза от того, что я буду спорить с вами и соглашаться с баклажаном?

Хабиб вернул баклажан в корзину, а я увидела, как сгибается бамбуковый прут.


Джеймс Уокер позвонил в дверь, когда я ставила на плиту картошку. Я вытерла о передник руки и поспешила впустить гостя. Казалось, этот здоровяк заполнил собой весь дверной проем, и я, к своему удивлению, вдруг поняла, что очень рада его видеть — в Индии мне было одиноко. Уокер вручил мне упаковку из шести бутылок пива «Кингфишер», и я, не удержавшись, мельком взглянула на открытую бутылку бургундского, которую оставила подышать на буфете. Он проследовал за мной в кухню, где я поставила пиво в деревянный холодильник и добавила огня под картошкой.

Заглянув в кастрюлю, Уокер сказал:

— В краю душистого риса варите картошку?

Я приняла его удивление за комплимент. Он приподнял крышку над той из кастрюль, где варилось карри Хабиба, вдохнул пикантный дух и, прикрыв глаза, замурлыкал от удовольствия. Уж не просчиталась ли я? Гость — англичанин. Не должен ли он быть помешан на ростбифах, рыбе, жареном картофеле, мягком горохе, стейках и пирогах с мясом, копченой селедке и сосисках? Верна показывала мне библию мемсаиб, «Настольную книгу индийской домохозяйки и стряпухи», и в ней не было ни одного индийского рецепта. Может быть, Джеймс Уокер представляет собой своего рода кулинарное отклонение?

Ну конечно же! Ведь он провел в Индии почти двадцать лет! Слава богу, что я не отказалась сегодня от карри!

— Как насчет скотча?

Уокер взглянул на холодильник:

— А местное пиво вы пробовали?

Я открыла две бутылки, и Уокер взял одну за горлышко:

— Стакан даже не ищите. И так сойдет.

Он легонько стукнул своей бутылкой о мою и сделал большой глоток. Я тоже пригубила и нашла богатый, насыщенный вкус неожиданно приятным. Отличный контрапункт, сказала я себе, для острого карри.

Билли с шумным причмокиванием хлебал за столом чечевичную похлебку. Рис он ел, как его научила Рашми, — скатывал в небольшие шарики и запихивал в рот. Про себя я отметила, что позднее нужно будет поговорить с ним об этом.

— Ну что, маленький сахиб, хинди еще не выучил? — спросил Уокер.

— А мне и не надо, — степенно промолвил Билли. — Мама всех научит английскому.

Я улыбнулась сыну.

— Не всех, милый.

Уокер положил руку ему на плечо:

— Я не выучить ли нам пару новых слов из хинди?

Билли с серьезным, несмотря на чечевичные усы, видом кивнул:

— Можно попробовать.

Пока я переворачивала на гриле отбивные, Уокер научил Билли говорить «пожалуйста» — крипья и «спасибо» — шукрия. Билли кривил губы, стараясь изо всех сил, и Уокер проговаривал для него слова на обоих языках.

Когда пришел Мартин, я открыла для Уокера еще одну бутылку пива и извинилась: Билли пора в постель.

— Намасте, мистер Уокер, — сказал Билли, и я понесла его в спальню.

Мы с Мартином уселись с противоположных сторон его узенькой кроватки, Мартин подтянул к подбородку одеяло, а я сунула сыну под руку Спайка. Мы поцеловали его.

— Крипа, — сказал Билли и замер в ожидании реакции.

Мартин рассмеялся:

— Плутишка.

Я подула Билли на шею, и он захихикал.

— Нужно говорить не крипа, Бо-Бо, а крипья.

— Не-а.

— Да, да. Я научилась этому от моих учеников много-много недель назад.

Билли посмотрел на меня с бесконечным терпением:

— Знаю, мама. Но я научился этому только сегодня.

От его серьезности мне захотелось одновременно и рассмеяться и заплакать, и я видела, что Мартина переполняют такие же чувства. Мы обменялись понимающим взглядом, и я вновь подумала, что научиться терпимости не так уж и трудно.

Я еще раз поцеловала Билли:

— А теперь — спать, Персик.

В столовой я передала слова Билли Уокеру, и тот снисходительно улыбнулся. Я знала, что мы с Мартином подумали об одном и том же: Уокер просто не понимает, какой особенный Билли. Поразительно, но помимо меня и Мартина почти никто этого не замечал. Вспомнив, как смягчилось лицо Мартина в спальне сына, я вдруг подумала, что наш сын — та единственная причина, по которой Мартин теперь смеется. Долго ли мы протянули бы, не будь у нас сына? Я прогнала эту мысль и стала раскладывать ложки.

Уокер широко развел руки в стороны:

— Эви, вы просто чудо.

— В данном случае, это Хабиб… — попыталась возразить я.

— Конечно, чудо, — подхватил Мартин. — Когда мы познакомились, она изучала астрономию.

— Вообще-то, — заметила я, — мы познакомились в немецкой пекарне. Я стояла за прилавком и…

— А вот и нет. — Мартин налил в бокал Уокера вина.

— А вот и да. Ты захаживал туда за ржаным хлебом.

Он налил вина мне.

— Мы познакомились в кампусе. — Он наполнил свой бокал и подмигнул Уокеру — мол, малышка все путает.

Я почувствовала, как от злости краснеет шея.

— Не могу поверить, что ты не помнишь. — Я действительно не могла в это поверить. Как можно было забыть пекарню Линца? Он наверняка сознательно делал вид, что не помнит ее, но почему?

Мартин продолжал, будто я ничего и не говорила.

— Она изучала астрономию… Слышали бы вы, как она рассказывает про созвездия и галактики. — Он погладил меня по руке: — У нас была космическая любовь.

Отдернув руку, я слушала идеализированную версию нашего знакомства, в которой представала довоенной девушкой-вундеркиндом, покорившей Мартина и совершенно не похожей на нынешнюю хлопотунью-домохозяйку, растерявшую всю память. Но мы в самом деле познакомились в булочной Линца. Я чувствовала, как напряглось мое лицо, и понимала, что выгляжу, наверно, в точном соответствии со своими ощущениями — растерянной.

— Рад, что вы встретились, — сказал Уокер, — где бы это ни произошло, ибо иначе я бы не наслаждался сейчас этим чудесным ужином. — Он нагрузил себе в тарелку овощного карри Хабиба и подлил немного райты. Затем, поразмыслив, подцепил с подноса кусок мяса, но совершенно проигнорировал мятное желе. Уплетая за обе щеки карри, Уокер с благодарным мурлыканьем кивал головой.

— У вас восхитительная масала. Кудос, Эви.

Мы с Мартином переглянулись.

— Признаться, — сказала я, — карри готовил наш повар.

— А, так у вас есть повар… Просто я видел вас в кухне и решил… ну разумеется, у вас есть повар, и очень хороший. Попросите его как-нибудь приготовить для вас алу аур гоби ка салан.[23] Изумительное местное блюдо.

— Обязательно. — Я заметила, что гость даже не притронулся к баранине, и с ужасом подумала, что за двадцать проведенных в Индии лет он вполне мог стать вегетарианцем. Мне следовало бы спросить его об этом раньше.

— Значит, — промолвила я, разрезая отбивную на части, — вы не женаты?

— Нет, и никогда не был, — ответил он с набитым карри ртом. — Правда, когда вижу таких карапузов, как Билли, я был солгал, сказав, что не испытываю сожаления. Но, полагаю, всего в жизни и не получишь.

— Это правда. — Я отпила вина, подумав о том, как Мартин не разрешил мне съездить в Симлу. — Вот только не помню, чтобы я слышала такое от мужчины.

Мартин красноречиво хмыкнул, словно говоря: «Ты — жена и мать, ты хотела сюда поехать, и ты свое получила. Теперь у тебя прекрасный дом и несколько слуг. То есть — все».

— Простите. — Я встала. — Кажется, забыла выключить горелку.

Я быстро вышла в кухню, чтобы оказаться подальше от Мартина. Смирение. Я насыпала на поднос английских тоффи, одна из ирисок упала, я успела подхватить ее и сунула в рот. С минуту я стояла неподвижно, глубоко дыша, пока сердце не вернулось к привычному ритму.

Когда я вошла в столовую, Мартин рассказывал об университете.

— Знаю, они не поднимут в воздух истребитель, чтобы спасти мою семью, но не думаю, что они посмеют оставить нас в зоне боевых действий.

Уокер слушал его молча, водя языком по небу и постукивая пальцем по столу. Заскучал. Я поставила на стол поднос с ирисками, и Уокер тотчас же схватил одну и с хрустом разгрыз. Он выглядел довольным, и я подумала, что хотя бы с десертом не ошиблась.

— А вы пробовали индийские десерты? Все эти изумительные штуки с фруктами и специями.

Я тяжело вздохнула.

— Вы, Джеймс, достойный представитель своего народа. Не то что некоторые из проживающих здесь ваших соотечественников.

Он слегка уливленно глянул на меня:

— Так Лидия и Эдвард показались вам заносчивыми?

Я кивнула: мол, вы сами это сказали.

— Они не такие уж и плохие. — Уокер откинулся на спинку стула. — И должен предупредить вас, когда американец начинает с важным видом рассуждать о равноправии, ни один англичанин не удержится, чтобы не напомнить ему о неграх или индейцах. — Он шевельнул кустистыми бровями, и в его взгляде я прочла неприкрытый вызов. — Так что не будем об этом, хорошо? — Лицо его разгладилось и снова стало дружелюбным. — По большей части, живущие здесь англичане совершенно безобидны. Более того, мы сделали много хорошего — понастроили здесь школ, дорог и больниц. Живи и не мешай жить другим — вот наш девиз.

— Верно. — Мартин залпом допил вино и вылил себе в бокал остатки из бутылки. «Ради всего святого, Мартин, — подумала я, — смирись и прими».

— В Африке мы тоже оставили после себя много хорошего, — продолжал Уокер. — А когда я служил в Бирме…

— Вы служили в Бирме? — Мартин замер, точно испуганный олень.

Уокер кивнул:

— В конце войны. Сперва здесь, в Индии. В Дарамсале у нас был лагерь для итальянских военнопленных, но особо мы себя там не утруждали: кругом горы и джунгли, словом, деваться им было некуда. Нам оставалось лишь пересчитывать их каждый вечер, только и всего. Когда кто-то из них напивался арака и засыпал на чьей-либо веранде, мы сажали его под замок на недельку. Какой в этом был смысл? Когда началась война, я подумал, что могу принести куда больше пользы как зарубежный корреспондент. Вызвался добровольцем в Бирму.

— Я служил в Европе.

Уокер вдруг как-то обмяк, как будто сильно устал.

— Дерьмовое дело, — пробормотал он.

— Так вот. — Мартин одним махом осушил свой бокал, и я вздрогнула. — Я был там в самом конце. Помогал освобождать один из лагерей.

Я уставилась на него:

— Ты — что?..

Он никогда не говорил мне об этом.

Уокер крутил в пальцах ириску.

— Какой именно?

— А есть разница? — резко спросил Мартин.

— Да нет, наверно. Но я много чего слышал об этих освобождениях. Не самого хорошего.

— Вы и представления не имеете…

— Бирма тоже была не прогулкой в парке.

Между ними словно проскочила искра враждебности, и мне это не понравилось. С Мартином нельзя разговаривать про войну.

— Перестаньте, — сказала я. — Война позади, и это не лучшая тема для беседы за столом.

— Простите, Эви. Старые солдаты, сами понимаете. — Уокер еще раз посмотрел на Мартина, задержав взгляд несколько дольше, чем следовало. — Значит, вы у нас герой. Освобождали лагерь.

— Я этого не говорил.

Я выбила из пачки сигарету и чиркнула зажигалкой. Что происходит?

— О, не скромничайте. Все эти умиравшие от голода, замученные бедняги. Для них вы были настоящим героем.

— Просто делал свою работу.

— Я слышал, они были вне себя от радости, когда пришли союзники.

Мартин вдруг вскочил:

— Что, черт возьми… — Отойдя к буфету, Мартин налил себе скотча. — Да, Уокер. Да. Они были едва живыми. Паршивое зрелище. Дерьмовее некуда. Мы освободили их от фрицев, и за это они были нам признательны. Что еще вы хотите услышать?

— Мартин, что происходит? — Вечер явно свернул не туда, мне вдруг захотелось убрать со стола и начать мыть тарелки.

— Оставь, Эви.

— Оставить что? — Сигарета дрожала между пальцами. Они оба что-то знали про эти лагеря и, похоже, не собирались этим со мной делиться.

Уокер покрутил в руке пустой бокал.

— Вы, янки, с фрицами в этих лагерях не церемонились, не так ли? Особенно в Дахау. Я много чего слышал про Дахау.

— Вы даже не представляете, о чем говорите.

— Так просветите.

Мартин еще крепче сжал бокал, на шее у него напряглась жила.

Я встала.

— Довольно. Не знаю, что тут к чему, но война, слава богу, закончилась. Зачем, черт возьми, мы вообще говорим об этих концентрационных лагерях. Это просто неприлично.

Они молча уставились друг на друга. Наконец Уокер сказал:

— Простите нас, дорогуша. Конечно, вы правы.

Уокер вроде бы успокоился, зато Мартин, казалось, в любой миг был готов броситься в драку. Стакан в его руке подрагивал.

— Давайте перейдем в гостиную и выпьем кофе, — сказала я.


Чувствуя себя рефери в некой непонятной игре, я усадила их в противоположные углы гостиной и поставила пластинку — Дебюсси, музыку невесомую, как танцовщицы Дега. Когда Уокер уйдет, нужно будет обязательно расспросить Мартина об этом лагере. Я разгладила передник, подумав, что теперь-то уж точно вылитая мемсаиб, но мне было наплевать. И как только женщинам удается блюсти хорошие манеры, когда вокруг лишь зыбкость и агрессия?

— Кофе или чаю? — спросила я.

— Как насчет скотча? — предложил Мартин.

Уокер кивнул:

— И правда, может быть, скотча?

Я прошла в кухню приготовить себе чаю и, пока нагревался чайник, думала о том, много ли женщин в этом доме подавали раздраженным мужчинам виски. Уж и не знаю, что произошло в мое отсутствие, но когда я вернулась в гостиную с чашкой чая, они мирно беседовали об индийской политике. Я опустилась на стул.

— Вы правильно сделали, что остались в Масурле, Джеймс. Маниш рассказал мне, что теща его едет сюда из Калькутты, бежит от беспорядков. Мы рады, что не сорвались. — Я бросила на Мартина беглый выразительный взгляд. — Здесь так спокойно.

Уокер покачал виски в стакане.

— Ну, в местных кварталах — не думаю, что вам захочется там побывать, — были кое-какие волнения, столкновения между кули, да и на Карт-роуд тоже, так что немного осторожности не помешает.

Теперь уже Мартин одарил меня невыносимо самодовольным взглядом.

— Но это едва ли можно назвать мятежом. Да и чем были вызваны эти беспорядки, не совсем понятно.

— Разумеется. Но в этой стране штиль сменяется бурей в мгновение ока.

Понимая, что Мартин наверняка злорадствует, я приготовилась к тому, что после ухода гостя мне достанется очередное нравоучение.

— В Пенджабе дела обстоят хуже некуда, — продолжал Уокер. — На прошлой неделе целая индусская деревня совершила ритуальное самоубийство, дабы их не выслали или не обратили в другую веру. Когда в Лахор хлынут беженцы-мусульмане, беспорядков станет больше.

— Я намерен побеседовать с беженцами в Лахоре, — сказал Мартин.

— Я бы не советовал. — Уокер пригубил виски. — Слишком рискованно.

— Не для белых.

Уокер рассмеялся:

— Простите, старина, но на белого вы не очень-то сейчас похожи. Если начнутся волнения, думаете, кто-то спросит у вас паспорт?

Мартин осторожно поставил стакан на стол.

— Не надо меня учить…

— Ладно. — Я снова натянула на себя личину радушной мемсаиб. — Думаю, для одного вечера страшных разговоров вполне достаточно. Джеймс, похоже, вы хорошо разбираетесь в индийской кухне. Никак не можем к ней привыкнуть. Не могли бы вы что-нибудь посоветовать?

Пока Уокер сравнивал жареный кебаб Северной Индии с обжигающими язык виндалу[24] юга, я неспешно попивала чай. Мартин развалился на диване и потягивал скотч.


Когда мы услышали муэдзина, призывающего к вечерней молитве, Уокер посмотрел на часы, допил виски и тяжело выбрался из кресла:

— Спасибо за чудесный ужин, Эви. Превосходный карри.

— Да, спасибо, что пришли, — пробурчал Мартин и даже не встал, так что я сама проводила Уокера до двери, собираясь извиниться за Мартина, но решила, что рассеянная улыбка будет уместнее.

Заперев за гостем дверь, я прислонилась к ней, чувствуя облегчение от того, что вечер закончился.

Мартин смотрел на меня из гостиной. Вид у него был тошнотворно самодовольный, глаза мутные.

— Могу я сказать, что все это ты от меня уже слышала? — произнес он.

— Нет, не можешь. — Смириться и принять? Я попыталась добавить немного мягкости: — Он не сказал, что мне не следует ездить в город.

— Ну да, и уж точно не сказал, что следует. Но ведь именно для этого ты и завела весь разговор. Чтобы выставить меня в неприглядном свете.

— У тебя и без того это отлично получилось. Ты пьян и продолжаешь меня унижать. Да, и что там насчет концентрационных лагерей?

— Не меняй тему.

— Я хочу знать. — Во мне уже все кипело от гнева, и смирение обратилось в абстракцию. Если мы и дальше будем так продолжать, то вскоре перейдем на крик и разбудим Билли. — Не утруждайся, — бросила я отрывисто. — Ты пьян. Поговорим завтра.

Я прошла в столовую и начала убирать со стола. Мартин последовал за мной.

— Перестань. Ну, хватил чуток лишнего. Что с того?

Я собрала в стопку тарелки и понесла на кухню; Мартин не отставал. Язык у него заплетался, и ярость моя от этого лишь усилилась. Хотелось заорать: «Кто ты?» Стиснув зубы, я опустила тарелки в раковину.

— Завтра, — повторила я.

Открыв воду, я засыпала в раковину мыльный порошок. Мартин вдруг качнулся в мою сторону и поцеловал в шею. Я окаменела.

— Ну ладно тебе, — пробормотал он. — Не будь такой.

— Прекрати. — Я оттолкнула его.

— Да ладно же. У нас так давно не было… — Он схватил меня за запястье, и тогда я развернулась и влепила ему пощечину.

Голова его дернулась, очки едва не слетели с переносицы. Он дотронулся до щеки, где моя намыленная рука оставила красное пятно. Мы смотрели друг на друга. Впервые в жизни я ударила его.

— Мартин…

— Я иду спать. — Он отступил. — Ты права. Я выпил лишнего.

— Мартин…

Он поднял руки, словно предостерегая меня, и вышел из кухни.

Я закрыла глаза, но картина точно отпечаталась где-то под веками. Я снова увидела, как он покачнулся… красное пятно на щеке… съехавшие очки, изумление в глазах. Я принялась ходить по кухне, обхватив себя за плечи руками. Вернулась в гостиную, закуталась в шаль, попробовала представить одинокую жизнь никем не любимой разведенки, расплакалась, да так и уснула — вся в слезах.

Глава 23

Проснулась я от того, что Мартин тронул меня за плечо.

— Эви? — прошептал он. — Прости.

Я лежала лицом к спинке дивана и проснулась толчком, от его прикосновения.

— Я напился, но это не может служить оправданием моего поведения.

Нахлынули воспоминаниями о прошлом вечере.

— Мы оба вели себя ужасно, — пробормотала я, поворачиваясь к нему. — Почему ты никогда не рассказывал, что освобождал концентрационный лагерь?

Мартин отнял руку.

— Не хочу говорить об этом. Но за вчерашний вечер прошу прощения.

Он вышел, осторожно прикрыв за собой дверь.

Я закрыла глаза, вспоминая сон, в котором пыталась надеть опаловые серьги. Во сне я с силой прижимала серьги к мочкам, но они соскальзывали, снова и снова.


После завтрака я занялась уборкой — перемыла посуду, протерла столы, отдраила полы — и протирала нефритового Ганешу на каминной полке, когда Билли легонько потянул меня за рукав:

— Мама?

— Да?

— Вы с папой снова ругаетесь?

— Нет, Бо-Бо. Все хорошо.

— У тебя вид сердитый.

— Нет, Персик. Все хорошо, правда.

Прихватив Спайка, Билли выскользнул на веранду.

Там он забрался в плетеное кресло, и я услышала, как он буркнул:

— Врет.

Он раскачивался в кресле, устремив взгляд на горы, — вылитый маленький старичок, — и мне захотелось подбежать к нему и крепко-крепко прижать к груди. Хотелось извиниться за то, что я привезла его в такое уединенное место, за наш разваливающийся брак, за то, что у его отца проблемы с психикой, за то, что я дурная мать. Но ему ведь всего пять. Я вышла на веранду и усадила сына к себе на колени. Так мы и сидели — молча, уставившись на сандаловое дерево.

Через заднюю дверь на веранду выскользнула Рашми — в ноздре поблескивает колечко, из-под сари выпирает спрятанный кокос.

— Пойдем, бета?

Я поцеловала Билли и передала его Рашми, а сама села на велосипед и поехала вниз, к деревне. Я снова рисовала на доске привычные розовые картинки, но так сильно нажимала на мел, что он только крошился. Дети все так же коверкали слова, и это мне действовало на нервы, хотя прежде казалось милым. Урок я закончила раньше обычного, но нетерпение свое постаралась скрыть. Фотоаппарат в тот день я не взяла и задерживаться в деревне не собиралась.

Масурла выглядела какой-то выцветшей, воздух пах дымом: где-то горел мусор. Коровы раздражали своей неухоженностью, вездесущие обезьяны — крикливостью. Я понеслась назад на предельной скорости, припав к рулю, задыхаясь от усилий. Попадавшихся пешеходов и рикш я разгоняла, отчаянно колотя по звонку на руле.

Как только Рашми ушла, забрав мусор, в дверь постучал посыльный — босой, с обнаженным торсом паренек в тюрбане, зубы у него были красные от бетеля. Сложив ладони, он поклонился и протянул свернутую в трубочку бумагу. Индийцы пишут на длинных шероховатых листах, которые сворачивают потом в свиток. Я дала ему пару монет, поклонилась в ответ и, не дожидаясь, когда мальчик спустится с крыльца, развернула бумагу. На листе, примерно шести дюймов в длину, было короткое послание на английском, написанное строгим, аккуратным почерком.

Дорогая Эви,

Я обнаружил в наших записях упоминание о ваших английских дамах. Можете застать меня в храме сегодня в три часа дня.

Ваш искренний друг

Гарри

Любопытство мое немедленно ожило, подняло голову, требуя внимания. Я свернула лист. Не терпелось повидать Гарри. В Индии мне было чертовски одиноко. Но конечно же, поехать в Симлу с Билли я уже не могла. На часах почти половина третьего, около четырех Хабиб придет готовить обед, но в записке сказано: «Сегодня в три часа дня». Уж не уезжает ли Гарри? Что, если его пребывание в ашраме завершается? Я представила, как он ждет, то и дело поглядывая на дверь, возможно даже выходя на улицу, чтобы посмотреть, не иду ли я. Мне нужна няня.

Европейские женщины Масурлы большую часть времени безвылазно сидят дома, и ближе всех к нам, в Морнингсайде, жила Верна Дрейк — с ее лошадиной улыбкой и незадавшимися сконами.[25] Детей у Верны не было, но ко мне она всегда относилась дружелюбно. Каждый раз, когда я натыкалась на нее в магазине, она одаривала меня ослепительной улыбкой и приглашала на очередное заседание клуба.

Я сунула в сумочку письмо Фелисити, усадила Билли в коляску и направилась в Морнингсайд. Когда мы поднимались по ступеням террасы, Билли спросил:

— Это ведь здесь живет та леди с зубищами?

— Да. — Я невольно улыбнулась. — Вот только при ней такого говорить не следует. Это может ее обидеть.

Билли посмотрел на Спайка, словно я оскорбила их обоих.

— Мы знаем, мама.

— Так, вы со Спайком ведите себя хорошо у миссис Дрейк, ладно? А я съезжу на встречу.

— Почему мы не можем с тобой?

— Потому что это встреча для взрослых.

— Черт!

В этот миг дверь распахнулась, Верна изумленно уставилась на нас, но быстро, взяв себя в руки, радушно улыбнулась:

— Вот так сюрприз, Эви Митчелл! Заходите же!

Говорила она отрывисто и повелительно — манера, выработанная за многие годы общения со слугами и мелкими чиновниками. Слова вылетали из нее, словно она их выплевывала, надкусив. А с лица не сходила улыбка, и таких больших зубов я ни у кого еще не видела.

— Мы так и не увидели вас с Мартином в клубе. И где же вы прячетесь?

— Просто заняты. Вы же понимаете. — Я кивнула в сторону Билли, словно сам факт его существования исключал возможность какой-либо отдельной от него жизни. Я рассчитывала на то, что бездетная Верна примет мои слова на веру.

Билли забрался со Спайком на обитое старинным чинцем кресло, а я присела на краешек парчового и явно антикварного диванчика, с трудом удержавшись, чтобы не открыть ящичек придиванного столика. Куда же подевалась вся мебель из дома Фелисити?

— У вас чудесная мебель, Верна. Викторианская?

— Кое-что, наверное. Хотите чаю? Я распоряжусь, чтобы подали.

— Нет-нет, спасибо. Я пришла попросить об услуге. — Я поймала себя на том, что пальцы мои судорожно вцепились в сумочку. Соврать Верне оказалось сложнее, чем соврать мужу, к тому же, по многим причинам, это казалось мне неправильным. — Нужно отнести кое-что Мартину. — Я похлопала по сумочке. — Он забыл утром. А ему это очень нужно.

Верна поерзала в кресле:

— А со слугой разве послать нельзя?

— Это важно. Мне в самом деле надо отнести это самой. — Я снова похлопала по сумочке.

— Что ж, будьте осторожны.

— Конечно. Но не могу ли я оставить у вас Билли?

— Билли? — Верна разгладила складки на цветастой юбке и уставилась на Билли так, словно тот был пучеглазым марсианином, высадившимся в ее гостиной из космического аппарата. — Что ж… полагаю…

— Спасибо, Верна. Я долго не задержусь. Туда и обратно. Обещаю.

Верна снова оглядела Билли, и улыбка ее угасла.

— Что ж, если так нужно…

— Буду вам весьма признательна. Весьма.

Крепко обняв Билли, я заметила на низеньком мраморном столике, что стоял рядом с креслом, черный бакелитовый телефон.

— У вас есть телефон?

Верна уже стояла у парадной двери, нетерпеливо теребя жемчужное ожерелье, — наверно, думала, что чем скорее я уйду, тем быстрее вернусь.

— Да. В некоторых из этих бунгало есть телефоны.

— И он работает?

Верна пожала плечами:

— Как и все здесь — когда ему вздумается, и то не очень хорошо. Да и на многое ли здесь можно рассчитывать?

Я присоединилась к ней у двери.

— Потому-то я и не хочу тащить с собой Билли. Этот хаос, вы же понимаете.

— Вы абсолютно правы, дорогая.

Совершенно нечаянно я взяла верную ноту — представителям западной цивилизации должно держаться вместе против неуправляемых азиатских орд. Верна резко кивнула, словно приняв в тот момент твердое решение умереть за правое дело.

— Вы молодец, что не доверяете ребенка какой-нибудь служанке-индианке. А ведь некоторые, знаете ли, доверяют. — Она неодобрительно вздернула бровь, точно мы обитали среди охотников за скальпами, имеющими привычку ковырять в зубах человеческими косточками.

Я посмотрела на Билли, такого крошечного в громадном кресле, его ножки едва доставали до края сиденья. Поручить его Верне — с ее резкими манерами, таким отношением и зубищами — в ту секунду показалось мне чуть ли не верхом жестокости. Билли перехватил мой взгляд, но истолковал его неверно.

— Ты иди, мама. Мы будем хо-ро-шо себя вести.

Он так и произнес, по слогам — «хо-ро-шо», и к горлу подкатил комок. Надев солнцезащитные очки, я еще раз поблагодарила Верну и, чтобы не передумать, быстро вышла за дверь.

Глава 24

В деревню — скопище низеньких, крытых сланцем лачуг — я ступила, готовая уловить малейший признак беспорядков: напряженные лица, враждебные взгляды, ворчание за спиной… Но все было так спокойно, так тихо, что я даже услышала, как где-то за домом мочится корова. Я улыбнулась женщине в красном сари, и та ответила приветливым кивком. Я окликнула рикшу и по дороге к буддийскому храму убедила себя, что то происшествие с избиением — единичный случай насилия. Такое могло произойти где угодно.

У дверей храма я скинула сандалии и вошла внутрь. Гарри был там, медитировал. В дрожащем свете свечи сцена выглядела нереальной, галлюцинацией — как отражение в неровном янтарном стекле. Я сняла очки и застыла у входа, не желая его потревожить. Он сидел скрестив ноги, положив ступни на бедра, руки на коленях, открытыми ладонями кверху, — поза «лотос». Спина прямая, плечи расправлены — идеальная буква «Т», но вид при этом у него был расслабленный. Он не двигался, я даже не могла понять, дышит ли он. Взгляд полуприкрытых глаз фокусировался, казалось, на невидимой точке над его коленями.

Должно быть, Гарри услышал, как я вошла, или почувствовал мой взгляд. Он расплел ноги и поднялся — одним движением, столь плавным, словно бросал вызов гравитации, — и сложил ладони в приветственном жесте:

— Намасте.

— Намасте, Гарри. Простите, что помешала вам.

— Вовсе нет. Мое внутреннее «я» столь же скучно, что и прежде.

— Вы сидели так неподвижно, что я даже не поняла, дышите вы или нет.

Он пожал плечами:

— Вопрос практики, только и всего. — Лицо его просветлело, и он рассмеялся. — Та к они это и называют — практика.

— Да? — Я улыбнулась, хотя и не уловила смысл его последних слов. — Вот письмо, о котором я вам говорила. — Я вытащила письмо Фелисити. — Судя по всему, когда Фелисити была ребенком, у них работала айя, из местных, которая добавляла им в пищу пепел умерших. Интересно, что это было — простое чувство обиды или некий неизвестный мне обычай?

Гарри прочел письмо и возвратил его мне.

— Забавные все-таки существа — люди, не так ли? — сказал он, а я вспомнила замечание преподобного Локка насчет необъяснимых странностей человеческого рода. — Даже не представляю, ради чего айя этим занималась, но ничто не будоражит воображение сильнее, чем смерть. Вам доводилось встречать агори? — Он картинно поежился. — Помешанные на смерти садху[26] живут на кладбищах и обмазывают себя пеплом умерших.

— Какая мерзость.

— Люди бывают очень изобретательны в поисках вечной жизни. Мокша, нирвана, царство небесное — этому есть множество названий, и все этого жаждут, никто не хочет умирать. — Он улыбнулся, уголки бровей чуть опустились.

— А если нет никакой вечной жизни? — спросила я.

Гарри задумался.

— Не уверен, что это так уж важно. Мне кажется, если что и делает эту жизнь сносной, то лишь то прекрасное, что мы создаем из хаоса, — музыка, искусство, поэзия, но прежде всего — возможность прожить жизнь красиво, какой бы кто смысл в это ни вкладывал.

— Не так-то и просто прожить жизнь красиво. Не все ведь зависит от тебя — другие могут и помешать.

Его улыбка сделалась шире:

— Мы можем лишь следить за тем, как проходят наши жизни. Думаю, это как симфония. Каждый музыкант играет свою часть, и если все играют хорошо, получают гармонию. Но каждый из нас может сыграть лишь свою скромную партию. Если мы перерождаемся, то в конечном счете сыграем все партии, но — постепенно, по одной за жизнь.

Я решила, что он говорит о Фелисити, не обо мне.

— То есть, если айя Фелисити верила в реинкарнацию, она думала, что может диктовать сахибам, какую партию кто из них должен играть в следующем оркестре. Сделать так, чтобы при перерождении уже они были слугами.

— Ну, не думаю, что все обстоит именно так, но… — Гарри снова помедлил, на его высоком лбу пролегли морщины. — Индусы верят, что, развеяв пепел над Гангом, они гарантируют покойному новую жизнь, а буддисты считают, что вращение молитвенного барабана влияет на цикл перерождения. Лично я не верю, что существуют какие-то магические предписания, но кто знает, о чем там думала эта айя? Некоторым людям бывает тяжело устоять перед желанием вмешаться в чужую жизнь.

— Да. Вот только интересно, зачем мы это делаем.

Он немного помолчал.

— Мы все еще говорим об айе?

— Похоже, мы немного отклонились от темы, — заметила я.

— Ничего страшного. Приятно встретить того, кто тебя слушает. Как говорят индусы, умный говорит, а мудрый слушает.

— Чудесное изречение. — Тут я вспомнила, зачем пришла. — Вы что-то обнаружили в хранящихся в ашраме записях?

— Да. В них говорится о двух молодых англичанках, которые приехали в Симлу и жили одни за городом. По всей видимости, им были совершенно чужды условности, вследствие чего разразился скандал.

— Фелисити забеременела от индийца.

— А, так вы уже знаете! — Он покачал головой. — Похоже, я не очень-то вам и помог.

— Узнала буквально на днях. Но говорится ли там, что сталось с ними или с ребенком?

— Нет, хотя, боюсь, в те годы дети слишком часто умирали сразу после рождения. Как и матери. Но мне встретилось довольно-таки необычное упоминание об Аделе Уинфилд.

— Вот как?

— Ее имя фигурирует в нескольких отрывках, написанных на урду. Здесь, в Индии, у нас много языков и бесчисленное множество диалектов. Монахи пишут на том языке, который им наиболее близок. Боюсь, сам я не очень хорошо знаю урду, но могу попросить, чтобы мне перевели эти записи.

— Интересно, почему там написано про Аделу, но ничего о Фелисити и ее ребенке.

— Даже не представляю. Но возможно, мы сумеем это выяснить, когда у меня будет перевод.

От этого его великодушия, столь контрастирующего с холодом, что разделял теперь нас с Мартином, мне снова захотелось расплакаться. Нервно сглотнув, я спросила:

— Как мне отблагодарить вас?

— В этом нет необходимости. — Гарри склонил голову и улыбнулся. — Просто проявите доброту к кому-либо.

Он словно знал. Я теперь редко бывала доброй.

— Конечно.


Я вышла из храма и недолго побродила по базару, вдыхая дымный воздух, слушая гулкие удары круглых барабанчиков, бессвязные причитания флейт. Я рассматривала каменные статуэтки Ганеши, наблюдала, как водоворотом вихрятся и растворяются в толпе яркие сари. Я была словно зачарованная, и мне нравилось это ощущение.

Пожилая женщина, утонувшая в складках бананово-желтого сари, прошаркала по тропинке, шлепая резиновыми сандалиями по утрамбованной земле. Я перехватила ее взгляд, и она, сложив ладони, одарила меня широкой, беззубой ухмылкой. Я улыбнулась в ответ, и мы поняли друг друга, потому что все улыбаются на одном и том же языке. Пусть Мартин и Верна живут в своем параноидальном мире без меня. Я чувствовала, как пробуждается нечто свободное и полное надежды, как оно мерцает в солнечном свете. Это место было таким спокойным — как озерная гладь.

Со всегдашним любопытством я миновала шатер мастерицы хны. Другие прилавки и палатки смотрели на улицу; даже однокомнатные хижины обычно открыты с одной стороны, и любой мог запросто увидеть, как мужчины спят, дети едят, а женщины прихорашиваются. Жизнь в Индии публична, но для росписи по телу требуется уединение. Застенчивых невест одевали и украшали в обстановке полной секретности, готовя, словно жертвенных агнцев, ко дню, когда они наденут красное сари, а мужья впервые их увидят. Я ни разу не слышала ни звука из этого шатра и нафантазировала себе мрачное помещение, где укрытые покрывалом женщины нашептывают тантрические тайны испуганным девственницам.

У лавки парфюмера я вдохнула ароматы выставленных на прилавке образцов. На сей раз мой нос втянул запах сандалового дерева и пачули, и я тут же вообразила магарани с разрисованными хной ладонями и лунную ночь в Гималаях. В тот миг Индия была фантазией, той мечтой, которую я лелеяла в Чикаго, — восточный базар, эти люди, этот июньский день в Симле. Я была счастлива!

Я выбрала духи, которые пахли, как Индия, — дымно, сладострастно и загадочно, — и парфюмер набрал целый шприц янтарной жидкости из высокой бутылочки и впрыснул в небольшой, бриллиантовой огранки флакон. Цену я не спросила, мне этого как-то даже и не хотелось. Я знала, что, вероятно, заплачу больше, чем следует, но мне было все равно. Торговаться с этими бедными людьми из-за нескольких пенни я не желала, полагая это абсолютно возмутительным с моральной точки зрения. Вспомнив, что Гарри предлагал мне быть доброй к кому-либо, я с готовностью протянула парфюмеру пригоршню рупий. Он начал было отсчитывать сдачу, но я лишь отмахнулась, ощущая себя доброй и великодушной. Духи будут моим личным воспоминанием об этих восхитительных мгновениях в Индии; цена не имела значения.

Трясясь в повозке рикши, я смаковала аромат духов и размышляла о Симле. Праздник. Этот день стал для меня настоящим праздником. Именно о таких днях я мечтала, когда мы только приехали в Индию. В Симле было безопасно и весело, и я была всем довольной и чувствовала себя отомщенной. Мне так хотелось показать Мартину этот чудесный, бриллиантовой огранки флакончик духов и рассказать, как восхитительно я провела время. Конечно, с тем же успехом можно было вручить ему пару боксерских перчаток. Я решила спрятать эту изящную бутылочку в ящик для белья — где достаточно места для еще одного секрета — и начать жить своей собственной жизнью, позволив Мартину жить так, как того хочет он. Если между нами не может быть сердечности и близости, я согласна на духи и перемирие.

Моя коляска прыгала по холму в колышущихся волнах послеполуденного зноя; мычали коровы, развевались под ветерком сари, жужжали мухи. Я поднялась по ступеням крыльца Верны, вялая и апатичная, будто утомившаяся на сборе пыльцы пчела, а при воспоминании о вчерашней пощечине ощутила еще и слабость в ногах. Вцепившись в перила, я глубоко вдохнула, пытаясь приглушить внезапную боль в груди. Вынула из сумочки духи, вытащила затычку и, словно та была целебной, коснулась ею сначала одного, а затем и другого уха. Густой, пряный аромат вернул меня на суматошный базар, к довольному парфюмеру, улыбающимся смуглым лицам… Решено, я извинюсь перед Мартином и покажу ему мое тайное сокровище — письмо Фелисити и страницы из дневника Аделы. Если я желаю вернуть близость, так будет правильнее всего. И сделать это нужно как можно скорее.

Лицо у Верны было такое, будто она едва стоит на ногах от усталости. Лошадиная улыбка еще держалась, но войти хозяйка мне не предложила. Она приволокла Билли к двери и мягко подтолкнула его ко мне.

— Спасибо, Верна, — сказала я. — Вы моя спасительница.

— Всегда пожалуйста, — ответила она. — Всегда рады видеть вас и Мартина в клубе.

— Спасибо. Буду иметь в виду.

— Это одно из немногих цивилизованных мест в Симле. И не волнуйтесь, дорогая, подавальщики там всегда в перчатках.

— Понимаю. — Изображать любезность я больше не могла. — Еще раз огромное вам спасибо.

Дверь за нами захлопнулась прежде, чем моя нога коснулась первой ступеньки.

Всего несколькими словами Верна пробила брешь в моем приподнятом настроении.

— Подавальщики там всегда в перчатках, — проворчала я, передразнивая ее.

— Что? — спросил Билли.

— Ничего, малыш.

— Мам?

— Да?

— Можно в следующий раз я пойду с тобой?

— Миссис Дрейк тебя ругала?

— Нет, не ругала. — Билли закинул Спайка на плечо. — Но лучше с тобой.

Мне совсем не хотелось вставать на защиту Верны Дрейк. Гарри посоветовал быть доброй к людям, и с парфюмером это получилось запросто, но, похоже, я еще не готова изливать доброту на тех, кого знаю. Что ж, все изменится после того, как я извинюсь перед Мартином и покажу ему то, что скрывала. Быть может, дневник Аделы даже пригодится ему для работы, и я уже представляла, как он порадуется этому.

Я с удовольствием коснулась лежащего в кармане флакончика духов, но удовольствие тут же сменилось паникой. Я потратила слишком много денег. Рука стиснула сделанный из граненого стекла флакон, края врезались в ладонь. Я попыталась вспомнить, сколько денег осталось в жестяной банке из-под чая, прекрасно сознавая, что не могу вернуть духи продавцу. Я даже чек не попросила, да что там, я даже не знаю в точности, сколько заплатила.

— Что случилось, мам?

— Все хорошо, милый. Просто мама иногда бывает немного безрассудной.

Все будет хорошо. Вечером я все исправлю.

Глава 25

В тот вечер я дала Билли добавку рисового пудинга, помогла ему и игрушечной осьминожке принять пенную ванну (от мягкого шампуня на голове у сына вырос мыльный рог, как у единорога), рассказала на ночь сказку — «Петух и бобовое зернышко» — и напела парочку ирландских баллад. Избыток внимания позволил немного загладить вину за то, что я оставила его у Верны, и набраться храбрости для разговора с Мартином.

Я намеревалась извиниться сразу же, как только Мартин вошел, но при его появлении решимости во мне поубавилось. Сказав, что поужинала с Билли и он может садиться за стол без меня, я убежала с Билли, обезьянкой висевшим на мне.

К моему возвращению муж, скинув сандалии и забросив ноги на кофейный столик, лежал на диване, дымил биди и читал Достоевского. Он никак не отреагировал, когда я подошла и коснулась его плеча. Извиниться? Мне захотелось ударить его снова. Но… Я глубоко вздохнула.

— Как прошел день?

Он вздрогнул, словно и не догадывался о моем присутствии.

— Прекрасно.

— Мартин, я тут подумала…

— Да? — Он приподнял очки и застыл в ожидании продолжения.

Я постаралась припомнить слова Гарри.

— Я хочу прожить жизнь красиво.

— О чем это ты?

— Прости, что ударила тебя. Я хочу, чтобы мы…

— Не будем об этом, Эви. Я уже обо всем забыл.

— Нет…

— Я не желаю говорить об этом. Прошу тебя. У меня другим голова сейчас забита. На следующей неделе отправляюсь в Лахор.

— В Лахор? Но Уокер сказал…

— Я знаю, что сказал Уокер. Но все это — между индусами и мусульманами. Я же — американец. Ученый. Совершенно безобидный тип.

Я смерила его — в курте и сандалиях, с растрепанными темными волосами, как никогда смуглолицего и с тлеющей между пальцами биди — долгим, изучающим взглядом и сказала:

— Ищешь смерти?

— Вот только этого мелодраматизма не нужно, ладно?

— Давай кое-что проясним, хорошо? Мне почему-то нельзя съездить в Симлу, тогда как тебе, неотличимому от индийца, ничто не мешает отправиться в Лахор с беженцами.

— Это моя работа. — Мартин затянулся биди и вновь уткнулся в книгу.

Это было что-то новое. Кое-что похуже послевоенной абстиненции. То ли мазохизм, то ли жажда смерти, и я не знала, что с этим делать. Но на новую схватку у меня уже не было сил — и она все равно бы ничего не дала.

Я прошла в спальню, где разделась до белья, бросила одежду в плетеную корзину, после чего упала на кровать и долго смотрела, как под потолком вращаются крылья вентилятора.


Лучи утреннего солнца пробились сквозь ставни, я открыла глаза и обнаружила, что Мартин провел эту ночь где угодно, только не в нашей постели, — простыня с его стороны не была смята. Я прислушалась, не льется ли вода в ванной, но ничего не услышала, а взглянув на стоящие на ночном столике часы, поняла, что он уже ушел.

В ванной я долго изучала свое отражение: напряженное лицо, заметно — на многие годы — постаревшее по сравнению с тем, каким оно было три месяца назад. Я долго массировала его мягкой губкой, брызгала ледяной водой, но глядящая на меня из зеркала злобная карга так никуда и не исчезла.

После второго завтрака Билли сказал:

— Давай поедем в Симлу.

— Почему бы тебе не построить форт из кубиков?

— Нет, лучше давай поедем в Симлу.

— Мы можем устроить восточный базар в гостиной.

— Нет, настоящий лучше.

— Или почитаем.

— Давай поедем в Симлу.

— Мы не можем поехать в Симлу, Горошинка.

— Почему?

— Хорошо, — уступила я. — Вы со Спайком запрыгивайте в старый «Ред флайер», и я прокачу вас, парни, вниз по холму, но только до первых деревенских домов.

— А почему мы не можем поехать на базар?

Я смахнула с его лба непослушный светлый локон.

— Только до первых домов, не дальше.

— Черт! — насупился Билли.

— Ну же, Бо-Бо. Сфотографируем коров и куриц, а то и верблюда. Угостим морковкой того козленочка, который тебе так нравится. Ну что, договорились?

Билли вопрошающе глянул на Спайка.

— Лааадно.

После того как Рашми ушла, я перекинула ремешок камеры через шею Билли и мы отправились в путь: Билли и Спайк — в машинке, я — позади с собственной, пусть и немного фальшивой, версией «У старика Макдоналда ферма была». Запрокинув голову, Билли подпевал мне во весь голос, а Спайк оживленно подпрыгивал у него на коленях. Начав спускаться по холму, мы быстро миновали колониальные постройки и углубились в наш личный уголок Индии — крытые сланцем крыши меж сосен, пробивающиеся сквозь облака зубцы горных пиков, бык, тянущий повозку с двумя молодыми женщинами в сливовом и персиковом сари — вылитые люди-фрукты. Разреженный воздух разносил наши голоса, и люди нам улыбались. В деревню мы въехали ровно в тот момент, когда я разразилась припевом собственного сочинения: «И был у него на той ферме як, ей-ей…»

— Господи!

Непристойное граффити, наспех намалеванное на стене одного из домов, заставило меня прерваться на полуслове. Стена была измазана алой краской, вызывающе контрастирующей с тусклыми серыми досками. Огромные, грубо выведенные буквы незнакомого алфавита выглядели совсем свежими — потеки краски походили на струйки крови. У дома кружили люди, они что-то раздраженно выкрикивали, и я будто на себе ощутила гнет застарелых обид. В этой толпе не было добродушных старушек; среди мужчин затесалось несколько женщин и детей, лица у всех были напряженные и злые. Привалившись к обезображенной стене, на земле сидел мужчина. На лице его застыла маска изумления и испуга, штаны были перепачканы чем-то красным — то ли краской, то ли кровью. Я не знала, кто тут индус, а кто — мусульманин, меня это совсем не занимало в тот момент.

Спайк прекратил подпрыгивать на коленях сына.

— Мам? — нервно позвал Билли.

— Мы возвращаемся домой. — Я резко развернула машинку.

От толпы вдруг отделился полуголый мальчишка, с тощими ногами и вороньим гнездом на голове, он уставился на Билли. Ребра выпирали из-под кожи, губы стиснуты в напряженную линию, глаза абсолютно черные. Руки он держал по швам, кулачки крепко сжаты. Почему он так странно выглядит, я не знала, да и не собиралась над этим раздумывать. Я уже спешила обратно, к холму, к дому, но лохматый оборвыш не отставал. Я вспомнила ту запись в церковной книге, где говорилось о размахивающих палками детях. Ох, нет. Пожалуйста.

Ускорив шаг, я оглянулась и увидела, что расстояние, отделявшее нас от мальчика, сократилось, а следом за ним спешили еще трое или четверо. Они то и дело нагибались, чтобы подобрать камни, а затем выразительно подбрасывали в ладонях. Я пристально глянула на них, не сбавляя шага, понадеявшись, что моя суровость охладит их, но они и не подумали остановиться. В походке предводителя появилась агрессивная развязность. Я велела Билли вылезти из машинки, решив взять его на руки, чтобы было легче бежать.

Мы остановились, чтобы Билли вылез, и оборвыш тоже остановился. Он уже был в нескольких шагах от нас, стоял, широко расставив костлявые ноги, остальные дети сгрудились за его спиной. И тут я увидела, что мальчишка смотрит вовсе не на Билли, а на Спайка.

Я забрала у Билли фотоаппарат, повесила себе на шею, кляня себя за то, что мы отправились бродить по деревне, точно безмозглые туристы. Крепко ухватив Билли за руку, я потянула его дальше, попыталась перейти на бег, но семенящие шажки Билли не позволили этого сделать. Я слышала, как приближается ватага, шаркающие шаги раздавались прямо за спиной. Ладони у меня сделались влажными, сердце заходилось в гулком стуке. Я уже собралась подхватить Билли на руки и рвануть со всех ног, как откуда-то сбоку с грохотом вынырнула тонга. Из повозки показалась голова Эдварда Уортингтона. Он глянул на злые детские лица, на камни в детских руках и с вызывающим видом надвинул на глаза шлем:

— Что здесь происходит?

Из-за плеча Эдварда выглянула Лидия:

— Мы можем вам помочь?

Господи, как же глупо признаваться, что я испугалась горстки детишек.

— Понимаете… я… — забормотала я. — Ничего серьезного. Они ведь всего лишь дети.

Эдвард вновь взглянул на них и процедил сквозь зубы:

— Клятые ниггеры, вот кто они.

— Ради бога, Эдвард!

Я вздрогнула от отвращения. По лицу Билли я поняла, что он понял эти гнусные слова. Мне была ненавистна сама мысль о том, что придется ехать с этим фанатиком. Но на иную помощь рассчитывать не приходилось.

Билли поглядывал то на тонгу, то на мальчика, который подошел вплотную, пока я рассказывала Лидии и Эдварду о граффити и толпе у дома. Грязные пальцы мальчишки коснулись ковбойской шляпы Спайка.

— Отстань, — сказал Билли, и оборвыш отпрянул.

— Хорошего мало, — буркнул Эдвард. — Позвольте отвезти вас домой. — Я глянула на машинку Билли, и он добавил: — Да оставьте эту чертову игрушку.

Бросив еще один взгляд на лица детей, я пробормотала:

— Да-да, конечно.

Я повернулась к Билли как раз в тот момент, когда оборванец схватил Спайка за голову.

— Нет! — завопил Билли, но мальчишка, вырвав Спайка, уже улепетывал прочь.

Я хотела подхватить Билли и затолкать в повозку, но он вырвал руку и бросился за грабителем. Перегородив Билли дорогу, мальчишки сбили его с ног. По земле покатился визжащий клубок из детских тел, я бросилась вперед, разбрасывая орущих мальчишек в стороны, словно тряпичные куклы. Билли лежал на земле, я склонилась над ним, а дети унеслись за своим предводителем с демоническим, как мне почудилось, хохотом. Лицо и руки Билли были перепачканы, рубашка порвана, из ссадин на локтях сочилась кровь.

Я попыталась поднять его, но он оттолкнул меня:

— Пусти! Спайк!

Слезы на лице мешались с грязью, я прижала сына к себе, глядя, как убегают оборванцы. Потрясая кулачком, Билли вопил им вслед:

— Клятые ниггеры!

Я зажала ему рот ладонью и впихнула в двуколку, но он все бился в яростных конвульсиях. Искаженное лицо, перепачканное, мокрое от слез и соплей, пугало, прежде невинные глаза свирепо сверкали. Грязно выругавшись, Эдвард забросил в двуколку нашу коляску. Лидия сидела прямо, глядя в одну точку, она не произнесла ни слова. Лицо ее было бледно и абсолютно непроницаемо.

Я попросила Эдварда отвезти нас на телеграфную станцию. Я нуждалась в Мартине как никогда — несмотря на отчуждение, несмотря на то, что он наверняка разозлится, узнав, что я потащила Билли в деревню. В тот момент один лишь его вид мог меня утешить, один лишь звук его голоса мог приободрить меня и успокоить Билли. Возможно, связывавшие нас узы уже не те, что прежде, но они все еще есть. Лошадь, похрапывая, легким галопом двинулась к Симле, сердитые крики Билли мало-помалу перешли в горестные всхлипывания.

У телеграфной станции Эдвард помог нам выбраться из тонги, выгрузил коляску Билли, запрыгнул обратно и заботливо обнял за плечи Лидию, которая за всю поездку так и не пошевелилась и не открыла рта. Казалось, Эдвард уже забыл обо мне и Билли. Бережно придерживая жену, словно та была инвалидом, он прошептал что-то ей на ухо и резко приказал кучеру везти их домой. Я вспомнила, как Лидия осуждала меня за то, что я привезла Билли в Индию. Она все опасалась, что с ним может что-то случиться здесь, но, когда ее опасения оправдались, словно впала в оцепенение, в кататонический ступор. И я поняла, что с Лидией не все так просто, как казалось на первый взгляд, но обдумывать было некогда — на руках у меня всхлипывал Билли.

Я толкнула дверь телеграфной станции, прижимая к себе плачущего сына, уткнувшегося лицом мне в шею. На телеграфе царила обычная рабочая суматоха — гул голосов, грохот пишущей машинки, трезвон телефона. Мартина я увидела у дальней стены — он сидел в углу, склонившись над открытой книгой. Стол был завален рукописными листами. Один карандаш торчал у Мартина за ухом, второй зажат между зубами, третьим он писал.

Я переступила порог, и по комнате прокатился предупреждающий ропот. Мартин поднял голову, и лицо его мгновенно вспыхнуло от гнева. Заметив отца, Билли закричал:

— Клятые ниггеры украли Спайка!

Пишущая машинка смолкла, разговоры прервались, карандаш выпал у Мартина изо рта. Он быстро подошел к нам, потрепал Билли по грязной щеке и молча забрал у меня сына. Внимательно осмотрев несчастное, мокрое лицо нашего малыша, его разбитые до крови локти, муж повернулся ко мне:

— Что случилось?

— Мартин, прошу тебя… — прошептала я.

— Что. Случилось.

Делая вид, что не слушают, окружающие бросали на нас быстрые, косые взгляды.

— Мы просто пошли в деревню, но…

По мере моего рассказа лицо Мартина все больше и больше ожесточалось. Когда я закончила, он наградил меня взглядом, от которого у меня заныло под ложечкой. Вытерев Билли лицо, он сказал:

— Все будет хорошо, сын. Не плачь, папа с тобой.

— П-па, эти к-клятые ниггеры забрали Спайка.

— Не говори так.

Билли разрыдался.

— П-па, ты заберешь у них Спайка?

— Посмотрим. А сейчас — успокойся.

— Ты побьешь их? — Он весь дрожал. — Ты ведь заберешь Спайка и побьешь клятых ниггеров?

Глава 26

Билли вопил как демон, пока я смазывала его локти меркурохромом.

— Хочу Спайка!

Он сбросил бутылочку с раковины, и рыжевато-красная жидкость покрыла брызгами белый кафель. Я протерла пол шваброй, но настойка уже впиталась в цементный раствор — еще один боевой шрам в этом старом доме. Я понимала, что теперь придется заплатить домовладельцу за ущерб, и невольно подумала о деньгах, потраченных на духи, о скорой арендной плате. Слишком много навалилось, слишком много.

Дома я поставила разогреваться куриный суп, но Билли отказался есть. Я приготовила сладкое фисташковое ласси, его любимое, но, когда поднесла ложку к его рту, он стиснул зубы, сполз со стула и забрался под стол. Там он и сидел, плакал и тер глаза стиснутыми кулачками. Опустившись на корточки, я вытащила его из укрытия, не обращая внимания на вопли, и отнесла в комнату. Вынула из ящика пижаму, но Билли крикнул:

— Не хочу пижаму!

— Ты не можешь лечь в уличной одежде.

— Не хочу пижаму!

— Твоя одежда перепачкалась.

— Не хочу пижаму!

— Ты не можешь спать в грязной одежде.

— Не хочу пижаму!

Я с трудом натянула на него пижаму, спрашивая себя: и зачем только я его принуждаю? Ну поспит он в грязной одежде — от этого не умирают. И я не умру, если позволю ему это. Однако я зашла слишком далеко по дороге материнского упрямства и должна была надеть на него эту чертову пижаму, иначе он решит, что такой прием срабатывает. Билли отбивался и визжал, и мне, к величайшему моему ужасу, пришлось шлепнуть его. Никогда прежде я его не била, даже в мыслях этого не допускала. Я обхватила его за плечи и закричала:

— Билли, бога ради, перестань плакать! Хватит!

Глаза у него расширились. Никогда прежде я не повышала на него голос. Он даже дышать перестал, и я тут же бросилась обнимать его.

— Ладно, — произнес он едва слышно. — Я больше не буду плакать.

— Прости, малыш. Мне не следовало кричать на тебя.

Он сел на кровати и обхватил меня руками. Я почувствовала, как его маленькое тельце сотрясают приглушенные рыдания. Нежно уложила его в постель, он натянул на себя одеяло и свернулся под ним комочком.

Я видела, как дрожит этот комочек, но из-под одеяла не доносилось ни звука.

— Я люблю тебя, Билли, — сказала я, но слова прозвучали неубедительно даже для меня самой.

— Я не плачу, — донесся сдавленный голос.

Я села на край кровати и погладила выпуклость, что была его головой. Мало-помалу безмолвные конвульсии утихли, а когда он совсем замер, я отвернула уголок одеяла и увидела, что опухшие веки сомкнулись. Еще один безмолвный всхлип сотряс тело Билли, и мое сердце едва не выпрыгнуло.

Я убрала приготовленный Хабибом карри в холодильник и заварила чай. Пока я сидела за столом, уставившись на яркие желтые занавески, он уже остыл. Вылив холодный чай в раковину, я вернулась в комнату Билли. Он снова натянул на голову одеяло, но по крайней мере спал.

В ванной я стащила с себя грязную, пропотевшую одежду. Мне не хотелось ждать, пока наполнится большая ванна, поэтому я обтерлась губкой, как следует намылившись и смыв с себя грязь этого ужасного дня. Отскребла перепачканные ноги, вытерлась свежим полотенцем и надела платье из голубой тафты.

Налила себе вина, сняла с полки книгу и села в стоящее напротив входной двери кресло. Я даже не взглянула на книгу, когда брала ее, — просто хотела чем-то занять себя в ожидании Мартина. Это оказались стихи Руми; раскрыв наугад, я прочла две строчки:

Ты не можешь напиться темной влагой земли?

Но разве можешь ты пить из другого фонтана?

Почему все в Индии столь непонятное? Я прочла еще раз, потом еще, но так и не смогла сосредоточиться. Я перечитывала эти две строчки снова и снова, но не в силах была постичь смысл даже отдельных слов. Однако читала их опять и опять.

А не поступает ли Мартин так же со своим «Преступлением и наказанием» — читает слова, не понимая их смысла, думая о чем-то совершенно ином? Быть может, Достоевский для него — лишь способ заполнить время, пока он не сможет лечь и умереть? Так я и сидела, с книгой на коленях, ничего не понимая.

Примерно в половине одиннадцатого дверь открылась и через порог, пошатываясь, шагнул Мартин. Я закрыла книгу и встала.

— Позволь мне все объяснить… — начала я осторожно и замолчала.

Мартин запнулся о коврик, едва не упал и ухватился за дверной косяк. От его бессмысленной улыбки внутри у меня все сжалось. Я ожидала, что он выпьет кружку-другую пива, но никак не думала, что так напьется. Столь пьяным я никогда мужа не видела, и зрелище было отвратительно. А ведь день выдался ужасным для всех нас, не только для него. Я шагнула к нему. Мартин покачнулся, снова попытался ухватиться за что-нибудь, но промахнулся.

— Ты пьян! — выплюнула я.

— О да, — пробормотал он.

От него разило араком, и я знала, что пил он не в клубе, а в местном квартале.

Ты не можешь напиться темной влагой земли? Но разве можешь ты пить из другого фонтана?

— Где ты был? — услышала я свой голос, резкий, настойчивый.

— Не начинай, — сказал он.

— Ты был нам нужен.

— Да? — Он уставился на меня мутными глазами. Губы искривились в пьяной ухмылке. — Я был нужен, когда украли Спайка. И когда Билли закатил истерику. Но тебе, — он ткнул пальцем мне прямо в лицо, — тебе я не нужен!

Я оттолкнула его палец.

— Я не собираюсь разговаривать, когда ты в таком состоянии.

— И не надо.

— Ты должен был остаться. Ты же знаешь, что значил для него Спайк. Ты же все видел.

— Да, я все видел. Но не я потащил его в деревню.

— Мама? Пап? — раздался голос Билли. Он стоял у меня за спиной, тер глаза. — Вы ругаетесь из-за Спайка?

— О господи… — Мартин привалился к двери, обеими руками вцепившись в косяк.

— А что с папой?

— Милый. — Я подошла к Билли и подхватила на руки.

— Прости. — Мартин потряс головой. — Прости. — Взгляд его слегка прояснился, и я прочла в нем мольбу, но не поняла ее. Он явно просил о чем-то большем, чем о прощении за пьянку и ругань. Но о чем? Я не знала. Несколько секунд мы смотрели друг на друга — печально, — потом он отвалился от двери и шатко вышел на крыльцо.

Я покрепче обняла малыша.

— А теперь давай-ка обратно в кроватку, Горошинка.

— Папа заболел?

— С папой все хорошо. Просто он очень устал.

Я отнесла Билли в его комнату, уложила в кровать и накрыла одеялом.

Его подбородок задрожал.

— Папа сердится из-за Спайка. Если Спайк вернется, вы не будете больше ругаться?

Я судорожно вдохнула, чтобы не расплакаться.

— Прости, что разбудили тебя, Персик. Взрослые иногда спорят, но ты не виноват, и Спайк не виноват, не волнуйся об этом.

— А папа вернется?

— Ох, малыш. — Я обняла его. — Конечно, папа вернется. Конечно, вернется. А теперь спи.

Еще с полчаса я сидела с ним, пока он не задышал глубоко и ровно, и тогда я доковыляла до спальни, заползла в постель и уставилась на вентилятор. В два часа ночи стукнула входная дверь, я резко села. Мартин на что-то наткнулся, пробормотал: «Сука», ввалился в спальню и рухнул на кровать, не раздевшись. От него разило потом и араком, через несколько секунд он уже храпел, и так громко, что мне захотелось задушить его подушкой. Я пнула одеяло, откинула москитную сетку и побрела в гостиную, где и уснула на диване.


Утром из ванной донесся шум — Мартин принимал душ. Я уловила запах сандалового мыла, проникший в гостиную вместе с тонким облачком пара. Потом в спальне застучали открываемее и закрываемые ящики, скрипнула дверца альмиры, с глухим стуком легла на комод щетка для волос.

Я лежала неподвижно, точно меня пригвоздили к дивану. Мартин прошел мимо, даже не взглянув на меня. Я смотрела на вентилятор — лопасти бежали по кругу. Совсем как мы — круг за кругом.

Стук из комнаты Билли сообщил, что сын не спешит наградить меня утренним поцелуем. Я заставила себя подняться и направилась в его комнату. Стоя на пороге, я наблюдала за тем, как мой ангел берет кубик, сжимает в руке, принимает бейсбольную стойку и швыряет кубик в закрытый голубой ставень. Глухо стукнув о створку, кубик упал на пол, где уже валялись другие. Билли собирался бросить следующий, когда я подхватила его на руки. На миг он замер, затем оплел меня руками и ногами.

Билли не пожелал снять пижаму, которую так не хотел надевать накануне вечером, а заставлять его я не собиралась, лишь натянула ему на ноги сандалии. Поджарила гренок и сварила яйцо, поставила в стаканчик в форме цыпленка, как ему нравилось. Срезала верхушку яйца, напевая «Шалтая-Болтая», и наткнулась на вялый взгляд сына. Я поднесла ему ложку желтка, который он любил больше всего, но Билли сказал:

— Я не голодный.

Лицо его было в красных пятнах, глаза припухли.

— Но ты и вчера не ужинал.

— Я не голодный.

Я опустила ложку.

— Я куплю тебе другую игрушку, Бо-Бо.

Он поставил сбитые локти на стол и, подперев подбородок кулачками, сказал:

— Спайк — не игрушка. Я хочу Спайка. — Губы дрогнули, но он добавил: — Я не буду плакать.

— Можешь поплакать, милый.

Но он не заплакал. Я обняла его, и мы вместе смотрели на остывающий желток. Билли принялся бить ногой о ножку стола. Я пыталась не обращать на это внимания, но — тук, тук, тук

— Перестань, Цыпленок, — попросила я.

Тук, тук, тук.

— Билли, пожалуйста, перестань.

Тук, тук, тук.

— Ладно. Если не хочешь есть, ступай в свою комнату.

Билли ушел, а я заварила чай, приготовившись вновь услышать удары кубиков о ставень, но из его комнаты не доносилось ни звука. Ни стука, ни плача — ничего. Я направилась туда и увидела, что он лежит на кровати, свернувшись калачиком, поджав ноги к груди.

— Билли, с тобой все в порядке? — спросила я.

— Угу.

Я дотронулась тыльной стороной ладони до его лба. Жара не было.

— Уверен?

— Да.

Попытавшись распрямить ему ноги, я ощутила, как напряжены у него мышцы.

— Билли, солнышко…

— Я не плачу.

Боже. Глядя, как дрожит его тело, я сказала то единственное, чего не должна была говорить.

— Я верну Спайка, малыш.

— Правда? — Его лицо озарилось надеждой. — Обещаешь?

— Я постараюсь.

Билли долго смотрел на меня, а затем произнес:

— У тебя не получится.

— Милый, мы это уладим. Так или иначе, но уладим. Обещаю.

Билли сел и обхватил меня руками. Он не заплакал, просто уткнулся лицом мне в живот. Я вновь его уложила, и он тотчас же свернулся в позу зародыша. Я села рядом, провела рукой по его волосам. Спустя какое-то время дыхание выровнялось, он уснул. Эмоциональное истощение, подумала я. Как и у всех в этом паршивом мире.

Я глядела на съежившееся тельце, гладила по спине, пальцы осторожно пробегались по маленьким выпуклостям позвонков. Я так давно не видела сына без Спайка, что, казалось, он потерял часть самого себя — руку или ногу. Если выписать для него новую игрушечную собачку из Штатов, как скоро ее доставят сюда кораблем? И сможет ли она заменить Спайка? Но даже если бы мне удалось это сделать, поправить все остальное я не могла. Царапины на локтях покрылись корочкой и со временем заживут, и с потерей Спайка он смирится, но… клятые ниггеры?


Рашми вопросительно смотрела на меня, изогнув бровь. Объяснять я ничего не стала, не было сил. Сказала, что Билли плохо спал ночью и нужно дать ему выспаться.

— Возможно, я вернусь поздно. У меня дела в Симле.

Рашми с готовностью кивнула, и я ушла.

Я спустилась на велосипеде по холму мимо того дома — надпись так никуда и не делась, но в остальном деревня выглядела вполне обычно. Вспомнились слова Уокера: «В этой стране штиль сменяется бурей в мгновение ока». Я искала мальчика, отобравшего Спайка, но, разумеется, тот на глаза не попадался.

Дети сидели под баньяном, болтали на хинди, но стоило мне подъехать, как воцарилась почтительная тишина. Я быстро провела урок, не обращая внимания на ошибки в произношении. Я обманывала их — они заслуживали лучшего, но в тот день все казалось совершенно неважным. Мне нужно было в дом настоятеля церкви Христа, поговорить с преподобным Локком о Билли. Нужно было пообщаться с кем-то, кто обучен искусству мудрых советов и сострадания.


Преподобный Локк открыл дверь, но не расплылся в щербатой улыбке и не заявил, что я замечательная.

— Слышал, ваш малыш пострадал вчера в небольшой стычке, — сказал он. — Как он?

— Несколько царапин, но… нет, он не пострадал.

Преподобный Локк провел меня в свой кабинет, и мы сели на мягкие стулья.

— Вчерашний инцидент спровоцировал у Билли всплеск ненависти, а нам хотелось бы научить его совсем обратному. Даже не знаю, как донести до него, что ненависть к людям уродует человека. Это не оправдание воровству, но… как видите, у меня в голове путаница.

— Понимаю. — Добрый пастор сидел, сложив руки на коленях; благожелательное выражение его лица показалось мне маской, и я вдруг спросила себя, а каков он на самом деле.

— У вас есть дети?

Он медленно кивнул:

— Была дочь.

— Была?

— Она умерла.

— Ох, простите.

— Да. Война, знаете ли. — Он печально улыбнулся. — Но мы говорили о вашем сыне.

В сравнении со смертью дочери украденная игрушка выглядела сущим пустяком.

— Я не хочу, чтобы он научился ненависти. А сейчас он так злится.

— Не сомневаюсь. И в будущем ему еще не раз предстоит испытать злость. Та к что, возможно, случившееся — хорошая возможность научить его, как справляться с собственной яростью.

Пастор был прав, вот только как я научу Билли управлять своей злостью, если сама того не умею.

— Почему бы вам не начать с прощения?

— С прощения?

Я представила мальчишек, набросившихся на Билли, его заплаканное лицо и разбитые в кровь локти, их хохот, представила Спайка. Я-то понимала, что всему виной нищета и детские желания, но на другой чаше весов был Билли, и прощение во мне еще не созрело.

Преподобный Локк улыбнулся:

— Хотел бы я оказаться более полезным, но, боюсь, лучшего совета я вам дать не могу. Люди творят ужасные вещи по самым различным причинам — из-за нищеты, страсти, жажды власти, идей… список весьма длинный. Научите вашего сына прощать. — Он встал, как мне показалось, с трудом. — Простите великодушно, но меня сейчас ждут в другом месте.

— Разумеется. — Я вскочила, нервно теребя сумочку. — Вы же не знали, что я приду. Спасибо за то, что уделили мне время.

Он взял меня за руку:

— Даже если бы я мог уделить вам больше времени, миссис Митчелл, это бы ничего не изменило. Прощение — вот решение вашей проблемы. — Его лицо было совсем близко, длинное, изможденное. Он кивнул на книжные полки: — Мне жаль, что приходится вот так покидать вас. Быть может, заглянете еще разок в церковные записи? — Он развел руки в стороны, словно извиняясь за то, что не может предложить чего-то большего.

Я поблагодарила, и он прошаркал за дверь, сразу сделавшись каким-то маленьким. Я пожалела о том, что разбередила его воспоминания о дочери, но, конечно же, он и не забывал о ней. Просто он знает, как жить с болью в сердце. Хорошо бы и мне обучиться этому.

Я сняла с полки выцветший том, раскрыла на январе 1858-го — годе смерти Аделы. Пролистала страницы, просматривая обычные приходские записи, и наконец добралась до листка, лежавшего отдельно. Судя по всему, его вырвали из другой книги. Сложенный вдвое, он лежал между страницами с записями октября 1858-го.


8 октября 1857 г.

Крещение Чарльза Уильяма.


Имя выглядело неполным. Насколько мне было известно, у английских детей перед фамилией всегда идет как минимум одно второе имя. У этого же ребенка не хватало либо второго имени, либо фамилии. Я вернулась к книжному шкафу и взяла более раннюю книгу, отыскала октябрь 1857 года, там не хватало одной страницы. Я приложила вырванный листок, и края бумаги идеально подошли друг к другу. Вновь открыв более позднюю книгу, я поняла, что вырванный листок лежал рядом с церковными записями, среди которых была и запись о смерти.


14 декабря 1858 г.

Адела Уинфилд умерла после продолжительной болезни.


Кто-то вложил запись о крещении малыша подле записи о смерти Аделы, но ведь беременной была Фелисити. Да, она была больна чахоткой, но ребенок мог родиться вполне здоровым, так почему запись о крещении намеренно поместили рядом со свидетельством о смерти Аделы? Фелисити не могла уехать в Англию, оставив ребенка в Индии. А если она умерла, то почему нет записи о ее смерти? И где ее могила? Если же умерли обе девушки, что сталось с ребенком?

Я вышла из церкви, подозвала тонгу и поехала домой, размышляя над тем, что узнала. В задумчивости я поднялась на веранду, где меня встретила Рашми. Она нервно металась из стороны в сторону, заламывая руки, а при моем появлении замерла, лицо ее исказилось еще сильнее, так что красная бинди затерялась в глубокой складке, прорезавшей переносицу. Девушка что-то исступленно залепетала на хинди. Я не понимала ее, но, когда она разрыдалась, ноги у меня ослабели, ибо люди плачут на одном и том же языке. Рашми втянула меня в дом и потащила в спальню Билли. Кровать была пуста, голубые ставни и окно нараспашку. Билли исчез.

Глава 27

Выронив сумочку, я вылетела из дома. Заметалась по улице — туда, сюда, вверх и вниз по дороге.

— Билли! Биииллиии!

Побежала вниз по дороге. Нет, нет, нет, нет, нет. Снова и снова звала его по имени, не зная, что еще сделать.

— Биии-лиии! — Я металась как обезумевшая. Нет, нет, нет, нет, нет. Шляпа слетела, волосы растрепались. — Биииллиии!

Блузка выбилась из слаксов, ладони, спина, лицо взмокли от пота. Я промчалась мимо Морнингсайд, в окне мелькнуло встревоженное лицо Верны.

— БИЛЛИ!

Верна открыла окно, но по ее замешательству я поняла — ничего не знает.

Я сбежала вниз по холму, выкрикивая его имя, обшаривая взглядом обочины. Добежала до дома с красной надписью. Кто-то попытался отмыть краску, и теперь стена выглядела так, словно у нее производили расстрел. Женщина с черными раскосыми глазами, переворачивавшая чапати на раскаленном камне, оторвалась от своего занятия, посмотрела на меня — растрепанные волосы, безумный взгляд, — укоризненно покачала головой и вернулась к лепешкам. Буйволы тянули мимо повозки, в которых сидели мужчины; в тени нежились бродячие псы; грациозно покачивая бедрами, шествовали женщины, придерживая на голове кувшины, полные воды. Эта безмятежность, так успокаивавшая меня прежде, теперь привела в ярость. Мой сын пропал. Пусть кто-нибудь что-нибудь сделает!

Я метнулась к скоплению хижин и забегала между ними, уворачиваясь от коров, детей и коз. Женщина в ярко-зеленом сари остановила меня и сказала:

— Госпожа, я видела вашего мальчика на дороге.

— Где?!

— Раньше, госпожа. Он гулял в Симлу.

Но как он мог пойти в Симлу — это ведь десять километров, — а вдруг его кто-нибудь забрал? От этого предположения перед глазами все поплыло, свело живот. Я бросилась на дорогу, поймала тонгу и, попросив возницу ехать помедленнее, снова и снова звала сына, лихорадочно шаря глазами окрест. С каждым километром паника моя возрастала.

В Симле я рассчиталась с возницей и побежала к лаккарскому базару, любимому месту Билли. Улицы, как обычно, были полны народу, я понимала, что маленький Билли легко затеряется среди людей. Я всматривалась в плотную, суетливую толпу, но все вокруг выглядело до ужаса обыденно, и это сводило меня с ума. Как могут люди быть так благодушны, когда их мир катится в пропасть?

Билли не завтракал в то утро и не ужинал накануне. Наверное, он голоден и — боже! — на нем, скорее всего, пижама и сандалеты. Я представила, как мой малыш пробирается по базару, а когда ко мне, простирая руки, потянулся попрошайка, вспомнила про работорговцев.

Белокурого мальчика в пижаме с медвежатами даже в толпе углядеть не сложно, и я уже вовсю фантазировала, что работорговцы сделают с пятилетним белым ребенком. Сложившись пополам, я обхватила себя руками — боже, боже, боже.

Люди смотрели на меня, но никто не останавливался. Они шли мимо, отводя взор, — в точности как и я отводила глаза от прокаженных и жалких жилищ. Мартин как-то рассказывал, что они думают о белых женщинах, за одно неверно понятое слово в адрес которой могут арестовать. Здесь, когда видишь белую женщину, лучше всего пройти мимо. В этом водовороте проносившихся мимо сари и курт меня захлестнула такая паника, что я полностью потеряла над собой контроль.

Легкие отказывались принимать воздух. Я попыталась сделать глубокий вдох, но грудь сдавило тисками. Боже, боже, боже. Кружилась голова. Я снова открыла рот, чтобы вдохнуть, но тиски сжались еще плотнее. Я подняла руки, но это не помогло. Перед глазами замелькали яркие блики, сердце сбилось и стучало с запинкой. Перед глазами все поплыло, цвета и звуки сплелись воедино; я жадно глотала воздух, не в силах пропихнуть его в легкие. Задыхаясь, почти ничего не видя, я побрела к телеграфной станции.


Мартин не стал терять время. Не прошло и пары минут, как он позвонил в полицию и отослал на поиски Билли половину персонала. Потом втроем, с Уокером, мы отправились в местный полицейский участок, котвали, чтобы написать заявление, после чего, опять же втроем, составили компанию полисмену, невысокому тучному мужчине в черном тюрбане и форме цвета хаки, который стал опрашивать людей. Он разговаривал с торговцами и покупателями, рикшами и домохозяйками, останавливался у храмов, лачуг, магазинов и лавочек. Билли никто не видел.

— Как такое возможно? — простонала я. — Как возможно, что никто не видел белокурого мальчика в пижаме?

— Дело весьма деликатное, Эви. — Уокер почесал бороду. — Даже если его кто и видел, вряд ли он в этом признается: за этим вполне может последовать обвинение в похищении.

— Нет! Никаких обвинений! Мы даже заплатим вознаграждение… скажите им!

— Да, — подтвердил Мартин. — Никаких обвинений. Крупное вознаграждение.

— Хорошо. — Уокер опять поскреб бороду.

Обещанием вознаграждения в Индии вопросы не решаются, требовался бакшиш. Мартин вытащил бумажник, но денег оказалось мало, поэтому мы помчались домой, где я опустошила банку из-под чая, пока едва ли не силком впихивала рупии в ладони. Первыми за деньгами протянули руки полицейские, что удивило меня, но лишь меня одну. Мы останавливали людей на улицах, окликали рикш и возниц экипажей, и всем Мартин протягивал рупии. Он совал банкноты в руки и карманы, но никто ничего не знал. Фотография и не требовалась. Светловолосый пятилетний мальчик в пижамке — такого описания было вполне достаточно.

Мне хотелось, чтобы магазины побыстрее закрылись, а улицы опустели. Я надеялась, что, когда рассеются эти толпы, поиски станут легче. Но улицы в Индии не пустеют ни днем ни ночью, и в какой-то миг вид толпы разъярил меня. Как было бы хорошо, если бы все эти люди застыли на месте, расступились, разошлись по домам, сделали хоть что-нибудь.

Мартин и Уокер совещались с полисменом, и я протолкалась к ним:

— Вы не должны обсуждать ничего без меня. Это мой ребенок.

Мартин взял мои руки в свои:

— Милая, есть одно место, которое нужно проверить, но я не уверен, что тебе следует идти туда.

— Если Билли может быть там, я иду с вами.

— Это рынок рабов.

У меня подогнулись колени, но я сказала:

— Пошли.

Вслед за полисменом мы начали спускаться по каменным ступеням все более и более узких лестниц, петляя и поворачивая, поднимаясь, спускаясь и вновь поднимаясь, и я понимала, что в одиночку мне никогда из этого лабиринта не выбраться. На одной из улочек, где над гниющими отбросами кружили полчища мух, полисмен остановился.

— Это здесь. — Он стоял у входа в проулок столь узкий, что даже в разгар дня там царила непроглядная темень.

Мартин вгляделся в темноту.

— Эви, ты уверена? Уокер может подождать с тобой здесь.

— Уверена. — Я шагнула вперед.

Низенький полисмен посмотрел на меня печальными глазами и качнул головой:

— Простите. — Он выглядел таким беспомощным, что мне даже стало его немного жаль. Этот человек не хотел, чтобы я шла с ними, но не знал, как отказать настойчивой мемсаиб. — Госпоже не стоит туда ходить.

Наверно, он вел себя даже по-рыцарски, было заметно, что ему несколько неловко разговаривать с белой женщиной. Но сейчас для меня имело значение только то, что Билли может быть где-то рядом. Я повернулась к Мартину:

— Скажи ему, чтобы перестал извиняться и вел нас дальше. Сейчас важна каждая минута.

Мартин кивнул ему, и полисмен тяжело вздохнул.

— Только осторожно, хорошо? — попросил он, указав вниз. Я пригляделась и увидела черный ручеек нечистот, змеившийся посреди проулка. — Мне жаль, — сказал он, — но госпоже придется пройти здесь. — Перешагивая через вонючие лужицы, он начал медленно спускаться в темноту.

Я последовала за ним, стараясь не наступить ни во что; в лицо бил отвратительный смрад. Сзади доносились осторожные шаги Мартина и Уокера; когда все останется позади, нужно обязательно выбросить обувь. Мне стало стыдно, что в голову лезут столь ничтожные мысли. Я кляла себя за мелочность, и тут полицейский вдруг остановился перед покосившейся деревянной дверью, и я едва не врезалась в него в темноте.

— Туристы на этот рынок не допускаются. Если что — вы пришли покупать. О’кей?

Я вновь ощутила слабость в ногах, Мартин быстро сказал:

— Да-да, конечно.

Полицейский как-то по-особенному постучал, изнутри донесся недовольный голос, но дверь все же приоткрылась. В щель выглянула женщина, недоверчиво осмотрела нас. Меня обдало резким запахом чеснока и чадом горчичного масла.

Полицейский зашептал ей что-то, женщина не спускала с меня густо подведенных сурьмой глаз. Потом, презрительно махнув рукой, словно отгоняя назойливую муху, бросила:

— Нет.

Полицейский вновь зашептал, но Мартин отодвинул его в сторону и сунул женщине в руку пачку рупий. Пересчитав деньги, она еще раз неприязненно глянула на меня, впустила нас и узким, провонявшим чесноком коридором провела во внутренний дворик. Словно уставшая рабочая лошадь, женщина медленно брела впереди, и я подумала, уж не рабыня ли и она сама.

В ее дом (если это был ее дом) попасть можно было лишь по этому чесночному туннелю. В дальнем конце дворика, у черного провала в стене, прямо на земле, безмолвно и неподвижно сидело шестеро детей. Дневной свет почти не проникал сюда из-за натянутого над двориком тента — несомненно, защищавшего от любопытных глаз, — и во дворе царил зловещий сумрак. Газовые лампы отбрасывали слабый желтый свет; несколько мужчин в длинных балахонах, джелаба, и широких штанах тихо разговаривали о чем-то в углу. Когда мы вошли во двор, они разом уставились на меня и зашушукались. Я отчетливо различила слова «белая мемсаиб», но не могла сказать, что их оскорбило больше — цвет моей кожи или мой пол. Мы не стали подходить, и мужчины вернулись к своему разговору.

Какой-то человек пересек двор, подошел к детям, склонился над маленькой девочкой, приказал ей встать, повернуться. Затем развел ее спутанные волосы и брезгливо осмотрел кожу головы, после чего оттянул ее нижние веки, заглянул в рот, провел пальцем по зубам и, наконец, приподнял рваную тунику, долго оглядывал голое детское тело. Девочке было не больше шести, она не выказала никаких эмоций. Сделав все, что ей велели, она вновь села на землю. Меня затрясло. Мартин приобнял меня за плечи и прижал к себе.

Полицейский переговорил с работорговцами — похоже, они его знали, — но тем явно не понравилось, что он привел нас сюда. Мы сделали вид, будто не замечаем сердитых взглядов. Полицейский вернулся и покачал головой:

— Я предложил вдесятеро больше обычной цены. Мне жаль, но у них его нет.

Мы отправились назад тем же путем, медленно продвигаясь друг за дружкой по зловонному проулку. Вскарабкавшись по бесчисленным лестницам к базару, я едва стояла на ногах. Отчаянно кружилась голова. Работорговцы, вонь, жара, грохот невидимого барабана — все слилось воедино. Я прерывисто втягивала в себя воздух, легкие горели, сердце стучало неровно. Согнувшись, я прохрипела:

— Мартин… Мартин, скажи им — пусть проверят машины. Машины! У работорговцев есть машины. Может, они увозят его прямо сейчас. Мартин?

Я поймала многозначительный взгляд Уокера, адресованный Мартину, и резко распрямилась.

— Какого черта? — Руки невольно сжались в кулаки. Перд глазами все плыло, я с трудом проталкивала в себя воздух, но все-таки выдавила ледяным тоном: — Не смейте относиться ко мне снисходительно.

— Простите, Эви.

В полицейском участке меня попросили поехать домой. Я отказалась. Главный — невысокий тучный человек с добрыми глазами — сказал:

— Люди немного не в себе в эти дни, госпожа. Уверяю, мы обязательно найдем вашего сына.

Мартин снял очки, потер переносицу:

— Думаю, тебе следует их послушаться.

— Нет. Я не смогу сидеть дома и ждать.

Уокер достал из кармана коричневый пузырек:

— Если хотите остаться, примите это. — Он вытряхнул на ладонь желтую таблетку.

— Что это?

— Это поможет. — Он протянул мне таблетку и фляжку с водой.

Немного поколебавшись, я проглотила таблетку, сделала несколько глотков из фляжки. А через час, когда голова поплыла в тумане, позволила Мартину отвезти меня домой.


Уложив меня в постель, Мартин сказал:

— Ты ни в чем не виновата.

— Если мы не найдем его… — Язык едва ворочался, слова давались с трудом.

— Нет. — Мартин прижал к моим губам палец. — Мы найдем его.

— Билли, — прошептала я. — Билли…

Мартин обнял меня, прижал к себе, я лежала под давно уже увядшей гирляндой Рашми и плакала, плакала, плакала…

Глава 28

Пришли Верна и Лидия, и Мартин тут же отправился на поиски. Только лишь глянув на этих женщин, я захотела немедля выставить их за порог. Детей у них нет. Разве способны они понять меня? Они стояли в дверях и вздыхали:

— Ох, дорогая бедняжка.

Я знала, что они явились лишь для того, чтобы удержать меня дома, но от принятых лекарств у меня не было сил спорить с ними.

Я решила принять ванну — другого способа избавиться от их общества придумать не смогла. Пока наливалась вода, я стащила одежду, мятую, влажную, пахшую потом и чем-то кисловатым — страхом. Бросила одежду на запачканный ртутной мазью пол и голая стояла перед ванной, глядя, как та наполняется, и гладя себя по животу. Кожа была немного дряблой, после беременности на животе у меня остались отметины, серебристая сеточка, напоминающая паутину, заметная лишь вблизи. Я вспомнила радость, которая захлестывала меня, когда под сердцем, в уюте и безопасности, шевелился Билли. Теперь он бродил бог знает где, голодный, раздетый, одинокий, и виновата была я. Как я могла оставить его одного в этой ужасной стране? Лидия права. Мне не следовало привозить его в Индию. Я перенесла одну ногу через край ванны, и резкая боль пронзила стопу, но я устояла перед искушением выдернуть ногу из обжигающей воды, напротив — забралась в ванну и позволила воде ошпарить меня. То было мое наказание. Боль растеклась по телу, жгучая, невыносимая и несущая облегчение, — боль была лучше страха.

Обхватив руками колени, я долго сидела в ванне и после того, как вода остыла, прислушиваясь к доносившимся из комнаты приглушенным — так говорят на похоронах — женским голосам. Захотелось выйти к ним голой, сказать: «Да что вы понимаете? Ровным счетом ничего». Я поплескала в лицо, выбралась из ванны, слегка приоткрыла дверь. Они говорили вовсе не о Билли и не обо мне, просто обсуждали телеграфные провода, перерезанные в Патанкоте, и их встревоженные нотки разозлили меня. Да кому сейчас дело до перерезанных проводов? Завернувшись в полотенце, я устало прошла в спальню, упала на кровать и расправила над собой москитную сетку.

Время от времени я сознавала, что плачу, но не могла вспомнить, когда начала. Действие успокоительных, наверно, заканчивалось, так как я вдруг села на кровати, намереваясь одеться, проскочить мимо Верны и Лидии и броситься на поиски моего малыша. Я уже спустила ноги на пол, когда с чашкой чая вошла Верна.

— Вот, дорогая, — сказала она, ставя чашку на столик.

Я промолчала. Хотелось, чтобы она поскорее ушла.

Верна не улыбалась, и оттого губы ее выглядели смятыми, как использованный носовой платок. Вокруг рта размазалась помада, и я вдруг поняла, что без широкой улыбки лицо у Верны увядшее, а кожа на шее вся в складках. Возможно, Верна и не была бездетной. Возможно, у нее есть взрослые дети, даже внуки. Впрочем, это не имело значения. Она погладила меня по руке и вышла.

Я быстро выпила чай, надеясь, что он нейтрализует действие седативного средства, которое скормил мне Уокер, и тут же почувствовала себя так, словно ухожу под воду. Неужели они добавили что-то в чай… Я почти заснула, когда вернулась Верна.

— Принесли записку, дорогая. — Верна положила что-то на столик и забрала пустую чашку. Сфокусировав взгляд, я увидела свернутый лист индийской бумаги — вероятно, от Гарри, — но не проявила интереса. — Хотите, я прочту вслух? — предложила Верна.

Я забормотала, что в этом послании нет ничего важного, как вдруг осознала, что записку мог прислать кто-то из местных, видевший Билли. С трудом привстав, я развернула свиток. Буквы плыли перед глазами, пришлось прищуриться, чтобы разобрать написанное.

Дорогая Эви,

Я получил перевод тех записей на урду, что касались мисс Уинфилд, и они весьма занимательны. Пожалуйста, приходите в храм в любое удобное для вас время, после обеда я бываю там каждый день. Ашрам сводит меня с ума.

Ваш друг

Гарри

Я бросила записку на стол и откинулась в кровати.

— Ерунда, — сказала я.

Верна кивнула и удалилась.

Вскоре появилась Лидия, я перекатилась на бок, спиной к ней. Она что-то сказала, но голос звучал так, будто она говорила из-под воды, а слова следовали друг за дружкой в полном беспорядке. Я позволила ей поднять меня, совершенно голую, просунуть руки в бретельки бюстгальтера. Та к как я даже не пошевелилась, она осторожно пристроила чашечки лифчика на место и застегнула крючки. Послушная как дитя, я поочередно приподняла ноги, и она натянула на меня трусики, просунула руки в проемы платья из тафты, завязала пояс.

Верна приготовила чай и сэндвичи с огурцом, но, несмотря на посапывающий на плите чайник и сидящих за столом женщин, кухня казалась безжизненной — из-за того, что на плите не было кастрюли с карри.

— А где Хабиб? — спросила я.

— Мы отослали его домой, дорогая.

— Ох.

— Не беспокойтесь, мы ему заплатили.

— Спасибо.

Я смотрела на лежащий передо мной сэндвич, слушая, как Лидия расхваливает десерт, поданный Верной на их последнем званом обеде. Верна начала объяснять тонкости приготовления клубничного трайфла, после чего женщины принялись делиться своими впечатлениями от крикетного матча. Конечно, они едва меня знали и у нас не так уж и много общих тем для разговора, но… трайфл и крикет? К трем утра вернулся Мартин, и кумушки удалились.

— Что-нибудь прояснилось? — спросила я.

— Не особо.

— Что это значит?

— Никаких следов. Но в поисках задействованы десятки людей. Десятки. Мы его найдем. Симла — это не Дели. Я вернулся лишь для того, чтобы посмотреть, как ты.

— Я в порядке.

— Мы его найдем, — повторил Мартин и направился в ванную, чтобы сполоснуть лицо, а я повалилась на диван.

По-прежнему кружилась голова. Я лежала, кляня себя за эту сонливость, и медленно вытягивала торчащую из подушки нитку. Отстраненно наблюдала, как легко, слишком легко распускается шов. Дернула нитку сильнее, и наволочка прорвалась, обнажив хаос из перьев — так похожий на мои чувства.

Мартин вышел из ванной, склонился надо мной:

— Я верну его домой.

Я потянулась к нему всем телом, обняла за шею. До чего ж утешительным было это прикосновение!

— Мне нужно идти.

— Да. — Я расцепила руки. — Найди его.

После того как Мартин ушел, я сползла с дивана, добрела до комнаты Билли и уставилась на пустую кровать. Под москитной сеткой раскачивались верблюжата из фольги, у окна громоздились деревянные кубики. Я подняла один, покрутила в руке и со всей силы бросила об стену. Не помогло. Опустившись на колени, я зарыдала и принялась колотить кулаком о пол, и вдруг одна из половиц выскочила со звуком, похожим на ружейный выстрел. Я попыталась впихнуть ее в гнездо и увидела в нише небольшую жестяную коробочку.

Я извлекла коробку, сдула пыль, ладонью стерла плесень и подняла крышку. Глазам моим предстали две резиновые грелки, надрезанные с одной из сторон так, чтобы получилось подобие кармашка. Просунув пальцы внутрь, я вытащила небольшой, явно ручной работы, в аккуратно прошитом серебристой нитью розовато-лиловом замшевом переплете блокнот. Стежки были мелкими и правильными, будто чьи-то серебряные зубы вгрызались в края, в правом нижнем углу обложки стояли инициалы: А. У.

Дневник Аделы.

Сейчас? Сейчас, когда мне больше нет до этого дела? Я едва не рассмеялась.

Книжица открылась на том месте, где были вырваны — с февраля по июнь 1857 года — страницы, те самые, что я обнаружила в Библии. Я безучастно открыла дневник на последней странице, и взгляд остановился на подчеркнутом слове последней записи — извините.


Август 1857

Есть ли конец этому кошмару? Вернувшись, я обнаружила, что Лалита плачет, а Фелисити исчезла. Он оставил плотную, кремового цвета визитку на ее кровати, нацарапав на карточке: «Я забрал ее. Извините».

Извините?

Извините?

Куда он ее забрал? И почему?


На этом записи обрывались, да я бы и не стала их читать. Я закрыла дневник, опустила в жестяную коробку. Потом легла на кровать Билли, под блестящих верблюжат, и свернулась клубком, словно улитка, укрывшаяся в своей раковине.

Глава 29

Пробудилась я от какого-то шума. Звонили в дверь, громко лаяла собака, перекрывая людские голоса. Должно быть, Верна и Лидия. Вернулись и терпеливо дожидаются на веранде с очередной порцией успокоительной микстуры. Почему бы им не оставить меня в покое? Во сне я отлежала руку, и теперь ее покалывали тысячи игл, но я даже не пошевелилась. Вновь раздался звонок, в дверь заколотили, но я не двигалась. Вот уйдут, я оденусь, выйду и не вернусь, пока не отыщу моего сына.

В дверь уже дубасили что было мочи, даже стены в комнате подрагивали. Да что такое с этими женщинами? Нужно встать и отослать их. Силой, если потребуется, вытолкать с веранды. Босая, я дошла к двери, открыла и окаменела. На пороге, держа на руках моего сына, стоял Джеймс Уокер.

Пижама вся в грязи, в волосах — солома, зубы мелко стучат.

— Мама? — Он протянул ко мне руки.

К горлу подступил комок, глаза заволокло слезами. Я схватила его, прижала к себе, упиваясь запахом вывалявшегося в летней грязи мальчишки. Он уткнулся лицом в мою шею, я внесла его в дом. Слова не шли, по щекам текли слезы, но никогда еще я не была так счастлива. Я осторожно опустилась на диван, бережно устроила Билли на коленях и внимательно его осмотрела. Лицо грязное, пропах сеном и навозом, босой. В остальном цел и невредим. Вот только зубы все выстукивают дробь.

— Тебе холодно, Билли?

— Угу. Ты сердишься?

— Нет, малыш.

— Я искал Спайка.

— Знаю.

— Вы с папой ругались из-за Спайка.

Я вздрогнула.

— Все хорошо. Теперь все-все будет хорошо.

— Я думал, что если найду Спайка, то вы не будете ругаться.

— Господи.

Уокер, сунув руки в карманы, стоял спиной к нам. Наконец он откашлялся, развернулся и сказал:

— Парнишка немного напуган, но в порядке. Все, что ему сейчас нужно, это горячая ванна и добрый завтрак.

— Мартин знает?

— Да. Бедняга даже расплакался, но мы дали ему виски. Черт, да мы все выпили. Он сейчас в котвали, заполняет бумаги. — Уокер потрепал Билли по голове: — Нашему маленькому сахибу несказанно повезло. Его обнаружил Эдвард, утром на дороге. Мы ошибались, полагая, что кто-то увез его в Симлу, — все это время он был здесь, в Масурле, не далее чем в километре отсюда.

— Его нашел Эдвард?

Билли прильнул ко мне, и я принялась его укачивать.

— Уортингтон всю ночь, как средневековое привидение, бродил по окрестностям с фонарем, стучал в двери. Сказал, что от копов толку не будет.

— Эдвард?

— Да, они ведь сына потеряли.

— Что?

— Вы не знали? Во время бомбежки Лондона они потеряли сына. У Лидии случилось нервное расстройство. Эдвард ее выходил. Он, конечно, бывает чертовски несносен, но с ней нянчится, как с подбитой птицей. В этом парне есть кое-что такое, о чем вы даже и не подозревали.

— Эдвард…

Я вспомнила, как он утешал Лидию у телеграфной станции, как Лидия просовывала мои руки в бретельки бюстгальтера, как надевала на меня трусики… Наверно, исчезновение Билли оживило воспоминания, разрывавшие ей сердце.

— Чертовски повезло, в самом деле, — сказал Уокер. — Мы подняли такой шум, что, боюсь, и плохие парни искали его не менее усердно, чем мы.

Подкатила дурнота.

— Плохие парни? Хотите сказать…

— Ну, он уже дома, так что это теперь и неважно.

— Мама?

— Да, Бо-Бо?

— Мистер Уортингтон купил мне гренок, и я сказал ему «крипья».

Я принялась целовать его.

Тут появилась Рашми.

— Бииилллиии!

Она подлетела к нему, запустила пальцы в волосы.

— Привет, Рашми. — Он прильнул к няне.

Пряча слезы, она подхватила его на руки и принялась разглядывать, держа перед собой, как куклу.

— Кокос? — спросила Рашми.

Он кивнул, и она наконец расплакалась.


Билли перелез через подоконник и как ни в чем не бывало, без малейшего намека на страх, зашагал по тенистой дороге. Мы ведь делали так множество раз.

— Я помню, что надо идти по той стороне дороге, как мы на машинке гуляем.

— Верно, милый.

— Я видел каких-то ребят, но там не было того мальчика, который забрал Спайка. — Он покосился на меня. — А сандалии испачкались. Я побоялся, что ты заругаешься. — Он вздохнул. — А теперь их и вообще нету.

— Купим новые. И тебя никто не остановил?

— Один дядя в такой круглой шляпе, как лепешка, что-то сказал, но он мне не понравился, и я убежал. А потом леди в зеленом сари погрозила пальцем и велела домой бежать, но с незнакомыми людьми разговаривать нельзя, я ей язык показал. — Он продемонстрировал, как именно, и я невольно рассмеялась.

Затем он подошел к дому, заляпанному красной краской.

— Там на земле тоже сидела леди, я ее спросил, где мой Спайк. — Билли помолчал, потом робко добавил: — Нужно же было спросить у кого-то.

— Да, нужно.

— Но она не стала разговаривать.

Дальше Билли свернул с дороги, чтобы не попасться на глаза Камалу, и вскоре заблудился.

— Где же ты спал ночью?

— В коровьем доме. Там была очень добрая козочка, она меня согрела. А когда я проснулся, сандалий не было.

— Ох, малыш.

Он потер глаза.

— Мам? Я есть хочу.


Мне так хотелось побыть наедине с Билли, что я отослала Рашми домой. Она поцеловала его раз десять, потом еще столько же и, подхватив мусор, убежала, чему-то улыбаясь.

Накормив сына йогуртом с ломтиками банана, я неспешно его выкупала. Наполнила ванну теплой водой, и его гладкое тело скользило под моими мыльными руками. Я ополоснула его заботливо и осторожно, словно промывала лепестки роз. Он вернулся ко мне целый и невредимый — то был подарок, чудо. Я вымыла шампунем его чудесные светлые волосы, наклонила голову под кран, и, после того как пена стекла, он заблестел как белек. Вскоре Билли снова захотел есть, я сварила яйцо и обильно намазала гренок клубничным джемом, радуясь, что могу кормить своего малыша, смотреть, как он ест. Потом я лежала на детской кровати, обняв его, вдыхая запах мыла и клубники, пока он не уснул.

Я и сама ничего не ела почти сутки, поэтому, когда он уснул, дала о себе знать глухая боль в животе. Я отодвинулась от Билли, еще раз его поцеловала и отправилась в кухню.

Съев яйцо, налила чашку чая и захватила ее с собой в гостиную, но замерла в дверях при виде выпотрошенной подушки. На диване белела горка из перьев. Мягкие, белые и совсем маленькие — перья облепили диванную обивку. Не хватало еще, чтобы это увидел домовладелец, подумала я. Испачканный пол в ванной — еще куда ни шло, но подушка — вещь старинная, возможно, ценная. Конечно, можно купить швейный набор и попытаться зашить, но я не большая мастерица иглы и нитки. Если ничего не получится, придется позвать швею, устрою ее с машинкой на веранде. Во сколько мне это может обойтись?

После дорогих духов и всех тех бакшишей, что мы выплатили, денег на аренду у нас явно не хватит. Хорошо, что Мартин не знает. Я решила пригласить домовладельца — отправлю приглашение с посыльным, который заходит каждый день после второго завтрака. И на этом свидании попрошу о небольшой отсрочке. Я надеялась, что на штрафных процентах он настаивать не станет.

Вручив посыльному записку, я вспомнила о лежащем под половицей дневнике. Прихватив нож для масла, я прошла в комнату Билли, тихонько подняла доску, плотно лежавшую в гнезде, и вернулась в гостиную с жестянкой в руках. Вытащила из грелки замшевую книжицу, и она распахнулась на том месте, где были вырваны страницы. Перелистав к началу, я принялась читать.

Глава 30

Июль 1857

Индиец не появляется уже несколько дней, такое облегчение. Фелисити сказала, что он уехал на свои шелковичные плантации где-то под Прагпуром, и ее это не беспокоит. Возможно, мы распрощались с ним. Возможно, нет, но мне не хочется думать об этом сейчас. Есть много других, более срочных дел — ее болезнь, беременность, непостоянство слуг.

Новый дощатый пол просто великолепен, но я уже вынула дощечку из пола у себя в комнате. Там я оставлю одну из частей своей истории, она будет храниться под этим домом. Ее должен найти тот, кого назначит судьба.

Вокруг только и разговоров, что о мятежных сипаях и потоках крови в Харьяне и Бихаре.


Июль 1857

Муссон снова запоздал. Всю неделю вдоль дороги полыхают манговые деревья, крестьяне брызгают водой на огонь. Фелисити говорит, что они заклинают огонь, этот обряд называется «хаван», они верят, будто этим приманят дождь. И в конце концов дождь полил, первые редкие капли в считанные секунды сменились мощными потоками. Все погрузилось в зеленоватый сумрак. Он накрыл мир, словно простыня, и сразу стало трудно дышать, но люди выходили из домов и опускались на колени прямо в грязь, а потом танцевали босые по лужам — все как в прошлом году. Продолжалось это долго, пока все просто не уселись на раскисшую землю, под непрекращающийся ливень, прорезаемый вспышками молний, которые освещали смуглые лица. Так лило около недели, а если бы это продолжалось дольше, то крестьяне устроили бы еще один хаван, чтобы остановить ливень.

Британские войска официально отозваны из Симлы, а в других местах восстание сипаев подавлено.


Июль 1857

Канпур! Уже две недели сипаи удерживают в заложниках двести шесть наших женщин и детей в Бибигхаре. Говорят, что после того, как во многих индийских деревнях британские войска устроили бойню, повстанцы наняли крестьян и бандитов, которые убивали женщин и детей ножами и топорами. Говорят, что стены в Бибигхаре обагрены кровью, а полы устланы частями тел. Умирающих и мертвых сбрасывали в колодец, а когда он наполнился, их продолжали сбрасывать в Ганг.

Я ничего не рассказывала Фелисити. И не стану.


Июль 1857

Боюсь, в окрестностях Масурлы случилось что-то ужасное. Никто ничего не рассказывает, по крайней мере, мне. Лица слуг непроницаемы, но в воздухе висит какой-то странный запах, похожий на зловоние разложения. Канпур спровоцировал дикую жажду мщения. Деревенские шепотом передают слухи о Британской Армии Воздаяния, прочесывающей сельскую местность, распространяющей карательные меры не только на повстанцев, но на каждого, кто попадается им на пути. Они называют это «дьявольским ветром».

Здесь, в Масурле, живут только крестьяне, слуги и продавцы маленьких магазинчиков, но британцы, по слухам, в репрессиях необузданны и неразборчивы. Мне трудно в это поверить. Конечно же, ни один английский солдат не предаст смерти невинного. Но к полудню зловоние сгущается, а мухи просто невыносимы. На веранде невозможно выпить чаю — чашку тут же накрывает черная роящаяся масса.


Июль 1857

Я выяснила, почему Фелисити не выказывает явного огорчения из-за того, что ее возлюбленный прекратил свои визиты. Он не уезжал на свою шелковичную плантацию под Прагпуром, а тайно посещал ее ночами. Когда луна стоит высоко, а я крепко сплю, он проникает в дом через окно ее спальни. Слуга, отвечающий за опахало, признался, что видел его.

Фелисити сказала, что сама попросила его избрать этот путь, потому что ей тяжело выносить мой осуждающий взгляд. Она заметила, что я не могу заставить себя даже произнести его имя, что чистая правда. Я думаю о нем всегда как об «индийце», или «том человеке», или «ее возлюбленном». И все же я изо всех сил стараюсь подавить ревность, видя, сколь неудержимо их влечет друг к другу. Хорошо, что я помню, как это было у меня с Кэти. Я пыталась принять его, но не сознавала, сколь явственно эти усилия отражаются на моем лице.

Но самыми сильными чувствами, которые Фелисити может прочесть на моем лице, остаются беспокойство и страх. Индийцы и британцы никогда еще не находились в таком сильном противостоянии, как сейчас. Ее связь становится опасной!

Но изменить их сердца не в моих силах, так что, извинившись перед ней, я попросила, чтобы он приходил днем и через переднюю дверь. Постараюсь проявлять больше сердечности — ради моей подруги и вопреки моим дурным предчувствиям.

Фелисити попросила называть ее друга Джонатан — он из англизированной семьи. Так вот, Джонатан начал кашлять. Мы не знаем, что это — простая простуда или он заразился чахоткой от Фелисити.


Август, 1857

Когда днем начались первые схватки, я послала гонца в Симлу за доктором, надеясь, что он еще достаточно трезв в столь ранний час. Я прошла через дом в нашу новую кухню и оставалась там, вся дрожа и ничего толком не видя вокруг. Потом собралась с духом и вернулась к Фелисити. Она улыбнулась мне: «К завтрашнему дню у нас уже будет ребенок».

Я пододвинула стул к ее кровати.

«Доктор скоро приедет».

«Тот старый пьяница? — Она состроила гримаску. — Пошли в деревню за повивальной бабкой. Лалита знает, кого пригласить».

«Местную акушерку?»

«А что в этом такого?»

Я взглянула на Лалиту, и та сказала: «Моя сестра рожала в прошлом году. Много, много часов, как ребенок появится, мемсаиб. Никакой ребенка до утра не будет».

Фелисити кивнула: «Схватки еще не сильные».

Если допустить, что гонцу потребуется час на дорогу до Симлы и столько же понадобится доктору, у нас еще в запасе достаточно времени. Даже если он явится совсем уж пьяным, то успеет протрезветь. Вот только ожидание так мучительно.

Лалита стояла возле двери — испуганный ребенок, прикрывающий рот платком. Я приказала ей приготовить умывальник и достать из шкафа свежие простыни — они непременно пригодятся, в этом я совершенно уверена.

Когда я снова уселась у кровати, Фелисити схватилась за мою руку и сильно ее сжала, застонав. Начался дождь, и тяжелое дыхание ее сливалось со стуком капель по крыше. Я знала, что сумерки затруднят движение по раскисшим дорогам от Симлы, особенно для полупьяного наездника. Лалита принесла горящую лампу, и я попросила ее выйти на дорогу и посмотреть, не подъехал ли доктор. Она вернулась, прикусив губу и покачивая головой. Потом сказала шепотом: «Мемсаиб, много дождя бежит. Я привожу женщина из деревни?»

Изменится ли что-нибудь, если я скажу «да»? Но я ответила: «Доктор скоро приедет».

Когда боли отступали, я давала Фелисити попить воды и прислушивалась к дождю. Вспыхивали молнии и громыхал гром, а я пыталась вспомнить все, что мне ведомо о родах. Как я узнаю, что все идет нормально? Вскоре после заката я вышла на веранду и посмотрела на болото, которое теперь окружало наш дом. Я даже не смогла разглядеть, где начинается дорога, а дождь все не утихал. Тут уж и трезвому не проехать.

Запаниковав, я крикнула, чтобы Лалита привела повитуху. Она вылетела с веранды, бросилась вниз по холму, скользя в грязи. Упала, снова поднялась и побежала, разбрызгивая доходившую ей до колен грязь. Возвращаясь в комнату, я слышала, как от дома, где жили слуги, донеслось заунывное песнопение — это они совершали обряд для своей мемсаиб и ее младенца.

Я вернулась к Фелисити.

«Все будет хорошо», — сказала она.

Это была та самая ложь, в которой мы все так нуждаемся в подобные моменты.

А еще через час мои руки приняли крошечного мальчика, а повитуха, чуть не потонувшая по пути, все же поспела вовремя, чтобы перерезать пуповину. Несмотря на чахотку матери, младенец такой крепенький и розовый. У него тонкие черные волосики и зычный голос, и я поверила, что он выживет.

Я запеленала его и осторожно положила на руки Фелисити, но та была слишком слаба, чтобы держать ребенка. Повитуха снова передала его мне и без церемоний подтолкнула прочь из комнаты. У Фелисити открылось обильное кровотечение, и хотя я надеялась, что это естественно после родов, повитуха прокричала что-то Лалите, которая молнией выскочила из комнаты и тут же вернулась с каменной ступкой и пестиком. Женщина размолола смесь из каких-то листьев и ягод, потом разболтала все в стакане воды. Она осторожно вливала раствор в приоткрытые губы Фелисити, тогда как я стояла здесь же, беспомощно держа в руках орущего младенца. Я видела, что Фелисити слабеет и бледнеет. Повитуха разминала ей живот, но все было тщетно. Кровь пошла сильным потоком, и тут я поняла, что она действительно в опасности. Как будто гром ударил у меня в груди. Но когда стало ясно, что больше уже ничего сделать нельзя, я легла рядом с ней, и покой снизошел на меня.


Август 1857

Ребенок спит, слуг нигде не видно, но со стороны их жилищ несутся молитвы и скорбные вопли. Покинула ли уже ее душа это место, которое она так любила, или, может, обратилась в стрекозу, чтобы подольше побыть со своим малышом?

Когда тело остыло, я омыла его и одела в лавандовое сари, которое ей всегда нравилось. Я расчесала ее волосы и натянула москитную сетку вокруг кровати. Кожа Фелисити стала похожа на алебастр, а у меня почему-то все теплилась глупая надежда, что я увижу, как дыхание поднимает и опускает ее грудь. Не знаю почему. Нужно собраться с силами, оставить ребенка с Лалитой и отдать последние распоряжения по отправке тела в Симлу. В этом климате похороны должны пройти в двадцать четыре часа.

Я послала Халида за тонгой.


Август 1857

Есть ли конец этому кошмару? Вернувшись, я обнаружила, что Лалита плачет, а Фелисити исчезла. Он оставил плотную, кремового цвета визитку на ее кровати, нацарапав на карточке: «Я забрал ее. Извините».

Извините?

Извините?

Куда он ее забрал? И почему?


Мартин вернулся, валясь с ног от усталости. Он не брился два дня, глаза красные, но впервые за долгое время выглядел живым и счастливым. Он прямиком прошел в комнату Билли, схватил сына и крепко к себе прижал. Билли проснулся.

— Привет, пап.

— Малыш. — Мартин внимательно оглядел его со всех сторон, ощупал, проверяя, не пострадал ли.

— Я целый.

— Тебе нельзя одному так уходить. Здесь есть плохие люди. Тебе могли сделать больно.

— Знаю. Клятые ниггеры.

Мартин приложил палец ему к губам:

— Не хочу больше слышать от тебя эти слова. Нельзя так говорить. Те дети поступили нехорошо, но они очень бедные. И у них никогда не было игрушек, они даже не видели ничего такого, как Спайк. Они поступили плохо, раз отобрали его у тебя, но… у них ничего-ничего нет. Надо их пожалеть. — Билли упрямо выпятил нижнюю губу, и Мартин взъерошил ему волосы. — И потом, они же не знали, как ты любишь Спайка.

Билли нахмурился — убеждения явно действия не возымели.

— Подумай об этом, ладно? (Билли молча кивнул.) И обзывать других людей, потому что они не похожи на нас, нехорошо. Многие индийцы искали тебя, молились, чтобы ты нашелся.

— Те мальчики плохие не потому, что не похожи на нас, а потому что отобрали Спайка.

— Знаю. И они поступили дурно. Иногда люди делают дурные вещи, но ненавидеть их и обзывать нельзя, этим делу не поможешь. Только станешь такими же, как они.

— Ну, я не специально. — Билли вздохнул. — И вы с мамой снова ругались.

— Мы ругались не из-за Спайка.

— Я все слышал.

Мартин провел ладонью по волосам.

— Мне жаль, что ты это слышал, но теперь все позади.

— Я все равно скучаю по Спайку.

— Знаю. — Мартин снова его обнял.

Я видела, он хочет сказать что-то еще, но как объяснить пятилетнему ребенку, что человеческая природа сложна, а жизнь несправедлива? Билли имел полное право сердиться. И будь Мартин искренен до конца, ему пришлось бы признать, что он и сам отшлепал бы мальчишку, отобравшего игрушку у сына. Я знала это точно.


Билли уснул, я прошлась по бунгало, проверяя задвижки на ставнях. Глупо. Такие задвижки могут остановить разве что обезьян, но мне нужно было это сделать. Я уже решила присмотреть в магазине замок понадежнее и, выходя из комнаты, оставила дверь приоткрытой, чтобы услышать, если сын проснется.

Мартин сидел в кухне за столом, обхватив голову руками.

— Глупо, — пробурчал он.

— Что?

Он поднял голову, и меня смутил его сердитый взгляд.

— Я был глуп. Разбрасывал деньги, метался.

— Мы все метались. — Я опустилась на стул рядом с ним.

— Его искали все бандиты в Симле. Билли продали бы тому, кто больше даст, и уже на следующей неделе переправили бы в Пешавар. Какой же я дурак.

— Мы испугались.

— Я думал, что он пострадает. Из-за меня.

Я взяла его за руки:

— Что ты имеешь в виду?

На лице Мартина было безумное выражение, как после ночных кошмаров.

— Ты не представляешь, на что способны люди и что могло случиться.

— Но ничего не случилось. Билли в порядке. — Я сжала его руки.

— Я думал, что он пострадает из-за меня, — твердил Мартин. — Грехи отцов и все такое…

— Милый, то была война. Ты делал то, что должен был делать.

— Ты не понимаешь. — Он медленно покачал головой, и лицо его будто помертвело. — Я ничего не делал.

В груди моей что-то дрогнуло — непроницаемые глаза, холодный тон.

— Ты говоришь о концлагере?

Он кивнул.

— Когда я говорил Билли, что если ненавидеть людей, то можно стать таким же, как они, я имел в виду себя самого.

Столько раз я просила, умоляла его открыться, а теперь вот испугалась.

— Мартин, может, нам лучше…

— Нет, ты должна знать. Я тебе расскажу.

Глава 31

— Мы были на марше несколько недель, останавливались в баварских лесах, занимали небольшие германские городки. Последняя деревня оказалась наполовину разрушенной, но пара лавок работала. Не все пострадало одинаково, степень разрушения зависела от наличия военных объектов. В той деревушке была мясная лавка — они делали колбасу из погибших животных да в огороде выращивали картофель и капусту — и небольшая булочная с разбитым окном. Странно, что одно запоминается, а другое нет. Булочная работала два дня в неделю, потому что на каждый день продуктов не хватало. Тем не менее Эльза делала все возможное, чтобы накормить тех, кто еще остался. Хорошая девушка, Эльза. Каждый раз, когда я видел ее за прилавком, такую милую, со светлыми волосами, всегда пахнущую хлебом, вспоминал тебя в «Линце».

— Я знала, что ты помнишь про «Линц».

— Да.

К моему удивлению, Мартин вытащил из моей пачки сигарету. Раньше он неизменно от них отказывался, говорил, что они женские. Я молча, словно парализованная, смотрела, как он прикуривает. Бывают такие моменты, когда человеку лучше не мешать. Мартин затянулся, выпустил через нос две струйки.

— Эльза жаловалась, что у нее мало муки, но все равно как-то ухитрялась испечь буханку для нас с ребятами. Мне у нее нравилось: полки почти голые, но все пропитано запахом свежего хлеба. Бывая у нее, я всегда думал о тебе, о доме. В этой булочной единственным напоминанием о войне был я сам, а поскольку я себя не видел, то и война как бы забывалась.

Я всегда ей платил. Да-да. Благодарил, говорил «спасибо» и платил. — Он постучал сигаретой о край пепельницы. — Не то что фрицы во Франции. Те просто забирали у фермеров все, что находили, — скот, кур — и оставляли бедолаг голодать. Нет, я платил всегда, и Эльза была очень благодарна. Некоторые из наших говорили, что я, мол, свихнулся, что нельзя покупать хлеб у фрицев, что она может его отравить. Да, могла бы, такая возможность у нее была. Но ведь не отравила же. Парни всегда, прежде чем есть, скармливали кусочек собаке, но я знал, что Эльза ничего такого не сделает.

У нее был ребенок, мальчик лет пяти или шести. Застенчивый. Выглядывал из-за маминой юбки. Я улыбался ему, и он прятался. Война и дети. Господи. — Он снова стряхнул пепел. — Я каждый раз оставлял на прилавке кусочек шоколада. Иногда в лавке была мать Эльзы. Вечно держалась за спину. Выглядела она лет на тысячу, кривая, сморщенная. Со мной не разговаривала, боялась. Они все боялись. — Он затянулся. Выдохнул. — Эльзе, может, не очень-то и нравилось продавать мне хлеб, но, как она сама говорила, «мы все просто пытаемся выжить».

— Я этого не понимаю.

— Однажды я пришел за хлебом, но никого не застал. Война такое дело, люди постоянно исчезают. Примерно через неделю мы оттуда ушли, а потом, может быть через месяц, добрались до этого гребаного концлагеря. И первое, что увидели, — товарные вагоны, заполненные человеческими телами. Почти все без одежды, высохшие, кожа да кости. Ноги такие худые, как палочки. Не знаю почему, но мне пришло в голову, что среди них может быть и Эльза с сыном. Что кто-то написал на нее донос в гестапо — мол, пекла хлеб для врага. Мысль, конечно, странная, но если бы ты видела… — Он глубоко затянулся и медленно выдохнул. — Нас всех как будто оглоушило. Шли мимо вагонов молча, никто слова не сказал. Мы и раньше много всякого повидали, но это… В общем, так и вошли в лагерь.

Из ворот вышел немец. Здоровенный такой, образчик арийской расы, ростом за шесть футов, широкоплечий, блондин. На груди бляха — Красный Крест, в руке белый флаг. Я еще подумал: сукин сын, где ты был? Ты же ничего для них не сделал, для всех этих бедняг в вагонах. Парень рядом со мной пробормотал: «Давай, гад, сделай что-нибудь не так, шагни в сторону». Он уже палец на спусковом крючке держал.

Ну вот… Прошли мы в ворота, и тут все эти… эти люди хлынули к нам со всех сторон. Сколько их там было… сотни или даже тысячи, грязные, изможденные, больные… Двое махали нам с дерева. Некоторые сидели на земле, не могли подняться. Весь двор заполонили. Смеялись, плакали. Один был так на дядю Херба похож… — Мартин попытался улыбнуться, но выжал только гримасу и затушил сигарету. — Они хватали нас, целовали руки и ноги. Представляешь, нас хватали скелеты.

— Твои кошмары…

— Да.

— Милый, может…

— Один из нацистов вышел сдаваться. Рассчитывал, что все будет по правилам. Нацепил все свои медали, эти побрякушки. — Он заговорил громче, лицо напряглось. Такой Мартин меня пугал.

— Милый…

— И вот, когда этот ублюдок рявкнул «Хайль Гитлер», наш командир оглянулся на горы гниющих трупов, посмотрел на заключенных, а потом плюнул нацисту в лицо и обозвал Schweinehund.[27]

— Хорошо.

Мартин моргнул.

— Мы все были готовы его разорвать. Потом двое парней увели этого мерзавца, а через минуту я услышал два выстрела. Ребята вернулись, и один сказал: «К черту правила». А другой добавил: «Кончили на месте».

Глаза его полыхнули гневом, и у меня по рукам побежали мурашки.

— Дело не в войне. С неба не падали бомбы, никто не требовал от солдат отодвинуть линию фронта. И конечно, речь не шла о самозащите. Германия уже капитулировала, охранники были безоружны. Но тот лагерь был адом, местом мучений и страданий, пыток, гниющих трупов и… Знаешь, что поразило меня больше всего? Тысячи пар обуви у крематория. Гора обуви. И еще запах. — Мартин потер ладонью нос. — Я никогда, наверно, от него не избавлюсь. — Он подтолкнул очки повыше, на переносицу, и посмотрел на меня: — Там, в лагере, война была уже ни при чем. Там правила ненависть, и мы все хотели мести.

Мартин отвернулся, и я с облегчением выдохнула.

— Некоторые немцы, то ли слишком самоуверенные, то ли просто тупые, еще и выкрикивали оскорбления. Представляешь? Махали белым флагом и орали какие-то гадости. Один фриц завопил, что, мол, требует суда согласно Женевской конвенции. А Уилли в ответ: «Вот тебе суд, ублюдок! Ты виновен!» — и выстрелил ему в лицо.

— Но ведь он и был виновен.

— Уверена?

— Разве он не служил там?

— Там служили сотни немцев. К сорок четвертому нацисты уже привлекали на службу женщин, подростков и стариков. Отказать СС было невозможно, ты мог только выбирать, кем стать — охранником или заключенным. — Мартин помолчал. Вздохнул. — Потом все немного успокоилось и полковник выстроил у стены человек пятьдесят немцев. Охранять их оставил молодого солдата с автоматом. Только ушел, как парнишка начал стрелять. Полковник крикнул: «Ты что, черт возьми, делаешь?» Парень расплакался, объяснил, что они попытались бежать. Вообще-то бежать никто и не пытался, но все были в таком взвинченном состоянии… Парень только твердил: «Они не солдаты, они преступники. Их нельзя просто взять и отпустить». Полковник не стал с ним спорить, а санитары отказались помогать раненым — их так и оставили умирать. И знаешь, меня это совершенно не тронуло.

— Понимаю.

— Вот тогда и началось. Никто ничего не организовывал, все случилось само по себе: стрельба, крики, паника, все мечутся, повсюду крики. Помню, ко мне бежит немец с белым флагом, а за ним наш парень, капрал: «Нет, мать твою, не уйдешь!» И очередь в спину. Нескольких убили заключенные. Лопатами.

— А ты?..

Мартин покачал головой:

— В тот день я никого не убил.

— Тогда что? Что ты мог сделать? И, знаешь, я могу их понять. Тех, других. Правда.

— Знаю. Я тоже их понимал, пока не увидел Эльзу.

— Ту девушку из булочной?

— Я ведь думал, что она там, в вагоне. В лагере было девятнадцать женщин-охранниц. Не знаю как, но среди них оказалась и Эльза. Скорее всего, ничего другого ей и не оставалось. В любом случае она прослужила там недолго. Что случилось с ее сыном и матерью, не знаю. Я увидел, как один наш парень прижал ее к угольному бункеру. Она увидела меня, узнала и крикнула, протянула руку. Что крикнула — я не понял. Важно то, что я так ничего и не сделал. Я был офицером, мог помочь, защитить. Одного слова хватило бы. Отставить. Но я не сделал ничего.

— Ты был в шоке.

— Я был офицером. Человеком. Она молила меня о помощи, а я стоял и смотрел, как тот парень вышибает ей мозги. Это была не война, а убийство. И я просто стоял в стороне. Какая-то часть меня так и останется там навсегда.

— Господи.

— Уже после войны был трибунал. Против нескольких ребят выдвинули обвинения, но Паттон[28] их отмел. Свидетелей не вызывали, виновным никого не признали. Много спорили насчет того, сколько именно безоружных немцев убили в тот день. Пятьдесят? Сто? Пятьсот? Не знаю. Там был хаос. Но я знаю, что Эльза заслуживала суда. Я знаю это сегодня и знал тогда.

— Ох, Мартин. — Руки мои упали на колени. Я не понимала что сказать, чувствовала себя совершенно опустошенной. Он ждал, а я молчала.

— Ну вот, теперь ты знаешь.

— Ты не мог это остановить, — только и выговорила я.

— Неужели не поняла? — Мартин улыбнулся, получилось нелепо, почти гротескно. — Я не хотел это останавливать. На ней была та форма. Скелеты в лохмотьях, голые трупы в вагонах, запах, гора обуви у крематория — и те, в нацистской форме. Я стрелял в них, тех, что в этой форме, все два года. Да, ее лицо, лицо Эльзы, в эту картину не вписывалось, но она носила ту чертову форму. Вот почему я ничего не сделал. И теперь должен платить.

— Это безумие, — пробормотала я. Паранойя и безрассудство, что за жуткая комбинация. Жуткая, но понятная. Жизнь не нашла для него расплаты, и он придумал ее сам. — Мартин? Милый? — Но он был уже не со мной — ужас случившегося сковал мозг; он сидел, невидяще уставившись в стол, словно снова вернулся туда. Я погладила его по руке: — Милый?

Мартин оторвал взгляд от стола.

— Знаю, мы познакомились в немецкой булочной. Лучше бы этого не было. Не хочу думать о немецких булочных.

Он поднялся и, не сказав больше ни слова, пошел спать. Я посидела еще немного, пытаясь найти в себе место для всего этого, и мои собственные переживания и тайны показались вдруг мелкими и незначительными.

Не могу сказать, долго ли я там сидела, но в какой-то момент глаза вдруг стали сами собой закрываться. Я бы, наверно, опустила голову на стол и уснула, но не хотела оставлять Мартина одного. Не хотела, чтобы думал, будто отвратил меня от себя так же, как отвратил себя от себя.

Я поплелась в спальню, и — вот чудеса! — Мартин мирно спал. На стуле висела одежда; рассеивая лунный свет, поблескивала москитная сетка. Лицо было спокойное и умиротворенное, каким я давно его не видела. Мартин жил с этим два с лишним года и вот теперь наконец выговорился, сбросил камень с души. С того вечера Эльза принадлежала уже нам обоим.

Глава 32

Поднялась я рано. Сердце колотилось, в животе ныло. Я быстро оделась и поспешила в кухню — приготовить Мартину плотный завтрак. Пока Билли ел роти с джемом, сварила кофе, сделала тосты и поджарила яичницу-глазунью, как любил Мартин. Накрывая на стол, я то роняла вилку, то нож, то гремела чашкой и блюдцем, а когда Билли вопросительно посмотрел на меня, попыталась улыбнуться. Мне хотелось, чтобы Мартин, войдя в кухню, оказался в атмосфере покоя и домашнего уюта, почувствовал, что мы в порядке, что он сам в порядке, что вообще все в порядке. Я даже пожалела, что у меня нет накрахмаленного белого фартука. Может, если сделать вид, что все хорошо, то все так и будет? Но когда муж вошел в кухню, хмурый, с плотно сжатыми губами, перед моими глазами пронеслись те ужасные сцены, а нахлынувшая волна беспричинного стыда и жалости (к кому?) заставила отвернуться. Я посыпала бораксом пятно на фарфоровой раковине и принялась ожесточенно оттирать.

— Позавтракаешь?

— Конечно.

Мартин чмокнул в затылок Билли, сел за стол, и я, собравшись с духом, обернулась. Он обмакнул тост в желток.

— Чему обязан всем этим?

— Может, теперь, когда все выговорились, мы оставим прошлое в прошлом и снова станем семьей.

Наверно, мне бы следовало посмотреть на него, дотронуться, но я только вытряхнула из пачки сигаретку и закурила.

Мартин перестал жевать и отложил вилку:

— Вот оно что. Ладно, понял.

— Что? — Я затянулась. Выдохнула в сторонку дым.

— Этого я и боялся. Ты не знаешь, как жить с этим.

Я стряхнула пепел, хотя стряхивать было еще нечего.

— А ты?

— Нет, но теперь нас уже двое. Зря я тебе рассказал.

— Но…

— Да-да. Большая ошибка.

— Нет. Я…

— Извини, Эви. Эта ноша не твоя — моя. Не надо было… Мне действительно очень жаль… — Он не договорил и, поднявшись из-за стола, вышел из кухни.

Открылась и закрылась дверь. Я понимала, что он прав. Понимала, что не знаю, как жить с этим. Часть меня рвалась успокоить его, утешить, убедить, что не виноват, но другая вопрошала, смогу ли я когда-нибудь смотреть на него и не видеть Эльзу. Выбросив остатки завтрака в мусорное ведро, я взялась за тарелки и терла, пока фарфор не начал попискивать под руками.

Схватку с тарелками пришлось прервать из-за появления посыльного. Я вытерла руки и прочитала записку от нашего домовладельца, сообщавшего, что он принимает приглашение и будет к одиннадцати. Убрав в шкаф останки подушки и смахнув с дивана перья, я вернулась в кухню — завершить начатое.

Когда Рашми увидела меня в кухне сражающейся с грудой тарелок и сковородок, она сбросила сандалии и, качая головой, поспешила к раковине:

— Арей Рам! Что вы делаете?

— Все в порядке. — Я вытряхнула из чашки ситечко. — С этим сама справлюсь. А ты подмети.

Рашми лукаво улыбнулась:

— А я принесла хорошее. — Она порылась в полотняном мешочке, служившем ей сумочкой, достала тюбик цвета потускневшего золота и торжественно протянула мне. Губная помада, явно не раз уже побывала в употреблении.

— Господину понравится.

Я отложила полотенце.

— Спасибо, но помадой я пользуюсь нечасто.

— Но проблема, да? — огорчилась Рашми. — Госпоже надо попробовать.

Эта зарежет без ножа, подумала я.

— Конечно.

— Хорошо. — Ее милое личико снова расцвело в улыбке. — Вот красит госпожа губы и меня радует.

Готовая на все, чтобы остановить служанку, я повозила по губам напоминающей воск субстанцией. Интересно, кто пользовался ею последним?

Рашми схватилась за грудь, будто у нее случился инфаркт.

— Ка-а-а-кая госпожа крррасивая. — Она подкралась ближе. — Теперь госпоже надо украшения. И почему у белые леди мало украшения? Ооочень большая ошибка.

— Я ношу сережки.

— В ушах хорошо, но надо в нос и в пальчики. — Рашми указала на булавку в носу, колечко на большом пальце ноги и позвенела браслетами. — Видите?

— Да, очень мило. — Я вытерла руки и отступила к гостиной.

— И еще. Извините, но у госпожа такой короткий волос.

— Отпущу. — Я вышла на веранду, слизывая с губ липкую пленку. — Приготовь масалу, ладно?

Рашми ворвалась в гостиную и, перехватив меня у двери, вытерла мои губы большим пальцем:

— Не для него. Только для господина.

— Конечно. — Я отняла у нее посудное полотенце и решительно вытерла губы. — А теперь, пожалуйста, займись чаем, хорошо?

Она удалилась, бормоча что-то на хинди. Слов я не поняла, но все было ясно и без них: в ее мире мужчине не полагается навещать замужних женщин средь бела дня.

Сев в плетеное кресло, я посмотрела на часы. Приглашение я отправила с тяжелым сердцем, страшась предстоящей встречи, но в то утро почти радовалась возможности отвлечься от мыслей о Мартине.

Ровно в одиннадцать у дома остановился черный «мерседес» и шофер открыл заднюю дверцу. Наш домовладелец мистер Сингх был, как всегда, в европейском костюме, пошитом на заказ, а тюрбан идеально сочетался по цвету с галстуком. В тот день он выбрал серый шелковый костюм, голубой тюрбан со стальным отливом и соответствующий галстук. Поднявшись по ступенькам, мистер Сингх по-хозяйски прошел по нашей — точнее, своей — веранде.

Манеры английского аристократа уживались в нем с хваткостью осторожного бизнесмена. В Чикаго таких именуют «акулами». Я не боялась, что он выбросит нас на улицу, но ему ничего не стоило назначить штраф за просрочку платежа, и тогда нам не хватит денег даже после поступления чека.

Поначалу я собиралась пригласить его в гостиную, но потом подумала, что он может заметить отсутствие подушки на диване, а если пожелает воспользоваться ванной, наверянка увидит оранжевое пятно на керамическом полу. И благодушнее от этого не станет. Я чувствовала себя варваром, разорившим прекрасный кукольный домик, и утешалась тем, что по крайней мере отметины на деревянном подлокотнике обитого парчой кресла оставлены не моими зубами.

Мистер Сингх протянул руку, и на смуглом, цвета жженого сахара, лице вспыхнула белозубая улыбка. У меня даже мелькнула шальная мысль, что наш домовладелец чистит зубы палочкой дерева ним, но такое предположение, конечно, выглядело смехотворным; веточками нима пользовались бедняки, а мой гость был не только богат, но и усвоил европейские привычки в той же мере, что и индийские. Пожимая мне руку, он деликатно поклонился.

— Доброе утро, миссис Митчелл, — произнес мистер Сингх на безупречном английском.

— Спасибо, что приехали. — Я указала на плетеное кресло.

— Не за что. — Он подвинул кресло, опустился в него так, словно его всего только что накрахмалили, и смахнул с тщательно отутюженных брюк невидимую пылинку. Я распорядилась принести чай. В Индии без чая никаких переговоров не ведут.

Рашми принесла поднос и поставила на столик между нашими креслами, всем своим видом выражая неудовольствие и осуждение происходящего. Разлив чай, она отошла в сторонку и попыталась перехватить мой взгляд, качая головой. Домовладелец взял свою чашку и вдохнул поднимающийся от нее ароматный парок.

— Прекрасно. — Он беззвучно поставил чашку. — Итак, чем могу вам служить?

С чего начать?

— Вы, наверно, слышали, что наш мальчик пропал…

— Да, слышал. Я также слышал, что ему ничто не угрожает.

— Да, но… Видите ли, мы отдали много денег за… В общем, мы заплатили людям, которые помогли его найти.

— Бакшиш, миссис Митчелл. Я знаю, как здесь делаются дела.

— Да. Так вот… боюсь, мы… у нас не хватит денег на арендную плату. Я надеялась, что, может быть, нам удастся достичь какой-то договоренности. Найти приемлемое для всех, справедливое решение.

Лицо его омрачилось:

— Нам всем хотелось бы, чтобы жизнь была справедливой, не правда ли?

Я подалась вперед:

— Вы же понимаете, что мы намерены заплатить. Мы же всегда платили, да? Я прошу лишь о том, чтобы вы установили разумный процент и не налагали штраф. Мы живем очень скромно.

Он поднял холеную руку с ухоженными ногтями:

— Миссис Митчелл, вы ошибаетесь. Я бы никогда не стал обременять вас процентами и штрафами. Пропажа вашего сына глубоко меня опечалила.

— О… — Я выпрямилась. — Вы очень любезны.

— Не стоит благодарности. — Он поднял чашку.

— Даже не знаю, что сказать. — Горло перехватило, но плакать перед этим изысканным, элегантным джентльменом было унизительно. Я отпила чаю и с усилием сглотнула, но голос все равно прозвучал неестественно напряженно. — Я думала, вы рассердитесь. В последнее время люди такие злые.

Он кивнул:

— Время сейчас неспокойное, решения принимаются плохие, поведение еще хуже. Британцы уходят, и мы пытаемся как-то уживаться вместе.

— Вы против раздела Индии?

Мистер Сингх покачал головой:

— Полагаю, решение крайне неудачное. — Он смахнул еще одну воображаемую пылинку. — Моим первым наставником был мой любимый дедушка, и раздел страны глубоко бы его опечалил. И он никогда бы не воспользовался вашим несчастьем. В память о нем я не стану поднимать вопрос арендной платы, пока вы сами не сочтете это удобным.

— Боже…

Мне хотелось тут же рассказать об этом Мартину, но я не могла этого сделать.


Неделю мы обходили друг друга, словно опасаясь заражения, и призрак Эльзы висел между нами, как неприятный запах, признать существование которого никто не желал. Каждое утро Мартин исчезал раньше, чем я просыпалась, а вернувшись, проводил полчаса с Билли и отправлялся в клуб на обед. Он говорил, что не может больше есть приготовленные Хабибом блюда, но мы оба знали, что ему трудно смотреть на меня. Приходя из клуба, всегда поздно и распространяя запах виски, Мартин неуклюже раздевался и валился в нашу белую постель. Я делала вид, что сплю. Не раз и не два мне хотелось повернуться и сказать: «Я все еще люблю тебя», но память о той женщине и ее мальчике не давала произнести эти слова. Мартин не изменился, и я по-прежнему любила его, но не могла прогнать постоянно возникающий образ — стоящей с буханкой хлеба, а потом протягивающей к нему руки Эльзы. Однажды утром, когда он уже ушел, я села в постели и сказала:

— Нет.

Пусть Мартин допустил, чтобы один-единственный миг сломал всю его будущую жизнь, пусть я повторила его ошибку, но если уж мне и суждено потерять мужа, то не без борьбы. Пусть мы не можем просто поговорить, пусть слова бессильны, но я ведь могу показать, что все еще люблю его. Надо устроить что-то такое, что станет для него шоком, что вырвет его из темного уголка.

В тот день я оставила Билли с Рашми — она теперь не спускала с него глаз — и поехала на базар Лаккар. Фотоаппарат я больше с собой не брала — Индия просто не помещалась в мой видоискатель, — но зато начала вести дневник. Сойдя с тонги, я направилась к палатке мастерицы хны, откинула полог и вошла в полутемное, насыщенное ароматами помещение, сердце мое так и выскакивало из груди. Мастерица, женщина в сари цвета маракуйи, сложила перед собой руки и поклонилась:

— Намасте, мемсаиб.

— Намасте, — ответила я и отчаянно проговорила: — Мне бы хотелось сделать роспись.

Она оглядела меня с головы до пят:

— На руках или ногах?

— Здесь. — Я положила руки на живот и груди.

Секунду-другую она смотрела на меня непонимающе, потом улыбнулась:

— Конечно, мемсаиб.

Я разделась до трусиков и легла на белую простыню, расстеленную прямо на земле. Другой простыней она накрыла меня, после чего исчезла за занавеской.

Пока мастерица смешивала порошки и краски, я прислушивалась к базарному гулу, думая о том, что лишь тонкое полотно отделяет меня, почти голую, от сотен людей, спешащих по своим делам, разговаривающих, смеющихся, покупающих и продающих. Чувство было в диковинку, как и татуировка на теле, но я знала, что так нужно. Мартин не сможет притвориться, будто ничего не замечает. Мне вспомнились строчки из Руми:

Ты не можешь напиться темной влагой земли?

Но разве можешь ты пить из другого фонтана?

Мастерица принесла закопченный горшочек с густой красной кашицей, отливающей металлическим блеском. Я лежала неподвижно, ощущая легкие, щекочущие прикосновения тонкой кисточки, украшавшей меня лозами и цветами. Тело мое постепенно превращалось в буйные джунгли, расцветавшие по грудям, сплетавшиеся у пупка, раскидывавшиеся на животе и слагавшие повесть об узах, что связывают, и о том, как трудно бывает обнаружить, где что начинается и где заканчивается.

Татуировщица велела не двигаться два часа, пока не высохнет краска. Я лежала на земле и слушала, как бьется сердце в ямочке у основания шеи. И в какой-то момент пришла уверенность, что все у нас будет хорошо, что я делаю это для него — показываю, что могу простить и, в общем-то, уже простила.


Вечером я ждала Мартина в постели. Когда он устроился рядом, я потянулась к нему:

— С этим надо заканчивать.

Он замер.

— Я прощаю тебя. И по-прежнему люблю.

— Но я не могу простить себя.

— Я помогу. — Я спустила с плеч ночную сорочку. — Посмотри.

Он хрипнул, как будто задохнулся.

— Эви, что ты сотворила?

Я взяла его руки и положила себе на грудь и живот.

— Это мы. Мы все связаны, переплетены. И так будет всегда.

— Господи. — У него даже голос сел.

— Прикоснись ко мне.

Он приложил палец к ямочке у меня под горлом и держал так, рассматривая рисунок. Потом убрал руку:

— Прикройся.

— Что?

Он натянул сорочку мне на плечи, мягко оттолкнул, и отчаяние, острое, как сломанная кость, исторгло из меня приглушенный стон.

— Извини. Не могу. — Мартин торопливо поднялся, нечаянно сбросив с изголовья кровати гирлянду из ноготков, и в спешке, натягивая штаны, наступил на цветы.


На следующее утро я обнаружила его на диване. Он лежал, уставившись в потолок.

— Мне был чудесный сон.

Я чуть не вспыхнула от злости — какое счастье!

— Я рада, — буркнула я и отвернулась, но он ухватил меня за подол сорочки. Я остановилась — спиной к нему.

— Эви, пожалуйста…

Я оглянулась через плечо — лицо открытое, как у ждущего ответов ребенка.

— Всего не помню, но был свет, так много света. Я играл на пианино и чувствовал… да, это банально, но… на меня снизошло блаженство.

— Блаженство… — Я не забыла ни лежащей на полу в спальне растоптанной гирлянды, ни острого чувства унижения, ни еще свежей, пламенеющей на моей бледной коже росписи. С ней мне жить еще долго. — Рада за тебя. — Я вырвала сорочку и отправилась в кухню готовить кофе.


Рашми принесла долговые записки от мясника и из магазина привозных товаров и озабоченно наблюдала за мной, пока я убирала их в жестянку из-под чая.

— Не беспокойтесь, мадам. Я сделала пуджу Лакшми, богине богатства. — Она кивнула мне с таким видом, словно поделилась некой секретной информацией, а затем крикнула: — Идем, бета!

В тот день мной овладела неодолимая тяга к чистоте. Я достала из корзины грязную одежду, налила горячую воду в ванну и засыпала стиральный порошок. Потом убрала назад волосы, перевязала их косынкой, как какая-нибудь служанка-рабыня, встала на холодные кафельные плиты и склонилась над стиральной доской. Стирка — дело тяжелое, и в ванной от горячего пара было жарко и душно, как в джунглях. Я потела и терла, сбивая в кровь костяшки пальцев. Вот тебе! За то, что меня отверг муж. На, еще! За Билли и Спайка. Получи! За все эти вонючие войны. Я трепала его рубашки, колотила его штаны, колошматила свои блузки и лупила детские пижамы.

— Арей Рам! — Рашми застыла в дверях, прижав ладошки к щекам.

— Все в порядке. — Я утерла рукавом лицо.

— Нееет! — Она метнулась ко мне и упала на колени: — У мадам кровь!

Я и впрямь перестаралась, со стертых суставов свисали лоскутки кожи, и мыльная вода порозовела от крови. На зажатой в кулаке блузке темнели красные пятна.

Рашми вырвала ее у меня, а когда я, подгоняемая воинственным пылом, схватила другую, решительно взяла за руки и внимательно посмотрела мне в лицо:

— Билли о’кей. Сто процентов.

— Знаю. — Я бессильно улыбнулась, и Рашми обняла меня. Она так и не поняла, в чем дело, но это было неважно. Я опустила голову ей на плечо.

Потом, когда я перевязала стертые пальцы, мы вынесли корзину с бельем во двор и развесили на веревке и кустах сушиться. Свежевыстиранное белье приятно пахло карболовым мылом. Я встряхнула желтую рубашку Билли, и она захлопала на веревке, как молитвенный флажок. Билли сидел на ступеньках и смотрел куда-то вдаль.

И я, и Рашми, мы обе знали, что он совсем не на сто процентов о’кей. Оставшись без Спайка, он слонялся бесцельно по дому, и от его тихих шагов у меня разрывалось сердце. Когда мы пытались втянуть его в какую-нибудь игру, он играл. Когда я говорила, что ему надо поесть, он ел. Вечером, перед сном, он молча шел в ванную, а потом отправлялся в постель. Я строила крепости из кубиков — он молча наблюдал. Я читала басни Эзопа — он терпеливо слушал. Я возила его по участку в машинке — он ложился на подушку и засыпал. Мой сын стал маленьким Ганди, побеждавшим меня своим несопротивлением, и если Британская империя не сумела одолеть такого противника, то что могла сделать я?

Развешивая с Рашми белье на кустах мимозы, я вспомнила целительную магию, какую творил для меня отец. Я вернулась в дом и, порывшись в шкафу, отыскала коробку с моими черными туфельками-лодочками, которые купила из-за высоких, сексуальных каблучков и кожаного бантика. Ходить в них по грязным дорогам Масурлы и разбитым ступеням Симлы было невозможно — я бы ковыляла, как китаянка с перевязанными ступнями. Ни разу не надеванные, они так и лежали в альмире. Я выложила их из коробки, взяла цветные мелки и нарисовала на крышке радугу. Потом поставила крышку под почти прямым углом и бросила в коробку пригоршню блестящих медных пайсов — вуаля, ловушка для лепрекона готова.

Отец сделал это для меня после смерти мамы. Сказал, что какой-нибудь жадный лепрекон обязательно спустится по радуге, привлеченный золотом, и уже не сможет забраться обратно. Лепреконы ведь маленькие, не больше розового пальчика Билли. Отец сказал, что после того, как я поймаю своего лепрекона, мне надо будет накрыть коробку крышкой, и проказник будет жить да поживать, предовольный, на своем сокровище. Целый месяц я ежедневно проверяла свою ловушку, пока мне это не надоело, и тогда она исчезла. Но свое дело коробка сделала, на месяц приблизив меня к исцелению.

Я показала Билли ловушку.

— Настоящий лепрекон? — спросил он.

— Ну, обещать ничего не могу. Лепреконов в Индии не очень-то много, как и в Чикаго, но попытаться можно.

Он кивнул, серьезно, как маленький печальный мудрец:

— Ладно.

Я пристроила коробку на тумбочку, рядом с дикой туберозой.

— Никакого мало-мальски приличного лепрекона радугой в дом не заманишь.

Я рассчитывала разве что на парочку жуков, может быть, ящерицу — что угодно, лишь бы отвлечь его, — но на следующий день Билли вошел в комнату с коробкой под мышкой:

— Поймал!

— Что?

— Поймал лепрекона.

— Правда? — Что еще за чертовщина? — А посмотреть можно?

— Неее. Он стесняется. — Билли убежал к себе и закрыл дверь.

Радоваться или огорчаться? Я не знала, что думать, и в конце концов решила, что воображаемый лепрекон ничем не хуже игрушечного песика, но лепрекон оказался далеко не обычным, ручным дружком. Билли таскал коробку повсюду, не расставаясь с ней ни на минуту, то и дело приподнимал уголок крышки и шептал что-то с хитроватой улыбкой, как будто они с лепреконом замышляли нечто зловещее. Каждый раз, когда я смотрела на него, он замирал на месте с невинным видом, но стоило мне отвернуться, как тотчас же склонялся над коробкой.

— Ты же знаешь, что лепреконы хорошие, да? — спросила я как-то.

— Угу.

— Лепрекон шалить не станет.

— Угу.

Но заговорщики не унимались. Сидя за обеденным столом, Билли просовывал в коробку какие-то кусочки, и я забеспокоилась, что они могут там испортиться. Но если убрать их из ловушки, поверит ли Билли, что его угощение съел лепрекон?

Коробку он, разумеется, забирал с собой в постель, и однажды ночью она свалилась с кровати на пол. Услышав на следующее утро протяжный вой — так, наверно, воют банши, — я сразу же прибежала в его комнату. Билли сидел в постели, плакал и рвал пальцами простыню, как Мартин, когда ему снились кошмары. Я обняла его, и он сразу обмяк, словно марионетка с обрезанными нитями. Коробка высовывалась из-под кровати, и я подняла и прижала ее к груди, показывая, что крышка на месте и лепрекон не сбежал. Билли выхватил ее у меня и, понемногу успокаиваясь, крепко обнял. Какое-то время он еще всхлипывал и дрожал, а я, глядя на него, думала, что лучше бы и не пыталась заменить Спайка. О том, чтобы забрать коробку, теперь уже нечего было и думать.

Я катала его по колониальному кварталу в красной коляске, частенько напевая песенку про «старика Макдоналда», но Билли никогда не подпевал. Однажды мы отправились на тонге в магазин, и он таскался за мной по тесным рядам, дыша насыщенным ароматами воздухом и прижимая к себе коробку. Я предлагала ему сладости и игрушки, хотя в жестянке денег не осталось и мы просрочили платеж за коттедж. Я бы купила ему все, но мой сын только сказал: «Не надо».

Как всегда, пройти по магазину импортных товаров было затруднительно — на полу набитые рисом и луком джутовые мешки, на полках вдоль стен жестяные банки и стеклянные бутылки, в углу швабры, емкости с чистящей жидкостью. Я задержалась у стола с горками яблок и джекфрутов, выбрала шесть краснощеких гималайских яблок, отложила в сторонку вместе с баночкой земляничного джема для роти и повернулась к продавцу:

— Сколько с меня, Маниш?

Невысокого роста торговец покачал головой:

— Я радуюсь, даже если мои дяди и тети спят на веранде. Утром я иду через тела. — Он пожал плечами и улыбнулся.

— Ваша семья приехала по какому-то случаю?

— Вообще-то, да, — рассмеялся Маниш. — По случаю Раздела.

— Простите?

Он объяснил, что из-за роста насилия в городах тысячи людей хлынули в деревню. Вдобавок к родственникам Маниш приютил непожелавшую уезжать мусульманскую семью.

— Они мои старые друзья. Спят сейчас в сарае.

Некоторые семьи приютили до сорока родственников. Они жили вместе, довольствуясь малым, делясь последним, стараясь найти лишнюю картофелину для карри, лишнюю горсть риса. И все оставались дружелюбными и добродушными, принимая тяготы судьбы с завидной невозмутимостью.

Слушая Маниша, я думала, что хотела бы жить с ними. Бросить мое уютное бунгало со всем его эмоциональным грузом, завернуться в мягкое хлопчатобумажное сари — бледно-зеленое или, может быть, сиреневое, оно хорошо бы подошло к моим волосам — и сидеть на полу в тесном домишке. Билли играл бы с другими детьми, а я бы резала лук и молола кориандр с женщинами, слушала, как баюкают плачущего ребенка и как мычит корова. Я бы чувствовала под собой твердую землю и наслаждалась близостью к людям, которые не безразличны к бедам друг друга. Но вот места для Мартина в моих фантазиях не находилось. Даже смуглолицый, в курте и с биди он не вписывался в этот круг, потому что я не хотела видеть его там. Дело было не в Индии — одинока была я.

Я купила Билли лакированную голубую йо-йо, подписала долговую расписку и отвела сына домой, к Рашми, которая знала на удивление много всяких трюков с игрушкой и была рада их продемонстрировать. Я сказала ей, что после полудня отлучусь.

— Куда ты, мам? — спросил Билли.

— В клуб, малыш.

Мне осточертело одиночество. Был вторник, а по вторникам там играли в бридж.

Глава 33

Клуб напоминал старинный английский загородный дом, где все гости знают друг друга, своего рода храм клубной жизни с правилами относительно одежды и поведения и обилием алкоголя, смягчавшего самые плотно сжатые губы. Я прошла через широкую веранду, небольшую прихожую и оказалась в уютной комнате с расставленными интимными группками кожаными креслами и диванчиками. Двое мужчин негромко разговаривали, дымя сигаретами. В комнате могло расположиться человек пятьдесят, не меньше, но сейчас, в послеполуденной тишине, царила атмосфера уныния, напоминавшая о последних днях Раджа.

Я прошла через комнату, известную как Кабинет, — ее назвали так из-за длинной, высокой стены с книгами и викторианским антиквариатом, — в центре которой стоял ярко освещенный бильярдный стол. Играли двое мужчин в рубашках с закатанными рукавами. Один, склонившись над зеленым сукном, прочерчивал кием прямую линию. Я услышала, как щелкнули друг о друга шары, как кто-то рассмеялся, а кто-то застонал. Потемневшие портреты покойных вице-королей, головы зверей с остекленевшими глазами, выцветшие, тонированные сепией фотографии на стенах.

В главном зале клуба, под высоким потолком с открытыми балками, медленно вращалось с десяток вентиляторов. Солнечный свет проходил через опоясывающую клуб веранду и, пронизывая застекленные двери, падал на полированный паркетный пол. Оглядевшись, я увидела Лидию и Верну, которые перекидывались в карты за одним из квадратных столиков. За другим четыре женщины в пестрых летних платьях играли в бридж, стряхивая пепел в стеклянные пепельницы и потягивая джин с апатичностью утомленных жизнью мемсаиб. Чудесный, безопасный заповедник Раджа, но, увы, герметичный и слишком ограниченный, — уже после первого года скуке и тоске по дому приходилось противопоставлять игры и алкоголь.

Вдоль одной стены тянулась полированная дубовая стойка с ротанговыми барными табуретами.

— Дикки, ах ты, негодяй!

Я вздрогнула от пронзительного крика. Краснощекая женщина с нарисованной усмешкой Бетт Дэвис восседала, чуть накренившись, на высоком табурете, скрестив ноги и положив руку на плечо стоявшего рядом молодого офицера. Держа пустой стакан в пальцах с огненно-красными ногтями, она помахала проходившему мимо официанту. Алое платье на бретельках не предполагало бюстгальтера, и обвислые груди прыгали под тонкой тканью. Она снова крикнула, и я подумала, что таким голосом можно тереть морковку.

Она являла собой мемсаиб иного типа: измученная женщина, долгие месяцы жившая в горах без мужа, слушавшая одни и те же шутки от одних и тех же людей, одни и те же сплетни, — часто их предметом была она сама, — читавшая одни и те же старые журналы, тосковавшая по лондонской жизни, флиртовавшая, а то и больше, а потом возвращавшаяся на зиму в Калькутту, Бомбей или Дели. Смех ее напоминал звук бьющегося стекла.

Я прошла мимо бара и направилась к столику, за которым играли в бридж, ловя обрывки приглушенных разговоров о Кубке Ливерпуля. В слаксах, сандалиях и светло-коричневой камизе я не вписывалась в компанию завитых любительниц бриджа, но и в пару подвыпившей дамочке тоже не годилась. Заметив меня, Верна призывно помахала рукой:

— Эви, как приятно видеть вас здесь.

Я выдвинула стул и поставила сумочку на пол.

— Играть не тянет, но вот решила зайти, поздороваться. — Я заказала джин с тоником, а Верна пододвинула поднос с пикантной бомбейской смесью. Я взяла соленый орешек.

— Мы и сами те еще игроки. Только время убиваем, ждем, когда сможем уехать домой.

Женщины рассмеялись, но даже смех получился каким-то вялым, сонным.

— И что же, кроме бриджа ничего? — спросила я.

— Нет, почему же. Есть еще танцы, любительский театр, теннис, крикет… — Верна уставилась в карты.

Лидия положила свои на стол:

— Развлечений хватает, но настоящей культуры нет.

— Ты не совсем справедлива, — возразила женщина из-за соседнего столика. Я видела ее прежде только раз. Ее звали Петал Армбрустер. — Есть еще Азиатское общество, хотя, согласна, там одни «синие чулки». — Она поморщилась, и четвертая картежница рассмеялась, не отрывая глаз от карт. Вспомнить, как ее зовут, не получалось; она тоже была на вечеринке у Верны, но ее имя определенно было не таким запоминающимся, как Петал Армбрустер. — Они там читают эти жуткие истории про монолиты и древние династии. — Она вытаращила глаза в притворном ужасе.

— Некоторые занимаются благотворительностью. Институт индийских вдов леди Блеббин и Ост-Индское общество взаимопомощи. Но они такие серьезные и мрачные.

— Да, — согласилась Петал, — мы предпочитаем тех, кто повеселее.

— Таких, как я? — Женщина в красном платье покинула бар и курила у приоткрытой застекленной двери. Верна отпила из стакана и поморщилась, словно хватила чего-то горького. Женщина в красном подошла к нашему столику, слегка покачиваясь на высоких каблуках.

— Эви Митчелл, Бетти Карлайл, — представила нас друг другу Верна.

— Встречала вашего мужа. — Бетти Карлайл неприятно улыбнулась, и я представила, как мой интеллигентный, замкнутый муж отбивается от этой несносной женщины. — Он не танцует. Вам должно быть так скучно с ним.

За столом притихли, все уткнулись в карты. Бетти выждала, затянулась сигаретой.

— Вас тоже всегда рада повидать, — сказала она и поковыляла к бару.

— Вы только посмотрите на нее, — прошептала Верна. — Леди Патока уже набралась.

— Всегда подходит, чтобы только настроение испортить. — Лидия аккуратно собрала карты и снова развернула веером.

— Зря старается. Никого она уже не проведет. — Верна бросила на стол карту. — Бетти Койка-с-Завтраком стара, как те штучки в Кабинете.

— В комнате с бильярдным столом? — Я достала сигарету и закурила.

Лидия кивнула:

— Рагу таксидермии и старый хлам, так я это называю. Стоит найти какую-нибудь старинную штучку, как Исторический комитет тут начинает клянчить, чтобы пожертвовали.

— Почему бы и не пожертвовать? — пожала плечами Верна. — Этот хлам все равно никому не нужен.

— И то верно. — Петал приложилась к стакану. — Что там за старичье на фотографиях, никто уже и не знает, и слушать их причитания тоже никому не интересно. — Она положила руку мне на локоть. — Извините, дорогая. Совсем забыла, что ваш муж тоже историк. Ему, наверно, нравятся все эти древности.

Я наградила ее холодной улыбкой. Официант принес мой заказ.

— Мартин собирает документы по Разделу Индии и окончанию Раджа.

Официант улыбнулся чуть шире, и за карточным столиком снова повисло молчание. Радость от предстоящего возвращения домой омрачало ощущение поражения, и никто из них, похоже, так и не определился, праздновать им или горевать.

Петал откашлялась:

— Э… дату ухода перенесли, так что он наверняка успеет все задокументировать.

— Не знаю, о чем только думает Маунтбеттен, — сказала четвертая женщина.

— Этого мы никогда не узнаем, — вздохнула Верна. — Он вице-король и имеет полное право на всех плевать.

Граммофон разразился резкой нотой кларнета Бенни Гудмана, и все вздрогнули. Бетти вернулась к столику с полным стаканом, роняя пепел с забытой в пальцах сигареты.

— Сказала, чтобы поставили музыку. Скука, как на кладбище. Как обычно.

— Не слишком ли громко? — недовольно проворчала Верна. — Мы здесь в бридж играем.

— Ох, перестань! — Бетти ткнула сигарету в стеклянную пепельницу. — Меня уже тошнит от бриджа. От всего тошнит. — Она сердито уставилась на Верну: — И тебе все осточертело, только ты признаваться не хочешь.

Едва не потеряв равновесие и держа на весу стакан, она поплелась на веранду. Сидевший у стойки молодой офицер соскользнул с табурета и вышел следом за ней.

— Ну и наряд… — пробормотала Верна, проводив Бетти взглядом, и с улыбкой повернулась к нам: — Я слышала, как она просила управляющего в «Сесил» позвонить пораньше и напомнить, что ей нужно вернуться к себе. — Она откинулась на спинку кресла, с успехом изобразив праведное возмущение.

Стараясь не замечать крупные лошадиные зубы, я напомнила себе, что передо мной добрая пожилая женщина, которая в трудный час напоила меня чаем со снотворным. И Лидия тоже проявила заботу и внимание. Я даже подумала тогда, что мы можем подружиться по-настоящему, но…

Верна повертела в пальцах пустой стакан:

— Официант, джин с тоником! И поживее.

Я потушила сигарету и отодвинула кресло:

— Лидия, Верна, хочу поблагодарить вас обеих за доброту и помощь, когда… — Я представила спящего в сарае Билли и не смогла произнести эти слова. — Когда мы так в ней нуждались.

Лидия махнула рукой:

— Мы все здесь держимся вместе. Если сами не будем друг другу помогать, то кто же еще поможет?

— Вы обе были исключительно добры. — Я взяла сумочку. — Вот только я вам нагрубила. Потому что очень расстроилась.

— Конечно, расстроилась, — кивнула Верна. — Когда твой ребенок попадает туда, к ним.

— У вас есть дети?

Верна горделиво улыбнулась:

— Двое. Два мальчика. Выросли и улетели. В Англию.

— Они к вам приезжают?

— Сюда? Когда здесь такое творится?

— Не сейчас, вообще?

Верна вытянула шею, как будто решила, что я оглохла и плохо ее услышала:

— Они в Англии. В Компании не служат. Я их навещаю, а не наоборот. — Она откинулась на спинку кресла и позволила себе улыбнуться. — К тому же совсем скоро мы будем видеться сколько угодно, в любое время.

— Как мило.

Интересно, подумала я, нет ли у Верны расстройства личности в мягкой форме. То она добра и внимательна, то вдруг превращается в злобную сплетницу, оскорбляющую слуг.

Верна перевела взгляд куда-то за мое плечо:

— Дорогой!

Я обернулась и увидела идущего к нам высокого седого мужчину в военной форме и с портупеей.

— Извините, если помешал. — Он наклонился и поцеловал Верну в щеку. — Заглянул пропустить стаканчик.

— Эви. — Верна снова оживилась. — Вы ведь, наверно, не знакомы с моим мужем Генри.

Глаза у него были дружелюбные, улыбка искренняя; на плече полковничьи звезды.

— Приятно познакомиться, — сказал он, и мне показалось, что это не только формальность.

— Составишь нам компанию, дорогой? — спросила Верна.

— Не сегодня, милая. — Он погладил ее по руке, и они посмотрели друг на друга с такой теплотой, словно только что поженились. — Не хочу вас отвлекать. Выпью с парнями за бильярдом. Не мог устоять перед искушением чмокнуть в щечку мою хозяйку.

Они снова обменялись нежными взглядами, а я подумала: как такое возможно? Как им удается сохранять чувства после десятилетий брака? Верна не особенно приятная женщина и уж точно не красавица, из-за его работы ей приходится подолгу жить вдали от дома и детей, но при этом они с мужем — просто голубки. После столь неожиданного проявления побеждающей время любви я ощутила собственное одиночество особенно остро.

— Что ж, мне пора. Служанка у меня всего одна, и работы много.

— Ваша айя — та маленькая толстушка? — спросила Верна, показав свои огромные зубы.

— Ее зовут Рашми.

Верна поджала губы:

— Вообще-то, дорогуша, она продает ваш мусор.

— Что? Кто станет покупать мусор? Кому он нужен?

— Ох, вы такая наивная. — Она взглянула на мужа: — Разве не наивная?

Генри добродушно улыбнулся:

— Эту страну понять нелегко.

— Дело в том, — продолжала Верна, — что она продает ваш мусор, вместо того чтобы избавляться от него, как положено.

Кровь бросилась в лицо. Какая мерзость.

— Вообще-то мне все равно, что Рашми делает с моим мусором. Наверно, ей нужны деньги.

Она тут же замкнулась.

— Что ж, пожалуй, можно смотреть на это и так.

Я резко поднялась:

— Еще раз спасибо вам. Генри, приятно было познакомиться.


Деньги пришли на следующий день, и в тот же вечер, пока Мартин обедал в клубе, я разложила их по конвертам — мяснику, бакалейщику и домовладельцу. Поскольку последний пошел нам навстречу, я подумала, что в качестве ответной любезности не стану передавать деньги через разносчика почты, а отнесу ему лично. На следующее утро я спросила у Рашми, знает ли она, где он живет.

— Эта семья стоит так высоко, что все знают. Вы только скажите извозчику, что вам нужен Большой Сингх. — Она усмехнулась. — Извозчик знает.


Дорожка долго петляла под сенью тропических крон и упиралась в ажурные кованые ворота, по обе стороны которых стояли железные слоны с поднятыми хоботами. Самый ценный товар в Индии — пространство. Мистер Сингх жил в двухэтажном доме, окруженном лужайками и могучими старыми деревьями. Я попросила возницу подождать у ворот и прошла по мощеной аллее, затененной высокими помело с крупными глянцевыми листьями и развесистыми жакарандами с тяжелыми гроздьями сиреневых цветов. Подойдя к вилле, фасад которой украшали белые колонны, я увидела возле портика шофера, усердно полировавшего черный «мерседес».

Я поднялась по мраморным ступенькам на веранду, во много раз превышавшую размерами мою. Стоявшие на ней тиковые кресла были обиты красным шелком, и когда я подняла и опустила тяжелый латунный молоток, то звук получился, как у гонга. Дверь открыл слуга в тюрбане и белой с красным тунике, перехваченной золотым поясом, он больше напоминал какого-нибудь пашу, чем слугу. С привычной любезностью он провел меня через холл с витой лестницей в просторную комнату, убранную в индоевропейском стиле.

Я присела на диван с шелковыми подушками и огляделась: стены обиты муаром, на резной деревянной ширме патина старины, за высокими окнами шелестит хурма. На инкрустированном мраморном полу — синий персидский ковер, напротив дивана — два массивных, похожих на трон, кресла с подлокотниками в форме львиных лап. Прямо передо мной, на низком столике, ранголи из лотосов. Белые, с трогательно розовыми кончиками цветы плавали в мелкой хрустальной чаше. Склонившись над огромной кремовой лилией с крошечным фиалом на конце тычинки, я осторожно провела пальцем по прохладной восковой поверхности.

— Прекрасно, не правда ли? — произнес глубокий голос.

Он стоял в дверях, представительный, как всегда, уверенный в себе, в белом полотняном костюме, и я снова подивилась тому, как некоторым удается выглядеть столь свежими даже в мятой одежде. В тот день на нем был желтовато-зеленый тюрбан и галстук в тон.

— Да, конечно, — согласилась я.

Легкой походкой он пересек комнату и сел напротив меня в одно из резных кресел, положил руки на подлокотники.

— Лотос символизирует чистоту помыслов и тела. Я не религиозен, но разве его красота не воплощает в себе нечто духовное?

Я испугалась, что совершила непростительный грех, дотронувшись до цветка. Мистер Сингх, разумеется, не подал и виду, но…

— Позвольте поблагодарить вас за терпение. — Я достала из сумочки конверт и протянула ему через ранголи.

— Рад помочь. — Мистер Сингх положил конверт на сервировочный столик, как будто не имел к нему никакого отношения. — Всего лишь жест благодарности за возможность жить в этом благословенном месте. — Он кивнул дворецкому, и перед нами почти мгновенно материализовался чайный поднос.

Пока дворецкий разливал чай и ветер ерошил кроны хурмы, в комнату через открытое стекло влетела стрекоза. На мгновение она замерла в воздухе, а потом исчезла.

— Оно и вправду благословенное. — По пути к вилле я видела бездельничавших в чайных мужчин, женщин, грациозно шагавших вдоль дороги с кувшинами на голове. На фоне продолжавшегося насилия в городах, толп беженцев, хлынувших в деревни, Масурла являла собой почти идиллическую картину. — Хотя здешние жители и приняли много беженцев, здесь по-прежнему тихо и спокойно.

Мистер Сингх снисходительно улыбнулся:

— Беженцы не ищут неприятностей. Поэтому и приходят сюда.

Я не сомневалась, что ему прекрасно известно, почему толпа в городе сожгла машину и избила водителя.

— Но на Карт-роуд был какой-то инцидент.

— С мусульманином. — Мистер Сингх кивнул. — Пострадал проповедник, мударрис, имевший несчастливую привычку заманивать в свою медресе мальчиков-индусов. Видите ли, прозелитизм никогда не пользовался здесь популярностью. Его предупредили, он не внял предостережениям, и, когда один мальчик перешел-таки в ислам, это было равнозначно тому, чтобы поднести спичку к пороху. — Мистер Сингх беспомощно пожал плечами.

— Он не?..

— Умер? О да.

— Но ведь других случаев…

Меня остановило выражение его лица.

— В басти — трущобах, где индусы и мусульмане живут бок о бок, — случалось и будет случаться всякое. Калькутта и Пенджаб — места особенно опасные. Здесь, — он сделал широкий жест, — вы живете среди европейцев. Здесь только индусы и сикхи. Насилие не коснулось нас и, надеюсь, не коснется. И все же, — он посмотрел на ранголи, — люди ощущают свою беспомощность, не так ли?

— Разве Лахор не в Пенджабе?

— Да, и волнения там уже имели место.

Я подумала о Мартине — как он, загорелый, в курте, с биди в зубах, ни дать ни взять беженец, садится на поезд до Лахора.


Мой возница задремал. Свесил голову на грудь, из уголка рта тянется по подбородку тонкая красная струйка. Лошадь тоже, если можно так выразиться, клевала носом, лениво отмахиваясь хвостом от надоедливых мух. Я постояла немного, слушая мерное сопение и оглядывая из-под ладони дорогу, по которой тащились люди и запряженные волами скрипучие повозки. Мистер Сингх сказал, что здесь живут индусы и сикхи, и, следовательно, здесь безопасно. Если свободно гулять можно только здесь да в колониальном квартале, решила я, то было бы неразумно не воспользоваться представившейся возможностью. Пройдусь пешком, а потом возьму тонгу и доеду до буддийского храма. Я расплатилась с возницей, надела темные очки и зашагала по дорожке.

Глава 34

Мощеная аллея заканчивалась на границе владений мистера Сингха. Сменившая ее пыльная, пропеченная солнцем дорога тянулась мимо индуистского храма. Из лежавшей на ступеньках кучки рванья высовывались две иссохшие коричневые ноги. Из храма несся жутковатый трубный звук призывавшей богов раковины, потом зазвенели пальцевые тарелочки, раздалось негромкое пение. Мистер Сингх говорил, что он не религиозный человек, но мне казалось, что он все-таки не чужд мистики. Было бы странно, если бы местные ритуалы обошли его стороной.

Я вложила монетку в руку нищего и, заглянув в открытую дверь, увидела статую Ханумана, бога-обезьяны, на его мудром лице застыла тень легкой улыбки, на шее висели гирлянды из ноготков. Входившие в храм почтительно ему кланялись, некоторые касались лбом пола, а один мужчина даже распростерся ниц, держа фимиам в вытянутых руках. В воздухе струился ароматический дымок. Какая-то женщина опустилась на колени перед высохшим и напоминающим паука пандитом, чтобы принять от него тику. Я вдруг осознала, что никогда не видела индуистский храм пустым, что в нем всегда, в любое время дня и ночи, кто-то есть. Чего бы ни достигал человек молитвой, сам этот акт явно удовлетворял некую глубинную человеческую потребность.

Я пошла дальше, держась тихих жилых улочек, с любопытством поглядывая по сторонам: здесь женщины развешивали на деревьях выстиранные ткани — не знакомые мне, но красивые одеяния; там мужчина на пороге чистил зубы веточкой дерева ним.

А потом я увидела труп.

Тело лежало на земле под тростниковой крышей открытого похоронного домика. Облаченные в белое люди сидели на корточках возле горки свежих цветов, бритоголовый мужчина неспешно разворачивал тело лицом в противоположную от меня сторону. Мартин рассказывал, что индусы перед молитвой над умершим кладут его лицом на юг, в направлении смерти. Я остановилась поодаль, чтобы не привлекать к себе внимания, и наблюдала за происходящим во все глаза. В смерти есть странное очарование.

Умершую завернули в желтое, бритоголовый опустился подле нее на колени и обрызгал тело священной водой. Держа руки ковшиком, он осторожно полил щеки и лоб, потом бережно промокнул краем рукава ухо, где, должно быть, собралось немного воды. Наблюдая за ним, я решила, что этот человек любил покойную. Может, сын? Обмакнув два пальца в горшочек, мужчина нанес на лоб умершей немного сандаловой пасты, после чего другие члены семьи помогли поднять ее на бамбуковые носилки. Тело укрыли розами, жасмином, ноготками, так что оно все, кроме лица, оказалось буквально погребенным под грудой цветов.

Мужчины пристроили носилки на плечи, один взял барабан, и процессия направилась к месту кремации под медленный похоронный ритм. Лишь когда они проходили мимо, я с изумлением увидела, что умершая совсем еще юная. И бритый мужчина, вероятно, не сын ей, а муж. Разумеется, я тут же представила, как Мартин подобным же образом готовит мое тело, а я — его.

Я смотрела им вслед, и грудь моя стеснилась.

Мы смертны.

Эта мысль, простая и обыденная, вдруг наполнилась реальностью, чувствами. На меня будто налетел поезд. Я стояла, пытаясь сосредоточиться на том, что по-настоящему важно в моей жизни. Билли и Мартин. Вот так.

Пока я примирялась с реальностью смерти, что-то тяжелое ударило меня в затылок, едва не сбив с ног. Я обернулась и увидела обезьяну, сидевшую в нескольких шагах от меня, в лапах она держала мои очки. А я и забыла про них. Рыжевато-бурая, со сморщенной нахальной физиономией, обезьяна крутила очки, точно дразня меня. Воришка, должно быть, сидела на крыше или на дереве, выжидая удобный момент. Я посмотрела на эту инкарнацию Ханумана и внезапно, быть может благодаря тому, что смотрела теперь на мир без очков, осознала, сколь тщетны чувства вины и сожаления. У нас просто разный счет времени.

Потеря очков не сильно меня расстроила. Сама не знаю почему, я решила заглянуть и в буддийский храм. Гарри ползал на коленях у ног Будды, поправляя разбросанные подношения, собирая в бумажный мешок засохшие яблочные ломтики и пожухлые цветы и напевая песенку из «Волшебника страны Оз»: «Мы идем к волшебнику…» Такой забавный.

— Привет, Гарри.

Он замер и повернулся:

— Эви. Рад вас видеть.

— Надеюсь, не помешала.

— Вовсе нет. — Его лицо расползлось в мягкой улыбке. — Чем могу помочь?

Я хотела спросить, почему мы все должны умереть и что нам нужно делать при жизни, но сказала другое:

— Я по поводу того перевода с урду.

— А, да. Это интересно, очень интересно. — Гарри опустил мешок с мусором и вытер руки. — Речь в тех записях идет о случае сати, имевшем место в 1858-м.

— Сати?

— Это ритуал самосожжения вдовы вместе с мужем на похоронном костре.

Я зябко поежилась:

— Разве этот ритуал не запретили?

— Запретили. Кажется, в 1848-м. Но… он жив и по сей день.

По рукам побежали мурашки. Перед глазами, как ни пыталась я отключить воображение, возник почерневший, сморщенный труп Мартина на высоком похоронном костре. Я точно знала, что никогда бы не пошла за ним в огонь, и нисколько не сомневалась, что и он не пожелал бы этого.

— Но почему женщины делают это?

Гарри помедлил, прежде чем ответить:

— Традиция. Чувство обреченности. Вдовы, пожертвовавшие собой, дабы почтить память мужа, считаются мученицами. — Он задумался. — Сати совершают женщины всех каст, хотя, строго говоря, его не совершают — в него, скорее, впадают, как в состояние благодати. Разумеется, мотивы далеко не всегда столь возвышенные и благородные. Иногда. Если вдове грозит бедность, даже нищета… да. Ганди говорит, что бедность есть наихудшая форма насилия.

Интересно, взошла ли вдова на костер спокойно и достойно или бросилась в пламя сломя голову? Могли ли ее принудить или опоить? Потеряла ли она сознание от дыма или кричала, когда ее коснулся огонь? Думать об этом не хотелось.

— Но какое отношение имела к этому Адела Уинфилд?

— Судя по всему, мисс Уинфилд присутствовала при сати.

— Почему? Кого кремировали?

— В записи говорится лишь о присутствии мисс Уинфилд. Что само по себе довольно странно. Индийским женщинам не дозволяется даже стоять вблизи костра. Присутствие же на похоронах англичанки — событие экстраординарное.

— Не могу даже представить такое. Сознательно пойти на то, чтобы сгореть заживо…

— Есть вещи похуже смерти.

Я как будто почувствовала на себе взгляд Будды.

— Реинкарнация?

— Нет. — Гарри решительно покачал головой. — Смысл реинкарнации — пройти так далеко, чтобы потребности в дальнейшей реинкарнации уже не было.

— Так вы стремитесь к забытью?

— Я бы, пожалуй, назвал это умиротворенностью. — Гарри помолчал. — Извините, заболтался. — Он улыбнулся: — Что-нибудь еще?

Прогоняет? Я покачала головой:

— Спасибо. Вы были очень добры.

— Тогда давайте попрощаемся. Я слишком долго оставался в ашраме, пытаясь быть кем-то, кем не являюсь. На следующей неделе уезжаю к Ганди в Калькутту. Пора браться за дело.

У меня дрогнуло сердце.

— Разве в Калькутте не опасно?

— Жизнь вообще опасна. — Он наклонил голову, словно разговаривал с ребенком. — Но каким станет мир, если мы будем заботиться только о собственной безопасности?

Глава 35

Билли с коробкой уже отправились спать, когда из клуба вернулся Мартин. Я стояла на веранде, смотрела, как он заводит «паккард» в старую конюшню, как идет потом через двор под начавшимся дождем. Он взбежал по ступенькам, потряс головой, точно промокший пес, снял очки, и я пожалела, что оборвала его утром, не дала рассказать про сон. Я встретила его на верхней ступеньке и поцеловала в щеку — он вздрогнул и как будто смутился.

В комнате Мартин переоделся в сухое и поставил пластинку Этель Уотерс, «Штормовая погода». Голос хора — горестная песнь об утерянной любви и нескончаемом дожде — как удар в лицо.

Мартин вытянулся на диване, но, когда я прилегла с другой стороны и игриво потерлась ногами о его ноги, перебрался в кресло. Влажная дневная духота не отступала; мы слушали, как дождь стучит по крыше и Этель все горюет по любимому. Серые и зеленые водяные стены сомкнулись со всех сторон, заключив нас в жаркую, липкую ловушку. Песня закончилась вместе с дождем, и откуда-то со стороны, может быть из соседнего дома, до нас долетел другой жалобный женский голос. Слушать эту священную рагу было куда приятнее, чем горести Этель.

— Мне здесь нравится, — сказала я.

— Да. Захватывает сильно.

— Расскажи про сон. Тот, хороший.

Мартин поднялся и поставил другую пластинку — «Все не так, как было» Дюка Эллингтона.

— Вообще-то, я его уже не помню, осталось только ощущение. Я играл на пианино, и мне было… я чувствовал себя так, как раньше… до Эльзы.

— Значит, ты все еще можешь радоваться.

— Только во сне.

— Нет. Все вернется, если ты простишь себя.

Он метнул в меня испепеляющий взгляд.

— Начиталась Роберта Кольера?[29] Бла-бла-бла, ты это можешь и прочая муть?

— Не говори со мной так.

Резкость в моем голосе заставила его воздержаться от продолжения. Мы молчали. Наконец пластинка кончилась, игла соскочила с дорожки.

— Это невыносимо, — сказала я.

— Поставлю другую.

— Я не о пластинке.

Мартин все равно поднялся и подошел к патефону.

— Я рассказал тебе о войне. Разве ты не этого хотела? — Он поднял патефонную головку, осторожно опустил ее на держатель, взял конверт.

— Я хочу, чтобы ты прекратил себя наказывать.

— Ты все выдумываешь. — Бережно вложив пластинку в конверт, стал рассматривать фотографию — обаятельный и невозмутимый Дюк за пианино.

Я села и твердо посмотрела на него:

— Ты хочешь наказать себя, но наказываешь нас. Тебе нужно перестать злиться.

— Послушать тебя — все так просто.

— Может, оно и есть просто.

— Нет.

— Но…

— Ладно. Хватит. — Он отложил конверт. — Похоже, я знаю, где Спайк.

— Что? — Я понимала, что Мартин уходит от разговора, но сейчас это было не главное. — Спайк?

— Я расспрашиваю в домах, где бываю, не слышали ли они о случившемся. В одном мне сказали, что знают мальчишку, который это сделал.

— И где Спайк?

Мартин закурил биди и сел.

— Фамилия отца мальчика — Матар. Но живут они в опасном районе.

— Вот как…

— Место неприятное. Трущобы, теснота, грязь. Индусы, мусульмане, все вместе. Ты туда идти не захочешь.

— Понимать надо так, что это ты не хочешь, чтобы я туда шла. — Воинственность, бурлившая внутри меня, всколыхнулась, готовая вылететь как пробка из бутылки. Но я вспомнила тело на похоронных носилках… у нас нет времени. Мартин поднес к носу стакан, и этот обыденный, такой знакомый жест мгновенно смыл мою злость и глубоко меня тронул.

— Именно так. Я справлюсь сам. — Он поднял ладонь, остановив мои возражения, и я поняла, что упускаю возможность сделать что-то вместе с ним, для нас.

— Позволь мне пойти с тобой. Пожалуйста. Это важно. Обещаю не разговаривать и во всем тебя слушаться, но только позволь мне пойти с тобой.

Он глубоко затянулся и выдохнул.

— Глава семьи — пьяница, мать промышляет по мелочи на черном рынке. Собирает окурки и веревки, всякий хлам, что под руку попадет, а потом ходит по домам, продает как настоящий разносчик. Случаются и удачные сделки — на шалях или чем-нибудь особенном с севера, но толку мало, потому что муж пропивает все быстрее, чем она зарабатывает. Семья, по сути, нищая, и живут они среди таких же отчаявшихся. Поладить с ними нелегко. И требовать что-то тоже бессмысленно.

— Это и не обязательно. Попробуем решить дело по-хорошему. Они ведь бедные, да? Мы им заплатим. — Я потянулась к нему, но он отстранился. Мне снова вспомнилась та мертвая, погребенная в цветах женщина и строчки из Руми. Вспомнились Фелисити и Адела, выбравшие жизнь на своих условиях, выбравшие радость. — Мы можем выбирать.

— Выбирать что?

— Мы можем выбирать, как встречать каждый день, день за днем, и эти дни складываются, добавляются один к другому, и они-то и есть наша жизнь. Но когда-нибудь мы умрем. У нас нет времени на то… на то, чтобы быть вот такими. — Я снова потянулась к нему, и на этот раз он позволил мне дотронуться до лица. Мне так хотелось рассказать ему про ту мертвую женщину, про мистера Сингха, обезьяну… Мне хотелось рассказать ему про Фелисити и Аделу, давно умерших и унесших с собой все, кроме своих историй. Но это было бы слишком. Я хотела поцеловать его, но боялась, что он оттолкнет меня. — Если так будет продолжаться, мы потеряем друг друга.

Он накрыл мою руку своей:

— Если я тебя потеряю, мне больше незачем будет жить.

Наши взгляды встретились, и я увидела в его глазах моего Мартина, доброго, хорошего человека.

— Так больше продолжаться не может. — Я соскользнула с дивана, встала перед ним на колени, и меня будто омыла волна облегчения, когда он прикоснулся к моим волосам длинными, тонкими пальцами. — Я могу простить тебя, потому что ты хороший человек. Прошлое и терзает тебя потому, что ты хороший. — Я придвинулась ближе; Мартин не шелохнулся. — Не отталкивай меня. Давай начнем заново, и для начала пойдем туда вместе.

Он провел по моей щеке тыльной стороной ладони, как делал раньше, и проговорил:

— Ладно.


Следующий день выдался жарким, низкие тяжелые тучи будто прижали зной к земле. Рашми расстелила покрывало под сандаловым деревом, и мы с Билли сидели в тени, попивая подслащенный лаймовый сок. Я писала в дневник, а вверху, в гуще кроны, где никто не мог ее пристрелить, вела свой счет индийская кукушка. Вдоль невысокой стены двора крался, тихонько поскуливая, бродячий пес, и я предупредила Билли, чтобы не трогал его. В горах, где люди разводят овец или яков, собак обучали пасти стада, но в Масурле и Симле они только разносили заразу.

Билли сидел со мной в тени, нашептывая что-то в коробку, а я думала о Мартине, который должен был организовать операцию по спасению Спайка: выяснить, где именно живет семья Матар, и решить, сколько им заплатить. Отнесем им фруктов для всех и игрушек для мальчика. Я уже представляла, как мы приносим домой Спайка и как Билли избавляется от этой жутковатой коробки. Я прислонилась спиной к дереву, закрыла глаза и задремала под ровный гул насекомых. Все будет хорошо…

— Тоффи! Тоффи! — кричал появившийся на улице разносчик.

Билли вздрогнул и проснулся, и Рашми, звеня браслетами, выскочила из дома. Разносчик семенил в направлении нашего дворика с накрытым куском ткани подносом на голове. В одной руке он нес подставку для подноса, в другой — самодельные весы, изготовленные из прутиков и шнурков и с речными камешками вместо гирек. Это был невысокого роста человечек с большими карими глазами и жидкой белой бородкой, делавшей его похожим на козла.

Он поставил поднос на подставку, представив на выбор нарезанные ромбиками кокосовые дольки, твердые как камень красные леденцы, которые приклеивались к зубам, и толстые полоски ячменного сахара. Я расплатилась с торговцем, а Рашми и Билли потащили сласти к сандаловому дереву, где и уселись, облизывая липкие от сахара пальцы.

Торговец сладостями еще не успел удалиться со всем своим скарбом, как на дороге появился, прихрамывая и согнувшись под тяжестью ноши, босоногий торговец манго. Заслонившись ладонью от солнца, я проводила его долгим взглядом и увидела вдалеке еще одного разносчика. Фигура его колыхалась в накатывавших волнах жара и пыли, но я все же разглядела у него на голове длинную деревянную лестницу. За последние дни случилось много всякого, и я почти забыла, что заказывала ее. Глядя на носильщика, я вспоминала Аделу и Фелисити, ее любовника и их ребенка. Потом посмотрела на сандаловое дерево, и сердце мое застучало, как индийский барабан.

Глава 36

Пока я поднималась, Рашми держала лестницу, а Билли, сунув в рот кусок ячменного сахара, наблюдал в сторонке. В запасе оставалось три перекладины, когда я поняла, что могу дотянуться до дупла. Но тут меня остановили сомнения. В дупле вполне могла прятаться бешеная обезьяна или белка. Я поднялась еще на одну перекладину, чтобы провести разведку, и тут лестница покачнулась и Рашми вскрикнула. Я замерла, оперлась о ствол и заглянула в дупло.

Время сгладило края, внутри собралось немало сбившейся в шарики паутины, сгнивших птичьих гнезд, листьев и прочей трухи. Я осторожно сунула руку, захватила пригоршню сырого мусора и, не глядя, бросила вниз. «Арей Рам!» — послышалось оттуда. Билли засмеялся. Я разгребла сор и наткнулась на что-то твердое. Какой-то сосуд. Я вытащила его и, балансируя на лестнице, осмотрела. Находку покрывали пыль и плесень, крышка была запечатана парафином. Прижав сосуд к груди, я медленно, держась за лестницу одной рукой, спустилась на землю.

— Это спрятанное сокровище? — спросил Билли.

— Вроде того, Котлетка.

Я стера с крышки грязь. Сургуч давно высох, и мне подумалось, что крышка свалится, если по ней осторожно постучать. Подобрав камень, я постучала сначала по одной стороне, потом по другой. После третьей попытки печать приглушенно треснула и рассыпалась. Я сняла крышку, и три головы — рыжая, светлая и черная — склонились над широкогорлым кувшином.

Внутри оказалась обыкновенная жестяная коробка с ржавыми швами. Когда я вытащила ее, дно у коробки отвалилось и на землю упала резиновая грелка. Мы подняли ее и сели под деревом. Это снова была грелка-тайник, в кармашке которой хранился переплетенный вручную дневник Аделы.

— А, ерунда, — сказал Билли. — Старая книжка.

Рашми тоже расстроилась, так как читать по-английски не умела.

— Идем, бета. — Она чмокнула его в щеку. — Пусть мама читает.


Август 1857

Пришло сообщение на тисненой почтовой бумаге. Он кремировал тело Фелисити, как это принято по обычаям его религии. Тоже мне — Джонатан. Для цивилизованности английского имени недостаточно. Воображение рисует, как мою красавицу-подругу пожирает пламя индуистского погребального костра, и это невыносимо. Я понимаю, насколько он был важен в ее жизни, но все равно она не была его собственностью, которой можно так вот распоряжаться. Однако что сделано, то сделано, только я никогда больше не позволю ему снова переступить порог этого дома.

Младенец все плачет и плачет, словно понимает весь ужас совершенного с его матерью. Неприятный ребенок, крикливый и недовольный. У него темные волосы, а кожа уже начинает менять цвет с розового на коричневый. Он кричит так, словно заранее знает, что для него нет подходящего места в этом мире. Но он — ее часть, а значит, я буду заботиться о нем.


Август 1857

Я словно в бреду от постоянного недосыпания, но не решаюсь прибегнуть к услугам кормилицы. Я слышала слишком много историй о том, как они кормят своих собственных детей, заставляя ребенка мемсаиб голодать. Даю ему козье молоко, когда он требует еду, но очень часто его ничем не успокоить. Может кричать часами не умолкая.

Непрерывные вопли ребенка смешали для меня ночь и день. Когда я попросила Лалиту что-нибудь сделать, она с плачем убежала, потому что сама всего лишь ребенок, травмированный смертью своей мемсаиб.

Младенец с таким постоянством заявляет о своих потребностях, что я уже не могу даже обращать на это внимание. Иногда представляю, как душу его подушкой или ударяю о стену.

Эти мысли пугают меня.


Сентябрь 1857

Слава богу! Наконец-то я нашла снотворное для этого крошечного изверга. Вспомнила о запасах успокоительного сиропа «Матушки Бейли», который был у Фелисити, и добавила столовую ложку в миску с козьим молоком, а потом смочила молоком ткань. Он стал жадно сосать, и его веки через минуту сомкнулись. Думаю, что составляющей является опиум, так что нужно быть аккуратнее с дозировкой, но тишина принесла настолько глубокое облегчение, что, кажется, я готова разрыдаться. Уснула, положив на грудь бесчувственный сверток, — должна признаться, когда он спит, то выглядит почти ангелом.

Однажды Фелисити сказала, что если родится сын, то она назовет его Чарлз. Она считала это имя благородным, поэтому я назвала его Чарлзом, в соответствии с ее волей, и Уильямом по отцу. Думаю, она бы одобрила, хотя не совсем уверена, что сварливый младенец заслуживает такого благородного имени. Джонатан желает видеть его. Полагаю, у него есть на это право, но не могу оказаться лицом к лицу с человеком, который привел Фелисити к смерти, а потом отобрал у меня ее тело. Пока не могу.


Сентябрь 1857

Мятеж сипаев подавлен. Из Симлы пришло сообщение о том, что путешествовать теперь безопасно. Я вольна перебраться в Калькутту или даже назад в Англию, но для чего? Мне там нечего делать, и уж конечно не с этим смуглым дитя. Я сижу под сандаловым деревом, с малышом на руках, а его глаза старательно следят за цветком бархатца, который я покачиваю перед его лицом.

Теперь, когда я изобрела способ, как заставить ребенка спать, все вокруг стало налаживаться. Во сне он сворачивается, подтягивая коленки к груди, совершенно беззащитный, и что-то поднимается в моей душе. Не могу это выразить, но оно огромное и не поддающееся определению, как Гималаи, только намного более личное.

Пожалуй, он слишком мал, чтобы выдержать груз такого гордого имени, как Чарлз, и теперь зову его Чарли. Он сжимает мой палец с удивительной силой.

Он крепкий ребенок, и Фелисити была бы довольна, что ему не перешла ее болезнь. Чахотка передается по воздуху, так что ее смерть, возможно, уберегла малыша. Я сижу под деревом, наблюдая, как молотят в воздухе его пухлые ножки, а ручонки хватают что-то невидимое, и раздумываю, что же он будет есть дальше, ведь ребенку нужно намного больше, чем козье молоко и сироп «Бейли».

Содержание Фелисити перестанет поступать, как только весть о ее смерти достигнет Калькутты. Не знаю, как скоро это случится, но это должно произойти. У меня нет собственных средств, а общение с родителями прервано с тех самых пор, как я отказалась уехать в Калькутту на Сезон.

Помолиться? Но какому богу и о чем?


Сентябрь 1857

Джонатан вновь попросил разрешения увидеть своего ребенка, но я не в силах видеть его самого. Знаю, что следует прощать. Пора прекратить злиться. Копить злость — все равно что упиваться ядом, надеясь, что он убьет того, кто и есть источник злости. Знаю, что должна отказаться от зелья, но мне нужно время.

Собравшись с духом, пересмотрела вещи Фелисити и кое-что из ее одежды передала миссии. Я сохраню камею из слоновой кости с черным янтарем — на память о ней. Иногда Фелисити носила эту брошь, закалывая складки сари, и мы весело смеялись над таким несоответствием. Я поддразнивала ее, называя индусской мемсаиб, и до сих пор вижу сияющее весельем лицо, когда она пристегивала брошь.

В ее альмире я нашла поэтические послания Джонатана — разрозненные, на первой попавшейся под руку бумаге. Попадались и письма, написанные на дорогой тисненой бумаге, и ранние наброски, которые Фелисити записывала для него на страницах, вырванных из блокнота для эскизов.

Все они были бережно сложены и хранились в ее белье.


Сентябрь 1857

Джонатан прислал деньги, достаточно щедрую сумму, и, хотя я нахожу не совсем удобным для себя принимать их, мое положение очень незавидно, поскольку деньги Фелисити перестанут поступать в любой момент. Я вынуждена принять от него подаяние, но что-то внутри сопротивляется этому.

Он снова просит позволения посмотреть на ребенка, и хотя я пытаюсь сопротивляться, но тихий голос Фелисити мягко укоряет из могилы: не суди.

Теперь Чарли уже умеет удерживать внимание на бархатцах и хватается за них цепкими пальчиками. Меня умиляют его красиво очерченные ноготки, тонкие завитки волос и нежные раковинки ушек.

Сегодня мне показалось, что он улыбнулся мне.


Октябрь 1857

Я крестила его под именем Чарлз Уильям. Завернув ребенка в мягкую кашемировую шаль, я повезла его в христианскую церковь на тонге. Уведомление было выслано ранее, и священник уже ждал меня перед входом. Церемония прошла быстро и просто, присутствовали только мы с Лалитой; брызги святой воды, несколько монотонно произнесенных слов и имя, внесенное в церковные записи.

Я не могла принять решения, какую фамилию ему дать. Чэдуик — подразумевало бы, что его отец неизвестен, но и на индийской фамилии я остановиться не могла. Чувствую, он принадлежит Фелисити и мне. Возможно, я поступила неправильно, но он записан просто как Чарлз Уильям. А для меня он просто Чарли.

Деньги продолжают поступать регулярно вместе с постоянным повторением просьбы увидеть Чарли. Чувствую, что смягчаюсь. В самом деле, это будет большое облегчение. Мне бы так хотелось похвалиться своим Чарли, его сверкающими глазками и шаловливой улыбкой. Лалита носит его по комнате, тихонечко напевая, а Хаким варит для него сладкую рисовую кашку и очень волнуется, как бы не опали пухлые щечки.

Уверена, Чарли улыбается именно мне, да к тому же совершенно очаровательно. Чудный ребенок.


Ноябрь 1857

Джонатан прислал длинное и серьезное письмо. Умоляет о свидании с сыном в самых трогательных и уважительных выражениях, а я в растерянности. Мне следует отбросить предубеждение и злость, понимаю, что дать разрешение — значит снять камень с сердца. Я приняла решение пригласить его на чай, и мне так легко представить чудесную, внезапную улыбку Фелисити как ответ на мое решение.

Однако Джонатан и в самом деле заразился чахоткой от Фелисити. Теперь мне нужно найти какой-то способ, сведя Чарли с отцом, защитить мальчика от болезни. Разумно предположить, что при двух подверженных чахотке родителях у ребенка не может быть такой невосприимчивости к ней, как у меня. Подумать есть над чем, поскольку я приняла твердое решение разрешить Джонатану посетить нас.

Дивали, праздник победы света над тьмой, пришел снова, и Чарли широко раскрытыми удивленными глазами наблюдает за тем, как мы зажигаем лампы. Пока Чарли с Лалитой смотрят на фейерверки, пишу Джонатану вежливое приглашение — с условием, что он будет прикрывать рот и нос и не касаться своего ребенка.


Ноябрь 1857

Не могу понять, как такое крошечное создание может доставлять столько хлопот. Когда он засыпает, я обсуждаю с Хакимом его еду, с Лалитой советуюсь по поводу его одежды и пеленок. Учу дхоби (раз за разом!) использовать только выданное мною мягкое мыло и напоминаю уборщику, чтобы тот постоянно проверял, не пробрались ли в дом змея или скорпион. Я присматриваю за тем, чтобы ножки его кроватки стояли в мисках с водой, тогда насекомые не могут забраться по ним, и предупреждаю слуг, что нужно кипятить не только питьевую воду, но и воду для купания — на случай, если она попадет малышу в рот. Потом отправляюсь на хозяйственный двор — убедиться, что козье молоко свежее, а пони — накормлены. Все это нужно сделать, пока он спит, потому что мне хочется быть рядом с Чарли, когда он проснется. Я совсем забросила свой дневник и чувствую, что этот маленький негодник может окончательно узурпировать мою жизнь.

Но сомнения нет: Чарли улыбается именно мне — а он теперь много улыбается, — и иногда я ухватываю что-то от Фелисити в этом младенческом лице, но, конечно, это всего лишь игра воображения. У него такой же, как у его отца, цвет лица, черные волосы и черные-пречерные глаза.

Я чувствую гордое удовлетворение, когда он успокаивается у меня на руках. Думаю, он должен принимать меня за свою мать. А умеют младенцы думать? В каком-то смысле я действительно ему мать.

Он чудный мальчик, и я начинаю понимать, почему поэты так воспевают материнскую любовь.


Ноябрь 1857

Вчера приходил Джонатан. Сидел на веранде, а потом Лалита вынесла к нему Чарли, держась на расстоянии вытянутой руки, и Джонатан удивил меня, сказав: «Он похож на нее».

Я рассматривала шоколадную кожу и шелковые черные волосы малыша и тут увидела то, что, как мне казалось, постоянно ускользало от меня. Неуемная радость светится в глазах Чарли.


Декабрь 1857

Приближается Рождество, и мне вспоминается Англия: жареный гусь и люди, распевающие рождественские гимны среди снега, пунш и бал с поцелуями и ветвями омелы. Я спела «Слушай ангельскую весть» для Чарли, который смотрел на меня таким чистым взглядом, что мой голос срывался.

Прошлой ночью, когда Чарли спал, огонь трещал в очаге и в доме стояла тишина, словно идет снег, я долго смотрела на полный диск луны, и тут пронзительное ощущение одиночества охватило меня и бросило на колени. В этот момент мне хотелось, чтобы рядом был Джонатан, хотелось разделить с ним память о Фелисити и восторг от того, что Чарли такой замечательный. Слезы жгли глаза, когда я потянулась за бумагой для писем и торопливо написала Джонатану новое приглашение на чай.


Декабрь 1857

Я взяла ножовку и срезала большие ветки с росшей за домом сосны. Я украсила гостиную довольно неуклюжим поцелуйным шаром, не так нарядно, как это умела делать Марта, но вполне приемлемо. Я поднесла кончики пальцев к лицу, наслаждаясь запахом смолы, который остался на них, и заплакала. Плакала довольно долго, потом умыла лицо и принялась убирать свой поцелуйный шар гвоздиками и шишками, сорванными с голубой сосны. Теперь все это украшает гостиную, а для Чарли у меня есть вязаный подарок — желтая кофточка.

Рождественским утром я рассказала Чарли стихотворение из моего собственного детства, и последние две строчки заставили меня улыбнуться, потому что они звучали так, словно написаны про нас с Чарли:

«Он был круглолицым и пухлым — совсем как веселый эльф,

И я засмеялась, увидев, хоть и не желала того совсем».


Чарли не понимает слова, но ритм стихотворных строк заставляет его затихать у меня на руках и пристально смотреть на мое лицо. Я подержала его под наряженными ветвями, а когда чмокнула в мягкую щеку, он схватил меня за волосы и притянул к себе. Это и был самый прекрасный рождественский подарок из всех, что я когда-либо получала. В ту ночь он спал у меня на руках. Ничто не нарушало тишину, кроме поскрипывающего по углам дома, и этот звук только подчеркивал глубокую тишину, — и мне этого было достаточно.


Январь 1858

Содержание Фелисити перестало поступать, и вот теперь я полностью зависима от Джонатана. Он получил от меня второе приглашение и приедет завтра, но его почерк стал настолько неровным, что я поражена тем, как быстро наступает ухудшение. Разумеется, у меня есть Чарли, а у него нет никого. Может ли горе ускорить чью-либо смерть?


Январь 1858

Я встретила Джонатана на веранде с Чарли на руках, но моя улыбка угасла, когда я увидела, с каким трудом он передвигается. Он очень похудел и поседел и уже ходит, опираясь на трость. И все же его лицо расплылось в улыбке, а глаза оживились при взгляде на сына. Я не могла передать Чарли ему на руки, а он не мог насмотреться на это маленькое, совершенное личико, пухлые ручки с ямочками и свернутые в кулачки пальчики. Бедняга просто упал в кресло, когда я уложила Чарли в корзинку, а Халид подал чай.

Я пригласила его приходить к нам, когда бы он ни пожелал, и так часто, как захочет.


Февраль 1858

Этим утром я получила от Джонатана конверт; в нем были деньги и выражение сожаления, что он не сможет снова посетить нас. Этому есть лишь одно объяснение: он слишком болен. Но как все быстро!


Март 1858

Наконец пришли новости. Его мать прислала короткое письмо, сообщая, что ее сын, Джонатан Сингх, скончался. У этой женщины прекрасный почерк, и пишет она на безукоризненном английском. Она приложила обычную сумму в рупиях, и тут я осознала, что женщина, написавшая это послание, — бабушка Чарли.

Я отправила ей благодарственное письмо. Решила воспользоваться шансом и, надеясь на ее добрую волю, спросила, не сохранил ли ее сын частицу пепла Фелисити, как это обычно делается. Если так, то не позволят ли мне его забрать. Сама не понимаю, откуда это желание, но если рядом со мной будет частица Фелисити, это принесет мне утешение.


Март 1858

Боже! Подумать только, я могла считать этих людей цивилизованными! Я посетила кремацию Джонатана Сингха, намереваясь умолить его мать отдать мне пепел Фелисити, если он у нее. Я была убеждена в том, что, увидев, как ее собственный сын обращается в пепел, она сумеет меня понять.

Я стояла в стороне от остальных женщин, дабы ничем не помешать ритуалу. Но еще до того, как решила, к кому из облаченных в белое женщин мне следует подойти, от толпы отделилась вдова и взошла на погребальный костер, то была вдова Джонатана в красном свадебном сари. Словно в трансе, она легла на его тело, и ее покрыли поленьями. Богатая семья может позволить себе столько дерева, чтобы хватило для полного сожжения сразу двух тел.

Содрогаясь, я смотрела на то, как члены этой состоятельной семьи спокойно укладывают поленья, слой за слоем, поверх живой женщины, а затем поджигают погребальный костер с четырех сторон. Она не шевельнулась и не издала ни звука, пока двое мужчин придавливали ее концами длинных бамбуковых шестов. Огонь взметнулся, и я подумала, что женщина, должно быть, впала в бессознательное состояние, одурманенная дымом, но тут она закричала. Это был гортанный, пронизывающий, животный звук, и одна рука взметнулась над поленьями. Но груз был слишком велик, чтобы выбраться, а те, что стояли возле костра, были готовы удержать ее в огне. Два тела почернели и сморщились, тая и сплавляясь воедино. То ли огонь вызвал сокращение мышц, то ли она сама так долго боролась и корчилась в пламени?

Этот древний обычай, называемый «сати», истинная мерзость, и меня просто передергивает при воспоминании. Британскими законами он запрещен, но предотвратить отдельные случаи совершенно невозможно. Да мы и не отслеживаем эти варварские обряды. Я стояла неподвижно у ревущего пламени, пока от гари не запершило в горле. Острый запах горящей плоти лишал сил. Крик исторгся из моего горла, когда, ближе к концу, самый близкий родственник покойного с остриженными волосами разбил почерневшие черепа, чтобы высвободить их души. С Фелисити они поступили так же?

Мой мозг разрывался, я не могла ни о чем думать. Сейчас, в начале жаркого сезона, зубы мои стучат, а тело дрожит, не желая согреваться. Чарли плачет и плачет, и мне не удается его успокоить.


Апрель 1858

Не могу избавиться от тех образов — мне снится сати; я просыпаюсь, и сердце колотится в груди. Теперь мне больно принимать деньги от этой семьи. Я не хочу растить Чарли на этой языческой земле.

Нужно отбросить гордость и написать матери.


Апрель 1858

Я во всем созналась! Рассказала о Фелисити, Джонатане, Чарли, сати — обо всем… Я попросила прощения за свое прежнее упрямство в самых уничижительных словах, какие мне только ведомы.

Я умоляла самым смиренным образом о позволении вернуться в Роуз-Холл вместе с Чарли. Я даже предложила последний компромисс — выйти замуж за любого по выбору матери мужчину и никогда ни на что не жаловаться.

Я заплатила фотографу, чтобы он сделал портрет Чарли, который мне хотелось отослать вместе с письмом. Я нарядила его в украшенное вышивкой крестильное платьице, поверх которого надела связанную мною желтую кофточку. Он улыбался в объектив фотографического прибора — ну кто бы устоял, увидев такое личико? Я заказала копию фотографии лично для себя. Временами я смотрю на нее поздним вечером, когда он уже спит, и моя рука блуждает по его улыбке, озорным глазкам и пухлым ручонкам. Я целую фотографию, но только с краешку, чтобы не испортить ее.

Я рассчитываю, что письмо прибудет в Англию через три-четыре месяца, и столько же будет идти ответ, хотя мать может ответить немедленно, если воспользуется телеграфом. Допускаю, ей понадобится какое-то время, чтобы обдумать мое обращение. Она получит то, чего всегда хотела, — послушную, удачно пристроенную замуж дочь, но при этом ей нужно убедить себя в собственном великодушии. У меня остается немного денег, я их откладываю, и к сентябрю их будет достаточно для переезда в Англию.

Фелисити и Джонатан умерли, и теперь Чарли — мой сын. Я воспитаю его английским джентльменом и буду рассказывать ему, какими смелыми и хорошими были его родители. Я никогда не позволю его обижать.


Май 1858

Теперь у него уже есть два передних зубика, они сверкают на фоне его гладкой шоколадной кожи. Он съедает столько, сколько могли бы съесть три малыша. Хаким даже стал готовить в новой кухне, делая нежные фрикадельки из ягнятины и чатни из тамаринда, которое так любит Чарли, а мой малыш в это время играет подле его ног.

Аппетит Чарли поражает. Я ограничиваю его порцию рисового пудинга, который Хаким готовит с шафраном и кишмишем; ей-богу, этот ребенок слопает целый горшок, если только ему позволить.

Он быстро ползает и заливается радостным смехом, когда я делаю вид, что догоняю его. Сегодня он самостоятельно забрался на стул и скоро уже должен начать ходить. Представляю изумленное лицо матери, когда она увидит, как я схожу с корабля с этим чудесным ребенком!


Июнь 1858

Последнюю неделю я чувствую необъяснимую сонливость. Возможно, жаркая погода отбирает у меня силы. Плетеные экраны установлены на окнах, их поливают водой, опахало колышется день и ночь, но я все равно чувствую себя будто высушенной. Скорее всего, придется искать няню, но сил нет, даже чтобы поговорить с кандидатками. Особенно утомляют игры с Чарли. Вчера он заупрямился, а я была неоправданно резка с ним. Но у бедного малыша потница, и мне следует быть внимательнее.

Проведя всего один по-настоящему тяжелый день, поняла, что уже воображаю себе всякие кошмарные сценарии развития событий — как я тяжело заболеваю, умираю и оставляю Чарли одного. Господи, помилуй! Но на следующий день мне уже полегчало. Кто знает, какие недомогания могут нести с собой эти азиатские ветры. Настроения и болезни приходят и уходят, но я не должна быть раздражительной с дорогим Чарли, не должна поддаваться этим жутким мыслям.

Чарли перестал играть с бархатцами, слушает, как ветер звенит на веранде бамбуком. Какой чуткий! Уверена, ум у него намного превышает средний уровень. Знаю, все матери так думают, но с Чарли я не ошибаюсь.


Июль 1858

Вся в заботах. Путешествие потребует большой подготовки. Следует тщательно продумать бюджет, и я уже практически собрала сумму, достаточную для нашего переезда. Но есть и другие, требующие решения, вопросы. Только для одежды, чтобы Чарли всегда был чистым и сухим, понадобится три чемодана. А еще его стеклянные бутылочки для питания и игрушки. Нужно ли брать с собой запас риса и сахара на случай, если питание на корабле окажется недостаточным? Не захватить ли с собой козу, чтобы обеспечить малыша свежим молоком? Но тогда придется брать и пастуха, и корм для козы. И что потом делать с индийским пастухом в Йоркшире. Я должна буду оплатить его переезд назад.

Смогу ли я разыскать Кэти? Стоит ли даже пытаться?

Нужно послать в Симлу за сиропом «Бейли». И мне понадобится запас мыла и ямайского имбирного корня от морской болезни. Брать ли с собой Лалиту? Согласится ли она ехать? Знаю, что-то забыла…

Но неважно. Когда мы доберемся до Англии, все проблемы будут решены и все трудности позабыты.


Август 1858

Мне следует сделать распоряжения насчет дома. Его владелец — шотландец, и он рассчитывает, что все тут останется в безукоризненном порядке. Легче сказать, чем сделать. У Чарли болезненно режутся зубки, и он грызет тиковый подлокотник того самого, любимого парчового кресла. Еще он оставил жуткое пятно на коврике-дхурри, когда у него сделалось расстройство желудка. Кирпичная стена в кухне потемнела от готовки, но, думаю, так и должно быть. Не стану ничего подновлять, тем более что мы построили новую кухню за собственный счет. Интересно, сколько еще распоряжений необходимо будет сделать, прежде чем мы сможем отправиться?

Я не могу уведомить владельца о дате нашего отъезда, пока не получу известий от матери.

О, я снова увижу вересковые пустоши! Надену на Чарли самый теплый свитер, и мы пойдем гулять в рощу. Не могу дождаться, чтобы посмотреть на его лицо, когда он встретит свое первое настоящее Рождество: дом, украшенный падубом; стол с горящими свечами и большим жареным гусем со сливами. Мы будем делать из снега ангелов и есть ростбиф, йоркширский пудинг. А еще я подарю ему ярко раскрашенного Щелкунчика. Интересно, как долго он будет верить в Санта-Клауса?


Сентябрь 1858

Дом приведен в порядок, но с отметинами от зубов на ручке кресла уже ничего невозможно сделать. Может, никто и не заметит. Лалита и Халид уже начали упаковывать мое имущество, а я складываю вещи Чарли. Ему нужно так много одежды на один день, что мне недостаточно имеющейся, а надо, чтобы хватило еще на путешествие вниз по реке. Швея-дурзи сидит на веранде со своей клеткой с майной и шьет крошечные рубашечки. Новая машинка, которой Чарли невероятно гордится, завывает и трещит весь день напролет. Интересно, какая из игрушек сможет лучше занять его во время путешествия в дхули? Это будут нелегкие шесть дней!

Я не писала миссис Сингх о нашем отъезде из боязни, что она, возможно, станет возражать против того, что я увожу ее внука. Рассуждая здраво, я склонна считать, что мои опасения беспочвенны. Женщина ни разу даже не пожелала взглянуть на него, но я этому только рада. Стоило бы ей хоть раз увидеть, какой Чарли удивительный, какой красивый, ей бы захотелось оставить его у себя, и что тогда бы началось!!

Я не знаю, какие законы действуют в этой стране относительно детей, если таковые вообще здесь существуют, но он выглядит как индиец, а я не являюсь его родной матерью. До сих пор миссис Сингх не встречалась с ним, и это к лучшему. Я же смогу обеспечить Чарли достойную жизнь в Йоркшире. Я укреплю его дух, чтобы он мог выстоять против любого предубеждения, с которым может столкнуться. Прекрасное образование поможет многое компенсировать, и я прослежу за тем, чтобы он его получил. Полюбит ли он играть в крикет? У него приятный нрав, который даст возможность завести много друзей. Что касается миссис Сингх, буду ждать до последней минуты и только тогда напишу. Не думаю, что она расстроится, узнав, что я уезжаю. И все же надеюсь, что успею собраться и выехать к тому времени, когда она получит вести.


Сентябрь 1858

Все, что у нас есть, — это наши истории, поэтому перед тем, как отправиться в путь, я заверну этот дневник так, чтобы его не повредила непогода, и положу в дупло сандалового дерева. Это моя история, или, по крайней мере, большая ее часть. Хотелось бы надеяться, что судьба отдаст ее в руки достойному человеку. Если это произойдет, то надеюсь, кто бы ни прочитал эти строки, для него это будет полезно. Так же, как истории Фанни Паркс и Гонории Лоуренс вывели нас с Фелисити на дорогу нашей жизни.

Глава 37

1947

Ну и какой мне прок от дневника Аделы? Как получилось, что она похоронена в Масурле, если вернулась в Англию? Как, если она не вернулась в Англию, ей удалось в одиночку вырастить в Индии ребенка-полукровку и что с ним могло статься? Все эти вопросы я отложила, чтобы заняться поисками Спайка.

Мартин узнал, что мальчик не расстается со Спайком и повсюду таскает его, семья действительно живет в одном из самых неблагополучных районов Симлы. Мы отправимся туда после обеда, когда все должны быть дома, но не на машине, чтобы не показаться богачами, и не на кули, что было бы слишком по-колониальному Тонга не подойдет, потому что там слишком узкие улочки, а значит, остается только велорикша. Мне надлежало надеть юбку и повязать на голову платок. Рикше предложим оплатить весь день — обычно он получает столько за месяц. Мы будем уважительны и произнесем все положенные слова благодарности, все «намасте» и «салам». Если увидим мальчика, будем улыбаться этому воришке, угостим его сладостями, подарим йо-йо и воздушных змеев, уже купленных на базаре в Лаккаре.

Билли о наших планах мы ничего не сказали, но в клубе экспедиция по вызволению Спайка обсуждалась, и Лидия предложила посидеть с нашим мальчиком. Поначалу эта идея нам не понравилась, но у нас был долг перед Эдвардом — он не спал всю ночь, когда мы искали Билли,