Book: Пляжная музыка



Пляжная музыка

Пэт Конрой

Пляжная музыка

Посвящается

трем моим удивительным и незаменимым братьям:

Майклу Джозефу, Джеймсу Патрику и Тимоти Джону

верным спутникам по жизни.

И Томасу Патрику, моему бедному брату,

лишившему себя жизни 31 авгуcma 1994 года


Благодарности

Хочу выразить особую признательность следующим лицам:

Сюзанне Энсли Конрой, моей младшей дочери, которую люблю всем сердцем и которая стала для меня драгоценным даром, посланным в середине жизни; Тиму Белку, другу на всю жизнь, пианисту, южанину из Сан-Франциско;

Дугу Марлетту, моему товарищу по несчастью, с которым мы вместе принимали кудзу [1]и который объяснил мне, что художник может творить только в порыве вдохновения;

романисту Майклу Мьюшоу и Линде Кирби Мьюшоу, которые продемонстрировали мне, что значит гостеприимство, и сделали волшебными мои римские годы;

доктору Марион ОʼНил, спасателю и жительнице острова Хилтон-Хед;

Нэн Тализ, моему блестящему и прелестному издателю. Хотел бы, чтобы у каждого писателя было такое взаимопонимание с его издателем;

Джулиану Баху, моему агенту и последнему настоящему джентльмену, и Марли Русофф, моей подруге из Миннесоты и великой любви моей жизни;

полковнику Джозефу Уэстеру Джонсу-младшему и Джин Голдин Джонс из Ньюберна, штат Теннесси, за их щедрость, отвагу и подлинный шик;

и их сыну, капитану Джозефу У. Джонсу III, американскому герою, убитому во Вьетнаме, отцу двух моих старших дочерей, не дожившему до той поры, когда его девочки превратились в красивых женщин.

Благодарю также и других за неоценимый вклад: Ленору и ее детей, Джессику, Мелиссу, Меган; Грегори и Эмили, Мелинду и Джексона Марлетт; Бетти Роберте, Маргарет Холи, Дениса Адамса; Нури Линдберг, Джейн и Стэна Лефко; Юджина Норриса, Билла Даффорда, Салли и Дану Синклер, Сильвию Пето; Зигмунда и Френсис Грубер, Клиффа и Синтию Грубер; Анну Риверс и Хейварда Сиддонса; Терри и Томми Кей, Мэри Уильсон и Грегга Смита; Билла и Триш Макканн, Джозефа и Кэтлин Алиото; Янека и Мэри Чиу, Генри и Лизель Мэтсон; Элейн Скотт, Брука Брансона, Кэрол Тьюнман; Джой Хейгер, Энн Торраго, Би Белк, Сони и Кэти Роулз; Диану Маркус, Сэнди Йен, Джесс Коэн, Стефена Рубина, Криса Пейвона, Билла и Линн Ковач, Херба и Герту Гуревич, Стива, Риву, Питера, Энн и Джонатана Розенфилд, Рахель Резник, Дика и Пэтси Лоури, Моргана и Джулию Рэндел; жителей острова Фрипп; семьи и учителей женского монастыря Святого Сердца в Сан-Франциско, Соболь, Поллак, ОʼХерн, Нисбет; Харперов из Центральной Флориды и Джиллеспи из Джексонвилла; моих родственников — Джин, Дженис, Тери и Бобби, а также мою племянницу Рахель и моих племянников Уилли и Майкла. Посылаю свою любовь своей первой внучке Элиз Мишель.

Обращение к читателю

Я благодарен всем, кто поделился со мной воспоминаниями о холокосте. Без них я не смог бы написать эту книгу.

Марта Поповски Берлин, чьи родители, Генри и Паула, пережили холокост, помогла мне начать путешествие, приведшее к написанию этой книги. Еврейский центр в Атланте — это дети людей, переживших холокост. Центр холокоста в Северной Калифорнии и семьи Лаури и Фридман, пригласившие меня к себе в Чарлстоне. Благодарю также многие еврейские семьи Атланты. Они рассказали о себе мне или моему помощнику, художнику Мириам Карп. Я благодарен издательству «Олд Нью-Йорк букшор» за публикацию брошюры «Под властью России. Евреи Станислова во время холокоста», которую написал Абрам Либесман, а перевел с иврита Зигмунд Грубер.

Пролог

Пляжная музыка

В 1980-м, через год после того, как моя жена бросилась с моста Сайласа Перльмана в Чарлстоне, штат Южная Каролина, я вместе с маленькой дочкой переехал в Италию, намереваясь начать жизнь заново. Нашей ненаглядной Ли еще не было и двух лет, когда Шайла остановила автомобиль посреди моста и в последний раз посмотрела на город, который так любила. Она поставила машину на ручной тормоз, вышла из нее и с присущей ей кошачьей грацией забралась на перила моста. Жена моя отличалась острым умом и оригинальностью, однако в душе ее была темная сторона, которую она прятала за яркими аллюзиями и иронией, тонкой, как кружево. Шайла так преуспела в стратегии камуфляжа, что ее собственная история казалась цепочкой умело расставленных зеркал, позволяющих ей скрыться от самой себя.

Солнце почти село, и из автомобильной магнитолы лились лучшие хиты группы «Дрифтерз» [2]. Шайла только что побывала на станции техобслуживания, и бак был полон. Она оплатила все счета и записала меня к доктору Джозефу на чистку зубов. Даже в последние минуты жизни она инстинктивно стремилась к порядку. Она гордилась тем, что обыкновенно держала свое сумасшествие в узде, но когда не могла более отбиваться от голосов, звучавших в ушах и призывавших ее к хаосу, сдавалась. Это поражение наваливалось на нее всей своей мощью и, словно брезентом, накрывало ту часть мозга, где прежде был свет. Она лежала в психиатрических больницах, принимала всевозможные препараты, обращалась к специалистам, исповедовавшим самые разные теории, но темная музыка бессознательного сыграла ей реквием и положила конец земной жизни.

По словам очевидцев, собираясь для последнего поступка в своей жизни, Шайла чуть помедлила на перилах, посмотрела на море и корабли, проходившие мимо форта Самтер. Ее красота всегда приводила людей в смятение, и сейчас, когда морской ветер подхватил ее черные волосы и они, словно вымпел, затрепетали у нее за спиной, никто не мог понять, почему такая красивая женщина решилась лишить себя жизни. Но Шайле надоели собственные неполноценность и неустойчивость, и ей захотелось приспустить флаг своего будущего. За три дня до самоубийства она ушла из нашего дома в Ансонборо, и только позднее мне стало известно, что Шайла остановилась в гостинице «Миллз-Хайятт», чтобы привести в порядок дела. Записав меня на прием к врачу, черкнув пару писем и сделав соответствующие распоряжения, чтобы дом наш функционировал в прежнем безупречном порядке, она ярко-красной помадой написала на зеркале в гостиничном номере итоговое «X», оплатила наличными счет, пофлиртовала со швейцаром и дала большие чаевые мальчику, подогнавшему автомобиль. Персонал отеля запомнил ее жизнерадостной и совершенно спокойной.

Пока Шайла балансировала на перилах моста, к ней осторожно подошел приехавший из Флориды мужчина, одурманенный апельсинами и Диснейлендом, и тихо, чтобы не напугать странную незнакомку, спросил:

— Милая, ты в порядке?

Она медленно обернулась и взглянула на него. Потом с глазами, полными слез, шагнула назад — и этот шаг навсегда изменил жизнь ее близких. Эта смерть не удивила тех, кто ее любил, и все же никто из нас так до конца и не оправился. Шайла относилась к тому редкому типу самоубийц, которых никто не винил за содеянное: ее тут же простили, но потом тосковали и глубоко оплакивали ее смерть.

Целых три дня я в составе группы волонтеров с мрачными лицами искал тело. Без устали, словно слепые, водящие пальцами по страницам, набранным шрифтом Брайля, мы обшаривали гавань вдоль и поперек, цепляясь крючьями за морской берег и сваи старого моста, соединявшего Маунт-Плезант с островом Салливан. Двое мальчишек, охотившихся на крабов, обнаружили ее тело в болотной траве.

После похорон на меня напала неизбывная тоска, и я утонул в деталях и технических подробностях, связанных со смертью на Юге. Но и большое горе необходимо время от времени подкармливать, и, пытаясь избавиться от щемящей пустоты, я подкармливал тех, кто приходил ко мне, чтобы хоть как-то поддержать. Но меня не покидала мысль, что я сам оказываю поддержку целой армии, которая собиралась, чтобы облегчить ужасную боль, пронзавшую меня каждый раз при упоминании имени Шайлы. Слово «Шайла» превратилось в мину замедленного действия. Это сладкозвучное слово ранило так больно, что я больше не мог его слышать.

Итак, я растворился в приправах и растительных маслах своей отлично оборудованной кухни. Я кормил друзей и родственников, колдовал над сложными рецептами, которые откладывал на потом, и впервые в жизни попробовал себя в азиатской кухне. Ни на минуту не выключая все шесть газовых конфорок, я готовил бархатистые супы-пюре и тушил мясо на ребрышках. И вот так я стряпал и рыдал, а еще молился за упокой души моей несчастной жены. Я страдал, я горевал, я срывался и готовил сказочные обеды для тех, кто пришел меня утешить.

Не успели мы похоронить Шайлу, как ее родители обратились в суд, чтобы получить опекунство над моей дочерью Ли, и этот процесс вернул меня в реальный мир. Целый год я провел в суде, доказывая свою способность быть отцом. За это время я встретил множество скользких юристов, настолько нечистоплотных, что не стал бы кормить их мозгами беспризорных собак, а их жилистую плоть не пустил бы на приманку для крабов. Мать и отец Шайлы сошли с ума от горя, и я понял, что такое козел отпущения, видя, как их передергивало, когда они выслушивали в суде доказательства моего здравого рассудка, финансовой независимости, хорошей общественной репутации и нормальной сексуальной жизни с их старшей дочерью.

И хотя у меня имелось немало грехов, пробуждавших нездоровое любопытство суда, все те, кто хоть когда-то видел меня с дочерью, не сомневались в моей любви к ребенку. Я просто таю при одном только взгляде на нее. Ли — мой сертификат, мой пропуск в человеческое сообщество, моя последняя надежда.

Но не всепоглощающая любовь к Ли помогла одержать мне победу в суде. Прежде чем совершить последний шаг, Шайла отправила мне письмо, где признавалась мне в любви и просила прощения за свой поступок. Когда адвокат попросил меня в суде прочесть вслух это письмо, родителям Шайлы и всем присутствующим стало ясно, что приписать мне вину за смерть жены было бы попранием справедливости. Это письмо — акт потрясающего милосердия, проявленного в самые мрачные часы жизни Шайлы. Оно прилетело ко мне, словно воздушный поцелуй, последний жест редчайшей, утонченной чувствительности. Своим письмом она сохранила мне Ли. Однако яростность той судебной битвы вконец меня истерзала, изъязвила душу. Казалось, Шайла умерла дважды.

Моим ответом на прыжок жены с моста и изматывающую судебную тяжбу стали полная потеря ориентации и депрессия, а затем и Италия. В Европе я искал передышки и уединения, а неизбежность тайного отъезда из Южной Каролины снова пробудила во мне боевой настрой. К этому времени я уже неплохо зарабатывал на книгах о кулинарии и путешествиях, а бегство всегда было именно тем, что удавалось мне лучше всего.

Полет в Европу был попыткой навсегда оставить в прошлом воспоминания о Шайле и Южной Каролине. Я надеялся спасти жизнь Ли и свою от удушья, которое начал ощущать в местах, где мы с Шайлой вместе росли. Юг для меня был ручной кладью, которую я не смог оставить, сколько границ мне ни пришлось бы пересечь, но дочь моя была ребенком, и я хотел, чтобы она выросла европейкой и осталась в блаженном неведении о тихом, разрушительном Юге, убившем ее мать в одной из самых красивых своих рек. К многочисленным отцовским обязанностям я относился с огромной ответственностью, но, насколько мне было известно, еще не издали такого закона, чтобы я непременно вырастил дочь как южанку. Юг, конечно, был моим счастливым даром, и я унес с собой в изгнание незаживающие раны. Всю дорогу через Атлантику Ли спала у меня на коленях, а когда проснулась, я принялся за ее преображение, начав с того, что научил ее считать по-итальянски. Итак, мы обосновались в Риме и приступили к долгому процессу отказа от себя как от южан, хотя моя мать затеяла целую эпистолярную кампанию, поставив себе целью заманить меня домой. Ее письма приходили каждую пятницу: «Южанин в Риме? Деревенский парень в Италии? Смешно. Ты всегда был непоседой, Джек, никогда не был с собой в ладу. Но запомни мои слова. Скоро ты вернешься. На Юге тебе пришлось несладко. Но он всегда с тобой, и ты от него не отмахнешься».

Хотя мать задела меня за живое, я не отступил. Я рассказывал американским туристам, которые спрашивали меня о моем акценте, что уже не заглядываю в «Геральд трибьюн», чтобы узнать, с каким счетом победила «Атланта брейвз» [3], и даже под дулом пистолета меня не заставить перечитать Фолкнера или мисс Юдору [4]. Я не понимал, что пытаюсь уничтожить собственную аутентичность. Я был настроен весьма решительно и знал, что для заживления душевных ран мне потребуется время. Мне хотелось амнезии, и средством для того был Рим. Пять лет мой план успешно работал.

Но нельзя так просто уйти из семьи без последствий для себя: это слишком дисциплинированная армия и дезертиров не прощает. Даже понимая все мои мотивы, те, кто любил меня больше всего, расценивали мой поступок как предательство. Они считали, что, бросившись с моста, Шайла увлекла за собой и нас с Ли.

Я все это прекрасно знал, но душа моя так выболела, что мне уже было все равно. Я набросился на итальянский и скоро вполне бегло говорил с уличными торговцами и владельцами магазинов в нашем районе. В первый год ссылки, оттачивая свое мастерство, я закончил третью кулинарную книгу, опубликовав там все рецепты, собранные за десять лет обедов в лучших ресторанах Юга. Написал я и книгу о достопримечательностях Рима, ставшую популярной у американских туристов. Я хотел, чтобы каждый американец, прочитавший ее, понял, что Рим — утонченный и вечно прекрасный город, город, сливающийся с безмолвием опадающей листвы, и человек, который не побоится отклониться от основного туристического маршрута, будет вознагражден сполна. В написание этой книги я вложил всю свою боль и тоску по дому. В искусно спрятанном подтексте тех первых лет говорилось, что заграничное путешествие стоит всех связанных с ним неудобств, но одновременно и наносит серьезный урон состоянию души. Я мог вечно писать о неувядающем очаровании Рима, но не мог успокоить душевную боль, которую диагностировал как тоску по дому.

Я держал эту боль в себе, не признавая ее и стараясь о ней не думать. Я сосредоточился на задаче воспитать Ли в чужой мне культуре и нанял служанку по имени Мария Паризе родом из деревни в Умбрии, а потом с удовольствием наблюдал, как та с материнской заботой ухаживает за дочкой. Мария была простой, очень волевой женщиной, набожной и одновременно суеверной, какой может быть только крестьянка, и она с бесконечной радостью растила маленькую американку, потерявшую мать.

Очень скоро Ли стала частью местной фауны, окружавшей палаццо Фарнезе, любимой romanina — римлянкой, принятой людьми, жившими здесь и занимавшимися торговлей на площади, и очень скоро превратилась в самого настоящего лингвиста — первого в нашей семье. Итальянский язык дочери был безупречен, и она уверенно курсировала вдоль изобильных прилавков Кампо деʼФьори с бурными фруктовыми, сырными и оливковыми реками. Я очень рано научил Ли определять, где мы находимся, с помощью обоняния. Южная сторона Кампо пропахла рыбой, и сколько бы эту часть площади ни поливали водой и ни оттирали щеткой, запах аммиака уничтожить было невозможно. Рыба навечно вписала в камни свои имена. Та же история и с ягнятами, и с кофейными зернами, и с пряной травой рукола, и со сверкающими штабелями цитрусов, и с хлебом, пекущимся в больших печах, источающих золотисто-коричневый дух. Я шепотом говорил Ли, что обоняние лучше, чем ежедневник, позволяет запечатлеть в памяти неуловимое граффити времени. Я понял, что у Ли развился собачий нюх, когда на второй год она остановила меня у продуктовой лавки братьев Руджери, сказав: «Папа, трюфели завезли», и только тогда я уловил знакомый запах чистой земли. В качестве награды я купил Ли кусок трюфеля, дорогого, как уран, и на следующее утро нарезал его ей в омлет.

Воспитание Ли занимало большую часть моего времени и вытесняло тоску по ушедшей Шайле на задворки моей жизни, не оставляя мне ни минутки на то, чтобы предаваться скорби. Счастье Ли значило для меня больше, чем все остальное, и я твердо решил не дать развиться у нее склонности к страданиям — наследственной черте нашей семьи. Я знал, что Ли, как дочь Шайлы, да и моя тоже, получит более чем достаточно генов печали. У двух наших семей довольно было грустных историй, чтобы подтолкнуть колонию леммингов к ближайшему водоему [5]. Я не знал, попали ли семена сумасшествия в кровеносную систему моего прекрасного ребенка, но поклялся, что защищу ее от трагических историй, которые она могла бы услышать от обеих ветвей ее семьи, чтобы не дать хода разрушительным силам, вышвырнувшим меня, морально разбитого и опустошенного, в аэропорт Фьюмичино. Признаюсь, я сделался цензором истории для своей дочери. Тот Юг, о котором я рассказывал Ли перед сном, существовал лишь в моем воображении. В нем не было ни малейших признаков опасности или ночных кошмаров. У южной луны не было темной стороны, реки там текли чистые, а камелии всегда были в цвету. У этого Юга не было ни жал, ни шипов, ни сердечной боли.



Поскольку я унаследовал семейный дар рассказчика, моя красиво поданная ложь стала воспоминаниями Ли. Сам того не желая, я совершил ошибку, превратив Южную Каролину в потерянный рай. Тщательно убрав то, что, по моему разумению, могло причинить дочери боль, я превратил собственное детство в нечто соблазнительное, как запретный плод. Конечно, рано или поздно Рим должен был наложить на нее свой отпечаток, а потому я даже не заметил, как заронил в душу ребенка страстное желание увидеть дикую и редкую красоту места своего рождения. Да, Ли узнала секреты, которые нашептывал ей Рим, и все же она не была уроженкой этого города и не была частью его природы, как цветущие лианы, покрывающие стены набережной Тибра.


Почти каждый вечер, укладывая Ли в постель, я рассказывал ей какую-нибудь историю из нашего с Шайлой детства. Но была одна история, которую она просила меня рассказывать снова и снова, пока от частого повторения эта история не обрела законченную форму. Ли просила меня рассказать о том, как мы с Шайлой влюбились друг в друга. Мы жили в соседних домах, еще детьми играли вместе, махали друг другу рукой из окон наших спален и считали себя просто хорошими друзьями. В нашей семье было пятеро братьев, и на Шайлу я смотрел почти как на сестру, пока как-то вечером на пляже, когда мы уже были в старших классах, Шайла не обошлась со мной совсем не по-сестрински.

— Спорим, ты первым стал заигрывать с мамой, — как обычно, сказала Ли.

— Нет, — ответил я. — Я был очень застенчивым.

— А куда же подевалась твоя застенчивость? — засмеялась она.

— Дело в том, что твоя мама помогла мне сделать восхитительное открытие. Оказалось, что я незаурядная личность.

— И ты понял это в старших классах? — заранее зная ответ, улыбнулась Ли.

— Нет, не в старших классах. Тогда у меня были прыщи.

— Но ты ходил на свидание с Ледар Энсли, первой красавицей в классе, главной в группе поддержки, — возразила Ли.

— Она тоже была застенчивой, хотя все думают, что красивые девочки этим не страдают. Поскольку мы оба всего боялись, то отлично подходили друг другу.

— Ее матери ты очень не нравился, — напомнила Ли.

— Она считала, что Ледар заслуживает лучшего. Когда я заходил за Ледар, ее мать смотрела на меня, как на вошь.

— Фу, какой ты грубый! — возмутилась Ли. — А сам злишься, если я скажу что-нибудь в том же роде.

— Я на тебя никогда не злюсь. Моя работа — обожать тебя. И это совсем нетрудно.

— Ну ладно, продолжай. Расскажи, как вы с мамой влюбились друг в друга. Давай о той пляжной вечеринке. Рассказывай о маме, Кэйперсе Миддлтоне, Майке и Джордане.

Я перемахнул через годы и Атлантический океан, а Ли тем временем смотрела на стоявшую у нее на тумбочке фотографию своей прекрасной большеглазой матери. Я знал, что мой рассказ делал ее любовь к матери еще глубже, приближал ее к Шайле, как ничто другое, чего я и добивался.

— Впервые я влюбился в Шайлу Фокс, девушку, которую знал всю жизнь, на острове Святого Георгия.

— Это был остров Святого Михаила, — поправила меня Ли. — Он находится перед островом Орион, там, где живет сейчас твоя мама.

— Верно, — согласился я. Мне всегда было приятно внимание Ли к деталям. — Мой друг устраивал вечеринку в доме своего отца.

— Это был Кэйперс Миддлтон. Его отец — владелец отделения компании «Кока-кола» в Уотерфорде. Он жил в самом красивом особняке на Бэй-стрит.

— Умница. У его отца был еще пляжный домик на берегу…

— А мама встречалась с Кэйперсом и многими другими мальчиками. Она была очень популярна в средней школе Уотерфорда. Вся школа была в нее влюблена. А Кэйперс привел ее на вечеринку.

— Кто кому рассказывает? — спросил я.

— Ты. Мне нравится, как ты рассказываешь, — сказала Ли и снова остановила взгляд на фотографии матери.

И тогда я приступил к рассказу всерьез, вернувшись к острову Святого Михаила в тот самый год, когда свирепствовали штормовые северо-восточные ветры и эрозия барьерных островов достигла опасного уровня. И вот на подмытом берегу, где только что ушла под воду часть древнего леса, бейсбольная команда средней школы Уотерфорда устроила вечеринку во время прилива. Именно в этот вечер, по прогнозам, дом Миддлтона должен был развалиться и упасть в море. Прошлой весной четыре дома в миле отсюда уже были смыты высокой волной. Несмотря на то что дом был обречен и покинут хозяевами, мы устроили там прощальную вечеринку. Дом уже начал смещаться к морю, навстречу серебристым бурунам. Время, отпущенное нам на танцы, уже пошло, и прибой начал отсчет последних часов нашего отрочества. Наше поколение когда-то присутствовало при рождении рок-н-ролла, мы тоже сделали свой посильный вклад: привнесли в музыку ритм и желания, — и вот так пританцовывали — дико и в то же время невинно — все годы средней школы. Власти запретили входить в дом, но мы сломали замок, повешенный шерифом, и освободили дом для последней вечеринки во время прилива.

Мне было почти восемнадцать, но я все еще был сумасшедшим подростком. Меня переполняли бравада и «Мейкерс марк» [6]: я хвастался, что останусь в доме, когда он сорвется с якоря и поплывет по старой прибрежной дороге. Моя подружка Ледар Энсли была слишком благоразумной, чтобы оставаться в накренившемся доме, освещенном лишь фарами автомобилей, в которых мои одноклассники приехали на вечеринку. По дороге к острову Ледар очень мило сказала, что нам пора разбежаться и ее родители настаивают на том, чтобы мы расстались сразу после выпуска. Я кивнул, но не потому, что согласился, а потому, что не мог говорить: резкий выброс гормонов едва не лишил меня дара речи. Ледар также призналась, что хочет попросить Кэйперса Миддлтона сопровождать ее как дебютантку на бал, который устраивает чарлстонское общество Святой Сесилии. Мое происхождение было весьма сомнительным и, конечно же, не столь благородным, как у Ледар, и мама давно предупреждала меня об этом, однако она никогда не говорила, что будет так больно.

Все члены нашей бейсбольной команды со своими подружками танцевали под музыку, льющуюся из транзисторов: местная радиостанция крутила песни, сопровождавшие наш класс все четыре года средней школы. Под нами незаметно поднималось море, а в небе ярко и безмятежно светила луна. В блестящем потоке света, похожем на бархатную дорожку под ногами новобрачных, сверкали чешуя марлинов [7]и спины китов, уходивших в море на сотни миль. Прилив врывался в болото, и каждая волна ударяла о берег со всей своей мощью, дарованной луной. И вот так, волшебно, прошел целый час, и мы, океанские танцоры, бросившие вызов прибою, вдруг обнаружили, что море шумит у нас под ногами, так как волны уже ломились в дом. Предыдущие наводнения раскачали сваи фундамента и вдавили дом в песок. Когда шум прибоя и треск ломающихся бетона и дерева стали слишком громкими, многие мои товарищи по команде и их подружки благоразумно прекратили танцы и побежали к стоявшим возле дома машинам, а море все поднималось и поднималось. Уровень воды перевалил за восемь футов, и казалось, весь остров вот-вот затопит. Все больше танцоров начинали сдаваться: они со смехом бросались наутек, потому что море уже начало разламывать дом. В разваливающемся дереве стонали, словно струны виолончели, проржавевшие от соленой воды гвозди. Не успел я приготовиться швырнуть партнершу, Ледар Энсли, под песню «Annie Had a Baby», как волна оторвала перила крыльца, и я потерял Ледар: визжа от страха, она выбежала на улицу вместе с остальными.

Оставшись один, я взял бутылку «Мейкерс марк», поднялся на верхний этаж, через хозяйскую спальню вышел на веранду и оказался лицом к лицу с луной, океаном и будущим, распростершимся передо мной во всем своем загадочном величии. Это было время, когда меня терзали многие вопросы и я жаждал красоты и царства чистого восторга, дарованного тем, кто обладает воображением и знает, что искать и как. Возможно, именно потому мне нравилась роль правого игрока внешнего поля в нашей бейсбольной команде во время того длинного сезона, когда мы играли на безупречных полях, наслаждаясь красотой игровой дисциплины, которая уже сама по себе была законом. Правая сторона поля предназначена именно для мыслителей, если у них к тому же сильная рука, способная далеко отбросить мяч и не дать игроку, умеющему быстро бегать, перебежать к третьей базе. У меня была верная рука и железное терпение мечтателя, и я бродил в дальней части поля, еще совсем зеленый, счастливый, как ягненок, нервничая, когда питчер-левша подходил к домашней базе.

Внезапно позади меня открылась дверь.

— Мама! — взвизгнула Ли.

Я оглянулся и в лунном свете увидел Шайлу Фокс. Казалось, луна помогла ей специально одеться для этого момента. Шайла присела в глубоком реверансе и спросила, не может ли она пригласить меня на танец.

Мы начали танцевать навстречу самому главному движению нашей жизни. Ветер ревел, а между нами, словно прилив, поднялась странная любовь и добралась до гребня волн, обрушивавшихся на дом. Мы танцевали вдвоем при свете полной луны и автомобильных фар, а наши друзья радостными криками приветствовали очередную волну, вонзавшуюся в фундамент. Пока Атлантика исполняла свой священный танец волн и прилива, дом качался, поднимаясь, точно Ноев ковчег. Мы услышали, как в комнате под нами оставшиеся пять пар завизжали от восторга и ужаса. Я прижимал к себе Шайлу, ту девочку, которая учила меня танцевать на веранде нашего дома. С берега члены нашей команды и их подружки призывали нас оставить дом и присоединиться к ним у костра. Они испуганно кричали и гудками автомобильных клаксонов выражали свое восхищение нашей отвагой.

Потом дом содрогнулся, так как гигантская волна ударила в его основание из шлакобетона. Хотя я испытывал такой же леденящий душу страх, как и тот, что выгнал из дома одноклассников, глаза Шайлы удерживали меня, и мы вместе слушали грохот волн под ногами. Крики друзей перерастали в мольбу каждый раз, как волны обрушивались на размытую дорогу и соленая вода взрывалась на дырявом гудроне, со временем ставшем похожим на недоеденное ребенком печенье.

Снаружи, словно выстрел, раздался треск настила. «Дрифтерз» запели «Save the Last Dance for Me» [8]. И тогда, словно эта сцена уже была давным-давно поставлена и предсказана нам астрологом, мы в один голос сказали:

— Это моя любимая песня.

Мы танцевали под звуки этой песни, которая с тех пор стала нашей, пока не смолкла последняя нота. Я молча кружил ее над ярящейся водой, а она смотрела на меня так, как до сих пор не смотрела ни одна девушка. Под ее взглядом я сам себе казался принцем, рожденным на гребне волны. Она подарила мне красоту, которой у меня не было, и душа моя в огне ее желания исполнилась гордости. Ее страсть рождала в моем сердце что-то очень хорошее, что-то очень трепетное. И тогда она отвела меня в спальню, и мы оказались на драном ковре, а ее губы прижались к моим губам, ее язык соединился с моим языком, и я слышал ее страстный шепот: «Полюби меня, Джек. Заклинаю тебя, полюби меня!»

Я не успел ответить, так как дом еще раз содрогнулся и сделал первый шаг в сторону моря. Дом покачнулся, накренился и рухнул, словно сдался перед силой прилива, который бывает лишь раз в жизни. Казалось, будто под нами вздымается гора.

Мы поднялись с ковра и, держась за руки, чтобы устоять, вышли на расшатанный балкон. Луна освещала море безжизненным светом, и мы смотрели, как белые шапки волн пожирают разбросанные куски фундамента. И пока дом был на свидании с высоким прибоем, мы продолжали танцевать, а я сгорал от любви к юной девушке.

Наша любовь началась и окончилась в морской воде. Впоследствии я часто думал, что лучше бы мы с Шайлой тогда заключили любовный договор, и навсегда остались бы в том затопленном доме, и погибли бы, обнимая друг друга, океан ворвался бы в открытые окна, и море незаметно унесло бы нас в этом смертельном объятии с собой в Гольфстрим, где нет ни мучений, ни боли.

В последний раз я видел Шайлу в городском морге во время опознания в присутствии коронера. Он был на редкость тактичен и оставил меня одного, а я долго рыдал над изуродованным до неузнаваемости телом. Я читал над ней католические молитвы, потому что они были единственными, которые я знал, хоть и не до конца, и пришли они так же легко, как слезы. Вода размыла ее черты, унеся с собой ее красоту, да и крабы сделали свое дело. Когда я поднялся, чтобы уйти, что-то странное бросилось мне в глаза. Я наклонился и повернул ее руку. На левом предплечье был вырезан номер 36 364 04.

— Он сделан недавно, — тихо сказал коронер. — Может, знаете почему?

— Ее отец был в Освенциме, — ответил я. — Это его номер.

— Впервые такое вижу, — заметил он. — Кажется, уже всего навидался, но это точно вижу впервые. Странно. Она что, очень любила отца?

— Вовсе нет. Они едва разговаривали.

— Вы расскажете ему о татуировке?

— Нет. Это его убьет, — ответил я, бросив последний взгляд на тело Шайлы.


Меня зовут Джек Макколл, и я прилетел в Рим, чтобы спокойно вырастить дочь. И вот сейчас, в 1985 году, я поднялся по винтовой лестнице на террасу своего дома, откуда открывается вид на крыши Рима, прихватив с собой музыкальную шкатулку, подаренную мне Шайлой на пятую годовщину нашей свадьбы. Я заводил ее и смотрел на римскую ночь. Вдалеке прозвонил колокол, словно заблудший ангел заплакал, а с Тибра подул легкий ветерок. Музыкальная шкатулка играла фортепьянный концерт Моцарта № 21, одно из самых моих любимых произведений. Из ресторана «Джиджетто» внизу доносились густые запахи кухни: пахло жаренным на гриле ягненком, листьями мяты и шалфея. Я закрыл глаза и снова увидел лицо Шайлы.

Вынул из шкатулки письмо, которое она отправила мне в день смерти, посмотрел, как она написала мое имя. У нее был красивый почерк, и она старательно вывела на бумаге мое имя. Я хотел было снова перечитать письмо, но передумал и только прислушался к шуму транспорта на набережной, а потом вынул из шкатулки золотую цепочку с кулоном. Это был подарок ее матери на шестнадцатилетие, и Шайла не снимала ее вплоть до своего последнего дня. Кулон стал частью воспоминаний о том, как мы занимались любовью. В своем завещании Шайла указала, что хочет, чтобы Ли надела его, когда «достаточно повзрослеет и поймет цену подарка». Затеяв против меня судебную тяжбу, родители Шайлы попросили вернуть кулон. Поскольку мне казалось, что это нечто вроде талисмана, приносящего несчастье, я даже подумывал о том, чтобы отправить им его без объяснений и обратного адреса. В ту первую ночь для меня это была просто цепочка с кулоном, и я положил ее обратно в музыкальную шкатулку.

Когда я разглядывал пешеходов внизу, то еще не знал, что пройдет полгода — и моя жизнь изменится навсегда.

Часть I

Глава первая

Пляжная музыка

Когда просыпается пьяцца Фарнезе, я уже на ногах. В темноте варю кофе и выхожу на террасу с чашкой. Смотрю на первые лучи солнца, нисходящие на рыжевато-красный город.

В шесть утра в газетном киоске под навесом появляется человек и начинает раскладывать журналы. Затем с западной стороны на площадь выползает грузовик: он доставляет пачки «Иль мессаджеро» и других утренних газет. Охраняющие вход во французское посольство карабинеры включают фары своих джипов и начинают медленно объезжать вокруг палаццо Фарнезе. Выражение на их лицах словно у фигур на картах в потрепанной колоде, и вообще они, похоже, явно скучают, просиживая с сигаретой в зубах в своих автомобилях долгие римские ночи. Перед «Бон кафе» останавливается пикап с мешками ароматного кофе, и владелец кафе тотчас же поднимает стальные жалюзи. Первая чашка кофе достается водителю пикапа, вторая — продавцу газет. Маленький мальчик, сын владельца кафе, берет две чашки черного кофе и несет карабинерам, а напротив моего дома, в монастыре Святой Бригитты, начинают суетиться монахини.

При свете тусклых звезд и низкой луны монахиня отворяет стальную калитку перед церковью Святой Бригитты, что означает скорое начало мессы. Следить за всеми этими приготовлениями ужасно утомительно, и тогда я, по заведенному обычаю, начинаю пересчитывать все тринадцать церквей, которые можно увидеть с моей террасы. Я все еще продолжал считать их, когда заметил, как на пьяццу со стороны Кампо деʼФьори вышел мужчина, который последние несколько дней постоянно ходил за нами.

Когда он поднял голову и посмотрел на нашу террасу, я тут же спрятался за кустом олеандра. Затем мужчина вошел в кафе, а я продолжил свое занятие: считал колокольни и четыре башни с большими лунообразными часами, стрелки которых увековечивают момент их смерти на глазах у всего Рима. А еще я с удовольствием слушал музыку фонтанов на пьяцце.



В это утро понедельника на другой стороне площади на террасе у церкви монахиня, беззаботная, как мотылек, ухаживала за розами. Полосатый кот подкрадывался к голубю, на которого упал первый солнечный луч, но проходящий мимо пьянчуга хлопнул в ладоши и спугнул обоих. Мой преследователь вышел из кафе и снова бросил взгляд в мою сторону. Прикурил сигарету, подошел к газетному киоску и купил номер «Иль мессаджеро».

Площадь подо мной начинала оживать: выкатились первые машины, с боковых улиц появились первые пешеходы. Заворковали голуби, облюбовавшие величавые ряды лилий на антаблементе французского посольства. Я люблю порядок и строгость моей пьяццы.

В семь часов утра в доме напротив приступили к работе кровельщики. Они заменяли старую черепицу новой, создавая странную музыку вгоняемых в черепицу гвоздей, похожую на звучащие под водой ксилофоны. Я допил кофе и спустился вниз — будить Ли в школу.

Когда я подошел к окну ее спальни и открыл жалюзи, Ли спросила:

— Папочка, тот человек по-прежнему следит за нами?

— Он ждет нас на пьяцце, как и прежде.

— Как думаешь, кто он такой?

— Сегодня выясню, детка.

— А вдруг он похищает людей? Вдруг он продаст меня цыганам и мне придется зарабатывать на жизнь, обворовывая туристов?

— Ты опять наслушалась Марию. Не верь тому, что она говорит тебе о цыганах или о коммунистах. А теперь поторопись. Тебе пора в школу. Сестра Розария всегда меня ругает, когда ты опаздываешь.

— Папочка, а вдруг он захочет меня обидеть?

Я поднял дочку, чтобы мы могли посмотреть друг другу в глаза.

— Я ведь тебе уже говорил: твой папа, возможно, и глупый. Ну а какой еще?

— Большой, — хихикнула Ли.

— Насколько большой?

— Огромный. В тебе шесть футов и шесть дюймов.

— Как называют меня дети в твоей школе?

— Они прозвали тебя Il Gigante — великаном, — снова рассмеялась дочка.

— Да, я великан. А тот человек — карлик, карабкающийся по бобовому стеблю.

— Но карлик убил великана, срубив стебель, — возразила Ли.

Я стиснул ее в объятиях и рассмеялся:

— Да, тебя не проведешь, Ли. Вся в маму. Но не беспокойся. Это же сказка. В настоящей жизни великаны чистят зубы костями, выдернутыми из ног таких карликов.

— Фу, какая гадость! Мне теперь и зубы чистить не захочется.

Я услышал, как с улицы в прихожую вошла Мария и крикнула Ли:

— Buon giorno, piccolina [9].

Поставив зонтик в шкаф, Мария вошла в кухню, и я налил ей чашку кофе.

— Buon giorno, Dottore, — поприветствовала меня Мария.

— Я не доктор, Мария, — ответил я на своем правильном итальянском.

Я не способен усвоить диалект Марии. Он отчасти напоминает птичий щебет, отчасти — речь заики, однако Мария никогда не раздражалась, когда я ее не понимал.

— В Италии вы доктор, — сказала она по-итальянски. — Поэтому радуйтесь и придержите язык. Мне нравится называть вас «доктор» в присутствии других служанок. Они знают, что я работаю на благородного человека. Кстати, ваш друг все еще здесь.

— Я видел его с террасы. Кто-нибудь его знает?

— Консьерж разговаривал с владельцем «Бон кафе». Незнакомец говорит, что он турист из Милана. Но почему турист смотрит только на этот дом и не интересуется палаццо Фарнезе? Бруно из газетного киоска думает, что этот человек — полицейский и что вы, наверное, связаны с наркотиками или с Красными бригадами. Никто из карабинеров его раньше не видел, но они слишком молоды, чтобы видеть кого-то, кроме своих матерей. Он покупает сигареты в cartoleria [10]у Джанины. За ним вся пьяцца следит. На вид он не опасен. Просят передать, чтобы вы не беспокоились.

— Скажите им спасибо. Постараюсь их отблагодарить.

— В этом нет нужды, — ответила она. — Хоть вы и la piccolina — иностранцы, но живете на пьяцце. А у нас за соседей стоят горой.

— Выходите за меня замуж, Мария, — произнес я, взяв ее за руку. — Выходите за меня. Я отдам вам свои деньги и позволю растить ребенка.

— Не говорите глупости. Sciocchezze! [11]— громко расхохотавшись, вырвала руку Мария. — Americano pazzo [12]. Вы меня все время дразните. А вдруг в один прекрасный день я скажу «да», и что вы тогда будете делать, Dottore?

— Позвоню Папе. Пусть притащится в собор Святого Петра и обвенчает нас.

— Вы для меня слишком большой, синьор Макколл, — заметила она, окинув меня взглядом. — Того и гляди, раздавите в постели.

— Тысяча извинений, — ответил я, увидев, что в дверях кухни появилась Ли, уже одетая для школы.

Ли широко улыбнулась, чтобы я мог видеть ее тщательно вычищенные зубы. Я подошел, проверил ее уши, шею и, одобрительно кивнув, послал ее к Марии, которая принялась заплетать ей косы. Волосы Ли темной волной блестели под электрической лампой. Когда она встряхивала ими, они мерцали, словно вода в реке.

— Беллиссима, беллиссима! — запела Мария, заплетая волосы в красивые косы. — Самая хорошенькая девочка на площади.

Вся жизнь Ли сосредоточилась вокруг площади Фарнезе. Дочь находилась в блаженном неведении, что я бежал от прошлого и за мной гналось слишком много охотников. Она не помнила, как мы летели из Южной Каролины в Нью-Йорк или ночного полета на самолете компании «Аль Италия», который и доставил нас в Рим.

Ли схватила меня за руку, когда мы поздоровались с консьержем и вышли на яркий свет.

Мужчина повернулся к нам спиной и прикурил еще одну сигарету. Затем притворился, что читает надпись на мемориальной доске над аптекой.

— Ты ведь не станешь с ним драться, папочка? — спросила Ли.

— Даю слово: драться не буду. Ты считаешь меня глупым? После того, что случилось в прошлый раз?

— Я напугалась, когда тебя посадили в тюрьму, — сказала она.

— А уж я-то как напугался. Рим закончил боксерскую карьеру твоего папы.

— Все монахини знают, что ты сидел в тюрьме «Реджина Коели», — осудила меня Ли с высоты своего восьмилетнего возраста. — Даже сестра Розария. Это очень стыдно.

— Это было несовпадение культур, — возразил я, когда мы пошли по забитой народом площади. — Великан подумал, что должен надрать кое-кому задницу. Ошибочное суждение, которое мог бы сделать любой американец.

— Ты должен мне тысячу лир, — заявила Ли.

— Я не произнес ни одного нецензурного слова. А потому ничего тебе не должен.

— Ты сказал слово на букву «з». За это полагается тысяча лир.

— «Задница» не считается нецензурным словом. В английском языке словом «ass» называют осла, и пришло оно из Библии. Вот, например: «They rode Jesus through the city seated on a small ass» [13].

— Ты использовал это слово в другом значении, — возразила Ли. — Так что по-честному ты должен дать мне тысячу лир.

— Я взрослый, — сказал я. — И мне по должностной инструкции не положено быть честным с детьми.

— Я была с тобой в тюрьме, — чопорным голоском произнесла Ли. — Сестра Розария считает, что тебе должно быть стыдно.

— Я стал жертвой общества, где господствуют мужчины и где меня не так поняли.

— Ты поступил как грубиян, — добила меня Ли.

Каждый раз, когда я терял самообладание, повышал голос или когда оказывался в ситуации, содержащей семена раздора, Ли напоминала мне о моем самом спорном нарушении итальянских обычаев. Случилось это в наши первые месяцы в Риме, когда я еще только пытался приспособиться жить без всякой помощи, с ребенком на руках в чужом городе. Каждый день я сталкивался с необходимостью удовлетворять самые разные потребности и желания малышки. От меня требовались умения городского менеджера, способного провести ее через все засады, которые Рим устраивал на нашем пути. Только чудом удалось найти нужного педиатра. Чтобы установить телефон, потребовались: три поездки в ратушу, четыре — в телефонную компанию, три взятки наличными и ящик хорошего вина консьержу, знавшему брата друга, жившего по соседству с мэром. Город явно гордился своей крайней неэффективностью. Его добродушная анархия каждый день доводила меня до изнеможения.

Однако никаких неприятностей в Риме со мной не случалось до тех пор, пока я не потерял бдительность, прохаживаясь на Кампо деʼФьори мимо прилавков под тентами, оберегавшими от солнца сказочные фрукты и овощи. Я вел дочку по шумному людскому муравейнику и разглядывал штабеля фруктов, где осы сосали нектар слив, а шершни, как щенки, резвились между гроздьями винограда и сочными персиками. Указав Ли на ос, я сказал, что между торговцами и ними существует что-то вроде дружеского соглашения: первые продают фрукты, а вторые их едят.

Похожая на театр уличная жизнь Кампо сразу же очаровала Ли, как только мы поселились по соседству. Каждый день мы начинали с северной части рынка, где покупали хлеб, а кончали магазином братьев Руджери, который пропах сыром и свининой и в котором с потолка свисало пятьдесят окороков prosciutto [14]. Из подсобки выкатывали головы пармезана величиной с колеса грузовика. Всего братьев было пятеро, причем каждый являлся уникальным и трагическим персонажем, словно все они играли роли в пяти разных операх. Каждый брат был самобытен и вносил ноту импровизации и театральности в продажу их ароматного продукта. Именно у дверей их магазина я напросился на неприятности, когда вспомнил, что забыл купить оливки.

И когда мы с Ли снова пошли вдоль Кампо, мимо точильщика ножей, мимо ларьков, торгующих легкими и требухой, то наткнулись на пылающие остатки брака четы Де Анжело. Хотя нам потребовалось время, чтобы запомнить их имена, я уже несколько раз становился свидетелем стычек между Миммо и Софией Де Анжело на пьяцце Фарнезе. Миммо был работягой и алкоголиком, его часто можно было видеть сидящим с бутылкой граппы на пятидесятиметровой каменной скамье, огибающей фасад палаццо Фарнезе. Это был коренастый мужчина с волосатыми плечами и толстыми мощными руками. Граппу он пил прямо из горлышка и при этом не столько пьянел, сколько мрачнел. А помрачнев, принимался браниться себе под нос, жалуясь на жизнь. Обычно потом к нему подходила жена, и они начинали орать друг на друга, да так громко, что эти крики были слышны и на набережной Тибра, и на улицах, ведущих с пьяццы Навона. Похоже, если Де Анжело и соблюдали какой-то протокол за закрытыми дверями своей квартиры, то на их яростные публичные схватки он не распространялся. Мы с Ли несколько раз наблюдали из окна их ссоры, и можно сказать, что по громкости звука и набору бранных слов эта римская парочка просто не имела себе равных. Заканчивалось все обычно тем, что расстроенная и плачущая София ударялась в постыдное бегство в сторону дома, понимая, что вся площадь прислушивалась к ним и явно наслаждалась их актерским мастерством.

— Он злой, — заявила Ли.

— Итальянцы не дерутся, — сказал я ей. — Они только вопят.

Однако семейные ссоры Де Анжело становились все чаще, а децибелы все выше. София была привлекательной, слегка мелодраматичной и при этом на десять лет моложе своего сурового, грубого мужа. У нее были красивые ноги, полная фигура, а глаза до краев наполнены болью. Каждый день Миммо пил все больше, София рыдала все горше, а их языковое общение все сильнее наполнялось исконной тоской и безнадежностью бедняков. Мария сказала мне, что Миммо угрожает убить Софию, так как та позорит его перед соседями, а мужчина становится полным ничтожеством, если теряет уважение друзей и земляков.

Все это не имело ни малейшего отношения к моей жизни. Супруги Де Анжело были местной достопримечательностью, тревожной кодой в той войне полов, которая, на мое счастье, меня уже не касалась.

Однако в тот памятный день нашего первого года в Риме я покупал оливки у торговца, раздражительного, угрюмого человека, который уже даже начинал мне нравиться своей оригинальной мрачностью, как вдруг услышал визг Ли. Я поднял глаза и увидел кулак, опустившийся на щеку Софии.

Но завели меня не кровь, не слезы и даже не плач. Нет, дело было в той жалости, что я почувствовал к Софии, заметив ужас и беспомощность в ее глазах, которые так часто наблюдал в детстве. Однако вполне держал себя в руках, когда подошел к Миммо, так как прекрасно понимал, что нахожусь в чужой стране, с незнакомыми обычаями, и мое вмешательство может быть встречено с осуждением.

Миммо собирался снова ударить Софию, но я схватил его за руку. Миммо просто обезумел, увидев, что я вмешиваюсь в его воспитание жены. Он попытался ударить меня свободной рукой, но я отразил его выпад и прижал обе его руки к бокам.

— Нет, синьор, — сказал я вежливо на своем неуверенном итальянском. — È malo.

Миммо разразился итальянскими ругательствами, которые смогли прояснить смысл граффити на стенах и мостах Рима, когда позже я вместе с Ли исследовал границы Старого города. Я уловил слово «morte» и подумал, что Миммо угрожает мне убийством, а еще слово «stronzo», всеобъемлющий уличный термин, приблизительно эквивалентный английскому «задница».

Миммо вырвал руку и попытался было двинуть меня в челюсть, но я снова поймал его за руку, оторвал от земли и прижал к стене пекарни. Народ кругом начал визжать, я опустил глаза и увидел застывшее от ужаса лицо Ли. Испугавшись за нее, я попытался найти способ тихонько покинуть сцену, ставшую не хуже, чем в оперном театре. Миммо плюнул мне в лицо, и на секунду мне захотелось оторвать ему голову, но я снова посмотрел на дочь и понял, что, пока не появилась полиция, нужно поскорее делать ноги.

Я поставил Миммо на землю рядом с Софией, которая стала кричать на меня, чтобы я отпустил ее мужа. Тогда я схватил Ли, твердя «Mi dispiace» [15]Миммо и его жене. Женщины в толпе радостно зааплодировали, когда мы быстро пошли прочь. И только услышав визг клаксона приближавшегося полицейского автомобиля, я вдруг до смерти испугался.

Из толпы мне удалось выбраться достаточно легко, но, пока мы шли к нашему дому, все глаза смотрели мне вслед. Мы нырнули в кафе на Виколо дель Галло, куда я часто водил Ли поесть мороженого. Хозяйкой кафе была по-матерински заботливая женщина, которая обожала Ли и каждый раз, как та произносила новое итальянское слово, давала ей конфетку.

Я заказал капучино для себя и мороженое для дочери, не заметив, что за мной в кафе вошел синьор Де Анжело. Хозяйка сначала подала Ли мороженое, а потом со свистом и шипением, как умеют делать только итальянцы, приготовила мне капучино. Я по-прежнему не слышал и не видел, как Миммо Де Анжело купил бутылку пива и тут же выпил ее.

Узнал я об этом только тогда, когда получил бутылкой по лбу так, что одна сторона моего лица онемела и потекла кровь. Предупреждая второй удар, я схватил Миммо за руку, легко поднял его, поскольку он был гораздо меньше меня ростом, и уложил ничком на оцинкованную барную стойку. Ли завизжала, вместе с ней и хозяйка кафе, а вместе с ними и София, а еще, казалось, и пол-Рима, когда я вдавливал Миммо в барную стойку и смотрел в зеркало на то, как по моему лицу течет кровь. Тогда я схватил Миммо за ремень и ворот рубашки и, набирая скорость, побежал с ним вдоль стойки, таща его, словно с тюк с грязным бельем. Я бежал с ним десять футов, сметая по пути стаканы, кофейные чашки и ложки. Когда барная стойка кончилась, я отпустил Миммо, он пролетел по воздуху, прямо через столик изумленных посетителей, и под звон разбитого стекла, с шумом и брызгами крови рухнул на автомат для игры в пинбол.

Ту ночь мы с Ли провели в тюрьме «Реджина Коели», расположенной на набережной Тибра, слыша, как римлянки с холма Яникул окликают сидящих в тюрьме любовников. Тюремный врач наложил мне пять швов на порез над бровью и убедил начальника тюрьмы, что Ли — сирота, только что потерявшая мать, а потому ее ни в коем случае нельзя со мной разлучать. Охранник, который отвел нас с Ли в камеру, спросил, какую пасту я предпочитаю на ужин и какое вино мне принести — белое или красное. Позднее я написал статью в журнал «Юропеан трэвел энд лайф» о своем пребывании в камере, присвоив две звезды тюремному ресторану.

Выйдя из «Реджина Коели», мы с Ли стали местными знаменитостями. За то короткое время, что я пробыл в тюрьме, мой итальянский существенно улучшился, а потому я советую американцам, желающим пройти ускоренный курс языка, посидеть в тюрьме. Это самый верный способ.

Но самым долгосрочным результатом нашего заточения стало повышение статуса и возможность считаться полноправными жителями пьяццы. Большинство стариков, любивших посидеть на скамье перед палаццо, полагали, что величие Италии не в последнюю очередь зиждется на твердости, с которой мужчины обращаются со своими женщинами. В средиземноморской стране, особенно на юге Италии, а также среди определенных представителей низших классов битье жены рассматривается как форма семейной дисциплины, такая же, как заставлять работать в поле мулов, и не дело американских туристов вмешиваться в семейные дела итальянцев. Но женщины пьяццы были едины в своем презрении к Миммо и восхищались человеком, пролившим свою кровь и пострадавшим за итальянок.

Вот почему тем утром вся площадь наблюдала за чужаком, шедшим за нами по виа ди Монсеррато.

На Ли были желтый комбинезон и блестящие коричневые кожаные туфли, так что она гляделась в каждую витрину, мимо которой мы проходили. Она явно чувствовала себя хорошенькой, а ее темные волосы блестели на солнце, словно крыло птицы. Сорокалетний идиот Джанкарло окликнул нас, когда его измученная, многострадальная мать везла его в коляске мимо английской семинарии. Никто в округе не знал, что будет с Джанкарло, если его мать умрет, и все с облегчением вздыхали, когда каждое утро они появлялись на улице. Нам помахал глухонемой Антонио, и я остановился, чтобы дать ему прикурить. Мы оказались в окружении английских семинаристов, шедших на занятия, серьезных, неулыбчивых мальчиков с неестественно бледными лицами, словно они всю жизнь провели в подземелье.

— Папочка, этот человек хочет нас убить? — спросила Ли.

— Нет, он просто хочет узнать, где мы живем, чем занимаемся и в какую школу ты ходишь.

— Он это уже знает. Он ходил за нами в пятницу.

— Не стоит беспокоиться, детка, — сказал я, сжав ее руку. — Он не собирается помешать нам ходить в школу.

У дома № 20 на виа ди Монсеррато мы вошли в густую ароматную тень двора, и Ли позвала кота Джерардо, чтобы угостить его утренней порцией пепперони [16]. Рыже-коричневый кот стремительно подскочил к дочке, жадно схватил мясо и с добычей в зубах взлетел по лестнице, выложенной кусочками мрамора и украшенной теперь уже побитыми статуями. Человек, преследовавший нас, притворился, что читает меню в траттории на маленькой площади.

— Если он соберется там поесть, надеюсь, что он закажет мидии, — сказала Ли.

— Стыдись! — приструнил я дочь.

Недавно американский турист заработал гепатит, поев мидий в одном римском ресторане.

— Зуб даю, что он из Красных бригад, — заявила Ли.

— Откуда ты знаешь о Красных бригадах?

— Мария мне все рассказывает. Они убили итальянского премьер-министра и засунули его тело в багажник автомобиля. Если хочешь, покажу, где они его оставили.

— Этот человек не из Красных бригад. Он слишком хорошо одет.

— Тебе тоже не мешает одеваться получше. Как итальянец, — пожала плечами Ли.

— Извиняюсь, маленькая говнюшка, за то, что меня нельзя назвать bella figura [17], — нежно ответил я.

— С тебя еще тысяча лир! — воскликнула Ли. — Нехорошо называть собственную дочь маленькой говнюшкой.

— Да я же в хорошем смысле. Это еще один способ сказать, что я тебя люблю. Все папы в Штатах так говорят.

— Это грубо. Ни один итальянский отец так своей дочери не скажет, а они любят своих дочерей еще больше.

— Это Мария так говорит?

— И сестра Розария.

— Ты абсолютно права. С этого момента я буду за собой следить и постараюсь стать похожим на bella figura.

Мы осторожно перебрались через дорогу, так как я знал, что римляне всегда ездят так, словно за кем-то гонятся, потому я всегда предельно внимателен по дороге в школу. Однажды я видел, как английский турист на понте Маццини шутливо вскинул вверх руки в знак того, что сдается, и просто остановил свою машину прямо на середине моста. Когда я подошел узнать, не могу ли чем-нибудь помочь, англичанин произнес: «Это не езда. Я бы сказал: это регби».

— Сегодня будет чудесный день, папочка, — сказала Ли. — Нет дымки.

В некоторые дни дымка над городом такая плотная, что не видно «Хилтона», и меня даже радовало, что смог иногда стоял на страже интересов общества.

— Голова Святого Петра, — произнесла она, завидев над платанами у реки купол собора.

Когда мы только приехали в Рим, Ли путала слова «купол» и «голова», и с тех пор это стало нашей излюбленной шуткой. Я посмотрел вниз, на излучину Тибра. Ни одна река, какой бы грязной и загаженной она ни была, не может выглядеть безобразной. Мало что привлекает меня так, как красота движущейся воды.

Незнакомец держался на расстоянии и даже не поднялся на мост, пока не увидел, что мы спускаемся по ступеням рядом с тюрьмой «Реджина Коели». Теперь, когда он знал, что мы в курсе того, что он ходит за нами по пятам, он вел себя осторожнее, а может, люди на пьяцце успели ему сообщить, как я швырнул Миммо на автомат для игры в пинбол.

Мы вошли во двор «Сакра Куоре» [18]в конце длинной виа ди Сан-Франческо ди Салис.

Нас заметила сестра Розария, хрупкая, но очень красивая монахиня, слывшая одним из лучших педагогов начальных классов в Риме. Уже три года, как она учила Ли, и между ними сразу же возникло полное взаимопонимание. Те монахини, которых я знал по Южной Каролине, были злобными созданиями, и они помогли отравить мое нелегкое католическое детство. Хотя я знал, что невозможно быть экс-католиком, так же как и экс-мусульманином, я поклялся не делать из Ли католички. Но чего я не учел, так это того, что, живя в католической стране, она не сможет избежать цепких рук церкви.

Сестра Розария выскочила из дверей школы и помчалась к Ли, и они бросились друг к другу в объятия, совсем как школьницы. Я был потрясен этой неподдельной, открытой любовью монахини к Ли. Сестра Розария подняла на меня яркие, смеющиеся глаза и сказала, что она рада, что мы снова привели с собой в школу гостя. И она одними глазами показала в сторону мужчины, который уже четвертый день подряд ходил за нами по пятам.

— Chi è? — спросила сестра Розария.

— Он сам скажет, — ответил я по-итальянски. — Он явно хочет, чтобы мы знали, что нас преследуют. Возможно, сегодня он скажет мне почему.

— Вам известно, синьор Макколл, — сказала сестра Розария, — что у вас самая умная и красивая маленькая девочка во всем Риме?

— Sì, Suora [19], — ответил я. — Я самый счастливый человек в мире.

— Ты самый лучший папочка в мире, — заявила Ли, крепко ко мне прижавшись.

— Вот таким способом ты можешь заработать себе денег, тигренок, тогда я уж точно не буду говорить бранных слов.

— Берегись этого человека, — сказала Ли. — Если ты умрешь, папочка, я останусь совсем одна.

— Ничего со мной не случится, обещаю. — Я попрощался и вышел из монастырского двора, быстро оглядевшись по сторонам.

Юные балерины танцующей походкой шли в студию на виа ди Сан-Франческо ди Салис, а студенты художественной школы стояли, покуривая, на ступеньках здания, но никаких признаков моего преследователя не было. Я подождал целую минуту и затем увидел, как голова мужчины показалась в дверях бара напротив балетной школы и так же быстро исчезла.

В то утро я надел спортивные туфли, поэтому легкой трусцой пустился по прямой римской улице с высокими стенами, где негде было укрыться, и подошел к кафе.

Когда я вошел, мужчина помахал мне рукой, приглашая присоединиться к нему.

— Я уже заказал вам капучино, синьор Макколл, — сказал он любезно.

— Вы пугаете мою дочь, Шерлок. Хочу, чтобы вы прекратили это делать.

— Вы кладете в капучино один кусок сахара, — как ни в чем не бывало продолжал мужчина. — Мне кажется, что я уже знаю ваши привычки.

— Может, знаете и то, что, когда я нервничаю, могу дать любому пинок под зад?

— О вашей склонности к насилию мне уже говорили. Но я специалист по самообороне. Таэквондо, джиу-джитсу, карате. У меня несколько черных поясов. Учителя обучили меня избегать опасностей, — заявил он. — Давайте-ка сначала выпьем кофе, а потом перейдем к делу.

— Я и не знал, что в Италии есть частные детективы, — заметил я, когда бармен придвинул ко мне чашку с капучино, а детектив, сделав небольшой глоток кофе, одобрительно кивнул.

— Мы вроде священников. Люди приходят к нам только тогда, когда попадают в беду. Меня зовут Перикл Старрачи. У меня есть офис в Милане. Но я люблю путешествовать по Италии: интересуюсь искусством этрусков.

— Зачем вы за мной ходите, Перикл?

— Потому что мне за это заплатили.

— Давайте напрямик. Кто вас послал?

— Она хотела бы с вами встретиться.

— Кто она?

— Она хочет подписать мирный договор.

— А-а, моя мать. Моя чертова, лживая, готовая нанести удар в спину мамаша, которая для меня как гвоздь в заднице.

— Это не ваша мать, — возразил Перикл.

— Значит, это тесть.

— Нет, — сказал Перикл. — Его дочь.

— Марта? — удивился я. — Какого черта Марте вас нанимать?

— Потому что никто не захотел дать ей ваш адрес. Ваша семья не желает с ней общаться.

— Прекрасно! — воскликнул я. — Это первая хорошая вещь, которую я узнал о своей семье за долгие годы.

— Ей необходимо поговорить с вами.

— Передайте ей, что я не желаю видеть ни ее, ни любого члена ее семьи, даже если сам Господь Бог отправит мне записку со своего персонального компьютера, но она, конечно, вам об этом уже сказала.

— Она сказала, что произошло ужасное недоразумение, которое, как она думает, необходимо прояснить.

— Нет никакого недоразумения, — заявил я, поднимаясь, чтобы уйти. — Я обещал себе никогда больше не видеть этих людей. И мне никогда еще не было так легко сдержать обещание. Второе обещание, сдержать которое было так же легко, — это никогда не встречаться ни с кем из членов моей семьи. Я очень демократичен. Не хочу видеть ни одной сволочи, которая когда-либо говорила со мной по-английски во время первых моих тридцати лет на земле.

— Синьора Фокс теперь понимает, что вы не были виноваты в смерти ее сестры.

— Передайте ей мою благодарность и скажите, что я не обвиняю ее ни в повреждении озонового слоя, ни в таянии полярных льдов, ни в повышении цен на пепперони. Приятно было поговорить с вами, Перикл. — И я вышел из кафе на улицу.

— У нее есть для вас информация, — сказал Перикл, нагнав меня. — Что-то, что, как она говорит, вы хотели бы знать. Это о женщине. О хранительнице монет. Похоже, так она ее назвала.

При этих словах я остановился, словно меня пробила шрапнель.

— Передайте Марте, что я приглашаю ее сегодня на ужин. Я буду в «Да Фортунато», неподалеку от Пантеона.

— Уже передал, синьор Макколл, — улыбнулся Перикл. — Вот видите, я же вам говорил, что знаю все ваши привычки.

Глава вторая

Пляжная музыка

Когда в начале лета ко мне в Рим приезжают друзья, я обязательно во время грозы веду их в Пантеон и предлагаю встать под воздушным, удивительно пропорциональным куполом, прямо под струи воды, льющейся из отверстия на мраморный пол, и смотреть, как молнии вспарывают дикое, яростное небо. Император Адриан перестроил храм, чтобы почтить богов, которым нынче уже не молятся, но грубая страсть величественного и гармоничного облика Пантеона чувствуется во всем. Вряд ли где-нибудь еще так усердно молились богам.

В первую свою поездку в Рим я целый день провел здесь, изучая архитектуру Пантеона как внутри, так и снаружи специально для статьи, которую мне заказал журнал «Саутерн ливинг». Когда охранник выгнал меня за час до захода солнца, я стал высматривать поблизости хороший ресторан, где можно было бы в тот вечер поужинать. Шайла, которая весь день провела в походах по магазинам на виа Кондотти, с удовольствием ко мне присоединилась, придя прямо из отеля. Она купила себе шарф и туфли от Феррагамо, прекрасно сидящие на ее маленьких хорошеньких ножках, бывших предметом ее особой гордости. Вдруг воздух на виа дель Пантеон наполнился странным мускусным ароматом, который никто из нас не узнал. Шел он как будто из-под земли. Как две охотничьи собаки, мы пошли на запах и обнаружили его источник возле входа в «Да Фортунато». Корзина с белыми трюфелями источала острый экзотический запах, и этот свежий лесной аромат, казалось, вытеснял пропитанные чесноком и вином потоки воздуха, выплывающие из двери траттории.

В тот вечер в номере отеля мы занимались любовью, а потом, лежа в объятиях друг друга, долго не могли оправиться от смущенного удивления: как же высоко взметнулось нежное пламя взаимной потребности наших тел. В некоторые моменты жизни наши тела, казалось, искрились от желания и в постели мы творили настоящие чудеса. В чужих городах, вдвоем, мы шептали друг другу такие вещи, которые не посмели бы сказать ни одной живой душе на земле. Мы устраивали друг другу праздники и обращались с нашей любовью как с языками огня. Наши тела были для нас волшебными полями.

В тот вечер нас обслуживал Фернандо, которого все звали просто Фредди. Это был тучный мужчина с низким голосом, прекрасно управляющий своим участком ресторана. Фредди подвел нас к маленькому столику у окна с видом на Пантеон и порекомендовал бутылку «Бароло» [20], ризотто и, конечно, пасту. Когда он принес ризотто, он достал какой-то элегантный, острый как бритва инструмент и тонкими ломтиками настругал белый трюфель на дымящееся блюдо. Брачный союз риса и трюфеля, заключенный в молчаливом согласии, оказался похожим на взрыв, и я никогда не забуду, как, поднеся к носу тарелку, возблагодарил Бога за то, что Он в тот вечер внес в нашу жизнь и Фредди, и трюфели.

Ужин продолжался очень долго, но мы не спешили. Говорили о прошлом и обсуждали возникшие между нами недопонимания, но очень скоро переключились на будущее, начали говорить о детях, о том, как мы их назовем, где будем жить и как будем растить прекрасное потомство Макколл, которое, не успев родить, мы уже страстно полюбили.

Всякий раз, когда Фредди подходил к нашему столику, Шайла флиртовала с ним, и он отвечал ей с некоторой сдержанностью, но со средиземноморским шармом. Он порекомендовал свежие скампи [21], слегка обжаренные на гриле и обрызганные оливковым маслом и лимонным соком. Оливковое масло было темно-зеленого цвета. Казалось, оно поступило из виноградника, на котором выращивали изумруды. На вкус скампи были сладкими, словно откормленный медом омар, и прекрасно сочетались с трюфелями. Шайла капнула себе на пальцы оливкового масла и медленно слизала его. Затем она налила масла на мои пальцы и облизала один за другим каждый палец под одобрительным и слегка ревнивым взглядом Фредди. В награду за ее представление он принес салат из руколы и, вынув перочинный нож, словно священнодействуя, начал чистить кроваво-красный апельсин из Сицилии. Апельсиновая кожура снималась с плода длинной круглой лентой. Я ждал, когда Фредди промахнется, но он продолжал очищать апельсин под аплодисменты посетителей. Когда кожура, длинная, как змея, упала на пол, Фредди поднял ее и поднес Шайле, которая вдохнула ее острый запах, а Фредди тем временем разделил апельсин на дольки и, сотворив из них нечто похожее на прекрасную розу, поставил его перед ней. Затем он принес стаканы с изображением Пантеона и налил в них граппу.

Над городом повисла полная луна. В ресторане молоденькая цыганка ходила между столиками, предлагая посетителям купить цветы на длинных стеблях. Трио из Абруцци спели неаполитанские любовные песни, а затем пустили шляпу по кругу. Пожиратель огня проглотил пылающий меч, а певец, подыгрывая себе на гавайской гитаре, спел «I Want to Hold Your Hand» и «Love Me Tender» [22].

— Джек, это словно из фильмов Феллини, — сказала Шайла. — Давай останемся здесь навсегда.

К пьяцце делла Ротонда двигался бесконечный поток беззаботных итальянских подростков. Цыганки в ярких пестрых нарядах, с пронзительными, как у попугаев, голосами приставали к посетителям, несмотря на протесты официантов. Экипажи, запряженные вышедшими в тираж скаковыми лошадьми, везли сквозь толпу немецких и японских туристов, которые снимали все подряд, но при этом не видели ничего.

В конце вечера Фредди принес нам две чашки эспрессо и попросил не забывать «Да Фортунато» и старшего официанта Фредди, которому выпала честь обслуживать нас римской ночью, которую он назвал fantastica. Шайла поцеловала Фредди, и ее искренний порыв был воспринят как надо.

Я сидел, изучая счет, и тут Шайла сжала мне руку, чтобы привлечь мое внимание.

Я поднял голову и увидел, что Фредди подводит к соседнему столику Федерико Феллини и двух потрясающих женщин, которых я когда-либо видел в жизни. Фредди подмигнул и сказал:

— Всегда в «Да Фортунато».

Затем Фредди, прекрасно разбиравшийся в языке жестов, купил у молодой цыганки розу и поднес ее Шайле вместе с фирменным бокалом «Да Фортунато».

После смерти Шайлы я нашел и этот бокал, и увядшую розу, и апельсиновую шкурку, бережно завернутые и спрятанные в шкатулку. Это напомнило мне, что на земле бывают такие ночи, когда для пар все складывается чудесным образом, ночи, когда на небе светит полная луна, и появляются цыганки с цветами, и трюфели заманивают прохожих, и Феллини садится за соседний столик, и Фредди чистит кроваво-красный апельсин в знак восхищения, и именно в ту ночь в Риме, когда мы любили друг друга так, что даже представить себе невозможно, мы зачали наше дитя Ли в союзе непередаваемой израненной любви и страстного крика «да!», обращенного в наше будущее.

Два с половиной года спустя Шайла поднялась на мост.

В этот вечер, много лет спустя, Фредди обнял меня и расцеловал в обе щеки, совсем по-европейски.

— Dovʼ è Ли? — спросил он.

— Осталась дома с Марией.

— Вас ожидает красивая синьорина.

Увидев меня, Марта встала. Она протянула руку, и я нехотя ее пожал. Марта не пыталась поцеловать меня, да я бы и не позволил.

— Как мило, что ты пришел, Джек, — сказала Марта Фокс.

— Да уж действительно.

— Я уже и не надеялась, что ты покажешься.

— Ну, тогда ты в один прекрасный день устроила бы засаду Ли, когда та шла бы по пьяцце.

— Ты прав. Именно так я и поступила бы. Какой же она стала красавицей!

— Я тебе не друг, Марта, — заявил я. — Какого хрена ты здесь делаешь и почему пытаешься снова войти в мою жизнь? Я ведь ясно дал вам понять, что больше не хочу видеть никого из вашего семейства.

— Ты собираешься когда-нибудь вернуться на Юг? Ты собираешься показать Ли родные места?

— Не твое дело, — ответил я.

— Я все же когда-то была твоей свояченицей. Признаюсь, я плохо тебя знала, но ты мне нравился, Джек. И почти всем остальным — тоже.

— Марта, если мне не изменяет память, последний раз мы встречались, когда ты доказывала суду, что я не способен воспитать Ли.

Марта опустила глаза и стала изучать меню. Я махнул Фредди, чтобы он принес вина, и через мгновение он вернулся и открыл охлажденную бутылку «Гави деи Гави» [23].

— Это была ужасная ошибка! — прочувствованно сказала она. — Мои родители были потрясены тем, что Шайла наложила на себя руки. Ты ведь можешь это понять и посочувствовать. Ли — единственная их связь с Шайлой и с прошлым.

— Я бы им посочувствовал, если бы они хоть немного посочувствовали мне.

— Джек, я думаю, что смерть Шайлы вызвала нервный срыв у всей семьи, — сказала Марта. — Все в один голос обвиняли тебя, в том числе и я. Мы считали, что если бы ты был хорошим мужем, моя сестра никогда не бросилась бы с моста. Сейчас тебя уже никто не обвиняет… за исключением, конечно, отца.

— Сообщи мне что-нибудь хорошее, — съязвил я. — Скажи, что этот сукин сын сдох.

— Я люблю своего отца, и мне очень не нравится, когда ты так о нем говоришь.

— Старый говнюк.

— Мой отец — очень несчастный человек, — возразила Марта, перегнувшись ко мне через стол. — И у него есть на то причины. Ты знаешь об этом не хуже других.

— Просто для сведения. Терпеть не могу эту тупую дочернюю преданность. Ты не представитель фирмы по связям с общественностью для своих родителей. А теперь давай-ка сделаем заказ.

Подошедший Фредди пристально посмотрел на Марту.

— Sorella di Шайла? — спросил он меня.

— Марта, познакомься с Фредди. Он без ума от твоей сестры.

— А-а, Марта… Ваша сестра была такой красавицей. Такой солнечной. Вы очень на нее похожи, — низко поклонился Фредди.

— Приятно с вами познакомиться, Фредди. В Южной Каролине вас многие знают.

— Джек, у нас отличные жирные мидии. Свежие анчоусы, тоже очень хороши. Calamari fritti [24]. Что пожелает Марта? Может быть, pasta allʼamatriciana? [25]

— Фредди, я бы начала с пасты, — сказала Марта.

— Все, что угодно, — для сестры Шайлы. Добро пожаловать в тратторию. Приходите к нам снова и снова. Синьор Джек, а для вас — мидии. Положитесь на Фредди.

Фредди направился к кухне, по пути проверяя каждый столик, и я улыбнулся его сноровке. Он напоминал мне сержанта в армии: возможно, другие занимают и более высокие посты, но без сержанта застопорится любая военная операция.

Я повернулся и посмотрел на Марту, на эти мягкие, светящиеся черты, точно такие же, как у ее сестры. У нее были такие же глаза лани, та же застенчивая красота, которая у Шайлы была более резкой, взрывоопасной. У Марты же эта красота была более сдержанной, вкрадчивой, но иногда она могла застать вас врасплох, когда Марта внезапно ослабляла туго закрученную пружину своей нерешительности. И даже макияж, жемчуг и черное платье не могли скрыть испуганную девушку, прячущуюся под маской светской женщины.

— Отец все еще винит тебя в смерти Шайлы, — сказала Марта. — Не думаю, что следует это от тебя скрывать.

— Знаешь, Марта, — произнес я устало, — я всегда думал, что буду замечательным зятем. Рыбалка. Игра в карты. И все это дерьмо. А на поверку отец у тебя оказался жутким, твердолобым сухарем. Я так и не смог понять его. Но ты и сама все это знаешь. Ты ведь выросла в этом рассаднике боли.

— Почему ты ненавидишь меня за любовь к отцу? — спросила она.

— Потому что тебе крайне не хватает честности. Ужасное и опасное изображение преданности. Он отравил тебя, так же как отравил Шайлу и твою мать. Женщины хлопочут вокруг него, защищают его и считают его желчность добродетелью. Ты его не любишь. Ты его просто жалеешь. И я тоже. И все же большего дерьма я в жизни не встречал.

— За что ты его так ненавидишь?

— Мне жаль этого сукина сына.

— Он не нуждается в твоей жалости.

— Значит, буду его ненавидеть.

Фредди принес Марте пасту, а мне — мидии, и его появление было как нельзя более кстати. Блюдо Марты было острым, пряным и содержало даже такой запретный плод, как свинина. Будучи правоверной еврейкой, Марта тем не менее не считала для себя нужным придерживаться в еде предписанных Левитом законов. Большую часть своей взрослой жизни она боролась с родителями против запретов употреблять в пищу свинину и устриц. Иудаизм был ей дорог, но она не могла делать вид, что соблюдает законы кашрута.

— А можно мне попробовать мидии? — спросила она.

— Настоящий трайф [26], — сказал я, передавая ей мидию.

— Зато вкусно, — отозвалась она с набитым ртом.

— Что ты здесь делаешь, Марта? — поинтересовался я. — Ты еще не ответила на главный вопрос.

— Хочу понять, почему моя сестра покончила с собой. Пусть кто-нибудь объяснит мне, почему жизнь стала для нее невозможной. Ведь у нее все так хорошо складывалось. Это какая-то бессмыслица. Родители не желают об этом говорить.

— Это я могу понять. Я не сказал Ли, что ее мать совершила самоубийство. Не могу найти слов, чтобы рассказать ей о мосте. Мне хватило и того, что пришлось ей сказать о смерти ее мамы.

— А она знает, что я жива? Что у нее есть тетя и дед с бабушкой, которые ее любят?

— Смутно, — ответил я. — Но полная амнезия мне только на руку. И пожалуйста, не делай такого ханжески-благочестивого лица. Последний раз я видел людей, о которых ты упомянула, в суде Южной Каролины. Если мне память не изменяет, каждый из вас давал свидетельские показания и вы в один голос утверждали, что я не способен вырастить своего единственного ребенка. А я вырастил красивую девочку. Просто сказочную. И сделал это без вашей помощи.

— И ты считаешь справедливым наказывать нас до конца жизни, не разрешая нам встречаться с Ли? — спросила она.

— Да, считаю справедливым. А ты помнишь, как часто я мог бы видеться с дочерью, если бы твои щедрые родители выиграли дело?

— Они просили суд запретить тебе видеться с дочерью. — Марта закрыла глаза и сделала глубокий вдох. — Теперь они понимают, как были не правы. Им надо получить еще один шанс.

В этот момент появился Фредди с двумя морскими лещами, зажаренными на гриле. Рыбу он положил на край стола и одним взмахом ножа ловко отрезал головы. Затем разделал: вынул скелет каждой рыбины, словно скрипку из футляра. Сначала он приготовил леща для Марты: положил белое прозрачное филе на ее тарелку, полил его зеленым оливковым маслом и сбрызнул соком половинки лимона. То же самое он проделал и с моей рыбой.

— Вы будете рыдать, — заявил Фредди, — настолько это вкусно.

— Разве я заказывала рыбу? — спросила Марта, когда Фредди отошел.

— Ты похожа на человека, предпочитающего рыбу. У него сильно развита интуиция, и ему всегда нравилось удивлять меня.

Во время еды Марта старалась смотреть мимо меня, а разговаривая, нервно убирала с глаз воображаемую прядь волос. На ее бесхитростном лице были написаны все ее чувства, и я мог читать ее мысли, как открытую книгу. Но с Мартой все же что-то было не так, и это «что-то» не имело отношения к сложным чувствам, вызванным нашим неловким свиданием. Морщинки на лбу Марты предупреждали меня о проблемах на флангах. С тех пор как я покинул Юг, я много узнал о сложностях и опасных поворотах жизни в бегах, а потому хорошо чувствовал готовящуюся засаду.

— Прошу прощения, я сейчас, — сказал я.

Поднялся и направился в мужской туалет. Я позвонил домой, поговорил с Марией и попросил ее посмотреть, как там Ли. Вернувшись, Мария сказала, что Ли спит как ангел, и я с облегчением вздохнул. Когда я вышел из туалета, Фредди жестом пригласил меня на кухню. Среди занятых делом поваров и официантов он шепнул:

— Джек, там, за столиком снаружи, какой-то мужчина задает о вас слишком много вопросов. Он спросил у Эмилио, плохо ли вы обращаетесь с Ли. Эмилио это не нравится.

— Поблагодари Эмилио, Фредди, — сказал я и, покинув кухню, направился к входу в тратторию, где синьор Фортунатто лично приветствовал гостей.

Выглянув наружу, на террасу со столиками, я увидел Перикла Старрачи, который в этот момент как раз заглядывал в зал, подавая знаки кому-то внутри ресторана.

Когда я вернулся к столу, Марта почти разделалась с лещом.

— В жизни не ела такой вкусной рыбы! — воскликнула она.

— Это была любимая рыба Шайлы. Потому-то Фредди и принес ее тебе.

— Почему ты не видишься ни с кем из твоего прошлого, Джек? — спросила она.

— Потому что не люблю свое прошлое, — ответил я. — Не могу думать о нем без ужаса. Вот и не вижусь.

Марта подалась вперед:

— Понимаю. С семьей, с друзьями и даже с Югом у тебя отношения «любовь — ненависть».

— Нет, — возразил я, — здесь не все так просто. С Югом у меня отношения «ненависть — ненависть».

— Опасно недооценивать место, где ты родился, — бросила Марта, и я снова заметил, что она посмотрела через мое плечо.

— Когда ты уезжаешь из Рима, Марта?

— Когда повидаюсь с Ли и когда ты скажешь, что готов простить моих родителей.

— Уже говорила с агентом по сдаче квартир? — поинтересовался я. — Похоже, тебе не на один год придется задержаться.

— Я имею полное право увидеться с Ли. И ты не сможешь меня остановить.

— Нет, смогу. И не надо мне угрожать и бросать вызов, если уж я решил с тобой встретиться. Я организовал свою жизнь так, что хоть сейчас могу оставить этот город и спокойно переехать в другую страну. Я живу на чемоданах, потому что боюсь подобных встреч. Мне ты не нужна, а уж моей дочери — и подавно.

— Она моя племянница, — напомнила Марта.

— Она племянница куче людей. Здесь я совершенно последователен: никто из моих братьев ее тоже не увидит. Я сам ращу Ли, а поэтому если ее и будет доставать хоть какой-то родственник, то этим единственным родственником буду я. Моя семья меня поимела, и твоя семья меня поимела. Но я так устроил свою жизнь, чтобы мой ребенок избежал подобной участи.

— Мои родители плачут каждый раз, когда говорят о Ли. Они плачут оттого, что столько лет ее не видели.

— Прекрасно, — улыбнулся я. — У меня душа поет, когда представляю твоих плачущих родителей. Пусть себе плачут на здоровье.

— Они говорят, что для них разлука с Ли хуже, чем все, что они пережили во время войны.

— Умоляю, — простонал я и закрыл лицо руками, изо всех сил стараясь быть любезным с единственной сестрой своей жены. — В твоей семье все разговоры, даже о том, как подстричь газон, или о том, как пришить пуговицу, или о том, как заменить колесо у машины, всегда заканчиваются Освенцимом или Берген-Бельзеном. Предложи им сходить поесть гамбургеров с молочным коктейлем или посмотреть фильм по телику — и вот мы уже едем в теплушке по Восточной Европе.

— Мне действительно жаль, Джек, что родители замучили тебя разговорами о холокосте, — огрызнулась Марта. — Они ужасно страдали. И по сей день страдают.

— Твоя сестра, а моя жена, больше страдала, — отрезал я.

— Как ты можешь сравнивать?

— Могу. Потому что Шайла мертва, а твои родители до сих пор живы. И, судя по моим ставкам, она выигрывает с большим преимуществом.

— Отец считает, что Шайла никогда не покончила бы с собой, если бы вышла за еврея.

— И после этого ты еще спрашиваешь, почему я не разрешаю своей дочери видеться с твоими родителями?

— Как думаешь, почему Шайла покончила с собой? — спросила Марта.

— Не знаю. У нее появились галлюцинации. Я точно знаю, хотя она не хотела об этом говорить. Она считала, что со временем они уйдут. Они и ушли. Когда она ушла из жизни, бросившись с моста.

— Она когда-нибудь рассказывала тебе, что в детстве у нее были галлюцинации?

— Нет. Она даже и словом не обмолвилась о тех, что мучили ее, уже когда мы были женаты. Держала свое сумасшествие при себе.

— Джек, я знаю, что это были за галлюцинации.

— Даже не знаю, как бы помягче выразиться. И что это? — спросил я, посмотрев ей в глаза.

— Джек, мама хочет с тобой увидеться, — призналась Марта. — Поэтому я и приехала. Ей кажется, она знает, почему Шайла это сделала. И хочет сама тебе рассказать.

— Руфь, — произнес я и вслушался в звучание этого слова. — Руфь. Одна из самых красивых женщин, которых я видел.

— Она постарела.

— Подростком я был влюблен в твою мать.

— Но ведь это твоя мама была городской легендой.

— Нельзя с вожделением смотреть на собственную мать и не испытывать при этом чувства вины. К твоей у меня вожделения не было.

— Мама знает, что они были не правы, когда пытались отнять у тебя Ли. Они сделали это от горя, ярости и страха. Мама это понимает, отец тоже, но никогда в этом не признается.

— Марта, приходи завтра вечером к нам на ужин, — неожиданно сказал я. — Приходи и увидишь свою племянницу.

Марта обняла меня и поцеловала в щеку.

— Отпусти Перикла. Этот сукин сын тебе больше не понадобится.

Марта покраснела, а я повернулся к патио и помахал частному детективу, прятавшемуся за цветами.

— Мне надо подготовить Ли, рассказать ей о фамильном древе.

— Еще одно, Джек.

— Давай быстрее, а не то передумаю.

— Моя мать велела передать тебе, что это она убила Шайлу. Она чувствует себя такой виноватой, словно сама спустила курок.

— Что заставило ее так думать? — ошарашенно спросил я.

— Она сама хочет тебе сказать, Джек. Лично. Здесь или в Америке.

— Дай подумать. Завтра я еду в Венецию. Можешь остаться в моей квартире. Тогда поближе познакомишься с Ли, но, пожалуйста, не говори ей пока о Шайле. Я должен выбрать нужный момент, чтобы рассказать ей, что ее мама покончила с собой.

Когда я вернулся домой, Мария уже легла, а Ли спала в моей постели. Ее личико было совершенно спокойно, и это наполнило меня такой несказанной нежностью, что я задумался: все ли отцы так жадно вглядываются в лица своих детей. Я помнил каждую черточку ее лица, для меня это была несравненная красота, скрытая за семью печатями. Это было выше моего понимания, какие слова нужно подобрать, чтобы объяснить этому прелестному ребенку, что ее мать бросилась с моста, так как жить для нее стало мучительно больно.

Между нами лежал секрет: смерть ее матери, и я не случайно выбрал Рим местом ссылки. Прекрасные набережные Тибра были невысокими, и в этом городе трудно было убить себя, бросившись с моста.

Глава третья

Пляжная музыка

После переезда в Италию я написал о Венеции восемь статей для семи разных журналов. Венеция — все равно что талон на обед для писателей, работающих в жанре путешествий. Я люблю этот город, так как он единственный из тех, что я посетил, который с каждым разом кажется все более удивительным. Венеция преображает меня, поднимает над действительностью, когда я плыву по ее каналам в поисках ускользающих вербальных эквивалентов, способных передать трепетную магию этого города читателям, которых я никогда не увижу.

Лишь только ступив на борт водного такси, я вдохнул морской воздух с Адриатики, пропитанный чудовищными загрязнениями, характерными для Венеции и угрожающими самому существованию города. Когда лакированная лодка из красного дерева медленно заскользила по Большому каналу, я заметил, как загажен город. Казалось, что гондолы, мимо которых мы проплывали, двигались по воде, подобно гадким черным лебедям, порожденным больным воображением или ночным кошмаром. Из-за гряды облаков неожиданно показалось солнце, и я снова увидел, как Венеция изменила для меня природу света. Свет прекрасен везде, но только в Венеции он являет себя во всей полноте. В городе, где изобрели зеркало, каждый дворец вдоль канала, казалось, вглядывается в свое ускользающее отражение в изменчивой воде.

Я остановился в «Гритти паласе» — одном из лучших отелей, украшающих этот капризный город со множеством балюстрад. Я устроился на террасе с сухим мартини в самом красивом месте на планете и стал смотреть на интенсивное движение по каналу. Потом поднял бокал, молчаливо приветствуя небесных хозяев, что жили на противоположном берегу канала под колоннами церкви Санта-Мария делла Салюте. Я написал маленький гимн в честь отеля «Гритти палас», опубликовав его в журнале «Эсквайр», так что с тех пор, когда бы я ни появился, владелец отеля относился ко мне как к королевской особе. В каждом писателе, работающем в жанре путешествий, есть что-то от проститутки, и меня это беспокоит, но только не в Венеции. У «Гритти паласа» ухоженный, прилизанный, разукрашенный вид, что, впрочем, является отличительным знаком всех прекрасных отелей. Вся работа делается тайно, а персонал незаметный, но очень компетентный, живет, кажется, для того, чтобы сделать вас счастливым.

Итак, в месте, где Византия и Европа пожимают друг другу руки, я сидел совершенно один в этом городе масок, пил мартини и ждал появления двух друзей детства. Вот уже во второй раз менее чем за сорок восемь часов мне придется лицом к лицу столкнуться со своим прошлым. Но Венеция настолько располагала к бегству от мира, что сейчас я был готов на что угодно. Я сидел, разглядывая причудливые силуэты дворцов. В этом городе, который выглядел так, будто во славу стеклодувов его строили шарманщики вместе с безумными любителями игры в шахматы. По какой-то странной прихоти этот город стал и головоломкой, и площадкой для игр, где днем и ночью царствовал декаданс. Здесь мне всегда хотелось быть более легкомысленным, не таким серьезным.

— Buon giorno, — поздоровался со мной портье отеля, отдавая записку. — Come sta? [27]

— Molto bene [28], Артуро, — ответил я. — Скажите, синьор Хесс и синьора Энсли уже приехали?

— Приехали сегодня утром, но не вместе, — сообщил Артуро. — Синьор Хесс и оставил для вас эту записку. Он что, известный продюсер из Голливуда?

— Неужели трудно догадаться? — спросил я.

— Мистер Хесс больше, чем жизнь.

— Всегда таким был. С детства, — заметил я.

— Женщина просто bellissima [29], — добавил Артуро.

— Такой уж родилась, — сказал я. — И я тому свидетель.

Я развернул записку Майка и узнал его неразборчивый почерк, напоминавший мне ботинки с развязавшимися шнурками.


Привет, извращенец, —любезно начал он свое послание. — Встретимся на террасе в шесть. Выпьем и поговорим. Славное местечко. Не вздумай дрочить в постели. Чао и прочее дерьмо… Майк.


«Средняя школа — это что-то вроде передвижного барьера на старте» [30], — подумал я, дожидаясь прибытия друзей по Большому каналу. Я всегда считал одноклассников особенными, однако удивился тому, что один из них стал мировой знаменитостью, когда ему не исполнилось и тридцати. В темноте кинотеатра «Бриз» Майк Хесс влюбился в кино и киношный мир. Фильмы он смотрел с той же привередливой страстью, с какой искусствовед занимается творчеством Тициана. Майк был на редкость наблюдательным и обладал феноменальной памятью: мог, например, назвать каждого артиста, снявшегося в фильме «Все о Еве», равно как и сыгранные ими роли. Первый фильм, который увидел Майк, был «Белоснежка и семь гномов», и он мог, не упуская ни одной детали, взять вас с собой в путешествие с первых кадров и до того момента, когда Белоснежка уезжает со своим принцем в розовое будущее. Даже внешность его была броской и странной, ведь Майку самой судьбой предназначено было снимать фильмы.

Но еще больше мне хотелось увидеть Ледар Энсли. После колледжа мы с Майком некоторое время еще общались, однако, закончив Университет Южной Каролины, с Ледар я практически не встречался. И хотя в старших классах она была моей подружкой, похоже, друг друга мы знали не слишком-то хорошо. Красота делала ее недоступной. Она была из тех девушек, что проходят через твою жизнь, оставляя глубокие раны, хотя и без видимых следов. Вы помните ее, но совсем по другим причинам. В день рождения я получил от нее первое в моей жизни любовное стихотворение, однако она его зашифровала и так и не решилась дать мне ключ. Я ходил по школе с листочком абракадабры и не мог ни расшифровать любовного послания, ни порадоваться ему. Я вспомнил об этом стихотворении сейчас, в Венеции, где все образы — украденные у воды подделки.

Кто-то дотронулся до моего плеча, и я узнал это прикосновение.

— Привет, незнакомец, — произнесла Ледар Энсли. — Купи мне этот отель, а я, когда пойду спать, пошлю тебе воздушный поцелуй.

— Привет, Ледар. Я знал: ты прямо рождена для этого места.

— Здесь прекраснее, чем в раю, — сказала Ледар, и мы обнялись. — Как ты, Джек? Мы все так волновались за тебя.

— У меня все хорошо, — ответил я. — Расставание с Южной Каролиной пошло мне на пользу.

— Последние пять лет я жила в Нью-Йорке. Можешь не объяснять мне, почему ты уехал.

— Я и не собирался, — заявил я. — Как твои дети?

— Надеюсь, хорошо, — ответила она, и я почувствовал, что задел больное место. — Оба живут со своим отцом. Кэйперс убедил их, что они будут ему нужны, когда он будет баллотироваться на пост губернатора.

— Если Кэйперс станет губернатором, то это будет означать, что у нас нет демократии.

— Он просил меня передать тебе привет. Он по-прежнему о тебе очень высокого мнения, — рассмеявшись, добавила она.

— Что ж, раз уж мы обмениваемся сообщениями, передай и ты Кэйперсу, что я часто о нем думаю. Каждый раз, как думаю о вирусах или ядовитых грибах, то тут же о нем вспоминаю. Когда размышляю о геморрое или диарее…

— Я все поняла, — сказала Ледар.

— А я в этом и не сомневался. Ты всегда была на редкость сообразительной.

— Au contraire [31], — возразила она. — До меня все доходило слишком медленно. Потому-то и замуж вышла за очаровательного сукина сына.

— Немного не туда пошла. Не в том месте свернула.

— Скорее это напоминает современные способы ведения войны, — сказала Ледар. — Сначала разрушила город, замучила всех друзей, устроила пожар, засолила почву, взорвала мосты, по которым могла бы вернуться и начать все сначала.

— План провалился? — спросил я, наслаждаясь ее обществом.

— Ты всегда умел читать между строк.

— О! Что за странное явление! — воскликнул я, посмотрев в сторону холла.

Быстрым пружинистым шагом к нам направлялся Майк Хесс. Энергия била в нем ключом, он напоминал бутылку с пепси, которую встряхиваешь, прежде чем открыть. Пока он к нам шел, все глаза на террасе были прикованы к нему. Вид у него был весьма ухоженный, а манеры уверенные и деловитые.

Майк заключил меня в медвежьи объятия и расцеловал в обе щеки: скорее по-голливудски, чем по-итальянски, а Ледар он поцеловал прямо в губы.

— Голливудские шлюхи и рядом с тобой не стояли, Ледар. У меня член встает, как вспомню тебя в форме группы поддержки.

— Ты всегда знал, как найти подход к сердцу девушки, Майк, — заметила Ледар, когда мы все сели на место.

— А я и не узнал тебя без всех этих золотых цепей, — сказал я Майку.

— Самая большая ошибка в моей жизни, — рассмеялся Майк. — Надеть эти проклятые цепи на нашу десятую годовщину. Но, черт, все ждали, что я буду строить из себя кинопродюсера. Победила моя любовь к одноклассникам. Я дал публике то, чего она хотела. Шелковая рубашка с распахнутым воротом. Цепи, сверкающие на старой волосатой груди. С кем я тогда был?

— Тиффани Блейк, — подсказала Ледар. — Она была твоей женой.

— Грандиозная женщина! — воскликнул Майк. — Пришлось ее выставить сразу после рождения нашего сына Крейтона. У нее была дурная привычка — трахаться с чужими парнями.

— У тебя самого такая же репутация, — заметила Ледар.

— Эй, поосторожнее! — Майк показал на меня. — Когда в прошлый раз я встречался с Джеком, он сказал, что я просто мелкий пакостник.

— Как грубо и невежливо с моей стороны, — улыбнулся я и добавил: — Майкл, ты мелкий пакостник.

Майк театрально поднялся и сделал вид, что получил пулю прямо в живот. Он пошатнулся, завертелся и рухнул на перила, притворившись мертвым. Его игра была такой убедительной, что привела в смятение двух официантов, которые тут же стали справляться о его здоровье.

— Вставай, Майк, — приказала Ледар. — Постарайся сделать вид, что ты знаешь, как вести себя в приличном отеле.

— Мне разворотили все кишки, amigos. Бесполезно вызывать medicos, — заявил Майк. — Передайте маме, что я умер, читая каддиш [32]по папе.

Майк быстро пришел в себя и вернулся на место. Он поклонился пожилой итальянке, явно не слишком довольной его представлением и одарившей его ледяным взглядом. Этот презрительный взгляд, похоже, задел Майка.

— Ну вот, в двух словах. Вы только посмотрите на это лицо, — сказал Майк. — Вот почему иностранные фильмы не имеют успеха. Нет жизненной силы. Нет искры.

— Нет искры? — удивился я. — И это-то в Италии?

— Нет жизненной силы? — возмутилась Ледар. — Анна Маньяни, София Лорен… Да ведь эти женщины изобрели жизненную силу.

— Когда вы в последний раз смотрели иностранные фильмы? — спросил Майк, игнорируя Ледар. — Они только и делают, что входят или выходят из дверей. И так битых два часа. Никто не умирает, никто не получает пулю в голову, никто не трахается, никто не смеется. Они только и делают, что лишь входят и выходят из дверей или до бесконечности сидят за ужином. В одну дверь входят, из другой выходят… А вот и суп. Полчаса экранного времени они разрезают своих цыплят. Вы только посмотрите на лицо этой женщины и тогда сразу поймете, почему от европейских фильмов воняет мертвечиной.

— Ей не понравилась твоя игра, — заметила Ледар. — Она не одобрила твое ребяческое исполнение сцены смерти из фильма «Ровно в полдень».

— Послушай, — сказал Майк, — недавно я сыграл эту сцену в клубе «Поло лаундж». Ту же самую. Перед лицом мэтров киноиндустрии. И мне аплодировали стоя самые бессердечные подонки на земле. Ей-богу, не вру.

— Думаешь, то, что годится в «Поло лаундж», сработает в «Гритти паласе»? — спросил я.

— Эй, я вырос вместе с тобой в Южной Каролине. — Майк схватил меня за руку. — На моих метриках изображена пальма.

— Признайся, Майк, — сказал я. — Сейчас твоя родина — Родео-драйв. Это твоя сущность, а все остальное в твоей жизни — лишь наносное.

— Не говори, что тебе это не нравится, — от души рассмеялся Майк. — Я могу сто раз купить и продать воздух, подарить дедуле парочку новых подков — а тебе все никак не надоест смешивать меня с дерьмом. Но признайся: в душе ты не можешь меня не любить.

К нам подошел уже другой официант, пожал мне руку, и мы обменялись любезностями по-итальянски. Затем уже по-английски я заказал сухой мартини «Танкерей». Майк поморщился.

— Мартини. Совсем как из фильма с Джун Аллисон [33]. Боюсь, умру от передозировки «Перье» [34]и лайма. Это все равно что заливать в бак неэтилированный бензин. Надо бы мне вытащить вас двоих в Эл-Эй [35]. Через месяц папайя вас вылечит.

— Я переведу на итальянский, — обратился я к Ледар, — если объяснишь, о чем толкует Майк.

— Он больше не пьет, — пояснила она.

— У меня есть персональный тренер, целых девять ярдов, — сказал Майк. — Этот парень когда-то был правым полузащитником в «Рэмз», и если ты думаешь, что он не заставлял меня отрывать задницу от стула…

— Майк, когда ты в последний раз читал Толстого? — спросил я, когда официант принес ему напиток.

— Нет, мне это нравится, на самом деле нравится! Люди в дорогущих туфлях от «Тинкербелл» трясутся от страха, когда я прихожу на переговоры в Эл-Эй, а Джек тут сидит и пытается научить меня правильно говорить. Черт возьми, я читаю сценарии с утра до ночи. Без передыха, твою мать! Если с первой или со второй страницы они меня не задевают, сценарии летят в это гребаное окно навстречу ласковым небесам… Для меня время — деньги, черт побери.

— Переведи, пожалуйста, — попросил я Ледар.

— Он читает уйму киносценариев. И бóльшая часть их его не устраивает. Занятой человек, — объяснила Ледар.

— Давайте за дружбу, — поднял я бокал.

Мы чокнулись.

— Лучших друзей, чем в детстве, у тебя никогда не будет, — сказал Майк, и голос его чуть дрогнул.

— Говори за себя, — возразила Ледар. — С тех пор у меня появилась масса новых друзей, которые нравятся мне гораздо больше.

— Но стоит слегка размякнуть, как Ледар тут же вонзает нож тебе прямо в сердце. Она не слишком-то изменилась. Правда, Джек?

— Я и сама могу сказать тебе, Майк. Незачем спрашивать Джека. Всегда обращайся к первоисточнику, — ответила Ледар, не дав мне открыть рот.

— Почему ты захотел встретиться в Венеции? — спросил я Майка, заметив, что слова Ледар его больно задели. — Ты сказал, что у тебя есть какой-то проект.

— Проект! У меня есть чертовски убойная идея, такая, что я могу вооружить ею атомную подводную лодку.

— Он хочет сказать, что у него хорошая идея, — пояснила Ледар.

— Ледар, тебе не удастся подавить мой природный энтузиазм, так что и не пытайся. Я говорю на языке своего сообщества, как и Джек здесь, в Италии. Если захочешь в этом городишке кальмара, выучи слово calamari.

— А что за проект, Майк? — снова спросил я.

— Эй, не так быстро. У нас еще полно времени. Давайте просто сядем рядом и заглянем друг другу в глаза, как сказал поэт.

— Джек, как там Ли? — поинтересовалась Ледар.

— Да, расскажи. Загадочный ребенок. Ту, которую ты похитил из Южной Каролины, совсем как сына Линдберга [36].

— Я ее не похищал, Майк. Это мой ребенок, и я решил, что нам лучше перебраться в Италию.

— Эй, я не хотел задеть тебя в лучших чувствах. Мы просто говорим о нашей старой банде.

— Старая банда… — тихо произнес я. — Как только подумаю об этой старой банде, то почему-то хочется бежать куда подальше.

— У нас всякое бывало, но мы все же прекрасно проводили время.

— Джек имеет в виду выбывших из строя, — пояснила Ледар.

— Выбывших из строя? Мне это нравится. Такие фильмы делают большие сборы.

— Здорово сказано, — съязвила Ледар. — Ты вносишь в Венецию элемент экзотики. Правда-правда.

— Ледар, неужто тебе хочется вернуть наши отношения к тому моменту, когда я совершенно искренно дал тебе отлуп? Теперь, может быть, ты понимаешь, почему я не стал читать твой сценарий?

— Ты его прочел, — сказала она холодно, — поскольку там был выведен ты.

— Ты была не совсем справедлива, — возразил Майк. — Мне было неприятно.

— Звучит как музыка для моих ушей, — ехидно заметила она и жестом показала официанту, чтобы тот принес ей еще один напиток.

— Вы меня нервируете, — вмешался я. — Я уже сто раз пожалел, что согласился на эту встречу. Мне не нравится, когда люди продолжают вести старые войны, которые не могут выиграть. Тем более что мне, как ветерану, положена компенсация за участие в тех же войнах.

— Расслабься, Джек. — Майк поднял руки, показывая, что сдается. — Меня предупредили, что в любой момент ты можешь сорваться и убежать. Но я хочу, чтобы ты меня выслушал. Я долго об этом думал. Обмозговал все до мелочей. Ждал момента. Старался укрепиться в киноиндустрии так, что, когда придет время, я все получу на блюдечке с голубой каемочкой. Все уже подготовлено. Мой фильм должен выйти осенью, так чтобы я попробовал успеть попасть на Венецианский кинофестиваль. Фильм, конечно, денег не принесет, так, сущие гроши, что-то типа художественного свиста. Не трогай мою задницу, тыковка, и, может быть, в один прекрасный день ты увидишь свое имя на серебристом экране, — добавил он, взглянув на Ледар.

— По мере того как она приближалась к Борегару [37], ее южное сердце трепетало все сильнее, — с подчеркнутым равнодушием произнесла Ледар, глядя на очертания церкви на противоположном берегу канала. — Мне плевать, экранизируешь ты мой сценарий или нет. Именно за это ты меня и любишь.

— Я хочу, чтобы вы двое написали для меня сценарий мини-сериала о Юге на основе жизни нашего города и наших семей. С того самого момента, когда мой дед приехал в Уотерфорд, и до настоящего времени.

— Мини-сериал. Какое уродливое выражение! — поморщился я.

— Считай, что это просто куча денег, и тогда у тебя исчезнут все эстетические проблемы по поводу работы на телевидении.

— Моя проблема — это работа с тобой, Майк. О чем я и сказала тебе, как только ты мне это предложил, и проблема эта никуда не делась.

— А когда приняла бесплатный билет до Венеции, проблемы были?

— Нет, никаких, — согласилась Ледар. — Я хотела повидаться с Джеком, хотела, чтобы он показал мне все тайники Венеции.

— Джек, в этом городишке можно пить воду? — понизив голос, спросил Майк. — Я имею в виду, из-под крана, или лучше чистить зубы «Перье»? В прошлом году я ездил в Мексику, так мне показалось, что в мою задницу заполз Монтесума, решив там чуток вздремнуть.

— Это Венеция, а не Тихуана [38]. Вода хорошая.

Майк, похоже, обрадовался, что я развеял его сомнения относительно наиболее тревожащего его аспекта путешествия.

— А что ты думаешь о моей концепции сериала? Выкладывай.

— На меня не рассчитывай, — заявила Ледар.

— Погоди, сладенькая моя. Самое интересное еще впереди. Майк взял ручку, написал на листе бумаги ряд цифр и положил перед нами с Ледар. Где-то там внизу, под нами, гондольер вел свою красивую лодку и плыл, куда хотел, а не туда, куда пожелают туристы.

— Вот какую сумму я планирую потратить на сценаристов своего сериала. Посмотрите. Это больше, чем когда-либо заработал Джек, разъезжая по своим городишкам. Джеку, черт возьми, в жизни не получить такой жирный куш, если и дальше он будет писать о бараньих почках и pizza bianca?! [39]А еще я включил издание книги в бумажной обложке и продажу во все страны мира.

— Спасибо за столь высокое мнение о моей профессии, Майк, — сказал я раздраженно.

Ледар внимательно посмотрела на цифры, которые Майк написал на бумаге.

— Теперь понимаю, почему в Калифорнии все такие ограниченные, — заметила она.

— Может, и так, — слегка повысил голос Майк, отражая брошенный ею вызов. — Но это, безусловно, повышает твои способности к высшей математике.

Я покачал головой, глядя на гондолы.

— Я для того и уехал в Италию, чтобы быть от всего этого подальше.

— Эй, я ведь не прошу тебя писать о своем личном. Ни слова о том, почему ты стал таким замороженным. Ни слова о Шайле и об этом дерьмовом случае с мостом. Мне нужна широкая панорама. Мои дед и бабка. Твои, Джек. Дед Кэйперса был одним из крупнейших политиков своего времени. Из этого может получиться что-то интересное. Мы вышли из дерьма, но наши семьи из кожи вон лезли, чтобы сделать жизнь своих детей и внуков лучше, чем у них, и — вот сучьи дети! — они это сделали. Посмотри. Это охватит две мировые войны. Движение за гражданские права. Шестидесятые. Вьетнам. Вплоть до нашего времени.

— На сколько рассчитан этот мини-сериал? — спросила Ледар.

— Здесь будет много побочных линий. Много закадровой речи. Выпятим главные события и охватим весь век. Я считаю, что это чертовски захватывающая идея, и, если вы двое откажетесь, за этот проект с радостью ухватятся другие писатели.

— Так и найми их, — предложил я.

— Никто из них там не был, — возразил Майк, и впервые я увидел в нем черты прежнего Майка, мальчика, с которым вырос и которого любил. — Не то что мы. Им не пришлось пройти через то, что прошли мы. Я все жду, когда Ледар напишет о том, что мы в детстве видели в Южной Каролине, но все, о чем она пишет, происходит в солярии для феминисток с Манхэттена.

— Давайте не будем драться, — вздохнул я.

— Вот дерьмо, драться! Черт, в Южной Каролине мы и не знали, что такое драка. А вот в Эл-Эй сразу узнаешь, что побывал в хорошей драке, когда утром ты даже отлить не можешь, так как твой член падает в унитаз.

— Я не хочу с тобой работать, Майк, — заявил я. — Я приехал сюда из чистого любопытства, чтобы посмотреть, как это, собраться снова вместе. В отличие от тебя я не тоскую по прошлому, но я тоскую по тому, какими мы были когда-то, по нашей невинности и по тому, через что нам всем вместе пришлось пройти, а еще по тому, как бы все обернулось для нас, будь мы чуть-чуть поудачливее.

— Тогда напиши, как бы ты хотел, чтобы все обернулось, — наклонился ко мне Майк. — Ты хочешь все приукрасить? Замечательно! Приукрашивай, сколько душе угодно. Работать со мной — райское наслаждение. Все, кто со мной работает, от меня без ума. Вот несколько телефонных номеров. Позвони, пожалуйста. Они поймут, что ты звонишь от меня.

— Телефонные номера? — переспросил я.

— Людей, которые со мной работали. Они подтвердят мои слова.

— А можно, я дам Джеку номера других телефонов, — вмешалась Ледар. — Людей, которые сплюнут через левое плечо при одном лишь упоминании твоего имени.

— Ты создаешь мне новых врагов, — сказал Майк. — Это бесчеловечно.

— Тогда дай Джеку телефоны людей, которые с удовольствием подожгут тебя просто для того, чтобы проверить, работает ли их зажигалка. Полгорода считает тебя настоящим сукиным сыном.

— Но они не знали меня мальчиком, — возразил Майк. — В отличие от вас, ребята. Ведь когда-то я был совсем другим.

— Извини, Майк, — сказала Ледар. — Я не хотела. Не это имела ввиду.

— Нет проблем, Ледар. Я знаю, откуда ноги растут, но я не больше вашего знаю, что со мной случилось. Потому-то и хочу, чтобы вы с Джеком взялись за этот проект. Хочу, чтобы вы помогли мне все выяснить. Я точно знаю, что я живой, но я больше не знаю, как чувствовать себя живым. Чао, amigos. У меня назначена встреча, а вы пока поворкуйте.

И когда мы уже шли к лифтам, Ледар спросила:

— Ты ведь не собираешься принять предложение Майка?

— Нет. Что мне больше всего нравится в прошлом — так это возможность не думать о нем.

Глава четвертая

Пляжная музыка

На следующий день я повел Ледар знакомиться с городом и наблюдал за тем, как она рассматривает изящно одетых итальянок, спешащих домой по извилистым улочкам. Из маленького бутика вышла женщина, и мне пришлось встать за спиной у Ледар, чтобы разойтись с ней на узкой дороге, идущей от калле дель Трагетто.

Ледар остановилась, уставилась на женщину, неожиданно встретившись с ней глазами, и словно постаралась вобрать в себя все: ее одежду, гордую осанку, красивые ноги, беспечную элегантность. Ледар даже вдохнула запах ее духов.

— Ты привыкнешь к этому, — заметил я.

— Сомневаюсь, — ответила Ледар. — Она такая красивая.

— В итальянках есть нечто магическое.

— Она словно отлита из золота. На твоем месте я бы точно последовала за этой женщиной и ни за что ее не упустила бы, — продолжила Ледар.

Я рассмеялся и пошел рядом с ней по Кампо ди Санта-Маргерита, где мальчишки играли в футбол под неодобрительным взглядом пожилого священника. Старая женщина поливала пышную герань в ящике под окном, а художник, стоявший за мольбертом у входа на площадь в мягких лучах закатного солнца, старался запечатлеть эту сцену.

Я прекрасно знал, что иду сейчас рядом с одной из жизней, которую некогда отказался прожить. Когда-то наши пути так тесно переплетались, что казалось, будто мы созданы друг для друга, надо было лишь поддаться соблазну инерции. Друзья детства нас давно соединили, практически санкционировали наш союз. С самого начала мы оба отличались спокойным, уступчивым нравом. Казалось, мы находимся на одной половине шахматной доски. О том, что Ледар болезненно застенчива, первой намекнула мне моя мать. Она объяснила мне, что красота — это священный дар, как правило принадлежащий всему миру, а не его обладательнице. Мать поняла, какое тяжелое бремя ответственности за непрошеную красоту лежит на плечах Ледар, и заметила, как одинока эта девочка. Мы с Ледар молча объединили наши одиночества и отдались подхватившему нас потоку жизни. И сейчас, когда мы шли по Венеции, то оба чувствовали силу истории, которая так и не была рассказана, и путешествия, которое так и не совершилось. Все это стояло между нами словно третий лишний.

Я знал, что Ледар не может простить себе собственный выбор. Но она выросла в памперсном лепечущем мире, который создает для девушек Юг, заставляя их выбирать путь наименьшего сопротивления. Как только Ледар поняла, что научилась думать самостоятельно и решать сама за себя, как тут же обнаружила в себе худшие инстинкты своих родителей. Долгое время она считала себя невосприимчивой к ядовитым родительским дарам и осознала, что этот яд ее убивает, только тогда, когда вышла замуж. Путем хитроумных уловок и тщательно продуманных ходов она умудрилась выбрать человека, считавшего ее полным ничтожеством. Муж с удовольствием подтверждал ее самые нелестные мысли о себе и в конце концов все в ней возненавидел.

В молодости я считал, что такой брак — редкость. Теперь же понимаю, что это распространенное явление. За свою жизнь я столько навидался заключенных без любви браков, что ими можно было бы заполнить большинство пустынных мест Запада США. Американские матери, сами того не сознавая, учат сыновей подавлять волю девушек. Еще в юности мы учимся предавать наших будущих жен, осваиваем тонкие способы проявления раздражительности и неодобрения. Моя собственная мать снабдила меня оружием, с помощью которого я мог разрушить жизнь любой женщины, имевшей глупость в меня влюбиться.

Ледар взяла меня под руку, и на мгновение мы оба почувствовали себя счастливыми.

Ледар была замужем за одним из тех американцев, которые использовали речь и секс, невзирая на последствия или приличия. Ее любовь к нему пошатнула ее уверенность в любви к самой себе. Пять лет она пыталась восстановить чувство равновесия, после того как муж оставил ее ради двадцатилетней девушки, представлявшей собой более молодой и чуть более плотский вариант самой Ледар. Ледар призналась, что составила список знакомых мужчин, в кого не страшно было бы влюбиться, если окрепнет настолько, что снова сможет выйти на опасную конкурентную тропу. Я тоже был в этом списке, но только до тех пор, пока Ледар не вспомнила о самоубийстве Шайлы. Вспомнив это, она осторожно вычеркнула меня из списка и добавила телефонные номера еще троих мужчин, прошедших проверку. Как и некоторые другие мои знакомые женщины, Ледар считала, что я в ответе за смерть Шайлы, хотя ей практически ничего не было известно о нашей совместной жизни.

С моста, перекинутого через небольшой канал, я указал на двух пожилых мастеров, которые как раз заканчивали строительство гондолы. Их наняла фабрика, где до сих пор лодки изготавливались вручную.

— У меня тут есть друг. Джино, — сказал я, взяв Ледар за руку. — Его причал недалеко отсюда.

— Джек, ты придумал неплохой способ зарабатывать на жизнь. Я знала, что ты хорошо жаришь устриц и готовишь свинину, но даже представить не могла, что ты рискнешь взяться за кулинарные книги. Мне даже в голову не приходило, что ты будешь писать о красивых городах и хороших ресторанах.

— А кто мог знать, что ты станешь писать киносценарии?

— Думаю, я это знала, — повернулась ко мне Ледар. — И все же мне кажется, что ты сбежал.

— Может, и сбежал, Ледар. Впрочем, это мое призвание, и я могу делать то, что хочу. И это одно из тех редких благ, что даются с возрастом.

— Джек, иногда я рассказываю своим нью-йоркским друзьям, что значит вырасти в Уотерфорде. Рассказываю о том, как мы везде бегали дружной толпой — все мы, — а они мне не верят. Говорят: судя по моим рассказам, я выросла в окружении богов и богинь. Считают, что я преувеличиваю. Попросту не верят. Сначала я рассказываю им о Майке, потому что они о нем слышали. Рассказываю о тебе и твоей семье. О Шайле и ее семье. О Кэйперсе и Джордане. О Великом Еврее Максе. О маме… Я не могу говорить об этом простым бытовым языком для большей достоверности. Разве был среди нас хоть кто-то, кто не казался бы тебе умным, даже тогда?

— Да. Я сам не казался себе умным. Даже тогда. Недостаточно умным, чтобы уйти с дороги.

— Уйти с дороги? Что это значит?

— Я не знал, что все, что делаешь, опасно. Все, даже самый незначительный поступок, может привести к катастрофе.

— Разве у нас были какие-то предзнаменования, тайные знаки? Чайные листы, по которым мы что-нибудь прочли бы, если б были настороже?

— Ты и не должна видеть эти знаки. Они невидимы, не имеют запаха, не оставляют следов. Ты даже не чувствуешь их, пока вдруг не окажешься на коленях, рыдая под их непереносимой тяжестью, — ответил я.

Я провел ее по переулку мимо траттории и химчистки с запотевшими окнами. Из траттории доносился запах чеснока и жареной свинины.

— В этой траттории я еще ни разу не обедал. Должно быть, новая.

— Замечательно, — сказала Ледар. — Как мы умело перевели разговор от всех этих ужасов к еде.

— Ледар, я научился не думать о Южной Каролине. Особенно о моментах, которые вызывают боль. Например, о Шайле. Надеюсь, ты понимаешь. Если нет, прости, но я не нуждаюсь в твоем разрешении, о чем я могу думать, а о чем — нет. Так же как и тебе нет нужды спрашивать у меня разрешения, о чем писать, и, черт возьми, ты, Ледар, не написала ни словечка о том, что случилось с нами, богами и богинями твоего детства.

— Ох, Джек, сколько лет я не слышала, как староста нашего класса произносит речь, — улыбнулась Ледар.

— Да ты, засранка, сама меня и вынудила.

— Забавно, Джек. Южная Каролина всегда была для меня запретной темой. Я ни разу о ней не написала, ни слова, ни намека, и даже не помышляла об этом, пока в прошлом месяце Майк не пригласил меня в Нью-Йорке на ланч. Мои родители живут в постоянном страхе, что я раскрою дворцовые тайны, которые навеки опозорят наше имя.

— У твоей семьи нет секретов, Ледар, — сказал я. — А только глупые ошибки.

— Тебя не удивляет, что Кэйперс баллотируется в губернаторы?

— Кэйперс баллотируется в губернаторы?! — громко рассмеялся я. — Это было неизбежно. Помнишь, как он говорил об этом еще в первом и во втором классах? Поверить не могу, что уже в семилетнем возрасте человек может быть таким амбициозным и целеустремленным.

— А я вот верю. Может, ты забыл, Джек, но я вышла за него замуж и родила от него двух детей, — с горечью в голосе произнесла Ледар.

— Ты знаешь, что я думаю о твоем бывшем, — сказал я. — Давай не будем об этом.

— Зато ты не знаешь, что думаю о нем я, — заметила она. — По крайней мере, не сейчас. Ты можешь поверить, что он кандидат от республиканской партии?

— Республиканской? — искренно удивился я. — В Южной Каролине я скорее решился бы на операцию по перемене пола, чем стал бы выступать кандидатом от республиканцев. Даже Кэйперс должен был бы устыдиться. Нет, только не Кэйперс. В его консервативном театре абсурда нет места стыду.

— Мой сын и дочь — его горячие поклонники. — Она замолчала. Похоже, переводила дыхание. — Меня они так не любят, как отца. Он мерзавец, но обаятельный мерзавец. Если поставить его рядом с хамелеоном, то Кэйперс изменит цвет быстрее.

— Когда думаю обо всех этих людях, меня одолевает чувство вины. Я виню себя за то, что ненавижу Кэйперса, хотя и знаю, что у меня есть на то законное право.

— А у меня вот нет ни капли вины за то, что ненавижу его, — заявила Ледар.

Мы остановились, чтобы полюбоваться спавшим на подоконнике котом.

— Как-то раз ты пытался объяснить мне свое отношение к католицизму, говорил что-то о чувстве вины, но я ни слова не поняла. То, что ты католик, было для меня еще одной странностью семьи Макколл.

— Вина для меня — определяющее слово, — сказал я. — Центральная тема жизни. Церковь вложила в меня сознание чистой вины. Возвела храм в нежном сердце ребенка. Замостила виной полы. И статуи святых вырезаны из крупных блоков все той же вины.

— Ты теперь взрослый, Джек. Покончи с этим. Теперь-то ты уже понял, как все это глупо и нелепо.

— Согласен с тобой на все сто. Но тебя воспитали в англиканской вере, а ее адепты чувствуют себя виновными, только если позабыли накормить своих поло-пони или не пополнили запас их еды.

— Я не об этом говорю. Ты всегда вел себя так, словно твоя вина была чем-то реальным, чем-то осязаемым. Джек, тебе нужно освободиться от этого.

Мы молча пошли дальше, забираясь в сердце Венеции. Поглядывая мельком на Ледар, я находил, что красота ее по-прежнему застенчива и сдержанна. Она была прелестна, но привлекательность ее казалась скорее миссией, нежели даром. Ледар всегда неохотно исполняла обязанности, которые налагает на женщин красота.

Я до сих пор помню, как однажды наблюдал за Ледар, когда она каталась на водных лыжах по реке Уотерфорд в желтом бикини, купленном ей матерью в Чарлстоне. На нее всегда было любо-дорого смотреть, когда она неслась за быстроходным катером, выделывая сложные фигуры. Но в тот день, казалось, все мужчины города облепили берега реки, словно стая ворон провода, любуясь мягкими скульптурными выпуклостями и изгибами, совсем недавно появившимися на ее тонкой девической фигурке. Она созрела внезапно и расцвела так пышно, что стала предметом разговора в раздевалках бассейна и у стоек баров. Она обнаружила, что быть красивой — уже и так тяжелое испытание, а быть сексуальной — просто непереносимо. Поскольку ничто не удручало ее больше, чем непрошеное внимание мужчин, она спрятала желтое бикини в тот же ящик, где хранились ее детские летние платья.

Я внимательно посмотрел на ее лицо, на эти прекрасные тонкие черты.

— Ты обещал прокатить меня на гондоле, — сменила тему Ледар, когда мы пошли обратно к Большому каналу.

— Мы рядом с Джино. Самым красивым гондольером.

— Он охотится за хорошенькими американочками?

— Ты обречена, детка, — подмигнул я ей.

Мы шли по таким узким улицам, что, казалось, здесь трудно дышать, мы втягивали запах жарившегося на оливковом масле лука и слушали таинственные голоса, разносящиеся над каналом. Мы проходили мимо домов, из ярко освещенных окон которых доносилось пение канареек, вдыхали аромат жареной печенки, слушали, как бьется вода о темные резные борта гондол, как орут озабоченные коты. Ледар задержалась у магазина масок: из витрины на нас в немом ужасе смотрели гротескные, почти что человеческие, безглазые лица. Потом пошли дальше, прислушиваясь к звону церковных колоколов, к крикам ссорившихся детей, воркованию голубей на крышах и к звуку собственных шагов.

Джино ждал на своем посту возле Академии. Увидев нас, он улыбнулся и низко поклонился, когда я представил его Ледар. У светлого и невысокого Джино была скульптурная фигура гондольера. Я заметил, что Джино окинул Ледар долгим оценивающим взглядом.

Гондола стояла на Большом канале, высокая, с лебединой шеей, гордая, точно породистая лошадь. Ледар уселась рядом со мной, все так же держа меня под руку. Джино вел лодку сильными, точными движениями, работая кистями и предплечьями.

Ледар свесила руку за борт, подставив ее накатывавшим волнам.

— Этот город что-то делает с реальностью. Едва приехав, я сразу почувствовала себя графиней. А сейчас, на воде, мне кажется, будто я сделана из шелка.

— Скоро захочется быть сделанной из денег, — пообещал я. — Даже на Небесах жить дешевле.

— Ты что, думаешь, Небеса красивее Венеции? — спросила она, оглядываясь по сторонам.

— Спроси что-нибудь полегче, — ответил я.

Я вспомнил свое пребывание в Венеции во время карнавала после смерти Шайлы, когда описывал бурное веселье венецианцев перед Великим постом. В ту первую дикую ночь мне даже не верилось, что люди, безудержно предающиеся плотским радостям, так быстро перейдут к темному удовольствию полного воздержания.

В тот год в феврале шел сильный снег, рожденный на высоких перевалах Альп, и я, вдруг почувствовав себя ребенком, вместе с другими туристами швырялся снежками на площади Сан-Марко. Я и забыл, как радуются южане снегу. Нас он всегда удивляет.

Я купил маску и карнавальный костюм, чтобы слиться с венецианцами в их неожиданно изменившемся городе. Блуждая по улицам вместе с другими гуляками, я присоединялся к компаниям, в которые меня не приглашали, позволяя толпе нести себя мимо ворот заснеженных, освещенных свечами палаццо. Молча, в карнавальном костюме, я путешествовал по белому звездному миру, такой же чужой, как ангелы, дежурящие в нишах неприметных часовен. Я затерялся в необузданности карнавала и почувствовал власть маски, меняющей мое супер-эго в угоду огненным ритуалам празднества. До тех пор я считал, что самоубийство Шайлы каким-то непостижимым образом сорвало с меня маску. Но в ту ночь, когда я мчался по городу, чувствуя, как в душе поднимается радость, маска вернула меня самому себе. В холодной Венеции я, словно повернув время вспять, танцевал с незнакомыми женщинами, пил вино, лившееся рекой в этой оранжерее наслаждений, где я вдруг понял, что среди этого моря масок я возвращаю себе нечто утраченное. Я заметил, как молодой священник нырнул в узкий переулок, словно сам воздух кругом был отравлен. Он оглянулся по сторонам, мы кивнули друг другу — и он исчез. Он был прав, что бежал от этой разнузданной ночи, где истинная вера находится на обочине, и я даже заметил, что он перекрестился перед тем, как спрятаться в свое убежище. Священник спасся от узаконенного водоворота торжества похоти.

Затем я побежал по скользким полутемным улицам, забираясь все глубже и глубже в незнакомую Венецию в надежде, что мне наконец удастся поплакать по навсегда ушедшей, бедной Шайле. Я думал, что слезы свободно потекут под скрывавшей лицо маской, но снова ошибся. После трагедии у меня не было времени оплакать Шайлу, и я оправдывал себя тем, что ради Ли я должен быть сильным. Вот потому-то я и взялся написать статью о карнавале и сейчас, плутая по заснеженной Венеции, решил дать волю невыплаканным слезам. Но не сумел выжать из себя ни слезинки, потому что дух города подхватил меня вместе с поднимавшимся над водой туманом, тогда как течение в более мелких каналах уже начало стирать лед.

Мимо меня по узкой и предательски скользкой тропе промчалась компания из десяти — двадцати человек, и какая-то женщина схватила меня за руку. Я последовал за ней. Над Большим каналом сверкали огни фейерверков, а эта сирена увлекала меня все дальше в глубь неспящего города. Мы поднялись по лестнице в дом и стали танцевать под песни Фрэнка Синатры из его любовного альбома, медленно покачиваясь среди чужих тел в прокуренной комнате.

Женщина была в маске, но воображение помогло мне представить ее черты до мелочей. В масках все женщины казались знаменитыми красавицами, так что у всех мужчин просто дух захватывало. Женщина, с которой я танцевал, стала задавать мне вопросы по-итальянски. Я и слова не мог сказать по-итальянски, с тем чтобы не выдать свое американское происхождение.

— А-а! — произнесла женщина грудным музыкальным голосом. — Я надеялась, что вы китаец.

— Тогда я китаец, — заявил я по-итальянски.

— А я графиня, — гордо сказала она. — Могу проследить свое происхождение вплоть до двенадцатого дожа.

— Это правда? — спросил я.

— В эту ночь все правда, — ответила она. — На карнавале все женщины — графини.

Исчерпав свой запас итальянских слов, я спросил по-английски:

— А что, маска помогает лгать?

— Маска делает ложь необходимой.

— Значит, вы не графиня, — сказал я.

— Каждый год в эту ночь я графиня. И рассчитываю, что весь мир окажет мне подобающие почести.

Я сделал шаг назад и низко поклонился:

— Моя обожаемая графиня.

— Мой слуга, — сказала она, сделав реверанс, и исчезла в толпе. Я вышел на улицу и направился на запад сквозь сгустившийся снегопад, чувствуя, как мерзнут ноги в дурацких туфлях на тонкой подошве. Хорошенькие женщины, прятавшиеся за лакированными масками, со смехом убегали при моем приближении. Узкие венецианские переулки, способные вызвать клаустрофобию, преувеличивали мой рост, и тень, которую отбрасывала моя фигура, казалась по-библейски гигантской. Рядом с барочным фасадом церкви Джезуити [40]из снежной пелены появилась женщина, одна. Она хихикнула, увидев меня, полузамерзшего и нелепого в этом дешевом костюме, однако не убежала. Мы оба рассмеялись, обнаружив, что, кроме нас, в этой темной части города никого нет.

Женщина была в маске и целомудренно одета во все белое. Она взяла меня за руку и, когда я попытался заговорить, приложила палец к моим губам. Я сделал то же самое: провел пальцем по ее пухлой нижней губе, и она больно меня укусила. Затем взяла меня за руку и торопливо повела по проходам под арками в ту часть города, где я раньше никогда не бывал.

Когда мы вошли в переулок, слишком узкий, чтобы идти рядом, она повернулась, завязала мне шарфом глаза и, рассмеявшись, проверила, плотно ли прилегает повязка. Убедившись, что я ничего не вижу, повела меня по переулку, словно воздушного гимнаста, идущего по канату. Издалека еле слышно доносились звуки праздника.

Я доверчиво пошел за ней, позволив ей провести меня через какую-то дверь, а потом одолев вместе с ней четыре марша узкой лестницы. Мы вошли в комнату, и она сняла шарф с моих глаз. В теплой темноте комнаты я почти ничего не видел, а только слышал шлепанье воды по бортам лодок, привязанных где-то снаружи.

Затем я почувствовал, как ее нагое тело прижалась ко мне, ее рот нашел мои губы, язык нашел мой язык и проник глубоко в рот. Ее поцелуй по вкусу напоминал вино и морскую воду, словно квинтэссенция женского естества. Я целовал ее шею и грудь, а она повела меня к кровати, уложила на свежевыглаженные хлопковые простыни и стала расстегивать пуговицу за пуговицей на моем костюме. Она лизала мне грудь и, мурлыкая, опускалась все ниже. Когда ее губы дошли до пениса, она взяла его в рот и стала совершать быстрые движения языком, подобно пожирателю огня, раздвигая границы между страстью и бурлеском. Ее язык вознес меня на вершины, а затем она вдруг выпустила мой пенис, опрокинув меня на себя. Мы снова целовались, и вкус ее рта изменился, когда я вошел в нее. В тот момент я знал, что она наверняка захочет сохранить анонимность. Не будет никакой церемонии снятия маски. Я вошел в нее с импульсивностью, охватившей меня в ту ночь — ночь, когда секс расцвел, будто дикий цветок в тайном алькове воображения, когда вожделение исторгало хриплые вопли и позволило себе стать первобытным, животным, безымянным, каким оно было в пещерах и лесах при свете огня, когда и слов-то таких, как «огонь» и «тело», еще не было и в помине.

Сейчас, когда гондола двигалась сквозь огни, играющие на воде Большого канала, я пытался вспомнить ту женщину, представить каждое ее движение в этой быстротечной империи чувств, касание ее грудей и ответное прикосновение длинных невидимых ног, страстные вздохи и содрогания в ярком резюме ее страсти. Мы не сказали друг другу ни слова, и сам факт нашего молчания возбуждал меня еще сильнее.

Когда я кончил, мой крик соединился с ее криком, и от этого крика даже языкам стало больно. Изнеможенные и потные, мы откатились друг от друга и снова услышали плеск воды, стук лодок о причал, стон натягивающихся канатов, шум прибоя и собственное тяжелое дыхание, по мере того как остывала наша страсть. Мы лежали рядом в темной комнате, и ее волосы упали мне на грудь.

Ледар прикоснулась к моей щеке мокрыми от воды пальцами:

— О чем задумался?

— Я думал о месте экзистенциализма в современной литературе, — ответил я.

— Врунишка, — заявила она и шаловливо брызнула на меня водой из канала. — О чем бы ты там ни думал, но явно о чем-то приятном.

— О том, как все в жизни меняется, — сказал я.

— Они специально построили такой город, чтобы из него не хотелось уезжать. Правда, Джек? — спросила Ледар.

— Нет, — возразил я. — Они сделали еще лучше. Они построили его так, чтобы ты всегда мог о чем-то мечтать.

— Вся эта красота разрывает мне сердце, — сказала она.

— Венеция — великий путешественник. Она тебя не покинет, — заверил я Ледар.

Из комнаты мне были слышны легкие и приглушенные шаги прохожих. Женщина быстро выпрыгнула из постели, снова приложив палец к моим губам. Она принесла мне костюм и туфли, которые, должно быть, высушила на обогревателе. Когда я оделся, она тихонько подтолкнула меня к дверям, а потом положила мои руки на свое невидимое лицо, словно я был слепым, читающим по Брайлю любимое стихотворение. Затем она надела маску сначала на себя, потом на меня, снова завязала мне глаза шарфом и повела вниз, в снежную мглу.

Я брел за ней по пронизывающе холодной ночи — к шуму, к толпам людей, к началу Великого поста. Я попробовал было заговорить с ней на итальянском, который изучал по методу Берлица [41], умолял ее назвать свое имя, объяснял, что хочу снова ее увидеть, пригласить на ужин.

Но она встретила мои слова смехом, и смех этот говорил о том, что она знала: именно ее тайна и ее молчание придали тот эротический накал нашей встрече.

Мы перешли через мост, и она неожиданно выпустила мою руку, когда я спросил, родилась ли она в Венеции. Я хотел было окликнуть ее, но сообразил, что не знаю ее имени. Сняв шарф, обнаружил, что стою на пересечении четырех венецианских переулков. Я прислушался, надеясь, что обнаружу ее по быстро удаляющимся шагам, однако ее уход был беззвучным. Я покрутился на месте, но увидел лишь идущие мне навстречу по мосту фигуры людей в масках, с бутылками или свечами и фонариками в руках. Повсюду слышались голоса, но мне хотелось только ее молчания.

Я попытался отыскать путь назад, но это была Венеция, и женщина подарила мне столько времени, сколько хотела дать.

Прежде чем уехать, я бродил по городу, особенно по мрачному району возле церкви Джезуити, где подобрала меня моя тайная любовница. Мне хотелось поблагодарить ее и произнести вслух ее имя. Я не занимался любовью со дня смерти Шайлы. Тело мое оставалось закрытым вплоть до той снежной венецианской ночи, до той женщины в маске, женщины, которая знала тайну безымянности, женщины, которая не произнесла ни единого слова.

И уже гораздо позже, когда прошло достаточно много времени, я вдруг решил, что это могла быть Шайла, моя безвременно ушедшая жена, которая хотела сказать, что мне пора жить дальше и забыть о ней. Ведь Шайла обожала игры в переодевание и «веришь — не веришь».

Когда мы с Ледар приплыли к «Гритти паласу», я дал Джино купюру в пятьдесят тысяч лир. Джино поцеловал руку Ледар и пригласил ее на бесплатную прогулку по небольшим каналам. А потом мы пошли переодеваться к ужину.


Тем же вечером мы вошли в таверну «Ла Фениче», Майк уже сидел за столом.

— Присаживайтесь. Ледар, выглядишь великолепно. Тебя вполне могут арестовать в этом платье, — сказал Майк. — Хороший ресторан, Джек. А что, никакой пиццы на всех для трех мушкетеров?

— Это мое любимое место, — объяснил я. — Думаю, что и вам оно должно понравиться.

Когда к нашему столику подошел официант, я как раз объяснял меню.

— Паста тут просто потрясающая. Bigoli con granzeola [42]готовят с крабовым соусом. Крабы здесь не похожи на наших голубых крабов, но очень вкусные. Хороши все блюда из телятины. Если любите печень, Венеция — это то самое место.

— Скажи парню, что я хочу гамбургер и зеленый салат с рокфором, — заявил Майк.

— Гамбургеров у них не бывает. И соус с сыром рокфор в Италии не подают.

— Нет гамбургеров? Это же ресторан! В долбаном «Фор сизонс» в Нью-Йорке и то подают гамбургеры.

— Я положилась бы на Джека, — вмешалась Ледар. — Это его территория.

— И в отсутствие рокфора не могу поверить, — не унимался Майк. — Где делают сыр рокфор? Можешь ответить?

— Во Франции, — сказала Ледар.

— Правильно, во Франции. Еще одна гребаная страна. До нее отсюда меньше трехсот миль. Я не ем салат без рокфора.

— А сегодня придется, — отрезал я.

— Италия так и осталась страной третьего мира, старик. Похоже, они поняли, в чем тут дело, и навсегда прописались в двадцатом веке. Закажи мне тогда овощи и телятину. Как они называют эту тощую телятину? На букву «эс» начинается?

— Скалопини.

— Джек, закажи за меня, — попросила Ледар.

— Умница, — улыбнулся я и принялся заказывать для нас настоящий венецианский обед.

Начал с карпаччо [43], за ним последовало ризотто со свежей зеленой спаржей. Закончили мы ножкой ягненка с баклажаном и шпинатом. Объевшись, отказались от десерта и остановились на эспрессо и граппе.

Майку подали салат, но он к нему даже не притронулся, узнав, что его заправили оливковым маслом. Тогда я попросил принести нам из кухни некоторые ингредиенты. Когда они прибыли, официант смешал в миске йогурт и майонез, добавил соусы — вустерширский и табаско, — а потом еще и кусочек горгондзолы [44]. Официант, не в силах скрыть свое презрение, перемешал заново нарезанный салат с только что приготовленным соусом.

— Великолепно! — воскликнул довольный Майк, отправив в рот ложку салата. — Я же говорил, что они где-то припрятали рокфор.

Только спустя несколько минут Майк снова заговорил о том, ради чего он, собственно, и прибыл в Венецию.

— Давайте обсудим проект. Что скажете? Самые значительные перемены на Юге после Второй мировой войны?

На секунду задумавшись, Ледар ответила:

— Изобретение быстрорастворимой овсянки. Нет, не так. То, что в любом захудалом южном городишке можно купить тако [45].

— Тебе бы все шутки шутить, — нахмурился Майк. — Ну, давай ты, Джек!

— Я не собираюсь принимать участие в твоем проекте, и мне наплевать на самые значительные или самые незначительные перемены на Юге.

— Джек, это большие деньги. Больше, чем ты когда-либо зарабатывал. Я проверял. Считай, что я делаю тебе личное одолжение. Мне пришлось кое с кем переговорить, чтобы тебя утвердили. У Ледар есть хоть какая-то известность. А твоя имитация Джулии Чайлд [46]ни хрена нам не принесет.

— Майк, на меня не рассчитывай.

— Может, поработаешь как консультант?

— Нет.

— Почему?

— Потому что ты захочешь, чтобы мы написали о Шайле, а я не собираюсь это делать.

— Нам не понадобится говорить, что она прыгнула с моста. Или как-то завуалируем это.

— Повторяю для непонятливых: на меня не рассчитывай. Ты ведь хочешь, чтобы мы написали еще о Джордане и о шестидесятых.

— Нет. Секундочку, — взмахнул рукой Майк. — Не беги впереди паровоза. Послушай, я хочу это в контексте. Ну как ты не можешь понять? Это не просто о нас. Это о столетии. Мой дед приехал в Уотерфорд, не зная и десяти английских слов. Он встретился с твоим дедом, Джек. Прошлый век навсегда изменил их жизни. Мы сидим сейчас в Венеции, за этим столом, из-за погрома, что был в России в 1921 году. Я правильно говорю?

— Да, — согласился я. — Правильно.

— Послушай, нас сформировало прошлое, нравится это тебе или нет. И нам пришлось хлебнуть дерьма. Ты спрашивал про Джордана. Да, черт возьми, мы завязаны на Джордане. Кто изменил нас больше, чем Джордан Эллиот? Джек, ты знаешь, где он?

— Прошел слух, что он умер. Мы все были на заупокойной службе.

— Прошел слух, что он жив и ты знаешь, где он. Прошел слух, что он в Италии.

— Если и так, то он ни разу со мной не связывался, — отрезал я.

— А если бы связался, ты сказал бы мне? — поинтересовался Майк.

— Нет, не сказал бы.

— Я не согласен с тем, что этот сукин сын сделал во время войны, но, черт возьми, это настоящая драма. Особенно если узнаем, как ему удалось выбраться.

— Эту часть ты мог бы выдумать. Разве нет? — спросила Ледар. — Может быть, Джек прав. Может быть, он погиб во время побега или когда прятался.

— Я хочу добраться до правды, — заявил Майк. — Это дело принципа. Мы должны, насколько возможно, придерживаться фактов. Я собираюсь найти сукина сына и заплатить ему кучу денег за правдивый рассказ.

— Я не ослышалась, он сказал «принцип»? — с притворным удивлением обратилась ко мне Ледар. — Неужели Майк что-то сказал о «принципе»?

— И вот еще что, — добавил Майк, не обращая внимания на Ледар. — Я хочу, чтобы, прежде чем визжать, вы оба меня выслушали. Я знаю, что вы хотите сказать, но то, что скажу я, может вас удивить.

— Выкладывай, — пожала плечами Ледар.

— Я вступил в комитет по поддержке избрания Кэйперса Миддлтона на пост губернатора Южной Каролины. Я отвечаю за финансы. Мы очень хотели бы, чтобы вы оба вошли в состав этого комитета.

Ледар была явно ошарашена.

— Джек, как будет по-итальянски «да пошел ты на хрен»?

— Тебе не надо это знать. Скажи «да пошел ты на хрен!» по-английски. Дважды. За себя, а потом и за меня.

— Я знаю, откуда такое отношение. Но вы оба ошибаетесь. Парень изменился. Я говорил с ним в Нью-Йорке, прежде чем взять билет и прилететь сюда. Он прогрессивный сукин сын. У него есть реально радикальные идеи о том, как следует финансировать образование и промышленность с перспективой на двадцать первый век.

— Ай-яй-яй, Майк, — промурлыкала Ледар. — Ты, похоже, забыл, что я была замужем за этим прогрессивным сукиным сыном. У него были реально радикальные идеи и о том, как платить алименты. Он предпочел этого не делать.

— Ваш развод создает кое-какие проблемы его кампании. Врать не буду, — сознался Майк.

— Хорошо, — улыбнулась Ледар. — Майк, он бессердечная, безжалостная сволочь. Когда-то я была в него влюблена, вышла за него замуж, родила от него двоих детей и постепенно научилась его ненавидеть. Он отравляет все, к чему прикасается.

— Ледар, он жалеет, что так обошелся с тобой. Сам мне об этом сказал. Признает, что был подлецом.

— Университет Южной Каролины, — прервал его я. — Тысяча девятьсот семидесятый. Очень важный год. Возможно, ты помнишь, в тот год мы узнали нечто очень важное о нашем золотом мальчике Кэйперсе Миддлтоне.

— Не все из нас, — возразила Ледар. — Некоторые ни фига не узнали о подлинной сущности Кэйперса или о его чувстве локтя в тот знаменательный год. Одна из нас вышла тогда за него замуж.

Майк глубоко вздохнул, подождал, пока наш гнев уляжется, и только потом продолжил:

— Никто не ненавидел за это Кэйперса больше, чем я. Но он по-прежнему стоит на своем и считает это проявлением патриотизма. Он хочет рассказать нам все, что привело к тому вечеру на призывном пункте. Это станет частью мини-сериала.

— Извини, Майк, я в этом не участвую, — заявила Ледар.

— Да ради бога, Ледар! Что тут такого? — спросил Майк. — К тому же вам обоим деньги не помешают.

— Так вот оно что, Майк, — бросил я. — Думаешь, что можешь купить нас? Что мы продаемся, стоит только предложить настоящую цену?

— Джек, а я и не говорю, что собираюсь кого-то покупать, — обозлился Майк. — Я говорю о нормальной, честной работе, о том, что вы расскажете грандиозную историю и мы снова сблизимся. Деньги — это просто соус. Знаете, сколько шоколадного мороженого вы сможете съесть!

— А твой друг Кэйперс не хочет рассказать нам о своей героической роли в университете? Все как на духу. Как американский герой.

— Для многих людей он и был героем. Я бы сказал, что девяносто пять процентов жителей Южной Каролины его поддержали.

— Те же самые люди поддержали и войну во Вьетнаме.

— Шестидесятые годы. Надоевшее старое дерьмо, Джек. Низкие кассовые сборы. — Майк по-прежнему чувствовал себя неловко под испепеляющим взглядом Ледар.

— Хочу, чтобы ты знал, Майк. Скажу тебе прямо сейчас. Я до сих пор верю всей душой во все то, во что верил в шестидесятые. И отрекаться не собираюсь, — заявил я.

— Все это ханжеская чушь собачья. Согласись, — ухмыльнулся Майк.

— Соглашусь. И тем не менее верю.

— Ну и ладно, — примирительно улыбнулся Майк. — К тому, что сделал Кэйперс, можно отнестись по-разному. Спорить не стану. Но никому от этого хуже не стало. Тебя тогда арестовали, Джек, но не так уж ты и пострадал.

— Нет, пострадали мы все. Это был смертельный удар, Майк. Понимаешь? Мы любили Кэйперса, верили в него и шли за ним, — нахмурился я.

— Но ты ведь смог переступить через это. И остальные тоже.

— Но не тот парень, которого ты ищешь. Уверена, что Джордан не смог через это переступить, — сказала Ледар. — Если, конечно, он все еще жив.

— Ты знаешь, где он? — снова спросил меня Майк.

— Нет, Майк. Мы были на заупокойной службе. Помнишь? По вине Кэйперса Миддлтона никто из нас не видел Джордана после тысяча девятьсот семидесятого.

Майк вынул из наружного кармана чековую книжку, выписал чек на десять тысяч долларов и протянул мне.

— Это первоначальный взнос. Отведи меня к Джордану… и я выплачу еще десять тысяч.

Я посмотрел на чек и рассмеялся. Поднес его к догорающей свече, стоявшей на столе. Я с удовольствием смотрел, как ярким пламенем горит чек, а потом бросил обгоревшую бумагу в эспрессо Майка.

— Майк, ты плохо меня знаешь. Тебе нужно срочно подготовиться к выпускным экзаменам. Нужно научиться снова стать человеком. Когда-то ты был неплохим парнем. Просто забыл последовательность действий.

Майк подался вперед, глаза его злобно сверкнули.

— У меня для тебя новость, Джек. Ты больше не капитан команды. Школа далеко позади, и давай посмотрим фактам в лицо: маленький Майк живет лучше всех остальных. Можешь проверить. Начиная с журнала «Пипл» или «Кто есть кто» и кончая церемонией вручения «Оскара». Майкл Хесс — это человек, с которым считаются в мире кино. У всех у нас за этим столом дела идут чертовски хорошо. Ледар пишет свои знаменитые киносценарии. Ты пишешь кулинарные книжки для сытых туристов, а еще выпустил пару книжонок для путешественников, чтобы рассказать всяким придуркам, как пройти к Сикстинской капелле. А я забираю все ставки.

— Майк, сделай одолжение, заткнись, пожалуйста! — воскликнула Ледар. — Ты хоть сам слышишь, что говоришь? Господи, нашел чем хвастаться — статьей о себе в журнале «Пипл»! Как трогательно!

— Я скажу то, что хочу сказать. Посмотри на Джека. Такой праведник, такой задавака! С чего это вдруг, Джек? С какой, черт возьми, стати? Сжег чек, словно Франциск из этого гребаного Ассиза. Но вот что я тебе скажу, приятель. Я выпишу чек на бóльшую сумму. Буду добавлять цифры и наконец перешибу твою цену, так что ты бухнешься на колени и сделаешь мне минет.

— Тебе придется долго писать, чтобы перешибить цену, Майк, — улыбнулся я, пытаясь разрядить обстановку.

Но Майк с дьявольским упорством продолжил лобовую атаку:

— Ты еще и смеешься надо мной? Ты смеешься над Кэйперсом Миддлтоном, виновным только в том, что он хочет сделать Южную Каролину местом, где всем станет лучше жить?! Может, мы и недотягиваем до твоих гребаных высоких нравственных стандартов, Джек, но наши жены с моста не прыгают. Все наши девочки по-прежнему ходят целые и невредимые с сумочками от Гуччи и кредитными картами. Никого из них не пришлось вылавливать из реки. Извини, что так грубо, старик. Но факт есть факт.

Я закрыл глаза и не открывал их, пока не почувствовал, что взял себя в руки. Мне хотелось перепрыгнуть через стол и долго бить Майка по лицу, чтобы кулак был весь в крови. Но потом я подумал о Ли и Шайле и не стал отвечать на выпад Майка.

— Ну давай же, Джек! — спокойно сказала Ледар. — Убей его. Он этого заслуживает.

— Извини, — неожиданно произнес Майк. — О господи! Прости меня, Джек! Это был не я. Это не я сказал. Открой глаза. Посмотри на мое лицо. На нем написано Р-А-С-К-А-Я-Н-И-Е. Раскаяние. Чистосердечное. Клянусь тебе, Джек. Это был не я. Никто так не любил Шайлу, как я. Ты должен меня простить.

Я открыл глаза и с трудом выдавил из себя:

— Я тебя прощаю. Ты любил Шайлу, и только по этой причине я не утопил твою несчастную задницу в Большом канале.

— А можно, я это сделаю? — невозмутимо произнесла Ледар. — Почему все лучшее достается мужчинам?

— Здорово сказано, — подхватил Майк. — Запиши эту фразу, и утром я ее напечатаю. Это пойдет в сценарий.

Вечер окончился. По дороге в «Гритти палас» Майк пытался исправить оплошность, был само очарование и даже заставил меня разок засмеяться.

Я так ничего и не сказал и презирал себя за то, что слушал Майка. Я слишком хорошо знал его и прекрасно понимал, что все эти шутки и смех были завуалированным извинением. Мозг мой напряженно работал. Мне надо было вернуться в Рим и предупредить Джордана Эллиота, что Майк Хесс у него на хвосте.

Глава пятая

Пляжная музыка

Я отвез Марту в римский аэропорт. Пока она в десятый раз проверяла, захватила ли с собой билеты до Южной Каролины, мимо прошли итальянские солдаты с автоматами в руках.

— Никак не могу привыкнуть к автоматам в аэропорту, — сказала она.

— Зато краж в магазинах стало меньше, — заметил я. — Дай-ка куплю тебе здесь капучино. К выходу на посадку меня не пропустят.

— Из-за терроризма?

— Наверное. С Красными бригадами, похоже, справились. Но ООП [47]все еще не угомонится. Ливия не дает о себе забыть. ИРА тоже может что-нибудь выкинуть. Даже на Корсике поднялось освободительное движение.

— В таком случае зачем ты здесь живешь?

— А разве Атланта не стала в прошлом году криминальной столицей? Самое большое число убийств в Штатах.

— Да, но в аэропорту там совершенно безопасно, — возразила она.

Мы пили капучино и наблюдали за ярко одетыми саудовцами, вошедшими в здание аэропорта. Они прошествовали мимо большой группы из Ганы, облаченной в национальный одежды. Пока стоишь в римском аэропорту, то мимо проходят представители самых разных стран, и я не перестаю удивляться этой связи со всем миром. Я почти физически ощущаю здесь любовь к путешествиям, чувствую, как в крови людей вскипает адреналин, когда они поднимают глаза на электронные табло и сверяют их данные с мелкими цифрами на своих аккуратно выписанных билетах. Аэропорт — это место, где я практически могу видеть, как движется время. Люди просачиваются через двери и ворота, словно песок в песочных часах.

— Джек, наверное, мне незачем говорить тебе об этом, но Ли — потрясающий ребенок. Ты отлично ее воспитываешь.

— Я просто наблюдаю, Марта. Она растет сама по себе.

— Как бы мне хотелось, чтобы ты привез ее домой!

— Я этого не сделаю, — как можно мягче ответил я. — Извини, Марта.

— Обещаю: сцен не будет.

— Как ты можешь это обещать? С таким-то отцом.

— Ты что, всегда его ненавидел? — тихо спросила она. — Даже когда был ребенком? Наши дома стояли впритык друг к другу.

— Нет, я стал его ненавидеть, только когда узнал поближе. Думаю, это началось после того, как Шайла вышла за меня, а он сидел шиву [48].

— Мама умоляла его не делать этого.

— А когда после смерти Шайлы он сидел шиву во второй раз, я стал «ценить» его еще больше.

— Он правоверный еврей. И в тот раз он был прав.

— Но, черт возьми, он был совсем не прав, когда сделал это после нашей свадьбы! — взорвался я.

— Повторяю, он считал, что поступает как правоверный еврей.

— И как плохой человек. Марта, а ты сама-то любишь отца? Шайла точно не любила.

Марта на мгновение задумалась.

— Я уважаю его, Джек. Жалею его. За все, через что ему пришлось пройти.

— Через что бы ему ни пришлось пройти, миру он отплатил сполна.

— Он говорит: то, что ты скрываешь от него внучку, — самая жестокая вещь, с которой он когда-либо сталкивался, — сказала Марта.

— Получается, что Джек Макколл переплюнул все ужасы Второй мировой войны в соревновании за то, кто заставит Джорджа Фокса страдать больше?

— Он не виноват в том, что он такой, какой есть, и в том, что не может не страдать.

— И я тоже, Марта. Ну все. Тебе пора идти.

Перед воротами досмотра мы обнялись и долго стояли, прижавшись друг к другу.

— Марта, не могу не отдать тебе должное. Это было очень смело с твоей стороны. Ты не побоялась рискнуть, и я это оценил.

— Надеюсь, это только начало, Джек. Мы бы хотели, чтобы Ли стала частью нашей жизни. Мама мечтает с тобой увидеться.

— Поблагодари ее. Я подумаю.

— Ты и Шайла, Джек… — задумчиво произнесла Марта. — Никогда не понимала, что вас связывало.

— И не ты одна, — бросил я вслед Марте, которая уже направилась к воротам досмотра.

Я вернулся домой и до вечера работал над статьей о Венеции и отеле «Гритти палас». Мне нравится писать о разных городах и местной кухне, поскольку это помогает отвлечься от наболевших вопросов.

Для того чтобы уловить истинный дух каждой страны, где я побывал, и позволить читателям понять, к чему трепетнее всего относятся местные жители, я тружусь денно и нощно, обращая свою тоску по дому в нечто вроде Священного Писания. Для меня писать о Венеции всякий раз как брать очередной барьер. Город напоминает павлиний хвост, распущенный над Адриатикой, его бесконечное очарование, отраженное в воде, вызывает желание найти новый тайный язык, украшенный незатертыми словами, которыми можно было бы описать Венецию иностранцам. И здесь я каждый раз перед лицом этой вечной красоты страдаю от несовершенства языка. Часами я бьюсь над тем, чтобы сделать этот переполненный туристами город своим и только своим, стараясь найти нечто такое, что могло бы удивить даже венецианцев.

Закончив статью, я написал четыре рецепта, полученные от различных венецианских шеф-поваров, и адресовал статью редактору колонки «Бывалый путешественник» в «Нью-Йорк таймс». Я отдал пакет консьержу и отправился в школу при синагоге, которую Ли посещала раз в неделю.

Ли вышла вместе с другими детьми, причем у каждого мальчика на голове была маленькая кипá [49]. Дочка радостно подбежала ко мне. Я подхватил ее на руки и закружил.

— Ну что, тетя Марта успела на самолет? Папочка, мне она так понравилась! Мы с ней говорили обо всем на свете.

— Она тебя обожает, детка. Впрочем, как и все остальные.

— Она задала мне вопрос, на который я не смогла ответить, — сказала Ли, когда я поставил ее на землю.

— Что за вопрос?

— Папа, я еврейка? — неожиданно поинтересовалась Ли. — Марта спросила меня об этом, и ребе тоже все время спрашивает. Ребе не нравится, что я хожу в католическую школу.

— А сестре Розарии не нравится, что ты ходишь в школу при синагоге. Но по еврейским законам ты еврейка.

— А по-твоему? — спросила она. — Кто я, по-твоему?

— Не знаю, Ли, — признался я, когда мы уже шли к реке по оживленным улицам Трастевере [50]. — Я далек от религии. Меня воспитали как католика, но церковь сделала мне больно, она нанесла мне жестокую рану и заставила бояться мира. Впрочем, она всегда внушала мне трепет. Твоя мама была еврейкой и гордилась этим. Ей хотелось бы, чтобы тебя воспитали как еврейку, потому-то я и послал тебя в школу при синагоге.

— А что хочешь ты? Кем я должна быть?

— Чего хочу я, не так важно. Ты можешь выбирать сама. Я хотел бы, чтобы ты познакомилась с обеими религиями и обе отвергла.

— Они что, молятся разным богам? — спросила Ли.

— Нет, детка. Это один и тот же парень. Послушай, я знаю, что в будущем мне придется за это заплатить. Ты вырастешь, не имея религиозных корней, а когда тебе исполнится восемнадцать, обреешь голову, наденешь наряд кришнаитов и, играя на тамбурине, станешь распевать на хинди в аэропорту Атланты.

— Я просто хочу знать, еврейка я или католичка.

— Выбирай сама, дорогая, — улыбнулся я, нежно сжав ей руку.

— Марта говорит, что я еврейка.

— Если хочешь быть ею, будь. Мне это даже понравится. Ничто так не обозлит мою семью, как это.

— А какая она, Южная Каролина? — поменяла тему Ли.

— Ужасная. Безобразная и вгоняющая в тоску. Там постоянно дурной запах, по земле ползают гремучие змеи. По местным законам все дети с рождения и до восемнадцати лет считаются рабами. Штат не разрешает продавать в своих пределах ни мороженое, ни конфеты и требует, чтобы все дети каждый день съедали по пять фунтов брюссельской капусты.

— Терпеть не могу брюссельскую капусту.

— Это еще цветочки. Котят и щенят топят, как только они появляются на свет. И все такое. Тебе не захочется туда ехать. Можешь мне поверить.

— А тетя Марта сказала, что там очень красиво и она хочет, чтобы я навестила ее следующим летом. Ты мне разрешишь?

Я промолчал.

— Какое мороженое будешь? — спросил я, когда мы вошли в бар рядом с пьяццей Трилуса. — Лимонное или земляничное?

— Земляничное, — улыбнулась Ли. — Но ты не ответил на мой вопрос.

— Ты хочешь есть по пять фунтов брюссельской капусты в день и быть проданной в рабство?

— Ты нарочно говоришь это, лишь бы я не спрашивала тебя о маме.

Мы молча ели мороженое. Я взял себе ореховое, которое напоминало мне о дыме, льде и темноте. Сегодня Ли остановилась на земляничном. Каждый раз она решала для себя, какое мороженое брать: лимонное или земляничное, таким образом она пыталась упорядочить свою жизнь, компенсируя тем самым отсутствие матери.

На мосту Систо мы остановились и стали смотреть на Тибр, воды которого начинали бурлить у порогов вблизи острова Тиберин. На берегу реки стояли с удочками два пожилых рыбака, но я твердо знал, что у меня просто физически не хватит смелости попробовать рыбу, выловленную в этих грязных водах. Даже при самом мягком освещении Тибр выглядел так, словно страдает от ревматизма и колик.

— Я знаю все о маме, — начала Ли, облизывая мороженое.

— Если Марта сказала хоть слово…

— Она не говорила, — мгновенно отреагировала Ли. — Я давно это знаю.

— Как ты узнала? — спросил я, стараясь смотреть не на нее, а на рыбаков.

— Слышала, как Мария говорила с консьержем. Они не знали, что я рядом.

— Что они сказали?

— Что мама убила себя, бросившись с моста, — ответила Ли.

Услышав эту фразу из уст моей красивой, очень серьезной дочери, сердце мое неожиданно сжалось. Она попыталась произнести эти слова так, словно в них не было ничего особенного, однако они болью отозвались в моей душе, вновь показав всю чудовищность поступка Шайлы. В этот момент я понял, что, обращаясь с дочерью как с равной, я лишил ее возможности быть ребенком. Хуже того, позволил Ли охранять меня, украл у доброй, чуткой девочки то, что моя собственная мать редко мне дарила. Взвалил на ее плечи свое неизбывное горе и обратил ее детство в обязанность по отношению к себе.

— Мария сказала, что моя мама горит в аду. Вот что ждет людей, которые себя убивают.

— Нет. — Я присел рядом с ней, притянув к себе. Я хотел посмотреть, плачет ли она, но не видел ничего из-за собственных слез. — Ли, твоя мама была самой милой, самой чудесной женщиной, какую я когда-либо знал. Никакой Бог не обидит такого порядочного и хорошего человека. Никакой Бог и слова не скажет женщине, которая так сильно страдала. Если такой Бог существует, то я плюю на этого Бога. Понимаешь?

— Нет, — сказала она.

— У твоей мамы случались периоды сильной печали, — прошептал я. — Она чувствовала их приближение и предупреждала меня, что уйдет ненадолго, но обязательно вернется. Были и врачи, и больницы. Ей давали лекарства, делали, что могли, и она всегда возвращалась. За исключением последнего раза.

— Должно быть, она была очень грустной, папа! — воскликнула Ли, уже не сдерживая слез.

— Да.

— А ты не мог ей помочь?

— Ли, я пытался. Уж можешь мне поверить.

— А вдруг это из-за меня? А вдруг она стала несчастной после моего рождения? — спросила Ли.

Я снова прижал ее к себе, дав ей выплакаться, и, только когда рыдания немножко утихли, снова заговорил:

— Еще ни одна мать так не любила своего ребенка, как твоя — тебя. Каждый раз, когда она смотрела на тебя, ее глаза наполнялись любовью. Она не могла надышаться на тебя, была готова вечно кормить тебя грудью. Шайла все в тебе любила.

— Тогда почему, папочка? Почему?

— Не знаю, дорогая. Но попытаюсь объяснить тебе все, как сам понимаю. Обещаю. Если, конечно, ты уберешь трубочку с земляничным мороженым с моей шеи.

Мы оба рассмеялись, утерли друг другу слезы салфеткой, которая прилагалась к мороженому. Я опустился на одно колено, и Ли вытерла мороженое с моей рубашки и шеи. Мимо прошли две миниатюрные монахини, и одна из них бросила на нас удивленный взгляд, но, встретившись со мной глазами, застенчиво потупилась.

— Ей было больно? — спросила Ли. — Когда она ударилась о воду?

— Не думаю, чтобы она что-нибудь чувствовала. Прежде чем приехать на мост, она выпила пригоршню таблеток.

— Папочка, а тот мост был выше, чем этот?

— Гораздо выше.

— Может, она думала о той ночи на пляже? Когда дом упал в море. Когда она в тебя влюбилась.

— Нет, милая. Просто настал такой период в ее жизни, когда она больше не могла терпеть.

— Как это грустно. Как это ужасно грустно, — вздохнула Ли.

— Потому-то я и не мог тебе рассказать. Потому-то и не хотел, чтобы настал этот день. Почему ты сразу не спросила меня, когда узнала?

— Я была уверена, что ты будешь плакать, папочка. Не хотела тебя расстраивать.

— Это моя работа — быть несчастным, — сказал я, гладя ее темные волосы. — Ты не должна обо мне тревожиться. Рассказывай мне все, о чем думаешь.

— Раньше ты не так говорил. Ты говорил, что наша работа — беспокоиться друг о друге.

Я обнял своего драгоценного ребенка, крепко прижал к себе и посадил на свои широкие плечи.

— Теперь ты знаешь, детка. И будешь учиться жить с этим знанием до конца своей жизни. Но мы с тобой — команда, и постараемся не вешать носа. Поняла?

— Поняла, — сказала Ли, по-прежнему всхлипывая.

— Ты что-нибудь говорила тете Марте?

— Нет. Подумала, что ты можешь на нее разозлиться. Я хочу к ней приехать. Хочу увидеть всех своих родственников, — заявила она с невозмутимостью упрямого, не по годам развитого ребенка.

Глава шестая

Пляжная музыка

На следующее утро перед рассветом Ли забралась ко мне в постель. Мягкая и гибкая, как котенок, она прижалась к моей спине и гладила меня по волосам, пока мы оба снова не уснули. Никаких слов не было сказано, и я поражался силе духа своего ребенка.

Когда мы наконец проснулись, я понял, что уже поздно, и тихонько потряс Ли за плечо.

— Собирайся. Мария отвезет тебя сегодня к себе в деревню.

— А ты почему с нами не едешь? — надулась Ли и, быстро обняв меня, соскочила с кровати.

— Приеду попозже, — пообещал я. — У меня срочные дела в Риме.

— Мария уже пришла, — сказала Ли. — Пахнет кофе.

Посадив их на автобус, я пошел по виа деи Джуббонари. Я все еще не мог оправиться от потрясения после разговора с Ли.

Прошел через еврейское гетто, мимо театра Марцелла, под черной аркой которого вместе с армией котов жил местный бомж. Человек этот был шизофреником, но вполне безобидным, и я видел, как старые женщины из соседних домов кормили его и котов остатками пасты из одних и тех же мисок.

Я свернул к виа ди Сан-Теодоро, миновал цирк Максимус, пересек розарий у Авентинского холма. Из розария открывался замечательный вид на цирк Максимус и Палатинский холм с темными руинами дворцов, разбросанными на вершине, как буквы алфавита.

Я повернулся и, выбрав место среди роз, откуда мог проверить, нет ли за мной слежки, внимательно осмотрел район, через который только что прошел. Иногда мне казалось, что это глупо с моей стороны, однако неожиданное появление на пьяцце Перикла Старрачи и намерение Майка снять фильм утвердили меня в правильности соблюдения мер предосторожности.

Я вышел из сада и прошел мимо оранжереи, где матери развлекали маленьких детей, а туристы фотографировались так, чтобы в кадр непременно попал стоящий в верхнем течении Тибра Ватикан. Миновав Санта-Сабину [51], я нырнул во двор и сделал вид, что изучаю фрагмент мозаики на нефе церкви, а сам опять огляделся по сторонам, чтобы проверить, не следит ли за мной коварный незнакомец, чтобы, воспользовавшись моей беспечностью, обнаружить местонахождение Джордана Эллиота.

Беспокоясь именно о Джордане, а вовсе не о Ли, я заметил слежку Перикла Старрачи, когда он вычислил меня на Кампо деʼФьори. «Если опасность реальна, у паранойи более острый вкус», — написал я как-то раз Джордану из норвежского Бергена.

Я быстро зашагал по пьяцце деи Кавальери ди Мальта, где автобус, набитый американскими туристами, медленно высаживал свой тупоголовый груз.

Убедившись, что за мной никто не идет, я проскользнул в бенедиктинскую церковь Сант-Ансельмо. Месса была в самом разгаре, и под пение монахов, исполнявших старинный григорианский хорал, я прошел к третьей исповедальне по левую руку от прохода. На табличке было написано, что исповедник говорит по-немецки, по-итальянски, по-французски и по-английски. Когда из исповедальни, осенив себя крестным знамением, вышли две итальянки, я вошел туда и опустился на колени. Священник выключил свет, показывая, что на сегодня с преступлениями против Господа покончено.

— Отец Джордан, — с места в карьер начал я.

— Джек, — отозвался Джордан. — Я тебя ждал. Сегодня утром ко мне пришли исповедаться четыре человека. Похоже, рекордное число.

— Прошел слух, — прошептал я, — что в Сант-Ансельмо грехи отпускает святой.

— Ну, это вряд ли. Джек, может, хочешь, чтобы я тебя исповедал?

— Нет. Я еще не готов.

Голоса монахов взлетели ввысь в их светлой хвале Господу.

— Бог терпелив, Джек. Он подождет.

— Нет, не подождет. Его не существует. По крайней мере, для меня.

— Это неправда. Он существует для всех нас, только по-разному.

— Докажи мне, что Бог есть.

— Докажи, что Его нет, — тихо ответил священник.

— Это не ответ.

— В таком случае и не вопрос, — сказал Джордан.

— По крайней мере, попытайся, — продолжал настаивать я. — Расскажи о красоте заката или о потрясающем узоре снежинок. Скажи своими словами, пусть даже тупо и глупо, почему ты веришь в Бога.

Джордан вздохнул. Я знал, что вера кралась за ним по пятам в течение долгих дней и ночей отчаяния, а когда она наконец выбрала время для решающей атаки, он был уже готов и, как агнец, отдал себя на заклание. «Готовность — это торная дорога для Бога», — думал я, слушая своего друга в темноте пропитанного латынью воздуха.

— Джек, для меня крыло мухи — уже достаточное доказательство существования Бога.

— Я утратил способность верить. Когда-то она у меня была, однако я ее утратил и, похоже, уже вернуть не смогу, хотя и сам не знаю, захочется ли мне ее вернуть. Даже и молиться толком разучился.

— Ты и сейчас молишься, Джек. Ты в поиске. Просто у всех это происходит по-разному, — произнес Джордан и, помолчав, добавил: — Как прошла твоя поездка в Венецию? Как там Майк? Как там наша красавица Ледар?

— У них все прекрасно, хотя Майк слишком уж увлекся своим Голливудом. Носит костюмы, словно сшитые из крайней плоти ламы.

— Что за фильм он хочет поставить? — спросил Джордан, проигнорировав мои комментарии.

— Типа истории Джордана Эллиота, который исчез в тысяча девятьсот семьдесят первом году и о котором с тех пор ни слуху ни духу.

Песнопения прекратились, и в церкви сильно запахло ладаном и свечным воском. В тишине церковь словно зависла между небом и землей, да и Джордан странно застыл.

— И что Майк хочет рассказать о Джордане Эллиоте?

— Он хочет рассказать нашу историю. Включая шестидесятые. В общем, лихо закрученный сюжет.

— Наша история заканчивается смертью Джордана.

— Это общепринятый конец, — заметил я. — Но, черт возьми, не тот, в который верит Майк. Я слегка намекнул ему, что он обмельчал, однако не стал говорить, что он отупел.

Я пытался рассмотреть лицо Джордана через окошечко исповедальни, но он, как всегда, низко надвинул капюшон. Джордан Эллиот стал для меня только голосом с того самого потрясающего дня, когда его мать приехала в Рим, чтобы сообщить мне, что ее сын не умер и скрывается здесь, в Вечном городе. Поскольку за Джорданом охотились, он согласился встретиться со мной при условии, что я не увижу его лица.

— Как Майк узнал, что я все еще жив? — спросил священник, и в его голосе послышалась усталость, которой я раньше не замечал.

— Тот же источник. Все тот же источник. Когда несколько лет назад миссис Макичерн пришла в Ватикан на исповедь и тот, кого она в одиннадцатом классе учила английскому, оказался ее исповедником.

— Ошибочная идентификация, — заявил Джордан. — Именно так я в тот день ей и сказал.

— В Уотерфорде она к тому же ставила голос. По ее заверениям, уж что-что, а голоса она не забывает.

Джордан хмыкнул, но, судя по всему, был явно потрясен моим сообщением.

— Каковы шансы услышать в Италии исповедь учительницы английского из Южной Каролины, которая когда-то, в старших классах, проходила с тобой «Жизнь на Миссисипи»? [52]

— Весьма незначительные, — признался я. — Слухи поползли сразу, как только она вернулась в город. Впрочем, они ходили по Уотерфорду всегда, со дня твоей безвременной кончины.

— Я тогда был совершенно сбит с толку. У меня не было времени все хорошенько продумать.

— Ты неплохо все устроил. Я читал твой некролог, ходил на заупокойную службу в качестве поддерживающего края покрова.

— И Майк тоже.

— Он говорил с миссис Макичерн. Многие находят ее рассказ вполне правдоподобным. Она не тихоня, но и не вруша. И в самом деле, где, как не в церкви, можно спрятаться в современном мире?

— Нет, Джек, — ответил священник. — Ты так и не понял. В церкви невозможно спрятаться. Ты становишься священником, чтобы снять маску, выйти из укрытия.

— Ты стал священником, потому что хорошо умеешь бегать, а не потому что умеешь сопротивляться. В этом отношении мы с тобой кровные братья.

— Я стал священником, чтобы лучше служить Богу, — рассердился Джордан. — Ты, гнусный сукин сын!

Я постучал по тонкой перегородке, отделявшей меня от исповедника.

— Господи прости! Мой исповедник только что обозвал меня нехорошим словом.

— Это была чудовищная провокация.

— Я принес тебе письма от матери.

— Она собирается приехать сюда следующей весной.

— Да, кстати. Приезжала сестра Шайлы. Выследила меня с помощью частного сыщика. Как ни странно, мне было приятно ее видеть. Она пытается узнать все о своей сестре.

— В таком случае ты должен помочь ей.

— Очень может быть.

— Джек, передай ей, что я думаю о Шайле. Передай ей, что считаю Шайлу единственной святой, которую когда-либо встречал, единственной святой женщиной.

— Жаль только, что она не вышла замуж за святого, — сказал я, уже собираясь уходить.

— Да уж, — согласился Джордан. — Зато она вышла за чертовски хорошего друга.

В темноте исповедальни Джордан тихо произнес слова молитвы и сотворил крестное знамение.

— А теперь, Джек, иди и больше не греши, — произнес Джордан. — Тебе отпущены все грехи.

— Я ведь не причащался. Я всего лишь принес письма.

— Это не обычное отпущение грехов, — сказал священник. — Но и ты не обычный человек.

— Тебе надо на время залечь на дно, — посоветовал я. — У Майка достаточно денег для того, чтобы отыскать Джимми Хоффу [53].

Покинув исповедальню, я повернулся к поющим на хорах монахам и подошел к алтарю, где священник как раз заканчивал мессу. Итальянский язык напоминал мне об ответах на латыни, которые я в детстве произносил во время мессы. Мое внимание привлекла картина в боковом приделе. Рассматривая ее, я прикидывал, является ли «Благовещение» работой Рафаэля или художника, хорошо изучившего технику великого мастера. В Риме шедевры — такое же обычное дело, как яйца на Пасху, а потому никогда не знаешь, когда на них наткнешься. Но, хорошо зная историю искусства, я прекрасно понимал, что вряд ли самостоятельно смогу установить автора картины, а потому взял себе на заметку найти имя художника в библиотеке Ватикана.

Я пересек неф церкви и встал на колени рядом с пожилой римлянкой, затем просунул пятьсот лир в щель ящика для пожертвований и поставил свечу за упокой души Шайлы. Нетерпеливо поправив свечу, я слишком быстро поднялся и пошел по длинному проходу. И тут неожиданно увидел, как в другом конце церкви Джордан покинул исповедальню и двинулся к боковой двери, ведущей в монастырь.

Джордан не давал мне возможности хорошенько себя рассмотреть с тех пор, как в Риме мы восстановили так надолго прерванную дружбу. Джордан понимал, что чем меньше я буду знать о его жизни священника, тем лучше смогу себя защитить, если его вдруг раскроют. Я догадывался, что в ордене он известен под другим именем, однако он не назвал его ни мне, ни своей матери. И сейчас, когда он быстрым шагом направлялся в свой мир молитв и поста, даже под монашеским облачением я легко мог угадать тело атлета. Голова его была обрита, и он отпустил бороду, но женщины оборачивались ему вслед, восхищенные его красотой и физической мощью. Из всех парней, с которыми мы когда-то играли в бейсбол, на поле я побаивался только Джордана Эллиота. Тяготы монастырской жизни сделали его сильное тело еще более внушительным. Похоже, в отличие от нас у него не было сдерживающих центров и он абсолютно ничего не боялся. На игровом поле этот добрый священник, который легкой походкой шел в свою скромную келью, затерянную в глубинах монастыря, мог шутя надрать задницу любому парню, вставшему у него на пути, и мы это прекрасно знали. Как-то раз Джордан чуть не оторвал мне голову во время потасовки, когда я выскочил вперед, чтобы принять крученый мяч от Кэйперса Миддлтона. В тот день я узнал, почем фунт лиха.

Я пошел к выходу и увидел что-то вроде дула ружья, высунувшегося из исповедальни и направленного на Джордана. За свою долгую карьеру мне часто приходилось работать бок о бок с фотографами, и я знал, как фанатично они охотятся за идеальным кадром, но еще ни разу не встречал хоть одного, кто во время мессы прятался бы в исповедальне, даже если бы ему отвалили за снимки кучу денег. Я слышал стрекотание «Никона», пока объектив регистрировал каждое движение Джордана. Затем камера исчезла внутри исповедальни, а монахи тем временем снова запели.

Я вошел в боковой придел и стал ждать появления неизвестного фотографа. В течение пяти минут занавес исповедальни даже не шелохнулся, затем я увидел, как оттуда вышел хорошо одетый мужчина с кожаной сумкой в руке. Мужчина перекрестился и покинул храм. Хотя фотограф меня не видел, он, конечно, очень удивился бы, узнав, что я до сих пор в церкви. Мысленно я проанализировал все свои действия, пытаясь понять, где утратил осторожность, неукоснительно соблюдаемую во время встреч с Джорданом, и позволил себя выследить.

Но когда частный детектив Перикл Старрачи остановился возле чаши со святой водой, у него был такой довольный вид, что у меня уже не осталось сомнений: Старрачи считал, что наконец раскрыл тайну исчезновения Джордана Эллиота и мог подтвердить это с помощью фотографий.

Глава седьмая

Пляжная музыка

Мне как раз снилась Шайла, когда в три часа ночи меня разбудили звуки выстрелов. Рев моторино [54], несущегося по боковой улице под окном моей спальни, напомнил о жужжании кружащих по комнате июньских жуков, которых привязали к длинной нитке. Сон как рукой сняло, когда я включил ночник и пошел по темному коридору к гостиной. На пьяцце слышались топот и крики, а вдалеке, на холме над Трастевере, выла сирена, эхом отдаваясь в узких улочках. Ли уже стояла возле одного из окон и смотрела на истекающего кровью полицейского.

Человек этот находился при смерти. Трудно было поверить, что в человеческом теле столько крови. Возможно, это была финальная атака Красных бригад и умирающий полицейский стал последней жертвой радикальных взглядов этой группировки.

— Он такой молодой, — испуганно произнесла Ли.

— Совсем ребенок, — согласился я, глядя на умирающего.

Вокруг него уже собралась целая толпа, которая молилась и сыпала проклятиями, в то время как карабинеры, охранявшие французское посольство, пытались навести порядок. Врач из соседнего дома пощупал пульс и печально помотал головой.

— Почему его убили? — спросила Ли.

— Все дело в полицейской форме. Он представляет законную власть. Защищает Рим, — объяснил я.

— Это не основание, чтобы убивать, — возразила она. — Представляешь, как будут переживать его родители.

— Это политика, солнышко, — сказал я. — От нее все тупеют. Когда немножко подрастешь, то поймешь, что я имею в виду.

— Ты ведь сегодня встречаешься с Ледар? Не рассказывай ей об этом, — попросила Ли, когда я нес ее обратно в спальню. — Мы ведь с тобой хотим, чтобы Рим ей понравился. Так ведь, папочка?

— Конечно-конечно.

— А они успеют смыть кровь до того, как она придет сюда?

— Это единственная вещь, которую европейцы освоили в совершенстве, — сказал я, укладывая дочь в постель. — В этом веке им пришлось изрядно попрактиковаться в деле смывания крови. Тут им нет равных.

— Если бы здесь была Великая Собака Чиппи, — сонным голосом произнесла Ли, — то людям, которые сделали это, не поздоровилось бы. Правда, папочка?

— Они остались бы лежать на пьяцце, — улыбнулся я. — Все в укусах с ног до головы. Чиппи всегда приходит на помощь.

— Замечательная собака, — согласилась Ли и уснула.


Устроив Ледар Энсли в гостевой комнате, я рассказал ей об утреннем происшествии и предложил провести со мной день, типичный день американца, живущего в Риме. Две недели, что она пробыла до того в Венеции и Париже, ей пришлось выслушивать воспоминания Майка о его семье и родном городе, поскольку он все еще не терял надежды уговорить ее принять участие в проекте. И я повел Ледар по извилистым римским улочкам, зная, что это заставит ее сменить тему. Стоит пробыть в Риме каких-нибудь десять минут, как тут же забываешь, что в мире есть еще и другие места. Мне было приятно наблюдать за Ледар, которую античные руины привели в полный восторг. В Риме идешь по тем же местам, где когда-то ступала нога Цезаря, Папы или варвара. Каждый шаг с Ледар переносил нас через дюжину цивилизаций, уложенных слоями, точно рубашки в ящике комода.

На вершине холма мы остановились, чтобы посмотреть на элегантную молодую пару, выходящую из часовни палаццо Консерваторов под аплодисменты родственников, друзей и прохожих типа нас.

Протиснувшись сквозь толпу, мы нырнули во двор музея, прошли мимо разбросанных по земле обломков гигантской статуи Константина, обогнули огромную, словно товарный вагон, покрытую венами руку, указательный палец которой был больше меня.

— Ледар, поскольку ты пишешь, и пишешь по-английски, тебе просто необходимо увидеть эту святыню, — произнес я, указав на латинские слова на антаблементе.

— Я не понимаю по-латыни, — призналась Ледар. — Что здесь написано?

— Эту надпись показала мне одна пожилая англичанка, когда мы были здесь с Ли. Эта леди напомнила мне о том, как император Клавдий переправил свои легионы через Английский канал, и попросила меня представить себе удивление наших предков при виде боевых слонов, высаживающихся на берег Дувра.

— Совсем как мы, когда впервые увидели телевизор, — улыбнулась Ледар.

— Спокойно, — строго сказал я. — Шутки в сторону. Вернувшись после победоносной английской кампании, Клавдий приказал высечь эту надпись на лунном мраморе [55]. Видишь эти четыре полустертые буквы: B-R-I-T?

— Ладно, сдаюсь, — пожала плечами Ледар.

— Это первое в истории упоминание Британии. В этом месте зародился наш язык. Вот так-то, девушка с Юга.

— Я просто не в состоянии это переварить. У меня голова раскалывается, — пожаловалась Ледар.

— В этом месте нам нужно благодарно преклонить колени, — произнес я.

— Лучше ты, дорогой, — засмеялась Ледар. — Я боюсь порвать колготки.

— Ха! Какая ты не романтичная! — воскликнул я.

— Я романтичная только в том, что касается человеческих отношений, Джек, — сказала Ледар. — А вид камней оставляет меня равнодушной.

По дороге к Форуму мы вышли на бельведер на монте Тарпео, где японские туристы плотным кольцом окружили гида, указывавшего им на храм Сатурна. Воздух был наполнен треском «Минолт» и «Никонов», словно здесь устроили парламентские дебаты давно вымершие насекомые. Я вздрогнул, когда красивая молодая пара, стоявшая в стороне от группы, попросила меня их сфотографировать. Я взял камеру, перемотал пленку, установил выдержку и, после того как Ледар жестом попросила молодых людей чуть сдвинуться вправо, сфотографировал их на фоне замка Кастора и Поллукса с Колизеем на заднем плане. Церемонно раскланявшись с японцами, мы с Ледар начали спускаться с холма, вдохновленные этой встречей.

На виа ди Сан-Теодоро мы по очереди попили из фонтана напротив бельгийского посольства. Вода, спустившаяся с Апеннин, была чистой и холодной и на вкус напоминала снег, растаявший в руках прелестной девушки. Я повел Ледар по длинной улице к антикварному магазинчику, куда приходил раз в месяц, чтобы внести арендную плату за квартиру.

Войдя, мы увидели одного из совладельцев магазина Саво Расковича, который задумчиво перелистывал фолиант в кожаном переплете. Саво посмотрел на Ледар и воскликнул:

— Наконец-то ты обзавелся подружкой! Это ненормально — так долго быть одному. Саво Раскович.

— Очень приятно, Саво, — улыбнулась Ледар, когда этот высокий элегантный человек поцеловал ей руку. — Меня зовут Ледар Энсли.

— Джек, друг мой, — сказал Саво, — у меня есть для тебя красивые вещи. У тебя такой хороший вкус. Жаль, что денег нет.

Я положил руку на плечо деревянному венецианскому джентльмену примерно с меня ростом, охранявшему вход в антикварный магазин.

— Продай мне этого венецианца. Я уже тебе столько денег заплатил за квартиру, что цена должна быть номинальной.

— Только для тебя. Специальная цена, — отозвался Саво, подмигнув Ледар. — Двенадцать тысяч долларов.

— Да мне живой венецианец обойдется дешевле, — заметил я.

— Да, но лучше, чтобы тебя ограбил друг, а не враг.

Из задней части магазина, оторвавшись от бухгалтерских книг, вышел Спиро, брат Саво. Спиро, который был гораздо экспансивнее Саво, обнял меня и расцеловал в обе щеки.

— Не целуй его, Спиро, — заявил Саво, — пока он не заплатит за квартиру.

— Брат шутит. Не обращай внимания, — сказал Спиро. — Американцы очень чувствительны, брат мой. Они не понимают балканского юмора.

— Это был балканский юмор? — ухмыльнулся я. — Неудивительно, что вы эмигрировали в Италию.

— Какая красавица, какая bellʼamericana! — воскликнул Спиро, целуя Ледар руку. — Наконец-то Бог услышал наши молитвы. А вы собираетесь замуж за моего бедного жильца?

— Вы, мальчики, должны над ним поработать, — заявила Ледар. — Он даже еще ни разу не пригласил меня на свидание.

— Мы друзья детства, — пояснил я. — А братья Расковичи — красивые воры, называющие себя лендлордами.

— Ах, Джек! — отозвался Спиро, указав на снятую в начале пятидесятых фотографию, где братья стояли в окружении красивых мужчин и женщин, среди которых была Глория Свенсон [56]. — В молодости мы и в самом деле были красивы.

— Когда-то, синьора, мы были вхожи в такие гостиные, единственным пропуском куда служила привлекательная наружность, — пояснил Саво.

— Зеркало было моим лучшим другом, — вздохнул Спиро. — Сейчас оно убийца.

— Вот моя арендная плата за следующие три месяца, — сказал я.

— Ах, настоящая музыка! — улыбнулся брату Саво. — Шелест выписанного чека.

— Ах, настоящая симфония! — согласился Спиро. — Надеюсь, bella donna не забудет дорогу к нашему дому.

— Улицы Рима сразу хорошеют, когда вы ступаете по ним, синьора, — подхватил Саво.

— Выходите за него замуж, — предложил Спиро. — Снимите с нас заботу о нем.

— Джентльмены, — запротестовал я.

— Меня от тебя тошнит, — сказал Саво, когда мы пошли к дверям. — Американские мужчины ничего не смыслят в романтике. Женщинам нужны комплименты, поэзия…

— Абсолютно с вами согласна, — произнесла Ледар, когда братья на прощание поцеловали ей руку. — Вы, мальчики, продолжайте работать с Джеком.

На виа деи Форраджи я показал Ледар квартиру на втором этаже, где мы провели наш первый год в Италии, и маленькую площадь на виа деи Фиенили, где нам впервые оказали теплый прием. Именно на этой площади я почувствовал, что обо мне заботятся на свой особый, римский манер. Когда мы с Ли ходили за покупками, булочница Мартина обычно отрезала ей кусок pizza bianca, а Роберто, держащий alimentari, — здоровый ломоть пармезана. Адель, торгующая свежайшими отборными овощами, обычно отрезала для Ли кусок белоснежного фенхеля, чтобы она потом могла заесть пармезан. Эти римляне, взяв над Ли опекунство, научили ее говорить не просто по-итальянски, а на римском диалекте. И когда мы с Ли переехали на пьяццу Фарнезе, они расценили это как предательство и проявление снобизма. Адель, хранительница овощей, плакала, когда мы пришли с ней прощаться. Но сейчас, увидев нас, Адель радостно окликнула меня по имени. Она спросила о Ли, и я заметил, что ее грубые руки по-прежнему все в хлорофилле от обрезания черешков артишоков. Она рассказала Ледар, что Ли очень любит лесную землянику и сезонную малину. Я купил продукты к ужину и уже собрался было уйти с площади, чтобы отвести Ледар на ланч, как вдруг заметил Наташу — девушку с белой собакой. Со времени нашей последней встречи Наташа выросла и похорошела. Когда я снимал квартиру на виа деи Форраджи, девочка с белой собакой, как называла ее тогда Ли, была первым человеком, с которым мы здесь познакомились. Я как раз озирался в поисках магазина, когда из жилого дома вышла Наташа, ведущая на поводке собаку, ухоженного терьера с манерами старого аристократа и паранойей мелкого животного, не привыкшего к толпе.

Я тогда попытался объясниться с Наташей на своем примитивном итальянском, который казался еще более диким из-за акцента жителя Южной Каролины. Поздоровался, сказал, что я американец, что только приехал, что моему ребенку три года, что ее зовут Ли и что мне хотелось бы узнать, где здесь делают покупки. После длинного монолога я иссяк и полностью истощил свой скудный языковой запас. Девушка с белой собакой закинула голову и расхохоталась.

— Черт с ним! — воскликнул я. — Сам найду эти проклятые магазины.

— Я говорю по-английски, — успокоила меня девушка. — Моя мать итальянка, а отец работает в «Юнайтед пресс интернэшнл».

— Пожалуйста, не говорите ему то, что я вам сказал. Прошу прощения. Меня зовут Джек Макколл.

— Наташа Джонс, — представилась девушка. — Если позволите, я проведу вас по магазинам и со всеми познакомлю. Люди здесь очаровательные. Надо только, чтобы они узнали вас поближе.

И вот сейчас я тихонько подошел к Наташе сзади.

— Прошу прощения, вы, случайно, не София Лорен?

Наташа резко обернулась и, увидев меня, рассмеялась.

— Синьор Макколл, что же вы не приходите на площадь? Ли уже успеет состариться, когда я увижу ее в следующий раз.

— Это Ледар Энсли, моя приятельница из Штатов, — сообщил я.

— Вы знали маму Ли? — грациозно присев, спросила Наташа.

— Очень хорошо. Ведь мы вместе росли.

— А синьор Макколл всегда был таким шутником? — поинтересовалась Наташа, не глядя на меня.

— Всегда, — ответила Ледар.

— И его шутки никогда не были смешными?

— Ни разу, — хмыкнула Ледар.

— Значит, он не изменился, — сказала Наташа с лукавой улыбкой.

— Наташа в меня влюблена, — объяснил я Ледар. — Это часто случается с юными девушками, когда они встречают красивых и крутых взрослых мужчин.

— Синьора, не верьте ни одному его слову, — предупредила Наташа.

— Ни за что, — сказала Ледар.

— Вы скучали по мне, Наташа? — спросил я.

— Нисколечко. А вот Бьянко скучал, — кивнула она в сторону собаки.

— Только Бьянко? — уточнил я.

— Да, только Бьянко. Я в этом абсолютно уверена.

— Приходите послушать новые записи Брюса Спрингстина [57], которые есть у Ли, — предложил я. — Она вам очень обрадуется.

— Может быть, — пообещала Наташа и пошла со своей собакой к виа ди Сан-Теодоро.

На соседней улице громко затрещал мотоцикл, и какой-то старик, испугавшись, упал на землю и прикрыл голову руками. Продавцы осторожно вышли посмотреть, что случилось, и на площадь выскочил мотоцикл с ревущим двигателем. Все стали дружно смеяться над стариком, но мне, после утреннего убийства полицейского, было вовсе не до смеха.

Услышав шум, вернулась Наташа.

— Сегодня возле Салерно убили американского туриста, — сообщила она. — Мне отец говорил.

— Террористы? — спросил я.

— Кто знает, — ответила она. — Но американцам не помешает быть поосторожнее. Пожалуйста, объясните это своей подруге.

— Как я могу ей это объяснить?

— Скажите, что в Италии не все так просто.

И тут я увидел Джордана Эллиота, который наблюдал за нами из переулка неподалеку.

От неожиданности я даже отвернулся, так как здесь, в Италии, еще ни разу не видел его на людях. Но когда мы с Ледар стали спускаться по ступеням, ведущим на пьяццу с обратной стороны Капитолийского холма, Джордан уже исчез из виду. В Риме священнику или монахине легче всего оставаться незаметными, так как каждый день ты встречаешь идущих гуськом священнослужителей, которые представляют все нации мира.

Интересно, не приступ ли ностальгии заставил его выйти из тени на теплое римское солнышко? Мы направились к театру Марцелла и перешли оживленную улицу, где стояли дома, построенные во времена фашизма. Здесь я снова заметил Джордана: он сидел спиной к нам на мраморном фрагменте разбитой колонны. Если мой друг сумел опередить нас, то, стало быть, знает улицы Рима и проходные дворы гораздо лучше, чем я предполагал. Возможно, ему просто хотелось посмотреть, как выглядит Ледар по прошествии всех этих лет. Так получилось, что у Джордана украли юность, и, вероятно, он не смог побороть желание взглянуть со стороны на эти потерянные годы.

Он шел, не оборачиваясь, в двадцати пяти ярдах впереди нас по главной улице еврейского гетто, пока я, взяв на себя роль экскурсовода, знакомил Ледар с достопримечательностями. Украдкой взглянув на Джордана, я повел Ледар по лабиринту темных улочек. Отличное место для совершения убийства или для свидания, хотя для этого нужно прекрасно здесь ориентироваться.

С Джорданом во главе мы добрались до фонтана Черепах с красивыми бронзовыми мальчиками, помогавшими черепахам заползти в верхнюю чашу. Джордан обошел столики на террасе у ресторана «Векья Рома», сказал что-то официанту и исчез за дверью.

— Давай перекусим, — предложил я. — Здесь, на солнышке.

— Это что, самый красивый в мире ресторан? — спросила Ледар, сев за столик.

Я заметил, что долгая ходьба ее утомила. В Риме, где на человека сразу обрушивается так много красоты, глаза быстро устают. Заказав бутылку минеральной воды, я извинился и пошел узнать, куда подевался Джордан. Он ждал меня в кабинке мужского туалета и заговорил, как только я вошел.

— Это оставили в исповедальне в Сант-Ансельмо, — сказал он, — подсунув под дверь конверт.

Я открыл конверт и вынул несколько фотографий, на одной из которых увидел себя, входящего в исповедальню, а на другой — Джордана, выходящего из нее.

— Ты хорошо выглядишь, — заметил я.

— Я здорово постарел, — ответил он. — Трапписты [58]никогда не фотографируются. Меня просто потрясла собственная внешность.

— Я заметил частного сыщика, когда выходил из церкви, — сообщил я. — Это тот самый парень, которого наняла следить за мной Марта Фокс.

— Утешает только одно: ты выглядишь даже старше меня, — ухмыльнулся Джордан.

— Ты монах, — сказал я, повернувшись на звук его голоса. — Ты не встаешь посреди ночи к ребенку, не волнуешься из-за неоплаченных счетов, не думаешь о том, как бы заработать лишний бакс. Вы, ребята, обнаружили источник вечной молодости, открыли секрет, как не стареть.

— И что же это за секрет?

— Не иметь дела с женщинами, — ответил я.

— Выходит, тебя состарили женщины? — спросил Джордан, и я почувствовал, что он улыбается за закрытой дверью.

— Нет, женщины убивают изнутри. Это как алкоголь, который ты пьешь, чтобы жить с женщинами, которые тебя старят.

— Джек, мой аббат отправляет меня в другой монастырь, — произнес Джордан. — Он не позволил сообщить даже тебе его местонахождение.

— Он прав, — согласился я. — Я тебя подвел. Навел на тебя слежку.

— Майк Хесс написал мне письмо. Сказал, что хочет со мной встретиться. Упомянул о фильме. Как только я получил письмо, сразу же позвонил матери и попросил ее быть крайне осторожной.

— Джордан, а твой отец знает, что ты жив? — поинтересовался я. — Селестина ему ничего не говорила?

— Мама уверена, что отец немедленно выдаст меня властям, — ответил Джордан. — Вся его жизнь — улица с односторонним движением. Он никогда не изменится.

— Эти фотографии… — Я снова посмотрел на снимки. — На них я и мой исповедник, которого я никогда не видел. Ты здесь не слишком похож на того Джордана Эллиота, с которым мы вместе росли.

— Джек, я должен исчезнуть на время, скрыться. Даже от тебя, — сказал священник.

— Понимаю. Джордан, я буду скучать по тебе. Не исчезай надолго.

— Да, наша Ледар… Как и прежде, красавица, — произнес Джордан. — Как бы я хотел с ней поговорить.

— Возможно, как-нибудь когда-нибудь, — заметил я.

— Да нет, Джек, — вздохнул Джордан Эллиот. — Я всегда буду мертв для таких людей, как Ледар.

— Должен же быть закон об истечении срока давности, — напомнил ему я.

— Возможно, — сказал священник, когда я уже направился к выходу. — Но на убийство он не распространяется.

Глава восьмая

Пляжная музыка

Наблюдая за дочерью, я узнал, что отсутствие матери вызывает у нее одну из самых больших человеческих потребностей: Ли всех женщин оценивала с точки зрения пригодности на роль моей жены и матери для нее. Она не оставляла надежды на то, что когда-нибудь я приведу домой ту особенную женщину, которая внесет гармонию в нашу неустроенную жизнь. Когда я представил Ли Ледар, то заметил, что дочь мысленно уже выбрала мою старинную подругу главным кандидатом на эту роль. В последнее время у дочери появилась нехорошая привычка возводить на пьедестал любую женщину, которую я приглашал домой на обед. Однако Ледар обладала в ее глазах еще одним достоинством: она была одним из мифических персонажей сказок о моем детстве.

— Вот уж не думала, что когда-нибудь увижу Ледар Энсли. Вы были королевой бала на вечере встречи выпускников средней школы Уотерфорда, президентом школьного отделения National Honor Society [59]и лидером группы поддержки.

— Господи, откуда ты все это знаешь? — удивилась Ледар.

— Наш школьный ежегодник для Ли как Священное Писание, — объяснил я, когда мы устроились на кухне и я начал готовить ужин.

— Моя мама была редактором ежегодника, — сказала Ли. — Она писала вам, что никогда не забудет, как хорошо вы двое проводили время на уроках мистера Мосли по экономике. В старших классах. И вы постоянно секретничали. Так она написала.

— Ах, те легкомысленные годы, — улыбнулась Ледар. — Я их просто обожаю.

— Вы поехали с моим папой в дом на острове Святого Михаила, — продолжала Ли. — В тот вечер вы порвали с папочкой и укатили с Кэйперсом Миддлтоном в папочкином автомобиле.

— Не самый удачный карьерный ход, — заметила Ледар.

— Я всегда считала, что Кэйперс очень милый, — заявила Ли. — Мама бегала к нему на свидания, а вы вышли за него замуж. Он действительно очень красивый?

— Это все равно что расти вместе с кинозвездой, — ответил я.

Я поставил кипятить воду для пасты, посолил ее и включил конфорку на полную мощность. Ли выскочила из комнаты и вернулась с читаным-перечитаным ежегодником матери. Быстро перелистала страницы и нашла фотографию группы поддержки.

— Правда, моя мама была классной? — спросила она.

— Она была совершенством, дорогая, — ответила Ледар. — У тебя ее глаза, ее прекрасные волосы и ее улыбка.

— А у вас была любимая речовка? — поинтересовалась Ли. — Папа утверждает, что ни одной не помнит.

— Разве он не научил тебя боевой песне Уотерфорда? — притворно удивилась Ледар. — Это самое настоящее нарушение родительского долга.

— Я и не знала, что у вас была боевая песня! — воскликнула Ли.

— Посмотри на свою маму. Вот здесь, на фотографии. На вершине пирамиды. — Ледар указала на группу из девяти девочек, вставших на плечи друг другу. — Как только пирамида рассыпáлась, это означало, что сейчас прозвучит боевая песня.

— Дрянная песня, — скривился я. — Не знаю ничего хуже боевых песен американского Юга.

— Успокойся, Джек. Тебя это не касается, — заявила Ледар. — Ли, подойди ко мне. Подними руки, вот так. Это сражало наших парней наповал. Теперь мы трижды повернемся вокруг собственной оси и посмотрим на флаг средней школы Уотерфорда.

Ледар покрутилась, и Ли неуклюже последовала ее примеру.

— А теперь поднимем помпоны и помашем ими, а оркестр сыграет боевую песню. Давай маши, детка.

И, встав посреди кухни, они замахали воображаемыми помпонами, а я в это время прокатывал через машинку для пасты тесто, пока оно не обрело яркий льняной оттенок. И когда я уже начал нарезать тесто длинными полосками, мы с Ледар запели песню, которую я оставил в далеком прошлом:

Вперед, вперед, отважные Дельфины,

Идите в бой за наш прекрасный городок!

Еще один рывок, и мы непобедимы,

Никто не сможет сбить нас с ног.

Вперед, вперед, отважные Дельфины,

Честь нашей школы ни за что не посрамим!

Бей громче, барабан. Звените, тамбурины,

На поле, где стеною мы стоим.

— И все же это худшая из когда-либо написанных песен, — заявил я.

— Твоему отцу всегда недоставало настоящего школьного духа, — прокомментировала мою реплику Ледар. — Зато у твоей мамы его было хоть отбавляй.

— Даже тогда благодаря обостренному чувству справедливости я выделялся на фоне своих беспомощных одноклассников, — сказал я, открывая бутылку «Бароло», чтобы дать вину подышать.

— Это правда? — спросила Ли.

— Мы все задним умом крепки, — заметила Ледар. — Твой отец был просто смешным подростком, как и остальные.

— Вы ходили на похороны моей мамы? — вдруг спросила Ли.

— Конечно ходила. Солнышко, это было самое печальное событие в моей жизни.

— А правда, что маму все любили?

— Мы обожали эту девчонку, — ответила Ледар.

— Я опускаю пасту в воду, — объявил я. — Готовьтесь к королевскому угощению.

— Как только папочка хочет изменить тему, он тут же опускает пасту в воду, — объяснила Ли.

Я почувствовал запах красного вина, придающего нежность шелка ароматам, витающим над кастрюлей, где, смешавшись с остальными ингредиентами, вино еще больше подчеркнуло гармоничное сочетание помидоров и чеснока с базиликом, дарящего нам свою зеленую улыбку.

Мы приступили к пасте. После того как мы покончили с пастой, я в живописном беспорядке разложил на тарелке разнообразную зелень. Оливковое масло было холодного отжима, из Лукки, а уксус — бальзамический, черный, заботливо выдержанный в бочонках с ободом. Вскоре от всех этих запахов у меня закружилась голова, и тогда я расцеловал двух женщин всей моей жизни, налил вина и провозгласил тост за нас троих.

— Папочка, а можно мне попробовать вина? — попросила Ли.

— Только глоточек. Итальянские власти с подозрением относятся к отцам, маленькие дочки которых умирают от цирроза печени.

— Слишком винный вкус, — сморщила хорошенький носик Ли, попробовав вино.

Вечер был безветренным, и в воздухе запахло розмарином, когда Ледар зажгла восемь свечей, расставив их по краям террасы, а я подал десерт. Мы сели под решеткой, увитой желтыми розами, и я срезал по розе для Ли и Ледар. Понюхав цветы, вспомнил о Южной Каролине и быстро отставил их. Шершни уже отправились на покой, в невидимых гнездах на крышах стонали голуби, по улицам вдоль реки с монотонным воем неслась машина «скорой помощи».

— Ой, папочка! — вдруг воскликнула Ли и в испуге прикрыла руками рот. — Совсем забыла. Тебе телеграмма. Антонио принес Марии, а Мария, перед тем как уйти домой, дала ее мне.

— Я рад, что ты забыла. От телеграмм ничего хорошего ждать не приходится. Что бы там ни было написано, ужин она нам точно испортила бы. Только несварение желудка заработали бы. Назовите хоть одну причину, почему мы должны прервать ужин, чтобы прочесть что-то, явно сулящее неприятности.

— Джек, — сказала Ледар, — а если там что-то срочное?

Ли соскочила со стула и опрометью бросилась в другую комнату. Когда я окликнул ее, она уже спускалась по винтовой лестнице. Мы слышали, как она бежит по длинному коридору к своей спальне, а затем возвращается обратно под аккомпанемент мелодии «К Элизе», которую скрипач исполнял для ранних посетителей ресторана «Джиджетто».

— Вот, — заявила Ли, положив передо мной телеграмму. — Специальная доставка.

Я с нехорошим предчувствием смотрел на желтый конверт с похожим на катаракту тусклым окошком и снова вдохнул аромат желтых роз.

— Открою после ужина.

— Как ты можешь спокойно есть? Может, что-то случилось? — спросила Ледар.

— Может, кто-то оставил тебе миллион долларов, — предположила Ли.

— Ты слишком много смотришь телевизор, дорогая.

— Это тебе не телевизионное шоу, — возмутилась Ледар. — Это настоящая жизнь. Настоящая телеграмма. Прочти ее.

Я осторожно открыл конверт и прочитал:


ВОЗВРАЩАЙСЯ ДОМОЙ. МАМА УМИРАЕТ ОТ РАКА. ДЮПРИ.


Я поднялся, подошел к краю террасы, посмотрел на темную полосу реки и на огни на холме над Трастевере. Ледар взяла телеграмму, прочла ее и охнула.

И тут, к собственному удивлению, я разразился идиотским смехом, который никак не мог подавить. Похоже, вырвалось наружу все, что я так долго держал в себе и что непосредственно касалось тех семи слов, которые, как запретный плод, были спрятаны в телеграмме. Я даже стонал от смеха, одновременно беспомощного и полного боли.

— Джек, — взмолилась Ледар, — пожалуйста, объясни, что тут смешного. На такую телеграмму можно отреагировать по-разному. Но только не смехом.

— Думаю, мама жива-здорова, — сказал я. — Она что-то задумала. Что-то грандиозное. Люси — великий стратег.

— Папочка, откуда ты знаешь? — поинтересовалась Ли, взяв у Ледар телеграмму.

Прочла ее, расплакалась и бросилась к Ледар за утешением. Телеграмма вскрыла старую семейную рану, о которой я давно забыл. Я не знал, как объяснить Ледар или дочке сцены из моей жизни с участием матери, когда та постоянно пугала, что вот-вот умрет.

— Мама делает это, чтобы привлечь к себе внимание, — сказал я и увидел, что никого не убедил. — Старая песня.

— Может, лучше позвонить брату и выяснить? — предложила Ледар.

— Папочка, если бы ты прислал мне телеграмму, что болен, — всхлипнула Ли, — я сразу к тебе приехала бы.

— А твой идиотский смех… Уж чего-чего, а вот этого я от тебя не ожидала, — заявила Ледар. — Люси, может, и не идеальная женщина, но точно заслуживает, чтобы о ней поплакали.

— Да говорю же тебе, не умирает она ни от какого рака. Сейчас я, наверное, кажусь со стороны очень плохим, но пройдет время, и моя реакция покажется вполне нормальной и даже предсказуемой.

— Как ты можешь смеяться, когда моя бабушка умирает? Тебе понравилось бы, если бы я засмеялась, услышав, что ты умираешь? — возмутилась Ли.

Она снова тихо заплакала, и Ледар прижала ее к себе. Я пристально на них посмотрел и наконец произнес:

— Ли, я не слишком хорошо подготовил тебя для этого момента, так как не думал, что все произойдет так быстро. Я надеялся, что мои родители умрут, их похоронят, а семья не станет меня доставать. Мое самое страстное желание, чтобы родители, а также братья и другие родственники навсегда оставили в покое мою несчастную задницу. Но похоже, я ошибался.

— Папочка, но это ведь и моя семья тоже!

— Чисто абстрактно. Ты много лет их не видела и абсолютно ничего о них не помнишь. Моя мать не умирает. Она явно играет. Она втихаря готовит какое-то театральное зрелище.

— Джек, а что, по-твоему, рак недостаточно зрелищный? — нахмурилась Ледар, гладя Ли по длинным черным волосам.

— Слушай ее больше. Если моя мать скажет, что выдался хороший день, то я поверю в это только после того, как она пройдет проверку на детекторе лжи и представит заверенную у нотариуса сводку погоды. Послушайте, мама и раньше говорила, будто умирает от рака. Это ее старый трюк. Она из тех женщин, кто таким способом хочет вызвать сочувствие своих бессердечных и неблагодарных детей.

— Неужто ни у кого из вас нет ни капли сочувствия к бедной умирающей женщине? — изумилась Ледар.

— Похоже, ты меня плохо слушала. То же самое она проделывала пятнадцать лет назад. Я и раньше видел этот спектакль. Так же как и все мои братья. Давай я тебе докажу. Пойдем в гостиную, я позвоню своему брату Дюпри, и ты, Ли, послушаешь разговор по параллельному телефону. А ты, Ледар, постоишь рядом со мной и послушаешь наш семейный добродушный треп. Мы, Макколлы из Уотерфорда, славимся своими семейными закидонами и бьющим через край остроумием.

— Что значит слово «закидоны»? — поинтересовалась Ли.

— Что значит слово «закидоны»? — переспросил я. — Ты, Ледар, наверное, можешь подумать, что я слишком долго держал бедного ребенка в Италии. Она начинает забывать «красоты» родного языка.

Ли устроилась на моей кровати рядом с телефоном, а я пошел к другому аппарату и набрал номер своего брата, живущего в Колумбии, в красивом доме возле университета, на расстоянии шести часовых поясов от нас.

Пока в трубке звучали длинные гудки, я спросил Ли:

— Ты там, моя сладкая?

— Да, лежу на твоей кровати, папочка, и собираюсь слушать каждое слово.

— Я когда-нибудь говорил тебе, что ты самая замечательная маленькая девочка, когда-либо жившая на планете Земля?

— Миллион раз, не меньше. Но ты пристрастен. Ведь ты мой отец.

И тут Дюпри Макколл взял трубку и сказал «алло» с тем выговором и интонацией, которых я не мог не узнать, даже если бы уехал из Южной Каролины сто лет назад.

— Алло? — повторил Дюпри.

— Дюпри, это я, Джек. Джек Макколл. Твой брат.

На другом конце провода повисла неловкая пауза.

— Прошу прощения, но у меня нет брата по имени Джек. Имя знакомое. Я что-то слышал о существовании такого человека, но извини, приятель, ничем не могу помочь. Насколько мне известно, в моей семье нет брата по имени Джек.

— Очень смешно, Дюпри. Я, конечно, ценю твой доморощенный юмор насчет того, что я выпал из семейного круга, но это уже перебор!

— И ты считаешь, что я шучу?! Извини, но ты самый настоящий гнусный сукин сын. Я зол как черт. Вот погоди, доберусь до тебя и вытрясу все дерьмо из твоей несчастной задницы!

— Поздоровайся с дядей Дюпри, Ли, — сказал я.

— Здравствуйте, дядя Дюпри. Это ваша племянница Ли. Жду не дождусь, когда вас увижу.

— Ли, солнышко, — смутился Дюпри. — Забудь все, что я сказал твоему папе. Я просто шутил с этим негодяем. Как поживаешь, крошка?

— Хорошо, дядя Дюпри. Мне скоро исполнится девять лет.

— А у меня есть сын. Ему девять, и его зовут Приоль.

— Какое красивое имя. Никогда такого не слышала.

— Я женился на девушке из Чарлстона, а они там дают детям имена, совпадающие с фамилией. Такой вот странный обычай. Спроси у своего старика, он подтвердит.

— Я получил твою телеграмму, Дюпри. Потому и звоню.

— Солнышко, можно, я поговорю с твоим папой один на один? — спросил Дюпри. — Я знаю, зачем он попросил тебя к телефону, но он объяснит тебе все после того, как мы закончим разговор. Я хочу поговорить с ним как брат с братом. Ну что, идет, Ли?

— Конечно, дядя Дюпри. Папочка, ты не против?

— Хорошо, милая. Я потом все тебе расскажу.

— Подожди, Ли, — сказал Дюпри. — Здесь полно людей, которые тебя любят. Мы не слишком хорошо тебя знаем, но надеемся, что у нас все же будет возможность узнать тебя получше.

Когда Ли повесила трубку, я вернулся к теме нашего разговора.

— Телеграмма, Дюпри.

— Ты звонишь, чтобы узнать, а вдруг все это чушь собачья?

— Вот именно. Я чуть со смеха не лопнул, когда прочитал телеграмму. Дочка и Ледар Энсли — она сейчас в Риме, — похоже, смотрят на меня как на морального урода.

— Все братья, прочитав это, смеялись не меньше тебя.

— Все мои братья смеялись, — сообщил я Ледар, которая внимательно за мной следила во время разговора.

Тут в комнату вошла Ли и уселась рядом с Ледар на диване. «Точно большое жюри», — подумал я.

— Послушай, Джек. Ты думаешь, что я солгал о маме и ее болезни. Давай расставим все точки над «i», Тигр. Неужто ради хохмы я мог бы позволить себе невинную ложь, чтобы собрать в одной комнате четырех самых огромных засранцев, которых я когда-либо встречал?

— Да, это, пожалуй, вряд ли, — согласился я. — Где у нее опухоль?

— Я отказываюсь отвечать на этот вопрос, — заявил Дюпри. — И имею на это право.

— Ты ведь не собираешься мне сказать… — начал я, поняв, что он имеет в виду.

— Похоже, в нашем классе ты лучший ученик. Ты первым догадался. Если подумать, то у Бога странное чувство юмора. У мамы лейкемия.

Тут я не выдержал и, вскрикнув, снова расхохотался, а Ли и Ледар в ужасе переглянулись.

— Это что, еще одна ложь? — спросил я, наконец взяв себя в руки.

— Нет, это чистая правда, — заявил Дюпри. — Вот что убивает нашу мать. — Он собрался было еще что-то сказать, но остановился и добавил изменившимся голосом: — Джек, она в коме и, возможно, из нее не выйдет. Она хочет, чтобы ты приехал, — продолжил Дюпри. — Прежде чем впасть в кому, она просила меня позвонить тебе. Я сказал, что у меня и без того проблем хватает и я не хочу есть твою порцию говна.

— Что это за звук? — спросил я.

— Какой звук?

— Ты что, плачешь, Дюпри?

— Немного. Какого хрена ты спрашиваешь?

— Никогда не слышал, чтоб ты плакал.

— Привыкай, братишка. Мама умирает. Смейся, сколько душе угодно, но я был там и все видел. Дело плохо, Джек, и, похоже, ей уже недолго осталось.

Я посмотрел на часы и подумал о расписании самолетов, о заказе билетов и о том, во сколько открываются кассы «Аль Италии».

— Я буду в Саванне завтра вечером. Можешь встретить меня в аэропорту?

— Тебя встретит Даллас. Я уже звонил родителям Шайлы и сказал, что ты приезжаешь.

— Какого черта ты это сделал?

— В бумагах, которые ты подписал, говорится, что бабушка и дедушка имеют право видеться с внучкой.

— Но не в Италии.

— Ты это уже доказал. Они хотят пойти на мировую. Думаю, это хорошая идея.

— А они сказали тебе, что у меня была Марта?

— Она сама мне звонила перед отъездом.

— Спасибо, что предупредил.

— Джек, мы ведь с тобой тысячу лет не общались.

— Я позвоню завтра и сообщу о времени прибытия.

— А Ли привезешь?

— Не в этот раз. До свидания, Дюпри.

Я повесил трубку, подошел к окну и посмотрел вниз, на поток машин на нашей площади, отличающейся особой, строгой красотой.

— Ли, мне придется ехать в Южную Каролину, — сказал я. — Только на несколько дней. Если моя мама умрет, привезу тебя на похороны. Если нет, мы отправимся туда следующим летом. Пора тебе познакомиться с семейкой Франкенштейн.

— Папочка, ты ведь зря смеялся?

— Похоже, что очень даже зря.

— Тебе жаль твою маму? — спросила Ли.

Я взглянул на дочку и почувствовал неизбывную нежность к этому ребенку, наполнившему смыслом мою жизнь.

— Мне всегда было жаль свою маму, — вздохнул я. — А сейчас надо позвонить Марии и попросить ее упаковать чемодан.

— Иди собирай вещи, — приказала мне Ледар. — Нам с Ли есть о чем поговорить.

Я нарушил клятву, которую дал себе после того, как Шайла прыгнула с моста в Чарлстоне. Я ехал домой.

Часть II

Глава девятая

Пляжная музыка

Самым большим разочарованием для моей матери стало то, что у нее не было дочери. Она нарожала полный дом мальчишек, так что шум в комнатах превышал все мыслимые и немыслимые децибелы, а воздух накалялся от избытка тестостерона, чистой энергии постоянных скандалов и внутренней жизни, кипящей в мальчишеских штанах. Мать постоянно пополняла свою коллекцию кукол, которую собиралась передать дочери, которая так и не родилась. Люси Макколл всегда казалась чересчур хрупкой, чтобы произвести на свет такое долговязое и шумное потомство. У матери в душе была незаживающая рана, боль от которой могло облегчить только рождение дочери. Нас, сыновей, было уже слишком много для нее одной. Если есть на свете такая вещь, как избыточная маскулинность, то мы, братья Макколл, являлись ее воплощением.

Я увидел своего брата Далласа раньше, чем он заметил меня. Он был третьим и единственным сыном, последовавшим по стопам отца: по юридической части. Даллас уже очень давно научился скрывать острые углы своей натуры и не допускал никого в темные закоулки души.

Мы обменялись рукопожатием и сухо поприветствовали друг друга.

— Ты уехал, ни с кем не попрощавшись, — сказал Даллас, когда мы пошли за багажом.

— Торопился, — ответил я и, пожав ему руку, добавил: — Прощай.

— Считай, что шутка не удалась, — хмыкнул Даллас. — Тебе еще предстоит ответить на много вопросов.

— Даллас, ответов у меня нет.

— Ты не можешь через пять лет вот так просто взять и как ни в чем не бывало вернуться в семью.

— Нет, могу. Я американец и свободный человек и родился в демократическом обществе, и в мире нет такого чертова закона, который гласил бы, что я должен водиться со своей долбаной семейкой.

— Существуют еще и законы приличия, — заметил Даллас, пока мы стояли в ожидании багажа. — Тебе следовало бы привезти Ли. Мы должны с ней познакомиться. Она имеет право узнать других членов своей семьи.

— Ли понятия не имеет, что значит слово «семья», — возразил я. — Конечно, в будущем это может ей навредить. Но может и сделать самым здоровым человеком на свете.

— Ты же не хочешь сделать из нее ребенка, выращенного в пробирке, — бросил Даллас.

— А что предпочел бы ты: чтобы тебя вырастили в пробирке или воспитали такие родители, как наши дорогие папаша и мамаша?

— Ваша честь, он вызывает свидетеля, — произнес Даллас, обращаясь к воображаемому судье.

— Даллас, а как ты воспитываешь своих мальчиков? — поинтересовался я.

— Советую им, что единственная вещь, которой они должны остерегаться… это все. Опасаться всего. Прятать голову и прикрывать задницу, всегда держать при себе фонарик и сухие спички.

— Макколлы, — рассмеялся я. — Ты растишь из них Макколлов.

— Нет, просто учу их всегда быть настороже. Ты до сих пор не спросил, как там мама.

— Как там мама?

— Сегодня хуже.

— В какой она больнице?

— Она настояла на уотерфордской.

— Ты что, не отправил ее в Чарлстон или Саванну?! Поместил в занюханную уотерфордскую больницу?! Почему было просто не приставить ей к виску пистолет и не вышибить мозги? Даллас, у нее лейкемия, а ты отправил ее в больницу Уотерфорда, где только и умеют, что лечить от похмелья, волдырей и простуды! А ты сам лег бы в эту сраную больницу, если б у тебя была лейкемия?

— Черт, конечно нет, — признался Даллас. — Но мама настояла на Уотерфорде. В город приехало полно новых дарований. У нас даже есть собственный хирург.

— Наша мать — подопытный кролик! — возмутился я. — Ее убьет собственная глупость. Серьезные болезни требуют серьезных врачей, а серьезные врачи едут в серьезные города, чтобы зарабатывать серьезные деньги. Врачи-неудачники едут в города для неудачников, совсем как дерьмо плывет по течению… А вот и мой багаж.

— Я что, должен выслушивать от тебя упреки из-за халатного отношения к матери, о которой ты пять лет и слышать не желал? — спросил он. — Кстати, телеграмма Дюпри не встретила особого энтузиазма.

— Лучше бы он не посылал мне эту телеграмму, — огрызнулся я и, взяв с багажного транспортера свою сумку, вслед за толпой пошел к парковке.

— Можешь считать нас старомодными, — сказал Даллас, подхватывая мой чемодан, — но нас учили, что следует телеграфировать сыну, если умирающая мать об этом просит.

— Могли бы сделать это и после ее смерти.

— Мама сильно изменилась за последние пять лет. Жаль, что тебе не пришлось увидеть эти изменения. Ей повезло с новым мужем.

— Я что, и с новым мужем должен знакомиться? — поинтересовался я.

Мысль еще об одной эмоциональной нагрузке казалась мне невыносимой. Я совершенно забыл, что мне придется впервые встретиться с новым отчимом.

— Я еще с собственным отцом толком не разобрался, — запротестовал я. — Не вижу причины мутить воду и пытаться завязать отношения с человеком, совершившим одно-единственное преступление.

— Какое преступление совершил бедный Джим Питтс?

— Он женился на женщине, разрушившей мою жизнь и не давшей мне ни одной счастливой минуты.

— Она была еще новичком в этом деле, когда растила тебя, — рассмеялся Даллас. — Только начала. Зато младшенькие в полной мере ощутили на себе ее расцветший гений.

— Мне повезло, — заметил я. — Забавно получается. Я всю жизнь на нее злился и в то же время даже сейчас ее обожаю. Мне невыносима сама мысль о ее страданиях.

— Она парадоксальная женщина, — кивнул Даллас. — Хотя это последнее, чего ожидаешь от матери.

— А как твоя адвокатская практика?

— От клиентов просто отбою нет. Ко мне даже в очередь записываются. Пришлось нанять вооруженную охрану для сдерживания толпы желающих.

— Похоже, ваша с отцом совместная практика не слишком-то процветает, — хмыкнул я.

— Люди в маленьких городах предпочитают, чтобы их юрист был трезв во время составления завещания или оформления прав собственности, — сказал Даллас. — На прошлой неделе, когда мы оформляли вклад в банк, отец разлегся прямо на столе в офисе.

— А разве ты не говорил мне, что он завязал? — заметил я.

— Его печень, должно быть, выглядит как перегонный аппарат. Это увлечение не слишком-то хорошо сказалось на его практике.

— Ты до сих пор считаешь меня героем и божеством, спустившимся на грешную землю? — спросил я. — Как это было в детстве?

— Джек, я скучал по тебе, — признался Даллас. — Я нелегко схожусь с людьми. Мы братья, так что выбирать не приходится. К семье я отношусь серьезно. Это все, что у меня есть.

— Я должен был излечиться, Даллас, — вздохнул я. — У меня не слишком-то хорошо получилось, но все произошло совершенно естественно. Похоже, я правильно сделал, уехав в Рим.

— Ты имел полное право так поступить, — ответил он. — Я тебя за это не виню. Но навестить-то, по крайней мере, мог или хотя бы письмишко черкнуть.

— Когда уезжал, то хотел исчезнуть из собственной жизни. У тебя когда-нибудь такое было?

— Нет, — ответил он. — Никогда.

— Мы с тобой разные люди.

— Парни вроде меня нравятся мне гораздо больше, чем парни вроде тебя, — заявил Даллас.

— Мне тоже, — ответил я, рассмешив брата.

Хотя семья моя прошла через множество испытаний и получила не одну душевную травму, она находила утешение в смехотерапии. Черный юмор хранил нас от ханжества и отчаяния.

— Как поживает твоя дорогая жена? Как дети? — поинтересовался я.

— Хорошо, спасибо.

— Можешь не волноваться. Я не стану называть ее мисс Скарлетт при встрече.

— И на том спасибо, — процедил Даллас.

— Ты уже сообщил ей, что Линкольн освободил рабов? — спросил я.

— Мне плевать, что ты ненавидишь мою жену.

— Даллас, я вовсе не ненавижу твою жену. — Я был в полном восторге оттого, что он занял оборонительную позицию. — Она не ходит, а плывет, как португальский военный корабль… или как медуза. Не доверяю я женщинам, которые плывут.

— У нее просто хорошая осанка. Мы с ней очень счастливы.

— Если муж, когда его не спрашивают, патетически заявляет, что счастлив с женой, мне чудится запах развода, любовниц и ночного побега в Доминиканскую Республику. Счастливые мужья так не говорят. Они просто парят в небесах и постоянно улыбаются.

— Позитивное мышление — это как раз то, чего тебе не хватает, — заметил Даллас.

— Нет ничего фальшивее позитивного мышления, — возразил я. — Это так по-американски.

— И все же здорово, что ты вернулся, — покачал головой Даллас, завел двигатель и выехал с парковки. — Мне кажется, это было только вчера, когда я считал тебя фантастическим парнем.

— Время летит.

— Рад, что ты приехал, Джек. Мама может умереть раньше, чем мы доберемся до больницы.

— Все то же старое доброе позитивное мышление, — ляпнул я, но тут же прикусил язык, а поскольку Даллас ничего не ответил, поспешил сменить тему: — Где мне остановиться?

— Можешь остановиться у нас, но отец очень хочет, чтобы ты пожил у него. Он поселит тебя в твоей бывшей комнате.

— Замечательно. Только об этом и мечтал, — съязвил я.

— Джек, он чувствует себя таким одиноким. Сам увидишь. Трудно ненавидеть человека, который так нуждается в сочувствии и так хочет угодить.

— А вот мне нисколечко.

— Тебе не надоело постоянно искать ответы?

— Нет. А тебе не надоело постоянно задавать нелепые вопросы?

— Неужели ты не можешь простить папу с мамой за то, что они такими уродились? — Даллас смотрел на темную ленту дороги, бегущую из Гарден-Сити к маленькому мосту, перекинутому через реку Саванну.

— Да, это единственное, чего я не могу им простить.

— Чудесно, приятель, — мрачно бросил он. — Половина твоих претензий к миру скоро будет решена.

— Следи за дорогой, умник, — произнес я. — Мы въезжаем в родной штат.

Поскольку граница между двумя штатами проходит по Саванне, по сравнению с другими реками она имеет для меня особое значение: один ее берег прощается с Джорджией, а другой приветствует меня в штате, где появились на свет, выросли и усвоили обычаи и диалект нашего края все дети Макколлов.

Но между членами моего семейства протекает и другая, невидимая река, разграничивая те области души, благодаря которым наше братство таит в себе и загадку, и определенные долговременные обязательства. Люди ошибаются, полагая, что мы ближе друг к другу, чем это есть на самом деле. Мы похожи между собой, как бездумно и плохо сделанные копии, однако взаимоотношения с миром у всех у нас абсолютно разные.

Далласу нравится быть южанином: ни к чему другому он и не стремится. И это сузило его мир до размера круга радиусом в сто миль от места, где он родился. Он держится с серьезностью, чего остальным братьям не позволяет нервная система. Из всех нас только Даллас выбрал самый традиционный и, соответственно, самый безопасный путь. Всю свою жизнь он восхищался людьми, которые либо становились церковными старостами, либо служили в городском совете, либо управляли финансовыми потоками в «Юнайтед вей» [60]. Люди доверяют ему, потому что он избегает крайностей. Его голос — это голос благоразумия в нашем страстном безбашенном семействе, где визг считается оптимальной формой спора, а крик — непременным атрибутом диалога.

Вытянув руку, я ухватил брата за шею. Мышцы его напряглись, и он сморщился от боли. Хотя Даллас имел репутацию человека, обладающего особым даром заключать мирные соглашения и регулировать внутренние разногласия, я знал, что это обычные адвокатские штучки. Мало-помалу он завоевал себе репутацию уравновешенного человека, за что заплатил непомерно высокую цену в виде оптовых закупок антацидов. Так, видимое спокойствие далось ему не без помощи маалокса [61]. Хотя Даллас и пробрался в профессию обманным путем, напустив на себя вид выдержанного и невозмутимого человека, он прекрасно понимал, что меня ему не одурачить. Он страстно желал занять место рядом с самыми здравомыслящими людьми нашего города, но путь к его сердцу можно было найти, только сумев разжечь там огонь.

Я жадно вдыхал деревенский воздух, когда мы миля за милей уносились все дальше от промышленных выбросов, растворенных в лучах яркого солнечного света над Саванной.

Меня окутала волна пронизанного солнцем шелковистого воздуха, и я, закрыв глаза и дав возможность химии времени вернуть мне гонимые прочь призрачные сцены моей потерянной юности, почувствовал запах детства, подкравшегося ко мне в сладкой полудреме. Когда автомобиль проехал по острову Гарбейд и впереди показался перекинутый через реку Броуд-Плам длинный изящный мост, я в нетерпении подался всем телом вперед, а потом непроизвольно расслабился, словно разложенный у бассейна шезлонг. Поскольку даже красота имеет свои пределы, я всегда буду ощущать себя пленником этих роскошных, благоухающих широт в окаймлении пальм и соленых болот, на тридцать миль тянущихся вдоль речных берегов и переходящих в низинные архипелаги с севера и юга, которые кончаются Атлантическим океаном. Эта низменная земля оставила на мне такой же глубокий отпечаток, как выбитая на медной монете голова античного правителя. И земля здесь пахнет так, словно сюда по розовой воде, заросшей зостерой [62], вернулась после трудового дня целая флотилия судов с грузом креветок.

— Соскучился по запаху? — спросил Даллас. — Ты мог прожить в Риме хоть тысячу лет, но, бьюсь об заклад, так и не перестал бы скучать по запаху наших отмелей.

— У Рима свои запахи.

— Тебе еще не надоел твой образ жизни? — поинтересовался Даллас. — Трудно что-то наладить, будучи постоянно в разъездах.

— Моя жизнь идет в другой части мира, — сказал я. — И здесь нет никакого греха.

— Хочешь сделать из Ли итальянку?

— Да, черт возьми! Именно этого я и хочу.

— Привез бы лучше девочку сюда. Мы ее за пару недель обучим. Станет настоящей деревенской девчонкой.

— Ты выглядишь полным идиотом, когда разыгрываешь передо мной роль парня с Юга.

— Этого я и добивался. Хотел узнать, по-прежнему ли ты писаешь кипятком от моих приколов, — шутливо ущипнул меня за плечо Даллас.

— Даллас, это уже не приколы. Я начинаю подозревать, что это жизнь.

— Я южанин до мозга костей, — заявил Даллас, бросив взгляд в мою сторону. — И в отличие от тебя не стыжусь этого.

— Тебе лучше знать, — сказал я и поспешно сменил тему: — Как мама выглядит?

— Как после автокатастрофы, — процедил он сквозь зубы.

— И как все это воспринимают?

— Замечательно, — с издевкой произнес Даллас. — Мама умирает от рака. Что может быть прекрасней?

Больница была расположена в живописном месте на берегу реки Уотерфорд, но внутри стоял вполне типичный для этих американских заведений запах антисептика. Стены коридоров были увешаны рисунками школьников, стариков и сумасшедших, явно злоупотреблявших мелками и красками во время трудотерапии. Последние двадцать четыре часа я прилагал титанические усилия думать о чем угодно, только не о здоровье матери. Прошлое было для меня страной, бесплатные поездки в которую необходимо было сократить до минимума. Когда мы вошли в комнату ожидания, где на молчаливое дежурство собралась вся семья, мне показалось, что я ступил на минное поле.

— Всем здрасьте, — произнес я, ни на кого не глядя. — Давненько не виделись.

— Меня зовут Джим Питтс, — послышался незнакомый мужской голос. — Муж вашей матери. Не имел удовольствия познакомиться.

Я обменялся рукопожатием с новоявленным отчимом, почувствовав сильное головокружение, словно очутился на чужой планете с такой разреженной атмосферой, что птицы здесь не могут ни летать, ни петь.

— Как поживаете, доктор Питтс? — сказал я. — У вас хороший вкус в том, что касается женщин.

— Ваша мать будет очень благодарна, что вы приехали, — ответил доктор.

— Как она? — поинтересовался я.

Лицо доктора приняло сначала смущенное, а потом испуганное выражение, и я понял, что этот высокий седовласый человек, говоривший красивым баритоном, вот-вот расплачется. Когда он попытался заговорить, но не смог, это лучше всяких слов сказало мне об ужасном состоянии моей матери. Внешне доктор был более мягкой, как бы приглушенной версией моего отца, но когда я позднее упомянул об этом в разговоре с братьями, оказалось, что никто из них никакого сходства не заметил. Два года назад доктор и Люси сбежали, точно подростки, не дав даже просохнуть чернилам на свидетельстве о разводе. Мои братья не подпускали доктора Питтса к себе, по-прежнему рассматривая его как нежелательное дополнение к их семейному кругу. Он был похож на человека, больше всего ценящего постоянство и предпочитающего иметь синицу в руке, нежели журавля в небе.

— Остальные мальчики называют меня доктором, — произнес он. — Прошу вас, зовите меня Джим.

За исключением младшего брата Джона Хардина, «остальным мальчикам» было за тридцать, но я ответил:

— С удовольствием, Джим.

— Знакомое лицо, — на всю комнату произнес мой брат Ти. — Вот только имя что-то не припомню.

— Эй, приятель, вы, случайно, не из наших мест? — спросил Дюпри, подмигнув Далласу.

Я послал их обоих по-итальянски, и Даллас расхохотался. Дюпри первым поднялся со стула и обнял меня. Он был единственным человеком, который мог обнять тебя, держа при этом на расстоянии. Будучи самым невысоким из братьев, он обладал даром арбитра и вел деликатные переговоры, которые либо связывают семьи, либо разбивают их на мелкие осколки.

— Рад тебя видеть, Джек, — улыбнулся Дюпри. — Можем ли мы надеяться на то, что когда-нибудь ты привезешь Ли?

— Надежда умирает последней, — ответил я и тоже его обнял.

Затем меня заключил в крепкие медвежьи объятия Ти, предпоследний из пяти братьев. Ти никогда не умел сдерживать эмоции, выплескивая их наружу. Мать считала его самым мягким из братьев Макколл, единственным из всей семьи, кому можно было поплакаться в жилетку. При этом именно Ти чаще других злился на мать. Только он мог во всеуслышание заявить, что она еще ответит за такие грехи, как некомпетентность и невнимательность. Вот потому-то ее кома и ударила по Ти особенно больно.

— Приготовься, Джек, — прошептал Ти. — Мама выглядит дерьмово. Не знаю, что сказал тебе Даллас, но это хуже, чем ты можешь себе вообразить.

— Он скоро сам все увидит, — встрял Даллас.

— Я думал, она просто играет, — продолжил Ти. — Ведь ты не хуже других знаешь, что наша мама разыграет любую сцену, лишь бы добиться своего. Я пытался понять, чего она хочет. Доктор купил ей «кадиллак». Стало быть, дело не в машине. Он купил ей кольцо с таким большим камнем, что даже горилла не смогла бы поднять руку. Стало быть, дело не в бриллианте. Но она у нас мастер по части планирования. Верно? Стало быть, она что-то замышляет. Так?

— Меня возмущают твои инсинуации по поводу моей жены, — нахмурился доктор Питтс.

— Расслабьтесь, доктор, — вмешался Дюпри. — Ти просто размышляет вслух.

— Эй, док, можете мне поверить, — произнес Ти. — Вы ее еще не знаете. Вы же новичок в этих играх. Я не критикую маму. Вовсе нет. Я ею даже восхищаюсь. Ее выкрутасы разбили мне жизнь. Но я не держу на нее зла.

— Доктор, может, выпишете мне рецепт на транквилизатор для животных? — подал голос Дюпри. — Мне необходимо заткнуть Ти хотя бы на ночь.

— Ваша мать — самая замечательная женщина в мире, — заявил доктор Питтс, вставая. — Какой стыд, что ее сыновья этого не видят!

Когда он ушел, я сказал:

— Ребята, я отойду ненадолго, а вы пока немного остыньте. Никогда не думал, что так плохо вас воспитал.

— Доктор Питтс никак не может к нам приспособиться, — покачал головой Даллас. — Ему не хватает остроумия, иронии, сарказма, необходимой жесткости, которая только и позволяет жить в нашем семействе.

— Он считает мать совершенством, — отозвался Дюпри. — Что в этом плохого? Мужу положено так думать.

— Дюпри не изменился, — заметил Ти. — Большего лицемера и не сыщешь.

— Иди посмотри на маму, Джек, — сказал Даллас. — Приготовься к главному шоку в своей жизни.

Я пошел с Далласом по коридору. Когда дверь палаты интенсивной терапии закрылась за нами, я зажмурился, глубоко вдохнул и прислонился к стене, чтобы собраться с остатками сил перед встречей с матерью.

— Ну что, туго пришлось? — спросил Даллас. — Мне следовало предупредить тебя, что все братья собрались.

Медсестра в марлевой повязке кивнула в сторону кровати и на пальцах показала, что дает нам пять минут. Я подошел поближе и не узнал в лежавшей на кровати женщине свою мать. На табличке было написано «Люси Питтс», и на мгновение у меня екнуло сердце при мысли о том, что произошла ужасная ошибка и эта женщина, от которой осталась всего лишь тень, просто выдает себя за мою прекрасную мать, родившую пятерых сыновей и до сих пор влезавшую в свое свадебное платье. Ее тело было худым и покрыто синяками.

Я прикоснулся к лицу матери. Оно было горячим, а волосы — мокрыми и неприбранными. Я склонился над ней, чтобы поцеловать, и увидел, что мои слезы падают ей прямо на лицо.

— Господи, Даллас! — пробормотал я. — Она не притворяется. Кто бы мог подумать, что наша мама смертная.

— Осторожно. Доктор говорит, что она может все слышать, даже находясь в коме.

— В самом деле? — Я вытер слезы и, снова склонившись над кроватью, сказал: — Твой сын Джек любит тебя больше всех остальных. Другие дети терпеть тебя не могут и смотрят на тебя точно на навоз под ногами. А вот Джек всегда тебя любил, был номером один в твоей группе поддержки. Джек, Джек, Джек. Это единственное имя, которое ты должна вспомнить с любовью и обожанием, когда очнешься от всего этого. — Я взял мать за руку, тихо прижал ее к своей щеке и добавил: — Я все жду, что она откроет глаза и воскликнет: «Сюрприз!»

— Не в этот раз, — заметил Даллас.

— Парень, за которого она вышла… — сказал я, — похоже, он нормальный.

— Хороший парень. Не орел, конечно, но вполне достойный человек.

— Она этого заслуживает. И всегда заслуживала.

— Мама думает, что ты ее ненавидишь, — сказал Даллас.

— Да, всякое бывало.

— Отец думает, что ты его тоже ненавидишь.

— Он на верном пути. Как у него дела с выпивкой?

— Последнее время неплохо, — ответил Даллас. — Когда мама вышла за доктора Питтса, он ушел на месяц в запой, но потом просох и начал встречаться с малолетками.

— Он навещал маму?

— Джек, ты у нас выпал из обоймы. Мама с доктором вернулись после медового месяца в свой дом на острове Орион и обнаружили в гостиной папу. Тот вылакал все хозяйское спиртное и сидел, наставив на доктора дробовик. У отца был план убить доктора Питтса, убить маму, а потом убить и себя.

— Стоит ли сейчас об этом говорить? — спросил я, указывая на кровать.

— Она все знает, — ответил Даллас. — Даже потом нашла в себе силы посмеяться над этим, хотя тогда было не до смеха. Отец не просыхал месяц и всю ту неделю, что мама с доктором Питтсом провели на Ямайке. Схема у него была вполне дуракоустойчивой. Он только не учел того, что может здорово надраться к моменту возвращения счастливой четы из путешествия. Похоже, не ожидал, что у доктора Питтса окажется такой солидный запас спиртного. Папа выпил все до последней капли, правда, на это у него ушла целая неделя. Он был слишком пьян, чтобы сразу поднять ружье и выстрелить в молодоженов. А когда он сумел сосредоточиться, мама и Джим Питтс уже с криком выбежали из дома.

— Они выдвинули обвинение?

— Да, конечно.

— Это ты заставил их отказаться от иска?

— Да. Но пришлось потрудиться. Доктор Питтс до смерти боится человека, любезно предоставившего свою сперму для того, чтобы произвести нас на свет. Так что я пустил в ход все свои профессиональные навыки. Словом, пришлось расхлебывать кашу.

— Почему мне об этом никто не сообщил?

— Ты не можешь, приятель, сидеть на двух стульях. Ты покинул семью, и она не обязана докладывать тебе обо всем, что здесь происходит.

— Ты только что сказал, что мой старик угрожал убить мою мать и ее нового мужа. Кто-то из вас просто обязан был сообщить мне об этом, — возмутился я.

— А вот и нет. Кажется, один большой человек уже однажды написал письма с обращением ко всем членам своей семьи… — произнес Даллас с горькой иронией.

— Те письма были ошибкой.

— Очень может быть, что это было ошибкой, но письма благополучно дошли до почтовых ящиков всех Макколлов. Большой человек недвусмысленно дал понять, что не желает знаться ни с одним из своих близких родственников. Впрочем, так же как и переписываться или общаться по телефону с кем-либо, знавшим его по Уотерфорду ребенком или взрослым. Не хочет видеть никого из родного города, колледжа или семьи. Большой человек начинает жизнь с чистого листа и на сей раз все сделает как положено.

— Когда я писал это письмо, то думал, что поступаю правильно.

— Мы тоже так подумали, — согласился Даллас, — и пошли навстречу твоим пожеланиям: не беспокоили тебя все эти годы.

— Шайла… — запнулся я. — Я не знал, что делать.

— Мы тоже, — сказал Даллас. — Мы ведь тоже ее любили.

Я встал на колени подле постели матери и попытался молиться, но ни одно из старых слов не казалось мне подходящим. Я прислушался к ее жесткому, хриплому дыханию и положил голову ей на грудь. Ее храброе сердце билось сильно и уверенно, и этот звук внушил мне надежду.

Вдруг в ее дыхании что-то слегка изменилось, что, вероятно, было зарегистрировано аппаратом, перед которым сидели медсестры, так как в палату деловито вошла чернокожая сестра, пощупала пульс Люси и поправила капельницу.

Затем появилась еще одна сестра и неодобрительно показала на часы, словно учительница, подчеркнувшая красным карандашом ошибку в слове.

— Она не умрет, — прошептал я Далласу.

— Если этого не произойдет в ближайшие дни, то она вытянет счастливый билет.

Я наклонился, поцеловал мать в щеку, взял ее руку и прижал к своей щеке.

— Попрощайся, Джек, — посоветовал мне Даллас. — А вдруг она и вправду тебя слышит.

— Послушай меня, мама. Это твой сын Джек. Он всегда любил тебя больше других. Все остальные сыновья относились к тебе плохо, обзывали тебя за спиной плохими словами. Это Джек был твоим самым горячим поклонником, номер один в команде поддержки. Вспомни хотя бы нехорошего Далласа. Он всегда тебя презирал и ненавидел.

Даллас рассмеялся, и сестра выставила нас из палаты. В коридоре я почувствовал себя совершенно разбитым.

— Тебе приготовили твою старую комнату, — сказал Даллас. — Отца страшно взволновал твой приезд.

— Он там будет?

— Не сегодня, — ответил Даллас. — Пришлось поместить его в камеру для алкашей. Пусть просохнет. Он очень тяжело воспринял болезнь матери. Странно, Джек. Он по-прежнему любит ее и без нее совсем растерялся.

— Отвези меня домой, — попросил я. — На место преступления.

Глава десятая

Пляжная музыка

Ни один рассказ не идет по прямой. Геометрия человеческой жизни слишком несовершенна и запутанна, слишком искажена смехом времени и странными вывертами судьбы, чтобы описать ее систему законов прямой линией.

На следующее утро семья потихоньку собиралась в больнице, а тем временем поврежденные клетки Люси устраивали в ее кровеносном потоке междоусобные стычки. Родственники приходили в больницу вразнобой. Никому из нас особо не хотелось быть здесь. Находящаяся в коматозном состоянии, подключенная ко всем этим приборам, Люси не знала, что подле нее собралась вся ее семья. Никто так не любил театральные зрелища, как наша мать, но в теперешнем собрании не было даже намека на каприз или шутку. Мать научила сыновей смеяться, но не горевать. А потому сейчас мы беспомощно сидели и ждали, пытаясь понять, как следует вести себя у постели умирающего. И вот под таким чудовищным давлением мы должны были снова узнать друг друга. Мы собрались, чтобы и подвести некие итоги, и подмигнуть богам тьмы. В комнате ожидания вдруг появились странные проемы, разломы и косые окна, ведущие в прошлое. Однако все эти проемы были забаррикадированы, и, казалось, здесь не было выхода, а потому мы пытались найти общую почву в поисках единой для всех прямой линии.

Мы считали, что изучаем правила поведения у постели умирающего, но абсолютно не представляли, какие из них применимы по отношению к матери. Я пришел в палату в семь утра и увидел мать среди жужжащих приборов, регистрирующих жизненный цикл. Сестра сообщила, что все идет без изменений, и тут же выставила меня за дверь, в комнату для посетителей, где мне пришлось изучать искусство прозябания в ожидании новостей. Окруженный стопками плохих журналов, я разглядывал комнату и думал, что дизайнеру надо было очень постараться, чтобы сделать интерьер таким дисгармоничным. Я купил в автомате чашку кофе, такого бездарного, что мне даже захотелось написать статью с просьбой не экспортировать сюда кофе, пока американцы не научатся его варить.

Следующим явился мой брат Ти, небритый и неухоженный. Казалось, одежду он достал со дна бельевой корзины. Он учил детей, страдающих аутизмом в графстве Джорджтаун, а на вопрос, зачем он выбрал эту профессию, обычно отвечал: «Поскольку я вырос в таком семействе, то понял, что аутизм освежает». Ти каждый раз оказывался в мертвой точке семейных баталий, и каждый раз его ловили на неуклюжих и двусмысленных дипломатических ходах, хотя никто не сомневался в его доброй воле.

— Даже не знаю, рад я тебе или нет, — заявил Ти.

— У тебя есть неделя на то, чтобы разобраться в своих чувствах, а потом я возвращаюсь в Рим, — произнес я.

— А что, если мама умрет? — спросил он и быстро добавил: — Нет, не отвечай. Забудь о моем вопросе. Я где-то читал, что лейкемия — единственный вид рака, вызванный переживаниями. Помнишь, как я завалил биологию? Или как стащил упаковку «M&Mʼs», когда мне было пять лет? Она очень переживала. Клетки лейкемии не формировались лишь тогда, когда она надирала мне задницу.

— Неплохая мысль, — одобрил я.

— Я, наверное, тебя утомил? — поинтересовался Ти.

— Нет, Ти. Я просто волнуюсь за маму, — признался я. — Ненавижу приходить в эту вонючую больницу. Похоже, здесь считают главным научным прорывом депрессор [63]языка.

— Здесь стало получше, — возразил Ти. — Кстати, соберись с духом, большой брат. В город едет Джон Хардин.

— Как он поживает? — поинтересовался я.

— Вышел из психиатрической больницы, — сказал Ти. — Дюпри его пасет. Мама до сих пор отказывается думать, что с ним что-то не так. Это ведь ее ребенок. Она всегда любила Джона Хардина больше других.

— Он знает, что она больна?

— Вчера я ему сказал, — ответил Ти. — Но он тоже рассмеялся, услышав, что у нее лейкемия. Решил, что я его разыгрываю. Будь начеку с Джоном Хардином. На первый взгляд он кажется очень милым, но весь как натянутая струна. Чуть что — обижается.

— Спасибо, что предупредил, — кивнул я, увидев шедших к нам по длинному коридору Дюпри и Далласа.

— Без изменений! — Даллас устало опустился на кушетку. — Ты уже ходил к ней, Ти?

— Мой вклад в семейные отношения — ожидание в приемной, — покачал головой Ти. — Когда вы, ребята, разбежитесь, вам понадобится Ти, надежный, как Гибралтарская скала, чтобы вас успокоить и повести правильным курсом. Я еще не был в палате. При мысли о том, что мама умирает, мне становится не по себе. Стараюсь держаться от всего этого подальше.

— Разумно, — заметил Дюпри и направился к двери палаты интенсивной терапии. — Кстати, Джек, предупреждаю: Джон Хардин покинул свой дом на острове и теперь направляется сюда. А отца должны сегодня выпустить из тюрьмы.

— Ну прямо-таки картина Нормана Рокуэлла [64], — прокомментировал я.

— Да, Джек, забыл тебе сообщить, — сказал Даллас. — Жизнь в Уотерфорде до сих пор интересная. Хреновая, но интересная.

— Плохое кино, — добавил Ти. — Никудышный сценарий. Отвратительная натура. Бездарные актеры. Беспомощные режиссеры. Но мелодрама — улет.

Из другого коридора к нам шел, по-военному чеканя шаг, хотя и заметно припадая на правую ногу, наш отчим Джим Питтс. Доктор Питтс предупреждающе поднял руку, чтобы Дюпри не входил в палату, показывая, что хочет с нами поговорить. Я поймал себя на том, что осуждаю Питтса за одно-единственное преступление: за женитьбу на моей матери. Хотя я даже обрадовался, узнав из маминого письма, что она уходит от отца. И сейчас Питтс находил вполне естественным, что сыновья Люси столпились вокруг него. Состояние матери вынудило нас заключить союз, которого никто не хотел. Питтс был спокойным человеком, с тихим голосом и неспешной манерой говорить. Когда он нервничал, легкое заикание делало его речь еще более медленной.

— Я побывал у вашего отца и дал ему полный отчет о состоянии Люси, — сообщил он. — Хотя ваша мать не желала его видеть, то, что она в коме, все меняет. Я поступил так, как считал правильным. Попросил его навестить ее сегодня утром.

— Очень мило с вашей стороны, доктор, — сказал я.

— Не слишком ли мило?! — воскликнул Ти. — Доброта меня настораживает. Делает подозрительным.

— У меня никогда не было собственных детей… — начал доктор Питтс.

— Невелика потеря, — заметил Даллас.

— Я хочу сказать, что, если хоть что-то могу для вас сделать, мальчики… — продолжал доктор Питтс, — ваши желания для меня закон. Если я вас стесняю или если вы хотите пообщаться между собой, я могу отойти и покурить в сторонке. Я понимаю, что в такое время чужой человек может быть лишним.

— Вы наш отчим, док, — заявил Дюпри. — Вы муж мамы. И имеете даже больше прав, чем мы, находиться здесь.

— Благодарю, — отозвался доктор. — Но понимаю, что причиняю вам неудобства.

— Вы?! — воскликнул Ти. — Причиняете неудобства?! Вы еще не видели нас рядом с собственным отцом.

— Мы вас нервируем, доктор, — сказал Даллас. — Ничего личного. Братья Макколл всех нервируют.

— Говори за себя, братишка, — возмутился Ти.

— Вы были добры к нашей матери, — произнес Дюпри. — И мы это ценим, доктор.

— С вашего разрешения, пойду посмотрю, как там моя драгоценная жена. — И с этими словами доктор Питтс направился к палате.

— Хороший парень, — бросил Дюпри.

— На любителя, — заметил Даллас. — По мне, слишком уж скучный. Мужик без яиц. Нет огня. Нет шика.

— Мне даже нравится, что у парня, женившегося на маме, нет яиц, — заявил Ти.

— Да уж, после отца нам только шика и не хватало, — поддакнул я.

— И огня, — согласился Дюпри. — Что до меня, так день прошел хорошо, если ничего чрезвычайного не случилось, я не сорвался, не разозлился на своего босса. Мне хотелось бы, чтобы на улице всегда было семьдесят градусов [65], небо ясным, а машина заводилась с пол-оборота. Мне хотелось бы всегда оставаться в моем теперешнем возрасте, никогда не болеть и круглый год играть в бейсбол. Не люблю сюрпризов. Люблю рутину. Жизнь по заведенному образцу делает меня счастливым.

— Ты рассуждаешь как наркоман, — нахмурился Даллас.

— Он рассуждает точно так же, как ты, — возразил Ти. — Ты юрист, а юристы — это подонки общества. Ты хочешь жить в мире и спокойствии, но чтобы при этом вся земля крутилась вокруг тебя. Если в авиакатастрофе над Атлантой погибнут триста пассажиров, триста юристов лягут спать счастливыми, зная, что их ждут большие гонорары.

— Гонорары кормят мою семью, — хмыкнул Даллас.

— Это человеческие страдания кормят твою семью, — поправил его Ти.

— Да кончай ты играть словами! — возмутился Даллас. — А что это за прекрасный звук?

— Сирена, — отозвался Дюпри. — Моцарт для Далласа.

— Для папы наступает день расплаты, — ухмыльнулся Даллас.

Но никто из нас не заметил отца, который шел по коридору, как всегда слегка покачиваясь. Когда отец вошел в комнату ожидания, мы сразу поняли, что он уже под градусом.

— А! Источник радости, — прошептал Ти, тогда как остальные сыновья молча следили за появлением отца.

— Интересно, как это ему удалось так рано раздобыть спиртное? — удивился Дюпри. — Он, похоже, закапывает бутылки по всему городу, а потом, по мере надобности, выкапывает их из-под земли, совсем как собака.

— Мне крупно повезло быть его партнером, — сказал Даллас. — Я тут обнаружил пинту спиртного в книге по юриспруденции. Он даже специальную выемку сделал. Другую бутылку обнаружил в туалетном бачке в женской уборной. Еще одну — в водосточной трубе за окном его офиса. Если бы за укрывание вещей хорошо платили, он уже давно стал бы миллионером.

Пока отец медленно вползал в комнату, я попытался посмотреть на него другими глазами, а не как мальчик, выросший под бременем стыда, что он сын городского алкоголика. Отец по-прежнему изо всех сил старался держаться с достоинством и все еще не утратил той странной привлекательности, которая позволяет некоторым мужчинам красиво стареть. Волосы его были густыми и серебристыми, словно потускневший чайный сервиз. Его фигура, конечно, расплылась и обрюзгла, хотя видно было, что когда-то это был весьма статный мужчина. Я ждал, когда он заговорит: его глубокий баритон был как хорошо настроенный инструмент, придававший значимость каждому оброненному им слову. Он уставился на нас налитыми кровью глазами, будто ждал, когда кто-нибудь представит его незнакомцам. Он был специалистом по части создания неловких ситуаций и достиг в этом деле совершенства.

— Похоже, ты рассчитывал на то, что я буду встречать тебя с оркестром? — обратился ко мне мой отец, судья Джонсон Хэгуд Макколл.

— Я тоже рад тебя видеть, папа, — ответил я.

— Не смотри на меня так, — нахмурился отец. — Я не нуждаюсь в твоей жалости.

— О господи! — простонал Ти.

— Папа, скажи Джеку: «Привет», — предложил Дюпри. — Нельзя забывать о приличиях.

— Привет, Джек, — сказал отец. — Здорово, что ты вернулся. Спасибо за то, что не звонил, Джек. Спасибо за то, что не писал.

— Папа, я пару раз пытался тебе позвонить, — возразил я. — Но трудно говорить с человеком, когда он в отключке.

— Уж не намекаешь ли ты на то, что у меня проблемы с алкоголем? — Судья поднялся в полный рост и гордо откинул голову.

— Ужасное оскорбление! — радостно воскликнул Ти.

— Па, это все равно что сказать, что у Ноя были проблемы с погодой, — заметил Даллас.

— Выпей кофе, — предложил Дюпри. — Тебе нужно протрезветь, прежде чем пойдешь к маме.

Отец взглянул на меня, упал на стул и спросил:

— Ты слышал, что твоя мать оставила меня ради гораздо более молодого мужчины?

— Да уж, док на целый год моложе отца, — хмыкнул Даллас.

— Даллас, я не нуждаюсь в комментариях из зала, — отрезал судья. — Я просто излагаю факты. Ее ослепили его деньги. Твоя мать всегда питала слабость к материальным ценностям и презренному металлу, нажитому неправедным путем.

— Презренный металл? — переспросил Ти. — Мама любит презренный металл? Я даже не знаю, что это такое.

— Вот почему ты всего лишь учитель в государственной школе, да еще и в штате, занимающем последнее место по уровню образования в нашей великой стране, — фыркнул судья. — Насколько я слышал, тебе доверили учить других идиотов.

— Папа, мои дети — аутисты, — поправил Ти.

— А ты разве не рад, что наш отец снова пьет? — спросил меня Дюпри, стараясь отвлечь внимание отца от Ти. — Никогда не чувствовал себя ближе к нашему старику, чем тогда, когда он находился в белой горячке.

— Я не пьян, — возразил судья. — Я лечусь.

— Доктор Джим Бим [66], — сказал Даллас. — Он что, все еще практикует?

— У меня инфекция внутреннего уха, — заявил судья. — Поэтому и с равновесием проблемы.

— Вот чертова зараза, — хихикнул Ти. — Лет тридцать как свирепствует.

— Вы что, сговорились с вашей матерью против меня? — устало прикрыл глаза судья.

— В точку попал, — сказал Ти.

— Господи, помоги мне не обращать внимание на тявканье этой трусливой своры шавок, — взмолился судья.

Ти залаял, а Дюпри, повернувшись ко мне, произнес:

— Мы трусливая свора шавок?!

— Папа, соберись, — попросил Даллас. — Не позорь нас перед доктором Питтсом. С его стороны было весьма великодушно пригласить тебя.

— Он разрушитель семьи! — воскликнул судья. — Ничто в мире не сможет отогнать меня от постели жены, когда она скоро предстанет перед лицом Создателя. Боюсь, Он будет строго судить мисс Люси. Милосердный Господь суров с женщинами, оставляющими бедных мужей в часы невзгод. Запомните мои слова.

— Часы невзгод? — переспросил Ти.

— Инфекция внутреннего уха, — объяснил Дюпри.

Даллас стряхнул перхоть с мятого костюма отца.

— Сообщаю для непонятливых. Она уже не твоя жена. Тебе следует хорошо усвоить эту информацию перед тем, как ты ее увидишь.

— Она развелась со мной только потому, что у нее наступил кризис среднего возраста, — сказал судья больше самому себе, чем нам. — Это бывает куда чаще, чем вы можете себе представить. У женщин это происходит, когда меняется ее жизнь и она уже не может плодоносить.

— Мы плоды, — обратился ко мне Ти, указав на себя пальцем.

— Папа, держи себя в руках, — велел Дюпри, протянув ему кофе в бумажном стаканчике. — Ты нам еще будешь нужен, пока все это не закончится.

— А где Джон Хардин? — поинтересовался судья. — Он единственный в семье, кто сохранил верность своему отцу. Несмотря на все, только он один меня любит и до сих пор уважает институт отцовства. Можете в это поверить?

— С трудом, — ответил Дюпри.

— Да уж, переварить такое невозможно, — согласился Ти.

— Джек, — повернулся ко мне отец, — в доме полно места. Пожалуйста, не стесняйся. Останавливайся у меня.

— Я уже там, папа, — сообщил я. — Ночевал там сегодня.

— А я где был? — удивился отец, и я увидел страх в его глазах, когда он судорожно напрягал память.

— Просыхал, — ответил Даллас. — В твоем pied-à-terre [67]— тюрьме графства.

— Тогда сегодня обязательно поговорим, — сказал мне судья. — Как в старые добрые времена. И вы, мальчики, тоже приходите. Устроим барбекю на заднем дворе, совсем как тогда, когда вы были детьми.

— Папа, это было бы здорово! — воскликнул Дюпри. — Большое спасибо.

— И в самом деле классно, — согласился Ти.

— Скажи им, Джек, — попросил отец, и глаза его заблестели. — Скажи им, каким я был в те далекие годы. Когда я шел по улице, все из уважения уступали мне дорогу. Я тогда был значительной фигурой, человеком, с которым считались. Правда, Джек? Скажи им то, что тогда говорили люди. Мальчики были еще маленькими, они могут и не помнить.

— Все говорили, что ты лучший юридический мозг штата, — произнес я. — Лучший юрист. Самый справедливый судья.

— Все это ушло от меня, мальчики. Хорошая репутация не вечна. Моя вот потихоньку исчезала, а я и не заметил. Это нечестно… нападать сзади. Нападать из-за угла. Скажи им, Джек. Ты ведь гордился тем, что я твой отец.

— Больше всего на свете, папа, — искренне подтвердил я.

— Джек, в этом году я трижды бросал пить, — не унимался судья. — Но жизнь ранит меня в те самые места, куда может добраться только надежда. Вот и Люси. Люси. Моя Люси.

— Больше не твоя, — вмешался Даллас. — Постарайся это усвоить, когда доктор Питтс отведет тебя к маме.

Ти что-то высматривал в окне, когда доктор Питтс вышел из палаты интенсивной терапии и направился к отцу. С реки донесся рев лодочного мотора.

— Без изменений, — сообщил нам доктор Питтс и, обратившись к отцу, произнес: — Судья, спасибо, что пришли. Врач сказал мне, что следующие два дня будут критическими. Если она их переживет, то, по его мнению, еще поборется.

— Ну, давай же, мама! — заорал у окна Ти. — Задай им жару, девочка!

— Ты в больнице, — напомнил Даллас, — а не в спортивном баре.

— Спасибо за напоминание, братишка. А теперь готовьтесь к потасовке. Джон Хардин привязывает лодку.

— Господи, помоги нам, — прошептал Даллас.

— Что, хуже, чем раньше? — спросил я у Дюпри.

— Да, есть немного. Но сейчас он стал слегка опасным, — ответил Дюпри.

— Ну а теперь для развлечения публики, леди и джентльмены, представляем сумасшествие, — объявил Даллас.

— Сначала смерть, — вздохнул Ти, — потом опьянение.

— Успокойся, Ти, — сказал Дюпри. — Он не должен заметить, что ты нервничаешь.

— А я и не нервничаю, — пробормотал Ти. — Я просто боюсь до мокрых штанов.

— В этом месяце ему не делали укола, — объяснил Дюпри. — После укола он вполне вменяем.

В окно постучали, и Джон Хардин сделал знак Ти, чтобы тот его открыл. Ти махнул рукой в сторону двери, показывая Джону Хардину, куда надо идти, а Джон Хардин в ответ вынул кирпич из бордюра, окружавшего клумбу у мемориального фонтана. Когда стало ясно, что он точно бросит кирпич в окно, Ти быстро открыл его, и Джон Хардин с кошачьей грацией влез в комнату ожидания.

— Джон Хардин, ты когда-нибудь слышал о существовании дверей? — поинтересовался Даллас.

— Да, слышал, — ответил мой самый младший брат. — Просто они мне не нравятся. — Его глаза обшарили комнату и остановились на мне. — Мистер Пицца, — произнес он.

— Привет, Джон Хардин, — сказал я. — Да, я по-прежнему живу в Италии.

— Недавно я нашел Италию в атласе, — сообщил он. — Слишком далеко от Америки. Какой смысл жить в месте, которое даже не рядом с Америкой?

— Люди все разные, — ответил я. — Потому Баскин-Роббинс и создал тридцать один сорт мороженого. Есть из чего выбрать.

— Южная Каролина — вот сорт, что мне нужен, — заявил он.

— Приятно снова увидеть Джека. Правда, Джон Хардин? — спросил Дюпри.

— Говори за себя, — ответил Джон Хардин. — Как там ма?

— Плохо, — вздохнул Даллас. — Очень плохо.

— Даллас, что ты хочешь этим сказать? — вскинулся Джон Хардин.

— Она молодец, — спохватился Даллас. — Вернется, когда закончит пробежку в десять тысяч метров.

— Расслабься, братишка, — вмешался Ти. — Давай принесу тебе кофе.

— От кофеина у меня крыша едет, — возразил Джон Хардин.

— Держи свой кофе, — сказал Дюпри.

— Ты, небось, думаешь, что мы сейчас падем ниц, дабы приветствовать героя-победителя, — обратился ко мне Джон Хардин.

— Отложим это на денек-другой, — посоветовал я. — Не стоит торопиться.

— Я даже и не заметил, что ты уехал, — заявил младший брат и как можно дальше отодвинул от нас свой стул. Прикурил свою первую сигарету и затянулся.

— Слыхал когда-нибудь о раке легких? — поинтересовался Дюпри.

— Слыхал когда-нибудь о словесном поносе? — ответил вопросом на вопрос Джон Хардин, и мы демонстративно от него отвернулись.

Но все же исподтишка продолжали за ним наблюдать. Высокий, худой, с нездоровым загаром. В глазах Джона Хардина я прочел ужас неожиданно выпущенной из клетки птицы. Хотя у всех братьев Макколл было трудное детство, что наложило на нас свой неизгладимый отпечаток, никто не пострадал так сильно, как Джон Хардин. Еще в младенчестве Джон Хардин остро чувствовал и реагировал на малейший непорядок. Он был слишком бесхитростен и наивен, чтобы пережить постоянные баталии родителей, в которые переросла их бесславная любовная интрижка.

Он был баловнем семьи, любимым и обожаемым ребенком, однако недостаточно крепким для того, чтобы долгие годы наблюдать за тем, как постепенно мир вокруг него рушится: отец пьет столько, что выпитым им алкоголем можно заполнить до самой крыши стандартный дом на колесах, а Люси уже не разыгрывает из себя примерную мать.

Ти, который был ненамного старше Джона Хардина, следил за братом с явной тревогой.

— Джон Хардин, расскажи Джеку о своем доме на дереве.

— Дом на дереве? — удивился я.

— Дед подарил Джону Хардину акр земли у воды, — прошептал Дюпри. — Джон Хардин заделался чем-то вроде отшельника. Весь прошлый год он строил себе дом на дубе, нависшем над ручьем Йемасси.

— Хороший дом. Хотя вряд ли войдет в число посещаемых во время Весеннего тура, — заметил Даллас.

— И лифт до верхнего этажа не доходит, — сообщил мне Дюпри.

— Вы когда-нибудь заткнетесь или нет? — возмутился Джон Хардин.

— Ты в этом месяце делал укол? — сменил тему Дюпри.

— Каждый раз, когда я расстраиваюсь, ты спрашиваешь меня, делал ли я этот чертов укол. — Джон Хардин покраснел от гнева и ущипнул себя за ладонь, пытаясь унять дрожь в руках.

— Мне звонил твой врач, — сказал Дюпри, подходя к брату. — Ты пропустил назначение. Ты и сам знаешь, что без укола становишься слишком возбужденным.

— Я становлюсь возбужденным, когда ты ко мне пристаешь с этим уколом.

— Может, тебе на какое-то время перестать есть говядину, братишка? — предложил Ти. — Попробуй заняться дзен-буддистской медитацией. В лекарства я не верю.

— Тоже мне гуру нашелся, — ядовито произнес Даллас. — Говоришь так, словно родился в Калифорнии.

— Ненавижу Калифорнию и все, что с ней связано, — согласился Дюпри. — Я даже начинаю жалеть, что мы выиграли войну с Мексикой.

— В прошлом году за убийство пациентов осудили четырнадцать врачей. Вот так-то. Зарубите это себе на носу, неудачники, — подвел черту под разговором о питании и географии Джон Хардин.

— Ну и что? — нарушил затянувшуюся паузу Дюпри.

— Ты, похоже, не понимаешь. До вас все доходит как до жирафа. Что вам еще надо, чтобы увидеть правду? На небе написать? Очнитесь. Это же ясно как день.

— Ты пугаешь Джека, — остановил его Дюпри. — Он еще не успел заметить, что ты превратился в Квазимодо.

— Дюпри, я расскажу твоему боссу, — пригрозил Джон Хардин. — Все доложу твоему начальству. Зуб даю. Ты ведь государственный служащий в психиатрической больнице штата. По десятибалльной шкале сразу минус три балла. У тебя ни статуса, ни зарплаты, ни положения в обществе.

— Почитай-ка объявления о вакансиях, братишка, — предложил Ти, бросив Дюпри газету.

— Мне моя работа нравится, — обиделся Дюпри. — Целыми днями вожусь с парнями типа Джона Хардина.

— Когда-нибудь вы, засранцы, доиграетесь! Вы меня уже достали. Я понимаю, к чему вы клоните. Я даже знаю, что вы обо мне думаете и что замышляете.

— Ну давай же, Джон Хардин, — подал голос Даллас. — Это в тебе говядина говорит.

— Джон Хардин, хочешь повидать маму? — спросил доктор Питтс. — Твой отец очень расстроен. Может быть, поддержишь его своим присутствием?

— Я знаю, к чему вы клоните, — заявил Джон Хардин. Его лицо дергалось, поскольку из темных закоулков души уже начала вылезать паранойя. — Думаете, я не знаю, чего вы добиваетесь? Я вас выведу на чистую воду. Я вас всех насквозь вижу.

— Я просто хотел, чтобы ты повидал свою мать, — старался втолковать ему доктор Питтс. — Я вовсе не собирался тебя расстраивать.

— Вы ведь знаете, что она умерла! — взвыл Джон Хардин, но в голосе было больше закипающей ярости, чем горя. — Вы хотите, чтобы я первым обнаружил, что она умерла, ведь это вы ее убили. Вы! Когда она жила с моим отцом, у нее не было рака. Вам это когда-нибудь приходило в голову? Вы же доктор. Чертов доктор. Вы могли каждый день, каждый чертов день проверять ее здоровье. Но нет! Вы проигнорировали все симптомы рака. Семь знаков, предупреждающих о смерти. Любой мало-мальски толковый врач знает об этих семи знаках.

— Господи помилуй, — прошептал я.

— Пойдем сделаем тебе укол, — сказал Дюпри.

— Тебя, Дюпри, я ненавижу больше всех, — взъярился Джон Хардин, гневно сверкнув глазами. — Ты номер один в моем списке. Затем идет Джек. Драгоценный Джек, первенец… первенец, возомнивший себя Младенцем Иисусом, родившимся в яслях. Потом — Даллас, который мнит себя гением, а на самом деле ни хрена не знает…

— Пойдем, я куплю тебе что-нибудь выпить, сынок, — сказал отец, который в этот момент совершенно потрясенный выходил из палаты.

— Папа, это последнее, что ему требуется, — возразил Дюпри. — От алкоголя будет только хуже.

— Да и отцу он совсем не нужен, — заметил Даллас. — Почему бы тебе не опробовать свои уколы на папе?

— Я пойду с тобой, — предложил Джону Хардину Ти. — Мы с тобой пойдем вместе с Дюпри и сделаем укол.

— Мне поможет только одно: если каждый из вас здесь заболеет раком, а моя ненаглядная мамочка выйдет отсюда вместе со мной.

Дюпри поднялся и осторожно приблизился к брату.

— Ну пожалуйста, Джон Хардин. Мы знаем, чем все это кончается. Ты потеряешь ориентацию и, сам того не желая, выкинешь какую-нибудь глупость. Ты даже не будешь понимать, что делаешь. Но все в твоих руках. Сделай укол, а не то тебя схватят копы.

— Если бы мне понадобился прорицатель, я заказал бы китайский обед, — завопил Джон Хардин. — Говоришь об уколе, а сам что-то замышляешь. Что, угадал?! Ты ведь знаешь, что в эту минуту убивают маму. Ей отравляют кровь. Отрава разрушает ей печень, почки, все… Вы, неудачники, хоть что-нибудь понимаете в науке? Небось в школе ходили на уроки химии к мистеру Гнанну. Мама не выйдет из этой комнаты. Не выйдет! Не выйдет!

— Этого нам только не хватало, — пробормотал Даллас. — Оптимиста у постели умирающего.

— Я лучший из братьев, — гордо заявил Джон Хардин. — Это мамины слова, не мои. Я просто излагаю факты. Она говорила, что я ее любимец. Лучший в помете.

— Верно, — согласился я. — Она всегда любила тебя больше других.

— Ну что, съели? — просиял Джон Хардин, ткнув пальцем в сторону остальных моих братьев. — Даже самый драгоценный, старшенький, на моей стороне.

— Сынок, почему бы тебе не посидеть со мной? Вспомним старые добрые времена, — предложил судья.

— Старые добрые времена? Ха! Хотите посмеяться, жалкие неудачники? Тогда почитайте журнал «Панч». Старые добрые времена!

Джон Хардин подскочил к открытому окну и вылез наружу. Мы видели, как он помчался к причалу. Взревел мотор, и лодка понеслась по реке, прочь из города.

— Возможно, потребуется некоторое время, но несчастье сплотит нашу семью, — сказал судья.

— Я уже начинаю чувствовать, как это происходит, — заметил Даллас, глядя вслед удаляющейся лодке Джона Хардина.

Ближе к вечеру настала моя очередь пятнадцать минут дежурить у постели матери, держать ее за руку, целовать в щеку и тихонько рассказывать ей о внучке. А еще я говорил, что лицо ее по-прежнему красиво, несмотря на болезнь и возраст, хотя прекрасно знал, что ей очень не понравилось бы, если бы кто-то смотрел на нее, прямо как я сейчас, когда она без макияжа и с неприбранными волосами. От уголков ее глаз паутинкой расходились мелкие морщины. Такие же морщины залегли в уголках губ, но лоб был гладким, как у ребенка. Моя мать пользовалась своей красотой, как бритвой, и это было единственным оружием в ее не слишком счастливой жизни. В Уотерфорде были женщины и покрасивее ее, но не такие чувственные и притягательные. Я в жизни не встречал более сексапильной женщины, и, насколько я мог помнить, мужчины всегда сходили по ней с ума. Ей удалось сохранить стройную и соблазнительную фигуру, вызывавшую зависть у подруг и не перестававшую удивлять сыновей. Она гордилась своими точеными ногами, тонкими, изящными щиколотками. «Ваша мать — конфетка, — восхищенно говорил судья. — Ну просто конфетка».

Я смотрел, как из серебристого мешка для химиотерапии в вену матери капает яд. На вид жидкость была прозрачной, как ключевая вода, а по цвету напоминала дорогой джин. Я живо представил вредоносные скопления клеток в ее кровеносной системе. Лекарство имело едкий, неприятный запах, и я вдруг снова вспомнил о предупреждении, что у Люси такие же шансы умереть от химиотерапии, как и от лейкемии.

Через пятнадцать минут меня сменил Дюпри, и я заметил, что мы инстинктивно соблюдали хронологический порядок: дежурили от старшего к младшему, в соответствии с годом рождения.

Когда я вернулся в комнату ожидания, тяжесть обращенных на меня взглядов была почти непереносима. За время моей добровольной ссылки они перестали понимать меня, и я чувствовал их нездоровое любопытство. Я вел жизнь, о которой им ничего не было известно, и воспитывал дочку, которую, войди она сейчас в комнату, они не узнали бы. Я писал о местах, в которых они не бывали, о еде, которой они не пробовали, о людях, говоривших на языках, которых они не понимали. И одежду я носил другую, а потому им было неловко в моем присутствии, впрочем, как и мне — в их. Казалось, мы все оцениваем друг друга, выбраковываем и отклоняем все наши иски. И я был кругом виноватым, поскольку своим отсутствием продемонстрировал им, что Юг недостаточно хорош для меня и для моей дочери.


Цветы для Люси все прибывали, но в палате интенсивной терапии они были запрещены, поэтому мы с братьями ходили по больнице и раздавали букеты обойденным вниманием пациентам. Жена Далласа, Дженис, пришла с двумя детьми, и я заметил, что юные Джимми и Майкл подозрительно косятся на меня, хотя к другим моим братьям охотно забираются на колени.

— И поделом тебе. Не будешь так надолго уезжать, — сказал Даллас, и я, не став спорить, рассмеялся.

В пять часов нас собрал молодой врач Люси, Стив Пейтон, чтобы сообщить мрачный и одновременно оптимистичный прогноз. Мать слишком поздно обратилась за медицинской помощью, успев запустить болезнь. Доктор снова сказал нам, что следующие сорок восемь часов будут для нее критическими, но если она сумеет преодолеть этот временной отрезок, то еще, может быть, и выкарабкается. Мы стояли перед ним, переминаясь с ноги на ногу, словно арестанты перед судьей, известным своей строгостью. Хотя его слова нас напугали, мы старались делать хорошую мину при плохой игре. Как только Пейтон ушел, доктор Питтс снова вернулся в палату к жене.

Мы с братьями сидели молча. Затем Даллас спросил:

— Кто-нибудь видел отца?

— Ты ведь сам водил его домой переодеваться, — ответил Ти.

— И привез его обратно.

— Он вышел покурить часа два назад, — вспомнил я.

— Ох-хо-хо, — вздохнул Дюпри. — Пойду-ка я проверю западное крыло.

Даллас обнаружил его в пустой комнате на втором этаже. Отец выпил целую бутылку «Абсолюта» и отрубился. Он считал, что от водки нет запаха, а потому, если ему надо было долго быть на людях, пил только ее. Но не запах выдавал состояние опьянения, а такие вот отключки. Мы с Дюпри вытащили отца из комнаты и отволокли вниз, а Ти с Далласом бежали впереди, открывая двери. Мы уложили отца на заднем сиденье автомобиля Дюпри, Ти сел рядом и положил голову отца себе на колени. Потом мы с Далласом забрались на переднее сиденье, и взявший на себя обязанности водителя Дюпри отвез нас в дом отца. Я прислушивался к разговору братьев и любовался красотой города, которая застала меня врасплох.

Дюпри медленно ехал по проспекту, идущему вдоль реки Уотерфорд в окаймлении черных дубов. На другой стороне улицы выстроились двенадцать старинных особняков, молчаливых, словно шахматные королевы. Эти особняки и черные дубы находились в идеальном контрапункте, и невозможно было не почувствовать стремление давно умерших архитекторов построить великолепные здания, убежища на время длинного-длинного лета, дома, где не было ничего нарочитого, искусственного, дома, которые должны были простоять тысячу лет и не посрамить величавые черные дубы, растущие на зеленом алтаре соленой реки.

Я вдруг услышал, как отец заворочался на заднем сиденье. На мгновение мне показалось, что он не дышит, но потом, когда до меня донеслось тихое детское посапывание, я слегка расслабился.

— Мне казалось, что он бросил пить, — сказал я.

— Он бросал, — ответил Дюпри, посмотрев на отца в зеркало заднего вида. — Считал, что мать развелась с ним из-за его пьянства. Будто трезвый, он такой уж подарок.

— И когда он снова запил?

— Немедленно, — подал голос Даллас. — Говорил, что только алкоголь поможет ему облегчить страдания по навсегда утерянной подруге. «Утерянная подруга» — это его слова, не мои. Он у нас старомодный парень.

— Эй, ты что, думаешь, у меня нет ушей, ты, маленький негодяй? — осведомился судья с заднего сиденья.

— Прекрасно, — заметил Ти. — Папа очнулся.

— А что, по-вашему, у меня нет чувств?

Дюпри посмотрел на меня, и мы оба пожали плечами.

— Это не те чувства, папа, — отозвался я. — А обыкновенная белая горячка.

— Как сказать по-итальянски «пойди и трахни себя»? — заорал отец.

— Va fanculo.

— Тогда желаю тебе va fanculo всю ночь. Я рад, что ты увез свою жирную задницу в Европу, жаль только, что ты вернулся домой, чтобы воспользоваться моим гостеприимством.

— Ты, я и Ти останемся с папой, — распорядился Дюпри. — Поселимся в наших старых комнатах. Будь так любезен, соверши путешествие во времени, вернувшись туда, где нас мучили детьми.

— Ха-ха-ха, — засмеялся отец. — Вы, ребята, даже не знаете, что такое трудное детство. Вы и пяти минут не протянули бы во время Великой депрессии.

Мы с Дюпри одновременно повторили последнюю фразу, причем с той же нравоучительной интонацией, что и у отца.

— Должно быть, депрессия — сущий ад, — заметил Ти.

— С каждым годом становилось все хуже, — съязвил Дюпри. — Эта сука всех доконала. Америка была стерта с лица Земли, остались лишь несколько сильных мужчин, таких, как папа. Его избалованные сыновья и дня не протянули бы.

Дюпри выехал на Долфин-стрит, пересекающую центр города. Магазины здесь были самые разные, однако, вместе взятые, они придавали улице редкостное единство, и казалось, что перед тобой ярко освещенная эспланада, а у причала пришвартованы на ночь необычные яхты. Я всегда удивлялся, как столь красивый город может производить на свет столь гнусных людей.

— Почему мама не оставила себе дом? — спросил я Дюпри. — В жизни не подумал бы, что она его отдаст.

— Твоя мать — вавилонская блудница, а на вид чистая, точно первый снег, — послышался голос с заднего сиденья. — Я уступил свое семя Далиле, когда она подарила мне поцелуй Иуды.

— Когда он говорит о маме, его каждый раз заносит в Библию, — пояснил Даллас. — Думает, что это улучшает его нравственный облик.

— Но дом… — настаивал я. — Похоже, она любила его больше, чем нас.

— Она объяснила, что дом наполнен такими плохими воспоминаниями, что даже изгоняющий дьявола ей вряд ли поможет, — хмыкнул Дюпри.

— Это дом, полный прекрасных воспоминаний. Прекрасных воспоминаний, — грустно возразил отец.

— Что за прекрасные воспоминания, Дюпри? — поинтересовался я.

— Не знаю. Что-то такое слышал. Но ни одного не осталось. Мы с братьями рассмеялись, но смех этот имел горьковатый привкус. Дюпри перегнулся через Далласа и сжал мне руку. Этот тайный жест означал, что он рад моему возвращению домой. Тем самым он заверял меня, что я всегда смогу найти убежище в стране своих братьев. Дружба моих братьев была как тлеющий огонь, и даже мое отсутствие не смогло его погасить.

Дом, в котором мы родились, был освещен последними лучами уходящего дня. Начинался прилив, и, когда Дюпри выехал на подъездную дорожку, вода в реке уже стояла высоко. Смотреть на этот дом было все равно что заглядывать в тайники собственной души, туда, где шрамы и выбоины, возникающие в самых темных глубинах, были результатом страданий и мук, столь жестоких, что расчистить завалы, чтобы зализать эти раны, не представлялось возможным. Дом стоял рядом с домом Шайлы.

— Выпустите меня из этого чертова автомобиля! — заорал отец.

Мы с Дюпри вытащили его из машины и повели через сад, наверное уже в сотый раз повторяя сцену из нашего детства. Все это, естественно, оставило неизгладимый отпечаток и, хотя с тех пор прошло много лет, пагубно сказалось на нашей взрослой жизни.

— Знаешь, — сказал Дюпри, — я не возражал бы против отца-алкаша, если бы он не был таким мерзавцем.

— Нельзя иметь все сразу, — ответил я.

Теперь понимаешь, почему я живу в Колумбии? — спросил Дюпри.

— А к Риму у тебя претензии имеются?

— Ни одной. Это я всегда понимал.

— Устал я от всего этого дерьма, — заявил отец. — Придется надрать вам обоим задницы.

— Нас четверо, папа, — напомнил ему Ти.

— Па, ты должен взглянуть правде в глаза: ты стар и слаб, приближаешься к концу своего жизненного пути, а мы в зените и очень тебя не любим, — добавил Даллас.

— Господи, и этому человеку я передал свою практику, — взвыл судья. — Фирму стоимостью в миллион долларов.

— После встречи с папой мои клиенты несутся покупать кроссовки, — не остался в долгу Даллас. — Хотят как можно скорее убраться подальше от нашей фирмы.

— Боже, как хорошо оказаться дома! — воскликнул я. — Старый дом. Семейные альбомы. Домашняя еда. Церковные пикники. Добрый старый папа показывает внукам фокусы.

— Не желаю слушать это дерьмо.

— А все же придется, папа, — сказал я. — Ты даже идти без нашей помощи не можешь. И да. Спасибо. Всегда к твоим услугам. Не стоит благодарности.

— Не за что вам спасибо говорить, сборище неудачников, — буркнул отец.

Мы с Дюпри начали совершать маневры по затаскиванию судьи в дом. Уотерфорд относится к тем американским городам, где двери домов запирают только мизантропы или параноики. Протискиваясь в дверь, мы с братом виртуозно исполнили па-де-де и протащили судью в холл, ни разу не задев о косяк. Мастерство, доведенное до совершенства сыновьями алкоголиков, навыки, необходимые для девочек и мальчиков, чьи родители выпивают реки джина или бурбона, чтобы до краев наполнить внутренние моря своей пагубной страсти.

Поскольку по лестнице отец подниматься не захотел, мы отволокли его в гостиную. Со стороны это, должно быть, напоминало соревнование по бегу парами [68]. Мы осторожно его уложили и не успели даже снять с него ботинки, как он отрубился.

— Ну вот. Разве не весело? — поинтересовался Дюпри. — Господи, семейка Макколл знает, как хорошо провести время!

Я взглянул на отца и внезапно почувствовал приступ жалости. Каким тяжким испытанием стало отцовство для такого непростого и властного человека!

— Мне неприятно это говорить, — заявил Даллас, — но после всего мне просто необходимо выпить. Пошли в кабинет. Я сейчас что-нибудь организую для нас.

В кабинете я посмотрел на книжные шкафы и снова ощутил легкую радость оттого, что родители в свое время так много читали. Провел руками по потрепанным корешкам собрания сочинений Толстого и подумал об иронии судьбы: отец, любивший Толстого, не мог заставить себя полюбить собственную семью.

Я принюхался к книгам, и мне показалось, что я почувствовал собственный запах, знакомый фимиам прошлого, дохнувший на меня смесью ароматов: горящих дров, юридических книг, воска для натирки полов, морского воздуха, — а еще тысячью других, менее отчетливых запахов, создававших странный, опьяняющий букет из воздуха и памяти.

Позади письменного стола на стене висели идущие в хронологическом порядке семейные фотографии в красивых рамках. На первой фотографии был запечатлен я, прелестный белокурый младенец. Мои родители были красивы, точно отпрыски королевского рода в изгнании. Они прямо-таки светились здоровьем. Отец, крепкий, мускулистый, только вернувшийся с войны, и мама — очаровательная и соблазнительная, словно цветущее поле после дождя. Я представил себе радость, которую они, должно быть, чувствовали в объятиях друг друга, пламенную страсть, которая привела к моему зачатию.

Эти фотографии, все до единой, пронзали мне сердце. На них мы, как и большинство детей, улыбались, а родители смеялись. И эти люди, запечатленные на фотографиях, говорили на безупречном языке благопристойных мужчин и женщин, которые произвели на свет целую ватагу светловолосых, здоровых, гладких, как выдры, энергичных детишек, еще не оперившихся, но неукротимых.

«Какой же красивой, удивительной семьей мы были», — сказал я сам себе, изучая фотографии, обрамлявшие эту приливную волну лжи.

На одном из снимков на заднем плане я вдруг увидел себя — серьезного и без обычной улыбки на лице. Я смотрел на фотографию и старался представить, о чем тогда думал. Фотография была снята как раз в ту неделю, когда мне пришлось отправиться в больницу, потому что отец сломал мне нос. Я еще сказал врачу, что это произошло во время футбольной тренировки, и горько плакал, когда доктор вправлял мне нос. За эти слезы отец снова ударил меня на обратном пути.

«Кто бы отказался иметь такого сына?» — подумал я, глядя на застенчивого мальчика на снимке. Очень красивого мальчика. Почему никому даже в голову не пришло сказать мне об этом?

Дюпри вошел в кабинет и протянул мне джин с тоником.

— Выглядишь ужасно. Достала разница во времени?

— Я жутко устал, но вряд ли мне удастся уснуть. Надо бы поговорить с Ли, хотя уже поздно, она давно спит.

— У тебя есть ее фотографии?

— Да. — И я передал Дюпри конверт.

Тут вошли два других моих брата и стали смотреть через плечо Дюпри. Они долго разглядывали фотографии племянницы, которой не знали. Улыбались и смеялись, внимательно рассматривая каждое фото.

— Она прямо-таки копия Шайлы, — заметил Дюпри. — Хотя у нее мамины глаза. Я знаю женщин, готовых пойти на убийство, лишь бы у них были мамины глаза.

— Дюпри, она сказочный ребенок. И это не моя заслуга. Я просто не мешаю.

— Ты ведь смотрел на дом Шайлы, когда мы вошли? — спросил Ти.

— Нет. Не желаю больше видеть этот дом. Хотя, конечно, через полминуты все может измениться.

— У тебя здесь будут проблемы, — сказал Даллас. — Вчера мне в офис звонила Руфь Фокс. Хотела узнать, когда ты приезжаешь. Мы слышали, что Марта выследила тебя в Риме.

— Масса людей уже включили меня в свой план путешествий этой весной.

— Руфь очень хочет тебя видеть. После гибели Шайлы она страдала сильнее всех, — сообщил мне Даллас.

— Я и не знал, что вы здесь делали ставки, — ответил я.

— Джек, она замечательная женщина. Надеюсь, ты этого не забыл, — не сдавался Даллас.

— Последний раз я видел ее в суде. Она дала свидетельские показания, что я был неподходящим мужем для ее дочери и неподходящим отцом для Ли.

— Выйди на веранду и посмотри на ее дом, — предложил Дюпри.

Я тяжело поднялся, так как устал даже больше, чем ожидал, но сна не было ни в одном глазу. Я побрел по знакомым комнатам красивого запущенного дома, прошел через парадный вход между белоснежными колоннами, которые символизировали элегантность и простоту, известные в Южной Каролине как уотерфордский стиль. Уже стемнело. Я посмотрел в сторону реки и на звездное небо, разбавленное тусклым эмалевым светом мерцающей молодой луны. Я повернулся и прошел к другой стороне веранды, чтобы взглянуть на большой дом, прилегающий к обширному участку, где я провел свои детские годы. Я начал понимать, насколько Шайла красива, еще когда та была девочкой, не вступившей в период созревания, а потому подолгу смотрел на дом под спящими звездами, где происходили эти чудесные превращения. Да, я оценил и признал ее красоту задолго до того, как мы почувствовали кипение в крови, говорящее о взаимном притяжении. На веранде второго этажа я заметил мать Шайлы, Руфь Фокс, по-прежнему тонкую, как язык пламени. Одетая в белое платье, она стояла в том самом месте, откуда Шайла некогда посылала мне воздушные поцелуи, делавшие мир прекраснее.

Руфь помахала рукой — печальный, безмолвный жест.

Я кивнул. На большее я был не способен, и даже этот кивок мог меня убить.

Глава одиннадцатая

Пляжная музыка

Вынырнув из дымки сна, слишком темного, чтобы его запомнить, я проснулся в комнате, где было заперто мое застывшее детство, от гудков груженной древесиной баржи, которая тщетно пыталась разбудить оператора, разводящего мост. Я вырос в окружении рек. Во всех речных звуках мне слышалось мое имя. Я встал в полной темноте, мучимый страхами за мать, которые стали для меня такими же естественными, как голод. Прислушавшись, я услышал, как братья заворочались в своих комнатах, оставшихся нетронутыми с тех пор, как все они разъехались из дома, чтобы начать самостоятельную жизнь. Движение братьев создавало ненавязчивый шум, подпитывающий воскрешение внутренней жизни дома. Пока я брился, в комнате запахло свежезаваренным кофе: это Дюпри приготовил нам с Ти завтрак, чтобы хорошенько подкрепиться, прежде чем отправиться в больницу на очередное бдение.

Когда мы вошли в комнату ожидания, то увидели, что Даллас уже там и пытается завязать разговор с нетвердо стоящим на ногах и не слишком общительным Джоном Хардином.

— Без изменений, — сообщил Даллас, когда мы разбрелись по разным углам.

Джон Хардин бросал на меня настороженные взгляды, словно участвовал в тайном голосовании. Ти подошел к нему и, положив руку ему на плечо, спросил:

— Ты в порядке, братишка? Тебе вчера следовало остаться с нами… У нас там был маленький междусобойчик. Мы так шумели, что даже спящего льва могли разбудить.

— Меня не пригласили. — Джон Хардин хлопнул брата по руке и сбросил ее со своего плеча. — Руки прочь! Я знаю: вы все считаете меня голубым, потому что я не женат.

— Ничего подобного, — возразил Даллас. — Наоборот, мы считаем тебя самым умным.

— Братишка, нам плевать, какой ты, — вмешался Ти. — Мы просто хотим, чтобы рядом с нами тебе было хорошо и спокойно.

— Поосторожнее с пожеланиями к Санте, — предупредил Дюпри.

— Дюпри не успокоится, пока не увидит меня в смирительной рубашке, — устало посмотрел на брата Джо Хардин. — Его это заводит. Верно, Дюпри?

— Я предпочитаю Джонни Карсона [69], — ответил Дюпри.

— Тсс, — шикнул на Дюпри Ти.

— Ти, Дюпри видал Джона Хардина в таких трудных ситуациях, которых никто из нас и представить не может, — сказал Даллас. — Ему вечно приходится присутствовать на представлении.

— Что еще за представление? — поинтересовался я.

— Узнаешь, если ему не сделают укол, — бросил Дюпри, не отрываясь от спортивного раздела в свежей газете.

Я подумал, что в Дюпри есть что-то неправильное. С одной стороны, он весь как натянутая струна, а с другой — казалось, что в него залита охлаждающая жидкость, предохраняющая главный двигатель его души от перегрева. Напряжение между ним и Джоном Хардином висело в воздухе, точно высоковольтная линия.

— Ты обращаешься со мной, как с ребенком, — заметил Джон Хардин.

— Ты всегда будешь моим маленьким братишкой, — пробормотал Дюпри из-за раскрытой газеты.

— Послушай, это несправедливо, — скривился Джон Хардин, словно только что попробовал неразбавленного лимонного сока. Он силился сформулировать свои чувства: — Для тебя я никогда не повзрослею. Из-за моей раздражительности, моих проблем ты никак не можешь поверить, что я уже вырос. Когда я слетаю с катушек, причина вовсе не в моей молодости. Это нечто другое. Это нечто не зависящее от меня. Оно делает свое дело и увлекает меня за собой. Ну что, звучит разумно?

— Нет, — сказал Дюпри.

— Да-да, — вмешался я. — Понимаю, что ты имеешь в виду.

— Я тоже, — поддержал меня Ти.

— Джон Хардин, все это звучит разумно, пока не случится что-нибудь плохое. А вот тогда никто и не вспомнит, что ты ничего с этим не можешь поделать, — заявил Даллас.

— Укол. Что может быть проще? — настаивал на своем Дюпри. — Сделаешь укол — и ничего не произойдет. Не сделаешь — и понеслось.

— Он уже достаточно взрослый, чтобы самому решать, делать ему укол или нет, — возразил Ти.

— Спасибо, Ти, — произнес растроганный Джон Хардин. — В самом деле, спасибо.

— Когда все начинается, Ти никогда нет рядом, — заметил Дюпри.

— Ти прав, — вмешался я. — Пусть Джон Хардин сам решает.

— Живя в Риме, легко теоретизировать, — хмыкнул Даллас.

После этого обмена любезностями Джон Хардин отошел в сторонку и там курил одну сигарету за другой, разглядывая суда, время от времени идущие по реке. От него исходила непробиваемая аура одиночества и опасности, и хотя он прислушивался к каждому произнесенному слову, но пропускал его через какой-то свой неправильный, искажающий смысл фильтр. Даллас объяснил мне, в чем дело, когда мы прогуливались с ним в больничном саду. Английский язык был для Джона Хардина источником дисгармонии, сумасшествия, помутнения рассудка. Совершенно невинные слова, произнесенные кем-то из братьев, оказывали на мозг Джона Хардина раздражающее воздействие. Любой разговор с ним в одно мгновение мог принять опасный оборот. Брат был очень разносторонним и начитанным человеком, но малейшая смена интонации могла дезориентировать его и привести к тому, что он становился совершенно неуправляемым. Чтобы проникнуть в тайные сферы, где Джон Хардин чувствовал себя в безопасности, необходимо было пройти через жуткую демилитаризованную зону, напичканную минами-ловушками и наблюдательными постами, и запастись самыми разнообразными эксцентричными паролями. Он постоянно пребывал в состоянии шаткого равновесия.

— Кто-нибудь из вас подумал о маме? — раздался голос Джона Хардина из облака дыма. — Вы говорите о чем угодно. Кто-нибудь знает, будет она жить или умрет?

— Джон Хардин, сейчас с ней доктор Питтс, — сказал Дюпри, подходя к брату. — Он совещается с врачами.

— Ты ведь знаешь, что он нам не настоящий отец, — заявил Джон Хардин. — Взгляни на мое свидетельство о рождении, ты не найдешь там никакого упоминания о докторе Джеймсе Питтсе. Откуда нам знать, говорит ли он правду о маме? Может, он накачивает ее наркотиками. Медленно убивает ее, чтобы украсть причитающееся нам наследство.

— У мамы мало что есть, — осторожно произнес Даллас. — Уж можешь мне поверить. Я ведь ее душеприказчик.

— У нее полно вещей, которые по праву принадлежит нам, — не сдавался Джон Хардин. — Может, вы, ребята, и откажетесь от вещей, из-за которых наша бедная мама всю жизнь горбатилась, но я сделан из более прочного материала.

— Материала, — прошептал Даллас. — Думает, что он коврик.

— Доктор Питтс нас любит, — сказал Ти. — Он не станет нас обманывать.

— У него глаза вора, — заявил Джон Хардин. — Он из тех парней, что вечно смотрят на второй этаж домов, надеясь увидеть там незапертое окно.

— У него проницательные глаза, — возразил Даллас. — Он же хирург милостью Божьей.

— Нет, Джон Хардин прав, — быстро вмешался Ти. — У дока с глазами явно что-то не так.

Из-за своей нерешительности Ти иногда становился то союзником, то врагом спорщиков. Ти и в голову не приходило, что подобными колебаниями он предавал обе стороны.

Даллас стал нервно мерить шагами комнату и так громко звенеть ключами в кармане, что все невольно на него посмотрели. До сих пор Даллас считал, что, получив диплом юриста, женившись на женщине из хорошей семьи и достойно управляясь с бизнесом и личными делами, он сможет избежать эксцентричных крайностей, свойственных его необузданному семейству. Он всегда стеснялся родственников и изо всех сил старался выработать у себя невосприимчивость к их экстравагантности и несдержанности. Даллас жаждал достоинства и считал, что не так уж много просит, тем более сейчас, когда его мать при смерти. Но он знал, что если поднимет этот вопрос, то может произойти что угодно. И еще он знал, что эта маленькая группа способна на все. В отчаянии он уселся рядом со мной.

— Это не семья. Это нация, — пробормотал он.

— Как только прояснится, что там с мамой, я отсюда убираюсь, — бросил я.

— Обычно все не так, — сказал Даллас. — Но когда мы заперты… все в одной комнате…

— Даже Данте не смог бы так живо описать ад, — заметил я.

— Ни разу не читал этого парня, — признался Даллас и, оглядевшись, прошептал: — Знаешь, я попросил жену не приходить сегодня. Не потому, что не хочу ее здесь видеть, а потому, что меня тревожит неизвестность. Никогда не знаешь, что произойдет в следующее мгновение, от кого ждать удара. Унижение здесь принимает слишком много форм. Непонятно, кого остерегаться.

— В нашей семье это не так уж сложно, — утешил его я. — Остерегайся всех мужчин, всех женщин и жизни в целом.

— О господи! — простонал Даллас. — Только я решил, что все спокойно, — и вот, нате вам, папа явился! Интересно, он пьяный или трезвый?

Мой отец в совершенстве владел всеми тонкостями торжественного появления, особенно если был трезв. Сейчас он был чисто выбрит и безупречно одет. Он замер на пороге, стоя прямо, как пехотинец, коим ему когда-то довелось быть, при этом глазами обшаривая комнату, точно хищник, выискивающий добычу.

Я сосчитал до четырех и втянул носом воздух. Ударивший в ноздри запах одеколона «Английская кожа» сразу же напомнил мне обо всех злосчастьях моего детства. Этот одеколон служил безошибочным знаком того, что отец намерен начать новую жизнь и несколько дней не пить. У папы, казалось, был какой-то внутренний барометр, регистрирующий, когда тот преступал определенные границы поведения или саморегуляции, что требовало тонкой настройки. Отец наш был алкоголиком, но алкоголиком очень непростым. Трезвость он использовал как секретное оружие. На протяжении всего моего детства он время от времени неожиданно прекращал выпивать, опрыскивал себя одеколоном и вселял во всех, кто его любил, надежду на то, что жизнь налаживается. Это была самая гнусная его черта. Но постепенно мы стали понимать, что не следует слишком уж обольщаться трезвостью нашего папаши.

— «Английская кожа», — произнес я. — Запах боли.

— Мне просто дурно становится от этого запаха. Правда-правда. Сколько раз я покупал ему другой лосьон после бритья. Думаешь, он хоть однажды им воспользовался? Нет, черт возьми, — бросил Даллас. — Вот так пахнет мой офис.

— Мальчики, хочу поблагодарить вас за то, что позаботились вчера о своем отце, — заявил судья проникновенным голосом. — Я так переволновался из-за Люси, что даже не понял, насколько вымотался.

— Не стоит благодарности, па, — пожал плечами Ти.

— Сегодня утром я проснулся как новенький, — сказал судья.

— Единственный из всех, кого я знаю, кому нравится похмелье, — скривился Дюпри.

— Думаю, ее лейкемия миновала кризис, так сказать, уничтожена на корню, и через месяц-другой мы все посмеемся над этим. Ну, что носы повесили? Где бодрость духа?

— Папа, мы не нуждаемся в группе поддержки, — одернул его Даллас. — Постарайся быть просто отцом. Возможно, так будет лучше.

— С позитивным настроем легче жить, — заявил судья. — Предлагаю вам, мальчики, поработать над этим.

— Позитивный настрой — сложная штука, когда твоя мать умирает от рака, — заметил Дюпри.

— Выше голову, братишка, — подал голос Ти. — Как можно принимать близко к сердцу такие мелочи?

— Признаюсь, это меня тревожит, — сказал Дюпри.

— Расслабьтесь, мальчики, — постарался утешить нас отец. — Я знаю эту женщину там, в палате, как никто другой. Она такая сильная, что легко справится. Просто она слишком красива, прямо картинка, и это вводит людей в заблуждение. Но женщина, подарившая вам жизнь, — самый настоящий троянский воин. Вы можете сунуть ее руку в огонь, но и тогда она не выдаст вам пароль для прохода в Трою.

— Наш папа — прямо-таки Гомер, — ухмыльнулся Ти.

— Присядь, па, — предложил Даллас. — Скоро придет ее врач. Он сообщит, как дела.

— Нет такого рака, который мог бы убить Люси Макколл, — не сдавался судья. — Она крепкий орешек. Я должен пойти туда и сказать, что я на ее стороне. Я всегда мог успокоить Люси, когда все кругом летело к чертям. Я был ее скалой, ее тихой гаванью во время шторма. На протяжении всей моей адвокатской карьеры многие люди приходили ко мне с просьбой представлять их интересы. Я законник и всегда был таковым. Я знаю законы от и до. Знаю величие закона и его бессердечность.

— Эй, папа, — не выдержал Даллас, — мы не перед судом присяжных. Мы твои сыновья. Не надо произносить перед нами речи.

— Когда закон несовершенен, я часто опираюсь на силу молитвы.

Этот разговор привел Ти в крайнее раздражение.

— В пьяном виде он мне больше нравится.

— В пьяном виде он никому не нравится, — поправил его Даллас. — Его можно терпеть, только когда он в отключке.

— Давай прокатимся, — предложил Дюпри Джону Хардину, возбужденно расхаживавшему по комнате, словно леопард в новой клетке.

— Перестань, папа, — сказал я.

Мне не понравилось то, что я увидел в глазах Джона Хардина. Казалось, на него накатывает мутная волна. Такие глаза бывают у загнанной лошади.

— Братишка, дай-ка принесу тебе кофе, — предложил Джону Хардину Ти.

— От кофеина ему только хуже, — встрял Дюпри.

— Тебя что, наняли ко мне сторожевым псом? — процедил сквозь сжатые зубы Джон Хардин. — Откликнулся на объявление? Кто предложил тебе работу надзирателя? Кто приказал управлять моей жизнью?

— Все как-то само собой получилось, — ответил Дюпри, нервно листая журнал. Дюпри был напряжен и готов действовать. — Слепая удача.

— Да он надо мной издевается. Вы свидетели: он специально выводит меня из себя. Все так тонко. Сразу и не расслышишь. Но он как эхо. Я произнесу что-нибудь, а его голос слышится через две секунды. В нем всегда легкое неодобрение. Поправка. Комментарий, из которого следует, будто я сумасшедший на свободе. Он видит только то, что хочет видеть. Но вы же понимаете, что я абсолютно нормальный. Мне нужно лишь немного покоя и тишины. Да, я переживаю за маму. Никто не говорит о ней правды. Но меня не проведешь. Я всех насквозь вижу. Я не говорю, что мама здорова. Может, у нее грипп. Но только не лейкемия. Лейкемия! Мама и лейкемия! Этого не может быть! Закон средних чисел, парни. Зарубите это себе на носу.

— Мы все понимаем о маме и лейкемии, — произнес я. — Можешь мне поверить.

— Это шутка, — сказал Джон Хардин.

— Сегодня ночью я не мог уснуть… — начал было отец, и, когда он заговорил, у него задрожали руки.

— Ночью он спал как убитый, — прошептал Даллас, подошел к окну и открыл его, впустив в комнату запах реки.

— Итак, прошлой ночью я молил Господа о чуде и, когда утром увидел восход солнца над Атлантикой, понял, что Он услышал мои молитвы и отсрочил свидание бедной Люси с черным ангелом смерти.

— Я и не знал, что ангел чернокожий, — хмыкнул Дюпри, не глядя на отца, так как следил за каждым движением своего брата Джона Хардина.

— Заткнись, папа! — завопил Джон Хардин. — Неужто не понимаешь, когда надо заткнуться? Там, наверху, спутники. В милях отсюда. Их запустили русские. Ангелы слушают нас оттуда. С помощью спутников. Спутники связаны с этими световыми установками. И каждый может слышать, что мы говорим или думаем. Так что будет лучше, если ты заткнешься.

— Пошли, Джон Хардин, — позвал брата Дюпри дружелюбным, но твердым голосом.

— Оставь мальчика в покое, — велел судья. — Он расстроен из-за матери.

Даллас посмотрел на меня и удивленно сказал:

— Так вот почему ты живешь в Италии. Ты самый умный из нас.

— Там на всех места хватит, — ответил я, не спуская глаз с Дюпри, который направлялся к Джону Хардину.

— Братишка, самое меньшее, что меня волнует, так это спутники и ангелы, — попытался успокоить Джона Хардина Ти.

— Ты не видел картины в целом, — объяснил Джон Хардин.

Тут неожиданно открылась дверь и в комнату вошли Стив Пейтон, лечащий врач Люси, и Джеймс Питтс. У доктора Питтса на глазах были слезы, а когда доктор Пейтон постарался его успокоить, Джон Хардин начал истошно кричать.

— Тихо, сын! — приказал судья. — Это больница. Тебя могут вызвать в суд.

Именно слезы отчима так взволновали Джона Хардина. У мужской половины Макколлов они были не в чести. Они были как редкий жемчуг в сокровищнице, где хранилась печаль.

— Без изменений, произнес доктор Пейтон. — Ничего хорошего сообщить не могу, кроме того, что она пока еще держится.

— Возьми себя в руки, мальчик, — приказал судья своему бьющемуся в истерике сыну, который начал тихонько постанывать, когда врач заговорил.

— Без укола у него в голове все винтики раскрутились, — заявил Дюпри.

Джон Хардин взглянул на братьев. Закрыл глаза, постарался очистить голову от помех и постороннего шума, но там по-прежнему все стучало и ревело, и ни один мир — ни тот, что был внутри его, ни тот, которому он смотрел в лицо, снова открыв глаза, — теперь не был для него безопасен. Дрогнувшим голосом он проговорил:

— Они в той комнате убивают нашу маму, а никому из вас нет до этого дела. Мы должны пойти туда и помочь ей. Она защищала нас от него, когда мы были еще малышами… Вот негодяй, который убивает нашу мать!

— Познакомьтесь с Джоном Хардином, док, — ухмыльнулся Ти. — Вряд ли вы слышали о нем в медицинском колледже.

Джон Хардин направился к доктору Пейтону. Походка у него была угрожающей, но механической, точно у робота.

— Нам пора, Джек, — обратился ко мне Дюпри, поднявшись, чтобы помешать Джону Хардину добраться до врача. Умело изменив его маршрут, мы направили брата к автомату с безалкогольными напитками. Дюпри сунул в щель три четвертака и протянул Джону Хардину бутылку кока-колы.

— Мне бы лучше диетическую коку, — запротестовал Джон Хардин. — Я пытаюсь худеть. В этом городе все толстые, как свиньи, и я хочу диетическую коку.

— Сейчас дам, — согласился Даллас.

Я вынул из кармана горсть монет, выудив три четвертака из итальянской мелочи.

— Это что такое? — заинтересовался Джон Хардин, взяв в руку итальянскую монету и поднеся ее к свету.

— Тысяча лир, — ответил я. — Монета из Италии.

— Дурацкая страна, — заявил Джон Хардин. — Не могут даже четвертаков понаделать. — Он сунул итальянскую монету в автомат, и она беспрепятственно туда провалилась. — Ни на что не годится. И автомат ее не берет.

Слава богу, монета отвлекла внимание Джона Хардина.

Врач оглядел комнату, и по его глазам было видно, что ему явно не по себе среди взрывных и неуправляемых представителей клана Макколл. Его нервировала наша непредсказуемость.

— У миссис Питтс температура сорок, — сказал доктор Пейтон, и в комнате стало тихо. — С технической точки зрения Джон Хардин был прав, заявляя, что я убиваю его мать. Я провожу ей курс самой мощной химиотерапии. Содержание белых клеток в ее крови угрожающе высоко. Она сейчас в страшной опасности. Может умереть в любую минуту. Я пытаюсь это предотвратить. Не знаю, получится или нет.

— Ха! — воскликнул Джон Хардин и, угрожающе помахивая указательным пальцем, направился к молодому врачу. — Вы все слышали? Он признал, что ни черта не смыслит. Только что сознался, что убивает ее. За мной, братья! Спасем нашу маму!

— Успокойся, Джон Хардин, или я отвезу тебя на Булл-стрит, — сказал Дюпри, имея в виду психиатрическую больницу штата.

— Дюпри, но ты ведь слышал, — развел руками Джон Хардин. — Он убивает нашу мать. Он сам это признал.

— Он пытается ее спасти, — возразил Дюпри. — Не мешай, ему и так тяжело.

Старший Макколл откашлялся, и в эмоционально накаленной атмосфере снова запахло окружным судом.

— Это Господь наказывает Люси за то, что она ушла от меня, — раздался голос судьи в наступившей тишине. — Вот так-то. Не больше и не меньше.

Я дал себе слово сохранять спокойствие и держаться в стороне, но замечание отца вывело меня из себя.

— Эй, папа, как насчет того, чтобы заткнуться? Не больше и не меньше.

— Нечего запугивать меня, сынок, — возмутился он. — Право на свободу слова в Америке, насколько я знаю, еще никто не отменял. К тому же я вооружен.

Доктор Питтс и доктор Пейтон, остолбенев, уставились на судью Макколла с раскрытыми ртами. Он же смотрел на них без всякой злобы и абсолютно спокойно.

— Он нас разыгрывает, доктор Пейтон, — сказал Ти. — Нет у па никакого оружия.

Услышав это, отец вынул пистолет из привязанной к лодыжке кобуры и стал крутить его на пальце, словно гангстер из старых фильмов. Даллас подошел к отцу, забрал пистолет и, вынув обойму, продемонстрировал всем, что он не заряжен.

— Судья Макколл, никакого оружия в комнате ожидания! — с облегчением выдохнул доктор Пейтон.

— У меня есть значок помощника шерифа. Вот, пожалуйста. — Судья поднял бумажник. — Здесь сказано, что я могу носить оружие на всей территории графства Уотерфорд. Сын, верни оружие законному владельцу.

— Потом отдам, папа, а то я нервничаю, когда ты им размахиваешь, — произнес Даллас и ехидно добавил: — Я рад, что в нашей стране нет запрета на ношение оружия и пьяницы, такие, как отец, могут практиковаться в стрельбе, сколько душе угодно.

— Зато индейцы держатся на расстоянии, — попробовал пошутить судья, но сыновья были слишком сердиты на него, чтобы улыбнуться.

На меня вдруг навалилась страшная усталость. Я написал больше десятка статей об опасности разницы во времени и считал себя чем-то вроде эксперта в том, какую ужасную цену платит путешественник за резкую смену часовых поясов. Вот и сейчас я чувствовал, что тело мое готовилось к итальянскому закату, хотя в Южной Каролине день только начинался. Я привык к ночным звукам на пьяцце, к полицейским сиренам где-то там вдалеке, к музыкантам, играющим для туристов на мандолине, а еще к шлепанью по коридору босых ножек Ли, готовой выслушать мою очередную историю.

Ли. Ее имя острым клинком вонзилось мне в сердце, и я, посмотрев на часы, пообещал себе позвонить ей в три часа дня, когда она у себя в Риме как раз будет ложиться спать. Я обвел глазами всех собравшихся и подумал, что Ли в этой комнате никого, кроме меня, не узнает. И я вдруг засомневался, правильно ли сделал, отрезав ее от мощных сил, от которых вместе с половиной крови она унаследовала и хитрость, и безрассудство, от людей, собравшихся на это мрачное бдение, чтобы выразить протест надвигающейся смерти. Хотя я расходился во мнениях практически с каждым в этой комнате, хотя разногласия всегда были сильной стороной моей семьи, в том, что мы собрались вместе, были и своя красота, и некая дань верности присяге — и сердце мое растаяло. Пять лет назад я объявил себя человеком, у которого нет семьи. Но сейчас я уже не знал, был ли то смертный грех или я просто выдавал желаемое за действительное.

Беспокойство не позволяло мне усидеть на месте, а потому я встал, чтобы немного размяться. Я пошел по коридору, поскольку мне хотелось хоть чуть-чуть побыть одному, но за мной увязался доктор Питтс. Хотя он все еще чувствовал неловкость в моем присутствии, его одиночество и нежная забота о матери тронули меня.

— Джек, можно с вами поговорить? — спросил доктор Питтс.

— Разумеется.

— Ваша мать хочет, чтобы ее соборовали.

— Откуда вы знаете?

— Я все о ней знаю, — ответил доктор Питтс. — Знаю, что она хотела бы, чтобы я связался с отцом Джудом из аббатства Мепкин. Вы с ним знакомы.

— Траппист, — констатировал я. — Мама часто водила нас к нему, когда мы были детьми. В пятидесятые он даже жил с нами какое-то время.

Я нашел телефон-автомат и позвонил в аббатство, а затем, вернувшись в комнату ожидания, подвел отчима к окну, подальше от перекрестного огня взглядов своих родственников.

— Вы позвонили отцу Джуду? — спросил доктор Питтс.

— Я говорил с его аббатом. Сейчас поеду за ним.

— Возьмите автомобиль вашей матери. Он до сих пор на стоянке, — предложил доктор Питтс.

Его голос дрогнул, и он даже прослезился, тем самым снова доказав, что его любовь к ней по меньшей мере не уступает нашей.

Глава двенадцатая

Пляжная музыка

Материнский «кадиллак» насквозь пропах духами «Белые плечи». Будучи чем-то средним между плавучим театром и локомотивом, автомобиль этот своими царственными размерами соответствовал имиджу, который создала себе мать, став женой врача, так как жене судьи надлежало ограничивать себя из соображений благоразумия и осторожности. И хотя всю жизнь Люси этим благоразумием демонстративно пренебрегала, тем не менее она постоянно ощущала на себе груз предписаний. Сделавшись докторшей, Люси с удовольствием тешила природное тщеславие. «Лейкемия, — подумал я, — стала расплатой за такое поведение».

Объездными путями я направился в аббатство Мепкин — городок молитв, спрятанный в субтропическом лесу в тридцати милях от Чарлстона, штат Южная Каролина. Такое уединенное место было выбрано не случайно. Спокойные мужчины с бритыми головами удалились от мира в туман заводей реки Купер, чтобы посвятить себя одиночеству и духовному оцепенению.

Молчание было одним из видов служения Богу, а пост — свидетельством верности Ему. Каждый день отшельники встречали молитвенным пением. Среди них были старики, хрупкие и прекрасные, как песочные часы. Они продавали яйца и мед местным посредникам, баптистам и методистам, а те распространяли продукцию по всему штату. На мой взгляд, это были на редкость странные люди, и все же аббатство Мепкин становилось спасительной гаванью для матери да и для всех нас, когда судья уходил в длительный запой. Мы сбегали в аббатство Мепкин, чтобы излечить там свои израненные души. Обычно мы останавливались в домике для гостей и каждый день ходили вместе с монахами к мессе, а мать часами бродила по лесу с отцом Джудом. Я вырос в твердом убеждении, что она была влюблена в этого разочарованного и молчаливого человека.

Пока я ехал по длинной подъездной дорожке, прямо передо мной из леса выскочил нахальный рыжий лисенок — выскочил и остановился. Я сбросил скорость и уставился на лисенка, который, похоже, нисколечко меня не боялся. Я свистнул, а лисенок наклонил голову набок, в свою очередь с любопытством уставившись на меня. И тут из чащи выпрыгнула его мамаша, схватила своего непослушного детеныша за шкирку и утащила обратно в нору.

«Дикая природа — вот чего мне не хватало в Италии, — подумал я. — Связи с неприрученным миром».

Отец Джуд поджидал меня у колокола, вносящего строгий распорядок в жизнь монахов. Это был высокий, похожий на цаплю человек с лицом боязливого, неуверенно стоящего на ногах травоядного животного. В общении с другими людьми он казался неловким и чересчур осторожным. Мать почитала Джуда за святого, но, по-моему, он делал веру слишком уж печальной. Когда я был ребенком, мне казалось, что он меня боится и смотрит на меня как на хрупкую фарфоровую статуэтку. Когда же я повзрослел, он старательно избегал моего взгляда. Назад мы поехали по той же дороге. Джуд нервничал так, будто я вез его в публичный дом.

Говорил он очень мало и не обращал внимания ни на заросшие кипарисом болота, ни на чернильно-черные реки — Эдисто, Ашепу и Комбахи. Но когда мы въехали на первый из нескольких мостов, означавших начало зоны соленой воды, где уотерфордские марши постепенно вытесняют древесную растительность — тополя и тупело [70], он вдруг подал голос:

— Джек, ты скучаешь по Богу?

Безыскусность вопроса изумила меня.

— Почему вы спрашиваете, отец?

— Когда-то ты был очень набожным мальчиком, — ответил священник.

— Я тогда и в зубную фею верил, и в десятицентовик под подушкой. Мне нужны твердые доказательства.

— Твоя мать сказала, что ты отступился от католической веры.

— Все правильно, — согласился я, стараясь держать себя в руках, хотя его заявление мне не понравилось. — Но это вовсе не означает, что я не люблю время от времени сыграть в бинго.

— Это и все, что означала для тебя церковь? — спросил священник. — Бинго?

— Нет, — ответил я. — Для меня она также означает инквизицию. Франко. Молчание Папы во время холокоста. Аборты. Контроль рождаемости. Целебат.

— Понимаю, — отозвался священник.

— И это всего лишь верхушка айсберга, — заявил я.

— Но Бог, — настаивал отец Джуд. — Как же Он?

— У нас с Ним любовная ссора.

— Почему?

— Он помог убить мою жену, — ответил я. — Не в прямом смысле, конечно. Но мне легче винить Его, чем себя.

— Странный подход, — сказал отец Джуд.

Я посмотрел на человека с изможденным лицом святого. Худоба придавала ему страстность, которой недоставало его тихому голосу.

— В детстве мы считали, что у вас с мамой роман. Ни секунды в этом не сомневались.

Священник улыбнулся, но отнюдь не удивился моим откровениям.

— Вы были слишком близки, — продолжил я. — Когда вы двое были вместе, между вами всегда было что-то странное и недоговоренное. Шепот, прикосновение рук. Прогулки по лесу. Отец чертовски ревновал. Он всегда вас ненавидел.

— А-а, судья, — произнес священник. — Да. Но он тоже ничего не понимал. Однажды он столкнулся со мной по поводу твоей матери. Говорил, что у него есть доказательство нашей любовной связи. Даже объявил, что написал об этом Папе.

— Вы были любовниками? — спросил я.

— Нет, но мы любили друг друга, — ответил отец Джуд.

— Но почему? Откуда это влечение?

— Это не было влечением, — возразил священник. — Это была история.

— История?

— Я знал ее еще до того, как она встретила твоего отца.

— Продолжайте, — попросил я.

— Наши души находят успокоение друг в друге, — произнес священник. — Нас объединяют тайны. Старые тайны.

— Почему бы вам не говорить на латыни? Может, тогда будет более понятно, — рассердился я.

— Тебе известно что-нибудь о детстве твоей матери? — поинтересовался он.

— Конечно.

— Что?

— Она родилась в горах Северной Каролины. Выросла в Атланте. С отцом встретилась в Чарлстоне.

— Ты ничего не знаешь. Так я и думал, — усмехнулся он.

— Я знаю больше, чем вы, — сказал я и добавил: — Приятель.

Мы ехали в полном молчании, наверное, не меньше минуты, прежде чем он ответил:

— Нет, ты не знаешь… приятель.

Я припарковал машину, и мы, ни слова не говоря, торопливо вошли в больницу и направились прямо к постели матери. Я махнул братьям рукой, а священник прошествовал мимо так, словно в комнате никого не было. Его губы уже шевелились в беззвучной молитве, когда он поставил свой чемоданчик у подножия кровати и начал готовиться к соборованию. Прежде чем начать, отец Джуд встал на колени подле матери, взял ее руку, поцеловал в ладонь и тихо заплакал.

Поскольку его поведение показалось мне странным и неподобающим, я отошел к окну. Посмотрел сквозь жалюзи на реку, стараясь ничем не обнаруживать свое присутствие. Такого человека, как этот священник, трудно было согреть: в душе он был холоден как лед и занесен снегом по краям. Мне казалось, что мать предает меня своей дружбой с ним. Я услышал, как он говорит:

— Они не знают, через что мы прошли, Люси. Не знают, как мы здесь оказались.

Эти слова удивили меня не меньше, чем его слезы. Я осуждал изможденного священника за отстраненность, хотя сам, стоя возле находящейся в коме матери, не позволял себе ни малейшего проявления чувств. Мои слезы замерзли и превратились в ледник, до которого я был не в силах дотянуться. Что же я за человек такой, если не могу даже зарыдать возле постели умирающей матери? Люси учила сыновей быть твердыми и терпеливыми и поплатилась за это тем, что мы не смогли пролить ни слезинки. Я повернулся спиной к отцу Джуду, который совершал последние приготовления к соборованию.

— Соборование, — сказал я сам себе, когда священник зажег свечи и подал их мне. — Входная, — говорил я. — Евхаристия и консекрация, Господи, помилуй и исповедуй.

Найдется ли на свете хотя бы еще один мальчик, который больше меня любил бы возвышенный церковный язык? С помощью языка своей церкви я мог приблизиться к алтарю Бога, а слова, как плетущаяся роза, поддерживали меня. Я, так давно утративший веру, слышал, как церковь поет мне любовные песни, когда священник приблизился к постели матери. Слова, обретшие крылья и покрывшиеся перьями, словно заступники, плавали в воздухе вокруг меня. Эта мать, эта святая земля, эта базилика, однажды приютившая меня.

Отец Джуд надел фиолетовую епитрахиль и поднес крест к губам Люси для поцелуя. Поскольку она была без сознания и на пороге смерти, он отпустил Люси все ее грехи, и, в согласии с верой, бессмертная душа Люси заблестела, как только что отчеканенная монета. Сейчас она была белоснежной.

Отец Джуд осенил мать крестным знамением и обратился ко мне:

— Сможешь произнести ответы?

Я кивнул.

— Давно не произносил. По-английски или на латыни? — спросил я.

Он, проигнорировав мой вопрос, просто начал:

— Pax huic domui…

И во мне тотчас же проснулся алтарный служка. Я мысленно перевел слова, которые считал такими красивыми — «Мир дому сему», и ответил:

— Et omnibus habitantibus in ea. И всем в нем живущим.

Я смотрел, как отец Джуд совершает кропление святой водой. Он окропил тело матери, постель, потом меня. Подал мне черную книжечку, открытую на 484-й странице. Мои глаза упали на слова: «Да не осмелятся бесы приблизиться к сему месту, да пребудут в нем ангелы мира, да уйдет зло из сего дома. Слава Те, Господи». По моему лицу стекали капли святой воды.

Я вспомнил, как часто после загулов отца молился о ниспослании ему смерти, и, пока я произносил ответы на латыни, это воспоминание потрясло меня. Отец Джуд был теперь абсолютно спокоен: преисполненный важности церемонии, он полностью погрузился в проведение обряда.

Мы работали слаженно, как и много лет назад, когда я прислуживал ему во время мессы в аббатстве Мепкин. Он погрузил большой палец в чашу с елеем и начертил крест на веках Люси. Я читал на английском, а он — на латыни:

— Через это святое помазание по благостному милосердию Своему да поможет тебе Господь по благодати Святого Духа. Аминь. И, избавив тебя от грехов, да спасет тебя и милостиво облегчит твои страдания. Аминь.

Затем он так же, крестом, смазал ей уши, ноздри, губы, руки и ступни.

— Kyrie eleison, — сказал он. — Господи, помилуй.

— Christe eleison, — ответил я. — Христос, помилуй.

Под конец он помолился о том, чтобы избавить ее от происков лукавого, и попросил Иисуса принять Люси в любящие объятия после перенесенных ею страданий и испытаний в бренной и грешной жизни.

Впервые после возвращения домой я смотрел на Люси как на мать. Когда-то я жил внутри этой женщины, у нас было общее кровообращение. Когда она вкушала пищу, то питала и меня. Я пытался представить ее такой, какой она была до моего рождения, думающей о ребенке, которого носила, мечтающей, чтобы, повзрослев, он был бы близок к ней, любил бы ее, восхищался бы ею, ее крепким здоровьем, ее легендарной красотой. Может ли мальчик слишком сильно любить свою мать? Что происходит с душой, когда любовь, как, например, в моем случае, уходит и обращается на других? Как может все это произойти за время одной жизни и как, ради всего святого, это произошло со мной?

Обряд подошел к концу, и отец Джуд, сняв фиолетовую епитрахиль, повернулся ко мне и сказал:

— Ты снова в долгу перед церковью.

— Почему?

— Потому что твоя мать будет жить.

— А вы откуда знаете?

— Меня услышали, — ответил священник.

— Что за ерунда! — воскликнул я.

Священник так крепко схватил меня за запястье, что у меня онемела рука, и яростно произнес:

— Нет, Джек! Вера! Это вера.


Из больницы я ушел рано и сразу же отправился в «Пигли-Вигли» [71]купить продукты к ужину, который хотел приготовить для отца и братьев. После изобилия Кампо деʼФьори я не был готов к бедности продуктового отдела супермаркета маленького южного городка. Но человек я гибкий, особенно когда речь заходит о кухне, а потому купил фасоль, овощи, свиные ребрышки и заторопился к дому отца, чтобы успеть все приготовить.

Братья устали от пребывания в комнате ожидания, и вскоре они уже собрались вокруг меня на кухне и внимательно наблюдали за тем, как я готовлю ужин. Отец продолжил свое трезвое бдение в больнице в компании доктора Питтса и отца Джуда. Я как раз чистил картошку, когда вспомнил, что со дня приезда не говорил с Ли. Дважды я звонил в Рим, но Ли в это время уже видела десятый сон. Я посмотрел на висящие на стене часы и сообразил, что в Риме скоро полночь.

— Парни, а вы пригласили на ужин Джона Хардина? — спросил я с телефонной трубкой в руке.

— Конечно, братишка, — отозвался Ти, отхлебнув пива. — Он сказал: пусть, мол, Джек поцелует его в задницу. Он не намерен пробовать твою новомодную еду.

— Ему же хуже, — заметил я.

Я поговорил с телефонисткой и сообщил ей номер своей кредитной карты, код Италии, Рима и, наконец, номер телефона квартиры на пьяцце Фарнезе. После двух гудков услышал голосок Ли.

— Папочка! — воскликнула она.

— Здравствуй, детка. — У меня даже горло перехватило от любви к этому ребенку. — Я сейчас с твоими дядями, и все они передают тебе привет.

— Папочка, а как бабушка Люси? Она поправится?

— Пока неизвестно. Врачи надеются, что она будет жить, но сейчас ничего определенного сказать нельзя.

— Папочка, если она умрет, можно мне приехать на похороны?

— Ты тотчас же вылетишь. Ближайшим же рейсом. Обещаю. Мария хорошо за тобой ухаживает?

— Конечно, папочка. Только заставляет меня слишком много есть. Она меня закормила. И одевает слишком тепло. И еще думает, что все мои куклы заразные. Постоянно заставляет меня за тебя молиться. Вчера мы в трех разных церквях поставили свечки за твою маму.

— Мария молодец. А как школа? Как сестра Розария? Как поживают люди на пьяцце?

— Все в порядке, папочка, — ответила Ли, а затем, чуть понизив голос, сообщила: — Вчера вечером звонили мамочкины родители. Мы долго разговаривали.

У меня екнуло сердце.

— И что они сказали?

— Дедушка почти ничего. Он просто заплакал, когда услышал мой голос. Потом бабушка Фокс забрала у него трубку. Она такая хорошая. Такая милая. Она сказала, что надеется повидаться с тобой. Ты к ним зайдешь?

— Когда у меня будет время, солнышко, — ответил я. — Это не так просто, Ли. Дедушка Фокс не слишком меня любит. И никогда не любил.

— Он сказал, что у них есть законное право видеться со мной.

— Родная, я тебе еще многого не рассказал.

— Но расскажешь?

— Как только мы снова будем вместе. Как только что-то прояснится с моей мамой.

— Я нашла в библиотеке альбом с фотографиями. Там два человека стоят возле реки. Это родители моей мамы? Это дедушка и бабушка?

— Я знаю эту фотографию, — сказал я. — Да.

— Они кажутся такими добрыми.

— Да, вот именно что кажутся.

— А еще раньше звонила Марта, — сообщила Ли. — Она боялась, ты рассердишься, что она дала наш телефон своим родителям.

— Да уж, это не сделало меня самым счастливым человеком на земле, — отозвался я. — Но похоже, в этом месяце нас затянуло в семейный водоворот. Что-то назревает. А когда что-то назревает, то с приливной волной уже не поспоришь.

— А обо мне кто-нибудь спрашивал? Они хотят меня видеть?

— Они все страшно хотят тебя видеть, — сказал я. — А уж я-то как по тебе соскучился! — Тут я поднял глаза и увидел рядом с собой Дюпри, Далласа и Ти.

— Можно нам поздороваться с нашей племянницей? — спросил Дюпри. — Мы недолго. Просто поприветствуем от имени семьи, — добавил Дюпри и взял трубку: — Привет, Ли. Это твой дядя Дюпри. Ты еще не знаешь этого, но я готов влюбиться в тебя, а ты — в меня. По правде говоря, я уже влюбился, просто послушав твой разговор с папой.

Подмигнув мне, Дюпри выслушал ответ Ли, и написанное на его лице удовольствие сказало мне, что он в полном восторге от беседы с Ли. Даллас потянулся к трубке, но Дюпри шлепнул его по руке, а потом произнес:

— Твой дядя Даллас хочет сказать тебе словечко, дорогая. Но запомни: лучший в этом жалком помете твой дядя Дюпри.

Потом трубкой завладел Даллас.

— Не верь ни одному его слову, Ли. Это я, твой любимый дядя Даллас. Ты полюбишь меня гораздо больше, чем Дюпри, потому что я веселее, красивее и у меня гораздо больше денег. А еще у меня есть двое ребятишек, с которыми ты сможешь играть, и я каждый день буду закармливать тебя мороженым. Ну вот, мой брат Ти вырывает у меня трубку… Да, мы прекрасно проведем время. Теперь о твоем дяде Ти: он весит четыреста фунтов, никогда не моется и рассказывает грязные анекдоты даже маленьким девочкам. Никто не любит Ти, поэтому ничего другого от тебя и не ждут.

Даллас наконец отдал трубку Ти, и тот первым из дядьев выслушал Ли и узнал, что у нее на уме. Он то и дело смеялся, а потом заявил:

— Господи, вот приедешь сюда, и мы закатим вечеринку. Я научу тебя ловить крабов и забрасывать сеть на креветок. Станем удить рыбу с берега. А если будешь хорошей девочкой, я возьму тебя на глубоководную рыбалку. А если будешь плохой девочкой, то научу тебя курить и куплю туфли на высоком каблуке. Ну ладно, передаю трубку твоему папе. Говорят, что мы с ним похожи, но я гораздо красивее.

Я пожелал Ли спокойной ночи, но тут вмешалась Мария, потребовав, чтобы Ли передала ей трубку. Разговаривая по междугороднему телефону, Мария всегда вела счет деньгам, поэтому и сейчас так тараторила, переходя на местный диалект своей родной деревни, что я практически ничего не понимал.

— Lentamente, Мария, — попросил я.

Мария продолжала сыпать новостями. Жаловалась на цены на продукты, повторяла сплетни, услышанные на пьяцце, и уверяла меня, что Ли такая же умница и красавица, как и до моего отъезда. Заканчивая свою часть разговора, Мария выразила надежду, что она истратила не слишком много денег, и попросила меня не забывать красоты Рима.

Потом трубку снова взяла Ли.

— Папочка, можешь кое-что для меня сделать? — спросила она.

— Все, что угодно, детка. Ты же знаешь.

— Не злись на мамочкиных родителей за то, что они мне позвонили. Обещаешь?

— Обещаю, — согласился я.

— И еще одно, — попросила она.

— Выкладывай.

— Расскажи мне историю.

— Никогда не забуду тот год, когда случилось наводнение, и Великую Собаку Чиппи… — начал я.

Глава тринадцатая

Пляжная музыка

Мы научились измерять время по каплям, что стекали в пластиковую трубку с иглой на конце, воткнутой в материнскую руку. Медсестры бдительно следили за ее сердечным ритмом, выдававшимся в виде графика. Дважды в день врач сухо сообщал нам о состоянии больной. На следующий день Ти принес футбольный мяч, и мы с братьями несколько раз выходили погонять его по парковке больницы. У матери температура тела упала на целый градус. И впервые мы почувствовали сдержанный оптимизм.

На следующий вечер после больницы я пошел домой, немного вздремнул, а потом на материнском автомобиле отправился к дому, недавно купленному Майком Хессом.

Тусклый свет продолжал удерживать Уотерфорд в горячей ладони уходящего дня. В конце апреля свет с нежным сожалением целует город, прикасается к цветущим деревьям и тает в реке, убегающей от бледнеющего солнца.

Я медленно ехал в островной край к востоку от города. Прямо перед моим носом развели мост, чтобы пропустить идущее на юг судно, и мне пришлось остановиться. Я включил местную музыкальную радиостанцию, чтобы снова почувствовать себя полноценным южанином. Музыка подействовала на мою усталую душу, как маринад.

Дом Майка стоял на ста акрах благоухающей, потрясающей земли возле извилистого судоходного канала, обозначенного бакенами и вешками и тянувшегося на тысячу миль между Майами и штатом Мэн. Я всегда знал, что при достаточной сноровке из реки Уотерфорд можно доплыть до любого порта мира. Можно отправиться куда угодно и делать что угодно. Можно вверить себя приливной волне и сбежать от ужасов собственной жизни.

Дом Майка выглядел крайне нелепо, хотя вокруг и был разбит роскошный сад, где живописными группками росли ландыши, нарциссы, бурачки и незабудки. Над ними склонялись кусты азалии, а во дворе белым костром полыхал кизил.

Дом был построен в том псевдоюжном стиле, который так украшает южные пригороды и одновременно так их опошляет. Все эти дома были плохим подражанием Таре [72]. Так вот, можно смело снижать IQ южан на пять пунктов за каждую колонну перед их домами. Эти белые колонны — нередко метафорическая решетка южной тюрьмы, из которой нет выхода и невозможно сбежать.

Я прошел через вычурный сад, не решаясь войти в дом. Миновав куст гардении по пути к причалу, я вдруг почувствовал, как болезненно сжалось сердце из-за того, что не остался с матерью. Там, на другом берегу реки, стояла больница, где она лежала в коме.

Услышав голос Ледар, я вздрогнул.

— Привет. Добро пожаловать домой.

Оглянувшись, я бросил взгляд на стоявшую передо мной красивую женщину и легонько, по-братски, поцеловал ее в губы.

— А что, внутри дом красивее? — спросил я, подставив лицо морскому ветру.

— Майк приглашал голливудского декоратора, — ответила Ледар. — Тот прилетел сюда, и Майк выдал ему незаполненный чек. Дом уникальный. Это как «Тысяча и одна ночь» и Монтичелло [73]в одном флаконе.

По кирпичной дорожке мы прошли к входной двери. Обстановка дома удивляла своей хаотичностью: казалось, все вещи куплены недавно, ничего старинного, каждая следующая комната выглядела еще стерильнее, чем предыдущая. На стенах гостиной висело несколько английских охотничьих гравюр. Бледные изнуренные английские всадники, скакавшие за сворой собак на плато в Южной Каролине. На Юге подобные охотничьи гравюры украшают обитые ореховыми панелями стены бьющих на внешний эффект второразрядных юридических фирм.

— Майк очень дорожит своими охотничьими гравюрами. В его доме в Лос-Анджелесе полно таких картин, — словно прочитав мои мысли, объяснила Ледар.

— Понятно. А где сам хозяин?

— Позвонил из аэропорта по радиотелефону, — ответила она. — Будет с минуты на минуту. Сказал, что после ужина к нему приедут какие-то таинственные гости.

— Как ты сюда добралась? Я не видел машины.

— Переплыла реку на отцовской лодке.

— Надо же, ты до сих пор хорошо помнишь реку, — восхитился я.

Она улыбнулась, но промолчала.

— Может, помочь тебе с ужином? — предложил я.

— А разве я тебе еще не сказала? Готовить будешь ты.

— Замечательно.

— Ты пишешь кулинарные книги. Я пишу сценарии. Так что нетрудно было догадаться. Отец дал нам целую лохань креветок.

— Давай чистить их вместе. У тебя есть паста?

— У меня есть все, — ответила Ледар. — Майк попросил меня пополнить запасы, а потому я скупила в Чарлстоне все, что можно съесть.

По неписаным законам люди, не умеющие готовить и получать удовольствие от еды, являются обладателями самых навороченных кухонь, и Майк не был здесь исключением. Мы с Ледар встали у сверкающего глянцем рабочего стола и начали чистить креветок, которые еще два часа назад плавали в уотерфордских ручьях. Мы сначала обезглавили их, а затем вынули белую плоть из бледных полупрозрачных панцирей. Острым ножом я удалял длинную чернильную вену, тянувшуюся от головы до хвоста. За окном солнце уже село в реку, и прилив стал розовато-золотым. Даже из кухни открывался вид на реку. Мы трудились не покладая рук, и вот в раковине образовалась горка блестящих панцирей.

— Ты работаешь над проектом Майка? — поинтересовался я.

— Мы здесь не случайно, — кивнула Ледар. — Майк слышал о твоей матери и тут же позвонил мне в Нью-Йорк. Он все еще надеется, что ты так или иначе примешь участие. Как там твоя мама? Насколько понимаю, ей не лучше?

— Пока держится, — ответил я и, постаравшись как можно тактичнее сменить тему, спросил: — Ты остановилась в доме родителей?

— На какое-то время. Думаю, понадобится полгода изысканий, прежде чем я напишу хоть строчку. Ты все еще можешь принять участие в проекте. Я была бы этому только рада.

— Это не для меня, Ледар.

— И все же подумай. Майк относится к идее очень серьезно. Если он ее вытянет, это будет самый длинный мини-сериал в истории.

Я проверил воду в кастрюле для пасты.

— В нашем городе маловато событий для мини-сериала. В нашем городе маловато событий даже для минутной рекламы.

Она взглянула на меня.

— Ты и я — два главных персонажа… в более поздних эпизодах, конечно. Имена изменят, внесут долю вымысла, но мы там будем.

— Этого Майк мне не говорил.

— Он бы сказал, но ты не проявил ни малейшего интереса к проекту.

— Проект. Звучит как НАСА. Не узнаю Майка. Не нравится мне, каким он стал.

Я включил электрическую плиту на полную мощность, а потом и вовсе ее отключил. Ненавижу электрические плиты.

— Майк стал продюсером, хотя воспитан был совсем по-другому, — вступилась за него Ледар, и тут мы услышали шум автомобиля на подъездной дорожке. — Это низшая форма человеческой жизни, но он лучший из всех, кого я знаю. Улыбнись, Джек. Ограниченность — неизбежный побочный эффект.

В дом вбежал Майк.

— Слышал о твоей маме, Джек. Сочувствую, — сказал он, обнимая меня. — В Голливуде не меньше тысячи людей, которые вполне заслужили лейкемию, по крайней мере, я бы дорого за это заплатил, а Бог наказал такого чудного человека, как она.

— Очень мило, Майк, — отозвался я. — Я подумаю.

— Чао, любимая! — Майк поцеловал Ледар в щеку. — Какое счастье видеть вас обоих! В Лос-Анджелесе я сам себя не узнаю. Вчера наорал на интерна, девятнадцатилетнюю девчонку. Заставил ее плакать. После этого чувствовал себя просто ужасно.

— Ты всегда орал на людей, — констатировала Ледар.

— Но мне это не нравится. Я ведь не такой.

— Такой, раз продолжаешь это делать, — заметил я. — Хочешь выпить?

— Конечно, но только не содовой, — сказал Майк. — Сделай мне «Маргариту».

— Не могу, — возразил я. — Я американец.

— Тогда виски.

— Мне тоже, Джек.

Я подал напитки, и мы расположились на террасе, вдыхая ароматы сада и запахи города. Я был благодарен за то, что получил временную передышку от больницы.

— Джек, — начал Майк, — хочу извиниться за свое поведение в Венеции. Это был не я, а говнюк, в которого я, к своему стыду, превратился. Вел себя как засранец, потому что только так и делаются дела у нас в шоу-бизнесе. Над… добротой там смеются, относятся к ней с презрением. Мне очень неловко. Остается только надеяться, что ты меня простишь.

— Мы ведь росли вместе, — грустно улыбнулся я.

— Да, — добавила Ледар. — Мы всегда будем любить тебя, Майк.

— Мы знаем, кто ты такой и из какой семьи, — продолжал я. — Трудно, наверное, быть знаменитым. Правда?

Внезапно Майк поднял голову, глаза его сияли от радости.

— Ничего хорошего в этом нет. За исключением денег. Но иногда мне кажется, что именно это и есть самое плохое.

— Избавься от чувства вины, — предложила Ледар. — Поделись деньгами с товарищами.

— Я делал дерьмовые фильмы, — начал каяться Майк. — Был самодовольным засранцем — и все ради денег.

— Я тоже еще тот засранец. И все, что я умею, так это готовить пасту, — сказал я, положив руку Майку на плечо. — Пошли ужинать.

— Я помогу, — предложила Ледар.

Я вернулся к раздражавшей меня электрической плите, смешал все ингредиенты, и вскоре запах чеснока, жарящегося на зеленом оливковом масле, окутал террасу, где все еще сидел и смотрел на сад и реку Майк. Мы с Ледар сразу же почувствовали себя непринужденнее. Она стала рассказывать мне все, что знала о жизни Майка после моего отъезда в Европу. Майк пять лет ходил к самому известному психиатру в Беверли-Хиллз, после чего на него вдруг снизошло озарение и родилась идея постановки фильма об Уотерфорде.

Приключенческие фильмы в жанре «экшн» сделались его визитной карточкой, и во всех обыгрывалась фантастическая жизнь подростков с львиным сердцем в груди. Для съемок его фильмов требовалось больше плазмы крови, чем Красному Кресту после землетрясения, и больше вооружения, чем израильскому артиллерийскому дивизиону, охраняющему от Сирии Голанские высоты. Причем фильмы эти отнюдь не были низкопробными, а всего лишь посредственными. Как Майк говорил своим инвесторам, безоглядно доверявшим его безошибочному чутью на безвкусицу, это развлекательные фильмы с большой буквы. Маркетинговые исследования были тем инструментом, от которого Майк зависел во всем, поскольку они знакомили его с тайными причудами зрительских пристрастий. Так, в одном из фильмов герой умирал в апокалиптической перестрелке с местной бандой, однако опрос, проведенный после закрытого просмотра, показал, что публика предпочитает уходить из кинотеатра, храня в коллективном сознании улыбающегося, торжествующего героя, а не хладный труп. Конец фильма срочно пересняли на запасной площадке для натурных съемок с использованием современных средств воскрешения, и вот пожалуйста — герой, живой и невредимый, с улыбкой встречает заключительные титры, а все обезвреженные негодяи неподвижно лежат на поле его последней битвы. Благодаря маркетинговым исследованиям Майк больше не зависел от тычков директоров и художественного уровня сценаристов. Публика твердо знала, чего хотела, а Майку хватало ума делать так, чтобы она ела у него с руки.

Как и многие влиятельные люди в Голливуде, слишком быстро сколотившие себе состояние, Майк вошел в странную, иллюзорную пору, когда ему захотелось делать качественные и содержательные фильмы. Ему захотелось, чтобы Голливуд не только завидовал ему или боялся его, но и уважал. Он даже признался Ледар, что в жизни продюсера это самый опасный период. Нет ничего более жалкого и легкомысленного, чем кинопродюсер, замахнувшийся на знаковый фильм. Сентиментальность его отпугивала, тем не менее он слышал ее в глубине души, словно отдаленное завывание ветра. Ему отчаянно хотелось поведать миру о мужестве своей семьи и о южном городке, принявшем ее и давшем ей приют и защиту.

Вот почему мы с Ледар были крайне нужны для осуществления его планов.

За ужином Майк подробно изложил идею сериала. Он хотел, чтобы тот начинался рассказом о его деде Максе Русоффе, жившем в России и работавшем мясником в еврейском местечке, и о погроме, устроенном отрядом казаков. Фильм последует за Максом в Чарлстон и поведает о жизни коммивояжера, курсировавшего по шоссе номер семнадцать между Чарлстоном и Уотерфордом. Одним из первых покупателей Макса Русоффа в Уотерфорде стал мой дед, и они пронесли свою дружбу через пятьдесят с лишним лет.

— Знаю я все эти байки, — заявил я Майку. — С детства наслышан.

— Я хочу рассказать историю своей семьи, потому что другие евреи не могут поверить, что их соплеменники живут на Юге.

— Майк, позволь задать тебе вопрос, причем мне нужен честный ответ. Ты намерен включить сцену прыжка моей жены Шайлы с моста в Чарлстоне?

Живость беседы тут же куда-то пропала. Мои слова повисли в воздухе. Ледар молча посмотрела на Майка.

— Мы изменим все имена, — наконец выдавил Майк. — Это будет художественный вымысел.

— И все же в твоем сериале будет еврейская женщина, которая покончила с собой, бросившись с моста?

— Джек, Шайла участвует во всех наших рассказах. Не только в твоем, — попыталась успокоить меня Ледар.

— Шайла была моей кузиной, — напомнил Майк. — Она такая же часть моей семейной истории, как и твоей.

— Хорошо, — заметил я. — Рад, что ты думаешь о своей семье. А как насчет другой твоей родственницы, моей дочери? Когда она будет смотреть художественный вымысел о том, как ее мать прыгает с моста… Мои дорогие Майк и Ледар, что, по-вашему, я должен чувствовать? И как вам двоим даже в голову могло прийти, что я приму участие в таком проекте?

— Самоубийство прямо не покажут, — быстро произнес Майк. — Джек, мне без тебя никак. Мне нужная твоя помощь. И мне, и Ледар.

— Самоубийство Шайлы не будет включено в этот проклятый сценарий! — заорал я.

— Договорились, — буркнул Майк, — если ты согласишься помочь нам с остальным в этой истории.

— Ты и сам знаешь все остальное, — заявил я. — Мы все через это прошли. Танцевали под одну и ту же музыку. Смотрели одни и те же фильмы. Даже назначали свидания одним и тем же девушкам.

— Он говорит о Джордане, — произнесла Ледар ничего не выражающим тоном.

— Мы вместе ходили на заупокойную службу, — напомнил я. — Вместе сидели и вместе плакали, потому что смерть Джордана была у нас первой.

— Врешь, — отрезал Майк. — Ненавижу говорить жестокую правду, приятель, но ты врешь.

Он сунул руку в нагрудный карман, вытащил пачку фотографий и бросил их передо мной на стол. Вот Джордан выходит из исповедальни в Сант-Ансельмо, а вот он входит в монастырский сад. Было и несколько моих фотографий, где я оглядывался по сторонам, чтобы проверить, нет ли за мной слежки.

— Чудесный снимок моего исповедника в Риме, — заметил я, перебирая фотографии. — Этот мне тоже нравится. Здесь я поднимаюсь на Авентинский холм. И этот, где вхожу в исповедальню. А вот я выхожу оттуда, очищенный от всех грехов и возлюбимый Господом.

— Эти фотографии я увеличил в «Уорнер бразерс» и сравнил со школьными фото Джордана. Джордан Эллиот и есть твой итальянский исповедник. Ты передаешь ему письма от матери. У меня записана одна из твоих так называемых исповедей.

Я повернулся к Ледар и долго смотрел на нее, не в силах вымолвить ни слова.

— Ледар, тебе было об этом что-нибудь известно? — спросил я.

— Только не надо мелодраматических эффектов! — воскликнул Майк. — Я заплачу тебе за историю Джордана и еще приплачу за рассказ о том, что произошло между тобой и Кэйперсом Миддлтоном в Университете Южной Каролины.

— Только один вопрос, Майк. Кто заплатит мне за то, что я дам тебе под зад? Мне не нравится, когда за мной следят. Мне не нравится, когда меня тайком снимают. И чертовски не нравится, когда записывают на пленку мою исповедь.

— Никакие это не исповеди, — буркнул Майк. — Они и близко не стояли к религии. Я хочу, чтобы это была история моей семьи, приехавшей из России и прошедшей через холокост, история нашей дружбы — все о нашей дружбе, которая, как ни крути, была настоящей, черт побери! А закончится все выборами Кэйперса Миддлтона губернатором штата Южная Каролина.

— Если Кэйперса Миддлтона выберут губернатором Южной Каролины, я окончательно разуверюсь в демократии, — произнес я, из последних сил стараясь держать себя в руках. — Этот штат и так подкосил мою веру в нее, поскольку из года в год выбирает Строма Термонда [74].

— А кто в кампусе на первом курсе продвигал Кэйперса в старосты?

— Это не его вина, — заступилась за меня Ледар. — Кэйперс тогда был совсем другим. А я была первой женой Кэйперса. Стала матерью его двоих детей.

— Он не отрицает, что был тебе никудышным мужем, — сказал Майк. — Ну а кто из нас не был? Я сам четыре раза был женат. Шайла ласточкой бросилась с моста.

Тут мое терпение лопнуло, и, прежде чем Майк понял, что происходит, я поднял его со стула за галстук и подтащил к себе, так что мы почти столкнулись лбами.

— Очень хочется надеяться, Майк, что причина, по которой Шайла наложила на себя руки, не имеет ничего общего с тем, что я был для нее поганым мужем. По твоим данным, я был поганым мужем, но — Богом клянусь! — не настолько поганым, чтобы отправить свою прекрасную и несчастную жену на мост. Ты все понял, Майк? Или мне оставить тебе на память сломанный нос?

— Джек, сейчас же отпусти Майка! — воскликнула Ледар.

— Извини меня, Джек. Я сказал ужасную вещь и искренне раскаиваюсь. Это говорил не я…

— А говнюк, которым я стал в Голливуде, — закончила за него Ледар.

Я великодушно вернул Майка на стул и заботливо поправил ему галстук.

— Извини, Майк, — с трудом выдавил из себя я.

— Я это заслужил. Тебе следовало набить мне морду. Я иногда сам не понимаю, что несу. — Голос Майка был мягким, вкрадчивым. — Ты знаешь, что даже собственная мать меня ненавидит? Да, ненавидит. Можешь не смотреть на меня так, но я правду говорю: она теперь ненавидит все во мне. Я отвратителен собственной матери. Она смотрит на меня и говорит: «Что плохого в том, чтобы быть просто счастливым? Разве это грех?»

В окна гостиной вдруг ударил свет фар, и перед домом остановился автомобиль.

— А вот и таинственные гости, — весело произнес Майк, поднялся и стремительно направился к двери.

— У тебя есть какие-нибудь соображения? — спросил я у Ледар.

— Ни малейших, — ответила она.

В глазах Ледар я увидел удивление и боль, которые даже ей, славящейся своей выдержкой, скрыть не удалось. Героическим усилием она все же взяла себя в руки, и, обернувшись, я увидел ее бывшего супруга и моего бывшего друга Кэйперса Миддлтона. Он вошел в комнату вместе со своей второй женой Бетси.

— Здравствуй, Кэйперс. Здравствуй, Бетси, — потрясенно произнесла Ледар.

— Мы собирались привезти детей, но у них завтра контрольные, а в Чарлстон мы вернемся поздно, — сообщила ей Бетси.

— Я навещу их в выходные, — сухо ответила Ледар.

— Ты был прав, Майк, — одобрительно кивнул Кэйперс. — Вижу, сюрприз удался.

— Вот это да! — воскликнул Майк, очень довольный собой. — Бинго!

— Привет, Джек! Сколько зим, сколько лет, — обратился ко мне Кэйперс. — Я все о нас рассказал Бетси.

— Запомните меня таким, Бетси, — сказал я. — Потому что больше вы меня не увидите.

— Он примерно вас так и описал, — улыбнулась Бетси, одобрительно взглянув на мужа.

Кэйперс Миддлтон был одним из тех мальчиков-южан, обладающих блестящей, идеальной внешностью и безукоризненной манерой поведения. Его красота была продолжением безупречного воспитания. Когда-то я засматривался на него не меньше девушек. Именно это лицо научило меня тому, что никогда нельзя доверять красивой внешности.

Кэйперс протянул мне руку, но я воздержался от рукопожатия.

— Я не забыл, Кэйперс, и вряд ли забуду.

— Но ведь все уже давным-давно быльем поросло, — заметил Кэйперс. — Сожалею о том, что случилось. Хотел сказать тебе это лично.

— Ну вот и сказал, а теперь избавь меня от своего присутствия.

— Он приехал сюда не просто так, — вмешался Майк. — Это я пригласил его и хочу, чтобы ты вел себя прилично по отношению к нашему будущему губернатору и его жене. Пойдем в кабинет и пропустим по стаканчику. Джек, у Кэйперса есть предложение, которое тебе стоит выслушать.

— Майк, я еду домой, — решительно заявила Ледар.

— Ну пожалуйста, Ледар, останься, — попросила Бетси. — Мы сможем поговорить о детях, пока мужчины обсуждают дела.

Ледар оглянулась на Кэйперса, и у нее был взгляд подстреленной птицы.

— Поверить не могу, что она мне это сказала.

— У Бетси возникла старомодная идея, что тебе может понравиться разговор об успехах наших с тобою детей.

— Все — в кабинет, — распорядился Майк. — Выпьем коньячку.

Атмосфера в комнате наэлектризовалась. Пока Майк разливал коньяк, я пытался угадать возраст Бетси, но затем вспомнил, что ей двадцать пять. Я чувствовал, что видел ее раньше, только не мог вспомнить где. Потом меня осенило, и я рассмеялся.

— Джек, я представляла себе что угодно, но только не смех, — удивилась Ледар.

Я указал на Бетси и, задыхаясь, произнес:

— Бетси была Мисс Южная Каролина. Кэйперс променял тебя на Мисс Южную Каролину, Бетси Синглтон из Спартанбурга.

— Я очень горда тем, что целый год трудилась на благо своего штата, — заявила Бетси, и мне даже понравилась легкость ее мыслей. — А те минуты, когда в Атлантик-Сити я представляла Южную Каролину перед всем миром, были самыми счастливыми, не считая, конечно, дня свадьбы.

— Бетси, я слишком долго жил в Европе. Я даже успел забыть, что существуют такие девушки, как вы. Ты вполне можешь победить на выборах, Кэйперс. Южная Каролина купится на это дерьмо.

— Отстань от нее! — вмешался Майк. — Она ведь еще ребенок.

— Она отлично ладит с нашими детьми, — заявил Кэйперс. — Ледар может подтвердить.

— Бетси и ко мне очень добра, — бесстрастно заметила Ледар.

— Спасибо, — поблагодарила ее Бетси.

— Ледар совсем так не думает, — сказал я. — От ее слов разит неискренностью.

— Позволь мне самой судить, — рассердилась Ледар.

— Кэйперс, ты оставил Ледар Энсли ради Бетси. Какое же ты ничтожество! — воскликнул я.

— Джек, очень прошу, возьми себя в руки, — испугался Майк.

— Поцелуй меня в задницу, — напустился я на него. — Никогда не забуду того, что сделал Кэйперс Миддлтон, проживи я еще хоть тысячу лет. Ни за что не прощу этого сукина сына. О чем ты думал, когда свел нас всех вместе? Надеялся, что мы обо всем забудем и утром отправимся стрелять уток?

— Майк, это была очень жестокая идея, — нахмурилась Ледар. Она поднялась и вылила свой коньяк в бокал Майка. — Тебе не следовало поступать так с Джеком и со мной. Тебе не следовало поступать так с Кэйперсом и Бетси.

— А как еще я мог бы вас соединить?! — воскликнул Майк. — Это все для проекта. Не забудь, что я продюсер. Ледар, останься, пожалуйста.

Но Ледар решительно направилась к двери. Майк бросился за ней, уговаривая вернуться. Услышав шум лодочного мотора, я понял, что Ледар уже на пути в Уотерфорд.

Я оглянулся на Бетси, юную жену Кэйперса. Она была из тех южных девушек, что слишком хороши для меня. Такие особы обычно рекламируют молочные продукты. Все в ней казалось мне доведенным до механического совершенства. Подобная внешность вызывает восторг, но не похоть. При виде этой сияющей улыбки хотелось узнать фамилию ее зубного врача.

— Вам двадцать пять, Бетси? — спросил я.

— Вы что, перепись проводите? — огрызнулась она.

— Да, ей двадцать пять, — ответил за жену Кэйперс.

— Попробую догадаться. Сестринство в Университете Южной Каролины.

— Бинго, — сказал Майк, снова входя в комнату.

— Молодежная лига.

— Бинго, — снова сказал Майк.

— Как вы узнали? — поинтересовалась Бетси.

— У вас характерная косинка. У всех студенток из сестринства появляется такая косинка. Когда мужья несут чушь, жены вот так скашивают глаза, и те думают, что их обожают.

— Джек, вы подгоняете меня под стандарт.

Я почувствовал в ней настоящий огонь.

— Бетси, это Юг подогнал вас под стандарт. Я просто проверил границы вашего стандарта.

Кэйперс обнял жену за талию и сказал:

— Бетси воспитали южной красавицей. В этом нет ничего дурного.

— И я горжусь этим, — подтвердила Бетси.

— Южная красавица, — произнес я. — Для южан в этом определении есть нечто постыдное, Бетси. Умные женщины так больше себя не называют. Обычно это означает, что обладательница такого титула глупа как пробка. Вы, несомненно, умны, хотя и обладаете прискорбным вкусом в том, что касается мужчин.

— Я по-прежнему считаю себя южной красавицей, а что касается мужчин, то мой вкус самый лучший в Южной Каролине.

— Я женился на Бетси не из-за красоты, а из-за ее лояльности.

— Неправда. Мужчина может совершить лишь один непростительный грех.

— Какой? — удивился Кэйперс.

Майк снова уселся, внимательно прислушиваясь к нашему разговору.

— Непростительным для мужчины любого поколения — любого — является предательство и унижение женщин его собственного поколения, когда мужчины женятся на молоденьких. Ты, приятель, женился на Бетси не из-за ее лояльности. Тебя привлекла ее молодость.

— В предательстве неожиданно обнаруживаешь источники удовольствия, — заметил Кэйперс, и Майк согласно рассмеялся. — Джек, мне всегда нравилась твоя добродетельность.

— Я гораздо умнее женщин вашего поколения, — заявила Бетси, подыгрывая Кэйперсу и Майку.

— Ошибаетесь, юное поколение. — Я чувствовал, что становлюсь зловредным. Коньяк делал свое дело. В комнату вплыло волнующее беспокойство. Я перешел в атаку: — Женщины моего поколения были самыми умными, сексуальными и восхитительными. В Америке таких еще не было. Они начали борьбу за свое освобождение. В шестидесятых годах выходили на улицу, чтобы остановить бессмысленную вьетнамскую войну. Отстаивали равные права на работу, учились на юристов, становились врачами, а детей воспитывали куда лучше, чем это делали наши матери.

— Остынь, Джек, — попросил Майк. — Бетси еще ребенок.

— Она набитая дура, — отрезал я и повернулся к Бетси: — Женщины моего поколения делают мужчин, таких, как ваш трусливый муж, я и Майк, мелкими и неинтересными. Не рассуждайте об этих женщинах, Бетси. Встаньте лучше перед ними на колени.

— Бетси, когда-то он был влюблен в Ледар, — объяснил жене Кэйперс, сохранивший свою хваленую выдержку. — Она порвала с ним накануне бала святой Цецилии в Чарлстоне. Джек всегда переживал из-за своего низкого происхождения.

— Вы, Бетси, недостойны целовать ноги Ледар Энсли, — сказал я.

— Но она вышла за Кэйперса и бросила вас, — не осталась в долгу Бетси. — Этот поступок поднял ее в моих глазах.

— Джек, я думал, что могу рассчитывать на твои хорошие манеры, — вмешался Майк, пытаясь разрядить обстановку. — Бетси — замечательная девочка. В этом году они пару раз приезжали с Кэйперсом ко мне в Беверли-Хиллз.

— Дело не в Бетси, а в Кэйперсе. Кэйперс знает, что я в двух словах могу обрисовать жизнь Бетси. Я встречал тысячи женщин, таких, как бедная Бетси. Кэйперса беспокоит, что он женился на живом воплощении южного клише. Могу сказать Кэйперсу, за кого Бетси будет голосовать в следующие пятьдесят лет, сколько детей у нее родится и как она их назовет. Могу сказать, какое серебро она предпочитает, какой рисунок на фарфоре, сразу назову профессию ее отца, девичье имя ее матери и полк, в котором сражался ее пращур в Гражданскую войну.

— Мой пращур был убит в сражении при Энтитеме [75].

— Прошу прощения, Бетси. Детали иногда меня подводят.

Бетси пригубила коньяк и сказала:

— Ну и где мне получить диплом магистра, засранец?

— Советую тебе воздержаться от подобной лексики, дорогая, — произнес Кэйперс.

Но я пришел в восторг и удивился такому неожиданному отпору.

— Неплохо, Бетси. Complimenti. Никогда бы не подумал. Каждый раз, когда мне кажется, что знаю о южных женщинах все, они посылают мне крученый мяч, который мне ни в жизнь не поймать. Это было просто потрясающе.

— Я женюсь только на умных, сообразительных и красивых женщинах, — заявил Кэйперс. — Надеюсь, сейчас я тебе это уже доказал.

— Заткнись, Кэйперс! Твоя жена еще свое не получила. Еще немножко — и она выскочит отсюда как ошпаренная.

— Джек, у меня руки чешутся выставить тебя из дома, — бросил Майк.

— К твоему несчастью, Майк, мы в разных весовых категориях, — напомнил я ему. — И закрой рот, потому что нам с тобой предстоит непростой разговор, с чего ради ты затеял этот вечер.

— Эй, Джек! — вмешалась Бетси. — Теперь я понимаю, почему ваша жена бросилась с моста. Удивляюсь только, почему она этого сразу не сделала.

— Еще раз повторите это, Бетси, и я побью вашего мужа. Я так его измордую, что он будет работать в шоу уродов, а не на губернаторском посту.

Бетси повернулась к Кэйперсу, все так же сохранявшему невозмутимый вид.

— Мой муж вас не боится.

— Боится. Просто не показывает этого.

— Он воевал во Вьетнаме, а вы косили от армии.

— Совершенно верно, Мисс Южная Каролина. Но самое смешное это то, что я сейчас могу надрать ему задницу. Если бы такие парни, как я, отправились во Вьетнам, то обязательно выиграли бы войну.

— Все вы, либералы, одним миром мазаны! — окрысилась Бетси, не слишком уверенно чувствовавшая себя на авансцене. — Слышала, что ваша жена была ярой феминисткой.

— Мы оба были, — уточнил я. — Я и дочь свою так воспитываю.

— Ну и что хорошего это ей даст?

— Она не станет такой сучкой, как вы, Бетси, — ответил я. — Потому что я сам сброшу ее с моста через реку Купер, если она вырастет похожей на вас или выйдет за такого человека, как Кэйперс Миддлтон.

Бетси Миддлтон гордо встала и повернулась к мужу:

— Поехали, Кэйперс. Переночуем у твоей матери. Я позвоню прислуге.

— Спокойной ночи, Бетси, — сказал я. Мой голос звучал издевательски, даже жестоко. — Я наконец вспомнил ваш номер на конкурсе красоты «Мисс Америка». Вы крутили огненные булавы. Мне было стыдно за родной штат и за всех его женщин.

Бетси, резко развернувшись, ушла вся в слезах, а мне вдруг стало ужасно грустно.

— Отлично, Джек, — покачал головой Майк. — Как мило с твоей стороны!

— Позвони завтра Бетси, — попросил я, — и извинись за меня. Скажи ей, что на самом деле я не такое уж законченное дерьмо. Я ненавижу не ее, а ее мужа.

Кэйперса Миддлтона, похоже, ничуть не задела атака на жену. Глаза его оставались такими же безмятежными и голубыми. В это время суток и при таком освещении он напоминал мне человека, вылупившегося из яйца возле Полярного круга.

— Если бы ты поступил так с женщиной, которую я люблю, — сказал я, — тебе пришлось бы срочно звонить дантисту, чтобы назначить день операции.

— Склонность к гиперболизации, — заметил Майк, встав между нами. — Это твоя извечная беда.

— Уж кому-кому, только не парню из Голливуда рассуждать о гиперболизации, — возразил я.

Кэйперс откашлялся, явно собираясь что-то сказать, а потом посмотрел мне в глаза:

— Джек, мне нужна твоя помощь. Мне не хватает нашей дружбы.

— Выслушай его, Джек, — перебил Кэйперса Майк. — Прошу тебя, выслушай его. Если Кэйперс станет губернатором, то ему и до президента Соединенных Штатов недалеко.

— Если это произойдет, то, клянусь Богом, я попрошу итальянского гражданства, — заявил я.

— Джек, я хочу, чтобы ты стал членом моей избирательной команды, — произнес Кэйперс.

Я удивленно уставился на Майка:

— Может, я недостаточно ясно выразился и этот говнюк меня не понял? Я ненавижу тебя, Кэйперс. К тому же ты республиканец. Ненавижу республиканцев.

— Раньше я их тоже на дух не переносил, — признался Майк. — Ну а потом я разбогател.

— О нашем разрыве слишком многие в штате знают, и это может создать мне некоторые проблемы во время избирательной кампании.

— Очень надеюсь, что у тебя возникнет миллион проблем. Ты их заслужил.

— В следующем месяце газета нашего штата опубликует подробный биографический очерк обо мне. В телешоу на местном канале прослеживается вся моя политическая карьера в Южной Каролине.

— А университетскую жизнь они тоже осветят? — ехидно поинтересовался я.

— Да. И там, и там, — спокойно ответил Кэйперс. — Большинство жителей Южной Каролины полагают, что она свидетельствует о моем патриотизме. Но вся штука в том, что, по мнению здешних жителей, я предал ближайших друзей. Это может стать ключевой проблемой, и мы опасаемся, что демократы попробуют на этом сыграть.

— Да здравствуют здешние жители! Если бы Иуда Искариот подружился с Бенедиктом Арнольдом [76], ты унаследовал бы весь земной шар.

— Кэйперс поделился со мной своим видением будущего штата, и, если его изберут, он станет самым прогрессивным губернатором страны, — вмешался Майк.

— Прекрати, Майк, еще немного — и я расплачусь.

— То, что случилось с нами в колледже, — как ни в чем не бывало продолжил Кэйперс, — не могло произойти в любое другое время. Все эта вьетнамская война. Но я отстаивал то, во что верил. Я считал, что моя страна в опасности.

— Нет, ей-богу, расплачусь. Не могу удержаться, когда кто-то несет околесицу.

— Тяжелое было время, — снова встрял Майк. — Джек, даже ты должен это признать. Я откосил от армии, думая, что это правильно. Мне не хотелось подставлять свою задницу в стране, название которой я и написать-то правильно не мог.

— Все мы наделали ошибок во время вьетнамской войны, — добавил Кэйперс.

— Только не я. Да, я не сделал ни одной чертовой ошибки на протяжении всей войны. И горжусь тем, что выступал против этой идиотской бойни, — возразил я.

— Сейчас общественное мнение склоняется в пользу ветеранов Вьетнама, — сказал Кэйперс.

— Со мной этот номер не пройдет. Я устал от нытья ветеранов. Господи, в нашей стране еще не было ветеранов, которые, как они, так распускали бы нюни. Они, похоже, совсем себя не уважают.

— В нас плевали, когда мы вернулись домой, — напомнил Кэйперс.

— Чушь собачья! — возмутился я. — Враки. Это все городские легенды. Слышал об этом тысячу раз и не верю ни единому слову. И естественно, это всегда происходит в аэропорту.

— Именно там это со мной и случилось, — кивнул Кэйперс.

— Если бы в них плевали так часто, как утверждают вьетнамские ветераны, то в заплеванных аэропортах Америки просто ногу некуда было бы поставить. Ты врешь, Кэйперс. Если бы с тобой такое случилось, ты бы пасть порвал человеку, который это сделал. В жизни не поверю подобным россказням. Неужто, по-твоему, ветеранов оплевывали и никто из обидчиков не потерял ни единого зуба? Неудивительно, что вы проиграли эту гребаную войну.

— Вот что мне всегда нравилось в Джеке, — сказал Майк Кэйперсу. — И сейчас тоже. Некоторые это могут не одобрить, ну а Джек их всех мелко видел.

— А вот мне это всегда не нравилось, — сердито посмотрел на меня Кэйперс. — В его мире нет места компромиссу, он не умеет смягчать смысл и маневрировать. Твой мир, Джек, — это где либо все, либо ничего. Это мир крайностей, не признающий границ. В нем, конечно, есть искренность, но ничего общего с земной жизнью он не имеет.

— Умри — лучше не скажешь, — восхищенно покрутил головой Майк. — Очень красноречиво.

— Я гибкий человек, — заметил Кэйперс. — Потому-то так далеко и пошел.

— Ты аморальный человек, — бросил я. — И здесь уж точно далеко ушел.

И с этими словами я, не прощаясь, направился к выходу, но тут услышал за спиной голос Кэйперса:

— Ты еще позовешь меня, Джек. Я кое-что о тебе знаю. Ты любишь Джордана Эллиота. И в этом твоя слабость.


От дома Майка я отъехал в такой дикой ярости, что колеса материнского автомобиля вздымали пыль на грязной дороге, идущей через владения Майка. Я с трудом удерживал руль дрожащими руками, и меня знобило, хотя апрельский воздух был теплым и ароматным. Я был настолько вне себя, что мог бы переехать человека или сбить дорожный знак, но, слава богу, мне никто не попался на пути, когда я свернул на шоссе, ведущее к городу.

Я поехал прямиком к дому Ледар, которая уже ждала меня на террасе. Она сидела на белом плетеном стуле, а на плетеном столе стояла бутылка бурбона «Мейкерс марк» и ведерко со льдом.

Я еще не отошел после стычки с Кэйперсом, а потому мне срочно надо было выпить. Расплескав бурбон, я наполнил стакан и тяжело рухнул на стул.

— Я знала, что ты приедешь. Просто мечтала об этом, — улыбнулась Ледар. — Как тебе встреча с Князем Тьмы?

— Ты не против, если я разобью эту бутылку и вскрою себе вены? — спросил я.

Ледар скинула босоножки и уселась по-турецки. Я глотнул бурбона.

— Ненавижу этот город, этот штат, этот вечер, этих людей, свое прошлое, свое настоящее, свое будущее… Единственное, чего жду с нетерпением, — так это собственной смерти. Это отличает меня от большинства человеческих особей, которые до ужаса боятся смерти. Я же смотрю на нее как на долгий оплачиваемый отпуск, во время которого уж не придется думать о Южной Каролине или о Кэйперсе Миддлтоне.

— Если бы это было кино, — рассмеялась Ледар, — то героиня должна была бы пробормотать что-нибудь жизнеутверждающее. Например: «Знаю, тебе тяжко пришлось, дорогой, но разве ты не находишь меня привлекательной?» А затем тебе останется только посмотреть на меня, страстно возжелать меня и понять, что ночь только началась, а впереди у тебя долгая жизнь.

— И что, в фильмах это работает? — спросил я.

— Да, и в жизни тоже, — ответила она.

— Стало быть, я должен назвать тебя привлекательной?

— Нет, назови меня лучше «дорогая», — сказала она.

Я посмотрел на нее, и, как всегда, мне понравилось то, что я увидел.

— Я накинулся на Бетси, — простонал я. — Бедная девушка не сделала мне ничего плохого, а я вцепился ей в горло. Все потому, что хотел достать Кэйперса.

— Ты мне сделал большое одолжение, — ответила Ледар. — Знаешь, нет ничего более унизительного, чем то, что твоих детей растит женщина, которая сама еще ребенок.

— Ты и я, мы оба судились за наших детей. Как Кэйперсу удалось выиграть дело? Я считал, что вполне могу потерять Ли, и понимаю почему. Но ведь ты наверняка была хорошей матерью?

— Хорошей, но не слишком умной. После рождения Сары я здорово располнела и сделала ошибку, сразу же не похудев. Я не знала, что Кэйперс терпеть не может полных женщин. Впрочем, в этом он не отличается от других американцев. Похоже, вы, мужчины, не успокоитесь, пока клятва на верность булимии не войдет в свадебную церемонию. Вот так оно и получилось: Кэйперс начал заводить интрижки и остановился на милашке Бетси.

— А как же дети?

— Я почти год пыталась потерять вес, а в результате потеряла Кэйперса, — сказала она, обращаясь в темноту. — Потом он во всеуслышание заявил, что свои сценарии я ставлю выше замужества. Мы расстались, и вместе с детьми я переехала в Нью-Йорк. Стала встречаться со всеми, кто меня приглашал. Не отличалась разборчивостью. И осторожностью тоже. Жуткое время, Джек. И я стыжусь каждой минуты. Хотя это помогло мне притупить ненависть к Кэйперсу. Жить с ним — все равно что быть заживо погребенной во льдах. Он сделал со мной то же, что и с тобой. Частные детективы. Фотографии. Одним из моих мужчин был чернокожий, писатель. Я встретила его на книжной ярмарке. Парочка других оказались женаты. Вот так он отнял у меня детей.

— Хочешь, вернусь и набью ему морду?

— Ты что, только о мордобое и можешь говорить?

— Предпочитаю считать это геройским поведением. А кроме того, Ледар, я все же мужчина. И знаю, что тревожит других мужчин. И здесь не последнее место занимает боязнь быть побитыми. К тому же ты прекрасно знаешь, что я просто пытаюсь тебя подбодрить.

— Если хочешь меня подбодрить, — отозвалась она, — то обещай, что убьешь его. Потому что просто побить — это слишком мало.

Ледар взяла меня за левую руку и поднесла ее к свету, если, конечно, можно назвать светом тусклое освещение, идущее от реки. Дважды покрутила на моем пальце обручальное кольцо. Надо сказать, что руки у меня маленькие, словно принадлежат человеку на полфута ниже меня.

— Почему ты до сих пор носишь кольцо?

— Потому что развода у меня не было. И я больше не женился. Кольцо напоминает мне о Шайле.

— Милый Джек. Такой грозный с виду, а на самом деле — мягкий, как воск.

— Это не так. Но может, и был бы… с другим отцом.

— Я только что поцапалась с матерью, — сообщила Ледар. — Всякий раз, как слышу ее голос, жалею, что я не сирота.

— Ты что, считаешь меня ненормальным, раз я до сих пор ношу кольцо?

— Да нет же, наоборот. Считаю, что это очень мило.

— Но немного странно.

— Немного. Ты снимаешь его, когда ходишь на свидания?

— Да я почти не хожу.

— Почему?

— Когда твоя любимая женщина кончает самоубийством, начинаешь смотреть на себя другими глазами. Даже если в ее смерти виноваты сложные силы, о которых не знаешь и которых никогда не поймешь, все равно кажется, что и я приложил к этому руку. И я думаю об этом всякий раз, как приглашаю женщину на ужин.

— Ты думаешь, что женщина, которую ты приглашаешь на ужин, может покончить с собой?

— Нет, — рассмеялся я ее шутке. — Ты думаешь, что если тебе нравится женщина, а ей нравишься ты, то впереди тебя ждет много ужинов, потом — много поцелуев, потом — свадебные колокола, но потом, вполне возможно, тебе придется смотреть еще на одно тело в морге…

— Джек, я сказала не подумав. Прости меня, пожалуйста.

— Каждую ночь Шайла приходит ко мне во сне. Каким-то образом внедряется в подсознание. Мне может сниться, будто я плыву на байдарке где-то на Аляске, а она выходит из леса и прыгает со скалы. А иногда иду по узкой улочке Амстердама, оказываюсь рядом с каналом и вдруг слышу крик: это Шайла летит в воду с крыши одного из больших домов, обступивших канал, и я прыгаю следом, чтобы спасти ее. Открываю глаза под водой и вижу тысячу Шайл, плавающих вокруг меня, и все они мертвые.

— Тебе, наверное, уже не терпится поскорее пойти спать.

— Сон — не самое любимое мое занятие.

Какое-то время мы сидели молча.

— Как тебе удалось оставить при себе Ли? — наконец тихо спросила Ледар.

— А что случилось с вашим дубом? — сменил я тему. — У вас был самый красивый дуб в округе.

— Кэйперс, — сказала она. — На протяжении всей нашей совместной жизни он твердил, что дуб мешает ему любоваться закатом над рекой. В тот год, когда у нас все пошло наперекосяк, Кэйперс как-то привел к дубу всех своих сотрудников. В руках они держали, как мне показалось, банки с пивом и делали вид, будто любуются закатом.

— Что-то не пойму.

— На самом деле они положили в эти банки очень мощное средство от сорняков. Пока они любовались закатом, каждый по очереди вылил на землю отраву. Прошло полгода, и бедное дерево начало погибать. Уотерфорд прямо-таки кипел от возмущения, но Кэйперс все отрицал.

— И ты об этом не знала? — удивился я.

— Нет. Конечно нет, — ответила она. — Несколько лет спустя мне рассказал об этом его сотрудник. Но мой отец сразу заподозрил Кэйперса.

— Странно. Я подошел к тому моменту в своей жизни, когда отдаю предпочтение дубу, а не человеческому существу. Черт, если придется выбирать между Кэйперсом Миддлтоном и сорняками, я предпочту сорняки.

— Он до сих пор верит, что скоро вы опять будете друзьями.

— Только не после сегодняшнего вечера.

— Возвращаясь к Ли. Расскажи о том процессе, — попросила Ледар.

— Родители Шайлы, естественно, винили меня в смерти дочери. После похорон у меня была одна из тех идиотских депрессий. Братья поместили меня в больницу в Колумбию, и там начали усиленно лечить. Понадобилось время, чтобы лекарства подействовали и мне захотелось сыграть в подковки [77]с другими пациентами.

— А где все это время была Ли?

— Она жила у Фоксов, которые, конечно же, оплакивали кончину дочери. Даже тогда Ли была сказочным ребенком. И тут им пришла в голову идея — причем без всякой задней мысли, — что Ли может заменить им Шайлу. Они стали хлопотать об опекунстве, когда я все еще был в Колумбии.

— Как же тебе удалось выиграть, если ты в это время лечился в психиатрической больнице?

— В больнице работает мой брат Дюпри. Он пришел и рассказал мне, что сделали Фоксы. Гнев — лучшее лекарство от депрессии. Горе от утраты Шайлы сменилось гневом по отношению к ее родителям, пытавшимся украсть нашего ребенка. Ее отец утверждал на суде, что я систематически избивал Шайлу. Список моих злодеяний изо дня в день становился все длиннее. Отец Шайлы лгал, но они оба отчаянно хотели сохранить Ли как частицу умершей дочери.

— Неудивительно, что ты уехал в Италию.

— Семья сплотилась вокруг меня. Даллас легко справился с процессом. Фоксы засыпались на перекрестном допросе. Шайла оставила предсмертное письмо. Моя семья дала свидетельские показания, что я способен быть отцом. Никогда не подозревал, что они проявят такое достоинство… величие души, несмотря на все, что с нами случилось. Я посмотрел на семью новыми глазами. И вот почему они смертельно обиделись, когда сразу после суда я уехал в Италию, не желая больше их видеть.

— Я их за это не осуждаю.

— Я был не прав, — вздохнул я. — Но теперь уже ничего не изменишь.

— Шайле не понравилось бы, что ты навсегда покинул Юг.

Услышав в ее голосе легкий упрек, я посмотрел ей прямо в глаза.

— Мне просто необходимо было отдохнуть от Юга, — сказал я и, помолчав, продолжил: — Мне тяжело даже думать об этом, а уж жить с этим и пытаться анализировать совсем невмоготу.

— Если Майк не осуществит свой проект, я сама напишу обо всем, — заявила Ледар.

— Сделай меня жителем Чарлстона, — попросил я. — Тогда твоя мать не будет после каждого моего звонка в парадную дверь дезинфицировать крыльцо.

— Она делает это не каждый раз, — возразила Ледар. — Она просто хочет, чтобы ты научился пользоваться задней дверью.

— Как ты уживаешься со своими родителями?

— Отец смотрит на меня и думает: «Плохое семя». Мама пускает слезу и думает: «Испорченное яйцо». А потом их обоих начинает мутить при мысли о том, что их девочка потеряла шанс стать женой губернатора.

— Если этот парень станет губернатором, то даже птицы не будут прилетать на зимовку в наш штат.

— Согласись на проект, Джек, — сказала вдруг Ледар.

— Зачем? — удивился я. — Мне это все кажется неправильным. Слишком много сигналов опасности.

— Мы сможем узнать друг друга поближе уже взрослыми. И я тебе понравлюсь, — улыбнулась Ледар, взяв меня за руку.

— И это самая большая опасность, — ответил я.

Глава четырнадцатая

Пляжная музыка

На следующий день чудесным солнечным утром я ехал по двухполосной дороге, проложенной через болота и леса по берегам убегающих к Атлантическому океану рек. Чернокожий мужчина забрасывал с моста сеть на креветок. Сеть закрутилась, словно юбка балерины, безупречный веревочный круг ударил по воде и быстро ушел на глубину. Я представил себе, как сеть опускается на илистое дно, захватывая в ловушку попадавшихся на пути кефаль, моллюсков и крабов. Интересно, сохранилась ли моя сеть и хватит ли мне терпения набить переносной холодильник для пива крупными и юркими весенними креветками?

На мостике, перекинутом через Бейзмор-крик, я вспомнил о карте, висевшей в кабинете отцовского дома. Это была проекция Меркатора, на нее был нанесен Гастон-Саунд, включавший реку Уотерфорд и сам Уотерфорд. На карте были обозначены морские границы и прилегающая территория. Здесь я впервые узнал о том, что в подборе полезной информации есть своя красота. Город расположен на широте 32°15′, средняя высота подъема воды в реке Уотерфорд составляет 7, 5 фута. Мелкие, но важные числа накрыли каналы и реки педантично выстроенным графическим изображением. Каждая цифра сообщала глубину канала при низком подъеме воды. Мне нравилось изучать карту, потому что она объясняла мне мое место на земле. Это была пропетая малой родине серенада, выраженный в цифрах хвалебный псалом. Я переезжал с острова на остров, двигался мимо соленых озер, меняющих представление человека о зеленом цвете, мимо салонов красоты и неработающих автозаправок. Я видел каждую деталь той карты и ощущал резкий запах болота.

На острове Орион я остановился возле ворот и сообщил сторожихе свое имя. Она окинула меня свирепым взглядом, словно я приехал ограбить остров и увезти все серебро и фарфор. Ворча, выдала мне временный пропуск и объяснила, как проехать к дому Эллиотов.

— Не вздумайте кормить аллигаторов, — предупредила она.

— А что мне делать с дохлой собакой в багажнике? — спросил я и быстро отъехал от ворот.

Эллиоты жили в красивом двухэтажном доме на берегу океана. Я постучал в дверь, подождал несколько минут. Дверь мне открыла Селестина Эллиот и кинулась в мои объятия.

— Ты все такой же большой, — сказала она.

— А вы все такая же красивая, — ответил я.

— Неправда. В следующем месяце мне исполнится шестьдесят восемь, — заявила Селестина и была не права, так как ее лицо сохранило естественную миловидность, над которой не властно время.

Селестину Эллиот всегда считали образцовой женой военного. Она помогла своему мужу сделать головокружительную карьеру в Корпусе морской пехоты. Она была блестящей женщиной, причем не прикладывая к этому особых усилий, и ее муж выглядел гораздо значительнее, чем на самом деле, а все потому, что рядом с ним была такая необыкновенная спутница жизни. Селестина обладала даром привлекать всеобщее внимание, особенно когда говорила с мужчинами, способными продвинуть мужа по службе.

Многие люди, включая саму Селестину, считали, что генерал Ремберт Эллиот обязательно стал бы командующим Корпусом морской пехоты, если бы у него не было детей. Его единственный ребенок Джордан причинил его карьере больше ущерба, чем японская пуля, едва не убившая генерала в сражении при Тараве [78].

Селестина провела меня в гостиную и налила кофе, а я смотрел на океан и корабль, прокладывающий себе путь на север, к Чарлстону.

Мы уселись, обменялись любезностями, после чего я подал ей элегантную сумку от Фенди, в которой лежали два письма и подарки от ее сына.

— Селестина, возникли проблемы, — тихо произнес я.

Прежде чем она успела ответить, за моей спиной послышался глубокий мужской голос:

— И ты даже не представляешь себе какие, дорогая.

Ремберт Эллиот — генерал с головы до ног — посмотрел на жену голубыми глазами, чистыми и ясными, как морской воздух. Он стоял на пороге у заднего входа в дом. Селестина страшно побледнела, а я спокойно взял из ее рук письма.

— Дай мне эти письма, Джек, — приказал генерал.

— Они мои. Это я их написал, — отрезал я, вставая из-за стола.

— Ты лжец. И ты, и моя жена, вы оба лжецы, — вспыхнул генерал, не в силах скрыть свой гнев и явно потеряв лицо. — Ты предательница, Селестина. Моя собственная жена — предательница.

— Вы же должны играть в гольф в Хилтон-Хед, генерал. Что случилось? — спросил я, неприятно удивленный его возвращению в неурочное время.

— Хотел застукать вас на месте преступления, — заявил генерал.

— Стало быть, вы солгали. Вступайте в наш клуб лжецов.

— Кэйперс Миддлтон дал мне фотографии, сделанные в Риме, — сказал генерал.

Он хотел передать снимки жене, но, передумав, швырнул их на пол. Селестина молча подняла фотографии. Аккуратность была ее второй натурой, даже во время самых яростных вспышек мужа. Она задержала взгляд на одной фотографии с запечатленным на ней сыном — бледным и аскетичным.

И тут Ремберт Эллиот сделал то, что удивило не только его жену, но и меня. Он отступил на шаг и застыл в нерешительности, пока Селестина поднимала разбросанные по полу снимки, не зная, чего еще ожидать от мужа. Генерал не боялся брать штурмом любое береговое укрепление, но укрепление, оказавшееся сейчас перед ним, было слишком опасным, чтобы атаковать. Здесь требовалась тонкая стратегия, а в военной академии не учили тонкостям борьбы с собственной семьей. Даже его жена, смотревшая на него сейчас с вызовом, казалась врагом, проникшим в его дом, несмотря на колючую проволоку, натянутую на кухне.

Поскольку этот человек действия продемонстрировал свою полную неспособность к действию, я не преминул воспользоваться нехарактерным для него замешательством. Оставив его стоять столбом, я прошел в ванную на первом этаже, разорвал письма Джордана на мелкие кусочки и спустил в унитаз. Когда я вернулся, Селестина и генерал сидели на стульях, обмениваясь подозрительными взглядами.

— Ты заставила меня сидеть на торжественном богослужении, посвященном памяти опозорившего меня сына, при этом прекрасно зная, что он жив?! — возмутился генерал.

— Я считала, что он умер, — проронила Селестина.

— Почему ты не сказала мне, когда узнала?

— Потому что вы его ненавидели, генерал, — ответил я за нее. — Вы всегда его ненавидели, и Джордан это знал, и Селестина это знала, и я это знал, и вы это знали. Вот поэтому-то она вам и не сказала.

— Я имел право знать! — рассердился генерал. — Ты была просто обязана сообщить мне.

— Я же не служу в Корпусе морской пехоты, дорогой. Ты как-то все время об этом забываешь.

— Это был твой долг как жены, — уточнил генерал.

— Давай лучше поговорим о твоем долге отца, — вспыхнула Селестина. — Поговорим о том, как ты относился к сыну с первого дня его рождения. Как ты на моих глазах обижал и мучил нашего чудесного, золотого мальчика.

— Он был слишком изнежен, — заявил генерал. — Ты знаешь, я все могу стерпеть, но только не это.

— Он не был изнежен, — возразила она. — У него просто мягкий характер, а ты этого не понял.

— Он вырос бы одним из них, если бы я позволил тебе его воспитывать, — отозвался ее муж с презрением в голосе.

— Одним из них? — не понял я.

— Гомосексуалистом, — объяснила Селестина.

— А-а! Ужас-ужас, — подхватил я. — Лучше уж умереть.

— Вот-вот, — поддержала меня Селестина.

— Я не стал бы так давить на Джордана, — сказал генерал, — если б ты родила еще детей.

— Конечно, как всегда, я виновата.

— Из одинокого волка никогда не выйдет хорошего солдата, — заметил генерал. — Такие люди опасны для армии. Они не могут подавить свое эго на благо коллектива.

— Совсем как ты, дорогой, — бросила Селестина. — Когда разговор заходит о семье.

— Ты никогда не понимала военных.

— Я слишком хорошо их понимала, — рассмеялась Селестина.

— Четырнадцать лет я считал, что мой сын мертв, — произнес генерал и, повернувшись ко мне, добавил: — И что, по-твоему, я должен был чувствовать?

— Радость, — предположил я.

— Я уже оповестил соответствующие органы, — заявил генерал.

— Что ты им сказал? — осведомилась Селестина.

— Я сообщил им название церкви, в которой были сделаны снимки. И дал понять, что, возможно, он совершил преступление. У меня к тебе много вопросов, Джек.

— Вот только ответов у меня мало, генерал, — отозвался я.

— Насколько я понимаю, ты уничтожил эти письма? — спросил он.

— Лишь мои записки к Ледар Энсли, — сказал я.

— Передай ей, что я хотела бы с ней увидеться, — вмешалась в разговор Селестина. — Слышала, что она сейчас в городе.

— Джек, — обратился ко мне генерал, — я мог бы приказать арестовать тебя за укрывательство беглого преступника.

— Разумеется, могли бы, — ответил я. — Правда, в преступлении никого не обвиняли. А преступник, которого вы подозреваете, похоже, мертв.

— Так ты отрицаешь, что на этих фотографиях мой сын? — спросил генерал.

— В Италии я общаюсь только с теми исповедниками, которые говорят по-английски, — ответил я.

— Но это же Джордан? — продолжал настаивать на своем генерал, но голос его предательски дрожал.

— Ничего не могу сказать, — пожал я плечами.

— Или просто не хочешь, — нахмурился он. — Селестина?

— Дорогой, я понятия не имею, о чем ты толкуешь! — воскликнула она.

— Все эти поездки в Италию. Я думал, ты моталась туда из любви к искусству, — произнес генерал.

— Искусство — всегда одна из целей поездки, — отозвалась Селестина.

— Ненавижу музеи, — повернулся ко мне генерал Эллиот. — Там-то она и встречалась с Джорданом. Теперь мне все ясно.

Я вгляделся в лицо генерала и на мгновение даже пожалел этого эмоционально ограниченного, натянутого как струна человека. Рот тонкий, словно лезвие ножа. Коренастый, крепко сбитый. Глаза почти семидесятилетнего человека горели голубым пламенем, приводящим в ужас мужчин и чарующим женщин. Люди всегда боялись Ремберта Эллиота, и генерал был этим весьма доволен. В военное время Америка остро нуждается именно в таких людях, но, подписав мирный договор, не знает, куда их девать.

Как и другие мужчины, посвятившие себя искусству уничтожения вражеских солдат, Ремберт Эллиот оказался отвратительным мужем и отцом. К жене он относился как к адъютанту, пришедшему с плохим известием. Джордан воспитывался на поцелуях матери и тумаках отца.

Генерал тяжело поднялся и снова взял в руки фотографии.

— Этот священник… Он что же, мой сын? — поинтересовался он у меня.

— Откуда мне знать? — ответил я. — Это мой исповедник. Вам следовало бы почаще ходить в церковь, генерал. Тогда увидели бы маленький экран, отделяющий священника от несчастного грешника. Эта преграда не дает им ясно увидеть друг друга.

— Так ты утверждаешь, что это не мой сын? — настаивал генерал.

— Это мой исповедник, — повторил я. — Ни один суд не сможет заставить исповедника свидетельствовать против меня, и наоборот.

— Думаю, что это все же мой сын.

— Замечательно! Примите мои поздравления. Наконец-то вы вместе. Разве вам не нравится такой счастливый конец?

Селестина подошла к мужу и заглянула ему в глаза:

— Это Джордан. Каждый раз, когда мы ездили в Рим, я встречалась с ним, а тебе говорила, что хожу по магазинам.

— Лгунья, лгунья, — прошептал генерал.

— Нет, дорогой, — тихо произнесла Селестина. — Мать, мать.

— А ты, стало быть, выступал в роли курьера, — повернулся ко мне генерал.

— Можно и так сказать, — ответил я.

— Я растил из него морского пехотинца, — с горечью обронил генерал.

— По мне, такое воспитание больше смахивает на Архипелаг ГУЛАГ, — заметил я.

— Джордан достиг совершеннолетия в шестидесятые, — произнес он. — И это его погубило. Откуда вам знать о верности и патриотизме или о моральных ценностях и этике!

— Спросите лучше, что мы знаем о насилии над детьми, — возмутился я.

— Ваше поколение — поколение лжецов и трусов. Вы пренебрегли своим долгом перед отечеством, когда Америка в вас нуждалась.

— Вчера у меня был такой же глупый разговор с Кэйперсом Миддлтоном, — сказал я. — Позвольте мне подвести итог: плохая война, развязанная плохими политиками, под руководством плохих генералов. Жизни пятидесяти тысяч человек спущены в сортир просто так.

— Свобода — достаточная причина для того, чтобы умереть.

— Вьетнама или Америки? — поинтересовался я.

— Обеих стран, — ответил он.

Я подошел к Селестине и обнял ее.

— Он теперь в другом монастыре, в другой части Рима. Он в безопасности, — шепнул я ей. — Мне очень жаль, что пришлось уничтожить его письма. — И с этими словами я покинул их дом.

Я уже садился в материнский автомобиль, когда в дверях появился генерал Эллиот и окликнул меня.

— Да, генерал.

— Я хочу увидеть своего сына, — произнес он.

— Я передам ему, генерал. Ведь раньше у него не было отца. Возможно, он обрадуется.

— Ты поможешь мне устроить встречу? — спросил генерал.

— Нет.

— Могу я узнать почему?

— Я вам не доверяю, генерал.

— Что, по-твоему, я должен делать? — поинтересовался он.

— Ждать, — ответил я.

— А ты не думаешь, что человек может измениться? — спросил он.

Я взглянул на этого вояку с прямой спиной и сказал:

— Нет, не думаю.

— Замечательно! — воскликнул генерал. — И я тоже.

На крыльцо выбежала Селестина:

— Джек, быстро езжай в больницу. Звонил Ти. Твоя мать вышла из комы.


Все мои братья, за исключением Джона Хардина, ждали меня на улице, возле главного входа в больницу. Я выпрыгнул из автомобиля и сразу же попал в их объятия.

— Мама! — заорал Ти. — Она сделала это!

— Она что, такая крутая или как? — спросил Дюпри.

— Чтобы свалить нашу старушку, нужно что-то посильнее рака, — отозвался Даллас.

— Мне все кажется, что она притворялась, — заметил Ти. — Наверное, хотела, чтобы я почувствовал себя виноватым.

— У мамы куда более важные задачи. Очень ей нужно тебя наказывать! — шутливо похлопал брата по плечу Дюпри.

— Ага, какие же? — удивленно поднял брови Ти.

— Ага, и какие же? — поддержал его Даллас.

— Ее видел пока только доктор Питтс. Он решил, что лучше всего, если первым пойдешь к ней ты, Джек, — сказал Дюпри.

— Мама. Мама, — повторил я.

Мы опять заорали, а Ти ухватил меня за руку, как когда-то, когда был малышом, а я для него — самым большим и добрым братом во всем мире.

Сестры уже перевели Люси из палаты интенсивной терапии, и семья собралась в другой, более радостной комнате для посетителей.

Все мы находились в состоянии эйфории, и даже у обычно сдержанного отца Джуда на лице было написано облегчение. Мы окружили доктора Питтса и просили повторить то, что сказал ему врач. Температура у мамы понизилась, давление стабилизировалось, и она постепенно приходила в себя. При этом сообщении мы почувствовали себя как заключенные, узнавшие об амнистии. Мы так долго находились в состоянии нервного напряжения, что теперешний восторг казался нам каким-то странным, диким чувством.

— Джек, почему вы не идете к вашей матери? — спросил меня доктор Питтс.

— Расскажи ей пару шуток, — посоветовал Ти. — Смех от души — вот что ей сейчас нужно.

— Сомневаюсь, — отрезал доктор Питтс.

— Наш Ти никогда особо не отличался умом и сообразительностью, — заметил Даллас.

Они все еще продолжали болтать, когда я оставил их и пошел в палату матери.

Глаза ее были закрыты, но лицо по-прежнему удивительно красиво для пятидесятивосьмилетней женщины. Я с ней пять лет не говорил, и мысль об этом больно отозвалась в сердце, когда я приблизился к ее кровати. В Рим я уехал, спасая свою жизнь, и даже не задумывался о жестокости своего поступка по отношению к другим людям. Мать открыла глаза, и меня снова поразило, какие они же невероятно голубые. Люси, бесспорно, была самой обворожительной, противоречивой и опасной женщиной, которую я когда-либо встречал. Она утверждала, что знает о мужчинах все, и я ей верил. У нее были удивительные способности к описаниям — живым и тонким, а еще потрясающее воображение, не знающее границ. Она от природы была лгуньей, да и не считала честность особой добродетелью. Она могла войти в комнату, полную мужчин, и расшевелить их быстрее, чем если бы туда бросили гремучую змею. Такой сексуальной женщины я в жизни не встречал. Нам с братьями выпала нелегкая участь быть сыновьями самой сексапильной и кокетливой женщины в городе. Мать никогда не считала брак чем-то незыблемым. И хвасталась, что таких, как она, единицы.

Я ждал, когда она заговорит.

— Подай мне косметичку, — попросила Люси.

— Здравствуй, Джек, — ухмыльнулся я. — Как замечательно видеть тебя снова, сынок. Ведь мы так давно не виделись.

— Должно быть, я выгляжу настоящей страхолюдиной, — сказала она. — Похожа я на страхолюдину?

— Ты очень красивая.

— Ненавижу, когда ты лукавишь.

— Ну ладно, ты просто страхолюдина, — согласился я.

— Вот почему мне и нужна косметичка, — отозвалась Люси.

— Ты, должно быть, устала, — заметил я, пытаясь перейти на нейтральные темы.

— Устала? — переспросила она. — Ты, наверное, шутишь. Я была в коме. В жизни так долго не отдыхала.

— Значит, ты хорошо себя чувствуешь? — спросил я.

— Хорошо?! — возмутилась она. — Никогда не чувствовала себя хуже. Они накачали меня своей химией.

— Теперь понял. Чувствуешь ты себя погано, зато хорошо отдохнула, — уточнил я.

— Ты привез с собой Ли? — поинтересовалась она.

— Нет, но она посылает тебе привет.

— Этого недостаточно. Я хочу обнять эту девочку и кое-что ей рассказать, — нахмурилась Люси. — Тебе тоже. Хочу объяснить тебе свою жизнь.

— Ты не должна мне ничего объяснять, — возразил я. — Ты и так уже разрушила мою жизнь. Здесь ни прибавить, ни убавить.

— А немного юмора? — спросила она.

— Да.

— Я просто проверяю. Странное чувство — выход из комы. Все равно что выкапывать себя из могилы. Я все еще ничего?

— Ты куколка. Я тебе уже говорил.

— Позови сюда жену Дюпри. Скажи, что мне нужна косметика. Много косметики. Она знает, какую я люблю.

— Кома, похоже, не слишком влияет на тщеславие, — поддразнил я ее.

— Зато определенно помогает похудеть, — заметила она. — Я точно потеряла фунтов пять с тех пор, как сюда попала.

— Ты нас всех напугала.

— Лейкемия убьет меня, Джек, — грустно улыбнулась она. — Она не лечится у женщин моего возраста. Рано или поздно болезнь вернется и убьет меня. Врач считает, что мне осталось чуть больше года.

— Ты меня пугаешь!

— Я просто должна была хоть кому-то об этом сказать. Остальным совру, — вздохнула Люси, и я увидел, что она начинает терять силы. — Я хочу навестить вас с Ли в Риме.

— Мы будем только рады.

— Мне нужно повидать вас там. Я в Риме еще не была. Хочу, чтобы вы снова меня полюбили. Хочу больше всего на свете.

Я не смотрел на мать, но слова ее меня поразили. Она притихла, а когда я поднял на нее глаза, то увидел, что она уснула. Так, значит, Люси Макколл-Питтс приедет в Рим, но раз уж Италия смогла пережить нашествие гуннов, то переживет и обычный визит моей бесстрашной и коварной матери. Она крепко спала, а я, ее старший сын, думал о том, что она кажется бессмертной, вечной, центром Земли. Вошел Даллас и сделал знак, что пора уходить.

— Что она сказала? — спросил меня в коридоре Даллас.

— Не слишком много. Сказала, что любит меня больше всех и наверняка перевязала бы трубы, если бы знала, что другие сыновья станут для нее таким горьким разочарованием.

— Ну снова здорово, — протянул он. — А что еще?

— Попросила принести ей косметику.

— Она вернулась, — взволнованно выдохнул Даллас. — Она и вправду вернулась.

Ти и Дюпри встретили нас в холле.

— Хорошая новость, — прошептал Ти так, чтобы не слышали остальные. — У нас опять проблемы. — И, не обращая внимания на стон Далласа, продолжил: — Только что звонил дед. Джинни Пени сбежала из частной лечебницы.

— Что? Опять?! — воскликнул Даллас.

— Пустяки, — отмахнулся как всегда прагматичный Дюпри. — Она же в инвалидной коляске. Далеко не уедет.

— Ее третий побег, — констатировал Ти. — Похоже, ей там никак не прижиться.

— Деду ее не поднять, — заметил Даллас. — Мы ведь только на время ее поместили. Пока бедро не заживет.

— Она думает, что мы ее бросили, — сказал Дюпри.

Мы вышли из больницы и уселись в материнский автомобиль. Пока я быстро катил по городу, Даллас размышлял вслух:

— Здесь только три дороги. Какую бы она ни выбрала, все равно далеко уехать не могла. Похоже, частная лечебница пришлась ей не по вкусу.

— Я говорил с ней по телефону, — сообщил я. — Ей там все осточертело.

Через десять минут я повернул налево и выехал на длинную дорогу, ведущую к реке и к дому. Мы тут же увидели нашу бабушку. Она с мрачной решимостью крутила колеса своей инвалидной коляски. Я проехал мимо, развернул автомобиль и притормозил.

Джинни Пени не обратила на машину никакого внимания, а продолжала себе крутить колеса, словно лодочник, взявший курс на другой берег реки. Хотя она вся взмокла и раскраснелась, видно было: она в восторге от своего побега и от того, что сумела отъехать от лечебницы дальше, чем можно было предположить. Она повернула голову и, увидев нас, медленно ползущих рядом, разрыдалась. Потом она снова на нас посмотрела, напряглась, плечи ее задрожали. Остановилась, закрыла лицо стертыми в кровь руками.

— Тебя подвезти, Джинни Пенн? — тихо спросил Даллас.

— Отстаньте от меня, — пробурчала она сквозь слезы.

— Звонил твой доктор, — сказал Даллас. — Он очень за тебя волнуется.

— Я уволила этого старого придурка. Спасите меня, мальчики. Кто-то должен помочь мне — или я там умру. Стариков никто не слушает. Всем на них наплевать.

— Мы постараемся помочь тебе, — пообещал я, высунувшись из окна водителя.

— Тогда идите прямо в лечебницу и скажите: «Мы хотим спасти нашу бабушку, вызволить ее из этой чертовой дыры». Заберите мои вещи. А если и правда хотите помочь старикам нашего города, то пристрелите повариху. Она даже сырую морковь умудряется испортить.

— Мы хотим найти более дипломатичный подход, — пожал плечами Даллас, взглянув на меня.

— Оставьте меня, мальчики, — взвыла Джинни Пенн. — Я еду к другу. Хочу нанести визит.

— К какому еще другу? — поинтересовался Даллас.

— Пока не решила. У меня полно друзей, и все они сочтут за честь развлечь такую даму, как я. Я не такая рвань, как ваш дед. Мои родители были солидными людьми.

— Ну давай, бабуля, садись в машину, и мы тебя развлечем, — предложил я.

— Ты, — сказала она, окинув меня подозрительным взглядом. — Тебя воспитали как плебея. Твоя несчастная мать вышла из грязи, отцу тоже особо нечем похвастаться.

— Ты ведь сама его воспитала, — уточнил Даллас. — Так что ты тоже за него в ответе.

— Я принимаю на себя всю полноту ответственности, — заявила бабушка. — За вашего деда я пошла с открытыми глазами. Знала, во что ввязываюсь. Вышла, руководствуясь ложными резонами.

— Назови хоть один, — попросил я.

— Он был красив! Бог мой, меня в жар бросало, когда я на него смотрела.

— Хватит ерунду молоть, Джинни Пенн, — отрезал Дюпри.

Он открыл дверь автомобиля и подошел к бабушке. Мы с Ти осторожно вынули ее из кресла и поместили на заднее сиденье. Будто клетку с птичками подняли. Бабушка, как овощ, лежала на сиденье — так она ослабла.

— Давай договоримся, Джинни Пенн, — предложил я. — Мы попытаемся вытащить тебя из лечебницы, но сейчас ты должна туда вернуться. Надо все делать по закону.

Но Джинни Пенн уже спала и не слышала моих слов. Мы отвезли ее назад и передали медсестрам. Те ее разбудили, пожурив за плохое поведение.

— Предатели, — прошипела она, когда медсестра повезла ее в палату, бывшую для нее хуже тюрьмы.

Пока я вез Далласа обратно в его юридическую контору, все задумчиво молчали.

— Как ужасно, должно быть, стареть, — нарушил молчание Даллас. — А вдруг Джинни Пенн каждое утро просыпается с мыслью, что это ее последний день?

— Думаю, она просыпается в надежде, что это ее последний день, — заметил я.

— Мы ведь не сказали ей, что мама вышла из комы, — вспомнил Ти.

— Ей и так плохо, так зачем делать еще хуже! — воскликнул Дюпри, и все рассмеялись.

— Она жизнь положила на то, чтобы считаться аристократкой.

— Давайте будем каждый раз падать перед ней на колени, и тогда она прекратит маяться дурью, — предложил Дюпри.

— Она ведь голубых кровей, а мы просто шавки подзаборные, — заметил Ти.

— Помните, как она рассказывала о плантации, на которой выросла? — спросил Дюпри. — Мы еще думали, что она заливает, так как никогда нас туда не возила.

— Бернсайд, — произнес я. — Знаменитая плантация Бернсайд.

— А она ведь не врала, — сказал Дюпри. — Такая плантация действительно была, и там-то наша Джинни Пенн и выросла.

— Тогда где сейчас эта плантация?

— Под водой, — ответил Даллас.

— Под водой? — удивился я.

— Она находится под Чарлстоном, возле Пайнополиса. Когда запрудили реку и сделали озеро Маултри, Бернсайд ушел под воду. Джинни Пенн со стороны матери — Синклер, а Бернсайд принадлежал Синклерам.

— Теперь усек, — отозвался я. — Джинни Пенн так расстроилась из-за потери дома предков, что вышла замуж за пуэрториканца, нашего деда.

— Она так и не рассказала, чем кончилась эта история, — заметил Дюпри. — Должно быть, бабуля считает затопление дома карой небесной. Своего рода знамением.

— Откуда ты все это узнал? — спросил Ти.

— Моя жена Джин дважды в неделю ездит в Чарлстон. Работает над дипломом магистра истории. Она корпела в библиотеке на Кинг-стрит. Там она и наткнулась на мемуары Синклеров. Джинни Пенн дважды их упоминала. Дом и в самом деле был красивым.

— Приятно слышать, что в ее натруженных венах течет голубая кровь, — заметил я.

— А мне нравится быть деревенщиной, — ухмыльнулся Ти. — Мне идет.

— И в самом деле идет, — заметил Даллас, пристально посмотрев на младшего брата.

— Ты не должен был так быстро соглашаться, — обиделся Ти.

— А все эти дружки Ти. Вот из-за чего стоит волноваться, — сказал мне Дюпри.

— Что есть, то есть, — поддакнул Даллас.

— Эй! Я люблю своих друзей. Замечательные парни. И девчонки тоже, — набычился Ти.

— Ловец креветок садится к нему в автомобиль, точно Рокфеллер, — ухмыльнулся Даллас.

— У него нездоровая тяга к низам общества, — произнес Дюпри. — А я хочу, чтобы он был все же разборчивее в выборе друзей.

— Все, что мне нужно, так это братья получше, — заявил Ти. — Ха! Неплохо сказано! Вы, парни, всегда надо мной измывались. Но теперь Ти вырос. И больше он такого не потерпит!

Приехав домой, мы просто сидели и смотрели на закат с верхней веранды, где когда-то играли еще мальчиками. Помню, как больше двадцати лет назад сидел в этом же плетеном кресле и кормил Ти из бутылочки, а мама, на девятом месяце беременности, носящая под сердцем Джона Хардина, готовила ужин. Отец работал в офисе допоздна. На передней лужайке Дюпри учил Далласа обращаться с футбольным мячом. Если б не воспоминания, время словно бы остановилось. Мы сидели там, где было светлее всего, и смотрели на угасающее солнце. Мы и раньше прощались здесь с загорелыми, смуглыми днями, раскрашивавшими реку, а она, страдающая вечной бессонницей, убегала от них вдаль.

Я покопался в скудных отцовских припасах. Принес холодного пива — его мы купили по дороге вместе с орешками. Достал маринованные огурчики и прямоугольник острого сыра чеддер. Сыр я нарезал и положил на соленые крекеры вместе с колечками красного лука. Братья ели не ради удовольствия, а чтобы восстановить энергию. Сейчас они могли съесть все, что угодно. Где-то в доме зазвонил телефон, и Даллас пошел взять трубку. Потом вернулся и объявил:

— Мама поела немного твердой пищи.

Мы обрадовались и провозгласили тост за реку и за нашу мать, которая могла смотреть на ту же воду из окна больничной палаты в миле от нас.

— Ну сильна, — сказал Дюпри, глотнув пива.

— Недостаточно сильна для лейкемии, — возразил Даллас. — В следующий раз та ее доконает.

— Как у тебя только язык поворачивается?! — возмутился Ти.

Он вскочил и направился к ограде, стараясь на нас не смотреть.

— Извини, — произнес Даллас. — Действительность помогает мне пережить плохие времена… и хорошие.

Я заметил, что Ти украдкой утирает слезы. Его эмоции так на всех подействовали, что я сказал:

— Это моя любовь помогла ей преодолеть кризис. Мой героический перелет через Атлантику, чтобы быть с матерью, когда я ей потребовался.

— Нет, ей помогла тихая любовь всеми пренебрегаемого и осмеиваемого третьего сына, Далласа, который вытащил ее из склепа, — улыбнулся Даллас.

— Склеп, — отозвался Ти. — У нашей семьи нет никакого чертова склепа.

— Я взял на себя смелость изъясняться литературно. Это была метафора, — пояснил Даллас.

— А я и не знал, что у тебя склонность к литературе, — заметил я.

— Нет, конечно, — признался Даллас, — но я ведь вправе хоть на что-то претендовать?

— Хоть на что-то? — переспросил брата Дюпри. — Еще несколько таких претензий — и даже СРА [79]для этого не хватит.

— Кончай реветь, Ти, — сказал Даллас. — А то у меня может возникнуть комплекс, что недостаточно люблю маму.

— Так и есть, — всхлипнул Ти. — И никогда не любил.

— Неправда, — ответил Даллас. — Когда я был маленьким, то думал, что нет на свете человека лучше ее. Потом подрос и узнал ее поближе. Естественно, пришел в ужас. В жизни не встречался с такими силами лжи. Этого я перенести уже не мог. Потому-то и перестал обращать на нее внимание. Здесь нет большого греха.

— А я люблю ее такой, какая она есть, — заявил Ти. — Хотя она изговняла всю мою жизнь и расшугала всех моих девушек.

— Все правильно, — отозвался Дюпри. — Твои девушки были просто атас!

— Но ты ведь их совсем не знал.

— И слава тебе господи, — в унисон отозвались Даллас и Дюпри.

— Тебе повезло, что еще можешь плакать, — улыбнулся я Ти. — Такое не часто бывает.

— Ты плакал с тех пор, как мама заболела? — спросил Даллас у Дюпри.

— Нет. И не собираюсь, — отрезал Дюпри.

— Почему? — спросил я.

— А кому надо, как Ти, нюни распускать?

Стало темно, на небе одна за другой зажглись звезды. Я подумал о собственных слезах и о тех, что не пролил по Шайле. После ее смерти я думал, что буду рыдать не переставая. Но нет. Ее смерть высушила меня, душа превратилась в пустыню. Неспособность плакать сначала тревожила, а потом стала всерьез пугать меня.

Я начал наблюдать за другими людьми и слегка успокоился, заметив, что здесь я не один такой. У меня даже появилась теория, объяснявшая подобный стоицизм перед лицом смерти жены. Каждое объяснение становилось оправданием, поскольку Шайла Фокс-Макколл заслуживала моих слез больше, чем кто-либо на земле. Эти слезы скопились внутри меня, как во внутреннем море, но навсегда так там и остались. Я считал, что американские мужчины рождаются наделенными такой же склонностью к слезам, как и американские женщины. Но поскольку нам запрещено проливать их, мы и живем намного меньше женщин. У нас разрывается сердце, поднимается давление, алкоголь разъедает нам печень, а все потому, что озеро слез внутри нас не находит выхода. Мы, мужчины, умираем, потому что наши лица недостаточно увлажнены.

— Выпей еще пива, Ти, — улыбнулся Даллас. — Это поможет.

— Мне не нужна помощь, брат, — ответил Ти. — Я плачу от счастья.

— Нет, — сказал я. — Плачешь, потому что еще не утратил способности плакать.

— Давайте еще раз позвоним Ли, — предложил Даллас.

— Замечательная мысль, — одобрил я и направился к двери.

— Что-то случилось, — услышал я голос Дюпри.

— А что такое? — спросил Даллас.

— Куда-то запропастился Джон Хардин, — объяснил Дюпри. — Дед ходил к нему домой, но его нигде не видно.

— Еще объявится, — успокоил брата Ти.

— Этого-то я и боюсь, — отозвался Дюпри, всматриваясь в темноту.

Там внизу, у реки, светились окна больницы.

Глава пятнадцатая

Пляжная музыка

Не знаю отчего, но когда я думаю о местах, где бывал или хотел бы побывать, то чувствую себя счастливее, чем на данный момент. Мне трудно ощущать себя счастливым в настоящем времени. Долгими римскими вечерами, на званых обедах в окружении множества красивых женщин, в легком дыхании которых чувствуется «Пино Гриджио» [80], я вдруг обнаруживал, что мысли уносят меня на запад, несмотря на клятву никогда не возвращаться в родной штат. Я носил на себе Уотерфорд, словно черепаха, вынужденная таскать на спине тяжелый панцирь. Закрывал глаза и, сделавшись невесомым, как это бывает во сне, шел по воздушным улицам Уотерфорда.

Сейчас, когда я действительно шагал по Блю-Херон-драйв к адвокатской конторе своего отца и брата, мне неожиданно захотелось многоголосицы и шума римских улиц. Я быстро поднялся по ступеням и направился к офисам на втором этаже, выглядевшим второразрядными и запущенными.

Даллас что-то деловито писал в блокноте и, только закончив предложение, поднял на меня глаза.

— Привет, Джек. Добро пожаловать к моей машине для печатания денег. Сейчас закончу — и я в твоем распоряжении. — Даллас еще что-то написал, а потом сказал: — Сегодня потерял еще двух клиентов. Они плохо реагируют, когда видят, что основатель фирмы блюет в канаве.

— Даллас, а твоя фирма приносит доход?

— Журнал «Деньги» берет у меня сегодня интервью, — усмехнулся Даллас, и в его голосе прозвучали циничные нотки. — Журнал «Форчун» собирается установить мне памятник перед этим зданием в знак признательности за мой вклад в поток наличности.

— Неужели все так плохо?

— Хорошего мало.

— Отец хоть как-то помогает?

— Когда трезвый. А просыхает он всего пару раз в году, — ответил Даллас. — Печально, потому что у него блестящий юридический ум. Он совсем сдал, когда мама заболела.

— Он сдал более тридцати лет назад, — уточнил я. — Господи, алкоголь не пошел ему на пользу.

— Отец до сих пор любит маму.

— А я думал, что ее новый муж позволил ему увидеть правду, — заметил я и, посмотрев на Далласа, такого представительного и красивого, добавил: — Почему ты не возьмешь дело в свои руки?

— Я ему нужен, Джек. Это все, что у него есть, — ответил Даллас. — Ему больше некуда пойти. Ты, возможно, не заметил, но у нашего отца трагическая судьба.

— А не сам ли он этому поспособствовал? — поинтересовался я.

— Он уважаемый судья, — отрезал Даллас, — а это уже немало. В суде он производит неизгладимое впечатление, когда его мозг не одурманен бурбоном.

— А как там дед? — спросил я. — Справляется, когда янки приезжают поохотиться на оленей?

— Он по-прежнему освежевывает оленя быстрее, чем ты завязываешь шнурки, — с гордостью произнес Даллас. — До того как уедешь, хорошо бы съездить к нему, чтобы отведать жареных устриц.

— Звучит неплохо. Но пусть сперва мама встанет на ноги, — ответил я.

— А что там в больнице? Есть что-нибудь новенькое?

— Я сегодня пока там еще не был. Меня угнетает семейная атмосфера. Дюпри и Ти уже в больнице, а я подойду попозже, — заметил я и добавил: — Мне нужно повидать Макса. Он мне постоянно передает приветы через знакомых.

— Он до сих пор клиент нашей фирмы, — сообщил Даллас. — Макс — кремень.

Я направился было к дверям, но остановился, оглянулся на брата и сказал:

— Если тебе нужны деньги, Даллас, дай мне знать.

— Нет, не нужны, Джек, — ответил Даллас. — Но спасибо за предложение.

Я пошел мимо знакомых магазинов, существованию которых угрожало открытие торговых центров и супермаркетов «Уолл-Март». Отстраненно здоровался с людьми, которых знал всю жизнь, и в ответ получал холодные приветствия. Меня не интересовали вчерашние новости. Маленькие городки тем хороши, что ты там всех знаешь. Но тем они и плохи.

Я перешел улицу к универмагу Макса Русоффа. Поднялся по ступеням в офис. Макс проверял счета с карандашом в руке. Карандаш в век компьютеров — вот вам и ключ к пониманию характера Макса Русоффа.

— Великий Еврей! — воскликнул я, и Макс поднялся поприветствовать меня.

Он стиснул меня в объятиях, и я почувствовал невероятную силу его рук и тела, хотя голова Макса едва доставала мне до груди.

— Ну, Джек, где ж ты был? Макс, как я погляжу, последний у тебя в списке. А должен бы значиться в первой строчке.

Я отступил на шаг и протянул ему руку:

— Пожми ее, старина. Проверим, есть ли еще порох в пороховницах.

— Руки у меня еще не старые, Джек. Только не руки, — улыбнулся Макс.

Передо мной стоял коренастый, крепкий мужчина, телосложением напоминающий пожарный гидрант. Судя по шее, на Максе еще можно было пахать. Он бросал моему деду мешки весом в сто фунтов так, словно это были диванные подушки. Макс казался мне деревом, глубоко вросшим в землю и пустившим мощные корни. Когда я был подростком, то обменяться рукопожатием с Максом было все равно что прищемить руку дверцей «бьюика».

Потом я немножко подрос и все пытался повалить Макса на пол, когда жал ему руку. Я считал, что смогу назвать себя мужчиной, когда Макс запросит пощады. Но этот день так и не пришел: я каждый раз вставал на колени и умолял Макса отпустить правую руку, так как боялся, что он ее сломает.

Мы взялись за руки, и уже через две секунды Макс, как и прежде, заставил меня бухнуться на колени и завопить. Я уселся в кресло, потирая руку. Посмотрел из окна на потрясающий вид на реку.

— Делаешь деньги? — спросил я, зная слабость Макса к примитивному языку американских торговцев.

— Плачу по счетам, — ответил Макс. — Дела хуже некуда.

— А я слышал, ты миллионами ворочаешь, — поддразнил его я.

— Если в следующем году у нас еще будет крыша над головой, я назову это чудом, — сказал Макс. — Как я понимаю, написание кулинарных книг тоже не сделало тебя врагом банкира.

— Да что ты! Мои книги так плохо расходятся, что мне не на что дочке туфли купить.

— Ты продал свыше девяноста тысяч экземпляров, и книги выдержали четырнадцать переизданий, — констатировал Макс. — Думаешь, я за тобой не слежу? Хотя ты и скрываешься, как бандит, в Италии. Вот уж, наверное, налоговики радуются, когда ты выписываешь им чек.

— Думаю, что, когда ты платишь налоги, налоговики тоже не слишком расстраиваются.

— Кстати, о деньгах, — начал Макс. — Майк говорил, что видел тебя. Голливуд просто осыпает моего внука деньгами. Майк сказал тебе, что женился в четвертый раз? И снова на христианской девушке. Снова на красотке. Но как думаешь, может, после четырех раз он наконец-то женится на еврейке и осчастливит своих родителей?

— Майк пытается осчастливить самого себя, — попытался защитить я друга.

— Тогда это самая большая неудача Майка, — покачал головой Макс. — Он водится с мешуганс. Работает только с сумасшедшими. И нанимает только сумасшедших. Или сводит их с ума. Либо одно, либо другое. Мы с женой посетили его в этом Тинселтауне. У всех его детей светлые волосы. Они даже не слышали о синагоге. Он живет в таком доме, какого ты в жизни не видел. Огромный, как наш город. Правда-правда. Жены у него с каждым разом становятся все моложе. Боюсь, в следующий раз он женится на двенадцатилетней. А в его бассейне можно разводить китов.

— Что ж, он молодец, — рассмеялся я.

— Ты лучше скажи: как там твоя мать? Как Люси?

— Лучше, чем мы думали, — ответил я.

— Мне вас всех очень жаль, — вздохнул Макс. — Хотя рад за тебя. Так бы ты в Уотерфорд ни за что не приехал бы. Почему Ли не привез?

— Ты знаешь почему, Макс, — сказал я и, отвернувшись, стал разглядывать рисунок на восточном ковре.

— Раз уж ты здесь, поговори с Руфь и Джорджем.

В ответ я лишь пожал плечами.

— И нечего пожимать плечами, когда с тобой Макс говорит. Скажи, кто дал тебе первую работу?

— Макс Русофф, — ответил я.

— А вторую?

— Макс.

— А третью, четвертую, пятую…

— Макс, Макс, Макс, — улыбнулся я, по достоинству оценив стратегию Макса.

— Макс хорошо относился к Джеку?

— Лучше всех.

— Тогда доставь Максу удовольствие: навести Руфь и Джорджа. Они достаточно настрадались. Они совершили ошибку и теперь это знают. Сам увидишь.

— Это действительно было большой ошибкой, Макс, — проронил я.

— Поговори с ними. Я все устрою. Я знаю, как лучше. Ты еще мальчик, а что могут знать мальчики?

— Я уже давно не мальчик.

— Для меня ты всегда останешься мальчиком, — грустно улыбнулся Макс.

Собираясь уходить, я сказал:

— Прощай, Макс. Я всем в Италии расскажу о Великом Еврее. Расскажу о казаках и погроме, о твоем приезде в Америку.

— Не называй меня больше Великим Евреем, — попросил Макс, и в его голосе послышались боль и замешательство. — Это имя. Оно меня смущает.

— Да ведь тебя все так называют, — удивился я.

— Это имя следует за мной, куда бы я ни направился, — вздохнул Макс. — Словно клещ, что впивается в лесу: подцепить легко, а избавиться трудно.

— Оно произошло от той истории на Украине.

— Да что ты знаешь об Украине и о том, что там было? — запротестовал Макс. — Все преувеличивают.

— И это связано с твоей жизнью в Уотерфорде, — настаивал я. — Дед мне рассказывал, а Сайлас не преувеличивает.

— Ты до сих пор не повидал деда, — пробурчал Макс. — Он обижен.

— Я носился за его женой по всему городу, — ответил я. — Джинни Пени вчера опять сбежала.

— И все же он хочет повидаться с тобой.

— У меня время ограничено, Макс, — сказал я и, увидев, что Макс покачал головой, решил сменить тему: — Покажи мне, чем ты пользовался, Макс. Покажи мне свое оружие.

— Это инструмент, а не оружие.

— Но один раз тебе пришлось использовать его как оружие, — напомнил я. — Я знаю эту историю.

— Да, так оно и есть. Только один раз.

— И это единственная вещь, которую ты привез с родины.

Макс прошел в угол кабинета и стал набирать цифры кодового замка сейфа. Я с детства помню этот сейф. Замок щелкнул, и Макс вынул из сейфа самодельную коробку. Снял крышку, развернул бархатную ткань и вытащил остро наточенный мясницкий нож. Свет упал на лезвие, и оно напомнило мне узкий рот.

— Я привез его из дома, из Киронички, — сказал Макс. — Я тогда был помощником мясника.

— Я хочу услышать эту историю, Макс. Расскажи ее еще раз, — попросил я.

— Никто не знает, куда заведет тебя любовь, — начал Макс свой рассказ, который я мальчиком слышал раз десять, не меньше. Макс родился на Украине в то время, когда все евреи, согласно изданному царем указу о черте оседлости, вынуждены были жить в нищете в двадцати пяти западных регионах, которые и составляли эту черту оседлости.

Родился он 31 марта 1903 года в городке Кироничка, став четвертым ребенком в семье. Каждый лишний рот был для семьи обузой. Так был устроен тогда мир. Бедность никого не украшает, но откладывает на всех свой отпечаток, и Макс не стал исключением. Для него это было особенно ужасно, потому что отец его был профессиональным нищим. Каждый день, кроме субботы, он просил милостыню на узких торговых улочках еврейского квартала. И встреча с Берлом Попрошайкой, оглашавшим улицу визгливыми криками и мольбами, мало кого радовала. В эти унизительные походы он нередко брал с собой детей и заставлял их просить деньги у людей, зарабатывавших себе на жизнь тяжким трудом. И хотя евреи относились к своим нищим лучше, чем представители других конфессий, трудно было пасть ниже, чем Берл.

Семья жила в лачуге в самой нищей части и без того нищего города, где голод был постоянным спутником многих семей. Мать Макса, Пешке, торговала яйцами на открытом рынке городской площади все дни в году и в любую погоду. И суровые зимы избороздили глубокими морщинами ее некрасивое лицо. Рано утром, еще до рассвета, она покупала у крестьян яйца и занимала место за прилавком на площади. У нее имелось разрешение на торговлю, и она платила налог, и это было единственной вещью, которая делалась по закону в их семье. Непросто было продать столько яиц, чтобы хватило на покупку еды на ужин, а потому Пешке приходилось скорбно наблюдать за тем, как ее муж вылезает на площадь и голосит что есть мочи. Ей казалось, что Берл родился на свет только ради того, чтобы позорить ее при всем честном народе.

Первые годы жизни Макса нянчила его сестра Сара. Когда он родился, ей было десять лет, и она должна была заботиться о Максе и семилетней сестренке Тейбл.

Когда Максу исполнилось три, Тейбл отправили работать на пуговичную фабрику, и отец стал брать Макса с собой, приучая его к попрошайничеству. Берл научил Макса подходить к богатым людям с маленькой коробочкой и просить подаяния. Берл только диву давался тому, как легко красивый мальчуган с помощью своей неотразимой улыбки вытягивал деньги у какого-нибудь торговца. Макс вдруг сделался чем-то вроде талисмана, приносящего семье удачу.

Пешке первой услыхала крики с улицы, ведущей к реке. Эти крики сопровождались топотом копыт казачьих лошадей и тревожными возгласами. Торговцы сгребли товар, сколько могли унести, и кинулись врассыпную. В это время казаки выскочили на площадь с шашками наголо. Шашки эти были уже окровавлены.

Берл наблюдал за всем этим с каменной стены, на которую забрался вместе с Максом. Он сгреб ребенка в охапку и спрятался под одним из прилавков. Воспользовавшись возможностью, прихватил с собой четыре апельсина, пять яблок и два спелых банана [81]. Заметив, что на него не обращают внимания, взял и горшочек с медом, шесть свеклин и кочан цветной капусты. Все это распихал по бездонным карманам своей потрепанной, грязной одежды.

Он сидел под прилавком, пока стук копыт не затих вдали. Набравшись храбрости, Берл бросился к улице, ведущей к дому. Он не знал, что два казака занимаются тем же, что и он: тащат съестное, — но неожиданно заметил, как крупный светловолосый казак подбежал к своей лошади, вскочил на нее и, словно кентавр, поскакал прямо на него. Берл побежал, но шансов скрыться у него не было. Тогда он развернулся и поднял сынишку, надеясь, что казак пожалеет его из любви к детям. Макс отчаянно закричал, увидев налитые кровью глаза казака. Шашка прошла под голыми ступнями Макса. Казак мастерским ударом выпотрошил Берла Попрошайку, не причинив при этом вреда его маленькому сыну.

Макс упал прямо на отца, а тот прижал его к себе своими артритными пальцами.

«Прочти по мне каддиш», — сказал он и с этими словами умер.

Сын, залитый кровью отца, бился над ним в истерике. Казак с шашкой наголо стал самым ярким воспоминанием детства Макса Русоффа.

После унизительных похорон мужа в могиле для нищих в мозгу Пешке стало что-то проясняться. Смерть Берла уже не выглядела такой трагичной в глазах населения Киронички после того, как в карманах попрошайки обнаружили ворованные продукты. Одно дело — просить подаяние, и совсем другое — красть у торговцев, спасавшихся от погромщиков. Хотя мать не сказала ему ни слова, Макс понял, что стыд может принести человеку больше вреда, чем любой погром.

Максу исполнилось восемь, и его отправили в ученики к кузнецу Арелю-Силачу. Пять лет Макс помогал Арелю в кузнице: успокаивал лошадей, подносил инструменты, тяжелые ведра со стальными чушками и был на посылках у несчастной и требовательной жены Ареля Айшы. Арель был добрым, терпеливым человеком, помогавшим мальчику учить иврит и Тору.

В тринадцать Макс прошел бар-мицву [82]в компании других мальчиков, таких же бедных, как он. Церемония была короткой, выразительной и простой. На следующий день во время утренней молитвы Макс впервые надел отцовский тфиллин [83].

В том же году Арель-Силач свалился замертво в своей кузне, и жена его Айша сказала Максу, что теперь он для нее лишний рот и, поскольку она стала вдовой, проблем у нее стало больше, чем зерен в гранате. Мясник Мотл-Нож нехотя взял Макса своим учеником. У Мотла характер был ужасный, зато бизнес приличный. В числе его клиентов были шайнер ид,или достойные евреи, и Мотл пользовался у них репутацией честного, хотя и вспыльчивого человека. Все знали, что Макс готов тяжко работать за маленькую денежку, но мало кто догадывался, что после нескольких лет работы в кузнице, а теперь и у мясника, где он перетаскивал и разделывал туши, Макс превратился в очень сильного молодого человека.

Спустя год, когда его сестра Сара и зять Хаим переехали в Варшаву, Макса позвали на базарную площадь и сообщили, что его мать помешалась, так как банда христианских головорезов напала на ее прилавок и разбила все яйца, которые у нее были для продажи.

Макс прибежал на площадь и услышал, как, перекрывая базарный шум, голосит мать. Макс отвел ее домой, но не мог утихомирить и утешить. Что-то в Пешке разбилось, как одно из ее яиц, и починить это не было никакой возможности.

На площадь Пешке больше не вернулась. Свет в ней погас, и Макс стал ее единственным опекуном. Целый год он все для нее делал: кормил, убирал за ней и, как только выдавалось свободное время, водил на долгие прогулки к реке.

Однажды посреди зимы он проснулся, потому что в лицо ему пахнуло холодным воздухом. Быстро вскочил, зажег свечу и увидел, что матери нет в постели. Одежда ее лежала на своем обычном месте. На пороге Макс окликнул ее и вдруг увидел на глубоком снегу следы босых ног. В тот день в город пришла метель. Макс быстро оделся, бормоча молитвы Богу, чтобы Тот сжалился над матерью. Выбежал, стал звать ее, но попал в молчаливый, замерзший, черно-белый мир. Макс пошел по материнским следам, пока они не исчезли в снегу. Заметался по городу, в отчаянии поминая имя Господа всуе, проклинал Его за то, что Он отнимает у людей надежду, прежде чем дать им спокойно умереть.

На площади Макс нашел свою мертвую нагую мать. Она сидела за прилавком, на том самом месте, где всю жизнь торговала яйцами. Он покрыл лицо Пешке поцелуями, поднял ее и понес по безмолвному городу. Максу каждый день приходилось таскать говяжьи туши, а потому мать показалась ему совсем легкой. Горе его было неизбывно. Он сидел шиву, а мясник Мотл-Нож и его семья заботились о нем. Клиенты Мотла всю неделю приносили Максу еду, пока он оплакивал несчастную мать. К этому моменту вся его родня уже уехала на запад, в Польшу.

Впервые за всю свою короткую жизнь Макс встречал рассветы и закаты, читая красивые поминальные молитвы.

Трудно пришлось евреям Киронички в годы Первой мировой войны, да и после заключения мирного договора легче не стало: царь отрекся от престола, вскоре и он, и его семья были расстреляны, а в России разразилась Гражданская война. Мотл сказал тогда: «Хорошие времена плохи для евреев. Плохие времена для евреев просто ужасны».

Когда город захватили белые, евреи страдали даже больше, чем при большевиках. Погромы участились, толпы анархистов убивали евреев. В еврейском квартале людям было не до сна, ангел смерти держал город на ладони, словно муху.

Но Мотл предупредил Макса и насчет большевиков: «Послушай, Макс, те, кто улыбается и называет тебя „товарищ“, те и есть настоящие убийцы, свиньи. Послушай меня, Макс. Я об этом подумал. Коммунизм — это способ, с помощью которого правительство всех обкрадывает. Капитализм? Коммунизм? Все одно и то же, никакой разницы. И не важно, у кого власть, евреям все равно плохо».

Не успел Мотл закончить свое поучение, как в лавку зашли Рахиль Зингер со своей шестнадцатилетней дочерью Анной. Они хотели подать ростбиф на Шаббат. Абрам Зингер был владельцем фабрики по изготовлению черепицы, на которой трудились семьсот рабочих, и он был самым богатым евреем в Кироничке. Мотл заметил, что его помощник Макс кинулся обслуживать Зингеров, хотя прекрасно знал, что Мотл-Нож лично занимается самыми уважаемыми клиентами.

«Ну-ка разделай ту тушу», — сказал Мотл, отпихнув Макса локтем в сторону.

И тут он увидел, что Макс смотрит на Анну как завороженный. Анна была самой красивой девушкой в еврейском квартале Киронички. Такой красотой славилась в прошлом веке дочь ребе Кушмана. Даже гои [84]признавали, что Анна — самая красивая молодая девушка в городе. Ее лицо, словно магнитом, притягивало глаза мужчин и женщин. И фигура ее была прекрасна, и нрав хорош.

Когда Рахиль и Анна Зингер вышли из магазина, Макс выбежал на порог. Он смотрел, как Анна с матерью идут мимо восхищенной толпы. Мотл рассмеялся, заметив потрясение Макса. Его смешила наивность мальчика, не понимавшего строгих социальных устоев жизни евреев Киронички.

«Послушай, Макс, — сказал он. — Бог устроил мир так, что Анны Зингер никогда не посмотрят на бедных шлемазлов, таких как Макс Русофф. Так устроен мир. Есть яблоки и апельсины, русские и евреи, поляки и русские, кошерная пища и некошерная, свиньи и коровы, раввины и отступники и так далее. Всю жизнь Анна ступала по восточным коврам, пока ты валялся в грязи. К ней ходил учитель: кроме иврита он обучал ее французскому и русскому языкам, а еще математике. На пианино она играет как ангел. Она гордость всех евреев Киронички».

«Она похожа на цветок», — вздохнул Макс и вернулся к своей работе — разделке туш.

«Только нюхать ее будет кто-то другой», — сказал Мотл, правда себе под нос, потому что каждый мужчина испытывал к Анне те же чувства, что и юный Макс.

«Анна уже помолвлена?» — спросил Макс.

«Все шайнер идприходили просить руки Анны Зингер. А ты давай работай. Думай о филейной части коров, а не женщин. Никому больше не повторяй своих глупостей об Анне Зингер. Над тобой будет смеяться вся рыночная площадь. Можешь говорить только Мотлу. Мотлу можешь доверять».

Четвертого мая 1919 года город проснулся в какой-то странной, неестественной тишине. Жители Киронички поняли, что большевики вот уже третий раз за Гражданскую войну покинули город. Два дня евреи не выходили из дома, прятались и ждали белых, или казаков, или других бандитов. Некоторое время спустя люди начали потихоньку выползать, и в городских кварталах появились признаки осторожного оптимизма.

Прошла неделя, вновь зашумела базарная площадь, торговцы снизили цены, слышался крик петухов и печальный гогот гусей. Девушки покупали красивые гребни, крестьяне, напившись водки, пошатываясь, бродили по улицам. Карманы их были набиты деньгами, вырученными от продажи птицы и скота. Пекарня распространяла по городу запах свежевыпеченного хлеба. Торговец рыбой выставил бак с живыми карпами, а человек, торгующий зонтами, молил Бога о дожде.

Потом неожиданно все примолкли: по мосту галопом проскакала сотня казаков с шашками наголо. Их задачей было сеять ужас и разрушение. Казачья сотня устремилась в погоню за красноармейцами, покинувшими город неделю назад. Кироничка должна была быть наказана за свое преступление — за то, что позволила оккупировать себя вражеским войскам.

Казаки вихрем ворвались на площадь. Восьмидесятилетнюю еврейку, торговавшую изюмом и виноградом, разрубили на месте два казака, скакавших в паре. Уложив на землю восемь бездыханных евреев и пять православных, казаки пустились в погоню за убегавшими от них горожанами. Еще десять евреев не успели добежать до Большой синагоги, где, как они надеялись, Бог должен был их защитить. Но Бог помалкивал, когда их повалили на землю, Бог молчал и когда казаки подожгли Большую синагогу. Сделав это, они галопом вылетели из города и догнали свой полк. Позади себя они оставили семь пылающих костров; двадцать шесть человек было убито, сотни ранены, казалось, даже камни корчились от боли. Со всех улиц слышался стон: отставшие казаки вершили неправедный суд над невинным народом.

Макс закрыл ставни магазина, как только услышал шум и крики. Научил его этому Мотл. С улицы доносились панические вопли соседей, и хотя Максу хотелось выбежать наружу и помочь собратьям-евреям, он помнил об огромном казаке, убившем его отца, и одна только мысль о суровых всадниках наполняла его ужасом.

Потом он услышал, что Мотл колотит в ставни. Макс отворил дверь, и Мотл упал на пол. На спине его была глубокая рана от удара шашкой. Макс втащил мясника в дом и поднял Мотла на прилавок, на который тот выкладывал покупателям мясо.

Тордес-Боб, цирюльник с противоположной стороны улицы, увидел, что Макс приволок Мотла в лавку, и пришел помочь. Хотя специальностью его была стрижка, Тордес умел тащить зубы, ставить пиявки и хорошо разбирался в лекарствах.

«Кровопийцы! Кровопийцы!» — стонал Мотл.

Тордес-Боб принес с собой банку спирта.

«Предупреждаю, Мотл, будет больно, зато рану продезинфицирую. Может, этот бандит вчера своей шашкой свинину резал».

Макс в жизни не слышал, чтобы кто-нибудь кричал так громко, как Мотл, когда спирт попал на открытую рану.

«Даже когда шашкой полоснул, так больно не было!» — вопил Мотл.

«Большая синагога вовсю полыхает, — сообщил Тордес. — Пусть их имена напишут на заднице у Сатаны».

Вдруг в ставни не слишком громко, но настойчиво постучали, и когда Макс отворил дверь, то увидел на пороге истекающую кровью Рахиль Зингер. Кровь капала на лицо с раны на голове.

«Мой муж, — простонала она. — Дочь моя, Анна. Пожалуйста, кто-нибудь… помогите».

И Макс Русофф, тот, что боялся казаков, тот, чья сумасшедшая мать голой замерзла в снегу, сын Берла Попрошайки, Макс, незначительный и незаметный среди евреев Киронички, Макс, тайно влюбленный в прекрасную и недоступную Анну, этот бедный и богобоязненный Макс кивнул несчастной женщине, схватил мясницкий нож и помчался к дому Анны Зингер.

Дом стоял в десяти кварталах от лавки. Макс бежал по узкой кривой улице и не встретил на своем пути ни одной живой души. Евреи Киронички попрятались, как только казаки начали стрелять возле реки. С каждым шагом Макс приближался к привилегированному миру шайнер ид— богатых евреев, которые жили в своих красивых домах и успехами которых гордилась еврейская община. Он несся во весь опор и не испытывал страха, думая только о том, что Анна Зингер может пострадать. У распахнутых ворот дома Зингера Макс помедлил, однако набрался храбрости и отдышался. Он молился Богу, создавшему Самсона и наделившему его силой в сражении с филистимлянами. И тут он услышал крики Анны и ринулся во двор.

На брусчатке лежал Абрам Зингер с простреленным сердцем, а подле него — двое убитых слуг. Один казак, сидя на коне, смотрел, как его товарищ насилует Анну Зингер сразу за открытой дверью дома. Казак на коне смеялся и не заметил приближения помощника мясника, пока Макс не остановился прямо под ним. Казак опустил глаза и произнес лишь одно слово: «Жид». Да, Макс был евреем и был мясником. Макс никогда не убивал человека, и все в его жизни и в его представлениях противилось этому, но, будучи мясником, об анатомии он знал все, и об артериях, и о мягких тканях. С казаками у евреев были давние счеты. Те сделали огромную ошибку, въехав в Кироничку и выбрав для насилия девушку, в которую Макс Русофф был тайно влюблен.

Казак посмотрел вниз со своей огромной лошади и увидел перед собой коренастого невысокого еврея. Он не знал, что Макс одним легким движением вешает на крюк тушу взрослого быка. Казак громко захохотал, удивившись тому, что набожный еврей осмелился выступить против него. Смеющийся казак не знал, что Макс славился среди мясников тем, что всегда держит острым лезвие своего ножа. Казак уже наполовину вытащил из ножен шашку, когда Макс нанес первый удар и отхватил казаку руку прямо по локоть. Смех умолк навсегда. Атака была такой быстрой и неожиданной, что молодой казак поднял кровавую культю и в сгустившихся сумерках недоверчиво, ошарашенно посмотрел на нее, при этом пропустив ужасный второй удар, когда, взявшись за седло, мясник подпрыгнул и вонзил нож ему в горло, прервав едва начавшийся крик.

Позднее свидетели этой сцены — двое слуг, прятавшихся в саду, — признали, что больше всего их напугала яростная атака мясника. Светловолосая голова казака упала на брусчатку, и их охватил ужас.

Анна Зингер снова закричала, и ее крик поразил сердце Макса. Он ворвался в дом. Лицо его было забрызгано русской кровью, а бешенство достигло наивысшей точки, когда он увидел, как второй казак со спущенными до щиколоток штанами с силой погружается в распростертое тело Анны, которая кричала и извивалась под ним.

Макс Русофф схватил казака за волосы и рванул на себя, чуть не сняв с того скальп. Русский заорал, но не успел ответить, так как мясницкий нож снова рассек украинскую темноту. Член казака упал под стул. Затем двумя руками единственным точным ударом Макс вогнал нож в мозг черноволосого казака, и на этом война Макса с казаками была закончена.

Рыдающая Анна Зингер повернулась к лестнице, чтобы скрыть наготу. Подобрав с пола обрывки ее одежды, Макс прикрыл ее как мог, а затем, сдернув со стола скатерть, набросил ее на Анну. Он хотел заговорить с ней, утешить обесчещенную красивую юную девушку, мертвый отец которой лежал за дверью. Однако не смог выдавить ни слова.

Он пошел к двери и увидел, что крестьянин оставил возле ворот дома Зингера телегу, на которой перевозил овощи. Макс подбежал к ней и загнал ее во двор. Казачьи лошади нервно раздували ноздри: они чуяли запах крови своих хозяев. Тут из укрытия, боязливо оглядываясь, вышли двое еврейских слуг. Макс окликнул их.

«Отведите этих лошадей к мясной лавке Мотла», — приказал он.

Макс поднял тела двух казаков и, словно мешки с картофелем, зашвырнул в телегу. Подобрал недостающие части тела — руку и голову, вытащил из-под стула член. Анна к тому времени уже скрылась наверху, и Макс сорвал с окна гостиной занавеску, вышел с ней во двор и накрыл тела казаков. Затем спокойно прошел по темному переулку, ведущему к улице мясников и к лавке Мотла.


Когда раввин Абрам Шор вошел в мясную лавку Мотла, то едва не упал в обморок, увидев в призрачном свете свечи тела двух казаков, сваленных друг на друга возле стены.

«Кто это сделал?» — спросил раввин.

«Я. Макс Русофф».

«Когда казаки узнают об этом, то приведут в наш город тысячу человек и отомстят за смерть своих товарищей».

«Ребе, — низко поклонился уважаемому посетителю Мотл. — Для меня большая честь приветствовать вас в моей скромной лавке. У Макса есть несколько вопросов, на которые ему может ответить только раввин».

«Он подставил всю еврейскую общину, — заявил раввин. — Теперь все в большой опасности. О чем ты хочешь спросить, мясник?»

«Если ребе будет угодно, — начал Макс. — Возможно ли на одну ночь нарушить закон кашрута?»

«Евреи не нарушают закон кашрута из-за какого-то погрома, — ответил раввин. — Сейчас мы с еще большим усердием должны его соблюдать. Бог допустил погром, потому что евреи отступили от законов».

«Но если только на одну ночь, ребе?» — спросил Макс.

«Это лошади казаков, — произнес раввин, поглядев на двух коней, занявших заднюю половину лавки. — Кто поверит, что это лошади евреев? Когда казаки их обнаружат, они перебьют всех евреев».

«Вы наш свидетель, ребе, — сказал Макс. — Не будет никакой жестокости в смерти этих лошадей».

«Я тебя не понимаю», — отозвался раввин.

В этот момент ноги ближайшей к раввину лошади подогнулись, и она отчаянно дернулась. Макс разрезал горло одной лошади, а Мотл — другой, и сделали они это так быстро и умело, что лошади практически ничего не почувствовали — их будто овод укусил, — хотя их яремные вены были разрезаны острыми лезвиями.

«Берегитесь, ребе», — спокойно бросил Макс.

Раввин отступил к двери, и лошади с предсмертным хрипом упали на пол.

«Зачем вы сделали это с бедными созданиями?» — спросил раввин, ибо он был великим ученым и учителем, никогда прежде не видевшим убийства столь больших животных.

«Чтобы казаки никогда не нашли этих лошадей, — ответил Макс. — Если раввин отменит на одну ночь законы, мы накормим кониной всех бедных евреев нашего города».

«Ни в коем случае. Лошадиное мясо трефное, и Левит запрещает евреям есть мясо животного, которое не жует жвачку».

«Только на одну ночь, ребе, — попросил Мотл. — Мы пошлем мясо в самые бедные дома».

«Ни на одну ночь. Ни на одну секунду. Нельзя отменять кашрут только потому, что мясник из Киронички сошел с ума. Вы думаете, что я слишком строг, но строг не я, а Тора».

«Еще один вопрос, ребе», — робко подал голос Макс.

«Спрашивай, — сказал раввин. — Надеюсь, ты не станешь просить моего разрешения съесть казаков».

«Мой вопрос действительно касается казаков, ребе, — сказал Макс. — Когда евреи завтра будут хоронить мертвых на еврейском кладбище, можем ли мы похоронить и казаков?»

«Вы хотите похоронить этих нечистых рядом с мучениками?! — возмутился раввин Абрам Шор. — Неужели вы осмелитесь оскорбить кости наших предков и похороните рядом такую нечисть? Об этом не может быть и речи».

«Как нам тогда поступить с казаками, ребе?» — спросил Мотл.

«Какое мне дело до казаков?!» — воскликнул раввин.

«Но ведь раввин сам сказал, что из-за этих казаков в наш город придет тысяча других».

«Я понял тебя, мясник. Пусть гробовщик Мачулат сделает им гроб. Как только гроб заколотят, они станут трупами, а не казаками. Ночью я подумаю над этим и приду к решению. Скажи мне, мясник, — взглянул на Макса раввин, — знал ли ты, что внутри тебя сидит такой зверь?»

«Нет, ребе», — со стыдом признался Макс.

«Ты такой же жестокий, как поляк или литовец, — кивнул раввин, поглядев на трупы. — Ты животное, как наихудший из гоев. Мне стыдно за всех евреев, когда я смотрю на эти трупы. Мы миролюбивый, добрый народ, и я содрогаюсь, когда думаю, что мы, евреи, произвели на свет такого злобного дикаря».

«Казак убил моего отца», — проронил Макс.

«Макс — набожный еврей, ребе», — вступился за помощника Мотл.

«Ты должен образумить этого еврея, — ответил раввин. — Что ты сказал этому воинственному еврею, когда он привез в твою лавку двух мертвых казаков? Я вижу, что он уважает тебя, Мотл. Что ты ему сказал? Как ты наказал его?»

Мотл оглянулся на Макса и снова перевел взгляд на раввина.

«Первое, что я сказал Максу, когда увидел казаков… Прости меня, ребе, но я сказал: „Мазл тов“» [85].

Когда раввин Шор ушел, из соседних лавок явились пятеро других мясников, вооруженных длинными ножами и секачами. Все знали, какую задачу поставили перед собой Мотл и Макс на эту ночь, и они вступили в братство своей грязной и унылой профессии: это была молчаливая солидарность людей, зарабатывающих себе на жизнь разделыванием животных. Эти сильные, работящие люди в белых передниках понимали необходимость избавиться от всех следов пребывания в лавке тел казаков и их лошадей. Трое мужчин подошли к лошади, которую убил Макс, а двое других стали помогать Мотлу.

Красивые лошади постепенно исчезали, пока мясники невозмутимо занимались своим ремеслом. Они работали слаженно, разделывая конские туши с удивительной сноровкой и быстротой.

Макс заметил жалкую черную собаку, подобострастно глядевшую на них. Она часто ходила по рынку, выпрашивая подачку. Мотл тоже ее заметил и хотел отогнать тощее животное, но Макс остановил его.

«Сегодня мы можем ее накормить», — сказал он.

И вот так уличные собаки и кошки всласть полакомились кониной в эту ночь. Мясники Киронички надолго запомнили те часы: благодаря их высокому мастерству лошади покинули лавку в виде котлет и отбивных, а оставшейся требухой можно было неделю кормить домашних питомцев. Закончив работу, мясники тщательно отмыли лавку от лошадиной крови, и никто теперь не догадался бы, что в лавке Мотла были разделаны две кавалерийские лошади. Мясники могли по праву гордиться собой.

На следующий день скорбная процессия из сотен евреев направилась в сторону еврейского кладбища в двух милях от города. От рук казаков погибли двадцать шесть евреев, но на плечах еврейских мужчин лежали двадцать восемь гробов. Раввин Абрам Шор нашел решение проблемы утилизации тел двух убитых казаков, и решение это оказалось наиболее функциональным.

Мясники Киронички влились в скорбную толпу с двумя гробами на плечах, а потом, присоединившись к процессии, состоящей более чем из пятисот плакальщиков, перешли через мост и направились к полям цветущих маков.

Толпа хлынула в ворота кладбища, но народу было так много, что некоторым пришлось смотреть на погребение со стороны. Пока евреи хоронили своих мертвецов на кладбище, Макс и мясники зарыли в землю за стеной двух казаков и притоптали пыль над их могилами. Толпа плакальщиков в черных одеждах позволила скрыть их работу от посторонних глаз. По окончании церемонии на обратном пути все евреи прошли по могилам казаков, и каждый, проходя, плевал себе под ноги. Накануне казаки пролили еврейскую кровь, но отправились к Создателю, облитые еврейской слюной.

Через месяц Красная армия снова взяла Кироничку. В те времена многие люди канули без вести в результате пагубной неразберихи, которая возникает, когда брат идет на брата. Россия потеряла тысячи неизвестных солдат, в их число вошли и два безымянных казака.

Однако жизнь Макса Русоффа навсегда изменилась. Начиная с этого дня все евреи говорили о нем со страхом, смешанным с отвращением и священным ужасом. Никто из них не жалел казаков, однако евреев потряс способ их умерщвления. В их сознании Макс так и остался человеком, выбежавшим в ночь с мясницким ножом, чтобы вонзить его в горло казака.

Городские евреи стали сторониться Макса, и бизнес Мотла сильно пострадал. Рахиль Зингер больше уже ни разу не переступила порог лавки Мотла. Макс пытался навестить Анну через несколько недель после похорон ее отца: хотел справиться о ее здоровье, однако слуга грубо выставил его из дома, дав понять, что он здесь нежелательное лицо. Максу стало ясно, что в гости его не позовут. «А если и позовут, то только во время погромов», — сказал себе Макс, вернувшись в лавку. Через полгода объявили о помолвке Анны Зингер с богатым торговцем мехами из Одессы, и Анна Зингер навсегда исчезла из жизни Макса Русоффа.

Вскоре после свадьбы Анны раввин Абрам Шор пригласил к себе Макса.

«Я так понимаю, что ты разрушил бизнес Мотла», — начал разговор раввин.

«Верно, ребе, люди перестали ходить в лавку», — признался Макс.

«Макс, ты приносишь несчастье евреям Киронички, — сказал раввин. — Ты словно диббук, который вошел в тело евреев, ты словно злой дух, который поселился во всех нас. Недавно одна женщина увидела, как ее сыновья играют на улице. У одного из них был нож, и он делал вид, что хочет заколоть своего младшего брата. Она выпорола мальчика и спросила, что это за игра такая. Тот ответил, что изображает Макса, помощника мясника, а его брат выступает в роли казака».

«Я виноват, ребе», — потупился Макс.

«Даже детей коснулась эта зараза. И все же я хотел бы знать, Макс, откуда в тебе эта тяга к насилию?»

«Я был влюблен в Анну Зингер. Тайно», — признался Макс.

Смех раввина прогремел на всю синагогу.

«Помощник мясника влюбился в дочь Абрама Зингера?» — не поверил своим ушам раввин.

«Я не мечтал жениться на ней, ребе, — объяснил Макс. — Я просто любил ее. Мотл объяснил, что мне не на что надеяться».

«Абрам вышвырнул бы тебя из дома, если б ты осмелился посвататься», — заявил раввин.

«Во всяком случае, не в ночь погрома, — ответил Макс. — В ту ночь Абрам Зингер приветствовал бы меня как равного».

«Ты видел, как совершается насилие над его дочерью, — произнес раввин. — Абраму это не понравилось бы».

«Я убил насильника его дочери, — ответил Макс. — Абраму это очень понравилось бы».

«В ту ночь ты вел себя как дикарь», — упрекнул Макса раввин.

«В ту ночь я вел себя как еврей», — возразил Макс.

«Еврей, а жестокости больше, чем у гоя», — сказал раввин.

«Еврей, который не позволяет насиловать еврейскую девушку», — отрезал Макс.

«Тебе нельзя более оставаться в Кироничке, мясник. Ты смутил сердца местных евреев».

«Я поступлю так, как говорит раввин», — ответил Макс.

«Я хочу, чтобы ты навсегда оставил Кироничку. Поезжай в Польшу. Поезжай в Америку. Куда угодно».

«У меня нет денег на дорогу», — пожал плечами Макс.

«Ко мне приходила мать Анны Зингер, — сказал раввин. — Она даст тебе денег на дорогу. Семья Зингер нервничает из-за того, что ты до сих пор в городе. У Абрама много могущественных братьев. Они боятся, а вдруг ты расскажешь о том, что видел в ту ночь».

«Я никому не сказал ни слова», — обронил Макс.

«Братья Зингер не верят в то, что помощник мясника станет держать рот на замке. Все знают, что у бедняков длинные языки».

«Я не видел братьев Зингер в ночь погрома», — произнес Макс.

«Они были дома, молились за спасение наших людей, как и подобает правоверным евреям», — объяснил раввин.

«Я тоже молился, — потупился Макс. — Только мои молитвы приняли другую форму».

«Богохульник. Разве можно убийство назвать молитвой?!» — возмутился раввин.

«Прошу прощения, ребе. Я человек малограмотный».

Вот так Макс Русофф уехал из Киронички. Пустился в долгое и опасное путешествие к польской границе. Там он сел на грузовое судно, идущее в Америку. Во время путешествия в набитом людьми трюме Макс познакомился с учителем английского языка из Кракова. Мойше Цукерман дал Максу первые уроки, и, к удивлению их обоих, Макс проявил способности к языкам.

Ночью Макс стоял на палубе, смотрел на звезды и повторял новые слова чужого языка, на котором вскоре должен был заговорить. Некому было встретить Макса на острове Эллис [86], и это отличало его от большинства других евреев, ехавших вместе с ним на судне. Но Мойше Цукерман понимал, что Макс не может просто так высадиться в Америке, не зная, куда податься. И он сделал для него все: временно поселил его в доме двоюродного брата и наконец, на вокзале в Пенсильвании, посадил его на поезд, идущий в Южную Каролину, где, как он сказал Максу, красивая земля и нет гетто. Макс ехал ночью по Восточному побережью и старался обуздать свои страхи, поскольку знал, что обратной дороги нет. Чем дальше на юг шел поезд, тем хуже он понимал слова нового языка. К тому времени как поезд прибыл в Чарлстон, вокруг уже звучала южная речь, слова в которой были смягчены и словно бы вытянуты.

На вокзале его встретил Генри Риттенберг, безупречно одетый мужчина, немало удививший Макса тем, что обратился к нему на идиш. В глазах Макса элегантно одетый Генри с его учтивыми манерами выглядел как настоящий американец. Евреи Чарлстона оказались на редкость добры к попавшим в их среду странным евреям, а Генри Риттенберг обратился к своему другу Якову Поповски, у которого где-то на бескрайних просторах к югу от границы с Джорджией недавно затерялся коммивояжер.

Спустя неделю Макс вышел из Чарлстона, нагруженный как верблюд двумя тяжелыми мешками.

Первый год Макс ходил по пустынным дорогам и лесам. Для южан он был вроде экзотического, диковинного человека, который приходил без приглашения, когда они на мулах пахали поля или ухаживали за птицей, копошащейся на лишенных растительности дворах. Поначалу его английский был примитивным и смешным, и Максу приходилось выкладывать перед хозяйками свои товары, давая им пощупать побрякушки и щетки.

«Вам нравится. Вы покупать», — говорил он с сильным акцентом, пугая некоторых женщин, особенно чернокожих.

Однако в лице Макса было нечто, внушавшее доверие женщинам, обитавшим вдоль шоссе номер 17. Языком он стал владеть лучше и успел примелькаться в этих краях. Работящие одинокие люди постепенно стали с нетерпением ждать посещений Макса Русоффа и даже радоваться им, причем дети фермеров полюбили его с самого начала. Он всегда что-то приносил им в своем мешке и бесплатно раздавал детишкам. Кому ленточку, кому — конфетку.

В обмен на товар Макс получал ночлег в амбаре и яйца на завтрак. Домохозяйки начали называть его «яичным человеком», потому что он отказывался есть приготовленную ими пищу, за исключением сваренных вкрутую яиц, так как крутые яйца оставались единственной кошерной пищей, которую он, как правоверный еврей, мог себе позволить. Увидев, как он сильно выделяется на фоне горожан и даже евреев Чарлстона, Макс срезал пейсы и сбрил бороду. Но стать американцем на Юге оказалось гораздо более трудным делом, чем представлял себе Макс.

К концу первого года Макс купил лошадь и крытую повозку, и бизнес его стал больше, так же как и его амбиции.

Теперь, имея в своем распоряжении лошадь и повозку, он мог ездить все дальше и таким образом на следующий год попал в городок на реке Уотерфорд, рискнув пойти еще дальше и посетить морские острова. В Уотерфорде он медленно передвигался по городским улицам и брал на заметку, какие магазины есть в городе, а каких нет. Он расспрашивал горожан, которые отвечали ему вежливо, но отстраненно, поскольку южане всегда именно так разговаривают с чужаками. Иногда они смеялись над его акцентом, но Макс не обижался.

Однажды, на второй год жизни в Южной Каролине, Макс ехал на своей повозке по самой длинной дороге острова Святого Михаила, как вдруг какой-то человек окликнул его с другого берега соленого ручья.

«Эй! — крикнул ему молодой широкоплечий мужчина с приятным загорелым лицом. — Вы еврей?»

«Да», — крикнул в ответ Макс.

«Слыхал про вас. Мне кое-что нужно приобрести, — сказал молодой человек. — Подождите меня, я подгребу к вам через несколько минут».

«Будьте моим гостем, — произнес Макс, гордившийся тем, что с каждым днем расширял свой словарный запас. — Времени у меня хоть отбавляй».

Человек приплыл к нему на деревянной плоскодонке, вышел и пожал Максу руку.

«Меня зовут Макс Русофф».

«А меня — Сайлас Макколл. Моя жена — Джинни Пени. Оставайтесь у нас на ночь. Мы еще ни разу не видели евреев, людей Книги» [87].

«Я вам не доставлю хлопот», — улыбнулся Макс.

«Джинни Пени уже сварила дюжину яиц, — сообщил Сайлас, взяв лошадь Макса под узцы. — Вам следует открыть лавку и осесть здесь, — добавил Сайлас. — Вам разве не надоело ходить по домам?»

«Есть немного», — сознался Макс.

Вот так Макс Русофф встретил в Новом Свете своего лучшего друга, и так судьба одной еврейской семьи сплелась с судьбой христианской четы. Неисповедимы пути Господни, и эта нечаянная встреча изменила их жизни. И тот и другой знали, что такое одиночество, и ждали друг друга всю свою жизнь. Не прошло и года, как Макс открыл в Уотерфорде свою первую лавку и привез в Америку невесту — Эсфирь, дочь мясника Мотла. Сайлас и Джинни Пени Макколл устроили им пышную свадьбу, где присутствовали лучшие люди Уотерфорда.

В 1968 году Макс и Эсфирь ездили в Израиль, в Яд ва-Шем, национальный мемориал холокоста. Среди имен замученных евреев Макс обнаружил и имя Анны Зингер по мужу. Она была среди евреев Киронички, которых эсэсовцы привели к огромной яме и расстреляли из автоматов. Целый час пробыл Макс в Яд ва-Шем, оплакивая свою невинную и несбыточную любовь к Анне Зингер. В этой чистой любви к прекрасной девушке была лучшая часть его души. Хотя ему тогда было уже шестьдесят пять, он все еще помнил себя шестнадцатилетним, сраженным наповал прелестью и очарованием красивой ясноглазой еврейской девушки. Ему нестерпима была одна мысль о том, что Анну, обнаженную и униженную, обесчещенную и неоплаканную, бросили в безымянную могилу. Он так и не сказал Эсфирь, что нашел имя Анны. В ту же ночь, когда Макс отыскал ее имя в списке мертвых, ему приснился сон.

Ему снилось, как Анну Зингер, ее мужа и их детей выгоняют из дома нацистские изверги. Он видел страх на лице Анны, тот же страх, который заметил в ту ночь, когда ее насиловали в собственном доме, а мертвый отец лежал во дворе. По ее лицу Макс понял: Анна знает, что ей придется умереть за свое преступление, за то, что она представительница богоизбранного народа. Волосы ее темным огнем спускались на плечи. Держа за руки детей, она прошла сквозь строй ухмылявшихся солдат и приблизилась к краю ямы.

В его сне Анна внезапно начала танцевать, но танца этого не видели ни солдаты, ни другие осужденные на смерть евреи. Максу понадобилось несколько секунд немого удивления, чтобы понять, что Анна Зингер танцует для него, через годы и воспоминания признавая этого одинокого, оболганного еврейского мальчика, который любил ее издалека, но так страстно, что пронес эту любовь через всю жизнь. Она танцевала, и птицы запели, в воздухе запахло мятой и клевером, а тем временем евреев подтолкнули к краю ямы, поставили на колени и расстреляли.

Неожиданно Макс увидел, что вдохновило на танец Анну Зингер. Рядом с ямой, на узкой улице Киронички, стояла мясная лавка, и на пороге появился сильный шестнадцатилетний мясник, чтобы проверить, что происходит. Он вышел на солнце, мускулистый и застенчивый. Увидев танцующую Анну, юный Макс остановился и низко поклонился. Он тоже охотно станцевал бы, только у него была очень важная работа.

Он посмотрел на нее и увидел, что Анна превратилась в девочку, которая когда-то вместе с матерью вошла в лавку. Она знала, что Макс влюблен в нее, и, имея широкий выбор, на сей раз сделала правильный. Стоя на краю ямы, она крикнула ему: «Да-да, Макс, да, навсегда, Макс, мой мститель, мой защитник, моя любовь!»

Макс Русофф подошел к двум трусливым и безжалостным немцам, расстреливавшим беспомощных женщин, детей и раввинов, и стал резать им головы, как овцам, двумя мощными ударами. Затем двинулся вдоль плотной шеренги нацистов со своим мясницким ножом, последовательно врубаясь в фашистские мозги, до самых глазных яблок, и прокладывая кровавую дорогу к своей любви. Его сильные руки уже были по локоть в крови немцев, когда он встал перед ней, склонил голову и, как свадебный дар, сложил к ее ногам батальон убитых нацистов.

Затем кровь исчезла, остался только солнечный свет, и Анна нежно поцеловала Макса, пригласив на последний танец. Вальсируя, они прошлись до мясной лавки и устремились вперед, по ту сторону времени. И так, держа друг друга в объятиях, они достигли райских полей, где звезды сияли, словно любовное письмо от милосердного Бога.

Макса разбудили звуки автоматной очереди и зрелище прошитого пулей тела Анны Зингер, падавшей вместе с детьми в глубокую яму.

Вернувшись в Уотерфорд, Макс пошел в синагогу, которую собственноручно помогал строить, и прочел каддиш по Анне Зингер.

Он молился о ее душе на американском Юге. К этому времени горожане стали называть его Великим Евреем не за то, что он сделал для мира, а за то, что он сделал для города. Когда он впервые отправился в Израиль, то поехал туда уже в качестве мэра Уотерфорда.

Глава шестнадцатая

Пляжная музыка

Все утро я бегал по поручениям матери. Мы с Дюпри вернулись в универмаг Русоффа и купили ей новую ночную рубашку и косметику. Купили также три парика, которые она сможет носить, когда у нее начнут выпадать волосы после химиотерапии. Парики были самыми лучшими. Дюпри надел один из них и, пока мы ехали в больницу, рассказывал о своих пациентах из психиатрической клиники. Он работал с людьми, страдавшими маниакально-депрессивным психозом, и очень сочувствовал шизофреникам всех мастей.

Днем медсестра помогла матери надеть купленную нами рубашку, и когда я зашел к ней на десять минут, она уже сидела в новом парике.

— Парик, должно быть, обошелся вам в целое состояние, — заметила мать.

— Десять тысяч долларов, — сказал я. — Но Дюпри помог. Ссудил пять баксов.

— Рубашка очень красивая, — похвалила мать.

— Ты в ней словно кинозвезда.

— Джек, а где Джон Хардин? — поинтересовалась мать.

— Я его уже два дня как не видел.

— Джек, где твои глаза? Этот мальчик может быть совсем ручным.

— Да, мне тоже так говорили.

— Сегодня я звонила Ли, — сообщила мать, немало удивив меня.

— И что она сказала?

— Пригласила в Рим, — ответила Люси. — Я пообещала навестить ее, как только немного окрепну. Я, в свою очередь, пригласила ее к нам домой. Пусть погостит подольше. Мне хочется, чтобы она была со мной, когда морские черепахи будут откладывать яйца, с мая по август.

— Яйца они отложат в любом случае — будет Ли здесь или нет, — заметил я.

— Я отвечаю за эту программу на острове Орион, — сказала Люси. — Мы контролируем берег. Считаем черепах. Следим, чтобы яйца были в полной сохранности.

— Ли это понравится. Послушай, там к тебе рвется целая толпа. Дед приехал. Все хотят тебя увидеть. Я попозже приду. А в воскресенье я уезжаю.

— Нет. Это несправедливо, — рассердилась Люси.

— Несправедливо оставлять Ли так надолго одну.

— Кто ее охраняет?

— Чарльз Мэнсон [88]только что освободился, — сказал я. — Ему очень нужна была работа.

— Ладно, ступай. Приходи завтра. И найди Джона Хардина.

Я вернулся домой в третьем часу. На веранде дома моего отца сидела Руфь Фокс. Я выключил мотор и прижался лбом к рулю. Почувствовал себя измученным и выжатым как лимон. Закрыл глаза, так как боялся, что не выдержу еще одной конфронтации или появления призрака из тяжкого прошлого. Мне не хотелось говорить резких слов матери — женщине, которую я обожал. Я вспомнил о Ли. Как же я по ней соскучился! «Ну а Руфь Фокс? — подумал вдруг я. — Она ведь страдала еще больше, потеряв в один год и Шайлу, и Ли». Я поднял глаза на неподвижный силуэт в плетеном кресле. Я устало вышел из машины и побрел к теще.

Даже в безжалостном солнечном свете Руфь была удивительно красивой. Надо же, сколько красивых женщин приходится на такой маленький городишко! Я вдруг понял, как выглядела бы Шайла в шестьдесят лет.

Руфь была изящна, как девушка, только голова ее стала серебряной. Казалось, она похитила свои длинные густые волосы у ночного неба. Ее глаза с залегшими под ними тенями были черными и при ярком солнечном свете, а потому, даже подойдя совсем близко, я не смог прочесть ее мысли.

От болота за домом и воды, устремившейся во время прилива в ручей, запахло, словно от притаившегося зверя, когда я заглянул в свою израненную душу и в свое прошлое. Я старался отыскать подходящие для начала разговора слова, но как-то не получалось. Мы молча смотрели друг на друга. Слишком уж долго мы жили так, будто умерли друг для друга. Наконец Руфь заговорила.

— Как наша Ли? — спросила она, и в ее голосе слышался легкий местечковый акцент. — Ну? — настаивала она. — Я спрашиваю тебя, Джек, как наша Ли?

— У моей Ли все хорошо, — ответил я.

— Она красивая девочка, — сказала Руфь. — Марта привезла фотографии. И даже видео сделала, где Ли говорила с нами.

— Руфь, Ли — чудесный ребенок, — произнес я.

— Нам нужно поговорить.

— Мы уже разговариваем, — отозвался я и услышал в своем голосе больше холода, чем предполагал.

Я видел в ее лице лицо Шайлы и — одновременно — лицо Ли, и это сходство поразило меня.

— Нам нужно обсудить наши отношения от А до Я, — заявила Руфь.

— Начну с того, — сказал я, — что отношений у нас нет. Они закончились в тот самый день, когда вы и ваш муж попытались отсудить у меня ребенка. Все сейчас понимают природу той ошибки, но только потому, что я выиграл процесс. Если бы выиграли вы, я никогда больше не увидел бы Ли.

— Ты имеешь полное право нас ненавидеть, — вздохнула она.

— Я ненавижу не вас, Руфь, — произнес я ровным голосом. — Я ненавижу вашего мужа. Вас я никогда не ненавидел. Это не вы, а ваш муж заявил судье, что я бил Шайлу и Ли.

— Он очень раскаивается, — сказала Руфь. — Он знает, что оклеветал тебя. Он хотел бы кое-что объяснить тебе, Джек. И я тоже.

— Можете начать с хранительницы монет.

— Я должна этим закончить. Не могу с этого начинать, — нахмурилась Руфь. Лицо ее было бледным и усталым.

— Это были ее последние слова. Я их не понимаю. Марта говорит, вы знаете, что они означают. Скажите мне, — настаивал я.

— Ты не поймешь их, милый Джек, пока я не расскажу тебе всю историю.

— Прошу, не называйте меня «милый Джек».

— Джек, разве мы не любили друг друга?

— Вы любили меня, пока я не женился на вашей дочери.

— Мы ортодоксальные евреи. Ты не можешь винить нас за то, что мы расстроились, когда наша дочь вышла замуж за человека другой национальности. Твои родители тоже были недовольны тем, что ты женился на еврейке.

— Я просто говорю все как есть, — заявил я и, усевшись на ступеньки крыльца, стал слегка раскачиваться взад и вперед. — Вы плохо ко мне относились.

— Если бы я объяснила тебе значение слов «хранительница монет»… — Она остановилась, собираясь с духом. Затем продолжила, но каждое слово давалось ей с трудом: — Тогда я не смогла бы винить тебя в смерти Шайлы. Но, обвиняя тебя, Джек, я могла действовать. Я винила тебя, чтобы не впасть в отчаяние.

— И вы предпочли, чтобы в отчаяние впал я.

— Джек, ты ничего не знаешь об отчаянии, — взглянула на меня Руфь Фокс.

— У меня с ним очень даже близкое знакомство, — яростно прошипел я, наклонившись к ней.

— Ты ничего об этом не знаешь, а если и знаешь, то очень поверхностно. Я же знаю всю его глубину, — твердо, спокойно и убежденно произнесла Руфь.

— Ну вот… опять двадцать пять, — раздраженно заметил я. — Опять вы разыгрываете карту холокоста.

— Да. Я разыгрываю эту карту. Я заработала это право. И мой муж тоже.

— Ну и играйте на здоровье. Если Шайла оставляла что-то на тарелке, ваш муж орал: «Освенцим!»

— Джек, ты зайдешь к моему мужу? — спросила Руфь. — Он очень хотел повидаться с тобой.

— Нет. Скажите этому несчастному сукину сыну, что я больше не желаю его видеть.

Руфь встала и шагнула ко мне, но я отвел глаза. Она взяла мои руки в свои и нежно их поцеловала. Мои руки были залиты ее слезами, покрыты ее поцелуями, волосы щекотали ладони.

— Прошу тебя, зайди к моему мужу. Сделай это ради меня.

— Нет! — отрезал я.

— Прошу, повидайся с мужем, — настаивала она. — Прошу тебя в память о Шайле. В память о девочке, которую мы зачали. В память о той, которую ты любил. В память о той, которая носила Ли под своим сердцем. Прошу тебя в память о Шайле.

Я посмотрел на Руфь Фокс и увидел женщину, ставшую первым пристанищем для моей жены. Подумал о Шайле внутри тела Руфь, о бесконечной любви Руфь к своей несчастной дочери… Подумал, смог бы я выжить, если бы Ли покончила с собой. Именно эта мысль заставила меня подняться.

— Я возвращаюсь в Рим. Мама собирается навестить нас, если достаточно окрепнет к декабрю. Мы с ней и Ли приедем сюда после Рождества. Мама хочет в сочельник посетить мессу в Ватикане.

— Ли… здесь, в Уотерфорде, — прошептала Руфь.

— Я любил Шайлу. Любой, кто видел нас когда-либо вместе, знает, что я любил вашу дочь. Мне очень жаль, что я был католиком. Мне жаль, что она была еврейкой. Но любовь не выбирает.

— Мы знаем, что ты любил ее, Джек, — сказала Руфь. — И Марта говорила нам, что ты воспитываешь Ли как еврейку. Марта сказала, что каждый Шаббат ты водишь ее в старейшую синагогу Рима.

— Я обещал Шайле, что если с ней что-нибудь случится, то не дам Ли забыть, что она еврейка, — произнес я. — А я держу свои обещания.

— Ли… — начала Руфь. — Ты позволишь нам увидеть ее?

— Я позволю вам видеться с Ли столько, сколько вам будет угодно, но при одном условии.

— Проси что хочешь! — воскликнула Руфь.

— Я хотел бы знать, чтó вы с Джорджем знаете о смерти Шайлы. Мы не должны винить друг друга. Я могу сказать вам, что она говорила и думала в те дни перед самоубийством. Я понятия не имею, что она знала о вашем прошлом. Шайла всегда была грустной, впрочем, так же как и я, и это одна из причин, которая нас свела. Мы могли рассмешить друг друга. Мне казалось, я знаю о ней все. Но я не знал важных вещей, тех, что могли бы ее спасти.

— Мой муж ждет тебя.

— Скажите Джорджу, что сейчас я не могу. Но когда вернусь вместе с Ли… Тогда мы и встретимся.

— Ты побывал на могиле Шайлы?

— Нет, — ответил я почти сердито.

— Мы установили красивый камень. Очень красивый. Тебе понравится.

— Мы с Ли пойдем туда вместе.


Вернувшись в больницу, я увидел, что доктор Питтс повел моего деда Сайласа и моего отца в палату к матери. Братья радостно меня окружили, а когда к нам присоединился вернувшийся из офиса Даллас, мы обсудили, как прошел день. Врач обещал меньше чем через неделю отпустить Люси домой. С реки донеслись гудки судна. Даллас начал было рассказывать нам о бракоразводном процессе, которым занимался, как вдруг Дюпри подошел к окну и выглянул наружу.

— Мост развели, — сказал он. — Ти, дай-ка бинокль!

— Он у меня в портфеле, — ответил Даллас. — На телеграфном столбе возле моего офиса скопа вывела птенцов.

Гудки стали громче.

— Еле ползущее судно в час пик, — бросил Даллас. — Что может быть хуже!

— Час пик в Уотерфорде, — усмехнулся я.

— Город растет, — заметил Ти.

— Что-то не вижу судна, — произнес Дюпри, глядя в бинокль.

Мы присоединились к Ти и дружно уставились в сторону разведенного моста.

— Должно быть, наш братец, — отозвался Ти. — Просто так мост не развели бы.

— Говорю же тебе: нет никакого судна, — повторил Дюпри.

— Джон Хардин знает человека, который обслуживает мост, — заметил Ти.

— Почему у меня сердце екнуло? — спросил Даллас.

— На что это вы, ребята, там пялитесь? — услышали мы голос подошедшего сзади отца.

— Где Джон Хардин, папа? — поинтересовался я.

— С ним все в порядке. Я только что сказал это твоей матери. Виделся с ним сегодня утром. Он выглядел на миллион баксов. Попросил дать ему пистолет.

Дюпри опустил бинокль и наградил отца злобным взглядом. Снова поднес бинокль к глазам и посмотрел на мост.

— Господи, я вижу Джона Хардина. У него что-то в руке. Поздравляю, папа. Это твой пистолет.

— Ты что, дал пистолет шизофренику?! — возмутился Даллас.

— Нет, я дал его Джону Хардину, — произнес судья. — Мальчик сказал, что хочет пострелять по мишеням.

Мы высунулись из окна и увидели человека, мчащегося во весь опор к центру разведенного моста. Мы завороженно следили за тем, как он, не сбавляя скорости, головой вперед нырнул в реку.

— Это Джонсон, — догадался Ти, и мы вчетвером припустили по коридору и понеслись к стоянке.

Дюпри сел за руль своей машины, и мы помчались по тенистым улицам, пока не увидели синие вспышки. Возле моста стояли в ряд три полицейские машины.

— К водному транспорту здесь относятся очень серьезно, — заметил Даллас. — А он нарушает не только местный закон. Очень скоро здесь будет полно федералов. Им вряд ли понравится, что в это время суток прервано движение автотранспорта. И им уж точно не понравится, что парни с пистолетами захватывают единственный мост, ведущий на острова. Ребята, Джон Хардин в опасности.

Дюпри ехал по боковым улицам, чтобы не попасть в пробку, однако ему пришлось пробиваться через хвост автомобилей на Калхаун-стрит, которая вела прямо к мосту.

— Водители просто кипятком писают, — заметил Даллас, когда Дюпри вынудил пожилую даму подать назад, так что бампер ее машины уперся в шедшую позади нее «тойоту короллу».

Непрерывно гудя, Дюпри вырулил на дорогу с односторонним движением, в противоположном направлении от моста. Он пронесся мимо застывшей автомобильной очереди и ошалевших водителей, пока не добрался до двух патрульных машин, также припаркованных в неположенном месте. Наша четверка выскочила из автомобиля и присоединилась к шеренге полицейских, которые смотрели на непокорного Джона Хардина через разделяющую их полоску воды. Джон Хардин, наконец оставшийся в одиночестве, бросал вызов всему миру.

Добравшись до моста, мы увидели шерифа Арби Вандайвера, пытавшегося вступить в переговоры с Джоном Хардином. Но все мы прекрасно знали, что Джон Хардин уже достиг фазы, когда суматоха на мосту для него ничего не значила, а звучавшие в голове нашего брата голоса заставляли прислушиваться только к своему подлинному внутреннему миру. Он давно создал собственный остров и, когда на него накатывал приступ безумия, был на нем сам себе проповедником.

— Эй, Уотерфорд! — кричал Джон Хардин. — Твою мать! Вот что я думаю о городе и обо всех тех, кто в нем живет. Что за гнилой городишко! Все, кто вырос здесь, или все, кому пришлось здесь хоть немного пожить, становятся законченными, ни на что не годными говнюками. Это не твоя вина, Уотерфорд. Ты ничего не можешь поделать, ведь ты насквозь прогнил. Но погодите, скоро вы все увидите, что вы полное дерьмо.

— Я даже горжусь тем, что я Макколл, — прошептал Даллас.

— Ну хорошо, Джон Хардин, — сказал в мегафон шериф Вандайвер. — Нажми на кнопку и опусти мост. Ты устроил огромную пробку.

— Здесь нельзя было строить мост, шериф. Вам это известно лучше, чем кому бы то ни было. Помните, какими красивыми были острова, прежде чем здесь построили мост? Можно было пройти много миль и не увидеть ни одного дома. Повсюду гнездились дикие индейки. Стоило забросить удочку — и рыба тут же клевала. А теперь? Черта с два! Здесь поселилась тысяча генералов, играют в свой идиотский гольф. Миллион генералов в отставке с придурочными женами понастроили себе вилл. Отсюда и до берега устроили семь полей для гольфа. Сколько еще таких полей понадобится этим засранцам?

— Прямо в точку, — сказал кто-то в толпе позади нас.

С другой стороны моста собралась еще одна толпа.

— Верни мне мой мост, малыш! — приказал шериф.

— Раньше у нас был сказочный город! — крикнул Джон Хардин, взывая к ностальгическим чувствам шерифа.

— Да, малыш, здесь был рай на земле, — устало согласился шериф. Мегафон искажал его голос. — Нажми на кнопку и отдай папочке его мост, а не то, Джон Хардин, придется сделать тебе больно.

При этих словах Дюпри решил взять переговоры на себя.

— Давайте без обиняков, Вандайвер. Вы же не причините вреда Джону Хардину?

— Это сделаю не я, — ответил шериф. — По правилам, в случае чрезвычайной ситуации я должен вызвать из Чарлстона спецназ. Они уже летят на вертолете.

— Что они сделают с Джоном Хардином? — поинтересовался я.

— Они его убьют, — бросил шериф. — Тем более что он вооружен.

— Отзовите спецназ, шериф, — не выдержал Даллас. — Прикажите им вернуться. Мы заставим Джона Хардина опустить мост.

— Так дело не пойдет, — заявил шериф.

— Тогда передайте им, что здесь его братья и они его отговорят, — попросил Дюпри.

— Сейчас передам, — ответил шериф и направился к своей машине.

Джон Хардин, настороженно наблюдавший за нами, проводил взглядом шерифа.

— Я знаю, что ты сейчас говоришь, Дюпри, — закричал он. — Ты говоришь, что меня нужно застрелить и только тогда я успокоюсь. Мир подумает, что я сошел с ума, а вот я считаю, что это мир сошел с ума. Так кто из нас прав? Не позволю ни одной машине проехать по этому чертову мосту. Мать твою, Уотерфорд! Мать твою, поганый городишко! Не зря все эти городишки такие маленькие. Ты, Уотерфорд, такой маленький, потому что ни гроша не стоишь. Суда не должны дожидаться проезда машин. Автомобили — второстепенный вид транспорта. Я освободил реку Уотерфорд, пусть по ней плывут все корабли мира.

Дюпри шагнул вперед. Он больше всех любил Джона Хардина, а Джон Хардин больше всех его ненавидел.

— Сведи мост, Джон Хардин! — приказал Дюпри.

— Хрен тебе, Дюпри, — ответил Джон Хардин, показав для наглядности средний палец. — Этот дерьмовый город наградил мою бедную мать лейкемией. Когда я был ребенком, никто не умирал от рака. А теперь он у каждого второго. Как вы это объясните, тупые сукины дети? Один из вас, ухмыляющихся идиотов, даже и не думает, как он затрахал этот город. А началось все с моста. Сколько говнюков проехало по нему в свои гольф-клубы. Они не знали, чем все закончится… Прекрасно закончится…

— Завтра утром я потеряю всех клиентов, — прошептал мне Даллас. — Всех до одного.

— Красота — вот что главное! — завопил Джон Хардин. — Просто красота. Когда в последний раз вы ездили в Хилтон-Хед? Они хотят закатать этот несчастный гребаный остров в бетон.

— Сведи этот чертов мост, Джон Хардин! — закричал Дюпри, так чтобы Джон Хардин его услышал.

Машины отчаянно гудели, и что-нибудь расслышать в этом шуме было просто невозможно. Джон Хардин выстрелил в воздух, и тогда шериф и другие полицейские приказали водителям прекратить гудеть.

— Вот он, мой брат Дюпри! — заорал Джон Хардин со своего стального острова. — Если бы устроили конкурс на самого большого засранца в мире, он точно вышел бы в финал.

— Тем не менее, — закричал я, — прошу тебя, Джон Хардин, сведи мост! Это я, Джек, говорю с тобой. Прошу тебя, сведи мост.

— Мой брат Джек уехал из Уотерфорда, покинул семью и отправился в страну, где только и делают, что едят лазанью, пиццу и прочее дерьмо. Где уж ему понять, что мост я не сведу, потому что красота — это главное, что имеет значение. Действительно имеет.

— На хрен красоту! — заорал Ти, уставший от всего происходящего.

— Расслабься, Ти, — бросил Даллас. — Мы имеем дело с настоящим сумасшедшим.

— Великий диагност, — саркастически заметил Ти.

— Когда я был ребенком, на острове Орион не было построено ни одного нового дома. А сейчас на берегу плюнуть негде. Повсюду эрозия. Морские черепахи не могут выйти на берег и отложить яйца. Можете себе представить, что думают бедные самки черепах, — не сдавался Джон Хардин.

— Черепахи не думают. Они просто черепахи, — отозвался Дюпри. — Ты ведешь себя как наркоман, Джон Хардин.

— А я-то, дурак, не мог понять, почему ты переехал в Европу, — сказал мне Даллас. — Теперь понял.

— Там легко снять квартиру, — ответил я.

— Ты неудачник! — заорал Дюпри Джону Хардину. — И всегда был неудачником и придурком, с самого рождения. Мама только что сказала мне. Она вышла из комы.

— Мама вышла из комы?! — удивился Джон Хардин. — Все ты врешь. Да пошел ты, Дюпри Макколл! — Голос Джона Хардина стал резким, как паровозный гудок. — Я не сведу мост, пока все не закричат: «Да пошел ты, Дюпри Макколл!»

— Организуйте приветствие, братья, — посоветовал Дюпри. — Он это серьезно. Если сюда явится спецназ, то его точно убьют. Они не шутят.

Мы подбежали к веренице автомобилей, нашли волонтеров и передали сообщение от водителя к водителю. Шериф проинструктировал толпу на другой стороне моста. Напряжение нарастало, стало трудно дышать. Шериф взял мегафон и скомандовал:

— Раз. Два. Три…

Город завопил:

— Да пошел ты, Дюпри Макколл!

— Громче, — потребовал Джон Хардин. — Громче.

— Да пошел ты, Дюпри Макколл! — загремела толпа.

— А теперь сведи мост, — заорал Дюпри. — А то приду и надеру тебе задницу.

— Ты что, прыгнешь с шестом, засранец? — крикнул в ответ Джон Хардин.

— На мосту есть дамы, — сказал Даллас, сменив тактику.

— Прошу прощения у всех дам, которых я, возможно, обидел, — произнес Джон Хардин с искренним раскаянием в голосе. — Но у моей матери лейкемия, и я сегодня не в себе.

— Мама вышла из комы! — снова заорал Дюпри. — Она хочет поговорить с тобой. Она не желает видеть никого из нас, пока не поговорит с тобой. Сведи мост.

— Хорошо, но при одном условии, — ответил Джон Хардин.

— Согласны, — произнес Дюпри и, не разжимая губ, словно чревовещатель, добавил: — Никогда еще не видел его в таком плохом состоянии.

— Я хочу, чтобы все мои братья разделись догола и прыгнули в реку, — заорал Джон Хардин, и в толпе кто-то рассмеялся.

— Я известный юрист в этом городе, — сказал Даллас. — Люди не пойдут решать свои проблемы к человеку, раздевшемуся при всех на мосту.

— Мы должны это сделать, — бросил Дюпри.

— Да пошел ты, Дюпри Макколл! — выругался Ти. — Я школьный учитель в этом штате. Я не могу это сделать. Просто не могу.

— Если мы этого не сделаем, спецназ пристрелит Джона Хардина.

Дюпри направился к мосту, раздеваясь на ходу. Мы последовали за ним, скидывая одежду.

— Мы разденемся догола, — сказал Дюпри, — а ты выкинешь пистолет в воду. Мы прыгнем в воду, а ты сведешь мост. Договорились?

Подумав немного, Джон Хардин сказал:

— Договорились.

Дюпри снял нижнее белье, за ним — Ти, потом — я, и наконец, очень неохотно и ворча, нашему примеру последовал Даллас.

Джон Хардин радостно заулыбался, наслаждаясь зрелищем голых и униженных братьев.

— Какие у вас у всех маленькие члены.

Все дружно рассмеялись. Даже шериф и помощники.

— А репортеры тоже здесь? — поинтересовался Даллас.

Я обернулся и увидел фоторепортера. На его шее висело несколько фотоаппаратов. Увидел и человека с видеокамерой.

— И фотографы тоже, — доложил я.

— Моей карьере конец! — в отчаянии воскликнул Даллас.

— Эта новость вмиг разлетится по всему штату, — заметил Ти.

Дюпри посмотрел на небо и крикнул:

— Выбрось пистолет в воду. Исполняй уговор.

Джон Хардин помедлил и бросил пистолет в реку.

— Мы сейчас прыгнем в воду, — сказал Даллас. — А ты сведешь мост. Договорились?

— Питьевая вода этого города наградила мою мать лейкемией. Вы, придурки, пьете воду из Саванны. Она заражена ядерными отходами и всякой дрянью с бумажной фабрики…

— Ну как, уговор? — настаивал на своем Дюпри. — Мама вышла из комы. Она спрашивала о тебе. Она действительно хочет тебя видеть.

— Мама, мама! — выкрикнул Джон Хардин.

— Договорились? — не отступал Дюпри.

Джон Хардин посмотрел на нас. Его глаза злобно прищурились, и он закричал:

— Прыгайте, голые ублюдки! Прыгайте! И пусть акулы откусят ваши маленькие члены. Прыгайте, и тогда я сведу мост.

— Я боюсь высоты, — простонал Ти.

— Я тебе помогу, — произнес Дюпри и столкнул его с моста.

Ти орал до тех пор, пока не вошел в воду. Когда он выплыл на поверхность, мы дружно прыгнули с уотерфордского моста и, как мне показалось, продемонстрировали стиль.

Я окунулся в холодную апрельскую воду глубже, чем когда-либо в жизни, так глубоко, что, несмотря на открытые глаза, слепо поплыл на свет. Вода была мутной, взбаламученной, с массой питательных веществ, способствующих росту изумрудно-зеленой болотной травы. Когда я вынырнул, то увидел троих своих братьев, их глаза были устремлены на стальные балки моста, и я тоже на них уставился, обнаружив, что мост начал медленно сдвигаться: Джон Хардин исполнял свою часть договора. Шериф помахал нам рукой, выкрикивая слова благодарности.

Начинался прилив, он был таким мощным, что нас пронесло на сто ярдов по течению, но мы все же успели заметить, как шериф и его люди надевают на Джона Хардина наручники и запихивают в полицейскую машину.

— Что теперь? — поинтересовался Ти.

— Пусть прилив перенесет нас к дому отца, — сказал я.

— Моей карьере конец, — простонал Даллас.

— Начнешь что-нибудь новое, братишка, — отозвался Ти. — Займешься, например, синхронным плаванием. Голышом.

Мы рассмеялись. Ти и Дюпри нырнули, и две их волосатые ноги одновременно поднялись над водой, а через минуту, откашливаясь и отплевываясь, братья выскочили на поверхность.

— У нас маленькие члены, — рассмеялся Ти.

— Говори за себя, сынок, — обиделся Даллас.

— Я же на тебя смотрю. Мы все одинаковые, — заметил Ти и улегся на спину, печально изучая собственные гениталии.

— У меня вопрос, — сказал я, подплывая к ним по-собачьи и радуясь, что осада закончена. — Как часто Джон Хардин выкидывает такие номера?

— Два или три раза в год, — ответил Дюпри. — Но сейчас что-то новенькое. Он никогда раньше не брал оружия и никогда не забирался на мост. В этот раз я поставил бы ему высший балл за креативность.

— Очень печально. Так трогательно, — заметил Даллас, плывя на спине.

— Да уж, — отозвался Дюпри. — Но и смешно.

— И что тут смешного? — возмутился Даллас. — Нашего брата в наручниках повезли в психушку.

— А ты когда-нибудь думал, что можешь спрыгнуть с моста абсолютно голым на глазах у всего города? — спросил Дюпри.

Я расхохотался, чувствуя прилив любви к братьям, и энергично поплыл. Несколько минут мы молчали, и меня раздирали противоречивые чувства: я ощущал одновременно восторг и грусть. Мы были настоящими местными парнями: хорошими пловцами и умелыми рыбаками, выросшими и возмужавшими в доме, наполненном тайными страхами, и детство наложило на каждого особый отпечаток. Нас окружало темное облако, сотканное из недоверия и искажений. Смех для нас был и оружием, и вакциной.

Вода струилась по моему телу, как холодный шелк. До сих пор я не знал такой чистой, животной наготы. Я прислушивался к болтовне братьев и с каждым их словом становился все ближе к ним. Глядя на них, я видел недостатки, которые принес с собой в свою взрослую жизнь. Как и у меня, у них был вспыльчивый характер, и тем не менее все мы сохраняли доброжелательность по отношению к окружающим в ущерб себе. Все мои братья были ершистыми, однако, заглянув мне в глаза, выражали свою любовь смехом и никогда не выказывали желания сбежать куда-то, пока я был рядом.

Мы махали людям на берегу, а течение несло нас вперед. И моим братьям, так же как и мне, не хотелось, чтобы этот день кончался. Мы по очереди рассказывали друг другу разные истории, и братья, так же как и я, доходя до излюбленных подробностей в своих рассказах, уточняли, когда это было. Подробностями этими, точно экзотическими пряностями, каждый сдабривал слои своих историй. Братья были мальчиками с Юга и знали, в какой момент следует прибавить жирку, так чтобы мясо зашипело. Их голоса расцветали вокруг меня, и мне нравилось звучание южной речи. Братья перебивали друг друга, перекрикивали один другого, а мы все плыли по реке, той, что когда-то пела нам колыбельную. Я слушал речь моих братьев, похожую на вечерний дымок, вслушивался в их приятный выговор, с мягкими, как у котенка, рыкающими согласными и гортанными гласными. Слова родного языка падали нежно, точно капли росы.

Я плыл по воде, ведущей к отцовскому дому, в маленькой братской армаде, понимая, что на следующий день самолет унесет меня в Европу, к дочке, но эта неделя, проведенная здесь, уже успела изменить течение моей жизни. Я чувствовал неразрывную связь с рекой, с городком, с открытым вечным небом, со всем, что окружало меня.

Моя дочь не знала ничего и никого из того, что необъяснимым образом было для меня жизненно важным. Завтра я вернусь домой, расскажу Ли обо всем, что видел, слышал и чувствовал, открою ей свое сердце и попрошу ее, выросшую без матери и мечтающую о материнской ласке, простить меня. Я увез ее от того, чем мы оба с ней были. Я отдал ей все, за исключением Юга. Украл у нее визитную карточку.

На следующий день Майк Хесс и Ледар отвезли меня в аэропорт Саванны, и я дал согласие на участие в проекте. Майк подловил меня в минуту слабости, когда я снова влюбился в собственную историю.

Глава семнадцатая

Пляжная музыка

В годы, которые я называл своим детством и которые были освещены для меня каким-то безумным и в то же время прекрасным светом, я рос в трехэтажном доме с множеством помещений, постепенно влюбляясь в непрактичных архитекторов, создавших альковы и странные комнаты, достаточно большие, чтобы в них растворялись дикие ссоры родителей. Я был нервным мальчиком, и потайная лестница была моим любимым местом. Отец же любил юриспруденцию и хороший бурбон, а потому к дому относился равнодушно. Но мама дышала этим домом, вбирала его в поры своей кожи, знала его наизусть, до последнего дюйма, и даже разговаривала с ним весной в пору генеральной уборки. Для моего отца дом был местом, где он мог повесить шляпу и пальто и где держал коллекцию книг, но для матери это был дар, посланный ей Небесами.

Дом был построен в 1818 году в стиле, называемом теперь уотерфордским: солидный оштукатуренный землебитный фундамент, обращенные на восток веранды, которые в самые жаркие летние дни ловили прохладный ветерок, поднимавшийся с реки.

Просторные комнаты, высокие потолки, пропахший нафталином и кедром чердак, забитый поломанной мебелью, коробками, старыми шторами и способный в минуты опасности дать укрытие маленькому детскому городку. В руки Джонсона Хэгуда и Люси Макколл дом попал совершенно случайно.

Нам рассказывали, что самого начала брака родители наши вели себя словно два наступавших друг на друга циклонических фронта. В их союзе не было ни малейшей гармонии. Источником тревожной информации стала для меня говорливая бабушка Джинни Пени, любившая намекать на то, что моя мама свалилась с телеги с капустой, каким-то образом околдовала моего невинного отца и притащила к алтарю. Возможно, приняв во внимание именно снобизм Джинни Пени, отец привез мою мать Люси в Уотерфорд уже как свою законную жену, еще даже не успев назвать родителям ее имя. Ни один житель Уотерфорда даже слыхом не слыхивал о Люси, тем более о ее родителях, при том что для южанина нет ничего важнее происхождения, а происхождение ее было выдумано от начала до конца с того момента, как отец встретил ее в бурлеск-клубе Атланты. Отец пил и не знал, что Люси стриптизерша, у которой просто был выходной. Джонсон Хэгуд только что вернулся из Европы, со Второй мировой, повидал столько крови, что хватило бы и на десять жизней. Когда они встретились, он, так же как и Люси, присматривался, с чего бы начать. Их брак был зарегистрирован в офисе мирового судьи неподалеку от Форт-Макклеллан. Отец был в военной форме, мама — в свободном закрытом белом платье. Я родился через пять месяцев после свадебной церемонии, и Люси называла меня «дитя любви», пока Джинни Пени не отучила ее от этой привычки. Хотя мне нравилось, когда мама так меня называла.

В детстве я мало что об этом знал и собрал по кусочкам обрывочные сведения уже после госпитализации матери, когда у нее обнаружили лейкемию. Источники информации были разными, но главным стала сама мать. Рак позволил ей прямо взглянуть на прошлое во всей его неприглядности. Люси не была ровней моему отцу, к тому же он был слишком красив. Она увидела прекрасный шанс изменить предсказуемую и безрадостную жизнь, а потому не раздумывая ухватилась за него. Поскольку у нее не было семейных корней, для достижения цели она использовала свое яркое воображение. Люси сочинила автобиографию, а так как Джонсон Хэгуд на это повелся, впоследствии повторяла ее, когда рассказывала о себе, слово в слово.

Отец сказал родителям, что женился на Люси ОʼНил, танцовщице из Атланты, совершенствующей свое мастерство в кордебалете. В 1947 году в Атланте не было балетной труппы, но откуда отцу было знать этот культурологический факт. Люси ОʼНил отличала поразительная красота, естественно возникшая из грязной генной лужи, огороженной предупреждающими знаками. Но именно ее фигура притягивала взгляды всех мужчин, так как эти удивительные изгибы иначе как соблазнительными назвать было нельзя, и это слово взрывалось на языке сладостью тропического фрукта. Я всегда подозревал, что отец женился именно на сексапильных формах женщины, а что представляла собой эта самая женщина, понятия не имел. Он знал, что она не слишком образованна, но ему даже в голову не могло прийти, что она попросту безграмотна. Она подкупила его яркостью и свежестью натуры. На самом деле он женился на Люси ОʼНил, чтобы досадить своей матери, и преуспел в этом сверх всяческих ожиданий. Джинн Пени Синклер-Макколл назвала невестку «настоящим отребьем», как только увидела Люси.

Однако бурлеск-шоу — не самый плохой университет для шестнадцатилетней девушки, которой не было необходимости ходить в школу, чтобы получить диплом за знание мужчин. В ее мире женщина должна была понимать азбуку похоти, и азы этой науки дались ей на редкость легко, так что она успешно смогла применять ее на практике. Люси всегда имела преимущество перед прилизанными и изнеженными женщинами, которых впоследствии встречала в Уотерфорде, потому что знание мужчин у нее шло снизу, а не сверху. Она знала только тех парней, что, накачавшись пивом, визжали и требовали, чтобы она сняла лифчик, и совали ей в трусы долларовые банкноты. И совсем не знала мужчин в смокингах, рассуждавших на званых вечерах о стихах Сидни Ланьера [89]. Взгляд ее на мужчин был односторонним, но нельзя сказать, чтобы неточным: мужчины были пленниками своих гениталий, а женщины — хранителями ключей от рая. Ее теории относительно отношений между полами были откровенными до грубости и анималистическими, причем она осталась им верна до конца своей жизни. Когда на вечерах она шла мимо беседующих мужчин, все женщины в комнате следили за ней со злобным изумлением. И хотя Люси не отличалась особой утонченностью, никто лучше ее не понимал сути дела.

В первый же день знакомства с Джонсоном Хэгудом Люси придумала для себя прошлое, сказав, что она единственная дочь почтенных родителей из Атланты. Выросла она в Бруквуд-Хиллз, на Палисейдз-роуд, в доме номер 17, построенном в тюдоровском стиле. Ее отец был партнером в юридической фирме «Кинг энд Сполдинг», единственной католической фирме в городе, и занимался трастовыми фондами, а мать Кэтрин по материнской линии происходила из рода Сполдингов, и оба ее родителя были прихожанами церкви Святого сердца. Кэтрин стала первой католичкой, вступившей в юниорскую лигу Атланты. Оба родителя погибли под колесами поезда возле Аустелла, когда Гарнер ОʼНил попытался проскочить под закрытым шлагбаумом.

Люси отправили в Олбани, штат Джорджия, к незамужней тетке, которую девочка ненавидела всей душой, а потому, когда ей исполнилось шестнадцать, сбежала из дома и в фургоне, перевозившем яйца, доехала до Атланты. С 1947-го до 1986 года это была официальная версия истории Люси, и ни слова в ней не было изменено.


История эта была подлинной, и Люси поведала ее стриптизерша постарше, которая несколько лет была любовницей Гарнера ОʼНила и с удовольствием продолжала бы оставаться таковой, если бы он сам и его жена не погибли под колесами поезда. Каждый раз, когда муж и дети просили Люси рассказать о ее родителях, она начинала рыдать, так что все попытки удовлетворить любопытство пресекались на корню. Вот так мать поняла силу рассказов и слез. Трагическая смерть ОʼНилов сформировала костяк ее рассказа. Люси оставалась верна своей истории, и это придавало убедительности выдумке.

Джинни Пени Макколл, выросшая среди Синклеров из Чарлстона и с молоком матери впитавшая секреты аристократического воспитания, с первого взгляда поняла, что Люси самозванка. По одному только выговору Люси Джинни Пени догадалась, что та не жила в Атланте и уже тем более не выросла в обеспеченной семье. Джинни Пени в первый же вечер объявила мужу, что Люси — «не что иное, как отребье, настоящая белая рвань, и я не верю ни слову ни о ее родителях, ни о катастрофе на переезде в Аустелле». Люси поняла, что провести Джинни Пени ей не удастся, и постаралась завоевать расположение свекра, Сайласа Клэйборна Макколла.

Он славился по всей округе как охотник и рыбак, а Люси очень скоро узнала, что Джинни Пени ни разу в жизни не выстрелила из ружья. Когда начинался сезон охоты на оленей, Люси отправлялась с Сайласом в лес, оставив сыновей на Джинни Пени. Когда весной вверх по течению устремлялись на нерест шэд [90]и кобия [91], она составляла компанию свекру во время рыбалки. Зимой они вдвоем сидели в засаде в ожидании стай шилохвости [92], зеленоголовок и крякв, опускавшихся на залитые водой рисовые поля. Поскольку у нее были свои тайные способы увеличивать запасы снастей и снаряжения, Люси постепенно сама вошла во вкус детских игр Сайласа Макколла. Если Джинни Пени возмущалась тем, что Люси не знает разницы между чистым серебром и серебряным покрытием, то Сайлас хвалился, что невестка забрасывает удочку не хуже любого мужчины и может выследить кабана на болоте. Жалобы Джинни Пени на Люси были того же порядка, что и в адрес самого Сайласа. Если Сайлас всегда начинал с того, что пытался понять характер незнакомого человека, то Джинни Пени тут же кидалась проверять фарфор в буфете на предмет кражи. Муж объявил всему городу, что его невестка — «отличная девчонка». Для южанина это наивысшая похвала, и уж такого Джинни Пени не смогла простить моей матери до конца ее жизни.

Осенью 1948 года, вскоре после женитьбы на Люси, Джонсон Хэгуд Макколл поступил в юридическую школу Университета Южной Каролины в Колумбии. Раз в неделю он уезжал из Уотерфорда на три дня, останавливаясь в пансионе, а оставшуюся часть недели жил дома с женой. Война подняла уровень его амбиций, и учеба давалась ему легко. Голова у него была хорошо устроена, он обнаружил в себе умение вести дискуссии и способность к жонглированию словами. Юридическая школа дала ему также возможность общаться с женщинами, на время оставившими колледж ради работы в военной промышленности. Общество образованных женщин стало для него забытым удовольствием и в тот первый год настроило его на критический лад по отношению к жене, поскольку за ее живостью и свежестью он не разглядел чудовищной необразованности. Джонсон Хэгуд пожалел о своем импульсивном поступке, осознав, что женитьба на Люси не принесет ему в жизни никаких выгод. Совершенно случайно он обнаружил, что она даже не слышала о Моцарте, Мильтоне и о Священной Римской империи. Она не только была необразованной, но и не проявляла ни малейшего интереса к его занятиям юриспруденцией.

Каждый день Люси слушала радио, и Джонсон Хэгуд ни разу не видел, чтобы она взяла в руки книгу или журнал, а когда он пытался рассказать ей о какой-нибудь юридической проблеме, то она откровенно зевала. Он предложил ей прослушать лекции в каком-нибудь колледже в целях самосовершенствования, однако Люси твердо заявила, что всю свою энергию и внимание направит на воспитание детей. Если ему нужна образованная женщина, то он должен был подумать об этом раньше, прежде чем жениться на ней. Джонсона Хэгуда так трогала радость Люси в связи с очередной беременностью, что он капитулировал перед женой, и это наложило отпечаток на всю их дальнейшую жизнь.

«Берегитесь ранимых женщин, — говорил нам впоследствии отец. — Ранимые женщины обязательно возьмут над вами верх».

Беременность невестки заставила Джинни Пени действовать. Она практически насильно увезла Люси на месяц в Чарлстон и прочитала курс лекций на тему обычаев и этикета жизни на Юге. Наказала Люси больше смотреть и меньше говорить, дала ей базовые понятия о серебре, рисунках на фарфоре, умении вести себя за столом и поддерживать светскую беседу. Это был интенсивный четырехнедельный курс подготовки. За это время Джинни Пени, к своему ужасу, убедилась в том, что даже не представляла, из каких низких слоев общества на самом деле вышла ее невестка.

В ресторане «У Генри» на Маркет-стрит Люси внимательно и осторожно изучала меню и заказывала то же, что и свекровь. Джинни Пени думала, что это говорит о недостатке воображения у невестки, однако это свидетельствовало о желании Люси чему-то научиться и о ее удивительной способности к мимикрии.

К удивлению Джинни Пенн, Люси оказалась талантливой ученицей. По возвращении в Уотерфорд она уже правильно держала вилку и нож и разрезала кусок мяса на тарелке из веджвудского фарфора, не привлекая к себе внимания. Она могла накрыть стол на десять персон и знала, что следует делать с вилкой для салата и ножом для рыбы и какой бокал предназначен для красного вина, а какой — для белого. Джинни Пенн научила Люси готовить семь различных обедов на каждый день недели, поскольку Джонсон Хэгуд пожаловался, что Люси и простой каши не может сварить. Хотя сама Джинни Пенн не отличалась кулинарными талантами, основы она знала и готовила правильную чарлстонскую еду. Она с большими церемониями передала Люси свой секретный рецепт приготовления риса с крабами, местного блюда, название которого произносилось с мурлыканьем на французский манер. Она внушала Люси, что для женщины приготовление пищи — самый верный способ добиться утонченности. К готовке не следует относиться слишком серьезно, но необходимо достичь совершенства в семи блюдах, которые были бы приятны на вкус и на взгляд, что создаст ей репутацию достойной дамы.

По возвращении в Уотерфорд Люси Макколл и ее муж сняли очаровательный, хотя и не вполне отремонтированный домик, в свое время служивший жильем для рабов, за особняком Харриет Варнадо Коутсворт. Джонсон Хэгуд использовал все свое красноречие, чтобы уговорить на это затворницу мисс Коутсворт, ужасную чудачку, что не такая уж редкость для маленьких южных городишек. Она была жуткой злюкой, со склонностью к паранойе, не пользующейся особой популярностью в городе. Дом ее не красили с двадцатых годов, и, чтобы раздобыть денег, она продала Герману Шиндлеру, антиквару из Чарлстона, всю старинную фамильную мебель. Мисс Коутсворт согласилась сдать дом Джонсону Хэгуду, потому что отчаянно нуждалась в средствах и знала, что он состоит в родстве с Синклерами из Чарлстона. Сделку она заключала через полуоткрытую заднюю дверь, при этом не смотрела в лицо своего нового квартиранта и даже не спросила имя его жены.

Поскольку Люси большую часть недели проводила без мужа, учившегося в юридической школе в Колумбии, она потихоньку начала обхаживать Харриет Варнадо Коутсворт, использовав для этого все трюки, которым научилась в Чарлстоне. Она рвала цветы, как полевые, так и садовые, и оставляла их в простых стеклянных вазах у порога задней двери Харриет. Когда Люси ходила в магазин, то специально покупала несколько помидоров и огурцов или других сезонных овощей для хозяйки. Хлеб и печенье она всегда пекла и на долю Харриет. Во всем этом не было особого расчета, просто Люси в Уотерфорде была так же одинока, как и Харриет Коутсворт.

Первый месяц Харриет не позволяла Люси заходить к ней в дом, однако принимала подарки в виде цветов и еды. Она писала благодарственные записки на бумаге тридцатилетней давности, которые Люси бережно хранила, хотя и не могла прочесть. По выходным Джонсон Хэгуд читал их ей вслух, так как Люси уверяла, что ей нравится звук его голоса, когда он читает столь изящно изложенный текст. Вскоре Люси начала давать Джонсону задания, связанные с домом Харриет. Однажды она попросила его починить опасно покосившееся переднее крыльцо. В другой раз Джонсон уговорил Харриет позволить ему подняться к ней на крышу, где он два дня латал дыры. У Джонсона были умелые руки, и Харриет постепенно выползла из скорлупы своего одиночества и начала обращаться к нему с просьбами. Но сердце свое она отдала Люси.

Как-то раз, заметив, что уже в течение нескольких дней в доме Харриет нет никаких признаков жизни, Люси отворила заднюю дверь и вошла в покрытое плесенью замшелое жилище. В некоторых комнатах мебель была составлена штабелями до потолка, и Люси с трудом пробиралась по узкому проходу из комнаты в комнату, пока наконец не обнаружила красивую резную винтовую лестницу.

Бедняжке даже показалось, что она находится под водой, — так сильно в доме пахло плесенью и водорослями. Все было таким ветхим, что когда Люси поднималась по лестнице, периодически выкрикивая: «Мисс Коутсворт, мисс Коутсворт!» — то у нее в руках даже оказался кусок обоев в цветочек.

Добравшись до хозяйской спальни и толкнув дверь, Люси увидела Харриет Коутсворт, лежавшую на полу без чувств в луже собственной мочи.

Когда в ту ночь Харриет проснулась в своей спальне, рядом с ней была Люси. Люси объяснила Харриет, что у нее двусторонняя пневмония, но этот старый доктор Лоуренс вколол ей большую дозу пенициллина, а потому можно не беспокоиться: болезнь они захватили вовремя. Люси вымыла спальню, расставила повсюду свежие цветы. Она продезинфицировала ванную, сменила белье, раздвинула занавески и впервые за несколько лет впустила в дом солнечный свет. Но Харриет была слишком слаба и дезориентирована, чтобы жаловаться. Хотя в ее голубых глазах читались страх и подозрительность, у нее не было сил, чтобы устроить сцену. Когда она снова проснулась, Люси накормила ее с ложечки домашним овощным супом.

Люси ухаживала за Харриет на протяжении всей ее болезни, легко и весело. За две недели уотерфордская ведьма мисс Коутсворт обрела дочь, которой у нее никогда не было, и в последние два года жизни Харриет Люси узнала, что значит быть дочерью и как дочь ведет себя у постели умирающей матери. Обе женщины залечивали раны своего прошлого и наводили мост через разделявшую их социальную пропасть.

Харриет продолжила процесс, начатый Джинни Пени в Чарлстоне, и рассказала Люси о некоторых западнях и опасностях, которые могут поджидать ее в Уотерфорде. Пожилая женщина открыла Люси секреты и скандалы старейших семей Уотерфорда. И эти скандалы, как ничто лучше, стерли глянец с великого имени старой доброй Южной Каролины. Харриет доказала это, поведав Люси о падении десятка знатных семейств, в которых отцы и сыновья запятнали себя связью с девушками из низших слоев общества. Хотя Харриет рассказала ту же историю, что произошла с Джонсоном Хэгудом, сходства она не заметила, так как была ослеплена привязанностью к Люси.

Я родился 5 ноября 1948 года в спальне на втором этаже дома Варнадо Коутсворт в огромной кровати, в которой появились на свет несколько поколений Варнадо и Коутсвортов. При крещении меня назвали Джонсоном Варнадо Коутсвортом Макколлом, по настоянию Харриет и к радости Люси, поскольку такое имя возмутило Джинни Пени. Весь Уотерфорд смеялся, когда Люси обнародовала длинное имя первенца, зато Харриет Варнадо Коутсворт плакала от умиления. Ей всегда хотелось иметь сына, которого она могла бы назвать в честь любимого отца, и она наконец-то дожила до исполнения своего желания.

Имя, данное мне при крещении — Варнадо Коутсворт, — на протяжении всего детства причиняло мне большие неудобства, так как весь город знал, что никакой я не Коутсворт, да и Варнадо в глаза не видел. В паспорте и водительском удостоверении стояло имя Джон В. К. Макколл, а во время вьетнамских событий я объяснял активистам университетского кампуса, что мои родители назвали меня в честь Вьетконга [93]. И на протяжении всей своей жизни только в сильном подпитии или в беседе с близким другом я со стыдом раскрывал свое претенциозное имя.

Уотерфорд целых полгода хохотал над амбициозностью Люси, пока Харриет неожиданно не скончалась во сне. Но все как-то сразу перестали смеяться, когда огласили завещание Харриет, в котором та завещала все, включая дом Варнадо Коутсвортов, Джону Хэгуду и Люси Макколл.

Собственность изменила Люси до неузнаваемости. Она полюбила размеры, форму и простое величие дома, в котором растила своих детей. Дом привил матери страсть к красивой архитектуре, она начала разбираться в антиквариате, в садоводстве, полюбила наблюдать за жизнью и повадками птиц, а также слушать, как во время летней грозы дождь барабанит по оцинкованной крыше. Они с отцом отреставрировали антикварную мебель, беспорядочно сваленную в комнатах и на чердаке. Дом сблизил их так, как ничто другое, даже мое рождение.

События, стоявшие за неожиданным наследством, преобразили мать. Она вдруг почувствовала, что, несмотря на все, может прожить счастливую жизнь. Люси объявила во всеуслышание, что с домом связана самая известная в наших краях история любви, и с удовольствием делилась имеющейся информацией с туристами, осматривающими наш дом каждый год во время Весеннего тура и ловившими каждое слово матери. Люси надевала платье с кринолином, и в свете свечей ее плечи выглядели особенно пленительно. Сначала она показывала дом, а потом приводила туристов в полный восторг, рассказывая историю, услышанную от Харриет Коутсворт незадолго до моего рождения. Тем самым Люси навсегда изменила Весенние туры.

Каждый год мы с братьями собирались послушать, как наша мать рассказывает о прекрасной Элизабет Барнуэлл Коутсворт, двоюродной бабушке Харриет, некогда ходившей по сосновым полам, на которых в детстве мы затевали шумные игры. Историю эту мать излагала так страстно и убедительно, что мы, ее преданные сыновья, думали, что она рассказывает о собственном девичестве и что именно ее окружала толпа молодых людей, которых, как и нас, восхищала и притягивала ее красота.

— Звали ее Элизабет Барнуэлл Коутсворт, — обычно начинала свое повествование моя мать. — Родилась она в спальне, где уже через сто лет появился на свет мой сын Джек. Когда родители послали ее доучиваться в школу Чарлстона, о ее красоте уже ходили легенды. Во время посещения очередного бала южная красавица Элизабет впервые повстречала видного молодого лейтенанта по имени Уильям Текумсе Шерман, часть которого была расквартирована в Форт-Маултри. Всего один танец — и выпускник Вест-Пойнта [94]оказался в плену ее чар.

Когда бы Люси ни упоминала имя антихриста Шермана, слушатели, в основном южане, потрясенно ахали: ведь они выросли на рассказах своих родственников о том, как Шерман огнем и мечом прошелся по Югу. Ни один южанин, даже самый либерально настроенный, не мог простить Шерману его «марша к морю», когда тот навсегда сломал хребет Конфедерации. Отвращение к Шерману мать использовала по полной программе. Мы стояли наверху, возле перил, в пижамах, и мать подмигивала нам, а мы подмигивали ей в ответ, слушая, как она продолжает рассказ об Элизабет и ее поклоннике. Хотя толпа нас не замечала, мы отлично видели Люси, и всякий раз ее история нас волновала. Каждый год ее рассказ становился все длиннее, обрастая подробностями, которые мать сама сочиняла. Поскольку история Шермана и Элизабет принадлежала матери, и только ей одной, история эта отметила начало ее преображения в глазах уотерфордского общества. На протяжении всего моего детства во время Весеннего тура мать встречала хорошо одетые толпы туристов, которые ходили по улицам в сопровождении гидов с зажженными свечами в серебряных канделябрах. Поскольку в юности Люси выступала на сцене, она с легкостью играла роль аристократки-южанки. Когда Люси, в подаренном Джинни Пени платье, появлялась на веранде, чтобы приветствовать шаркающие толпы, входившие в старинные дома, словно в домовые церкви, вся группа не могла сдержать восторженного вздоха. С годами, обретя уверенность в себе и в своем положении в городе, Люси прославилась в наших местах как талантливая рассказчица. Мать соглашалась — уж что есть, то есть — и говорила, что своими способностями обязана генералу Шерману. Над бедным Ти всю жизнь издевались из-за данного ему имени — Текумсе. Но назвали его так в честь солдата, а не знаменитого генерала.

Став старшеклассником, в подарок на Рождество я получил билет на ежегодный Весенний тур по частным домам. В экскурсии приняли участие и мои одноклассники — для них организовали специальную экскурсию, — родители которых решили, что ученикам выпускных классов пора познакомиться с архитектурными шедеврами родного города. В тот вечер, в 1966 году, я пришел к дому, в котором вырос, впервые как турист, и так же, как и все, был потрясен, когда мать вышла в старинном платье настоящей уроженки Юга, с волосами, уложенными локонами, при этом ее раскрасневшееся лицо сияло в дрожащем пламени свечей. Я посмотрел наверх и увидел, что младшие братья заняли свои законные места на верхней веранде. В первые годы мать была еще неискушенной и искажала многие факты, но в этот вечер она продемонстрировала высочайший профессионализм. Ее голос звучал просто прелестно, когда она поздоровалась с группой, собравшейся полукругом возле лестницы. Потом мать отдельно поприветствовала нас, десятерых старшеклассников уотерфордской средней школы, на что мы откликнулись громким «ура».

Я держал за руку Ледар Энсли, хотя наш школьный роман подходил к концу. Джордан встречался с Шайлой, а Майк и Кэйперс обхаживали бойких близняшек Макги, родители которых были членами совета Исторического музея города. Историю Шермана я до сих пор слышал урывками, поскольку мать водила толпу из комнаты в комнату.

Невозможно описать, как я гордился в тот вечер мамой, которая начала свой рассказ с Харриет Варнадо Коутсворт, а от нее перешла к истории двоюродной бабушки Харриет — Элизабет. Родилась эта самая Элизабет во время редкой для Уотерфорда метели, и, возможно, именно выпавшему в ту ночь снегу, который укрыл город одеялом толщиной в шесть дюймов, она и была отчасти обязана своей сказочной красотой. И я вновь оказался во власти материнских чар, слушая, как она сообщает прелестные подробности из жизни Элизабет, подчеркивая уникальность и неповторимость предыдущих обитателей дома.

Мать поманила нас всех за собой в гостиную, где терпеливо ждала, пока все соберутся, и продолжила свое повествование. Шайла, державшая Джордана за руку, послала мне воздушный поцелуй, а я притворился, что поймал его. Майк Хесс, уже тогда питавший страсть к истории, ловил каждое слово матери. Кэйперс взял с консоли блюдо, перевернул его и, ни к кому не обращаясь, прочитал на нем слово «Споуд» [95]. Кэйперс знал, что моя мать — выскочка, самозванка, и надеялся поймать ее на безвкусице. Но у Люси была семнадцатилетняя фора, и за это время она успела довести свою игру до совершенства. То, что в нашем доме не относилось к эпохе — а этого было немало, — в дни Весеннего тура, напоенные запахом цветущих азалий, на всякий случай убирали с глаз долой. В первые годы мать совершала много ляпов, но публичное унижение — лучшее лекарство против невежества или небрежности. Она хорошо заметала следы и во второй раз не повторяла своих ошибок.

— После того первого танца лейтенант Шерман написал Элизабет письмо тем же грубоватым прямым слогом, что и в своих мемуарах. Он признался, что танец с ней перевернул всю его жизнь.

— А я произвожу на тебя такое же впечатление, Джордан? — услышал я рядом голос Шайлы.

— Такое же, — шепнул ей на ухо Джордан.

— А на тебя, Джек? — подмигнула она мне.

— Элизабет, — прошептал я ей. — О, Элизабет!

Шайла сделала реверанс, а какая-то пожилая дама приложила палец к губам.

— Шерман сказал ей, что ему впервые в жизни захотелось, чтобы оркестр не переставал играть, чтобы их вальс никогда не кончался, — говорила мать. — Но ему ничего не оставалось, как присоединиться к внушительной армии местных джентльменов, считавших Элизабет главным призом сезона. Все молодые люди Чарлстона прямо-таки с ума сходили по нашей Элизабет. Однако Элизабет заинтересовалась именно Шерманом. Именно о Шермане она написала родителям, и они читали ее письма вот в этой самой комнате. Элизабет описывала вечерние прогулки в обществе своего лейтенанта. Во время этих долгих прогулок они рассказывали друг другу самое потаенное, то, чего раньше еще никому не говорили.

Кэйперс поднял руку, и Люси сказала:

— Да, Кэйперс, слушаю тебя.

— Шерман был красив? — спросил Кэйперс. — Я всегда считал, что он был страшный как смертный грех.

Группа сдержанно рассмеялась.

— Был ли Шерман так же хорош собой, как наш Кэйперс? — пояснил Майк. — Именно это интересует Кэйперса, миссис Макколл.

И, дождавшись, когда стихнет добродушный смех, Люси ответила:

— Современники не считали его красивым. Но как могут подтвердить многие женщины в этой комнате, внешность — не главное в мужчине. Главное — это характер, амбиции и страсть. Все отмечали его страстную натуру. Ходили слухи, что молодой человек из одной из лучших семей Чарлстона хотел вызвать Шермана на дуэль из-за Элизабет. Но потом понял, что дуэль с человеком с такой внешностью, как у Шермана, ничем хорошим для него не закончится. Шерман поцеловал Элизабет по крайней мере однажды. Доказательством тому — письмо, которое Элизабет написала своей юной племяннице, матери Харриет Коутсворт. После этого поцелуя они почувствовали себя на всю жизнь обрученными. Тогда и пришел Шерман в этот дом к родителям Элизабет. В этой комнате он говорил наедине с отцом Элизабет. Шерман попросил у мистера Коутсворта руки его дочери. Когда взволнованные Элизабет и ее мать вернулись с прогулки по саду, то обе разрыдались, почувствовав запах сигары. Давайте пройдем в библиотеку, и я расскажу вам, что произошло.

Мама повела группу вперед — талия у нее была тонкой, как у девушки, и меня просто распирало от гордости. Путем самоотречения и тяжелой работы Люси сделала себя женщиной, достойной этого дома, полностью переделав себя и став тем, кем не была при рождении. Мне хотелось показать всем, что это моя мама, что это она ведет такую замечательную экскурсию. Я уже чувствовал, что присутствующих задел за живое невероятный роман Шермана и Элизабет.

— И что случилось? — спросил Майк Хесс, когда группа собралась в библиотеке, вдоль стен которой высились шкафы с книгами в кожаных переплетах.

— Что бы там ни было, ничем хорошим это для Юга не кончилось, — заметил пожилой мужчина. — Ведь она рассказывает о Дьяволе во плоти.

— А мне этот паренек Шерман показался очень даже симпатичным, — поддразнила его жена.

— Тринадцатого мая тысяча восемьсот сорок шестого года Конгресс объявил войну Мексике, — сказала мать. — Наследующей неделе лейтенант Шерман получил приказ: его батальон должен соединиться с армией Запада, с тем чтобы выйти на территорию Новой Мексики для защиты Санта-Фе.

— А что Элизабет? — поинтересовалась Шайла.

— Миссис Макколл, Элизабет потом вышла замуж? — спросил Джордан.

Люси, которая прекрасно управляла толпой, чуть помолчав, ответила:

— Уильям Текумсе Шерман и Элизабет Барнуэлл Коутсворт с тех пор больше ни разу не виделись.

Толпа потрясенно ахнула, и Люси снова сделала паузу, прежде чем продолжить повествование. Но сейчас все были в ее власти, и я многому научился у матери в тот вечер. Вот как надо удерживать внимание слушателей! Голос Люси звучал то громче, то тише, а группа, затаив дыхание, зачарованно внимала рассказу, ловя каждое ее слово.

Через год влюбленные, к обоюдному сожалению, разорвали помолвку, и уже спустя шесть месяцев Элизабет вышла замуж за Тэннера Приоло Сэмса, торговца из Чарлстона, выходца из безупречной семьи и обладателя превосходных манер, достойных настоящего южанина, чего сильно не хватало Шерману, с его холодной сдержанностью жителя Среднего Запада. Тэннер Сэмс и был тем самым поклонником, который собирался вызвать Шермана на дуэль за то, что тот осмелился ухаживать за Элизабет. Его терпение, а потом и начало странной войны заставили Элизабет обратить внимание на Тэннера Сэмса, и тот до конца дней был благодарен армии Санта-Анны [96].

Элизабет стала играть роль жены, матери и хозяйки дома и, как известно, делала это с большим достоинством. С каждым годом красота ее расцветала все больше, и даже Мэри Честнат [97]трижды в своем дневнике упомянула о появлении Элизабет на балах, причем записи эти становились все восторженнее.

После начала Гражданской войны Шерман приехал на Юг лишь для того, чтобы пройтись по нему огнем и мечом. Шерман заставил Юг страдать и гореть ярким пламенем своего неистовства. А ведь он любил Юг больше других северных генералов, так как понимал и его гордость, и его противоречия, однако понимание это не помешало генералу с холодной яростью продвигаться вперед через горы и речные долины. Он прошел со своими людьми от Миссисипи до окраин Атланты; он видел, как его армия захлебывалась в собственной крови, оставляя в земле Юга, ставшей священной после стольких жертв, десятки тысяч мальчиков из Иллинойса и Огайо. Отрезав все каналы доставки продовольствия, Шерман опустошил Атланту и научил своих солдат, что даже ценой спичек можно поставить врага на колени. Шерман помнил элегическое время, проведенное им в Чарлстоне, и необыкновенную любовь его жителей к своей благоуханной земле и уютным домам, а потому сровнял с землей прекрасные южные города на территории в пятьсот миль. И вот так, выбирая подходящий момент, Шерман безжалостно и коварно вел своих людей от Чикмауги до Атлантики, выжигая свое кровавое имя на распростертом теле несчастной Джорджии.

Шерман пролил кровь мальчиков Юга, утопил их в сотнях южных рек, уложил на полях и по обочинам дорог. Он заставил женщин Юга оплакивать мертвых и рыдать над ранеными, обнаружив, что страдания ограбленных и голодных женщин не менее эффективны для победы в войне, чем подкрепление во время боя. Он прошел через Джорджию, точно нож сквозь масло, и преподал штату урок, познакомив с ужасами войны. Долгой холодной осенью 1864 года он, как первый завоеватель, оставил за спиной своей армии дымящиеся плантации Юга.

Имя Шермана превратилось на Юге в ругательное слово из двух слогов. Прекрасные женщины с манерами аристократок сплевывали себе под ноги, произнося это имя вслух.

Шерман вел своих солдат к Саванне и торговым путям Атлантики, он писал новую страницу в истории военной стратегии. Он скакал к Элизабет.

— Все боялись, что после взятия Саванны и разграбления Джорджии генерал Шерман двинет свою армию на Чарлстон, который первым начал военные действия в войне между штатами, — продолжила мать. — Чарлстон подвергся жесточайшей осаде, и население приготовилось покинуть город, прежде чем его атакует враг. Горожане уже решили собственноручно сжечь Чарлстон дотла, лишь бы не позволить ордам Шермана подпалить этот святой город. Чарлстон должен был сгореть от рук любящих его людей. Прошел слух, что Шерман двинул свое войско через Саванну, и слух этот оказался правдой. Весь Юг и вся нация ждали известия о том, что Шерман обрушит свою ярость на город, начавший этот ужасный конфликт. Однако, дойдя до Покоталиго, Шерман повернул свою армию и, к всеобщему удивлению, пошел на Колумбию, где устроил настоящую бойню, а потом сжег город дотла. После такого удивительного поступка Шерман написал письмо матери Элизабет, которая по-прежнему жила в этом доме. Когда в начале войны янки взяли Уотерфорд, мать Элизабет отказалась бежать и всю войну провела в оккупации. Янки относились к ней с большим уважением. А вот и письмо, которое генерал Шерман написал матери Элизабет.

Люси пошла по библиотеке, а толпа расступилась, чтобы дать ей пройти. Она нажала на кнопку, и лампа в виде китайской вазы осветила письмо, висевшее в рамке на стене.

— Поскольку все вы не сможете подойти достаточно близко, то, если не возражаете, я прочту вам его вслух.

Но матери и не требовать читать письмо, поскольку она давно выучила его наизусть. В доме вдруг стало особенно тихо, когда зазвучал ее голос.


Дорогая миссис Коутсворт.

Я с большим у довольствием и великой грустью вспоминаю вечер, проведенный в Вашем доме. Я слышал о смерти Вашего супруга в сражении при Чанселлорсвилле, и это известие весьма меня огорчило. Я заметил, что кавалерийский отряд, который в тот момент он возглавлял, прорвал линию Союза и нанес ему большие потери.

Он пал смертью храбрых, и я надеюсь, что это принесет Вам некоторое утешение.

Вы наверняка уже слышали, что я веду свою армию против сил Конфедерации, обороняющих Колумбию. Юг разгромлен, и война скоро закончится. Мне хотелось бы передать наилучшие пожелания Вашей дочери Элизабет. Скажите ей, что я отношусь к ней с глубоким уважением. Я никогда не был уверен в том, стоили ли война с Мексикой и великие победы, одержанные американскими солдатами, потери Элизабет. Я много думал о ней и когда шел через Юг, и когда наконец приблизился к месту, ставшему для меня волшебным только потому, что здесь жила Элизабет. Прошу Вас передать дочери несколько слов. Скажите Элизабет, что я приношу ей в дар Чарлстон.

Искренне Ваш

У. Т. Шерман, генерал армии

История еще не знала примеров, чтобы группа туристов так хорошо оправдала каждый потраченный бакс, как те счастливые любители домов, которых мать провела по своим владениям. Я знал, что каждый раз во время этого повествования она старалась получить что-то и для себя. Матери хотелось, чтобы хоть кто-нибудь посмотрел на нее так, как когда-то Шерман смотрел на Элизабет, и она знала, что этим человеком может быть кто угодно, но только не мой отец. Я часто оглядывался на пронизанный солнцем дом своего детства и говорил себе, что придет день и я полюблю женщину так, как когда-то любил Шерман. Я готов был обойти весь земной шар, лишь бы найти девушку, которой написал бы письма, достойные того, чтобы потомки вешали их на стену библиотеки. С именем этой девушки на устах я дошел бы до самого моря, писал бы ее имя на песке до тех пор, пока прилив не смыл бы его. Эта легенда о прекрасной любви наложила на меня отпечаток. И полностью изменила жизнь моей матери.

Люси сделала эту историю своей, и только своей. История эта затронула потайные струны души моей матери и дала ей твердую веру в будущее, надежду на случай, хотя и не замаскировала неизбывную боль, сидевшую в ней с детских лет. Эта великая история позволила ей легче переносить правду жизни. Несмотря на все превратности судьбы, Люси стала хранительницей дома Элизабет, обладательницей плача генерала Шермана по своей потерянной любви.

Когда толпа стала потихоньку спускаться с крыльца, братья окликнули меня, и я помахал им рукой. Через несколько месяцев мне предстояло покинуть дом навсегда и оставить любимых братьев вместе с их проказами.

— Эй, красавчик, — позвала меня Люси, — ты что, так и уйдешь, не поцеловав мать на прощание?

Я густо покраснел, однако взбежал по ступеням, и мать крепко прижала меня к себе. Майк, Кэйперс и Джордан громко зааплодировали, а я покраснел еще больше.

Мать стерла с моей щеки губную помаду, мы посмотрели друг на друга, и неожиданно вся жестокость и быстротечность времени навалились на меня, едва не сбив с ног. Мама тоже почувствовала остроту момента. Она заглянула мне в глаза, легко коснувшись щеки.

— Генерал Шерман, генерал Шерман! — услышал я девичий голос с преувеличенным южным акцентом. — Мы уходим.

— Он уже идет, Элизабет, — рассмеялась мать.

Я побежал на звук голоса и с удивлением увидел протянутую руку Шайлы.

Часть III

Глава восемнадцатая

Пляжная музыка

Поскольку я пишу книги о путешествиях, то аэропорты знаю хорошо, а римский аэропорт Леонардо да Винчи изучил как свои пять пальцев. Но в тот декабрьский день, когда мама впервые приехала в Италию, мне показалось, что по случаю ее прибытия аэропорт изменился и расширился. Мы едва не потеряли мать, когда она целую неделю пролежала в коме, и с тех пор, как она поправилась, все пропорции волшебным образом изменились для нас. После долгого интермеццо, овеянного печалью и напрасной тратой времени в попытке исцелить душу, истерзанную гибелью Шайлы, я наконец-то воссоединился с семьей. Я вновь обрел связь с чем-то очень важным для себя, и отзвуки этой поездки домой еще долго звучали в моей душе, причем так сильно, как я сам того не ожидал. Когда я поехал к умирающей матери, то даже подумать не мог, что у ее постели найду свое давным-давно потерянное второе «я».

Как только пассажиры потянулись мимо таможенников и вооруженных до зубов неулыбчивых солдат, я указал Ли на мать:

— Ли, беги обними вон ту женщину. Это твоя бабушка.

Ли легко прошла сквозь толпу, и я последовал за ней. Пока Люси оглядывалась по сторонам, Ли уже успела подбежать к ней.

— Чао, ба! Я Ли Макколл, твоя внучка.

Люси взглянула на черноглазую красавицу внучку и спросила:

— Дорогая, где же ты была всю мою жизнь?

Люси присела и заключила Ли в объятия, а потом поднялась и поцеловала меня. Мы забрали ее чемоданы, и Люси, взяв Ли за руку, последовала за мной к поджидавшему нас римскому такси.

То, что мать выздоровела, было настоящим чудом, и ее лицо светилось здоровьем, что казалось просто невозможным, если учесть, какую массовую атаку выдержало ее бедное тело. Волосы у нее отросли, хотя и были еще очень короткими, походка осталась такой же легкой, и я заметил, что итальянцы средних лет бросают на нее томные оценивающие взгляды. Мать писала мне, что каждый день проходит по пять миль по пляжу и пропустила только один месяц своих обязательных утренних проверок кладок морских черепах. Сейчас, в декабре, у нее был самый лучший загар в римском аэропорту.

Люси посмотрела на толпы встречающих и неодобрительно покачала головой, так как не любила шума и толчеи.

— Похоже, здесь переплюнули учения китайских пожарных [98], — заметила она.

— Я не хочу вырастить из Ли расиста, ма, — добродушно заметил я.

— В этом нет никакого расизма. Я в жизни не видела учений китайских пожарных, — ответила Люси и, подумав, добавила: — До этого момента.

Она вынула итальянские деньги, которые поменяла еще в Саванне, и показала их Ли. Помахав бумажкой в тысячу лир, сказала:

— Даже и не знаю, это пять центов или миллион долларов.

— Считай, что у тебя один доллар, ба, — ответила Ли.

— Какой умный ребенок, — удивилась Люси. — Если девочка разбирается в цифрах, то за нее можно не волноваться.

— Ты прекрасно выглядишь, мама, — сказал я. — Ремиссия пошла тебе на пользу.

— Два месяца я была лысой, как свинья, — призналась она. — Если у тебя завалялись лишние деньги, вкладывай их в парики, не прогадаешь! У тебя прекрасные волосы, Ли. Совсем как у твоей мамы.

— Спасибо, ба, — поблагодарила Ли.

— У меня в чемодане много подарков для тебя. Больше, чем моей одежды, — сообщила Люси. — Все в Уотерфорде прислали тебе подарки, так как хотят сказать, что с нетерпением ждут тебя обратно.

— Двадцать седьмого декабря, — заявила Ли. — Мы вернемся в Уотерфорд вместе с тобой. Тебе очень понравится Рождество в Риме.

— Ли, а помнишь, как я любила тебя, когда ты была еще крошкой? — спросила Люси, прижимая к себе внучку.

— Я совсем не помню Южную Каролину, — призналась Ли. — Пыталась, но у меня ничего не получается.

— На следующее лето я привлеку тебя к работе на острове Орион. Будем спасать от истребления морских черепах.

— Здорово! И я все это увижу?! — радостно воскликнула Ли.

— Увидишь? — переспросила Люси. — Я сделаю из тебя хранительницу черепах.

— Должно быть, в Уотерфорде замечательно, — отозвалась Ли. — Знаешь, ба, ты первый человек, кроме папы, который знал Великую Собаку Чиппи.

— Чиппи? — Люси бросила на меня удивленный взгляд. — Великая собака?

— Я рассказываю Ли всякие истории о Чиппи, — объяснил я.

— О чем там рассказывать, — озадаченно произнесла мама. — Чиппи была приблудившейся дворняжкой.

— Нет, мама, — твердо сказал я, и она уловила в моем голосе легкое неодобрение. — Чиппи была великолепной собакой. Бесстрашной, умной. Она защищала семью Макколл.

— Она ведь столько раз спасала вашу семью. Правда, ба? — спросила Ли.

— О да. — До Люси наконец-то дошло. — Вряд ли кто-нибудь из нас дожил до сегодняшнего дня, если бы не Чиппи… Это замечательная собака.

Когда в тот вечер я укладывал Ли спать, она крепко обняла меня и поблагодарила за то, что разрешил бабушке приехать.

— Мне очень понравилась твоя мама, папочка — сказала Ли. — Она ко мне так хорошо относится, и ты на нее очень похож.

— Да ладно тебе, — одернул ее я. — Будет тебе заливать!

— Правда-правда, — улыбнулась Ли. — Она говорит, что я вылитая мама. Что это значит?

— Вылитая мама? — переспросил я. — Это значит, что ты очень похожа на свою маму. Хочешь, я расскажу тебе историю? Еще раз о том, как мы с Шайлой влюбились друг в друга на пляже? Или хочешь услышать что-нибудь другое?

— Скажи, папочка, а твоя мама была хорошей рассказчицей?

— Она была лучшей. Никто не умел лгать так хорошо, как она.

— А что, истории — это всегда ложь?

Я хорошенько подумал, прежде чем ответить:

— Нет, истории — это не ложь. Истории доставляют удовольствие. А вот ложь, как правило, приносит боль.

— Пусть тогда бабушка расскажет мне какую-нибудь историю, — попросила Ли. — Папочка, ты ведь правда не обидишься?

— Сейчас я ее приведу, — ответил я.

— Спокойной ночи, — поцеловала меня Ли. — Я люблю слушать истории о Великой Собаке Чиппи, только когда мне грустно. А сегодня я чувствую себя самой счастливой на свете.

В гостиной я выглянул из окна на пьяццу Фарнезе и стал смотреть на римлян, торопливо идущих по холодным улицам. Видел и прохожих, и собственное отражение в окне. За темным окном кто-то вполне мог за мной подсматривать, и одновременно оно давало мне роскошную возможность самосозерцания. Автор книг о путешествиях решил вглядеться в себя и получше себя изучить.

Мне только что исполнилось тридцать семь, но человек, щурившийся на меня из оконного стекла, его ссутулившаяся, стоящая над пьяццей фигура показалась мне неживой и второстепенной по отношению к людскому потоку внизу. У людей там, внизу, была какая-то цель, они пересекали пьяццу Фарнезе и исчезали в одной из семи улиц, ведущих в сердце Рима эпохи Возрождения. Люди решительно и целеустремленно куда-то направлялись, в то время как все, что делал я, вдруг показалось мне несущественным и необязательным. Мне внезапно захотелось активных действий, сменить Великий пост на Марди Гра [99]. Возможно, из-за приезда матери, из-за ее поразительной энергии я осознал, что слишком долго довольствовался позицией стороннего наблюдателя. Излишняя осторожность уже начала больно ранить, страх сковывал меня, замедлял мою поступь, удерживал от спонтанных поступков, не давал лихо срезать углы. И в раме окна я увидел себя таким, какой я есть: человеком, боящимся женщин, любви, страсти, не ценящим силу дружбы. Я вдруг увидел себя на перепутье, человеком, не знающим, какую дорогу выбрать, и неожиданно понял, чтó со мной не так.

Мои размышления прервал голос матери:

— Холодно, как на Аляске. А что, в этой стране не верят в отопление?

— Сейчас включу. В старых домах гуляют сквозняки, — ответил я.

— И еще — будь лапочкой, принеси мамочке «Чивас Ригал» со льдом, — промурлыкала Люси. — Надеюсь, хоть лед-то в этой стране есть?

Я смешал нам обоим напитки, включил отопление и вернулся в гостиную. Люси стояла перед высоким окном, от которого я только что отошел, и разглядывала прохожих.

— И что делают все эти люди? — спросила она и, взяв стакан, добавила: — Спасибо, дорогой. Чувствую себя просто ужасно, словно по мне прошло стадо бизонов.

— Это разница во времени. Тебе надо поскорее лечь в постель.

— У меня для тебя десятки писем, — сказала Люси. — И столько же устных сообщений, но это может подождать. Что там за слухи о тебе и Джордане Эллиоте?

— Это всего лишь слухи, — ответил я. — За ними ничего нет.

— Ничего нет отвратительнее, чем врать умирающей матери, — нахмурилась Люси.

— Ты не умираешь, — возмутился я. — Не говори так!

— Официально я умираю, — гордо произнесла Люси. — У меня и бумага есть от врача, там все написано. Скажи Джордану, что это моя последняя возможность повидать его.

— Не понимаю, о чем ты, — соврал я, почувствовав, что попал в ловушку к женщине, которая научила меня и ненавидеть ложь, и одновременно, в случае необходимости, пользоваться ею.

— Он будет счастлив повидаться со мной, — заявила она, так как все еще продолжала верить, что любой мужчина почтет за счастье оказаться в ее обществе.

— А что в первую очередь ты хочешь посмотреть в Риме? — спросил я, резко сменив тему.

— Лурд [100], — ответила она.

— Лурд? — удивился я.

— Да, Лурд, — подтвердила Люси.

— Но ведь Лурд во Франции, мама, а мы в Италии.

— А разве он не по пути? — поинтересовалась она.

— Нет, не по пути, — рассмеялся я.

— Что ж, если моя жизнь не имеет для тебя никакого значения, то обойдемся и без Лурда, — надула губы Люси.

— Мама, — сказал я, — да бывал я в Лурде. Все это чушь собачья, к тому же до него тысяча миль.

— Неправда, — обиделась Люси.

— Мама, я же пишу о путешествиях и знаю, как далеко Лурд от гребаного Рима.

— Ну зачем же так вульгарно! — рассердилась Люси.

— Спрос на чудеса резко упал, — ответил я.

— Ну, я слышала, что и в Риме есть церкви, где случались чудеса, — не сдавалась Люси.

— Как же я не подумал? — щелкнул я пальцами. — Конечно, мама. Ты хочешь чудес. Этот город полон чудес. Здесь есть церковь с кусочком подлинного креста, а в другой хранится терновый венец. Устроим себе праздник. Обойдем все церкви, прославившиеся чудесами. А ведь есть еще и собор Святого Петра.

— Мне непременно надо в Ватикан, — заявила Люси.

— Я организовал тебе аудиенциею у Папы, — сказал я. — Мы все пойдем на полуночную мессу в собор Святого Петра.

— Аудиенция у Папы! — задохнулась от восторга Люси. — Что мне надеть? Слава богу, что у меня отросли волосы. В парике я смахиваю на бродяжку.

— А теперь, мама, тебе надо поспать, — твердо произнес я. — Прежде чем начать наслаждаться Римом, необходимо хорошенько отдохнуть.

— Я им уже наслаждаюсь, — сказала она и после паузы добавила: — Может, хочешь познакомить меня с какой-нибудь подругой?

— Нет, — отрезал я. — У меня нет подруги, с которой я хотел бы тебя познакомить.

— У девочки должна быть мать, — нахмурилась Люси. — Может, я суюсь не в свое дело, но Ли тоскует по женской ласке. Я вижу это по ее глазам. У детей, лишенных матери, всегда такие глаза.

— Вовсе нет, — рассердился я.

— Ты этого не замечаешь, — не отставала Люси, — потому что не хочешь. Хватит бить баклуши, принимайся за дело, найди бедному ребенку маму.

— Она не нуждается в матери, — рассердился я теперь уже на себя, потому что не сумел скрыть свое раздражение. — Мария любит ее совсем как мать.

— Мария не говорит по-английски, — отрезала Люси. — Как Ли узнает о материнской любви от человека, который и слова-то толком не может сказать по-английски?

— Мне было бы намного легче, если бы и ты не умела говорить по-английски, — ухмыльнулся я.

Ее смех был звонким и ярким, словно подброшенный в воздух наградной кубок, и она продолжала смеяться, пока шла по длинному коридору к своей спальне.

В поисках святого, который заступился бы за Люси, мы обошли почти все церкви, часовни и базилики Рима, и по дороге я учил ее разбираться в римском кофе: мы постоянно останавливались, чтобы выпить по чашечке эспрессо или капучино. Каждый день ходили на ланч в «Да Фортунато», и нас обслуживал Фредди, демонстрируя безупречные манеры и свой ломаный английский. Фредди запал на Люси, устраивая ей праздник из пасты и антипасты, и пятидесятивосьмилетней Люси пришлось попрактиковаться в искусстве невинного обольщения в городе, где еда и соблазн ставились выше невинности.

Мы посетили с мамой двадцать одну могилу выдающихся личностей, которым посчастливилось вписать свое имя в святцы. Люси составила список могил, на которые молилась. Она была уверена, что делегация этих святых встретит ее на Небесах, если ее молитвы останутся без ответа и она все же умрет. У меня глаза лезли на лоб, но мать была неутомима, и мне приходилось водить ее по темным разукрашенным улицам, где здания от времени покрылись румянцем, приобрели цвет охры, корицы или старого золота.

Покидая каждую церковь, Люси обычно набирала полные пригоршни святой воды и орошала ею лимфатические узлы, в которых поселились клетки-убийцы. Потом она весело выходила на улицу, а святая вода еще полквартала капала с ее зимнего пальто. Эта церемония крещения казалась мне смехотворной, уже не говоря о том, что ставила меня в неловкое положение.

— Меня это успокаивает, — заявляла Люси, чувствуя мое недовольство. — Потерпи, пожалуйста.

— А почему бы не попросить священника благословить воду в фонтане Треви? Тогда ты каждый день могла бы делать в нем пару кругов.

— Очень остроумно! — обиделась Люси.

— Мы станем первыми людьми, арестованными за сверхнормативное потребление святой воды, — заметил я.

— Церковь может себе это позволить, сынок, — отозвалась Люси.

— Ну наконец-то мы пришли к согласию в нашем теологическом споре, — хмыкнул я.

Поскольку я регулярно провожу большую экскурсию на Форуме, то решил, что матери будет полезно осмотреть настоящие достопримечательности и надо заманить ее в развалины Вечного города. Однако что бы я ни говорил ей о деятельности римского Сената или о взлетах и падениях цезарей, мать все пропускала мимо ушей. Она приехала в Италию с единственной целью — заручиться поддержкой какого-нибудь святого, способного ее исцелить, а до языческого Рима ей и вовсе не было дела.

— Это всего лишь камни, — сказала мать, когда я объяснил ей, зачем воздвигли арку Тита. — Если б захотела посмотреть камни, то поехала бы в Смоки [101].

— Это одно из мест, где зародилась западная цивилизация, — назидательно произнес я.

— Ты будто рекламный проспект читаешь, — заявила она, заглянув в написанный мною путеводитель. — По твоим книгам и не разберешь, куда идти.

— Дорогая моя мама, тебе не нужно смотреть в книгу. Ты ведь со мной.

— Ну так давай. Говори кратко. Не мямли.

— Ох! — еле сдерживаясь, выдохнул я. — Это же Форум, мама. Давай я отведу тебя к другим камням. Но прежде чем отправимся, зайди в храм Сатурна. Попроси этого бога излечить тебя от лейкемии.

— Что за бог? — заинтересовалась Люси.

— Сатурн, — радостно произнес я. — Один из главных римских богов. Он не навредит.

— Я не стану молиться чужим богам, — гордо заявила мать.

— Привереда, — сказал я и повернулся к восьми колоннам. — Сатурн, пожалуйста, излечи мою бедную маму от рака.

— Не слушай его, Сатурн, — вмешалась Люси. — Мальчик валяет дурака.

— Я просто хочу ничего не упустить, — заявил я и повел мать к дворцу Кампидолио.

За день до Рождества мы с Люси отправилась в церковь Санта-Мария делла Паче, чтобы мама смогла очистить душу от грехов до причастия на полуночной рождественской мессе. Мы медленно прошлись по пьяцце Навона, останавливаясь у каждого ларька, где Люси покупала фигурки Святого семейства — безвкусно окрашенных мудрецов и пастухов с бесстрастными лицами — для своего вертепа в Уотерфорде. Площадь сияла огнями, в толпе туристов сновали карманники. Элегантная дама в меховом манто торговалась с крикливым крестьянином с Апеннин, сбивая цену с фигурки Младенца Христа. Бездарный уличный художник написал пастелью портрет японки, но та заявила, что он сделал ее похожей на кореянку.

Войдя в церковь, я обратил внимание матери на грациозных и выразительных сивилл работы Рафаэля, но матери было не до искусства: ей надо было думать о спасении души. Взглянув на ряд темных исповедален, она спросила:

— Как же я исповедуюсь, если ни слова не знаю по-итальянски?

— Вот тебе итальянский словарь, — ответил я, протянув ей маленькую книжку.

— Очень смешно! — фыркнула Люси. — Мне и в голову не приходило, как трудно было пилигримам.

— Зато мать-церковь подумала, — отозвался я, указав на исповедальню в дальнем углу. — Там священник, говорящий по-английски. Что у тебя за грехи? Разве можно согрешить во время химиотерапии?

— Сынок, я иногда впадала в отчаяние, — призналась Люси, не поняв шутку.

— Это не грех, мама, — успокоил ее я. — Просто жизнь хлопает тебя по плечу и говорит: «Привет».

— Я ненадолго, — бросила мать и отдернула коричневую занавеску исповедальни.

Я услышал, как священник со щелчком опустил экран.

Стоя за бархатным занавесом, я прислушивался к тихому материнскому бормотанию и более низкому тембру голоса священника. Встав на колени, я пытался молиться, но не чувствовал ответных движений души, несущих успокоение. Как часто, приходя в церковь, я тупо упирался взглядом в пол, не в силах обратиться к Богу. А ведь ребенком я легко говорил с Ним, но в то время мне лучше удавались светские беседы, да и себя я воспринимал не так серьезно.

Неожиданно мать высунула голову из-за занавески и уставилась на меня.

— Ты что, решил надо мной подшутить?

— Есть немного, — ответил я.

— Этот священник предложил мне в качестве покаяния пять раз прочитать «Отче наш», «Аве Мария» и испечь ему дюжину печенья с шоколадной крошкой.

— Ох уж эти мне современные священники! — вздохнул я. — Они слишком далеко заходят.

— Джордан всегда любил мое печенье, — сказала она и вернулась в исповедальню.

— Вы же в церкви, мадам! — услышал я голос Джордана. — Я нахожу ваше поведение неподобающим.

Оба одновременно вышли из исповедальни, и я увидел, как мать прыгнула в объятия Джордана, а он поднял ее и закружил.

— Это говорит о том, Джордан, что некоторые молитвы все же исполняются! — воскликнула она.

— Я тоже так думаю, — согласился он.

— С первого дня твоего исчезновения я молилась, чтобы ты был жив и здоров, — заявила Люси.

— Ваши молитвы помогли. Я чувствовал их, — ответил Джордан, поставив мать на мраморный пол.

— Ради бога! Я только что позавтракал, — вмешался я.

— Не обращай на него внимания, — сказала Люси.

— Именно так я и делаю, — рассмеялся Джордан.

— Неужели ты настоящий священник?

— Говорят, что так. Разве я не очистил только что вашу душу? Теперь спокойно можете отправляться на полуночную мессу в соборе Святого Петра.

— А Джек ходит на исповедь?

— Ни разу не ходил, — ответил Джордан. — Он неисправим.

— Заставь его, — распорядилась мать.

— К несчастью, Джек обладает свободой воли, как и все мы, — вздохнул Джордан.

— Ты выглядишь замечательно. Как настоящий священник.

— А вы, Люси, по-прежнему одна из самых красивых женщин в мире, — улыбнулся Джордан.

— Ваш орден должен лучше платить офтальмологам, — ответила мать. — Впрочем, благодарю.

— Встретимся в Ватикане, — сказал Джордан. — Пока, Люси. Пока, Джек.

В тот вечер, перед тем как идти к мессе в собор Святого Петра, мы все очень серьезно отнеслись к выбору одежды для рождественской вечеринки. Я надел смокинг, а Ли пришла, чтобы полюбоваться мною, а заодно помочь вдеть запонки. Сама она надела длинное белое платье с вырезом по шее, которое еще больше подчеркивало ее хрупкость и миловидность. Достав из шкатулки Шайлы нить жемчуга, я надел его на шею дочери, и мы оба с удовольствием застыли перед старинным зеркалом.

— Папочка, мне так хочется проколоть уши, — сказала Ли, и девочка в зеркале заговорила со мной тем же голоском, что и ребенок рядом со мной.

— А не рановато ли? — засомневался я.

— В моем классе у трех девочек уже проколоты уши, — ответила Ли. — Мне хочется носить мамины сережки. Они такие красивые.

— Поживем — увидим, — произнес я, глядя на Ли. Глаза у нее были темные, как дворцы Рима.

— Можно мне чуть-чуть подкрасить губы? — спросила Ли.

— Да. Если тебе так хочется.

— Мне очень хочется.

— А ты умеешь? — спросил я. — Лично я нет.

— Ну конечно, — кивнула Ли. — Когда я ночую у Наташи, то всегда это делаю.

Ли расстегнула вечернюю сумочку Шайлы, вынула тюбик, выпятила губы и ловко наложила помаду на нижнюю губку. Затем сжала рот и немного подвигала губами, пока верхняя не покраснела так же, как и нижняя. Это действие, в его простоте и невинности, было, как я понял, одним из первых поступков, которые проделывает каждая девочка, прежде чем выпорхнуть из родительского гнезда. Ее тело было хронометром, и Ли, а вовсе не я, была его счастливой обладательницей.

В этот момент в комнату вошла Люси.

— Нет, нет! Не делай этого, юная леди! — громко воскликнула она и, подойдя к зеркалу, отобрала у Ли помаду, а затем добавила: — Ли, ты еще слишком мала для помады. Ступай в спальню и сними жемчуг. Жемчуг на маленькой девочке выглядит вульгарно. А теперь беги и хорошенько умойся.

Ли изумленно посмотрела на меня, и я понял, что с ней в жизни так не разговаривали. Я всегда спокойно обсуждал с дочерью все спорные вопросы, а потому Ли не знала об унижении ребенка и о том, что взрослые постоянно наступают на чувства маленьких беспомощных людей, находящихся на их попечении.

— Иди в гостиную, Ли, — велел я. — Ты выглядишь просто замечательно.

Ли, не глядя на бабушку, в ярости выскочила из комнаты. «Да, она настоящая Макколл», — подумал я, провожая ее взглядом.

— Ты оскорбила Ли в лучших чувствах, — нахмурился я. — Никогда больше так не делай.

— Кто-то должен взять на себя заботу об интересах ребенка, — возразила Люси. — Ты одел ее, как шлюшку.

— Мама, — произнес я, изо всех сил стараясь сохранить спокойствие, но чувствуя, как в душе закипает ярость. — Пэрис и Линда Шоу устраивают для тебя прием. Он замечательный новеллист, а она светская женщина, и живут они в очень красивом доме. Там будут все мои римские друзья. Они хотят показать мне и Ли, что любят нас. Они хотят показать тебе, что рады твоему выздоровлению, твоему приезду и моему воссоединению с семьей после стольких лет разлуки. Но я знал, что ты найдешь способ испортить и этот вечер. Всю мою жизнь ты изо всех сил старалась омрачить любой счастливый момент. Счастье тебя возмущает. Празднества тебя бесят.

— Ты сам не знаешь, что говоришь, — сказала Люси. — Я всегда любила вечеринки.

— Это так. И сегодня ты повеселишься. Но ты просто спец в области раздоров. Вот сейчас… взяла и испортила Ли праздник, а вместе с ней и мне.

— Это не моя вина, если ты не понимаешь, что подобает маленькой девочке, а что нет.

— Сейчас я пойду в гостиную, мама, — ответил я ледяным тоном, — и скажу Ли, что выглядит она замечательно и одета просто здорово. Ты наглядно продемонстрировала мне, почему я ненавижу Америку и почему в детстве я считал себя уродом.

— Твое детство было очень даже счастливым, — усмехнулась Люси. — Ты и представить себе не можешь, каким ужасным бывает оно у некоторых детей. А ты обращаешься с Ли, словно она царица Савская или типа того.

— Возьми себя в руки, мама, — сказал я. — Я сейчас пойду к Ли и поговорю с ней.

— Лучше поддержи меня, Джек, — горячо прошептала Люси. — Иначе ребенок навсегда перестанет меня уважать.

Я нашел Ли на террасе. Она дрожала от холода и горько плакала. Я привел ее в гостиную, усадил на кушетку, но она по-прежнему не могла успокоиться. Когда рыдания понемногу утихли, я заговорил, тщательно подбирая слова.

— Вне всякого сомнения, Люси была абсолютно и полностью не права, — начал я и прижал дочь к себе.

— Тогда зачем она это сказала? — спросила Ли, утирая глаза рукой.

— Потому что она нервничает из-за приема, — ответил я. — Матери всю жизнь казалось, что она хуже всех. Ей легче отыграться на нас с тобой, чем признать, что она боится встретиться в Риме с нашими друзьями.

— А я считала, что хорошо выгляжу, — протянула Ли.

Я поцеловал ее и сказал:

— Никто еще не выглядел лучше тебя. Испокон веков. По крайней мере, для меня.

Ли потихоньку начала успокаиваться.

— Я что, должна положить мамин жемчуг обратно в шкатулку?

— Ты выглядишь в нем потрясающе. Правда, глаза у тебя сейчас красные и распухшие.

— Я ничего не могла с собой поделать, папа, — шмыгнула носом Ли. — Со мной еще никто так не разговаривал.

— Она ревнует к тебе и к вещам, которые у тебя есть, — объяснил я. — Мама всегда говорила нам, что детство ее было тяжелым, но подробностей не рассказывала. Теперь я думаю, что оно было не просто тяжелым, а действительно ужасным.

— Папочка, если у нее было плохое детство, то при чем здесь я? — спросила Ли.

— Потому что когда человек обижен, он перестает доверять людям, — сказал я. — Если в детстве к тебе плохо относились, то и ты потом начинаешь плохо относиться к другим людям.

— Не думаю, что смогу полюбить твою маму, — нахмурилась Ли.

— А ты и не должна, — рассмеялся я. — Твое право выбирать, кого любить, а кого — нет. Это только твое решение, Ли. Ты свободная личность. Но вскоре ты кое-что узнаешь о моей маме.

— Что ты имеешь в виду, папочка? — спросила Ли.

— Моя мать — великая, но неизвестная актриса, — ответил я, и в этот момент мы услышали быстрый цокот высоких каблуков Люси по мраморному полу коридора.

Она вошла в комнату, звеня золотыми цепочками и браслетами. Взглянула на Ли и воскликнула:

— Ты выглядишь просто божественно, дорогая! Сногсшибательно! Ты проявила безупречный вкус. Это что, жемчуг Шайлы? Он выглядит на тебе не хуже, чем на ней. Позволь, я вытру тебе губы платком. Я дам тебе свою помаду. Она еще шикарнее, и ты будешь казаться взрослее. Я сегодня ее специально для тебя купила.

Люси аккуратно стерла помаду с губ Ли и наложила свою. В этот момент она заметила, что Ли плакала.

— Неужели папа мог тебя обидеть? — грозно взглянула на меня Люси. — Ох уж эти мужчины! Они ни на что не годятся, только разбивают наши сердца да спускают на нас всех собак.

— Спускают собак? — удивилась Ли.

— Это просто так говорят, солнышко, — радостно прощебетала Люси. — Я же выросла на Юге и набралась просторечных выражений. Джек, ты уж, пожалуйста, поласковее с Ли. Ты не понимаешь, какое сокровище тебе досталось. Радуйся, пока можешь, что у тебя такая дочка. Она не вечно будет с тобой.

Через несколько минут мы отправились на прием в Трастевере. Приехали ровно через час после назначенного времени. Время в Риме — понятие относительное. Ни один уважающий себя римлянин не явится в гости в указанное время. Когда же я впервые приехал в этот город, то всегда являлся на обед ровно в восемь часов и каждый раз находил хозяйку в душе. Американцам, славящимся у римлян своей пунктуальностью, как правило, не сразу удается приспособиться, но я все же сумел.

Я представил Люси своим римским друзьям. Люси выглядела прелестно и просто превзошла самое себя.

— Кто это? — шепотом спросила она у меня, когда в дверь ворвался красивый мужчина с львиной гривой волос.

— Мама, позволь познакомить тебя с Гором Видалом [102], — произнес я. — Гор, это моя мама, хищница Люси Макколл-Питтс.

— Да бросьте! — воскликнула Люси. — Быть того не может, что вы Гор Видал.

— Прошу прощения, мэм, — поднял брови с видом свергнутого короля Гор.

— Мама, не строй из себя Элизу Дулиттл, — занервничал я, зная, с каким презрением Гор относится к землякам, явно не принадлежащим к его кругу.

— Вы писатель Гор Видал, — улыбнулась она. — Я прочла все ваши книги.

— Что-то я сомневаюсь, мэм, — ответил Гор. — Я их столько написал, что и сам уже всех не упомню.

— Можете не сомневаться, — стояла на своем Люси. — В библиотеке Уотерфорда я выиграла приз как читатель, прочитавший больше всех книг за всю историю города.

— Джек, это пьеса, и в ней мне явно отведена роль дурака. От такой вопиющей провинциальности у меня сахар в крови поднимается.

— Моя мама очень непосредственна, — пожал я плечами.

— Очень мило, что вы навестили сына, мисс Люси, — сказал Гор. — Вот моя мать была настоящим чудовищем.

— Уверена, что над вами ей не пришлось долго трудиться, — ответила Люси, и Гор расхохотался.

В следующие два часа мать перезнакомилась со всеми моими римскими друзьями, поразив их своим фирменным южным шармом. Она переходила от группы к группе, и я весь вечер слушал ее голос с сильным южным акцентом, сопровождаемый взрывами смеха.

Мы с Ли блуждали среди гостей, не думая о времени, как вдруг с десятка ближайших колоколен раздался звон колоколов, а мягкие стрелки часов незаметно приблизились к полуночи. Поблагодарив Линду и Пэриса, мать чуть задержалась возле Гора Видала, которого уже успела очаровать.

— Гор, — улыбнулась она, — приезжайте к нам в Южную Каролину.

— Люси, дорогая, — ответил он, — я что, сам себе враг?

Оба рассмеялись, а он поцеловал руку сначала ей, а потом Ли. Когда Ли присела перед ним в реверансе, Гор сказал:

— Этот ребенок просто прелесть. Она словно родилась в жемчугах.

— Жемчуг — это моя идея, — заявила Люси, выходя в римскую ночь и не видя, как мы с Ли переглядываемся у нее за спиной.

Таксист высадил нас у Тибра, и мы влились в нарядную толпу, двигавшуюся между двумя колоннадами, обрамляющими площадь перед собором Святого Петра. Паства шла медленно, задумчиво, словно стадо животных, питающихся молитвой, ладаном и пресным хлебом. Оказавшись рядом с собором, Люси внезапно вспомнила, что у нее рак, и пока мы стояли в длиннющих очередях возле каждого входа, она перебирала четки и читала молитвы. Собор Святого Петра своей непомерной пышностью каждый раз напоминал мне о том, что стремление протестантов к простоте возникло не случайно, а как естественная реакция на вызывающую роскошь таких церквей, как эта. Мои друзья-баптисты с Юга с трудом подавляли рвотный рефлекс, когда воочию видели всю помпезность Римской католической церкви. Мне же нравилась эта избыточность, и я пытался объяснить американским туристам, что в представлении средневековых архитекторов именно так и должен был выглядеть рай. Запах ладана напомнил мне те времена, когда я был алтарным служкой.

Когда мы добрались до наших мест и опустились на колени, Ли прошептала:

— Бабушке не нравится, что я еврейка.

— Мне все равно, — сказал я. — А тебе?

— Она говорит, что это меня запутает в духовном плане.

— Я вырос католиком, — прошептал я. — Но совершенно запутался в духовном плане.

— Бабушка говорит, что ты понятия не имеешь, как следует воспитывать еврейскую девочку, — сообщила мне Ли.

— Она права, — ответил я. — Но я стараюсь изо всех сил.

— А я ей сказала, что ты проделал очень большую работу.

— Спасибо. Потом ты этого уже не скажешь.

— Почему? — удивилась она.

— Повзрослеешь, — грустно улыбнулся я. — Года через два все, что я буду говорить, покажется тебе глупым или смешным. Даже звук моего голоса станет тебя раздражать.

— Я так не думаю. Ты уверен? Certo? — спросила она.

— Certo, — ответил я. — Закон природы. Сначала мне казалось: все, что говорит моя мать, совершенно замечательно и что она самый умный человек в мире.

— Нет, — возразила Ли.

— Да, — настаивал я. — Потом я стал подростком и решил, что она законченная идиотка. Через это прошли все мои друзья.

— Как, должно быть, интересно, — задумчиво произнесла Ли, глядя на мою мать, — становиться подростком.

— Что правда, то правда, — ответил я, наблюдая за тем, как базилика постепенно заполняется народом.

Сев на свое место, я почувствовал, как кто-то тронул меня за плечо, и услышал позади себя голос Джордана. Я было удивился, но тут же вспомнил, что именно Джордан достал мне билеты на полуночную мессу.

— Ли просто куколка. Мне кажется, что я вижу перед собой Шайлу, — сказал мне Джордан.

Мать в это время учила Ли пользоваться четками, и обе внимательно смотрели на белые бусы, которые Ли держала в руке.

— Джек, я насчет одного из писем, которые ты передал мне сегодня. Отец хочет после Нового года приехать в Рим, чтобы встретиться со мной.

— Я рад, если ты рад, — отозвался я. — Твой отец никогда мне особо не нравился. — Я встал и пропустил несколько человек, проходивших к середине ряда.

— У тебя всегда были глупые предрассудки относительно садизма, — произнес Джордан. — Так что ты об этом думаешь?

— Помнишь исследование, которое ты делал в школе? — тихо спросил я. — О королевских аспидах? Они редко нападают на человека, но если уж укусят, то шансов на выживание не остается. Вот и твой отец такой же.

— Мама утверждает, что это миссия мира, — ответил Джордан. — Он хочет протянуть мне оливковую ветвь.

— Или забить тебя ею до смерти.

— Он все равно приедет. Хочу я того или нет. Что мне делать?

— Переведись в Патагонию.

— Тихо, сын, — шикнула на меня мать. — Папа идет.

— Потом, — сказал Джордан и исчез в рождественской ночи.

В отдалении, как птички, нежно запели монахини, Папа шел по центральному проходу и благословлял всех на своем пути. Я видел, как мать получила папское благословение, и принял его с благодарностью игрока, которому достался длинный пас. Папа здесь был центром цивилизации кардиналов и монсеньоров, следующих за ним так же терпеливо, как воловьи птицы [103]— за призовым быком.

Во время Святого причастия я вслед за матерью подошел к заграждению, и мы приняли евхаристию от Папы Иоанна Павла II. Пока мы стояли в очереди, во всех боковых приделах появились священнослужители, а несколько десятков встали перед центральным алтарем, чтобы начать раздавать тело и кровь Христовы, явно поставив дело на поток. Но мать сияла от счастья и долго молилась, стоя на коленях, прежде чем мы вернулись на свои места. Оглянувшись, я увидел у выхода вооруженных автоматами людей в форме, которые внимательно наблюдали за поведением толпы. Папа выглядел худым и изможденным, и я вспомнил, что в него на пьяцце стрелял молодой турецкий фанатик. Я слушал мессу, однако она меня не трогала. С нашим столетием что-то явно было не так, и я тоже приложил к этому руку.

Оглядываясь назад, я сказал бы, что именно в тот момент в Ватикане я начал ужасный обратный отсчет к неизвестности. В последующие дни я пытался разобраться во всех случайных мыслях, которые приходили в голову, пока я оглядывался и смотрел на всех этих людей, прикрывавших Папу с флангов. У меня было назначено свидание с темнотой, и я спокойно шел в нее с широко открытыми невинными глазами и таким успокоительным чувством собственного благополучия. Но время выследило меня в чистом поле. Меня выхватили чьи-то голодные чужие глаза, и произошло это в тот момент, когда, как мне казалось, я наконец-то обрел тихую гавань, и жизнь моя стала наполняться радостью, и старые раны потихоньку затягиваться.

Два дня спустя, 27 декабря 1985 года, расплачиваясь с таксистом, помогшим мне выгрузить багаж в римском аэропорту, я не чувствовал абсолютно никаких изменений атмосферного давления. Насколько я мог судить, ни одна звезда не изменила своего положения, когда мы с Люси и Ли прошли через центральный вход и, миновав вооруженных карабинеров, подошли к стойке регистрации «Пан-Ам». Все было как всегда и ничем не отличалось от тысячи других перелетов, которые я совершил за свою жизнь.

Сейчас я уже даже не помню, как подавал билеты и паспорта, не помню, как посмотрел на свои новые часы, чтобы сказать матери, что уже девять утра. У нас было десять мест багажа. Я слегка сцепился с человеком за стойкой регистрации по поводу доплаты за лишний багаж. Одновременно с нами шла посадка на самолет компании «Эль Аль» [104], и у посадочных ворот образовалась жуткая толчея пассажиров обоих рейсов. Над нами возле эскалатора стояла охрана с автоматами, лениво и равнодушно озираясь по сторонам. Все это гораздо позднее восстановит в памяти Ли.

Я вынул посадочные талоны и бросил взгляд в сторону ворот, как вдруг увидел четверых странно одетых мужчин, которые шли прямо на нас. На двух из них были элегантные серые костюмы, на двух других — голубые джинсы, и у всех четверых нижняя часть лица была прикрыта шарфом. Мужчины вдруг полезли в свои спортивные сумки, и один из них выдернул чеку и швырнул гранату. Затем все четверо вытащили автоматы и в слепой ярости открыли ураганный огонь по стоявшим в терминале. Я бросился к Ли и перекинул ее через стойку р