Book: Лавочка закрывается



Лавочка закрывается

Джозеф Хеллер

ЛАВОЧКА ЗАКРЫВАЕТСЯ

КНИГА ПЕРВАЯ

1

СЭММИ

Когда люди нашего возраста говорят о войне, они говорят не о Вьетнамской, а о той, что разразилась более полувека назад и охватила почти весь мир. Она бушевала более двух лет, прежде чем мы вступили в нее. Говорят, что к тому времени, когда мы высадились в Нормандии, погибло более двадцати миллионов русских. Волна уже покатилась назад от Сталинграда и битва за Британию была выиграна, когда мы вступили в Европу. Но до того, как все было кончено, из строя выбыло около одного миллиона, а триста тысяч американцев было убито. Только в Перл-Харборе в тот позорный для нас день полстолетия назад погибло две тысячи триста человек, а ранено было больше двух тысяч пятисот; за тот единственный день наши военные потери превысили все остальные, понесенные нами в тяжелейшей и затянувшейся войне на Тихом океане, превысили наши потери в день высадки во Франции.

Не удивительно, что в конце концов мы все же вступили в войну.

Слава Богу, что у нас есть атомная бомба, радовался я вместе со всем остальным цивилизованным западным миром почти полвека назад, читая возвещавшие о ее взрыве газетные заголовки во всю страницу. К тому времени я уже успел вернуться целым и невредимым и демобилизоваться, а как ветеран войны я был гораздо обеспеченнее, чем раньше. Я мог поступить в колледж. И поступил, и даже два года преподавал в Пенсильвании, а потом вернулся в Нью-Йорк и спустя какое-то время устроился в рекламный отдел журнала «Тайм» составителем рекламных текстов.

Пройдет еще всего лет двадцать, уж никак не больше, и газеты по всей стране будут печатать фотографии старейших местных ветеранов той войны, принимающих участие в немноголюдных парадах на праздник победы. Эти парады уже стали редкостью. Я в них никогда не участвовал. Думаю, мой отец тоже. Давным-давно, когда я был еще мальчишкой, сумасшедший Генри Марковиц, принадлежавший к поколению моего отца и работавший привратником в доме на другой стороне улицы, в День перемирия и День поминовения извлекал свою военную форму времен предыдущей великой мировой, облачался в нее вплоть до драных обмоток и целый день гордо расхаживал по тротуару туда и обратно от троллейбусной линии к Нортонс-Пойнт на Рейлроуд-авеню до кондитерского магазина и киоска с газированной водой на углу Серф-авеню, что ближе к океану. Красуясь, старик Марковиц — как и моему отцу в те годы, старику Генри Марковицу было чуть больше сорока — до хрипоты выкрикивал команды усталым женщинам, тащившим на распухших ногах в свои маленькие квартирки пакеты с продуктами от мясника или бакалейщика; они не обращали на Марковица ни малейшего внимания. Две его маленькие дочери — младшая моего возраста, а другая на год-полтора старше — смущались и тоже не замечали его. Говорили, что он был контужен при разрыве снаряда, но я не думаю, что это было правдой. Я думаю, мы даже не понимали, что такое «контужен».

В те времена в наших трех-четырехэтажных кирпичных домах не было лифтов, и для пожилых и стариков карабкаться по ступеням, возвращаясь домой, вероятно, было пыткой. В подвалах хранился уголь; его привозили на грузовиках и сгружали на металлические желоба, по которым он под воздействием силы тяжести с грохотом падал вниз; в домах были котельные и бойлеры, а еще — привратники, жившие либо здесь же, либо в другом месте; мы больше из страха, чем из почтения, всегда уважительно называли их по фамилии, добавляя к ней слово «мистер», потому что они представляли интересы домовладельца, которого все мы в те времена — а некоторые из нас и сейчас — всегда побаивались. Всего лишь в миле от нас располагался легендарный кони-айлендский район отдыха с его сотнями тысяч цветных лампочек и играми, скачками и ларьками со всякой снедью. Большим и знаменитым местом развлечений был в те времена Луна-парк, а заодно с ним и Стиплчез-парк («„Стиплчез“ — лучшее из мест»), принадлежавший некоему мистеру Джорджу К. Тилью, человеку давно умершему, о котором все мы мало что знали. На всех заборах «Стиплчеза» красовалась незабываемая торговая марка — броская, безвкусная картинка и стиле комикса, на которой была изображена карикатурная, розовая, плоская, ухмыляющаяся и немного ненормальная физиономия какого-то типа; сатанинский смех душил его, а его невероятных — подчас чуть ли не с городской квартал — размеров рот, неумело изображенный без какой-либо перспективы, сверкал частоколом огромных зубов. Служители были одеты в красные пиджаки и зеленые жокейские шапочки, а от многих из них пахло виски. Тилью жил когда-то на Серф-авеню в собственном доме; к крыльцу этого основательного деревянного сооружения вела дорожка, начинающаяся у самой кромки тротуара несколькими каменными ступеньками, которые, казалось, понемногу уходили под землю. К тому времени, когда я подрос и самостоятельно ходил в библиотеку, на станцию метро или на дневной субботний киносеанс, буквы его фамилии, выбитые в цементе нижней ступеньки, покосились и больше чем наполовину ушли в землю. В нашем квартале монтаж мазутных котельных с прокладкой труб в отрытые траншеи и установкой емкостей для топлива неизменно считался большим событием, символом прогресса.

Пройдет еще двадцать лет, и на газетных фотографиях и в телевизионных клипах все мы станем выглядеть хуже некуда, странный будет у нас вид, словно у пришельцев каких-то — дряхлые старики, трясущиеся, облысевшие, вероятно, кажущиеся немного ненормальными, усохшие, с беззубыми улыбками в провалившихся, сморщенных ртах. Некоторые из тех, кого я знаю, уже при смерти, а другие, которых я знал, уже мертвы. Теперь мы уже не так красивы. Мы носим очки, у нас начинаются трудности со слухом, иногда мы слишком многословны, повторяемся, у нас появляются всевозможные наросты, даже самые слабые царапинки долго не заживают и оставляют после себя неизгладимые следы.

А вскоре после этого никого из нас вообще не останется.

Только записки и сувениры для других и образы, которые время от времени будут возникать перед ними. В один прекрасный день кто-нибудь из моих детей (я законным образом усыновил их, конечно, с их согласия) или подросших внуков найдет нагрудные крылышки стрелка-пулеметчика или медаль ВВС, мои сержантские погоны или этот мой снимок в юности — малютка Сэмми Зингер, первый грамотей Кони-Айленда в своей возрастной группе и всегда среди лучших по арифметике, алгебре и геометрии, в меховом зимнем летном костюме с парашютными лямками, заброшенный почти пятьдесят лет назад за океан на остров Пьяноса к западу от итальянского побережья. Мы сидим рядом с самолетом и улыбаемся в камеру, занимается утро, а сидим мы на низеньком штабеле тысячефунтовых бомб без взрывателей и ждем сигнала к вылету на очередное задание, с нами наш тогдашний бомбардир, помню его — капитан, смотрит на нас с заднего плана. Это был раздражительный, вспыльчивый армянин, нередко нагонявший на нас страху; он не смог освоить штурманское дело на ускоренных курсах, куда попал неожиданно для себя во время оперативной подготовки на базе ВВС в Колумбии, штат Южная Каролина, где нас соединили в группу как временный экипаж для подготовки к воздушным боям и перелету через океан на театр военных действий. Пилотом был рассудительный техасец по фамилии Эпплби, человек очень методичный и добрый, благослови его Господь, и эти двое сразу же не сошлись. Я сочувствовал Йоссаряну, который отличался чувством юмора и находчивостью; он был немного бешеный, но, как и я, вырос в большом городе и скорее умер бы, чем дал себя убить, так он полушутя сказал однажды уже ближе к концу и решил для себя, что будет жить вечно или по крайней мере будет бороться за жизнь до последнего издыхания. Под этим и я мог бы подписаться. От него я научился говорить «нет». Когда мне предложили еще одну нашивку и еще одну пряжку к моей медали ВВС, если я соглашусь еще на десять заданий, я отказался, и меня отправили домой. Я не совался в его разногласия с Эпплби, потому что был робок, мал ростом, к тому же я был рядовым и евреем. Я тогда взял себе за правило — прежде как-то утвердиться и освоиться с новыми людьми, а потом уже откровенничать с ними, хотя, по крайней мере в принципе, пусть и не всегда с желаемой уверенностью, я считал себя равным всем другим, и офицерам тоже, даже этому здоровенному прямодушному армянину, который не уставал повторять свою странную шутку, говоря, что на самом деле он — ассириец и уже практически вымер. Я видел, что среди них я самый начитанный и грамотный и, конечно, достаточно сообразительный, чтобы не заострять внимания на этих вещах.

Йоссарян неизбежно терялся на каждом из ночных заданий, на которые мы летали во время оперативных учебных полетов над Южной Каролиной и Джорджией. Это стало анекдотом. В казармах и столовой от солдат из других экипажей я узнал, что и их бомбардиры, которых перевели в штурманы, тоже все как один терялись во время своих ночных учебных полетов, и это тоже стало анекдотом. Третьим офицером в нашем экипаже тогда был застенчивый второй пилот по фамилии Крафт, которого уже за океаном произвели в первые пилоты, а потом его сбила зенитка, когда он, выполняя задание над Феррарой в северной Италии, пошел на второй заход на мост и его убили. Йоссарян, бомбардир ведущего самолета, не сумевший отбомбиться с первого захода, получил за это медаль, потому что когда он увидел, что все другие промахнулись и мост стоит целехонек, он пошел на второй заход. Во время тех учебных полетов в Южной Каролине Эпплби благополучно находил дорогу домой по радиокомпасу. В один из полетов темной ночью мы потерялись и больше часа у нас не было радиокомпаса. В воздухе носились какие-то электрические помехи от грозы, бушевавшей поблизости, и я по сегодняшний день слышу голос Йоссаряна в наушниках: «Вижу внизу берег реки. Поверни налево и пересеки ее, я сориентируюсь по какому-нибудь объекту на той стороне».

Берегом этой реки оказалось побережье Атлантического океана, и мы направились прямо в Африку. Эпплби в который раз потерял терпение, по прошествии еще получаса взял на себя обязанности штурмана, а когда, наконец, разобрался в радиосигналах и привел самолет домой, топлива оставалось ровно на столько, чтобы мы с посадочной полосы добрались до места нашей стоянки. Двигатели заглохли, прежде чем их выключили.

Мы все чуть-чуть не отправились на тот свет.

До меня это дошло, только когда я достиг среднего возраста, и впоследствии, рассказывая этот анекдот, я совсем не смеялся.

На этой фотографии со мной и мой дружок, Билл Найт, тогдашний башенный стрелок, он был года на два старше меня и уже женат, у него был ребенок, которого он и видел-то всего неделю; а еще на фото — тощий парнишка моего возраста, Ховард Сноуден, фюзеляжный стрелок и радист, родом откуда-то из Алабамы, его убьют во время выполнения задания на пути в Авиньон примерно через месяц, и он будет медленно умирать, крича от боли и жалуясь, что ему холодно. Нам по двадцать лет, и мы выглядим как дети, которым всего по двадцать лет. Хови был первым мертвецом, которого я видел, и единственным мертвецом из всех, каких я видел с тех пор за стенами траурного зала. Моя жена умерла ночью, и ее уже увезли из палаты, когда я приехал в больницу, чтобы подписать бумаги и заняться подготовкой к похоронам. Она умерла точно так, как говорил онколог, почти день в день. Ее тошнило, но особых болей не было, и нам хочется думать, что она была избавлена от этих болей, потому что она всегда была таким хорошим человеком, по крайней мере по отношению ко мне и детям, обычно веселая и с добрым сердцем. А если и сердилась, то только на своего первого мужа, да и то лишь изредка, в особенности потому, что у него часто не хватало денег на детей, но находилось на новых подружек и нашлось еще на две женитьбы. Лю сразу же после войны сказал, что мне повезло с мертвецами; Лю был моим дружком с самого детства, он воевал в пехоте, попал в плен и, прежде чем его доставили домой, повидал сотни мертвецов в Европе, американцев и немцев, и десятки гражданских немцев в Дрездене, когда его послали разбирать завалы после британской бомбежки, о которой я впервые узнал от него, воздушного налета, от которого погибли почти все в городе, кроме этих пленных и их охранников; я тогда ничего об этом не знал и даже не сразу поверил.

— Больше ста тысяч? Лю, ты, наверно, спятил. Это больше, чем Хиросима и атомная бомба.

Я потом нашел об этом в книгах и признал, что он был прав.

Но это было почти пятьдесят лет назад. Не удивительно, что наше потомство не особо интересуется Второй мировой. Из них тогда еще почти никто и не родился. А если бы родился, то сейчас ему было бы под пятьдесят.

Но может быть, когда-нибудь в далеком будущем, в которое я и заглядывать-то боюсь, кто-нибудь из детей или внуков наткнется на эту коробочку или ящичек, в котором лежат мои крылышки, медаль ВВС, сержантские нашивки и фотография военных времен, и, возможно, что натолкнет его на мучительные раздумья о некоторых семейных недоразумениях, которые когда-то возникли между нами, или которые не возникли, но должны бы были возникнуть. Как это случилось со мной и противогазом, привезенным моим отцом с Первой мировой войны.

Интересно, что с ним стало. Когда я был маленьким, я любил играть с этим противогазом как с игрушкой, и потихоньку занимался этим, пока отец был на работе и городе, где вырезал по выкройке материал для детской одежды. У меня есть и его солдатская фотография. После того как я еще в начальной школе прочел биографию немецкого аса времен Первой мировой войны барона Манфреда фон Рихтхофена, я какое-то время хотел выучиться на военного летчика и каждый день вылетать на воздушную дуэль с ним над окопами во Франции и каждый день заново сбивать его. Он был моим героем, и я мечтал сбивать его. Вскоре после войны, моей войны, умер мой отец, врачи сказали — от рака. Он любил курить сигары. Он покупал их в маленькой лавочке по соседству, за углом на Серф-авеню, где с довольной улыбкой мистер Левинсон сидел за своим рабочим столиком с ножом и табачными листьями, которые размечал и свертывал вручную, а миссис Левинсон, невозмутимая веснушчатая карлица с темными волосами, продавала купальные шапочки, затычки для ушей, дыхательные трубки для плавания, а также ведерки, лопатки и всякие другие пустячки для игры в песок на пляже, который находился всего лишь в квартале от их лавки. Они были бездетны.

Все работали. Мальчишкой я какое-то время гонял по улицам и пляжным барам, продавая газеты. Летом наши сестры продавали с лотков на улицах замороженный крем, шипучку. Дейви Голдсмит торговал хот-догами. На берегу не имеющие лицензии мальчишки, торгующие вразнос, вели, как спартанцы, свое сражение в парах сухого льда, поднимающегося из громоздких коробок в их загорелых руках; они пытались за никель сбыть мороженое в брикетах и разовых бумажных стаканчиках, прежде чем их схватят полицейские, преследовавшие их по рыхлому песку на глазах сочувствующих в пляжных костюмах, которые всем сердцем желали беглецам удачи. Многие из этих быстроногих старших парней, занимавшихся таким опасным делом, были мне знакомы.

Из нашей квартиры мы всегда слышали шум океанского прибоя и звук колокола с буя (мы называли его «бой», и мне до сих пор кажется, что так правильнее). Если же вдруг изредка наступало полное затишье, то во второй половине дня или уже ближе к ночи мы даже могли слышать отдаленные, неясные, призрачные звуки, доносившиеся с ближайшей к нам, находящейся от нас почти в полумиле, карусели, где играла диковинная каллиопа; сама эта громадная карусель располагалась на дощатом настиле, а на поворотном круге красовались кони цвета золотых карамелек с мазками ярко-черного и броскими оттенками синего и розового, напоминавшими цвета других сладостей, как, например, мармелада, лакричных конфет и леденцов; откуда взялись эти великолепные стремительные кони? существовала ли где-то корпорация, которая изготовляла их специально для каруселей? приносил ли этот бизнес хороший доход? Никто вокруг не был богат.



2

ГАДЕНЫШ

Новый президент законным образом вступал в должность, сменяя своего предшественника и испытывая при этом раздражение, вызванное душевной усталостью, происходящей от необходимости непрерывно объяснять, почему же он в конце концов в качестве вице-президента выбрал того, кого он выбрал.

— Ну, почему ты взял его? — Ближайший друг президента, государственный секретарь, считал своим долгом повторять этот вопрос. — Ну, скажи хотя бы мне. Я сохраню это в тайне.

— Да нет тут никакой тайны, — со слезами в голосе отбивался верховный руководитель страны. — В этом не было ничего закулисного, никакого политиканства. Просто я пораскинул мозгами. Даю тебе слово, в этом не было никаких преступных намерений.

— Вот именно это и пугает больше всего.

3

МИСТЕР ЙОССАРЯН

В середине второй недели пребывания в больнице Йоссаряну приснилась мать, и он еще больше уверился, что скоро умрет. Когда он сообщил эту новость докторам, они расстроились.

— Мы не находим у вас никаких заболеваний, — сказали ему они.

— Продолжайте поиски, — проинструктировал он их.

— Вы в прекрасной форме.

— А вы подождите, — посоветовал он.

Йоссарян снова лег в больницу под врачебное наблюдение; он вернулся туда еще раз, спасаясь от невротической лавины противоречивых симптомов, которые стали особенно множиться, когда он снова, всего второй раз за всю жизнь, остался один, но которые, казалось, исчезали один за другим, как туман, когда он рассказывал о них или когда его обследовали на предмет этих самых симптомов. Всего за несколько месяцев до этого он вылечил себя от неизлечимой болезни под названием радикулит только лишь тем, что позвонил одному из своих докторов, чтобы пожаловаться на свой неизлечимый случай радикулита. Он не мог привыкнуть к жизни в одиночестве. Он не умел постелить себе постель. Он предпочел бы голодать, чем готовить себе еду.

На этот раз он стремглав бросился в больницу, испуганный кошмарным видением другого кошмарного видения, посетившего его вскоре после того, как он услышал, что президент, который ему не нравился, собирается уйти на покой и что вице-президент, который не нравился ему еще больше, непременно займет президентское кресло; и вскоре после того, как он совершенно случайно узнал, что Милоу Миндербиндер, с которым он тоже был теперь нерасторжимо и неразрывно связан, — вот уже лет двадцать пять, — расширяется и, помимо проталкивания имеющегося у него в избытке несвежего товара, вроде старого шоколада и лежалого египетского хлопка, собирается заняться военным бизнесом — наладить производство нового боевого самолета, который намеревается продавать правительству, — конечно, любому правительству, которое сможет его купить.

В Европе были страны, которые могли себе позволить такие расходы, а еще в Азии и на Ближнем Востоке.

Видение кошмарного видения, посетившего его, было видением паралича или удара, снова погрузившим его в размышления о стойком, старом Густаве Ашенбахе, пребывавшем в одиночестве на своей мифической полоске средиземноморского побережья, и об обессмертившей его смерти в Венеции, о пятидесятилетнем Густаве Ашенбахе, чья жизнь догорела в городе, пораженном чумой, о которой никто не хотел говорить. Давным-давно в Неаполе, стоя в колонне и ожидая посадки на корабль, который должен был отвезти его домой, после того как он отлетал свои семьдесят заданий и остался живым, он обнаружил перед собой пожилого солдата по имени Швейк и человека, который сменил свою семейную фамилию Краутхаймер на Джозеф Кэй, чтобы не казаться чужаком в своей культуре, но это имя, как и имя Швейка, ничего тогда не говорило Йоссаряну.

Будь у Йоссаряна выбор, он все еще предпочел бы жить. Он не ел яиц и, хотя у него и не было головных болей, через день глотал слабенькую дозу аспирина.

Он не сомневался в том, что у него есть масса поводов для беспокойства. Родители его умерли, а также все дяди и тети.

Гаденыш в Белом Доме? Это будет уже не в первый раз. Потерпел крушение еще один нефтяной танкер. Радиация пронизывала все. Мусор. Пестициды, токсичные отходы и свободное предпринимательство. Появились противники абортов, требовавшие смертной казни для всех, кто выступает против жизни. В правительстве сидели посредственности и корыстолюбцы. В Израиле было неспокойно. Все это были не просто иллюзии. Он их не сам выдумывал. Скоро начнут выращивать человеческие эмбрионы для продажи, развлечения и замены органов. Люди зарабатывали миллионы, не производя при этом ничего, кроме передачи собственности. Холодная война закончилась, но мир на земле так и не наступил. Ничто не имело смысла, и все остальное тоже было бессмысленно. Люди делали что-то, не зная зачем, а потом уже пытались выяснить.

Когда Йоссаряну становилось скучно в его больничной палате, он играл этими возвышенными мыслями, как играет своими гениталиями грезящий наяву подросток.

Не реже одного раза каждое утро они толпой собирались вокруг него — его доктор, Леон Шумахер, со своей бодрой и серьезной свитой многообещающих молодых врачей, которых сопровождала энергичная, привлекательная дежурная сестра по этажу с хорошеньким личиком и великолепной попкой; она откровенно, несмотря на его годы, тянулась к Йоссаряну, а он, несмотря на ее молодость, коварно способствовал тому, чтобы ее симпатия к нему усиливалась. Высокая, с волнующими бедрами, она помнила Перл Бейли, но не Перл-Харбор, из чего следовало, что ей где-то между тридцатью пятью и шестьюдесятью, а по мнению Йоссаряна, это был лучший период в жизни женщины, при условии, конечно, что она сохранила здоровье. У Йоссаряна было довольно туманное представление о том, что она представляет собой на самом деле, и тем не менее он беззастенчиво пользовался каждой возможностью, чтобы как можно приятнее провести с нею время в течение тех нескольких спокойных недель, которые намеревался оставаться в больнице, отдыхая и собираясь с мыслями, пока великие мировые державы не установят на земле раз и навсегда новое равновесие сил и новый порядок.

Он взял с собой в больницу радиоприемник, и в его палате почти все время звучал Бах или очень хорошая камерная, фортепьянная, а то и хоровая музыка, передаваемая той или иной станцией. Слушать оперы, в особенности Вагнера, он сейчас не мог, потому что потрясений ему и так хватало. На сей раз, с удовлетворением решил он, палата ему досталась хорошая, соседи были вполне приемлемыми, а их болезни не оскорбляли чувств; к тому же на этаже была привлекательная дежурная сестра, отвечавшая на его заигрывания скромным хихиканьем и показным высокомерием и в то же время явно гордившаяся своей великолепной попкой.

Йоссарян не видел никаких причин не соглашаться с этим.

К середине первой недели он вовсю начал флиртовать с нею. Доктор Леон Шумахер не всегда одобрял эти непристойные фривольности.

— Зря я вас сюда положил. Нам обоим должно быть стыдно: вы, совершенно здоровый человек…

— Это кто говорит, что я здоровый?

— …лежите в этой палате, а по улицам бродит столько больных.

— Вы возьмете сюда одного из них, если я уйду?

— А вы оплатите счет?

Йоссарян предпочел оставить все, как есть.

Крупный специалист по ангиографии, здоровенный, высокий мужчина, холодно сообщил Йоссаряну, что ангиографического обследования ему не требуется, невропатолог с таким же угрюмым видом проинформировал его, что с мозгами у него все в порядке. Леон Шумахер снова с гордостью предъявлял его своим ученикам как редкий образец, с какими они не часто будут встречаться в своей медицинской практике: мужчина шестидесяти восьми лет без всяких симптомов каких-либо заболеваний, даже ипохондрии.

В конце дня, а иногда в начале вечера Леон заглядывал к нему немного поболтать; монотонно жалуясь на бесконечный рабочий день, мерзкие условия и несправедливо низкие заработки, он самым бестактным и эгоистичным образом изливал свою душу человеку, который, как они оба прекрасно знали, должен был скоро умереть.

Деликатностью он не отличался.

Его медицинскую сестру звали Мелисса Макинтош; умудренному жизнью и предрасположенному к романтическому мировосприятию мужчине все хорошенькие женщины кажутся неправдоподобно прекрасными, и Мелисса в этом смысле не была исключением.

К началу второй недели она, стоя или сидя рядом с его кроватью или стулом, уже позволяла ему ласкать кончиками пальцев кружевную каемку своей комбинации, когда заглядывала поболтать с ним и ответить на его ухаживания, позволяя ему заходить в них все дальше и дальше. Раскрасневшись от неловкости и оживившись от озорства, она не поощряла и не запрещала этих игр изящной частью своего нижнего белья, но чувствовала себя не в своей тарелке. Она опасалась, что кто-нибудь застанет их в момент этой недопустимой близости. Он молился Богу о том, чтобы кто-нибудь застал их в такой момент. Он скрывал от сестры Макинтош слабые симптомы начинавшейся у него эрекции. Он не хотел, чтобы у нее возникла мысль о серьезности его намерений. Она согласилась с ним, когда он сказал, что ей повезло с таким пациентом. Он доставлял ей беспокойств меньше, чем другие пациенты в отдельных и полуотдельных палатах на этом этаже. И он видел, что был для нее большей загадкой, — а потому, сделал он вывод, до которого, вероятно, не додумалась она, и большим соблазном, — чем все те немногие мужчины, с которыми она встречалась за стенами больницы, и даже чем тот один или те двое мужчин, с которыми она встречалась особым или почти особым образом в течение ряда лет. Она никогда не была замужем, ни дважды, ни даже единожды. Йоссарян так мало отягощал ее, что совсем не был ей в тягость; ей и другим сестрам с этого этажа всего-то и нужно было раз в смену заглянуть в его палату, чтобы убедиться, что он не умер и ему не требуется никакой помощи для того, чтобы жить дальше.

— Все в порядке? — спрашивала каждая из них.

— Все, кроме здоровья, — вздыхал он в ответ.

— Здоровье у вас прекрасное.

В этом-то и было главное несчастье, и он с несчастным видом объяснял: это означало, что его здоровье неизбежно должно расстроиться.

— Это не шутка, — шутил он, когда они смеялись, услышав его объяснения.

На следующий день после того, как он, движимый эстетическими мотивами, попросил ее об этом, она сменила комбинацию на черную. Часто, желая ее появления, он обнаруживал в себе жгучую потребность в том, чтобы испытывать какую-нибудь потребность. Когда он нажимал кнопку вызова сестры, вполне могла появиться другая сестра.

— Пришлите мне мою Мелиссу, — требовал он.

Другие сестры охотно приходили к нему на помощь. Он не испытывал недостатка в сестринском уходе. Доктора не уставали ежедневно повторять, что он абсолютно здоров, и он в мрачном разочаровании, чувствуя себя обманутым, приходил к выводу, что на сей раз они, кажется, правы.

У него был хороший аппетит и нормальное пищеварение. Его слуховой нерв и спинно-мозговой аппарат были просканированы с помощью компьютера. Его носовые пазухи были чисты, а поиски каких-либо симптомов артрита, бурсита, ангины или неврита не дали результата. Даже насморка у него не было. Его кровяному давлению завидовали все обследовавшие его доктора. Он давал мочу, и они брали ее. Холестерин у него был низким, гемоглобин — высоким, его РОЭ была выше всяких похвал, а содержание азота в крови приближаюсь к идеалу. Они объявили его совершенным человеческим существом. Он подумал, что у первой его жены и его второй, с которой он расстался год назад, вероятно, нашлись бы на этот счет кой-какие возражения.

В больнице был светило-кардиолог, который не нашел у него никаких отклонений, для его патологий был патолог, который не обнаружил никаких поводов для беспокойства, был еще и предприимчивый гастроэнтеролог, который вернулся в его палату еще раз, чтобы уточнить мнение Йоссаряна о наиболее перспективной стратегии инвестирования применительно к недвижимости в Аризоне, а для его психики был психоаналитик, которого Йоссарян рассматривал как свою последнюю возможность доверительного разговора.

— А как насчет этих периодических периодов анемии, усталости, депрессии и отсутствия интереса к жизни? — торопливым, срывающимся шепотом начал Йоссарян. — Меня перестают интересовать вещи, к которым другие относятся серьезно. Я устаю от информации, которой не могу воспользоваться. Мне хочется, чтобы ежедневные газеты были поменьше и выходили раз в неделю. Меня больше не волнует все то, что происходит в мире. Комики не вызывают у меня смеха, а длинные рассказы приводят в бешенство. Дело во мне или в моем возрасте? Или может быть наша планета сходит с ума? Телевизионные новости полны идиотизма. Все и повсюду несут вздор. Мои восторги ослабли. Я и правда чувствую себя таким здоровым или мне это только представляется? У меня не выпало ни одного волоса. Док, я должен знать правду. Моя депрессия — это чисто ментальное явление?

— Это не депрессия, и вы не ослабли.

Психоаналитик должным образом посовещался с главой психиатрического отделения, а тот проконсультировался со всеми другими врачами, и они в один голос решили, что в его прекрасном физическом состоянии нет никаких психосоматических отклонений и к тому же что волосы у него на голове настоящие.

— И тем не менее, — добавил, откашлявшись, глава психиатрического отделения, — я обязан вам сообщить, что у вас все симптомы предрасположенности к старческим депрессиям.

— К старческим депрессиям? — Йоссарян с удовольствием произнес этот термин. — И когда же это приблизительно может произойти?

— Приблизительно теперь. Есть что-нибудь, что вам по-настоящему нравится делать?

— Кое-что, не очень многое, к сожалению. Я бегаю за женщинами, хотя и не очень быстро. Я зарабатываю денег больше, чем мне надо.

— Вам это нравится?

— Нет. Я лишен честолюбия, и осталось не так уж много вещей, которые мне хочется делать.

— Гольф, бридж, теннис? Коллекционирование предметов искусства или антиквариата?

— Об этом не может быть и речи.

— Мой прогноз неблагоприятен.

— Я это всегда знал.

— Как мы сейчас представляем себе ваш случай, мистер Йоссарян, — сказал главный врач, говоря от имени всего заведения; лысая на три четверти голова Леона Шумахера нависала над его плечом, — вы можете жить вечно.

Казалось, ему не о чем беспокоиться, кроме инфляции и дефляции, более высоких процентных ставок и более низких процентных ставок, дефицита бюджета, угрозы войны и опасностей мира, неблагоприятного торгового баланса, нового президента и старого капеллана, а также усиления доллара и ослабления доллара, наряду с трением, энтропией, радиацией и гравитацией.

Но он беспокоился и о своей новой подружке, медицинской сестре Мелиссе Макинтош, потому что она не сумела накопить денег. У ее родителей денег тоже не было, и если она проживет достаточно долго, то ей придется жить на социальное обеспечение и жалкую пенсию, которую ей будет выплачивать больница, при условии, что она проработает здесь следующие двадцать или триста лет, а такая жизнь представлялась невозможной, если только до этого она не выйдет замуж за какого-нибудь приятного мужчину с достатком, который будет для нее не менее привлекателен, чем теперь Йоссарян, что тоже представлялось ему абсолютно невозможным. Очень немногие могли так мило говорить ей непристойности. Не раз с болью в сердце поглядывал он на нее: она была слишком чиста для этого бездушного вихря финансовых обстоятельств, слишком невинна, нерасчетлива и бескорыстна.

— Вот что вам совершенно необходимо сделать, — сказал он ей как-то после того, как она попросила у него совета: следует ли ей и ее подружке, с которой они на пару снимали квартиру, открыть индивидуальные пенсионные счета, а Йоссарян посоветовал ответить, что в перспективе не видит ни малейшей пользы от индивидуальных пенсионных счетов ни для кого, кроме этих сраных банков, которые за них агитируют. — Вам необходимо выйти замуж за кого-нибудь, вроде меня, за мужчину, у которого есть кой-какие деньги и который разбирается в страховых полисах и наследствах и был до этого женат только один раз.

— Неужели вы были бы для меня слишком стары? — с испугом спросила она.

— Это вы были бы для меня слишком молоды. Сделайте это поскорее, сделаете это сегодня. Для этого может сгодиться даже какой-нибудь доктор. Вы и оглянуться не успеете, как станете такой же старой, как я, и у вас не будет ни гроша.

Его беспокоила и эта безрассудная сентиментальность, заставлявшая его простирать свои заботы на человека, который в них нуждался.

Это было не по-американски.

Меньше всего нужен был ему еще один иждивенец. Или два, потому что она с гордостью говорила о своей привлекательной, веселой подружке, делившей с ней крохотную квартирку; звали ее Анджела Мор, она была естественной — и более роскошной, чем Мелисса, — блондинкой из Австралии, выше ее и раскованнее и с большей грудью, она носила туфли на гвоздиках и пользовалась бледной помадой и бледными тенями, а работала торговым представителем фирмы, специализирующейся на изготовлении галантерейных новинок; новые изделия, выпуск которых она предлагала освоить, были столь непристойны, что два пожилых, семейных еврея, владевших фирмой на правах партнерства, только теряли дар речи, впадали в недоумение и краснели. Ей нравилось производить впечатление, появляясь в дорогих барах, куда она нередко захаживала после работы для встреч с бесшабашными бизнесменами, которых она после застолья и танцев безжалостно отвергала у дверей своего дома, когда ее вечер заканчивался. Ей почти не удавалось встретить кого-нибудь, кто понравился бы ей настолько, чтобы она пожелала остаться с ним подольше, потому что она почти никогда не позволяла себе напиться допьяна. Номер телефона, который она давала как свой, был номером телефона городского морга. Рассказ Мелиссы Макинтош о самонадеянных и буйных выходках ее подружки был полон такого радостного одобрения, что Йоссарян знал — он влюбится в эту женщину с первого взгляда, при условии, что она никогда не попадется ему на глаза, и будет горячо любить ее до того момента, как увидит во второй раз. Но у высокой блондинки под сорок в бледной косметике и черных чулках с рисунком в змейку тоже не было богатых родителей или отложенных денег, и Йоссарян задавал себе вопрос:



«Да что в конце концов такое с этим сраным миром?»

По его разумению, у всех, к кому он не испытывал антипатии, должно было быть достаточно денег, чтобы они могли без страха смотреть в будущее, и он вешал голову в благородных грезах сострадания и желал заключить эту необыкновенную полногрудую бродяжку в свои объятия, осушить ее слезы, унять все ее тревоги и, поглаживая ее ягодицы, расстегнуть молнию на платье.

Интересно, как понравилась бы эта картинка частным детективам, которые выслеживали его в последнее время? Первый частный сыщик выследил его до самой больницы, заявившись туда в часы для посетителей, и был немедленно поражен серьезной стафилококковой инфекцией, которая свалила его в постель в другом крыле этой же больницы вместе с тремя бывшими посетителями других пациентов, также пораженными серьезной стафилококковой инфекцией, а эти посетители, насколько о том мог догадываться Йоссарян, также вполне могли быть частными детективами. Йоссарян всем им четверым мог бы сообщить, что больница — опасное место. Люди здесь умирали. Лег сюда один бельгиец, а ему разрезали горло. Частного детектива, отправленного на замену первого, подкосила сальмонелла из сэндвича с яичным салатом, который он съел в больничном кафетерии; теперь он тоже был прикован к постели и выздоравливал медленно. Йоссарян подумывал — не послать ли им цветы. Вместо этого он написал «Альберт Т. Таппман» на открытках с пожеланиями выздоровления и послал их каждому. Так звали капеллана из их группы бомбардировочной авиации, и Йоссарян добавил и это звание и принялся размышлять о том, что будут думать получатели этих открыток; еще он думал о том, куда увезли капеллана, запугивают ли его, как с ним обращаются, не мучают ли его голодом, не пытают ли. На следующий день он послал обоим частным детективам новые открытки с пожеланиями выздоровления, подписав их именем «Вашингтон Ирвинг». А еще через день отправил еще пару открыток, подписав их «Ирвинг Вашингтон».

За вторым частным детективом прибыли еще два, которые делали вид, что не знают друг друга, а один из них, приглядывая за Йоссаряном, испытывал, казалось, необъяснимое любопытство относительно всех остальных.

Он не мог понять, что они хотят узнать о нем такого, о чем он не пожелал бы сказать им напрямую. Если им нужен был адюльтер, он был готов предоставить им адюльтер, и его начало так беспокоить доброе сердце и ненадежное финансовое будущее Мелиссы Макинтош, что он стал волноваться и о собственном будущем и решил снова потребовать к себе онколога, чтобы тот дал ему стопроцентные гарантии от этого главного убийцы и, может быть, порассуждал еще немного о ведущей роли биологии в поведении человека и тирании генов в управлении обществом и историей.

— Вы сошли с ума, — сказал Леон.

— Тогда пришлите ко мне и психиатра.

— У вас нет рака. Зачем вам нужен онколог?

— Чтобы сделать для него доброе дело, умник вы мой. Вы что, не верите в добрые дела? От этого сукина сына так и веет угрюмостью. Как вы думаете, сколько он встречает за неделю пациентов, которым может сообщить хорошую новость? Несчастья этого типа относятся к тем немногим, что я могу развеять.

— Это вовсе не мои несчастья, — сказал безрадостный онколог; зловещее выражение, обосновавшееся в мелких чертах его лица, было таким же естественным, как тьма ночью и серое небо зимой. — И тем не менее, вы удивитесь, узнав, сколько людей считают, что заболели по моей вине. Даже коллеги меня не любят. Не многие хотят говорить со мной. Может быть, по этой причине я и стал таким нелюдимым. У меня мало практики общения.

— Мне нравится ваше настроение, — сказал Йоссарян, который не считал, что у него самого такой практики больше. — Вам станет легче, если вы будете знать, что рано или поздно вы, вероятно, сыграете важную роль в моей жизни?

— Лишь немного. — Его звали Деннис Тимер. — С чего вы хотите, чтобы я начал?

— С любого места, если только мне не будет больно или неудобно, — весело ответил Йоссарян.

— У вас нигде нет ни одного симптома, который мог бы предполагать необходимость более тщательного обследования.

— Зачем нам ждать каких-то симптомов? — спросил Йоссарян, сразу ставя этого профессионала на место. — Разве не может быть, что после завершения наших последних исследований где-то что-то возникло и теперь, пока мы с вами сидим здесь и самодовольно медлим, оно мужественно зреет?

Деннис Тимер с легким сердцем согласился.

— Кажется, с вами мне веселее, чем со всеми остальными моими пациентами, да?

— Я говорил об этом Леону.

— Но может быть, это потому, что на самом деле вы — вовсе не мой пациент, — сказал доктор Тимер. — То, о чем вы говорите, конечно, возможно, мистер Йоссарян. Но вероятность того, что это случится с вами, ничуть не выше вероятности того, что это случится с кем-нибудь другим.

— А мне-то какая разница, — возразил Йоссарян. — Не слишком большое утешение знать, что мы все в опасности. Леон считает, я стану чувствовать себя лучше, если буду знать, что моя ситуация не хуже, чем его. Приступим.

— Что, если мы начнем с еще одного рентгена грудной клетки?

— Ни в коем случае! — воскликнул Йоссарян с деланной тревогой. — От этого как раз все и может начаться! Вы же знаете мое отношение к рентгену и асбесту.

— И к табаку. Хотите, я вам приведу статистику, которая доставит вам удовольствие? Вы знали, что от табака каждый год умирает больше американцев, чем погибло за всю Вторую мировую войну?

— Да.

— Ну, тогда, я полагаю, мы могли бы продолжить. Хотите, я проверю молоточком ваши коленные рефлексы?

— Сколько?

— Бесплатно.

— А не могли бы мы сделать хотя бы биопсию?

— Чего?

— Чего угодно, что доступно и просто.

— Если вам это добавит уверенности.

— Я буду спать спокойнее.

— Мы можем сделать еще один соскоб с вашей веснушки или с одного из ваших родимых пятен. Или, хотите, проверим еще раз простату? Простата довольно часто встречается.

— Моя — единственная в своем роде, — возразил Йоссарян. — Другой у меня нет. Давайте лучше родинку. У Шумахера простата моего возраста. Дайте мне знать, когда у него с ней начнутся осложнения.

— Я могу сообщить вам и сейчас, — сказал любимый онколог Йоссаряна, — что мне доставит большое удовольствие известить вас, что результаты отрицательны.

— Я могу сообщить вам и сейчас, — сказал Йоссарян, — что буду счастлив услышать это.

Йоссарян желал поглубже углубиться вместе с этим мрачным человеком в мрачную природу патологий в мрачном мире профессиональных занятий онколога и в мрачную природу мироздания, в котором им обоим посчастливилось дожить до сего времени и которое с каждым днем становилось все более ненадежным — в озоновом слое появлялись дыры, человечеству не хватало места для мусора; начни сжигать мусор, начнешь загрязнять и воздух; человечеству не хватало воздуха, — но он опасался, что доктор сочтет этот разговор мрачным.

— Все это, конечно, стоит денег.

— Конечно, — сказал Йоссарян.

— Откуда у вас берутся деньги? — с нескрываемым завистливым раздражением недоумевал вслух Леон Шумахер.

— У меня теперь возраст, достаточный для «Медикеар».

— «Медикеар» не покроет и части этих расходов.

— А остальные деньги поступают благодаря имеющейся у меня превосходной медицинской программе.

— Хотел бы я иметь такую программу, — проворчал Леон.

Деньги на программу, как объяснил Йоссарян, поступали от компании, в которой он работал и где все еще числился в качестве полуотставного полуконсультанта на полуадминистративной должности; он мог оставаться там бесконечно долго, при условии, что никогда не стал бы слишком усердствовать.

— Хотел бы я иметь такую работу. Что, черт возьми, это значит? — Леон скорчил издевательскую гримасу: — Йоссарян, Джон. Занятия — полуотставной полуконсультант. Что, черт побери, будут с этим делать наши эпидемиологи?

— Это еще одна из моих профессий. Я работаю неполное время за полную плату, и никто не слушает и половины из того, что я говорю. Я бы назвал это полуотставной полуконсультант, а вы? Компания платит за все. Мы ничуть не меньше, чем «Партнерство Гарольд Стрейнджлав» и ничуть не менее любвеобильны. Мы называемся «Предпринимательство и Партнерство М и М». Я один из партнеров. Другие заняты предпринимательством. Я партнерствую, они предпринимательствуют.

— А что они делают на самом деле?

— Я думаю, все, что приносит деньги и не является бессовестно криминальным, — ответил Йоссарян.

— В этом есть хоть крупица правды?

— Понятия не имею. Они могут врать мне так же, как и всем остальным. Мы все держим в тайне друг от друга. Я это не выдумываю. Вы можете проверить. Привяжите меня к кардиографу и посмотрите, будет ли искривляться кривая, когда я буду врать.

— А она будет искривляться? — с удивлением спросил Леон.

— Не вижу причин, почему бы ей не искривляться.

— А чем вы занимаетесь в этой компании?

— Я возражаю.

— Не будьте таким обидчивым.

— Да нет же, я просто отвечаю на ваш вопрос, — дружелюбно сообщил ему Йоссарян. — Я в этой компании возражаю против дел, которые не отвечают моим этическим стандартам. Иногда я возражаю до седьмого пота. И тогда они или делают то, что решили, или не делают. Я — совесть компании, ее нравственный стержень, и это еще одна из моих обязанностей там с тех пор, как я больше двадцати лет назад заглянул туда в поисках противозаконной помощи, чтобы спасти моих детей от Вьетнамской войны. Как вам удалось спасти ваших?

— Медицинский колледж. Они, конечно, оба ушли в бизнес, как только опасность миновала. Кстати, тут ходят слухи, что вы, кажется, неплохо проводите время с одной из наших лучших медицинских сестер.

— Лучше, чем с вами и вашими коллегами.

— Она очень милая девушка и очень хорошая медицинская сестра.

— Кажется, я это заметил.

— И привлекательная.

— На это я тоже обратил внимание.

— У нас здесь есть несколько прекрасных специалистов, которые откровенно мне говорят, что не прочь залезть к ней под юбку.

— Грубо, Леон, ах, как это грубо. Вам должно быть стыдно, — с отвращением и укоризненно сказал Йоссарян. — Это наигнуснейший способ сказать, что вы все хотели бы ее оттрахать.

Леон смутился, и из временной его потери самообладания Йоссарян извлек выгоду для себя, получив у доктора табличку «Не беспокоить», которую успел повесить на дверь прежде, чем к нему явился следующий посетитель.

Услышав очень робкий стук в дверь, Йоссарян на мгновение даже подумал, что вернулся капеллан, отпущенный на свободу из тех мест, где его законным образом незаконно удерживали. У Йоссаряна больше не было ни одной идеи относительно вызволения капеллана, потому что и сам он теперь чувствовал себя почти столь же беспомощным.

Но это оказался всего лишь Майкл, младший сын, самый неудачливый из его четверых взрослых детей, когда-то бывших частью семьи. Кроме Майкла, была еще дочь, Джиллиан, работавшая судьей в суде очень низкой инстанции, Джулиан, его старший, типичный везунчик, и Адриан, который был серединка-наполовинку и вполне доволен собой, остальные же дети его не уважали, потому что он был всего лишь серединка-наполовинку. Майкл, неженатый, неустроенный, не работающий и симпатичный, заглянул узнать, что Йоссарян снова делает в больнице, и признаться, что собирается бросить юридический колледж, так как занятия там оказались ничуть не более интересными, чем в медицинском колледже, школе бизнеса, художественном колледже, высшей архитектурной школе и нескольких других высших учебных заведениях самых разных направлений, которые он, немного помучившись, бросал одно за другим вот уже столько лет, что никто и не помнил его в другом состоянии.

— Это свинство, — сокрушенно сказал Йоссарян. — Я нажимаю на кнопки, чтобы тебя принимали, а ты только и делаешь, что бросаешь.

— Я ничего не могу с собой поделать, — понурился Майкл. — Чем больше я узнаю о юриспруденции, тем больше удивляюсь тому, что она не считается противозаконной.

— По этой причине и я когда-то бросил юридический колледж. Сколько тебе сейчас?

— Около сорока.

— У тебя еще есть время.

— Я не уверен, шутишь ты или нет.

— И я тоже, — сказал ему Йоссарян. — Но если ты до самой пенсии сможешь откладывать решение о своих планах на жизнь, то тебе и не придется его принимать.

— Я так и не понимаю, шутишь ты или нет.

— Я тоже не всегда понимаю, — ответил Йоссарян. — Иногда я имею в виду то, что говорю, и в то же время не имею. Скажи мне, о моя зеница моего ока, неужели ты думаешь, что я за свою пеструю жизнь действительно хотел делать хоть одну из тех работ, которые мне приходилось делать?

— Ты что, даже сценарии для фильмов не хотел писать?

— Не особенно и очень недолго. Это было притворство, и оно быстро кончилось, и я не был в таком уж восторге от конечного продукта. Неужели ты думаешь, что я и в самом деле хотел делать рекламу, или работать на Уолл-стрите, или заниматься такими проблемами, как подготовка участков под застройку или двойные опционы? Неужели ты думаешь, что кто-нибудь с юности вынашивает мечту сделать карьеру в информационном агентстве?

— Ты и правда когда-то работал на Нудлса Кука?

— Это Нудлс Кук работал на меня. Вскоре после окончания колледжа. Ты что, и правда считаешь, что мне и Нудлсу Куку хотелось писать политические речи? Нам хотелось писать пьесы и печатать их в «Нью-Йоркере». Ты думаешь, у человека есть большой выбор? Мы берем лучшее из того, что можем, Майкл, а вовсе не то, что нас привлекает. Будь ты хоть сам принц Уэльский.

— Это чертовски неприятный образ жизни, па, разве ты так не думаешь?

— Иного способа жить у нас нет.

Минуту Майкл молчал.

— Я испугался, когда увидел у тебя на дверях табличку «Не беспокоить», — признался он чуть обиженным тоном. — Кто, черт возьми, ее повесил? Я уж было подумал, что ты действительно болен.

— Так я понимаю шутку, — пробормотал Йоссарян, который фломастером сделал к табличке приписку, сообщавшую, что нарушители будут расстреливаться. — Так сюда заходит меньше людей. А то лезут целый день, даже не сообщив предварительно по телефону. Кажется, они даже не понимают, что лежать целый день в больнице — это очень напряженная работа.

— Ты ведь все равно не снимаешь трубку. Ты, наверно, единственный пациент в этой больнице, у которого автоответчик. Сколько ты еще собираешься здесь пробыть?

— Мэр по-прежнему остается мэром? Кардинал — кардиналом? Этот гаденыш все еще в своем кресле?

— Какой гаденыш?

— Любой, который все еще в своем кресле. Я хочу, чтобы всех гаденышей выперли.

— Ты не можешь здесь столько оставаться! — воскликнул Майкл. — И вообще, что, черт побери, ты здесь делаешь? Ты ложился на полное ежегодное обследование всего пару месяцев назад. Все думают, что ты спятил.

— Я возражаю. Кто так думает?

— Я.

— Ты спятил.

— Мы все так считаем.

— Возражаю еще раз. Вы все спятили.

— Джулиан говорит, что если бы у тебя было честолюбие и мозги, ты давно мог бы стать первым лицом в компании.

— Он тоже спятил. Майкл, на сей раз я действительно испугался. У меня было видение.

— Видение чего?

— Не того, что я становлюсь первым лицом в «М и М». Мне что-то привиделось или почудилось, и я испугался того, что у меня удар или новообразование, и я не был уверен, кажется мне это или нет. Когда на меня находит тоска, я становлюсь беспокойным. У меня появляются болезни — всякие конъюнктивиты и дерматофитозы. Я плохо сплю. Ты не поверишь, Майкл, но когда я не влюблен, на меня находит тоска, а я не влюблен.

— Я вижу, — сказал Майкл. — Ты не на диете.

— Ты так определяешь?

— Это один из признаков.

— Знаешь, я думал об эпилепсии и о СИБе, скоротечной ишемической болезни, о которой ты ничего не знаешь. Потом я стал опасаться удара — все всегда должны опасаться удара. Я что, слишком много говорю? У меня возникло ощущение, что я все вижу дважды.

— Ты хочешь сказать, у тебя двоилось в глазах?

— Нет, пока еще нет. Такое чувство, будто все это уже было со мной раньше. В новостях для меня не было практически ничего нового. Каждый день, казалось, проводили очередную политическую кампанию или собирались проводить, или еще одни выборы, а если не это, то еще один теннисный турнир или снова эти сраные Олимпийские игры. И я подумал, что неплохо прийти сюда провериться. Во всяком случае, я в здравом уме, мысли у меня чисты и совесть тоже.

— Все это очень хорошо.

— Не будь таким уж уверенным. Великие преступления совершаются людьми с чистой совестью. И не забывай, что мой отец умер от удара.

— В девяносто два?

— Ты думаешь, он при этом прыгал от радости? Майкл, чем ты собираешься заниматься в этой жизни? Мое душевное равновесие нарушается от того, что я не знаю, куда ты, черт побери, приткнешься.

— Вот теперь ты действительно слишком много говоришь.

— Ты единственный в семье, с кем я могу говорить, а ты никак не хочешь слушать. Все остальные знают, что им нужно, даже твоя мать, которая всегда хочет выколотить побольше алиментов. Деньги — вещь действительно важная, может быть, важнее всего остального. Хочешь дельный совет? Найди работу в какой-нибудь компании с хорошей пенсионной программой и хорошей медицинской программой, в любой компании и любую работу, даже если ты будешь люто ее ненавидеть, и оставайся там, пока не одряхлеешь настолько, что дальше уже не сможешь продолжать. Это единственный способ жить — готовясь к смерти.

— Черт, па, неужели ты и правда веришь в это?

— Нет, не верю, хотя, может быть, так оно и есть на самом деле. Но люди не могут выжить на социальное обеспечение, а у тебя даже его не будет. Даже бедняжка Мелисса будет обеспечена лучше.

— Кто такая бедняжка Мелисса?

— Это замечательная медицинская сестра, та, что привлекательна и моложава.

— Она не так уж привлекательна и старше меня.

— Старше?

— Ты сам, что, не видишь?

К концу второй недели пребывания Йоссаряна в больнице они состряпали заговор, с помощью которого выжили его оттуда.

Они выжили его с помощью бельгийца из соседней палаты. Этот бельгиец был человеком, умудренным в финансовых вопросах, и работал в Европейском Экономическом Сообществе. Этот умудренный в финансовых вопросах человек был очень болен и почти не говорил по-английски, что не имело значения, так как у него была удалена часть горла и он вообще не мог говорить, да и понимал-то по-английски с трудом, что имело большое значение для сестер и нескольких докторов, которые не могли общаться с ним так, чтобы это общение имело хоть какой-нибудь смысл. Весь день и большую часть ночи у его постели находилась его бледная и миниатюрная бельгийка-жена в неглаженной модной одежде; она непрерывно курила сигареты и тоже не понимала по-английски, непрестанно и истерично бормотала что-то сестрам, впадая в панический ужас каждый раз, когда он стонал, или кашлял, или засыпал, или просыпался. Он приехал в эту страну, чтобы поправить здоровье, и врачи вырезали у него целый ломоть гортани, потому что он непременно умер бы, оставь они этот ломоть на своем месте. Теперь никто не мог с уверенностью сказать, будет ли он жить. Господи, подумал Йоссарян, как он может выносить это?

«Господи, — подумал Йоссарян, — как это могу выносить я

У бельгийца не было иной возможности сообщать о том, что он чувствует, кроме как кивая или отрицательно качая головой в ответ на многочисленные вопросы, которыми осыпала его жена, не имевшая какой-либо возможности передать его ответы. Ему грозили такие многочисленные опасности и он испытывал столько неудобств, что у Йоссаряна не хватило пальцев на обеих руках, чтобы пересчитать их. В первый раз когда Йоссарян начал считать, у него кончились пальцы, и он не стал больше пробовать. Новые пальцы у него не отросли. Вокруг бельгийца обычно была такая шумная суета, что у Йоссаряна почти не оставалось времени, чтобы подумать о себе. Йоссарян беспокоился об этом бельгийце больше, чем сам того хотел. Он прямой дорогой шел к стрессу, зная, что стресс не полезен для здоровья. В условиях стресса люди подвержены раку. Беспокоясь о своем стрессе, Йоссарян испытывал еще больший стресс и начинал жалеть и себя.

Бельгиец страдал от боли, какую и не мог себе представить Йоссарян, которому не давали никаких обезболивающих от этой боли, и он чувствовал, что долго так не протянет. Бельгийца просто накачивали обезболивающими. Ему делали переливания. Его пичкали лекарствами и стерилизовали. Он всем вокруг задавал столько дел, что у медицинской сестры Макинтош почти не оставалось времени на Йоссаряна, который поэтому почти перестал играть кружевной каемкой ее комбинации. Дело было прежде всего, а больной бельгиец был делом серьезным. Мелисса стала рассеянной, она носилась туда-сюда, не зная передышки. Он чувствовал, что было бы некорректно обманом завлекать ее к себе, когда за соседней дверью происходят столь серьезные события, и, не обделенный прежде ее вниманием, теперь страдал без нее. Никто другой не испытывал бы подобных чувств.

Бельгиец, который едва мог двигаться, загонял всех. Чтобы он не умер от голода, ему давали питание через трубку, вставленную в шею. Беднягу поили внутривенно водой, чтобы он не обезвоживался, а из легких у него отсасывали жидкость, чтобы он не захлебнулся.

Этот человек всем задавал работу. У него была трубка в груди и трубка в животе, он постоянно требовал ухода, и у Йоссаряна почти не оставалось времени, чтобы подумать о капеллане Таппмане и его трудностях, или о Милоу и Уинтергрине и их эскадрильях невидимых бомбардировщиков, или о высокой, полногрудой австралийке, снимавшей квартиру вместе с Мелиссой, и ее бледных тенях и туфлях на гвоздиках, или о ком-нибудь другом. Несколько раз в день Йоссарян отваживался выходить в коридор и заглядывать в соседнюю палату, чтобы узнать, что там происходит. Сделав это, он с трудом добирался до своей кровати и падал на нее в полуобморочном состоянии, прикрывая рукой глаза.

Когда его взор прояснялся и он снова открывал глаза, на него пристально смотрел наиболее таинственный из частных детективов. Этот секретный агент был щеголем и носил хорошо сшитые костюмы и неяркие галстуки, у него был нездешний цвет лица и темные глаза на скуластом лице, которое казалось немного восточным и напоминало Йоссаряну орех, миндаль в скорлупе.

— Ты что еще за хер? — не раз хотел воскликнуть Йоссарян при виде этого типа.

— Эй, а вы кто такой? — действительно спросил он один раз дружеским тоном, выдавив из себя улыбку.

— Вы со мной говорите? — последовал величественный ответ, произнесенный мягким голосом на прекрасном английском.

— Могу я вам чем-нибудь помочь?

— Да нет. Просто я разыскиваю одного плотного лысоватого джентльмена с желтыми волосами. Он часто шатался здесь в коридоре, а пару дней назад исчез.

— Другого частного детектива?

— Понятия не имею, кого вы имеете в виду! — ответил человек и исчез.

— Ты что еще за хер? — крикнул ему вслед Йоссарян, но тут в коридоре послышался знакомый крик и возобновился топот туфель на каучуковой подошве.

«По-французски кто-нибудь говорит? По-французски кто-нибудь говорит?» — десяток раз в день прокатывался по коридору этот обреченный вопль; он исходил от сестры Макинтош, сестры Креймер, или кого-либо из других сестер, или сонма врачей, технических работников или санитаров, по происхождению афро-американцев, латиноамериканцев или уроженцев тихоокеанского побережья, а также других разновидностей экономических беженцев, штатно прикрепленных к бельгийцу в этой странной, неестественной больничной цивилизации, которая была абсолютно естественной. Теперь, когда на каждом этаже рядом с автоматами по продаже конфет и напитков стояли банкоматы, пациенту с кредитной карточкой и хорошей медицинской страховкой можно было больше вообще никогда не выходить за стены больницы.

Секретный агент с безупречным произношением и в безукоризненной английской одежде ни разу не признался, что говорит по-французски, хотя Йоссарян готов был поклясться, что тот говорит, да еще к тому же умеет читать чужие шифры.

Йоссарян немного и очень плохо умел говорить по-французски, но решил не соваться в чужие дела. Он опасался что-нибудь переврать. Кто знает? Не исключено, что ошибка в переводе может привести к предъявлению ему обвинения в занятиях медицинской практикой без лицензии. Йоссарян знал, о себе он точно знал, что если бы ему в его возрасте пришлось когда-нибудь терпеть подобное в течение четырех или четырнадцати дней для того, что потом прожить Бог его знает какую малость с голосовыми связками или без них, то он, как ему казалось, стал бы возражать. Он бы предпочел отказаться. В конце концов, все было элементарно. Просто он больше не мог выносить боль бельгийца.

Он собирался во что бы то ни стало бежать от нее.

Йоссарян был человеком мнительным и знал об этом. Через день он осип.

— Что с вами такое? — озабоченно бросила медицинская сестра Макинтош на следующее утро, явившись на работу, наложив на лицо косметику, поправив швы на своих бесшовных чулках и уже потом в лучшем своем виде заглянув к нему в палату, чтобы убедиться, что с ним все в порядке. — У вас что-то с голосом. Почему вы не едите?

— Я знаю. Я охрип. Сейчас я есть не хочу. Я не знаю, почему я так хриплю.

У него не было температуры, он не испытывал никаких физических неудобств, вызванный к нему ухогорлонос не обнаружил никаких видимых следов воспаления в его ушах, горле или носу.

На следующий день у него заболело горло. Он чувствовал, что у него там образовалась опухоль и ему стало трудно глотать, и по-прежнему нигде у него не обнаруживалось ни следа инфекции или нарушения, и он ни минуты не сомневался в том — как ни минуты не сомневался он и во всем остальном, — что если задержится здесь еще немного и не уберется из больницы к чертям собачьим, то вскоре и его гортань будет пожрана злокачественной опухолью.

Медицинская сестра Мелисса Макинтош была убита горем. Он заверил ее в том, что в его решении не было ничего личного. Он галантно пообещал пригласить ее вскоре в хороший ресторан, и в Париж, и во Флоренцию, и, может быть, в Мюнхен, чтобы побродить по магазинам и прикупить кружевного нижнего белья, если они увидят, что между ними сложились хорошие отношения, и если она не будет возражать против того, что частные детективы будут повсюду следовать за ними. Она думала, что он шутит, говоря о частных детективах, и сказала, что будет скучать без него. Он любезно ответил, что не даст ей для этого ни малейшей возможности, и, искренно глядя в ее голубые серьезные глаза и тепло пожимая на прощание ее руку, задавал себе вопрос: возникнет ли у него когда-нибудь желание увидеть ее еще раз.

КНИГА ВТОРАЯ

4

ЛЮ

Я родился сильным и бесстрашным. И по сей день, кажется, я не знаю, что такое бояться другого человека. Своими мускулами, крепкими костями и широкой грудью я обязан не тому, что мальчишкой увязывал в кипы старые газеты и таскал тяжести на отцовском складе старья. Если бы я не был сильным, он бы не заставлял меня делать все это. Он заставил бы меня вести бухгалтерию и быть на побегушках, как заставил моих сестер и старшего брата Айру. Нас в семье было четверо братьев и две сестры, а из братьев я по возрасту был вторым с конца. Моя мать всем говорила, что не видела младенца сильнее меня и с таким волчьим аппетитом. Она с трудом двумя руками оттаскивала меня от своей груди.

— Как Геракл в своей колыбели, — сказал как-то раз Сэмми Зингер.

— Кто?

— Геракл. Младенец Геракл.

— Ну и что твой Геракл?

— Когда он родился, ему в колыбель наслали пару больших змей, чтобы его убить. А он задушил их — каждую одной рукой.

— Все это враки, умник.

Малютка Сэмми Зингер знал много таких вещей, даже когда мы были еще совсем мальчишками и учились в третьем или четвертом классе. Все мы писали сочинения по «Тому Сойеру» и «Робинзону Крузо», а он писал по «Илиаде». Сэмми был умный, а я был смышленый. Он вычитывал обо всем в книгах, а я обо всем догадывался своей головой. Он хорошо играл в шахматы, а я — в картишки. Я перестал играть в шахматы, а он продолжал проигрывать мне деньги в карты. Так кто из нас был смышленее? Когда мы пошли на войну, он пожелал стать летчиком-истребителем и выбрал авиацию. Я выбрал наземные войска, потому что хотел драться с немцами. Я надеялся стать танкистом и мчаться прямо сквозь их полчища. Он стал хвостовым стрелком-пулеметчиком, а я оказался в пехоте. Один раз его сбили, он упал в воду и вернулся домой с медалью; я попал в плен, и меня держали там до конца войны. Может быть, смышленее все же был он. После войны он поступил в колледж, и правительство платило за его обучение, а я купил лесной склад за городом. Я купил участок под застройку и построил наудачу дом на паях с некоторыми из моих заказчиков, разбиравшихся в строительстве лучше меня. Я больше разбирался в бизнесе. Получив прибыль от этого, следующий дом я уже построил один. Я обнаружил, что существуют кредиты. Мы на Кони-Айленде не знали, что банки сами так и рвутся давать деньги в долг. Он бегал в оперный театр, а я ездил стрелять утку и канадского гуся с местными водопроводчиками и банкирами-янки. Пленным в Германии я каждый раз, когда меня переводили на новое место, волновался, что будет, когда новые охранники по моему личному знаку узнают, что я еврей. Я волновался, но я не помню, чтобы я когда-нибудь испытывал страх. Каждый раз, когда меня переводили в новый лагерь, все глубже и глубже в страну, все ближе к Дрездену, я обязательно находил способ сообщить им об этом прежде, чем они дознаются сами. Я не хотел, чтобы они подумали, будто я от них что-то скрываю. До тех пор, пока Сэмми не спросил меня об этом позднее, мне даже и в голову не приходило, что они могут плюнуть мне в лицо, или размозжить мне череп прикладом, или просто отделить меня своими винтовками и штыками от остальных, отвести в лесок, а там заколоть или пристрелить. Ведь почти все мы тогда были совсем мальчишками, и я говорил себе: пусть они задираются или издеваются надо мной какое-то время, но в конечном счете мне, может, придется свернуть пару челюстей и отучить их от этого. Я никогда не сомневался, что мне это по силам. Я был ЛР, Льюис Рабиновиц с Мермейд-авеню на Кони-Айленде в Бруклине, Нью-Йорк, и я ни секунды не сомневался тогда в том, что непобедим и мне удастся все, что я захочу сделать.

Я всегда так думал, с самого детства. С самого начала я был крупным и сильным, с громким голосом, а чувствовал я себя еще больше и сильнее, чем был на самом деле. В школе я своими глазами видел, что в старших классах есть ребята покрупнее меня, а может, они были и посильнее, но я этого никогда не чувствовал. И я никогда не боялся парней из тех немногих итальянских семей, что жили по соседству с нами, всех этих Бартолини и Паламбо, о которых остальные и говорить-то побаивались, выйдя за двери своего дома. Ходили слухи, что они, эти итальяшки, носят ножи. Я этого никогда не видал. Я к ним не лез, и они меня не трогали. И никто другой меня не трогал, насколько мне было известно. Правда, однажды один из них сунулся. Тощий такой парень постарше меня — из восьмого класса; я после ланча сидел на тротуаре напротив школьного двора и ждал, когда откроются двери и начнутся занятия, а он шел, вихляясь, мимо и нарочно наступил мне на ногу. У него на ногах были тенниски. Нам не разрешали приходить в школу в теннисках, мы их надевали только на физкультуру, но все эти Бартолини и Паламбо носили их, когда хотели. «Ага», — сказал я сам себе, когда увидел, что что-то затевается. Я наблюдал, как он приближается ко мне. Я видел, как он повернул в мою сторону с вредным и невинным видом. Я не заметил, как моя рука метнулась, ухватила его за коленку и сжала, не очень сильно, а так, чтобы удержать его на месте, когда он попытался высвободиться и идти дальше, даже не взглянув на меня, словно у него было право, словно меня там и не было. Он здорово удивился, когда увидел, что я его не пускаю. Он попытался напустить на себя крутой вид. Нам не было и тринадцати.

— Эй, ты чего делаешь? — сердито сказал он.

Но у меня вид был покруче.

— Ты что-то уронил, — сказал я с холодной улыбкой.

— Да? Что?

— Свои подошвы.

— Очень смешно. Отпусти мою ногу.

— И одна из них упала на меня. — Другой рукой я постучал по месту, на которое он наступил.

— Да?

— Да.

Он попытался вырваться, я сжал его ногу сильнее.

— Если так получилось, то я не хотел.

— А мне показалось, что хотел, — сказал я ему. — Если ты поклянешься и скажешь мне еще раз, что не хотел этого, то я, пожалуй, тебе поверю.

— Так ты крутой парень? Ты так думаешь?

— Да.

На нас смотрели другие ребята, и девчонки тоже. Я чувствовал себя прекрасно.

— Ладно, я не хотел этого, — сказал он и перестал вырываться.

— Тогда я тебе верю.

После этого мы какое-то время ходили в дружках.

Однажды Сэмми решил научить меня боксу, надумал в деле показать мне, насколько у него это получается лучше, чем у меня.

— Для этого недостаточно одной силы, Лю.

У него был учебник, который он прочитал, а еще он достал где-то боксерские перчатки. Он показал мне стойки, удары — короткий прямой, хук, апперкот.

— Ну ладно, титр, ты мне все показал. Что теперь?

— Мы устроим раунд минуты на три, потом одну отдохнем, и я покажу тебе, что ты делал неправильно, а потом устроим еще один раунд. Помни, ты должен все время двигаться. В клинчах удары не разрешены, и никакой борьбы тоже. Это запрещено. Поставь левую руку вот так, повыше, не опускай ее и выдвигай подальше. Иначе я тебя нокаутирую. Вот так. А теперь давай.

Он встал в стойку и начал прыгать туда-сюда. Я пошел прямо на него и своей левой легко отжал обе его руки вниз. А правой, открытой перчаткой, я ухватил его за физиономию и шутливо потряс ее.

— Это клинч, — завопил он. — Захватывать лицо не разрешается. Ты должен либо бить, либо ничего не делать. Теперь мы расходимся и начинаем все с самого начала. Помни, ты должен пытаться наносить мне удары.

На этот раз он принялся прыгать вокруг меня быстрее, ударил меня прямым сбоку по голове и отскочил назад. Я снова пошел прямо на него, одной рукой без труда отвел обе его и начал легонько молотить его по лицу другой. Глядя на него, я не мог сдержать смех. Я ухмылялся, он задыхался от ярости.

— Давай займемся чем-нибудь другим, — жалко сказал он. — Из этого у нас ничего не получается, да?

Иногда я беспокоился о малыше Сэмми, потому что он ничего не умел и любил подкалывать людей. Но он был парень смышленый, и оказалось, что он подкалывает только тех, кто на него не мог разозлиться. Вроде меня.

— Слушай, Лю, как поживает твоя подружка с большими сиськами? — говорил он мне во время войны, когда я начал встречаться с Клер и показал ее друзьям.

— Ты у нас такой умник, — говорил я ему с деланной улыбкой, скрежеща зубами. Когда я начинал закипать, у меня ходили желваки на челюсти под ухом и сбоку на шее. И когда в картишки играл, если заказывал большую игру и мне нужно было все мое искусство, чтобы не проиграть, у меня тоже там ходили желваки.

— Эй, Лю, передай привет своей жене с большими сиськами, — говорил он, когда мы с Клер поженились. Уинклер тоже стал таким же образом подтрунивать надо мной, и я не мог его осадить, потому что я ни разу не осадил Сэмми, а Сэмми я никак не мог осадить. Я бы его пригласил к себе на свадьбу шафером, но мои родители хотели моих братьев, и все мы в нашей семье делали то, что хотели от нас другие.

Родители дали мне имя Льюис, а называли меня Луи, словно мое имя было Луис, и я так и не чувствовал никакой разницы, пока Сэмми не сказал мне. Но даже и после этого я так и не вижу особой разницы.

Сэмми читал газеты. Он любил цветных и говорит, что на Юге им нужно позволить голосовать и разрешить жить там, где они хотят. Мне было безразлично, где они живут, до тех пор, пока они не жили рядом со мной. Вообще-то я никогда не любил никого, если не знал его лично. Мы какое-то время любили Рузвельта, после того как он стал президентом, но любили мы его в основном потому, что он был не как Герберт Гувер, или кто-нибудь другой из этих республиканцев, или как кто-нибудь из этих провинциальных антисемитов на Юге или Среднем Западе, или как этот отец Кофлин из Детройта. Но мы ему не верили, мы на него не полагались. Мы не верили банкам, мы не верили их расчетам и по возможности вели все дела наличными. Немцев мы не любили еще до прихода Адольфа Гитлера. А из немцев больше всего мы не любили немецких евреев. И это даже после Гитлера. В детстве я часто о них слышал.

— Я в жизни никому не желала зла, — нередко говорила моя мать. Она повторяла это много раз, но на самом деле это было не так. Она всех осыпала страшными проклятиями, даже нас. — Но если кто и заслуживает наказания, так это они. Когда мы из Польши приехали в Гамбург, они даже смотреть на нас не хотели. Мы были для них что грязь. Они стыдились наших чемоданов и нашей одежды, и мы не умели говорить по-немецки. Они все нас стыдились и не скрывали этого. Некоторые из них, когда им это удавалось, крали у нас деньги. Если где-нибудь в поезде или на скамейке в парке было свободное место, они клали на него шляпу, чтобы казалось, что кто-то его уже занял, и мы не сели рядом. Мы могли стоять там часами, даже с детьми. Люди с деньгами всегда так делали. И они все даже притворялись, что не знают идиша.

Когда Сэмми не так давно заглянул ко мне домой, он сказал, что, по его мнению, немецкие евреи, возможно, и не знают идиша. Услышь это моя мать, она бы притворилась глухой.

Когда в Европе разразилась война, все мы еще были слишком молоды, и до призыва нам оставалось еще пару лет. В школе я вместо испанского стал изучать немецкий — готовиться начал — и начал приводить в бешенство ребят, вроде Сэмми, своими achtung, wie geht, hallo, nein и jawohl.[1] Когда они кричали, чтобы я прекратил, я бросал им пару danke schön.[2] Я не оставил немецкий даже в армии. Когда я попал в армию, я достаточно хорошо знал немецкий, чтобы задирать военнопленных, которые были в Форт-Нокс, Форт-Силл, Форт-Райли и Форт-Беннинг. Когда я сам стал военнопленным под Дрезденом, я мог немного говорить с охранниками, а иногда и переводить для других американцев. Поскольку я знал немецкий, меня послали в Дрезден старшим по команде, несмотря на то, что я был сержантом и мог отказаться.

Пока я еще был мальчишкой, старьевщицкий бизнес процветал. Мать Сэмми откладывала старые газеты и отдавала алюминиевые кастрюли и сковородки, а мой отец продавал их. Старик обнаружил, что на старье можно было неплохо жить, а на металлоломе можно сколотить неплохое состояние, и не одно. Мы обшаривали здания, предназначенные к сносу. Мы носились за пожарными машинами. Большие пожары на Кони-Айленде всегда были золотой жилой, а для нас — медной жилой и свинцовой жилой, потому что после пожара оставались трубы. Когда вскоре после войны сгорел Луна-парк, у нас были горы металлолома. Нам платили за то, чтобы мы вывезли его оттуда, а второй раз нам платили перекупщики, которым мы сдавали лом. Все пожароопасное было завернуто в асбест, а мы брали и асбест и укладывали его в кипы. На этом пожаре мы неплохо заработали, и отец смог дать мне в долг на лесной склад десять тысяч долларов под хорошие проценты, потому что он всегда таким был, и ему вообще не нравилась эта идея со складом. Он не хотел, чтобы я уходил из его бизнеса, и не хотел, чтобы мы переезжали на новое место почти в трех часах езды. Особенно хороши были старые школы и больницы. Мы купили второй грузовик и наняли живших поблизости здоровенных ребят, чтобы им были по силам тяжести и чтобы они прогоняли других старьевщиков. Мы даже наняли одного здоровенного шварца,[3] сильного, молчаливого черного парня по имени Санни, который сам пришел к нам в поисках работы. Мы молотком и зубилом разрубали штукатурку и асбест, добираясь до медных и свинцовых труб, а потом срывали их нашими крюками, ломами или спиливали ножовками. Мой отец выгнал Смоки Рубина.

Я пустил об этом слушок. От Смоки пришло известие, что он будет искать меня и лучше бы мне не попадаться ему на глаза. На следующий вечер я отправился в кафетерий «Хэппис» на Мермейд-авеню и уселся там его ждать. Сэмми и Уинклеру стало плохо, когда они пришли и увидели меня. Я думал, они упадут в обморок.

— Ты что здесь делаешь? — сказал Уинклер. — Мотай отсюда, мотай скорее.

— Ты что, не знаешь, что Смоки тебя ищет? — сказал Сэмми. — И с ним пара его дружков.

— Я сам иду к нему в руки. Если хотите подождать здесь, я куплю вам лимонад и сэндвичи. Или можете сидеть, где хотите.

— Если уж ты хочешь вести себя, как псих, то по крайней мере нужно позвать твоих братьев, — сказал Сэмми. — Хочешь, я сбегаю к тебе домой?

— Лучше сиди и пей.

Долго нам ждать не пришлось. Смоки увидел меня, как только вошел — я сидел лицом к двери, — и сразу же направился ко мне, а за ним парень по имени Рыжий Бени и один псих, известный как Вилли Джип.

— Я тебя искал. Хочу сказать тебе кое-что.

— Я тебя слушаю. — Наши глаза неподвижно застыли друг на друге. — Я как раз и пришел послушать.

— Тогда выйдем. Я хочу поговорить с тобой с глазу на глаз.

Я обдумал это предложение. Им всем было по тридцать, или больше. А нам было по семнадцать с половиной. Смоки раньше выступал на ринге. Он сидел в тюрьме, и по крайней мере один раз его сильно порезали в драке.

— Ладно, Смоки, если ты так хочешь, — решил я. — Но пусть твои ребята посидят здесь немного, если ты хочешь поговорить со мной с глазу на глаз и если ты хочешь именно этого.

— Ты тут про меня говорил всякие гадости, да? Только не ври. И твой отец тоже говорил.

— Какие гадости?

— Что меня выгнали и что я приворовывал. Твой отец меня не выгонял. Давай-ка расставим все на свои места. Я сам ушел. Я больше не собираюсь работать ни на кого из вас.

— Смоки, — я почувствовал, как начали ходить желваки у меня на щеке и на шее, — старик просил меня обязательно тебе передать, что если ты еще хоть раз переступишь порог его склада, он тебе сломает шею.

Услышав это, Смоки замолчал. Он знал старика. Если старик это сказал, то значит, он это и имел в виду. Мой отец был невысок ростом, но плечи у него были такие мощные и широкие, каких я больше ни у кого не видел, а его маленькие голубые глаза смотрели с лица, напоминавшего торпеду или артиллерийский снаряд. Веснушчатый, иссеченный морщинами, в родинках, он был похож на чугунную чушку, на наковальню высотой в пять с половиной футов. Раньше он был кузнецом. Все мы большеголовые, с крупными квадратными челюстями. Мы похожи на поляков, но знаем, что мы евреи. В Польше отец одним ударом кулака в лоб убил казака, повысившего голос на мою мать, а в Гамбурге он чуть не проделал то же самое с каким-то эмиграционным чиновником, допустившим такую же ошибку — грубость по отношению к моей матери, но отец все же сдержался. Оскорбления в адрес кого-нибудь из нашей семьи никому не сходили с рук, кроме, пожалуй, Сэмми Зингера с его шуткой о больших сиськах моей жены.

— Марвин, как поживает твой отец? — спросил Рыжий Бенни у Уинклера под взглядами всех присутствовавших в кафетерии, и после этого у Смоки появилась еще одна причина вести себя осторожно.

Уинклер начал постукивать пальцами по столу и не произнес ни слова.

Его отец был букмекером и зарабатывал больше всех в нашем квартале. Одно время у них даже было пианино. Рыжий Бенни был курьером, билетным контролером, ростовщиком, должником и взломщиком. Однажды летом он со своей бандой обчистил все номера одного курортного отеля, кроме единственного, который снимали родители Уинклера, после чего все в городе стали задавать себе вопрос: чем же таким занимается отец Уинклера, что именно его не тронули.

Смоки к этому моменту стал мало-помалу сбавлять обороты.

— Ты и твой отец… вы всем говорите, что я украл у вас какой-то дом, верно? Я его не крал. Я нашел дворника и заключил с ним сделку от своего имени.

— Ты нашел этот дом, работая на нас, — сказал я ему. — Ты можешь работать на нас, а можешь открыть собственный бизнес. Но делать и то, и другое одновременно ты не можешь.

— Теперь перекупщики ничего у меня не берут. Твой отец не дает им.

— Они могут делать, что хотят. Но если они будут покупать у тебя, то они не смогут покупать у него. Вот все, что он сказал.

— Мне это не нравится. Я хочу поговорить с ним. Я хочу поговорить с ним сейчас. Я и его хочу поставить на место.

— Смоки, — начал я, медленно выговаривая слова и чувствуя вдруг уверенность, большую уверенность в себе, — если ты хоть раз, единственный раз, повысишь голос на моего отца, то я отправлю тебя на тот свет. А если ты хотя бы палец поднимешь на меня, то на тот свет отправит тебя мой отец.

Казалось, это произвело на него впечатление.

— Хорошо, — сдался он, и лицо его помрачнело. — Я вернусь к нему на работу. Но ты должен ему сказать, что с этого времени я должен получать шестьдесят в неделю.

— Ты не понял. Он теперь тебя, может, и на пятьдесят не возьмет. Мне придется попытаться уговорить его.

— А если он даст мне пять сотен, то может брать дом, что я нашел.

— Он может дать тебе две, как обычно.

— Когда я могу начать?

— Дай мне завтрашний день, я попытаюсь его уломать. — Мне и на самом деле пришлось долго убеждать старика, напоминать ему, что Смоки неплохо работал, что он и наш черный парень неплохо действовали сообща, когда нужно было отваживать других старьевщиков.

— Одолжи мне сейчас полсотни, Луи, а? — попросил Смоки. — Тут рядом продается неплохая травка из Гарлема, я бы хотел вложить в нее деньги.

— Я могу тебе дать только двадцатку. — Я мог бы дать ему больше. — Вот ерунда какая, — сказал я, когда они вышли. Я разминал себе пальцы. — Что-то у меня с рукой. Когда я давал ему эти двадцать долларов, я ею едва мог шевелить.

— Ты держал сахарницу, — сказал Уинклер. У него зубы стучали.

— Какую сахарницу?

— Ты что, не заметил? — почти рассерженно бросил мне Сэмми. — Ты так сжимал эту сахарницу, будто собирался ею проломить ему голову. Я думал, ты ее раздавишь.

Я со смехом откинулся к спинке стула и заказал нам пирожные с мороженым. Нет, я не заметил, что во время нашего разговора сжимал в руке эту тяжеленую круглую сахарницу. Голова у меня была холодной и ясной, и сам я был сосредоточен, а когда смотрел ему в глаза, рука моя была готова к действию, хотя я даже не знал об этом. Сэмми перевел дух и, подняв с колен руку, положил на стол нож. Он был бледен.

— Тигр, ты зачем его прятал? — со смехом спросил я. — Какая мне могла быть польза, если ты его прятал?

— Я не хотел, чтобы они видели, как у меня руки трясутся.

— Ты хоть знаешь, как с ним нужно обращаться?

Сэмми покачал головой.

— И узнавать не хочу. Лю, я хочу тебе прямо сейчас сказать. Если когда-нибудь, когда я буду рядом, ты надумаешь драться, можешь быть уверенным, я больше не буду стоять в стороне.

— И я тоже, — сказал Уинклер. — Рыжий Бенни ничего бы не стал делать, пока я был тут, но за остальных я не был так уж уверен.

— Братва, — сказал я им, — на этот раз я на вас не рассчитывал.

— А ты бы ему действительно вмазал этой сахарницей?

— Сэмми, я бы ему вмазал всем этим кафетерием, если бы было нужно. Я бы ему вмазал тобой.

Мне уже было шестьдесят пять с гаком, два года назад, когда я задержат того карманника, высокого, быстроногого, лет двадцати с небольшим. Я это хорошо помню, потому что это случилось перед самым моим днем рождения. В качестве подарка самому себе я должен был отвезти Клер на какое-то там представление с песнями, куда она хотела попасть, а я — нет. Мы приехали туда загодя и стояли на улице вместе с другими людьми под козырьком у театра, неподалеку от автобусного вокзала Администрации нью-йоркского порта. До сих пор меня при виде этого автовокзала смех берет, потому что мне сразу вспоминается, как Сэмми обчистили здесь, когда он возвращался от нас, а потом чуть не упрятали за решетку, потому что он кричал на полицейских, пытаясь заставить их сделать что-нибудь. К тому времени я уже заключил мир с немцами и ездил на «мерседесе». У Клер тоже был модный «мерседес» с откидным верхом. Внезапно какая-то женщина издала гешрей.[4] Я увидел, как двое ребят несутся на всех парах и хотят проскользнуть за моей спиной. Недолго думая, я схватил одного из них. Я его развернул, приподнял и уложил лицом вниз на капот машины. И только уложив его, я увидел, что он молодой, высокий и сильный. Парень был цветной.

— Если ты шелохнешься, я тебе кости переломаю, — сказал я ему прямо в ухо. Он не шелохнулся.

Когда я увидел, как тщательно обыскивают его полицейские, меня затрясло, похоже, от страха. Они общупали его волосы в поисках бритвы или какой-нибудь заточки. Они облазали все его карманы, осмотрели воротник, все швы его рубашки и брюк, всего его снизу доверху в поисках пистолета, или ножа, или чего-нибудь маленького и острого. Я понял, что меня вполне могли убить. И только обшарив его тенниски, они, наконец, успокоились.

— Вам крупно повезло, сэр, — сказал мне молодой полицейский, главный среди них и старше остальных.

Люди мне улыбались, а я улыбался им в ответ. Я чувствовал себя героем.

— Ну, хватит, Лю, твое представление закончилось, — сухо сказала мне Клер; я и не сомневался, что именно это она и скажет. — Давай теперь пойдем в театр на настоящее.

— Еще одну минуту, Клер, — громко ответил я ей с гордым видом. — Тут, я вижу, есть одна хорошенькая блондиночка, которая, кажется, не прочь познакомиться со мной поближе.

— Лю, ты, наконец, войдешь в театр, — сказала она, — или я пойду без тебя.

Мы смеясь вошли внутрь. А две недели спустя все мои симптомы вернулись, и я опять лег в больницу на химиотерапию.

5

ДЖОН

За стенами больницы все было по-прежнему. Люди сходили с ума и получали награды. Специалисты по интерьеру были героями культуры, а модельеры стояли на социальной лестнице выше своих заказчиков.

— А почему бы и нет? — уже успела ответить на это замечание Йоссаряна Фрэнсис Бич, демонстрируя свое близкое к совершенному произношение, нередко вызывавшее у других недоумение: как это кому-то удастся так безупречно говорить по-английски и при этом не гнусавить. — Ты что, забыл, как мы выглядим, когда голые?

— Если бы это сказал мужчина, — сказал Патрик Бич, ее муж, лишний раз восхищаясь своей женой, — то его бы сожрали живьем.

— Мужчины тоже говорят такие вещи, дорогой, — сказала Фрэнсис Бич, — на показах своих весенних и осенних коллекций и зарабатывают миллиарды, одевая нас.

Бедняков по-прежнему было много.

Йоссарян скосил глаза на компанию, устроившуюся на тротуаре у дверей больницы, и направился к проезжей части, где его ждал длиннющий лимузин с черными стеклами, прибывший, чтобы отвезти его на другой конец города в роскошный многоэтажный дом, где он теперь обосновался. Он заказал обычный седан, а они снова прислали лимузин; никаких дополнительных счетов за это не будет выставлено. Многоэтажный дом, в котором он жил, назывался роскошным, потому что стоимость проживания там была высока. Квартиры были маленькими. Потолки были низкими; в двух его ванных отсутствовали окна, а в кухне не было места для стола или стула.

Менее чем в десяти кварталах от этого дома располагался автобусный вокзал Администрации нью-йоркского порта, сооружение с посадочными площадками в семи уровнях. На уровне первого этажа находилось отделение полиции с тремя обычно переполненными камерами для особо опасных преступников; обитатели этих камер сменялись по несколько раз в день, а год назад в одну из них угодил Майкл Йоссарян, направлявшийся в архитектурную фирму, для которой делал рисунки; он попал в автовокзал через выход из метро и попытался вернуться назад, когда понял, что вышел не на своей остановке.

— Вот это был денек, — до сих пор вспоминал он, — ты спас мою жизнь и вывел меня из душевного равновесия.

— Ты что, хотел, чтобы тебя там держали взаперти со всеми остальными?

— Я бы умер, если бы это случилось. Но смотреть на то, как ты там раздувался от важности, петушился и все это сошло тебе с рук, было нелегко. И еще знать, что сам бы я так никогда не смог.

— Когда мы сердимся, мы себя не контролируем, Майкл. Не думаю, что у меня был выбор.

— Я легко впадаю в депрессию.

— У тебя был старший брат, который тебя застращал. Может быть, в этом все дело.

— Почему же ты не остановил его?

— Мы не знали, как. Мы не хотели застращать его.

Майкл издал что-то вроде смешка.

— На тебя тогда стоило посмотреть, да? — осуждающим голосом с завистью сказал Майкл. — Вокруг тебя собралась небольшая толпа. Кто-то даже аплодировал.

После этого оба они чувствовали себя опустошенными.

Теперь на автовокзале жили люди — мужчины и женщины, беспризорные мальчишки и малолетние проститутки; многие из них проводили ночи, забравшись в мрачные глубины автовокзала, а утром появлялись, словно жители пригорода, приезжающие в Нью-Йорк на работу, и большую часть дня занимались своими обычными делами под открытым небом.

В уборных на разных уровнях была горячая и холодная вода и избыток шлюх и гомосексуалов на любой вкус; в бесчисленных лавочках продавались такие предметы первой необходимости, как жевательная резинка, сигареты, газеты и жареные пирожки. Туалетной бумагой можно было пользоваться бесплатно. Из своих хваленых городков регулярно приезжали многодетные матери с малолетними детьми и снимали себе жилье. Автовокзал служил пристанищем бродягам, попрошайкам и малолетним беглецам. Сотни приезжих и тысячи прибывающих на работу, направлялись каждый день на свои рабочие места или возвращались вечером домой, старались не обращать на них внимания. Богатые здесь не появлялись, потому что никто из богатых не ездил на работу автобусом.

Из высоких окон его квартиры в многоэтажном доме Йоссаряну открывался вид на другой роскошный дом, еще более многоэтажный, чем его. Между двумя этими сооружениями внизу был широкий проезд, который теперь кишмя кишел шумными бандами воинственных и отвратительных нищих, проституток, наркоманов, торговцев наркотиками, сутенеров, грабителей, распространителей порнографии, всякого рода извращенцев и сбитых с толку психопатов; все они отправляли свое преступное ремесло на улице среди растущих потоков оборванных и грязных людей, которые теперь в прямом смысле жили на улице. Среди бездомных были теперь и белые, и они тоже мочились на стены и испражнялись в проулках, а другие из их числа в тех же самых проулках устраивались на ночлег.

Йоссарян видел, как даже в более благопристойном квартале Парк-Авеню женщины присаживались, чтобы облегчиться на ухоженных клумбах островков безопасности посреди улиц.

Трудно было не ненавидеть их всех.

И это был Нью-Йорк, Большое яблоко, имперский город имперского штата, финансовое сердце, и мозги, и мускулы страны, и этот же город был первым в мире, обскакавшим, пожалуй, даже Лондон, по своим культурным достижениям.

Йоссарян нет-нет да вспоминал, что никогда в жизни, даже в военные времена в Риме или на Пьяносе, или даже в этом проклятом Неаполе или на Сицилии, не видел он такого ужасающего убожества и запустения, какое с ненасытной жадностью пожирало все большие и большие пространства вокруг него. Такого он не видел даже — не раз цинично говорил он Фрэнсис Бич, своей стародавней подружке, — на бесполых ланчах, организуемых для сбора пожертвований, и на официальных приемах, которые он посещал столько раз, что ему и вспоминать об этом было тошно; он приходил туда по необходимости, будучи единственным презентабельным лицом в компании «Предпринимательство и Партнерство М и М», вполне сносным мужчиной и человеком, который мог достаточно живо болтать на темы, не имеющие отношения к бизнесу, с хорошо информированными людьми, которые с большим самомнением воображали, что, говоря о мировых событиях, они влияют на них.

Ничьей вины в этом, конечно, не было.

— Господи Боже мой, это что такое? — воскликнула Фрэнсис Бич, возвращавшаяся вместе с Йоссаряном в своем взятом напрокат лимузине со своим взятым напрокат шофером с очередного приема; этот прием, на котором подавали чуть теплый чай и вино, был устроен для тех попечителей и друзей попечителей Нью-йоркской публичной библиотеки, которые все еще не разъехались и после долгих сомнений и колебаний пришли к выводу, что все же хотят присутствовать на этом приеме.

— Автовокзал, — сказал Йоссарян.

— Он ужасен, правда? На кой черт он нужен?

— Для автобусов. А ты что думала? Знаешь, Фрэнсис, — беззлобно поддразнил ее Йоссарян, — почему бы тебе не спонсировать проведение твоего следующего показа мод в автовокзале? Или одного из твоих блестящих благотворительных балов? Я знаю Макбрайда.

— О чем ты говоришь? Кто такой Макбрайд?

— Бывший полицейский, который теперь там работает. А может быть, свадьбу? — продолжал он. — По-настоящему шикарную? Вот это действительно будет сногсшибательно. Ты уже устраивала свадьбы…

— Я не устраивала.

— …в музее и опере. Автовокзал более живописен.

— Светская свадьба в автовокзале? — возразила она с усмешкой. — Ты, видно, рехнулся. Я знаю — ты шутишь, а поэтому я должна подумать. Оливия и Кристофер Максон скоро, вероятно, будут искать новое место. Посмотри на этих людей! — Она внезапно выпрямилась. — Это мужчины или женщины? А вот те — почему они делают это на улице? Они что, не могут дотерпеть до дома?

— Фрэнсис, дорогая, у многих из них нет дома, — с любезной улыбкой сказал Йоссарян. — А очереди в туалеты автовокзала длинные. На часы пик нужно подавать предварительные заявки. Никто без предварительной заявки не допускается. А уборные в ресторанах и отелях, как гласят объявления, только для клиентов. Ты никогда не замечала, что те, кто писают на улице, обычно делают это очень долго?

Нет, она не замечала, холодно сообщила она ему.

— Ты теперь говоришь такие неприятные вещи. Раньше с тобой было веселее.

Много лет назад, еще до того как Йоссарян женился, а Френсис вышла замуж, они упивались друг другом; у них было то, что сегодня назвали бы романом, хотя в те времена ни один из них и не подумал бы дать столь пышное наименование тому, что они с такой страстью и усердием делали друг с другом, ни на минуту не задумываясь о совместном будущем. Вскоре он отказался от многообещающей работы начинающим в арбитраже и инвестиционном банке ради второй попытки найти себя на преподавательской работе, прежде чем вернуться в рекламное агентство, а потом перейти в информационную службу и заняться на вольных хлебах сочинительством, после чего он стал браться за любые работы, кроме тех, что создавали конечный продукт, который можно было видеть, щупать, использовать или потреблять, продукт, который занимал бы пространство и в котором общество испытывало потребность. А она с любопытством, энергией и не без врожденного таланта стала обнаруживать в себе привлекательность, на которую клевали театральные продюсеры и другие джентльмены, чье влияние, по ее мнению, могло оказаться полезным для нее на сцене, на экране или на телевидении.

— А ты раньше была великодушнее, — напомнил он ей. — Ты забыла свое прошлое.

— И ты тоже.

— И радикальнее.

— И ты тоже. Ты теперь стал таким нигилистом, — довольно равнодушно заметила она. — Ты всегда саркастичен, да? Не удивительно, что люди часто чувствуют себя неловко в твоем присутствии. Ты все обращаешь в шутку, и люди никогда не могут понять, в самом ли деле ты с ними согласен. Ты постоянно кокетничаешь.

— Нет!

— Нет, кокетничаешь, — гнула свое Фрэнсис Бич; чтобы придать своим словам убедительность, ей нужно было бы повернуть голову, но она этого не сделала. — Ты кокетничаешь почти со всеми, кроме меня. Это сразу видно, кто кокетничает, а кто — нет. Вот Патрик и Кристофер не кокетничают. А ты кокетничаешь. Ты всегда кокетничал.

— У меня такая манера шутить.

— Некоторые женщины воображают, что у тебя есть любовница.

— Любовница? — Йоссарян обратил это слово в хрипловатый гогот. — Да мне и одной было бы слишком много.

Фрэнсис Бич тоже рассмеялась, и спровоцированная ею неловкость исчезла. Им обоим уже перевалило за шестьдесят пять. Он знал ее, когда ее звали Фрэнни. Она помнила, когда его звали Йо-Йо. С тех пор они не заигрывали друг с другом даже между своими браками, и ни у него, ни у нее никогда не возникало потребности опробовать гнездышко, свитое другим.

— Кажется, этих людей повсюду становится все больше и больше, — кротко пробормотала она с отчаянием, от которого, судя по ее тону, было совсем нетрудно избавиться. — Они на глазах у всех творят Бог знает что. На Патрика напали прямо перед нашим домом, а днем и ночью у нас на всех углах стоят шлюхи, отвратительные, уродливо одетые, вот вроде этих у того дома.

— Высади меня у того дома, — сказал Йоссарян. — Я в нем живу.

— В нем? — Когда он утвердительно кивнул, она добавила: — Переезжай в другое место.

— Я только что переехал. А в чем дело? На вершине моей волшебной горы расположились два клуба здоровья, а один из них — храм любви. А в подножье — шесть кинотеатров, в двух — повышенный радиоактивный фон, а в третьем собираются голубые, еще у нас есть брокерские фирмы, юридические фирмы, а между ними рекламные агентства. Врачи всех специализаций. Есть банк с банкоматом и огромный супермаркет. Я предложил устроить еще и дом для престарелых. Когда у нас будет дом для престарелых, я смогу прожить здесь всю жизнь и практически никогда не выходить на улицу.

— Бога ради, Джон, ну хоть изредка прекращай шутить. Переезжай в приличный район.

— А где я такой найду? В Монтане? — Он снова рассмеялся. — Фрэнсис, это и есть приличный район. Неужели ты думаешь, что я бы обосновался в неприличном?

Вид у Френсис внезапно стал утомленный и разочарованный.

— Джон, когда-то ты знал все, — задумчивым голосом сказала она, оставив неестественность культурной речи. — Что с этим можно сделать?

— Ничего, — услужливо предложил он ей в ответ.

Потому что все было прекрасно, напомнил он ей: по официальным меркам, не часто дела обстояли лучше. Сегодня только бедные были бедны, а потребность в новых тюремных камерах была насущнее, чем потребности бездомных. Проблемы были безнадежны; расплодилось слишком много людей, нуждавшихся в пище, а пищи было слишком много, чтобы накормить всех, получив при этом прибыль. В чем чувствовалась острая потребность, так это в нехватках, добавил он с жалкой улыбкой. Он не стал распространяться на тот счет, что теперь, будучи одним из представителей крепкого среднего класса, он ничуть не был расположен к тому, чтобы налоги с него повысили и тем самым уменьшили невзгоды тех, кто вообще не платил никаких налогов. Он предпочитал, чтобы строили больше тюрем.


Йоссаряну исполнилось шестьдесят восемь, и ему было чем гордиться, потому что он выглядел моложе, чем многие мужчины в шестьдесят семь, и лучше, чем все женщины приблизительно его возраста. Его вторая жена все еще разводилась с ним. Третьей обзаводиться он не собирался.

Все дети родились у него в первом браке.

Его дочь Джилиан, судья, разводилась со своим мужем, который, несмотря на свой значительно более высокий доход, так ничего толком и не добился в жизни и вряд ли имел шансы стать чем-нибудь иным, кроме верного мужа, отца, главы семейства и добытчика.

Его сын Джулиан, хвастунишка, первый среди его потомства, был мелкой шишкой крупного калибра на Уолл-стрите, и зарабатывал все еще слишком мало, чтобы по-королевски обосноваться на Манхеттене. Он и его жена занимали теперь разные крылья их ветшающего пригородного особняка, а адвокаты каждого изготовились к подаче исков и встречных исков на развод и безуспешно пытались найти абсолютно удовлетворительное для обеих сторон решение по разделу детей и имущества. Жена была хорошенькой вздорной женщиной модных вкусов, она происходила из семейства, привыкшего беспечно тратить деньги, была такой же шумливой, как Джулиан, и столь же деспотично безапелляционной; их сын и дочь были не меньшими задирами, но на удивление нелюдимыми.

Йоссарян чувствовал, что неприятности в семейной жизни назревают и у другого его сына, Адриана, недоучки-химика, который работал в Нью-Джерси у одного производителя косметики и всю свою сознательную жизнь искал формулу для крашения волос в цвет седины; его жена непрестанно записывалась на всевозможные курсы обучения для взрослых.

Но больше всех остальных его беспокоил Майкл, который, казалось, не мог пробудить в себе желание стать хоть чем-нибудь и совершенно не замечал опасностей, подстерегающих человека, не имеющего цели. Майкл как-то в шутку сказал Йоссаряну, что собирается начать откладывать деньги на развод, еще не начав откладывать на женитьбу, а Йоссарян сдержал в себе желание ответить шуткой на шутку, сказав, что это вовсе не смешно. Майкл не сожалел о том, что никогда не прикладывал особых усилий, чтобы добиться чего-нибудь в качестве художника. Эта роль тоже не слишком привлекала его.

Женщин, в особенности тех, кто уже успел раз побывать замужем, тянуло к Майклу, и они жили с ним, потому что он был спокойный, отзывчивый и нетребовательный, но скоро они уставали от жизни с ним, потому что он был спокойный, отзывчивый и нетребовательный. Он решительно отказывался ссориться, а в конфликтных ситуациях погружался в молчание и становился грустным. Уважая Майкла, Йоссарян подозревал, что тот, хотя и не говорит об этом вслух, прекрасно знает, как ему поступать и с женщинами, и с работой. Но не с деньгами.

Что касалось денег, то Майкл жил на вольных хлебах, заключая контракты на разного рода рисунки для агентств и журналов или художественных студий, или с чистой совестью принимал сколько ему было нужно от Йоссаряна, отказываясь верить в то, что в один прекрасный день для него может больше не найтись контрактов или что Йоссарян может вдруг не захотеть спасать его от полного финансового краха.

В целом же, решил Йоссарян, это была типичная, современная, послевоенная семья, в которой царил разлад и никто, кроме матери, не любил по-настоящему всех остальных и не видел никаких причин для любви, и каждый, подозревал Йоссарян, как и он сам, по крайней мере тайно и время от времени, пребывал в тоске и печали.

Он любил жаловаться на то, что его семейная жизнь была идеальной. Как у Густава Ашенбаха из новеллы Томаса Манна, семейной жизни у него не было никакой.

Слежка за ним все еще продолжалась. Он не знал, сколько человек его пасет. К концу недели появился даже какой-то ортодоксальный еврей, бродивший туда-сюда по тротуару напротив его дома, а еще на его автоответчик позвонила медицинская сестра Мелисса Макинтош, которую он отнюдь не забыл; на тот случай, если он все еще собирается пригласить ее на обед — а также в Париж и Флоренцию за нижним бельем, добавила она с ехидным смешком, — Мелисса информировала его, что ее временно перевели в вечернюю смену, и сообщала невероятную новость: больной бельгиец был все еще жив, и, хотя боли у него не прошли, температура упала до нормы.

Если бы не этот звонок, Йоссарян голову бы дал на отсечение, что бельгиец уже мертв.

Он мог объяснить присутствие лишь немногих из всех, кто висел у него на хвосте: тех, кого наняли адвокаты разводящейся с ним жены, и тех, кого нанял этот псих, разводящийся муж одной матери семейства, женщины, с которой Йоссарян однажды не так давно переспал в подпитии; он без особого энтузиазма признавал, что переспал бы с ней и еще, если бы у него когда-нибудь возникло поползновение еще раз переспать с женщиной; этот тип нанимал детективов для слежки за всеми знакомыми мужчинами своей жены, потому что у него была навязчивая идея получить свидетельства супружеской неверности для нейтрализации свидетельств супружеской неверности, которые ранее были добыты на него его женой.

Йоссаряну не давал покоя вопрос: откуда взялись другие, и после нескольких новых приступов мрачного ожесточения он взял быка за рога и позвонил в офис.

— Есть какие-нибудь новости? — начал он разговор с сыном Милоу.

— Насколько мне известно, нет.

— Ты мне говоришь правду?

— По мере сил.

— И ничего не скрываешь?

— Насколько я знаю, нет.

— А ты бы мне сказал, если бы скрывал?

— Сказал бы, если бы мог.

— М2, когда сегодня позвонит твой отец, — сказал он Милоу Миндербиндеру Второму, — скажи ему, что мне нужен хороший частный детектив. Это для личных дел.

— Он уже звонил, — сказал Милоу младший. — Он рекомендует Джерри Гэффни из Агентства Гэффни. Только ни в коем случае не говорите ему, что его рекомендовал мой отец.

— Он тебе это уже сказал? — Йоссарян был ошарашен. — Откуда он знал, что я попрошу?

— Вот это я не могу сказать.

— Как ты себя чувствуешь, М2?

— Трудно быть уверенным.

— Я имею в виду — в общем. Ты не заезжал больше на автовокзал посмотреть в эти телевизионные мониторы?

— Я должен еще прохронометрировать их. Я хочу съездить туда снова.

— Я могу устроить это еще раз.

— А Майкл со мной поедет?

— Если ты ему заплатишь за рабочий день. Как дела, все в порядке?

— Неужели бы я не захотел вам сказать, если все было в порядке?

— Захотеть-то, может, и захотел бы, а вот сказал бы?

— Это зависело бы от некоторых обстоятельств.

— От каких?

— От того, мог ли бы я сказать вам правду.

— А ты бы сказал мне правду?

— А откуда бы я узнал, правда это или нет?

— А солгать мне ты бы мог?

— Только если бы знал правду.

— Ты со мной откровенен?

— Этого хочет мой отец.

Когда Йоссарян набрал номер, жизнерадостный, мягкий голос, принадлежащий человеку по имени Джерри Гэффни, сказал:

— Мистер Миндербиндер предупреждал, что вы должны позвонить.

— Это странно, — сказал Йоссарян. — Какой из них?

— Мистер Миндербиндер старший.

— Тогда это совсем странно, — сказал Йоссарян более жестким голосом. — Потому что мистер Миндербиндер старший категорически настаивал, чтобы я в разговоре с вами не называл его имени.

— Эта была проверка вашего умения хранить секреты.

— Вы не дали мне возможности пройти ее.

— Я доверяю своим клиентам и хочу, чтобы все они знали: они всегда могут доверять Джерри Гэффни. Что еще есть в нашей жизни, кроме доверия? Я всегда все говорю напрямик. Я немедленно предоставлю вам доказательства этого. Вы должны знать, что эта телефонная линия прослушивается.

Йоссарян затаил дыхание.

— Как вы но обнаружили, черт возьми?

— Это моя телефонная линия, и я хочу, чтобы она прослушивалась, — дал логичное объяснение мистер Гэффни. — Ну, теперь вы видите? Вы можете положиться на Джерри Гэффни. Прослушиваю эту линию только я сам.

— А моя телефонная линия прослушивается? — Йоссарян счел, что должен задать этот вопрос. — Я веду много деловых разговоров.

— Дайте-ка я проверю. Да, ваша организация прослушивает вашу линию. Вероятно, и в вашей квартире стоят «жучки».

— Мистер Гэффни, откуда вы все это знаете?

— Зовите меня Джерри.

— Откуда вы все это знаете, мистер Гэффни?

— Потому что, мистер Йоссарян, я ставил на вашу линию прослушивающую аппаратуру и, по всей видимости, я — одна из сторон, которая и оборудовала вашу квартиру «жучками». Я вам дам один совет. У любой стены могут обнаружиться уши. Если вы хотите, чтобы ваш разговор никто не прослушал, говорите только с открытым краном. Если хотите заняться любовью, то делайте это только в ванной комнате, или на кухне, или под кондиционером, а вентилятор ставьте на макси… Именно так! — одобрительно сказал он, когда Йоссарян со своим беспроводным телефоном перешел на кухню и до предела вывернул оба крана, чтобы его разговор не стал достоянием других. — Наша аппаратура ничего не принимает. Я вас едва слышу.

— А я ничего и не говорю.

— Научитесь читать по губам.

— Мистер Гэффни…

— Называйте меня Джерри.

— Мистер Гэффни, вы прослушиваете мой телефон, вы понатыкали «жучков» в мою квартиру?

— По всей видимости, понатыкал. Я дам одному из моих следователей указание проверить. Я ничего не утаиваю. Мистер Йоссарян, у вас имеется переговорное устройство для связи с обслуживающим персоналом в холле. Вы уверены, что в настоящий момент оно не включено? Видеокамеры за вами сейчас не наблюдают?

— Кому бы это могло понадобиться?

— Во-первых, мне, если бы мне за это заплатили. Теперь, когда вы знаете, что я говорю правду, мы можем стать близкими друзьями. Только так и можно работать. Я думал, вы знаете, что ваш телефон прослушивается, что ваша квартира, по всей видимости, оборудована «жучками», что ваша корреспонденция перлюстрируется, ваши поездки контролируются, а ваши кредитные карточки и банковские счета находятся под наблюдением.

— Проклятье, я сам не знаю, что я знаю. — Йоссарян с протяжным стоном впитывал эти отвратительные сведения.

— А вы будьте оптимистом, мистер Йоссарян. Всегда будьте им. Насколько мне известно, скоро вы станете одной из сторон брачного процесса. Вы можете считать все это само собой разумеющимся, если у вашего руководства имеются финансовые возможности платить нам.

— Вы и такими вещами занимаетесь?

— Я часто занимаюсь такими вещами. И это ведь только ваша компания. Почему вас должно беспокоить, что там слышит «П и П М и М», если вы никогда не говорите ничего такого, что вам хотелось бы утаить от вашей компании? Пока что вы мне верите, правда?

— Нет.

— Нет? Не забывайте, мистер Йоссарян, я все это записываю, хотя и буду счастлив стереть все, что вы попросите. Как вы можете скрывать что-то от «П и П М и М», если вы участвуете в ее доходах? Разве все не участвуют в ее доходах?

— Я никогда не делал публичных заявлений на этот счет, мистер Гэффни, и не собираюсь их делать теперь. Когда мы можем встретиться, чтобы начать?

— Я уже начал, мистер Йоссарян. Сеньор Гэффни не теряет времени даром. Я послал в правительство запрос на ваше досье в рамках Закона о свободе информации, а еще мне должны прислать данные на вас из одного из лучших агентств по оценке кредитоспособности граждан. У меня уже есть номер вашего социального обеспечения. Ну, вам это нравится?

— Я нанимаю вас не для того, чтобы вы собирали информацию на меня!

— Я хочу выяснить, что знают о вас те, кто вас выслеживает, до того, как я выясню, кто все они такие. Сколько их, вы сказали?

— Ничего я не говорил. Но я насчитал не меньше шести, но двое или четверо из них, может быть, работают вместе. Я заметил, что они ездят в дешевых автомобилях.

— Малолитражки, — пунктуально поправил Гэффни, — чтобы не так бросаться в глаза. Вероятно, именно поэтому они и бросились вам в глаза. — Гэффни казался Йоссаряну исключительно точным. — Значит, вы говорите, шесть? Шесть — хорошее число.

— Для чего?

— Для дела, конечно. В числах заключена безопасность, Мистер Йоссарян. Например, если один или двое из них вдруг решат прикончить вас, то у нас будут свидетели. Да, шесть — очень хорошее число, — радостным голосом продолжал Гэффни. — Лучше, конечно, если бы их было восемь или десять. Не думайте пока о встрече со мной. Я не хочу, чтобы кто-нибудь из них догадался, что я работаю на вас, если только не выяснится, что они работают на меня. Я люблю иметь решения прежде, чем задача сформулирована. Пожалуйста, выключите воду, если только вы не занимаетесь сексом. А то я уже охрип от крика и едва вас слышу. И потом, вода вам совершенно не нужна, когда вы говорите со мной. Ваши друзья называют вас Йо-Йо? А некоторые — Джон?

— Только мои близкие друзья, мистер Гэффни.

— Мои называют меня Джерри.

— Должен вам сказать, мистер Гэффни, что разговор с вами действует мне на нервы.

— Я надеюсь, это пройдет. Если вы позволите, то это сообщение вашей медицинской сестры было весьма обнадеживающим.

— Какой медицинской сестры? — быстро ответил Йоссарян. — Нет у меня никакой сестры.

— Ее зовут Мелисса Макинтош, сэр, — поправил его Гэффни, неодобрительно кашлянув.

— Вы и мой автоответчик прослушивали?

— Это делала ваша компания. Я всего лишь выполняю заказ. Я бы не стал это делать, если бы мне не платили. Пациент выздоравливает. Никаких признаков инфекции не обнаружено.

— Я думаю, это просто феноменальный случай.

— Мы счастливы, если вы довольны.

* * *

А о месте пребывания капеллана по-прежнему ничего не было известно; его где-то удерживали с целью обследования и допросов, после того как, благодаря Закону о свободе информации, он нашел Йоссаряна в больнице и снова ворвался в его жизнь с проблемой, решить которую сам был не в силах.

Йоссарян лежал на своей больничной кровати, уставившись в потолок, когда его нашел капеллан; Йоссарян, не ответив на осторожный стук, с выражением крайней враждебности смотрел, как приоткрылась на дюйм дверь, и увидел, что в его палату робко заглядывает лошадиное вежливое лицо с шишковатым лбом и редкими пучками соломенных волос, обесцвеченных блеклой сединой. Глаза под розовыми веками загорелись, как только увидели Йоссаряна.

— Я так и знал! — сразу же радостно воскликнул обладатель лица. — Я непременно хотел увидеть вас еще раз. Я знал, что найду вас! Я знал, что узнаю вас. Как хорошо вы выглядите! Как я рад, что мы оба все еще живы! Я хочу возрадоваться!

— Вы что еще за хер? — строго спросил Йоссарян.

Ответ последовал мгновенно.

— Капеллан, Таппман, капеллан Таппман, Альберт Таппман, капеллан? — капеллан Альберт Таппман был многословен. — Пьяноса? ВВС? Вторая мировая?

Наконец, Йоссарян позволил осмысленному выражению появиться на своем лице.

— Черт меня побери! — В голосе у него появилась некоторая теплота, когда он, наконец, понял, что снова, после более чем сорокапятилетнего перерыва, видит армейского капеллана Альберта Т. Таппмана. — Входите. Вы тоже хорошо выглядите, — великодушно сообщил он этому тощему, изможденному, измученному старику. — Да садитесь же, Бога ради.

Капеллан покорно сел.

— Ах, Йоссарян, я сожалею, что нашел вас в больнице. Вы очень больны?

— Я вообще не болен.

— Это хорошо, правда?

— Да, это хорошо. А вы как?

Капеллан моментально смутился.

— Начинаю думать, что неважно, да, может быть, совсем неважно.

— Значит, плохо, — сказал Йоссарян, обрадованный тем, что время говорить о деле наступило так быстро. — Тогда расскажите мне, капеллан, что привело вас сюда. Если вы по поводу еще одной встречи ветеранов, то вы пришли не к тому человеку.

— Это не по поводу встречи, — вид у капеллана был несчастный.

— А по поводу чего?

— У меня неприятности, — просто сказал он. — Думаю, это может быть серьезно. Я не понимаю, что происходит.

Он, конечно, уже был у психиатра, который сказал ему, что он весьма вероятный кандидат на старческую депрессию и уже слишком стар, чтобы ждать каких-либо других депрессий, получше.

— Это у меня тоже есть.

Было высказано предположение, что капеллан, вероятно, воображает все это. Капеллан, как он воображал, не воображал, что воображает что-либо из происходящего с ним.

Одно, по крайней мере, было вполне определенно.

Когда оказалось, что никто из непрерывного и пугающего потока все новых и новых посетителей, материализующихся в Кеноше с официальным заданием допросить его в связи с его неприятностями, не имеет ни малейшего намерения помочь ему хотя бы понять, в чем собственно состоят его неприятности, он вспомнил Йоссаряна и подумал о Законе о свободе информации.

Закон о свободе информации, как объяснил капеллан, — это федеральное установление, обязывающее все правительственные учреждения предоставлять любому, обратившемуся к ним с запросом, всю имеющуюся у них информацию, кроме той имеющейся у них информации, которую они не хотят предоставлять.

И, как обнаружил впоследствии Йоссарян, благодаря этой единственной уловке в Законе о свободе информации, технически они не были обязаны предоставлять вообще хоть какую-нибудь информацию. Еженедельно к запрашивающим направлялись сотни тысяч страниц, в которых было вымарано все, кроме синтаксических знаков, предлогов и союзов. Это была хорошая уловка, со знанием дела подумал Йоссарян, потому что правительство могло не предоставлять никакой информации по информации, которую оно предпочитало не предоставлять, и невозможно было определить, исполняет ли кто-нибудь это либеральное федеральное установление, называемое Законом о свободе информации.

Капеллан вернулся в Висконсин и успел пробыть там всего один или два дня, как откуда ни возьмись явился отряд коренастых секретных агентов и похитил его. Они, по их словам, были посланы в связи с делом столь деликатным и имеющим такую государственную важность, что даже не имели права сказать о том, кто они такие, не поставив при этом под угрозу раскрытия агентство, на которое, по их словам, они работали. Ордера на арест у них не было. Закон не обязывал их иметь ордер. Какой закон? Тот же самый закон, который освобождал их от необходимости называть его.

— Странно, не правда ли? — задумчиво сказал Йоссарян.

— Да? — удивленно сказала жена капеллана, когда они разговаривали по телефону. — Почему?

— Пожалуйста, продолжайте.

Они сообщили ему о его правах и сказали, что прав у него никаких нет. Он что, хочет затеять скандал? Нет, он не хотел затевать скандала. Тогда он должен заткнуться и следовать за ними. Ордера на обыск у них тоже не было, но они тем не менее обыскали его дом. Они и другие, вроде них, приходили после этого еще несколько раз с командами технических специалистов, у них были значки их ведомств, защитные комбинезоны, перчатки, счетчики Гейгера и респираторы. Они взяли пробы почвы, краски, дерева, воды и почти всего остального, разложили их по мензуркам, пробиркам и другим специальным контейнерам. Они раскопали землю. Все соседи недоумевали.

Проблема капеллана была в тяжелой воде.

Он мочился тяжелой водой.

— К сожалению, так оно и есть, — доверительно сообщил Йоссаряну Леон Шумахер, когда был сделан полный анализ мочи. — Где вы взяли этот образец?

— У приятеля, который был у меня на прошлой неделе когда вы сюда заглянули. Это мой старый капеллан из армии.

— А он где его взял?

— У себя в мочевом пузыре, наверно. А что?

— Вы уверены?

— Как я могу быть уверен? — сказал Йоссарян. — Я за ним не следил. А где еще, черт возьми, мог он его взять?

— Я думаю, в Гренобле во Франции. В Джорджии, в Теннесси или Южной Каролине. Основное ее количество там и получают.

— Основное количество чего?

— Тяжелой воды.

— Что, черт возьми, все это значит, Леон? — захотел узнать Йоссарян. — Вы абсолютно уверены? Тут не может быть какой-нибудь ошибки?

— Судя по тому, что я здесь читаю, — не может. Они почти сразу определили, что она тяжелая. Два человека с трудом подняли пипетку. Конечно, они уверены. Там в каждой водородной молекуле воды присутствует лишний нейтрон. Вы знаете, сколько молекул содержится всего в нескольких унциях? Этот ваш приятель должен весить на пятьдесят фунтов больше, чем кажется.

— Послушайте, Леон, — сказал Йоссарян, предусмотрительно понизив голос. — Вы об этом никому не скажете, да?

— Конечно, не скажем. Это же больница. Мы не скажем никому, кроме федерального правительства.

— Правительства? Вот они-то как раз его и донимают. Их-то он и боится больше всего!

— У них нет выхода, Джон, — Леон Шумахер автоматически перешел на тон, каким врач разговаривает с пациентом. — Лаборатория послала образец в радиологический центр, чтобы убедиться в его безопасности, а радиологический центр должен был поставить в известность комиссию по ядерному контролю и министерство энергетики. Джон, ни в одной стране мира не разрешено производство и хранение тяжелой воды без лицензии. А этот тип вырабатывает ее по несколько кварт ежедневно. Эта окись дейтерия — настоящий динамит, Джон.

— Это опасно?

— С точки зрения медицины? Кто знает? Могу вас заверить, что я ни о чем подобном никогда не слышат. Но ему следует все выяснить. Может быть, он превращается в атомную станцию или ядерную бомбу. Вы должны немедленно его предупредить.

Но когда Йоссарян позвонил отставному капеллану ВВС США Альберту Т. Таппману, чтобы предупредить его об опасности, в доме оказалась одна лишь миссис Таппман, она рыдала и пребывала в истерике. Капеллана ушли всего лишь несколько часов назад.

С тех пор он так ни разу и не дал о себе знать, хотя какие-то люди пунктуально, каждую неделю посещали миссис Карен Таппман, заверяли ее, что с капелланом все в порядке, и давали ей деньги — немного больше того, что приносил бы домой капеллан, если бы все еще оставался на свободе. Агенты приходили в восторг, когда она, заливаясь слезами, говорила, что он не дает о себе знать. Именно такое подтверждение того, что он не общается ни с кем, находящимся на свободе, им и требовалось.

— Я буду и дальше искать его для вас, миссис Таппман, — каждый раз обещал Йоссарян. — Хотя и не представляю, что для этого нужно делать.

Адвокаты, с которыми она проконсультировалась, не поверили ей. Полиция Кеноши тоже была настроена скептически. Ее дети также выражали сомнение, хотя и не могли ничем подтвердить гипотезу полиции, согласно которой капеллан, как и множество других пропавших, зарегистрированных в их журнале регистрации пропавших, убежал с другой женщиной.

Все, что удалось узнать Йоссаряну с тех пор, сводилось к следующему: если капеллан и представлял какой-нибудь интерес для своих облаченных официальными полномочиями тюремщиков, то этот интерес был только финансовым, военным, научным, промышленным, дипломатическим и международным.

Он узнал об этом у Милоу.

Прежде всего он обратился к своим давним и добрым вашингтонским друзьям, имевшим кое-какое влияние, — адвокату, сборщику средств в благотворительные фонды, газетному обозревателю и имидж-мейкеру; все они заявили, что ничего не хотят об этом слышать, а впоследствии перестали отвечать на его звонки и не пожелали более иметь его в друзьях. Один лоббист и один консультант по связям с общественностью потребовали большие гонорары и гарантировали, что не могут гарантировать, что сделают что-нибудь, чтобы их отработать. От его сенатора не было никакой пользы, от его губернатора — никакой помощи. Союз американских гражданских свобод также устранился от участия в деле пропавшего капеллана; они, как и полиция Кеноши, выразили мнение, что капеллан, вероятно, убежал с другой женщиной. Наконец, Йоссарян в отчаянии отправился к Милоу Миндербиндеру, который пожевал сначала верхнюю, потом нижнюю губу и сказал:

— Тяжелая вода? Почем сейчас тяжелая вода?

— Цены колеблются, Милоу. Сильно колеблются. Я справлялся. Из нее выделяется газ, который стоит еще больше. Я думаю, сейчас — около тридцати тысяч долларов за грамм. Но дело не в этом.

— А грамм это сколько?

— Около одной тридцатой унции. Но дело не в этом.

— Тридцать тысяч долларов за одну тридцатую унции? Звучит заманчивее наркотиков. — Милоу говорил, задумчиво устремив куда-то в даль косящий взор; карие его глаза уставились в разные стороны, словно согласованно перенесли к линии горизонта бесконечное разнообразие всего, что доступно человеческому взору. Половинки его усов подрагивали в разных ритмах, отдельные рыжевато-седоватые волоски осторожно колебались, словно сенсоры электронного прибора. — А спрос на тяжелую воду высок? — спросил он.

— Она нужна каждой стране. Но дело не в этом.

— Для чего она используется?

— В основном для производства ядерной энергии. И изготовления ядерных боеголовок.

— Звучит заманчивее наркотиков, — как зачарованный повторял Милоу. — Как ты считаешь, тяжелая вода — это такая же перспективная отрасль, как незаконный оборот наркотиков?

— Я бы не сказал, что тяжелая вода — это перспективная отрасль, — криво усмехнулся Йоссарян. — Но я говорю о другом. Милоу, я хочу узнать, где он находится.

— Кто он?

— Таппман. Тот самый, о котором я тебе говорю. Он был вместе с нами в армии, служил капелланом.

— С кем я только не был в армии.

— Он дал тебе положительную служебную характеристику, когда ты чуть не попал в переделку за бомбардировку нашей воздушной базы.

— Кто только мне не давал служебных характеристик. Тяжелая вода? Правильно? Она так называется? Что такое тяжелая вода?

— Это тяжелая вода.

— Так, понимаю. А что это за газ?

— Тритий. Но дело не в этом.

— Кто производит тяжелую воду?

— Капеллан Таппман в том числе. Милоу, я хочу его найти и вернуть, пока с ним ничего не случилось.

— А я хочу помочь, — пообещал Милоу, — прежде чем это сделает Гарольд Стрейнджлав, «Дженерал Электрик» или кто-нибудь другой из моих конкурентов. Ты не можешь себе представить, как я тебе благодарен за то, что ты обратился с этим ко мне. Йоссарян, ты чистое золото. Скажи-ка мне, что дороже — тритий или золото?

— Тритий.

— Тогда ты — чистый тритий. Сегодня я занят, но я должен найти этого капеллана и вместе с допрашивающими его учеными заслать к нему тайного агента, чтобы заполучить его в собственность.

— Как тебе это удастся?

— Я просто скажу, что это в интересах страны.

— А как ты это докажешь?

— Я повторю это дважды, — ответил Милоу и улетел в Вашингтон на вторую презентацию задуманного им секретного бомбардировщика, который не производил шума и был невидим.

6

МИЛОУ

— Его нельзя увидеть и нельзя услышать. Он будет летать быстрее звука и медленнее звука.

— Вы поэтому говорите, что ваш самолет досверхзвуковой?

— Да, майор Боус.

— А когда нужно, чтобы он летел медленнее звука?

— Когда он садится и, вероятно, когда взлетает.

— Вы уверены, мистер Уинтергрин?

— Абсолютно, капитан Хук.

— Спасибо, мистер Миндербиндер.

Заседание проходило на первом подземном этаже АЗОСПВВ, нового Административного здания особо секретных проектов военного ведомства, в круглом помещении, стены которого были обиты люситом цвета морской волны с узором из искривленных меридианов над деформированными континентами и с яркими декоративными скульптурными панелями, выполненными в свободной манере и изображающими бойцовых рыб, сражающихся с пикирующими на них хищными птицами. На стене за неровным рядом аккуратно подстриженных голов членов комиссии был изображен кондор с огромными крыльями и хищными золотыми когтями. Все присутствующие были мужского пола. Записывать что-либо было запрещено. Эти люди обладали острым интеллектом, а их коллективная память вполне заменяла стенографический протокол. Двое из членов комиссии уже с трудом подавляли зевоту. Все считали само собой разумеющимся, что помещение так или иначе напичкано «жучками». Заседания подобного рода были слишком секретными, а потому не могли оставаться конфиденциальными.

— Будет ли он летать быстрее света? — спросил полковник, сидевший в полукружье экспертов, сбоку от расположенной в мертвой точке фигуры председателя на самом высоком стуле.

— Он будет летать почти с такой скоростью.

— Мы его можем модернизировать до такой степени, что он будет летать даже быстрее света.

— При этом несколько возрастет расход топлива.

— Одну минуту, прошу вас, мистер Миндербиндер, одну минуту. Я хочу спросить у вас кое-что, — неторопливо вставил недоумевающий штатский с профессорскими повадками. — Как это ваш бомбардировщик будет бесшумным? У нас теперь есть сверхзвуковые самолеты, а они производят страшный шум, когда берут звуковой барьер, разве нет?

— Он будет бесшумным для экипажа.

— А почему это важно для врага?

— Это может быть важно для экипажа, — подчеркнул Милоу, — ведь никто не печется об этих ребятах так, как мы. Некоторые из них месяцами находятся в воздухе.

— А может быть, и годами, если используются рекомендуемые нами дозаправщики.

— А они тоже будут невидимыми?

— Если хотите.

— И бесшумными?

— Экипаж не будет их слышать.

— Если только не сбавит скорость, позволив тем самым звуку догнать самолет.

— Понимаю, мистер Уинтергрин. Все это очень хитро придумано.

— Спасибо, полковник Пикеринг.

— Сколько человек у вас в экипаже?

— Всего два. Двух подготовить дешевле, чем четырех.

— Вы уверены, мистер Уинтергрин?

— Абсолютно, полковник Норт.

На сидевшем в центре председателе были генеральские погоны. Он откашлялся, заявляя таким образом о своем намерении высказаться. Все присутствующие замолчали. Генерал выдержал паузу.

— Разве свет движется? — спросил он наконец.

Наступила мертвая тишина.

— Свет движется, генерал Бингам, — выдавил, наконец, из себя Милоу Миндербиндер, испытав облегчение от того, что ему это удалось.

— Быстрее всего остального, — с готовностью добавил экс-рядовой первого класса Уинтергрин. — Быстрее света почти ничего нет.

— И ярче тоже.

Бингам с сомнением повернулся к сидящим слева. Некоторые из них утвердительно закивали. Он нахмурился.

— Вы уверены? — спросил он, спокойно повернув лицо к специалистам справа. Некоторые из этих тоже испуганно закивали. Некоторые отвели глаза. — Это странно, — медленно сказал Бингам. — Вон на столике в углу стоит лампа, но что-то я не вижу там никакого движения.

— Это все потому, что он движется очень быстро, — предложил Милоу.

— Он движется быстрее света, — сказал Уинтергрин.

— Разве может свет двигаться быстрее света?

— Конечно.

— Вы не можете видеть свет, когда он движется, сэр.

— Вы уверены, полковник Пикеринг?

— Абсолютно, генерал Бингам.

— Вы можете видеть свет, только когда его там нет, — сказал Милоу.

— Позвольте я вам продемонстрирую, — нетерпеливо вскакивая, сказал Уинтергрин. Он выключил лампу. — Видите? — Он снова включил лампу. — Почувствовали разницу?

— Я понимаю, что вы хотите сказать, Джин, — сказал Бингам. — Да, я начинаю видеть этот свет, а? — Генерал Книгам улыбнулся и оперся на ручку кресла. — Объясните попроще, Милоу, как выглядит ваш самолет.

— На радаре? Противник его не увидит. Даже если на нем будет ядерное оружие.

— Как он выглядит для нас. На фотографиях и чертежах.

— Это секрет, сэр, до тех пор, пока вы не предоставите нам финансирования.

— Ом невидимый, — добавил Уинтергрин, моргнув.

— Понимаю Юджин. Невидимый? Это становится похоже на старину «Стелса».

— Да, он немного похож на старину «Стелса».

— На Б-2 «Стелс»? — ошеломленно воскликнул Бингам.

— Но только чуть-чуть!

— Он лучше, чем «Стелс», — поспешно вставил Милоу.

— И гораздо красивее.

— Нет, он не похож на старину «Стелса».

— Он ничуть не похож на старину «Стелса».

— Это меня радует, — с облегчением сказал Бингам и снова принял расслабленную позу в своем кресле. — Милоу, я могу с уверенностью сказать, что всем нам понравилось то, что я услышал от вас сегодня. Как вы называете ваш замечательный новый аэроплан? Уж это-то мы должны знать.

— Наш новый замечательный самолет мы называем Досверхзвуковой невидимый и бесшумный оборонительно-наступательный атакующий бомбардировщик второго удара «П и П М и М».

— Вполне подходящее название для оборонительно-наступательного атакующего бомбардировщика второго удара.

— Оно как бы само собой напрашивалось, сэр.

— Одну минуту, мистер Миндербиндер, — запротестовал тощий штатский из Совета национальной безопасности. — Вы говорите о враге так, словно он у нас есть. У нас больше нет врагов.

— У нас всегда есть враги, — возразил сварливый геополитик, который тоже носил очки без оправы и считал себя не менее умным. — Мы должны иметь врагов. Если у нас нет врагов, мы должны их создать.

— Но ни одна сверхдержава больше не противостоит нам, — возразил толстяк из государственного департамента. — Россия потерпела крах.

— Значит, снова наступило время для Германии, — сказал Уинтергрин.

— Да, у нас всегда есть Германия. А деньги у нас есть?

— Займите, — сказал Милоу.

— Немцы дадут, — сказал Уинтергрин. — И японцы тоже. А когда мы получим их деньги, — восторженно добавил Уинтергрин, — им придется обеспечить нашу победу в войне против них. Это еще одно прекрасное секретное оборонительное свойство нашего замечательного наступательно-оборонительного бомбардировщика.

— Я рад, что вы обратили на это наше внимание, Джин, — сказал генерал Бингам. — Милоу, я хочу выбить деньги под этот проект и сам буду его рекомендовать.

— Гаденышу? — с надеждой выкрикнул Милоу.

— Нет-нет, — с добродушным юмором ответил Бингам. — Для гаденыша пока рановато. Нам понадобится как минимум еще одно заседание со стратегами из других служб. А потом рядом с президентом всегда эти проклятые штатские, вроде Нудлса Кука. Нам понадобятся утечки информации в газетах. Я собираюсь начать искать поддержку. Ведь вы же знаете, что вы не единственный претендент.

— А кто еще?

— Один из них — Стрейнджлав.

— Стрейнджлав? — сказал Милоу. — У него ничего не получится.

— Стрейнджлав врет, — выдвинул свое обвинение Уинтергрин.

— Он в свое время проталкивал «Стелс».

— Что он еще надумал?

— У него это называется Многоцелевой доступный оборонительный несбиваемый фантастический новейший наступательно-атакующий бомбардировщик первого, второго или третьего удара Б-страшный Стрейнджлава.

— Он не будет летать, — сказал Уинтергрин. — Наш лучше.

— У Стрейнджлава название лучше.

— Над нашим названием мы еще работаем.

— Его Многоцелевой доступный оборонительный несбиваемый фантастический новейший наступательно-атакующий бомбардировщик первого, второго или третьего удара Б-страшный Стрейнджлава ни в какое сравнение не идет с нашим Досверхзвуковым невидимым и бесшумным оборонительно-наступательным атакующим бомбардировщиком второго удара «П и П М и М», — резко возразил Милоу.

— Что бы Стрейнджлав ни сделал, оно никогда не работает, верно?

— Я рад это слышать, сказал генерал Бингам, — потому что именно вы — те ребята, которых я поддерживаю. Вот его новая визитная карточка. Один из наших секретных агентов выкрал ее у одного из секретных агентов из другого снабженческого подразделения, с которым мы почти готовы вступить в открытую войну. Ваш бомбардировщик нам поможет.

Пущенная по столу визитная карточка была украшена двойным орлом Австро-Венгерской империи и тиснеными рыжевато-золотыми буквами, гласившими:

Партнерство Гарольд Стрейнджлав

БЛЕСТЯЩИЕ СВЯЗИ И СОВЕТЫ

ПРОДАЖА И ПОКУПКА ВТОРИЧНОГО ВЛИЯНИЯ

ВЫСОКОПАРНОСТЬ ПО ТРЕБОВАНИЮ

Примечание: информация на этой визитной карточке имеет ограниченное хождение.

У Милоу был удрученный вид. Эта визитка была лучше, чем его.

— Милоу, мы все участвуем в гонке века, целью которой является создание совершенного оружия, которое может уничтожить весь мир и принести неувядающую славу победителю, который первым им воспользуется. Тот, кто ведет эту игрушку, может быть назначен начальником Объединенного комитета начальников штабов, и я, Бернард Бингам, хотел бы стать этим человеком.

— Поддерживаем! Поддерживаем! — хором закричали офицеры по обе стороны от генерала Бингама, который излучал смущенное удивление; плотный штатский и тощий штатский тем временем угрюмо помалкивали.

— Тогда вам нужно пошевеливаться, сэр, — грубовато пошутил Уинтергрин. — Нам не нравится попусту протирать штаны, когда у нас есть такая горячая штучка, как этот самолет. Если вам, ребятки, он не нужен…

— Конечно, Юджин, конечно. Только дайте мне хороший рекламный материал, чтобы мы знали, о чем говорим, когда будем говорить с людьми о том, что вы говорили нам сегодня. Не очень подробный, чтобы нам не нарваться на неприятности. Парочку сочных абзацев, чтобы было броско и било в цель, и, может быть, какие-нибудь чертежи в цвете, чтобы у нас было представление о том, как он будет выглядеть. Чертежи совсем не должны быть точными, нужно только, чтобы они производили впечатление. И тогда дело пойдет вперед на полных парах. Со скоростью света, а? И, Милоу, у меня есть еще один неприятный вопрос, который я должен задать.

— И у меня, — сказал толстый.

— У меня тоже есть, — сказал тонкий.

— Дело деликатное, так что я заранее прошу прощения. Ваш самолет будет летать? Будет ли он выполнять то, о чем вы говорите? От этого может зависеть будущее мира.

— Неужели я стал бы вам врать? — сказал Милоу Миндербиндер.

— Тем более, что от этого может зависеть будущее мира, — сказал бывший рядовой первого класса Уинтергрин. — Я бы скорее соврал своей бывшей жене.

— Именно такие заверения мне и были нужны.

— Генерал Бингам, — сказал Уинтергрин со страдальческой торжественностью незаслуженно обиженного человека, — я знаю, что такое война. На Второй мировой я копал окопы в Колорадо. Я служил за океаном рядовым первого класса. Во время высадки в Нормандии я сортировал почту на Средиземноморье. В день Д я был на своем посту, я говорю о сортировочном помещении, и оно было ничуть не больше, чем это помещение, где мы сидим с вами сегодня. Я не щадил себя, доставая ворованные зажигалки «Зиппо» для наших парней, которые сражались в Италии.

— А я делал то же самое с яйцами, — сказал Милоу.

— Нам не нужно напоминать о том, что поставлено на карту. Никто здесь не осознает в такой степени моих обязанностей и не испытывает большего желания выполнить их.

— Извините, сэр, — почтительно сказал генерал Бингам.

— Разве что вы, генерал, или вот мистер Миндербиндер. Или ваши коллеги за столом с вами, сэр. Черт побери, я был уверен, что эти суки к чему-нибудь обязательно станут цепляться, — с тоской сказал Уинтергрин, когда они вдвоем вышли из зала заседаний.

Они вместе шли по извивающемуся коридору подземного комплекса, который кишмя кишел спешащими по служебным делам мужчинами и женщинами в штатском и в форме, их манеры свидетельствовали о неуемной энергии. «Вся эта сраная шайка, — недовольно буркнул Уинтергрин, — выглядела безбедно, стерильно и охеренно самоуверенно. Все женщины в форме казались миниатюрными, кроме тех, что носили офицерские погоны; эти выглядели пугающе огромными. И у всех у них, — бормотал Уинтергрин, виновато опустив глаза, — был охеренно сомнительный вид».

Направляясь к лифту, они миновали указатель со словами «Министерство юстиции». В следующем коридоре они увидели еще одну стрелку, на этот раз черную, указывающую на переход, ведущий к новому Национальному военному кладбищу. Открытые для посетителей части АЗОСПВВ с их сверкающими магазинами в парящем атриуме уже стали вторым по популярности местом среди гостей столицы. Первым по популярности был недавно открытый военный мемориал. Требовался специальный, совершенно секретный пропуск АЗОСПВВ, чтобы подняться выше или опуститься ниже забитых людьми прогулочных площадок и открытых балконов, изобилующих газетными киосками, буфетами и магазинчиками сувениров в стиле нуво арт деко и знаменитыми выставочными стендами, диорамами и тирами «виртуальной реальности», которые на международных архитектурных конкурсах уже были признаны непревзойденными.

Справа от них в цокольном этаже их внимание привлекла похожая на огнедышащую ракету переливчатая красная стрелка, которая указывала на табличку, гласившую:

Подземные этажи А — Z.

Стрелка резко устремлялась вниз, указуя на закрытую металлическую дверь с надписью:

ЗАПАСНЫЙ ВХОД

НЕ ПОДХОДИТЬ

НАРУШИТЕЛИ БУДУТ РАССТРЕЛИВАТЬСЯ

Дверь охранялась двумя вооруженными часовыми, которые стояли там, казалось, только для того, чтобы никого не подпускать к запасному входу. Большая желтая буква Б на глянцевитом черном фоне утешительно напоминала, что для удобства и защиты гостей и служащих здесь оборудовано новейшее бомбоубежище в стиле ретро.

У лифтов тоже стояли охранники, которые не говорили даже друг с другом. В лифте был установлен телевизионный монитор. Милоу и Уинтергрин не разговаривали и не шевелились, даже когда снова оказались наверху в главном вестибюле реального мира, где экскурсионные гиды вели экскурсионные группы от экскурсионных автобусов, припаркованных за вращающимися дверьми на зарезервированной площадке перед главным входом. Они так и не обменялись ни словом, пока не оказались на улице под моросящим весенним дождичком и не отошли подальше от величественного здания особых секретных проектов, где происходило заседание.

— Уинтергрин, — прошептал наконец Милоу, — а эти наши самолеты будут летать?

— А хер их знает.

— А как они будут выглядеть?

— Наверно, нам и это потребуется выяснить.

— Если от этого будет зависеть будущее мира, — сказал Милоу, — то нам, пожалуй, нужно заключить эту сделку, пока мир еще цел. Иначе нам никогда не заплатят.

— Нам понадобятся какие-нибудь чертежи. Ах, уж этот херов Стрейнджлав!

— И какой-нибудь текст для рекламной брошюрки. Кого бы нам для этого раздобыть?

— Йоссаряна.

— Он, наверно, будет возражать.

— Ну и хер с ним, — сказал Уинтергрин. — Хочет возражать — пусть себе возражает. Мы насрем на этого хера еще раз. К херам собачьим! Пусть себе этот херов хер возражает, это все равно ни хера изменит. Мы что, не можем насрать на этого хера еще раз? Вот дерьмо.

— Напрасно ты столько ругаешься в столице, — сказал Милоу.

— Никто, кроме тебя, меня не слышит.

Вид у Милоу был не очень уверенный. Мягкий грибной дождичек сеялся вокруг него, проникая сквозь призматическую дымку, венком обосновавшуюся у него на челе.

— Йоссарян в последнее время опять слишком много возражает. Я чуть голову сыну не оторвал, когда он сказал Йоссаряну, что это бомбардировщик.

— Не отрывай сыну голову.

— Я бы хотел нанять какого-нибудь второразрядного толкача на хорошей правительственной должности. И не слишком разборчивого, когда речь идет о деньгах.

— Нудлса Кука?

— Именно Нудлса Кука я и имел в виду.

— Нудлс Кук теперь слишком крупная фигура для таких штук. И нам понадобится Йоссарян, чтобы с ним связаться.

— Меня беспокоит Йоссарян, — задумчиво сказал Милоу. — Кажется, я ему не доверяю. Боюсь, он все еще честный.

КНИГА ТРЕТЬЯ

7

ОКРКАМИМ

Йоссарян поехал на такси через весь город в музей искусств Метрополитен на ежемесячное заседание ОКРКАМИМ; он успел на чтение анонимного предложения по созданию фонда разукрупнения с целью уменьшения музея, абсурдно разросшегося до невероятных размеров. Йоссарян заметил какое-то движение, нарушающее установившийся порядок, и увидел, что Оливия Максон повернулась и осуждающе устремила на него свои сверкающие черные глаза, потому что он, пряча улыбку, поглядывал на Фрэнсис Бич, которая вопросительно и восторженно подняла брови, глядя на Патрика Бича, разглядывавшего свои ногти и не обращавшего никакого внимания на Кристофера Максона, который, не слыша сдавленных смешков и шепота, размял в пальцах воображаемую сигару, послюнил ее воображаемый кончик, насладился воображаемым ароматом табака, вставил воображаемую сигару во вполне реальный рот и, глубоко затянувшись, погрузился в дремотный кайф.

ОКРКАМИМ, элитарный Общественный комитет по расширению культурной активности в музее искусств Метрополитен, являлся эксклюзивным органом, всего тридцать или сорок из семидесяти или восьмидесяти членов которого прибыли сюда сегодня, чтобы попытаться решить все тот же трудный вопрос: можно ли и каким образом, если можно, увеличить доходы от использования здания для проведения разнообразных встреч, свадеб, обручений, бридж-классов, показов мод и дней рождения или раз и навсегда прекратить эти несообразные с местом мероприятия.

Самой насущной потребностью была, как всегда, потребность в деньгах.

Для более подробного обсуждения на следующих заседаниях были представлены и включены в программу такие темы, как искусство сбора пожертвований, искусство заключения сделок, искусство связей с общественностью, искусство восхождения по социальной лестнице, искусство создания моделей одежды, искусство костюма, искусство обслуживания торжеств и искусство проведения без трений и своевременного завершения продолжающегося два часа заседания, которое было приятным, спокойным, ненужным и прошло без неожиданностей.

Возникшие шероховатости были аккуратно сглажены.

На рассмотрение исполнительного комитета было предложено последнее анонимное предложение, предусматривающее прекращение даже беглого рассмотрения всех анонимных предложений.

В баре соседнего отеля, куда скрылся после заседания Йоссарян с Патриком и Френсис Бич, Фрэнсис заказала джин с тоником, А Патрик Бич сидел со скучным лицом.

— Конечно, мне скучно, — с брюзгливой гордостью сообщил он жене. Я стал ненавидеть картины не меньше, чем разговоры о них. Господи, Фрэнсис, — капризно вздохнул он, приняв мученический вид, — ну зачем тебе нужно таскать нас двоих на такие сборища?

— Разве у нас есть занятия лучше? — мягко возразила мужу Фрэнсис Бич. — Благодаря этому мы получаем приглашения на массу других сборищ, которые даже хуже этого, разве нет? А если нас приглашают, это значит, что наши имена мелькают в газетах, и люди знают, кто мы такие.

— Это значит, мы знаем, кто мы такие.

— Это божественно.

— Я пообещал ее убить, если она будет употреблять это слово.

— Давайте о деле, — серьезно сказала Фрэнсис.

— Он, вероятно, просто пошутил.

— Ничего он не шутил. Джон, ты разве шутил, когда предлагал устроить свадьбу в этом автовокзале?

— Конечно, — солгал Йоссарян.

— И ты считаешь, что там можно устроить свадьбу? Шикарную?

— Вне всяких сомнений, — снова солгал он.

— Оливия Максон, — с кислой миной сказала Фрэнсис, — устраивает свадьбу для своей приемной племянницы или кого-то другого, и ей нужны свежие идеи. Она хочет провести свадьбу на какой-нибудь необыкновенной и оригинальной территории. Это ее собственные слова. Музей недостаточно хорош, потому что эти два еврея устраивали там прием, а два других еврея назначены опекунами. Это тоже ее слова. Бедняжка Оливия, разговаривая со мной, она всегда забывает, что я тоже еврейка.

— А почему ты ей не напоминаешь? — сказал Йоссарян.

— Я не хочу, чтобы она знала.

Все трое фыркнули от смеха.

— Зато ты хотела, чтобы это знал я, — с нежностью заворчал Патрик. — И все мое семейство.

— Тогда я была бедной и озлобленной актрисой, которая росла на драматических конфликтах, — сказала Фрэнсис. — Теперь я замужем за богатым человеком и храню лояльность классу, которому он принадлежит.

— У тебя дар на ходульные остроты, — сказал Патрик. — У нас с Фрэнсис самые счастливые совместные дни, когда я плаваю на яхте, а она остается дома.

— Я никогда не доверял высокой комедии, — задумчиво сказал Йоссарян, — потому что люди там говорят смешные вещи, а никто не смеется. Они даже не знают, что они часть комедии.

— Как и мы.

— Вернемся к нашей повестке, — Фрэнсис взяла бразды правления в свои руки. — Ради удовольствия Оливии я бы хотела посмотреть на эту свадьбу в автобусном вокзале. А ради собственного удовольствия я бы хотела, чтобы эта свадьба закончилась сокрушительным провалом.

— Я могу помочь с автовокзалом, — сказал Йоссарян. — Но вот провала я не гарантирую.

— Оливия внесет свою лепту. Она уверена, что сможет заинтересовать нашего новейшего президента. А Кристофер, с тех пор как получил отсрочку приговора и избежал общественных работ, раздает деньги направо и налево.

— Для начала это неплохо.

— Мэр непременно придет.

— Это тоже будет способствовать.

— И кардинал будет настаивать.

— У нас на руках все козыри, — сказал Йоссарян. — Если ты и правда хочешь, то я начну обследовать это заведение.

— У тебя там есть знакомые? — пожелала узнать Фрэнсис.

— Макмагон и Макбрайд, один — тот самый полицейский, а второй — заместитель директора. Макбрайд работал там детективом на полицейском участке…

— Там есть полицейский участок? — воскликнул Патрик.

— Это будет в новинку, — заметила Фрэнсис. — У нас под рукой будет своя охрана.

— К тому же это удобно, — сказал Йоссарян. — Когда мы все соберемся, они смогут дактилоскопировать гостей. Макбрайд должен знать, можно ли это устроить. Мы все очень сблизились, после того как моего сына Майкла там арестовали.

— За что?

— За то, что он вышел из метро и попытался вернуться, когда понял, что ошибся остановкой. Они пристегнули его наручниками к стене.

— Господи! — с гневом в голосе воскликнул Патрик. — Наверно, это было ужасно.

— Это чуть не убило нас обоих, — сказал Йоссарян с нервным, прорвавшимся помимо воли смешком. — Поехали туда со мной, Патрик. Я еду посмотреть там кое-что новенькое, а ты увидишь, что такое сегодня настоящая жизнь. Это не одни музеи.

— Я бы предпочел пройтись на яхте.

Патрик Бич, который был на четыре года старше Йоссаряна и Фрэнсис, родился богатым и умным и, в ранние годы осознав свою бесполезность, предался праздности. Как-то он заметил Йоссаряну, что в Британии, или в Италии, или в одном из немногих сохранившихся демократических обществ с истинно аристократическими традициями он, возможно, смог бы прославиться как ученый в какой-нибудь отрасли знаний. Но в этой стране, где любые интеллектуальные притязания считались лакейством, он от рождения был обречен стать дилетантом или профессиональным дипломатом, что, по его пониманию, было почти одно и то же. После трех скоротечных, поверхностных браков с тремя поверхностными женщинами он остановил окончательный выбор на Фрэнсис Розенбаум, чье сценическое имя было Фрэнсис Рольф, которая легко поняла его периодическую тягу к одиночеству и занятиям. Он с удовольствием и преувеличенной доброжелательностью говорил своим новым знакомым, с которыми, по его мнению, должен был обходиться корректно: «Я унаследовал свои деньги. Мне не пришлось в поте лица трудиться, чтобы оказаться здесь с вами».

Патрика не беспокоил тот факт, что многие его не любили. Но его патрицианское лицо могло принимать холодное выражение, а тонкие губы — дрожать от бессильного разочарования, когда он сталкивался с людьми, которые или были слишком тупы, а потому не чувствовали, что его снисходительность оскорбительна, или же слишком толстокожи, а потому пропускали его оскорбления мимо ушей.

— Оливия Максон, — подытожила Фрэнсис, — согласится на все, что я пожелаю, если только я ей внушу, будто инициатива исходит от нее самой.

— А Кристофер Максон всегда согласен на что угодно, — дал гарантию Патрик, — если ему есть с чем соглашаться. Когда у меня возникает желание поесть в одиночестве, я часто завтракаю с ним.

Когда у него возникало желание поесть в компании с кем-нибудь, он часто вспоминал о Йоссаряне. Они любили поболтать друг с другом, высказывая пренебрежительные суждения о настоящем или делясь воспоминаниями о пережитом во время Второй мировой войны — Йоссарян как удостоенный знаков отличия бомбардир на острове вблизи Италии, а Патрик как сотрудник военного информационного бюро в Вашингтоне. Патрик все еще испытывал почтительное восхищение каждый раз, когда разговаривал с человеком, который вызывал у него симпатию, который умел читать газеты с не меньшим скептицизмом, чем он сам; который получил одно боевое ранение, а один раз был ранен итальянской проституткой, ударившей его ножом; с человеком, который бросил вызов своим командирам и в конце концов вынудил их отправить его домой.

Фрэнсис с изрядным оживлением продолжила:

— Оливия будет счастлива, когда узнает, что ты участвуешь в этом деле. Она тобой очень интересуется, Джон, — лукаво заметила она. — Ведь ты уже год как разошелся с женой, но все еще не прилепился к другой женщине. У меня это тоже вызывает недоумение. Ведь ты говоришь, что боишься жить один.

— Но еще больше я боюсь жить не один. Я ведь знаю, что и следующей будут нравиться кинофильмы и телевизионные новости! А я не уверен, что смогу влюбиться еще раз, — жалобно сказал он. — К сожалению, все эти восторги, вероятно, принадлежат прошлому.

— А что, по-твоему, чувствует женщина моего возраста?

— А что бы ты сказала, — поддразнил ее Йоссарян, — если бы я тебе сообщил, что влюбился в сестру-сиделку по имени Мелисса Макинтош?

Френсис приняла предложенную игру.

— Я бы тебе напомнила, что в нашем возрасте после второго уикэнда от любви обычно мало что остается.

— А еще я испытываю влечение к привлекательной блондинке из Австралии; ее зовут Анджела Моркок, и она снимает квартиру вместе с Мелиссой.

— Ну, в эту я и сам мог бы влюбиться, — отважился вставить Патрик. — Ее действительно так зовут? Моркок?

— Мор.

— Мне показалось, ты сказал Моркок.

— Нет, я сказал Мор.

— Он сказал Моркок, — укоризненно сказала Фрэнсис. — И я бы предъявила тебе обвинение в безжалостном использовании невинных молодых трудящихся девушек для развратных целей.

— Она не невинна и не так уж молода.

— Тогда ты мог бы с таким же успехом начать волочиться за одной из наших вдовушек или разведенных дам. Ими можно манипулировать, но использовать их в своих целях — никогда. У них есть адвокаты и финансовые советники, которые никому не позволят втирать им очки, так как делают это сами.

Патрик скорчил гримасу.

— Джон, а как она разговаривала до поступления на сцену?

— Именно так, как я знаю. Некоторые люди сказали бы, что тебе повезло, Патрик, потому что ты женат на женщине, которая говорит одними афоризмами.

— И нас на это провоцирует.

— Это божественно.

— Дорогая, фу, какое говно.

— Милый, это непристойность, какую Джон никогда не позволил бы себе в присутствии нас двоих.

— Со мной он позволяет себе всякое.

— И со мной тоже. Но никогда в присутствии нас двоих.

Патрик бросил удивленный взгляд на Йоссаряна.

— Это правда?

— Клянусь своей задницей, — рассмеявшись, сказал Йоссарян.

— Так ты все разузнаешь? О нашей свадьбе в автобусном вокзале?

— Я отправляюсь прямо туда.

Рядом с отелем не было свободных такси. В конце квартала располагался Похоронный дом Фрэнка Кэмпбелла, зловещее заведение, старающееся угодить как можно большему числу отошедших в мир иной выдающихся жителей города. Перед дверьми этого заведения два человека, один в скромной одежде служащего, а другой — плебейской наружности с рюкзаком и туристской палкой, не поделив что-то, молча напирали друг на друга грудью, и ни один из них не взглянул на Йоссаряна, когда тот поднял руку и остановил такси.

8

«ТАЙМ»

Здание, в котором располагался офис М и М, куда Йоссарян собирался зайти позднее в тот же день, представляло собой сооружение средних размеров в японском комплексе недвижимости, известном теперь под названием Рокфеллеровский центр. Прежде здесь располагались журналы «Тайм» и «Лайф» и штаб-квартира издательства «Тайм Инкорпорейтед», компании, куда давным-давно — и в это же здание — поступил работать сочинителем рекламных текстов Сэмми Зингер, который незадолго до этого оставил преподавательскую работу в Пенсильвании, не согласившись подписать присягу на лояльность, из-за чего ему отказали в месте, приносившем всего три тысячи двести долларов в год; здесь же он встретил женщину, которая пять лет спустя стала его женой. Гленда была на год старше Сэмми, что было бы неприемлемо для его матери, будь она все еще жива, к тому же Гленда не была еврейкой, что могло бы расстроить его мать еще больше.

И Гленда уже успела побывать замужем. У нее было трое маленьких детей, один из которых, к несчастью, был обречен стать шизофреником, нередко впадавшим в пограничные состояния, человеком слабой воли, склонным к наркотикам, одержимым навязчивой идеей самоубийства; у двух других оставшихся в живых детей вскоре обнаружились особенности, грозившие с чрезвычайно высокий степенью вероятности развиться в новообразования. Единственным несчастьем своего долгого супружества Сэмми считал его трагическое и внезапное окончание. У Сэмми не было никаких твердых убеждений относительно присяги на лояльность, у него вызывали глубокую антипатию лишь люди, ее пропагандирующие. Точно так же относился он к Корейской и Вьетнамской войнам — он особо не сочувствовал ни одной из сторон, но непреодолимое отвращение у него вызывали демагоги в обеих политических партиях, нахально требовавшие, чтобы он думал так же, как и они. Он невзлюбил Гарри Трумена после упоения его победной предвыборной кампанией в 1948 году, а потом уже не интересовался ни Эйзенхауэром, ни Никсоном. Кеннеди интересовал его не больше, чем Эйзенхауэр, и он перестал участвовать в голосовании на президентских выборах. Вскоре он прекратил голосовать вообще, и в дни выборов испытывал высокомерную снисходительность по отношению к другим. Гленда прекратила голосовать задолго до того, как познакомилась с ним, и находила всех претендентов на высокие кресла вульгарными, скучными и вызывающими отвращение.

Его начальная ставка в журнале «Тайм» составила девять тысяч долларов в год, почти в три раза больше, чем он зарабатывал бы преподавателем в колледже, а кроме того ему предоставляли месячный отпуск летом. В конце своего третьего года работы там он с признательностью обнаружил, что от щедрот компании-работодателя имеет накопления в пенсионном фонде и фонде участия в прибылях. Получив, благодаря закону о правах ветеранов войны, университетское образование, оплаченное федеральным правительством, и устроившись на работу в знаменитую фирму, известную во всей стране, он, по всем меркам своих друзей детства с Кони-Айленда, уже в двадцать пять лет добился выдающихся успехов. Переехав в собственную квартирку на Манхеттене, он чудесным образом вознесся в поднебесный элитарный мир, и даже Лю Рабиновиц стал поглядывать на него с некой почтительной завистью. Сэмми нравился этот окружавший его мирок, нравилась его жена. Обзаведясь семьей, он любил свою жену, своих приемных детей и, пока оставался с Глендой, ни разу не ложился в постель с другой женщиной, во что никак не мог поверить Лю.

Работая в Нью-Йорке, Сэмми впервые в жизни оказался среди республиканцев. Семейное воспитание и университетские годы утвердили его в мысли о том, что только бандит, социопат или неуч может пойти в республиканцы. Но его коллеги были образованны и ничем не напоминали бандитов или социопатов. На долгих ланчах он пил мартини с другими служащими компании, в течение нескольких лет нередко ночами покуривал марихуану со старыми и новыми друзьями, сокрушался, что некоторые из его прежних знакомых по Бруклину пристрастились к героину. Христиане, с которыми он пил виски и курил марихуану, никак не могли поверить, что среди еврейской молодежи из нью-йоркского Бруклина могут быть наркоманы. Он возил друзей из Манхеттена в Бруклин, показывал им местных наркоманов, потом они ели моллюсков на Шипсхед-Бей и хот-доги на Кони-Айленде, прыгали с парашютной вышки, катались на колесе обозрения и смотрели, как другие, набравшись храбрости, носятся на русских горках, от одного вида которых захватывало дух. Он водил их в парк «Стиплчез» Джорджа К. Тилью. При свете дня и по ночам он ложился в постель с молодыми женщинами, которые пользовались контрацептивными колпачками и мазями, и все никак не мог преодолеть себя и покончить с этим. В отличие от своих друзей детства, он женился не сразу же, вернувшись с войны живым, а лишь почти к тридцати годам. Нередко он был одинок в своей холостой жизни, но почти никогда не чувствовал себя несчастным.

Его босс умел хорошо формулировать мысли, обладал хорошими манерами и с презрением относился к редакторам главным образом потому, что сам не принадлежал к их числу, и был начитан больше, чем все остальные; на заседаниях он красноречиво доказывал, что сочинители рекламных текстов и деловых бумаг из его отдела пишут лучше, чем редакторы, и гораздо больше знают. В это время все авторы рекламы, включая и Сэмми, писали — или рассуждали о том, как надо писать — книги, статьи, рассказы и сценарии; мужчины и женщины из художественного отдела рисовали и ваяли по уикэндам и мечтали о выставках. Их зануду-руководителя, которым все они гордились, рано выпроводили на пенсию. Вскоре после этого он умер от рака. Как только их босс покинул компанию, Сэмми, еврей с Кони-Айленда, попавший в организацию, где доминировали зажиточные христиане, имевшие собственные дома в ближнем пригороде, оказался начальником небольшого отдела и отчимом трех детей христианки со Среднего Запада, решительной женщины, которая в одно прекрасное утро отправилась к врачу и сделала операцию по перевязке фаллопиевых труб, чтобы исключить новую беременность в неблагополучном браке с гулякой-мужем, скорый разрыв с которым считала неизбежным. К тому, что муж похаживает на сторону, она могла бы привыкнуть, сказала она — и Сэмми не поверил ей, — но она никак не могла смириться с отсутствием у мужа такта. Вскоре после развода у него обнаружилась меланома. Он был еще жив, когда Сэмми сошелся с Глендой, и не торопился умирать, когда они уже были женаты.

Сэмми с удовольствием работал в «Тайм»; он сочинял листовки, чтобы привлечь больше рекламы в журнал, который считал лишь потребительским товаром высшего качества, почти не думая об остальном. Ему нравилась его работа, ему нравились люди, с которыми он работал, он радовался высокому и все возрастающему жалованью и наслаждался мыслью о том, что хорошо обеспечен и может не бояться завтрашнего дня. Его участие в международных изданиях «Тайм» и «Лайф» дало ему возможность путешествовать и обзавестись хорошими друзьями в других странах. Как и многие другие представители его поколения, он был воспитан в духе прагматических идеалов, утверждавших, что лучшая работа — это лучшая работа из тех, что удалось найти.

Он работал до тех пор, пока и его раньше срока, в возрасте шестидесяти трех лет, не вытолкали на пенсию — процветающая компания желала процветать еще сильнее и поэтому уменьшала штат и избавлялась от стареющих сотрудников вроде него; счастливчик Сэмми ушел на покой, имея на остаток жизни высокий доход, гарантированный пенсионным фондом и фондом участия в прибылях; кроме этого, он владел тремя тысячами акций компании стоимостью более сотни долларов каждая и получал немалые медицинские страховые пособия, которых хватило для покрытия практически всех расходов, связанных с последней болезнью Гленды, и которые давали ему пожизненное медицинское обеспечение, а также распространялись на двух его оставшихся в живых приемных детей до достижения ими девятнадцатилетнего возраста или до окончания колледжа.

9

АВАП

Стоящие у кромки тротуара носильщики пронзили его ледяными взглядами, когда он вышел из машины без всякого багажа. Внутри автобусного вокзала жизнь шла нормальным ходом. Потоки пассажиров устремлялись к своим целям, отъезжающие спускались вниз к автобусам, которые увозили их во все стороны, или поднимались на второй, третий и четвертый этажи к автобусам, которые увозили их по всем другим направлениям.

— Хотите отжариться за никель, мистер? — робко заговорил с ним худенький мальчик лет четырнадцати.

Никель на его языке означал пять долларов, и Йоссаряну не хватило духа сказать парню, что, на его взгляд, тот не стоит таких денег.

— Хотите отжариться за никель, мистер? — сказала плоскогрудая девица, возникшая из-за спины мальчика; она была на несколько лет старше, но без округлостей, свойственных цветущему женскому возрасту; и сразу же появилась крупная женщина с крашеными веками, нарумяненными щеками и жирными в ямочках складками вокруг пухлых коленок, выглядывавших из-под тесной юбки; посмеиваясь, она предложила:

— Я тебе отсосу. — Йоссарян прошел мимо, а она кокетливо закатила глаза. — Мы можем пойти на пожарную лестницу.

Он сдерживал в себе растущий гнев. «Мне шестьдесят восемь», — сказал он себе. Что в нем наводило этих людей на мысль, будто он пришел в автовокзал, чтобы отжариться или отсосаться? Чем тут занимается этот херов Макмагон?

Капитан Томас Макмагон из полицейского подразделения администрации порта вместе с гражданским заместителем директора Лоренсом Макбрайдом находился в полицейском участке, где они смотрели, как Майкл Йоссарян делает карандашный рисунок на листе бумаге; они наблюдали за Майклом с тем особым уважением, что нередко испытывают неискушенные люди к самым обыкновенным художественным навыкам, которыми не обладают. Йоссарян мог бы им сказать, что Майкл, вероятно, бросит рисунок, не закончив его. Майкл имел привычку не заканчивать начатые вещи и предусмотрительно не начинал много.

Он целиком ушел в создание рисунка, изображая самого себя, объятого ужасом, в наручниках, которыми все еще был прикован к стене, когда в день его ареста в полицейский участок вошел, пылая гневом, Йоссарян. Круговыми движениями карандаша Майкл трансформировал прямоугольник камеры в вертикальный ствол наполненной каким-то грязным месивом шахты с вращающимися стенками; внутри этого сооружения, представавшего взгляду зрителя под углом, находилась оцепеневшая, застывшая человеческая фигурка — контуры которой он только что набросал — самого Майкла, погруженного в себя и всеми забытого.

— Оставьте его там, где он есть! — прогремел в телефонную трубку Йоссарян за полчаса до этого, разговаривая с полицейским, позвонившим ему для установления личности Майкла, потому что в приемной архитектурной фирмы, для которой Майкл выполнял чертежи, не знали, что его приняли на внештатную работу. — И только посмейте посадить его в камеру!

— Минуту, сэр, одну минуту! — начал возражать срывающимся голосом оскорбленный полицейский. — Я звоню, чтобы установить личность задержанного. У нас существуют правила.

— Засуньте в жопу ваши правила! — командным тоном сказал Йоссарян. — Вы меня поняли? — Он был так взбешен, так напуган и испытывал такое чувство беспомощности, что был готов на убийство. — Или вы будете делать то, что говорю я, или я вас размажу по стенке! — в бешенстве прорычал он, не сомневаясь, что так и сделает.

— Эй-эй-эй, приятель, минуту, эй, постой-ка, приятель! — Молодой полицейский кричал теперь дурным голосом, находясь в состоянии, близком к истерике. — Что это ты себе позволяешь, черт возьми, да кто ты такой?!

— Я майор Джон Йоссарян из Пентагоновского Военно-воздушного проекта «М и М», — ответил Йоссарян жестким, четким голосом. — Ах ты, наглая скотина. Где твое начальство?

— Капитан Макмагон слушает, — сказал с бесстрастным удивлением голос постарше. — В чем дело, сэр?

— Капитан, говорит майор Джон Йоссарян из Пентагоновского Военно-воздушного проекта «М и М». У вас там находится мой сын. Я требую, чтобы к нему никто не прикасался, я требую, чтобы его оставили там, где он есть, я требую, чтобы от него удалили всех, кто может его обидеть. А это включает и ваших полицейских. Я понятно говорю?

— Я-то вас понимаю, — холодно ответил Макмагон. — Только вот я думаю, что вы меня не понимаете. Как вы назвались?

— Джон Йоссарян, майор Джон Йоссарян. И если вы будете и дальше морочить мне голову, то я и вас размажу по стенке. Я буду у вас через шесть минут.

Он дал водителю такси сотню долларов и, слыша тяжелые удары своего сердца, вежливо сказал:

— Пожалуйста, проезжайте под любые сигналы светофоров, если это будет безопасно. Если вас остановит полицейский, я дам вам еще сотню и остальную часть дороги пройду пешком. У меня ребенок попал в беду.

То, что ребенку было за тридцать семь, не имело значения. Имело значение то, что он был беззащитен.

Но Майкл был еще в безопасности; его пристегнули наручником к стене, словно без этой удерживающей цепочки он свалился бы на пол, и он был бледен, как смерть.

В участке царил хаос. Все было в движении, и повсюду стоял крик. В зарешеченных клетках двигалось множество рук, потных лиц, поблескивали глаза, мелькали рты, то же самое происходило и в коридоре, в воздухе носились самые разные запахи; полицейские и охранники, тоже взмокшие и снующие туда-сюда, трудились в поте лица, отбирая, расталкивая, распихивая и вышвыривая задержанных, чтобы на улице рассадить их по фургонам и доставить в центр для передачи в другие руки. Из всех, кто там находился, только Майкл и Йоссарян демонстрировали какие-то признаки удивления происходящим. Казалось, что даже задержанные идеально приспособились к этой бурлящей атмосфере и насилию. Многие откровенно скучали, другие презрительно посмеивались, некоторых охватывал ораторский раж. Несколько скандальных молодых женщин, корчась от смеха, нагло выкрикивали оскорбительные непристойности, пытаясь подколоть и разозлить взмыленных охранников, которым приходилось, молча снося все это, заниматься своим делом.

Макмагон и дежурный сержант ждали его с каменными лицами.

— Капитан… это вы? — начал Йоссарян, встретив взгляд светло-голубых глаз Макмагона таким же тяжелым взглядом. — Слушайте меня внимательно! В камеру он не пойдет. И я не хочу, чтобы он ехал в фургоне со всеми остальными. Патрульная машина меня устроит, но я поеду с ним. Если хотите, я найму частную машину, и вы сможете посадить туда своих полицейских.

Макмагон слушал, скрестив руки.

— Это все? — тихо сказал он. Ростом он был больше шести футов, сухопар, строен, на скулах его скуластого, с мелкими чертами лица проступили слабые розоватые пятна, словно он загорался предвкушением надвигающегося конфликта. — Скажите мне еще раз, сэр, кто вы такой?

— Майор Джон Йоссарян. Я работаю в Пентагоновском Военно-воздушном проекте «М и М».

— И вы полагаете, что поэтому ваш сын является исключением?

— Он и есть исключение.

— Неужели?

— Вы что, слепы? — взорвался Йоссарян. — Да посмотрите вы, Бога ради, как следует. Он здесь единственный с сухими штанами и сухим носом. И он здесь единственный белый.

— Нет, капитан, не единственный, — кротко поправил сержант. — У нас там задержаны еще двое белых, которые по ошибке избили полицейского. Они искали деньги.

Взгляды всех вокруг были теперь устремлены на Йоссаряна, словно он представлял собой нечто необыкновенное. Когда он, наконец, понял, почему, — он нависал над ними, подняв руки и приняв позу боксера, словно готовясь нанести удар, — ему захотелось горестно рассмеяться. Он забыл о своем возрасте. Майкл тоже с удивлением смотрел на него.

И в этот момент обескураживающего отрезвления Йоссаряна в помещение вошел Макбрайд; мягким голосом, прозвучавшим одновременно твердо и примирительно, он сказал:

— Что случилось, ребята?

Йоссарян увидел крепко сложенного человека среднего роста с красноватым лицом, в костюме из химического волокна уныло-серого цвета, с широкой грудью, распиравшей пиджак вширь и вперед, отчего от шеи до талии его фигура напоминала волнолом.

— Вы-то что еще за шишка? — в отчаяньи выдохнул Йоссарян.

Макбрайд с бесстрашной уверенностью человека, искушенного в обуздании беспорядков, мягко ответил:

— Привет. Я Лоренс Макбрайд, заместитель директора автобусного вокзала Администрации порта. Привет, Томми. Что происходит?

— Он думает, что очень крутой, — сказал Макмагон. — Говорит, что он майор. Он считает, что может нам указывать, что мы должны делать.

— Майор Йоссарян, — представился Йоссарян. — Макбрайд, он здесь приковал моего сына наручниками к этой стене.

— Ваш сын был арестован, — любезно сказал Макбрайд. — Чего же вы еще хотели?

— Я хочу, чтобы его оставили там, где он сейчас, пока мы не решим, что будем делать. Это все. У него нет задержаний и судимостей. — Ближайшему к Майклу охраннику Йоссарян рявкнул: — Снимите с него наручники. Прошу вас, сделайте это немедленно.

Макмагон минуту помедлил, а потом махнул рукой и знак согласия.

Йоссарян дружеским тоном продолжил:

— Скажите нам, где он должен находиться. Мы не собираемся убегать. Я не хочу никаких неприятностей. Мне нанять машину? Может, я слишком много говорю?

Майкл был удручен.

— Они даже не сказали мне о моем праве не отвечать на вопросы.

— Вероятно, они и не задавали вам никаких вопросов, — объяснил Макбрайд. — Разве задавали?

— И наручники ужасно жмут руки! Не эти. Настоящие наручники, черт побери. Это зверство.

— Томми, в чем он обвиняется? — спросил Макбрайд.

Макмагон повесил голову.

— Уклонение от оплаты проезда в метро.

— Что за бред, Томми? — с мольбой в голосе сказал Макбрайд.

— Где Гонсалес? — спросил у сержанта Макмагон.

— Это тот парень, который меня схватил.

Сержант покраснел.

— Он у выхода из метро, капитан. Выполняет план.

— Я знал, что у них есть этот сраный план.

— Майор, пусть ваш сын помолчит, пока мы не уладим это дело, — уныло попросил Макмагон.

— Томми, — сказал Макбрайд, — не мог бы ты вручить ему повестку и отпустить под подписку? Мы же знаем, что он явится.

— А что, ты думаешь, мы собирались делать, Ларри? — ответил Макмагон и обратился к Йоссаряну так, словно тот был его союзником. — Вы слышите, майор? Я — капитан, он когда-то был сержантом, а теперь учит меня, как я должен работать. Сэр, а вы действительно майор?

— Отставной, — признался Йоссарян. Из нескольких визиток, которые у него были с собой, он выбрал подходящую. — Моя визитка, капитан. И одна вам, мистер Макбрайд… Макбрайд, я верно сказал? На случай, если и я смогу быть вам полезен. Вас послал сам Господь.

— Возьмите мою, майор, — сказал Макбрайд и протянул вторую Майклу. — И одну вам, если еще раз попадете у нас в какую-нибудь историю.


Майкл дулся, когда они втроем, вместе с Макбрайдом, вышли из участка.

— Хорошо, что у меня до сих пор есть нянька, правда? — хмуро и задиристо бросил он Йоссаряну. Йоссарян пожал плечами. — Я чувствую себя как последний слабак.

— Ты все правильно делал, малыш, — вмешался Макбрайд; он фыркнул, потом рассмеялся погромче. — Вряд ли тебе в наручниках удалось бы убедить нас в том, что ты нам руки-ноги переломаешь.

— Неужели это удалось мне? — испуганно сказал Йоссарян.

Макбрайд снова рассмеялся.

— Откуда такая достоверность? Такой напор, майор Йоссарян?

— Бога ради, называйте меня Йо-Йо, — шутливо сказал Йоссарян. — Вероятно, я забыл, сколько мне лет.

— Вот уж точно, — с упреком сказал Майкл. — Я испугался ужасно. А вы тут смеетесь. Но ты был высший класс, па, — сардонически продолжал он. — А я даже и кричать-то не умею. Когда меня остановил этот полицейский, у меня руки так тряслись, что он испугался, как бы меня не хватил удар, и чуть меня не отпустил.

— Мы все такие, когда пугаемся или сердимся. Я теряю разум и начинаю слишком много говорить.

— Я даже не мог назвать им свое имя так, чтобы они поверили. А с каких это пор ты стал майором?

— Посмотри мою визитку, — скромно усмехнулся Йоссарян и повернулся к Макбрайду. — Я был майором минуты полторы, — объяснил он. — Перед самым концом мне дали временное повышение, потому что не знали, что еще со мной делать. Потом меня отправили домой, вернули мне мое постоянное звание и демобилизовали честь по чести. У меня были медали, у меня были стрелочки, у меня даже было «Пурпурное сердце».

— Вы были ранены? — воскликнул Макбрайд.

— Да, и еще он был психом, — с гордостью ответил Майкл. — А еще он разгуливал голым.

— Вы разгуливали голым? — воскликнул Макбрайд.

— А его наградили медалью, — похвастался Майкл, который теперь вполне освоился. — Медалью за храбрость.

— Вы получили медаль за храбрость? — воскликнул Макбрайд.

— И не мог ее пришпилить.

— Потому что был голый?

— Так и был голый.

— И вас это не смущало? Они вам ничего не сделали?

— Он был психом.

— За что вы получили медаль, майор? Как вы получили «Пурпурное сердце»? Почему вы разгуливали голым?

— Прекратите вы называть меня майором, Макбрайд, — сказал Йоссарян, которому сейчас вовсе не хотелось говорить о фюзеляжном стрелке с Юга, убитом над Авиньоном, и о хвостовом стрелке, маленьком Сэме Зингере с Кони-Айленда, терявшем сознание всякий раз, когда, приходя в себя, он видел умирающего фюзеляжного стрелка и Йоссаряна, который изблевал весь свой летный костюм, накладывая повязки умирающему в тщетных усилиях спасти его. Иногда все это виделось ему в каком-то жутковато-комическом свете. Раненый стрелок страдал от боли и холода, а Йоссарян не мог ничего придумать, чтобы согреть его. Всякий раз, приходя в себя, Зингер видел Йоссаряна, занятого чем-то таким, от чего Сэм сразу же снова терял сознание: Йоссаряна либо рвало, либо он бинтовал мертвую плоть, либо орудовал ножницами. Смертельный холод пронизывал умирающего, который лежал на полу самолета в лучике средиземноморского солнца, Сэм Зингер все терял сознание, а Йоссарян стащил с себя всю одежду, потому что вид блевотины и крови на летном костюме вызывал у него новые позывы к рвоте и чувство тошнотворной уверенности в том, что он никогда больше не захочет надеть военную форму, никогда и ни за что, а когда они, наконец, приземлились, медики никак не могли решить, кому из них троих оказывать помощь в первую очередь. — Поговорим лучше о вас.

Теперь Йоссарян знал, что жена бросила Макбрайда, — от распиравшей ее злости, о существовании которой тот и не подозревал, она почти в один день превратилась в желчную фурию, — и с тех пор он жил один, потому что его дочь вместе со своим парнем переехала в Калифорнию, где работала физиотерапевтом. Неожиданный крах его брака стал для Макбрайда еще одной мучительной и неразрешимой загадкой этого мира, изобилующего разного рода жестокостями, объяснения которым он не мог найти. Бывшему сержанту полиции при Администрации нью-йоркского порта Ларри Макбрайду уже исполнилось пятьдесят, и у него было мальчишеское, пухлое лицо задумчивого серафима, переживающего трудные времена. Будучи полицейским, он никак не мог подавить в себе сочувствие, которое испытывал ко всем жертвам, встречавшимся на его пути, — даже теперь он не находил себе покоя, вспоминая об одноногой женщине, живущей в автовокзале, — и всегда после завершения уголовного дела он, помимо морального ущерба, оставлявшего ранящий след в его душе, начинал испытывать и сострадание к преступникам, какими бы злобными, жестокими, тупыми, какими бы закоренелыми в преступлениях они ни были. Он смотрел на них с жалостью, словно они были детьми. Когда подвернулась возможность уйти на полную пенсию и занять хорошо оплачиваемую административную должность в автобусном вокзале — в котором он в том или ином качестве стража порядка провел по существу всю свою рабочую жизнь, — он с радостью ухватился за нее.

Распад семьи, которая казалась Макбрайду вполне благополучной, был для него большим ударом, и поначалу ему думалось, что от этого удара он никогда не оправится. Теперь, когда Майкл был готов ждать, Йоссарян спрашивал себя, какую новинку собирался продемонстрировать ему Макбрайд.

— Вот вы мне и скажете, — загадочно ответил Макбрайд.

В прошлый раз он поделился с Йоссаряном планами о родильной камере; он собирался переоборудовать одну из двух расположенных в глубине запасных тюремных клеток в помещение для рожениц, которые обычно избавлялись от ненужных им младенцев, оставляя их на помойках и в туннелях или выбрасывая в корзины для отходов, мусорные бачки и дампстеры. Он за свой счет уже перевез туда из своей квартиры кой-какую мебель, в которой у него больше не было нужды. Йоссарян, слушая, кивал, втягивал щеки, а потом снова кивал. Он мог бы сказать Макбрайду, что эти младенцы никому не нужны и что всем наплевать и на этих матерей, которые, выбрасывая своих новорожденных, на самом-то деле лишь оказывают обществу услугу.

Вторую тюремную камеру, продолжал Макбрайд, он собирается переоборудовать в нечто вроде дневного педиатрического стационара для нескольких ребят, постоянно обитавших в автобусном вокзале; он хотел, чтобы у их матерей было безопасное, чистое место, где они могли бы оставлять своих отпрысков, пока сами выпрашивают милостыню, добывают наркотики, выпивку и еду; здесь же можно было бы принимать и убежавших из дома детей, которые мелькали в этом сердце города, пока не устанавливали крепких связей с подходящим торговцем наркотиками или сутенером.

— Макбрайд? — горестно воскликнул Йоссарян.

— Вы думаете, я сошел с ума? — тут же начал оправдываться Макбрайд. — Я знаю, Томми считает, что я сошел с ума. Но мы могли бы приобрести подвесные и мягкие игрушки и книжки-раскраски для маленьких. А для тех, кто повзрослее, — телевизоры и видеоигры, может быть, компьютеры, нет, правда, даже текстовые процессоры, ведь они могли бы их освоить, а?

— Макбрайд? — повторил Йоссарян.

— Йоссарян? — Макбрайд, сам того не желая, перенимал разговорную манеру у Йоссаряна.

— Игрушки и текстовые процессоры для ребят, которым нужны наркотики и секс?

— Ну, это только пока они тут болтаются, общаясь с кем ни попадя. Ведь здесь они будут в большей безопасности, чем в другом месте, правда? Ну, что в этом плохого? Йоссарян, что в этом плохого?

Йоссарян устало вздохнул, чувствуя, что теряет самообладание.

— Вы хотите в полицейском участке оборудовать помещение для подающих надежды юных проституток? Ларри, да публика завопит благим матом. И я тоже.

— А вы можете предложить что-нибудь получше? Ведь они все равно приходят сюда, разве нет?

Поскольку Макбрайд с тех пор больше не говорил об этих гуманитарных проектах, Йоссарян решил, что они либо отложены, либо отвергнуты.

Сегодня в запасе у Макбрайда был новый сюрприз, и Йоссарян направился следом за ним из участка во вместительное здание автобусного вокзала, где уже в самых разнообразных своих проявлениях вовсю бурлила жизнь. Люди здесь двигались быстрее, и их становилось все больше; они перемещались автоматически, как призраки, которые выбрали бы совершенно иной путь, будь у них свобода решать. Многие, роняя крошки и обертки, ели на ходу шоколадки, яблоки, хот-доги, пиццы, сэндвичи, чипсы. Всевозможные темные личности занимались делами в соответствии со своей специализацией; лучшие из них, ни на минуту не расслабляясь, всевидящим взором обшаривали толпу, точно выбирая объекты для своих махинаций, другие тупо бродили туда-сюда в поисках того, что подвернется, а третьи, мужчины и женщины, белые и черные, с пустым взором, как сомнамбулы, болтались по автовокзалу и были больше похожи не на хищников, а на искалеченные жертвы.

— Карманники, — сказал Макбрайд, сделав движение подбородком в направлении группки из трех мужчин и двух девушек, все они по виду были латиноамериканцами и выглядели вполне прилично. — Они большие профессионалы, чем мы. И даже в законах разбираются лучше. Смотрите.

Веселая группка трансвеститов двигалась вверх по эскалатору, их лица лоснились от косметики; лица и одежда этих самовлюбленных гермафродитов были вызывающе наглыми, а своей игривостью и кокетством они напоминали переполненных гормонами девиц-скаутов.

Макбрайд провел его по пустому пространству между колонн, поддерживающих площадку наверху со стеклянным фонарем, где размещался наблюдательный пост диспетчерского центра связи, в котором несколько служащих автовокзала, покуривая травку, следили за пятью десятками мониторов. Сотни безмолвных видеокамер совали синие пятачки своих объективов во все щели всех этажей хаотично построенного семиэтажного комплекса, оседлавшего два городских квартала; камеры, не краснея, заглядывали даже в мужские туалеты и на печально известные пожарные лестницы, куда большинство живущих в автовокзале забиралось для ночевки, дружеской беседы или бесстрастного совокупления. Милоу и Уинтергрин уже подумывали о том, как бы преобразовать диспетчерский центр связи в прибыльное предприятие за счет увеличения количества мониторов и почасового проката их любопытным и игрокам, которые заменили бы сотрудников автовокзала и позволили бы получить экономию на их жалованьях, их дорогостоящих медицинских программах, их отпускных и пенсионных. Люди будут стоять в очередях, чтобы поиграть в полицейского и Любопытного Тома. Это развлечение можно было бы назвать «Жизнь в натуре». А когда уровень преступности будет падать, можно будет ставить маленькие сценки и таким образом гарантировать секс и насилие в количестве достаточном, чтобы удовлетворить даже самых кровожадных клиентов.

Они могли бы оформлять заказы для групп японских туристов. А по прошествии какого-то времени они могли бы с выгодой продать все предприятие какой-нибудь японской киностудии.

Макбрайд миновал принадлежащий индейцам газетный киоск, витрина которого была уставлена газетами и красочными периодическими изданиями, вроде «Тайм» и «Уикли Ньюсмэгазин», заголовки которых кричали о крушении русского социализма, величии американского капитализма, недавних банкротствах, пестрели цифрами количества безработных, извещениями о продаже иностранцам еще одного национального исторического памятника; наконец, они остановились перед входом на одну из пожарных лестниц. У Йоссаряна не было ни малейшего желания повторять это путешествие.

— Всего один этаж, — пообещал Макбрайд.

— Наверно, что-нибудь ужасное?

— На это я бы не пошел.

Сверху сюда доносились гулкие звучные голоса праздношатающихся. Лестница была практически пустой, а пол почти чистым. Но у этой цивилизации были сильные ароматы, воздух был напитан запахом табачного дыма, немытых тел и продуктов их жизнедеятельности, смрадом гниения и разложения, который вызывал непреодолимое отвращение и был совершенно непереносим для всех, кроме массы, ежедневно генерирующей его. К полуночи ни для одного из лежащих здесь тел не оставалось жизненного пространства, достаточного для того, чтобы оно могло не соприкасаться с другим телом, еще более непотребным и зловонным. Люди ругались. Здесь были крики, ссоры, поножовщина, ожоги, секс, наркотики, пьянство, битое стекло; к утру на полу оставались убитые или раненые и всевозможные отходы, кроме промышленных. Здесь не было воды или туалета. Мусор не убирали до утра, пока не поднимались обитатели и не направлялись к раковинам и туалетам, чтобы подготовиться к рабочему дню и — несмотря на запрещающие объявления — пополоскаться и постирать в раковинах.

К этому времени уборщики в респираторах и со шлангами уже заканчивали свою работу, смывая накопившуюся за ночь смесь экскрементов, грязи и мусора — обгоревшие спички, пустые пузырьки из-под наркотиков, жестяные банки, иглы, винные бутылки, использованные презервативы и грязные бинты. Неискоренимый вяжущий запах хлорки, словно дезинфицирующий предвестник безжалостного разложения, висел в воздухе.

Макбрайд направился вниз по лестнице, минуя двух бродяг, которые с нагловатым и скучающим видом курили марихуану и пили вино; оценивающе взглянув на Макбрайда, они погрузились в молчание, выражая таким образом свое смирение перед исходившими от него скрытой силой и мужественностью. Внизу лестничного пролета, прислонившись спиной к перилам, спал человек.

Они спустились на бетонную площадку, не потревожив его, а потом на цыпочках обогнули одноногую женщину, с которой совокуплялся человек с тощими белыми ягодицами и иссиня-серой мошонкой, а всего в нескольких шагах крупная темнокожая женщина, раздевшись, протирала спину и подмышки мокрыми бумажными полотенцами, разложенными на газете рядом с сухими и двумя пакетами из супермаркета. Кожа вокруг ее опухших глаз была усеяна бледными веснушками, а спина и шея испещрены рубцеватыми цвета дегтя родинками, напоминавшими меланомы. Она посмотрела сначала на одного, потом на другого, с будничной приветливостью кивнув каждому. Ее отвисшие груди в розоватом бюстгальтере были громадны, а подмышки черны и волосаты. Йоссарян не хотел смотреть вниз на ее обнаженный лобок. Не зная, кто она, он знал, что нет такого предмета, о котором он хотел бы с ней поговорить.

На последнем перед наружным подземным уровнем пролете одиноко сидела женщина; это была костлявая блондинка с подбитым глазом и в драном красном свитере, она сонно латала дыру в грязной белой блузе. В самом низу, где лестница заканчивалась перед ведущей на улицу дверью, кто-то уже наложил кучу в углу. Они отвели глаза и пошли, глядя под ноги, словно опасаясь наступить на Бог знает что. Макбрайд направился не на улицу, а повернул и в густом полумраке прошел дальше почти до конца этой последней лестничной площадки, пока не уперся в выцветшую дверь, которую Йоссарян ни за что бы не заметил.

Он включил слабый желтоватый свет. В небольшом помещении, где они оказались, был лишь стоявший у стены металлический шкафчик с проеденной коррозией дверцей на поломанных петлях. Макбрайд с усилием открыл железную дверцу и шагнул в этот проржавевший остов. Задней стенки у него не было. Макбрайд нащупал защелку и распахнул встроенные в стену створки.

— Это нашел один наркоман, — невнятно пробормотал он. — Я ему внушил, что все это ему привиделось. Входите.

Йоссарян с изумлением взирал на тесный тамбур, перекрытый широкой противопожарной дверью всего в нескольких футах перед ним. Гладкая поверхность была покрыта армейской зеленой краской, а на уровне глаз крупными буквами было написано предостережение, не заметить которое не мог ни один человек, умеющий читать.

ЗАПАСНЫЙ ВХОД

НЕ ПОДХОДИТЬ

НАРУШИТЕЛИ БУДУТ РАССТРЕЛИВАТЬСЯ

Тяжелая дверь казалась новой, а буквы на чистой поверхности — свежими.

— Идемте. Именно это я и хотел вам показать.

— Мне запрещено.

— И мне тоже.

— А где ключ?

— А где замок? — победно усмехнулся Макбрайд, вскинув голову. — Идемте.

Ручка повернулась, и массивная дверь открылась, словно приводилась в действие системой противовесов и поворачивалась на бесшумных подшипниках.

— Все специально сделано, чтобы войти было легко, — еле слышно прошептал Йоссарян.

Макбрайд держался сзади, пропуская Йоссаряна вперед. Йоссарян отпрянул, обнаружив, что стоит на крохотной лестничной площадке из кованого чугуна почти у крыши вертикального туннеля, казавшегося гораздо выше, чем на самом деле, потому что лестница, на которой стоял Йоссарян, уходила вниз под головокружительным углом. Он инстинктивно ухватился за перила. Пролеты здесь были маленькими и резко изменяли направление на элипсовидных крохотных площадках, изготовленных из металлических решеток, переходящих внизу под ним в новый пролет под углом в сто восемьдесят градусов, а затем вообще исчезающих из виду все под тем же отвесным углом. Он не видел, где кончается лестница в этой подземной пропасти, темный пол которой отсюда казался засыпанным какой-то вулканизированной крошкой. Глядя вниз сквозь чугунные виноградные листья, которые, казалось, подсмеивались над собственным немалым весом, он сразу же странным образом вспомнил один из тех вертикальных желобов в каком-нибудь старом парке аттракционов; нужно было, сложив руки, лечь навзничь в черноту цилиндрического короба и с возрастающей скоростью лететь, раскручиваясь, вниз, чтобы попасть, наконец, на плоскую круглую площадку из полированного дерева с дисками, вращающимися в противоположных направлениях, где на потеху публике крутиться то в одну, то в другую сторону, а затем вылететь на неподвижный огороженный участок вокруг этого аттракциона. Из аттракционов такого рода ярче всего запомнился ему «Человеческий бильярд» в принадлежавшем Джорджу К. Тилью старом парке «Стиплчез» на Кони-Айленде. Там один из одетых в красные пиджаки и зеленые жокейские шапочки служителей, сочтя момент подходящим, пропускал безопасный ток по металлическим перильцам, отгораживавшим аттракцион от зазевавшихся зрителей. Эти внезапные уколы множества вонзающихся в ладони иголок были невыносимы и памятны, и все, наблюдавшие этот секундный испуг и паническое замешательство, смеялись; жертвы смеялись тоже, но уже потом. Из громкоговорителей тоже несся смех. Всего в нескольких кварталах оттуда демонстрировали уродцев с маленькими головами.

Йоссарян стоял теперь у вершины какого-то необычного подземного проезда высотой почти в два этажа, внушительной ширины и непонятного назначения; сводчатый потолок был покрыт шероховатой, с дырочками, звукоизолирующей плиткой персикового цвета и обведен по периметру четкой светло-зеленой линией. Высокие плоские каменные стены имели темно-красный оттенок. У основания стены были выложены белым кафелем, как на станциях подземки. Странный проход был не уже проезжей части улицы. Он вполне мог бы служить железнодорожным вокзалом, но Йоссарян нигде не видел ни рельсов, ни платформы. Вблизи пола на другой стороне он заметил длинную светоотражающую стрелку красного цвета, которая сначала показалась ему похожей на пылающий пенис, а потом на огнедышащую ракету; стрелка явно показывала налево, а потом резко изгибалась перпендикулярно вниз, где черные буквы провозглашали:

Подземные этажи А — Z.

Над стрелкой, где заканчивался кафель, и футах в тридцати справа, он различил написанную люминесцентной янтарной краской крупную трафаретную букву Б в глянцевитом черном квадрате. Он понял, что они явно попали внутрь старого бомбоубежища, но, увидев вскоре вблизи пола металлическую дверь того же уныло-зеленоватого цвета, что и дверь за ними, с белой надписью, он не поверил своим глазам, даже после того, как водрузил на нос свои трифокальные очки, чтобы лучше видеть на расстоянии.

ОПАСНО

ВЗРЫВЧАТЫЕ ВЕЩЕСТВА ЗАПРЕЩЕНЫ

— Это может означать по крайней мере две взаимоисключающие вещи, да? — сказал он.

Макбрайд мрачно кивнул головой.

— Я тоже об этом подумал. — Он неожиданно самодовольно хохотнул. — А теперь посмотрите на эту табличку.

— Какую табличку?

— С темными буквами. Она вделана в стену около дверей и сообщает о том, что здесь был человек по имени Килрой.

Йоссарян обшарил Макбрайда взглядом.

— Килрой? Так там написано? Здесь был Килрой?

— Вы знаете Килроя?

— Я служил с Килроем в армии, — сказал Йоссарян.

— Может быть, это другой Килрой.

— Тот самый.

— За океаном?

— Повсюду. Черт, мне ли его теперь не знать? Куда бы я ни попадал, он оказывался рядом. Это всегда написано на стене. Когда меня арестовали и на неделю посадили в тюрьму, оказалось, что он там уже побывал. В колледже после войны, когда я рылся в библиотечном каталоге, я видел его автографы.

— Не могли бы вы найти его для меня?

— Я с ним никогда не встречался. Не знаю ни одного человека, который его видел.

— Я мог бы его найти, — сказал Макбрайд. — По Закону о свободе информации. Если бы я узнал его номер социального страхования, я бы его из-под земли достал. А вы придете с ним встретиться, когда я его найду?

— А он еще жив?

— А с чего ему умирать? — спросил Макбрайд, которому было всего пятьдесят. — Я хочу побольше узнать об этом, я хочу узнать, что он здесь делал. Я хочу узнать, что это за чертовщина такая.

— И как глубоко вниз это идет?

— Не знаю. На плане этого нет.

— А почему это вас беспокоит?

— Наверно, во мне еще жив сыщик. Сойдите еще на несколько ступенек, — распорядился Макбрайд. — Попробуйте еще на одну.

Заслышав шум, Йоссарян оцепенел. Это был какой-то зверь, набирающая силу ярость живого существа, злобный рык опасного, потревоженного животного, ворчание, которое с самого начала переходит в протяжный рев. Потом послышался страшный гортанный хрип, потом он почувствовал возбужденную дрожь проснувшейся мощи и топот ног, меняющих направление движения там внизу, где он не мог видеть. Потом к первому зверю присоединился второй; может быть, их было три.

— Спуститесь еще на одну ступеньку, — прошептал Макбрайд.

Йоссарян покачал головой. Макбрайд легонько подтолкнул его. Носком ноги Йоссарян коснулся следующей ступеньки и услышал резкий звук, похожий на скрежет металла по камню и царапанье металла по металлу; эти шумы быстро нарастали до дьявольского крещендо какой-то катастрофической разновидности, а потом внезапно, словно бы без всякого знака, хотя эти знаки беспрестанно накапливались, последовал грохот, взрыв, яростное и ужасающее безумие пронзительного лая и оглушительного рева, неистового скока мощных лап, стремительно несущих вперед отпущенное на свободу кровожадное исступление; вдруг, будто кто-то из милосердия застопорил лязгнувшую цепь, движение вперед было пресечено — отчего Йоссарян испуганно подпрыгнул, — а потом раскатистые звуки, словно издаваемые субстанцией огромной баллистической массы, прокатились по сгустившемуся мраку, отдаваясь в обоих концах помещения, в котором они находились. А дикий гвалт внизу стал еще свирепее, разбушевавшиеся бестии вымещали свою ярость на прочных оковах, из которых теперь бешено рвались со всей своей сверхъестественной силой. Они рычали и выли, они ворчали и огрызались. А Йоссарян напрягал слух в безумном, необъяснимом желании услышать больше. Он знал, что никогда больше не сможет пошевелиться. Как только ом смог пошевелиться, он, затаив дыхание, бесшумно сделал шаг назад и оказался на площадке рядом с Макбрайдом; он нащупал руку Макбрайда и вцепился в нее. Йоссаряна бил холодный озноб, а еще он знал, что с него капает пот. Его охватило головокружительное, страшное предчувствие, что сердце его захлебнется и остановится, что артерия в его голове разорвется. Он знал, что может придумать еще восемь причин своей мгновенной смерти, если только не умрет до того, как перечислит все. Грубая ярость свирепой страсти, бушевавшей внизу, казалось, стала постепенно стихать. Дикие монстры поняли, что упустили его, и он с облегчением слушал, как невидимые опасности идут на убыль и как, смиряясь, эти неизвестные плотоядные существа внизу, волоча за собой цепи, пятятся назад в темные берлоги, откуда недавно устремились на ускользнувшую от них жертву. Наконец, наступила тишина, последние звенящие звуки слились в мягкий звон, похожий на звон колокольцев, а потом растворились в затихающей звучной мелодии, которая странным образом напоминала ритмичную, навязчивую балаганную музыку какой-то далекой, одинокой карусели, а вскоре и этот звук оборвался тишиной.

Он подумал, что теперь знает ощущения человека, которого разрывают на куски. Он дрожал.

— Что вы об этом скажете? — вполголоса спросил Макбрайд. Губы его были белы. — Они всегда здесь. Это происходит каждый раз, когда касаешься этой ступеньки.

— Это запись, — сказал Йоссарян.

Несколько мгновений Макбрайд не мог произнести ни слова.

— Вы уверены?

— Нет, — сказал Йоссарян, сам удивившись той внезапной догадке, которую только что высказал. — Слишком уж достоверно, правда?

— Что вы имеете в виду?

Йоссарян не имел сейчас ни малейшего желания говорить о Данте, Цербере, Вергилии или Хароне или о реках Ахероне и Стиксе.

— Может быть, оно там для того, чтобы отпугнуть нас.

— Могу вам сказать, что оно до смерти напугало того наркомана, — сообщил Макбрайд. — Он был уверен, что галлюцинирует. Я всем, кроме Томми, внушил, что так оно и было.

Потом они услышали новый шум.

— Слышите? — сказал Макбрайд.

Йоссарян услышал скрежет колес на поворотах и посмотрел на основание противоположной стены. Откуда-то из-за нее доносился ослабленный расстоянием и преградами, приглушенный звук несущихся по рельсам колес.

— Подземка?

Макбрайд покачал головой.

— Слишком далеко. А что вы скажете, — задумчиво продолжил он, — о русских горках?

— Вы сошли с ума?

— Может быть, это тоже запись, — гнул свое Макбрайд. — Почему это такая уж сумасшедшая мысль?

— Потому, что это не русские горки.

— Откуда вы знаете?

— Я думаю, русские горки я бы узнал. Прекратите разыгрывать из себя сыщика.

— Когда вы в последний раз катались на русских горках?

— Миллион лет назад. Но звук слишком ровный. Не слышно никакого ускорения. Чего вам еще надо? Я сейчас рассмеюсь. Пусть это будет поезд, — продолжил Йоссарян, когда звук поравнялся с ними и стал удаляться влево. Это вполне мог бы быть Метролайнер, направляющийся из Бостона в Вашингтон, но Макбрайд знал бы об этом. А когда Йоссарян подумал о русских горках, он и в самом деле начал смеяться, потому что вспомнил, что прожил уже гораздо дольше, чем рассчитывал.

Он перестал смеяться, когда увидел мостик с перильцами, расположенный футах в трех над полом и исчезающий в туманной, золотой неизвестности выгородок по обеим сторонам.

— Это все время было там? — Он был озадачен. — Я подумал, что галлюцинирую, когда только что заметил его.

— Он все время был там, — сказал Макбрайд.

— Тогда я, вероятно, галлюцинировал, когда считал, что его там нет. Идемте отсюда к чертям собачьим.

— Я хочу спуститься туда, — сказал Макбрайд.

— Я с вами не пойду, — сказал ему Йоссарян.

Он никогда не любил сюрпризы.

— И вам ничуть не любопытно?

— Я боюсь этих собак.

— Вы же сами сказали, — сказал Макбрайд, — что это только запись.

— А это может напугать меня еще больше. Идите туда с Томом. Это его работа.

— Это не его участок. А мне сюда и заходить-то нельзя, признался Макбрайд. — Мое дело — следить за порядком, а не нарушать его. Ничего не замечаете? — добавил он, когда они повернули вверх по лестнице.

На внутренней стороне металлической дверцы Йоссарян увидел теперь два мощных запора, один пружинный, а другой представлял собой засов. А над запорами под лаковым прямоугольником он увидел белые буквы на алом фоне в тонкой серебряной рамочке:

ЗАПАСНЫЙ ВЫХОД

ВХОД ЗАПРЕЩЕН

В РАБОЧЕМ ПОЛОЖЕНИИ ЭТА ДВЕРЬ ДОЛЖНА БЫТЬ ЗАКРЫТА

И ЗАПЕРТА НА ЗАСОВ

Йоссарян почесал в затылке.

— А с этой стороны кажется, будто они никого не хотят выпускать отсюда, а?

— Или впускать.

Выходя наружу, он сказал себе, что он бы сказал, что это старое бомбоубежище, не показанное на старых планах. Когда Макбрайд тихо закрыл пожарную дверь и добросовестно погасил свет, чтобы все было так, как до их прихода, он признался, что у него нет объяснения увиденному и услышанному. Откуда эти собаки, эти звуки, издаваемые сторожевыми собаками-убийцами?

— Наверно, чтобы отпугнуть людей, как того наркомана и нас с вами. Зачем вам было нужно, чтобы я это увидел?

— Чтобы вы знали. Мне кажется, вы знаете все.

— Этого я не знаю.

— И потом, вы — человек, которому я верю.

По доносившимся сверху голосам они поняли, что на лестнице стало многолюднее. Они ясно слышали похабный смех, вялые приветствия, ругательства; они почувствовали запах горелых спичек, наркотиков и сожженных газет, они услышали, как бьется бутылочное стекло, они услышали, как этажом выше мочится мужчина или женщина, и запах мочи тоже ударил им в ноздри. На верху нижнего пролета сидела одноногая белая женщина, которую они видели раньше; она пила вино с черным мужчиной и двумя черными женщинами. На ее лице застыло тупое выражение, и говорила она заторможенно, теребя покоящейся на колене рукой свою ярко-розовую комбинацию. Рядом с ней на лестнице лежали ее деревянные костыли, старые и поколотые, ущербные и побитые.

«Она достает себе кресло-каталку, — рассказал еще раньше Макбрайд, — потом это кресло у нее крадут. Потом друзья крадут для нее кресло у кого-нибудь другого. Потом у нее крадут и это ворованное».

На сей раз Макбрайд не стал подниматься по лестнице, а направился наружу, и Йоссарян оказался на пешеходной дорожке; они пошли по подземному этажу мимо автобусов, въезжающих на пандус, где звуки выхлопов и работающих двигателей были слышнее, а воздух был насыщен дизельными газами и запахом горячей резины; они миновали посадочные площадки дальних рейсов на Эль-Пасо и Сент-Пол, где можно было пересесть на другие автобусы, направляющиеся еще дальше — на север, в Канаду, или на юг через всю Мексику в Центральную Америку.

Макбрайд, испытывавший администраторское удовлетворение от эффективной работы автовокзала, так и сыпал цифрами: пятьсот посадочных площадок, шесть тысяч восемьсот автобусов и почти двести тысяч пассажиров в день. «Работа не прекращается ни на секунду, — поспешил заверить он, — и это самое главное, разве не так?»

Йоссарян не был уверен.

Эскалатор поднял их обратно на главный этаж. Проходя мимо диспетчерского центра связи, они окинули смущенными взглядами шлюх мужского и женского рода, уже кучковавшихся в излюбленных местах, где число этих жалких и лукавых созданий будет все увеличиваться, а стайки их будут все разрастаться, словно молекулы в человеческом обличье, притянутые массой вещества, от которой они не могут и не хотят оторваться. Они прошли мимо съежившейся черной женщины в тапочках с развязанными шнурками; она стояла у столба между киосками лотереи штата Нью-Йорк и Лотто, держа в руке грязную бумажную шапочку, и бесстрастно тянула: «Пятнадцать центов. Дайте пятнадцать центов. Какой-нибудь еды? Объедков?» Седоволосая обрюзгшая женщина в зеленом шотландском берете, зеленом свитере и юбке, с язвами на заляпанных грязью ногах радостно и фальшиво напевала ирландскую песенку, рядом с ней на полу спал немытый подросток, а стройный шоколадного цвета высокий человек с безумными глазами, безукоризненно чистый, казавшийся гибким, как тростинка, и говоривший с карибским акцентом, проповедовал о спасении христиан коренастой черной женщине, которая кивала ему, и тощему белому южанину, который слушал, закрыв глаза, и то и дело прерывал проповедника выкриками восхищенного согласия. Недалеко от полицейского участка Йоссарян с капризным злорадством вспомнил о том, что собирался кое о чем расспросить своего опытного проводника.

— Макбрайд?

— Йоссарян?

— Я тут разговаривал с друзьями. Они хотят устроить свадьбу здесь, в автовокзале.

Макбрайд от удовольствия зарделся.

— Конечно. Прекрасная мысль. Да, Йо-Йо. Я мог бы взяться за дело и помочь кое в чем. Мы могли бы устроить для них очень милую свадьбу, думаю, что смогли бы. Эта камера для ребят у меня пока еще пустует. Из нее мы могли бы сделать часовню. И, конечно же, рядышком у меня найдется кровать для первой брачной ночи. Мы могли бы устроить для них шикарный свадебный завтрак в одном из буфетов и, может быть, купить им несколько лотерейных билетов на счастье. Что тут смешного? Почему им это не подойдет?

Йоссарян целую минуту не мог унять душивший его смех.

— Нет, Ларри, нет, — объяснил он. — Я говорю о большой свадьбе, гигантской. Высшее общество, сотни гостей, лимузины на автобусных пандусах, репортеры и телевизионные камеры, этаж под танцы и большой оркестр, может быть, два этажа под танцы и два больших оркестра.

— Йо-Йо, вы сошли с ума? — Теперь от смеха давился Макбрайд. — Совет директоров не разрешит этого.

— Эти люди знают совет директоров. А директора будут приглашены на свадьбу. И мэр, и кардинал, и, может быть, даже новый президент. Люди из секретной службы и сотни полицейских.

— Если здесь будет президент, то нам позволят спуститься туда вниз и все обследовать. Секретная служба потребует этого.

— Конечно, вы и это сможете сделать. Это будет свадьба века. Ваш автовокзал станет знаменитым.

— Придется освободить все помещение! Остановить движение автобусов!

— Нет-нет, — Йоссарян покачал головой. — Автобусы и толпы людей будут частью развлечения. Все попадет в газеты. Может быть, ваша с Макмагоном фотография где-нибудь в зале, если мне удастся вас удачно расположить.

— Сотни гостей? — громко и взволнованно повторил Макбрайд. — Оркестр и этаж под танцы? И лимузины?

— Может быть, полторы тысячи! Они могли бы парковаться на автобусных пандусах и в гаражах наверху. Поставщики провизии и торговцы цветами, официанты и бармены. Они могли бы спускаться и подниматься по эскалаторам под музыку. Я мог бы переговорить с оркестрантами.

— Это невозможно! — заявил Макбрайд. — Все пойдет наперекосяк. Это будет не свадьба, а катастрофа.

— Отлично, — сказал Йоссарян. — Это как раз то, что мне надо. Узнайте все для меня, пожалуйста. Прочь с дороги!

Последняя фраза была обращена к лоснящемуся латиноамериканцу перед ним, соблазнительно помахивающему ворованной кредитной карточкой Америкен Экспресс; латиноамериканец улыбался с вкрадчивой и оскорбительной фамильярностью и радостно тянул:

— Только что украдена, только что украдена! Не уходите без нее. Можете проверить, можете проверить!

Новых сообщений о мертвых новорожденных младенцах в участок не поступало, и полицейский за столом обратился к Макбрайду с наглой шуткой:

— И о живых тоже.

— Ненавижу этого типа, — пробормотал Макбрайд, побагровев от чувства неловкости. — Он тоже считает, что я сумасшедший.

Макмагона куда-то срочно вызвали, и Майкл, который закончил свой незаконченный рисунок, мимоходом спросил:

— Где вы были?

— На Кони-Айленде, — весело ответил Йоссарян. — И знаешь, Килрой там уже побывал.

— Килрой?

— Правда, Ларри?

— Кто такой Килрой? — спросил Майкл.

— Макбрайд?

— Йоссарян?

— Как-то раз в Вашингтоне я отправился поискать одно имя во Вьетнамском мемориале, где записаны имена всех погибших. Там был и Килрой, человек по фамилии Килрой.

— Тот же самый?

— Откуда мне знать, черт возьми.

— Я это выясню, — пообещал Макбрайд. — И давайте подробнее обсудим эту свадьбу. Может быть, у нас все получится. Я думаю, получится. Я и это выясню.

— Что это за свадьба? — требовательно спросил Майкл, когда они вышли из участка и направились к выходу из автовокзала.

— Не моя, — рассмеялся Йоссарян. — Я слишком стар, чтобы жениться еще раз.

— Ты слишком стар, чтобы жениться еще раз.

— Именно это я и сказал. А ты, наверно, все еще слишком молод? Женитьба, может быть, — дело не очень хорошее, но и не всегда такое уж плохое.

— Вот теперь ты говоришь слишком много.

Йоссарян выработал свои правила протискивания через толпу нищих: ежедневно он заготовлял и засовывал в карман пачку денег, выдавая из нее по доллару тем, у кого был робкий вид, и тем, у кого вид был угрожающий. Плотный человек с красными веками и тряпочкой в руках предложил Йоссаряну за доллар протереть очки или разбить их на мелкие кусочки, если Йоссарян откажется. Йоссарян дал ему два доллара и спрятал очки в карман. В этой живущей по своим законам зоне свободного предпринимательства самые удивительные вещи казались вполне обыденными. Он знал, что над ним висит смертный приговор, но попытался преподнести это известие Майклу эвфемистически.

— Майкл, я хочу, чтобы ты закончил юридический колледж, — серьезно и решительно сказал он.

Майкл отшатнулся от него.

— Па, черт побери, не хочу я этого. К тому же это дорого. Со временем, — продолжил он после удрученного молчания, — я бы хотел заняться какой-нибудь стоящей работой.

— Знаешь что? Я заплачу за учебу.

— Ты меня не поймешь, но я не хочу чувствовать себя паразитом.

— Пойму. Именно поэтому я и сам бросил сферу обслуживания, валютные спекуляции, игру на бирже, арбитраж и инвестиции. Майкл, я тебе обещаю еще есть семь лет крепкого здоровья. Но это максимум того, на что ты можешь рассчитывать.

— А что будет потом?

— Спроси Арлин.

— Кто такая Арлин?

— Женщина, с которой ты живешь. Разве ее не так зовут? С кристаллами и гадальными картами.

— Ее зовут Марлин, и она уже не живет со мной. А что будет со мной через семь лет?

— Со мной, остолоп. Мне будет семьдесят пять. Майкл, мне уже шестьдесят восемь. Я тебе гарантирую еще семь лет моего крепкого здоровья, и за эти семь лет ты должен научиться жить без меня. Если не научишься, ты — конченый человек. После этого я тебе ничего не могу обещать. Без денег жить нельзя. К деньгам привыкаешь, стоит только раз попробовать. Люди воруют, чтобы добыть денег. Каждому из вас после вычета налогов я смогу оставить не больше пятисот тысяч.

— Долларов? — Майкл чрезвычайно оживился. — Да это же целое состояние!

— При восьми процентах, — меланхолично сказал Йоссарян, — ты будешь получать сорок тысяч годовых. По крайней мере треть пойдет на налоги, и у тебя будет оставаться двадцать семь тысяч.

— Но это же гроши! На такие деньги мне не прожить!

— Я тоже это знаю. Поэтому-то я и говорю так много. Что ждет тебя в будущем? Ты видишь что-нибудь впереди? Посторонись-ка.

Они уступили дорогу молодому человеку в тапочках, который улепетывал от дюжины полицейских, бежавших с не меньшей скоростью и окружавших его, Потому что он только что зарезал кого-то в другом конце автовокзала. Среди полицейских, топая тяжелыми черными ботинками, бежал Том Макмагон, у которого от натуги был жуткий вид. Увидев, что путь вперед ему отрезан, проворный парень оставил их всех с носом, сделав крутой вираж и нырнув на ту самую пожарную лестницу, по которой недавно спускались Йоссарян и Макбрайд, и вероятно, принялся фантазировать Йоссарян, теперь уже никогда не появится на свет Божий, или еще того лучше — уже вернулся на этот этаж и как ни в чем не бывало следует за ними в своих тапочках. Они прошли мимо сидящего на полу человека, который спал в лужице собственной мочи, потом мимо еще одного бесчувственного подростка, а потом дорогу им преградила костлявая женщина лет сорока с жесткими светлыми волосами и похожим на кровавую рану ртом.

— Хотите отжариться за никель, мистер? — предложила она.

— Пожалуйста, — сказал Йоссарян, делая шаг в сторону.

— Хотите отжариться за никель каждый? Можете отжариться одновременно за никель каждый. Папашка, можете отжариться оба за один никель.

Майкл с натянутой улыбкой пытался увильнуть от нее. Она уцепилась за рукав Йоссаряна и не выпускала его.

— Хочешь, отсосу?

Йоссарян в смертельном ужасе вырвал руку. Лицо у него горело. И Майкл был поражен, увидев, как потрясен его отец.

10

ДЖОРДЖ К. ТИЛЬЮ

Глубоко под землей Джордж К. Тилью, предприниматель с Кони-Айленда, умерший почти восемьдесят лет назад, сидя за шведским бюро, считал свои деньги и пребывал на верху блаженства. Его капитал никогда не уменьшался. Перед глазами у него находились посадочная и конечная площадки русских горок, которые он взял с собой из своего парка аттракционов «Стиплчез». Рельсы, поднимающиеся к точке, откуда начинался самый крутой спуск, и исчезающие из вида в занимаемом им похожем на пещеру туннеле, выглядели как новенькие. Он исполнялся гордостью, взирая на свою замечательную карусель, на «Эльдорадо». Сооруженная в Лейпциге для германского кайзера Вильгельма II, она, возможно, все еще была лучшей каруселью в мире. Три платформы с лошадьми, гондолами, резными утками и поросятами вращались каждая со своей скоростью. Нередко он запускал «Эльдорадо» без людей, только для того, чтобы получше рассмотреть отражения в серебряных зеркалах сверкающего осевого цилиндра и упиться зычным голосом каллиопы, который, как любил он шутить, был для его ушей прекраснее любой музыки.

Он переименовал русские горки в «Ущелье дракона». В другом месте парка у него была «Пещера ветров», а у входа вертелась «Бочка смеха», в которой неумелые, ступив на крутящееся днище, сразу падали на колени, а потом, сбившись в беспорядочную кучу, натыкались друг на друга, пока не отползали к малому радиусу или пока им не помогали служители или более искушенные посетители аттракциона. Тот, кто знал как, мог пройти по кругу без всяких неприятностей, выбрав путь по пологой диагонали и против направления вращения, но это было совсем не интересно. Можно было упорно шагать вверх по уходящему вниз основанию, никуда не попадая и вечно оставаясь на одном месте, но это тоже было не очень интересно. Зрители обоих полов с особым удовольствием любили смотреть на страдания хорошеньких дамочек, которые, пытаясь удержаться на ногах, обеими руками прижимали к бедрам юбки в те дни, когда брюки еще не получили признания как благопристойная часть женского одеяния.

Он помнил, как в качестве выдающегося представителя и менеджера аттракционного бизнеса утверждал: «Если Париж — это Франция, то Кони-Айленд между июнем и сентябрем — это весь мир».

Деньги, которые он пересчитывал каждый день, никогда не испортятся и не состарятся. Его наличность была не уничтожима и никогда не могла потерять свою ценность. За его спиной поднимался литой стальной сейф, который был выше, чем его владелец. У него были охранники и служители из прежних дней, одетые в красные куртки и зеленые жокейские шапочки из прежних дней. Многие из них были его друзьями с самого начала и провели с ним целую вечность.

Проявив сверхъестественные упорство и вдохновение, он бросил вызов экспертам, своим юристам и своим банкирам, опроверг их доводы и успел вовремя забрать все с собой, удержать все, чем он особенно дорожил и что хотел сохранить. По завещанию он оставил своей вдове и детям достаточное наследство. Свидетельства о владении, долговые обязательства и большие суммы наличности были по его распоряжению замурованы в водонепроницаемый, не подверженный гниению ящик, и погребены вместе с ним в его склепе на бруклинском кладбище Грин-Вуд, а на его надгробье была сделана надпись:

ЗДЕСЬ ПОХОРОНЕНЫ МНОГИЕ НАДЕЖДЫ

Пока наследники и душеприказчики спорили друг с другом и с чиновниками налоговой службы, парк аттракционов Стиплчез («Лучшее из мест») неумолимо по частям исчезал с лица земли, остался только фаллической формы остов обанкротившейся парашютной вышки, которая появилась много лет спустя после его смерти и как аттракцион была бы отвергнута им. Вышка была ручной и предсказуемой, она не пугала и не щекотала посетителей или зрителей. Мистер Тилью любил аттракционы, которые ошарашивали людей, приводили их в замешательство, уничтожали человеческое достоинство, швыряли ошеломленных юношей и девушек в объятия друг другу, а при удачном стечении обстоятельств выставляли напоказ оголенную икру или нижнюю юбку, а иногда даже женские трусики, к удовольствию такой же, как и потерпевшие, публики, которая смотрела на комедию их полной, нелепой беспомощности с радостью и смехом.

Мистер Тилью всегда улыбался, вспоминая надпись на своем надгробье.

Он теперь вспоминал и никак не мог назвать хоть что-нибудь, чего у него не было. Теперь у него были вторые русские горки — «Торнадо». Он слышал, как где-то там, над головой, беспрестанно останавливаются и отправляются поезда подземки, которые в летние воскресенья привозили на берег стотысячные толпы, слышал он и фырчанье автомобильных моторов и более крупных транспортных средств, спешащих туда-сюда. С уровня чуть выше доносились до него журчание и плеск воды в канале (он не забыл взять с собой свои плоскодонки и открыл под землей свой «Туннель любви»). Были у него здесь «Кнут» и «Водоворот», которыми он похлестывал и расшвыривал клиентов, «Человеческий биллиард» с вертикальным спуском и вращающимися дисками, раскидывавшими в разные стороны людей, которые, получая необъяснимое удовольствие, визжали и молились о том, чтобы это поскорее кончилось. Для доверчивых он подвел электрический ток к железным перильцам, а для нормальных людей установил кривые зеркала, которые деформировали их в веселых и смешных монстров. Была у него и ухмыляющаяся, розовощекая торговая марка, демоническое плоское лицо с плоской головой, расчесанными на пробор волосами и широким ртом, полным квадратных зубов, похожих на белые кирпичи; увидев эту марку в первый раз, люди отшатывались в недоумении, но во второй — уже принимали ее с добродушным юмором, как нечто само собой разумеющееся. С какого-то неизвестного уровня снизу постоянно доносился до него размеренный шум движущихся вагонов, колеса которых крутились денно и нощно, но это не вызывало у него никакого любопытства. Его интересовало только то, чем он мог владеть, а желал он владеть только тем, что мог видеть и чем мог управлять простейшим поворотом рукоятки или нажатием кнопки. Он любил запах электричества, хрустящее потрескивание электрических разрядов.

Денег у него было больше, чем он мог истратить. Он никогда не верил в трестирование трестов и не видел никакого проку в фондировании фондов. Теперь к нему регулярно наведывался Джон Д. Рокфеллер выпросить десятицентовик или выклянчить разрешение прокатиться бесплатно; искал его благосклонности и Дж. П. Морган, который вручил свою душу Господу, не сомневаясь, что она будет с восторгом принята и обласкана. Почти не имея к существованию средств, не имели они к нему и особых стимулов. Их дети не присылали им ничего. Мистер Тилью мог бы им давно это сказать, часто говорил им мистер Тилью. Без денег жизнь могла быть кошмаром. Мистер Тилью всегда подозревал — для бизнеса всюду найдется место, и он мог бы им давно это сказать, говорил он им.

Он выглядел щеголем, одевался с иголочки, был опрятен и всегда в форме. Его шляпа, его котелок, которым он гордился, висел безукоризненно чистый на крюке вешалки. Теперь он каждый день надевал белую рубаху со стоячим воротничком, широкий, идеально завязанный и аккуратно заправленный под жилетку галстук, а кончики его тонких каштановых усов были обязательно нафабрены.

Его первым большим успехом было чертово колесо в половину размера того, что привлекло его внимание в Чикаго, и он дерзко провозгласил свое — еще не достроенное — самым большим в мире. Он украсил его ослепительными гирляндами из сотен недавно изобретенных мистером Эдисоном лампочек накаливания, и зачарованные посетители были вне себя от восторга.

«Я в жизни не обманул ни одной души, — любил заявлять он, — и не отпустил ни одного простофилю, не обобрав его».

Ему нравились аттракционы, в которых посетители возвращались в ту точку, откуда начинали. Ему казалось, что в природе все — от самого малого до самого грандиозного — движется по кругу и возвращается в свою исходную точку, может быть, для того, чтобы начать все снова. Он находил, что люди смешнее стаи обезьян, и любил разыгрывать их с учетом людских особенностей, ставя в безобидно-неловкие ситуации, которые всем доставляли удовольствие и за которые все готовы были платить: шляпа, сорванная потоком воздуха, или юбка, вздувшаяся вдруг на плечи, двигающиеся полы и складывающиеся лестницы, перепачканная помадой парочка, вернувшаяся на свет из темного туннеля любви и недоумевающая — почему это все, увидев их, трясутся от смеха, и недоумение их длится до тех пор, пока какой-нибудь любитель непристойных шуток не огласит принародно причину всеобщего веселья.

И он по-прежнему владел своим домом. Мистер Тилью жил когда-то на Серф-авеню напротив своего парка аттракционов «Стиплчез»; у него был просторный деревянный дом с ведущей к нему узкой дорожкой и невысокими каменными ступеньками; казалось, что все это после его смерти начало уходить в землю. На вертикальной части нижней ступеньки камнерез высек его фамилию — ТИЛЬЮ. Обитатели квартала, направлявшиеся в кинотеатр или на станцию подземки, первыми по положению букв в фамилии сделали вывод о том, что ступеньки, кажется, оседают. К тому времени, когда дом исчез, никто уже не обращал внимания на еще один свободный участок в трущобном районе, пережившем свой расцвет.

К северной оконечности узкой полоски земли, составлявшей Кони-Айленд, который на самом деле вовсе не был островом, а представлял собой косу длиной около пяти миль и шириной в полмили, примыкал залив, называвшийся Грейвсенд-Бэй. Расположенная там красильная фабрика потребляла много серы. Старшие мальчишки подносили горящие спички к желтым холмикам, образовывавшимся возле здания фабрики, и, словно зачарованные, смотрели, как эти холмики тут же схватывались голубоватым пламенем, выделяя серный запах. Неподалеку находилась изготовлявшая лед фабрика, которая стала однажды сценой эффектного вооруженного ограбления; налетчики скрылись на быстроходном катере, исчезнувшем в водах Грейвсенд-Бэй. Так еще до появления доступных домашних холодильников здесь были огонь и лед.

Огня здесь всегда побаивались, и на Кони-Айленде регулярно вспыхивали сильные пожары. Прошло всего несколько часов с того момента, как первый парк аттракционов мистера Тилью был уничтожен огнем, а предприимчивый хозяин уже развесил рекламные щиты, зазывавшие на его новейший аттракцион — пожар на Кони-Айленде, и продавцы билетов не успевали взимать входную плату в десять центов с рвущихся попасть в разоренный парк и посмотреть на дымящиеся руины. Как это он сам не додумался до этого, сокрушался Дьявол. Даже Сатана называл его мистер Тилью.

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

11

ЛЮ

Мы с Сэмми поступили в армию одновременно. Нас было четверо. И всех нас отправили за океан. И все мы вернулись домой, хотя я и побывал в плену, а самолет Сэмми один раз был сбит и упал в воду, а в другой раз совершил аварийную посадку, потому что забывчивый пилот, которого звали Заморыш Джо, забыл о существовании запасного рычага выпуска шасси. Сэмми говорит, что никто не пострадал, а Заморыша Джо наградили медалью. Такие прозвища прилипчивы. Милоу Миндербиндер служил офицером по столовой, и тогда он вовсе не был таким уж большим героем, какого строит из себя сегодня. Командиром эскадрильи у Сэмми был майор Майор, которого невозможно было найти, когда кто-нибудь хотел его видеть; был у него и бомбардир, которого звали Йоссарян, и Сэмми говорит, что этот Йоссарян мне бы понравился. После того как один парень в их самолете истек кровью и умер, Йоссарян снял с себя форму и даже на похороны пошел голым и сидел там на дереве, так Сэмми говорит.

Мы решили записаться добровольцами и поехали подземкой на Манхеттен в огромный призывной пункт, располагавшийся на вокзале Грэнд-Сентрал. В эту часть города большинство из нас почти никогда не наведывалось. На призывном пункте мы прошли медицинский осмотр, о котором были наслышаны от призванных раньше старших ребят. Мы вертели головой и кашляли, показывали головку члена, нагибались и растягивали руками ягодицы, не понимая, чего они там ищут. От наших дядюшек и тетушек мы слыхали о геморроях, но так толком и не знали, что это такое. Психиатр, говоривший со мной наедине, спросил, нравятся ли мне девушки. Я ответил, что они мне так нравятся, что я их трахаю.

Он с завистью посмотрел на меня.

Сэмми тоже нравились девчонки, только он ничего не умел с ними делать.

Нам исполнилось по восемнадцать, и если бы мы дождались до девятнадцати, то нас все равно призвали бы по набору, так сказал ФДР, а мы так это и объяснили нашим родителям, которые не очень-то хотели нас отпускать. Мы читали о войне в газетах, слышали о ней по радио, смотрели про нее шикарные фильмы, сделанные в Голливуде, и нам казалось, что отправиться на войну лучше, чем вкалывать на отцовском складе утиля, как это делал я, или торчать в тесной клетушке страховой компании, как Сэмми, или, как Уинклер, в табачной лавке, которая служила крышей для букмекерских операций его отца. В конечном счете, для меня и большинства из нас оно и обернулось лучше.

Вернувшись на Кони-Айленд с призывного пункта, мы отпраздновали этот день хот-догами и отправились кататься на русских горках — «Торнадо», «Циклоне» и «Молнии». Мы прокатились на большом колесе обозрения, хрустя глазированным попкорном и глядя в сторону океана — в одном направлении, а в сторону Грейвсенд-Бэй — в другом. Мы топили субмарины и сбивали самолеты в дешевых игорных залах, а потом ринулись в парк «Стиплчез», где покрутились в бочках, повращались в «Водовороте» и «Человеческом бильярде», половили колечки на большой карусели, самой большой карусели на острове. Мы прокатились на плоскодонке по «Туннелю любви», издавая громкие и непристойные крики, чтобы рассмешить других.

Мы знали, что в Германии есть антисемитизм, но мы не знали, что это такое. Мы знали, что они делают с людьми что-то плохое, но не знали, что именно.

Тогда мы не очень много знали и о Манхеттене. Если мы и ездили в центр, то, в основном, в «Парамаунт» или «Рокси» послушать большие оркестры и посмотреть новые фильмы, которые в нашем районе шли с опозданием на шесть месяцев в «Кони-Айленд» Лоува или в «РКО» Тилью. Большие кинотеатры на Кони-Айленде были в те времена безопасны, прибыльны и удобны. Теперь они обанкротились и больше не работают. Некоторые старшие ребята иногда по субботам возили нас на своих машинах на Манхеттен в джаз-клубы на Пятьдесят второй улице или в Гарлем послушать музыку в цветных дансингах или театрах или купить марихуану, дешево поесть мяса на ребрышках, а при желании потрахаться и отсосаться за доллар, но я в этом почти не участвовал, даже если речь шла только о музыке. Как только началась война, многие принялись делать деньги; и мы тоже. После войны точно так же отсосаться и получить все остальное можно было прямо здесь, на Кони-Айленде, где свои услуги стали предлагать белые девчонки из еврейских семей; эти девчонки успели пристраститься к героину и повыходили замуж за местных наркоманов, у которых тоже не было денег, только цена теперь была уже два доллара, и больше всего дохода приносили им маляры, штукатуры и другие рабочие, приезжавшие из других районов, они не ходили в школу с этими девчонками, и им было наплевать. Некоторые ребята из моей компании, например, Сэмми или Великолепный Марвин Уинклер, сынишка букмекера, начали курить марихуану еще до войны, и если уж ты знал, как пахнет эта штуковина, то всегда мог учуять этот запах, сидя на местах для курящих в кинотеатрах Кони-Айленда. Этими вещами я тоже не занимался, и мои дружки никогда не закуривали в моем присутствии своих начиненных марихуаной сигарет, хотя я им и говорил, пусть себе курят, если хотят.

«А что проку? — канючил Уинклер, прикрывая свои красные глаза. — Ты мне весь кайф портишь».

Один деятель по имени Тилью, который, наверно, был уже мертв, стал для меня примером для подражания, когда я о нем узнал. Когда все вокруг были бедны, он владел кинотеатром, он владел большим парком аттракционов «Стиплчез» и собственным домом напротив парка, и я думал, что это все разные люди, и лишь совсем недавно, когда все они уже давно померли, и Джордж Тилью тоже, я узнал, что это один человек, о чем мне поведал Сэмми во время одного из своих благотворительных визитов. Сэмми стал частенько к нам наведываться после того, как его жена умерла от рака яичника, и он не знал, куда себя девать по выходным, а особенно часто он заходил после моей очередной выписки из больницы, когда мне и самому нечего было делать, кроме как бездельничать и набираться сил после их облучений и химиотерапии. А в промежутках между больницами я мог себя чувствовать, как огурчик, и снова был сильным, как бык. Когда мне становилось худо, я ложился в городскую больницу на Манхеттене к онкологу по имени Деннис Тимер и проходил у них курс лечения. Если же я чувствовал себя нормально, все было замечательно.

Теперь это уже перестало быть тайной, и все знают, что у меня такая болезнь, услышав о которой другие бегут, как от огня. Мы никогда не называем ее, мы даже говорим о ней как о чем-то таком ничтожном, у чего и названия-то нет. Даже на приемах у врачей мы с Клер никогда не называем ее. Я не хочу спрашивать Сэмми, но я уверен, что сколько много мы бы ему ни врали все эти годы, он обо всем знает, сколько бы ни врали, поправил бы он меня, как он это всегда делает, если я ему позволяю. Иногда я и помню, как правильно, но, чтобы подразнить его, все равно говорю с ним так, как мне нравится, сколько много он бы меня ни поправлял.

— Тигр, я знаю, как надо, — смеясь, говорю я ему. — Ты думаешь, я все еще зеленый мальчишка? Я ж над тобой издеваюсь, как хочу. Сколько много раз нужно повторить, чтобы ты это наконец понял?

Сэмми — парень толковый и замечает всякие мелочи, как, например, имя Тилью или шрам у меня на губе, пока я не отпустил здоровенные, пушистые усы, чтобы спрятать его, или не отрастил сзади оставшиеся у меня волосы, чтобы закрыть следы разрезов и синие метки ожогов на лимфатических узлах. Может быть, я много потерял в жизни из-за того, что не учился в колледже, но меня никогда туда не тянуло, и думаю, я не потерял ничего такого, что было бы для меня важным. Разве что девчонок, которые там учились. Но недостатка в девчонках у меня и так не было. Я их никогда не боялся, я знал, как их добиваться, как с ними говорить, как получать от них удовольствие, и от тех, что постарше, тоже. Сэмми мне сказал, что я всегда был полон либидо.

— Ладно, тигр, я не спорю, — ответил я. — Только ты мне скажи, что это значит.

— Ты весь был как один сплошной член, — сказал он так, будто ему нравилось меня оскорблять, — и никаких конфликтов.

— Конфликтов?

— У тебя никогда не было проблем.

— У меня никогда не было проблем.

У меня никогда не было сомнений. Моя первая, по имени Блоссом, была постарше меня, и жила она в соседнем квартале. Моя вторая была постарше меня, мы звали ее Грелка. Еще одну девушку я заарканил в страховой компании, когда там работал Сэмми, она тоже была старше и знала, что я моложе, но все равно лезла ко мне еще и еще и подарила мне две рубашки на Рождество. Вспоминая теперь те годы, я думаю, что получал всех девушек, которых хотел. Ведь с девушками — как и со всем остальным — я обнаружил, что даже в армии, если ты даешь людям понять, чего хочешь, и они видят твою уверенность в себе, то они скорей всего не будут тебе мешать. Когда я был еще капралом в Европе, мой сержант стал понемногу позволять мне принимать все решения за нас двоих. Вот кого у меня никогда не было, так это студенток, таких, которых показывали в кино. До войны никто из наших знакомых не учился в колледже и даже не помышлял об этом. А вот после войны все стали учиться. Те девушки из журнала «Тайм», с которыми я знакомился через Сэмми до того, как он женился, да и после, не всегда находили меня таким привлекательным, каким я, по моему мнению, должен был им казаться, а потому я стал их избегать, чтобы не смущать Сэмми, и даже его жена, Гленда, в отличие от наших знакомых в Бруклине и Орандж-Вэлли, поначалу ничего такого не находила во мне или Клер. Клер считала, что Гленда задается, потому что она не еврейка и не из Бруклина, но потом выяснилось, что все совсем не так. Когда к нам стали приходить болезни, сначала ко мне, потом к ней, мы все здорово сблизились, и даже еще раньше, когда их парнишка, Майкл, наложил на себя руки. Мы были той супружеской парой, с которой им было легче всего, а Клер она могла доверить почти все.

На Кони-Айленде, на Брайтон-Бич и всюду у меня всегда были девушки, столько, сколько мне хотелось, и я даже мог находить их для других, даже для Сэмми. В особенности в армии — в Джорджии, Канзасе и Оклахоме; и замужние тоже, у которых мужья были в отлучке. Правда, с такими уже после мне было вроде как неловко, но все же я никогда не упускал своего и всегда хорошо проводил время. «Только ты не вставляй», — пытались они иногда уговорить меня, но я делал все, как мне было надо и к обоюдному удовольствию. В Англии, до того как нас перевезли в Европу, девушек у меня перебывало видимо-невидимо. В Англии во время войны каждый американец мог отжариться, даже Эйзенхауэр, а иногда и во Франции, в деревне или на ферме, когда мы быстро шли с боями вперед, пока нам не пришлось отходить назад и меня взяли в плен вместе со многими другими, а потом я узнал, что все это называлось Бюльжская битва. Вот только в Германии ничего такого не было, хотя и там у меня чуть было не получилось в Дрездене, где я военнопленным работал на фабрике жидких витаминов. Мы делали сиропы для беременных немецких женщин, которым нужно было питаться, а есть было нечего. Это было уже в конце войны, и я тогда ненавидел немцев сильнее, чем прежде, но должен был не показывать виду. Даже там я мог бы трахаться, потому что был на короткой ноге с охраной и мог найти себе какую-нибудь польку или еще кого-нибудь из пригнанных туда на работы; мне ничего не стоило договориться с кем-нибудь из охраны, с кем у меня были самые хорошие отношения, — они все были или старики, или покалеченные на русском фронте, — и они закрыли бы глаза, чтобы я ненадолго проскользнул в комнату или чуланчик с кем-нибудь из женщин. Эти женщины не то чтобы рвались, но, казалось, особо и не возражали, а потом в одну ночь всего этого не стало, в ту ночь была страшная бомбежка, и все вокруг сровняли с землей за одну ночь, и все женщины тоже исчезли. Другие ребята думали, будто я спятил, что так кобелюсь, но нужно же было хоть чем-то занять время, пока война не кончилась и нас не отправили домой. Англичане из команды военнопленных никак не могли меня понять. Охранники тоже устали и даже начали получать удовольствие от моих выходок. Они знали, что я — еврей. Я всем об этом трезвонил.

— Herr Reichsmarschall,[5] — так я называл всех немецких солдат; это стало моей постоянной шуткой, когда мне нужно было говорить с ними, если я переводил или что-то просил. «Сраный Фриц», — так я называл их про себя уже без всяких шуток. Или «нацистский ублюдок».

— Herr Rabinowitz, — отвечали они с шутливым почтением.

— Mein Name ist Lew,[6] — добродушно, в тон им, отвечал я. — Так меня и называйте.

— Рабиновиц, ты с ума сошел, — говорил мне мой помощник Воннегут из Индианы. — Доиграешься до того, что тебя угрохают.

— Вы что, не хотите повеселиться? — пытался я подбодрить их всех. — Как вы можете выносить такую скуку? Спорим, я смогу устроить здесь танцы, если уговорю их принести сюда музыку.

— Только без меня, — говорил один старик по имени Швейк. — Я хороший солдат.

Оба этих парня знали немецкий лучше меня, но Воннегут был робок и застенчив, а Швейк, все время жаловавшийся на геморрой и боли в ногах, не хотел, чтобы его впутывали.

Как-то мы узнали, что в город приезжает цирк. Мы видели афиши, когда шли работать на пищевую фабрику из отведенного нам жилья в укрепленном подвале, который когда-то был подземным хранилищем при бойне, когда у них еще был скот, чтобы его забивать. К тому времени охранники уже трусили больше нашего. По ночам мы слышали, как над нами пролетают самолеты из Англии, направляясь к военным объектом неподалеку. А иногда мы с удовольствием слушали, как где-то поблизости рвутся сотни бомб. А еще мы знали, что с востока наступают русские.

Когда я увидел эти веселенькие афишки, мне в голову пришла прекрасная мысль.

— Давайте поговорим со старшим охранником, может быть, и нам удастся попасть на представление. И женщинам тоже. Нам нужно передохнуть. Я сам с ним поговорю. — Эта возможность привела меня в возбужденное состояние. — Давайте попытаемся.

— Только без меня, — сказал этот хороший солдат Швейк. — На неприятности я могу нарваться и без цирка, даже если буду делать только то, что мне говорят.

Работавшие с нами женщины были исхудалыми, оборванными и такими же грязными, как мы, и, наверно, ни в ком из нас не осталось даже мыслей о сексе. И я тоже похудел, и почти все время у меня был понос, но я думал, что было бы здорово оттянуться хоть разик, чтобы потом дразнить Клер или хвастаться теперь. Я мог бы, конечно, и соврать, только я не люблю врать.

Мы с Клер поженились еще до моей демобилизации, сразу после того как мне в Форт-Дике вырезали двойную грыжу, когда я вернулся из Европы и немецких тюрем, и я тогда просто до белого каления дошел из-за этих двух немецких военнопленных в Нью-Джерси, потому что они похотливо поглядывали на Клер и говорили что-то по-немецки, когда она дожидалась меня и мы еще были обручены.

Впервые я увидел их в Оклахоме, я имею в виду немецких пленных, и я тогда глазам своим не поверил. Они были на улице, с лопатами в руках, и выглядели на этой большой армейской базе лучше, чем мы, и веселее. Это у них называлось войной? Я думал иначе. Я считал, что военнопленные должны сидеть в тюрьме, а не весело разгуливать под открытым небом и отпускать в наш адрес разные шутки. Я на них сильно рассердился. Их сопровождала пара расхлябанных солдатиков, они явно томились от безделья, а винтовки несли, словно это были гири. Предполагалось, что фрицы должны работать, но они себя вовсе не утруждали. Там повсюду были и заключенные-американцы, посаженные за самоволку, и их в наказание заставляли рыть ямы, а потом закапывать, и эти американцы всегда работали больше, чем немцы. Я прямо бесился, глядя на них, а в один прекрасный день, даже не сознавая, что делаю, решил попрактиковаться с ними в немецком и пошел прямо к ним.

— Эй, солдат, это запрещено, — сказал нервно выпрыгнувший мне навстречу охранник, который был ближе всего к тем двоим, что я выбрал; он говорил с тем непонятным южным выговором, к которому я только начал привыкать. Он даже стал поднимать свою винтовку.

— Приятель, у меня семья в Европе, — сказал я ему. — Все будет в порядке. Ты послушай, сам увидишь. — И, прежде чем он успел мне ответить, я начал говорить по-немецки, с трудом связывая слова, но он не знал этого. — Bitte. Wie ist Ihr Name? Danke schön. Wie alt sind Sie? Danke vielmals. Wo Du kommst hier? Danke.[7] — К нам стали стягиваться другие пленные, и даже пара других охранников подошла поближе послушать, они даже скалились, словно приятно проводили время на одном из представлений ОСКОВ.[8] Мне и это не понравилось. Черт побери, подумал я, это что — мир или война? Я все говорил и говорил. Когда они меня не понимали, я изменял слова, пока до них не доходило, и тогда все они начинали кивать и улыбаться, а я делал вид, что сияю от удовольствия, когда видел, что они ставят мне хорошие отметки. «Bitte schön, Bitte schön»,[9] — говорили мне они, отвечая на мои «Danke. Danke»[10] в благодарность за их сообщения о том, что я «Gut, gut».[11] Но прежде, чем все это закончилось, я дал им наверняка понять, что здесь есть один человек, которому это не так уж и нравится, и что этот человек — я. — So, wie geht jetzt?[12] — спросил я у них, показывая рукой на базу. — Du gefällt es hier? Schön, ja?[13] — Когда они ответили, что им здесь нравится, что им нравится, как мы все практикуемся здесь в немецком, я задал им один вопросик: — Gefällt hier besser wie zuhause mit Krieg? Ja?[14] — Я мог бы поклясться, что здесь им нравится больше, чем на войне, там, в Германии. — Еще бы, — сказал я им по-английски, и тогда они перестали улыбаться и вид у них стал смущенный. Я глядел прямо в глаза тому, с кем заговорил первым. — Sprechen Du![15] Я сверлил его глазами, пока он в ответ не начал тихонько кивать. Когда я увидел, что он сломался, я решил высмеять его при всех, хотя сам и не считал, что это смешно. — Dein Name ist Fritz? Dein Name ist Hans? Du bist Heinrich?[16] — А потом я сказал им о себе: — Und mein Name ist Rabinowitz, LR, von Coney Island in Brooklin, New York. Du kennst?[17] — А потом я заговорил на идиш: — Унд их бин эйн ид. Фаршстест?[18] — А потом по-английски: — Я — еврей. Понятно? — А потом на моем ломаном немецком: — Ich bin Jude. Verstehst?[19] — Теперь они не знали, куда глаза девать, но поднимать их на меня они никак не хотели. У меня синие глаза, и Клер до сих пор говорит мне, что они могут быть холодны, как лед, и у меня белая, европейская кожа, которая быстро краснеет, если я хохочу или злюсь, и я не был уверен, что они мне поверили. Поэтому я расстегнул еще одну пуговицу на своем мундире и вытащил из-за пазухи свой жетон, чтобы показать им буковку J, выгравированную там рядом с группой крови. — Sehen Du? Ich bin Rabinowitz, Lew Rabinowitz, und ich bin Jude.[20] Ясно. Вот и хорошо. Danke, — язвительно сказал я, не сводя с них холодного взгляда, пока они не отводили глаза. — Danke schön, danke vielmals, für alles и bitte, и bitte schön[21] тоже. И матерью моей клянусь, я вам всем еще отплачу. Спасибо, дружище, — сказал я капралу на прощание.

— И что все это значило?

— Да так, попрактиковался немного в немецком.

В Форт-Дикс с Клер я уже не практиковался. Я сразу же полез на стенку, когда увидел, как они ухмыляются и говорят что-то о ней, и был готов броситься на них, и, направляясь к ним, я чувствовал, что меня охватило такое бешенство, какого я не испытывал даже в бою. Голос у меня был негромкий и очень спокойный, а жилка на шее и на щеке уже подергивалась, как стрелка часового механизма у бомбы, которая вот-вот взорвется.

— Achtung,[22] — сказал я мягким и неспешным голосом, растягивая это слово, чтобы оно звучало как можно дольше, пока я не остановился перед ними там, где они стояли со своими лопатами на траве, у грунтовой дороги, которую прокладывали.

Они переглянулись, почти не скрывая улыбок, так как думали, что мне это ничего.

— Achtung, — снова сказал я, чуть выделяя голосом второй слог, словно ведя вежливую беседу с кем-нибудь глухим в гостиной матери Клер в ее доме на севере штата Нью-Йорк. Я остановился прямо перед ними, лицом к лицу, всего в нескольких дюймах. Губы у меня растянулись и побелели, словно я собирался рассмеяться, хотя я даже не улыбался, но думаю, они этого еще не поняли. — Achtung, aufpassen,[23] — сказал я, чтобы было яснее.

Они сразу же пришли в чувство, когда услышали, что я сказал это спокойным голосом. Они стали понимать, что я не шучу. И с них сразу слетело их ленивое спокойствие, и вид у них тут же стал немного растерянный, будто они никак не могли понять, чего я хочу. Я только потом узнал, что сжимал кулаки, когда увидел кровь на ладонях в тех местах, где в них впились ногти.

Теперь они уже не были так уверены в себе, а я был. Война в Европе уже закончилась, но они все еще были военнопленными, и они были здесь, а не там. Стояло лето, и они ничего себе выглядели — ходили голыми по пояс и были бронзовыми от загара, как я когда-то на пляже Кони-Айленда до войны. На вид они были сильными, мускулистыми ребятами, не то что те сотни и сотни пленных за океаном. Они были из первых и здоровели себе в плену, отъедаясь на американских харчах, а я в это время болел траншейной стопой из-за вечно мокрых носков и ботинок и был весь покрыт насекомыми, которых не знал раньше, — вшами. Я понял, что они здесь уже давно, что они из элитных войск устрашения начала войны, все их поколение к этому времени уже было перебито, взято в плен или покалечено, и, на мой вкус они выглядели слишком уж благополучно и беззаботно, но таковы были правила Женевской конвенции для военнопленных, и с этим ничего нельзя было поделать. Эти двое были постарше и поздоровее меня, но я не сомневался, что если дойдет до дела, то я разорву их на куски, хотя я и ослаб после операции и исхудал на войне, но, может, я ошибался. Когда я был в плену, кормили меня не так хорошо, как их.

— Wie gehts?[24] — небрежно сказал я, глядя то на одного, то на другого таким взглядом, чтобы они поняли — я не такой уж компанейский парень, как это может показаться. К этому времени я уже достаточно поднаторел в немецком. — Was ist Dein Name?[25]

Одного звали Густав, а другого — Отто. Я до сих пор это помню.

— Wo kommst Du her?[26] — Один был из Мюнхена, а место, которое назвал другой, было мне не знакомо. Я говорил начальственным тоном и видел, что им не по себе. По званию они были не старше меня. Офицеров не гоняли на работы, даже унтер-офицеров, если только они не занижали себе специально звание, как это сделал я в последнем лагере, чтобы иметь возможность выходить куда-нибудь на работу. — Warum lachts Du wenn Du siehst Lady hier?[27] И ты тоже, — я указал на второго. — Почему вы только что смеялись, глядя на эту леди, и что ты сказал ему такого, отчего он развеселился еще больше?

Я забыл сказать это по-немецки и говорил на английском. Они прекрасно поняли, о чем я говорю, хотя, может быть, разобрали и не все слова. Но мне было все равно. Это трудно было сказать на чужом языке, но я знал, до них все дойдет, если я постараюсь.

— Warum hast Du gelacht wenn Du siehst mein[28] подружку?

Теперь мы все знали, что они поняли, потому что они не хотели отвечать. Охранник с винтовкой не понимал, что происходит, и не знал, как ему с этим быть. Казалось, он больше боялся меня, чем их. Я знал, что мне и говорить-то с ними было запрещено. Клер хотелось бы, чтобы я прекратил все это. Но я и не собирался. Ничто не могло меня заставить. Молодой офицер с нашивками за участие в разных кампаниях быстро подошел к нам, но замер, когда увидел мое лицо.

— Лучше не лезьте к нему, — услышал я, как остерегла его Клер.

У меня тоже были нашивки, а еще и Бронзовая звезда, которой меня вместе с одним парнем по имени Дэвид Крейг наградили во Франции за подбитого «тигра». Я думаю, этот офицер читал мои мысли и сообразил, что лучше ему не соваться. Казалось, что я — лицо официальное, а говорил я чертовски весомо. Мой немецкий сбил их всех с толку, а уж я старался говорить погромче.

— Antworte! — сказал я. — Du verstehst was ich sage?[29]

— Ich verstehe nicht.[30]

— Wir haben nicht gelacht.[31]

— Keiner hat gelacht.[32]

— Отто, ты лжец, — сказал я ему по-немецки. — Ты все прекрасно понимаешь, и ты смеялся. Gustav, sag mir, Gustav, was Du sagen, — я показал на Клер, — über meine Frau hier? Beide lachen, was ist so komisch?[33] — Мы еще не были женаты, но я специально так сказал, чтобы потуже закрутить гайки. — Она моя жена, — повторил я по-английски, чтобы услышал офицер. — Какую гадость ты про нее сказал?

— Ich habe nichts gesagt. Keiner hat gelacht.[34]

— Sag mir![35] — потребовал я.

— Ich habe es vergessen. Ich weiss nicht.[36]

— Gustav, Du bist auch ein Lügner, und Du wirst gehen zu Hölle für Deine Lüge.[37] Вы оба отправитесь в ад за вашу ложь и за ваши грязные слова об этой молодой леди, даже если мне самому придется спровадить вас туда. А теперь — Schaufeln hinlegen![38]

Я показал пальцем на землю. Они покорно положили лопаты и стали ждать. Я тоже ждал.

— Schaufeln aufheben![39] — сказал я, сделав строгое лицо.

Они с несчастным видом поглядывали вокруг. Они взяли лопаты и застыли, не зная, что с ними делать дальше.

— Dein Name ist Gustav? — сказал я, выждав еще с полминуты. — Dein Name ist Otto? Jawohl? Du bist von München? Und Du bist von… Ach wo![40] — Да плевать мне было, откуда он. — Mein Name ist Rabinowitz. Люис Рабиновиц. Ich bin Lewis Rabinowitz, с Кони-Айленда с Западной Двадцать пятой улицы между Рейлроуд-авеню и Мермейд-авеню, bei Karussell, карусель на пляже. — Я чувствовал, как у меня что-то пульсирует в больших пальцах, когда достал жетон, чтобы показать им буковку J, чтобы они точно поняли, что я говорю, когда я сказал им на идише: — Унд их бин эйн ид[41] — А потом по-немецки: — Ich bin Jude, jüdisch. Verstehst Du jetzt?[42] — Теперь они не были такими уж бронзовыми и не казались очень уж сильными. А я почувствовал абсолютное умиротворение, и я никогда так не был уверен в себе, в ЛР, Луи Рабиновице с Кони-Айленда. С ними можно было уже не драться. Я начал говорить со своей злобной ухмылкой, о которой Клер говорит, что она хуже ухмылки скелета и похожа на гримасу мертвеца. — Jetzt… noch einmal![43] — Когда я им сказал, они положили свои лопаты, а потом снова подняли, словно я выдрессировал их до совершенства. Я показал на Клер. — Hast Du sclilecht gesagt wie als er hat gesagt wie Du geschen Dame hier?[44]

— Nein, mein Herr.[45]

— Hast Du mitgelacht als er hat gesagt schlecht?[46]

— Nein, mein Herr.[47]

— Вы снова врете. Оба. Но для вас это к лучшему, потому что я бы вам обоим шеи свернул, если бы вы мне сказали, что смеялись над ней или говорили гадости. Geh zur Arbeit.[48] — Я с отвращением отвернулся от них. — Капрал, они снова в твоем распоряжении. Спасибо, что не мешал.

— Лю, это было нехорошо, — сразу же сказала мне Клер.

Потом заговорил офицер:

— Сержант, такие вещи запрещены. Так говорить с ними запрещается.

Я вежливо отдал ему честь.

— Я знаю правила Женевской конвенции, капитан. Я был у них военнопленным, сэр.

— Что тут между вами происходило?

— Они посмотрели на мою невесту, сэр, и сказали какую-то гадость. Я только что вернулся. У меня еще с головой не все в порядке.

— Лю, у тебя действительно с головой не все в порядке, — начала Клер, как только мы остались одни. — А что если бы они не сделали то, что ты им говорил?

— Успокойся, маленькая. Они ведь сделали то, что я говорил. У них не было выхода.

— Почему? А если бы тебя остановил охранник? Или этот офицер?

— Они не могли.

— Откуда тебе это было известно?

— Догадайся.

— Почему это они не могли?

— Ты должна верить мне на слово. Некоторые вещи происходят именно так, как я говорю. Не спрашивай меня, почему. Для меня это просто. Они оскорбили тебя и тем самым оскорбили меня, и я должен был им показать, что им это не дозволяется. — Мы уже были обручены. — Ты же моя невеста, n'est-ce pas?[49] Моя Fraulein.[50] Я оторву голову любому, кто посмотрит на тебя и скажет какое-нибудь пакостное слово, и мой отец с братьями поступят так же, если увидят, что какой-нибудь тип ухмыляется, как они, глядя на тебя или на моих сестер. Хватит болтать, детка. Идем назад в госпиталь. Идем простимся с германцем Германом.

— Лю, хватит нам на сегодня Германа. Я подожду внизу и выпью лимонаду, если ты считаешь, что должен повторить с ним все это еще раз. Я не нахожу это смешным.

— Ты все еще мне не веришь, детка, но я тоже не нахожу это смешным. Я делаю это с ним по другой причине.

Проблема с Клер была в том, — как считали Сэмми и Уинклер, о чем они мне и сообщили, — что у нее и вправду были большие сиськи. А моя беда была в том, что я сразу же заводился и готов был убить любого, кто их замечал, включая Сэмми и Уинклера.

Итак, в тот день мы, все вчетвером, поехали записываться добровольцами и все четверо вернулись с войны. А Ирвинг Кайзер из соседнего дома был убит во время артобстрела в Италии, и я его больше никогда не увидел, и точно так же погиб там Сонни Болл. Фредди Розенбаум потерял ногу, а Мэнни Шварц до сих пор носит протез с крюками вместо пальцев и больше уже не любит шутить по этому поводу, а Солли Мосс был ранен в голову, и с тех пор у него плохо со слухом и зрением, и, как сказал однажды Сэмми, когда мы вспоминали прошлое, это, наверно, немалые потери всего лишь для нескольких домов из очень небольшой части очень небольшого квартала, а значит, многие другие из других мест тоже были убиты или ранены. Я тоже так думаю. Но в тот день, когда наша четверка ушла в армию, мы и не думали о том, что нас ждут опасности и потери.

Мы отправлялись на войну и не знали, что такое война.

Большинство из нас поженились в юности. И никто из нас в те времена не думал про разводы. Разводы были для неевреев, для богатеев, о которых мы читали в газетах и которые ездили на шесть недель в Рено, штат Невада, потому что там с разводами было проще. И для таких людей как Гленда, в которую влюбился Сэмми, и для ее гулящего первого муженька, который кобелил напропалую и, казалось, ничуть не заботился о том, чтобы все было шито-крыто. Теперь даже одна из моих дочерей в разводе. Когда я впервые услышал о том, что их брак вот-вот распадется, я поначалу хотел тут же отправиться к моему бывшему зятю и своими руками выбить из него документы о разделе имущества. Но Клер заперла меня и увезла на Карибское море, чтобы я немного остыл. Сэмми Зингер был единственный из тех, кого я знал, кто женился не сразу, да еще нашел себе шиксу[51] с тремя детьми и светло-русыми волосами, почти блондинку. Но Сэмми Зингер всегда был немного особенный, невысокого росточку и особенный, спокойный и думал много. Странный он был парень и в колледж пошел учиться. Я тоже был не так уж глуп и по закону о ветеранах мог пойти учиться бесплатно, но я уже успел жениться и для меня нашлись вещи поинтереснее, чем продолжение учебы, и я так спешил побыстрее чего-нибудь добиться. Вот еще одна причина, по которой я никогда не любил Джона Кеннеди или людей из его окружения, когда он выскочил на свет рампы и начал вести себя как актер, и красоваться там, и охорашиваться. Я сразу видел, если человек спешит. Я оторопел слегка, когда его убили, сказал себе: ну, дела, но в тот же день отправился на работу, а когда у меня выдалось свободное время, тут же начал готовиться к тому, чтобы не любить Линдона Джонсона. Не люблю врунов и людей, которые много говорят, а президенты именно это и делают. Я теперь почти не читаю газет. Но даже и в те времена я никак не мог понять, зачем парню с мозгами, как у Сэмми Зингера, идти в какой-то там колледж, чтобы изучать там что-нибудь вроде английской литературы, когда он и так мог прекрасно читать эту литературу для отдыха.

Когда к тринадцати годам мне надо было поступать в среднюю школу, я поступил в Бруклинскую техническую школу, что по тем временам было не так-то просто, и я там успевал по таким предметам, как математика, черчение и по некоторым научным программам, но я и не сомневался, что так оно и будет. Я забыл почти все, кроме арифметики, когда закончил школу и пошел работать на склад утиля к моему отцу вместе с братом и одним из зятьев, мужем старшей сестры, они жили в полуподвальном этаже четырехквартирного кирпичного дома с крылечком, который наша семья уже приобрела в собственность. Арифметика была мне, наверно, нужна главным образом для пинокля, когда нужно было торговаться или разыгрывать, и я не давал себя в обиду, играя на тротуарах или пляже с далеко не последними евреями Старого света, приехавшими из России, Венгрии, Польши и Румынии; они говорили, и говорили, и говорили, даже во время игры, говорили о картах, и о еврейских газетах, и о Гитлере, которого я возненавидел почти одновременно с ними, и о Сталине, Троцком, Муссолини и Франклине Делано Рузвельте, который им нравился, а потому нравился и мне. Могу поспорить, на Кони-Айленде никогда не было ни одного еврея, голосовавшего за республиканцев, кроме разве что моего зятя Фила, который всегда был против всего, за что были все остальные вокруг него; он и до сих пор такой.

Мой отец не очень-то ценил мои карточные способности. Когда я спросил его, чем мне еще заниматься в свободное от работы время, он не знал. А если он чего не знал, то и говорить об этом не любил. В армии в настоящий пинокль не играли, и поэтому я выигрывал денежки в очко, покер и кости. Я почти всегда выигрывал, потому что всегда был уверен в себе. А если я не был уверен в себе, то и не играл. А если я и проигрывал, то немного. Я уже через минуту знал, что за игроки передо мной — хуже или лучше меня и пойдет ли им карта сегодня, а еще я умел выжидать. Теперь математика мне нужна для расчета скидок, стоимости, уровня прибыльности, для ухода от налогов, и подсчеты я могу делать машинально, как мой бухгалтер или продавщицы со своими компьютерами, и почти так же быстро. Я не всегда бываю прав, но я почти никогда не ошибаюсь. В чем я так и не был уверен, так это в своей идее использовать счетчики расхода мазута в обогревательных системах для застройщиков и строителей, и даже после того, как я нашел надежный счетчик, уверенности у меня не прибавилось. Если есть счетчик, то не будет нужды в каждом доме на застроечном участке устанавливать баки для топлива, а компания, владеющая счетчиком, будет продавать туда мазут. Но у меня было предчувствие, что я столкнусь с большими трудностями, пытаясь убедить людей из крупных нефтяных компаний отнестись ко мне серьезно; трудностей мне хватило, а серьезно они ко мне так и не отнеслись. Когда мы встретились, я был сам не свой. Я надел костюм и жилетку и был совсем другим и все из-за моего предчувствия, что я, такой какой я есть, им не понравлюсь. Но я не произвел на них никакого впечатления и в том обличье, в котором явился перед ними. Я перескочил из низшей лиги в высшую и сразу почуял, что здесь игроки другого класса. Всему есть свои пределы, и я с самого начала понял, что мне здесь ничего не светит.

Война здорово помогла даже мне, потому что начался строительный бум, а строительных материалов не хватало. Мы сделали неплохие деньги на разборке подлежащих сносу домов и на первом пожаре в Луна-парке, случившемся сразу после войны, когда мне уже удалили грыжу и я вернулся на склад отца и снова был здоров, как бык. Я обнаружил, что по-прежнему люблю вкалывать с моими братьями, зятем и отцом. Смоки Рубина и того черного парня с нами уже не было, но когда было нужно, к нам приходили другие, а еще у нас было два грузовика и один мы арендовали понедельно. Но я ненавидел грязь, всякий мусор и отбросы, я ненавидел вонь океанской гнили, которой несло от газет — их мусорщики собирали в урнах на берегу и привозили к нам на продажу в тележках. Я боялся всякой грязи и воздуха, которым мы дышали. Я боюсь микробов. В старых газетах иногда попадались мертвые крабы и слипшиеся комки мидий с песком и водорослями, и апельсиновыми корками, и другим мусором, и мы засовывали все это в середину больших кип бумаги, которые мы все еще вручную обвязывали проволокой, закручивая ее плоскогубцами. Потом появились машины для увязки газет в кипы, о чем нам с видом многоопытного знатока сообщил Уинклер в один из дней, когда у него не нашлось дел поинтереснее и он заглянул к нам, чтобы посмотреть, как мы надрываем наши задницы, и послоняться, пока я не закончу. Уинклер мог найти машины для чего угодно, и подержанные тоже. Машины на уровне новейших достижений, так он их называл. А я толком и не понимал, что это значит.

Уинклер нашел какие-то машины на уровне новейших достижений и применил их для разрезки фотопленки из армейских излишков, эта пленка использовалась в аэросъемке, а он нарезал ее под размер бытовых фотоаппаратов и собирался зашибить на этом свои первые миллионы еще до того, как Истман Кодак образумился, снова перешел на стандарт, которым пользовалось все население, и вернул себе рынок. Люди женились, рожали детей и хотели иметь их фотографии.

— Оставь ты эти машины, мне твои машины не нужны, — ворчал мой старик на Уинклера, скрежеща зубными протезами и говоря с сильным польско-еврейским акцентом, какого Клер и не слыхивала до того, как стала гулять со мной и приходить к нам, оставаясь на ночь в комнате моей другой сестры. В этом доме никто бы не позволил нам спать вместе. Она была еврейкой из северной части штата, а их обычаи отличались от кони-айлендских, и ее старики родились на севере, а это тоже была большая разница. Мы познакомились, когда они как-то снимали дом на Си-Гейт, чтобы провести лето на океанском пляже; у нас был один из лучших океанских пляжей, пока его не загрязнили презервативами и другими нечистотами из сточных труб и туалетов на больших океанских лайнерах, заходящих в гавань почти каждый день. Презервативы мы называли «кони-айлендская белорыбица». А мусор и другую плавучую грязь мы называли «берегись!». Для презервативов у нас было и другое название. Мы называли их гондонами. Теперь мы так называем всех этих вашингтонских гадов. Вроде Нудлса Кука и, может быть, этого новенького в Белом Доме тоже.

— У меня есть мои собственные машины — вон их здесь целых две, — говорил старик, поигрывая мускулами и улыбаясь. Он имел в виду свои плечи и руки. — А вон и еще три. — Он имел в виду меня, моего брата и зятя. — Мои машины живые и стоят недорого. Давай, налегай, — кричал он. — Хватит там стоять и слушать его. Нам еще нужно нарезать трубы и привезти бойлеры.

И он с тремя своими живыми машинами вновь хватался за крюки, длинные плоскогубцы и тонкие стальные прутья, которые мы завязывали в узлы, не забывая беречь глаза и черепушки на тот случай, если проволока сорвется. Мы сваливали тюки бумаги один на другой, и они раскачивались и подрагивали, и Клер говорила мне, что, по ее мнению, в этом есть что-то сексуальное, словно большой парень, вроде меня, ложится на девушку, вроде нее.

Клер сразу же понравилась старику, с того самого дня, как стала приходить к нам, чтобы посмотреть, как мы работаем, и помочь, чтобы я закончил пораньше, когда мы собирались погулять, а еще потому, что она много говорила с моей матушкой, с которой говорить уже было вовсе не легко. И она умела упаковывать в подарочные обертки разные безделушки, которые покупала нам на дни рождения и праздники. Подарочные обертки? До Клер мы не знали никого, кто заворачивал бы подарки. Кто до появления Клер во всей нашей большой семье, да и на всем Кони-Айленде, слышал о подарочных упаковках? Или о «столовом стекле»? Никто в семье толком не знал, что такое столовое стекло, но я был уверен, если оно нужно Клер, то нужно и мне, и я говорил о нашем «столовом стекле» с одним парнем, у которого мы покупали всякие вещи, его звали Роки, и он был итальянцем из семьи побогаче нашей. Я нравился Роки, и еще ему нравились бесхитростность Клер, и когда мы с ним разъехались и каждый сам по себе занялся покупкой участков и строительством, то иногда мы оказывали друг другу услуги. Роки нравились девушки — блондинки и рыжеволосые, густо намазанные косметикой, на высоких каблуках и с большими грудями, и он очень уважительно относился к женам, вроде Клер и его собственной.

Ее отец уже умер, а мой отец сразу же воспротивился тому, чтобы я ночевал в их доме, даже когда там была ее мать.

— Слушай, Луи, — сказал мне мой отец Морис, — слушай меня хорошо. Эта девушка — сирота. У нее нет отца. Либо женись на ней, либо оставь ее в покое. Я не шучу.

Я решил жениться на ней, и когда задумался об этом, то обнаружил, что хочу, чтобы моя жена была девственницей. Я сам на себя удивлялся, но, как выяснилось, таким уж я был парнем. Должен признаться, что все девушки, которых я уговорил, потом падали в моих глазах, хотя обычно я был и не против повторить это с ними еще раз. Даже шесть лет спустя, когда Сэмми женился на Гленде с ее тремя детьми, я не мог понять, как это мужик, вроде него, мог жениться на женщине, которую трахал кто-то другой, да к тому же если этот другой был еще жив, и трахал ее не раз и не два, да и не он один. Я знаю, это глупо, но вот таким уж парнем я оказался.

Я и до сих пор такой, потому что есть вопросы, о которых мы с Клер больше даже и не пытаемся спорить, когда речь заходит о наших дочерях. Они мне не поверили, когда я им сказал, что их мать была девственницей, пока мы не поженились. И Клер заставила меня поклясться, что я больше никому не скажу об этом.

Обычно я шел на попятный перед характером Клер, но никогда перед опасностью. Я не боялся ни в армии, ни в лагере, я не боялся даже во время перестрелок или когда нас накрывали заградительным артиллерийским огнем, когда мы наступали во Франции и Люксембурге, продвигаясь к немецкой границе, я не испугался даже после большого декабрьского сюрприза, приподнявшись на снегу и увидев вокруг немецких солдат с чистенькими автоматами и в новых белых формах, солдат, которые взяли нас в плен.

Но я боялся крыс на нашем складе. И я ненавидел всякую грязь, особенно когда вернулся с войны. Даже при виде мышки у плинтуса у меня начиналась тошнота и я целую минуту не мог унять дрожь, как и теперь, когда что-нибудь напоминает мне вкус зеленых материнских яблок или даже когда они просто приходят мне на ум. И когда я, наконец, основал собственный бизнес в городке в двух с половиной часах езды от нашего дома в Бруклине, я не смог найти ничего лучше, чем здание обанкротившейся фабрики, изготовлявшей раньше мышеловки и расположенной вблизи погрузочной ветки железнодорожной станции, где было множество мышей.

День за днем меня выводила из себя грязь у меня под ногтями, и я стеснялся. Все мы стеснялись. Каждый день после окончания работы мы отмывались под холодной водой из шланга, ничего другого у нас там не было. На это уходило около часа. Даже зимой мы намыливались и обливались, растираясь жесткими щетками, предназначенными для промышленных целей, и щелочным мылом. Мы не хотели выходить на улицу и идти домой во всей этой грязи. Я ненавидел черную кромку у себя под ногтями. В Атланте, в армии, я обнаружил, что существует маникюр, а еще салат из креветок и бифштекс с хрустящей корочкой из вырезки — в Англии я узнал об этом еще раз, и во Франции, когда мы наступали, я делал себе маникюр, как только предоставлялась возможность. И вернувшись на Кони-Айленд, я уже не представлял себе жизни без маникюра. И всегда его делал. Даже в больнице, когда мне бывает совсем уж худо, я все еще забочусь о чистоте и обязательно делаю маникюр. Клер уже знала о маникюре. После нашей свадьбы маникюр стал частью наших любовных игр. Ей и педикюр тоже нравился, а еще ей нравилось, когда я чесал ей спинку и массировал ноги, а я любил держать ее за пальцы ног.

Как только я накопил денег, я купил себе хорошую машину, а потом, когда у меня появились деньги и для этого, еще одну хорошую, для Клер, и нам уже не нужно было ездить гулять на грузовичке фирмы, а когда я узнал о существовании ателье индивидуального пошива, я уже не хотел одеваться в костюмы из магазинов. Когда Кеннеди стал президентом, обнаружилось, что наши костюмы сшиты в одном и том же нью-йоркском ателье, но я должен был признать, что он в своем выглядел гораздо лучше, чем я в своем. Сэмми всегда говорил, что я не умею одеваться, и Клер то же самое говорила; может быть, они правы, потому что я никогда не уделял особого внимания таким вещам, как цвет и стиль, и оставлял это на усмотрение портных. Но я разбирался достаточно, чтобы знать, что чувствую себя великолепно в сшитом на заказ костюме стоимостью более трехсот долларов, включая налог на продажи, такой костюм вполне мог бы стоить и все полтысячи. Теперь такие костюмы стоят за полторы, а подчас и две тысячи, но меня цена мало беспокоит, и их у меня теперь больше, чем я успею износить, потому что между ремиссиями мой вес здорово изменяется, а мне всегда хочется выглядеть наилучшим образом — в костюме и с маникюром, если я иду куда-нибудь.

Я ношу хлопчатобумажные рубашки, только хлопчатобумажные. Никакого нейлона, никакого полиэфирного волокна, никогда не надену рубашку из материала, не требующего глажки. Но я никогда не ношу рубашек из египетского хлопка, ни разу не надел после Израиля и войны 1948 года. Когда Милоу Миндербиндер наладил через свою фирму «М и М» крупные поставки египетского хлопка, я перестал использовать их унитазы и раковины в моем водопроводном бизнесе и их строительные материалы на моем лесном складе. Уинклер знает, что мне это не нравится, но до сих пор покупает у Миндербиндера бобы какао для изготовления своих пасхальных шоколадных зайчиков, только мы выбрасываем их в мусорную корзину, когда он их присылает в подарок.

Я обнаружил, что существуют сыры, когда обнаружил, что существует карибский и французский сыр. Я любил французские сыры с того самого дня, как попробовал их и первый раз. А Мартиника, Гваделупа и позднее Сент-Бартс стали нашими любимыми местами зимнего отдыха на Карибах. И все из-за сыров. Я никогда не горел желанием ездить в Европу. Я съездил раз во Францию, раз в Испанию и Италию, и больше меня не тянуло ни туда, ни в какое другое место, где не говорят на моем языке и не могут хотя бы приблизительно понять, что я, по моему мнению, собой представляю. А как-то раз на Сент-Бартсе, где мы с Клер просто великолепно проводили время, после того как я за вполне приличную, я в этом был уверен, цену оторвал два жирных кусочка земли на Сент-Маартене, я съел кусочек сыра, который мне всегда нравился, на кусочке хлеба, который мне тоже нравился, кажется, что был сыр «Сент-Андре», и вот сразу же после этого у меня во рту появился тот привкус зеленых яблок, который я никогда не забывал, жгучий, кисловатый привкус, который я помнил с самого детства, когда болел и боялся, что внутри меня происходит что-то не то. И горло у меня онемело, словно бы вспухло и раздулось. Сэмми сказал бы, что и должно было раздуться, ведь если вспухло, то не могло же оно ввалиться. Теперь это может вызвать у меня улыбку. Это было кое-что похуже, чем несварение. До этого времени у меня почти никогда не бывало тошноты, сколько бы я ни съел и ни выпил, и, насколько мне помнится, во взрослом возрасте я всегда себя чувствовал отменно. В армии мне досталось и грязи, и холода, часто я недосыпал и кормежка там оставляла желать лучшего, но, пожалуй, я всегда чувствовал себя, как огурчик, и был уверен, что ничего необычного или худого со мной никогда не случится. Даже когда снайпер попал прямо в голову капралу Хаммеру, когда мы стояли рядом у джипа разведвзвода всего в футе друг от друга и разговаривали. Он мне как раз докладывал, что немцев в городе нет и, он уверен, туда можно входить. Меня вовсе не удивило, что убили его, а не меня, вовсе не удивило. Я не считал, что это везение. Я считал, что так оно и должно было случиться.

— Детка, давай-ка вернемся завтра домой, — сказал я Клер, когда снова почувствовал этот напоминавший о болезни привкус зеленых яблок, а потом уже, когда мы вернулись в наш номер и опять отжарились, я наврал ей с три короба. — Мне пришла в голову мысль съездить в Ньюбург и провернуть там одно дельце, которое может принести неплохие доходы.

После того как мы в тот раз занимались любовью, я почувствовал себя прекрасно, и когда мы домой вернулись, ничего такого у меня уже не было. Но для уверенности я заглянул к врачу. Эмиль обследовал меня и ничего не нашел. Я так и не знаю — может, он меня плохо обследовал, а может, от этого ничего бы и не изменилось. Эмиль легко поверил в то, что мой приступ на острове никак не связан с тем, что у меня теперь.

Я не боюсь людей, но я все больше и больше боюсь зеленых яблок. Во время первой моей болезни, которую я помню, моя мать сказала мне, что я заболел, потому что поел зеленых яблок, которые она держала в ведерке, чтобы запечь или с чем-нибудь приготовить. Не знаю в точности, ел ли я их на самом деле. Но каждый раз, когда я так вот заболевал и у меня была тошнота и рвота от свинки, или ветрянки, или один раз от воспаления горла, она говорила, что во всем виноваты те самые зеленые яблоки, и вскоре я начал ей верить, потому что привкус при рвоте был всегда одинаковый, хотя я и не ел никаких зеленых яблок. И я до сих пор этому верю. Потому что каждый раз, когда у меня начинает болеть желудок, перед облучением или химиотерапией, во время облучения или химиотерапии и после облучения или химиотерапии я чувствую привкус зеленых яблок. Я чувствовал привкус зеленых яблок, когда мне вырезали двойную грыжу. И когда я в первый раз почувствовал себя по-настоящему плохо, возвращаясь от Сэмми после уикэнда в его доме на Файр-Айленд с парочкой его веселых друзей из «Тайм», и у меня вдруг раздулось горло, так что я не мог повернуть голову и вести машину, а потом потерял сознание и уронил голову на баранку, а потом меня рвало прямо рядом с машиной и я начал бормотать что-то в полубреду, то бормотал я, как мне потом сказала Клер, про зеленые яблоки. И дети, сидевшие сзади в нашем микроавтобусе — их тогда у нас уже было трое, — сказали то же самое. Мы сказали всем, кто спрашивал, почему мы так поздно вернулись в тот день, что у меня расстроился желудок, потому что думали, что так оно и было на самом деле. Потом мы сказали, что это была ангина. Потом — мононуклеос. Потом — туберкулез щитовидки. А когда семь лет спустя меня скрутило по-настоящему и я лежал в городской больнице, а Клер сказала Гленде, что у меня на самом деле, оказалось, что они с Сэмми уже давно знали или догадывались. У Гленды был кое-какой опыт в этом деле с первым мужем, который умер от рака, хотя и от другого, а Сэмми, как мы знали, был парень толковый, потому что каждую неделю читал журнал «Тайм».

Клер никогда прежде не встречала такую семью, как наша, где говорили с бруклинско-еврейским акцентом, доставшимся нам от отца и матери; не встречалась она никогда и с таким парнем, как я, который увел ее со свидания, устроенного для нее подружкой, мог сделать с ней все, что хотел, и чье будущее строилось на утиле. Последнее мне не нравилось, но я не показывал этого, пока мы но поженились.

— У утиля нет будущего, потому что его слишком много, — не уставал говорить нам Уинклер до своей первой неудачи в бизнесе. — Луи, излишки — это всегда плохо. Экономике нужен дефицит. Этим-то и хороши монополии — они уменьшают поставки продуктов, нужных людям. Я за гроши покупаю излишки армейской фотопленки Истмена Кодака, эта пленка никому не нужна, потому что ее слишком много, а я делаю из нее цветную фотопленку стандартного размера, которой ни у кого нет. Все женятся и рожают детей, даже я, и все хотят иметь цветные фотографии, но пленки не хватает. Истмен Кодак ничего не может поделать. Ведь это его пленка, и он не может ухудшить качество. Я использую имя Кодака, а они даже не могут приблизиться ко мне по ценам. Первый заказ, который я получил, разослав рекламу, был от Истмена Кодака, он просил выслать ему четыре упаковки — хотел разобраться, что же это я такое делаю.

Уинклер и Истман Кодак вскоре обнаружили, что армейская пленка, которая была хороша для съемок с высоты десять тысяч футов, оставляет зернистые пятна на младенцах и невестах, и тогда Уинклер вернулся к нам и водил наш грузовик, когда нам было нужно, а потом стал делать медовую глазурь и пышки в шоколаде для первых пекарен, которыми решил заняться, а потом переехал в Калифорнию и купил первую из своих фабрик по производству шоколадных конфет, но и из этой затеи у него тоже ничего не получилось. В течение двадцати лет я время от времени потихоньку от Клер давал ему в долг. В течение двадцати лет Клер, когда они просили, посылала им деньги и ни разу мне об этом не сказала.

Перед моей демобилизацией Клер, тогда совсем еще девчонка, стала всерьез уговаривать меня остаться на сверхсрочную, потому что ей нравилась возможность путешествовать.

— Ты, наверно, шутишь, — сказал я; я тогда недавно вернулся из Дрездена и еще лежал в госпитале, не успев оправиться после операции. — Может, я и дуб, но не так уж глуп. Куда путешествовать? В Джорджию? Канзас? Форт-Сил, штат Оклахома? Ничего у тебя не выйдет.

Клер помогала нам на складе — сидела на телефоне и вела деловые записи, когда моей старшей сестре Иде нужно было побыть дома с матерью. А еще она ухаживала за матерью, когда Ида была занята на складе. Клер лучше, чем кому-либо из нас, удавалось развлечь матушку. Старуха с каждым днем становилась все более странной, и доктор сказал, это у нее от затвердения стенок артерий в голове, что естественно в ее возрасте, правда, теперь мы думаем, что у нее была болезнь Алцхеймера, что, как мы считаем теперь, тоже вполне естественно, так же как Деннис Тимер думает про рак.

У Клер с арифметикой до сих пор нелады, и сейчас меня это беспокоит. Вычитает и складывает она еще ничего, особенно если ей дать калькулятор, она даже немного умножает и делит, но с дробями, десятичными и процентами у нее полный провал, она ничего не понимает про надбавки, скидки и начисления. Но в те времена она вполне справлялась с бухгалтерией, а старик больше ничего от нее и не требовал после того, как выяснилось, что она начала подбрасывать куски меди и латуни в последнюю увязанную нами за день кипу бумаги, чтобы помочь нам поскорее закончить. Старик никак не мог в это поверить, от его стона сотрясались стены, а все крысы, мыши и тараканы, наверно, повыпрыгивали со страху на Макдональд-авеню.

— Я же пытаюсь помочь, — оправдывалась она. — Я думала, вам нужно, чтобы кипы были потяжелее.

Я громко рассмеялся.

— Но не от латуни же.

— Может быть, от меди? — спросил мой брат и тоже рассмеялся.

— Чочкеле,[52] в какой школе ты училась? — спросил ее старик, и его зубные протезы заскрежетали со звуком, не похожим на тот, что мы слышали, когда он был в веселом настроении. — Медь и латунь продаются по четырнадцать центов за фунт. А за газеты дают бобкес,[53] ерунду. Так что стоит больше? Чтобы это сообразить, не нужно учиться в Гарварде. Иди сюда, чочкеле, сядь здесь, детка, пиши цифирки и говори, кто нам должен платить, а кому должны мы. Не волнуйся, натанцеваться еще успеешь. Луи, подойди-ка сюда. Где это ты нашел такую цацку? — Он взял меня за руку своей мертвой хваткой и отвел в уголок, чтобы поговорить наедине, лицо у него было красным, веснушки стали еще заметнее. — Слушай меня хорошо, Луи. Если бы ты не был моим сыном, а она была бы моей дочерью, то я бы не пускал ее гулять с таким томмлером,[54] как ты. Ты не должен ее обижать, ни чуть-чуть.

Однако провести ее было совсем не так просто, как он думал, хотя я мог, наверно, делать с ней все, что хотел. От своего двоюродного брата, жившего где-то неподалеку, она слышала о кони-айлендских ребятах и их клубах, где тебя затанцовывали в заднюю комнату с дверью и кушетками, а там быстренько снимали что-нибудь из одежды, чтобы тебе было не убежать, не опозорившись перед всеми, и тебе приходилось отдавать им хоть немного из того, что они хотели. Когда во время первой встречи она сказала, что не пойдет со мной в эту комнату, я, не прекращая танца, просто поднял ее на руки и пронес по всему залу в нашу каморку для того, чтобы показать ей — эти рассказы не всегда точны, во всяком случае, не со мной и не сейчас. Но я ей не сказал, что около часа назад был там совсем с другой девушкой.

Да, в арифметике она была слаба, но вскоре я обнаружил, что всякие деловые вопросы мне лучше перекладывать на ее плечи, а не оставлять на братьев или партнеров, а я всегда доверял моим братьям и партнерам. Ни один из них, насколько я знаю, ни разу меня не обманул, и я думаю, ни у кого из них и в мыслях такого не было, потому что я всегда выбирал людей щедрых, которые любили посмеяться и выпить, как и я.

У Клер были стройные ноги и красивая грудь, они до сих пор такими и остались. Она раньше меня сообразила, что почти все итальянские строители, с которыми мы вели дела, всегда приезжали к нам на деловые встречи с яркими блондинками или с рыжеволосыми девицами, и она стала вносить свою лепту в наш бизнес, подкрашиваясь под блондинку, когда я начал брать ее на встречи поважнее. Она обвешивала себя всякими побрякушками и со всеми ними, с мужчинами и женщинами, могла говорить на их языке.

— Я всегда его надеваю, когда еду с ним куда-нибудь, — с легкой, усталой иронией говорила она об обручальном кольце, которое выставляла напоказ, и о платье или костюме с глубоким вырезом, которые надевала в таких случаях, и все мы смеялись. — Свидетельства о браке, чтобы доказать это, у меня с собой нет, — отвечала она, если кто-нибудь из них спрашивал, действительно ли мы женаты. Я обычно не вмешивался и забавлялся ее ответами, а иногда, если сделка была хорошей и ланч затягивался, мы заезжали в ближайший местный мотель и остаток вечера проводили там, но всегда в тот же день возвращались домой. — Он должен вернуться домой, — так она это объясняла. — Здесь на всю ночь он никак не может остаться. — В ресторанах, ночных клубах, на отдыхе она всегда умела здорово завязать разговор в дамской комнате и найти подружку для любого из наших спутников, если у него никого не было, а желание возникало. И она раньше меня просекла, какие мысли начали бродить у меня в голове при виде одной сногсшибательной высокой австралийки; жизнерадостная, энергичная, в бледной косметике, на высоких каблуках, с великолепной парочкой буферов эта блондинка была подружкой одного из итальянских строителей, она ни минуты не стояла спокойно, ей все хотелось танцевать, даже когда не было никакой музыки. Она все время отпускала двусмысленные остроты по поводу всяких непристойных игрушек, которые придумывала для фабрики игрушек, где работала.

— Она снимает квартиру вместе с подружкой, — сказал мне, не шевеля губами, этот итальянец. — Та работает сестрой в больнице и просто сногсшибательна. Они обе дают. Мы могли бы отправиться куда-нибудь вместе.

— Мне нужна эта конфетка, — сказал я так, чтобы она слышала.

— Я не против. Тогда я займусь медицинской сестрой, — сказал он, и я сразу же понял, что особого желания водить с ним дружбу у меня нет. Он не понимал, что мне интересно обаять ее, а не получить в качестве подарка.

Клер обо всем догадалась.

— Нет, Лю, только не это, — категорически заявила мне она, как только мы оказались в машине. — Нет, никогда, во всяком случае не на моих глазах.

Я ее понял, и этого больше никогда не было на ее глазах.

В госпитале в Форт-Дикс она поставила меня на место, когда я начал заводиться из-за этого германца Германа. Остыв и перестав кипятиться, я понял, что она права.

— Кто здесь за тобой ухаживает? — пожелала она узнать во время одного из своих приездов из города на уикэнд. — Что ты делаешь, когда тебе что-нибудь нужно? Кто к тебе приходит?

Я заверил ее, что мне доставит огромное удовольствие продемонстрировать это. А потом я заорал:

— Герман! — Я услышал испуганные шаги санитара еще до того, как успел закричать во второй раз, и мой германец Герман был тут как тут — щупленький, робкий, запыхавшийся, нервничающий, лет пятидесяти, совсем не похожий на супермена-арийца, ничего похожего на Übermensch,[55] вовсе нет.

— Mein Herr Rabinowitz, — с места в карьер начал он, как я его научил и как я того хотел. — Wie kann ich Ihnen dienen?[56]

— Achtung,[57] Герман, — как бы походя приказал я. А когда он щелкнул каблуками и принял стойку смирно, я отдал приказ, который он понимал: — Anfangen![58] — И он начал рассказывать мне о себе. А я повернулся к Клер. — Так как ты доехала, детка? А где остановилась? В том же отеле?

Он заливался соловьем, а она таращила глаза и никак не могла поверить в это, даже когда все поняла. Вид у нее был не очень довольный. Я чуть не рассмеялся — таким смешным было выражение ее лица. Герман назвал свое имя, звание, солдатский номер, а потом дату и место рождения, происхождение, место работы и все остальное, что я требовал всякий раз, когда ставил его по стойке смирно и приказывал доложить о себе. А я продолжал болтать с Клер, словно в упор его не видел и, уж конечно, совершенно не интересовался, что он там говорит.

— Так вот, я тебе скажу, о чем я думал. На сверхсрочную я оставаться не собираюсь, и не мечтай. Первое время, наверно, я буду помогать старику на складе.

Клер никак не могла понять, кого из нас ей слушать. Я сохранял невозмутимость. В палате наступила тишина. Герман закончил и стоял, помаргивая и потея.

— Ах, да, — сказал я, не поворачивая головы, словно только что вспомнил о нем. — Noch einmal.[59]

И он начал снова:

— Mein Name ist Hermann Vogeler. Ich bin ein Soldat der deutschen Armee. Ich bin Bäcker. Ich wurde am dritten September 1892 geboren und ich bin dreiundfünfzig Jahre alt.[60]

— Лю, прекрати… хватит, — не выдержала наконец Клер; она была и вправду сердита. — Прекрати! Прекрати сейчас же!

Мне не нравилось, что она так со мной говорит в присутствии Германа или кого бы то ни было. Желваки у меня на шее и на щеке задергались.

— Так что, думаю, я снова начну работать у старика, — сказал я сразу после нее. — Чтобы иметь какой-нибудь доход, пока я буду пытаться решить, чем мы с тобой хотим заняться.

— Лю, отпусти его, — потребовала она. — Я серьезно!

— Мой отец держал коров и продавал молоко, — разливался по-немецки Герман. — Я учился в школе. После школы я поступал в колледж, но не был принят. Я был не достаточно умен.

— Не волнуйся, — с невинным видом сказал я ей, в то время как Герман продолжал так же послушно, как и в первый раз. — Его этому специально учили. В армии его учили пекарить. А здесь я его учил этому. Когда он закончит, я заставлю его повторить все сначала еще несколько раз, чтобы никто из нас ничего не забыл. Мы какое-то время можем пожить со всем семейством, займем верхнюю квартиру в доме. Мы ведь младшие, вот и будем взбираться на самый верх. Мне что-то не хочется тратить время на колледж, если мы собираемся пожениться. Ты хочешь за меня замуж?

— Лю, я хочу, чтобы ты его отпустил! Вот что я хочу! Я тебя предупреждаю.

— А ты попробуй заставь меня.

— И заставлю. Ты меня лучше не заводи!

— Как?

— Я разденусь, — решила она, и я понял, что так она и сделает. — Прямо здесь. Сниму с себя все. С меня хватит! Я разденусь догола и заберусь на кровать, на тебя, сейчас же, если ты не позволишь ему прекратить. И усядусь прямо на тебя, и Бог с ними, с твоими швами, пусть расходятся. И пусть он видит все, что видел ты, я все ему покажу, клянусь тебе. Отошли его прочь.

Эта ловкачка знала, что я думаю по этому поводу. Когда в моду вошли бикини, мне и говорить ей было не нужно, чтобы она их не носила, а насчет дочерей я, наконец, сдался и перестал их разубеждать, я просто не ходил с ними на пляж.

Она начала расстегиваться. Она продолжала расстегиваться и расстегнула еще несколько пуговиц. И когда я увидел белую сорочку с низким вырезом и кружевами, а ниже выступы ее действительно больших сисек, которые не должен был не то что видеть, но даже и замечать ни один мужчина в мире, кроме меня, мне пришлось отступить. Я вполне мог представить себе, как она расстегивает молнию и перешагивает через юбку — а он все еще находится в палате, — потом она стягивает через голову сорочку, и я испугался этого, эта мысль была мне невыносима, и мне пришлось остановить Германа, и я его остановил, но так, чтобы он понял, что я сердит на него, а не на нее, словно это он во всем виноват, а не она или я, и поэтому мне приходится отсылать его прочь.

— Все, хватит, застегивайся, — я и на нее был зол. — Все, Герман. Genug. Fertig. Danke schön. Убирайся отсюда. Schnell! Mach schnell![61] К чертовой матери.

— Danke schön, Herr Rabinowitz. Danke Vielmals.[62] — Меня смутило то, что он дрожал мелкой дрожью и выходил, пятясь и кланяясь.

— Это было не смешно, Лю, мне было совсем не смешно, — сообщала она мне, застегиваясь.

— Я это делал вовсе не для смеха. — Я тоже чувствовал себя отвратительно.

— Тогда для чего же?

Я не знал, для чего.

К тому времени, когда он уезжал, я даже стал жалеть беднягу, оставил свои привычки и пожелал ему счастья, прежде чем его погрузили на пароход и отправили домой, что у них называлось репатриацией.

К тому времени я уже испытывал к нему сострадание. Он был слаб. Даже другие немцы сочли бы его слабым, а в его годы ему уже трудно было надеяться стать сильным. Он мне даже немного напоминал отца Сэмми, седоволосого, милого, тихого старичка, который летом, придя с работы, каждый день отправлялся поплавать в океане. Мать посылала Сэмми, его брата или сестру приглядеть за отцом и напомнить ему прийти домой к ужину. Нам с Сэмми повезло. У каждого из нас была старшая сестра, чтобы, когда придет время, заботиться о родителях. Отец Сэмми читал все еврейские газеты, и в его доме все любили слушать по радио классическую музыку. В библиотеке Кони-Айленда Сэмми непременно оставлял заявки на книги, переведенные на идиш, это были, главным образом, романы и, главным образом, русские. Он был человеком общительным. А мой отец — нет. Моя родня вообще почти не читала, а я все никак не мог найти для этого время. Сперва, когда Сэмми начал сочинять рассказы и юморески для журналов, он опробовал их на мне. Я никогда не знал, что ему сказать, и я рад, что он прекратил эти пробы.

У Сэмми была та старая фотография его отца в форме времен Первой мировой войны. На вас глядел забавный молодой человек, похожий на всех солдат того времени, в каске, которая казалась слишком большой для его маленькой головы, с противогазом и флягой на поясе. Старый Джекоб Зингер приехал в эту страну, чтобы избежать армии в Европе, а здесь все равно попал под ружье. У него были добрые, со смешинкой глаза, и они смотрели в ваши. Сэмми не всегда смотрит вам в глаза. Когда мы еще были мальчишками и начали играть во всякие игры с поцелуями, нам пришлось объяснять Сэмми, что он должен смотреть прямо в глаза девчонке, которую держит и обнимает, а не косить куда-то вбок. Сэмми в свои шестьдесят восемь уже старше своего отца, который умер, не дожив до этих лет. А я уже знаю, что не проживу столько, сколько мой.

Мы с Сэмми жили в разных кварталах, и наши родители никогда не встречались. Никто в нашей семье никогда не приглашал гостей на ланч или обед, разве что родственников, которые жили в других местах и приезжали на выходной, чтобы провести денек на пляже.

Старик был не особо дружелюбен со всеми, кто не был членом семьи, а мои друзья, вроде Сэмми и Уинклера, чувствовали себя не совсем в своей тарелке, приходя ко мне, если старик был дома. Я был его любимчиком, и он рассчитывал, когда состарится, передать дело мне, чтобы под моим началом бизнес приносил пропитание ему, всем братьям и сестрам и их детям, которым оно было необходимо, потому что они не могли найти ничего другого. Рабиновицы были дружным семейством. А я лучше всех подходил для ведения дел с внешним миром, я был переговорщиком, шмейхлером, продавцом, шмуцером, общительным парнем, который обходил один за другим старые дома, чтобы подмаслить какого-нибудь бедолагу дворника, подбрасывающего уголек в топку подвальной котельной и выносящего мусорные бачки, вежливо спросить его, не он ли здесь «главный» или «управляющий». Я хотел бы поговорить с «джентльменом», который здесь командует, и объяснить ему, как мы бы могли помочь друг другу. Я оставлял ему визитку, какие Уинклер за полцены заказывал для меня у знакомого печатника, и пытался познакомиться с ним поближе, чтобы заполучить старые трубы и всякие старые причиндалы, вроде раковин, унитазов и ванн, сломанных паровых котлов и бойлеров, иногда еще до того, как они будут сломаны. Мы знали людей, которые могли починить что угодно. Если же что-то нельзя было починить, то мы продавали это как утиль. Мы с Клер сдерживали улыбки, когда наш отец как истинный оптимист обещал нам, что утиль будет всегда, что всегда найдется кто-нибудь, готовый заплатить, чтобы утиль этот вывезли, и кто-нибудь, готовый заплатить, чтобы его приобрести. После моего возвращения, когда он заводил разговор о деньгах, то обязательно делал это в присутствии нас обоих. Теперь, когда я вышел из детского возраста, он поднял мне жалованье до шестидесяти долларов в неделю, почти удвоив его. А когда мы поженились — до шестидесяти пяти. И конечно же, он не возражал против того, чтобы мы жили наверху, пока не сможем себе позволить приобрести что-нибудь свое.

— Слушай, Моррис, слушай меня хорошо, — сказал я ему, когда он закончил. У меня в банке было почти четыре тысячи долларов — мои карточные выигрыши и армейское жалованье. — У меня есть для тебя предложение повыгоднее. А со временем, может, и ты предложишь что-нибудь повыгоднее мне. Я целый год буду работать на тебя бесплатно. Но через год я сам решу, какое у меня будет жалованье. И сам скажу, где, когда и как я хочу работать.

— Бесплатно?

Его это устроило. Отсюда пошел и наш переезд через какое-то время на бывшую фабрику мышеловок в Орандж-Вэлли, штат Нью-Йорк, а потом из этого возникла идея продавать вторичные строительные материалы, сантехнику, бойлеры и обогреватели туда, где почти ничего не было, но спешно что-нибудь требовалось.

Клер водила машину лучше, чем все мы — она родилась на севере штата и права получила в шестнадцать, — и когда я был очень занят, гоняла грузовик туда-сюда по Бруклину. Она была крепкая и сметливая и, когда было нужно, за словом в карман не лезла, а еще она, ничего не обещая и не навлекая на себя неприятностей, умела пользоваться своей красотой, общаясь с полицейскими и слесарями-ремонтниками на заправках, если с машиной что-то случалось. Я до сих пор не могу без смеха вспоминать наше первое рекламное объявление в газете, составленное с помощью Сэмми:

РЕЖЕМ ТРУБЫ ПО СХЕМЕ В РАЗМЕР.

— Что это значит? — спросил он.

— То, что написано, — сказал я ему.

Эта строчка принесла нам такое увеличение и расширение бизнеса, на какое никто, кроме меня, и не рассчитывал.

Отсюда пошел и лесной склад, а потом и компания, поставляющая сантехнику, на что отец ссудил мне под хорошие проценты десять тысяч долларов. Он говорил, что его беспокоит наступающая старость. У него уже тряслась голова от небольшого удара, который с ним случился, но об этом никто, кроме него самого, не упоминал.

— Луи, поговори-ка со мной, скажи мне честно, — спрашивал он у меня. — Ты замечаешь, что у меня голова немного трясется и рука?

— Не, па, не больше, чем у меня.

Я помню, что когда моя мать совсем лишилась разума, она все еще причесывалась, мыла голову осветляющим шампунем и выщипывала волосы с лица. Теперь я сам знаю это желание — выглядеть наилучшим образом. И вот уже тридцать лет я стараюсь не показываться на глаза людям, пока снова не приду в форму и не буду выглядеть здоровым человеком.

— Ты хороший мальчик, Луи, — сказал он с напускным отвращением. — Ты врешь, как всегда, но я тебя все равно люблю.

Мы сняли дом в новом месте и родили двух детей, потом купили дом и родили третьего, а потом я построил дом на продажу и еще один, строил по очереди, сначала с партнерами, и дома продавались и приносили прибыль. Прибыль всегда была движущим мотивом. Я вдруг обнаружил, что обедаю и выпиваю с людьми, которые ходят на охоту, а голосуют в основном за республиканцев и в дни национальных праздников вывешивают флаг, считая, что таким образом служат стране. Они прикалывали себе желтые ленточки каждый раз, когда Белый Дом объявлял кому-нибудь войну, и корчили из себя героев, которые воюют на этой войне. Почему желтые, поддразнивал я их, это что, национальный цвет трусости? Но у них был отряд добровольной пожарной охраны, всегда оказывавшийся там, где он был нужен, и скорая медицинская помощь, которой мне пришлось воспользоваться, когда у меня вдруг во второй раз начался приступ тошноты, силы полностью покинули меня, а Клер запаниковала и быстро отправила меня в больницу. В тот раз меня снова перевели в манхеттенскую больницу к Деннису Тимеру, который опять поставил меня на ноги и отправил домой, когда я пришел в норму. Когда мы переехали, я вступил в Американский легион, чтобы обзавестись друзьями и чтобы было куда ходить. Они научили меня охотиться, и мне это понравилось, и мне нравились люди, с которыми я охотился, и я испытывал прекрасное чувство, когда попадал в цель. Они подбадривали меня всякий раз, когда я приносил гуся, а однажды подстрелил и оленя. Им пришлось освежевать его для меня. Я даже смотреть на это не мог. «Нет, это занятие для христиан», — говорил я, и мы все смеялись. Когда я брал с собой сына, то всегда с нами был кто-нибудь еще, чтобы заниматься этим. Сыну не очень нравилась охота, а скоро и я перестал ездить.

Потом в соседнем городке построили гольф-клуб. Я обзавелся новыми друзьями, многие из них переехали сюда из Нью-Йорка, и у нас появились новые места, куда мы могли ходить поесть и выпить с другими супружескими парами.

Я узнал кое-что новое про банки и банкиров. Поначалу они — даже женщины-кассиры — давали нам понять, что им не очень-то нравится обслуживать клиентов с фамилиями вроде Рабиновиц. Должен признаться, что теперь это изменилось. Но не изменился я. По мере того как район разрастался, они привыкли ко мне и ко многим другим. Они уважали меня больше, когда я брал деньги, а не вкладывал. Когда я вкладывал в банк деньги, я был всего лишь еще одним трудягой, старающимся выжить в малом бизнесе. Когда же я вырос настолько, что стал брать кредиты, я стал мистером Рабиновицем, а потом Лю — для банковских служащих, мистера Клинтона и мистера Харди, клиентом со средствами и с недвижимостью, и я, как только сам туда вступил, приводил их в качестве гостей в свой гольф-клуб и представлял как моих банкиров — Эда Клинтона и Гарри Харди, это так льстило им, что они даже краснели. Я узнал кое-что и о банкротствах. Когда я в первый раз обнаружил, что меня облапошивают, я никак не мог поверить, что это делается по закону.

Я узнал про Статью 11 от одного строителя по имени Хансон и его адвоката, а они узнали кое-что про меня. Когда они в начале рабочего дня вышли из дома, я появился из своей машины и успел перехватить их еще на крыльце.

— Лю? — Хансон так удивился, что на его лице даже появилась улыбка, исчезнувшая, когда он увидел, что я-то вовсе не улыбаюсь. Это был высокий парень, с короткой стрижкой, какую нас заставляли носить в армии, а мне еще в армии это не нравилось. Того, кто был с ним, я не знал. — Как дела?

— Хансон, вы мне должны четыре тысячи двести долларов, — с места в карьер начал я. — За доски, дранку, сантехнику и трубы. Я посылал вам счета и говорил с вами по телефону, а теперь я вам говорю прямо в лицо — мне нужны эти деньга сегодня, сейчас. Немедленно. Я приехал их забрать.

— Лю, это мой новый адвокат. А это Рабиновиц.

— Ах, да, — сказал новый адвокат с улыбкой, какую всегда видишь у адвокатов; от этой улыбки у них становится такой лицемерный вид, что хочется удавить их на месте. — Мой клиент подпадает под Статью 11, мистер Рабиновиц. Я думаю, вы это знаете.

— Сообщите вашему клиенту, сэр… Как вас зовут? Кажется, он вас не назвал.

— Брюстер. Леонард Брюстер.

— Так вот, скажите вашему клиенту, Брюстер, что Статья 11 — это для него, для его адвокатов, для суда и, может быть, для других людей, которым он должен. Но не для Рабиновица. Она не для меня. Хансон, мы с вами заключили сделку, вы и я. Вы взяли мои материалы и воспользовались ими, вы не жаловались ни на сроки поставки, ни на качество. Я привык работать так. А теперь слушайте меня внимательно. Мне нужны мои деньги.

— Вы не можете их получить, мистер Рабиновиц, — сказал Брюстер, — разве что через суд. Позвольте, я вам объясню.

— Хансон, я их могу получить.

— Лю… — начал Хансон.

— Объясните вашему адвокату, что я их могу получить. На суды у меня нет времени. Если потребуется, то я получу их, выдавливая их из вас по капле, как кровь, если вы будете упрямиться. Вы сохраняете за собой дом? Но не с помощью моих четырех тысяч двухсот долларов. Вы хорошо слушаете?

— Ленни, я хочу поговорить с вами в доме.

Когда они появились, Брюстер говорил, опустив глаза.

— Вам придется взять наличными, — сказал он вполголоса. — Мы не можем пропустить их через бухгалтерию.

— Думаю, на это я пойти могу.

Теперь я верил банкам чуть больше, хотя не так уж и сильно, а наличные хранил в депозитном банковском сейфе, потому что не хотел зависеть от честности своего бухгалтера. Клер чуть в обморок не упала, когда узнала, где я был.

— Ты ведь не был уверен, что они заплатят.

— Если бы я не был уверен, я бы туда не поехал. Я не трачу время попусту. Не спрашивай, откуда у меня эта уверенность. Люди делают то, что мне нужно. Разве ты еще не заметила? Нет? Кто там у нас еще — этот гониф[63] Мелман? Если уж сегодня день платежей.

— Та же история.

— Позвони ему. Я с ним тоже поговорю.

— Сколько у него просить?

— Сколько будет шестью семь?

— Не путай ты меня. Скидка у него еще есть?

— Ты что, не знаешь, как ее рассчитать?

— Он проценты платит или нет? Я тебя только об этом и спрашиваю. Не надо меня отправлять назад в школу.

Клер тоже не очень-то жаловала всяких паразитов и мошенников, независимо от их вероисповедания, так же как и я в те дни, когда мы трудились в поте лица и она помогала мне на телефоне, когда лесной склад был еще мал и ей не нужно было собирать в школу детей, а потом нестись домой к их возвращению. Позднее, когда у нее появилось больше свободного времени и денег стало побольше, она купила маленькую художественную галерею, на прибыль от которой мы не рассчитывали, да она нам ничего и не приносила, а потом я даже купил ей долю в какой-то художественной школе в Лукке, в Италии, чтобы у нее было что-нибудь еще, чем занять голову, когда здесь уже накопилось много всего такого, от чего нужно было отвлечься. Когда Мелман перезвонил, я отобрал у нее трубку. Она была слишком вежлива, словно это мы должны были в чем-то извиняться.

— Мелман, вы лжец, — сразу же начал я, даже не зная, что он говорил. — Слушаете меня хорошо. Если вы меня вынудите, то вам придется повеситься, потому что вам больше не к кому будет обратиться и вы уже не сможете выдумать новую ложь, а я сделаю так, чтобы вам было стыдно. Мелман, я знаю, вы человек религиозный, поэтому я объясню вам ситуацию на языке религии. Если днем в четверг у меня не будет денег, то в эту шаббос[64] вы приползете в шуль[65] на коленях, и все в храме будут знать, что Рабиновиц переломал вам ноги, потому что вы лжец и плут.

Я не знаю, врал Мелман или нет, но деньги были мои и я получил их.

Конечно, потом я стал относиться к Статье 11 гораздо терпимее, когда я и сам наконец обанкротился, но среди моих кредиторов не было ни одного частного лица. Это все были корпорации. Люди радовались за меня и похлопывали меня по спине.

К тому времени я стал старше и у меня уже была эта болезнь, потихоньку убивавшая во мне все желания. У меня оставалось все меньше энергии, и я уже не видел большого смысла в том, чтобы заводить новые знакомства с людьми, которые были моложе, ненасытнее и готовы были работать на износ, так же как и мы раньше. Я был бы не прочь сохранить склад и водопроводный бизнес, чтобы передать их детям, если бы они захотели продолжать дело или продать его. Но мы оба чувствовали, что цена слишком высока и что рисковать не стоит.

К тому времени все тайное уже стало явным. В нашей семье моя болезнь уже ни для кого не была секретом. Дети все знали, но не знали, что им с этим делать, а они уже — все трое — были достаточно взрослыми. Какое-то время они, вероятно, считали, что мне ничего не известно. Даже Клер не сразу осмелилась заглянуть мне в глаза и сказать то, что я уже знал и не хотел, чтобы узнала она — что я болен этой болезнью, которая называется болезнь Ходжкина, и что это очень серьезно. Я не знал, как она к этому отнесется. Я не знал, как я отнесусь к тому, что на ее глазах буду болеть и терять силы.

Я продержался дольше, чем кто-либо предполагал. Я веду счет. С тех пор я разделяю свою жизнь на отрезки по семь лет.

— Послушай-ка меня, — сказал я ей во время первой недели своего пребывания в больнице. — Я не хочу, чтобы кто-нибудь знал.

— Ты думаешь, я хочу?

— Мы что-нибудь придумаем.

К тому времени, когда мы перестали заниматься бизнесом и замкнулись в пределах нашего участка и нашего дома, о моей болезни уже все знали, и мы, наконец, могли прекратить притворяться и говорить всем, будто у меня грудная жаба, которая нередко укладывала меня в постель и вызывала рвоту, или возвратный мононуклеос с осложнениями, или небольшой воспалительный процесс, и я решился и стал всем говорить о туберкулезе лимфатических желез, лечение которого и оставило эти небольшие шрамы и голубые ожоги на шее, губах и груди. Мои мускулы быстро восстанавливались, и мой аппетит тоже. Между ухудшениями я на всякий случай поддерживал избыточный вес и все еще казался человеком крупного сложения.

— Ладно, Эмиль, хватит этих сказочек для детей, — сказал я своему доктору в больнице, после того как мне сделали анализы и когда я увидел фальшивую улыбку на его лице. Он часто глотал слюну и откашливался. Если бы я пожал ему руку, она наверняка оказалась бы потной. — Слушайте меня хорошо, Эмиль. Дело было не в зеленых яблоках, как я вам говорил, потому что я не ем зеленых яблок и даже не знаю теперь, какой у них вкус. Шея у меня распухла и болит. Если это не аллергия, а вы считаете, что это и не пищевое отравление, то это что-то другое, ведь так?

— Это болезнь Ходжкина, — сказал Эмиль, и больше я за следующие двадцать восемь лет ни от кого не слышал этого названия. — Так ее называют, — добавил Эмиль.

— Рак? — И мне тоже было трудно выговорить это слово. — Именно этого мы все и боялись.

— Это одна из форм.

— Я боялся, что это лейкемия.

— Нет, это не лейкемия.

— Я не знаю симптомов, но я боялся, что это лейкемия. Эмиль, я не хочу это слышать, но, по-видимому, придется. Сколько времени у меня осталось? Только не надо меня обманывать, Эмиль, пока еще не надо.

Эмиль вздохнул с облегчением.

— Может быть, много. Не хочу строить догадки. Многое зависит от индивидуальной биологии.

— Я не знаю, что это значит, — сказал я ему.

— Это ваши клетки, Лю. Мы не всегда можем сказать, как они себя поведут. Многое зависит от вас. Сколько вы сможете вынести? Насколько сильно будет сопротивление вашего организма.

Я безотчетно держал его за руку, а потом по-приятельски сдавил ее, и тогда он слегка побледнел. Отпустив его, я слегка рассмеялся. Я все еще был очень силен.

— Такого сопротивления вы еще не видели, Эмиль.

— Тогда, Лю, вы можете прожить еще долго, очень долго. И большую часть времени будете себя хорошо чувствовать.

— Пожалуй, именно это я и собираюсь делать, — сообщил я ему, словно принимая деловое решение. — Только не говорите Клер. Я не хочу, чтобы она знала, что у меня.

— Она знает, Лю. Вы оба взрослые люди. Она не хотела, чтобы знали вы.

— Тогда не говорите ей, что сказали мне. Я хочу посмотреть, как она будет лгать.

— Лю, когда вы повзрослеете? Это все не шутки.

— Разве я этого не знаю?

Эмиль снял очки.

— Лю, в Нью-Йорке есть один врач, я хочу, чтобы вы ему показались. Его зовут Тимер, Деннис Тимер. Вы поедете к нему в больницу. Он знает об этой болезни больше, чем кто-либо другой.

— Я не хочу ехать в карете скорой помощи.

Мы поехали в лимузине, в огромной машине жемчужно-серого цвета с тонированными стеклами, сквозь которые мы видели всех, а нас не видел никто; я растянулся на заднем сиденье, а места там было столько, что вполне вошел бы гроб, а может, и два.

— Мы его иногда так и используем, — сообщил водитель, который рассказал нам, что сам он из Венеции, а брат у него гондольер. — Сиденья откидываются, а задняя дверца открывается.

Клер дала ему хорошие чаевые. Мы всегда даем хорошие чаевые, но в тот раз сделали это на счастье.

У Тимера был офис на Пятой авеню, напротив музея Метрополитен, и приемная, полная притихших пациентов. В квартале от его больницы находился Дом похоронных услуг Фрэнка Кэмпбелла — они это называли «домом», — и я в шутку сказал себе, что здесь все удобно расположено в одном месте. Теперь, когда я слышу о всяких светских сборищах в музеях и других подобных местах, у меня возникает чувство, будто меня опрокинули вверх ногами в перевернутом вверх тормашками мире. В городе появились большие новые здания, которых я даже не узнаю. Там, где были Рокфеллер и Дж. П. Морган, появились новые мультимиллионеры, а я и не знаю, откуда они взялись и чем занимаются.

После первого визита к доктору Тимеру я больше не позволял Клер ходить туда со мной. Она шла в музей на противоположной стороне улицы, а я, закончив свои дела, находил ее там, и мы смотрели картины, если у нее еще было желание, а потом завтракали где-нибудь и уезжали домой. В этой приемной никто никогда не смеется, и я тоже никогда не чувствую желания устроить там какой-нибудь розыгрыш. Тимер так до сих пор и остался худеньким мрачноватым человечком, а когда он пытается меня подбодрить, мне всегда от этого становится не по себе.

— Может быть, вам будет интересно узнать, мистер Рабиновиц, — начал он, когда мы познакомились, — что мы больше не считаем это неизлечимым.

Я сразу же почувствовал себя лучше.

— Я придушу Эмиля. Он мне об этом не сказал.

— Он не все знает.

— Значит, есть какое-то лекарство, да?

Тимер покачал головой, и у меня перехватило горло.

— Нет, я бы так не сказал. Мы не считаем, что это лекарство.

Теперь я был готов пристукнуть его.

— Я весь внимание, мистер Тимер. Болезнь теперь излечима, но лекарства против нее у вас нет?

— Это вопрос терминологии, — продолжат он. — У нас есть методы лечения. — Он изо всех сил, может быть, слишком уж сильно, старался быть любезным. — И эти методы обычно дают результат. Они вам помогут, но мы не знаем, в какой степени. Или на какой период времени. Мы не можем вылечить вас совсем. Мы можем подавить болезнь. Это не то же самое, что лекарство. Мы никогда не бываем уверены, что избавились от него навсегда, потому что генезис заболевания, его корни, они всегда в вас.

— И как долго вы сможете ее подавлять?

— Очень долго, если лечение будет эффективным. Здесь есть ряд трудностей, но мы справимся с ними. В периоды ремиссии вы будете чувствовать себя абсолютно здоровым. А когда симптомы вернутся, вы снова пройдете курс лечения.

— Вы уверены, что они вернутся?

— Чаще всего с большой степенью вероятности они возвращаются.

Это было не из-за асбеста, с которым я работал. В этом Тимер был почти уверен, если только можно быть уверенным хоть в чем-нибудь, когда речь идет о чьих-то генах, которые всегда себялюбивы и к тому же не ведают, что творят.

— Они не будут делать то, что нужно мне? — я чуть не рассмеялся нервным смехом. — Это мои гены, и им на меня наплевать?

— Они о вас не знают, мистер Рабиновиц, — он едва заметно улыбнулся. — Это могло развиться по целому ряду причин. Табак, радиация.

— От чего?

— От радия, электричества, урана, может быть, даже трития.

— Что такое тритий?

— Радиоактивный газ, выделяющийся из тяжелой воды. Может быть, какое-то его количество есть в ваших ручных или стенных часах.

— Радиация вызывает ее и радиация ее лечит… извините, подавляет? — пошутил я.

— И химия тоже, — сказал он. — Или — я не люблю об этом говорить, потому что некоторые не хотят этого слышать, — причина может быть в вашей естественной биологической судьбе, ничего более зловещего.

— Естественной? Вы называете это естественным?

— В естественном мире природы, мистер Рабиновиц, все болезни естественны. — В тот момент мне его слова показались убедительными, но слышать это было неприятно. — Ну, страху я на вас нагнал. А теперь позвольте мне вам помочь. Вы ляжете в больницу. У вас есть транспорт? Ваша жена собиралась остаться здесь?

В тот первый раз она остановилась в отеле, а в следующий раз, семь лет спустя, когда мы оба уже думали, что она теряет меня, она остановилась у Сэмми и Гленды, потому что ей необходимо было с кем-нибудь говорить. В последний раз Гленды уже не было, и поэтому Клер снова остановилась в отеле с моей старшей дочерью, но ели они вместе с Сэмми, и он приходил ко мне каждый день. Тимер и Гленду лечил.

Через три дня мне стало лучше, а через пять я был уже дома. Но в тот день, когда я понял, что выживу, мне было очень плохо, потому что именно тогда я и понял, что умру.

Я и раньше знал, что умру. Но тогда я понял, что умру. В ту ночь, когда я осознал это, я проснулся утром с мокрыми глазами, и одна из ночных медицинских сестер заметила это, но ничего не сказала, и я тоже никому об этом не сказал, кроме Клер. После моего завтрака мы уезжали домой.

— Этой ночью я пролил слезу, — признался я ей.

— А ты думаешь, я — нет?

* * *

Это было больше двадцати восьми лет назад, и большую часть первых семи из них я чувствовал себя не хуже, чем прежде. Я и сам не мог поверить в то, что так отлично себя чувствую, и в конце концов поверил, что это будет продолжаться вечно. Когда я чувствовал себя неважно, я раз в неделю ездил на полдня в город к Тимеру. А когда я чувствовал себя хорошо, я примерно раз в неделю играл в гольф или карты с Эмилем и таким образом поддерживал с ним связь. Когда у Клер соскочил колпачок и она забеременела, мы, не сговариваясь, решили не делать аборта, и у нас родился наш маленький Майкл, и тогда я чувствовал себя великолепно. Мы таким образом демонстрировали уверенность в себе. Мы назвали его в честь моего отца. Мы называли его Майки и до сих пор так зовем, когда валяем дурака. Я чувствовал в себе столько энергии, что готов был сделать еще сотню. Его еврейское имя — Мойше, и так по-еврейски звали моего отца. К тому времени старика уже тоже не было в живых, и мы могли взять его имя, не опасаясь, что кому-нибудь покажется, будто мы хотим навлечь на него проклятие. Мы, евреи с востока, не называем детей в честь живых родителей. Но теперь я беспокоюсь за Майкла, малютку Майки, потому что не знаю, что, кроме денег, оставлю ему в смысле генов и его «естественной биологической судьбы», и другие дети меня тоже беспокоят, и даже внуки. Ох, уж эти сраные гены! Они мои, но не слушаются меня? Никак не могу в это поверить.

Мне не очень-то нравится Тимер, но я больше не боюсь ни его, ни его болезней, и когда Сэмми понадобился для Гленды врач, вроде Тимера, я порекомендовал им обратиться к нему, хотя у них уже и был врач, и то короткое время, пока это продолжалось, они держались за Тимера. Теперь я больше боюсь тех зеленых яблок, все время, тех зеленых яблок, которые, согласно сумасшедшей теории моей матушки, вызывают у людей всякие болезни. Потому что больше всего другого я теперь боюсь рвоты. Меня уже тошнит от этой тошноты.

— Неплохо сказано, Лю, — похвалил меня Сэмми, когда приезжал сюда к нам в последний раз.

И тогда я понял, в чем здесь шутка.

Сэмми зачесывает волосы назад и на боковой пробор, и они у него тоже серебрятся и редеют, как, помнится, было и у его отца. Сэмми особо нечего делать после смерти жены, к тому же его еще вытолкали на пенсию из журнала «Тайм», и поэтому он часто приезжает сюда. Я не хочу, чтобы он приезжал ко мне в больницу, но он все равно приезжает, иногда с Клер, и мы врем напропалую, пока он не поймет, что я наелся по уши. Мы говорим про старые, добрые времена на Кони-Айленде, теперь они и правда кажутся добрыми, говорим о Луна-парке, и «Стиплчезе», и о большом старом кинотеатре «РКО», принадлежавшем Тилью, и о том, как это все ушло, исчезло, ин дрерд,[66] как говорили мои родители, в землю, вниз. Он приезжает на автобусе и, если не остается на ночь, возвращается вечером на автовокзал, в этот ирреальный город, как он его называет, а потом в свою современную квартиру, которую купил в многоэтажном здании, где есть все, включая сногсшибательных красоток-фотомоделей и потаскушек; он переехал туда, когда обнаружил, что остался один в пустом доме, который ему больше был не нужен. Сэмми до сих пор не знает, куда ему себя девать, а мы не знаем, как ему помочь. Кажется, он еще не надумал найти себе кого-нибудь, хотя и поговаривает о том, что не против. Моя старшая дочь знакомила его с некоторыми своими знакомыми незамужними дамами и старшая дочь Гленды тоже, но это так ничем и не кончилось. Они всегда находят друг друга только «милыми», но не больше. А свободные подружки Клер слишком стары. Мы так решили, даже не обсуждая этого. Он все еще не прочь трахнуться и старается намекнуть, что у него это иногда получается, когда я проезжаюсь на этот счет. Теперь мы с Сэмми посмеиваемся, когда он рассказывает, что в юности, бывало, спускал себе в штаны — мне этого ни разу не приходилось делать — и как в первые разы, набравшись, наконец, храбрости, находил девчонок, чтобы ему отдрочили; он нравился девчонкам, но не знал, что с ними делать. Вспоминаем мы и о той ночи, когда его обокрали на автовокзале и он остался без бумажника и без денег даже на такси, чтобы добраться домой, и его арестовали и заперли там в полицейском участке. И позвонил он тогда именно мне. Я отчитал полицейского, поручившись сначала за Сэмми, и потребовал, чтобы позвали сержанта, я отчитал сержанта и потребовал старшего начальника, и я отчитал капитана Макмагона и сказал, что если он не образумится и не даст Сэмми денег, чтобы доехать на такси домой, я напущу на него Американский легион, Национальную гвардию, Пентагон и сам не пожалею сил, не будь я Люис Рабиновиц, бывший сержант из прославленной Первой дивизии. Сэмми до сих пор восхищается тем, как здорово я действую в таких ситуациях.

— Этот капитан Макмагон, — клялся Сэмми, — лежал на кровати в задней камере этого полицейского участка, камера была превращена в спальню, а вид у капитана был больной. А соседняя камера была обставлена, как небольшой класс, детский садик, там были парты и игрушки, но среди всего этого полицейские курили и играли в карты. Над ними в этой камере были развешаны на ниточках изображения всяких зверьков и машинок, одно из них представляло собой черно-белую корову, перепрыгивающую через луну, и игрушки эти были люминесцентные, они словно бы отражали свет и могли светиться в темноте, — объяснил Сэмми, — как старые радиевые часы, что мы носили раньше, до того как обнаружили, что они опасны. Там был и еще один человек, которого звали Макбрайд, он смахивал пыль с вещей и переставлял их и именно он дал мне денег, чтобы я мог добраться до дому. Когда я отправил ему чек, возвращая долг, он даже прислал мне благодарственную записку. Как тебе такое нравится?

Когда их парень, Майкл, одурел от наркотиков и укатил куда-то на север штата — примерно через год после этого он-таки повесился, — я проделал по телефону такой же фокус, хотя если бы было нужно, я бы поехал прямо в Олбани, но ехать туда не пришлось. Я позвонил в приемную губернатора, главе Национальной гвардии и в главное управление полиции штата. Конечно, вопрос был сугубо личный, но ведь звонил бывший сержант Рабиновиц из прославленной Первой дивизии в Европе, Большой красной единицы, как мы ее называли, и речь шла о жизни и смерти. Они нашли его в больнице в Бингхемтоне и в принадлежащей штату машине бесплатно перевезли в городскую больницу. Сэмми не переставал восхищаться тем, как здорово я проделываю такие штуки.

— Я, бывало, шутил и посмешнее, — сказал я ему в тот раз, когда он оценил мою шутку насчет того, что меня уже тошнит от этой тошноты. — А вот тут я и не острил совсем.

— А говорить нужно, тошноты, — сказал он мне.

— Что? — я понятия не имел, о чем это он толкует.

— Говорить нужно не тошноты, а тошноты, — объяснил он.

Мне больше нравилось так, как говорил я.

Сэмми, брось ты эту тягомотину, — сказал я ему, — пусть у тебя будет тошнота, а у меня будет тошнота, если мне так хочется. Ты только подумай, Сэмми. Ведь совсем не так давно я скрутил в городе того парня с украденным бумажником. Я его схватил, приподнял, перевернул в воздухе и грохнул о капот моей машины с такой силой, что он сразу же понял, что такое Лю Рабиновиц. «Шевельнешься, и я тебе шею сверну», — пригрозил я ему и держал, пока не подбежали полицейские. Кто в это поверит, глядя на меня сейчас? Сейчас я чувствую себя так, будто мне и фунта масла не поднять.

Мой вес возвращается не очень быстро, и Тимер с Эмилем хотят опробовать что-то новенькое. Аппетит мой тоже не вошел в норму. Большую часть времени у меня его вообще нет, и я уже начинаю подумывать, что со мной происходит что-то новое, о чем я еще не знаю. Сэмми, может быть, уже знает больше, чем все мы, потому что он, кажется, тревожится за меня, но он ничего не говорит. Единственное, что он говорит, сопровождая свои слова кривой улыбкой, это:

— Ты так ослаб, Лю, что у меня даже возникает желание побороться с тобой.

— У меня еще хватит сил положить тебя на лопатки, — парирую я и смеюсь. — А если ты вдруг снова захочешь побоксировать со мной, то я тебя и тут отлуплю.

Он тоже смеется, и мы доедаем остатки сэндвичей с тунцом. Но я знаю, что здорово похудел. Мой волчий аппетит так и не вернулся ко мне, как это было в прошлые разы, и теперь я, кажется, начинаю понимать — раньше со мной этого не случалось, — на этот раз я, кажется, начинаю понимать, что на этот раз я, наверно, помру.

Я не говорю об этом Клер.

Я ничего не говорю Сэмми.

Мне уже далеко за шестьдесят, а за окном девяностые годы, и на этот раз я начинаю чувствовать то, что чувствовали, старея, мой отец и его брат: что на этот раз придется закругляться.

12

НУДЛС КУК

Восхождение человека с кодовым именем «Гаденыш» в тронный зал Белого Дома происходило не без церемониальных ляпсусов и вызывавших злорадные смешки сюрпризов, что и мог бы документально и с подробностями подтвердить Г. Нудлс Кук, если бы не его извечная склонность к осторожности, корысти, расчетливости, лжи и жадности — всем тем качествам, которые неизбежно обрекали его на занятие высокой должности в качестве десятого из девяти старших наставников человека, ставшего новейшим президентом страны. Йоссарян проинформировал ФБР о том, что его старый друг и коллега по бизнесу Г. Нудлс Кук — злющая змеища и что администрации не найти более подходящего человека для назначения на ту должность, на которую она его собирается назначить. Нудлсу Куку можно было верить, потому что он всегда врал.

Он получил эту работу.

Еще на семинарах в аспирантуре, где они и познакомились, Нудлс разоблачил себя как человека, склонного демонстрировать свои таланты лишь в присутствии назначенного ему ментора, чтобы тот мог отметить, как он не по годам развит и оригинален. Нудлс, который, пока Йоссарян был на войне, неплохо успевал в далеко не элитарной школе, работал над докторской диссертацией, но вскоре обнаружил, что годится она лишь для того, чтобы он мог стать преподавателем.

К этому времени Йоссарян, который ушел из аспирантуры всего лишь со званием магистра, уже занимал положение, позволившее ему выступить в роли работодателя и принять Нудлса в свою группу в рекламно-информационном агентстве, когда Нудлс благоразумно решил испытать себя на этом поприще. У его семьи были хорошие связи, и рекламно-информационное агентство представлялось ему хорошей стартовой площадкой для чего-нибудь побольше и получше.

Коллеги вскоре пронюхали, что Нудлс никогда ничего не предлагает, если рядом нет Йоссаряна, который мог бы услышать его идею, а еще чаще Нудлс откладывает всякие предложения, дожидаясь даже не Йоссаряна, а того момента, когда они вдвоем окажутся в присутствии клиента или кого-нибудь из руководителей компании. Очень часто, когда они вместе работали над своими сценариями и телевизионными роликами, Нудлс произносил решающую фразу так, что возникало подозрение, будто ключ к решению проблемы был у него в кармане еще днем раньше. Говорить ему, чтобы он изменился, говорил себе Йоссарян, все равно что говорить горбуну, чтобы он распрямился. Нудлс он и есть Нудлс, что с него взять. Он был по-своему предан Йоссаряну, который его не любил, но и не имел против него ничего, и они продолжали оставаться друзьями.

Йоссарян покинул аспирантуру, сделав прозаическое открытие: оказалось, чтобы пойти выше, ему не нужно было высшее образование; Йоссарян поработал немного преподавателем, а потом перешел в рекламный бизнес. Дела у него шли неплохо, он радовался ежегодным прибавкам к жалованью и малым продвижениям по службе, люди в агентстве ему нравились больше, чем университетские, а в конце третьего года он получил еще одну малую прибавку и решил отправиться на поиски более высокооплачиваемой работы другого рода. Он быстро нашел новую более высокооплачиваемую работу в другом агентстве, которое проводило точно такую же финансовую политику, что и предыдущее. Он оставался там до тех пор, пока не получил свою годовую прибавку, после чего отправился на поиски новой работы и новой быстрой прибавки к жалованью.

Каждый раз, оставляя одну работу и начиная поиски другой, он испытывал обескураживающую решимость не растрачивать остаток своих дней, употребляя свой ум, изобретательность и привлекательность для проталкивания на рынок изделий, которыми сам он не пользовался, и изданий, которые сам он ни за что не стал бы читать. С другой стороны, он никак не мог представить себе изделия или дела, которым хотел бы себя посвятить и которые приносили бы ему доход, достаточный для приобретения того, к чему он, его жена и дети уже успели привыкнуть. Эта дилемма была не такой уж мучительной.

И оправдываться он не собирался.

Он работал, потому что альтернативы не существовало.

Конечно, на Уолл-стрите имелась экзотическая приманка в виде невообразимого количества рафинированного изделия, лишенного каких-либо предосудительных свойств. Изделие это называлось деньгами, и горы его могли быть произведены из ничего почти таким же фантастическим и естественным образом, каким растущее дерево производит тонны древесины из воздуха, солнечного света и дождевой воды. Может быть, деньги и были говном, как это мог бы объяснить на вечеринке или семейном сборище какой-нибудь заблуждающийся университетский студент, прослышавший о Фрейде, но на это говно можно было много чего купить: друзей, занимающих высокое положение и владеющих средствами, фирменный герб торговца мехами и ювелирными изделиями или светского модельера, баронские имения в Коннектикуте, Вирджинии, Мексике, Ист-Хэмптоне и Колорадо и щегольские титулы, в которых имя усечено до простого инициала, а второе имя произносится с изящным нажимом, как в случае с Г. Нудлсом Куком и С. Портером Лавджоем, с этим самым седым из седеющих знаменитостей в вашингтонской Коза Лоро.

Снисходительный Нудлс Кук не уставал повторять, что его мать происходила из знаменитой семьи Гудмана Нудлса, а его отец был побочным отпрыском британских Куков, основавших Бюро путешествий Кука, а сам он был кем-то вроде наследника и Нудлсов, и Куков, обладавшим некоторыми средствами и собственностью, которые достались ему вполне законным образом. В колледже Нудлс Кук был Гуди, в бизнесе — Гудманом, а в колонках газетных сплетен, освещающих определенного рода общественные события, о которых сообщается регулярно, он был известен как Нудлс. А сегодня в издании «Кто есть кто» и в канцелярии Белого Дома он значился как Г. Нудлс Кук.

Нудлс, начавший работать в правительстве в качестве десятого из девяти старших наставников новичка вице-президента, неизменно откликался на просьбу в тех редких случаях, когда у Йоссаряна возникала необходимость обратиться к нему по телефону, и Йоссарян знал, что этот канал все еще сохраняется для него, несмотря на теперешнее положение Нудлса, ставшего одним из наиболее доверенных лиц нового человека, недавно обосновавшегося в Белом Доме.

— Как у тебя дела с разводом? — обязательно спрашивал один из них во время очередного разговора.

— Отлично. А у тебя?

— Прекрасно. Хотя мой и доставляет мне хлопоты.

— И мой тоже.

— А как у тебя складываются отношения с тем парнем, на которого ты работаешь? — непременно спрашивал Йоссарян.

— Все лучше и лучше… Я знаю, тебя это удивляет.

— Нет, меня это не удивляет.

— Я не знаю, как этим воспользоваться. Тебе нужно приехать к нам в Вашингтон, если я изыщу способ впихнуть тебя в команду. Наконец-то здесь появилась реальная возможность сделать какое-нибудь доброе дело.

— Для кого?

Ответом всегда было скромное хихиканье. Эти двое умели понимать друг друга без слов.

В период службы в агентстве ни одного из них не беспокоили этические вопросы в связи с работой, что заказывали им корпорации, никогда не заботившиеся об общественных интересах, идущие на выборы политики, за которых они никогда не стали бы голосовать, и большие табачные фабрики, принадлежавшие главным образом нью-йоркцам, которым не нужно было выращиванием табака, зарабатывать на пропитание. Йоссарян и Нудлс зарабатывали деньги, общались с состоятельными людьми и радовались преуспеванию. Составление речей для людей, которых они нередко презирали, казалось им разновидностью творчества.

Но время шло, и эта работа — как и любая другая для умного, без предрассудков человека — стала для них утомительной. Когда никто уже не сомневался в том, что табак является канцерогеном, их дети начали гневно на них посматривать, и неприглядность их деятельности стала очевидной. Они, не сговариваясь, начали подумывать о каком-нибудь ином поле деятельности. Прекрасно понимая, что рекламный бизнес, связи с общественностью и политическая работа, которыми они занимались, вещи пошлые, незначительные и лживые, оба они никогда не делали вида, будто думают иначе. Нудлс первым снял с себя маску.

— Если я пошл, незначителен и лжив, — заявил Нудлс, — то почему бы мне не поработать в правительстве?

С рекомендательными письмами, одно из которых было от Йоссаряна, он поехал в Вашингтон, округ Колумбия, чтобы там, используя родственные связи, удовлетворить свое честолюбивое стремление и просочиться в тамошнюю Коза Лоро.

Йоссарян тем временем сделал вторую попытку заколотить легкие и большие деньги, устроившись к одному уоллстритовскому дельцу, который проворачивал верные дела во времена, когда верные дела еще были. Он продолжал писать рассказы и небольшие статьи сатирически-язвительного характера вполне подходящие для престижного журнала «Нью Йоркер»; каждый раз, когда его творения отвергались, и каждый раз, когда ему отказывали там в редакторской должности, его уважение к журналу возрастало. Два его сценария имели полный успех, один — половинчатый, он набросал план очень острой пьесы, которую так никогда и не смог закончить, и большого комического романа, который так и не смог начать.

Он неплохо подрабатывал, консультируя клиентов, плативших ему либо оговоренную сумму, либо проценты, либо комиссионные; кое-что он заработал, и скромно участвуя в нескольких прибыльных слияниях недвижимости, понять которые ему было не по силам. Когда политический курс страны снова стал опасным, Йоссарян вдруг обнаружил, что, измученный отцовскими тревогами, направляет свои стопы к старому знакомому времен войны, Милоу Миндербиндеру. Милоу встретил его с воодушевлением.

— Я ведь даже никогда не был уверен, что ты всегда относился ко мне с симпатией, — чуть ли не с благодарностью поведал он.

— Мы всегда были друзьями, — уклончиво отвечал Йоссарян, — а для чего же еще существуют друзья?

Милоу со свойственной ему природной проницательностью, которая, казалось, никогда его не подводила, мгновенно насторожился.

— Йоссарян, если ты пришел, чтобы я помог твоим сыновьям освободиться от отправки во Вьетнам на войну…

— Это единственная причина, по которой я пришел.

— Я ничем не могу тебе помочь. — Йоссарян понял, что Милоу таким образом дает ему понять, что уже исчерпал свою квоту незаконно-законных освобождений от призыва. — Мы все должны нести свою ношу. Я выполнил свой долг, когда понял, в чем он состоит.

— У нас у всех есть обязанности, — добавил Уинтергрин. — В жеребьевке все зависит от везенья.

Йоссарян помнил, в чем состояли обязанности Уинтергрина во время последней большой войны — его основное занятие было рытье и последующее закапывание ям, что он делал в качестве осужденного за самоволки, в которые уходил одна за другой, чтобы оттянуть свою отправку за океан, туда, где было опасно, а оказавшись за океаном, он продавал ворованные зажигалки «Зиппо» и служил кем-то вроде заведующего канцелярией на военной почте, где аннулировал не соответствовавшие его представлениям о целесообразности распоряжения высоких инстанций, просто выкидывая их в корзину.

— Я говорю всего лишь об одном парне, черт побери, взмолился Йоссарян. — Я не хочу, чтобы он туда попал.

— Я понимаю, что ты чувствуешь, — сказал Милоу. — У меня тоже есть сын, о котором я беспокоюсь. Но мы уже исчерпали наши возможности.

Йоссарян в отчаянии понял, что стучится в закрытые двери и что, если Майклу не повезет с жеребьевкой, то им обоим, вероятно, придется бежать в Швецию. Он вздохнул.

— Значит, ты ничем не можешь мне помочь? Абсолютно ничем?

— Нет, кое-чем ты мне все же можешь помочь, — ответил Милоу, и на мгновение Йоссаряну показалось, что он ослышался. — Ты знаешь людей, с которыми мы не знакомы. Мы бы хотели, — продолжал Милоу, и его голос стал вкрадчивее, даже каким-то сакральным, — нанять очень хорошую юридическую фирму в Вашингтоне.

— Разве у вас там нет хорошей юридической фирмы?

— Мы хотим нанять все хорошие юридические фирмы, чтобы ни одна из них никогда не смогла принять участие в действиях против нас.

— Нам нужно влияние, — объяснил Уинтергрин, — а не какое-то сраное крючкотворство. Если у нас будет это сраное влияние, то нам никогда не понадобится ни это сраное крючкотворство, ни эти сраные адвокаты. Йоссарян, с чего мы должны начать, если мы хотим заполучить всех лучших законников в Вашингтоне?

— Вы уже думали о Портере Лавджое?

— О С. Портере Лавджое? — При звуке этого имени не устоял даже Уинтергрин, которого на мгновение охватил священный трепет.

— А ты можешь связаться с Лавджоем?

— Я могу связаться с Лавджоем, — небрежно бросил Йоссарян, который ни разу не встречался с Лавджоем, а лишь однажды связался с ним, просто позвонив в его юридическую фирму как представитель богатого клиента, ищущего за соответствующее вознаграждение услуг кого-нибудь, искушенного в вашингтонских интригах.

Милоу сказал, что Лавджой — волшебник. Уинтергрин сказал, что Лавджой охеренно хорош.

— Мы с Юджином сходимся в том, — сказал Милоу, — что хотим заполучить еще и тебя в качестве консультанта и представителя, конечно, на неполный рабочий день. Только когда ты нам будешь нужен.

— Для особо важных дел.

— Мы дадим тебе кабинет. И визитную карточку.

— Вы дадите мне кое-что побольше, — сказал Йоссарян подчеркнуто вежливым тоном. — Вы уверены, что я вам по средствам? Вам это будет стоить кучу денег.

— У нас есть куча денег. А для старого друга, вроде тебя, мы готовы раскошелиться. Сколько ты хочешь, если мы возьмем тебя с испытательным сроком на один год?

Йоссарян сделал вид, что задумался. Цифра, которую он собирался назвать, пришла ему в голову мгновенно.

— Пятнадцать тысяч в месяц, — отчетливо выговорил он наконец.

— Пятнадцать долларов в месяц? — еще более отчетливо произнес Милоу, словно уточняя.

— Пятнадцать тысяч в месяц.

— Мне послышалось «сотен».

— Юджин, скажи ему.

— Он сказал тысяч, Милоу, — мрачно сделал одолжение Уинтергрин.

— У меня плохо со слухом, — Милоу сильно подергал себя за мочку уха, словно наказывая непослушного ребенка. — Я подумал, что пятнадцать долларов будет маловато.

— Тысяч, Милоу. И за все двенадцать месяцев, хотя я, вероятно, и буду работать только десять. Летом я обычно беру двухмесячный отпуск.

Он порадовался собственной наглости. Но будет здорово иметь свободное лето; может быть, он вернется к своим старым литературным замыслам — пьесе и комическому роману.

В задуманной им пьесе, перекликающейся с «Рождественской песней», он собирался изобразить Чарльза Диккенса и его многочисленную родню за рождественским обедом, когда это семейство пребывало в крайнем разладе незадолго до того, как сей меланхоличный литературный архитектор сентиментальных добрых чувств возвел внутри дома кирпичную стену, чтобы отделиться от жены. Блестящий комедийный роман Йоссаряна уходил корнями в роман «Доктор Фаустус» Томаса Манна и строился вокруг юридического спора о правах на вымышленный и зловещий шедевр для хорового пения, созданный Адрианом Леверкюном и названный на этих страницах «Апокалипсис»; этот шедевр, предвосхищавший появление Гитлера, исполнялся, по утверждению Манна, один лишь раз в Германии в 1926 году и этот раз, вероятно, был и последним. Одной стороной этого судебного процесса были наследники музыкального гения Леверкюна, создавшего это поразительное сочинение, а другой — преемники Томаса Манна, который выдумал Леверкюна и описал и озвучил этот пророческий, вызывающий ужас и благоговейный трепет, незабываемый и единственный в своем роде опус прогресса и уничтожения, в котором нацистская Германия была одновременно символом и темой. Йоссаряна в обоих этих замыслах привлекала их полная неосуществимость.

— Пятнадцать в месяц, — подвел, наконец, итог Милоу, — из расчета двенадцати месяцев в год даст…

— Сто восемьдесят, — лаконично подсказал ему Уинтергрин.

Милоу кивнул; по его лицу трудно было догадаться о его чувствах.

— Тогда мы согласны. Ты поработаешь на нас в течение года за сто восемьдесят долларов.

— Тысяч, Милоу. Сто восемьдесят тысяч долларов в год плюс расходы. Скажи ему еще раз, Юджин. И выпиши аванс на три месяца. Мне всегда так платят — поквартально. Считайте, что С. Портер Лавджой уже у вас в кармане.

Выражение страдания на лице Милоу было привычным. Йоссарян знал, хотя и не собирался в этом признаваться, что, начиная с этого дня, у него ни разу не было серьезного недостатка в деньгах, за исключением таких необычных ситуаций, как разводы и последовательные протечки налоговых крыш через двенадцать лет после их сооружения безупречными специалистами.

— Да, кстати, — в конце Уинтергрин отвел его в сторону, — по поводу твоего сына. Пусть он официально обоснуется в черном квартале, где у призывных комиссий нет проблем с выполнением квот. А остальное обеспечат боли в пояснице и письмо от доктора. Один из моих сыновей сейчас технически проживает в Гарлеме, а два племянника формально обитают в Ньюарке.

Йоссарян чувствовал, что они с Майклом предпочтут бегство в Швецию.


С. Портер Лавджой и Г. Нудлс Кук с того самого дня, когда Йоссарян свел их, испытывали друг к другу симбиотическую приязнь; ответного теплого чувства у Йоссаряна не возникало ни к Нудлсу, ни к С. Портеру Лавджою, которого он и видел-то всего несколько раз.

— Я перед тобой в долгу за это, — сказал ему впоследствии Нудлс.

— И не только за это, — счел необходимым напомнить ему Йоссарян.

С. Портеру Лавджою, седоволосому, двухпартийному и здравомыслящему, как неизменно характеризовала его дружественная пресса, несмотря на его годы, по-прежнему жилось легко. Он был своим человеком в Вашингтоне и в течение почти полувека — привлеченным членом Коза Лоро, а к сегодняшнему дню заслужил право, как любил он размышлять вслух в присутствии слушателей, несколько сбавить темп.

Общественности было известно, что его часто приглашали в правительственные комиссии, чтобы найти оправдания, и в соавторы докладов, чтобы отстоять позиции.

Частным же образом он был ведущим партнером и главным советником принадлежащей Коза Лоро вашингтонской юридической фирмы Атуотера, Фицуотера, Дишуотера, Брауна, Джордана, Куэка и Капоне. Благодаря своему аристократическому авторитету и безукоризненной репутации, он в этом своем качестве мог свободно представлять любых понравившихся ему клиентов, даже если их интересы и шли вразрез друг другу. Происходя из одного из пограничных штатов, он не отрицал своих многосторонних семейных связей — с северянами он мог говорить с мягким акцентом южного джентльмена голубых кровей, а в разговорах с южанами речь его приобретала нотки бостонской изысканности. Его партнер Капоне был смуглолиц и плешив и вид имел довольно непрезентабельный и мрачноватый.

— Если вы пришли ко мне в поисках влияния, — подчеркивал Портер Лавджой всем питающим надежду добиться его благосклонности, — то вы пришли не к тому человеку. Однако если вы хотите получить услуги искушенных людей, которые могут вслепую найти путь в здешних коридорах власти, которые накоротке с нужными вам людьми и могут сообщить, кто именно вам нужен, свести вас с ними, сопроводить на встречу и провести за вас большую часть разговора, которые могут узнать, что говорят о вас там, куда вас самих не допускают, и которые, если вам не понравились принятые решения, могут через головы подчиненных пробраться к самому высокому начальству, то я могу вам помочь.

Именно С. Портер Лавджой приложил максимум усилий, чтобы распалить честолюбивые устремления Г. Нудлса Кука и придать им масштабность. Он с присущей ему проницательностью определил параметры дарования младшего коллеги и со щедрым проворством предпринял действия, имеющие целью поместить его рядом с другими знаменитостями в семейство Коза Лоро, которое могло наилучшим образом использовать его глубинное понимание механики действия политической рекламы и создания имиджей — его умение придумывать демагогические лозунги, злобные инсинуации, ловкие и утонченные оскорбления, его умелое и совершенно незаметное для глаза жонглирование логикой, его коварную ложь. Если только ему предоставлялся шанс, то Нудлс никогда не разочаровывал ни одного человека, который, как С. Портер Лавджой, ждал от него наихудшего.

В отношениях между Йоссаряном и главным гангстером Коза Лоро, каким был Нудлс Кук, уже давно образовалась трещина спокойной неприязни, но заделывать эту трещину ни одна из сторон не считала нужным. И тем не менее Йоссарян, ни секунды не колеблясь, позвонил теперь Нудлсу, чтобы поговорить о смешной возможности склонить нового президента к тому, чтобы тот сделал вид, будто всерьез принимает приглашение Кристофера Максона на свадьбу приемной племянницы в автовокзале Администрации ньюйоркского порта.

— Нудлс, он собирает миллионы для вашей партии.

— А почему бы и нет? — весело сказал Нудлс. — Это похоже на шутку. Скажи им, он говорит, что серьезно подумает об этом приглашении.

— И тебе не нужно даже спрашивать у него?

— Нет, — в голосе Нудлса послышалось удивление. — Джон, не родился еще такой человек, чей мозг мог бы охватить все, что президент якобы понимает. Я все еще в фаворе, поскольку сильно помог ему на инаугурации.

В качестве десятого и самого новоиспеченного из девяти старших наставников с одиннадцатью докторскими степенями в мозговом тресте будущего президента, Г. Нудлс Кук еще не успел приобрести тот презрительный тон, который, как утверждают, есть порождение фамильярности.

Именно С. Портер Лавджой, обозрев потускневший лоск девяти изначальных наставников, предложил назначить Г. Нудлса Кука десятым, чтобы высокая власть вновь засияла иллюзорным блеском; это назначение, настаивал он с веским безразличием, должно быть выгодным вице-президенту, администрации, стране, самому Нудлсу Куку и — это не говорилось, но подразумевалось — С. Портеру Лавджою, принеся ему пользу как партнеру принадлежащей Коза Лоро юридической и лоббистской фирмы Атуотера, Фицуотера, Дишуотера, Брауна, Джордана, Куэка и Капоне. Капоне, который, как и Лавджой, был одним из основателей, играл в престижных гольф-клубах с лидерами бизнеса и высокими правительственными чиновниками, и проигрывать ему позволялось редко.

Трудности с формальной стороной инаугурации возникли из-за вполне объяснимого каприза вице-президента, который пожелал, чтобы при его вступлении в более высокую должность присягу у него принимал председатель Верховного суда. Достопочтенный джентльмен, занимавший этот пост, суровый и властный человек с высоким лбом и в очках, вместо того, чтобы проявить готовность участвовать в действе, которое, по его мнению, не отвечало не только букве, но и духу закона, немедленно ушел в отставку.

Этот неожиданный поступок не оставил перед главой исполнительной власти страны иного выбора, как только обратиться к другим юридическим светилам Верховного суда из близких ему партийных кругов.

Через четырнадцать минут после проведенного зондирования единственная женщина — член Верховного суда — добровольно ушла в отставку. Она объяснила свой поступок непреодолимым желанием вернуться на поприще, которое предпочитала всем другим — домашнего хозяйства. Всю свою жизнь, утверждала она, она стремилась к одному — стать домохозяйкой.

Другая крупная величина в этом блестящем созвездии юридических светил — из тех, на кого привыкли взирать снизу вверх, достопочтенный джентльмен, о котором доброжелательные газетчики часто отзывались с похвалой из-за его, как они говорили, остроумия и артистически-забавного буквоедства, — отправился на рыбалку.

Афро-американец для этой роли, конечно, не годился совершенно. Белая Америка не приняла бы президента, легитимность которого в его должности была подтверждена черным, а в особенности черным вроде этого, который был не совсем юристом и не совсем судьей, и, как показалось присутствовавшим на его утверждении, обладал лишь двумя свойствами, которыми природа наделила его в равной мере, — желчностью и лживостью.

Другие члены суда, являвшиеся и верными членами партии, были с презрением отвергнуты просто как недостаточно колоритные и малоизвестные. Отказ от них стал тем более окончательным, когда из их судейских кабинетов через анонимные источники и неопознанных мелких чиновников просочилось конституционное сомнение в том, что какой-либо из достопочтенных членов какого-либо суда в стране обладал правом приведения к присяге подобного человека, долженствующего занять высший административный пост страны. В редком единодушии они приветствовали отставку председателя, уход в домохозяйки судьи-женщины и отъезд на рыбалку остроумца.

Оставалось лишь прибегнуть к услугам демократа, назначенною еще мнимым либералом Джоном Кеннеди и голосовавшего с тех пор как консерваторы.

Мог ли президент вступить в должность, не принося должностной присяги? Оставшихся членов суда было не достаточно, чтобы ответить на этот вопрос. И тогда Нудлс Кук, только Нудлс, единственный из старших наставников, вышел со смелым предложением, которое он придерживал до критического момента, хотя оно и созрело у него в самом начале. Это предложение и привело, в конечном счете, к удовлетворительному выходу из создавшегося затруднительного положения.

— Все же я не понимаю, — повторил вице-президент, когда они снова совещались наедине. К тому времени все остальные его девять старших наставников с одиннадцатью докторскими степенями потеряли в его глазах всякий вес. — Объясните мне, пожалуйста, еще раз.

— Мне кажется, я не могу, — мрачно сказал Нудлс Кук. Ему нравилась должность, которую он занимал, но он уже не был уверен ни в своей работе, ни в своем нанимателе.

— Постарайтесь. Кто назначает нового председателя Верховного суда?

— Вы, — угрюмо сказал Нудлс.

— Верно, — сказал вице-президент, который после отставки своего предшественника технически уже был президентом. — Но я не могу его назначить, пока я не принес присягу?

— И это тоже верно, — уныло сказал Нудлс.

— А кто принимает у меня присягу?

— Тот, кого вы выберете.

— Я выбираю председателя Верховного суда.

— У нас нет председателя, — хмуро сказал Нудлс.

— И у нас не будет председателя, пока я его не назначу? А назначить я его не могу, пока…

— Кажется, теперь вы поняли.

Молча и с выражением мрачного разочарования Нудлс еще раз пожалел, что поссорился и не разговаривает со своей третьей женой Кармен, с которой он теперь мучительно-горько разводился. Он жаждал общения с кем-нибудь заслуживающим доверия, кому он мог бы безопасно и с блеском излагать свои идеи. Он подумал о Йоссаряне, который, к сожалению, сейчас, вероятно, считал его полным дерьмом. Нудлс был достаточно умен и понимал, что он был бы не особо высокого мнения о себе, если бы он был не он, а кто-нибудь другой. Нудлс был достаточно честен и знал, что он бесчестен, а остатков прямоты ему хватало, чтобы понимать: никакой прямоты у него нет.

— Да, кажется, я понял, — со слабым проблеском надежды сказал вице-президент. — Кажется, у меня снова включились все цилиндры.

— Меня бы это не удивило. — Интонация Нудлса была менее утвердительной, чем он сам того хотел.

— А почему бы нам не сделать и то, и другое сразу? Не мог бы я принять у него присягу как у председателя Верховного суда, а он у меня — как у президента?

— Нет, — сказал Нудлс.

— А почему нет?

— Его должен утвердить Сенат. Сначала вам нужно было бы его назначить.

— Тогда, — сказал вице-президент; он сидел прямо с широкой и торжествующей улыбкой на лице, появлявшейся у него обычно после очередного побитого им рекорда за пультом управления видеоигрой, — не мог бы Сенат утвердить его в тот самый момент, когда я буду его назначать одновременно с принятием им у меня присяги?

— Нет, — твердо сказал ему Нудлс. — И пожалуйста, не спрашивайте у меня, почему. Это невозможно. Поверьте мне на слово, сэр.

— Это просто стыд и позор! Мне кажется, что президент должен иметь право быть приведенным к присяге председателем Верховного суда.

— Никто из известных мне людей не возражает против этого.

— Значит, я могу быть приведен к присяге, как я хочу, да? Ах, нет! У нас же нет председателя Верховного суда! Как такое могло произойти?

— Не знаю, сэр. — Нудлс не мог не упрекнуть себя за ноту саркастичности. — Вероятно, это еще один просчет наших отцов-основателей.

— Что за чушь вы несете? — Тут вице-президент подпрыгнул так, словно какое-то немыслимое святотатство вызвало у него холерический припадок. — Ведь никаких просчетов быть не могло, да? Наша конституция всегда была совершенна. Разве не так?

— У нас двадцать семь поправок к конституции, сэр.

— Да? Я этого не знал.

— Это ни для кого не секрет.

— Откуда мне было знать? А что такое поправка? Изменение?

— Да.

— Ну, так откуда мне было знать? — Он снова впал в мрачное отчаяние. — Значит, мы на том же месте? Я не могу назначить…

— Не можете. — Нудлс счел за лучшее оборвать его, чтобы на сей раз обойтись без этой словесной канители.

— Значит, это что-то вроде уловки 22, да? — неожиданно выпалил вице-президент и тут же просветлел при этом свидетельстве собственного вдохновения. — Я не могу назначить председателя Верховного суда, пока не стану президентом, а он не может принять у меня присягу, пока я его не назначу. Разве это не уловка 22?

Нудлс Кук свирепо уставился в стену и пришел к выводу, что лучше ему оставить свою престижную должность в грядущей администрации, чем иметь дело с человеком, вроде этого, выдвигающим предположения, вроде подобного.

Он вдруг понял, что смотрит на повешенную здесь для красоты большую упрощенную схему диспозиции войск в Геттисбергском сражении. Нудлс начал размышлять об историческом прошлом. Может быть, думал он, так оно и было всегда между сувереном и советником, последний из которых неизменно оказывался на голову выше первого. Именно тогда доведенный до крайности Нудлс и выкрикнул, словно команду, решение, которое, в конечном счете, и спасло ситуацию.

— Воспользуйтесь этим демократом!

— Что?

— Воспользуйтесь этим сраным демократом. — Он отмел в сторону все возражения, предвосхитив их. — Что с того, что он был демократом Кеннеди? Этот тип ничуть не хуже всех нас. Ваша деятельность будет освещаться еще шире, потому что этим займутся издания обеих партий. А когда вы утратите популярность, то сможете обвинить его в том, что это он приводил вас к присяге.

Опять подтвердилась прозорливость Портера Лавджоя. Представляя в свое время Нудлса, он подчеркивал, что тот может быть весьма полезен для вице-президента. Потребность в нем была самая насущная, а возможности его — безграничны. «Что я могу ему говорить?» — пожелал узнать Нудлс. «Все, что он позволит. Вообще-то вы еще должны будете проинтервьюировать его, чтобы понять, нужна ли вам эта работа, но так проинтервьюировать, чтобы он об этом и не догадался». А как, недоуменно спрашивал себя Нудлс, мне это удастся? В ответ Портер Лавджой лишь еще раз лучезарно улыбнулся. Кодовое имя?

— Пока это не трогайте, — предостерег его Портер Лавджой. — Он сам его выбрал. У вас не будет никаких затруднений.

— Входите, входите, входите, — весело сказал вице-президент Нудлсу Куку после дружеских приветствий в приемной, озадачивших Нудлса своей неформальностью.

Его удивило то, что сия более молодая по сравнению с ним высокопоставленная особа стремглав выскочила из кабинета, чтобы тепло его приветствовать. Нудлс лишь краем глаза ухватил школьные и университетские вымпелы, развешанные на стенах приемной. Он не успел сосчитать огромное число телевизионных экранов, настроенных на разные каналы. «Ждем старых клипов и музыкальных шлягеров», — со смехом объяснили ему сидевшие там девушки, и Нудлс не понял, серьезно ли они говорят или нет.

— Я с нетерпением ждал встречи с вами, — убедительно продолжал вице-президент. — Жми, жми, жми, — доверительно сказал он, когда двери за ними закрылись и они оказались одни. — Это из видеоигры, в которой я непобедим. Она называется «Индианаполисские гонки». Знаете ее? Еще узнаете. Вы хорошо играете в видеоигры? Могу поспорить, я вас обыграю. Ну, расскажите мне о себе. До смерти хочу узнать о вас побольше.

Для Нудлса все это были детские забавы.

— Что бы вы хотели узнать обо мне, сэр? С чего мне начать?

— Вот я, например, — ответил вице-президент, — если я что-то намечаю, то всегда добиваюсь своего. Я никогда не плачу над пролитым молоком. Что прошло, то прошло. Когда цель определена, я преследую ее, забыв обо всем на свете.

— Понимаю, — сказал Нудлс после минутной удивленной паузы, за время которой он догадался, что ему предоставляется шанс для комментариев. — И вы хотите сказать, что поставили перед собой цель стать вице-президентом?

— О да, именно, именно. И я преследовал эту цель, забыв обо всем на свете.

— И что же вы делали?

— Я ответил согласием, когда мне предложили занять эту должность. Понимаете, мистер Кук… можно я буду называть вас Нудлс? Спасибо. Это большая честь… мне кажется, что институт вице-президентства наилучшим образом описан словом «будь готов». Или это два слова?

— По-моему, два.

— Спасибо. Думаю, что ни один из других моих наставников не смог бы дать мне столь ясный ответ. И именно эту цель я и собираюсь преследовать, забыв обо всем на свете. Быть готовым. Очевидно, что чем больше дней ты был вице-президентом, тем больше ты подготовлен к посту президента. Вы согласны?

Нудлс искусно увернулся от ответа.

— И теперь вы собираетесь, забыв обо всем на свете, преследовать именно эту цель?

— Ведь в этом и состоит смысл работы вице-президента, верно? Мои другие наставники согласны.

— А президент знает?

— Я бы не преследовал эту цель, забыв обо всем на свете, если бы не получил его одобрения. Может быть, вы хотите узнать обо мне еще что-нибудь такое, что поможет мне решить, годитесь ли вы для этой работы. Портер Лавджой говорит, что годитесь.

— Прекрасно, сэр, — сказал Нудлс Кук и осторожно продолжил. — Есть ли у вас какие-нибудь планы, для осуществления которых в одиночку вы, может быть, чувствуете себя не вполне оснащенным?

— Нет, ничего такого мне не приходит в голову.

— Тогда почему же вы считаете, что вам нужен еще один наставник?

— Чтобы помочь мне с вопросами, вроде этого. Понимаете, в колледже я совершил ошибку, уделяя учебе недостаточно внимания, и теперь сожалею об этом.

— Но ведь вы получали удовлетворительные оценки на экзаменах, да?

— Оценки я получал не хуже, чем когда все же уделял учебе некоторое внимание. Ведь вы закончили колледж, мистер Кук? Вы образованный человек?

— Да, сэр, закончил. Я получил степень.

— Отлично. Я тоже учился в колледже. У нас много общего, и я надеюсь, мы сойдемся с вами ближе… — здесь в его голосе послышались раздраженные нотки, — чем со всеми остальными. У меня такое ощущение, что они издеваются надо мной у меня за спиной. Оглядываясь назад, я считаю, что в колледже должен был больше времени уделять философии, истории, экономике и тому подобным вещам. Я теперь наверстываю упущенное.

— Каким образом… — хотел было спросить Нудлс, но передумал. — Мой жизненный опыт, сэр…

— Я не собираюсь плакать над пролитым молоком, что прошло, то прошло.

— Мой жизненный опыт, — подобострастно продолжал гнуть свое Нудлс, — студента и даже какое-то время преподавателя подсказывает мне: люди делают то, что им по душе. Человек, который интересуется спортом, гольфом и вечеринками, будет проводить время на спортивных состязаниях, в гольф-клубах и на вечеринках. Довольно трудно в зрелом возрасте развить в себе интерес к философии, истории или экономике, если эти предметы не привлекали тебя ранее.

— Да, и никогда не бывает слишком поздно, — сказал вице-президент, и Нудлс не понял, придерживаются ли они одинакового мнения или нет. — Последнее время я изучал наполеоновские войны, чтобы немного пополнить образование.

Секунду или две Нудлс сидел недвижимо.

— Какие именно? — Никакой другой ответ ему не пришел в голову.

— Разве там были разные?

— Вообще-то это не моя область, — ответил Нудлс Кук, и надежда стала покидать его.

— И еще я занимаюсь Антиетамским сражением, — услышал Нудлс голос человека, который должен был сменить президента на его посту. — А после этого я собираюсь разобраться с битвой при Булл-Ране. Вот уж действительно великая была война — Гражданская. После нее ничего подобного у нас не было, да? Вас это может удивить, но Булл-Ран всего в двух часах езды отсюда, если на машине с полицейским сопровождением.

— Вы готовитесь к войне?

— Я расширяю кругозор. И я верю в то, что нужно готовиться. Все остальное в работе президента мне кажется довольно трудным и скучноватым. Мне все эти битвы записывают на видеокассеты и превращают в игры, где выиграть может любая из сторон. Жми, жми, жми! И Геттисберг тоже. Вы любите видеоигры? Какая ваша любимая?

— У меня нет любимой, — подавленно пробормотал Нудлс.

— Скоро будет. Идемте, покажу.

На бюро под видеоэкраном — в кабинете был видеоэкран с пультами управления во множестве специальных ниш, — к которому вице-президент подвел Нудлса, лежала игра под названием «Индианаполисские гонки». Нудлс увидел и другие — «Сбросить бомбы» и «Уйти от призыва».

И еще одну под названием «Умри от смеха».

Его хозяин издал смешок.

— У меня в штате девять человек с университетским образованием и с одиннадцатью докторскими степенями, и ни один из них ни разу не смог меня победить в какой-нибудь из этих игр. Это говорит вам что-нибудь о современном уровне высшего образования в стране?

— Да, — сказал Нудлс.

— И что это вам говорит?

— Многое, — сказал Нудлс.

— Я чувствую то же самое. Скоро выйдет еще одна, новая, под названием Триаж.[67] Просто как для меня придумана. Вы ее знаете?

— Нет.

— Триаж — это французское слово, и в случае, если разразится большая война и нам придется решать, кому из немногих избранных суждено выжить в наших подземных бомбоубежищах…

— Я знаю, что означает это слово, мистер вице-президент! — прервал его Нудлс с большей, чем собирался, резкостью. — Просто я не знаю этой игры, — пояснил он, выдавив на лице улыбку.

— Скоро узнаете. С нею я вас познакомлю в первую очередь. Это очень интересная и захватывающая игра. У вас будут свои фавориты, а у меня — свои, и только один из нас сможет выиграть и решать, кто будет жить, а кто умрет. Нас это развлечет. Пожалуй, я хочу, чтобы вы овладели Триажем, потому что никто не знает, когда мы начнем применять ее на практике, а мне кажется, что все остальные для этого не годятся. Договорились?

— Да, мистер вице-президент.

— И не будьте вы таким официальным, Нудлс. Называйте меня Гаденыш.

Нудлс был потрясен.

— Ни за что! — с чувством ответил он в интуитивном порыве неповиновения.

— Попытайтесь.

— Нет.

— Даже если от этого будет зависеть, примут вас на работу или нет?

— Даже если от этого будет зависеть, примут меня на работу или нет, мистер Гаденыш… то есть, мистер вице-президент.

— Ну, видите, а скоро совсем привыкнете. Взгляните-ка сюда. Портер Лавджой говорит, что вы с этим справитесь. Что вы знаете о тяжелой воде?

— Почти ничего, — сказал Нудлс, чувствуя себя теперь на более твердой почве. — Это каким-то образом связано с ядерной реакцией, да?

— Не спрашивайте об этом меня. Здесь что-то вроде этого и написано. Я тоже не очень много об этом знаю, так что здесь мы сходимся.

— А в чем тут дело?

— Да вот задержали одного человека, который производит ее без лицензии. Здесь написано, что это отставной капеллан из воздушного корпуса времен Второй мировой войны.

— Так заставьте его прекратить.

— Он не может прекратить. Он ее производит как бы биологически, если вам это понятно.

— Нет, мне это не понятно.

— Так написано в этом резюме выжимок того, что находится в этой секретной папке, кодовое название которой «Водопроводная вода». Он ест и пьет, как и все мы, но вот выходит из него, кажется, тяжелая вода. Его исследовали и разрабатывали в частной корпорации «П и П М и М», которая подала на него патентную заявку и в настоящее время владеет им.

— Где они его держат?

— Где-то под землей, на тот случай, если он вдруг станет радиоактивным. Перед тем как его схватили, у него был контакт с каким-то сообщником, и теперь его жена и этот второй тип регулярно разговаривают по телефону зашифрованными фразами и делают вид, что ни о чем таком не знают. Пока еще никаких вольностей между ними не было. Еще этот тип разговаривает по телефону с одной медицинской сестрой, и вот между ними, может быть, вольности как раз и начинаются. Словно они никогда не слышали о СПИДе. Здесь еще может быть замешан один бельгийский шпион из нового Европейского Экономического Сообщества. В последний раз, когда они разговаривали, она ему сообщила: «Бельгиец снова начал глотать».

— И что вы собираетесь с ним делать?

— Ну, мы, конечно, легко могли бы его убить с помощью одного из наших антитеррористических подразделений, если дело дойдет до этого. Но он может нам понадобиться, потому что у нас проблемы с нехваткой трития. Что вы знаете о тритии, Нудлс?

— О тритии? Никогда о нем не слышал.

— Хорошо. Вы умеете быть объективным. Я думаю, это какой-то радиоактивный газ, который нам нужен для нашей водородной бомбы и других вещей. Его можно получать из тяжелой воды, и этот капеллан может оказаться очень полезным, если ему удастся обучить и других производить тяжелую воду. У президента для этого не хватает терпения, и он хочет, чтобы этим делом занялся я. У меня для этого тоже не хватает терпения, а поэтому я передаю его вам.

— Мне? — удивленно воскликнул Нудлс. — Вы хотите сказать, что я принят?

— Ведь мы поговорили, не правда ли? Сообщите мне, какие, по вашему мнению, рекомендации я должен дать.

Он протянул Нудлсу довольно увесистую красную папку, на наклейке обложки которой в одном предложении было изложено резюме выжимок сводки дайджеста рапорта сжатого изложения сообщения об отставном военном капеллане семидесяти одного года, производящем тяжелую воду внутренним способом без лицензии и в настоящее время задержанном для обследования и допроса. Нудлс слабо разбирался в тяжелой воде и совсем не разбирался в тритии, но он достаточно разбирался в жизни и ничем не выдал своего знания, прочтя имена Джона Йоссаряна и Милоу Миндербиндера, хотя и погрузился в мрачную задумчивость, прочтя о медицинской сестре Мелиссе Макинтош, о которой никогда раньше не слышал, и о ее подружке, Анджеле Мор или Моркок, с которой они на пару снимали квартиру, и о находящемся в нью-йоркской больнице таинственном бельгийском агенте с раком горла, о котором медицинская сестра регулярно передавала шифрованные сообщения по телефону, и об обходительном, хорошо одетом таинственном незнакомце, который, кажется, вел наблюдение за всеми остальными либо как шпион, либо как телохранитель. Как знаток описательной прозы Нудлс по достоинству оценил талант автора, который умел вмещать в одно предложение так много.

— Вы хотите, чтобы решение принял я? — пробормотал, наконец, озадаченный Нудлс.

— А почему бы и не вы? Потом здесь есть еще кое-что о ком-то, у кого есть великолепный военный самолет, и этот кто-то хочет, чтобы мы купили его самолет, а потом есть еще один, у которого есть великолепный самолет получше первого, и он тоже хочет, чтобы мы его купили, но мы можем купить только один.

— А что говорит Портер Лавджой?

— Он занят, готовится к судебному процессу. Я хочу выслушать ваше мнение.

— Мне кажется, я не компетентен в таких вопросах.

— Я верю в потоп, — ответил вице-президент.

— Кажется, я ослышался.

— Я верю в потоп.

— Какой потоп? — Нудлс был снова сбит с толку.

— Ноев потоп, конечно. Тот, о котором написано в Библии. И моя жена тоже. Разве вы о нем не знаете?

Прищурив глаза, Нудлс пытался отыскать в простодушном выражении лица вице-президента хоть какой-нибудь намек на шутку.

— Я не уверен, что понял вас. Вы считаете, что тогда было сыро?

— Я верю, что это правда. До последней детали.

— Что он взял с собой каждой твари по паре?

— Так там сказано.

— Сэр, — вежливо сказал Нудлс, — науке сегодня известно такое количество животных и насекомых, что их невозможно собрать и за всю жизнь и поместить на судно такого размера. Как он их собрал, где он их разместил, я уж не говорю о том, что там должно было быть место для него и его детей с семьями. А как быть с проблемой хранения съестных припасов и удаления отходов в течение этих сорока дождливых дней и ночей?

— Так, значит, вы знаете об этом!

— Наслышан. А сто пятьдесят дней и ночей после того, как дождь кончился?

— Так вы и об этом знаете! — Вице-президент посмотрел на него с одобрением. — Тогда вы, вероятно, знаете, что эволюция — вздор. Я ненавижу эволюцию.

— Откуда же взялись все эти известные нам животные? Одних только видов жуков существует триста или четыреста тысяч.

— Ну, они, наверно, просто эволюционировали.

— Всего за семь тысяч лет? Ведь по Библии все началось именно семь тысяч лет назад.

— Вы можете прочитать об этом, Нудлс. Все, что нам нужно знать о сотворении мира, написано в Библии, черным по белому на чистом английском языке. — Вице-президент спокойно разглядывал его. — Я знаю, что существуют скептики. Но все они красные. Все они не правы.

— А как же быть с Марком Твеном? — не мог сдержаться Нудлс.

— Ага, я знаю это имя! — с тщеславной радостью воскликнул вице-президент. — Марк Твен — это тот самый великий американский юморист из соседнего со мной штата Миссури, верно?

— Миссури не соседствует с Индианой, сэр. А ваш великий американский юморист высмеивал Библию, с пренебрежением относился к христианству, испытывал отвращение к нашей империалистической внешней политике и камня на камне не оставил от всей этой истории с Ноем и его ковчегом, а в особенности от мухи.

— Очевидно, — ответил вице-президент, не теряя хладнокровия, — мы говорим о разных Марках Твенах.

Нудлс пришел в ярость.

— Был только один Марк Твен, сэр, — мягко сказал он и улыбнулся. — Если хотите, я приготовлю сводку его изречений и оставлю ее у одного из ваших секретарей.

— Нет, я ненавижу все письменное. Запишите это на видео, и, может быть, нам удастся сделать из этого игру. Я вот диву даюсь, почему это люди, которые читают, никак не могут осознать простые истины, изложенные там так ясно. И, пожалуйста, не называйте меня «сэр». Вы на столько старше меня. Вы не будете называть меня Гаденыш?

— Нет, сэр, я не буду называть вас Гаденыш.

— А все остальные называют. У вас есть на это право. Я давал присягу защищать это конституционное право.

— Послушайте, Гаденыш… — Вскочив, Нудлс стал затравленно озираться в поисках доски, мела, указки — чего угодно. — Вода стремится к покою.

— Да, я слышал об этом.

— Гора Эверест имеет высоту около пяти миль. Чтобы покрыть всю землю водой, глубина водного слоя должна быть около пяти миль.

Его будущий наниматель кивнул, довольный тем, что, наконец, кажется, стал что-то понимать.

— Значит, тогда было столько воды.

— А потом воды спали. Куда бы они могли спасть?

— Конечно, в океаны.

— А где же, по-вашему, были океаны, если весь мир был покрыт водой?

— Под потопом, конечно, — последовал решительный ответ, и радушный вице-президент поднялся. — Если вы посмотрите на карту, Нудлс, то увидите, где находятся океаны. И вы увидите также, что Миссури граничит с моим штатом Индиана.

— Он верит в потоп! — Нудлс Кук все еще не мог успокоиться и, разговаривая с Лавджоем, почти переходил на крик. Впервые в их взаимоотношениях он явился перед своим спонсором, испытывая чувство, отличное от заговорщицкого удовлетворения.

Портер Лавджой был невозмутим.

— И его жена тоже.

— Вы должны будете увеличить мне жалованье.

— Эта работа не заслуживает большего.

— Измените работу!

— Я поговорю с Капоне.

Здоровье у него было отличное, жил он не на социальное пособие, и все, так или иначе участвовавшие в его назначении, чувствовали, что в качестве министра, ответственного в новом кабинете за здравоохранение, образование и социальное обеспечение, Нудлс сосредоточит все свои усилия на образовании нового президента.

КНИГА ПЯТАЯ

13

ТРИТИЙ

«Тяжелая вода поднялась еще на два пункта», — сообщал факс, пришедший в офис «М и М» в Рокфеллеровском центре в Нью-Йорке, на том же этаже и почти в том же кабинете, в котором Сэмми Зингер провел большую часть своей зрелости, работая в журнале «Тайм», в кабинете, окна которого, как снова видел теперь Майкл Йоссарян, выходили на легендарный каток, расположенный далеко внизу, сверкающий, замороженный кружок в центре вызывающего почтение японского комплекса недвижимости, выкупленного ранее у вымирающей финансовой династии Рокфеллера. Это был тот же каток, на котором много лет назад Сэмми, придя сюда с Глендой, впервые встал на коньки и не упал, а потом приходил еще не раз во время обеденного перерыва, когда они начали встречаться регулярно и она все еще убеждала его переехать жить к ней в ее квартиру в Уэст-Сайде, где с ней жили трое ее детей и ее необыкновенная матушка, еще сохранившая в своем характере дух колонистов Висконсина; Сэмми матушке понравился, и она с радостью снова уехала жить к своей сестре на маленькую семейную ферму, когда Сэмми поддался, наконец, на уговоры Гленды, — никто из известных ему нью-йоркских родителей не был способен на такое благородное самопожертвование, — и когда тритий, газ, получаемый из тяжелой воды, на международных товарных биржах радиоактивных материалов в Женеве, Токио, Бонне, Ираке, Иране, Нигерии, Китае, Пакистане, Лондоне и Нью-Йорке поднялся еще на двести шестнадцать пунктов. Оптимистичный рост трития объяснялся природной способностью этого изотопа водорода с заранее известной скоростью терять свои свойства в атомном оружии, что и обусловливало необходимость периодического пополнения его запасов, и соблазнительной предрасположенностью этого газа уменьшаться в объеме за временной промежуток между моментом, когда его закупоривал поставщик, и моментом, когда его получал покупатель, который чаще всего был производителем новых галантерейных товаров или указательных знаков, имевших неискоренимо люминесцирующие поверхности, или изготовителем и поставщиком ядерных боеголовок.

Клиенты часто сообщали о том, что получали больше чем на сорок процентов меньше трития, чем ими было оплачено, и на сорок процентов меньше, чем было запаяно и отправлено, при этом никаких свидетельств хищения, диверсии или утечки не обнаруживалось.

Просто, при получении ими груза, трития там не хватало.

Незадолго до этого в ходе экспериментальной отправки опытной партии всего лишь из одного здания в другое с целью выяснения причины потерь, никаких новых результатов не было получено и исчезновение трех четвертей от общего количества отправленного трития так и осталось необъясненным. Было бы неточно утверждать, заявил сконфуженный источник, что тритий как сквозь землю проваливался. Они брали пробы земли. Трития там не обнаруживалось.

Несмотря на радиацию и, как следствие, опасность заболевания раком, тритий продолжали использовать для светоотражающих указателей и часовых циферблатов, для пушечных прицелов, для приборов ночного видения, для значков в виде свастики, крестов, звезды Давида и венчиков, светящихся в темноте, а также для колоссального увеличения взрывной мощности ядерных зарядов.


Сногсшибательная подружка Мелиссы Макинтош, Анджела Мор, о которой Йоссарян не мог уже думать иначе как об Анджеле Моркок, уже предложила своим пожилым и благочестивым нанимателям идею создания игрушек с люминесцентными накладками, фосфоресцентно высвечивающими наиболее активные органы совокупления, кроме того, Анджела уже успела опробовать на посетителях ярмарки игрушек — мужчинах и женщинах — другую свою идею: часы для спальной со светящимся эмалево-тритиевым циферблатом, на котором часовая и минутная стрелки изображали обрезанные мужские члены, а цифры были вовсе не цифрами, а обнаженными женскими фигурками, чувственные позы которых приобретали в зависимости от часа все более откровенный характер, пока эти последовательные стадии эротического транса не завершались полным удовлетворением в решающий двенадцатый час. Йоссарян возбудился, слушая, как она рассказывает об этом рожденном в порыве вдохновения предмете ширпотреба; это происходило в коктейль-баре задень или два до того, как она впервые сделала ему минет и отослала домой, потому что он был старше мужчин, к которым она привыкла, и она не была уверена, есть ли у нее желание познакомиться с ним поближе, а впоследствии, и из-за растущего к нему чувства Мелиссы и возрастающего у самой Анджелы осознания опасности СПИДа, она отказалась делать ему минет во второй раз или удовлетворить его каким-либо иным равноценным способом; в тот первый раз, сидя рядом с Анджелой на бархатной банкетке в роскошном коктейль-баре и слушая ее бред, он вдруг почувствовал слабое шевеление у себя в штанах и, взяв ее за руку, потер ее ладонью ширинку своих штанов, чтобы и она почувствовала это.

Огромный рост мощности заряда атомных боеголовок благодаря действию трития сделал возможным эстетическое уменьшение размера и веса бомб, ракет и всевозможных снарядов, позволив на один носитель, вроде предполагаемого бомбардировщика Милоу или Стрейнджлава, устанавливать большее число зарядов, не принося при этом в жертву ядерную разрушающую способность.

Стоимость капеллана многократно возросла, и он был в полной безопасности.

14

МАЙКЛ ЙОССАРЯН

— Когда я смогу его увидеть? — услышал Майкл Йоссарян настойчивый голос отца. У его отца волосы были гуще, чем у него самого, и курчавые их завитки отливали цветом, для которого его брат Адриан неустанно искал химическую формулу, чтобы получить краску молодой, естественной проседи, которая не казалась бы молодой у любого человека в возрасте Йоссаряна и не выглядела бы естественной.

— Как только не будет никакой опасности, — ответил М2, одетый в чистую, белую рубашку, которая еще не успела помяться, пропотеть и не требовала глажки.

— Майкл, разве он только что не сказал, что никакой опасности для капеллана нет?

— Мне показалось, что именно это я и слышал.

Майкл улыбнулся про себя. Он прижался лбом к оконному стеклу, чтобы получше разглядеть каток внизу с его красочным калейдоскопом катающихся, неторопливо убивающих время; Майкл с мрачным предчувствием человека, много упустившего в жизни и заранее знающего ответ, спрашивал себя, смог ли бы он забыться и найти хоть какое-то утешение в подобных милых развлечениях, если бы ему когда-либо удалось заставить себя искать их. Отражающий свет ледяной овал в последние годы окружала кочующая толпа нищих и бродяг вперемежку с вышедшими прогуляться на обед или попить кофейку и с конными полицейскими на грозных лошадях. Майкл Йоссарян не танцевал — он не чувствовал ритма. Он не играл в гольф, не катался на лыжах, не занимался теннисом и заранее знал, что никогда не будет кататься на коньках.

— Я имею в виду опасности для нас, — услышал он жалобный, оправдывающийся голос М2, и повернулся, чтобы взглянуть на него. Казалось, М2 был великолепно подготовлен к вопросу, который ему задали. — Как только не будет опасности для «М и М», и его не сможет присвоить ни «Мерседес-Бенц», ни «Н энд Н Дивижн ов Ниппон энд Ниппон». Когда будет блокирован сам Стрейнджлав. Мы запатентуем капеллана, когда узнаем, как он работает, а сейчас мы ищем торговую марку. Мы подумываем о венчике. О светящемся венчике, конечно, поскольку он священник. Может быть, о таком, который будет светиться в темноте всю ночь.

— Почему же не использовать для этого тритий?

— Тритий дорого стоит, и он радиоактивен. Майкл, ты можешь нарисовать венчик?

— По-моему, это не трудно.

— Нам понадобится что-нибудь веселенькое, но серьезное.

— Я постараюсь, — сказал Майкл, снова улыбнувшись, — сделать его серьезным, а вот нарисовать венчик, который не был бы веселеньким, довольно трудно.

— Где его держат? — пожелал узнать Йоссарян.

— Наверно, все в том же месте. По правде говоря, я не знаю.

— А твой отец знает?

— А я знаю, знает ли он?

— А если бы ты знал, то сказал бы мне?

— Если бы он разрешил.

— А если бы нет?

— Тогда я бы сказал, что не знаю.

— Как говоришь сейчас. По крайней мере, ты честен.

— Стараюсь.

— Даже когда врешь. В этом есть парадокс. Мы говорим кругами.

— Я прослушал курс богословия.

— И что же, — сказал Йоссарян, — я должен говорить жене капеллана? Я с ней скоро встречаюсь. Если есть кто-нибудь еще, к кому я могу ей посоветовать обратиться с жалобой, я ей обязательно скажу.

— А кого она могла бы найти? Полиция здесь беспомощна.

— Стрейнджлава.

— Ах, нет, — сказал М2, став бледнее обычного. — Придется мне выяснить. А пока вы можете сказать Карен Таппман, что…

— Карен?

— Здесь у меня в шпаргалке так написано. Вы можете, не кривя душой, сказать Карен Таппман…

— Я не думаю, что стал бы ей лгать.

— Мы всегда выбираем правду. Так и записано в нашей инструкции в статье «Ложь». Вы должны сказать Карен Таппман, — стал услужливо излагать М2, — что он себя хорошо чувствует и скучает без нее. Он с нетерпением ждет возвращения к ней, что и произойдет, как только он не будет представлять угрозы для себя и общества, а его присутствие дома и в супружеской постели не нанесет ущерба ее здоровью.

— Еще одна сраная хитрость, да?

— Прошу вас, — М2 передернуло. — Это и на самом деле правда.

— Но ты бы так сказал, если бы это и не было правдой?

— Вы абсолютно правы, — признался М2. — Но если в нем из тяжелой воды начнет образовываться тритий, то он может оказаться радиоактивным, и нам всем так или иначе придется держаться от него подальше.

— М2, — резко сказал Йоссарян. — Мне скоро нужно будет поговорить с капелланом. Твой отец видел его? Я знаю, что ты ответишь. Ты должен выяснить.

— Сначала я должен выяснить, могу ли я это выяснить.

— Выясни, можешь ли ты выяснить, может ли он это устроить. Стрейнджлав смог бы.

М2 снова побледнел.

— Вы собираетесь пойти к Стрейнджлаву?

— Стрейнджлав сам придет ко мне. А капеллан перестанет производить эту воду, если я его попрошу.

— Я должен сообщить отцу.

— Я ему уже сообщил, но он не всегда слышит, что ему говорят.

М2 был потрясен.

— Мне сейчас кое-что пришло в голову. Зачем мы говорим об этом в присутствии Майкла? Капеллан сейчас секретный объект, и я не думаю, что уполномочен позволять кому-нибудь слышать о нем.

— О ком? — шаловливо спросил Майкл.

— О капеллане, — ответил М2.

— О каком капеллане?

— О капеллане Альберте Т. Таппмане, — сказал М2. — Это армейский приятель твоего отца, он без всякой лицензии производит внутри себя тяжелую воду и теперь задержан для проведения тайного обследования и расследования, а мы тем временем пытаемся его запатентовать и зарегистрировать торговую марку. Ты о нем знаешь?

Майкл осклабился.

— Ты говоришь о том армейском приятеле моего отца, который стал незаконно внутри себя производить тяжелую воду, а теперь…

— Именно о нем! — воскликнул М2 и замер, словно увидел перед собой призрака. — А как ты узнал?

— Ты сам мне только что рассказал, — рассмеялся Майкл.

— Значит, я опять проболтался, да? — пробормотал М2 и в скорбном пароксизме покаянного стенания шумно рухнул на стул у своего стола. Его сияющая чистотой белая рубашка, изготовленная из синтетического материала, была теперь помятой, влажной и требовала глажки, а внешние проявления волнения и горячей тревоги уже проступали темными пятнами под мышками на белой футболке, которая тоже была обязательным атрибутом его костюма. — Я просто не умею хранить тайны, да? Мой отец все еще сердится на меня из-за того, что я рассказал вам о бомбардировщике. Он говорит, что чуть не убил меня. И моя мать тоже. И сестры. Но знаете, в этом есть и ваша вина. Его задача в том, чтобы останавливать меня, если я начинаю выбалтывать ему секреты, вроде этого.

— Вроде какого?

— О бомбардировщике.

— Каком бомбардировщике?

— О нашем Досверхзвуковом невидимом и бесшумном оборонительно-наступательном атакующем бомбардировщике второго удара «П и П М и М». Надеюсь, ты о нем не знаешь.

— Теперь уже знаю.

— Как же ты узнал?

— Есть у меня свои способы, — сказал Майкл и, нахмурившись, повернулся к отцу. — Мы теперь и на армию работаем?

Йоссарян раздраженно ответил:

— Они говорят, что нравится нам это или нет, но кто-то должен работать на армию, так почему бы и не они; кто-нибудь так или иначе будет сотрудничать с ними в этом, независимо от того, скажу я «да» или «нет», так что почему бы тебе или мне не сотрудничать с ними, и это абсолютная истина.

— Даже несмотря на то, что это ложь?

— Мне они сказали, что это будет экскурсионный самолет.

— Он и будет экскурсионный, — объяснил Майклу М2.

— Экскурсионный самолет на двух человек? — возразил ему Йоссарян. — Но во всем этом есть одно обстоятельство, которое может успокоить твою совесть, — добавил Йоссарян, обращаясь к Майклу. — Он не будет летать. Верно, М2?

— Мы это гарантируем.

— А кроме того, — не скрывая негодования сказал Йоссарян, — тебя просят всего лишь нарисовать этот самолет, а не летать на этой вонючей штуковине и не сбрасывать с нее бомб. Этот самолет для нового века. На такие проекты уходит целая вечность, и мы оба, вероятно, успеем по сто раз загнуться, прежде чем он поднимется в воздух, даже если они и подпишут контракт. Сейчас их не волнует, будет он летать или нет. Им нужны только деньги. Верно, М2?

— И конечно же, мы тебе заплатим, — пообещал М2, вскочив со своего места и снова разволновавшись. Он был строен, худощав, имел покатые плечи и выступающие ключицы.

— А сколько вы заплатите? — смущаясь, спросил Майкл.

— Столько, сколько попросишь, — ответил М2.

— Он это серьезно, — сказал Йоссарян, когда Майкл с глуповатой улыбкой посмотрел на него в ожидании пояснений.

Майкл хихикнул.

— Как насчет оплаты года обучения в юридическом колледже? — вдруг отважился он и посмотрел на отца, чтобы видеть его реакцию.

— Если ты этого хочешь, — немедленно согласился М2.

— И расходов на жизнь тоже?

— Конечно.

— Он это опять серьезно, — подбодрил Йоссарян своего недоумевающего сына. — Майкл, ты, может быть, и не поверишь — я сам в это не верю, — но иногда в этом мире бывает столько денег, что трудно себе представить, как эта планета может вместить такую уйму и не провалиться в тартарары.

— А откуда они берутся?

— Этого никто не знает, — сказал Йоссарян.

— А куда они уходят, когда их нет?

— Это еще одно белое пятно в науке. Они просто исчезают. Как и молекулы трития. Сейчас их много.

— Ты пытаешься меня купить?

— Я думаю, я пытаюсь тебя спасти.

— Ладно, я тебе поверю. Что я должен делать?

— Несколько эскизов, — сказал М2. — Ты разбираешься в технических кальках?

— Попробую разобраться.

На столе для заседаний в соседнем наружном внутреннем зале для заседаний сразу же за ложной задней стенкой второго пожаробезопасного щита из толстого железобетона с кнопками сигнализации и светящимися тритиевыми циферблатами были разложены заранее отобранные пять калек, необходимых для того, чтобы воображение художника могло трансформировать их во внешний вид самолета.

Майклу потребовалась минута, чтобы уловить связь между бездушно переплетающимися белыми линиями на ярко-синем фоне, поначалу показавшимися диковинным орнаментом с таинственными письменами на не поддающихся расшифровке алфавитах.

— Мне кажется, это довольно уродливо. — Майкл испытал позыв заняться чем-нибудь другим, что отвечало бы его способностям. — Так вроде бы смахивает на летающее крыло.

— Разве есть крылья, которые не летают? — поддразнил его Йоссарян.

— Крылышки отложного воротника, — ответил Майкл, не отрывая от калек аналитического взора. — Крыло здания. Крыло политической партии.

— Ты что, еще и книга читаешь?

— Иногда.

— А как выглядит летающее крыло? — М2 стал человеком-губкой, на его лбу и подбородке сверкали капельки пота.

— Как самолет без фюзеляжа, Милоу. У меня такое чувство, будто я уже видел это раньше.

— Надеюсь, что нет. Наш самолет новый.

— А это что? — показал Йоссарян. В нижнем левом углу всех пяти листов экспликация перед копированием была прикрыта черной лентой, на которой была напечатана белая буква «Ш». — Я уже видел эту букву.

— Ее все видели, — беспечно ответил Майкл. — Это обычный трафарет. А вот это что за чертовщина?

— Я и об этом говорю.

Справа от буквы «Ш» виднелся след крошечных буковок, похожих на сплющенные загогулинки, и пока Йоссарян водружал на нос очки, Майкл сквозь увеличительное стекло рассмотрел строчную букву ш, многократно повторенную от руки с восклицательным знаком в конце.

— Значит, — заметил он, все еще пребывая в веселом настроении, — вот как вы собираетесь назвать свой самолет — «М и М Шшшшшш!»

— Ты же знаешь, как мы его назвали. — М2 был оскорблен. — Он называется Досверхзвуковой невидимый и бесшумный оборонительно-наступательный атакующий бомбардировщик второго удара.

— Мы бы сэкономили время, назвав его «Шшшшшш!» Скажи мне еще раз, чего вы хотите.

М2 говорил неуверенно. Требовались симпатичные изображения самолета в полете — вид сверху, снизу, сбоку, и по крайней мере одно — самолета на земле.

— Рисунки не должны быть подробными. Но сделай их похожими на самолеты в комиксах или научных фильмах. Детали опусти. Отец не хочет, чтобы они видели детали, пока не заключен контракт. Он больше не очень-то верит правительству. И еще они хотят иметь вид самолета, как он будет выглядеть на самом деле, если они все же захотят его сделать.

— А почему вы не попросите ваших инженеров? — задумчиво сказал Майкл.

— Мы не очень-то верим нашим инженерам.

— Когда Иван Грозный, — начал размышлять вслух Йоссарян, — завершил строительство Кремля, он повелел казнить всех архитекторов, чтобы никто из них не мог повторить это творение.

— И что же в нем было такого грозного? — недоуменным голосом спросил М2. — Я должен рассказать об этом отцу.

— Оставьте меня одного, — сказал Майкл, потирая подбородок и сосредотачиваясь. Он уже стягивал свой вельветовый пиджак, насвистывая про себя мелодию из Моцарта. — Если закроете дверь, помните, что я здесь заперт, и не забудьте меня когда-нибудь выпустить. — А для себя он вслух заметил: — Очень миленькая штучка.

Он цинично предвкушал многомесячные бессмысленные праздничные церемонии конца века, которые приобретут к тому же характер политических кампаний, и военный самолет «М и М» мог бы стать идеальным гвоздем программы. Нет сомнений в том, что первый младенец, рожденный в новом веке, родится на востоке, но на сей раз гораздо восточнее Эдема.

Он снова посмотрел на схемы этого оружия для нового века и увидел конструкцию, которая показалась ему эстетически незавершенной. Многого не хватало в предполагаемой форме, многое отсутствовало. А бросая попеременно взгляд то на кальки, то в будущее, в котором будет летать этот самолет, он нигде не находил места, куда он, по набившему оскомину выражению его отца, мог бы пристроиться, где мог бы преуспевать хотя бы с той же мерой безопасности и благополучия, какой довольствовался теперь. Развиваться ему было куда, вот только возможностей для этого не было. Он вспомнил Марлен с ее астрологическими и гадальными картами и почувствовал — ему снова не хватает ее, хотя он и не испытывал уверенности в том, что когда-либо любил ее больше, чем какую-нибудь другую подружку из череды своих моногамных романов. Его начинало пугать то, что у него, вероятно, нет будущего, что он уже пребывает в этом будущем; как и его отец, к которому он всегда питал смешанные чувства, он уже прибыл в это будущее. Он должен рискнуть и позвонить Марлен.

Даже его брат Джулиан переживает трудные дни, делая столько денег, сколько он сам себе, кичливо, определил. И его сестре придется отложить свой развод, пока она неспешно раздумывает, устраивает ли ее частная практика в одной из юридических фирм, с владельцами которой она время от времени вступала в связь.

Его отец будет уже мертв. Папа Джон не раз давал понять, что далеко углубляться в этот самый двадцать первый век не собирается. Большую часть своей жизни Майкл прожил с уверенностью, что его отец будет жить вечно. У него и теперь было такое же ощущение, хотя он и понимал, что оно обманчиво. Такого с реальными человеческими существами никогда не случалось.

А кто еще у него останется? Не было ни одного человека, который вызывал бы у него уважение, ни одной личности, которая после пятнадцати минут общения оставалась бы безупречной. Существовали люди, обладавшие властью даровать другим огромные преимущества, как, например, постановщики фильмов и президент, но это было все.

Те полмиллиона долларов, что отец надеялся завещать ему, уже не казались неисчерпаемым состоянием. На проценты он жить не сможет, хотя девять десятых жителей страны и жили на меньшие деньги. Придет время, и у него не останется ничего и никого, никого, подчеркивал его отец, кто помог бы ему. Отец неизменно поражал его своей необычностью, рациональной иррациональностью, алогичной логикой, и Майклу казалось, что его сентенции не всегда исполнены смысла.

— Нигилисту легко побеждать в споре, — говорил он, — потому что столько людей вопреки здравому смыслу отстаивают свои точки зрения.

Он остроумно рассказывал о таких вещах, как новообразования Ивинга, болезни Ходжкина, амиотрофический латеральный склероз, СИБы и остеогенические саркомы, и говорил о собственной смерти свободно и с такой будничной отстраненностью, что Майкл не мог воспринимать эти разговоры иначе, как самообман или притворство. Майкл не всегда знал, когда отец говорит серьезно, а когда шутит, когда прав, а когда ошибается, и когда прав и ошибается одновременно. А Йоссарян открыто признавал, что и сам не всегда это знает.

— Моя беда в том, — покаянно, но не без гордости, говорил его отец, — что я почти всегда вижу обе стороны почти любого вопроса.

И он почти всегда испытывал слишком уж горячее стремление пофлиртовать с той или иной женщиной, по-прежнему был одержим мечтой найти работу, которая бы ему нравилась, и потребностью быть, как он это называл, «влюбленным». Майклу так и не удалось найти работу, которая бы ему нравилась; юриспруденция была для него не хуже, чем все остальное, а искусство — не лучше. Он писал сценарий, но пока не хотел, чтобы его отец знал об этом. Но в одном, самом главном, Йоссарян, казалось, попадал в самую точку.

— Ты и оглянуться не успеешь, дурачок, — с раздражительной нежностью выговаривал он Майклу, — как станешь таким же старым, как я, и у тебя не будет ничего.

Даже детей, мог бы с сожалением добавить Майкл. Насколько он понимал, карты не сулили ему и этого — ни гадальные карты Марлен, ни какие-либо другие. Майкл снова, прищурившись, посмотрел на лежащие перед ним кальки, пододвинул поближе свой блокнот и взял карандаш. Он не завидовал людям, которые хотели работать гораздо больше, чтобы гораздо больше получать, но ему снова и снова приходилось задавать себе вопрос — почему же он не похож на них.

15

М2

— Тебе ведь нравится Майкл, правда?

— Да, мне нравится Майкл, — сказал М2.

— Давай ему работу, когда есть возможность.

— Я так и делаю. Мне понадобится еще поработать с ним на тех видеомониторах в автовокзале. Я оплачу еще один год его обучения в юридическом колледже.

— Не думаю, что он захочет. Но давай, попытайся.

У всех известных ему родителей, имевших взрослых детей, был по крайней мере один, чьи сомнительные перспективы вызывали их постоянное беспокойство, а у многих родителей было и по два таких ребенка. У Милоу — вот этот, у него — Майкл.

Изучая новые послания от Джерри Гэффни из Агентства Гэффни, Йоссарян чувствовал, что к его раздражению примешивается недоумение. В первом из этих посланий ему рекомендовалось позвонить домой на свой автоответчик, чтобы услышать хорошую новость от своей медицинской сестры и плохую новость от сына о его первой жене. Хорошая новость от медицинской сестры состояла в том, что Мелисса была сегодня свободна и готова поужинать с ним или сходить в кино и что пациент-бельгиец неплохо выздоравливал после тяжелой дизентерии, возникшей вследствие применения неплохих антибиотиков, введенных для подавления тяжелой пневмонии, спровоцированной спасительным удалением голосовых связок в ходе насильственной — и пока что успешной — попытки спасти его жизнь. Второй факс сообщал, что теперь он правомочен получать закладные заемы. Йоссарян понятия не имел, что это значит.

— И вообще, как он узнал, что я здесь? — услышал он свою мысль вслух.

— Я думаю, Гэффни знает все, — убежденно ответил М2. — Он и наши факс-линии контролирует.

— Вы ему за это платите?

— Кто-то, наверно, платит.

— Кто?

— Понятия не имею.

— И тебе все равно?

— А должно быть не все равно?

— А выяснить ты можешь?

— Мне нужно будет выяснить, могу ли я выяснить.

— Меня удивляет, что ты не хочешь узнать.

— А я должен хотеть?

— М2, Майкл зовет тебя Милоу. А тебе какое имя больше нравится?

Единственный сын Милоу чувствовал себя не в своей тарелке.

— Я бы предпочел, — сказал он, шумно дыша, — чтобы меня называли Милоу, хотя это имя моего отца. Но это и мое имя, вы же знаете. Он мне его дал.

— Почему же ты ничего не говорил об этом? — спросил Йоссарян, подавляя возникшее вдруг в нем помимо воли чувство вины.

— Вы же знаете, я робкий. Моя мать говорит, что я пуглив, как кролик. И сестры говорят то же самое. Они все просят меня изменить характер и стать сильным, чтобы, когда будет нужно, занять место отца.

— Они хотят, чтобы ты стал больше похож на отца?

— Они не очень-то высокого мнения о моем отце.

— Тогда на кого? На Уинтергрина?

— Они ненавидят Уинтергрина.

— На меня?

— Вас они тоже не любят.

— На кого же тогда?

— Им в голову не приходит, кто мог бы для этого подойти.

— Скажи-ка мне, — попросил Йоссарян, — у вас все еще есть ваша компания по поставкам продовольствия?

— Кажется, есть. Вы же знаете, ведь это и ваша компания. Там у всех есть своя доля.

Коммерческая компания «М и М» по поставкам продовольствия была старейшей круглосуточной службой в истории страны; компания эта корнями уходила в деятельность Милоу во время Второй мировой войны в офицерской столовой, где он осуществлял успешные и темные финансовые операции, покупая на Мальте свежие итальянские яйца с Сицилии по семь центов за штуку и продавая их своей столовой на Пьяносе по пять центов за штуку с неплохой прибылью, позволявшей улучшить общее снабжение эскадрильи; по его словам, все имели свою долю в этой прибыли, повышая таким образом качество и поднимая уровень жизни; подобную же операцию он осуществлял, покупая шотландский виски для Мальты у поставщика на Сицилии в обход посредников.

— М2, — сказал Йоссарян и пожалел о своей забывчивости. Он не хотел его обижать. — Как ты хочешь, чтобы я тебя называл в присутствии отца? Может оказаться, что два Милоу — это на одного больше, чем нужно. Может быть, на двух.

— Мне нужно выяснить.

— Ты и правда не знаешь? Даже этого?

— Я не могу решать. — М2 не находил себе места. Его сцепленные руки покраснели. Покраснели и кромки его век. — Я не умею принимать решения. Вы помните, что было в последний раз, когда я попытался.

Однажды, давным-давно, когда Йоссарян пришел за помощью к Милоу, пытаясь спасти Майкла от Вьетнамской войны, гораздо более молодой М2 предпринял попытку принять самостоятельное решение по вопросу первостепенной важности. Ему его идея казалась великолепной — он собирался ответить на зов того, что, как ему говорили, было его родиной, и записаться добровольцем в армию, чтобы убивать азиатских коммунистов в Азии.

— Ты не сделаешь ничего подобного! — решила его мать.

— Если хочешь лучше послужить своей стране, — сказал его отец тоном более рассудительным, — то нужно выяснить, кого призывные комиссии не призывают, и тогда ты поймешь, кто нужен стране на самом деле. Мы выясним это для тебя.

Два с половиной года, что М2 провел в богословском колледже, искалечили его на всю жизнь и внушили ему невротическое отвращение ко всему духовному, а также страх и недоверие к мужчинам и женщинам, которые не курят и не пьют, не ругаются, не пользуются косметикой, не ходят по улице хотя бы чуточку оголенными, не отпускают непристойных шуток, страшно много улыбаются, даже когда не говорится ничего смешного, улыбаются наедине с самими собой и обнаруживают самомнение и дружную блаженную веру в гигиеническую добродетель, которую он находил злобной и омерзительной, а они считали своей исключительной принадлежностью.

Он ни разу не был женат, а женщины, с которыми он встречался, неизменно были дамами приблизительно его возраста, непритязательно одетыми в юбки со складками и строгие блузки, они почти не пользовались косметикой, были застенчивы, бесцветны и быстро исчезали.

Йоссарян, как ни пытался, не мог до конца прогнать грязные подозрения, что М2 принадлежат к тому разряду одиноких и мстительных мужчин, что в основном и составляли менее шумливый из двух главных разрядов решительных сторонников и покровителей проституции, которых Йоссарян часто видел в своем многоэтажном доме, они поднимались в лифте для получения дозы сексуальных процедур в роскошном храме любви на верху здания или спускались в недра сооружения в три или четыре сомнительных массажных салона, расположенных в подземных этажах под несколькими кинозалами первого подцокольного этажа, находящегося ниже уровня тротуара.

Как-то раз Майкл презрительно заметил Йоссаряну, что, по его мнению, у М2 все типичные признаки маньяка-убийцы: он — белый.

— Когда мы ходили на автовокзал, — признался он, — его интересовали только женщины, он все время на них смотрел. Мне кажется, что он не мог отличить их от трансвеститов. Отец у него такой же?

— Милоу знает, что такое проститутка, и ему не нравилось, когда мы к ним ходили. Он всегда был целомудренным. Вряд ли он знает, что такое трансвестит, а если бы и узнал, то не понял бы разницы.

— А почему вы спросили, — спросил у Йоссаряна М2, — про нашу компанию по поставке продовольствия?

— Возможно, она мне понадобится. Тут намечается эта свадьба…

— Хорошо, что вы напомнили. Я бы мог забыть. Мама просила меня поговорить с вами о нашей свадьбе.

— Это не твоя свадьба, — поправил его Йоссарян.

— Моей сестры. Мама хочет, чтобы сестра вышла замуж, и еще она хочет, чтобы свадьба была в музее искусств Метрополитен. Она хочет, чтобы вы все это организовали. Она знает, что вы состоите в ОКРКАМИМ.

Йоссарян искренне изумился.

— Церемония бракосочетания?

— Ведь это уже делалось раньше?

— Сама церемония? Мне об этом не известно.

— Но вы ведь знакомы с попечителями?

— Я состою в ОКРКАМИМ. Но не исключено, что это окажется невозможным.

— Мама не примет этого. Она говорит — я зачитываю по ее факсу, — что если вы не сможете это устроить, то она не знает, на что вы еще годитесь.

Йоссарян кротко покачал головой. Он ничуть не чувствовал себя оскорбленным.

— На это потребуются время и деньги. Пожалуй, вам придется начать с пожертвования музею десяти миллионов долларов.

— Двух долларов? — спросил М2, как бы повторяя слова Йоссаряна.

— Десяти миллионов долларов.

— А мне послышалось — двух.

— Я сказал — десяти, — повторил Йоссарян. — На строительство еще одного нового крыла.

— Это мы осилим.

— Но без всяких там подставок.

— Там еще и подставки будут?

— Я говорю — без подставок с вашей стороны, хотя подставки там, конечно, будут. Твой отец большой специалист по подставкам. Ведь вы фактически чужаки, а они не станут брать десять миллионов у первого встречного с улицы, который хочет всучить им эти десять миллионов.

— А не могли бы вы их убедить, чтобы они взяли?

— Пожалуй, мог бы. Но и после этого никаких гарантий.

— Высокие гарантии?

— Никаких гарантий, — снова поправил его Йоссарян. — У тебя с отцом, кажется, избирательное ухудшение слуха, да?

— Собирательное ухудшение слуха?

— Да. И свадьба должна быть расточительной.

— Рачительной?

— Да. Расточительной. Она должна быть пышной и достаточно безвкусной, чтобы о ней написали газеты и модные журналы.

— Я думаю, именно этого они и хотят.

— Есть и другая возможность, о которой они еще не знают, — решил, наконец, Йоссарян. — Та свадьба, о которой говорил я, состоится в автовокзале.

При этих словах М2, как и предполагал Йоссарян, вздрогнул.

— А что в этом может быть хорошего? — пожелал узнать М2.

— Новизна, Милоу, — ответил Йоссарян. — Для некоторых людей музей уже не достаточно хорош. А для Максонов автовокзал — как раз то, что нужно.

— Для Максонов?

— Оливии и Кристофера.

— Семья известного промышленника!?

— Который ни разу не бывал на заводах и не видел ни одного изделия, изготовленного их компанией, кроме, разве что, кубинских сигар. Я помогаю Максонам с организацией и планированием, — беззаботным тоном приврал он. — Конечно, об этом напишут все. Вы возьмете автовокзал, если не удастся заполучить музей?

— Мне нужно будет спросить у матери. Так вот сразу…

— Если это устраивает Максонов, — искушал Йоссарян, — с мэром, кардиналом, даже, может быть, с Белым Домом…

— Ну, тогда дело другое.

— Конечно, первыми вы быть не сможете.

— Мы сможем быть первыми?

— Вы не сможете быть первыми, разве что твоя сестра выйдет замуж за девицу Максон или вы пожелаете устроить двойную свадьбу. Я мог бы замолвить за тебя словечко Максонам, если твоя мать пожелает.

— А что вы будете делать, — спросил М2, посмотрев на Йоссаряна взглядом, который показался тому настороженным, — со шлюхами из автовокзала?

Из-за невинного огонька, появившегося в серых глазах М2, когда он произнес слово «шлюхи», он мгновенно стал похож на голодного человека, одержимого сладострастными желаниями.

Йоссарян дал ответ, показавшийся ему наиболее подходящим:

— А ты их используй с пользой, — беспечно ответил Йоссарян. — На всю катушку. Полиция возражать не будет. Возможности безграничны. А по поводу музея, я не хочу переоценивать ваши шансы. Твой отец, Милоу, занимается торговлей, а это не очень-то изысканно.

— Моя мать его за это ненавидит.

— А она живет в Кливленде. Когда твоя сестра выходит замуж?

— Когда скажете.

— Это даст нам простор для действий. За кого она выходит замуж?

— За кого будет нужно.

— Это может расширить наши возможности.

— Моя мать потребует, чтобы вы составили список приглашенных. Мы здесь никого не знаем. Все наши ближайшие друзья живут в Кливленде, и многие не смогут прибыть.

— Так и устраивайте свадьбу в Кливлендском музее. И тогда ваши ближайшие друзья смогут прибыть.

— Уж лучше мы пригласим ваших, незнакомых. — М2 осторожно опустился на стул перед компьютером. — Я отправлю факс матери.

— А позвонить ей ты не можешь?

— Она не отвечает на мои звонки.

— Узнай-ка, — сказал Йоссарян, у которого родилась новая озорная мысль, — устроит ли ее кто-нибудь из Максонов. Может быть, у них есть один лишний.

— А их устроит кто-нибудь из Миндербиндеров?

— А ты бы породнился с Максонами, если все, что у них есть, это девица?

— А я их устрою? У меня ведь кадык.

— Очень вероятно, что устроишь, даже с кадыком, если вы раскошелитесь на эти десять миллионов для строительства еще одного крыла.

— А как они его назовут?

— Крыло Милоу Миндербиндера, конечно. Или, может быть, Храм Милоу, если вам так больше понравится.

— Я думаю, они предпочтут второе, — высказал предположение М2. — Это было бы вполне уместно. Вы же знаете, мой отец как-то раз во время войны был халифом Багдада.

— Да, знаю, — сказал Йоссарян. — И имамом Дамаска. Я был вместе с ним, и где бы он ни появлялся, его шумно приветствовали.

— А что у них будет в этом крыле музея?

— То, что вы им пожертвуете, или всякий хлам из запасников. Им нужно увеличить площади, чтобы расширить кухню. И конечно, они поставят туда несколько из этих великолепных статуй твоего отца перед каменными алтарями, красными от человеческой крови. Сообщи мне ответ как можно скорее.

М2 чуть быстрее застучал по клавиатуре, а Йоссарян направился в свой кабинет, чтобы по телефону уладить кой-какие собственные дела.

16

ГЭФФНИ

— Она хочет больше денег, — сразу же сказал ему в своей деловой манере Джулиан.

— Она их не получит, — Йоссарян был не менее бесцеремонен.

— Во что это тебе обойдется? — с вызовом сказал его сын.

— Джулиан, я не собираюсь с тобой спорить.

— Я ей посоветую подать в суд, — сказала его дочь, судья.

— Она проиграет. У нее будет достаточно денег, если она отзовет этих частных детективов.

— Она клянется, что не нанимала никаких детективов, — сказал другой его сын, Адриан, химик без степени в косметической фирме; жена Адриана, прослушав курсы для взрослых «Уверуй в свои силы», пришла к выводу, что на самом деле вовсе не так уж счастлива, как полагала раньше.

— Но это мог сделать ее адвокат, мистер Йоссарян, — сказал мистер Гэффни, когда Йоссарян позвонил ему и рассказал последние новости.

— Ее адвокат отрицает это.

— Мистер Йоссарян, общеизвестно, что адвокаты врут. Из восьми человек, что следят за вами, Йо-Йо…

— Меня зовут Йоссарян, мистер Гэффни. Мистер Йоссарян.

— Я уверен, это изменится, сэр, — сказал Гэффни все тем же дружелюбным тоном, — стоит нам только встретиться, и мы быстро подружимся. А пока, мистер Йоссарян, — продолжал он без всяких оскорбительных инсинуаций, — у меня для вас хорошие новости, очень хорошие новости из обеих служб проверки кредитоспособности. Проверка прошла прекрасно, хотя и обнаружилось, что один раз вы запоздали с выплатой алиментов своей первой жене и несколько раз запаздывали с отдельными выплатами содержания второй, но в конце концов выяснилось, что у вас остался лишь один неоплаченный чек на восемьдесят семь долларов и шестьдесят девять центов одной прекратившей существование розничной фирме, ранее известной как «Безукоризненная Женщина», а это грозит вам — или грозило — статьей 11.

— Я должен восемьдесят семь долларов фирме «Безукоризненная Женщина»?

— И шестьдесят девять центов, — сказал склонный к педантизму мистер Гэффни. — При вынесении приговора вас могут признать виновным в этом по обвинению вашей жены Мариан.

— У меня не было жены Мариан, — сообщил ему Йоссарян, поразмыслив на всякий случай несколько секунд. — У меня не было жены по имени Мариан. Ни одну из них так не звали.

Мистер Гэффни поспешил его успокоить.

— К сожалению, вы ошиблись, мистер Йоссарян. Матримониальные воспоминания у людей часто путаются.

— Ничего у меня не пугается, мистер Гэффни, — ответил Йоссарян, начиная заводиться. — У меня никогда не было жены по имени Мариан Йоссарян. Вы можете это проверить, если мои слова для вас ничто. Я есть в справочнике «Кто есть кто».

— Я считаю, что Закон о свободе информации гораздо более надежный источник, но я обязательно проверю хотя бы для того, чтобы рассеять недоразумение между нами. А пока… — Последовала короткая пауза. — Я уже могу называть вас Джон?

— Нет, мистер Гэффни.

— Все остальные отчеты благоприятны, и вы можете получить заем под закладную в любое удобное для вас время.

— Какую закладную? Мистер Гэффни, ни в коей мере не желая вас оскорбить, я категорически заявляю, что понятия не имею, что за херню вы несете, говоря о закладной!

— Не нужно бояться долговой ямы, мистер Йоссарян. Иногда лавина неожиданностей погребает нас под собой.

— Вы говорите как владелец похоронного бюро.

— Я, конечно же, говорю о заеме под недвижимость. Для покупки дома в пригороде или на побережье, а может быть, и гораздо более роскошной квартиры прямо здесь, в городе.

— Я не собираюсь покупать никакого дома, мистер Гэффни, — ответил Йоссарян. — И я не думаю ни о какой квартире.

— Тогда, может быть, вам пора начать думать об этом, мистер Йоссарян. Иногда сеньор Гэффни знает лучше других. Цены на недвижимость могут только расти. Как говорил мой отец, на этой планете не так уж много земли, а с точки зрения дальней перспективы, он дело понимал. Нам понадобятся всего лишь ваше заявление и образец вашей ДНК.

— Моей ДНК? — повторил Йоссарян, голова у него шла кругом. — Признаюсь, я в полном недоумении.

— Это ваша дезоксирибонуклеиновая кислота, мистер Йоссарян, она содержит ваш полный генетический код.

— Я знаю, что это моя дезоксирибонуклеиновая кислота, черт побери! И я знаю, что она содержит.

— Никто не может ее подделать. Она докажет, что вы — это вы.

— А кем же еще, по-вашему, я могу быть?

— Кредитные учреждения в наше время осторожны.

— Мистер Гэффни, где я возьму образец своей ДНК, чтобы представить его вместе с заявкой на заем для покупки дома, о котором я впервые слышу и который не собираюсь покупать?

— И даже дом в Ист-Хэмптоне? — тоном искусителя сказал Гэффни.

— Даже весь Ист-Хэмптон.

— Там сейчас великолепная недвижимость. А с ДНК я вам могу помочь.

— Как вы ее достанете?

— По Закону о свободе информации. Она содержится в вашей сперме, образец которой имеется в вашем деле вместе с вашим номером социального страхования. Я могу получить заверенную фотокопию…

— Моей спермы?

— Вашей дезоксирибонуклеиновой кислоты. Клетка спермы — это всего лишь средство доставки. В расчет идут только гены. Я смогу получить фотокопию вашей ДНК, когда вы составите заявление. Уж я-то это дело смогу довести до конца. Кстати, на этом хорошие новости еще не исчерпаны. Джентльменов, что следят за вами, стало на одного меньше.

— Я не понимаю эту остроту.

— Не вижу здесь никакой остроты.

— Вы хотите сказать, что один из них уже не джентльмен или что он уже не следит за мной.

— Я по-прежнему не вижу здесь никакой остроты. Он следит не за вами. Он следит за одним или несколькими из тех, что следят за вами.

— Зачем?

— Это нам и придется выяснить. В материалах, что я получил по Закону о свободе информации, это место было вымарано. Может быть, чтобы защитить вас от похищения, пыток или убийства, а может, просто для того, чтобы узнать, что пытаются узнать о вас другие. Этому может быть тысяча объяснений. А тот ортодоксальный еврей… извините меня, мистер Йоссарян, вы еврей?

— Я ассириец, мистер Гэффни.

— Да. А тот джентльмен, по виду напоминающий ортодоксального еврея, что расхаживает перед вашим домом, и на самом деле ортодоксальный еврей и живет он в вашем квартале. Но он к тому же агент ФБР и дьявольски ловок. Так что будьте осторожны.

— А что ему от меня надо?

— Спросите у него, если хотите. Может быть, он просто прогуливается, если только он не на задании. Вы же знаете, что это за люди. Может быть, он и не за вами следит. В вашем здании находится отделение ЦРУ, маскирующееся под отделение ЦРУ, а еще офис администрации социального страхования, не говоря уже обо всех секс-салонах, проститутках и других предприятиях. Постарайтесь держаться за свой номер социального страхования. Осторожность никогда не помешает. Осторожность — это другая сторона храбрости, так сеньор Гэффни говорит своим друзьям. Ничего не бойтесь. Он будет с вами на связи. Служба — второе «я».

Йоссарян почувствовал необходимость проявить настойчивость.

— Мистер Гэффни, — сказал он, — когда я смогу вас увидеть? Прошу прощения, но я вынужден настаивать.

Несколько секунд в трубке слышалось фырканье, размеренное бульканье, в котором проскальзывали какие-то самодовольные нотки.

— Вы уже видели меня, мистер Йоссарян, и не заметили, да?

— Где?

На автовокзале, когда спускались вниз с Макбрайдом. Вы посмотрели прямо на меня. На мне был бежевый однобортный шерстяной пиджак в елочку с тонким лиловым квадратиком, коричневые брюки, светло-голубая рубашка из швейцарского шамбре, сотканного из тончайших египетских шелковых нитей, а в завершение — галстук цвета густой ржавчины и носки в цвет ему. У меня ровный загар и плешь на макушке, черные волосы по бокам коротко острижены, а глаза и брови — очень темные. У меня благородный овал лица и четко очерченные скулы. Вы меня не узнаете, нет?

— Как я могу вас узнать, мистер Гэффни, если я вас не видел раньше?

Тихий смех возобновился.

— Да нет же, видели, мистер Йоссарян, и не раз. У ресторана в отеле, куда вы зашли в тот день с мистером и миссис Бич после заседания ОКРКАМИМ в музее искусств Метрополитен. Напротив Похоронного дома Фрэнка Кэмпбелла на другой стороне улицы. Вы помните там рыжего человека с тростью и зеленым рюкзаком на спине, он стоял у входа рядом с охранником в форме?

— Вы были тот рыжий с рюкзаком?

— Я был охранником в форме.

— Вы были переодеты?

— Я и сейчас переодет.

— Не уверен, что понял последнее, мистер Гэффни.

— Считайте, что это шутка, мистер Йоссарян. Она очень широко применяется в моей профессии. Может быть, моя следующая острота будет лучше. И я считаю, вы должны позвонить вашей медицинской сестре. Она снова работает в дневную смену и сегодня сможет с вами поужинать. Она может привести с собой эту свою подружку.

— По квартире?

— Нет, не мисс Моркок.

— Ее зовут мисс Мор, — холодно отрубил Йоссарян.

— Вы ее называете мисс Моркок.

— А вы ее будете называть мисс Мор, если хотите работать на меня. Мистер Гэффни, не суйтесь в мою частную жизнь.

— Частной жизни больше ни у кого нет. Говорю об этом с грустью.

— Мистер Гэффни, когда мы встретимся? — категорическим тоном вопросил Йоссарян. — Я хочу посмотреть вам в глаза и увидеть, с кем, черт возьми, я имею дело. Я с вами чувствую себя не в своей тарелке.

— Я уверен, это пройдет.

— А я не уверен. Вы мне что-то не нравитесь.

— Это тоже пройдет после нашего разговора в Чикаго.

— В Чикаго?

— Когда мы встретимся в аэропорту и вы увидите, что мне можно доверять, что я предан, полезен, надежен, услужлив, вежлив и добр. Так лучше?

— Нет. Я не собираюсь в Чикаго.

— А я думаю, что собираетесь, мистер Йоссарян. Вы могли бы заказать билет прямо сейчас.

— Что я буду делать в Чикаго?

— Пересаживаться на другой самолет.

— Куда?

— Назад, в Нью-Йорк, мистер Йоссарян. Из Кеноши, штат Висконсин, после посещения миссис Таппман. Возможно, вы надумаете лететь оттуда прямо в Вашингтон, чтобы встретиться с мистером Миндербиндером и мистером Уинтергрином, а может быть, и Нудлсом Куком.

Йоссарян вздохнул.

— Вы теперь знаете обо мне все это?

— В моей работе мне многое приходится слышать, мистер Йоссарян.

— На кого еще вы работаете, когда слышите всякие подробности обо мне?

— На того, кто мне платит, мистер Йоссарян. Я не сторонник дискриминации. У нас теперь есть законы против дискриминации. И я не завожу любимчиков. Я всегда объективен и не делаю никаких различий. Различия — вещь одиозная. И оскорбительная.

— Мистер Гэффни, я вам еще ничего не платил. Счетов вы мне не присылали и о цене со мной не говорили.

— У вас высокая платежеспособность, мистер Йоссарян, если только можно верить фирмам по оценке платежеспособности, и закладной заем вы можете получить в любое удобное для вас время. Сейчас продаются прекрасные дома на берегу водоемов в Нью-Йорке, Коннектикуте и Нью-Джерси, а еще по хорошим ценам на морском побережье в Санта-Барбаре, Сан-Диего и на Лонг-Айленде. Если хотите, я вам помогу с заемными бланками, а также с вашей ДНК. Сейчас прекрасное время для закладных заемов и для покупок.

— Мне не нужны закладные заемы и не нужны покупки. А кто эта подружка, о которой вы упомянули?

— Вашей медицинской сестры?

— Нет у меня никакой медицинской сестры, черт побери. Я прекрасно себя чувствую, если вы все еще следите за этим. Теперь она моя приятельница, Мелисса.

— Медицинская сестра Макинтош, — выразил свое формальное несогласие мистер Гэффни. — Передо мной лежит донесение, мистер Йоссарян, а донесения никогда не лгут. В них могут быть ошибки, они могут устаревать, но они никогда не лгут. Они не люди, мистер Йо.

— Не смейте меня так называть!

— Они не умеют лгать и всегда официальны и авторитетны, даже когда они ошибочны и противоречат друг другу. Ее подружка — это та самая медицинская сестра, которая работает в реанимации хирургического отделения и которую вы хотели видеть. Зовут ее Вильма, но люди склонны ее называть ангелочек или зайчик, в особенности пациенты, отходящие от анестезии после операции, а еще два-три больничных врача, которые время от времени лелеют честолюбивые помыслы залезть, по их — не по моему — выражению, к ней под юбку. Может быть, это медицинский термин. К вам может присоединиться и мисс Мор.

— Мисс Мор? — В голове у Йоссаряна все смешалось, и ему все труднее было удерживать нить разговора. — Кто такая мисс Мор, черт возьми?

— Вы ее называете Моркок, — напомнил ему Гэффни, понизив голос, в котором послышался легкий упрек. — Извините, что задаю вам этот вопрос, мистер Йоссарян. Но наши слухачи в последнее время не слышали в вашей квартире звуков сексуальной активности. С вами все в порядке?

— Я занимался этим на полу, мистер Гэффни, — ровным тоном ответит Йоссарян, — под кондиционером, как вы мне советовали, и в ванной с включенными кранами.

— Вы меня успокоили. А то я уже начал волноваться. Теперь вы просто обязаны позвонить мисс Макинтош. Ее телефон в настоящую минуту свободен. У нее не лучшие новости о составе крови этого бельгийца, но она, кажется, жаждет встречи с вами. Я бы сказал, что, несмотря на разницу в возрасте…

— Мистер Гэффни!

— Извините. Майкл сейчас как раз заканчивает и готовится вернуться. Напоминаю, чтобы вы о нем не забыли.

— Вы и это видите?

— Я вижу все, что происходит, мистер Йоссарян. Это важнейшая часть моей работы. Он надевает пиджак и скоро вернется с первыми набросками нового крыла, прорезавшегося у Милоу Миндербиндера. Вы позволите сеньору Гэффни эту маленькую остроту? Я подумал, что вам она покажется смешнее моей первой.

— Я вам признателен… Джерри, — сказал Йоссарян; теперь у него не оставалось сомнений в том, что, по его мнению, мистер Гэффни гораздо хуже геморроя. Свое враждебно-саркастическое отношение он оставил при себе.

— Спасибо… Джон. Я рад, что мы стали друзьями. Вы позвоните сестре Макинтош?

— О кружевном нижнем белье речи пока нет? — поддела его Мелисса, когда он позвонил. — О Париже и Флоренции тоже?

— Наденьте на сегодня свое, — поддразнил ее в ответ Йоссарян. — Прежде чем отправиться в путешествие, мы должны понять, устраиваем ли мы друг друга. И приведите свою подружку, если она захочет прийти.

— Можете называть ее Анджела, — язвительно сказала ему Мелисса. — Я знаю, чем вы с ней занимались. Она мне все рассказала.

— Пожалуй, это плохо, — сказал несколько ошарашенный Йоссарян. Он понял, что с этими двумя ему нужно держать ухо востро. — Если уж на то пошло, — начал контрнаступление Йоссарян, — то она мне все рассказала о вас. Кошмар, да и только! Вам место в монастыре. Ваши антисептические страхи почти невероятны.

— Меня это не волнует, — сказала Мелисса с ноткой фанатической уверенности в голосе. — Я работаю в больнице и вижу больных. Я больше не собираюсь рисковать, когда вокруг все эти лишаи, СПИД, или даже хламидиоз с вагинитом, или стрептококковая ангина, или какая-нибудь другая зараза, которую вы, мужчины, так любите разносить. В болезнях я разбираюсь.

— Делайте, что хотите. Только приведите с собой эту вашу другую подружку. Ту, что работает в реанимации хирургического отделения. Может быть, я и с ней теперь подружусь.

— Вилму?

— Ее называют «ангелочек», да? И зайчик?

— Только когда приходят в себя после операции.

— Я тоже буду ее так называть. Надо смотреть вперед.

КНИГА ШЕСТАЯ

17

СЭММИ

Независимая подвеска колес.

Вряд ли я знаю больше десятка людей из прошлого, которые могут помнить эту автомобильную рекламу независимой подвески колес, потому что, думаю, нас и осталось-то всего не больше десятка, а других и не разыщешь. Никто из нас теперь не живет на Кони-Айленде. Все это прошло, исчезло, кроме, разве что, тротуаров, пляжа и океана. Мы живем теперь в многоэтажных домах, вроде того, в котором живу я, или в пригороде, в двух-трех часах езды от Манхеттена, как Лю и Клер, или в поселках для пенсионеров в кондоминиумах в Уэст-Палм-Бич, штат Флорида, как мой брат и сестра, или, если у кого денег побольше, в Бока-Рейтон или Скотсдейле, штат Аризона. Большинство из нас добилось в жизни гораздо большего, чем мы рассчитывали, а наши родители даже и не мечтали о таком.

Спасательное мыло.

Халитозис — средство от дурного запаха изо рта.

Фермент Флейшмана, от угрей.

Зубная паста Ипана — и улыбка белозуба, Сэл Гепатика и улыбка облегченья на устах.

Когда природа забывает, вспомни про Экс-Лакс.

Пепси-кола вам не трюк,

От нее могучий пук.

Больше стало в два раза,

Хватит выпить за глаза.

Никто из наших кони-айлендских умников тогда и не верил, что этот новый напиток, Пепси-кола, даже несмотря на оригинальную рекламную частушку по радио — «Десять полных унций — это целый пруд» — имел хоть какие-то шансы в конкуренции против Кока-колы, напитка, который мы знали и любили, в ледяных маленьких бутылочках из зеленоватого стекла с тоненькими прожилками, эта бутылочка точно подходила к руке любого размера и пользовалась огромной популярностью. А сегодня я не различаю их по вкусу. Обе компании разрослись до непозволительно могущественных размеров, какие никогда нельзя позволять иметь предприятию, а шестиунциевая бутылочка стала еще одним почти исчезнувшим приятным воспоминанием. Никто больше не хочет продавать ходовой напиток в бутылочке всего в шесть унций за пять центов, и никто, кроме, вероятно, меня, не захочет такую купить.

«Залоговая» цена каждой маленькой бутылочки была два цента, а залоговая цена бутылок большего размера, в которых продавался лимонад за десять центов, была пять центов, и никто в семьях, обитавших в районе Западной Тридцать первой улицы Кони-Айленда, не оставался безучастным к стоимости этих пустых бутылочек. В те времена какую-нибудь ценную вещь можно было купить за два цента. Иногда мы, тогда еще совсем мальчишки, отправлялись на поиски пустых бутылочек и обшаривали наиболее вероятные места их скопления на пляже. Мы сдавали их в кондитерской Стейнберга прямо на моей улице на углу Серф-авеню, а полученные монетки использовали для игры в покер или в очко, когда научились это делать, или тратили на что-нибудь вкусненькое. За два цента можно было купить довольно большую шоколадку «Нестле» или «Хершис», пару крендельков, или замороженных булочек, или, если дело было осенью, добрый кусок халвы, от которой мы все некоторое время сходили с ума. За никель можно было купить «Милки Уэй» или «Кока-колу», «Мелорол» или пирожное из мороженого, хот-дог в лавке деликатесов Розенберга на Мермейд-авеню или у Натана на милю подальше в сторону парка аттракционов, или прокатиться на карусели. За два цента можно было купить газету. Когда отец Робби Клайнлайна работал в «Стиплчезе» Тилью, мы получали контрамарки на свободный вход и за несколько центов обычно могли выиграть кокос, накидывая кольца на колышки. Мы приобрели в этом сноровку. Цены тогда были ниже, и доходы тоже. Девчонки прыгали через скакалку и играли в фантики и классы. Мы играли в панчбол, ступбол и стикбол, а еще на губных гармошках и казу. Ранним вечером после обеда — мы называли это ужин — мы иногда играли в жмурки на тротуаре, а родители смотрели за нашей игрой, и все мы знали, а родители видели, что мы, подглядывая сквозь повязки на глазах, использовали игру в основном как возможность пощупать буфера у девчонок за те несколько секунд, пока мы делали вид, будто не узнаем, кого поймали. Это было еще до того, как мы, мальчишки, начали мастурбировать, а у девчонок начались месячные.

По утрам в будние дни все отцы из нашего квартала и все братья и сестры, уже закончившие школу, начинали бесшумно материализовываться, выходя из своих домов, и направлялись на Рейлроуд-авеню к остановке «Нортон-Пойнт», откуда троллейбусы отвозили их к надземной станции «Стилуэй-авеню», где сходились четыре разных маршрута линий подземки, заканчивавшихся на Кони-Айленде; они садились в вагоны, которые развозили их к разным местам работы в городе или, как это было со мной, когда мне было семнадцать с половиной и я уже успел получить аттестат об окончании средней школы, в разные агентства по трудоустройству на Манхеттене, где мы робко искали работу. Некоторые шли целую милю пешком до электрички, чтобы прогуляться или сэкономить пять центов. По вечерам, в час пик, они усталые тащились домой. Зимой в это время было уже темно. Почти каждый день с поздней весны до ранней осени мой отец вечерами один уходил на пляж, он надевал на себя махровый купальный халат, на плечо накидывал полотенце и со своей извечной улыбкой на лице отправлялся, чтобы расслабиться и нырнуть поглубже, иногда он не возвращался до самой темноты, и все мы прятали тревогу от матери, думая, что на этот раз он и вправду утонул, если только кто-нибудь не успел его вытащить.

— Сходи-ка за ним, — бывало говорила она тому из нас, кто оказывался у нее под рукой. — Скажи ему, пусть идет есть.

Вероятно, это был единственный час на дню, когда он мог насладиться одиночеством и отдаться тем своим оптимистическим мыслям, от которых и происходили эта его обходительность и спокойная улыбка на загорелом лице. Здоровье у нас у всех было тогда отличное, и этот факт тоже, несомненно, придавал ему оптимизма. У него была работа. У него были его еврейские газеты, и у обоих родителей была их музыка по радио, которую они так любили, в особенности Пуччини; «Час музыки Белл Телефон», Симфонии в эфире Эн-би-си, радиостанция «Нью-Йорк Таймс» и радиостанция Нью-Йорка, по словам диктора, «города, где в мире и согласии, пользуясь благами демократии, обитают семь миллионов человек».

Я пошел в музыке дальше них, от Каунта Бейси, Дюка Эллингтона и Бенни Гудмана к Бетховену и Баху, к их камерной музыке и фортепьянным сонатам, а теперь еще и к Вагнеру и Малеру.

А Гитлер и его бравые молодцы могли бы убить нас всех.

Сорокачасовая рабочая неделя стала вехой социальной реформы, преимущества которой я едва успел оценить, и шагом к благосостоянию, которое мои дети и внуки принимают как нечто само собой разумеющееся. Это мои приемные дети, потому что, когда мы встретились с Глендой, она уже сделала себе операцию по перевязке труб. Вдруг оказалось, что те места, где мы работаем, закрываются по субботам. И в пятницу мы могли не ложиться допоздна. Целые семьи могли теперь гулять целые уикэнды. Законы о минимальной заработной плате и о детском труде тоже стали подарками от ФДР в рамках его Нового курса, хотя последний и казался туманным. Только в колледже я узнал, что в индустриализированном западном мире детей двенадцати лет и младше повсеместно и всегда заставляли работать по двенадцать и больше часов в день в угольных шахтах и на фабриках.

Минимальная оплата тогда была двадцать пять центов в час. Когда Джои Хеллеру из дома напротив в шестнадцать лет выдали разрешение на работу и он после окончания школы устроился на четыре часа в день в «Вестерн Юнион» разносить телеграммы, он каждую пятницу приносил домой свои пять долларов в неделю. И из этих денег он почти всегда покупал в комиссионке новую пластинку для нашего клуба на Серф-авеню, где мы учились танцевать линди-хоп, курить сигареты и тискать девчонок в задней комнате, если нам удавалось заманить или заставить какую-нибудь из них пойти с нами туда. А мой дружок Лю Рабиновиц, и другой его дружок Лео Вейнер, и еще пара ребят посмелее уже вовсю трахали их на кушетках и в других местах. Отец Джои Хеллера уже умер, а его старший брат и сестра тоже работали, когда удавалось найти место, устраивались они в основном на неполный рабочий день к «Вулворту», а летом торговали в киосках замороженным кремом и хот-догами. Его мать, в юности белошвейка, теперь работала у моей матери, подшивая и выпуская платья, подбивая рубчики, переставляя наизнанку поношенные воротнички у рубашек для местной прачечной; получала она, кажется, по два или три цента за штуку, может быть, и по пять.

Кое-как они перебивались. Джои тоже хотел стать писателем. Именно от Джои я впервые услышал то самое подражание рекламной песенке про Пепси-колу, которую передавали по радио. Я помню и первое четверостишие еще одной пародии, что он написал на популярную песенку, которая заняла одно из первых мест в хит-параде «Лаки Страйк», записи таких песенок еще и сегодня можно услышать в исполнении лучших певцов того времени:

Когда проворна и легка

В твоей ширинке ее рука,

Глаза ее сверкают вновь,

Ты знаешь, к ней пришла любовь.

Жаль, что я не запомнил остальное. Он хотел писать комедийные сценки для радио, кино и театра. Я хотел заниматься этим вместе с ним, а еще когда-нибудь начать писать рассказы, хорошие рассказы, чтобы их печатал «Нью-Йоркер» или какой-нибудь другой журнал. Мы с ним вместе писали скетчи для нашего бойскаутского отряда, Отряда номер 148, а позднее, когда стали постарше, для вечерней развлекательной программы с танцами в нашем клубе, когда мы брали входную плату по десять или двадцать пять центов с тех, кто приходил к нам из десятков других клубов на Кони-Айленде или Брайтон-Бич, а девушек впускали бесплатно. Один из наших самых длинных бойскаутских скетчей «Испытания и несчастья Тоби Тендерфута» был таким смешным, что, я помню, нас попросили исполнить его еще раз на одном из регулярных сборов, которые проводились каждую пятницу в нашей государственной начальной школе — Г. Ш. 188. Джои тоже пошел в ВВС и стал офицером и бомбардиром, и он тоже преподавал в колледже в Пенсильвании. К тому времени он уже перестал быть «Джои», а я — «Сэмми». Он был Джо, а я — Сэм. Мы были моложе, чем казались сами себе, но мы уже не были мальчишками. Но Марвин Уинклер, вспоминая прошлое, по-прежнему называет его Джои, а обо мне думает как о Сэмми.

«Они рассмеялись, когда я уселся за пианино».

Этот текст был самым удачным из тех, что рассылались рекламными агентствами по почте, вероятно, он и до сих пор остается таким. Вы заполняли купон и получали пакет с инструкциями, по которым, как в них утверждалось, можно было научиться играть на пианино всего за десять нетрудных уроков. Лучше, конечно, было, если у вас, как у Уинклера, имелось пианино, хотя он так никогда и не научился.

У всех у нас в будущем было по «Форду», так нам сказал их производитель, а на заправках «Галф» или на заправках с плакатами, изображающими летящего красного коня, продавался высокооктановый бензин для машин с независимой подвеской — автомобили эти были нам пока не по карману. Марка «Лаки Страйк» в те времена машин с независимой подвеской означала отличный табак, и люди повсюду искали «Филипп Моррис» и могли пройти милю, чтобы купить «Кэмел» и другие сигареты и сигары, от которых у моего отца начался рак легких, распространившийся в печень и мозг и быстро сведший его в могилу. Ему уже было немало лет, когда он умер, но Гленда была совсем не старой, когда заболела раком яичников и умерла ровно тридцать дней спустя после того, как ей был поставлен этот диагноз. У нее стало побаливать то здесь, то там после того, как Майкл покончил с собой, и сегодня мы бы наверно сказали, что ее болезнь стала следствием стресса. Она сама и нашла Майкла. На заднем дворе дома, что мы снимали в то лето на Файр-Айленде, стояло одно чахлое деревце, и он умудрился повеситься на нем. Я сам снял его, понимая, что это не следовало делать, но я не хотел, чтобы он там висел и чтобы мы, женщины и дети из соседних домов смотрели на него в течение тех двух часов, которые могли понадобиться полиции и медэксперту, чтобы добраться туда на своих вездеходах.

Доллар в час… миля в минуту… сотня в неделю… сто миль в час — блеск!

Все это стало возможно. Мы знали, что есть машины, которые могут мчаться с такой скоростью, и у всех нас, ребят с Кони-Айленда, были более обеспеченные родственники, жившие в других местах, и у них были машины, развивавшие скорость до мили и больше в минуту. Наша родня жила в основном в Нью-Джерси, Пейтерсоне и Ньюарке, и летом по воскресеньям они приезжали к нам, чтобы прогуляться до карусели или даже до «Стиплчеза», полежать на пляже или побродить босиком по океанской водичке. Они, бывало, оставались на обеды, которые любила готовить моя мать, а моя сестра помогала ей, они подавали вкуснющие панированные телячьи котлеты с хрустящей, поджаристой картошкой, и мать приговаривала: «пусть поедят по-человечески». Больше всею ценилась государственная служба, потому что там хорошо платили, работа была надежной, беловоротничковой, там предоставлялись отпуска и гарантированная пенсия, к тому же они брали и евреев, и на тех, кто получал такую работу, все смотрели с почтением как на профессионалов. Можно было начать учеником в федеральной печатной службе, как прочел мне из газеты этого ведомства мой старший брат, а потом работать печатником с начальной зарплатой шестьдесят долларов в неделю, — вот он был уже в пределах досягаемости, этот доллар в час и больше, — когда обучение заканчивалось. Но для этого нужно было жить и работать в Вашингтоне, и никто из нас не был уверен в том, что ради этого стоило уезжать из дома. Предлагался и более короткий путь к заветному доллару в час — через Норфолкскую военную верфь в Портсмуте, штат Вирджиния, где можно было устроиться помощником кузнеца в компании с другими парнями с Кони-Айленда, которые тоже там работали; эта перспектива казалась более заманчивой, пока мы ждали, закончится ли война до того, как мне исполнится девятнадцать и призовут меня или нет в армию или на флот. Говорили, что на Бэнк-стрит, 30 в городе Норфолк, куда можно было добраться на пароме прямо из Портсмута, был публичный дом, бордель, но у меня ни разу не хватило смелости отправиться туда, да и времени на это не было. Я продержался там на тяжелой физической работе почти два месяца, проработал подряд пятьдесят шесть дней — полных по будням и по полдня в субботы и воскресенья, а потом, дойдя до полного изнеможения, сдался и вернулся домой, где, наконец, за гораздо меньшую плату нашел работу клерком в компании, страховавшей транспортные происшествия, эта компания по случайному стечению обстоятельств располагалась в том же здании на Манхеттене — старом здании «Дженерал Моторс» на Бродвее, 1775, — где раньше в своей форме рассыльного «Вестерн Юнион» работал Джои Хеллер, доставляя и принимая телеграммы.

Где были вы?

Когда узнали про Перл-Харбор. Когда взорвали атомную бомбу. Когда убили Кеннеди.

Я знаю, где был я, когда во время второго задания над Авиньоном убили стрелка-радиста Сноудена, и для меня это значило больше, чем потом убийство Кеннеди, да и теперь значит больше. Я был без сознания в хвостовом отсеке моего бомбардировщика Б-25 среднего радиуса действия, приходил в себя после удара по голове, который вырубил меня на какое-то время, когда второй пилот потерял контроль над собой и пустил самолет в вертикальное пике, а потом кричал по интеркому, чтобы все, кто был в самолете, помогли всем остальным в самолете, кто ему не отвечал. Каждый раз, когда я приходил в себя и слышал, как стонет Сноуден и как Йоссарян пробует то одно, то другое в тщетных усилиях помочь ему, я снова терял сознание.

До этого задания у меня уже была аварийная посадка с пилотом, которого мы называли Заморыш Джо, у него были буйные ночные кошмары, когда он не был на боевом дежурстве, а один раз я сделал вынужденную посадку на воду с пилотом по имени Орр, который позднее, как говорили, каким-то образом благополучно объявился в Швеции; но ни в первый, ни во второй раз я не был ранен, и я до сих пор не могу заставить себя поверить, что все это было взаправду, а не в кино. Но тогда я видел Сноудена с развороченным животом, а после видел одного тощего парня, который валял дурака на плотике у берега, и его разрубило пополам пропеллером, и теперь я думаю, что, знай я заранее о том, какие случаи могут произойти на моих глазах, то, может быть, я бы и не рвался так на эту войну. Мои мать и отец знали, что война пострашнее, чем это думали мы, мальчишки из нашего квартала. Они пришли в ужас, когда я им сказал, что меня взяли в авиацию стрелком. Никто из них никогда не был в самолете. И я тоже, и никто из тех, кого я знал.

Они вдвоем пошли проводить меня до троллейбусной остановки на Рейлроуд-авеню рядом со второй кондитерской лавкой, открывшейся на нашей улице. Оттуда я с тремя другими доехал до Стилуэлл-авеню, где мы сели на линию подземки Си-Бич, чтобы добраться до «Пенсильвания-стейшн» на Манхеттене и явиться для прохождения службы в мой первый армейский день. Много лет спустя я узнал, что после того, как мать с неестественной улыбкой на окаменевшем лице обняла меня на прощанье и я уехал в троллейбусе, она разразилась слезами и рыдала безутешно, и лишь через полчаса мой отец и сестры смогли увести ее домой.

В тот день, когда я оказался в армии, мое благосостояние выросло практически в два раза. Клерком в страховой компании я зарабатывал шестьдесят долларов в месяц, и мне из этих денег приходилось платить за проезд и покупать или брать с собой завтраки. В армии мне как имевшему звание ниже рядового первого класса с первого дня платили семьдесят пять долларов в месяц, кормили, одевали, обеспечивали жильем, а доктора и дантисты обслуживали нас бесплатно. И еще до демобилизации как сержант, получающий летные, заокеанские и боевые выплаты, я зарабатывал в месяц больше, чем печатник на федеральной службе, и приблизился к той сотне долларов в неделю настолько, насколько и мечтать не мог.

Откуда брались все эти деньги?

Вот что сказала бы об этом на идише моя мать: в понедельник треть нации живет в плохих домах, плохо одевается и питается. А в четверг десять миллионов человек в армии, а вместе с ними и два миллиона гражданских, зарабатывают больше, чем могли заработать раньше; танки, аэропланы, корабли, авианосцы, сотни тысяч джипов, грузовиков и других машин выезжали за ворота заводов с такой скоростью, что их и сосчитать-то было почти невозможно. Внезапно всего оказалось больше, чем достаточно. Неужели это заслуга Гитлера? Капитализма, с покорной улыбкой ответил бы, вероятно, мой отец, словно для этого человечного социалиста все напасти неравенства объяснялись одним этим безобразным словом. «Для войны всегда всего достаточно. Вот мир — тот слишком дорог».

С первой же поездки на электричке, когда нас везли с «Пенсильвания-стейшн» в мобилизационный пункт на Лонг-Айленде, я почувствовал, что в армии ты теряешь всякую значимость и индивидуальность, и я, к своему удивлению, обнаружил, что даже рад этому. Я ощутил себя частью управляемого стада и почувствовал облегчение от того, что все для меня уже расписано и мне говорят, что я должен делать, а я делаю то же, что и другие. Я чувствовал, что груз свалился с моих плеч и я стал свободнее, чем на гражданке. И времени свободного у меня было больше, а когда прошли первые дни притирки, я стал испытывать еще большую свободу.

Мы все вчетвером, вместе записавшиеся добровольцами, вернулись живыми и невредимыми, хотя мне и досталось во время двух авиньонских заданий, а Лю попал в плен, и полгода, пока его не освободили русские, оставался в плену у немцев. Он знает, что уцелел чудом, когда был в Дрездене во время бомбежки. А вот Ирвинга Казера, который исполнял роль Тоби Тендерфута в нашем с Джои Хеллером скетче, разнесло на куски в Италии взрывом артиллерийского снаряда, и я так его больше и не увидел, там же был убит и Санни Болл.

К тому времени, когда начался Вьетнам, я уже прекрасно знал, что такое война и что такое коварство Белого Дома, и я поклялся Гленде, что сделаю все возможное, все законное и незаконное, чтобы спасти Майкла от армии, если его признают годным хотя бы на четверть и призовут. Я сомневался, что это может случиться. Даже в детстве, когда он еще был мал для наркотиков и всяких там препаратов, вид у него был такой, будто он принимал и то, и другое. Он хорошо ориентировался в фактах и цифрах, но совершенно терялся при виде географических карт и планов. У него была феноменальная память на всякие статистические данные. Но в алгебре, геометрии и прочих абстрактных вещах он соображал плохо. Я не стал разубеждать Гленду, которая считала, что так на него повлиял ее развод. Я наметил героические планы переезда в Канаду на тот случай, если его призовут. Я бы даже поехал с ним в Швецию, если бы это было надежнее. Я дал ей слово, но сдержать его не пришлось.

Лю хотел в десантники или танкисты, чтобы на танке была пушка и он разделался бы с немцами, преследовавшими евреев, но после учебной подготовки в полевой артиллерии он оказался в пехоте. За океаном, когда убили его сержанта, его произвели в сержанты. Но командовать взводом он начал даже еще раньше, в Голландии, когда его сержант стал терять уверенность в себе и начинал полагаться на Лю и его приказания. Я хотел быть пилотом истребителя и летать на П-38, потому что он казался таким быстрым, молниеносным. Но я не обладал чувством объема и потому стал башенным стрелком. Я видел множество плакатов, сообщавших о нехватке, и записался добровольцем. По слухам, это была самая опасная из всех игр, и шансов у меня было мало. И слухи эти подтвердились.

Я был невысокого роста и вполне мог оказаться башенным стрелком на «Летающей крепости» в Англии, но, к счастью, никто не заметил моего роста, и меня отправили в места более солнечные — Средиземноморье — летать хвостовым стрелком на более легких в управлении и безопасных Б-25.

На ученьях мне всегда очень нравилось это чувство, когда я держал в руках пулемет калибра 0,50. Мне нравилось быть наверху и стрелять настоящими пулями по буксируемым целям в воздухе и неподвижным целям на земле, подводя к ним с фронта след трассирующих пуль с их белыми бликами. Я быстро узнал об инерции и относительном движении, что бомба или пуля с самолета, летящего со скоростью три сотни миль в час, начинает двигаться в том же самом направлении с такой же точно скоростью и что сила тяжести начинает действовать с самого первого мгновения, и наш старший артиллерийский офицер время от времени заставлял меня работать у доски в классе, чтобы помочь разобраться тем, у кого возникали трудности. Я узнал потрясающие вещи о законах движения Исаака Ньютона: если цель или ты находишься в движении, то ты никогда не попадешь, если будешь целиться прямо в нее. Один пример до сих пор поражает меня: если пуля выстреливается из горизонтального оружия и такая же пуля в тот же момент просто роняется с той же высоты, то они упадут на землю одновременно, хотя первая и может приземлиться где-нибудь в полумиле от второй. Тренажеры-имитаторы боя мне нравились меньше, потому что оружие там было ненастоящее, хотя они и были почти такими же забавными, как и одноцентовые игровые автоматы у нас на Кони-Айленде. Вы сидите в закрытой кабине, а на экране на вас с разных сторон и разной высоты несутся истребители различных моделей, исчезающие за доли секунды, и практически невозможно так быстро отличить своего от чужого, навести прицел и нажать на спуск. Никому на этих тренажерах не удавалось добиться хорошего результата, но, с другой стороны, никого это и не волновало. Я знал двух ребят, которых перевели на другие специальности, потому что они боялись. Эти тренажеры породили у меня сомнения: если все и на самом деле будет так, то единственное, что оставалось — это двигаться с максимальной скоростью в заданном направлении и расстреливать за те несколько секунд, что у тебя были, как можно больше боеприпасов. Так оно и получалось в жизни, почти повсюду. Та сторона, которой удавалось ввести в действие больше огневой мощи, обычно и побеждала.

Люди и слышать не хотят о том, что древняя битва при Фермопилах и героическая оборона спартанцев до последнего человека были не триумфом греков, а сокрушительным их поражением. Вся эта доблесть была растрачена впустую. Я люблю ошеломлять людей такими фактами, чтобы они начали думать и шарики у них завертелись.

Я верил в свой пулемет, но как-то не задумывался о том, что буду стрелять в кого-то, кто поднимется в воздух, чтобы стрелять в меня.

Я любил всякие розыгрыши и вскоре сдружился с большим числом людей, чем прежде на Кони-Айленде. В армии у меня были некоторые личные преимущества. Я читал больше и знал больше, чем другие. Я обнаружил, что людям лучше сразу же говорить, что я, как они могли догадаться, и в самом деле еврей, и находил возможность вставить это в разговор и добавить, что я с Кони-Айленда в Бруклине, штат Нью-Йорк. У меня установились безоблачные и близкие отношения с людьми, которых звали, например, Брюс Саггс из Хай-Пойнта, Северная Каролина, и Холл А. Муди из Миссисипи, с Джеем Мэтьюсом и Брюсом Дж. Палмером из разных мест в Джорджии, которые не очень-то любили друг друга, с Артом Шрёдером и с Томом Слоуном из Филадельфии. В казармах в Лоури-Филд, штат Колорадо, куда меня отправили на огневую подготовку, я столкнулся с враждебным отношением и угрозами со стороны Боба Боуэрса, тоже из Бруклина, но из более буйного района, где обитали норвежцы и ирландцы, известные у нас своим антисемитизмом, и со стороны Джона Рупини, происходившего откуда-то с севера штата, и мы изо всех сил старались как можно реже попадаться друг другу на глаза. Я знал, что они чувствуют, а они знали, что я это знаю; они почти с такой же неприязнью относились чуть ли не ко всем остальным. Лю, наверно, сразу же выяснил бы с ними отношения. Во время игры в покер на второй или третий день в воинском эшелоне, перевозившем меня из Аризоны в Колорадо, мне послышалось, как один из игроков сказал что-то о евреях, но я не был уверен. Потом другой, сидевший напротив меня, уже сообщивший, что он откуда-то из маленького городка на юге, ухмыльнулся и заметил:

— У нас тоже есть один, они владеют магазином готового платья. Посмотрел бы ты на них. — Теперь я был уверен и знал, что должен высказаться.

— Подожди-ка минуту, если ты не против, — резко и немного напыщенно начал я. Внутренне меня всего трясло. И голос у меня был чужой. — Дело в том, что я тоже еврей и мне не нравится слушать такие разговоры. Если хочешь, я сейчас же брошу играть. Но если ты хочешь, чтобы я остался, ты должен прекратить разговоры, которые оскорбляют меня и портят мне настроение. И вообще я не понимаю, зачем тебе нужно так обращаться со мной.

Игра прекратилась, мы чуть раскачивались, прислушиваясь к стуку колес. Если бы я вышел из игры, то со мной вышел бы и Леско, а если бы дело дошло до драки, то они знали, что Леско был бы на моей стороне. Но тот, к кому я обращался, Купер, почувствовал себя виноватым и пробормотал извинение:

— Извини, Зингер, я не знал, что ты еврей.

Лю, наверно, размозжил бы ему голову и угодил за решетку. А я на время стал приятелем человека, который всегда был готов признать свою вину. Лю — это Лю, а я — это я.

Меня зовут Сэмьюэл Зингер, без всякого второго имени — никаких там Сэмми Н. М. И. Зингер, — я родился маленьким и остался меньше многих других, ничем физически не выделившись. Не таким, как еще один хороший приятель детства, Айк Соломон, который был ничуть не выше меня, но имел здоровенные бицепсы и грудь пошире, чем у остальных, и мог поднимать тяжести и сколько угодно подтягиваться на турнике. Всю свою жизнь я побаивался драк, а потому делал все возможное, чтобы их избегать. Я умел пошутить и показать свое дружелюбие и всюду умудрялся заводить друзей. У меня был дар создавать непринужденную атмосферу, поддев кого-нибудь из компании, и поддержать разговор, ошеломив собеседников нетривиальностью суждений.

«Как вы думаете, жилось бы в стране лучше, если бы мы проиграли британцам Революционную войну?» — пытливо спрашивал я, словно меня и в самом деле мучила эта проблема, а наготове у меня уже были критические вопросы на любой ответ.

«Если Линкольн был так умен, то почему он не позволил Югу отделиться? Неужели отделение нанесло бы стране больше вреда, чем война?»

«Конституционна ли конституция?»

«Может ли демократия создаваться демократическим путем?»

«А разве дева Мария не была еврейкой?»

Я знал много всякого, чего не знали другие. Я знал, что если нас в казарме оказывалось не меньше сорока человек, то почти всегда находились двое, у кого день рождения приходился на одно число, а часто была и еще одна пара с днем рождения в другой день. Я мог биться об заклад даже с людьми из Невады и Калифорнии, что Рено в штате Невада находится западнее Лос-Анджелеса, а после, когда мы уже проверяли это по карте, готов был биться об заклад во второй раз, настолько сильно в них было устоявшееся представление. У меня был заготовлен вопросик и для кардинала, окажись я рядом с ним и приди мне в голову мысль подурачиться.

«Чьи гены были у Иисуса?» И, получив любой ответ, какой мог бы придумать этот бедняга, я с невинным видом напомнил бы ему, что Иисус был рожден младенцем и стал мужчиной, а обрезан был на восьмой день.

Я чуть-таки не нарвался на неприятности в артиллерийской школе на занятиях, которые проводил один орденоносец уоррант-офицер; он как-то заметил, что в среднем авиационного стрелка убивают после трех минут боя, а потом предложил задавать вопросы. Он закончил боевую службу в Англии на Б-17 с потрепанной в боях восьмой воздушной армией, и я даже не пытался поддеть его, просто мне было любопытно.

— Откуда это известно, сэр? — спросил я, и с тех пор я не верю никаким сводкам и оценкам.

— Что ты имеешь в виду?

— Как это можно измерить? Сэр, вы провели в бою, наверно, не меньше часа.

— Гораздо больше часа.

— Тогда на каждый ваш час в бою должно приходиться девятнадцать убитых в первые секунды, чтобы получилась средняя цифра в три минуты. И почему бой опаснее для стрелков, чем для пилотов или бомбардиров? Ведь они же обстреливают весь самолет, не правда ли, сэр?

— Зингер, ты, кажется, большой умник, да? Останешься после занятий.

Он сообщил мне, что я никогда не должен противоречить ему в классе, и познакомил меня с тем, что позднее я — вместе с Йоссаряном — стал называть «законы Корна», в честь подполковника Корна с Пьяносы: по закону Корна вопросы могли задавать только те, кто никогда не задавал никаких вопросов. Но он дал мне задание обучать других, и я на простых примерах из алгебры и геометрии должен был объяснять, что метиться всегда нужно с опережением цели, движущейся относительно тебя, а при стрельбе из летящего самолета линия прицеливания должна запаздывать относительно цели. Если самолет находится от тебя в стольких-то ярдах, а снаряд летит со скоростью столько-то ярдов в секунду, то сколько секунд потребуется твоему снаряду, чтобы настичь самолет? Если самолет летит со скоростью столько-то футов в секунду, то сколько футов он пролетит к тому моменту, когда снаряд настигнет его? Они увидели все это на полигоне, когда мы стреляли по тарелочкам и вели артиллерийский огонь с движущегося грузовика. Но хотя я сам учил этому правилу и знал его, даже у меня были трудности с пониманием того, что при стрельбе из атакующего самолета метиться нужно в точку позади цели, между целью и твоим хвостом с учетом скорости твоего самолета, а метясь впереди цели, будешь только попусту расходовать боеприпасы.

Все мои приятели были людьми широкой души. И как-то так уж получалось, что рядом со мной на всякий случай всегда оказывался дружок покрупнее и покрепче меня, например, Лю Рабиновиц или Санни Бартолини, задира-итальянец, чья семья жила на Кони-Айленде. Или Леско, молодой шахтер из Пенсильвании, с которым я познакомился в артиллерийской школе. Или Йоссарян на учебных полетах в Каролине, а потом на Пьяносе во время боевых действий после того, как мы впятером — Йоссарян, Эпплби, Крафт, Шрёдер и я — одним экипажем перелетели за океан.

Меня всегда пугало, что меня могут побить, и этот страх в моих мыслях принимал очертания даже более угрожающие, чем страх быть убитым. Однажды ночью в Северной Каролине это чуть не произошло. Дело было после очередного ночного полета, во время которого Йоссарян никак не мог сориентироваться и найти дорогу к таким местам, как Афины, штат Джорджия, и Рейли, Северная Каролина, и Эпплби из Техаса пришлось возвращаться по радиокомпасу. И вот в полночь мы отправились в нашу солдатскую столовую — Шрёдер, я и Йоссарян. Офицерский клуб был закрыт. Йоссарян всегда был голоден. Он снял с себя знаки различия, чтобы сойти за солдата и получить право пройти туда с нами. По ночам ребята всегда толклись на улице. И когда мы шли сквозь эту толпу, меня неожиданно толкнул здоровенный пьяный наглец, рядовой, он пихнул меня с такой силой, что не осталось никакого сомнения в преднамеренности его поведения. Я повернулся в инстинктивном удивлении. Но я и слова не успел сказать, как он налетел на меня и грубо затолкал в группу солдат, которые уже встали в кружок, чтобы посмотреть, что будет. Все происходило слишком быстро, и я даже не успевал осознавать происходящее. Я еще не успел прийти в себя от удивления и неожиданности, как он бросился на меня, подняв руки, и уже завел одну назад, сжав в кулак для удара. Он был выше и плотнее меня, и защититься я никак не мог. Это было как в тот раз, когда я учил Лю боксировать. Я даже убежать не мог. Я не знаю, почему он выбрал именно меня, могу только догадываться. Но тут, прежде чем он успел ударить, между нами появился Йоссарян, чтобы прекратить это, он простер руки с раскрытыми ладонями, пытаясь усмирить его. Но не успел Йоссарян произнести и первой фразы, тот тип ринулся вперед и со всей силы съездил его по голове, а потом стукнул еще раз другой рукой. Йоссарян, потрясенный этим ударом, стал беспомощно отступать, а тот все не останавливался продолжал молотить его по голове обеими руками, и Йоссарян только пошатывался от каждого удара, и прежде чем я понял, что делаю, я бросился вперед и повис на одной руке этого громилы. Но он отшвырнул меня в сторону, и я соскользнул вниз, обхватил его за талию и, изо всей силы упершись ногами в землю, попытался сбить его с ног. К этому моменту Шрёдер набросился на него с другой стороны, и я слышал слова Шрёдера: «Ты, мудила, он же офицер, мудила!» Я слышал, как он хрипло шепчет в ухо драчуна: «Он же офицер!» И тут Йоссарян, которому силы тоже было не занимать, пришел в себя и умудрился схватить его за обе руки; Йоссарян наступал на него, пока тот не потерял равновесия и не сдался. Я почувствовал, что он сник, как только слова Шрёдера дошли до него. Когда мы его отпустили, видок у него был далеко не лучший.

— Лучше вам надеть ваши полоски, лейтенант, — мягко напомнил я Йоссаряну, все еще тяжело дыша, а увидев, что он ощупывает свое лицо, добавил: — Крови нет. Вам бы лучше уйти отсюда и надеть свои полоски, пока никто не пришел. А еду мы вам можем вынести.

С тех пор я всегда был на стороне Йоссаряна, когда он ссорился с Эпплби, даже во время того, что мы оба стали называть «Славное атабринское восстание», хотя сам я сознательно принимал эти антималярийные таблетки, когда мы пересекали экваториальную зону на пути за океан, а он этого не делал. Атабрин смягчал протекание малярии, так нам сказали перед первой посадкой в Пуэрто-Рико, но не оказывал никакого воздействия на саму болезнь. Что бы там ни было написано в уставах, но Йоссарян не видел никакой разумной необходимости устранять симптомы еще до их появления. Несогласие между ними выкристаллизовалось в противостояние ради спасения лица. Крафт, второй пилот, хранил, как всегда, нейтралитет. Крафт говорил мало, много улыбался и, казалось, не замечал и половины того, что происходит вокруг. Когда он вскоре после этого был убит в бою над Феррарой, я так и продолжал думать о нем как о человеке, хранящем нейтралитет.

— Я командир этого корабля, — имел неосторожность сказать Йоссаряну Эпплби в присутствии всех нас в Пуэрто-Рико, где мы совершили первую посадку после взлета во Флориде для четырнадцатидневного перелета за океан. — И ты должен выполнять мои приказы.

— Дерьмо это собачье, — сказал Йоссарян. — Это самолет, Эпплби, а не корабль. — Тогда они были в одном звании — второго лейтенанта — и одного роста. — И мы на земле, а не в море.

— И все равно командир — я. — Эпплби говорил медленно. — Как только мы снова поднимемся в воздух, я прикажу тебе принять таблетки.

— А я их не приму.

— Тогда я подам на тебя рапорт, — сказал Эпплби. — Мне это не очень нравится, но я подам на тебя рапорт старшему офицеру, как только он у нас будет.

— Подавай, — продолжал упрямое сопротивление Йоссарян. — Это мое тело и мое здоровье, и я могу делать с ним все, что захочу.

— По уставу — нет.

— Устав противоречит конституции.

Когда мы пересекали карибский бассейн, направляясь в Южную Америку, нам показали аэрозольную бомбу, тогда я ее впервые и увидел, а теперь это называется аэрозольный баллончик, и проинструктировали, как ее использовать внутри самолета сразу же после посадки в него, чтобы защититься от комаров и болезней, которые они могут переносить. На каждом из этапов перелета в Наталь в Бразилии нас просили смотреть в оба, не увидим ли мы останков самолета или двух, которые за день или два до этого исчезли здесь, в море или джунглях. Жаль, что задание это не отрезвило нас как следует. То же относилось и к перелету из Бразилии через океан на остров Вознесения; этот перелет состоял из нескольких восьмичасовых этапов, а самолет был рассчитан всего на четыре часа полета; отдохнув два дня на острове Вознесения, мы полетели в Либерию в Африке, а оттуда — в Дакар в Сенегале. И в течение всех этих долгих, утомительных перелетов мы, когда вспоминали об этом, смотрели в оба — не увидим ли где обломков и желтых плотиков. Во Флориде у нас было свободное время и вечера, а там в салунах и кафе были танцплощадки.

У меня возникло желание начать трахаться. Старшие ребята с Кони-Айленда, например, Чики Эренман и Мел Мандлбаум, ушедшие в армию раньше, приезжали в отпуска со своих далеких мест службы, вроде Канзаса и Алабамы, и рассказывали всякие истории о женщинах, которые были полны желания лечь под наших бравых парней в военной форме, и теперь, когда и я был бравым парнем в военной форме, я тоже хотел трахаться.

Но я все еще не знал, как. Я был застенчив. Я умел пошутить, но был робок. Я воспламенялся при виде любой более или менее хорошенькой мордашки или фигуры. Я слишком быстро возбуждался, и меня пугала мысль о том, что это будет заметно. Я знал, что, наверно, кончу, еще не успев начать, но для большинства из нас это все же было лучше, чем ничего. Когда я танцевал практически с любой девушкой, тесно прижимаясь к ней, у меня почти сразу же появлялась эрекция, и я в большом смущении отстранялся подальше, чтобы девушка ничего не почувствовала. Теперь-то я знаю, что нужно было прижимать его к ним сильнее, чтобы у них не оставалось сомнений — с этим у меня все в порядке, и начинать двусмысленно шутить о том, чего я хочу и что получу, и тогда мои дела шли бы успешнее. Когда я уединялся с какой-нибудь девушкой в задней комнате и начинал ее тискать или приходил к ней на квартиру, куда ее приглашали посидеть с ребенком, я обычно быстро получал то, чего хотел, и был доволен собой, пока меня не заставили вспомнить, что ведь это еще далеко не все. Я знал, что невысок ростом, и всегда считал, что петушок у меня маловат, а у большинства других он куда как поздоровее, пока как-то летом в раздевалке стиплчезского бассейна я бесстрашно не скосил глаза в зеркало, стоя рядом с Лю, когда мы мылись, и увидел, что мой ничуть не хуже, чем у него.

Но он-то свой пускал в дело. А я всегда слишком быстро кончал, или у меня вообще ничего не получалось. В первый раз, когда Лю и другой его приятель, Лео Вейнер, подыскали для меня девчонку, которая приехала на Кони-Айленд поработать летом в киоске с газированной водой и ничуть не возражала лечь под любого, кто ее просил об этом, — они оба здорово умели уламывать девчонок, — я и презерватив не успел надеть, как у меня обвисло. Первый раз, когда я договорился обо всем сам и устроился в задней комнате нашего клуба с одной девчонкой и действовал рукой, а она дала мне понять, что хочет всего, эрекция у меня прошла, когда мы еще и раздеться-то не успели, хотя до того, как мы сняли штаны, я был в полной боевой готовности. Гленде нравились эти мои истории.

Я уверен не на все сто, но, вероятно, в первый раз по-настоящему я трахнулся только уже за океаном. Там это было просто, потому что ты был один из многих ребят, которые все делали одно и то же с юношеской самоуверенностью и в общем стремлении шумно и весело провести время, а неподалеку, в главном городе острова, Бастии, вились стайки местных девчонок, не знавших нашего языка, а в особенности просто это было потом, в Риме, где женщины, которых мы видели на улицах, улыбались, давая нам понять, чем они тут занимаются, и ждали, когда мы подойдем к ним с нашими разговорчиками, деньгами, сигаретами, шоколадками, беспечным весельем и уже расстегнутыми ширинками. Мы вовсе не считали их проститутками или шлюхами, для нас они просто были женщинами на улице. Я уверен не на все сто, что делал это раньше из-за того случая с одной миленькой южанкой в танцевальном зале Уэст-Палм-Бич, штат Флорида, куда мы прилетели, чтобы испытать самолет перед полетом за океан и откалибровать различные приборы на всякие отклонения и ошибки.

Я так до сих пор и не знаю, считается тот случай или нет. Она была ужасно разбитная — девчонка чуть пониже меня, волосы очень черные, глаза почти сиреневые, а вдобавок еще и ямочки на щеках; она была под сильным впечатлением от моей резкой нью-йоркской манеры танцевать линди-хоп, она такого и представить себе не могла и ей сразу же захотелось научиться. Шрёдер тоже раньше такого не видел, как и лейтенант Крафт, который реквизировал в технической части джип, чтобы мы могли добраться на танцы. Спустя какое-то время мы вышли подышать свежим воздухом. Я шел, все еще обнимая ее за талию, и мы, ни о чем таком не говоря, направлялись к одному из затененных местечек на парковочной площадке. Мы миновали несколько парочек, обнимавшихся в разных укромных уголках. Я подсадил ее на крыло низкого спортивного автомобиля.

— Нет-нет, Сэмми, милый, мы не будем заниматься этим сегодня, не здесь, не сейчас, — сразу же без обиняков сообщила она мне, удерживая меня на расстоянии двумя руками, упертыми мне в грудь, и по-дружески поцеловала меня в нос.

Я протиснулся между ее ногами поближе к ней, чтобы можно было целоваться, мои руки проскользнули ей под платье прямо к резиночке в ее штанах, а большими пальцами я гладил ее изнутри. Пока она не заговорила, я и не надеялся на что-то большее на этой парковочной площадке.

Гладя ей прямо в глаза, я с улыбкой признался:

— Я ведь все равно даже не знаю как. Я никогда не делал этого раньше. — На следующий день мы вылетали в Пуэрто-Рико, и я мог позволить себе откровенность.

Она рассмеялась, услышав эти слова, словно я сказал какую-то остроту. Ей и в голову не приходило, что такой шустрый парень, как я, мог быть девственником.

— Ах, ты бедняжка, — сладкозвучно посочувствовала она мне. — Ты был многого лишен в этой жизни, да?

— Я учил тебя танцевать, — намекнул я.

— Тогда я тебе покажу, как это делается, — согласилась она. — Только ты не должен вставлять. Пообещай мне это. Отойди-ка чуть-чуть, а я устроюсь поудобнее. Вот так лучше. Видишь? Ух ты, да он у тебя совсем неплох, да? Он так и рвется в бой.

— Мне его обрезал лучший скульптор.

— Только не спеши, Сэмми, мальчик. И не так быстро. Не сюда, маленький, не сюда. Это же почти мой пупок. Тебе нужно научиться не мешать мне подставлять себя так, чтобы ты мог туда добраться. Поэтому-то мы и называем это «давать», понял, глупышка? Но сегодня я тебе ничего не дам. Ясно? Чуть поближе. Вот так-то лучше, правда? Только ты не должен вставлять! Не вставляй! Ты вставляешь!

Последнее она прокричала так, что могла бы разбудить всю округу. Она секунд пятнадцать бешено извивалась подо мной, изо всех сил стараясь вырваться, а я всего лишь пытался приподняться, чтобы помочь ей встать, а потом я вдруг понял, что уже стою на ногах и увидел, как пускаю струю высоко в воздух через капот. Эта штука пролетела целую милю. Пустить струю — точное выражение для мальчишки девятнадцати или двадцати лет. Когда мужчине больше шестидесяти восьми, он кончает. Когда может. Если он хочет.

Никогда не думал, что буду таким старым, что буду просыпаться с одеревеневшими суставами и что мне большую часть дня нечем будет себя занять, кроме как сбором на общественных началах пожертвований для облегчения положения раковых больных. Я читаю чуть не всю ночь напролет, как сказал поэт, а часто и по утрам тоже, езжу зимой на юг к одной знакомой даме, у которой дом в Неаполе, штат Флорида, чтобы быть поближе к океану, а иногда гощу у дочери в Атланте, а иногда в Хьюстоне, штат Техас, где живет с мужем другая моя дочь. Я играю в бридж и так знакомлюсь с людьми. У меня есть маленький летний домик в Ист-Хэмптоне вблизи океана, там одна гостевая комната с отдельной ванной. Когда Лю ложится в больницу, чтобы пройти очередной курс лечения, я навещаю его не реже раза в неделю, езжу к нему автобусом с автовокзала. На это уходит целый день. Я никогда не думал, что переживу его, а, может быть, еще и не переживу, потому что в течение тех длительных периодов ремиссии, которые у него бывали за больше чем двадцать лет, что я знаю о его болезни Ходжкина, он чувствует себя получше, чем я, и делает гораздо больше. Хотя на этот раз он, кажется, никак не может набрать свой вес, упал духом и настроен фаталистически, но Клер разговаривает с Тимером, и ее больше беспокоит настроение Лю, а не его болезнь.

— Меня уже тошнит от этой тошноты, — сказал он мне в тот последний раз, когда мы разговаривали наедине, он словно готовился к тому, чтобы сдаться, и я никак не мог понять, шутит он или нет.

И тогда пошутить попробовал я.

— Нужно говорить тошноты.

— Что?

— Лю, нужно говорить не тошноты, а тошноты.

— Сэмми, ну тебя к черту с этими глупостями. Не теперь.

Я почувствовал себя полным дураком.

Мне не суждено жить в старости с детьми, и поэтому я отложил деньги на дом для престарелых. Я жду своего рака простаты. Может быть, скоро я снова женюсь, если моя состоятельная вдовая подружка преодолеет свое меркантильное недоверие ко мне и скажет, что пора. Но надолго ли? Еще на семь лет? Я скучаю по семейной жизни.

Гленда решила, что тот случай у танцзала не в счет. Каждый раз, когда мы с ней вспоминали об этом впоследствии, она недоверчиво качала головой и со смехом говорила:

— Господи, ты ведь тогда ничего не знал, да?

— Не знал.

— Только ты больше не пробуй ни на ком этот свой спектакль «научите несчастненького».

Это не всегда был только спектакль. Почти все женщины, с которыми у меня что-то было, всегда, казалось, были опытнее меня. Я думаю, есть два типа мужчин, и я принадлежу ко второму.

Сама она впервые испытала это в колледже, когда впервые оказалась вдали от дома, с человеком, за которого вскоре после выпуска вышла замуж; раковая болезнь — меланома — свела его в могилу раньше ее, но он еще успел дважды жениться и даже родить еще одного ребенка. У меня возможность поступить в колледж появилась только после войны, а к тому времени переспать с девчонкой для меня уже не составляло большого труда, потому что у меня уже был кое-какой опыт, да и большинство девчонок вовсю этим занималось.

Эпплби проделал путь из Наталя в Бразилии до острова Вознесения, ориентируясь только по радиокомпасу, а в бомбовом отсеке у нас был установлен дополнительный топливный бак для увеличения дальности полета. Он больше не верил показаниям компаса Йоссаряна. Йоссарян тоже не верил, и потому обиделся лишь чуть-чуть. А Эпплби копил в себе раздражение. Полагаться только на радиокомпас было довольно рискованно — как сказал мне Йоссарян; уж это-то ему вдолбили в голову, — что мы и испытали на собственной шкуре, выйдя на остров не прямо, а с отклонением на сто двадцать градусов, и израсходовав больше топлива.

В войне, капитализме и западной цивилизации я стал лучше разбираться, когда попал в город Маракеш, в Марокко, и увидел богатых французов, пьющих аперитивы на террасах роскошных отелей, спакойненько убивающих время вместе с детьми и своими стройными женами, пока другие высаживались в Нормандии, а потом в южной Франции, чтобы освободить их страну и дать им возможность вернуться и снова вступить во владение своей собственностью. В огромном американском центре пополнений в Константине, в Алжире, где мы провели две недели, ожидая окончательного назначения в авиационную бомбардировочную группу, я впервые услышал о Зигмунде Фрейде и о всяких интересных вещах, связанных с ним. Я там жил в одной палатке с санитаром, тоже ожидавшим назначения, он был постарше меня и тоже хотел писать рассказы, как Уильям Сароян, и к тому же был уверен, что это ему по силам. Никто из нас не понимал, что второй Сароян никому не нужен. Сегодня, судя по числу поклонников Сарояна, можно было бы сделать вывод, что и в одном-то Сарояне не было особой нужды. Мы обменивались прочитанными книжками.

— Тебе когда-нибудь снится, что у тебя выпадают зубы? — лукаво и как бы между прочим спросил он однажды у меня без всякой связи с нашим предыдущим разговором. Делать нам в нашем ожидании было нечего, разве что играть в софтбол или волейбол. Ходить в Константину и гулять Бог знает где по городу в поисках виски или женщин не следовало, это мы поняли, услыхав об одном убитом солдате, которого якобы нашли кастрированным с засунутой в рот мошонкой, что нам, по-видимому, показалось маловероятным. Мы ели из столовской посуды.

Его вопрос попал в цель. Я вздрогнул, словно увидел перед собой волшебника, читающего чужие мысли.

— Да, снится, — доверчиво признался я. — Как раз прошлой ночью.

Он самодовольно кивнул.

— Ты вчера дрочил, — не колеблясь сообщил он мне.

— Ах ты дерьмо собачье! — запальчиво ответил я, а сам виновато спросил себя — как это он догадался.

— Это же не преступление, — примирительным тоном и как бы оправдываясь сказал он. — Это даже не грех. Женщины тоже этим занимаются.

Тогда я отнесся к последнему замечанию с недоверием. Он уверял меня, что так оно и есть на самом деле.

Приземлившись на Пьяносе, мы во все глаза принялись смотреть на горы и лес, подступавшие к самому морю; мы ждали машин, которые отвезут нас с вещами в штаб нашей эскадрильи, где после нашего доклада о прибытии нас должны были распределить по палаткам. Стоял май, было солнечно и все вокруг было прекрасно. Все было спокойно. Мы с облегчением увидели, что здесь мы в безопасности.

— Хорошая работа, Эпплби, — смиренно заметил Йоссарян, говоря за всех нас, — мы бы никогда не добрались, если бы тебе пришлось полагаться на меня.

— Этот вопрос меня мало беспокоит, — мстительно сказал ему Эпплби своим неторопливым техасским говорком. — Ты нарушил устав, и я сказал, что подам на тебя рапорт.

В штабе, где нас встретил любезный первый сержант, сержант Таусер, Эпплби с трудом сдерживал себя, ожидая завершения формальностей. А потом сквозь сжатые губы на дрожащем от обиды и ярости лице попросил, потребовал встречи с командиром эскадрильи по вопросу неподчинения члена экипажа, который отказался принимать таблетки атабрина и не выполнил прямой приказ сделать это. Таусер с трудом скрывал удивление.

— Он у себя?

— Да, сэр. Но вам придется немного подождать.

— И я бы хотел поговорить с ним, пока все мы еще здесь, чтобы он мог услышать свидетельские показания.

— Да, я понял. Вы все можете присесть, если хотите.

Командиром эскадрильи был майор, и фамилия у него, как я увидел, тоже была Майор; меня развеселило это странное совпадение.

— Да, я, пожалуй, посижу, — сказал Эпплби. Остальные из нас хранили молчание. — Сержант, а сколько мне придется ждать? Мне еще сегодня нужно многое успеть, чтобы полностью подготовиться и завтра с самого раннего утра идти в бой в ту минуту, когда мне прикажут.

Мне показалось, что Таусер не верит своим ушам.

— Сэр?

— В чем дело, сержант?

— Вы задали какой-то вопрос?

— Сколько мне придется ждать, прежде чем мне можно будет идти к майору?

— Пока он не пойдет на ланч, — ответил сержант Таусер. — Тогда вы сможете войти.

— Но ведь тогда его не будет. Разве нет?

— Не будет, сэр. Майор Майор вернется к себе только после ланча.

— Понятно, — не очень уверенно решил Эпплби. — Тогда я, пожалуй, приду после ланча.

Шрёдер и я стояли, окаменев, как и всегда, пока офицеры улаживали свои проблемы. Йоссарян слушал с ехидным любопытством.

Эпплби вышел первым. Он резко остановился, как только я вышел за ним, и изумленно отступил назад, чуть не сбив меня с ног. Я проследил за направлением его взгляда и ясно увидел высокого темноволосого офицера с золотыми листьями майора на погонах, который выпрыгнул из окна штабной палатки и рысью скрылся с глаз за углом. Эпплби зажмурил глаза и потряс головой, словно опасаясь того, что он заболел.

— Ты не… — начал он, но тут сержант Таусер похлопал его по плечу и сказал, что он, если все еще хочет, может пройти на прием к майору Майору, поскольку майор Майор только что ушел. Эпплби усилием воли вернул себе присутствие воинского духа.

— Спасибо, сержант, — очень формально ответил он. — Он скоро вернется?

— Он вернется после ланча. И тогда вам придется выйти и подождать, пока он не уйдет на обед. Майор Майор никого не принимает в своем кабинете, когда он у себя в кабинете.

— Сержант, что вы только что сказали?

— Я сказал, что майор Майор никого не принимает у себя в кабинете, пока он в кабинете.

Эпплби несколько мгновений внимательно разглядывал сержанта Таусера, а потом заговорил строгим, начальственным тоном.

— Сержант, — сказал он и замолчал, словно для того, чтобы убедиться, что внимание Таусера ничто не отвлекает, — вы издеваетесь надо мной только потому, что я новенький в эскадрилье, а вы здесь уже давно?

— Нет-нет, сэр, — ответил Таусер. — Именно такой приказ я получил. Можете спросить у майора Майора, когда его увидите.

— Именно это я и собираюсь сделать, сержант. Когда я могу его увидеть?

— Никогда.

Но Эпплби при желании мог подать свой рапорт и в письменной форме. Но через две или три недели мы практически были ветеранами, и этот вопрос уже не имел никакого значения даже для Эпплби.

Эпплби скоро стал первым пилотом в паре с бомбардиром, у которого был больший опыт — с Хэвермейером. Йоссарян поначалу был достаточно хорош, и его назначили ведущим бомбардиром, а в пару дали пилота с уступчивым характером. Звали пилота Макуотт. Впоследствии я предпочитал Йоссаряна, потому что он всегда бомбился быстрее других.

Мне казалось, что у нас было все. Палатки были удобными, и я не наблюдал признаков враждебности по отношению к кому-либо. Мы жили в мире друг с другом, что было бы невозможно в каком-нибудь другом месте. Там, где находился Лю, в пехотных частях в Европе, были смерть, ужас, дрязги. Мы все большей частью любили повеселиться и не очень глубоко горевали над редкими потерями. Тогда нашим офицером, отвечавшим за обе столовые, был Милоу Миндербиндер, ставший теперь промышленником и крупным экспортером и импортером, а тогда он работал блестяще, все знали, что лучше него нет никого на всем средиземноморском театре военных действий. У нас каждое утро были свежие яйца. На кухне под руководством капрала Снарка работали итальянцы, нанятые Милоу Миндербиндером, а еще он нашел жившие неподалеку семьи, в которых были рады стирать наше белье, получая за это какие-то гроши. Чтобы нас кормили, нам нужно было всего лишь выполнять приказы. Каждый уикэнд у нас был лимонад с мороженым, а у офицеров — каждый день. Только после того как мы с Орром сделали вынужденную посадку у побережья Франции, мы узнали, что углекислый газ для лимонада Милоу брал из баллончиков, которые должны были находиться на наших спасательных жилетах, чтобы их надувать. Когда умер Сноуден, мы обнаружили, что Милоу из наших пакетов первой помощи забрал и весь морфин.

Направляясь в тот первый день в свою палатку, я остановился, услышав рокот множества летящих самолетов, и, посмотрев вверх, увидел три звена по шесть штук, возвращающиеся с задания в идеальном строю на фоне голубой заставки безветренного неба. В то утро они вылетели бомбить железнодорожный мост неподалеку от городка Пьетразанта, и теперь возвращались назад к ланчу. Зениток там не было. Вражеские самолеты их не преследовали. Я ни разу не видел вражеского самолета за все время моего пребывания там. Эта война, как я и надеялся, была как раз для меня, чреватой риском, но безопасной. У меня была профессия, которая пользовалась уважением и приносила мне удовольствие.

Два дня спустя я летел на свое первое задание к мосту неподалеку от местечка под названием Пьямбино. Я жалел, что там не было зениток.

И только когда я увидел, как парнишка моего возраста, Сноуден, истек кровью и умер в нескольких ярдах от меня в хвосте самолета, я наконец осознал, что они пытаются убить и меня, что они в самом деле пытаются убить меня. Люди, которых я не знал, стреляли в меня снарядами каждый раз, когда я поднимался в воздух, чтобы сбрасывать на них бомбы, и это уже было не смешно. После этого мне захотелось домой. Были и другие вовсе не смешные обстоятельства, потому что число боевых вылетов, которые я должен был совершить, сначала подняли с пятидесяти до пятидесяти пяти, а потом до шестидесяти и шестидесяти пяти, а могли, вероятно, поднять и еще выше, прежде чем я хотя бы эти шестьдесят пять отлетаю при том, что шансы дожить до этого были весьма невелики. Тогда у меня было тридцать семь боевых вылетов, и оставалось налетать еще двадцать три, а потом — двадцать восемь. Полеты становились все опаснее, а после Сноудена я начал молиться каждый раз, как только мы поднимались на борт и я занимал свое велосипедное сидение в хвосте лицом назад, прежде чем зарядить и сделать пробную очередь из моего пулемета, когда мы, уже построенные в боевой порядок, летели над водой. Я помню свою молитву: «Дорогой Боженька, пожалуйста, дай мне вернуться домой живым, и я клянусь, что больше не сяду в самолет». Позднее я, ни минуты не задумываясь, нарушал эти обещания, отправляясь на конференции по организации сбыта. И ни Гленде, и никому я не говорил, что тогда молился.

Через неделю после прибытия я отправился в Бастию на джипе с лейтенантом по фамилии Пинкард, с которым уже успел подружиться во время одного из полетов; лейтенант взял машину в технической части и пригласил меня прокатиться. Когда у нас не было полетов, наше время принадлежало нам. Вскоре после этого Пинкард отправился вместе с Крафтом на самолете в Феррару, и его вместе с остальными сочли погибшим. На прямом и низком участке идущей на север дороги неподалеку от берега мы встретили двух улыбающихся девчонок на прогулке, и он со скрипом тормозов остановил машину и подсадил их. Несколько минут спустя он свернул с дороги на плоскую площадку, заросшую со всех сторон кустами, где он еще раз резко остановил машину, показывая рукой наружу и вниз и неся какую-то тарабарщину.

— Трах-трах? — спросила старшая из них, когда догадалась, что поняла.

— Трах-трах, — ответил Пинкард.

Девушки посмотрели друг на дружку и согласились; мы вышли из машины и парами пошли в разные стороны. Мне досталась старшая, и мы пошли, обнимая друг дружку. Моя направилась к ржавым железнодорожным путям, которые проходили вдоль берега и были теперь заброшены. Между рельсами проходил трубопровод, по которому нам подавали бензин из доков в Бастии. Она знала, что делать. Она быстро приготовилась и впустила меня к себе. Я думал, что буду чувствовать более сильное соприкосновение, чем оно оказалось на самом деле, но сомнений в том, что я наконец делаю это, у меня уже не было. Я один раз даже приподнялся, чтобы увидеть и убедиться. Я кончил раньше Пинкарда, но зато и ко второму разу я был готов скорее. К тому времени мы уже снова были в джипе и никто из остальных не хотел останавливаться еще раз.

Неделю или около того спустя немцы оставили Рим, и туда вошли американцы, по случайному совпадению это произошло в день высадки во Франции. Казалось, не прошло и нескольких часов, как начальник штаба нашей эскадрильи — я до сих пор не знаю, что это такое, но у нас на этой должности был майор де Коверли — снял там две квартиры, чтобы мы могли пользоваться ими во время краткосрочных отпусков; та, что была для офицеров, представляла собой элегантное помещение с четырьмя спальнями для четырех человек, отделанное мрамором, с зеркалами, шторами и сверкающими кранами в ванной; эта квартира располагалась в доме на широкой улице, называвшейся Виа-Номентана и находившейся на окраине, так что ходить туда было довольно далеко. Наша квартира занимала два полных этажа на верху здания со скрипучим лифтом неподалеку от Виа-Венето, в центре города, и из-за удобства расположения офицеры-отпускники любили бывать там, они даже ели там и иногда проводили время с девушками, недостатка в которых никогда не было. Мы приезжали группами побольше, взяв с собой продовольственные пайки, а благодаря Милоу и майору де Коверли там весь день были женщины, которые для нас готовили. Для уборки у нас были горничные, которые неплохо устроились, работая там и находясь с нами, а их подружки приходили к нам в гости и оставались на вечер, а часто и на ночь, чтобы поесть и развлечься. Любое неожиданное желание могло быть легко удовлетворено. Однажды я зашел в комнату Сноудена и увидел Йоссаряна на кровати верхом на горничной, которая все еще держала в руке швабру, а ее зеленые трусики лежали на матрасе рядом с ними.

Я никогда так хорошо не проводил время, как в той квартире, и вряд ли с тех пор я когда-либо проводил время лучше.

На второй день моего первого отпуска я вернулся после короткой прогулки в одиночестве и у дверей столкнулся с пилотом по имени Заморыш Джо, как раз выходившим из запряженной лошадью коляски с двумя девушками, которые казались веселыми и беззаботными. У него был фотоаппарат.

— Эй, Зингер, Зингер, иди-ка сюда, — завопил он возбужденным, высоким голосом; помнится, он всегда так разговаривал. — Нам понадобятся здесь две комнаты. Я заплачу, и тебе тоже достанется. Они обещали позировать.

Он позволил мне начать с хорошенькой — черноволосой, пухленькой, с ямочками на круглом лице и полногрудой — и все было очень здорово, как мог бы сказать об этом Хемингуэй; захватывающе, расслабляюще, полноценно. Мы понравились друг другу. Когда мы поменялись и я оказался с худенькой, то все было еще лучше. Я увидел, что женщины и в самом деле тоже могут этим наслаждаться. И уже после этого у меня больше не было никаких трудностей, в особенности, когда я переехал в Нью-Йорк в собственную маленькую квартиру и с удовольствием работал в рекламном отделе журнала «Тайм». Я умел разговаривать, умел флиртовать, умел тратить деньги, я умел обольстить женщину так, чтобы она сама приняла решение обольстить меня, именно так я и соблазнил Гленду на то, чтобы она соблазнила меня переехать к ней после многих проведенных вместе уикэндов, а потом соблазнила и на женитьбу.

Вернувшись потом в эскадрилью, я почувствовал себя уверенно и раскованно, этаким дамским угодником и сорвиголовой. Мне выпала достойная роль в неплохом фильме. Мы их тогда называли «киношка». Мне казалось, что все шло прекрасно без всяких усилий с моей стороны. Каждое утро у нас были свежие яйца, а когда мы садились в самолет, бомбы уже были загружены. За всем необходимым присматривали другие, и никакой умственной работы от меня не требовалось. Я жил с неевреями и вполне с ними уживался.

Когда я прибыл, среди нас было несколько авиационных стрелков и офицеров, уже отлетавших свои боевые задания. У них было по пятьдесят вылетов, и многих из них обхаживали, пытаясь уговорить вылететь на еще одно-два задания, когда в тот или иной день по той или иной причине была нехватка персонала, а они ждали приказа собираться и отправляться домой, в Штаты. До перевода нашей бомбардировочной группы с континента на остров, они вылетали на задания в Монте-Кассино и Анцио, когда у немцев в этом районе еще были истребители и они нас атаковали, а незадолго до моего прибытия большинство других летало в горячие точки, о которых они часто говорили, — в Перуджу и Ареццо, а Феррара, Болонья и Авиньон были еще впереди, в моем будущем. Когда число боевых вылетов было поднято с пятидесяти до пятидесяти пяти, тем, кого еще не отвезли в Неаполь для отправки домой, приказали снова встать на боевое дежурство и отлетать дополнительно назначенные задания. И они подчинились, эти ветераны-летчики, которые знали больше меня, подчинились без страха или гнева с некоторым раздражением на причиненное им неудобство, но без всякой паники или протеста. Мне это показалось обнадеживающим. Они остались живы и здоровы и со временем уехали домой. Большинство из них было не намного старше меня. Они прошли войну без царапинки, как пройду и я. Я чувствовал, что у меня вот-вот должна начаться взрослая жизнь. Я прекратил мастурбировать.

18

ДАНТЕ

— На каком языке?

— Конечно, в переводе. Я же знаю, что ты не читаешь по-итальянски.

— Три или четыре раза, — Йоссарян вспоминал о «Божественной комедии» Данте, дожидаясь лифта вместе с Майклом после того, как тот отдал свой законченный рисунок. — Один раз еще ребенком — я тогда читал столько, что ты и представить себе не можешь. Один раз, слушая вместе с Нудлсом Куком курс литературы Возрождения. А с тех пор, может быть, всего пару раз, да и то только «Ад». И я никогда не получал от этой книги столько удовольствия, сколько следовало бы. А почему ты вдруг спросил?

— Он вызывает у меня ассоциации с этой книгой, — сказал Майкл, имея в виду здание АВАП, куда они оба теперь направлялись, хотя и по разным делам — Майкл с М2, чтобы прохронометрировать действие на видеомониторах, а Йоссарян — на встречу с Макбрайдом, которого сопровождали одетые на всякий случай в бронежилеты полицейские, вооруженные винтовками с усыпляющими пулями против собак, обитающих внизу первой лестницы. — Даже название. Порт, администрация, автовокзал. Или «терминал», как его еще называют. Я знаю, что означает «терминал». Сам я никогда не пробовал, — напористо и хвастливо продолжал он, — но каждый раз, вспоминая об этом автовокзале, я думаю, что с него вполне можно списать дантов ад.

— Это свежая концепция, — сухо заметил Йоссарян. Они были единственными пассажирами.

— Но есть и одно различие, — поправил его Майкл, когда лифт пошел вниз. — Здание АВАП стоит на земле открыто. Как что-то обычное.

— Что еще хуже, верно? — сказал Йоссарян.

— Чем ад? — Майкл покачал головой.

— Сартр говорит, что ад — это другие люди. Ты должен его почитать.

— Я не хочу его читать. Глупо, если он писал это серьезно. Так говорят те, кто хочет, чтобы их цитировали люди, вроде тебя.

— Какой ты умный.

— К этому мы начинаем привыкать, — сказал Майкл.

— А поэтому оно должно становиться еще хуже? Ты что, думаешь, те, кто в аду, не привыкают к нему? — со смехом добавил Йоссарян. — У Данте они отвечают на вопросы, их мучения прерываются, и они рассказывают о себе длинные истории. Ничто из сделанного Богом так толком и не получилось, да? Ни ад. Ни даже эволюция.

Майкл был образованным человеком, не находившим ничего волшебного в «Волшебной горе». Он не читал «Швейка», хотя и имел о нем благоприятное мнение. Он находил, что Кафка и Джозеф К. забавны, но неуклюжи и скучны, Фолкнер устарел, а «Улисс» — это отжившее новшество, но Йоссарян тем не менее любил сына.

Став отцом в молодости и обзаведясь со временем четырьмя детьми, Йоссарян и не помышлял — никогда, — что на склоне лет все еще может быть связан с ними.

— И то же самое я начинаю чувствовать при виде здания, где расположен твой офис, — сказал Майкл, когда они вышли из лифта и покидали вестибюль.

— Наш, — поправил его Йоссарян. Походка у Майкла была пружинистой, в кармане у него лежал чек от «М и М», и его приподнятое настроение резко контрастировало с его мрачными замечаниями.

— И при виде всех остальных зданий здесь, в Рокфеллеровском центре. Раньше они были выше, как настоящие небоскребы. А сейчас они тоже, кажется, проваливаются в ад, оседают.

Может быть, Майкл в чем-то и прав, подумал Йоссарян, когда они вышли на залитую светом улицу, забитую машинами и кишащую пешеходами. И в самом деле, стройные здания с выверенными пропорциями и однородный, отливающий серебром камень первоначального, настоящего Рокфеллеровского центра теперь терялись среди более высоких сооружений более экстравагантного стиля и более смелой конструкции. Старые дома уступали место новым. Теперь они уже не имели того значения, что прежде. Их крыши и в самом деле казались ниже, и Йоссарян задал себе глупый вопрос — а в самом деле, уж не погружаются ли они медленно куда-то в таинственные болотистые глубины какого-то ирреального моря забвения.

В квартале отсюда в направлении Шестой авеню, пройдя собеседование на занятие административной должности, на своих позициях уже обосновался ряд хорошо одетых нищих в строгих тройках, некоторые из них выпрашивали милостыню, протягивая разовые бумажные стаканчики от Макдональдса, другие, чей слишком уж безучастный вид казался несовместимым с попрошайничеством, прятали свои головы с внимательными глазами глубоко в плечи. На другой стороне улицы находился каток, с замечательной ясностью отражающий собственное сверкающее пространство. Устремленные вверх коробчатые сооружения конторских зданий вокруг него были похожи на громоздящиеся друг на друга каменные кубы с прорезанными окнами, словно плоские однообразные каменные монолиты, вырубленные одним каменщиком. Остановившись и прислушавшись, можно было без труда различить звук проходящих под землей поездов и почувствовать вибрацию от их движения. На стене каждого здания были вырезаны на камне или выложены мозаикой на небольших закругленных декоративных досках голубого и золотистого цвета названия основной разместившейся здесь корпорации. Скоро, когда заново будут оговариваться условия аренды, прежний штаб «Тайм-Лайф» будет переименован в новое «Здание М и М».

На самом грандиозном из сооружений всего этого сложного архитектурного ансамбля, в номере 30 Рокфеллеровского центра, уже произошли существенные и примечательные перемены. Юридическое название исконно обитавшего здесь арендатора, Американской радиокорпорации, прославленной организации, пионера теле- и радиовещания и производства популярных, низкопробных развлечений для благодарных зрителей в Америке и за ее пределами, исчезло без следа и было заменено наименованием более могущественного предпринимателя — «Дженерал Электрик Компани», ведущего изготовителя вооружений, локомотивов, реактивных авиационных двигателей, загрязнителей рек и электрических тостеров, одеял и лампочек, пригодных для бытового употребления.

Синтетическое золото, использованное в буквах нового названия, было более долговечным материалом, чем настоящее, и хотя оно и было хуже, но стоило больше. Над катком разместилась легкая металлическая скульптура, изображающая сверкающую мужскую фигуру лимонно-желтоватого цвета; утверждали, что это фигура мифологического Прометея, хотя такой выбор и представлялся несообразным с ледяным катком, поскольку этот полубог принес человеку огонь.

— Посторонись, — сказал предусмотрительный Йоссарян при виде подогретых наркотиками юнцов в тапочках, бесстрашно шествующих им навстречу сквозь толпу белых и черных пешеходов, поспешно расступающихся перед ними.

На самом катке, ледяном овале, расположенном ниже уровня тротуара, был технический перерыв — уборка, которой занимались улыбающиеся служители-японцы на коньках, в зеленых жокейских шапочках и красных пиджаках, на лацканах которых были приколоты бросающиеся в глаза глянцево-белые значки с карикатурным изображением ухмыляющейся розовой физиономии с избытком зубов. На выступающих скулах одетых в красное и зеленое азиатских рабочих, словно замерзшие слезы, сверкали блестки влаги. Эти облаченные в форму служители с подобострастными физиономиями, щеголяющие теперь стиплчезской фирменной маркой Тилью на снежно-белых значках, мягкими согласованными движениями ровно скользили по иссеченной коньками поверхности льда со своими машинами, нанося свежее водное покрытие, чтобы, заморозив его до блеска, принять новых посетителей. Самые первые из них уже ждали в очереди, и поскольку делать им до окончания перерыва было абсолютно нечего, почти все что-нибудь ели — сырую рыбу с рисом, покрытые солью рогалики или «сэндвичи по-южному» — с жареной свининой.

Заговорив о Данте, Йоссарян никак не мог вспомнить, что находилось в аду под ледяным озером, кажется, там были владения самого косматого и ужасного Сатаны, но он знал, что находится под катком и зданиями вокруг него: морозильные трубки для льда, водопровод, электрические кабели, телефонные линии, теплоцентраль для отопления офисов зимой. Под улицей были еще и расходящиеся веером во все стороны пешеходные переходы, с уже переставшими быть опрятными магазинчиками, и по крайней мере одна ветка подземки из другого городского района с переходами к линиям всех других направлений. Может быть, на это потребовались бы годы, но пассажир, имеющий запас времени, сумел бы с пересадками добраться практически до любого нужного ему места.

— Посторонись, — еще раз сказал Йоссарян, предпочитавший избегать соприкосновения с попрошайками из среднего класса, чьи отупевшие лица почти всегда приводили его в неуравновешенное состояние. Он и не подозревал, что капиталистический свободный рынок погубил столько своих приверженцев.

Взрыв птичьего смеха у него за спиной заставил его повернуться в направлении одной из пятнистых мраморных ваз на смотровой площадке. Он увидел рыжеволосого человека с тростью и обвисшим зеленым рюкзаком; человек любезно фотографировал веселую группку смирных, темноволосых восточных туристов. У Йоссаряна возникло подозрение, что он уже видел его раньше. У человека были тонкие губы, рыжеватые ресницы, прямой, острый нос, а лицо у него было нездорового, молочного цвета, какой нередко встречается у людей с такими волосами. Отдав туристам фотоаппарат, он повернулся в сторону Йоссаряна с самоуверенным видом, словно абсолютно точно знал, кого именно собирается отыскать взглядом. Их взгляды встретились, и Йоссарян сразу же подумал, что видел его раньше — на Северном кладбище в Мюнхене у входа в часовню покойницкой в начале знаменитой новеллы Манна; это был тот самый таинственный рыжеволосый человек, чье появление и быстрое исчезновение так взволновали Густава Ашенбаха — один взгляд, и он исчез из вида, из рассказа. Этот человек выставлял напоказ свою дымящуюся сигарету, словно ему в равной мере было наплевать и на Йоссаряна, и на рак. Пока человек, нагло ухмыляясь, смотрел на Йоссаряна, а Йоссарян, испытывая какую-то внутреннюю дрожь, демонстративно отвечал ему негодующим взглядом, длинный, жемчужно-белый лимузин с тонированными стеклами остановился прямо между ними, хотя машин, мешавших бы ему проехать дальше, не было. Лимузин, за рулем которого сидел смуглый шофер, был длиннее катафалка. Когда лимузин снова поехал вперед, Йоссарян увидел на асфальте широкие красные полосы, рассеченные следами покрышек, словно с колес капала кровь; рыжеволосый человек с зеленым рюкзаком тем временем исчез. Азиаты остались на месте, их головы были задраны вверх, словно они напрягались, пытаясь прочесть какое-то непостижимое послание на голых стенах и зеркальных окнах.

Он знал, что если идти на запад в направлении Восьмой авеню, то они попадут в район секс-салонов и крохотных театриков для взрослых, расположенных на залитой асфальтом эспланаде, связывающей здание АВАП слева с роскошным многоэтажным зданием справа, где находилась его квартира; это здание уже успело обанкротиться, но тем не менее функционировало не хуже, чем прежде.

Дни снова становились короче, и он не хотел, чтобы Майкл знал о его очередной, третьей, встрече с Мелиссой Макинтош, с которой он собирался пообедать и сходить в кино, где снова будет кончиками пальцев ласкать ее шею и уши, от чего в первый раз она окаменела и хмуро улыбнулась самой себе, а ее лицо с маленькими голубыми глазами вспыхнуло до корней волос; он будет гладить ее колени, которые она сжимала на протяжении всего фильма и в такси до самого ее дома, куда, как она дала ему понять еще раньше, она не собиралась его приглашать в ту ночь и куда он, по большому счету, не хотел подниматься и даже намеком не напрашивался на приглашение. Кино ей нравилось больше, чем ему. Двое из детективов, следовавших за ним, вероятно, вообще не выносили кино, но тем не менее они последовали за ним, а женщину в красной «тойоте» лишили душевного покоя поиски места для парковки, где она могла бы дождаться их возвращения, толстея от жадно поглощаемых ею конфет и печенья. Во время второй их встречи Мелисса расслабила колени, словно уже привыкла к его прикосновениям, и просидела весь сеанс, наслаждаясь картиной, но посадка у нее была прямой, руки крепко сцеплены ниже живота, а локти напряжены. Он по достоинству оценил ее сопротивление. Он уже достаточно наслышался от нее — а еще больше от Анджелы — и теперь знал, что когда Мелисса была моложе, стройнее, беспечнее, резвее и живее, она на основании самых изощренных экспериментов пришла к выводу, что секс — занятие грязное.

— Я должна была ей объяснять, как это делается, — смеялась Анджела. — Большинство мужчин глупы и ничего не знают. А ты?

— Мне иногда на это жалуются.

— Ты хитрый, — Анджела обвела его подозрительным взглядом. — Разве нет? — добавила она с самодовольной ухмылкой.

Йоссарян пожал плечами. Сама же Мелисса отказывалась обсуждать подробности и напускала на себя величественно-непроницаемый вид, когда он намекал на прошлые и возможные грядущие фривольные эскапады.

Заглядывая вперед в предвкушении сладострастных новинок, Йоссарян должен был принимать в грустный расчет такие свои дефекты, как вес, годы, суставы, подвижность и половую потенцию. Но, в конечном счете, он не сомневался, что ему удастся сбить ее на старый рискованный путь восторженного сладострастия и уступчивой готовности, которые, по слухам, были свойственны ей в прежние годы. Ее формы выше талии не отличались пышностью, что и помогало ему сдерживать свой пыл. Он рассчитывал риски и затраты: вероятно, ему придется раз или два сходить с ней на танцы и, возможно, на рок-концерты и музыкальные комедии, может быть, даже посмотреть вместе с нею телевизор, передачи новостей. Он не сомневался, что победит ее страх перед микробами с помощью дюжин красных роз и соблазнительных обещаний приобрести нижнее белье в Париже, Флоренции и Мюнхене, и что завоюет ее сердце магическими возвышенными заклинаниями из своего комического репертуара, нежно произносимыми в самый подходящий момент: «Мелисса, если бы ты была моей девушкой, то я знаю, что хотел бы трахать тебя еще и еще».

И еще он знал, что это будет ложью.

Но он почти не мог себе представить наслаждений более полных, чем глупое блаженство нового сексуального торжества, разделенное сторонами, которые знают друг друга, испытывают друг к другу симпатию и не устают друг над другом подшучивать. По крайней мере, теперь у него была цель более соблазнительная, чем у большинства других.

Он добавил еще немного лжи и поклялся себе, что его развод — дело окончательно решенное.

Впереди на углу перед конным полицейским собиралась толпа нищих. Йоссарян дал доллар черному человеку с потрескавшейся кожей на руке и доллар — белому с рукой, как у скелета. Он удивился тому, что эта рука — живая.

— Наверное, — в отчаянии сказал Майкл, — этот вонючий город — худший в мире.

Йоссарян не без борьбы удержался от того, чтобы согласиться с этим.

— Другого у нас нет, — решил он, наконец, — и это один из немногих настоящих городов в мире. Он не хуже худших из них и лучше, чем остальные.

У Майкла был измученный вид, пока они вместе с другими респектабельной наружности людьми петляли между бездельничающих бродяг, нищих и проституток, без особой надежды рассчитывающих на удачу. На многих женщинах и девушках под черными, розовыми и белыми виниловыми дождевиками не было ничего, а несколько из этих соблазнительных мегер, когда за ними не наблюдали строгие полицейские, с готовностью обнажали свои покрытые сыпью голые тела с пучками волос в соответствующих местах.

— Я бы страшно не хотел быть нищим, — пробормотал Майкл. — Я бы не знал, как это делать.

— А научиться у нас не хватило бы ума, — сказал Йоссарян. Он испытывал сардоническое удовольствие от того, что для него все это скоро кончится. Вот еще одно утешение старости. — Иди-ка сюда, посторонись, у этого вон такой вид, что и ножом пырнуть может. Пусть он пырнет кого-нибудь другого. А это что там такое на углу? Мы уже видели это раньше?

Они уже видели это раньше. Жестокосердые зеваки с улыбками смотрели, как тщедушный, одетый в какую-то рванину человек орудовал бритвой, срезая задний карман на брюках лежащего ничком на тротуаре пьяницы, чтобы ненасильственным способом вступить во владение находящимся там бумажником, а двое одетых в аккуратную форму полицейских терпеливо дожидались, когда он закончит, чтобы потом задержать его с поличным с неправедно добытыми плодами его трудов. За этой сценой наблюдал и третий полицейский, тот самый — на крупной гнедой лошади, созерцая происходящее с видом дожа или божества. Он был вооружен револьвером в кожаной кобуре, а со своим сверкающим поясом, утыканным патронами, казался вооруженным еще и стрелами. Человек с бритвой оглядывался через каждые несколько секунд, чтобы показать ему язык. Все шло заведенным порядком, ничей покой не нарушался. Все согласованно исполняли свои роли, как заговорщики на гобелене, изображающем какое-то полное скрытого смысла, но не поддающееся объяснению символическое таинство. Все было спокойно, как в царствии небесном, и размеренно, как в аду.

Йоссарян и Майкл свернули в направлении от центра, обогнули сидевшую на тротуаре спиной к стене и крепко спавшую пожилую даму; она спала крепче, чем это получалось у Йоссаряна с того момента, как распался — а также начался и продолжался — его последний брак. Она безмятежно похрапывала, и бумажника у нее не было, отметил про себя Йоссарян, и тут его перехватил человек с шоколадной кожей, в сером френче с черной строчкой и темно-бордовом тюрбане, человек бормотал что-то неразборчиво, направляя их к вращающейся двери полупустого индийского ресторана, в котором Йоссарян заказал столик на ланч, в чем, как оказалось теперь, не было никакой необходимости. В просторном кабинете Йоссарян попросил принести два индийских пива, заранее зная, что выпьет и порцию Майкла.

— Как ты можешь есть все это сейчас? — спросил Майкл.

— С удовольствием, — сказал Йоссарян и положил себе на тарелку еще одну ложку острой приправы. Майклу Йоссарян заказал салат и цыпленка-тандури, а себе после острого супа — баранину-виндалу. Майкл изображал отвращение.

— Я не могу на это смотреть без тошноты.

— Тошноты.

— Не будь педантом.

— То же самое сказал и я, когда меня поправили в первый раз.

— В школе?

— В Колумбии, штат Южная Каролина, — сказал Йоссарян. — Это сделал тот маленький умный жопошник, что был у нас хвостовым стрелком, я тебе о нем рассказывал — Сэм Зингер с Кони-Айленда. Он был евреем.

Майкл покровительственно улыбнулся.

— Почему ты это подчеркиваешь?

— В те времена это было важно. А я возвращаюсь в те времена. А как насчет меня с такой фамилией — Йоссарян? Носить такую фамилию было не так уж просто среди туповатых парней с Юга и чикагских расистов, ненавидевших Рузвельта, евреев, черных и всех остальных, кроме чикагских расистов. Мы думали, что когда война закончится, все уродливое переменится к лучшему. Переменилось не многое. В армии каждый рано или поздно спрашивал у меня про фамилию Йоссарян. Всех устраивало, когда я им сообщал, что я — ассириец. Сэм Зингер знал, что я уже вымер. Он читал рассказ писателя по фамилии Сароян, которого, вероятно, нигде уже больше не печатают. Это тоже уже вымерло, как и Сароян. Как и я.

— Мы не ассирийцы, — напомнил Майкл. — Мы армяне. А я армянин только наполовину.

— Я им для смеха говорил, что я ассириец, дурачок. А они принимали это за чистую монету. — Йоссарян бросил на него ласковый взгляд. — Только Сэм Зингер и догадался. «Готов поспорить, что и я тоже мог бы стать ассирийцем», — сказал он мне как-то раз, и я понял, что он имеет в виду. Я думаю, что вдохновлял его. Когда пришло время показать, кто есть кто, мы с ним единственные отказались выполнять больше семидесяти заданий, которые уже налетали. Черт, ведь война уже практически закончилась. «В жопу тех, кто командует там наверху», — решил я, когда понял, что большинство из сидящих там наверху вовсе не на высоте. Много лет спустя я прочел у Камю, что единственная свобода, которой мы обладаем, это свобода говорить «нет». Ты когда-нибудь читал Камю?

— Я не хочу читать Камю.

— Ты вообще ничего не хочешь читать.

— Только когда мне по-настоящему скучно. На чтение нужно время. Или когда я чувствую одиночество.

— Это самое хорошее время. В армии я никогда не чувствовал одиночества. Этот маленький умный хер Зингер был книжным червем, и как только он понял, что я не возражаю, он начал вести себя со мной как хитрожопый клоун. «А разве не было бы лучше, если бы страна потерпела поражение в Революции?» — спросил он меня как-то раз. Это было еще до того, как я узнал, что людей тогда сажали в тюрьмы за критику этой новой политической партии. Майкл, а что западнее — Рено, штат Невада, или Лос-Анджелес?

— Конечно, Лос-Анджелес. А что?

— Неверно. Это я тоже узнал от него. Как-то вечером в Южной Каролине один пьяный громила, Бог его знает, откуда уж он был, без всякой причины набросился на него. Борьба была неравной. Я был офицером, хотя и снял с себя полоски, чтобы поесть в солдатской столовой. Я почувствовал, что должен защитить его, и как только я встал между ними, чтобы прекратить избиение, этот тип принялся размазывать и меня. — Йоссарян разразился добродушным смехом.

— О Господи, — застонал Майкл.

Увидев смятение Майкла, Йоссарян снова тихонько засмеялся.

— Самое забавное в этой истории, что это и правда было забавно; я с трудом удерживался от смеха, когда он меня лупил, я был так удивлен, что нисколько не чувствовал боли. Он бил меня по голове и по лицу, а мне не было больно. Потом я скрутил ему руки, но тут нас растащили. Откуда-то сбоку на него набросился Сэм Зингер, а наш второй стрелок, Арт Шрёдер, налетел на него сзади. Когда они его утихомирили и сказали, что я — офицер, он быстро протрезвел и чуть не помер со страху. На следующее утро еще до завтрака он пришел в мою комнату в офицерской казарме, чтобы просить прощения, и даже на колени упал. Правда. Никогда не видел, чтобы так пресмыкались. Он чуть ли не молиться на меня начал. Я не преувеличиваю. Он все никак не мог остановиться, даже после того как я ему сказал, чтобы он убирался и забыл эту историю. Думаю, у меня тоже могли бы быть неприятности из-за того, что я снял свои лейтенантские полоски, чтобы поесть в солдатской столовой, но ему это не приходило в голову. Я ему не сказал, какое отвращение у меня вызывает его раболепство. Вот когда я его ненавидел, вот когда я разозлился и приказал ему выметаться. Я до сих пор себе повторяю, что больше никогда никого не хочу видеть в таком унизительном положении. — После этого рассказа Майкл перестал есть, и Йоссарян поменялся с ним тарелками, доел его цыпленка и умял оставшийся рис и хлеб. — Слава Богу, на несварение я пока не жалуюсь.

— А на что ты жалуешься?

— На свои сексуальные потенции.

— Ну их в жопу, твои потенции. На что еще?

— На память, я забываю имена и телефоны, я не всегда могу подыскать слово, а я знаю, что я его знаю, я не всегда помню то, что хотел запомнить. Я много говорю и часто повторяюсь. Я много говорю и часто повторяюсь. И еще немного на мочевой пузырь и волосы, — добавил Йоссарян. — Теперь они белые, и Адриан говорит, что меня это не должно успокаивать. Он все еще пытается найти краску, чтобы сделать их седыми. Когда он ее найдет, я ею не воспользуюсь. Я ему скажу, пусть попытается что-нибудь сделать с генами.

— А что такое в этих генах? Ты много о них говоришь.

— Я думаю, это из-за моих генов. Это все Тимер виноват. Боже мой, та драка была сорок лет назад, а кажется, будто вчера. У всех моих старых знакомых по тем дням теперь боли в спине или рак простаты. Малютка Сэмми Зингер, так его называли. Интересно, что с ним стало.

— Через сорок лет?

— Почти пятьдесят, Майкл.

— Ты сказал — сорок.

— Видишь, как быстро пролетают десятилетия? Все верно, Майкл. Ты родился неделю назад — я все помню так, будто это случилось вчера, — а я родился за неделю до тебя. Ты и понятия не имеешь, Майкл, ты и представить себе не можешь — пока, — как это смешно, как это обескураживает, когда ты входишь за чем-то в комнату и забываешь, зачем, когда заглядываешь в холодильник, и не можешь вспомнить, что ты хотел, когда говоришь со множеством людей, вроде тебя, никогда не слышавших о Килрое.

— Теперь я о нем слышал, — возразил Майкл. — Но я по-прежнему ничего о нем не знаю.

— Кроме того, что он, вероятно, тоже был в этом ресторане, — сказал Йоссарян. — Килрой был повсюду, куда бы ты ни попадал на Второй мировой — его фамилия была на всех стенах. Мы о нем тоже ничего не знаем. Именно по этой причине мы все еще и любим его. Чем больше узнаешь о человеке, тем меньше хочется его уважать. После той драки Сэм Зингер считал, что лучше меня на всем свете не найти. А я после того случая никогда не боялся ввязаться в настоящую драку. Сегодня я бы побоялся.

— А были еще и другие драки?

— Нет. Правда, один раз до драки чуть-чуть не дошло — с пилотом по имени Эпплби, с тем самым, с которым мы летели в Европу. Мы никак не могли поладить. Я не умел прокладывать курс и не знаю, почему они ждали от меня этого. Как-то раз я потерялся во время учебного полета и дал ему направление, которое вывело бы нас через Атлантический океан в Африку. Мы бы прямо тогда и погибли, если бы он в своем деле не разбирался лучше, чем я в своем. Как штурман я был полное говно. Не удивительно, что он злился. Я слишком много говорю? Я знаю, что много говорю, да?

— Ты не слишком много говоришь.

— Иногда я действительно слишком много говорю, потому что считаю себя интереснее людей, с которыми говорю, и даже они знают об этом. Ты тоже любишь поговорить. Нет, на самом деле мне так больше никогда и не пришлось драться. Я раньше выглядел довольно здоровым парнем.

— Я бы не стал драться, — чуть ли не с гордостью сказал Майкл.

— И я бы тоже не стал. Теперь. Сегодня просто убивают. Я думаю, ты тоже мог бы ввязаться в драку, если бы увидел какую-нибудь жестокость и не дал себе труда подумать. Вот точно так же этот малыш Сэмми Зингер бросился на того громилу, когда увидел, что тот колотит меня. Если бы мы давали себе труд задуматься, то звонили бы 911 или отворачивались в другую сторону. Твой старший брат Джулиан посмеивается надо мной, потому что я никогда ни с кем не вступаю в споры из-за места для парковки и потому что я всегда предоставляю право проезда первым любому водителю, который хочет забрать это право у меня.

— Из-за этого я бы тоже не стал драться.

— Ты даже водить машину не хочешь научиться.

— Я бы боялся водить.

— А я бы рискнул. Чего еще ты боишься?

— Тебе это не интересно.

— Об одном я догадываюсь, — безжалостно сказал Йоссарян. — Ты боишься за меня. Ты боишься, что я умру. Ты боишься, что я заболею. И я чертовски рад тому, что ты боишься, Майкл. Потому что все это произойдет, хотя я и делаю вид, что нет. Я тебе пообещал еще семь лет быть в добром здравии, а теперь это уже больше похоже на шесть. Когда мне исполнится семьдесят пять, малыш, ты должен стать самостоятельным. И я не буду жить вечно, хотя и собираюсь скорее умереть, чем сдаться.

— А ты хочешь жить вечно?

— А почему бы и нет? Даже когда мне грустно. Ведь кроме жизни ничего нет.

— А когда тебе бывает грустно?

— Когда я вспоминаю о том, что не буду жить вечно, — пошутил Йоссарян. — И по утрам, если я просыпаюсь в одиночестве. Это случается с людьми, в особенности с людьми, вроде меня, предрасположенными к депрессиям в пожилом возрасте.

— К депрессиям в пожилом возрасте?

— Тебе это тоже предстоит узнать, если тебе повезет и ты доживешь до старости. Ты найдешь об этом в Библии. Ты увидишь это у Фрейда. У меня почти совсем не осталось в жизни интересов. Жаль, что я не знаю, чего бы мне такого себе пожелать. Есть тут одна девица, за которой я увиваюсь.

— Не хочу об этом слушать.

— Но я не уверен, что смогу влюбиться еще раз, — продолжал Йоссарян, не обращая внимания на Майкла и зная, что говорит слишком много. — К сожалению, это, вероятно, прошло. Потом у меня недавно появилась эта мерзкая привычка. Нет, я все равно тебе расскажу. Я вспоминаю женщин, которых знал когда-то, и пытаюсь представить себе, как они выглядят сейчас. Потом я начинаю спрашивать себя — а с чего это я когда-то сходил по ним с ума. У меня есть и другая привычка, с которой я ничего не могу поделать; еще похуже первой. Когда женщина поворачивается, я непременно, то есть каждый раз, должен взглянуть на ее попку, прежде чем решить, привлекательна она или нет. Раньше я этого не делал. Не знаю, зачем мне это нужно теперь. И все они почти всегда слишком широки в этом месте. Думаю, мне не хочется, чтобы моя приятельница, Фрэнсис Бич, знала об этом. Желания начинают отказывать мне, и эта радость, что водворяется наутро, как ты можешь прочесть в Библии…

— Мне не нравится Библия, — прервал его Майкл.

— Она никому не нравится. Попробуй тогда почитать «Короля Лира». Но ты вообще не любишь читать.

— Поэтому-то я и решил стать художником.

— Просто ты никогда и не пытался, верно?

— Просто я никогда не хотел. Гораздо лучше вообще не хотеть никакого успеха, ведь правда?

— Нет. Хорошо, когда человек чего-то хочет. Я начал это понимать. Раньше я просыпался каждый день, и в голове у меня была сотня проектов, за которые я горел желанием взяться. Теперь я просыпаюсь в апатии и никак не могу придумать, чем бы себя развлечь. Это случилось за одну ночь. Проснувшись однажды утром, я обнаружил, что стал старым, вот и все. Моя молодость исчерпала себя, а мне всего лишь без малого шестьдесят девять.

Майкл смотрел на него с любовью.

— Покрась себе волосы. В черный цвет, если не можешь сделать их седыми. Не жди Адриана.

— Как Ашенбах?

— Какой Ашенбах?

— Густав Ашенбах.

— Опять из «Смерти в Венеции»? Мне никогда не нравилась эта новелла, и я не могу понять, почему он нравится тебе. Я могу тебе сказать, что в нем не так.

— И я тоже. Но забыть его невозможно.

— Это тебе невозможно.

— Когда-нибудь и ты, вероятно, будешь чувствовать то же самое.

Ашенбах тоже потерял интерес к жизни, хотя и отвлекал себя своим смешным наваждением и мыслью о том, что у него еще осталась масса дел. Он был художником-интеллектуалом, уставшим работать над проектами, которые более не поддавались даже самым терпеливым его усилиям, и знал, что обманывает себя. Но он не знал, что его настоящая творческая жизнь закончилась, а его эпоха близится к концу, нравится ему это или нет. А ведь ему только-только перевалило за пятьдесят. В этом у Йоссаряна было перед ним преимущество. Он мало чем позволял себе наслаждаться. Странно было, что Йоссарян теперь сопереживает этому странному характеру, этому человеку, чья жизнь была сплошным принуждением; каждый день он начинал с одного и того же холодного душа, работал по утрам и не желал ничего иного, как только продолжить свою работу вечером.

— Он покрасил себе волосы в черный цвет, — вещал, как лектор, Йоссарян, — легко поддался на убеждения парикмахера сделать это, наложить косметику себе под глазами, чтобы создавалась иллюзия блеска, нарумянить щеки, выщипать брови, стереть возраст с лица с помощью кремов и придать округлость губам с помощью помады и теней, но он все равно испустил дух в предназначенное мгновение. И в обмен на свои хлопоты он не получил ничего, кроме мучительного заблуждения, будто влюбился в мальчика с кривыми зубами и сопливым носом. Наш Ашенбах даже умереть не мог с драматическим эффектом, ну, хотя бы от чумы. Он просто склонил голову и испустил дух.

— Мне кажется, — сказал Майкл, — что ты приукрашиваешь, стараешься сделать новеллу лучше, чем она есть.

— Может быть, — сказал Йоссарян, который подозревал, что, вероятно, приукрашивает, — но такова моя позиция. Вот что написал тогда Манн: угроза уже несколько месяцев висела над Европой.

— Вторая мировая? — высказал предположение Майкл, стараясь угодить отцу.

— Первая, — решительно поправил Йоссарян. — Уже тогда Манн видел, куда направляется эта неуправляемая машина, которую мы называем цивилизацией. И вот в чем состояла моя судьба во второй половине жизни. Я выжимаю деньги из Милоу, которого не люблю, потому что осуждаю его. И я обнаруживаю, что испытываю такую же жалость к себе, какую испытывал и вымышленный немец, не обладавший ни чувством юмора, ни какой-либо другой привлекательной чертой. Скоро я вместе с Макбрайдом спущусь еще глубже в АВАП, чтобы выяснить, что же там есть. Может быть, там моя Венеция? Как-то раз я встретил в Париже человека, культурного книгоиздателя, который из-за этого рассказа никак не мог заставить себя съездить в Венецию. Я знал другого человека, который из-за «Волшебной горы» никак не мог себя заставить отдыхать на каком-нибудь горном курорте больше недели. Его по ночам начинали мучить кошмары, ему казалось, что он умирает и не сможет уйти живым, если останется, и он уносил оттуда ноги на следующий день.

— А что, кто-то из Миндербиндеров собирается сочетаться браком с кем-то из Максонов?

— У них обоих есть молодые на выданье. Я предложил М2.

— Когда ты собираешься идти туда с Макбрайдом?

— Как только президент сообщит, что, может быть, приедет, и мы получим разрешение на обследование этого места. А когда ты идешь туда с М2?

— Как только у него снова засвербит, и он захочет посмотреть грязные картинки. Я получаю жалованье в «М и М».

— Если хочешь жить под водой, Майкл, то должен научиться дышать, как рыба.

— А ты что думаешь по этому поводу?

— Что у нас никогда не было выбора. Я не думаю, что это хорошо, и не думаю, что это плохо. Это, как мог бы сказать Тимер, наша естественная судьба. Биологически мы являемся новым видом, который еще не успел приспособиться к природе. Он думает, что мы раковые опухоли.

— Раковые опухоли?

— Но он все равно любит нас и не любит раковые опухоли.

— Я думаю, он сумасшедший, — запротестовал Майкл.

— Он тоже так считает, — ответил Йоссарян, — и поэтому, не прекращая работать онкологом, переехал на лечение в психиатрическое отделение больницы. Тебе это кажется безумием?

— Это не кажется здравым.

— Это не значит, что он ошибся. Мы можем видеть социальную патологию. Что еще тебя беспокоит, Майкл?

— Я тебе уже говорил, что здорово одинок, — сказал Майкл. — И мне начинает становиться страшно. И из-за денег тоже. Ты умудрился разволновать меня этими деньгами.

— Я рад, что принес хоть какую-то пользу.

— Я бы не знал, где взять деньги, если бы их у меня не было. Я бы даже ограбить никого не смог. Я не умею.

— А попытавшись научиться, стал бы, вероятно, жертвой ограбления.

— Я даже машину не могу научиться водить.

— А ты бы сделал то, что сделал бы я, если бы у меня не было денег?

— А что это, па?

— Убил бы себя, сынок.

— Ты все шутишь, па.

— Именно это я бы сделал. Это ничуть не хуже, чем умереть. Я бы тоже не смог научиться быть бедным и скоро сдался бы.

— А что будет с этими моими картинками?

— Они будут напечатаны, сброшюрованы и отправлены в Вашингтон на следующее заседание, посвященное этому самолету. Может быть, и мне придется туда съездить. Ты заработал деньги на этом деле, на этом летающем крыле.

— Я закончил то, что и начинать-то не хотел.

— Если хочешь жить, как рыба… Майкл, есть такие вещи, которые ни ты, ни я не стали бы делать за деньги, но есть такие вещи, которые приходится делать, иначе у нас денег не будет. У тебя осталось еще несколько лет, чтобы понять, как ты хочешь распорядиться собой. Бога ради, научись водить машину! Без этого нигде, кроме Нью-Йорка, жить нельзя.

— А куда я буду ездить?

— К тому, кого захочешь увидеть.

— Я никого не хочу видеть.

— Тогда ты уедешь на машине от людей, с которыми ты не хочешь быть.

— Я уверен, что кого-нибудь перееду.

— Давай рискнем.

— Ты это уже говорил. А что, на автобусном вокзале и правда будет свадьба? Я бы хотел пойти.

— Я тебе добуду приглашение.

— Добудь два, — Майкл застенчиво отвел глаза. — Марлин вернулась в город, и ей какое-то время негде было жить. Ей, наверно, это понравится.

— Арлин?

— Марлин, та, которая недавно уехала. Может быть, на этот раз она останется. Она говорит, что, видимо, не будет возражать, если мне придется работать юристом. Боже мой, свадьба в этом автовокзале. Кто же это стал бы устраивать свадьбы в подобном месте только ради того, чтобы попасть в газеты.

— Они.

— И какому только жопошнику могла прийти в голову такая безумная идея?

— Мне, — загрохотал Йоссарян. — Эта идея принадлежит твоему папочке.

19

АЗОСПВВ

— А на что похоже летающее крыло?

— На другие летающие крылья, — ловко вставил Уинтергрин, тогда как Милоу онемел, услышав вопрос, которого не предвидел.

— А на что похожи другие летающие крылья?

— На наше летающее крыло, — ответил успевший прийти в себя Милоу.

— Оно будет похоже, — спросил майор, — на старину Стелса?

— Нет. Только внешне.

— Вы уверены, полковник Пикеринг?

— Абсолютно, майор Бауэс.

После первого заседания по оборонительно-наступательному атакующему бомбардировщику второго удара «М и М» полковник Пикеринг решил раньше срока выйти в отставку на полную пенсию, чтобы посвятить себя работе более выгодной, хотя внешне и менее эффектной — в Авиационном отделе «Предпринимательства и Партнерства М и М», где его первоначальный годовой доход оказался точно в полсотни раз выше, чем его жалованье федерального служащего. Генерал Бернард Бингам, по просьбе Милоу, откладывал аналогичный шаг, рассчитывая на повышение и назначение начальником Объединенного комитета начальников штабов, а после этого, при условии небольшой победоносной войны, и на возможность обосноваться в Белом Доме.

Пикеринг оказался здесь очень кстати, поскольку это последнее заседание, посвященное бомбардировщику Миндербиндера, шло не столь гладко, как другие. Намеком на грядущие трудности стало неожиданное появление толстяка из государственного департамента и худощавого из Национального совета безопасности. Теперь уже не было секретом, что они являются сторонниками конкурирующего самолета Стрейнджлава, и они разместились по разным концам закругленного стола, чтобы создать впечатление, будто выступают отдельно и говорят независимыми голосами.

Оба были профессиональными дипломатами и регулярно брали на себя роль представителей Партнерства Стрейнджлав, пополняя вновь обретенными запасами вторичное влияние и блестящие связи, которые вместе с высокопарностью представляли собой стандартный инвентарь империи Стрейнджлава. Еще одной причиной беспокойства для Милоу было отсутствие союзника, на которого он рассчитывал, — С. Портера Лавджоя, который, возможно, был занят, как того опасался Милоу, на аналогичном заседании в АЗОСПВВ по самолету Стрейнджлава в качестве союзника последнего.

Генерал Бингам был явно удовлетворен возможностью продемонстрировать свои способности перед имеющими более высокие звания офицерами из других отделов и специалистов в области атомных вооружений и других невразумительных научных областях, сопряженных с этой. Бингам, если уж ему доставались пироги и пышки, умел отличать их от синяков и шишек. В этом элитном анклаве находилось еще тридцать два человека, и все они горели желанием сказать слово, хотя здесь и не было телевизионных камер.

— Милоу, расскажите им о технологии, — предложил генерал Бингам, желая сдвинуть камень в нужную сторону.

— Позвольте мне сначала раздать эти картинки, — ответил Милоу, как это было заранее отрепетировано, — чтобы мы могли видеть, как выглядит наш самолет.

— Миленькие картинки, — сказал очкастый подполковник, имевший опыт в промышленной эстетике. — Кто их рисовал?

— Художник по фамилии Йоссарян.

— Йоссарян?

— Майкл Йоссарян. Он специалист в военно-промышленной эстетике и работает исключительно на нас.

Направляясь на заседание, как им было указано, через дверь, ведущую с цокольного этажа АЗОСПВВ на подземный этаж А, Милоу и Уинтергрин были остановлены тремя вооруженными охранниками АЗОСПВВ в форме, которой они не видели прежде, — красных полевых мундирах, зеленых брюках и черных кожаных полевых ботинках, у каждого из охранников были глянцевитые шелковистые таблички жемчужного цвета, на которых светло-вишневыми буквами были выведены их фамилии. Милоу и Уинтергрина проверили по списку, потом у них спросили пароль, и они дали верный ответ: «Малютка Бингама». Им были выданы круглые картонные пропуска с цифрами на голубом поле и коротеньким белым шнурком, чтобы вешать на шею; им было сказано, чтобы они шли прямо в конференц-зал «Малютки Бингама» на подземном этаже А, круглое помещение, где теперь картинки Майкла производили столь благоприятное впечатление.

Всем присутствующим напомнили, что самолет этот — оружие второго удара, предназначенное для проникновения через уцелевшую оборону противника и уничтожения оружия и командных постов, не разрушенных первым ударом.

— Итак, все, что вы видите на этих картинках, абсолютно верно, — продолжал Милоу, — за исключением того, что не верно. Мы не хотим показывать ничего такого, что позволило бы другим принять контрмеры или скопировать нашу технологию. Ведь это разумно, генерал Бингам?

— Абсолютно, Милоу.

— Но каким образом мы, здесь присутствующие, — возразил толстяк из государственного департамента, — будем знать, как он выглядит на самом деле?

— На кой хер вам это знать? — нанес встречный удар Уинтергрин.

— Он же невидимый, — добавил Милоу. — Почему же вы должны его видеть?

— Пожалуй, мы и не должны это знать, правда? — согласился генерал-лейтенант и покосился на адмирала.

— Да и зачем нам это знать? — выразил недоумение кто-то еще.

— Рано или поздно, — раздраженно сказал худощавый сторонник Стрейнджлава, — это захочет узнать пресса.

— К херам прессу, — сказал Уинтергрин. — Покажите им вот это.

— Они отвечают действительности?

— Хер с ними. Отвечают эти херовы чертежи действительности или нет, не имеет никакого значения, — сказал Уинтергрин. — Хер с ними, пусть у них будет еще одна история, когда они дознаются, что мы им соврали.

— Я ни хера не понимал, пока вы не заговорили на моем языке, — сказал адъютант командующего корпуса морской пехоты.

— А я аплодирую вашей честности, хер побери, — признался полковник. — Адмирал?

— Меня это устраивает. А где эта херова кабина?

— Внутри этого херова крыла, сэр, вместе со всем остальным.

— А будет ли экипаж из двух человек, — спросил кто-то, — так же эффективен, как херов экипаж из четырех человек?

— Больше, — сказал Милоу.

— Хер с ним. Какого хера? Какая к херам разница, эффективен этот херов экипаж или нет? — спросил Уинтергрин.

— Ваша херова точка зрения мне ясна, сэр, — сказал майор Бауэс.

— А мне нет.

— Меня эта херова точка зрения устраивает.

— Я не уверен, что понял эту херову точку зрения.

— Милоу, под каким углом смотрите вы?

Никаких углов не было. Идея летающего крыла позволяла изготавливать самолет с закругленными краями из материала, отражающего луч радара. Предлагался, хер побери, как объяснил Уинтергрин, херов самолет дальнего радиуса действия для вторжения на херову территорию противника всего лишь с двумя херовыми пилотами. Даже без дозаправки в воздухе самолет с полным грузом бомб мог долететь от Вашингтона до Сан-Франциско.

— Означает ли это, что мы могли бы отсюда разбомбить Сан-Франциско и вернуться без заправки?

— А еще по пути назад разбомбить и Нью-Йорк.

— Ребята, давайте-ка серьезно, — скомандовал старший из присутствующих генералов. — Это же война, а не социальное планирование. Сколько дозаправок потребуется до Китая или Советского Союза?

— Две или три по пути туда и, может быть, ни одной на обратном, если вы не будете слишком сентиментальны.

И всего лишь один бомбардировщик «М и М» мог нести такую же бомбовую нагрузку, что и все тринадцать бомбардировщиков-истребителей, посланных Рейганом бомбить Ливию в… в… апреле 1986.

— А кажется, это было вчера, — мечтательно сказал пожилой военный из ВВС.

— Мы можем дать вам самолет, который сделает это вчера.

— Шшшшшш! — сказал Милоу.

— Шшшшшш!? — сказал эксперт по военной терминологии. — Идеальное название для бесшумного бомбардировщика.

— Значит, название нашего самолета — «Шшшшшш!». Он летает быстрее звука.

— Он летает быстрее света.

— Вы можете разбомбить кого-нибудь даже до того, как решите это сделать. Решите сегодня, а вчера это уже сделано!

— Что-то я не думаю, — сказал кто-то, — что нам нужен самолет, который может разбомбить кого-нибудь вчера.

— Но вы подумайте о возможностях, — возразил Уинтергрин. — Они атакуют Перл-Харбор. Вы уничтожаете их за день до этого.

— Пожалуй, меня бы это устроило. Сколько еще…

— Постойте, постойте, — запротестовал кто-то еще из нескольких, среди которых возникло теперь недоуменное движение. — Как же это может быть? Арти, разве что-нибудь может двигаться быстрее света?

— Конечно, Марти, Быстрее света может двигаться свет.

— Почитайте своего херова Эйнштейна! — завопил Уинтергрин.

— И наш первый действующий самолет может встать на боевое дежурство в 2000 году и дать вам настоящий повод для празднования.

— А что случится, если мы ввяжемся в ядерную войну до этого?

— Тогда у вас не будет нашего изделия. Вам придется подождать.

— Значит, ваш бомбардировщик — инструмент мира?

— Да. А в придачу к нему мы дадим вам человека, — доверительным тоном сказал Милоу, — который может внутренне производить тяжелую воду.

— Мне нужен этот человек! Любой ценой!

— Вы уверены, доктор Теллер?

— Абсолютно, адмирал Рикоувер.

— К тому же наш инструмент мира может быть использован для сбрасывания тяжелых бомбовых грузов и на города.

— Мы не любим бомбить гражданских.

— Нет, любим. Это эффективно с экономической точки зрения. И еще наш «Шшшшшш!» для большей неожиданности при нападении можно загрузить обычными бомбами. Представляете, как все удивятся, когда не последует атомного взрыва. Мы можем пользоваться этим против дружественных наций, избегая долгосрочных последствий радиационного излучения. Разве Стрейнджлав сможет такое?

— А что говорит Портер Лавджой?

— Не виновен.

— Я имею в виду до предъявления обвинения.

— Покупайте оба самолета.

— А на оба есть деньги?

— Это не имеет значения.

— Мне бы не хотелось говорить об этом президенту.

— У нас есть человек, который поговорит с президентом, — предложил Милоу. — Его зовут Йоссарян.

— Йоссарян? Где-то я уже слышал это имя.

— Берни, это же знаменитый художник.

— Конечно, я знаю его работы, — сказал генерал Бингам.

— Это другой Йоссарян.

— Не пора ли нам устроить еще один перерыв?

— Мне может понадобиться Йоссарян, — пробормотал Милоу, прикрыв ладонью рот, — чтобы поговорить с Нудлсом Куком. И где этот херов капеллан?

— Они все время перемещают его, сэр, — прошептал полковник Пикеринг. — Мы не знаем, где этот херов капеллан.

Десятиминутный перерыв превратился в пятиминутный перерыв, во время которого шесть охранников АЗОСПВВ торжественным маршем внесли а конференцзал именинный пирог с тутовыми ягодами для генерала Бернарда Бингама и документы, подтверждающие его повышение с бригадного генерала до генерал-майора. Бингам с первой попытки задул все свечи и весело спросил:

— Есть что-нибудь еще?

— Да! Определенно есть! — закричал полный чиновник из государственного департамента.

— Есть! Конечно, есть! — так же громко закричал тонкий из Национальной безопасности.

Толстый и Тонкий принялись наперебой вопить о том, что, мол, целый ряд особенностей «Шшшшшш! М и М» был скопирован со старины «Стелса».

— Сэр, ваши херовы катапультирующиеся сидения изначально планировались для этого херова старины «Стелса». В наших отчетах сообщается, что во время испытаний этих херовых сидений манекены распадались.

— Мы можем, — сказал Милоу, — поставить вам сколько угодно манекенов на замену.

Толстый осел, лицо его искривилось.

— Я полагаю, — вставил декан факультета гуманитарных проблем и социальной работы Военного колледжа, — его беспокоят люди, а не эти херовы манекены.

— Мы можем поставить столько людей, сколько вам нужно.

Тонкий был сбит с толку, а Толстый обескуражен.

— Речь идет о проблеме их безопасности, сэр. Вы говорите, что ваши машины могут находиться в воздухе длительное время, даже годы. В наших машинах с людьми на борту должна быть предусмотрена возможность возвращения.

— Зачем?

— Зачем?

— Да. Для чего?

— На кой хер им возвращаться?

— Что за херня происходит со всеми вами, херовыми идиотами? — недовольным голосом спросил Уинтергрин, недоуменно покачивая головой. — Наш самолет — оружие второго удара. Полковник Пикеринг, можете вы поговорить с этими жопоголовыми и объяснить им?

— Конечно, мистер Уинтергрин. Джентльмены, какая к херам разница, вернется ли этот херов экипаж или нет?

— Никакой, полковник Пикеринг.

— Спасибо, майор Бауэс, хер вы моржовый.

— Не за что, сучий потрох.

— Джентльмены, — сказал Тонкий, — мне нужна магнитофонная запись наших заседаний, чтобы показать, что никогда прежде меня не называли жопоголовым, только в юности.

— Мы ничего не записываем.

— Жопоголовый.

— Говнюк.

— Мудила, куда им возвращаться? — спросил Уинтергрин. — Большинство из того, что есть здесь, к тому времени все равно уже будет уничтожено.

— Позвольте мне, — прорычал Тонкий голосом, не оставлявшим никаких сомнений в том, что он зол. — Вы говорите, что ваши херовы бомбардировщики несут атомные бомбы, которые до взрыва проникают к херам собачьим в землю?

— Ваши херовы ракеты этого не могут.

— Скажите нам, пожалуйста, на кой хер нам такие бомбы.

— Вы, кретины, в своих херовых аналитических докладах всегда подчеркиваете, что у противника имеются подземные бункеры для их херовых политических и военных лидеров.

— На кой хер нам это подчеркивать?

— Президент играет в Триаж?

— Вы бы по крайней мере, читали то, что пишете.

— Мы не любим читать.

— Нас от чтения воротит.

— Мы не можем читать то, что пишем.

— У нас есть бомбы, которые до взрыва проникают вглубь на сто миль. Сегодня вы спланировали жизнь на глубине сорок две мили под землей. Мы можем взрывать наши бомбы настолько глубже сорока двух миль, что они не причинят вреда никому ни на нашей стороне, ни на их. Мы можем развязать ядерную войну, которая не нанесет ущерба ни человеку, ни собственности на земле. Разве это не гуманно, а? Это охеренно гуманно, я бы сказал.

— Я бы назвал это охеренной гуманностью.

— Я бы хотел выяснить, к херам собачьим, одну вещь. Прошу вас, Тонкий, позвольте мне сказать слово. Эти херовы устройства предназначены для нанесения второго удара нами!

— Они поднимутся в воздух для уничтожения оставшихся самолетов противника, не использованных в их первом ударе.

— А почему они не будут использованы в их первом ударе?

— С какого хера мне это знать?

— Вы гарантируете, что ваши самолеты будут летать?

— Они уже летают больше двух лет. У нас есть модели, которые все время летают туда-сюда. Вы должны нам немедленно сказать, хотите ли вы продолжать. Иначе мы отдадим этот херов «Шшшшшш!» куда-нибудь в другое место.

— Вы этого не сделаете, — сказал Толстый. — Извините меня, Тонкий, позвольте мне продолжать.

— Сейчас моя очередь, Толстый. Это было бы против правил.

Милоу рассмеялся кротким смехом.

— Как бы вы об этом узнали? Наши самолеты невидимы и бесшумны.

— Дерьмо все это собачье, я не верю этим вопросам, — сказал Уинтергрин. — Какая к херам разница, летает он или нет? Его основная ценность в устрашении. К тому времени, когда он будет введен в действие, он уже будет не нужен.

— И все же у меня остается вопрос. Позвольте мне продолжать, Толстый.

— Сейчас моя очередь, тощий сукин сын.

— Нет, не ваша, толстый хер.

— Не слушайте этого жопоголового, — настаивал Толстый. — Если этот самолет невидимый и бесшумный, то что может вам помешать продать его противнику?

— Наш патриотизм.

После этого Бингам объявил последний перерыв.

— Уинтергрин, — прошептал Милоу во время паузы перед завершением, — у нас и правда есть бомба, которая до взрыва углубляется в землю на сто миль?

— Нужно будет проверить. А что насчет старины «Стелса»? Как ты думаешь, они догадаются?

— Они не очень-то похожи. «Стелс» так никогда и не был построен. Так что наш «Шшшшшш!» новее.

— Я бы тоже так сказал.

Из членов комиссии некоторым потребовалось больше времени для размышлений, другие, вроде Толстого и Тонкого, настаивали на сравнительном анализе «Шшшшшш!» и «Б-Страшного» Стрейнджлава. «Им понадобится Йоссарян», — удрученно пробормотал Милоу, а трое старших военных тем временем шепотом вели какой-то конфиденциальный разговор. Бингам напряженно ждал. Уинтергрин заметно кипятился. Милоу посоветовал ему прекратить, поскольку никто на него не смотрел. Наконец, контр-адмирал поднял глаза.

— Джентльмены. — Речь адмирала была неспешна. — Нам нужно оружие нового века, которое сделает все другие вооружения второстепенными и незначительными.

— Теперь вы можете прекратить поиски, — с надеждой в голосе посоветовал Милоу.

— Лично я, — продолжал адмирал так, словно он ничего и не слышал, — склонен присоединиться к лагерю генерала Бингама. Берни, вы опять получаете пироги и пышки. Я собираюсь рекомендовать ваш «Шшшшшш!». Но прежде чем я поставлю свою подпись, я хочу выяснить один существенный вопрос. — Он наклонился к ним поближе, упер локти о стол и положил подбородок на сцепленные пальцы. — Этот ваш самолет, мистер Миндербиндер. Вы должны сказать мне откровенно. Если его выпустить в достаточных количествах, то он сможет уничтожить весь мир?

Милоу и Уинтергрин обменялись безумными взорами. Они предпочли выложить все начистоту. Уинтергрин опустил глаза, а Милоу сконфуженно ответил.

— К сожалению, нет, сэр, — признался Милоу и покраснел. — Мы можем сделать его необитаемым, но уничтожить его нам не по силам.

— Меня это устраивает!

— Вы уверены, адмирал Дьюи?

— Абсолютно, генерал Грант.

— Простите меня за то, что я назвал вас тощим сукиным сыном, — почтительно извинился дипломат из государственного департамента.

— Ничего страшного, жирный хер.

КНИГА СЕДЬМАЯ

20

КАПЕЛЛАН

Каждый раз, когда капеллана Альберта Тейлора Таппмана переводили на новое место, у него возникало ощущение, будто он остался на прежнем, и для этого у него имелись достаточно веские основания. Жилое помещение со свинцовыми стенками, в котором он был заключен, представляло собой железнодорожный вагон, и ни до, ни после очередного переезда ему не разрешалось по собственному желанию покидать место своего обитания. Обстановка, в которой он пребывал, не изменялась.

В составе было и несколько лабораторий, вагоны с оборудованием и помещения для медицинских обследований, а еще, рядом с его кухней, кабинеты и спальни чиновников, отвечающих в настоящее время за то, что на официальном языке получило название Висконсинский проект. Двери обиталища капеллана были заперты и охранялись людьми в форме с автоматическим оружием уничтожения, имевшим короткий ствол и большой магазин. О своем поезде он успел узнать вот что: здесь вообще некуда было пойти, кроме как в другой конец поезда.

Выходить из вагона ему не разрешалось, кроме тех редких случаев, когда ему предлагались ограниченные формы отдыха, которые он теперь неизменно отвергал. Ему дозволялось отказываться от этих предложений. Его никогда не привлекали физические упражнения, и теперь соблазнить его этим было трудно. Пока он сидел в своем удобном кожаном кресле, его мышечный тонус улучшался с помощью безболезненной процедуры электростимуляции. То, что обычно достигалось интенсивными занятиями аэробикой, обеспечивалось без всяких усилий с его стороны за счет специальных установок, ускоряющих сердечный ритм и дыхание, а также усиливающих ток крови. Его физические кондиции улучшились, а бреясь по утрам, он отмечал, что и выглядеть стал лучше.

Иногда на переезд из одного места в другое уходило несколько дней, и он быстро понял, что находится в поезде, который умеет поворачивать плавно, чьи колеса постукивают тихо и убаюкивающе, чей локомотив бесшумно движется по рельсам, уложенным на подушку железнодорожного пути, настолько близкую к совершенству, насколько это возможно для чего-либо сконструированного и изготовленного в этом мире. В его распоряжение были предоставлены все удобства. Он жил в пульмановском вагоне с проходной спальной и гостиной, пол которой от стены до стены был устлан серым ковром. У него был кабинет, он же комната отдыха; здесь на вытравленном полиуретаном до кремового цвета сучковатом, сосновом полу лежала дорожка в красноватых бутонах роз и белых с желтым полевых цветах. В дальнем конце располагалась пульмановская кухня, площади которой вполне хватало для стола и двух стульев; здесь он регулярно принимал пищу и дополнительное питание, при этом по крайней мере один человек в белом халате, делая пометки в блокноте, обязательно наблюдал за тем, как он жует и глотает. Он не знал ничего из того, что от него скрывали. Все, что он пил и ел, предварительно взвешивалось, опробовалось, анализировалось и исследовалось на радиацию и содержание минералов. Ему сказали, что где-то рядом, ради удобства, может быть, даже в соседнем вагоне, находится по крайней мере одна контрольная группа, состоящая из людей, потреблявших точно то же, что и он, в точно то же время, в тех же пропорциях и комбинациях; эти люди с утра до вечера делали в точности все то же, что и он. Пока ни у кого из них каких-либо признаков аномалий, подобных его, не обнаруживалось. Во всех его комнатах были встроены счетчики Гейгера, необходимые и для его защиты; счетчики эти проверялись два раза в день. Все приближавшиеся к нему — химики, психиатры, врачи, техники, военные, даже охранники с оружием и официанты, подававшие ему еду и уносившие пустые блюда, а также женщины, приходившие убрать помещение и помочь с готовкой, носили перламутровые именные таблички и значки для немедленной регистрации заразы радиоактивности. Они предоставляли ему все, что он просил, кроме свободы отправиться домой.

«Впрочем…»

Впрочем, жизнь дома, признавал он, уже давно перестала быть такой приятной, как прежде, и они с женой, насмотревшись телевизионных драм, комедий положений и выпусков новостей, часто размышляли о том, как бы им в безмятежный покой своего долгого супружества вернуть хоть малую толику прежних желаний и приятных сюрпризов. Путешествия за границу с группами туристов потеряли для них всякую притягательность. Друзей у них теперь было меньше, чем раньше, меньше было у них и энергии и желаний, а все их развлечения и удовольствия сводились почти целиком к просмотру телевизионных программ и общению с детьми и внуками, которые (они ежедневно благодарили за это Господа) продолжали жить на расстоянии нескольких часов езды от родительского дома в Кеноше.

Умственное расстройство, развившееся у него, было обычным для американцев его поколения, сообщил ему знающий психиатр в военной форме, посещавший его через день, чтобы смягчить стресс, вызванный заключением, и в то же время, как признавался психиатр, чтобы выведать какие-либо сведения, которые объяснили бы необыкновенное состояние капеллана и которые сам капеллан еще не был готов предоставить сознательно.

— И в возрасте семидесяти двух лет вы — весьма вероятный кандидат на предрасположенность к тому, что мы называем депрессиями пожилого возраста, — сказал дипломированный медик. — Вам объяснить, что я имею в виду?

— Мне уже говорили об этом раньше, — сказал капеллан.

— Мне в два раза меньше, чем вам, а я тоже весьма вероятный кандидат, если это может вас утешить.

Он скучал без жены, доверительно сообщил он, и знал, что она скучает без него. Его не меньше трех раз в неделю заверяли, что она хорошо себя чувствует. Им не позволяли общаться напрямую, даже письменно. Младшему из троих их детей, который пешком под стол ходил, когда капеллан был в армии, теперь было под пятьдесят. Дети у него были прекрасные, и внуки тоже.

И тем не менее, капеллан безумно беспокоился обо всех членах своей семьи («Патологически? — высказал осторожное предположение психиатр. — Но это, конечно же, тоже было бы нормой».) и, как одержимый, все время мучительно возвращался мыслями к другим надвигающимся опасностям, которые он предчувствовал, но назвать еще не мог.

Но это тоже было нормой.

Помимо воли он постоянно воображал себе те же бедствия, мыслями о которых изводил себя в прошлом, когда, уйдя на службу в армию и впервые расставшись с женой и детьми, испытал потрясение от этого невыносимого чувства одиночества и утраты.

Он не мог отделаться от мыслей о всевозможных несчастных случаях и болезнях, вроде опухоли Юинга, лейкемии, болезни Ходжкина и других раковых образований. Он снова видел себя молодым на Пьяносе и по два или три раза в неделю видел, как умирает ставший снова младенцем его младший сын, потому что его жену не научили останавливать артериальное кровотечение; снова и снова в горестной, гнетущей тишине видел он, как членов его семьи, одного за другим, убивает током из розетки, потому что он не предупредил их, что человеческое тело проводит электричество; все четверо почти каждую ночь погибали в огне пожара, когда взрывался бойлер и загорался их двухэтажный деревянный дом; в отвратительных, безжалостных, мерзких подробностях видел он, как миниатюрная и хрупкая фигурка его несчастной и еще молодой жены превращается в кровавое месиво, когда полоумный, пьяный водитель грузовика расплющивает ее о кирпичную стену магазина; он смотрел, как уводит от этой душераздирающей сцены его рыдающую дочь — которой снова пять, шесть, семь, десять или одиннадцать — добродушного вида джентльмен средних лет с белоснежными волосами, чтобы опять и опять насиловать и убивать ее на заброшенном песчаном карьере, а двое младших его детей тем временем медленно и долго умирают дома голодной смертью после того, как его теща — которая в те времена нянчилась с ними, а много лет спустя умерла естественной смертью в глубокой старости — скончалась от инфаркта, когда ей по телефону сообщили о гибели в том автопроисшествии его дорогой жены.

Его воспоминания об этих небылицах были безжалостны. Испытывая чувства ностальгии и отвращения, он неизменно и беспомощно, с какой-то разочарованной тоской возвращался в этот начальный период своего молодого отцовства почти полвека назад, когда страдания и надежда ни на минуту не оставляли его.

«Это еще одна характерная особенность депрессий пожилого возраста, — сообщил ему с нежным сочувствием психиатр. — Старея, мы мысленно возвращаемся к тем временам, когда были моложе. Со мной это уже происходит».

Он спрашивал себя, куда заведут его эти воспоминания. Он не хотел рассказывать о своем необычном видении — может быть, это было чудо — голого человека на дереве рядом с воинским кладбищем на Пьяносе во время грустной церемонии похорон юноши по фамилии Сноуден, убитого в самолете при выполнении задания по уничтожению мостов в районе Авиньона, в южной Франции. Он стоял у отрытой могилы вместе с майором Данби слева от него и майором Майором справа, а напротив него за разверстой в красной земле ямой стоял невысокого роста рядовой по имени Сэмьюэл Зингер, который был на задании в том же самолете, что и убитый; капеллан и сейчас с ужасающей ясностью помнил, какую дрожь ощутил во время своего надгробного слова, когда, воздев глаза к небесам, увидел на дереве эту фигуру; он остановился, не закончив предложения, словно внезапно онемел, и дыхание покинуло его. Ему никогда и в голову не приходило, что на том дереве и в самом деле мог сидеть голый человек. Он держал свои воспоминания при себе. Он не хотел, чтобы его впечатлительный дружок-психиатр счел его сумасшедшим.

Никаких иных знаков божественного происхождения больше ему никогда даровано не было, хотя он и просил теперь хотя бы об одном. Тайно и стыдясь этого, он молился. Ему было стыдно не того, что он молится, а того, что кто-нибудь может узнать, что он молится, и подвергнуть сомнению его искренность. Он молился и о том, чтобы в его жизни еще раз чудесным образом откуда ни возьмись явился супермен Йоссарян — никого лучше он и придумать не мог, — положил конец этому необъяснимому кризису, в котором сам он был абсолютно беспомощным, и сделал возможным его возвращение домой. Всю свою жизнь он хотел только одного — быть дома.

Он не был виноват в том, что из него выходила тяжелая вода.

Время от времени, когда поезд не находился в движении, его выводили из вагона вниз на короткую прогулку в двадцать, тридцать, а потом и сорок минут под наблюдением вооруженной охраны, располагавшейся на некотором расстоянии. Рядом с ним обязательно шел кто-нибудь — врач, ученый, агент секретной службы, офицер, а иногда и сам генерал, а периодически на его руке был медицинский наручник для измерения его кровяного давления и пульса, а его нос и рот закрывала маска с баллоном для улавливания выдыхаемого им воздуха. По этим томительным и утомительным прогулкам он понял, что по крайней мере большую часть времени находится под землей.

В своем обиталище он мог подойти к любому окну на любой из сторон всех своих комнат и увидеть, если ему хотелось, Париж, или перспективу Монмартра, открывающуюся от знаменитой Триумфальной арки, или вид с Монмартра на Лувр и ту же самую Триумфальную арку, Эйфелеву башню и извивающуюся змеей Сену. Впечатляло и зрелище уходящих вдаль крыш. Он мог выглянуть в окно и увидеть, по своему выбору, с самых разных перспектив, испанский город Толедо, университетский город Саламанку, Альгамбру, или перейти к Биг-Бену и зданию Парламента, или к колледжу Святой Екатерины Оксфордского университета. Освоить находящиеся у каждого окна пульты управления не составляло никакого труда. На самом деле это были не окна, а видеоэкраны, предлагающие практически неограниченный выбор.

Перспектива Нью-Йорка устанавливалась по умолчанию и представляла собой вид из венецианского окна на верхнем этаже многоэтажного здания. Капеллан мог перемещаться по городу с такой же скоростью, с какой мог перемещаться и по всему миру. В один из дней вскоре после своего задержания он увидел, как на авеню напротив автобусного вокзала Администрации порта из такси выходит человек, так похожий на Йоссаряна, что капеллан чуть было не окликнул его. В Вашингтоне, округ Колумбия, он смог войти в АЗОСПВВ, неторопливо побродить по вестибюлю, заглядывая в окна магазинов, и рассмотреть сказочные стенды на этажах, где велась торговля. Во всех местах освещение и цвет изменялись в соответствии со временем суток по его часам. Его любимыми ночными видами были казино Лас-Вегаса и перспектива Лос-Анджелеса с Сансет-Стрип. Он по своему выбору мог смотреть из своих окон на что угодно, кроме того, что было за ними на самом деле. В Кеноше, штат Висконсин, ему открывался вид с веранды его дома, а еще перед его взором представала не менее утешительная картинка из маленького дворика, граничащего с его маленьким садом, где он любил сидеть с женой на качелях в темноте теплыми лунными вечерами и, наблюдая за звездопадом, предаваться печальным размышлениям о том, куда ушло все их время, как быстро завершился век. Он потерял вкус к садоводству. Хотя он по-прежнему любил пропалывать грядки, теперь он быстро уставал, а нередко боли в ногах и нижней части спины — его доктор называл это люмбаго — вообще отбивали у него охоту заниматься этим. Глядя как-то в окно своего поезда с веранды своего дома, он увидел соседа, умершего, как был уверен капеллан, несколько лет назад; на какое-то время капеллан потерял всякую связь с реальностью. Он был сбит с толку, и ему в голову вдруг пришла мысль о том, что под его родным городом, в котором он провел всю свою жизнь, возможно, проходит эта тайная ветка подземной железной дороги, невольным пассажиром которой он стал.

К этому времени всё и все (хотя большинство и не догадывалось об этом) вблизи и вдали от дома капеллана в Кеноше было просмотрено, обследовано, изучено и проанализировано самыми чувствительными и точными современными приборами и технологиями: пища, питьевая вода из скважин и резервуаров, воздух, которым они дышали, сточные воды и мусор. Были взяты на анализ пробы всех водооттоков от выгребных ям и мусора из каждой домашней мусороперерабатывающей установки. Пока не было обнаружено никаких признаков загрязнения, хотя бы отдаленно связанного с той уникальной аномалией, обладателем которой все еще являлся сам капеллан. Нигде в Кеноше не было обнаружено ни одной молекулы окиси дейтерия, или, на более понятном языке, тяжелой воды.

— Это началось с трудностей при мочеиспускании, — еще раз повторил капеллан Альберт Тейлор Таппман.

— У меня это тоже было, — признался психиатр и испустил вздох. — Но, конечно, не так, как у вас. Если бы у меня было то же самое, то, вероятно, и меня посадили бы в карантин вместе с вами. Вы и правда не знаете, как вы это делаете или что вы сделали, чтобы это началось?

Капеллан, как бы извиняясь, повторил то, что уже говорил прежде. Он сидел, положив чуть сжатые ладони на бедра, и казалось, что его врач верит ему. Его домашний врач сразу же заподозрил неладное и сделал второй анализ.

— Не знаю, Альберт. Мне она кажется какой-то странной, тяжеловатой.

— Что это значит, Гектор?

— Я не уверен, но мне думается, что без правительственной лицензии вы не имеете права делать то, что вы делаете. Посмотрим, что покажет лабораторный анализ. Возможно, им придется сообщить куда следует.

И мгновенно его дом заполонили правительственные агенты, осмотревшие все уголки; потом появились химики, физики, радиологи и урологи, эндокринологи и гастроэнтерологи. Его моментально подвергли всестороннему медицинскому обследованию, в котором участвовали специалисты всех мыслимых направлений — в том числе и по охране окружающей среды, — пытавшиеся решительно и определенно выяснить, откуда в каждой молекуле его мочи берется лишний нейтрон водорода. Этот нейтрон не обнаруживался в выделяемом им поте. Потовыделения были чистыми, как и все прочие жидкости внутри него.

Затем последовали допросы — поначалу вежливые, а потом оскорбительные и исполненные скрытой жестокости. Не пил ли он жидкого водорода? Ах, он об этом не знает? Ну, он бы точно знал, если бы пил. Он бы был уже мертв.

— Тогда зачем же вы спрашиваете об этом?

Это был вопрос с подковыркой, с гордостью прокудахтали они. Они все курили сигареты, и у них были желтые пальцы. Жидкий кислород? Он даже не знает, где его взять.

Ну, чтобы его выпить, он должен был знать.

Он даже не знал, что это такое.

Тогда откуда же у него такая уверенность в том, что он его не пил?

Этот вопрос они тоже внесли в протокол. Это был еще один вопрос с подковыркой.

— И вы попались на нем. Хороший был вопросик, Туз. Правда, Драчун?

— Ты же сам сказал, Громила.

Их было трое, и они пытались выведать у капеллана, есть ли у него друзья, жены или дети в какой-либо из стран, ранее находившихся за железным занавесом, и нет ли у него кого-нибудь в настоящее время в ЦРУ.

— У меня тоже нет друзей в ЦРУ, — сказал психиатр. — Я не знаю, как бы смог себя защитить, если бы они у меня там были.

Они немедленно конфисковали его паспорт и поставили на прослушивание телефон. Его почта перехватывалась, его счета в банке были заморожены, на его банковский сейф повесили замок. Но хуже всего было то, что они забрали у него его номер социального страхования.

— И никаких чеков? — в ужасе воскликнул психиатр.

Чеки поступать продолжали, но он остался без номера социального страхования. А без этого он переставал существовать как личность.

Психиатр посерел лицом и задрожал.

— Могу себе представить, что вы при этом испытываете, — посочувствовал он. — Я бы без своего и дня не прожил. И вы все равно не хотите им сказать, как вы это делаете?

Химико-физики и физико-химики исключили вероятность укуса каким-либо насекомым. Энтомологи с ними согласились.

Вначале к нему проявляли доброжелательность и снисходительность и обращались с ним предупредительно. Врачи дружелюбно взирали на него как на некий уникум и любопытную возможность для исследований. Вскоре, однако, приязнь у всех, кроме психиатра и генерала, стала ослабевать и истончаться. Накапливающееся раздражение вытесняло терпимость. Люди огрубели, а на консультациях воцарилась враждебность. В особенности это было справедливо по отношению к агентам секретных служб. Они были не из ФБР и не из ЦРУ, а принадлежали к какому-то еще более законспирированному ведомству. Его неспособность пролить свет на свою аномалию оскорбляла их, и его осуждали за упрямый отказ предоставить объяснения, которых у него не было.

— Вы очень несговорчивы, — сказал самый крупный из хамовито-напористых следователей.

— Все отчеты единогласны, — сказал худощавый, отталкивающего вида смуглый агент с заостренным кривым носом, безумными глазами, горевшими, казалось, каким-то весельем, маленькими, неправильной формы зубами, почерневшими от никотина, и почти без губ.

— Капеллан, — сказал мрачного вида пухлый агент, часто улыбавшийся и моргавший; от него всегда кисло пахло пивом. — По поводу радиации. До того, как мы доставили вас сюда, вы — а нам нужна правда, дружище, пусть уж лучше мы не получим ничего, если не можем получить правду, ясно? — поглощали незаконным образом радиацию?

— Откуда я могу знать, сэр? Что такое «незаконная радиация»?

— Радиация, о которой не знаете вы, но знаем мы.

— В противоположность какой другой?

— Радиации, о которой не знаете вы, но знаем мы.

— Я запутался. Я не чувствую разницы.

— Она заключена в том, как мы это формулируем.

— А вы не почувствовали. Добавь-ка и это тоже к списку.

— Ты его на этом поймал. За самые яйца.

— На сегодня хватит, Туз. Продолжим завтра.

— Конечно, генерал.

В том, как Туз разговаривал с генералом, слышалось нескрываемое высокомерие, что смущало капеллана.

Возглавлял «Проект Висконсин» генерал Лесли Р. Гроувс, ранее возглавлявший «Проект Манхеттен», в рамках которого в 1945 году была создана первая атомная бомба; манеры генерала свидетельствовали об истинной его предприимчивости, доброжелательности и милосердии. Со временем капеллан вполне освоился с генералом. Он многое узнал у генерала Гроувса о том, насколько разумным и обоснованным является его варварское заключение под стражу и не прерывающееся ни на минуту наблюдение за ним, и о различии между реакцией деления и реакцией синтеза, и о трех состояниях водорода, в которые он, по всей вероятности, вляпался, или которые вляпались в него. После водорода шел дейтерий с лишним нейтроном в каждом атоме, что в сочетании с кислородом давало тяжелую воду. А потом шел тритий, радиоактивный газ с двумя лишними нейтронами; этот газ использовался в качестве краски для изготовления светящихся приборов и циферблатов, включая и циферблаты новой серии порнографических часов для спальной, которые и одну ночь пленили похотливое воображение всех американцев, этот же газ использовался и для ускорения процессов детонации в термоядерных устройствах, наподобие ядерной бомбы, содержащей соединение дейтерия в виде дейтерида лития. Одна из первых бомб такого рода, взорванная в 1952 году, имела мощность, в тысячу раз превосходящую — в тысячу раз превосходящую, подчеркнул генерал Гроувс — мощность бомб, сброшенных на Японию. А откуда брали дейтерий? Из тяжелой воды.

А он свою тяжелую воду сливал в унитаз.

— А что вы делаете с моей?

— Отсылаем для превращения в тритий, — ответил генерал Гроувс.

— Теперь вы понимаете, чем вы ссыте, капеллан?

— Ну, все, Туз, хватит.

Как-то раз капеллан в сопровождении генерала Гроувса вышел из своего пульмановского обиталища на небольшую, устланную белыми бетонными плитками площадку, расположенную с тыльной стороны сложенного из галечника здания, над голой стеной которого высился крест; все здание напоминало собой старинную итальянскую церковь. На деревянной стойке, темная краска которой, казалось, была положена совсем недавно, был закреплен баскетбольный щит с кольцом, а на земле были выложены выкрашенные в монотонный зеленый цвет доски для игры в шаффлборд. В центре, словно в ожидании удара, лежал футбольный мяч, простеганный в черно-белые клетки, что делало его похожим на большую, готовую вот-вот взорваться модель молекулы. В углу загорелый продавец продавал с лотка сувениры, цветные открытки, газеты и бескозырки цвета морской волны с белой окантовкой, на бескозырках белыми буквами было написано ВЕНЕЦИЯ, и капеллан, размышляя вслух, спросил, уж не находятся ли они в Венеции. Генерал ответил, что они не в Венеции, но для разнообразия можно думать, что в Венеции. Несмотря на иллюзию неба и свежего воздуха, они по-прежнему находились в помещении, под землей. Капеллан не хотел играть ни в баскетбол, ни в шаффлборд, желания ударить по мячу или купить сувениров у него тоже не возникло. Вдвоем они минут сорок бродили вокруг вагона, и генерал Гроувс задавал воистину быстрый темп.

В другой раз они вышли около небольшого туннеля, расположенною перпендикулярно железнодорожным путям, и капеллан услышал отдаленные, слабые звуки выстрелов, похожие на разрывы шутих, доносящиеся откуда-то изнутри и приглушенные расстоянием. Это был тир. Капеллан предпочел не испытывать удачу и, может быть, выиграть набитого опилками плюшевого мишку. Он не хотел растрачивать центы ради возможности выиграть кокос. Он услышал и доносящуюся изнутри музыку карусели, а потом звуки колес и сцепленных ваг