Книга: Халтурщики



Халтурщики

Том Рэкман

Халтурщики

Посвящается Клэр и Джеку

«Рейтинг Буша упал ниже плинтуса»

Корреспондент в Париже

Ллойд Бурко

Ллойд сбрасывает покрывала и поспешно идет к двери. На нем белые трусы с майкой и черные носки. Нетвердо стоя на ногах, он хватается за ручку и закрывает глаза. Из-под двери несет холодом, и он поджимает пальцы ног. Но в коридоре все тихо. Только этажом выше стучат каблуки. А в доме напротив скрипит ставня. Еще он слышит легкий свист собственного дыхания: вдох, выдох.

Раздается приглушенный женский голос. Ллойд зажмуривается покрепче, словно это поможет увеличить громкость, но все равно голоса еле слышны: это в квартире напротив мужчина и женщина беседуют за завтраком. Наконец их дверь резко распахивается, женский голос становится громче, в коридоре скрипят половицы — она приближается. Ллойд быстро забегает в комнату, открывает выходящее во двор окно и принимает такую позу, будто разглядывает открывающийся его взгляду уголок Парижа.

Она стучит в дверь.

— Открыто, — говорит Ллойд. — Зачем стучать. — И его жена заходит домой — впервые со вчерашнего вечера.

Он по-прежнему смотрит в окно, не поворачиваясь к Айлин, лишь сильнее прижимается голыми коленями к железным перилам. Она приглаживает седые непослушные волосы у него на макушке. От ее неожиданного прикосновения Ллойд вздрагивает.

— Это всего лишь я, — успокаивает она.

Он улыбается, вокруг глаз собираются морщинки. Ллойд уже было приоткрыл рот и набрал воздуха, чтобы что-то ответить. Но сказать ему нечего. Она убирает руку.

Наконец Ллойд поворачивается и видит, что она сидит у ящика, в котором хранятся их старые фотографии. На плече у Айлин висит полотенце, которым она вытирает руки — Айлин чистила картошку, резала лук, мыла посуду, на пальцах остался запах средства против моли, земля из горшков на окне — Айлин из тех женщин, которым надо до всего дотронуться, попробовать все на вкус, всюду залезть. Она надевает очки.

— Что ты тут ищешь? — интересуется Ллойд.

— Свою детскую фотографию из Вермонта. Хочу показать Дидье. — Она встает, забирая с собой фотоальбом, затем останавливается около входной двери. — У тебя же есть планы на ужин?

— М-м. — Ллойд кивает на фотоальбом. — Постепенно, — произносит он.

— Ты о чем?

— Ты перебираешься к нему.

— Нет.

— Я не запрещаю.

Он не против ее дружбы с Дидье, соседом из квартиры напротив. Ей, в отличие от Ллойда, это все еще нужно, в смысле, секс. Жена младше его на восемнадцать лет, в свое время такая разница в возрасте возбуждала его, но теперь, когда ему уже семьдесят, годы разделяют их, словно озеро. Он посылает Айлин воздушный поцелуй и снова поворачивается к окну.

В коридоре скрипят половицы. Открывается и закрывается дверь Дидье — к нему Айлин входит без стука.

Ллойд смотрит на телефон. За последние несколько недель он не продал ни одной статьи, и ему нужны деньги. Он звонит в газету в Риме.

Стажер переключает его на Крейга Мензиса, редактора отдела новостей, лысоватого беспокойного человека, от которого почти целиком и полностью зависит, что пойдет в выпуск. Мензис находится на рабочем месте в любое время суток. Он живет новостями.

— Статейку подбросить? — спрашивает Ллойд.

— Вообще-то я тут несколько занят. Можешь прислать по мылу?

— Нет. У меня с компьютером какая-то проблема. — Проблема Ллойда заключается в том, что компьютера у него нет, он все еще пользуется текстовым процессором модели 1993 года. — Могу распечатать и послать по факсу.

— Давай по телефону. Но, прошу, разберись с компом, если можно.

— Хорошо. Записываю: починить компьютер. — Он скребет пальцем блокнот, словно надеясь выудить оттуда что-нибудь поприличнее того, что уже накарябал. — Интересует материал о садовой овсянке? Это такой французский деликатес, птица, кажется, из вьюрковых, продажа которой тут незаконна. Птицу сажают в клетку, выкалывают глаза, чтобы она не могла отличить дня от ночи, а потом откармливают. Когда она разжиреет, ее топят в коньяке и готовят. Это было последнее, что съел Миттеран.

— Ага, — осмотрительно говорит Мензис. — Прости, но я не пойму, это разве новости?

— Нет. Просто информационная статья.

— А еще что-нибудь есть?

Ллойд снова скребет блокнот.

— Может, пойдет заказной материал о вине: во Франции розовое вино впервые продается лучше белого.

— Это правда?

— Думаю, да. Но надо еще разок проверить.

— А чего погорячее у тебя нет?

— Так про овсянку ты не хочешь?

— Для нее у нас, боюсь, места нет. Сегодня напряженный день — четыре страницы новостей.

Все остальные издания, с которыми Ллойд раньше сотрудничал, его уже послали. Теперь он начинает подозревать, что и римская газета, его последняя надежда, последний работодатель, тоже хочет от него отделаться.

— Ллойд, ты же знаешь, у нас с деньгами напряг. Сейчас мы берем у фрилансеров только такие статьи, от которых у читателя челюсть отвисает. Не хочу сказать, что ты плохо пишешь. Но сейчас Кэтлин требует исключительно крутых текстов. Например, о терроризме, ядерной обстановке в Иране, возрождении России. Все остальное мы обычно берем у агентств. Дело не в тебе, а в деньгах.

Ллойд вешает трубку и возвращается к окну. Он смотрит на жилые дома шестого аррондисмана: на белые стены, запачканные брызгами дождя и потоками воды, льющейся из водосточных труб, на облетающую краску, плотно закрытые ставни, дворы, где лежат, сцепившись рулями и педалями, сваленные в кучу велосипеды жильцов, потом поднимает взгляд на оцинкованные крыши, накрытые колпаками трубы, из которых валит белый дым.

Он подходит к входной двери, замирает и слушает. Жена может вернуться от Дидье в любой момент. Господи, это же их общий дом.

Приближается время ужина, и Ллойд начинает шумно собираться, он как можно громче ударяет дверью по вешалке и выходит, изображая приступ кашля, чтобы Айлин в квартире напротив услышала, что он пошел по своим делам, хотя на самом деле никаких дел у него нет. Ллойду просто не хочется, чтобы жена с Дидье опять позвали его есть к себе из жалости.

Чтобы убить время, Ллойд прогуливается по бульвару Монпарнас, покупает коробку калиссонов для своей дочери Шарлотты и возвращается домой, на этот раз стараясь зайти как можно тише. Он приподнимает входную дверь, чтобы она не так скрипела, и аккуратно закрывает ее. Основной свет Ллойд не включает: Айлин может заметить полоску под дверью; он на ощупь пробирается на кухню и распахивает дверцу холодильника, чтобы было не так темно. Ллойд открывает банку нута и ест прямо оттуда. Он бросает взгляд на свою правую руку, покрытую возрастными пигментными пятнами. Ллойд перекладывает вилку в левую руку, а правую, такую дряхлую, засовывает поглубже в карман брюк и сжимает тонкий кожаный кошелек.

Уже который раз он оставался без денег. Ллойду всегда хорошо удавалось тратить и плохо — экономить. Он одевался в дорогие рубашки с Джермин-стрит. Ящиками покупал вино Шато Глория 1971 года. Спускал деньги на скаковых лошадей, которые предположительно должны были победить. Мог внезапно сорваться в Бразилию с какой-нибудь случайной попутчицей. Всюду ездил на такси. Он подносит ко рту еще одну вилку с нутом. Соль. Нужна соль. Ллойд бросает щепотку прямо в банку.

Светает, он лежит под несколькими одеялами и покрывалами: теперь Ллойд включает отопление только в присутствии Айлин. Сегодня он собирается пойти к Шарлотте, но это его особо не греет. Он переворачивается на другой бок, словно чтобы переключить мысли на сына, Жерома. Он милый парень. Ллойд снова переворачивается. И сон не идет, и усталость дикая. Это все лень — он стал страшно ленивым. Как же так получилось?

Он неохотно сбрасывает одеяла и в одном белье и носках, дрожа, направляется к письменному столу. Ллойд сосредоточенно изучает старые записки с телефонными номерами — сотни бумажек, приклеенных клеем или скотчем или приколотых скрепками. Звонить кому-либо еще рано. Он ухмыляется, читая имена бывших коллег: редактор, который проклял его за то, что он пропустил первые парижские забастовки в 68-м году — Ллойд накануне напился и отмокал в ванне с подружкой. А вот, например, шеф бюро, который в 74-м послал его в Лиссабон делать репортаж о госперевороте, хотя Ллойд ни слова не знал по-португальски. Или репортер, с которым их пробило на хи-хи на прессухе Жискара д’Эстена, за что пресс-секретарь устроил им разнос и выгнал из зала. Интересно, хоть по какому-нибудь из этих древних номеров еще можно дозвониться?

Постепенно за окном в гостиной светлеет. Ллойд раздвигает занавески. Не видно ни солнца, ни облаков — только здания. Айлин хотя бы не в курсе, как плохо у него с деньгами. Если бы она узнала, то попыталась бы как-то помочь. И что бы тогда ему осталось?

Ллойд открывает окно, набирает полные легкие воздуха, прижимаясь коленями к перилам. Великолепие Парижа — его высота и ширь, твердость и нежность, идеальная симметрия, человеческая воля, навязанная камню, газонам, непослушным розовым кустам — все это где-то не здесь. Париж Ллойда меньше: он включает в себя его самого, это окно и скрипящие в коридоре половицы.

В девять утра он шествует на север через Люксембургский сад. Садится отдохнуть у Дворца юстиции. Уже устал? Лентяй. Ллойд заставляет себя идти дальше, через Сену, по улице Монторгей, мимо Больших бульваров.

Магазин Шарлотты находится на улице Рошешуар — к счастью, не на самой вершине холма. Она еще не пришла, так что он бредет к кафе, но, дойдя до двери, передумывает: такую роскошь он себе позволить не может. Ллойд рассматривает витрину магазина: в нем продаются шляпки — его дочь разрабатывает эскизы, а шьют по ним молоденькие девушки, одетые в льняные фартуки с высокой талией и чепцы, словно служанки из XVIII века.

Шарлотта приходит позже обычного.

— Oui? — говорит она, увидев отца — она разговаривает с ним исключительно по-французски.

— Я рассматривал витрину, — сообщает он. — Очень красиво.

Дочь открывает магазин и заходит внутрь.

— Почему ты в галстуке? Куда-то собрался?

— Сюда — к тебе вот пришел. — Ллойд вручает ей коробку со сладостями. — Принес тебе калиссоны.

— Я их не ем.

— Я думал, ты их любишь.

— Я нет. Брижит любит. — Брижит — это ее мать, вторая из бывших жен Ллойда.

— Может, отдашь их ей?

— Ей от тебя ничего не нужно.

— Шарли, ты чересчур на меня сердита.

Она направляется в другой конец магазина и с воинственным видом принимается за уборку.

Появляется посетитель, и Шарлотта начинает улыбаться. Ллойд прячется в угол. Клиент уходит, и она снова яростно принимается стирать пыль.

— Я что-то сделал не так? — интересуется он.

— О боже, до чего ты эгоцентричен.

Ллойд вглядывается в подсобку.

— Их еще нет, — резко говорит она.

— Кого?

— Девушек.

— Твоих работниц? Зачем ты мне об этом сообщаешь?

— Ты слишком рано пришел. Ошибся, — Шарлотта намекает на то, что Ллойд ухлестывал за каждой женщиной, с которой она его знакомила, начиная с Натали, ее лучшей подруги из лицея, которая как-то поехала с ними отдыхать в Антиб и в море потеряла лифчик от купальника. Шарлотта заметила, как он на нее смотрел. К счастью, она так никогда и не узнала, что дела между его отцом и Натали зашли куда дальше.

Но теперь все. С этим покончено. Если оглянуться в прошлое, все это было так бессмысленно, столько сил потрачено впустую. Все это время он был жертвой собственного либидо, которое много лет назад заставило Ллойда отвергнуть комфорт американской жизни и перебраться в грешную Европу ради приключений и завоеваний, четырежды жениться. Оно явилось причиной тысячи других неприятностей, отвлекая его от дел и ведя к деградации, чуть ли не к краху. Теперь, к счастью, с этим покончено, половое влечение в последние годы пошло на спад, и его исчезновение оказалось таким же удивительным, как появление. Впервые лет с двенадцати Ллойд смотрел на мир без этой движущей силы. И ощущал себя крайне потерянным.

— Ты правда не любишь эти конфеты? — переспрашивает он.

— Я не просила их покупать.

— Да, не просила. — Ллойд печально улыбается. — Но могу я хоть что-нибудь для тебя сделать?

— Зачем?

— Я хочу помочь.

— Мне твоя помощь не нужна.

— Ладно, — говорит Ллойд. — Хорошо. — Он кивает, вздыхает и поворачивается к двери.

Шарлотта идет за ним. Он протягивает руку, чтобы дотронуться до нее, но она отстраняется. И отдает ему коробку калиссонов.

— Мне они не нужны.

Вернувшись домой, Ллойд просматривает имеющиеся у него телефонные номера и в итоге звонит старому приятелю, репортеру Кену Ладзарино, который сейчас работает в одном журнале на Манхэттене. Они обмениваются новостями, несколько минут предаются воспоминаниям, но у этого разговора есть скрытый мотив: они оба знают, что Ллойд хочет попросить об одолжении, но не может отважиться. Наконец он выдавливает:

— А что, если я предложу вам материальчик?

— Ллойд, ты же никогда для нас не писал.

— Я знаю, просто интересуюсь на всякий случай.

— Я сейчас отвечаю за онлайновую стратегию. То, что берут в номер, от меня больше не зависит.

— Может, ты мог бы связать меня с нужным человеком?

Выслушав несколько вариаций на тему слова «нет», Ллойд кладет трубку.

Он съедает еще банку нута и решает снова попытать счастья с Мензисом — звонит ему в газету.

— А если я сегодня сделаю сводку по европейскому бизнесу?

— Этим уже занимается Харди Бенджамин.

— Я понимаю, ребята, вам неудобно, что у меня электронка не работает. Но я могу все выслать по факсу. Разницы никакой нет.

— Вообще-то есть. Слушай, я позвоню тебе, если нам понадобится что-нибудь из Парижа. Или сам набери, если будут какие новости.

Ллойд открывает французский журнал, посвященный текущим событиям, в надежде найти там идейку для статьи. Он нервно перелистывает страницы: половина имен ему не знакома. Что это за чувак на фото? А раньше он был в курсе всего, что творилось в этой стране. На всех пресс-конференциях он сидел в первом ряду, всегда тянул руку и в конце подбегал с дополнительными вопросами. На вечеринках в посольствах он непременно подкатывал к послам с ухмылкой на лице и торчащим из кармана блокнотом. А сейчас он если и появляется на пресс-конференциях, то сидит исключительно на галерке, рисует каракули в блокноте или вообще спит. На его журнальном столике скапливаются приглашения с тиснеными буквами. Сенсации, большие и не очень, проходят мимо него. Но на общие темы писать еще получается: он может это делать, даже когда напьется и, закрыв глаза, еле сидит за текстовым процессором в одном белье.

Ллойд бросает журнал на стул. Чего ради стараться? Он звонит сыну на мобильный.

— Я тебя разбудил? — спрашивает он по-французски, с сыном они тоже говорят на этом языке.

Жером прикрывает трубку рукой и кашляет.

— Я хотел пригласить тебя попозже на обед, — сообщает Ллойд. — Разве ты в такой час не должен быть в министерстве?

Оказывается, что у Жерома выходной, и они договариваются встретиться в бистро неподалеку от площади Клиши, сын как раз живет где-то там, хотя точное место его обитания остается для Ллойда такой же загадкой, как и подробности о его работе во французском министерстве иностранных дел. Юноша очень скрытный.

Ллойд приезжает в бистро пораньше, чтобы заглянуть в меню и узнать, какие там цены. Он открывает кошелек, пересчитывает деньги, а потом садится за столик.

Когда входит Жером, Ллойд встает и улыбается.

— Я уже почти забыл, какой ты у меня хороший.

Жером быстро садится, словно они играют в «музыкальные стулья».

— Странный ты.

— Да, это точно.

Жером резким взмахом разворачивает салфетку и взъерошивает рукой безвольно свисающие волосы. Такая же привычка приводить в беспорядок прическу была и у его матери, Франсуазы, театральной актрисы с желтыми от табака пальцами. Это лишь добавляло ей привлекательности, хотя много лет спустя, когда Франсуаза осталась без работы, она стала казаться просто лохматой. Жерому всего двадцать восемь, а он уже выглядит потрепанно. Одевается он старомодно: на нем вельветовый блейзер с рукавами до середины предплечья и рубашка в тонкую полоску, которая ему мала. Шов на нагрудном кармане распоролся, и сквозь него видна сигаретная бумага.

В порыве чувств Ллойд предлагает:

— Давай я куплю тебе рубашку. Тебе необходимо что-нибудь поприличнее. Сходим на Риволи, в «Хильдич энд Ки». Возьмем такси. Идем, — говорит Ллойд не подумав, у него нет денег на эту покупку. Но Жером все равно отказывается.

Ллойд протягивает руку через стол и хватает сына за большой палец.

— Господи, мы же сто лет не виделись, хотя живем в одном городе.

Жером высвобождает палец и принимается изучать меню. Он останавливается на салате с козьим сыром и грецкими орехами.



— Съешь что-нибудь посерьезнее, — спорит отец, — возьми бифштекс! — Ллойд широко улыбается, пытаясь тем временем разглядеть цены на мясо. Он поджимает пальцы ног.

— Салата вполне достаточно, — отвечает Жером.

Ллойд заказывает себе то же самое, потому что дешевле в меню ничего нет. Он предлагает сыну взять еще бутылку вина, но, к его радости, тот снова отказывается. Ллойд жадно съедает весь салат и хлеб из корзинки. Он питается одним нутом и почти не ест мяса. Жером тем временем выбирает козий сыр, оставляя зеленые листья.

Словно поддразнивая его, Ллойд говорит по-английски:

— Ешь зелень, малыш!

Жером кривит лицо: он не понял, и отцу приходится перевести на французский. В свое время Жером знал английский, но Ллойд оставил семью, когда мальчику было шесть, после чего тому редко выпадала возможность поговорить на этом языке. Ллойд с таким удивлением узнает в этом молодом французе черты лица своего отца, уроженца Огайо, которого давно уже нет в живых. Сходство между ними поразительное, за исключением волос — тот же приплюснутый нос и карие с поволокой глаза. У Жерома даже есть дедовская привычка обходиться тремя словами там, где можно сказать двадцать. Только вот говорит он эти слова на другом языке. Ллойда посещает тревожная мысль: когда-нибудь его сын умрет. Это очевидно, но раньше он об этом не задумывался.

— Ну, — начинает Ллойд, — давай подзовем к нам вон ту симпатичную официанточку. — Он поднимает руку, чтобы привлечь ее внимание. — Хороша ведь, да? Хочешь, раздобуду тебе ее номер? — предлагает он. — Хочешь?

Жером опускает руку отца.

— Не нужно, — отвечает он, торопливо скручивая сигарету.

Последний раз они виделись несколько месяцев назад, и причина вскоре становится очевидна: хоть они и любят друг друга, разговаривать им почти не о чем. Что Ллойду известно о Жероме? Он знает сына лишь по первым пяти годам его жизни: тот был застенчивым мальчиком, постоянно читал комиксы о Счастливчике Люке и сам тоже мечтал рисовать. Ллойд советовал ему стать журналистом. Говорил, что это лучшая профессия на свете.

— Ну, — интересуется Ллойд, — ты все еще рисуешь?

— Рисую?

— Комиксы.

— Уже много лет как бросил.

— Нарисуй мне что-нибудь. Прямо сейчас. На салфетке.

Жером опускает глаза и качает головой.

Обед скоро закончится. Ллойду необходимо задать вопрос, ради которого он затеял эту встречу. Он хватает счет, отодвигая протянутую руку сына.

— Ну уж нет. Я угощаю.

Они выходят из кафе, еще можно спросить. Последняя возможность. Но вместо этого он интересуется:

— Где ты сейчас живешь?

— Я скоро переезжаю. Потом скажу адрес.

— Не хочешь немного прогуляться?

— Мне в другую сторону.

Они жмут друг другу руки.

— Спасибо, — говорит Ллойд, — что согласился со мной встретиться.

Он клянет себя всю дорогу домой. Он останавливается недалеко от Ле-Аль пересчитать деньги. Навстречу прямо по тротуару едет, неистово сигналя, подросток на мотороллере.

— Куда я отойду? — кричит Ллойд. — Куда я, по-твоему, отойду?

Мальчишка, матерясь, замедляет ход и все равно задевает ногу Ллойда.

— Чертов уродец, — говорит Ллойд. Жерому он свой вопрос так и не задал.

Когда он возвращается домой, Айлин говорит:

— Зря ты не привел его сюда. Я бы с удовольствием ему что-нибудь приготовила. Разве не здорово было бы, если бы он заходил к нам время от времени?

— Он своими делами занят.

— В министерстве?

— Ну, наверное. Не знаю. Я его спрашиваю, а он с этими своими неопределенными… — Ллойд открывает ладонь, смотрит на нее, но подходящего слова найти не может. — Не знаю. Спроси у него сама.

— Спрошу, ты только приведи его сюда для начала. Девушка у него есть?

— Не знаю.

— На мне-то не надо срываться.

— Я не срываюсь. Но откуда же мне знать, Айлин?

— В министерстве, наверное, интересно работать.

— Может, он там просто документы ксерит.

— Уверена, что это не так.

— Должен сказать, мне все это кажется довольно странным.

— Что именно?

Ллойд колеблется.

— Просто он… он в курсе, кем я работаю, на какие деньги я его вырастил, знает, что я репортер, и при этом он ни разу не слил мне информацию, ни одной сплетней не поделился. Это, конечно, не то чтобы трагедия. Но мог бы и подбросить мне что-нибудь.

— Может, ему просто нечего тебе рассказать.

— Да быть такого не может. Его знания могли бы мне пригодиться.

— Возможно, ему запрещено разговаривать с репортерами.

— Всем запрещено. Но все разговаривают. Это называется утечкой информации.

— Я знаю, как это называется.

— Прости, я не хотел. — Ллойд дотрагивается до ее руки. — Все в порядке, — говорит он. — Я спокоен.

Но на следующее утро он просыпается раздраженным. Что-то взбесило его во сне, но Ллойд не может вспомнить, что именно. Когда Айлин приходит позавтракать, он велит ей идти есть к Дидье. Она уходит, и он расстраивается, злится, что прошлой ночью она спала не с ним. Он открывает кошелек. Ллойд и так знает, сколько там, но ему все равно хочется пересчитать. Если он ничего в ближайшее время не заработает, он не сможет оставаться в этой квартире. А если ему придется съехать, Айлин с ним не поедет.

Но куда он отправится без нее? Ллойду позарез нужны деньги, надо добыть тему для статьи.

— Я тебя уже второй день подряд бужу. Когда ты обычно встаешь? — интересуется он у Жерома по телефону. — Слушай, мне снова надо с тобой встретиться.

Юноша приходит в кафе, жмет отцу руку. Ллойд тараторит, словно он это отрепетировал:

— Прости, что снова тебя побеспокоил. Но мне надо узнать кое-что важное по работе.

— У меня?

— Мелочь. Я пишу статью о французской международной политике. Это срочно. Дедлайн сегодня. После обеда.

Жером откидывается на спинку стула.

— Вряд ли я смогу быть полезен.

— Ты же еще вопроса моего не слышал.

— Я просто ничего не знаю.

— А чем ты там занимаешься? — интересуется Ллойд, но потом берет себя в руки. — Послушай, ты ведь даже не знаешь, о чем я хочу спросить. Ты же там уже года три работаешь. Но ты ни мне зайти не разрешаешь, ни сам ничего не рассказываешь. Ты там что, вахтер, и стесняешься этого? — Он смеется. — У тебя хоть стол есть?

— Есть.

— Ладно, буду гадать. Продолжай отвечать по одному слову. Рано или поздно я попаду в точку. Твой стол рядом со столом министра? Или далеко?

Жером неловко ерзает.

— Не знаю. На среднем расстоянии.

— На среднем — это близко.

— Не так уж и близко.

— Господи, что же из тебя все клещами вытягивать приходится. Послушай, мне надо написать статью. Позволь мне тебя порасспрашивать.

— Я думал, у тебя конкретный вопрос.

— Но тебе что-нибудь известно? Я же тебя вчера обедом накормил. — Ллойд добавляет: — Шучу.

— Я не могу.

— Я не буду тебя цитировать. Я же не прошу красть какие-нибудь документы.

— Что именно тебе надо?

— Точно не знаю. Может быть, что-то насчет терроризма. Или Ирака. Или Израиля.

— Я не знаю, — тихо говорит Жером, глядя на свои колени.

Другие дети Ллойда уже давно бы его послали. Один Жером терпелив. Все три дочери похожи на отца: каждая неизменно преследует собственную цель, везде ищет какую-то выгоду. Но Жером не отталкивает Ллойда. Ему одному хватает терпения. И как бы в доказательство он говорит:

— Если и есть что интересное, то это по поводу войск в секторе Газа.

— Каких войск? — Ллойд навострил уши.

— Всех подробностей я не знаю.

— Погоди, погоди. В министерстве говорят о войсках в Газе?

— Я вроде бы слышал об этом.

— Вроде?

— Вроде да.

У Ллойда загораются глаза.

— Возможно, тут что-то есть. Что-то есть, что-то есть. — Он достает блокнот и записывает. Он подцепил жемчужину и пытается дернуть, вытащить ее. Ллойд прямо дрожит: он в этом профи. Но Жером закрывается, как устрица. Хотя поздно, — отец уже открыл створки. Она выйдет. Выйдет.

— Не пиши об этом.

— Не бойся, неприятностей у тебя не будет.

— Эта информация принадлежит мне, — возражает Жером.

— Не принадлежит. Это просто информация. Она ничья. Она существует независимо от тебя. Теперь ей обладаю я, и этого уже не изменишь. Ты что, хочешь чтобы я в ноги тебе упал? Я всего лишь попросил немного помочь. Не понимаю, почему это так трудно. Сожалею, — заключает Ллойд, — но ты уже все сказал.

Он мчится домой, он еще может успеть к дедлайну. Он звонит Мензису. Ха-ха, черт тебя подери, думает Ллойд, пока его переключают.

— Ну, дружище, — говорит он, — есть у меня для тебя статейка.

Мензис слушает.

— Погоди — Франция предлагает ввести в сектор Газа миротворческие войска ООН? Израиль ни за что на это не согласится. Это провальная идея.

— Ты уверен? В любом случае я напишу, что во Франции ходят такие слухи. А что будет дальше — другое дело.

— Надо довести статью до ума.

— Сделаю.

— У нас осталось четыре часа. Давай, выжми из этого все, что сможешь, и перезвони мне через полтора часа.

Ллойд кладет трубку. Пробегается взглядом по телефонным номерам. Он понятия не имеет, что в последнее время творится в Газе. Ллойд звонит Жерому на сотовый, но слышит лишь бесконечные гудки. Тогда он находит номер министерства иностранных дел. Может, ему удастся разнюхать подробности, не выдав Жерома. Разумеется, удастся. Он такое уже миллион раз проделывал. Ллойд звонит в пресс-центр министерства, впервые в жизни благодаря безумную Франсуазу за то, что она дала сыну свою фамилию — никто не сможет подумать, что между Ллойдом Бурко и Жеромом есть какая-то связь.

Ллойд задает секретарю несколько вводных вопросов. Но женщина сама склонна скорее выпытывать, нежели выдавать информацию, так что он сворачивает беседу. Как только он вешает трубку, телефон начинает звонить. Это Мензис.

— Теперь ты сам мне звонишь, — говорит он с победной ноткой в голосе.

— Я рассказал твою новость на дневном собрании, и Кэтлин прямо-таки загорелась, — сообщает Мензис о реакции главного редактора газеты. — Ты должен помнить, что когда Кэтлин загорается, это опасно.

— Так вы возьмете новость?

— Надо для начала посмотреть текст. Лично мне бы хотелось это напечатать.

— Сколько слов?

— Сколько получится. Но все должно быть складно. Я уже сказал, что нам нужно сперва взглянуть на материал. Как думаешь, на первой полосе можно будет поместить?

Статья с первой страницы переходит и на следующую, значит, она должна быть достаточно длинной. А чем длиннее, тем больше денег.

— Да, пойдет на первую, — отвечает Ллойд, — однозначно пойдет.

— Ты там информацию пробил?

— Я только что говорил с министерством.

— И?

— То же самое.

— Все подтвердилось — потрясающе. Я об этом еще нигде не слышал.

Повесив трубку, Ллойд принимается расхаживать по квартире, смотрит в окно, скребет по стеклу, пытаясь припомнить какой-нибудь дельный источник информации. Времени нет. Остается только работать с тем, что есть — красиво подать больше никем не подтвержденные сведения, дополнив их общей информацией на тему, и молиться, чтобы прокатило. Ллойд садится за свой текстовый процессор и печатает статью: выдернув лист из машинки, он понимает, что это самая страшная халтура, которую он когда-либо пытался состряпать. Он откладывает листок. Ни цитат, ничего.

Ллойд заправляет новый листок и начинает заново, он пишет все как подобает: тут тебе и цитаты, и даты, и номера войск, обсуждения в кабинете, трансатлантический антагонизм. Он свое дело знает — все это лишь предположения, потенциальные возможности, пробные шары. Источники всех сфабрикованных цитат или «анонимны», или «работающие в этой сфере должностные лица», или «эксперты по данному вопросу». Никаких имен. Тысяча четыреста слов. Ллойд подсчитывает, сколько это будет стоить. Хватит, чтобы заплатить за квартиру — хоть какое-то облегчение. Еще он сможет купить Жерому приличную рубашку. И сводить Айлин куда-нибудь выпить.

Ллойд перечитывает текст, красной ручкой вычеркивая куски, которые можно оспорить. От этого статья становится короче, и он добавляет пару повторяющих друг друга цитат от «федеральных чиновников из Вашингтона». Перепечатывает, вносит поправки и отправляет текст по факсу из копировального центра на его улице. Ллойд несется обратно домой, делая передышку на лестничной клетке. Он пытается улыбнуться. «Чертов лентяй», — говорит Ллойд сам себе. Он колотит в дверь Дидье. «Айлин, ты там?» Он входит к себе и находит запылившуюся бутылку Танкерея, наливает рюмку и болтает джин во рту: джин обжигает щеки. Липу он сдал впервые. «Но вроде все нормально, — комментирует Ллойд. — Давно пора! Столько сил сэкономил!» Он наливает еще джина в ожидании неотвратимого звонка.

И вот он раздается.

— Нам надо уточнить источники, — говорит Мензис.

— В смысле уточнить?

— Распоряжение Кэтлин. Кстати, слать тексты по факсу прямо к дедлайну — это убийственно. Пришлось все по новой набирать. Будь добр, наладь уже электронную почту.

Хороший знак: Мензис рассчитывает на дальнейшее сотрудничество.

— Ты прав. Прямо сейчас займусь починкой компьютера.

— И насчет источников. Надо кое-что прояснить. Например, странно смотрится цитата в третьем абзаце. Что за человек, «знакомый с содержанием доклада», если мы ни о каком докладе не упоминали?

— Ой, я что, это оставил? Я хотел вырезать этот кусок.

Они дальше проходятся по статье, что-то правят, и, все разрешив, кладут трубки. Ллойд делает еще глоток джина. Снова звонит телефон. Мензис не до конца доволен.

— Все же у нас не упоминается ни одного конкретного источника — человека или организации. Можно просто сказать «министерство иностранных дел Франции»?

— Не понимаю. А что, «должностного лица» недостаточно?

— По сути, у тебя всего один источник информации, да и тот не назван. Для передовицы слишком размыто.

— Как это размыто? Вы такое постоянно публикуете.

— Ты же вроде сказал, что в министерстве все подтвердили.

— Подтвердили.

— Мы что, не можем этого прямо сказать?

— Я не собираюсь сдавать свой источник.

— Дедлайн уже скоро.

— Я вообще не хочу, чтобы там было что-то про Францию. Пишите «должностное лицо», этого достаточно.

— Если ты не согласен на более точные формулировки, мы не сможем это опубликовать. Мне очень жаль, но так сказала Кэтлин. А это значит, что у нас сорвана передовица. Что, как ты понимаешь, серьезно, учитывая, как мало времени осталось до дедлайна. Так что решать надо прямо сейчас. Может, сдашься? — Мензис ждет. — Ллойд?

— Скажи «из источников в министерстве иностранных дел».

— Точно?

— Да.

— Это меня устраивает.

Но Кэтлин, как выясняется, нет. Она звонит знакомому в Париже, который открыто смеется над статьей. Мензис перезванивает Ллойду.

— Кэтлин знакома с какой-то шишкой из пиар-отдела министерства. Твой источник круче?

— Круче.

— Насколько?

— Просто круче. Я не могу вдаваться в подробности.

— Я поборюсь за статью с Кэтлин. Я в твоих источниках не сомневаюсь. Но мне-то хоть намекни. Не для печати.

— Не могу.

— Тогда все. Мне очень жаль.

Какое-то время Ллойд молчит.

— Человек из управления по делам Ближнего Востока. Надежный источник, из политиков, не из прессы.

Мензис передает это Кэтлин, и она включает громкоговоритель.

— Этому человеку можно доверять? — интересуется она.

— Конечно.

— Ты раньше использовал сведения, которые он предоставлял?

— Нет.

— Но мы точно можем на него положиться?

— Да.

— Вопрос не для печати — кто он?

Ллойд колеблется.

— Не понимаю, зачем вам это знать. — На самом деле, он понимает. — Это мой сын.

В трубке раздается сдавленный смех Мензиса и Кэтлин.

— Ты серьезно?

— Он работает в министерстве.

— Как-то не очень хотелось бы цитировать членов твоей семьи, — признается Кэтлин. — Хотя в нашем положении теперь уж придется ставить либо это, либо купленную в агентстве статью о падении рейтинга Буша, которая, честно говоря, уже на первую полосу не тянет.

Мензис выступает с предложением:

— Можно поставить материал о пятой годовщине одиннадцатого сентября, он почти готов.

— Нет, годовщина будет в понедельник, так что этот текст я хочу приберечь на выходные. — Она делает паузу. — Ладно, давай напечатаем статью Ллойда.

Когда Айлин возвращается домой, он уже пьян. Она оставила Дидье в джаз-клубе с друзьями и теперь стучится в дверь. Почему она не входит просто так? Ллойд быстро берет еще одну рюмку и наливает ей джина прежде, чем она успевает отказаться.

— Завтра обязательно купи газету, — говорит он. — Первая страница.

Айлин похлопывает его по колену.

— Поздравляю, малыш. Когда такое было в последний раз?

— При администрации Рузвельта, наверное.

— Франклина или Тедди?

— Конечно, Тедди. — Он чуть грубовато притягивает жену к себе и целует ее — всерьез, а не чмокает, как обычно: это настоящее пылкое объятие.



Айлин отстраняется.

— Хватит.

— Точно, вдруг твой муж придет.

— Не порти мне настроение.

— Я шучу. Не переживай — я ведь не переживаю. — Он треплет ее за щеку. — Я тебя люблю.

Айлин молча уходит в квартиру напротив. Пьяный Ллойд валится на кровать, бормоча: «Твою мать, первая полоса!»

На следующее утро его нежно будит Айлин, она приносит ему в постель газету.

— Тут адски холодно, — говорит она. — Поставлю кофе.

Ллойд садится.

— Малыш, я твоей статьи не видела, — добавляет Айлин. — Она разве не сегодня выходит?

Ллойд пробегает глазами заголовки: «Через 12 месяцев Блэр уходит в отставку»; «Пентагон запрещает применение силовых методов при допросе подозреваемых в терроризме»; «Америка устала от однополых браков»; «Австралия оплакивает „охотника на крокодилов“»; и, наконец, «Рейтинг Буша упал ниже плинтуса».

Его статья о секторе Газа на первой странице так и не появилась. Ллойд листает газету. Ее вообще нигде нет. Матерясь, он звонит в Рим. Раннее утро, но Мензис уже на месте.

— Что случилось с моей статьей? — требовательно вопрошает Ллойд.

— Прости. Мы не смогли ее дать. Позвонил друг Кэтлин из Франции и сказал, что все это неправда. Пригрозил, что нам крышка, если мы это напечатаем. Они даже собирались официально опровергать информацию.

— Знакомый пиарщик Кэтлин обосрал мою статью, и вы купились? И вообще, почему Кэтлин кому-то передает мои новости? Я же сказал, у меня в министерстве сын работает.

— Да, вот и я удивляюсь. Кэтлин упомянула твоего сына в разговоре со своим другом.

— Она выдала мой источник информации? Да вы что, с ума там посходили?

— Нет, нет, погоди. Она не говорила, что информация поступила от него.

— Да нетрудно будет догадаться. О, господи!

— Ллойд, дай мне закончить. Жером Бурко там вообще не работает.

— Идиоты. У него фамилия матери.

— Ой.

Теперь Ллойду надо предупредить сына, чтобы он успел придумать отговорку. Он звонит Жерому на мобильный, но тот не подходит. Может, он ради разнообразия пошел на работу пораньше. Боже, ну и кошмар. Ллойд звонит в министерство и просит соединить.

Секретарь отвечает:

— Я просмотрела весь список работающих в этом здании, такого имени нет.

Ллойд почти бежит по бульвару Монпарнас, поднимает руку, чтобы поймать такси, но потом опускает. Он стоит на тротуаре, раздумывая, сжав в руке кошелек, который тонок как никогда. Хотя если уж ему суждено обнищать, то именно так и надо потратить последние деньги. Он останавливает такси.

В здание министерства охранники его не впускают. Ллойд снова и снова повторяет имя сына, говорит, что он ему срочно нужен по неотложным семейным обстоятельствам. Но безрезультатно. Он показывает аккредитацию, но у нее кончился срок действия еще 31 декабря 2005 года. Ллойд ждет снаружи, названивая сыну на сотовый. Иногда кто-нибудь из чиновников выходит покурить. Ллойд пытается найти сына с их помощью, расспрашивая, не работает ли кто из них в управлении по делам Северной Африки и Среднего Востока.

— Я помню этого парня, — сообщает одна женщина. — Он был тут стажером.

— Я знаю, а сейчас он в каком отделе?

— Ни в каком. Мы его не взяли. Кажется, письменные экзамены он сдал, а вот с языками провалился. — Она щурится и улыбается. — Я была уверена, что он соврал, будто отец у него из Америки.

— В смысле?

— В английском он безнадежен.

По просьбе Ллойда она откапывает старый адрес Жерома. Он едет на метро до станции Шато Руж и находит нужный дом: это старая развалина со сломанными воротами. Ллойд изучает список жильцов в каждом подъезде, выискивая имя сына. Но найти его не может. Потом он натыкается на неожиданную фамилию — свою. У кнопки звонка написано «Жером Бурко».

Ллойд звонит, но никто не открывает. Жильцы приходят и уходят. Ллойд садится в глубине двора и смотрит вверх, на закрытые ставнями окна.

Через час в воротах появляется Жером, но он не сразу замечает отца. Он открывает почтовый ящик, просматривает рекламные письма, потом плетется по дорожке.

Ллойд окликает сына по имени, Жером вздрагивает.

— Что ты тут делаешь?

— Прости, — говорит Ллойд, тяжело поднимаясь. — Прости, что нагрянул, — он раньше никогда так не разговаривал с сыном, с таким почтением, — пришел ни с того ни с сего, это не страшно?

— Это связано с твоей статьей?

— Нет, нет. Никак не связано.

— С чем же тогда?

— Пойдем к тебе? Я замерз. Я тут сижу уже какое-то время. — Он смеется. — Ты же знаешь, я старый. Может, я старым не выгляжу, но…

— Ты не старый.

— Старый. Я старый. — Ллойд протягивает руку и улыбается. Ближе Жером не подходит. — Я в последнее время думал о семье.

— Какой семье?

— Жером, давай поднимемся к тебе. Если ты не против. У меня руки заледенели. — Ллойд потирает ладони, дует на них. — Мне пришла в голову мысль. Я надеюсь, ты не обидишься. Я подумал, что, может, — если ты захочешь, конечно, — я мог бы помочь тебе выучить английский. Если мы будем регулярно разговаривать, ты его освоишь, даю слово.

Жером краснеет.

— Ты о чем? Я хорошо говорю по-английски. Ты же меня учил.

— Но ты ведь нечасто слышишь английскую речь.

— Я не хочу учиться. Да и где я возьму на это время? Я по горло занят в министерстве.

Чтобы доказать свою правоту, Ллойд переходит на английский, нарочно говоря очень быстро:

— Меня так и подмывает рассказать, что я все знаю, сынок. Но я не хочу, чтобы ты чувствовал себя паршиво. Но почему ты живешь в такой помойке? Господи, просто невероятно, насколько ты похож на моего отца. Так странно снова видеть его лицо. Я знаю, что ты безработный. Я родил четверых детей, и ты единственный из них, кто еще соглашается со мной разговаривать.

Жером не понял ни слова. Дрожа от унижения, он отвечает по-французски:

— Ну и как я тебя пойму? Ты слишком быстро говоришь. Это смешно.

Ллойд снова переходит на французский.

— Я хотел тебе кое-что сказать. Кое о чем спросить. Видишь ли, я собрался на пенсию, — говорит он. — Лет с двадцати двух я писал, ну, сколько там, по статье в день, наверное. А теперь я ничего не могу из себя выдавить. Ничего. Я вообще не представляю, что, черт возьми, в мире происходит. Даже в той газете меня больше печатать не хотят. Это была моя последняя — последняя! — кормушка. Ты это знал? Мои тексты больше никто не публикует. Жером, думаю, мне придется съехать с квартиры. Я не в состоянии за нее платить. Мне там не место. Но я не знаю. Ничего еще не решено. Я, возможно, хочу спросить… Сам пытаюсь понять… Что же делать. Что скажешь? Каково твое мнение? — Ллойд собирается с духом и спрашивает: — Что ты мне посоветуешь? Сын?

Жером открывает дверь, ведущую в дом.

— Входи, — говорит он. — Останешься у меня.

1953

Кафе «Греко», Рим

Бетти потрясла свой хайбол и заглянула внутрь, выискивая под кубиками, льда последнюю каплю Кампари. Лео, ее муж, сидел за мраморным столиком кафе, закрывшись от нее итальянской газетой. Она протянула руку и постучала по газете, словно это была дверь его кабинета.

— Да-а-а, дрогая, — громогласно ответил он. Из-за воздвигнутой перед собой газетной стены он не осознавал, что их окружают люди и что всем слышна их отнюдь не тихая семейная болтовня; после стольких лет жизни в Риме Лео продолжал считать, что никто за границей не понимает английского.

— Отта так и нет, — сказала она.

— Верно, верно.

— Возьмем еще?

— Да-а-а, дрогая. — Лео поцеловал свою ладонь, потом сложил ее чашечкой и сделал вид, будто бросил гранату, взглядом проследил ее полет по параболической траектории над столом, — поцелуй попал прямо жене на щеку. — В яблочко, — объявил он и снова скрылся за газетными страницами. — Какие же все тупые! — сказал Лео, у которого от всех этих безумных репортажей уже кружилась голова. — Поразительно тупые!

Бетти подняла руку, подзывая официантку, потом она заметила Отта — он сидел за барной стойкой и наблюдал за ними. Ее кисть повисла в воздухе, затем медленно опустилась на стол. Бетти вскинула голову и одними губами проговорила: «Что ты там делаешь?» — уголки рта у нее подергивались, улыбка то появлялась, то пропадала, то появлялась снова.

Отт еще секунду понаблюдал за Бетти с Лео, потом встал с барного стула и направился к столикам в глубине зала.

Последний раз он видел ее двадцать лет назад в Нью-Йорке. Сейчас ей уже чуть за сорок, она вышла замуж, стала носить стрижки покороче, взгляд зеленых глаз смягчился. Но у нее осталась знакомая Отту привычка склонять голову в нерешительной улыбке. Почти угасший образ прошлого ярко вспыхнул перед глазами. Ему захотелось протянуть руку и дотронуться до нее.

Но вместо этого он пожал руку мужу Бетти и потом даже взял его за плечо — таким образом Лео — оба видели друг друга впервые в жизни — досталась вся теплота, которую Отт не мог себе позволить в отношении его жены.

Отт сел на бархатную банкетку рядом с Бетти, в знак приветствия похлопал ее по руке и с акробатической грацией скользнул за соседний столик — в пятьдесят четыре года он был все еще довольно ловок. Разглядывая Бетти с Лео, он стиснул сзади свою массивную шею, провел рукой по коротко, «под ноль» стриженным волосам, дотронулся до наморщенного лба. Выражение его светло-голубых глаз постоянно менялось и было то воинственным, то смешливым, то безучастным. Он потрепал Лео по щеке.

— Я рад, что приехал.

Так, в нескольких словах, он излил на них весь запас любезности — Бетти уже забыла, каков он.

Сайрус Отт прибыл из своего главного офиса в Атланте, оставив исключительно ради этой встречи бизнес, жену и маленького сына. Во время путешествия на корабле он ознакомился с их статьями. Лео, римский корреспондент чикагской газеты, был мастером клише, в его материалах описывалась та самая журналистская реальность, в которой потоки беженцев текли через границу, города выдерживали натиски бурь, избиратели ходили исполнять свой гражданский долг. Бетти работала внештатно в американских женских журналах, писала легкие юмористические очерки о жизни за границей и назидательные истории об итальянских подонках, соблазняющих молоденьких американок. Когда-то Бетти была амбициозна. Но добилась она немногого, о чем Отт очень жалел.

— Итак, — начал Лео, — позволь спросить, зачем же ты хотел нас увидеть?

— Я хочу поговорить насчет газеты.

— Какой?

— Собственной, — ответил Отт. — Я собираюсь издавать газету. Международную, на английском языке. Главный офис я открою в Риме, а продаваться она будет по всему миру.

— Да-а-а? — откликнулся Лео, подавшись вперед и отпустив коричневый вязаный галстук, который он прижимал к груди, чтобы скрыть, что на рубашке оторвана пуговица. — Интересненько, — добавил он, раскачиваясь, как маятник, и на месте оторванной пуговицы показались нитки. — Может, что и получится, — сказал он. — Вполне может быть. И тебе нужны люди?

— Вы. Вы вдвоем будете ей управлять.

Бетти подпрыгнула на банкетке.

— С чего ты вдруг решил открыть газету?

— Чем больше я об этом думаю, — перебил Лео, — тем больше мне нравится эта затея. Пока это еще ни у кого не получалось. В смысле, никому на этом еще не удалось как следует заработать.

Когда они расставались в тот вечер, трезвым был только Отт. Он пожал друзьям руки, похлопал Лео по плечу и пошел вверх по Испанским ступеням к отелю «Хасслер», в котором он остановился. А Бетти с Лео, спотыкаясь, пошли по Виа-дель-Бабуино домой.

Лео нагнулся к жене и прошептал ей на ухо:

— Он не шутит?

— Он всегда был человеком серьезным.

Лео этого не услышал.

— Никогда я еще не надирался с таким богачом, — сказал он.

Они дошли до дому и поднялись на четвертый этаж, держась за перила, как за веревку. У них была довольно большая для бездетной пары квартира, с высокими потолками и деревянными стропилами, но в ней было всего одно окно, что пьяному даже на руку. Бетти сварила кофе.

Внезапно посерьезнев, она сказала: «Будь со мной ласков». Она дотронулась до его скулы, где он не сбрил щетину — Бетти весь вечер смотрела на эти небрежно оставленные волоски.

В нескольких кварталах от их дома Отт сидел на кровати в отеле. Возможно, лучше сразу бросить эту затею, думал он. Возможно, следует оставить все как есть. Возможно, не стоит даже начинать с этой газетой.

«В возрасте 126 лет умер самый старый в мире лжец»

Автор некрологов

Артур Гопал

Раньше Артур сидел около кулера с водой, но боссам надоело болтать с ним всякий раз, как захочется попить. Кулер остался на месте, а его пересадили. Теперь стол Артура стоит в дальнем углу, на максимальном расстоянии от центра власти, зато поближе к шкафу с ручками, что утешает.

Он приходит на работу, плюхается в кресло на колесиках и какое-то время сидит неподвижно, ожидая, когда прекратится внутреннее противостояние между инертностью и чувством долга, и тогда, весь изгибаясь, он снимает пальто, врубает комп и читает свежие новости.

Никто не умер. То есть на самом деле за последнюю минуту скончалось 107 человек, за прошедший день — 154 000, а за неделю — 1 078 000. Но никого важного. И это замечательно — последний некролог Артур написал девять дней назад и надеется, что период бездействия продлится. Его основная цель в газете — лениться, писать как можно реже, сбегать с работы, когда никто не смотрит. И он превосходно реализует эти свои профессиональные амбиции.

Артур открывает папку, чтобы на случай, если кто подойдет, можно было начать с раздраженным видом быстро перелистывать бумаги, бормоча: «Готовность — наше все!» Многих это отталкивает. К сожалению, не всех.

За спиной появляется Клинт Окли, и Артур поворачивается в кресле, будто его душат на гарроте.

— Клинт. Привет. Я читаю сводки агентств. Ничего такого. По крайней мере, для меня. Пока. — Артуру противно, что приходится так унижаться, оправдываясь перед начальством. Лучше бы заткнуться.

— Ты что, не видел?

— Чего не видел?

— Ты это серьезно? — Клинт — мастер задавать пугающие и непонятные вопросы. — Ты что, мыло не читаешь? Очнись, тормоз. — Он стучит по монитору Артура, как по черепушке. — Есть кто дома? — Клинт Окли — босс Артура, он из Алабамы, с него дождем сыпется перхоть, он помешан на бейсболе, не способен смотреть собеседнику в глаза, у него недотрах и усы похожи на туалетный ершик. А еще он редактор раздела культуры, что, если вдуматься, весьма забавно. — Задница, — говорит он, обращаясь, видимо, к Артуру, и с напыщенным видом уходит к себе в кабинет.

Если история нас чему и научила, думает Артур, так это тому, что усатые мужчины ни за что не должны находиться у власти. К сожалению, в газете эта азбучная истина игнорировалась, потому как власть Клинта распространялась на все спецразделы, включая «Некрологи». И в последнее время он сваливал на Артура горы рутинных задач, заставляя его помимо вверенных ему некрологов заниматься и такими рубриками, как «Этот день в истории», «Головоломки», «Загадки и шарады», «Смешновости» и «Мировая погода».

Артур находит письмо, о котором говорил Клинт. От главного редактора, Кэтлин Солсон, которая требует подготовить некролог о Герде Эрцбергер, хотя та пока еще не умерла. Кто это вообще такая? Артур ищет ее имя в интернете. Оказывается, это австралийская интеллектуалка, которую некогда превозносили, а затем порицали феминистки, после чего о ней благополучно забыли. И какое нам дело до того, что эта особа скоро умрет? Дело, оказывается, в том, что Кэтлин читала мемуары Эрцбергер, когда училась в колледже. Артур понимает, что слово «новость» зачастую означает «прихоть редактора».

Кэтлин приходит обсудить некролог.

— Я пишу, — говорит Артур, предупреждая ее вопрос.

— О Герде?

— О Герде? Вы знакомы лично? — если ответ окажется положительным, ситуация рискует стать еще опаснее.

— Не очень близко. Я встречалась с ней пару раз на всяких мероприятиях.

— Значит, вы не были подругами, — с надеждой говорит Артур. — Насколько это срочно? Иными словами, когда она собирается умереть?

— Непонятно, — отвечает Кэтлин. — Она отказывается от лечения.

— Это хорошо или плохо?

— Для ракового больного, как правило, плохо. Я хочу, чтобы у нас в кои-то веки вышел нормальный некролог. У вас будет достаточно времени, чтобы взять у нее интервью, съездить туда, а не просто писать на основе вырезок из газет.

— Куда надо ехать?

— Она живет в окрестностях Женевы. Пусть секретарь организует поездку.

Командировка означает, что придется тратить силы и провести ночь не дома. Отвратно. А хуже интервью для некролога вообще ничего нет. Собеседнику ни за что нельзя давать понять, зачем ты приехал — это расстраивает. Так что обычно Артур говорит, что пишет «краткий биографический очерк». Он расспрашивает умирающего, подтверждая нужные ему факты, а дальше просто делает вид, что записывает, терзаясь чувством вины и периодически восклицая «поразительно!», «правда?», зная, что почти ничего из этого печатать они не собираются — десятилетия человеческой жизни будут сжаты в несколько абзацев, помещенных в конце девятой страницы, между «Загадками и шарадами» и «Мировой погодой».

Погрузившись в уныние, он украдкой сбегает из офиса и отправляется за дочерью. Восьмилетняя Пикл выходит из школьных ворот, лямка сумки обмотана вокруг шеи, руки свисают плетьми, живот выпячен, ее взгляд сквозь очки ни на чем не сфокусирован, развязанные шнурки болтаются по земле. «В древности?» — спрашивает отец, она берет его за руку и сжимает, что означает «да». Так, держась за руки, они легкой походкой направляются на Виа-деи-Коронари. Артур смотрит вниз на дочку, на ее спутанные черные волосы, крошечные уши, толстые линзы, увеличивающие и искривляющие булыжники мостовой. Она что-то лопочет и фыркает от удовольствия. Пикл — очаровательная «вещь в себе», и отец надеется, что она такой и останется. Ему вовсе не хотелось бы, чтобы она вдруг стала крутой: это все равно, что если бы его ребенок, его плоть и кровь, вырос фиолетовым.

— Ты своим внешним видом напоминаешь мне шимпанзе, — говорит он.

Девочка тихонько напевает, не отвечая. Через минуту она говорит:

— А ты орангутана.

— Не поспоришь. Да уж, с этим не поспоришь. Кстати, — добавляет Артур, — я кое-что для тебя придумал: Тина Пачутник.

— Ну-ка повтори?

— Пачутник. Тина.

Дочь качает головой.

— Не выговоришь.

— Ну, хотя бы Тина тебе нравится?

— Я рассмотрю это предложение.

Девочка решила взять себе псевдоним, не потому, что он ей зачем-то необходим, а потому, что ей просто захотелось.

— А может, Зевс? — спрашивает Пикл.

— Боюсь, что уже занято. Хотя, его не стало так давно, что путаницы, скорее всего, не будет. Ты хочешь просто «Зевс», или с продолжением?

Дочь раскрывает свою пухлую ручку, лежащую в его холодной ладони, и Артур выпускает ее. Она идет нетвердой походкой, ноги заплетаются — вроде и рядом с отцом, но в то же время бесконечно далеко. Потом она кидается обратно к папе, снова вкладывает свою ручку в его ладонь, их пальцы переплетаются, и она поднимает на него глаза — от озорного удовольствия у нее раздуваются ноздри.

— Что?

— Фрог.

— Я запрещаю, — говорит Артур. — Фрог — мальчишечье имя.

Она пожимает плечами — довольно взрослый жест для такой маленькой девочки.

Они заходят в одну из дорогих лавок с антиквариатом на Виа-деи-Коронари. Продавцы внимательно наблюдают за Артуром и Пикл. Они бывают здесь довольно часто, но никогда ничего не покупают, лишь однажды она повалила каминные часы, и Артуру пришлось за них заплатить.

Девочка тыкает пальцем в телефон 1920 года.

— Эту часть прикладываешь к уху, — объясняет Артур, — а сюда говоришь.

— Но как же звонить?

Отец сует палец в диск и крутит его.

— Ты раньше таких телефонов не видела? Боже, а в моем детстве других и не было. Представь себе, какой ужас! Трудные были времена, дорогая моя, трудные.

Пикл поджимает губки и поворачивается к бюсту Марка Аврелия.

Когда они возвращаются домой, Артур намазывает ей булку «Нутеллой». Она каждый день съедает по такой булке, сидя на кухонном стуле и болтая ногами. Под носом у нее остаются следы от шоколада.

Артур отламывает корку и бросает себе в рот.

— Отцовский налог, — объясняет он. Дочка не возражает.

Подъезжает машина Византы, и Пикл поспешно глотает последний кусок, а Артур быстро моет липкую тарелку — как будто пришла учительница.

— Ну, как дела на работе? — интересуется он у жены.

— Все нормально. А вы тут чем занимаетесь?

— Да ничем особенным.

Пикл семенит в комнату с телевизором, Артур рассеянно идет за ней. Там они болтают, смотрят какую-то передачу и смеются.

Заходит Византа.

— Что смотрите?

— Ерунду какую-то, — отвечает муж.

Пикл отдает ему пульт и уходит к себе в комнату. Артур провожает ее взглядом, пока она идет по коридору, а потом обращается к Византе:

— Знаешь, что она мне сегодня сказала? Она не помнит двадцатого века. Разве не ужасно?

— Да не особо. Что мы будем на ужин?

— Пикл, — кричит Артур, — что ты хочешь на ужин?

Секретарь заказывает Артуру билеты на поезд: десятичасовая поездка с пересадками в Милане и Бриге. Это сделано ради экономии, ведь покупать билет на самолет в последний момент довольно дорого. Все это доставляет Артуру массу неудобств. Рано утром он садится в поезд на вокзале Термини, покупает в вагоне-ресторане пирожные и, найдя себе местечко среди отребья, едущего вторым классом, принимается за первый том мемуаров Эрцбергер, скромно названных «В начале». На фотографии ей немного за тридцать, она стройна и хороша собой, темные волосы до плеч, изогнутые в ироничной улыбке губы. Фотография сделана в 1965 году, когда вышла книга. Сейчас ей должно быть уже за семьдесят.

Поезд приезжает в Женеву ранним вечером, Артур поднимает глаза от книги и видит спинку стоящего перед ним кресла. Прочитав аннотации в интернете, он ожидал, что это будет утомительная автобиография, с привязками к важным политическим датам. Оказалось же, что текст пропитан гуманизмом и личным мужеством. Артур снова смотрит на фотографию, и ему кажется, что он позорным образом не готов к этому интервью.

Он проходит таможню, покупает швейцарские франки, ловит такси, чтобы добраться до ее дома: для этого надо лишь пересечь французскую границу. Водитель высаживает его на мокрой проселочной дороге; красные фары машины исчезают за холмом. Артур весь вспотел, он не уверен в себе, к тому же опоздал. Он не любит опаздывать, но тем не менее все время это делает. Он потирает руки, дышит на них, пальцы окутывает облачко пара. Он приехал куда надо: тот номер дома, и сосны растут, как описано. Вскоре он находит калитку в плетеной изгороди и заходит. Дом построен из крепких деревянных балок, с карнизов свисают сосульки, похожие на заостренные шляпы чародеев. Артур отламывает одну из них — он никогда не мог отказать себе в этом удовольствии — разворачивается и смотрит на сумеречное небо. Облака плотным слоем покрывают Альпы. С сосульки по запястью течет вода.

У него за спиной открывается дверь.

— Здравствуйте, простите за опоздание, — говорит он и переходит на немецкий. — Простите, я просто видом любовался.

— Входите, — говорит хозяйка. — Только сосульку прошу оставить на улице.

Гостиную озаряют лампы в цветочных горшках, в свете которых видны столбы пыли. На журнальном столике черного дерева, испещренном полумесяцами следов от кружек, стоит переполненная пепельница. Со стен хитро смотрят африканские боевые маски. Книжные полки забиты, как дом, в который уже никого не подселяют. В комнате сильно пахнет табачным дымом и больницей.

Седые волосы Эрцбергер коротко подстрижены, когда она проходит под лампами, можно разглядеть кожу у нее на голове. Она высокая. На ней свитер ручной вязки: горловина растянута, как резинка у старого носка. В качестве брюк — фланелевые пижамные штаны, на ногах — тапочки из овчины. При виде этой картины Артур снова вспоминает, что холодно, и начинает дрожать.

— Что вам предложить? Я пью чай.

— Я тоже с удовольствием выпью чаю.

— Полагаю, — начинает она, уже поворачиваясь к кухне, — вы пишете мой некролог?

Вопрос застает Артура врасплох.

— М-м, — отвечает он, — почему вы так подумали?

— Ну а что же вы пишете? По телефону вы сказали, что биографический очерк. — Она исчезает на кухне и через минуту возвращается с кружкой, из которой идет пар. Ставит ее на столик, указывает гостю на черное кожаное кресло, а сама садится на диван, который даже не прогибается под ее весом — она сидит на нем, как на большой ладони. Эрцбергер протягивает руку и берет со стола пачку сигарет с зажигалкой.

— Ну, вообще-то да, — признается Артур, — я ради этого сюда приехал. Я пишу некролог. Наверное, звучит ужасно…

— Нет, нет. Мне даже нравится. Так я буду знать, что там все будет верно. Ведь после его выхода я вряд ли смогу подать на вас жалобу, не так ли? — Она кашляет, прикрывая рот сигаретной пачкой. Потом закуривает. — Будете?

Артур отказывается.

Струйка дыма вырывается у нее изо рта, грудь вздымается, и дым втягивается обратно.

— Вы прекрасно говорите по-немецки.

— Когда я был подростком, я шесть лет прожил в Берлине. Мой отец работал там корреспондентом.

— Да, точно, вы сын Р. П. Гопала, да?

— Да.

— И вы пишете некрологи?

— В основном.

— Пробились в низы, да?

Артур вежливо улыбается. Обычно, узнав, что он работает на международную газету в Риме, люди преисполняются к нему уважением — ну, пока не узнают, о чем именно он пишет.

Эрцбергер продолжает:

— Мне нравились книги вашего отца. Как там это было, со словом «слон» в названии? — Она бросает взгляд на книжную полку.

— Да, — говорит Артур, — он был отличным писателем.

— Вы так же хорошо пишете?

— Увы, нет. — Он делает маленький глоток чая, потом достает блокнот и диктофон.

Хозяйка тушит сигарету в пепельнице и дергает за нитки на тапочках.

— Еще чаю?

— Нет, мне хватит, спасибо. — Артур включает диктофон и задает вопрос о начале ее карьеры.

Она с нетерпением отвечает, добавляя:

— Вам следует спрашивать о другом.

— Я понимаю, что это избитые вопросы. Но мне надо подтвердить кое-какие факты.

— Это все есть в моих книгах.

— Я знаю, просто…

— Спрашивайте что хотите.

Артур достает ее мемуары.

— Кстати, мне понравилось.

— Правда? — Лицо ее озаряется, и она быстро делает затяжку. — Жаль, что вам пришлось читать эту скучищу.

— Мне не было скучно.

— А по мне так это очень скучно. Полагаю, в том-то и проблема, когда пишешь книгу о своей жизни. Закончив, ты уже и слышать об этом ничего не хочешь. Но перестать говорить о собственной жизни сложно — особенно в моем случае! — Она с участием подается вперед. — Мистер Гопал, мне, между прочим, нравятся некрологи. Я не хочу, чтобы вы подумали, что я невысокого мнения о вашей работе. Я надеюсь, вы так не восприняли мои слова?

— Нет, нет.

— Хорошо. Мне от этого легче. А когда я смогу прочесть статью?

— Это, к сожалению, невозможно. Такие у нас правила. Иначе все будут требовать что-нибудь подредактировать. Мне очень жаль.

— Досадно. Я бы с радостью узнала, какой меня запомнят. Раз в жизни хочется прочесть статью, а тебе не дают! А, ладно. — Она взвешивает пачку сигарет на ладони. — Наверное, люди ужасно расстраиваются при виде вас с вашим блокнотом. Нет? Это ведь как когда приходят из похоронного бюро, чтобы измерить рост почтенной вдовы.

— Надеюсь, что я все же не такое ужасное впечатление произвожу. Хотя, честно говоря, многие не осознают, за чем именно я пришел. Но я рад, что сегодня мне не надо притворяться, — говорит он. — Так проще жить.

— А будет ли мне проще умирать?

Артур пытается засмеяться.

— Не обращайте на меня внимания, — говорит Эрцбергер. — Я просто играю словами. В любом случае я не боюсь смерти. Совсем не боюсь. Нельзя бояться того, чего не испытал. Мы сталкивались лишь со смертью других людей. Не самое страшное. Хотя, естественно, довольно страшно. Я помню, как впервые умер мой близкий друг. Когда это было, наверное, в 1974-м? Вальтер, про него есть в книге, он всегда ложился спать в жилетке, если помните. Он заболел, я оставила его в Вене, и он умер. Я так боялась болезни. Меня пугало… что? Не то что я заболею и умру. Даже тогда, на каком-то примитивном уровне, я понимала, что в смерти было самым страшным: то, что уходят всегда другие. И это тяжело; именно с этим я не могла примириться, когда умер Вальтер, и впоследствии тоже так и не научилась.

— Знаете, я считаю, что к смерти относятся неправильно. Собственная жизнь — не самая великая потеря. Это вообще не потеря. Для других, возможно, и да, но не для самого себя. Для человека это просто окончание его жизненного опыта. Он ничего не теряет. Понимаете? Возможно, это тоже всего лишь игра слов, потому что от этого страх не становится меньше, так ведь? — Она отпивает глоток чая. — Чего я боюсь, так это времени. Вот он, дьявол: подгоняет нас, когда мы хотим понежиться, настоящее стремительно проносится мимо, тут же становясь прошлым, его невозможно ухватить, да и это прошлое тоже быстро переходит в разряд вымышленных рассказов. Мое прошлое вообще не кажется мне реальным. Живший там человек — это не я. А настоящее «я» как бы постоянно растворяется. Как говорил Гераклит: «Нельзя дважды войти в одну и ту же реку». И это абсолютно верно. Мы тешим себя иллюзией непрерывности жизни, и мы называем это памятью. Поэтому, наверное, самым большим нашим страхом является не окончание жизни, а окончание этих воспоминаний. — Она вопросительно смотрит на Артура. — Разумно я говорю? Есть в моих словах смысл? Или это полный бред?

— Я раньше об этом в таком ключе не думал, — отвечает он. — В чем-то вы, наверное, правы.

Эрцбергер откидывается на спинку дивана.

— Удивительное дело! — и она снова подается вперед. — Вас это не поражает? Личность постоянно умирает, а ощущение такое, будто «я» — это нечто постоянное, непрерывное. В то же время мы панически боимся смерти, которой никогда не испытывали. Тем не менее этот иррациональный страх мобилизует нас. Мы готовы убивать друг друга и калечить самих себя ради каких-то побед и славы, словно таким образом можно обмануть смерть и продлить жизнь. А по мере приближения смерти мы начинаем мучительно переживать, что так мало достигли. Например, я неразумно распорядилась своей жизнью. О ней не останется почти никаких свидетельств. Разве что в вашей чудной газете. Я не буду спрашивать, почему вы меня выбрали — слава богу, хоть кому-то я оказалась нужна! Это подкрепляет мои иллюзии.

— Вы слишком скромны.

— Это никакая не скромность, — возражает она. — Кто читает мои книги? Кто теперь обо мне знает?

— Ну, я например, — лжет Артур.

— Милый, послушай меня, — продолжает Эрцбергер. — Я вот говорю, что амбиции — это абсурд, и тем не менее я остаюсь в их власти. Это все равно, что всю жизнь быть рабом, а потом однажды осознать, что хозяина у тебя никогда не было, и, несмотря на это, вернуться к той же работе. Есть ли во вселенной какая-нибудь более мощная сила? В моей — нет. Она владела мной даже в раннем детстве. Я стремилась чего-то достичь, в особенности хотела добиться влияния, воздействовать на людей. Я веровала в это, как в бога — в то, что заслуживаю внимания, что те, кто меня не слушают, неправы, а те, кто со мной спорят, — дураки. Однако, чего бы я ни достигла, земной шар продолжает вертеться — мое существование его ни капли не интересует и считаться со мной он не собирается. Я это понимаю, но в голове все равно не укладывается. Полагаю, поэтому я и согласилась на беседу с вами. Я по-прежнему готова отстаивать любую чушь с пеной у рта, только чтобы вы заткнулись и слушали меня — вы должны были слушать с самого начала! — Она кашляет и тянется за очередной сигаретой. — Вот вам факт: за всю историю цивилизации не нашлось ничего продуктивнее смехотворных амбиций. Сколько бы от них ни было несчастий, по результативности их не переплюнешь. Соборы, сонаты, энциклопедии — за всем этим нет ни любви к богу, ни любви к жизни. Только любовь человека к почестям.

Эрцбергер без предупреждения выходит из комнаты и заходится в кашле, хотя из-за закрытой двери слышно не так громко. Потом она возвращается.

— Посмотрите на меня, — говорит она. — У меня нет детей, я никогда не была замужем. И, дожив до такого возраста, мистер Гопал, я пришла к забавному выводу: наше единственное наследие — наш генетический материал. Я всегда презирала тех, кто рожал детей. Я считала, что такова участь посредственных людей — заменять собственную никчемную жизнь новой. А вот теперь я жалею, что не родила. У меня есть лишь племянница, назойливая девица (хотя мне не следует называть ее «девицей» — у нее уже появилась седина), она словно смотрит на меня в перевернутый телескоп. Каждую неделю она приходит и приносит мне суп, литры супа, суп, суп и снова суп и приводит свиту докторов, сестер, мужей и детей — проведать меня в последний раз. Знаете эту дурацкую поговорку: «Человек приходит в этот мир один и уходит из него один» — это глупость. При рождении и при смерти нас окружают люди. Одиноки мы в промежутке между этими двумя событиями.

Эрцбергер сильно отклонилась от темы разговора, и Артур не знает, как к ней вернуться, чтобы не показаться грубым. Впрочем, кажется, его собеседница, несмотря на дымовую завесу, и сама чувствует, что он пришел не за этим.

— Можно мне выйти в туалет? — Артур закрывает за собой дверь, разминает плечи, смотрит на часы. Времени прошло намного больше, чем он рассчитывал. А ему еще даже нечего процитировать. Ничего из того, что она сказала, не годится. Но задача кажется невыполнимой. Артур мечтает о другой работе: мазать булки «Нутеллой» и объегоривать Пикл за игрой в «Монополию».

Он смотрит на телефон — перед началом интервью он отключил звук. Там двадцать шесть пропущенных звонков. Двадцать шесть? Такого не может быть. Ему за неделю-то обычно столько не звонят. Он проверяет — да, двадцать шесть за последний час. Первые три из дому, остальные — с мобильного Византы.

Он выходит из ванной.

— Простите, мне надо позвонить. Простите. — Он идет на крыльцо. На улице мороз.

Эрцбергер сидит на своем кожаном диване и курит, она слышит голос гостя, но не разбирает слов. Потом Артур смолкает, но не возвращается. Она тушит сигарету и закуривает другую. Выглядывает за дверь.

— Что такое? Вы же уже договорили. Чего вы тут стоите? Мы будем заканчивать интервью или нет?

— Где моя сумка?

— Что?

Он проходит мимо хозяйки в гостиную.

— Вы помните, куда я положил сумку?

— Нет. А что? Вы уходите? Что вы делаете? — кричит она ему вслед. Артур даже дверь за собой не закрывает.

В последующие дни в редакцию Артур не ходит. Вскоре все узнают почему. Кэтлин звонит и выражает соболезнования.

— Возвращайтесь, когда будете готовы.

Через несколько недель коллеги начинают брюзжать.

— Да вообще все равно, тут он или нет, — говорят они.

— Теперь «Загадками и шарадами» занимаются стажеры.

— И справляются лучше.

— Он каждый день рано уходил с работы. Конечно, я сочувствую бедолаге. Но знаете что? Это как-то… уже слишком. Вам так не кажется? Сколько его еще не будет?

Редактор отдела новостей, Крейг Мензис, оказывается в этот период его самым верным товарищем. Он защищает Артура, говоря, что ему надо дать столько времени, сколько потребуется. Но через два месяца Бухгалтерия ставит Артуру ультиматум: либо он к Новому году возвращается на работу — либо теряет ее.

Мензис рекомендует Артуру появиться на рождественской вечеринке — это оптимальный способ увидеться со всеми сразу. Там будет море бухла, выпендрежа и флирта, а это означает, что все будут заняты исключительно собой, и никто на него не обратит особого внимания.

Мензис встречает Артура и Византу внизу, они поднимаются в офис и сразу же натыкаются на кучку коллег.

— Артур. Привет.

— Ты вернулся.

— Артур, чувак, хорошо, что ты пришел.

Но, по всей видимости, на самом деле ничего хорошего тут нет; они все резко трезвеют.

Встревает Мензис.

— А где выпивка? — и он уводит Артура и Византу.

Время от времени кто-нибудь подходит к Артуру и сообщает, как рад его видеть. Те, кто посмелее, заводят речь о его долгом отсутствии, но Артур пресекает такие разговоры:

— Я не готов это обсуждать. Прости. А у вас тут как дела? Все как обычно?

В дальнем углу отдела новостей стоит елка, а вокруг нее лежит куча подарков, завернутых в блестящую красную бумагу и перевязанных вьющимися золотыми ленточками. Дети бегут к елке, хватают коробочки и трясут их — открывать пока нельзя, по традиции в газете подарки детям сотрудников дарят до Рождества. Мензис с Артуром забыли, что на вечеринке будут детишки, но теперь до них доходит этот печальный факт. Мензис встает перед Артуром с Византой и старается говорить погромче, чтобы загородить и перекричать копошащуюся в углу малышню.

Клинт Окли ходит вокруг Артура, Византы и Мензиса кругами с большим радиусом, бросая на них взгляды, и временами едва притрагивается к пуншу, которого так много, что он вот-вот выльется из бокала. Когда Византа с Мензисом отходят за тарелкой с закусками, Клинт подлетает к Артуру. «Рад тебя видеть, дружище!» — и хлопает его по плечу, проливая при этом пунш на и без того уже грязный ковер. «Ты как, будешь нас теперь радовать своим присутствием ежедневно или после сегодняшнего снова бросишь? Нам тебя не хватает, приятель. Возвращайся. „Загадки и шарады“ без тебя еле дышат. Сколько тебя уже не было?» И он продолжает, настойчиво, словно вколачивая гвозди, не давая Артуру вставить и слова. «Видишь, какие мы добрые, пустили тебя выпить за наш счет. А? Ну молодцы же мы, правда. Мои детишки уже получили рождественские подарки. В этом году барахло стоящее — я заставил их показать мне, что там. Хотел убедиться, что „Отт Групп“ покупает только дешевку. Но нет, вполне себе ничего. Игрушечные пистолеты, Барби, что там еще. Хотя не стоило заглядывать. Надо было дождаться, когда старина Клаус спустится по трубе, да? Но у меня никогда выдержки не хватало. Ну, ты же понимаешь, рождественское утро, пока родители спят и вся эта хрень, ты прокрадываешься к елке и разворачиваешь обертки? Ты же понимаешь, о чем я, мой индийский друг? Ты наверняка так же в детстве делал? Знаю, что делал! Но все, в этом году ты без подарка, приятель. В этом году тебе не положено. Пойду возьму торт». И он уходит с напыщенным видом.

Когда Мензис возвращается с закусками, Артур спрашивает у него:

— А Клинт знает?

— Что?

— Что произошло.

— Ты о чем? О Пикл? Уверен, что да. А что?

— Не важно. Просто хотел убедиться. Ты Византу видел?

Обратно они с женой едут на такси, и им не о чем поговорить.

Артур залезает в карман.

— У меня, кажется, нет мелочи. А у тебя?

В новом году он возвращается в газету, как и было оговорено. Он идет в кабинет Кэтлин, чтобы обозначить свое появление, но она разговаривает по телефону. Она прикрывает трубку и шепчет: «Я зайду к вам попозже».

Артур садится за свой стол в дальнем углу и включает компьютер. Пока машина гудит, возвращаясь к жизни, Артур осматривает отдел новостей: кабинеты старших редакторов, корректорский «стол-подкова», стоящий в самом центре, замызганный белый акриловый ковер, пахнущий несвежим кофе и засохшим супом, который разогревали в микроволновке. Края ковра начали загибаться кверху, и их приклеили к полу липкой лентой. Несколько рабочих мест пустуют, людей давно уволили, а новых так и не взяли, и когда открываются окна, оставшиеся от бывших сотрудников записки на липких бумажках начинают трепыхаться на ветру. Под пустующими столами сложили сломанные матричные принтеры и сдохшие электронно-лучевые мониторы, а в углу комнаты образовалось кладбище покалеченных кресел на колесиках, которые опрокидываются, если на них сесть. Тут ничего не выбрасывается, так как никто не знает, в чьи обязанности это входит.

Артур возвращается к рутинной работе, готовя «Этот день в истории», «Головоломки», «Загадки и шарады», «Смешновости» и «Мировую погоду». Он выслушивает требования Клинта и делает, что сказано. Помимо этого он ни с кем, кроме Мензиса, не разговаривает. И больше не уходит рано; всегда вовремя.

Наконец к его столу подходит Кэтлин.

— Мы даже еще кофе не выпили вместе. Простите, встречи одна за другой. Вся моя жизнь превратилась в одну бесконечную встречу. Верите ли, я когда-то тоже была журналисткой.

Так они продолжают болтать, пока Кэтлин не приходит к заключению, что уделила уже достаточно времени потерявшему дочь подчиненному. Она собирается уйти, предполагая, что в идеале они не будут разговаривать еще несколько месяцев.

— И еще, — добавляет она. — Не могли бы вы поговорить с племянницей Герды Эрцбергер? Она мне звонила уже раз сто. Ничего важного, она просто выносит мне мозг из-за того, что вы не закончили интервью. Будьте добры, объяснитесь с ней, чтобы она от меня отстала.

— Вообще-то, — отвечает Артур, — мне хотелось бы еще раз съездить к ней и завершить начатое.

— Не уверена, что мы сможем выделить из бюджета средства на вторую поездку в Женеву. Вы не можете дописать тут?

— Дайте мне выходной, а транспортные расходы я оплачу сам.

— Это что, тактический ход, чтобы сбежать хоть на день от Клинта? Вы вернулись всего неделю назад. Хотя я вас не виню.

На этот раз Артур летит в Женеву на самолете и, прибыв на место, узнает, что Эрцбергер поместили в хоспис. Волосы у нее выпали, кожа пожелтела. Она снимает кислородную маску.

— Я скоро начну задыхаться, так что записывайте быстро.

Артур ставит на тумбочку диктофон.

Эрцбергер его выключает.

— Честно говоря, не знаю, хочу ли я с вами вообще разговаривать. В тот раз вы впустую потратили мое время.

Артур берет диктофон, пальто и встает.

— Ну а теперь вы куда собрались? — спрашивает она.

— Вы согласились со мной встретиться. Не хотите разговаривать — мне плевать. Мне все равно.

— Эй, подождите, — говорит Эрцбергер. — А что случилось-то? Племянница сказала, что вы уехали «по личным причинам». Что это означает? — Она подносит к лицу маску и вдыхает.

— Этого я не намерен обсуждать.

— Вы должны дать мне хоть какой-нибудь ответ. Я уже не знаю, хочу ли я с вами откровенничать. Может, вы опять уйдете в туалет и больше не вернетесь.

— Я не буду это обсуждать.

— Садитесь.

Артур садится.

— Если вы не хотите рассказать ничего о себе, расскажите хотя бы о своем отце. О знаменитом Р. П. Гопале. Он ведь был интересным человеком?

— Да.

— И?

— Что я могу сказать? Все говорят, что он был очень харизматичным.

— Это я знаю. Но расскажите, что помните вы.

— Я помню, что его одевала мать — не одежду ему выбирала, а одевала в буквальном смысле. До меня только в подростковом возрасте дошло, что это ненормально. Что еще добавить? Он был хорош собой, но это вы знаете. Когда я был моложе, меня всегда бесило, какое впечатление на девушек, с которыми я встречался, производили наши семейные фотографии. Он всегда выглядел круче, чем я. Что еще? Конечно, его военные очерки из Индии. Еще я помню, как он сочинял стихи: он при этом сидел в моей старой детской кроватке. Он говорил, что она удобная. Остальное все как-то стерлось из памяти. Ну еще он любил выпить. До тех пор пока не допился.

— А вы пишете только некрологи? Что на этот счет думал ваш отец?

— Думаю, он не был против. Он помог мне получить мою первую работу, на Флит-стрит. А потом ему, кажется, стало не важно. Но я всегда был равнодушен к журналистике. Мне просто хотелось поудобнее устроиться. Я человек без амбиций.

— То есть вы в каком-то смысле человек никчемный.

— Спасибо, очень мило с вашей стороны.

— Ну, по сравнению с Р. П. Гопалом-то.

— Да, вы правы. Ему я в подметки не гожусь. Своих мозгов он мне не передал, засранец. — Артур смотрит на Эрцбергер. — Раз уж вы так резки со мной, надеюсь, вас не смутит и моя прямота. Хотя мне, наверное, все равно. Знаете, ваш образ как-то расходится с тем, что написано в ваших книгах. Прочтя перед нашей первой встречей ваши мемуары, я был взволнован. Но при личном знакомстве вы не кажетесь такой уж расчудесной.

— Мне начинает нравиться наш разговор. Обо всем этом вы напишете в некрологе? — Она болезненно кашляет и, хрипя, прижимает к лицу кислородную маску. Когда она наконец снова начинает говорить, голос у нее осипший. — У меня тихая комната, — говорит она, — мне повезло, что я тут одна. Каждый день меня навещает племянница. Каждый день. Я вам о ней рассказывала?

— Да, вы на нее жаловались. Говорили, что вам надоел ее горячий суп и прохладные утешения.

— Нет, нет, нет, — возражает Эрцбергер, — я на нее никогда не жаловалась. Вы перепутали. Я обожаю свою племянницу. Она — милейшая женщина. Герасим, вот как я ее называю. А на самом деле ее зовут Джулией. Она просто ангел. Я ей так предана. Не представляете, насколько она добра со мной в последние месяцы. — Она кашляет. — Мне уже нечего сказать. И я теряю голос. Лучше я замолчу. Хотя я так ничего и не сказала. Ничего толкового. — Она достает блокнот и пишет в нем: «Вот как мне положено общаться». Она сидит и ждет, но Артур больше не задает вопросов.

Слышны только шум приборов и присвист ее дыхания.

Потом Артур, наконец, говорит:

— Вот что. Я вам кое-что скажу. Хотя это никакого значения не имеет, но… насчет того, что случилось. — Он смолкает.

Эрцбергер кивает и пишет в блокноте: «Я знаю. Несчастный случай. Дочь».

— Да. Дочь. Несчастный случай.

Она пишет: «Теперь это все позади».

— Я не могу об этом говорить. — Артур убирает в карман диктофон и ручки.

Она снимает маску.

— Мне очень жаль, — говорит она. — В конце концов оказалось, что мне вам нечего сказать.

Ожидая посадки на рейс до Рима, Артур записывает все, что может вспомнить об Эрцбергер. В самолете он тоже работает и, вернувшись домой, находит место, где его никто не побеспокоит. Такое место в доме одно, бывшая комната Пикл. Он садится на ее кровать с ноутбуком и печатает до четырех утра, потихоньку потягивая в качестве топлива виски — старый трюк его отца. На следующий день он задерживается на работе: собирает сведения об Эрцбергер. На краю его стола лежит стопка ее книг, всем видно, что он поглощен работой. Мимо проходит Кэтлин и тоже обращает на это внимание.

По мемуарам Эрцбергер производила впечатление дерзкой женщины, не поддавшейся влиянию своей эпохи, она располагала к себе и даже вдохновляла. При личной встрече всего этого не наблюдалось. Но в своем некрологе Артур пишет о той Эрцбергер, которую он увидел в ее книгах, о вымышленной Герде, а не о той женщине, у которой брал интервью. Именно такой статьи от него ждут. Для придания некрологу веса он вставляет фразу «в ряде интервью, взятых незадолго до ее смерти». Он редактирует статью до тех пор, пока там становится нечего править. Потом Артур читает ее вслух сам себе в бывшей комнате Пикл. На этот раз он как следует постарался. Этот некролог почти так же хорош, как работы его отца. Артур отправляет его непосредственно Кэтлин, минуя Клинта. Раньше он так не делал, и она это отмечает. Уже в ее кабинете Артур объясняет:

— Мне показалось, что лучше показать текст именно вам. Я не хочу никого задеть. Но будет здорово, если вы сможете на него взглянуть. Если нет или если моя просьба неуместна, ничего страшного.

Кэтлин все же читает некролог, и он производит на нее сильное впечатление.

— После смерти Герды, — обещает она, — опубликуем его прямо как есть. Постараемся напечатать целиком. Это как раз то, что нам нужно. Текст с душой. И со смыслом. Он просто потрясающий. Вы идеально передали ее характер. Проследите, чтобы Клинт выделил на ваш некролог достаточно места. Если будет спорить, скажите, что это мое указание.

Пользуясь случаем, Артур предлагает Кэтлин и другие свои статьи — на этот раз уже не некрологи. Она не возражает, так что он показывает ей материалы по мере написания. После первого случая он шлет написанное сразу ей, но не с просьбой отредактировать, а со словами «если у вас найдется минутка, я бы очень хотел услышать ваше мнение». Она читает все статьи и восхищается ими, после чего Артур отправляет их Клинту с пометкой «редактура Кэтлин», так что он не может изменить ни слова.

Постепенно Артур устраивает в бывшей комнате Пикл кабинет. То есть это он называет комнату своим кабинетом, хотя Византа против.

Однажды ночью ему приходится отвлечься от работы.

— Привет. Что такое?

— Ты занят? — интересуется она.

— Ну, так. Что случилось?

— Я зайду попозже. Не хочу мешать.

— Да в чем же дело?

— Ни в чем. Я просто хотела поговорить.

— О чем? — Артур выключает настольную лампу. И сидит в темноте. В дверном проеме виден силуэт жены. — Об этом я не могу говорить.

— Я же не сказала о чем.

— На сегодня я закончил.

— Время, — продолжает она, — поджимает. Если мы планируем это.

— Я думаю, я сегодня достаточно сделал.

— Просто я уже немолодая. Так что…

— Нет, нет, — говорит он, вставая. — Я пас. Нет. Я не смогу. Я закончил. На сегодня все. — Он подходит к жене и берет ее за плечи. Она подается вперед, ожидая, что Артур ее обнимет. Но вместо этого он отодвигает ее в сторону и выходит из комнаты.

На следующий день умирает кубинец, уверявший, что ему было 126 лет. Его заявлениям никто не верит, но должна же газета напечатать что-то на девятой странице. Так что Артуру дают задание написать о нем восемьсот слов. Основную информацию он черпает из сводок информационных агентств и украшает некролог несколькими умными вставками от себя. Перечитав статью с десяток раз, он отправляет ее Клинту. «Послал тебе про лживого кубинца», — сообщает он боссу и перед выходом в последний раз проверяет почту. Приходит сообщение от племянницы Эрцбергер: Герда умерла.

Артур смотрит на часы, чтобы понять, есть ли еще время до дедлайна. Он звонит племяннице Эрцбергер, приносит ей соболезнования и задает пару обязательных вопросов: точное время смерти Герды, официальная причина, на какое число назначены похороны. Внеся поправки в ее некролог, он идет в кабинет к Клинту.

— Надо кое-что поменять на девятой странице.

— Уже не можем.

— Только что умерла австрийская писательница Герда Эрцбергер. У меня готов некролог.

— Ты с ума сошел? У нас на девятой этот сраный кубинец.

— Убери его и вставь Эрцбергер.

— Что значит «убери»? Кэтлин мне ничего не говорила.

— Кэтлин хотела публиковать некролог Эрцбергер.

Они оба кидаются именем Кэтлин, словно дротиками.

— He-а. Кэтлин хотела, чтобы мы опубликовали статью про стодвадцатишестилетнего кубинца. Она сказала это на послеобеденном совещании.

— А я хочу, чтобы ты напечатал про Эрцбергер. Полностью.

— Да кто вообще слышал про эту тупую австриячку? Слушай, дружище, я думаю, что этот твой шедевр мы вполне можем отложить до завтра.

— Кэтлин настаивала, чтобы, когда Эрцбергер умрет, мы сразу поместили об этом материал. Конечно, можно вставить строчку после некролога этого старого брехуна, и, быть может, она останется довольна. Но меня это не устроит. Это моя личная просьба, к Кэтлин это никакого отношения не имеет: к черту кубинца, печатай статью про Герду. И не вздумай ее урезать. Я хочу завтра увидеть свой текст целиком, а не кратенькую приписку о смерти Эрцбергер после некролога о кубинце. Ты меня понял?

Клинт улыбается.

— Приятель, я сделаю то, что должен сделать.

Этой ночью Артур спит плохо: он слишком взволнован. Когда приходит газета, он сразу же открывает девятую страницу. «Да! — восклицает он. — Клинт, дорогой, дорогой Клинт!» Как он и надеялся, Клинт убил статью об Эрцбергер, сжав ее жизнь до сотни слов, которые вставил после некролога старого кубинца. «Прекрасно», — говорит Артур.

Взяв себя в руки, он звонит из своего кабинета Кэтлин.

— Простите, что побеспокоил вас в такой ранний час, да еще и дома, но вы видели наши сегодняшние некрологи?

— Некрологи — во множественном числе? — Он слышит, как Кэтлин перелистывает страницы. Ее голос холодеет. — Почему мы дали всего лишь краткое резюме вашего некролога?

— Да, я сам не понимаю, почему его нельзя было придержать на день.

— Вы знали, что он выходит в таком виде?

— Ни малейшего понятия не имел. Только что сам увидел. Меня беспокоит… хотя меня, наверное, несколько вещей беспокоят. Во-первых, газета понесла такие расходы на мою командировку. Во-вторых, сколько я сам сил потратил, полетев к Герде еще раз. Особенно после всего того, что случилось у меня в семье. — Он закрывает ногой дверь кабинета, чтобы Византа ничего не услышала.

— Именно, — отвечает Кэтлин.

— Но самое главное, — продолжает Артур, — это выглядит как предательство по отношению к Герде. По-моему, она выдающаяся писательница двадцатого века, великий мыслитель. Но ей и так уделяется слишком мало внимания. И что же мы делаем? Клинт печатает лишь резюме статьи. Делает маленькую приписку после некролога какого-то кубинского враля. Я, конечно, не хочу, чтобы у кого-нибудь из-за этого были неприятности, но, по-моему, это оскорбительно. И газету это выставило в невыгодном свете. Мы сделали такой обывательский ход, хотя Клинту надо было только придержать статью на денек, а потом напечатать ее в полном размере, я же ему говорил, что именно так и надо сделать. Я сказал, что вы бы так распорядились. Я настаивал: «Не печатай ничего сегодня. Кэтлин наверняка сказала бы, что надо придержать ее до завтра». Но ладно. Простите, что я так разошелся, — говорит Артур. — Я не хотел поливать дерьмом Клинта. Просто…

— Нет, вы имеете право сердиться. Я сама крайне недовольна.

— А нельзя сегодня напечатать мою статью целиком? — Хотя он уже знает ответ.

— Нет, не можем же мы сообщить о ее смерти второй раз, — отказывает Кэтлин.

— Поразительно, я же специально ссылался на вас, когда обсуждал этот вопрос с Клинтом.

— Правда?

— Да, абсолютно точно.

— Знаете что, — говорит она, сердясь все сильнее. — Вы больше не будете подчиняться Клинту. Это же просто смешно.

— Но как это можно осуществить? В смысле, я не могу ему не подчиняться. Мои некрологи выходят на девятой странице. А она принадлежит ему.

— Ничего ему не принадлежит.

— А как же все эти рубрики — загадки и все такое?

— Не стоит вам этой ерундой заниматься. С этим справится и стажер.

— Клинт наверняка будет не в восторге.

— Меня это не волнует.

— Я не хотел бы забегать вперед, — говорит Артур, отковыривая скотч, на котором к стене крепится одна из старых журнальных вырезок Пикл, — но я думал с вами кое о чем поговорить.

Артура назначают новым редактором раздела культуры, и он переезжает в бывший кабинет Клинта. Все согласны, что переводить Клинта за старый стол Артура было бы чересчур, так что его сажают в отделе спортивных новостей, лицом к колонне.

Отношения между Артуром и Византой становятся напряженными. Она, не скрывая, ищет работу на родине, в США, а вероятность того, что Артур поедет с ней, даже не обсуждается. На самом деле он будет рад ее отъезду: все равно Византа слишком сильно изменилась, да и Артур уже не тот.

Сейчас он предпочитает допоздна сидеть на работе. Он работает много, ему нравится его новый кабинет. Да, он поменьше, чем у руководителей других отделов. И дальше от шкафа с ручками. Зато кулер с водой стал ближе. Это утешает.

1954

Корсо Витторио, Рим

Офис газеты расположился на Корсо Витторио Эммануэле II, широкой оживленной улице, на которой стоят и многочисленные церкви с грязно-белыми известковыми стенами, и кроваво-оранжевые дворцы эпохи Ренессанса. Многие здания в центре Рима вообще как будто раскрашены цветными карандашами: красные, как окровавленный кинжал, желтые, как медные трубы, синие, как грозовые тучи. Но строгое здание офиса газеты, построенное в XVII веке, раскрасили простым карандашом: заштриховали серым цветом, на фоне которого ярко выделялась громадная дубовая дверь — в такую могла бы зайти и шхуна, но люди пользовались вырезанной в ней крохотной дверцей.

Привратник, сидевший в стеклянной будке, мерил посетителей взглядом и указывал на узкий коридор; яркая бордовая дорожка вела прямо к лифту, его металлическая дверь была распахнута, и внутри на бархатном стуле сидел лифтер. «Che piano, signore? На какой вам этаж, сэр?»

Сайрусу Отту надо было на третий, где раньше располагалась штаб-квартира фашистского киножурнала, разорившегося после падения Муссолини. Отт выкинул пыльную мебель, снес все внутренние стены, в результате чего у него получился большой зал, в котором расположился отдел новостей, а по периметру шли аккуратные офисы, словно ложи в театре, выходящие на сцену. Он поставил там деревянные вращающиеся стулья, лакированные столы, медные настольные лампы, заказал стол в форме подковы для корректоров, блестящие черные телефоны для журналистов, привез из Нью-Йорка тридцать восемь пишущих машинок «Ундервуд», купил массивные хрустальные пепельницы и толстые белые ковры, а в восточной стене устроил потайной бар.

И через полгода каждый, кто выходил из лифта на третьем этаже, оказывался прямо в отделе новостей, в котором пульсировала жизнь: перед ним возникал стол секретаря, справа и слева стучали на машинках журналисты, с полдюжины корректоров вымарывали гранки, сидя в центре за «столом-подковой». В идущих вдоль стен кабинетах торговали рекламным пространством, стенографистка записывала объявления, бухгалтер заполнял чернильной ручкой гроссбух. Кабинет Отта располагался в северо-западном углу, надпись на матовом стекле двери гласила: ИЗДАТЕЛЬ; в северо-восточном углу находились кабинеты Леопольда Т. Марша, главного редактора, и Бетти Либ, редактора отдела новостей. Потом в порядке убывания значимости сидели сотрудники рангом чуть ниже: редакторы бизнес- и спортивного разделов, ответственные за покупку материалов у информационных агентств и фотографий, верстальщики. Мальчики-рассыльные сновали туда-сюда как пчелы.

Печаталась газета в подвале, но это было все равно, что на другом материке. На оглушительно грохочущих печатных станках работали итальянцы из профсоюза, но почти никто из них ни разу не видел тех, кто всего несколькими этажами выше писал статьи. По вечерам приезжал грузовик и привозил огромный рулон газетной бумаги, рабочие спускали его по наклонной поверхности с торца дома, и он с грохотом падал на погрузочную платформу, сотрясая здание до третьего этажа. И все бездельничавшие наверху журналисты, которые сидели, перешучиваясь, закинув ноги на стол и набросив на носки ботинок свои шляпы с полями, пока в пепельницах тлели сигареты, подскакивали в паническом ужасе и восклицали: «Бля, что, уже?»

Но каким-то чудесным образом к дедлайну, то есть к десяти вечера, каждая строчка каждой колонки была на своем месте, хотя в последнюю минуту у всех в редакции бешено колотилось сердце и со всех сторон летели матюки. Редакторы впервые за несколько часов могли встать из-за столов, расправить затекшие плечи и выдохнуть.

Журналистский коллектив состоял почти исключительно из мужчин, большинство из них были американцы, хотя имелось и несколько британцев, канадцев и австралийцев. Все они переехали в Италию еще до того, как их взяли в газету, так что владели итальянским. Но в отделе новостей звучала только английская речь. Кто-то даже повесил табличку на двери лифта: «Lasciate ogni speranza, voi ch’uscite[1] — за окном Италия».

А когда кто-то из них отправлялся вниз за сандвичем, он говорил: «Я в Италию, кому-то что-то нужно?»

Первый год их работы, 1954-й, был богат на новости: тогда проходили слушания Маккарти, СССР тестировал ядерное оружие, индекс Доу-Джонса достиг рекордно высокого значения в 382 пункта. Вначале возникали подозрения, что газета будет служить лишь международным рупором бизнес-империи Отта, но они не оправдались. Содержание обусловливалось в первую очередь необходимостью: на каждой странице возникали пробелы, которые требовалось заполнять, и такие дыры затыкались любым мало-мальски информативным набором слов, за исключением брани — это приберегалось для общения в конторе.

Бетти с Лео вместе выполняли редакторские обязанности. Он любил повторять: «Я продумываю концепцию». Но именно Бетти писала — или переписывала — почти все тексты, ей это давалось легко. Отт решал финансовые вопросы и давал советы, когда его об этом просили, что случалось довольно часто. Бетти с Лео спешили в его кабинет, располагавшийся в другом конце отдела новостей, и каждый из них старался протиснуться в дверь первым. Отт с торжественным видом выслушивал их, глядя на ковер. Потом поднимал взгляд, переводя свои светло-голубые глаза с Бетти на Лео, и выносил вердикт.

Втроем им работалось прекрасно. Неловкость возникала, только когда Отт выходил из кабинета: тогда Бетти с Лео начинали общаться так, будто они только что познакомились, и непрестанно следили за дверью, ожидая, когда издатель вернется.

Вообще Отт не держал неприбыльного бизнеса. Но газета оказалась исключением: с финансовой точки зрения это был полный провал. Конкуренты из Штатов с подозрением смотрели на его итальянское предприятие. Они считали, что это какая-то махинация.

Но даже если они не ошибались, то ее назначение оставалось совершенно неочевидным.

Отт никогда не посвящал Бетти и Лео в свои деловые планы, и еще более скрытным он оказался в вопросах личной жизни. У него были жена, Джин, и маленький сын, Бойд, но он так и не объяснил никому, почему они остались в Атланте. Лео пытался разузнать какие-нибудь подробности, но ему это не удалось: Отт умел ставить точки в разговорах, когда ему того хотелось.

«Как показали исследования, европейцы очень ленивы»

Экономический обозреватель

Харди Бенджамин

Харди все утро разговаривает по телефону с Лондоном, Парижем и Франкфуртом, вытягивая информацию из раздражительных финансовых аналитиков.

— Повышение процентных ставок неизбежно? — спрашивает она. — В Брюсселе продлили пошлины на обувь? А что с дефицитом торгового баланса?

Она всегда предельно вежлива, даже если ее собеседники грубят.

— Харди, я занят. Чего тебе надо?

— Могу перезвонить попозже.

— Я занят сейчас, а потом буду занят еще больше.

— Прости, что все время надоедаю. Хотела узнать, получил ли ты мое голосовое сообщение.

— Да, я знаю, ты пишешь очередную статью о Китае.

— Я быстро, клянусь.

— Ты же знаешь, что я всегда говорю на этот счет одно и то же: пора учить китайский. Бла-бла-бла. Могу я быть свободен?

К обеду она написала уже тысячу слов, а это больше, чем число потребленных со вчерашнего дня калорий. Харди на диете — лет с двенадцати. Сейчас ей тридцать шесть и она до сих пор мечтает о песочном печенье.

Она решает сделать перерыв и отправляется в расположенный внизу эспрессо-бар, где встречается со своей подругой Анникой, у которой сейчас нет работы, а значит, всегда есть время попить кофе. Харди высыпает пакетик сахарозаменителя в чашку капучино.

— Вся тщетность мук человеческих сосредоточена в аспартаме,[2] — говорит она и делает глоток. — М-м, но как вкусно.

А Анника, в свою очередь, сыплет в свой макиато неимоверное количество коричневого сахара.

Вместе подружки смотрятся странно: одна розовощекая, нелепая, низенькая (Харди); вторая грудастая, стильная, высокая (Анника). Розовощекая машет бармену, но тот не замечает; грудастая кивает, и он кидается к ней.

— Меня раздражает твоя поразительная способность привлекать мужское внимание, — говорит Харди. — Хотя они так пускают при виде тебя слюни, просто унизительно.

— Меня это не унижает.

— Зато меня унижает. Я хочу, чтобы официанты и ко мне относились как к человеку, — говорит она. — Кстати, я тебе сказала, мне приснился очередной кошмар про волосы?

Анника улыбается.

— Харди, ты больная.

— Во сне я посмотрела в зеркало, и мне оттуда подмигнуло нечто с оранжевыми кудрями. Просто ужас. — Она бросает взгляд на зеркало за барной стойкой и, увидев свое отражение, отворачивается. — Такой сюр.

— Мне, между прочим, — говорит Анника, — очень нравятся твои волосы. — Она слегка тянет Харди за кудрявую прядь. — Смотри, какая тугая. И каштановый цвет обожаю.

— Каштановый? — отвечает подруга, вскинув брови. — Они у меня такие же каштановые, как морковный суп. — У Харди звонит телефон, и она допивает капучино. — Наверняка это Кэтлин с расспросами насчет статьи. — Харди отвечает деловым тоном. Она какое-то время слушает, и голос ее становится тревожным. Она говорит по-итальянски, записывает адрес и кладет трубку.

— Мою квартиру ограбили, — сообщает она подруге. — Звонили из полиции. Кажется, они схватили парочку нариков, ну этих, панков помоечных, которые выходили из нее с вещами.

Дома ее ждут раскрытые шкафы и разбросанные по полу продукты. От мини-стереосистемы и крохотного телевизора с плоским экраном остались только провода. Слава богу, ноутбук был в офисе. Она живет на первом этаже, грабители разбили кухонное окно, выходящее на улицу. Полицейские говорят, что воры влезли через него. Видимо, двое подозреваемых сложили все что можно в пакеты и сбежали. Но пакеты, где уже лежало барахло, которое они сперли в другой квартире в Трастевере, не выдержали веса и порвались, так что все награбленное посыпалось прямо на дорогу. Преступники попытались запихнуть все обратно, но эта суета привлекла внимание стражей правопорядка.

Ее диски, мини-стереосистема, маленький телевизор с плоским экраном, дивиди-плеер, парфюмерия и бижутерия разбросаны на длинном столе в полицейском участке, вперемешку с вещами второго пострадавшего, который пока еще не явился: это синтетический галстук примерно 1961 года, несколько шпионских романов на английском языке, католический Катехизис и, как ни странно, стопка поношенных мужских трусов.

Для протокола Харди сообщает, что среди конфискованного находятся ее вещи, но ей не разрешают ничего забрать: для этого необходимо присутствие другого потерпевшего, чтобы избежать путаницы, что кому принадлежит, а найти его полицейские не могут.

Вечером Харди звонит Аннике и уговаривает ее зайти в гости.

— Мне как-то страшновато с разбитым окном, — объясняет Харди, — может, придешь покараулить меня. А я приготовлю поесть.

— Я бы с радостью, но я все еще жду, когда мой вернется, — отвечает Анника, она имеет в виду Крейга Мензиса, редактора отдела новостей. — Но ты в любой момент можешь приехать к нам.

— Это было бы слишком. Справлюсь сама.

Харди проверяет, закрыта ли дверь на засов, уютно устраивается с ногами на диване и укрывает их одеялом, недалеко от нее лежит разделочный нож. Она встает и снова проверяет замок. Проходя мимо зеркала, она поднимает руку, чтобы не видеть собственного отражения.

Потом Харди внимательно осматривает кухонное окно: дыру она загородила куском картона, но из-под него все равно поддувает. Она проверяет картонку — держится, но вряд ли это надежно. Она снова залезает под одеяло, открывает книгу. Спустя восемьдесят страниц — читает Харди быстро — она встает и отправляется на кухню в поисках чего-нибудь, что можно съесть на ужин. Она останавливается на рисовых крекерах и банке куриного бульона, обнаруженной на самой высокой полке, до которой ей так просто не достать. Она берет половник и придвигает банку к краю. Банка накреняется, падает, Харди ловит ее другой рукой. «Я просто гений», — хвалит она себя.

Проходят дни, а полицейские все никак не могут найти второго пострадавшего, а это значит, что Харди пока нельзя забрать свои вещи.

— Сначала, — жалуется она Аннике, — я думала, что он какой-нибудь милый невинный английский монах — судя по этим его шпионским романам, Катехизису и всему остальному. Но сейчас я уже начинаю его ненавидеть. Теперь я представляю его скорее священником-извращенцем во власянице, у которого изо рта непрестанно текут слюни, сам он из США и прячется в каком-нибудь папском учреждении, дабы избежать обвинений в совершенных на родине преступлениях. К сожалению, я видела его трусы.

Полицейские находят его почти через две недели. Когда Харди приходит в участок, он уже там — отбирает свои пожитки. Она недовольно обращается к полицейскому.

— Поверить не могу, что вы меня не дождались, — возмущается она по-итальянски. — Ведь суть как раз заключалась в том, чтобы мы оба пришли и поделили вещи.

Полицейский исчезает, и к ней радостно поворачивается этот самый второй потерпевший. Он все-таки оказывается не священником, а неряшливым светловолосым юношей с дредами лет за двадцать.

— Buongiorno! — говорит он, демонстрируя одним этим словом неспособность изъясняться на итальянском языке.

— Вроде бы вы должны были дождаться меня, — отвечает она по-английски.

— О, вы американка! — говорит он с ирландским акцентом. — Обожаю Америку!

— Ну, спасибо, хоть я и не из посольства. Ну, что будем делать? Разберем для начала диски?

— Начинайте. Эта задача потребует много терпения. А много терпения — это не для Рори.

— Вас зовут Рори?

— Да.

— И вы говорите о себе в третьем лице?

— Каком лице?

— Забудьте. Ладно, я выберу, что принадлежит мне. — Она набивает сумку, потом рассматривает оставшиеся вещи. — Погодите, тут не все, что у меня украли. — А на столе, кроме его дисков, галстука и трусов, больше ничего не осталось.

— Чего не хватает?

— Кое-каких личных вещей. Черт, — ругается Харди. — Эти безделушки ничего не стоили, они дороги мне как память. Кубик Рубика, если хотите знать. Мне его подарили. Ладно… — она вздыхает. — Вы будете подавать заявление, чтобы получить страховую выплату?

— Честно говоря, не собирался. — Он высовывается из двери и смотрит, нет ли кого в коридоре. Потом поворачивается к ней и шепчет: — Вообще-то я проживаю в этой квартире незаконно. Строго говоря, это нежилое помещение. Я могу там только работать, но не жить.

— А кем вы работаете?

— Преподаю.

— Что?

— Кошмар с этими копами из-за того, что я там официально не проживаю, не прописан, как положено. Я уж думал вообще за своим барахлом не приходить. Но без этого я не могу, — он с ухмылкой показывает на кучу трусов.

— Ясно, но я все равно хочу получить компенсацию по страховке, и ваши проблемы с жильем не имеют ко мне никакого отношения.

— Но они же могут начать разнюхивать, нет?

— Простите, Рори, вы не повторите, что именно вы преподаете?

— Импровизацию, — говорит он. — И жонглирование.

— Надеюсь, не одновременно.

— Что?

— Не важно. А из какой части Ирландии вы родом? Не из графства Корк, случаем? Чуть ли не все ирландцы, с которыми я сталкивалась, именно из Корка. Там, наверное, никого уже не осталось.

— Нет, нет, там много народу, — простодушно отвечает он. — Вам что, такое говорили? Что там никого не осталось?

— Я шучу. Ладно, давайте вернемся к делу. Вами моя страховая компания интересоваться не будет, так что я подам заявку. Грабители разбили окно в моей квартире, в Риме ремонт обойдется мне в целое состояние.

— Разбили окно? И все? Боже, я могу с этим помочь.

— Вы почините мне окно?

— Разумеется.

— Как?

— Вставлю стекло.

— Прямо сами?

— Конечно.

— Ладно, а когда?

— Да хоть сейчас, если хотите.

— Сейчас не могу — мне надо на работу. К тому же разве вам материалы какие-нибудь не потребуются?

— Какие?

— Ну, например, стекло.

— А, — говорит Рори и кивает головой. — Вы правы.

— Не хочу показаться занудой, но полицейские вас почти две недели не могли найти. Не могу же я за вами из-за окна полжизни бегать.

— Вы мне не доверяете?

— Ну, я не говорю о недоверии. Просто я вас не знаю.

— Вот, возьмите мою визитку. — Он дает ей карточку и снимает часы. — Вот еще в качестве залога, отдадите, когда я починю окно.

— Электронные часы?

— Если не хотите часы, выбирайте сами — возьмите что угодно из этого. — На столе валяется его барахло: диски, книги с загнутыми уголками страниц, католический Катехизис, трусы.

Харди улыбается, смотрит на него. Она сгребает трусы и кладет их в сумку со своими вещами.

— Пусть это будет залогом!

— Нет, оставьте! — восклицает он. — Что я буду носить?

— Что вы носили всю последнюю неделю?

Харди снова встречается с Анникой в эспрессо-баре и рассказывает о встрече с ирландцем.

— Вот, и я лишила его трусов.

— Зачем тебе было брать белье какого-то старого хрыча?

— Да он вообще-то довольно молодой парнишка. Из Ирландии. Блондин с дредами.

— Белый чувак с дредами? Жалкое, должно быть, зрелище.

— В целом да, но он высокий, так что вроде не так ужасно. Или не согласна? Но я такая дура, убежала, не оставила ему ни телефона, ни адреса, ничего.

— Ну, слушай, у тебя его белье, значит, он появится.

Но он не появляется. Харди звонит по телефону, указанному на визитке, и оставляет сообщение. Но Рори не перезванивает. Она оставляет еще одно сообщение. Снова нет ответа. Наконец она отправляется по указанному на визитке адресу и приходит к обшитому досками гаражу. Он открывает дверь, моргая от яркого солнечного света.

— Приветик! — он наклоняется к невысокой гостье и целует ее в щеку. Она удивленно отшатывается. Рори объясняет: — Начисто забыл. Понимаешь — начисто забыл про твое окно, черт меня дери. Просто козел! Прости. Сейчас же займусь.

— Вообще-то я решила все же подать заявление в страховую компанию.

Он крутит между пальцами косичку.

— Наверное, мне пора избавиться от этой фигни. Как думаешь?

— Не знаю.

— Хожу такой по традиции. Это одно из моих странствий.

— Странствий?

— Ну, типа, фирменных знаков.

— В смысле «странностей»?

— Хотя это тупо, да. Идем, отчекрыжишь их. Ага? — И он приглашает ее внутрь.

— Ты о чем?

— Дам тебе ножницы. И ты их отрежешь.

Да уж, это точно не жилое помещение. Окон в нем нет, единственный источник света — галогенная лампа в углу. К стене приставлен уже начавший желтеть матрас, рядом валяются потрепанный рюкзак, куча одежды, мячики и булавы для жонглирования, ящик с инструментами, шпионские романы и Катехизис. К стене крепятся раковина и унитаз, даже никакой перегородки нет. В комнате пахнет несвежей пиццей. Порывшись в ящике с инструментами, он достает хозяйственные ножницы.

— Ты что, серьезно? — удивляется Харди. — Они как мой торс.

— В каком смысле «торс»?

— Я имею в виду, что ножницы очень большие.

— Все будет нормально, Харди, не волнуйся.

Он садится на крышку унитаза. Теперь он почти сравнялся с Харди по высоте. Она встает на мыски и режет, потом отдает ему первую ампутированную косичку.

— Вообще-то довольно забавно, — говорит она и отрезает еще одну. У ног образуется куча отрезанных косичек, словно горка щепок. Оголились уши — они у него слегка загнуты, как у кролика. Он берет зеркало, в котором отражаются они оба: Рори рассматривает свою стриженую голову, Харди смотрит на него. Он ухмыляется, она тоже начинает смеяться, потом замечает собственное отражение в зеркале и с ужасом отшатывается, стряхивая с обуви волосы.

— Ну, как тебе?

— Прекрасно. Большое спасибо. Башка такая легкая стала. — И он трясет головой, как вылезшая из воды собака. — Знаешь, я уже начинаю думать, что не так уж плохо, что нас ограбили. В итоге я получил все обратно, плюс меня бесплатно постригли.

— Тебе, может, и повезло. А ко мне не все вещи вернулись.

На следующее утро Харди просыпается с мыслями о Рори. Днем она посылает ему эсэмэс. После чего когда у кого-то пищит мобильный, она проверяет свой. Но Рори все не пишет и не пишет. Харди уже кается, что послала ему это жалкое сообщение («Твое белье все еще у меня!») и надеется, что по каким-нибудь причинам он его вообще не получит. Через несколько часов ожидание становится невыносимым, и она набирает его номер. Рори подходит к телефону и обещает «заскочить» попозже.

Вот уже полночь, а он так и не появился. Харди звонит еще раз, но он не отвечает. Около часа ночи он с широкой улыбкой появляется у нее на пороге. Она с намеком смотрит на часы.

— Сейчас принесу, — говорит она. — С открытой дверью очень холодно.

— Так что, мне зайти?

— Ну, наверное. — Харди находит пакет с его бельем. — Надеюсь, у тебя было что-то на смену.

— Конечно, — он берет пакет. — Я все гадал, зачем ворам мои трусы. Но теперь я вижу, что они вообще пользуются популярностью.

— Ну, вот, пожалуй, и все. Или, м-м-м, может, ты хочешь выпить или еще чего?

— О да, отлично. Будет здорово.

— Могу и накормить. Если хочешь.

— Супер, — и он направляется за ней на кухню.

Харди открывает бутылку вальполичеллы и разогревает лазанью, которую собиралась отнести на работу. (Она много и хорошо готовит, но почти никогда ничего не ест сама: она же видела, сколько туда ушло масла, сахара и жирных сливок, и все это готово отложиться у нее на бедрах. Так что в итоге Харди приносит все свои творения — «Картофельную Пизанскую башню», «Сиэтлские печенья-завитушки», «Лосося в кунжуте под лимонным соусом с эстрагоновым уксусом» — в контору и угощает коллег. Все это великолепие понемногу рассеянно съедают редакторы, частично роняя на ковер, а Харди смотрит на них из-за своего стола, поглощая исключительно их похвалы.)

Рори жадно поедает лазанью, выпивает почти все вино, продолжая при этом непрестанно болтать. «Класс. Супер». Он рассказывает о своем отце, владельце водопроводной компании, расположенной неподалеку от Дублина, и матери — она работает секретаршей в фирме, торгующей медицинскими товарами. Сам он недолго учился в университете в Ирландии, но бросил, так и не получив диплома, и поехал в Австралию, Таиланд и Непал. Потом он попал в Нью-Йорк, где работал в ирландских пабах. Там он прошел курс по комедийной импровизации и выступал на любительских вечерах в Ист-Виллидж. Потом совершил пешее путешествие по Европе, доплыл от Марселя до Неаполя на корабле, провел несколько месяцев на юге Италии, а затем оказался в Риме.

Харди подливает ему вина.

— У меня бы ни за что не хватило смелости что-то преподавать. У меня и образования-то нужного нет. Уж не говоря про то, чтобы взяться за это в чужой стране. Это довольно смело.

— Или просто глупо.

— Смело, — настаивает Харди.

Рори спрашивает о ее работе.

— Страшно сказать, конечно, — признается он, — но я, наверное, за всю свою жизнь ни одной газеты не прочел. Но там все так мелко.

— Мелко?

— Тексты. Надо печатать покрупнее.

— Ну, — отвечает она, — возможно.

— Так о чем именно ты пишешь, Харди?

— О бизнесе, — она отпивает глоток вина. — Прости, тут я за тобой не поспеваю.

— За мной не угонишься, — добродушно отвечает он.

— Налить тебе еще? — спрашивает она и подливает. — Вообще меня брали писать о личных финансах и предметах роскоши. Но теперь я, похоже, одна олицетворяю весь бизнес-раздел. Раньше на нас работал еще старикан из Парижа, Ллойд Бурко, и он периодически присылал материалы о бизнесе в Европе. Но теперь пишу практически только я.

— Прикольно, Харди, — Рори замечает, что у нее поменялось выражение лица. — Что смешного?

— Ничего, мне просто нравится, как ты говоришь «Харди».

— Но тебя же так зовут, разве нет?

— Так. Я имела в виду, как ты это произносишь.

— В смысле?

— Скажи еще раз.

— Харди.

Она улыбается, а потом продолжает:

— В принципе, финансовая журналистика — это как сливное отверстие в раковине. Сначала ты плаваешь кругами, а потом, к собственному сожалению, понимаешь, что больше не в состоянии бороться с течением, тебя затягивает в канализацию и выносит в бизнес-раздел.

— И это ужасно, да?

— Ну, не особо. Я просто все драматизирую. Печальная правда заключается в том, что втайне мне все это нравится — я даже в отпуске читаю биржевые новости на «Морнингстаре». По мне, любая статья — так или иначе о бизнесе.

— А, ну ясно, — говорит Рори.

— В этом плане я странная.

Он ставит грязную тарелку в раковину. Харди вскакивает.

— Нет, нет, не надо, — она спотыкается. — Ой, я, кажется, малость напилась. — Кухня маленькая, и они оказываются очень близко друг к другу. — Меня раздражает твой рост. Он меня дискредитирует.

— Ты не такая уж и низкая.

— Кто сказал, что я низкая? Я просто минималистка.

Рори наклоняется и целует ее.

— Харди, у тебя нос холодный.

Она дотрагивается до носа. Она уже не старается блеснуть умом.

— Можешь повторить?

— Что?

— То, что только что сделал.

— Назвать тебя Харди?

— Нет, то, что ты сделал после этого. Только что.

— Что именно?

Она целует его.

— Вот что. Продолжай, прошу.

Они перемещаются в спальню.

Потом они лежат рядом на кровати в темноте.

— Тебе что-нибудь принести?

— Нет, Харди, не надо. Все прекрасно.

— Это точно. Может, допьешь вино?

— Ну, капля не повредит.

Она уходит босиком, наливает целый бокал и поспешно возвращается в спальню. Перед дверью она говорит:

— Мне не было холодно, я просто нервничала, — она подает ему бокал. — Я про нос.

Рори делает глоток.

— Вкусно.

— Ты, похоже, пьян. Но в лучшем смысле этого слова. Это выглядит очаровательно. — Она наклоняется к нему. — Кстати, что у тебя тут за татуировка?

— Это волк. Мне его набили в Сиднее. Тебе нравится?

— Волк? Мне показалось, что это морской котик. Воющий на луну. Но красиво. — Она целует его в плечо. — Так приятно быть не одной.

На следующий день в эспрессо-баре Анника выспрашивает подробности.

— Ну что, твой ирландец починил окно?

— Вообще-то мы слегка напились.

— Да? Продолжай.

— Да ничего не было.

— Нет, что-то было.

— Ну ладно, что-то было.

— А окно?

Харди вызывает мастера: она не хочет, чтобы это давило на Рори всякий раз, когда он заходит. Но вот прошла неделя, а он больше не появлялся, не звонил, не отвечал на ее сообщения. Тогда она идет к нему, готовясь к худшему. Но, открыв дверь, он целует ее в губы и спрашивает, где же она была все это время. И в итоге она забирает его к себе, кормит, поит и укладывает спать, как в прошлый раз.

— Мне нравится у тебя, — говорит он на следующее утро, лежа в ее постели и опершись на руку, пока Харди собирается на работу. — У тебя отличная ванна.

— Она тебя тоже во мне привлекает? А мой душ ты не заметил?

— Я предпочитаю ванны.

— Ты же больше не исчезнешь?

— В каком смысле?

— В смысле исчезновения. Отсутствия Рори. Нехватки Рори. Квартиры без Рори.

— Не глупи. Я тебе звякну.

— Когда.

— Может, завтра?

— Говоря «завтра», ты имеешь в виду через две недели?

— Я имею в виду завтра. Реальное завтра.

— То есть через два дня после вчера?

Он не звонит. Ей хочется кричать. Но таков Рори: он беззаботен, а это значит, что забот полно у всех остальных. Харди уже не удивляется. Она снова забирает его из хибары в Трастевере. Он словно щенок, которого она в очередной раз вытаскивает из пруда. Увидев ее, он виляет хвостом, но все равно опять убегает, стоит ей отойти. Насколько она может судить, пока они не вместе, он читает романы о ЦРУ и пьет дешевое пойло со своими итальянскими друзьями-хиппи. Его уроки импровизации оказываются скорее потенциальной возможностью, нежели реальностью. Но у каждого должно быть какое-то занятие, думает Харди, особенно если они этим не занимаются.

Деньги Рори получает только от отца, и довольно нерегулярно, так что неделю он богат, а неделю — беден. Распоряжается он деньгами весьма странно: например, купил будильник цвета лайма, хотя ему незачем вставать по утрам, а в доме совершенно нечего съесть. Когда он сидит без гроша, Харди подкладывает деньги в карманы его куртки. Время от времени она пытается уговорить его начать давать уроки импровизации или поискать другую работу — может, преподавателем английского. Но он мечтает стать комиком и убежден, что слава поджидает его за углом. Ей же вообще непонятно, как он добьется чего-либо в Италии. Более того, он хоть и веселый парень, шутки у него не очень. Харди отказывается слушать заготовки его выступлений. Вежливо, но твердо.

Однажды в обеденный перерыв Анника спрашивает:

— А что, если я организую Рори выступление?

— Как это?

— Тебя, похоже, мое предложение не особо вдохновляет.

— Нет, нет. Расскажи.

Аннике попался флаер с рекламой вечера по случаю сбора средств в пользу футбольной команды «Ватиканского радио». Вечер состоится в местном пабе. Музыкантов организаторы уже подобрали и теперь ищут людей, которые смогут выступить с чем-нибудь еще.

— Ему не заплатят, но хоть попробует свои силы, — говорит Анника, — к тому же атмосфера будет довольно расслабленная, народу придет немного, так, кучка мирных пьянчужек.

— Даже тебя его карьера интересует больше, чем его самого, — говорит Харди.

— Я обратила внимание.

Харди и Рори встречаются в пабе с Анникой и Мензисом. Народу собралось много, и в пабе весьма шумно, в глубине сцены стоит барабанная установка, а перед ней — микрофон. Ребята находят свободный столик.

— Чудесно, просто чудесно, — восклицает Рори и убегает считать посетителей.

Харди хватает Аннику за ногу под столом.

— Я так нервничаю.

— Ты нервничаешь? — отвечает подруга. — Не тебе же выступать.

— Знаю, но…

Возвращается Рори. Он весь сияет.

— Ты рад? — интересуется у него Мензис.

— Ужасно. Не так уж часто в Италии комикам представляется возможность выступить на английском.

— Да, думаю, почти никогда.

— Наверное, ты прав.

— А в каком именно жанре ты работаешь?

— В смысле?

— Ну, опиши как-нибудь, что нас ждет.

— Тебе понравится.

Харди наклоняется к Рори и шепчет:

— Наверное, твоя очередь платить, — и передает ему под столом бумажку в пятьдесят евро.

Он похлопывает Мензиса по плечу:

— Я угощаю, ребята. Девушки, вам то же самое?

На сцену вбегает ведущий, англичанин. Он обычно читает серьезные новости на «Ватиканском радио», но сегодня одет в костюм арлекина.

— Все собрались?

— Похоже, сейчас моя очередь, — говорит Рори своей компании. Он кивает Харди и направляется к сцене. Завсегдатаи расступаются перед ним, незнакомые люди хлопают по спине.

Анника пытается подбодрить Харди:

— Не волнуйся, будет весело.

Рори взбирается на сцену, толпа гудит. Он крепко вцепляется в микрофон, прикрывает глаза от света прожектора.

— Вот так, — говорит он.

— Че это за чувак? — раздается пьяный голос.

Рори представляется.

В ответ из зала звучат насмешливые приветствия.

Харди снова сжимает ногу Анники.

— Я этого не вынесу.

— Чего ты так разволновалась?

Рори начинает представление.

— Интернет — просто классная штука, да? — Он откашливается. — А вы знали, что его придумали американские военные? Да. Я читал. Они позаботились, чтобы всегда и везде можно было скачать порнуху, даже если начнется ядерная война. — Он делает паузу, чтобы слушатели посмеялись.

Но никто не смеется.

— И, — настойчиво продолжает он, — вы только представьте: мир на грани уничтожения, Армагеддон, все дела, — при таком раскладе вздрочнуть уж точно не помешает.

Раздается пара неуверенных смешков.

Харди закрывает глаза и выпускает ногу Анники.

— Поскольку тут собрались ребята из Ватикана, — не успокаивается он, — давайте поговорим о религии. Я сам католик. В Библии есть глава, в которой описывается, как Господь убивает всех в Содоме и Гоморре. Но я че-то не понимаю. Ну, то есть нам известно, почему наказали всех жителей Содома. Но кому что сделали ребята из Гоморры?

В зале опять тишина.

— Среди комиков, — шепчет Мензис, — это называется «лажа».

— Лучше молчи, — отвечает Анника.

— Кажется, меня сейчас стошнит, — признается Харди. — Мне надо выйти. Или это будет слишком заметно? Я не хочу его обидеть.

— Может, он разойдется.

Рори переходит к другой теме.

— Давайте я расскажу вам про свою подружку. Эта девица… вы когда-нибудь слышали выражение «биологические часы»? Так вот, ее время наступает, едва перевалит за полночь. Вы даже представить не можете, она просто на стену лезет.

— Может, — поспешно предлагает Анника, — тебе все же следует сделать паузу и сходить в туалет.

Харди поспешно убегает, пробираясь через толпу.

Проходя мимо зеркала в туалете, она поднимает руку, чтобы не видеть своего отражения, заходит в кабинку, садится и подпирает подбородок руками. Голос Рори эхом доносится и до нее. Харди затыкает уши. Через десять минут Анника стучит в дверь.

— Опасность миновала, можешь выходить.

— Я слишком много выпила — это версия на тот случай, если он заметил.

— О’кей.

— Ты как-то странно выглядишь, — говорит Харди.

— Ты не слышала его выступления.

— Нет. А что?

— Какая-то вопиющая бестактность. Он столько личного о тебе рассказал! Я просто в бешенстве.

— Не желаю ничего об этом знать.

— Мне хочется его избить.

— Что мне делать? — спрашивает Харди.

— Не могу сказать, — но все видно по ее лицу.

Рори в баре, он ищет бармена.

— Ну? — спрашивает Харди, стараясь говорить восторженно. — Как, на твой взгляд, все прошло? Тебе понравилось?

— Блестяще. Просто блестяще, — видимо, он не заметил ее отсутствия.

— Давай сядем вон за тот столик в углу, — предлагает она.

— А к остальным не пойдем?

— Они хотят поговорить. Дадим им несколько минут.

Начался первый сет группы, играющей каверы песен U2. Во время паузы Анника с Мензисом, которые уже успели одеться, подходят к Харди и Рори.

— К сожалению, нам пора.

Харди поднимается и обнимает подругу.

— Ты в порядке? — интересуется Анника.

Харди не отвечает.

Всю оставшуюся неделю она придумывает отговорки, чтобы не пить с ней кофе в перерыве.

— Мне тут приходится потеть над огромной статьей, — говорит она подруге по телефону.

— Что за тема?

— Называться должно «Европейцы — лентяи».

— Я тебе не верю.

— Правда. Какой псих будет врать, что производительность труда на континенте слабенькая?

— Например, ты. Я хочу кофе. Ты обязана прийти. Я приказываю.

— Не могу. Прости, — и добавляет: — Я, кстати, знаю, что он тебе не нравится.

— А это тут при чем? Я неплохо к нему отношусь. Просто… С ним ты уже не такая смешная.

— Смешная. Просто я теперь не столько сама надо всем посмеиваюсь, сколько выставляю себя на посмешище.

— Как всегда.

— Я не хочу вдаваться в подробности о наших с Рори отношениях. Все в порядке. Я всем довольна.

— Ты не кажешься более довольной, чем раньше.

— Ну, ты ошибаешься.

— Ты чего сердишься? — спрашивает Анника.

— Я не сержусь.

— Просто я считаю, что у тебя должны быть запросы повыше.

— Ну, спасибо.

— Прости, я не хотела.

— И что мне делать? — говорит Харди. — Злиться? Ругань меня еще никогда ни до чего хорошего не доводила.

— Ты что, в него влюблена?

— Слушай, конкретно этого чувства я не жду уже примерно с 1998 года. На данный момент я довольна тем, что он может доставать вещи с верхней полки без половника.

— Но почему именно он?

— Анника, пойми, я жила как старая дева последние… да почти всю свою жизнь. Если тебе кажется, что я от него в восторге, то тебе это только кажется. У тебя есть Мензис. А у меня? Я с ужасом жду выходных. Что, думаешь, приятно? Я не хочу уходить в отпуск, потому что понятия не имею, как его проводить. Этот свободный месяц лишь напоминает мне о том, какая я неудачница. Мне не с кем ездить отдыхать. Посмотри на меня: мне почти сорок, а я все еще похожа на Пеппи Длинныйчулок.

— Прекращай это.

— Ты что, предлагаешь мне его бросить? И ждать настоящей любви? А если я ее так и не дождусь? На друзей я рассчитывать не могу. У вас у всех свои дела — мужья, семьи. Да и в любом случае, твой мужик тоже не блещет.

— Мензис это Мензис. Он хотя бы умный.

— Мозги меня по ночам не согреют.

— Он тобой пользуется.

— Никто мной не пользуется. Без моего на то соизволения.

На этом их традиция пить вместе кофе в обед прекращается.

Но Харди этого толком не замечает — она слишком занята. Рори намерен переселиться к ней.

И вот подходит день, намеченный для переезда, и его итальянские друзья-хиппи приходят грузить коробки. Харди обещала вознаградить их за помощь хорошим ужином. Погрузка и разгрузка проходят весело — под красное дешевое пойло. К счастью, у Рори нет особо ценных вещей, и его немногочисленным пожиткам удается уцелеть в руках этой весьма нетрезвой бригады грузчиков.

— Все? — спрашивает она.

— Вроде да. — Он похлопывает ее по макушке.

— Зачем это было? — Харди надавливает Рори на плечи, опуская его, и крепко целует, потом отстраняется, держа его лицо в ладонях. Потом она отпускает его. — Я съезжу к тебе, уберу там.

— Да ни к чему, — отвечает он.

— Я понимаю, но все же так будет вежливо.

Воздух прозрачен и свеж, в сумеречном Трастевере царит непривычное спокойствие. Харди довольно выдыхает и открывает дверь его бывшего жилища. Там ужасный беспорядок. Она снисходительно качает головой.

Харди протирает раковину, забитую щетиной, убирает брошенную бритву и кусок зубной нити. Всюду разбросаны старые коробки из-под пиццы. Она подметает и проветривает гардеробную, в которой позвякивают металлические вешалки.

Тут она кое-что замечает: в углу валяется ее кубик Рубика, тот самый, похищенный грабителями.

Она застывает почти на целую минуту.

Кубик лежит на ее дисках, которых она в свое время тоже недосчиталась, как и колец; наверное, Рори взял их до того, как она приехала в полицейский участок. Ее отец нарисовал буквы на боках кубика. Он подарил его Харди на четырнадцатый день рождения, маркером в квадратиках написав поздравление, а потом разобрал кубик, так что ей надо было снова собрать его, чтобы прочесть пожелание. Но сейчас он опять разобран, и из букв в клеточках складывается полнейший бред: УЮХ ИЯС ВЛЯ. Харди автоматически собирает его, и появляется поздравление, написанное по горизонтали на четырех сторонах кубика.


Халтурщики

Харди знает: единственный человек, который ее действительно ценит, — это живущий в Бостоне отец. Для остальных обязательно надо быть умной или безупречно готовить. И лишь отцовская любовь безусловна. Тем не менее дома она не была уже несколько лет; ей стало тяжело с ним видеться. Каждый раз, когда они встречаются, в его глазах читается один и тот же вопрос: почему же ты до сих пор одна?

Когда она возвращается к себе, Рори и его друзья ведут спор о том, какая разведка лучше — МИ-6, ЦРУ или Моссад. Она проходит мимо них, украденная головоломка оттягивает карман. Она кладет куртку на кухонный стул и возвращается к готовке.

Мужчины усердно налегают на выпивку и еду, отправляя в рот дымящиеся куски один за другим и едва успевая жевать. Сама Харди не ест, она гремит на кухне грязной посудой, заглядывает в шкафы, чтобы чем-то себя занять. Стоит ли ей сказать о своей находке?

— Рори, — кричит она, — я такая глупая, я кое-что у тебя оставила!

В темноте его квартиры она подцепляет ногтями наклейки на кубике и отдирает их одну за другой. Кубик становится черным и гладким. Она протягивает руку в дальний угол гардеробной и бросает игрушку. Та с грохотом падает на украденные им кольца и компакт-диски.

Дома пьяные гости обсуждают дела в бухте Гуантанамо, заваливаясь вперед, чтобы донести свою мысль и отваливаясь назад, чтобы выслушать собеседника. Харди интересуется, не надо ли им чего, и удаляется на кухню. Она моет руки, отрывает кусок бумажного полотенца и вытирает их. Она должна пойти и поговорить с ним начистоту.

— Харди, — весело зовет он, — Харди, ты где?

— Иду.

Она замечает собственное отражение в блестящем чайнике и рассматривает его, в этот раз не отшатываясь. Она убирает прядь волос морковного цвета за ухо и берет еще бутылку вальполичеллы.

Харди садится на подлокотник его кресла и наблюдает за тем, как он борется с пробкой.

— Чпок, — наконец говорит он и наливает вина в первую очередь в свой бокал.

— Чмок, — отвечает Харди и целует его в плечо. Не стоит вообще ни о чем говорить.

1957

Корсо Витторио, Рим

Газета разрослась до двенадцати ежедневных страниц, добавились раздел культуры, «Загадки и шарады» и некрологи. Тираж достиг пятнадцати тысяч, почти весь он распродавался в Европе, плюс немного в Магребе и на Дальнем Востоке. И вопреки всем предсказаниям Отт все еще командовал парадом.

Его жизнь вне газеты проходила в одиночестве на холме Авентин в особняке XVI века, который он выкупил у обнищавшей знатной итальянской семьи. Это был каменный дом в четыре этажа, выкрашенный в оранжевый и коричневый цвета, с желтыми высокими ставнями, так что напоминал марципан. Вокруг него стоял остроконечный металлический забор, а горничные, повара и прочие работники входили и выходили через скрипучие главные ворота. Потолки в особняке были украшены крайне сентиментальными фресками: херувимчик с круглыми щечками и пухлые любовники, резвящиеся у водопадов. Отту они не нравились, и он все хотел их закрасить.

Но он нечасто смотрел наверх, в основном на стены, которые сплошь у весил картинами. Он утверждал, что они его интересуют с финансовой точки зрения: по его словам, в Европе после войны многое продавалось по крайне выгодной цене. Бетти же просто обожала искусство. Переехав в Рим, она страстно увлеклась живописью, постоянно ходила по церквям эпохи Ренессанса, рассматривала слабо освещенные шедевры, и, благодаря своему журналистскому удостоверению, проникала на все только что открывшиеся выставки. Таким образом она стала консультантом Отта: он покупал все, что ей нравилось.

Они постоянно заходили в частную галерею около Четырех фонтанов, принадлежавшую экстравагантному эмигранту из Армении по имени Петрос, которого больше интересовал провенанс картин, нежели их художественная ценность. Все холсты сопровождались яркими списками имен предыдущих владельцев, а еще он рассказывал неправдоподобные истории о том, как эти работы оказались у него: то про крушение поезда в Чунцине, то про дуэль на саблях в Крыму, то про сумку, полную фальшивых рубинов. Петрос редко удосуживался узнать, кто автор картины, и Бетти нашептывала Отту: «Думаю, это Леже. А вот насчет этой неуверена. Но это точно Модильяни. А это Тернер».

Бетти даже решала, куда именно повесить то или иное полотно. Она чуть сдвигала раму вправо, потом влево.

— Ну как, теперь ровно?

Отт отходил назад, смотрел на кораблекрушение, написанное Тернером: смертельный водоворот и тонущие моряки.

— Объясни мне, чего в ней хорошего, — спрашивал он.

Она делала шаг назад и, уперев руки в бедра, пыталась объяснить. Ее неловкие ответы становились все более пылкими и менее ясными — Отт слушал с полуулыбкой на лице.

— Если ты не понимаешь картину, — заключала она, — значит, ты просто ее не понимаешь.

— Кто сказал, что я не понимаю? — отвечал Отт, подмигивая. — Может, мне просто нравится слушать твои объяснения.

Они спустились к обеду, Бетти положила себе на тарелку большой кусок моцареллы буффало и взяла разделочный нож и вилку. Нависнув над сыром, она замерла, не поднимая глаз.

— А чем, — поинтересовалась она, — ты еще занимаешься?

— Газетой, — ответил он.

— Знаю, но… — она воткнула вилку в моцареллу, и по тарелке растеклось молочное пятно.

Отт взял нож из ее рук, насадил кусок и скормил его ей прямо с лезвия.

«Мороженое выигрывает от глобального потепления»

Редактор раздела «Поправки»

Герман Коэн

Герман стоит перед корректорским столом, переводя горящий взгляд с одного из трех дежурных корректоров на другого. Их пальцы застывают над клавишами. «Я еще никого ни в чем не обвинил», — мрачно начинает он, открывая сегодняшнюю газету с таким видом, будто в ней спрятано орудие убийства. Но нет, он нашел там кое-что похуже: ошибку. Герман с презрением тычет в нее пальцем, указывая на презренное слово, точно пытаясь стряхнуть его со страницы, чтобы оно попало в какое-нибудь другое издание.

— МВПТ, — говорит он, ударяет по странице, трясет газетой у них перед лицами. — МВПТ!

— М-м-м?

— МВПТ! — повторяет он. — Слова МВПТ в библии нет. А у вас почему-то есть! — Он снова тычет в статью, водя толстым пальцем по третьей странице.

Никто из троих корректоров не хочет взять ответственность на себя. Но у Германа нет времени на прощение, есть только на обвинения.

— Если вы, кретины, не знаете, что такое МВПТ, — орет он, — тогда почему это слово напечатано в газете?

Над корректорским столом повисла ледяная тишина.

— Вы библию читали? — требовательно спрашивает он. — Хоть один из вас? — Герман оглядывает стоящих перед ним трех жалких корректоров: Дэйва Беллинга, чересчур жизнерадостного простака, неспособного сочинить приличный заголовок; Эда Рэнса, блондина с хвостиком — остальное уже можно оставить без комментариев; и Руби Загу, которая убеждена, что весь коллектив в сговоре против нее — и ничуть не ошибается. Какой смысл увещевать этих трех безалаберных олухов?

— Рано или поздно… — говорит Герман, и в его словах звучит полу-угроза. Он отворачивается от них, пронзая пальцем воздух. — Авторитет! — восклицает он. — Авторитет!

Расталкивая всех локтями, он врывается к себе в кабинет, животом спихивая книги — ему следует ходить осторожнее, потому что он человек полный, а комната забита всяким барахлом. У него в кабинете собрано множество всяких справочных изданий: классика вроде «Нового словаря Вебстера для колледжей», «Собрание цитат» под редакцией Джона Бартлетта, атласа «Нейшнл джиографик», «Мирового альманаха и книги фактов», а также уникальных изданий, таких как «Словарь кулинарного сноба», «Оксфордский словарь священников», «Учебник и словарь классического балета», словарь «Лошади в картинках», «Полный справочник по супам и тушеным блюдам», «Кассллский словарь латинского языка», «Нормативный албано-английский и англо-албанский словарь» и «Краткий словарь староисландского языка».

Герман замечает на полке пустое место и ищет стоявшую там книгу в небоскребе томов, растущем от самого пола. Он находит ее («Словарь птиц, том IV: ржанка — ястреб») и ставит на место, подтягивает ремень, подходит к стулу и плюхается на него своим огромным задом — еще один увесистый справочник занимает свое законное место. Герман придвигает клавиатуру к своему толстому пузу и, важно наклонившись к экрану, вбивает новое слово в библию:

МВПТ: никто не знает, что это слово означает, особенно те, кто его использует. Формально это аббревиатура словосочетания «мировая война против терроризма». Но поскольку сражаться с абстрактным явлением, мягко говоря, непросто, выражение следует рассматривать как маркетинговую пустышку. Но наши журналисты подобную чушь обожают; а задача редактора — все это удалять. Смотри также: ОБЛ; Акронимы; Олухи.

Он нажимает кнопку «Сохранить». Это статья под номером 18 238. Библией он называет их газетное руководство по стилю: в свое время оно была напечатано, переплетено и положено на каждый стол отдела новостей. Теперь библия существует только в электронном виде, в значительной степени из-за того, что текст занимал площадь княжества Лихтенштейн. Цель составления библии — создать свод законов о том, как писать сложносоставные слова с дефисами; напомнить о необходимости убирать лишние уточняющие местоимения; объяснить, когда какие предлоги использовать; разрешить споры насчет случаев употребления «какого-либо» и «какого-нибудь», а также обособленных определений — кулачные бои в редакторской разворачивались и по менее серьезным поводам.

В дверь постучала Кэтлин.

— Такая радость, — устало говорит она.

— Что за радость?

— Пытаться издавать ежедневную газету, за которую не стыдно, и при этом иметь пять процентов нужных для этого средств.

— Ах да, — говорит он, — рабочая радость.

— Ну а ты как? Чья самооценка сегодня пострадала?

Герман потирает пальцы и опускает руки в карманы брюк, которые топорщатся, словно он набил их галькой. Он достает комок слипшихся леденцов.

— Хочу тебя обрадовать, — начинает он, засовывая конфеты в рот, — у меня готов новый выпуск «Почему?» — Речь идет о ежемесячной внутренней рассылке, для которой он любовно собирает самые выдающиеся, по его мнению, ошибки из газеты. Справедливо будет отметить, что никто из сотрудников не встречает выход очередного номера с энтузиазмом.

Кэтлин вздыхает.

— Долг все-таки, к сожалению, требует, — говорит он. — Ну а тебе я чем могу служить, дорогая?

Кэтлин часто заходит к нему посоветоваться. Хоть официально ее помощником и является Крейг Мензис, но именно Герман стал ее советником. Он работает в газете уже больше тридцати лет, побывал почти на всех должностях (хотя журналистом он никогда не был), и в периоды междувластия в 1994-м, 2000-м и 2004-м исполнял обязанности главного редактора. Все до сих пор с ужасом вспоминают время его правления. Но хоть Герман и постоянно всех разносит, нельзя сказать, что он никому не нравится. Многие завидуют его способности оценивать новости, его безотказная память — надежный источник информации, и он действительно по-доброму относится ко всем, кому удается продержаться в газете достаточно долго.

— Что ты думаешь по поводу перетасовки, которую я устроила в отделе культуры? — интересуется она.

— Тебе наконец удалось потеснить Клинта Окли.

— Я этим очень горжусь, — признается Кэтлин. — А ты оказался прав: Артура Гопала еще не время списывать со счетов. А вот со спецкорами дела по-прежнему не очень. У нас до сих пор нет никого в Каире. И в Париже.

— Как Бухгалтерия может отказываться заменить Ллойда?

— Да, это просто безумие какое-то.

— Никуда не годится.

— Ты завтра будешь на месте?

— У меня завтра выходной, дорогая. Погоди, погоди, прежде чем ты уйдешь, хочу тебя предупредить, что у меня скоро будет готова чудесная новая правка.

Кэтлин охает, Герман ухмыляется.

За последнее время появилось множество новых правок. Некоторые ошибки даже завоевали место на его пробковой доске: например, Тони Блэра включили в список «недавно скончавшихся японских сановников», про Германию написали, что она страдает от «урогенитальной болезни в области экономики»; и почти каждый день появляются новости из «Соединенных Шматов Америки». Герман набивает последнее интересное исправление: «Во вторник в бизнес-разделе Харди Бенджамин в своей статье ошибочно назвала бывшего иракского диктатора Садизмом Хусейном. Правильное написание Саддам Хусейн. Скорее всего, такая опечатка не повлияла на репутацию этого человека, тем не менее мы сожалеем…» — Герман смотрит на часы. Сегодня уезжает Мириам, завтра приезжает Джимми. А у него еще полно дел. Он надевает плащ, пронзая пальцем воздух. «Авторитет!» — восклицает он.

Входная дверь в его квартиру в Монтеверде не поддается, Герман толкает ее плечом, открывая лишь наполовину, и со стоном протискивается внутрь. Вход заставлен чемоданами жены. Она летит ночным самолетом из Рима на родину, в Филадельфию, навестить их дочь и внуков. В коридоре раздается стук ее каблуков: цок-цок-цок.

— Сладкая моя, — зовет Герман, протискиваясь мимо груды ее багажа. — Сладенькая, я, к сожалению, повалил один из твоих чемоданов. Красного цвета.

— Он цвета бургундского вина, — возражает она.

— А это не то же самое, что красный?

Герман поправляет всех на работе, но не дома.

— Надеюсь, я ничего не разбил. Подарки в нем лежат? Может, стоит открыть и проверить? Как думаешь? — в ожидании ответа Герман весь съеживается, словно задел вазу, и она вот-вот упадет.

— Я так удачно там все сложила, — сообщает жена.

— Прости.

— Столько времени на это потратила.

— Понимаю. Я просто козел. Чем-то помочь?

Она опускается на колени и расстегивает чемодан, а Герман поднимает палец: на этот раз он не собирается пронзать им воздух — он будет вымаливать у жены разрешения.

— Дорогая, тебе сделать чего-нибудь выпить? Хочешь?

— Можно я сначала чемодан проверю?

— Да, да, разумеется.

Он ретируется на кухню и принимается нарезать морковь и сельдерей. Услышав стук ее каблуков, он резко оборачивается:

— Приготовлю тебе вкусненького горячего супчика, подзарядиться перед дорогой.

— Я тебе не батарейка.

Герман продолжает резать овощи.

— Они очень вкусные, хочешь скушать чего-нибудь?

— Жаль, что ты не можешь со мной полететь. Впрочем, с Джимми тебе, очевидно, будет интереснее.

— Не говори так.

— Прости, — отвечает Мириам, — я, наверное, просто невыносима. — Она хватает кусок моркови.

— Волнуешься перед полетом?

Она моргает, что означает «да», потом смотрит на будущий суп.

— Соли не хватает.

— Откуда ты знаешь? — возражает он и пробует суп. Она оказывается права. Герман солит, размешивает и целует жену в щеку.

После ужина он провожает Мириам в аэропорт и уносится обратно домой на их помятой синей «мазде», она такая крошечная, что он в ней выглядит как в машинке с аттракциона. Он заправляет гостевую кровать для Джимми и прибирается. Но дел не так много, как он предполагал. Он проводит пальцем по кастрюле остывшего супа («акуакотта ди таламоне»: морковь, сельдерей, панчетта, тыква, цукини, фасоль обыкновенная и лимская, сердцевина артишока, тертый пекорино, молотый перец, восемь яиц вкрутую, четырнадцать тостов). С Джимми он познакомился в Балтиморе в конце 50-х, они были единственными евреями в пресвитерианской частной школе. Германа туда отправил отец, сионист со скверным характером, двойник Карла Маркса, считавший, что лучшей школе в районе необходимо принудительно скормить маленького толстенького еврейчика, то есть его сына. А маленькому толстенькому еврейчику не особо нравилось, что его головой таранят стены. Но к счастью, к тому времени в школе уже был один еврей, Джимми Пепп, мальчик, ставший легендой после того, как залез на крышу церковной библиотеки и выкурил там трубку. Говорят, спускался он по водосточной трубе, не давая трубке погаснуть. А день был ветреный. История звучала не слишком правдоподобно, но все же в юности у Джимми действительно была трубка, изогнутая красавица с пенковой чашкой и чубуком красного дерева, и он раскуривал ее на пригорке за школой, зачастую над какой-нибудь книгой со стихами — скажем, Каммингса или Бодлера. Он также славился тем, что был единственным учеником, не носившим пиджака от школьной формы — такой участи он избегал благодаря поддельной медицинской справке о том, что у него себорейный дерматит. Никто из учителей не отваживался спросить, как проявляется эта болезнь, что было весьма кстати, поскольку у самого Джимми не имелось никаких идей на этот счет. Он пустился на это ухищрение только потому, что ему больше нравился взрослый твидовый пиджак с заплатами на локтях, в левом кармане которого он носил «Улисса» в издании «Современная библиотека» без суперобложки, а в правом — тыквенную трубку и коробку табака «Мак Барен». Тяжеленный «Улисс» заметно оттягивал левый карман, и чтобы восстановить равновесие, Джимми набивал правый перьевыми ручками, которые часто ломались и протекали, оставляя на ткани темно-синие созвездия. По какой-то непонятной Герману причине Джимми защищал его в школе с самого первого дня их знакомства.

Прилетает дневной самолет из Франкфурта, и Джимми появляется одним из последних.

— Приветствую, — говорит Герман, довольно улыбаясь и протягивая руку, чтобы взять у друга чемодан, но потом передумывает и обнимает толстой ручищей тонкого друга. — Добрался.

Он ведет Джимми к машине, везет его к себе.

— Я не знал, сколько времени будет на твоих внутренних часах, — объясняет Герман по пути домой, — поэтому у меня четыре предложения по поводу ужина. Омлет с трюфелевым маслом — очень вкусно, так что рекомендую. Пицца собственного приготовления. Свежая брезаола, салат и сыр — у меня есть отличный талледжо. А еще осталась «аквакотта ди таламоне», это такой суп. Но можем и в ресторан сходить. Ну как тебе четыре варианта?

Джимми улыбается.

— Что? — спрашивает Герман, тоже скаля зубы. — Моя задача тебя раскормить, разве нет? Так, прости, тут мне надо сосредоточиться на дороге, иначе мы разобьемся. — Минуту они едут в тишине. — Рад тебя видеть, — добавляет он.

Джимми прилетел из Лос-Анджелеса через Франкфурт, целиком путешествие длилось почти двадцать четыре часа. Он держится сколько может, а потом засыпает в гостевой комнате. На следующее утро на рассвете он расхаживает по гостиной в трусах с рисунком в виде поцелуйчиков. Волосы на груди у него совсем белые. Появляется Герман в пижаме, завязывая пояс узлом на спине.

— Кофе будешь? — спрашивает он, протягивая Джимми утреннюю газету. За завтраком они говорят о политике — кто правит Америкой, кто правит Италией. Вскоре Герману уже пора идти на работу. — Ты только прилетел, а я тебя уже бросаю, хорош хозяин, — говорит он. — Тебе что-нибудь нужно? Может, компьютер? Он старенький, но интернет есть. Могу попросить айтишников на работе установить текстовый редактор, сможешь работать тут над своей книгой. Давай я создам тебе учетную запись.

Герман входит в отдел новостей с мятой газетой под мышкой, бросая направо и налево обвиняющие взгляды. Журналисты бормочут ему «доброе утро», а корректоры поджимают губы и кивают, глядя в пол. Он заходит к себе в кабинет, локтем открывая дверь, кладет в рот леденец и разворачивает сегодняшнюю газету, желтый маркер наготове, чтобы изловить все огрехи. На краю стола лежит стопка неоткрытых писем, адресованных редактору. Порой кажется, что читатели только и делают, что жалуются. Как правило, пишут старики — это понятно по каракулям, выведенным трясущейся рукой, и по манере выражать свои мысли («Уважаемый сэр, я полагаю, что Вы получаете большое количество писем, но я обязан сообщить, в какой ужас меня привело…»). Следует признаться, что в настоящее время у газеты всего около десяти тысяч читателей, но они, по крайней мере, не равнодушны. Судя по штемпелям, письма приходят со всего света, что греет душу. Для многих, особенно для тех, кто живет в отдаленных уголках, газета является единственной связью с большим миром, с крупными городами, из которых они когда-то уехали, или с крупными городами, которых они никогда не видели и лишь рисовали в своем воображении. Читатели как бы являются членами некоего товарищества, которое никогда не собирается вместе, их объединяют любимые и ненавидимые имена под статьями, перепутанные подписи к фотографиям, прекрасный раздел с исправлениями. К слову о которых.

Герман замечает Харди Бенджамин, которая сплетничает с кем-то в другом конце отдела новостей — он так и не дописал правку к ее Садизму Хусейну. И он кричит в раскрытую дверь кабинета:

— Мисс Бенджамин, вы мне понадобитесь через некоторое время.

— Что-то не так?

— Да, но сейчас я слишком занят.

— Это серьезно?

— Серьезно то, чем я занят сейчас. Вам, Нэнси Дрю, придется подождать. — Он закрывает дверь кабинета, злясь на самого себя. «Эх, если бы только Джимми видел, как я их тут гоняю», — думает он и хватает с полки первую попавшуюся книгу — «Международный гастрономический словарь». Герман принимается листать его и останавливается на слове «чуррос». Впервые они с Джимми поселились вместе на пересечении Риверсайд-драйв и 103-й улицы в Верхнем Вест-сайде Манхэттена. Герман тогда учился на первом курсе Колумбийского университета, а Джимми только что вернулся из трехмесячной поездки в Мексику, где у него был роман с женщиной старше его, художницей, которая ваяла скульптуры ацтекских чудовищ. А в Хьюстоне у нее жил муж, который нанял пацана, чтобы тот долбанул Джимми кирпичом по голове — парень действительно бросил в него камень, но промахнулся. Джимми уверял, что вернулся в Америку исключительно по этой причине. Но Герман виновато подозревал, что дело было в другом: Джимми почувствовал из писем друга, что ему слишком плохо одному в нью-йоркском колледже. Он жил в квартире-студии с единственной кроватью, так что Джимми спал на полу без простыней и подушек, уверяя, что ему так больше нравится. Не прошло и недели, как он начал приводить с собой каких-то эксцентричных друзей, и квартира Германа из монашеской кельи превратилась в салон, в котором кипела жизнь, сюда набились все городские чудики: Дайер, официант из Нового Орлеана с невинным лицом, который был милее некуда, пока не ограбил всех и не укусил лошадь полицейского; тощая как палка Лоррейн, которая курила сигареты с марихуаной и показывала всем рисунки эротического характера — на них была изображена она сама в окружении пауков; Недра, в чьих темных глазах не было видно никаких признаков разума, она говорила, что родилась то ли в Сиаме, то ли в Бруклине, от нее пахло потом, и ее вполне мог поиметь любой городской алкаш, и многие действительно имели, хотя Джимми позволял ей спать на полу рядом с собой и ни разу к ней не притронулся. Герман спросил, что случилось после того, как тот парень в Мексике бросил в него кирпич и промазал. Джимми ответил, что он и несостоявшийся убийца расхохотались. И добавил, что потом он купил ему чуррос.

Герман закрывает «Международный гастрономический словарь» и ставит его обратно на полку. Затем принимается листать газету и открывает раздел культуры, который стал заметно интереснее, с тех пор как за него стал отвечать Артур Гопал. Тем не менее Герман вылавливает нарушителя: это слово «буквально». Он рычит, будит свой компьютер и печатает:

Буквально: это слово следует удалять. Зачастую того, про что сказано «буквально», вообще не было. Например, «он буквально из кожи вон лез». Никуда он не лез. Хотя, если бы он действительно лез из кожи вон в буквальном смысле, я бы предложил повысить ставки и вывести статью на первую полосу. Использование слова «буквально» само по себе указывает на то, что в нашем отделе новостей тихонечко притаились олухи. Удалять безо всяких церемоний — слово, не олухов. Олухов ловить и сажать в клетки, которые я поставил в подвале. См. также: Слишком частое использование тире; Восклицательные знаки; Олухи.

По пути домой Герман заезжает в «Энотека Костантини» на Пьяцца Кавур за бутылкой Фраскати Супериоре. Сегодня он приготовит Джимми традиционный римский ужин: «фиори ди цукка» и «карчофи алла джудиа» во фритюре, несложные «букатини алл-аматричана», домашнюю «пиццу бьянка», чтобы доесть остатки соуса, а на десерт — «панджалло» (его, к сожалению, придется покупать в магазине).

Дома он застает Джимми в постели: он лежит на животе, но потом переворачивается.

— Ты как? — интересуется Герман. — Отходишь от перелета? — Пока он готовит ужин, Джимми рассказывает, как провел день. Он пошел гулять и потерялся, к тому же его какое-то время преследовали: Джимми думает, что это был вор, который в конце концов сдался и отстал.

— Похоже, ты провел время успешнее, чем я, — комментирует Герман. — Мое стилистическое руководство превратилось уже черт знает во что. Это просто смешно. Ох уж эти несчастные идиоты, которые со мной работают!

За ужином Джимми ест мало и пьет только воду. Что касается табака, то курить он полностью бросил — так странно видеть его без привычного облака дыма. Герман интересуется жизнью в Лос-Анджелесе, Джимми отвечает, что он очень занят, время просто летит, уходит на всякую рутину: покупку продуктов, просмотр любимых передач по телику, походы в прачечную. И преступность беспокоит.

Герман похлопывает себя по животу и неспешно, но целеустремленно направляется к бару.

— Как насчет дижестива? — спрашивает он у друга. — Боюсь, единственное, чего у меня нет, так это рома Барбанкур, это же твой любимый, да? — Джимми носил с собой ту старую книгу «Улисса» до конца 60-х. Леопольд Блум был его героем в значительной степени потому, что они оба любили потроха — в особенности жареные свиные почки. Но шкворчание жира и запах еды Джимми в их общей квартире в Нью-Йорке в то десятилетие пошли на убыль, потому что он все чаще бывал в Мексике, где продолжались его драматические отношения с замужней скульпторшей. Джимми уверял, что она похожа на Молли Блум, что Германа крайне веселило — как, черт возьми, выглядела эта Молли Блум? Герман окончил Колумбийский университет, получив диплом по политологии, и устроился рассыльным в городскую газету. В его представлении, все пошло не так: это Джимми, а не он, должен был заниматься журналистикой, начать, скажем, в качестве спортивного корреспондента, или вести полицейскую хронику, а потом делать собственную колонку в стиле Раньона и писать про бухло, азартные игры и всяких милых дурачков, которые слетались к нему, как бабочки на свет. Следующим шагом Джимми стал бы отъезд за границу — освещать военные действия и, возможно, принять в них участие, как Хемингуэй или Оруэлл, а потом издать об этом книгу. Затем последовал бы его первый роман. После этого писательская карьера Джимми пошла бы в гору. Несколько лет спустя Герман написал бы его биографию: точное жизнеописание от лучшего друга Джимми Пеппа, прошедшего с этим великим писателем через школьные годы в Балтиморе, безумные ночи в Нью-Йорке, годы его романа с проживавшей в Мексике скульпторшей, первый авторский успех и последовавшую за ним великую славу. Эти мечты посещали Германа, когда он снова жил один в Нью-Йорке, работая мальчиком на побегушках в местной газете — он бегал за виски для редакторов-язвенников, за сигаретами, на Девятую авеню за ржаными лепешками с солониной, непременно слыша вслед: «Эй, парень, погоди, мне бастурму на темной лепешке и горчицы побольше, да салфетки не забудь». Другие мальчики-рассыльные занимались тем, что засовывали живых мышей в трубы пневмопочты и гоняли их туда-сюда, пока они с писком не вылетали к секретаршам. На их фоне Герману блистать было нетрудно.

Редакторы дали ему попробовать себя в роли корректора, к чему у него оказались особые способности — наконец-то пригодились его доныне скрытые знания и педантичность. В день своего повышения он встретил Мириам на вечеринке у друга и, благодаря успеху на работе, набрался смелости и пригласил ее на свидание. Вскоре он в нее влюбился. Но боялся представить ее своему лучшему другу, опасаясь, что сам он, Герман, в сравнении с ним покажется ей недостаточно привлекательным. Тем не менее, когда Джимми в следующий раз оказался в городе, Герман решился и пригласил их обоих на ужин. Весь день он нервничал. Как ни странно, за ужином Джимми смотрелся довольно жалко: его мексиканские романтические похождения казались какими-то детскими, а литературные эксперименты — не доведенными до ума. Он, почти не смолкая, нахваливал своего друга, рассказывая, как хорошо тот учился в школе в Балтиморе (вранье), как успешно показывал себя в колледже (огромное преувеличение) и о блестящем будущем, которое гарантированно ожидало мистера Германа Коэна (маловероятно). После ужина они попрощались. Герману было непривычно расставаться с Джимми и идти домой с Мириам: ему с его самым давним другом еще было о чем поговорить.

Мириам сказала, что Джимми ей понравился, хотя она и не поняла, почему Герман так из-за него суетился. Но до Германа дошло, что друг просто устроил представление, чтобы произвести на нее именно такое впечатление. Провожая Джимми на вокзал, он заметил, что у того из сумки торчит «Улисс».

— Это все та же книга, которую ты носил с собой в школе? — поинтересовался он. Джимми раскрыл томик. Страницы были вырезаны, и в прорези лежала кожаная фляжка. — Так же не всегда было, а? — спросил Герман. Джимми предложил ему сделать глоток и сказал, что очень рад видеть друга с девушкой, видеть его счастливым. Герман покраснел. — Что у тебя тут за отрава? — поинтересовался он. Джимми отпил, словно проверяя, и сообщил, что это его любимый напиток — ром Барбанкур.

Герман внимательно читает свою библию с экрана компьютера, дробя зубами твердые конфеты. С тех пор как приехал Джимми, Герман стал относиться к ней с антипатией. Это всего лишь перечень его жалоб, нытье в алфавитном порядке. Впрочем, хватит рефлексировать. Пора работать. Он возвращается к правке про Садизма Хусейна. Вызывает Харди к себе в кабинет.

— Я надеялась, что мне удастся остаться безнаказанной, — говорит она.

— Присаживайся.

— Ошибка закралась при корректуре, — так оправдываются все журналисты.

— Кто это был?

— Не скажу.

— Скажешь.

— А если не скажу, пытать, что ли, будешь?

— Возможно. Это, случайно, была не Руби Зага? Хотя не важно, кто это был. В любом случае из-за него мы выглядим как сборище олухов. Послушай, у тебя добротные статьи. И ты хорошо пишешь — от меня это наивысшая похвала. Ты — один из самых сильных членов нашей команды. Я надеюсь, что ты это поняла, — он постукивает пальцем по монитору, на котором светится статья про Садизма Хусейна. — Но я должен заботиться о нашем авторитете.

— Я понимаю. Дело в том, что…

— Погоди, погоди. Если наша цель — авторитет, а на данный момент у нас кроме него почти ничего не осталось, тогда нам надо стараться поддерживать репутацию сильных членов нашей команды. В общем я подумал, что, может, следует убить Садизма Хусейна.

— Серьезно? — спрашивает она. — Спасибо, спасибо, спасибо. Я никогда больше не буду доверять автоматической проверке орфографии.

— Так значит, это была ты.

— И я выучу словарь, обещаю.

— Словарь-шмоварь.

— Библию, — исправляется она. — Я выучу библию.

— Так-то лучше, — Герман отпускает ее и сбегает, чтобы пообедать с Джимми в «Каза Блеве», закусочной, расположенной в палаццо XVI века у Ларго Арджентина. — Я водил тебя туда, когда ты приезжал в прошлый раз, помнишь? — говорит Герман. — С Деб.

Джимми хмурит лоб, но вспомнить не может. Он говорит, что стал все забывать.

— Со мной то же самое, — поддакивает Герман. — Раньше все помнил, а теперь память ни к черту. У меня новая техника: я все записываю. Списки. Вот мое решение. — Он лжет. Память у него до сих пор безупречна. — Составляю длиннющие списки по всякому поводу. Подумай над этим. Помогает. Когда у меня появляется идея, хотя «идея» — это, конечно, громко сказано, — в общем, когда появляется любая мыслишка насчет газеты, я ее записываю. Слава богу, я не пытаюсь заниматься такими сложными вещами, как ты. Тобой я просто восхищаюсь. Я бы ни за что не смог написать книгу, — он резким взмахом расправляет салфетку и кладет ее на колени. — Можно расспросить тебя о ней? Хотелось бы узнать… надеюсь, это не слишком нескромно, но мне интересно, ты взял с собой рукопись? Но самый главный вопрос, наверное, это когда мне можно будет ее прочесть? Ты, если хочешь, можешь спокойно работать у меня дома. Тебе не обязательно ходить со мной обедать. Можешь сидеть в моем кабинете, я буду приносить тебе суп или чего захочешь. Я несколько лет в Нью-Йорке носил писателям еду и питье — уж с этим я справляюсь отлично! Серьезно, я был бы очень рад, если бы ты поработал тут. И еще я был бы польщен, если бы мог посмотреть на книгу и что-то подсказать. Но, опять же, не хочу тебя обязывать. Ладно, прости, я заткнусь.

Когда в 70-х Герману предложили работу в газете, он поначалу колебался: уезжать в Европу, когда Джимми еще не устроился, казалось неправильным. Хотя, с другой стороны, Джимми уже даже не жил в Нью-Йорке. Его мексиканский роман закончился неудачно, и вместо того чтобы вернуться на Манхэттен, он стал работать рекламным фотографом для шоу наездников и разъезжать по штатам в грузовиках с техническим персоналом. Иногда он писал Герману о своих скитаниях, но нечасто. Письма получались захватывающими, события в них описывались крайне неординарные. Герман хранил их в коробке вишневого дерева — они еще пригодятся, когда он будет писать биографию. Он воображал себе жизнь друга: тот срывался с места по первой прихоти, бросал работу, когда она ему надоедала, гулял ночь напролет, а наутро просыпался в постели с незнакомкой. Германа это слегка возмущало, словно он косвенно расплачивался за свободу Джимми. Мириам уговаривала Германа согласиться на работу в Италии, к счастью, их дочь была еще довольно маленькой, чтобы легко перенести переезд. Предложение действительно было очень заманчивым: работа в международном издании прельщала Германа своей космополитичностью. Он думал, что именно такая газета может оказаться под мышкой у потрепанного жизнью романиста или шпиона. К тому же в 70-х в редакции было весело: там появился новый и весьма изобретательный главный редактор по имени Мильтон Бербер, коллектив был молодым и энергичным, атмосфера царила оживленная. Так что Герман согласился и настоятельно звал Джимми задарма пожить в Риме: он приглашал его к себе, говоря, что тот может писать у него, сколько ему захочется. (Естественно, в рамках, установленных Мириам.)

Вместо этого Джимми осел в Аризоне с Деб, которая занималась плетением ковров и растила маленькую дочь. Джимми женился на ней и, чтобы содержать семью, выучился на помощника юриста. Когда Герман, наконец, познакомился с Деб, он был разочарован: он ожидал, что это будет чудо-женщина, а она таковой не оказалась. Его расстраивало, что Джимми ведет заурядную жизнь в Аризоне, тогда как мог бы блистать в Риме. Герман с легкостью устроил бы друга в газету и часто ему это предлагал.

Они сидят в «Каза Блеве», им приносят счет, и Джимми достает кредитку.

— Нет, нет, — протестует Герман, — я заплачу. Это же у меня постоянная работа.

Но Джимми стоит на своем.

— Ладно, тогда выслушай мое предложение, — говорит Герман. — Я позволю тебе заплатить на одном условии: ты для меня что-нибудь напишешь, какую-нибудь статью, что захочешь, а я опубликую это в газете. Что скажешь? Естественно, за деньги, хотя после сокращения бюджета мы фрилансерам платим паршиво. Зато писать можешь о чем угодно. Колонку, что-нибудь забавное — что надумаешь. Я почту за честь тебя напечатать. Как тебе такая идея?

И вот ночью Джимми садится за компьютер — худое лицо склоняется к экрану, изящные пальцы повисают над клавиатурой. Герман оставляет его одного, закрывая за собой дверь, и победоносно потрясает кулаком. Проходит час, Герман ходит туда-сюда по кухне, нервно поглощая один кусок домашней лимонно-фисташковой поленты за другим и изучая кулинарные книги. Потом он подходит к комнате, в которой стоит компьютер, прижимается ухом к двери и слышит, как друг неспешно стучит по клавиатуре. Джимми выходит почти в два часа ночи. Статья светится на экране, а принтер ему включить не удается. Он устал, так что желает другу спокойной ночи и идет спать.

К концу 80-х Деб решила развестись с Джимми. Несколько лет спустя они снова поженились. Но вскоре она решила бросить его во второй раз, что было для него крайне болезненно, и он сбежал в Лос-Анджелес. Там он занимался фрилансом: работал помощником юриста и благодаря этому держался на плаву. Но медицинской страховки у Джимми не было, так что когда у него сгнил коренной зуб, он выдернул его сам плоскогубцами. Делал он это напившись, и получилось неудачно: зуб раскололся, и в окровавленной десне остались осколки. Герман чисто случайно позвонил другу через несколько дней: тот рассказал ему про зуб и про то, что после его удаления поднялась температура. Герман настоял, чтобы Джимми сходил в поликлинику. В пункте неотложной помощи ему сказали, что рана загнила. Пока он ждал зубного врача, с ним случился сердечный приступ. Тогда Джимми было пятьдесят шесть лет, но из больницы он вышел стариком. За последующие месяцы он постарел еще больше, стал забывчив и тревожен, ему постоянно казалось, что к нему кто-то подкрадывается. Джимми бесконечно проверял, закрыты ли окна и двери, выключен ли газ. Он часто отказывался от работы в компании, с которой он сотрудничал как фрилансер, ссылаясь на то, что болен, а потом и вовсе уволился, точнее, его заставили. Тогда Герман этому обрадовался: наконец Джимми сможет посвятить себя писательству. Он всегда говорил, что закончит книгу, когда выйдет на пенсию.

И вот он тут, спит в гостевой комнате. Законченную рукопись Герман так еще и не видел, но вот перед ним хоть что-то, написанное Джимми. Он распечатывает двухстраничную статью. Поспешно хватает листы, вылезшие из принтера, бежит с ними к дивану и плюхается на него.

Он так взволнован, что ему даже не сразу удается сосредоточиться на тексте. Сколько лет он этого ждал! Конечно, это всего лишь несколько сотен слов, но это только начало. Может, рукопись лежит в сумке, которая стоит в углу? Герман, конечно, не будет в ней рыться, хоть ему и очень хотелось бы.

Он фокусирует все внимание на распечатанных страницах.

Читает.

Герман сорок лет работал редактором. Так что доходит до него быстро. Написано плохо.

Это что-то вроде редакционной статьи, но без каких-либо четких доводов, в ней рассказывается о жизни в Лос-Анджелесе, о широком распространении оружия в Америке, о том, что воспитанных людей становится все меньше. В ней полно грамматических ошибок и избитых фраз. Написано неумело. Он вообще тот файл распечатал? Может, это всего лишь черновик? Герман возвращается к компьютеру — проверить. Около мышки он обнаруживает смятый лист бумаги, разворачивает его. Он исписан рукой Джимми — он писал, переписывал, вычеркивал, это небрежные каракули со множеством вопросительных знаков, тире и подчеркиваний в разных комбинациях. И на эту никчемную писанину он потратил несколько часов усердной работы.

Этой ночью уснуть Герману не удается. Он часто вскакивает, включает лампу, набивает рот леденцами, снова идет чистить зубы. В шесть утра он уже окончательно встает: ему хочется сбежать из дома прежде, чем встанет Джимми. Чтобы снова пересмотреть статью на работе и придумать, что же с ней делать.

Но Джимми выходит из гостевой спальни — он хотел кое-что сказать Герману до того, как тот уйдет: в статье есть опечатка.

— Не волнуйся, я ее исправлю, — говорит Герман.

Но Джимми настоятельно желает сделать это сам. Он уходит в комнату, в которой стоит компьютер, вносит исправление и отдает Герману флешку с файлом.

Придя на работу, Герман отправляет Кэтлин письмо, сообщая, что, возможно, захочет добавить еще одну редакционную статью незадолго до выхода газеты. Таким образом, он ничего не обещает, оставляя за собой свободу выбора. Обязательно ли это публиковать? Можно сказать Джимми, что текст хороший, но недостаточно конкретный. К тому же, если быть честным с собой, можно ли из него хоть что-нибудь вытянуть? Ведь это не его газета, он не может печатать в ней все, что ему заблагорассудится. Если он откажется от статьи друга, это же не будет предательством? А как на счет авторитета? «Авторитет», — бормочет Герман, и сегодня это слово звучит неприятно, фальшиво.

Он принимает решение опубликовать статью. Для этого у него достаточно полномочий. Так что он это сделает. Она появится только в одном номере, две узкие колонки текста, огромный заголовок, цитата-врез — чтобы заполнить пространство, где-нибудь в глубине газеты. А завтра утром он покажет Джимми вырезку, поблагодарит его, обнимет тощего друга своей толстой рукой и скажет: «Столько лет прошло, и вот мы работаем вместе».

Он вставляет флешку в компьютер и открывает файл. Но текста, который он читал ночью, не стало. Вместо него всего лишь короткая записка: «Не волнуйся, дружище. Я ее удалил. Ты знал, что я завтра уезжаю? Так что приглашаю тебя сегодня на ужин, и я плачу. И не спорь. Джимми».

Кэтлин интересуется новой статьей, Герман отвечает, что тревога была ложная. Она показывает на заголовок на седьмой странице — «Мороженое выигрывает от глобального потепления» — и предлагает внести его в следующий выпуск «Почему?». Она добавляет:

— По-моему, это многоуровневый идиотизм.

— Да, нет, ты права, — говорит он, не слушая ее.

Для их последнего ужина Джимми выбирает переполненный туристами ресторан неподалеку от Ватикана. Герман недоволен, что место выбирал не он: по висящему у входа меню он понимает, что заведение несерьезное. Дело, разумеется, не в еде, просто он раздражен: его друг завтра уезжает, а они так ни к чему и не пришли. За ужином Джимми выпивает три бокала вина, после инфаркта он ни разу так много не пил. Набравшись, он начинает нести очаровательную чушь, как в былые времена, когда он славился своим пьяным философствованием, наизусть читал Йейтса или Евтушенко, без умолку болтал о Джойсе, заявляя, что «огузок» — самое смешное слово в английском языке. Этот пьяный треп Джимми ассоциируется у Германа с их самыми счастливыми временами.

Поначалу речь о статье даже не заходит. Но вечер складывается настолько хорошо, что Герман все же говорит:

— Ты не думаешь, что это может послужить толчком? Ну, подсказкой. Что теперь действительно пора что-нибудь написать.

Джимми расправляет плечи, откашливается.

— Герман, — спокойно говорит он, — я не пишу. Не писал и начинать не собираюсь. Никогда не собирался. Я понял это, наверное, лет в двадцать. Это ты постоянно твердил о книге.

— Я не твердил, — ошарашенно протестует Герман. — Я просто думал — думаю, — что ты способен создать нечто серьезное. Выдающееся. У тебя всегда был огромный талант.

Джимми нежно треплет друга за ухо.

— Такого понятия, как талант, не существует, родной мой.

Герман отстраняется от него.

— Я серьезно.

— Я тоже. Мне стоило сказать тебе еще сорок лет назад, что ты заблуждаешься на этот счет. Но я тщеславен. Думаю, я просто старался произвести впечатление. Но теперь я для этого слишком стар. Так что, прошу, прекрати свои разговоры о том, что я должен сделать. Они лишь подчеркивают то, чего я не сделал. Я прожил достаточно неплохую жизнь, самую обычную. И это прекрасно.

— Сложно назвать ее обычной.

— Да? Каковы доказательства противоположного? Мое доказательство — мои шестьдесят пять лет.

Герман начинает спорить, но Джимми перебивает.

— Знаешь, что мне понравилось в той статье, которую ты заставил меня написать? — спрашивает он. — Мне понравилось работать с тобой, Герман, — вот от этого я действительно получил удовольствие. Мне было приятно, когда ты говорил, что напечатаешь ее. Друг, ты действительно разбираешься в журналистике. Видишь — ты-то как раз занят полезным делом. Трудным делом. А не ерундой, которой занимался я. Твои требования к тому, что ты делаешь, высоки. И мне нравится смотреть, как ты работаешь. Для меня истинное удовольствие видеть, каких высот ты достиг.

— Не сходи с ума. Статью же написал ты. Только подумай, как быстро ты с ней расправился. Даже у профи на такое подчас уходят дни, или даже недели, или вообще месяцы. Представь, что было бы, если бы ты посидел над ней достаточно долго? Разве это тебя не вдохновляет? Работа над более долгосрочным проектом?

— Я не создан для этого, — говорит Джимми. — И мне больше не хочется опираться на тебя. Я тобой и так слишком долго пользуюсь. И всегда пользовался. Твоей щедростью. Помнишь, когда я спал на полу на Риверсайд-драйв? Я же за все эти годы ни цента за аренду не заплатил!

— Но я же не сдавал тебе жилье. Ты мой друг. И ничего мне не был должен.

Джимми улыбается.

— Мистер Герман Коэн, у вас сдвинутые представления о некоторых вещах.

На выходе Герман берет стопку визиток ресторана и кладет руку на плечо Джимми. На улице он демонстративно оглядывается в поисках такси, стараясь скрыть свою растерянность.

На следующий день в аэропорту Фьюмичино Джимми говорит, как бы между прочим, что он, возможно, опять переедет в Аризону. У его приемной дочери, которой уже за тридцать, квартира в Темпе. Она работает в сфере недвижимости и живет одна. Она будет ему рада.

Герман слушает и рисует в своем воображении жизнь, о которой рассказывает его стареющий друг. Оказывается, они с Джимми не два воплощения одного и того же человека, как он всегда их себе представлял — он второсортный вариант, а Джимми первосортный. Они совершенно разные: Герман бы ни за что не переехал к дочери, он бы ни за что не остался без средств к существованию в возрасте шестидесяти пяти лет, ему бы ни за что не потребовалось искать место, где можно остановиться. Даже сейчас мысли о выходе на пенсию кажутся ему абсурдными: он до сих пор мастерски пронзает пальцем воздух, борясь за авторитет газеты.

Они прощаются у пункта досмотра багажа, и Герман направляется к выходу, но останавливается в дверях. Может, Джимми еще что-нибудь понадобится? Что, если возникнут какие-то проблемы?

Он возвращается, видит друга в очереди на досмотр. Джимми подтаскивает к себе сумку, которую он возьмет в салон, пиджак висит у него на руке. Он зевает — так и не пришел в себя после перелета через несколько часовых поясов. Сзади его подталкивают, он раздраженно почесывает лоб, что-то бормочет. Он почти облысел, только над ушами остались белые как снег волосы. У него тяжелые веки и вытянутые уши. Герман так любил смешить друга, потому что ему очень нравилось лицо Джимми в такие моменты. А теперь оно так осунулось. Шея торчит в воротнике, как кол, живот прилип к позвоночнику. Очередь потихоньку продвигается вперед, и вот Джимми уже кладет сумку на ленту, у Германа невольно напрягается плечо от желания помочь другу. Джимми поднимает руки, его проверяют, потом он забирает сумку и скрывается из виду.

Герман неспешно едет домой в Монтеверде в своей синей «мазде». Он ловит себя на размышлениях о собственной жизни: Мириам (он улыбается), их дочь (чудесная молодая женщина), внуки (у каждого свой характер), прекрасные годы жизни в Риме (Мириам оказалась права — сюда стоило переехать), он доволен работой в газете (я был полезен). Все это оказалось большим сюрпризом; он-то ждал несчастливой жизни, а в итоге оказалось наоборот. Сложно поверить.

Вернувшись домой, Мириам с восторгом рассказывает о своей поездке в Филадельфию, показывает фотографии в цифровом фотоаппарате. Они с мужем увлеченно обсуждают внуков, а о Джимми не говорят почти ни слова. Мириам поворачивается к Герману — они сидят на диване рядом друг с другом.

— Что? — с подозрением спрашивает он. — В чем дело?

— Я просто подумала, какой ты красивый.

— Ты, наверное, хотела сказать «жирный».

— Нет, — говорит она, — красивый. — Она целует его в щеку, потом в губы. — Точно говорю. И я не одна так считаю.

— О, у меня завелись поклонницы?

— Не скажу. А то сбежишь еще.

— Кстати, я суп сварил.

— Да, — довольно говорит она, — я знаю.

Пару месяцев спустя Герман получает от Джимми письмо по электронной почте. Письмо длинное и сбивчивое, друг философствует и цитирует стихи. Это означает, что в Темпе он чувствует себя прекрасно.

По какой-то невыразимой причине Германа письмо расстраивает. Он не видит нужды отвечать на него — может, как раз поэтому.

1960

Авентин, Рим

Отт развернул газету, сидя за обеденным столом, и коснулся пальцем языка, пересохшего от многочисленных прописанных ему лекарств. Он перелистывал страницы: Эйхман пойман в Аргентине, африканские колонии объявляют о своей независимости, Кеннеди баллотируется на пост президента.

Он гордился тем, какой стала его газета, хотя его расстраивало, что читает он ее теперь у себя в особняке, а не в офисе, в кругу коллег. Он уже несколько недель не был на Корсо Витторио. Бетти и Лео он сказал, что полетит в США; своим родственникам в Атланте — что отправляется путешествовать по Италии. Но на самом деле его путешествие ограничилось посещением клиник в Лондоне и Женеве.

Последние несколько месяцев его состояние ухудшалось — кровотечения, боли, утомление. Отт возненавидел ванную, где ему приходилось испытывать столько неприятных ощущений. Он велел готовить ему бифштексы, яйца, печеночный паштет, но все худел и худел.

Лондонский хирург вырезал половину пораженных раком внутренностей Отта, но это не помогло. Вернувшись в особняк, он отказался от слуг. Рассыльный каждое утро бросал к воротам газету; горничная приносила еду. В остальном он был предоставлен самому себе.

Когда он принимал душ, даже от мыла оставались синяки, кости ныли. Чтобы выбраться из ванны, ему приходилось напрягать мышцы рук изо всех сил. Его взгляд падал на собственное отражение в запотевшем зеркале: бедра он обматывал толстым белым полотенцем. Он умирал.

После душа он прошел через весь дом, поднялся по лестнице на второй этаж, с него на деревянный пол капала вода. Наверху Отт осторожно опустился в кресло — садиться на такой костлявый зад стало больно — и взял бумагу для писем.

Первое послание он адресовал жене и сыну, которых много лет назад бросил в Атланте. «Дорогие Джин и Бойд, — писал он, — хочу объяснить одну важную вещь, которую вам необходимо понять».

Ручка зависла над бумагой.

Отт перевел взгляд на стену, на одну из выбранных Бетти картин кисти Тернера. Он подошел к картине и протянул руку, словно чтобы взять ее за запястье, подвести поближе. «Расскажи мне о ней. Я ее не понимаю. Объясни, какой в ней смысл».

Отт вернулся к столу и начал писать другое письмо. Он решил, что пришла пора объясниться.

Шли дни, у ворот особняка скапливались газеты. Горничная, которая приносила еду, заметила, что к пище он не притрагивается. Она вошла в особняк. «Мистер Отт! — позвала она. — Мистер Отт!»

Семья Отта, жившая в Атланте, вопреки очевидному, ожидала, что он вернется. А теперь они даже не смогли перевезти домой его тело. Не имели права: Отт завещал похоронить себя на протестантском кладбище в Риме. Родственники отказались верить, что он хотел именно этого, и проигнорировали римские похороны, проведя в Атланте собственную службу.

Газета вышла с черной рамкой вокруг первой страницы и статьей от редактора в память об основателе. Лео послал письмо с соболезнованиями брату Отта, Чарльзу (тот не ответил), потом — с вежливой просьбой дать газете жить дальше. Чарльз, ставший председателем правления империи Отта, снова не ответил. Но финансирование газеты не прекратилось.

Только через шесть полных волнений месяцев Чарльз объявил, что собирается приехать. По прибытии он холодно пожал руку Лео и абсолютно проигнорировал Бетти. Он выдвинул единственное требование — в сведениях о газете на первой странице, в самом верху и жирным шрифтом, всегда должно печататься: «Газета основана Сайрусом Оттом (1899–1960)». Бетти и Лео с радостью согласились.

— Газета очень много значила для моего младшего брата, — сказал Чарльз. — Я полагаю, что, закрыв ее сейчас, мы осквернили бы его память.

— Абсолютно согласен, — высказался Лео.

— Сколько экземпляров продается?

— До пятнадцати тысяч в день.

— Мне хотелось бы увеличить продажи. Я хочу, чтобы как можно больше глаз видели имя моего брата. В глобальных масштабах, может, это и не очень важно, но это много значит для меня и моей семьи.

— Мы тоже его очень любили, — призналась Бетти.

Тут Чарльз почему-то раздражился. Он завершил разговор и пошел в отдел новостей поговорить с сотрудниками.

— Ежедневно сдавать газету — ваша работа, — сказал он им, — а издавать газету — моя. Я рассматриваю ее как живой памятник моему брату, и этот памятник будет стоять, пока это в моей власти.

Поняв, что Чарльз закончил, все зааплодировали.

«Американский генерал полон оптимизма по поводу войны»

Главный редактор

Кэтлин Солсон

Когда она понимает, что Найджел ей изменяет, первая ее реакция — удовлетворение, ведь ей удалось его вычислить. За ним приходит осознание: несмотря на всю болтовню о том, что это — предательство, ей не так уж и больно. Это приятно понимать — такое отношение говорит о довольно высоком уровне развития. Кэтлин даже думает о том, не удастся ли ей что-нибудь выгадать благодаря этой интрижке. В принципе, она прямо сейчас могла бы бросить его безо всякого сожаления, хотя она не хочет этого делать. К тому же теперь, если ей вздумается ему изменить, она не будет чувствовать себя виноватой. Так что в общем она скорее выигрывает от этой измены.

Она раздумывает об этом прямо на сцене во время конференции, посвященной средствам массовой информации, которая проходит в «Кавальери Хилтон» в Риме. Тема обсуждения — «Италия глазами международной прессы», итальянцы вечно озабочены этим вопросом. Вообще-то Кэтлин не рада, что ей пришлось сюда идти — на ее месте явно должен был быть Оливер Отт, молодой владелец газеты. Но он снова пропал и не отвечает на звонки. Так что на конференцию пришлось отправиться ей, и газета выходит в отсутствие главного редактора. Если судить по непрерывному потоку сообщений, поступающих на ее «блэкберри», выходит так себе.

— Есть ли у газетного бизнеса будущее? — спрашивает у нее модератор дискуссии.

— Конечно же, — сообщает она аудитории, — мы никуда не денемся. Ясное дело, в наше время технологии развиваются с удивительной скоростью. Не могу сказать, будут ли газеты существовать в том же формате через пятьдесят лет. Точнее, могу: не будут, мы изменимся, мы меняемся уже сейчас. Но я уверена вот в чем: новости всегда будут актуальны, профессиональная журналистика всегда будет в цене. И можете называть это как угодно — новости, тексты, контент — кто-то должен собирать материал, писать, редактировать. И мы намерены совершенствоваться в этой области, независимо от того, каков будет формат подачи материала. Уже сейчас мы — образец качества среди международных газет, а тем, кто сомневается в правдивости этого смелого заявления, я предлагаю покупать нашу газету хотя бы месяц. А еще лучше, — на этом месте голос ее делается живее, и она заговорщицки улыбается аудитории; выдерживает паузу, — еще лучше, выпишите газету на два года. Тогда поймете, почему у нас растет тираж. — Аудитория вежливо посмеивается. — Моя задача — предлагать людям самое лучшее. Если это получается, то и читатель найдется. Кто следил за развитием газеты с 2004 года, когда я стала главным редактором, знает, какие изменения сейчас у нас происходят. И их будет еще больше. И, честно вам скажу, — делать это очень интересно.

Честно? Газета явно не на передовой — у нее даже сайта нет. И тираж не увеличивается. Финансы в ужасном состоянии, убытки ежегодно растут, читатель стареет и умирает. Но на сцене она хорошо себя показала. Слушатели хлопают и поспешно убегают на бесплатный обед, а Кэтлин извиняется перед организаторами: «Я бы с радостью осталась, — говорит она, — но таков уж в ежедневной газете распорядок».

На пути в раздевалку ее останавливает студент (наполовину китаец, наполовину американец) — один из слушателей. Он говорит, что его зовут Уинстон Чан, вытирает пот с лица, протирает очки и начинает скороговоркой перечислять свои академические успехи. Поскольку к сути он переходить не спешит, Кэтлин делает это за него: «Ясно, — перебивает она, — и, самое главное, могу ли я вас взять в газету? Вы сказали, что изучаете приматов, так, значит, вас, наверное, интересует работа в научном отделе, а у нас его нет. Если вы хотите стать репортером, то многим изданиям нужны люди, знающие разные языки. Вы владеете каким-либо азиатским языком?»

— Родители говорили со мной только по-английски.

— Жаль. Языки — это ключи к успеху. А может, вы, чисто случайно, безупречно владеете арабским?

— Нет, безупречно не владею.

— Значит, просто владеете? — спрашивает Кэтлин. Но у парня нет никаких шансов — ни опыта, ни знания языков, да вон он какой зашуганный. Надо избавиться от этого Уинстона Чана. — Слушайте, если вы захотите нам что-нибудь прислать — ну так, вдруг, — мы можем посмотреть. — Она быстро диктует электронную почту Мензиса и ныряет в раздевалку.

Когда Кэтлин направляется к выходу, кто-то дотрагивается до ее плеча. Она раздраженно поворачивается, ожидая снова увидеть Уинстона Чана. Но это не он.

Она ошеломленно делает шаг назад.

— О боже! — восклицает она. — Дарио.

Это Дарио де Монтерекки, итальянец, с которым она жила в Риме, когда ей было чуть за двадцать. В 1994 году она уехала в Вашингтон работать журналистом и бросила его. И вот он снова стоит перед ней — с сединой на висках, с мешками под глазами, его можно назвать симпатичным, но челюсть тяжеловата, и на лице написана апатичная покорность семейного человека.

— Прости, что я вот так подкрался, — говорит он, — я тебя напугал?

— Нет, чтобы меня напугать, надо постараться. Хотя ты застал меня врасплох. Господи, совсем не ожидала тебя встретить. Ты как?

— Хорошо, — отвечает он. — А ты сегодня отлично выступила. Я впечатлен. Ты что, уже уходишь?

— Да, к сожалению. Меня ждут в офисе, — объясняет она. — Кстати, прости, что не связалась с тобой, когда вернулась в Рим. Все так завертелось. Ты же знал, что я вернулась, да?

— Разумеется.

— От кого?

— Да просто услышал, ты же знаешь, Рим тесен.

— Так странно, я была с головой погружена в работу, а тут всплывает что-то из личного. Я ужасно растеряна, — признается Кэтлин. — Веришь, нет, но мне действительно жаль, что мне надо бежать.

— Даже пообедать не успеем?

— Я, увы, не обедаю. У нас первый выпуск через пару часов. Без меня там настанет конец света. А какие у тебя планы на вечер?

Дарио протягивает ей визитку.

— О нет! — восклицает она, глядя на карточку. — Слухи до меня, конечно, доходили. Но работать с Берлускони? Кошмар.

— Я освещаю деятельность его партии, а не его персону.

Кэтлин скептически вскидывает брови.

Дарио отвечает:

— Ну, я же всегда был за правых, помнишь.

— Да, да, знаю. Я помню твои предпочтения.

— Ну ладно, — говорит он, — не буду тебя задерживать. — Он целует ее в щеку. Она похлопывает его по спине. — Не надо меня утешать, — улыбается он, — я уже не переживаю.

Выйдя на улицу, Кэтлин ловит такси. Пока они несутся в центр, она смотрит на свой «блэкберри», вибрирующий от сообщений Мензиса: «Генерал Абизаид дает показания сенату по вопросу Ирака. Что нам писать? Прошу, позвони!» И Дарио, который засыпал и просыпался рядом с ней на протяжении целых шести лет, покидает ее мысли. Кэтлин ничего не может с этим поделать: у нее темперамент газетчика, а Дарио больше не на передовице. Ей интересно, где только люди берут время на размышления? Но у нее нет ни минуты даже на поиск ответа на этот вопрос.

Она проходится по всем отделам, раздавая рекомендации по поводу завтрашнего выпуска. При ее появлении прекращается болтовня, взгляды становятся робкими, народ начинает суетиться и звонить тем, кому давно было пора позвонить. Вечерняя летучка — просто фарс. Один за одним входят подозреваемые и рассаживаются за овальным столом. Кэтлин выслушивает их. Потом говорит. Говорит негромко — как всегда. Но в ее голосе звучат решимость и сокрушительная сила. Она дает указания к действию, заканчивая вопросом: «Все ясно?», и выходит из кабинета.

Ее основной союзник, единственный человек в офисе, которого она считает равным по интеллекту, это Герман Коэн. Вернувшись с собрания, Кэтлин обнаруживает его у себя в кабинете. В дверях она в шутку закрывает лицо, чтобы не видеть его, и входит, скрестив указательные пальцы обеих рук, словно защищаясь от вампира.

— Пожалуйста, только не это.

— Ты же знаешь, что ты этого хочешь, — говорит он и вручает ей распечатку свежего номера «Почему?», скорбного вестника замеченных в газете ошибок. — Дорогая, у тебя все хорошо? — интересуется он.

— Меня не было всего полдня, и офис за это время превратился в обезьянью вольеру.

— Ты начинаешь говорить, как я.

— А еще меня забросала письмами Бухгалтерия, — жалуется она, имея в виду финансового директора, Эбби Пиннолу. — Видимо, придется принести человеческие жертвы.

— Она хочет, чтобы бы мы сократили штат прямо сейчас?

— Похоже на то. Только не ясно, сколько человек.

— Техперсонал или из редакции?

— Посмотрим. А из редакции ты бы кого выбрал?

В начале его списка оказывается Руби Зага, корректор, которая славится тем, что вставляет ошибки в статьи.

— Она что, прямо хуже всех? — интересуется Кэтлин.

— Я забыл, что Руби твоя подруга.

— Та еще подруга. А не можем мы Клинта Окли уволить?

— Дорогая, кто-то же должен делать «Загадки и шарады».

— Я скажу Бухгалтерии, что я подумаю насчет сокращения штата, если мне дадут денег на внештатника в Каире и на замену Ллойду в Париже.

— Молодец. Не сдавайся.

— Совершенно не понимаю, — продолжает она, — как Эбби может говорить, что корреспонденты в Каире и Париже — роскошь. Какая роскошь? Это необходимость. Роскошь в наши дни — это разговоры о том, что происходит в нашей газете. Я только и занимаюсь тем, что латаю прорехи. Это так угнетает.

— Научись делегировать.

— На кого?

— Что, прости?

— Кому, — исправляется Кэтлин. — Я думала, что делегировала тебе. Разве ты не должен мне помогать? — Она говорит серьезно, но вынуждена делать это в шутливой форме — он весомый человек в газете, и она не может рисковать их отношениями.

— Мне была делегирована ответственность за это, — он потрясает пакетом карамелек.

Когда Кэтлин закрывает за ним стеклянную дверь кабинета, кое-кто в отделе новостей поворачивается, но ненадолго. Все же странно быть боссом и знать, что тебя обсуждают, в тебе сомневаются, возмущаются твоим поступкам, и, поскольку все подчиненные — журналисты, они еще и вопят, ноют и психуют из-за сказанных тобой слов.

Звонит «блэкберри».

— Мензис, — со вздохом отвечает она, — ты чего звонишь? Я тут, в кабинете напротив. — Она поднимает руку.

— Прости, прости, я тебя не заметил. Можешь зайти? Ты нам нужна.

Кэтлин делает ему одолжение.

На ужин Найджел готовит «оссо буко».

— Здорово пахнет, — говорит она, появляясь дома позже, чем обещала, как обычно.

В их квартире в переулке у Виа Национале могла бы поместиться большая семья, но живут они вдвоем. Мебели немного, как Кэтлин и хотела, в гостиной — хромированные стулья, в ванной — гранит, в кухне газовая плита и вытяжка над ней. В качестве декора в каждой комнате висит лишь по одной большой черно-белой фотографии в самом центре стены. Сюжет каждой соответствует комнате: на огромном снимке в кухне изображены повара, лепящие пельмени в гонконгском ресторане «Лу Юй»; в столовой висит громадная фотография пустых столов в ресторане «Эль Були» на Коста-Брава; в зале — интерьер стокгольмской усадьбы Скугахольм; а в ванной — гигантские волны прибоя, разбивающиеся о берег Антарктики.

— Выпьешь стаканчик? — и он наливает, не дожидаясь ответа.

— Что у нас сегодня?

Муж показывает бутылку, потом читает надпись на этикетке:

— Монтефалько. Капрай. 2001 год, — он сует нос в бокал.

Кэтлин же глотает, не церемонясь.

— Неплохо, но и не супер, — комментирует она. — Ты, наверное, умираешь с голоду. Прости, что задержалась. Воды принести?

— Позволь это сделать мне, моя госпожа.

Найджел работал адвокатом до тех пор, пока более двух лет назад они не уехали из Америки, теперь же он просто наслаждается жизнью: читает всякую чушь в интернете, покупает самые крутые продукты, за ужином хулит администрацию Буша и гордо несет звание домохозяина как знамя прогресса. Обычно он в такое время суток мечет молнии: ЦРУ изобрели кокаин; Чейни — военный преступник; теракт 11 сентября придумали нефтяные магнаты. (Он городит много чуши на тему политики. Где-то раз в неделю ей приходится одергивать его, иначе он становится совершенно невыносимым.) Но сегодня Найджел сдержан.

— Хороший был день? — интересуется он.

— М-м-м, да, неплохой, — Кэтлин просто умиляется, его действия так прозрачны. Он явно сделал что-то не то и его мучает совесть. Эта англичаночка — Найджел встречался с ней каждую неделю, они обсуждали неудачи левых. Потом он вдруг резко перестал ее упоминать. А насколько известно Кэтлин, неудачи у левых не прекратились. Так что, вероятно, между ними что-то произошло.

Но она с удовольствием поедает «оссо буко», лживое лицо мужа, прячущееся за похожим на аквариум винным бокалом, только забавляет ее, она не может заставить себя переживать. Если у них завяжется полноценный роман, она разозлится — такое развитие событий поставит под угрозу их отношения. Но не похоже, чтобы это было так. Он скорее склонен к случайным, ни к чему не обязывающим интрижкам, чем к связи, способной разрушить брак. Что будет, если Кэтлин просто проигнорирует проблему? Проблема исчезнет.

Когда назавтра она сидит в своем кабинете, звонит рабочий телефон.

— Привет, снова я.

— Простите, кто это?

— Кэт, это я.

— О господи, Дарио, я тебя не узнала.

— Я хотел пригласить тебя на обед. Партия Берлускони платит.

— В таком случае, я точно не пойду, — отвечает она. — Шучу, конечно, с удовольствием. Но я безумно занята. Я же тебе сказала, я, к сожалению, не обедаю. — Но потом она задумывается — вообще-то неплохо бы держать связь с лагерем Берлускони. Правительство Проди долго не протянет, будут досрочные выборы, и тут Дарио может оказаться полезен. — Но встретиться все же хотелось бы. Как насчет аперитива ранним вечером?

Они встречаются в баре в саду «Отеля де Рюсси»: под навесом во дворе, вымощенным брусками-сампьетрини, стоят столики, это похоже на частную римскую пьяццу, предназначенную только для постояльцев.

— Будешь плохо себя вести, — говорит Кэтлин, изучая напитки в меню, — я закажу тебе оздоровительный коктейль Пенджаб: йогурт, лед, розовая гималайская соль, корица и минеральная вода.

— А может, лучше Коибатини? — отвечает он. — Водка, листья виргинского табака, ром Бакарди восьмилетней выдержки, сок лайма и мед земляничного дерева.

— Листья табака? В коктейле? А что еще за земляничный мед?

— Я поступлю банально, — сообщает он, — и выпью совиньон.

— Я тоже поступлю банально.

Они закрывают меню и заказывают вино.

— Такая странная погода, — говорит Дарио. — Почти как в тропиках.

— Да, сидеть в ноябре на веранде — неплохо. Я, пожалуй, за глобальное потепление. — Кэтлин обещает себе выкинуть из своего репертуара эту дурацкую фразу — она срывается у нее с языка всякий раз, когда кто-то заговаривает о климате. — На самом деле нет ничего скучнее разговоров о погоде. Расскажи, как ты?

На этот раз она замечает, как сильно он исхудал. На Дарио сиреневый галстук и рубашка с итальянским воротником, которая висит на его плечах, словно на вешалке. А вот выражение лица у него не изменилось — все такое же наивное и теплое, благодаря чему он выглядит моложе.

— Ты стал другим, — замечает она.

— Да? Это хорошо. Представь, если бы я после стольких лет ни капли не изменился.

Ни капли не изменилась: так думает о себе Кэтлин. Ей сорок три, и она по-прежнему свежа, длинные сильные ноги в строгих брюках, тонкая талия, обтягивающая жилетка, блестящие каштановые волосы и всего несколько седых прядей.

— Так забавно видеть тебя снова, — говорит она. — Все равно что встретиться с давней версией самой себя. — Кэтлин интересуется судьбой их старых друзей и его родственников. Его мать, Орнелла, похоже, все так же сурова.

— Она все еще читает газету?

— За все эти годы ни одного номера не пропустила.

— Рада слышать. А как Филиппо? — спрашивает она о младшем брате Дарио.

— У него трое детей.

— Трое? Так непохоже на итальянца, — комментирует Кэтлин. — А у тебя?

— Всего один.

— Другое дело.

— Мальчик, Массимилиано. Ему недавно шесть исполнилось.

— Значит, женат.

— Масси? Нет, ждем, когда ему будет семь.

Кэтлин улыбается.

— Я имела в виду тебя, что это ты, должно быть, женат.

— Да, конечно. А ты?

Как обстоят дела у нее дома, она по привычке описывает с юмором, Найджел в ее рассказе выходит этаким комичным слугой.

— По вечерам он кормит меня виноградом, — говорит она. — Это входит в его обязанности.

— Неплохо устроилась.

— Все зависит от того, насколько вкусен виноград. Но погоди, я так и не узнала, что у тебя в жизни творится.

— У меня все хорошо, очень хорошо. В прошлом году были проблемы, но теперь все закончилось. Семейная болезнь. — Дарио говорит о депрессии, которой страдал и его отец: из-за нее в конце концов закончилась его карьера дипломата. Срыв у отца случился в 1994-м, на той же неделе, когда Кэтлин ушла от Дарио. — На работе к этому отнеслись по-человечески, — продолжает он. — Что бы ты ни говорила о Берлускони.

— Как, кстати, отец?

— К сожалению, он умер год назад — семнадцатого ноября две тысячи пятого.

— Как печально, — говорит она, — я любила Козимо.

— Я знаю. Мы все его любили.

— Надеюсь, у тебя все было не так серьезно, как у отца?

— Нет, нет, совсем не так. Да и лекарства сейчас лучше.

Они пробуют вино и осматривают бар: растущие в горшках лимоны, тихий фонтанчик, травянистый склон, ведущий к парку Вилла Боргезе.

— У нашей встречи есть повод, — признается Дарио.

— Ага, скрытый мотив, будешь нахваливать мне Берлускони?

— Нет, нет, с работой это не связано.

— Но я действительно хочу послушать об иль кавальере, — говорит она, — до смерти любопытно, каково работать с таким прекрасным человеком.

— Он хороший человек. Не стоит ставить на нем крест.

— Ты искренне так думаешь? Напомни, чем именно ты у него занимаешься? Связями с общественностью?

— Кэт, ну я хотя бы попытался. На самом деле я думал спросить тебя о другом — мне нужен твой совет.

— Давай.

— Ты все еще дружишь с Руби Загой?

У Кэтлин вылетело из головы, что Дарио знаком с Руби: в 1987 году все трое недолгое время стажировались в газете. А ведь именно она познакомила Дарио с Кэтлин.

— Руби-корректорша? — переспрашивает Кэтлин. — Мы с ней никогда особыми друзьями не были. А что?

— У меня с ней некоторые сложности, — отвечает он. — Мы сто лет не виделись, а несколько месяцев назад, вскоре после того как умер отец, я наткнулся на нее на улице. Мы договорились встретиться и чего-нибудь выпить, я оставил ей свой номер и совершенно забыл об этом. Но она позвонила, и мы увиделись. Просто посидели, ничего особенного. Но после этого она стала звонить мне на сотовый и вешать трубку.

— Странно.

— Это длится уже несколько недель. Она позвонила раз пятьдесят, наверное. Жена думает, что я ей изменяю.

— А ты не изменяешь.

Он лезет в миску за оливкой.

— Нет.

— Хм, — отвечает Кэтлин, — подозрительно.

Дарио поднимает глаза и улыбается:

— Я ей не изменяю. Честно. Хорошо, давай, может, сменим тему. Берлускони — ты хотела поговорить о Берлускони, да?

— Ладно, отвертелся.

— Что ты хочешь о нем узнать?

— Во-первых, как ты можешь на него работать? Он же такой клоун, делал и пластику лица, и пересадку волос.

— Я так не думаю.

— Да ладно.

— Кэт, не забудь, я за правых.

— Да, ты постоянно твердишь об этом. Как я тебя вообще выносила?

— А ты была за левых?

— Разумеется, — отвечает она. — Но неужели ты ничего получше, чем Берлускони, не мог найти?

— А ты ничего получше этой газеты не могла найти?

— Что это значит?

— Ничего. Прошу, постарайся не принижать меня, если можно. У тебя это слишком хорошо получается.

— Я тебя не принижаю, — Кэтлин на время смолкает. — И что значит «это у меня хорошо получается»? Такие у тебя воспоминания обо мне?

— Не только.

— Прости, если я была такой.

— Рождественские подарки у нас просто шикарные, — Дарио меняет тему. — В этом Берлускони непревзойден: торроне из меда и нуги, шампанское, фуа-гра.

Да, именно за этим она и пришла: получить информацию о том, как живется людям Берлускони, этого придворного шута Европы, из первых рук. В крайнем случае, Дарио расскажет ей нечто занимательное, что можно будет пересказывать на вечеринках. А может, даже нечто такое, что сгодится для статьи. Никто не откажется сделать репортаж о том, как Берлускони в очередной раз выставил себя на посмешище. Но погоди, погоди — она еще с прошлой темой не покончила.

— Надеюсь, я с тобой не слишком ужасно обходилась.

— Не глупи.

— Просто мне кажется, что это вполне могло бы быть и так.

— Ты же знаешь, как сильно я тебя любил.

Кэтлин берет оливку, но есть не спешит.

— Довольно прямолинейно.

Он говорит:

— Ты была доброта. — Он как будто сказал неправильно, хотя на самом деле английский у него безупречный.

— Вот теперь я чувствую себя просто дерьмом, — и Кэтлин съедает оливку.

— Я не говорил, что ты не была дерьмом.

Она смеется.

— Будь осторожен, сейчас я, наверное, еще дерьмовее, чем тогда.

— Наверняка. Но ведь так и должно быть? Человек с возрастом становится дерьмовее. Например — ты будешь в шоке — но я тут был несколько неосмотрителен с одной женщиной.

— Правда?

— Я же всегда презирал тех, кто изменял.

— Я знаю. Помню.

— Но я не чувствовал себя виноватым. И жене ничего не рассказал. Я был просто раздражен, я злился на Руби. Это я про нее, она была той женщиной.

— У тебя случился роман с Руби Загой? — переспрашивает Кэтлин и корчит мину. — С этой старой девой, которая работает у нас корректором?

— Я с ней не спал. Всего лишь поцеловал.

— А это считается за роман?

— Не знаю. Да это было просто смешно. Это произошло, когда мы пошли в бар. Честно говоря, вечер был скучным. Мы поспорили из-за какой-то мелочи, не помню, какой именно. Она обиделась. Я расплатился, пошел на улицу и стал ее ждать. Она вышла вся в слезах. Я попытался ее успокоить и — совершенно не понимаю почему — получилось так, что я ее поцеловал. Какое-то время мы целовались на этой улочке в Трастевере, неподалеку от ее дома. Я помню, что там пахло мусором. — Дарио смущенно ерзает на стуле. — Так вот, этим все и закончилось. Больше мы не общались. А через несколько недель она начала мне названивать. Как я уже сказал, звонит и молчит, вообще ничего не говорит. И это меня уже всерьез беспокоит. Намека она не понимает.

— Ну и ну, — отвечает Кэтлин.

— М-м, — мычит Дарио.

— Я такого и предположить не могла! — Она издает сухой смешок. — Руби Зага!

— Мне жутко неприятно тебе в этом признаваться. Но у меня нет с ней других общих знакомых.

— Что я могу сказать? Смени номер.

— Не могу. Я дал ей номер рабочего мобильного, его я даю журналистам. Если я его сменю, никто не сможет со мной связаться. А ведь быть на связи — суть моей работы.

— С тех пор как я вернулась в Рим, я с Руби и десятком слов не перекинулась. Я попробую поговорить с ней, хотя это будет выглядеть крайне странно, — предлагает Кэтлин. — Но теперь я не могу не думать, не делал ли ты чего подобного, когда мы были вместе.

— Разумеется, нет. Мы тогда друг другу не врали.

— Я тебе врала — я же скрывала, что пыталась устроиться на работу в Вашингтоне. Ты не знал, что я собираюсь уезжать.

— Да, верно.

— Прости, — говорит она.

— Забудь. Уже слишком много времени прошло.

Они сидят и едят оливки.

У Кэтлин на лице появляется хитрое выражение.

— Слушай, — начинает она, — как насчет необычного предложения?

— Не знаю. Что ты задумала?

— Ну, — говорит она, — может, ты расскажешь всю правду про меня, что ты обо мне думал? С самого начала — какой ты видел меня тогда. А я расскажу про тебя.

— Зачем это?

— Чтобы узнать то, чего мы не могли сказать друг другу, пока были вместе. Неужели тебе не любопытно?

— Да как-то страшновато.

— А мне любопытно, — подзадоривает его Кэтлин. — Я хочу лучше понимать себя. Или, да храни меня бог, самосовершенствоваться. К тому же я тебе доверяю. Твоему мнению. Ты умный.

— Ты с этим своим умом!

— Что я с умом?

— Ты только об этом и думаешь, кто кого умнее. И себя со всеми сравниваешь.

— Это не так.

— Если ты займешь оборонительную позицию, у нас не получится честного обмена мнениями.

— Если я пообещаю этого не делать, ты согласишься?

— А тебе не кажется, что это глупо? Так друг друга анализировать? Выяснять, хороши мы в постели или нет, это уже слишком. Как-то пошло, нет?

— Вот поэтому ты и ушел из журналистики, а я осталась: я между интересным и пошлым разницы не вижу. Да ладно, давай! Повеселимся. Будь безжалостен. Говори что угодно.

Он ерзает на стуле, потом кивает:

— Ладно, если ты так хочешь.

Кэтлин радостно хлопает себя по бедрам.

— Я всегда надеялась, что мне представится такая возможность. Давай я закажу еще по одной, пока готовлюсь к твоей безжалостной критике. — Ожидая, когда им принесут еще по бокалу совиньона, Кэтлин звонит Мензису и предупреждает, что в ближайшие пятнадцать минут ее на связи не будет. И отключает «блэкберри».

— Четверть часа? — удивляется Дарио. — И всего-то, чтобы разнести друг друга в пух и прах?

— Мы не будем разносить друг друга в пух и прах. Мы честно выскажем свое мнение. Вот на что я рассчитываю. И не жалей меня: скажи, что у меня отвратительный зад, или что я ужасна в постели, или что там еще. Правда.

— Значит, ты хочешь узнать про секс?

— А что, есть что сказать про секс?

— С чего ты взяла?

— Есть, я же вижу.

— Дай подумаю. — Дарио ненадолго замолкает. — Ну, это не так уж серьезно. Просто ты была, наверное, слишком агрессивна.

— В каком плане? В сексуальном?

— Да. Я тебя слегка побаивался.

— Ты меня боялся шесть лет?

— Я знаю, это звучит жалко. Трудно объяснить. Как бы чувствуешь, что тебя трахают, а не…

— А не ты сам трахаешь меня, — неловко дополняет Кэтлин. — Продолжай.

— Хотя, в то же время, тебе словно не хватало задора. Секс с тобой казался не сексом, а чем-то другим. Не знаю, как сказать — каким-то иным процессом.

— Тогда я не думала, что настолько тебе отвратительна.

— Ну вот, ты начинаешь обороняться.

— Нет.

— Что, будем продолжать, Кэт? Как-то неприятно стало.

— Нет-нет. Мне интересно.

— Просто мне…

— Нужна была более покорная женщина.

— Скорее просто менее агрессивная. Это плохо?

— Тебе с самого начала следовало заняться Руби.

— Я понимаю, что ты шутишь, но, наверное, именно это и привлекло меня в ней.

— Тебя привлекают женщины, которые начинают рыдать, когда ты покупаешь им выпить?

Дарио молчит.

Кэтлин говорит:

— Прости. Хотя забавно, что тебе не нравилось то, что я подчиняла тебя себе. А мне не нравилось, что ты был таким пассивным, и мне всегда приходилось брать инициативу на себя. Знаешь? Боже, в твоих устах все звучит так, как будто я бегала за тобой, истекая слюной.

— Ну, совсем без слюны не обходилось, — шутит Дарио.

Она смеется.

— Ну вот, — говорит она, шумно выдыхая, — все оказалось не так сложно. Еще что-нибудь?

— Да вроде нет, — колеблясь, говорит он. — Хотя, было еще кое-что — не про секс. Просто я всегда считал, что у тебя инструментальный подход к людям. Так говорят по-английски? То есть ты всегда во всем искала выгоду. Я помню, как ты знакомилась с людьми — прямо видно было, как у тебя в голове крутятся шестеренки, ведутся подсчеты.

— Послушать тебя, так я была совсем ужасна. Ты же меня… — на слове «любил» Кэтлин запинается. — Ты говорил, что я тебе очень нравилась.

— Да это вовсе не критика.

— Нет, нет, это больше похоже на комплимент, — с сарказмом комментирует Кэтлин. — Может ли быть так, что на твои взгляды просто повлиял мой уход?

— Я уже из-за этого не переживаю. Я рад, что ты ушла. Если бы ты осталась, я бы не встретился со своей женой, у меня бы не было Масси. Я тебя действительно любил. Но у тебя тогда на все имелись свои мотивы.

— А противоположность этому какая? Тупость? Да уж, надеюсь, что у меня имелись мотивы. Все разумные поступки чем-то мотивированы.

— Странная мысль.

— Итак, подведем итог. Я склонна подавлять мужчин, расчетлива и не способна любить. Милый портретик. Если я и была такой, то это все от неопытности. Мне было двадцать с небольшим. Но, — продолжает Кэтлин, — тут мне уже начинает казаться, что ты малость наивен. Ты что, хочешь сказать, что тебе от людей ничего не нужно? У тебя, что ли, нет своих мотивов? У каждого человека они есть. Обрисуй мне какую угодно ситуацию, и я назову тебе мотивы человека. Даже у святых были мотивы — наверное, они хотели чувствовать себя святыми.

— Звучит довольно цинично.

— Это реализм.

— Циники всегда так говорят. Но, скажи честно, Кэт, ты все просчитываешь? Даже в личной жизни?

— Наверное, нет. Не так, как раньше. Признаю, с тобой вышло плохо. Но все же суть любых отношений заключается в том, что ты что-то получаешь от другого человека.

— Я иначе это воспринимаю.

— А зачем ты целуешь женщину? — спрашивает Кэтлин. — Чтобы доставить удовольствие или получить?

Вечером за ужином Найджел ее раздражает. Он жалуется, что в газете уже опубликовали статью о Всемирном экономическом форуме в Давосе, хотя до его начала еще полно времени, а о Всемирном социальном форуме в Найроби — ни слова. Он говорит, что основной массе СМИ интересны лишь дела белых богачей. Кэтлин объясняет, что репортеров в Африке у них нет, поэтому статью о Всемирном социальном форуме писать было некому. Найджел открывает рот, чтобы оспорить этот аргумент, но потом закрывает его.

— Ты можешь со мной не согласиться, — говорит она.

— Знаю.

— И все, больше ты ничего не скажешь? Что-нибудь вроде: «твое нежелание нанять репортера в Африке лишь подтверждает мою точку зрения», или «предварительный обзор может написать не только кенийский корреспондент». Оба довода хороши. Или заведи пластинку насчет того, насколько у нас вообще материалов о Европе больше, чем об Африке. Что такое? «Один погибший белый равняется двадцати погибшим африканцам»? Этого у нас сегодня не будет? Найджел, даже если ты чувствуешь себя виноватым передо мной, это не повод быть такой тряпкой.

— Виноватым?

— Думаю, это из-за твоей подружки.

— Ты о чем?

— О той англичанке. Я права?

Он уходит в ванную. Следует несколько минут тишины. Из крана начинает течь вода. Потом прекращает, но Найджел по-прежнему прячется. Кэтлин расценивает это как подтверждение. Когда он выйдет, состоится разговор. Он наверняка сидит сейчас на краю ванны, судорожно ища выход из этого кошмарного положения. Чем кончится надвигающаяся конфронтация? Что, если у него с этой англичанкой все серьезно? Кэтлин злится на саму себя: она еще не отошла от критики Дарио и неудачно разыграла эту партию.

Найджел выходит и принимается варить кофе. Она смотрит, как неловко он передвигается по кухне. Он ведет себя так, будто он не у себя дома, а вторгся на ее территорию. До чего же он ленив, думает Кэтлин. Работы он боится больше, чем унижения. Он будет цепляться за их брак.

— Знаю, — говорит он, — знаю.

— Что ты знаешь?

Он даже не смотрит на нее.

Прежде чем пожениться, они заключили договор насчет измен, с претензией на зрелость, так как считали себя людьми зрелыми. Согласно статистике, хотя бы один из них, скорее всего, заведет роман на стороне. Так что они пришли к заключению, что виновному категорически воспрещается раскрывать эту тайну.

— Вот этого не должно было произойти, — говорит Кэтлин. — Мне вообще-то больнее, чем я ожидала. Я чувствую себя идиоткой.

— Нет. Ты не идиотка.

Кэтлин вспоминает, как охарактеризовал ее Дарио в плане секса. Но она не опустится до того, чтобы задать подобный вопрос и Найджелу.

— Я хочу знать подробности.

— Не надо спрашивать.

— Я не буду. Но все равно хочу знать.

— Не стоит. Это глупо. В смысле, я глупый. Не ты.

— Мы договаривались, что этого быть не должно, но мы не обсудили, что будем делать, если это все же случится. Хотя, конечно, — продолжает Кэтлин, — может, для тебя это важно. Настолько важно, что ты решишь разорвать наш брак.

— Не сходи с ума. — Он безо всякого повода открывает и закрывает холодильник. — Я не знаю. Прости. Я козел. Это совершенно ничего для меня не значит. Если ты все же выслушаешь подробности, тебе станет легче? Если ты узнаешь, насколько все глупо получилось?

— От этого мне станет только хуже.

— Так что же делать?

Она пожимает плечами.

Найджел пытается разрядить обстановку.

— Может, и ты заведешь интрижку, чтобы мы были квиты?

Кэтлин это предложение не веселит.

— Мне что, с кем-нибудь переспать?

— Я пошутил.

— К чему шутить? Может, это не такая уж и плохая идея.

— Я сказал невсерьез.

— Слушай, я не хочу заводить роман на стороне. Ради бога. Просто мне больнее, чем я ожидала.

— Чем ты ожидала? Ты этого ожидала?

— Я знала, что это случится. Ты как открытая книга, — говорит она. — И кто знает, может, я и воспользуюсь твоим предложением безнаказанно завести роман, а может, и нет. Вот и гадай теперь.

— Ты шутишь?

— Нет.

— Что я могу сказать, поступай как знаешь. Я тебя остановить не вправе, но я очень об этом сожалею.

— Ты сожалеешь? — Она повышает голос. — Это я, блядь, сожалею. Не я тебя к этому подтолкнула. Я сожалею, черт возьми.

Следующие несколько дней Кэтлин груба со стажерами — это всегда безошибочный показатель ее настроения. Она ищет конфликтов с журналистами и стирает их в порошок, звонит издателю, Оливеру Отту, и оставляет на его автоответчике очередное сообщение, требуя увеличить бюджет, с намеком на то, что речь может зайти об ее отставке. Совету директоров «Отт Групп» в Атланте она посылает электронное письмо с аналогичным предупреждением.

Кэтлин крайне недовольна тем, как закончился ее разговор с Найджелом. Разрешение на интрижку — да что мы за люди?

Ближе к концу недели она заходит к Дарио — в его офис в штаб-квартире партии Берлускони на Виа-дель-Умильта. Он встречает ее внизу. Дарио выглядит более солидно, чем обычно, более уверен в себе; очевидно, коллеги его уважают. Он проводит гостью в кабинет с малиновым ковром: телевизор с плоским экраном беззвучно транслирует новостной канал, на потолке фреска наполеоновского конного сражения.

— Кабинет роскошный, может, ты и прав насчет Берлускони, — комментирует она, выглядывая во двор из открытого окна четвертого этажа.

— Попросить для тебя кофе?

Кэтлин садится.

— К сожалению, у меня мало времени.

— Так ты зашла просто поздороваться?

— Да, забежала ненадолго, — говорит она. — Странно, да, мы работаем совсем рядом, но ни разу не столкнулись.

— Я знал, что ты вернулась и снова работаешь на Корсо Витторио, так что я старался держаться оттуда подальше.

— Зря.

— Знаю, это было глупо.

— Ладно, — гостья встает.

— Да, ты действительно ненадолго, — Дарио поднимается и выходит из-за стола.

Она дотрагивается до его шеи. Подается вперед, чтобы поцеловать его.

— Вообще-то это не очень хорошая идея, — Дарио похлопывает Кэтлин по руке, но не убирает ее.

— Всего один поцелуй? Чтобы вспомнить, как это было? — это всего лишь шутка, и Кэтлин отпускает Дарио. — Прости. Не могла устоять.

— Рад, что я настолько привлекателен.

— Значит, нет?

— Это плохая идея.

— А если закрыть ставни? — Она игриво похлопывает по обитому кожей столу.

Дарио смеется.

— Ты с ума сошла.

— В котором часу заканчиваешь?

— У нас после работы деловой ужин, будем обсуждать стратегию партии.

— А ужин когда кончится? — Кэтлин подходит к Дарио и кладет руки ему на плечи. Он накрывает их ладонями. Когда они целуются, она смотрит на него. А Дарио закрывает глаза. Потом они оба делают шаг назад, а их руки скользят вниз, опускаясь на бедра партнера.

— Это было…

— Странно.

— Очень странно.

— Ты. Снова ты.

— Да. Снова ты.

Кэтлин застегивает плащ.

— Я вернусь вечером после работы. Скажем, в начале одиннадцатого?

— Ужин как раз будет в разгаре.

— Ну, найди повод вернуться сюда. Я буду внизу.

Кэтлин приходит после работы, как и намеревалась, а Дарио сбегает с ужина. Он ведет ее в кабинет.

— Только у меня одно требование, — сообщает она.

Дарио не знает, продолжать ему стоять или сесть за стол.

— Я не хочу быть такой, как раньше, — продолжает Кэтлин. — Мне не понравилось, как ты меня описал.

— Я тоже уже не такой, как был, — отвечает он и садится. — Может, как раз потому и нет смысла этого делать.

— Тогда давай просто поговорим. Но пусть хотя бы стол нас не разделяет. Или ты боишься, что накинешься на меня? — Кэтлин подходит к нему, наклоняется, целует. Потом садится к нему на колени.

Она рассматривает Дарио, его уязвимое лицо. Посмотрите на него: он ее хочет. Поняв это, Кэтлин немедленно охладевает. Она убирает прядь волос со лба и выдыхает.

— Который час? — спрашивает Кэтлин. — Мне, наверное, пора идти.

По пути домой она проверяет, нет ли сообщений на «блэкберри». Ей пришло письмо от Бухгалтерии: в нем говорится, что совет директоров рассматривает ее просьбу о новых вложениях. Единственное их требование — сокращение расходов на заработную плату. Если за счет нескольких увольнений удастся выбить новых репортеров за рубежом, оно вполне того стоит.

Кэтлин дает таксисту щедрые чаевые, потом поднимается в лифте на свой этаж, мечтая о том, что газета теперь сможет себе позволить. Наконец у них появится нормальный человек в Париже. Постоянный внештатный корреспондент в Каире — боже, вот это будет совсем другое дело. Она входит, привычно извиняется перед Найджелом, а он подает ей бокал Верментино. Кэтлин нежно похлопывает его по плечу и делает небольшой глоток.

— М-м-м, как вкусно. Действительно хорошее.

— Ничего особенного, — скромно отвечает он, но очевидно, что похвала жены сильно его подбодрила.

— Прямо в точку. Правда. Хороший выбор. Именно такого мне и хотелось. Кстати, у меня отличные новости, — и она ликующе рассказывает, как победила скупердяйский совет директоров «Отт Групп». Муж радуется вместе с ней, они подливают друг другу вина и планируют, на что газета сможет потратить деньги.

Кэтлин позволяет Найджелу высказаться первым. Он приходит в возбуждение, глаза горят, словно этого небольшого вливания хватит, чтобы переделать в газете все. Его восторг трогает ее, и она дает ему высказаться. Через некоторое время он поднимает глаза и говорит:

— Не знаю, это, наверное, тупость, — какой он странный, думает она — сначала раздувается как индюк, а встретившись со мной взглядом, сразу съеживается, будто его застали поющим в душе.

Придя в офис, Кэтлин сообщает о возможных инвестициях, хитроумно утаивая подробности, так что новость вселяет надежду и бодрость во всех сотрудников. Появляются слухи о повышениях для особо отличившихся. Она не дает развиться совсем уж диким фантазиям, но поддерживает в отделе новостей атмосферу сладких мечтаний.

После обеда она получает письмо от Дарио, но не сразу открывает его. Надо ли будет ответить прямо сейчас? Или, может, вообще не следует этого делать. Как будет выглядеть интрижка между ними? Крайне неэтично. Газета часто публикует статьи о его работодателе. Берлускони — такое посмешище. Если узнают, что она связалась с его пиарщиком, выглядеть это будет не очень. Тут действуют двойные стандарты. Когда женщина-профи заводит роман на стороне, люди непременно начинают судачить: якобы она перестает уделять достаточно внимания работе, у нее меняется взгляд на вещи, любовник оказывает на нее влияние. Но если бы главный редактор мужского пола соблазнил пиарщицу, то все считали бы, что это он король положения, что это он морочит ей голову. Бред. Тем не менее она слышала, что репутация женщин рушилась и по менее серьезным причинам. А она планирует когда-нибудь вернуться в США, где будет играть уже более серьезную роль. Так что ее репутация должна остаться безупречной. Благодаря этой работе, пусть со всеми ее недостатками, она поднимется на несколько ступеней; в будущем ее ждут только самые высокие руководящие посты. Так что надо оставаться незапятнанной.

О чем речь? О Дарио. Он приятный человек, но слабый. Бедолага, он пережил срыв. Хотя не так уж это и удивительно. Наверное, он занялся пиаром, потому что ему только там и место. Он милый, но не исключительный. Может быть, он достиг своего предела.

Кэтлин читает его письмо. В нем всего лишь воспоминания об их поездке по Адриатике в 1988 году, они тогда взяли в аренду яхту, хотя ни один из них не мог ей управлять. Когда он упоминает айвар, югославскую овощную икру, которой они питались всю поездку из соображений экономии, Кэтлин улыбается. От отвращения к себе она щиплет себя за руку — предательски было так думать о Дарио. Она перечитывает письмо и отвечает: «Увидимся после работы?»

Они встречаются в коктейль-баре «Густо». Их сажают за низкий столик у окна. В глубине зала играет джаз-бэнд, и чтобы слышать друг друга, им приходится сесть совсем рядом.

— Ты пробовала Кайпироску? — интересуется Дарио. — Тут ее делают с клубникой. Давай закажу тебе.

— Что это?

— Похоже на Кайпиринью, только там водка вместо кашасы.

Кэтлин смеется.

— Понятия не имею, о чем речь.

— Ты не пьешь коктейли?

— Я предпочитаю вино. А ты, как я вижу, увлекся ими после того, как я ушла.

Дарио подмигивает.

— Заливаю печаль.

— Разве печаль заливают не чем-то покрепче, типа виски? А не клубничным этим самым, как его там.

— Кайпироской. Я тебе закажу. Давай.

Кэтлин думает, что это вряд ли просто так. Это флирт. Что-то она в Дарио разбудила там, в его офисе. Она идет в туалет, а когда возвращается, напитки уже на столе: ей он заказал Кайпироску, а себе — бокал пино гриджио.

— Ну вот, — восклицает она, — я буду сидеть с девчачьим коктейлем, а у тебя вино! Так нечестно! — Кэтлин пробует содержимое своего бокала. — М-м-м. А тут настоящая клубника.

— Я же тебе говорил.

Она делает еще глоток. Это из тех фруктовых коктейлей, которые ударяют прямо в ноги.

— Я могла бы пить это с утра до вечера, — Кэтлин уже хочется протянуть руку и дотронуться до него. Но она этого не сделает. Это безответственно. Ей надо четко дать ему понять, что из этого ничего не получится. Надо поставить это клубничное с непонятным названием и сконцентрироваться.

— Слушай, — начинает она, кладя руку ему на запястье.

Дарио берет ее ладонь в свою и сжимает ее пальцы.

Кэтлин продолжает:

— Я так рада, что мы снова встретились. — Что она делает? Это жестоко. Очевидно, что он все еще в нее влюблен.

— Мне было очень тяжело после того, как ты уехала из Рима, — говорит он.

— Я знаю. Прости.

— И мне тяжело видеть тебя снова.

Кэтлин думает о том, чтобы поцеловать его.

Он аккуратно кладет ее руку на стол:

— Мне надо кое-что тебе сказать.

— Знаю, знаю, — она судорожно пытается придумать, как заставить его замолчать — Дарио уже на грани признания. Ей придется снова его отвергнуть. Надо как-то остановить его.

Но он продолжает:

— Кэт, пока все это не зашло слишком далеко, я хочу, чтобы ты поняла вот что: мы можем быть лишь друзьями.

Она резко выпрямляет спину. Наклоняется вперед, а потом снова выпрямляется.

— Ладно, — она делает еще глоток из стакана.

— Я имею в виду, не пытаться вернуть прошлое. Ну?.. Что скажешь?

— Надоело. Вкус слишком навязчивый. Слишком сладко, — она откладывает соломинку. — Да, я с тобой согласна. Сама то же самое хотела сказать, — Кэтлин осматривается. Музыка играет слишком громко. Она делает еще глоток. — Хм.

— Что значит это «хм»?

— Да нет, ничего, — она замолкает. — Но как же так? То есть я согласна, я не пытаюсь тебя переубедить. Но ты меня как-то озадачил. Если я не ошибаюсь, несколько дней назад ты хотел заняться со мной любовью прямо в своем кабинете.

— Нет, не хотел.

Кэтлин изумленно смотрит на него:

— Нет? У меня что, галлюцинация была?

— Ничего бы не произошло.

— Все почти случилось, Дарио.

— Нет. Не случилось бы.

— Ай, да ладно.

— Не случилось бы, — стоит он на своем, — ты меня больше не привлекаешь.

— В каком смысле? — совершенно ясно, в каком смысле, но Кэтлин вынуждена притворяться, чтобы успеть прийти в себя.

— Ты меня больше не привлекаешь как сексуальный партнер, — поясняет он. — Не хотел тебя обидеть.

Она встряхивает волосами:

— Видимо, пора начать краситься, чтобы не было видно седых волос.

— Дело не в возрасте.

— Да, точно, Руби старше меня, а ее возраст тебя не остановил.

— Я же тебе говорил, в тебе слишком много агрессии. И я не всегда тебя понимаю. Когда мы были у меня в кабинете, мне казалось, что ты хотела, а когда я откликнулся, ты просто ушла.

— Ты слишком зациклен на том, как между нами все было раньше. Но мы же договорились, что к старым привычкам возвращаться не будем, так? Я больше не такая, если вообще такой была.

Дарио допивает вино, Кэтлин тоже уже покончила с коктейлем. Но они пока не готовы расходиться. Встреча получилась не из приятных.

— Еще по одной?

— Да, я бы выпила.

Дарио замечает, что она улыбается.

— Что? Что смешного?

— Да мы. Эта моя идиотская идея поговорить честно друг о друге — я-то думала, это поможет мне избавиться от дурных привычек! Но вот что вышло вместо этого, — Кэтлин качает головой. — Знаешь, ты, правда, умен. Я тебя недооценивала, — она проводит пальцем по его переносице.

— Да.

Кэтлин закрывает глаза руками, театрально наблюдая за Дарио сквозь сплетенные пальцы.

— Я так не понравилась себе в твоем описании. Но я даже не могу оспорить сказанное тобой. То есть могу, но это будет не честно.

Он придвигает табуретку поближе к ней, и когда она показывает лицо, гладит ее по волосам. Потом дотрагивается до ее лба.

— Ты, — говорит он, — снова ты. — Ты мне все еще дорога. Ты доброта. — Он улыбается. — Я тебе уже говорил.

Кэтлин отстраняется.

— Что? — поспешно переспрашивает она, — ты о чем?

— Ты такая напористая. Как крот, роющий землю, ты просто прешь вперед. Но я помню, какая ты, — Дарио улыбается. — Помню, какой ты была, когда просыпалась. Когда спала. Как икала в кинотеатре.

Она не может вымолвить ни слова.

— Мне грустно, — заключает он. — Я немного грущу из-за тебя. Я тебя все еще люблю, но между нами ничего не будет.

Кэтлин поднимает глаза. И тихо говорит:

— Спасибо, — и вытирает нос. — Когда я стану сгорбленной старухой и буду сидеть в кресле, ты придешь и будешь держать меня за руку. Ладно? Это твоя обязанность. Договорились?

Дарио берет руку Кэтлин и целует ее.

— Нет, — отвечает он, — когда ты станешь сгорбленной старухой, меня рядом не будет. За руку я тебя подержу сейчас. А потом тебе останется только вспоминать.

1962

Корсо Витторио, Рим

Бетти сидела в своем кабинете, и до нее доносился шум из отдела новостей: громкий хохот и приглушенные сплетни, стук и дзиньканье пишущих машинок, слышно было даже, как мальчики-рассыльные высыпают в мусорную корзину содержимое хрустальных пепельниц. Она сидела за столом, не в состоянии работать, совершенно подавленная.

Она чувствовала себя просто смешной. Абсолютно смехотворной. Нечего ей было скорбеть так долго. И думать о том, что между ней и Оттом была какая-то особая связь. Они вместе смотрели на картины. А как же былые времена в Нью-Йорке?

Бетти думала, что каждому наверняка казалось, будто он играл в жизни Отта значительную роль. Такое впечатление он производил. Его внимание было похоже на луч прожектора; все остальное оставалось во мраке.

Но у нее не было над ним такой власти. Он бросил ее в Нью-Йорке, а сам вернулся в Атланту, расширять свой бизнес, в погоне за прибылью. Он женился, родил сына. Бетти следовало бы забыть его; не стоило придавать такое значение его уходу, тем более на протяжении столь долгого времени. Вскоре и она сама уехала из Нью-Йорка, отправилась в Европу делать репортажи о гитлеровской войне. В Лондоне она встретила журналиста из Америки, Лео, они поженились. Когда война закончилась, они поселились в Риме, Бетти стала пить много Кампари (попробовав его однажды, она и представить не могла, что так пристрастится) и писала меньше, чем планировала.

Потом в ее жизни снова появился Отт, и в его присутствии все малейшие компромиссы, на которые ей за все эти годы пришлось пойти, стали видны словно под увеличительным стеклом, но вместе с тем он предлагал ей от них освободиться. Бетти снова захотелось писать, и она верила, что способна на это. Он сделал ее голосом газеты. В должности главного редактора был Лео, но все знали, что мозг — она. Присутствие Отта в кабинете напротив возвращало ее к жизни. А за пределами газеты?

Он не пытался восстановить с ней отношения. Их походы за картинами и совместные обеды в его особняке ни к чему не вели. «Послушай, — напоминала себе Бетти, — он даже не сказал тебе, что был болен. И никогда не просил о помощи. Не связался с тобой, когда умирал. Ты не такую уж и важную роль играла в его жизни. У тебя нет права так сильно горевать».

Однажды, когда Лео надирался с коллегами, Бетти взяла такси, доехала до Авентина и встала перед остроконечным забором, окружающим старый особняк Отта. В нем ничего не осталось. Только картины, которые они собрали вместе: цыганка с лебединой шеей кисти Модильяни; винные бутылки и котелки Леже; гуттаперчевые синие цыплята и изумрудные скрипачи Шагала; уютный пасторский домик Писсаро — из печной трубы струится дым; кораблекрушение в бушующих водах Тернера — все это теперь бессмысленно висит в темноте. Она нажала на кнопку, звоня в опустевший дом, она понимала, что ее усилия тщетны и тем не менее жала на звонок до тех пор, пока кончик пальца не побелел. Потом она отпустила звонок, и в доме наступила тишина.

Когда Отта не стало, Бетти с Лео начали все чаще спорить о том, как управлять газетой. В офисе они свои разногласия старались скрывать, но с невеликим успехом. Так что они с тревогой встретили новость о том, что к ним едет человек из Атланты: Бойд, сын Отта, который собирался провести в Риме лето 1962 года перед первым курсом в Йельском университете.

Стремясь выслужиться, Лео запланировал ряд пышных событий, чтобы произвести на юношу впечатление, и послал в старый особняк Отта на Авентине уборщиц, чтобы они навели там марафет.

Подростком Бойд каждое лето на несколько недель прилетал в Рим к отцу. Кульминацией этих встреч были их разговоры тет-а-тет. Бойд воспринимал даже самые беглые комментарии отца как неопровержимые истины, в которых нельзя сомневаться, так же как в существовании планет Солнечной системы. Когда эти визиты подходили к концу, Бойд не хотел уезжать, он был готов бросить школу в Атланте и переехать в Рим к отцу. Но Отт его к себе не приглашал. Летя домой в самолете, юноша безжалостно высмеивал сам себя, вспоминая свои неловкие реплики, засевшие у него в голове, он считал себя идиотом и позорищем.

Теперь, два года спустя после смерти отца, Бойд, уже не мальчик, снова приехал в Рим. Ко всеобщему удивлению, он отказался жить в особняке Отта и предпочел поселиться в отеле. К тому же его не заинтересовали кутежи с Лео и остальными сотрудниками газеты. Бойд презирал алкоголь, не получал особого удовольствия от пищи, и у него не было чувства юмора. Он заявил, что приехал в Рим с целью изучить газетный бизнес. Но было видно, что его больше интересовало, как вел дела именно Отт. «Что об этом думал мой отец? — интересовался он. — А на этот счет он что говорил? Каким он видел будущее газеты?»

— Этот парень какой-то озлобленный, — заметила Бетти. — Тебе так не кажется?

— Ну, мне он вообще-то нравится, — возразил Лео, чуть не раздув из этого ссору.

— Я не об этом.

Бетти с Лео разошлись, только когда Бойд уехал в Атланту. Она любила говорить по этому поводу: «Мне достался магнитофон, а ему — газета».

Бетти вернулась в Нью-Йорк и устроилась редактировать статьи в женском журнале — в нем в основном печатались рецепты, в состав которых входил баночный грибной суп в неимоверных количествах. Она сняла в Бруклине квартиру с одной спальней, окна которой выходили на школьную площадку, и каждое утро ее будил детский крик. Она снимала с гвоздя на двери халат, садилась к окну и смотрела на них: мальчишки дрались, изучали содранные коленки и снова кидались в драку; новенькие девочки озирались в поисках друзей, не вынимая рук из карманов передников.

В Риме она больше не бывала.

«Половая жизнь исламских экстремистов»

Внештатный корреспондент в Каире

Уинстон Чан

Он лежит под крутящимся под потолком вентилятором и думает, с чего же начать. В Каире ежедневно происходит что-нибудь достойное публикации в новостях. Но где? И когда? Он вылезает с ноутбука в интернет и читает там местную прессу, но в голове не проясняется. Все эти пресс-конференции — как на них попасть? Откуда брать официальные заявления? Он бродит по Замалеку, району, в котором он живет, со слабой надеждой на то, что взорвется бомба — разумеется, не слишком близко, на достаточно безопасном расстоянии, чтобы сделать записи в блокноте. Возможно, статья под его именем попадет на первую полосу.

Но в тот день ничего не взорвалось. В последующие дни тоже. Он постоянно проверяет почту, ожидая гневного послания от Мензиса с вопросом, что же, черт возьми, происходит. Но вместо этого приходит письмо от другого человека, Рича Снайдера, который тоже хочет попробовать себя в роли внештатного корреспондента в Каире. Рич возвещает о своем неминуемом приезде и заканчивает письмо строчкой «Не могу дождаться нашей встречи!»

Уинстону он кажется дружелюбным. Но разве обязательно с ним встречаться? Он сочиняет теплый ответ: «Желаю хорошо долететь. С наилучшими пожеланиями, Уинстон».

И немедленно получает новое сообщение: «Надеюсь, ты сможешь подобрать меня в аэропорту! До скорого!» Он сообщает номер рейса и время прилета.

Уинстон что, должен привезти его из аэропорта? Они же вроде конкуренты? Может, это профессиональная этика. Из газеты об этом не сообщали. Но он ведь вообще не в курсе, как устроен мир журналистики. Поскольку ему все равно больше нечего делать, он вызывает такси и едет в Международный аэропорт Каира.

— Ты все же приехал, круто, — радуется Снайдер. Он берет молодого коллегу за плечо, а со своего сбрасывает сумку. Ему около пятидесяти, на нем военная куртка с распродажи и белая футболка, а на шее позвякивают собачьи медальоны, купленные в сувенирной лавке. Корона густых вьющихся волос, тяжелый лоб, из-под которого глаза-бусины мечут пронизывающие взгляды. Уинстону никак не удается отделаться от мысли, что Снайдер похож на бабуина.

— Снова оказаться на Среднем Востоке — это просто жесть, — продолжает Снайдер. — Как я устал, ты себе не представляешь. Я только вернулся с конфы по СПИДу.

— Чего по СПИДу?

— С конференции по СПИДу в Бухаресте. Такой тупизм, ненавижу получать награды. Журналистика — не соревнование. Не в этом суть, понимаешь. Ну да ладно.

— Вы получили награду?

— Ерунда. За серию статей для газеты — о больных СПИДом цыганских детях. Читал?

— М-м, кажется, да. Наверное.

— Брателло, да ты чего? Их же направили в Пулитцеровскую комиссию.

— Вас номинировали на Пулитцеровскую премию?

— Только направили, — уточняет Снайдер. — Направили на рассмотрение. Что меня бесит, так это то, что международная общественность бездействует. Такое ощущение, что никому и дела нет до СПИДа у цыганят. По крайней мере Пулитцеру точно. — Он показывает на свою сумку. — Не донесешь ее до машины? У меня проблемы с позвоночником. Спасибо. — Он открывает телефон-раскладушку и смотрит на экран. — Я такой параноик, все время боюсь, что позвоню по ошибке тому человеку, о котором треплюсь. Он же выключен, да? — и Снайдер закрывает телефон. — Обожаю Кэтлин, — продолжает он. — Ты наверняка тоже. Она просто супер. Еще на прошлой работе Кэт постоянно пыталась нанять меня кем-то вроде главного национального корреспондента в Вашингтоне. Но я тогда безвылазно сидел в Афганистане, и мне пришлось сказать ей, типа, «спасибо за приглашение, но, блин, не вовремя». Она до сих пор рвет на себе волосы. Упущенные возможности. Ну да ладно. Ты тоже от нее тащишься?

— От Кэтлин? Я ее не очень хорошо знаю, вообще-то всего один раз видел, на конференции в Риме.

Снайдер продолжает открывать и закрывать телефон.

— Entre nous, — доверительно сообщает он, — она стерва. Это не мои слова. Так говорят люди, но это entre nous. Я лично вообще ненавижу слово «стерва». Но я феминист. — Он снова смотрит на мобильный. — Пусть это останется entre nous, ладно?

— То, что вы феминист?

— Нет, нет, об этом можешь трепать. Entre nous — это о том, что Кэтлин, по словам некоторых людей, не свое место занимает. Кое-кто говорит, что это случай «позитивной дискриминации», хотя мне этот термин кажется оскорбительным. — Он выходит к парковке аэропорта. — Вот это жара, брателло! Какая наша?

— Я думал, мы вместе доедем на такси.

Снайдер смотрит на своего нового знакомого, часто моргая от яркого солнца.

— А сколько тебе лет? Семнадцать?

Уинстону часто дают меньше, чем ему есть на самом деле — после пубертатного периода он почти не изменился; он даже приличную щетину до сих пор отрастить не может. Чтобы выглядеть постарше, он носит костюм, но в таком влажном и жарком климате в костюме только потом обливаешься; постоянно приходится вытирать лицо и конденсат с очков, так что в целом он больше похож на какого-нибудь дерганого мальчика на побегушках при конгрессе.

— Двадцать четыре.

— Малыш, — констатирует Снайдер. — А где я был в твоем возрасте? С восставшими в Заире? Или вел репортажи с полей смерти в Камбодже? Забыл уже. Ну да ладно. Дверь не откроешь? Спина ужасно болит. Благодарю, — Снайдер растягивается на заднем сиденье такси. — Чувак, — заявляет он, — давай займемся журналистикой.

Уинстон ютится на крохотном пространстве, которое оставил ему его соперник. Таксист беспокойно поворачивается, ожидая указаний, но Снайдер продолжает болтать.

Уинстон робко перебивает:

— Простите, вы в каком отеле остановились?

— Не волнуйся, брателло, давай сначала тебя забросим.

Уинстон называет водителю адрес.

— О, — замечает Снайдер удивленно, — ты говоришь по-арабски.

— Не слишком хорошо, — он начал Изучать его всего несколько недель назад, когда узнал из переписки с Мензисом о вакансии внештатного корреспондента. Раньше Уинстон изучал приматов в аспирантуре в Миннесоте. Но не был уверен, что в научном сообществе его ждет хоть сколько-нибудь достойное будущее, так что решился на радикальные перемены, бросил учебу, задумав стать зарубежным корреспондентом.

— Я уверен, что ты спец в арабском, — не сдается Снайдер. — Помню, как попал на Филиппины во время революции в восьмидесятых, и все говорили, типа: «Чувак, тагальский очень сложный». А я такой: «Да фигня». И через пару дней я уже девчонок на нем снимал и все такое. Всего через два дня. Что все так носятся с этими языками!

— Значит, вы наверняка отлично говорите и по-арабски.

— Я вообще больше не говорю на иностранных языках, — объясняет он, — раньше я слишком уж углублялся во все эти чужие культуры, нездоровая тенденция. Так что теперь я разговариваю только по-английски, — он сжимает плечо Уинстона. — Брателло, мне жутко хочется в спортзал. Где он? У вас же тут есть спортзал? Я вообще экстримом увлекаюсь: сверхмарафоны, кайтсерфинг, теннис. У меня до сих пор среди теннисистов приятелей полно. Раньше они все нудели, что мне стоит заниматься профессионально, но я, типа, такой: «Мне нечего доказывать», — он смотрит в окно, напрягая грудные мышцы. — А ты сам откуда?

— Это рядом с Миннеаполисом.

— Чувак, — перебивает его Снайдер, — я имел в виду, где ты раньше работал?

— А, понял. Ну, я в основном фрилансил. Делал местные репортажи в Миннесоте. — Это вранье: последнее, что он написал, был доклад об обучении обезьян языку знаков (никчемная, как выяснилось, затея).

Но к счастью, Снайдер не намерен проверять факты.

— А я откуда делал репортажи? — говорит он. — Не помню, в скольких странах я побывал. В шестидесяти трех? Включая те, которых больше нет. Они считаются? Ну да ладно. Это всего лишь цифры, да? А ты сколько стран повидал?

— Не так много.

— Штук пятьдесят будет?

— Нет, может, десять, — Уинстон не был и в десяти странах.

— Десять против шестидесяти трех. Конечно, сомневаюсь, что это будут принимать в расчет, выбирая, кого взять на работу.

— Так это полноценная должность? В письме Мензис говорил, что они ищут всего лишь внештатного корреспондента.

— Это они тебе так сказали? — фыркает он. — Сукины дети.

Они приезжают в Замалек, к Уинстону. Снайдер тоже выходит из машины, делает несколько вращательных движений головой, бежит на месте.

— Это предотвращает появление тромбов, — поясняет он. — Не достанешь мою сумку? Спасибо.

— Вы где-то неподалеку остановились?

— Я просто хочу быстренько принять душ chez toi, если ты не против.

— А почему не в отеле?

— Послушай, брателло, это просто вода — если ты не хочешь, чтобы я ее расходовал, так и скажи. Я прилетел издалека. Ну да ладно.

Таксист протягивает руку.

— Чувак, у меня только румынские деньги, — сообщает ему Снайдер.

Так что Уинстону приходится заплатить.

Через час Снайдер выходит из ванной, на бедрах у него одно из полотенец Уинстона. Он надевает камуфляжные штаны, полотенце падает на пол, на короткий миг обнажая его волосатые бедра. Уинстон отворачивается, но недостаточно быстро, так что он все же успевает увидеть, как Снайдер засовывает в брюки свой член.

— Как десантники, — говорит он, застегивая штаны, — одеваться надо только как десантники.

— Буду иметь в виду.

— Итак, — продолжает Снайдер, — давно ты тут?

— Пару недель. Зейна, женщина, которая училась в том же колледже, что и я, работает тут журналистом в информационном агентстве. Я нашел ее в списке студентов. Она сдала мне эту квартиру ненадолго.

— Интернет есть?

— Да, а что?

— Надо кое-что посмотреть, — и он садится за ноутбук Уинстона. Читая, он постоянно восклицает: — «Невероятно!» или «Ни фига себе!».

— Вы ко мне надолго?

— Я тебе тут что, мешаю, или в чем дело? — отвечает Снайдер, резко поворачиваясь.

— Просто мне, наверное, через некоторое время потребуется интернет.

— Хорошо, — и Снайдер снова поворачивается к экрану.

Уже вечер, а он все еще сидит за компьютером, время от времени вставая, чтобы съесть что-нибудь из припасов Уинстона, а также выкладывает на пол свои вещи. Вокруг него на ковре появляются различные предметы: расческа, нейлоновая сумка, спортивные носки, дезодорант. Вещи образуют круг с постепенно растущим радиусом. Бабуин метит территорию.

— Простите, — наконец говорит Уинстон, — но мне пора. Мне придется попросить вас выйти из сети.

— Что за спешка, чувак?

— Мне надо поесть.

— Я тут уже закончил. Секунду. Давай вместе сходим в «Паприку». Я ее обожаю. — Проходит полчаса. — Все, я готов. Абсолютно готов. — Проходит еще полчаса.

— Приходите туда, когда закончите, — говорит Уинстон, сжимая и разжимая кулаки.

— Брателло, расслабься!

В одиннадцать вечера Снайдер встает из-за компьютера. И они наконец идут на улицу.

— А где мой ключ?

— В смысле?

— Если ты все еще будешь в ресторане, когда я вернусь, я не смогу войти, — объясняет Снайдер. — А у тебя все мои вещи.

— А вы не идете ужинать?

— А ты что, думал, я пойду? О боже! Надеюсь, ты не меня ждал. Нет. Это же просто смешно. Но я точно вернусь раньше тебя. Ключи? — И он выхватывает их из руки Уинстона. — Супер, чувак, ты просто супер. — Он пускается бегом по улице, машет, чтобы поймать такси.

— Постойте, — кричит Уинстон, — подождите!

— Чувак, — орет Снайдер, — я минут на десять. Ты еще заказать не успеешь, а я уже тут. — Он запрыгивает в такси и скрывается из виду.

К этому времени все рестораны в районе уже закрыты. Есть «Мезон Тома», круглосуточный гастроном, но там идет ремонт. Остается единственный обшарпанный магазинчик. Там Уинстон покупает чипсы, шоколадку, банку «Мекка-Колы» и съедает все это у своего дома, поглядывая на часы, совершенно удрученный тем, что судьба свела его с Ричем Снайдером.

В три часа утра Снайдер неторопливо подходит к дому.

— О боже, ты почему на улице?

— Ключи же у вас, — отвечает Уинстон.

— А твои где?

— У вас.

— Да, по-дурацки вышло. — Снайдер открывает дверь. — На кровать лягу я, у меня спина болит. — И плюхается на матрас по диагонали. — Ты же без проблем и на кресле поспишь, да?

— Сомневаюсь.

Но Снайдер уже храпит. Уинстон с огромным удовольствием вышвырнул бы его. Но ему крайне необходимо руководство человека, разбирающегося в журналистике. Он с неприязнью рассматривает Снайдера, развалившегося на его кровати. Наверное, так и должен себя вести настоящий репортер. Уинстон устраивается в кресле.

В девять его расталкивает Снайдер.

— Что у нас на завтрак, дружище? — Он открывает холодильник. — Кто-то должен сходить в магазин. Чувак, у нас минут тридцать.

— До чего?

— Пойдем на улицу. Я понимаю, звучит глупо, но такова наша работа.

— Простите, я вас не понимаю.

— Переводить, я разрешу тебе попереводить для меня. Я же тебе говорил, я отказываюсь говорить на чужих языках, чтобы не утратить объективность.

— Но мне над своими статьями работать надо.

— Типа?

— Я подумывал написать об американской мирной инициативе — я слышал, что Аббас и Ольмерт собираются проводить регулярные встречи.

Снайдер улыбается.

— Не пиши о дипломатии. Пиши о простых людях. Пестрое полотно человеческого опыта — вот откуда я черпаю информацию.

— Это шутка?

— В каком смысле?

— Или, может, об Иране и ядерном оружии.

— Писать о Тегеране из Каира? Ох. Слушай, чувак, расскажу тебе кое-что. Когда я писал репортажи из Боснии, я прочухал, что в Сребренице творится какая-то херня. Не сказав никому ни слова, я прыгнул в свою «ладу» и поехал. По пути я наткнулся на одну активисточку. И она такая: «Ты куда, Снайдер?», а я, типа: «Поразвлечься».

— Не понимаю.

— Если бы я ей хоть слово сказал, Сребреницу наводнили бы активисты, репортеры и прочий сброд. И что было бы? А так я приехал на эту бойню на день раньше всех. С того самого дня за мной стали бегать «Нью-Йорк таймс», хотели взять меня корреспондентом. А потом какой-то редактор, большая шишка, говорит, что я не вписался бы в их атмосферу. А я такой: «Да я бы все равно к вам не пошел».

— Наверное, это было нелегко.

— То, что я упустил работу в «Таймс»?

— Делать репортаж с такой бойни.

— А, это-то да.

— Но, — неуверенно говорит Уинстон, — насколько я припоминаю, про Сребреницу первым написал кто-то другой.

Снайдер открывает и закрывает телефон, чтобы убедиться, что никому не звонит.

— Я не любитель поливать людей грязью. Но, entre nous, этот чувак не имеет никакого представления об этике, гнида вероломная. Ну да ладно, жизнь продолжается. Мой девиз: «покончим с ненавистью».

Уинстон не совсем понимает, какое это все имеет отношение к Ирану с его ядерным оружием, но ему кажется разумным сменить тему.

— Но все же, — говорит он, — мне надо написать статью. Я хотел бы, чтобы мою кандидатуру рассмотрели.

— Рассмотрели? Да ты получишь работу. Я всецело в тебя верю.

— Спасибо. Но я еще ничего не написал, хотя я тут уже две недели.

— Расслабься. Получай удовольствие от процесса. Послушай, я сделаю тебя своим соавтором. Точно говорю. Какое мне дело, чьим еще именем подпишут статью? Я их сколько уже напечатал? Тысяч десять? — Снайдер смотрит на Уинстона, ожидая увидеть на его лице священный трепет. — Давай, станешь моим соавтором.

— Статья будет подписана вашим именем и моим?

— Если тебе это поможет, брателло!

Уинстон поспешно принимает душ, надевает костюм с галстуком. Снайдер уже у двери, в псевдовоенном прикиде, под мышкой у него ноутбук.

— Это мой? — интересуется Уинстон.

— Тот, что стоял на столе, — отвечает Снайдер. — Поехали, брателло!

— А зачем вы взяли мой компьютер?

— Увидишь. — Он выходит из дома и ведет Уинстона по улице Двадцать шестого июля, потом вдруг показывает на идущего им навстречу бизнесмена.

— Займись вон тем чуваком.

— Что значит «займись»?

— Запиши, что он скажет. Это же человек с улицы. А я возьму кофе.

— О чем мне его спрашивать?

Но Снайдер уже скрылся в кафе «Саймондс».

Уинстон встает на пути у бизнесмена. Тот набирает скорость и проносится мимо него. Уинстон высматривает других жертв. Но когда к нему кто-то приближается, он трусит. Он осторожно просачивается в кафе. Снайдер сидит на высоком стуле, раскрыв ноутбук Уинстона, и опрашивает местных на английском языке, поедая с блюда маленькие булочки. Печатает он двумя липкими указательными пальцами.

— Ну? — спрашивает он, глотая. — Тот бизнесмен сказал что-нибудь интересное?

— Вы не против, если я возьму кофе?

— Времени нет. — Он резко закрывает ноутбук. — Я собираюсь на рынок Хан-эль-Халили и настоятельно рекомендую тебе пойти со мной.

— Я со вчерашнего дня ничего не ел, можно мне хотя бы перекусить, прежде чем мы туда отправимся?

— Возьми вот. — Он придвигает Уинстону тарелку с кусочком маленького круассана, на котором остались мокрые следы от его зубов.

Пока они усаживаются в такси, из кафе выходит высокий худой мужчина — он явно наблюдает за ними. Он садится в черный «седан» и трогается с места. Уинстон оглядывается: «седан» едет за ними. Когда они приезжают на рынок, преследователя уже не видно.

Снайдер указывает на снующих туда-сюда людей.

— Займись вон той девицей.

— Какой девицей?

— В таком покрывале.

— Вы хотите сказать — в парандже?

— Займись ей, дружище. Нам нужно записать, что скажут люди с улицы.

— Но почему именно женщина в парандже? Нельзя ли, чтобы человеком с улицы был мужчина?

— Ну ты и расист. — И Снайдер направляется к прилавку со специями.

Уинстон шепотом повторяет фразу на арабском, которую заучивал наиболее старательно: «Простите, вы говорите по-английски?» Подмышки у него уже намокли. Он набирается смелости и подходит к завернутой в паранджу женщине. Но Уинстон едва выдавливает из себя слова, так что она его не слышит. Он похлопывает ее по плечу, и женщина удивленно оборачивается, обращаясь к нему на арабском. Стоящие рядом люди расступаются и наблюдают за ними. Уинстон повторяет:

— Простите, вы говорите по-английски?

Женщина снова отвечает по-арабски.

— Не говорите, да?

Снова по-арабски.

— У нас проблема.

И снова по-арабски.

В разговор вмешивается недовольный молодой человек.

— Что такое? Что ты к ней приставать?

— Вы говорите по-английски, отлично. Нет, ничего такого. Я просто хотел задать ей пару вопросов.

— Зачем?

— Все в порядке, я журналист.

— Ты ее трогать?

— Что? Нет, нет. Я ее не трогал.

— Ты ее трогать! — орет молодой человек, делая шаг вперед.

— Нет, клянусь. Я просто хотел задать вопрос. Для газетной заметки.

— Какого вопрос?

— Вкратце сложно объяснить.

— Но какого вопрос?

А вот это хороший вопрос. Снайдер так и не сказал ему, о чем расспрашивать людей, даже не назвал тему статьи. Он постоянно говорит о терроризме — может, об этом.

— Вы не спросите ее, много ли в этом районе терроризма? Если он есть, не подскажет ли она, где именно. Вы не могли бы это записать, если можно — по-английски, будет просто супер, а еще лучше, если покажете на карте.

Толпа взволнована. Лицо рассерженного молодого человека искривляется все больше. Кое-кто возмущенно жестикулирует. Сама женщина вскидывает руки и отворачивается. Уинстон вытирает запотевшие очки, извиняется перед собравшимися и бежит к Снайдеру, который все еще нюхает специи.

— Ну, что у тебя? — интересуется он.

— Она против, — выпаливает Уинстон. — В целом за. Но как-то все же против.

— Хорошо, что именно она сказала?

— М-м, думаю, да.

— Что?

— Ага.

— Чувак, успокойся. О чем ты ее спросил?

— О терроризме.

— Мило.

— Про столкновение цивилизаций и всякое такое. Хиджаб и все дела.

— А это не паранджа?

— Да, она, — отвечает Уинстон. — Но ей больше нравится хиджаб. Но муж не разрешает ей его носить. Из-за Талибана.

— Талибана? В Египте нет Талибана.

— Метафорически. Из-за метафорического Талибана. По крайней мере я так понял.

— С этим надо разобраться. Пойди выясни.

— Мне кажется, она ушла.

— Да вон она, стоит у прилавка с фруктами, — и Снайдер подталкивает Уинстона. — Тебе же нужна эта работа?

Мучимый ужасом, Уинстон снова подходит к женщине. Люди в толпе наблюдают за его очередной попыткой, кто-то ухмыляется, кто-то качает головой.

— Простите, — говорит он. — Здравствуйте, простите меня.

Женщина резко поворачивается и что-то в сердцах говорит ему по-арабски.

— Чувак, что она сказала? — спрашивает Снайдер.

— Снова про мужа.

— Про талиба? Давай об этом поподробнее.

В самолете Уинстон пытался освоить курс арабского «Слушай и учи», и теперь старается припомнить, как будет слово «муж». Он бормочет что-то с вопросительной интонацией.

Собравшихся это заводит еще больше.

Снайдер шепчет:

— Спроси, были ли у нее интрижки с другими мужчинами. Распространено ли это в исламской традиции?

— Я не могу этого спросить, — отвечает Уинстон, причем «не может» он во всех смыслах.

Толпа растет, все начинают злиться.

— Может, у нее был лесбийский опыт, — предполагает Снайдер.

— Но она же в парандже.

— По-твоему, женщины в парандже не могут проявлять свою сексуальную ориентацию? Да ты расист.

— Я не могу ее о таком спрашивать.

— Брателло, статья об исламистах-свингерах — это будет круто. С этим материалом мы сможем претендовать на серьезные награды.

В этот момент из толпы выходит мужчина, следовавший за ними от самого кафе.

— Чего вы пытаетесь тут добиться? — спрашивает он на прекрасном английском.

— Все в порядке, — лопочет Уинстон, — мы журналисты.

— На кого вы работаете? — мужчина обращается к Уинстону, хотя смотрит на Снайдера.

— На газету, — отвечает Уинстон. — Вы тоже журналист?

— Я из министерства внутренних дел.

Услышав это, Снайдер делает шаг вперед.

— Рич Снайдер, зарубежный корреспондент. Приятно познакомиться. Чувак, ты отлично говоришь по-английски. Искренне завидую тому, что ты владеешь двумя языками. Мы, американцы, в этом плане никчемны. Повтори-ка, как тебя зовут?

— Я служу в министерстве внутренних дел, — говорит он, а потом добавляет что-то резкое в адрес зевак, и толпа немедленно рассасывается. Затем он снова обращается к Снайдеру: — Я не в восторге от этой вашей темы. Вы собирались писать о половых извращениях в Египте. Половых извращений в Египте нет. Половые извращения — западный феномен.

— Хотелось бы, чтобы это было так, брателло.

Человек из министерства сухо улыбается.

— Выберите другую тему. Напишите о чем-нибудь приятном. О чем-нибудь хорошем, что делается в нашей стране. А не об этом, — он корчит мину, — когда все путаются друг с другом.

— На какую же тему мне тогда писать?

— Это же твоя работа, не так ли? Я рекомендую прочитать «Египетскую газету». Там печатаются отличные статьи.

— О том, какая миссис Мубарак хорошая домохозяйка? Послушай, если ты не хочешь, чтобы я писал о сексе в Египте, подкинь мне что-нибудь поинтереснее.

— Что тебя интересует?

— То же, что и всех. Самая денежная тема Среднего Востока: терроризм.

Человек из министерства резко поворачивается к Уинстону.

— Убери блокнот! Это не для протокола!

— Меня интересует Аль-Гамаа аль-Исламия, — продолжает Снайдер. — Войнушка в Верхнем Египте. Я хочу знать о сотрудничестве с американскими органами госбезопасности. И взять интервью у спецназа.

— Заходи в мою машину.

По всей видимости, Уинстона это приглашение не касается, так что он остается у лотка с фруктами, а черный «седан» уезжает.

Он слишком поздно понимает, что ключи от квартиры остались у Снайдера. Уинстон звонит ему на мобильный, но тот не отвечает. Ближе к ночи Снайдер наконец берет трубку.

— Эй, чувак, ты чего с нами не поехал?

— Я не знал, что и меня звали.

— Я тебя не слышу. Я в военном аэропорту.

— Вы когда вернетесь? Я снова не могу попасть домой.

— Я определенно вернусь.

— Но когда?

— Не позже выходных.

— Мне нужны ключи от дома!

— О боже, расслабься. Ты слишком нервный. Получай от работы удовольствие. Послушай, я часа через два лечу на С-130. Проведи для меня кое-какое расследование. — И он начинает сыпать названиями организаций.

— А как же мои ключи?

— Перезвони мне через пять минут.

— И мой компьютер у вас.

Снайдер кладет трубку.

В течение следующих трех часов Уинстон перезванивает ему каждые пять минут, но мобильный Снайдера отключен. Уинстону приходится просить у Зейны, корреспондента из информационного агентства, у которой он снимает квартиру, запасной ключ. Он настаивает на том, что в качестве компенсации за неудобства угостит ее чем-нибудь в ближайшем пабе.

Зейна заказывает — по-арабски она говорит бегло, — выбирает столик и приносит две пинты пива «Сакара». Она садится, откидывает с лица намазанные гелем черные пряди волос, демонстрируя бесшабашную улыбку.

— Ну что, — спрашивает она, — нравится тебе Каир?

— Ага, тут реально интересно, — отвечает он. — Я кое-чем недоволен, но это так, мелочи.

— Например?

— Да ничего серьезного.

— Назови хоть что-нибудь.

— Ну, дышать трудновато, воздух очень грязный. Как будто у тебя выхлопная труба под носом. От жары у меня иногда голова кружится. И еда не всегда съедобная. Может, мне просто не везло. И мне не нравится, что это полицейское государство. А еще мне иногда кажется, что местные хотят меня пристрелить. Хотя это только тогда, когда я с ними разговариваю. Тут я сам виноват — арабский я освоил так себе. Но в основном, — подытоживает он, — тут довольно интересно.

— А что насчет Снайдера? Как он тебе?

— Ты его знаешь?

— Ну конечно.

— Что я о нем думаю? — Уинстон колеблется. — Ну, должен признаться, что с первого взгляда он кажется слегка, ну, наверное, амбициозным, что ли. Но, узнав его получше, я начинаю думать, что он…

— Очень амбициозный.

Уинстон отвечает неожиданно откровенно:

— Козел, вот что я хотел сказать. — Он протирает стакан. — Прости. Надеюсь, я тебя не задел?

— Не говори ерунды. Он мне не друг, — отвечает она. — А над чем вы работаете?

— Я толком даже не понимаю. Честно говоря, до того, как он приехал, я еще ничего написал. Но я двигался вперед. По крайней мере я так думал. Я знакомился с городом, учил арабский. Я бы рано или поздно что-нибудь выдал. А потом вторгся он. И захватил мой ноутбук. Ему как-то удается одновременно втаптывать меня в грязь и заставлять чувствовать себя так, будто я ему чем-то обязан. Но он постоянно пытается меня подбодрить — все время говорит, что я наверняка получу эту работу, что у него шансов нет, что якобы очевидно, что выберут меня, и так далее. Но чем больше времени я с ним провожу, тем более смешным я кажусь самому себе. Я не понимаю, почему человек с таким опытом вообще пытается устроиться на эту работу.

— Ирак, — поясняет Зейна. — Он хочет попасть в Ирак. Снайдер искал возможность попасть туда, как только началась война. Он рассказал тебе, чем занимался до того, как прилететь в Каир?

— Награду какую-то получил вроде бы?

— Он вел блог об Ираке. Точнее, о своих попытках туда попасть. О том, как его завернули на границе с Ираном, Турцией, Сирией, Иорданией, Саудовской Аравией, Кувейтом. Слава богу, Ирак граничит со многими странами — так что материала для публикаций у него было предостаточно. Тут надо отдать ему должное: он человек целеустремленный. Он больше, чем просто красавчик.

— Ты считаешь его красавчиком?

— Ну, он такой весь из себя мужественный военный корреспондент. Некоторым женщинам это кажется сексуальным, — говорит она. — А что касается Ирака, проблема в том, что никто не в состоянии понять, что он за птица. Американцы ему не доверяют, иранцы думают, что он из ЦРУ, иракцев он просто пугает. Никому не ясно, что он делает, ведь его не спонсирует ни одно издание.

— А почему его никто не спонсирует?

— Да с ним проблем не оберешься. Он успел поработать уже на всех, но везде ввязывался в какие-то разборки, и его увольняли, — объясняет Зейна. — Но давай на минуту забудем о Снайдере. Ты-то чем-нибудь занимаешься, пока его нет?

— У меня есть кое-какие идеи.

— Но ты еще ничего не написал, так?

— Пока нет.

— Ну, хорошо. Слушай, раз уж ты лишился ноутбука, приходи работать ко мне в офис, — предлагает она. — Так я смогу присмотреть за тобой.

Когда Уинстон появляется у нее в кабинете на следующее утро, Зейна поднимает на него глаза, продолжая тем временем печатать.

— Мне надо доделать эту сводку. Садись. Две минуты осталось. — Она заканчивает работу и встряхивает пальцами. — Идем, отведу тебя на твою первую в жизни прессуху.

Но все не так просто: у Уинстона нет аккредитации, чтобы попасть на эту пресс-конференцию, так что у дверей Лиги арабских государств его останавливают. Зейна делает все, что может, но протащить его с собой ей не удается. Через некоторое время она выводит к нему заместителя министра из Палестины. Он терпеливо пересказывает по-английски, что там происходит. Уинстон пытается записывать, но поскольку делать это ему приходится впервые, он совершенно не может угнаться за речью заместителя: на первых же трех словах каждое предложение рвет с места в карьер, ручка за ним не поспевает. Вскоре заместитель прощается и уходит.

— Ну, что записал? — интересуется Зейна.

Уинстон смотрит в блокнот, но там только вводные фразы: «мы считаем, что…» или «настоящая проблема в том…» или «вам необходимо знать, что…», после чего следуют неразборчивые каракули.

— Кое-что есть, — отвечает он.

Зейна усаживает Уинстона за свободный компьютер и оставляет его работать. Когда она вечером собирается домой, он все еще сидит.

— Позвони мне, если соберешься что-нибудь отправлять в газету, — говорит она, — хочу сначала проверить.

Но он не заканчивает и к следующему утру. После обеда он наконец показывает Зейне черновик.

— Ну, — говорит она, пробежав его глазами, — начало положено. Определенно. Хотя пара замечаний у меня есть.

— Да, пожалуйста.

— Во-первых, есть стандартное правило — я говорю это не для того, чтобы уничтожить на корню твое стремление к творчеству — в новостной статье необходимо указывать время и место действия. А также имена всех собеседников. И не следует так часто писать слово «это».

— А в остальном нормально?

— Ну, это пробная статья, будем к ней так относиться.

— Как ты думаешь, в газету ее возьмут?

— На данный момент она уже устарела.

— Это же было вчера утром.

— Да, со вчерашнего дня это уже не новость. Прости, я склонна подмечать негативные стороны, не принимай мои комментарии близко к сердцу. Но я должна сказать, что твоя заметка слишком многословна, ты не сразу переходишь к сути. К тому же мне показалось, что ты зря вставил описание бородки заместителя. Я, честно говоря, не стала бы этого упоминать.

— Мне показалось, что оно уместно.

— Только не в самых первых строках. Не пойми меня неправильно, я оценила твои попытки сделать статью повеселее. Но в некоторых местах ты переусердствовал. Например, вот здесь: «Пока он говорил, ярко светило египетское солнце, словно сверкающий золотой шар, полный надежды на мир на Ближнем Востоке, и такой же жар горел в сердце палестинского заместителя министра спорта, рыбалки и дикой природы».

— Это я хотел удалить.

— Я даже не уверена, что тут все нормально с точки зрения языка. И, к твоему сведению, весь палестино-израильский конфликт не «завязан на случившейся в древности ошибке в правописании». Я ничего подобного не слышала.

— Я подумал, что это может завлечь читателя.

— Но это неправда.

— Не знаю, Зейна, он слишком быстро говорил. Мимо проходил мороженщик. Такой шум стоял. Меня это отвлекало.

— Я знаю, мороженщика ты тоже в заметке упомянул.

— Я решил добавить местного колорита. Так что, не стоит отправлять ее в газету?

— Обязательно отправь.

— Может, лучше не надо?

— Приходи завтра. Найдем тебе еще материал.

Надо признать, что его первая попытка провалилась. Но Уинстон возвращается домой просто наэлектризованный — он впервые в жизни взял интервью. Как настоящий репортер. Вдруг раздается пугающий звонок телефона: может, это Мензис с требованием предоставить ему какой-нибудь материал. Но нет, ему повезло еще меньше.

— Ну как, брателло?

— Снайдер, привет.

— В долине Нила. Коммандос. Исламисты.

— Простите? Я слышу только какие-то обрывки. Как будто вы телеграмму диктуете. Можете повторить?

— Взял спутниковый у активистов. Поминутная оплата. Говори быстро. Как расследование?

— О котором вы меня просили? Честно говоря, времени у меня на это особо не было. Я тут как бы над своими статьями работал. Ладно, вы, похоже, спешите, не буду вдаваться в подробности. Суть в том, что с вашим расследованием я далеко не продвинулся. Отчасти потому, что мой ноутбук у вас.

— Кэтлин звонила?

— Нет, — отвечает Уинстон, — а что? Должна была?

— Прекрати свою работу. Займись моим расследованием.

— Она так сказала?

— Крупный проект. Заявка на награду. Со мной или нет?

— Вы серьезно?

— Со мной? Да или нет?

Уинстон сидит в библиотеке Американского университета. Поначалу его раздражает, что приходится выполнять указание Снайдера, но вскоре материал захватывает его. С неоспоримым облегчением он отмечает свою способность отфильтровывать информацию из серьезных научных изданий, и таким образом исполнять журналистский долг без необходимости просачиваться через охрану Лиги арабских государств или расспрашивать женщин на уличном рынке. На данный момент работа в библиотеке — любимая из его репортерских обязанностей. Он настолько увлекается, что продолжает сидеть там до тех пор, пока три дня спустя в город не возвращается Снайдер.

Они договариваются пообедать вместе в «Л’Обержине».

Снайдер появляется на двадцать минут позже назначенного времени, треща по телефону. Он садится и продолжает болтать. Еще через десять минут он наконец закрывает мобильный.

— Офигенно рад тебя снова видеть, брателло.

— Не проблема, — отвечает Уинстон, хотя Снайдер ни за что не извинялся. — Я провел расследование, о котором вы просили.

Снайдер тычет пальцем в хумус Уинстона.

— Там было просто супер. Я избавился от военного конвоя, кажется, прямо в первый день. Встретился с бедуинами. Просочился к моджахедам. Поездил на ослах. Поля сахарного тростника. Вертолеты. Противобункерные бомбы. Медресе. Тренировочные лагеря экстремистов. Зря ты не поехал.

— Мне показалось, что вы не хотели брать меня с собой.

— О боже, ты что, шутишь? Я лишь хочу, чтобы репортаж опубликовали в новостях.

— А террористов вы встретили?

— Еще каких, — он делает паузу. — Ну, они, правда, еще не в Аль-Каиде, но уже на очереди.

— Они там что, заявки подают?

— Да-да. С ОБЛ в этом плане засада.

— Кто такой ОБЛ?

— Осама, — отвечает он. — Я не так-то уж близко с ним знаком. Мы всего раза два виделись. Еще в Тора-Боре. Хорошие были времена.

— А какой он?

— Высокий. Это сразу бросается в глаза. Не ступи он на неверный путь, мог бы стать профессиональным спортсменом. В этом-то и трагизм — такой талант профукан. Ну да ладно. Что меня бесит в МВПТ, так это невежество. Не пойми меня неправильно — я против любых форм экстремизма. Я лишь скромно уповаю на то, что люди следят за моей работой и слышат крик души, рвущийся из каждой статьи.

— А о чем этот крик?

— Не против, я доем хумус?

Уинстон кладет на стол три папки бумаг.

— Тут почти все, о чем вы спрашивали. Там есть содержание и указатель.

Снайдер жует, не поднимая глаз.

Уинстон предпринимает еще одну попытку.

— Оставить их тут?

— Забери их себе, парниша. Мой тебе подарок.

— Вас что, не интересует расследование?

— Чувак, ты что, не читаешь газету? Статья уже вышла.

Уинстон пытается осмыслить услышанное.

— Я стал соавтором статьи, которую даже не читал?

— Ты же сказал не подписывать статью твоим именем. Ты же вроде писал это по мылу или что?

— Не было такого.

— Было. Поскольку, типа, очевидно, что это исключительно мой материал и все такое. — Его рука пикирует на баклажанную икру Уинстона. — Так что, ты теперь фрилансить будешь?

— Ну, я все еще надеюсь получить эту внештатную должность.

— Где?

— В газете.

— Они что, тебе не сказали? Мне так неловко, — говорит Снайдер, — типа, я теперь их человек в Каире. — Он открывает телефон, смотрит, не звонит ли он кому, и закрывает. — Entre nous, я за это взялся, только чтобы убить время. Где-то через год я свалю отсюда. «Нью-Йорк таймс» наверняка захотят отправить меня в Багдад. Мы пока не связывались, но за год-то они позвонят, зуб даю. В каком-то смысле так даже круче — Ирак к тому времени, возможно, развалится, и это будет шикарно смотреться в моем резюме. — Приносят счет. Даже не посмотрев на него, Снайдер спрашивает: — Кто заплатит?

Уинстон неохотно достает кредитку.

— Дружище, это так мило с твоей стороны. Я бы без проблем расплатился, но раз уж ты вызвался.

— Вообще-то для меня это проблема. Я же остался без работы.

— О боже, тогда особенно круто, что платишь ты.

Снайдер по-хозяйски направляется к дому Уинстона, отпирает дверь и плюхается на кровать животом вниз.

— Снайдер?

— Да?

— А что случилось с моим ноутбуком?

— Каким ноутбуком?

— Который вы забрали.

— А когда ты его видел в последний раз?

— У вас в руках.

— Нет, чувак, я в этом сомневаюсь.

Уинстон не спит почти всю ночь, сгорая от желания убить этого бабуина-узурпатора. Но перспектива оказаться в каирской тюрьме сдерживает его, так что вместо этого он начинает придумывать колкости, которые выскажет ему на следующее утро.

Но на рассвете, когда Снайдер поднимается и начинает скакать по квартире, Уинстон лишь молча смотрит на него с тихой ненавистью, так окончательно и не пробудившись. Снайдер сообщает, что какая-то активистка предложила ему слетать в Дарфур закрытым рейсом. «Настроя нет никакого», — объявляет он. Собирает вещи и уходит, даже не поблагодарив.

Уинстон растягивается на кровати, которая еще не успела остыть, и закрывает глаза. Он вспоминает общение со Снайдером и клянет себя за трусость. Около часа он вертится в постели, потом встает, вознамерившись убраться из этого города.

Поначалу эта мысль его расстраивает, но потом он приободряется — он же хотел уехать из Каира, как только прилетел сюда. Стоит ли сообщить об этом в редакцию? Они хоть знают, что он тут? За все время, что он провел здесь, ни Мензис, ни Кэтлин, ни кто другой с ним не связались.

Осталось лишь поменять обратный билет, собрать вещи и отдать Зейне ключи. Уинстон приглашает ее на обед, чтобы отблагодарить ее за все, обещая себе, что даже не упомянет Снайдера. Но этот бабуин то и дело всплывает в разговоре.

— Я одно о нем могу сказать, — говорит Уинстон, — цитаты он хорошие достает. У меня, конечно, опыт совсем незначительный, но никто ничего особо интересного не сказал.

— Цитаты? Говорят, что они у него бывают крайне приблизительными.

— В смысле?

— Ну, разве талибанские боевики скажут что-нибудь вроде: «Нехило мы их разбомбили, а теперь давайте надерем задницу Северному альянсу»?

— Не могу судить. Я ни с кем из Талибана не общался.

— Честно говоря, он отличный репортер, он всегда лезет на передовую, по-своему безбашенный.

— Знаю. Я однажды видел, как он разговаривал с человеком из министерства внутренних дел на Хан-эль-Халили. Снайдер пристал к нему, мне показалось, что он был довольно груб. Но в итоге он получил материал для статьи.

— Хорошие манеры и репортерский талант вещи взаимоисключающие, — поясняет Зейна. — Ну, я слегка преувеличиваю.

Она старше Уинстона лет на десять, и он от нее в восторге — Зейна такая собранная и столько всего знает. Он думает о том, не удастся ли ему после ужина ее поцеловать. Он не видел, чтобы в Каире люди целовались на улице. Где же ему попытать счастья?

Но опять же, набросится он на Зейну, и что дальше? Она пугает его и в одежде. Но его слабая надежда угасает, когда она говорит:

— Ты же знаешь, что между мной и Снайдером кое-что было?

— Да? — небрежно бросает Уинстон. — Что же?

— Небольшая интрижка. Ну да ладно.

Это же выражение Снайдера, холодея, понимает Уинстон.

— То-то я думаю, откуда ты столько о нем знаешь.

— В целом это была плохая идея. Но он соблазнительный.

— Снайдер соблазнительный?

— Я же тебе говорила, — объясняет она, — он сексуален. Но скажи мне лучше, мистер Чан, как тебе твой журналистский опыт — полный кошмар?

— Не совсем.

— О, хоть что-то тебе понравилось?

— Работать в библиотеке, — отвечает он. — Я, похоже, предпочитаю книги людям — первоисточники меня пугают.

— Кроме обезьян.

— Даже они, — отвечает он. — Например, один раз мой научный руководитель привел в лабораторию на экскурсию кучку студентов. И решил продемонстрировать им принципы иерархии у макак. Так что по его команде самец по имени Бинго вцепился мне в ляжку и загнал меня в угол клетки. То есть Бинго перед всем классом продемонстрировал, что он, ничем не выдающийся обезьяна-подросток, значительно превосходит меня по статусу.

Зейна улыбается.

— И поэтому ты бросил аспирантуру?

— Нельзя сказать, что связи совсем нет. Когда изучаешь приматов, плохо то, что постоянно приходится думать о статусе, подчиненном поведении, формировании союзов. В научном сообществе я бы навсегда остался приматом с невысоким статусом. И мне показалось, что журналистика — это профессия для альфа-самца.

— Нет, это сборище придурков, притворяющихся альфа-самцами, — говорит Зейна. — Кстати, я тебе сказала, что Снайдер звонил мне из Дарфура?

— Чего он хотел?

— Просил перевести кое-что с арабского. У него там интересный материал для статьи.

— И ты согласилась?

— С чего бы? Вообще-то я разговаривала с Кэтлин из газеты.

Уинстон разволновался, подумав, что Зейна решила вмешаться, чтобы работа все же досталась ему, и что, может быть, ему таки придется остаться.

Но все оказалось не так.

— Я устала батрачить на агентство, — объясняет она. — Мне уже надоело сидеть на телефоне, хочется выйти из офиса и делать репортажи самой. Пусть хотя бы в должности внештатного корреспондента в газете.

— Я и не знал, что ты тоже хотела туда устроиться.

— Хотела.

— Тогда ты была особенно щедра, помогая мне, — говорит он, внезапно осознавая, как много она для него сделала. — Почему ты раньше мне об этом не сказала?

— Мы были конкурентами.

— А я и не знал.

— Так что, ты вернешься в Миннесоту учиться?

— У меня есть кое-какой план, — хитро отвечает он и на этом смолкает. Уинстон не хочет раскрывать перед ней все карты. Да и плана-то у него нет. — Знаешь, — замечает он, — мне кажется, что я кое в чем ошибся: я всегда думал, что возраст и опыт делают тебя крепче, более устойчивым к неприятностям. Но это не так. На самом деле все наоборот. — Уинстон поворачивается к Зейне: — Согласна?

Но она смотрит на телефон, проверяя, нет ли пропущенных вызовов от Снайдера, и не отвечает.

1963

Корсо Витторио, Рим

Когда Бетти вышла из дела, Лео взял бразды правления газетой в свои руки, объявив, что его основная задача — повышение статуса. Имел ли он в виду статус газеты или собственный, оставалось спорным вопросом.

Он помешался на «статьях в рамочках»: по его мнению, они бросались в глаза и приковывали внимание покупателя в газетном киоске. Но он не верил, что с такой важной задачей справятся его штатные корреспонденты, так что заказывал эти статьи фрилансерам, что не добавляло ему популярности среди коллег. Атмосфера в редакции становилась все невыносимее, от сплоченного коллектива не осталось и следа.

Тираж незначительно снизился, но Лео объяснял это тем, что круг читателей у них стал более изысканным. Переписываясь с советом директоров в Атланте, он уверял их, что сократит затраты, однако в душе он был крайне самоуверен. Ведь Чарльз раскрыл перед ним карты, сказав, что газета неприкосновенна.

В 1969 году Чарльз ушел с должности председателя совета директоров, и его место занял сын Отта, двадцатисемилетний Бойд. Лео отправил Бойду поздравительное письмо с намеком: мол, газете не помешали бы деньги — чтобы нанять пару новых людей. Но вместо этого Бойд избавился от одного из «стариков»: самого Лео.

Оправдывал он свое решение тем, что Лео предал газету и ее покойного основателя. Бойд говорил, что Отт оставил семью, вкалывал днем и ночью, чтобы издавать эту газету на благо человечества, а Лео практически превратил ее в собственное угодье. Бойд даже утверждал, что Лео стал печатать «Газета основана Сайрусом Оттом (1899–1960)» более мелким шрифтом, а «Главный редактор Леопольд Т. Марш» — более крупным. Измерения подтвердили его правоту.

Лео какое-то время ошивался в европейских столицах, выискивая способ вернуться в международную прессу. Но в конце концов он вернулся в Штаты, захватив с собой привычку пить коньяк до завтрака и крохотную сумму наличности. Он согласился управлять профессиональным изданием, посвященным угольной промышленности, — и ему повезло, что его туда пригласили.

Бойд обещал найти нового главного редактора, но оказался слишком занят другими делами в империи Отта. Он был человеком амбициозным и для начала продал многие из давно существовавших холдингов, даже сахарорафинадный завод, с которого все начиналось, и увлекся сомнительными вложениями в зарубежные компании. Его тактика было очень рискованной, но именно так поступал бы и его отец.

По крайней мере так думал Бойд.

Ведь он толком и не знал Отта: отец уехал в Европу, когда Бойду было одиннадцать. Он и родился позже того легендарного времени, когда Отт строил свою империю с нуля. Почти все, что Бойд знал о тех временах, он услышал от многочисленных прихлебателей, старавшихся урвать кусок их семейного состояния.

Но эти мифы, подстегивали его. Он был дерзок, как и его отец, и горд, потому что таким описывали Отта. Но его дерзость не была столь же самозабвенной, а в гордости не хватало чувства собственного достоинства. Он старался вести себя как человек из народа, каким был его отец. Но люди Бойду не доверяли, а он в ответ презирал их.

«Боеголовки в руках сорвиголов»

Корректор

Руби Зага

Эти уроды снова увели у нее кресло, то самое кресло, за которое она билась шесть месяцев. Великолепно. Эти люди просто восхитительны. Она рыщет по отделу новостей, проклятья бурлят внутри нее, иногда прорываясь наружу. «Скоты», — бормочет она. Надо валить отсюда. Подать заявку об уходе. Чтобы ноги ее здесь больше не было. А все эти идиоты пусть барахтаются в своем дерьме.

Но погоди-ка! Да вот же оно, за кулером. Она подлетает и хватает его. «Хрен вам, а не кресло!» Она катит его к законному месту за столом, открывает ящик и достает свои рабочие инструменты: подушку под спину, эргономичную клавиатуру и мышку, ортопедические напульсники, антибактериальные салфетки. Она протирает клавиатуру и мышку. «Некуда деться от этой грязищи!»

Руби подстраивает кресло под свой рост, подкладывает подушку, садится. «Отвратительно». Оно теплое. На нем кто-то сидел. «Надо валить отсюда». Серьезно. Это было бы мощно. И не пришлось бы больше видеть этих неудачников.

Руби Зага нигде, кроме этой газеты, не работала. Она ушла из теологии, так и не написав докторскую, и устроилась сюда. Тогда ей было двадцать семь лет, и ей претило соглашаться на бесплатную летнюю стажировку. Сейчас ей сорок шесть, и она все еще тут, сидит за корректорским столом, она еще больше озлобилась и раздобрела, но одевается так же, как в 1987 году, когда только пришла в редакцию: браслеты, большие серебряные серьги в форме колец, платье-свитер, болтающийся ремень, черные леггинсы, белые кеды. И это не просто тот же самый стиль, зачастую это те же самые вещи, выцветшие и в катышках.

Руби всегда приходит на работу пораньше, когда в отделе новостей еще никого нет, кроме Мензиса, который, похоже, никогда и не уходит. К сожалению, постепенно появляются и ее коллеги. Сегодня первым приходит Эд Рэнс, корректор, он неуклюже вываливается из лифта, у него насморк и мокрые подмышки, которые он обмахивает руками. На работу он ездит на велосипеде и обильно потеет, его бежевые штаны все в мокрых пятнах. Руби не даст ему возможности войти, не поздоровавшись — лучше уж она не поздоровается сама. Она убегает в туалет, закрывается в кабинке и показывает за дверью средний палец.

Она возвращается после официального начала рабочей смены.

— Постарайся приходить вовремя, — говорит Эд Рэнс.

Она плюхается в кресло.

Эд Рэнс и еще один дежурный корректор, Дэйв Беллинг, вычитывают утренний номер. Эд Рэнс вручает Руби последние несколько страниц — самые скучные — и шепчет что-то Дэйву Беллингу. Они смеются.

— Что такое? — спрашивает она.

— Руб, мы не о тебе. Ты не центр вселенной, Руб.

— Ага. Серьезно, не надо этого.

Они на самом деле говорят не о ней, а о Саддаме Хусейне. Сегодня 30 декабря 2006 года, Саддама повесили на рассвете. Желая поразвлечься, они ищут съемку казни в интернете.

Тем временем вокруг верстального стола столпились старшие редакторы и обсуждают первую полосу.

— Фото есть?

— Кого? Диктатора на веревке?

— А что нам предлагают агентства?

— Есть фото, где он на столе в морге. Голова набок. Ну, типа, свернута.

— Небось жутко.

— А мы не можем взять кадр из репортажа «Аль-Джазиры»?

Кто-то шутит:

— Почему бы нам не переснять передовицу «Нью-Йорк таймс»? И можно будет сразу по домам разойтись.

Реплика вызывает волну одобрения и быстро угасающих смешков — в редакции не любят смеяться над шутками друг друга.

Дэйв Беллинг находит в интернете видео с повешением и подзывает своих друзей, Эда Рэнса и Клинта Окли. Они смотрят видео: Саддам отказывается от мешка. Ему на шею надевают петлю. Затягивают узел. И тут ролик заканчивается.

— И все? Без кульминации?

— Бедный Саддамчик.

— Бедный милый Саддам.

— На небе только что появился новый ангелок.

— Ангелок с винтовкой.

А Руби посмотреть не пригласили.

— Уроды.

Они делают вид, что не слышат, и ищут новый ролик, на этот раз похабный.

Вообще-то ей нравится их инфантильный юмор — он в ее вкусе. Но они ее в свой круг не берут. А когда она шутит, им явно не нравится. Почему она стала изгоем? «Как будто я прокаженная».

Это сборище неудачников, глазеющих на цыпочек в Ютюбе, по какому-то праву считает ее троллихой-климактеричкой. Но она такая же, как и они: она немолода, ей скучно, и ее тянет на извращения. Почему им обязательно надо опускать ее? «Дети они, вот почему».

Появляются материалы для вечернего выпуска. В офисе становится тише. По уровню шума тут вообще можно определять время. Утром отдел новостей гудит несмешными шутками. А позже, то есть как сейчас, наступает тишина, слышно только постукивание пальцев по клавиатуре и нервное покашливание. Когда подкрадывается дедлайн, в редакции происходят взрывы.

Руби таращится на мигающий курсор. Ей ничего не дали на вычитку. Но перед дедлайном на нее свалят Саддама. «Засранцы».

Но вот статья про Саддама готова, и Эд Рэнс дает ее Дэйву Беллингу.

«Уроды». Руби достается какая-то ерунда, несколько отупляющих статеек: взрыв нефтепровода в Нигерии; перестрелки в Могадишо; Россия перекрывает газ. Вслед за этим Эд Рэнс дает ей анализ ядерных вооружений в Иране и Северной Корее со смехотворной площадью под заголовок. Статья просто огромная, две тысячи слов, а заголовок крошечный: одна колонка в ширину и три строчки в высоту. Как уложить все это дерьмо в три слова? К ней относятся как к какому-то проклятому рабу или того хуже. «Скоты».

Направляясь домой, Герман Коэн по привычке подходит к корректорскому столу, по очереди останавливаясь у каждого за спиной и изучая мониторы. На столе у Дэйва Беллинга лежит открытый пакет с семечками, и Герман запускает в него руку — он всегда берет чужую еду без спросу. Он говорит, что надо подправить заголовок про Саддама и, глухо топая, удаляется.

Ведущие редакторы звонят Кэтлин на мобильный, чтобы обсудить первую страницу. Они включают громкоговоритель, чтобы для галочки хором согласиться с ее мнением, а когда разговор закончен, все принимаются ее высмеивать, словно чтобы очистить атмосферу от подхалимства.

До дедлайна осталось несколько минут, Руби уже все доделала, кроме одной сводки. Она все старается втиснуть «Могадишо» в заголовок шириной в одну колонку. Появляется Клинт Окли.

— Кто писал заголовок к статье о взрыве нефтепровода в Нигерии? — вопрошает он. — Вы что, издеваетесь? «От взрыва снова гибнут люди». — Он просто гогочет. — Что за недоумок это придумал? — С тех пор как Клинта понизили, сняв с должности редактора отдела культуры и заставив писать некрологи, он постоянно ошивается у корректорского стола, выискивая себе легкую добычу — чаще всего влетает именно Руби Заге. Он прекрасно знает, что это она вычитывала статью про нефтепровод в Нигерии. — Чьих рук это дело? — продолжает настаивать он. — Того, кто написал такое, надо уволить. Вы же не пустите это в печать? Эд Рэнс?

— Мы уже поменяли заголовок, Клинт Окли. — Они всегда называют друг друга полным именем, как в школе-интернате.

— Эд Рэнс, супер. Я лишь хотел в этом убедиться. — И он, усмехаясь, уходит. — «От взрыва снова гибнут люди»! Охренеть!

Руби трясет от ярости. На заголовок отводилось четыре строки по одному слову, и Эд Рэнс орал, чтобы она заканчивала побыстрее. Что ей было делать? А теперь до дедлайна осталось всего несколько минут, и на нее надменно таращится слово «Могадишо». «Невозможно сосредоточиться».

— Мне нужен заголовок к статье про Сомали, — говорит Эд Рэнс.

— Я знаю.

— Руби, сейчас же.

— Он не готов!

— Уже дедлайн. Оставь.

— Минуту подожди!

— Если не можешь придумать, оставь, я отдам тому, кто сможет.

— О господи! — И она закрывает файл.

— Полное отсутствие профессионализма, — бормочет Эд Рэнс.

Вскоре работа над внутренними страницами заканчивается. Передовица вычитана дважды и уходит в печать. Уже десять вечера, смена закончилась, все повскакивали со своих мест.

Завтра тридцать первое декабря, у всех выходной. Кое-кто из журналистов и технических специалистов задерживается, чтобы обсудить запланированную вечеринку, но в основном все постепенно расходятся — по очереди, чтобы не ехать вместе в лифте. Вскоре в отделе новостей остается один Мензис, по-прежнему сидящий за компьютером, и Руби — она складывает вещи: подушку, салфетки, напульсники, клавиатуру с мышкой. Потом она закрывает ящик и проводит дрожащей рукой по волосам, словно стряхивая с них пауков. «Ну и уроды». Как же будет круто наконец уволиться с этой долбаной работы. «Дождаться не могу».

Когда Руби идет на автобусную остановку, на улице уже темно. К собственному удивлению, она замечает их молодого издателя, Оливера Отта: он шагает ей навстречу, выгуливая собаку — зачем это он направляется в офис в такой час? Оливер высокий, рябой и нескладный, он смотрит вниз, на своего бассета, обнюхивающего тротуар. Они проходят мимо Руби — похоже, владелец газеты, в которой она работает, и не знает, кто она такая.

«Эй?» — возмущается Руби, когда Оливер проходит мимо. Она оборачивается: «Я что — невидимка? Ты что, меня не видишь?» Он тоже оглядывается. «Урод хренов!» — кричит она и убегает. «Молодец!» — говорит Руби сама себе, несясь мимо автобусной остановки по Корсо Витторио. «Молодец! Пошел он в жопу!» Теперь эти гады ее вышвырнут. «Скоты поганые. Надеюсь, и впрямь уволят». Вот Кэтлин будет рада — она мечтает, чтобы Руби ушла. Это даже почти достойный повод остаться — чтобы бесить ее. «Почти достойный». Кэтлин. «Стерва».

Руби с Кэтлин устроились на стажировку в газету одновременно в 1987 году. Точнее, Руби пришла на неделю раньше, так что это она показала молодой коллеге помещение, редакторов, познакомила со всеми — даже с симпатичным стажером-итальянцем, Дарио де Монтерекки, в которого сама была влюблена без памяти. Через три месяца главный редактор, Мильтон Бербер, повысил Кэтлин до должности помощника редактора, при этом с Руби он за все то время и словом не обмолвился. Прошло десять месяцев, и Кэтлин съехалась с Дарио. Через несколько лет Кэтлин стала крутым журналистом, звездой, она шла вверх по карьерной лестнице, а потом упорхнула в крупную газету в Вашингтоне. И вот теперь, несколько лет спустя, она победоносно вернулась сюда — Кэтлин стала боссом, а Руби, которая была верна газете, которая никуда не уходила, так и осталась куском дерьма. «Вот как они ко мне относятся». Включая ту же Кэтлин. «Овца». Если эти идиоты не выгонят ее за то, что она обругала владельца газеты, она придет первого января и уволится сама. Вот будет мило. Вообще надо убираться из этой поганой страны. «Наконец-то вернуться домой».

Она садится в автобус. Ирония заключается в том, что она вообще-то хорошо работает. «Но им-то насрать».

Автобус останавливается на перекрестке, подбирая приехавших на Новый год туристов, а потом идет по мосту к собору Святого Петра, купол которого освещен пурпурно-желтым светом. Когда автобус проезжает мимо базилики, Руби вся изворачивается, чтобы как можно дольше не терять ее из виду. Но вот собор уже скрылся.

Она живет в новом доме, который возвышается над блошиным рынком Порта Портезе и собачим приютом. Лай тут никогда не смолкает, так что она вообще не открывает окна. Когда она только переехала в Рим, ее навещали друзья из Америки. Но никто не получал от этих визитов удовольствия. Квартира неудобная, комнаты идут одна за другой, как вагоны поезда. Сейчас тут все завалено грязной одеждой — сбившимися в комок лифчиками, огромными футболками, заколками для волос. На кухне тоже бардак, кучи бумажек от маффинов, пустых бутылок из-под молока, использованной фольги, пакетов. К ней уже несколько лет никто не заходит, так какой смысл убираться?

Руби надевает толстовку с эмблемой Фордхемского университета, открывает холодильник и зевает, глядя в его освещенные недра. Она откупоривает банку «Хайнекена» и выпивает прямо перед раскрытым холодильником: банка становится все легче и легче, и на душе уже не так тоскливо. События дня не кажутся столь ужасными.

Она изучает содержимое холодильника: банка маслин, безымянный кетчуп, упаковка нарезанного сыра. Поесть или поспать — извечный вопрос после вечерней смены. И решает она эту дилемму, как обычно, сидя на диване с бочонком мороженого «Хаген-Дас» и поедая его под тихое пение Тони Беннетта. Этот диск прилагался к какому-то журналу, и Руби регулярно крутит его по вечерам после работы. Телик тоже работает, но без звука. Она смотрит «Танцы со звездами», но ничего не видит, слушает Тони Беннетта, но ничего не слышит, ест ванильно-миндальное мороженое, не чувствуя его вкуса. Тем не менее она считает это сочетание непревзойденным.

Потом, так же без звука, начинается документальный фильм о свергнутой династии итальянских королей. Руби переключает на новости: там показывают нарезку событий из жизни Саддама, от Халабджи до Кувейта и виселицы. Она возвращается к королевскому семейству.

На улице слышатся взрывы: это подростки проверяют пиротехнику перед завтрашним праздником. Ноги Руби лежат на журнальном столике, рядом со стопкой семейных фотографий, которые она привезла из Нью-Йорка, когда ездила на похороны отца. Она прикрывает фотографии одеялом, чтобы не видеть их.

Руби закрывает глаза и качает головой. «Гаденькое местечко». Эта контора. «Пусть увольняют». Они сообщат ей об этом по электронной почте: «Руби, нам надо с вами поговорить». «Оценка эффективности труда». Испытательный срок. Ее уволят, потому что она наорала на этого инфантильного полудурка Оливера Отта. И можно будет вернуться в Квинс. «Как будет хорошо». Серьезно. «Мне тут незачем оставаться». Из-за Дарио? «Ну нет».

К двум часам ночи она уже пьяна. Руби открывает телефон, находит номер Дарио и улыбается. Она позовет его к себе, прямо сейчас. Почему нет? И она звонит ему, захмелевшая и обнаглевшая.

Он не отвечает.

Она закрывает телефон и нетвердой походкой направляется к шкафчику с лекарствами. Она достает из несессера пузырек с мужским одеколоном, «Драккар Нуар». Брызгает на руки, вдыхает, выдыхает, глаза закрыты. Она складывает ладони вместе, еле касаясь ими друг друга, проводит пальцами по щекам, по шее, пока запах Дарио не обволакивает ее целиком.

В коробочке остался тающий кусок мороженого. Руби громко заглатывает его, открывает последнюю банку пива и отрубается перед телевизором.

На следующее утро она просыпается от зубодробильного шума. Что-то сверлят. Потом долбят молотом по камню. Стройка? Тридцать первого декабря? «Наверняка это незаконно». Хотя тут никому до этого дела нет. Гребаные итальяшки. Руби прячется под одеяло, но заснуть не может. Тогда она идет в ванную и пьет воду из-под крана. Квартира просто вибрирует. Она раздвигает жалюзи, кровожадно смотря на рабочих, силящихся перекричать орущий приемник.

Руби отыскивает пакет, который приберегала как раз для подобного случая, развязывает его, выпуская омерзительный запах. Достает гнилой помидор с апельсином, тухлое яйцо и открывает окно. Старательно целится, швыряет яйцо и пригибается. Но никто не вскрикивает — значит, промазала. За яйцом следует апельсин. Но тоже мимо. Руби бросает помидор, и он приземляется куда надо, разбрызгивая зловонную мякоть и семечки. Рабочие с минуту матерятся, пытаясь понять, чьих рук это дело. Они выключают радио.

— Победа! — восклицает Руби.

Но потом радио включается снова, опять становится шумно, и Руби уже не до сна.

Она садится на унитаз. «Ну что за люди?!»

Душ, шипя, заполняет ванную паром. Руби раздевается, вид собственного обнаженного тела удручает ее. «Я как будто плавлюсь». Она яростно трет себя мочалкой, а потом, все еще мокрая, меряет шагами ванную, вид у нее угрюмый.

Затем Руби садится в автобус, доезжает до Пьяцца-дель-Пополо и идет к кинотеатру «Метрополитан», где показывают последнего Джеймса Бонда, «Казино „Рояль“». Она рассматривает висящий снаружи плакат. Что хуже — пойти в кинотеатр одной, когда зал полон или когда он пуст? А если она встретит кого из знакомых? Кого-нибудь с работы? Руби вспоминает, как ее взбесила встреча с Оливером Оттом. Может, стоит зайти в офис и проверить почту? Наверняка он уже нажаловался Кэтлин. На этом все и кончится. Ее уволят. Только подумать, скольким она сможет заниматься, отделавшись от этой работы. Но придумать ничего не получается — Руби столько лет прожила с ненавистью к газете, но представить свою жизнь вне отдела новостей она уже не в состоянии.

Руби оглядывается. А что, если бы ее, стоящую совсем одну перед кинотеатром в новогоднюю ночь, увидел бы Дарио? Что, если он прямо сейчас прогуливается по Виа-дель-Корсо со своей семьей? Руби убегает на Виа-ди-Рипетта и переулками добирается до Пьяцца-Сан-Сальваторе-ин-Лауро. Сюда проникают лучи зимнего солнца, его тепло окутывает площадь, словно покрывало. Она прикрывает глаза рукой. По Лунготевере несутся машины. Пешеходы прогуливаются неспешно, с важным видом. Руби с восхищением смотрит на статную церковь: она как будто только что стряхнула с себя все эти замызганные автомобили, осаждающие ее ступени. Простое распятие на фронтоне, архангелы под фризом, массивная деревянная дверь, обрамленная каменными колоннами.

Руби тихо уходит, погруженная в мирные мысли, глядя, как чередуются носки ее туфель при ходьбе. Она переходит через Тибр и вливается в толпу, идущую в собор Святого Петра. Изогнутая колоннада словно заключает собравшихся на площади паломников в объятия, за ними возвышается внушительных размеров базилика, в небо устремляется каменный обелиск. Но в центре внимания сегодня праздничная елка и Рождественский вертеп с выхваченным лучом прожектора младенцем Иисусом: он совсем крошечный и шевелит ручками и ножками. Толпа движется к яслям, и Руби идет вместе со всеми, но она смотрит не столько на рождественскую сцену, сколько на собравшихся: папаши снимают ясли на камеры, монашки рассматривают волхвов, подростки пошло шутят на тему любви к ослам в библейские времена. Все стараются получше разглядеть инсталляцию, но только не Руби: она закрывает глаза и жмется к людям, как бы ненароком касается их, вскользь, и быстро отдергивает руку, чтобы никто не заметил.

Вернувшись домой, она берет небольшой чемодан, собранный несколько дней назад, и ставит его у входной двери. В отель ехать еще слишком рано. Руби осматривается в поисках чего-нибудь, на что можно отвлечься, хватает пульт от телевизора и одеяло, случайно раскрывая привезенные из Нью-Йорка семейные фотографии: папа, Курт, она сама. Руби кладет их на колени картинкой вниз и собирает в стопку.

В голову снова приходят мысли о работе. Дэйв Беллинг. «Строит из себя», — бормочет она. Достал уже со своими псевдозамашками деревенщины с Юга. Челюсть у нее напрягается. Клинт Окли. «Урод гребаный». Вот они обрадуются, когда ее уволят. «А уж я буду на седьмом небе от сраного счастья». Ноги моей больше в этой помойке не будет.

Она переворачивает фотографии, на самой верхней — Курт, ее брат, он старше Руби на год. Он отдал ей эти фотографии на папиных похоронах.

— Надо поделить их пополам, — предложила она тогда.

— Я обойдусь.

— Возьми хотя бы несколько.

Он сказал, что последние трое суток перед смертью папа много кричал.

— Что именно?

— Что он не хочет умирать. Скандал устроил в больнице.

— Лучше бы ты мне этого не говорил.

— Но в этом правда не было никакого смысла.

— В чем?

— В том, чтобы ты вернулась, до того как он умер.

Руби действительно не приезжала, пока папа болел — она ждала, что он будет ее умолять. Что он раскается. В последние дни она постоянно названивала Курту, надеясь услышать, что папа еще жив, надеясь услышать, что его уже нет. Его похоронили на кладбище Святой Марии, неподалеку от заставы Рокэуэй. Это случилось в июле, было жарко, и Руби боялась, что все заметят, как сильно она вспотела. Но ее все обнимали: двоюродные братья и сестры, племянники и детишки. Она же была дочерью усопшего. Во время службы Курт сидел рядом, он на несколько секунд сжал ее руку.

После похорон она провела в Квинсе четыре дня. Курт отпросился с работы и ездил с ней туда-сюда. Они сходили поесть в ресторан «Астория», в котором часто бывали в детстве: они заказывали картошку фри с подливкой и щедро сдабривали это все кетчупом и уксусом, пока еда не превращалась в тошнотворную массу. Теперь они выросли и могли позволить себе что угодно. Так что они снова заказали картошку с подливкой.

Все родственники ждали встречи с Руби, они интересовались ее мнением и спрашивали совета. «Тетя Руби, расскажи Биллу, который мнит себя великим шеф-поваром, о настоящей итальянской кухне». «Руб, Келли хочет попутешествовать по Европе, поговори с ней на эту тему. Что-то я не доверяю парню, с которым она собралась».

И со всеми Руби обнималась. Детишек она поглаживала по подбородку, усаживала на колени и выслушивала тайны, которые они ей нашептывали, согревая теплым дыханием ухо. Все считали ее такой умной и космополитичной. Из-за этого она боялась возвращаться в Квинс — тогда бы они вычислили ее, поняли бы, какая она на самом деле заурядная.

В последний день той поездки она накупила всем подарков. Руби хотела продемонстрировать не только щедрость, но и внимательность — показать, что она всех услышала. Курту она купила встраиваемый в приборную панель джи-пи-эс навигатор — единственную модель, которая подходила к его грузовику «тойота»; Келли — белый «Никон Кулпикс II», о котором она давно мечтала, и поясную сумку для хранения денег — пригодится во время поездки в Европу; а маленьким племянницам и племянникам достались именно те видеоигры, книги и диски, о которых они мечтали. Дети не хотели, чтобы она уезжала, а взрослые спрашивали, когда она планирует вернуться в Нью-Йорк.

По пути в Рим Руби думала, что отсканирует старые фотки, которые отдал ей Курт, и пошлет их ему по мылу — она планировала попросить кого-нибудь из фотоотдела показать ей, как это делается. Она даже уже придумала сопроводительный текст: «Брат, может, сейчас они тебе и не нужны, но вдруг ты потом передумаешь. Еще благодарить меня будешь! Может, они пригодятся детям. Люблю, Руб. P. S. Отпишись, когда получишь».

После поездки в Нью-Йорк на похороны папы ее просто распирало от гордости, но, вернувшись на работу, она быстро сдулась. По возвращении ее ждала гора сообщений из отдела культуры (тогда им еще заправлял Клинт Окли) по поводу статьи, которую она вычитывала до отъезда. И во всех этих полных негодования письмах в копии стояла Кэтлин — Клинт явно хотел унизить Руби. Неужели нельзя было обсудить все это лично, как поступают порядочные люди? Неприятности на работе не давали ей спать — злоба будила по ночам. К тому же ее преследовал и папа, всплывали давно забытые образы: вот он открывает шкаф и демонстрирует ей чашку с человеческими зубами; папа разогревает ложку на плите; папа говорит священнику: «Смотрите, как расцвела моя девочка».

Руби становится как-то неприятно держать семейные фотографии на коленях, возникает желание вымыть руки. С поездки в Нью-Йорк прошло почти полгода, а она их так и не отсканировала.

«Курт мог бы хотя позвонить». Неужели это так сложно? Доставать ей его не хочется, но такое ощущение, что он вовсе не стремится поддерживать связь, что он бы не расстроился, если бы они вообще исчезли из жизни друг друга. Он говорит, что путешествовать не любит. Но жену в Лондон свозил. «Можно было бы и мне об этом сообщить». Руби могла бы с ним там пересечься.

До полуночи еще несколько часов, а на улице уже вовсю гремит пиротехника. Руби убирает фотографии на полку в кухне. Потом она натирает пемзой руки до красноты.

Таксист высаживает ее напротив «Неттуно», трехзвездочного отеля, расположенного прямо у стен Ватикана. Его персиковый фасад уже несколько лет скрыт лесами — в 1999 году владельцы взялись за серьезную реконструкцию здания, но на полпути у них закончились деньги и запал довести задуманное до конца.

Взрывается очередная петарда, и Руби подскакивает от неожиданности.

В гостинице ее приветствуют по-итальянски, но она отвечает на английском и вручает американский паспорт. «Ненавижу летать в праздники, — сообщает она. — Приходится бросать детей, полный кошмар. Но боссы встречу перенести не захотели. Так я им и поверила».

Портье снимает копию с ее карточки.

«Это моя личная, а не компании, — объясняет Руби, — я мили собираю».

Он равнодушно кивает.

Руби никогда не остается дома на Новый год. Тридцать первого декабря она превращается в бизнес-леди из Америки, которая застряла на праздники в Европе; каждый год она меняет отели.

Из окна ее номера видны только коробки кондиционеров, что Руби вполне устраивает — зато нет шума с улицы. Она бросает пальто на кровать, достает из мини-бара бутылку «Перони», включает телик и выясняет, что там на платных каналах. Несколько минут она смотрит порнофильм, но он ее скорее удручает, чем возбуждает. Руби переключается на музыкальный канал, но так и не может отделаться от гадливого ощущения. «Для кого это вообще снимают?» Руби достает из мини-бара «Кит Кат». «Это…» Она кусает шоколадку, стоя перед зеркалом. «Это отвратительно». Потом она берет еще одно пиво и пакет орешков. «Да ведь?» За пивом следует красный Джонни Уокер с крендельками, которые во рту превращаются в кашицу. «Нет?» Потом — Абсолют с банкой апельсинового сока.

Вот мужики на работе обрадуются, когда ее уволят. «А я буду хлестать шампанское». Она открывает уже початую бутылку красного калабрийского вина и набрасывается на упаковку шоколадных вафель. Сочетание довольно неудачное, но Руби уже слишком пьяна, так что ей все равно. На экране Тото изображает врача. В мини-баре уже ничего не осталось. Руби закрывает глаза и рывком натягивает на себя одеяло. Она засыпает.

Раздается страшный грохот — Руби подскакивает, у нее перехватывает дыхание. Мгновение паники — и она определяет свое местонахождение: она в отеле. Телевизор — включен. За окном взрываются петарды, Руби смотрит на часы. До полуночи осталось несколько минут. Из газеты ее уволят.

Она отправляется в коридор, чтобы посмотреть на салют из выходящего на улицу окна. Небо сверкает. Грохот не смолкает. И со всех сторон кричат:

— Sei!

— Cinque!

— Quattro!

— Tre!

— Due!

— UNO!

На крыше дома напротив вопят подростки — сегодня их никто не остановит. Они бросают вниз бокалы для шампанского, которые со звоном разбиваются в водостоке. Вдалеке воет сирена «скорой помощи». По тротуару быстро идет мужчина в плаще, вперившись в экран мобильного. Дым от петард призрачно струится в свете фонарей.

Руби знает, что в мини-баре ничего больше нет, но на всякий случай проверяет еще раз. Она пытается заснуть. Шум стихает, но ей все не спится. Сна ни в одном глазу. Ее точно уволят. Прекрасно, блядь.

Как сказал Герман Коэн: «Руби, еще один прокол и привет». Все равно планируют сокращение штата. И все знают, кто будет следующим. Вопрос в том, когда.

Руби бросает взгляд на мобильный. Можно позвонить Курту и поздравить его с Новым годом. Но он же спросит, что она делает, с кем отмечает.

Она снова достает из несессера «Драккар Нуар» и брызгает на руки, потом потирает ими щеки. Закрывает глаза и вдыхает аромат. Несколько месяцев назад она наткнулась на Дарио на Виа-дель-Умильта, а до этого они не виделись несколько лет. Он посмеялся над тем, что Руби помнит про «Драккар Нуар». «Я им уже сто лет не пользовался», — сказал он.

Руби открывает мобильный и находит его номер. Не сделав звонка, она прижимает трубку к уху. «Алло, — говорит она в пустоту, — можно Дарио? Дарио, привет, это я. Если хочешь зайти, буду очень рада тебя видеть». У меня тут в отеле хорошо. Не хочу, чтобы у тебя из-за меня были проблемы, серьезно. Но мне так понравилось, как мы с тобой в прошлый раз посидели. «Может, заскочишь? Всего на несколько минут». Я все равно уже очень устала.

Руби звонит ему со стационарного телефона, чтобы он не понял, что это она.

Дарио отвечает:

— Pronto?

Руби молчит.

— Pronto? — снова повторяет он. — Chi è?.. Pronto? — Пауза. — Non rispondi? — И вешает трубку.

Руби перезванивает снова.

— Chi è? — спрашивает Дарио. — Che vuoi?

— Не ори на меня, — отвечает она по-английски. — Это Руби.

Дарио вздыхает.

— Сейчас полночь. Новый год. Ты зачем мне звонишь?

Она молчит.

— Руби, ты мне за последние несколько недель пятьдесят раз набрала. Пятьдесят.

— Прости.

— Зачем ты это делаешь?

— Ну так.

— Отвечай.

— Прости.

— Прекрати извиняться. Отвечай на мой вопрос. Это смешно. Пятьдесят звонков. Тебе есть что сказать?

Она не может выговорить ни слова.

— Руби, я женат. Мне никто другой не нужен. Нам с тобой нечего делать вместе. Я не хочу, чтобы ты мне звонила, не хочу с тобой встречаться. И никуда с тобой больше идти не хочу. И не хочу, чтобы ты продолжала мне названивать. Прошу тебя.

— Дарио.

— Если ты еще раз это сделаешь, мне придется…

Но она вешает трубку.

Руби достает из несессера пилку для ногтей и вонзает ее в бедро, раздирая кожу. Она расковыривает рану, потом останавливает кровь туалетной бумагой и моет руки обжигающе горячей водой.

На следующее утро ее будят горничные.

— Попозже, — бормочет она и снова засыпает.

Звонят со стойки регистрации. Уже за полдень. Руби проспала время выезда из отеля.

От нее все еще пахнет одеколоном Дарио. Натягивая брюки, она задевает рану на ноге. На душ времени нет. Руби поспешно собирает пожитки в чемодан, смотрится в зеркало, пытается поправить прическу. «Это будет мой последний день в газете». Сегодня первое января, ее смена начинается в два часа. «Настал этот день». Сегодня ее уволят.

Руби идет по улице, катя за собой чемодан. Она могла бы сходить домой и принять душ, но вместо этого она направляется на площадь Святого Петра. Папа Римский уже закончил молитву «Ангел Господень», и народ начал расходиться. Она идет сквозь то сгущающуюся, то редеющую толпу людей в желтых ватиканских шейных платках. Храм подобен трону, у подножия которого собралось все человечество. Туристы непрерывно гонят ее из кадра. «Простите, вы не могли бы?» — просят они. Она делает шаг в сторону. «Простите, теперь вы мне загородили вид».

Руби надеется, что какая-нибудь парочка влюбленных попросит ее их сфотографировать. Ей нравится, когда появляется возможность на миг примкнуть к чьему-либо союзу. Но никто к ней с подобной просьбой не обращается. Вон те мексиканцы даже предпочитают фотографировать сами себя — мужчина вытягивает перед собой и новоиспеченной женой одноразовый «Кодак». Он начинает считать, и когда доходит до нуля, Руби, стоявшая чуть позади них, вскидывает руку, чтобы попасть в кадр. Срабатывает вспышка, Руби опускает руку, никто ничего не заметил. Они вернутся домой, и она останется с ними навсегда.

Она приходит в офис, в котором нет никого, кроме Мензиса. Руби включает компьютер, на этот раз даже не потрудившись продезинфицировать рабочее место. Об увольнении ей, очевидно, сообщат по электронной почте. К тому же кто-то спер ее кресло. Как обычно. Она осматривается. Он вообще хоть когда-нибудь отсюда выходит?

— Ой, прости, — говорит Мензис, подскакивая, когда к нему подходит Руби. — Я сел на твое кресло. Вот, пожалуйста. Мое кто-то увел, а я подумал, что тебя сегодня не будет. Понимаю, что это жалкое оправдание. Но, кстати, оно жутко удобное.

— Можешь себе такое же заказать, только у меня на это ушло лет шесть.

— Держи, — и он толкает кресло по направлению к Руби. — Нам обоим выпала эта дерьмовая смена, да?

— Ты сегодня чем занимаешься?

— Я вообще тут за главного. Жуть. Пристегните ремни, будет трясти. И Кэтлин, и Герман взяли выходной, так что все на мне. Нервничаю, как школьник, — сообщает он. — Кстати, мне есть чем искупить свою вину за кражу кресла. — Мензис роется в рюкзаке и достает из него диск. — Я его уже несколько дней на работу таскаю. Все забываю тебе отдать. Помнишь наш спор на счет Тони Беннета и Фрэнка Синатры? Я думаю, этот диск поможет его разрешить. Концерт в Сэндсе. Ты полюбишь Фрэнка.

— Ух ты, спасибо. Когда вернуть?

— Это подарок.

Руби от удивления прикладывает руку к груди.

— Но обязательно скажи, как тебе, — добавляет он поспешно, смущенный ее эмоциональной реакцией. — Вступления к некоторым песням просто потрясающие. Думаю, тебе очень понравится.

— Спасибо за заботу.

— Руб, я всего лишь скопировал диск! Пустяк.

Она неловко обнимает Мензиса.

— Ерунда, — повторяет он, отстраняясь. — Ерунда. Кстати, ты получила письмо, которое я тебе послал?

— Какое письмо? Что-то серьезное?

— Нет-нет. Насчет заголовка к статье о ядерном оружии. Ты же его делала, да?

— Это про Иран и Корею, которые выносят всем мозг? Я что, облажалась?

— Вовсе нет, «Боеголовки в руках сорвиголов» — отлично придумано. У меня вот заголовки в одну колонку получаются отстойные.

Он, очевидно, не знает, что ее увольняют. Не в теме, наверное.

Руби катит кресло к столу, осматриваясь. Сломанные жалюзи частично закрывают окно, веревки спутались, и на старые компьютеры с тарахтящими вентиляторами ложатся кривые тени. Здесь прошли двадцать лет. «Вся моя карьера».

Компьютер Руби загружается целую вечность. «Давай же». Еще немного, и она лишится этой работы. «И слава богу». Скоро уже можно будет праздновать.

Компьютер прекратил жужжать; он готов к работе. Руби представляет себе содержание письма: «Руби, пожалуйста, позвони мне на домашний. Вопрос очень серьезный. Спасибо». Но от кого оно? От Кэтлин? Или от Германа? Или от Бухгалтерии?

Руби открывает почтовый ящик. Там стандартный набор: праздничный выпуск «Почему?»; просьба выключать свет в туалете в целях экономии; напоминание о размере штрафа за каждую минуту опоздания со сдачей материала. Но где же письмо о том, что ее увольняют?

Она просматривает входящие сообщения еще раз.

Где оно, черт возьми?

Руби все обновляет и обновляет почту. Но ничего такого не находит. Нет его, этого письма. Оно же должно быть.

Но его попросту нет.

Она встает, потом опять садится, снова встает и поспешно удаляется в дамскую комнату. Руби запирается в кабинке и садится на унитаз, закрывая рот руками.

Дыхание у нее учащается, внутри все горит. По лицу бежит слеза; щекотно. Опять он — запах Дарио. Одеколон, которым она вчера набрызгалась. Руби же его так и не смыла, а от слез запах усилился.

Она достает телефон. Проглатывает слезы, вытирает нос, находит его номер. Читает его имя вслух. Потом Руби опускает телефон между ног, разжимает пальцы, и он падает в унитаз. Он со всплеском уходит под воду.

Она хлопает в ладоши.

— Я остаюсь, — говорит Руби.

Она вытирает глаза. Улыбка не сходит с ее лица.

— Я остаюсь.

1975

Штаб-квартира «Отт Групп», Атланта

Из Рима рекой лились полные отчаяния звонки: ушел очередной временный редактор, и газета осталась без присмотра. От Бойда, который несколько лет вообще о ней не думал, потребовались какие-то действия.

В прошлый раз он там был, когда еще учился в Йельском университете. Тогда он остановился в отеле, потому что не нашел в себе отваги зайти в пустой отцовский особняк. Но теперь Бойд стал смелее.

Но как только он туда вошел, его охватило мрачное настроение. Он провел пальцем по раме одной из картин, оставив на ее пыльной поверхности волнообразный след. Зачем все эти полотна? Женщина со смехотворно длинной шеей. Бутылки из-под вина и шляпы. Цыпленок, зависший в воздухе. Кораблекрушение. Наверное, они продавались вместе с особняком — Отт ни за что не стал бы тратить деньги на украшение дома. Бойд позвал прислугу и, даже не удосужившись поздороваться, велел им отмыть весь особняк снизу доверху. «И завесьте чем-нибудь эти картины», — добавил он.

Бойд открыл ставни. Его отец так же выглядывал из окна и смотрел сквозь остроконечный забор на одинокую улочку. Подумать только, Отт смог купить этот роскошный особняк — да и вообще сколотил огромное состояние, — хотя его начальный капитал был равен нулю. Он был удивительным и величественным человеком.

Бойд осмотрел гостиную: высоченные потолки в стиле рококо, истрепавшиеся восточные ковры, книжные полки, старый телефонный аппарат на стене. Как царственно смотрелся его отец, шагая по этой комнате! Бойд так и представлял себе, как Отт идет по коврам, потом поднимается по лестнице. В воображении Бойда отец постоянно был в движении. Он не мог представить отца сидящим без дела. Он даже не мог поверить в то, что Отт тут просто жил, месяц за месяцем, несколько лет.

Почему Отт остался тут так надолго? Ведь этот особняк не был ему домом. Дом у него в Атланте. Но здания как-то приспосабливались к Отту, а не наоборот. Он решил, что миру нужна эта газета. Так что он вознамерился создать ее во что бы то ни стало. Он никогда не сидел на месте. Таким был этот великий человек.

При мысли о текущем положении дел в газете у Бойда все сжимается внутри от ярости и стыда. Сложившаяся ситуация — просто оскорбление памяти его отца, и виноват в этом сам Бойд.

На следующее утро он встретился с редакторами всех разделов и попросил их держаться, обещая вскоре найти нового главного редактора. Вернувшись в Атланту, Бойд нанял человека из рекрутингового агентства, чтобы тот переманил к ним какую-нибудь звезду из одной из лучших американских газет. Человека молодого, умного, с искрой. И два условия из трех оказались выполнены.

Расцвет юности Мильтона Бербера давно уже миновал. Его журналистская карьера началась много лет назад — отслужив в армии во время Второй мировой войны, он устроился в одну из вашингтонских газет. Мильтон вел репортажи из окружного суда, потом работал в госдепартаменте, затем стал заместителем редактора городского издания, потом — национального. Но в 1975-м ему оставалось лишь признать, что это уже предел.

Такая перспектива Мильтона не радовала, так как он считал, что из него получился бы отличный начальник. Но шансов проявить себя в руководящей должности ему ни разу не давали — ни когда он управлял внедорожником в Неаполе во время службы в вооруженных силах США, ни когда он работал редактором в Вашингтоне. Да, второразрядная международная газета — это не предел мечтаний. Но по крайней мере он сможет ей заправлять.

Бойд полетел в Рим вместе с Мильтоном, чтобы представить его сотрудникам. Застав коллектив в унынии и поняв, что за настроения царят в редакции, Мильтон усомнился в правильности своего решения. Но Бойд — вероятно, далеко не самый располагающий к себе человек, — похоже, был настроен на серьезные реформы в газете. Так что Мильтон согласился.

Он собрал всех сотрудников и объявил:

— Газеты, как и все остальное в этом мире, чисты, благородны и неподкупны… пока у них достаточно денег. А заставьте их голодать, и они будут рыться в помойке вместе с бомжами. Богатые издания могут позволить себе расправить спину — могут быть самодовольными, если хотите. Но такая роскошь пока не для нас.

— Вы хотите сказать, что нам надо рыться в помойке? — спросил кто-то из журналистов.

— Как раз наоборот. Нам надо начать зарабатывать деньги. Пока нас не читают. Мы пишем статьи, которые нам хочется написать, а не те, которые будут интересны народу.

— Эй, — возразил кто-то из редакторов, — мы знаем, чего хочет читатель.

— Послушайте, я не в перебранках участвовать приехал, — продолжает Мильтон. — Но я стараюсь говорить прямо. И я вижу ситуацию именно так. Вначале это была всего лишь брошюра.

Это заявление задело Бойда, и он перебил:

— Ничего подобного.

— Это в общем, я говорю в общем. Не придирайтесь.

Все застыли в ожидании его возможного фиаско. Это была первая публичная встреча Мильтона с владельцем и работниками газеты, и он чуть не настроил против себя их всех.

— Не спешите судить, — продолжил он. — Я сейчас буду говорить неприятные вещи. Просто ужасные. Вы готовы? Ну так вот. Вначале это издание было миленькой брошюрой — Бойд, прошу не увольнять меня в первый же день работы!

Все смеются.

— Изначальная идея была просто отличная, — продолжал Мильтон. — А потом получилась просто туалетная бумага. Вот что газета представляет собой на сегодня. Но я говорю это без пренебрежения к кому-либо из вас. И без пренебрежения к самому изданию. Я лишь хочу сказать, что пора сделать его настоящей газетой. Для этого необходимы две составляющие — как и для успеха в любой сфере: мозги и трудолюбие. Пора уже прекращать работать спустя рукава. И нам не обязательно постоянно соревноваться с крупными газетами. Но и нонконформистами просто из принципа быть не следует. Нам нужны собственные серьезные статьи, плюс какие-нибудь развлекалочки. Все остальное давать короткими сводками. Надо, чтобы люди смеялись. Мы чересчур уж боимся юмора — слишком у нас все серьезно. Это же бред. Ребята, давайте развлекать народ! Посмотрите, как это делают британцы. Они печатают снимки хорошеньких девчонок, разыгрывают поездки на выходные в Брайтон. И у них газеты куда большим тиражом расходятся. Но я не о том, чтобы мы превращались в желтую прессу или юмористический журнал, уж не говоря про то, чтобы отправлять кого-то в Брайтон. Боже упаси. Но надо признать, что в какой-то мере наша задача — развлекать читателя. Но это не значит, что надо печатать «липу». Или опускаться до вульгарностей. Это значит, что надо делать хорошие тексты, которые всем будет приятно читать — чтобы люди просыпались и сначала брали в руки нашу газету, и только потом — чашку кофе. Если мы с таким трепетом относимся к своей обязанности служить человечеству, что нас никто не читает, то никому мы не служим. Мы поднимем тираж и заработаем на этом денег.

Хлопали ему с осторожностью. Не у всех слова Мильтона нашли отклик, особенно не понравились они тем, кто всегда жил с уверенностью, что мозги и трудолюбие для этой работы не нужны. Что касается Бойда — у него возникло искушение сразу же послать Мильтона подальше. Но он понимал, как плохо это отразится на его собственной репутации. Он сделал выбор, привез этого человека за тридевять земель. Так что Бойд решил дать ему год, а потом уж уволить.

Мильтон стоял среди подчиненных, пожимал им руки, запоминал, как кого зовут. Отчасти он уже был с ними знаком — он знал их братию как облупленных и мог предвидеть, как они воспримут его речь. Ведь журналисты такие же капризные, как девочки в кабаре, и такие же несгибаемые, как мужики у станка. Ему не удавалось сдерживать улыбку.

«В ходе бомбежки в Багдаде погибло 76 человек»

Редактор отдела новостей

Крейг Мензис

Анника сидит на корточках перед стиральной машиной, доставая мокрое белье.

— Я начинаю подозревать, что цель моей жизни — это стирка, — говорит она. — Остальное — лишь мимолетные радости.

Мензис встает у нее за спиной, дотрагивается пальцем до ее макушки и проводит им по спирали, зарываясь в ее черные крашеные волосы. Затем он кладет всю ладонь на ее голову, словно снимая мерку, потом подцепляет большими пальцами лямки ее комбинезона и тянет к себе. Анника прижимается к его ладони, целует его пальцы и поднимает глаза.

— За последний год я постирала семьсот двадцать восемь носков, — сообщает она ему, — представляешь?

— Ты что, считала?

— Разумеется. — Анника засовывает руку в машину и вытаскивает простыню, которая кажется просто бесконечной.

Мензис садится на колени рядом с ней, обнимая ее за талию.

— У меня сегодня выходной, — говорит он, — давай я тебе помогу.

Выходных у него мало. Обычно он начинает работать в шесть утра — садится за домашний компьютер посмотреть, что произошло в Соединенных Штатах за ночь и что творится в Азии сейчас. Он просматривает сайты конкурирующих новостных агентств и отвечает на письма, стараясь печатать как можно тише, чтобы не разбудить спящую в соседней комнате Аннику. К семи он уже стоит на автобусной остановке на Виа Мармората, призывая автобус номер 30 поспешить. В офис он приходит первым и включает свет — повсюду начинают мигать флуоресцентные лампы, словно неохотно открывающиеся утром глаза. Он ставит на стол термос с американо, включает телевизор, смотрит, что показывают по «Си-эн-эн» и «Би-би-си», проверяет ленты новостных агентств, составляет список необходимых статей. Появляются коллеги: секретари, техники, редакторы, авторы. В девять — летучка со штатными и несколькими зарубежными корреспондентами. Потом появляется Кэтлин и требует краткого изложения текущей ситуации в мире. При этом кажется, что она вообще не слушает, но она не пропускает мимо ушей ни малейшей подробности. «Спокойный денек, — говорит она. — Будем надеяться, что-нибудь произойдет». Мензис отслеживает работу над основными статьями на всех стадиях — написания, предварительной проверки, редактирования. Он сверяется с макетом, замеряет рекламную площадь, требует предоставить фотографии и другие графические материалы, отвечая при этом на шквал телефонных звонков. Коллеги постоянно занудствуют, говоря, что ему надо передохнуть, но не потому, что они о нем заботятся, а чтобы подчеркнуть, что столько вкалывать просто отстойно. Когда вечерний выпуск готов, все расходятся по домам, и именно он отправляет отдел новостей на покой — флуоресцентные лампы, так же мерцая, гаснут. Когда он едет в автобусе домой до Тестаччо, у него в голове бегущей строкой проносятся заголовки статей: «Иран провел пробные запуски трех новых ракет… К 2048 году вымрет 90 % живых организмов в море… Скандал с проституткой-геем вынуждает главу евангелической церкви уйти в отставку». Мензис едет в лифте. Бегущая строка так и не останавливается: «По заявлениям властей, ключи в правом кармане… как сообщают наши источники, надо открыть засов… в репортаже говорится о необходимости поздороваться с Анникой». Мензис так и поступает, а она выходит и целует его в губы. Потом ведет на кухню, дает попробовать кипящий соус, рассказывает, как прошел ее день. И все, что было для него важно минуту назад, утрачивает свое значение. Новости прекращаются.

У Анники совершенно другой распорядок дня. Она поднимается в десять, осушает стакан грейпфрутового сока, стоя у раковины, выходит на балкон с тостом с вареньем, на тротуар падают крошки, а она смотрит на то, что творится внизу: вот банковский охранник, который постоянно разговаривает по телефону, вот школьники пинают мяч, вот маленькие старушки, идущие на рынок и с рынка. Анника вытягивает руки над головой, слегка попискивая, облизывает липкие от варенья пальцы. Потом она принимает душ, не закрывая дверь ванной, потом, пока сохнут волосы, сидит в интернете, читает почту, пишет сообщения Мензису. К часу дня она выходит на солнце, прогуливается по Лунготевере — по дорожке, идущей к Тибру. По извилистому берегу реки она доходит от Тестаччо до Чентро Сторико. Вода в реке бутылочно-зеленого цвета, в каких-то местах она бежит быстро, в других почти неподвижна. Как и многое в Риме, Тибр предоставлен сам себе, это такая полоса джунглей, которая змеится по трубящему на все голоса городу. По берегам на заболоченных участках растет трава, в ней застревает все, что приносит течение: пластиковые бутылки, рекламные листовки, коробки из-под обуви, тысячи не тонущих окурков. Идущая вдоль реки дорожка тоже заброшена, ее прорезали корни деревьев, и изломы напоминают приоткрытые каменные рты. Вернувшись домой, она выкладывает продукты на кухонный стол и распахивает ставни. Свет врывается в комнату, расчерчивая белые стены и паркетный пол. Анника снова загружает стиральную машину и садится за книгу. Чтобы подтянуть итальянский, она читает рассказы — сейчас это Наталия Гинзбург и Альберто Моравиа. Обедает она поздно, как правило, часа в три дня, чтобы не хотелось есть до ночи, когда приходит Мензис. Потом она смотрит какую-нибудь чушь на одном из итальянских каналов, гладит, моет посуду, развешивает белье, готовит ужин. К тому времени, когда он возвращается, Анника уже жутко голодная, и она тащит его на кухню. Новостями она никогда не интересуется — они, как правило, безрадостны, а поделать она с этим ничего не может. Поужинав, Мензис валится на кровать, а она смотрит старые фильмы в наушниках и ест домашний йогурт, подслащенный вареньем из ревеня. Когда друзья интересуются ее жизнью в Риме, она говорит: «Тут замечательно, все просто отлично», и больше ей добавить нечего. Она не признается, что их квартира роскошна, район просто идеальный, а Мензис — крайне милый, хоть и расхлябанный. Не рассказывает она и о том, как ей приятно ухаживать за ним, и о том, что, приехав в Рим, она ни одного приличного фото не сделала, что ей и не хотелось, что ее больше не интересуют гранты и галереи, и, наверное, никогда всерьез не интересовали. И самое главное, она никогда не признается, как она счастлива.

— Не хочу, чтобы ты скучала, — говорит он.

— Я не скучаю. — Анника включает музыку: Дайна Вашингтон поет «Все может измениться в один день». До встречи с ней Мензис совершенно ничего не знал о джазе, это она его к нему пристрастила, познакомив с Эллой Фицджеральд, Ниной Симон, Фрэнком Синатрой.

— Ты поразительно самодостаточна, — говорит он. — Я боюсь, что надоем тебе. Особенно мои носки.

— Такая вероятность есть. Но пока никто не видит, как я каждый день готовлю тебе ужин, бояться нечего.

По крайней мере она живет за границей. Анника может сказать, что учит иностранный язык, что Рим — город искусства, и жизнь в нем сама по себе дает эстетическое воспитание. Когда она все же вернется к фотографии, этот опыт непременно благотворно скажется на ее работах. Если бы в Вашингтоне она только и делала, что домохозяйничала… но нет, такого просто быть не могло. Но за границей правила поменялись. Пока ее никто не видит. По возможности она старается избежать визитов родных и друзей, и, чтобы предотвратить их, сама летает домой два раза в год. Если бы только мать ее видела! Она так старательно внушала дочери, насколько важна для нее карьера и финансовая независимость. А если бы друзья из художественной школы узнали, что ее «Никон» стоит в коробке и давно уже покрылся пылью, зато коллекция кулинарных книг все растет и растет — ужас домашней жизни! У него карьера, престиж. А у нее что? Ей достаются грязные носки. У него в случае чего есть счет в банке. А у нее? Как она сможет объяснить такой пробел в своем резюме? Как она сможет объяснить, что ей нравится быть домохозяйкой?

Коллегам Мензиса почти ничего не известно об их совместной жизни. Какое-то время Анника дружила с Харди Бенджамин, они вместе пили кофе в эспрессо-баре, расположенном неподалеку от редакции газеты, почти каждый день. Но потом у Харди завелся парень, и ее дружба с Анникой пошла на убыль. А остальные коллеги вообще склонны забывать, что Мензис живет с девушкой — если бы их спросили, чем, по их мнению, он занят в свободное от работы время, они бы предположили, что он постоянно один и питается тонкими бутербродами, внимательно изучая состав хлеба. Как человек он для коллег почти не существует, для них Мензис — постоянно морщащий лоб педант за рабочим столом.

Приближается корпоративная вечеринка, и он даже думает, не скрыть ли сей факт от Анники. Если она увидит его среди коллег, она поймет, что они о нем думают.

— Я тебя предупреждаю, там будут только скучные журналисты и редакторы.

— Ты хочешь, чтобы я с тобой пошла?

— Да я сам не хочу идти.

— Может, тебе нужна моя поддержка. Но если ты не хочешь, чтобы я шла…

— Я тебе всегда рад.

— А что мне отвечать, если они будут интересоваться, чем я занимаюсь?

— Никто ничего такого не спросит.

— Ну а вдруг?

Когда они входят в офис, Мензис отпускает руку Анники, а потом жалеет об этом. В глазах коллег он видит жгучее любопытство: что же связывает его с этой куда более молодой женщиной? На ней фиолетовое платье и колготы в черно-зеленую полоску, улыбка на ее губах возникает так спонтанно, что, похоже, удивляет ее саму; Мензис же одет в голубую «оксфордскую» рубашку и коричневые вельветовые штаны, он пухловат, хоть по выходным и старается делать помногу приседаний, полукольцо каштановых волос обрамляет его лысину, которая начинает блестеть, когда он волнуется, а бывает это довольно часто.

Заметив их, Харди как-то слишком рьяно машет рукой и спешит к ним. Она болтает несколько минут с Анникой, принимая ее приглашение пойти вместе на йогу, хотя они обе осознают, что цена этому обещанию невелика. «Ладно, — говорит Харди, пойду, наверное, спасать своего». Рори, ее парень, последний раз был замечен с бутылкой вина в руках, когда пытался втянуть хмурого Германа в спор по поводу киноляпов в «Джеймсе Бонде». Харди рысью уносится на помощь.

Остальные коллеги подходят к Мензису, глядя то на своего нагоняющего тоску редактора, то на его соблазнительную юную спутницу. «Ну что, Мензис, дружище, представишь нас друг другу?»

Вернувшись домой, он сообщает Аннике.

— Все от тебя просто, — он выдерживает паузу, — протащились.

Анника улыбается.

— Протащились? Что, как в девятом классе?

— Понимаю, звучит смешно. Но я серьезно — я впечатлен.

Она целует его веки и хватает его за задницу.

На следующее утро он просыпается рано и остается в постели на несколько лишних минут, наслаждаясь нежной кожей ее спины, ароматом ее волос. Мензису сложно поверить, что Анника реальна, в темноте он чувствует долетающие до него волны ее дыхания.

По пути на работу он задерживается у витрины магазина. Вот этот бирюзовый браслет? А те сережки? Это набор? Он в украшениях не разбирается, не может судить, красива ли та или иная вещь и понравится ли она Аннике. Ему бы узнать ее мнение, но так не удастся сделать сюрприз. Мензис смотрит, когда магазин откроется. Может, ему удастся сбегать сюда между выпусками. Нужны ли ей сережки? «Нужны» — разве это важно? А что важно? Важно что-то сказать ей этим подарком. Что именно? Точно он не знает, но что-то сказать точно надо. Он часто берет Аннику за руку, а потом отпускает. И все его попытки дать ей понять, насколько она важна для него, проваливаются. Он купит эти сережки. Но магазин закрыт.

За ужином Анника болтает о прошедшем корпоративе, высказывается о коллегах Мензиса.

— Герман душка, — говорит она.

— По-моему, этот эпитет ему не подходит.

— Он милый, — настаивает она. — И он так неуверен в себе.

— Герман? Герман Коэн?

— И с Кэтлин мне было интересно поговорить. Она от тебя в восторге.

— Она в восторге от того, что я делаю за нее всю работу.

— Очевидно, что она очень тебя уважает.

— Правда?

— А стажеры такие молоденькие! Я себе показалась просто древней старухой. Вообще-то я действительно уже чувствую себя старухой.

— Если ты себя считаешь древней, про меня ты, наверное, думаешь, что я вообще из доисторических времен.

— Вовсе нет, я только о себе.

— Двадцать семь это еще не много.

— Это зависит от того, что ты успел сделать. Моя сестра говорит, что если человеку суждено достичь каких-то высот, то к тридцати это уже понятно.

— Неправда, это всего лишь мнение твоей сестры. Да и все равно у тебя есть еще три года — вот тогда и поговорим, насколько ты бездарна. Согласна? И к твоему сведению, я к тридцати годам еще ничего не добился.

— Чем ты тогда занимался?

— Кажется, я жил в Вашингтоне. Правил там тексты.

— Значит, добился.

— Это я не могу назвать достижением.

— Но ты делал карьеру, ты был квалифицированным специалистом. Это не то же самое, что мои бессмысленные фотографии с претензией на художественность, такие сейчас сможет сделать любой дурак, у кого есть цифровой фотоаппарат и «Фотошоп», — спорит Анника. — Я столько торчала в темной комнате, дыша фиксажом, с пластиковыми кюветами, стоп-ваннами и щипцами в руках! Только время потратила впустую.

— Во всем есть польза.

— Не во всем. Ну, давай посмотрим правде в глаза, ведь нельзя сказать, что я тут с толком провожу время. Я даже по-итальянски до сих пор как следует разговаривать не могу. Мой мужик живет новостями, а я ни малейшего представления не имею о том, что творится в мире.

— Имеешь.

— Может, мне стоит начать читать твою газету. На вечеринке все говорили с таким знанием дела.

— Какого дела?

— Ну не знаю, о парламентском голосовании, гонках вооружения в Южной Азии и трибуналах ООН в Камбодже. А потом они смотрят на меня, а я такая, типа: «Привет, я раньше была ассистентом фотографа, а теперь живу у Крейга».

— Это наша общая квартира, — поправляет он. — Если уж на то пошло, твоя. А мои коллеги просто обязаны все это знать — это же их работа.

— Вот именно. А я не обязана ничего знать.

— Ты опять хочешь поискать работу? Я снова могу закинуть удочки.

— Думаешь, надо?

— Ну, необходимости в этом нет. — Похоже, это неправильный ответ. — Но попробовать не повредит. Опять же я рад буду помочь. Ты только скажи, что тебя интересует. Или ты хотела вернуться к фотографии?

— Не знаю.

— А о чем ты говорила с Харди, вроде о йоге, да? Наверное, будет здорово? Я, конечно, не говорю, что это решение всех проблем. Но я не хочу, чтобы ты от меня устала, из-за того, что тебе весь день приходится сидеть дома и стирать носки.

Наступает день рождения Анники, и он дарит ей бирюзовый браслет с сережками, подписку на итальянский фотожурнал и абонемент в центр йоги.

На йоге Анника немедленно заводит друзей. Они все местные — творческие люди, из тех, кто слишком много курит, красит спальни в оранжевый цвет и от которых пахнет мокрой шерстью. Особенно симпатичен ей неуклюжий парнишка по имени Паоло.

— Никогда не видела, чтобы у человека было так плохо с координацией, — рассказывает она. — Бедолага Паоло, он даже до пальцев ног дотянуться не может. У него совсем не получается.

— Интересно, а у меня выйдет? — Мензис делает попытку достать до пальцев и стонет.

Анника подскакивает и обнимает его.

— Спасибо, — со смехом говорит он. — За что это?

Друзья с йоги просят ее принести и показать им свое портфолио. Но о старых фотографиях Аннике даже вспоминать стыдно; подумают, что она любитель. Так что она решает отснять новую серию. В качестве темы она выбирает граффити, оскверняющие стены исторических зданий Рима. Все приходят в восторг и уговаривают ее выставить работы.

Теперь, когда Анника стала фотографировать и тусоваться с новыми друзьями, Мензису часто приходится возвращаться в пустую квартиру. Как ни странно, без нее дом кажется более шумным: за окном тарахтят мотоциклы, тяжело ступает сосед сверху, на стене тикают часы. Мензис делает себе на ужин сандвич и идет в подвал, в свою мастерскую — комнатушку, которую он снимает для занятий всякими научными проектами: этим он увлекается с детства. Он возится с моделями из пробкового дерева, читает научно-популярные журналы, фантазирует. Мечта у него одна: он хочет получить патент.

Если бы он ходил на курсы естественных наук в колледже! Но опять же, тогда он не попал бы в Вашингтон и не встретился с ней. Но разумеется, он и сейчас мог бы что-то изобрести. Придумать что-нибудь настолько выдающееся, что его согласились бы взять в Массачусетский технологический институт. И он бы в рекордные сроки получил докторскую степень. И Анника поехала бы с ним. Если бы захотела. А захотела бы она? Тут, в Риме, ему есть что ей предложить: квартира, которая понравится любому, очарование Европы. А если бы он был бедным студентом в Бостоне с кучей долгов?.. Но эти размышления абсурдны. Он не изобретатель, он не учился по соответствующей специальности, к тому же он уже слишком стар, чтобы начинать учебу. У него другая жизнь, он новостник, нравится ему это или нет.

Анника стучится в дверь мастерской. «Иду!» — кричит Мензис. Он застает Аннику на лестничной клетке, она стоит, прислонившись к стене, и морщится от боли. У нее что-то случилось со спиной, так что какое-то время она не сможет ходить на йогу.

В последующие несколько недель она сидит дома, пьет чай на травах и смотрит итальянские эстрадные концерты. Она раздражается, потом извиняется перед Мензисом. Когда спина проходит, Анника продолжает снимать граффити, но на йогу не возвращается.

Как-то после обеда Мензис сидит в офисе и переделывает кривой заголовок. Он пробует несколько вариантов, останавливаясь в конце концов на самом простом — он вообще склонен к простоте. Он пишет: «В ходе бомбежки в Багдаде погибло 76 человек».

К нему подходит Артур Гопал. Он единственный человек в редакции, с которым Мензис дружит. Они время от времени обедают вместе в «Кореи», шумной траттории на Виа-дель-Джезу. И Мензису каждый раз хочется спросить, как Артуру живется без Византы и Пикл; а Артуру интересно узнать побольше об Аннике. Но задавать такие личные вопросы не отваживается ни один из них. Вместо этого они болтают о работе, правда, говорит в основном Артур. Поедая фасолевый суп, он поносит коллег («Кэтлин как-то не догоняет», «Клинт Окли даже простенького некролога написать не может», «Герман как будто из прошлого века») и разглагольствует о своих амбициях («Этот редактор, старый друг моего отца, говорит, что мне лучше переехать в Нью-Йорк и работать на них»). Высказав все, Артур делает очень недовольное лицо и начинает водить ложкой в тарелке супа, как будто пытается найти уроненную туда запонку.

Но сегодня Артур выглядит как-то странно.

— Ты почту смотрел? — спрашивает он.

— В последнее время нет. А что? Надо?

— Тебе пришло письмо от человека с ником jojo98, настоятельно рекомендую тебе его прочесть.

Мензис распечатывает сообщение. Но оно написано по-итальянски, а он этот язык не особо хорошо понимает. В письме говорится об Аннике, и к нему прикреплен файл. Мензис кликает на фотку, и она раскрывается во весь экран. Картинка некачественная, похоже, снимали на телефон. На снимке изображена Анника — которая, очевидно, не замечает, что ее фотографируют — она, обнаженная, сидит на их кровати и смотрит в сторону. На переднем плане видна волосатая мужская нога, очевидно, самого фотографа. Мензис поспешно выключает монитор.

— Что это за херня?

— Понятия не имею. Но это разослали всем.

Мензис таращится на черный экран.

— Боже.

— Прости, что новость пришла от меня, — говорит Артур.

— Что мне делать? Позвонить ей?

— Наверное, следует поговорить с глазу на глаз.

— Но я не могу уйти с работы.

— Можешь.

Мензис летит вниз по лестнице, потом через Кампо-де-Фьори, через гетто, по узкой дорожке, идущей вдоль Тибра. Он то идет, то пускается бежать, глядя вниз, на неровную дорожку, на Виа Мармората он поднимает глаза на светофор и спешит к высоким металлическим воротам, за которыми находится их дом.

Вот он уже пришел, хотя ему хотелось бы оказаться где-нибудь подальше.

Мензис не может заставить себя подняться. А вдруг в спальне кто-то есть. Он идет в мастерскую и достает распечатку. С помощью итальяно-английского словаря он разбирает предложение за предложением. В письме говорится, что Анника занимается сексом с другим, пока Мензис работает. И что она хочет от него уйти, потому что они с этим любовником покупают квартиру. «Ночью ты спишь на простынях, запачканных его спермой», — написано там.

Его коллеги (при мысли о том, что все они получили то же самое письмо, Мензис закрывает глаза) ждут, что он ворвется в квартиру, размахивая письмом, и, крича во всю глотку, потребует объяснений: «Что за урод это послал и что, блядь, происходит?»

Но он не может этого сделать. Он стоит перед верстаком, уперев руки в бедра.

Поздно вечером Мензис поднимается в квартиру. В подвале не было сигнала, и когда он выходит, его телефон возвращается к жизни. Было много звонков от Кэтлин и три сообщения от Анники — она интересовалась, когда он вернется домой, сообщала, что проголодалась и спрашивала, все ли в порядке.

— Привет, — говорит она, открывая дверь. — Что случилось?

— Да, привет. Ничего, просто неразбериха какая-то. Прости, — отвечает он. — Как прошел день, нормально?

— Отлично. Но погоди, не уходи. Я все еще… — Анника оттягивает майку, — не совсем понимаю. Тебе раз сто звонили из офиса.

— Ничего страшного. — Обычно, заходя домой, Мензис целует Аннику. Сегодня он этого не сделал, и они оба обратили на это внимание. — Они чересчур от меня зависят. — Он идет в ванную, уныло смотрит на собственное отражение в зеркале и возвращается на арену действий.

Анника не может поднять на него глаза.

— Он послал тебе письмо, да? — спрашивает она. — Не могу поверить, что… — Анника называет его по имени.

— Погоди, погоди, — перебивает Мензис, — не говори, как его зовут, пожалуйста. Не хочу этого знать. Если можно.

— Ладно, но кое-что я должна сказать. — Анника бледнеет. — Чтобы потом не приходилось к этому возвращаться. Я себя чувствую… — она качает головой. — Мне так плохо. Мне очень, очень жаль. Правда. Но я должна это сказать. Паоло послал это… прости, я не должна была называть его по имени. — Анника колеблется, подбирая слова. — Это гребаное поганое полное злобы письмо, потому что я отказалась… Ты не против, если я закурю? — Она роется в кухонном ящике в поисках пачки «Кэмела» — обычно она курит, только когда встречается со своими друзьями с йоги. Дома она раньше никогда этого себе не позволяла. Но теперь она затягивается и выпускает дым, качая головой. — Он пытается заставить меня кое-что сделать. Вот в чем дело.

— Ты расстроена.

— Ну да. — Анника щиплет себя за руку. — Более чем. Я более чем расстроена. Мне впервые в жизни хочется нанести человеку физический ущерб. Я хочу, чтобы он страдал. Испытывал физическую боль. Чтобы его машина переехала. Понимаешь? — Анника всем телом тянется к Мензису, словно чтобы уловить его мысли. — Понимаешь?

Он смотрит на собственные руки.

— Ладно.

— Но ты понимаешь?

— Думаю, да.

— Он послал это, чтобы поссорить нас, — говорит она.

— Чтобы ты была с ним.

Анника снова затягивается.

— В общем, — она выпускает дым, — да. — И тушит сигарету.

— Давай не будем об этом говорить. Мне это кажется… — Мензис не заканчивает предложение. Он берет пульт от телевизора. — Не знаешь, ничего не случилось? — В поисках ответа на свой вопрос он включает «Си-эн-эн».

Когда он приходит на работу на следующий день, с минуту он просто сидит и тупо смотрит на свой термос. «Что-нибудь произошло?» — интересуется он у загружающегося компьютера.

Рабочий день ничем не отличается от остальных — никто и слова не сказал о его вчерашнем уходе, а Кэтлин, похоже, и не помнит, что он ей даже не перезвонил. В газете то, что было важно вчера, сегодня уже не имеет никакого значения.

Но поздно вечером дома звонит телефон, Мензис подходит. Это итальянец. Он спрашивает Аннику. Мензис передает ей трубку. Только услышав его голос, она сразу же нажимает отбой.

— В следующий раз вешай трубку, — говорит она Мензису, — если он снова будет звонить, меня не зови. Сразу вешай.

Паоло продолжает названивать. Он даже будит Мензиса с Анникой по ночам. Они меняют номер телефона и какое-то время живут в тишине. Потом приходит бумага из суда — он возбудил против Анники дело, обвиняя ее в том, что она нарушила их устное соглашение порвать с Мензисом и совместно купить квартиру. В иске говорится, что свою часть обязательств он выполнил и даже взял кредит на покупку. И теперь он требует компенсации.

На работе Мензису никто об этом унизительном письме не напоминает, но оно не забыто. Журналисты стали чаще с ним спорить. Старшие редакторы пытаются подорвать его авторитет на собраниях. Одна только Кэтлин не изменилась: она помыкает им и вымещает на нем дурное настроение, как и раньше.

Что же касается Мензиса с Анникой, у них тоже все по-старому, только из отношений ушла непринужденность. Он чересчур захваливает ее фотопроект; она же слишком усердно расспрашивает о его изобретениях. Раньше у них постоянно были разные блюда на ужин, теперь осталось всего несколько вариантов, которые они чередуют.

— Я думала, это одно из твоих любимых.

— Да. Супер. Спасибо.

Они встречаются с адвокатом, и тот рекомендует Мензису удовлетворить требования истца, иначе дело затянется. Анника попробовала было вмешаться, но смолкла. Мензис знает, что она готова воевать с Паоло — Анника просто в ярости.

— Я бы предпочел разделаться с этим поскорее, — говорит Мензис адвокату. — Я с радостью заплачу. Ну, без радости, но…

Домой они возвращаются молча. Потом ссорятся по совершенно нелепой причине: Анника критикует Мензиса за то, что он неправильно трет пармезан. Квартира начинает вдруг казаться слишком тесной для двоих.

— Пойду вниз, попаяю, — говорит Мензис.

Анника остается одна.

Она подходит к полке с дисками и ставит саундтрек Чета Бейкера к «Давайте потеряемся», это документальный фильм Брюса Вебера, одного из ее любимых фотографов. Играет песня «Ты меня волнуешь». Анника морщит лоб, стараясь сконцентрироваться, чтобы разобрать текст, но через некоторое время утрачивает к нему интерес. Она открывает телефон — сообщений нет. А если ей послать ему эсэмэс? И что сказать? Она набирает обрывки фраз, тут же стирая их: «эта песня» (стирает), «идиот» (стирает), «я хотела бы» (стирает), «почему все так глупо?» (стирает), «какой бред». Это она тоже стирает и пишет: «я соскучилась, можно зайти?» И отправляет. Чет Бейкер поет: «Все как будто бы не важно… Хочешь мое сердце? Вот оно… Но где же моя сила воли?»

Мензис в подвале играется с резинкой, стараясь попасть ей в отметку на стене. Один раз у него получается, потом он делает еще три попытки. Потом игра наскучивает ему, и он возвращается к рисунку фантастических приборов, которые никогда не сможет сконструировать.

Анника стучит в дверь.

— Привет, — неловко говорит она. — Я не помешаю?

— Нет, нет. Что такое?

Она подскакивает к нему.

— Ну, чем похвастаешься? Какое-нибудь изобретение, которое перевернет весь мир и принесет нам миллионы?

— Если бы.

— Ты же не строишь тут какие-нибудь коварные планы против меня?

— Да, я собираюсь постепенно свести тебя с ума своими сатанинскими способами тереть сыр.

Анника показывает ему язык.

— Надо разработать какое-нибудь средство для мести.

— Ты про него?

— Да.

— Должен признаться, я об этом думал.

— Ты обязан мне рассказать.

— Нет, это глупо.

— Давай.

На губах Мензиса появляется полуулыбка.

— Ну, слушай: мы подсунем ему в спальню крохотный аудиоплеер, который будет непрерывно проигрывать запись с зудением комара. Запускаться он будет только в темноте, то есть писк будет начинаться, едва он погасит свет. А когда он включит его обратно, чтобы отыскать и убить комара, звук исчезнет. И так далее, и так далее, пока ему не потребуется смирительная рубашка.

— Гениально! Обязательно надо сделать!

— Нет, нет.

— Почему?

— Ну, тут много причин.

— Например?

— Во-первых, я даже толком не знаю, как это можно реализовать. К тому же нас непременно поймают. А еще я не хочу тратить время на прибор, чтобы просто помучить кого-то. Какой смысл? Позлить его немного? А мы будем сидеть по ночам довольные, что где-то там кто-то бесится?

— Ладно, не обязательно эту штуку с комаром. Но хоть что-нибудь, хоть как-то же надо отомстить, нет?

— Я подозреваю, что месть в теории лучше, чем на практике. То есть, если ты заставишь кого-то страдать за то, что страдал сам, истинного удовольствия не получишь.

— Как ты заблуждаешься.

— В мести вообще смысл есть? Ну, то есть человек мстит, чтобы как-то уравновесить несправедливость? Но этого не добиться. Или просто чтобы почувствовать себя лучше? Мне, если я отомщу, лучше не станет.

— Значит, если тебе сделают какое-нибудь дерьмо, этого вообще уже не исправить? — Анника смотрит в сторону, стараясь казаться непринужденной.

— Думаю, да, — отвечает Мензис. — Я считаю, что дерьмо надо просто забывать. Но исправить что-либо в том смысле, в котором ты об этом говоришь, невозможно. Я так полагаю.

Она качает головой.

— Черт.

— Что?

— Не знаю, мне как-то не по себе. Ты не такой мстительный, как я. Ты бы должен злиться.

— На него?

— На меня. Понимаешь?

— Нет, это совсем не для меня, я не хочу, чтобы ты страдала.

— Тогда я буду еще больше страдать.

— Ну что я, по-твоему, должен делать?

— Чего ты злишься? Мы просто разговариваем.

— Я не злюсь. Я просто не знаю, чего ты от меня ждешь. — Мензис откашливается. — Ты не понимаешь, что без тебя мне будет хуже. Прости, это звучит чересчур сентиментально. Но, по правде говоря, даже если бы ты что пострашнее сделала, я не смог бы тебя отвергнуть. Не смог бы. Когда ты причиняешь мне боль, я лишь еще больше нуждаюсь в утешении. От тебя. Мне не следовало бы в этом признаваться, но…

— Все нормально.

Но это ненормально. Мензису лучше было бы замолчать. Чем больше он твердит о прощении, тем больше Анника отдаляется от него.

— Мне уже сорок один год, — говорит он, — я живу в стране, на языке которой не говорю, без тебя я тут совсем чужой, коллеги считают меня каким-то прохвостом.

— Не считают.

— Считают. Послушай, я мальчик на побегушках у Кэтлин. Она скажет, и я бегу. И другого выбора у меня нет. Что, рано или поздно я изобрету что-нибудь грандиозное и смогу бросить журналистику? Этого не произойдет.

— Может произойти.

— Не может. У меня не может быть другой жизни. Без тебя я… ну, ты меня видела, Анника. Я рассказывал, как жил до тебя. Так что я несколько беспокоюсь. То есть я в общем-то в ужасе.

— Чего ты так боишься?

— До тебя я лет десять прожил один.

— Я знаю. Знаю. Но… — На некоторое время она замолкает. — Нельзя жить с человеком только потому, что боишься одиночества.

— Да? А разве это не самая достойная причина быть с кем-то? Я ради этого готов мириться с чем угодно. Ну, то есть смотри, меня никогда так не унижали. Ты знала, что он разослал это письмо всей редакции?

У Анники кровь стынет в жилах.

— Что?

— Я серьезно.

Она закрывает рот рукой.

— Ты не говорил.

— И к нему была прикреплена фотография. Твоя. На нашей кровати.

Она бледнеет.

— Я не шучу, — добавляет он. — Все это видели.

Она закрывает глаза и качает головой.

— Черт, чтобы мне сдохнуть.

— Ничего страшного, — говорит Мензис, — ничего страшного. Слушай, я к тому, что все это, с начала и до конца… от всего этого мне просто дурно, или… или, потому что я не знаю. Прости, что-то на меня накатило. Можешь надо мной смеяться. Но вот так я себя чувствую. Но не важно. Все нормально. — Он дотрагивается до щеки Анники. — Спасибо, — говорит он, — за то, что приехала со мной в Италию. — Он целует ее. — Ты пришла сюда, вниз, чтобы попрощаться со мной?

Она молчит.

— Ты можешь уйти, — говорит он.

— Я, — отвечает она, — мне так паршиво из-за того, что я тебя унизила. — Анника еле выдавливает слова, но заставляет себя повторить. — Так паршиво. Лучше бы ты мне что-нибудь сделал. Лучше бы ты был такой же злой, как и я.

— Ты о чем?

— Получается, что я могу делать с тобой что угодно? Ты готов мириться со всем?

— У меня нет выбора.

— А я тут вообще хоть какую-то роль играю? — У Анники дрожит голос; она теряет самообладание. — Ну, разозлись на меня, пожалуйста. Чтобы я почувствовала, что важна для тебя, а не просто некая случайная девушка, которая живет тут только для того, чтобы ты не чувствовал себя одиноким за границей. — Говорит она с трудом. — Я не хочу, если это вообще возможно, чтобы ты думал, будто я это сделала с целью унизить тебя. Я просто эгоистка. Я поступила глупо, я была дурой, мне стало, не знаю, скучно, и я повела себя эгоистично. Все это не имело для меня никакого значения. Мне бы хотелось по возможности убедить тебя в этом, понимаешь.

Анника немного успокаивается. Но она кажется какой-то отстраненной.

— Зачем ты спустилась? — интересуется Мензис. — Раньше ты сюда не приходила.

— Я тебе кое-что принесла. — Анника протягивает ему конверт.

Мензис достает письмо из конверта и читает.

— Ого, — удивленно говорит он, — ты подала заявку на патент. На мое имя. — Мензис поднимает взгляд на нее. — А они отказали. — Он смеется.

— Но тут объяснено почему. Ты, наверное, мог бы чуть доработать.

Мензис читает письмо целиком. Она, должно быть, не поняла, что его недоразвитые научные проекты слишком просты, чтобы получить на них патент. Он не решается поднять глаз от письма. Если он увидит, что Анника ушла, он просто не сможет выйти из подвала. То есть это, разумеется, неправда, он выйдет, поднимется в дом, пойдет завтра на работу и на следующий день сдаст очередной номер газеты. От мыслей об этом становится только хуже.

Он должен удержать ее. Он должен объясниться с ней. Но что он хочет ей объяснить? Что он пытался донести до нее все это время? Его подмывает Проститься, но это тоже неправильно. Еще одно извинение, и всему конец. Анника ждет от него каких-то действий.

— Ладно, — говорит он.

— Что ладно?

— Спасибо, но с чего ты взяла, что я хочу получить патент?

— Ты разве не хотел? Я думала, что хотел.

— А как это вообще к тебе попало? Ты что, в бумагах тут рылась? Я этот проект даже еще не закончил.

— Я не понимаю, в чем проблема.

— В том, что ты влезла куда не надо. Это не твое дело.

— Да ладно. Ты чересчур драматизируешь.

— Я-то в твое дерьмо не лезу.

Анника замолкает — Мензис раньше никогда не ругался.

— Лично я, — говорит она, — была бы рада, если бы ты послал мои работы на какой-нибудь конкурс.

— Да? Правда? Ты была бы рада, если бы я пришел и стал размахивать отказом у тебя перед лицом: «Погляди-ка, я сделал тебе одолжение?» Избавь меня от таких одолжений.

— Чего ты так из-за этого разозлился?

— Я не разозлился. Я просто не знаю, что еще мне сделать, — говорит он. — То, что лежит здесь, принадлежит только мне. По той простой причине, что в этой идиотской мастерской я радуюсь жизни. Я с утра до вечера сижу на ненавистной мне работе, занимаюсь делом, которое не выношу. Мне сорок один год, мою девушку трахает какой-то чувак, который ходит с ней на йогу, какой-то малолетний итальяшка, а я потом еще и адвокатов оплачиваю. Так что… — Он машет у нее перед носом письмом с отказом.

Анника вытирает глаза, но лицо ее остается суровым.

— Так что, — продолжает Мензис, — хотя бы не суй свой нос в мои личные дела. В единственное, с чем у меня никакого дерьма не связано.

— Пойду наверх.

— Иди. — У него сдают нервы. — Иди, — повторяет он громче. — Только не наверх. Выметайся обратно в Штаты. За билет я заплачу.

Через некоторое время Мензис идет за ней в квартиру. Анника сидит за кухонным столом, как контуженная. Мензис достает из шкафа ее чемодан.

— Ты что, шутишь? — спрашивает она.

— Ты должна собраться.

Она открывает ящик с бельем и носками и с минуту неподвижно таращится на них.

Пока она укладывает вещи, Мензис покупает ей в интернете билет до Вашингтона на следующий день.

— Он стоит три штуки баксов! — восклицает она, глядя на экран. — Ты что, с ума сошел?

— Поздно, я уже заплатил. — Он звонит в отель и бронирует номер на ночь.

— А как же мои вещи?

— Закажи доставку. Слушай, можешь не лететь, если не хочешь. Но потом за билет будешь платить сама.

Мензис вызывает такси и выносит ее сумки на улицу. Он бросает их на тротуар рядом с Анникой и молча уходит в дом. По лестнице он поднимается на дрожащих ногах. Зайдя в квартиру, он идет в туалет и сплевывает в унитаз горькие слюни до тех пор, пока во рту не пересыхает.

Скоро ли она доедет до отеля?

Если позвонить слишком быстро, она подумает, что он ненормальный. Надо сделать вид, что он остыл.

Мензис сидит в ванной на холодном полу, прижавшись плечом к унитазу. Он перечитывает письмо из патентного бюро. Все же это было мило с ее стороны. Ни один из ее поступков так его не трогал. И отказ тоже пошел ему на пользу, положив конец всем его смешным мечтаниям, которым он предавался столько лет. Не вышло из меня изобретателя. Значит, с этим покончено. Ну и хорошо.

Два часа тошнотворного ожидания.

Он донес до нее, что хотел? То, что он хотел сказать ей столько времени? Но нет же, он вовсе не это хотел сказать.

Он берет телефон и видит сообщение, полученное от Анники: «Я соскучилась, можно зайти?» Отправлено оно было несколько часов назад, когда он еще сидел в подвале, а она — дома. Он звонит ей на мобильный, но она не отвечает.

Тогда он звонит в отель. Звонок переводят в номер Анники. Во рту у Мензиса пересохло, он постоянно сглатывает.

— Это я, — говорит он, когда берут трубку. — Я вот что хотел сказать. Думаю, мы оба хотим… — Он запинается. — Или нет? Или я?..

Но тут его перебивают. Мужской голос. Это Паоло.

1977

Корсо Витторио, Рим

При Мильтоне Бербере газета стала лучше — смелее и остроумнее, время от времени выдавала сенсационные материалы и даже удостоилась пары наград — ничего грандиозного, но все же раньше такого не бывало.

В отделе новостей тоже произошли перемены. В былые времена журналистов называли «ребятами». Теперь среди ребят появилось много женщин. В ответ на грубые шутки все реже раздавалось одобрительное фырканье, о подтруниваниях по поводу национальных различий вообще пришлось забыть. Мильтон также потребовал, чтобы сотрудники пользовались пепельницами (а пол — не пепельница). Грязный ковер заменили — снова на безупречно белый. Вместо располагавшегося в восточной стене бара появился кулер для воды; число опечаток после этого нововведения резко сократилось.

Затем исчезли пишущие машинки, вместо них появились видеотерминалы. Вот так, буквально в одночасье, в отделе новостей прекратились характерный перестук и позвякивание. Стих и гул станков в подвале, поскольку теперь газета печаталась в современных типографиях в разных концах света. Соответственно, по вечерам перестали привозить огромные рулоны газетной бумаги, которые раньше разгружали с таким грохотом, что он будил задремавших журналистов. И на Корсо Витторио больше не было утренних пробок из-за грузовиков, в которые рабочие раньше складывали стопки еще теплых газет.

На новостной кухне стало тише, спокойнее, чище.

Но самая большая перемена касалась денег: газета начала зарабатывать. Не то чтобы целую кучу и не каждый месяц, но впервые за несколько десятилетий она стала приносить доход.

Тогда как другие издания пренебрегали удаленными поселениями, газета сделала их целевой аудиторией и нашла свою нишу на самом краю света: ее можно было обнаружить и в креслах «Клуба торговцев алмазами» Фритауна, и в киоске в какой-нибудь деревушке на острове Гоцо, и на барном стуле в Арроутауне в Новой Зеландии. Ее мог взять случайный прохожий, и, внимательно прочтя несколько страниц, стать ее верным читателем. К началу 80-х ежедневный тираж увеличился до 25 тысяч и с каждым годом продолжал расти.

Когда тебя читают по всему свету, издавать нормальную ежедневную газету просто невозможно — вчера в Мельбурне не равняется вчера в Гвадалахаре. Так что пришлось искать собственный путь, позволяя журналистам и редакторам отклоняться от привычных профессиональных схем, что делалось с переменным успехом. Фокус заключался в удачном подборе сотрудников: например, таких голодных репортеров, как Ллойд Бурко в Париже, и дотошных мастеров слова вроде Германа Коэна.

Помимо этого, в журналистских кругах газета приобрела репутацию поставщика кадров в престижные американские издания, что привлекало в Рим молодняк, стремящийся сделать карьеру. Мильтон несколько лет обучал этих юнцов, выжимая из них по максимуму, а потом с его подачи они переходили на солидные должности в других СМИ. Все, кто прошел эту школу, вспоминали Мильтона с теплотой и всегда заходили к нему, когда оказывались в Италии, хвастаясь высокооплачиваемой работой, статьями и детьми.

Соответственно, это благоприятно сказалось на репутации Мильтона, и теперь его пытались переманить разные американские газеты среднего масштаба. Но он не собирался уходить: это была лучшая работа в его жизни.

В остальном же дела «Отт Групп» шли не так хорошо. Неприятности начались, когда Бойд оказался косвенно вовлечен в аферу с фальшивым банкротством одного банка на Среднем Западе. Уголовного обвинения ему и еще восьми участникам удалось избежать, но их оштрафовали на 120 миллионов долларов. Его репутация пострадала еще больше после скандала с ценными бумагами с участием нескольких сотрудников «Отт Групп». Сам Бойд в нем не был замешан, но многие журналисты связали банковский скандал с этим инцидентом. Но самое мерзкое произошло в середине 80-х, когда выяснилось, что дочерняя фирма «Отт Групп», которая занималась переработкой меди, сливала отходы в воду одной замбийской деревни, что повлекло за собой появление многочисленных врожденных пороков у местных младенцев. Одна южноафриканская газета напечатала ужасающий список, в котором были перечислены компенсации, выплаченные представителями «Отт Групп»: 165 долларов безногому ребенку, 40 — безрукому, а дальше суммы все уменьшались и уменьшались, доходя до удивительно точно выверенной, 3,85 доллара, ребенку без большого пальца. В штаб-квартире «Отт Групп» заявили, что ничего об этом не знают, но все же построили для жителей той деревни новые дома.

«Холодная война закончилась, начинается горячая»

Читатель

Орнелла де Монтерекки

Она стала бояться завтрашнего дня с тех пор, как это случилось.

Орнелла сидит на диване в гостиной с газетой на коленях и теребит нижнюю губу. С кухни слышно, как Марта, уборщица, отрывает куски бумажного полотенца: она обязана перекладывать бумагой стопку кастрюль и сковородок, чтобы они не поцарапались. Это одно из многих правил, которые нарушали предыдущие домработницы, а их были десятки. Одних уволили за опоздания. Других — за наглость. Кто-то воровал, кого-то в этом подозревали. Кто-то был не в состоянии выучить правила, кто-то не хотел, кто-то оставлял пыль под кроватью. Марта проработала тут уже почти два года, и пока упрекнуть ее было почти не в чем, за исключением того, что она полька: Орнелла считает это недостатком. К тому же у Марты для уборщицы слишком хорошая фигура, хотя это компенсируется тем, что на лице у нее нет живого места от прыщей. Когда она чем-то смущена или когда ее ругают, Марта смотрит вниз, на щетку, и улыбается. Никто ни разу не воспринял этот жест как вызов, все видят в нем покорность. Что удачно при такой хозяйке, поскольку, по меркам Орнеллы, хорошей быть просто невозможно.

Марта осторожно прокрадывается в гостиную, держа бутылку с жидкостью для мытья окон. На ней кремовые туфли-лодочки на каблуке, чулки, костюм с узкой юбкой и кружевная шаль — для уборки наряд не самый подходящий, но она пришла прямо с мессы. Орнелла переняла у своего усопшего мужа неприязнь к религии и настояла, чтобы Марта убиралась по субботам.

— Ну, в каком настроении с утра был Господь? — интересуется Орнелла. — Сказал обо мне что-нибудь хорошее?

Марта машинально улыбается, глядя на окно. Сложно сказать, дошел ли до нее смысл. Говорят они по-английски, но Орнелла, тысячу раз побывавшая на дипломатических приемах, владеет им в совершенстве, а Марта знает лишь самое необходимое. Она выдерживает небольшую паузу, ожидая, не скажет ли хозяйка еще чего. Но та молчит, и Марта распыляет голубое облачко чистящей жидкости, капли оседают на стекле и через некоторое время сбегают вниз. Сегодня она старается сделать все быстрее, чем обычно, потому что внизу ее ждет Войцех, ее муж. Он сидит в парке на скамейке и качает ногой, задевая ботинком землю и поднимая пыль, пачкая штанину дешевого серого костюма, который Марта погладила ему сегодня утром.

— За последние две недели одно племя в Руанде вырезало несколько сотен тысяч человек из другого племени, — возмущается Орнелла, стуча тыльной стороной ладони по газете, в которой напечатана эта статья. — Как можно за такой короткий срок уничтожить столько человек? Даже чисто технически — как? И почему об этом молчали, когда события были в самом разгаре? Почему статья появилась, когда все уже случилось? — Орнелла бросает взгляд на протирающую окно Марту. И продолжает: — В статье на первой странице Ллойд Бурко пишет, что так ведут себя не только африканцы. Югославы не лучше, а они же европейцы. Все друг друга убивают. Возможно, во время холодной войны действительно было лучше. Ты, Марта, наверное, со мной не согласна, ведь все это напрямую тебя коснулось. Ты же полька. Но это была хотя бы холодная война. Вот, послушай: «Мир человечеству противен. Мы творим зло, повинуясь инстинктам». Это слова Ллойда Бурко. Неужели это правда? Не могу поверить.

Марта собирает оставленные в разных местах тряпки, моет их, выжимает и запихивает под раковину на кухне. Осталась последняя задача: она выносит в коридор стремянку, забирается на самую верхнюю ступеньку и открывает антресоль, заваленную газетами. Слева сложены номера, которые Орнелла уже прочла, остальные лежат справа. Марта достает завтрашнюю газету, от 24 апреля 1994 года.

— Нет! — кричит Орнелла, вцепившись в стремянку. — Я этот номер пока не хочу читать. Я попрошу его достать, когда захочу. Я пока только на двадцать третьем апреля. Марта, я скажу, когда понадобится. Не гони.

Марта спускается и берет положенное вознаграждение — двадцать евро, — кивая и что-то бормоча. Потом она спешно покидает квартиру и выдыхает, лишь спустившись на следующий пролет.

Орнелла осматривает квартиру, дабы убедиться, что уборщица недаром взяла с нее деньги: прихожая, спальня, ванная, кабинет, столовая, кухня, терраса, гостевая комната, гостевая ванная, гостиная. Марта, как обычно, сделала все безупречно, что Орнеллу не особо радует.

Она усаживается на диван и откашливается, часто моргает, словно это поможет ей лучше видеть, и внимательно изучает первую страницу газеты от 23 апреля 1994 года, которую она изучает уже три недели. Она никак не может перейти к другому номеру. Следующего — от 24 апреля 1994 года — она все же слишком сильно боится.

Она прочла уже все номера газеты начиная с 1976 года, когда ее мужа, Козимо де Монтерекки, отправили в Эр-Рияд. Он был итальянским послом и мог перемещаться по Саудовской Аравии беспрепятственно. Ее же, женщину, не выпускали с охраняемой территории для жителей Запада, а оба их сына проводили весь день в международной школе. Так что от скуки Орнелла начала читать эту газету, которая в конце 70-х была одним из немногих периодических изданий, попадавших на территорию королевства. Правильной методики чтения прессы она так и не освоила, так что изучала все по порядку, как книгу — слева направо, колонку за колонкой, страницу за страницей. Она не пропускала ни одной статьи, так что на каждый номер у нее уходило несколько дней. На первых порах многое было непонятно. По вечерам она расспрашивала Козимо. Сначала это были базовые вопросы типа: «Где находится Верхняя Вольта?» Со временем они становились все сложнее, например: «Вроде бы и у китайцев, и у русских коммунизм, так почему же они не могут прийти к согласию?» Потом она стала интересоваться ролью палестинцев в делах Иордании, склоками между борцами с апартеидом в Южной Африке и экономикой предложения. Иногда Козимо упоминал событие, до которого она еще не дошла, лишая ее элемента неожиданности, так что она строго наказала мужу не рассказывать ей ничего о том, что творится в мире, даже мимоходом. Так Орнелла постепенно утрачивала связь с настоящим.

За год чтения газеты она отстала на шесть месяцев. Когда в 80-х их семья вернулась в Рим, она еще жила в конце 70-х. Когда на дворе были 90-е, она только знакомилась с Рейганом. Когда самолеты врезались в Башни-Близнецы, она следила за распадом Советского Союза. Сегодня за пределами ее квартиры 18 февраля 2007 года, внутри же все еще 23 апреля 1994-го.

Вот что Орнелла читает сегодня: «По опасениям Красного Креста, в Руанде убиты тысячи человек»; «Мандела планирует выиграть выборы в Южной Африке»; «После самоубийства звезда гранжа Курт Кобейн стал кумиром миллионов»; «Холодная война закончилась, начинается горячая». Последнее — аналитическая статья парижского корреспондента Ллойда Бурко, который сделал репортаж об осаде Сараева и сравнивает бойню в Югославии с недавней резней в Руанде.

Орнелла звонит старшему сыну, Дарио, пожаловаться на Марту.

— Она забыла достать мне газету на завтра, — сообщает она ему по-итальянски — в кругу семьи у них принято говорить на этом языке. — И что мне теперь делать?

— А сама ты не можешь достать?

Орнелла вскидывает руки, сотрясая воздух и звеня браслетами.

— Нет, — отвечает она, — не могу. Ты же прекрасно знаешь. — Она же может случайно прочесть какой-нибудь заголовок из 1996-го или 2002-го! Орнелла не просит Дарио зайти, но причитает до тех пор, пока он сам не вызывается ей помочь.

Открыв ему дверь, она слегка отстраняется, словно чтобы не дать сыну поцеловать себя, хоть он и не собирался этого делать. За ним заходит Массимилиано, шестилетний ребенок Дарио.

— Масси, и ты пришел, — приветствует его Орнелла, поглаживая внука по голове, будто это спаниель. Чрезвычайно милый, но всего лишь спаниель.

Дарио устанавливает стремянку. Она видит, как напрягаются при этом сухожилия на его запястьях, ей хочется схватить его за руку, остановить. Она не в силах читать выпуск от 24 апреля 1994 года. Похоже, все, кроме нее, забыли этот день.

Она мягко просит сына:

— Подожди.

Он оборачивается.

— Чего?

— Может, сначала кофе выпьем?

— Я не буду.

— А сынишка? — спрашивает она Дарио, хотя Масси стоит рядом. — Может, он чего-нибудь хочет?

— Так спроси у него. Масси?

Но мальчик молча уходит.

— Идем в гостиную, — говорит Орнелла сыну, пытаясь остановить его. — Хочу тебе кое-что показать. — Она дает ему газету от 23 апреля 1994 года. — Вот эту статью Ллойда Бурко стоит прочесть.

Дарио улыбается.

— Не буду даже напоминать тебе, что она уже несколько устарела. — Он листает газету. — Ну, что у нас нынче творится? — иронизирует он и зачитывает пару заголовков. — Боже мой, я это помню.

Орнелла наблюдает за сыном: он что, потешается над ней? Он считает меня идиоткой. Да, я идиотка, думает она, сгорая от обиды. Дарио переводит взгляд на нее, собираясь что-то сказать, но она поднимает глаза, словно разглядывая морщины у него на лбу.

— Масси! — кричит она. — Ты где?

Он повсюду — в виде фотографий в рамках. Портреты Масси и других троих внуков Орнеллы расставлены на столе, камине, серванте. Это довольно-таки странно, потому что в жизни ее воротит от детей — если ей дать в руки младенца, она будет держать его так, словно это извивающийся осьминог. Но не на всех фотографиях дети. Есть и портреты ее мужа, Козимо, сделанные в разных уголках света. Его не стало больше года назад, 17 ноября 2005 года. На некоторых снимках сама Орнелла, неотразимая, тощая и немыслимо молодая. (Она вышла за Козимо всего в шестнадцать.) Сейчас у нее совершенно другое лицо, «заштукатуренное» персиковым тональным кремом, оранжевой помадой, обводкой вокруг глаз и таким количеством зеленой туши, что, когда она моргает, кажется, будто лягушка поджимает пальцы на лапках. Ее крашеные соломенные волосы (а покраска стоила немало) собраны в такой тугой пучок, что кажется, будто этот узел удерживает на месте ее лицо.

— Надо мне избавиться от Марты, — говорит она.

— Не сходи с ума — она всего лишь раз забыла про газету. Я сейчас достану.

— Нет, нет. Погоди. Ни к чему так торопиться.

— Разве я не за этим сюда пришел?

— Да, но теперь я уже не уверена, что она мне так нужна.

— Ты не можешь уволить Марту. — Раздается блеяние овцы — такой рингтон стоит у Дарио на мобильном. Орнелла недовольно хмурит бровь: современные приборы у нее в доме запрещены.

— Прости, — говорит Дарио и выходит на лестничную клетку.

В комнату вновь заходит Масси с прямоугольной хитроумной штуковиной белого цвета с двумя серыми экранчиками и кучей кнопок. В видеоигры у бабушки дома играть тоже не разрешается.

— Идем на кухню, — говорит она. — И вот это мне не показывай. — Прежде всего детей надо накормить. Она усаживает мальчика на стул. Он начинает болтать ногами, скидывая кроссовку, под которой обнаруживается грязный белый носок.

— Чего ты хочешь? — интересуется она. — Ты голодный?

— Не особо.

Этот ребенок практически не ест — Дарио вроде что-то говорил на этот счет, разве нет? Что они с трудом заставляют Масси доедать все до конца.

— Ну, у меня ты должен что-нибудь скушать, — объявляет она и начинает открывать шкафы. — Тут почти все только для взрослых. — Орнелла смотрит, что есть в холодильнике. — Сделаю тебе «пастина ин бродо».

— Не надо, спасибо.

Но она все равно разогревает бульон. Мальчик наблюдает за бабушкой. В кухне стоит запах ее духов, но когда бульон закипает, его перебивает маслянистый куриный аромат. Орнелла поворачивается к Масси, держа деревянную ложку, от которой идет пар. Она убирает челку со лба мальчика.

— Теперь ты хотя бы будешь видеть. Но пробор неровный. Сейчас поправлю.

— Не надо, спасибо.

— У меня это хорошо выходит. — Она наклоняется к нему, он — от нее.

Масси смотрит на свою видеоигру, «Нинтендо Ди-Эс Лайт», которую ему купили несколько недель назад.

— Можно включить?

— Еда почти готова.

— Не хочу я есть.

Какое-то мгновение Орнелла молчит. Она выключает плиту. Потом подавлено уходит в гостиную. Там она замирает, глядя на входную дверь, за которой ее старший сын смеется, разговаривая по мобильному.

Он заканчивает беседу на радостной ноте и с улыбкой возвращается в квартиру.

— Где Масси? Нам пора.

— Я пыталась заставить его поесть, теперь я понимаю, о чем ты говорил — это просто невозможно.

Дарио озадачен.

— Вообще-то мы, наоборот, не можем его остановить.

Мальчик выходит из кухни, неловко ступая в одной кроссовке. Он поглощен игрой.

— Выключи ее, — говорит отец. Масси не слушается. Выходя из квартиры, он спотыкается о порог. Он настолько увлечен, что даже не удосуживается сказать бабушке до свидания.

Но она все же с ним прощается.

— Кстати, знаешь, кого я встретил? — вспоминает Дарио, забегая на кухню за кроссовкой. — Кэтлин Солсон. — Это его бывшая возлюбленная, с которой он познакомился в 1987 году, когда они оба стажировались в газете. — Она вернулась, в смысле из Вашингтона.

— Ну и как она?

— Все такая же. Только старше стала.

— Больше я ничего не хочу знать.

— С текущими событиями это никак не связано.

— Это связано с газетой. Не желаю знать.

— Так тебе достать завтрашний номер?

— Я побаиваюсь его читать, — признается Орнелла, понижая голос. — Ты, похоже, уже не помнишь.

— Чего я не помню?

— Марты не будет до вторника.

— А ты не можешь дождаться вторника, чтобы ее уволить?

— Ты не так понял.

Орнелла стоит рядом со стремянкой, придерживая ее. Как бы ей хотелось больше не волноваться. Это всего лишь очередной выпуск газеты — там ведь не будет написано, чем она занималась в этот конкретный день.

Дарио забирается на антресоль.

— Ее тут нет.

— Нет, она там.

Он ищет.

— Серьезно, ее тут нет. Можешь залезть и проверить. Клянусь, этого номера нет.

Мать стоит на своем:

— Я их все собирала, ни одного не пропустила.

— К сожалению, сейчас один придется пропустить. За двадцать пятое апреля доставать? Он на месте.

— Не хочу. До него я еще не дошла.

Дарио спускается, спрыгивая с третьей ступеньки, подлетает к матери и быстро целует ее в щеку.

Орнелла не была готова к такой нежности, она смущенно улыбается, а потом отталкивает его и, придя в себя, начинает сердиться.

— Ты меня чуть не повалил. Это не смешно.

Орнелла добирается от своего дома в Париоли до редакции газеты на Корсо Витторио на такси. Раньше она тут не бывала: побаивалась этого места, которое вмещает в себя весь мир, хотя само вмещается в одно неряшливое здание. Но теперь у нее просто не остается выбора: в ее хранилище нет завтрашнего номера, и надо его раздобыть.

— Che piano? — спрашивает ее какой-то мужчина с сильным английским акцентом.

— Я не знаю, какой этаж, — отвечает она по-английски, — я ищу главный офис газеты.

— Тогда вам со мной. — Он закрывает дверь и костяшкой пальца нажимает кнопку четвертого этажа. Лифт едет вверх.

— Вы тут работаете?

— Да.

— Как вас зовут?

— Артур Гопал.

— Да, я читала ваши некрологи. На днях вы писали о Никсоне.

— Никсон умер сто лет назад, — ошарашенно отвечает он. — Да и к тому же я больше не пишу некрологов. Я редактор раздела культуры.

— Ваш текст показался мне слегка однобоким. Кое-что хорошее Никсон тоже сделал.

Гостья говорит, что пришла к Кэтлин Солсон, и Артур заходит в отдел новостей, чтобы сообщить кому-нибудь из коллег. Орнелле хочется пойти за ним, посмотреть на работу внутренней кухни. Но нет: если вы не хотите утратить вкус к сосискам, вам лучше не знать, как их делают.

Через несколько минут появляется Кэтлин.

— Что-то в последнее время мне везет на Монтерекки. Несколько недель назад вот на сына вашего наткнулась.

— Да, он мне сказал. — Орнелла неловко наклоняется к Кэтлин, решившись обнять ее, но немедленно жалеет об этом. Объятие получается скованным и поспешным.

В лифте они едут молча. Орнелла все еще думает о том, что зря обняла Кэтлин. Вышло как-то нелепо. Наверное, это было еще и нечестно по отношению к Дарио?

— Куда пойдем?

— Мне слишком далеко отходить нельзя, — отвечает Кэтлин.

Они идут по Корсо Витторио, мимо потока автобусов, такси и завывающих мотороллеров. Орнелле приходится говорить громче, чтобы ее было слышно:

— Могу обрадовать тебя тем, что я все еще скрупулезнейшим образом читаю вашу газету.

— До какого года вы дошли?

— До девяносто четвертого. Как раз до нашей последней встречи.

— Да, я тогда уехала.

— Я даже точно помню число — мы виделись в больнице, когда Козимо заболел, двадцать четвертого апреля.

Звонит «блэкберри» Кэтлин. Это Мензис. Она дает ему несколько указаний и вешает трубку.

— Ты грубо с ним разговаривала, — комментирует Орнелла.

— С нашей работой времени на расшаркивания, к сожалению, нет.

— Не может такого быть. — Через некоторое время она добавляет: — Знаешь, иногда я думаю, что мне, возможно, подошла бы работа журналиста. Как говорят, теперь уже в следующей жизни, да?

— А вы когда-нибудь пытались?

— Не смеши.

— Вы могли бы попробовать.

— Я старалась увлечь этим Дарио, но ему газеты оказались не по душе.

— Я знаю, мы же стажировались вместе.

— Как бы я жила, если бы была такой же решительной, как ты? — Она поспешно бросает взгляд на Кэтлин, а потом отводит его в сторону. — Я уже старая. Мне пятьдесят восемь. Ведь к этому возрасту человек достигает пика своей карьеры?

— Возможно.

— Мы с тобой похожи, — говорит Орнелла. — Не пугайся ты так. В чем-то мы очень разные. Но в чем-то… — она делает паузу. Она пришла в редакцию якобы за утерянным номером газеты, ну и заодно восстановить отношения со старой знакомой. Но теперь Орнелла ловит себя на совершенно другом желании: ей хочется что-то сказать. Поговорить, может быть даже, в чем-то признаться. Рассказать Кэтлин о завтрашнем дне, в котором она сыграла определенную роль. — Ты вообще помнишь моего мужа?

— Конечно. Я очень расстроилась, когда узнала, что его не стало…

— Он был ужасно красив, правда? — перебивает Орнелла.

— Да.

— К тому же, представь себе, он был бароном, хотя не пользовался своим титулом. Помню, когда мы с ним познакомились, Козимо был таким видным мужчиной! Я и сама тогда была довольно хорошенькой юной особой — если не веришь, можешь посмотреть мои старые фотографии.

— Вы были известной красоткой.

— Да, — отвечает Орнелла, словно впервые об этом услышала.

— Мне пора возвращаться, — сообщает Кэтлин, увидев сообщение на экране «блэкберри». — Я не взяла куртку.

— Сейчас, еще минуту. — Она берет Кэтлин за рукав рубашки и ведет через перекресток на Пьяцца-Сант-Андреа-делла-Валле, не обращая внимания на красный свет и уворачиваясь от гудящих машин. — Так ты помнишь, как Козимо забрали в больницу в девяносто четвертом?

— Конечно, для всех это был такой шок.

— Ну, не то чтобы шок. Проблемы начались раньше. Я отвезла его туда спустя несколько недель.

— Я не знала.

— Да, — продолжает Орнелла, — началось, наверное, с того, что он в самый последний момент отказался ехать отдыхать. Я сделала вид, что так даже лучше, что мы отлично проведем время и в городе. Но он просто взбесился. Уж не знаю почему. Ну, то есть он выпивал, это, наверное, сыграло свою роль. И он толкнул меня в холодильник! — Орнелла смеется. — Дверца была открыта, я хотела достать кувшин с водой и налетела прямо на полки. Так странно, а он все толкал и толкал, словно хотел запихнуть меня внутрь. Я там посшибала все, что можно. Разбилась банка каперсов. Я подумала, что вот, теперь у нас битое стекло в холодильнике. Уборщица ни за что не уберет его до конца, и кто-нибудь случайно проглотит осколок. Так глупо было думать об этом. Так вот, а потом он просто ушел. Я до ужаса перепугалась, что кто-нибудь об этом узнает. Но поскольку мы в то время должны были уехать отдыхать, никто ничего не заметил, а я все это время просидела дома. Так что у меня было полно времени, чтобы убраться в холодильнике.

— Ужасная история. Вы меня так расстроили, — говорит Кэтлин, остановившись на тротуаре. — И меня поражает, что вы можете вот так рассказывать о Козимо. Но прошу, не поймите меня превратно: какова цель вашего визита? Хотя вы могли зайти и просто так. Мне уже пора возвращаться.

— Правомерный вопрос. Обычно я личные дела обсуждаю только с Мартой, уборщицей.

Кэтлин смеется.

— Что тут смешного?

Она снова берет Кэтлин за рукав и куда-то ее тащит, все дальше от редакции. Чтобы подольше поговорить, Орнелла готова дотащить ее до Пьяцца Венеция.

— Пока Козимо отсутствовал, — продолжает она, — мне звонили из банка, спросили, я ли в последнее время снимала деньги со счета. Назвали поразительные суммы — тебе лучше даже не знать. Я до сих пор не могу понять, как он умудрился так много потратить за такой короткий срок. Потом позвонили из полиции: мужчина за шестьдесят арестован за хранение кокаина. Я приехала за ним, он болтал без умолку. Постоянно упоминал какую-то женщину из Австралии. Он познакомился с ней, когда пропадал, и настаивал, что мы должны ездить по городу и искать ее. Еще у него был отколот кусок зуба: он с кем-то подрался, уж не знаю, сможешь ли ты себе такое представить. Кое-как мне удалось довезти его до дома. А он все не смолкал. Ему хотелось праздновать. «Что именно?» — спросила я. Козимо налил полный стакан коньяка и заставил меня его выпить. Еще ему хотелось заняться любовью. А мне нет. Но пришлось.

Она тащит Кэтлин через трамвайные пути на Ларго-Арджентина на пешеходный островок безопасности у античных руин.

— Потом он разозлился, — рассказывает Орнелла. — Говорил, что я мешаю ему делать карьеру. Я пыталась вникнуть, понять его. Он таскал меня за собой по квартире и орал. Он планировал открыть студию живописи и трахать девчонок — и он сказал это мне, своей жене. Козимо схватил меня за лямку лифчика и резко дернул, она порвалась. Я старалась смотреть ему в глаза. Когда это удавалось, я замечала, что взгляд у него совершенно отсутствующий — это чуть ли не самое ужасное, что я видела за всю свою жизнь. И в тот день, двадцать четвертого апреля девяносто четвертого года, муж попытался меня придушить. Помню, я думала, что умру. Он так долго стискивал мое горло, что я потеряла сознание.

— Когда я очнулась, он уже снова куда-то ушел. Мне казалось, что кадык у меня ввалился. Я брызнула на лицо водой, встала над раковиной и попыталась заплакать. Но дышать как следует не получалось, так что плач вышел странным — я все сглатывала и кашляла. А потом появился Козимо и стал надо мной смеяться.

— Я держалась за ручку кухонного шкафа, чтобы не упасть. Он сунулся ко мне, и я со всех сил ударила его дверцей по голове. Дверца затряслась; рука у меня загудела; Козимо упал. Он еле успел подставить руки и ударился лицом, разбил щеку, потекла кровь. Она капала прямо на пол. Я помню, как он ткнул пальцем в лужу.

— Господи, какой ужас, — вставляет Кэтлин. — Я ничего этого не знала. Я лишь помню, что Козимо забрали в психиатрическое отделение. Но Дарио сказал, что у него депрессия.

— Депрессия тоже была. Но потом. — Орнелла отпускает рукав Кэтлин, ее потребность исповедаться внезапно рассеивается, уступая место нахлынувшему чувству вины. — Только не рассказывай этого Дарио, — просит она. — Если увидишь его, ничего не говори. Он таких подробностей не знает.

Они поворачивают обратно к редакции.

— Вообще-то, — вспоминает Кэтлин, — в ту ночь я заметила кровь на полу у вас в кухне. Мы с Дарио были там после того, как вы отвезли Козимо в больницу. Мы впустили вашу горничную. Как ее звали? Рина? Она не знала что делать. Она не хотела пачкать швабру кровью, думала, что вы рассердитесь, поэтому я вытерла кровь газетой.

— Знаю, — отвечает Орнелла, — мне как раз не хватает этого номера. Я хотела попросить его у тебя.

— Номер за девяносто четвертый год? Я теперь и не знаю, где его найти. Мы выбросили бумажные архивы несколько лет назад. Теперь у нас все только в цифровом формате.

— Не может быть.

Дальше они идут молча и наконец доходят до офиса.

— Вы помните, о чем мы в ту ночь разговаривали в больнице? — спрашивает Кэтлин. — Я сказала, что подумываю вернуться в Вашингтон, но пока не решила. А вы ответили, что я должна лететь. Согласиться на эту работу, бросить Дарио, уехать из Рима.

— Ничего подобного я не говорила.

— Говорили.

Во вторник утром Марта стучит четыре раза и ждет. У нее есть ключи, так что она входит сама. Появляется Орнелла в ночной сорочке.

— Ой, простите меня, — говорит уборщица, кивая.

— Из-за тебя я оказалась в ужасной ситуации — в воскресенье осталась без газеты, — начинает Орнелла. — Совершенно непростительно! — Ей хотелось бы взять свои слова назад, но вместо этого она уходит обратно в спальню.

Она одевается, выходит в гостиную и начинает переставлять фотографии, словно этой вспышки и не было.

— Если я сяду сюда, — объясняет она Марте, — когда я отвлекусь от газеты, мой взгляд будет падать на Масси. А если туда — то на Козимо. Или, может, на его место Дарио перевесить? Понимаешь, если фотографии не перевешивать, перестаешь их замечать.

Марта вежливо кивает, сметая мусор в совок.

Орнелла молча направляется в свою комнату.

— Синьора Орнелла, сегодня газету достать?

— Нет, — отвечает хозяйка через закрытую дверь. — Спасибо.

Когда входная дверь закрывается, Орнелла выходит. Марта оставила ей записку с просьбой купить чистящую жидкость конкретной марки и бумажных полотенец.

— Как только эта девица умудряется расходовать столько полотенец? — возмущается Орнелла. Она проверяет, не осталось ли пыли под диваном. И пока она шарит там, согнувшись в три погибели, на деревянный пол падает капля. Она дотрагивается до лица — это слеза. Резко шмыгнув носом, Орнелла берет себя в руки. Она вытирает слезы с пола и щек и встает.

Дарио придет, если он ей понадобится, но умолять она не будет. А вот второй сын, Филиппо, ее совсем избегает — он унаследовал чувство интеллектуального превосходства по отношению к матери от Козимо. А внуки? Они ее, похоже, боятся.

Орнелла скучает по мужу. Последние десять лет их совместной жизни состояли из врачей и лекарств, коротких проблесков надежды и длительных периодов безнадежности. (Она так и не рассказала ни Дарио, ни Филиппо, как на самом деле умер их отец — она нашла его с запиской, в которой говорилось: «С меня хватит».) Орнелла врала всем, что он умер от заболевания сердца. Где-то глубоко в душе она понимает, что сыновья знают правду. Так же глубоко она спрятала самую разную информацию: она одновременно знает и не знает, что именно думают о ней люди, что существуют мобильные телефоны и интернет.

Орнелла ставит лестницу под антресолью. Она забирается наверх, к дверцам, за которыми лежат газеты. Раньше она ни разу туда не залезала. Она открывает хранилище и вдыхает — там стоит металлический запах, она раньше думала, что так пахнут ее пальцы. Антресоль высокая и глубокая, забита она почти полностью. Более десяти тысяч газет. Свыше сотни тысяч страниц. Полмиллиона статей. Столько труда вложено в эти строки, теперь они лежат здесь и ждут своего часа.

Вот подошел черед завтрашнего номера, а он пропал. Газету за 24 апреля 1994 года ей не найти. Надо переходить на двадцать пятое. Но пропущенный день дает странный результат: весь архив внезапно утрачивает важность — начинаешь воспринимать его скорее как обычную бумагу, нежели как газеты. Орнелла ударяет рукой по левой стопке, по той, которую она уже прочла, и выдергивает из нее несколько номеров. Она бросает их на пол.

В воздухе страницы разлетаются и медленно падают на пол.

Она вытаскивает еще несколько номеров, на этот раз больше, чем в первый, и тоже швыряет их вниз. Стопка громко ударяется об пол и рассыпается. На этом Орнелла не останавливается. Она продолжает бросать вниз газеты, пока у нее не начинают болеть руки, к тому времени уже весь пол вокруг лестницы завален.

Она задумывается, не сбросить ли и оставшиеся, непрочитанные номера. Она достает самый верхний, от 25 апреля, и швыряет его на пол. Потом хватает еще несколько газет, затем еще.

На все это уходит около часа, руки у нее окрашиваются чернилами, колени дрожат. Наконец все готово, газет на антресоли больше нет; а пол похож на черно-белый океан.

Орнелла пытается слезть с кипы бумаг. Она идет по газетам, оступается, вытягивает руки — позвякивая браслетами — и мягко приземляется. Потом она, разинув рот, скатывается по бумажной горке, останавливается и начинает хохотать. «Глупышка!»

Взгляд ее падает на напечатанный жирным шрифтом заголовок: «…столицу Афганистана». Орнелла выдергивает газету из-под себя, надрывая ее. Статья называется: «Талибы захватили столицу Афганистана» (выпуск от 28 сентября 1996 года). Она вытаскивает еще один номер: «Индекс Доу-Джонса достиг рекордного значения, побив отметку 6000» (15 октября 1996 года). И следующий: «Клинтон обходит Доула и остается на второй срок» (6 ноября 1996 года). Похоже, она лежит на 1996 году.

Орнелла отпихивает часть газет и добирается до 1998 года: «Клинтон отрицает половую связь со стажеркой» (27 января 1998 года). «В водоворот „Титаника“ попало 11 „Оскаров“» (24 марта 1998 года); «В ходе нападений на американские посольства в Восточной Африке гибнут десятки человек» (8 августа 1998 года); «Конгресс объявляет Клинтону импичмент» (20 декабря 1998 года).

Орнелла добирается до нового тысячелетия: «Доу-Джонс достигает 11 000» (15 января 2000 года); «Милошевич подает в отставку на фоне протестов» (6 октября 2000 года); «Ирак не дает согласие на проведение новых проверок» (2 ноября 2000 года).

Заголовки 2002 года озадачивают: «Расчищены завалы на месте Всемирного торгового центра» (31 мая, 2002 года); «Взрыв на Бали унес десятки жизней» (13 октября 2002 года); «Буш учреждает „министерство внутренней безопасности“» (26 ноября 2002 года).

Она докапывается до 2004 года: «Ученые клонируют 30 человеческих эмбрионов» (14 февраля 2004 года), «Путин переизбран президентом» (15 марта 2004 года); «США передают власть лидерам временного правительства Ирака» (29 июня 2004 года); «Гибель голландского кинорежиссера от рук исламского экстремиста» (3 ноября 2004 года).

И перескакивает на 2006 год: «Буш накладывает вето на исследования стволовых клеток» (20 июля 2006 года); «Северная Корея заявляет о первых ядерных испытаниях» (10 октября 2006 года).

А потом и 2007-й: «Эппл» торжественно анонсирует выпуск «айфона» (10 января 2007 года); «Буш собирается направить войско из 21 500 человек в Ирак» (11 января 2007 года); «Согласно исследованиям, климатические изменения происходят по вине человека» (3 февраля 2007 года); «Впервые в истории: чернокожий американский сенатор баллотируется в президенты» (и февраля 2007 года).

Ну вот, с этим покончено. Она более или менее в настоящем.

Орнелла встает среди кучи газет и думает о том, что завтра явится Марта. Можно убрать до ее прихода. Но опять же она удивится, что больше никто не требует класть старые газеты в одну стопку, а новые — в другую. К тому же надо будет снять запрет на использование современной техники — ничего страшного не приключится, если Марте во время уборки позвонит муж.

На следующий день Орнелла несется к двери.

— Я тебе кое-что покажу. Идем, идем! — Она пытается взять Марту за руку, но та еще не успела раздеться. Орнелла ждет с нетерпением. Согласно инструкции, свежую газету Марта прячет в пакете. — Идем, — повторяет Орнелла. Но в середине коридора она останавливается.

— Что такое? — спрашивает Марта.

— Ты подумаешь, что я дура. — Она берет уборщицу за руку. Марта ее руку не сжимает, но безропотно тащится за хозяйкой.

— Боже, — говорит Марта, увидев воцарившийся беспорядок. — Ломалось?

— Что сломалось?

Марта уже стоит на коленях, разгребая последствия газетной катастрофы.

— Ничего не сломалось. Я сама это сделала. Не волнуйся. Я сама сбросила газеты, — успокаивает ее Орнелла. — Я читала всю ночь. До четырех утра. Но я так ничего и не поняла. У меня столько разных вопросов. Ты должна мне помочь.

По мнению Марты, это означает, что ей надо поскорее все убрать, и она отвечает:

— Да, да, делаю, делаю.

— Остановись, послушай меня. Брось. Скажи мне, куда мы положили газету за сегодня?

— Какое сегодня?

— Сегодняшнее сегодня. — Орнелла тычет пальцем вниз, указывая на тысячу «сегодня», валяющихся у них под ногами. Тогда она поясняет: — Которую ты только что принесла. В пакете.

Марта боится отдавать хозяйке газету, думая, что та проверяет ее.

Орнелла усаживается на диван в гостиной, от волнения она напряжена, сердцебиение учащено. Резким взмахом руки она раскрывает свежий номер и принимается ерзать, устраиваясь поудобнее. Она откашливается, моргает, словно чтобы почетче видеть, и изучает первую страницу. Она поворачивается к Марте, Орнелла велела уборщице остаться с ней, и та поставила гладильную доску в гостиной.

Орнелла интересуется:

— Ты не хочешь со мной почитать?

— Нет, нет.

— Меня многое смущает. Я рассчитываю на твою помощь. Например, кто такая эта Бритни Спирс и почему она побрилась налысо?

— Не знаю, — отвечает Марта, ее голос иногда заглушается шипением утюга.

— Вот, послушай: этот недоумок Папа Римский наговорил гадостей о мусульманах, и теперь они грозятся взрывать храмы. — Орнелла поднимает глаза. — Марта, тебе не опасно ходить в церковь, а?

— Нет, нет.

Орнелла переворачивает страницу.

— Кажется, будто все только и делают, что себя подрывают. И все эти компьютеры, Марта, ты разбираешься в этом деле?

— Какое деле?

Но знаний Орнеллы не хватает даже на то, чтобы сформулировать вопрос.

— Да просто, в общем.

— Не очень.

В приступе дружелюбия Орнелла похлопывает по диванной подушке рядом с собой.

— Отдохнула бы ты минутку, посидела со мной! Давай я сварю тебе кофе! Обсудим новости. Было бы неплохо для разнообразия, не думаешь?

Марта с напряженным видом осматривает квартиру, глядя на пол, который надо подмести, на пыль, которую надо вытереть. А под кроватями?

Когда Марта заканчивает работу, Орнелла провожает ее до двери.

— Ну что, до завтра?

— Да, хорошо, — отвечает Марта, уставившись в пол, — завтра.

1994

Корсо Витторио, Рим

К началу 90-х успех, которого газета достигла при Мильтоне Бербере, пошел на убыль: сказывался тот факт, что люди вообще стали меньше читать. Телевидение уже давно подворовывало аудиторию у газет, и появление круглосуточных новостных каналов нанесло очередной удар. Сведения в утренних газетах, которые собирались накануне вечером, теперь казались устаревшими. Тираж снова снизился до 25 тысяч.

Еще больше беспокойства вызывало состояние самого Мильтона. В интеллектуальном плане он по-прежнему был на высоте, а вот физическая оболочка постепенно отказывала: диабет, гипертония, ухудшились зрение и слух. В 1994 году он созвал собрание.

— Почему наша газета вообще издается? — начал он.

Некоторые нервно улыбнулись, кто-то шепотом отпустил какую-то колкость.

— Серьезно, — продолжал Мильтон, — я несколько раз задавал себе этот вопрос. Зачем Сайрусу Отту нужно было ехать сюда и все это начинать? Зачем человеку с таким деньгами и такой властью вообще было ввязываться в это дело? Согласно преданию, Отт страстно интересовался новостями и считал, что миру нужна добротная газета. Но меня на это не купишь. Я журналист — я против благородных мотивов всем нутром. На самом деле он приехал сюда ради пиццы.

Все рассмеялись.

— Лично я, — говорил Мильтон, — не могу притворяться, будто меня интересуют высокие материи. Мне просто нравится процесс: сжатые строки в сжатые сроки. Ничего благородного. Но, ребята, — заключил он, — мне пора ставить точку. Мой срок вышел.

Кое-кто из редакторов ахнул.

Мильтон ухмыльнулся.

— Да ладно, не надо изображать удивление. У нас тут такой рассадник сплетен, не притворяйтесь, что вы не знали, клоуны.

На этом Мильтон умолк. В комнате воцарилась тишина, все ждали, что он скажет что-нибудь еще. Он схватил утренний номер газеты, поспешно взмахнул им и ушел в свой кабинет. Это был его последний день в редакции. Умер он через три месяца, в Вашингтоне, от инсульта.

Найти Мильтону замену оказалось делом нелегким. Бойд ставил на его место нескольких посредственных управляющих, одного за одним, и все они через пару лет уходили, разжившись за счет «Отт Групп». Но противостоять падению тиража эти люди не могли. Редакция уменьшилась в связи с сокращением штата; страницу моды и вовсе закрыли; разделы культуры и спорта сильно сдали.

В газете по-прежнему было двенадцать страниц, но доля собственных статей резко сократилась, а объем материалов, купленных у информационных агентств, наоборот, возрос. Газета так и выходила в мрачном черно-белом формате, тогда как другие издания — в рамках борьбы с телевидением — переходили на цвет и печатали яркие иллюстрации.

Следующий соперник оказался еще страшнее: интернет.

Поначалу многие газеты и журналы открывали собственные сайты и брали плату за доступ к контенту. Но читатели попросту перешли на бесплатные источники информации. Так что СМИ стали вываливать в Сеть все больше и больше бесплатных материалов, с надеждой на то, что реклама поможет наконец покрыть их ужасные расходы на печать.

Реакция нашей газеты была своеобразной: они ничего не стали делать. Редактор раздела «Поправки» Герман Коэн отказывался даже обсуждать возможность создания сайта. «Интернет имеет такое же отношение к новостям, — говорил он, — как гудки машин к музыке».

«Обвал рынка на фоне угрозы снижения темпов роста в Китае»

Финансовый директор

Эбби Пиннола

Перед входом в самолет Эбби впадает в привычное забытье: на время перелета ее всегда охватывает апатия, мозг словно заливают травильным раствором. Пребывая в таком состоянии, она готова жевать все, что попадается под руку, подолгу разглядывать чужую обувь, на нее нападает философское настроение, а под конец она становится плаксивой. Она разглядывает сидящих в зале вылета: молодые парочки воркуют, пожилые мужья читают книги о былых войнах, влюбленные слушают музыку в одних наушниках на двоих, все перешептываются насчет магазинов дьюти-фри и задержанных рейсов.

Она заходит в самолет, моля бога, чтобы он не оказался забит пассажирами. Перелет от Рима до Атланты длится одиннадцать часов, и ей не хотелось бы лететь в тесноте: Эбби планировала поработать и поспать, именно в таком порядке. Краем глаза она замечает, что в ее ряду останавливается какой-то мужчина и принимается изучать, что написано у него в билете. Она поворачивается к окну, изо всех сил надеясь, что он пройдет дальше. (Однажды она позволила попутчику вовлечь себя в разговор, и это оказался самый длинный полет в ее жизни. Он заставил ее играть в «Скрэббл», причем настаивал, что слово «уг» существует. И с тех пор Эбби взяла за правило не заводить разговоров в самолетах.)

«Ну и ну», — говорит мужчина и садится рядом. Самолет еще и с места не сдвинулся, а он уже пытается завязать беседу. Эбби нервно дергается и еле слышно хмыкает, но к нему не поворачивается.

Мужчина смолкает.

В себя она приходит, когда самолет начинает набирать высоту. Эбби замечталась. О чем? Этого она вспомнить не может. Ей надо бы достать кое-какие папки из багажной полки, но пока еще горит индикатор «пристегните ремни». Так что она возвращается в свое забытье, смотрит в окно отсутствующим взглядом, глядя на простирающуюся под ними перину облаков, у которой нет ни конца ни края.

Эбби внимательно рассматривает свои ногти, начиная волноваться за Генри, поскольку тот не хочет ехать на каникулы к отцу в Лондон, а он уже почти в таком возрасте, что и не вынудишь. Может, этим презрением к отцу он хочет продемонстрировать свою верность матери? Она одновременно надеется, что это и так, и не так. Она все же думает, что до определенного возраста его надо заставлять. Лет, может, до шестнадцати?

Ну ради всего святого! Хватит! Эбби изо всех сил старалась не обращать внимания, но если этот идиот, что уселся рядом с ней, не уберет свою руку с края подлокотника, она придушит его мешком для блевоты. Она изгибает локоть так, чтобы доставить ему максимальное неудобство, потихоньку вонзаясь в его предплечье. Ну и когда он уступит?

Но он, похоже, ничего и не замечает, а ей противен этот физический контакт, так что Эбби сдается. Он ковыряет заусенец на большом пальце. Мерзость. Ей хотелось бы посмотреть, как он выглядит, чтобы у объекта ее ненависти появилось лицо, но повернуться без того, чтобы ее заметили, не получится. Так что она рисует его в воображении: американец лет за пятьдесят, неудачник. У него целлюлит, перхоть, проблемы с щитовидкой. Работает продавцом стремянок. Или в службе технической поддержки, а по вечерам режется в компьютерные игры. Сумка на поясе, спортивные носки и кроссовки. А что он в Риме-то делал? Приехал, потому что это, типа, центр культуры? Сфотографироваться рядом с Колизеем в обнимку с ряженым гладиатором?

Но это же смешно: почему она должна одиннадцать часов страдать из-за этого идиота? Эбби снова бросается отвоевывать пространство, вдавливая локоть в кость противника.

— Давайте я подвинусь, — говорит он, убирая руку.

— О, спасибо, — отвечает Эбби, и у нее краснеют уши. Краска поднимается от мочек вверх, и ненависть к попутчику захлестывает ее еще сильнее.

— Простите, — продолжает он, — вечно я развалюсь. И даже не замечаю. Свистните, если вам будет тесно. Я такой нескладный. — И в доказательство он принимается судорожно размахивать руками. — Слава тебе господи, мы хоть сидим у аварийного выхода. Те, кто поумнее, всегда выбирают эти места. Это ж почти бизнес-класс. Это я не к тому, что сам когда-нибудь им летал, но могу представить, что там, в общем, так и есть. А тут то же самое, только по цене быдло-класса.

— Послушайте, вы не могли бы меня разбудить, когда будут давать обед? Разумеется, если сами не уснете. Благодарю. — Она произносит это, глядя на спинку стоящего впереди сиденья, а потом снова поворачивается к окну и закрывает шторку. Но это было глупо. Спать-то не хочется. Лучше бы поработать. А теперь придется притворяться. Эбби презирает своего попутчика.

Проходит семь минут, притворяться спящей она больше не в силах. Она приподнимается с кресла, скривив лицо в добродушной улыбке, и тянется к багажной полке.

— Мне надо кое-что достать.

Мужчина подскакивает, роняя на сиденье книгу, чтобы дать ей пройти.

С трудом протискиваясь мимо него, Эбби выбирается в проход.

— Вам помочь?

И происходит это как-то в два этапа. Во-первых, его лицо кажется ей знакомым. Потом она понимает, что они действительно знакомы. Бог ты мой. Что за кошмар.

— О господи, — выдавливает Эбби. — Здравствуйте, я совсем вас не узнала. — На самом деле она до сих пор не может вспомнить, кто это.

— Так вы не поняли, что это я?

— Простите. Я была погружена в свои мысли. Я во время перелетов всегда с головой ухожу в себя.

— Ничего страшного. Вам что-нибудь достать?

Ее, наконец, осеняет: это же Дэйв Беллинг.

Чтобы ей провалиться на месте. Корректор Дэйв. Тот самый, которого только что уволили. На котором решили сэкономить. Это она распорядилась от него избавиться. А теперь ей сидеть рядом с ним одиннадцать часов. Что хуже всего, ее застали в «походном виде»: она в спортивных штанах, волосы затянуты в два хвостика. (В газете она ходит исключительно в костюмах и сапогах, а глаза ее всегда холодны, как монеты.) Как сказал бы Генри: Che figura di merda. Да, дерьмово получилось.

— Думаю, я сама справлюсь, — отвечает Эбби, — но все равно спасибо. — Но у самой не получается. Уши у нее горят. — Вон та синяя сумка. Нет, темно-синяя. Да. Ага. Она. Здорово. Благодарю. Спасибо большое.

Дэйв галантно отходит, позволяя ей пройти на место.

Она садится с еле заметной улыбкой на лице и свинцовой тяжестью в желудке.

— Прошу прощения, если я показалась грубой. Я правда не заметила, что это вы. — Прекрати эту болтовню. — Кстати, как вы? Как дела? Куда летите? — Куда? Это самолет до Атланты. Как дела? Да его только что уволили.

— Хорошо, просто здорово, — отвечает он.

— Отлично.

— А вы как?

— Хорошо, тоже хорошо. Я лечу в Атланту — ну, это понятно. На встречу совета директоров «Отт Групп». Ежегодный Судный день.

— И именно вам придется представлять газету?

— Да вот. Наш дремучий владелец отказывается это делать.

— Вся грязная работенка выпала на вашу долю.

— Ну да, ага. На мою долю. Хотя, должна признать, что визит в штаб-квартиру — это интересный опыт. Мы же все в редакции склонны считать себя центром вселенной Отта. А когда попадаешь в Атланту, видишь картину в целом и понимаешь, какие мы маленькие.

— Ну, для меня по крайней мере никаких «мы» уже нет, — беззлобно говорит он.

— Точно. Простите.

— В газете было тухловато, так что я решил, что пора уходить.

Он, должно быть, не понимает, что она знает правду. И что важнее, не осознает, какую роль она сыграла в его увольнении.

— Мудро, — она пытается заполнить тишину. — А что читаете?

Он достает из-под себя книжку в мягкой обложке и показывает Эбби.

— Ого, — восклицает она, — обожаю Джейн Остин!

— Правда?

— «Доводы рассудка» я не читала, — признается она. — Но «Гордость и предубеждение», наверное… да нет, определенно… моя любимая книга всех времен. Пытаюсь заставить своих девчонок прочесть ее, но они, видимо, еще маловаты.

— Сколько им?

— Одной — десять, второй — одиннадцать.

— Я начал читать Остин только пару месяцев назад, — признается Дэйв. — Но теперь я в некотором роде поставил перед собой задачу перечитать все ее книги. Впрочем, их не так много. Эта уже последняя. — Он смотрит на обложку. — Название Остин не сама придумала — роман вышел уже после ее смерти. Это издатели назвали его «Доводами рассудка».

— Но название отличное.

— Да, согласен.

— А что вам больше всего понравилось? — интересуется Эбби.

— Наверное, «Мэнсфилд-парк». А может, и «Гордость». Только «Разум и чувства» не очень.

— Я, в общем-то, кроме «Гордости и предубеждения», ничего и не читала.

— А я подумал, что она ваша любимая писательница.

— Знаю, знаю. Но я вообще ужасно мало читаю. Трое детей. Работа.

— Трое детей? — У него округлились глаза.

— В смысле?

— Нет, я просто впечатлен. Для матери троих детей вы кажетесь слишком молодой.

— Наверное. Хотя я не такая уж и молодая. Ну да ладно. Простите, что отвлекаю вас от чтения.

— Да что вы, ерунда, если честно, я только рад поговорить. В офисе же никто ни с кем не разговаривал. Заметили? Особенно меня это удивляло, когда я только начал там работать. Все думал, может, в газете есть какое-то тайное общество, или от меня как-нибудь ужасно пахнет, или что еще. Все время мертвая тишина стояла.

— Да, все так.

— Чувствуешь себя так, будто все вокруг тебя ненавидят.

— Да, я все время именно это и ощущаю. — Коллеги Эбби никогда ее даже по имени не называют, придумали какую-то Бухгалтерию. Эта кличка ее бесит. Они просто не в состоянии принять тот факт, что она, молодая женщина, находится выше них в пищевой цепи. Но именно благодаря ей у них есть работа. А они, прославленные стенографисты, только и делают, что разглагольствуют о прерогативах прессы, словно газета — нечто большее, чем просто бизнес. Замечательно, только давайте поговорим об этом после того, как сделаем газету прибыльной. Самый напыщенный из них, этот невыносимый Герман Коэн, постоянно шлет ей статьи типа «Крохоборство в СМИ до добра не доводит». Как будто именно она роет газете могилу. А ведь это он не дал им создать собственный сайт. Мыслимо ли?! Сегодня, в наше время, не иметь страницы в интернете! Но те, кто зовет ее Бухгалтерией, о таких вещах не думают. Как и о том, сколько денег газета теряет, когда они не сдают выпуск вовремя (этой осенью они уже лишились сорока трех тысяч евро именно по этой причине). Или сколько сил она отдала борьбе против сокращения штата. (Она уговорила совет директоров ограничиться девятью жертвами вместо шестнадцати, и из самой редакции уволили всего одного человека.) Если бы не она, они все через месяц оказались бы на улице. И они льют на нее помои.

— Как-то это грустно, — продолжает Эбби, — только во время полета за океан удалось перекинуться парой слов с коллегой.

— Один раз мы с вами разговаривали, когда я только пришел.

— Да, моя приветственная болтовня. Это было совсем по-свински?

— Ну, не совсем.

— Нет? А насколько же?

— Я шучу. Нет, просто казалось, что вы сильно заняты.

— Да. Я действительно все время занята. Ассистента мне не хотят оплачивать. И с чего бы им, честно говоря? Я у них работаю за троих. Сама виновата. Простите, не стоит мне ныть. А еще Простите меня за прошлое — если вдруг я вела себя как сами знаете кто на работе. Вы же понимаете, в газетах, бывает, царит не самая здоровая атмосфера. — Она слегка наклоняется к Дэйву. — Так вы любите читать?

Он перелистывает страницы.

— Когда есть такая возможность. — Он кладет книгу на ногу корешком вверх.

— Не надо ее так.

— Как?

— Класть раскрытую. Иначе она может развалиться.

— Ничего страшного.

— Простите. Что-то я начала вам указывать. Дам вам спокойно почитать.

— На этот счет не беспокойтесь.

— Мне и самой, наверное, стоит поработать. — Эбби открывает откидной столик и замирает. Там, в папках, ничего нет про Дэйва? Чего-нибудь такого, что ему лучше не видеть? Она слегка приоткрывает скоросшиватель и вытаскивает несколько безобидных документов, украдкой изучая соседа. Он переворачивает страницу книги. Похоже, он погружен в роман и не проявляет никакого интереса к ее утомительным таблицам. На какой он сейчас странице? На восемьдесят третьей. Она демонстративно роется в бумагах, ставит ничего не значащую галочку, но на самом деле Эбби читает «Доводы рассудка», заглядывая Дэйву через плечо. Он снова перелистывает страницу. Он читает быстрее. Это несколько раздражает. Но этого и следовало ожидать — ведь он уже в курсе, как развивается сюжет. Эбби еще раз для виду перетасовывает бумаги. Дэйв снова переворачивает страницу, задерживает дыхание и раскрывает книгу так, чтобы им обоим было удобно читать. Эбби снова попалась. С горящими ушами она возвращается к документам.

— Затягивает, да, — деликатно комментирует он.

— Это у меня ужасная привычка. Простите.

— Ерунда. Вот, пожалуйста. — Он кладет книгу на подлокотник между ними. — Объяснить, что тут у них происходит?

— Нет, нет, не утруждайтесь. Мне надо работать.

— Вот поэтому меня и уволили, — шутит он. — Пока все работают, я читаю эту чертову Джейн Остин!

Уволили? До этого он не так ситуацию описывал.

— Хорошо, что вы можете шутить на эту тему.

— Это проще, когда у тебя есть новая работа.

— Да? Рада слышать.

— Благодарю. Да, прямо на следующий день после того, как меня выперли, я разговаривал со своим итальянским товарищем и он рассказал мне, что есть такое место. Похоже, мне повезло.

Эбби задумывается, сколько же Дэйву Беллингу лет. Примерно ее возраста? Чуть старше?

— О, смотрите, — замечает она, — несут первый обед.

— Первый обед?

— Да, на этом рейсе будет два обеда из-за разницы в часовых поясах.

— О, круто.

— Так и есть.

Они поедают пластмассовую курицу с резиновой морковью, закусывают какой-то розовой конфетой и отпускают язвительные замечания по поводу качества еды: так возмущаются унылыми самолетными обедами все пассажиры, уничтожая их тем не менее до крошки.

— Так, а почему вы летите в Атланту? — интересуется Эбби.

— Да просто хотел со своими повидаться, прежде чем на новую работу выходить.

— Значит, вы из тех краев?

— Да, из Джорджии. Небольшой городок под названием Оцилла.

— Хорошо там?

— Нормально. Но жить бы я там уже не смог. Я там вырос, и этого вполне достаточно. А вы? Вы откуда?

— Изначально из Рочестера, Нью-Йорк.

— Ага, значит, вы тоже «изначально». После чего бывает куча остановок.

— Ну, не так уж и много. Я училась в колледже в Бингемтоне, потом на год уехала за границу, в Милан, там познакомилась с мужем. То есть сейчас он мне уже не муж. Бывший. Но тогда-то он не был бывшим. Не знаю теперь, как его называть.

— Позвольте мне, как корректору, вас поправить: ваш будущий муж, впоследствии ставший бывшим, но на тот момент еще даже не настоящий.

Эбби смеется.

— Вы так бы и в газете написали?

— Теперь вам должно быть ясно, почему меня уволили.

Она улыбается.

— Так вот, я встретилась с этим, как его там, в Милане. Он там родился. Это был мой первый серьезный роман, я тогда была… — она смолкает.

— Были?..

— Ну не знаю, глупой, наверное. Ведь мне было всего двадцать три.

— Ну, тут уж грех жаловаться, вам ведь посчастливилось родить троих детей.

— Это верно. Я сама себе то же самое говорю.

— У меня детей нет, — рассказывает он. — Я хотел. Но моя жена — тогдашняя — не хотела. Как я ни уговаривал, она не соглашалась. Но вот представьте: разводимся мы году в девяносто шестом, потом она встречает какого-то парня и они заводят четверых! Так что, я думаю, она не просто не хотела детей. Она не хотела их от меня!

Эбби не отвечает.

— Что такое? — интересуется он.

— Да нет, ничего. Ничего. Просто задумалась, — отвечает она. — Похоже, что вы восприняли это мужественно. Ну, не упиваетесь жалостью к себе. Меня это восхищает.

Дэйв смущенно улыбается.

— Это не так.

— Нет, я серьезно.

Он снова принимается ковырять заусенец.

— Я уверен, что вы к собственному разводу так же относитесь.

— Вы не слышали, как я поносила своего бедного бывшего. Хотя он не бедный, ни в каком смысле. Богатенький подонок, на самом-то деле, простите за выражение.

— Почему подонок?

Эбби дернула головой, словно на нее летела пчела.

— Просто подонок. Не знаю. У нас был такой страстный роман — я так считала. А теперь мне кажется, что он просто хотел английский подучить.

— Да ну.

— Это не совсем шутка. Он ужасный англофил. Он настоял, чтобы мы назвали детишек традиционными английскими именами, по крайней мере он считал их традиционными.

— Это какими же?

— Генри, Эдит и Хильда.

— В духе Викторианской эпохи.

Она закрывает лицо руками.

— Знаю, знаю. Я так этого стесняюсь. Он заставил меня их так назвать! Честно. Я была молодой идиоткой. К тому же для итальянцев эти имена непроизносимы. Так что их миланские бабка с дедом — надо сказать, действительно хорошие люди — даже не могут как следует выговорить имена внуков. Смешно.

— А где сейчас этот ваш бывший муж?

— В Лондоне. Он был настолько влюблен в этот город, что переехал туда. Вроде как чтобы найти для всех нас достаточно большой дом. Я даже с работы ушла — я тогда была всего лишь помощником в бухгалтерии, все случилось еще до того, как я получила степень магистра. А потом он присылает мне письмо о том, что у него якобы «шалят нервы», что бы это ни означало. Разрыв тянулся долго, и выглядело все просто отвратительно. Прямо о своей новой подруге он мне так и не сказал. Он по-прежнему живет там. В Лондоне. С ней.

— Полагаю, какая-нибудь настоящая англичанка.

— Вообще-то, к моему огромному удивлению, она из Неаполя.

— Ох, — смеется Дэйв, — вот это он вам поднасрал.

Такое забавное выражение заставляет ее улыбнуться.

— Так я и подумала, — продолжает она. — Ну да бог с этим. Дэйв, надеюсь, вы не будете против, если я поинтересуюсь, сколько вам лет?

— Сорок пять. А вам?

— Сорок. Только исполнилось.

— Серьезно? — удивляется он. — Вы оказались моложе, чем я думал.

— Ох, спасибо большое.

— Нет, нет, я не в этом смысле. Я к тому, что вы занимаете такую ответственную должность. И у вас трое детей и все такое. Мне прямо стыдно.

В разговоре возникает пауза. Эбби сидит лицом к Дэйву и не может просто так отвернуться.

— Почитаем? — предлагает он, открывая книгу там, где они закончили.

— Спасибо за предложение, но давайте без меня. Мне надо поработать.

Она временами поглядывает на него. Они улыбаются друг другу, он помахивает книгой, спрашивая: «Не надумали?»

Через какое-то время она отрывается от работы, чтобы пошутить. Но Дэйв спит, на груди у него лежит раскрытая книга. Джейн Остин, думает она, какой мужик будет читать Остин? Он же не гей? Да не похоже. У нее мало знакомых южан. Эти его кваканье и робость для нее такая экзотика. Дитя природы.

А что, если он проснется и увидит, с каким вниманием она его разглядывает? Эбби продолжает изучать его краем глаза. Он вроде не особо высокий, хотя по сидячему человеку рост нелегко определить. Толстовка, джинсы, кроссовки. Свободная уличная одежда. Лежащая на книге рука небольшая, но грубая и сильная, ногти обкусаны, с заусенцами. Он должен быть не так прост, как кажется. Очевидно, он все еще страдает из-за развода. Но он об этом не говорит — не из тех, кто готов излить тебе все свое горе.

Дэйв поворачивается во сне, и его рука ложится на подлокотник между ними, касаясь ее локтя. Эбби не шевелится, решив не прерывать контакт, спустя какое-то время она снова начинает дышать.

Примерно через час он открывает глаза, моргает и зевает.

— Простите.

— За что? — шепчет она.

— Я, кажется, задремал на минуту, — тихо отвечает он. — Эй, а чего мы шепотом?

— Может потому, что свет выключили. — Она показывает в сторону туалета. — Простите, мне надо отойти на минуту.

— Господи, — говорит он, расстегивая ремень и вскакивая на ноги. — И вы ждали из-за меня?

— Да нет. Вовсе нет. — Эбби втягивает живот и выбирается в проход, достает из багажной полки сумку и направляется к туалету. Закрывшись, она изучает свое отражение в зеркале, хотя при таком освещении выглядит она не очень. «Бля, какая я страшная». Она достает из сумки шариковый дезодорант, проводит им под мышками. Потом открывает упаковку влажных салфеток, вытирает лицо и руки, замазывает кремом пятна на лице, рисует линию подводкой, другую — помадой. Или не надо. Она прижимает к губам бумажное полотенце, в последний раз смотрит на поцарапанное отражение, убирает со щеки ресницу. Поправляет бюстгальтер — он у нее на косточках, и одна из них неприятно давила, смотрит под рубашку: старый черный лифчик. Заглядывает в штаны: голубые бабушкины трусы. Отличное сочетание: сверху похоронное кружево, снизу парашют. Да не будь дурой — кому есть до этого дело. Еще одна освежающая салфетка. Готово.

Она возвращается.

Он подскакивает на ноги.

Эбби набирает полные легкие воздуха и проскальзывает обратно на свое место.

— Вы там душ принимали?

— Почему вы так думаете? Я что, так долго?

— Вы выглядите так бодро и все дела. Не знаю, как вам, девушкам, это удается. Я во время путешествий похож на старый башмак.

— У нас, женщин, свои секреты, — с гордостью объявляет она.

— Ну, — с энтузиазмом откликается он, — это же прекрасно.

Нет, не гей, думает она.

— Слушайте, мы же в самолете, — говорит Эбби, дотрагиваясь до его руки. — Никто не ждет, что вы будете выглядеть лучшим образом.

— Но у вас это отлично получается, — отвечает он, хотя его голос к концу такого откровенного комплимента стихает. — Ладно, — продолжает он, — пойду, наверное, и я освежусь. Хоть у меня и данные не такие.

— Ой, прекратите.

Дэйв возвращается, хлопая по щекам влажными ладонями.

— Уже лучше. — Он падает в кресло. — Уже лучше.

— Да, — соглашается она. — Ну вот.

Минута молчания.

— Так, — Эбби пытается восстановить беседу, — вам нравится жить в Риме? У вас там тысячи друзей и все такое?

— Вроде того. Не тысячи, конечно. Я поначалу вообще по-итальянски не говорил, из-за чего дела пошли не сразу.

— Все же я уверена, что за вами девчонки просто толпами бегают, да? Одинокий американец, журналист…

— Да не особо. Какое-то время я встречался с девушкой из Новой Зеландии, она работала в пабе недалеко от моего дома.

— Это где?

— Мой дом? В Монти. Виа-деи-Серпенти.

— Отличный район.

— Квартирка маленькая, но вы правы. Знаете, в Риме я понял, что итальянцы хоть и дружелюбны и все такое, но у них свои тусовки. Понимаете? Они всю жизнь общаются только с теми, с кем познакомились в первом классе. И если вы не ходили в ту же школу, что и они, на ужин вас не позовут. Знакомо?

— Точно. Это очень по-итальянски.

— Тяжеловато вписываться в их компании. Американцу-то. Девчонкам, я полагаю, легче. Итальянские ребята ведь такие ловкачи и все дела.

— Я надеюсь, вы не купились на миф о том, что все латиносы просто отличные любовники? Скажу вам по секрету: итальянцев — я-то знаю, я была замужем за одним из них — скорее можно назвать примадоннами, чем жеребцами. Я лично не могу заинтересоваться мужчиной, у которого гардероб богаче моего. К тому же большинство итальянцев просто дети. Мой сын Генри и то более зрелый, хотя ему всего тринадцать. А многим из них мамочка до сих пор одежду стирает, джинсы подворачивает и готовит бутерброды с мортаделлой на обед. Так это в них и остается. — Эбби потирает нос. — Что, слишком злобно? Простите, больше выпадов не будет, клянусь.

— Вообще-то это приятно слышать. Последние пару лет я чувствовал себя отстойным идиотом из Америки.

— Слушайте, — она уверенно касается его руки, — вам абсолютно точно не о чем беспокоиться.

— Не останавливайтесь. Это просто как бальзам на душу после того, как два года я наблюдал за успехами итальянцев, разряженных в оранжевые штаны с розовыми свитерами. Вы меня понимаете?

Эбби смеется.

— Честно говоря, — продолжает Дэйв, — в последние полгода я уже даже и не надеялся. На то, что встречу какую-нибудь итальянку. Сил больше нет.

— В смысле?

— Я, наверное, устал обжигаться. Понимаю, что это звучит цинично. Если бы вам довелось пообщаться со мной, когда мне было двадцать, тридцать с чем-то, вы бы поняли, каким я был романтиком. Видели бы вы меня на свадьбе. Это я настоял на пышной церемонии. Бывшая жена хотела отпраздновать поскромнее. Но такой вот я безумец. Чересчур даже. Жизнь была бы куда проще, не будь я таким безмозглым романтиком. Но таков вот я. Типа того.

— Это не так плохо.

— Может, и да. Но жизнь усложняет.

— Все, что чего-нибудь да стоит, непросто. Вам так не кажется? Или я глупость сморозила?

— Нет, нет, вы, наверное, правы.

— А моя проблема в том, что я слишком много времени провожу на работе — честно говоря, я даже не уверена, что у меня хватило бы времени на нормальные отношения. Даже стыдно сказать, когда у меня последний раз что-то было.

— Да ладно уж.

— Ни за что не скажу. Серьезно. Вам лучше не знать. Генри говорит, что я любовь работой заменяю. Мой тринадцатилетний Генри, больше похожий на тридцатилетнего. Подозреваю, что одна из проблем заключается в том — надеюсь, это не слишком самодовольно прозвучит, — что мужчины, видимо, меня боятся. Может, им кажется, что я слишком целеустремленная, слишком много сил отдаю работе. Не знаю. Я не бессердечна, я надеюсь. Я точно не такая. Но на моей должности просто нельзя быть слабой. Пришлось стать жесткой, чтобы не растоптали. Так вот получается. Все считают меня бойцом штурмового отряда. Но вообще-то я не так то уж и уверена в себе; я довольно застенчивая. Я знаю, что не кажусь такой. Но… — она наблюдает за реакцией Дэйва. — Что, перегрузила? Простите, я болтушка.

— Вовсе нет. Я вас понимаю. Полагаю, что каждому человеку на этой планете необходимо общаться с себе подобными, чтобы оставаться в своем уме. Все просто. И признаюсь, я не исключение.

А Эбби не хватило смелости сказать об этом напрямую, она боялась показаться нуждающейся в жалости матерью-одиночкой.

— Может, вы правы, — отвечает она, — в смысле, это, наверное, действительно нормально.

— Более чем нормально.

Эбби изо всех сил сжимает ноги — ей ужасно хочется писать. Когда она была в туалете, то забыла обо всем, кроме собственной внешности. А теперь ей боязно, что он подумает, будто у нее проблемы с мочеиспусканием, но терпеть она больше не в силах.

— Разомнусь немного, — объясняет она. Вместо того чтобы воспользоваться уборной в голове самолета, она бредет в противоположный конец. Скрывшись из виду, она заворачивает в туалет. Потом Эбби просто сидит и думает.

Она нюхает руку, которой касалась Дэйва. Пахнет от него как-то особенно — в общем-то довольно приятно. Что это? Мужской запах. Запах кожи. Интересно было бы посмотреть на его квартиру. Бутылки из-под вина, наполовину оплавленные свечи, пятна воска на ковре. Он сказал, что места там немного, значит, он живет один. В свою римскую квартиру, где живут ее дети, она бы его позвать не смогла. Ну, может, со временем. Но ближайшие несколько дней она проведет в четырехзвездочном отеле в Атланте. У нее возникает искушение. Забудь, ненормальная. Но вообще хорошо было бы провести вместе какое-то время. Поговорить. И он ведь милый, нет? Как ни странно. Так что это вполне естественно. Общаться же интересно. Он нормальный взрослый человек. Снова почувствовать себя рядом с мужчиной. Уже и забыла, каково это. Ее постоянно селят в этом отеле — а было бы здорово, если бы… Погоди. Стой. Это все тот же самый коматоз, в который она впадает во время перелетов: все эти странные ощущения и желание пофлиртовать — из-за этого состояния. Встреча совета директоров «Отт Групп». О ней подумай. Но все же стоит взять у него телефон. Узнать, когда он вернется в Рим. Там и встретиться.

Когда она возвращается, начинают показывать кино. Дэйв подготовил для Эбби наушники. Это какая-то комедия. Она делает звук потише, чтобы слышать себя и следить за тем, чтобы хихикать не слишком громко, не слишком глупо и когда надо. У него приятный смех, сухой, искренний. Смеясь, он поворачивается к Эбби и подмигивает.

— Нам бы еще попкорна.

— Точно!

Приближается стюардесса с тележкой.

Эбби смотрит на часы.

— Это что? Второй обед? По ощущениям больше похоже на ужин.

— Это такой обед-ужин, — отвечает Дэйв.

— Как бы вы его назвали? Ожин?

— Или ужед.

— А если это ланч и ужин? Тогда получится ужанч, — добавляет она. — Или лужин.

— Лужин. Мне нравится. Надо нам это запатентовать.

Нам? Хм. Интересно.

— Дэйв, знаете, — начинает Эбби, — нам надо как-нибудь встретиться в Риме. Согласны? Выпить кофе или чего-нибудь покрепче? Когда вернетесь.

— Да, да. Отличная идея.

— Давайте я запишу ваш номер.

— Римский?

— Ну да.

— У меня нет римского телефона.

Она хмурится.

— Как так?

— Ну, я же там больше не живу.

Оба ошеломлены.

— Я там больше не живу, — повторяет он. — Мне не по карману две квартиры снимать.

— Две? А вторая где?

— В Сан-Хосе.

— Я совсем запуталась.

— У меня же новая работа. В Сан-Хосе, Калифорния.

— Ой-ой-ой, — выдавливает Эбби, натянуто улыбаясь. — Я такая глупая. Я думала, что… Когда вы сказали про новую работу, я по глупости предположила, что это в Риме.

— Нет, нет, я и по документам больше в Европе работать не могу. Да и в любом случае я был готов вернуться в Штаты.

— А что это за работа? — поспешно спрашивает она, словно география не имеет значения.

— В интернете. Буду редактором в новом музыкальном журнале. Это в первую очередь сетевое издание.

— Ясно. Начинаю понимать, — говорит она. — Но…

— Что?

— Да нет, ничего.

— У вас уши такие красные, — замечает он, — все в порядке?

Трудно поверить, что он сказал об этом. Подметить это вслух — такое скотство.

— Да, все отлично, — резко отвечает Эбби.

До них доезжает тележка с едой. Он берет курицу. Последнюю. Она тоже хотела курицу. А придется есть рыбу. Некрасиво, что он ее не спросил.

— Вкусно? — интересуется он.

— Да. — Но через минуту она добавляет: — Я бы, конечно, предпочла курицу. Ну да ладно.

— Хотите поменяться?

— Нет, нет. Ничего страшного. — Эбби откладывает приборы, открывает папку и возвращается к работе. Точнее, сидит и пристально смотрит на одну и ту же страницу. Какой идиот. Кто же такое говорит: «да, кстати, а ты покраснела!» Ему что, пять лет? И откуда ей было знать, что он переезжает в Калифорнию? Говорит он так, будто это очевидно, словно весь мир в курсе его перемещений.

Дэйв снова открывает книгу, но лишь таращится на страницу, теребя заусенцы.

Отвратительно. Он хотя бы читает? Или это все какая-то показуха? Если быть откровенной, это не самый умный мужчина на свете. Простой парень из какого-то захолустья в Джорджии. В газете он не справлялся, его уделали даже сидящие на аминазине[3] кретины-корректоры. Когда ей понадобилось урезать редакторский штат, Дэйв Беллинг оказался нужен меньше других — что можно считать настоящим достижением в компании таких никчемных неудачников. (Честно говоря, сначала выбор Эбби пал на Руби Загу, но за нее вступилась Кэтлин.)

— Простите, — говорит Эбби, вставая без какого-либо объяснения. Она прогуливается по их проходу, потом — по другому, возвращается обратно. Она смотрит на макушку Дэйва. Намечается лысина. Что же творится с этими мужиками? Кто вылинял, кто еще не оперился. Интересно, между облысением и идиотизмом есть какая-то связь? Или между волосатостью и тупостью? Не случайно она уволила Дэйва. Кэтлин хотела, чтобы сократили только технический персонал. Но Эбби настояла, что надо уволить хотя бы одного человека из редакции — пора показать им, что к чему. По ее сведениям, оценочные показатели Дэйва были безупречно посредственными, и у него не имелось непобедимых союзников — то есть Кэтлин или Германа, — и тогда она подготовила все документы для увольнения. И слава богу. А то пришлось бы этого урода каждый день на работе видеть.

До самого прилета в Атланту она сидит, уткнувшись в бумаги. Самолет подъезжает к шлюзу, индикатор сигнализирует, что можно расстегнуть ремни, арестанты из эконом-класса вскакивают с мест и лезут за вещами. Дэйв, в отличие от остальных, зевает и потягивается.

— Достать вам сумку?

— Нет, пусть лежит. У меня там кое-что хрупкое.

Открывается передняя дверь, и толпа постепенно продвигается к выходу, покидая самолет под ритмичные и неустанные «до свидания» стюардесс.

Дэйв ждет, когда Эбби соберется.

— Идите, не хочу вас задерживать, — сообщает она.

— Ничего страшного.

Она копается как можно дольше.

— Не обязательно меня ждать. Правда.

— Все нормально.

Когда они выходят из самолета, он сворачивает к ленте, на которую подают багаж.

— Ну, всего хорошего.

— А у вас больше ничего с собой нет?

— Я всегда путешествую налегке.

— Кстати, а где вы остановились?

— Точно не помню. В каком-то отеле.

— Как он называется?

— Я забыла. Кажется, «Интерконтиненталь».

— Может, возьмем одно такси на двоих?

— Вы разве не спешите куда вы там едете? В свой город? Но в любом случае мне такси оплачивают, так что я поеду одна. Иначе будет путаница с чеками.

— А, ну ладно, тогда пока.

— Ага. Всего хорошего.

Он наклоняется, чтобы поцеловать ее в щеку.

Эбби отстраняется.

— Не хотелось бы вас простудой заразить. — И она пожимает ему руку.

Добравшись до «Интерконтиненталя», она раскладывает рабочие документы на столе. Слишком много времени потрачено на треп с этим кретином. Эбби постоянно зевает. Но ей надо лечь как можно позже — это единственный способ скорее приспособиться к разнице во времени. Она смотрит на часы. Детям звонить уже поздно. Как можно было не сказать, что эта новая работа в Сан-Хосе? Да не важно. В котором часу у нее завтра первая встреча? Завтрак. С возвращением в страну ужасного кофе и пончиков размером с сиденье от унитаза. И чего он тогда флиртовал всю дорогу, если живет в другом городе? Над столом висит зеркало. Она замечает свое отражение. Ей сейчас до смерти хотелось бы поболтать с Генри. Из-за этого перелетного коматоза она норовит заплакать.

Звонок. Эбби открывает глаза, она ничего не понимает. Темно. Который час? Мигают часы будильника. Она что, проспала встречу? Блядь! Этот звон. Но оказывается, что это не будильник. Она протягивает руку к телефону.

— Алло?

— Наконец-то!

— Алло? — повторяет она.

— Это Дэйв Беллинг. Я внизу. Я, конечно, поступаю некрасиво. Но я решил не упускать свой шанс. Знаете, я подумал, что мои могут и подождать несколько часов. Мне не хотелось бы, чтобы это была наша последняя встреча. Я уже почти добрался до автобусной станции. А потом я, такой, думаю: как это глупо! И приехал сюда. Надеюсь, вы еще не уснули. Послушайте, если я навязываюсь, так и скажите, и меня как ветром сдует, без проблем. Но если нет, я думал пригласить вас выпить. Или, может, на ужед. Или даже лужин.

Эбби со смехом протирает глаза. Включив настольную лампу, она начинает моргать.

— А который час?

— Самое время лужинать.

— Я, кажется, отрубилась. Подумала, что уже завтра настало.

— Если вам мое предложение не нравится, я пойду. Ничего страшного.

— Погодите, погодите. Подождете минуту? Я скоро спущусь. Не поднимайтесь. Вы где?

Душ Эбби принять не успела, так что она наводит марафет в ванной на скорую руку, увлажняет кожу кремом, словно раскатывая тесто. Вообще-то ей надо готовиться к собранию совета директоров. Лечь спать пораньше.

— Привет, — она подходит к Дэйву сзади и похлопывает его по плечу.

Он стоит возле стола консьержа, листает журнал.

— Привет, — отвечает он, сияя. — Точно я не навязываюсь?

— Нет, конечно.

— Ну, как настроение? Выпить? Поесть?

— После этой загадочной самолетной конфеты я есть не буду до октября.

— Понял. Значит, выпить.

Они устраиваются в баре при отеле. Висящий на стене телевизор транслирует канал «Си-эн-би-си», заголовок гласит: «Обвал на рынке, вызванный опасением снижения темпов роста в Китае».

— Все завтра пройдет хорошо, — убеждает ее Дэйв. — Я уверен, что среди собравшихся никого умнее вас не будет, так что не паникуйте.

Они все болтают и болтают, он о своем разводе, она — о своем. После третьего Бакарди Бризера она ему говорит:

— Как это ты в самолете сказал? Моя проблема в том, что я слишком романтична. Ну ладно, бывает, схлопочешь от жизни подзатыльник. Но я, честно говоря, предпочитаю настоящие чувства. А не… Понимаешь? Понимаешь, о чем я?

— Вполне.

— Ну, так вот, — говорит она.

— Так вот, — повторяет он.

Оба смеются.

И тут он нежно зовет ее:

— Иди сюда, — он наклоняется к ней через стол. И целует ее. Потом медленно выпрямляет спину, словно сам от себя этого не ожидал.

— М-да, — тянет она.

— Вот так, — добавляет он.

— Да уж.

Они поднимаются в ее номер. Эбби кидается в ванную, шепча своему отражению в зеркале: «Ты сошла с ума».

Когда она выходит, он протягивает к ней руки. Она льнет к нему, ожидая поцелуя, но он лишь крепко обнимает ее, потом блаженно выдыхает, и его объятия ослабевают. Он чуть отстраняется и смотрит ей в глаза.

— М-м-м, — тянет она, — как мне это было нужно.

— А мне как! — отвечает он.

Эбби целует Дэйва, сначала нежно, потом страстно. Слившись в поцелуе, они неуклюже движутся к кровати, спотыкаясь и хихикая. Она падает на матрас и, плюхнувшись на пульт, включает телевизор.

— Господи, прости! — восклицает она, внезапно посерьезнев.

Дэйв выключает телевизор и швыряет пульт куда подальше. Потом он расстегивает и снимает с нее рубашку. Расстегнув молнию на ее брюках, он стягивает и их. На ней остается лишь похоронный черный лифчик и голубые бабушкины трусы. Она прикрывает руками грудь и скрещивает ноги.

— Выключишь свет?

— Давай оставим ненадолго, — возражает он.

— Ты разве не будешь раздеваться?

— Не прикрывайся.

— Свет слишком яркий.

— Я хочу на тебя посмотреть, — говорит Дэйв.

— Но ты-то все еще в одежде. А я, я в этом лифчике и… — Ее смех выдает ее неуверенность в себе.

— Погоди, погоди. Не лезь пока под одеяло.

— Что это значит? Нельзя, что ли?

— Сначала у меня будет процедурный вопрос. — Тон его голоса меняется, становится холоднее. — По мелочи. — Он окидывает взглядом ее тело. И продолжает: — Скажи мне вот что, Бухгалтерия.

Услышав эту кличку, она застывает.

— Почему, — вопрошает он, — почему из всей нашей тусовки ты, Бухгалтерия, уволила именно меня? — Он ставит ногу на кровать и пристально смотрит на нее. — Ну? — требует он. — Объясняй.

2004

Штаб-квартира «Отт Групп», Атланта

Дела в газетах катились под откос.

Сотовые, видеоигры, социальные сети, порнуха в интернете, — конкурентов на рынке развлечений становилось все больше. И новые технологии не просто переманивали читателей, они меняли их. Полномасштабная печатная страница не умещалась на экране монитора, поэтому блоки информации стали меньше, новости приходилось резать на более мелкие кусочки. В интернете информация обновлялась моментально, так что заголовки, напечатанные день назад на бумаге, вызывали лишь презрение. Люди реже отдавали деньги за доступ к информации: в интернете платил лишь тот, кто хотел.

Читательская аудитория резко сократилась, рекламодатели разбежались, а убытки все росли и росли. Но платные печатные издания не хотели признать очевидного. Они ежедневно оценивали события и дайджесты всего, что творилось в мире. Газеты печатались с вечера, а продавались утром, чтобы распахнуться за завтраком перед сонными глазами. Но число глаз с каждым днем уменьшалось.

И несмотря на это все, Бойд не мог позволить отцовской газете загнуться. Однажды он ее уже спас, наняв Мильтона Бербера. Так что фокус заключался в том, чтобы подобрать хорошего руководителя. На этот раз он выбрал Кэтлин Солсон, бывшую протеже Мильтона. Кэтлин поднялась по карьерной лестнице в Риме, потом перескочила в бывшую газету Мильтона в Вашингтоне и быстро набирала обороты. Она делала репортажи из пригородов, стала членом команды Пентагона, затем — репортером национального масштаба в юго-западном регионе, а потом и редактором, и все это меньше чем за десять лет.

Но на такой высокой ступени иерархической лестницы в Вашингтоне конкуренция стала очень жесткой. Чтобы, ее фамилия попала в выходные данные газеты, ей годами пришлось бы играть в политические игры. Но можно было и пойти ва-банк, переметнувшись в газету поменьше, и использовать ее как испытательный полигон. Она отправилась в Рим на встречу с ведущими редакторами, немногочисленными представителями вымирающего вида.

Кэтлин сказала Бойду, что если он хочет взять ее на эту должность, то в газете придется произвести кардинальные перемены. Заполнить пустующие рабочие места, купить новые компьютеры, увеличить число репортеров за рубежом: нужен свой человек в Шанхае, владеющий китайским, человек с арабским на Среднем Востоке и так далее. Для истории это слишком важное время — борьба с террором, экономический рост в Азии, изменение климата — чтобы делать репортажи с пляжей о жировых отложениях у знаменитостей. «Это можно оставить и интернету», — высказалась она.

Бойд согласился, и Кэтлин снова переехала в Рим, вместе со своим вашингтонским заместителем Крейгом Мензисом.

Вскоре у нее появились поводы для беспокойства. Несмотря на обещания Бойда, в «Отт Групп» не горели желанием финансировать ее замыслы. У Кэтлин оказались подрезаны крылья — денежные вливания лишь сокращались и сокращались, сам Бойд ее игнорировал, переложив дела на подчиненных, в первую очередь на финансового директора Эбби Пиннолу, которая вообще любила помахать топором. Во-первых, она в очередной раз запретила брать на работу новых людей. Во-вторых, отменила повышение зарплат. А потом и вообще стала настаивать на сокращении штата.

Кэтлин хотела печатать газету в цвете и создать сайт, и старалась вдолбить руководству, насколько им необходимы зарубежные корреспонденты. Но совет директоров отклонял все эти просьбы. Лишь связавшись с Бойдом по частным каналам, она узнала, насколько серьезно он болен.

Это был рак, тот же самый вид, от которого умер Отт. Услышав диагноз, Бойд испытал нечто вроде гордости: у них с отцом на двоих был один общий враг. Но по мере того, как состояние ухудшалось, радужные мысли покинули его. Он кипел ненавистью к окружающим, к тем, кто незаслуженно переживет его — например, его взрослые дети, славшие ему тупые сообщения, эти идиоты вообще ничего не понимали. Но под конец его оставила даже злоба, уступив место мрачным настроениям. Все оказалось зря, по сравнению с отцовской, его жизнь была второго сорта. И уже ничего не поправишь.

За время своего правления Бойд произвел в «Отт Групп» некоторые перемены. Но компания при нем богаче не стала. Наоборот, к моменту его смерти она втрое подешевела.

И не ясно было, кто из детей Бойда мог бы занять его место. Старшего сына, Вона, вообще никто не любил; обе дочери были хоть и умные, но чересчур темпераментные; а самый младший, Оливер, был слишком слабохарактерным и отказался даже войти в правление «Отт Групп».

Но это не означает, что Оливер остался в стороне. Поскольку именно он заботился о больном Бойде, его сестры и брат чувствовали себя неловко, как будто остались в долгу перед ним. Они намеревались воздать ему за это — то есть подыскать для брата подходящее место в компании. У «Отт Групп» было достаточно много предприятий, чтобы и для него что-то подобрать. Как, например, насчет той римской газеты? Никто из молодняка не мог объяснить, зачем их дед создал это убыточное предприятие. Наверное, утратил к тому времени хватку. Но сейчас-то газета — как раз то, что нужно. Оливеру она идеально подходит: никакого давления, ведь хуже уже быть не может. Плюс Европа, все такие высококультурные, ему понравится. К тому же он сможет устроиться в пустующем дедушкином особняке. Может, он даже всех удивит и заставит газету приносить прибыль.

Оливер, однако, себя такими иллюзиями не тешил. Он был против этой идеи, напомнил брату и сестрам, что он в бизнесе совершенно не разбирается и за всю жизнь, наверное, ни одной газеты не прочел, разве что просматривал афишу культурных событий. Но Вон сказал, что бизнес есть бизнес.

— Но я ничего не знаю ни о каком бизнесе, — ответил Оливер.

— Научишься.

К моменту его прихода в газете царила нервная атмосфера. Кэтлин и Эбби накинулись на Оливера, как полярные медведи на моржа — это же был настоящий, живой Отт, тут, прямо перед ними. Все их требования сводились к одному: к деньгам. Его осаждали и рядовые сотрудники газеты, требуя увеличения зарплат, протестуя против грядущего сокращения штата и жалуясь на грязный ковер (который, по их заявлениям, не мыли с 1977 года). Оливер тут же кинулся звонить Вону.

— Не будет этого, — сказал Вон. — Ты знаешь, какие от газеты убытки?

— Точных цифр не знаю.

— Пусть радуются, что мы им еще зарплаты платим.

После этого Оливер стал избегать визитов в офис, заходил только поздно вечером — подписать документы и забрать почту. В остальное время он прятался в особняке и выходил лишь, чтобы выгулять своего бассета, Шопенгауэра.

«Стрельба на кампусе: 32 человека погибли»

Издатель

Оливер Отт

В гостиной звонит телефон. Он знает, кто это, поэтому надевает пальто, подзывает Шопенгауэра и выводит пса на прогулку.

Оливер долговяз, ему еще нет тридцати, но он уже ссутулился, голова словно не крепится к позвоночнику, а как бы свисает с крючка для верхней одежды. Прыщавый лоб и бледно-голубые глаза закрывает сальная светлая челка, нос у него картошкой. Губы покусаны, когда он бормочет что-то своему псу, подбородок ходит туда-сюда. Его взгляд скользит вниз, следуя за линией поводка, и вот Оливер смотрит на жизнь с высоты роста Шопенгауэра — мир на уровне собачьего носа.

Внимание бассета привлекает интересный запах, и он прыгает к политому мочой пучку травы. Он тянет Оливера в одну сторону, потом дергает в другую, завязывая ноги хозяина сложным узлом. «Мне начинает казаться, — говорит Оливер, что поводок тут в основном для потехи».

Во время прогулок они обходят весь город. Ботанический сад на склонах Яникула. «Долина собак» — Валле-деи-Кани — в парке Вилла Боргезе. Сухая земля арены Большого цирка, по которой в древности разъезжали колесницы, а теперь устало бродят туристы, поглощая воду из бутылок. В самые жаркие дни Оливер с Шопенгауэром переходят Тибр, направляясь к тенистым аллеям Трастевере. Или же идут по Виа Джулиа, высокие здания которой смело смотрят в глаза солнцу. Или бродят по протестантскому кладбищу в Тестаччо, где похоронен дед Оливера.

Надгробный камень не вдохновляет — «Сайрус Отт. 1899–1960». Так что Оливер переходит к могилам с надписями поинтереснее, вполголоса читая имена усопших: «Гертруда Парсонс Марчелла… Подполковник Харрис Артур Маккормак… Вольфганг Раппапорт. Погиб в возрасте четырех лет». Или, например, он пересказывает псу: «Майкл Джеймс Лэмонт Хосгуд, умер в пятнадцать лет. Вот он, рядом с матерью. Которая скончалась двадцать лет спустя в Кенте. Она наверняка просила, чтобы ее тоже тут похоронили, рядом с сыном. Согласен, Шоп?» Могила Деверо Плантадженета Кокберна украшена памятником усопшего в полный рост, молодой щеголь сидит с кокер-спаниелем на коленях, палец заложен между страницами книги, словно любой посетитель кладбища для него — приятный повод отвлечься от науки. Оливер читает пространную надпись на надгробии, которая заканчивается словами: «Он был любим всеми, кто его знал, родители и прочие родственники обожали мальчика и искали для него исцеления во многих странах. Он оставил этот мир 3 мая 1850 года в Риме, в возрасте 21 года».

Когда солнце оставляет свой небесный пост и на вахту выходят комары, Оливер с Шопенгауэром направляются обратно на Авентин. Живут они в особняке XVI века, который Сайрус Отт купил по дешевке в начале 1950-х. Оливер набирает код, и автоматические стальные ворота со скрипом открываются. В доме звонит телефон.

Оливер снимает с Шопенгауэра ошейник, сматывает поводок и заходит в гостиную. Потолок тут даже выше, чем в прихожей, он отделан барельефами в стиле рококо со звездами и пухлыми херувимами, резвящимися по углам. Висящие на стенах картины, написанные маслом, освещены слабо, так что сразу их не разглядеть — издалека кажется, что на всех них изображен темный лес; только позолоченные рамы сверкают. В восточных коврах протоптаны тропинки пеших маршрутов — на кухню, к закрытым ставнями окнам, книжным полкам, канапе для двоих, к старинному телефону, звонок которого дребезжит прямо сейчас, задевая обои. Включается автоответчик.

— Привет, это снова я, — начинает Кэтлин. — Я в офисе. Позвони мне, пожалуйста. Спасибо.

Оливер берет из стопки на полу Агату Кристи в мягкой обложке и садится с Шопенгауэром (которого он подманил шоколадным печеньем) на канапе. В семь вечера домработница объявляет, что ужин готов. Подают что-то тушеное. В еде слишком много розмарина и слишком мало соли, но вполне съедобно. Шопенгауэр с мольбой во взгляде втягивает носом аромат мяса, его грустные глаза налиты кровью, из пасти течет слюна. Оливер берет свежую газету — ему ее настойчиво присылают, хотя он ее никогда не читает. Он кладет раскрытый номер на стол и ставит на него тарелку с остатками еды. Потом придвигает стул для Шопенгауэра, тот немедленно на него запрыгивает и тянется к тарелке. Пес поворачивает морду набок и хватает мясо с морковью, а потом запрокидывает голову, заглатывая пищу.

— Лучше бы, конечно, ты умел управляться с ножом и вилкой, — комментирует Оливер, — но тебя не научишь.

Когда в тарелке ничего не остается, Оливер комкает газету, запачканную соусом и выпавшими у пса из пасти кусками пищи, и выбрасывает ее на кухне, а Шопенгауэр принимается лакать воду из миски, погрузив в нее заодно и уши.

В гостиной снова звонит телефон. И снова срабатывает автоответчик.

— Я иду домой, — устало сообщает Кэтлин, — звони на сотовый. Желательно сегодня. Дело срочное. Спасибо.

Шопенгауэр носом открывает дверь и выходит из комнаты, убегая вверх по лестнице.

— Для всяких отношений полезно иногда побыть одному, — комментирует Оливер, словно пес еще рядом и слышит его. Оливер опускается на пол, ложится на живот и оказывается среди стопок книг, словно в высокой траве: «Последние дела мисс Марпл», монография издательства «Ташен», посвященная Тернеру, список картин британских художников, выставленных на торги аукционным домом «Сотби» в XX веке, полное собрание рассказов об Отце Брауне издательства «Пингвин», каталог Национальной галереи «Караваджо: последние годы», «Архив Шерлока Холмса». «Куда ты делся?» — спрашивает он у отсутствующего пса. Смотрит на кухне. «Шоп?» Заглядывает в столовую. «Где ты, черт тебя дери?»

Оливер взбирается по темной лестнице с фонариком. (Он живет только на первом этаже; во всем остальном особняке царит тьма, все завешено брезентом.) Луч света шарит по лестничной площадке на втором этаже. «Шопенгауэр, где ты?» Черное брюхо дома заглатывает Оливера, мерцает канделябр; в гостиной снова звонит телефон. Пищит автоответчик, в качестве номера сообщения постоянно высвечивается «99», потому что на дисплее места для третьей цифры нет.

«Ну, где ты, дурачок?» — кричит Оливер в темную бальную залу. Он водит фонарем из стороны в сторону и наконец восклицает: «Ага!» — под пианино сверкнули глаза. «Прости за яркий свет». Он выключает фонарь, и бассет рысью бежит к хозяину, стуча когтями по деревянному полу. Оливер опускается на колени, чтобы поприветствовать друга. «Что ты делал там, под пианино? Спал?» Он гладит Шопенгауэра по длинному все еще влажному уху. «Надеюсь, я тебя не разбудил».

На ощупь они пробираются в кабинет, где хранятся дедовы документы тех времен, когда тот жил в Риме. Оливер включает лампу и с видом классического сыщика принимается заглядывать в ящики. Он находит блок бумаги для писем с заметками, сделанными Оттом пятьдесят лет назад — что-то о рулонах газетной бумаги, цены на линотипы, расценки на телекс. Он также обнаруживает незаконченное письмо жене и сыну: «Дорогие Джин и Бойд, хочу объяснить одну важную вещь, которую вам необходимо понять». На этом письмо заканчивается.

Оливер переворачивает страницу и находит другое написанное Оттом письмо. «Я хочу, чтобы все картины достались тебе, мы покупали их вместе, и мне кажется, что они теперь должны быть у тебя, — начинает он. — Сходи с этим письмом к моим адвокатам, они сделают все, как я сказал». Следующая строчка написана неразборчиво. Далее: «Мне очень хочется тебя увидеть, но звонить я не стану. В этой болезни ничего приятного нет. Смотреть тут не на что. Но тебе стоит знать, что кое о чем я жалею, — говорится в письме. — Жалею, что оставил тебя в Нью-Йорке. Но я принял такое решение и должен с этим жить. Я женился, потом ты вышла замуж. После этого я не собирался вмешиваться. Я считал себя человеком приличным и не знал, как эти приличия отбросить. Думая об этом сейчас, я понимаю, что это было чистое безумие. Но я сам себя поставил в такое положение. Сам себе связал руки. Я строил и строил — видит бог, это у меня хорошо получалось. Все эти небоскребы, полные жильцов, этаж за этажом, но ни в одной из комнат не было тебя. Ты спрашивала, почему я приехал сюда, в Рим. Новости меня никогда не интересовали. Я просто хотел оказаться с тобой в одной комнате, даже если для этого мне пришлось построить эту комнату, забить ее людьми, пишущими машинками и всем остальным. Я лишь надеюсь, что ты понимаешь: газета была создана для тебя».

После этого — синее чернильное пятно, словно кончик пера задержался тут на некоторое время. Потом текст продолжается, уже очень мелким почерком: «Не могу это отправить… А надо, черт возьми… Теперь уже слишком поздно… Не будь идиотом, пошли ей это письмо».

Но он так и не сделал этого.

Оливер кладет блокнот обратно в ящик. «Какой же ты жирный», — говорит он Шопенгауэру, спускаясь по лестнице с ним на руках. «Ты куда тяжелее, чем мне кажется, и я всегда об этом забываю». В гостиной он опускает пса на пол так, как будто это журнальный столик. Столик уносится прочь. «Уснул под пианино!» — припоминает он, отряхивая руки. «Я теперь весь в пыли».

Звонок снова стучит по обоям. «Я делаю вид, будто он не звонит, — объясняет Оливер. — А он делает вид, что меня тут нет».

Пищит автоответчик. «Оливер, это Эбби. Буду рада рассказать тебе, как прошла встреча в Атланте. В общем, я вернулась. Позвони. Спасибо».

Он снова заманивает Шопенгауэра на канапе. «Что уставился? — спрашивает он у пса. — Я почитать собрался».

Шопенгауэр рыгает.

«Гадкий ты баламут», — ругается Оливер. Но долго он сдерживаться не может и снова принимается гладить собачьи уши. Шопенгауэр довольно урчит, утыкаясь хозяину в бедро. «Дружище, — продолжает Оливер, — как мне повезло». Потом он внезапно приходит в себя и добавляет: «Если бы кто услышал, как я с тобой разговариваю! Но это не то же самое, что разговаривать с самим собой. Ты же слушаешь, потому что…» — тут он останавливается, посмотреть, отреагирует ли пес как-нибудь.

Тот зевает.

«Видишь, мне необходимо закончить предложение, иначе ты ничего не поймешь».

У пса опускаются веки.

В последующие недели звонят еще чаще.

«Деньги, деньги, деньги, — жалуется Оливер Шопенгауэру. — Ну и что мне делать? Не я же „Отт Групп“ управляю».

Кэтлин наговаривает на автоответчик: «…ты нужен на производственном совещании. Я всем сказала, что ты придешь, и я была бы благодарна, если бы ты мне перезвонил».

Дойдя до Валле-деи-Кани, Оливер надевает на Шопенгауэра поводок-рулетку, чтобы тот поиграл с другими собаками, но не смог убежать. Остальных собачников Оливер удивляет: он уходит к краю участка, где растет трава, встает за деревом, прижимает к носу какой-нибудь детектив, не желая ни с кем встречаться взглядом, и держится за самый длинный и самый неудобный в мире поводок. Каждые несколько минут ему приходится подбегать к кому-нибудь из животных или людей и освобождать их от веревки. В подобных случаях, даже если с ним заговаривают, Оливер не отзывается. Он распутывает своего друга, возвращается к дереву и продолжает читать, точнее, продолжает делать вид, что читает.

В Риме у него нет друзей, кроме Шопенгауэра. У него вообще нигде нет друзей, кроме Шопенгауэра. Разве что еще жив его старый товарищ, мистер Девин, который был уже на пенсии, когда Оливер учился в школе. Сколько ему сейчас может быть лет? Да вряд ли он дотянул до двадцать первого века, он же столько смолил. Милый старик. Нельзя его за это осуждать. Ему наверняка было одиноко. Лучшего объяснения этому нет.

На ужин подают «биголи аль тартуфо неро», и Шопенгауэр снова все безнадежно пачкает. Умением поедать спагетти он не отличается. «Меня предупреждали, что ты любишь гонять жертву, как охотничий пес, но не сказали, что ты совершенно не умеешь вести себя за столом».

Эти неразлучные друзья предпринимают очередную вылазку во тьму верхних этажей. Оливер, крадучись, идет через комнаты, заглядывая под брезент: портрет цыганки Модильяни; зеленые бутылки и черные котелки Леже; голубые цыплята Шагала, прыгающие через луну; английский пейзаж глазами Писсаро.

Оливер останавливается перед Тернером: корабль, терпящий крушение в морской пучине; Тернер мастерски изображал воду, неистовый плеск волн. Он мог бы смотреть на эту картину часами, а ведь Тернер — это «не его». А что «его»? В Йельском университете он писал работу (которую бросил, когда заболел Бойд) на тему: «Обломки кораблекрушения при лунном свете: Каспар Давид Фридрих и немецкий пейзаж XIX века». Но когда речь заходит об искусстве, абсурдно выделять, что «твое».

Он любуется картиной, его взгляд путешествует по холсту, изучая его, с нетерпением ожидая получить наслаждение от следующей детали, Оливер кайфует от этого созерцания. «Красота, — сообщает он Шопенгауэру, — это все, что меня интересует». Разочаровывают лишь люди на переднем плане: он воспринимает их как помеху видимости на фоне в остальном безупречной панорамы. В этом Тернер оказался не на высоте, но не потому, что фигуры тут вообще не к месту, а потому, что их невозможно нарисовать красиво. Лицо — антипод прекрасного, его выражение так легко переходит от смеха к жестокости. «Как, — удивляется Оливер, — люди вообще могут друг другу нравиться?»

От назойливого звона внизу у него гудит в ушах. Уже за полночь. «Почему они никак не оставят меня в покое?» Включается автоответчик и раздается монотонный голос его брата, Вона, он звонит из Атланты. Видимо, хочет узнать, завел ли Оливер себе подружку-итальянку. Родственники опасаются того, что он гей. Геев они не одобряют. Как и коммунистов. А искусствоведов? Тоже. Но он не из этих. Не из каких? Не из искусствоведов. Он всего лишь любитель искусства. Ценитель красоты. Только не человеческих лиц. «Тебе бы мистер Девин понравился, — рассказывает он Шопенгауэру. — Но я бы побоялся вас знакомить — а что, если бы вы не поладили? Но все же, думаю, вы бы подружились. Знаешь, меня ведь направили к мистеру Девину; я его не выбирал. Просто повезло. Понимаешь, у нас в школе действовала программа помощи пенсионерам. И всем приходилось в ней участвовать». Оливера, в отличие от брата с сестрами, отправили в пансионат в Англии, так как отцу было ни к чему, чтобы назойливый мальчонка все время путался под ногами. «Каждое воскресенье я ходил к мистеру Девину, — рассказывает Оливер псу. — Заваривал ему чай, убирался в доме, ходил за покупками — за сигаретами и ирландским виски — не помню уже, какой марки. И за „Нью стейтсменом“. Ты-то, Шоп, не знаешь, что это такое — это журнал для леваков и историков. И актеров, как я полагаю, он ведь в свое время был актером. Когда здоровье еще позволяло, мистер Девин буквально жил в галереях. У него были потрясающие каталоги. По справедливости сказать, Шоп, это он и познакомил меня с искусством. Сколькому он меня научил! Он мог говорить об абсолютно любом периоде, и так увлекательно. Хотя современное искусство он недолюбливал — Поллок и все, кто появился позже, его бесили. Я часто расспрашивал его насчет художников, а он отвечал отсылками к выставкам, например: „Мистер Девин, а как вам Клее?“, а он — „Коллекции сэра Эдварда и леди Холтон в Галерее Тейт в 1957 году — первый класс“. Я приносил ему соответствующий каталог, он листал его, все объяснял, попивая ирландский виски с молоком, которое мне приходилось подогревать на плите (Шоп, молоко подогревать сложнее, чем ты думаешь, оно постоянно убегает, будь оно неладно). Но этот запах — его я никогда не забуду. И все время одна и та же кружка с отколотым краем. Он постоянно говорил: „Смотри не разбей, заклинаю!“ И у него был отличнейший баритон. Он в свое время принимал участие в радиопостановках на „Би-би-си-Манчестер“, и не удивительно, с таким-то голосом. Ну а вообще, — говорит Оливер, — я думаю, все дело в виски. И ни в чем другом. Не в нем. Не в этом. То есть я его не осуждаю. Он был одинок и… Да, и виски. Не его вина. Ладно, хватит».

Оливер просит приготовить на обед «инвольтини ди вителло». Не сказать, чтобы сам он был без ума от этого блюда, но его хвостатый друг большой его любитель. Так что почти все съедает Шопенгауэр — а это оказывается для него слишком много, и у него начинается расстройство желудка. На грядущие двадцать четыре часа Оливер становится медсестрой и убирает за псом лужи блевоты.

Когда самое страшное позади, он читает вслух «Собаку Баскервилей», а собака Авентина спит у него на коленях. Оливер настолько хорошо знает эту книгу, что сказать «читает», наверное, неправильно — он словно бродит по ее внутренней территории, заново встречая старых знакомых и следуя за длинной ниточкой Ватсона. Но сегодня он видит только пожелтевшие сухие страницы. Он приподнимает подбородок Шопенгауэра.

«Ты обязан поправиться, — говорит хозяин. — Тебе должно стать лучше в самое ближайшее время!» Он подтягивает Шопенгауэра поближе к себе: «Я уже достаточно с тобой понянчился». Оливер гладит пса. «А сиделка из меня ужасная. Когда я ухаживал за Бойдом, я ему постоянно надоедал. Я старался не делать этого, но не получалось. Он все говорил: „Ты, наверное, рад, что я заболел, и у тебя появился повод бросить универ. Теперь ты и диплом не получишь“. Но мне казалось, что он сам хотел, чтобы я вернулся домой и ухаживал за ним. Мне так казалось. Иногда я задумываюсь, не вызвал ли он меня к себе, чтобы проверить — послушаюсь я или нет. Но я же такой мягкотелый, я, естественно, прилетел, а ему это страшно не понравилось. Он то и дело повторял: „Женщины подчиняются, мужчины сопротивляются“. Ну да ладно, — вздыхает Оливер. — Да и вообще — неужели я смог бы стать преподавателем? Чтобы я, да читать лекции? Я себя в этой роли не вижу. Надеюсь, я был ему полезен. Тебя-то он точно обожал, дружок! Помнишь моего отца? Он так любил бросать тебе эту пищащую резиновую крысу. Помнишь, как он тебе ее через весь газон швырял в Атланте? А ты сидел неподвижно, смотрел на игрушку с таким презрением. — Оливер улыбается. — Да ладно, ты прекрасно знаешь этот свой взгляд. И мой отец ковылял с тростью по саду, подбирал эту твою дурацкую крысу — хотя это вовсе не для него задача была — и бросал ее снова. А ты сидел и зевал!»

Звонит телефон, Кэтлин оставляет очередное сообщение: она назначила дату совещания, на котором Оливер должен выступить перед сотрудниками газеты и поведать им о планах «Отт Групп».

«О каких еще планах?» — интересуется Оливер у Шопенгауэра.

В тот же вечер звонит еще и Вон, на этот раз Оливер берет трубку — если у них есть какие-то планы, ему, наверное, стоит о них знать.

— Ну, — спрашивает Вон, — дом будем продавать?

— Какой дом?

— В котором ты живешь.

— Дедушкин? Зачем?

— Ты же, я полагаю, скоро вернешься.

— О чем это ты, Вон?

— Олли, ты же знаешь, что мы решили избавить газету от мучений, да? Эбби порекомендовала закрыть ее. Как ты можешь этого не знать, Олли? Чем ты там занимаешься?

— Почему закрыть?

— В первую очередь из-за денег. Может, если бы несколько месяцев назад мы уволили больше народу, она осталась бы на плаву. Но они сопротивлялись — согласились убрать лишь одного человека из редакции. И они ждали после этого какого-то финансирования? Это безумие. Кэтлин некоторое время держалась на чистом энтузиазме, в надежде на вливания капитала. Но какой в этом смысл? У вас даже сайта нет. Разве можно ждать каких-то доходов, если вас нет в интернете? Мы бы, наверное, могли избавиться от Кэтлин. Но будем откровенны: газете крышка. Пора двигаться дальше.

— У нас что, нет денег на то, чтобы ее издавать?

— Конечно есть, — отвечает Вон. — У нас есть деньги — потому что не в наших правилах вкладываться во всякую херню, которая вот-вот накроется медным тазом.

— Ох.

— Я хочу, чтобы ты пошел на совещание. Кэтлин в этом вопросе непреклонна. Пока мы должны ее ублажать — нам дурная слава ни к чему, понял?

— Но я-то им зачем нужен?

— Там обязательно должен быть кто-то из Оттов. Олли, тебе не выкрутиться.

Утром того дня, на который было запланировано совещание, Оливер спрашивает у Шопенгауэра: «Если они все на меня накинутся, ты их покусаешь?» — и щекочет пса. «Не покусаешь ведь, толку от тебя не будет. Ну, пошли».

Всю дорогу они проходят пешком, по Виа-дель-Театро-ди-Марчелло, через Пьяцца Кампителли, по Корсо Витторио, и по пути Оливер шепчет Шопенгауэру: «Ну, то есть все мы знаем, что я, в отличие от остальных родственников, в этом не разбираюсь. Похоже, мне это вообще не дано. Не хватает нужной хромосомы. Отсутствует ген ума. Я ущербный, в связи с чем у меня вопрос, Шоп: моя ли в этом вина? В смысле, виноват ли я в собственных недостатках?» — Пес поднимает на хозяина взгляд. — «Не смотри на меня так снисходительно, — говорит Оливер. — Ты-то в своей жизни чего такого особенного сделал?»

Они подходят к грязно-серому зданию, в котором уже полвека как заседает редакция газеты. Ее работники жадно курят перед громадной дубовой дверью. Оливер шныряет мимо них, спешит по протертой бордовой дорожке к лифту. Добравшись до нужного этажа, он узнает, что Кэтлин и Эбби вышли. К счастью, почти все заняты работой над материалом о массовом убийстве в Политехническом университете Виргинии. Но кое-кто все же подходит к нему, пытаясь выспросить что-нибудь насчет «важного заявления», которое им пообещали. Хорошие ли это новости? Он, к своему ужасу, осознает, что они еще ничего не знают. Оливер кладет холодные руки на теплую шкуру пса, и Шопенгауэр лижет хозяина.

Возвращается Кэтлин, заводит его к себе в кабинет и объявляет, что вести собрание ему придется в одиночку. Подходит Эбби и поддерживает мнение Кэтлин: никакой помощи он от них не дождется.

— Но я тут никого не знаю, — возражает он.

— Я вам всех представлю, — отвечает Кэтлин.

— И мои познания в области СМИ равны нулю.

— Вы тут уже два года, за это время можно было и выучиться чему-нибудь.

Все смотрят на часы — до совещания осталось всего несколько минут.

— Мне очень жаль, — говорит он, — что так получилось.

Кэтлин фыркает.

— Жаль? Да ладно, в твоих силах было это предотвратить. Тебе же было абсолютно все равно.

— Неправда.

— Брось, ты вообще пальцем о палец не ударил. Газета столько лет просуществовала, а когда перешла в твои руки, ей настал конец. Основал ее твой дед. Тебе что, плевать на это? Он хотел подарить миру газету. А теперь, из-за тебя, она закрывается.

— Но я же в этом деле совершенно безнадежен — начнем с того, что вообще не стоило меня сюда назначать.

— Но тебя назначили. Ты стал частью газеты.

— Но я… я же ущербный, надеюсь, ты меня понимаешь. Я не могу работать как следует. — Он издает нервный смешок и убирает волосы с прыщавого лба, продолжая смотреть вниз, на Шопенгауэра. За время разговора он ни разу не поднял взгляда на женщин. — У меня какой-то хромосомы не хватает или чего-то такого.

— Не пори чушь.

— Наверное, пора идти, — напоминает Эбби.

Оливер делает шаг к двери, но Кэтлин предостерегающе поднимает палец.

— Только собаку оставь.

— Ну, для моральной поддержки?

— Забудь. Имей хоть каплю уважения к людям.

Оливер привязывает поводок Шопенгауэра к ножке стола Кэтлин и спешно поглаживает пса. «Пожелай мне удачи». Он закрывает за собой дверь и следует за Кэтлин и Эбби.

Они выводят его в самый центр отдела новостей, а сами отходят на несколько шагов. Все выстраиваются перед Оливером. Он обращает внимание на то, до чего грязен ковер. В толпе раздается шепот. Он наливает себе воды из кулера.

— Наверное, пора начинать, — подгоняет Кэтлин.

Он вяло улыбается.

— Ты всех здесь знаешь? — спрашивает она.

— Некоторые лица кажутся знакомыми, — отвечает Оливер, так ни на кого и не взглянув. Он подается вперед, чтобы пожать собравшимся руки, и бормочет:

— Спасибо… спасибо… привет… спасибо, что пришли.

Почти все из присутствующих проработали в газете несколько лет. Вступая в брак, они рассчитывали на определенный уровень дохода, брали ипотеку, потому что были уверены в своем рабочем месте, полагались на то, что смогут обеспечить детям достойное будущее. Если газета загнется, загнутся и они. Все эти годы они проклинали свою работу, но теперь снова страшно в нее влюблены.

— Все собрались? — начинает Оливер. С минуту он импровизирует, а потом не выдерживает и берет в руки копию конфиденциального отчета совета директоров «Отт Групп», касающегося их газеты, и поспешно просматривает его, бросая на Кэтлин полные мольбы взгляды. Она отворачивается. Он откашливается, находит нужный абзац. Он зачитывает его вслух, добавляя: — Так решил совет директоров. — И снова откашливается. — Мне очень жаль.

Тишина.

— Я не знаю, что тут еще добавить.

Тишину разрезает вопрос, звучащий откуда-то с галерки. Все поворачиваются назад и расступаются. Это выступил главный технический специалист, широкоплечий американец, который сегодня кажется еще выше, потому что приехал на роликах.

— Че за херня? Объясните нам нормальным английским языком.

Оливер, заикаясь, выдавливает несколько слов, но мужчина, задавший вопрос, перебивает его:

— Чувак, не гони.

— Я не гоню. Я пытался все прояснить. Я думаю, что…

Встревает Руби Зага:

— Так что, «Отт Групп» решили прикрыть лавочку? Вы это хотите сказать?

— Боюсь, именно это я и прочел, — отвечает Оливер. — Мне очень, очень жаль. Я понимаю, что меры неадекватные. Я действительно ужасно расстроен, если вас это хоть сколько-нибудь утешит.

— Вообще-то нет, — возмущается технолог. — И какого черта говорить «я это прочел»? Что прочел? Вы, чуваки, это и написали. Так что не надо вот этого. Не надо.

— Я этого не писал. Это отчет совета директоров.

— Вы разве не член совета директоров?

— Член, но меня на этом собрании не было.

— Почему же?

Кто-то бормочет:

— Кто его вообще над нами назначил?

— В отчете говорится, — продолжает Оливер, — что… что дело все в бизнес-среде. Дело не только в нашей газете. Дело в СМИ вообще. Я думаю. Я считаю… Я знаю лишь то, что написано в отчете.

— Бредятина.

Оливер поворачивается к Кэтлин с Эбби.

— Секунду, — встревает Герман Коэн. — Давайте не будем терять голову раньше времени. Мы еще можем что-то сделать? Хотелось бы узнать, каково окончательное решение.

Главный технолог пропускает этот вопрос мимо ушей и подъезжает на роликах к Оливеру.

— Засранец ты, чувак.

Дело вот-вот дойдет до рукоприкладства.

Оливер отступает.

— Я… я не знаю, что сказать.

Разъяренный технолог вылетает из отдела, за ним следует с десяток его не менее озлобленных коллег.

— У меня дети в частной школе, — орет Клинт Окли, — и как я теперь ее оплачивать буду? Им-то что делать?

— Вариант продажи газеты «Отт Групп» рассматривает? — интересуется Харди Бенджамин.

— Не знаю, — отвечает Оливер.

— Не хочу показаться слишком грубым, — встревает Артур Гопал, — но зачем мы тут собрались, если вы ничего не знаете?

— Нельзя ли поговорить с кем-нибудь, кто мог бы разъяснить нам все поподробнее? — спрашивает Крейг Мензис. — Кэтлин? Эбби?

Эбби выступает вперед.

— Только мистер Отт уполномочен выступать от имени «Отт Групп». — И делает шаг обратно.

Недовольные крики не смолкают.

— И как давно вы об этом узнали?

— Только что, — отвечает Оливер.

Кто-то буквально воет от неспособности поверить в такое.

— Да мы только зря время теряем, — звучит чей-то голос.

Еще несколько человек уходят.

— Возможно, если бы «Отт Групп» попытались в какой-то момент вложить в газету денег, а не старательно загоняли ее в могилу, дела бы у нас сейчас были получше.

Оливер наклоняется к Кэтлин.

— Что мне делать? — шепчет он. — По-моему, ситуация выходит из-под контроля. Может, завершить собрание?

— Тебе решать.

Он снова поворачивается к толпе, хотя от нее уже мало что осталось — лишь несколько сотрудников. Кто-то кучкуется по углам, все сочувствуют друг другу, без спросу звонят в другие страны, некоторые одеваются, собираясь уходить.

— Мне невероятно жаль, — повторяет Оливер. — Заладил я одно и то же, но не знаю, что еще сказать. Я постараюсь узнать ответы на все ваши вопросы.

— А вы не можете пригласить сюда кого-нибудь, кто их уже знает?

— Да, — говорит он, кивая и глядя в пол. — Да. Я постараюсь привести к вам того, кто вам нужен.

Ушли уже даже Эбби с Кэтлин. Он остался один, перед лицом последних ошарашенных сотрудников.

— М-м-м, пока, — говорит он.

Какое-то время он стоит в растерянности, а потом неуверенной походкой направляется в кабинет Кэтлин. Но останавливается на полпути. Поворачивает голову, убирает закрывающие уши волосы.

Изнутри раздается какой-то шум.

Оливер вбегает в кабинет. Эбби с Кэтлин сидят на полу.

Между ними лежит Шопенгауэр, и смотрит он не на Оливера, а на стену, в том направлении, в котором ему свернули шею.

Пес тяжело дышит, издавая какой-то странный звук, челюсть безвольно повисла. Он, похоже, не может вдохнуть: в легкие набирается совсем немного воздуха, спазм, грудь опадает. Он все еще привязан к ножке стола, и Кэтлин дергает за поводок. «Черт!» Наконец она развязывает узел, но это не помогает: Шопенгауэр совсем перестал шевелиться. «Черт, — повторяет она и ударяет по ножке стола. — Черт».

— Что случилось? — спрашивает Оливер. — Не пойму, что случилось.

— Похоже, кто-то вошел, когда тут никого не было.

Но Оливер имел в виду не это, а то, что случилось только что: почему Шопенгауэр вдруг затих?

— Сумасшедший, — возмущается Эбби. — Просто сумасшедший. И это кто-то из наших. Вы не заметили, кто рано ушел?

— Да почти все, — отвечает Кэтлин.

Эбби говорит:

— Оливер, мне так жаль.

— Ужасно жаль.

— Это очень серьезно?

Никто не отвечает.

— Надо вызвать полицию, — предлагает Эбби.

— Нет, прошу, — отвечает Оливер.

— Мы должны выяснить, чьих рук это дело.

— Я его заберу. Не надо, — просит он, — давайте не будем винить людей. Не хочу знать, кто это сделал. Все они на меня рассердились.

— Это не оправдание. Это просто отвратительно.

— Никто не виноват, — повторяет он.

— Виноват, — стоит на своем Кэтлин.

Оливер просовывает руки под обмякшее тело Шопенгауэра и, кряхтя, поднимает его.

— Постоянно он оказывается тяжелее, чем кажется.

Он несет пса через весь отдел новостей, открывает дверь лифта мизинцем, заходит внутрь и тянет руку к кнопке. Но нажать ее ему не удается, и приходится положить Шопенгауэра. «Молодец, — говорит он, опуская четвероногого друга на пол. — Молодец». Он нажимает кнопку и поднимает глаза к потолку. Лифт дрожит и едет вниз.

2007

Корсо Витторио, Рим

Последние дни газеты были напряженными. Одни перестали ходить на работу. Другие растаскивали оборудование в счет будущих зарплат. Кто-то начал пить прямо на рабочем месте, материалы не сдавались в срок, порой сотрудники даже дрались между собой. Потом настал последний рабочий день, и он закончился, и все они вдруг стали свободны.

Кое-кого ждала новая работа, но не многих. Некоторые планировали отдохнуть. Кто-то хотел вообще завязать с журналистикой. Может быть, говорили они, через некоторое время станет ясно, что «нет худа без добра», но не сейчас.

Ллойд Бурко пребывал в Париже в блаженном неведении насчет всей этой кутерьмы. Он уже несколько месяцев не читал газету, да и вообще не следил за новостями. Он жил вместе с сыном Жеромом, экономя на всем и кое-как сводя концы с концами. И каждый из них был уверен, что это он присматривает за другим. Ллойд готовил еду Жерому и его тощим друзьям из богемной тусовки, приятным молодым людям. Делал он это с огромным удовольствием, хоть и получалось невкусно. Они всегда звали Ллойда посидеть в их компании, но он благодарно улыбался и вежливо удалялся из комнаты.

Ко всеобщему удивлению, самую крутую работу получил Артур Гопал: он устроился репортером в одну из крупнейших нью-йоркских газет. Его жизнь довольно круто переменилась: надо было ходить домой к раненым в ходе вооруженных нападений, чтобы взять у них интервью, выслушивать ор полицейских, переписывать безжизненные тексты вроде «да, нам известно, что стреляли на фабрике по производству супа, но какого супа?» А ведь всего год назад он был человеком семейным, с женой и дочерью. Странно было об этом вспоминать, так что он и не вспоминал.

Харди Бенджамин нашла работу в Лондоне, стала писать о новых технологиях для делового информационного агентства. Ее ирландец, Рори, так и сидел без работы, так что она сама платила за квартиру на Тауэр-хилл, где они жили. Харди злилась на тех, кто говорил, что он сидит у нее на шее — в этом единственном вопросе она не была материалисткой.

Кэтлин Солсон взяли обратно в вашингтонскую газету, в которой она работала до Рима, но на более скромную должность. Оказалось, что эта перемена мест не пошла на пользу ее карьере. Они с мужем Найджелом вернулись в старую квартиру неподалеку от Дюпон-серкл. Перед выходом на новую работу у нее было несколько свободных дней, так что она ознакомилась с последними новостями в интернете, распаковала книги, развесила свои огромные черно-белые фотографии. Но по большому счету эта свобода была ей не нужна, и она ждала, когда же выходные закончатся.

Герман Коэн ушел на пенсию и собрался писать историю газеты. Они с Мириам, его женой, купили дом в окрестностях Филадельфии, и он сказал ей, что это последний в его жизни переезд. За книгу он так и не взялся — ему больше нравилось проводить время с внуками. Он был на седьмом небе от счастья, когда малыши приезжали, и хоть они говорили по-английски с ужасными ошибками, он их никогда не поправлял.

Уинстон Чан какое-то время продрых в подвале родительского дома, но потом нашел работу в приюте для экзотических животных в Миннесоте. Он обожал это дело, не любил только выстилать обезьяньи клетки газетами — он впадал в панику от одного вида заголовков. Слава богу, вскоре проблема отпала: местная газетенка загнулась, и он перешел на опилки, и о мягких газетах вскоре забыли даже сами обезьяны.

У Руби Заги наконец появилась возможность вернуться домой в Квинс. Но хотела этого она меньше всего на свете. В Риме ей было хорошо. Она откладывала деньги и, теоретически, могла бы прожить там еще несколько лет, вообще не работая. Поначалу эта мысль показалась ей безумной, а потом она всерьез задумалась об этом. К ней могли бы приезжать родственники — ее любимые племянницы и племянники, брат. Она бы устраивала им экскурсии. Она же полжизни прожила в Риме. Полжизни проработала в газете. Руби выдохнула: теперь она свободна.

Крейг Мензис ушел из журналистики и устроился в лоббистскую фирму в Брюсселе. Там он снял целый дом, а в гараже оборудовал мастерскую. Какое-то время он даже помышлял действительно подать заявку на патент. И часто думал, не позвонить ли ему Аннике, которая так и жила в Риме. Ему все еще было о чем с ней поговорить, хотелось донести до нее что-то важное.

Эбби Пинноле предложили место в штаб-квартире «Отт Групп» в Атланте, но она отказалась. Она не хотела увозить детей с родины и так далеко от живущего в Лондоне отца, хотя и питала к нему исключительно неприязнь. Работу она решила искать в отрасли, в которой крах просто невозможен, остановила выбор на международных финансах и устроилась в миланский офис «Леман Бразерс».

Что касается Оливера Отта — он все же пошел работать в штаб-квартиру, где от него требовалось ничего не делать, и он этому отлично соответствовал. Каждый день он смотрел из окна на душную и влажную Атланту, с нетерпением ожидая наступления вечера. Родственники уговаривали его хотя бы купить новую собаку.

Он посещал собрания совета директоров и голосовал так, как от него требовали, он даже согласился на продажу римского особняка и всех собранных в нем картин. Их продали на аукционе, Модильяни достался посреднику из Нью-Йорка, Леже — коллекционеру из Торонто, Шагал уехал в Тель-Авив, Писсаро — в лондонскую галерею, а Тернера купила транспортная компания в Гонконге, картину повесили над столом секретаря.

Пока сестры с братом Оливера вели дебаты в зале заседаний совета директоров, он рассматривал портрет их деда. Никто из присутствующих в комнате усопшего патриарха и не видел. Они знали лишь легенды: что Отт участвовал в Первой мировой и получил ранение, на чем его военная карьера закончилась, и это, вероятно, спасло ему жизнь. Что он превратил обанкротившийся сахарный завод в настоящую империю. Но многое оставалось неизвестным. Почему, например, Отт уехал в Европу и так и не вернулся? В газете работала женщина по имени Бетти, и ходили слухи об их романе. Было ли это действительно так? Она умерла в 1979 году, а Лео, еще одного из основателей газеты, не стало в 1990-м. И кто расскажет им правду?

Газета исчезла из киосков всего за одну ночь — не стало знакомого названия, привычных шрифтов, разделов спорта и новостей, бизнеса и культуры, не стало загадок, шарад и некрологов.

Самая верная читательница, Орнелла де Монтерекки, примчалась в офис с требованием пересмотреть решение о закрытии газеты. Но пришла она слишком поздно. Хотя швейцар даже впустил ее в опустевший отдел новостей. Включил ей мерцающие флуоресцентные лампы и оставил бродить в одиночестве.

Тут было жутковато: брошенные столы, ведущие в никуда провода, сломанные принтеры, покалеченные кресла на колесиках. Она нерешительно наступила на грязный ковер, остановилась у корректорского стола, на котором все еще лежали правленые статьи и старые номера газеты. Когда-то в этой комнате был весь мир. А теперь остался только мусор.

Эта газета, ежедневно рассказывавшая о проявлениях гениальности и глупости рода человеческого, раньше всегда была рядом. А теперь ее не стало.

Благодарности

В первую очередь хочется упомянуть всех тех, кто мой роман прочесть не сможет. Моего прекрасного и доблестного деда Роберта Филипса (1912–2007) и мою дорогую начитанную бабулю Монику Робертс (1911–1996). А также Чарльза Доминика Филипса (1940–1955), память о котором я хочу оставить в этой книге; родился Ник 10 февраля. Моего дядю и героя моего детства, Бернарда Рэкмана (1931–1987). И другого дядю, Лайонела Рэкмана (1928–2008), одного из самых замечательных людей, появлявшихся в магазине подержанных книг или на ипподроме.

Остальных у меня, к счастью, есть возможность поблагодарить лично. В первую очередь моих прекрасных и душевных родителей, Клэр и Джека, которые с детства окружали меня книгами, творческими идеями и заботой. Сестру Эмили, гениального адвоката, чьи умнейшие советы, бескорыстная помощь и неугасаемый энтузиазм столько раз придавали мне сил. Старшую сестру Карлу, незаменимого союзника и хорошего друга — за ее тонкий ум, мудрость и глубокомыслие. Брата Гидеона, который всегда был щедр и весел, к тому же должен сказать, что он — мой любимый журналист, поставщик вина и центральный нападающий в Челси. Джоела Зальцманна и племянниц Талию и Лауру; Оливию Стюарт, племянницу Ташу и племянников Джо, Адама и Нэта. Кузена и друга Джека Слаера, а также его отца Лайонела Слаера, с которым мы тоже очень дружны. Также тепло благодарю Паулу, Хейли и Алисию. Сандру Рэкман и Майка Кациса. Авиву Рэкман и Омри Дана из Израиля. Эллис Филипс и Грега Ориалла из Ванкувера.

Теперь перейду к друзьям. Благодарю Иена Мартина, чье человеколюбие, ум и насмешки не раз меня спасали. Его отца Пола Мартина (1938–2007), одного из моих самых любимых читателей — я с таким удовольствием вручил бы ему экземпляр книги. Хетти Мартин за чай, кошерную утку и блюда уэльской кухни. Сьюзен Брендрет и Стивена Йаша, с которыми я познакомился в Торонто. Яна Мейдера, Марейке Шомерус и Йена Ту Дао из Нью-Йорка. Поля Гайтнера, Чака Джексона и Морин Браун из Парижа. Селькана Хакаоглу из Анкары. Джейсона Горовица, Даниэле Собрини, Аидана Льюиса и чудесную семью Риццо: Альдо, Маргериту и Бенедетту из Рима.

И наконец, нельзя не упомянуть моего любимого автора рассказов, Алессандру Риццо, чьи спокойствие и любовь поддерживали меня, пока я писал эту книгу.

Благодарю и своего агента, Сьюзен Голомб, которая выудила мой манускрипт из-за океана и так замечательно все устроила. А также Терру Шальберг и Кейси Панелл из агентства Сьюзен Голомб. Редактора Сьюзен Кемил из «Дайл Пресс» и «Рэндом Хаус», чьи мудрость и чувство языка помогли сделать «Халтурщиков» намного менее халтурными. Спасибо и Ноа Икеру, Кэрол Андерсон и всем остальным сотрудникам «Дайл» и «Рэндом Хаус», которые работали над книгой.

Примечания

1

Оставь надежду, всяк отсюда выходящий (ит.).

2

Аспартам — подсластитель, заменитель сахара.

3

Аминазин — нейролептик.


на главную | моя полка | | Халтурщики |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу