Book: Солдат великой войны



Солдат великой войны

Марк Хелприн Солдат великой войны

Купить книгу "Солдат великой войны" Хелприн Марк


Посвящается Александре и Оливии

Mark Helprin

A Soldier of The Great War

Copyright © 1991 by Mark Helprin.

All rights reserved.

© Вебер В., перевод на русский язык, 2015

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2015


Глава 1


Рим в августе

Во второй половине дня девятого августа 1964 года Рим спал под ярким солнцем, слепящим колесом катившимся над его крышами, низкими холмами, золочеными куполами. Город застыл, разве что у нескольких сосен чуть качались кроны, в синем небе плыло одно заблудившееся облачко, да одинокий старик спешил пересечь парк Вилла Боргезе. Хромал по дорожкам, выложенным камнем, постукивал тростью на каждом шагу, пересекая хитросплетения солнечного света и тени, которые ложились ему под ноги золотистыми кружевами.

Пышные седые волосы Алессандро Джулиани – высокого, с прямой спиной – падали на плечи и плыли над его головой, точно пенный гребень волны. Возможно, потому, что он давно жил без семьи, в одиночестве, олени в заповеднике, а иногда и в лесу позволяли ему погладить их пятнистые бока и даже морды. И на горячих терракотовых полах в садах на крыше, и в других, самых разных местах, пусть это и может показаться случайностью, голуби садились ему на руки. Смотрели на него круглыми серыми глазами, а потом улетали, женственно шелестя крыльями. Зрелище это он находил прекрасным не только за изысканность и грациозность, но и за звук, плавно переходящий в полнейшую тишину.

Спеша по парку Виллы Боргезе, он чувствовал, как бурлит кровь, а пот щиплет глаза. Он шел по длинным зеленым тоннелям, птицы распевали на разные голоса при его приближении, но замолкали, когда он проходил под ними, словно он притягивал и вбирал в себя их гипнотический щебет, будто океанская волна, вливающаяся в устье реки. Седовласый, с густыми, тоже седыми усами, Алессандро Джулиани мог бы сойти за англичанина, если бы не кремовый костюм определенно римского покроя и тонкая бамбуковая трость, никак англичанину не соответствующая. Торопливо, со срывающимся дыханием, постукивая тростью, он вышел из парка Виллы Боргезе на длинную широкую дорогу, которая поднималась на холм. С обеих сторон к ней подступал ряд умиротворенно застывших зданий, от чьих черепичных крыш солнечные лучи отражались в разные стороны, словно вода, падающая с высоты на камни.

Посмотрев вверх, он увидел бы ангелов света, танцующих над сверкающими черепичными крышами – в завихрениях, блуждающих огоньках, золотистых клубах, – но голову он не поднимал, сосредоточившись на одном: добраться до конца дороги к тому месту, где он сможет сесть на троллейбус, который к вечеру увезет его далеко-далеко в сельскую местность. Он в любом случае сказал бы, что лучше добраться до конца пути, чем увидеть ангелов, потому что их он видел уже много раз. Их лица сияли на картинах, их голоса звучали в долгих и проникновенных ариях, они спускались с небес, чтобы забрать тела и души детей. Они пели с ветвей деревьев, резвились в прибое и горных речках, вдохновляли танцующих, присутствовали в правильных и святых сочетаниях слов в поэзии. Поднимаясь на холм, он думал не об ангелах и их появлении в этом мире, а о троллейбусе, последнем, который в воскресенье идет из Рима этим маршрутом. Алессандро боялся на него опоздать.



* * *


Дорога поднималась на вершину практически по прямой, а спускалась уже зигзагом, причем, в отличие от многих других горных дорог, на поворотах располагались чашевидные фонтаны. Зигзаги также соединялись вырубленными в скале ступенями, и Алессандро Джулиани спускался быстро и не обращая внимания на боль. Постукивал тростью по каждой ступеньке, отчасти празднуя, отчасти противодействуя, отчасти используя их как метроном, потому что давным-давно обнаружил: чтобы победить боль, надо отделить ее от времени, самого надежного союзника боли. Чем ниже он спускался, тем легче ему шагалось, и когда до перекрестка, где он намеревался сесть на троллейбус, оставалось совсем ничего, Алессандро оказался в заросшем зеленью овраге с десятью пологими пролетами ступенек и площадками между ними. Сквозь переплетенные кроны деревьев, образующих длинную темную галерею, через равные интервалы разрываемую слепящим солнцем, он видел бледный круг света, к которому и держал путь.

Подходя ближе, он знал, спасибо откинутому синему навесу, что кафе, предназначенное исключительно для тех, кто ждет самый удивительный в Италии троллейбус, открыто, в отличие от едва ли не всех подобных заведений Рима. Он не удосужился купить подарки для внучки и ее семьи, но теперь знал, что сможет им что-нибудь привезти. И хотя его правнучка не считала еду за подарок, она бы уже спала к его приезду, а утром он мог сходить с ней в деревню и купить игрушку. Сейчас же он намеревался купить прошутто, шоколад и сухофрукты, надеясь, что их примут с той же благодарностью, как и более значимые подарки. Однажды он привез мужу внучки дорогое английское ружье, в других случаях привозил вещи, которых от него ждали: раньше он долгие годы получал деньги, которые не мог потратить на себя.

Столы и стулья на веранде кафе занимали люди и вещи. Провода над головой не вибрировали и не скворчали, указывая, что Алессандро Джулиани мог сбавить шаг, купить провизию и что-нибудь выпить. На этом маршруте провода начинают петь за десять минут до появления троллейбуса: так далеко передавалась вибрация, пока тот огибал холм.

Лавируя среди частокола стульев, Алессандро смотрел на людей, с которыми ему предстояло ехать к Монте-Прато, хотя большинство покинуло бы троллейбус до последней остановки, а кто-то даже до того, как водитель опустит токоприемную штангу, переключившись на дизельный двигатель, и продолжит путь в те далекие края, куда не дотягиваются провода с городских улиц. Наличие резиновых шин и пантографа превращало это транспортное средство в нечто среднее между троллейбусом и автобусом, поэтому водители называли его мулом.

Рабочий-строитель в шапке, сложенной из газеты, сунул правую руку в ведро, пытаясь расшевелить вялого кальмара, которому – Алессандро это знал, – предстояло умереть в течение часа от недостатка кислорода. Заголовок, бежавший вдоль края шапки, скорее запутывал, чем что-то объяснял: «Греки строят мосты из золота до конца 1964 года». Возможно, это как-то соотносилось с кипрским кризисом, но Алессандро предположил, что заголовок каким-то образом связан со спортом, сферой человеческой деятельности, о которой не имел ни малейшего понятия. Двое датчан, юноша и девушка в сине-белых студенческих фуражках, сидели рядом с немецкими армейскими рюкзаками, почти такими же большими, как и они сами. Шорты обтягивали их ноги, будто хирургические перчатки, и они так плотно и беззастенчиво обнимали друг друга, что не представлялось возможным отличить его гладкокожие и безволосые конечности от ее.

Несколько бедно одетых женщин из Рима, возможно, уборщиц или судомоек из столовой, сидели со стаканами чая со льдом и время от времени разражались истерическим смехом, вызванным усталостью и тяжелой работой. Иногда они получали несколько выходных и возвращались в родную деревню, где сразу превращались в сильфидоподобных маленьких девочек, разительно отличающихся от послушных, одетых в шерстяные кофты толстух, какими стали. Когда Алессандро проходил мимо, они понизили голоса: его аристократичный вид, возраст, осанка и необычайная уверенность в себе разбудили воспоминания других времен. Они смотрели на свои руки, вспоминая режим не нынешней работы, а детства.

За другим столиком сидели пятеро мужчин в расцвете сил. Водители грузовиков, все в солнцезащитных очках, полосатых рубашках и выцветших армейских штанах. С могучими бицепсами и большими кулаками. С огромными семьями, работавшие не покладая рук, они думали, что знают мир, потому что ездили через высокие альпийские перевалы и проводили время с блондинками в немецких борделях. Машинально Алессандро превратил их в солдат давно закончившейся войны, которую вскорости могли благополучно забыть, но потом, одумавшись, демобилизовал.

– Еще не приехал, так? – спросил он у хозяина кафе.

– Нет, не приехал, – ответил хозяин, навалился на медный прилавок, чтобы посмотреть на провода, вибрации которых заменяло ему расписание. – Еще далеко. В ближайшие десять минут точно не приедет. – И все-таки ты припозднился, – продолжал он. – Вижу, что тебя все нет и нет, я и подумал, что ты наконец-то сдался и купил автомобиль.

– Ненавижу автомобили, – ответил Алессандро бесстрастно. – И никогда не куплю. Они уродливые и тесные. Лучше уж поеду на чем-то просторном и открытом или пойду пешком, в автомобиле у меня голова начинает болеть. При движении меня там частенько мутит, хоть до рвоты и не доходит. И выглядят они так дешево, что даже неприятно на них смотреть. – Движениями губ он имитировал плевок. В обычных обстоятельствах он бы никогда себе такого не позволил, но здесь он говорил на языке человека, который стоял за прилавком, ветерана Альпийской войны, как и сам Алессандро. – Эти автомобили, – Алессандро словно с неохотой признавал существование нового слова, – прямо везде, как голубиный помет. За последние десять лет я не видел ни одной площади без автомобиля. Их ставят где попало, так что пройти невозможно. Когда-нибудь я вернусь домой и наткнусь на автомобили у себя на кухне, в чуланах и в ванной.

Рим создавали не для того, чтобы по нему ездить, а чтобы он был красивым. Самым быстрым здесь положено быть ветру, а деревья, гнущиеся и качающиеся, предназначены, чтобы его притормаживать. Теперь он как Милан. Теперь гибнут даже самые ловкие, самые шустрые дворовые коты, потому что не успевают перебежать улицы, на которых – и я это помню, – корова могла спать всю вторую половину дня. Атмосфера какая-то исступленная, бешеная, все постоянно куда-то идут, говорят, едят, трахаются. Никто, кроме меня, уже не сидит спокойно и тихо.

Он глянул на ряд медалей, выставленных под стеклом над батальоном бутылок со спиртным. У Алессандро тоже были медали. Он держал их в сафьяновой папке, которая лежала на верхней полке креденцы в его кабинете. Папку не открывал уже много лет. Знал, как в точности выглядят медали, за что его ими наградили, но смотреть на них не хотел. Каждая, потускневшая или блестящая, возвращала его в то далекое время, которое он считал одновременно и слишком мучительным и слишком прекрасным, чтобы вспоминать, ему не хотелось превратиться в одного из множества стариков, которые, точно люди, пристрастившиеся к абсенту, с головой ушли в грезы. Если бы ему принадлежало кафе, он бы, наверное, тоже вывесил все свои медали над стойкой бара, бизнесу это только на пользу, но, пока оставалась такая возможность, он предпочитал держать определенные воспоминания под замком.

– Позволь тебя чем-нибудь угостить, – сказал хозяин. – За счет заведения.

– Благодарю, – ответил Алессандро. – Тогда стакан красного вина. – Выражение «за счет заведения» всегда ассоциировалось у него с чем-то огромным, в двадцать или пятьдесят раз больше кафе, в котором он сейчас находился: с казино, или курортным отелем, или островом, где толпились немки в мини-купальниках.

Взяв бутылку, хозяин спросил:

– Что-нибудь поесть? Хлеб? Сыр?

– Да, но за это я заплачу, – сказал Алессандро.

Быстрый взмах руки говорил: «Я, по крайней мере, предложил, но рад, что ты хочешь заплатить, потому что, хотя сводить концы с концами еще удается, в последнее время делать это все труднее и труднее». Потом, когда Алессандро уже начал есть, хозяин придвинулся и, понизив голос, сказал:

– Видишь эту парочку? – он бросил короткий взгляд на любвеобильных датчан. – Погляди на них. Все, что они могут, так это есть и трахаться.

– Жаль, что я не могу.

На лице хозяина отразилось недоумение. Он видел, как Алессандро энергично откусывает то сыр, то хлеб.

– Что это ты делаешь?

Алессандро проглотил, встретился глазами с хозяином.

– Я могу сказать, чего я не делаю.

– Да, но это все, на что они способны.

– Откуда ты знаешь?

– Потому что я, если бы следовал их примеру, не смог бы делать ничего другого, понимаешь?

– Если бы ты делал то же самое, что и они, ты бы умер, – с абсолютной уверенностью заявил Алессандро. – Знаешь, что они делают? Я тебе скажу. Они обедают, а потом идут к себе в отель и двенадцать часов занимаются физическими упражнениями, вжимаясь друг в другу, чтобы заполнить все впадины. Днем они спят в автобусах и на пляжах. Ночью они Паоло и Франческа.

– Это омерзительно.

– Вовсе нет. Ты завидуешь их блаженству, потому что в наши дни о таком и не мечтали.

– Да, но я в их возрасте гонял мулов, настоящих мулов!

Алессандро ждал продолжения.

– Перегонял караваны мулов через перевалы в разгар зимы. Животных нагружали под завязку, лед был таким крепким и гладким, что иногда они гибли. Соскальзывали с тропы и падали в пропасть, всегда без единого звука, а мы шли дальше. Снег слепил, над нами высились обледенелые скалы, а если лед таял, перевал затягивало туманом.

– Они-то здесь при чем? – спросил Алессандро, глянув на молодых датчан.

– Они ничего этого не знают, и меня это возмущает. Я им завидую, есть такое, но я гордый.

– Если ты был погонщиком мулов, возможно, я тебя видел, – предположил Алессандро, – возможно, говорил с тобой полвека тому назад.

Они не стали развивать эту тему, хотя, разумеется, их пути могли пересечься: на севере линия фронта растянулась лишь на несколько сотен километров. Несомненно, они могли бы вспомнить, что им тогда пришлось пережить, но оба понимали, что не стоит говорить об этом в те несколько минут, что остались до прихода троллейбуса.

– Когда-нибудь поговорим об этом, – нарушил молчание хозяин кафе, – но… – Он замялся. – Говорить об этом – все равно что исповедаться в церкви.

– Понимаю. Тоже никогда об этом не говорю. Хочу купить кое-что из еды, прежде чем подойдет троллейбус. Принесешь?

Хозяин сновал между прилавками и шкафами, когда запели провода и люди на веранде принялись оглядывать свои вещи, чтобы убедиться, что они не отправились на прогулку или их не украли ловкие и невидимые воры. Перед Алессандро Джулиани уже лежало с полдюжины аккуратных свертков, и он убрал их в тонкий кожаный «дипломат».

Провода пели точно послеполуденные цикады. То и дело один из них натягивался так сильно, что издавал пронзительный визг, конкурируя с самым худшим сопрано в самом жарком городе Италии.

– Сколько? – спросил Алессандро. Он уже заспешил, заранее зная, что ему будет не так-то легко взобраться на высокую ступеньку троллейбуса, а потом придется еще доставать деньги, опираясь на трость и пытаясь не уронить «дипломат» и бумажник в трясущемся и болтающемся из стороны в сторону троллейбусе.

Хозяин не ответил. Троллейбус огибал поворот. Гремел, точно передвижной металлообрабатывающий цех.

– Сколько? – повторил Алессандро. Люди уже покинули веранду и ждали у дороги.

Хозяин поднял правую руку, словно хотел остановить транспортный поток.

– Что? Опять? – спросил Алессандро.

Хозяин покачал головой.

– Мы уже не солдаты, – тихим голосом напомнил Алессандро. – Это было в прошлой жизни. Теперь все изменилось.

– Да, – кивнул хозяин, – но когда-то, пусть и в прошлой жизни, мы были солдатами. Иногда все это как нахлынет, и у меня щемит сердце.



* * *


Стоимость проезда до Монте-Прато возросла с 1900 до 2200 лир. Это означало, что Алессандро не мог, как он рассчитывал, просто отдать две купюры по тысяче лир, положить в карман сдачу и пройти в салон. В результате пришлось держать в руках так много вещей в просторном троллейбусе, который неистово мотало из стороны в сторону, да еще и щуриться от бьющего в глаза солнца. С трудом ему удалось вытащить из бумажника купюру в пятьсот лир, но, возможно, не оторвись юный датчанин от своей прекрасной и загорелой возлюбленной, чтобы взять «дипломат» Алессандро и поддержать его локоть, совсем как сын, помогающий отцу, все равно ничего хорошего бы не вышло.

Алессандро поблагодарил юношу, обрадованный тем, что распущенность в поведении не сопровождается отсутствием уважения к старшим.

Лучшее свободное место оказалось рядом с человеком в шапке из газеты и с кальмаром.

– Добрый день, – поздоровался Алессандро и с человеком, и с кальмаром. Подозревая подвох, рабочий-строитель хмуро отвернулся к окну.

Несколько минут спустя он посмотрел в ведро и ткнул в кальмара пальцем. Потом поднял голову и взглянул на Алессандро, будто хотел возложить вину на него.



– Умер, – в голосе слышались обвиняющие нотки.

Алессандро пожал плечами.

– В воде недостаточно кислорода.

– Вы это о чем?

– Чтобы дышать, ему нужна насыщенная кислородом вода.

– Бред какой-то. Рыбы не дышат. Они живут под водой.

– Нет, они дышат, дышат. В воде есть кислород, и они извлекают его с помощью жабр.

– Так почему же этот не извлекает?

– Он извлекал, но потом кислорода не осталось, и тогда он умер.

Рабочий-строитель предпочел найти другую причину.

– Эти мерзавцы из Чивитавеккьи продали мне больного кальмара.

– Если вам хочется так думать…

Рабочий-строитель задумался.

– Он бы жил, если бы я вдувал в воду воздух через соломинку?

– Вероятно, нет, потому что вы вдували бы больше углекислого газа, чем кислорода. Куда вы едете?

– В Монте-Прато.

– Никаких шансов. – Алессандро на несколько секунд прикрыл глаза, чтобы подчеркнуть весомость своего вывода. – Слишком жарко. Ведро следовало наполовину наполнить льдом.

– Откуда вы все это знаете? Мне кажется, вы ошибаетесь.

– Я знаю, потому что это очевидно.

– У вас что – рыбный рынок?

– Нет.

Строитель посмотрел на него с подозрением.

– Если у вас нет рыбного рынка, что вы делаете?

– Я профессор.

– По рыбе?

– По курам, – ответил Алессандро.

– Тогда вы мало что знаете о рыбах.

– Дело в том, – Алессандро назидательно поднял палец, – что кальмар – не рыба.

– Не рыба?

– Ну да.

– А кто же это?

– Разновидность курицы, морская курица.

Строитель выглядел таким раздавленным, что Алессандро стало его жалко.

– Я не профессор по курам, насколько мне известно, таких просто нет, но то, что я сказал про кислород, – правда. Сожалею, что ваш кальмар умер. Он уже прошел долгий путь от Чивитавеккьи, а до того его вытащили из моря, в котором он жил, и он долгие часы страдал в трюме рыболовной шхуны, пока та возвращалась в порт по августовской жаре. Не выдержал тягот этого путешествия.

Рабочий-строитель кивнул.

– А чего вы профессор?

– Эстетики.

– А что такое эстетика?

– Наука, изучающая красоту.

– Красоту? Зачем?

– Красоту. А почему бы и нет?

– А зачем ее изучать?

– Ни за чем. Она везде, в огромном количестве, и всегда будет. Прекрати я ее изучать, она никуда не уйдет, если вы про это.

– Тогда почему вы ее изучаете?

– Она меня завораживает и всегда завораживала, поэтому я ее и изучаю… хотя иногда надо мной смеются.

– Я над вами не смеюсь.

– Знаю, что не смеетесь, но другие говорят, что это занятие для женщин или считают его бесполезным. Для кого-то, возможно, так и есть. Но не для меня.

– Поймите меня правильно, я не считаю, что вы похожи на женщину. – Строитель отстранился, всматриваясь в него. – Вы крепкий, упрямый старикан. Похожи на моего отца.

– Спасибо, – поблагодарил Алессандро, чуть встревоженный.

Все препятствия на пути к Монте-Прато позади. Оставалось только впасть в легкий и приятный транс путешествия, смотреть на длинные ряды деревьев вдоль дороги, наблюдать, как далеко за полями появляются горы, как всходит большая круглая луна, как сверкают звезды за окнами троллейбуса, сравнивать урчание двигателя с хором цикад, умиротворенно наслаждаться маленькими прелестями жизни. Он рассчитывал, что оставшиеся часы пройдут без происшествий, что он отдохнет и его оставят в покое, свободным от воспоминаний, которых не выдерживает сердце.



* * *


Прежде чем выбраться из города и набрать скорость, троллейбус проехал множество улочек, не таких приятных, как та, что огибала холм там, где Алессандро Джулиани поднялся в салон. Они несколько раз пересекали реку Аниене, проезжали мимо пустынных тенистых бульваров с металлическими оградами. У каждой церкви привратницы осеняли их крестным знамением, желая счастливого пути, а замечая новый немецкий грузовик или строительную технику, попутчики-шоферы обязательно оборачивались, и кто-нибудь из них сообщал, сколько это стоит и как много лошадиных сил в двигателе.

Приближаясь к остановкам, водитель смотрел в зеркала заднего вида, оглядывая и салон, и улицу, чтобы понять, хочет ли кто-нибудь его задержать, намереваясь выйти или войти. Хотя никто не взял билета на столь малое расстояние, иногда люди меняют планы и отказываются от дальней поездки, а потому приходится быть начеку. Но Рим едва шевелился, и ни единая душа не пыталась замедлить его движение. Троллейбус набрал хороший ход и границу города пересек раньше положенного срока. Водителя это радовало. Проскакивая мимо остановки, он прибывал к следующей еще раньше, все сильнее опережая график и уменьшая шансы увидеть там ожидающих посадки пассажиров. Таким образом ему удавалось превратить тягуче-медленный маршрут в рейс экспресса. Он ненавидел тормозить, ненавидел отсчитывать сдачу, и каждая остановка, которую он миновал, не снижая скорости, приносила ему чувство глубокого удовлетворения: сидя за рулем троллейбуса, он реализовывал мечту стать жокеем, а может, и лошадью.

На территории, которая уже не была Римом, но еще и не стала сельской местностью, где поля пшеницы и кукурузы перемежались с лесопилками и фабриками, а вдали виднелась скоростная магистраль с разноцветными автомобилями, сверкающими под солнцем, троллейбус, точнее, уже автобус, потому что электрическую тягу заменил дизельный двигатель, вроде бы свернул к пустой остановке, но проехал мимо, не только не остановившись, но даже не сбросив скорость. Алессандро уже начал дремать, но краем глаза уловил резкое движение, которое тут же его разбудило. Справа к шоссе полого спускалась проселочная, вся в рытвинах, дорога. И по ней бежал человек, перепрыгивая через рытвины и отчаянно размахивая руками.

Алессандро более всего хотелось и дальше погружаться в сон, но то, что он заметил краем глаза, не позволило. Он повернул голову. Человек, который бежал по дороге, хотел сесть в автобус и кричал, умоляя водителя остановиться. И хотя Алессандро его не слышал, смысл слов легко угадывался в движениях рук, которые чуть дергались при каждом крике.

– Там кто-то, – Алессандро не говорил – шептал. Откашлялся. – Там человек! – крикнул он. Поскольку бегуна больше никто не заметил, другие пассажиры не понимали, о чем речь. Но их не удивляло, что старик, даже такой благообразный, может нести чушь в жаркий день. И если не считать одной уборщицы, которая глупо улыбалась, остальные предпочли проигнорировать его, не удостоили и взглядом. Автобус ускорялся на прямом шоссе, держа курс на юго-восток.

Алессандро вскочил.

– Водитель! – закричал он. – Там человек, который хочет сесть в автобус!

– Где? – прокричал в ответ водитель.

– Сзади.

Водитель повернул голову. Никого не увидел.

– Вам показалось. – Они отъехали уже достаточно далеко от перекрестка проселочной дороги с шоссе. – А кроме того, – продолжил водитель, – я никого не подсаживаю между остановками.

Алессандро сел. Посмотрел назад, тоже никого не увидел. Он считал несправедливым, что водитель открывал двери только на остановках, особенно если речь шла о последнем рейсе. Алессандро начал сочинять возмущенное письмо руководству транспортной компании. Оно получилось коротким, и он принялся шлифовать каждую фразу. За это время автобус проехал километр или два, но водителю пришлось сбросить скорость и тащиться за огромным грузовиком, который перевозил какой-то непонятный агрегат, возможно, что-то электрическое, размером с дом.

– Эй, посмотрите, – обратился строитель к Алессандро.

Тот повернулся, чтобы посмотреть, на что указывает рабочий. Человек с проселочной дороги преследовал их, пробежав два или три километра, но скорее не догонял, а отставал все больше. Он уже не просил водителя остановиться, не размахивал руками, словно решил экономить силы, чтобы добраться до нужного ему места самостоятельно, раз на автобус надежды нет никакой.

– Я скажу водителю, – Алессандро поднялся и направился в переднюю часть салона. – Синьор, – в голосе появились умоляющие нотки, – посмотрите назад. За нами кто-то бежит.

Водитель посмотрел в зеркало. Увидел бегуна.

– Слишком поздно. Следующая остановка через пятнадцать километров. Ему столько не пробежать.

– А почему бы не взять его? – спросил Алессандро, возвысив голос.

– Я уже говорил. Мы не подсаживаем пассажиров между остановками. Пожалуйста, сядьте.

– Нет, – возразил Алессандро. – Я хочу выйти.

– У вас билет до Монте-Прато.

– Я хочу выйти сейчас.

– Я не могу вас выпустить.

– Почему?

– Здесь? Здесь ничего нет! Мы не разрешаем людям выходить здесь.

– Это мои поля. Все эти поля – мои. Я хочу проверить состояние пшеницы.

Автобус, сбрасывая скорость, подкатил к обочине, дверь открылась.

– Хорошо. – Водитель смотрел в зеркало заднего вида. – Проверяйте вашу пшеницу.

– Одну минутку, – ответил Алессандро. – Только возьму «дипломат». – И очень медленно двинулся к своему месту.

Водитель начал злиться.

– Одну секунду, только одну секунду. – Добравшись до места, Алессандро сказал: – Я кое-что уронил.

Водитель закрыл дверь и тронулся с места, но упорный преследователь заметно сократил расстояние. Алессандро посмотрел в заднее стекло и увидел, что за автобусом бежит юноша лет восемнадцати-девятнадцати. В тяжелых кожаных рабочих ботинках, казалось, будто он вот-вот умрет от перенапряжения. Мокрые от пота волосы прилипли ко лбу. Дышал он широко раскрытым ртом. Лицо цветом напоминало созревший сладкий перец.

– Он уже здесь! – крикнул Алессандро.

Водитель смотрел прямо перед собой, но юноша предпринял последнее усилие, поравнялся с дверью, вскочил на подножку и вцепился в ручки. Он тяжело дышал, наклонив голову, по лицу катился пот.

Алессандро, с «дипломатом» под мышкой, постукивая тростью, прошел в переднюю часть автобуса и ударил тростью в потолок.

– Синьор, – заговорил он на удивление сильным и властным голосом, – как я понимаю, у вас пассажир. – В этот самый момент юноша, более всего напоминающий дикого сицилийца, принялся колотить рукой по стеклу. Умением добиваться своего он напомнил Алессандро собственное упорство, свойственное ему в другие времена, и он ощутил любовь и гордость, словно этот юноша приходился ему сыном.

Водитель резко нажал на тормоз. Алессандро бросило на лобовое стекло, но он смягчил удар руками и «дипломатом» и удержался на ногах. Юношу ударило о дверь автобуса, но с подножки не сбросило.

Когда дверь открылась, оба, Алессандро и юноша, решили, что победа за ними, но тут водитель поднялся, и они увидели, что он – великан. Алессандро вскинул голову, чтобы взглянуть на него.

– Я и представить себе не мог… – начал он. Потом посмотрел на кресло водителя и только тут заметил, что оно утоплено относительно пола.

Водитель направился к раскрытой двери, и юноша попятился.

– Если ты еще прикоснешься к моему!.. – от ярости у водителя перехватило дыхание.

Алессандро спустился по ступенькам, спрыгнул на землю.

– Если вы не позволите ему войти в салон, я тоже не поеду. Я старик. Это может вам стоить работы.

– Срал я на эту работу, – рявкнул водитель, возвращаясь в автобус. – Я всегда хотел быть жокеем. – Закрыл дверь, и автобус-троллейбус, он же мул, тронулся с места.

Алессандро потрясенно наблюдал, как строитель смотрит в стекло, за которым он сам только что сидел в удобном кресле. Строитель вскинул руки, сетуя, что ничего не может поделать. Потом передумал и рванул в переднюю часть автобуса, но его уговоры, похоже, не помогли, потому что автобус не остановился, и лица шоферов грузовиков, женщин-уборщиц и молодых датчан смотрели на старика и юношу как бесстрастные луны.

– Семьдесят километров до Монте-Прато, – пробормотал Алессандро, глядя вслед удаляющемуся автобусу.

– Через несколько часов мимо проедет другой автобус – но уже в Рим, – поделился с ним юноша, его дыхание после долгого забега еще не восстановилось. – Может, и раньше.

– Я только что из Рима, – ответил старик. – Какой мне смысл туда возвращаться? Мне надо в Монте-Прато. А тебе?

– В Сант-Анджело, за десять километров до Монте-Прато.

– Знаю.

– Еду к сестре. Она живет в тамошнем монастыре.

– Монахиня?

– Нет, стирает там. Они ужасно чистоплотные, но не могут делать этого сами.

Алессандро оглянулся и увидел, что дорога, оставив город позади, стала прекрасной. Справа и слева под опускающимся к горизонту солнцем золотились поля, и высокие деревья по обе стороны дороги сверкали и колыхались под ветром, шуршащим в кронах.

– Вот что я тебе скажу, – предложил он. – Я буду добираться вместе с тобой до Сант-Анджело, а потом дальше, в Монте-Прато.

– Не знаю, подвезут ли нас вдовоем, – ответил юноша. – Все равно автомобилей нет. На этой дороге они вообще редкость, а уж сегодня и надеяться не приходится: святой день.

– Думаешь, я собираюсь стоять на обочине и просить, чтобы меня подвезли? – негодующе воскликнул Алессандро.

– Я сделаю это для вас.

– Нет, не сделаешь. Эти ноги служат мне уже семьдесят четыре года, и я знаю, как их использовать. Кроме того, – он постучал тростью по дорожному покрытию, – у меня есть и это. Она поможет. Длинная, как пенис носорога, и в два раза тверже.

– Но вы не сможете пройти семьдесят километров. Даже я не смогу, – ответил юноша.

– Как тебя зовут?

– Николо.

– Николо, однажды я прошел сотни километров по ледникам и снежным полям, без отдыха, и меня пристрелили бы, если бы обнаружили.

– Это было на войне?

– Разумеется, на войне. Я иду в Монте-Прато, – объявил Алессандро, подтянул брюки, запахнул пиджак, расправил усы. – Если хочешь, составлю тебе компанию до Сант-Анджело.

– К тому времени, как я туда попаду, если идти пешком, мне придется разворачиваться и отправляться в обратный путь.

– Неужели такая мелочь тебя остановит? – спросил Алессандро.

Глядя на стоявшего перед ним старого льва, Николо промолчал.

– Ну, остановит? – Лицо Алессандро вдруг стало таким жестким и требовательным, что Николо испугался.

– Нет, конечно, нет, – ответил тот. – С какой стати?



* * *


– Первое, что надо сделать, – сказал Алессандро, – так это провести инвентаризацию и наметить план действий.

– Какую инвентаризацию, какой план? – легкомысленно возразил Николо. – У нас ничего нет, и мы идем в Сант-Анджело.

Старик ничего не ответил. Они промолчали сотню шагов.

– Что вы подразумевали под инвентаризацией? – полюбопытствовал Николо. Не получив ответа, он двинулся дальше, глядя прямо перед собой, решив, что и он будет молчать, раз старик не желает с ним говорить. Но Алессандро знал, что юношу хватит лишь на десяток шагов.

– Я думал, инвентаризация – это то, что делают в магазине.

– Так и есть.

– А при чем тут магазин? – удивился Николо.

– Владельцы магазинов проводят инвентаризацию, чтобы понять, какой есть товар на текущий момент, и планировать стратегию на будущее. Мы можем сделать то же самое. Прикинуть в голове, что у нас есть, какие препятствия могут встретиться на пути.

– Зачем?

– Предвидение – мать мудрости. Если ты собираешься пересечь пустыню, ты должен предвидеть, что тебе захочется пить, и взять с собой воду.

– Но это дорога в Монте-Прато, и по пути встречаются города. Вода нам не нужна.

– Тебе когда-нибудь доводилось пройти пешком семьдесят километров?

– Нет.

– Вероятно, они дадутся тебе с трудом, а мне наверняка будет очень трудно. Я несколько старше тебя, и, как видишь, еще и хромой. Если мне это удастся, то лишь на пределе, а потому я должен точно все рассчитать. Для меня это обычное дело. Что ты взял с собой?

– Ничего.

– У тебя нет еды?

– Еды? – Юноша подпрыгнул и сделал в воздухе полный оборот, показывая, что ничего не скрывает. – Я не ношу с собой еду. А вы?

Старик сошел с обочины и присел на валун.

– А я ношу. – Он открыл «дипломат». – Хлеб и по полкило прошутто, сухофруктов и полусладкого шоколада. Нам понадобится много воды. Жарко.

– В городах, – предположил Николо.

– По пути лишь несколько городов, но между ними будут родники. Мы найдем воду, как только доберемся до холмистой местности.

– Нам не нужна еда. Как только придем в город, сможем поесть там.

– До ближайшего города пятнадцать километров, – возразил старик, – и хожу я медленно. Когда мы туда придем, на небе уже появятся звезды, а все окна и двери мы найдем плотно закрытыми. Хотя мы не сможем поесть в городах, этой еды нам вполне хватит. Ты бы удивился, узнав, как много калорий сгорает при ходьбе.



– А где мы будем спать? – поинтересовался Николо.

– Спать? – переспросил Алессандро, и одна кустистая седая бровь поднялась так высоко относительно другой, что на миг возникло впечатление, будто он попал в автомобильную аварию, да так до конца и не поправился.

– Мы что, не будем спать ночью?

– Нет.

– Почему нет?

– На семидесятикилометровом марше нет необходимости.

– Необходимости, может, и нет, но почему бы не поспать? Кто говорит, что не надо спать?

– Если ты спишь, значит, настроен недостаточно решительно. Тебя унесут сны, ты пропустишь грезы и просто оскорбишь дорогу.

– Не понимаю.

– Смотри, – Алессандро сжал запястье Николо. – Если я решаю, что иду в Монте-Прато, в семидесяти километрах этот город или нет, я иду в Монте-Прато. Ничего нельзя делать наполовину. Если любишь женщину, так любишь всем сердцем и душой. Отдаешь все. Не сидишь в кафе, не занимаешься любовью с другими женщинами, не принимаешь ее как само собой разумеющееся. Понимаешь?

Николо помотал головой, показывая, что нет. У него возникло ощущение, что совместного похода со стариком, скорее всего, не получится, что старик, возможно, сбежал из дурдома или, что еще хуже, каким-то образом до сих пор избегал дурдома, где ему самое место.

– Бог одаривает все свои создания, – продолжал Алессандро, – независимо от их положения и обстоятельств их жизни. Может дать невинность безумцу и небеса – вору. В отличие от большинства теологов, я всегда верил, что даже у червей и ласок есть души, и спасение касается их в полной мере. Бог не дает только одного, того, что надо заработать, того, о чем человек ленивый никогда даже не узнает. Называй это пониманием, благодатью, возвышенностью души… называй, как хочешь. Это приходит только с работой, жертвенностью и страданием. Ты должен отдавать все, что у тебя есть. Любить до изнеможения, работать до изнеможения, шагать до изнеможения. Если я хочу дойти до Монте-Прато, я иду в Монте-Прато. Я не топчусь на месте, как какой-нибудь говнюк с десятком чемоданов, который едет на воды в Монтекатини. Такие люди постоянно подвергают душу смертельной опасности, представляя себе, что они вправе это делать, тогда как в действительности единственная смертельная опасность для души – слишком долго оставаться без нее. Этот мир полон огня.

Поучения Алессандро принесли результат: Николо начал проникаться идеей. Внезапно подхваченный вихрем эмоций и мечтами, он за пару минут определился со своей судьбой и заявил, что пойдет в Сант-Анджело, и в Монте-Прато, и готов идти даже вдвое, втрое дальше, пока не загонит себя чуть ли не до смерти. Его лицо, смуглое, широкое, с волчьими глазами, изогнутыми губами и острым носом, напряглось от решимости.

Алессандро отпустил его запястье и поднял палец.

– Конечно, нельзя забывать об отдыхе. – Тень проскользнула по лицу юноши, его словно выбросило из транса. – Существует время для сна, бездельничанья, мечтаний, недисциплинированности, даже летаргии. Ты сам узнаешь, когда это заслужишь. Такое время обычно наступает, когда ты уже совершенно разбит. Я говорю о беспомощном спокойном состоянии перед великим пришествием зари.

– Зари?.. – в недоумении повторил Николо.

– Да, – кивнул Алессандро, – зари. Скажи, какие у тебя стопы?

– Стопы?

– Да, стопы, которыми заканчиваются твои ноги.

– У меня обычные человеческие стопы, синьор.

– Разумеется, но существует два типа стоп. Каждая армия это знает, но не признает из страха потерять призывников. Ты можешь быть высоким, красивым, умным, элегантным и одаренным, но, если у тебя стопы отчаяния, ты все тот же карлик, который чистит обувь на виа дель Корсо. Стопы отчаяния слишком нежные и не могут дать отпор. При долгой атаке сдаются. Кровоточат. Инфицируются и распухают за какие-то полчаса. Я видел, как люди снимали высокие ботинки после марша, продолжавшегося менее дня, и их стопы напоминали окровавленную губку, мягкую и бесформенную, прямо как тушки освежеванных животных. И есть стопы неуязвимости. Самый яркий пример – крестьяне, живущие в горах Южной Америки. Стороннему наблюдателю может показаться, что на них старые запылившиеся сапоги, но на самом деле они ходят босиком. Стопы неуязвимости уродливые, но они не страдают, и их ничто не берет: они возводят укрепления, когда их атакуют, меняют цвет, форму, перестраиваются, пока не обретут сходства с бульдогами. Они не кровоточат и не чувствуют боли. В первые же дни, попав в армию, ты осознаешь, что люди делятся на два класса, какими бы ни были их отличия. Так какие у тебя ноги?

– Я не знаю, синьор.

– Сними ботинки.

Николо уселся на землю и развязал шнурки. Снял ботинки, потом носки, улегся на спину и поднял ноги, чтобы Алессандро мог осмотреть его ступни.

Старик сначала сосредоточился на подошве, коснулся кожи у пятки, перешел к пальцам.

– Если объективно, стопы у тебя отвратительные и неуязвимые. Обувайся.

– А ваши стопы, синьор? Неуязвимые?

– Чего спрашивать?

Николо действительно мог бы и не спрашивать, потому что заметил, что у Алессандро шрамы даже на ладонях.

Потом Алессандро провел инвентаризацию «дипломата». Первые предметы Николо совсем не порадовали: это были лямки, которые цеплялись к «дипломату», чтобы нести его на спине, как ранец.

– Возьми. – Голос Алессандро звучал буднично, без просительных интонаций. – Понесешь до Сант-Анджело. Ты молодой. – Затем появился карманный нож, очень острый и очень старый, с кремнем в рукоятке. – Кремень, как видишь, вынимается, – пояснил Алессандро. – Если ударить им по торцу рукоятки, высечется искра. На время отдыха нам, возможно, понадобится костер, чтобы не замерзнуть.

– В августе? – удивился Николо.

– Чем выше поднимаешься в горы, тем холоднее, даже в августе.

За свертками с едой последовала карта. Алессандро пояснил, что наличие карты местности, куда он направляется, давно уже стало для него навязчивой идеей. Ему нравится знать, в какой точке мира он находится и что его окружает. Карта, заявил он, для него что Библия для священника, книга для интеллектуала и т. д.

По карте среди гор, рек, равнин и поселений, слишком маленьких, чтобы их названия попали на карту, они нашли четыре города, расположенных вдоль дороги, которые могли послужить для них маяками. Алессандро знал, что ночью они будут сверкать и сиять. В кромешной тьме их редкие огни, простые и чистые, будут приносить куда больше пользы, чем объединенная фосфоресценция мегаполиса.

Здесь, стал он показывать по карте, они смогут остановиться и поесть, если проголодаются и не поедят раньше. Отсюда увидят Рим, оставшийся далеко позади, расположенный ниже и сверкающий огнями. Тут не увидят городков, не увидят спрятанного горными склонами Рима, будут смотреть только на звезды и на луну, которая не просто взойдет в эту ночь, но будет сиять во всей красе, потому что сейчас полнолуние. А здесь они свернут с шоссе и по горной дороге направятся к Сант-Анджело и к расположенному еще дальше Монте-Прато.

Алессандро сказал, что идти им предстоит всю ночь, весь следующий день, еще одну ночь и начало утра. Погода обещала быть ясной, и луна послужит им фонарем.

Для Николо Сант-Анджело и Монте-Прато уже превратились в нечто большее, чем горные городки на маршруте троллейбуса-автобуса. Теперь они казались далекими, прекрасными и загадочными. Прежде чем добраться до них, Алессандро Джулиани с Николо предстояло долго-долго шагать, миновав по пути Ачерето, Ланчиату и, возможно, еще пять-шесть городов с красивыми названиями, окруженных плодородными полями и рощами деревьев, кроны которых будут покачиваться на фоне голубого неба. Они двинулись по пустынной дороге и, возможно, потому, что мир вокруг них затих, тоже молчали.



* * *


Алессандро Джулиани был убежден: если в путешествии все гладко и хорошо, побудительная сила и спокойствие пешего хода или поездки затеняют то, что осталось позади или ждет впереди. Отсутствие задержек само по себе повод для эйфории.

Однажды на лекции он мимоходом озвучил эту мысль и нарвался на резкий вопрос студента, который хотел знать, считает ли уважаемый профессор, что человек, приговоренный к смерти и совершающий последний путь к виселице, может ощущать эйфорию.

– Не знаю, – ответил тогда Алессандро. – Обычно путь к виселице недостаточно долог, чтобы считаться путешествием, но давайте предположим, для примера, что приговоренного к смерти везут из одного конца страны в другой, где его должны казнить, и его путешествие займет несколько дней или даже недель.

– Такое бывает? – спросил студент.

– Да, – кивнул Алессандро. – Да, такое бывает. И в этом случае, – продолжал он, – человек может ощутить самую сильную эйфорию и самое жестокое отчаяние… то есть, до того как обрести вечность в раю или аду, он получит представление и о первом, и о втором.

– Не понимаю. Эйфория у человека, приговоренного к смерти?

– Радость, безумная радость, видения, эйфория… – Последовала долгая пауза, студенты застыли, словно их взяли на мушку невидимые стрелки, а профессор не мог продолжать лекцию из-за нахлынувших воспоминаний, заставивших его забыть, где он и что делает.

Даже прогулка по городу приносила маленькие радости и горести, которые, правда, не шли ни в какое сравнение с тем, что он испытывал в путешествии, длящемся дни или недели, но тем не менее как-то с ними соотносились. Масштаб мог меняться, но характер этих радостей и горестей – нет. Николо ожидал, догадался Алессандро, что этот пеший поход станет в общий ряд сложностей жизни. А почему бы и нет? Несмотря на разнообразие впечатлений, личный опыт раз двадцать показывает четырнадцатилетнему подростку, что жизнь ошеломительная и сложная, и только он, этот опыт, является великой силой, которая движет его вперед и придает энергию, которая потребуется ему до конца жизни, и обеспечивает необходимую стойкость к ударам судьбы, к которым приводит юношеская глупость и неумеренность. Николо бежал бы за автобусом не только до Ачерето, но, если бы не догнал его там, до Ланчиаты, а, возможно, и до Сант-Анджело. Он полагал, что мир совершенно однороден.

Николо бы горько разочаровали промедления и затруднения, но Алессандро научился любить их, пожалуй, даже сильнее, чем любил быстроту и легкость. Ему казалось, что первые не так уж далеко отстоят от вторых, более того, они заключили тайный союз и пожимают друг другу руки под столом.

Николо еще не мог знать всего этого и, скорее всего, тревожился бы все сильнее по мере того, как дорога становилась темнее и круче. Алессандро не нравилось, что они отправились в путь, окруженные таким великолепием: чуть покачивающимися деревьями, напоминающими океанские волны, яркими в предвечернем освещении цветами, когда садящееся солнце превратило восток в лишенное тени совершенство ровно пульсирующего света, легкой дымкой, какая появляется с приближением вечера, сухой и обещающей прохладу пшеницей, которую ветер шевелил медленно, будто корабль в арктических водах, нахлынувшими воспоминаниями, вызванными этой красотой, звенящей и поющей, пока внезапно во всем своем исступленном множестве не растворились в невероятно ярком свете, смотреть на который было уже просто невозможно.

Николо понятия не имел, что все не так уж и хорошо. Он не ожидал ничего, кроме прекрасной погоды, ровной дороги, солнца, бившего в спины. Его удивляло молчание Алессандро, он с самого начала предполагал, что дорога будет устлана словами, раз уж старик вышел из автобуса ради него. Да и с первых фраз он разжег любопытство Николо, упомянув про поход по ледяным полям. А старики, хотя и перескакивают с одного на другое, да и капризны, иногда рассказывают отличные истории. И этот, с гривой роскошных седых волос, в отлично сшитом костюме, с тонкой бамбуковой тростью и благородной осанкой, какую Николо видел только… ладно, никогда не видел… несомненно, мог бы много чего рассказать.

Ему хотелось, чтобы Алессандро говорил без остановки и потчевал его историями, которые произошли до его появления на свет. Он бы слушал с живым интересом, и не потому, что представлял себе, о чем старик будет вещать. Наоборот, он понятия не имел, что можно услышать от этого человека, который хромал рядом с ним по дороге в Сант-Анджело и Монте-Прато.

Николо и не подозревал, что Алессандро знал, чего именно ждет от него молодой человек, и (до того, как Николо каким-то образом намекнул на свои пожелания) счел эти ожидания оскорбительными.

В конце концов, Алессандро Джулиани заплатил более чем достаточно за право говорить и писать, когда ему самому захочется. С чего это юноша решил, что он будет болтать без умолку? Почему он думает, что старик, столько повидавший, всю жизнь сражавшийся с великими силами и доживший до столь почтенного возраста, тонко чувствующий и познавший красоту как природы, так и женщин, вообще захочет что-то ему говорить? Так что много километров они прошагали по прямой дороге в абсолютном молчании.



* * *


Николо с трудом верилось, что Алессандро не может идти быстрее, возможно, потому что мельтешение трости и подпрыгивающая походка создавали иллюзию, будто идет он быстро-быстро. На продвижение вперед Алессандро тратил столько энергии, казалось, мог обогнать газель. На самом деле он шел медленно.

Николо, от которого ходьба вообще не требовала усилий, хотелось бежать или карабкаться по отвесному склону.

– Что это? – спросил он, указав на земляной холм посреди поля. И тут же помчался к нему с «дипломатом» за плечами, перепрыгивая через ирригационные канавы. Потом вернулся по маленькой дамбе, у которой плескалась вода.

– К чему отклоняться от курса? – поинтересовался Алессандро.

Николо пожал плечами.

– Знаешь, когда-то у меня была собака, – продолжал старик. – Большой черный английский пес по кличке Франческо. Всякий раз, когда я брал его на прогулку, он пробегал раза в три больше, чем я.

– Зачем вы мне это говорите? – удивился Николо.

– Сам не знаю, – ответил Алессандро и всплеснул руками, как бы демонстрируя недоумение. – Вдруг вспомнилось.

– Этот пес до сих пор у вас?

– Нет, это было очень давно. Он умер, когда я жил в Милане, но иногда я думаю о нем, а на занятиях часто привожу в пример.

– Вы учитель? – спросил Николо, которому стало явно не по себе: в школу он никогда не ходил, а учителей считал опасной разновидностью монахов.

Алессандро оставил вопрос без ответа. Солнце висело совсем низко, окрасив мир в теплые золотистые тона, а от Ачерето их все еще отделяли десять километров. До наступления темноты оставалось не так уж много времени. Старик не хотел растрачивать энергию, он начал согреваться, ощущая силу и спокойствие. И не хотел их спугнуть, потому что спокойствие понесло бы его вперед, будто он находился в трансе.

Они шли молча, пока Николо не начал пританцовывать.

– У тебя так много энергии, что ты не можешь сдержаться, да?

– Не знаю.

– Превосходно. Мне бы твою силу, так я объединил бы Европу за полторы недели.

– Вы тоже были молодым, – напомнил Николо. – Почему же тогда не объединили Европу?

– Слишком много времени отнимали мысли о девушках и еще альпинизм.

– И где вы лазали по горам?

– В Альпах.

– С веревками и все такое?

– Ну да.

– И как вы это делали? Однажды я видел фильм, в котором парень упал. Вы бросали веревку, чтобы зацепиться за скалу, или как?

– Нет. Все было иначе, но, если я попытаюсь объяснить, начну задыхаться при ходьбе.

– Вы учитель. Учителя должны объяснять.

– Только не на длинном марше.

– А чему вы учите?

– Эстетике.

– А кто они такие? – спросил Николо. Ему послышалось «эстетики», и он предположил, что это послушники в каком-то монашеском ордене.

– Ты хочешь спросить, что это. Второй человек задает мне сегодня этот вопрос. Ты уверен, что хочешь услышать ответ? Если я скажу, твой кальмар умрет.

Николо снова подумал, что старик тронулся умом.

– Его привезли аж из Чивитавеккьи. – Алессандро повернулся к юноше и встретился с ним глазами. – Марко… водяная курица.

– Не надо рассказывать мне о Марко, водяной курице, – перебил его Николо. – Что такое эстетика?

– Философия и наука о красоте.

– Что?

– Что? – эхом отозвался старик.

– Этому учат?

– Я этому учу.

– Глупость какая-то.

– Почему же глупость?

– Во-первых, чему тут учить?

– Ты спрашиваешь или утверждаешь?

– Спрашиваю.

– Я объяснять не стану.

– Почему?

– Уже ответил, в книге. Купи ее и оставь меня в покое. А еще лучше, почитай Кроче[1].

– Вы написали книгу?

– Да, и не одну.

– О чем?

– Об эстетике, – ответил Алессандро, закатывая глаза.

– Как вас зовут?

– Алессандро Джулиани.

– Никогда о вас не слышал.

– И тем не менее я все еще существую. А кто ты?

– Николо Самбукка.

– И чем ты занимаешься, синьор Самбукка?

Николо ответил нервно, точно новичок, которому еще предстоит долгая учеба:

– Я делаю пропеллеры.

Алессандро остановился и глянул на Николо Самбукку.

– Пропеллеры. Естественно! Я собираюсь пройти семьдесят километров с мальчишкой, который делает пропеллеры!

– А что плохого в пропеллерах? – удивился Николо.

– В пропеллерах ничего плохого нет, – ответил Алессандро. – Они нужны, чтобы поднимать в воздух самолеты. И где же ты их делаешь, позволь узнать? Уж разумеется, не дома.

– На АЗИ. Правда, сам я их не делаю, только помогаю. В следующем году стану учеником, а пока только помощник. Подметаю опилки, стружку, поддерживаю порядок в инструментах, приношу обед, перевожу от станка к станку большие рамы для транспортировки пропеллеров. На изготовление одного пропеллера уходит много времени. Его надо испытать. У нас есть аэродинамические трубы. Мне пока не разрешают прикасаться к пропеллерам. Даже пальцем.

– Ты закончил школу?

– Даже не начинал, – признался юноша. – Когда я был маленьким, мы переехали сюда из Джирифалько – это в Калабрии. Когда подрос, стал продавать сигареты.

– А что делает твой отец?

– Устанавливает сушилки для белья со стальными стойками, ну, вы знаете, такие, около дома.

– Полезная вещь.

– Я вас совсем не понимаю, – воскликнул Николо.

– И правильно. Мы только сегодня встретились, совсем ничего друг другу не рассказали. Я рад, что меня окружает аура загадочности.

– Да, но вы учитель.

– И чего ты не понимаешь?

– Не сходится.

– Что не сходится?

– Многое, и учителя этого не делают.

– Чего не делают?

– Не ходят по снежным полям, укрываясь от вооруженных солдат.

– На войне многие делают то, что делать не привыкли.

– Вы воевали с англичанами?

– Иногда, но они были на нашей стороне.

– Я думал, мы воевали с ними и американцами. Нет, мы любим американцев, но они были на другой стороне.

– Ты говоришь про Вторую мировую войну. Для нее я был слишком стар. Мог только сидеть на земле, пока меня забрасывали снарядами и бомбили. Я знал, как это делается: напрактиковался на предыдущей.

– А что, была еще одна? – удивился Николо.

– Да, – кивнул Алессандро, – была.

– Когда же? Впервые об этом слышу. С кем мы воевали? Вы уверены?

– Как ты думаешь, почему Вторая мировая война называется Второй?

– Логично. Может, я глупый, но о Первой я ничего не знаю. Большая была война? Долго длилась? Что вы там делали? Сколько вам лет?

– Ты сразу задал слишком много вопросов.

– Ну да.

– Если я начну отвечать, тебе придется слушать до самого Сант-Анджело. Не могу я одновременно идти и все объяснять. Дыхания не хватает. Эти холмы слишком круты для меня, чтобы читать лекцию на ходу. Есть много книг о Первой мировой. Если хочешь, я дам тебе список.

– А есть книга о вашем участии в этой войне?

– Разумеется, нет. Кто стал бы писать книгу обо мне на той войне? С какой стати кому-то захочется об этом знать, и да и кто что может знать? – Алессандро с неодобрением глянул на юношу. – Скажем там, я и сам знаю о себе недостаточно, чтобы написать автобиографию, а если бы кто-то попытался, я бы ему сказал: «Забудь обо мне, расскажи историю о Паоло, Гварилье и Ариан».

– Кто это такие?

– Неважно.

– Вы говорите со мной, синьор, как в цеху, где делают пропеллеры. Здесь не цех.

Алессандро посмотрел на него и улыбнулся.

Почти стемнело, шагая по дороге, они едва различали лица друг друга. Вновь замолчав, они слушали постукивания трости Алессандро и наблюдали, как на темном небе появляется звездный авангард, прокладывая путь для более скромных звездочек, которым в самом скором времени предстояло вспыхнуть и улыбнуться этому миру.

Они видели искры от костров, на которых сельскохозяйственные рабочие, занятые на уборке урожая, готовили ужин. А большое число падающих звезд в августе, по словам Алессандро, компенсировало отсутствие дождя.

За несколько километров от Ачерето, когда они не могли еще видеть огней города, Алессандро вновь нарушил молчание:

– Мы поедим у фонтана в Ачерето. Может, найдем какое-нибудь открытое кафе и выпьем горячего чая, но я что-то сомневаюсь.

Они шли и шли.

– Чтобы понять Первую войну, надо немного знать историю. Ты знаешь?

– Нет.

– И чего я спрашиваю? Ты же tabula rasa[2].

– Я что?

– Неважно.

Они молчали еще минут десять. Потом Алессандро повернулся к Николо, как поворачивался уже, когда Николо упомянул о пропеллерах.

– Или все-таки важно. Может, я смогу все коротко суммировать.

– Мне без разницы, – ответил Николо. – Я лишь надеюсь, что мы выпьем чая или кофе в Ачерето. Можно мне сейчас взять кусочек шоколада, чтобы продержаться до того времени, когда мы поедим?

– Во-первых, – начал Алессандро, не обращая внимания на вопрос Николо, – во-первых, ты должен понимать, история является результатом как правильного, так и ошибочного истолкования проявления чувств. Что я под этим подразумеваю. Это сложно, но, возможно, тебе стоит послушать.



* * *


– Я не историк. Мои коллеги, возможно, почувствуют себя оскорбленными до глубины души из-за того, что гуманитарий вторгся на их поле, и будут лаять, как собаки, выгоняя меня на мою территорию.

– Точно так же и на АЗИ, – вставил Николо. – У нас был инженер, Гвидо Кастильоне. Возглавлял отдел технического контроля и пытался контролировать все, проводя проверки везде, во всех цехах. Это, конечно, правильно, вылавливать ошибки на самой ранней стадии. Но начальники цехов, вроде Кортезе из корпусного или моего босса из пропеллерного, Гаравильи, устроили против него заговор. Нельзя отнимать хлеб у другого, так мой отец говорит. Короче, Гвидо Кастильоне больше не работает на АЗИ. То же самое с помощниками. Если кто-то должен подметать и увидит другого с метлой, заказывай панихиду.

– Да, и мы такие же, – кивнул старик, – только у нас панихида – слова, которые говорят за спиной. У историков свой метод, как в любой профессии, и они ревниво его оберегают, однако «Илиада» посрамит любую историю Греции, а Данте на голову выше всех медиевистов, вместе взятых. Разумеется, медиевисты этого не знают, в отличие от всех остальных. Как путь, ведущий к истине, точность и методология по большому счету в подметки не годятся проницательности и вдохновению. Я не собираюсь утверждать, что мои слова – истина в последней инстанции, история – не моя профессия, но у меня есть кое-какие представления о временах, свидетелем которых я стал. Прости меня, если я буду говорить не столь мудрено и тонко, как бы мог.

– Что? – переспросил Николо.

– Это было вступление, предупреждающее, что данная тема лежит за рамками моей профессиональной компетенции.

– Вы с ума сошли! Перестаньте извиняться, – воскликнул Николо. – Вы не сделали ничего плохого. Просто расскажите мне историю. Я так и вижу, как вы заказываете хлеб и кофе. Подходите к человеку, стоящему за прилавком, и говорите: «Простите. Я не пекарь и приехал не из Бразилии. Более того, я не работаю в ресторане, но, хотя я и не принес с собой микроскоп, пожалуйста, вы можете дать мне капучино и рогалик?»

Алессандро кивнул.

– Ты прав. Причина моих колебаний – не мои академические манеры. Я никогда не придавал значения академическим манерам. Все потому, что однажды события обрушились на меня гигантской волной, лавиной, и долгое время я находился словно в забытьи, не мог ни двигаться, ни говорить, а мир проходил мимо меня. Но теперь это позади. Я просто расскажу тебе историю войны. Не буду отклоняться от цели. Обо мне в ней не будет ни слова.

– Хорошо, – кивнул Николо. – Я слушаю. Начнете, когда сочтете нужным.

– Хотя Италия с трех сторон ограничена морем, а на севере – горами, – начал Алессандро, – и хотя наша древняя история – иллюстрация к успеху централизованной власти, эта страна – пример разделения и раздробленности. Конечно же, для искусства и развития души нет ничего лучше множества отдельных и неприступных замков. Разнообразие, чувство перспективы, наблюдательность, характерные для такой среды, привели к достижениям, каких не сыскать нигде в мире. Но вот политический аспект – совсем другое дело.

Николо слушал внимательно, изо всех сил пытаясь понять. Никто и никогда не говорил ему ничего подобного.

– Парадоксально, но страны с открытыми и уязвимыми границами – Франция, Германия, Польша, Россия, Венгрия, – где население не было однородным по языку, национальности, религии, нашли в себе силы и средства, чтобы объединиться и действовать как нации, гораздо раньше, чем мы. Возможно, потому что их подталкивали к этому именно различия, которые им пришлось преодолевать. Мы были и остаемся политически слабыми. Их политика в отношении других стран оставалась достаточно постоянной в силу внутренней политической гармонии, мы же всегда напоминали семью, которая ждет гостей, а ее члены ссорятся до того самого момента, как эти гости постучат в дверь. А если гости приходят с дурными намерениями? Как ведет себя семья перед лицом угрозы? Если гости с мечом в руке, семья забывает про внутренние раздоры и сражается как единое целое. Девятнадцатый век, однако, по праву считается веком дипломатии. Сложилась прекрасная система – или могла бы сложиться, если б не рухнула в девятьсот четырнадцатом, – когда никто ни на кого не шел с мечом. Государства действовали тоньше. Входя в дверь, они осматривали все, что есть в доме, но вели себя как воры, нацелившиеся на драгоценности, а не как вандалы. В атмосфере международной корректности мы находились в крайне невыгодном положении, потому что не было сколько-нибудь серьезных угроз, способных отвлечь нас от внутренних распрей.

К этому моменту, несмотря на все его попытки вникнуть в смысл, глаза Николо начали стекленеть, но Алессандро бесстрашно сгибал зеленую трость, зная, что она едва ли сломается.

– Помни, происходило это – даже если ты не согласен, – по двум причинам. Во-первых, фракционный паралич ослаблял Италию на международной арене. Во-вторых, он усиливал нашу несостоятельность в решении внутренних проблем. Ты следишь за моей мыслью?

– Да, – отозвался Николо.

– Хорошо. Основная причина, почему сохранялся мир в Европе после Венского конгресса[3], в том, что европейские державы занялись завоеванием колоний и управлением ими. Это смягчало многие острые моменты, которые в другой ситуации могли привести к войне, и обеспечивало ресурс благосостояния и пространства, снижавший внутреннюю напряженность в Европе. Кое-какие маленькие войны привлекали внимание общественности – благодаря экзотическим местам, где они происходили, но на настоящие войны они не тянули. Знаешь, если возникает ссора с другом и дело доходит до кулаков, первым делом устанавливают правила, по которым пойдет драка. Никаких ударов в лицо, никакого оружия и обязательно на улице, чтобы не поломать мебель в доме. Так вот обстояли дела в девятнадцатом веке. Ведущие государства установили четкие и ясные правила, и Европе хватало места вне дома – для этого был весь остальной мир, – чтобы драться, не круша обстановку. Италия в этом участия не принимала. У нас под боком были собственные слаборазвитые регионы – на юге страны. Все попытки копировать Англию, Францию, Германию, Голландию и даже Испанию выглядели жалкими. Смешными. В начале двадцатого века Италия отчаянно пыталась вернуть утраченные территории. Начиная с восемьсот девяностых годов мы начали мстительно поглядывать на Африку. Построили военно-морские базы в Аугусте, Таранто и Бридзини и ждали случая восстановить свой престиж в Европе захватом кокосовых орехов и алмазов. Почему бы и нет? В древности вся Северная Африка принадлежала нам. Наши колониальные неудачи заставили нас почувствовать себя вечно опаздывающими на пароход. В следующий раз мы не могли позволить себе опростоволоситься. Нет, в следующий раз, как бы опасно это ни выглядело, какой бы от этого не веяло глупостью, мы намеревались победить. В следующий раз мы хотели поквитаться за Кустозу, Лиссу и Адуву.

– Это что? – спросил Николо.

Алессандро с негодованием вспоминал такие давние унижения, что Николо даже не слышал о них.

– Это сражения, которые закончились нашим поражением. В Кустозе – в горах, у Лиссы – на море, а в Адуве, что в Эритрее, нас разгромила толпа африканцев.

– Хотел бы я там оказаться, – вздохнул Николо.

– Правда? – спросил Алессандро. – Ты мог бы помочь нам и в Капоретто[4].

– Просто расскажите мне о войне.

– Нет смысла рассказывать о войне, если ты не знаешь, как она началась.

– Это скучно.

– Только для человека, который ничего не знает. Когда становишься старше, любые битвы не так интересны, как причины, которые к ним привели, и их влияние на дальнейший ход событий. Я знаю, знаю. У меня три копыта на пастбище, а одно уже в могиле, но мне есть что сказать, прежде чем я отправлюсь в адское пламя. Тройственный союз, когда-нибудь слышал о нем?

– Естественно, нет.

– Это был наш союз с Австро-Венгрией и Германией, в котором мы подошли к балансу сил в Европе со своими мерками, опробованными внутри страны, взяли на себя роль слабака с непомерными амбициями. С одной стороны, мы оставались в Тройственном союзе, с другой – заигрывали с Францией, Англией и Россией, создавая впечатление, будто итальянский хвост виляет большими собаками Европы. Урок, который мы могли выучить по нашей внутренней политике, по истории, по человеческой природе, остался неусвоенным. Если ты играешь то на одной стороне, то на другой, рано или поздно наступит момент, когда эти стороны, объединившись, тебя раздавят. В конце концов, нам надоело это лавирование, потому что оттяпать Альто-Адидже у австрийцев нам хотелось больше, чем Корсику у французов. Действительно, на что нам эта Корсика? У нас хватало проблем и с Сардинией. Позволь мы нашей культуре амортизировать удары дурной политики, и нам удалось бы удержать нестабильность под контролем. Почему нет? Мы же не Гренландия. Тысячу лет мы подменяли политику культурой, и ведь получалось. Но в годы, предшествующие девятьсот пятнадцатому, мы вели себя как все. Отсутствие твердых этических норм, соответствующих тому периоду человеческой истории, развитие техники, закат романтизма, закончившего свое долгое и плодотворное существование… кто знает? Какие бы факторы тут ни повлияли, в какую бы комбинацию они ни сложились, в итоге все пришли к убеждению, что наши верования ложные, все разваливается, Бог нас покинул и во всем мире не осталось ничего прекрасного. Полдесятилетия разлада, и философы всех мастей принимаются утверждать, что свет мира угас навсегда. Все это прошло мимо меня, потому что в молодости я ни на миг не сомневался в доброте мира, его красоте и абсолютной справедливости. Даже когда меня сокрушали, как иногда сокрушают людей, даже когда я падал, я всегда поднимался, более сильный, чем прежде, и красота, если можно так все это назвать, которую я так любил, потускневшая при моем падении, сверкала еще сильнее. Чуть ли не каждый раз после того, как я падал и тьма окутывала меня, она упрямо представала передо мной, уже не такая, как прежде, а гораздо ярче. Словно забыв, что история – это постоянная череда темного и светлого, люди исполнились отчаяния и пессимизма, а такие моменты – благо для безумцев и дураков. Напоминает тебе фракционную политику и Тройственный союз? Это одно и то же. Когда крупные игроки бездействуют, маленькие фракции учиняют бучу. Как и в других деморализованных странах, безумцев у нас хватало. Движение «футуристов» возглавлял натуральный псих по фамилии Маринетти[5]. В девятнадцать лет, прочитав его манифест, я пришел в ужас. А ведь ужаснуть девятнадцатилетнего юношу практически невозможно. Тебя что-нибудь ужасало?

– Нет, – покачал головой Николо.

– Какие-то отрывки я до сих пор помню. Могу процитировать: «Мы намерены воспеть любовь к опасности. Мужество, отвага и бунт – элементы нашей поэзии… Мы за агрессивное движение, лихорадящую бессонницу, смертельные прыжки и удары кулака… Наша хвала человеку у руля… Теперь красота может быть только в борьбе. Ни одно произведение, лишенное агрессивности, не может быть шедевром, и, таким образом, мы прославляем войну». Лихорадящая бессонница? Смертельные прыжки? Может показаться смешным, если отбросить их влияние на страну. Когда люди пишут на городских стенах ожесточенную дикость, город тоже становится ожесточенным и диким. Ты, вероятно, незнаком с одами Фольгоре[6] углю и электричеству, да тебе это и ни к чему. Можно представить, что кто-то способен написать пристойную оду углю или электричеству, но эти лишены даже тени юмора, какие-то маниакальные, ужасающие примеры поэзии, правда, они хорошо согласуются с соцреализмом другой стороны политического спектра.

Тут Николо вытянулся во весь рост, покраснел и с видом полицейского агента в мелодраме, открывающегося группе диверсантов, объявил:

– Я коммунист.

Он вроде бы и гордился этим, но одновременно и чувствовал себя униженным.

Алессандро прошел еще несколько шагов, гадая, почему же его прервали, и посмотрел на юношу с мягко насмешливым выражением, таким же, как и после заявления Никколо о желании принять участие в проигранных сражениях, как будто оно могло принести победу Италии.

– Господи, ты хочешь сказать что-то еще, или я могу продолжать?

– Нет, но сказанное вами… это некрасиво. Пожалуйста, помните о том, что я социалист.

– Я думал, ты коммунист.

– Разве есть разница?

– Ты член партии?

– Да нет.

– Молодежной организации?

– Играю в футбольной команде завода.

– Тогда почему ты утверждаешь, что ты социалист… или коммунист?

– Не знаю. Просто я так считаю.

– Так ты голосовал?

– Я еще слишком молод.

– Как ты будешь голосовать?

– Встану в очередь, мне дадут лист бумаги. Потом я отнесу его в такое место, где смогу…

– Я не про это. За кого ты будешь голосовать, за какую партию?

– Откуда я знаю?

– Тогда откуда ты знаешь, кто ты по политическим убеждениям?

– Я же сказал. Просто знаю.

– И что с того? – возмущенно спросил старик, внезапно рассердившись, что его прервали.

– А вы коммунист? – спросил Николо, предположив, непонятно по какой причине, что Алессандро скорее не коммунист, а христианский демократ.

– Нет.

– А кто?

– Какая разница? Изменится для тебя что-то от того, кто я? Нет. Так что позволь мне продолжить. Были и другие. Они плодились как кролики. Папини[7], этот сукин сын, хотел предать огню все библиотеки и музеи. Он утверждал, что дебилы – самые глубокие философы, и к этому выводу его могло привести только самовосхваление. Добавь к этому кампанию Маринетти против спагетти, желание ди Феличе научить каждого ребенка убивать животных и всякие оды и симфонии углю, сверлильным станкам, кинжалам и ювелирным булавкам, и ты получишь школу. А в сочетании с Д’Аннунцио[8] – движение.

– С каким Д’Аннунцио?

– Что значит, с каким Д’Аннунцио? – переспросил Алессандро.

– Фамилия показалась знакомой.

– Я не могу объяснять тебе все и вся. Мне следовало это знать. Разве можно ожидать, что ты поймешь теорию, понятия не имея, о чем речь. Я ошибся, углубившись в подробности. Позволь начать снова, максимально все упростив. Это была великая, разрушительная война. Она бушевала в Европе с девятьсот четырнадцатого по девятьсот восемнадцатый. Италия оставалась в стороне до весны девятьсот пятнадцатого. Потом, главным образом позарившись на Южный Тироль, Альто-Адидже, мы вступили в войну против Австро-Венгрии, и погиб почти миллион человек.

– Вы участвовали в той войне?

– Я участвовал в той войне.

– Расскажите, какой она была.

– Нет, – ответил Алессандро. – Помимо прочего, у меня просто нет сил.

Они уже шли по улочкам Ачерето. Даже в десять вечера город спал, закрыв окна ставнями. В центре города находилась площадь с фонтаном посреди. Они присели у фонтана.



* * *


Не горело ни единого огня, луна еще не поднялась, но света звезд хватало, чтобы различать силуэты окружающих площадь домов и всего, что на ней двигалось. Вода била из фонтана мощной струей и мягко падала в бассейн. Иногда брызги долетели до Алессандро Джулиани и Николо Самбукку.

Алессандро положил руки на набалдашник трости. Днем его могли бы принять за землевладельца, мэра или врача, отдыхающего у фонтана после посещения пациента. Болело в бедре и чуть выше колена. С течением времени все больше давала о себе знать одна из ран, но боль его только радовала. Боль неизбежна, и он знал, что в борьбе с ней победа в итоге останется за ним. Вернувшись с фронта зимой в унылый и деморализованный Рим, он частенько чувствовал, как сильно ему не хватает войны, об окончании которой он раньше мечтал. То же происходило и с болью.

Возможно, из-за возраста спутника Алессандро чувствовал себя молодым, и его пугало, что к нему могут вновь вернуться воспоминания юности. Некоторые из его коллег и студентов заявляли, что их так тронула та или иная книга, что они перечитывают ее снова и снова. Что с ними происходило? О чем они думали? Они лукавили? Возможно, его следовало назвать дураком, но он придерживался мнения: если книга действительно хороша, достаточно прочесть ее один раз, чтобы она тронула тебя, изменила, сделала другим. Стала бы частью тебя и уже никогда не уходила, персонажей ты любил бы так, словно сам их и создал. Кому охота пахать и без того идеально вспаханное поле? Перечитывать такую книгу все равно, что заново переживать свою жизнь, а это обычно невероятно больно. По работе ему приходилось перечитывать книги, но никакого удовольствия он от этого не испытывал – только раздражение и злость.

Он посмотрел на Николо, который, лежа на боку, ухом на каменном бортике фонтана, и доверху закатав рукав рубашки, шарил рукой по дну, пытаясь достать лежащую там монету.

– Думаешь, оно того стоит? – спросил Алессандро.

Николо промолчал, решив, что лучшим ответом станет поднятая в воздух, поблескивающая от воды монета в сто лир.

Нащупав монету, он с облегченным вздохом выпрямился, достал из кармана коробок спичек, зажег одну левой сухой рукой.

– Что это? – спросил он Алессандро, который видел в мерцающем свете спички, что рука юноши стала более бледной от пребывания в холодной воде.

– Дай посмотреть.

Николо зажег еще одну спичку.

– Монета греческая, – сообщил ему Алессандро.

– И сколько она стоит? – напряженно спросил Николо. Как и многие люди, нашедшие иностранную монету, он подозревал, что она очень и очень ценная.

– Примерно лиру, может, и меньше, – ответил Алессандро.

– Лиру? Одну?

Алессандро утвердительно кивнул, прежде чем спичка погасла.

– Как это может быть?

– А ты чего ожидал? Думаешь, люди разбрасываются золотом? Из фонтана выгодно вытаскивать деньги, когда дно усыпано монетами. Я и сам это делал.

– Но вы ведь были богаты?

– И что с того? Я был еще маленьким. Мы добывали деньги на мороженое, залезая в фонтаны.

– Разве отец не давал вам денег?

– Не на мороженое.

– Почему?

– Он знал, что я добываю деньги на мороженое из фонтанов.

– Какой он был умный.

– Его ум проявлялся не в этом. Сколько тебе лет, Николо? Выглядишь ты на восемнадцать.

– Семнадцать.

– Николо, в девятьсот восьмом, более пятидесяти лет назад, я только-только начал учиться в университете. Однажды проходил мимо фонтана и увидел, что дно усыпано серебряными монетками. Я знал, что поступаю неправильно, но снял пиджак, закатал рукав и начал доставать монеты со дна. Почему неправильно, сказать не мог, но это имело какое-то отношение к достоинству. Потом появился полицейский и намекнул, очень настоятельно, как они умеют намекать, что мне следует бросить монеты обратно в воду. Сказал, что для такого, как я, подобные поступки недостойны, что монеты я должен оставить детям. К достоинству это никакого отношения не имело. Защитить собственное достоинство невозможно. Оно или есть, или его нет. Речь, вероятно, следовало вести о справедливости. И осознав, что все дело в справедливости, о достоинстве я больше не тревожился. Понимаешь, о чем я?

– Но монета греческая, синьор, – запротестовал Николо.

– Разве она не порадовала бы маленького мальчика? – спросил старик.

Николо согнул руку, чтобы бросить монету на середину фонтана.

– А как же он ее достанет? – спросил Алессандро. – Ты хочешь, чтобы он утонул?

– Пусть доплывет, – фыркнул Николо.

– Нет, – последовал ответ. – Монета для маленького мальчика.

Николо бросил монету у края и раскатал рукав. Ему не хотелось расставаться даже с одной лирой.

– Весь этот дурацкий город спит. Представляете, ни одного огонька, ни единого…

– Я видел один, когда мы вошли в город, на перекрестке.

– Но не в самом городе. Не могу поверить. Только десять вечера. Сейчас на виа Венето жизнь только начинается, – заявил он с таким видом, будто появлялся там каждый вечер.

– Ты завсегдатай виа Венето? – спросил Алессандро.

– Иногда бываю.

– И что ты там делаешь?

– Смотрю на женщин, – признался Николо и так покраснел, что даже в темноте Алессандро пробормотал: «Pomodoro»[9].

– Неплохое местечко, чтобы смотреть на женщин, – согласился Алессандро. – Их там множество, а ты с ними знакомился?

– Не совсем… – Голос Николо упал до хриплого шепота.

– Ты когда-нибудь спал с женщиной?

– Еще нет, – стыдясь, признался Николо.

– Не переживай, – успокоил его Алессандро. – Переспишь. Ты, вероятно, даже не знаешь, что женщинам хочется переспать с тобой не меньше, чем тебе с ними.

– Правда?

– Это правда, но я знаю, что ты мне не поверишь. Я бы в твоем возрасте тоже не поверил. В любом случае, это нечто такое, чего нельзя принимать полностью. Если такое случится, это трагедия, означающая, что ты стал павлином. Ты даже не начнешь соображать, что к чему, пока не станешь гораздо старше. Будь только уверен, что все получится. Ты молодой, серьезный, у тебя хорошая работа. Я думаю, женщин наверняка будет тянуть к тому, кто делает пропеллеры.

– Вы так думаете?

– Да. Это почетно, необычно, интересно, перспективно. Конечно, это не медицина и не юриспруденция, но кто посмеет утверждать, что ты, проявив упорство и трудолюбие, не сможешь стать инженером, а то и возглавить АЗИ.

– АЗИ? – скептически переспросил Николо, как человек, чьи тайные мечты частенько обгоняют возможности. – Я? Никогда. На АЗИ работают сто двадцать тысяч человек.

Алессандро такое неверие в себя не понравилось.

– Послушай, дурачок. – От этих слов краснота сошла с лица Николо, уступив место бледности. – Так высоко подняться тебе будет нелегко. Судьба, обстоятельства, другие люди иногда почти сокрушат тебя. Ты сможешь превзойти их при условии, что не присоединишься к ним и с самого начала не потеряешь веру в себя. Если ты сам не будешь верить в себя, то кто будет? Я не буду. Не стал бы тратить на это время, и никто бы не стал. Понимаешь? Ты сможешь возглавить АЗИ. Ты еще достаточно молод, чтобы стать папой.

– Папой? Они никогда не выберут папой такого молодого, как я.

Алессандро обреченно вздохнул.

– Ты еще достаточно молод, чтобы стать папой.

– Для этого я сначала должен стать священником?

– Я думаю, это самое малое, да.

– У меня нет желания становиться папой.

– Я и не предлагаю тебе стать папой, дурачина! Я просто говорю, что ты еще достаточно молод, чтобы попытаться.

– Зачем мне это надо?

– Сейчас тебе кажется, что не надо, но твоя юность – магический инструмент, с помощью которого ты можешь достичь всего.

– Каждые две секунды вы говорите, что я дурак. Почему?

– Потому что каждые две секунды ты его напоминаешь. Ты попусту тратишь то, что у тебя есть.

– Вы говорите, как наш тренер по футболу, и мы проигрываем всем. Мы всегда проигрываем «Оливетти». Мы проигрываем даже профсоюзу музыкантов. Команда «Авиационных заводов Италии», производителя самолетов, проигрывает лысым парням, пиликающим на скрипочках.

– Я не хочу идти до самого Сант-Анджело с… с человеком, который обрекает себя на поражение еще до начала игры, – отчеканил Алессандро. – Я хочу сказать тебе кое-что. Не знаю, поймешь ты или нет, но я хочу, чтобы ты запомнил мои слова и время от времени повторял их, пока в один прекрасный день наконец-то не поймешь.

– Запоминать много?

– Нет.

– Давайте.

– Николо, – начал Алессандро.

– Николо, – повторил Николо.

– Суть жизни – не доходы.

– Суть жизни не доходы.

– И не роскошь.

– И не роскошь.

– Суть жизни – это движение.

– Движение.

– Цвет.

– Цвет.

– Любовь.

– Любовь.

– И самое главное…

– И самое главное…

– Если ты действительно хочешь наслаждаться жизнью, ты должен упорно работать и смиренно осознавать свои заблуждения насчет собственного величия.

– Но у меня их и нет.

– Начни ими обзаводиться.

Николо решительно покачал головой.

– Я понимаю, синьор. Я понимаю, что вы говорите. Да. Мне кажется, понимаю.

Алессандро что-то буркнул.

Оба молчали, пока Алессандро выкладывал еду: прошутто, сухофрукты, шоколад, а потом они с Николо принялись за еду, время от времени наклоняясь к фонтану, чтобы зачерпнуть холодной, до ломоты зубов, воды.

– Ты ешь, как животное, – указал, констатируя факт, Алессандро. Николо на мгновение застыл, вновь шокированный, с набитым прошутто ртом. Не мог ответить и подозревал, что старик нарочно выбрал такой момент для замечания. Так что ему пришлось слушать с чуть раздутыми, как у белки, щеками. – Ты не должен бубнить, когда ешь – хотя животные этого и не делают, – потому что это подразумевает некоторую степень врожденного слабоумия. Никто не собирается отнимать у тебя еду, поэтому ты можешь резать ее на куски или разламывать, прежде чем класть в рот. Не дыши так яростно: можно подумать, что ты сейчас взорвешься. И незачем так громко чавкать, когда жуешь. В кафе на виа Венето полно людей, которые следуют перечисленным мною правилам. Поверь, хорошо одетые женщины не удостоят взглядом человека, который ест, как шакал в Серенгети. И еще, когда ешь, глаза не должны бегать из стороны в сторону. Это уже половина дела.

– Я никогда не слышал о Серенгети, – подал голос Николо, после того как усилием воли проглотил огромный комок пищи, который мог застрять в горле и задушить его. – Это улица или площадь?

– Это территория площадью в половину Италии, населенная львами, зебрами, газелями и слонами.

– В Африке?

– Да.

– Я бы хотел поехать в Африку. – Николо отправил в рот еще один большущий кусок прошутто.

– Есть места получше Африки, – заметил Алессандро. – Гораздо лучше.

– Где?

– Здесь. – Старик указал на северо-северо-восток, на великие горы, которые находились далеко-далеко, укутанные тьмой: на Альто-Адидже, на Карнийские Альпы, на Юлианские, на Тироль.

Николо повернул голову туда, куда указывал Алессандро, но увидел только подсвеченные звездами здания, которые даже в темноте передавали столь привычное для Италии ощущение обветшалости.

– А что там такого великого? – спросил Николо. – Даже огней нету.

– Я говорю не про то, что перед глазами, – Алессандро думал о снежных вершинах и будоражащем прошлом. – Я о том, что далеко-далеко. Словно ты улетел в ночь как во сне, высоко поднялся и почувствовал, как ветер бьет в лицо, звезды влекут к себе, а под тобой непроглядная мгла. Я внезапно перенесся в горы, – добавил он, – хотя никогда туда не возвращался из опасения встретить себя, каким я тогда был.

– Там больше нет воюющих людей. Когда-то это было, но уже закончилось, и все.

– Нет, – покачал головой Алессандро. – Случившееся остается навсегда. Я никогда об этом не говорил, потому что верю, что события эти никуда не делись независимо от того, буду я упоминать о них или нет. Я не боюсь умереть, потому что знаю: все, что я видел, не уйдет вместе со мной, когда-нибудь вырвется во всей красе из кого-то, еще не родившегося, кто знать не знал ни меня, ни мое время, ни тех, кого я любил. Я это знаю наверняка.

– Откуда?

– Потому что есть душа, и солдат ли ты, ученый, повар или ученик на заводе, твоя жизнь и работа со временем убедят тебя в ее существовании. Разница между твоей плотью и оживляющей силой внутри ее, которая дает возможность чувствовать, понимать и любить, в таком вот нарастающем порядке, откроется тебе десятью тысячами разных проявлений десять тысяч раз.

– Вы когда-нибудь видели душу? – спросил Николо.

– Видел миллионы, – ответ удивил даже самого Алессандро, который теперь уже не вполне себя контролировал. – Миллионы мертвых, марширующих в небо по лучу света. А теперь послушай. – Он наклонился к юноше, ударил кулаком в ладонь. – Если ты обойдешь все музеи мира, чтобы взглянуть на картины, на которых такой луч света связывает небеса и землю, знаешь, что ты обнаружишь? Ты обнаружишь, что независимо от времени, независимо от страны, независимо от художника угол наклона этого луча более-менее одинаков. Случайность?

– Мне надо посмотреть. Надо измерить. Не знаю.

– Измерить?

– Транспортиром.

– Такое ты можешь измерить и глазами, и потом, когда приходит день Страшного суда, транспортиров не будет даже у марксистов.

– У меня будет. Всегда ношу в кармане. Смотрите. – Николо достал маленькую коробочку из красного пластика, в которой лежали линейка, транспортир, маленький контурный трафарет, циркуль и штанген-циркуль, словно приготовленные для показа Алессандро Джулиани. – Вы просто не знаете. Когда работаешь с машинами и должен что-то сделать, все приходится мерить и перемеривать, чтобы не допустить ошибки. Машина не терпит ни ошибок, ни оправданий. Ее не интересует, что ты хочешь и на что надеешься. Ты все должен сделать правильно, или она не будет работать. – Эту тираду он произнес так искренне и уверенно, что заставил старика замолчать. – Что такое? – спросил Николо, чтобы вернуть Алессандро в разговор.

– Твой довод прекрасен и удивителен, Николо, – ответил Алессандро. – Короче, ты прав. Ты должен мерить и перемеривать, чтобы все сделать правильно. И мне стыдно. Потому что я не измерял все эти лучи света.

– Синьор, что там с вами случилось?

И тут, возможно, потому, что долгая прогулка пешком утомила и вымотала его, старик наклонил голову, ткнувшись подбородком в кулак левой руки.

Николо наклонился и сочувственно посмотрел на старика, показывая, что со временем станет мудрым и сострадательным человеком. Николо не стал извиняться за то, что утомил Алессандро, потому что именно Алессандро повел их в этот поход, но тем не менее почувствовал привязанность к этому старику, который, пусть и хромой, учил его ходить.



* * *


Покинув Ачерето, они ускорили шаг. Вероятно, отдых и еда прибавили Алессандро сил.

– Бог всегда вознаграждает тебя, – сообщил он своему спутнику. – Ты не можешь упасть, не рассчитывая, что поднимешься. Называй это колесом или уроком Антея, как хочешь, но после падения сила вливается в тебя. Может, сказывается близкий восход луны, или причина в шоколаде, или во втором дыхании. Скажи мне, если захочешь идти медленнее.

– Думаю, что смогу за вами угнаться, – не без сарказма ответил Николо.

Но следующие час или два придерживаться взятого Алессандро темпа оказалось для юноши не так-то просто. Он тяжело дышал и даже начал подумывать, а может, у него нелады с сердцем, потому что едва поспевал за стариком, который при каждом шаге опирался на трость и наклонялся, так что создавалось впечатление, что он вот-вот упадет.

Они забирались все выше. Дорога от Ачерето до Ланчиаты иногда круто поднималась – к гребню хребта, который с крыш Рима казался Альпами, а потому ныряла в долины, где паслись стада овец, которые в лунном свете выглядели пятачками оставшегося после зимы снега.

Они проходили по краю ущелий, где белая обочина дороги обрывалась в пустоту. На поворотах Алессандро держался в опасной близости от пропасти. Иногда казалось, что, едва он убирал ногу, земля бесшумно обрушивалась за ним. Он не замечал этого, да его это и не волновало, словно набранная им сверхъестественная скорость гарантировала безопасность. Николо казалось, что они соревнуются, пытаясь выяснить, кто первым поднимется на самый высокий гребень, где громада луны висит над безмолвным миром.

Сам Николо к краю не приближался, и Алессандро это забавляло.

– У альпинизма есть много достоинств, – поведал он ночи, скалам и воздуху, потому что юноша все-таки держался в нескольких шагах позади. – И одно из них, едва ли не самое ценное, заключается в том, что он учит не бояться высоты. Мальчиком, поднимаясь в горы с отцом и проводниками, его знакомыми или нанятыми, я страшно боялся пустоты пропасти, и мои пальцы так вцеплялись в скалы, что костяшки белели. А проводники садились на самый край и беспечно болтали ногами. Они могли встать на самый пик, курить трубку, сматывать веревку, разбирать снаряжение. Или бегать вверх-вниз по козьим тропам, иной раз отвесным, как Колонна Трояна.

После нескольких дней в горах мой отец уже не обращал внимания на глубину пропасти, над которой стоял каблуками на скале, а остальной частью подошвы – в воздухе. Не помню, в какой именно момент я расстался со страхом, и, возможно, потому, что боялся я очень долго, потом страх уже никогда ко мне не возвращался. После войны я в горах не бывал, но высоты не боюсь. И в дальнейшем – на утесах Капри, поднимаясь на собор Святого Петра, залезая на крышу, чтобы заменить или поправить черепицу, я убеждался, что эта часть меня остается молодой. – Говорил он легко, не задыхаясь, прямо-таки юный бегун во время пробежки в хороший день. – Хочешь, чтобы я притормозил? – поинтересовался он у Николо.

– Нет, – отозвался Николо, тяжело дыша, – но, может, все-таки стоит, ведь мы идем в гору.

– Обо мне не беспокойся, – заверил его Алессандро. – К утру я все равно вымотаюсь, что бы ни делал, поэтому для меня лучше идти быстрее, пока есть такая возможность. Мир, Николо, полон маленьких и не всегда приятных сюрпризов. Вот я, семидесяти четырех лет от роду, бегу в гору, и тебе стыдно, потому что в свои семнадцать ты дышишь, как девяностолетний старик. Ничего страшного. Через несколько часов тебе, возможно, придется меня нести, а пока окажи любезность, немного попотей, не отставай.

– А если вы так и будете идти до самого Сант-Анджело? – в отчаянии вырвалось у Николо.

– Тогда у тебя прибавится времени для общения с сестрой, а меня похоронят в Монте-Прато. Но лучше быть похороненным там, чем в одном из этих мраморных пеналов в Риме.

– Вы что, не боитесь смерти?

– Нет.

– А я боюсь.

– Ты с ней просто не сталкивался.

– И я не такой смелый.

– Смелость тут совершенно ни при чем. Смелость нужна для другого.

– Да, но умерших как-то недостает.

– Это я знаю.

– Но ведь с этим ничего не поделаешь, так?

– Нужно вести себя так, будто они живы.

– И вы так делаете?

– Именно.

– Да ладно!

– Их можно удержать живыми не умением, не искусством, не воспоминаниями, а только любовью. Когда ты это поймешь, у тебя пропадет страх смерти. Но это не означает, что ты пойдешь к своей смерти как клоун. Смерть, Николо, эмоциональна.

– Как и жизнь.

– Надеемся на это.

– Послушайте, синьор, вы, пожалуйста, не умирайте на дороге, когда пойдете дальше один, и не умирайте сейчас, пока я с вами, понимаете?

– Моя внучка захочет похоронить меня рядом с моей женой. При жизни нас связывали такие крепкие узы, что не имеет значения, вместе нас похоронят или врозь. На самом деле разделить нас невозможно.

– О, – только и вымолвил Николо, потому что на большее дыхания не хватило.

– Это правда. В любом случае смерть привлечет адвокатов. Им будет чем заняться после того, как я уйду. Я оставил точные, напечатанные на машинке инструкции. Даже указал, что делать с моими костюмами, бумагами, безделушками, которые стоят на моем письменном столе. Почти все должно быть сожжено. Мы живем не вещами, которые накапливаются за жизнь, и не работой, которую мы делаем, а душой, и ее пути и дела нам не дано ни контролировать, ни предвидеть. Все мои вещи и все мои бумаги сожгут в сосновой роще, которая растет за моим домом. Там у меня стоит металлическая бочка, не позволяющая разлетаться большим искрам, которые могут поджечь что-то еще. Муниципальный кодекс Рима запрещает жечь мусор в черте города, но я об этом позаботился. У меня есть два письма, для местного инспектора и его начальника. И то и другое – оды, написанные терцинами. В них я умоляю о единственном исключении. Когда я осознал, что моя поэзия, возможно, их не проймет, я добавил в конверты двадцать пять тысяч лир для инспектора и сорок тысяч для начальника.

– Десяти тысяч вполне хватило бы. Зачем так много?

– Потому что инфляция для этой страны не в диковинку, и я могу прожить дольше, чем ожидаю. А вот почему я этого хочу – загадка. Я такой осторожный и добросовестный, что умереть мне совершенно не страшно. Если я умру на этой дороге, ты просто иди дальше. Меня найдут. И все устроится как надо.

– Вам кажется, что вы можете умереть? – пробормотал Николо между жадными вдохами. – Это мне кажется, что я вот-вот умру.

– Не волнуйся, – ответил Алессандро, внезапно рассердившись. – Я в хорошей форме. Думаю, ты неправильно истолковал мою походку. После войны я, конечно, не могу ходить так же быстро, как и до нее, но в последнее время я освоил трость. – Он постучал ею по дороге. – И я сорок лет плаваю на гребной лодке по Тибру, исключая только время, когда река разливается или пересыхает. Я гребу и в жару, и в дождь. Меня таранили катера, на меня нападали лебеди. Я видел армии завоевателей, маршировавшие по мостам надо мной, а потом, несколькими годами позже, они отступали по тем же мостам. Случалось, я греб под снегопадом и слышал, как шипит снег, падая в воду. Казалось, я вовсе не в Риме, а в Англии. Я стараюсь не переусердствовать, но я не такой слабак, как многие в моем возрасте.

– Я это и сам вижу, – ответил Николо, его лоб блестел от пота. – Впечатление от вас другое, – продолжал он. – Ваша манера одеваться… вы выглядите, как сахарный торт.

– Что ты хочешь этим сказать? – удивился Алессандро, оглядывая свой костюм.

– Он такой белый. И волосы у вас седые. Вы выглядите как священник летом… или как человек-мороженое.

– Человек-мороженое!

– Ну, что вам больше нравится. Вы кажетесь таким хрупким, и я думал, что вам лет девяносто, может, даже сто.

– Сто! – Такая лесть не пришлась Алессандро по душе. – Через двадцать шесть лет, когда тебе будет сорок три, я, возможно, и отмечу столетний юбилей. И костюм не белый. Он светло-кремовый. Видишь?

– Мне он кажется белым.

– При свете звезд трудно отличить эти цвета. Подожди, пока взойдет полная луна.

– Откуда вы знаете, что она будет полной?

– Помимо прочего, прошлой ночью она была полной, кроме тоненькой полоски. Этой ночью она станет идеально круглой. Вот почему я иду так быстро.

– Вы так быстро ходите, когда луна полная?

– За Ачерето проходит высокий хребет. Там. – Он указал вперед и направо, на темный холм, который поднимался выше остальных. – Вечером, если бы меня не вышвырнули из автобуса, с него я смог бы увидеть, как солнце садится в море… хотя на таком расстоянии море – полоска на горизонте, тонкая и синяя, словно пробный акварельный мазок. И оттуда можно увидеть Рим, если горят его огни, сначала слабо, а потом создается впечатление, будто город горит. В сумерках волнообразное движение огней создает впечатление, будто это море. Если не сбавим темп, успеем попасть туда до восхода луны. Сначала она будет оранжевой и янтарной, как Рим на другой стороне, светясь, словно угли большого костра. Какие-то мгновения янтарная луна за востоке и янтарный город на западе будут казаться зеркальными отражениями, и с высоты холма мы будем наблюдать, как они смотрят друг на друга, словно два кота по разные стороны забора. Потом, когда луна взойдет в десяти тысячах цветов, мы сможем попить и съесть шоколад. Зрелище будет почище любого фильма.

– Наверху есть вода? – спросил Николо. – Мне уже хочется пить, потому что вы идете так быстро.

– Нет, воды там нет. Слишком высоко. Но я нашел бутылку из-под вина и наполнил водой. Так что на вершине холма мы сможем выпить холодной воды Ачерето. Она нам потребуется, потому что мы уже потратили и еще потратим много сил, чтобы туда добраться.

– Где она?

– В «дипломате» у тебя за спиной. Это одна из причин, почему ты так тяжело дышишь.

– Вы нашли бутылку с пробкой?

– Я нашел только бутылку, без пробки.

– Откуда вы знаете, что она не вылилась?

– Я внимательно следил за тобой, – ответил Алессандро. – С того самого момента, как мы ушли из Ачерето, ты ни разу не перевернулся с ног на голову. Так что не ходи на руках.

– Хорошо, – пообещал Николо. Его друзья и на заводе знали, что он может ходить на руках.

– Это удивительное зрелище – восход луны, – сменил тему Алессандро. – Особенно полной. Она такая нежная, такая круглая и такая яркая. Всякий раз, когда я вижу восход полной луны, я думаю о своей жене. Ее лицо было таким ярким и прекрасным, без единого изъяна. Казалось, такое совершенство недостижимо, особенно когда она была молодой. Я иду быстро, потому что хочу увидеть восход луны. И я хочу увидеть восход луны, потому что… я тебе уже сказал. Пошли, она не будет нас ждать, просто взойдет, и все.

Они шли и шли. Николо освоился, дышал уже не так тяжело. Аккуратно заправил рубашку в брюки и зачесал волосы назад, словно его собирались кому-то представить. И пока они шли, он время от времени напоминал себе, что не должен ходить на руках.



* * *


– Ни единого облачка, – отметил Алессандро, когда они уселись на плоском камне на вершине холма, к которому шли. – Можно повернуться на триста шестьдесят градусов, обшарить взглядом весь небосвод и прийти к выводу, что облака еще не изобрели.

Темнота окружала их со всех сторон. Белела лишь дорога, огибающая вершину и уходящая по гребню. От дороги они поднимались на вершину всего минуту-другую. И теперь лицезрели окружающий мир.

– Это Рим, – указал Алессандро. – Цвета тлеющих углей, но сверкающий, как бриллиант. Темная лента, которую ты там видишь, это Тибр. Он разрезает светлую зону, а белые пятнышки, похожие на вкрапления слюды, большие площади. Если посмотришь на запад, прямо за холмами увидишь ровную линию. Это Средиземное море. Ее можно отличить от неба, хотя они одного цвета, потому что на ней нет звезд. Надо, конечно, приглядываться, потому что атмосфера «гасит» звезды, когда они приближаются к горизонту, но отличить все-таки можно.

– Я не вижу, – заявил Николо. – Не вижу там звезд, только наверху. – Он вглядывался и щурился, вертя головой.

Радуясь, что обогнал луну в гонке к вершине холма, и найдя удобное место, чтобы наблюдать за ее восходом, Алессандро мог бы и пропустить мимо ушей признание Николо, что он не может разглядеть звезды у горизонта, но полувековая привычка растолковывать и разъяснять не позволила.

– Смотри прямо перед собой, – скомандовал он.

– Куда?

– Туда. – Он указал на Ригель, свою любимую звезду. – Сосчитай звезды, которые видишь в круге, диаметром с монетку.

– Не могу.

– Почему?

– Они наползают друг на друга.

– Как это – наползают?

– Слишком расплывчатые.

– Для тебя они не выглядят яркими точками?

– Нет, они выглядят так, будто кто-то расплескал краску.

Старик достал из кармана пиджака жесткий кожаный футляр, левой рукой открыл заученным движением.

– Ну-ка надень. Может, резкости добавится.

Николо взял очки в золотой оправе с бархатной подстилки, на которой они лежали, и надел. Вновь повернулся к Ригелю и впервые увидел звезды.

– Скорее всего, они тебе не подходят, – заметил Алессандро, – но с ними точно лучше.

– Да! Звезды такие яркие, я все их вижу!

– Ты никогда не носил очки?

– Нет. Они мне не требуются. – Он помолчал. – Нет, требуются.

– Ты не носил их, потому что они слишком дорогие?

– Нет. В поликлинике мне бы выдали их бесплатно. В них видно лучше, но девушки их не любят.

– Кто это тебе сказал?

– Все говорят.

– Я выяснил, что все как раз наоборот, а мнение, что девушка не такая симпатичная, если носит очки, годится только для обезьян. Много раз очки с толстыми стеклами у молодой девушки становились крючком, на который она ловила мое сердце. Даже сейчас меня зачаровывают близорукие, которые сидят в первых рядах и смотрят на меня сквозь концентрические круги сверкающего стекла. А если девушка еще слегка косит, вообще красотища.

– Вы чокнутый.

– Чудесное изобретение, полностью совместимое с природной красотой.

– Их что, кто-то изобрел?

– А ты думал, они выросли на дереве?

– Кто же их изобрел?

– Флорентиец, Алессандро ди Спина. У очков есть даже небесный покровитель, святой Иероним, потому что на его портрете, выполненном Доминико Гирландайло, они балансируют на краю стола, как самая обыденная вещь. Знаменитыми их сделал Рафаэль своим портретом папы Льва Десятого, этого четырехглазого сына Лоренцо де Медичи, того самого, который отлучил от церкви Мартина Лютера.

– Я никого из них не знаю, – пробормотал Николо.

– Ничего удивительного. Я тоже.

– Кроме святого Иеронима. Святых я знаю.

– Это хорошо. Чей сегодня день?

– Не знаю.

– Я думал, знаешь.

– Нет, так не знаю. Вы думаете, папа знает?

– Готов поспорить.

– Так какого святого?

– Я не папа, но сегодня девятое августа. День святого Романа[10], если не ошибаюсь. Он из Византии.

Николо, который никогда не слышал слово «Византия», пробормотал:

– Это очень плохо.

– Где вода? – спросил Алессандро. – И шоколад.

– Мой отец говорит, если есть много шоколада, станешь черным.

– Это, безусловно, правда, – кивнул Алессандро. – В конце концов, шоколад привозят из Африки, а африканцы черные. А как насчет Свизерленда?[11] Много шоколада привозят из Свизерленда?

– И что?

– Швейцарцы черные?

– А что, нет?

– Как ты думаешь?

– Не знаю, – ответил Николо, похоже, в полном замешательстве. Доставая бутылку с водой из «дипломата» Алессандро и осторожно ставя ее на плоский камень, спросил: – Свизерленд в Африке?

– Ты имеешь в виду Свазиленд?

– Свизерленд, – возразил Николо.

Алессандро почувствовал, как сердце заколотилось в груди. Медленно выдохнул.

– Что ты сказал? – переспросил он.

Николо пытался представить себе карту мира.

– Океан около Африки или Перу?

– Давай начнем с чего-нибудь, более близкого к дому, – предложил Алессандро. – Назови страны Европы.

– Какие?

– Об этом я тебя и спрашиваю.

– Спрашиваете о чем?

– Какие страны в Европе?

– Разные, – ответил Николо.

– Назови.

– Италия, разумеется…

– Великолепно.

– Франция.

– Правильно.

– Германия, Испания, Ирландия и Махогения[12].

– Махогения?

– Есть ведь такая страна? Кажется, в Бразилии.

– Нет, но продолжай.

– Германия – это страна?

– Да, но ты ее уже называл.

– А еще есть?

Алессандро кивнул.

– Есть страна, которая называется Большой Дейн?[13]

– Когда вернешься в Рим, тебе стоит посмотреть на карту, – посоветовал Алессандро. – Ты что, никогда не видел карты мира?

– Нет, видел, но не знаю, что на ней показано. Я же не умею читать.

– Совсем не умеешь?

– Нет, не могу прочитать даже свое имя. Я же говорил, что никогда не ходил в школу.

– Ты должен научиться читать. На заводе тебя научат.

– Они говорят, что я должен научиться читать, прежде чем стану учеником, и еще говорят, что научат меня. Я должен ходить в одно место в Монте-Сакро. Это нормально. Я умею считать. Я очень хорошо считаю. Смотрите! Луна.

Алессандро обернулся к востоку. Его трость стукнула о скалу, когда он увидел медленно поднимающийся из-за самой дальней гряды холмов крошечный оранжевый сегмент, столь непохожий на восходящее солнце.

Сегмент быстро и бесшумно превратился в полукруг, уставившийся на них старым и изможденным лицом. Чувствовалось, что его обладатель чрезвычайно занят, словно движение по орбите требовало его неусыпного внимания.

– Весь мир замирает, когда поднимается эта потрясающая танцовщица, – воскликнул Алессандро, – и ее красота заставляет краснеть от стыда все наши сомнения.

«Она и правда похожа на танцовщицу», – подумал Николо, когда идеально круглая луна легко всплыла над холмами и осветила землю.

– Такая плавная.

– Молчанием она говорит так много, – продолжал Алессандро. – В этом смысле она лучше солнца, которое ломится вперед и бьет тебя как дубиной.

Благодаря очкам Алессандро Николо мог разглядеть лунные горы и моря. Такая внезапная встреча с луной, столь близкой и круглой, проплывающей над ним будто огромный воздушный корабль, пробудила любовь, которая осталась с ним до конца его дней. Возможно, впервые в жизни он словно отстранился от себя и своих желаний, глядя на гигантский блестящий диск, с легкостью смог забыть и о времени, и о земном притяжении, все его тело наэлектризовалось, и напряжение этого внутреннего поля нарастало и нарастало, пока луна, поднимаясь все выше, меняла цвет с оранжевого и янтарного на перламутровый и белый. Потом душа его, отправившаяся в свободное плавание, вернулась в тело, в котором сердце билось, точно у птички, только что присевшей на ветку после долгого и быстрого полета.

– Что это было? – спросил он, содрогнувшись всем телом.

– В твоем возрасте я уже умел сжимать испытанное тобой в молнии.

Николо не знал, что и думать, поэтому смотрел прямо перед собой.

– Когда что-то великое возникает перед тобой, чтобы потрясти, борись с этим. Оно захватит тебя, это естественно, но держи глаза открытыми, и ты сможешь выковать увиденное, точно раскаленную сталь, в лучи света. Раньше я подолгу гулял по городу, и когда мог попасть в перекрестье прекрасных образов, загорался, как и ты. У этого явления много имен, и это одна из главных движущих сил истории, но при этом оно предпочитает прятаться, как очень скромное. Мой любимый трюк, от которого я давно отказался, состоял в том, чтобы сконцентрировать выплескивающуюся из тебя энергию на лошадей карабинеров, заставляя их вставать на дыбы и ржать. Лошади очень чувствительны к человеческим чувствам, и когда они знают, что ты чем-то сильно тронут, часто сочувственно реагируют.

– Как вы это делали?

– Это несложно. Мне только требовалось завестись, но в молодости я и так напоминал грозовой шторм. Сосредотачивался на лошади, как на символе и воплощении всех лошадей, которые когда-либо существовали и будут существовать, а потом буквально пронзал ее взглядом. Лошадь поворачивала ко мне голову и подавалась назад, ее глаза округлялись. Потом начинала дрожать, словно ее внезапно накрыла волна холода. В этот момент я открывал шлюзы, и поток энергии устремлялся к лошади. Она вставала на дыбы и ржала, как поступают все лошади, и этот звук пронзал барабанные перепонки. Мне никогда не забыть изумление карабинеров, шуршание их одежды, удары ножен о металл сбруи, когда карабинеры поднимались на стременах, чтобы не упасть. Они никогда не злились. После того как лошади опускались на все четыре ноги, они и их всадники смотрели друг на друга с благоговением. Очень часто, проходя мимо, я слышал, как карабинер спрашивал возбужденное животное: «Что на тебя нашло? Что тебя так взволновало?» И похлопывали лошадей по шее, успокаивая. Больше я так не делаю. Не уверен, что получится. Но луна – такая красивая. Одного взгляда на нее достаточно, чтобы осчастливить меня. Лицо моей жены, особенно в молодости, было бы идеальным – как у кинозвезды, – если бы глаза не переполняла любовь. Улыбаясь, – Алессандро указал на сияющий диск, взбирающийся все выше по небосклону, – она выглядела такой же прекрасной.

– Поэтому вы никогда ее не покидали, – ввернул Николо.

Алессандро коротко поклонился, на мгновение прикрыв глаза.

– Поэтому и по многим другим причинам, но дело не только в этом. Мои символы, мои параллели, мои открытия не могут воздать ей должное и не могут ее вернуть. Самое большее, что я могу, так это сделать все, что в моих силах, чтобы память о ней сияла. Поэтому осторожно, очень осторожно я ищу все самое нежное, потому что и она была нежной. А теперь взгляни на это противостояние. – Он выпрямился во весь рост и продолжил: – С одной стороны луна, с другой – Рим. Рим и сейчас выглядит как катакомбы огня и будет сиять янтарным светом всю ночь, только к утру добавится белых огней, а янтарными останутся только цепочки уличных фонарей. Но луна, поднимаясь все выше, уже несколько раз сменила цвет. Сначала напоминала костер фермера на поле, рубиново-красная. Потом прошла через множество оттенков оранжевого, янтарного и желтого. И такое ощущение, что она становится все легче и легче, а когда ее цвет уже между кремовым и перламутровым, где-то на полпути к апогею, она напоминает клуб дыма, который вот-вот унесет ветер. Знаешь, что происходит после этого?

Николо замотал головой.

– Она становится белой и крепкой, как лед. Она ослепляет, и ты едва можешь смотреть на нее, и вес возвращается, теперь она напоминает люстру в оперном театре или каком-нибудь правительственном дворце, подвешенную под потолком, сверкающую, тяжелую, под которой люди стараются не стоять. Когда город с одной стороны, а луна прямо над головой, я надеюсь, что не хожу, скособочившись, как датская молочница с одним ведром на конце коромысла, а другим – на голове. В темноте ты видишь два больших источника света: один неподвижный, а второй перемещающийся по дуге. Только утром, когда восходит солнце, ты видишь целых три источника, а позже, когда солнце поднимается выше, два из них гаснут.

– Неправда, – возразил Николо. – Посмотрите. Вот третий. Он еще и шумит.

Алессандро повернулся, увидел огни, движущиеся по извилистой дороге. Идеальное противостояние луны и Рима нарушилось неожиданным прибытием колонны грузовиков и легковушек. В кузове одного грузовика, освещенного фарами другого, ехал духовой оркестр.

– Вот почему Ачерето выглядел покинутым, – догадался Алессандро. – Они помогали Ланчиате. Это место расположено выше и там холоднее. Они, вероятно, работают все вместе на уборке урожая. И везут с собой оркестр.

– Они проедут мимо, – заявил Николо.

– Естественно. Это дорога.

– И что нам делать?

– А что бы ты хотел сделать?

– Так и будем здесь сидеть?

– Если только ты по какой-то причине не захочешь их остановить, – ответил Алессандро.

– Они нас даже не увидят.

– И что? Мы-то их видим.

– Мы будем в темноте. Они проедут мимо.

– И что в этом плохого?

– Не знаю. Получится, что нас не существует, что мы словно умерли.

Алессандро кивнул.

– Я бы выбежал на дорогу и помахал им руками.

– Имеешь право, если тебе так хочется.

– Мне не хочется быть парой глаз в темноте.

– Честно говоря, не понимаю, в чем проблема. – Алессандро пожал плечами. – Скажи мне, минутой раньше Рим и луна сверкали меньшим великолепием из-за того, что ты не мог выбежать на дорогу и помахать им руками?

Николо уже смирился с тем, что им придется наблюдать за проезжающей колонной из темноты.

– Нет. Великолепия у них не убавилось.

– Если на то пошло, – продолжал Алессандро, – расстояние – наше преимущество. Меня это вполне устраивает: наблюдать за колонной из темноты. Пусть проезжают. Наоборот, да простит меня Бог, они проедут, а мы останемся, увидев все, что у них есть.



* * *


Ветер уже доносил до них отдельные слова и строки песни, которые обрывались, как разговор по неисправной телефонной линии, но с приближением грузовика с оркестром и всей колонны музыка стала связной, разрывы исчезли. Оркестранты, игравшие на старых инструментах, мало репетировали, зато выпили несколько больше, чем следовало. Каждый полагал себя виртуозом и выводил свою партию без оглядки на остальных. И хотя дирижер энергично и при этом элегантно размахивал руками, значения этих жестов он так и не удосужился уяснить, и если даже сам он что-то и понимал, то его оркестранты – нет.

Однако музыка завораживала благодаря случайной гармонии, вдруг возникающей в общем диссонансе. Кларнет и металлофон, сами того не ведая, на мгновение или два составляли дуэт, который пристыдил бы оркестрантов Ла Скалы, но потом шли каждый своим путем. Тем не менее все эти звуки, усиленные горным эхом и зачастую несочетающиеся, завораживали старика, который знал, что такие духовые оркестры с незапамятных времен играли на площадях сельских городков при большом скоплении народа.

На скамьях, временно поставленных в кузовы грузовиков, которые обычно использовались для перевозки сена, сидели десятки уставших фермеров и их жены. Один грузовик тянул за собой прицеп, набитый инвентарем, сверкающим в лунном свете. Когда колонна проезжала мимо Алессандро с Николо, сидевших на плоской вершине холма, они увидели человека, который встал, уцепившись за борт.

– Утром ты поднимешь меня вовремя, Бернардо, или пойдешь домой, сукин ты сын.

– Что я могу? – донесся ответ с другого грузовика. – Полная луна сбивает счет времени.

– Эй, что это? – спросил первый мужчина, указывая на плоскую вершину, где сидели залитые лунным светом Алессандро Джулиани и Николо Самбукка. Слово передавалось от грузовика к грузовику, колонна остановилась, оркестр перестал играть. Слышалось только урчание дизельных двигателей.

– Что бы они ни говорили, не отвечай, – шепнул Алессандро Николо, едва шевеля губами. – И не двигайся.

– Почему? Зачем? – запротестовал Николо.

– Чтобы обогатить их фольклор.

– Вы сумасшедший!

– Заткнись.

– Привет! – крикнул кто-то с грузовика. – Мы вас приветствуем.

Когда ответа не последовало, все сгрудились у бортов с одной стороны, и грузовики накренились.

На несколько мгновений фермеры и их жены застыли, как и те двое, что вызвали их неподдельный интерес. Один из мужчин спрыгнул на землю и взобрался на вершину. К Алессандро и Николо он приближался с большей опаской, чем к злому быку. И хотя казалось, что на шаг вперед он делает два назад, каким-то образом он оказался от них всего в пяти шагах.

– Чего вам надо? – спросил он с таким видом, будто они чем-то оскорбили его.

Поскольку ни Алессандро, ни Николо ничего от них не хотели, оставить этот вопрос без ответа не составило труда.

Фермер какое-то время смотрел на них, бормоча что-то себе под нос, потом убежал. Спустившись на дорогу, поделился увиденным:

– Там старик, одетый по-городскому, и юноша. Они ничего не говорят! Точно окаменели!

Народ загудел.

– Направьте на них свет! – крикнул кто-то.

Один грузовик начал разворачиваться, чтобы осветить фарами две загадочные фигуры. Они смотрели на свет, по-прежнему не шевелясь.

– Видите! Я вам говорил! Говорил, так? Все, как я говорил.

– Эй, вы! – крикнул кто-то. – Кто вы? Вы призраки или кто?

Одна женщина заголосила. Скоро к ней присоединились и другие. Грузовик, развернувшийся поперек шоссе, занял положенное в колонне место, и фермеры уехали, истово крестясь.

– Этот случай будут помнить и через тысячу лет, – проговорил Алессандро. – К тому времени мы станем ангелами, дьяволами или огнедышащим драконом… но благодаря нам эта скала обзавелась историей, которая будет передаваться из уст в уста.

– И что в этом хорошего?

– Нам от этого пользы никакой, если ты об этом. Однако так приятно забросить ниточку в будущее, пусть и такую тонкую. Кто знает, может, она не оборвется до самого Судного дня. Это, знаешь ли, лучше, чем просто жить и умереть, чтобы тебя похоронили в мраморном пенале рядом с химическим заводом. Или тебе хочется просто работать на своей фабрике, пока не помрешь? Николо, озорство – это важно. Но стоит ли мне говорить такое тебе? В твоем возрасте это должно быть в крови, даже если ты и не знаешь почему. Причина в том, что нам не дано знать всего. Поэтому иногда правильно нарушить запланированное и пойти туда, где нас вроде и быть не должно. И потом, не их это дело. Почему ночью мне должны устраивать допрос? Это наше путешествие – не их.

Оркестр заиграл вновь.

– Они пришли в себя, – продолжил Алессандро, – но заставят меня заплатить.

– Заплатить? Как это они заставят вас заплатить?

– Их музыка. – В голосе слышалась слабость. Он закрыл глаза.

– Чем я могу помочь? Хотите воды? – спросил Николо.

– Нет. – Старик отмахнулся. – Все будет хорошо. Просто оставь меня в покое, и скоро мы двинемся в путь.

Николо отодвинулся. Услышал вздох Алессандро, увидел, что старик опустил голову на руки. Более странного человека Николо в своей жизни не встречал.

Иногда его поведение казалось необъяснимым, но Николо, хотя и не понимал Алессандро, точно знал: происходящее с ним соответствует его собственному сценарию, независимо от событий на дороге, пусть даже они и казались определяющими.

Алессандро же утянуло в прошлое. Пред глазами, словно наяву, возникло металлическое колесо, силуэт которого четко прочерчивался на фоне безоблачного неба. Оно равномерно вращалось, прокручивая по ободу стальной трос. Алессандро наклонил голову и прикрыл глаза от солнечных лучей, бьющих сквозь спицы. Колесо – верхняя точка канатной дороги, протянутой над широкой и глубокой пропастью.



* * *


Июль 1899 года, Южный Тироль, окруженное коровами с колокольчиками и ровными пахотными землями маленькое поселение Фёльс на плато у подножия крутого горного склона с пастбищами и лесами, переходящего в отвесные скалы. Двумя километрами выше, часто облака проходили под ним, на неприступном плато, где даже летом дул ледяной ветер и не росли деревья, построили «Шлернхаус». Большинство подобных сооружений в других европейских странах назывались «Hutten»[14], но только не это – таким оно было огромным. Чтобы доставить на плато камень, древесину и черепицу для строительства, а потом и все необходимое для поддержания жизнедеятельности, горцы использовали невероятно крепкие канаты, а последний из них (его движение обеспечивалось паровым двигателем, который они по частям принести на своих плечах) заменили сверкающим стальным тросом.

Колесо вращало трос уже более десяти лет, когда римский адвокат Джулиани впервые привез своего сына в горы, и мальчик девяти лет от роду побежал к нему по скалистому лугу. Силуэт колеса чернел на фоне неба, синевой не уступавшему небу Венеции.

Колесо с четырьмя спицами казалось легким как воздух. И казалось, обладало собственной волей: иногда проворачивалось, преодолевая сопротивление торсионного тормоза, или вращалось в обратную сторону, то замедлялось, то ускорялось или замирало, чтобы потом начать вращаться вновь, вело себя как заблагорассудится. Алессандро поразило, что тонкий трос и элегантное вращение колеса обеспечили и строительство «Шлернхауса», и его жизнедеятельность.

– Сандро! – позвал отец и стал смотреть, как мальчик возвращается к нему по лугу, перепрыгивает с камня на камень, точно молодой козлик.

Алессандро не просто измерил комнату взглядом, он потрогал все стены, покружил по ней, точно струя воды, льющаяся в пустой бассейн, или резиновый мячик, отскакивающий от обшитых деревянными панелями стен. Кровати в спальне оказались такими высокими, что ему пришлось воспользоваться вбитыми в стену колышками, чтобы забраться на одну, а потом он прыгал с одной на другую через узкий зазор между ними. Из маленького окошка открывался вид на серебристо-белые горы, от которых он просто не мог оторвать глаз. В первый же день, еще до обеда, Алессандро забрался на подоконник, чтобы открыть окно. Справился со шпингалетом, и в комнату ворвался такой яростный ветер, что сбросил мальчика на кровать. Когда адвокат Джулиани вернулся из ванной, где брился, с фарфоровой чашкой в руке, он нашел сына тепло одетым и сидящим, словно кот, на наружном подоконнике. Завывал ветер, а Алессандро всматривался в него, словно только сейчас узнал о его существовании.

Днем они отправлялись в горы, веревка привязывала Алессандро к отцу – так поводок удерживает собаку, – когда они карабкались по скалистому склону или преодолевали снежные поля. Они поднимались на сам Шлерн, на пик Ротера (который называли Чима Росса) и на Миттаскофль. Спускались в Сейзер-Альм – на бескрайние пологие луга, уходящие за горизонт. Уходили на восток до Креста Неры, где увидели только двух других альпинистов и с десяток косматых молочно-белых козлов, неведомо как забравшихся на выступы скал. Бродя по горам в дневное время, адвокат Джулиани и его сын научились любить холодный ветер, и вскоре он уже был им в радость. С высоты мир открывался им на огромные расстояния, горы успокаивали и освобождали их души, они видели разницу между прошлым и настоящим. Через день или два после отъезда из Рима они не могли сидеть на снежной равнине, наслаждаясь тишиной и солнцем, а через неделю уже спокойно сидели, их тянуло к заснеженным полям, гребням, долинам, которые они проходили, двигаясь бесшумно, как горные козы.

Однажды вечером они возвращались в «Шлернхаус» уже в темноте. Окна светились сквозь холодное облако тумана, точно огни маяка. В гостинице угрюмые поварята в голубых фартуках и бело-голубых армейских кепи лихорадочно работали на огромной кухне, влажной и жаркой, как парная, то и дело выглядывая в обеденный зал, словно надеялись увидеть там какую-нибудь женщину.

В разгар лета растапливались только печи на кухне, а остальные помещения гостиницы не обогревались, так что, проведя по двенадцать-четырнадцать часов на снежных равнинах и на ветру, многие из обедавших дрожали от холода.

Алессандро это тоже не нравилось: бродить по плато при минусовой температуре, а потом хлебать суп в комнате, где чуть более тепло, чем на заиндевевших лугах, с которых они только что ушли. Каждый день в сумерках его охватывала тоска, он скучал по маме, дому, летнему Риму. Отец в это время также становился необычайно тихим и часто заговаривал о том, чтобы сократить их пребывание в горах на несколько дней. Но однажды вечером, вернувшись в «Шлернхаус», они обнаружили, что все резко изменилось.

У парадного входа стояли два солдата из Lebregiment, императорской гвардии Габсбургов. Как военные из элитных частей любого государства, выглядели они так, словно радовались возможности простоять на посту всю ночь, а толстые меховые плащи говорили о том, что они, возможно, получили именно такой приказ. В огромных помещениях «Шлернхауса», даже на верхних этажах, куда редко кто заглядывал, вдруг стало тепло и сухо. Огонь пылал в каждом камине, с балок свисали флаги, вход на один этаж перекрыли бархатным канатом. У прохода застыли еще два гвардейца, габаритами даже крупнее стоявших внизу.

Алессандро переоделся и спустился в необычно теплый обеденный зал. Адвокат Джулиани подошел к столу, за которым сидели шестеро венцев и на безупречном немецком спросил, почему везде тепло, у двери часовые, поварята на кухне в чистой, новенькой униформе, а сама кухня заставлена подносами с пирогами, запеканками и жареным мясом.

Австрийцы переглянулись. Адвокат Джулиани был итальянцем, а Италия имела виды на эти самые горы, и вот теперь австрийцам, находящимся на своей территории, приходилось отвечать на вопросы итальянца, которому хватило наглости сюда заявиться. Тем не менее Джулиани ответили, холодно и коротко, двумя словами: «Eine Furstin». Действительно, в 1899 году в Южном Тироле это было исчерпывающим объяснением.

Алессандро активно учил немецкий, но его учителя упустили последнее слово.

– Что это? Что? – спросил он, ерзая на стуле, ноги у него не доставали до пола, но отец спросил проходящего официанта, почему на столе нет хлеба.

– Никто не приступает к еде, пока она не спустится, – ответил официант, – но ожидание будет вознаграждено тем, что вас будут кормить так же, как и их: оленина, фазан, пироги, блюда, которые я никогда не видел. С ними прибыли два шеф-повара, и гондола целый день доставляла провизию, одну гондолу заполнили только необходимым для выпечки.

– Что он сказал? Что он сказал? – спрашивал Алессандро, сгорая от любопытства. – Что такое «еine Furstin»?

Словно опасаясь, что его родной язык сочтут отвратительным и вызывающим, адвокат Джулиани наклонился через стол и ответил, понизив голос:

– Eine Furstin e una principessa… Eine Furstin – принцесса.

Алессандро замер. Само слово «принцесса» заставило его проглотить язык, и теперь он сидел, как завороженный, с остекленевшим взглядом и открытым ртом. Он читал о принцах и принцессах гораздо больше, чем следовало, можно сказать, ad nauseam[15], а тут замок на вершине горы, солдаты в меховых плащах и настоящая принцесса. Внезапно в обычно холодном зале, где они ели суп и котлеты, его мечты стали явью, и он чувствовал себя так, будто ему по лицу ударили собольей перчаткой.

Встревоженный странным выражением лица сына, адвокат Джулиани протянул руку и потряс его за плечо.

И тут же они услышали мелодичный звон маленького серебряного колокольчика, и настоящий, профессиональный лакей в напудренном парике вплыл в обеденный зал и прокричал хорошо поставленным голосом:

– Прошу всех встать!

Все встали. Даже адвокат Джулиани, поборник равноправия и республиканец, возможно, потому, что знал: старые хрычи и умирающие империи яростно настаивают на соблюдении этикета.

Так и не вспомнив про необходимость дышать, Алессандро вскочил на стул, зажав салфетку в руке. Издалека он казался высоким мужчиной с очень маленькой головой. По лестнице спускались какие-то люди. От волнения Алессандро чуть не упал со стула. Потом, как он и ожидал, в зал вошла девочка лет одиннадцати с таким видом, будто жила здесь с рождения. Хрупкая, изящная, с идеальными чертами лица, светловолосая и с румянцем во всю щеку, в платье с облегающим лифом и широкой юбкой из черного бархата, расшитым золотой нитью.

Сердце Алессандро разом взорвалось, разбилось, раздулось, застучало ударами парового молота, застыло, замерло и упало к ногам девочки. Он низко поклонился, клетчатая салфетка прошлась по столу. К счастью для него, никто этого не заметил, потому что все ждали принцессу, которая еще не добралась до двери. Девочка была дочерью кого-то из свиты.

Принцесса вошла медленно, опираясь на две трости из черного дерева. Двое слуг сопровождали ее, держась чуть позади, готовые поддержать, если она вдруг споткнется. В черном платье, с плотной черной вуалью на лице, она выглядела такой хрупкой, что не вызывало сомнений, каким образом она попала в Шлернхаус: или ее принесли на руках солдаты Leibregiment, или подняли на плато в открытой грузовой гондоле.

Она оглядела альпинистов и туристов, которые с безмерной радостью поклонились или сделали реверанс. Она была их зеркалом. Кланяясь ей, они просто отдавали дань уважения себе, чтили мир, который создали, подтверждали, что все в нем хорошо. Напрасно или нет, но они верили, что нет лучшей защиты спокойствия на земле, чем империя. Многие столетия Габсбурги правили и оберегали эти тихие долины, бескрайние равнины, величественно-высокие горы, обеспечивали мир в своих огромных и, казалось бы, открытых для вторжения врага владениях.

Когда принцесса села, остальные последовали ее примеру. Девочку с заплетенными в косички волосами посадили в самом конце стола принцессы. Ее ноги тоже болтались, но на меньшем расстоянии от пола, чем у Алессандро. Она нервно играла с ножом, дав повод адвокату Джулиани заметить, что люди обычно выбирают нож, если возникает желание покрутить в руках что-то из столовых приборов.

Официанты, выходя из кухни, в первую очередь подходили к принцессе, но она отказывалась практически от всего. В итоге на ее тарелке оказались девять или десять горошин, лист салата и кусочек мяса размером с пескаря. Наполненный бокал вина она выпила залпом. Его тут же унесли и поставили другой, с шампанским или пивом – точно никто сказать не мог, – и из него принцесса пила уже мелкими глотками.

Пока официанты разносили оленину, тушеные овощи и жареный картофель, появился духовой оркестр Фёльдса. Музыканты расположились перед большой кафельной печью до потолка высотой. Из восьми музыкантов шестеро страдали избытком веса, и все они поднялись в гору пешком. Чтобы нагреть большой зал, печь буквально раскалили. Стоять радом с ней не представлялось возможным, особенно в куртке из козьей шерсти. У трубача пылало лицо. Оно вполне могло заменить собой красный сигнал железнодорожного семафора. Однако, когда оркестр начал играть, он не отстал от коллег. Некоторые кивали, узнав мелодию «Landesschьtzen», гимна тирольских стрелков, им хотелось, чтобы остальные поняли, что они в курсе. Все шло хорошо до конца второй песни «Die lautlose Bergziere (Бесшумный горный козел)», когда трубачу стало совсем плохо.

Он стал задыхаться и, чтобы это скрыть, улыбался, сжав зубами мундштук. Потом рухнул на колени, стал заваливаться набок и упал на спину, а вывалившаяся из его рук труба грохнулась на пол.

Принцесса выразила озабоченность, положив вилку на тарелку. Из кухни вместе с офицером гвардии выбежал управляющий отелем. Они расстегнули пуговицы на шее трубача и вынесли его из зала. Управляющий тут же вернулся, чтобы спросить: «Есть здесь врач? Есть среди вас врач?» Врачей не оказалось. Тем не менее управляющий, один из самых знаменитых покорителей горных вершин, пристально оглядывал сидящих за столами, совсем как альпинист, ищущий точку опоры. Будто полагал, что доктора просто прячутся, но он их, конечно же, отыщет. Наконец его взгляд остановился на Алессандро.

– Я? – безмолвно спросил Алессандро, ткнув пальцем себе в грудь. Управляющий продолжал на него смотреть. Алессандро повернулся к отцу, чтобы тот заверил, что он не врач и не медсестра. Адвокат Джулиани не отрывал глаз от управляющего, пытаясь догадаться о его намерениях. Он не понимал, что происходит. Знаменитый альпинист, человек здравомыслящий, которому требовался врач, по какой-то причине заинтересовался Алессандро.

– Ему только десять лет, – сообщил адвокат.

Управляющий развернулся на каблуках и вышел. Алессандро облегченно выдохнул. Принцесса посмотрела на него и улыбнулась. Он улыбнулся в ответ, и она рассмеялась, потому что его по ошибке приняли за врача. Потом наколола горошину и положила в рот, после чего и остальные гости принялись за еду, а музыканты вновь заиграли «Die lautlose Bergziere», в той версии, которая не предусматривала партию трубы.

Скоро музыка захватила даже оркестрантов и, казалось, убедила всех, что с их коллегой все будет хорошо. Подъем из Фёльдса дался нелегко, за ним последовало долгое ожидание на холоде, а потом жар от раскаленной печи и волнение, вызванное выступлением перед принцессой. Беспокойство о внезапном недомогании коллеги уходило, они играли с нарастающим энтузиазмом. Пламя в каминах мерцало в такт музыке. Алессандро набросился на кусок оленины, который положил ему на тарелку взмыленный официант, вместе с горой жареного картофеля и тушеными овощами. На столе стоял кувшин с пивом, но ни адвокат, ни его сын к нему не притрагивались.

У Алессандро возникла было мысль попросить отца разрезать ему мясо, но потом он решил, что не может пойти на такое в присутствии девочки-блондинки, которую поначалу принял за принцессу. Он уже отрезал кусок сам и собирался положить его в рот, когда в зале опять появился управляющий и направился к их столу.

Принцесса заинтересованно смотрела на управляющего, свиту интересовало то, что интересовало ее, поэтому зал притих.

Алессандро положил вилку на тарелку.

– Нам нужен мальчик, – сказал управляющий адвокату Джулиани, на итальянском.

– Зачем? – последовало в ответ.

– Я объясню вам, когда мы выйдем отсюда.

Втроем мы прошли на кухню. Под громадным медным колпаком вращался над огнем насаженный на вертел олений бок. Капли жира падали и шипели, пожираемые пламенем. В котлах кипело варево, выплескиваясь на стенки. Поварята работали у столов, срезали корочки, наполняли супницы. Посреди кухни на полу стояли носилки с музыкантом, втиснутые между столом для пирожных и корзиной с луком. Солдат склонился над больным и ритмично надавливал ему на грудь, словно месил тесто.

Алессандро знал, что он не доктор. Неужели они ждут, что он вылечит этого человека? Пока он мог прописать только одно лекарство: горячий чай с медом и лимоном, когда болел он сам, мать пекла шоколадные пирожные и сидела у его кровати, наблюдая за ним час за часом. Ничего другого по части медицины он знать не знал.

– Я думаю, у него инфаркт, – объявил управляющий отелем, – но он еще жив, и, возможно, выживет, если мы спустим его вниз и доставим к доктору в Фёльдсе. О докторе я говорю в широком смысле этого слова, но внизу его найти, конечно же, проще.

– Вы правы, – кивнул адвокат Джулиани, – но какое отношение все это имеет ко мне?

– Не к вам – к нему. – Управляющий указал на Алессандро. – Он единственный, кто может его спасти.

Алессандро подумал, что управляющий здорово ошибается.

– Сердце жертвы надо массировать, иначе оно остановится. В гондоле нет места для двух взрослых мужчин.

– Абсолютно невозможно! – услышал Алессандро голос отца. – Вы с ума сошли? Вы хотите отправить его в этой штуковине, в этой, этой штуковине с умирающим?

– Он будет в полной безопасности. Мы его привяжем. Он не выпадет из гондолы. А если и выпадет, вниз не упадет.

– Я даже думать об этом не хочу. Эта канатная дорога не предназначена для перевозки людей, – отчеканил адвокат Джулиани. На итальянском последняя фраза прозвучала даже лучше, чем на любом другом языке.

– Совершенно верно! – воскликнул управляющий. – Она предназначена для перевозки камня и черепицы, балок весом до тысячи килограмм, а это в десять раз больше их общего веса. Трос проверяют каждую неделю. Он с легкостью выдержит полностью загруженную гондолу, даже железнодорожный вагон…

– Термы Каракаллы?

– Да, один камень зараз. Я многие годы ездил в гондоле. Когда заболела моя дочь, я отправил ее этим же самым путем. – Он отвел старшего Джулиани в сторону и прошептал: – Только никому не говорите, но сегодня принцесса прибыла сюда в гондоле. И осталась вполне довольна.

– Если мой сын согласится, а вы поставите свою жизнь на благополучный исход. Пока он будет в гондоле, я буду держать вас на мушке. Если с ним что-то случится…

Несколько секунд было слышно только шипение горящего жира и бульканье кипящей воды. Да еще доносилась музыка из-за двери: оркестр в обеденном зале продолжал играть.

– На мушке?

– Пусть один из солдат даст мне винтовку. Таковы мои условия. Только так я буду уверен, что вы говорите правду. Я не блефую и убью вас, если с ним что-нибудь случится.

– Хорошо.

– И только, если он согласится.

– Естественно.

Адвокат Джулиани отвел Алессандро в сторону.

– Сандро, если не хочешь, не соглашайся. Управляющий – великий альпинист. Люди каждый день доверяют ему свои жизни. Всякий раз, когда мы едем на поезде или стоим на балконе, мы точно так же доверяем другим. Что скажешь?

– Мы можем завтра уехать домой, если я это сделаю?

– Мы можем уехать завтра, даже если ты этого не сделаешь.

– Я согласен. Почему бы и нет?

– Найди толстую овчину, – приказал управляющий кому-то из поварят, – и наполни термос горячим чаем.

После того как Алессандро и его отец тепло оделись, они и еще с десяток мужчин вышли в холодную ночь. Оркестранта несли на носилках. Сквозь туман они прошли к верхней точке канатной дороги. Солдат продолжал «месить» грудь трубача, время от времени сообщая остальным, что тот еще жив.

Управляющий надежно привязал Алессандро к стальной штанге, которой деревянная гондола крепилась к тросу. Он и адвокат Джулиани несколько раз проверили прочность узлов и ремни.

– Даже выпав из гондолы, ты просто повиснешь рядом с ней, – успокоил управляющий отеля Алессандро. – У тебя двойная страховка. Я поднимал людей на Мармоладу куда в более сложных условиях. Волноваться не о чем.

Адвокат Джулиани взял винтовку у одного из солдат. Злясь на собственное недоверие к знаменитому альпинисту, которое немцы наверняка сочли чрезмерной итальянской впечатлительностью, он знал, что ему придется выполнять поставленное условие. И хотя он не стал брать управляющего на мушку, винтовку все-таки зарядил, и управляющий услышал безошибочный лязг затвора, загоняющего патрон в ствол.

Алессандро застегнул пуговицы пальто.

– Не хочешь надеть капюшон? – спросил отец.

– Нет, хочу видеть, что будет вокруг.

Его посадили в гондолу, и он устроился на овчине, в которую по пояс укутали трубача. Ему объяснили, что делать, к спине прикололи записку и дернули за деревянный рычаг, вызывающий звон колокола на нижней станции.

– Не останавливайся, пока кто-нибудь тебя не сменит, – предупредил управляющий. Через несколько минут трос тряхнуло, и гондола поплыла вниз.

– А это зачем? – прокричал Алессандро, заметив термос, который засунули между полушубком и деревянным бортом гондолы.

– Лекарство от холода. Выпей на обратном пути, – прокричали ему, перекрывая ветер, но после «холода» он уже ничего не услышал, проплывая сквозь облако, плотное, как вата.

Он надавливал на толстую замшевую рубашку музыканта, как прежде это делал солдат. Ничего не видя вокруг, он знал, что еще движется над плато на вершине, но скоро гондола минует край пропасти.

Он мог почувствовать пропасть, как слепой чувствует присутствие моря, которым обрывается берег. Наконец плато осталось позади, и по спине пробежал холодок, подсказавший, что под гондолой бездна. Хотя привязь спасла бы его, если б он вывалился из гондолы, на месте она его не держала. Он мог приподняться, упираясь ногами в борта гондолы.

Прошло меньше минуты, и они покинули облако, лежавшее на плато, и поплыли в чистом воздухе. Звезды светили повсюду, даже внизу, гондола покачивалась, вызывая тошноту. По темным силуэтам пиков Алессандро прикинул, что он на высоте тысячи метров и рядом нет ни единого уступа скалы. Куда бы он ни потянулся, его руки схватили бы только пустоту. А слышал он лишь поскрипывание колесиков, которые катились по тросу.

Внезапно тело под ним зашевелилось. Однако он продолжал нажимать на грудь трубача, как ему и велели.

– Мари! – вдруг прокричал музыкант, похоже, в полном замешательстве. Алессандро надеялся, что его усилия помогут больному осознать, что с ним произошло.

– Что ты делаешь? – на местном диалекте немецкого прокричал трубач, с выпученными как у разъяренного угря глазами.

Алессандро местного диалекта не понимал, но догадался, что мужчина спрашивает, который час.

– Сейчас ночь, – ответил он, не зная точного времени. Он чувствовал, что лучше занять больного разговором. – Нет ни луны, ни соловьев, но все хорошо, и барсук у себя в норе.

Тонкий итальянский голос, густой запах овчины, покачивание гондолы, шипение воздуха, темнота, боль и растерянность сломали простого оркестранта из Фёльса: он запаниковал. Решил, что это кошмарный сон и его жизнь висит на волоске, а спасение зависит только от одного: удастся ли ему избавиться от маленькой горгульи, которая сидит на нем, сложив крылья за спиной, будто летучая мышь, и то и дело давит на грудь. Эти дьявольские существа все знают и отличаются невероятной жестокостью, потому что боль в сердце приносит наибольшие страдания.

– Waldteufel! – прокричал он. – Лесной дьявол! – Сел и потянулся к Алессандро. Обеими руками, большими и толстыми, с пальцами-сосисками схватил тонкую шею мальчика и сжал мертвой хваткой, показав тем самым, что он не только жив, но, судя по всему, еще и вполне здоров.

Когда Алессандро почувствовал, что голова его наливается кровью, он вспомнил, что случилось с ртутным термометром, который он положил в кухонную духовку. Если бы он смог дотянуться, то дернул бы трубача за уши, или ударил кулаком в зубы, или вырвал бы ноздри, да только руки его хватали воздух перед лицом нападавшего.

– Грязная тварь! Отвратительное создание! А-а-а! Мразь! Мразь! – ревел трубач.

В поисках оружия Алессандро нащупал термос. Переложил из левой руки в правую. Затем ударил своего мучителя. После удара и звона разбившегося стекла ничего не произошло, разве что руки на горле мальчика сжались еще сильнее.

Зная, что долго ему не протянуть, Алессандро из последних сил пытался открутить крышку. Поваренок, который ее наворачивал, не подумал, что открывать термос придется мальчику. Но все-таки Алессандро ее отвернул, и крышка полетела в пропасть. Из горлышка поднимался пар, обжигая руки.

– Отпусти меня, – скорее подумал, чем произнес он, потому что воздуха в легких уже не осталось. Толстый трубач отреагировал на жалкие хрипы Алессандро еще сильнее сжав пальцы, и мальчик понял, что шея у него сейчас просто сломается, но в следующее мгновение ощерился и швырнул открытый термос в лицо душителя.

Раскаленный чай и осколки стекла попали точно в цель. Трубач закричал, разжал руки и повалился на спину. Ударился затылком о деревянный пол и потерял сознание. Забыв, где он находится, Алессандро метнулся в сторону и перевалился через борт в пустоту, но, как и говорил управляющий отеля, привязали его крепко, так что он просто повис в воздухе рядом с гондолой.

– Мама! – закричал Алессандро, едва не рыдая, но потом понял, что ведет себя глупо, поскольку рядом никого нет и он сам должен сделать то, что, по его мнению, необходимо.

И хотя Алессандро боялся посмотреть вверх (а вниз – уж тем более), он поднял руки и нащупал край гондолы. Помогая себе ругательствами, почерпнутыми, главным образом, в четвертом классе Академии Святого Петра в Риме, сумел забраться в гондолу.

Трубач недвижно лежал на овчине. Возможно, и мертвый, но умер он или нет, Алессандро поручили массировать ему сердце. И он вновь начал ритмично нажимать на грудь трубача. Изредка прерываясь, чтобы выбросить из гондолы сначала термос, а потом осколки стекла.

Трубач не умер. Он шевельнулся. Ветер стих, и теперь, проплывая над вершинами сосен, Алессандро слышал шум двигателя, работающего чуть ниже гондолы.

На обратном пути Алессандро улегся на овчину. В тепле и безопасности, испытывая отвращение к случившемуся, гадая, как это трубачу удалось выскочить из гондолы на нижней станции канатной дороги и убежать. Но он знал, что наверху его все равно встретят как героя. Этого не избежать. Его отведут в дом и будут приветствовать полчаса, пока он не закончит обед. Покончив с этим, он поднимется не в свою комнату, а в комнату блондинки в бархатном платье. Она пригласит его в свою постель, где они и проведут всю ночь в темноте, вдвоем, прижимаясь друг к другу, не шевелясь. Их сердца сольются навеки, а потом они поженятся. Конечно, встанет вопрос, где они будут жить: в Риме или Вене. А может, в Париже – хороший компромиссный вариант. Он решил, что ее зовут Патриция.

Алессандро услышал приветственные крики, когда гондола поднялась над плато, уже очистившееся от облаков, но не столь громкие и бурные, как он ожидал. Значения это не имело, потому что главный прием ждал его в обеденном зале. С оркестром, ярким светом, флагами и пылающими каминами.

Адвокат Джулиани передал винтовку солдату и наблюдал, как управляющий отеля отвязывает мальчика. Обед закончился, сказали Алессандро, но ему что-нибудь приготовят и обслужат на кухне. Он захотел только десерт. Пусть и худой как щепка, он предполагал, что, наевшись, станет слишком толстым, чтобы улечься в кровать Патриции.

В обеденном зале «Шлернхауса» его встретила темнота. Все поднялись наверх, за исключением нескольких солдат и проводников, которые сидели вокруг жаровни с тлеющими углями в комнате проводников и говорили о войне. Сверху доносились звуки цитры: кто-то играл для принцессы.

Никто его не приветствовал. Проводники посмотрели на него лишь потому, что вышагивал он очень уж торжественно, а поваренку, оставленному, чтобы обслужить его, не терпелось уйти к себе, потому что вставать предстояло в четыре утра.

– Расскажи, – попросил адвокат Джулиани, – как все прошло. Почему разлился чай? В записке, которую они прислали с тобой, указано, что герр Виллгис пробежал всю дорогу к дому. Это меня поражает… Хорошо, – продолжал отец Алессандро. – Я понимаю, почему сейчас тебе не хочется говорить. Я иду спать. Если хочешь, завтра мы можем уехать домой.

Алессандро кивнул.

Поваренок поставил на стол кусок шоколадного торта «Захер», снял фартук и направился к комнатам для обслуги, пробормотав на прощание: «Грязные тарелки поставь в раковину, чтобы крысы не шмыгали по столам». Оставшись на кухне в одиночестве, чувствуя, как мужество начинает его покидать, Алессандро решил, что должен разыскать Патрицию до того, как страх возьмет над ним верх. Ему хотелось улечься в кровать, но образ прекрасной, застенчивой, белокурой девочки заставил подняться. Его так трясло, когда он ставил грязную посуду в раковину, что вилка позвякивала о тарелку, а чашка – о блюдце, будто нес их не мальчик, а немощный старик. Затем походкой человека, идущего к виселице, Алессандро двинулся к лестнице. Ему хотелось обнимать девочку, целовать, вдыхать ее дыхание, он нащупал в темноте перила и начал подъем на верхние этажи.

Днем солдаты Leibregiment загораживали путь к номерам, занятым принцессой и ее свитой, и никто в мире, даже крошечный июльский комар не проскочил бы мимо них, но ночью они по непонятной причине вышагивали взад-вперед, обходя отель через равные промежутки времени, так что мальчику в шерстяных носках не составило труда проникнуть в закрытое для посторонних крыло, где ему осталось только выбрать нужную дверь из двадцати, расположенных по обе стороны коридора.

Шансы найти ее до того, как обнаружат его самого, были невелики: двери, не отличающиеся одна от другой, темнота, времени в обрез, потому что солдат мог вновь появиться в коридоре в любой момент.

Выбрав наугад дверь посередине, он уже собрался взяться за ручку, когда изнутри до него донесся скрипучий голос: «…Гизелле! Но Германна раскусят за неделю. Через год я стану фаворитом при дворе, и тогда они все у меня попрыгают. С другой стороны, никто еще не разбогател, подливая чернила осьминога в стакан для питья, и император любит фон Шафтаузена… напрасно, разумеется…» – Мужчина за этой дверью определенно не собирался спать и никак не мог быть Патрицией.

Алессандро двинулся к двери в конце коридора. Медленно, осторожно повернул ручку, приоткрыл дверь, заглянул в комнату. В свете луны, выглянувшей из-за облаков, лежала огромная, раздувшаяся женщина, со щелями между зубами, толстыми мясистыми губами, свиным носом и ушами, напоминающими рог для пороха. То ли служанка, то ли несчастная родственница императорской семьи, которой предстояло всю жизнь прятаться на верхних этажах дворцов и гостиниц.

Закрыв дверь, Алессандро уже смирился с мыслью, что Патриции ему не найти, но глаза его привыкли к густому сумраку, и он увидел, что около каждой двери стоит пара туфель или сапог. Обычно никому не разрешалось ходить в обуви по «Шлернхаусу», и ее оставляли в специальных ячейках под лестницей, но туфлям и сапогам придворных дозволили спать рядом с их хозяйками и хозяевами.

По обуви не составляло труда определить, кто за дверью, дама, кавалер или слуга (последних выдавали характерные пряжки). У одной двери обувь отсутствовала: вероятно, принцесса имела право подходить к кровати обутой. Одну пару туфель, безусловно, женских, не поставили аккуратно, а просто бросили, как будто их владелице хотелось побыстрее добежать по холодному полу к теплой кровати. Алессандро приблизился к этим туфлям, как к священной реликвии. Они валялись перед последней дверью в конце коридора, около окна, напротив той двери, за которой в лунном свете почивала уродина. Его зачаровала и небрежность, с которой их сбросили, и сами туфли, чуть поблескивающие в лунном свете. Он даже задался вопросом, сможет ли он любить Патрицию так же сильно, как ее волнующие случайные следы.

В дальнем конце коридора показался солдат. Поставленный перед выбором: любовь или смерть, юный Алессандро повернул ручку и нырнул в комнату, бесшумно закрыв за собой дверь.

Патриция лежала под серебристым атласным одеялом, залитая лунным светом. Она выглядела иначе, без косичек, с золотыми волосами, разметавшимися по подушке. Открыла глаза, когда он вошел, и не отрывала от него взгляда, пока он приближался к кровати. Сама не двигалась, но на лице не читалось испуга.

Он приложил палец к губам. Ее рука появилась из-под одеяла, и она повторила его жест. Это была игра, но и нечто большее, чем игра.

– Ты говоришь на итальянском? – прошептал он.

– Да, – ответила она, тоже шепотом. – Мы ездим в Италию каждую весну.

– Ты меня помнишь?

– По Италии?

– Нет, по сегодняшнему вечеру.

– Нет, – солгала она.

– О! – Он сразу расстроился. – Я видел тебя в обеденном зале.

– Как тебя зовут? – спросила она.

– Алессандро Гарибальди, – ответил он.

– Ты родственник Гарибальди? – Большинство людей, которых она знала, были родственниками тех, о ком она где-то слышала.

– Я его самый младший сын.

– Но он же давно умер!

– Да. Не забивай себе этим голову. Он был отцом моего брата, а дядя его жены был братом бабушки моего кузена. Что за странная женщина спит в комнате напротив?

– Ты заглядывал во все комнаты? – спросила девочка в удивлении и, к радости Алессандро, с ревностью.

– Случайно открыл дверь.

– Это Лорна. Моя кузина. Она прячется, потому что такая страшная. Это так печально, но она милая, и я ее люблю. Она мне читает.

– Посмотри, что делают облака, когда закрывают луну. От этого у меня кружится голова.

– Ты замерз? – спросила она, и любой, кроме мальчика, который отчаянно хотел сделать то, что она ему предлагала, трактовал бы этот вопрос однозначно.

– Нет, – ответил он, дрожа не от холода, а от возможности отказа и ужаса согласия.

– Ты можешь залезть сюда, – предложила она, хотя эти слова дались ей нелегко. – Если хочешь… – Она приподняла одеяло, и он запрыгнул в постель.

В кровати было тепло. Больше, чем тепло. Пуховая перина, ее фланелевая ночная рубашка, толстое одеяло, его шерстяная одежда, носки из альпаки, он попал прямо-таки в духовку.

Алессандро не знал, что и делать. Когда она положила голову ему на грудь, в его сердце разразилась буря эмоций. Он поцеловал ее волосы. Как сладко они пахли и на ощупь были такими мягкими!

Но моменты предельного совершенства так же уязвимы, как и зеркальная поверхность озера на заре. Внезапно и против желания ему стало тревожно, потому что отец не знал, где он. Может, адвокат Джулиани спустился вниз, обнаружил пустую кухню, вышел из отеля, чтобы спросить у поварят, живших в отдельной пристройке, где Алессандро, и заблудился в тумане и холоде. Мальчик поморщился, представив, как отец, ничего не видя перед собой, идет по лугу, в опасной близости от края пропасти. А может, просто лежит в кровати, думая и вспоминая, в такие моменты он всегда казался сыну ужасно грустным.

У Алессандро не оставалось выбора, кроме как возвращаться к себе. Конечно, сейчас он блаженствовал – и чувствовал, что рожден именно для того, чтобы оказаться в постели Патриции, но понимал, что его долг – оставить Патрицию и вернуться к отцу, который не мог похвастать столь же ангельской внешностью, учитывая козлиную бородку римского адвоката, толстые руки и намертво въевшийся запах трубочного табака. Но этот крепкий мужчина ранимостью превосходил девочку, лежавшую рядом с Алессандро. Он знал даже в этот момент, что мир находит способы помучить адвоката Джулиани, какие его сын и представить себе не может. И если кто может противостоять миру, так это дети. От девяти до одиннадцати лет.

Размышления Алессандро прервал резкий скрип поворачивающейся дверной ручки. Кто-то не считал необходимым прятаться за бесшумностью шагов в носках из альпаки.

Он нырнул под одеяло. Что бы ему теперь ни грозило, он мог только приветствовать появление нового персонажа. Теперь, когда он забился под атласное одеяло, Патриция нежно прижимала его к себе, обещая полную защиту. Алессандро млел от прикосновения ее рук, которые поглаживали его, пока она разбиралась с незваным гостем, точнее, гостьей. Именно такое грезилось Алессандро, когда он думал, что их сердца сольются в одно.

Лорна стояла у порога, сложив руки на груди, подняв голову навстречу льющемуся в окно лунному свету, жалкая, неуклюжая, уродливая. Но при этом добрая душа, осужденная на вечные страдания в теле, запретном для любви, отгороженным от нее неприступной стеной. И сейчас она стояла в спальне своей кузины, охваченная экстазом, напоминая одного из трех поросят, который собрался помолиться, глядя на лунный свет печальными коровьими глазами.

– Мне приснился чудесный сон! – воскликнула она. – Ich traumte, ich tanzte mit einem Schwan! Er hatte die wunderbarsten flauschigen Polster an dem Fussen, und er war auf einem Mondstrahl in mein Zimmer gekommen… Мне снилось, что я танцую с лебедем! У него были такие удивительные белые пушистые подушечки на лапках, и он вплыл в мою комнату на луче лунного света.

– Боже мой, – выдохнула Патриция, вспомнив о привычке Лорны: когда той снилось что-нибудь удивительное, она залезала в постель к кузине, чтобы рассказать этот сон в мельчайших подробностях. – Лорна, дорогая моя, а нельзя ли рассказать этот сон утром? Завтра нам рано вставать, ведь мы спускаемся в Сейзер-Альм, и я так устала!

– Конечно же, нет! – Лорна проявила немыслимую бездушность. – Ты же знаешь, если я буду ждать до утра, то забуду подробности, а ты обожаешь именно их.

– Но Лорна…

– Такой худенький лебедь с оранжевым клювом, оранжевым, как в радуге, и он меня любил. Я спросила, как ему удается путешествовать на луче лунного света, и он ответил мне, спев золотистую песню… Подвинься. – Она приподняла одеяло и одним прыжком плюхнулась на кровать – всем своим немалым весом. «Шлернхаус» тряхнуло.

Патриция, которую, конечно же, звали не Патриция, встревожилась. Она потеряла Алессандро, который целиком оказался под Лорной. Мог ли он дышать? А если он закричит?..

– Золотистая песня ласкала слух. Однажды я слышала в поместье моего деда в Клагерфурте, как точно так же пела птица… Что это? Это твоя нога?

Словно давая отрицательный ответ, Алессандро, второй раз за ночь лишившись возможности двигаться и дышать, яростно укусил одну из необъятных ягодиц Лорны.

В сравнении с воем, сорвавшимся с губ толстой молодой женщины, золотистая песня воображаемого лебедя звучала так же буднично, как репертуар уличного певца. В нем чувствовалась сила и мощь паровозного гудка. И его наполнял такой ужас, что проснулся весь «Шлернхаус». Альпинисты, поварята, адвокат Джулиани, придворные все разом сели в кроватях, словно громом пораженные. Вскрикнула даже маленькая Патриция.

– Was ist es! Mach es tot! Mach es Tot![16] – проорала Лорна и вновь взвыла.

Никогда еще лампы «Шлернхауса» не зажигались одновременно и так быстро. Со стороны, из тумана могло показаться, что в доме сработала громадная вспышка фотографа или выстрелило орудие, так быстро озарились все окна. Четверо солдат в тяжелых сапогах, с примкнутыми штыками прибежали по коридору. От волнения им и в голову не пришло повернуть ручку. Они просто высадили дверь, которая упала на пол с грохотом взорвавшейся бомбы. Придворные, рожденные и воспитанные на страхе перед покушениями и убийствами, дружно застонали.

Алессандро свернулся в клубок под одеялом. Патриция плакала. Лорна, навалившись спиной на кроватную стойку, замолчала. Ее вытянутый палец указывал на выпуклость под одеялом.

– Что это? – спросил офицер гвардии, выхватывая саблю. – Какое-то животное?

– У него ужасные зубы! – прокричала Лорна.

Алессандро осторожно выглянул из-под одеяла. Солдаты на несколько мгновений замерли, наблюдая, как он откидывает одеяло, слезает с кровати и направляется к двери, с тем, чтобы вернуться в свою комнату. Впрочем, Алессандро сомневался, что ему позволят уйти.

И действительно, два сержанта схватили его за уши и потащили по коридору. Он понимал, что они унижены, поскольку он обманул их бдительность и сумел пробраться в святая святых, а еще ему мстят за то, что он итальянец. «Папа!.. Папа!.. Папа!..» – закричал он, испугавшись, что его убьют. Мир рухнул, по щекам медленно потекли слезы. Возлюбленный Патриции или сын Гарибальди исчезли, остался только главный преступник империи Габсбургов, убийца, животное с острыми зубами.

– Что вы делаете? – вскричал адвокат Джулиани вооруженным солдатам, хотя выскочил из своей комнаты в халате и ростом они превосходили его вдвое. – Отпустите его!

Алессандро видел в своем отце весь свет этого мира, но солдаты по-прежнему держали его.

– Вы с ума сошли? – спросил римский адвокат гвардейского офицера. – Так вы обращаетесь с детьми?

– Наши дети приличные, опрятные и хорошо воспитанные, – прорычал офицер с такой яростью и ненавистью, что старший Джулиани и его сын разом замолчали. Офицер принялся рассказывать собравшимся свою версию случившегося. Алессандро дрожал, пусть и понимал лишь отдельные слова.

Появилась принцесса, хмурая от злости, трясущаяся рука плясала на бедре.

– Этот ребенок пытался надругаться над моей внучкой, – объявила она. И, трясясь, добавила: – В другие времена я бы приказала его расстрелять.

Адвокат Джулиани побледнел. Испугавшись за жизнь Алессандро, взял инициативу на себя.

– Сандро, это правда? – спросил он.

Алессандро не понял обвинения, но уловил тон и знал, что лучше объятия Патриции в жизни ничего быть не может.

– Нет, – ответил он.

Однако отец поднял руку и отвесил Алессандро оплеуху. Звук разнесся по коридорам, а Алессандро упал на пол.

Потом адвокат Джулиани поднял сына.

– Мы уезжаем утром. – И унес мальчика в их комнату.

Там сразу уложил Алессандро в постель и укрыл одеялом. Говорили они шепотом.

– Все в порядке, – успокоил отца Алессандро.

– Это была не моя рука, – извинился его отец. – Я испугался того, что они могли с тобой сделать. Они не такие, как мы.

– Я знаю, – ответил Алессандро.

– Ты должен понять, – в голосе отца слышалась мольба. – Я никогда не бил тебя прежде и не буду бить в будущем. Солдаты были вооружены. С примкнутыми штыками. Эти люди сурово наказывают своих детей. Я не хотел тебя бить…

– Я знаю, – ответил Алессандро, прикоснувшись к лицу отца, как отец часто прикасался к его. И хотя он смотрел на адвоката Джулиани, перед его глазами в солнечном свете вращалось колесо – почти по собственной воле.

– Папа, когда мы завтра уедем, колесо будет вращаться, да?

– Какое колесо?

– Канатной дороги.

– Да, оно постоянно вращается.

– Даже если мы этого не видим? Даже если нас здесь нет?

– Разумеется. К нам оно не имеет никакого отношения.

– Даже если мы умрем?

– Да.

– Тогда, папа, я не боюсь смерти, – заявил Алессандро.



* * *


– С вами все в порядке? – спросил Николо. – Мы здесь уже не один час. Луна начала садиться. Может, нам лучше пойти, если только вы не хотите поспать.

– Помоги мне встать, – попросил старик, – и мы пойдем.

– О чем вы задумались? – спросил Николо, когда они спустились на дорогу. – Я видел, что вы не спите.

– Да, я не спал. Думал о том, что случилось давным-давно.

– О чем именно?

– О том, как история, география и политика влияют на любовь. И как она, в свою очередь, влияет на них.

– Звучит как-то расплывчато. Я хочу сказать, на эту тему есть не одна сотня историй, правда?

– Правда.

– И тут даже не надо ничего особо выдумывать, так?

Алессандро закрыл один глаз, наклонил голову почти как бык.

– Пожалуй, синьор Самбукка.

– А какова настоящая история? Я спрашиваю, о чем вы думали, а вы говорите мне про историю, географию, политику, любовь. Я же хочу знать, что случилось и с кем. Разве этого недостаточно?

– Достаточно, если тебе семнадцать и большая часть жизни впереди, а когда остается гораздо меньше, чем уже прожито, пытаешься докопаться до сути. Иногда удается, иногда – нет. Я думал о своем отце. Мне следовало больше и чаще его успокаивать. Однажды он ударил меня на глазах австрийских солдат и ужасно огорчился, не только тогда, но и до конца жизни. Он считал, что предал меня. Я так и не смог его переубедить.

– Они его заставили?

– В каком-то смысле.

– Вам следовало их убить.

– Я и убил. Только чуть позже.

– Как вы это сделали?

– Сделал что?

– Убили.

– Стрелял по ним из винтовки, а в ближнем бою пускал в ход штык.

– Господи! – У Николо округлились глаза. – Как-как вы это делали? Как вы их убивали?

– Боюсь, не смогу утолить твое любопытство.

– Почему? Вы же не единственный, кто воевал.

– Ты все говоришь правильно, но я выжил. И это ставит меня на более низкую ступеньку.

– Более низкую?

– Более низкую в сравнении с теми, кто погиб. Это была их война – не моя. Я сумел вернуться, оставить ее за спиной. Хотя Бог уберег меня, лучшие истории – их, но они оборваны. Настоящая история войны – совсем и не история: тьма, горе, молчание. Все эти истории о дружбе и доблести вызваны тем, что их-то и недоставало. В армии меня всегда окружали тысячи людей, и при этом я постоянно ощущал одиночество. Все мои друзья погибали. Если описывать увиденное на войне, ты узнаешь ее с точки зрения выживших, а это только малая часть правды. В полной мере правду оценили лишь те, кто не вернулся.

– Тогда расскажите хоть малую часть правды, – попросил Николо. – Иначе я не узнаю ничего.

– Времени, за которое мы дойдем до Сант-Анджело, не хватит даже на малюсенькую часть правды, – отрезал Алессандро.

Они спускались в вытянутую долину. Полная луна опустилась к самому горизонту, чуть ли не цеплялась за иззубренный горный гребень, светилась перламутром, отливающим голубизной, словно предвещая рассвет.

И хотя луна вскоре исчезла за гребнем, большую часть мира она продолжала освещать, хотя путники теперь шагали в полной темноте. Алессандро начало трясти от усталости. «Как глупо, – подумал он, – отправляться в такую экспедицию». Силы заканчивались, а Николо шел быстрым шагом, не догадываясь, как сложно старику держать такой темп. И все-таки, возможно, благодаря тому, что мир над ними заливал мягкий белый свет, он держался, надеясь, что силы вольются в него, пусть он этого и не заслуживает, как уже неоднократно с ним бывало.

Если это произойдет, решил он, если милость Божья снимет усталость и боль, он расскажет Николо все, что тот хочет знать. Идти до Сант-Анджело оставалось не так и долго, и в оставшееся время он мог рассказать простую историю, опустив опасности потерянного или разбитого сердца, хотя знал: воспоминания более могущественны и опасны, чем само событие. Откуда взялась эта непомерная гордыня, убедившая его, что он способен еще раз пройти по горам, днем и ночью, словно молодой солдат?

И тут же он ответил на вопрос, который сам себе задал. В жизни у него случались периоды отчаяния, но он выбирался из них, чтобы подняться с той же скоростью, с какой падал. Это случалось на маршах, когда он вдруг оживал, словно новорожденный после шлепка по ягодицам, и легко брал на себя бремя лидерства. Это случалось при восхождениях, когда он внезапно превращался из испуганного новичка в аса, который мог танцевать на обрыве. Однажды это случилось на защите докторской диссертации, когда молодой Алессандро, только что дрожащий и испуганный, одним махом превратился в экзаменатора своих экзаменаторов.

– Хотите отдохнуть? – спросил Николо перед самой зарей, когда они уже двинулись на юг по долине длиной в двадцать или тридцать километров, где был возделан каждый доступный кусочек земли. – Скоро утро. Мы шли хорошо, но теперь вы едва передвигаете ноги. Мне кажется, если мы отдохнем, то сможем идти быстрее. Я знаю, вы можете ходить очень быстро. В горах я едва угнался за вами. Но, как вы и говорили, утром будет сложнее.

– У меня ноет сердце, – признал Алессандро. – Мне трудно дышать. И я боюсь, что тело задеревенеет, и я не смогу двинуться дальше, если мы остановимся. Сбавь шаг, если я тебе еще не надоел, пока я не приду в себя. Эта часть ночи всегда самая трудная. Если мне удастся дотянуть до рассвета…

Над оросительными канавами поднимался легкий белый туман. Расползался по полям и безуспешно пытался подняться по насыпи по обеим сторонам дороги. Небо уже достаточно просветлело, чтобы растворить звезды и планеты. По мере того, как ночь переходила в утро, все птицы центральной Италии, казалось, начали петь и танцевать, наполняя звуком сельскую глубинку. Кроны деревьев ожили, расшевеленные прыжками птиц с ветки на ветку, сорванные листья планировали на землю. И вскоре под напором ветра, тепла и света туман растаял, уполз с полей. Яркие цвета все больше теснили рассветную серость. И когда ветер пролетел над дорогой, поднимая пыль, Алессандро понял: что-то происходит. Вздрогнул, увидев, как лишенный души и безжизненный мир задвигался, а мертвое затанцевало.

Солнце поднималось по левую руку от них, и гладкие листья тополей засверкали так ярко, что грозили ослепить. Блеск их слегка померк, лишь когда они закачались под легким ветерком.

Алессандро чувствовал, как мир вспыхивает огнем. Его сердце пришло в норму, и он буквально летел над землей между освещенными зарей деревьями. Издалека вдруг донесся раскат грома. Через пятьдесят с лишним лет он собирался вновь заглянуть в прошлое. Не волнуясь из-за того, что оно может с ним сделать. Ему просто захотелось туда вернуться. И он вернулся.


Глава 2


Галопом к морю

Сад адвоката Джулиани делился на квадраты, и даже много лет спустя после отъезда из дома Алессандро прекрасно помнил, что и где там находилось. Первый квадрат занимали яблони, и садовникам приходилось постоянно ими заниматься – обрезать лишние ветки, что-то прививать, рыхлить землю вокруг буйно растущих деревьев. Все сорок яблонь год за годом обильно плодоносили: яблок хватало и семейству Джулиани, и садовникам, которые уносили полные корзины на плечах или увозили на велосипедах. Второй квадрат отвели под огород, урожайность которого не уступала небольшой ферме. Даже в январе повар каждый день собирал урожай из полдюжины различных видов зелени плюс маленькие букетики белых маргариток, которые садовники предпочитали не выпалывать, потому что только они зимой и цвели. В третьем квадрате росли всякие цветы, а в четвертом вызревал виноград. Джулиани круглый год пили собственное вино.

Усыпанная гравием дорожка делила сад пополам: с одной стороны – огород и яблоневый сад, с другой – цветы и виноградник. Дорожку окаймляла живая изгородь, такая высокая, что Алессандро и в двадцать лет лишь с трудом мог через нее перепрыгнуть. Расположенные по одну сторону дорожки квадраты разделялись зелеными лужайками, а ряды сосен и финиковых пальм, посаженные по периметру, создавали впечатление, что сад разбит на вырубке. Пальмы, хотя и достаточно высокие (они росли на вершине холма Джаниколо неподалеку от Виллы Аврелия и попадали в поле зрения тех, кто гулял по территории Виллы Боргезе), урожая не приносили. Плоды никогда не вызревали и по осени их не трогали даже птицы, которых тут хватало.

Хотя часть скромного богатства семьи Джулиани досталась отцу Алессандро по наследству, остальное ему приходилось зарабатывать тяжким трудом. Те, кто получил большие деньги или располагал необходимым капиталом с рождения, посматривали на трудолюбивого адвоката свысока. Те же, кто разбогател только благодаря собственным усилиям, тоже его не жаловали, потому что он все-таки получил наследство. Ну и те, кто не разбогател и ничего не унаследовал, разумеется, терпеть его не могли. Но семья Джулиани плевать на это хотела, а Алессандро в свои двадцать лет ничего об этом не знал. Им принадлежал дом, и им принадлежал сад.

Сад тянулся по направлению к Остии и к морю. Последнее, естественно, увидеть из фасадных окон было невозможно – слишком далеко, зато с вершины холма открывался прекрасный вид на Рим. Панорама города и Тибра так глубоко впечаталась в память Алессандро, что усилием воли он мог в любую минуту увидеть ее мысленным взором. И, оказавшись в лабиринте улиц под холмом, он всегда мог сказать, где он, как пройти в нужное ему место, словно смотрел на город с одного из тех облаков, которые часто замирали в небе над Римом, словно не желая продолжать путь.

Из окон открывался вид не только на Рим, но и на далекие Апеннины. Летом их вершины и гребни сверкали белым. На закате луч, отраженный от Гран-Сассо, добирался до застекленной картины в раме, висевшей на восточной стене комнаты Алессандро. На картине был изображен Маттерхорн, но отсвет Гран-Сассо как бы подсказывал, что жизнь куда лучше и ярче самого прекрасного изображения.



* * *


Как-то апрельским утром, перед тем как спуститься к завтраку, Алессандро стоял у окна в коридоре, застегивая пуговицы рубашки. Он ненадолго вернулся, оторвавшись от учебы на севере, и наслаждался пребыванием дома. Утреннее солнце так ярко освещало западную сторону сада, что Алессандро мог разглядеть каждую мелочь. И в середине когда-то сплошной каменной стены он вдруг обнаружил железную калитку, сквозь которую виднелись окна дома по другую сторону стены.

Кто-то пробил брешь в стене и теперь мог видеть частный парк Джулиани и даже заглядывать в окна дома. Даже наблюдать, как Алессандро застегивает пуговицы рубашки.

Он сбежал по лестнице вниз, где отец, уткнувшись в газету, механически поглощал завтрак. Адвокат Джулиани практически и не заметил прихода сына. В углу в белом фартуке стояла Лучана, младшая сестра Алессандро. Она собиралась уходить и уже взялась за завязки фартука, но волнение, написанное на лице брата, заставило ее опустить руки.

– Что это там в садовой стене? – спросил Алессандро с таким видом, будто надеялся услышать от отца, что никакой калитки нет и в помине, и, посмотрев еще раз, Алессандро, обнаружит прежнюю глухую стену.

– Ты о чем? – переспросил отец, оторвавшись от статьи о непрекращающейся политической нестабильности в Марокко.

– О проломе в стене, который закрыт калиткой.

– А что такое?

– Откуда она взялась?

– Не знаю, – ответил отец, которому не терпелось вернуться к статье. Газеты всегда его завораживали.

– Как это понимать, что ты не знаешь? – не отставал Алессандро.

– Раз это калитка, следовательно, она для того, чтобы другие люди могли входить в сад. – Адвокат Джулиани закончил чтение и откусил кусочек гренка.

– Другие люди? Какие еще другие люди? Кто именно?

– Люди, которые живут по ту сторону калитки. Их фамилия Беллати.

– Зачем им заходить в наш сад? – спросил Алессандро.

– Это не наш сад. Это их сад.

Алессандро с изумлением вытаращился на отца.

– Я продал им сад, но у нас аренда на двадцать лет. Пока все остается как прежде, только они могут пользоваться садом, как и мы. Мы пополам оплачиваем садовников, урожай тоже делим пополам, они дают нам знать, когда у них гости, мы извещаем их о наших гостях и так далее и тому подобное. Это очень выгодное соглашение.

– А что мы будем делать через двадцать лет?

– Вот тогда и будем думать.

– Они могут построить здесь дом. Или даже универмаг! Сотни людей будут толпиться под нашими окнами! – вскричал юноша.

– Алессандро, – возразил адвокат Джулиани. – Использование земли регулируется законом, и в наш договор я внес условие: даже если закон изменится, сад должен оставаться садом еще пятьдесят лет. Это будет тысяча девятьсот шестидесятый год, Алессандро. К тому времени уже будут построены гигантские, плавающие в океане города, Европа объединится в одно государство, а тебе будет семьдесят лет. Чего сейчас-то волноваться?

– Но зачем ты это сделал? – В голосе Алессандро слышалось такое отчаяние, смешанное с изумлением, что отец сложил газету и отодвинул в сторону чай и недоеденный гренок.

– Все просто, – к такому тону адвокат Джулиани прибегал, когда собирался сообщить что-нибудь удивительное. – Ты знаешь виа Людовичи?

– Нет.

– Никто не знает. Это маленькая улица рядом с Виллой Медичи.

– И что в ней особенного?

– Речь о маленьком треугольнике земли между Виллой Медичи, Боргезе и самой виа Людовичи, которая служит основанием этому треугольнику. В треугольнике поля, тропинки, несколько зданий. А теперь я скажу тебе, о чем я думаю. А думаю я вот о чем.

Энтузиазм отца захватил Алессандро точно так же, как захватывал судей, перед которыми он выступал, зарабатывая на жизнь.

– Рим – город руин. Очень тихий, как и положено древнему городу. Проблемы с экономикой, с транспортом, со всем остальным. Английские туристы приезжают сюда, чтобы посмотреть развалины, и им хочется, чтобы Рим оставался деревней.

– И что?

– Так будет не всегда. Дни, когда стада овец гоняют по площади Навона, сочтены, скоро все изменится, и Рим станет напоминать Париж, Лондон, Берлин. Город разрастется. Собственно, он уже разрастается. – Старший Джулиани нацелил палец на сына, как бы говоря, что сейчас последует самый важный тезис. – Вопрос в том, как он будет разрастаться.

– А ты знаешь?

– Я исходил из обоснованной догадки. Я побывал во всех главных городах Европы и заметил кое-что общее, кое-что очевидное. Модные районы, где живут богачи, расположены около парков. Пасси, Буа де Булонь, Гайд-Парк и Мейфлауэр, Бельведер в Вене. Земля там всегда самая дорогая. И такой она будет со временем около Виллы Боргезе, причем оптимальный вариант – юг, склон, который обращен к центру. Предугадав такое развитие событий, я купил один и семь десятых гектара земли в вышеупомянутом треугольнике, этого достаточно, чтобы построить десятки зданий. И после того, как я умру, твоя мать – возможно, но уж ты и Лучана – наверняка, и все ваши дети, будете получать с этого доход. Вам этих денег хватит.

– Меня эти деньги не волнуют, – запротестовал Алессандро.

– В твоем возрасте меня тоже не волновали деньги. Я знаю, что волнует тебя сейчас, и плачу за это. В юности я был таким же, как ты, но все изменилось, и все меняется, даже если ты пока этого не знаешь. Я продал этот сад с тем, чтобы через полвека и через сто лет Джулиани могли делать все, что им захочется, а не просто выживать. Это игра, и сейчас на карту поставлено все. Я занял денег под залог дома и продал сад Беллати, у которого те же мысли, что и у меня, но он не был в Париже или ему просто хочется быть поближе к природе.



* * *


Беллати был управляющим в Банке Италии. Его сын, на десять лет старше Алессандро, служил в армии в звании капитана и носил шпагу. Когда королю Италии хотелось поговорить о деньгах, он приглашал Беллати ко двору. Они говорили исключительно о величине процентной ставки, соотношениях валют и достоинствах того или иного предприятия. Королю Италии не хотелось, чтобы кто-нибудь знал, что он может говорить на столь низменные темы, как деньги, поэтому он уводил Беллати в тихое место, где их не могли подслушать, но все видели, и беседовал один на один, вызывая к нему всеобщую зависть. Беллати заработал целое состояние на одних людских предположениях, его постоянно приглашали на званые обеды, где он никогда не упоминал короля, укрепляя всеобщее мнение, что они с королем закадычные друзья – ну прямо неразлейвода.

Беллати обожали вращаться в свете, Джулиани – наоборот. Адвокат Джулиани полагался на свое мастерство в суде, а не на связи, он хотел идти своим путем, предпочитая общественной жизни поездки в горы. Вечера он и его семья проводили дома, и свет в окнах горел допоздна. А вот в доме по другую сторону стены свет горел до восьми вечера, после чего гас, чтобы вспыхнуть лишь в час или два ночи, когда обитатели дома возвращались со светского раута. Горел недолго: Беллати скоро укладывались спать.

Изучая эстетику и философию, пытаясь понять, чем одно отличается от другого, Алессандро сразу обратил на это внимание. За те десять дней, что он провел дома, он заметил и кое-что еще, чему немало обрадовался: эти люди ни разу не появились в саду. Алессандро вновь начал воспринимать сад как собственный и, гуляя там, опять пускал фантазию в свободный полет и говорил сам с собой, как делают безумцы и студенты университетов, сгибающиеся под тяжестью навалившихся на них красот и противоречащих друг другу истин.

Этому он и предавался однажды вечером, уже в сумерках, пока желудок не взял верх над интеллектом, и Алессандро решил прервать изыскания в эстетике ради поджаренных на открытом огне телячьих отбивных. Он уже было направился к дому, когда заметил лопату, прислоненную к зеленой изгороди, вероятно, оставленную кем-то из садовников. Он взял лопату, перемахнул через изгородь и зашагал к сараю. Сумерки сгустились, но небо еще ярко сияло, напоминая розовый шелк, каким обивали изнутри старинные кареты.

Беллати отправлялись обедать на другой берег Тибра, как, собственно, и почти каждый вечер. Их сын вместе со своим подразделением находился на борту боевого корабля, пересекающего Адриатику, а дочь вышла в сад нарвать букет цветов, который они собирались подарить хозяйке дома, где их ждали к обеду. Она слишком долго одевалась, уже стемнело, но отец сказал, что в сарае для инструмента есть фонарь новой модели, так что она может не опасаться перепачкаться как трубочист.

Подходя к сараю с лопатой в руке, Алессандро подумал, что садовник мог оставить ее специально, а потому лучше всего прислонить ее к двери, не занося в сарай.

Там же, в кромешной тьме, Лиа Беллати вытащила из кармана бархатного плаща коробку финских спичек. Достала одну, зажгла и огляделась. Новенький фонарь свисал с балки. Пусть и с идеальной фигурой, росточка Лиа была небольшого, и иногда ей приходилось подпрыгивать, чтобы достать нужную вещь, однако лишь убедившись, что ее никто при этом не видит. В возрасте двадцати двух лет, еще незамужняя, она не могла позволить себе выглядеть посмешищем. А как знать, кто мог войти на кухню или в библиотеку и увидеть, как она, вытянувшись будто кошка, прыгает за тем, что ей понадобилось.

Балка была далеко вверху, садовники были парнями высокими, по крайней мере, по сравнению с Лиа Беллати. Они держали фонарь за днище и цепляли проволочной ручкой за гвоздь. Спичка наполовину сгорела, когда Лиа начала оглядываться в поисках какой-нибудь подставки. В углу стояла бетономешалка, но слишком тяжелая, чтобы Лиа сумела перетащить ее под фонарь. Вдоль стены лежали лестницы, которыми пользовались садовники, когда обрезали яблони. Самая короткая уперлась бы в крышу. Спичка догорела.

Алессандро прислонил лопату к двери. Звук напугал молодую женщину, находившуюся в сарае. Но она решила, что дверью хлопнул ветер, и зажгла вторую спичку.

Уже поворачиваясь уходить, Алессандро краем глаза заметил свет, вспыхнувший в щелях между досками. Он знал, что садовники давно ушли. И решил, что в сарай забрался вор. Старинные лестницы из прочного дерева с бронзовым крепежом стоили дорого. Бетономешалка тоже могла принести кругленькую сумму, только едва ли ее удалось бы быстро катить по улице. Он приник к щели.

Посреди сарая элегантно подпрыгивала девушка, держа спичку в одной руке. В сарае она находилась достаточно долго, чтобы снять плащ и положить его на лестницу. Плащ, как и юбка, были из очень дорогого черного бархата. На блузке сверкала бриллиантовая брошь. И хотя Алессандро подумал, что камни слишком велики, чтобы быть настоящими, Лиа стекляшек не носила. Светло-каштановые волосы выгорели на солнце и в свете спички отливали золотом. И тут спичка догорела и погасла.

Алессандро продолжал всматриваться в темноту, гадая, не привиделась ли ему эта пританцовывающая на месте девушка, и надеясь, что представление не закончено. Так и вышло. Вспыхнула еще одна спичка. Девушка смотрела вверх, тяжело дыша, и что-то бормотала. Потом подпрыгнула. Алессандро это так удивило, что он ткнулся носом в стену сарая, но ему хватило ума не выдать свое присутствие вскриком.

Небольшой рост только подчеркивал ее гибкость и, как она только что продемонстрировала, спортивность. И хотя в профиль под некоторыми углами ее лицо казалось несколько перекошенным, в анфас оно выглядело великолепно. Когда девушка вновь принялась подпрыгивать, у Алессандро появилась возможность приглядеться к ней более внимательно. Шелковистая кремовая блузка плотно облегала тело, которое выглядело бы соблазнительным, будь оно даже высеченным из мрамора и выставленным на Вилле Дориа Памфили. Но девушка еще и двигалась, и, когда она подпрыгивала, на ее грудь сила притяжения действовала меньше, чем на остальное тело, и по пути вниз она слегка зависала в воздухе. Благодаря наследственности, а может, занятиям плаванием и гимнастикой, в ее фигуре были и красота, и пышность.

Алессандро не догадывался, что она пытается достать фонарь. Он видел только, что она подпрыгивает и разговаривает сама с собой в садовом сарае. Спичка опять погасла.

Чиркнув еще одной, женщина подошла к бетономешалке и, чтобы понять, удастся ли ее сдвинуть, сильно тряхнула. Алессандро открыл дверь. Девушка обернулась и высоко подняла спичку. Он по-прежнему не видел фонаря, но внезапность играла ему на руку.

– Куда-то собрались? – осведомился он.

Она густо покраснела, и от прилива жаркой крови к лицу и шее волна аромата ее духов растеклась по сараю. Если бы Алессандро впервые увидел ее именно в этот момент, то влюбился бы без памяти. Однако он спросил:

– Что это вы делаете?

– Не ваше дело, – нервно ответила Лиа.

Алессандро улыбнулся, чем смутил ее еще больше.

Она схватила плащ и бросилась к двери мимо него.

Он уже подумал было, что никогда больше ее не увидит, но, поравнявшись с ним, она сунула ему в руку коробок финских спичек и велела следовать за ней.

Он последовал за ней. Дойдя до живой изгороди, она бросила на нее плащ и прошла в цветник. Алессандро – за ней, сокрушенный ароматом ее духов и запахами цветов. Он опаздывал к обеду, но ему это было уже безразлично.

– Зажигайте спички, – распорядилась она.

– Все сразу?

– Разумеется, нет, что за глупость. По одной.

Когда он зажег первую и поднял, она в первый раз посмотрела на него и не сводила с него глаз, пока та не догорела.

Когда Алессандро зажег вторую, она наклонилась к цветам. Пока же горела первая, она не могла оторвать от него взгляда, потому что внезапно ее осенило: именно за такого она могла бы выйти замуж. Богатые мужчины, мужчины, старше ее на десять или пятнадцать лет, хотели жениться на ней, но она им отказывала. Слишком много дольче стил нуово[17], говорил отец, слишком много Петрарки, слишком много независимости. «И за кого же ты выйдешь замуж? – спрашивал он. – За тренера по теннису? За пастуха?» Всякий раз, когда отец это говорил, два десятка банкиров и промышленников мечтали о том, чтобы она выбрала кого-то из них. Она и правда намеревалась выбрать мужа сама.

– Вы, должно быть, оттуда, – Алессандро указал на дом ее отца.

Она собрала охапку цветов и выпрямилась, повернулась к нему лицом.

– Да.

– Как вас зовут?

– Лиа Беллати. А вы – Джулиани.

– Алессандро.

Она протянула руку за спичками, и он отдал ей коробок. Потом подошла к живой изгороди и взяла плащ.

– Позвольте проводить вас до калитки, – предложил он. – Я достаточно хорошо знаю сад, чтобы найти дорогу в темноте.

Она взяла его под руку. Пусть и чопорно, но он почувствовал идущее от нее тепло, и глубоко вдохнул только от того, что они соприкоснулись.

– Сколько вам лет? – спросил он уже у калитки.

– Достаточно много, чтобы мне не задавали таких вопросов, – ответила она. Хотела уколоть, и ей это удалось.

– У меня есть лошадь, – вырвалось у него, когда она уже вышла за калитку. – Вы ездите верхом? Я уже знаю, что вы прыгаете.

– Да, я езжу верхом, – ответила она. – И что? – А потом, не оглядываясь, пошла к своему дому.

Алессандро повернулся, чтобы уйти по тропе, разделявшей квадраты сада. Его руки пахли ее духами и серой спичечного коробка. Ему хотелось найти способ еще раз ее увидеть. Если она не захочет отправиться с ним на прогулку верхом, придется придумать что-то другое, а он и понятия не имел что, потому что чурался всех приемов или вечеринок.



* * *


Алессандро сидел у окна и поджидал Лиа. Каждую минуту, а то и чаще, отрывался от книги, которую читал, чтобы взглянуть, не вышла ли она в сад. Он часами гулял в Монтеверди и на Вилле Дориа, надеясь столкнуться с ней, и через неделю безуспешных попыток начал писать первое из множества писем, отправившихся затем в камин. В большинстве было не больше одной-двух строк, поскольку его страсть и непонятное возбуждение рождали фразы, вроде этой: «Сердце разрывается, на душе мрак, я не могу шевельнуться».

Чтобы противопоставить что-то стыду, который он испытывал от столь сильных чувств, Алессандро представлял себя одним из молодых офицеров Лермонтова, который, осушив стакан фруктового бренди, приставлял револьвер к виску, улыбался и нажимал на курок, показывая, что все ему до фонаря. Читая Лермонтова и других русских писателей, мучаясь без сна до четырех утра, Алессандро не раз говорил себе:

– Мне нужна только одна ночь с тобой, а потом пусть меня хоть выпотрошат.

Однажды ясным утром, когда небо сияло синевой, а солнце обжигало с того самого мига, как выглянуло из-за гор, Алессандро вышел из дома пораньше. В надежде встретить Лиа на улице или на Вилле Дориа. Он как раз миновал конюшню, расположенную около Порта Сан-Панкрацио, когда оглянулся и увидел, что она направляется к нему из сада. В сапожках и особых брюках, которые женщины надевают для верховой езды: при ходьбе они кажутся платьем. Он думал, что они называются котильоны, но на всякий случай называл их mezzi pallonetti или полукружья. В левой руке она держала кожаный хлыст.

– Вы собрались на верховую прогулку. – В его голосе слышались обвиняющие нотки.

Она посмотрела на свой костюм. Потом на него.

– Исаак Ньютон.

– Вы очень огорчитесь, если я составлю вам компанию?

Она улыбнулась и пошла к конюшне.

– Мне надо переодеться, я догоню. – И он бросился домой.

Распахнул входную дверь с такой силой, что все выскочили из своих комнат, решив, что случилось что-то ужасное. За секунду взбежал по лестнице. За следующую разделся. Натянул брюки для верховой езды, рубашку поло и (с проклятиями) кавалерийские сапоги. Схватил с комода бумажник, достал деньги, остальное бросил. Прополоскал рот зубным эликсиром, причесался и выскочил за дверь. Вернулся за хлыстом. Жутко гремя сапогами, спустился по лестнице.

– Ты выглядишь таким симпатичным, – крикнула мать, когда он исчезал за входной дверью.

Он помчался к холму. Лиа исчезла. Вероятно, ее уже ждала оседланная лошадь.

Она выехала минут на двадцать раньше, но он еще мог ее нагнать. Любил быструю езду, да и жеребец у него был потрясающий. Лошадь купил ему отец, он же оплачивал ее содержание, потому что хотел, чтобы Алессандро увидел страну не из окна скорого поезда, а на медленном ходу, в подробностях, как в свое время знакомился с ней он сам.

– Если будешь ездить в Болонью и обратно верхом, то в этих путешествиях узнаешь больше, чем от всех профессоров, вместе взятых, – сказал адвокат Джулиани и, конечно же, оказался прав. И на этот раз Алессандро прискакал из Болоньи верхом, через Флоренцию и Сиену. Дорога заняла восемь дней. Он ориентировался по компасу, дорогами практически не пользовался, особенно на равнине с озерами к северу от Рима. Отец купил ему охотничью лошадь, молодую, но хорошо обученную, цвета приклада дорогого ружья, сложенную как чистокровный скакун, но с более крепкими и сильными ногами. Этот жеребец мог бежать весь день, преодолевать высокие изгороди и развивать огромную скорость. Он переплывал реки и, если не было сильной волны, входил в море.

Хотя Алессандро взбежал на холм и добрался до конюшни взмыленный, внутрь он вошел ровным шагом и положил седло на спину лошади с таким видом, словно собирался на краткую прогулку в парк. Но седло взял охотничье, так что жеребец, его звали Энрико, сразу напрягся.

– Лиа Беллати давно уехала? – спросил Алессандро у конюха, подтянув седло и приподняв стремена, готовясь к скачке.

– Полчаса назад, – бесстрастно ответил конюх. – Направилась к морю, в Лаурентину.

– Я ее догоню. – Он закрепил уздечку.

– Не думаю, – засомневался конюх.

– Почему? Ты же знаешь Энрико. Знаешь, с какой скоростью он может скакать.

– Синьора Беллати отличная наездница. Ее брат – кавалерист, и она взяла его лошадь.

– Я думал, он моряк.

– Едва ли. При нем всегда шпага.

– Они все со шпагами.

– У него длинная шпага, понимаете, такой можно достать до лежащего на земле человека, сидя на лошади. Напоминает косу, которая может разрубить тебя пополам.

– К черту его шпагу. Ты разбираешься в лошадях. Чья лучше?

Конюх промолчал.

– Понятно, – кивнул Алессандро. – И все равно я ее догоню. Энрико перелетает изгороди, как птица. Я догоню ее в лесу, прежде чем она выедет к морю.

– Расскажите, если вам это удастся. – И конюх вывел лошадь из стойла.

От яркого света Энрико встал на дыбы и замотал головой. Как только опустился на все четыре ноги, Алессандро вскочил в седло, тоже на мгновение ослепленный солнцем.

– По городу не гоните, – предупредил конюх. – Карабинеры бросятся в погоню.

– Мне надо спешить, – ответил Алессандро. – Она не оставила мне выбора. – И пришпорил Энрико, который галопом припустил по склону холма.

Они пересекли Тибр по Понте Авентино в такую рань, что на мосту еще не появились рыбаки, чтобы на нехитрых приспособлениях опустить в воду квадратные сетки. Уровень реки уже начал снижаться, но в апреле вода еще оставалась чистой и пахла свежестью, на берегах зеленела травка, а дорожки отмыли мартовские ливни.

Алессандро огляделся по сторонам, посмотрел вперед: никаких карабинеров. Его это не удивляло, потому что в конной полиции не любят раннее утро. То есть по городу он мог скакать быстрее, чем решилась бы Лиа, и сократить имеющуюся у нее фору минут на пять.

Человеку с седыми усами, в белом костюме не понравилось, как Алессандро пронесся мимо его кареты. Он высунулся из окна и прокричал:

– Обезьяна! Кретин! Дурак! Кто дал тебе право так носиться?

Алессандро повернулся в седле. В двадцать лет оскорбления слетали с языка сами.

– Такому тупому, как ты, лучше молчать в тряпочку. Животное, слизняк, развратник, прохиндей, плесень.

Улицы становились шире, расстояния между домами увеличивались. Алессандро вновь пустил Энрико в галоп. Ведь конные карабинеры крайне редко появляются на окраинах Рима, не столь густонаселенных, как центральные. Он вдавил каблуки в мощные бока Энрико. И хотя они не преследовали ни лису, ни зайца, жеребец удлинил шаг, и лошадь с всадником обогнули угол дома по широкой дуге, забыв обо всем, кроме скорости, синего неба над головой и лежащих впереди сельских просторов.

Два карабинера ехали в ряд на резвых гнедых лошадях, возвращаясь в город. В отутюженной синей форме, высоких черных сапогах. Пуговицы блестели, широкая белая перевязь пересекала грудь, у бедра покачивались сабли. Из кобуры торчали рукоятки больших револьверов, а из специальных чехлов, притороченных к седлам, – приклады и блестящие затворы армейских винтовок. Патроны они везли в аккуратных кожаных подсумках, которые висели на ремнях и крепились к седлам. Фуражки с тяжелой кокардой опоясывала красная лента. Дополняли наряд белые перчатки.

Алессандро часто задавался вопросом, может ли человек в подогнанной по фигуре форме, весь в нашивках, пряжках, перевязях, подсумках, в фуражке, с саблей, револьвером, в белых перчатках, с винтовкой, да еще вынужденный не терять достоинства, скакать во весь опор и сражаться.

Он догадывался еще с тех пор, как мальчишкой лазил по горам, что сражаться крайне затруднительно, если одежда неудобна, не дает согнуться, сковывает движения, да еще ты с ног до головы обвешан амуницией.

Даже будь карабинеры просто символами, разъезжай они по улицам и паркам, не предназначенным для той работы, которую эти люди делали в более опасных местах и в более обыденной одежде, заставили бы их гордость, боевая подготовка и опыт забыть о том, что они всего лишь сидящие в седлах павлины, убедили бы мчаться, как ветер? Прачки и портнихи, которые работали в их тщательно охраняемых крепостях, с радостью зашивали дыры в форме и крахмалили ее. Однако столь сильно нагруженные, разве могли они наслаждаться и скачкой, и боем? Ему бы никогда в жизни не выиграть заезд, не наслаждаясь скоростью. А им?

Энрико выходил из поворота огромными шагами, бежал прямо-таки, как кот, изгибаясь всем телом.

Они буквально наткнулись на карабинеров, чьи лошади прянули в стороны и назад. Человек мог галопом промчаться мимо них, на собственный страх и риск, но только не между ними. Такого они стерпеть не могли.

Алессандро не собирался проскакивать между карабинерами или пугать их лошадей, но теперь, чтобы принять решение, у него осталось лишь пять секунд.

Сдаться, натянуть поводья и поклясться, что лошадь понесла, потому что ее укусил шершень или она испугалась паровозного гудка? В этом случае его ждало не такое уж суровое наказание и приемлемый штраф. С другой стороны, если хлестнуть разгоряченного Энрико, пригнуться к шее жеребца и мчаться как ветер, можно было попробовать избежать позора, штрафа, заключения, а заодно и получить ответ на вопрос, насколько хорошо карабинеры умеют скакать и сражаться. Кроме того, удалось бы догнать Лиа Белатти. Но если б его поймали, ему бы грозило гораздо более суровое наказание. Более того, карабинеры могли спешиться, достать винтовки и просто пристрелить его.

Хотя, скорее всего, стрелять бы они не стали. А вдруг это новичок, у которого лошадь внезапно понесла, или псих, или слабоумный, который работает уборщиком в конюшне. Но даже если бы они решили его подстрелить, подумал Алессандро, им пришлось бы здорово постараться. Из револьверов можно попасть только с близкого расстояния, чуть ли не в упор, а на открытой местности, пока они спешатся, успокоят лошадей, достанут винтовки, прицелятся и выстрелят, они с Энрико, с огромной скоростью несущиеся по неровной земле, отчего их бросало из стороны в сторону, окажутся слишком далеко для точного выстрела карабинеров. К тому же он уже очень быстро двигался в нужном ему направлении и сомневался, что красивые лошади карабинеров смогут перемахивать изгороди или огибать кусты и деревья так же, как Энрико. Опять же подсумки и сабли карабинеров замедляли движение, тогда как Алессандро оделся так, чтобы лететь как ветер. Перспектива погони показалась ему заманчивой. Ему захотелось, чтобы за ним погнались. Захотелось, чтобы он не просто догонял Лиа, но чтобы его еще и подгоняли. Страх, радость и молодость смешались в опасный коктейль: он подхлестнул Энрико и пригнулся к шее жеребца. Энрико никогда еще не хлестали. Он был очень умен и, конечно же, сразу все понял и рванул во весь опор.

Но и карабинеры не зря ели свой хлеб. Не обменявшись ни единым словом, даже не переглянувшись, они просто натянули фуражки поглубже, глубоко вдохнули, смирились с тем, что форма помнется, и пришпорили лошадей. Возможно, Алессандро принял бы иное решение, знай он, что оружие и подсумки карабинеров сконструированы и закреплены так, чтобы не мешать при скачке ни всаднику, ни лошади, а всадники всецело подготовлены к тому, чтобы мчаться как ветер и сражаться даже в такой вроде бы неудобной форме.

Он несся по дороге, тянувшейся вдоль разрушенного акведука. Арки пролетали мимо него, точно зазоры между вагонами товарного поезда, мчащегося в противоположном направлении. Дорога была чистой, ровной и сухой. Он опережал карабинеров как минимум на километр и чувствовал, что расстояние между ними увеличивается. Он мчался так быстро, что все, мимо кого он проскакивал, оборачивались, но на ровной прямой дороге лошади карабинеров каким-то образом стали превосходить в скорости Энрико с его мощными и сильными ногами, совсем как у лошадей, соревнующихся в конкуре.

Через пять минут погони Алессандро услышал два револьверных выстрела. Оглянулся. Карабинеры заметно сократили разделявшее их расстояние. Револьверы они держали в руках. Он даже мог разглядеть серебристые кокарды на красных околышах фуражек.

У него сжалось горло, но он сделал ставку на то, что лошади карабинеров устанут быстрее, чем Энрико, хотя бы потому, что и сами карабинеры весят больше, чем он, и седла у них массивные и тяжелые. Дорога поворачивала направо, ныряя в одну из арок акведука, потом вновь налево, а далее шла параллельно железнодорожным путям. С левой стороны тянулась канава, заполненная желтоватой водой, дальше начиналось поле, отделенное изгородью из колючей проволоки высотой по грудь. На другой стороне поля дорога и железнодорожные пути вновь шли параллельно. Этой «излучиной» Алессандро и намеревался воспользоваться, чтобы сократить расстояние до Лиа, и логично предположил, что может выбрать этот путь не только для того, чтобы догнать красотку, которая опережала его на двадцать минут, но и чтобы удрать от карабинеров. Поэтому, вместо того чтобы свернуть к аркам, он направил Энрико через канаву.

Жеребец обожал прыгать. Канаву он перемахнул с большим запасом, а потом буквально перелетел через изгородь. Карабинеры знали, что их лошади прыгать через изгородь не обучены. Они продолжили путь по дороге и исчезли за арками акведука. За первой изгородью последовала вторая. Потом третья, и только тогда Алессандро позволил себе оглянуться.

За спиной никого не увидел и понял, что карабинеры остались на дороге. Когда Энрико пересек поле и вновь вернулся на дорогу, они отставали уже на добрых два километра. В жарком мареве солдаты казались большой черной каретой, летящей по воздуху.

Алессандро услышал полдесятка револьверных выстрелов. Он знал, что теперь его судьба зависит не от принципов или уровня подготовки карабинеров, а от степени их злости, и понял, что из-за них ему придется как минимум год не показываться в Лаурентине, и в Рим предстояло возвращаться кружным путем, переплыв Тибр около Остии, где река широка и глубока, чтобы въехать в город с севера. Но об этом следовало подумать позже, потому что карабинеры не отставали. Когда же их лошади выдохнутся? Оставалось надеяться, что скоро, учитывая вес, который им приходилось нести на себе. Впрочем, значения это не имело. Алессандро мчался к лесу, где их ждали овраги, канавы, каменные стены, изгороди, где лошади приходилось вилять из стороны в сторону, а всаднику постоянно быть начеку, чтобы не наткнуться на толстые, как анаконда, ветви с острыми сучьями.

Если Энрико удастся сохранять лидерство еще несколько километров на прямой дороге, потом они исчезнут в лесу и карабинеры потеряют их навсегда. Конечно, они могут сделать несколько выстрелов наугад, но поймать беглеца им уже не удастся. А избавившись от карабинеров, Алессандро сможет неспешно, под шелест листвы и сосновых крон, добраться до берега, где на белый песок пустынного пляжа мерно накатывают волны, а ветерок охладит его взмокшую лошадь.

Образ волн и дующего с моря ветра заставили Алессандро сощуриться, в теле закололо, как от электрических разрядов. Дрожь пробежала и по Энрико, который понесся, словно ужаленный.

Но едва Алессандро попытался прикинуть, насколько они опережают карабинеров, за спиной раздался жуткий рев, и от неожиданности всадник едва не перелетел через голову лошади. Он обернулся и увидел гигантское яркое пятно, висящее в воздухе. Потребовалась пара секунд, чтобы осознать, что это прожектор паровоза, который мчится по железной дороге. Миг спустя паровоз поравнялся с Энрико. Вращались колеса, взад-вперед ходили штоки, из котла вырывался пар, все гремело и лязгало, чтобы состав мчался по сверкающим рельсам.

Два человека в кабине и один в угольном ящике улыбались ему и махали руками. Они не знали, что он догоняет Лиа Беллати, а за ним самим гонятся карабинеры. Они просто радовались хорошей погоде. Гордились своим паровозом. И хотели посостязаться в скорости.

И почему бы и нет? Алессандро всмотрелся сквозь клубы пара и дыма, которые окутывали паровоз, и вскинул правую руку с оттопыренным кверху большим пальцем. Черный локомотив рассекал воздух и стучал по серебристым рельсам. Кочегар принялся подбрасывать уголь в топку, машинист и его помощник перестали улыбаться. Скорость поезда увеличилась, колеса вертелись как бешеные, их вид притягивал Алессандро к себе, как черный омут засасывает под мост. Ему пришлось бороться с желанием направить Энрико к паровозу.

Время от времени они проносились мимо изумленных людей, стоявших на дороге. Если бы путь загородили две телеги, он бы через них просто перепрыгнул. Он сомневался, что сможет обогнать поезд, и не обогнал бы, если бы скачка чуть затянулась, но они приблизились к лесу, и жеребец, почуяв его, прибавил прыти, словно его подгоняли невидимые звуковые волны локомотива.

Когда скачка закончилась, их уже со всех сторон окружала зелень. Лес, как и рассчитывал Алессандро, принял их в свои прохладные и нежные объятья. Они растворились в его тенях и постепенно сбросили скорость. Энрико непринужденно гарцевал, лавируя между деревьями и кустами.



* * *


Если Лиа направилась в Лаурентину, рассуждал Алессандро, она бы пересекала лес по тропе, которая идет вдоль речки. Во-первых, самый прямой путь, во-вторых, самый красивый, да и после купания в море есть возможность тут же смыть с себя соль и согреться. Несмотря на то что стояла ранняя весна, температура воды в речке не уступала теплой ванне.

Почему она собиралась плавать одна, да еще выбрала для купания такое далекое место, он не имел ни малейшего понятия. И пусть окрестности Рима не идут ни в какое сравнение с Сицилией или Калабрией, едва ли одинокая девушка может чувствовать здесь себя в безопасности. Тут он едва не лишился чувств от мысли, что она могла приехать сюда для встречи с любовником. В этом случае все впустую: и попытка догнать ее, и бегство от карабинеров, и состязание с паровозом. От стыда ему не осталось бы ничего, кроме как эмигрировать в Аргентину. Он уже начал раздумывать об Аргентине, и не без удовольствия, но до отъезда ему хотелось доехать до того места, где речка впадает в море и увидеть Лиа и ее любовника среди дюн. Каким пронзительным взглядом он их окинет. А выражение лица у него будет как у спешившегося всадника в будапештском кафе, который, перед тем как пустить пулю в лоб, смотрит на любимую женщину и улыбается. Он все простил, потому что вокруг все такое сладкое. Даже в двадцать лет Алессандро знал, что его завораживает величие Пушкина, потому что, несмотря на оперные арии, итальянцы куда более практичны в таких вопросах, чем жители Центральной Европы, которые носили эполеты и шапки из медвежьих шкур, стреляли в себя и прыгали из окон с игральными картами в руках. В конце концов, многие итальянцы, включая Гарибальди, уезжали в Аргентину. А потом возвращались, умудренные опытом, дальновидные, с поседевшими усами, с лицами, изборожденными морщинами: встреча с Андами им пошла только на пользу.

Энрико пил теплую воду из речки, а Алессандро планировал строительство гасиенды в пампасах, когда на гребне дюны появилась Лиа. Ее поразило, что Энрико пьет воду, вытянув шею и широко расставив ноги, а Алессандро, что казалось почти невозможным, с головой ушел в свои мысли. Ему бы прыгать от радости, ведь он сумел обогнать ее, хотя она и выехала гораздо раньше, но он выглядел таким несчастным, и оттого нравился ей еще больше.

Когда ее кавалерийский скакун, чуть скользя по песку, спускался вниз, Алессандро в удивлении повернулся.

– Ты, должно быть, летел, – воскликнула Лиа. – Я все время гнала лошадь.

– Мы проехали через лес. – Он посмотрел на Энрико. – Он считает, что его долг – прыгать через изгороди и стены, продираться сквозь кусты и деревья и без устали бегать на длинные дистанции… а я никогда его не разуверял.

– Так принято ездить в Аргентине.

– В Аргентине? – В голосе Алессандро послышалось изумление.

– Мой отец курировал строительство железной дороги из Баия-Бланки в Буэнос-Айресе.

– Я думал, твой отец банкир.

– А кто, по-твоему, дает деньги на строительство железных дорог?

– И долго ты там жила?

– Два года. Побережье там красивее. – Ветер, прилетавший с волнами, играл ее волосами. – Никого на десятки километров. Я плавала в море без всего, даже без кольца.

У нее покраснели лицо, шея и, хотя он не мог этого видеть, грудь и плечи тоже. Потом жар начал спускаться даже по спине, но, к счастью, ветер охлаждал тело.

– А это не опасно? – спросил Алессандро. Они уже шагали, ведя за собой лошадей, на юг, к Анцио.

– Волны там высокие, но течения медленные.

– В смысле, без одежды.

– Я была не одна.

Алессандро почувствовал себя камнем, брошенным в морскую пучину. Познал забвение, представив себе еще одного ее любовника.

– Со мной была лошадь.

– А если бы кто-нибудь пришел?

– Кто?

– С дурными намерениями.

– Там вообще никого нет, куда ни посмотри.

Алессандро кивнул. Однако не мог не злиться на вызывающее поведение Лиа, которое, женись он на ней, выставило бы его в неприглядном свете. Что-то определенно не так, если такая прекрасная молодая женщина ведет себя столь беззаботно.

– А если бы все-таки кто-то пришел? – спросил он. – Если бы в дюнах прятался мужчина? Никто бы не смог помочь, кроме твоей лошади.

– Моей лошади вполне бы хватило.

– Она обучена кусаться? – с нескрываемым сарказмом спросил Алессандро.

– Она обучена не убегать и не уносить мои переметные сумы, в которых я держу вот это. – Она сунула руку в одну, вроде бы не аргентинскую, но определенно не итальянскую. Достала тяжелый револьвер, подняла стволом вверх. Чувствовалось, что обращаться с оружием она умеет. – Это английский, «Уэбли-энд-Скотт».

Полчаса они гуляли по берегу, ведя за собой лошадей, говорили об Аргентине, баллистике и море. Хотя море еще недостаточно прогрелось для купания, у Алессандро перед глазами то и дело вставала картина – плавающая Лиа. А уж когда представил себе, как они купаются вместе, напряг как-то забылся.

Но все мысли на сей счет как рукой сняло, когда Алессандро увидел, что над Тирренским морем поднялся шторм и быстро движется в их сторону. Они услышали еще далекие раскаты грома, черные тучи все больше занимали небо.

Прошло еще немного времени, и грозовой фронт растянулся от мыса Анцио до горизонта. Желтые зигзаги молний вырывались из угольно-черных туч и вонзались в море, зеленое, как изумруд. Поднялся ветер, взбив пенные гребни на волнах, спешащих к берегу. Свет над ними менялся от серого к пурпурному и золотому.

Лиа повернулась к Алессандро.

– Я могу успеть в Рим быстрее грозы, – сказал он.

– Ерунда, не сможешь.

– Смогу.

– Чушь. – Она пожала плечами.

– Нет. Я знаю свои возможности. Всегда знаю, когда шансы хорошие, и это тот самый случай. – Он положил руку на крепкую шею Энрико.

– Хотела бы я на это посмотреть. Потом расскажешь, успел ты до дождя или нет.

– А почему бы тебе не составить мне компанию?

– У меня нет охоты состязаться с грозой или пытаться ее обогнать, и уж тем более нет желания сопровождать того, кому такое взбредет в голову. Не получится. Никогда не получалось, и не получится.



* * *


Если бы Алессандро знал, что в тот день Лиа пришла в сад ни свет ни заря, он бы ежедневно поднимался в пять утра, чтобы случайно встретить ее. Апрель подходил к концу, и он не видел ее уже несколько недель. И не получал от нее никаких известий. При этом не знал, как подступиться к ней. Не имея навыков светского общения, он не мог пригласить девушку в театр или оперу, о случайной встрече на каком-нибудь званом обеде и речи быть не могло, ведь его самого никуда не приглашали. Только и оставалось, что валяться в кровати.

Как-то рано утром, еще до того, как лучи солнца проникли в комнату, к нему вошел отец и тряхнул за плечо.

– Я хочу спать.

– Нельзя.

– Что значит нельзя?

– Сегодня ты мне нужен. Умберто болен и не выходит на работу уже три дня, мы отстаем с подготовкой документов, и Орфео вчера сказал, что не будет работать, если я не найду замену Умберто. Ты знаешь, какой он, этот Орфео. Брейся и одевайся. Мы опаздываем.

– Ты что, не можешь нанять писца? – сердито спросил Алессандро.

– Писцы – не мотыльки, – возразил отец. – Они осторожны и неповоротливы. Я никого не смогу нанять меньше чем на три месяца, да и на поиски уйдет еще два.

– У меня какая-то беда с рукой, – пожаловался Алессандро. – Стоит немного пописать, и она вдруг холодеет или становится очень горячей. Мне кажется, это паралич или начало какой-то ужасной болезни…

– Скорее всего, с наконечника пера стерлось золото. Принеси-ка ручку. Орфео посмотрит: он специалист.

– Но сегодня я хотел поехать в Браччано и поплавать в озере.

– Сегодня ты должен заменить Умберто.

– Я бы предпочел как-то этого избежать.

– У тебя нет выбора.

– И все-таки я бы предпочел избежать.

Отец вышел из комнаты.

– «У тебя нет выбора! У тебя нет выбора!» – повторил Алессандро. И хотя первый раз он надел штаны задом наперед, за пять минут успел умыться и побриться, после чего спустился вниз, одетый как адвокат: костюм, галстук, жилетка.

– Завтрак! – воскликнул он, когда отец повлек его к двери.

– На работе, – отрезал адвокат Джулиани. Они спустились с Джаниколо по лабиринту троп, улочек, лестниц. И скоро добрались до Трастевере и продолжили спуск по крутым и крошащимся лестницам, погибели для стариков, стылым январским утром они могли отправить в мир иной даже таких осторожных и проворных созданий, как дворовые коты.

Алессандро с отцом быстро спускались по склону, прислушиваясь к эху своих шагов, и чуть не бежали на ровных участках в Трастевере. Миновав мост через Тибр, влились в поток мужчин, спешащих на работу и не обращающих внимания на утренний свет, расцвечивавший мраморные дворцы, заливающий парки и идеально спланированные площади.

– О чем ты думаешь, когда идешь по городу утром? – спросил Алессандро отца.

– О многом.

– Ты думаешь о самом городе?

– Нет. Раньше думал, но у меня есть работа, и она давно уже моя хозяйка. Работа – это огромная змея, которая обвивает тебя с головы до ног. И как только это произойдет, вся твоя жизнь – борьба, о беззаботной юности можно забыть. К примеру, нет времени подумать о городе, даже когда идешь по нему.

– Если только он не становится твоей профессией.

– Тогда ты архитектор и все время думаешь о том, как найти клиентов.

– А если выбранная тобой профессия – смотреть на вещи, которые окружают тебя, видеть их красоту, видеть их сущность, находить в мире наполняющую его истину.

– Тогда тебе надо быть богатым.

– А как насчет профессорской кафедры?

– По какой дисциплине?

– Эстетике.

– Эстетике? Это нелепо. Ты будешь двадцать пять лет жить рабом. Советую выбрать церковную карьеру.

– Лучше умереть, чем жить без женщин, – возразил Алессандро.

– Как насчет армии? – спросил его отец. – По мне, так университеты – та же армия. Разница лишь в том, что там офицеры не носят знаков отличия на форме: они пишут их после фамилии и объявляют, если собираются произнести помпезную, сладкозвучную и занудную речь.

– Армии? – переспросил Алессандро. – Армия убивает людей!

Адвокат Джулиани пристально посмотрел на сына.

– Прошли какие-то реформы, о которых я не слышал? Или ты не знаешь, что армия убивает только тех, кто в ней служит? Наша армия в последнее время состоит исключительно из святых и мучеников. Они идут в бой и не возвращаются, а противник удерживает свои позиции. Обвинять их в убийстве – клевета.

– Брат Лиа служит в армии. Вроде бы компетентный офицер.

– Лиа?..

– Лиа Беллати.

– Понятно. И сколько ей лет?

– Моего возраста, плюс-минус.

– А сколько лет ее брату?

– Тридцать.

– В каком он звании?

– Капитан.

– Впечатляет, – кивнул адвокат Джулиани. – Он носит шпагу и ходит в великолепной форме. – Адвокат остановился посреди улицы – кареты объезжали их с обеих сторон, – и посмотрел сыну в глаза. – Ты можешь уважать капитана, но представь его себе в залитой кровью форме, посиневшим трупом, брошенным на поле боя. И чего ради? Обычно по ничтожному поводу, а то и вовсе без повода. В любом случае в армию идти нельзя. Это ясно?

– Я и не собираюсь в армию! Это ты сказал, что армия лучше университета.

– Лучше.

– Так что же мне делать, становиться адвокатом?

– А ты не хотел бы быть преуспевающим адвокатом?

– А ты? – мгновенно вырвалось у Алессандро. С намеком, что о его успехах говорить не приходится. Алессандро хотелось уколоть отца, и он своего добился, но отец сразу же его простил, зная, что себя Алессандро может не простить никогда.

В административном здании, где располагались адвокатские конторы, они поднялись по бесконечным лестницам, огибая огромный атриум. Шли молча, но сердце адвоката пело, потому что сын затронул тему, пусть и вскользь, едва ли не самую важную для любого адвоката.

Повернули ручку огромной деревянной двери, цветом точь-в-точь масть Энрико. Пол за ней был вымощен мраморными плитами, отполированными до такой степени, что идти приходилось предельно осторожно, как по льду. Просторные помещения фирмы, где адвокат Джулиани занимал должность главного партнера, окнами выходили на Рим и словно правили им. Везде царила безмятежная тишина, за исключением комнаты писцов, где перья скрипели по бумаге. Звуки напоминали те, что доносятся из амбара, который наводнили мыши, или из курятника с сотней скребущихся кур.

Прежде чем приняться за работу, Алессандро хотелось позавтракать. Прекрасный деревянный стол стоял у окон кабинета главного партнера. Они сели. Появился официант в белом пиджаке. Адвокат Джулиани поднял палец: это означало: «как всегда» – то есть бриошь и капучино. Официант повернулся к Алессандро.

– Четыре чашки горячего шоколада, пять бриошей и пять корнетти[18].

– Это все? – поморщившись, спросил отец Алессандро.

– Я не голоден, – ответил тот.

Они слышали шаги официанта на лестнице: тот спускался в кондитерскую за заказом. Десять минут спустя Алессандро наливал первую чашку шоколада, густого и горячего, как лава: густота, похоже, помогала сохранить тепло. И выглядел шоколад как лава – из-за медленно движущихся пузырьков и неровной поверхности. Алессандро начал резать и намазывать маслом бриоши и корнетти. На некоторые добавлял джема.

– Ты же не собираешься намазывать масло и джем на все? – спросил адвокат Джулиани.

– А почему нет? – ответил Алессандро, заметив, что люди, проходившие мимо открытой двери в кабинет, останавливались, чтобы посмотреть на него. Благодаря официанту он уже стал легендой.

– Позволь спросить, – нарушил молчание адвокат Джулиани.

– Что именно?

– Эта Лиа…

– Да?

– Ты с ней знаком?

– Разумеется, я ее знаю.

– Ты хорошо ее знаешь?

– И да и нет.

– Что это значит – и да и нет?

– А чего ты так заволновался?

– Ты… уже… она… Она вроде бы сумасбродная, но, возможно, у нее есть сестра. Кто-то намекал, что она аморальна.

– Возможно, этот человек влюбился в нее, а она в него – нет, – уверенно отрезал Алессандро. Корнетти закончились.

– Я предупреждаю тебя строго…

– Ты предупреждаешь меня строго? Что за странный порядок слов?

– Ты не знаешь, куда может завести такое поведение. Это будет катастрофа.

– Какое поведение? Я ничего не говорил.

– Я о том, чтобы вставить это в бутон.

– Вставить в бутон что?

– То, что порождает маленьких человечков! – вскричал отец.

– Я не собираюсь порождать маленьких человечков, – ответил Алессандро.

Адвокат Джулиани наклонился вперед, опираясь обеими руками на стол.

– Только не делай глупостей.

– Не буду, – ответил Алессандро, пятясь к двери.

– Веди себя благоразумно.

– Разве я когда-нибудь вел себя иначе?

Лицом адвокат Джулиани напоминал человека, который только что поджег фитиль, ведущий к пороховой бочке.

– Папа, – Алессандро закрыл глаза. – Она плавает в море голой. Возит с собой револьвер. От ее духов у меня голова идет кругом. Иногда я подхожу к садовой калитке и нюхаю ручку, потому что их аромат остается, если она к ней прикасалась.

Адвокат Джулиани не сводил с него глаз.

– Держи себя в руках, – отчеканил он.

– А тебе это удавалось?

– Не всегда. Поэтому я знаю, что говорю.



* * *


Алессандро принял Орфео, король амбарных мышей, командир скребущихся кур, и подвел к столу рядом со своим. Из окна открывался роскошный вид на Рим.

– Сегодня уж слишком солнечно, – отметил Орфео. – Приятно быть под крышей и в тени.

Алессандро всмотрелся в густую соблазнительную синеву, закрыл глаза и увидел огромную пенистую волну, сверкающую на солнце, а на гребне ее летели он и Лиа Беллати, оба в чем мать родила, неподвластные гравитации, с мокрыми поблескивающими телами, окруженные пеной.

– Подумай обо всех этих бедолагах, которые сейчас на жаре, – продолжал Орфео, – с тяжелой ношей на спине, потеющие, как мулы. – Старик Орфео начал работать писцом вскоре после того, как XIX столетие перевалило за середину, но у него еще не поседел ни один волос. Возможно, он красил всегда блестящие волосы угольным дегтем или какой-то иной черной субстанцией. Его рост и фигура вызывали на улице тысячи споров, когда люди проходили мимо него и пытались понять, карлик он или нет, горбун или нет. Если на то пошло, невысокий и сгорбленный, он не был ни карликом, ни горбуном, но его могли принять и за того, и за другого в зависимости от степени его волнения и градуса негодования. Лицо Орфео вполне могло подойти и гораздо более высокому человеку, да только его сдавили прессом для выжимки оливок. Все было на месте, но на очень маленьких расстояниях. – Гораздо лучше быть джентльменом, работать не на солнце. – Этим он надеялся расположить к себе сына начальника.

Алессандро кисло улыбнулся, сидение под крышей его не радовало, но Орфео принял выражение его лица за злость или раздражение. Не следовало давать ему понять, что у него и сына адвоката Джулиани один статус – джентльмена. Будь мальчик на год моложе, тогда, возможно, но теперь Алессандро наверняка пересек невидимую черту – с того самого момента, как перестал есть со слугами, хотя ему это не могло не нравиться. Орфео, впрочем, не считал, что попал в сложное положение. А если и попал, то существовала тысяча выходов из него. Он выбрал первый попавшийся и затараторил:

– Джентльмены бывают разные. Одни, как твой отец и ты, обязаны этому своим положением. Возможно, не самым высоким: Бог и ангелы, и Его благословенный святой Сын, разумеется, куда выше, но есть солнце и Сатурн. А есть спутники, которые вращаются вокруг них. Так что есть много разных уровней, ниже самого высокого, как любой спутник ниже самой планеты, а лунные горы – ниже луны. Они стоят на ее поверхности, высокие и неприступные, возможно, если ты и твой благородный отец – луны, которые плывут в радужных кольцах Сатурна, то я всего лишь дерево, но гордое дерево, растущее на лунной горе, стоящее прямо под холодным светом благословенного защитника, чей шелковый плащ – наполненная сиянием мантия, наброшенная на звезды, и, с точки зрения собаки, которая бежит по этому божественному морю пространства, это величие безмерно, она лишь старается лакать этот благословенный светящийся сок.

Один из писцов, молодой, усатый парень, поймал взгляд Алессандро. Указательный палец его левой руки был направлен на голову, тогда как правой он продолжал писать.

Орфео принялся расписывать особенности этого «благословенного светящегося сока, который капает, как кровь Христа с дерева в долине меж белоснежных вершин, формирующих круг на луне», а Алессандро достал из кармана жилетки прекрасную перьевую ручку, которой он писал все и вся: эссе по эстетике, экзаменационные работы, любовные письма замужним женщинам в Болонье, на которые те не решались ответить, счета, инструкции для конюхов, подробно разъясняющие, как, чем и когда кормить его лошадь, послания (всегда остающиеся без ответа) премьер-министру Италии. Это был самый дорогой из принадлежащих ему инструментов, включая и его пенис, хотя, надо признать, именно ручку он полагал незаменимой.

– Отец посоветовал показать ее вам. Когда я начинаю писать, где-то минут через десять теряю контроль над рукой, она начинает дрожать и болеть. Становится горячей от прилившей крови. Но в остальном все со мной вроде бы в порядке.

– Позвольте взглянуть, синьор. – Орфео взял ручку, схватил увеличительное стекло, всмотрелся в кончик пера. – Вы болван! – вскричал он. – Вы держите ручку неправильно! Левая сторона совершенно стерта, на ней не осталось золота. У хорошего писаря ручка скользит по странице. А ты, мой мальчик, ею царапаешь. Это не дело. Твоей ручке требуется новое перо. Убери ее обратно в карман. Идем со мной. Я дам тебе новую.

Алессандро покорно последовал за Орфео к низкому комоду, который стоял у окна, выходящего на север. Орфео выдвинул невероятно длинный и широкий ящик, который при этом даже не скрипнул. В нем лежали десятки, даже сотни авторучек.

– Это богатство, это сокровище, – прокомментировал Орфео, – принадлежит твоему отцу. Но он доверил его мне. Я дам тебе лучшую. Большинство как черное дерево. Но не эта. Смотри.

Он достал из ящика идеально гладкую, матово-черную ручку. Тяжелое острие блестело даже в северном свете.

– Твой отец позволил мне заказать ее в Англии. Корпус керамический… это «Уэджвуд». Ее нельзя ронять. Она идеальная, пишет гладко и ровно, прохладна на ощупь, а острие такое массивное, но при этом и гибкое, как кнут. Сейчас я наберу в нее чернил для тебя. Специальных чернил, пузырек стоит в два раза больше литра обычных. – Он наполнил ручку и вытер острие чистым льняным полотенцем, висевшем на крючке.

– Теперь за работу, – продолжал он, когда они заняли свои места. – Вот третья часть португальского контракта. Твоя копия для архива. Это не представительская копия, поэтому можешь особо не стараться, но она должна быть чистой. Приступай. Через два часа придут певцы, и работа пойдет веселее.

– Какие еще певцы? – спросил Алессандро.

– Певцы приходят за час до полудня, – ответил усатый писец, не отрываясь от работы. – Они поют, пока мы не уходим домой на ланч.

– Хорошо поют?

– Как ангелы, – ответил Орфео, глядя в потолок. – Две женщины и мужчина, голос которого эхом отражается от стен.

– Если они так хороши, почему же они поют на площади? – удивился Алессандро. – И кто им платит?

– Все просто. Они из Африки, вот почему они поют на площади, и никто им не платит, хотя они поют как ангелы и должны быть в Ла Скала. Разумеется, туда им не попасть. Они здесь уже месяц. Вероятно, покинули Африку, потому что там сезон дождей или потому что у них сдохли козы. Надеюсь, они никогда туда не вернутся. После каждой песни на площадь сыпется серебряный дождь. Вот увидишь. Из каждого окна, из каждой конторы.

В ожидании певцов они принялись за работу. Копируя португальский контракт, Алессандро обнаружил, что массивное золотое острие пера ручки «Уэджвуд» словно обладает разумом. Если требовались чернила, они поступали. Если Алессандро делал паузу, они уходили внутрь вместо того, чтобы вылиться на бумагу. В итоге перо плавно скользило по бумаге, точно фигурные коньки – по льду, выписывая буквы-фигуры. Если не считать того, что контракт был на португальском, никаких трудностей он не вызывал: речь шла о валютном арбитраже при покупке скота, соленой рыбы и масла.

Время от времени подходил Орфео, чтобы проверить работу временного ученика.

– Рука джентльмена. Летает и катается как на коньках.

– Так у вас тоже летает и катается.

– Да, но обрати внимание, всегда одинаково. Фирменный знак старого опытного писца – единообразие. Каждая буква всегда одинаковая. Джентльмены носятся на своих лошадях по полям и прыгают через изгороди, как им заблагорассудится. Писцы двигаются по трамвайным путям. И однако дисциплина приносит удовлетворение. Та же история, что с луной, всегда движущейся по одной орбите, или с танцами животных…

– Скажите, – перебил Алессандро, опасаясь, что Орфео опять начнет распинаться про светящийся сок, – если писцы так ценят единообразие, почему бы не пользоваться одним из этих новых устройств, пишущих машинок, тогда каждая буква всегда будет одной и той же?

Орфео перестал писать.

– Позволь, я тебе кое-что объясню, синьор, – с жаром заговорил он. – В этой конторе мы идем в ногу со временем. Мы используем все чудеса, которые Господь соблаговолил нам дать. Перьевые ручки, пузырьки с наворачивающимися пробками, стулья, у которых поднимается и опускается сиденье. Мы идем в ногу с прогрессом. Если бы пишущая машинка, о которой ты говоришь, приносила пользу, мы бы без колебаний пустили ее в дело. – И он откинулся на спинку стула с довольной, веселой улыбкой.

– Так пользы от нее нет?

Едва сдерживая смех, Орфео покачал головой.

– Разумеется, нет! Все учреждения, которые покупают эти машинки, обречены! Их никогда не станут использовать в конторах, никогда! Это я тебе гарантирую. Они слишком безликие. Не позволяют понять, что стоит за словами. При этом изначально все надо написать от руки. Я работаю писцом пятьдесят лет. И готов умереть на месте, если скажу хоть слово лжи. Эти машинки никогда не будут широко использоваться. Слишком непрактичные. Мне жаль изобретателя. Мне жаль пользователей. Мне жаль продавцов.

– Не знаю, – Алессандро пожал плечами. – Когда их конструкция улучшится…

– Да что там можно улучшить? – вскричал Орфео.

– Скажем, снабдить их мотором.

– Мотором? – Орфео расхохотался. – Паровым двигателем?

– Нет, электрическим мотором, чтобы лучше отпечатывались буквы.

– Невозможно! Всякий раз, как ты будешь к ней прикасаться, тебя будет бить электрическим током. А если найдут способ обезопасить тебя… скажем, оденут в резиновый костюм или закрепят на пальцах пластинки из слоновой кости, или посадят на резиновый трон, тогда электричество не будет знать, что ему делать. Как электричество может знать, что ему делать? Человеческие пальцы! Человеческие пальцы! Они созданы для того, чтобы выписывать красивые буквы, а не стучать по клавишам.

– А как же пианино?

– При чем тут пианино?

– Музыка такая красивая, а создают ее стуча по клавишам.

– Немцы – да, но не мы.

– Итальянцы не играют на пианино?

– Есть разные степени сочувствия. – В голосе Орфео слышалась паника, тело и лицо дергались. – Вдруг они ворвутся сюда, лопоча на своем варварском языке, словно мартышка, давящаяся апельсином. Иногда мне снится, что немец смеется надо мной, потому что я такой коротышка. Смотрит на меня и тычет пальцем, а его рот сворачивается, как свиток. «Ты такой низенький! – говорит он. – Какой у тебя рост, один метр?» Но я все держу под контролем. Просто не обращаю внимания. Полностью владею ситуацией. Я вижу этот сон каждую ночь. Эти люди высокие, но они безумцы. Поэтому они говорят так, будто им делают операцию без наркоза.

– Мне не кажется, что у них ужасный язык, – возразил Алессандро. – Он такой же красивый, как наш, ну, почти.

– Не отдавай Венецию этим выпивохам.

– И не собираюсь.

Орфео согнул руки, сжал кулаки.

– Будешь сражаться?

– Сражаться с кем?

– С немцами, вот с кем!

– Войны не будет.

– А если все-таки случится?

– Никаких немцев, кроме туристов, здесь никогда не будет!

– Из-за таких людей, как ты… – В голосе Орфео слышалось неприкрытое отвращение. – От Рима остались одни руины. И так уже тысячи лет.

– Почему? Потому что я не убиваю туристов?

– Нет, из-за слонов.

– Слонов?

– Римляне чувствовали себя в безопасности, потому что слоны жили по другую сторону моря, но Ганнибал оказался умнее. Он кормил слонов виноградом и медом, пока они не раздулись, как бочки, а потом в Сеуте заманил их в воду, говоря: «Давайте немного поплаваем», – и течение отнесло их к Испании, где они вышли на берег. – Он повернулся к усатому писцу. – Разве это неправда?

– Не знаю. Меня там не было, – ответил писец.

– Ах! Вы оба трусы. – Орфео покачал головой. – И вот для двух трусов два факта. Они уже покорили Италию: Милан, Венецию, Фиренцу, Болонью и Геную. Осталось только официально это признать. И люди, которые смогут их побить, – это те, кто прошел необходимую подготовку и готов сражаться до последнего.

– Это три факта, – встрял в разговор еще один писец.

– И что? Кто ты такой, чтобы придираться к цифрам? Я не могу разобрать твои пятерки: они все кажутся шестерками.

Писцы заспорили. Алессандро вернулся к португальскому контракту, думая о слонах, выбирающихся из моря на южное побережье Испании. Австрийцы, конечно, располагают боевыми кораблями в Средиземном море, впрочем, они могли бы просто спуститься из Тироля без всяких слонов, но сейчас царит мир, можно не думать о войне, никто не требует от него погибнуть во цвете лет. История осчастливила его таким подарком, и он испытывал глубокую благодарность, отказываясь даже представить себе войну. Ничто не ограничивало его свободы, и он это знал.

В одиннадцать появились певцы. Не африканцы. Не ангелы, но пели они хорошо, и время до перерыва на обед пролетело незаметно. Ровно в час дня, когда женщина закончила последнюю арию, двери и окна, выходящие на площадь, открылись, и на брусчатку посыпался быстрый и шумный серебряный дождь.



* * *


Вся жизнь Алессандро прошла в лоне семьи, и любой выход в свет был для него серьезным испытанием. Никчемные разговоры, пустая болтовня, беседующие люди, чьи глаза при этом бегают по комнате, словно у охотников на птицу, мучительная тяжесть иерархии, богатства, манер, необходимая, чтобы вечер прошел без неприятных инцидентов, утомляли и ужасали, точно битва. И хотя в битве Алессандро никогда не участвовал, он тем не менее знал, что предпочел бы ее воротнику и галстуку, стягивающему шею, танцам с уродливыми женщинами и сахарной пудре, усыпавшей брюки.

Приглашение было запечатано сургучом и перевязано шнурком, вроде тех – конечно же, более толстых, – которыми в дорогих отелях подвязывают гардины в обеденном зале. Бумага напоминала белую кожу, на лежащей внутри карточке приглашение было напечатано выпуклыми черными, золотыми и красными буквами и украшено гербом Габсбургов. Синьора Джулиани целый день боролась с собой, чтобы не вскрыть конверт.

– Что это? – спросил Алессандро.

– Вскрой, – потребовала мать.

– Позже, – отмахнулся Алессандро, которому иной раз нравилось все делать наоборот.

– Наверное, это письмо твоему отцу. Если ты его не вскроешь, это сделаю я. Наверно, тут что-то важное.

– Вскрою попозже, если позволишь, – ответил Алессандро. – Я весь день писал – португальский контракт на тридцати шести страницах – и устал. Письмо подождет до утра. Нет сомнений, там нет ничего экстраординарного.

Он вошел в свою комнату, спокойно закрыл дверь и вскрыл письмо с такой скоростью, словно в нем содержался последний глоток живительного воздуха, остававшийся на Марсе. Его превосходительство барон Золтан Кароли, полномочный представитель и чрезвычайный посол Австрийского императора, выражал желание видеть Алессандро на званом обеде через неделю во дворце Венеции, где размещалось посольство Австро-Венгрии.

Почему его?

А почему бы и нет? Если на то пошло, посол сделал правильный выбор. Многие годы Алессандро читал Цицерона и английские парламентские дебаты, не давая выхода своему ораторскому мастерству, растрачивая его разве что на других студентов, которые не могли оценить по достоинству модуляции голоса, которыми овладел Алессандро. В последнее время он еще и внимательно читал газеты и жаждал хоть какой-нибудь возможности продемонстрировать нарождающийся политический талант. Конечно же, не каждому из сотен гостей на приеме в посольстве предоставляется шанс произнести речь, но Алессандро вполне хватило бы пятнадцати минут беседы со вторым секретарем, скажем, бельгийского посольства, а уж в том, что она состоится, молодой человек не сомневался.

Ему потребовалось два дня, чтобы купить красивую почтовую бумагу, сочинить изящный ответ, по смыслу равнозначный короткому «да», и убедить Орфео написать текст с множеством завитушек, без которых сам Алессандро предпочитал обходиться. Конверт он положил в кожаный мешок, вскочил на Энрико и поехал к дворцу Венеция. У ворот стояли два гренадера, так красиво одетые, что могли дать сто очков вперед бразильским птицам из зоопарка, которые каждую зиму дохли, как мухи, потому что зимой Рим для них был все равно что Арктика.

Черные кожаные сапоги, облегающие ноги, белые рейтузы, зеленые кители, расшитые золотом, красные ленты, погоны, галуны, белая перевязь для шпаг, шапки из медвежьих шкур, плюмажи, высокие красные воротники, кушаки, медали, кожаные подсумки, шпаги в ножнах с кисточками… оставалось удивляться, что солдаты еще могли двигаться.

– Kurier fur den Botschafter[19], – с этими словами Алессандро протянул письмо одному из солдат.

– Grazie[20], – ответил тот.

Отъезжая, Алессандро подумал о том, как будет стоять во дворе посольства совсем один в мире, который совершенно не знает. Два раза, пока тянулась неделя, он чуть было не дал задний ход: первый раз на примерке вечернего костюма, второй – когда полировал седло и сбрую, но все-таки, едва дыша, спешился во дворе дворца Венеция, где лакей, одетый как обезьяна, принял у него лошадь.

На дрожащих ногах он направился к парадному входу. Огни дворца, где находилось посольство, сияли так, будто кто-то научился доставать с неба зимние звезды. Из-за дверей доносилась громкая музыка, Алессандро видел, как пролетают белые платья, ведомые в вальсе черными костюмами с кушаками от плеча до бедра. Сто человек вальсировали, образовав круг в огромном белом зале, который казался пространством внутри свадебного торта, остальные толпились по углам, вероятно, пользуясь возможностью поговорить.

Один Алессандро явился на прием без кушака и медали. Бросались в глаза яркие широкие пояса слуг, ленты, украшавшие белые платья девочек в красных туфельках. Женщины сверкали тканями, плотью, драгоценностями. Кружась в вальсе, они казались привлекательными и желанными, особенно в сравнении с высохшими и согнутыми старухами в бриллиантовых тиарах, двигавшимися с величайшим трудом, чья кожа посерела от возраста и болезней.

Музыка прибавила громкости: ударник вошел в раж, имитируя звуки поющих птиц. Чем больше птиц, тем лучше. Тем более что пели они прекрасно. Огни канделябров и люстры умножались хрустальными подвесками, и зал с белыми колоннами сверкал, точно горная деревня в снегу.

Перед Алессандро возник мужчина, который выглядел как военный атташе: начищенные сапоги, алые рейтузы, белый мундир с золотым воротником, красно-белый кушак. И множество медалей.

– Извините, мне представляется, что мы не встречались, – признался атташе.

– Джулиани, Алессандро.

– Ах! – выдохнул атташе, для которого появление Джулиани стало полным сюрпризом, как если бы тот выпрыгнул из головы Зевса. – Мы так рады, что вы смогли прийти. Надеюсь, вы хорошо проведете время. Почему бы и нет? Вы тут самый молодой. – После этих слов он попытался подмигнуть. – Здесь множество незамужних женщин, и вам не составит труда увлечь любую на танец, пока их компаньонки стоят по углам и клюют носом, будто совы. Побольше кружите их. От этого они теряют голову. А потом можно и пригласить девушку прогуляться по саду.

Алессандро обрадовался, что в таком месте нашелся человек, с которым он мог говорить не таясь. Очевидно, потому, что тот был солдатом. И, поскольку Алессандро не знал ни одного из гостей, он схватил атташе под локоть и отвел в сторону.

– Послушайте, я никогда не бывал на таких приемах. По мне лучше скакать на лошади. Что мне делать?

– Когда?

– Вообще.

Атташе обдумал вопрос:

– Вы нервничаете?

Алессандро покачал головой. Теперь, когда у него появился друг, он нервничал гораздо меньше, но все равно чувствовал себя крайне неловко.

– Ни о чем не тревожьтесь. Я за вами пригляжу.

– Можно мне сесть рядом с вами за обедом?

– Гостей рассаживают согласно протоколу.

На лице Алессандро отразилось разочарование.

– Не волнуйтесь. Просто гуляйте в толпе. Возьмите бокал шампанского и найдите человека, лицо которого вам понравится. Время и естественный ход событий сделают все остальное.

– А если я встречу посла, как мне его называть: ваше сиятельство, ваша светлость, барон?

– Нет.

– А как же?

– Никак его не называйте.

– Но если мне придется обратиться к нему? – Алессандро чувствовал себя более уверенно: как-никак прошло всего десять минут, а он уже освоился в непривычной обстановке. Более того, создавалось ощущение, что все с интересом смотрят на него, но возможно, у него просто разыгралось воображение.

– Если вам придется обратиться к нему, называйте его Золтан. Это его имя.

– Меня вышвырнут за дверь.

– Вы думаете? Он обычный человек. У него сын вашего возраста. И он тоже когда-то был студентом. Называйте его Золтан.

Алессандро наклонился к уху своего друга.

– Золтан – такое странное имя. На итальянском звучит нелепо, как имя персидского бога или компании, которая изготавливает электромоторы.

– Знаю, знаю. Но почему бы вам не пройти в зал и не найти красивую девушку? Мне надо встречать гостей. Увидимся позже.

Теперь уже более уверенно Алессандро двинулся к кругу танцоров, ловко подхватил бокал шампанского с подноса, который на поднятой руке проносил официант. И в то самое мгновение, когда его пальцы сжались на тонкой ножке бокала, рядом с ним возникла огромная женщина в сверкающем платье. Как минимум на голову выше его, с челюстью, срисованной с носа триремы. Но при этом с прекрасными светло-карими глазами, длинным прямым носом и крепкими белыми зубами. Более того, хорошо сложенная, пропорционально росту. Платье с декольте в три четверти обтягивало так сильно, что можно было наблюдать не только вдохи и выдохи, но и удары сердца. В руках она держала две бутылки шампанского.

– Позволь мне угадать твою национальность. – Она прижала его к столу с закусками с таким видом, будто собиралась арестовать. Ее быстро поднимающаяся и опускающаяся грудь покачивалась на уровне его лица. Алессандро чувствовал себя человеком, вышедшим в штормовой день на вдающийся в океан мыс и чувствующим, что волна может сбросить его в воду. – Ты чех!

Алессандро покачал головой.

– Англичанин!

Он опять покачал головой.

– Ты от меня не спрячешься, я тебя нашла. – Она прижалась к нему нижней половиной тела, словно рабочий-строитель, что-то крепящий к стене. – Я не курочка, но ты полностью меня покорил. Ты со мной одной крови, болгарин.

– Я итальянец.

Она моргнула.

– Правда ли, – спросила она таким тоном, будто речь шла о политике, – что молодые итальянцы до свадьбы не занимаются любовью с женщинами?

– Занимаются, но только вверх тормашками.

Недоумение уступило место рычанию, и она наклонилась к нему.

– У женщины, которая в два раза тебя старше, – прорычала она, – может возникнуть желание несколько дней не выпускать тебя из своей постели. – Она игриво посмотрела на потолок. – Я обычно встаю в час или в два.

– Пополудни?

– Мой муж в Триесте, а я на виа Массимо, дом сто сорок.

В следующее мгновение она ушла. Наткнувшись на группу людей, которых, несомненно, видела на прошлой неделе десяток раз, приветствовала их так, будто случайно столкнулась с ними на Северном полюсе.

Алессандро вновь подумалось, что все не так и плохо, ведь он всего полчаса в непривычной обстановке, а уже обрел двух друзей. С тем и повернулся к столу, к которому его только что прижимали.

Выпив несколько бокалов шампанского, съев пятьдесят креветок и два десятка птифуров, он отправился на поиски лица, которое бы ему понравилось. Теперь он лучше понимал, как можно вести отрывочные разговоры, как мужчины могли танцевать с засохшими на корню вдовами, а женщины – с мужчинами, раздувшимися, будто бочонки с турецким оливковым маслом.

Он подслушивал, пробираясь по периметру вдоль круга танцующих. Вокруг говорили о местах, где он никогда не был, о вещах, которые он не мог себе позволить, о людях, о которых он никогда не слышал, о достижениях, в которые не верилось. Герцогини и дипломаты сплетничали, точно рабочие в таверне. Алессандро вспомнил слова отца: «Из всех людей на земле лишь купцы говорят правду, но только когда говорят друг с другом, да и то не всегда».

Слуга в парике прорезал толпу, позвякивая серебряным колокольчиком. Оркестр умолк, гости двинулись к обеденному залу.

И хотя музыканты отдыхали, ударник все не мог остановиться, продолжал выбивать на своих инструментах птичьи трели, так что гости напоминали колонну охотников, идущую где-то в густых зеленых лесах Уччелло. Двое слуг, стоявших по сторонам двери, держали большие обтянутые кожей доски со схемой стола и карточками, приколотыми к каждому месту.

К ним подошла пожилая неаполитанская пара.

– Ди Феличе, – представился старик.

– Onorevole Dottore Fabio De Fеlice[21]… – слуга указал место, достаточно близкое к жене посла, которая сидела у одного конца стола, – e la signora[22]. – И указал место на другой половине стола, на расстоянии от посла, равном расстоянию мужа от жены хозяина дома.

– Джулиани, – представился Алессандро, не веря, что они помнят его фамилию и место.

– Il Signor Alessandro Giuliani[23], – монотонно пробубнил слуга и указал на карточку по центру длинного стола.

– Здесь написано «Ди Санктис, Мария», – удивился Алессандро.

Слуга наклонился, чтобы оглядеть карточки, читая их вверх ногами. В панике произносил фамилии, напоминая растратчика, который перечисляет шаги, сделанные, чтобы замести следы.

– Er war eine Veranderung, – вмешался второй слуга, указал на карточку с фамилией Алессандро. – Pardon[24].

Алессандро посадили по левую руку от посла, напротив посла Франции.

– Это ошибка, – пробормотал он.

Слуги проверили карточки.

– Нет, синьор, – ответил один. – Баронесса сама передвинула карточку.

– Это невозможно, – вырвалось у Алессандро.

Правый глаз одного слуги начал непроизвольно подмигивать, а левый уголок рта завалился внутрь.

Когда Алессандро подошел к нужному концу стола, он не слишком удивился, обнаружив, что посол – тот самый дружелюбный военный с золотым воротником в белом мундире.

Слева от Алессандро сидела Лиа Беллати. С забранными наверх волосами, в изумрудным ожерелье, а ее платье своей голубизной навевало на Алессандро мысли об Атлантическом океане. Он думал, что мир создан совсем не таким, а раз уж все так обернулась, значит, удача точно повернулась к нему лицом.

– Золтан! – произнес он приятным, сочным, твердым и уверенным голосом, но далось ему это с таким трудом, что он едва не упал со стула.

Посол пожал руку Алессандро.

– При нашей последней встрече все было иначе.

Потом он представил Алессандро французскому послу, который очень встревожился, ничего не зная о молодом человеке, который сидит напротив, наверняка принце или музыкальном виртуозе. Французский посол лихорадочно рылся в памяти, пытаясь понять, кем мог быть этот Алессандро. На ум, увы, ничего не приходило, хотя мозг уже напоминал растревоженный улей.

Алессандро повернулся к Лиа и вдруг осознал, что ему придется собрать всю волю в кулак, чтобы удержаться и не поцеловать ее. Глаза Лиа сверкали, изумрудное ожерелье и платье цвета морской волны так шли к ее лицу, что он и забыл о представителях великих государств.

– Как ты это сделала? – спросил он.

– Через брата. – Она бросила взгляд на молодого человека в военной форме Италии, который сидел по другую сторону стола, ближе к середине. Алессандро отметил, что лицо у брата Лиа доброе, но более волевое, чем у него. Возможно, причина в том, что ему пришлось пройти через более серьезные испытания. Одного взгляда на него хватало, чтобы понять, что он не только отменный стрелок, но еще и из тех, кого на войне пуля обычно обходит стороной. – Он устроил приглашения, но мы понятия не имели, что ты знаком с послом. Его жена, как он мне только что сказал, вопреки протоколу, сразу посадила тебя слева от него.

– Да разве в этом счастье? – вырвалось у Алессандро.

Слуга в ливрее убрал тарелку с золотой каемочкой, на которой лежала карточка Алессандро, и поставил перед ним точно такую же. Алессандро стал ломать голову, почему слуга просто не убрал карточку.

– У этих карточек грязные углы, – пояснила Лиа, наблюдая, как меняется выражение лица Алессандро.

Столовые приборы и посуда перед ним напоминали маленький город, позади которого поднимался миниатюрный хрустальный хребет: пять вилок, три ножа, полдюжины ложек, три салфетки, четыре бокала для вина, один – для воды, бокал для шампанского. Перед каждым гостем стояло по три графина: с красным вином, белым и с водой. Так устраивала приемы императорская семья.

Когда подали суп, оркестр (перебравшийся в нишу за спиной баронессы) принялся наигрывать веселые венские вальсы, которые помогали Алессандро уплетать закуски. Он начал покачиваться, но, осознав, что музыканты всего лишь создают звуковой фон, перестал, стремясь избежать роковой ошибки. Он ощущал все большую уверенность, и облегчение, которое он испытывал, выдержав столь серьезную социальную проверку, привело его в состояние восторга.

– Что это за суп? – прямо спросил он посла. – Никогда не ел такого вкусного супа.

– В нем один особый ингредиент, – ответил посол.

– Какой же?

– Шампанское, которое вы выпили за последний час. – Он наклонился к Алессандро и прошептал, чтобы не услышал ни французский посол, ни кто-то еще. – Я ничего не пью, чтобы сохранять способность говорить о политике и не выбалтывать секреты, поэтому, с позиции трезвости, не могу признать этот суп таким уж хорошим. На армейских маневрах суп подавали получше, и все знают, что в армии не суп, а конская моча.

Алессандро подавился супом.

– Поделитесь и со мной, над чем вы смеетесь, – подал голос французский посол.

– О, нет.

– Почему же?

– Не хочу спровоцировать инцидент.

– Золтан, – повернулся французский посол к австрийскому, возвращаясь к прерванному разговору, – единственные инциденты, которых нам следует опасаться, это те, что происходят между нашими друзьями, немцами и итальянцами.

– Что вы хотите этим сказать? – спросил Алессандро, пользуясь тем, что в этой компании являлся самым высокопоставленным итальянцем.

– Бедные немцы, – изрек французский посол с идеальным галльским сарказмом, – жить не могут без колоний. Мы видели, как они пытались зацепиться за Северную Африку, видели, как они потерпели неудачу. И в обозримом будущем у них ничего не получится из-за отсутствия военно-морских баз на Средиземном море. Вероятно, они не станут развязывать войну в Европе ради приобретения колоний. По этой самой причине они не возьмут верх над нами, и у них нет шансов против англичан. Если они и смогут чего-то добиться, так это против вас.

– Меня?

– Италии.

– Как?

– В Киренаике и Триполитании.

– Нет, я так не думаю, – покачал головой барон Кароли. – У немцев нет интереса к тамошней пустыне. А кроме того, это вызовет наше безмерное неудовольствие.

– Сейчас, может, интереса и нет, но, если они будут прощупывать побережье, а мы – держаться за Марокко, Алжир и Тунис, точно так же, как англичане – за Египет, куда им податься?

– Но они не прощупывают.

– Немецкие военные корабли вчера прошли Гибралтар, – заметил французский посол. – Разумеется, возможно, они хотят, чтобы моряки получше загорели.

– И кто же об этом сообщил?

– Англичане. В прессе этого пока нет. Но будет. Мы и сами их заметим. Я хотел спросить сегодня, известно ли вам об этом что-нибудь, раз уж они ваши друзья.

– Впервые слышу.

– Они не собирались зайти в один из ваших портов, скажем, в Триест или Дубровник?

Посол Австро-Венгрии покачал головой.

– Я бы об этом знал.

Потрясенный тем, что оказался участником разговора, в котором мечтал поучаствовать, Алессандро вставил:

– Похоже, это инцидент, касающийся Германии и Австрии, а не Германии и Италии.

– Нет, – покачал головой французский посол. – Италия отреагирует, боясь за Киренаику и Триполитанию: слабые звенья на североафриканском побережье. Это может спровоцировать войну между Италией и Турцией.

– Турцией? – переспросил Алессандро.

– Италии придется завладеть Ливией, чтобы защитить свои интересы, – заявил барон Кароли. – Думаю, еще в этом году вы объявите войну султану.

– Не объявим, если я смогу высказаться на этот счет, – возразил Алессандро.

Возможно, потому что послы привыкли к разговорам с равными себе, они автоматически подумали, что Алессандро говорит от имени Италии. И вместо того, чтобы указать ему его место, сказав: «Но вы не сможете», – французский посол спросил: «Но почему?»

– Ничего из того, что есть в Ливии, не стоит войны, – владение риторикой плюс сильный голос наконец-то привели к тому, что все разговоры за столом смолкли.

– Это не так, – заговорил брат Лиа. – Италия многие годы участвует в развитии Ливии. Там большие месторождения полезных ископаемых, у страны огромный сельскохозяйственный потенциал, который позволит переселиться туда избыточному населению с юга Италии. Не говоря уже о нашей чести, о нашем законном праве иметь колонию в Африке, нашей истории, проблемы с доступом к каналу и абсолютной неприемлемостью немецкой военной базы у наших берегов.

Алессандро ответил, подстегнутый вниманием столь многих людей.

– Капитан, – в голосе слышалось уважение, – Ливия – территория Оттоманской империи. Мы там гости, и все наши усилия по развитию Ливии за последние десять лет вполовину меньше нового строительства на виа дель Корсо. Вы правильно упомянули о наличии месторождений полезных ископаемых, но следовало сказать, что их добыча требует особых методов, потому что месторождения находятся глубоко под землей, которые пока не созданы. Что же касается сельскохозяйственного потенциала… насчет этого есть определенные сомнения. Во всяком случае, факты говорят о том, что там ничего не растет. Если настанет день, когда итальянцы с Юга начнут покидать свою сухую и каменистую почву ради ливийского песка, тогда, возможно, война с султаном и станет мудрым решением. Но эти люди уезжают в Америку, и будут уезжать, независимо от того, начнем мы войну с Турцией или не начнем, а при таком раскладе эта самая война с Турцией становится совершенно бессмысленной. История же у нас такая, что мы не можем объявлять кому-то войну, ссылаясь на наши давнишние владения. Иначе придется воевать не только с Турцией из-за Ливии, но и с Британией, Испанией, Германией, Францией, Австрией и Карфагеном. Возможно, нам удастся предотвратить появление немецкой военной базы на юге, не объявляя войну Турции – это какой-то очень уж кружной путь, – а просто проинформировав Германию, что это casus belli[25]. Что же касается нашей чести, то честь – дело тонкое и важное, и наилучший способ служить ей – поступать правильно.

– Лучше воевать с Германией позже, чем с Турцией сейчас? – спросил брат Лиа.

– Лучше вообще не воевать.

– Лучше рискнуть войной с Германией позже, чем победить в войне с Турцией сейчас? – напирал капитан.

– А кто сказал, что мы победим?

– Заверяю вас, победим, и я не стал бы давать таких гарантий относительно Германии.

– Как мне это представляется, гораздо благоразумнее позволить немцам построить военно-морскую базу в Ливии, если им того хочется, а самим построить три базы на каблуке Италии, чтобы обеспечить превосходство в силе. Тогда и тревожиться будет не о чем, и мы не прольем кровь и не потратим деньги на войну.

– Маневренность, – указал капитан, – гораздо важнее массы и баланса. Вы пренебрегли маневренностью ради уравнения. На войне и в конкуренции между государствами позиция – это все.

– Да, конечно, – вмешался какой-то англичанин на безупречном немецком. – Дайте мне точку опоры, и я переверну мир!

Поскольку никто не мог точно сказать, почему англичанин выбрал именно этот момент, чтобы съязвить, те, кто поддерживал Алессандро, решили, что англичанин насмехается над братом Лиа, а сторонники капитана не сомневались, что этот аргумент в его пользу.

Баронесса воспользовалась паузой и инициировала полдесятка разговоров на разные темы. Оставив в покое Средиземное море, послы заговорили о России.

Алессандро откинулся на спинку стула, и его лицо налилось кровью, приобретя цвет сливы. Сокрушенный гордостью и смущением, по молодости он еще не понимал, что вопрос так и остался открытым: он-то думал, что решил его раз и навсегда.

Потом он обнаружил, что на дипломатических обедах подают много блюд, и пожалел о том, что не последовал примеру Лиа и послов, которые только притрагивались к еде, положенной на тарелку. Он же, в восторге от собственного триумфа, съедал практически все, и после четырнадцати блюд и трех десертов ощутил себя настолько отяжелевшим, что засомневался, выдержит ли Энрико его вес.

Еда и шампанское вынудили его сидеть на стуле в компании стариков и наблюдать, как Лиа кружится в вальсе, который, казалось, длился целую вечность. Он уже понял, что есть надо ровно столько, чтобы не потерять способность подняться после обеда и пригласить даму на танец. Лиа вальсировала с военным. Алессандро решил, что потанцует с ней позже. Теперь же он любовался ею со стороны и чувствовал, хотя точно знать не мог, не имея достаточно опыта, что оно и к лучшему. Лия танцевала божественно, и он мог не составить ей достойную пару.



* * *


Лиа с братом покинули дворец Венеция в половине двенадцатого. Стоя на брусчатке двора и наблюдая, как они садятся в карету, Алессандро задавался вопросом, не жениться ли ему на ней. Он боялся, что видит в Лиа только утонченную изысканность и слеп ко всему остальному, его тянет к ней слабость, так что страсть, которую он испытывает, с изъяном. Слишком хорошо зная, какую глубокую благоговейную любовь способны испытывать итальянские поэты к женщинам, которых они мельком видели на улице, он опасался, что его влюбленность в Лиа – недостаточная основа для союза, который заключают мужчины и женщины перед Богом.

Он очень хорошо знал, что любовь сродни самому прекрасному пению, она может заставить забыть про смерть, может быть такой сильной и чистой, чтобы преобразить вселенную. Он это знал и стремился к такой любви, а сам стоял во дворе дворца Венеция, наблюдая за разъездом дипломатов, всем довольный, ибо подозревал, что, поддавшись самой сильной любви, в итоге можно навлечь на себя даже больше страданий, чем от ее отсутствия.

Однажды высоко в Юлианских Альпах они с отцом наблюдали, как стая птиц разлетелась в разные стороны при появлении орла. Орел летел неестественно медленно, словно огромный броненосец, рассекающий волны вдали от берега, а птицы торопились увести от орла своих птенцов, и отец сказал: «Их души не ведают страха, и орел для них ничто. С ними Бог, который заменяет то, чего им недостает».

Его размышления были прерваны возвращением жеребца, который радовался, что покинул незнакомую конюшню. Алессандо запрыгнул в седло, и Энрико легким галопом через ворота выбежал в теплую весеннюю ночь.

В эту среду, как и в любую другую, в Риме царили тишина и покой. По виа дель Корсо они добрались до Народной площади, но, вместо того чтобы пересечь Тибр и поехать домой, Алессандро направил Энрико на Виале дель Муро Торто и через Порта Пинчиана к маленькому треугольнику земли, ради приобретения которого адвокат Джулиани продал сад. Глядя на пустыри и ничем не примечательные строения, Алессандро вдруг осознал, что женитьба на Лиа позволила бы ему сохранить сад. Если бы этот союз снял все проблемы с садом на Джаниколо, тогда, возможно, и все прочее уладилось бы наилучшим образом.

Когда Алессандро уже возвращался домой вдоль территории Виллы Медичи, в ставшем прохладным ночном воздухе, под звездами, которые сияли ярче, чем в любом другом большом городе Европы, он услышал оркестр. Всего несколькими часами раньше его бы это поразило: оркестр, играющий на открытом воздухе. Подъехав ближе, он услышал еще и пение. В саду Французской академии оркестр аккомпанировал трио певцов, исполняющих «Ма ди…» из оперы Беллини «Норма». Алессандро привязал Энрико к железной решетке окна, вмурованной в кладку, и воспользовался ею как лестницей, чтобы перебраться через стену.

Хотя до полуночи оставалось совсем ничего, ни певцы, ни оркестранты не выказывали усталости. К тому времени, когда Алессандро спрыгнул в сад, невидимый в черном парадном одеянии, они закончили одну арию и тут же перешли к следующей. Если австрийцы могли доводить себя до экстаза, восторгаясь Штраусом, французы точно так же воспринимали «Норму», хотя в обоих случаях певцы и музыканты были итальянцами. За «Нормой» последовала «Эрнани», потом «Ecco la barca»[26] из «Джоконды», и под этот аккомпанемент сотни людей прогуливались по парку. Возможно, потому, что он носил имя Французской академии, здесь было полно прехорошеньких женщин. В этом отношении дворец Венеция (если исключить Лиа) безнадежно проигрывал. Алессандро задался вопросом, почему вместо званого обеда он сразу не пришел сюда. И музыка лучше, и обстановка менее формальная, да и возрастом академики и их гости не так уж и отличались от него. А когда певцы под аккомпанемент оркестра запели «Gia nella notte densa…»[27], любовный дуэт из «Отелло», Алессандро почувствовал, как завибрировала ночная прохлада.

Хотя широкие дорожки Виллы Медичи освещались мерцающими факелами, фонтан заливал еще и свет полдесятка электрических фонарей. Где-то за зданием невидимый двигатель вращал генератор, который вырабатывал электрический ток, обеспечивающий свет. В паузах между музыкой, прислушавшись, можно было уловить его мерное гудение.

Если вальсы в австрийском посольстве доставляли Алессандро безмерное удовольствие, то пение в саду Виллы Медичи подтолкнуло его к глубоким раздумьям. Он медленно шел среди гостей Французской академии, отыскивая якоря для своих бегущих мыслей: темная покачивающаяся ветвь с вощеными листьями, звезды в просветах крон, девушка, отбрасывающая назад волосы и покачивающая головой в такт музыке, гармония цветов в свете факелов, череда женщин в шелковых платьях…

У фонтана, вне поля зрения Алессандро, стояли три девушки, которые вполне могли бы послужить моделями Фрагонару, одному из покинувших этот мир членов академии, – они не только отражали свет, но каким-то образом удерживали его, а возможно, даже генерировали.

Будучи самыми молодыми из гостей, они не очень-то понимали, что им делать. Разговаривали, красуясь, даже когда находились слишком далеко от других, чтобы их услышали, чувствуя, пока только интуитивно, какую им положено играть роль.

Первой в ряду, когда они встали у фонтана, чтобы глянуть на свои отражения, была Жанетт, младшая дочь одного из членов Академии, за ней Изабель, дочь второго секретаря французского посольства, и последняя – Ариан, дочь итальянского врача и француженки. Она могла переходить с французского на итальянский и обратно с той же легкостью, с какой ласточка меняет направление полета, и знала латынь, греческий и английский достаточно хорошо, чтобы не делать ошибок.

Самая младшая красотой выделялась среди остальных. В детстве те самые физические характеристики, которые позднее превратили Ариан в красавицу, настолько отличали ее от других детей, что она выглядела чуть ли не дурнушкой. Только опытный человек мог разглядеть захватывающую дух красоту, которая дремала покуда в катастрофически смещенных чертах: широкие щеки и лоб, глаза, выражение которых никак не связывалась с лицом, удивительно прекрасный изгиб бровей, улыбка, даже на расстоянии, даже в воспоминании способная наполнять любого, кто видел ее, любовью и парализующим наслаждением.

С юных лет она привыкла считать себя уродиной, и хотя время доказало, что выводы в корне неверны, она не могла с ними расстаться, и став прекрасней, чем любая из женщин, которых Алессандро довелось видеть в жизни, на картинах, на фотографиях, все еще жила в убеждении, что она дурнушка, и на людях вела себя так, будто стеснялась своей внешности. Она так до конца и не поверила, даже потом, множество раз услышав уверения в обратном, что люди таращатся на нее не потому, что полагают страшненькой, а потрясенные ее красотой.

Жанетт, Изабель и Ариан двинулись вкруг фонтана, очень медленно, останавливаясь на каждом шагу, разговаривая с таким энтузиазмом, словно все вокруг слушали их, вышедших на ярко освещенную сцену. Говорили они об Экс-ан-Провансе. Послушав их, любой бы подумал, что Экс-ан-Прованс не просто столица Франции или даже Европы (по меньшей мере, Священной Римской Империи), но какая-то французская Вальгалла.

В такой же манере юные парижанки говорили о Довиле, Биаррице или Ницце, юные девицы из других мест – о Париже, но этим девушкам, не бывавшим в Париже, пришлось остановиться на Эксе. Говорили они и заговорщически, и привлекая внимание, стараясь убедить себя и других, что тема крайне важна. Иногда понижали голос до шепота, в другие моменты прибавляли громкости, пытаясь найти нужную тональность.

Когда Жанетт описывала день, проведенный у водопада, от ее рассказа веяло эротизмом. Юноши и девушки задались целью поймать руками сверкающую форель, плававшую в неглубокой, по пояс, заводи, которая образовалась у водопада, и вошли туда прямо в одежде. Сначала по колено, потом по пояс, принялись нырять за рыбой, выскакивали на поверхность с мокрыми волосами, вода, поблескивая на солнце, стекала по лицам. Летние платья девушек прилипали к телам, подчеркивая грудь и соски. Парни сняли рубашки. Они потеряли ощущение времени, говорила Жанетт, вот что с ними произошло, и скоро начали обниматься и вальсировать прямо в холодной воде, прижимаясь друг к другу в поисках любви и тепла.

– Все могло зайти гораздо дальше, – утверждала Жанетт, если кому-то наконец не удалось бы поймать форель и тем разрушить чары.

– Ты наблюдала за этим с берега? – спросила Ариан.

– Нет, – ответила Жанетт, признаваясь, что позволила себе такую нескромность. – Я тоже была в воде, – солгала она. – В чьих-то объятьях.

– В чьих? – спросила Изабель, сгорая от любопытства. Жанетт отвечать не стала, побоялась врать дальше.

Высокая, с россыпью веснушек на лице, Изабель догадывалась, что со временем станет похожей на свою мать, станет хозяйкой дома, а не мужа. Она мечтала о поместье на вершине холма, с яблоневым садом и виноградником. Когда-нибудь, говорила Изабель, она все там переделает, и описывала комнаты, обои, обивку мебели с таким видом, будто сердце ее разрывается при мысли, что все это заменит любовь. Но при этом добавляла, что дом будет стоять у реки, дети будут в ней купаться, и жизнь у них будет идеальной.

Когда Изабель и Жанетт дважды вспомнили пекарню и три раза кафе, в котором сидели с подругами и пили вино, они повернулись к Ариан, чтобы та напомнила им о чем-то еще, доказав, что Экс – превосходный город, достойный того, чтобы они вновь и вновь вспоминали о том, как пребывали в нем.

Ариан пыталась, но безрезультатно.

– Мне нравится освещение в Эксе, – наконец нашлась она, но голосу недоставало эмоций. – И поля. В последнее лето мы с отцом гуляли по полям каждый день… почти каждый день.

Обычно молодежь не касалась родителей в разговоре. Их вспоминали лишь затем, чтобы солгать об их мифических подвигах в молодости или чтобы вскользь намекнуть на их богатство и знаменитостей, с которыми они на короткой ноге.

– И о чем же вы говорили? – поинтересовалась Жанетт.

– Обо всем, – ответила Ариан, ей было всего шестнадцать, и, хотя она понимала все, что понимал Алессандро, сформулировать многое у нее еще не получалось. И вообще, болтать она не любила, становилась разговорчивой, только переходя с языка на язык.

– Например? – спросила Изабель.

– О моей матери, – ответила Ариан.

Зная, что мать Ариан умерла, Жанетт и Изабель поняли, что зашли в тупик.

Они шли дальше, все трое отчаянно отыскивая тему для разговора, и в этом Ариан не отставала от подруг. Любовь к матери переполняла ее и теперь, как это часто бывало: досужие разговоры, прогулка вокруг фонтана, платье, устремления, честолюбивые замыслы, – все, чего она хотела от жизни, казалось предательством. В случайной проверке верности любовь к матери вытеснила все, ослепила по отношению ко всему остальному.

Она чувствовала, как мир отступает, и знала, что он может исчезнуть окончательно, а она останется лишь с любовью к женщине, которая умерла четыре года назад, а умирая, горевала, что покидает свою семью навсегда, но при этом и радовалась, что умирает именно она, а не муж или дочь.

Алессандро огибал фонтан с той же скоростью, что Изабель, Жанетт и Ариан, поэтому они друг друга не видели: точно Земля и ее двойник, движущиеся по одной орбите по разные стороны Солнца. Но в тот момент, когда три голоса певцов слились в один, еще более прекрасный, он вдруг развернулся на каблуках и зашагал в обратном направлении.

А когда поднял голову, увидел, что перед ним стоит юная девушка в слезах.



* * *


В январе 1911 года в библиотеке в Болонье, где по большей части занимался Алессандро, часто стоял такой холод, что изо рта шел пар. Однажды во второй половине дня, где-то за час до наступления темноты, лишь несколько студентов еще оставались в читальном зале, таком огромном, что большая печь, топившаяся дровами, согревала лишь воздух под потолком. Поджав ноги, чтобы сохранять тепло, и застегнув воротник доверху, Алессандро склонился над шестью книгами, разложенными на длинном столе. Он часто читал одновременно полдюжины книг – не потому, что ему так нравилось, но чтобы сравнивать аргументы и выводы, потому что, как выяснялось, и шесть субъективных, иногда в чем-то противоречащих друг другу точек зрения укладываются в рамки истины, и если аргументы заканчивались у оного, падающее знамя подхватывали другие. Алессандро изучал книги, как показания свидетелей, и, хотя ему приходилось постоянно листать страницы туда или обратно, чтобы сопоставить те или иные утверждения, эта техника приносила немалые дивиденды, и итог от сложения зачастую оказывался больше суммы.

Но чтобы читать шесть книг одновременно, требовалось с головой уходить в учебу, и на светскую жизнь времени просто не оставалось. Друзей он мог пересчитать по пальцам, а если о нем вспоминали, то полагали эксцентриком. Собственно, он постоянно балансировал на грани исключения из университета. Он никогда не стеснялся вступить в спор с профессором, исполненный уверенности, что главный довод – истина, а не статус участника дискуссии. «Если хочешь высоко подняться, у тебя есть единственный шанс, – говорил отец. – Держись обособленно, ничего не бойся и трудись в поте лица».

– Вы Джулиани? – донесся голос с другой стороны раритетного стола, за которым работал Алессандро, но такой тихий, что Алессандро его не расслышал.

– Джулиани?

Алессандро поднял голову. Напротив сидел человек, который выглядел как англичанин, но говорил на безупречном итальянском.

– Да.

– Вы знакомы с Лиа Беллати?

– Да.

– Между вами что-то большее?

– Большее, чем что?

– Не спрашивайте о том, что и так знаете. Одному человеку в Болонье, знакомому с ее семьей, грозит беда. Поможете? Друзей у него мало, и новый друг может оказаться весьма кстати.

– Я не знаю, кто он, и я не знаю, кто вы.

– Я пришел к вам, потому что слышал про то, как вы однажды сражались с двумя карабинерами.

Алессандро положил ручку.

– Они просто гнались за мной.

– Они стреляли, а вы и не подумали остановиться.

– Полагаете, это достижение?

– Большинство людей застыло бы на месте после первого выстрела.

Алессандро вскинул руки.

– Чего вы от меня хотите?

– Среди здешних студентов много монархистов.

– Разумеется, много. Они не учатся: маршируют, расклеивают плакаты, устраивают дуэли. Признаюсь, я их не понимаю, учитывая, что нами и так правит король.

– Они хотят превратить его в бога.

– Он слишком низкорослый.

– Их это не остановит.

– Может, и нет, но из-за всех этих кровосмешений, мне кажется, он выглядит как карлик с холмов Калабрии. Ничего у них не выйдет.

– Но хлопот от них хватает.

– И что?

– Они организовали фехтовальный клуб. И двадцать членов этого клуба прознали, что на факультете юриспруденции учится еврей.

– Учитывая, как много евреев на факультете юриспруденции, невелика заслуга.

– Они собираются его убить.

– Почему?

– Он из Венеции. Его мать немка. Они считают, что он предатель.

– И кого же он предал?

– Италию.

– Такое практически невозможно. А он предал?

– Нет. Он аполитичен, а если бы увлекался политикой, то ничем не отличался бы от остальных.

– Почему вы сами не хотите ему помочь?

– Если один еврей приходит на помощь другому, смысла в этом мало.

На лице Алессандро отразилось недоумение. Облачко его дыхания растаяло в воздухе.

– Они могут взять нас числом, и знают это, но христианин… Мой друг живет на виа Пьяве, дом номер шестнадцать, верхний этаж. Вечером они собираются вытащить его на улицу и избить.

– А полиция?

– Я ходил к ним. Они уже знают об этом, но им до фонаря.

– При чем тут Лиа? Вы ее знаете, и он знает ее, и вы знаете друг друга… Она еврейка?

– Да. Нашего друга зовут Рафаэлло Фоа. Они думают, что его отец – банкир, связанный с австрийцами.

– А он и правда банкир? – спросил Алессандро, закрывая по две книги сразу.

– Он мясник.

– Тогда почему Рафаэлло не скажет это монархистам?

Студент улыбнулся с такой горечью, какую Алессандро никак не ожидал увидеть на лице столь молодого человека.

– Это ничего не изменит.

Парк застыл под падающим снегом. Недалеко от дома, где жил Алессандро, находился оружейный магазин. Алессандро часто разглядывал револьверы, ружья и охотничье снаряжение, выставленное в витринах. Однажды видел, как продавец достает из витрины револьвер, просунув руку между прутьев защитной решетки, даже не потрудившись ее открыть.

С наступлением темноты улицы опустели, ставни закрылись. Снег разогнал всех по домам, к печам и каминам. Из сотен труб валил дым, и в воздухе сладко пахло хвойной древесиной, которую привозили из России и Финляндии.

Алессандро слишком боялся долго стоять перед магазином. Боковое зрение пустилось наутек, увлекая за собой сердце, когда, подняв ногу, он пнул стекло каблуком сапога. Окно с грохотом разлетелось, Алессандро показалось, что его было слышно аж в Неаполе. Он вытащил револьвер через прутья решетки и сунул в карман пальто.

– Иди ровным шагом, – приказал он себе. На улицу никто не выскочил.

Скрывшись в парке, он все еще боялся, зато теперь у него был шанс защитить Рафаэлло Фоа, которому следовало или самому иметь револьвер, или оставаться в Венеции. До развязки оставалось не так много времени, а потом, если все закончится благополучно, ему можно будет пойти домой, улечься под стеганое одеяло и лежать там как минимум четырнадцать часов. А на следующий день солнце окончательно растопит снег, от которого останутся только мокрые пятна на брусчатке.

Дом номер 16 по виа Пьяве, темный и неприветливый, встретил Алессандро закрытыми ставнями. И пока он стоял перед домом, до него донесся далекий раскат грома. Снег и гром не очень-то вязались между собой, но мысль о молниях, сверкающих в холодном сером воздухе, заставила Алессандро поднять голову. На небе вспышек не оказалось, слышались только далекие погромыхивания, которые, казалось, каждым ударом заставляли вибрировать грудь Алессандро. Долетая до него сквозь снег, они словно звали и самого Алессандро, и его поколение к чему-то столь удивительному и неожиданному, что никто из сверстников Алессандро ничего подобного и представить себе не мог. Но при этом погромыхивания доносились из такой дали, что казались нереальными.

Под раскаты грома он поднялся по лестнице, сначала на ощупь, но потом света стало прибавляться: над верхней площадкой находился световой люк, припорошенный снегом, дребезжащий под порывами ветра и от раскатов грома.

Дверь открыл высокий молодой человек тех же лет, что и Алессандро, с выступающими скулами и такими раскосыми глазами, что Алессандро вспомнил о Тамерлане. Рост молодого человека (ему пришлось пригнуться, чтобы не удариться головой о притолоку) и выражение лица заставили Алессандро задаться вопросом, почему ему, Алессандро, вздумалось его охранять. Выглядел Рафаэлло так, что мог с легкостью противостоять всем монархистам и анархистам Италии, вместе взятым.

– Вы итальянец? – спросил Алессандро.

– Да, итальянец. А вы?

– А выглядите словно уроженец Золотой Орды.

– Венгерская кровь, – ответил Рафи Фоа, – немного немецкой, немного русской и полным-полно еврейской, если вы к этому клоните и даже если не клоните.

– Ни к чему я не клоню.

В комнате Рафи в маленькой глиняной печке горели дрова. На большом библиотечном столе между двух керосиновых ламп лежали книги и блокноты. В углу стояла кровать. Обстановку дополняли стул и книжная полка.

– Можешь присесть на стул, – предложил Рафи после того, как они познакомились.

Он ничего не слышал о монархистах, и, хотя со всей серьезностью отнесся к словам Алессандро, не испугался и не удивился.

– Ты его знаешь? – спросил Алессандро про посредника. – У него голубые глаза, прямые каштановые волосы и красное лицо. Похож на англичанина.

– Не знаю такого. Может, он монархист.

– Откуда ты знаешь Лиа?

– Познакомился с ее братом несколько лет назад, когда его часть стояла под Венецией. Мы включили его в наш minyan[28]. Как-то раз я останавливался у Беллати в Риме, когда он был там, и еще раз, когда он отправился на Сардинию. Военные все время в разъездах.

Они услышали шаги поднимающихся по лестнице людей.

– Что ты будешь делать? – спросил Алессандро. – У меня есть вот это. – Он достал из кармана охотничий револьвер с длинным стволом и тяжелой рукояткой. – Он не заряжен, но они этого не знают.

– Возможно, у них тоже есть, – Рафи пожал плечами. – Возьми его с собой. Иди на лестницу, которая ведет на крышу.

– А как же ты?

– Бог поможет.

– Бог? – в изумлении переспросил Алессандро. Те, что поднимались по лестнице, были уже слишком близко от лестничной площадки верхнего этажа, чтобы Алессандро мог ускользнуть незамеченным. – Они думают, что твой отец заодно с австрийцами.

– Мой отец?

– Да. Они думают, что он банкир.

Из ящика стола Рафи достал талес и набросил на плечи. Раньше Алессандро видел молящегося еврея только на гравюрах. Зрелище поразило его не меньше, чем приближение монархистов.

– Мой отец – мясник, – ответил Рафи. – Он заодно с домохозяйками Венеции.

– Ты не собираешься сопротивляться? – спросил Алессандро.

Рафи открыл молитвенник, выпрямился в полный рост, поцеловал книгу. И в тот самый момент, когда забарабанили в дверь, начал молиться, раскачиваясь взад-вперед. Алессандро отступил за портьеру, которая служила дверью в стенной шкаф.

Выломав железную защелку, пятеро молодых парней ворвались в комнату. В мерцающем свете керосиновых ламп по бокам, бормочущий молитвы, возвышающийся над ними, Рафи напугал их больше, чем они – его, но они пришли с заранее намеченной целью и собирались, переборов страх, наброситься на него и избить по полусмерти.

– Ты Рафаэлло Фоа? – послышался вопрос, как будто положительный ответ на него мог служить оправданием их действий. Продолжая молиться, Рафи и не думал им отвечать.

Алессандро знал, что они начнут крушить вещи, прежде чем наброситься на человека. Сорвут с него талес и кипу, а уж когда он станет таким же, как они, перестанут бояться и накажут за то, что он нагнал на них страха.

Они стали разбрасывать книги и рвать их в клочья. Потом кто-то схватился за талес и сдернул его. Рафи продолжал не смотреть на них, даже когда они начали его бить. Они набирали полную грудь воздуха и лупили со всей силы. По его груди, рукам, голове.

Он стоял столбом. Повторяя одну и ту же фразу. Прижатый к столу, он не мог упасть. Его лицо заливала кровь, и когда его били, брызги крови летели на стены. Он били его по спине, почкам, ребрам, гениталиям. Пинали его ногами. А он все не падал.

– Еврейские банкиры управляют страной! – крикнул один. – Но мы положим этому конец!

Рафи продолжал бормотать, закрыв глаза, когда один из избивавших достал из-под пальто саблю в ножнах и начал тыкать в него, словно в холщовую грушу, свисающую с балки в зале для фехтования. Рафи развернулся, выплевывая кровь, и рухнул на стол между керосиновых ламп, не переставая бормотать.

И когда студент взялся за саблю обеими руками и начал медленно поднимать ее, Алессандро вышел из-за портьеры у него за спиной и рукояткой пистолета ударил по голове, рассекши кожу и свалив его на пол.

Держа револьвер обеими руками, Алессандро обошел стол. Когда взвел курок, щелчок эхом отразился от стен и потолка.

Он думал, что они уйдут, но один из студентов сунул руку под пальто и тоже достал револьвер. Алессандро не знал, что делать. За стенами гремел далекий гром, ветер завывал, ломясь в окна.

– Евреи объединились с…

– Заткнись! – рявкнул Алессандро и напрягся, делая вид, будто сейчас нажмет на спусковой крючок. – Проблема с евреями именно в том, что они ни с кем не объединяются, ясно?

Громыхнул гром. Алессандро и понятия не имел, что гром, приглушенный валящим снегом, ничем не отличается от артиллерийской канонады. Он по-прежнему держал монархистов на мушке, потому что ничего другого ему не оставалось, они попятились к двери и покинули комнату.



* * *


Молодые неопытные певцы и матерые, но с плохим голосом, часто попадали в Болонью, в театр с мощными потолочными балками и каменными стенами. Украшения фасада потрепали ветер и вода, так что дьяволы остались без зубов, горгульи без лиц, карнизы местами обрушились, но в Италии всегда хватало зданий, которые, кажется, вот-вот рухнут, и болонский театр благополучно дожил до отъезда Алессандро из города.

Трижды в неделю Россини и Верди силой и красотой затыкали рты студентам и заставляли их слушать музыку и не отрывая глаз следить за происходящим на сцене. Певцы Ла Скала полагали, что это естественное состояние человечества. Когда один певец говорил другому о предстоящем выступлении в Болонье, обычно следовал вопрос: «И на какое время ты рассчитываешь очистить небо?» Под этим подразумевалось, на сколько минут своей арии он сможет удержать зал от запуска бумажных голубей, которые в огромных количестве летали и сталкивались над оркестровой ямой. Они могли летать на десяти, а то и на двадцати уровнях, кругами, зигзагами, просто парили, целой сотней, а то и больше, в итоге планируя на музыкантов.

Все следили за траекторией собственного голубя или на фаворита. Но певцы видели не только голубей, но и почти тысячу голов, которые, точно на каком-то безумном теннисном матче, поворачивались в разные стороны, не только вправо-влево, но еще и постепенно опускаясь вниз. Певцам казалось, будто они выступают в клинике нервных болезней.

Порой один или даже несколько студентов, знавших слова и обладающих мощными голосами, вскакивали на стулья и соперничали с тем, кто пел на сцене. Не имело значения, хотели они поддержать певца или унизить. Результат от этого не менялся. Еще хуже было шуршание нескольких сотен газет, свидетельствующее об оскорбительном безразличии. Не раз и не два на сцену летели яйца и овощи, а то и ботинок, приземляющийся рядом с перепуганной обладательницей сопрано.

Но если молодой певец, собравшись с духом, продолжал петь, и пел хорошо, тысяча юношей, неуправляемых, как звери, и непокорных, как необъезженные лошади или накачанные кофеином быки в праздничный день, внезапно замирала. В зале нарастало напряжение, на тысяче лиц отражались печаль, страсть и желание, у некоторых блестели глаза, а у кого-то от чувств по щекам текли слезы, сверкающие в отсвете софитов. И когда ария заканчивалась, спустя несколько секунд полной тишины студенты устраивали бурю восторга, какой не знавал ни один из самых знаменитых оперных театров мира.

После живой увертюры, обусловленной тем, что театральные импресарио с давних пор знали, что молодежь можно утихомирить только охотничьими рогами, занавес поднялся, смяв несколько бумажных голубей. Красивейший задник словно светился. Синева Джотто и тени Караваджо объединились в этом тихом лесу, отражая не время суток, а состояние души. Увертюра в сочетании с мечтательной синевой, темной зеленью облаков, изображающих кроны деревьев, и движущимися тенями, угомонила студентов, которые затихли, словно мертвые.

Но едва группа полнотелых «охотников» вышла из-за деревьев и начала петь, Алессандро заметил, что с самого верхнего яруса порхнули бумажные голуби. В оркестровой яме, пренебрегая правилами противопожарной безопасности, двое студентов поставили мангал и жарили на открытом огне кусочки мяса. Алессандро облокотился на обитый бархатом барьер второго яруса и улыбнулся. Он думал о девушке, которую встретил в парке Виллы Медичи. О той молоденькой француженке, чьего имени он не знал и которую окружали подруги-хранительницы, встреча больше напоминала сон, но ему казалось, что он знает ее всю жизнь. Когда их взгляды встретились, он почувствовал, как его с невероятной силой повлекло к ней, словно пятьдесят лет сжались в две секунды. Он не влюбился в нее без памяти, а просто полюбил, и хотя сначала ему казалось, что он скоро ее забудет, от одной мысли об этом его любовь только росла, заставляя вспомнить, что самые сильные бураны начинаются с нескольких плавно опускающихся на землю снежинок.

Ее отсутствие Алессандро компенсировало множество вещей, которые, благодаря одной своей красоте, становились ее союзниками: синева декораций, залитых светом, грациозность кошки, повернувшей маленькую мордочку в ответ на движение человека, разожженная печь в глубине кузницы или пекарни, которую он заметил, проходя мимо, пение церковного хора, зачаровывающее прихожан, снег, сдуваемый с горной вершины голубым ветром, идеально бесхитростная улыбка ребенка. На этих наблюдениях, одаривающих его красотой во всех ее проявлениях, он и начал выстраивать свои эстетические принципы. И хотя в систему они сформировались не сразу и особого порядка в них не наблюдалось, он верил, что со временем все сложится в единую картину.

Закончив петь, охотники разочарованно ушли за кулисы. Потом последовало несколько сцен, которые не захватили зрителей, и они ерзали в креслах, напоминая леопардов, нервно кружащих по клетке в зоопарке.

Алессандро наклонился вперед, его взгляд впился в подсвеченный задник. Когда воздух колебал пламя свечей софитов, по лесу пробегали тени.

– Я уже минуту хлопаю тебя по плечу, – услышал он голос Рафи.

Алессандро повернулся, сощурился, вглядываясь в темноту.

– До тебя трудно достучаться, когда ты слушаешь музыку.

– Ты уже поправился? – спросил Алессандро.

– Да. Даже играл в теннис. Можем мы здесь поговорить? – спросил Рафи, словно находился в обычном театре.

– Мы можем устроить дуэль, и никто не заметит, – ответил Алессандро, – но давай лучше выйдем.

Они присели на белую мраморную ступень длинной лестницы, с которой открывался вид на окружающую Болонью сельскую местность, и Алессандро спросил:

– Почему ты не стал сопротивляться?

Рафи уже был на последнем курсе университета и умел развернуть диалог в любое русло.

– Я сопротивлялся. Я боролся изо всех сил, и на мне раны от этой борьбы.

– У них ран нет.

– Это их проблемы.

– Странный способ борьбы.

– Это связано с моими внутренними исканиями.

– Вероятно, связано, – кивнул Алессандро, – вот только не окажись я рядом с револьвером, который украл, разбив витрину, твои искания в этом мире могли и оборваться.

– Это верно, – с гневом подтвердил Рафи.

– Почему же ты не научился давать сдачи?

– Как тебе, наверное, известно, улицы в Венеции – это каналы. Драки там очень короткие, потому что через несколько секунд один из драчунов обычно бултыхается в воде. В юности меня несколько раз сбрасывали в воду с мостов и набережных.

– Послушай, я могу тебе показать, как надо вести себя в рукопашном бою, – заявил Алессандро, который не участвовал ни в одной уличной драке. Он оглядел Рафи. – Ты высокий, но, похоже, не очень сильный. Габариты сами по себе не важны. Тебе надо накачивать мышцы. Чего улыбаешься?

– Видишь ли, силы мне как раз хватает.

– Ох, что-то сомневаюсь, – Алессандро покачал головой.

– Шесть месяцев в году я изучаю юриспруденцию, но другие шесть работаю у отца.

– Нарезая котлеты, Геркулесом не станешь.

– У моего отца нет магазина со стеклянной витриной и прилавком. Он оптовый торговец. Его склад размером с Арсенал, и у него сто пятьдесят работников. По большей части, рубщиков. Поскольку рубка мяса требует навыка, а я учусь на адвоката, никто и не собирался показывать мне, как разрубать туши, поэтому я только таскал и развешивал мясо.

– В каком виде?

– Четвертушками.

– И сколько весит одна четвертушка?

– Сто килограмм и больше. Ты надеваешь синюю куртку с капюшоном. Прежде чем взяться за мясо, накидываешь капюшон, чтобы не испачкать кровью волосы. Снимаешь четвертушку с крюка, взваливаешь на спину и несешь. Если она в трюме океанского корабля, до склада идти минут десять. Потом поднимаешь четвертушку на плечо, крепко держишь и вешаешь на крюк. Мясо могут также складировать на земле. Тогда ты поднимаешь четвертушку и взваливаешь на плечи.

– Тогда почему же ты не схватил этих монархистов и не сбросил их с лестницы?

– Я бы никогда такого не сделал.

– Позволь мне показать тебе, что к чему.

– Хорошо, – кивнул Рафи, – покажи.

– В выходные, – пообещал Алессандро, – если будет хорошая погода.

Они пожали друг другу руки.



* * *


Поскольку Алессандро понятия не имел, что показывать, следующие дни он провел в размышлениях, как же все-таки поднять боевой дух Рафи Фоа, и в воскресное утро оба стояли у железнодорожных путей, по которым в лучах зимнего солнца на них надвигался поезд. Чтобы машинисты их не увидели, они прятались в кустах.

– И что мы будем делать? – спросил Рафи.

– Сначала мы запрыгнем на поезд, – ответил Алессандро. – Заберемся на крышу и побежим к служебному вагону.

– Зачем?

– Чтобы люди из служебного вагона бросились за нами в погоню по крышам вагонов движущегося поезда.

– А если нас поймают?

– Не поймают: в этом и есть наша цель.

– Как мы сможем убежать от них, оставаясь в движущемся поезде?

– В десяти километрах железнодорожный мост через реку. Представляешь, как они удивятся, когда мы спрыгнем?

– Представляю, как удивлюсь я, когда мы спрыгнем. Сейчас январь.

– Просто повторяй за мной.

– А раньше ты такое делал? – поинтересовался Рафи, предчувствуя недоброе. Паровоз, грохоча, пронесся мимо, отчего их голоса завибрировали.

– Разумеется, – ответил Алессандро.

Они побежали вдоль поезда и поравнялись с вагоном для перевозки скота.

– Забирайся, как по лестнице, – крикнул Алессандро, перекрывая шум колес. Они лезли, цепляясь за доски, пока не добрались до скользкой закругленной крыши, где ухватиться было вообще не за что.

– А теперь как? – прокричал Рафи.

– Двигаемся к углу, – импровизируя на ходу, приказал Алессандро. Они двинулись к углу. – Цепляйся за край вагона и подтягивайся наверх, опираясь ногами на перекладину.

– Как мне поставить туда ногу? – прокричал Рафи, раскачиваясь в воздухе. – Перекладина слишком мала, да и высоко очень.

– Ничего, хватит с тебя. Подтягивай ноги, – возразил Алессандро. Неровный край металлической крыши резал ему руки. Он напрягался изо всех сил, чтобы не упасть в зазор между вагонами. Рафи следовал за ним.

Шум оглушал: гремели пустые вагоны, проскакивая стыки рельсов, сталь колес скрипела по стали рельсов, клацали сцепки вагонов.

Дым и копоть летели над поездом. Половину времени Алессандро и Рафи приходилось не открывать глаз, вторую половину глаза слезились. Они едва могли дышать. Провались они между вагонами, их бы порезало и размочалило в куски.

Алессандро посмотрел на Рафи, лицо которого застыло от напряжения.

– Забирайся наверх.

– Мне не за что ухватиться, – в отчаянии ответил Рафи. – Слишком высоко. Я упаду.

Алессандро не знал, сумеет ли он сам забраться на крышу. Ладони и пальцы стали скользкими от пота и крови.

– Сможешь. Хатайся руками за крышу. Вот так. – И он начал подтягиваться.

Руки скользили, но он цеплялся за металл, как кошка, и в конце концов забрался наверх. Потом ухватил Рафи за запястье и помог ему проделать то же самое. Вскоре они лежали лицом вниз, тяжело дыша, потные, грязные, руки в крови. Дым то и дело накрывал их черным, вызывающим тошноту облаком.

– И часто ты такое проделываешь? – спросил Рафи.

– Когда выпадает возможность, – ответил Алессандро, сплевывая золу и грязь.

– Ты чокнутый! – прокричал Рафи.

– Знаю.

– А как же тоннели?

– Тоннелей надо остерегаться, – ответил Алессандро, мысленно поблагодарив его за напоминание. – Завидев тоннель, сразу спускаешься между вагонами. Иначе тебя скинет с крыши. Но в здешних краях тоннелей не так и много. – Он встал. Ветер, дым, шатание товарного вагона из стороны в сторону – все пыталось сбросить его вниз. Не вышло.

Рафи встал, когда Алессандро изготовился перепрыгнуть на крышу вагона, который ехал следом.

– Что произойдет, если ты упадешь? – прокричал Рафи.

– Не падай! – прокричал в ответ Алессандро, а в следующий миг без малейшего колебания оттолкнулся и взлетел в воздух. Приземлился на правую ногу и даже не оглянулся, зная, что Рафи последует за ним. Тут объяснения не годились: он мог лишь наглядно показать, как и что делать.

Когда он набрал скорость, перепрыгивать с одного вагона на другой стало гораздо легче. Его охватила радость, которую он запомнил до конца дней. Когда позади остались пять или десять вагонов, страх совершенно его покинул, и он бежал навстречу ветру и дыму. Горячая копоть обжигала шею. Алессандро слышал шаги Рафи за спиной.

Они пробежали сорок вагонов, перепрыгивая с одного на другой, раскидывая руки словно крылья, пытающиеся поймать воздушный поток. Чем дольше длился полет, тем счастливее они чувствовали себя, и вот уже они застучали каблуками по крыше служебного вагона.

Трое мужчин выскочили на открытую площадку в хвосте служебного вагона. Один с бутылкой вина, второй – с сэндвичем. Когда увидели на крыше двух парней с безумными лицами и в окровавленной одежде, принялись кричать и жестикулировать, а тот, что держал в руке бутылку, размахивал ею как револьвером.

– Этот поезд идет в Рим? – прокричал Алессандро, сложив ладони рупором. – Где вагон-ресторан? Можно привести с собой пуделя, если я вставлю пробку ему в зад?

Алессандро и Рафи расхохотались, железнодорожник швырнул в них бутылкой. Промахнулся, она разбилась, ударившись о крышу. Второй со всей силы швырнул сэндвич, но его разметал ветер, и ломоть ветчины шмякнулся у ног Рафи. И когда Рафи попытался объяснить жестами, что он еврей и не ест свинины (начал с показа, что он обрезан), Алессандро схватил его за плечо.

– Мост! – крикнул он.

Мост отделяло от воды расстояние в два раза больше высоты вагона, течение было быстрое. У железнодорожников отвисли челюсти, когда сначала Алессандро, а за ним и Рафи прыгнули с крыши, долго-долго летели по воздуху и как камни ушли под воду.

Их словно ударило током от погружения в холодную воду. Она остановила кровотечение и смыла с них кровь, пот и грязь. Когда они вынырнули на поверхность, ледяная вода заливала глаза, дыхание перехватило, но течение вынесло их к повороту, где они подплыли к песчаному пляжу и вылезли на берег.

Пустились бежать по полям, чтобы не умереть от холода, их переполняло ощущение, что для них нет ничего невозможного.

– Большинство людей такого не делают, – изрек Алессандро, – но именно это и спасает. Проверяешь, чего ты стоишь.

– Такое необходимо только для войны.

– Я практически уверен, что воевать нам не придется. Маловероятно, что начнется война в Европе, а если такое и случится, еще менее вероятно участие Италии в этой войне, но я хочу быть готовым ко всему. И эта проверка не только для войны: для всего.



* * *


Однажды вечером, вернувшись домой, Алессандро обнаружил письмо на великолепной бумаге, написанное уверенным и изящным почерком. Он снял мокрое от дождя пальто, зажег лампы и камин. Оно из тех писем, подумал он, после которых жизнь делает неожиданный поворот. Когда в комнате потеплело, он вскрыл конверт.

«Высокочтимейший господин, – начиналось письмо. – Моя жизнь человека в этом мире тигров катится к завершению. Семьдесят мучительных лет меня бросало из стороны в сторону в попытках заработать на жизнь, содержать семью и продолжать двигаться по избранному пути.

В молодости я верил, что благодаря терпению стану кем-то вроде короля. Не сомневался, что буду почивать в спальне метров пятьдесят в ширину, где потолок будет на высоте пятиэтажного дома, что поведу за собой армии, что судьба забросит меня в коридоры власти, где жизнь так волнующа и прекрасна.

Но удача обходила меня стороной. Самый высокий пост из всех, какой мне удалось занять, – главный писец в адвокатской конторе Вашего отца. Другие главные писцы относятся ко мне с почтением, но это совсем не то, чего я ожидал, учитывая, что мне они не подчиняются.

На этой неделе я испытал жестокий удар. Во вторник Ваш отец принес в контору машинку, которая, насколько я понимаю, называется «пишущей». В тот же день Антонио, молодой человек с небрежным корявым почерком, предал свою профессию и принялся стучать на этом чудище, точно косоглазая курица, печатая контракты первостепенной важности. Он может напечатать две страницы за час! Такая удивительная скорость мне не по плечу.

Мало того, что на этой – а может, и еще на одной – машинке можно печатать самые важные документы, так дьявол, который привез их в контору, появился в четверг с пачкой грязной черной бумаги, которая, вставленная между листами, позволяет получить до пяти копий исходного документа.

Хотя результат отвратительный, все идет гораздо быстрее, и работы у нас теперь только для трех писцов и трех машинок. Ваш отец собирается оставить лишь одного старого писца, чтобы вести протоколы, писать письма и сопровождать его в суд. Моя рука уже не так быстра для подобной работы. Как Вы знаете, она нелегка.

Мне придется выйти на пенсию, но я не могу себе этого позволить. Все свои деньги я потратил на сок.

Поскольку к пишущим машинкам у Вас отношение такое же, как у меня, умоляю о содействии. Помогите мне предпринять последнюю попытку.

Я должен стать профессором теологии и астрономии в университете, где Вы сами учитесь. Я долгие годы изучал и формулировал идеи и теории, которые откроют загадку этой тягостной жизни. Я не прошу много денег, только компенсацию расходов на сок.

Вы должны устроить мне эту должность. Если она уже занята, я готов помогать тому, кто ее занимает, в выполнении его обязанностей, если необходимо, то и бесплатно, потому что скоро я начну получать небольшую пенсию. Собственно, если необходимо, я готов внести сумму, необходимую на содержание профессорской должности, при условии ее получения.

Я приеду в середине следующей недели, чтобы предпринять последнюю попытку. С наилучшими пожеланиями, искренне Ваш – Орфео Кватта».

На следующий день, когда Алессандро вернулся с последней лекции, Орфео уже ждал у дверей.

– А это что? – спросил Алессандро, указав на огромную круглую стянутую ремнями сумку, сшитую из настоящих шкур.

– Это мой чемодан, – ответил Орфео с таким видом, будто Алессандро сморозил глупость.

– Но… но ведь тут шерсть. Никогда не видел чемодана с шерстью на боках.

– Недубленые шкуры самые крепкие, – объяснил Орфео. – Такими чемоданами пользуются американцы, но они оставляют головы и хвосты.

– А чья это шкура?

– Коровья.

Алессандро пригласил Орфео остаться у него в надежде, что сумеет отговорить его от «последней попытки» и отправить в Рим с письмом к отцу, в котором намеревался, воззвав к человеколюбию, упросить взять старого писца на прежнее место.

Но Орфео на уговоры не поддавался.

– Орфео, – прямо заявил Алессандро, когда они уселись у горящего камина, – ничто в мире не заставит университет дать тебе должность профессора или даже позволить просто ему помогать. Ни на день, ни на минуту, ни на секунду. Если ты поедешь обратно в Рим с письмом, которое я напишу, твоя жизнь вернется в исходное состояние.

– К Адаму и Еве.

– Можно и так сказать.

– Висячие сады Вавилона.

– Я не знаю, как скажешь, Орфео.

– Нет, – с самодовольной улыбкой отказался Орфео. – Если там услышат про благословенный сок, который я открыл во всех купелях, меня точно пригласят на кафедру.

– Не думаю.

– Нет, пригласят. Уверен, что пригласят. Все теоретические рассуждения здесь. – Он постучал пальцем по виску. – Гравитация, время, цель, свободная воля, что ни возьми. Боль всего мира исследована.

– Ладно, хорошо. Я отведу вас к человеку, который решает такие вопросы, и вы все расскажете ему сами.

– Нет, – покачал головой Орфео. – Так ничего не выйдет. – Алессандро молчал. – У меня нет никаких дипломов. Меня никто не знает. Мне потребуются долгие годы, чтобы стать профессором.

– Именно про это я и говорил.

– И эти люди могут не знать ни о неотступной кричащей боли вселенной, ни о благодатном соке.

– Уверяю вас, даже если и знают, ни за что не подадут вида.

– Мы должны их перехитрить. Открой мой чемодан.

Алессандро осторожно развязал ремни волосатой бочки, которую сам занес по лестнице в комнату, и вытащил удивительную академическую мантию и шляпу, каких ему еще не доводилось видеть. Отделанную пурпурными лентами и мехом. Розочка из рыжего лисьего меха украшала грудь, петля золоченой цепи – одно плечо. Шляпа напоминала боевой корабль четырнадцатого столетия, который реинкарнировался в пурпурную подушку.

– Что это? – изумился Алессандро.

– Мантия президента Университета Тронхейма в Норвегии. Никто о нем ничего не слышал, к тому же он умер.

– Ты ограбил могилу?

– Все знают, что муж моей сестры – портной в Гамбурге. Много лет назад, когда ректор Тронхеймского университета приезжал в город, он отдал мантию моему брату, чтобы тот расставил ее. Ему предстояло произнести речь, а он располнел. Наверно, слишком налегал на норвежские оладьи, которые называются jopkeys. И неожиданно умер, а его жена сказала моему зятю, что мантию он может оставить себе. Зная о моих честолюбивых мечтах, зять прислал ее мне.

– И как вы собираетесь ее использовать?

– Разве непонятно? Ректор университета Тронхейма, проездом в Болонье, решил выступить с важной лекцией.

– Но вы же не знаете норвежского языка!

– Никто не знает норвежского. К тому же я говорю на чистейшем итальянском, так что никаких проблем нет.

– А если на лекцию придет норвежец?

– Ему я скажу, что я – венгр, который едет в Норвегию, чтобы занять пост ректора, и если он хочет со мной поговорить, пусть выбирает любой из трех языков: венгерский, латынь и итальянский. Как думаешь, какой он выберет? Ха!

– Надеюсь, вы придумали имя, которое может быть похоже и на норвежское, и на венгерское. Если такое вообще возможно.

– Орфлас Торвос, – без запинки отбарабанил Орфео.

Взгляд Алессандро лихорадочно заметался: он искал выход из тупика, в который его загнал Орфео.

– Все, что от вас требуется, – продолжал тот, – так это выяснить, когда пустует лучшая лекционная аудитория, и помочь мне расклеить афиши.

– Какие афиши?

Офрео опять запустил руку в волосатую бочку.

– Эти. – Он достал пачку прекрасно отпечатанных афиш, извещающих о его лекции: «Астрономия, теология и благословенный сок, который объединяет вселенную». Пустые места, оставленные для места, даты и времени, ожидали, когда он заполнит их своим изумительным почерком. К своей последней попытке Орфео подготовился основательно.

В один из последних январских дней, когда газовые канделябры освещали похожий на пещеру зал театра «Барбадосса», а прилетевший из Швейцарии холодный ветер морозил итальянцев в их постелях, Орфео сделал решительный шаг. Как часто случается в судьбоносные моменты, человек, который ставит на карту все – в данном случае Орфлас Торвос, – выглядел спокойным и собранным.



* * *


Этот удивительный фальсификатор в великолепной мантии и пурпурном головном уборе вышагивал взад-вперед по высокой сцене. Ему хотелось, чтобы на его лице читались скука, раздражение и самодовольство, свойственные лекторам-академикам, достаточно самоуверенным и жестоким, чтобы стараться унизить сразу несколько сотен человек.

Несколько секунд Орфео смотрел на свои карманные часы. Потом закрыл их, подождал, и когда последний из тысячи или около того слушателей, которые пришли на лекцию, уселся в дальнем ряду старинного зала с газовым освещением, откашлялся и поднялся на трибуну.

Орфео оглядел огромную пещеру театра «Барбаросса» и чуть не подался назад от страха и вдруг подступившей тоски. Вид тысячи человек, уставившихся на него, как дети, которые хотят, чтобы их взяли на руки, его напугал. Тоску навеяли воспоминания о родителях: они всю жизнь провели перед зрителями в свете факелов или софитов. Умерли очень давно, и их оставили где-то у дороги в вырытых наспех могилах. Деревянные таблички, отмечающие место, где они упокоились, четырехлетний Орфео увидел из одного из цирковых фургонов, караван которых направлялся туда, где должно было пройти следующее представление.

Орфео не исполнилось и десяти, когда директор цирка, усевшись под яблоней, подозвал его и сказал:

– Орфео, придется тебе нас покинуть. Ты недостаточно уродлив и становишься уж слишком высоким.

– Где похоронены мои родители? – спросил он.

– Не помню. Кажется, где-то в Румынии.

– Где?

– Где-то у дороги.

– Это я знаю. Но где именно?

Директор цирка покачал головой.

– Достаточно далеко от Черного моря, иначе я бы вспомнил.

– Спасибо.

Следующие десять лет он провел с цыганами, торговцами живым товаром, которые использовали его как писца. Когда он уже мог жениться, они оставили его в Триесте, потому что не считали своим. Оттуда он добрался до Рима, где полвека проработал писцом: его взяли в первую же расположенную у вокзала адвокатскую контору, куда он обратился.

Теперь его освещали софиты и факелы, и это казалось справедливым, потому что все в этом мире движется по кругу, а круг означает, что ты должен вернуться в то самое место, где разбилось твое сердце. Орфео всегда верил, что зарабатывал право на возвращение каждой тщательно выписанной буквой, каждой страницей без клякс. И теперь выполнял возложенную на него миссию.

– Мне недостает моего дома в Тронхейме, – начал он удивительно сильным, сочным, вызывающим доверие басом. – Недостает арктических ветров, сдувающих сосульки в пещерах, недостает грохота, с которым они разбиваются о каменный пол, напоминая бомбу, взорвавшуюся в стеклянном городе.

Зрители замерли, ловя каждое слово. Они не знали, что его душа, покуда он зачаровывает их своим сочным басом, раскачивается под цирковую музыку.

– Вы ничего не знаете о соке, – продолжал он. – Вы ничего не знаете о благословенном соке, самом благодатном соке, заполняющим белую, как кость, долину луны.

Его слушатели сидели, чуть наклонившись вперед, их брови сходились у переносицы, они пытались вникнуть в суть того, что он говорит.

– Вы просто выскочки, бабуины. Вы похожи на обезьян на Гибралтарской скале.

Их сердца колотились, они чувствовали, как кровь пульсирует в висках, напрягались всем телом. Он же продолжал, все более расслабляясь, у них же так никогда не получалось.

– Всю свою жизнь я страдал от своего изъяна, в то время как вы сидели на уютных кухнях ваших родителей, набивая забальони[29] свои великолепные тела… Девушки, загорелые и зеленоглазые, с толстыми косами, падавшими на их сильные спины… юноши, идиоты с гранитными челюстями, вдвое выше меня, опьяненные своей красотой, играли в теннис, ели и наслаждались собственной наготой с этими прекрасными, идеально сложенными девушками. Даже до того, как возникло это желание, я знал, что оно будет корявым и узловатым, черным и жестким, деревом, которое никогда не принесет плодов, рыбой, которая никогда не поплывет, кошкой, которая никогда не мяукнет. Вся моя жизнь – горечь и сожаление, горечь и сожаление. И однако, – он на мгновение закрыл глаза, – я мог представить себе нежность и сладость любви.

Движением, достойным классического актера, он подпер голову правой рукой, и все в театре «Барбаросса» услышали его дыхание. Он посмотрел наверх и вновь заговорил – ровно и даже как-то монотонно.

– Замороженный благословенный сок, восхитительный благодатный сок разморозится, и мир охватит огонь. Если говорить о ступенях размораживания, то первая – остановка всего движения на самом глубинном уровне. Всеблагой Господь смотрит на белизну полюсов. На второй ступени медленно движущийся сок падает, как лава с внешнего уровня, и так далее и так далее, пока благословенный сок десятой ступени, физически неотличимый от того, что называется… – тут он умолк, словно от боли, – светильным газом… это истинный сок, самый благодатный сок, составляющий главную его часть. Можно прыгнуть на него, можно спрыгнуть с него. Это похоже на прыжки на птичьем перышке или на танец надутых животных на дне пересохшего ручья. Возьмите, к примеру, трон, который стоит в роще. Кислород из ослепительно-белой долины молчаливой луны переворачивает все с ног на голову. Ты закрываешь глаза. Слушаешь цикад в ночи. Твоя мать гладит тебя по голове, а фургон катится и катится. И неважно, что ростом она – всего полметра. Она любит тебя. Любовь матери и ребенка – этого достаточно даже для недомерков, чей рост всего полметра, потому что дети этого не знают. Они любят, и они любимы. Тогда в чем трагедия? Трагедия в следующем, но что вы об этом знаете, толпа невежественных сопляков? Еще до того, как родились ваши отцы, моя рука направляла потоки благословенного сока через белые океаны пергамента, которые – будь у моих хозяев воображение и смелость, – могли бы изменить мир, как будто моя рука держала сотни королей. Когда реки белого океана проходили через мою ручку, я записывал противоположный образ благодатного сока в формах, от которых замирало сердце. Мы располагали нужными печатями, или я мог их достать. Приказы, которые я писал, собранные вместе, обладали силой, способной двинуть горы. Моя воля пела правильную песню, но сок был черным, как кровь. Я начал изучать свойства противоположностей, чтобы, разобравшись в них, выделить благодатные и направить их по пергаменту. После многих лет я последовательно выделил десять ступеней божественного благословенного сока и смешивал их во всех мыслимых пропорциях. Я стоял на пороге открытия, которое позволило бы трансформировать ступени, чтобы вернуть сок в исходное состояние, вылить на пергамент и окрасить его черным, то есть превратить благодатный сок из черного в белый, а потом обратно в черный. Мои приказы какое-то время светились бы белым, и их сияние изменило бы мир. Но отец этого юноши, – прогремел он, хотя (за что Алессандро остался вечно ему благодарен) и не указав ни на кого конкретно, – в самую последнюю секунду струсил и отнял у меня мое господство над соком. Уничтожил систему, которую я тщательно выстраивал долгие годы, чтобы подчинить сок. Знаете, что он сделал? Я расскажу вам, что он сделал!

Орфео сошел с трибуны, чтобы грозно оглядеть передние ряды. Все затаили дыхание.

– Он купил машинки для письма, так называемые пишущие машинки, более шумные, чем спусковой бачок в туалете. И выглядят отвратительно, и пишут разным людям письма, которые не отличишь друг от друга. Совершенно одинаковые, мертвые. Машины лишены благородства. Они не могут вывести завитушку, не могут изменить толщину линии, не могут помучить читателя красивым, но неразборчивым почерком. Человек, владеющий пером, может создавать реки, бегущие к морю, реки, дикие и бурные, как те, что мчатся по ущельям в Альпах, переменчивые, как Изарко, широкие и спокойные, как Тибр в Остии, глубокие, как По при впадении в Адриатику. А так называемая пишущая машинка? Она противостоит святому благословенному соку, который все связывает между собой. Это палач. Механическая и быстрая, мертвая, как сталь, как орудия, выстреливающие по сотне пуль зараз, она убила мою жизнь, сломала прекрасные линии, набросилась на само время и искалечила его. Старый мир мертв, теперь, как известно, машинки снабжают мотором, и придется сидеть на резиновом стуле или надевать резиновый костюм, чтобы не погибнуть от удара электрического тока. Руки закрепят над клавишами, и ты будешь просто сидеть на резиновом стуле под электрическим светом, который режет глаза, и в жизни ничего больше не останется. Вы что, не понимаете? Совсем не понимаете?

Он закончил. В полной тишине прошел по центральному проходу. Ему вслед оборачивались, но никто не встал и не последовал за ним. Когда же он покинул зал театра «Барбаросса», послышался гигантский общий вздох облегчения, но ни один человек не произнес ни слова, пока слушатели выходили на холодный ночной воздух. Несколько выпускников университета Тронхейма растворились среди узких улочек, с тревогой гадая, что принесет завтрашний день.

Вернувшись домой, Алессандро не обнаружил ни Орфео, ни его круглого чемодана. Он бросился на вокзал и успел к отходу последнего поезда на Рим. Заметался по платформе в поисках Орфео, но нашел его не сразу, потому что Орфео сидел в туалете, боясь спускать воду, пока поезд стоит у платформы. Наконец, он сдался и прошел в свое купе, где Алессандро и увидел, как он старается закинуть круглый чемодан на багажную полку.

Алессандро остановился у купе, пытаясь отдышаться. Орфео открыл дверь, чтобы они могли поговорить.

– И что вы теперь намерены делать? – спросил Алессандро.

– Вернусь в Рим и умру, – ответил старый писец.

– Я поговорю с отцом. Постараюсь убедить его избавиться от печатных машинок или, по крайней мере, предоставить работу вам, пока вы сами не надумаете уйти. Вы будете писать контракты, как и прежде, словно ничего не изменилось.

– Бессмысленно, – ответил Орфео. – Я просто обманывал себя. Этих машинок как собак нерезаных. Теперь их используют везде. Они появились десять лет назад, а я просто не хотел этого признавать. Когда в контору приносили рекламные проспекты, рассказывающие, что могут делать эти машинки, я их выбрасывал. – Он покачал головой. – Все кончено.

– Я напишу отцу.

Поезд тронулся и начал набирать ход, Алессандро двинулся рядом.

Орфео опять покачал головой.

– Спасибо, не надо. Все кончено.

Он потянулся, чтобы закрыть дверь, посмотрел на молодого человека, который бежал, не отставая от поезда, и на его лице отразилась бесконечная жалость. Когда дверь захлопнулась и поезд умчался от платформы в зимнюю ночь, Алессандро вспомнил, как Орфео тыкал ему пальцем в грудь и говорил: «Если святой благословенный сок не будет удерживать единство мира, тогда что его удержит?»



* * *


Несколько недель в июне 1911 года выдались такими жаркими, что коты в саду Джулиани лежали на ветвях, словно тигры. В тот самый момент, когда солнце поднималось над Апеннинами, город превращался в пекло – даже на вершине Джаниколо, где ветерок покачивал кроны сосен.

Алессандро с Лиа гуляли в саду. Трава стала белой с редкими прожилками золота и серебра, спасибо солнцу, день за днем палящему с безоблачного неба, и горячему сухому ветру, который, казалось, дул со всех сторон, но пока что жара, сухая и золотистая, не вызывала раздражения. В начале месяца, когда еще не прошли воспоминания о зимних дождях, была даже в радость, хотя к августу отношение могло измениться.

Когда Лиа глубоко задумывалась, ее лицо темнело, делая ее похожей на снайпера, которому предстоит сделать сложный выстрел. Зато когда она смеялась, в этом принимали участие не только лицо и голос, но даже плечи и руки. Всплеск радости передавался даже пальцам, которые, расслабляясь, чуть загибались.

Алессандро сжигала страсть. Иногда он сосредотачивался на каких-то особенностях ее тела, на какой-то маленькой детали, на которую сама Лиа, возможно, никогда не обращала внимания. Скажем, на изгибе шеи там, где она переходит в плечо, или микроскопическом участке губы, чем приводил ее в приятное изумление. Она могла говорить с ним, чуть повернув голову, и вдруг замечала, что он глаз не сводит с изгиба ее верхней губы. Поначалу ей хотелось уйти от его восхищенного взгляда, но для этого нужно было отвернуться. В итоге она постепенно возбуждалась, чувствуя, как верхняя губа начинает неметь, потом ощущение растекалось по всему телу, более приятное, чем поцелуй, потому что длилось долго и не теряло своей силы, как случается при поцелуе.

То, что он мог, даже не говоря ни слова, вызвать у Лиа сексуальное возбуждение, отчего ее щечки начинали алеть, точно маки в парке Вилла Дориа, очень порадовало бы университетских профессоров, которых так презирал адвокат Джулиани, поскольку им удалось научить Алессандро восхищаться красотой.

Ястреб приземлился с безоблачного неба на вершину сосны. Лия быстро посмотрела вверх, ладонью прикрывая глаза от солнца, и в этот самый момент из дома Джулиани вышел Рафи Фоа в деловом костюме и с кожаным портфелем в руке. И начал подниматься на холм. Выглядел он как солдат на маневрах в пустыне, но не ослабил узел галстука и не снял пиджак, потому что костюм жил своей жизнью, и если уж Рафи надел его по собственной воле, то не хотел ни в чем его ущемлять.

– Как же с ним сложно, – заметил Алессандро, глядя на приближающегося Рафи. – Конечно, в последнее время прогресс налицо, но даже в такой день он все равно надевает костюм.

Рафи сел на выгоревшую траву и бросил портфель перед собой. Учебу он закончил с отличием и теперь обходил дворцы и министерства, чтобы получить достаточно высокую должность, но, в силу специфики государственной службы и потому, что душа у него к тому не лежала, все никак не мог найти работу. Даже охранники и швейцары чувствовали его неуверенность, а судьи и помощники министров сразу видели, что им движет что-то более высокое, чем закон, что-то живое и священное.

– У меня была встреча с начальником протокольной службы Верховного суда, – сообщил Рафи, вытирая пот. – В его годы уже пора думать о преемнике. На него произвели впечатление мои успехи в учебе, и он спросил, как у меня с французским. Я ответил, что знаю его прилично, так он начал кричать на диалекте уроженцев Савойи – аостийском[30] итальянском, как мы называли его в школе, – да еще с такой страстью и так пискляво, что я не удержался от смеха.

– Не следовало тебе смеяться, – пожурил его Алессандро. Он гордился успехами Рафи и хотел, чтобы тот получил максимально высокую должность.

– Ничего не мог с собой поделать. Он задал множество вопросов, из которых я понял только половину, и не делал паузы между ними. Думаю, стремился доказать, что французского я не знаю, хотя я утверждал обратное.

– А ты что?

– Так ему и сказал.

– Так и сказал? – переспросила Лиа.

Рафи кивнул.

– И еще сказал… я сказал: «Вероятно, вы думаете, что говорите по-французски, но речь у вас как у деревенского дурачка». Он покраснел и начал издавать какие-то звуки.

– И что произошло потом?

– Потом? Я вышел из кабинета. Наверно, я не гожусь для работы в Верховном суде.



* * *


Когда Алессандро с Рафи верхом приехали из Болоньи, добравшись до Рима за неделю, синьора Джулиани первым делом отвела Рафи в маленькую комнату, выходящую окнами в сад. Показав ему ванную, она на цыпочках вышла и приложила палец к губам.

– Пожалуйста, не шуми, а не то разбудишь Лучану. Завтра она с одноклассницами уезжает на экскурсию в Неаполь по случаю завершения учебного года. Когда ты завтра проснешься, ее уже не будет.

– Кто такая Лучана?

– Моя младшая сестра, – ответил Алессандро.

– Ты никогда не говорил о ней.

Алессандро пожал плечами.

Синьора Джулиани молча закрыла дверь в комнату Лучаны на защелку и начал наполнять водой огромную ванну на египетских ножках[31].

– Горячей воды у нас много, – заверила она Рафи.

Оставшись один, он снял грязную одежду и улегся в роскошную ванну. С головой погрузился в воду, вынырнул с всплеском, но потом старался не шуметь. Когда закончил, перед тем как выключить свет и позволить ванне исполнить арию вытекающей воды в темноте, заметил на полке чашку. На бумажке, приклеенной к чашке, прочитал надпись женским почерком: «На предмет одежды». Чашку наполовину наполняли монеты. По почерку чувствовалось, что писала еще не взрослая женщина, но уже и не ребенок.

Спал Рафи крепко, а когда проснулся, Лучана уже уехала в Неаполь. Несколько дней за обедом он сидел на ее месте. В разговоре адвокат Джулиани часто называл дочь Лучанеллой. Рафи ничего о ней не спрашивал. Она еще учится в школе, ребенок, но каждый вечер, возвращаясь с обхода дворцов и министерств, Рафи подходил к маленькой чашке с запиской от руки и внимательно изучал почерк.



* * *


Адвокат Джулиани сказал Рафи, что лучше встретиться с помощником министра юстиции, чем с самим министром, потому что именно помощник ведает приемом на работу.

– Джулиани не говори, – сказал ему отец Лиа, – но сначала повидайся с министром. Если ты ему понравишься, он сам отведет тебя в кабинет помощника, чтобы тот оформил тебя на работу… если сложится.

– Сложится что?

– Все будет зависеть от конкретной ситуации, которая сложится на тот момент в турецком улье, как мы называем министерство юстиции. Возможно, подчиненные министра контролируют каждый его шаг. Если он дурак, то слишком уж на них полагается, и они будут узурпировать его власть, пока, если ему повезет, не растранжирят преимущество в борьбе между собой.

– И какова сейчас ситуация в министерстве юстиции?

– Не знаю.

– Адвокат Джулиани – друг помощника.

– Тогда ты должен решить, к кому идти. Если хочешь, могу устроить тебе встречу с министром. Просто дай мне знать. Моя жена говорит, что брат его любовницы женат на венецианке. Определяйся, в общем.

В тот вечер, когда Лучана вернулась из Неаполя, Рафи, Алессандро и Лиа с братом пошли на концерт будапештского оркестра. Рафи поразило, что слушать музыку мешали десятки яростных споров о дипломатии Австро-Венгрии. В Венеции музыку забивала болтовня о любовных похождениях и деньгах.

В ресторане, расположенном в Трастевере, куда пошли после концерта, выяснилось, что Рафи, как и большинство адвокатов, считает политику неинтересной. Алессандро придерживался прямо противоположного мнения и отстаивал его со всем присущим ему красноречием. Он продолжал читать книги по дипломатии и проглатывал несколько газет, которые приносили на заре. У него все было перемешано – буржуазные взгляды, логика, энтузиазм, риторика, и часто из мухи он делал слона.

Вернулись они в полночь, и Рафи заметил, что чашка Лучаны исчезла, а защелка на двери открыта. Наутро он отправился на встречу с чиновником, который, не слушая и не давая себя прервать, говорил исключительно о требованиях, которые он предъявляет к своим сотрудникам. Перед выходом Рафи надел носки и брюки и с болтающимися подтяжками, без рубашки, пошел в ванную побриться. Когда одна половина лица была уже свободна от пены, а вторая ждала своей очереди, дверь в комнату Лучаны открылась. Держа в руке бритву, готовую пройтись по второй щеке, Рафи обернулся.

Забыв, что в доме гость, Лучана пошла в ванную, едва проснувшись, и теперь стояла перед ним в короткой ночной рубашке, остолбенев и едва дыша. Его эта встреча изумила не меньше, чем ее, не само появление Лучаны, а обманчивая внешность. Золотистые нерасчесанные волосы падали на плечи. Длинные и тонкие руки-ноги не позволяли делать вывод о ее возрасте, точно так же, как и в случае почерка, хотя, если бы он повнимательнее всматрелся в написанное, выявленные противоречия позволили бы ему точно определить, сколько ей лет.

Слишком высокая для ребенка, чуть ли не вдвое выше Лиа Беллати, держалась она уверенно и, похоже, больше расти не собиралась. С другой стороны, для женщины она выглядела слишком худенькой. Тонкость ее конечностей доказывала, что просуществовали они не так долго, чтобы набрать полноту.

Рафи мало знал о женщинах, но по праву мог считаться хорошим наблюдателем. Поскольку она смотрела на него не просто удивленно, а широко раскрыв глаза, словно впервые увидела человеческое существо, он сразу догадался, что Лучана носит очки. Догадался, что она снимает их при первой же возможности – из тщеславия, и, хотя он не смог бы объяснить почему, ему это понравилось.

Она и ее одноклассницы много плавали на Капри, она загорела, а волосы, и без того светлые, выгорели. Миниатюрность ночной рубашки стала для Рафи приятным сюрпризом, но он не мог отвести глаз от лица Лучаны.

Хрупкая как тростинка, она буквально остолбела, увидев огромного, голого по пояс мужчину, склонившегося над раковиной. Подставка, в которую ее установили, доходила ему до середины бедра, в верхней части зеркала отражались плечи и шея. Чтобы побриться, ему приходилось нагибаться. Будь он полностью одет, его черные волосы и сверкающие киргизские глаза заворожили бы ее, теперь же мощная фигура, которую вылепили годы тяжелой физической работы, напомнила ей мраморную статую, и ей было не только приятно смотреть на нее, но она ее еще и смущала. Несколько секунд спустя, когда к ней вернулся дар речи, она сказала: «Пожалуй, я вернусь к себе». С того момента воспоминания о ней долго мешали Рафи заснуть.

За обедом она решалась взглянуть на него лишь мельком. В школьной форме, запинаясь едва не на каждом слове, при первой возможности она встала из-за стола. Он же являл собой образец сдержанности.

Мог бы уехать в Венецию, но остался.



* * *


Алессандро услышал звон в ушах, когда они с Рафи вышли из поезда на гравийную насыпь у станции в Барренматте. На высоте двух тысяч метров воздух казался таким разреженным и спокойным, что прямо блестел на свету. Звук разносился иначе, менее резко. Тело, вынужденное экономить запас кислорода, двигалось более плавно, замедленно, августовское солнце стало не таким жарким. Они взяли рюкзаки из единственного багажного купе, поставили рядом с рельсами и присели на свернутую палатку.

В полдень на небе не было ни облачка. Слева на горном уступе располагалась деревня. Из пяти зданий, включая станционное, самым высоким был отель: четыре этажа и чердак. У каждого окошка красовались ставни и ящик с неизменной геранью. Единственная улица вела на холм и возвращалась к станции. Собственно, весь Барренматт и состоял из скал, улицы, домов, железной дороги и лугов. Последние пустовали, потому что коровы ушли еще выше, где нервно позвякивали оловянными и медными колокольчиками. Звон таких колокольчиков слышен издалека, но даже когда коровы рядом, по звучанию создается впечатление, что они где-то далеко-далеко.

Состав проехал еще несколько метров и остановился, чтобы несколько женщин могли осторожно спуститься по наружным ступенькам. Расстояние между этими женщинами и двумя молодыми людьми с альпинистским снаряжением равнялось расстоянию между грузовой и пассажирской станциями, но их мог разделять и океан. И прибыли они на горном поезде, который тащил маленький, но мощный паровозик с усиленными цилиндрами и штоками. Он тянул за собой только два вагона, меньшего размера, чем обычные железнодорожные, оба – из ароматической древесины, которая поскрипывала на каждом повороте. Окна в пассажирских купе были из хрустального стекла, тяжелого, прозрачного и толстого, с едва заметным лиловым отливом, и скалы, которые они видели за окном, выглядели резко и четко, словно под увеличительным стеклом. Пар лениво стелился по земле, а потом исчезал у ног железнодорожного рабочего, который подтягивал гайки, пока дамы спускались из его прекрасно сделанной игрушки.

Если бы такие поезда ходили в Риме, в окружении других творений рук человеческих, их отличия растворились бы в городской суете. В Риме они казались бы больше, но на высоте двух тысяч метров и под открытым небом поезд казался таким же малюткой, как коровы на высокогорных пастбищах, едва различимые на таком расстоянии. И поезд, и маленькие домики будто съежились, оказавшись среди бескрайних открытых пространств. Они не казались эфемерными: цвета яркие и приятные глазу, прочность и надежность не вызывала сомнений, но, как и любая вещь, сделанная рукой человека и попавшая в горы, они не могли выйти за некие четко очерченные пределы. Красота швейцарских часов – в их точности, а точность берет начало в скромности. Они не должны быть воплощенной в часовом механизме моделью Солнечной системы или часами на башне, как поющему йодлем необязательно выступать с симфоническим оркестром, и такое признание собственной ограниченности открыло конструкторам легкий путь к совершенству.

Алессандро считал – причина в том, что люди, живущие в горах, знают: истинно великое уже создано. Им не требовалось представлять себе лестницы, ведущие на небеса, или что-то грандиозное, способное покорять сердца, потому они видели все это вокруг себя, да еще в таком объеме, что перебраться из одного селения в другое стоило немалого труда. Высокие горы даже солнцу отказывали в праве светить везде, преграждая путь его золотым лучам сверкающими ледяными пиками и непостижимой белизной снега.

Под ярким полуденным солнцем масштаб окружающего мира потрясал, и все, кроме гор, казалось карликовым. Само небо отдавало треть своего пространства громадам из камня и льда, и хотя до горного массива оставалось еще полдня пути, у Алессандро и Рафи было полное ощущение, что до гор рукой подать.

И не было ни конца, ни края серебристым расщелинам, сверкавшим между бастионов цвета бычьей крови, ледникам, сползавшим по склонам, лугам, таким просторным, что легко могли вместить мегаполис. На головокружительной высоте громоздились сверкающие шпили, башни, замки, от которых эхом отражался гром, в которые били молнии, не нанося им никакого урона.

Привалившись к рюкзакам, Алессандро и Рафи смотрели на горы. Прикрыв ладонью глаза, склонив головы набок. Едва поезд ушел, солнце зашло за вершину, и хотя они скоро очутились в холодной тени, кафедральные соборы над головой продолжали сиять.



* * *


На следующий день они дважды поднимались к своему лагерю у верхнего края широкого луга, где начинался сосновый лес. В первый раз отнесли снаряжение, во второй – продукты на десять дней. Перед вторым марш-броском поели в ресторане отеля. Подъем с полной выкладкой давался нелегко, и к тому времени, когда они добрались до лагеря во второй раз, уже стемнело. Они бросили рюкзаки под деревом и заснули как убитые.

Палатку они взяли достаточно большую, чтобы стоять в ней в полный рост, и развесили альпинистское снаряжение на распорках: веревки, оттяжки, стальные крюки и закладки, чтобы вставлять их в трещины скал, карабины, ледорубы, кошки, солнцезащитные очки. Алессандро поднял мешок болтов с крюком и кольцом и встряхнул. Болты звякнули.

– В мире больше людей, охотящихся на китов или дрессирующих слонов, чем умеющих пользоваться вот этим.

– И что? – спросил Рафи.

– В шоу уродов больше людей, чем есть на свете тех, кто умеет этим пользоваться.

Рафи бесстрастно смотрел на него.

– Больше людей, – продолжил Алессандро, – обедали с королем Англии.

– Но с королем Англии обедают сотни людей.

– Это правда. Однако королем он стал недавно[32].

– К чему ты все это говоришь?

– К тому, что мы практически одни, и во многих местах, где мы собираемся побывать, еще не ступала нога человека… со времен оных. Ты сам почувствуешь, когда мы доберемся. Таких ощущений ты еще не испытывал.

Левая половина палатки отошла Рафи, правая – Алессандро. Провизию они сложили по центру. Кухню соорудили у входа: обложенный камнями очаг, стол, бревна-скамьи. Воду брали из водопада, там, где река текла горизонтально, прежде чем упасть на пятьдесят метров вниз – в каменную лохань, над которой всегда стояло облако брызг. В этом огромном, как поезд, быстром и мощном вздувающемся потоке – сбоку – можно было увидеть свое отражение. Ни одна капля не могла оторваться от этой холодной как лед струи. Чтобы добыть воду, они просто прикасались к ней пальцем, и по нему вода стекала в ведро.

– Это расточительство – не закрывать воду после того, как она тебе больше не нужна, – сообщил Рафи миллионам тонн воды, протекающей мимо.

В первый вечер они сварили суп из сушеной говядины, картошки, грибов и зелени на чистейшей воде, какая только существует в мире. С собой они принесли четыре бутылки пива и выпили его под суп, глядя на огни Барренматта. Если не считать слабого розового отсвета на западном небосклоне, возможно, над далекой деревенькой другого света они не видели. Звезды еще не высыпали, вечер выдался теплым, и они чуть захмелели от пива и высокогорья. В этот день Алессандро десять часов рассказывал о снаряжении и его использовании.

– Я могу говорить и говорить. – Он покачивался в темноте. – Мы можем сидеть день за днем, ты будешь запоминать узлы, технические приемы, способы работы с веревкой, но уже при первом восхождении узнаешь больше, чем я сумею рассказать за месяц: ведь твоя жизнь будет зависеть от того, как ты завяжешь узел. Вобьешь скальный крюк, стравишь веревку.

– Иногда, Алессандро, ты говоришь, как рабби.

– Никогда ни одного не слышал. Они поют?

– Поют другие.

– Тебе не страшно? В ночь перед первым восхождением многих охватывает ужас, хотя они называют свой страх тревогой. Я тяжело дышу, когда иду по пастбищу к отвесной скале, но едва начинаю думать исключительно о самой скале и маршруте, по которому буду подниматься, страх уходит.

– Нет, не боюсь, – заверил Рафи.

– Почему?

– Если предстоит умереть завтра, какой смысл бояться этого сегодня?

К десяти вечера у них слипались глаза. Отмыв дочиста котелки и посуду, они забрались в палатку и упали на одеяла.

Алессандро попытался поднять голову, чтобы увидеть лунный свет, льющийся на горы, луга, разреженный воздух, но не мог пошевелиться. Когда его глаза закрылись, он усилием воли открыл их, но через два вдоха они закрылись вновь. Еще один – и он уже спал.



* * *


На следующий день они забрались на стометровую стену. Находилась она неподалеку от водопада, и они слышали рев воды внизу и шум ветра, посвистывающего в скалах высоко над головой. Рафи спросил, зачем они взяли дождевики. Подъем по отвесной скале и без того казался непростым, учитывая вес веревок и металлического снаряжения, который приходилось нести на себе.

– А если дождь? – вопросом на вопрос ответил Алессандро. – Если температура упадет и поднимется ветер? В этот момент ты уже можешь преодолеть семьдесят пять метров и до цели будет оставаться двадцать пять. Нельзя замерзнуть или промокнуть.

– Но взгляни на небо!

Алессандро взглянул. Несколько облачков чинно плыли в бездонном океане синевы.

– Огромное грозовое облако может прятаться за хребтом. – Он по-прежнему не отрывал глаз от неба. – Десять секунд, и дождь будет лить, как из ведра, а молнии будут такие, каких ты никогда не видел. Первое наше восхождение относительно простое. – Алессандро уже разматывал одну из альпинистских веревок. – Я начинаю подъем первым, а ты страхуешь меня снизу. Поднимаясь наверх, я вставляю в щели колышки или вбиваю крюки. Потом закрепляю на них страховочную петлю и цепляю к ней карабин. Веревку я пропущу сквозь ушко карабина. В этом месте она будет закреплена на скале, и если я упаду, то пролечу мимо карабина, веревка натянется, и ты почувствуешь, как ее дернет вверх. Позволь ей скользить вдоль тела и по рукам, останавливай ее движение постепенно, чтобы прервать мой полет. Видишь эти уступы и деревья? Первый на высоте сорока метров, второй – на тридцать выше?

Он указал на два островка растительности на нависающей над ними чуть ли не отвесной стене. На лице Рафи читалось сомнение.

– Деревья?

– Карликовые сосны. Ствол раза в три толще твоей руки, но может выдержать вес пятидесяти человек. Корни достаточно крепкие, чтобы крошить гранит, и проникают глубоко в скалу. Сама сосна гибкая и прочная. Сегодня это будут наши страховочные пункты. Ими воспользоваться проще, чем долбить скалу. Добравшись до первого уступа, я привяжусь там и подниму тебя. По мере подъема ты будешь вытаскивать крюки и вынимать колышки, снимать карабины и оттяжки. Упасть не упадешь. Я буду держать тебя на веревке весь подъем. На первом страховочном уступе ты привяжешься к дереву, передашь мне все, что собрал по пути, и я полезу выше. Мы повторим то же самое. Расстояние между страховочными точками называется веревка. Здесь у нас три веревки. – Алессандро посмотрел вверх, прикрыв ладонью глаза. – И мы наверху.

– А если ты упадешь?

– Я мог упасть на расстояние, вдвое превышающее отрезок между последней точкой крепления и местом, откуда я начну падать. Точки крепления будут частыми, поэтому если я и упаду, то ненамного. Потом соберусь с духом и начну подниматься вновь, как паук.

– А если ты получишь травму или потеряешь сознание?

– Тогда ты опустишь меня вниз.

– До первого дерева метров сорок…

Алессандро отступил на шаг, прикидывая расстояние. Создавалось впечатление, что в горах голова у него всегда откинута назад и он постоянно щурится.

– Примерно так.

– Длина веревки пятьдесят метров. Как я смогу опустить тебя вниз? Мне понадобится еще сорок, или ты повиснешь в воздухе, а я не смогу до тебя добраться.

– Это одна из причин, почему второй альпинист тащит еще и вторую веревку, не ту, которая связывает его с первым. К тому времени, когда он доберется до страховочного пункта, он тащит и всю веревку, которая привязана к нему. Зачем нагружать первого второй веревкой, если вероятность его падения больше, поскольку его не страхуют сверху, как второго?

– Тогда мне надо их связать?

– Якорным узлом, двойным якорным узлом, если угодно, разумеется, прежде чем отвяжешь первую веревку с себя.

– Замысловатая система, – пробормотал Рафи.

– Прекрасная система, – уточнил Алессандро. – А в тонкостях еще лучше. К примеру, я не завязываю веревку на поясе. Вместо этого использую страховочные петли и подсоединяюсь к веревке узлом-восьмеркой и карабином. Подожди, пока мы начнем спускаться. Просто полетим.

– Я надеюсь, все будет не так, как с кафедральным собором, Алессандро.

– На кафедральном соборе схватиться было практически не за что. Я не мог забивать крюки, и нам пришлось лезть на него в темноте.

– Знаю.

– Здесь не выбегут священники, чтобы прогнать нас криками, потому что эти горы возвел Бог, а не церковь. Я начинаю подъем. Не тяни за веревку, а не то сбросишь меня со скалы. Следи за мной. Если я упаду, ты увидишь это раньше, чем почувствуешь по веревке. И должен быть готов остановить мой полет.

Рафи выглядел предельно сосредоточенным.

– Увидимся у первого дерева. – Алессандро шагнул к стене, перебросив за спину мешок с карабинами и крюками. Широкая трещина шла чуть ли не до первого страховочного пункта. На полпути исчезала, уступая место уступам, которые вполне могли послужить надежными опорами, потом появлялась вновь, обрываясь на метр или около того ниже дерева. Склон там казался идеально гладким, и Рафи не понимал, как Алессандро сумеет одолеть это препятствие.

Алессандро начал подъем плавно и медленно. Сначала дышал тяжело, понимая, что расстояние до земли увеличивается. Но по мере подъема забыл о земле, забыл о дыхании, забыл обо всем, кроме маршрута и стратегии подъема.

Поднявшись метров на десять, остановился, чтобы вбить крюк. Широкая и глубокая трещина позволяла находить точки опоры, и он преодолел эти метры достаточно быстро.

– Вбиваю крюк, – прокричал он, загоняя металл в узкую трещину, которая шла параллельно большой, – потому что держаться все сложнее, и я уже достаточно высоко, чтобы подстраховаться. – Когда удары альпинистского молотка по металлу стали уж очень звонкие, Алессандро повесил его на ремень и зацепил за крюк карабин. – Страховочной петлей я здесь не пользуюсь, – прокричал он вниз. – Трещина относительно прямая, и даже без оттяжки веревка пойдет вертикально. Как раз то, что нужно. При зигзагах веревка будет тереться на перегибах, и придется прилагать больше усилий, вытаскивая ее за собой. Когда точка опоры смещается вправо или влево от прямой линии, ты пользуешься страховочной петлей, чтобы веревка шла как можно прямее. Это понятно?

– Да, – крикнул снизу Рафи.

Алессандро пропустил веревку через карабин.

– Теперь, если я упаду, то пролечу только двойное расстояние между мной и крюком. Поднимаюсь дальше! – крикнул он и полез дальше, но лишь после того, как поднял голову и посмотрел, что его ждет и как он туда доберется. Опоры для рук становились опорами для ног, и он поднимался уверенно и быстро, в каждое мгновение точно зная, что следует делать.

Алессандро лез вдоль трещины, в которую свободно входила половина его тела, от головы до пяток, он мог закрепиться в ней, просто согнув колено и подавшись назад, и спокойно заниматься своими делами: вбивать крюк, отдыхать, оглядывать каменную стену над головой. Но трещина сузилась, в нее теперь влезала только ступня, и пришлось искать опору для левой руки, тогда как правая продвигалась по трещине. Но он все равно еще мог отдыхать, привалившись к стене, вставив в трещину обе ступни. Так он и сделал, когда забивал крюк, и еще потом, пятью метрами выше, вставляя закладку уже в саму трещину. В закладке – металлическом штыре – было просверлено несколько отверстий, чтобы уменьшить его вес без потери прочности. Закладка вставлялась в узкую щель и для блокировки поворачивалась, через нее пропускалась страховочная петля, к ней цеплялся карабин, ушком которого защелкивалась веревка. Когда трещина начала сходить на нет, ближе к уступам, Алессандро поставил закладку и объяснил Рафи, что и зачем делает.

Потом полез по уступам, как по лестнице, к началу следующей трещины. Достаточно рано вбил крюк и скоро оказался под последним уступом, в каком-нибудь метре ниже дерева.

Вид у него был самый дружелюбный. Как часто случается с деревцами, растущими на отвесных склонах, оно изогнулось вниз буквой «U», прежде чем начать расти вверх. Словно тянулось ему навстречу. Да и находился он на расстоянии вытянутой руки.

Но Алессандро отделяла от дерева совершенно гладкая скала. С земли ему казалось, что он сумеет найти какую-нибудь зацепку для руки, незаметную издалека. Ничего особенно прочного ему и не требовалось. Минимальная опора, чтобы потом одним движением рвануть вверх и ухватиться за ствол.

Но стена была без единого изъяна.

– Я в метре от дерева, – крикнул он вниз, – но камень гладкий, как стекло. Я придумал одну штуку, другого выбора нет. Я не собирался сегодня показывать тебе нестандартные способы подъема. Но теперь придется.

Он всунул обе ступни в трещину, держась левой рукой, в тридцати пяти метрах над землей и вытащил из мешка крюк.

– Постараюсь забить его как можно выше.

Левая рука дотянулась до конца трещины. Правой он приставил крюк к скале, надавил, чтобы острие угнездилось в гладкой поверхности, поддержал его вытянутым указательным пальцем левой руки.

Осторожно достал молоток и стал бить по крюку, потом убрал от него левую руку, чтобы и ею держаться за скалу. После чего принялся бить по крюку со всего размаха, загоняя его все глубже, пока не раздался характерный звон.

– Сидит крепко, – заключил он, проверив крюк еще несколькими боковыми ударами. Убрал молоток, достал из мешка карабин, зацепил за отверстие в крюке, пропустил веревку в ушко карабина. – Теперь безопасность обеспечена, но у меня по-прежнему остается задача подняться, поэтому я возьму еще один карабин и подсоединю его. – Он достал две страховочные петли, переплел их так, чтобы получилась, как это называют французы, etrier[33], и зацепил один конец карабином.

Поднялся по двухступенчатой лестнице согнувшись, поскольку продолжал держаться за крюк, который теперь находился чуть выше его левой ноги. Оказался в столь неустойчивом положении, что боялся посмотреть вверх. Рафи затаил дыхание.

Медленно-медленно насколько можно выше вытянул правую руку, но та на целых две ладони не доставала до изгиба ствола. Все так же медленно он задрал голову кверху, замер, закатив глаза, чтобы видеть ствол.

А потом просто выпрямился, словно стоял где-нибудь в кафе в Трастевере, и ухватился за ствол, точно воздушный гимнаст за трапецию. И через две секунды уже сидел на уступе, занимаясь снаряжением.

Привязавшись к дереву, натянув веревку, для страховки обернув ее вокруг талии, крикнул Рафи:

– Поднимайся.

В тот самый миг, когда его руки коснулись скалы, Рафи понял, что все изменилось. Из-за вершины выглянуло солнце, воздух сразу стал теплым, даже горячим. Он почувствовал запах сосновой смолы, который вместе с шумом водопада приносил ветерок. Мир и синее небо остались у него за спиной, а он лез по трещине, словно та превратилась в лестницу. Его тело била взволнованная дрожь, и он боялся поверить тому, что испытывал в те мгновения. Похоже, он родился не для того, чтобы быть мясником или адвокатом, а чтобы делать именно то, что делал сейчас. Сила рук и ног, сила кистей и пальцев, экстраординарное и только что открытое чувство равновесия помогали Рафи пройти первую веревку. Вдавливаясь в расщелину, чтобы вытащить отлично расположенные крюки Алессандро, он не дрожал, как часто случается с альпинистами-новичками. Подъем вызывал у него ощущение счастья. Он не спрашивал совета, его не волновало натяжение веревки, он поднимался вдвое быстрее, чем ожидал Алессандро, а на последнем отрезке у дерева совершенно поразил своего учителя.

Вместо того чтобы воспользоваться etrier и оставить на крюке, он сдернул ее с крюка, сунул в мешок и посмотрел вверх.

– Что ты задумал? – спросил Алессандро. – Мне надо затащить тебя сюда.

– Нет, – возразил Рафи и полез, используя почти невидимые неровности. Когда руки достигли конца узкой трещины, он стал подтягивать вверх ноги и скоро изогнулся, как натянутый лук, а его пальцы и стопы непостижимым образом цеплялись за края узкой щели.

– Все в порядке, – бросил он Алессандро, который в изумлении наблюдал за ним. И в следующую секунду повторил трюк Алессандро – выпрямился в полный рост, одними ногами упираясь в негостеприимную щель в скале, а не стоя на надежно закрепленной etrier.

Начал падать, но в последний миг уцепился за ствол кончиками пальцев и скоро сидел на выступе скалы рядом с Алессандро.

За десять дней ученик начал опережать учителя, и уже первым проходил самые трудные и опасные веревки, где приходилось применять нестандартные методы. Потому что зацепки для рук и ног отсутствовали. Именно на таких склонах альпинисты демонстрируют недюжинную силу, забивая до пятидесяти крюков в день.

Над пятисотметровой пропастью Рафи чувствовал себя как рыба в воде, без устали прокладывая путь наверх по едва заметной трещине.

С вершин они спускались на веревке, почти летели. Расстояние, на которое уходил целый день трудного подъема, весело преодолевали за час. Поднимались по льдам и снегу, добирались до самых высоких пиков, где отражение казалось таким же четким, как скала. Выбирали опасные траектории для спуска, многие километры скользили по нетронутому снегу.

И хотя ели они много и с аппетитом, оба теряли вес, потому что высота и большие физические нагрузки отнимали много сил. Спать они ложились до темноты и вставали до рассвета. Когда солнце только начинало садиться, они возвращались после очередного подъема, мылись, наедались несколькими пачками печенья, сыром и сушеным мясом и проваливались в сон. Ничего им не снилось, и каждое утро они вскакивали, когда луна уплывала в Швейцарию, полные энергии, более сильные, чем вчера, чтобы добежать по лугу до мира вертикалей, подниматься все выше и выше и в середине дня увидеть ястребов, лениво кружащих далеко внизу.

По мере того как Рафи набирался опыта, его страсть к альпинизму менялась. Теперь его интересовало расширение пределов возможного, ему хотелось сделать то, что не делал ни он, ни кто-то другой, а поскольку в альпинизме предел по определению сама опасность, Рафи все больше и больше рисковал.

Ему нравилось стоять на самом краю пропасти, иногда касаясь камня только каблуками, как это делают опытные скалолазы, чтобы произвести впечатление на клиентов, или смотреть в пропасть, такую глубокую, что, упади он в нее, Алессандро без телескопа не смог бы разглядеть, где именно он обрел покой, а без микроскопа – отыскать сами останки. Они бросали булыжники с высоты и много секунд спустя, если смотрели в правильном направлении, видели беззвучное облачко дыма.

Рафи уверял, что металл, который он забивает в скалу, и веревка, гибкая и прекрасная, когда спускаешься по ней с вершины, куда интереснее индексов и цитат, и Алессандро его понимал, ибо знал, что прелесть альпинизма может воодушевлять как ничто другое, и возвращение скалолаза в лагерь иной раз сравнимо со скольжением ангела, спешащего на небеса.

Горы идеально подходили Рафи. Когда они проверяли его на прочность и выматывали донельзя, душа оставалась свободной и приближала его к тому Рафи, каким он хотел быть. Безопасность его не волновала, и он все меньше и меньше обращал внимание на нюансы, которые для Алессандро играли главную роль в увлечении альпинизмом. Алессандро нравился запах растений, растущих на отвесной скале. Раздавленные ногой или веревкой, они источали сладкий и смолистый аромат, который прилипал к одежде, и когда Алессандро разжигал костер, ароматный дым проникал во все его вещи и оставался с ним целый день. Утреннее солнце, отражающееся от гигантских скал, громоздящихся высоко над ними, подсвечивающее облака и туман, безмерно радовало и глаза, и сердце. Но ничто не могло сравниться с громом.

В последний день они встали в три утра и отправились к подножию вертикального пика высотой в тысячу метров, так изрезанного трещинами, что казалось, для восхождения найдется тысяча путей, но, как часто бывает, чем выше они поднимались, тем сложнее давался им каждый метр, и последний пик не стал исключением.

Гораздо ниже вершины уступы закончились, расщелины сошли на нет, нависающие выступы встречались все чаще и чаще, а обходные пути – реже и реже.

К четырем пополудни они уже совсем вымотались, но по-прежнему были еще далеко от вершины. А поскольку до темноты оставалось лишь несколько часов, решили спускаться. Они понимали, что обратный путь займет больше времени, потому что везде пришлось вбивать крюки только в скалы, а не цеплять веревки за деревья и валуны. Им предстояло спускаться, используя крюки, которые они только что сами забили, а при этом требуется немалая осторожность.

День подходил к концу, погода портилась. Если они и сомневались в необходимости отступления, то собирающиеся облака рассеяли эти сомнения. Решение они приняли, когда оба стояли на etriers, закрепленных на крепком крюке. Привязанные за запястье, они отдыхали, зависнув над семьюстами метрами пустоты.

К спуску они готовились с предельной осторожностью. Отцепи не тот карабин – и последует долгий полет на встречу со смертью. Их жизнь зависела от веревок, карабинов и тяжелого крюка, который Рафи вбил в скалу. Пять минут вколачивал его молотком, изрядно вспотев, но теперь пот уже высушил усилившийся ветер.

Нагруженный железом, которое он собирал, поднимаясь вторым, Алессандро готовился спуститься, чтобы забить следующий крюк, когда порыв ветра перевалил через пик первую огромную черную тучу и взвыл над их головами.

Черные тучи, медленно, без всякой спешки, напозали на альпинистов. Но первым на них набросился ветер, такой яростный, что прижал к щекам бороду Рафи, и тот вдруг стал похож на козла. Вместе с ветром обрушились дождь, снег, град, моментально сменяя друг друга, и тут же холодный ветер высушил их одежду, одновременно пытаясь ее сорвать.

Они натягивали на себя дождевики, когда зазмеилась первая молния, держа путь ко дну пропасти, а волосы у них встали дыбом. Все вокруг побелело, их бросило на скалу, точно рыбацкие плоты. Тут же прогремел гром, взрывая их черепа, и эхо с минуту отражалось от гор. Даже когда все стихло, в ушах звенело, а глаза ничего не видели.

Когда зрение вернулось, черные тучи поднялись выше, уплывая к сосновым лесам на соседних склонах. Чудесным образом они оставили в покое двух альпинистов, висящих на отвесном склоне пика, так им и не покорившегося.

Молнии под громовые раскаты продолжали врезаться в крутые склоны, словно секли горы, замедлявшие движение туч, но каким прекрасным выглядело это наказание. С широко раскрытыми глазами, глубоко дыша, захваченные буйством природы, Алессандро и Рафи ошарашенно болтались на веревках. Гром грохотал так громко, молнии сверкали так ярко, ветер дул так сильно, что им оставалось только гадать, каким чудом они остались живы. Возможно, оказались слишком малы в сравнении с мощностью взрывов, которые раздавались со всех сторон. Будь они большими, как горы, наверняка бы почувствовали боль, а так их совсем не задело. Даже когда молнии ударяли, казалось, совсем рядом, и возникало ощущение, что Рафи и Алессандро болтаются перед дулом стреляющего орудия. Так или иначе, с их голов не упало ни единого волоса.



* * *


В начале зимы Алессандро опубликовал большую статью, аргументированно осудив войну с Турцией, которая началась в октябре 1911 года. Хотя он уже многократно выступал на эту тему, в тишине своей комнаты он добавил много значимых фраз, не приходивших в голову во время выступлений. Рождение им даровал союз руки и пера.

Статья увидела свет в римской газете после того, как Алессандро заставили переписать ее раз двадцать, наполовину снизив первоначальный эффект. Он получил множество писем. В некоторых монархисты, гарибальдийцы и боевые офицеры ставили под сомнение его патриотизм. Несколько пришло от простых людей: кто-то его осуждал, кто-то соглашался. Большинство же приходило от тех, кто жил в выдуманном им самим мире, надеясь, что тот внезапно станет реальностью. Они хотели использовать Алессандро в своих целях, считая, что прекращение войны с Турцией станет первым шагом на этом долгом пути. Собственно, плевать они хотели на войну, Турцию и многое другое, потому что ставили перед собой некую задачу, решению которой подчиняли все.

По сравнению с тремя четвертями из этих людей Орфео Кватта являл собой образец здравомыслия. Они ненавидели Италию, армию, государство, капитализм, лошадей, шпаги и энциклопедии. Последние они ненавидели потому, что читали в них о заговорах, не только отличающихся от их собственных, но еще и эффективных. Нелюбовь к капитализму и шпагам Алессандро не удивляла, но он не мог взять в толк, почему они ненавидят лошадей.

Прекрасно знакомый с достижениями нескольких философских школ, еще в самом начале учебы в университете он осознал, что при всех заслугах каждой из них, ни одна не способна в достаточной степени объяснить жизнь в этом мире. Собственно, даже в совокупности философские теории и близко не подходили к реальности. Он терпеть не мог марксизм, юлианизм, социализм и другие теории, которые не только тщились объяснить все и намеревались перестроить и заменить собой все, что появилось в мире, несмотря на тысячу философских учений, десять тысяч теорий и многие тысячелетия естественности, необходимости, случайности.

Алессандро не испытывал ненависти ни к Италии, ни к шпагам, ни к лошадям, ни к энциклопедиям и считал войну в Ливии не логически обусловленным результатом, а отклонением от нормы, но при этом получал благодарности от странных итальянцев, влюбленных в турецкую империю. Даже какие-то римляне, жившие неподалеку, пребывали в воображаемом мире, в маленьких комнатах с обитыми бархатом стенами, кисточками и мавританским орнаментом. Когда-то обученные смотреть на мир сквозь призму ислама, они не смогли вернуться на запад и напоминали юных пленников, находящихся во вражеской стране, которым не остается иного выхода, кроме как по-новому строить отношения с окружающим миром.

В холодный январский день, когда миллионы ласточек оккупировали деревья, растущие вдоль Тибра, и вдруг разом поднимались в воздух черными облаками, закрывающими небо, Алессандро наблюдал из окна отцовского кабинета, как тысячи людей шли по продуваемым ветром улицам к площади Кампидольо. Они несли плакаты, пели хором и вразброд, требовали положить конец войне, протестовали против того, как эта война ведется. Их самым сильным союзником была тупиковая ситуация в ливийской пустыне, где холера и тиф уничтожали итальянский экспедиционный корпус.

Протестующие заполняли залитые дождем улицы, многочисленные, как камни брусчатки. Чтобы они ни говорили, само их пение заводило Алессандро, и ему захотелось присоединиться к ним.

– Иди, – предложил отец, не отрывая глаз от бумаг. – Тебе это не повредит. Может, даже поможет.

Алессандро уже шел к двери, когда отец добавил:

– Позволь только кое о чем тебя предупредить.

– Насчет шпаг карабинеров?

– Я знаю, что тебе достанет ума держаться от них подальше и ты будешь скептически вышагивать молча и с краю толпы.

– Тогда о чем же?

– Ты уже представляешь себе, как произносишь речь.

– Ну что ты!

– Да, представляешь. Я это вижу по тебе. На Кампидольо ты выступишь вперед и внезапно превратишься в Цицерона. Но, Алессандро, тебе этого не позволят. А если и позволят, ты будешь обращаться к тем, кто и сам все знает. У каждого собственный путь через ужас и скорбь этого мира, и все хотят поделиться своими предложениями, чтобы набрать побольше сторонников. В детстве отец рассказал мне историю об одной части армии Наполеона в России. Численностью в десять тысяч человек. Они и представить себе не могли, что их победит холод. Десять тысяч душ, в конце концов, целый город, а города не замерзают до смерти. Казалось, вместе они сила, их было так много, они чувствовали себя в безопасности, рассчитывая друг на друга… но все замерзли до смерти, потому что заблудились в снегах. Бренность – тот же снег. Ее не изменишь ни хитростью, ни солидарностью, и в конце концов ты окажешься на коленях, потрясенный и изумленный, и тогда у тебя останется только один меч, только один щит, и еще одна вещь, чтобы тебя поддержать.

Алессандро ждал, ожидая услышать, что он имеет в виду, но отец больше ничего не сказал.

– Если ты не узнаешь этого сам, тогда мои слова – всего лишь проповедь.

В толпе началась драка. Анархисты принялись колотить людей древками своих черных флагов, и конные карабинеры принялись оттеснять их в боковые улицы.

– Видишь, – указал адвокат Джулиани, – ничего общего у них нет, да они и не пытаются достичь единения.

– Я смогу их объединить.

– Это глупо, Алессандро. Если они поддержат тебя или хотя бы выслушают, произойдет это в одном случае: если ты упростишь себя и свои идеи до такой степени, что в них не останется ничего высокого и благородного.

– А если я выскажу все, что у меня на душе, зажгу их, и они пойдут за мной?

– Ты превратишься в демагога, пустослова. Почему, по-твоему, великие лидеры и великие речи совпадают с войнами, революциями, основанием или разрушением государств? Общие интересы настолько очевидны, что произнести речь не составляет труда, но в настоящее время ни фактическая ситуация, ни ее последствия недостаточно однозначны, чтобы превратить речь в закон. Такие войны продолжаются долго и выставляют дураками как их сторонников, так и противников.

Толпа редела.

– И вот что еще. – Адвокат говорил, продолжая работать, правя какой-то документ, уверенный, что разношерстность толпы отвратит от нее сына. – Ты знаешь, как овец гонят через Рим осенью и весной? Все движутся с одинаковой скоростью, у них есть пастухи и вожаки, время от времени они блеют, но делают по существу только одно: ходят туда-сюда с одного пастбища на другое, и больше для них ничего не меняется. Ты можешь предложить людям что-то большее, чем шерсть и отбивные на ребрышках? Не иди в толпу, если не можешь ее возглавить, и не пытайся возглавить толпу, пока не потребуешься ей.

– А что мне делать до этого?

Адвокат поднял голову.

– Разве в этом мире тебе нечем заняться?

– Есть, конечно, но я о выводе войск из Ливии.

– Напиши еще одну статью.

– Я уже сказал все, что хотел.

– Если ты думаешь, что уже все сказал, поговори с оппозицией, – предложил отец.



* * *


Сперва Лиа казалось, что она победила Алессандро, словно действие служило доказательством, словно объявление войны свидетельствовало о ее правоте, точнее, о правоте брата, утверждавшего, что война необходима. Алессандро, однако, не сдавал позиции только потому, что некоторые высокопоставленные мужи приняли неправильное решение. В первом раунде ни он, ни Лиа никаких неприятных последствий не ощутили. Пока не начались боевые действия, ничего не могло считаться доказанным, все зависло в состоянии неопределенности. Элио, брат Лиа, писал с севера Италии, где находилась его кавалерийская часть, что война, похоже, будет выиграна короткой бомбардировкой и он так и не увидит Африку.

Чем больше Алессандро спорил с Лиа, тем сильнее его тянуло к ней. В спорах он забывал, что говорит, и у него голова шла кругом от самых разных желаний: физических, обыкновенных, эфемерных. Временами, даже когда они находились среди других людей, он хватал Лиа за руку, доказывая свою точку зрения, и их разногласия тут же исчезали. Иногда они дразнили друг друга, иногда говорили серьезно: призывали на помощь историю, логику, статистику, но, поскольку война оставалась номинальной, они тоже обходились без сражений. А где-то в октябре, уже после объявления войны, когда от их споров полетели искры, они начали целоваться.

Они отмерили по саду кругов сорок, поднимая головы и глядя, как на фоне серых облаков кружат ласточки и воробьи. В сумерках окна их домов уютно светились мягким желтым светом. У калитки Лиа повернулась к нему.

– Мне очень жаль, Алессандро, что наши взгляды не совпадают.

Под прикрытием темноты, стены и расстояния от дома, он притянул ее к себе, и сначала они оказались близко, как в танце, когда вальсировали в посольстве, но потом его рука скользнула по бархатному плащу вниз до талии, а потом притянула ее к себе. Она ответила на объятие, и они впервые прижались друг к другу, с головы до пальчиков ног, да так крепко, что почувствовали бурление крови. Он целовал ее губы, эту сладкую розу, ее грудь вдавливалась в него, и на полчаса они прилипли к стене. Оторвались друг от друга разгоряченные, с пунцовыми лицами, тяжело дыша. Политика и война, похоже, легко забывались.

В ноябре поля пустовали. В окрестностях Авентино не составляло труда найти сосновый лесок с мягкой хвойной подстилкой или копну сена. Лошади дали бы знать, появись поблизости фазан или охотник, но никто никогда не приближался посмотреть, какие сцены разыгрываются под соснами или на сене.

Но маленькая война не желала оставить их в покое. Элио перевели в Венецию, где он и его бригада тайно погрузились на корабль в предрассветной тьме. Семья не знала, что он в Ливии, до десятого декабря, когда он провел там уже практически месяц.

Эти тридцать дней научили его, что жизнью он обязан прежде всего случаю, а уж только потом – собственным способностям. Судя по тону письма, он словно писал из тюрьмы, зная, что тюремщик обязательно прочитает письмо… но при этом надежда его не покидала.

Они задались вопросом, а что же он там увидел, и начали выяснять. Газеты не только предсказывали близкую победу и писали о наборе добровольцев. Оказалось, что корабль Мальтийского ордена забрал сотни больных холерой и поспешил в Неаполь, оставшись лишь на день, чтобы пополнить запасы воды и продовольствия. Хватало и некрологов. Нашлось место и паническим слухам, источниками которых называли власть имущих.

Итальянские войска застряли на берегу, едва справляясь с болезнями, косившими их ряды. Они недооценили силу врага, полагая, что ливийцы объединятся с ними в борьбе с турецким владычеством, но ливийцы предпочли отойти в пустыню и не сражались как джентльмены. И если итальянцы терпели поражение в бою, солдаты знали, что выжившим отрубают руки и ноги, а потом и голову. Пришла зима, и мало кто в Риме имел представление о том, как тяжела ситуация в Ливии.



* * *


Рафи с Лучаной вели вежливие и осторожные разговоры. Иногда она смеялась, когда он рассказывал о своих попытках найти место в министерствах, набитых бюрократами, но смех быстро стихал, и они принимались разглядывать друг друга. Ни один не знал, что другой в курсе, но однажды, когда она подошла к парадной двери, чтобы открыть ее, их взгляды в изумлении встретились, и с этого момента каждый знал о чувствах другого.

Во дворе испанской синагоги в Венеции был маленький садик, в который редко заглядывало солнце. Седобородый старик узкой киркой прокладывал сложную сеть ирригационных канавок вокруг нескольких финиковых пальм. Его рубашка промокла от пота, и, работая, он говорил сам с собой.

Рафи вышел из-за пальмы – в пиджаке и при галстуке. Рабби поднял голову.

– Похороны или свадьба?

Рафи покачал головой.

– Почему ты так одет? Это для тебя естественно?

– Это привычка, которую я приобрел, когда ходил по государственным учреждениям. Рабби на месте?

Старик посмотрел на небо.

– Все зависит от того, что ты подразумеваешь под местом.

– Вы рабби.

– Ты ищешь работу?

– Могу я поговорить с вами?

– Зачем спрашивать разрешения на то, что уже делаешь?

– Из вежливости.

– Вежливость хороша вначале, а мы уже в середине. Я не цыган и не провидец. Если хочешь поговорить со мной, тебе придется использовать слова.

– Это трудно, – признался Рафи.

– Люди путают понятия времени и трудностей.

– Я влюбился в девушку.

– И что в этом плохого?

– Она слишком молода.

– Насколько молода?

– Еще не женщина.

– Как ты ее любишь?

– Как?

– Да. Ты любишь ее фактически, плотски?

– Нет.

– Почему?

– Она к этому не готова.

– Ты любишь ее как дочь?

– Нет, она для этого слишком велика. Или я слишком молод.

– Так о чем мы говорим? Что там у вас, год разницы в возрасте?

– Восемь.

– Ну, это, конечно, разница, но не такая уж и большая. Ты любишь ее как сестру?

– Нет.

– Почему?

– Я люблю ее слишком сильно.

– Пока все очень хорошо. Именно поэтому ты чувствуешь то, про что сказал «трудно». Без этой трудности вы с ней оказались бы в ужасной беде. По тому, как ты говоришь, мне понятно, что ты очень ее любишь, насколько мужчина может любить женщину. Ты любишь ее достаточно сильно, чтобы прийти ко мне. Ты хочешь знать, что тебе делать. Ты не первый мужчина, который пришел, чтобы задать такой вопрос, и, я должен добавить, не первая женщина. Самым первым спросил себя об этом я сам, и даже тогда знал ответ, давным-давно, когда едва ли вообще хоть что-то знал… как и ты сейчас знаешь ответ.

– Я не задавал вопроса, – возразил молодой адвокат.

– Все зависит от того, что ты подразумеваешь под понятием «задать вопрос». По моему разумению, ты его задал. Ты красный, как хурма, глаза у тебя широко открыты, дышишь ты медленно, застыл, как олень. По мне, это и называется «задать вопрос». Я знаю ответ, как знаешь его и ты: ждать.

– Сколько?

– Три года.

– Три года?

– К тому времени она не будет благоговеть перед тобой, и у нее появится возможность тебя отвергнуть. А у тебя – доказать себе, что ты любишь ее не только такой, какая она сейчас, но и такой, какой она только станет. Чем ты зарабатываешь на жизнь?

– Я адвокат.

– В таком случае ты без труда найдешь, чем занять себя в ближайшие три года.

– Могу я с ней видеться?

– Разумеется, ты можешь с ней видеться. Ты должен с ней видеться. И ты можешь дать ей знать, но вам придется подождать. Это, вероятно, будет трудно. Учиться любить – трудно. Полагаю, она тоже любит тебя. Нам придется начать сначала, если не любит. Но она любит, любит. Да, я это вижу по твоему лицу. Прекрасно! У тебя вид, как у христианского святого, на которого сошла благодать. – Рабби забыл спросить, еврейка ли она. А может, заранее предположил, что еврейка, а, возможно, просто почувствовал, что это не имеет никакого значения.



* * *


Одним августовским днем, ближе к вечеру, Рафи играл с Лучаной в шахматы в саду. Остальные прятались в тени или в доме, обезумевшие от сирокко. Алессандро – так тот читал в ванне с холодной водой.

Не обращая внимания на жару, Рафи с Лучаной сидели на парусиновых стульях в яблоневом саду, шахматная доска стояла на перевернутом ящике для фруктов. Волосы Лучаны цветом напоминали белое золото, лицо и руки покрывал ровный загар, а глаза лучились полярной синевой.

Главным образом из-за нее шахматными часами они не пользовались. На каждый ход у нее уходило пять-десять минут, и она легко терялась. Стоило ей пойти, как Рафи тут же, без паузы, делал ответный ход. Ни разу не задумался. Он просчитывал партию на много ходов вперед, держал в голове несколько вариантов развития игры и разглядывал ее, пока она изучала глазами доску. Ему нравилось наблюдать, как ее взгляд перемещается по полю битвы, разворачивающейся на ящике из-под фруктов. Он был убежден, что она всегда прекрасна, но еще прекрасней она становилась, когда не подозревала, что за ней наблюдают.

– Какие у тебя планы на будущее, Лучана? – поинтересовался Рафи. – В твоем возрасте я решил, что буду изучать юриспруденцию. Вот такая беда…

– Я не хочу изучать юриспруденцию, – ответила она таким тоном, будто хотела сказать: «У меня нет желания превращаться в таракана».

– Семья, конечно, важнее всего, – продолжал Рафи, – но порой надоедает играть по правилам. Я и подумал, а вдруг ты мечтаешь о чем-то таком, что выходит за рамки семейных традиций.

– Например?

– Ну, не знаю. Стать пианисткой. Сбежать в Южное полушарие…

– Нет, но и о замужестве не мечтаю, возможно, потому, что не могу представить, кто будет моим мужем. – Она покраснела и опустила голову. – Как я могу мечтать о замужестве, если не знаю, за кого выйду?

– Тогда как ты представляешь свое будущее?

– Я никому не говорила, но… – Она огляделась, но поблизости не было никого, кроме котов, спавших на нижних ветвях яблонь. – Я не хочу жить в Риме. Я не честолюбива, и мне не нужен честолюбивый муж, который собирается посвятить свою жизнь карьере. И деньги меня не интересуют.

Рафи не знал, от матери это, от отца или от обоих сразу, но дети Джулиани в этом были похожи, как две капли воды.

– Я хочу уехать на север, – продолжила Лучана. – В горы.

Рафи чуть не упал со стула.

– Я еще не продумывала в деталях, но когда-нибудь я туда уеду. Наверно, сперва будет трудно… но как-нибудь все устроится. Не так это и далеко, летом мы часто ездили в Альпы.

– А ты согласилась бы выйти за проводника, или егеря, или местного чиновника… за того, у кого нет таких возможностей, как у жителя столицы, словом… за провинциала?

– Да какая разница! Мне всегда казалось, что нет ничего лучше, чем жить в горах на ферме, с овцами, козами, виноградниками. Ну, то есть выйти за фермера, так? Мне кажется, чем ближе стоишь к кулуарам власти, тем больше ускользает от тебя смысл жизни.



* * *


Рафи нашел комнату в верхнем этаже одного из домов в Трастевере. Маленькую, требующую почти альпинистских навыков, чтобы добраться до нее, поэтому платил он за нее сущие гроши. Другой в его положении мог позволить себе тратить деньги на рестораны, театр, одежду, извозчиков и бесполезные атрибуты, вроде тростей и часов, а Рафи ел с железнодорожными рабочими, одевался скромно и в любое нужное ему место добирался пешком.

Деньги он откладывал на покупку дома на холме, у подножия которого раскинулась альпийская деревушка. Окна его комнаты выходили на Джаниколо, по вечерам он видел светящиеся окна Джулиани и раз в неделю, иногда чаще, приходил туда обедать.

Время шло, объявили войну, деревья сбросили листья, и после Рождества пошел снег. Однажды он привел на обед друга, миланца, а миланец нанял карету, чтобы доставить их на вершину холма и отвезти обратно. Выйдя из дома и сев в карету, Рафи оглянулся и увидел Лучану в окне комнаты Алессандро.

– Подожди минуточку, – попросил он миланца. – Я забыл одну вещь.

Побежал к дому и поднялся по ступенькам. Запыхавшись, влетел в комнату Алессандро. Лучана повернулась к нему, но осталась у окна. Он же застыл у двери.

– Лучана, не знаю, как сказать. Твои родители внизу и решат, что я сошел с ума. Лучана, я тебя люблю.

Ее ответ проявился сначала на лице, потом в дыхании.

– Ты подождешь меня? – спросила она.

– Нам придется ждать два года. Этого достаточно.

Лучана покачала головой, словно журила его, потом подняла правую руку с вытянутым указательным пальцем.

– Один. Что кто подумает, что кто скажет, значения не имеет.



* * *


В феврале 1912 года, когда в Неаполь потянулись корабли с ранеными, больными и умирающими, в Риме зарядили дожди. В раскатах грома и вспышках молний стало понятно, что отбывшие в Африку в солнечном октябре прошлого года попали в ад. Те, кто что-то в этом смыслил, могли определить меру страдании и боли по рассказам о подвигах. Не составляло труда отличить журналистов, которые действительно там побывали, от тех, кто оставался на кораблях и смотрел в бинокль, ведь побывавшие приводили массу деталей. Кто-то написал, что нет ничего печальнее полного ведра воды, когда не остается никого, кто мог бы из него напиться. Кого-то потрясли электрические огни на кораблях, перевозивших раненых. Когда корабли пересекали в шторм Средиземное море, винты то и дело показывались из воды и огни мигали, как бы посылая божественный сигнал тем, кому предстояло здесь умереть.

Сидя один в своей комнате в Болонье – в печке трещал огонь, небо обложили серые облака, – Алессандро не мог оторваться от очерка одного журналиста об артиллерии: «Услышав грохот пушек, вблизи или издалека, ты навсегда поверишь в то, чего никогда не знал в мирной жизни. Это не гром, каким бы громким и угрожающим он ни был, потому что гром доносится сверху и следует за молнией. Хотя артиллерийские залпы иной раз превращают ночь в день, грохот идет с земли, великий и ужасный звук, не имеющий отношения к небесным катаклизмам, с которым он обычно ассоциируется. Нет, артиллерийский грохот доносится снизу, и хотя – если расстояние велико – он напоминает шум прибоя, он низвергает душу в океан тьмы».

С начала нового года имя Алессандро Джулиани стало появляться под статьями в нескольких ведущих газетах страны. Он не был ни лучшим, ни наиболее известным, ни самым эффективным критиком войны, но занимал в их ряду особое место: его материалы отличались необычайной силой и полным отсутствием горечи. Статьи противников войны зачастую звучали так воинственно, что никто не верил, что они ратуют за мир. Алессандро же приводил только аргументы против войны, не пытаясь найти ошибки, никого не обвиняя, не требуя наказать. Он хотел одного: чтобы все делалось правильно и на благо Италии, а не человечества, турок или социализма. Эта четкая позиция и соблюдение некоего баланса привели к тому, что у него появились сторонники, и читатели считали, что он как минимум вдвое старше. В январе его поддержка росла, доводы становились все яснее, и он научился не бояться их повторять, наслаждаясь вновь обретенным влиянием – пусть пока малым – на политическую жизнь страны, которое обретал, сидя на стуле с ручкой в руке, пытаясь открыть истину.

В конце месяца, когда стаи ласточек все еще пребывали в постоянном движении над бульварами, вдоль которых выстроились лишенные листвы деревья, он вернулся домой, прихватив с собой свои статьи в нескольких газетах и журналах. Знал, что родители будут им гордиться, и надеялся, что статьи понравятся Лиа, пусть даже она с ним и не согласится.

Домой он прибыл, когда в Риме только начинало темнеть. Отец вернулся рано, и Алессандро, еще не сняв пальто, положил пачку статей на обеденный стол. Адвокат Джулиани казался уже стариком. Произошло это совершенно незаметно, словно никто не обращал на него должного внимания. Он достал очки для чтения, включил свет, начал читать.

– Рафи сегодня придет? – спросил Алессандро.

– Рафи в Париже, – ответила Лучана.

– Что он там делает?

– По делам фирмы, – ответил отец Алессандро, оторвавшись от статьи. – Итальянское судно, перевозившее уголь, получило повреждения в гавани Шербурга. Мы подали в суд на владельцев французского судна, которое с ним столкнулось.

Мать Алессандро посмотрела на него, и выражение ее лица подсказывало: речь пойдет о том, что только она могла воспринять серьезно, скажем, о его появлении перед профессором в рваной рубашке.

– Ты не получил мое письмо? – спросила она.

– Не получил, – ответил он с искренностью человека, действительно не получившего отправленного ему письма.

– Значит, ты не знаешь.

– Не знаю чего? – По спине Алессандро пробежал холодок, он почувствал, будто оказался на краю бездны. На глаза Лучаны навернулись слезы, отец оторвался от передовицы, которую читал, с таким видом, будто не собирался к ней возвращаться.

– В чем дело? – спросил Алессандро, вставая со стула. Он должен был знать немедленно. – Кто-то умер? Кто?

Синьора Джулиани закрыла глаза и опустила голову.

– Кто? – повторил Алессандро уже мягче.

– Элио Беллати.

Лучана заплакала, и Алессандро не мог понять почему. Ее трясло, будто она видела это собственными глазами.

Когда мать подошла, чтобы успокоить ее, отец поднялся, снял очки, посмотрел на сына.

– Алессандро, его тело разорвали на куски…

Алессандро плюхнулся на стул.

– Откуда ты знаешь?

– Написали. Не только его. Многих.

– А Лиа? Ты ее видел?

– Думаю, тебе придется привыкать обходиться без нее, Алессандро.

– Почему?

– Потому что так устроен мир.

Некоторое время спустя Алессандро вышел в сад, устланный мокрыми и гниющими листьями. Хотя в доме Беллати горело всего несколько окон, он открыл железную калитку. К двери подошел слуга, которого он никогда раньше не видел, старик, который, похоже, устраивался на временную работу в дома, где держали траур. Он знал, как сгладить эмоции и мягко отказывать в просьбах. Если б его попросили принести газету, он бы ответил: «Минуточку. Пойду и посмотрю, доставили ли ее».

Алессандро представился. Слуга ушел, вернулся.

– Может, вы оставите визитную карточку?

– Нет у меня визитки, – ответил Алессандро. – Я живу по ту сторону сада.

Слуга скорбно покачал головой.

– Вас не смогут принять.


Глава 3


Его портрет в молодости

В октябре 1914 года Алессандро верхом, молодой, в прекрасную погоду, возвращался в Рим из Болоньи, а в Европе шла война. И хотя Италия оставалась нейтральной, Алессандро не сомневался, что недавно объединенная страна не устоит перед искушением пройти проверку боем, так что передовой ему не избежать. В безумные августовские дни адвокат Джулиани внезапно высказал настоятельное желание, чтобы сын немедленно уехал в Америку, но Алессандро отверг попытки отправить его в безопасное место, заявив, что до защиты докторской остается несколько месяцев и без его присутствия на последних экзаменах не обойтись.

– Ты можешь потом вернуться, – настаивал отец.

– Зачем уезжать, если придется возвращаться? – спросил Алессандро, а потом процитировал Горация: «Изгнанник новые находит небеса, но остается прежним сердце».

Думал он не о прозе жизни и не о латинских стихах, а о девушке с Виллы Медичи. Если бы он знал ее имя, или случайно встретил на улице, или мог из окна видеть ее дом на другом берегу Тибра, его жизнь могла бы кардинально измениться. Он часто представлял себе, что видит свет ее лампы среди десяти тысяч ламп, которые зажигались каждый вечер, такой далекий, что он мерцал, как звезда.

Он ехал с самого утра, когда еще царила прохлада и луна отказывалась выйти из игры, зависнув над поросшим соснами холмом, робкая словно олень и такая же неподвижная. На самой высокой точке хребта, который по диагонали пересекал Тоскану, он спешился, погладил Энрико и привязал поводья к ветви сосны, липкой от смолы. Несколько шагов вывели его из тени на открытое место, к самому обрыву, с которого открывался вид на широкую равнину. Только далеко на севере земля начинала подниматься к цепочке гор.

Он нагнул голову и всмотрелся в свет над горизонтом. К северу воздух колыхался как над огнем и искажал контуры. Там была Франция, далеко-далеко, и там шла война. Алессандро застыл, словно фермер, наблюдающий, как пожар уничтожает лес на границе его полей.

Мир разрывало. Разрыв прошел по многим семьям, но в конечном счете захватывал все. Со смертью многих мужей и сыновей умирали все мужья и сыновья. В хаосе и страдании законам Божьим предстояло проявиться во всей их красе, жестокости и несправедливости. Если Алессандро суждено выжить, ему предстоит начать новую жизнь, но он не был уверен, удастся ли ему даже подумать о чем-то новом, если не останется ничего знакомого, никого из тех, кого он любил.

Алессандро оглядывал простирающуюся перед ним равнину, словно слепец, которому вернули зрение не в маленькой комнате клиники, а на вершине господствующей над равниной горы, откуда видно полмира: зеленые пологие холмы, плывущие облака, река, сосны, далекая линия гор. В лесу слышалось только щебетание птиц, но до него доносилась музыка, которую он вызывал в памяти, и смешивалась с шумом ветра в деревьях. Округлые контуры облаков, дуги, которые в небе выписывали ласточки, солнечные блики на реке рождали сонаты, симфонии, песни.

В полной безопасности, окруженный зеленью леса, под синевой неба, Алессандро наблюдал, как мимо сгустками цвета проносятся птицы, но что-то за горизонтом заставляло колыхаться воздух, не давая грезить наяву. И хотя Алессандро чувствовал приближение конца – конца привычного мира и присущей ему красоты, смерть семьи и свою собственную, – он верил, что даже в надвигающейся ночи основополагающие для него понятия набросят сверкающие мантии и останутся живы. Запоет то, что всегда молчало, и, погибнув, возродится вновь, поднявшись из бездны ввысь. За страданием обязательно следует искупление. В этом Алессандро не сомневался.



* * *


Неделя пути привела к тому, что Энрико похудел и начал проявлять норов. Когда они пересекали Тибр, Алессандро с трудом удавалось его сдерживать, потому что жеребец знал дорогу и прибавлял шагу после каждого знакомого поворота. Почувствовав, что конюшня у Порта Сан-Панкрацио совсем близко, на вершине Джаниколо, где он родился и помнил тамошний воздух, Энрико вынес Алессандро на вершину второго по высоте римского холма, словно не заметив подъема.

Однажды, вернувшись домой после нескольких недель на пыльных дорогах, Алессандро не известил о своем прибытии выстрелом из револьвера. На этот же раз просто постучал в дверь.

Его встретила мать, и он заметил, что от присущей ей энергии не осталось и следа. Она повела его в приемную и плотно прикрыла дверь.

– Почему ты приехал? – прошептала она.

– А что такого? Я не могу приехать домой?

– Твой отец нездоров. Ему нельзя волноваться. Тебя исключили?

– Как меня могли исключить? – спросил Алессандро, удивляясь, что мать, не имевшая никакого образования, может не понимать, что исключение соискателя докторской степени – затяжной процесс, похожий на то, чтобы умертвить дерево, а не срубить его, и занимает не менее пяти, а то и десяти лет. – А что с ним?

– С сердцем неважно, – ответила мать, прижав руку к своему сердцу. – Ему надо месяц отлежаться и не подниматься по лестницам.

– Он сможет вернуться к работе?

– Да.

– Как он там будет, ведь контора так высоко?

– Доктор говорит, что он сможет подниматься туда, когда выздоровеет, но только медленно.

– Насколько серьезна болезнь?

– Он поправится. И он продолжает руководить фирмой. Каждый день в половине шестого приходит Орфео, чтобы записать указания отца и написать письма.

– Орфео!

– Да.

– Я думал, он не вернулся.

– Отец расскажет тебе, что произошло, но я хочу знать, почему ты приехал так рано.

– Университет временно закрылся из-за войны, – солгал Алессандро.

– Мы не воюем, – возразила мать.

– Половина студентов – французы и немцы, как и многие профессора, да и многие итальянцы ушли в армию. Война коснулась всех и вся.

Он не счел нужным упомянуть, что и сам поступил в военно-морской флот.

Спальня родителей занимала большую часть второго этажа, из полдюжины окон открывался вид на Рим, при необходимости комнату согревали два камина, установленные в противоположных концах. С кровати виднелись Апеннины, залитые вечерним светом, город лежал внизу, там и сям среди изгородей и крыш высились пальмы, а сами крыши напоминали озера из охры и золота. У северной стены, напротив дивана, окруженного столиками и книжными полками, стоял большой письменный стол.

Дверь оставили приоткрытой. Алессандро вошел и остановился у порога. Отец спал, сложив руки на животе.

– Папа, – прошептал Алессандро. Глаза старика открылись.

– Алессандро.

– Почему ты не в постели? – спросил Алессандро, заметив, что кровать не разобрана и отец укрыт толстым шерстяным одеялом.

– Я просто немного вздремнул. И полностью одет. – Действительно, Алессандро увидел, что отец в рубашке, воротнике, галстуке, брюках, подтяжках и жилетке.

– А зачем тебе быть одетым?

– Я не болен, просто отдыхаю. Терпеть не могу валяться в постели весь день. Скоро придет Орфео, чтобы я продиктовал письма ему и инструкции, потому что я продолжаю работать. Когда он приходит, я надеваю пиджак. Не хочу, чтобы он видел меня без пиджака.

– Он тридцать лет видел тебя без пиджака.

– Не в моей спальне.

– Поэтому книги убраны, бумаги сложены, а все карандаши поставлены в карандашницы?

– Нет, это сделали раньше на случай, если я умру. Мне было совсем плохо. Я потерял сознание, и меня привезли домой в карете «Скорой помощи».

Алессандро смотрел на отца, отказываясь представить его себе таким беспомощным.

– Я хотел, чтобы мне не мешала всякая ерунда. Хотел, чтобы последнее, что я увижу, был золотой свет, заливающий Рим, снег на горах, гроза, а не карандашница. Унеси их отсюда.

– Ты уже выздоравливаешь.

– Неважно. Унеси.

Алессандро собрал со стола карандашницы.

– Эта красная некрасивая. – Он поднял одну. – А вот черная прекрасна – как ручка «Уэджвуд» в конторе. – Он вынес карандашницы в коридор и вернулся.

– Знаю, – кивнул отец. – Черная – из набора. Я купил его в Париже в семьдесят четвертом. Принеси ее обратно и поставь на стол. – Алессандро принес. – Действительно, красивая. – Я оставил только ее, потому что… Уже не помню почему, но набор смотрелся не очень. Ручку в карандашнице держать нельзя, чернила высыхают.

– А с остальными что делать? Которые в коридоре?

– Те только захламляют комнату. А почему ты дома?

Алессандро повторил свою выдумку про временное закрытие университета.

– Это ложь, – сказал отец.

– Мне велели тебя не расстраивать.

– Ложь меня всегда расстраивает.

– Я завербовался на военно-морской флот.

– Куда? – вскричал отец.

– На военно-морской флот.

– На военно-морской флот? И давно ты на службе?

– С прошлой недели.

Адвокат Джулиани приподнялся на подушках и натянул на себя одеяло.

– Ты дурак! Зачем?

– Это азарт, но решение здравое.

– Отказаться от звания профессора, чтобы завербоваться на военно-морской флот Италии, которая наверняка вот-вот вступит в войну! – вскричал отец. – Это решение здравое?

– Позволь мне закончить. Прежде всего профессором я могу стать лишь теоретически. Начинать придется лектором, и меня будут ненавидеть на кафедре, потому что я на многое смотрю иначе, чем они.

– Тогда почему же тебя взяли?

– Чтобы потом выгнать.

– Алессандро, на военную службу накануне войны поступают только те, кто хочет умереть. Примера Элио Беллати тебе недостаточно?

– Папа! – Алессандро назидательно поднял указательный палец. – Я ценю свою жизнь. И не люблю людей, которые летят на пламя войны затем, чтобы сгореть. Я этого делать не собираюсь.

– Не собираешься?

– Разумеется, нет. Ты думаешь о локальных войнах, вроде последней. Это – другая. Ты читал про сражения, про потребность в живой силе, про то, как быстро она расходуется. Во Франции и Германии идет мобилизация. Асквита[34] переизберут, если он начнет ее в Англии. Если Италия вступит в войну, мобилизация начнется и у нас. С учетом моего возраста и физического здоровья меня прямиком отправят в окопы, где уровень смертности чудовищный. Военно-морской флот – совсем другая история. На флоте целью является оружие, тогда как на суше – человек, который это оружие несет. Понимаешь? Если Италия не вступит в войну, я буду служить на флоте в мирное время. Правда, я убежден, что мы в этой войне участие примем. Я иду на риск, на который другие не решаются. Предпочитают надеяться на лучшее, но, если все обернется к худшему, они окажутся в ужасном положении. Именно потому, что я не хочу умереть в бессмысленной войне, я впервые в жизни поступил расчетливо. Пришлось наступить на горло собственной песне, но я на это пошел. Возможно, ради того, чтобы сохранить эту песню живой.

– Когда тебя забирают? – спросил адвокат Джулиани.

– Первого января.

– Не так скоро, как могли бы, – его отец, похоже, смирился.

– Знаю. Я приехал домой, чтобы привести дела в порядок… совсем как ты.

– Ливорно?

– Венеция, учебные курсы, но до того, как начать службу, я собираюсь в Мюнхен.

– Почему в Мюнхен?

– Взглянуть на одну картину, пока еще есть такая возможность.

Оба обернулись на три резких стука в дверь. Перед ними стоял низенький и крепенький, похожий на пингвина, ректор университета Тронхейма с портфелем в одной руке и карандашницей в другой.

Следом за Орфео вошла Лучана. Проскользнула в комнату так тихо, что брат не сразу заметил, какой она стала красавицей. Худоба ушла, прежнюю хрупкость сменили грациозность и сдержанность. Она надела желтое платье, а волосы, перехваченные желтой лентой, выглядели так, будто сами являлись источником света, который играл на них, напоминая прямые солнечные лучи, отражающиеся от поверхности реки.

– Синьор. – Орфео слегка поклонился адвокату Джулиани и взглядом показал, что заметил присутствие Алессандро. – Когда я поднялся на Джаниколо в гармонии с благословенным полуденным соком, который просачивается сквозь вселенную и осаждается на пальмах, я подумал о том, чей плащ, deliciae humari generis[35], скользит по долине луны. Ни Артемида, ни Афродита, сокрушенные чувством благодатного сока…

– Пожалуйста, Орфео, – перебил адвокат Джулиани. – Мы договорились, что ты будешь воздерживаться от упоминаний как благодатного сока, так и благословенного, учитывая мое состояние.

– Простите меня. – Орфео всплеснул руками, а потом уставился в потолок. – Колесницы благословенного так близко! Они мчатся по небу в золотых всполохах. Мне трудно не петь, но я знаю: сердце. Сердце – это колесо ликования, которое может вращаться так быстро, что разваливается на ходу. В нашем возрасте, – добавил он, – следует соблюдать осторожность, иначе нас сокрушит благодатный сок, и мы умрем, прежде чем обретем его.

– Это правильно, – кивнул адвокат Джулиани, решив, что теперь Орфео готов к работе. – Можем приступать?

– Да, я готов.

– Ты спокоен?

– Да, я спокоен, – подтвердил тот. – Но великолепие! – тут же вскричал он, и тело его напряглось, завибрировало, волны радости и безумия прокатились по нему. – Великолепие и радость благословенного и благодатного сока! Свет! Свет!

– Орфео, Орфео, – взмолился бывший работодатель. – Сердце. Хрупкое сердце.

– Ах, да. – Орфео попытался взять под контроль свое трепещущее тело. – Синьор, – продолжил он, тяжело дыша, – миры, которые я иногда вижу!

– Давай вернемся на землю, – предложил адвокат Джулиани.

Орфео кивнул.

– Хорошо. К малому, Орфео, к малому, скажем, к маслу на воде. Тихие радости, милые и приятные.

Орфео закрыл глаза.

– Дерево, отбрасывающее прохладную тень, – продолжал адвокат, пытаясь успокоить писца. – Тарелка минестроне. Тихая скрипка. Птица. Кролик…

Орфео, уже успокоившийся, открыл портфель и передал адвокату бумаги на подпись и листы с вопросами по работе фирмы. Пока больной медленно читал, Орфео на каблуках, по-пингвиньи, повернулся к Алессандро.

– Я делаю это из роскоши. Я больше не работаю у твоего отца.

На лице Алессандро отразилось недоумение.

– Я тебе скажу, – продолжил Орфео, подходя и понижая голос, чтобы не мешать адвокату. Знаком он предложил Лучане тоже приблизиться. – Я сделал невероятный прыжок… – он описал дугу левой рукой, следуя за ней взглядом, – и пролетел над страшным зверем, который собирается пожрать этот век. Вы знаете, работы для меня в конторе вашего отца не осталось. Эти так называемые пишущие машинки… – Он состроил несколько гримас. Последняя изображала, что он плюется. – Пустившись в свободное плавание, я спасся, хотя и случайно. Ваш отец предложил мне работу, но я отказался от его милостыни. Прошло несколько недель, и я вернулся домой, готовый ухватить этот сок. Сюрприз из сюрпризов: к моей двери подъехала карета. Ваш отец подумал о ситуации, в которой я оказался, и вместе с синьором Беллати нашел для меня место. Моя профессия вымирала, и в юриспруденции необходимость в писцах отпадала. И вот меня, писца старой выучки, поставили во главе сотни писцов новой выучки и тысячи этих отвратительных штуковин, которые называются пишущими машинками.

– Где? – спросил Алессандро, думая, что Орфео описывает сон.

– В военном министерстве. С наращиванием армии им требуются писцы, чтобы писать прокламации, поручения, зажигательные обращения. Им понадобился писец старой выучки, чтобы наставлять молодых писцов.

Отец оторвался от бумаг.

– Скоро он двинет ручкой, и земля содрогнется.

– В январе я поступаю на флот, – поделился новостью Алессандро.

– На флот! Я все делаю для флота. Назначаю адмиралов, спускаю на воду корабли, создаю новые базы. Чего ты хочешь? Только скажи.

– Произведите меня в адмиралы, – с улыбкой сказал Алессандро.

– Хорошо, – кивнул Орфео. – Завтра принесу бумаги. – Он говорил совершенно серьезно.

– Орфео, вы не сможете этого сделать, – не поверила Лучана.

– Разумеется, смогу. Воспользуюсь одной из королевских печатей и дам указание военному министру произвести тебя в адмиралы. Напишу директиву от министра флота, подготовлю соответствующие документы. Проведу по всем книгам и так далее и так далее. На это уйдет три или четыре часа, но, как только я закончу, ты станешь адмиралом.

– Что-нибудь может выдать его, Орфео, – указал отец Алессандро. – К примеру, возраст.

– Я не несу ответственности ни за что, кроме документов. Потом я умою руки. Такое уже случалось.

– Как насчет чего-то менее честолюбивого? – спросил Алессандро, идея ему явно понравилась.

– Менее честолюбивое можно сделать быстрее. Хочешь командовать кораблем?

– Не знаю как, но вот что я тебе скажу. Когда я закончу офицерские курсы, мне хотелось бы получить под свое начало эскадру катеров на Адриатике.

– Сколько тебе надо катеров?

– Двадцать.

– Тебе хотелось бы иметь собственную базу? Я могу дать тебе маленький остров, в том самом море.

– Как насчет какого-нибудь из архипелага Тремити?

– Мне надо ознакомиться с подробностями. Продвинуть тебя по службе. Но я издам приказ, по которому ты получишь и людей, и технику. Назови дату окончания офицерских курсов, а остальное предоставь мне. Я не пожалею ни сургуча, не лент, так что тебе понадобится тачка, чтобы увезти все приказы.

– Нет, – вмешался адвокат Джулиани, – ты этого не сделаешь, Орфео. И тебя, и его, – он указал на сына, – могут за это расстрелять. Я запрещаю. Выброси это из головы.

– Как скажете, – ответил Орфео.

Пусть и разочарованный, Алессандро почувствовал облегчение.

– Ты сосчитал ступени? – спросил у Орфео адвокат Джулиани.

– Да, – ответил Орфео. – Семь лестничных пролетов, четырнадцать, если принять во внимание разделительные площадки. Двадцать ступеней в каждом пролете. Всего сто сорок ступеней. Я считал их по одной, как поднимаясь, так и спускаясь. Получилось одно и то же число.

– Меня это не удивляет. – Адвокат Джулиани достал из кармана жилетки золотые часы с луной в разных фазах на фоне звездного неба цвета индиго. – Если у меня будет уходить по пять секунд на каждую ступеньку, а сделать это будет легко, потому что часы проградуированы соответственно, подъем займет семьсот секунд или примерно двенадцать минут.

Адвокат Джулиани начал диктовать Орфео, Лучана ушла, чтобы помочь с обедом, а Алессандро присел на диванчик у окна. Когда солнце опускалось за Джаниколо, его лучи прорывались сквозь кроны пальм и сосен, растущих на вершине холма, и часть Рима, золотая и охристая, обретала зеленый оттенок, характерный для городов Востока.

Орфео работал час, а потом надел на перьевую ручку колпачок. Адвокат Джулиани вновь наказал ему не повышать Алессандро в чине, Орфео согласился. Уходя, в темном коридоре он обернулся и посмотрел на Алессандро, который недвижно сидел у окна. Алессандро заснул, но из-за полумрака могло показаться, что он бодрствует – голова опиралась на руку, словно он о чем-то глубоко задумался. Орфео убедился, что адвокат погружен в бумаги. Он вновь бросил взгляд на Алессандро и, думая, что тот смотрит на него, подмигнул.

Следующие пятнадцать минут многие из прислуги, находившиеся в тот момент в кухнях домов, расположенных на склоне, отрывались от кастрюль и сковородок, чтобы взглянуть на человека в черном плаще, похожего на летучую мышь, который сбегал по ступеням, громко смеясь и повторяя слова, напоминающие заклинания. Никто не понимал, что это значит, но все отчетливо слышали:

– Камбринал Окситанский, Окситан Локситанский, Локситан Окситанский.



* * *


Обед подали на втором этаже, где обретался отец Алессандро. Еду, тарелки, столовые приборы принесли в гостиную с маленьким камином. Обычно в это время года Джулиани обедали в саду, но теперь, даже если бы у адвоката не было проблем с сердцем, их загнал бы под крышу необычно холодный и на удивление ветреный октябрь. В кафе уже занесли столы и стулья, улицы опустели, листья начали засыпать дороги на Джаниколо. И хотя ноябрь еще мог напомнить о лете, октябрь слишком походил на зиму. Прохожие на темных улочках у площади Навона видели оранжевые солнца, пылающие в магазинах и ресторанах: в печах сгорала ароматная древесина яблони и дуба.

– Кто хочет со мной в Германию? – обратился Алессандро сразу ко всем, когда они принялись за суп. Мать, отец, Лучана и Рафи, который только что пришел с холода, продолжали есть, не поднимая головы. – Кто хочет со мной в Германию? – повторил Алессандро, словно подумал, что его не услышали.

Наконец Рафи поднял голову.

– Никто, – ответил он, отправляя в рот очередную ложку супа.

– Почему нет? – спросил Алессандро с характерной для него настойчивостью.

– Никто и никогда не хочет ехать в Германию, Алессандро, – стал объяснять Рафи. – Особенно итальянцы. Тебе это должно быть известно. А зимой людей уж тем более не тянет в Германию. Не забывай и о том, что Германия воюет.

Лучана весело рассмеялась.

– Я же не предлагаю ехать туристами. – Алессандро раздражало, что его лучший друг превратился в раба младшей сестры.

– А что, предлагаешь вторгнуться туда завоевателями? – спросил Рафи.

– Возможно, так в самом скором времени и будет, но я не об этом. Я еду в Германию, и подумал, что кто-нибудь составит мне компанию, но, похоже, я обращаюсь к отшельникам, так что поеду один.

– Алессандро, будь осторожен, – воскликнула мать. Он ее не услышал, потому что она говорила это всегда, что бы он ни делал, куда бы ни собирался.

– Неплохая мысль, – заметил Рафи.

– Какая? – заинтересовался адвокат Джулиани.

– Вторгнуться в Германию.

– Все, что для этого нужно, – послать Орфео, – хихикнула Лучана.

– Негоже пинать безумную лошадь, – повернулся к ней отец. – Он прожил тихую, спокойную жизнь, и страдания ему выпали несоразмерные.

– А почему он сошел с ума, папа? – спросила Лучана.

– Не знаю.

– Алессандро, – продолжила она, – а зачем ты едешь в Германию?

– Посмотреть рафаэлевский портрет Биндо Альтовити.

– Ехать в Германию, чтобы посмотреть одну картину? – удивился Рафи.

– Ехать в Антверпен, чтобы посмотреть вмятину на судне? – огрызнулся Алессандро.

– Нам за это платят.

– Может, и так, но вот о чем не стоит забывать.

– О чем же?

– Вмятина – она вмятина и есть.



* * *


Хотя Алессандро купил билет второго класса, на вокзале ему сказали, что спальные вагоны второго класса более не используются.

– И что же мне делать? – спросил он. – Я не хочу сидеть целые сутки, чтобы прибыть в Мюнхен похожим на мешок с грязным бельем. Я заплатил за спальное место.

– Ничего не могу поделать, синьор, – ответил кассир. – С удовольствием отправил бы вас первым классом…

Алессандро приободрился.

– …но в первом классе все занято.

В душе Алессандро уже сдался, но тут его ждал новый сюрприз.

– Есть только одно свободное место, но, боюсь, тогда вам придется делить купе с пассажиром противоположного пола.

– Вы имеете в виду женщину? – спросил Алессандро, его сердце учащенно забилось.

– Да, – кивнул кассир, проглядывая листы. – Купе на двоих. Пустует до Венеции, а потом одно место занято женщиной. Но я не могу посадить вас в одно купе с женщиной.

– Я готов помучиться. – Алессандро надеялся, что женщина, которая сядет в Венеции, не албанская вдова с опухшим лицом, тремя кожными заболеваниями и собакой, которую постоянно тошнит.

– Я не могу посадить вас в купе, в котором едет женщина, – упорствовал кассир.

– Почему? Всем нужно спать… мужчинам, женщинам, всем.

– У меня будут неприятности.

– Теперь – нет. – Алессандро продолжил голосом, который задействовал при редких выступлениях в театре «Барбаросса». – Этот поезд идет в Мюнхен. Мюнхен в Германии. Германия воюет с Францией, Англией и Россией. Сотни тысяч людей умерли, миллионы еще могут умереть. Вы думаете, по прибытии поезда в Мюнхен кто-то из администрации узнает по запаху в пустом купе, что кассир в Риме перепутал пол пассажира? Вы думаете, кого-то это будет волновать?

– Мы говорим о правилах, – возразил кассир, – и мы говорим о немцах.

– Но вся страна воюет! – взмолился Алессандро. Позади него стояла семья из Калабрии, транзитом едущая на север. Двое из трех сыновей держали деревянные клетки с курами: необычными – цвета глины, тощими, мускулистыми курами. Бойцовыми курами Катанзаро. Кассир заерзал, чувствуя, что время поджимает.

– Я бы хотел знать, синьор, вас действительно интересует комфортабельные условия поездки или привлекает идея насильственной и случайной близости? – побагровев от негодования, взорвался кассир, но, учитывая, что семья из Калабрии возмущалась все громче, Алессандро загнал его в угол. Однако ответил правдиво, потому что слова «насильственная и случайная близость» вызвали приятное возбуждение во всем теле.

– Честно признаться, идея провести шестнадцать часов наедине с женщиной в тесном купе с постелью завораживает меня…

Одна из кур громко закудахтала.

– Хорошо, – перебил его кассир, – но помните, я вам билет не продавал. Я продал его женщине, которая приходила вместо вас. Четвертый путь.

Когда Алессандро садился в седло, его чувства обострялись до предела, а вот поездка на поезде вгоняла в тибетский транс. Верхом на Энрико ему приходилось постоянно принимать решения и делать выбор, он двигался как танцор, то пригибаясь, то отклоняясь, а в поезде он превращался в манекен, у которого живыми оставались только глаза, неотрывно следящие за ландшафтом, маленькими кусочками мира, которые мелькали за окном. Даже входя в огромное здание вокзала с железными воротами, чем-то напоминающими изящные решетки испанских кафедральных соборов, он уже начал ощущать, как у него поднимается настроение.

Вокзал напоминал вазу с пышными цветами. В золотистом свете сыроватого октябрьского утра цвета казались на удивление насыщенными, а лучи солнечного света словно выискивали пылинки, плавающие под сводчатым потолком. Свет падал и на подразделение усталых солдат с запыленными вещмешками и сумками. Винтовки со штыками торчали среди них, точно столбик на винограднике. Их форма в золотистом свете, нечто среднее между желтым и красным, сияла, как тюльпаны, а когда солдаты склоняли головы от усталости и держали каски в руках, их вид брал за живое даже куда-то спешащих прохожих. Магазинчики и рестораны по боковым сторонам центрального зала были заполнены людьми, они что-то покупали, куда-то с этим бежали или поднимали стаканы и чашки, закрывая при этом глаза. Носильщики с недовольными физиономиями катили поскрипывающие тележки, по большей части пустые. Одна особенно запомнилась Алессандро: огромная, из дерева и стали, на ней стояла одинокая оплетенная бутыль с вином.

Прежде чем выйти на перрон, Алессандро купил полдесятка рогаликов и две бутылки фруктового сока. После того, как его билет прокомпостировали, он миновал барьер и зашагал вдоль сверкающих вагонов. Пришел рано. Лишь несколько человек двигались по перрону, внезапно исчезая, когда добирались до нужного вагона, словно мухи, проглоченные рыбой. Все шли с правой стороны, вдоль поезда, за исключением одного старика в белом костюме, который плелся слева у пустого железнодорожного пути. Сделав несколько шагов, он останавливался, тяжело опираясь на трость. Поднимал голову, смотрел сначала на свет, льющийся снаружи, потом на почерневшую от сажи крышу, наконец, на сам поезд. Упирался взглядом в перрон и трогался с места.

В левой руке старик с превеликим трудом тащил небольшой чемодан. Алессандро предложил помочь.

– Вам придется идти со мной десять минут, – предупредил старик, – а так вы доберетесь до своего вагона за минуту.

– Я люблю ходить медленно, – ответил Алессандро, подхватывая чемодан.

– Вы знаете, почему в старости человек ходит медленно? – спросил старик.

– Нет, – честно признался Алессандро.

– Потому что с возрастом он получает дар торможения. Чем меньше времени остается, тем больше ты страдаешь, тем больше чувствуешь, тем больше замечаешь и тем медленнее течет для тебя время, хотя и мчится вперед.

– Не понимаю.

– Еще поймете.

– Времени меньше, но больше торможения, трудностей, вязкости. Время растягивается. Правильно?

– Да.

– И в конце, когда времени не остается, оно тянется так медленно, что кажется, будто вообще не движется.

– Верно.

– Выходит, в момент смерти время вообще останавливается?

– А что такое, по-вашему, смерть? – спросил старик, сделав еще несколько шагов. – В смерти время замыкается. Старики на смертном одре зовут своих отцов не потому, что боятся. Просто они видят, как время закольцовывается.

– Откуда вы это знаете? – вежливо полюбопытствовал Алессандро.

– Я не знаю наверняка. В вашем возрасте меня отличали скепсис и быстрота. Я отметал мифы о небесах и аде, не сомневался, что за пределами этого мира нет ничего. С годами увидел, что в мире все сбалансировано и одно компенсируется другим. Чем тяжелее ноша и чем ближе к концу, тем более вязким становится время, и ты, как в замедленном движении, видишь признаки вечности.

– Например?

– Колонны света, птиц, взмывающих ввысь.

– Птиц, взмывающих ввысь?

Старик остановился.

– Звучит безумно, но когда видишь взлетающих птиц, которых внезапно вспугнули, они словно замирают в своем грациозном полете. И их песня в момент испуга, быстрая и резкая, тянется одной долгой нотой до выстрела охотника. Я видел это много раз. Они летят по дуге. Дуга застывает – навсегда. Если здесь есть голуби, – старик посмотрел вверх, – и если раздастся паровозный гудок и они разлетятся во все стороны, вы сами это увидите, если сосредоточитесь в момент гудка.

Старик повернулся к Алессандро.

– Вы думаете, я сумасшедший.

– Нет.

– Думаете. Ладно, помогите мне подняться по ступенькам.

Они пересекли перрон, и Алессандро помог старику подняться в вагон.

– Что на обед? – спросил старик.

– В вагоне-ресторане?

– Да.

– Не знаю.

– Почему?

– Я не работаю на железной дороге.

– С каких это пор?

– Никогда не работал.

– Ох, – вырвалось у старика, не от раздражения, а от замешательства.

– Но я могу узнать, если хотите.

– Нет-нет. В этом нет необходимости. Иногда я все путаю. – Он рассмеялся. – Иногда забываю, где я. Но это нормально, молодой человек, потому что иной раз становится легко и свободно, если забываешь, где ты находишься.



* * *


Ближе к полудню, когда поезд подкатил к залитому солнцем вокзалу Болоньи, Алессандро купил бутылку минеральной воды и поставил на столик у окна. Пригнулся к окну, когда поезд тронулся с места, глядя на черепичные крыши города, который так долго служил ему пристанищем. Поезд набирал ход, двигаясь на север среди желтых и золотистых полей, уже скошенных или дожидающихся своей очереди, пока Болонья растворилась в синеве. Черная лента дыма тянулась за поездом, а ближе к полудню вновь застрекотали цикады, и их песня летела к бездонному небу.

Пока поезд мчался по долинам По и Адидже, Алессандро не сводил глаз с октябрьских пейзажей сельской глубинки. Его взгляд находил все новые и новые красоты, а движение поезда стало музыкой, синхронизировавшейся с ландшафтом. Вновь эта музыка шла от неживого, первичного, мертвого, словно во все вдохнуть могла жизнь. Сам ландшафт являл собой все новые и новые мазки сочных цветов, время от времени перемежающиеся белесыми перекатами реки или темными провалами.

Когда же они въехали в болота перед Венецией, он откинулся на спинку, обожженный ветром и выдохшийся, заметил стоящую на столике бутылку с минеральной водой и вдруг восхитился ее голубоватым отливом, чистотой и прозрачностью, каких, казалось, никогда не видел. Окружающий мир отражался в ней четко, но приглушенно и спокойно. Поля, обрамленные камышами, сами камыши, зеленые и желтые, покачивающиеся на ветру, вода, удивительно синяя под северным солнцем, все фиксировалось и сохранялось. И если бутылка с минеральной водой могла умиротворить свет гор, полей и моря, какие еще удивительные открытия могли в ней обнаружиться? Даже смерть, думал Алессандро, уступает красоте – если не в реальной жизни, то в умопостроениях, – и все великие вопросы не составляет труда найти в такой простой форме, как песня: даже если она ничего не объясняет, по крайней мере, хотя бы предостерегает.

Поезд сбавил скорость, проезжая по мосту над венецианской лагуной. Арка за аркой, мысли Алессандро поднимались и занимали свои места, словно при строительстве кафедрального собора, и к тому времени, когда они были уже на середине моста, ему в голову пришла мысль, подтвердить которую могла только целая жизнь, посвященная ее проверке.

Он поправил бутылку, затянул узел галстука, убедился, что рубашка не вылезает из брюк, и стал ждать. На платформе кондукторы в темно-синей форме важно вышагивали взад-вперед в ожидании сигнала к отправлению. Паровоз выпустил клуб пара, зависший в зеленом свете, испуганные голуби бросились врассыпную, но крыша из стекла и стали не позволила им взлететь так же высоко, как под открытым небом. Венеция казалось такой бодрой и жизнерадостной, что у Алессандро возникло сверхъестественное ощущение: если он сейчас выйдет из поезда, то сумеет победить время, соединив концы его дуги в кольцо, о котором говорил старик. Но даже если бы такое и правда произошло, если бы, сдав билет и сойдя с поезда так рано, он покорил бы время, Алессандро все равно не стал бы этого делать, потому что будущее манило его, и он чувствовал: чем упорнее он будет стремиться к захватывающим дух перспективам, тем большего ему удастся достичь.



* * *


Обшитая деревянными панелями дверь купе первого класса открылась и закрылась быстрее затвора фотокамеры, и внезапно перед ним оказалась высокая женщина с небольшим чемоданом.

– Купе семь-си? – спросила она.

Алессандро пожал плечами. Он не помнил номера купе после того, как его нашел, и всегда стремился как можно быстрее выбросить билет. Женщина поставила чемодан, развернула билет, открыла дверь, чтобы посмотреть на табличку с наружной стороны.

– Семь-си. – Она закрыла дверь и добавила, уже обращаясь к Алессандро: – Может, вы сели не в то купе?

Села напротив и посмотрела на него в упор.

– Мне кажется, вы сели не в то купе. – Она натужно, намеренно неискренне улыбнулась, как бы добавляя: «Вы идиот».

Алессандро медленно покачал головой, а потом посмотрел в окно на тележки с сэндвичами, которые продавцы быстро катили по платформе. Эта необычная женщина завораживала. Высокая, как англичанка, она без труда могла бы найти себе мужа, если б захотела. При этом стройная и изящная, словно затянутая в корсет. Но покрой ее черно-красного шелкового платья говорил о том, что никакого корсета нет, и плоть у нее крепкая и упругая, как у крестьянки. Одежда не указывала ни на богатство, ни на праздность, скорее свидетельствовала о том, что женщина работает. Алессандро отметил, что ногти ее покрыты лаком, а кисти длинные и сильные, но уточенные.

– Ну? – спросила она.

Все еще пытаясь определиться с ее внешностью, он не ответил, но встретился с ней глазами. Рыжие волосы окаймляли лицо, усыпанное огромным количеством веснушек. Итальянки таким похвастать не могут, и он начал склоняться к выводу, что она ирландка.

– Негодяй, – буркнула она себе под нос. – Вы умеете говорить?

Он продолжал смотреть на нее. Ее рот чуть приоткрылся в ожидании ответа. Кожа сильно обтягивала лицо, а между губ хищно выглядывали белые зубы. Он еще не знал, смягчит ли улыбка северную заостренность черт и написанную на лице ярость, превратив его обладательницу в писаную красавицу.

– Не только мужчина, – пробормотала она, просматривая билеты, – но еще и глухонемой.

– Друзья уверяют, что я могу заболтать улитку до умопомрачения.

На миг она застыла, точно громом пораженная, но ответила на безупречном итальянском:

– Что ж, как сказала одна улитка другой, я езжу на этом поезде последние десять лет. И уверена, что вас посадили или вы сами вошли не в то купе. Купе спального вагона. Вы мужчина. Я женщина. Купе спальное.

Он развернул билет и протянул ей. Она взяла его, внимательно изучила.

– Семь-си, – вздохнула она. – Ошибка при продаже билета[36].

– Да, – он наклонился вперед. – Такое случается, когда покупаешь билет на поезд в монастыре.

Поезд тронулся, и половина состава уже выползла на солнце.

– Я не покупаю билеты в монастыре, премного вам благодарна.

– Про вас не знаю, а я покупал, – ответил он. – Монахи не жульничают.

– Я турагент. Никогда о таком не слышала.

– Вы бывали в Риме?

– Естественно.

– Знаете дворец Сан-Рафаэлло?

– Нет.

– Там живут сорок пять тысяч монахов. У них есть цирюльни, пекарни, часовые мастерские, писчебумажные магазины, все. Даже агентство по продаже железнодорожных билетов. А почему бы и нет? Они постоянно путешествуют.

– Вполне возможно. – Она замолчала и уставилась на него.

– И какие путевки вы продаете? – спросил он.

– Я работаю в компании «Нидерланды-Ллойд», – последовал ответ. – Отправила десятки тысяч английских и скандинавских туристов в Ливан. Они там осматривают руины, а потом останавливаются в Греции, чтобы насладиться солнечным светом. Он их гипнотизирует, всех до одного, после этого они готовы выдержать еще один сезон темноты.

– Скажите мне вот о чем…

– Да?

– Ваше турбюро… где оно расположено?

– На площади Сан-Марко, за колоннами. Мы всегда в тени, так что даже в летние дни у нас горит свет.

– Вы прожили в Венеции десять лет?

– Шесть. Сначала работала в Афинах.

– Вы говорите на греческом?

– Да.

– Так же хорошо, как на итальянском?

– Нет. Греческий сложнее.

– Но, допустим, вы на работе, и приходит женщина, чтобы купить билет в…

– В Александретту.

– Усаживается напротив вас.

– Я стою за стойкой.

– И смотрит на вас. Она забронировала каюту, но вы говорите ей, что свободных кают не осталось.

– Да? – Поезд набирал ход, переезжая мост, по которому Алессандро, такой серьезный, ехал полчаса назад.

– Получается, она должна добираться до Александретты четвертым классом.

– Мы такого никогда не допускаем!

– Ситуация гипотетическая.

– Продолжайте.

– Она возмущается.

– Разумеется.

– «Я не поеду четвертым классом. Я имею право на каюту». Но у вас есть только одно место в каюте, где второе место куплено мужчиной. Ваши действия?

– Я никогда не отправлю их вместе.

– Даже если эта женщина кажется взволнованной, очаровательной и добродетельной, женщиной, которая любила, женщиной, которую всегда в чем-то ограничивали, женщиной, которой путешествие в Александретту с мужчиной, возможно, поможет выносить эти ограничения, как-то их оправдает? Что бы вы сделали, окажись в таком положении одна из ваших сестер?

Теперь поезд мчал через болота. Ирландка, ее звали Дженет Маккэфри, не ответила Алессандро прямо, но ее хищное, красное, обтянутое кожей прекрасное лицо осветилось очаровательной улыбкой.

– Монахи привыкли иметь дело с подобными ситуациями, – добавил Алессандро.

– Что я такого сделала, что в моем купе оказался мужчина? – проговорила она.

– У нас два спальных места, – напомнил он, отметив про себя, что платье у нее обтягивающее, отчего она выглядит еще более соблазнительно. – А что до вашей вины, так в моей профессии, как и в сельском хозяйстве, нет места ни вине, ни невинности.

Поезд вновь летел среди золотых полей. Бутылка воды то и дело стукалась о стекло. Снаружи светило солнце, но в затененном купе царила прохлада.

– В моей тоже. И, позвольте добавить, я знаю, что у нас два спальных места.

– Я понимаю, – кивнул Алессандро. Он представил себе долгий, медленный, возбуждающий ритуал раздевания перед сном. Он закроет глаза или будет смотреть в окно. А она будет раздеваться в полуметре от него, с шорохом одежды, более возбуждающим, чем сотня сладострастных обнаженных женщин. Каким-то образом ему тоже удастся забраться в постель, а потом он наклонится над проходом, чтобы поговорить, и она позволит ночной рубашке раскрыться чуть больше, чем положено. Так они и будут мчаться сквозь ночь, каждый в своей постели, под своим одеялом, глядя друг другу в лицо, желая прикоснуться…



* * *


Длинный состав включал два паровоза, два угольных вагона, четыре спальных, восемь пассажирских, два вагона-ресторана, почтовый вагон и личный полувагон какого-то аристократа, прицепленный сзади, с купе и открытой платформой, на которой он и восседал в темно-бордовом смокинге. Когда поезд огибал поворот, из окна купе они видели оба паровоза, без устали мчавшихся вперед, точно обезумевшие коты, которые гоняются в саду за полевкой.

Теперь они набрали крейсерскую скорость, позволяющую любоваться ландшафтом и отдыхать душой, но Алессандро куда больше занимала Дженет Маккэфри, и все его мысли вращались вокруг нее. В железнодорожных поездках ей обычно встречались мужчины, которым она казалась странной: не похожа на итальянку, своей англо-ирландской угловатостью напоминает птицу, но Алессандро всегда любил необычное. Первым делом он собирался вывести ее из равновесия, чтобы насладиться глубиной ее переживаний. Он наклонился к ней и спросил:

– Скажите, раз уж нам теперь ехать вместе, зачем вам в Бухарест?

Она прижала к груди правую руку, побледнела, замерла. Встала, чтобы дернуть за какой-то шнур, в отчаянии откинулась на спинку полки, потому что она собиралась из Венеции попасть в Мюнхен, а выходит, с каждым часом на семьдесят километров приближалась к Бухаресту.

– Я сказал, Бухарест? – повторил он. – Какая дурацкая ошибка. Извините.

Она закрыла глаза, левой рукой провела по лбу, облегченно выдохнула.

– Я имел в виду Будапешт!

– Господи! – воскликнула она, теряя надежду.

– Не волнуйтесь, – подбодрил ее Алессандро. – Мы едем через Мюнхен.

Она не рассердилась, но держалась настороженно. Гадала, кто он, и чувствовала, что нравится ему.

– Полагаю, точность – не самая сильная сторона вашей личности, – изрекла она и одарила его точно такой же улыбкой, как и в тот момент, когда обозвала глухонемым: такой вызывающей, такой дерзкой, такой манящей.

– Возможно, – признал он, имитируя огорчение. – Будапешт, Бухарест, Мюнхен, Прага, Барселона – для меня все едино. Я постоянно в дороге. Все большие города для меня на одно лицо, учитывая, что посещаю я их с одной миссией.

Он намеренно замолчал и повернулся к окну. С тем, чтобы она задала очевидный вопрос. Она и задала, мягко и с осторожностью.

– И какова же ваша миссия?

– Я продаю зубные щетки, – ответил он, роясь в сумке. Она разочарованно откинулась на спинку, а он тем временем с жаром продолжал: – Мы создали революционный инструмент для чистки зубов, очень элегантный, которым пользуются главы королевских домов. Он еще не представлен широкой общественности. Этот инструмент, пусть и довольно дорогой, создан из наилучших материалов, может служить всю жизнь, накладывает зубную пасту нежно и при этом эффективно, не портит эмаль и не причиняет неудобств при использовании. – Его рука нащупала в сумке щетку для расчесывания хвоста Энрико, дубликат которой он рассчитывал найти в Мюнхене. Это придуманное и изготовленное в Вене устройство длиной в два раза превосходило человеческую кисть. Половину занимали торчащие во все стороны щетинки, толщиной со спагетти и длиной в палец. С конца свешивались зловещего вида крючки, чем-то напоминающие ятаган, которые придавали хвосту Энрико особую пышность. Щетинки покрывал блестящий черный лошадиный ланолин, к которому прилипало все лишнее.

– Я хожу от аптеки к аптеке, – гнул свое Алессандро. – Это трудно. Некоторые отвергают современный дизайн, они не доверяют прогрессу, но я сообщаю им, что именно этим чистит зубы король Англии.

Он широко улыбнулся и достал из сумки щетку для расчесывания конского хвоста.

Она какое-то время смотрела на щетку, перевела взгляд на него, на дверь. Наклонилась вперед.

– Скажите мне, – проговорила она с жаром, – когда вам удалось удрать, и чего вы хотите? – Вновь откинувшись на спинку, добавила, сухо, как могла сказать только ирландка, десять лет продававшая билеты нетерпеливым английским аристократам: – Можете называть меня сестра Дженет.

Алессандро рассмеялся, и она присоединилась к нему. Пассажиры в соседнем купе постучали в стену, и до них донесся приглушенный строгий немецкий голос:

– Во время войны смех неуместен!

– Знаете, я никогда не слышала, чтобы итальянец смеялся над собой. Вы действительно итальянец? Что произошло с вашей гордостью?

– Моей гордостью, – повторил Алессандро. – Моей гордостью. Давайте поглядим. Ее с самого начала-то было немного. Как-то не хватало на это времени. Слишком многое хотелось увидеть, вокруг столько прекрасного. – Он замялся. – А потом я сознательно собрал всю свою оставшуюся гордость и отвел на бойню.

Ее зеленые глаза ярко сверкнули. Казалось, она танцевала.

– Почему?

– Мой отец задавал тот же самый вопрос.

Она кивнула, ожидая продолжения.

– Война, – ответил он. – Как животное, вынужденное менять свой образ жизни от сезона к сезону, смену которых оно понять не способно, я чувствую необходимость сбрасывать кожу, танцевать, валяться в грязи, вести себя как дурак. Не знаю почему, но что-то говорит мне: «Оставь свою гордость, брось, утопи, расстанься с ней, дурачься, будь раскованным, забудь о стыде». Я этого не понимаю, но позыв очень уж сильный, и приходится подчиняться.

– Вы намерены выжить, – уточнила она.

– Возможно, мне не удастся избежать окопов, но я собираюсь измениться в той степени, которая потребуется, чтобы выбраться оттуда. Есть у меня такое намерение.

Она откинулась на спинку, всматриваясь в случайного попутчика. Ее уже не беспокоило, едет ли она в Бухарест и едет ли туда он.

– Как вас зовут? – спросила она.

– Алессандро Джулиани, – ответил он, и тут же послышался долгий паровозный гудок.



* * *


Поезд миновал большие и маленькие города, держа путь к горам. Жатва, солнце и октябрьский свет превратили Италию в череду полей, желтизна и спокойствие которых нарушалось поездами, но как только состав скрывался вдали, покой возвращался – точно так же холодная голубая вода заполняет впадину, оставленную веслом.

В Больцано австрийскому Schlafwagenmeister предстояло сменить проводника-итальянца. Тот чувствовал, что его значимость вот-вот сойдет на нет, а потому сверлил Алессандро и Дженет бегающим и настороженным взглядом, который мог бы принадлежать и хорьку. Эффект усиливали островерхая фуражка и напомаженные усы. Перед ним были мужчина и женщина детородного возраста в отдельном купе, неженатые и, возможно, даже незнакомые между собой.

– Кто-нибудь хочет воспользоваться правом подать жалобу? – спросил он.

Они бесстрастно смотрели на него.

– Я имею право произвести необходимые изменения ради удобства и сохранения достоинства пассажиров в период движения поезда к станции Больцано.

Ответа вновь не последовало, он прокомпостировал их билеты, нервно поклонился и попятился за дверь, толкнув при этом толстую австрийку, которая в этот момент проходила по коридору.

– А чем вы занимаетесь, когда не продаете зубные щетки и не делаете географических ошибок? – спросила Дженет, когда они проезжали через деревню, где звенели колокола и птицы кружили у колоколен, дожидаясь, когда звон смолкнет.

– Если бы не военная служба, я бы занял должность лектора в университете Болоньи. Объяснял бы студентам, одновременно пытаясь понять это и сам, что есть прекрасное и почему. Разумеется, ни мне, ни кому-то еще это не под силу, но я тоже имею право попытаться, а для этого нужно знать все эстетические теории – от Аристотеля и до наших дней. И я надеюсь создать собственную до того, как умру.

– Что ж, это красивая зубная щетка.

– Спасибо. Я могу продемонстрировать один из многих законов эстетики – закон контекста и контраста. Например, в сочетании с седлом кавалериста, винтовкой, штыком и скребницей, написанная в коричневых и золотистых тонах, висящая на обшарпанной двери в стойле, с изящным силуэтом лошади на краю холста и кавалеристом в яркой форме, стоящим по центру, эта щетка действительно может казаться прекрасной, а вот, к примеру, рядом с вашими рыжими волосами, белыми зубами, невероятно красивыми губами и обнаженными плечами она выглядит отвратительно. Но это верно лишь по отношению к нам с вами. Возможно, свежий взгляд воспринял бы все иначе. Осьминог – мерзкое, пузатое, склизкое существо. Что в нем самое гадкое: твердый клюв, спрятанный в складках мягкой плоти, выпученные глаза, живот-мешок или пупырчатые щупальца? Некоторые считают эту тварь доказательством того, что вселенную создал вовсе не Бог. Но посмотрите с некоторого расстояния, как ловко он плывет в воде, грациозный, словно балерина. А как красиво смотрятся его срезы под микроскопом! И для осьминога противоположного пола или даже для молодого кальмара, которому нужен образец для подражания, осьминог может быть не просто красивым, но прекрасным. Добавьте к этому древних греков и римлян, усильте, поднажмите, чуть отступите и определяйтесь, докажите, что, несмотря на контекст, позицию и восприятие, на самом деле нет ничего относительного, вся красота абсолютна. И вот вам готовые тезисы лекции. Именно этим я и занимаюсь.

– Это же совершенно никому не нужно, – удивилась она.

– Никто не знает лучше меня, что это не требует ни объяснений, ни толкований… нужно просто уловить. То, что мы видим из окна поезда, меняет наше воспрятие и воздействует на нас через различные цвета и формы. Свет в этой бутылке воды, гармония стука колес, облака, которые несет ветер, вы сами, сестра Дженет, все ваше тело, целиком, отдельные его части, при свете, в темноте, ваша улыбка, движение глаз, привычка опираться на руку, ваши волосы и платье в тон к ним, ваш прикус, блеск зубов от слюны, ваши длинные пальцы, прижатые к ладони, словно полоски на раковине наутилуса, частота вашего дыхания. Сладость, я предполагаю, вашего дыхания. Вкус ваших губ. Именно поэтому, а я коснулся только поверхности, моя профессия незаменима, я знаю это наверняка.

– Запри дверь, – попросила она.

Он потянулся к двери и щелкнул замком.

Словно сговорившись, они одновременно встали, чтобы пересесть на другую полку, и тут же столкнулись. Вагон покачивался из стороны в сторону, проходя поворот. Сначала ее бросило на него, потом его – на нее, и наконец, центробежная сила прижала другу к другу, усиленная движениями их рук.

Они так и стояли, пока поезд взбирался на холмы, целовались чуть ли не до потери сознания. Потом сели, едва касаясь друг друга, и целовались еще с час. Она вынырнула словно из водоворота. «Это все война, да?» – только и успела спросить, и он утянул ее обратно. Они застыли на гребне высокого хребта между войной и миром, и их, точно альпинистов, потрясло великолепие открывающегося оттуда вида.

Они потеряли счет времени, но после смены паровозов в Больцано, где они опустили шторку, начало темнеть. На севере, в стране, которую Алессандро так хорошо знал, горы окрасились в розовато-золотистые тона, а пики Доломитовых Альп, вздымающиеся над лугами, погруженными в сумерки, пылали алым. Поезд поднимался в царство ледников, а Алессандро и Дженет пылали огнем страсти. Их глаза остекленели, волосы разметало ураганом, с губ слетали звуки, не похожие на слова.

Луна еще не встала, когда кто-то постучал в дверь, и стук донесся к ним словно из далекого далека. Проводник-австриец, который заступил на смену в Больцано, когда они пребывали в полузабытьи, сообщил, что обед готов.

Когда они вошли в вагон-ресторан, головы повернулись к ним. Выглядели они так, будто провели несколько часов на солнце, вошли они вместе, так что не составляло труда угадать, как они провели время до обеда.



* * *


Меню предлагало только десять видов шницелей.

– И что мне делать? – спросила Дженет. – Я не люблю яйца, не люблю панировку и не люблю телятину.

– Как же ты выживала в Венеции эти шесть лет? – полюбопытствовал Алессандро.

Подошел официант с наброшенной на руку – на манер мулеты – салфеткой.

– К сожалению, вынужден сообщить, что в связи с войной у нас нет Венского шницеля, Зальцбергского шницеля, Загадочного шницеля, Швейцарского шницеля, Праздничного шницеля, Змеиного шницеля, Гвоздичного шницеля, Оригинального шницеля, Идеального шницеля и Волшебного шницеля.

– А что у вас есть?

– Курица и картофель.

– Как вы готовите курицу?

– На огне, сударь, – сухо ответил официант.

– На открытом огне?

– Нет, сударь. В кастрюле с heisses Wasser[37].

– То есть это вареная курица?

Официанта раздирали противоречивые чувства: воинственность, отвращение, стыд и гордость.

– На фронте гибнут люди.

– Сожалею, – ответил Алессандро. – Принесите нам то, что есть. А что идет с вареной курицей?

– Картофель, сударь, как я уже указывал…

Дженет вскинула руку с поднятым указательным пальцем и зло улыбнулась, но официант не понял, что на самом деле он не указывал на картофель, а лишь упомянул его.

– …небольшой салат. Много минеральной воды. Десерт на ваше усмотрение… пирог с ревенем или фестивальный торт. Пирог с ревенем говорит… – проходивший мимо метрдотель вагона-ресторана положил руку ему на плечо и что-то прошептал на ухо, оставив Алессандро и Дженет переваривать последние слова официанта: «Пирог с ревенем говорит…»

– И фестивальный торт, – со вздохом продолжил официант, – это сахар, тесто и щепотка какао.

– Мы возьмем говорящий пирог.

– Итальянская свинья, – пробурчал официант себе под нос, но Дженет его услышала.

– Я ирландка, – заявила она.

После столь неприкрытого проявления агрессии Алессандро уже не чувствовал за собой вины из-за того, что собирается пообедать, когда люди гибнут на фронте. Вспомнил, что скоро ему предстит то же самое, по крайней мере, он собирался сам убивать этих людей.

– Принесите нам фестивальный торт, – распорядился он.

После его ухода Дженет повернулась к Алессандро.

– В Англии он бы справил нужду в наш суп.

– Он немец, а я итальянец, – напомнил Алессандро. – Он это уже сделал.

– Слава богу, Ирландия сохраняет нейтралитет.

– На чьей стороне?

– Англии.

– Италия, возможно, вообще не вступит в войну, – сказал Алессандро. – Это не в наших интересах. Да, мы громко шумим, но мы всегда громко шумим, и из этого редко бывает прок. Если мы решимся воевать – против держав Центральной Европы или Антанты, – произойдет это в самом конце, возможно, следующей весной. Мы отправим военный флот в море и несколько раз пальнем из пушек перед самым перемирием. Таков уж итальянский характер.

– Это не английский характер, – заметила Дженет. – И уж точно не немецкий.

– И не русский, – добавил он, поигрывая ножом. – Миллионы русских могут принести огромный урон, главным образом, не себе.

На подъезде к Инсбруку поезд сбавил скорость до пешеходной, минуя проход в огромной баррикаде из колючей проволоки и въезжая на территорию военной базы. Алессандро поднялся с места, удивленный, что гражданскому поезду дозволили проехать через военный лагерь. За составом пристально наблюдали охранники, прятавшиеся в укрытиях из мешков с песком. Лучи прожекторов, направленных на ходовую часть вагонов, странным образом подсвечивали окна, создавая иллюзию, что под ними не рельсы и гравийная насыпь, а портал в другой мир.

Малая скорость поезда позволяла Алессандро внимательно рассмотреть лагерь императорской армии. До самых гор, образующих западную стену долины Русбах, тянулись ряды палаток, фургонов и артиллерийских орудий, а в проходах между рядами горели костры.

Десятки людей толпились у каждого, не меньше сотни пылало в каждом проходе, а по ходу движения поезда продолжали появляться все новые и новые: двадцать, тридцать, сорок, пятьдесят… Алессандро сбился со счета, а они все не кончались. Алессандро предположил, что в этом лагере сто тысяч человек, а то и больше.

Он почувствовал холодок в спине, словно через окно заглядывал в будущее. А когда холодок прошел, он повернулся к противоположному окну. За ним находился точно такой же мир, еще сто тысяч человек в городе палаток и костров.

Большинство солдат были юноши, чуть моложе его по возрасту. С коротко стриженными волосами, с большими угловатыми лицами лесорубов, или проводников из альпийской деревни, или сыновей бакалейщиков из городков, достаточно больших, чтобы иметь площадь и церковь. Часовые, наблюдавшие за поездом, который проходил через лагерь, выражением лиц напоминали шахтеров, выглядывающих их темноты. И не потому, что их слепили отблески лучей прожекторов. Просто их вырвали из мира, который они знали, и перебросили в другой. В серых шинелях и высоких ботинках, с винтовками и амуницией, они казались немыми, обреченными и странными.

Костры уходили так далеко, что возникало ощущение, будто земля разверзлась и призрачный белый свет идет из ее глубин.

Потом по вагону-ресторану прошел армейский офицер с револьвером в кобуре. Хотя он инспектировал вагон изнутри, взгляд его то и дело взлетал к потолку, подчиняясь шагам того, кто шел по крыше, невидимый для находившихся в вагоне.

Они пересекли противоположную границу лагеря и въехали в Инсбрук, где не увидели ни одного солдата.



* * *


Более ста лет назад портрет Биндо Альтовити – «когда он был молодым» – кисти Рафаэля на повозке, запряженной мулами, перевезли из Флоренции в Мюнхен. Во время дождей в долине Адидже грязная серая парусина, натянутая над повозкой, во многих местах протекла, но картина находилась в водонепроницаемом деревянном ящике: швы законопатили, и на Биндо Альтовити не упало ни капли. На перевале Бреннера после короткого снегопада один из мулов поскользнулся на припорошенном снегом льду и едва не свалил повозку с высокого обрыва. В остальном путешествие прошло без происшествий: если не считать того, что важная часть души Италии оправилась на север, обретя новое место жительства в Старой Пинакотеке. То, что немцы числили этот кусок холста с нанесенными на него красками ценой в несколько пфеннигов среди своих главных сокровищ, а итальянцы в его отсутствие ощущали пустоту в душе, многое говорило о тех принципах, которые пытался понять Алессандро Джулиани и которыми в совершенстве владел Рафаэль.

Алессандро хотел попасть в Мюнхен, чтобы не только изучить картину, но и взглянуть в глаза молодого Биндо Альтовити и увидеть человека, которого сила искусства пронесла сквозь время и сохранила неизменным. Он стоял рядом с Дженет в тихом зале, где пахло свежей масляной краской, нанесенной на холст несколько веков назад. Как такое могло быть, он не знал, но тени, огромное пространство темного паркетного пола и покрытые снегом вершины гор, которые виднелись за окнами, казалось, сговорились поднять и удерживать картины на колоннах воды или света. Если бы полотна просто висели на стенах, а не покоились на гребне волны из солнечного света и теней, им не удавалось бы притягивать взгляд со столь невероятной силой.

Дженет отошла, чтобы взглянуть на гигантское полотно средневековой битвы. Лошади, крутобокие и раздутые, точно воздушные шары, красные мартигалы, золотые уздечки. Лошади, шарообразные, застывшие, плывущие во времени, оскаленные, точно собаки, в то время как враги или союзники спокойно вознеслись в мир иной, где и исчезли, оставив их в этом мире.

Сам не зная почему, без всяких причин, Алессандро верил, что портрет Биндо Альтовити – «il ritrarto suo quando era giovane», его портрет в молодости – такой же живой, как свет, который говорит нам, что и мы живы. Его глаза могли видеть, руки – осязать, и он дышал. С его плеча ниспадал шелк, а за изумрудной стеной, на фоне которой он стоял, расцветал майский Рим.

Молодой Биндо Альтовити, глядя сквозь время, идеально сочетался с горами, небом и высокой рыжей женщиной, которая слегка наклонилась, разглядывая картину давно закончившейся битвы. Алессандро представлял себе, как Биндо Альтовити говорит, наполовину с грустью, наполовину с радостью: «Я увлекался многим, многое захватывало меня, многое я любил. Когда цвет заполнял мой взор, я не знал покоя и двигался, понимая, что цвет – не просто цвет, а то, что я стремлюсь увидеть. Теперь же я неподвижен и передаю тебе свою любовь к жизни и саму жизнь, чтобы ты нашел для себя увлечение, как когда-то нашел его я, и хотя ты должен бороться, превозмогая себя и вырываясь за пределы своих чувств, помни, что заканчивается все полным покоем, и ты станешь таким же неподвижным и умиротворенным, как я, для кого века – короче, чем секунды».

Потрясающий образ Биндо Альтовити сохранился в веках, и сейчас не составляло труда разглядеть его в юношах, которые работали в кафе на виа дель Корсо или возили туристов по боковым улочкам Рима, где кареты едва протискиваются между домами. Если Биндо Альтовити смог пережить века, не только продолжая жить на своем портрете, который хранился в немецком музее, но и работая в пекарнях Рима, то и у Алессандро был шанс шире взглянуть на историю, представить общую картину с удивительными повторами и необъяснимыми сходствами, которые соединяли многие поколения отцов и детей.

Во взгляде Биндо Альтовити Алессандро видел мудрость и удивление, он знал, почему люди, запечатленные на картинах и фотографиях, смотрят из прошлого так, словно обладают даром ясновидения. Даже у жестоких и вспыльчивых, застывших во времени, на лицах вдруг появлялось невероятное сострадание, словно фотографии и картины передавали квинтэссенцию их раскаяния. В каком-то смысле они по-прежнему жили. Биндо Альтовити, сам того не зная, перевоплотился в молодежь на улицах Рима, которая тоже об этом не знала. Знали бы – приехали, чтобы увидеть его портрет, но это не имело значения, что бы они ни сделали, это не имело ровным счетом никакого значения, поскольку время трещало по швам и рвалось над их короткими жизнями оглушительной бомбой. Да, только теперь Алессандро видел идеальное равновесие страсти и цвета и по храбрости и высокомерию, отражавшихся на лице Биндо Альтовити, понял, что тот собирается жить вечно.



* * *


Окна Старой Пинакотеки задребезжали от далекого грохота. Вибрации отдались в груди Алессандро, его легким.

– Что это? – спросил он старого музейного сторожа.

– Не волнуйтесь, – ответил сторож по-итальянски, хотя вопрос прозвучал на немецком. – Это неукоснительно происходит каждое утро в одиннадцать с самого начала войны. Проверяют новые артиллерийские орудия.

– И где это происходит? – Из-за эха, отражающегося от стен, Алессандро не мог определить направление, откуда шел грохот.

– Не знаю.

Алессандро и Дженет вышли из музея и тогда смогли определить, что пушки стреляют на востоке. Остановили карету и попросили извозчика отвезти их туда.

Примерно час ехали по тихим узким улочкам, пересекли железнодорожные пути, потом продолжили путь среди лесов и полей, пока не выехали к огромному плацу.

Кольца колючей проволоки перегородили проселочную дорогу, отделяя территорию военного лагеря. Орудия, штабеля зарядных ящиков и грузовики расположились на когда-то зеленых полях, а на низком холме выстроился длинный ряд орудий числом не меньше сотни. Стреляли они по очереди, передавая эстафету друг другу вдоль по ряду.

– Ка-бум! – говорило первое, после того как, содрогнувшись, подавало назад, выплевывало облако огня и дыма, а двумя секундами позже ему вторило следующее: «Ка-бум!»

Но извозчика и двух пассажиров завораживала не удивительная точность паузы между выстрелами, а сам звук. Алессандро подумал, что никогда не привыкнет к нему, сколько бы раз ни услышал. Он ошибался.

Подписью каждого выстрела служил мощный грохот, который одиноко звучал десятую долю секунды, после чего к нему присоединялся металлический стук, словно за сценой били по стальному листу, имитируя гром. «Ка-бум! Ка-бм! Ка-бум! Металлический звук не совпадал с начальным грохотом, начинался на долю секунды позже и на долю секунды позже заканчивался, а потом на Алессандро обрушивались беззвучные волны. Следовавшие за каждым выстрелом беззвучные волны сотрясали все его тело, главным образом грудь и горло, но также конечности, лоб и через челюсти и щеки внутреннюю полость рта. Природный гром не отличался такой силой и резкостью, и хотя Алессандро вырос в Риме, где грозы бывают чаще, чем в любой столице мира, он никогда не слышал, чтобы раскаты гремели столь одинаково и долго, потому что даже грому требуется отдых.

Лошадь нервничала. Чуть впереди, на поле, змея из ста сегментов гремела и гремела, и от каждого разрыва карета слегка дергалась и скрипела.

– Меня от этого уже трясет, – объявила Дженет, дрожа не только от переживаний, но и колебаний воздуха, который заставлял вибрировать ее губы, грудь, мышцы ног и рук.

Звуки разрывов скатывались вниз по склону и разносились по полям. Маленькие фигурки в сером без промедления бросались к орудиям и перезаряжали их. Влюбленность Алессандро в Дженет перебивала мощь орудий, способных заглушить гром. «Ка-бум! Ка-бум! Ка-бум!» Именно этот звук на Западном фронте начал заглушать музыку мира. И Алессандро не сомневался, понимая почему, что для некоторых музыки мира уже не существовало. Но только не для него. Холодок пробежал по спине, и он задрожал, не от потрясения, а от того, что по-прежнему слышал сонаты, симфонии и песни. С ними грохот орудий справиться не мог.


Глава 4


Девятнадцатая бригада речной гвардии

Сентябрь 1916 года… Десяток солдат прятался в тоннеле, кто стоял, кто присел на корточки, чуть наклонившись вперед, опираясь на винтовки. Они вошли в тоннель, чтобы скрыться от палящего солнца и насладиться прохладным ветерком, который дул из глубины тоннеля. Из-за кустов, маскировавших вход в тоннель, появился пехотный лейтенант. Он двигался быстрым шагом, левая рука на ремне, в правой он держал короткую трость. За ним следовал низенький и толстый курсант военно-морского училища, сгибающийся под тяжестью вещмешка. Винтовка била его по боку.

Солдаты в тоннеле начали было вставать, но тут же уселись обратно, едва лейтенант взмахом руки дал понять, что они могут не обращать на него внимания. Тем не менее те, кто курил, вынули сигареты изо рта и почтительно держали их перед собой, дожидаясь, пока лейтенант пройдет мимо.

– Это военно-морская база? – спросил кадет, когда они вошли в тоннель, расположенный в сотне километров от моря. – Здесь какая-то ошибка.

– Положи вещмешок и отдохни. – Лейтенант остановился рядом с деревянной тележкой, стоявшей на рельсах, уходящих в глубь тоннеля.

Рыжеволосый кадет со щербинкой вместо переднего зуба радостно положил вещи на тележку и вместе с лейтенантом принялся ее толкать.

– Я был на море, – заявил он с ноткой протеста в голосе.

– Если появится грузовой поезд, идущий в любом направлени, тележку придется убрать, – предупредил лейтенант. – Возьмем ее с двух сторон и перенесем. Поезда идут быстро, но и слышно их издалека.

Они прошли еще минут десять под тусклыми электрическими лампами и деревянными балками, и только тогда лейтенант ответил на вопрос курсанта. Не прямо, словно точность не имела для него значения или он полагал, что это неважно.

– Не волнуйся. Теперь здесь не так плохо. В море ты был бы не в большей безопасности.

– Безопасности? Я был на «Эвридике».

– На том самом крейсере?[38]

– Да, синьор, на том самом. Поднялся на борт вечером, в четыре утра мы вышли из Бридзини, в два пополудни налетели на мину, а в два десять начали тонуть. Почти все могли бы спастись, но нас преследовала субмарина. Она поднялась на поверхность и воспользовалась тем, что крейсер уже здорово накренился. Мы не могли опустить орудия с правого борта, чтобы выстрелить по ней. Снаряды пролетали над рубкой, крен увеличивался, а стволы задирались все выше. Я видел их капитана. Он произвел три выстрела в упор по нашему борту. От первых двух корабль лишь качнуло. Третий угодил в склад боеприпасов, и крейсер разорвало на дюжину частей. Я находился на посту наблюдения и связи, и меня через дверь выбросило в море. Я был в воздухе, когда увидел, что на меня летит стена. Догнала меня, и я опять проскочил в дверь. Сначала упала в море она, потом я – прямо на карты. Они смялись, и я очутился в воде. Обо что-то ударился головой, наглотался воды, но вынырнул на поверхность и плыл, пока не схватился за полуутопший стул.

– Стул?

– Мне кажется, это был капитанский стул, но наверняка не скажу. Точно не сигнальщика, тот был слишком тяжелый. Я сел на него и час истекал кровью, пока меня не подобрал один из наших миноносцев. Я держал голову над водой, пока стул не перевернулся, а потом снова залез на него и попытался удержаться. Рана у меня на лице, как видите, и в этом мне повезло. Если б зацепило ниже, она бы оказалась в воде, и кровь вытекала бы из меня, пока я не умер бы, как было со многими другими. Когда субмарина шла по обломкам, я думал, что экипаж мучает совесть, ведь раненые, потеряв последние силы, шли ко дну… но они смеялись. Мерзавцы.

– Сколько человек погибло?

– Когда крейсер выходил из порта, нас было тысяча двести сорок два. Миноносец выловил из воды сто пятьдесят семь.

Лейтенант покачал головой.

– Мне дали медаль. Пробыл на борту меньше дня и в глаза не видел морских сигналов. Я получил медаль за то, что удержался на стуле.

– Каждый день, – сказал лейтенант, – с той стороны прилетают снаряды, если попадают, солдаты взлетают на воздух. На спасительные стулья рассчитывать не приходится.

Время от времени они проходили мимо солдат, движущихся к выходу из тоннеля. Среди них встречались и раненые, которые шли своими ногами.

– Сейчас спокойно, – пояснил лейтенант курсанту. – С середины августа мало что изменилось, а это наверняка означает, что осенью нам достанется по полной.

– А что, существуют какие-то циклы?

– Это как с погодой.

– Мы в тоннеле уже полчаса.

– Он в длину четыре километра. Мы выйдем на берегу реки. Это единственный способ пробраться к окопам и уйти из них, не попав под артиллерийский обстрел. Мы спускаемся не потому, что уходим все глубже под землю. Просто над нами склон, ведущий к реке. Мы же постоянно на глубине восьми метров, пока находимся под холмом. Земля мягкая, это тебе не камень. Саперы пробили тоннель меньше чем за месяц.

– Синьор, я служу на флоте. – Курсант остановился с таким видом, будто отказывался идти дальше.

– Я тоже.

– Вы тоже? – изумился курсант. Потрепанная зеленая форма однозначно указывала, что перед ним пехотинец.

– Да. Или ты полагаешь, что будешь носить эту идиотскую форму, когда мы поднимемся наверх? Если сегодня же ты ее не снимешь, в синем тебя тут же подстрелят. Ты будешь слишком заметен.

– И что, форму можно сменить прямо в окопе?

– Ну да, естественно. Возьмешь у солдата, которого только что убили. А его похоронят в твоей военно-морской синей форме, ты постираешь его зеленую, зашьешь дырки, и вам обоим будет хорошо.

– Понятно. Нам обоим будет хорошо. А почему моряки воюют в окопах? – полюбопытствовал курсант. Несмотря на случившееся с ним на «Эвридике», он полагал службу на море более безопасной и рассчитывал вновь попасть на корабль.

– Мы – речная гвардия, – ответил лейтенант. Остановился, чтобы достать сигарету. Тоннель казался бесконечным, и курсант размышлял, снится ему все это или он умер. – Река – это вода, так? В начале войны никто не думал, что все будет так плохо, вот и отвели этот участок флоту.

– Когда я поступал на службу, такого не было.

– Просто ты пошел на флот в неудачное время. Раньше все было иначе. Все умные говнюки шли на флот, чтобы избежать окопов, а оказались здесь.

– Да, но что мы здесь делаем?

– На севере существует постоянная угроза австрийского наступления, но, поскольку рядом горы, у нас есть возможности для маневра. Настоящая пехота воюет на юге, а мы удерживаем водную преграду. Кто-то решил, что флот будет гордиться тем, что воюет на суше, и нас назвали речной гвардией. – Они двинулись дальше. – Река течет с гор. – Тростью лейтенант указал, откуда. – В десяти километрах к северу, на хребтах, фронт держат альпийские стрелки. Там такие крутые склоны, что ничего особенного не происходит. Мы занимаем западный берег Изонцо – от гор до точки в десяти километрах к югу от нас. Река выполняет большую часть работы за нас, но приходится постоянно быть начеку. Видишь ли, они не Иисус Христос. По воде ходить не умеют, так что мощное наступление нам не грозит, но приходится иметь дело с лодками, пловцами, мостами. Почему они идут на верную смерть? Чехи? Венгры? Откуда я знаю? Думаю, им просто не говорят. Они садятся в лодки, перебираются вплавь. Даже ночью большинство из них гибнет, не добравшись до этого берега. В наши окопы попадают только те, которые преодолевают реку вплавь безлунной ночью, как индейцы, и внезапно прыгают в наши окопы, чтобы убивать нас штыками.

– Такое случалось?

– Такое случается каждую неделю. Это делается вроде бы для поднятия боевого духа. Их, разумеется, потому что наш должен падать. Я знаю, на нас эти вылазки действуют угнетающе, но если на то пошло, им редко удается вернуться на свой берег. Я тебе говорил. Добровольцы. Идиоты. Самоубийцы. Та же история и с нами.

– С нами?

– Мы должны поступать аналогично.

– И мне тоже придется в этом участвовать? – Голос курсанта дрогнул.

– Сколько раз тебе повторять? Все это добровольцы, странные люди, мнящие себя индейцами, то есть теми, кто решает, что кому-то пришло время умереть.

Впереди показалось белое пятнышко света. Приблизившись, они услышали приглушенный треск пулемета.

– Пока все тихо, но есть одна проблема, – сказал офицер.

– Какая?

– Нет дождей. Река пересыхает. Еще две надели, и ее можно будет перейти вброд.

– Господи!

– Да и людей у них прибавляется. За последний месяц число костров для приготовления пищи удвоилось. Не знаю, что они едят, но по запаху – дерьмо.

– Мы делаем то же самое, так?

– Едим дерьмо?

– Нет, перебрасываем сюда подкрепления.

– Мы криком кричим, требуя подкреплений, и нам наконец-то их прислали.

– Сколько человек?

– Пока тебя одного.

Они добрались до выхода из тоннеля, где, как и при входе, стояла группа солдат, прятавшихся от жары.

– Маловато, конечно, – продолжал лейтенант, – но я знаю, ты нас усилишь.

Курсант никогда не слышал, как строчит пулемет, а окопов не видел даже издали.

– Ладно, сейчас выйдем наружу, и я отведу тебя в Девятнадцатую. – Он напрягся, револьвер уже держал в руке. – Голову не поднимай. – И они двинулись по лабиринту окопов, раскаленных как ад и залитых чересчур ярким светом. Тележка осталась в тоннеле, теперь курсант нес вещи на себе, потел и тяжело дышал. Хотя уже много месяцев стояла сушь, окопы делали в расчете на дождь. На земле лежали грубо сколоченные мостки из неровных досок, приходилось перепрыгивать зазоры между мостками, переступать через доски, вставшие торчком, огибать кучи осыпавшегося песка, которые никто не удосужился убрать. В тех местах, где стены были укреплены досками, курсанту приходилось перелезать через распорки или подныривать под них. Как выяснилось, он не мог пройти ни один поворот, не задев за угол вещмешком, винтовкой, локтем или головой. Кое-где лейтенант давал команду пригнуться ниже, бежать или проделывать и первое, и второе одновременно. Пот заливал глаза, и курсант вымотался донельзя, у него даже возникло ощущение, что сейчас отвалятся и руки, и ноги. Даже лейтенант, у которого был лишь револьвер и короткая трость, тяжело дышал, а под мышками на форме появились темные круги.

– Где солдаты? – спросил курсант. – Мы прошли несколько километров под открытым небом, но я увидел лишь нескольких, которые шли к тоннелю.

– Это вспомогательные окопы, используются для передвижений, – ответил лейтенант, не останавливаясь. – Когда попадем на передовую, станет тесно. Так что радуйся, что пока нам никто не мешает.

До передовой они шли молча. Наконец попали в более широкую траншею, уходившую в обе стороны на несколько десятков метров, прежде чем скрыться из виду за поворотом. Человек пятьдесят сидели, привалившись к стене, стояли на приступках для стрельбы или смотрели в телескопические перископы, чтобы знать, что творится вокруг.

Никакой тени, солнце пекло нещадно, и курсант попросил разрешения попить воды.

– Когда доберемся до Девятнадцатой.

– Далеко еще?

– Большую часть пути мы уже проделали. Хочешь, кое-что покажу?

Курсант не ответил, но обрадовался возможности передохнуть.

– Мы уже на передовой, так что пора познакомить тебя с суровой реальностью. Дай мне каску и винтовку.

Курсант достал из вещмешка каску, протянул офицеру, потом отдал винтовку.

– Отлично, – лейтенант надел каску на зачехленный штык. – Смотри.

Он поднял каску чуть выше уровня земли и тут же опустил, на все ушло меньше секунды. Когда каска уже опускалась, загремели выстрелы, в траншею посыпалась земля.

– Они только пристреливались. Пули пролетели далеко. Теперь смотри. – Он вновь поднял каску и покрутил на винтовке.

Загремели пулеметные и винтовочные выстрелы, небо потемнело от песка и земли, поднятых пулями в воздух. Когда лейтенант опустил каску, курсант увидел на ней две отметины.

– Австрийцы стреляют лучше нас, – пояснил лейтенант. – Они дисциплинированнее и ответственнее. Голову надо всегда держать ниже уровня земли – ночь исключение. Ночью можно смотреть на реку. Она прекрасна, особенно когда на поверхности отражается лунный свет. Нас им не видно даже в полнолуние. Некоторые психи из Девятнадцатой купаются по ночам. Утверждают, что это безопасно, если держаться близко к нашему берегу. Они могут утверждать, что угодно.

– Чокнутые, – согласился курсант.

– Да. – Лейтенант уже сунул револьвер в кобуру, пригнулся и двинулся дальше. – Только представь себе, сидишь по горло в ледяной воде, голый, а на другом берегу десять тысяч винтовок и пулеметов.

– Я не плаваю без стула, – ответил курсант, продемонстрировав в улыбке отсутствие переднего зуба: ему понравилась собственная шутка.

– Не выпрямляйся в полный рост, идиот. Тебе прострелят голову. И надень каску.

Они шли по траншее мимо сотен людей, десятков пулеметных гнезд, круглых выемок, к которым вели зигзагообразные отводные окопы. Там стояли минометы и складировались мины. Предполагалось, что при попадании в такую выемку вражеского снаряда, зигзаг окопа смягчит удар, но, находись в выемке полный боекомплект, сила взрыва разнесла бы не только отводной окоп, но и саму траншею на участке в добрых двадцать пять метров, уничтожив всех, кто там находился, и бросив на землю солдат, которые стояли в отдалении.

Вдоль стен траншеи висели полусгнившие камуфляжные сети.

– Почему вы не используете их, чтобы создать тень? – спросил курсант.

– Попробовали однажды, – ответил лейтенант. – Показав, куда надо целиться.

– А почему не прикрыть все?

– Сетей недостаточно, и в них можно запутаться, вскакивая, чтобы открыть огонь.

Лейтенант еще несколько раз останавливался, чтобы переговорить с солдатами, несущими вахту, потом они подошли к окопу, который уходил на северо-восток под углом в тридцать градусов от основной траншеи.

– Он ведет к твоему посту, который находится в сотне метров впереди на обрыве над рекой, – сказал лейтенант. – Мы называем его Колокольней из-за открывающегося оттуда вида. Смотри. – Он пнул два заизолированных провода, закрепленных на стене окопа. – Это телефонные провода. Один в штаб батальона, расположенный по другую сторону тоннеля, которым мы прошли, второй – в штаб дивизии. Разговаривая по этому телефону, никогда не знаешь, а вдруг слушает сам Кадорна[39], поэтому надо быть аккуратнее в выражениях.

– Я что, буду говорить с Кадорной?

– На хрен Кадорну. Ты будешь передавать донесения, когда освоишься, и я просто тебя предупреждаю. Ты также должен знать, что нельзя находиться в коммуникационном тоннеле между траншеей и Колокольней.

Внезапно началась стрельба из винтовок, пулеметов, даже минометов.

– Что это? – нервно спросил курсант.

– Что – что? – переспросил лейтенант.

– Эта стрельба.

– Не знаю. – Лейтенант пожал плечами. – Ерунда. Никто не задерживается в этом окопе. Он слишком уязвимый и неглубокий, расположен под углом к передовой. Как ты сам можешь убедиться, не защищает от летящих с той стороны снарядов. Ты должен знать пароль на обоих концах окопа, иначе тебя пристрелят. Днем обычно смотрят, кто идет, прежде чем открывают огонь, но лучше на это не рассчитывать. Ночью стреляют сразу. Пароль надо произнести достаточно громко, чтобы тебя услышали часовые, но и не слишком громко, чтобы не услышали на том берегу.

– И какой же пароль?

– Раньше был банка с маслом, а теперь Vittorio Emanuele, Re d’Italia[40]. Но это очень длинно, сам видишь, поэтому мы говорим «Верди».

– А если я забуду?

– Не забудешь.

– А вдруг? Слова так легко вылетают из головы.

– Скажи им, кто ты, произнести слова на итальянском как можно быстрее и молись.

Они двинулись по коммуникационному окопу. Лейтенант взвел курок револьвера, словно ожидал столкнуться с врагом. Через несколько минут они прибыли к Колокольне и обнаружили, что на них смотрит дуло пулемета.

– Пароль?! – услышали они, прежде чем увидели того, кто задал вопрос.

– Верди! – ответили они хором, возможно, это слово они произнесли более отчетливо, чем любое другое, ранее слетавшее с их губ, а потом прошли в Колокольню.

Услышали, как свистит ветер, словно они действительно поднялись на колокольню, причем не в большом городе, а на побережье, где постоянно дует ветер, посвистывая среди балок под ржавой железной крышей. Они увидели амбразуры, врываясь через которые ветер заставлял стволы винтовок и пулеметов петь как флейты. Однако в Колокольне царила жара, прохладный ветер не мог справиться с жаром солнца, заливающего лучами открытые пространства и через крыши нагревающего блиндажи.

– Я привел нового человека, – объявил лейтенант солдатам, которые стояли у входа в Колокольню. Потом повернулся и ушел, не сказав больше ни слова, даже не взглянув на курсанта, который боялся, что лейтенант его невзлюбил. Тот даже не спустил курок револьвера, помчался по окопу, напоминая кролика, боявшегося поднять голову. Завернул за угол и исчез.

– На сегодня он работу закончил, – проговорил один из солдат. – Теперь поест жареного мяса по-пьяченцки и будет дрыхнуть, пока не наступит ночь.

– И что с того? Мы пойдем купаться, – ответил другой. – Ты кто? – Он указал на курсанта.

Кадет почувствовал себя маленьким и испуганным, и, поскольку он на самом деле был маленьким и испуганным, решил показать солдатам, похоже, закаленным войной, что тоже не лыком шит, и ответил: «Я был на «Эвридике». С этого момента его только так и звали, пусть это было и женское имя, – даже после смерти.



* * *


Колокольня являла собой круглый железобетонный дот размером с арену для корриды в провинциальных городках. По периметру cortile[41] диаметром метров восемь располагались девять бункеров. Внутренний двор обычно использовали, чтобы позагорать и подышать свежим воздухом. Снаряды, попавшие в середину двора, убили бы всех вокруг, если бы его не отделяла от бункеров крепкая кольцевая стена из мешков с песком. Австрийцы каким-то образом прознали об этом, так что оставили попытки положить снаряд точно во двор.

Бункеры были бы разного размера, если бы их проектировали те, кто их впоследствии использовал. В Колокольне жили двадцать человек, Эвридика стал двадцать первым. В трех, служивших казармой, койки стояли почти вплотную. Бинокли, шинели, оружие, вещмешки висели на гильзах, вбитых в доски обшивки и потолочные балки. В центре каждого бункера располагался стол, на котором стоял фонарь. У стен под амбразурами для стрельбы стояли стулья, винтовки, ящики с патронами. В каждом помещении спали по семь человек. Как минимум семь всегда несли вахту, наблюдая за позициями австрийцев через амбразуры в семи бункерах. Временами четырнадцать человек, а то и все двадцать один стреляли, перезаряжали винтовки, перемещались из одной части укрепления в другую, таская с собой все три пулемета. При атаке противника, которой они опасались, их число следовало удвоить, чтобы каждую амбразуру обслуживали два человека: один стрелял, второй заряжал или мог занять место первого, если бы тот устал или выбыл из строя. Еще в одном бункере находились карты и телефоны, в другом – кухня, в трех хранились амуниция и боезапас. Лазаретом Колокольня похвастаться не могла, поскольку врач отсутствовал: носилки, хирургические инструменты и перевязочные материалы держали в одном бункере с картами. Самое сильное впечатление, конечно же, производил последний, девятый бункер, отведенный под отхожее место.

Очевидно, здесь заканчивался мир – на двух рядах грязных досок, лежащих над переполненной выгребной ямой. Многие предпочли бы умереть, чем дышать, слушать или смотреть в этом бункере. Любое животное, справляющее нужду в открытом поле, будь то лошадь, поднимающая хвост на бегу, или медлительная и бесстрастная корова, выглядело куда пристойнее, чем два десятка морщащихся, дергающихся, стонущих существ с бритыми головами и гнилыми зубами, которые изо всех сил пытались не свалиться в отвратительную массу, объем которой они же и увеличивали. Алессандро учился выживать в таких условиях, но процесс шел трудно. Он брал протирочную фланель у минометчиков, чтобы очищать доски, на которых приходилось балансировать, наклоняясь чуть вперед, чтобы не опрокинуться в выгребную яму: именно такая судьба постигла двух неаполитанцев, которые пытались дрочить друг дружке. Он заворачивал голову в одеяло, чтобы не видеть, не слышать, не обонять, чтобы его самого никто не видел. Когда Алессандро страдал на мостках, отчаянно пытаясь удержать равновесие, он представлял себе прогулку по Вилле Боргезе в прохладный ясный осенний день: он в лучшем костюме, под ногами тихо шуршит палая листва, чистый воздух бьет в лицо, словно мимо несется курьерский поезд. Некоторые солдаты пели, другие кричали от боли, кутаясь в шерстяные шлемы, изобретенные Алессандро. В этом месте слепота служила подспорьем, но и несла с собой немалый риск. Если кто-то затаил на тебя зуб и хотел отомстить, одного толчка бы хватило, чтобы отправить тебя вслед за неаполитанцами.

Эвридика положил вещмешок на койку, которая стояла рядом с койкой Алессандро.

– Что это за книга? – спросил он. Выпускник лицея и военно-морской курсант, он полагал себя единственным, кто умеет читать на этом берегу реки. Присмотрелся внимательнее. – Это греческий. – В голосе послышалось удивление. После полутора лет службы Алессандро выглядел мрачным, накачал мышцы, загорел дочерна. Эвридике он казался бывалым солдатом, а кроме того, был на шесть или семь лет старше. – Ты умеешь читать по-гречески?

Алессандро кивнул.

– Вот это да, просто потрясающе. – Эвридика указал на раскрытую страницу. – В лицее я учил только латынь и немецкий, никакого греческого.

– Знаю, – ответил Алессандро, возвращаясь к чтению.

– Откуда ты знаешь? – спросил Эвридика.

Алессандро оторвался от книги.

– Потому что это арабский.

Эвридика развязал вещмешок, начал доставать свои нехитрые пожитки.

– Ни одного толстяка, – поделился он своими наблюдениями, заметив, какие поджарые все солдаты.

– Кроме тебя, – едко вставил кто-то.

– Ни одного толстяка, – согласился Алессандро, не отрывая глаз от книги.

– Почему?

Алессандро повернул голову.

– Много нервничаем.

– Я хочу похудеть. На флоте еда слишком вкусная.

– Только не получи пробоину от пуль. Перестанешь быть водонепроницаемым.

– Водонепроницаемым?

– Я держу свои вещи под твоей койкой, – Алессандро по-прежнему не смотрел на курсанта. – Когда идет дождь, крыша протекает.

В бункер вошла кошка, животом приникая к полу. Оглядевшись, запрыгнула на койку Алессандро, принялась вылизывать лапки.

– Это что? – спросил Эвридика, глядя на кошку.

– Кошка.

– Да вижу, но что это на ней?

На кошку была надета какая-то штука из кожи и металла, то ли медицинское приспособление, то ли какой-то военный аппарат.

– Ее ранило осколком, – ответил Алессандро. – Вырвало кусок мяса из спины. Рана заживала полгода, а без этой накладки она рвет рану зубами. – При этих словах кошка изогнулась, чтобы вылизать спину. Добраться не могла, так что лизала воздух.

– Как ее зовут?

– Серафина.

– Чем она питается?

– Макаронами и крысами.

Алессандро отложил книгу, взял буро-рыже-белую кошку на руки.

– Самое печальное не то, что ее ранило, а кое-что другое. Если бы она хотела, давно бы смылась отсюда. Ты знаешь, какие шустрые кошки, как быстро могут бегать, как высоко прыгают. Она могла уйти куда угодно, подальше от фронта. Скажем, в какой-нибудь городишко в Апеннинах, ловила бы мышей под оливами и никогда не слышала выстрелов, разве во время охоты фермеров на птиц. – Он посмотрел на Эвридику. – Но она этого не знает. Остается с нами.



* * *


Две ночи спустя, когда луна едва проглядывала сквозь плотные серые облака, они пошли купаться. Солдаты Колокольни были согласны с тем, что плавать в Изонцо опасно, но считали, что купаться в реке это нормально, даже логично, при условии, что купаться идут группой из трех человек, ни больше и ни меньше.

При таких вылазках ни разу никого не подстрелили, даже не засекли. Первый раз они спустились к воде втроем, лавируя между расставленных мин, и в дальнейшем ночные купания неприятностей не приносили. Если людей больше, уверяли они, не заметить их невозможно. Движение такой группы не может не привлечь внимания, глаз часового за что-нибудь да зацепится. Такой же эффект возникал и в случае с двумя людьми и даже одним – они смотрелись инородным телом. Миниатюрный лигуриец уверял, что тех, кто перемещается под покровом ночи, можно разделить на три категории: точки, полоски и пластины. Пластины, группы числом больше трех человек слишком велики и тревожат глаз. Точки, группы меньше трех человек слишком малы и тревожат глаз. А вот полоски (и все знали, что полоска – аккурат три человека) никакого раздражения не вызывают, практически невидимы для часовых и наблюдателей, сливаются с ландшафтом, их движение не кажется чем-то странным и не вызывает тревоги. Все в это верили, даже Алессандро, который до конца все-таки не верил, но не хотел признаваться в этом даже самому себе. Лигуриец, которого они прозвали Микроскопом, утверждал, что у него есть доказательства. Однажды он оказался в роли точки, когда полз к австрийским позициям, чтобы вытащить раненого друга (Микроскопа выбрали из-из того, что миниатюрность может позволить ему остаться незамеченным), и темнота не защитила его: австрийцы открыли шквальный огонь. Спасся он лишь потому, что в эту ночь дикий кабан кормился мертвечиной. Выстрелы его напугали, и он помчался по нейтральной полосе, отвлекая австрийцев от Микроскопа, который потащил тело мертвого товарища в другую сторону. Кабана, конечно же, убили, потому что и он был точкой, из чего напрашивался вывод, что по линии огня передвигаться незаметно могут только полоски.

Веселый флорентиец, которого прозвали Гитаристом – он скрашивал классическими песнями их долгие вечера, – отказывался верить в теорию полосок. Остальные подвергли его остракизму. Когда он входил в отхожее место, они уходили. Когда говорил, не обращали внимания на его слова. Он попытался поквитаться с ними, повесив гитару на стену, но отсутствие музыки приносило больше страданий ему, чем другим, и неделя их тирании сломала его. Согласившись, что теория полосок верна, он вновь принялся играть по вечерам.

Алессандро спустя какое-то время сказал ему, что эта теория – чушь, но сплачивает всех. И правильным следует полагать то, во что верят все. Потом, в следующую пару дней, все, даже Микроскоп, улучили момент и сказали Гитаристу то же самое.

Днем стояла такая жара, что пехотинцы снимали гимнастерки и закатывали штаны до колен. Жирные, отъевшиеся летние мухи едва шевелились. Если куда-то садились, то стремились остаться там навечно, и многие оставались, находя свою смерть. Кошка лежала на спине и не возражала, если ее поливали холодной водой. Даже пулеметы стреляли медленнее, хотя это, разумеется, только казалось.

После полуночи Алессандро, Эвридика и римский шорник по фамилии Гварилья отправились к реке. Без оружия, в трусах цвета хаки. Вражеский патруль, наткнувшись на них в таком одеянии, не стал бы стрелять, а увел с собой, а плен, насколько им было известно, не грозил смертью. Брови Гварильи – высокого, смуглого, бородатого – срослись на переносице, образуя черный валик.

Троица спустилась по когда-то травянистому склону, ведущему от Колокольни к реке, замирая и прячась за валунами, когда сквозь облака пробивалась луна. Широкая полоса земли у самой воды простреливалась с итальянских позиций и не минировалась. Они вылезли через стальной люк из тоннеля и проползли под тремя рядами колючей проволоки. Ту проволоку, что когда-то установили на самом берегу, давно уже смыло. Шли они по мягкой земле, не опасаясь ни колючек, ни крапивы. Получали удовольствие, даже прижимаясь к валунам, когда луна грозила выглянуть из-за облаков, ведь они несли прохладу, а сине-зеленый лишайник на северной стороне пах чем-то сладким. Их передвижения определялись луной, валунами и силой притяжения, они спускались бесшумно, словно сами были частью холма.

Хорошо вооруженный враг окопался на противоположном берегу. Трое полуголых солдат находились в пределах досягаемости пятисот винтовок и полудюжины пулеметов. Могли стать мишенью для минометов и огнеметов. Осветительные мины могли превратить день в ночь. Их могли забросать гранатами. А за вражескими траншеями стояли орудия, и склон мог вспучиться от разрывов снарядов.

Но на самом деле весь этот арсенал не представлял собой реальной опасности. Бояться следовало вражеских лазутчиков, вооруженных томагавками, штыками, молотками, чтобы убивать без лишнего шума. Этих могло разжалобить разве что практически полное отсутствие одежды.

Они уже добрались до кромки воды, когда в нескольких сотнях метров к северу австрийцы запустили осветительную мину.

– Не шевелиться, – прошептал Алессандро, и все замерли среди белесых скал, словно превратились в их близнецов-братьев.

– Почему мы шепчем? – шепотом спросил Эвридика. – Вода журчит достаточно громко, чтобы заглушать наши голоса.

– Ради собственной безопасности, – ответил Алессандро. – Мы ничего не слышим, потому что находимся рядом с рекой, а если бы стояли чуть дальше, услышали бы. Один из их патрулей допустил именно такую ошибку, мы выпустили несколько осветительных мин по низкой траектории. Фосфор разорвал ночь. И хотя мины быстро тухли, теней не было, и мы всех их перестреляли.

Холодный белый свет приблизился, стал ярче – ветер относил маленький парашют с подвешенной осветительной миной на юг.

– Он еще здесь? – спросил Эвридика.

– Кто? – переспросил Алессандро.

– Австрийский патруль.

– Они погибли, – ответил Гварилья.

– Но они все еще здесь?

– Нет, – прошептал Алессандро. – Это было достаточно давно. Вода поднялась и унесла тела.

Эвридика спросил, сколько их было.

– Шестеро, мы всех убили, – ответил Гварилья. – Пластина, – говорил он с абсолютной уверенностью. Потом добавил: – Заткнись, пока не пролетит осветительная мина. – И они замерли среди скал.

За исключением песчаной дельты, где вода достаточно прогревается перед тем, как попасть в Адриатическое море, воды Изонцо и ее притоков всегда остаются холодными, особенно на севере, напоминая о том, что река берет начало из ледников. Но сентябрь хранит летнее тепло точно так же, как март бережет лед на поверхности озер. За лето река сильно обмелела, жара не желала сдавать позиции, и в заводях и на мелководье вода была теплой.

В заводи они не могли позволить себе нарушать водную гладь, плыли бесшумно, словно в масле, не приподнимая рук над водой, а то и просто гребя под водой. Зато там, где течение быстрое, а у камней, торчавших над поверхностью, вода бурлила, они давали себе волю, энергично работали и руками и ногами, стараясь удержаться на месте, борясь с течением.

Через какое-то время их все-таки снесло к белесому бревну, застрявшему в камнях. Вода переливалась через него серебристым валом. Схватившись руками за бревно, они подставили лица волне. Вода стаскивала с бревна, пытаясь утащить с собой. Они сопротивлялись, чувствуя, как ноют уставшие мышцы, крепко держались за бревно, глядя на луну и звезды, появляющиеся из-за разбегающихся облаков. В какой-то момент Алессандро вдруг понял, что небо практически очистилось. Везде, куда ни глянь, ярко сверкали звезды.

– Облака рассеялись, – поделился он наблюдениями с Эвридикой и Гварильей. – Смотрите сами. Небо чистое.

– И что же нам делать? – спросил Гварилья.

– Можем обождать, пока опять набегут облака, – предложил Алессандро, но небо сияло чистотой, какой славятся летние ночи в южной Италии.

Гварилья помотал головой.

– Нет.

– Какой же я дурак, что согласился пойти с вами, – вырвалось у Эвридики.

– К чему ты это сказал?

– Нас заметят, – со злостью выкрикнул Эвридика. – Они нас убьют.

– И что? – спросил Гварилья. – Ты считаешь смерть недостойной себя или как?

– Господи! – воскликнул Эвридика, едва не выпустив из рук бревно.

– Заткнись, гребаный трусливый говнюк, – бросил ему Гварилья.

– Подождите, – прошептал Алессандро. – Зря кипятитесь. Нас никто не видел. Давайте просто вернемся, пока они не начали стрелять. Волноваться пока не о чем.

– Скажи мне, что ты не боишься, – потребовал Эвридика.

– Разве он говорил, что не боится? – спросил Гварилья. – Он сказал, что не волнуется. Это другое. Мы всегда боимся, но мы не волнуемся…

– Это верно, – подтвердил Алессандро.

– Пока что они не начали стрелять. И не надо так бояться смерти, говнюк, а не то из-за тебя убьют и всех нас.

– Так, значит, такое бывает? – язвительно фыркнул Эвридика.

– Да! – подтвердил Гварилья. – Ты не пробыл здесь и десяти минут, паршивый щербатый трусохвост. Ты ничего не знаешь. Я воюю уже год. – Лицо Гварильи окаменело. – Именно так все и происходит.

– Никто не знает, как и что происходит, – вставил Алессандро. – Двигаем.

Они поплыли влево, против течения, в ряд, работая руками и ногами, рассекая бурлящую воду, быстро продвигаясь вперед, удивляясь собственной силе, и когда добрались до заводи, не сказали друг другу ни слова: все и так знали, что тут шлепать руками по воде нельзя. С уставшими от борьбы с течением мышцами, они гребли под водой, осторожно выныривая, чтобы набрать полную грудь воздуха, вновь медленно уходили под воду и плыли дальше. Алессандро вел их сквозь тьму. Они могли следовать за ним, потому что чувствовали завихрения воды от его гребков, а иногда, у самой поверхности, видели, как лунный свет отражался от его пяток. Потом ползком по мелководью добрались до того места, где входили в воду.

– Почему бы просто не побежать? – спросил Гварилья. – Когда они спохватятся, мы уже будем на середине подъема, а пока выпустят осветительные мины, мы уже будем в безопасности.

– Не нужны им осветительные мины. В том-то и дело. И потом, если мы побежим, нас точно заметят. Может, и придется бежать на второй половине подъема, но пока пойдем тихо.

– Поползем? – полюбопытствовал Эвридика.

– Зачем? – спросил Алессандро. – На склоне мы как на ладони. Разницы никакой. Держись подальше от валунов. Пригибайся, словно ты тоже валун. Замирай на подольше. Ну, понимаешь, играй в индейца.

Едва с губ Алессандро слетело последнее слово, они услышали минометный выстрел.

– Бежим! – крикнул Алессандро, вопреки тому, что он сам только что сказал. Они бросились бежать, перескакивая через валуны, ударяя ноги, прислушиваясь к посвисту мины. – Не останавливайтесь, пока она не взорвется. Поначалу она их ослепит.

Эвридика выполнял указания. Осветительная мина залила реку и склон ярким дневным светом.

– Прячься! – крикнул Алессандро. Он и Гварилья спрятались за валуны в начале подъема. Эвридика тоже, но чуть позже. Они услышали пальбу на севере и на юге: беспорядочные выстрелы, свидетельствующие, что пока стреляют наугад.

– Они нас видят! – прокричал Эвридика.

– Нет, не видят, – возразил Гварилья.

Последовал еще один минометный выстрел, потом третий, четвертый, определенно в их направлении.

– Видят, – согласился Алессандро.

– Почему бы нам не остаться за валунами? – спросил Эвридика, срываясь голосом на фальцет. – Мы тут в укрытии.

– Это ты так думаешь, чертов говнюк. – Гварилья говорил так быстро, что слова сливались в одно. – Если бросят разрывную мину выше по склону, нам хана.

– Бежим, – приказал Алессандро.

Они снова побежали, когда три осветительные мины еще посвистывали над головой. Потом они вспыхнули, одна за другой. От слепящего света они едва не остановились. Четыре осветительные мины превратили ночь в ясный день, так что им не оставалось ничего, кроме как прибавить скорости.

Солдаты с Колокольни воздерживались от ответного огня, не хотели злить австрийцев, которые могли ударить по склону всей огневой мощью, но враг уже заметил три одинокие фигурки. В десяти метрах от колючей проволоки склон взрыла пулеметная очередь. Пришлось остановиться. Они опять спрятались за валунами, но размер последних оставлял желать лучшего. Осколки пуль и каменная крошка летели со всех сторон и во все стороны.

Что-то ударило Алессандро в шею, под самым кадыком. Потекла кровь, но он мог дышать. Эвридика закричал.

– Не ори, выдохнешься, – бросил ему Гварилья, с трудом выдавливая слова.

Алессандро поднял голову и увидел, как что-то летит из Колокольни, вращаясь в воздухе, закрывая звезды.

– Гениально! – прокричал он. – Гениально! Они собираются ослепить их фосфором. Приготовьтесь…

Двадцать фосфорных гранат перелетели через парапет. Миновали троицу и взорвались на склоне, ослепив всех, кто смотрел на них. Австрийские пулеметчики прекратили огонь на десять или пятнадцать секунд, а когда зрение к ним вернулось, купальщики уже миновали заграждения из колючей проволоки и вернулись в Колокольню.

Узкий тоннель привел их в cortile, где они обнаружили, что у Алессандро глубокая рана на шее, и грудь залита кровью. Гварилья получил пулю в бедро. Он испугался, что она по-прежнему в ране, торопливо осмотрел ногу, нашел выходное отверстие, и на лице отразилась безмерная радость. Он напоминал человека, который только что выиграл деньги на ипподроме.

Эвридика страшно гордился собой.

– Я не умер, – воскликнул он. – Я опять не умер.

– Теперь они знают, что мы купаемся, – пожаловался Алессандро, пока один из сбежавшихся солдат прижимал марлевую салфетку к его ране.

– Может, и нет, – возразил Микроскоп. – Может, они думают, что мы просто ходим гулять полуголыми.

– Надеюсь на это, – Гварилья согнулся от боли. – Надеюсь, что именно так они и думают, это гребаные говняные австрийцы.

– Больше никаких заплывов! – скомандовал Гитарист.

– Это уже и неважно, – заметил Алессандро. – Холодновато становится для купания.



* * *


На солнце, в укрытых от ветра местах жара еще чувствовалась, но в тени солдаты уже надевали гимнастерки. И хотя полдюжина мужчин, голых по пояс, еще сидела во внутреннем дворе, ловя последнее летнее солнце, Алессандро, Эвридика и Гитарист, находившиеся в бункере, где хранились карты, надели шерстяные свитера. Сумрак бункера усиливал яркость дневного света, и они ясно и отчетливо видели далекие горы.

Амбразуры смотрели на север. Из них открывался прекрасный вид на оба берега до самого поворота русла, который находился так далеко, что до него не долетела бы пуля из трофейного «Маузера-98» Алессандро, более точной и удобной винтовки, чем итальянские «Мартини»[42]. Укороченный штык существенно повышал ее эффективность в ближнем бою. Алессандро никогда не использовал штык и надеялся, что до этого и не дойдет, но, согласно приказу, его следовало держать примкнутым и зачехленным, что усложняло перемещение в тесноте как в бункере, так и в окопах.

Хотя Алессандро предпочел бы греться на солнышке, он получил приказ наблюдать за северным сектором с шести утра до позднего вечера. Сидел на плетеном стуле у центральной бойницы и всматривался вдаль. Нижняя часть бойницы была уже верхней. Винтовка лежала на дне бойницы, пристрелянная на расстояние двести метров, штык Алессандро снял и приставил к стене. На треноге, установленной на прикладе, на уровне глаз крепилась подзорная труба. Линзы диаметром восемьдесят миллиметров обеспечивали двадцатикратное увеличение, позволяя любоваться далекими горами.

Далеко на севере лежала снежная белизна Тироля, сердца Австрии. То, что даже вражеская страна может выглядеть столь чистой и прекрасной, вселяло в Алессандро надежду. Практически каждый ясный день он приходил в бункер полюбоваться далекой красотой, и его сердце переполняла радость.

Эвридика сидел на койке. Никто не может пялиться в подзорную трубу всю долгую вахту. Требовался сменщик, даже такой, как Эвридика, который слишком мало еще находился на передовой, чтобы понимать, что он видит. Да и открывающееся зрелище так завораживало его, что он забывал о враге. Алессандро забавляло, что солдатам Колокольни, не имеющим специальной подготовки, доверили наведение на цель большей части размещенной в этом районе итальянской артиллерии. Иногда приезжал артиллерист, чтобы сверить координаты, записывал все в блокнот, объясняя, что теперь артиллерия работала главным образом по ночам, и людям, которые обслуживают орудия, не требуется видеть, куда они стреляют: вполне хватает записей.

Во второй половине дня горы ослепляли белизной. Повар принес три котелка pasta in brodo[43]. Хотя на этот раз они получили слишком много brodo и минимум pasta, в другие времена им приносили много pasta и каплю brodo. Следом за поваром вошла Серафина, села в ожидании, с жадностью глядя на три котелка с едой, стоящие на столе с картами.

– Pasta in brodo, – возвестил повар, прежде чем уйти, до глубины души оскорбленный тем, что никто не взглянул в его сторону, кроме кошки, а ведь из отпускаемых ему продуктов он делал все, что в его силах.

Обеспокоенная, серьезная, голодная, гордая и жалкая одновременно, кошка сидела, не шевелясь, даже не мигала, застыла, словно дипломат, превращенный в сову.

– Ешь быстрее, Эвридика. – Алессандро оглядывал северные окопы австрийцев. – Я голоден.

Эвридике указания есть побыстрее не требовалось. Все еще толстый, он сметал все, до чего мог дотянуться. Пока они с Гитаристом ели, иногда скармливая кусочки макарон кошке, Алессандро все пристальнее вглядывался в подзорную трубу.

– Свяжись с батальоном, – приказал он Гитаристу. – Вижу активное движение у траншеи на границе сектора три. – Гитарист крутанул ручку телефонного аппарата, чтобы вызвать штаб батальона. – Подразделение численностью с бригаду спустилось в передовую траншею на южной границе сектора три, – доложил Алессандро. Гитарист в точности передал его слова.

– Можешь сказать, какое подразделение? – озвучил Гитарист вопрос офицера на другом конце провода.

– Заостренные каски.

– Плюмажи?

– Не думаю, но слишком далеко, чтобы утверждать наверняка.

– Подожди…

Алессандро наблюдал, как иной раз каска поднималась под траншеей, то ли на высоком солдате, то ли на том, кто выпрямлялся в полный рост, огибая угол траншеи, дожидаясь ответа итальянцев. И минуты через полторы дождался. Послышался гром орудий, а поскольку день выдался ясный и округу заливал солнечный свет, Алессандро буквально видел падающие снаряды. Гигантские разрывы, резкие и яркие, сотрясли землю по обе стороны траншеи.

Прилетели еще две дюжины снарядов, разметали песчаную почву.

– Попадание точно в цель, – доложил Алессандро, – но результата никакого.

Гитарист передал.

– Приказывают продолжать наблюдение и поддержать винтовочным огнем, если возникнет необходимость.

Алессандро подкорректировал прицел винтовки, прицелился и выстрелил в угол траншеи, где видел каски. Выбрасывая гильзу и двинув затвором, чтобы загнать в казенную часть следующий патрон, он ничего не слышал от звона в ушах, а из амбразуры на него пахнуло сгоревшим порохом. В тот же угол он выпустил еще пять пуль и перезарядил винтовку.

– Ну вот, поддержали винтовочным огнем. – Он по-прежнему ничего не слышал. А руки дрожали от отдачи. – Мне нравится вентилировать почву. Похоже на пахоту.

– Не понимаю. – Эвридика, продолжая есть, покачал головой. – Почему австрийцы не сосредоточат артиллерийский огонь на Колокольне и не уничтожат ее?

– Так они и поступят при наступлении, – ответил Гитарист.

Эвридика перестал есть.

– Почему?

– Как ты можешь спрашивать почему, если только что ты спрашивал, почему нет?

– Я хочу знать почему, вот и все, и чем почему отличается от почему нет?

– В таком случае, – ответил Гитарист, – если ты знаешь, почему нет, ты знаешь, и почему.

– Как это? – спросил Эвридика.

– Вычеркни нет, – добавил Алессандро, вновь приникнув к подзорной трубе, – и, пожалуйста, доедай.

Эвридика торопливо доел суп, безмерно огорчив кошку.

– Ты хочешь сказать, что при наступлении они сровняют Колокольню с землей?

– Должны, – сказал Гитарист. – Слишком хороший наблюдательный пункт и огневая позиция, даже если при полномасштабном наступлении удержать Колокольню не удастся.

– А что будет с нами?

– Когда бункеры начнут рушиться, те, кто сможет, вернутся в основную траншею.

– А кто не сможет?

– Останутся.

– Умирать?

– Эвридика, к тому времени, когда бункеры начнут рушиться, коммуникационный окоп уже завалит. Бежать придется поверху, по своим же минам, по открытой местности. Возможно, стрелять по тебе будут с обеих сторон. Так какая разница?

– Все умрут, – впервые осознал Эвридика.

– Совершенно верно, – подтвердил Алессандро, отворачиваясь от амбразуры.

– Позвольте задать еще один вопрос, – не отставал Эвридика.

– Скоро тебе придется нам платить, – усмехнулся Гитарист.

– Когда начнется наступление?

– Когда река станет достаточно мелкой для переправы вброд.

– И когда это случится?

– Через неделю, две. Все зависит от дождя.

– Дождя нет и в помине.

– Вот именно.

– Но у нас нет полной уверенности, что они начнут наступление, даже если река пересохнет полностью, – заявил Эвридика.

– А почему бы им не начать?

– Есть более важные участки фронта.

– Какие?

– Герцеговина, Босния, Черногория…

– Эвридика, – перебил его Гитарист, – самый важный участок фронта здесь. Это война между Австрией и Италией, на другом берегу стоит австрийская армия, а здесь – ты, я, он – итальянская.

– Я служу на флоте.

– Мы тоже.

– Почему нас не отправят обратно в море?

– Почему ты спрашиваешь об этом нас?

Эвридика пребывал в печали до вечера. Потом закат окрасил горы в золото и багрянец, и, как и другие задолго до него, он смирился с тем, что ему предстоит умереть.



* * *


Хотя обитатели Колокольни считали солдат регулярных армий людьми низшего сорта, они восторгались ими за их самоубийственные попытки как на Западном, так и на Русском фронтах. Эти люди вылезали из окопов и шли на стену пулеметного огня. Иногда на отрезке меньше километра пять тысяч человек одновременно поднимались в атаку. За несколько минут тысяча умирала на месте, тысяча получала смертельные ранения и оставалась умирать на земле. Добавьте к этому тысячу тяжело и тысячу легкораненых. Еще тысяча оставалась физически невредимой, но душевное потрясение не отпускало их до конца жизни, которой порой предстояло оборваться в ближайшие недели.

Такая бойня происходила только на некоторых участках фронта, но слухи расползались повсюду. Речные гвардейцы узнавали об этом во время ночных встреч в проходном окопе, в разговорах с мучающимися бессонницей обозленными пехотинцами, которых переводили сюда с более южных участков фронта, где шли ожесточенные бои. Если некоторые из речных гвардейцев были на грани нервного срыва, то многие пехотинцы эту грань уже перешли. Особенно беспокоили моряков новости о том, что в итальянских войсках начались расстрелы, призванные обеспечить дисциплину, и итальянские генералы, беря пример с французских, казнили каждого десятого за преступления, которых эти люди не совершали. Из строя могли выдернуть любого взрослого мужчину, обремененного семьей, или зеленого юнца и расстрелять из-за того, что совершили люди, которых они и в глаза не видели.

Однажды в ясный день на Колокольню прибыл майор медицинской службы, совем не похожий на военного, и сообщил солдатам, которые считали, что их ждет очередная бесполезная (в увольнительную никого не отпускали) лекция о профилактике венерических заболеваний, что ему нужны добровольцы.

Разумеется, поначалу никто не вызвался, а потом Алессандро, особо не задумываясь, шагнул вперед, предположив, что добровольцев армия расстреливать не намерена. Гварилья последовал его примеру, то ли из дружеских побуждений, то ли рассуждая подобным же образом. «Мне нужны только двое», – подвел черту военврач, и они отбыли, сами не зная куда, а вслед им остальные солдаты зудели как комары, предпожив, что эти двое станут участниками эксперимента по излечению малярии.

– Это опасно для жизни? – поинтересвался Алессандро, когда они втроем шли по проходному окопу.

– Нет, но на сыр и помидоры рассчитывать можете.

– Синьор?

– Я про обед.

– Это что, эксперимент по питанию?

– При чем тут эксперименты? Просто следуйте за мной.

Миновав тоннель, они забрались в кузов грузовика, который покатил в горы. Через пару часов два десятка охваченных тревогой и молчаливых солдат, сидевших в кузове, выпрыгнули на залитый солнцем альпийский луг, покрытый цветами. Дул холодный ветер, но ближе к земле воздух хорошо прогревался.

Врач и шофер расстелили клетчатые скатерти, выложили на них хлеб, сыр, помидоры, бутылки вина и шоколад, которые достали из ящика, закрепленного на борту грузовика. Когда доктор предложил поесть, никто ни к чему не притронулся, боясь, что еда и вино отравлены.

Врачу пришлось перепробовать все, и лишь убедившись, что он не умер, солдаты принялись сметать еду со скатертей, нервно поглядывая из стороны в сторону в ожидании негаданной беды.

– Они собираются нас пристрелить, чтобы исследовать наши мозги, – предположил сицилиец с сеточкой для волос на голове.

– Маловероятно, – возразил Алессандро.

– Это почему же? Ты что, думаешь, нас пригласили на пикник?

– Скоро узнаем, чего от нас хотят.

После обеда собрали столовые приборы и винные бутылки. Стряхнули скатерти и вновь расстелили.

– Вы видите эти синие цветочки, – врач вертел один в пальцах правой руки. Они кивнули. Им казалось, что он рехнулся. – Следующие пять часов вы будете их собирать, оставляя целым стебелек, и складывать на скатерти.

– Нас хотят пристрелить, – принялся за свое сицилиец.

– Заткнись, – бросил ему Гварилья.

– Синьор? – позвал Алессандро. – Позвольте спросить, зачем они нужны?

– Не позволю. Просто принимайтесь за работу.

Пять часов они собирали цветы. Медленно, очень медленно кучки лепестков со стебельками росли, смешиваясь между собой, превращаясь в груды, и тревога отпустила солдат. Шофер работал наравне со всеми, а вот врач спал, накрыв лицо газетой и положив голову на батон хлеба.

– Зачем это? – спрашивали они шофера.

– Не знаю. Мы проделываем это каждый день с весны. Набираем добровольцев по всей линии фронта.

– А что делают с этими цветами?

– Ссыпают в коробки и поездом отправляют в Милан.

– У этого сукиного сына парфюмерная фабрика! – воскликнул сицилиец.

– Не думаю, – возразил Гварилья. – Понюхай.

Сицилиец поднес к носу пучок цветов, который держал в руке, и отпрянул.

– Воняет говном.

– Точно, – кивнул шофер.

– И всегда собирают именно эти цветы? – спросили его.

– Да.

Они разговаривали, не отрываясь от сбора цветов. Сицилиец, который работал в бакалейном магазине, рассказал о своей мечте, которая настолько глубоко в нем засела, что последовала за ним из магазина в Мессине на залитый солнцем горный луг с чистым и прозрачным воздухом. Он говорил два часа, снова и снова перечисляя то, что хотел получить от жизни. Он намеревался приобрести виллу на берегу Тирренского моря, автомобиль «Бугатти», картину Караваджо, яхту с отделкой из красного дерева и тика и квартиру в испанской Севилье. Вилла ему требовалась в тысячу квадратных метров, «Бугатти» – зеленый, Караваджо – со сценой распятия, яхта – кеч, а квартира – рядом с кафедральным собором. Подробные описания вкупе со стоимостью раздражали, потому что он талдычил это, словно попугай.

– И что? – спросил Алессандро.

– Если все это у меня будет, если все это у меня будет…

– Ну?

– Мне потребуется вся жизнь, чтобы это приобрести.

– И?

– Я буду счастлив, когда приобрету все это.

– А если бы ты получил это сейчас, вернулся на фронт и погиб, что тогда? – полюбопытствовал Алессандро.

– Не знаю, но я их хочу.

– Ты потратишь всю жизнь, чтобы приобрести это, так что разницы никакой.

– Ты просто завидуешь.

– Я не завидую. Перед лицом смерти ты обратился за утешением к материальному, но чем больше ты будешь на него полагаться, тем сильнее будут твои страдания.

– Да пошел ты. – Сицилиец вывалил охапку цветов в одну из куч. – Я не страдаю. А ты? У меня все хорошо. У меня все отлично. Я знаю, чего хочу. Жизнь у меня простая и ясная. Я не думаю о смерти.

– Разумеется, не думаешь.

– Так чего мне волноваться?

– Увидишь, – заверил его Алессандро. – Твой материализм принесет тебе очень большие страдания не только в самом конце, но и по пути.

– Придет день, – возразил сицилиец, – когда я буду лежать в мраморной ванне, глядя на звезды сквозь световой люк под музыку из «Кармен», под рукой у меня будет пицца, и тогда я вспомню тебя. – Довольный собой, он рассмеялся.

– В каком-то смысле я тебе завидую.

И Алессандро вернулся к сбору цветов.

Им так и не сказали, что именно они делают, но тот день они не забыли.



* * *


В начале октября небо затянули облака, плоские и синевато-серые, точно шифер, воздух стал сухим и холодным. Лето закончилось, и они вновь привыкали жить в темноте. Остановить наступление мог только проливной дождь, но с неба не падало ни капли.

Настроение пехоты изменилось. Начала накапливаться раздражительность, которая раньше сгорала от жары и яркого света. Потолок в бункере вдруг стал заметно ниже. У многих начали болеть зубы, а дантисты находились достаточно далеко, путь к ближайшему занимал полдня, а записываться следовало за три месяца. Но никто не решался искушать судьбу, заглядывая так далеко в будущее.

Еда становилась все хуже, а ее количество уменьшалось. Выстиранное белье сохло дольше, после душа приходилось два часа дрожать от холода, за исключением тех редких случаев, когда солнце выглядывало из-за облаков, подтверждая тем самым, что на сильный дождь рассчитывать не приходится. Только вши чувствовали себя прекрасно.

Армия на другом берегу Изонцо затаилась. Практически не стреляла, по ночам прибывали фургоны с людьми и снаряжением. Хотя итальянцы пытались артиллерийским огнем внести хаос в ночное пополнение запасов и наращивание людской силы, остановить процесс не удавалось.

И однако с каждым днем росла надежда, что методичную подготовку противника к наступлению, который только и ждал момента, когда реку можно будет перейти вброд, сорвет проливной дождь, который будет лить с утра и до вечера.

– Это не имеет значения, – утверждал Гварилья. – Они начнут атаку, как только пойдет дождь. Будут выжидать, пока уровень воды максимально снизится, чтобы ударить наибольшим числом.

– Начнется все с артподготовки, – добавил со своей койки Микроскоп, вскинув руки. – Шесть часов непрерывного обстрела. Потом тысячи людей одновременно полезут из траншей. Поднимутся на ноги, прибавят шагу, побегут. Форсируя реку, многие падут, но тысячи взберутся на холм. Сколько именно доберется до наших траншей, это уже другой вопрос. Некоторые доберутся, и мы встретимся с ними лицом к лицу. В этот момент они будут перевозбуждены, а некоторым покажется, что они – боги. Они будут стрелять и пустят в ход штыки.

– Австрийцы владеют штыком лучше нас, – сказал Бьондо, молчаливый механик из Турина, который подался на флот в полной уверенности, что его услуги окажутся востребованными в машинном отделении.

– Почему? – спросил Эвридика.

Ответ был очевиден, но никому не хотелось облекать его в слова. Наконец кто-то сказал: «Они выше ростом», – и на мгновение всех замутило от предчувствия беды.

Вечерами приходилось разжигать огонь в бочке из-под нефти, приспособленной под печку, потому что с засыпанных снегом гор дул холодный ветер. Большую часть дров составляли доски, оставшиеся от строительства окопов и укреплений, но каким-то образом в Колокольню попала целая груда яблоневых поленьев. Так что каждый вечер парочка отправлялась в печку.

Безобразие, конечно, поскольку по сучкам и коре можно было определить, что дерево приносило плоды, когда его спилили, и могло приносить их еще лет двадцать, а теперь они наслаждались только запахом.

Всю неделю перед наступлением Алессандро нес вахту днем и мог спать по ночам. В предыдущую неделю ему выпала ночная вахта, которая вымотала его до такой степени, что он испугался, выдержит ли сердце. Со временем он пришел в себя, силы начали прибавляться, и он уже мог видеть сны. Снился ему Рим.

После ужина они мылись, широко открывали амбразуры, чтобы обеспечить приток холодного ночного воздуха, бросали в печь несколько яблоневых поленьев, гасили фонарь и заворачивались в шерстяные одеяла. Сон приходил легко под свист ветра в амбразурах и потрескивание поленьев в печи. Каждый видел в пламени то же, что и в сердце. Для Алессандро картинка оставалась неизменной: солнечный день на Вилле Боргезе, где тени под деревьями такие густые, что в них проглядывает какая-то краснота. В кипарисовой роще ветви колыхались под ветром, множество отраженных солнечных лучиков, пробиваясь сквозь тень, создавали некое подобие фосфоресценции, а между кронами проглядывало небо такого густого синего цвета, что дух захватывало.

Из фонтанов Виллы Боргезе била чистая и холодная вода. Взлетала к солнцу, сверкала в его лучах и падала в бассейн, взбивая пену, окруженная радужным туманом, колыхалась над усыпанным желтыми камушками дном.

Отец, мать и сестра сидели на скамейке в тени, а сам Алессандро, в белоснежном костюме, стоял у фонтана, почти ослепленный ярким светом, и, прикрыв ладонью глаза, вглядывался в тени. Лучана болтала ногами, смотрела по сторонам, искала какую-нибудь девочку, с которой можно поиграть. Родители Алессандро сидели в той самой одежде, в какой он видел их на фотографиях девятнадцатого века, когда им и в голову не приходили мысли о смерти, будто они рассчитывали, что 1900 год послужит щитом, о который разобьется гейзер времени, опадая вниз каскадом брызг.



* * *


На следующий день Алессандро сидел, привалившись спиной к стене cortile в Колокольне. Винтовку с примкнутым штыком он прислонил к стене рядом с собой. По небу сильный ветер гнал облака. Серые, тяжелые, с черным брюхом. Хотя между ними иной раз прорывалось солнце и солдаты прикрывали глаза от ярких лучей, по большей части на Колокольне лежала серая, холодная тень.

Быстрый бег облаков, спешащих с севера, приковывал взгляды даже тех, кто не мог объяснить, почему от них не оторвать глаз.

– Дело в том, что они плывут с севера, – Алессандро повернулся к Гитаристу. – Они пролетели над Веной, пронеслись вдоль Дуная, проплыли над военными лагерями и военным министерством. А теперь прибыли сюда, чтобы взглянуть на нас. Они не хотят принимать в этом участия и спешат к Адриатике. Пересекут море и уплывут в Африку, точно оторвавшиеся воздушные шары. Они ничего не слышат. Плывут над безмолвными пустынями и сражающимися армиями, словно одни ничем не отличаются от других. Мне хочется быть таким же, как они.

– Не волнуйся, – ответил Гитарист. – Когда-нибудь станешь.

– Ты правда в это веришь?

Гитарист задумался.

– Ты хочешь знать, есть ли что-нибудь помимо этого мира?

– Да.

– Не знаю. Логика говорит, что нет, но моя жена только что родила мальчика: я никогда его не видел. Откуда он взялся? Из космоса? Это совершенно нелогично, так чего уповать на логику?

– Требуется немалая сила воли, чтобы рискнуть надеждой, так?

– Так. Есть ощущение, что меня уже наказывают за самонадеянность, но мне уже не повезло в том, что я музыкант и солдат, поэтому, возможно, удача повернется ко мне лицом. Музыка, – продолжал Гитарист, и голос переполняла нежность, – именно она раз за разом говорит мне, что Бог есть и Он заботится о людях. Почему, по-твоему, ее играют в церквях?

– Я знаю, почему ее играют в церквях, – сухо ответил Алессандро.

– Музыка не от разума. Музыку нельзя потрогать. Так что же это? Почему механические вариации ритма и высоты тона говорят на языке сердца? Как может быть песня такой прекрасной? Почему она укрепляет желание верить… даже если я едва свожу концы с концами?

– А быть солдатом?

– У этой войны, Алессандро, если одно достоинство, и то относительное: она учит соотношению между риском и надеждой.

– Ты учишься рисковать и имееешь дерзость верить, что однажды поплывешь, как облако.

– Если бы не музыка, – сказал Гитарист, – я бы поверил, что любовь смертна. Если бы я не был солдатом, не научился бы держаться, невзирая на обстоятельства. – Он глубоко вдохнул. – Что ж, все это хорошо, но правда в другом: я не хочу, чтобы меня убили до того, как я увижу своего сына.

Эвридика и Микроскоп перекидывались футбольным мячом на внутреннем дворе. Всегда неуклюжий, Эвридика слишком низко опустил мысок, а чтобы компенсировать это, слишком высоко поднял ногу. В итоге мяч взлетел в воздух. Все наблюдали, как он несется вверх, к облакам, надеясь, что он не перелетит через стену. И все же он перелетел и был уже метрах в пяти от стены, когда ветер отбросил его назад, в пространство внутреннего двора. Мяч ударился о низкую стену, отскочил и остановился на дорожке, которая шла по периметру заросшей травой крыши Колокольни.

Все пристально наблюдали за мячом. «Хороший мяч», – вырвалось у кого-то. Половина солдат, которые сидели, привалившись к стене, поднялись, чтобы посмотреть за развитием событий. Алессандро и Гитарист остались сидеть: им и так все было видно.

– Я его туда забросил. – Эвридика двинулся к стене.

– Не надо туда лезть, – предупредил Гварилья, когда Эвридика взялся за скобу, чтобы забраться на стену.

– Почему? – спросил Эвридика, он все еще был новичком.

– Мяч на дорожке, – ответил Гварилья. – Дорожка пристрелена.

– Но если я быстро, ползком, просто схвачу мяч и отползу назад, они не успеют выстрелить.

– Я бы не стал этого делать, – поддержал Гварилью Бьондо.

– Но у нас нет другого мяча, – упорствовал Эвридика.

– Пусть его достанет Микроскоп, – крикнул Гитарист.

– Да пошел ты, – откликнулся Микроскоп, которого уже тошнило от того, что из-за миниатюрности его все считают невидимым. – Почему бы тебе самому его не достать?

– Я его туда не забрасывал, и я не пигмей.

– Тогда и не лезь с советами, – огрызнулся Микроскоп.

Эвридика уже поднялся на заросшую травой крышу.

– Стой! – крикнул Гварилья. Алессандро и Гитарист поднялись. – Спускайся. Подожди до наступления темноты. Не надо сейчас. Мяч того не стоит.

Но Эвридика, вжимаясь в траву, уже полз к мячу. Остановился, оглянулся.

– Тут так красиво. И мне надо лишь протянуть руку.

Алессандро подошел к стене, крикнул со злостью:

– Эвридика, не дури! Немедленно возвращайся.

Несколько секунд Эвридика не шевелился. Повернул голову, посмотрел на свое тело, будто оно принадлежит не ему. Как смотрели на него другие солдаты.

– Ладно. Заберу позже.

Все вздохнули с облегчением, но тут же по причине, которая так и осталась загадкой, может, потому, что мяч был совсем близко, может, потому, что все на него смотрели, может, потому, что с тех пор, как он сюда прибыл, еще никто не погиб, а может, он просто забыл, где находится, и решил, что по-прежнему в школе, Эвридика протянул руку, чтобы достать мяч.

И при этом поднял голову. Солдаты в cortile замерли, надеясь, что импульсивность Эвридики послужит ему ангелом-хранителем, но, прежде чем рука коснулась мяча и покатила его назад, голова дернулась, а в следующее мгновение правая рука взлетела в воздух, потащив за собой тело. Он перевернулся и упал со стены во внутренний двор. Да так и остался лежать.

Они уже научились узнавать смерть с первого взгляда, поэтому молча стояли, глядя на Эвридику. А над ними неслись на юг молчаливые облака.



* * *


Дорогие мама и папа, – начал Алессандро. – Я писал нечасто, потому что, хотя мы ничем особо не заняты, свободного времени практически нет. Жизнь моя слегка напоминает жизнь егеря, поэтому вы можете подумать, что я наслаждаюсь покоем. Двенадцать часов в день я смотрю на холмы и горы, а потом свободен. Можно предположить, что, располагая таким количеством времени на раздумья, я могу писать блестящие эссе и письма, но нет. Слишком велико напряжение, и все вокруг несчастны. Если мне дадут короткую увольнительную, я поеду в Венецию и выпью три бутылки вина.

Сегодня я видел удивительную вещь. Смотрел на юг через амбразуру – в подзорную трубу. Дело было вечером, и свет падал с северо-запада. Над окопами появилось черное облако, оно меняло направление и скоростью не уступало аэроплану, только размерами могло потягаться с дворцом. Оно крутилось, опускалось, поднималось, снова опускалось, сверкая, точно кольчуга или платье с блестками. Этим облаком были скворцы или ласточки, которые кормятся трупами, лежащими на нейтральной полосе между окопами. Гварилья, который нес вахту рядом со мной, говорит, что они прилетают каждый вечер и порхают над мертвыми. Не знаю, что об этом и думать, но зрелище одновременно гротескное и прекрасное.

Мы постоянно ждем, что австрийский лазутчик появится ниоткуда, бросит гранату, сделает несколько выстрелов, воткнет штык в ничего не подозревающего бедолагу, выходящего из уборной. Из-за этого напряжение не отпускает двадцать четыре часа в сутки. Так же действуют и снаряды. В среднем восемь-десять за неделю попадают в Колокольню, но ты понятия не имеешь, когда он прилетит. Когда такое случается, тебя сбрасывает с койки, если ты спишь, сбивает с ног, если стоишь, поднимает на ноги, если сидишь. Эти снаряды не любят status quo [44] . Они меняют все. Земля сыплется с крыши, стены дрожат, вещи падают на пол.

Нам постоянно приходится следить, не подтащили ли они орудие к нашей позиции. Врагу хотелось бы стрелять в упор, по прямой, в амбразуры. Если снаряд влетит в одну из них, Колокольне придет конец, поэтому, увидев орудие, мы открываем по нему огонь из винтовок и пулеметов, вытаскиваем во внутренний двор миномет и нацеливаем на орудие, вызывая на него огонь нашей артиллерии. Даже если замечаем оптический прибор или деревянную рамку, мы уже предполагаем, что они стараются заранее определить координаты амбразур, чтобы подвезти орудие ночью, и обрушиваемся всей огневой мощью. Если кто-то пытается поставить крест или установить сушилку для белья, он навлекает на себя наши пули и снаряды, вероятно, даже не понимая, в чем причина.

Я каждый день стреляю по двадцать-тридцать раз, оттого и почерк такой неровный. И слышу я не так хорошо, как раньше. Не знаю, смогу ли вновь пойти в оперу, потому что едва ли услышу, что поют: барабанная перепонка правого уха уже загублена моей собственной винтовкой.

Еще одна причина напряжения – отсутствие личной жизни. У большинства солдат, которые служат здесь, никогда не было отдельной комнаты, как у меня, и поскольку рядом с ними всегда кто-то есть, они научились жить без размышлений и раздумий. Если я в одной комнате, к примеру, с Гварильей, шорником из Рима, и ухожу в свои мысли, он это чувствует, от этого ему становится не по себе, и он делает все, что в его силах, чтобы отвлечь меня или втянуть в разговор. Уединение здесь невозможно вовсе. Самый лучший вариант – пойти в один из складских бункеров, где компанию тебе будут составлять только два человека, которые ни на секунду не отходят от амбразуры: следят за врагом и стреляют.

Хотя пишу я нечасто, по крайней мере, реже, чем раньше, я бы хотел кое-что объяснить, или попытаться объяснить, пока еще есть такая возможность. Я чувствую, что уже прожил все отпущенное мне время, и мы больше никогда не увидимся. Такое случается со мной не впервые, но сейчас что-то изменилось. Во всяком случае, увольнительные, которые могут мне дать, слишком коротки, чтобы я успел приехать домой, и мне не удастся вовремя предупредить вас, чтобы вы смогли встретиться со мной в Венеции. Возможно, я приеду домой на Рождество… не знаю. Сейчас мы в безопасности, более или менее. Последним убитым стал юноша, который вылез на открытое пространство, чтобы достать футбольный мяч при свете дня, не дожидаясь наступления темноты. Никто не знает, что может произойти, но мы ожидаем наступления в самое ближайшее время.

Я говорю о местном наступлении, потому что маловероятно, чтобы австрийцы ударили по всей линии фронта, но возможно и такое. В это лето дождей практически не было, и уровень реки сильно понизился. Мы частенько плавали в ней по ночам, и в последний раз обнаружили, что в самом глубоком месте вода доходит только до груди. Потом последовало еще несколько недель засухи, а в горах перестал таять лед. Так что теперь река достаточно мелкая, чтобы перейти ее в десятке мест. Еще через несколько дней не составит труда перейти ее везде. Даже если сегодня вечером пойдет дождь, он уже опоздал, вот почему я вам и пишу.

Могу пообещать следующее. Я буду отважно сражаться, я постараюсь остаться в живых и сосредоточусь скорее на первом, чем на втором, потому что наилучший способ остаться в живых – проявлять решимость и рисковать. Мне плевать на наше владение в Альто-Адидже, поэтому мне сражаться не за что, как, впрочем, и всем, но не в этом дело. В кошмарном сне нет логики, но ты стараешься пройти испытания, даже если это и означает, что играть придется по его правилам. Я полагаю, что это кошмар – играть по правилам, не имеющим смысла, ибо цель совершенно чужда, а у тебя нет возможности контролировать ни свою судьбу, ни свои действия. Пока у меня будет хоть какое-то подобие контроля, я буду делать все, что смогу. К сожалению, на войне до такой степени правит случай, что человеческие действия теряют значение. Солдат расстреливают не за кражу или дезертирство, но порой вообще просто так. Уверен, после этой войны еще долгое время, может, до конца века, эти деяния будут нам аукаться, но подобные размышления я приберегу до возвращения домой. Мы будем сидеть в саду и говорить об этом, потому что я выкуплю сад, если вернусь домой. Я хочу вырывать сорняки, косить траву, поливать деревья. Чтобы все оставалось, как и прежде. У меня есть силы, есть воля и, впервые за всю мою жизнь, терпение.

Я хочу сказать вам, как сильно я вас люблю, вас всех, и я всегда пренебрегал общением с Лучаной, но теперь я ею очень горжусь, такой она стала умницей и красавицей. Не волнуйтесь обо мне, что бы ни случилось. Мы тут нервничаем, но не боимся. Мы все так или иначе заглянули в наши души и готовы умереть, если придется. Единственное, что осталось сказать: я вас люблю.

Алессандро.



* * *


К концу месяца лето ушло окончательно, и зима начала устанавливать в Венето[45] свои порядки: облака, закрыв небо, неспешно плыли в Африку, горы покрылись снегом. Когда далеко на севере голубое пятно неба разрослось до таких размеров, что солнечные лучи стали достигать земли, Альпы засверкали вновь обретенной белизной, завораживая любого, кто это видел.

В Колокольню прибыли еще тридцать пехотинцев, которые с самого начала войны участвовали в боях, только южнее. Циничные, вспыльчивые, воинственные, они полностью уничтожили цивилизованный порядок военно-морского контингента, шумели, пакостили в отхожем месте, дрались между собой, играли в карты, пили, блевали, лупили друг друга по спине зачехленными штыками.

Речные гвардейцы оказались в их власти, потому что с ними прибыл сержант, который установил свои порядки и указывал всем, что делать. Их грубый смех, заросшие щетиной щеки, кожные болезни, сифилис, жажда убивать казались такими же отвратительными, как сама война.

Их высылали в ночные патрули, включая в состав каждой группы людей, способных видеть в темноте, обратно они возвращались с добычей – диким кабаном или свиньей, а однажды даже принесли оленя, который сдуру спустился с гор по почти пересохшему руслу реки. По возвращении каждого патруля шел пир горой – мясо, вино, – но изобилие еды и питья лишний раз подсказывало речным гвардейцам, что они обречены.

В какой-то момент облака перекрыли доступ уже не греющим солнечным лучам, и надежда вспыхнула вновь, но вскоре опять выглянуло солнце, а следом за ним показалась вражеская кавалерия. Держалась она достаточно далеко, за артиллерийскими позициями, поднимая облака пыли. Чтобы определить местонахождение конницы, подзорной трубы не требовалось. Конечно, фургоны, которые подвозили провиант и амуницию, тоже поднимали пыль, но кавалерия пылила так, будто дымит паровоз. Всадники без устали перемещались вдоль линии фронта.

– Жаль, что я не в кавалерии, – признался Алессандро Гварилье. – С детства езжу верхом. Всю жизнь учился и верховой езде, и владению саблей.

– Что ты такое говоришь! – воскликнул Гварилья. – Наши пулеметы только и ждут этих ублюдков и их бедных лошадок. Они и минуты не протянут.

Солдаты знали, что грядет, чуяли нутром.

– Они здесь, потому что наступление вот-вот начнется, – говорили они друг другу, глядя на далекую кавалерию. – Пехота прорвет нашу оборону в нескольких местах, а потом эти ворвутся к нам в тыл. Лошади – это тебе не люди. Они не умеют терпеливо ждать. Лошадей приводят непосредственно перед атакой. Уровень воды в реке совсем упал. Надо ждать их у нашего порога дня через два, максимум, три.

Весь фронт ожил, и в окопах прибавилось солдат, пусть и не столько, как на другом берегу реки, где окопы так и распирало от новых касок и штыков. В Колокольню завезли такое количество снаряжения, что в бункерах едва хватало места. Пехотинцы прорубали новые амбразуры, устанавливали новые мины, натягивали ряды колючей проволоки.

– Вы, морские засранцы, не умеете воевать. Вам бы лучше вернуться в море, чего вам тут делать? – спросил один пехотинец, с дискообразным шрамом на месте большей части подбородка.

– Выпиши мне билет, – предложил Бьондо.

Они издевались над Микроскопом, пока тот не объяснил им, почему попал на флот. Его призвали, чтобы чистить трубы и паровые котлы. «Потому что я такой маленький, – объяснил он. – Могу через трубу проползти в котел. И не стоит хвалиться храбростью, пока не заползал в паровой котел и не выбирался оттуда. Если застрянешь, тебе конец. Никто не станет разбирать боевой корабль из-за трубочиста, а застрять там – сущий пустяк. Так что не нужен мне ваш билет. Уж лучше останусь здесь. – Разумеется, он врал: до Колокольни он служил помощником пекаря на военном транспорте.

В день, когда началась артподготовка, из-за гор показались огромные тучи. Точно огромные глыбы, они медленно двигались на юг, прокладывая путь белыми и желтыми щупальцами молний.

Итальянская артиллерия активно трудилась последние недели, чтобы помешать австрийцам создать ударную группировку, а теперь австрийцы нанесли ответный удар, сжатый по времени с сумерек до зари. Снаряды свистели над головой по несколько штук в минуту. Наблюдатели им не требовались – огонь вели по всей площади, уничтожая все подряд.

Когда Алессандро стоял у полигона в Мюнхене, зрелище потрясло его до глубины души.

Теперь же стреляли не сто орудий, а десять рядов по сто, стреляли непрерывно, по сто одновременно, без пауз, не давая расслабиться ни на секунду. Когда снаряд попадал в Колокольню, а такое в ту ночь случалось десятки раз, все падали на землю, надеясь, что крыша не рухнет им на головы.

– Интересно, прикажут ли нам подниматься в атаку, – время от времени говорил пехотинец, стоявший у амбразуры между Алессандро и Гварильей. – Вроде бы такой приказ не поступал, но все может быть. – И смеялся. Повторял это всю ночь. В четыре утра, когда все уже оглохли от взрывов и дрожали всем телом, он повернулся к Гварилье и спросил: – Ты ведь не скажешь им, кто я, правда?

– А кто ты?

С болью и ужасом в голосе, пехотинец признался:

– Сын короля.

– А что ты тогда здесь делаешь? – удивился Гварилья.

– Отец отправил меня сюда умирать.

– И кто же твой отец? – спросил Алессандро, едва слыша собственный голос.

– Король.

– Король какой страны?

– Италии.

– Хотелось бы мне перекинуться с ним парой слов после войны, – фыркнул Гварилья. – Мне есть что ему сказать.

– Все так говорят, – возразил солдат, – но как только оказываются рядом с ним, обнаруживают, что потеряли дар речи.

– Ты ведь там будешь, правда?

Солдат, у которого помутился рассудок, покачал головой.

– Меня убьют.

– Логично, – согласился Алессандро. Страх заставил принца развернуться и броситься в отхожее место. – Ничего страшного, – крикнул ему вслед Алессандро. – Попадешь на небеса. Королевские отпрыски всегда попадают на небеса.

В пять утра, перед самым рассветом, артиллерия замолчала. Чуть позже, когда австрийцы полезли из окопов, итальянская артиллерия обрушила на них всю свою мощь, но пока царила тишина. Никто ничего не соображал. Взрывы снарядов до такой степени нарушили привычные связи с окружающим миром, что понадобилось минут пятнадцать, чтобы понять: артиллерия молчит.

Начался дождь, и за ночь уровень воды в реке поднялся – благодаря ливням в горах. Ветер сек Колокольню, капли дождя влетали в амбразуры. Каждые несколько секунд сверкали молнии, сопровождаемые громовыми раскатами, но после какофонии взрывов гром просто ласкал слух. По воздуху разливался запах виски. Речные гвардейцы вслушивались в успокаивающий шум дождя, барабанящего по крыше, и думали о доме.



* * *


Гитарист сидел в связном бункере и в четверть шестого крикнул, что провода перерезаны. В коммуникационный окоп пробрался лазутчик.

Речные гвардейцы озабоченно посмотрели на пехотинцев, которые ответили им презрительными взглядами.

– Это не наш опорный пункт, – сказал один.

– Давайте, – равнодушно добавил другой. – Принимайте гостя.

Все посмотрели на Гварилью, самого крепкого, самого высокого, но понимали, что это несправедливо. Все знали, что у него есть дети, словно жили по соседству, и слышали, с какой любовью он о них рассказывает. Кроме того, ему уже не раз случалось выполнять трудные и опасные задания. Взгляды переместились на Гитариста, который еще ничем не отличился, но он уставился в пол – что с него взять, музыкант, человек мягкотелый, еще и женатый к тому же. Микроскоп был слишком мал. Бьондо стоял у амбразуры. Остальные находились в других бункерах.

С гулко бьющимся сердцем Алессандро стал расчехлять штык. Чехол царапнул стену и упал на пол. Миг спустя Алессандро с винтовкой в руках выскочил за дверь, пересек cortile, миновал пулеметчика и вбежал в коммуникационный окоп.

Выбегая из бункера, боялся, но с каждым шагом нарастала злость, подавляя и вытесняя страх. Уже в окопе, огибая повороты, он снял винтовку с предохранителя и выставил перед собой штык. Чувствовал себя невесомым, превратился в две сильные руки, крепко державшие хорошо смазанную винтовку с примкнутым к стволу сверкающим штыком. Ему хотелось только одного: убить лазутчиков, посмевших перерезать провода.

«Они не могли вернуться назад: слишком опасно, – подумал Алессандро. – Они в окопе». И не ошибся.

Из-за очередного поворота в него выстрелили. Пуля пролетела мимо, ударила в стену окопа. Выстреливший в него вражеский солдат отпрянул, торопясь перезарядить винтовку.

Алессандро рванул вперед. И в тот момент, когда австриец, молоденький парнишка с нежным лицом, загнал в казенную часть следующий патрон и собирался уже вновь поднять винтовку, Алессандро вонзил штык ему в грудь, навалившись всем телом, убивая врага. Тут же прогремели еще два выстрела.

Два других лазутчика, пробравшиеся в коммуникационный окоп вместе с парнишкой, которого убил Алессандро, выстрелили в него. Одна пуля пролетела мимо. Вторая чиркнула Алессандро по плечу, отбросив назад, на песчаную стенку окопа. Винтовку он из рук не выпустил. Штык выскользнул из тела убитого.

Австрийцы стояли на коленях, возясь с затворами. Прицелиться Алессандро не успевал. Направил дуло на австрийцев и выстрелил. Один рухнул на землю. Второй выстрелил и опять промахнулся. Видя, что его друг недвижим, а Алессандро перезаряжает винтовку, и опередить итальянца он уже не может, последний оставшийся в живых австриец бросил оружие и поспешно выбрался из окопа.

Алессандро смотрел на оставшихся в окопе австрийцев, застывших в лужах крови. С каменным лицом повесил винтовку с окровавленным штыком на правое плечо и, зажимая правой рукой рану на левом, пошел обратно в Колокольню.

Когда он вошел в бункер, голова слегка кружилась. Те, кто сидел, встали. И уставились на его окровавленную руку, зажимающую рану, на безумные глаза.

Даже пехотинцы обошлись без шуточек. Один отвел Алессандро к койке. Второй взял винтовку и принялся чистить штык. Такое у них было ремесло. С этим не рождаются, этому учатся, и такая учеба не требует семи пядей во лбу. Ножницами для бинтов быстро разрезали гимнастерку Алессандро, словно опасались, что, если промедлят, он может умереть, потом отступили на шаг.

– Ничего страшного, – сказал один из пехотинцев.

– Пуля содрала кожу с плеча, только и всего, – успокоил Гварилья, прикладывая пропитанную спиртом тряпку к ране, которая выглядела как после удара саблей. От резкой боли Алессандро заорал во всю глотку.

– Они пошли, – прокричал кто-то из пехотинцев, и бункер наполнил леденящий душу звук: крик двадцати тысяч людей, бросившихся в атаку.

По всей длине траншеи тысячи австрийцев и немцев лезли из земли, выпрямлялись, бежали к реке, набирая скорость. Тысячи, десятки тысяч, и все кричали. Итальянцы, стоявшие на приступках для стрельбы, поднимались над окопами и стреляли. С обеих сторон грохотали минометы. Мины косили ряды как атакующих, входивших в реку, так и обороняющихся, головы которых виднелись над окопами. Тяжелая артиллерия замолчала лишь после того, как десять минут долбила Колокольню, обрушив на нее сотни снарядов.

Кошка Серафина, уже пострадавшая от артобстрела, в ужасе забилась в дальний угол связного бункера. Алессандро лежал на койке, перевязанный, еще не пришедший в себя от шока.

Поначалу никто не двигался, но от разрывов все сотрясалось, и людей бросало по бункеру, точно игральные кости в стаканчике.

Потом, словно пробившись через волну прилива, подобно которой накатил на них крик атакующих – слова разобрать не представлялось возможным, но зато отчетливо слышались злость и решимость, – пехотинцы и речные гвардейцы стали возвращаться к амбразурам. Взрывная волна валила их с ног, с потолка сыпалась земля и падали доски, они задыхались от пыли, сталкивались друг с другом, но некоторым все-таки удалось добраться к стене и пробитым в ней амбразурам. Крича и ругаясь, они поднимали оружие.

Ничего не видя и не слыша, ослепленные дымом, задыхаясь от пороха, они стреляли в сторону реки из винтовок, из пулеметов, крепко сжав зубы, словно сражались мечами и пиками. Пехотинца, который стрелял через центральную амбразуру, отбросило от стены. Его голова превратилась в кровавое месиво: снаряд взорвался у самой амбразуры. И тут же другой пехотинец поспешил к амбразуре, чтобы занять место убитого, но пулемета уже не существовало.

Когда Алессандро встал, чтобы заменить еще одного павшего пехотинца, взорвался один из бункеров. Под жуткий грохот оставшиеся в живых бросились бежать, потому что амбразуры снаружи завалило. А австрийцы, потеряв несколько тысяч в реке, уже добрались до проволочных заграждений. Алессандро покинул бункер последним.

Убитый Бьондо лежал во внутреннем дворе. Гитарист карабкался по груде обломков. Пулеметчика, который занимал позицию рядом с коммуникационным окопом, убило, пулемет исковеркало. Гварилья оказался прав: коммуникационный окоп засыпало.

Пока Алессандро, выбравшись из внутреннего двора, бежал к итальянским окопам, он видел только с десяток человек, оборонявших Колокольню. Кошка мчалась так быстро, что опережала всех. Одним прыжком перемахнув траншею, желанную цель для всех остальных, понеслась дальше, к полям Венето.

Артиллерия молчала, но минометы продолжали обстрел. Несколько человек упало. Никто не оглянулся посмотреть, живы ли они: тысяча австрийцев преодолела проволочные заграждения и наступала на пятки.

Алессандро добрался до траншеи и спрыгнул в нее. Итальянцы, над головами которых он пролетел, стреляли как бешеные и, скорее всего, даже не заметили его.

Грохот их выстрелов оглушал, весь мир, казалось, взрывался. Алессандро закрыл глаза, а когда открыл, увидел перед собой привалившегося к стене Гитариста. Тот улыбался, и Алессандро механически улыбнулся в ответ. По крайней мере, они выбрались из Колокольни. Потом присмотрелся. Лицо Гитариста застыло, глаза остекленели.

– Кто еще остался? – прокричал Алессандро.

И оглядел траншею. Микроскоп стрелял по австрийцам. Несколько пехотинцев из Колокольни поливали их свинцовым дождем из пулемета. В клубах дыма он мог разглядеть только тех, кто был совсем рядом. Алессандро поднял винтовку, которая лежала на дне траншеи. Положил ее на мешок с песком, встал на приступку для стрельбы и начал хладнокровно палить по надвигающимся рядам вражеских солдат. Некоторые сумели добраться до траншеи и схватились с итальянцами в рукопашной. Алессандро уже ничего не соображал, тело само делало свое дело. Он просто стрелял и перезаряжал винтовку, стрелял и перезаряжал.


Глава 5


Костры под луной

Весной 1917 года остатки Речной гвардии собрали в Местре и реорганизовали. К удивлению морских пехотинцев, они попали в армию, а их часть даже не получила названия. Хотя они предпочли бы сохранить привилегии военно-морского флота, все же почувствовали облегчение, став наконец теми, кем по существу и были с самого начала: обычными пехотинцами. Они думали, что путаницы от этого уменьшится, не подозревая, что скоро отправятся к морю.

Весь март они провели на территории базы сборки мин в Местре. На другой стороне бухты сверкала Венеция, золотистый сосуд, вобравший в себя все прекрасное и благородное, чего их лишили на столько лет, но их не выпускали за колючую проволоку, а родственники не знали, где они находятся. Им также не сообщали, сколько продлится изоляция и почему их тут держат. По утрам они занимались боевой подготовкой, по нескольку раз в день разбирали и собирали винтовки, трижды в неделю на специальном поезде их возили на стрельбище среди дюн, где они совершенствовали меткость и окончательно добивали слух, от зари до зари стреляя из винтовок, револьверов и пулеметов.

Даже весной в Местре преобладал серый цвет, по крайней мере, в сравнении с роскошными водяными лилиями лагуны. В полдень трезвонили церковные колокола, днем и ночью слышались паровозные гудки: пехотинцы отправлялись на фронт или прибывали обратно. Паровозы фыркали, точно испуганные быки, а воздух наполняло лязганье металла о металл.

Алессандро лежал на соломенном тюфяке в огромном ангаре, где раньше хранились взрыватели для мин, которые в начале войны поставили широкой дугой в лагуне, блокируя подходы к Венеции. Мины годами покачивались на волнах, иногда их срывало с якоря, и они вплывали в Большой канал, к великому ужасу гондольеров.

– Не стоит тебе снова к нему идти, Алессандро, – убеждал Гварилья. Из всех речных гвардейцев, оборонявших Колокольню, только они двое и остались в живых. Микроскопа убило еще зимой, когда австрийцев выбивали с плацдарма перед мостом, который те захватили осенью. – Ты уже целый месяц ходишь к нему каждый день, и ответ всегда один и тот же.

– Я с января не получаю писем от семьи, – сказал Алессандро, словно не отличал Гварилью от лейтенанта, к которому ежедневно обращался. – Почему я не могу съездить на поезде в Рим? Всего-то и нужно три дня.

– Нас не отпускают даже в Венецию, – напомнил Гварилья. – Мы можем полюбоваться на нее только сквозь щелку в заборе.

Помимо них в ангаре на серых одеялах лежали еще полторы сотни человек, они смотрели на мощные деревянные стропила, поддерживающие крышу из терракотовой плитки. В бесчисленные дыры и щели просвечивало солнце. Войдя сюда в первый раз, Алессандро сразу заметил, что свет в тех местах, где лучи проникают в ангар, молочно-оранжевый, совсем как у апельсинового мороженого, какое продавалось в римских парках.

– Здесь лучше, чем в Колокольне, – продолжал Гварилья. – У меня щемит сердце, что я не могу увидеть детей, но я молюсь о возвращении к ним. И не трачу время на бесполезные просьбы, да и тебе не советую.

– Я просил родителей писать Рафи. Мне нужно в Венецию всего на несколько часов.

– Если перелезешь через ограду, тебе конец.

– Расстреливают только на передовой.

– Если бы, Алессандро. В поезде, когда мы ехали сюда, я высунулся из окна и перебросился парой слов с сержантом на станции Тревизо. Он сказал, это правда, что они приговаривают целые подразделения, или одного из десяти, или первых пятерых, а он и близко не подходил к передовой. Они хотят, чтобы любой знал, что его могут расстрелять просто за неповиновение. Это может привести к революции.

Алессандро повернул голову, не отрывая ее от подушки. Гварилья продолжал разглядывать стропила.

– В тот день, когда мы пойдем в караул, все остальные уедут на стрельбище…

– Они еще только на букве «Эс», – напомнил Гварилья. – Пока доберутся до «Джи»[46], нас, возможно, уже отправят отсюда.

– Куда?

– Кто знает?

– Но если мы еще будем здесь…

– Ты не можешь знать, будут ли в тот день отправлять на стрельбище.

– Если отправят, я сбегу в Венецию и вернусь раньше их. Что может случиться?

– Что может случиться? Даже если ты вернешься раньше их, офицер может прийти во время твоего отсутствия.

– Офицеры, все до единого, всегда едут на стрельбище. Если кто-то и придет, тебе надо будет просто сказать, что меня нет. Расстреляют меня, а не тебя.

– Нет у тебя терпения, Алессандро. Ты слишком привык делать все, как тебе хочется.

– Гварилья, если бы Гитарист дезертировал, за ним бы до сих пор гонялись, но он был бы жив.

– Сейчас мы в безопасности. Зачем испытывать судьбу?

– Чтобы перед смертью провести день в Венеции.



* * *


После кучи «Эс», немалого числа «Тэ», нескольких «Эр» и множества «Би», «Си» и «Ди», пришла очередь двух «Эф», потом двух других «Джи», Гастальдино и Гарзатти, которые стояли в списке впереди Джулиани и Гварильи. По мере того как уходили апрельские дни, Алессандро тщательно сверял с календарем список личного состава в алфавитном порядке.

Две недели их кормили, главным образом, салатом и минестроне (без фасоли), в этот период они каждый день ходили из импровизированной казармы на плац, где раньше хранились мины. Боевая подготовка занимала шесть часов в день: час на заре, утром, в полдень, во второй половине дня, после обеда и перед сном. Порядок никогда не менялся. Сначала маршировали с винтовками. Потом, держа винтовку перед собой, пятнадцать минут бегали по периметру плаца. Быстроту и отсутствие недовольства гарантировала стратегия, придуманная лейтенантом, к которому понапрасну обращался Алессандро. Сержант выдавал хлебные палочки всем, кроме тех десяти, которые прибегали последними. Если у них вырабатывалась привычка проигрывать, скоро они становились такими тощими, что начинали побеждать. Солдатам вечно хотелось есть, хотя они получали говядину или курятину по воскресеньям и сыр на завтрак в те дни, когда ехали на стрельбище.

Там каждому солдату выдавали по двести патронов для винтовки и по сто для револьвера. Примерно столько же патронов многие из них использовали на передовой за полчаса, отражая атаку противника, но здесь им казалось, что это пустая трата боеприпасов, тем более что они уже настолько сжились с оружием (винтовками – револьверы выдавали только на стрельбище), что могли с пятидесяти метров попасть в сигарету. Мишени стояли на дюнах, и попадание в десятку скоро стало обычным делом. Патроны и револьверы приносили из ближайшего арсенала. Если выяснялось, что у винтовки есть дефект, ее калибровали заново или даже растачивали ствол. Если и это не помогало, отправляли обратно на завод. Речные гвардейцы стреляли медленно, тщательно целясь. После каждых двадцати четырех выстрелов приносили мишени, которые внимательно изучались офицерами. На стрельбище солдатам разрешалось брать только по бутылке воды, никакой еды они до возвращения на базу не получали. К концу месяца стало так припекать, что у всех обгорели лица и руки.

Дни проходили на стрельбище, на плацу или в казарме, где оранжевый свет напоминал цвет апельсинового мороженого, которое ели на Вилле Боргезе, и вот наконец выдался случай, когда Алессандро мог осуществить задуманное. Их назначили часовыми в ясный и ветреный апрельский день, а всех остальных речных гвардейцев повезли на стрельбище. Пока они рассаживались по вагонам маленького поезда, который должен был доставить их к дюнам, Алессандро смотрел в узкие окна под самым потолком и видел горные хребты и скользящие по небу облака, цвет последних варьировал от нежно-голубого до грязно-серого. Хотя, начав спуск к Адриатике, такие облака могли разразиться оглушительным громом и обрушить на землю множество молний, пока они находились еще очень высоко, а потому могли только плыть.

Алессандро пересек пустую казарму. Подошел к Гварилье, с винтовкой на плече стоявшему у двустворчатой двери в дальнем конце казармы. За ней был двор с железными воротами, по бокам которых росли высоченные буки. Деревья только-только покрылись листвой, но ветер сбросил часть листьев, словно глубокой осенью.

– Мы одни. – Слова Алессандро разнеслись по пустой казарме. Курчавый Гварилья, который позволил себе раскурить сигару, улыбнулся.

– Как ты доберешься до Венеции, Алессандро? – спросил он. – В городе полмиллиона военных полицейских, а у нас нет знаков отличия.

– Воспользуюсь опытом Орфео.

– Кто это?

– Это все его рук дело.

– База сборки мин?

– Нет.

– Война?

– Нет.

– Тогда что?

– Все.

– Он что – вроде Сатурна или Зевса?

– Он – источник хаоса и обретается в Риме.

Гварилья несколько раз затянулся сигарой.

– Хотел бы я с ним познакомиться.

– Может, когда-нибудь и познакомишься. Он бы вышел сухим из воды, и я тоже выйду.

Алессандро зашел в каморку лейтенанта, которая располагалась за низкой перегородкой. Взял батальонную курьерскую сумку, перебросил через плечо.

– И что? Батальонный курьер должен знать пароль и иметь знаки отличия, как все.

Алессандро отцепил один из золотых эполетов лейтенанта от парадного мундира, который висел на перегородке. Прикрепил к фуражке на месте кокарды, и золотые кисточки засверкали, точно электрическая лампочка.

– Ты рехнулся, – подытожил Гварилья.



* * *


В Венеции Алессандро проходил мимо настоящих посыльных с батальонными курьерскими сумками и плюмажем, но ни они, ни кто-либо еще не удостоил его и взглядом. Перейдя Большой канал, он принялся жадно впитывать в себя все, что не имело никакого отношения к армии. Его взгляд ухватывал каждую веточку каждого растения, каждый изгиб резьбы по камню или кованой решетки, разнообразие цветов, женщин в свободных или облегающих платьях, ресторанные кухни, где кипела работа, детей – некоторых из них он поднимал и целовал, потому что больше года не видел ни одного ребенка.

Он хорошо знал Венецию. Воспоминания возвращались к нему, пока он шел по улицам. Потом ему пришло в голову, что неплохо бы перекусить. И хотя инстинкт самосохранения подсказывал, что лучше всего обойтись пекарней, он решил зайти в «Эксельсиор».

В одиннадцать утра ресторан «Эксельсиор» пустовал. Только несколько английских офицеров зашли на ранний ланч. Алессандро направился к столику у большого окна, выходящего на канал. Хрусталь и серебряные столовые приборы на розовой скатерти приковали его внимание, когда он клал на стул кожаную курьерскую сумку и снимал фуражку.

– Вы были на фронте. – В словах официанта не слышалось вопросительных ноток.

– Два с половиной года.

– И хотите съесть все, что только существует в мире.

Алессандро согласился.

– Нельзя. Вас стошнит. Поешьте вкусно, но не перегружая желудок.

– И что вы мне посоветуете?

– Я принесу.

– Только никаких хлебных палочек и минестроне.

– О чем вы говорите! – ответил официант, уже повернувшись к нему спиной.

И прежде чем двери кухни перестали качаться, он уже вернулся с салфеткой на руке и подносом, на котором стояли три тарелки и графин вина. Одна с раскаленным рыбным супом, вторая – с помидорами и рукколой, третья – со спагетти с мидиями.

– Порции маленькие, но это только первая перемена блюд.

Алессандро ел и попутно напевал и говорил сам с собой. Официант убрал со стола опустевшие тарелки, принес копченую семгу, бифштекс из вырезки и жареные белые грибы, еще один графин вина и бутылку газированной минеральной воды.

– Все это по-прежнему существует, – обрадовался Алессандро.

– Да-да-да, – подтвердил официант. – Только стоит дорого.

– Деньги у меня есть.

Далее последовали телятина под соусом из тунца, яйцо по-флорентийски и речная форель. Когда Алессандро покончил и с этим, официант принес кувшин горячего шоколада, фруктовый салат, шоколадное мороженое и кусок орехового торта со взбитыми сливками.

– Я наелся, – признался Алессандро, справившись с десертом.

– Но это еще не все. – И официант поставил на стол стаканчик персикового бренди и блюдечко с мятными карамельками с очень резким вкусом.

– Где вы их берете? – полюбопытствовал Алессандро.

– С тех пор, как началась война, их делают из нитроглицерина, – пошутил официант.

– По вкусу нитроглицерина в них нет, – возразил Алессандро.

– Вы что, пробовали нитроглицерин?

– Если стреляют часто, воздух настолько пропитывается нитроглицерином, что его привкус надолго остается во рту.

За обед Алессандро отдал четырехмесячное жалованье, а когда вышел из отеля, направился в пекарню и купил батон только что выпеченного хлеба. Часы показывали двенадцать, и он решил немного прогуляться, прежде чем идти к родителям Рафи.

На площади Сан-Марко красивая полнотелая молодая женщина с падающими на плечи светлыми волосами и синими-пресиними глазами держала в руке маленький красный зонтик и на немецком поучала группу полных старушек. Ее фигуру отличали идеальные пропорции, но казалось, что она создана не из плоти и крови, а выкована из железа, и каждым жестом, каждым движением она напоминала рыцаря, размахивающего каким-то смертоносным оружием. Ее рука, толще, чем на картинах Рубенса, но не менее возбуждающая и в тридцать раз более сильная, казалось, могла сокрушать каменные колонны, и жестикулировала она яростно. Когда она рассказывала о достопримечательностях, грудь ее, обтянутая хлопчатобумажной блузкой, колыхалась, а волосы летали из стороны в сторону, если она поворачивала голову.

Алессандро подошел к ней. Она опустила зонтик.

– Извините меня, – обратился он к женщине. – Вы говорите по-немецки.

– Да, я говорю по-немецки, – ответила она на чистейшем, без малейших признаков акцента, итальянском.

– Почему? – спросил он. – Вы же итальянка, так?

– Я – да, но они – нет, – ответила она, посмотрев на старушек, которые терпеливо ждали.

– Немки?

Она ответила утвердительно.

– Мы с ними воюем, – сказал он. – Не так далеко отсюда мы убиваем друг друга. Мы убиваем их сыновей и внуков, а их сыновья и внуки убивают нас.

– Они пожилые женщины, – ответила экскурсовод. – Приехали полюбоваться достопримечательностями Венеции.

На лице Алессандро отразилось изумление.

– Эти старые женщины никому не причиняют вреда. Никто не обращает на них внимания. Они могут приезжать и уезжать.

– Дайте мне ваш адрес, – попросил Алессандро.

– Зачем?

– Хочу когда-нибудь зайти к вам в гости.

– Вы с ума сошли.

– Разве вы не хотите, чтобы я зашел к вам в гости?

Она оценивающе оглядела его.

– Да, хочу, но я живу в Париже, и во второй половине дня мы уезжаем в Верону.

– Когда-нибудь я приду к вам в Париж. Мы займемся любовью. Такое случается.

– Случается, – подтвердила она с улыбкой.

– Что он говорит? Что он говорит? – спросила одна старушка на немецком.

Гид повернулась к ней и ответила на правильном, отменном немецком:

– Он говорит, что придет ко мне в гости в Париже.

Старушки одобрительно закивали.

Алессандро густо покраснел.

– После войны, – вставил он.

– Или во время войны, если сможете. Я живу в проезде Жана Нико. Спросите там, как меня найти, но приходите до того, как я выйду замуж, и до того, как состарюсь.

Она наклонилась вперед, взяла его за руку и поцеловала.

– А-а-а-х! – дружно выдохнули старушки, а потом гид подняла красный зонтик, развернула своих подопечных к Дворцу Дожей и повела туда, по пути объясняя, что они видят перед собой.



* * *


Для человека, приехавшего в Венецию без карты, центр города – лабиринт, из которого никогда не выбраться. Как и сама жизнь, дома и лачуги тех, кто живет в глубине, в переулках и тихих местах, никогда не попадают на карту, хватает каналов, больших и малых, и улицы поворачивают так плавно, что человек даже не замечает. В конце концов оказывется, что ты сделал круг, хотя вроде бы шел в одном направлении. Вот и Алессандро, пытавшийся добраться до Гетто[47], оказался в Академии[48].

Студентом он часто бывал здесь, но теперь никого не знал, никто не знал его, и он чувствовал себя лишним. Пустующие музеи служили даже более красноречивым свидетельством войны, чем его два года на фронте, где не приходилось встречаться с фрагментами прошлого.

По заполненным сокровищами искусства залам Музея он шествовал практически в гордом одиночестве, сняв фуражку, наслаждаясь не только картинами, но самим зданием. Слишком долго он жил в узком и тесном мире окопов и бункеров. Здесь его окружали пространство, высота, трогающие душу пропорции, волшебные детали отделки.

В конце одного зала в луче солнечного света перед картиной Джорджоне «Буря» стоял человек. Даже рядом с великой картиной чувствовалось, что мнения о себе он самого высокого, и Алессандро видел, что человек этот целиком погружен в себя и не хочет, чтобы ему мешали.

Наверняка, решил Алессандро, он получает стипендию, пишет статью, думает о продвижении по карьерной лестнице. Как он сумел увильнуть от войны? Выглядел он ненамного старше его самого. Высокие ботинки Алессандро стучали по половицам, точно молотки, заколачивающие гвозди в деревянный ящик, и, когда он приблизился, ученый раздраженно глянул на него, всем своим видом демонстрируя собственное превосходство.

– Подвиньтесь, – потребовал Алессандро. – Вы закрываете собой картину.

Ученый не решился словами выразить недовольство, но снисходительно улыбнулся.

– Извините.

– Она потемнела с тех пор, как я видел ее в последний раз.

– Потемнала?

– Да. Я не видел ее три или четыре года.

– Картина остается неизменной многие столетия, – возразил ученый, – и не может потемнеть за несколько лет. Вам просто кажется, что она стала темнее.

– Нет.

– Нет?

– Картина потемнела. Я это вижу.

– Тогда ваше зрение на удивление чувствительное и точное. – В голосе ученого явственно прозвучал сарказм.

– Оно служило мне, когда я нуждался в его услугах.

– В стрельбе?

– В стрельбе, оценке, анализе.

– Чего?

– Живописи. Главным образом живописи. И знаете почему? Потому что она так доступна. И все у тебя перед глазами, в отличие от музыки или языка, на котором ты можешь солгать обычному человеку только потому, что не помнишь, как все было, и не можешь знать, что будет. Картина всегда перед тобой и непосредственно воздействует на сердце и душу.

Ученый поправил очки.

– Чем вы занимались до войны? – спросил он. В конце концов, если Алессандро тоже был ученым, он имел полное право оскорбиться от такого отношения к себе, но только в этом случае.

– Работал тренером лошадей.

– Тренером лошадей?

– Для охоты. Понимаете, скачешь по полям и лесам, а колючки втыкаются тебе в зад. А еще я написал четыре статьи об этой картине. – Он протараторил заголовки статей и названия журналов, где они были опубликованы. – Дат я не помню, но, если вы пишете статью о Джорджоне, наверняка наткнетесь на них.

Ученый уже натыкался и вспомнил.

– Но, если наткнетесь, – продолжал Алессандро, – не обращайте на них внимания. Там все неправильно. Я знаю, рассудочная критика не может быть неверной, но я ошибался, уступая тирании, по законам которой живут искусствоведы, и следуя дорогой, которой следуют они, потому что, насаждая свои правила, при анализе работ они руководствуются только разумом, а те велики как раз духом. Вас ждет наказание, если вы нарушите границы, – гремел он, – но я больше не боюсь порицания коллег или пребывания вне Академии, потому что я вышел из нее сам и, возможно, никогда туда не вернусь. И знаете почему? – спросил Алессандро, шагнув к незнакомцу. – Академия – это мышиное гнездо, и, чтобы жить в ней, надо быть домовой мышью. Я не хочу быть домовой мышью в мышином гнезде.

– Вам досталось боях. – В голосе ученого проскользнуло сочувствие.

– Не так, как другим, – ответил Алессандро, – но да, досталось, и я стал одновременно терпеливым и нетерпеливым. Хотя война разрушила все, на что я когда-то опирался, я ничего не потерял. Потолок по-прежнему на месте, только теперь он синий и со звездами.

– Понимаю, – ответил ученый, сожалея, что Алессандро не может ясно выражать свои мысли.

– Для вас мои слова не имеют смысла, так? – спросил Алессандро. – Пока они не имеют смысла и для меня. Смысл я найду через полвека, если проживу, и буду стараться понять почему. Если все во мне и разбито, сам я не разбит. И картине я дал неверную оценку. Как и все остальные, не стал вникать. Сказал: «Мы никогда ничего не узнаем о «Буре», это загадка». Я ограничился визуальными элементами, техникой, ее странной, противоречащей истории мощью. Я думал, это сон, потому что в картине чувствуются прозрачность восприятия и свобода сна, легкость сна и присущая сну правдивость.

Ученый согласился.

– Я тоже думаю, что это сон, великий сон, с… как вы сказали… прозрачностью восприятия, свободой, легкостью и правдивостью сна.

– Нет, – покачал головой Алессандро, – хотя картина может показаться сном, на самом деле это не так. Теперь я точно знаю, что это такое, и я знаю источник ее силы.

– Так, может, скажете? – спросил ученый, только отчасти с сарказмом, надеясь, что этот потрясенный войной солдат все-таки скажет нечто важное, а он использует его мысли в своей статье о Джорджоне.

– Я знаю, о чем вы думаете, но тем не менее скажу, а вы поступайте с этим как угодно. Мне без разницы, будь вы хоть президентом Академии. Я все равно вернусь на фронт. Мою кровь, возможно, смоет в Адриатику еще до того, как высохнут чернила на страницах вашей гребаной статьи. Это не имеет значения. Быстрее, чем вы можете себе представить, вы присоединитесь ко мне в том месте, где нет академий и иллюзий, где правда – единственная архитектура, единственный цвет, единственный звук… где то, что мы чувствуем сейчас лишь по воле случая, возносящее нас до небес и открывающее возможность взглянуть на истинную красоту, которую мы любим, течет глубокими реками и парит в небе, как облака.

Он сделал шаг к картине. Ему, похоже, было просто приятно стоять с ней рядом.

– Я уверен, что Джорджоне писал эту картину на заказ, и начал ее, следуя привычными для того времени критериям. Посмотрите, что-то от этого на картине осталось: приподнятая площадка с видом на реку и город. Мост многократно повторяет площадку. Река уходит влево. Это вид из окна: городские здания обрамлены деревьями, отчасти ими закрыты, но художник смотрит на город не из леса. На площадке женщина кормит младенца. Фламандское влияние, стандартный вариант. Но как объяснить солдата, вроде бы совершенно здесь неуместного, такого отстраненного, такого лишнего, и при этом выступающего центральной фигурой полотна? И как объяснить надвигающуюся грозу?

– Это не солдат, – возразил ученый. – Это пастух.

– Черта с два он пастух. Пастухов не изображают такими чистенькими и хорошо одетыми. Пастух держал бы в руке палку с крюком, а не посох. Посмотрите ему в глаза? Вы не видели глаз солдата? Не видели глаз пастуха? Я скажу вам, откуда взялось это странное сочетание. – Алессандро понизил голос до шепота. – Джорджоне собирался написать обычную картину. Голову даю на отсечение, на переднем плане он намеревался изобразить другие пасторальные фигуры, возможно, еще одну обнаженную женщину, или сатира, или кого-то еще, кто знает? Для меня солдат выглядит так, будто его пририсовали позже. Когда Джорджоне работал над картиной, помня об Академии и своих заказчиках, разразилась гроза. Сильная и необычная, как он и запечатлел. К счастью для него, потому что нельзя понять историю, не увидев ее мощной бурей, которая только-только закончилась. Свет и звук в этот момент особенно ясные и чистые, словно все иллюзии сметены, и осталась одна лишь истина. Облака поднялись, уходя к зеленовато-серым горам, деревья согнулись в предчувствии беды, молния такая мощная, крепкая и молодая, и понятно, что перед тем, как ударить куда-то в город, она играла в облаках и освещала мир, точно молодой конь, который мчится по лугу, чтобы почувствовать ветер. И когда мир стал темнеть и поднялся ветер, Джорджоне почувствовал свою смерть и смерть всех и всего, что ему дорого. Увидел руины и ночь. Увидел будущее процветающих и гордых городов, арок, мостов, высоких крепостных стен. Эти разбитые колонны – его видение Академии с ее правилами, соперничествами, мнениями. Яркий цвет только у молнии и на переднем плане. Женщина и солдат крадут свет и цвет у всего, что лежит в руинах. Обнаженная и беззащитная, с младенцем на руках, она невольно бросает вызов буре. Понимаете? Это – его единственная надежда. После увиденного, только она и младенец могут сбалансировать мир. И тем не менее солдат отстранен, отгорожен, далек от нее. Все говорят, что он отстраненный. Это правда, потому что он побывал в гуще бури, его сердце разбилось, а он об этом даже не подозревает.



* * *


Гондольер, который повез его в Гетто, хотел плыть по прямой, чтобы избежать долгого пути по Большому каналу. И они добирались туда чередой узких и мрачных каналов, где ему часто приходилось подавать назад, чтобы пропустить другие лодки, а чтобы протиснуться под некоторыми низкими мостами, им с Алессандро приходилось перебираться с одного конца гондолы на другой, сгибались в три погибели, наклоняя таким образом нос или корму. Несколько раз они проплывали прямо через затопленные здания, тогда гондольер зажигал фонарь.

В последнем из них, длинном и темном, Алессандро начал орать на гондольера, осыпая его всеми возможными ругательствами – от идиота до импотента, на что гондольер спокойно сказал:

– Я знаю, что это единственный прямой путь по Венеции, и твои ругательства не пристыдят и не разозлят меня.

Синьор Фоа и его супруга оказались дома, только что закончили завтракать. Ростом отец Рафи, похоже, в два раза уступал сыну, зато силой в два раза превосходил. А синьора оказалась женщиной высокой, австрийской еврейкой с серебристо-белыми волосами. Тяжелая золотая цепь висела на бычьей шее отца Рафи, которую назвать шеей не поворачивался язык. Куда больше она напоминала опору моста.

– Что это? – спросил Алессандро, указав на цепь.

Синьор Фоа подумал, что Алессандро указывает на него.

– Я отец Рафи.

– Я про цепь.

– Это? Это цепь. – Он полностью вытащил цепь из-под рубашки. – А на ней это. Знаешь, что это такое?

– Разумеется, знаю.

– Звезда Давида. Она обозначает, кто я такой, а цепь поможет повесить меня, когда это выяснится.

– И что произойдет, если это сделают? С вашей-то шеей?

– Вероятно, буду висеть много дней.

– Это правда, – добавила его жена. – Однажды он оказался на мясном конвейере, и его с веревкой на шее протащило метров двадцать – до палубы корабля. Потребовалось еще полчаса, чтобы его освободить, и все это время он расспрашивал о корабле и откуда они прибыли.

– Рафи худой, как вы, синьора. – Алессандро повернулся к ней.

– Это плохо, – покачал головой синьор Фоа. – Он мог бы быть гораздо сильнее.

Мать Рафи принесла поднос с маленькими белыми вафлями, вкус которых Алессандро запомнил на всю жизнь, но больше никогда не видел.

– Венецианские? – спросил он.

– Нет-нет, – ответила синьора. – Это мой собственный рецепт, из Коагенфурта. Мы называли их турецкие… что-то там. Турецкие плитки или кирпичики, уже не помню.

– Вкусные, – похвалил Алессандро, словно оправдываясь, почему съел большую часть. – Вы приготовите полтонны на свадьбу Лучаны?

– При условии, что Рафи на нее попадет, – ответила она, обиняком напомнив, что никто не знает, останется ли он в живых.

– По крайней мере, сможете сообщить рецепт моей матери.

Синьора Фоа бросила взгляд на мужа и вздохнула, но Алессандро этого не заметил, потому что как раз наклонился к серебряному подносу. Когда выпрямился с пятью или шестью турецкими вафельками в руке, увидел, что на глазах хозяйки блестят слезы. Никто не прерывал молчания, и он положил вафли обратно на поднос.

– Скажите мне правду, – попросил он. – Пожалуйста.

– Алессандро… – синьора Фоа подалась вперед.

– У вас есть для меня письмо? – перебил Алессандро. – Я просил отправлять письма сюда, потому что не мог получать их на севере. Как Рафи?

– С Рафи все в порядке, насколько мы знаем, – торопливо добавила синьора. – Он служит в альпийских стрелках.

– Я знаю.

– У меня есть для тебя письмо, Алессандро, – подал голос синьор Фоа. – От твоего отца. Мы думали, ты знаешь, Алессандро. Твоя мать в декабре умерла.



* * *


Однажды утром в начале мая речных гвардейцев разбудили в три часа. Бреясь и одеваясь в ночной прохладе, они гадали, что их ждет: рейд в Далматинские Альпы, сражение с немцами в Восточной Африке, десант на какой-то из островов в Адриатике. Кто-то, далеко не самый умный, но с богатым воображением, предположил, что их отправят на субмаринах вверх по Дунаю, чтобы захватить Вену. Никто, даже офицеры, не знали, куда они едут и почему у них нет ни знаков отличия, ни названия части.

К четырем часам их собрали на плацу с вещмешками, винтовками за спиной, подсумками на ремнях, с примкнутыми и зачехленными штыками. Тут же стояла и двадцать одна тележка с полевыми кухнями, палатками, тремя охлаждаемыми водой пулеметами, сигнальным оборудованием, амуницией.

Они являли собой отлично подготовленную элитную часть, которая провела в окопах достаточно много времени, чтобы не раз и не два обагрить себя кровью. Поджарые, физически сильные, они так привыкли к ежедневной муштре, что без нее уже чувствовали себя не в своей тарелке, и гордились тем, как громко и звонко щелкают их каблуки, когда они вытягиваются по стойке «смирно».

Их утренние мысли подпитывались бурлящей в них энергией и свежестью только что пробудившегося разума. Света не было, ничто не помогало отличить время сна от времени бодрствования, яркий свет солнца не разгонял грез, не упорядочивал биение сердец.

После построения их пересчитали, как принято в армии, сверили со списком. Потом лейтенант положил список в конверт, запечатал его, сунул в курьерскую сумку, протянул дивизионному посыльному, который взял ее и ускакал. Лейтенант достал второй список и вновь прошелся по нему, на этот раз называя только имена.

– Вы обратили внимание, – сказал он, дойдя до конца списка, – что в каждом взводе есть несколько человек с одинаковыми именами. Эти люди должны подобрать себе прозвища или найти другой способ отличаться от других. С этого момента вы никогда не будете упоминать город или деревню, где вы жили, забудете свои фамилии и места, где родились ваши друзья. Отныне вы знаете только свое имя и обращаетесь к др