Book: Госпиталь Per Aspera



Госпиталь Per Aspera

ГОСПИТАЛЬ. PER ASPERA

 

Роман

 

Александр Зуев

Published by Iaroslav Zuiev

Copyright 2015 Oleksandr Zuiev

После страшной аварии, главный герой романа обнаруживает себя в безлюдном старинном здании, со всех сторон окруженном мрачным парком. Дом очень похож на Госпиталь, который покинули врачи. Редкие пациенты, которых встречает герой, ведут себя как-то странно, а надпись: «ПОИСК СЕТИ» — словно приклеилась к экрану мобильного телефона. Как выбраться из западни — неизвестно…

Оригинал текста опубликован на Smashwords (ISBN:9781310724664):

https://www.smashwords.com/books/view/554573

На XinXii (ISBN:9783959264181):

https://www.xinxii.com/en/gospitali-per-aspera-p-364377.html

Можно ли повстречать своего отца, сложившего голову на Афганской войне, чтобы услышать слова, которые должны были, но так и не были сказаны? Можно ли хотя бы попытаться понять деда, от которого отвернулись его вечно голодные коммунистические идолы, хоть он и принес им в жертву единственного сына? Можно ли взглянуть в глаза палачам, творившим чудовищные злодеяния на нашей земле, разве эхо способно ухать столь долго? Можно ли встретиться с самим собой, только маленьким, чтобы попробовать изменить призрачное Будущее, неудержимо стремящееся материализоваться гранитным Настоящим? Можно ли остановить Время, проваливающееся в воронку песочных часов, вынудив его повернуть вспять?

В девяноста девяти случаях из ста — ответ отрицательный. И только в одном единственном — кто знает…

Впрочем, этот шанс — не счастливый лотерейный билет. Это — направление в Госпиталь. Странное место, затерянное между Небом и Землей, не обозначенное ни на одной, даже составленной самыми дотошными топографами карте.

У Госпиталя — нет ни адреса, ни индекса, а надпись «поиск сети» — словно приклеилась к экрану мобильного телефона. В старом здании — пять этажей с высокими потолками, гулкие коридоры и множество палат, но ни намека на врачей, медсестер и санитаров. А редкие пациенты больше похожи на пассажиров в зале ожидания вокзала, откуда поезда отправляются в один конец.

Чтобы проснуться под пение птиц, требуется сначала уснуть, глядя на звезды, такие тяжелые, что купол неба не выдерживает их веса, и они сыплются всю ночь напролет. Чтобы очутиться в дурном сне, вовсе необязательно засыпать. Можно разбиться на черном и жирном, будто чешуя удава асфальте и угодить в свой персональный ад, созданный мозгом агонизирующего на хирургическом столе тела.

Чтобы выбраться из Госпиталя, потребуется приложить гораздо больше усилий. Потребуется пройти сквозь тернии…

Оглавление

I. Палата

II. Che mai…

III. Дедушка

IV. Афганец

V. Щорс

VI. Дверь

VII. Погибший мотоциклист

VIII. Малой

IX. Ditto…

X. Черный ход

XI. Госпиталь

XII. Per Aspera…

XIII. Чистилище

XIV. Ad astra

XV. Парк

Матери. Всю мою жизнь освящаешь своей любовью, будто Солнцем. Даже в самые сумеречные времена ты находишь силы делать это — за что тебе низкий поклон.

 

Страшно не когда ты один. Страшно, когда ты — ноль.

Народная мудрость

 

Я навеки даю обязательство,

Что не стану добычей ворона.

Есть особое обстоятельство —

Я люблю тебя… это здорово.

Николай Носков

I. Палата

Дорога резко поворачивает на запад. Я определяю это не по компасу. У меня совершенно иной ориентир. Закатное Солнце, только что раскрашивавшее живописные окрестности мягкими теплыми полутонами, теперь безжалостно жалит глаза. Как неприятельский прожектор, отыскавший диверсанта на нейтральной полосе и застигший его врасплох. Тугой поток воздуха развевает волосы, надувает плотную кожаную куртку куполом парашюта. Скорость по-прежнему велика, причем моя, не ветра. Если бы метеорологи зафиксировали нечто подобное в атмосфере, по радио прозвучало бы штормовое предупреждение, и диктор, как заведенный, каждые полчаса твердил о надвигающемся урагане. Я ослеплен, затмение длится доли секунды. А потом следует удар. Он такой чудовищной силы, что немедленно поглощает мир. Мой мир, по крайней мере. Перед тем, как провалиться во тьму, слышу крик. Отчаянный, короткий, её… Его словно отрезает, уносит шквалом. А потом исчезает и ветер. Все исчезает.

***

Я открываю глаза и, в четырех метрах над собой, вижу условно белый потолок, его явно покрывали мелом, но это было давно. Очень давно. Теперь он похож на черно-белую фотографию лунной поверхности, сделанную с орбитальной станции. Унылую картину разнообразят пожелтевшие от времени и густо покрытые пылью флуоресцентные лампы, да несколько детекторов дыма с расходящимися в разные стороны ошметками проводов. На мгновение жмурюсь в замешательстве — это место мне совершенно незнакомо. Может, я еще сплю? Подымаю веки — никаких изменений. Тот же потолок, переходящий в стены, выкрашенные масляной краской цвета гнилого персика.

Где я?

Хороший вопрос.

Я лежу на кровати, и это не моя кровать. Металлическая, решетчатая, на ней тонкий матрац и видавшее виды постельное белье — вроде того, что выдают проводники поездов. Я точно не дома, но это пока все, что можно утверждать с определенностью.

Прямо под носом из стены торчит старая круглая электрическая розетка, установленная, вероятно, еще при Хрущеве, а может, и раньше, выключатель и загадочная конструкция с одним рубильником, двумя выпирающими штепселями и шестью небольшими дырочками. Конструкция прибита пылью и сливается со стеной единым темно-персиковым мазком. Интерес к ней быстро увядает, когда я замечаю чуть ниже нанесенные под трафарет буквы и цифры:

РАДИО 220

Понятно… с этим разобрались…

Все немного проясняется, когда я приподымаюсь на локте (металлическая сетка протестующе скрипит, обнаруживая еще одно свое замечательное свойство) и оглядываю палату. Теперь я не сомневаюсь, это именно она. Пять однотипных коек, какие можно встретить только в больницах или пионерских лагерях…

Может и не только пионерских, хе-хе…

…пять обшарпанных тумбочек, четыре стула (будто пациентам палаты предлагается сыграть в старую добрую игру «Кто лишний?»). Линолеумный пол со следами возгорания между койками у окна. Глядя на обугленную поверхность, почему-то вспоминаю «Туманность Андромеды» писателя Ивана Ефремова.

Там, кажется, темные пятна остались от членов экипажа звездолета, после того, как ими подкрепились представители инопланетной фауны…

Инопланетной…

Это прилагательное вызывает из памяти другие имена, Шкловского и Сагана.  Правда, мне пока не по силам вспомнить, кому они принадлежат, тоже фантастам или ученым. Скажем, астрономам, баловавшимся пером, раз появились как ассоциация, стоило мне только задуматься о научной фантастике. Наверное, я читал их книги. Или книги, где эти двое упоминались. Не могу сказать. Остальное — пока за гранью.

Ладно, иду дальше.

Последней мне на глаза попадается массивная и клыкастая железная вешалка. Такую — не согнешь никаким пальто.

У самой двери — участок зеленого кафеля полтора на полтора метра, хоть какое-то разнообразие на унылом, грязно коричневом фоне. Оазис в пустыне. Там, вероятно, некогда висел умывальник, теперь от него остался лишь огрызок водопроводной трубы, заканчивающейся вместо крана заглушкой. Из-под заглушки торчит пакля. Нет сомнения, этот источник давно иссяк.

Итак, я — в больнице…

Вот только я совершенно не помню, как здесь очутился. У меня вообще ничего не болит, можно сказать, я чувствую себя прекрасно. По крайней мере, физически.

В палате кроме меня — никого, и что-то мне подсказывает, вряд ли, пока я спал, соседи удалились на перекур или отправились в столовую. Все койки идеально застелены, а тумбочки также идеально пусты.

Все, кроме моей. Тут все, вроде бы, в норме. Синий томик Герберта Уэллса из полного собрания сочинений, на обтрепанном корешке — цифра 2.

«Война миров». Хорошая книга для больницы.

Почему именно для больницы? С чего ты взял? Ничего себе, подходящий роман. И какими, по-твоему, терапевтическими свойствами могут обладать зловещие инопланетные треножники, ходячие циркули размерами с телебашню, хватающие спасающихся бегством бедолаг, как деревенские мальчишки — несчастных раков из-под коряг в пруду на окраине села?

Мне где-то когда-то попадалось, будто в минувшую Мировую войну очутившимся в госпиталях солдатам в качестве терапии прописывали «Трех мушкетеров» Дюма, и самые безнадежные шли на поправку. Целые палаты тяжелораненых фронтовиков стояли в очередях, книг на всех не хватало, а, если среди пациентов оказывался человек, наделенный даром чтеца, опаленные на полях сражений ветераны замирали как дети, очарованные сказкой, рассказанной мамой или бабушкой.

Наверное, мне читали роман Уэллса, когда я был маленьким, проносится у меня, и я даже вижу себя под одеялом, с компрессом на лбу и сжимающим под мышкой градусник, а рядом — женский силуэт. Мамин?.. бабушкин?.. Не знаю. Их лица расплывчаты, и это пугает.

Проведя ладонью по лбу, на нем — испарина, возвращаю взгляд на прикроватную тумбу.

Рядом с томиком Уэллса — литровый картонный пакет сока Jaffa, старомодный граненый стакан и куча носовых платков.

Странно, как тихо… — приходит новая мысль. — Быть может, сейчас, тихий час?

Поскольку в палате, кажется, больше изучать нечего, смотрю в окно. За замызганными стеклами — голые мачты тополей под серым небом, излучающим тусклый безрадостный свет.

Н-да… Март, не иначе. Ну, или ноябрь…

По спине снова пробегает холодок. Черт, я не имею ни малейшего представления, какая сейчас пора года, не то, что дата календаря. Это открытие шокирует, оказывается, у меня амнезия?

Стоп. У меня 14-го ноября — день рождения, — спохватываюсь я. — К тому же, я в курсе, кто такие Александр Дюма и Герберт Уэллс. Первый — признанный прародитель современной беллетристики, его герои пережили своего создателя, и теперь принадлежат всему человечеству. Второй — великий английский фантаст, автор «Войны миров» и еще десятка-другого произведений, побывавший в гостях у самого Ленина, и назвавший того «кремлевским мечтателем».

Ха, вот и пожалуйста, фамилия Ленин для меня не секрет. Так звали одного из последних Потрясателей Вселенной, наворотившего достаточно, чтобы быть, подобно Хеопсу, законсервированным в персональном мавзолее. Правда, я не уверен, будто обретя усыпальницу под сенью стен московского Кремля, диктатор одновременно обрел бессмертие. Как по мне, судьба его тела скорее напоминает наказание.

Трясу головой как лошадь, которую допекли оводы. В конце концов, у меня сейчас хватает проблем и без «вождя мирового пролетариата». Что мне до него, если я без понятия — кто я и как сюда попал. И, кстати, где находится это «сюда»? Какой толк от дня рождения, «Войны миров», или Атоса с д’Артаньяном, если я — даже имени своего не помню?!

С замиранием сердца ощупываю себя в поисках повреждений. В первую очередь — голову. Пальцы, словно невод, прочесывают волосы. Оказывается, у меня — шевелюра, практически до плеч. Щеки — украшены трехдневной щетиной. На левой — чувствую шрам, но, похоже, рубец очень старый. Испытываю некоторое облегчение, не обнаружив никаких травм. Меня, пускай, самую малость, отпускает, в голове проносится образ полярника, оставленного товарищами — нести вахту на далекой станции, и, слегка одичавшего, в силу понятных причин.

Так-с, далее…

На мне — спортивный костюм Adidas, доукомплектован белой футболкой с надписью Bad boys go to hell, Good boys go to Turkey!

У меня вырывается непроизвольный смешок:

— Ха… Чур, я в Турцию, в номер отеля, отмеченного пятью, а лучше, семью «звездочками». Первая линия, вид — на пляж, и all inclusive…

— Только это — нифига не Турция.

— Это даже не крикливый стамбульский рынок «Капалы Чарши» в старом городе, где некогда бойко торговали рабами, а сейчас не рекомендуется ловить ворон, чтобы не остаться без бумажника.

Звук охрипшего голоса кажется чуть ли не вульгарным, нарушая полнейшую, звенящую тишину. Стараюсь проигнорировать неприятные мысли, продолжаю осмотр.

Итак, под одеждой — целое на ощупь тело, ничего не задето. Ни гипса, ни бинтов. Вывод напрашивается сам собой: либо у меня — внутренние травмы, и тогда помимо выборочного выпадения памяти, я страдаю еще и синдромом отсутствия боли.

Либо, я угодил в дурдом…

Эта, последняя мысль, действует, как холодный душ. Конечно, насколько я могу судить по фильмам, стенам психушек полагается быть оббитыми толстыми войлочными матами. У меня же даже не изъяли стакан, который одним коротким движением можно превратить в «розочку».

Может быть, я не буйный?

Конечно, не буйный! Ты ж Уэллса читаешь.

Очень смешно, ха-ха…

И все же, я успокаиваюсь, глотаю немного апельсинового сока из пакета. Мысль о том, что он может быть не свежим, не успевает посетить голову, перегруженную совершенно иными соображениями. Но, сок превосходен, делаю второй глоток.

Встаю, пружины кровати уже не скрипят, — визжат. Потягиваюсь. Не слышу знакомого хруста суставов. Не беспокоит даже старая травма колена, и это — в откровенно промозглую погоду, если, конечно, верить картинке за окном. Откуда-то я знаю, что травма была, это обнадеживает, суля возвращение памяти.

Надо кого-то найти и спросить, что со мной случилось…

Дельная мысль…

Поправляя брюки, думаю о том, что не люблю спортивной одежды. Вообще никогда не любил. Видимо, ничего более подходящего дома не нашлось.

Мысль о доме не вызывает в сознании никаких конкретных образов. Никаких ассоциаций. Я его не помню. Нас разделила непроницаемая стена, прочная переборка, как на морских судах.

— Не все сразу, — успокаиваю себя.

Обуваю домашние тапочки, дожидающиеся хозяина у кровати. Я бы предпочел более «серьезную» обувь, но никакой другой не видать.

И на том спасибо.

Тяну дверь на себя. Она подается легко, без скрипа. Вопрос с психбольницей отпадает окончательно. Там незапертых дверей наверняка нет.

Выглядываю из палаты, осторожно, будто шпион из черно-белого кинофильма сталинской поры, когда шпиономания достигла масштабов пандемии. Вижу длинный угрюмый коридор, уходящий на десятки метров в обе стороны. Ближнюю стену, будто клавиши гигантского фортепиано, перемежают двери-близнецы моей, на противоположной — ряд окон, пропускающих все тот же мертвенно-серый свет. Людей не видно. Ни пациентов, ни врачей, никого.

Сворачиваю направо. Иду, стараясь не шлепать тапочками, с легким интересом разглядывая таблички с номерами палат на проплывающих мимо дверях («7», «6»…) и информационные стенды, украшающие стены.

По данным на декабрь 1981 года органами здравоохранения ведущих капиталистических государств зарегистрированы несколько тысяч больных СПИДом! Среди наиболее подверженных риску категорий населения выделяются наркоманы и представители сексуальных меньшинств…

Обращаю внимание на аляповатые рисунки из категории «наглядной агитации», выполненные безвестным советским художником за пару лет до моего рождения. Они напоминают пожелтевшие плакаты из подсобки бывшего школьного кабинета НВП. Ушедшие в прошлое, как и наскальные рисунки кроманьонцев — только представляющие, пожалуй, гораздо меньший интерес для археологов.

Пока…

Замечаю впереди дверь с табличкой «Комната медсестер». Я думаю, это как раз то, что надо.

Стучу согнутым указательным пальцем. Жду секунд десять, снова стучу, наконец, берусь за ручку.

— Прошу прощения?

Внутри никого. Пусто, как в барабане. Бросается в глаза не столько отсутствие самих сестер, сколько вообще каких бы там ни было признаков того, что здесь хоть кто-то был. Стерильные полки, чистые столы и пустые шкафчики. Хоть шаром покати.

Больницу эвакуировали, пока один бедолага спал.

Я усмехаюсь. Впрочем, при виде следующей таблички улыбка испаряется. Хотя в ней нет ничего необычного.

СОБЛЮДАЙТЕ ТИШИНУ!

И только. Но мысли начинают появляться беспощадно.

Было б кому ее соблюдать…

— Э-ээй?! — кричу я неожиданно даже для себя. Вот теперь звук собственного голоса пугает, высокий, звенящий от напряжения, как натянутая струна, он несется по коридору экспрессом, достигает гулкой лестницы, и аукается эхом: Эй-эй-эй! Мне становится не по себе, волосы поднимаются дыбом, но я борюсь с паникой, которая уже здесь, рядом, поигрывает мышцами. Я стараюсь внушить себе, что просто немного перепугался (а кто, скажите на милость, сохранял бы олимпийское спокойствие, пробудившись в больничной палате с явными признаками амнезии), что просто накрутил нервы на ровном месте. Сейчас выбежит хмурый врач, может сестра и, либо меня станут успокаивать (что маловероятно), или я получу нагоняй. Как минимум, услышу пару «ласковых»:

— Что ты орешь?! Как у себя дома! Ну и молодежь пошла… А, ну, живо шуруй в палату!

Легкое опасение такого развития событий заставляет почувствовать себя ребенком, который только что напакостил, и теперь ждет, когда взрослые заметят это, и последует наказание.

Но… но, ничего не происходит. Вообще ничего. Только вновь навалившаяся тишина кажется еще более тяжелой.

Через минуту я уже почти мечтаю, чтобы на меня хоть кто-нибудь наорал.



— Эээээээй!!! — кричу я еще громче, почти во всю силу легких. Но, в глубине души, уже знаю, что зря стараюсь, здесь никого нет.

Идиотизм… но факт.

Может, на другом этаже?

А может, все-таки, у тебя что-то не то с головой?

Эта мысль обезоруживает. Бьет наповал. Гоню ее прочь. Быстрым шагом иду по коридору в центральную, как мне кажется, часть здания. Туда, где по моим предположениям, должна находиться главная лестница. Туда, откуда ухало эхо, когда я кричал. Туда, где должен быть выход. Просто обязан…

На ходу вспоминаю статью, попавшуюся в каком-то старом журнале. О том, как сократилось число самоубийств в поземке, стоило лишь таблички «ВЫХОДА НЕТ» на дверях заменить надписями: «ВЫХОД С ДРУГОЙ СТОРОНЫ».

По дороге руками (а иногда и ногами) распахиваю все двери подряд. За ними — никого. Аккуратно застеленные койки, пустые тумбы и серый унылый свет из окон.

Наконец, я в мрачном холле. Здесь нет ни окон, ни ламп, помещение, скудно освещенное лишь проникающим из коридора светом, погружено в полумрак. Слева от меня тяжелые стальные двери лифтов, снабженные иллюминаторами, как на корабле. Справа — стеклянные, ведущие на лестничную клетку. Стекло толстое, рифленое, забрано металлической решеткой вроде той, что ставят на окнах квартир первых этажей.

Не колеблясь, прохожу мимо лифтов, не собираюсь проверять их работоспособность. Во-первых, готов поспорить, механизмы — давно мертвы. Во-вторых — довериться им в здании, где нет ни медсестер, ни докторов, и уж тем более, лифтеров… Где единственная живая душа — это я…

И то, вопрос…

…мне не улыбается совершенно.

Я уже толкаю дверь, ведущую к лестничным пролетам, когда вижу в углу, на стене, рядом с огнетушителем и примитивным планом эвакуации при пожаре, громоздкий телефонный автомат. В центре исцарапанного корпуса виден диск номеронабирателя, под ним прикреплена металлическая пластина с надписями для тех, кто, как и я, страдает выпадением памяти:

ПОЖАРНАЯ ОХРАНА — 01

МИЛИЦИЯ — 02

СКОРАЯ ПОМОЩЬ — 03

СЛУЖБА ГАЗА — 04

Телефон! Точно! Сразу надо было о нем вспомнить!

Делаю шаг, тянусь за тяжелой эбонитовой трубкой, срываю с массивного рычага и, замираю, в нерешительности. Рука, с вытянутым указательным пальцем, останавливается в сантиметре от архаичного диска, словно я собираюсь его пожурить: Плохой, плохой диск…

И куда будем звонить?

Отличный вопрос. Хотелось бы, конечно, домой…

А номер?

Вот его-то я как раз и не помню. Как, впрочем, и никакого другого номера, длиной больше двух цифр.

Замечательно…

Тогда куда? Ноль-два? В милицию? Или пожарным?

Стоп!

Внезапная догадка наполняет надеждой мой начавший паниковать рассудок. Судорожно роюсь в карманах, как голодная собака в мусорном баке, в поисках… чего-нибудь… Может, блокнота или записной книжки, соображаю на ходу. К моему разочарованию, карманы брюк пусты, левый вообще — порван, пальцы — проваливаются в дыру. И тут, я чуть не подпрыгиваю от неожиданной удачи, нащупав в правом кармане куртки продолговатый пластмассовый предмет. Я идентифицирую находку еще до того, как подношу к глазам:

— Мобильный! Господи, спасибо!!

Серебристый Samsung, телефон кажется мне знакомым.

Первая полезная информация, которую извлекаю — время: — 16:18. Снимаю блокировку клавиатуры, при этом экран вспыхивает синим светом, противоестественно ярким в блеклом помещении, напоминающем старую черно-белую фотографию гораздо больше реальности. Сотовый телефон представляется здесь чуть ли не пришельцем извне. Гостем, явившимся из другого мира, где краски еще не поблекли, как в Госпитале.

Итак, аппарат исправен, указатель состояния аккумулятора демонстрирует полный заряд батареи. Хоть в чем-то мне везет. Тени отступают, прячутся в углах, будто старые стены — всасывают их, а может, становятся гуще, контрастнее. Впрочем, сейчас мне на них наплевать, ведь со мной телефон.

Вижу дату: Второе ноября. Значит, все же, осень. Ценные сведения, спору нет, правда, пока не ясно, зачем мне это.

Нажав кнопку быстрого набора машинально, даже не задумываясь, как это сделать, вызываю список последних звонков. Имена абонентов, набранные латинскими буквами, ничего конкретного мне не говорят: Zhenya, Baldya, Koozya, Vitek… кто скрывается за ними, загадка.

Я останавливаюсь на слове Mutter…

О, Mutter — это мать, по-немецки.

Мама, значит…

А может, я немец?

Предположение вызывает кривую, но все же ухмылочку. Хорошо, что я пока не разучился улыбаться. Уже нечто…

Остановившись на последней записи, жму клавишу с изображением поднятой трубки. Жадно прижимаю телефон к уху. Сердце бьется гулко, в обжигающей тишине гремит, как набат. Судорожно соображаю, что буду делать, если голос на противоположном конце линии окажется незнакомым. До сих пор я вспоминал вещи, как только они попадались мне на глаза. Что же до голосов?.. В любом случае, этот будет первым, который я услышу после пробуждения.

Она меня узнает. Не важно, что я буду говорить — она все равно меня узнает, — это — главное…

Мысль немного успокаивает, я закрываю глаза, смахиваю пот со лба. Автоматически.

Блин, я здесь один, как долбанный Робинзон Крузо. Так герой Даниеля Дефо хотя бы имел представление, где находится. Может, и не знал долготы и широты, на которых лежал его необитаемый остров, но, хотя бы понимал, что сидит на чертовом атолле посреди Мирового океана. Хоть какая-то ясность…

Я не могу похвастать подобной осведомленностью. Больница, пленником которой я стал столь неожиданно, предложила мне слишком много вопросов. Ответов у меня нет. И дело не только в амнезии. А точнее, совсем не в ней.

Пока перевариваю это, в помещении у лифта становится гораздо темнее. До меня не сразу доходит: экран мобильного погас. Значит, соединения нет. Подношу трубку к глазам, ладонь вспотела и слегка дрожит, словно Samsung весит не сотню грамм, а как хорошая гиря. Над цифрами, обозначающими время, мерцает надпись:

ПОИСК СЕТИ…

— Черт!

— Орт, орт, орт… — поддерживают мое негодование стены.

Как только эхо замирает, здание обволакивает тишина. Экран мобильного снова меркнет, оставляя меня один на один с Госпиталем, быстро проваливающимся в сумерки.

Прячу мобильный в карман, ощущая себя ребенком, забытым родителями в трамвае, который уехал в депо.

В принципе, ничего экстраординарного не произошло, во всяком случае, мое положение не ухудшилось. И, тем не менее, я чувствую себя раздавленным.

Облом.

Слабо сказано, парень.

Так. Самое время со стационарного звонить в ноль-два.

В голове откуда-то появляется стихотворение, декламирующий печатает слово за словом, копируя манеру Владимира Маяковского: Пусть помнит каждый гражданин, пожарный номер…

— Да, знаю, знаю! — с раздражением восклицаю я. — Ноль-Один, ежу известно.

И, что им сказать?

Да что угодно, лишь бы услышали…

Скажи им, что они полные болваны. Быстрее приедут.

Я мог не терзаться этим внутренним диалогом, — гудка нет, телефон на стене мертв, как и лифты. Мне следовало догадаться. Здесь, наверное, вообще ничего не работает.

Бросаю трубку, она с глухим треском бьется о стену, начинает раскачиваться, будто маятник на упругом металлизированном шнуре.

Интересно, смогу ли я на нем удавиться, когда наступит время?

Пару мгновений наблюдаю за ее движением, затем, вздохнув, возвращаю трубку на место.

Ладно. Пошли вниз.

Открываю дверь на лестницу, к моему облегчению — она подается без труда.

Не хватало еще быть запертым на этом этаже.

Подхожу к краю, с опаской наклоняюсь через перила.

Подо мной гулкий, скудно освещенный колодец, каре из широких лестничных пролетов, уходящих вдаль. Грот, на дне которого не плещется вода, впрочем, самого дна не разглядеть, темно, словно там разлили цистерну с черными чернилами, тушью или нефтью. Хочу крикнуть «Эй!», но слова застревают в глотке. Почему-то вопить здесь, на лестнице, я не решаюсь. Будто опасаюсь пробудить нечто… плохое.

Брось, — успокаиваю себя, — лестница как лестница, обыкновенная, как в сотнях других старых больниц.

Мгновение стою, напрягая уши, но слышу только свое дыхание и гул пульса в ушах.

Ладно, надо идти.

Начинаю спуск, держась за поручень, отшлифованный бесчисленными прикосновениями тысяч ладоней на протяжении долгих лет. Полированная поверхность кажется теплой, словно каким-то чудом сохранила их тепло.

Медленно спускаюсь по лестнице, машинально отсчитывая ступени. Они скорее истертые, нежели выщербленные, напоминают старые точильные камни для ножей.

Через минуту оказываюсь этажом ниже, на площадке, которая представляет собой точную копию площадки на моем этаже.

Поразительно, как быстро я начал считать его «моим». Какой «мой», чур меня!

Делаю шаг к двери и, с легким недоумением, ловлю себя на том, что не в силах разжать пальцы, сомкнутые на деревянном поручне. Будто он стал моей путеводной нитью, отпустив которую, я утрачу контакт с реальностью.

Опускаю голову, у меня вырывается то ли смешок, то ли хрип, сложно разобрать. Смотрю на каменный пол, вглядываясь в мелкие трещинки, потертости, остатки узора.

Такого не бывает во сне. Это настоящий пол. И это — просто больница. Возьми себя в руки… ну же… хватит мандражировать.

Минуту или две стою, не двигаясь, с опущенной головой, успокаиваю натянутые до предела нервы.

Затем отрываю ладонь от поручня. Процесс напоминает расстыковку в открытом Космосе, или я не знаю, что еще. Подхожу к двери на негнущихся ногах, тяну массивную ручку на себя. Она не поддается. Наверное, этого тоже следовало ожидать. Возвращаюсь к перилам, продолжаю погружение, иду вниз.

Практически ничего не меняется на всех последующих этажах. Двери, ведущие в полутемные коридоры, везде закрыты, будто, запечатаны.

Наконец, я на первом этаже. Я бы не догадался, все лестничные площадки — словно клоны, но здесь на двери — выцветший картонный квадрат с надписью:

ВЫХОД

— Значит, я был на четвертом… — отмечаю машинально, и оборачиваюсь к колодцу. Лестница, по которой я спускался, не заканчивается, делает очередной поворот и ныряет под землю, в подвал. Теперь, по крайней мере, ясно, отчего там так темно.

Тут мои дороги с поручнем расходятся. В подвал я не собираюсь. Тяну за ручку, дверь уступает, открываясь. Одновременно открываются поры на моей коже, липкий пот течет по спине. Переступаю порог, оказываюсь в вестибюле. Тут ощущаю первое движение — легкий сквознячок стелется по полу, холодит лодыжки. Воздух свежий, в вестибюле прохладно и темно. Раз воздух циркулирует, значит, где-то впереди — проход. Продвигаюсь на ощупь, будто слепой, выставив перед собой руки, и вскоре вижу его, метрах в десяти. На этой, очередной двери тоже табличка, на этот раз пластиковая и более современного вида — на ней зеленый человечек, герой множества дорожных указателей, пытается выскользнуть в белый просвет. На чем и застигнут врасплох.

Выход…

Вокруг все так же безлюдно, но сейчас меня это уже не волнует.

Главное, чтобы было открыто!

Бегу к двери, дергаю стальную скобу, служащую ручкой, чуть не кричу от отчаяния:

Заперта!

И только через секунду соображаю, что ее нужно просто толкнуть. Я так и делаю, и буквально вываливаюсь наружу. Теперь свет не кажется серым, как из окон. Он гораздо ярче направленной в лицо стоваттной лампы. Да что там, ярче прожектора.

— Уф…

Зажмурившись, инстинктивно прикрываю лицо ладонями, ожидая, пока глаза привыкнут к перемене освещения. Но, даром, ничего подобного не происходит. Передо мной, в бешеном хороводе, вращаются ослепительные огненные кольца.

Что за…

Закончить фразу не успеваю. Затылок пронзает такая острая боль, будто в голову запустили кирпичом. Из глаз, все еще ослепленных, сыплются искры, я падаю на колени, хватаясь за затылок. Кажется, под пальцами кровь, не знаю точно, ведь я слеп, как крот.

Тем временем, свет становился все ярче. Это уже не свет, это какая-то электрическая дуга или ядерная вспышка. Кажется, я становлюсь прозрачным. Я вот-вот испарюсь.

И тут, неожиданно, слышу приглушенные голоса:

— Пульс восемьдесят, давление семьдесят на сорок пять…

— Адреналин…

— Пульс нитевидный, семьдесят шесть, давление пятьдесят на сорок пять…

— Давление падает! Сильное кровотечение! Остановка!

— Дефибриллятор. Двести. Руки! Разряд!

— Нет пульса…

— Двести пятьдесят! Разряд!

— Нет пульса!

— Кровь первая отрицательная — три единицы... Готовьте торакотомию…

— Мы его теряем!

— Триста. Руки! Разряд!..

Голоса постепенно затихают, таят, будто возгласы провожающих на причале. Плавно покачиваясь, моя лодка медленно дрейфует все дальше от причала. И вот, я уже не слышу ничего. Вместе с голосами постепенно меркнет свет.

II. Che mai…

Я открываю глаза.

Вижу над головой белый потолок, усыпанный мертвыми детекторами дыма. Выкрашенные в цвет гнилого персика стены. Флуоресцентные лампы горят, но света маловато — плафоны из рифленого пластика не протирали тысячу лет. При включенном освещении мне видны высохшие мумии мух внутри плафонов.

Бедолаги, блин…

Крайняя у окна лампа мигает каждые несколько секунд, навевая мысли о снятых в Голливуде фильмах ужасов или компьютерных играх типа Doom.

Напрягаю уши: кроме мерного гудения ламп не слышно ни звука. Или окно закрыто ставнем с противоположной стороны. Или за ним вообще ничего нет. Вакуум, безвоздушное пространство, никаких колебаний, колебаться нечему.

Я оглядываюсь и вижу лишь казарменные изыски: пустые кровати, аккуратно застеленные одеялами на рыбьем меху, и тумбочки, напоминающие кладовые античного Рима после налета вандалов. У коек — такой необжитой вид, что даже воображение не в силах дорисовать поверх них соседей по палате — других пациентов.

Зато мои койка и тумба выпадают из общей картины. Тут все в порядке. Вижу пакет апельсинового сока Jaffa, граненый стакан и носовые платки, книгу Герберта Уэллса и колоду карт.

Очень хочется пить. Глотаю немного сока из пакета. Мысль о том, что он может быть не свежим, не успевает прийти в голову. Но, сок превосходен, делаю второй глоток… и замираю.

Это уже было… Да, да! Все это уже было!

Пытаюсь вспомнить, что же произошло. Не получается. Я не знаю.

Хотя…

Ужас медленно, холодными пальцами забирается под ребра, нащупывает сердце. Оно трепещет. Паук птицеед и канарейка, угодившая ему на обед.

Да нет… это был сон…

Ага, скверный сон, и не более того…

Встаю и выхожу в коридор. Он все тот же. Хотя вечернее, искусственное освещение здорово его меняет, я его узнаю, это точно он.

Теперь я убежден — раньше свет не горел. Впрочем, больница не рискует получить к оплате счет, который проще съесть, чем оплатить. Освещение, скажем так, экономное. В темном коридоре горят лишь две лампы.

Одна на стене над столом, где должна сидеть дежурная медсестра. Но никто (я уже не удивляюсь этому, и холод внутри обжигает все сильнее) там не сидит. Вторая — над импровизированной скамеечкой из МДФ перед дверью с табличкой:

Манипуляционная-2

Свет обеих ламп падает конусами и отражается от кафельных плиток на полу.

Атмосфера мрачноватая, тем более, что вокруг ни души. Мертвая тишина давит на нервы еще сильнее.

— Але! Не может быть, чтоб тут никого не было! — кричу я в пустой проход, и мой немного искаженный эхом голос затухает в дальних концах коридора.

И — ничего не происходит.

— Бляха, это уже не смешно!.. А если так?!

Я хватаю ближайший стульчик за ножку, и со всего размаха бью о стену. Кисть пронзает острая боль. Разжимаю пальцы, стул падает на пол вместе с кусками штукатурки из ссадины в стене. В ответ лишь гулко отзывается в груди: тух-тух… тух-тух… Потираю ушибленную руку здоровой. Боль быстро проходит, снова хватаю стул.

— Слышите, уроды?! — ору я, вращая головой, будто загнанный зверь. — Я вам сейчас здесь все нахрен разнесу, понятно?! Задрали, блин!!!

— Ин-ин-ин… — откликается с двух сторон коридор, словно насмехаясь над моими потугами.

— Иеэх! — Через секунду стул летит в ближайшее окно. Спинка врезается точно между створками в центр рамы и, вместо ожидаемого полета наружу стул, отскочив, как мяч, падает на пол. Одно из стекол лопается, осыпается осколками, другое покрывается паутиной трещин. Звук посреди больничного безмолвия ничуть не уступает взрыву, распарывает тишину, но, это не длится долго. Как только последний осколок находит свое место на полу, тишина возвращается торжествуя, смыкается надо мной, как студеная вода в проруби.

— О Господи… с ума сойти…

Больница вновь погружается в звенящую тишину.

— Нет, ну надо же…

Руки падают, подгибаются колени, и я опускаюсь на кафель, сползаю по стене. Как расстрелянный. Мне хочется плакать. Но, мое положение столь нелепо и непонятно, что не получается даже этого, и глаза остаются сухими. Я тупо смотрю на длинную чугунную батарею отопления под окном, у противоположной стены. С тем же выражением батарея таращится на меня. Она — принадлежит этому странному миру, ограниченному стенами больницы. Она — его органичная часть.

А я?



Что я здесь делаю?

Через пару минут, немного оправившись, снова нащупываю мобильник, выуживаю его из кармана. На экране надпись, «Поиск сети», будто приклеилась. Нет смысла даже пытаться звонить, все равно ничего не выйдет. Мне просто банально интересно, сколько времени? Жидкокристаллический дисплей сообщает: 20:50.

— Спасибо…

Прячу телефон в карман.

Что делать?

Хороший вопрос. Кто только не задавался им за долгую историю человечества. Нашел ли кто верный ответ?

Меня гложут большие сомнения. Не даром же сказано у Экклезиаста, что человеку не дано постигнуть дел, которые делаются под Солнцем, сколько бы он не трудился в исследовании. Уж, наверное, ветхозаветный пророк изрек это не для красного словца.

Приходит новая, неожиданная мысль: Надо бы сходить посмотреть, что у меня есть из вещей в палате.

Точно. Устроить ревизию, что ли!

Хоть какая-то цель, пусть даже такая пустяковая, сразу добавляет мне сил. Хватаюсь за нее, как солдат за флаг, придающий смертоубийству на фронте странное подобие осмысленности. Поднявшись, с некоторым сожалением кошусь на стул, валяющийся на полу кверху копытами среди стекол и кусков штукатурки, поднимаю его, ставлю на место.

Ты ж ни в чем не виноват, правда?

Руки сжимаются в кулаки, костяшки пальцев белеют.

— Виноват или нет, а?! — вдруг мне хочется разломать его на куски. Разнести вдребезги эту гадкую, вероломную тварь со спинкой и ножками, этого хамелеона, лишь умело маскирующегося под мебель. Шагаю к нему, дабы привести приговор в исполнение, исполнить экзекуцию, но останавливаю себя усилием воли.

Если продолжишь в том же духе, никогда отсюда не выберешься.

Делаю глубокий вдох, бросаю на стул короткий извиняющийся взгляд, без обид, ладно, а затем возвращаюсь в палату, по пути невзначай отметив цифру «8» на двери.

Ну, восемь так восемь…

В мозгу всплывает дурацкая шутка: Почему восемь боится шести? Да потому, что семь съем восемь…

Глупо и не смешно, но разуму не прикажешь, ему вообще свойственно копаться порой в, казалось бы, абсолютно бессмысленных вещах. На мой взгляд, это качество придает ему сходство с собакой, у которой отбили нюх.

— Семь съем восемь, — рассеянно повторяю я.

Ага, именно так, только в переводе на русский каламбур звучал не так удачно, как в оригинале: seven ate nine.

Где это было?

Сажусь поперек кровати, подложив между спиной и стеной подушку. Глаза бессмысленно блуждают по комнате. Намерение произвести ревизию своим припасам на время отставлено в сторону. Я вращаю случайно подвернувшуюся фразу и так, и сяк, будто посетитель универсального магазина, рассеянно взвешивающий в ладони ключик от одной из бесчисленных ячеек камеры хранения. Потому что у ключика отвалился бейджик с номерком. Где скважина, которую он отопрет? Однако, ничего не приходит на ум.

— Да забей, — говорю я себе, капитулируя перед армией задраенных дверец, ячейки кажутся непоколебимыми, будто фаланга афинских гоплитов на Марафонском поле. Удивительно, но почти что сразу приходит озарение.

Точно! Вспомнил! Глупая шутка с участием «шестерки», собирающейся подкрепиться «восьмеркой», что за каннибализм, охвативший цифры, явилась из многосерийного мультика… как его там?.. — я зажмуриваю глаза, — о мальчике-гении, его подпольной лаборатории и дуре-сестре, Диди. — Виртуальный ключик находит свое место в пазу, механизмы замка проворачиваются. — Именно, ее звали Диди, а его — Декстером. А мультик назывался — «Лаборатория Декстера»!

Странно, но скромная, с какой стороны на нее не смотри, победа — подумаешь, вспомнил сюжет какого-то старого мультика, буквально окрыляет меня, и я чуть не взлетаю от счастья. Словно гора падает с плеч. Однако, эйфория не затягивается, в глубине души начинают зарождаться подозрения.

— Нет, правда, чему ты радуешься, можно узнать?

— Тому, старик, что эти твои воспоминания — настоящие!

— В каком смысле?

— В прямом. Этот мультик реальный, понимаешь?! Его создали ребята из какой-то анимационной студии за океаном, другие парни, телевизионщики, приобрели права на трансляцию, в результате, ты посмотрел мультфильм по ящику. Там, где он у тебя был… Декстер — плод воображения, кто бы спорил, Геннадия Тартаковского, если не ошибаюсь, но, до тебя он дошел на магнитофонной пленке, материализованный и растиражированный стараниями сотен людей: мультипликаторов и звукорежиссеров, актеров, озвучивавших рисованных персонажей, и продюсеров, добывавших бабло. Именно их усилиями Декстер стал продуктом, органичной частью реального мира… а здесь… здесь… — Я начинаю задыхаться, подыскивая слова, хоть стараться не для кого, тут, в Госпитале, я и оратор, и слушатель, и спорщик, три в одном, как в рекламе шампуня от перхоти.

Снова обвожу глазами палату, теперь взгляд откровенно затравлен, так оглядывается зверь, угодивший в капкан. Наконец приходит подходящее определение:

Здесь все синтетическое, ненастоящее. Это все фарс какой-то… мираж…

Бред! Не сходи с ума…

Ты же знаешь, что это именно так. Какой смысл себя обманывать?

Чувствую, как от этой мысли, убийственной своей правдоподобностью и ирреальностью одновременно, пол снова уходит из-под ног, словно палуба танцующего на волнах корабля. Спасаясь, вспоминаю о страховке, своей первоначальной затее устроить ревизию полезным вещам, которые вполне могут обнаружиться в тумбочке. Хватаюсь за нее. Вот это реально, и гораздо лучше, чем доводить себя до ручки.

Хватит себя накручивать! — говорю себе, положив конец мысленному диалогу. — Довольно. Так недолго и свихнуться…

Давай, дельная мысль. Перспективная. Авось, наконец-то появятся санитары со смирительной рубашкой, и вколют тебе хорошую дозу фенобарбитала.

Открыв дверцу шкафчика, обнаруживаю внутри две полки, набитые всякой всячиной. Вижу несколько стаканов (очень кстати, чтобы сообразить на троих, я криво улыбаюсь этой перспективе), банку нарезанных дольками лимонов в сахаре, два йогурта «Чудо», рулон туалетной бумаги «Обухов», пачку жвачки Orbit, бритвенный станок Gillette и аудио-CD Rosenrot группы Rammstein.

Интересный набор.

Вытаскиваю с нижней полки коробку от музыкального диска. Верчу в ладонях. На вкладыше мрачная картина: ледокол с разорванным бортом зажат в плену торосов, будто яичная скорлупа в тисках. Композиция так впечатляет мой воспаленный мозг, словно я вижу ее в первый раз (ведь не в первый?), да и аналогия напрашивается:

Это прямо как я тут застрял…

Открываю коробку, внутри серебристый диск альбома Reise Reise тех же Rammstein.

Хех… Как всегда!

На сарае сами знаете, что написано, а там — дрова…

Ладно… В дорогу так в дорогу, я только «за», двумя руками. Знать бы как?

Захлопнув пластиковую коробку, откладываю ее на табуретку.

Все равно слушать не на чем…

Хотя, если есть диск…

Перегнувшись, заглядываю под кровать. Там, среди клочьев пыли притаился пузатый черный рюкзак. Недолго думая, вытаскиваю его за лямки, ставлю на пол перед кроватью. Судя по весу и объему, внутри полно вещей.

Первым делом открываю самый большой отдел. Тяну за язычок, молния подается с визгом циркулярной пилы, в густой тишине каждый звук усиливается, будто сидишь перед микрофоном, подсоединенным через усилитель к колонкам по триста ватт каждая. Внутри одежда: аккуратно сложенная кофта, вязанный черный свитер и джинсы, тоже черные. Проверив карманы, обнаруживаю деньги: пару жеваных купюр и целую россыпь мелочи. Глупо, но находка вызывает улыбку, деньги — из разряда приятных сюрпризов, даже если тратить негде и не на что. Больше в отделе ничего нет.

Я уже открываю второй отдел (всего их три), когда слышу какой-то звук. Кажется, он доносится из коридора. Вздрогнув от неожиданности, напрягаю слух до боли в ушах и, внезапно понимаю, что ловлю отголоски мелодии. Музыка явно классическая.

Черт, да это же опера! Итальянская опера!!

Меня прошибает пот, сижу как молнией пораженный. Ступор длится пару секунд, которые растягиваются в Вечность.

Очнувшись, пулей вылетаю из палаты, несусь по коридору, замедляя бег, лишь чтобы снова прислушаться и убедиться, не проскочил ли мимо источника музыки.

Где, бляха?!

Без паники!

Тс… заткнись!

Вот оно!!

Пробежав еще с десяток метров, торможу там, где коридор под прямым углом сворачивает налево. Мне — в противоположную сторону, здесь еще одна маленькая палата. Опера доносится оттуда. Из-за двери пробивается электрический свет. Вваливаюсь в нее, задыхаясь.

Как только переступаю порог, музыка начинает звучать гораздо громче, будто кто-то резко прибавил звук. Сразу вижу его источник — это серебристо-черное угловатое чудовище с круглыми рукоятками настройки и регулировки громкости, а также выдвижной антенной, которую при необходимости не проблема использовать как палку. Кажется, такие аппараты называли спидолами, и они были предметом вожделения для тех, кто их еще не имел.

Лет эдак тысячу назад.

В верхней части приемника — шкала частот, проградуированная в метрах, с названиями городов мелкими буковками, лесенкой. Успеваю прочесть лишь несколько, Лиссабон, Мадрид, Лондон, Берлин, они порождают странное чувство. Я в Госпитале — без году неделю, но мне стоит немалого труда представить, будто где-то за его пределами лежит Мир, а в нем — города, населенные людьми, а не привидениями.

Чуть ниже шкалы частот — индикатор переключателя диапазонов, золотом по красному, две заглавные буквы — «СВ», в маленьком, забранном стеклом окошечке.

Средние волны…

Откуда-то мне знаком этот термин, хоть сейчас он, похоже, вышел из употребления, сдав позиции англоязычной аббревиатуре.

Вообще, вид старого приемника правее латинскими VEF, выпускавшегося, если не ошибаюсь, в Риге, навевает нечто очень знакомое, но я не могу с лету разобраться в воспоминаниях. Перед глазами встает архаичная квартира в «сталинке», судя по высоте потолков, из-за которой шкафы кажутся подстреленными, как брюки, из которых вырос. Где-то на кухне гудит газовая колонка, источник независимости от компании тепловых сетей по части горячей воды. Это — не моя квартира, но, я был в ней раньше, вне сомнений. Правда, всего несколько раз, с мамой. Мы приезжали в гости к…

Не помню…

— Вам, кажется, нравится опера?

Человеческий голос поражает меня сильнее раската грома среди ясного неба. Едва не подпрыгнув, резко оборачиваюсь, врезаюсь в табуретку бедром, но даже не замечаю этого, не чувствую боли от ушиба.

— Вы… вы?! — это все, на что я сейчас способен. Разинув рот, рассматриваю человека, сидящего на койке в углу. Загипнотизированный радиоприемником, транслирующим оперу в пустой больнице, я не заметил его владельца.

Передо мной — долговязый худой старик. Его высокий, испещренный морщинами лоб с залысинами заканчивается щеткой тщательно выбеленного временем ежика. Старомодные очки в тяжеловесной роговой оправе держатся на самом кончике носа. При этом, в облике незнакомца — ни намека на милую стариковскую рассеянность. Голубые глаза, уставившиеся на меня через амбразуру, образованную сросшимися в одну ломаную линию седыми бровями и массивной верхней дужкой очков, смотрят пристально и колюче.

Ты — записался добровольцем? — проносится в голове.

Добровольцем — куда? — спрашиваю себя я, перед глазами мелькает агитационный плакат с хмурой усатой физиономией красноармейца в буденовском шлеме со звездой. Буденовец растворяется еще до того, как я успеваю сообразить, сколько народу ему довелось призвать под боевые знамена за семидесятилетний советский период, и скольким новобранцам впоследствии посчастливилось демобилизоваться. Вместо него появляется другое, не менее суровое лицо, я видел его на телевизионном экране всего несколько раз. Это лицо Юрия Андропова, шефа всесильного Комитета Государственной Безопасности, политической тайной полиции, ставшего в начале восьмидесятых генсеком. Мы с Андроповым разминулись во времени, когда я родился, верхушку коммунистической пирамиды оседлал Михаил Горбачев, самый молодой из кремлевских фараонов, оказавшийся замыкающим в ряду. Отчего я подумал об Андропове? Старик похож на него, как две капли воды. Да и очки у него точно такие же…

Правда, на незнакомце ни пиджака, ни галстука. Старик одет в строгую, черно-белую пижаму, она безукоризненно отглажена, и смотрится смокингом нобелевского лауреата. По правую руку Старика — обтрепанный, но еще добротный черный дипломат с двумя большими серебристыми замками, пришвартован к спинке кровати.

Чувства переполняют меня, захлестывают, я готов танцевать от счастья, но у незнакомца — слишком серьезный вид, это меня останавливает. Неловко переступаю с ноги на ногу под взглядом биолога, изучающего новый подвид бациллы.

Ну и пусть!

Разве подобные мелочи что-то значат для человека, проснувшегося в шкуре Робинзона?

Ведь Старик — первый человек, встреченный мной здесь, в Госпитале. И, похоже, совсем не удивлен моему появлению. Напротив, вот-вот вернется к чтению. А, раз так, то все в порядке.

Да ты просто накрутил себя. Конечно, в этой больнице есть другие люди… Как же иначе? И вот, наконец, здравый смысл восторжествовал. Эврика!

О Боже, наконец-то! — выдыхаю я.

Чуть не плачу от облегчения, опускаюсь на койку напротив. В голове какофония мыслей, оркестр, настраивающий инструменты в своей яме перед концертом.

— Молодой человек, вы обознались…

Ищу улыбку на его сухом лице аскета, хотя бы сдержанную, но ее нет и в помине. Тонкие губы Старика, только что обронившие эту короткую фразу, — прямой штрих на бледно-желтом пергаменте. Незнакомец невозмутимо возвращается к газете, развернутой на коленях. Вероятно, читал ее перед тем, как я свалился ему, словно снег на голову. Мимоходом отмечаю, что это «Городские Ведомости», между прилагательным и существительным — герб таблоида. Стилизованный под старину логотип сразу бросается в глаза. Мне он откуда-то знаком. Обращаю внимание и на дату: какое-то там августа одна тысяча девятьсот девяносто первого года. Пробую разобрать название статьи, привлекшей внимание Старика, но он, издав горлом звук, который я ассоциирую с негодованием, уже перелистывает страницу.

Где он выкопал такой старый экземпляр? И бумага — почти как новая…

Да какая, тебе-то, разница?

Некоторое время молчим. Он читает, а я смотрю на него, будто на лотерейный билет с сорванным джек-потом, который еще надо получить. Пытаюсь преодолеть волнение, собраться с мыслями и сообразить — что же дальше?

Снова смотрю на приемник. Концентрирую внимание на солидной выдвижной антенне и только теперь соображаю, что если старая спидола что-то ловит, то и мой мобильный по идее должен. Немедленно выуживаю телефон из кармана, подношу к носу, читаю: ПОИСК СЕТИ. Пытаюсь скрыть разочарование, поднимаю глаза на Старика. Он невозмутим, будто монументальное изваяние с острова Пасхи. Ведет себя, словно меня здесь нет.

— Я боялся, что я тут один…

— Все мы, по сути, одни, — откликается Старик, не отрываясь от текста.

На секунду мое взвинченное состояние входит в дисбаланс с его спокойствием старого удава, вызывает легкое раздражение, но, на фоне того, какой груз свалился с души — практически не замечаю этого, пропускаю мимо ушей.

— Я думал, что кроме меня тут — никого нет…

— Да?. Ну, не знаю… — говорит он, не поднимая глаз.

Я жду с минуту, но тщетно. Он сгорбился над своей газетой и теперь чем-то похож на японскую статуэтку нэцкэ из тех, что покупала мне… мама, когда я был маленьким?

Снова играем в молчанку, точнее, играю я, он просто поглощен чтением. В конце концов, не выдерживаю:

— Вы здесь давно? Видели кого-нибудь еще?

Старик нехотя отрывается от своего занятия, недовольно смотрит на меня поверх очков ala Андропов.

— Молодой человек, вы меня удивляете, — начинает он менторским тоном преподавателя института, твердо решившего для себя, что студенту-неучу пора отправляться в армию, учиться любить Родину, как любили выражаться школьные военруки и офицеры военных комиссариатов, занимавшиеся насыщением Вооруженных Сил трепещущей протоплазмой новобранцев. Ассоциация с преподавателем столь правдоподобна, что у меня нет ни малейших сомнений — передо мной доцент, а то и профессор. — Я вижу вас очень хорошо. И слышу. Более того, вы мне мешаете. А время… время тут не имеет значения, уверяю вас. Пока оно не придет, вы останетесь здесь. Как, впрочем, и я.

Он снова погружается в чтение.

Не могу сказать, будто удовлетворен ответом. У меня к незнакомцу пара сотен вопросов, как минимум. Я чувствую себя любознательным шестилетним малышом, который докучает отчиму, поглощенному финалом чемпионата страны по футболу и пивом из морозилки.

Тем временем, опера уступает место радио-проповеди. Ведущий монотонным голосом твердит про «Свет». В конце каждого аудиоабзаца следует утверждение — Свет во Христе. Может, так оно и есть, только откуда тогда ощущение, будто проповедник периодически поглядывает на настенные часы студии в предвкушении завершения гуттаперчевого рабочего дня, ну или на худой конец — наступления обеденного перерыва?

Спасибо, конечно, только не от тебя, пожалуй, я буду слушать про Господа.

— Послушайте! Пожалуйста, — говорю я, воспользовавшись тем, что «проповедь» подошла к концу. — Вы хоть знаете, где мы?! — Вопрос нелепый, но, что поделать, я должен его задать.

— Где? — переспрашивает он ворчливо. Энергично киваю, не спуская с него воспаленного взгляда. — Если вы подразумеваете почтовый индекс или юридический адрес, с позволения сказать, то… — Он передергивает костлявыми плечами, — я полагаю, ни того, ни другого у этого места нет.

Вот теперь я окончательно сбит с толку его поведением.

Твою мать! Нашел, наконец, человека, а он не разговорчивее диспетчера ЖЭКа, когда в районе прорвало канализационную трубу.

Плевать мне на индекс! Где мы?

Хочется подскочить к нему, схватить за грудки и трясти, как грушу, пока с веток не посыплются плоды.

Успокойся, дурак. Так ты ничего не добьешься. Поговори с ним.

О чем?!

Да о чем угодно.

Слегка подавшись вперед, заглядываю в газету, так захватившую внимание старика, что он, похоже, снова начисто забыл обо мне.

На развороте — большая черно-белая фотография. Сначала не могу разобрать, что на ней изображено. Какая-то подземная река… А, может, высоченный каменный свод, откуда свисают громадные сталактиты?

Что за чертовщина?

— Безобразие! — бормочет старик. — Черт знает, что!

Встрепенувшись, смотрю на пигментные пятна, разбросанные по его высокому лбу. Старик раздраженно фыркает, по-прежнему поглощен статьей, напечатанной под странной фотографией. Возвращаюсь к снимку, напрягаю зрение, темная вода и массивные сталактиты меняются местами, производят рокировку и снова складываются, не на фото, конечно, у меня в мозгу, и я, наконец, понимаю свою ошибку.

Это панорама ночного города. Вдаль уходит шестиполосная магистраль, река из застывшего асфальта, ограненная высокими каменными берегами. По обе стороны от широкого проспекта, громоздятся высотки, карябают низкое мглистое небо, надвинутый на крыши черный капюшон. Через прорехи лениво помигивают звезды, будто им совсем не по душе, что творится внизу. А там — действительно — нечто странное. Горловину проспекта перегораживает плотина из троллейбусов (или автобусов, точно не могу разобрать), выстроившихся от бровки до бровки поперек всех полос движения. У неподвижных машин — полно людей, издали они кажутся букашками.

Ближе ко мне — повернутые бронированными лбами к троллейбусной цитадели — рубленые коробки БМП и танков. На фоне хищных приземистых силуэтов боевых машин, рогачи-троллейбусы, подставившие под удар высокие бока, кажутся картонными, а люди вокруг — откровенно беззащитными. Впрочем, наверное, это обманчивое впечатление.

— Глупцы! — бросает со своей койки Старик. — Они еще пожалеют!

Не знаю, он ком он? О защитниках баррикады или военных, которых политики бросили на камни, подставили, в полном соответствии с нашими вековыми традициями. Но, уточнять не собираюсь.

Радио снова оживает, звучит композиция Che Mai великолепного Эннио Морриконе. Слушаю музыку, чувствуя, как она успокаивает, дает хоть какую-то опору, пробуждает новые ассоциации. Я даже успеваю вспомнить киноленту «Профессионал» с Жан-Полем Бельмондо в роли агента, бросившего вызов системе и сложившего в результате голову.

Кажется, старику мелодия — тоже по душе. Он откладывает газету на тумбу, прикрывает глаза, сидит, прямой как жердь, у стены. На смену Морриконе приходит радиопередача о поэтах-шестидесятниках.  О тех неизлечимых романтиках, что, появившись на Свет за колючей проволокой сталинского ГУЛАГа, по наивности приняли хрущевскую «оттепель» за Весну и сообразили, что к чему, лишь очутившись за звуконепроницаемыми стенами андроповских психиатрических клиник для инакомыслящих.

Старик по-прежнему неподвижен. Он, похоже, дремлет.

Приподнявшись, тянусь за газетой. Но, едва мои пальцы касаются бумаги Старик, вздрогнув, выходит из забытья, устремляет встревоженный взгляд сначала на меня, затем на древний рижский радиоприемник VEF, стоящий на тумбе. Сообразив, что моя цель — газета, он успокаивается, снова смыкает веки. Черт, готов поспорить на что угодно, бедолага испугался, неужто решил, будто я собрался приделать ноги его аппарату? Тоже мне, нашел сокровище, для музея электроники разве что…

— Вы не будете возражать? — с опозданием вопрошаю я, на лице краска стыда и досады, черт, да за кого он меня принимает? Уловив еле заметный кивок, беру «Ведомости», опускаюсь обратно, на свою кровать. Устраиваюсь удобнее, раскрываю газету на первой странице. И… начинаю уплывать. Не в буквальном смысле этого слова. Просто замираю с открытыми глазами и грежу наяву. Вижу…

…выпуклую линзу старого цветного телевизора «Березка», на передней панели шесть кнопок переключения каналов, корпус — как средней величины шкаф. Слабо мерцает цифра «1», я смотрю Первый канал Центрального телевидения. Москва бурлит, танки ГКЧП фыркают дизелями и лязгают гусеницами об асфальт мостовых, улицы перегорожены баррикадами. Судьба дряхлой империи должна решиться в столице, так бывает всегда, и горожане, похоже, поняли и приняли это, высыпав навстречу бронетехнике. В воздухе пахнет свободой, надеждой и смертью, крылатая фраза «если не я, то кто?» находит реальные очертания. В провинциальном Киеве — тихо, но область московского пониженного давления, кажется, прорывается сквозь толстое стекло кинескопа, и в моей комнате на девятом этаже стандартной кирпичной высотки — тоже падает столбик барометра. Хоть я еще слишком мал, чтобы оценить весь драматизм ситуации, мне становится страшно. К счастью, я не один в комнате, рядом молодая женщина, она тоже не отрывается от экрана и то, что видит, пугает и расстраивает ее. У нее теплые ласковые руки, а когда она прижимает меня к себе, я слышу, как гулко бьется ее сердце.

Мама?

Оборачиваюсь, и ее лицо, такое знакомое и близкое когда-то, начинает проявляться, словно фотография в пластиковой кювете с реактивом. Я почти вижу его, когда в голову прорывается скрипучий голос Старика. Словно одна радиоволна, наплывшая на другую, которую только приготовился слушать.

— Пропала страна, — сообщает старик надтреснутым голосом. Он проснулся и вернул очки на переносицу, глаза за линзами огромные, чуть ли не в половину лица.

Вздрогнув, возвращаясь в реальность, хотя не знаю уже, где граница, которую перехожу раз за разом.

— Сразу надо было разогнать всех этих крикунов! — Старик тычет сухим перстом в фотографию у меня на коленях. — А зачинщиков — выявить и примерно наказать, чтобы другим неповадно было.

— Наказать? — переспрашиваю охрипшим шепотом. — За что?

— За то, что дали себя облапошить! — восклицает он с вызовом, довольно неубедительным, ведь передо мной немощный старик. Его воспаленные веки приходят в движение, глаза из-под очков буравят меня двумя отточенными сверлами. — За то, что позволили своими руками развалить союзное государство. Впрочем… — Он горько вздыхает, подчеркивая тяжесть утраты. — Впрочем, потеряв голову, по шапке не плачут. То, что мы с имеем несчастье наблюдать — заключительный этап распада великой страны. Ее уклада, если хотите. Ее механизмов, обеспечивавших, к вашему сведению, молодой человек, всеобщую занятость, право на бесплатное образование, медицинскую помощь… — он загибает свои и без того скрюченные артритом пальцы.

Мне остается только пожать плечами. Советского Союза я почти не помню. В памяти — бреши, к тому же, тогда я был совсем маленьким. Мы с мамой жили в крошечной комнатенке, она бегала на работу в две смены и, кажется, много времени проводила в очередях. Да, окружавший меня мир был напоен теплом и любовью, в нем всегда было солнечно и уютно. Вот только была ли в том заслуга Союза? Я так не думаю.

Что же до справедливости, о которой твердит Старик? Если бы ее можно было достичь при помощи милицейского спецназа, колючей проволоки или райкомов партии, Иисусу Христу, пожалуй, не пришлось бы умирать на Голгофе…

— Демократия, — продолжает Старик, презрительно поджав губы. — Да кто вам вообще сказал, что ее сомнительные семена приживутся в нашей почве?

Машинально поглаживаю типографскую бумагу, запечатлевшую попытку обеспечить упомянутую им Справедливость при помощи основных боевых танков Т-72.

— А если бы ваш внук был среди демонстрантов? — вдруг спрашиваю я.

Эх… Правда на правду, Вера на икону… — проносится в голове.

Чьи это слова?

Я не помню. А Старик — не тот человек, у которого я стану об этом спрашивать.

— Мой внук никогда бы не влез ни во что подобное! — отрезает он нахохлившись. — Требуется обладать маломальским интеллектом, иметь свою голову на плечах, чтобы сделать для себя правильные выводы относительно сути процессов, творящихся вокруг. И тогда — не будете безмозглыми говорящими куклами в лапах грязных политиканов!

Готов ему возразить, слова про умников, которым заранее все известно (прекрасный предлог, чтобы отсидеться дома, не рискуя своей драгоценной шкурой), вертятся на языке, но остаются непроизнесенными. Он опережает меня.

— Он был таким смышленым. — Старик сникает, сморщивается, как проколотый мяч, плечи опускаются безвольно, воспаленные глаза из-под очков больше не сверкают вызовом этому безумному миру, не желающему вкладываться в курс институтских лекций, составленных им много лет назад, вперед на долгие годы. Теперь в глазах голая боль. — Он подавал такие большие надежды. Не то, что его отец, мой никчемный сын, — он болезненно морщится, — так и не выросло ничего путного. Впрочем, мне не следовало ожидать ничего иного! После десятого класса, где этот шалопай учился спустя рукава, буквально из-под палки, он еще умудрился, с горем пополам, поступить в институт, но это все, на что его хватило. Он еще и кривлялся мне на зло, ему, видите ли, претило учиться в техническом ВУЗе, и он капризничал, как малый ребенок. Мы с мамой сами виноваты, избаловали его, пока он был маленьким. Особенно, она. Она потакала ему во всем. Подумать только, он вбил себе в голову, что будет историком! Да с каких пирогов! Как я мог допустить нечто подобное! В школе я еще терпел эти его дурацкие рваные джинсы, этих его нестриженных битлов с плакатов, которые он вешал в своей комнате, хотя я ему категорически запретил! Эту идиотскую барабанную музыку, которую он слушал. Но, когда дело дошло до откровенно антисоветских высказываний, когда он взялся слушать в моем доме радио «Свобода»! И ведь это я подарил ему приемник!

Старик так яростно сжимает сухие кулачки, что мне кажется, сейчас старые кости треснут, и его согнет пополам от боли. Впрочем, боль, терзающая его изнутри, похоже, гораздо сильнее физической.

— Да стоило ему хоть раз открыть рот, и его вытурили из гуманитарного ВУЗа взашей! Вымели бы поганой метлой из комсомола, и это — самые меньшие из бед, грозивших ему, его бы взяли на карандаш! На карандаш! И меня вместе с ним. Вот я и решил, — старик чуть сбавляет обороты, — пускай идет в политехнический институт, от греха, вольнодумец несчастный. Опять же, там мне было проще за ним присматривать. Но, я ошибся. На втором курсе он связался с этой девицей… — Старик осекается, словно получив затрещину. Видимо, затронул такую тему, где его академически безупречный разум плавает вдалеке от привычных точек опоры.

— А что с ней было не так? — почти шепотом спрашиваю я.

— Все, — глухо говорит старик с лицом Андропова. — Все с ней было не так…

— В смысле, она была не вашего круга?

— Причем здесь это, я же не какой-то сноб! Она была не так уж плоха, эта его Оля! Девица как девица. Дело было вовсе не в ней самой! Но как, скажите на милость, как могло получиться, что из тысяч своих сверстниц мой сын избрал именно ее, это же уму непостижимо! Они не должны были встретиться, это абсолютно исключено, если рассуждать чисто математически. В крупном городе вроде нашего, с населением в три миллиона человек, вероятность даже мимолетного знакомства между двумя молодыми людьми неуклонно стремится к нулю, я мог бы доказать это у аудиторной доски! — его трясущаяся рука тянется к тумбе, он не с первого раза свинчивает колпачок, наполняет стакан минералкой. Сижу, терпеливо жду, пока старик промочит горло. Помощь предложить не смею, мне кажется, он обязательно отвергнет ее.

— Разумеется, после того, как они начали встречаться, мы с женой сделали все, что от нас зависело, лишь бы положить их связи конец. Мне довелось перебороть себя, я встретился с ее матерью. Мне не пришлось объяснять ей, кто я, она узнала меня с первого взгляда, хоть прошло столько лет. Естественно, она была потрясена ничуть не меньше меня. Чувства, вспыхнувшие между нашими детьми, оказались для нее полнейшей неожиданностью. В общем, мы нашли взаимопонимание, наши цели совпали, и мы условились действовать сообща. На беду, эти двое не пожелали нас слушать. Конечно, мы же не могли назвать им причину, по которой им надлежит расстаться как можно скорее. В итоге, они просто послали нас куда подальше. Непозволительно грубо. Сын ушел из дома, хлопнув дверью. Они сняли угол в какой-то дыре. Тогда у меня лопнуло терпение, и я решился на крайние меры. Вспомнил о том, что я декан, и пустил данное мне право в ход. Я собственноручно подписал приказ об отчислении сына из института. Выгнал вон. Причины нашлись. Он подрабатывал грузчиком и совершенно запустил учебу. Мои коллеги были в шоке, они посчитали, что я обошелся с ним чересчур жестоко. Но я дал им понять, что не собираюсь делать поблажки кому бы там ни было, включая своего ребенка. И, если он не желает учиться, нечего занимать чужое место, никто никого не собирается заставлять…

— Лично подписал, — повторяет старик. Подумал, что армия, куда его немедленно призвали, ему не повредит, а, наоборот, пойдет ему на пользу. Возмужает, возьмется за ум. Два года, этого, по моей мысли, было вполне достаточно, чтобы избавить сына от нее. Да, я так думал тогда…— он снова осекается. На языке вертится вопрос: «Ну и как?», но я его не озвучиваю.

— Он попал в Афганистан, — продолжает Старик невыразительным, уже совсем блеклым тоном. Он не смотрит на меня. Слова обращены противоположной стене, она лилового цвета. — И… не вернулся оттуда…

— Погиб? — еле шевелю губами я.

— Он не вернулся, — повторяет старик. — Невестка возненавидела нас после этого. Они с сыном, оказывается, успели расписаться незадолго перед тем, как его забрали в армию. Он нам об этом не сказал. Как и о том, что его жена беременна. Когда родился внук, никто не удосужился поставить в нас с женой в известность. Невестка не простила нам. Не приняла помощь, когда мы ее предложили. Она не позволяла нам общаться с внуком. Это свело маму в могилу…

Проходит, наверное, целая вечность, прежде чем я подымаю глаза и решаюсь взглянуть на человека, росчерком пера, отправившего на заклание единственного сына. На ум приходит библейская история про Авраама, но тот хотя бы пожертвовал Исааком ради Иеговы. А мой сосед во имя кого? Чего они с женой испугались, не пойму. Сам же сказал, у них не было претензий к избраннице сына. Значит, тут замешана какая-то темная история из прошлого, куда как-то оказались замешаны сами родители. Отголоском летит признание, только что сделанное стариком. Она меня сразу узнала, сказал он, упомянув мать девушки сына. Хотя прошло много лет.

Да ну ладно, прямо шекспировская драма какая-то, с участием двух враждующих патрицианских семей, Капулетти и… не помню, какая там была вторая. Ну и фиг с ней…

— Жена возненавидела меня после всего, что с нами случилось, — неожиданно роняет Старик в пустоту палаты. — Она обвиняла меня в том, что я умышленно погубил нашего мальчика. Что я давно не мог на него смотреть без содрогания. С тех самых пор, как он подрос и стало очевидно, что они похожи с моим младшим братом, как две капли воды. Это неправда! Я любил его!

Он бросает последнюю фразу с таким отчаянием, что у меня судорожно сжимается сердце. Хоть и не понять, кого он сейчас имеет в виду, сына или брата…

Как и вообще, что стряслось…

Уточнять мне кажется неприличным. Да и не у кого уже.

Старик сидит безмолвно. Глаза под морщинистыми веками задраены плотнее, чем иллюминаторы в шторм. Губы сжаты. Лицо кажется восковым, как у мумии.

Не знаю, что делать. Сижу, поникнув, смотрю в пол. Не хочу его беспокоить. А уходить молча, не попрощавшись, неудобно. Неожиданно он подает голос, помогает мне определиться.

— Молодой человек, — произносит Старик негромко и абсолютно отчужденно, — будьте добры, выключите свет, когда будете выходить. Я очень устал.

Вот так, вежливо и недвусмысленно.

Потерянный, плетусь к выходу. Уже в дверях, с рукой на выключателе, останавливаюсь, думая о том, что, должно быть, мне не стоит оставлять Старика после такого разговора. Да уж, облегчили душу, нечего сказать. Выудили из забвения трагедию, которой, Бог знает, сколько лет. Впрочем, разве ж такие раны затягиваются? Если да, то, оставив после себя кровоточащие рубцы. А я их еще и разбередил…

К горлу подкатывает ком, даже дышать становится тяжело. Пора идти, но я не в силах сдвинуться с места.

За спиной негромко скрипит пружина.

— Спокойной ночи, — роняет мне в спину Старик, избавив меня от мучительных поисков слов утешения, которых, похоже, нет.

— И вам, — откликаюсь я и выхожу, погасив свет. Тихонько притворяю дверь. Теперь не уверен, будто рад такому соседству. А чужой мрачной истории, услышанной на ночь?

Впрочем, а чего я хотел? Старик, не справочное бюро, чтобы на одном дыхании отбарабанить ответы на вопросы, которых у меня действительно скопилось с лихвой. Да, он не ответил ни на один из них. Напротив, заставил выслушать монолог, по всем понятиям напоминающий исповедь. Однако мои детские обиды неуместны, он, конечно, первый встреченный мною в Госпитале пациент, ну и что с того?

Бреду к себе в палату с тяжелым сердцем, пережевывая недавний разговор. Мне жаль Старика с его звенящим одиночеством, если вдуматься, оно даже хуже моего. Мне о себе ничего неизвестно, ни хорошего, ни плохого. А вот ему так уж точно не позавидуешь, и, хотя он зачем-то на первых порах, пытался спрятать его от меня за никчемной болтовней о политике, он сидит у разбитого корыта, которое ни склеить, ни превратить во дворец, за неимением волшебной золотой рыбки из сказки Пушкина. Из окон Госпиталя не видно моря, но, даже если бы больница стояла на пляже, немощному старику невод ни за что не сплести…

В задумчивости пересекаю палату, останавливаюсь у окна, гляжу через двойное стекло на старый парк, но вижу лишь свое отражение. Не на что смотреть. Темно.

Присаживаюсь на стул, и только тут замечаю, что прихватил с собой «Городские ведомости». Неудобно, надо бы вернуть. Но, не будить же пожилого человека из-за подобной безделицы. Он, должно быть, уже уснул.

Надеюсь, что это так.

Пускай хотя бы во сне у него все наладится, раз реальность, в любом случае, не исправить.

Ладно, не к спеху, верну ему «Ведомости» утром. Извинюсь, конечно, я же не нарочно.

Разглаживаю газету (я машинально свернул ее трубочкой в бумажное подобие подзорной трубы), снова смотрю на первую полосу. И обмираю от неожиданности. Фыркающих танков и след простыл. Большая черно-белая фотография демонстрирует бесконечные шеренги черных как смоль яиц. Ощущение такое, будто фотограф, делая снимок, склонился к чудовищному лотку после того, как какой-то шутник вывернул на прилавок ведро черной нитрокраски.

Что за фигня?!

Еле сдерживаюсь, чтобы не отбросить газету.

За угольными яйцами — суровые каменные фасады, сходятся в перспективе, словно стены какого-то угрюмого каньона в Колорадо. Не сразу соображаю, что у каждого яйца — свое лицо, да и не яйца это вовсе, а человеческие головы под круглыми стальными касками. На лицах — пластиковые забрала.

Да это же милицейский спецназ. Нехило их тут согнали…

Читаю под фотографией крупным кеглем: КРОВАВОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ В КИЕВЕ НЕ СОСОТЯЛОСЬ…

Мгновение изучаю буквы, будто вижу их впервые в жизни. Затем смотрю на дату в правом верхнем углу: ноябрь две тысячи четвертого года.

Как такое может быть?! Старик что, подменил газету? Вряд ли, да и зачем?

Проглатываю статью на одном дыхании. От фраз, из которых она составлена, начинает сосать под ложечкой: «Накануне омоновцам роздали боевые патроны… Ночью поступило распоряжение срочно развернуть полевые госпиталя…»

Взгляд мечется по строкам.

Неужели люди…

Трудно поверить, что былинное терпение моих соотечественников лопнуло, и они напугали коррумпированную и подловатую власть до такой степени, что та, временно прекратив взирать на них через лупу орнитолога, прильнула к окуляру оптического прицела. Новый формат отношений не лучше предыдущего, зато гораздо честнее.

Что же произошло?

Пытаюсь вспомнить изо всех сил. Кажется, шестеренки под черепом приходят в движение, но механизмы неисправны. Хрустят зубья, сыплются искры, из редукторов валит дым, мозг пронзает острая боль. Морщусь, растираю виски. И тут в голову прорывается приятный баритон с хрипотцой:

«А за вiкном майже весна, i, Боже мiй, як несподiвано вона, змiнює все моє майбутнє, i моє життя…»

Плотина, перегородившая реку, трещит по швам. По ее неприступным с виду вертикалям ползут глубокие трещины, из них бьют ключи того самого весеннего половодья из песни. Они кристально чисты, напоены страхом, надеждой и верой одновременно. Скоро они обрушатся вниз, вместе с обломками кирпича, бетона и глины, взобьют желтую пену, вынесут на поверхность затхлый ил со дна, но это случится позже, не сейчас.

Сейчас в воздухе морозная свежесть, тысячи бьющихся в унисон сердец заставляют отступить ноябрьскую стужу. Они обещают весну, предчувствуют ее, как подснежники, хоть она все равно не наступит. Умрет еще до того, как будут выкованы первые юбилейные медальки и розданы почетные грамоты, высохнет слезинками на щеках тех, кто ее так долго ждал. И все вернется на круги своя, разве что соловей с приятным баритоном обзаведется депутатским мандатом. Поднимется так высоко, что даже не заметит, как тонкая ниточка, связывавшая его с теми, для кого он пел, оборвалась.

Музыки уже не слыхать.

Выпускаю газету, закладываю руки за голову, откидываюсь к стене и просто сижу, стараясь ни о чем не думать. Изгнать мысли, копошащиеся в голове, снующие под черепом, туда-сюда, лишающие меня покоя.

Господи, как должно быть приятно вообще ни о чем не думать.

Не получается. Снова беру газету, листаю. Переворачиваю страницы осторожно, стараюсь не шуршать, хоть толком не понимаю, зачем, ведь я никому не помешаю.

После статьи о драматических событиях на киевском Майдане тональность материалов приходит в обыкновенную для таблоидов норму. Они тянутся уныло, как груженые свинцовым воздухом баржи по проходу в торосах, который проделал ледоход. Мелькают лица, похороненные под толстыми слоями грима, фамилии, которые мне ничего не говорят. Может это какие-то политики, может звезды эстрады, неизвестно.

В самом конце газеты, между рецептами всевозможных салатов и кроссвордами, рубрика «Криминал». Первый подзаголовок настолько красноречив, что вызывает смешанные чувства: «Девушка-подросток столкнула отчима-сожителя в колодец». Впрочем, и остальные «новости» недалеко ушли: «Несовершеннолетний отпрыск руководителя парламентской фракции «За правовое общество», управляя автомобилем Porsche Cayenne, совершил наезд на остановку общественного транспорта. Число пострадавших уточняется»… «Начиненная саморезами бомба, предназначавшаяся директрисе рынка Шустрой, оборвала жизни шести покупателей и двух продавцов»… «Безработный инженер-химик реализовал левую почку и, пропив ее, лишился правой»…

Н-да…

Вот за чем я не соскучился в Госпитале, так это за изысками отечественных СМИ. И вряд ли испытаю нечто вроде ностальгии в обозримом будущем. Закрываю газету и, в который раз в изумлении тру глаза. У меня в руках экземпляр, который листал Старик, прежде чем я попросил у него газету. Украинских омоновцев в черных яйцеобразных шлемах и панцирях из кевлара — как корова языком слезала, на титульном листе — танки путчистов, ползут к Белому Дому по бурлящей Москве. Соответственно этим событиям, таблоид датирован 21-м августа 1991-го года. Так и есть. Когда мятежники взбаламутили воду, мне шел шестой год…

Ну и ну…

Быстро пробегаю страницы, но не обнаруживаю ничего, на что стоило бы обратить внимание. Разве что…

На предпоследней странице, в разделе происшествий, читаю: «Восьмидесятилетний доктор физико-математических наук, в прошлом декан факультета Сопромата, скончался от отравления бытовым газом. Лишь по счастливой случайности спасателям МЧС удалось предотвратить взрыв, не прибудь они вовремя на место происшествия, и шестиэтажная «сталинка» в историческом центре города взлетела бы на воздух вместе с жильцами. Как сообщил собственному корреспонденту «Ведомостей» анонимный источник в МВД, у правоохранительных органов нет сомнений в том, что заслуженный деятель науки и автор нескольких фундаментальных трудов свел счеты с жизнью. Другие версии инцидента следствием не отрабатываются».

Сижу, наверное, минуты две, что-то вертится в голове, очень важное, но остающееся вне пределов досягаемости. Закрываю глаза, пытаюсь сосредоточиться. В Госпитале — мертвая тишина, нарушаемая лишь жужжанием лампы над головой и сердцем, ухающим в груди. Вероятно, поэтому мне удается расслышать дрожащий голос старика, уши тут — совершенно ни при чем, слова звучат прямо в голове.

— Это ложь! — слышу я. В интонациях — никакого вызова, одна вековая усталость. — Самоубийство?! Да много ли они понимают?! А если одинокий пожилой человек просто конфорку забыл прикрутить?! Если чертовое молоко убежало, и потушило этот проклятый огонь?! А если человек смысл потерял? Тогда — быть как?..

— Стоп!

Срываюсь с койки, газета падает на пол. Позабыв о тапочках, несусь к двери. Вылетаю в коридор, бегу в палату, куда меня еще совсем недавно привела опера, шлепая по бетону босыми ступнями. Распахнув дверь, включаю свет, тяжело дыша, оглядываю комнату. Худшие подозрения оправдываются, она пуста. В палате никого. Ни Старика, ни его архаичного рижского радиоприемника VEF, ни потертого черного дипломата.

В отчаянии опускаюсь на колени и опираюсь на ладони, кажется, учителя физкультуры в школе называют это положение «упор лежа», смотрю под кроватями. Там только пыль, ничего больше.

Все… его больше нет.

Руки сгибаются в локтях, лежу ничком и тихо вою. Долго, пока звук до остатка не выходит из меня. Не знаю, сколько времени это длится.

Наконец, встаю, кидаю прощальный взгляд на пустую, будто никого тут никогда и не было, палату, выхожу, погасив свет. Чувствую, как начинает болеть голова. Боль пока слабая, но многообещающая. Скоро черепная коробка начнет раскалываться, это точно. В мыслях не просто неразбериха, в них такой беспорядок, что кажется, будто их вовсе нет. И на этом фоне еле слышится мелодия Морриконе, она доносится издалека.

Пытаюсь сосредоточиться. Мысли, снова и снова возвращаются к Старику. Мне очень жаль, что так вышло у него с сыном. А он не дал мне сказать об этом. Зачем-то затеял спор о политике, словно погорелец на пепелище, которому обязательно надо знать, кто на прошлой неделе имел наглость вытереть грязные ботинки о его половик. Вполне естественно, что я принял его за человека, сокрушающегося по славному паровозу из революционной песни, тащившему комфортабельный спальный вагон, в котором он проехал всю жизнь, читая умные лекции, обедая в вагоне-ресторане и не задумываясь ни о теплушках с зарешеченными отдушинами в хвосте состава, ни о том, куда, собственно, ведут рельсы, ни кто их, наконец, проложил. С какой стати академическому мужу перенапрягать свой аналитический мозг подобной чепухой…

Пока он не рассказал мне о сыне…

Цементный пол холодит босые ступни, но я не замечаю, бреду по коридору с опущенной головой. Слева проплывают черные окна, на душе точно так же, как во дворе.

Пытаюсь вспомнить своего деда. Каким он был? Добрым и ласковым или суровым педантом, вроде старика-профессора, которого и язык-то не повернется назвать на «ты»… Впрочем, был ли мой недавний сосед стог по отношению к своему внуку? Кажется, он называл малыша смышленым, и, по-моему, не кривил душой, рассказывая, как переживал, когда невестка не позволяла ему с ним общаться.

После того, как он отправил на смерть его отца…

Все, я не могу больше. Я так скоро чокнусь.

В сомнамбулическом состоянии забредаю в палату и ложусь на койку в полной уверенности, что не смогу заснуть, даже если от этого будет зависеть моя жизнь. Но, уже спустя мгновение впадаю в дрему. Еще успеваю подумать, что забыл выключить в палате свет и с этим засыпаю. Последняя мысль по адресу энергетической компании:

Выставьте мне счет.

III. Дедушка

Я вижу цветную фотографию. Может, даже не фотографию, а слайд на белом экране. В любом случае — картина статическая. Передо мной летняя, в меру пыльная и зеленая улочка небольшого городка, залита ослепительно ярким солнцем. Она абсолютно неподвижна, как и все на картинке. Не шелохнется ни один листик на деревьях у обочины, не выбежит из-за кустов курица, не перемахнут забор кошка или собака, а небольшие белые облака висят над головой как приклеенные. Людей тоже не видать. Только белый автомобиль, «Лада» шестой модели, в самом конце улицы, метрах в ста двадцати. Лобовое стекло отбрасывает блики, понять, есть ли в кабине водитель, нельзя. Свет играет на хроме решетки радиатора, чуть ниже блестит буфер, снабженный двумя старомодными клыками. Сейчас такие не делают, а хозяева «Лад» норовят прилепить вместо них бампера более поздних образцов. Не все, конечно.

Это место кажется мне смутно знакомым. Только это не место, в голове вертится другое определение.

Сцена.

Сцена, где только двое действующих персонажей, я и этот автомобиль. Все остальные, если они и есть — статисты.

Меня прошибает пот, ужас поселяется в желудке и давит стотонным грузом, хотя ничего страшного не происходит, пока, по крайней мере. Мне кажется, что-то вот-вот должно стрястись. Тут картинка начинает терять четкость, будто не удается навести фокус. А потом исчезает, оставив после себя неприятный осадок и тяжесть в груди.

***

Открываю глаза. Я все в той же палате. Тот же потолок, те же стены цвета гнилого персика, те же детекторы дыма. Ничего нового, если, конечно, не считать холодного пота и гулко бьющегося сердца, оставшихся после сна. Но это, скажем так, личное. В остальном же…

Найди десять отличий…

Точно, почти как в журнале детства, «Веселых картинках». Обнаруживаю только одно — электрический свет не горит. За окнами утро. Серое и туманное, как где-нибудь в Англии, не даром же ее прозвали Туманным Альбионом.

Медленно сажусь на постели, свешиваю ноги на пол. Я все еще под впечатлением ото сна, хоть толком не помню его содержания. Такое часто бывает. Он ушел, но еще тревожит меня, как неприятный привкус во рту от выпитого накануне пива.

Обуваю тапочки, выхожу в коридор. Он безлюден, впрочем, меня это уже не так пугает, как раньше. Видимо, начинаю привыкать. Это странно, непонятно, но что поделать? Именно так обстоят дела.

Не спеша иду к туалетам, они в самом дальнем конце коридора, раздумываю по пути, что дорого бы дал за душевую кабину. И еще — за чашечку черного будто уголь кофе.

Настроение лучше, чем могло бы быть. Госпиталь по утру не представляется таким уж мрачным. Ничего веселого в нем нет и сейчас, когда за окнами клубится туман, но хотя бы стало светлее. И на том спасибо.

Прошлепав до угла, тело само поворачивает направо. Не к туалету, в противоположную сторону. Останавливаюсь у двери, ведущей в палату старика-преподавателя. Вчера оттуда доносилась оперная музыка, именно она привлекла мое внимание. Я обнаружил пожилого человека, мы разговаривали, но разговор получился каким-то путанным.

Пальцы, потянувшиеся к дверной ручке, зависают в нерешительности, складываются в неплотно сжатый кулак. Стучу несколько раз.

Чего ты ждешь? Ты же знаешь, что его там нет.

Толкаю дверь, заглядываю в палату. Внутри никого. Койки, аккуратно застеленные худыми больничными одеялами, тумбы без признаков пыли, будто кто-то их недавно протер.

Значит, старик действительно исчез.

Или он просто приснился мне?

Как и зеленая улочка провинциального городка, залитого лучами полуденного солнца, которое словно приклеилось к небосклону.

Как отличить сон от реальности?

Этого я уже не знаю.

Может, у меня все же что-то творится с головой?

Последняя мысль — неприятная и пугающая. Когда часто спрашиваешь у себя, все ли в порядке с мозгами, крыша рано или поздно точно съедет набекрень.

Покидаю палату, пятясь. Прикрываю дверь.

Так… думай о хорошем.

Возвращаюсь к мысли о горячем душе, она безупречная по части безопасности.

И еще кофе, хотя бы одну маленькую чашечку, дымящуюся, распространяющую восхитительный аромат…

Благоухающую…

С этой славной мыслью толкаю дверь с бумажной буквой «М», неряшливо приклеенной скотчем. В предбаннике умывальник, пара ведер, от которых идет совершенно иной запах — отчетливый запах хлорки. Взгляд падает на прислоненные к кафельной стене швабры с намотанными тряпками цвета хаки. В метре еще одна дверь. Мне туда.

Оказавшись внутри, опускаю щеколду. Вопрос «зачем, если никого нет?» отбрасываю. Это железная привычка, незачем от нее отказываться.

Туалет, как и почти все его собратья из советских госучреждений, будь то школы, проектные институты или больницы, не блещет. Ремонтировали, в последний раз, должно быть при Леониде Брежневе, а то и раньше. На зеленом кафеле — вековой налет всего чего только можно. Характерный запах противостоит запаху хлорки, и не без успеха. Замазанные масляной краской до половины окна с такими щелями, через которые, при хорошем ветре снаружи вполне может и выдуть. Сквозняк, который ничего не проветривает, кроме почек и других жизненно важных органов. И, конечно, здесь капитально накурено. Табак крепкий и дешевый, такой в шкаф класть, чтобы моль не завелась. Это — аромат номер один.

Вопрос о том, кто недавно мог тут накурить, если старик бесследно исчез, а в здании больше никого, отбрасываю, чтобы лишний раз не ломать голову понапрасну. Я уже понял — логика здесь либо вообще не действует, либо действует по совсем иным, неизвестным мне законам.

Втягиваю сигаретный чад через ноздри. Странно, но только сейчас понимаю, что мне хочется курить. Не знаю, что со мной произошло, как я сюда попал, но до этого я курил. Точно.

И после буду, — решаю я с улыбкой.

Если это «после» у тебя будет…

Нет никакого после…

Улыбка сползает с лица, будто расплавленный воск.

Теперь курить хочется всерьез. До того, что я готов, подобно Ричарду III из одноименной драмы Шекспира, променять полцарства на коня, то есть, я хочу сказать, на сигарету. У меня, конечно, нет царства. Зато есть больница, где я один, и вполне могу предложить половину этого чудесного заведения за сигарету. Да что там, весь чертов Госпиталь на одну затяжку…

В голове раздается голос Виктора Цоя: «Но если есть в кармане пачка сигарет, значит все не так уж плохо на сегодняшний день…»

Пачки у меня нет, значит, хреновые мои дела…

Констатировав этот безрадостный факт, пытаюсь слить воду, но лишь проверяю ржавую стальную цепочку на прочность. Она сильнее меня.

Тьфу…

Перед тем, как покинуть туалет, ненадолго задерживаюсь в предбаннике. Сначала останавливаюсь возле раковины и с ожесточением вращаю вентиль старого ржавого крана. Не знаю, что представляют собой кингстоны, при помощи которых моряки топят свои посудины, но на мой взгляд, они должны выглядеть примерно так, как этот кран. Мои старания не приносят результата: воды нет. Нет даже намека на воду, не слышно обыкновенного утробного шипения, означающего, что теоретически она где-то есть. Глухо как в танке.

Так, душ мне не светит.

Присаживаюсь на корточки в углу и щупаю по очереди тряпки, намотанные на швабры. Они сухие, как пергамент, того и гляди — рассыплются.

Чингачгук, блин…

Удостоверившись в том, что мне не грозит встреча с бабушкой-уборщицей и, следовательно, можно мусорить сколько влезет, не опасаясь нарваться на скандал, бреду в обратный путь. По дороге не удерживаюсь и снова заглядываю в палату, где вчера повстречал старика. Не захожу внутрь, именно заглядываю. Без изменений, она все так же пуста.

Задерживаюсь в коридоре у окна, ненадолго, во дворе ничего интересного, деревья по макушки тонут в тумане, Солнца не видно. Остается надеяться, что оно все же где-то есть, должны же откуда-то браться лучи, раскалывающиеся миллионами фотонов в отчаянных попытках пробиться к поверхности через этот слоеный белый пирог.

Наконец, возвращаюсь в свою палату. Первое, что бросается в глаза -газета, единственное, что осталось от несчастного старика. Единственное доказательство нашей встречи. Утром я ее не заметил, она валялась под кроватью.

Смотрю на газету с опаской. В конце концов, кряхтя, тянусь за ней, беру за уголок. Разглядываю.

На титульном листе — никаких танков, продирающихся через контрэскарпы из московских троллейбусов, никаких гоплитов в панцирях из кевлара, защищающих подходы к администрации президента Кучмы поздней осенью 2004 года. Вместо них — фотография его демократичного преемника с лопатой в руках. Кажется, он окапывает деревья в парке или тушит лесной пожар где-то под Херсоном. Ниже статья о том, каких головокружительных успехов достигла страна под его мудрым и руководством на тернистом пути экономических реформ, за которые мы, наконец-то, дружно взялись. Рассеянно думаю о том, что, возможно, терний случилось бы гораздо меньше, если бы он никогда не расставался с лопатой.

Вскинув глаза, гляжу на дату, и все становится на свои места: номер снова другой, газета вышла в августе две тысячи восьмого года. Растерянно листаю страницы. Обнаруживаю в конце газеты целую россыпь поздравлений со всевозможными круглыми датами дней рождений и свадеб, каждое снабжено портретами юбиляров. В самом низу соболезнование, оно здесь только одно. В черной рамке размером в одну шестнадцатую полосы, — фотография миловидной девушки лет двадцати. Скупые слова, всего несколько фраз, эхо чужой трагедии.

Долго смотрю в ее черно-белое лицо. Его обладательница беззаботно смеется, не зная, где и по какому случаю придется использовать фото. Тяжело вздыхаю.

Даа… жизнь — не сахар, а смерть нам не чай. Это точно.

Почему-то лицо девушки кажется мне смутно знакомым. Газета напомнила мне что-то, будто луч фонаря, направленный на чердак.

Где я мог тебя видеть?

Устраиваюсь поперек койки, мрачно покосившись на газету, откладываю ее в сторону. Откидываюсь назад, смотрю в противоположную стену. Руки за головой, привычная прослойка между стеной и затылком. Правая ладонь медленно сползает с затылка, ложится на шею, нащупывает старый шрам. Он начинается у затылка и заканчивается, не дойдя пары сантиметров до правого уха.

Где это меня угораздило?

Я этого не помню, что неудивительно, но готов поспорить, когда он был раной, моя жизнь висела на волоске.

Потом мои мысли возвращаются к мирной картине безмятежного городка, представившейся мне во сне. Судя по внутренним ощущениям, она не казалась мне ни мирной, ни безмятежной, а, напротив, была зловещей. Многообещающей, что ли…

Почему?

Этого я сказать не могу. Со снами очень часто так, они вызывает совсем не те эмоции, какие следовало бы ожидать. Ведь работает подсознание, а оно как комната с кривыми зеркалами. Или же, как раз наоборот, подсознание действует безошибочно, а сознание врет, выдавая желаемое за действительность, по доброй старой человеческой привычке.

Не знаю. Более того, не хочу знать. В любом случае, во мне крепнет уверенность, что старый шрам на шее и сон — как-то связаны.

Только, как?

— А у меня только два месяца назад ампутировали палец, — доносится от окна. — Больше месяца пролежал в больнице. Дочери пришлось на одни только капельницы выложить пять тысяч…

Вибрирующий голос, явно принадлежащий человеку белее чем почтенного возраста, застает меня врасплох. Еле сдерживаюсь, чтобы не завопить.

Эта гребаная больница полна сюрпризов! Один — ноль… или, наверное, уже не-знаю-сколько — ноль, но точно не в мою пользу.

Поворачиваю голову вправо. Обнаруживаю на соседней койке щупленького дедушку, одетого в старомодный коричневый костюм из кримплена, ношенные, но тщательно натертые ваксой ботинки и офицерскую рубашку навыпуск, когда-то давно она была зеленой. У деда совсем нет вещей, зато на груди — потертые орденские планки, десятка полтора, как минимум. Голову венчает редкий пух, придающий ей сходство с одуванчиком в середине июня.

— Меня забрали по скорой, — сообщает Дедушка так громко, словно намерен поделиться новостью со всем Госпиталем, от подвальных помещений до чердака. Связки на дряблой шее топорщатся узловатыми веревками индейского письма, того и гляди порвут ветхий пергамент кожи.

Он, вероятно, туг на ухо, а слухового аппарата не видать. Как, кстати, и очков. Глядя на меня, старичок близоруко щурится, я для него — размытый силуэт, фрагмент акварели, нанесенной на мокрый лист.

— Скорая, тоже мне, — надрывается он, раскрасневшись от перенапряжения, — пародия одна. Только за смертью их посылать…

Эти его слова не вызывают удивления. Наши «Скорые» частенько превращаются в черепах, стоит только назвать по телефону более-менее преклонный возраст больного. Что есть, то есть. Разговаривая с диспетчером, надлежит смело сбрасывать десяток-другой лет, иначе вообще не приедут.

— Пошел в поликлинику анализы сдать, — продолжает громогласно жаловаться Дедушка, как будто это у меня проблемы с ушами. — Тут и прихватило меня. Бах, значит — сахар… Ну что ты будешь делать?

— Упали в обморок? — интересуюсь больше из вежливости, ведь я не врач.

— Спасибо, не перевелись еще добрые люди, позвонили, куда следует, — продолжает Дедушка, проигнорировав или не расслышав мой вопрос. — В ноль три, значит…

Впрочем, возможно, его монолог предназначен для внутреннего потребления, а я просто так, статист…

На сморщенном лице моего нового соседа появляется легкое беспокойство, постепенно перерастает в тревогу.

— Надо бы дочку предупредить! — почти кричит дед. — Чтобы, значит, не волновалась. А то, понимаешь, хватится меня…

Что делать, киваю. Мы вне зоны досягаемости антенн, а телефонные провода, протянутые из Госпиталя, ведут в никуда. Связи нет, как, впрочем, и докторов, но ему эта информация без надобности, Дедушка и так выглядит неважнецки.

— Попробуем позвонить, — заверяю я. Терпеть не могу лгать, да делать нечего. Дедушка сразу успокаивается, видимо решив, что дело в шляпе, возвращается к дочери.

— Она у меня женщина хорошая, добрая, только занятая очень… В «Городских Ведомостях» трудится, главным редактором. Слыхал, должно быть, про такую газету?

Вскидываю изумленно брови, а затем энергично киваю, чтобы он, чего доброго, не подумал, будто я не читаю газет. Честно говоря, так и есть, чтобы следить за новостями, мне вполне хватает Интернета, тем более, что новости в исполнении отечественных телеканалов и печатных таблоидов по формату гораздо ближе к сплетням. «Ведомости», конечно, с недавних пор — исключение, и начхать им на антимонопольные санкции. Мне ли об этом удивительном издании не слыхать? Даже слегка тарабаню пальцами по экземпляру, лежащему рядом.

Похоже, здесь все читают «Ведомости»!

Эта, последняя мысль наполняет меня злой иронией, проецирующейся на лицо кривой ухмылкой.

Может, стоит сходить, поискать киоск с периодикой?

Больница в этом плане, конечно, не вокзал. Впрочем, что-то в Госпитале от него есть, только билеты здесь выдаются явно не в кассах.

Пока я иронизирую про себя, его глаза становятся тоскливыми, как у бездомной собаки. Многие люди на старости лет напоминают разучившихся смеяться детей, мой новый сосед среди прочих.

— Значит, вы с дочкой живете? — спрашиваю, чтобы поддержать разговор.

— С дочкой, — эхом отзывается Дедушка, и окончательно сникает. — Вдвоем, значит остались. Раньше-то мы втроем жили, — добавляет он прежде, чем я успеваю догадаться, разговор свернул в скверное русло, причем, по моей вине. — С дочкой и внуком… Старуха-то, супруга моя, то есть, семнадцатый год, как померла, Царствие ей Небесное…

Его глаза заволакивает пелена, то ли они слезятся сильнее прежнего, то ли старичок беззвучно плачет. Мой иронический настрой испаряется, пропадает, будто солнечный луч, по ошибке коснувшийся земли через просвет между тучами в откровенно ненастную погоду. Похоже, мне предстоит выслушать очередную историю, теперь не сомневаюсь, невеселую. Других тут, в Госпитале, не бывает, мне надлежит свыкнуться с этой аксиомой.

— Душа в душу жили, можно сказать. Внучок мой — парень был хороший, и по дому помочь, и за покупками сбегать, всегда, значит, пожалуйста. И из школы одни пятерки приносил…

Глагол «был» мне категорически не нравится, тошнотворного deja vu пока нет, но его предвкушение уже во рту, кисло-прогорклое на вкус.

— Да, внучок мой не в Этого пошел, паразита. От Этого — никогда помощи не было, одно расстройство, а толку — как с козла молока. Говорили мы дочке со старухой, когда она только под венец собралась, не пара он тебе, ох, не пара. Не нашего поля ягода. Так и вышло. Как в воду глядели.

Под «Этим», как я догадываюсь, он подразумевает зятя. Скорее всего — бывшего, раз живут порознь. Не сложилось. Такое бывает сплошь и рядом.

Неожиданно его изношенная игла перескакивает на другую звуковую дорожку, и я только рад этому.

— Квартиру вот от завода получил. Двухкомнатную. Успел, покуда давали. Пять минут, считай, от проходной. Две лоджии просторные, и вид — любо-дорого глядеть. Я их, застеклил, сосновой вагонкой обшил. Успел, значит, пока средства позволяли, да руки не тряслись.

Взявшись перечислять достоинства полученной от завода квартиры, Дедушка немного оживает.

— Да, был такой завод — «Большевик», — добавляет он спустя минуту. — Слыхал, наверное?

Киваю, на этот раз, искренне. Пульс учащается, оказывается, мы с ним соседи, и не только по палате. Я ведь где-то там и живу, на рифе из многоэтажек, теснимом с севера бесконечным бетонным забором бывшего оборонного завода, а с юго-востока — стекляшками корпусов политехнического института и вечно гудящим студенческим городком.

— Тридцать два года оттрубил, в секретном цеху. Пусковые комплексы делали для противовоздушной обороны. Большие такие, на гусеничном ходу. Может, видел?

Делаю неопределенный жест, если честно — не помню. В грандиозных цехах бывшего военного предприятия, «почтового ящика», как их называли в советские времена, сегодня обосновались супермаркеты с бутиковыми галереями и даже каток, залитая искусственным льдом площадка под остановившимися навеки могучими мостовыми кранами на рельсах. Их неподвижные остовы — единственное напоминание о тех временах, когда здесь рождались гусеничные монстры цвета хаки, детишки военной промышленности, единственной процветавшей при коммунистах.

Между тем, Дедушка снова печально вздыхает, наверное, грустит по тем временам, когда шел со смены в многотысячной толпе работяг с мозолистыми руками и чувством, если не выполненного долга, то, по крайней мере, причастности к чему-то большому и важному. Потом это большое куда-то пропало, не попрощавшись, оставило одного, с воспоминаниями, в которых легко заблудиться, но не спрячешься надолго от безрадостной действительности.

Тем не менее, ему это удается. Умолкнув, Дедушка погружается, уходит в воспоминания с головой, на поверхности остается лишь слабый след, как рябь на воде в том месте, где нырнула в пучину подводная лодка. Мне кажется, он нескоро вынырнет.

И не думаю ему мешать. Напротив, дрейфую как бумажный кораблик по течению. Закрываю глаза и совершенно неожиданно вижу окно. Свое окно. По-прежнему не знаю номера дома, просто стою, задрав голову, а оно светит с девятого этажа, как Солнце узнику подземелья. Кремовые портьеры слегка покачиваются, либо в комнате сквозняк, либо кто-то за ними стоит…

— Раньше-то мы в хрущевке ютились, втроем в одной комнате, с супругой и дочкой. Потом, когда дочка подросла, расширились, значит. Всего пятнадцать лет в очереди простояли, на улучшение…

Окно на девятом этаже гаснет, возвращаюсь в палату, где старичок, оказывается, вынырнул и снова плывет параллельным курсом.

— Конечно, могли и не мучиться, столько лет, — говорит он, покачивая головой. Старуха-то моя, как-никак, льготницей была. Ее, чтоб ты знал, сынок, сопливой девчонкой, можно сказать, фашисты из родного дома угнали, в сорок втором. Это ж сколько ей было годиков?

Вопрос не по адресу, откуда мне знать? Молчу, чтобы не мешать, пока старичок пытается произвести в уме нехитрые арифметические вычисления.

— Пять, — в конце концов произносит он. — Пять лет. Такую малявку, сам посуди, и в санаторий по путевке отправить боязно, не дай-то Бог, просквозит где, в автобусе, или, съест чего несвежего в столовой. А тут… — Дедушка беспомощно разводит руками, -забитый досками вагонзак. Дышать нечем, а пить не дают, и не проси… — старичок опять вздыхает. — Пригнали их, значит, в Треблинку, деревня такая в Польше есть, слыхал, должно быть?

Киваю рассеянно.

— Полтора года она в том аду варилась, — продолжает Дедушка, — пока, значит, Красная армия фашистов вспять не погнала, с востока на запад.

Старичок умолкает, тянусь за апельсиновым соком Jaffa, наполняю стакан, встаю, протягиваю ему, но Дедушка будто не замечает меня.

— Много фрицы народа в Треблинке извели. А, как почувствовали, что пахнет жареным, давай, значит, концы в воду прятать. Всех, кто оставался в живых, отправили вглубь своего Рейха проклятого. В Дахау. Вот и нашу мамку туда перевели. Считай, повезло…

Да уж, — проносится у меня. — У слова «повезло» бывают разные значения, смотря, в каком контексте стоит. С другой стороны, перевод в Дахау, а от одного этого имени веет холодком, даром, что минуло столько лет, вероятно, все же можно назвать везением, если в качестве альтернативы — агония на кафельном полу душевой, на скорую руку переоборудованной в газовую камеру.

— Там, в Дахау, тоже, понятно, хлебнула она беды, но опять чудом спаслась. Она не сильно любила на эту тему распространяться, но, вроде как лагерный охранник их обоих спас, ее и братишку мелкого, которому было то ли год, то ли два. За что спасибо этому человеку, не взирая на то, что фашист. Видать, совесть замучила, не все ж они были изверги конченные… — старичок кивает, как бы в подтверждение своим словам, скользит взглядом по окну, за которым по-прежнему клубится туман, такой плотный, что невольно появляется ассоциация с одноименной повестью Стивена Кинга. Декорации — аккурат для нее.

— Просил я ее, бывало, — неожиданно добавляет Дедушка, — сходи, мол, мать, в жилищное управление, покажи тамошним крючкотворам свои бумаги. Как никак, натерпелась лиха, заслужила, значит, чтобы пожить, по-человечески, а не ютиться на пятачке в четыре квадратных метра, друг у дружки на голове. Но, куда там, не слушала она меня… — на лицо старичка ложится тень, взгляд снова останавливается на мне, но готов поспорить, сейчас он снова далеко. В тех трепетных эфирных краях, где ему и в ум не могло прийти назвать жену старухой, поскольку оба они были молоды, а уровень счастья, одного на троих, супружескую пару и их малолетнюю дочь, не измерялся в квадратных метрах казенной жилплощади.  Зависел, конечно, от них, но, не напрямую, скорее косвенно…

— В тесноте, да не в обиде, — бормочет Дедушка, подтверждая вслух мою оценку. — Да, именно так она мне тогда отвечала. Хватает, мол, кому нужней. Герои, вся грудь в орденах, по коммуналкам ютятся, инвалиды, на фронтах искалеченные, в очередях годами стоят. И потом… — старичок осекается. Вряд ли — потерял мысль, судя по глубоким складкам, прорезавшим лоб, скорее, тщательно взвешивает еще непроизнесенную фразу. — И потом, сынок, — наконец, начинает он, — как бы тебе это растолковать? Не хотела она Бога гневить, что ли… Сам посуди. Сколько народу фашисты на оккупированных территориях извели, без суда и следствия? Сколькие в теплушках, наглухо заколоченных, еще по пути в лагеря с этим светом расстались? Опять же, Дахау… Смерть, считай, так близко от нее там прошла, что, должно быть, пару локонов с макушки срезала. Мамку ее, то есть, тещу мою будущую, фашисты погубили. А ее, словно оберегала какая сила. Выжила вопреки всему. А, когда такие горнила пройдешь, о льготах, даже если они по праву на законных основаниях причитаются, заикаться не станешь. Подумаешь в душе, я свое уже получил. Вот она какую политику вела… — Старичок снова умолкает, переводит дух. Я тоже молчу, обдумывая услышанное. Ловлю себя на том, что понимаю чувства его жены, хоть никогда не видел ее. Есть явления столь трепетного свойства, что их боязно коснуться из опасения, как бы не развеялись. Даже если они свершившийся факт.

— Вышло точно, как она говорила, — доносится до меня с противоположной койки. — Да. Получили мы, значит, новое жилье, от завода, все как полагается. Пять минут пешком от проходной. Две лоджии просторные, я их застеклил, понятное дело, пока средства позволяли да руки не тряслись…

Эту информацию от него я уже слышал, лишь мгновение испытываю легкое deja vu, затем соображаю: похоже, Дедушка пошел на второй круг. Мы, люди, вполне естественно, наделяем многими из присущих нам черт предметы, которые создаем. А, создаем мы, в том числе, и грампластинки, имеющие обыкновение со временем становиться заезженными. Однако, я несправедлив к старичку. Его история продвигается к финалу без зигзагов.

— Да, — вздыхает Дедушка, — она у меня — всегда оказывалась правой. Успели и обжиться, на новом месте, и пожить, в любви да согласии. И доченьку выдать замуж, и внучонка на коленях покачать. Зять, паразит, много нам со старухой крови попортил, конечно, да и дочке седых волос добавилось. Оля по нему — долго, конечно, убивалась, хоть, понятно, на людях не показывала ничего такого. Она у меня гордая, значит. Да и по кому сохнуть, спрашивается? Этот, зять, то есть, и раньше был — слегка того, с приветом, а как контузило его, понимаешь, на войне, так вообще… страшное дело, я тебе доложу, — следуют еще несколько горестных вздохов.

— На войне вы говорите? — удивляюсь я, все еще под впечатлением от услышанной от него трагедии, разыгравшейся во время Второй мировой.

— Как на какой? — удивляется Дедушка. — На Афганской , ясное дело, куда Этот загудел, потому как в институте ему не сиделось. Не хочу учиться, а хочу жениться, помнишь, может, крутили раньше такой мультфильм, дочурке моей нравился, пока была маленькая…

— Вашего зятя там ранили? — уточняю я, толком не представляя, зачем мне это.

— Вроде того, — подтверждает Дедушка, тряся своей, напоминающей июньский одуванчик головой. — Прям в самое уязвимое место ему там попали, в голову, я имею в виду. Поскольку, доложу я тебе, сынок, с башкой у него и до того не сросталось, не дружил он с ней, короче говоря. У них вся семейка была такая, без царя в голове. Как говорится, от большого ума видать. Один его папаша чего стоил, надутый такой, как индюк, поди ж ты, доктор каких-то там наук…

Вскидываю брови, вот те раз…

— Одно хорошо, недолго он с нами дружбу водил. Как же, гусь свинье не товарищ. Только однажды высокой честью удостоил, в гости пожаловал…

Обиды старичка, вне сомнений, старые, но им еще по силам заставить его блеклые губы дрожать. Копаться в чужом грязном белье, занятие не по мне, тем не менее, решаюсь спросить:

— Вы хотите сказать, сумасшествие передалось вашему зятю от отца? Но, почему вы так думаете? — Чванливость, конечно, не красит человека, однако, ее не назовешь имбецилией.

— Говорю тебе, все они были слегка того, — с обидой в голосе отвечает Дедушка. — Ну вот ты мне скажи, ну где такое видано, чтобы в здравом уме родного сына в армию запереть?

Сижу как истукан, с разинутым ртом. В институте мне довелось изучать теорию вероятностей, в жизни, безусловно, случаются совпадения, но, чтобы такие…

— И у бабки ихней — не все дома были. Все сына своего младшего искала, который еще в сорок первом на фронте сгинул. И везде ей он мерещился, пока санитары со смирительной рубашкой за ней не прикатили. Говорю я тебе, яблоко от яблони — недалеко падает…

Этот фразеологизм я уже слышал в стенах Госпиталя…

— М-да, — немного успокаивается Дедушка. — И чего мы только со старухой не делали, лишь бы зятя своего, как он с войны вернулся, ублажить. Смирились мы, сынок, подумали, раз дочка полюбила такого, то и мы уж как-нибудь свыкнемся, тем более, что внучок к тому времени родился. Даже съехать решили. Квартиру молодым оставили, а сами, чтоб под ногами у них не путаться, за город подались, в Щорс. Слыхал, наверное, о таком городишке, его в честь красного командира назвали. Там, в Щорсе, у моей старухи дом оставался, от родителей, его фашисты в войну только чудом не сожгли. Все надеялись мы, авось, зятек перебесится, да даром. Мучения наши закончились, лишь когда его определили на принудительное лечение. Дочка в газету работать перешла из библиотеки. В «Городские Ведомости», слыхал, должно быть? Зарабатывать начала прилично. В библиотеке-то получки были такие, что едва хватало на хлеб. Боялись, конечно, как бы внуку от зятя безумие не передалось, но миловал нас Господь. Парень вырос с головой. Дочка его определила в лицей… — левое веко дедушки начинает подергиваться, с ужасом чувствую, он сейчас заплачет, уже рыдает внутри. — Разве ж это жизнь… — подтверждает он моих наихудшие опасения, — разве ж старикам полагается переживать молодых, а? Хорошо, хоть старуха моя померла загодя, не видела, как оно все у нас обернулось. Пора бы и мне за ней, только на кого дочку оставить? Ей-то как дальше быть? Она, понимаешь, как горе это стряслось, сама не своя ходит, второй год не оправится никак… Говорили мы ему, не покупай ты этот мотоцикл, сынок. Только диплом получил, работу приличную нашел. Жениться надумал…

— Ваш внук разбился на мотоцикле? — спрашиваю громким шипящим шепотом, словно рот стал перегретым котлом, стравливающим пар.

— Два года, считай, прошло, — говорит Дедушка, тряся головой.

То есть, в две тысячи шестом, — машинально отмечаю я.

— И как пришла к нам в дом беда в том високосном, будь он неладен году, так и пропала наша семья…

Смотрю на него, слегка склонив голову на бок. Не то, чтобы меня донимало, високосный там год настал, или нет. Насколько я помню, само это понятие родилось вследствие того, что Юлий Цезарь, вводя свой календарь, решил откладывать про запас по шесть часов каждого обыкновенного года, чтобы слепить из них лишний февральский день в високосном. Вообще-то, я не суеверен. И, тем не менее, мне начинает казаться, что поставить точки над «I» не помешает. Что бы ни случилось со мной перед тем, как я очутился в Госпитале, это произошло в високосном году, на второй половине окружности, замыкающей первое января с тридцать первым декабря.

— Вы ошибаетесь, дедушка, две тысячи шестой год не был високосным… — Пытаюсь взвешивать каждое слово, но, как это иначе скажешь?

Теперь настает его черед удивляться. Седые брови ползут вверх, добавляя морщин на лбу. Через минуту брови движутся обратно, наползают на нос, он хмурится. Недоумение уступает место мрачному пониманию. Видимо, дедушка готов зачислить меня в одну когорту с теми молодыми шалопаями, которые, вместо того, чтобы учиться или работать, курят драп, сквернословят и хлещут пиво под парадными, разбрасывая пустые бутылки, где попало. К таким у стариков — традиционный вагон претензий. Старая пластинка из альбома «Я в твои годы полком на фронте командовал» уже в проигрывателе, но, видимо, старик слишком утомлен и подавлен, чтобы ее запустить.

— Мой внучок погиб в ноябре две тысячи восьмого года. А сейчас, значит, ноябрь две тысячи десятого, — сухо сообщает старичок. Не колеблется, не считает по пальцам, выставив перед носом дрожащую, но еще мозолистую ладонь старого работяги. Не нуждается в зарубках на дереве, точно знает, когда в его с дочерью квартире остановилось время.

Вдруг, в один ужасный момент, я осознаю — Дедушка говорит правду. Свою правду. И тогда, первую волну глубокого удивления накрывает вторая — холодного ужаса.

Он на полном серьезе убежден, что ноябрь две тысячи восьмого был два года назад…

Липкий пот покрывает спину. С огромным трудом сбрасываю оцепенение.

— Да, я ошибся, — признаю я подавленным голосом. Старичок отвечает недоверчивым взглядом воспаленных глаз. Молчим. Говорить больше, похоже не о чем.

Дедушка, исчерпав последние силы в диалоге, практически превратившемся в монолог, укладывается на койку, натягивает худое больничное одеяло до подбородка. Лежит с закрытыми глазами, опущенные веки — последний штрих, превращающий его в покойника. Его дыхание выравнивается, становится почти незаметным. Аналогия возникает практически сразу, я уже видел схожую картину, это было сравнительно недавно. И что, как прикажете это понимать? Я, конечно, даже приблизительно не возьмусь судить, какова природа Госпиталя, как по мне, для фантасмагории он все же великоват. Для кинотеатра — в самый раз, но, опять же, каков скрытый смысл сеансов, демонстрируемых мне невидимым киномехаником. Я, похоже, делаюсь свидетелем какой-то старой драмы, снятой с разных ракурсов, только к чему она мне? Каким, простите, боком, я к обоим безутешным старикам?

Опускаю руку на кровать. Под пальцами немедленно шуршит бумага. Даже не глядя, знаю — это «Городские Ведомости». От нечего делать беру газету в руки. Томик Уэллса по-прежнему на тумбе, но мне сейчас не хочется читать о марсианах, поступавших с людьми так, как сами люди ведут себя с соседями по планете Земля. Например, с крабами, ползающими по аквариуму в супермаркете до тех пор, пока чей-то палец не постучит по стеклу.

Снова углубляюсь в газету и — обмираю. Потому что теперь другой не просто номер (к этому я уже готов), но и сама газета. Вместо вычурной, стилизованной под старину надписи: «Городские Ведомости» — крупными чеканными буквами: «Красное Знамя Индустриального района». Правее оттиснута парочка черно-белых орденов, один с крейсером «Аврора», его прожектор сверлит туман в поисках цели, самая подходящая мишень, вне сомнений, Зимний дворец, второй орден — с кованым ликом Ильича.

Ну и ну…

В голове, помимо воли, проносится адресованный «Авроре» крамольный стишок советской поры: Лучше бы тебя родная, утопили самураи…

Кто бы спорил. Ведь именно с залпа этого, захваченного матросами-большевиками царского крейсера началась Октябрьская революция в России. Так, с лету, и не скажешь, у какого еще выстрела на протяжении всей человеческой истории, случалось такое грозное и многоголосое эхо, гулявшее по миру семь десятилетий.

Смотрю на дату в верхнем правом углу. Так и есть: у меня на коленях — пришелец из исчезнувшей с карты страны Советов, где б еще додумались награждать орденами периодику? Впрочем, газета не слишком стара, ее отпечатали в мае восемьдесят седьмого. Она — как весточка из эпохи, когда я ходил пешком под стол.

Заинтригованно переворачиваю страницы, подумывая, что раз уж на то пошло, газета вполне может быть предшественницей «Ведомостей», сменившей вывеску вместе со многими другими учреждениями, когда, в ходе Перестройки, затеянной Gorby в «Империи зла», советские сакральные символы утратили былое значение, перекочевав на страницы журналов вроде Playboy, где некоторое время производили фурор, правда, будучи повешенными в непривычных местах.

Разглядываю фотографии, не узнаю ни одного лица, за исключением разве что Михаила Горбачева, совершающего очередной заграничный вояж. Заголовки пестрят словечками вроде «гласности» и «нового мышления», кругом сплошные политические баталии на тему, как быть, зато, ни намека на рекламу.

Быстро просматриваю номер до конца, именно «в хвосте» мне уже попадались заметки, наделенные неким скрытым смыслом и адресованные персонально мне.

На предпоследней странице в глаза бросается коротенькая статья. Автор пишет о проблемах, стесняющих вернувшихся из Афганистана солдат. Там уже восьмой год, как там война. Быть может, и не самая кровавая из всех, затеянных при участии коммунисты, но затяжная и изнурительная, словно хронический недуг, подтачивающий здоровье организма.

С первых же строк становится ясно, Перестройка набрала обороты, прежде само слово Афганистан угодило под негласный запрет. Цензоры ухитрились вымарать его даже из экранизации «Этюда в багровых тонах», где доктор Ватсон Виталия Соломина вернулся из безликих восточных провинций…

Неторопливо просматриваю материал. По словам его автора, воины-интернационалисты, как в Союзе называют ветеранов, по возвращении на Родину обнаруживают, что им, оказывается, никто не рад. Ибо их ждут не распростертые объятия, а тошнотворные очереди на жилье, пустые прилавки магазинов и протезы, не уступающие по качеству изобретенным инквизиторами «испанским сапогам». Газете двадцать лет, но, в целом, все понятно. В восемьдесят седьмом плановая экономика трещит по швам, страна, безработица из страшилки про «их ужасные нравы», становится мрачной реальностью в стране, где за тунеядство только вчера давали срок.  Что же до легендарного квартирного вопроса, упомянутого Булгаковым в запрещенном романе, то он, понятно, тоже никуда не девался, даже Отечественная война, представьте себе, не помогла.

Подмечаю и еще одну интересную деталь. Выражения, которыми оперирует автор, осторожны. Чувствуется, хоть Горбачев и отменил цензуру, привычка оглядываться на Министерство Правды из романа Оруэлла в крови, как у летчиков мировой войны, либо вращаешь башкой по сторонам, либо сбивают, и падаешь. Только под конец автор позволяет себе перевести проблему на качественно иной уровень, коснувшись вьетнамского синдрома, его еще не принято звать афганским, и буквально в двух словах рассказывает об обезумевшем ветеране. Тот, непонятно из каких соображений, похитил своего малолетнего сынишку, благо, ушел недалеко, задержан и препровожден на лечение. Радует, мальчишку в целости и сохранности вернули домой. Статья завершается на оптимистической ноте, медики обещают вернуть бывшего интернационалиста обществу, которому надлежит крепко подумать о создании институтов социальной адаптации для тех, кто в ней так остро нуждается…

Со сложными чувствами откладываю газету на тумбочку. Голова идет кругом. Меня снова клонит в сон. Впрочем, наверное, так и должно быть, ведь я в больнице. Ложусь и закрываю глаза.

***

Вижу улицу, освещенную ярко, как операционная. Дождя давно не было, но пыли не очень много. Ее просто некому подымать. Стоит полный штиль, и будь где-то поблизости парусная шхуна, ее паруса бы безвольно повисли. Не видно ни людей, ни машин. Только бесконечные живые изгороди, и белая «Лада» на границе видимости, у самой рамки этой картины. В общем, ничего особенного, но, когда я оборачиваюсь, чувствую себя совсем маленьким мальчиком, с замиранием сердца спускающим посреди ночи ноги с кровати с ужасом ожидая, что на щиколотку лягут холодные и скользкие пальцы какого-нибудь монстра. Ощущение неприятное, но реальное до мурашек на коже, вставших дыбом волос и холодка под сердцем. Страх выталкивает меня из сна, как сжатый воздух торпеду из соответствующего аппарата подводной лодки. Я снова просыпаюсь в поту.

IV. Афганец

Вечер. Жужжит лампа.

Я встаю и оглядываю палату. Старичка уже нет. Я нисколько не удивлен.

— Ну, vaya con Dios… — говорю я пустой койке.

На моей тумбочке стакан с чаем. Это Lipton, судя по бирке, висящей на тонкой белой нитке. От него поднимается пар. Следовательно, чай горячий. Кто его заварил для меня? Не стоит даже ломать голову.

Я беру стакан в руки, ощущаю приятное тепло под ладонями. Втягиваю носом аромат. В стакане плавает долька лимона, его запах тоже присутствует, как составляющая часть букета. Пью чай небольшими глотками, смакуя тепло, разливающееся внутри, и только теперь ощущаю, как сильно замерз.

Может, я простыл? Заболеть в больнице, как тебе?

По-моему, болеть в больнице — совершенно логично.

Надо бы раздобыть термометр, а заодно — упаковку аспирина.

Допив чай, прожевав лимон и сплюнув косточки в ладонь, двигаюсь по проходу между койками, думая о том, что неплохо бы накинуть на плечи что-нибудь посущественнее спортивной куртки. Смотрю на сверкающую никелем вешалку и не верю своим глазам: на ней, висит длинное черное пальто до пят. Мое пальто, в котором я отшагал чуть ли не все двенадцать институтских семестров. В боковом кармане — черная вязаная шапка.

То, что нужно дяде Джону.

Машинально улыбаюсь этой фразе, почерпнутой некогда у солдата из кинофильма «Хищник» в переводе Гаврилова. Мне бы такие навыки, как у них. Впрочем, наверное, в Госпитале они мне не пригодились бы…

Быстро закутываюсь в теплые вещи, жалея, что комплекту не достает сапог, и только потом выхожу в коридор, чувствуя себя гренадером общипанной казаками Великой армии Бонапарта с восточного берега Березины. Иду вдоль окон, лениво наблюдая за тем, как свет фонарных столбов отражается в лужах. До меня не сразу доходит, что на деревьях в парке появились новорожденные зеленые листочки. Они невинно подрагивают под каплями дождя.

Весна?! Не может такого быть!

Поскольку в правой все еще зажат стакан, левой судорожно шлепаю себя по карманам в поисках мобильного телефона, чтобы посмотреть, какое сегодня число. Вдруг кто-то берет меня под локоть. От неожиданности чуть не роняю чай. Резко обернувшись, вижу мужчину в инвалидной коляске. У него нет ног. На нем старый шерстяной спортивный костюм советского образца на молнии, с широким окладным воротником. Брюки с белыми лампасами по бокам завязаны ниже колен. На вид ему хорошо за сорок. На изувеченном шрамами лице даже при плохом освещении выделяются пронзительные живые глаза. Под глазами — солидные мешки, свидетельствующие об изношенных почках. Незнакомец смотрит на меня с прищуром.

— Извините, — голос хрипловатый, но звучит негрубо. — Извините, отец, я вас не напугал?

Отец?!

Стою с непонимающим лицом и глупо моргаю. Потом до меня начинает доходить. Наверняка не дошло бы, если бы не одна история. Память переносит меня в центр Киева, в позднюю ночь (а возможно, и раннее утро) одного из последних чисел октября две тысячи четвертого года. Сумерки наступают рано, рассветы запаздывают, как и полагается накануне зимы. Город не спит. Я на улице Банковой, кругом полно людей, неподалеку — администрация президента Леонида Кучмы, бывшее здание ЦК КПУ. Медленно вращаясь, с хмурого низкого неба планируют снежинки. Света много, фонари горят, как прожектора. Но он — не теплый. Между народом и зданием — ОМОН, выстроился римской черепахой, а может, и греческой фалангой, как триста спартанцев в Фермопильском проходе, с той разницей, что солдат гораздо больше трехсот, люди вокруг — не отряд «бессмертных» персидского царя Дария, а на крыше дома с химерами — снайперы. Ситуация патовая, с непредсказуемой развязкой. Внутренний голос устал твердить, что пора сматываться, пока не поздно. С ним трудно не согласиться, ведь улица узкая как кишка, высокие каменные фасады придают ей сходство с каналом, на дне которого бурлит река из человеческих голов. Но и согласиться — невозможно. На фарватере — три груженых тяжелыми бетонными плитами самосвала со снятыми аккумуляторами. Люди обтекают грузовики, будто вода, часть вскарабкались наверх, словно пингвины на льдину.

Я стою в первом ряду, как двадцать девятый панфиловец, лицом к лицу с солдатами. Только их лица скрыты пластиковыми забралами. Омоновцы гремят щитами о щиты, сдирая гвоздики, которые упорно пытаются прикрепить к ним две студентки, по виду — вчерашние школьницы. Сталкиваясь, щиты издают противный звук, отдающийся в душе погребальным звоном. Хочется, чтобы скорее настало утро, но оно, сдается, вполне может не наступить. То есть, Солнце, безусловно, взойдет в любом случае, только я рискую не увидеть восход, если какой-нибудь омоновец своей дубиной, или снайпер при помощи СВД погасит в моем мире свет. И, во множестве других миров, принадлежащих людям возле меня.

Стоящий по правую руку здоровяк в кожаном танкере и кулаками — каждый с мою голову, так и пожирает омоновцев глазами. У него короткие, будто щетка для обуви волосы, прическа, как у Ван Дамма в «Киборге». Ежик щедро присыпан снежинками, которые превратили его в усыпанную бриллиантами корону. Я рад, что здоровяк — на нашей стороне. Неожиданно он оборачивается ко мне и сообщает торжественно:

— Я этим гадам в глаза смотрю. И, ни один пока моего взгляда не выдержал. Ты понял, да?!

Не знаю, что на это сказать. Здоровяк, похоже, в ответе не нуждается.

— А знаешь, почему? Потому, бляха-муха, что я сюда не за бабки, блядь, пришел! На пилораме моей меня эти козлы задалбывали, теперь в такси долбают. Продохнуть не дают! Задрали, на хрен, блядь! У меня двое пацанов дома растут. Я не за себя пришел, я за них пришел! Ты понял, да?! — здоровяк-таксист, бывший владелец разорившейся столярки, как я понимаю, наклоняется ко мне (он выше на голову) и горячо выплевывает в ухо:

— Там, за этими гробами, — он кивает в сторону груженых железобетоном грузовиков, «КамАЗа» и пары «КрАЗов», поставленных милицией, вероятно, чтобы преградить дорогу воображаемым танкам, которых у повстанцев, естественно, нет, — палатки подвезли. И арматуру, чтобы их устанавливать. Если эти клоуны только сунутся, мы их, блядь, этой арматурой на английский флаг порвем, ты понял, да?!

Что тут неясного. Я в курсе, как выглядит флаг Соединенного Королевства. Впечатляюще…

Какая-то женщина слева от меня, на ней «подстреленная» искусственная дубленка нелепого цвета разлитой зеленки, увещевает солдат, называя их сынками и умоляя не стрелять в народ. «Не стреляй», как поет Юра Шевчук. Лица солдат кажутся непрошибаемыми. Я думаю, они тоже боятся. Потом парень в бронежилете, который стоит прямо напротив меня (мы примерно ровесники), еле двигая губами, так, чтобы не заметили командиры, уговаривает нас уйти, клянется, что они не станут стрелять (им, между прочим, и не из чего), но за ними якобы еще одно спецподразделение, и оно вооружено до зубов. Парень называет этих людей зверями. По его словам, у зверей просто чешутся указательные пальцы. Мне становится страшно.

К утру по толпе распространяется слух, что на территории Лавры сосредотачиваются уголовники, которых подвезли с востока «Икарусами» в сопровождении милиции. Они пьяны и вооружены арматурами. Новость отдает фантасмагорией, Господи, ведь я бродил по Лавре всего неделю назад, в городе нет более умиротворенного места. Именно это придает известию вес. Меня прошибает пот, вопреки морозу. Растет уверенность — эту ночь мне не пережить. А потом сзади раздается шепот:

— Нас не убьют, Мариша. Смотри, с нами батюшка.

Оборачиваюсь и вижу двух девчонок, они смущенно смотрят на меня. Начинаю искать глазами священника, его нет, метод исключения приводит меня к своему черному пальто до пят, черной вязаной шапочке и бородке, заиндевевшей на морозе, как у какого-нибудь героя «Северных рассказов» Джека Лондона.

Я, блин, что ли батюшка?

И тут во мне просыпается какое-то тепло. Если кто-то верит, что я, пускай на полшага ближе к Богу, то сам Бог велел держаться, не правда ли? Вот я и держусь.

— Вы ведь батюшка, так? — спрашивает меня инвалид. Я возвращаюсь обратно, с заснеженной Банковой в унылый больничный коридор, освещенный скупо, как катакомбы. По моему разумению, нет смысла врать, но незнакомец не дает мне ответить. Возможно, он просто не нуждается в нем. Ему нужно другое, то, чего я дать не могу. При всем желании.

— Я раньше в церкви не ходил, пионерия, комсомол, знаете? Религия — опиум для народа…  — Инвалид усмехается, но в усмешке — ни тени веселья, напротив, полно горечи. — Вы меня простите, отец, вы человек молодой и, вероятно, не знаете, что в советские времена ваш брат семинарист вместе с саном получал партбилет, или даже сперва партбилет, а потом уже сан.

Только теперь я улавливаю сильный запах перегара. От инвалида разит, как от пивной бочки. Очевидно, он прихватил с собой в это место спиртное, либо поступил…

Казенное словечко, но уместнее не придумаешь.

…в больницу на подпитке. В госпитале — спирта нет. Вообще никаких медикаментов, в чем я уже убедился, и не раз. В любом случае, он пьян, и это мне не по душе. Ничего хорошего в результате общения людей, находящихся в разных градусах, как правило, не выходит. Это практически аксиома. Вот, буквально с первой фразы он затронул мой возраст, обращение на «вы» дается ему с трудом, если бы не мой воображаемый сан, не дождался бы я от него ничего подобного. Это ясно как день.

— Говорят, в вашей семинарии диамат с истматом штудировали на уровне «Отче наш», а то и основательнее. Зубрили, куда там карьерюгам из ВПШ…

Я тоже слышал нечто подобное, хоть, признаться, данный вопрос меня никогда не интересовал. Как по мне, священники — обыкновенные люди, которым просто не охота ворочать мешки с цементом или крутить баранку от зари до зари. Если кто-то придерживается иного мнения, полагая, будто напяленная поверх джинсов сутана способна автоматически превратить человека в святошу, значит, ему повезло. Так жить проще.

— Как-то, помню, в девятом классе, мы с малой в пасхальную ночь отправились во Владимирский собор, — продолжает калека, и мне ясно — речь о тех временах, когда он не нуждался в инвалидном кресле, и даже вообразить себе не мог, что наступят другие, не такие беззаботные. — Выбрались, конечно, загодя, сели в пятый троллейбус. Ничего другого тогда в центр не ходило. Трудно представить, но маршруток вообще не было. Народу в соборе собралось — тьма тьмущая, хоть и меньше, чем сейчас, когда делать реверансы перед Богом стало модно на уровне посещения клубов, и каждая бандитская рожа со значком депутата спешит засвидетельствовать почтение Бороде в расчете на амнистию типа налоговой, только круче. Почему нет? Сейчас, я слыхал, на Байковом кладбище за место сто кусков зелени отваливают, как с куста, в два этажа жмуров кладут, поверх старых гробов новые, блядь, из дуба, с инкрустацией и золотыми рукоятками. Забашляли бы и Господу Богу, если б он только открыл счет в офшоре. Верно я говорю?

Не знаю, каким образом должен вести себя настоящий священник, окажись он на моем месте, но лично мне возразить нечего. Примерно так все и обстоит.

— Так вот, — продолжает рассказывать инвалид, — пробились мы с подругой, короче, в первые ряды. Красиво, конечно, спору нет, свечи потрескивают, дым от кадил, пение, ноги шаркают, вздохи летят под купол. Пробирает, в общем, хоть, если честно, отец, когда ваша паства лбами об пол колотится, меня до сих пор коробит, ничего с этим сделать не могу. Стоим, в общем, с подругой под впечатлением. И тут, чувствую, кто-то меня глазами сверлит. У меня шестое чувство всегда было сильно развито, оно мне шкуру два раза на сто процентов спасало. Потом… в Афгане…

Мне следовало догадаться. Старше сорока, без ног… шрамы на лице, под глазами мешки от водки, на носу и щеках лопнувшие капилляры. Пока немного, но лиха беда начало. При этом, военная выправка, светло-синий шерстяной спортивный костюм и, наконец, старое инвалидное кресло. Конечно же, передо мной «афганец», ветеран войны, начавшейся черт знает где и зачем задолго до моего рождения и закончившейся, когда я только пытался пересесть с трехколесного велика на двухколесный. Впрочем, для него эта война не закончилась, вероятно, уже не закончится никогда. Он оставил в Афганистане ноги, и без них просто не смог оттуда уйти, вместе с колоннами войск генерала Громова.

Минуточку, — проносится у меня, пока я таращусь в его глаза, взятые в плен паутиной морщин. Кто же ты? Очередной персонаж затянувшейся пьесы, два первых акта которой мне уже продемонстрировал упорно сохраняющий инкогнито режиссер? Экспозиция сыграна, по законам жанра, самое время переходить к развитию действия? Как ни крути, оба предшественника этого нового пациента больницы, словно сговорившись, упоминали некоего афганца. И вот, пожалуйста, афганец в студию. Правда, в поведанных ими историях имелись отличия. Сын профессора, как я понял, расстался на чужбине с жизнью, непутевый зять бывшего работяги с завода «Большевик», вознагражденного за полвека труда у станка квартирой с видом на цеха родимого завода, уцелел, но утратил рассудок. То есть, речь, по всей видимости, все же, о разных людях…

Теряю мысль. Словно одна радиотрансляция наплывает на другую, как это случается при неустойчивом приеме. В голове, непрошенной, всплывает картина, словно выхваченная из темного подвала упавшим сверху лучом. Многого мне не разглядеть, подвал слишком глубок, там по-прежнему темно, как в могиле. Тем не менее, я вижу…

…Вижу картину из далекого детства, не иначе. Ярко светит Солнце. На дворе — поздняя весна или начало лета. Стрелки часов невидимого циферблата вряд ли миновали двенадцать. Кругом меня — парк, который я привык называть Комсомольским, хотя чудесный лес, на свою беду оказавшийся у пересечения оживленных транспортных магистралей, здорово поредел по ходу очередного строительного бума, подстегнутого новым траншем МВФ. Я куда-то спешу, точнее, мы спешим. Чья-то ладонь, кажется, мамина, тянет мою, и я еле успеваю переставлять ноги. Они слишком короткие, я еще очень мал. В полутора метрах от нас — удаляющаяся мужская фигура. Человек шагает размашисто, нам за ним не поспеть. Я болтаюсь за мамой ядром, какие раньше таскали за собой каторжане, походка незнакомца — энергичная, пружинистая. И при этом, одновременно, нетвердая. Мне пока не понять, каким образом первое совмещается со вторым, откуда малявке знать, какие чудеся творит с вестибулярным аппаратом алкоголь…

— Сережа, не ходи! — выкрикивает моя мама. Мужчина, расстояние между нами стремительно растет, пропускает ее слова мимо ушей.

Кто он? — спрашиваю себя я, уже взрослый, узник замка Иф, прозванного про себя Госпиталем.

— Сереженька, я прошу тебя! — едва не рыдает мама. Неожиданно незнакомец замирает, разворачивается, будто на шарнирах.

— Отстань, ладно! — фыркает он.

— Пожалуйста!

— Отвяжись, кому сказал! — теперь мужчина тоже переходит на крик. Он так взвинчен, что мне становится страшно, я боюсь за маму, чувствую, еще чуть-чуть, и он ее ударит. Начинаю хныкать, слезы текут по щекам, мешают мне разглядеть его лицо. Но, я ощущаю запах перегара. Тот самый, что плывет от моего нового соседа афганца.

— Сколько тебе раз объяснять?! — рычит незнакомец. — Ты что, тупая?! Там нормальные пацаны собираются. Такие же, как я, афганцы…

Маму это сравнение не успокаивает, отнюдь.

— Посмотри, ты же ребенка напугал! — выкрикивает она.

— Так какого хрена ты его за мной таскаешь?!

Его размытый силуэт стремительно удаляется. Мама подхватывает меня на руки, прижимает к себе. По ее судорожному дыханию догадываюсь, она еле сдерживает рыдания. Ей нельзя, у нее есть я.

— Мама?

— Ничего-ничего, милый, все будет хорошо…

— Куда уж лучше, — бормочу я в ответ спустя двадцать лет из Госпиталя.

— Чего ты говоришь, отец? — долетает до меня оттуда же. Вздрогнув, возвращаюсь в унылый больничный коридор, к безногому инвалиду-афганцу, отметив по ходу дела, что мы довольно оперативно перешли на «ты», хоть и не пили на брудершафт.

— Ничего…

— Ну так вот, — говорит Афганец. — Подымаю я, значит, зыркалы, и вижу Анну Владимировну, нашу новую заведующую учебной частью, кто бы мог подумать, вот так встреча, а? Ее, считай, без году неделя, как прислали к нам по путевке райкома комсомола на усиление педколлектива, а она, возьми и припрись послушать службу. Прикидываешь, какой облом?! Вся воспитательная работа — коту под хвост. Как же, вместо того, чтобы зубрить дома арифметику, или, еще лучше, клеить вырезки из «Комсомолки» в тетрадку для завтрашней политинформации, двое ее подопечных ошиваются в той самой церкви, в которую она сама, как назло приковыляла. Ну, думаю, хана, плакал мой аттестат зрелости, а то и комсомольский билет.

— Неужели все было так серьезно? — перебиваю я. Конечно, мне доводилось слышать пару улетных заморочек, свойственных ушедшей эпохе. Вроде насильственно споротых с джинсов лейблов или серьезных неприятностей, на которые можно было нарваться шутя, просто чисто выбрив виски. МВД почему-то считало такой тип прически признаком принадлежности к панкам, смутьяны задерживались, обривались наголо, отчислялись из ВУЗов и отправлялись на перековку в армию…

— Не сомневайся даже, — заверяет афганец. — Контора веников не вязала. Ясное дело — скандал. Завучиха, конечно, могла выкрутиться, схватить нас за уши, а потом сказать, что специально дежурила у церкви, чтобы отлавливать моральных ренегатов, вроде нас. Но, знаешь, я сразу... если хочешь, по глазам ее понял, что ничего такого нам не грозит. Так и вышло. Постояли мы, минут пять, как Штирлиц и его жена,  потом она дала задний ход, кормой к выходу. Мы с малой тоже потянулись к дверям. Не сразу, конечно, выждали с полчаса.

— Заложила? — интересуюсь я. Он отрицательно качает головой.

— Нет. Хоть, конечно, могла. Система работала, как часы. — Он задумывается. Я ему не мешаю. — Вот, при Сталине, например, без суда и следствия шлепали паникеров, — продолжает афганец, словно размышляя вслух. — А кто такой — паникер? Тот, который честно сказал: ой, кажется, плохие наши дела? И за такую ерунду — к стенке?! Но, ставили, и всем нравилось. Казнокрадов, правда, тоже стреляли, без лишних сантиментов, — развивает он свою мысль. — И, сдается, правильно делали. Прикинь: если б советский вышак за хищение в особо крупных размерах, а это, между прочим, всего пятьдесят косарей в рублях по смешному советскому курсу в пятьдесят копеек за бакс, применить к нынешней украинской верхушке, кто из них уцелеет? Идешь по Печерску: Ау-у? Люди-и? Элита-а-а? А в ответ — тишина…

Пока я стою зачарованный этой картиной из «Дня триффидов» Джона Уиндема, он ловко, как индийский факир, достает пузатую армейскую флягу, на которой несколько вмятин и, кое-где фрагменты защитной зеленой краски. Я вдруг вспоминаю, что у меня тоже была похожая, только помята была сильнее, будто слегка раздавлена, а в остальном — копия этой.

— Слушай, — он подается все телом вперед, свинчивает крышку, протягивает мне флягу, — за это надо выпить.

— За что?

— Не за что, а за кого. За товарища Сталина, чтобы он вернулся. Потому как очень надо. Без Сталина нам — край. Труба дело. Усекаешь?

Отделываюсь неопределенным жестом. Мне не хочется пить за диктаторов, которые погубят новых Гумилевых и Хара, а следом за ними, и тысячи оставшихся безвестными людей, чтобы потом новые, чудом уцелевшие Александры Солженицыны взялись за перья, из-под которых вышли новые «Архипелаги ГУЛАГ». В принципе, мне терять особо нечего, я не унаследовал от родителей ни контрольный пакет акций НПЗ, ни даже захудалую заправку с архаичными колонками советского образца. Хотя, кажется, захудалые заправки вымерли, как мамонты в финале Ледникового периода. Это, наверное, и имел в виду Чарльз Дарвин под конкуренцией между видами.

— Сомневаешься насчет диктаторов, отец? — прищуривается ветеран, мигом уловив и распознав мой скепсис. — Это ты зря. Я, признаться, было время, тоже их не жаловал по молодости лет. Ну и ладно, не хочешь, и хрен с ними. Пошли они в жопу гуськом. Давай тогда, что ли, за встречу? Как тебе такой повод, пойдет?

— Вполне, — откликаюсь я без особого, впрочем, энтузиазма.

— По глотку, — с этими словами фляга переходит из рук в руки. Делать нечего, надо пить. Делаю первый глоток, понятия не имея, что внутри. Жидкость обжигает гортань, пищевод, а затем и сам желудок. Глаза вылезают из орбит, ощущение такое, будто глотнул напалм.

— Выдыхай! — командует Афганец. — Выдыхай, епть! Ты что, пить не умеешь?! И еще священник, называется! Это ж чистый спирт! Вы что там, в семинарии, на одной браге кисните?!

Фляга возвращается к хозяину. Он делает долгий глоток, кадык ходит под кожей ходуном. Я думаю о горнисте, который трубит…

Сбор? Отбой?

Крякнув, Афганец нюхает волосатый кулак. На нем татуировка: «ОЛЯ» и сердечко, проткнутое стрелой. Не с Олей ли он ходил во Владимирский собор во времена, когда за это могли дать по шапке? Она наверняка слушала альбомы Boney M, Smokey или Bee Jeez, записанные на толстую коричневую магнитную пленку, намотанную на бобину величиной с колесо от мопеда. Ну, может немного меньше колеса... Размышлять на эту тему долго мне не дают.

— По второй, — распоряжается Афганец. Я пробую возразить, он строит из себя глухого. — Отставить разговорчики.

Вот так, коротко и ясно. Армия.

Спирт, тем временем, уже благотворно воздействует на меня, изгоняет озноб, погружая сознание в состояние, весьма близкое нирване, достигнутое без многолетних занятий йогой. Правда, очень хочется курить.

— Сигареты есть? — интересуюсь я, смахнув слезу после второго глотка.

— Молоток, отец. Так держать! А то заладил — не хочу, не буду, не хочу… Кто тебя вообще спрашивает…

— Так как насчет курева?

— Табака нет, — Афганец разводит руками. — Зато — сало есть. По-венгерски, с красным перцем. Целый килограмм. Пошли, а то стоим тут, простатит ловим. Почки, между прочим, тоже — не казенные.

Кто бы о почках беспокоился?

Мы перемещаемся в его палату. Ее номер — семь, она расположена по соседству с моей. Иду первым, с флягой и стаканом, из которого в какой-то другой Вселенной хлебал чай с лимоном. Афганец едет следом, решительно перебирая ладонями скаты высоких и тонких велосипедных колес инвалидной коляски.

В палате пусто, если не считать круглого как воздушный шар брезентового рюкзака, установленного на крайней у окна койке. Такие носили бородатые геологи середины шестидесятых, неисправимые романтики в штормовках, которые истоптали полтайги, под перезвон гитарных струн и слова Юрия Визбора, разведали месторождения всевозможных полезных ископаемых. Что, кстати, очень пригодилось спустя полвека отечественным последователям султанов Брунея, приватизировавшим эти сокровища на дурняк.

Внимательно смотрю на рюкзак. В голове рождается другая ассоциация. Обтрепанная детская книжка о приключениях пионера Пети Рыжика и его верных друзей, Мика и Мука, одна из любимых книг детства, соперничавшая лишь с «Удивительным Волшебником из Страны Оз». Помнится, Петя Рыжик даже удрал при помощи такого рюкзака от голодного медведя, который собирался им позавтракать, но остался с носом, поскольку предприимчивый пионер превратил рюкзак в воздушный шар, наполнив горячим воздухом от костра. Отечественный Гарри Поттер, канувший в лету, потому что под рукой не случилось бригады маркетологов.

— Падай, — Афганец показывает на койку, а сам расшнуровывает рюкзак и принимается сервировать тумбочку со сноровкой профессионального официанта. На столе появляется хлебобулочный реликт — настоящий армейский ржаной «кирпич», за ним следуют глыба сахарина (я вижу такое чудо впервые в жизни), кусок сала в тряпице и банка кабачковой икры, уже вскрытая, судя по кромке, инструментом вроде саперной лопаты.

— Сидим? — осведомляется Афганец, удовлетворенно осматривая результаты своих трудов. — Не скатерть-самобранка, конечно, но… как для наших, почти полевых условий…

— Так точно, — отвечаю я. Он улыбается.

— Точно так… — ухмыляясь, протягивает руку с граненым стаканом, куда уже плеснул из фляги спирт. Я чокаюсь с ним флягой, тихо радуясь, что она мне досталась. Это открывает возможности по части уклонения от заданного им темпа, теперь я только имитирую глотки, поскольку, в противном случае, рискую окончить вечер в уборной, с двумя пальцами во рту.

— За тех, кто в сапогах! — торжественно провозглашает Афганец, и переливает содержимое стакана в глотку с таким видом, словно она — бочок омывателя ветрового стекла. Я переворачиваю флягу, зажав выходное отверстие языком.

— Закусывай, — пододвинув мне банку с икрой, Афганец, вооружившись устрашающего вида финским ножом с набранной из стеклышек рукоятью, рубит кусками хлеб и сало. Беру в руку краюху, с наслаждением вдыхаю ржаной, немного с кислинкой, аромат. Откусываю, корочка хрустит на зубах, во рту полно слюны. Сколько дней я не ел? Сосчитать не берусь, в голове приятная тупость, мозги будто плавают в вакууме. Зачерпнув полную ложку икры, намазываю с горкой на хлеб.

Разве может быть что-то вкуснее этого?

Расправившись с салом, Афганец снова наполняет стакан. Фляга кажется бездонной.

Какой у нее объем? Пол литра? Литр?

Он замечает мое недоумение, подмигивает:

— Не волнуйся, не закончится. Эта емкость без дна. Без-дна, усек? Сколько не выжрешь, она один хрен заправлена под завязку.

— Как это?

— Сам удивляюсь, — отмахивается он. — Но, что есть, то есть. Факт — штука упрямая. Не сидели б мы с тобой в этом говеном госпитале — самое время ганделык  открывать и народ спаивать. Озолотились бы…

Что-то подсказывает мне: он не из тех ребят, что наживают барыши, награждая сограждан белой горячкой и циррозом печени. Напротив, он из тех, кто поддерживает этим господам штаны, пряча голову в бутылку белой, как страус в песок. Впрочем, наверное, он видел такое, после чего жизненные ценности вроде дачи, автомобиля Skoda Octavia и четырехпроцентной карточки для посещения сети супермаркетов Auchan уже не представляются такими важными, как на первый взгляд.

— Поехали? — говорит Афганец. — Пьяный, не голодный, так? Наливай, ты что, заснул, отец?

Наполняю его стакан до краев, смотрю на флягу. Спирт, действительно, плещется на поверхности, как вода, заполнившая трюмы идущего на дно корабля, значит, он не преувеличивал.

Ну и ну.

Проглотив спирт, афганец тычет в меня пальцем:

— На сало напирай, парень. А то развезет.

Уже развезло, — хочу сказать я, очень довольный этим обстоятельством. Впервые чувствую себя комфортно, все абсолютно по барабану.

— В Отечественную, — начинает Афганец, — солдату наркомовские сто грамм полагались, перед атакой, чтобы о смерти не думать.  В Афгане — нет. Поэтому каждый выкручивался, кто во что горазд. Кто план курил, кто кокс нюхал. Кто — геру кушал в вену. Не без этого…

Он стаскивает спортивную куртку через голову, остается в одной вылинявшей голубой десантной тельняшке. На правом предплечье татуировка, — женская фигура с мечом и надпись:

ОКСВА 1985

— Как вы в Афганистан попали?

— Элементарно, Ватсон. Вылетел из политеха. Делов…

Эти его слова переносят меня на улицу Политехническую, застроенную институтскими корпусами. Я представляю ее так четко, словно вижу стоп-кадр на экране TV. Это моя «alma muter», я исходил тут все вдоль и поперек, сгрыз гору учебников и выпил цистерну пива. Я ведь и живу где-то неподалеку, между корпусами института и заводом «Большевик», и на занятия добираюсь пешком. Если только не еду в институт с работы, на метро, что гораздо чаще в последнее время.

Ехал, — уточняет внутренний голос. — Все, о чем ты сейчас подумал — в Прошлом…

Отмахиваюсь от этой скверной мысли, «думай о хорошем», была такая песенка, когда я ходил пешком под стол. Надо же, оказывается, мы с Афганцем бродили одними тропами, правда, с интервалом в четверть века. Чуть было не сообщаю об этом солдату, но вовремя хватаю себя за язык. Ведь я так и не сказал ему, что он ошибся насчет моего воображаемого сана священнослужителя, какой я батюшка, в самом деле. А теперь говорить правду кажется неудобным, почему, спрашивается, до сих пор молчал.

— Завалил сессию, — говорит Афганец, — вот меня и вытурили коленом под зад… — он вздыхает, видимо, в очередной раз переживая то давнее поражение. Очевидно, далеко не последнее и не самое серьезное из выпавших ему на тернистом пути в Госпиталь. — Они там ершистые, все как один, преподаватели эти долбанные, — продолжает афганец, сосредоточенно изучая пустой стакан. — Очковтиратели паршивые. Делают вид, что много чего в этой гребаной жизни понимают. Хоть, блядь, знают о ней не больше, чем растения из ботанического сада о джунглях… Давай, плесни-ка мне еще… — опрокинув стакан, он сует в рот кусок сала и добавляет с чувством. — Козлы. А самый главный козел, знаешь кто?

— Кто? — спрашиваю заворожено, перед глазами — харя громадного козлищи с пуком жестких седых волос на бороде и рогами-бивнями, на каждый из которых нанизано по паре извивающихся в смертных муках студентов. В правом копытце монстра зажат мел, за кормой — испещренная четырехэтажными формулами коричневая аудиторная доска.

— Мой папаня, вот кто! — с кривой ухмылочкой сообщает Афганец. — Доктор технических мать их наук, заслуженный очковтиратель и все такое, породивший паршивую овцу, то есть, меня.

Его улыбка становится шире.

— Еще бы, ведь я обманул его ожидания. Предпочел гитару логарифмической линейке, а дружков — тройным интегралам и прочей херне, я уж о комсомольских собраниях промолчу, вот от чего меня с души воротило. Когда этот чванливый верблюд с рогами сообразил, что ему не удастся вылепить из меня нового Лобачевского в натуре, он просто вымарал меня из жизни белилами, как неудачный пример из своего гребаного учебника.

Словно слабый ток пробегает по нервам. Пытаюсь восстановить в памяти разговор со стариком-преподавателем, но из этой затеи не выходит ничего путного. Спирт сделал свое дело, рассудок — на стадии релаксации. Мне остается сделать ментальную зарубку на будущее, чтобы обмозговать информацию позже, когда вернется способность четко мыслить.

— А когда я, — продолжает афганец, машинально похлопав себя по карманам, в подсознательных поисках сигарет, не иначе — в довершение к прочим своим прегрешениям, выбрал не ту девушку, которую следовало, его терпению настал конец. Он вырвал ту страницу, где я еще барахтался, перемазанный его гребаными белилами, скомкал и бросил в реку. Ну, я и поплыл по течению…

— Ее звали Олей? Ту девушку? Которая ему не понравилась?

— Как ты… — он смотрит, вытаращив глаза. Потом подносит кулак с татуировкой к носу, сверяется с надписью: — Молодец, разведка. Глазастый. Грамотно срисовал. А еще говоришь, развезло…

Его новое откровение — еще любопытнее предыдущего, но темп, заданный нашей вечеринке ветераном, слишком высок для меня.

Мы снова пьем, фляга ходит по рукам, как эстафетная палочка на спартакиаде.  Разделавшись с содержимым своего стакана, бывший солдат продолжает рассказ. Удивительно, спирт вливается в него как вода.

— Конечно, — немного сбавив обороты, бросает Афганец, — возможно, в ту пору мне следовало быть посдержаннее в отношении своего Старика, проявить понимание, если хочешь. Видишь ли, он ведь был тот еще кадр, сын своего времени, суперспециалист по ежовым рукавицам. Это не образное выражение, он был профессионал, причем, с заглавной буквы, мля. Слыхал про сталинскую закваску? Это как раз про него. Он ведь не всю жизнь в своем чертовом деканате протирал штаны, Старик до того много лет протрубил в органах госбезопасности. Начинал еще в частях особого назначения ОГПУ, которые при незабвенном Железном Феликсе, прародителе чекистском, крестьян по балкам стреляли, когда у тех возникали сомнения в целесообразности продразверстки. Ну и потом, ясен пень, без дела не сидел…

— Когда же он стал профессором? — удивляюсь я.

— В науку старик подался после войны, ему тогда было за сорок, — усмехается ветеран. — Ты не удивляйся, они ж считали себя солдатами партии, куда пошлют, там и служишь. Хотя, вообще говоря, Старику техника всегда нравилась, только, кто кого у нас когда спрашивал, к чему у кого лежит душа? Отслужил срочную в РККА, хотел поступать в политехнический, размечтался о кренделях небесных, тут, бац, разнарядка в органы по партийной линии, в добровольно-принудительном порядке, так сказать, как выражались в Совке. Судьба. У чекистов как раз подоспела очередная плановая Варфоломеевская ночь. То ли люди Ежова зачистили слишком много соратников Ягоды в низовом звене, то ли люди Берии хватили через край, отстреливая людей Ежова, этого я тебе не скажу. Так или иначе, появилось много вакантных мест, надо ж было им кем-то восполнять потери.  В итоге, с мечтами об институте довелось завязать. Одел портупею и трубил, как велели, сперва в НКВД, а потом в СМЕРШ.  Пока его не потурили из органов сразу после войны…

— В смысле, уволили?

— Угу. Точно так…

— За что?

— Темная история, — морщится ветеран. — Всплыл неприглядный факт. Выяснилось, что его младший брат, то есть, мой родной дядька, числившийся пропавшим без вести с начала войны, попал в плен. Хуже того, перешел на сторону фрицев и служил полицаем…

— И что?!

— Ну ты даешь! При Сталине за такое сажали. Родственников предателей, я имею в виду. Даром, что братья не виделись много лет. У них была большая разница в возрасте. В сорок первом мой старик получил майора. А дядьке едва стукнуло восемнадцать. Его сразу в армию загребли…

— У вас с отцом тоже была большая разница в возрасте? — спрашиваю я.

— Приличная, — кивает Афганец совсем уж мрачно. — Я поздний ребенок, чего уж там. Сильно избалованный в результате, как говорил мой Старик. Он, понятно, винил в этом маман. Он был гораздо старше ее…

У ветерана такое расстроенное лицо, что у меня сжимается сердце.

— Мне очень жаль, что у вас с отцом не сложилось…

Ветеран пристально смотрит на меня, потом кивает.

— Поверь, мне тоже. Да, пожалуй, мне следовало сделать поправку на ветер. Войти в его положение, в конце концов, он ведь, по-своему, желал мне добра. Но, согласись, в молодости чрезвычайно сложно войти в чье-то положение, кроме собственного. Да уж, наломали мы с ним дров… — губы Афганца трогает слабая улыбка. — Припоминаешь, отец, как ты за Сталина пить отказался, а я не стал настаивать? Так вот что я тебе скажу. Я ведь, как и ты, было время, красноперых упырей не жаловал. Со Стариком как-то сцепился из-за них. Он мне на пятнадцатилетие, прикинь, подарил радиоприемник с коротковолновым диапазоном, ему, видать, и в страшном сне не приходило на ум, что я стану слушать радио «Свобода» про диссидентов, которых эти твари гноили в психушках ГБ. Кого сейчас каким-то приемником удивишь, а для меня он был, как натуральная форточка на свободу. И вот, сижу я как-то, слушаю «Красное колесо», тут в комнату вламывается Старик, и сразу в крик. Ах ты ж, мать-перемать. Он, понятно, с порога все понял. Там у дикторов, как нарочно, был такой противный акцент, глухой бы понял, это не «Маяк». Короче, давай мы друг у друга дергать приемник. Он мне кричит, пригрел на груди змею, я ему про долбанных в сраку сталинистов. Чуть до рук не дошло, мать вмешалась, втиснулась между нами, а то бы поубивали друг друга… — Афганец продолжает улыбаться, но в глазах — тоска.

Пока он говорит, вспоминаю старую спидолу рижского радиозавода, единственную вещь, что имел при себе мой предыдущий сосед — Старик. Если не считать газеты, которую он не прихватил с собой, покидая Госпиталь. Словно это послание изначально предназначалось мне.

Мои мысли уносятся дальше, и я думаю горькой логике жизни, превратившей юного вольнодумца, которого тошнило от тоталитарной системы, в горького пропойцу, мечтающего о кровавой сталинской диктатуре, как о панацее для нашей слитой в офшоры страны. Смотрю на Афганца с минуту, вращая эту мысль так и сяк, отставляю в сторону и спрашиваю:

— А как ваш отец отнесся к тому, что вас отправили в Афганистан?

Ветеран пожимает плечами:

— Этого я тебе не скажу. Наверное, он полагал, что мне надлежит выполнить интернациональный долг. Не уверен, впрочем, что он знал, в чем именно заключается этот долбанный долг на практике. Он ведь был ортодокс, и, как правоверный коммуняка, черпал правду из проверенных источников истины вроде одноименной газеты, а что там писали об Афгане, можешь представить сам. Так что…

— А Оля?

Солдат опускает седую голову.

— Она плакала. А что она еще могла? Мы с ней успели расписаться, всей нашей гребанной родне назло. Мои предки, как я тебе уже доложил, встретили ее появление в штыки. Старик даже не поленился, съездил к Ольке домой, провел с моей будущей тещей разъяснительную беседу на предмет того, отчего нам надлежит немедленно разбежаться. Ну и, понятное дело, преуспел, ломать, не строить. Впрочем, семена ненависти легли в благодатную почву. Олькина мама шарахнулась от меня, как от чумного, когда малая пригласила меня домой, представить будущим родственникам, так сказать…

— Почему?! Что ее смутило? — спрашиваю я и обращаюсь в слух.

— Да хрен поймешь… — отвечает солдат уклончиво.

— И все же, — настаиваю я. Он недовольно кривится, но все же уступает.

— С тестем у меня не возникло никаких проблем, по крайней мере, с ходу, — роняет солдат. — Он даже пришелся мне по душе, нормальный мужик, работяга. А вот с тещей вышла неувязочка. Стоило ей узреть мою рожу, как бедная баба, побелев, повалилась с копыт. Честное слово, как привидение увидала. Дело было у Ольки дома, куда я явился с официальным визитом, просить ее руки. В итоге, чуть не вызвали «03». К счастью, карета не понадобилась, теща быстро оклемалась, но вечер был испорчен, чего уж там. Я ушел, не понимая, чем насолил ее мамочке, из головы никак не шли ее перепуганные насмерть глаза и лицо, его, представь, перекосило от страха. Я, конечно, не Станиславский, но такого, блин, не сыграешь, короче, ее торкнуло вполне реально.

— Придя в себя, она как-то пояснила свою реакцию?

— Через дочь. Мы с Олькой не виделись пару дней, у каждого был неприятный осадок. А, когда, наконец пересеклись, она передала мне извинения от мамы. Как выяснилось, в войну ее малой девчонкой угнали в концлагерь, где ей только чудом удалось спастись. Ну а моя харя, представь себе, напомнила ей физиономию одного из вертухаев. Понятно, нам бы посмеяться над нелепым совпадением, но не вышло нибуя. Тем паче, что в гости меня больше никто не звал. Я стал для Олькиных предков персоной нон грата. Или это уже позже они занесли меня в черный список, когда мой Старик поперся к ним сходил…

— Ваш отец? Но зачем?!

— Ну, явно ж, не наводить мосты. Старый козел, представь себе, поставил им ультиматум. Или их дочь отваливает от меня, или… Я толком не в курсе, чем он им грозил, но даже странно, как его, после таких заявлений, не спустили с лестницы. Стоило бы. Короче, наши предки переколотили горшки без вразумительных причин. При этом, они, не сговариваясь, делали все возможное, лишь бы нас разлучить. Понятно, у них ровным счетом нифига не вышло, они пожали прямо противоположный эффект. Мы с малой подали заявление. Нас расписали примерно через месяц. Из института меня к тому времени отчислили, у нас не было ни кола, ни двора. И ни копейки, кстати, тоже, паршивый угол не успели снять. Впрочем, мыкаться нам пришлось недолго, проблему разрешил районный военный комиссариат. Я не успел испугаться, как держал в руках повестку. Вот и все. На рассвете она проводила меня к военкомату. Потом приехала на присягу. Одна. Да мне, отец, Богом клянусь, и не нужен был никто, кроме нее. Хоть бы весь этот гребаный мир провалился в тартарары, лишь бы нас оставили в покое. Вдвоем. То есть, втроем, — поправляется Афганец. — Она сказала, что беременна…

Он отворачивается к окну, и мы снова долго молчим.

— Как же, оставят тебя в покое, — наконец, глухо говорит афганец. — Особенно, в учебке под Иолотанью. В те времена, отец, дедовщина в армии была — мама не горюй. Молодых, бывало, забивали насмерть, так что, если тебе просто вышибли зуб или сломали пару ребер, считай, повезло. Ты, отец, «Сто дней до приказа» читал?

— Не приходилось, — вынужден признаться я.

— Ну и ладно, — он, похоже, не удивлен. — Тем более, что в учебке я долго не задержался. Погоняли нас, новобранцев, пару месяцев, как сидоровых коз, и вперед. Никто толком испугаться не успел, как мы уже стояли на плацу в Баграме, разглядывая долбанный инопланетный пейзаж. Такие горы, говорят, есть еще только на Марсе. Только там, на Марсе, ни хрена нет духов со стингерами и пулеметами ДШК, для которых БТР — что консервная банка. Ты, отец, в горах бывал?

— В Крыму, — отвечаю я. — Ходил с друзьями в поход по горному Крыму пару раз.

— В Крыму духов тоже нет, — констатирует он, выразительно показывая на свой пустой стакан. — Хоть, сдается мне, долбанные политиканы спят и видят, чтобы они там завелись, как блохи на собаке. Потому как: кому война, кому мать родна. Верно? Ты, отец, песню помнишь?

— Смотря какую…

Он колеблется с минуту, потом начинает петь:

В ту ночь пришел сигнал в казарму к нам

Десантникам тревогу объявили,

И нас уже ведут по кораблям

Маршрут давно на карте проложили.

Впервые мы не взяли парашют,

Зато рюкзак патронами набили,

Сигнал «пошел», сирену не дают,

И рампу для прыжка нам не открыли.

В ночи летит могучий караван,

Солдатами и техникой набитый,

Сказали нам: Летим в Афганистан,

Спасать народ, Амином с толку сбитый…

Никогда не слышал этой песни. Зато с удивлением отмечаю, у него есть и слух, и голос. Последний, правда, хрипловат, так и песня не из репертуара Филиппа Киркорова.

— Наливай, отец. Выпьем за наших ребят…

Делаю большой глоток. На этот раз уклоняться и не думаю. Как-то, копаясь в интернете, совершенно случайно натолкнулся на список советских солдат, сложивших головы в Афганистане. В глаза бросились даты, в которых оказались заключены целые вселенные: 1962-1981, 1963-1982, 1964-1983, и так далее, динамика очевидна. Не помню, кому принадлежит фраза: войны развязывают старики, а умирают молодые. Зато знаю, кто автор этих слов: «…война дело молодых, лекарство против морщин».

Так себе лекарство, конечно. Хотя и помогает безотказно… эх…

Афганец снова поет. Слушаю с флягой в ладони, как часовой у обелиска.

Вспомним мы тех, кто в ущельях остались,

Не повидав отчий дом,

Первыми в Кабул на разведку отправились,

Выпьем и снова нальем…

Он повышает голос. Ему явно не хватает гитары:

Встанем, товарищи с памятью светлою,

Выпьем за наших ребят,

Тех, кто ушел в Дарлагман за победою,

И не вернулся назад.

Пусть в нас стреляли винтовки душманские,

Думали не о себе,

Мы помогали народу афганскому,

Выстоять в трудной борьбе…

Обманутое поколение, — это первым приходит на ум. Хотя, разве бывают какие-то другие поколения, в нашей стране? Не обманутые? Нет таких. Способы обмана из арсенала политиков мутируют и совершенствуются, как штаммы гонконгского гриппа, из года в год, это да, но, сути процесса не меняют. Хоть упоминание о безвозмездной помощи, которую никто не просил, режет слух.

Мы находимся в такой стадии опьянения, когда притворство невозможно, человек откровеннее, чем под воздействием «правдодела». Защитные покровы, которыми каждый из нас обрастает, чуть ли не с яслей как краб хитиновым панцирем, разрушены цунами из старой солдатской алюминиевой фляги. Мы оба обнажены, будто новорожденные, с той разницей, что младенцы не отягощены грехами, если, конечно, не считать грехом само зачатие. У младенцев нет ни скелетов в шкафу, ни целых складов со скелетами, как у афганца.

— Я тебе говорил, отец, что в юности по церквям не ходил? Не принято было, да и потребности особой не было. Если того случая не считать, про который я тебе рассказывал. Когда мы с Олькой на завуча школы нарвались. Так и то — баловство было одно, ты уж извини за откровенность. — Он смотрит на меня в упор, лицо напряженное, ни тени улыбки. — Потребность появилась, когда я из-за реки вернулся…

— Вы поверили в Бога на войне?

— Не знаю, стоит ли говорить о вере. Видишь ли, отец, я видел такое, чего Бог, по идее, допускать не должен. Может, мы не понимаем его логики… Или он спит. Или ушел в долгосрочный отпуск. Уехал туда, где климат теплее и бандитов меньше…

Не знаю, что на это сказать. Выражение «неисповедимы пути Господни» родилось не на ровном месте. С его помощью легко объяснить все что угодно кому хочешь. Кроме себя, естественно…

— С другой стороны, кто-то ведь сохранил мою шкуру в Афгане. Что, я хороший христианин? Ни шиша. Хороший человек? Тоже нет. Тогда, кто и зачем, а?

Це життя…

Пока на ум приходит эта фраза, которую частенько повторял один из рабочих в столярке, где я подрабатывал в старших классах школы, Афганец рассказывает, как однажды в окрестностях Герата его БТР обстреляли из двух базук. Первый дух взял чуть более низкий прицел, чем следовало (это «чуть» иногда дорогого стоит, и измеряется уже не миллиметрами или секундами, десятилетиями жизни), вследствие чего граната поразила колесо вместо борта. Машину развернуло на дороге волчком, и вторая граната, летевшая четко в цель, чиркнув по броне, с визгом ушла в небо. Потом я слушаю историю о том, как его усиленный взвод попал ночью в крупную передрягу, и десантникам пришлось прыгать со скалы в реку, причем, чем сильнее удавалось оттолкнуться от самого края утеса, тем больше было шансов не грохнуться на россыпи камней на берегу, долетев до воды. Прыгали в кромешной темноте, ориентируясь по фосфоресцирующим часам командира взвода, которые тот закрепил над бездной.

— Нормы ГТО по прыжкам в длину сдавал? — спрашивает афганец.

— Было дело. Только давно, в школе, на уроках физкультуры. Кажется, в другой жизни.

— Ну вот и мне в Афгане казалось, что жизнь стала совсем другая, и даже не жизнь, а хер знает, что. Хоть, с другой стороны, какая разница? Зачет — незачет? Жизнь — смерть? До воды, кстати, долетели не все наши…

В принципе, только этих двух историй вполне достаточно любому среднестатистическому мужчине, чтобы до конца своих дней рассказывать детям и внукам о том, как закалялась сталь.  Но, мой собеседник нашпигован такими историями, и я действительно не пойму: как он после всего этого выжил. Правда, его рассказы не для семейной легенды, у него нет семьи, насколько я понял. Никого, кто стал бы его слушать. Только я, тут, в Госпитале…

— Вот говорят — судьба, — ведет дальше Афганец. — А что это за хрень такая? Бумажка, выданная небесным собесом? Я не в курсе, есть ли Бог, но старуха с косой — есть, это факт. — В голосе ни капли сомнения. Ему, очевидно, виднее. — Видеть-то я ее не видел, врать не стану, но в затылок она мне дышала. И привет я от нее получал.

— Как это?

— Молча, — помрачнев, он отмахивается, не хочет говорить на эту тему. Я не настаиваю.

— Давай еще по одной? — предлагает Афганец.

Сделанный мной глоток добивает опорно-двигательный аппарат. Начинаю клевать носом. Афганец, выбросив вперед руку, расчищает на тумбе пространство для моей головы, чтобы лоб не столкнулся с опустошенной банкой из-под кабачковой икры и стаканом. Фляга вываливается из разжавшихся пальцев и катится по полу, расплескивая драгоценную жидкость на линолеум. Последним слышу перезвон гитарных струн.

Откуда он еще гитару достал?

Пытаюсь поднять голову, хочется самому прикоснуться к струнам, видно инструмент мне не чужд, но сил нет. Так и остаюсь полусидеть, ощущая лишь шероховатую поверхность тумбочки лбом.

На трех машинах мы летим вперед,

На встречу славе, ну а может смерти,

И пусть соотношение один к трем,

Все будем драться до конца, как черти…

Веки смыкаются, голос афганца все глуше, последнюю строку ловлю на пределе слышимости. Или уже за пределом:

Опасный склон — завыли тормоза,

Ну, БТР, крепись еще немного.

Из-под колес закапала слеза,

Дорожкой масла в пыльную дорогу…

Я плаваю в невесомости, у меня кружится голова, то ли от отсутствия гравитации, то ли от переизбытка спирта. Потом перед глазами появляется дорога, но не та, о которой пел афганец. Не горная. Не его. Моя. В самом ее конце вижу старую подругу из дежурного кошмара — белую «Ладу» с пускающим солнечных зайцев радиатором. Ноги сами по себе начинают вращать педали. Оказывается, я на велосипеде.

Кручу, как угорелый, при этом результаты нулевые, мой велосипед (это желтый «Аист» с низкой, так называемой дамской рамой) ползет со скоростью черепахи. Воздух, окружающий меня, становится вязким, словно клейстер, все мои мускульные усилия — коту под хвост. Пальцы срываются с руля, бьют по серебристому звонку, его трель копирует звук круглого как земной шар механического будильника, вырывавшего из объятий Морфея жителей СССР послевоенных времен. Или, возможно, довоенных?

Это Афганец — берет несколько звучных аккордов на гитаре. Он без спроса врывается в мой сон, крушит его, как дебошир кривые зеркала в комнате смеха, где вовсе не смешно.

— Эй, отец, подъем! Вставай, говорю! Команды отбой не было!

Я не могу подняться, и он тормошит меня за плечо, рискуя вывернуть его из сустава:

— Поднимайся, солдат. Это приказ! Рота, подъем!!!

— Оставь меня! Я умер.

— Не шути так, — строго предупреждает ветеран. — Особенно, здесь.

— А что это за место? — спрашиваю я, одновременно пробуя навести резкость. Только ничего не выходит.

— А ты что, не знаешь?

Пытаюсь покрутить головой, но шея ее не держит.

— И что, не помнишь, как сюда попал?

— Нет… — мои губы еле разлипаются, чтобы произнести это слово.

— Совсем-совсем? Ни капельки?..

Его слова звучат по-детски наивно, но мне становится страшно. Жутко, я даже так скажу. Столько времени я торчу в Госпитале, пытаясь выяснить, кто я, как оказался в этом странном месте и что оно из себя представляет, а теперь, когда вопрос поставлен ребром понимаю, что не хочу знать ответ. И, все же, мне никуда не деться.

— А вы? Вы помните, как сюда попали?

Он долго смотрит на меня перед тем, как ответить. Не тянет резину, не драматизирует ситуацию, просто взял паузу, вот и все.

— Конечно, — говорит, наконец, Афганец. — Я в курсе дела, а как же…

— Как? Откуда? — слюна куда-то исчезла изо рта. Теперь там пески пустыни Калахари из прочитанного в юности одноименного романа Уильяма Малвихилла.

— Из второго хирургического отделения четвертой городской клинической больницы…

— Вас там оперировали?

— Я там умер. От цирроза печени.

В палате так тихо, будто мы с Афганцем в безвоздушном пространстве, воздух отсосали компрессором, вокруг вакуум.

— У-у-ум… — на этой гласной меня словно заело, как тертую жизнью грампластинку.

— Ага, — отвечает он, поняв, о чем я. Так спокойно, будто речь идет о какой-нибудь ерунде вроде места в очереди у билетной кассы. — А что тебя удивляет, отец? Все мы гости в этом говеном мире, который я покинул. Без особого сожаления, кстати. В нем слишком много мудаков, чтобы осталось место для комфорта.

Отвинтив колпачок, он в который раз прикладывается к горлышку, делает пару глотков. Возвращает крышку на место, на этот раз не предложив выпить мне. А жаль.

— Значит, я тоже… мертв?! — губы деревенеют, как при наркозе. Хотя, где-то глубоко внутри я уже готовился к этому известию. Уж слишком тут все не так.

— Никак нет, — заверяет Афганец. — У тебя еще не все потеряно. Но, полагаю, отец, на твоем месте не стоит почивать на лаврах. У тебя крупные проблемы, не берусь сказать какие, но то, что ты, как минимум одной ногой в могиле — факт.

Факт, — отдается эхом в голове.

— Но, думаю, у тебя есть кое-какие шансы выкарабкаться…

— Как?

— Этого я не знаю, братишка. Как поет Корнелюк, «знал бы прикуп, жил бы в Сочи». Я думаю, что у тебя будет возможность свалить отсюда, нужно будет только ею воспользоваться как надо. Но, только не через черный ход…

— Через черный ход? А где он находится? — Недавно я пробовал выйти через парадный, ничем хорошим затея не закончилась. Что он имеет в виду? Какую дверь? Быть может, в подвале, исследовать который у меня не дошли руки, главным образом потому, что не возникло ни малейшего желания туда спускаться.

— Ты спрашиваешь, где он? — говорит Афганец мрачнея. — Этого я тебе сказать не могу. Как и что за ним. Не потому, что не хочу, или не знаю, просто… — Он еще больше хмурится, трет большим пальцем шершавый подбородок, изуродованный старым шрамом. — Просто у каждого он свой, этот черный ход гребаный. Так что держись от него подальше, вот и все.

Легко сказать, держись, если не в курсе, от чего именно. Надо бы все же уточнить, хотя бы пару вопросов, но ветеран только отмахивается.

— Ты сам должен будешь все понять… Как увидишь, не ошибешься…

— Увижу, что?

Мой вопрос повисает в воздухе. Решаю зайти с другой стороны:

— Так что это за место? Ведь это не госпиталь?

— Да уж, не госпиталь, точно, — легко соглашается Афганец. — Я так думаю, это что-то вроде перевалочного пункта. Может, даже Чистилище, если тебе так больше нравится…

Мне так совсем не нравится…

— А где он находится, этот… пункт?

Афганец пожимает плечами:

— Хрен его разберет, где. Может, на Луне. На обратной стороне, так? Или на морском дне. Вообще в другом измерении. Вроде есть, вроде нет. Прямо на Крещатике, в Пассаже, на углу возле кафе с мороженным. Праздно шляющиеся граждане, проходя мимо, ощущают, как температура падает на пару градусов, и говорят себе: это от холодильников. В любом случае, отец, откуда мне знать? Вопрос, между прочим, по твоей части. Кто из нас богомаз? Ты это в семинарии хотя бы в теории проходил, или как? Про загробный мир и все такое. Тебе и карты в руки. А я… вот ежели ты захочешь проконсультироваться, как человека из этого гребаного мира в загробный переместить без проволочек, тогда — всегда пожалуйста.

— А с чего вы взяли, что я еще жив? — От самого вопроса по спине пробегают мурашки. Пытаюсь взять себя в руки.

— Опыт, — отрезает афганец. — У меня в Афгане клиническая смерть была, чтоб ты знал

— Это когда вы ноги потеряли?

— Когда мне в харю осколок бензобака залетел, — чуть ли не с гордостью поправляет Афганец. — А ноги?.. Копыта мне, если хочешь знать, уже на гражданке отчекрыжили. Наши эскулапы, мать их за ногу. Чик-чирик — готово. Из-за курения, кстати, так что делай выводы, отец. Если вырвешься

— Что вы видели? Черный коридор, как у доктора Моуди? Или…

— Не знаю я никакого Моуди, — фыркает афганец. — Кто он вообще, такой? Что он может знать, о смерти? Вообще, заруби себе на носу: Не имеет значения то, что я видел. Я до хера вообще видел. Пускай это тебя не донимает. Моя игра сделана, от и до, больше мне тут ловить нечего, дома никто не ждет, да и нет у меня никакого дома, понял? Кореша давно там, — он тычет в потолок, или там, — палец опускается к полу. — Я, по делу, вообще не знаю, на кой хер мне была эта жизнь после войны. Да я и не жил — пил. Не сразу, конечно, начал. Сначала в дурке посидел, на барбитуратах, ну, там-то меня никто не спрашивал, хочу я вмазаться или нет. Потом уже к белой пристрастился, наверстывал, короче, упущенное. Словом, жизнью это говно не назовешь, так? На войне… на войне, там другое дело. Когда у других жизни отнимаешь, сам живешь, верно?

— А она? — не выдерживаю я. Не могу это слушать. — Она! Разве она вас не дождалась?!

Он вздрагивает, долго смотрит на меня тусклыми, ничего не выражающими глазами.

— Она-то дождалась, — наконец, говорит Афганец. — Беда в том, что я не вернулся. Не вернулся таким, как был до войны…

Пока я перевариваю это, он снова прикладывается к фляге.

Чего уж тут о печени беспокоиться? Теперь хотя бы ясно, почему фляга бездонная.

— Ты не представляешь, отец, сколько народу я положил, — говорит он еле слышно. — Скольким билет в последний путь выписал… Билетер, на…

Хочу найти какие-то теплые слова, способные утешить его. Ведь не по своему желанию он людей убивал. Не он развязал эту войну. Но я молчу, сотрясать воздух пустыми фразами не хочется.

— Поэтому, видать, он меня и не слышит, — добавляет Афганец после паузы. — Хоть я, отец, как вернулся, часто к нему обращался… до востребования вопросы слал… без ответа…

— Почему вы думаете, что без ответа?

— Это ты у него спроси, когда свидитесь. На тебе ведь крови нет? Ты-то, не безнадежный, так?

Что тут сказать? Я не знаю, чего стоит прожитая мною жизнь. Много ли я сделал плохого? А хорошего? Да, я не убивал, не был на войне, но разве от этого большего стою, чем бывший солдат?

— Не бери дурного в голову, отец. Мне один хрен, хана. Приплыл. Подумай, лучше, о себе. Сдается мне, у тебя какие-то дела остались, незаконченные. Вот ты тут и застрял, как слива, прости пожалуйста, в одном месте. Ты для начала попробуй вспомнить, как попал сюда, и все такое. Вспомнишь — от этого и пляши.

— А вы тут давно?

Он пожимает плечами, вздыхает невесело.

— Не знаю, братишка. Не могу тебе этого сказать. Вроде — давно, а вроде — недавно. Тут тебе не армия, дембеля не дождешься. Что же до увольнительных… В самоволку вполне реально сходить, только сходишь — не обрадуешься.

Долго подбираю слова, сначала выстраиваю в походный ордер, и только потом выпускаю изо рта:

— Тогда, если вы умерли, то… то почему вы тут находитесь?

Он снова жмет плечами:

— Без понятия, отец. Хотя, есть одна мысль… Может, чтоб тебе помочь…

— Мне? Но как?! — Думаю о том, что, если он здесь, чтобы мне помочь, может и он не безнадежен. Может, я смогу чем-то помочь ему?

— Хрен разберет, как. Как-то… — Афганец энергично потирает переносицу, перебитую четверть века назад, в иной Вселенной, осколками бензобака БМП. — Хотя, я бы на твоем месте не очень на мою помощь рассчитывал…

— Почему? — спрашиваю одними губами.

— Не потому, что я тебе помочь не хочу, — говорит Афганец. — Просто, за что бы я не взялся, людям от меня одни неприятности. — Он разводит руками. — Хочешь сделать добро, а один черт выходит боком.

Некоторое время сидим молча. Тишину нарушает афганец.

— Ладно, ты, короче, сиди, вспоминай, а я пока чай забацаю.

— Чай?

— Ну да, — он искренне удивлен. — А что такого?

В растерянности гляжу на тумбу. На ней трехлитровая стеклянная банка, внутри которой, словно звезда на дне омута, горит маленькое солнце. Смотрю на него, и в голове рождаются образы Томминокеров из недавно перечитанного романа Стивена Кинга. Спустя минуту соображаю, что пришельцы из космоса ни при чем, передо мной обычный кипятильник, который кто-то (скорее всего афганец) смастерил из двух бритвенных лезвий «Нева», соединенных при помощи ниток и нескольких спичек с откушенными головками. К лезвиям прикручены провода, они выходят из банки, тянутся через пол палаты, исчезая в розетке. Вилки нет, афганец обошелся без нее, просто оголив провода. Интересно, что сказал бы по поводу этой конструкции институтский преподаватель по технике безопасности? С другой стороны, на счет поражения током, здесь наверно, можно не беспокоиться.

Вода закипает на глазах. Вскрыв квадратный пакет с изображением слона…

Ха, такой Шурик рвал и бросал в физиономию героя Евгения Моргунова в «Операции Ы»! Первый раз их вижу вживую.

…афганец сыплет его содержимое в банку. Кипяток окрашивается коричневым цветом.

— Видал?! — афганец подмигивает мне с видом Леонардо да Винчи, демонстрирующего герцогу Медичи новую модель летательного аппарата. — Четыре спички, нитка, два лезвия, кусок провода, и фирма Moulinex отдыхает. Правда, розетка может оплавиться, или в ящике выбьет автомат. Но, тут нет электрика, чтобы оборвал нам уши.

Чувствую, если появится — будет третьим.

Он хлопает по фляге, которая снова полна и дремлет на столе, в полной боеготовности, как донная мина времен Второй Мировой, дожидающаяся свой «Новороссийск» .

Пьем чай, сдобренный кристаллами сахарина и лимонной кислоты из запасов афганца.

— У меня в палате банка с лимонами, — говорю, вдруг вспомнив.

— На хрен надо, — отмахивается он.

Чай освежает и бодрит, но я все равно чувствую себя сильно охмелевшим. Афганец протягивает мне ломоть хлеба, щедро посыпанный сахаром.

— Пирожное армейское. Отведай.

Отказываюсь. Пожав плечами, он снова советует мне попытаться «вспомнить все», что, как известно, в конце концов удалось герою Арнольда Шварценеггера в одноименном кинофильме. Вот чудеса, в голове полно всякой чепухи, вроде упомянутого только что блокбастера, но я решительно не способен восстановить в памяти события, предшествовавшие моей затянувшейся экскурсии в Госпиталь.

Легко сказать — вспомни.

Вспомнить на заказ, пожалуй, еще сложнее, чем полюбить. Я очень устал. Думать обо всем этом, пропускать через себя прошлое и невзгоды других людей, при этом не имея четкого представления о том, что же произошло со мной.

Меня снова клонит в сон, и он по-прежнему готов обернуться кошмаром. Но сопротивляться этому я не хочу. Ложусь на койку, Афганец тянется за гитарой. Веки смыкаются под песню о кукушке, которая ошиблась адресом.

Снится часто мне мой дом родной,

Лес о чем-то, о своем мечтает,

Серая кукушка за рекой,

Сколько жить осталось мне считает.

Снится мне опушка из цветов,

Вся в разливах тихая речушка,

Восемьдесят, девяносто, сто…

Что-то ты расщедрилась кукушка.

Я тоскую по родной стране,

По ее рассветам и закатам,

На афганской выжженной земле,

Спят тревожно русские солдаты.

Они тратят силы, не скупясь,

Им знакомы голод и усталость,

Дней своих не копят про запас,

Кто им скажет, сколько их осталось.

Так что, ты, кукушка, погоди,

Не дари чужую долю чью-то,

У солдата вечность впереди,

Ты ее со старостью не путай…

***

— Не спится? — спрашивает он своим немного хрипловатым голосом. Даже не знаю, что на это ответить. Звучит, как в анекдоте про телефонный звонок в три часа ночи: «Алло? Что, не спится?» Впрочем, я понятия не имею, который час, на дворе ночь, светает или уже рассвело? Глупо молчу и наблюдаю, как улыбка все больше растягивает его, все в шрамах, лицо.

— Долго я дрых?

Он сверяется с часами. Не те ли это часы, что спасли жизни его сослуживцам в Афгане, когда им довелось прыгать в реку со скалы?

— Минут двадцать, пожалуй.

— Всего? — мне кажется, прошло часов пять, а то и все семь.

Странно, голова почти не болит.

— Хочешь подшутить?

— Даже не знаю… — Я пытаюсь прийти в себя, и понять, о чем он говорит. Смотрю на его улыбку заговорщика и сам поневоле начинаю улыбаться. — Было б над кем…

Тут только я и Афганец — два героя чей-то дурацкой шутки.

— Я, пожалуй, лучше полежу… — бормочу я, неожиданно вспомнив рассказ о психиатрической клинике, где его пичкали какой-то химией. Раньше я был слишком пьян, чтобы оценить эту информацию по достоинству. Теперь она обескураживает.

— Никаких полежу! — чеканит бывший солдат. — Алкоголь выветрится.

— Выветрится? Ну и что с того?

— Подъем, говорю. На трезвяк такого не увидишь! — Его лицо светится чисто мальчишеским озорством, развеивает мои подозрения. Пытаюсь сохранить серьезную мину, но, не получается. Его настрой быстро передается мне.

Типа чудачества под градусом? — я медленно встаю, протираю глаза.

— Пошли! — он тащит меня за собой, как локомотив вагон. Не сопротивляюсь — все равно бесполезно. Да я в принципе, уже и не против.

— Вот! — он тычет пальцем в сторону столика дежурной медсестры, безлюдного уже много дней кряду. Сначала я ничего не вижу, но потом вроде бы замечаю фигуры в белых халатах, они проявляются прямо на глазах.

— Только тихо, — шепчет афганец и едет вперед. Мне ничего не остается, кроме как следовать за ним.

Приблизившись, я вижу, что две медсестры заснули прямо в «каталках» во время своего ночного дежурства. Я думаю, что имело бы смысл их разбудить и поговорить, но, в планы афганца побудка не входит. Никакого общения с медперсоналом.

— Дохлый номер, — поясняет он. — Девки ужрались до потери пульса.

— На дежурстве?

— Ты что, с Луны упал? Самое место, чтобы хорошенько заложить за воротник. — Он щелкает себя по шее двумя пальцами. Жест понятен без слов. — Объясняю по слогам и три раза, как менту. Если б они не напились, до поросячьего визга, хер моржовый мы бы их с тобой срисовали.

У столика — полиэтиленовый кулек с китайским термосом и остатками трапезы. Кажется, это обглоданный до костей куриный трупик, фантики конфет «Красный мак» и кожура от бананов. Кряхтя, перегнувшись через левое колесо своей инвалидной коляски, афганец берет термос в руки, вынимает пеньковую пробку, нюхает.

— Грог, мля, чтобы мне провалиться на этом месте. — Он делает глоток, потом вспоминает обо мне: — Будешь?

Секундные сомнения побеждает дух товарищества. Гулять так гулять.

— Буду.

Жидкость еще теплая, терпкая на вкус, и крепкая, словно ром. Вино, вероятно, перемешали с водкой, которой было значительно больше. Пряностей — тоже не пожалели.

Вытерев рот тыльной стороной ладони, он берет на буксир кресло с одной из сестер и едет к лифту.

— Давай, ты вторую, — бросает через плечо.

Волна замешательства, охватившего меня, спадает, уступив место мальчишескому задору. Мне становится весело.

— Погнали наши городских.

Я уже с трудом сдерживаю смех. Толкаю кресло со второй медсестрой вслед за афганцем. Он уже у лифта, жмет кнопку, которую я не решился беспокоить всего несколько дней назад. Лифт, как ни странно, оживает. Правда, неохотно, через силу. За массивной стальной дверью слышится рассерженное гудение пробудившихся от вековой спячки механизмов. Наконец, кабина со скрежетом останавливается на этаже. Я открываю створку двери, потом отодвигаю еще одну — внутреннюю.

Через двадцать секунд мы уже едем вниз. Два пьяных привидения, две нетрезвые медсестры, короче… экипаж машины боевой, как в известной старой песне про танкистов. По пути лифт издает мучительные звуки, будто высказывает свое недовольство по поводу неурочных ночных поездок и наших действий в целом.

Я смотрю на лица девушек, в паническом ожидании, что они сейчас проснутся, и тогда нам нагорит, но нет…

Вне жизни…

Лифт останавливается, мы выбираемся в холл. Сейчас он вообще почти полностью залит мраком. Лишь кое-где на полу, стенах и потолке видны колеблющиеся полоски света, отбрасываемого уличными фонарями.

— Давай туда. Только тихо, на! — продолжает вести нашу экспедицию безногий ветеран.

Мы движемся к выходу, я оказываюсь в голове колонны. Уже на пороге вспоминаю, чем закончилась для меня предыдущая попытка покинуть больницу. Замираю, как солдат, наступивший на мину-растяжку. Афганец со своей сестрой врезается в меня на полном ходу, и выталкивает наружу, как пробку из бутылки.

Через мгновение мы уже катим коляски по асфальтированной дорожке в парке. Со мной все в порядке. В относительном, я бы так сказал. Никакого света, никаких вспышек, ничего. Я вдыхаю полные легкие свежего воздуха. Он терпкий и полон ароматов увядания, освежает и одновременно навевает грусть. Осень в самом разгаре, не иначе.

— О! — довольно выдыхает Афганец, паркуя коляску со своей медсестрой под раскидистым каштаном. Он практически потерял листву и теперь похож на корягу из заколдованного леса, воткнутую в землю злым волшебником оберегать окрестности. Я ставлю «свою» коляску по соседству, борт в борт «его».

Меня снова распирает от смеха, и я сдерживаюсь как могу. Чувствую, что еще чуть-чуть и меня прорвет, будто плотину в половодье.

— Тихо ты! Тихо, на! — пытается успокоить меня (а может и себя, потому что за маской негодования легко угадывается неудержимое веселье) Афганец.

— Отступаем, — командует он.

На обратном пути раздумываю над тем, что на этот раз вылазка за пределы госпиталя прошла без эксцессов.

Может, потому что я не думал о побеге?

Пока я размышляю об этом, вваливаемся в вестибюль. Садимся в лифт и уже не сдерживаем хохота. В пустой больнице с первого на четвертый этаж подымается кабинка смеха.

— Круто… — говорит ветеран, когда мы выбираемся из кабины лифта у себя на этаже. — Как в молодости.

Точно! — хочется ответить мне, но буквы застревают в глотке. На этаже, в паре метров от двери лифта, посреди коридора нас уже дожидается одна из дежурных медсестер. Та, которую вез Афганец. Сейчас, когда она стоит, руки в боки, с необычайно раздраженным лицом и злыми бегающими (пацан, инвалид, пацан, инвалид…) глазами, она уже не кажется милой спящей феей, почти добровольной участницей ночной шутки.

Nemesis, — вот что успевает пронестись в моей голове перед началом скандала…

— Ну ты тварь и попала, — не громко, но необычайно убедительно говорит медсестра моему спутнику. Только теперь замечаю странную гулю у нее на затылке, кажется, лет двадцать назад такие называли шиньонами, сейчас этот предмет дамской прически представляется столь же нелепым, как и изыски каких-нибудь венецианских модниц пятнадцатого столетия, намеренно оголявших лбы. Да и халат на медичке слегка чудаковатый, ныне в ходу повсеместно полиэстер и прочие суррогаты из нефти, одежда незнакомки пошита из добротной хлопчатобумажной ткани. Сегодня такую не найдешь днем с огнем.

— Погоди-погоди… — выдыхает медсестра, в то время как ее выщипанные и дорисованные по моде семидесятых брови летят кверху на стремительно буреющей раздраженной физиономии. — Опять ты?! — выкрикивает она. — Снова за свои проделки взялся?! Ну погоди, паразит паршивый! Я тебя так выпишу, по гроб жизни не забудешь. Белый свет в копеечку станет! А ты, — она поворачивает голову ко мне, — пшел живо в палату! С тобой еще разберемся!

В нерешительности перевожу взгляд с нее на Афганца, тот закрыл глаза, но на лице еще уловима тень веселья.

— А ну, свободен! — вопит мне медсестра, почувствовав, что я мешкаю.

Я бросаю почти что прощальный взгляд Афганцу и пытаюсь улыбнуться ему. Он подмигивает в ответ, и это сбрасывает несколько тонн веса с плеч. Вот так просто — «клик».

Молча иду до его палаты, оборачиваюсь, смотрю на их силуэты, еле различимые в проеме ведущей к лифтам двери. Затем захожу внутрь, чтобы не мозолить медсестре глаз. Несколько картинок недавнего ночного приключения снова проносятся перед глазами. Я опять сдерживаю смех, но для этого мне уже не требуется прилагать много усилий. Прежде всего потому, что я снова один. Никто ни сегодня, ни завтра не явится, чтобы меня вычитать, да и Афганца я больше не увижу. Скорее всего, ни моего нового приятеля, ни медсестры, уже нет в здании.

Палата, где буквально десять минут назад мы пили чай, а до того спирт, встречает меня аккуратно застеленными койками. Ни тяжелого брезентового рюкзака, ни гитары, ни волшебной фляги не видать. Пустота.

— Прощай, — шепчу я одними губами, а в голове еле слышно, словно с противоположного берега реки, звенит гитара.

Память моя, как набат, неустанный попутчик тревог.

Я не забуду ребят, что отдали последний свой долг…

Они жить будут рядом со мной,

Я ведь тоже прошел той тропой…

Он встал на свою тропу и уходит по ней в Великую Пустошь. Все дальше и дальше, уходит навсегда, оставив меня в одиночестве. В Госпитале.

В голове всплывает фраза мальчика по имени Джек, одного из героев «Темной Башни» Стивена Кинга: «Иди, стрелок, есть и другие миры кроме этого».

— Иди с Богом, — говорю я, зная, что в любом случае он меня не услышит, даже если под рукой окажется мегафон. Я должен был сказать это раньше, но не посмел, ведь он ошибся насчет меня. — Если бы я был настоящим батюшкой, как ты обо мне подумал, я бы отпустил тебе все грехи, потому что ты — ни в чем не виноват! Слышишь?!

Прощайте, горы, вам видней,

Кем были мы в стране далекой,

Пусть не осудит однобоко,

Нас кабинетный грамотей…

А я даже имени его не спросил…

Я смотрю за окно и вижу, как там идет снег. За окном метель.

***

Сижу в своей палате на кровати, укутавшись в то самое длинное черное пальто, что сбило с толку афганца.

Ты должен вспомнить.

Так он сказал.

А что, если я не смогу?

Голове ведь не прикажешь, она не солдат. Вспомнить — не вырыть саперной лопатой траншею. Может, решение лежит в какой-то другой плоскости?

В какой?

Славный вопрос. Еще один, на закуску, а сколько их вообще, плоскостей этих? Насколько я помню институтский курс математического анализа, из обобщения понятия параллельности следует, их дофига и даже больше. Раз в двухмерном пространстве можно провести энное число параллельных прямых, то в трехмерном существует сколь угодно много параллельных плоскостей. Это так же верно, как и то, что в четырехмерном пространстве заключено бесчисленное множество трехмерных, эдакая этажерка, уходящая в Небеса. Биллионы Госпиталей, сдвинутых друг относительно друга на какую-нибудь наносекунду, квадриллионы палат под № 8, а за ними — тошнотворная Бесконечность дверей, жизни не хватит, чтобы заглянуть за порог каждой…

Чистилище, так, кажется, сказал Афганец?

Прекрати. Ты не туда свернул, это очевидно. Что бы не представлял собой Госпиталь, сейчас это не имеет значения. Твое дело — вспомнить…

Ладонь по привычке ложится на затылок, массирует его, касается старого шрама.

Я снова думаю о той улице, что уже не раз пугала меня во сне. О машине, главном персонаже отвратительных кошмаров. Только теперь я умышленно пробую нарисовать эту сцену в мельчайших деталях, оживить что ли. Прокручиваю кошмар наяву. Вызываю огонь на себя, как должно быть, выразился бы афганец. Мой новый и уже покинувший меня друг.

V. Щорс

Постепенно больничные стены растворяются, становится значительно теплее и светлее, все оживает вокруг. Первым до ушей доносится кудахтанье кур откуда-то слева, из-за невысокого деревянного штакетника. Неподалеку лает собака, судя по голосу, величиной со слона. Хоть, с дворнягами часто так: весь рост уходит в глотку. Затем лай сменяется лязгом разматываемой цепи, но за зеленью не разобрать, это пес меняет дислокацию, или хозяйка тянет из колодца ведро.

Вслед за звуками приходят запахи, откровенно летние и сельские. Никаких выхлопных газов, почти никакого плавящегося асфальта. Превалируют ароматы прелого сена и скошенной травы, возможно, парного молока. Май позади, цветы плодовых деревьев отцвели и опали, теперь на их месте — крошечные пока яблоки и груши. Кое-где, ярко красными брызгами среди зелени спеют вишни. Картина очень живописна, но именно благодаря запахам достигается полнота ощущений.

Где я?

Непонимание длится мгновение. Маховик в голове переваливает отметку «12» и теперь катит вниз. Я начинаю вспоминать. Я узнаю это место. Я видел этот городок раньше. Я тут был, много лет назад. То есть, когда был маленьким.

Мы с одноклассником (мучительно и безуспешно пытаюсь нашарить его имя, но эта задача оказывается мне не по плечу) приехали в Щорс, милый небольшой городок в Черниговской области. Собственно, городом его следовало считать весьма условно. Видимо, этот статус Щорсу присвоили еще в Советском Союзе, чтобы доказать всему прогрессивному человечеству: наша урбанизация ничуть не уступает, скажем… японской. А возможно, вообще заткнула последнюю за пояс. Правда, приставка пгт никоим образом не сказалась ни на уровне бытовых услуг, оказываемых коммунальщиками населению, ни вообще на качестве жизни.

Думая о Щорсе, невольно вспоминаю на заднем плане «Одноэтажную Америку», повесть, написанную Ильфом и Петровым под впечатлением поездки в США, и увидевшую свет в Советском Союзе в самый урожайный год сталинских репрессий. Мало что помню, давно читал, в памяти уцелело лишь восхищение авторов горячей водопроводной водой, какую они обнаруживали в самых глухих уголках североамериканских штатов. Как подобные откровения проморгали вездесущие советские цензоры, совершенно непонятно. Ведь раскинувшаяся на весь континент страна, где днем с огнем не отыщешь колодца с «журавлем», а канализация и горячая вода — банальность, несокрушима, как ее не расшатывай, чтобы там не болтали идеологи с удостоверениями ВКП(б). Да, обоим писателям крупно повезло, что скрытый подтекст ускользнул от недремлющих взоров ответственных товарищей. Ильф, если не ошибаюсь, вскоре после публикации скончался от туберкулеза, Петров, с началом войны одевший военную форму, погиб. Его самолет сбил какой-то безымянный ас из Люфтваффе.

В общем, по американским понятиям, Щорс, скорее, большая деревня, нежели город. Тем не менее, городишко уютен и мил, возможно, именно благодаря тому, что имеет мало общего с мегаполисом. Даже последовавшие события не изменят моего первого впечатления о нем.

Да и как им было его изменить, ведь Щорс — моя малая родина. Кажется, это называется именно так. Правда, сам я появился на свет в Киеве. Родом из Щорса — моя бабушка. Тут — ее корни, а, значит, на четверть, и мои. Вот и сам дом, куда я, бывало, приезжал на лето — ровесник минувшего века. Настоящее родовое гнездо, реликт, это словечко из арсенала мамы, долгожитель, ухитрившийся пережить четыре войны, две Мировые, Гражданскую и с поляками. А еще коллективизацию и раскулачивание, еврейские погромы и злодеяния нацистских зондеркоманд. Из этого, вросшего в землю, будто гигантская старая колода дома, летом сорок первого ушел на фронт мой прадед, чтобы уже через несколько месяцев сложить голову под Ельней. Из него же, только уже в сорок втором, фашисты угнали в Германию его семью…

Обожди-ка! — приказываю я себе, но объятия Морфея — все сильнее, а во сне, как известно, не раскомандуешься. Ведь он, будто своенравная река, и когда ее течение подхватывает, пловцу остается лишь, отдавшись на волю волн, наблюдать за сменяющими друг друга берегами в надежде, что впереди не объявятся рокочущие перекаты водопадов. Течение, которому я покоряюсь, выносит меня обратно, к старинному деревенскому дому. Лето — в самом разгаре, а я — ребенок, недавно окончивший четвертый класс.

Дни летят незаметно, вопреки тому, что до отказа заполнены нашими детскими делами. А может, именно поэтому. Мы играем в футбол на заросшем сорной травой поле за одноэтажной сельской школой, лепим из пластилина трансформеров — они только появились на экранах отечественных телевизоров. Купаемся в озере, чтобы навсегда запомнить его таким, как принято рисовать в Букваре: камыши стоят частоколом, кувшинки колышутся живыми бумажными корабликами, вдали за горизонтом громыхает, вечером жди грозу с ливнем, который примется стегать раскалившуюся за день землю тысячами шипящих бичей.

Мы смотрим телевизор — время от времени. В соседней России разразилась беда, опять полыхнуло на Северном Кавказе. Шамиль Басаев захватил больницу в Будённовске, спецвыпуски новостей следуют каждые полчаса. Премьер Черномырдин обращается к террористам по телефону, я напуган, Басаев — нет. Бойцы спецназа идут на штурм, трещат выстрелы, как шишки в костре, звук совсем не такой, как в фильмах, и потому гораздо страшнее. Впрочем, я ребенок, и не могу в полной мере прочувствовать тяжесть и жестокость событий, за которыми наблюдаю

Пока в российском Буденновске стреляют, украинский Щорс, который, в принципе, мало чем от него отличается, безмятежно спокоен. Мы встаем спозаранку, уплетаем на завтрак яичницу, поджаренную бабушкой на сале. Яйца оранжевые, как солнце, настоящие, домашние, ничего общего с продающимися в супермаркетах блеклыми доходягами с птицефабрик. Под окнами перекликаются гуси, их гоготание наполняет двор, и от переизбытка живности он напоминает зоопарк. В панораме окна слегка колышутся ветви вишни, усыпанные ярко красными ягодами. Плоды почти поспели, раньше, чем обычно, их биологический хронометр дал маху, неудивительно, лето — чрезвычайно жаркое.

Стрелки больших круглых часов с боем показывают половину десятого утра, а столбик ртутного термометра уже вплотную подобрался к отметке тридцать градусов по Цельсию, и, похоже, не намерен останавливаться на достигнутом.

Разделавшись с завтраком, седлаем велосипеды, едем купаться на озеро. На ногах сандалии и шорты. Сверху — футболка и… вот сюрприз — шерстяная спортивная кофта с толстым капюшоном. Ее связала бабушка. Эта кофта — явно не по погоде, зачем было надевать ее в такую жару, мне самому не понятно. Бабушка настояла. Ее настойчивость даже показалась мне немного странной, в самом деле, ну, к чему, ведь на дворе жара? В девять лет уже ощущаешь себя достаточно взрослым, чтобы оспаривать требования старших, по крайней мере те из них, что представляются перегибами. В общем, я заартачился, напомнил ей, что уже не маленький и не нуждаюсь в подгузнике со слюнявчиком. Она, в ответ пригрозила, что не выпустит меня со двора. Я тогда подумал, бабушка ищет повод, чтобы оставить меня дома.

— Это хорошо, что взрослый, — съязвила она, что было ей в общем-то не свойственно, но, в тот день она была сама не своя. — Значит, пора помогать по хозяйству.

Явственно запахло «домашним арестом», как характеризовал подобные ситуации дед. Вот тут-то и вмешалась судьба. Она, конечно, ежеминутно во что-то вмешивается, а как иначе, создавая возмущения, разбегающиеся по сторонам незримыми волнами. Это мы просто привыкли выражаться так, когда, казалось бы, ни с того, ни с сего, переворачивается кверху дном наш персональный бумажный кораблик.

В тот раз Судьба явила себя в виде какого-то старого знакомого, которого, похоже, никто не ждал. Это я сообразил сразу по реакции бабушки, появление незваного гостя так расстроило ее, что она, чуть ли не силком напялив кофту, мигом выпроводила меня из дому, лишь бы я оказался подальше от неприятного визитера. Так мне это видится сейчас, тогда я был слишком обрадован тем, что легко отделался от домашних повинностей, думая исключительно о речке, в которой буду плескаться с приятелями до обеда. Вряд ли еще какие мысли посещали мою голову в тот момент.

***

— Чего напялил на себя свитер?! — потешаются приятели. — Хочешь тепловой удар схлопотать? Может ты в нем еще и купаться полезешь?!

Смеюсь вместе с ними и лишь жму плечами в ответ. Но, не снимаю.

И этим спасу свою жизнь...

Я еду замыкающим в небольшой колонне мальчишек-велосипедистов. Нас всего трое, крошечный отряд. Улицы будто вымерли, сказывается зной, я немного отстал, но отчетливо вижу взмыленные спины приятелей. До озера осталось — рукой подать.

Сон настолько реален, что на мгновения мне кажется, будто это я вращаю педали, управляю велосипедом «Аист», желтым как канарейка. Однако, скорее, я только зритель в кинозале, где ленту прокручивают персонально для меня. Ведь я ничем не управляю, даже шеей, вращающей по сторонам головой. Просто смотрю вокруг, испытывая странные, непередаваемые чувства, когда мои изрядно затертые воспоминания о детстве приходят в соприкосновение с первоисточником. С впечатлениями щуплого мальчишки, в живом времени катящего с друзьями на речку.

Мы минуем улочку за улочкой, они отличаются одна от другой, примерно, как яблоки из одной корзины, но я узнаю каждую. Словно перелистываю набор цветных открыток «Наш Щорс», выпущенный по случаю юбилея города.

Неожиданно благостный настрой, охвативший меня, испаряется. Я догадываюсь, что случится в ближайшие несколько минут. Осознаю, пускай и с опозданием: дорога на озеро вот-вот обернется для меня бедой. Декорации расставлены, дело за малым.

Когда мы оказываемся на улице, раз за разом являвшейся мне в кошмарах, я беззвучно кричу, поскольку узнаю ее с первого взгляда. Хоть и вижу сейчас с другого ракурса, мы проедем ее практически до конца, прежде чем на горизонте появится белая «Лада».

Теряю связь с действительностью, покидаю Госпиталь, целиком переношусь в Щорс.

Из-за спины раздается протяжный автомобильный гудок. Вот и она, легка на помине. Коротко обернувшись, ощущаю тошнотворное Deja vu, машина еще далеко, метрах в двухстах. Щелк. Картинка отправляется в дальний уголок подсознания, чтобы потом, много лет спустя, помочь мне на ощупь восстановить последовательность событий. Мазок за мазком, фрагмент за фрагментом, деталь за деталью. Уже здесь, в Госпитале.

Не обратив на машину особого внимания, катим дальше — вдоль правой бровки, ведь мы никому не мешаем. Позади невозмутимый летний воздух вновь разорван в клочья электрическим воплем, потом еще и еще раз.

Зачем он сигналит, неужели ему дороги мало?!

Новый, пронзительный гудок, кажется, прямо над ухом, подстегивает меня, словно бичом. Отрываюсь от сиденья, встаю на педали, налегаю на них как сумасшедший, в интуитивном стремлении удрать от надвигающееся по пятам опасности. Глупо, конечно, ведь велосипед гораздо медленнее автомобиля. Да и чего мне собственно опасаться? За рулем машины — взрослый, они и зовутся так именно потому, что предусмотрительней подростков и детей. Тогда, что со мной, откуда взялся этот удушливый, сводящий с ума страх перед обыкновенной малолитражкой, каких — многие тысячи?

Снова коротко, порывисто озираюсь. Машина уже близко, догоняет. Затрачиваю доли секунды, чтобы вернуться к дороге. Странно, но их вполне хватает, чтобы кругом стало значительно пасмурнее, так, как если бы тучка наползла на Солнце, а я влетел в локальную тень, отброшенную ею на землю.

Что за чепуха? — С утра небосклон был чист, словно на рассвете его как следует вымыли, уложив поверху слой сияющей новизной лазури. Впрочем, удивляться некогда, как, кстати, и задирать подбородок, чтобы разобраться, что творится наверху? Потому, как и с самой дорогой, ведущей к озеру, случились невероятные перемены. Ее перегородила большущая дверь вроде тех, что ставят в ангарах. Дверь распахнута, за порогом асфальт переходит в брусчатку старого тракта, по нему, сколько хватает глаз, бредет вереница людей с низко опущенными головами. Кажется, путники тащат на себе ручную кладь, но это все, что успевает подметить мое трепещущее сознание. Я резко поворачиваю руль в отчаянной попытке избежать столкновения. В этот момент просто не думаю о «Ладе» за спиной, и… попадаю ей прямо под колеса.

Автомобильные шины визжат как от боли, чертят черные трассеры по асфальту (как потом выяснится — двадцать три метра тормозного пути, прежде чем наши траектории пересекутся), затем следует удар. Его, к счастью для меня, первым принимает на себя переднее колесо моего маленького желтого «Аиста». Бампер плющит его как пластилин. Велосипед рассыпается на искореженные детали в считанные мгновения, исчезает под капотом, и только теперь настает мой черед.

Я лечу ногами кверху, голова врезается в лобовое стекло. Череп и триплекс меряются силами, стекло уступает в единоборстве, рассыпается вихрем осколков. Голова выдерживает лишь каким-то чудом. Машина пролетает подо мной, дым валит из-под заблокированных колес, ничего этого я уже не вижу. Падаю на асфальт тряпичной куклой.

***

Я приду в сознание значительно позже, в районной больнице, куда меня доставят на попутке. Если бы ждали карету «скорой», медикам уже не пришлось бы выводить меня из комы, но кто-то, примчавшийся на звук аварии, разнесшийся далеко окрест, (кто именно, вспомнить сейчас не могу), бросился в ноги водителю проезжавшей мимо машины, и я остался в живых…

Мне предстоит провести в коме несколько суток, лежа в одноэтажном больничном бараке, расположившемся под сенью вековых сосен. Больница вросла в лес, или, напротив, живописный бор окружил ее частоколом корабельных стволов, укрыл от зноя вечнозеленой хвоей. Здесь очень красиво, могучие деревья, увенчанные широкими и густыми кронами, дарят живительную тень. Не сомневаюсь, именно такая картина послужила в свое время источником вдохновения художнику Шишкину.

Но, конечно же, мне не до живописи. У меня гематома на правой стороне головы, такого размера, будто там прилепили дублирующий, запасной мозг, под черепом ему места не хватило. И осколки стекла, серьезно поранившие шею. Извлечь их оказалось совсем непросто. То, что пробуравило плоть в считанные мгновения, хирурги вынимали несколько мучительных часов.

И, тем не менее, мне крупно повезло. Можно сказать, я родился не просто в рубашке, в бронежилете, ключевым элементом которого послужил плотный шерстяной капюшон, связанный бабушкиными руками.

Как потом скажут врачи, именно ему, капюшону, я оказался обязан жизнью. Стекло прошило его во многих местах, однако, добравшись до шеи, утратило смертоносную прыть. Исчерпало убойную силу и не сумело достать сонную артерию, остановившись в каком-то миллиметре от нее. Спасибо случаю, Богу и бабушкиным рукам, не расстававшимися с вязальными спицами долгими зимними вечерами. Спасибо той силе, что, придержав мою руку, не позволила мне сбросить куртку, в тридцать с хвостиком градусов по Цельсию, в самое пекло…

— Неужели ты что-то почувствовала, ба? — спрашиваю я, уже взрослый, но, ответа нет, отвечать некому. Бабушки давно нет в живых.

Я проваляюсь в больнице еще пару недель, но эти дни не отложатся в памяти. Даже те, когда кома, поглотившая мой мир в первые часы после катастрофы, разожмет объятия, и ко мне вернется сознание. Кажется, рядом окажется примчавшаяся из столицы мама, перепуганная, вымученная и счастливая одновременно, ведь ее сыну посчастливилось выжить. Кажется, меня будут навещать друзья, а, когда я достаточно окрепну, заявится хмурый милицейский следователь, дознаватель местной ГАИ с протоколом ДТП подмышкой. И я буду нимало потрясен, узнав в этом неулыбчивом человеке того самого незваного гостя, явившегося в бабушкин дом за каких-то полчаса до аварии. Следователь с лету пустит коня в галоп, примется давить на меня, утверждая, что я, мол, сам во всем виноват. И я, расплакавшись от обиды, потрясения и страха, предприму жалкую попытку рассказать, как Солнце спряталось за тучи, а прямо у меня на пути словно из ничего возникли путники. Вереница людей, нагруженных баулами и чемоданами. Следователь, при этих моих словах сначала выкатит красные, налитые кровью, как у разъяренного быка глаза, а затем расхохочется неприятным, каркающим смехом стервятника, подавившегося костью задранной гиенами антилопы. А, отсмеявшись, предложит мне держать свои фантазии при себе, если я не желаю познакомиться с местным психиатром. Конец пытке положит бабушка. Ворвавшись в палату, она обрушится на милиционера как куропатка, заметившая ястреба, крадущегося к гнезду. Взрослые крупно повздорят, следователь не полезет за словом в карман, обзовет ее старой ведьмой, и тогда она, сорвавшись на крик, заявит ему, что он весь в своего папочку — фашистского прихвостня. Физиономия милицейского дознавателя вытянется, пойдет пятнами цвета раздавленной свеклы, он ретируется, и больше не станет мне докучать. Вместо него заявится сбивший меня водитель. Этот тип будет держаться со мной заискивающе, пообещает купить новый велосипед взамен не поддающегося восстановлению «Аиста», и даже притащит мне банку супа на курином бульоне. Чтобы я скорее поправлялся.

Я буду дожидаться выздоровления на скрипучем пружинном матрасе, рисуя комиксы в тетрадке и поглядывая на сосновый бор за окном, залитый ослепительными солнечными лучами. Но, прежде чем врачи выпишут меня домой, Солнце еще раз закатится за тучи, в деревенскую больницу постучится новая беда. Она затронет меня лишь косвенно, но потрясет до глубины души. В реанимацию доставят мотоциклиста, он будет в таком тяжелом состоянии, что аппарат искусственного дыхания, к которому его подключат доктора, станет единственной ниточкой, удерживающей бедолагу на этом свете. Она оборвется при плановом (или почти плановом, как почти все у нас в стране) отключении электроэнергии. Трагедия приключится на рассвете, когда все, в том числе и медперсонал, будут крепко спать.

Все, кроме меня…

Его кошмарная гибель так поразит меня, что, захлебываясь слезами, утром я буквально брошусь на шею маме, со сбивчивым рассказом. И мама тоже испугается, пожалуй, еще сильнее меня. Настолько, что ринется за подмогой. Приведет в палату старого седого доктора, наверное, главврача или заведующего отделением, который попытается убедить меня, будто ничего такого не было. Что мотоциклист — плод моего разгулявшегося воображения, мой невероятно реалистичный кошмарный сон, и не более того. И, что мне надлежит выкинуть эту чепуху из головы, а я, вопреки испугу, крикну «нет!», поскольку видел его на самом деле. Доктор с мамой обменяются такими тревожными взглядами, что у меня защемит в груди, испуг перерастет в панику. Мама, всхлипнув, утрет слезу. Потом они с доктором примутся совещаться в углу, поглядывая в мою сторону исподтишка, как заговорщики. Мама что-то скажет про отца, а старый доктор примется успокаивать ее, заверяя, что, мол, не стоит раньше времени отчаиваться, поскольку определенный риск, безусловно, есть, особенно после такого потрясения, но выводы делать все равно рано. Я буду сидеть ни жив ни мертв, с пустотой внутри, ловить их слова, произнесенные вполголоса, и впервые в жизни подумаю, что мама меня предала.

Не мудрено, что я, под впечатлением от случившегося, ни словом не обмолвился о том, отчего так резко вывернул на проезжую часть, прямо под колеса летящему на всех парах автомобилю. Надо было б потолковать с его водителем, думаю я, но эта мысль принадлежит взрослому человеку, ребенку она в голову не пришла. Тогда, в неполные десять лет, я решил держать рот на замке, мне и маминой реакции на рассказ о мотоциклисте вполне хватило, чтобы сделать правильные выводы. Я даже боялся, как бы хмурый следователь местной ГАИ не проболтался об увиденном мной, ведь он был единственным человеком, с кем я имел неосторожность поделиться.

— Стоп, — энергично зачесываю волосы назад, этот жест улучшает кровообращение, не даром люди то и дело прибегают к нему, когда требуется хорошенько пошевелить мозгами. Он срабатывает. — Стоп, — повторяю я. — Следователь не был единственным, кто услышал от меня о странных людях на дороге, появившихся как бы неоткуда. В тот день, когда он приперся с допросом, только чуть позже, я повторил свою историю бабушке. Это случилось сразу после того, как милиционер убрался восвояси, и я, хлюпая носом и сбиваясь…

Какова была реакция бабушки? Она сильно побледнела, это точно. Испугалась, в этом я могу ручаться. Но, ее испуг все же отличался от маминого. И за подмогой, то есть докторами, она не ринулась…

Почему?

Снова массирую лоб в надежде высечь искру, чтобы разогнала мрак, клубящийся в коридорах архива, зовущегося памятью. Как странно, мне сейчас кажется, уже подростком я напрочь забыл и странных людей, оказавшихся у меня на пути за пару секунд до столкновения, и свой рассказ, повторенный дважды. Все это выветрилось у меня из головы, будто было сном, с которыми почти всегда одно и тоже. Сначала сердце готово выскочить из груди, но стоит лишь оторвать голову от подушки, и уже через минуту не сообразишь, чего метался и кричал?

И все же я почти не сомневаюсь, бабушка поверила мне и именно потому испугалась. В отличие от мамы. Маму тревожило состояние моего рассудка. Бабушку — нечто совершенно иное.

***

Прихожу в себя в палате. Вновь пережитые события, яркие, будто случились вчера, не идут из головы, они всплыли из пучины на поверхность, чтобы вновь терзать рассудок острыми, зазубренными краями.

Как странно, оказывается, история, приключившаяся со мною в детстве, не канула в Прошлое без возврата, как уходит туда все, будто песок в воронку стеклянных часов. Ничего подобного, она по-прежнему где-то рядом, в двух шагах, за стеной палаты. То, что я пока не в состоянии дотянуться до нее, вовсе не означает, будто она поблекла и смазалась, ничего подобного.

Какой это был год?

Первый ориентир, который приходит на ум, больница, захваченная исламскими террористами в Буденновске. Моя маленькая трагедия со счастливым концом совпала по времени с этой большой бедой, значит, на дворе стояло лето одна тысяча девятьсот девяносто пятого года.

Парень (казавшийся мне тогда таким «взрослым дядей»), спешил на работу, опаздывал на какое-то важное мероприятие или типа того. Я же просто катался на велосипеде. Его нервы были накручены до предела, мои я позабыл дома. Он сдуру надавил на клаксон, спугнув ребенка себе прямо под колеса. Так вот все и получилось. Разыграли трагедию как по нотам. Элементарно, Ватсон, как сказал бы советский Холмс неподражаемого Василия Ливанова. Этой фразы не сыщешь у самого Конан Дойля, но она прижилась, поскольку Пэлем Вудхауз, у которого ее позаимствовали советские сценаристы, попал точно в яблочко. Каждое событие под Солнцем имеет свои четкие и вразумительные причины, усложняя, рискуешь заблудиться в трех соснах и не более того. Нет никакого смысла искать черную кошку в темной комнате, когда она давно выскользнула наружу. Эта, принадлежащая еще Конфуцию аксиома не опровергнута практикой до сих пор.

Тогда, как быть со странными людьми, возникшими за мгновение до аварии? Хуже того, как мне быть с дверью, за которой шоссе каким-то образом превратилось в мощеный булыжниками тракт?

Да не было там ничего подобного, ежу понятно. Если бы кто-то был, кретин, управлявший «Ладой», а иначе водителя, летящего очертя голову по сонному городку не классифицируешь, превратил бы улочку в побоище. Какой у его автомобиля был тормозной путь уже после столкновения? Еще метров пятьдесят он пролетел по инерции, верно? Куда подевались прочие жертвы ДТП, а без них, по понятным причинам, не могло обойтись…

Вот и выходит, они остались в твоей дурной голове…

Помню, слышал когда-то от знакомого таксиста мрачную городскую легенду о Черном Граче, машине-призраке, появляющейся ночью, когда на дороге никого. Неожиданно выныривающей лоб в лоб или поджимающей сзади, когда в свете ее сдвоенных фар чувствуешь себя за рулем как в кабинете рентгена. Я тогда не поверил собеседнику…

— И сейчас ровно никаких оснований развешивать уши, — говорю я себе, бодрясь. — Извини меня, но ориентироваться на шоферские байки — вообще последнее дело. Так мы черт знает до чего дойдем…

Лежу на кровати, поглаживая старый шрам. Ладно, что дает мне эта история, всплывшая из подсознания пузырьками со дна болота? Этого я не знаю, откуда? Пока ничего конкретного, в особенности, если оставить за бортом ее эзотерическую составляющую в лице призрачных ходоков, их место — в городском фольклоре, среди автомобилей-монстров и мертвых милиционеров, взывающих к участникам дорожного движения из-под асфальта, куда их закатали удачливые бандиты. Среди крыс-гиппопотамов, обитающих в тоннелях метрополитена и гремлинов, срывающих отопительные сезоны порчей бойлеров в заброшенных котельных. Что получаем в сухом остатке, избавившись от разной чертовщины? Да, пожалуй, ничего такого, за что можно было бы зацепиться. Сон как сон. И неудивительно, между прочим, что он приснился мне именно сейчас. Ведь тогда, много лет назад, я тоже очутился в больнице. Я был совсем маленьким. Я был в критическом состоянии, балансировал на грани смерти. Быть может, и за гранью, как знать. И вот, теперь, я опять в госпитале, причем, на этот раз, похоже, мои дела обстоят совсем плачевно. Мой теперешний Госпиталь не похож на госпиталь, да и Афганец рекомендовал не обольщаться…

За окошком, тем временем, светлеет, Солнце выглядывает из-за туч, одним своим появлением преображает мир, даже этот, тусклый мирок моей палаты, которую я делю с Одиночеством. Оно лижет меня в лицо, как большая и добрая собака. Прищуриваюсь, смотрю на него из-под ресниц, пробую улыбнуться в ответ. Наслаждаюсь его теплом, пытаюсь зарядиться от него, аккумулировать хотя бы частичку энергии, пока небо снова не заволокли осклизлые тучи.

Прилива сил не чувствую, тех, что есть едва хватает на мысленный приказ:

Вставай, надо что-то делать!

Мышцы не желают подчиняться, объявляют итальянскую забастовку, часть разума на их стороне, потакает саботажникам.

Что делать, умник? Может, скажешь?

Да что угодно, какой смысл тут валяться?

А какой — бестолку бродить?

Не могу заставить себя не то что подняться, мизинцем пошевелить. Лежу на кровати, словно поверженный истукан, былинный богатырь, обнаруживший подходящий по размеру гроб, в моем случае им оказалась больничная койка. Даже мысли, и те не слушаются меня, они тяжелые и медлительные, будто рыбы в замерзающем пруду. Погружаюсь в них, как в зыбучие пески. Единственное связное желание: хочется, чтобы скорее закончился этот затянувшийся кошмар, то вялый, то переходящий в острые стадии.

Вдруг я чувствую, будто кто-то щекочет левую руку. Смотрю на нее, скосив глаза, но ничего не вижу. Медленно подношу ладонь к лицу, разглядываю. Протираю правой. Вроде бы все в порядке. Возвращаю на прежнее место, и почти что сразу снова ощущаю легкое как ветерок прикосновение. Потом до меня доносится шепот, он словно ниоткуда. Это даже не шепот, отголосок шепота:

— Милый… Шурик…

— Кто здесь? — спрашиваю я тоже шепотом, боясь спугнуть видение. Мозг начинает лихорадочно работать, пытаясь идентифицировать этот, такой знакомый голос, такие знакомые нежные прикосновения.

— Я люблю тебя…

— Ditto, — отзываюсь я, — кот… я тебя слышу! — кричу сквозь слезы. — Где ты?!

Напрягаю слух, но ответа нет. Руку больше никто не тревожит. В палате ни дуновения, ни шороха. Только сердце отчаянно колотится о ребра, и на щеках пара мокрых дорожек.

— Милая…

Серый студень, отступивший ненадолго с небосклона, возвращается на привычное место, заслоняет Солнце. Палата наполняется сумраком.

Откидываюсь на подушку и смотрю в потолок. Вот теперь мне по-настоящему одиноко. Теперь я чувствую это каждой клеточкой.

Она ждет меня. Она меня звала. Что же это такое случилось? Со мной? С нею? С нами?

Мне так плохо, так хочется вырваться отсюда… Но я по-прежнему не знаю где я, и что мне делать, чтобы спастись. Снова слезы бессилия подступают к глазам. Я плачу, стесняться некого. Я опять один.

***

Я брожу без цели. Вот уже который день ничего не происходит, я никого не встречаю. Никто не приходит ко мне во снах, чтобы их потревожить.

Единственный ярко запомнившийся образ — большой сугроб под деревом, которое хорошо видно из окон коридора.

Я долго уговариваю себя, убеждаю, что это не то дерево, под которым мы с афганцем оставили медсестер, но тщетно. Подсознание твердит обратное, с ним трудно спорить, уж больно сугроб похож на занесенную снегом человеческую фигуру, скорчившуюся в кресле-каталке. Воображение услужливо дорисовывает и без того зловещей картине неплотно закрытый рот в обрамлении синих губ, заледеневшие пальцы, приклеенные морозом к подлокотникам, широко раскрытые мертвые глаза, с немым упреком смотрящие на меня сквозь снег.

— Нет… — шепчу я, вглядываясь в ужасный снежный холм через не на шутку разыгравшуюся метель.

Госпиталь уже приучил меня не обращать внимания на странности, это такое место, где их — хоть отбавляй, но воображаемая заиндевевшая фигура не дает мне покоя.

Это вторая сестра. Та, которую вез ты, шутник…

Нет, неправда…

Естественно, неправда. Дурак бы ты был, если бы на это рассчитывал. Неужели еще не допетрил? Под деревом упокоился твой дружок Афганец. Помнится, злющая медсестра, которую он конкретно допек, клятвенно обещала ему такую выписку, что камни заплачут. Вот и выписала. Слово полагается держать…

Неправда!

Сходи, проверь…

Что мне делать? Путь наружу снова закрыт. Несколько попыток выбраться за пределы Госпиталя приводят к одинаковым результатам: яркие световые вспышки, потеря сознания, невнятные голоса на пределе слышимости, пробуждение в 8-й палате. Дверь под надежным замком, куда там бронированным банковским хранилищам, окна первого этажа забраны стальными решетками. Прыгать со второго я не решаюсь. Боязнь высоты тут ни при чем, я опасаюсь, что, спрыгнув, не смогу вернуться обратно. Не в Госпиталь, естественно, а домой. В свою прежнюю жизнь, к людям, которые мне дороги. Афганец предупреждал меня насчет Черного хода, от которого мне следует держаться подальше. Кто знает, что таится за этой фразой? Быть может, прыжок в окно? Чем окно не выход, в конце концов? От одной мысли об этом меня прошибает дрожь, причины которой лежат за границами моего понимания.

Иногда я думаю о стариках, моих странных попутчиках по купе. О моих соседях, повстречавшихся мне в Госпитале, этом угрюмом зале ожидания вокзала, откуда в неведомых направлениях отбывают невидимые поезда, причем, как я начинаю догадываться, у каждого пассажира — персональный.

Размышляю о поведанных стариками историях. В них до странности много общего, более того, обе перекликаются с трагической судьбой Афганца. Они напоминают мне две картины одной долины, написанные художниками разных школ. Или, живописцами одной школы, только облюбовавшими разные холмы, каждый со своим мольбертом. При этом, в увиденных мной полотнах достаточно отличий, чтобы от попыток наложить одно на другое начало нестерпимо рябить в глазах.

Старик-профессор, при иных обстоятельствах я бы предложил ему поступить в двойники к Андропову, пожертвовал сыном, которого угораздило связаться не с той девчонкой. Его затея обернулась бедой. Сын, по его же словам, не вернулся из Афгана. Мог ли это быть мой сосед Афганец? Да запросто, тем более, старик ни разу не сказал слова «погиб». У дедушки с оборонного завода перекликающаяся ситуация, его зять сбрендил после войны, и его засадили в сумасшедший дом, точь-в-точь, как моего товарища Афганца. Что сталось впоследствии с ненавистным зятем, дедушка уточнять не стал, его это, похоже, абсолютно не донимало. В отличие от судьбы любимого взрослого внука, который разбился на мотоцикле…

Мрак.

Что-то вертится в голове, мне кажется, разгадка совсем рядом. Единственно возможное объяснение моему пребыванию здесь, в Госпитале, логичное, исчерпывающее, убийственное. Но, я не успеваю сосредоточиться, в голове раздается надтреснутый голос дедушки, путает мысли.

— Хорошо хоть старуха моя, Царствие ей Небесное, не дожила до такого горя, — сокрушается в моей голове старичок. — Не увидела, как все у нас обернулось…

Слушать его — мучительная пытка. Людям свойственно на склоне лет превращаться в больших, неуклюжих и крайне болезненных детей. Становиться столь же беззащитными и трогательно наивными. Но, когда жизнь заставляет стариков всхлипывать, видеть это невыносимо. А я — ничем не могу помочь. Я сам остро нуждаюсь в помощи. Если, конечно, она не запоздала…

— У тебя крупные проблемы, — сообщает мне своим хрипловатым голосом Афганец. — Не берусь сказать, какие, но то, что ты как минимум одной ногой в могиле — факт…

— Два года, считай, прошло, как внучок мой на мотоцикле разбился, — вторит ему Дедушка, невольно заколачивая новый гвоздь в крышку всем известно ящика.

— Нет! — чуть не кричу я. — Вы ошибаетесь оба! Эта история — не моя, ко мне отношения не имеет. Ни ма-лей-ше-го! Она притянута за уши, если хотите знать мое личное мнение. Опять же, насколько мне известно, моя бабушку никто не угонял в нацистскую Германию, как жену старичка. Я, по крайней мере, ничего такого не помню. Но, даже если бы моя бабушка побывала там, в Дахау и спаслась, это еще ничего не доказывает.

Да ну ладно. Брось себя обманывать, — сухо бросает внутренний голос. — Не хватайся за воображаемые соломинки, это все равно ничего не даст. Ты недавно что-то там лопотал о двух картинах, написанных художниками разных школ? Ну так вот тебе третье полотно, которого так не доставало первым двум. Установи каждое перед носом, сопоставь факты, которые уже известны, и получишь панораму в аксонометрии. Суть ее заключается в том, что ты труп. Покойник, застрявший в пародии на Чистилище…

— Хватит!!! — кричу я, зажав уши. Как футбольный фанат при виде кретина, которому не терпится озвучить счет до того, как посмотришь запись. Я не желаю ничего такого знать.

***

От нечего делать много гуляю по зданию. Детские мечты воплощены в жизнь — бери что хочешь, верти и включай любой прибор, какой душа пожелает, раз ты один на планете «Госпиталь», не обозначенной ни на одной астрономической карте Вселенной. Впрочем, это не приносит особого удовольствия. Что неудивительно, ведь я давно не ребенок.

Нет, вру. Иногда бывает. Недавно на пятом этаже я набрел на автомат кофе Nescafe, красный с темно-коричневыми пятнами, будто пожарная машина после участия в тушении пожара класса В. Обнаружил его в рабочем состоянии. Вот так вот, изделия, произведенные мировыми брэндами, безотказны даже в гиблых местах вроде этого. Полчаса на поиски мелочи, которая, как назло, невесть куда запропастилась, увенчавшиеся в итоге успехом, и целое море наслаждения в меру химическим ароматом цивилизации и мокаччино.

Сигарету бы…

Но автоматов с сигаретами здесь нет.

Недоработка, однозначно. Как только выберусь — накропаю письмецо в Минздрав.

Улыбаюсь сам себе. Хорошо, хоть кофе есть.

Нет, не просто хорошо. Замечательно.

VI. Дверь

Я сижу на подоконнике спиной к окну, ноги на батарее. Смотрю то в одну сторону, то в другую. В руках — пластиковый стаканчик, он приятно греет ладони. Поразительно, как такая по сути безделица, чепуха, вроде кофе из автомата, способна хоть на пару минут дать почувствовать себя человеком.

А не бестелесным призраком…

Оставляю пустой стакан на подоконнике, иду дальше. Поворачиваю вместе с коридором и застываю, как вкопанный. В тридцати метрах впереди, прямо по центру коридора — темная дверь в раме. Падающие через окна солнечные лучи довольно ярко освещают проход, но будто обходят стороной загадочный прямоугольник, обтекают ее, словно горная река — валун.

Прищурившись, всматриваюсь внимательнее. Отметаю первое впечатление, дверь не темная сама по себе, как мне показалось сразу, она выглядит так, будто находится в темной комнате, а через щели по периметру с противоположной стороны пробивается свет, скорее электрический, нежели естественный.

Только мы ни фига не в темной комнате. Вокруг — хорошо освещенный коридор, окна, за которыми день, пускай, по обыкновению пасмурный. Диссонанс не просто бросается в глаза, он пугает, придает зрелищу откровенно жуткий оттенок. Эта дверь, пожалуй, нереальнее всего, что я видел в Госпитале прежде.

Но и это еще не все.

Сначала мне кажется, будто выросшая поперек прохода стена, в которой проделана дверь, прозрачная. Через мгновение осознаю свою ошибку: никакой стены нет и в помине. Дверь — просто висит в воздухе.

Обалдеть… Как в «Извлечении Троих» Стивена Кинга…

Что я могу утверждать с определенностью — раньше ее тут не было, это точно. И еще одно — странная дверь откровенно не вяжется с окружающими предметами, она — будто цветная аппликация, вырезанная из глянцевого журнала и помещенная на полосу ежедневной черно-белой газеты. Она — явно не отсюда. Как и я.

Она прибыла за мной…

Ну да, как та, другая, которую ты увидел мальчишкой на дороге за секунду до того, как попал под машину…

От этой мысли у меня холодеют руки. Еще бы, я ведь отмел эту мистическую деталь из недавнего сна, да мало ли что привидится в кошмаре? И вот, пожалуйста, еще одна, парит прямо у меня перед носом вопреки законам гравитации, открытым Ньютоном. Волосы на голове шевелятся, будто змеи на голове Горгоны. В смятении даю задний ход, пячусь, словно путешественник, напоровшийся во время сафари на носорога. При этом, не смею вздохнуть, перевожу дух, только когда дверь скрывается за поворотом коридора.

Ну и ну… Что за хрень?!

Инстинкт самосохранения трубит: беги. Как ни странно, он действует даже тут, в Госпитале. И все же, я беру себя в руки. Постояв с минуту у стены, собираюсь с духом, осторожно выглядываю из-за угла. Дверь стоит там же, где я ее покинул, по-прежнему очерченная светом, пробивающимся по периметру коробки с другой стороны…

От этого «с другой стороны» начинают трястись поджилки. Унимаю дрожь как могу. На первых порах не преуспеваю на этом поприще. Что может быть страшнее материализовавшегося кошмара? Что за ней, новый круг ада? Очередное гулкое здание в заброшенном парке, или нечто гораздо худшее?

Ты этого никогда не узнаешь, если так и будешь торчать в позе соглядатая, пока подошвы не пустят корни.

А я и не уверен, будто хочу узнать.

Но, нельзя же просто закрыть на нее глаза, сделав вид, будто ее здесь нет…

Почему бы и нет?

Потому, что она ведь не даром появилась, не находишь?

А какие, собственно, предложения?

Пора действовать! Иди на разведку. Как любили болтать революционеры на заре минувшего века, пролетариям нечего терять, кроме своих цепей.

Ой ли? Так-таки нечего?! Как там, согласно законам Мэрфи? Если вам кажется, что хуже не бывает, вы крупно заблуждаетесь…

Вот отстой… — бормочу я. Спорщики в голове не поднимают этой, брошенной мною перчатки, видимо, наши мнения по части оценки перспектив совпадают.

Погоди! А может это…

Выход?!

Эта неожиданная догадка кардинально меняет мой настрой, добавляет мне решимости. Пробудившееся любопытство побеждает осторожность. Все верно, говорю я себе. Раз все добропорядочные, не вызывающие подозрений двери служат обманками, поскольку никуда не ведут, то, отчего бы не предположить, что эта, иррациональная, действительно мне послужит? Делаю глубокий вдох, иду к Двери, отсчитывая шаги, каждый — длиною с милю. Делаю их чугунными ногами, пытаюсь загнать страх как можно глубже, но он упорно лезет наружу, словно плохая фигура из-под стильной одежды. Наконец, подхожу вплотную, останавливаюсь, напрягаю слух.

Слышу невнятный гул, доносящийся из-за двери. Сначала мне кажется, будто за порогом гудит мощный электрический трансформатор, какие обыкновенно прячут в будках, снабженных надписями: «Не влезай, убьет!». Потом соображаю, что ошибся. Это приглушенное пение с противоположной стороны.

Хор?

Я медленно протягиваю руку, прикасаюсь к круглой белой ручке. Как только пальцы смыкаются на ней, звук усиливается, переходит в вибрацию. Я чувствую ее кожей. Набираю в легкие побольше воздуха, словно ловец жемчуга перед нырком. Закусив губу, тяну дверь на себя.

Но, она не поддается.

Заперта, — с некоторым облегчением, смешанным с легким оттенком разочарования, констатирую я. Что бы там ни было, за ней, я этого — не увижу.

Ну и хорошо…

Отступив, решаюсь изучить загадочную находку внимательнее. Если сбросить со счетов способ, при помощи которого она держится на весу, и то, каким образом ей удается оставаться в тени посреди хорошо освещенного коридора, передо мной — обычная дверь, сколоченная из деревянных брусьев, обитых снаружи листами ДСП и обклеенных липкой облицовочной пленкой, имитирующей мраморную крошку. Дверь как дверь, каких в любом городе — бесчисленное множество.

Приглядевшись, обнаруживаю, что почти вся она покрыта крошечными черными дырочками, наводящими на мысли о фанате игры в Darts, проживавшем в опасной близости с ней долгие годы. Я буквально вижу его, грозу обоев и прочих декоративных покрытий, метающим маленькие дротики в «яблочко» и не только.

Не успев сформироваться, мираж распадается, я понимаю, что снова неправ. Дартс тут ни при чем. Передо мной — следы кнопок, при помощи которых на двери некогда крепились какие-то цветные картинки. Их лохмотья все еще висят кое-где, но сами картинки сорваны, что на них было изображено — одному Богу известно. Но… что-то во всем этом вдруг кажется мне столь знакомым, что я задерживаю дыхание, лишь бы не вспугнуть это чувство.

Тщетно. Наваждение улетучивается, передо мной снова просто странная дверь.

Да уж, совсем чуть-чуть… — думаю я, рассчитывая вызвать улыбку, но ее не получается.

Ну и ладно.

Я поворачиваюсь и иду прочь, чувствуя позвоночником энергетические импульсы, исходящие от двери. Похоже на прикосновения легкого ветерка, подгоняющего в спину на морском берегу, однако, сравнение, конечно, условное.

***

Снова сижу на лестнице, потягиваю кофе и думаю об этой странной находке. Меня посещает ничем не обоснованная мысль, тем не менее, я почти уверен в ее достоверности.

Если ты вспомнишь, откуда тебе знакома эта дверь, то сумеешь ее отпереть. Быть может, воспоминания — и есть ключ, который ты ищешь?

Следующая догадка дышит первой в затылок. Она — еще более будоражащая:

Пока я не открою эту дверь, я отсюда не выйду.

Интересно, как я получу свой кофе из автомата, когда закончится мелочь? — вдруг проносится в голове. Пустяковая мысль, не спорю, но, вероятно, мне нужно как-то отвлечься. Пока не расплавились мозги. К тому же, запасы монет на нуле, одолжить — не у кого, а горячий кофе — одна из редких радостей, которые здесь доступны.

Можно взломать отсек с мелочью, — подсказывает смекалка. — Типа, как Шварценеггер в Терминаторе-2… ну, разве что, не так эффектно, конечно…

Эта мысль заставляет улыбнуться своей безобидной, но явной деструктивностью. Еще бы. Какая, на хрен, разница, добуду я мелочь или нет, если в автомате рано или поздно исчерпаются запасы кофе, сахара, порошкового молока и прочих ингредиентов, какие только находятся внутри.

Вот это уже — неприятная мысль. Я отгоняю ее как можно скорее. Иногда приходится превращаться в страуса, засовывающего голову в песок. За неимением других вариантов самозащиты.

Ладно.

Успокаиваю себя тем, что одному мне опустошить все запасы кофе явно не по силам.

Такс… как же добраться до мелочи?

Улыбаюсь, рассматривая автомат взглядом хищника, загнавшего свою жертву в глухой угол. И попиваю еще теплый кофе.

***

Деревья пролетают в окошке справа так быстро, что сливаются в одну, светло зеленую полосу. Маленькая ручонка тянется к стеклу такими же крошечными пальчиками, пытаясь вытереть какое-то пятнышко. На душе у малыша восторг и гордость, еще бы, папа впервые разрешил посидеть на переднем сидении своей большой новой машины. И, не просто посидеть, а проехаться рядом с ним.

Сам папа, правда, сейчас не в духе. Он явно на взводе, как выражается мама, его вообще лучше не трогать, пока не остынет. Сделать вид, будто никого здесь нет, уповая, что на этот раз его разозлил не ты. Но, малыш слишком мал и неопытен для этого.

— Папа?.. — он неуверенно пытается обратить внимание отца на себя.

— Помолчи, будь добр! — бросает тот сквозь зубы. Только теперь мальчик понимает свою ошибку. Тем временем отец, все больше распаляясь, продолжает: — Я тебе позволил прокатиться спереди, вот и радуйся себе тихо, в тряпочку. Интересно знать, где твоя мамаша?! Где ее черти носят, а?!

Как будто малыш может знать…

— Если б она живее шевелила копытами, мне бы не пришлось тащить тебя с собой!

На секунду его воспаленный взгляд падает на малыша. Тот съеживается под ним и опускает глаза. Не нужно было ничего говорить.

— Извини…

В салоне снова воцаряется молчание.

— Твою мать, я должен был быть на месте пятнадцать минут назад! — бросает мужчина из-за руля, скорее себе, чем своему пятилетнему малышу.

Через пару минут он давит на клаксон. Тревожный сигнал разрывает тишину, которую монотонный рев мотора только подчеркивает.

— А ну, кыш! Шли вон! — восклицает отец. — Не хватало еще сопляка сбить, для полного счастья!

Он снова сигналит.

Мальчик смотрит вперед. Видит велосипедистов. Взрослые ребята, гораздо старше его, стремительно растут в панораме лобового стекла. Еще один гудок, отвратительный своей пронзительностью. Отец ведет рулем левее, хочет объехать помеху по встречной полосе. Когда левые колеса машины оказываются по противоположную сторону затертого белого пунктира, малыш, позабыв о страхе, который только что нагнал на него отец, испуганно вскрикивает:

— Папа? Папа?!!

Дорогу перед капотом словно перегораживает что-то, напоминающее толстое тонированное стекло. Никакого стекла, естественно, нет, откуда ему взяться, просто тучка наползла на Солнце и заслонила его, уронив на землю тень с неправдоподобно четкими границами. Именно они порождают иллюзию с участием громадного стекла, другого объяснения нет.

— Папа, — хочется закричать малышу, потому что за гранью, разделившей свет и тень, два дня, солнечный, летний и осенний, промозглый, с небом, заштрихованным косым дождем, он видит людей. Их много, потерянные, сгорбившиеся, как будто дорога ведет на плаху, они бредут, подгоняемые вооруженными мужчинами в гражданском. Солдаты, кажется, тоже есть, но их немного, группками, они безмятежно покуривают в сторонке, прячась от дождя под растущими вдоль обочин липами. Неужели папа не видит всего этого?

— Папа?! — наконец выкрикивает малыш.

— Да какого лешего?! — бросает отец, не повернув головы. Это естественно, ведь они идут на обгон, совершают маневр, при котором водителю не до болтовни. Мужчина не новичок за рулем, двенадцать лет безаварийного стажа, и ни царапины, ни даже проколотой покрышки…

— Папа!! — снова кричит малыш, но теперь отец не слышит его. Мужчина за рулем конвульсивно дергается, будто получив пощечину. Из его груди вырывается всхлип, но малыш не успевает испугаться за папу. Велосипед со звоном исчезает под капотом. Радиатор и бампер подминают и плющат его, превращая в бесформенное хитросплетение дисков, спиц и рамы. Сбросив оцепенение (или, что это было?), водитель обеими ногами давит педали, трамбует в пол. Под истошный визг резины его сынишка летит вперед как снаряд из баллисты, и через секунду уже задыхается в объятиях ремня безопасности, которым, слава Богу пристегнут.

Покрышки вопят, как живые. В их вое тонет хлопок, с каким мелькнувшая над капотом тень таранит лобовое стекло. Триплекс лопается со звуком новогодней хлопушки. Часть осколков сыплется в салон, остальные провисают внутрь жуткой паутиной.

Сметя преграду, машина бесконечно долго несется боком, оставляя за собой шлейф паленой резины. Резко виляет вправо и, наконец, замирает на обочине.

Несколько секунд водитель сидит неподвижно, просто смотрит вперед, проглотив язык. Малыш висит на своем ремне, поворачивает голову и в ужасе наблюдает за ним. Потом мужчина…

Это папа… папа…

…снова вздрагивает, но уже не так сильно, как за мгновение до аварии. Трясет головой, ожесточенно трет виски. Затем издает короткое тихое мычание, от которого малыш готов разрыдаться.

— Па?..

— Господи, что это было? — папин голос, дрожащий, искаженный испугом. — Я его сбил…

Их, — мог бы поправить отца сынишка, если бы был не так мал и напуган. Впрочем, на дороге, похоже, никого, она обезлюдела так же стремительно, как прежде наполнилась странными людьми, которых подгоняли вооруженные ружьями мужчины. Солнце не светит, палит, безмятежно паря в небе, на котором не видать ни перышка. Туча, отбрасывавшая тень, испарилась. Похоже, эти странные перемены ускользнули от водителя, но человеку за баранкой от этого не легче. Провисшее лобовое стекло красноречивее всяких слов, что еще требуется для правильных выводов?

Но, мужчина за рулем не спешит выходить. Он еще не накопил достаточно мужества. У него вид человека, очнувшегося после трехлетней комы. Затем отец медленно наклоняется к сыну. Стряхивает несколько стекляшек с шевелюры малыша. Осколки игриво переливаются на Солнце, словно радуясь, что отныне не являются частями единого целого…

— Ты в порядке? — спрашивает отец сынишку. Странным, отчужденным голосом.

Малыш молча смотрит на него широко открытыми глазами, он не в состоянии проронить ни звука.

— Сынок, я сейчас вернусь… сейчас… ты… не выходи из машины… — наконец, мужчина выбирается наружу. Там теперь неправдоподобно тихо. Время остановилось. Особенно — для велосипедиста.

Мужчина исчезает, малыш сидит, не шевелясь и почти не дыша, пока его отец убеждается: спешка закончена, сегодняшняя встреча отменяется, как и много чего еще. Поскольку, весь мир полетел под откос, словно паровоз.

Наконец, мужчина возвращается на водительское место, но не занимает его целиком. Тяжело опускается на сидение, оставив левую ногу снаружи, на улице. Во рту догорает сигарета. Взгляд упирается в приборную панель. Он избегает смотреть на малыша.

— Сынок, сейчас за тобой приедет мама… а я… я буду чуть позже… вечером, хорошо?..

Молчание. Глубокая затяжка.

— Сынок, я тебя люблю. Извини…

Последнее слово ледяным кнутом бьет ребенка изнутри. Что за «извини» от папы? Такого не бывает. Случилось что-то очень страшное. Что-то гораздо более реальное, нежели странная тень, под сенью которой брели неправдоподобные черно-белые люди.

Глаза малыша щиплют слезы, ему хочется плакать, но, не получается. Может потом, когда приедет мама.

— Я тебя тоже люблю, папочка…

Отец поворачивается к сыну, пытается ободряюще улыбнуться ему, однако губы выходят из-под контроля, улыбка кажется нарисованной. В голове мужчины крутится одна фраза, он твердит ее, как колдун заклинание:

Господи, пожалуйста, только бы этот маленький паразит выжил… пусть он выживет… Ну пожалуйста, пожалуйста…

Водитель вытаскивает очередную сигарету из пачки, подкуривает от тлеющей предыдущей. Остается еще десять или около того. Где-то на полчаса. Не больше.

***

Я просыпаюсь в палате. Несколько мгновений мне кажется, будто ноздри щекочет аромат сигарет. Наверное, оттого, что я еще сплю, где-то примерно наполовину. Пытаюсь представить его лицо, вспоминаю лишь густые усы, да страх в глазах, когда он навещал меня позже в больнице. Страх, сквозивший через притворное, а потому приторное заискивание. Пробую выудить его имя, но оно — похоронено глубоко под завалами памяти, мне — не докопаться.

Или я его никогда не слыхал… Может, мне его просто не называли.

А зачем? Имя человека, который чуть было меня не убил…

Но ведь, не убил же? И потом, он же не нарочно.

Так точно.

Втягиваю воздух носом, чтобы определить, в палате действительно накурено, или дым — пришелец из подсознания. Мне трудно сказать наверняка, все же склоняюсь ко второму. «Летучий голландец» из мира запахов.

Странно. Я никогда еще не видел аварию глазами его сына, да и не мог, это понятно видеть. Значит, все это проказы воображения, шалости подсознания, разве не так? Я знал, что в машине был малой, мальчишка лет пяти, мне кто-то об этом рассказал.

Да уж. Игры разума.

Уже вполне проснувшись, возвращаюсь к деталям сна. Как пловец, вынесенный шипящей волной на берег, но не спешащий покидать океан. Здесь, у линии прибоя, вполне может обнаружиться нечто интересное. Обломки кораблекрушения с названием корабля, а то и запечатанная воском бутылка с посланием, как знать? Что или кто может претендовать на такую роль? Не взвинченный мужчина, все взрослые одинаковы, когда куда-то спешат по делам, представляющимся им архиважными. Не пацаны-велосипедисты, которых он хотел обогнать, суть случившегося не была для меня секретом и до сна. Продвигаюсь не мешкая, но и без излишней спешки, внимательно глядя по сторонам, пока перед глазами не оказывается странная тень, опустившаяся на землю за считанные мгновения до аварии. Небо было безоблачным, в этом я готов поручиться. Солнце светило, как в солярии, не скупясь на фотоны и кванты, или из чего там сотканы его лучи… Более того, из тени показались человеческие силуэты, размытые косыми струями дождя. Людей было много, и, с учетом вооруженных конвоиров, это было все что угодно, но только не кросс, приуроченный ко дню физкультурника… Тогда, что это было, а, точнее, кто?

Да галлюцинация, естественно. Или твоя, или малого, разве что дурак возьмется выстраивать логические построения, основываясь на информации, почерпнутой во сне. Это ж прямо из библейской притчи о человеке, вознамерившемся построить дом на песке…

Так-то оно так, только Госпиталь успел приучить меня, случайностей в его коридорах не случается, даже если допустить, будто сами коридоры лежат в голове, порожденные серым веществом извилин головного мозга.

Хорошо, попробуем зайти с другой стороны. Малыш действительно увидел нечто, что именно, пока не станем уточнять. Вопрос номер два, а как насчет водителя? Мне трудно судить. Если не считать, что он несся по городу, как угорелый, в остальном его поведение — в рамках. Вздрогнул за мгновение до аварии, но, кто его знает, может, его сынишке померещилось? Или это произошло в первые секунды после наезда, тогда немудрено. Все слишком расплывчато.

На дороге были призраки. Взрослый человек не способен видеть их, в отличие от ребенка, — доносится из тех уголков подсознания, где частенько околачивается внутренний голос. — Те самые призраки, которых заметил ты. Просто у мальчишки в салоне оказалось чуть больше времени, чтобы их рассмотреть, кроме того, он был младше тебя в два раза…

Да не мог он видеть никаких привидений через призрачную дверь, поскольку ни первых, ни второй не бывает в природе.

С чего бы тебе тогда было крутить рулем, а?

Мысль не то что ошеломляющая, но будоражит. Оставив в покое малыша, возвращаюсь к своим воспоминаниям. Да, я действительно резко принял влево, и этим маневром чуть себя не убил. Останься мой желтый «Аист» на обочине, и белая «Лада» пролетела бы мимо, я нисколько не сомневаюсь в этом. Отправилась бы своей дорогой, а я — своей, купаться в озере, и уже через полчаса не вспомнил бы о ней. Однако, случилось то, что случилось.

Сижу еще добрых тридцать минут, силясь организовать мозговой штурм заартачившейся крепости, но мои атакующие порядки раз за разом откатываются в смятении. Вдали, за готическими зубцами неприступной твердыни мне то и дело мерещится дверь…

Дверь?

Ага, именно. Дверь. И сколько б ты не хихикал, воображая себя корреспондентом, придумавшим удачный заголовок для своей желтой газетенки, «Блуждающая дверь становится причиной ДТП», как вам это, от Двери на пятом этаже тебе все равно никуда не деться. По той веской причине, что она уж точно — есть…

Со вздохом откидываюсь на подушку. Сколько дней я собираю мозаику, не представляя, что выйдет в итоге, не скажу. Но зачем-то ко мне явились старики, а за ними Афганец? Зачем-то мне которую ночь снится сон, возвращающий меня к аварии, случившейся очень давно? К чему все это? Не пойму. У меня сложилось несколько гипотез, но ни одной убедительной. Такой, чтобы я сам себе поверил. Не похоже, что дело в одной атмосфере Госпиталя, который меня приютил. Или в котором я заточен, не суть важно. Тут — что-то еще. Вопрос только — что?

Уже несколько дней (а может и недель, я не считаю) не встречаю никого. Ничто не отвлекает меня, и большая часть мыслей связана с той давней аварией, в которой я уцелел лишь по прихоти случая.

Или чего-то еще?

А теперь, будто кто-то или что-то нарочно подталкивает меня к этой теме.

Больше десяти лет прошло. При чем тут она?

Вынимаю мобильный, который, в виду упорного отсутствия зоны покрытия, превратился в электронные часы с кучей лишних кнопок. Голубоватый экран показывает время — сейчас половина пятого. Тихий час. Словосочетание звучит как насмешка.

Кстати, символическая батарейка в верхнем левом углу экрана пуста, а зарядного устройства у меня нет. Я уже искал, не нашел, да как-то позабыл об этом, за ненадобностью. Удивительно, что телефон так долго продержался. Может, тут ему не требуется заряжаться?

Как бы реагируя на мои рассуждения, экран мобильного гаснет, динамик издает короткий предсмертный писк. Пытаюсь его реанимировать, толком не представляя, зачем. Умирающий…

Засыпающий, блин…

…Samsung разражается посланием: «Батарея разряжена. Зарядите». Это звучит, как последнее прости.

Опускаю его в карман, кончина электронного товарища вызывает воспоминание о тамагочи, обитатель которого был угроблен мной в детстве. Я ухаживал за ним пару недель, не мог налюбоваться, после того, как мне его подарили, а потом потерял в квартире и долго, но безуспешно искал. А затем, наверное, просто забыл о нем, бедолаге. Чуть позже я услышал его жалобный писк из-под тяжеленного книжного шкафа. Это было утром, я опаздывал на школьный экзамен. Я слышал, как он кричит, взывая о помощи, но, ничего не мог с этим поделать. Когда я вернулся домой — бедняга уже испустил дух. Вечером, с маминой помощью, мы извлекли его из ловушки, и я пролил над ним ведро слез. Это было ужасно… Даже мама уронила несколько слезинок над этой игрушкой.

Мама…

Я пытаюсь вспомнить ее лицо, и, кажется, угадываю кое-какие черты. У нее изумрудные глаза и светлые волосы с рыжинкой, и еще — она очень добрая.

Ко мне. Все мамы такие. Ну, или почти все.

VII. Погибший мотоциклист

Сижу на койке, прислушиваясь к тишине. Час действительно тихий. Слов нет.

Даже слишком…

Не успеваю додумать эту мысль, как из-за двери доносятся голоса медсестер. Они громко перекрикиваются между собой, видимо из разных концов коридора. Коридор длинный и им приходится почти что надрываться.

Это даже не стерео. Это гребаный dolby surround какой-то.

— Люба?! — между тем, летит из-за двери, — ты в двадцать четвертой была?!

— А шо там?!

— Да нада одеяла забрать, а она закрытая! Слышь, кинь мне ключи!

— Щас, Мань, погоди!

В общем, они действительно перекликаются, как двое обитателей соседних островов архипелага. Если только это не галлюцинация. Через мгновение слышится металлический перезвон, с которым тяжелая связка скользит по мраморным плитам коридора. Дверь приоткрыта, приподнявшись на локте, вижу стальной дребезжащий комок, мелькнувший в проеме.

Хм… движение…

Если это галлюцинация, то весьма убедительная, а вид пролетающих ключей органично дополняет звуковое сопровождение.

Порывисто поднявшись, выглядываю в коридор. Там никого нет, медсестры пропали так же неожиданно, как появились. Успеваю заметить, как связка бьется о стену в конце коридора, рикошетит о нее и, исчерпав кинетическую энергию, замирает на мраморном полу. Поднять ее некому. Если не считать меня.

Ну, что ж, я тут последний киногерой, так? Джек Слейтер местного разлива…

Не торопясь, подхожу к ключам, оглядываюсь по сторонам как мелкий воришка, намеревающийся поднять оброненный кем-то на улице бумажник, и лишь затем протягиваю за ними руку. Читаю надпись на картонной бирке: «24 палата». Ключей в связке много, но, на мой неискушенный взгляд — они все одинаковые, если и отличаются друг от друга, то не больше, чем патроны в обойме. Рассматриваю таблички на ближайших дверях, палаты номер двадцать четыре не видно.

— Ничего-ничего, сейчас найдем… — обнадеживаю пустой коридор с видом незадачливого экскурсовода, заблудившегося вместе с группой туристов в катакомбах. Впрочем, у меня теплится надежда на успех, как-никак, номер палаты отвечает количеству прожитых мной полных лет, а Госпиталь приучил меня особенно пристально присматриваться к совпадениям.

Невольно улыбаюсь этой мысли.

Иду по коридору, поглядывая по сторонам. На этот раз мне везет, спустя всего пару минут вижу число «24». При виде его положительный настрой мигом улетучивается, уступая уже привычному мне напряженному предвкушению чего-то плохого. Потому что на двери, у которой я остановился, нет таблички привычного образца, обе цифры, «двойка» с «четверкой» будто выжжены на полотне, и выглядят откровенно жутко.

Ладно, старик. Надо бы уже привыкнуть, что весь Госпиталь — не курорт.

Потоптавшись в нерешительности, дергаю ручку. Заперто.

Как сестра Маня и говорила.

Вставляю в замочную скважину первый попавшийся ключ. Он сразу находит свое место, легкое усилие, и механизм также легко проворачивается, извлекая стальной язычок из паза. Дверь отперта.

Толкаю ее, переступаю порог. В помещении почти нет света, если не считать изредка помигивающей флуоресцентной лампы. Она не так светит, как действует на нервы, приспособление для изощренной пытки.

Сначала мне кажется, будто все стены здесь глухие, как часто бывает со служебными помещениями. Присмотревшись, понимаю, что ошибся. Окна есть, просто за ними — ночь. Вот и все.

Да уж… точно, — всего-то…

Как такое может быть, стараюсь не думать, ночь, и ладно.

Глаза постепенно привыкают к темноте, ежесекундно разрываемой болезненным морганием неисправной лампы. Теперь я могу оценить размеры помещения. Оно не больше кельи в монастыре. У дальней стены — койка, на ней лежит человек, с головой укрытый простыней.

Чуть дальше за ним, целая груда всевозможных приборов, пожалуй, медицинского предназначения. Кажется, они не работают. Вижу какие-то датчики, стрелки которых лежат на нуле, круглые советские лампочки, вмонтированные в панели, не горят. Прибор, напоминающий самописец, застыл неподвижно, его иголка показывает абсолютный штиль. Похоже, аппаратура мертва, как и человек, распростертый на койке. Я вижу — один его силуэт, очерченный грубой хлопчатобумажной материей. Над телом возвышается тренога с капельницей, унылая, словно боевая машина марсиан на последних страницах фантастического романа Уэллса. Того самого, что очутился со мной в больнице. Бутылка наполовину заполнена каким-то раствором, его поверхность застыла как лед. Никаких пузырьков, размеренно всплывающих со дна по мере поступления лекарства в кровеносную систему. Его грудь не двигается, он не дышит.

Наверное, я в больничном морге. Или как он там может называться?

Чудненько.

Раньше ничего подобного я тут, в Госпитале не видел. Афганец, конечно, утверждал, будто скончался от цирроза печени. При этом, правда, выглядел вполне живым, глушил спирт из своей бездонной алюминиевой фляги и еще распевал солдатские песни. А тут… тут — совсем другое…

Мне становится страшно. Ничего не происходит, и, тем не менее, я чувствую, как внутри, будто гелиевый шарик, начинает подниматься паника. Этот страх не имеет рациональных корней, он порожден чем-то совершенно иным.

Не делай этого! — вопит перепуганный насмерть внутренний голос, но я все равно шагаю к койке, двигаясь будто кусок металла, притягиваемый магнитом. Или зомби, подчиняющийся чьей-то чужой воле, доброй или нет, неизвестно. Берусь за краешек простыни, тяну на себя.

Первыми вижу золотистые, цвета зрелой пшеницы волосы, они рассыпаются по подушке. В волосах кое-где кровь, она давно запеклась. Большая часть лица мертвеца закрыта кислородной маской. Странно, что ее никто не снял, и она приклеилась ко рту, навевая смешанную ассоциацию то ли со шлемом современного боевого пилота, то ли с чудовищным эмбрионом из кинофильма «Чужой». Мне вдруг кажется, что она его и задушила, эта чертовая маска.

Стаскиваю простыню до пояса, странно, но мертвец в одежде. На нем плотная кожаная мотоциклетная куртка, она продрана на локтях, между прорехами — снова кровь. Запекшаяся…

Мотоциклист?!

Эта неожиданная мысль поражает меня, заставляет кровь стынуть в жилах. Волосы на голове становятся дыбом, по затылку, теперь будто чужому, струится холодок. Я, наконец, понимаю, куда попал. И кого вижу перед собой. Это не просто мертвецкая. Это палата реанимационного отделения крошечной районной больницы в городе Щорс, превратившаяся в мертвецкую после того, как какой-то безымянный и безликий энергетик (славный папаша и спортсмен, совершающий пробежки по утрам, а может, блядун и пропойца, без разницы), сидя за пультом центра управления энергосетью, очень далеко отсюда и в пространстве, и во времени, произвел гребаное плановое отключение электроэнергии. Поднял большой рубильник, вот и все. Обесточил целый район, а, среди прочего, и больницу, где в первую ночь после того, как я вышел из комы, скончался мотоциклист. В Штатах казнят, опуская рубильник, чтобы пропустить через тело приговоренного ток. Неизвестный энергетик рубильник поднял, и, готов поспорить, ничего при этом не ощутил. Мир не сдвинулся с места, он нечувствителен к подобным вещам. В частных домишках погас свет, а свечи загорелись, в больничке города Щорс вырубилась аппаратура искусственного дыхания, или какая там еще, и у них, естественно, не оказалось под рукой дублирующего дизель-генератора, чтобы ее запустить. Или не было ведра соляры, чтобы заработал сам чертов генератор. Или персонал спал, что тоже вполне вероятно.

Через пару часов ток снова побежал по проводам и кабелям, и свет воссиял. Но, не для мотоциклиста. К тому времени его кровь свернулась, а мозг умер. Мышцы сковало трупное окоченение.

Все еще сжимая уголок простыни в ладони, всматриваюсь в его лицо.

И замираю в этой позе, с немым криком, колотящимся в горле, на пути наружу. Потому что он открыл глаза.

Нет!

Они пронзительно голубые, и в них столько боли и немого крика, сколько не способно передать ничто, кроме взгляда. Человек не издает ни звука, рот закрыт маской. От тела отходит множество всевозможных трубок и проводов, они тянутся к приборам. Не знаю, зачем, ведь аппаратура все равно не работает. Может, их просто забыли отсоединить. Или никто из медиков еще не хватился, что их пациент умер.

Но ведь он жив!

Оглядываюсь по сторонам в поисках, кого бы позвать на помощь, однако, в помещении — никого. Лишь дверь, впустившая меня, да окно, за которым глубокая ночь.

— Я не знаю, как тебе помочь… — вырывается у меня. — Извини, друг, я не знаю!

Да, передо мной тот самый мотоциклист, которого я запомнил с детства. Я знаю, что с ним случится… уже случилось. Или нет? Приборы отключены, и его смерть — вопрос нескольких мучительных минут, может, даже секунд.

Его рука в кожаной мотоциклетной перчатке тянется ко мне. Она дрожит, эффект визуально усиливает мигающая лампа под потолком.

— Прости друг! — мой голос вибрирует от напряжения. Ноги сами по себе пятятся, и, только натолкнувшись спиной на дверь соображаю, мое подсознание уже отдало приказ к отступлению. Желание убраться из двадцать четвертой палаты охватывает меня так властно, что я теряю контроль над телом, и оно действует самостоятельно. Пальцы нашаривают дверную ручку, хватаются за нее, пробуют провернуть. Срываются. Еще одна попытка, снова безрезультатная. Я заперт.

— О Боже… — это даже не шепот.

Тем временем, рука мотоциклиста, казалось, тянувшаяся ко мне, ложится на маску, а затем безвольно срывается вниз. Кислородная маска летит следом. Секунду смотрю в лицо умирающего, и буквально чувствую, как на меня надвигается мутная пелена безумия. Хаотические мысленные потоки сталкиваются под черепом двумя поездами метро. Изо рта вырывается мычание:

— Мммм… как же это?! Господи, этого ведь не может быть?!

Делаю несколько шагов, каждый, словно на плаху, не сводя глаз с его лица. Оно уже сереет. Мое лицо. Это я…

— Нет!!!

Мне становится так тяжело дышать, словно я очутился в барокамере, из которой быстро откачивают кислород. Мне чудовищно хочется на свежий воздух, мне безумно хочется курить, я мечтаю упасть лицом в снег, а больше всего — проснуться. Стряхнуть кошмар, чтобы ничего этого вообще никогда не было. А я — ничего не помнил.

Бросаю последний взгляд на свое тело, остывающее в цепких лапах смерти, разбегаюсь и толкаю плечом дверь. Отскакиваю от нее как мяч, с пронзительной болью в плече.

Я сейчас сойду с ума… я сойду с ума-а-а…

Подчиняюсь сильнейшему импульсу, снова разбегаюсь, проношусь мимо мертвого мотоциклиста из моего детства, оказавшегося повзрослевшим мной и прыгаю в окно.

Стекло лопается, осколки сыплются по обе стороны подоконника, громко рвется плотная бумага. Я лечу, закрыв глаза.

Откуда звук рвущейся бумаги?

За этой мыслью следует другая, более уместная.

Вот и все!

При этом, я не чувствую страха, только подавляющее все прочие эмоции облегчение.

Нет смысла бояться смерти, она тут везде.

***

Сколько может длиться полет с четвертого этажа, если потолки — под четыре метра, и стоит ли учитывать вес самого тела? Кажется, не стоит, перышко летит к земле дольше кирпича исключительно вследствие сопротивления воздуха. Впрочем, у меня нет времени обмозговывать этот вопрос. Ответ получаю опытным путем. Вместо промерзшей земли, укрытой будто панцирем льдом, образованным накапавшей с крыши капелью, врезаюсь плечом в какой-то предмет, и он с грохотом опрокидывается. Растягиваюсь на деревянном полу, среди осколков стекла. Перевожу дыхание, еще не вполне веря, что жив.

Жив ли? Тут вообще можно быть живым?

Но я чувствую боль. Кажется, порезал ладонь и из нее сочится кровь. Прикладываю порез ко рту, высасываю солоноватую жидкость с привкусом меди, по доброму старому методу неотложной помощи. Одновременно осматриваю пол. На нем, среди стекол, обрывки бумаги. На них ночь, та самая, что таращилась на меня из окна палаты мотоциклиста. Меня еще поразило, какая ночь? Теперь ясно, отпечатанная в типографии.

Замечательно.

Беру в руку один из лоскутков, разворачиваю обратной стороной, на ней — летний лес в солнечную погоду.

Печать офсетная, — мелькает в голове, и я выдавливаю из себя улыбку.

Мистификация… Кто мог сварганить эту, новую обманку?

Встаю на ноги, оглядываюсь. За спиной — темный проем в стене, в нем по-прежнему мерцает погибающая лампа. Это палата мотоциклиста, откуда я только что выпрыгнул.

Как только глаза привыкают к полумраку, обнаруживаю, что очутился в очередной палате, от одного вида которых у меня с недавних пор оскомина. Впрочем, следовало догадаться, ведь это Госпиталь. Правда, в отличие от прочих помещений, потолки здесь гораздо ниже, разница существенная и режет глаз. С непривычки кажется, что чиркнуть потолок затылком — раз плюнуть. Стены до половины выкрашены зеленой масляной краской, выше — побелка, хранящая еле заметные следы малярных кистей, касавшихся стен и потолка в незапамятные времена. Комната вытянута в длину, как школьный пинал. У дальней стены — густая тень, однако я все же различаю смутный силуэт двустворчатой двери. В ее верхней части проделано окошко, забранное рифленым матовым стеклом. Оно так скупо пропускает свет, льющийся с противоположной стороны, будто ему жаль расставаться с каждым квантом. Это похожее на бойницу окно, расположенное как раз напротив выбитого мной, превращает палату в проходную. Или даже в угрюмый коридор.

Осторожно продвигаюсь к двустворчатой двери, внимательно глядя по сторонам и под ноги. Света очень мало, шагать приходится буквально на ощупь. Обстановка скудная, ничуть не лучше той, что у меня в палате. Вижу несколько коек, установленных вдоль стен, пару тумб и стульев. Медленно миную их, в темноте койки кажутся притаившимися чудовищами, подкарауливающими одиноких путников у столбовой дороги. Это не мебель, это какие-то порождения ада Данте Алигьери. Конечно, у меня просто разыгралось воображение. Неудивительно, ведь нервы на пределе.

Не сразу понимаю, что крайняя койка занята. На удивление, даже не вскрикиваю от неожиданности, видимо, уже миновав некий психологический порог, за которым любой очередной сюрприз, устроенный Госпиталем, воспринимается как обыденность. Сначала мне кажется, предо мной карлик или калека без ног, потом доходит — ребенок…

Наклоняюсь к нему. Это мальчишка лет девяти-десяти от силы, а то и младше. Слава Богу, живой, просто крепко спит. Склонившись еще ниже, улавливаю тяжелое, порывистое дыхание.

Что-то не так с головой ребенка. Она — неправильной формы, в правой части черепа, от уха к затылку — неправдоподобно большая гематома. Следствие травмы, полученной при аварии, скорее всего. Или, при падении с высоты.

Протягиваю руку и легонько прикасаюсь к его запястью. Оно неправдоподобно холодное. Как у лягушки, вмерзшей в льдину в январском пруду.

Странно… можно подумать, будто мальчишку только что вытащили из морозильника, ведь в палате — относительно тепло. Не Африка, конечно, но и не Заполярье, это точно.

Нащупываю пульс, убеждаюсь, его сердце исправно качает кровь по венам и артериям. Жаль, что я не медик, и это все, что я могу утверждать с определенностью.

Оглядываю помещение в поисках предполагаемого источника холода. Открытого окна или чего-нибудь еще в этом роде, должно же быть хоть какое-то объяснение. И вдруг замечаю нечто, выползающее из углов палаты. То ли тяжелый густой дым без запаха и огня, то ли сгустки тени. Скорее, последние, причем они именно выползают, будто живые из щелей в дощатом красно-коричневом полу. Словно щупальца гигантского спрута.

Что за херня?!

Пока я борюсь с оцепенением (кажется, я недавно утверждал, что стал нечувствителен к проделкам Госпиталя, выработал иммунитет, но, видимо, у этой махины трагедий и страхов — всегда найдется парочка тузов в рукаве), одна из этих зловещих теней, извиваясь, приближается к койке ребенка и, раскачиваясь, зависает над ней. Не придумав ничего лучшего, отмахиваюсь рукой, словно от назойливой мухи. Ладонь беспрепятственно проходит сквозь сгусток мрака, он смыкается за ней, как темная вода в озере. А затем — плавно движется вниз.

Я не чувствую пальцев, кисть онемела, машинально взглянув на руку, с содроганием отмечаю как потемнела кожа. Судорожно вытираю ладонь о штаны, кровообращение будто нехотя восстанавливается, вместе с кровью приходит характерное покалывание, словно я перележал кисть.

— Твою мать!

Понятия не имею, с чем столкнулся, но ясно одно: нужно действовать, и немедля, иначе мы оба, и мальчишка, и я, погибнем. И это, похоже, самое малое, что нам грозит, если мы не пошевелимся. Если я — не перестану мешкать.

Подхватываю ребенка на руки, он весит килограмм двадцать, не больше. Здорово опасаюсь, что он проснется и перепугается насмерть. А кто бы на его месте сохранял хладнокровие? Начнет вырываться, усугубив и без того отчаянное положение. К счастью, малой по-прежнему спит.

Пячусь к окну, которое недавно вышиб, это единственный путь к спасению. О двустворчатой двери с матовым окошком в противоположной части палаты даже не думаю. Там уже сгустилась тьма, и мне ее не преодолеть.

Это не главное… Мальчишке в ту дверь нельзя. И ты это прекрасно знаешь.

Не представляю, откуда взялась такая уверенность. Возможно, мной руководит инстинкт. Порой, в критических обстоятельствах, он надежнее любого, самого детального плана. Тем более, никакого плана у меня и в помине нет.

Господи, помоги…

То, что подбирается к нам, гораздо быстрее меня. Щупальца тьмы ползут по стенам, по их приближении масляная краска темнеет и облущивается, штукатурка сыпется, ее остатки исчезают под плесенью. Углы затягивает паутина, старая, давно заброшенная самими пауками. Следом накатывает чернота, всепоглощающая, непроглядная, ледяная. Палата на глазах буквально проваливается в нее.

— О Боже, помоги мне… помоги нам! — произношу это вслух, молюсь, хоть не знаю толком ни единой молитвы. Прижимаю малого так крепко, будто он — отстегнувшийся рюкзак с парашютом, который чудом удалось поймать, пролетев метров сто в свободном падении.

Ребенок издает тихий ноющий звук. На секунду опускаю глаза, убеждаюсь: с мальчишкой все более или менее, просто я придавил его сгоряча. Оборачиваюсь к окну, через которое ввалился в эту жуткую палату каких-нибудь пару минут назад. Теперь — оно единственный путь к спасению.

— Нет!.. — выкрикиваю я, обалдело наблюдая, как мимо проплывают осколки стекла и клочки бумаги с сосновым бором под полуденным Солнцем, оттиснутым при помощи офсетной печати. Подхваченные мощным, но невидимым пылесосом, они несутся обратно, в оконный проем, где торопливо выстраиваются в стекло. То самое, что я недавно выбил. Это — как Тетрис на экране монитора. Или видеофильм, пущенный задом наперед, в начало кассеты. Но, я не хочу смотреть ничего такого. Никогда не симпатизировал фильмам ужасов. И уж точно — не планировал участвовать в съемках ни в массовке, ни, тем более, в главной роли.

Секунда-две, и мы в ловушке. Дальнюю дверь уже не видать, только матовое окошко мерцает еле-еле, как звезда на небе в плохую погоду.

А что, если в палате мотоциклиста нас поджидают те же жуткие тени?!

Есть более удачные идеи, умник? Если нет, тогда заткнись и вперед!

Отступаю, чтобы взять разгон. Придется прыгать с ребенком на руках, не уверен, что получится во второй раз, но других вариантов все равно нет. Прижимаю мальчишку крепче, чтобы защитить от осколков его лицо. И тут, совершенно неожиданно слышу голос, такой пронзительно знакомый, что у меня перехватывает дух:

— Передай его мне! Быстрее! Пока еще не поздно!

— Мама?.. — слово само срывается с губ. Ведь это — ее голос. Вскидываю голову, окно уже на месте, как и стекло, но центральная створка рамы распахнута. За ней женщина, ее лицо… оно гораздо моложе того, которое я видел в последний раз. Тем не менее, это она… моя мама. Протягивает ко мне руки, в глазах слезы, лицо испуганное, и вместе с тем, в нем читается непреклонная решимость. Упрямство, которое всегда ее отличало.

— Скорее, ну же! — она наполовину высовывается из окна, рискуя вывалиться наружу. Сосны слегка колышутся у нее за спиной, ловлю ноздрями терпкий смолистый аромат шишек и хвои. Там, на ее стороне — самый настоящий лес. Корабельные стволы, окружавшие некогда районную больничку на окраине Щорса.

Хочу еще раз заглянуть в лицо ребенку, в свое лицо, каким оно было много лет назад, но на это не остается времени. Оно, похоже, вообще истекло. Ледяные щупальца скользят по спине, стискиваю зубы, чтобы не завопить. Делаю пару шагов вперед, передаю мальчишку с рук на руки. Мама подхватывает сынишку, ее лицо светится, и она забывает обо мне. Отворачивается и пропадает из поля зрения, а я стою потерянный, придавленный ощущением, будто меня бросили на произвол судьбы, хоть мне давно уж не десять лет. Но я рад, что им хорошо вдвоем.

Я знаю, это так и есть.

Это длится всего пару секунд, мама появляется снова, наверное, перенесла мальчонку в относительно безопасное (как я надеюсь) место. Она протягивает мне руку, ее глаза широко распахнуты, в них мечется отблеск кошмара, подбирающегося ко мне из-за спины.

— Скорее!!!

Тянусь к ней из последних сил, в ноги впиваются иголки, я почти не чувствую ступней. Наверное, они отморожены, я сейчас упаду и рассыплюсь на мелкие кусочки, как замороженный жидким азотом терминатор в финале снятого Кэмероном блокбастера. Только, в отличие от зловредного киборга модели Т-1000, уже не смогу подняться. Секунду мы смотрим друг другу в глаза.

— Сейчас, — выкрикиваю я, прилагая титанические усилия. Ноги не слушаются, каждое движение дается с боем. — Сейчас, ма…

…И, с испугом обнаруживаю в ее глазах непонимание.

Она меня не узнала…

Окно начинает тускнеть, как изображение на белом экране, когда в диапроекторе плавно падает напряжение. Только что я смотрел в лицо своей маты, каким оно было много лет назад, и вот, упираюсь взглядом в глухую стену. Окна больше нет. Оно замуровано.

Хватаю ближайший табурет, хоть деревяшкой не прошибешь кирпичную кладку. Дерево такое холодное, словно тысячу лет провалялось в вечной мерзлоте, среди реликтовых окаменелых пней и скелетов шерстистых носорогов. Роняю его, сжимаю руку в кулак, пытаясь разогнать по пальцам кровь.

Вот и все. Здесь я и застряну.

Адреналин поступает в кровь толчками, словно включился насос. Нет, пока — я не намерен сдаваться.

Только не так. Я здесь не останусь!

Неуклюже развернувшись на деревянных ногах, они теперь не чувствительней протезов, несусь через палату к двухстворчатой двери. Один Бог знает, что за ней, путь на плаху или к спасению, в любом случае, иного не дано. Сотканный из мрака и стужи спрут преграждает дорогу, колотит щупальцами, стремительно растет, заслоняет коридор. Что-то кричу, выдыхая пар, сразу оседающий на бороде сосульками. Сжимаюсь, как пушечное ядро, ныряю на глубину. Сердце трепещет и готово лопнуть, когда мгла смыкается надо мной, как студеная вода из омута. Кажется, я теряю сознание, тону в пучине, проваливаюсь как зверь, угодивший в волчью яму. Неожиданно снова обретаю способность видеть, дверь всего в каком-то метре. Поверить не могу, неужели все же прорвался сквозь тьму? Правда, с самой дверью случились радикальные, устрашающие перемены. Теперь это скорее громадные ворота, подвешенные в надежных петлях, приваренных к прочным стальным столбам. Поверху, от столба к столбу, переброшена вычурная кованая арка ручной работы. На ней, стальными буквами, надпись:

SUUM CUIGUE

Это что, латынь? — мелькает в голове, однако я не успеваю испытать замешательства. Спрут, изловчившись, прыгает мне на спину, стискивает шею. Хриплю, захлебываюсь, теряю последние силы. Что-то трещит, неужели мышцы? Когда не сомневаюсь, что все пропало, тьма на мгновение рассыпается. Снова вижу дверь, на этот раз прежнюю, двустворчатую, с мутным окошком под самой притолокой. Правее табличка:

КАРАНТИН. ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН

Кто это тут посторонний? — проносится у меня. Несусь к двери, сжавшись, как пушечное ядро. С разбега толкаю ее ногой, обутой, к моему огромному удивлению и не меньшей радости, в тяжелый армейский ботинок с толстой, рифленой подошвой.

Как раз то, что надо!

Дверь с треском подается, распахнувшись сразу обеими створками. Инерция выносит меня в узенький коридор без окон, их отсутствие компенсируют двери, последних — великое множество. Пожалуй, даже больше, чем в логове фашистов, воссозданном воображением мультипликаторов из компании ID Software. Ныряю наугад в первую попавшуюся, оказываюсь в новом коридоре. На пороге оборачиваюсь и вижу, как за мной по пятам ползет черный кисель, его подрагивающие щупальца тянутся ко мне. Играючи сметя двустворчатую дверь, чудовище теперь толкает перед собой ее жалкие остатки. Толстые щупальца, протиснувшись в вырванный с мясом проем деревянной дверной коробки, тянутся ко мне, выпятив отвратительные серые присоски, каждая размером с рюмку. Студенистое туловище, или что там у монстра, волочится следом, круша строительные конструкции. Коридоры ему явно не по размеру, оно — будто крокодил в кротовой норе. Впрочем, похоже, не страдает от этого. Потолок и стены, гипс, деревянные плинтуса и даже перекрытия у него на пути деформируются, как пластик от высокой температуры, теряют цвет и форму, растрескиваются и затем исчезают в темной бездне.

Только не останавливайся! И не смотри на нее!

На кого, на нее?! — всхлипывает внутренний голос.

На дверь! На ту самую дверь, через которую только что выскочил!

Теперь, распертая протиснувшимися за мной щупальцами, страшно деформированная, но еще узнаваемая каким-то образом, она напоминает корону на макушке монстра, ассоциирующуюся с абсолютным злом.

Отворачиваюсь и несусь со всех ног. Сначала неуклюже, но, к конечностям постепенно возвращаются и чувствительность, и прыть. Бегу все быстрее.

Снова сворачиваю, теперь направо, будто хочу запутать следы. Сделав очередной поворот, сразу за углом сталкиваюсь с мужчиной, он застыл прямо посреди коридора. Отшатываюсь, отдуваясь, пытаюсь восстановить сбитое дыхание и сообразить: кто он такой?

Мужчина выглядит так скверно, словно последние лет десять провел узником в подземелье. Его клетчатая рубашка давно превратилась в лохмотья, джинсы продраны на коленях, на ногах — старые рваные шлепанцы. Незнакомец смотрит в землю, волосы спутанные, длинные, с проседью. Челка упала на лоб. Потом он поднимает лицо, в откровенно больных слезящихся глазах застыла мольба, как у сбитой на дороге собаки. И я, совершенно неожиданно, вспоминаю. Озарение приходит мгновенно. Да, я помню эти глаза. Никто в жизни больше не смотрел на меня с таким выражением. Обвисшие усы, как и волосы, обильно тронула седина, но именно они дополнительный штрих, по которому я безошибочно опознаю этого человека.

— Малыш, — сбивший меня много лет назад водитель протягивает стеклянную литровую банку, ее донышко завернуто в старую газету. Внутри, кажется, бульон, в нем плавают части расчлененной курицы. Из банки торчит столовая ложка, как мачта затонувшей шхуны. — Сынок, поешь супа?..

Молча смотрю, как он, держа банку на ладони, зачерпывает ложкой гущу.

— Поешь. Хороший суп, жена сварила. Полезно… Ты пойми, парень, я ведь не хотел, чтобы так вышло. Ты же не будешь говорить дядям из милиции, что это я виноват?

Язык — будто к небу прилип, не могу выдавить из себя ни звука.

— Не хотел, — горестно потрясая стеклянной банкой, снова и снова повторяет Водитель. _ Хоть, поверь, я с себя своей вины не снимаю, понимаю, что дал маху. Осознаю, что неправ, можно сказать…

Как он меня узнал? — вот главная мысль, что вертится в голове, пока он кается в тысяче первый раз. Впрочем, стоит ли мне удивляться, ведь мы оба — в Госпитале, даже если сейчас кругом какая-то новая вариация кошмара, а, раз так…

— Не хотел, клянусь…

— Скажите, — перебиваю я, вспомнив о своей идее расспросить водителя сбившей меня машины. — В тот день вы случайно не заметили на дороге ничего противоестественного? Скажем, видимость неожиданно ухудшилась, туман наполз…

Вздрогнув, он не сводит с меня глаз. Я, тем временем, продолжаю:

— Или, быть может, пешеходы какие появились, тоже немного странные?

Он оторопело глядит на меня, разинув рот. Наконец овладевает собой, но при этом еле шевелит губами:

— Так ты тоже видел?!

— Видел, — мне остается кивнуть. — Только не понимаю, что. А вы?

— Я — нет… — Водитель судорожно сглатывает. — Сынишка мой видел… Вроде как людей на проезжей части. Только он тогда малявкой был совсем. Потом, спустя много лет рассказал мне о них. Я ему не поверил тогда… — мужчина затравленно оглядывается. Движение мимолетное, но его хватает, чтобы промеж лопаток выступил фреон. Кручу головой вслед за Водителем, к счастью, пока в коридоре все благополучно. Если, конечно, это приятное словечко хоть в какой-то мере применимо к Госпиталю, ставшему с недавних пор Черной звездой, поймавшей меня в свое гравитационное поле.

— Кого вы боитесь? — спрашиваю в лоб. — Тех людей, что ваш сынишка видел на дороге?

— Нет, — сообщает он вполголоса.

— А кого?!

— Боюсь… — шепчет Водитель.

— Нет, вы уж, пожалуйста, скажите, — напираю я, подумав, что имею право знать, если это касается меня. А я почти уверен, что касается.

Наконец, Водитель собирается с мужеством:

— Он меня заставил… — выпаливает мужчина. — Я не хотел, но…

— Заставил что?

— Ну, сбить тебя…

Это что-то новое. Секунду перевариваю смысл брошенной им фразы, затем на ум приходит сцена в салоне автомобиля, подсмотренная мной глазами его сынишки. Когда мужчина за рулем конвульсивно дернулся, и машина потеряла управление.

— Кто вас заставил? — охрипшим голосом спрашиваю я.

— Я не могу сказать, — шепелявит Водитель.

— Однако, вам все же придется.

— Ты Дознавателя помнишь? — неожиданно спрашивает он.

— Какого Дознавателя?

— Того, что к тебе в больницу приходил…

— И что с того?

— Это он хотел твоей смерти…

— Он? — в горле першит, мне приходится откашляться. — Но зачем ему было желать мне смерти? Что я ему сделал?

— Ты — ничего. Он тебя из-за твоей бабки ненавидел.

— Из-за бабушки?! — поражаюсь я. — А она-то ему чем насолила?!

— Не знаю…

— Но ведь должна была быть какая-то причина?

— Темная история, — Водитель судорожно сглатывает слюну. — И давняя очень… с войны еще тянется…

— Вы хотите сказать, они были знакомы с войны?!

— Знакомы?! Ну ты даешь, малец! Они ж были сводные брат и сестра! Они вместе выросли, в одном доме у приемных родителей. Оба осиротели в войну, что, понятно, немудрено, принимая в учет, сколько народу тогда полегло…

— Брат и сестра?!!

Вот это новость…

Я так потрясен, что, на мгновение, забываю о чудовище, преследующем меня по пятам, хоть, расслабляться, понятно, нельзя, оно где-то рядом, преследует меня по пятам.

— Брат и сестра?! — повторяю я, придерживая его за руку. Но, похоже, большего мне не узнать. Проблеск сознания исчезает с его лица, передо мной снова оживший манекен, повторяющий с упорством автомата:

— Поешь супа, а? Хороший суп, жена сварила. Тебе после аварии надо…

Неожиданно что-то падает на пол. По звуку, словно игральная кость. Опускаю глаза, вижу на темном деревянном полу коренной зуб. Он вывалился из его рта, откуда еще?

— Ой, — доносится из-под прижатой к губам ладони. — Ох! Зря я тебе это рассказал. Ох, не надо было мне. Он же меня предупреждал…

Еще несколько зубов составляют компанию первому. Испуг на лице несчастного водителя уступает место гримасе панического ужаса. — Теперь они меня накашут! — стонет он. Нафсехта ждесь оштафят!

— Где, здесь?! — выдыхаю я.

— Ф карантине, — плачет Водитель. — Рядом ш ними…

— С кем? — кричу я, но бедняга вряд ли улавливает суть вопроса. Ему становится не до меня. Кожа на его лице съеживается и чернеет, как кожура гнилого банана. Волосы клочьями лезут из черепа, потухшие глаза западают в глазницы. Банка с супом зеленеет, внутри теперь — одна отвратительная плесень.

— Я не хоцю стесь бойсэ оставатца!!! — шамкая разлагающимися губами, выдавливает несчастный.

Пятясь, в смятении прижимаюсь спиной к стене. Она преграждает путь к отступлению. Хочу зажмуриться, но перебарываю это желание. Это все равно ничего не даст. Секунду стою, чувствуя лопатками и позвоночником, как быстро холодеет кирпичная кладка. Значит, монстр подобрался вплотную, мгла обволакивает нас обоих. Банка, в которой был суп, падает вместе с оборвавшимися черно-зелеными фалангами пальцев, лопается, ударившись о доски.

— Пфости мефя!!! — заклинает водитель.

С огромным усилием сбрасываю с себя оцепенение.

— Я прощаю! Я никогда не держал на вас зла, мне очень важно, чтобы вы знали это! — кричу я. Затем, с трудом отвожу от него взгляд и, проскользнув мимо, несусь по коридору не оглядываясь.

Под подошвами хрустит иней. Ледяной воздух обжигает легкие, изнемогающие от быстрого бега. Сам того не осознавая, постоянно повторяю только что услышанную фразу, будто какое-то магическое заклинание:

— Я не хочу здесь оставаться… я не хочу здесь оставаться…

Коридор, после очередного поворота, счет которым давно потерян, заканчивается тупиком. Не тупиком в прямом понимании этого слова. Тупиком для меня.

Впереди пол переходит в выщербленные ступени, их где-то с десяток. Они спускаются к старой дубовой двери, расположенной приблизительно в полутора ниже уровня коридора. Впрочем, и без этого ясно, дверь ведет в подвал старинного, возведенного еще до революции особняка. Выцветшие, но по-прежнему прочные дубовые доски перехвачены потемневшими от времени стальными пластинами-стяжками, вместо дверной ручки и звонка — тяжелое медное кольцо с тусклыми пятнами в тех местах, где его чаще всего касались пальцы входивших в подвал людей. Чуть ниже — дужки для навесного замка. Его самого нет, вероятно, дверь не заперта, однако я откуда-то знаю, мне в нее нельзя. За ней — страшное место. Оно кошмарнее ледяного спрута, охотящегося за мной.

Секунду борюсь с замешательством, потом, преодолев его, стремглав несусь обратно, навстречу тьме, уже поглотившей районную больницу, а теперь преследующей меня попятам.

Выбираю очередную дверь, одну из десяти в ряду. Она легко (даже слишком, и я теряю равновесие) поддается, вваливаюсь в полутемное помещение, напоминающее школьный класс во время летних каникул. Тут — везде пыль, у двери швабра с тряпкой, высохшей до состояния пергамента из заметенной песками гробницы египетской царицы, что жила пять тысяч лет назад. Две дюжины стульев дремлют на дюжине парт, ножками кверху, упряжка северных оленей, убаюканная долгой полярной ночью. У школьной доски, которой, похоже, не пользовались целое столетие, портрет Тараса Шевченко рядом с обязательным рушником. Чуть дальше — массивный учительский стол, на его пыльной поверхности — пустой графин с мумиями цветов, букет, позабытый после выпускных экзаменов. Компанию импровизированной икебане составляет цветной портрет первого после провозглашения независимости украинского президента, до того трудившегося местным коммунистическим шаманом.  На книжных полках — учебники, они устаревшего советского образца. Значит, класс, куда я влетел, сломя голову, из тех, где впервые уселось за парты мое поколение. Может, это вообще — мой класс? Не знаю, а растекаться мыслью по древу недосуг. В воздухе, насыщенном характерными запахами мела, учебников и мастики, которой натерт паркет, появляются снежинки, затылок снова обжигает холодом, как будто за спиной отворилась дверь промышленного морозильника. Школьная иллюзия рассыпается, единственным заслуживающим внимания предметом интерьера становится дверь в противоположной стене. Мое счастье, что помещение — проходное. Стремглав лечу к двери, через секунду уже толкаю ее.

Неожиданно, она распахивается сама, выплюнув мне навстречу низкорослого, жилистого, грубо-сколоченного мужчину с головой, украшенной жестким, будто зубная щетка ежиком с проседью. Мы сталкиваемся лицом к лицу. Его — словно высечено в камне. Это лицо злого языческого идола, какого-нибудь кровожадного божества из пантеона ацтеков, круглосуточно терзаемого жесточайшим голодом, и отдающего предпочтение деликатесам, свежатине из сердец несчастных туземцев. Глаза незнакомца — под стать лицу, пронзительные, цвета грозового неба, они буравят меня, как два штопора винную пробку. Того и гляди — раскрошусь. Такими взглядами палачи награждают приговоренных в камере пыток. Под такими — чувствуешь себя, как в кабинете рентгена. Взгляд парализует меня, будто зайца, застигнутого светом фар. Ужас пронизывает каждую клеточку нервной системы. Он появляется так быстро, что становится очевидным: это чувство всегда таилось где-то внутри, было передано от подвергавшихся многовековой селекции поколений предков в виде кода, зашифрованного в цепочках ДНК.

Нисколько не сомневаюсь, предо мной — представитель власти, а, поскольку она у нас — традиционный первоисточник произвола, заранее чувствую себя виноватым, до потных ладоней и ваты в ногах. Какие бы обвинения мне не предъявят, лучшим, на что меня хватит, будут жалкие, сбивчивые оправдания. Поразительно, но я снова, в который раз, ощущаю себя маленьким мальчиком, оглушенным аварией, напуганным больничной палатой, а, в довесок, еще и хмурым милицейским дознавателем, заявившимся, чтобы допросить меня.

Так вот ты кто?!

— Стоять-на! — рычит Дознаватель. Из-за желваков, играющих на его скуластом лице, создается впечатление, будто он энергично жует жвачку. Может и так, но я отчего-то сильно сомневаюсь в этом.

— Куда собрался, щенок?!

Выбросив вперед обе руки (движение столь молниеносно, что я успеваю лишь нелепо дернуться, как морской конек в щупальцах осьминога), он хватает меня за шиворот. Невероятно, но мои ноги при этом отрываются от пола. Из горла доносится хрип, это бьется родившийся в груди вопль, в бесплодной попытке пробиться на поверхность гортани. По подбородку течет слюна. Болтая ногами по воздуху и чувствуя, что вот-вот задохнусь, пытаюсь крикнуть «за что?». Эта фраза единственной приходит на ум. Получаю ответ раньше возможности задать вопрос.

— Это ты, блядь, создал аварийную ситуацию на дороге?! Жалкая тварь!!

Он резко разворачивается на сто восемьдесят градусов, лечу вместе с ним, как на карусели из парка аттракционов. Неожиданно хватка ослабевает. Пальцы разжимаются. Пролетев по инерции еще метра три, с грохотом врезаюсь плечом во что-то твердое, задыхаюсь от боли.

— Уфф… Что вы делаете?!

— Молчать! — Дознаватель брезгливо смотрит на запястье, куда, должно быть, капнула моя слюна. Вытирает ее носовым платком, извлеченным из кармана серого пиджака. — Размазня-на! Меня тошнит от таких, как ты.

Шагнув к столу, он задирает крышку поджидающего там дипломата. Выуживает большой, сложенный несколько раз лист бумаги, слегка растрепанный и затертый по краям. Разворачивает и сует мне под нос. Это какая-то схема. На ней тонкими черными линиями изображены дорога, дома и еще что-то. Приглядевшись, вижу квадратик на проезжей части и три кружочка чуть правее, ближе к обочине. Один помечен крестиком. От него влево отходит жирная стрелка, она — красного цвета. Дознаватель тычет в нее пальцем, поросшим жесткой, как у кабана щетиной.

— Поперся прямо под колеса, так, сопляк?!

Пытаюсь собраться с мыслями. Я совершенно выбит из колеи оборотом, который принимают события, и просто не представляю, как реагировать. Кажется, я уже слышал от него нечто подобное много лет назад. Быть может, он не был тогда так откровенно груб, как сейчас, но, все равно, вел себя отнюдь не ласково. Иначе, как бы он довел ребенка до слез?

— Язык проглотил-на? Отвечай!

Понятия не имею, что на это ответить. Мне давно пора двигать, куда подальше. Даже через одежду ощущаю, пол стал студеным, как вечные льды Антарктики. Изо рта вырывается пар. Стена за спиной Дознавателя темнеет на глазах, покрываясь жутким, напоминающим копоть инеем. Дверь провисает в петлях. Я вижу, как она перекошена, мгновением раньше — ничего подобного не было, она представлялась — вполне нормальной. Странно, неужели Дознаватель не видит угрожающих признаков приближающегося кошмара, слепой он что ли?

Все гораздо проще, парень. Дознаватель — его органичная составная часть!

Убирайся отсюда!! — надрывается подсознание.

Прислушиваюсь к нему, пытаюсь встать. Это действует на Дознавателя, как кумач на быка. Он надвигается, сжимая гранитные с виду кулаки.

— Не слышу ответа-на?! У тебя чего, пробки в ушах?! Повторяю в последний раз. Значит, выперся на дорогу, так?! Создал аварийную ситуацию-на?!

— Вроде того, — соглашаюсь я, прикидывая, каковы шансы отбиться, если безумец ринется в рукопашную.

— Отсюда — второй вопрос, — словно штампует каждый слог Дознаватель, — Какого хрена ты не сдох, мудак?! Ни единого метра тормозного пути, ушлепок вообще забыл про педали! Четкая работа-на! Ты, урод, прям-таки обязан был окочуриться на асфальте, в палате на крайняк! И лучше б тебе было сдохнуть, как полагается. Тебе ж самому в первую очередь… — он осекается, глядит на меня, как баран на новые ворота, таращит глаза, как актер японского театра кабуки, затем щурится.

— Постой-ка! — бросает Дознаватель сильно преобразившимся голосом. — Это ж не ты?!

— Не я?! — только начинаю догадываться, о чем он. Тем временем, на физиономии Дознавателя появляется мрачное понимание, он даже кивает в такт своим мыслям, прежде чем озвучить их.

— Так ты вернулся, вот в чем дело, — выдавливает из себя милиционер. — Вот, значит, из-за чего меня побеспокоили. Тварь, блядь! Решил, что сильно грамотный, надеешься смерть обмануть, так? Типа сам себя из болота за чуб, да? — Его голос становится чуть ли не вкрадчивым, но я знаю повадки людей подобного сорта, а потому, не обманываюсь. Это — затишье перед бурей. Так и происходит.

— А хрена лысого не хочешь?! — взрывается Дознаватель, брызжа слюной. На хитрую жопу — болт с винтом, слыхал-на?! Ума не приложу, как ты исхитрился сюда пролезть за сопляком, но гарантию даю: теперь тебе точно хана. Сдохнешь падло, однозначно!

— Пока я еще живой, может, поясните мне, какие прегрешения я совершил? — произношу это как можно спокойнее, сопровождая текст кривой ухмылкой. Пожинаю прямо противоположные результаты. Дознаватель переходит в наступление.

— Так тебе еще и смешно, недоносок?! — вопит милиционер, вращая налитыми кровью глазными яблоками. — Я тебя щас отучу лыбу давить!

Пожалуй, с меня довольно. Конструктивной беседы у нас с ним все равно не выйдет, это однозначно. Встаю, опираясь на стену. Она — холоднее наста.

— А ну, сидеть!! — рычит Дознаватель. — Ты слышал, сопляк, что я сказал?! Мы с тобой еще не закончили, мокрица, бля!

Мое терпение лопается, сознание туманит ярость, инстинкт самосохранения служит катализатором процесса. Грубо оттолкнув обезумевшего следователя Госавтоинспекции, принимаю защитную стойку.

— Да пошел ты на хер! — вырывается у меня. Его каменное лицо буреет, идет багровыми пятнами. Наконец, черты искажает свирепая гримаса животной ярости.

— Что?! Что ты сказал, сосунок?!!

— То, что ты слышал, мудила! — я бросаю это ему прямо в глаза, где почти не осталось ничего человеческого. — Пошел ты на хер, полицай!

Это слово срывается с губ непроизвольно, я его не подбирал, оно вообще не из моего лексикона. Я, естественно, в курсе, что оно означает, просто времена, когда оно было в ходу, давно прошли.

— Что?!. — голос дознавателя падает на все восемь октав, он замирает с поднятыми для драки кулаками. — Откуда ты узнал?!

— Узнал, что?! — хочу спросить я, но не успеваю. Госпиталь неисчерпаем по части сюрпризов. На мгновение взгляд падает на схему ДТП, которую Дознаватель сжимает в руке, и я ахаю от неожиданности, бумага стала другой. Вместо жеваного листа формата А-4 у него натуральная топографическая карта, отличного качества, судя по всему. На ней та же дорога, но оттиснутая типографским способом, она куда подробнее, вижу дома и даже липы вдоль обочины. Значков, обозначающих участников ДТП, не видать, вместо них — какие-то штрихованные синим карандашом овалы, сдается, над картой потрудился штабист. Немецкий, как становится ясно из надписей и слова Shchors, если не ошибаюсь, на немецком. Как и слово Щорс в верхнем правом углу листа.

Что за?..

Вскидываю глаза на Дознавателя и с ужасом обнаруживаю, изменения затронули не одну лишь схему, с милиционером тоже что-то явно не так. Его тяжелое лицо приходит в движение, по лбу, скулам и губам пробегает легкая рябь. На щеках показываются ямочки, но сразу пропадают. У меня возникает тошнотворное предчувствие, лицо Дознавателя готово оплыть, будто у невидимого скульптора, работавшего над ним, внезапно переменились планы, и он решил слегка подогреть материал, чтобы к нему вернулась пластичность. Прежде чем мастер займется изготовлением новой фигурки…

Самое кошмарное, Дознаватель тоже почувствовал приближение конца. Он пытается мотать головой, сделавшаяся гуттаперчевой кожа съезжает в такт движениям черепа, как у шарпея.

— Нет!! — отчаянный вопль летит из трансформирующихся губ, теперь они полные как у сына негроидной расы. — Я все выполнил! Не забирайте меня туда, прошу! Прошу!!

Хочу подать несчастному руку, но, в последний момент, пасую, отдергиваю ладонь. Творящееся с Дознавателем так чудовищно, что с легкостью сошло бы за галлюцинацию. Или за результат обработки изображения специальной компьютерной программой. Его кустистые брови редеют, становятся более аккуратными. Глаза под ними теряют стальной оттенок. Чисто выбритые скулы покрываются рыжеватой щетиной, желтоватые от никотинового налета передние зубы приобретают первозданный цвет, словно их обладатель только что из кабинета зубного. И еще парикмахерскую, больше не видать седины, волосы незнакомца — как солома. Одно лицо сменяется другим, но общих черт остается достаточно, чтобы отбросить сомнения относительно кровного родства. Впрочем, это не единственное, что я успеваю подметить. Новое открытие повергает меня в шок, незнакомец похож на Афганца, правда, он лет на двадцать моложе. Но, не сомневаюсь, когда бывший солдат загремел в армию, и родная мать не отличила бы одного от другого.

Вот так чудеса…

Пока я прихожу в себя, метаморфозы продолжаются. На голове Дознавателя появляется картуз, он причудливой формы, в Киеве таких не встречал. Как и кокард с серебристым гитлеровским орлом, в музее, разве что. Туловище бывшего Дознавателя одето во френч с широкими накладными карманами, на поясе патронташ. Брюки, это видавшие виды красноармейские галифе, заправлены в сапоги с высокими голенищами. Я еще перевариваю картину, когда незнакомец, словно очнувшись, приходит в движение. Чуть подается вперед, растерянно моргает, словно его вытащили из кровати в четыре утра. Таращится на меня невидящим взором, переводит взгляд чуть левее, мне за плечо. Челюсть незнакомца отваливается, и он охает, едва не выронив карабин.

— Опять?! Нет, только не это…

Поворачиваю голову, потрясенно гляжу в проем очередной двери. Раньше она была заперта, кто ее отомкнул, ума не приложу. За порогом — улица. Та самая, провинциального городка, что раз за разом являла себя во снах. Та, где я мальчишкой угодил в аварию. Только небо из пронзительно бирюзового сделалось грязным, низкие тучи сыплют косым дождем, но он — не помеха для пожаров, которые никто не спешит тушить. Огонь бушует, выбрасывая жирные шлейфы дыма, как бывает, когда горит мазут. Асфальт пропал, тракт вымощен грубым булыжником. По узкому шоссе плетется толпа, в проем не видать ни головы, ни хвоста колонны. Люди тащат на себе нехитрый, нажитый годами скарб. Он им не понадобится на новом месте, как я догадываюсь, ибо дорога ведет напрямую в ад. Та самая, где спустя полвека случилась авария.

Последними вижу полицаев.  Они суетятся, приглядывая, чтобы никто не разбежался…

— Ну пожалуйста, умоляю, не надо… — стонет незнакомец в метре от меня. Позабыв о толпе, наблюдаю, как в уголках его глаз выступают слезы. — Боже, прошу тебя, не заставляй меня снова делать ЭТО, я не смогу…

Он подымает лицо к потолку. В комнате, где мы с ним очутились, своды низкие, темные, все в потеках. Не похоже, будто за ними скрывается всемогущий адресат, к которому обращены его мольбы.

— Пожалуйста…

— Эй?! — доносится со двора. Голос зычный, явно командирский, привыкший распоряжаться. — Орест?! Ты там?!

— Здесь, — одними губами откликается полицай с лицом Афганца.

— Не слышу?! — рявкает невидимый пока начальник.

— Не выдавайте нас, — шепчет кто-то из-за спины. Голос — женский. Порывисто обернувшись, вижу его обладательницу. Это худенькая молодая женщина лет двадцати пяти. Вжавшись в угол, она судорожно обнимает дитя, девчушку, которой в лучшем случае исполнилось лет пять.

— Пожалуйста, — молит несчастная женщина. Полицай колеблется, это читается на его лице. Поразительно, но ни он, ни она, не видят меня. Ни полицай, ни молодая мать. Разве что ее крохотная дочурка почувствовала мое присутствие, но она слишком напугана, чтобы вымолвить хотя бы слово.

— Пожалуйста…

— Эй?! — летит из дверного проема начальственный голос. От него вздрагивают все трое, мать, ее дитя и колеблющийся полицай. Наверное, он только учится быть палачом, наука дается ему с трудом, однако, лиха беда начало…

— Ну пожалуйста! — женщина заламывает руки. У нее красивое лицо, в больших глазах мечется страх.

— Я не могу, — шепчет в ответ полицай.

— Если вы нас выдадите, они нас убьют…

— А если не выдам, они убьют меня…

Чаша весов колеблется, на кону слишком большие ставки.

— Прости, — бормочет молодой полицай. — Для меня уже слишком поздно.

— С кем ты там болтаешь?! — рявкает начальник.

— Да с бабой…

— Тащи ее сюда!

Для меня становится очевидным, еще минута, и обе они пропали. Выбросив руку, хватаю полицая за плечо. Проносится мысль, эти трое — призраки, значит, они нематериальны. Сейчас моя ладонь беспрепятственно проскользнет сквозь иллюзорное тело, и я почувствую лишь легкий холодок. Обманываюсь, под пальцами сукно пиджака, вскрикнув, полицай отшатывается, вскидывает винтовку.

— Ты кто?!

— Оставь их в покое!

— Стой, а то буду стрелять!

— Стреляй! — рычу я. Лязгает передергиваемый затвор. Ствол карабина глядит мне точно в грудь. Что случится, когда он нажмет на курок, а к тому все идет, не представляю даже отдаленно. Я паду от его пули, отправившись в новый, еще более затейливый кошмар? Пока не проверишь, не узнаешь.

— Сам напросился! — визжит полицай и осекается, беззвучно шевелит губами. Стоит, ошалело таращась на меня, с пальцем на спусковом крючке, затем выпускает карабин. Оружие гулко падает на дощатый пол. Заворожено наблюдаю, как под глазами полицая залегают мешки, кожа становится дряблой. На мгновение он и вправду становится точной копией Афганца, но сорвавшийся с тормозов метаболизм уносит его дальше. Секунда, и лоб прорезают глубокие морщины, волосы лезут клочьями. Полицай, дряхлея на глазах, делает неуверенный шаг вперед, спотыкается и падает ничком. Туловище раскалывается, кусок черепа отскакивает на пару метров. Хочу крикнуть, но не могу, воздуха снова не хватает. Зрачок уставился на меня, в нем отпечатался такой нечеловеческий страх, что я отворачиваюсь, чтобы не спятить.

Последней на пол планирует белая нарукавная повязка, приземляется в сантиметре от моего сапога. На ней, готическим шрифтом, значится:

Im. Dienst der deutscnen

Wehrmacht

Вспомогательная полиция

На службе у Германского командования

Порядковый номер полицая затерт, впрочем, у меня нет ни времени, ни желания разглядывать останки. Озираюсь по сторонам. Жуткая дверь, продемонстрировавшая мне одну из бесчисленных трагедий, разыгравшихся во время последней Мировой войны, заперта. Ни несчастной женщины, ни ее дочери в комнате нет, что с ними сталось, не знаю. Гадать некогда, сама комната быстро преображается. Стены становятся неровными пластами угля, какими их, вероятно, видят шахтеры в забое. Угольная поверхность поглощает двери, я оказываюсь в западне.

В поле зрения попадается дипломат, принесенный с собой Дознавателем, он выудил оттуда карту ДТП, прежде чем сунуть ее мне под нос. Дипломат по-прежнему лежит на столе. Подскакиваю к нему, поддавшись неосознанному импульсу. Внутри — стопка отпечатанных на машинке документов, несколько шариковых авторучек, целлофановый пакет с бутербродами и несколько яблок. Вероятно, завтрак, прихваченный Дознавателем из дому.

Хватаю дипломат, вытряхиваю его содержимое на стол. Оттуда вываливается куча всякой всячины, часть вещей задерживается на широкой столешнице, часть — сыплется на пол. Последней вываливается зеленая шерстяная кофта. Ловлю ее на лету, расправляю.

Да, это она, моя детская кофта без молнии, с капюшоном и картинкой, изображающей Микки Мауса. Герой бесчисленных мультфильмов и комиксов вертит на указательном пальце пластинку, и при этом задорно подмигивает мне. В жизни не держал в руках вязальных спиц, но не сомневаюсь, с бабушки, вероятно, сошло семь потов, когда она воспроизводила картинку, позаимствованную из какого-то иллюстрированного импортного журнала.

Капюшон кофты — будто изъеден молью. Весь в дырах, он просвечивает, как решето. Это — работа осколков.

— Привет, — шепчу я, а затем, действуя на подсознательном уровне, начинаю напяливать ее на себя. Кофта протестующе трещит, обещая вот-вот лопнуть по швам и не только, однако, как ни странно, выдерживает натиск. Чувствую, как ткань плотно обтягивает туловище. Рукава — едва достают до локтей.

Тянусь рукой к капюшону, нащупываю подушками пальцев многочисленные прорехи, пробуравленные осколками лобового стекла десять лет или всего сутки назад, не берусь судить об этом. Через них дотрагиваюсь до шрама на шее. Того самого шрама, которым зарубцевалась рана, что чуть не стоила мне жизни.

Тьма и холод становятся всепоглощающими, как в открытом космосе. Бросив на комнату последний взгляд, сажусь на стол, свесив ноги, складываю руки и закрываю глаза.

Я не хочу здесь оставаться. Я хочу жить…

Это последняя мысль, которую успевает сформулировать мозг перед тем, как окончательно отключается.

VIII. Малой

Начинаю ощущать свое тело. Я где-то когда-то читал, что это — одна из важнейших функций человеческого эго — наблюдение за бренным телом. Чтобы не заблудилось в потемках и хаосе. Функция — не лишняя, чего-чего, а мрака тут, в Госпитале, хватает.

Чувствую, как сознание постепенно перехватывает контроль над телом у подсознания. Они сменяют друг друга, словно рулевые в ходовой рубке корабля. Я просыпаюсь. Уже проснулся. Чтобы окончательно убедиться в этом, осталось всего ничего, открыть глаза.

Но я — не хочу. Точнее, хочу, но боюсь. Так и лежу какое-то время, перед тем как поднять веки. Пока они опущены, словно шторы, чувствую себя в относительной безопасности. Наивно, конечно, но это так.

Однако, деваться-то некуда.

Я открываю глаза. Вижу в четырех метрах над собой условно белый потолок. Его подпирают унылые стены цвета гнилого персика.

Фух. Я дома.

Я действительно испытываю ощущение возвращения домой в первые несколько секунд, затем чуть не смеюсь нелепости этой мысли. Ну надо же, подобрал себе дом, так подобрал. Мне становится совсем не смешно, хочется биться головой о стену до фатальной победы.

Ну что я тут делаю?! Сколько мне еще здесь торчать?..

Может, вечность? Вечность, которая и есть — смерть?

По спине пробегает холодок.

От слова «вечность» становится не по себе.

Нет… так не пойдет.

Мне немного трудно дышать. Что-то будто сжимает грудь. Опускаю глаза, вижу свою детскую кофту, в которую влез вчера каким-то чудом…

Или — когда?

Может, не вчера, а все десять лет назад? Или, всего десять минут?

Новая мысль — еще более пугающая:

Значит, и заброшенная больничка, где я обнаружил погибшего мотоциклиста, остывающего на никелированной каталке, и постаревший водитель «Лады», и кошмарный Дознаватель, и даже черный спрут, тянувшийся ко мне своими жирными, усеянными присосками щупальцами, не привиделись мне в очередном кошмаре, а были вполне реальными?

Ровно настолько, насколько реальна эта кофта. Как можно судить о степени достоверности предыдущей серии по ходу очередной, транслирующейся на экранах Госпиталя?

В задумчивости тереблю материал кофточки, связанной бабушкиными руками. Поразительно, откуда же она узнала, что мне грозит беда? Что именно ее кофточка станет последним рубежом для осколков еще не рассыпавшегося стекла? Она что-то почувствовала…

Ага, это случилось, как только к нам в дом заявился этот неприятный тип, тогда я еще не знал, что он служит милицейским дознавателем. В отличие от бабушки, ей-то он, безусловно, был хорошо знаком, правда, знакомство было не из приятных…

Знаком? Из истории, рассказанной водителем «Лады», явствует, что были сводными братом и сестрой…

Чушь какая-то. Получается, я внучатый племянник Дознавателя, который решил меня убить…

Так мы родственники? Этого не может быть!

Вот и бабушка, наверное, так считала…

Стоит мне вспомнить о противном старом монстре из внутренних органов, как он пробуждается в голове, брызжет слюной.

Почему ты не сдох?! Я так хорошо обтяпал это дельце…

Да пошел ты! — фыркаю я, усилием воли заставив его сперва умолкнуть, а потом и убраться. Изгнание дается не без труда. Эхо его воплей еще тревожит меня некоторое время, слушать проклятия, которыми он сыплет, тем более невыносимо, когда даже отдаленно не представляешь, каким образом их заслужил. Я ведь не сделал ему ничего дурного…

Ты — нет. Твоя бабушка — как знать…

Его старшая сестра?

Я никогда не слышал, чтобы у бабушки был младший брат. К тому же, такой мерзавец…

Может, именно поэтому его от тебя скрывали?

Как знать…

Ладно, пошел бы он, куда подальше. Следующий вопрос: почему у привидевшегося мне полицая оказалось лицо Афганца…

И кто та несчастная женщина с маленькой девочкой, которую эта сволочь заложила своим дружкам на службе у германского командования…

Решаю начать с самого легкого, то есть, с солдата. Допустим, все терзающие меня страхи, включая, собственно, Госпиталь, порождены моим разумом. Он играет с сознанием, запугивая его. Демонстрирует ему затяжной кошмар. Ну, что же, такое вполне реально. При этом, ячейки памяти повреждены, тот у меня нет ни малейших сомнений, я ведь даже своего имени не в состоянии назвать. Как известно, любой дизайнер черпает шаблоны из банка иллюстраций. И, если его объем невелик, поскольку, скажем, отключен интернет, ему поневоле приходится изгаляться, обходясь тем, что есть на винте. Вот он и вставляет одну оставшуюся в его распоряжении физиономию в десяток разных макетов сразу. Как говорится, чем богаты…

А если Афганец действительно твой отец…

Ну да, конгениально, а Дознаватель, следуя этой логике, дед…

Не тупи, твой дед был профессором политехнического института, из принципа отправившим сына на Афганскую войну. Бей своих, чтобы чужие боялись, во как…

Не из принципа, не надо перевирать. Старик с физиономией Андропова и заслуженный чекист в прошлом, послал сына в армию, поскольку его категорически не устраивала его избранница. Причем, не сама по себе, так была какая-то другая, очень старая и веская причина. Что-то, случившееся между ними задолго до того, как будущий Афганец и Ольга родились. Что-то такое, что заставило бывшего офицера контрразведки СМЕРШ и мою чудом уцелевшую в Дахау бабушку отшатнуться друг от друга, когда пути их повзрослевших детей неожиданно пересеклись. Старик преподаватель сетовал, их встреча случилась вопреки математическому аппарату теории вероятностей, тем не менее, это событие произошло, после чего все пошло кувырком. Запаниковав, он лично выгнал сына из института, в надежде, что перебесится. Или что армия излечит его. Затея обернулась бедой, совсем не так, как рассчитывал Старик…

За что мой дед чекист мог ополчиться на мою бабушку по линии мамы? Что такого они не поделили в войну? Дед был много старше нее. Афганец говорил, когда началась война, его отцу присвоили звание майора государственной безопасности. Сколько лет тогда исполнилось маме моей мамы?

Недолго ломаю голову.

— Пять, — неожиданно произносит внутри меня мой второй дедушка, старый работяга с оборонного завода «Большевик». — Пять годиков ей в ту пору было, старухе моей, значит. Ее, чтоб ты знал, сынок, сопливой девчонкой фашисты в Треблинку угнали поздней осенью сорок второго года…

— Пожалуйста, не выдавайте нас! — молит несчастная молодая женщина, неистово прижимая к груди худенькую девчушку в стареньком пальтишке. — Пожалуйста…

Но, полицай неумолим. Главным образом оттого, что сам напуган до полусмерти. Жизнь за жизнь, такая вот арифметика.

— Мама обвинила меня в том, что я возненавидел сына, когда он подрос, и стало видно, как сильно он похож на моего младшего брата…

— У них со стариком была большая разница в возрасте, — добавляет Афганец с хрипотцой. — В сорок первом ему едва исполнилось восемнадцать. Его сразу же загребли под красные знамена. Летом мой дядька попал в плен. И сломался там. В том смысле, что стал полицаем. Иначе ему было не выжить…

Господи, так это он явил мне себя в образе полицая на службе у оккупационного командования.

Не успеваю додумать мысль. Кто-то жалобно стонет в палате. Вскакиваю как ошпаренный. На койке у противоположной стены мальчишка. Тот самый, которого я спас. Он спит, кто-то укрыл его тощим больничным одеялом. Других здесь нет…

Гематома, поразившая меня размерами накануне, кажется, немного спала. Впрочем, полной уверенности, конечно, нет. Я же не врач. Рядом, на тумбочке у кровати, банка с какой-то вязкой на вид жидкостью и пакет с ватой.

Подхожу на цыпочках, открываю крышку. Тяну носом. Настойка календулы. Под банкой — сложенный пополам тетрадный листок. Развернув записку, сразу узнаю почерк:

Сделай компресс и прикладывай к гематоме каждые полчаса. Я должна идти. Держись, сынок.

Твоя Мама.

Ок.

Конечно, Ок, если не ломать голову над тем, чья мама, моя или его? И кому адресована записка? Сомневаюсь, чтобы Малому.

Скорее, нам обоим, заключаю я после минуты размышлений.

Только, как такое может быть?

Тихо выхожу в коридор, оглядываюсь. Там, естественно, никого.

— Ма? — все же спрашиваю я у пустоты, в ответ не слышу ни звука, даже эхо, и то, куда-то запропастилось.

Ну вот, теперь, ко всему прочему, еще и Малой свалился, как снег на голову. С гематомой размером с волейбольный мяч.

Впрочем, это не совсем так. Эти мысли — неискренние. Я вру самому себе, толком не зная, зачем? Да, безусловно, из меня скверный народный целитель и, пожалуй, еще худший педиатр. Более того, я понятия не имею, как помочь Малому, если ему, не приведи Господи, станет хуже. Однако, правду говоря, я гораздо больше боюсь, что он исчезнет отсюда, как и все, кого я встречал здесь раньше. Да, мои знания по части медицины оставляют желать лучшего, но я — единственный человек в Госпитале, у кого есть хотя бы такие себе ущербные. Я тут и санитар, и медбрат, и врач, в одном лице. Ну и, естественно, пациент.

К тому же, если мальчишке станет хуже, ты об этом очень быстро узнаешь. ВЕДЬ ОН — ЭТО ТЫ…

Останавливаюсь у окна, чтобы переварить все это. За стеклами пасмурно, висит туман, плотный, как полиэтилен, сквозь него пробивается сумрачный свет. Определить время крайне проблематично.

— Каждые полчаса, — доносится откуда-то мамин голос. Достаю из кармана мобильный телефон — единственные часы, имеющиеся в моем распоряжении. Пока ладонь нащупывает мобильник в кармане, вспоминаю, что батарея, должно быть, давным-давно разряжена. Тем не менее, подношу аппарат к лицу, чтобы обнаружить — экран тускло светится. И еще — мне кто-то звонил. Это невозможно, ведь здесь нет зоны покрытия, я даже успел к этому привыкнуть.

Меня словно бьет низким током, пока я, дрожащими пальцами, снимаю блокировку клавиатуры. Они такие же непослушные, как, должно быть, у жертвы кораблекрушения, подносящей единственную сухую спичку к сложенным для костра обломкам шхуны при виде паруса, забелевшего на горизонте.

Лихорадочно суетясь, просматриваю список непринятых звонков. Рядом с маленькой галочкой в самом низу обнаруживаю надпись Zhenya. Пытаюсь вспомнить, кто это может быть. Имя кажется знакомым, но человек, стоящий за ним, так же неуловим, как оттенок сна, вылетающий из головы напрочь, стоит лишь продрать глаза.

Ну как же я мог пропустить ее звонок?!

Выбираю в меню опцию «позвонить», нажимаю клавишу вызова. В левом верхнем углу экрана появляются три выстроившиеся по росту будто солдаты черточки, означающие: связь есть. Мне хочется кричать, но я вовремя хватаю себя за язык. За худой дверью спит ребенок, не хватало еще его разбудить. Он испугается не на шутку.

Рядом с вытянувшимися по стойке смирно черточками возникает крошечное изображение трубки, кусаю губы, нервы натянуты до предела.

— Алло?!. — выдыхаю в микрофон, как только наступает соединение. — Алло?!

По ту сторону, где бы она не находилась — гробовая тишина. Потом мне начинает казаться, будто я улавливаю звуки падающих капель. Они немного напоминают тихий плач. Изображение трубки исчезает, растворяется, тонет в экране, связь обрывается.

На глаза наворачиваются слезы.

Позвони еще разок, малыш… слышишь?! Пожалуйста.

Я не могу ее вспомнить, ни голоса, ни лица, и это невыносимо, ведь сердце продолжает чувствовать и любить, даже теперь, когда объект любви сокрыт за завесой беспамятства…

Одинокая как я, слеза, скатывается по небритой щеке и падает на пол, выложенный холодной плиткой.

Что-то я совсем сдаю. Так можно и двинуться… Блин, да я за всю жизнь столько не плакал, как здесь.

Добро пожаловать в мой личный четырехэтажный ад.

Бессмысленно смотрю на телефон с минуту, утираю глаза тыльной стороной ладони. Прячу мобильный в карман.

Только бы не сойти с ума

Оставь, ты давно свихнулся.

С губ срывается смешок, хоть глаза продолжают слезиться. Туман за окном рассеялся, где-то высоко над плотным слоем облаков светит Солнце, пытаясь ко мне пробиться. Смотрю на довольно яркое, почти белое пятно, чтобы доказать самому себе — глаза слезятся от света, не от отчаяния.

Обмануть себя оказывается непросто, от этого бестолкового занятия меня отрывает сухой надсадный кашель, доносящийся из палаты. Заглянув внутрь, вижу, как мальчишка безуспешно пытается откашляться. Лицо искажено болезненной гримасой, но глаза остаются закрытыми. Это невероятно, но он по-прежнему спит.

Подбегаю к койке, присаживаюсь на краешек, беру его ладошку в свои.

— Ну-ну… перестань… все будет хорошо…

Следовало бы его поднять, но я боюсь, что тогда он точно проснется. Мой тихий увещевающий голос — не лучшая помощь от кашля, но… как ни странно, мальчишка затихает, успокаивается.

Сижу какое-то время не шевелясь, смотрю в его лицо. В свое лицо, каким оно было в то счастливое время, когда еще не нужно было бриться и думать о будущем. Зарабатывать деньги в обмен на жизнь, расчерченную посуточно за исключением суббот и воскресений, предоставляемых для обязательного шопинга. То есть, спуска заработанного обратно, в централизованную клоаку…

Вздыхаю, пытаясь представить, как здорово это было — просто играть в футбол, кататься на велосипеде или собирать модели самолетов в масштабе один к семидесяти двум.

Нежно отбрасываю с его лба челку, взмокшую от пота. Беру с тумбы платок и осторожно протираю ему лоб. Мальчишка продолжает спокойно спать. Ну, что же, пора делать компрессы. Взяв ватку, смачиваю раствором календулы, аккуратно прикладываю к гематоме.

В какой-то момент мне чудится, что, когда я прикасаюсь к ней, сам чувствую легкое покалывание, будто травинкой за правым ухом. Пытаюсь сконцентрироваться на этом ощущении, но оно пропадает. Так быстро, словно просто померещилось.

Так, пожалуй, хватит на первый раз.

Отставляю банку на тумбочку. Оглядываюсь, куда бы выкинуть ватку, но в палате проблема с мусорными ведрами. Поколебавшись, кладу ее в карман, выброшу позже.

Сижу еще пару минут рядом с мальчишкой. Потом осторожно встаю, выхожу из палаты. Появляется мысль пропустить пару стаканчиков кофе. Но, я отбрасываю эту идею. Не хочется оставлять его одного. Вдруг Малой проснется? Кстати, я решил называть его именно так, Малым, душевного спокойствия ради. Если в полной мере осознавать, что смотришь на самого себя, как путешественник во времени из «Конца Вечности» Азимова, становится не по себе.

Итак, думаю, мне лучше побыть рядом на тот случай, если он придет в себя. Как «приятно» оказываться один на один с этой больницей, я знаю на собственной шкуре. Такого не пожелаешь и врагу. И уж тем более — десятилетнему себе.

Побродив по коридору туда-сюда, чтобы размять мышцы, возвращаюсь в палату. Там — без перемен. Снова подумываю о кофе из автомата, когда на глаза попадается лямка спортивной сумки, выпавшая из тумбочки у кровати Малого.

Поддавшись искушению (нехорошо лазить по чужим вещам, но они ведь и мои тоже), открываю дверцу, надеясь, что она не заскрипит. Вытаскиваю сумку и, от неожиданности открываю рот. Ноздри щекочет слабый запах нитрокраски и дихлорэтана.

Ух ты, откуда он здесь?

Тяну язычок молнии, уже догадываясь, что к чему. Так и есть, я не ошибся, вот они, несколько коробок с пластиковыми моделями самолетов, которые раньше собирали при помощи клея на основе дихлорэтана, обладавшего резким, специфическим запахом. Для кого-то он — нестерпимая вонь, а для меня — запах самого лучшего хобби на свете, ассоциирующийся с безоблачным детством. Не могу удержаться, губы непроизвольно растягиваются в улыбке.

Осторожно вынимаю из сумки яркую картонную коробку. На крышке — стремительный силуэт взлетающего реактивного истребителя с синими, обведенными в кружок звездами американских ВВС и крупными черными буквами USAF по бортам. Чуть ниже надпись: Lockheed F-104 Starfighter. Ба, да ведь мне знаком этот самолет. У меня была именно такая модель, произведенная компанией Matchbox. Американские военные пилоты прозвали эту машину летающим гробом, вполне заслуженно, говорят, она частенько падала, хоть и была при этом абсолютным рекордсменом по части скорости.

Может, как раз из-за того, что конструкторы принесли одно из качеств в жертву другому?

В любом случае, Пентагон быстренько сплавил эти истребители союзникам.

Невольно улыбаюсь этим, казалось бы, надежно погребенным на чердаке памяти познаниям, которые стали бесполезными, как только я повзрослел. Впрочем, не совсем невостребованными, как выясняется.

Соблазн так велик, что я, не выдержав, открываю коробку. Детали модели, моделисты зовут их литниками, упакованы в полиэтиленовый пакет, им еще только предстоит быть склеенными, чтобы стать самолетом. По ходу дела размышляю над этой любопытной, свойственной одному роду Homo sapiens особенности: сначала отпечатать паззл на хорошей бумаге, затем раскромсать его на мелкие кусочки, а потом получать утонченное удовольствие, восстанавливая целостную картину.

Кстати, если все детали упакованы в полиэтилен, откуда такой сильный запах клея? Запечатанные модели так не пахнут. Мне ли не знать…

Отложив коробку со «Старфайтером», снова лезу в сумку. Там лежит какой-то кулек, вынимаю его, стараясь не шуршать слишком громко.

Может позже, когда Малой проснется?

Но, я не в силах остановиться. Под кульком новая коробка, больше первой. На ней снова изображен самолет. Узнаю его с первого взгляда. Это «North American F-86 Sabre», американский истребитель, попивший крови советским пилотам в небе Кореи полвека назад. Внутри — практически готовая модель, осталось разве что приклеить всевозможные антенны, да прицепить под фюзеляж побольше ракет, они лежат тут же, в кульке, заблаговременно выкрашенные серебром. Судя по всему, их красили буквально вчера.

И это сделал я. Естественно, а кто же еще?

Над этой моделью я трудился незадолго до того, как попал под машину. Так бы она и осталась незавершенной, в теперешнем состоянии, если бы я, то есть Малой, не выжил.

На лбу выступает испарина, смахиваю пот дрожащей рукой. Тут, в Госпитале все на грани, только что беззаботно вспоминал детство, любуясь самолетиками, и вот стою, ни жив, ни мертв, как сапер над взрывателем мины неизвестной конструкции.

Может, мне нужно доделать эту модель? Вопреки тому, что должно было случиться?

Да и просто тряхну стариной. Мастерство ведь никуда не девается. Полчаса приятной работы. Ну, пару часов… от силы — день….

Все правильно, спешка хороша при ловле блох, делая модель, ни коим образом не следует суетиться, гонки в этом деле — противопоказаны…

Взвешивая миниатюрные ракеты на ладони, пытаюсь вспомнить, как красил их, окуная кисточку в маленькую, как из-под зеленки баночку, не без оснований опасаясь, что нагорит за комнату, пропахшую нитрокраской и лаком будто малярка.

И таки нагорело.

Незаметно снова становлюсь маленьким, совсем как Малой, спящий в метре от меня. Тихонько собираю модель, поглядываю на часы, прислушиваюсь к лифтам, ползающим туда-сюда по каменному чреву здания. Около семи вечера, и у них — полно работы, страдная пора после полуденной дремы. Они снуют между этажами, клацают вставными челюстями раздвижных дверей, гремят тросами и противовесами, где-то высоко, под самой крышей, завывают перегретые электромоторы.

Жду маму, соскучившись за день без нее, и одновременно побаиваясь выволочки. Такой вариант развития событий вполне возможен, если она вернется домой накрученной, это бывает, у нее такая работа. Нервная…

Моя мама работает в редакции большой газеты…

Опасаюсь, что она станет корить меня за уроки, хоть домашние задания давно в тетрадках, а сами тетрадки сложены в школьный рюкзачок, дожидаться завтрашнего утра. Скажет, что я битый час, дни напролет, дышу этой гадостью, вместо того, чтобы гулять на улице как другие, правильные ребята. Будет грозиться, что выбросит все мои самолетики в мусоропровод (хоть, на самом деле, ничего такого не сделает, конечно). Или вообще расплачется и начнет, уже откровенно перегибая палку, твердить об отце, которому наверняка было бы стыдно за меня сейчас, если б он только не погиб в Афганистане так ни разу не увидев сына…

Погиб?!

Стоп! — кричу я себе, но непреодолимая сила влечет меня мимо, бобина, заряженная в кинопроектор, продолжает методично разматываться. Я — ребенок — шмыгаю носом, изучаю носки ее туфель, купленных на премию, которую она получила в газете. Моя мама-одиночка…

И, думаю об отце. Я представляю его, никогда не виденного мной вживую, по двум или трем черно-белым фотографиям из альбома, только не в широкополой армейской панаме защитного цвета, как там. Нет… мы сидим с ним вместе над моими моделями, это происходит на кухне. Я собираю их, а он красит, и никто, абсолютно никто в этом мире не смеет сделать нам замечание, не в силах нам помешать. Разъединить нас…

Стоп! Ну вот, что и требовалось доказать. Мой отец — не вернулся из Афганистана, сложил голову в далекой чужой стране. Военное ведомство, забравшее его у меня и мамы, вернуло обратно цинковый пенал, заколоченный в крепкий транспортировочный ящик, и жидкую пенсию на сдачу. Прямо с аэродрома гроб с телом героя повезли на военное кладбище, транзитной точкой маршрута мог стать двор, в котором он жил до армии, но я не знаю, стал ли. Я был слишком мал, вероятно, меня оставили в квартире под присмотром кого-то из старших. Играть в машинки или скажем солдатики. Впрочем, о каких солдатиках речь? Скорее, сосать соску, в лучшем случае, тянуться за погремушками. В год или полтора солдатиками не играют, рано. В пять — шесть — другое дело, играй на здоровье. В таком солидном возрасте не грех и помочь маме, принести воды из источника в пластмассовой леечке, полить цветочки на могиле отца, которого и знаешь-то исключительно по гравюре на черном мраморе памятника. К тому времени он уже наверняка сменил фанерную красную звезду, полагавшуюся павшим солдатам…

Только вот странность, я не помню ни каменной стелы, ни фанерной звезды…

Малой жалобно стонет, начинает ворочаться во сне. Вздрагиваю, выныривая из своих грез. Пора делать компресс. Мне не избежать возвращения к прошлому, но это будет позже, не сейчас.

Аккуратно спрятав коробки в сумку, возвращаюсь к своим обязанностям медбрата, вооружаюсь банкой с раствором календулы и ватой.

Поехали, с Богом.

***

Сейчас за окном солнечно и деревья зеленые. Я уже привык к тому, что времена года тут приходят на смену друг другу со скоростью цветных стекляшек в детском калейдоскопе. Пожалуй, я мог бы делать зарубки на сосновом наличнике, если бы догадался об этом раньше. Впрочем, какой смысл следить за ходом времени, если оно ведет себя, словно резиновый жгут, и я не имею ни малейшего представления, что мелькает за окнами, месяцы, годы или века? И, что ждет меня, если я таки сумею вернуться домой, как когда-то пел Элвис Пресли, «I Will Be Home Again»… Как знать, что ждет меня по возвращении? Быть может, я попаду в далекое будущее, как герой фантастических романов, навеянных авторам теорией относительности Альберта Эйнштейна? Герой Чарлтона Хестона из старой экранизации книги Пьера Буля обнаружил на Земле царство обезьян и длань Статуи Свободы, торчащую из песка в качестве последнего напоминания о том, кому эта планета принадлежала прежде. Что рискую обнаружить я? Кончик исполинского меча Матери Родины, выглядывающий из воды на фарватере Днепра, обезьян-то в нашем городе хватало и раньше, даром, что он лежит вдали от экватора.

Впрочем, вряд ли мне светит будущее. По крайней мере, сны раз за разом возвращают меня обратно, вспять течению вечной реки Хроноса, в Прошлое…

А может, это и есть реинкарнация…

Как знать…

Ну и ладно, погода-то все равно отличная, иллюзия она или нет. В парке — весна, с виду — самая настоящая.

Открыв форточку, проветриваю помещение. Приятный теплый ветерок ласково треплет волосы. Вдыхаю его полной грудью. Затем оборачиваюсь и смотрю на Малого. Гематомы уже почти не видно, спала. На мальчишке новая футболка, это я его переодел, в сумке, помимо самолетиков, очень кстати оказался запасной комплект одежды.

Вчера ночью он впервые открыл глаза и даже попытался со мной заговорить. Я как раз держал его за руку и бормотал что-то успокаивающее, то ли для него, то ли для себя. Боялся, что он испугается меня, но опасения оказались напрасными. Может, Малой еще не совсем оправился? Как бы там ни было, вскоре он снова уснул. Правда, его сон стал гораздо беспокойнее, он то и дело переворачивался с боку на бок, пару раз сбрасывал одеяло на пол. Но я держался настороже, был на чеку, дремал вполглаза. Естественно, не выспался в результате.

Скоро Малой снова придет в себя, на более продолжительный срок. Вероятно, уже сможет говорить и слушать. Я знаю это. И, у него наверняка возникнут вопросы. Целая куча вопросов ко мне. Насчет того, что ему отвечать, ясности намного меньше. Пойди, растолкуй ребенку, куда он попал. Нет поводов для беспокойства, Малыш. Скоро добрые дяди починят свой аппаратик для реинкарнации, и мы с тобой отсюда отчалим…

***

Пару часов назад ходил пить кофе на пятый этаж. Уже покончив с первым стаканчиком мокаччино, вспомнил о загадочной двери, она здесь, за углом. Если, конечно, не исчезла так же загадочно, как появилась.

Ну, раз я уже здесь… схожу на разведку.

Допиваю кофе, оставляю пустой стаканчик на подоконнике, аккуратно вложив в уже приличного размера башню из его предшественников. Приближаясь к повороту, чувствую теплые импульсы, генерируемые дверью. Речь не идет о температуре воздуха, это какое-то совсем другое тепло. Ощущение странное и, вместе с тем… на удивление приятное. Будто запах и тепло дома, куда возвращаешься с чужбины после долгой отлучки.

Прибавив шагу, сворачиваю за угол. Дверь на месте. Хотя нет. По-моему, она приблизилась метров на пять, а то и больше. Странный свет все также проникает через щели по ее периметру. И вновь ощущение узнавания волной прокатывается по моему сознанию.

Но это чувство не одиноко. С ним приходит и другое, диаметрально противоположное. Ловлю себя на том, что, пока безуспешно ломаю голову в поисках ответа, откуда появилась эта дверь, и, главное, почему, обнаруживаю все новые пробелы, превращающие память в бесконечную зебру. Кое-что я теперь помню вполне отчетливо. В основном, это разрозненные фрагменты из детства, они — будто сборник иллюстрированных рассказов, объединенных фамилией автора на обложке. В них полно цветных картинок, слайдов и даже видеозарисовок с природы такими, какими они были тринадцать лет назад, но гнетуще мало лиц, которые я мог бы узнать. Да, я вспомнил Малого и маму, но это практически все, чем я могу похвастать. Иногда меня охватывает навязчивое ощущение — мы всегда были только вдвоем, я и она, на необитаемом острове посреди человеческого моря, как опальная царевна и ее сын из сказки Пушкина после того, как их, заколотив в бочку, сбросили со скалы злодеи из преступного окружения царя Салтана. Старики, как ни странно, не в счет. Даже бабушка, чья вязаная кофточка спасла мне жизнь. Ее лицо по-прежнему остается в тени, будто смотрит со старой фотографии, от которой время оставило один пожелтевший силуэт. Невероятно, но это так вопреки целой веренице событий, отвоеванных у пелены беспамятства неимоверными стараниями. Несколько иначе обстоит с дедами. Да, благодаря Госпиталю я увидел обоих, с другой стороны, у меня нет полной уверенности в своей правоте. И дело даже не в том, что их истории расходятся в деталях, самая существенная из которых — судьба Афганца. Просто, если не считать наших коротких встреч в Госпитале, оба деда изъяты из моей памяти напрочь. Нет там и Афганца, но это понятно, откуда ему взяться, если мой отец погиб. Конечно, безногий ветеран по возрасту годится мне в отцы, но на этом их сходство исчерпывается. Они умерли с разницей в двадцать лет. Отца доставили домой в цинковом пенале. Афганец добирался своим ходом, впрочем, живым ли? Мало ли бродит среди нас живых мертвецов, гораздо мертвее тех, что наполняют ужастики с телеэкранов?

Странно, что в ячейках памяти не сохранилось ничего другого. И — никого. Ни школьных друзей, ни учителей, ни Выпускного бала, ведь был же он у меня? В голове хватает фактов, не касающихся моей жизни напрямую. При этом, мне совершенно недоступны лица окружавших меня людей. И это — еще полбеды.

Я не в силах вспомнить ни квартиры, в которой жил, ни офиса, где зарабатывал на хлеб насущный, ни коллег по работе, ни приятелей со студенческой скамьи. И сны мои по этой части стерильны. Ни адресов, ни фамилий, ни лиц, совсем как у второстепенного персонажа из кинофильма, обделенного сценаристом, поскольку подобные подробности никому не нужны. Кроме самого персонажа, естественно, чье мнение, впрочем, никого не волнует.

Или вымаранного персонажа, — подсказывает внутренний голос.

Какого-какого? — переспрашиваю я, поперхнувшись.

А такого, с каким разорвали контракт. Гораздо раньше, чем первоначально планировалось. Вместо обещанных шестидесяти серий его сняли в девяти, или, сколько там ему исполнилось летом девяносто пятого года… Сценарные наброски отправились в мусорную корзину, реквизит сдан по описи театральным костюмерам, оставшиеся на бумаге диалоги теперь никто не вспомнит даже с суфлером…

Нет…

Отчего же? Разве нечто подобное не творилось с советскими довоенными учебниками? По мере того, как Революционный Паровоз пережигал в своей ненасытной топке все новых машинистов, кондукторов и стрелочников, героев Октября, Гражданской войны и первых «ударных» пятилеток, а перепечатывать учебники, пестревшие фотографиями сброшенных с пьедесталов вождей было недосуг, пришлось их лики замазывать тушью. Дешево и сердито. Так и учились школьники Страны Советов, будущие бунтари-шестидесятники, по книгам, испещренным жирными черными пятнами.

Вопрос в том, что мне делать с пятнами в моей памяти?

***

Встрепенувшись, обнаруживаю, что стою прямо перед загадочной дверью, по периметру которой по-прежнему пробивается свет. Теперь я откуда-то знаю, каким образом образовались все эти сотни крошечных дырочек, испещривших ее поверхность. Знаю абсолютно точно, никаких сомнений. Это — следы обычных канцелярских кнопок, которыми я, в возрасте Малого, крепил сюда картинки, вырезанные из коробок от склеенных моделей самолетов. Пока они не покрыли ее полностью, так, что новые стало некуда лепить. Спустя еще несколько лет большую часть этих картинок сорвал… сорвал…

— Ригз! — чуть не кричу я во все горло, ликуя. — Да! Я вспомнил! Это сделал Ригз! — Пес, который жил у нас, когда я был маленьким. Был Малым. Ходячая фабрика по производству клочков шерсти, валявшихся в квартире повсюду, даже если мама не выпускала из рук пылесоса.

Огромная, за сто килограммов, волосатая туша сенбернара, собаки моего детства, врывается, болтая ушами и вращая хвостом-пропеллером в мою память, занимает одну из пустующих ниш. Рыжая с белым шерсть сыпется повсюду.

Капец одежде, — думаю я, смеясь. Рукам хочется зарыться в эту живую шубу, почесать здоровяка за ушами, каждое величиной с варежку.

Он это так любил…

Привет…

В ответ мой разум воспроизводит шумное горячее дыхание пса.

М-да… Лорд Вэйдер из «Звездных войн» отдыхает…

Именно Ригз и ободрал большую часть картинок, но не потому, что недолюбливал мое хобби или отрицательно относился к авиации. Просто в преклонном возрасте пес начал жутко бояться всевозможных фейерверков, петард и хлопушек, а от любителей пострелять стало не продохнуть. Однажды на Рождество мы с мамой отправились в гости, оставив пса на хозяйстве. А за окнами кто-то устроил салют — что за Рождество Христово без пальбы изо всех стволов? Перепуганный до смерти Ригз ринулся в ванную, где обыкновенно пережидал такие «бомбежки». Оказавшимся на его пути дверям крупно не повезло, они пали в неравном бою с обезумевшим псом. Для такой махины это было парой пустяков. Вернувшись домой, мы обнаружили, что по квартире будто пронесся ураган. На полу валялось то, что еще пару часов назад было дверными ручками, замками, деревянными брусками, фанерной обивкой, петлями и всем прочим, что мешало Ригзу спасаться бегством. Моим картинкам тоже не поздоровилось, они оказались в числе косвенного ущерба.

Ну и когти же у тебя были, дружище…

Хоть, ты и мухи при этом не обидел…

Когда я был маленьким, любил скакать на нем верхом, будто на пони, а зимой запрягал в сани, и Ригз катал меня, словно Смока Белью, Малыша, и других героев Лондона по Аляске.

Улыбаюсь этой волне воспоминаний. Она наполняет меня не просто надеждой, а уверенностью в том, что память рано или поздно восстановится целиком. И, как только это произойдет, я, возможно, найду путь Домой.

Остальные рисунки самолетов позже я снял сам, посчитав, что вышел из того возраста, когда такими картинками обклеивают двери и стены. Правда, впоследствии дырочек на двери стало больше. Эти, поздние, были плодом моего недолгого, но плодотворного (дверь тому свидетель) увлечения игрой в Дартс. Хорошо хоть никто неожиданно не зашел в комнату, пока я метал свои дротики.

Это дверь моей комнаты.

Такая, какой она была лет семь назад. Где-то посередине временного отрезка, отделившего аварию, в которую я угодил девятилетним мальчишкой, и тем событием, что привело меня в Госпиталь.

Пока я стою у двери, замечаю, что она сама не стоит на месте, а медленно, будто минутная стрелка на больших часах, и также неумолимо, движется ко мне. А еще — она видоизменяется. Преображается прямо у меня на глазах. В верхней ее части, вместо нескольких клочков сохранившегося под кнопками картона, появляются целые картинки. Сначала американский боевой вертолет Apache, затем Ми-28, советский ему ответ, который, впрочем, так и не приняли на вооружение, империя развалилась. Модель первого произведена итальянской компанией Italeri, второй изготовила фирма Revell.

Что происходит, хотел бы я знать?

Под моим потрясенным взором еще один кусочек картона начинает расти и постепенно превращается в картинку. Материализуется из ничего. Дверь словно молодеет, двигается вспять, в прошлое вдоль невидимой хронологической линейки.

Неужели это случилось после того, как в Госпитале появился Малой?

Да, вероятно, это именно так. Она почувствовала его, более того, Малой послужил чем-то вроде катализатора самому процессу.

Процессу восстановления памяти…

Пару минут, и практически вся дверь покрыта картонками. Сначала они без картинок — демонстрируют однообразный серый фон, но затем на них начинают появляться изображения, словно набрасываемые невидимым художником-виртуозом. Когда-то, очень давно, я видел, как проявляются фотографии, лежа на донышке кюветы с раствором химического реактива в свете специального красного фонаря. Не помню, с кем печатал, вряд ли с мамой, скорее с дедом, но вот, вспомнил этот момент. Нечто подобное наблюдаю и сейчас, картинки будто проявляются, всплывают на поверхность времени. И ряби никакой нет. Все очень четко.

И тут меня осеняет:

Малой приходит в себя!

Надо немедленно возвращаться!

Бегу прочь, сворачиваю за угол и пикирую по лестнице, перескакивая через три ступени сразу. Если споткнусь — переломы покажутся царапинами. Рывком распахнув дверь своего отделения, в тридцать шагов (скорее даже прыжков) преодолеваю коридор, торможу, заглядываю в палату.

Так и есть! Я был прав.

Мальчишка сидит на койке свесив ноги, и озирается по сторонам с видом воробья, побывавшего под проливным дождем. Наконец, его немного затуманенный взгляд останавливается на мне.

— Привет, — говорю я тихо и как можно спокойнее.

— Привет, — отвечает Малой.

— Как ты себя чувствуешь, парень?

— Не знаю… — он морщит лоб. — Кажется, мне снился плохой сон… я видел какую-то машину…

Белую, — мелькает у меня.

— …белую машину… — его слова звучат как эхо моей мысли. — Что со мной случилось? — спрашивает Малой. Ярко-голубые глаза пристально смотрят в мои, точно такие же.

— Сейчас ты в безопасности, это главное. Тебе нечего опасаться… — как ни странно, я не сделал домашних заготовок, не продумал заранее, что ему говорить. Хоть время было, целый вагон. Теперь приходится расплачиваться за головотяпство, действуя в режиме on-line.

— Где я? — на его лице появляется тревога. Пока легкая, но еще не вечер. Мальчишка начинает понимать, дурной сон с участием белой машины — не совсем сон, или, даже вовсе не сон. Иначе, как бы он очутился в совершенно незнакомом месте?

— Ты в больнице, — приходится сообщить мне. — Но, повторяю, с тобой — полный порядок.

— Как я сюда попал?!

— Случилась авария. Но, к счастью, все обошлось. Можно сказать, ты родился в рубашке, парень. — Вопреки моему расчету, эта информация не успокаивает его, отнюдь. Напротив, он сильно бледнеет. Как будто разгадал мою ложь. Ничего еще не обошлось, и мы оба — далеко не в порядке.

— О Боже... — говорит он, этот адрес для взрослых, произнесенный ребенком, пугает меня еще больше его бледной кожи. — Я попал в аварию?! Но я ничего не помню... Кроме белой машины. Мы катались на велосипедах… Потом… потом появилась она. Белая машина…

Вздрогнув, Малой умолкает, прямо у меня на глазах переносится обратно, на дорогу, физическая оболочка — не в счет.

— Белая машина, — повторяю я за ним машинально.

— И — дверь… — одними губами сообщает Малой.

Вот, значит, как, — проносится у меня, пока я сижу, похолодев. — Впрочем, следовало ожидать. Если он — это я, то вполне естественно видел нечто ирреальное, преградившее путь нашему желтому «Аисту». Вероятно, его воспоминания даже четче моих, поскольку они гораздо свежее. Конечно, в точности никто не знает принципов построения алгоритмов, формирующих каталог хранилища манускриптов и бобин с кинолентами, находящегося в каждой конкретной голове. Могло случиться и так, что чертова дверь стерлась бы у него из памяти, Малой просто-напросто забыл бы о ее существовании до тех пор, пока не сделался бы мной. Однако, этого не случилось…

— Белая машина сигналила, — рассказывая, Саня нервно сжимает ладошки. — Я не знаю, зачем, ведь мы ей не мешали. Я обернулся, хотел посмотреть, чего он. И, сразу стало темнее, как будто должен был пойти дождь. И, что-то появилось на дороге, очень похожее на дверь… — в его глазах — страх и смущение, он говорит, и не верит собственным словам, еще бы, ведь двери не блуждают по дорогам, будто отвязавшиеся коровы…

— Хотел ее объехать, — добавляет Малой. — И тут… Но ведь такого не бывает, верно?

— Я тоже так когда-то полагал, хмыкаю я, — до того, как познакомился с Госпиталем, который играючи переменил мое мнение…

— Не думай сейчас об этом, — произношу я вслух, видя слезы, наворачивающиеся ему на глаза. Где-то, на самом дальнем этаже подкорки проносится фраза, брошенная Холдейном : Вселенная не только страннее, чем мы себе представляем, она страннее, чем мы можем представить. Вселенной человеческого мозга эти слова подходят ничуть не хуже любой другой, но сейчас мне не до изящных изречений, так что оставляю их на потом. Малой вот-вот расплачется. — Нам… хм… то есть тебе, я хотел сказать, крупно повезло. Теперь, Саня, тебе нужно набираться сил, чтобы быстрее выздороветь.

Он вскидывает голову:

— Откуда вы знаете, как меня зовут?!

— От мамы, — выкручиваюсь, как могу. Это первое, что приходит в голову.

— От мамы? А где моя мама?! — он начинает шмыгать носом, в горло прорывается плач.

— Должна скоро приехать. Видишь, она оставила нам записку, — протягиваю ему листок из тетрадки.

Две строки, написанные ее рукой, вызывают совсем не тот эффект, на который я надеялся. Становятся для него последней каплей. Или той соломинкой, что согласно восточным представлениям, легко ломает хребет верблюду. Малой борется с собой, но уже ничего не может поделать. По щекам катятся слезинки, плечи начинают вздрагивать.

— Ну-ну, — подсаживаюсь рядом, обнимаю за плечи. В голове проносится мысль, навеянная, должно быть, какой-нибудь прочитанной в юности научно-фантастической книгой: а не пропадем ли мы оба, превратившись в атомную пыль, как только коснемся друг друга?

Аннигиляция, или как ее там?

К счастью, ничего такого не происходит.

— Пожалуйста, не плачь, — увещеваю я. Его плечи такие острые и хрупкие. На шее бинт, сквозь ткань проступают бурые пятна.

Этого еще не хватало.

— Я обещал твоей маме, что в ее отсутствие у нас все будет в порядке. Ок, понимаешь? Если она узнает, что ты разводил сырость, мне от нее нагорит.

— Нагорит? — он смотрит на меня с удивлением. — А вы кто? Врач?

Мгновение борюсь с искушением кивнуть, затем все же решаюсь сказать правду. Конечно, не всю, только маленькую часть, пару слов, выдернутых из общего контекста. Обозначив, так сказать, верхушку айсберга…

— Я — такой же, как ты пациент. Тоже загудел сюда после аварии. Только немного раньше тебя…

— Вы попали в аварию?! — испуг мигом возвращается на лицо Малому.

— Вроде того, — мямлю я, еще не сообразив, что его напугало на этот раз.

— Вы разбились на мотоцикле, — шепчет Малой. Наступает самое время лупить себя по лбу. Темная материя, из которой соткан Госпиталь, вся в лунках волчьих ям, пора бы привыкнуть.

— Ну, что ты, — бросаю я, очень надеясь, предатель-голос не выдаст эмоций, ну пожалуйста, только не в этот раз. — С чего ты взял? У меня и мотоцикла никакого нет. Бабушка попросила крышу подправить, представляешь? Полез, понимаешь, на эту крышу дурацкую, поскользнулся, да как загудел… — пытаюсь улыбнуться этому забавному слову, губы Малого трогает ответная улыбка. Сработало.

— А вы из Щорса? — почти успокоившись, интересуется он.

— В общем, да… Точнее, не совсем. Приехал в гости к бабушке.

— А на какой она улице живет?

Лихорадочно соображаю, какую бы назвать, на деле — не помню ни одной. Вообще говоря, бурная волна переименований, прокатившаяся по крупным городам в начале девяностых, почти не затронула периферию, в результате патриархальные городишки вроде Щорса стали, по части названий, чем-то вроде музея или даже коммунистического заповедника. Тут по сей день полно пролетарских улиц и интернациональных площадей, переулков Маркса и тупиков имени Энгельса. Словом, называй любую, на выбор, не промахнешься. Поступаю еще проще.

— На улице Щорса…

— Ух ты! — Малой улыбается до ушей. — Так мы с вами соседи. Я через улицу от вас живу. Правда, бываю здесь только летом. На каникулах.

— Тоже приезжаешь в гости к бабушке?

На лицо Малого наползает тень, как от того облака, внезапно набежавшего на Солнце. И, прежде чем я успеваю пораскинуть мозгами, почему, Малой выкладывает такое, отчего я минуты на три превращаюсь в статую.

— Раньше приезжал, — грустно вздыхает он. — А теперь с мамой езжу, когда у нее отпуск. Моя бабушка два года назад умерла…

Сижу с отпавшей челюстью, перевариваю нокаут. Как сквозь туман доносится голос Малого:

— Что с вами? Вам плохо? Вы знали мою бабушку, да?

— Наверное, — хрипло отзываюсь я. — Но, не так, чтобы близко, конечно…

Возьми себя в руки, черт побери. Пора закругляться с этой темой, пока она не подбросила нам что-нибудь еще, такое, от чего ты уляжешься в ринге пластом.

— Мне очень жаль, — говорю я, прокашлявшись. — Значит, ты приехал на лето с мамой? Как ее, кстати, зовут?

— Ольгой, — говорит Саня, а потом с гордостью рассказывает, какая серьезная и ответственная у мамы работа, она трудится в «Городских Ведомостях». У меня перед глазами — поросший рыжей шерстью кулак Афганца, а на нем — именно это женское имя.

— Как ты догадался? — прищуривается ветеран, опускает глаза к татуировке, ухмыляется. — Молоток, разведка, грамотно срисовал. А еще говоришь, развезло…

— Вы и ее, наверное, знаете? — спрашивает Малой, на лице — несказанное облегчение.

— Шапочно, — снова вру я. — Соседи все-таки. Кстати, нам, похоже, самое время познакомиться, — с этими словами протягиваю Малому ладонь. — Ты не поверишь, но мы с тобой тезки. Меня тоже Сашей зовут.

— Сашей? — слезы еще не просохли, но он уже лучезарно улыбается. В глазах искреннее удивление. — Вы тоже Саша?!

— Можешь звать меня Шуриком. Так мы с тобой не запутаемся, кто из нас, кто, — возвращаю ему улыбку.

— Шуриком? Меня так никто никогда не называл.

— Ну, может когда-нибудь назовут…

Наверняка назовут, — думаю я, и улыбка, дрогнув, сползает с лица. Перед глазами возникает женская тень, голос, такой родной и любимый, что сердце в груди принимается трепетать, шепчет на ухо, повторяя это, пока непривычное Малому имя: Шурик, я люблю тебя. Я с тобой. Я всегда буду с тобой, Ditto…

Ответить мне некому, ведь это только игры моего разума. Тем не менее, отвечаю, шепчу одними губами, сердце готово лопнуть от переполняющих его чувств.

— И я тебя люблю, кот. Я скоро вернусь, обещаю. Ditto.

Я готов расплакаться, но теперь нельзя, я больше не один. Рядом — Малой. Закусив губу, отворачиваюсь к окну, где тысячи желтых и оранжевых планеров готовы сорваться с ветвей-аэродромов. Опять настала осень, значит, скоро выпадет первый, ноябрьский снег.

— Дядя Шурик? Вы в порядке? — Малой снова встревожен. И это сделал я.

Молодец…

Надо бы прочистить нос, да не во что. Размазываю слезы по щекам, оборачиваюсь.

— Извини, брат, я просто задумался…

— О чем?

— О доме…

— Я тоже хочу домой, — его голос опять дрожит. Крою себя последними словами, обещаю не распускаться и, впредь, тщательно взвешивать каждое слово. И каждый поступок, естественно. В больничных палатах — только начни разводить сырость, немедленно последует цепная реакция. Даже если цепочка из двух человек, не следует замыкать ее в круг.

— Где же моя мама? — всхлипывает Малой.

— Она скоро приедет, я же обещал. А пока лучше представь себе, как будешь хвастать перед друзьями: встретил на узкой боевой тропе машину и не уступил ей дорогу!

Откуда я взял эту фразу? Все, вспомнил, я позаимствовал ее у Джека Лондона, только слегка перекрутил. В оригинале речь шла о здоровенном индейце, не разминувшемся в горах с медведем гризли, встреча, к слову, влетела косолапому в копеечку. Индеец и бледнолицый по прозвищу Волк оспаривали друг у друга скво, рассказ же назывался — «Сын волка».

Наблюдаю за Малым в надежде на старателей с Клондайка, вот кто до последнего вздоха боролся за жизнь и ни при каких обстоятельствах не вешал носа. Однако, эффект — нулевой. Приходится признать: воспоминания-то у нас общие, но Лондона я, очевидно, прочел позже. Значит, Малому лишь предстоит его для себя открыть. Что и говорить, завидую…

— Тебе — хоть бы хны, машина — вдребезги, вообще не подлежит восстановлению, — поясняю я.

Малой улыбается сквозь слезы. Ну, слава тебе, Господи, сработало.

— Поверь, — продолжаю я, чтобы закрепить успех, — девчонки будут бегать за тобой косяками.

Он уже смеется.

— Не думаю. Я им никогда особо не нравился. Из-за очков.

— Еще как будут, вот увидишь, — заверяю я, думая о том, что девчонки — не та тема, которой можно заговорить зубы в неполные десять лет. И тут меня осеняет.

Самолетики!

Ну, конечно же, самолетики — совсем другое дело. Мое лицо принимает заговорщическое выражение.

— Скажу тебе по секрету, я тут, пока ты спал, заглянул в твою тумбочку. Там у тебя несколько моделей самолетов. Предлагаю их склеить, что скажешь?

Вижу блеск в его глазах. Мне он хорошо знаком. Вот и отлично, значит, попали в точку. Малой наклоняется к тумбочке, открывает дверцу.

— Я, кстати, тоже этим делом увлекался когда-то, — добавляю, пока он шурует внутри, — так что, если ты не будешь против, конечно, с удовольствием составлю тебе компанию.

Он уже достал коробки и сосредоточенно изучает их содержимое. Мысли о доме отступили на дальний план. По крайней мере на время, но и это меня вполне устраивает.

— Ну, что скажешь? По рукам?

Читаю на его лице сомнение. В глазах — желание белочки самолично полакомиться вожделенным орешком. Это жадность, но она нисколько не задевает меня. Напротив, улыбаюсь, наблюдая, как его захлестывает это замечательное увлечение. Как хорошо, что оно у него (у нас) есть. Как вовремя…

— Давай, я буду клеить, а ты будешь красить детали, ладно? — предлагает Малой после минутного колебания. Соглашаюсь, губы снова растягиваются в улыбку. Вспоминаю, как именно таким образом распределял воображаемые роли, представляя, будто делаю модели с отцом, когда был таким, как Малой, а точнее, когда был Малым. Моим мечтам не суждено было осуществиться в том мире, который теперь мы оба покинули. Они стали реальностью лишь здесь, в Госпитале. Я могу наблюдать за их воплощением со стороны, оказавшись на месте отца. Во мне просыпаются странные, незнакомые ранее чувства, я ощущаю себя старшим братом, возможно, даже отцом, ведь я гораздо старше, а младшего брата у меня никогда не было. Как, впрочем, и отца.

В порыве этих чувств присаживаюсь рядом, обнимаю Малого за плечи.

— Все будет хорошо, Саня.

Он довольно резко оборачивается, в глазах мелькает, если не испуг, то как минимум, удивление. Задерживаю дыхание, не знаю, что делать. Он расслабляется, улыбается мне, видимо, тоже что-то такое почувствовав, только по-своему, по-десятилетнему.

— Ладно, — перевожу дух, — ты давай, начинай, а я пока — чай забацаю.

— Хорошо. — Он уже целиком в своих моделях.

— Ну, не буду мешать.

Встаю, выхожу в коридор. На пороге задерживаюсь, чтобы еще раз взглянуть, как Саня распаковывает пластиковые литники, раскладывает перед собой на простыне, листает инструкцию по сборке. Снова поддаюсь трепетным братским чувствам, каких не знал никогда прежде.

Я обязан вытащить его отсюда. Не говоря уж о том, что его спасение напрямую касается меня.

Вопрос, как это сделать, по-прежнему открыт. Ответа на него нет. С появлением Малого загадок только прибавилось. С этой мыслью, заглядываю в палату Афганца. Она пуста, зато на тумбе у окна — банка с нарезанными дольками лимонами, к которым мы так и не притронулись. Рядом — кипятильник, смастеренный солдатом из подручных средств.

— Спасибо тебе, — бормочу я, прихватив этот полезный инвентарь. Делаю шаг к выходу, но почему-то вместо того, чтобы уйти, опускаюсь на крайнюю у окна койку. Здесь когда-то стоял его круглый, как воздушный шар брезентовый рюкзак, навеявший мне воспоминания о пионере Пете Рыжике и его верных друзьях Мике и Муке. Что-то удерживает меня в комнате. Опускаю глаза к сделанному из двух лезвий кипятильнику.

— Ладно, ты сиди, короче, вспоминай, а я пока чай забацаю.

— Чай? — Успеваю резко обернуться до того, как понимаю, хрипловатый голос Афганца прозвучал в голове. Поразительно, всего пару минут назад я бросил эту фразу Малому, слово в слово. Теперь Афганца нет, но воспоминания снова на пороге, правда, это уже другие воспоминания. Более четкие. Я, конечно, могу ошибаться, и даже выдавать желаемое за действительность, но сдается, в памяти теперь гораздо меньше тумана. Скоро из него наверняка проступят картины, искусно спрятанные еще вчера. Не сомневаюсь, тут не обошлось без Малого, лед тронулся, стоило мне обнаружить его на соседней койке. Причем, похоже, дело далеко не только в том, что я услышал от него настоящее имя мамы.

Это, конечно, еще ничего не доказывает…

Конечно, это просто еще одно совпадение…

Афганец не говорил, что у него был сын. Упомянул вскользь, что жена носила ребенка, когда приехала к нему на присягу в Белоруссию. Может, она родила дочь?

Малой скоро забеспокоится, куда ты провалился. Иди, сделай чертов чай, как обещал, хватит об этом…

Но я не спешу.

Саня, пока занят самолетиками, не заметит и восьмибального землетрясения…

— Так и есть, — усмехаюсь я.

Успокоив себя таким образом, решаю задержаться в седьмой палате еще немного. Остаюсь на койке у окна, прикрываю глаза, пытаюсь нарисовать лицо отца.

Это так непросто, отличить вымысел от реальности. Мы с ним разминулись, черно-белые фотографии — не в счет. Их всего несколько — две или три, на первых страницах старого семейного альбома. На одной — отец в гражданке, похоже, только-только окончил школу. На военных карточках, пришедших домой, в отличие от него, отец на фоне какого-то моста. Странно, свадебных фото у родителей не было, о причинах мама никогда не заикалась, мне же не приходило на ум спросить, я воспринимал этот факт, как данность. Дальше в альбоме я маленький: в кроватке, в зоопарке, на трехколесном велосипеде, среди фотографий все чаще попадаются цветные, но это уже другие истории, они писались без него.

И ни единой фотографии, где мы были бы вместе…

Вдруг покрываюсь гусиной кожей. Дверца прикроватной тумбы приоткрыта. Щель небольшая, неудивительно, что я не заметил ее раньше. Внутри ящика пусто, только на нижней полке, с самого края, фотография в четверть альбомного листа. Со своего места я не могу разглядеть ее целиком, вижу лишь уголок. Она явно цветная, но цвета блеклые, как в старых советских ателье. Я догадываюсь, что на ней. Сознание раскалывается надвое. Семейная легенда, такая простая и привычная, такая непоколебимая в своей убедительности, в одночасье оказывается ширмой, а за ней…

Привстав, тянусь за фото. На нем моя семья, двое молодых родителей и их малыш в белой вязанной шапочке. Троица счастливо улыбается фотографу, он уже набросил на голову плотный холщовый мешок, бросив сакраментальную фразу про птичку, готовую выпорхнуть из объектива.

ВНИМАНИЕ, СЕЙЧАС ОТСЮДА ВЫПОРХНЕТ ПТИЧКА…

Вот она и выпорхнула…

Зачем ты это сделала, мама? Зачем?!

Неужели посчитала, что так будет лучше для всех? Для тебя и вот этого карапуза с синим пластмассовым совочком, которому предстоит стать Малым, а затем, если, конечно, посчастливится вырваться из Госпиталя, то и мной…

Отложив снимок на серое одеяло, которым застелен матрац, рассеянно гляжу в окно.

Откуда появилась фотография? Неужели ее нечаянно оставил сам солдат? Или он умышленно сделал это? Может, фото подбросил кто-то еще?

Естественно, и этот кто-то — ты. Ведь Госпиталь, в значительной мере — продукт твоего сознания. Если предположить, что это так, фото появилось по той простой причине, что ты вспомнил о его существовании. Это случилось, когда соседом по палате стал Малой…

Малой, следуя этой логике, тоже созданная мною химера?

— Шурик?! — доносится издалека. — Ты где?!

Голос Малого из соседней палаты кажется таким далеким, словно мы находимся в разных мирах.

— Иду!! — откликаюсь я. Поспешно встаю, прячу фотографию за пазуху, хватаю кипятильник и быстрым шагом возвращаюсь в восьмую палату. Горячий чай с лимоном — вот то, чем я намерен заняться. Ни Малому, ни мне, он точно не помешает. А потом я сделаю ему новый компресс.

IX. Ditto…

Ветер треплет мне волосы, раздувает плотную кожаную куртку куполом небольшого парашюта. Воздух, такой приятный и по-весеннему свежий, напоенный озоном, кажется плотнее воды на дне Марианского желоба, скорость чересчур высока. Подо мной мягко ревущая мощь. Моему мотоциклу все равно, переть в гору или катиться с нее, он невероятно резв. Асфальт, жирный после дождя, словно чешуя бесконечной исполинской змеи, ныряет под колесо так быстро, что начинает кружиться голова, если долго смотреть. Я гляжу вперед, на величественную панораму крутых холмов, наплывающую неторопливо, с достоинством, по мере приближения. Другое дело — деревья по обочинам трассы. Здесь смена картины происходит так быстро, словно пространство сжимается, проносится сквозь меня, как песок через горловину мощного насоса, и застывает за спиной, образуя картинку в зеркалах заднего вида.

Стрелка спидометра лежит на отметке сто тридцать, пожалуй, я чересчур разогнался. Я никуда не опаздываю, просто спешу жить, ведь я молод и счастлив. Я еще не знаю, что такое одиночество. Ведь она рядом, обнимает меня за талию, ей тоже нравится скорость. Кинув быстрый взгляд в зеркало, отвлекаться от дороги нельзя, вижу серебристый мотоциклетный шлем. За защитным стеклом — игриво прищуренные глаза. Она улыбается мне, не сомневаюсь в этом, хоть линия губ прячется под забралом шлема.

Я люблю тебя, кот.

Ditto, родная.

Солнце все чаще проглядывает через пелену облаков. Их боевые порядки рассыпаются, и вот они уже отступают с пронзительно голубого поля. Вскоре от непогоды, бушевавшей с утра, остаются лишь сверкающие среди ветвей изумрудные капельки, да темная полоска самого у горизонта, арьергарды посрамленной воздушной армады. Дорога извивается между холмами, мы в предгорьях. Справа торчат источенные веками рубленные горные пики, слева — лесистые холмы, здесь местность спускается к морю. Мы оба с нетерпением ждем его появления, и вот, уже видим его. Правда не все, а вклинившийся между двумя отрогами осколок. Он отливает бирюзой, кажется, светится изнутри. Затем море исчезает, заслоненное горами, но вскоре показывается опять. Сбрасываю скорость, оборачиваюсь.

— Может, свернем?! — мне приходится кричать. Воздушные потоки уносят мои слова, но она понимает, о чем я, без слов.

Я чувствую кивок. Руки еще крепче сжимают мою талию. На секунду она прижимается ко мне всем телом.

— Ок… — шепчу я скорее даже себе. Начинаю тормозить, высматриваю подходящий съезд. Через пару минут вижу то, что нам требуется, узкий, поросший травой проселок, идущий к морю.

Дорожка, больше похожая на тропу, ведет нас между двумя виноградниками. Ягод не видать, слишком рано, одни завязи. Затем виноградники заканчиваются, мы оказываемся среди скал. Ехать приходится осторожно, ям и колдобин — более чем достаточно. Наконец, скалистые уступы задираются над нашими головами, выезжаем прямо на берег. Шины шуршат по гальке. Вокруг — хаотическое нагромождение поросших мхом валунов, головоломка из набора для великанов. Мы в крохотной, уютной бухте. Кругом — ни души. Выключаю зажигание, мотор немеет, становится тихо, только чайки перекликаются в лазурном небе, да море шепчет во сне. Стоит почти полный штиль.

Мы одновременно слезаем с мотоцикла. Она снимает шлем, волосы сыплются на плечи темно-русым дождем. Вместе с задорной улыбкой и яркими серыми глазами с огненными протуберанцами вокруг зрачков, это чуть не сбивает меня с ног.

Она вешает шлем на руль. Снимает со спины маленький черный рюкзачок (в который и тетрадь на двенадцать листов помещается с большим трудом), бросает его на гальку.

— Bon voyage, — тихо произносит она и рациональная часть меня послушно отправляется в странствие.

— Детка, мои мозги уже сидят на чемоданах, — говорю я.

Она берется за молнию кожаной курточки, подчеркивающей грудь и узкую талию, медленно опускает замочек. Мне нужно сделать лишь два шага, чтобы оказаться рядом. Наши губы сливаются воедино. Не знаю сколько это длится, бесконечность или, напротив, мгновение. Время в ее объятиях теряет для меня привычный смысл. Потом мы размыкаем губы, прижимаемся лбами и молча смотрим друг другу в глаза.

— Я люблю тебя.

— Ditto. Всем сердцем, кот.

Неожиданно она отстраняется, сбрасывает одежду и, смеясь, несется к морю, изящная как кошка. Море расступается и обнимает ее. Кидаюсь следом, на ходу избавляясь от одежды, которая обозначает мой путь к линии воды.

— Подожди меня, слышишь, подожди!

***

Небо начинает темнеть, на смену лазури приходит фиолетовый цвет, тени растут в направлении, противоположном движению солнца. Вторая половина дня на исходе. Еще немного, и настанут сумерки.

Мы возвращаемся на трассу, надо бы поднажать. В любом случае, мы уже не успеем добраться на место засветло. Остается надеяться, что это случится не в собачий голос.

— Кот, одень шлем, — прошу я.

— Не хочу, ты же без шлема.

— Я родился в бронежилете…

Недавно рассказал ей об аварии, в которую попал, когда был малым. И о том, как спасся самым невероятным образом, вопреки мрачным опасениям врачей, предвидевших иную развязку. Не помню почти ничего из того времени, знаю лишь, что выкарабкался каким-то чудом смерти вопреки.

— В рубашке, — поправляет она меня.

— Что? — мне приходится кричать, мотоцикл быстро набирает скорость.

— Ты родился в рубашке.

Упрямо мотаю головой:

— Может, кто-то и в рубашке, но лично я в бронежилете.

— Бедная твоя мамочка…

Мы смеемся. Мы счастливы.

Нас никто и ничто не сможет разлучить.

Дорога резко поворачивает на Запад. Закатное солнце, только что раскрашивавшее живописные окрестности мягкими теплыми полутонами, теперь безжалостно жалит глаза. Перемена происходит так молниеносно, что застает меня врасплох. Я ослеплен, затмение длится доли секунды. В последний момент я понимаю, что сейчас произойдет. Выжимаю тормоза, но резина даже не успевает завизжать. Чудовищной силы удар обрушивается на нас, гасит Солнце и поглощает мир так быстро, что нет даже боли. Я лишь успеваю услышать крик, отчаянный, короткий, её. Его словно отрезает, я погружаюсь, погружаюсь на глубину.

Я люблю тебя.

Ditto.

***

Лежу, мне не хочется открывать глаза, я знаю, что увижу и не желаю этого видеть. Верните меня в мой сон, я хочу навсегда остаться на том берегу.

Ну пожалуйста… пожалуйста…

Под моими веками влага. Меня никто не слышит.

Ты ничего не можешь изменить… это уже случилось. И теперь ты тут. Один.

Нет…

Это так. Ничего не попишешь…

НЕТПОЖАЛУЙСТАНЕТ…

Она умерла. И ты тоже умер…

Это неправда!

Где она сейчас?

Физическая боль в груди. Кто-то вставил в грудную клетку тиски, каким-то образом просунув между ребрами, зажал в них сердце и сдавливает, сдавливает, сдавливает, вращая толстую стальную рукоять по часовой стрелке…

— Дядя Шурик, что с тобой?!

Голос Малого извлекает меня из сумерек. Я не один, я с Малым. Он здесь, и нуждается во мне, как я мог забыть об этом? Открываю глаза, быстро протираю ладонями. Гляжу на стоящего рядом мальчишку, в свою очередь с тревогой наблюдающего за мной.

— Прости, Саня, все в порядке. Просто дурной сон. Извини, если напугал. — Беру себя в руки. Это безумно сложно, но мы с ним оба заложники Госпиталя. Малой, вдобавок, хоть ему об этом лучше не знать, еще и мой спасательный круг, мой тормозной парашют на тот случай, если рассудок начнет сползать в пучину безумия. А он, кажется, как раз туда и направляется.

— Я тоже видел сон, — говорит Малой, опуская глаза. — Снова эту машину. И дверь…

— Дверь? — тихо переспрашиваю я, с тех пор, как очутился в Госпитале, у меня от них несварение желудка. — Ту, которая, как тебе почудилось, напугала тебя на дороге? — Наверное, настало самое время внушить ему, ничего такого не бывает, блуждающие двери в природе не встречаются, они — плоды воображения и не более того. Госпиталь практическим убедил меня в обратном, но Малому об этом знать ни к чему. Уже подбираю подходящие слова, когда Саня продолжает:

— Нет, Шурик, это была дверь, похожая на нашу, — он указывает на дверь восьмой палаты, дисциплинированно висящую в петлях. — Такая же белая и высокая, только она состояла из двух половинок, широкой, и поуже…

— То есть, была двустворчатой, — подсказываю я.

— Сначала я немножко испугался, — признается Малой, — но потом она открылась, и из нее вышла мама. И все стало хорошо.

— Ну вот видишь, — изрекаю я, снабдив текст ободряющей улыбкой. — Значит, она скоро приедет… — А сам думаю о странной двери на пятом этаже. Кто бы спорил, она — самая подходящая, чтобы впустить кого-нибудь из внешнего мира, раскинувшегося где-то далеко за пределами этих стен. А еще лучше, чтобы выпустить наружу Малого и меня, если, конечно, последнее возможно. Правда, дверь на пятом — не двустворчатая…

— А еще… — Малой смущенно запинается, — а еще я видел Аню… — его щеки становятся пунцовыми. Сдерживаю улыбку.

— Аню? А кто она?

— Моя одноклассница… — теперь у него горят даже уши.

— Тебе она нравится?

Он не находит в себе сил сказать да, только еле заметно кивает. Напрягаю лоб, но не в силах вспомнить эту девочку, хоть и тронут чувствами Малого. Еще бы, ведь речь о его первой, не любви, нет. Влюбленности. А, значит, и моей.

— Расскажи мне о ней, — предлагаю я. — Она, наверное, красивая?

— Очень… — улавливаю это слово на пороге слышимости. Похоже, он не собирается со мной откровенничать. Что же, мне не следует его к этому понуждать, и, уж тем более, лезть в душу. Какое-то время молчим.

— Ой, Саня, а откуда у тебя это?! — на лице Малого такое выражение, будто он повстречал старого знакомого. Там, где это практически исключено. Проследив за его взглядом, обнаруживаю изодранный осколками капюшон вязаной кофточки с Микки Маусом, торчащий из-под моей подушки. Я ухитрился напялить его на себя, очутившись в западне, а, очнувшись в Госпитале, стянул и спрятал под подушку.

— Твоя мама оставила, — лгу я, первое попавшееся, что приходит на ум. Малой не отрывает глаз от капюшона, естественно, видит дыры на нем.

— Хорошая у тебя кофта, парень. Мама связала?

— Бабушка, — поправляет меня Малой. — Давно еще. В позапрошлом году.

— Знаешь, тебе крупно повезло, что она на тебе была. Все могло сложиться гораздо печальнее, если бы не этот капюшон. Он защитил твою шею от осколков.

Малой еле заметно кивает.

— Кто тебя надоумил ее одеть? — как бы невзначай спрашиваю я. — Ведь день был необычайно жарким… — Мне не по нутру играть с Малым в кошки-мышки, но я обещал себе разобраться. У меня ведь откуда-то появилась уверенность, что именно бабушка настояла в этом. А Малой сказал — она умерла… Кто же тогда защитил меня от Дознавателя в больнице, когда я только пришел в себя, а он приперся со своим дипломатом, где лежала схема ДТП? Напрямую у Малого об этом не спросишь, да он и не скажет, чертов Дознаватель его, вероятно, еще не терзал. Этой сцене еще только предстоит разыграться в будущем Малого. При условии, если оно у него будет. В том случае, если мальчишка выкарабкается из Госпиталя…

— Никто, кажется, — доносится с койки, где расположился Саня. — Я сам…

Он произносит это как-то неуверенно, да и на лице читается сомнение. Мне трудно поверить его словам, он, конечно, вряд ли намеренно морочит мне голову, скорее, сам толком не знает. Не в состоянии вспомнить. Пока… Да и вообще, дети — не взрослые, склонные кутаться в теплые вещи по любому, подходящему и не очень поводу. Ребенок скорее предпочтет носиться босиком по застывающим лужам, нежели напялит валенки летом, не так ли?

— Может, все же мама? — подсказываю я. — Или еще кто-то из взрослых…

— Нет, — он даже качает головой. — Мамы вообще в доме не было…

— А где же она была?

— На работе, — чуть наморщив лоб, сообщает Малой. — В Киеве…

— С кем же ты тогда приехал в Щорс?

— С мамой, — растолковывает мне Малой. — Она меня привезла и уехала.

— С кем же ты остался?

Саня еще сильнее морщит лоб.

— С дедушкой, — в конце концов сообщает он. — Дедушка на все лето сюда перебирается…

— Так может, это дедушка настоял, чтобы ты вырядился в кофту?

— Нет, Шурик, его дома не было. Он с самого утра куда-то пошел. Я был один, — его лицо принимает такое выражение, что готов поручиться, сейчас он едва ли не бредит наяву. События, которые он сейчас описывает, напрочь вылетели у него из головы. А теперь я, своими наводящими вопросами, заставил его вернуться туда.

— Я уже вытащил велосипед на улицу, мои друзья обещали подъехать к десяти, но их не было, — продолжает Малой. — Мне захотелось попить воды, и я вернулся во двор. А как только напился, увидел дядю, который как раз вошел в калитку и подумал, он, наверное, к дедушке.

— Какого дядю? — настораживаюсь я, по вполне понятным причинам думая о милицейском дознавателе. — Можешь его описать?

Малой пожимает плечами.

— Седой… Широкий. И лицо недоброе…

Очень похоже, это он и был, Дознаватель, с которым Малому еще предстоит столкнуться дважды. В больнице, всего через пару дней, и спустя много лет, став мною, в Госпитале…

Если я ничего не сумею изменить, а как это сделать, пока неясно…

— Мне этот дядя очень не понравился, — с неохотой признается Малой. — И я решил тихонько спрятаться в доме. Ну и шмыгнул туда. А дядя… — он осекается.

— Что, дядя? — тихо спрашиваю я.

— Он позвал меня по имени, — дрогнувшим голосом сообщает Малой. — Я не понимаю, почему, Шурик. И еще, откуда он узнал, что я внутри…

— Может, увидел велосипед у ворот, — предполагаю я. Его это немного успокаивает. — Да, наверное, — соглашается мальчишка. — Но я тогда не додумался. Побежал через весь дом ко второй двери. К той, что выходит прямо на улицу…

— А как же на тебе оказалась кофта?

— Не помню, — Саня качает головой. Наверное, я ее с вешалки в прихожей прихватил. С перепугу…

— На улице меня уже ждали ребята, — продолжает Малой, поскольку я молчу. Помню, как вскочил в седло, и мы покатили.

— Они, небось, еще шутили, что, мол, растаешь?

— Да, а откуда вы знаете?

— Тем не менее, ты ее не снял?

— Нет. А почему вы спрашиваете?

— Ну, — мне снова приходится импровизировать, — видишь ли, врачи говорят, этой чудесной кофточке ты обязан жизнью… — мне вовсе не улыбается его пугать, но что поделать, мне надо было задать эти вопросы. Неожиданно Саня меняет тему.

— А где врачи? — спрашивает он, и я снова на мгновение теряюсь.

— Ну… сейчас их нет… — волей-неволей приходится признать очевидное.

— А куда они подевались?

— Наверное, поехали на какой-нибудь семинар…

— Семинар?

— Ну, да, в общем-то. — Уже говорил, терпеть не могу кривить душой, только, ну что еще прикажете делать?

— А медсестры?

— Тоже на курсах повышения квалификации. — Мои сентенции, безусловно звучат нелепо. — Знаешь, не хочу компостировать тебе этим мозги… — Вру, еще как хочу, именно этим я как раз и собираюсь заняться, не откладывая в долгий ящик. Я готов морочить ему голову чем угодно, лишь бы он как можно позже сообразил: Госпиталь — не совсем больница.

— Видишь ли, как, — начинаю я с самым простодушным видом, — сейчас государству плевать на бедных, оно обслуживает одних богачей. Раз в пять лет толстосумы передают его друг другу, будто эстафетную палочку в ходе фарса, который для приличия зовут всеобщими выборами. Хоть и верблюду давно ясно — государство приватизировали вместе с заводами, и теперь оно что-то вроде переуступаемого векселя, усек? Эта эстафета специально придумана, чтобы валить друг на друга ответственность за то, что жить беднякам, из года в год, становится все тяжелее. Понимаешь?

Он, конечно, ничего не понимает, смотрит на меня, вытаращив глаза. Пожалуй, я изобрел не лучший способ, чтобы объяснить отсутствие врачей. С другой стороны, сбил Малого с толку, это точно.

Главное, что удалось отвлечь его, не суть важно, как.

— Ловко придумано, верно? — продолжаю напирать я. — Вот. А, поскольку сами богачи лечатся исключительно за границей, качество медицинского обслуживания здесь, внутри страны, им, грубо говоря, до лампочки. Поэтому, в развитие местного здравоохранения никто не вкладывает и ломаного гроша, вот тебе и результат, на лицо, что называется. Доктора перевелись, как шерстистые носороги. Про шерстистых носорогов читал?

— Да, — Малой немного оживает. — Мама мне всегда книги покупает. У меня и про динозавров есть, и про пирамиды, и про древних греков.

— Серия «Что есть что»  называется, угадал? — подхватываю я. — Большие такие, иллюстрированные? И формат — как у энциклопедий?

— Да, — он слегка удивлен. — А откуда ты знаешь?

— У меня тоже были такие. Я к ним, кстати, всегда бережно относился. И ты их, пожалуйста, береги. Внукам пригодятся. — Я перестаю улыбаться. — А о врачах — не думай. Мы и без них обойдемся. Давай, тащи сюда свою голову, пора делать компресс с календулой.

— Я ей уже весь пропах.

— Нет, — уверяю я, — ты пропах нитрокраской и дихлорэтаном. Знаешь, что меня в этом радует?

— Нет, — он крутит головой, я уже держу компресс в руках.

— Меня радует, что ты с детства усвоил, для чего люди вообще выдумали клей. А то, у некоторых ребят в твоем возрасте складывается превратное представление на этот счет.

— Как это?

— Неважно, — пожалуй, я свернул не туда. — Вот, глянь, какая погодка. Скоро сможем загорать, если конечно, в Госпитале найдется парочка шезлонгов.

— А на улицу выйти можно?

— Мм… — опять он ловит меня за язык. Не бывать мне современным политиком, вот у кого и язык без костей, и кожа, не способная краснеть.

— Не сегодня, ладно? Куда на улицу после компресса? Хочешь схлопотать менингит?

Ожидаю бури, но она не наступает.

— Ладно, — безропотно соглашается Малой. Мне стыдно за себя.

— Тогда я буду клеить, — сообщает он с воодушевлением.

— Кстати, как там твои модели? Для меня уже появилась работенка?

Наконец-то мне не приходится кривить душой. Хобби — только наша волна, тут мы свободно обходимся без переводчиков. Чувствую, как спадает напряжение. Самолетики, вот это по-настоящему здорово.

— Еще нет, — говорит он немного смущенно. — Но, «Сейбр» почти готов. Вечером можно будет раскрашивать.

— Отлично.

— А у тебя есть краски? — спрашивает Малой. — А то у меня тут всего три цвета, красный, синий и желтый.

— И все? — конечно, это лучше, чем вообще ничего, но слишком мало, чтобы завершить работу качественно. Чтобы копия в мельчайших штрихах соответствовала оригиналу, ведь именно в точности — весь смысл моделирования.

Блин!

Еле сдерживаю разочарованный вздох, когда неожиданное предположение заставляет меня открыть тумбочку. И да, так и есть — на одной из полок нас поджидает картонная коробка, заполненная всевозможными фирменными баночками с красками, у каждой — свой каталожный номер. Потрясающе, ведь это — мои краски, те, что я купил уже в институте, когда прежнее увлечение вернулось ко мне на некоторое время.

— Вот здорово! — Саня чуть не подпрыгивает от восторга. И я, признаться, вместе с ним. Затем он возвращается к своей модели.

Рассеянно наблюдая за Малым, обкатываю в уме его недавние слова. Итак, спустя всего каких-то пару часов после аварии он утверждает и похоже не врет, что понятия не имеет, кто надоумил его напялить кофту. Более того, вообще не помнит, как ее одевал. Я же, по прошествии многих лет, не сомневаюсь, это бабушка настояла. Выходит, моей памяти — грош цена, бабушка априори не могла сделать ничего подобного, поскольку ее просто не было в живых ранним летом одна тысяча девятьсот девяносто пятого года. Просто связанная ее руками кофточка спасла мне жизнь, и эта информация, погружаясь все глубже в пучину памяти, по мере того, как ее оттесняли с поверхности свежие поступления, формулы математического анализа или, скажем, походы в горный Крым, трансформировалась, породив образы, которых не существовало на самом деле.

И Дознавателя выходит тоже?

Эта мысль заставляет меня поморщиться, зловещая фигура отпрыска полицая крушит мои логические построения, будто карточный домик.

Значит, бабушка явилась мне на выручку с Того Света…

Пожалуйста, только давай без паранормального, идет?

Давай, никто не против, только сперва ответь: кто в таком случае, защищал тебя от Дознавателя в палате? А заодно, в какие рамки вкладывается твоя недавняя стычка с этим уродом, в припадке ликантропии, обернувшимся полицаем на службе у германского командования? Если ты всерьез пытаешься проанализировать, чего добивались от тебя оба эти козла, то почему бы не признать существования Того Света и всего прочего, что из этого вытекает…

Полицай с Дознавателем — персонажи из сна! — отрезаю я, утомленный этой внутренней перепалкой.

Да? Ну, в таком случае — не о чем беспокоиться. Прикажи разуму, чтобы кончал хандрить, и давай, просыпайся.

Опускаю ладонь на койку. Под пальцами шелестит бумага. Неужто «Ведомости»? Давненько они не попадались мне на глаза…

Повернув голову убеждаюсь, что прав лишь отчасти. На постели действительно газета, но она гораздо тоньше столичного таблоида, буквально три листа, вложенные один в другой. Название многообещающее — «Гудок». Чуть ниже указано издательство: газетенку выпустила Щорсская дистанция путей Юго-Западной железной дороги. Издание еженедельное, у меня в руках второй номер за май одна тысяча девятьсот девяносто пятого года.

Начинаю пролистывать экземпляр с мыслью: ох, неспроста в моем распоряжении оказался, выпуск, у которого, должно быть, еще не просохли толком гранки, когда Малой попал в аварию…

Первые пару страниц бравурные, официоза не меньше, чем в столичных изданиях. Три или четыре статьи посвящены визиту какого-то большого железнодорожного начальника. Местные шишки рапортуют высокому гостю о сногсшибательных успехах, достигнутых под его чутким руководством. На последней страничке, в рубрике ИСТОРИЯ НАШЕГО КРАЯ, обнаруживаю статью, которая касается лично меня. Она посвящена двоим нашим замечательным землякам, сестре и брату, бывшим узникам концлагеря Дахау, угнанным в неволю детьми, и вернувшимся на родину в сорок пятом. Девочке к тому времени было восемь, мальчишке едва исполнилось два. Пережив чудовищные испытания, эти двое выросли настоящими людьми. Она стала уважаемой всеми учительницей, он посвятил всего себя охране общественного порядка. Чем не примеры для молодых, справляется автор. Тотчас согласившись с ним, рассматриваю фотографии. На первой благообразная пожилая учительница в окружении питомцев с огромным букетом роз, снимок сделали 1-го сентября. На втором уже известный мне дознаватель в сером кителе с куцыми погонами.

Что и требовалось доказать, — говорю себе я. Брат и сестра, чтобы никто не сомневался.

Впрочем, это я и без документальных свидетельств готов был принять за правду. Читаю текст до конца. К сожалению, оба ветерана оставили нас, констатирует автор. Учительница скончалась два года назад, ее младший брат ушел из жизни совсем недавно, его сразил апоплексический удар.

Выронив газету, растерянно гляжу на Малого. «Сейбр» практически готов, многочисленные ракеты и пушки заняли места на консолях внешней подвески, фигурка летчика в кабине, осталось запечатать ее колпаком фонаря. Без этой детали начинает казаться, пилот приготовился к катапультированию…

Как и я…

Итак, на момент аварии они оба умерли. Мне стоило догадаться раньше. Получается, эти двое оспаривали друг у друга жизнь Малого, когда утратили свои. Бабушка пыталась защитить любимого внука, ее брат Дознаватель задался целью прикончить внучатого племянника и едва не преуспел…

Это мы еще поглядим, кто кого…

Минуточку, — одергиваю я себя. — Какого еще племянника? Моя бабушка родилась до войны, в сорок втором, когда ее с матерью угнали в Германию, ей было пять. К тому времени мой прадед уже год, как погиб под Ельней, где шли затяжные кровопролитные бои. Значит, он ни при каких условиях не мог быть отцом Дознавателя. Получается, у них были разные отцы…

Естественно, ведь будущий Дознаватель родился в концлагере. По-моему, это вполне очевидно.

Кто же тогда был его отцом?

Как насчет вертухая с лицом Афганца?

Просто не знаю, что на это сказать. С одной стороны, узников Дахау спасли от смерти американские солдаты, освободившие их весной сорок пятого. Это непреложный исторический факт. С другой, что там говорил дедушка работяга о лагерном охраннике, проснувшейся совести которого была обязана жизнью его старуха? Был ли этот человек и кем он был? Наконец, что могло связывать мою бабушку и отца Афганца, который, как мне уже известно, был в ужасе, когда узнал ее много лет спустя. Который был настолько потрясен стечением обстоятельств, что отправил единственного сына в Афганистан, лишь бы подальше от моей будущей матери…

Мои глаза плотно закрыты. Там, куда падает внутренний взор, тоже палата. Только не призрачная, а настоящая, в районной больнице города Щорс, где за окнами сосновый бор. На узенькой койке маленький мальчик с побуревшими повязками на шее и лбу. Рядом, на табуретке, пожилая женщина в кофточке с длинными рукавами. Я откуда-то знаю, она отдает предпочтение именно таким, теперь понимаю, почему. Чтобы скрыть номера, выжженные на запястьях. Чтобы не смущать ими других, тех, кому трудно понять, как же это можно, нумеровать людей, будто какие-то экспонаты из кунсткамеры?

Как я мог не спросить, откуда он взялся? Спрашивал, ну конечно же, а как иначе? Сомневаюсь, будто получил ответ. Скорее всего, бабушкину историю мне поведала мама. Вот кто мог поделиться со мной, хотя бы в воспитательных целях. Чтобы не огорчал бабушку, у которой и без моих проделок полно седых волос. И чтобы ценил, чем я обладаю, поскольку словосочетание «безоблачное детство» порой распадается на две составляющие, и тогда начинаешь понимать: обязанности учить уроки и бегать в гастроном за хлебом, не так уж обременительны, как это может показаться на первый взгляд…

Ладно, на сегодня, пожалуй, достаточно, говорю я себе. Если только ты не хочешь, чтобы закипели мозги. Соглашаюсь с собой, приподнявшись на локте, гляжу в окно. Там вечереет, скоро закат, солнце спряталось за старым парком, превратив его в непреодолимый частокол. Не хочу быть несправедливым к нему, вовсе не он заточил меня в Госпитале. Ключ к замку — уравнение со многими неизвестными. Вычисли их, и освободишься. Это, конечно, легко сказать…

***

Если бы вдруг больница, узниками которой стали мы с Малым, обрела нормальную жизнь, если бы появились врачи, медсестры и пациенты, нас бы немедленно выбросили вон, это сто процентов, тут — ни малейших сомнений. Абсолютно невозможные в больнице запахи нитрокраски и дихлорэтана распространяются от дверей нашей палаты по пустынному коридору. Сама дверь распахнута ради вентиляции, но это мало что дает. На дворе — трескучий мороз, если Малого или меня просквозит, лечиться будет нечем, лекарств -вообще никаких. Лимоны в банке — и те на исходе. Воздух пропитан ядовитыми миазмами, заработать хорошую мигрень с непривычки — пара пустяков.

Саня корпеет над второй моделью. Две сдвинутые тумбочки у изголовья его кровати заняты всевозможными деталями будущего самолета. Рядом, в боевой готовности, ножницы, пинцет и набор надфилей. В руках Малого — инструкция по сборке. Он поглощен чтением. Несмотря на свой возраст, он работает очень внимательно и аккуратно. В глубине души я даже ощущаю нечто, весьма напоминающее гордость. Да что там, просто не нарадуюсь. Он уже научился усидчиво трудиться, значит, из него когда-нибудь будет толк. Я в этом — нисколько не сомневаюсь…

Если только мы сумеем выжить…

Я сижу неподалеку, скрупулезно раскрашивая отдельные элементы «Сейбра». Давненько не держал в руках кисточек, не хочется ударить лицом в грязь. Тем более, что, повзрослев, я вообще практически отказался от кистей, им на смену пришел профессиональный аэрограф, подсоединенный к компрессору. Впрочем, мои опасения оказываются напрасными, руки не утратили былой сноровки, я ничего не забыл. Или сумел оперативно вспомнить. Во всяком случае, как мне кажется, выходит совсем неплохо.

— Ну как? Докрасил? — спрашивает Саня, не отрываясь от своей инструкции. Ему не терпится взглянуть на результат нашей совместной работы, и я его прекрасно понимаю. Но сейчас он слишком поглощен довольно сложным элементом новой модели.

— Еще чуть-чуть. Через полчаса поставлю его сохнуть. Потом можно будет клеить декали.

— Чур я! — В его синих глазах то ли мольба, то ли требование.

— Ок, ок, конечно… — Разве я в праве отказать?

Он успокаивается, едва заметно краснеет. Ему немного стыдно за себя, но он ничего не может с собой поделать. Уступить декали — все равно, что коту отказаться от миски со сливками.

Тем временем, дышать становится совершенно нечем. Так действительно недолго и отравиться. Самое время устроить перерыв.

— Саня, пошли, прогуляемся, — предлагаю я. — Пора проветрить помещение.

— Сейчас, сейчас, — бросает он, не поднимая головы. — Мне тут еще нужно кое-что склеить.

— Потом склеишь. — Я подхожу к окну, берусь за шпингалеты. Фрамуга подается с трудом, ее давненько не открывали. — Саня?! Мне что, двадцать раз повторять? Не хватало еще, чтобы ты заработал пневмонию.

— Еще минуту! — его склоненное над деталями лицо принимает упрямое выражение. Терпеть этого не могу. Верно говорил Глеб Жеглов: упрямство — первый признак тупости. Вероятно, это утверждение братьев Вайнеров можно оспорить, и, тем не менее…

— Саня?! — мне приходится повысить голос. — Ну-ка, живо! Ты что, не понял?!

— Подожди ты! — не сдается он, не сводя глаз с детали, которую держит в руках.

Ну наглость.

— Заболеешь — пеняй на себя!

Неожиданно он срывается.

— Ты что, еще не понял?! — выпаливает Малой на одном дыхании. — Здесь нельзя заболеть! Это — НЕНАСТОЯЩАЯ БОЛЬНИЦА, тут же нет никого, кроме нас! — в его голосе звенит напряжение, он сейчас — как линия высоковольтных передач. — Она неправильная! Я не хочу здесь больше оставаться, я хочу домой!

От этих слов застываю с тяжелым лицом. Я их уже слышал тут, в Госпитале. Да и сам не единожды повторял.

— Много ты понимаешь! — фыркаю я, думая, что он понял вполне достаточно, чтобы сделать правильные выводы в отношении больницы.

— Я хочу домой! — теперь это звучит как мольба.

— Ну, хватит. Идем в коридор, прогуляемся, поболтаем…

— Не указывай мне! Кто ты такой, чтобы мной командовать?

Чувствую болезненный укол ревности. Я ведь тоже хочу домой, ничуть не меньше Малого.

Ну как он может так со мной говорить? Ведь я столько для него сделал! Неужели он настолько слеп?!

Я готов взорваться, почти забыв, что передо мной — напуганный ребенок. Ему всего девять лет. А я, единственный живой человек рядом с ним, по большому счету, остаюсь для него чужим. Ведь он не знает того, что знаю я. Как бы я сам вел себя на его месте?! Вот так бы и вел, наверное. Гнев туманит мне рассудок всего на мгновение, но и этого оказывается достаточно.

— А что, интересно мне знать, ты будешь клеить после этой модели, гений? — рычу я, размахивая самолетиком, на котором сохнет серо-зеленая паутина маскировки. — Неизвестно, сколько нам еще тут торчать! И вообще, как ты смеешь со мной пререкаться! Если бы не я, ты бы уже… — спохватившись, прикусываю язык. Хочу, чтобы пошла кровь.

Идиот! Что ты несешь?! — мелькает в голове. Но, поздно, слова уже сорвались с губ.

— Я хочу домой! — кричит Малой. По его щекам катятся слезы. Он швыряет литники и надфиль на пол, вскакивает и стремглав выбегает из палаты.

— Постой! — ору ему вдогонку. Он не слышит. На меня вдруг накатывает волна усталости, проникает в каждую клеточку тела, давит с силой в двадцать g, словно я очутился на Юпитере. Сжимаю виски ладонями, опускаюсь на корточки, почти падаю.

Я тоже хочу домой…

Кряхтя подымаюсь, плетусь вслед за ним. В коридоре никого, Малого — и след простыл.

— Саня?! — мой голос разносится по пустым проходам, летит впереди меня. Остро чувствуется запах клея, теперь он почти приятен, он символизирует НАС, но идиллия оказалась недолговечной. — Саша, постой!

Идиот. Какой же я идиот…

Он, конечно, тоже не подарок, впрочем, это слабое утешение. Я позволил вырваться наружу негативным эмоциям, взять верх над разумом. Все произошло на ровном месте.

Как всегда

Напряжение накопилось по капле, потом — бах, взрыв, и вот я по уши в дерьме…

Быстрым шагом иду к лестнице, по ходу проверяя палату за палатой и раз за разом выкрикивая его имя. Он или не слышит меня, или не хочет отзываться. Только теперь отдаю себе отчет в том, насколько большой все же Госпиталь. Просто огромен, как для двоих своих единственных пациентов.

В холле на этаже меня встречают глухонемой телефон на стене в полутьме, да мертвые механизмы лифтов, скрывающиеся за стальными дверями. Малого тут нет. Пока не испытываю паники, еще рано, поиски только начались.

Выскакиваю на лестничный марш, подхожу к колодцу, перегибаюсь через перила, задержав дыхание и навострив уши. Пытаюсь уловить хоть какой-то звук, чтобы понять — куда теперь, на пятый этаж или все же вниз, на третий? Меня обволакивает тишина, колодец кажется безжизненным по всем направлениям. Легко можно представить, что в ближайшую тысячу лет тут вообще не ступала нога человека. Удаляющиеся квадраты лестничных маршей теряются во мгле цокольного этажа. Задрав голову, вижу висящий над колодцем белый потолок и зигзаги перилл.

Так, куда теперь? Вверх? Или вниз?

Остается только гадать. Нога сама становится на ступеньку лестницы, ведущей наверх.

Даже если Малого там нет, то хоть кофейка дерну.

Очень смешно. С каких это пор ты стал циником?

Меня охватывают нехорошие предчувствия. Приходит тошнотворная уверенность, что Малой покинул меня, как до него меня покинул Афганец. Ноги становятся ватными. Им не по силам тащить гирю, которая вдруг возникла в желудке.

А может, Малой нашел дверь? Что, если он смог ее открыть?!

Подымаюсь сначала неуверенно, потом прыжками через две ступени. Проношусь мимо кофейного автомата, даже не повернув головы. Не до кофе. Сворачиваю за угол и чуть не врезаюсь в нее.

Дверь — прямо за поворотом, кожей чувствую идущие от нее импульсы. Похоже, они стали сильнее. По крайней мере, свет, проникающий через щели по ее краям, гораздо ярче, и это не обман зрения. Меня влечет к двери. Не сопротивляюсь, подхожу вплотную.

Ее поверхность целиком покрыта вырезанными мной рисунками самолетов и вертолетов, яблоку негде упасть. Иллюстрации выглядят так, будто я (Малой) прикрепил их буквально вчера.

Все верно. Она вернулась в прошлое. В его время…

Теперь это его дверь. Я не должен в нее входить.

Тем не менее, как под гипнозом, тяну ручку на себя, почти не сомневаясь, ничего не выйдет, заперто. И, чуть не падаю от неожиданности, когда она поддается. Стою на пороге, с раскрытым ртом. Разглядываю комнату. Нет, даже не так, я выразился некорректно. Разглядываю мир своего детства. В первую очередь, в глаза бросаются самолетики, их просто неимоверное количество. Должно быть сотня висит под потолком на лесках, протянутых от стены к стене, чуть меньше — приземлились на полках, из-за которых не видно стен. Налюбовавшись своей коллекцией...

Как их много… так и было, конечно, только все равно трудно поверить.

…перевожу взгляд дальше. На полу ковер, постеленный мамой еще до того, как я появился на свет, мой верный защитник от зимних холодов, моя незаменимый соратник по играм, моя несравненная равнина, на которой я возводил дома из книг, когда играл в машинки. Его полосы служили мне такими прекрасными автострадами…

Я свернул тебя где-то на третьем курсе института, посчитав, что голый паркет смотрится куда эстетичнее. Вдобавок, на нем не скапливается столько пыли. В нише старой советской стенки пристроился мой первый персональный компьютер, сверху монитор, на нем защитный экран. Чуть правее — проигрыватель грампластинок «Мелодия», подсоединенный через прибалтийский усилитель Radiotehnika к колонкам АС-90, акустической системе, доставшейся мне от отца. Раскладное кресло, долгие годы служившее мне кроватью, и еще сотни других, самых разных предметов, о которых я давным-давно позабыл. Четкие, настоящие, живые, они врываются через сетчатку в мозг, сталкиваются с мыслеобразами, порожденными ими же много лет назад, только обтесавшимися со временем, будто камешки на морском берегу. Разум безуспешно пытается привести к соответствию первые и вторые. Его стараниями моя голова идет кругом. Жмурюсь, растираю виски, пытаюсь унять головокружение.

Мне надо решать, что делать дальше. Стоит ли идти за Малым, если он внутри? Если пересек порог, пока я надрывал горло на лестнице. Приходит четкая, немного жуткая мысль: Это его мир, не мой. Уже не мой. Мне сюда нельзя.

Комната реагирует моментально. Будто читает мои мысли. Она приходит в движение. Время, резко изменив направление, катится вперед, как ему и полагается, только с гораздо большей скоростью. Ощущаю толчок, когда оно словно бросается наверстывать упущенное. Как опаздывающий поезд метро. Полчища самолетиков под потолком стремительно редеют, словно их расстреливают невидимые зенитки, и они пропадают из поля зрения, растворяются на фоне оклеенного обоями потолка. Книг на полках становится все больше, они настырно теснят парковки игрушечных автомобилей, исчезают колонки, доставшиеся мне от отца, вместо них материализуется японский музыкальный центр, место архаичного громоздкого монитора занимает двадцатидюймовый кристаллический дисплей, за которым я уже не играл, — работал. На стенах мелькают плакаты с рокмузыкантами, первой возникает фотография группы Rammstein, следом Pain в том месте, где только что ласкала глаз красочная картинка из детского конструктора Lego, затем еще несколько. Плакаты будто сдувает ветром, дольше прочих держится Курт Кобейн, успеваю заглянуть ему в глаза, они кажутся такими печальными…

Стопка видеокассет растет до потолка, затем сжимается до компактной этажерки с DVD, которая в свою очередь взметается ввысь. Параллельно возникают все новые предметы интерьера, стол, шкаф, кресла, кровать. Мебель становится современнее, куда взрослее. Моя детская перестает быть детской. Все верно. Ведь я вырос…

И что, вот так вот просто? Если я сейчас зайду, то вернусь домой? В свой мир?

Мне очень сложно устоять перед соблазном, мне хочется только одного — переступить порог, захлопнуть дверь и опустить засовы. Напрочь выбросить из головы это проклятое, забытое Богом место, избавиться от многосерийного кошмара под названием Госпиталь. Просто забыть о нем раз и навсегда.

Уже заношу ногу над порогом, когда вспоминаю о Малом:

Стоп!

Я же не могу оставить его здесь одного! Он без меня пропадет! И, как только это случится, я просто перестану существовать.

Ах, дьявольское место…

А если он уже давно сбежал? Шмыгнул в дверь, пока она вела в его комнату. Так какого черта ты ждешь?! Он-то о тебе не подумал. Да и вообще, как можно оставить себя девятилетнего в своем же дурном сне?! Ха, это же чистый бред!

Нет… Это не сон. Не надо себя обманывать.

Буквально разрываюсь на части. Меня тянет внутрь, как канатом. Чтобы не поддаться чудовищному искушению, выбрасываю руки, упираюсь ладонями в притолоки.

Стой! Стой, черт бы тебя побрал!

Борьба неожиданно прекращается. К горлу подкатывает тошнота. Комната почти стерильно чиста. Телевизор, компьютер и другая аппаратура обесточены, не светятся даже лампы stand by. Кровать аккуратно застелена, ноутбук захлопнут и лежит на столе, на полках множество книг, какие-то сувениры, безделушки, фотографии. В комнате ни единой лишней детали, ни скомканной бумажки, ни грязной чашки из-под кофе, обертки от конфеты, пачки сигарет, куска целлофана, ничего, что указывало бы на то, что здесь обитают люди. Это не жилая комната, это экспозиция в музее…

Здесь никто не живет!

Может, потому что мы в больнице?

Хватаюсь за эту мысль, как жертва кораблекрушения за обломок мачты. Смотрю в окно, открывающийся из него вид изучен в деталях, но сейчас не видать ни зги, там, похоже, буран. Перевожу взгляд на подоконник, где всегда стояли комнатные растения в горшках. Теперь он чист, будто лунная поверхность. Кто-то забрал цветы, не хотел, чтобы они засохли, потому что их некому стало поливать. Мелочность? Я так не думаю, скорее, последнее, что можно было сделать после того, как все остальное было безвозвратно потеряно.

Здесь никто не живет… хозяев больше нет, а новые пока не появились.

Ноги подкашиваются, съезжаю по стене, опускаюсь на корточки, роняю голову на колени.

Мы оба умерли. И я, и она. Если войду — буду бродить призраком целую Вечность…

Рука сама захлопывает дверь. Закрываясь, та клацает, как капкан, сработавший вхолостую. Впрочем, возможно, мне так только кажется. В чем, собственно, ее вина? Разве телевизор как электроприбор виноват, что по нему крутят сплошную тошнотворную муру, что на экране ничего, кроме рекламы разнообразных экскрементов, которые вы просто-таки обязаны приобрести в рамках расцвета товарно-денежных отношений? И в чем состоит вина двери? В том, что отобразила реальное положение дел? В том, что я превысил скорость, а закатное Солнце ослепило глаза?

Это конец. Мне не вернуться домой. Мне никогда не увидеть ее лица…

Лежа ничком, скребу скрюченными пальцами по холодному камню. Давно подозревал, какие титры пойдут в финале. И вот, они на экране, а я раздавлен.

Боже, за что?!.

Он не отвечает, молчит. Может, ему просто надоело выслушивать мольбы, поступающие, когда не удается дозвониться в службу спасения?

Не знаю. Больше всего мне хочется умереть. Навсегда и по-настоящему. Чтобы пропал этот чертов Госпиталь, и я вместе с ним. Чтобы исчезло все.

— Ой, Шурик, что с тобой?!

Не сразу соображаю, кто кричит. Только когда доносятся быстрые шлепающие звуки, издаваемые обутыми на босу ногу тапочками. Малой…

Ты здесь из-за него…

Волна злости поднимается во мне, как ил со дна гнилого болота, сжимаю кулаки, стискиваю зубы.

Ну на кой мне это надо?! Если я так и так умер?! Если она умерла! Кто издевается надо мной и зачем? Зачем?!

Почти сразу приходит другая мысль, гасит готовую разразиться бурю.

Ты, гребаный эгоист! Подумай о нем, вытащи его отсюда, подари ему хотя бы те десять-пятнадцать лет, которые были у тебя. Ведь они были... может, это и твой последний шанс. Зачем иначе ты застрял в Госпитале?

Блин, я больше не хочу ничего делать, у меня и сил-то никаких не осталось…

Возможно, это твой единственный шанс.

Шанс на что? У меня и так уже все забрали…

— Саша?! Почему ты тут лежишь? Тебе плохо?! — Малой уже рядом, наклоняется ко мне. Он, естественно, напуган. От меня — одни неприятности.

— Все в порядке. — Мобилизовав остатки сил, принимаю сидячее положение. Отворачиваюсь, чтобы не дать разглядеть своего лица. — Поскользнулся, понимаешь… и, как грохнулся…

— Ничего не ушиб?

— Нет, вроде бы. Кроме, разве что, головы, Саня. Скажу тебе по секрету, она у меня — самое слабое место.

Пытаюсь улыбнуться. Он тоже. Встаю, кряхтя, как старик. Мы меняемся местами, теперь смотрю на Малого сверху вниз. Надо бы накрутить ему уши, чтобы больше не откалывал подобных фокусов. Тоже мне, путешественник. Он чувствует мой настрой и упреждает меня.

— Прости, Шурик, — говорит он, твердо глядя мне в глаза. — Извини, что убежал. Просто… мне вдруг захотелось побыть одному. Я немного побродил…

— Больше так не делай. Не стоит.

Он кивает.

— Не буду. Ни за что.

— Нашел, где бродить…

— Прости, Шурик… — он осекается и, повернув голову, с изумлением таращится на дверь. Похоже, только что заметил, что она, как бы это выразиться, не совсем обычная. Мгновение, и удивление сменяется страхом, лицо вытягивается, принимает такое выражение, будто он как раз хотел пожаловаться мне на кого-то, и только случайно заметил, что этот кто-то стоит рядом. Стоит и слушает каждое слово.

— Саня? — прижимаю его к себе. — Что стряслось?

— Дверь… — одними губами произносит Малой.

— Ну да, дверь, — мне остается лишь согласиться. Делаю это с максимальной беспечностью. Вместе с ним смотрю на нее. Поразительно, но она уже успела преобразиться. На ее поверхности — ни единой картинки с самолетиками, ничего такого, что бы указывало, куда она ведет. Следы от кнопок, и те исчезли. Полотно аккуратно оклеено виниловой пленкой под мрамор. Такая была в моде лет семь назад, Сане она, естественно, незнакома.

— Дверь, — повторяет Малой. В глазах застыл испуг. Разворачиваю его к себе, кладу ладони ему на плечи.

— Саня, послушай меня. Тебе ничего не грозит. Согласен, эта дверь выглядит несколько странновато, я не спорю, но, ты же сам заметил, Госпиталь — не совсем обычное место. Так что не бери дурного в голову. Нет поводов для беспокойства, поверь. — На самом деле, это не совсем то, что я думаю по поводу двери, но сейчас мои соображения не имеют значения. Главное, чтобы мальчишка не паниковал.

— Эта, конечно, тоже странная… — соглашается Малой. Он мучительно подыскивает слова, — но… она… теплая. Да, я чувствую, от нее идет тепло. И свет… Знаешь, она даже немного похожа на ту, что я видел во сне. Через которую пришла мама, помнишь, я тебе рассказывал? Правда, та была просто белой и гораздо выше, но в остальном…

— Ну вот видишь, — ухитряюсь выцедить из себя улыбку, еще не догадавшись, куда он клонит. — В любом случае, тебе нечего опасаться. Доверься мне, она тебя не съест…

— Эта может и не съест, — шепчет Малой. Мои увещевания на него совершенно не подействовали. Мало того, его страх начинает передаваться мне. — А та, другая… запросто может…

Он глотает слюну и смотрит на меня… и будто сквозь меня круглыми как два блюдца глазами. Мне становится жутко от одного его вида.

— Какая… другая? Ты нашел похожую дверь?!

— Нет, Шурик, непохожую…

— Где ты ее нашел?! — леденея, спрашиваю я.

— В подвале…

— Где-где?! — хриплю я, едва не подавившись. — Как ты попал в подвал, Малой?!

— Я не знаю! — он чуть не плачет. — Просто, шел-шел… потом смотрю, дверь. Вроде этой. Только — мрачная. Страшная…

— Страшная? — наступает мой черед сглотнуть ком величиной с яблоко. — Что ты имеешь в виду? Чем она тебя так напугала?

— Я не знаю… — лепечет Малой. — Просто мне стало очень страшно, когда я ее увидел. И холодно… Мне вдруг захотелось плакать и спать… а еще — убежать. Но — я не мог…

— Почему не мог?

— Не знаю, — повторяет он через слезы. — Она как будто держала меня… Ноги прилипли к полу, и я не мог уйти, как бывает во сне. А потом я будто оторвался и как побегу…

Он бледнее мела. Цвет лица — еще убедительнее слов.

— Успел только заметить, что она, кажется, деревянная… вроде как из темного дерева…

На мгновение мне становится трудно дышать. Кислород улетучился, парю в безвоздушном пространстве.

Из темного дерева… Кажется, теперь догадываюсь, о чем речь.

Около года назад, в рамках так называемого косметического ремонта я, когда руки дошли до двери, не стал морочиться новой, просто заменил старую мраморную свежей, имитирующей мореный дуб. Тогда нам очень понравился этот цвет, мне и моей девушке. Дешево и сердито, если не ошибаюсь, заметил я, и она улыбнулась в ответ. Мы собирались расписаться, каждая копейка была на счету…

Итак, Малой нашел мою дверь… Эта вот, светлая, на пятом этаже — его. А та что в подвале — моя… Бинго, мать вашу!

— Ты ее не открывал?

— Нет, Шурик, что ты?! Я так испугался!

— Больше туда не ходи! — сдвигаю брови на переносице

— Ни за что, обещаю!

— Вообще с этажа ни ногой. Уразумел?

— Конечно, Шурик.

— Вот и договорились, — позволяю себе облегченный вздох, хоть, на самом деле, какое тут, в задницу, облегчение?

Чем дальше в лес, тем толще партизаны…

— Ладно, хорошо то, что хорошо заканчивается. Считай, нам обоим — крупно повезло.

Неожиданно, в голову приходит идея. Мы оба здесь, наверху, под дверью, так, почему бы не попробовать? Не позволить себе эксперимент, без каких наука, безусловно, целыми столетиями топталась бы на месте.

— Слушай, Саня, а ты не мог бы открыть эту дверь?

Его лицо снова напрягается:

— Зачем? Разве это не опасно?

— Нет, — отрицательно качаю головой, — не думаю. Но, на всякий случай, давай возьмемся за руки. Вдвоем ведь нестрашно, верно? Кроме того, я уже открывал ее, и, как видишь, ничего не стряслось…

— А что там, за ней?

— Я видел дом. Свой дом. Ты, возможно, увидишь что-то другое. Понимаешь, я подозреваю, у нее для каждого из нас припасено что-то особенное.

— Я боюсь, — признается Малой.

— А ты вспомни свой сон. Сам весь рассказывал, как через похожую вышла мама…

Мне остается надеяться, ему на ум сейчас не придет другой сон, а скорее мираж. Дверь, преградившую путь его желтому «Аисту» за какие-нибудь доли секунды до аварии. За мгновение до того, как он угодил под колеса…

— Ладно… — наконец соглашается Малой. — Если ты настаиваешь…

Он нерешительно топчется под дверью, набираясь храбрости, потом берется за круглую деревянную ручку, тянет на себя. Никакого результата. Дверь заперта.

— Не выходит… — говорит Малой. В голосе явственно ощущается облегчение, должно быть, будто гора свалилась с плеч. Я, признаться, тоже испытываю аналогичное чувство. Не сомневаюсь, если все сложится благополучно, рано или поздно он пройдет именно в эту дверь. Но, не сейчас, и я рад этому, хоть и ругаю себя за убогий эгоизм. Мне страшно представить, что я снова останусь один на один с Госпиталем.

— Ладно, Саня, идем вниз, а то там у нас все открыто — еще сдует модели на пол…

— Только не это… — подхватывает Малой.

— И не говори, — я стараюсь улыбнуться. Мы идем к лестнице, возвращаемся к себе, оба приучились считать палату чуть ли не домом. Она для нас — как островок твердой почвы на гиблом, изобилующем бездонными топями болоте.

X. Черный ход

Лежу на койке, натянув одеяло по подбородок, делаю вид, что сплю. Вместо окна — черный квадрат. Можно сказать — почти что Малевича, исполненный без единого мазка. Помнится, мы тоже рисовали подобные картинки в школе. Композиции назывались «перегорели пробки». Правда, было трудно доказать учительнице, что перед ней мировые шедевры.

Пока я притворяюсь, Саня еще какое-то время пытается развести активность, пыхтит как паровоз, сгорбившись над моделью, но в одиночку у него получается не ахти. Наблюдаю сквозь ресницы, как он борется со сном, единственный бодрствующий на капитанском мостике. Судя по тому, как он зевает, рискуя вывихнуть челюсть, скоро наш корабль потеряет последнего вахтенного.

Наверное, парень сейчас испытывает нечто вроде гордости, еще бы, ведь его никто не укладывает спать. Мало того, он еще и пересидел своего старшего товарища. Взрослого сморило, а ему — хоть бы хны. Ну, теперь можно и на боковую, с чистой совестью.

Погасив свет, Малой, наконец, забирается под одеяло. А через пару минут — уже посапывает.

В комнате довольно свежо — мы ее на совесть проветрили перед сном, а модели, клей и краски заблаговременно убрали в коридор, на подоконник.

Дождавшись, пока его дыхание становится ровным и глубоким, встаю, соблюдая чрезвычайную осторожность. Стальная сетка все равно предательски скрипит, пронзительно, словно сирена автомобильной сигнализации. К счастью, Малой по-прежнему крепко спит.

Вот и хорошо.

Тихонько притворив дверь, пересекаю здание по коридору, выхожу на лестничную клетку. Перегнувшись через перила, смотрю в колодец. Там все так же как днем, только куда мрачнее.

А ты чего хотел ночью… и вообще, старик, а давай не сегодня, ладно? По крайней мере, не сейчас. Куда лететь?

Вспоминаю, как Холмс предупреждал доктора Ватсона не выходить на Гримпенские болота по ночам, когда силы зла властвуют безраздельно.

Да, золотые слова…

Но, я не намерен следовать совету непревзойденного специалиста по дедукции. Я ведь не обладаю его аналитическими способностями, чтобы развязать узел, не выходя из палаты. А мне кровь из носу надо разобраться. Выход один, вызываю огонь на себя.

С этой мыслью делаю первый, самый сложный шаг к лестнице, ведущей вниз. Я принял решение взглянуть на дверь, обнаруженную Малым в подвале, и не отступлюсь от него.

Собравшись с духом, медленно спускаюсь с этажа на этаж, чувствуя себя подводником, или, скорее даже водолазом, совершающим погружение на рекордную глубину. На ум приходят картинки из документального телефильма, снятого командой аквалангистов, обследовавших упокоившийся на дне северной Атлантики «Титаник». Впервые за восемьдесят с чем-то лет.

Мимо проплывают таблички, сообщающие номера этажей и профили отделений. Миную хирургию, травматологию, ортопедию.

На втором этаже переживаю сильнейший стресс. Сердце замирает, когда глаза улавливают движение за матовыми стеклами, вставленными в двери из дюрали. Там будто мелькает тень. Отскакиваю, но почти сразу соображаю, это действительно тень. Моя тень…

Пфф… Н-да… До паранойи осталось совсем чуть-чуть.

Отдышавшись, продолжаю погружение. На первом этаже темно, как в склепе. Я не был здесь с тех пор, как мы с Афганцем провернули его глупую шутку с медсестрами. Сколько суток прошло с тех пор, сказать не берусь, но времени утекло порядком. Произошедшие тут перемены ощущаю сразу. Чувствую их… кожей, ушами, спинным мозгом. Пульс ухает в висках кувалдами.

Первым делом слышу, как где-то монотонно и ритмично, будто метроном, капает вода.

Может в ушах шумит?

Замираю, затаив дыхание. Вслушиваюсь. Сердце готово выпрыгнуть из груди через горло. Убеждаюсь, что мне не чудится. Из-за полумрака, царящего в холле, почти ничего не вижу, зато вынужденная слепота обостряет прочие чувства. Особенно слух. Он безошибочно указывает мне, капель доносятся из подвала.

Тем не менее, пунктуально проверяю все двери подряд, в том числе и входную. Как и следовало ожидать, они — на запоре.

Ну же, хватит тянуть резину! Надо идти в подвал.

Возвращаюсь на лестницу. До дна колодца всего два пролета, две дюжины ступеней. Чтобы преодолеть их, кажется, мне требуется целая Вечность. Когда, наконец, достигаю самого дна, останавливаюсь, уцепившись за последний метр поручня. Дальше предстоит идти без него.

Долго не нахожу в себе мужества разжать пальцы. Перила — как страховочный канат, путеводная нить в подземелье Минотавра…

Блин, как Малого угораздило сюда забрести, ума не приложу?! Разве что на автопилоте…

Тут, под землей, совсем темно, холодно и невероятно сыро. Воздух — затхлый, характерный для необжитых подвалов. Остается только гадать, как эта сырость не распространяется по всему Госпиталю.

Двигаюсь в сторону ближайшего проема. Такое ощущение, что пол покат и под небольшим углом спускается вниз. Под подошвами начинает хлюпать вода.

Здесь что, трубу прорвало? Хорошо хоть ботинки обул…

Тяжелая ледяная капля врезается мне в переносицу. От неожиданности шарахаюсь в сторону, едва не падаю. Как только глаза осваиваются с темнотой, вижу большие сосульки, свисающие с потолка. Зрелище — то еще. Меня аж передергивает.

Е-мое!.. блин, не сосульки, а настоящие сталактиты…

Изо рта тем временем вырывается пар. Тут, внизу, действительно промозгло. Температура может и не минусовая, но, пожалуй, и не выше нуля градусов по Цельсию.

Сначала думаю задрать брюки до колен, но затем просто затыкаю их за высокие голенища шнурованных армейских ботинок. Крадусь дальше.

Впереди показывается стальная дверь, отделяющая подвал от лестницы. Толкаю, она тяжелая и подается со скрежетом, петли прихватила ржавчина. Затхлый запах бьет в ноздри. Морщусь.

— Апчхи!.. Будь здоров.

Осматриваюсь. Здесь всего два похожих на бойницы окна, прямо под потолком, они выходят в кирпичные карманы. За ними — густая тень. Единственный источник света — тусклая, забранная в проволочный намордник лампа ватт на шестьдесят от силы. Она не светит, лишь пытается светить с потолка, но ее усилия, по большей части, пропадают втуне. Сам потолок — землисто-серый, весь в потеках и плесени, старая краска вздыбилась, кое-где висит уродливыми наростами. Мне кажется, своды здесь гораздо ниже, чем в остальных помещениях Госпиталя. Они — точно, как в старой больничке, откуда я выдернул Малого. Гоню эту ассоциацию взашей, твержу себе о банальном обмане зрения, освещение никудышнее, вот и все. Тем более, что в остальном планировка внутренних помещений примерно та же, что и на верхних этажах. Тот же длиннющий коридор, только вместо дверей в палаты — прямоугольные черные провалы. За ними какие-то электрощиты, замшелые трубы, ржавые вентили и прочие элементы системы коммуникаций. А то и просто старый хлам, перекочевавший с верхних этажей за ненадобностью.

Я не знаю… но проверять нет ни малейшего желания. Да и необходимости, вероятно, тоже.

Студеная, как из проруби вода уже достигает щиколоток. Армейские ботинки хороши, но ступни все равно потихоньку деревенеют. Мне следует шевелиться, если я не хочу окончательно околеть.

Где же эта чертовая дверь?

Приходит странная мысль. Сомнительная, но все-таки исполненная какой-то логики:

Она должна быть ровно под той, верхней. Значит, чтобы добраться туда, мне потребуется преодолеть весь коридор…

Отсутствие света придает ему тошнотворное сходство то ли с наихудшим из наркоманских притонов, то ли с расстрельным подвальчиком ОГПУ, на выбор.

…и свернуть за угол.

Пускаюсь в путь. Теперь я осторожно выставляю перед собой ногу и, лишь убедившись, что поверхность пола твердая и без сюрпризов, переношу на нее вес.

Не хватало еще ухнуть в какой-нибудь люк или технологический колодец…

Примерно на половине пути за спиной раздается оглушительный металлический хлопок. Сердце проваливается в пятки, волосы подымаются дыбом, я чуть не падаю. В первые секунды мышцы парализует страх, стою в воде, вжав голову в плечи.

Что это было?!!

Обретаю способность повернуться только после того, как соображаю: это — дверь в подвал у меня за спиной.

Да, так и есть.

Правда, особенного облегчения я не испытываю.

Какого хрена она захлопнулась?

Сквозняк?

Да нет здесь никакого сквозняка! И вообще — тут пятнадцать сантиметров воды, как она могла так резко захлопнуться?!

Мысли в голове начинают двигаться хаотически, будто машины по перекрестку с неисправным светофором. Регулировщик из меня никакой.

Ты в ло…беги…вушке…что же …де…отсюда…Господи…лать?!

Молчать! Никто никуда не бежит! Малой тут был и уцелел.

Но его-то дверь — наверху…

Отставить разговоры! Вперед!

Кажется, последнее сказано хрипловатым баритоном Афганца, хоть, конечно, я могу ошибаться. Шагаю дальше, механически переставляя ноги. Когда до угла остается всего несколько метров, вздрагиваю от очередного оглушительного хлопка. На этот раз — уже впереди. Звук летит из-за поворота. Похоже, это снова дверь, и я даже знаю, какая. Та самая, обнаруженная Малым. Ожила при моем появлении. Почувствовала меня…

И она просыпается.

Хлопки следуют один за другим, и хоть больше не застают меня врасплох, при каждом ударе умываюсь липким, холодным потом, даром, что я совсем продрог. Нервы натянуты до предела.

Наконец, заглядываю за угол и вижу ее. Она тут — метрах в двадцати пяти. Малой не преувеличивал, отнюдь, от одного ее вида в жилах стынет кровь. Дверь не заперта, за ней, похоже, буран и ночь. Ледяной ветер врывается в подвал со свистом, снежинки сыплются в воду на полу и смерзаются островами ледяного крошева. Каждый хлопок сопровождается воем вьюги и скрипом петель, от которого судорога сводит челюсти.

Как и говорил Малой, она совсем не похожа на ту что я обнаружил наверху. Да, дверь на пятом — довольно странная, мягко говоря. Но эта… эта… она — абсолютно иррациональна. И ее иррациональность, словно опасная болезнь, разновидность лепры, поражающей бетон и кирпич, передается полутемному коридору. И дело вовсе не в свисте ветра и вьюге, превращающих больничный подвал в ответвление зловещей горной лощины. Пространство рядом с Черной дверью видоизменяется само, оно — словно сворачивается вокруг нее черной спиралью. Потолок здесь больше походит на своды мрачной пещеры, стены по мере приближения к двери теряют прямоугольные очертания, темнеют, покрываются налетом, напоминающим отвратительную слизь. Трубы отопления буреют от ржавчины, деформируются, по чугунным батареям расползается паутина трещин, масляная краска шелушится и облазит, будто пораженная экземой кожа.

Да и сама дверь уже не та, что привиделась Малому. От имитирующей мореный дуб самоклейки, купленной мною некогда в гипермаркете строительных материалов на Шулявке, не осталось и следа. Дверное полотно толстое, сшито из добротных дубовых досок, стянутых для крепости металлическими пластинами на заклепках. Дверь закругляется в верхней части, как будто бы выше должна располагаться кирпичная арка. Вместо ручки — массивное кольцо из меди, металл позеленел от времени в тех местах, где его когда-то касались пальцы. Именно по этому кольцу я и узнаю ее, дверь в подвал, преградившую мне путь в зловещем лабиринте из заброшенных комнат, сразу после того, как я извлек оттуда Малого, всего за пару минут до встречи с Дознавателем. Тогда, спасаясь бегством от преследовавшего меня по пятам чудовища, я был так напуган ею, что метнулся обратно, навстречу Спруту. И, вместо него напоролся на Дознавателя, чрезвычайно раздосадованного тем обстоятельством, что я пока что не сдох. И вот, пожалуйста, я снова пред ней. Только теперь мне некуда бежать. Предстоит выяснить, что внутри. Ведь именно за этим я сюда и пришел.

Вьюга за порогом постепенно слабеет. Картину, вырисовывающуюся в проеме, трогают перемены. Она — словно стылая вода в замерзающем пруду, отражающая проплывающие над головой громадины тяжелых, беременных снегом февральских туч. Вижу совершенно безжизненный железнодорожный полустанок, серое, очерченное бледным светом пятно, затерявшееся на бескрайних просторах скованной зимней стужей равнины. Заиндевевшие на трескучем морозе рельсы словно гитарные струны перебирает Луна. Стальные пути и правда напоминают черный гриф, окаймляющий их снег испачкан сажей. Самих рельсов, пожалуй, многовато для полустанка, значит, первое впечатление оказалось обманчивым, передо мной довольно крупная железнодорожная станция, транспортная развязка. Такие обыкновенно строят в многолюдных городах, ночью они походят на скопище гирлянд, и, как и днем, не знают покоя.

Странная какая-то станция…

Вслед за путями в поле зрения попадают перроны, над их прямоугольниками, в перспективе представляющимися параллелепипедами, повисла звенящая тишина. Можно подумать, станция давно заброшена. При этом, снег утрамбован тысячами подошв, значит, буквально накануне здесь было оживленно, хоть сейчас в это трудно поверить.

За линиями перронов темнеет массивная коробка вокзала, скупо очерченная косыми лучами фонарей. Над широкими дверями, рассчитанными на приличный пассажиропоток, информационные щиты с расписанием движения поездов, убывающих по всем направлениям света. Из названий понятно, вокзал в Европе, правда, я успеваю прочесть лишь несколько надписей, выведенных строгими готическими буквами, прежде чем кожу снова усеивают мурашки, а по лбу скатываются капли пота. Снежинки, влетающие в подвал из распахнутого черного зева, тонут и растворяются в нем. Раньше, еще минуту назад, название самой станции пряталось за овальной притолокой Черной двери, но та медленно наплывает на меня, пока я стою ни жив, ни мертв. На большом щите, тем же солидным, готическим шрифтом выведено:

Treblinka

Так назывался концентрационный лагерь, где едва не погибла бабушка…

Отмечаю машинально, ну вот, хоть что-то нашло вразумительное объяснения. Понятия не имею, зачем меня преследует это зловещее видение из прошлого, зато теперь хотя бы уясняю, отчего картина сразу показалась мне бутафорской. Откуда взялась мысль о павильоне, где снимается фильм, продюсеры которого решили сэкономить на декорациях. Логично, нет ни малейшего смысла швырять деньги на ветер, если у будущих зрителей не останется ни малейшего шанса поделиться своими впечатлениями с теми, кого только ожидает билет на сеанс? Все верно, рельсов тут действительно много, и они настоящие, а как же. Только вот поезда по ним следуют в одном направлении, обратно вагоны гонят порожняком. Да и не вагоны это вовсе, скорее, гигантская транспортерная лента, круглосуточно подбрасывающая топливо к незатухающим печам.

Конечная станция…

Заворожено гляжу на фасад вокзала, где лживо все, за исключением ворот, ох, не даром их проектировали такими широкими. Впрочем, отдаю должное изобретательности проектантов, бутафорию сварганили на совесть. Достаточно искусно, чтобы обмануть большинство пассажиров, прибывающих в комфортабельных купейных вагонах, где предупредительные проводники всю дорогу подносили кофе или чай. Я бы, пожалуй, и сам не разобрался, если б не обладал преимуществами путешественника во времени, а оно срывает завесу секретности с любых, самых тщательно охраняемых тайн. Вероятно, несчастные даже облегчали задачу палачам, ведь они верили, что будут спасены. Что скоро все унижения и страхи останутся позади, да у них ничего больше и не было, кроме этой Веры. Или, кроме Надежды, которая как известно умирает последней. Ну, ее-то рекомендовали оставить за порогом, естественно, ведь по противоположную его сторону новоприбывших ждал ад. Только не тот, что описывал Данте Алигьери, а куда более совершенная модификация. Специализированный промышленный объект, настоящая фабрика смерти, возведенная исключительно для утилизации человеческого материала…

Из-за спины пронзительно свистит паровоз, звук стегает бичом по нервам. В первый миг нисколько не сомневаюсь, сейчас его тяжеленный угловатый нос подомнет меня, одним махом превратив в бесформенное кровавое месиво. Лишь умывшись липким потом соображаю, что обманут эхом, порожденным низкими сводами подвала. Я знаю, что будет дальше, когда состав поравняется с перроном, но не хочу смотреть. К счастью, налетевший буран избавляет меня от этой необходимости. Снежная пелена заволакивает проем, а когда, спустя всего пару минут видимость восстанавливается, предо мной снова пустынная станция посреди бескрайней заснеженной равнины.

Хоть кровь от переизбытка адреналина буквально бурлит, как у аквалангиста, пораженного кессонной болезнью, я чувствую, что начинаю засыпать. Хочется растянуться подле безжизненной батареи, прямо в ледяной воде, и забыться. Плевать, даже если сон окажется вечным.

Впрочем, есть и еще одно желание. И оно даже сильнее. Эта адская дверь, открывающаяся ритмично, словно рот выброшенной на берег колоссальной рыбы, зовет меня так властно, что ее голос пронизывает все мое существо насквозь. Мне хочется разбежаться и броситься в проем, как в прорубь, чтобы носиться там кругами или восьмерками вместе с хороводами снежинок, ловить их ладонями и ртом, пока руки и ноги не окоченеют.

Заставляю себя отвернуться, трясу головой. На секунду становится легче, гипнотическое наваждение отступает, хватаюсь за волосы, от одной мысли, что я чуть было не нырнул туда, к горлу подступает тошнота.

Господи, если б я в нее кинулся, то…

Умер бы?

Но я уже убедился, есть нечто и похуже смерти.

Меня всего трясет. Пытаюсь собраться и решить, как быть. Куда там. В голове страшная путаница. Паника сшибает мой рассудок с ног всякий раз, когда тот пытается оторвать колено от пола. Как боксер, отправивший противника в нокаут, и теперь дожидающийся, когда судья досчитает до десяти.

Тебе все равно никуда не деться. Малому на пятый, а тебе — сюда.

Почему?! За что?! Чего добивается сила, заточившая меня в Госпитале, а теперь демонстрирующая картины злодеяний, творившихся в Прошлом, а, значит, и оставшихся там…

Но, даже если это не так, если они не стираются целиком, оставаясь в виде уродливых шрамов на некоем, недоступном современной науке подуровне бытия, я к ним, спрашивается, каким боком? Да, моя бабушка побывала в концлагере, откуда спаслась лишь чудом. И, что, смерти, оставшейся с носом в сорок пятом, приспичило отыграться на внуке? Взять реванш, не тот ребенок, так другой, не восьмилетняя девчонка, так девятилетний пацан, большой любитель клеить пластиковые модели самолетиков. Правда, наш род получил отсрочку ровно в полвека, ну так кто его знает, как скоро идут часы в иных мирах, быть может, целые столетия умещаются в один-единственный оборот секундной стрелки…

Прямо как в том старом американском фильме, где злой рок преследовал уцелевших в авиакатастрофе школьников. Ремейк триллера в исполнении миллионов нейронов моего головного мозга. Впрочем, им, вероятно, не пришлось изобретать велосипед. Плотность окружающего информационного поля сегодня такая, что мозгу остается лишь подыскать подходящий шаблон. Кажется, именно этот процесс Фрейд называл коллективным бессознательным…

По-твоему, именно Оно напугало Саню тринадцать лет назад, заставив свернуть прямо под колеса мчащей на всех парах машине? Чепуха…

— Почему ты не сдох, маленький поганец?! — надрывается издалека невидимый Дознаватель. — Ты просто обязан был сдохнуть, слизняк! Мокрица, мля! Сдохни наконец и дай нам спокойствие. Тебе же самому лучше будет!

Оглушительный хлопок возвращает меня в реальность. Если, конечно, язык повернется назвать так оплывший и растрескавшийся зев подвала с дверью, открытой в возведенный человеческими руками ад.

Мне становится дурно, перед глазами плывут мутные пятна, напоминающие хлопья снега в воде. Откуда-то в голове проносится:

I’m going highway to hell!

Голос Бона Скотта, вокалиста ACDC, которому самому оставалось жить чуть больше года после записи этой композиции, здесь, у порога Черной двери кажется шипучим и зловещим. Он насмехается надо мной. Становится оглушительными.

Что за гиблое место!

Мужество, собранное мной с таким трудом, оставляет меня. Покидает, как воздух — раздавленный чудовищным давлением батискаф. Бегу прочь, не смея оглянуться. Сворачиваю за угол, несусь к спасительному выходу из подвала, хватаюсь за ручку, повисаю на ней всем телом. Дверь не поддается.

Ну вот… в принципе стоило догадаться.

Нет! Пожалуйста! Зачем я только сюда пошел?!

Она позвала тебя…

Опускаюсь на колени. Студеная вода обжигает, но я почти не чувствую ее укусов.

Закрываю глаза. Не пытаюсь обуздать панику, ее больше нет. Она ушла, добившись своего, оставив после себя сплошную усталость, тлеющее пепелище, где ни за что уже не отстроишь дом. Мертвая зона тянется по всем направлениям до самого горизонта. Она везде, у меня нет никакого желания бороться. Я сдаюсь, и будь что будет.

Когда силы готовы оставить меня, неожиданно вижу свет. Солнечные лучики, каким-то чудом пробившиеся сюда, в подвал. Они падают на лицо, ее лицо. Такое доброе и родное, оно само будто соткано из света. Мрак отступает всего на шаг, но этого вполне достаточно.

— Мне тебя так не хватает… — говорю я. — Мне так тяжело…

— И мне не хватает тебя…

— Прости меня. Я не хотел…

— В том, что случилось, нет твоей вины. Но, ты должен быть сильным, любимый. Ради малыша. Он без тебя пропадет.

— А я пропаду без тебя. Где ты?

— Рядом. Я с тобой, в твоем сердце…

— Но я так хочу тебя обнять! И… не могу…

Тяну к ней руку, свет рассыпается по ладони теплыми бликами.

— Не забывай, теперь ты в ответе за Малого. — Она говорит ласково, но уверенно, и я поневоле успокаиваюсь. Ужас, заставивший меня дрогнуть минуту назад, сдает позиции, вытесненный более сильным чувством — любовью. — Не забывай о Малом. Помни, если он не вернется домой, мы никогда больше не встретимся.

— А разве мы еще встретимся?

— Это теперь зависит от тебя…

— От меня? Но что я должен сделать?!

— Не упусти наш последний шанс…

— Шанс? Но в чем он состоит?

Лицо любимой плывет, будто в мареве, теряет очертания. Незаметно оно обретает черты моей матери.

— Сынок, я очень люблю тебя. Ты не должен себя казнить за случившееся. Ты не виноват…

Они как будто сговорились. Виноват или нет, да какая разница, ведь мы, в конце концов, не в суде. Но, даже если бы он был назначен мне именно тут, в этом жутком иррациональном подвале, разве лоерам, пускай и целому табуну самых высокооплачиваемых и ушлых юристов, съевших стаю собак на защите участников ДТП, удалось бы хоть как-то облегчить мои муки? Предотвратить беду, которая уже стряслась… Что в сравнении с ней приговор самого сурового, самого предвзятого и безапелляционного трибунала?

Пустяк…

Кусаю губу, борюсь с собой, чтобы не расплакаться. Загоняю рвущийся наружу стон обратно, под ребра. Даже если мама — всего лишь плод моего разгулявшегося воображения, если она послана на сетчатку глаз подсознанием, ведущим свою, двойную игру, не хочу, чтобы слезы оказались снаружи. Ей и без них тяжело…

— Малой со мной, ма, — сообщаю я, подумав, самое время поменять тему. — Ты слышишь меня, ма? Малой со мной и в полном порядке. Быстро идет на поправку и, я думаю, что скоро сумею его вытащить.

Вернуть тебе, — добавляю мысленно. Хотя бы на тринадцать лет. Когда их только предстоит прожить, они кажутся Вечностью, не так ли? Другое дело, когда окажешься в пункте назначения, но для Малого это случится нескоро…

— Не бойся за него, слышишь? — с нажимом повторяю я. — Я делаю все, что ты написала в записке…

И много чего еще, — вертится на языке. Меня подмывает упомянуть самолетики, которые мы с таким упоением клеим. Точнее, которые собирает Малой, а я наношу на фюзеляжи и плоскости боевую раскраску, играя роль отца, которого мне так мучительно остро и долго не хватало…

Которого ты забрала у нас, мама…

Пожалуй, пускай это останется при мне. Я не вправе ни корить, ни осуждать ее. Был у нее выбор или нет, она сделала его из самых лучших побуждений.

И я впервые узнал о нем только здесь, в призрачных и мрачных стенах Госпиталя…

Как ни странно, мои обнадеживающие слова по части самочувствия Малого не приносят ожидаемого эффекта. На мамином лице блуждает сомнение, она словно борется сама с собой, мучительно взвешивает, говорить мне нечто важное, или не стоит. Но, вероятно, чаши весов колеблются, и она вместе с ними. Решаюсь прийти ей на выручку.

— Что, ма? О чем ты хочешь сказать?

— Твой отец был поздним ребенком… — тихо произносит мама неожиданно.

Это мне уже известно, — думаю я. Несложно, сопоставив приблизительный возраст Афганца с почтенным возрастом старика-декана, прийти к правильным выводам относительно разницы между ними…

— У него был брат… — продолжает мама.

— Брат? У отца?

— От первого брака твоего деда. Он родился сразу после войны. И погиб, когда ему едва исполнилось пять лет…

— Что стряслось?!

— Несчастный случай. Малыш играл во дворе, на детской площадке, куда недавно привезли намытый земснарядом песок. Самосвал вывалил его и уехал. Там оказалась неразорвавшаяся мина. Такие случаи бывали в начале пятидесятых. Эхо войны…

— О, Господи… — бормочу я, думая о несчастном Старике. Как же он мог, после того, что стряслось, так жестоко обойтись c моим отцом…

— Это еще не все, — продолжает мама. — Спустя несколько лет после трагедии супруги попытались начать все заново. Они снова решились завести ребенка. Им не удалось. Жена твоего деда умерла при родах. Ребенка, им опять оказался мальчик, не спасли. Хоть, можешь не сомневаться, твой дед был далеко не последним человеком, и больница, и врачи были самыми лучшими… Случившееся сломало бы другого человека. Но не такого, как мой будущий свекор. Он замкнулся в себе, сосредоточившись на работе. Скорее всего, он остался бы одиноким до конца своих дне…

Так в итоге и вышло… — проносится у меня.

— …не повстречай он твою бабушку. Это произошло спустя много лет, в середине шестидесятых. Твой дед годился ей отцы. Ему, к тому времени, перевалило за пятьдесят. Ей было около двадцати, она была вдвое моложе него. Неудивительно, ведь мой свекор взял в жены свою студентку. Ее выбор можно понять, него было все, о чем только можно было помечтать в те годы: хорошая квартира, загородная дача и престижная «Волга», чтобы кататься туда с ветерком. Не было только счастья. Она подарила его ему, у них родилось дитя. Твой будущий отец. Естественно, они не чаяли в нем души. Но, когда он подрос, у них начались проблемы и, чем дальше, тем больше. Твой отец и дед перестали уживаться под одной крышей. Подозреваю, его родители винили в этом себя. Они действительно избаловали сына, пока он был маленьким. Он ведь ни в чем не знал отказа. Они потакали ему во всем, наивно полагая, что будут агукать ему всю жизнь, а он, в ответ, радостно тянуться за новыми погремушками. И, когда он вырос из ползунков, это стало для них полнейшей неожиданностью. Только не подумай, будто твой отец вырос мажором. Это как раз его родители еще стерпели бы. Но он и слова такого не знал. Под крылышком у партийного ортодокса вырос опасный вольнодумец, как он считал. В принципе, этого следовало ожидать. Как и того, что эти двое не найдут общего языка. Антисоветские высказывания твоего отца доводили твоего деда до белого каления, он считал, что вырастил манкурта, дал ему все, получив взамен самую черную неблагодарность. У них не было шансов найти общий язык. Чем больше бесился родитель, тем непримиримей становилась позиция сына. Проблема усугублялась тем, что, повзрослев, твой отец стал походить на младшего брата твоего деда. Сыграли гены. Это касалось не только внешнего сходства. Во время войны твой дядя перешел на сторону гитлеровцев. Никто не знает, что с ним случилось потом, но, можешь представить себе, какие ассоциации возникли у деда, в войну он был офицером СМЕРШ. Сын стал напоминанием о брате предателе. Твой папа говорил мне, под конец отец его видеть не мог. Когда появилась я, это переполнило чашу терпения. И старый маразматик побеспокоился о том, чтобы сына послали в Афганистан. Я все же не думаю, что он хотел его смерти. Наверное, рассчитывал, что тот образумится. Оценит по достоинству Советскую власть. Кое-что у него действительно получилось. Твой отец вернулся совсем другим…

— Он начал пить?

— Дело не только и даже не столько в алкоголе, — мама морщится, на лице появляются так хорошо знакомые мне упрямые складки. — Вернувшись с войны, мой муж уверовал в старое проклятие, довлеющее над его родом. Не знаю, почему это случилось именно там. Наверное, из-за посттравматического синдрома. Он попал в засаду, их броневик подорвался на мине, твоего папу тяжело ранили. Все его друзья погибли в огне, а его кто-то вытащил из объятой пламенем машины. В самый последний момент, за секунду до того, как взорвался боекомплект. Ему так и не удалось узнать, кому именно он обязан жизнью. Спасший его человек исчез до того, как пришло подкрепление…

— Куда же он подевался?

— Не знаю, — мама качает головой. — В полевом Госпитале, куда доставили твоего отца, у него была остановка сердца. Слава Богу, врачам удалось снова его запустить. Он пережил клиническую смерть. Я не могу сказать, что это она его так сильно изменила. Это случилось, вот и все. Он никогда не рассказывал мне, что увидел ТАМ, ПО ДРУГУЮ СТОРОНУ. И увидел ли что-то вообще. Я пыталась помочь ему, я тысячу раз заговаривала с ним. У меня ничего не вышло. Он перестал делиться со мной. Между нами началось отчуждение. Он постоянно думал об этом проклятом проклятии, и как ему уберечь от него тебя, нашего единственного ребенка. Эти мысли опустошили его мозг. В конце концов, его увезли в психиатрическую клинику. Он пробыл там много лет, но, химия не пошла ему на пользу. С каждым годом его безумие принимало все более острые формы…

Мне больно на нее смотреть.

— Скажи, мама, отец считал, что проклятие появилось из-за деда?

Она какое-то время молча смотрит на меня, словно колеблется, потом кивает.

— Твой дед не был жестоким от природы человеком. Жестоким в свое удовольствие, я имею в виду. Но, ему приходилось быть таким, когда того требовала ситуация, а, принимая в учет, что он служил в СМЕРШ, такое случалось регулярно. В итоге, жестокость пронизала его всего. Иначе бы он не выжил…

— Ты хочешь сказать, дед в войну сотворил нечто такое, за что довелось расплачиваться по очереди его потомкам?

— Так думал твой отец…

— Что сделал дед? — спрашиваю я вполголоса, облизнув внезапно высохшие губы.

Она делает судорожный вздох.

— Он убил своего младшего брата, сынок…

Стоит ей произнести эту страшную фразу, и ее измученное лицо начинает таять. Мне так хочется ее обнять, чтобы хоть как-то ободрить. Но я не успеваю сделать этого, мои протянутые руки ловят пустоту. Мгновение, и ее больше нет. Я снова один на один с Госпиталем. С моей виртуальной темницей. Свидания окончены.

Зажмурившись, касаюсь лбом двери. Стальные листы, которыми она оббита, заиндевели и покрыты изморозью. Лоб, напротив, пылает огнем и, когда они соприкасаются, мне кажется, что-то шипит.

Рывком встаю с колен. Круто развернувшись, шагаю обратно, к чреву мрачного подземелья, которым стал больничный подвал. Черная дверь пробуждается при моем приближении, притихший было коридор взрывается какофонией громоподобных ударов под пронзительные, похожие на вскрики скрипы, их издают массивные ржавые петли. Но я не позволю себя напугать. Решительно огибаю угол и сразу напарываюсь на нее. Проклятая дверь словно караулит меня там. Она преподносит мне новый сюрприз, ее геометрия меняется вопреки всем известным законам физики, ей на них, как видно, начхать. Дверной проем растет и выгибается, словно парус на шхуне, поймавшей попутный ветер. И застывает в ожидании чего-то. Быть может, моей реакции? Ну, типа, как? Внутри двери черным-черно, теперь за порогом всепоглощающая тьма, откуда не вырваться ничему, даже свету, не то, что снежинкам…

— Не знаю, что ты или кто ты, — бросаю я, сжимая кулаки так сильно, что продавливаю кожу ладоней ногтями, — и какого черта тебе от меня нужно. Если ты явилась за мной, отвечай! Скажи мне это прямо в лицо, раз я пришел!

В угольном проеме — никакого движения. Ни мановения ветра, вообще ничего. Мне кажется, пауза длится вечность.

— Отвечай! — кричу я на пределе нервов.

Тишина такая, что в барабанных перепонках писк. Сердце то ухает, то замирает. Ноющая боль в груди, возникнув, постепенно крепчает, становится нестерпимой. Чувствую, как холод, проникая в тело, отнимает тепло, выдавливает его наружу и превращает в иней. Но я креплюсь, мне нужен ответ. Однако его нет. Меня охватывает ярость.

— Почему ты молчишь?! — не выдерживаю я. — Надеешься меня запугать?! Зря стараешься! Даже если мне суждено уйти в тебя, ты ничего не сможешь мне сделать, потому что я тебя не боюсь!

Ровным счетом никакой реакции. Словно кто-то выдернул шнур питания из розетки.

— Тогда я ухожу! — сообщаю я Двери. Или чему-то еще, что зову дверью, лишь бы не сбрендить. Это ведь так по-человечески, развешивать таблички, а потом цепляться за них, даже если надписи не соответствуют истине. — Я должен кое-что закончить…

Развернувшись, направляюсь к выходу. Преодолеваю обезображенный коридор, вновь берусь за холодный металл ручки, тяну на себя. Подвальная дверь открывается поразительно легко, будто мгновением раньше я не висел на ней всем телом, в отчаянии прилагая просто нечеловеческие усилия.

Она и не была заперта. Мне только казалось, будто я тянул ее из последних сил. На самом деле, просто держался, не в состоянии даже пошевелиться…

Уже подхожу к лестнице, когда в спину ударяет обжигающая волна холода, порыв ветра в лютый мороз. Обернувшись, вижу рой снежинок. Вылетев из-за угла, он несется по коридору ко мне, словно наделенное злым коллективным разумом существо. Успеваю лишь зажмуриться, прежде чем буран настигает меня, пытается повалить с ног. Снежинки хлещут по лицу, колют кожу, как осколки стекол. Однако я не бегу. Прикрыв ладонями глаза, упираюсь ногами в пол. Поутихшая было ярость вспыхивает с новой силой, как костер, куда плеснули бензин.

— Пошло ты на хер! — ору я, рискуя, самое меньшее, голосовыми связками. — Что бы ты ни было, пошло ты на хер!! Я же сказал, тебе меня не запугать! Мне нечего больше бояться, слышишь?! У меня и так все забрали, и любовь, и жизнь! Так что повторяю, пошло ты на хер!!

На лице полно порезов, боль становится просто невыносимой, но это все мелочи в сравнении со случившимся. Ну и что с того, что лицо в крови…

Неожиданно вихрь рассыпается, колючие снежинки с самым невинным видом планируют на пол, к моим ногам и тают. Когда я уже почти уверен, Демон, преследующий меня, отступил, взял таймаут до следующего раза, голос, скрипучий как петли в Аду, злой и насмешливый, раздается прямо у меня в голове.

— А как же насчет души?!

Вопрос застает меня врасплох. Ну как же, поклон за напоминание. Теологи учат, она есть у каждого из нас. И даже когда бренное тело лежит в земле, душа остается востребованным товаром. Ее оспаривают Рай и Ад, Свет и Тьма, не так ли?

— Мало тебе, что мы погибли?! — задыхаюсь я.

— Погибли?.. — в голосе чудовища неприкрытое злорадство. — Ты правда себе это вообразил? Нет… Ты крупно заблуждаешься насчет себя. Ты никогда не попал бы сюда, если бы умер на дороге. Все куда хуже для тебя. Но ты сам выбрал этот путь. Сам…

— Ты лжешь! Лжешь, подлая дрянь! Мы погибли в аварии! Это был несчастный случай!

Я снова напуган, тем не менее, успеваю разобрать мимолетную мысль, переполненную горькой иронией. Надо же, а ведь совсем недавно я так дрожал за свою драгоценную шкуру, что боялся взглянуть правде в глаза. Тешил себя надеждами, мол, все обойдется, я всего лишь в обмороке. И вот, с пеной у рта готов доказывать, что разбился, разбился, разбился насмерть, только бы не стало хуже.

Оказывается, есть нечто, неизмеримо кошмарнее смерти, такое, против которого она всего-то блаженное небытие…

— Веришь ли ты сам своему жалкому лепету?

Каркающий смех отдается спазмом в висках, голова готова лопнуть, как осколочная граната. Оступившись, едва не растягиваюсь на полу, задыхаюсь, как в безвоздушном пространстве. Раскаты демонического хохота перемежаются неистовым ревом проснувшейся вьюги, звуки становятся все громче и громче, пока не заполняют все вокруг. Наверное, именно они вытеснили из подвала воздух.

Я скоро не выдержу…

И тут, совершенно неожиданно для самого себя, я начинаю говорить. Слова, срывающиеся с губ, вряд ли принадлежат мне, родившемуся в стране, построенной воинствующими атеистами. Теми самыми, которые грозились сравнять с землей и церкви, и тюрьмы, но потом ограничились одними церквями, решив, с тюрьмами то уж точно спешить не надо.

— Прибежище мое и защита моя, — начинаю я, представления не имея, откуда взялся этот текст. — Ты избавишь меня и от сетей ловца, и от гибельной язвы, ты отведешь меня к тихим водам и укрепишь душу мою. И, КОГДА Я ПОЙДУ ДОЛИНОЮ СМЕРТИ, ТО НЕ УБОЮСЬ ЗЛА…

В подвале повисает гробовая тишина. Правда, всего на мгновение.

— Обращение — не по адресу, — скрипит голос язвительно. — Не зови Его, Он тебя не услышит. Отныне ты принадлежишь мне.

Падаю на кафель под грохот, с каким захлопываются обе двери, ведущая в подвал и та, Другая, внутри Затем звуки затихают, снова воцаряется тишина. Лежу без сил. Чувствую, как вода быстро пропитывает одежду, а холод пронизывает плоть до костей. Скоро наши температуры выровняются, и это будет означать смерть.

Новую смерть?

Да какая тебе разница?

Ну и ладно.

Нет… не ладно. Мне рано, я еще нужен Малому.

Мобилизую последние резервы, ползу к лестнице. Встать даже не пробую, совсем не чувствую ног ниже колен. Коченеющие пальцы цепляются под ледяной водой за выщербленные стыки старых бетонных плит, скребут по ним. Я словно оживший жук из коллекции орнитолога, который силится убраться восвояси, не понимая, что это за штука пришпилила его к картонке с биркой.

— Ну же!

Последний рывок, лестница уже совсем близко. Но, тут и руки меня подводят, выходят из повиновения. Мозг еще отдает команды мышцам, но те — игнорируют их.

Несвязные мысли еще какое-то время мечутся в голове, но и они постепенно замедляют бег. Покрываются кромкой льда, чтобы навсегда сохраниться в застывшем сознании.

Меня поглощает тьма.

XI. Госпиталь

Я иду по лесу. Густая листва, как крыша, укрывающая меня от моросящего дождя. Слышу, как капли тихо, почти нежно барабанят по листьям. Можно даже сказать, шуршат. Или что-то нашептывают мне, пытаясь поделиться своей небесной тайной.

На мне темный деловой костюм, длинный серый плащ и черные туфли. Я продвигаюсь не спеша, старательно огибая маленькие и не очень лужи.

Что это за место? Где я?

Дорожка, ведущая меня в неизвестность, покрыта старым выщербленным асфальтом. Вдоль обочины, через каждые двадцать метров — маленькие таблички, вроде указателей километража, которые стоят на трассах, только чуть меньше и гораздо запущеннее. Краска на них совсем облупилась, надписей не разобрать, ясно только, что это цифры. Направо и налево расходятся аллеи, такие узкие, что кроны растущих вдоль них деревьев касаются друг друга, образовывая тоннели.

Через какое-то время, безо всякой на то причины, сворачиваю в одну из аллей. Ловлю себя на том, что не вполне управляю своим телом. Я, скорее, пассажир, наблюдающий за проплывающим мимо пейзажем из окна маршрутного такси. В салоне, кроме меня, никого, двигатель работает абсолютно бесшумно.

Замечаю по бокам, среди зелени, серые и черные пятна. Почти сразу догадываюсь, это памятники — мраморные, гранитные или просто сваренные из стальных труб кресты. У какой семьи на что хватило, тень имущественного неравенства, отброшенная обществом в загробный мир. Все памятники, вне зависимости от степени запущенности, взяты в плен невысокими металлическими оградками.

Вокруг очень тихо, щебет птиц не нарушает тишины. Напротив, подчеркивает ее.

Асфальт обрывается, далее мой маршрут пролегает по проложенной между заборчиками тропинке. С овальных фотографий, с вырезанных в камне портретов на меня смотрят десятки лиц. Имена, цифры, последние прости, коротенькие фразы, иногда стихи, застывшие попытки выразить словами боль утраты. Капли дождя блестят как слезы.

Наконец, движение прекращается. Я на месте. Передо мной две свежие могилы, покрытые живыми цветами. За ними кто-то недавно ухаживал. Взгляд медленно поднимается выше. В изголовьях — два небольших памятника, они соединены маленьким «мостиком». Никаких портретов, одни имена. Наши имена. Ее и мое. Фамилии, так и оставшиеся разными, как распорядилась судьба. Послания от родных, о том, как рано мы ушли, и как велика для них эта потеря.

И даты. Первая и вторая, и вся наша жизнь, уместившаяся в черточку между ними. Недолгая, хоть мы успели познать любовь и счастье…

Я смотрю на надписи, и меня охватывает тоска. Поглощает, растворяет в себе. Мне нестерпимо жаль ее и себя, жаль нашу молодость, обернувшуюся Вечностью, и наше Будущее, которого теперь не будет. Мне жаль родных, которым придется привыкать к тому, к чему нельзя или невыразимо трудно привыкнуть. Жаль, жаль, жаль…

Хочется закурить и положить сигарету на могилу, но, похлопав себя по карманам, убеждаюсь, что они пусты.

Вот я и бросил…

Я здесь не просто так. Я должен что-то увидеть, что-то понять…

Разглядываю наши памятники. Взгляд задерживается на цифрах. И я наконец догадываюсь.

Даты! Они разные! Я умер на два месяца позже нее. Как же так?! Может, врачи еще боролись за мою жизнь?.. Целых два месяца?

Присаживаюсь на скамью неподалеку. Рассеянно наблюдаю, как колышутся ветви, тяжелые и мокрые после проливного дождя.

Как же так случилось?..

Листья подрагивают, когда на них падают редкие капли. Закрываю глаза. Вдруг ощущаю толчок. Вздрогнув, скамейка приходит в движение. Пытаюсь пошевелиться, но не могу. Какая-то сила влечет меня все дальше. Быстро темнеет. Место, где мы обрели вечный покой — давно позади, поглощено густыми зарослями и сумраком. Могилы, кресты и деревья все быстрее проносятся мимо. На мне больше нет плаща. Я одет в спортивные брюки и футболку, те самые, к которым уже успел привыкнуть.

Неожиданно «скамейка» совершает разворот на месте, плавный и одновременно крутой. Вижу перед собой проем, из которого льется тусклый желтый свет. Не успеваю толком ничего рассмотреть, как оказываюсь внутри небольшого помещения, обитого листами имитирующего дерево пластика. «Скамейка» закатывается в него, грохоча колесами, сталкивается с дальней стеной. Это уже давно не скамейка, я сижу в кресле-каталке. Позади лязгает тяжелая стальная дверь. Пол начинает вибрировать, затем ползет вверх под шум работающих механизмов. Только теперь осознаю, я в кабине лифта. Лифта в моем индивидуальном госпитале-призраке.

Наконец, кабина, вздрогнув, останавливается, продолжая при этом слегка покачиваться на тросах. Снова грохочет металлическая дверь.

— Наш этаж, — доносится из-за спины женский голос. Чуть не подпрыгиваю от неожиданности. — Сейчас отвезу тебя в палату. Врач позже подойдет.

— Где мы? — вопрос, заданный глухим охрипшим голосом, риторический. Я догадываюсь, где.

— В больнице…

Она выкатывает меня из лифта, вижу знакомый холл. Телефон-автомат рядом с огнетушителем. Напротив — металлическая дверь, ведущая на лестничную клетку. Только теперь здесь полно народу. Мимо проходят больные, кто в халатах, кто в пижамах, кто в спортивных костюмах. На ногах — домашние тапочки или пляжные шлепанцы. Я — в настоящем госпитале.

— Это терапевтическое отделение. Тебя сюда перевели. Теперь подлечишься здесь. Восстановишь силы и…

— Перевели? Откуда перевели?!

— Из реанимации. — В ее исполнении адрес это звучит так просто, буднично. Собственно, почему бы и нет, ведь это часть ее работы, сколько раз ей приходилось говорить нечто подобное другим пациентам?

— Из реанимации?!

Проигнорировав мое восклицание, она толкает каталку дальше. Колеса тихо шелестят по светло-серому кафелю, которым выложен пол коридора. Слева ряд дверей, на каждой табличка с номером, в промежутках между ними на стенах — стенды с какой-то информацией. Но я не успеваю ничего прочитать, хоть мы и движемся достаточно медленно. Внимание мое рассеянно. Мне сложно сфокусировать взгляд. И тело я чувствую плохо. Оно вялое, я еле-еле шевелю руками.

Наконец, мы останавливаемся перед палатой. Она знакома мне много лучше, чем я бы хотел. Ее номер — «восемь». Это моя палата.

— Ну вот, приехали, — вздыхает медсестра.

Толкает дверь, затаскивает каталку внутрь. На секунду задерживаю дыхание, уверенность, что сейчас увижу Малого — практически полная. Но, тут нет ни его, ни наших самолетиков. Вижу остатки умывальника под убогим потолком, те же пять кроватей, некоторые из них заняты. Но, не моя. Она свободна, мы направляемся к ней.

Разглядываю новых соседей. Пара человек спит, какой-то толстяк, лежа на спине, смотрит тихо бормочущий маленький телевизор, приютившийся у него на груди, будто любимая кошка.

— Так… секундочку…

Сестра обходит каталку и я, наконец, получаю возможность ее разглядеть. Ей около сорока, среднего роста, в теле. У нее доброе лицо. Волосы спрятаны под белой шапочкой.

Она наклоняется ко мне, просовывает руки между моей спиной и каталкой, играючи поднимает меня, будто ребенка. Укладывает на койку до того, как я успеваю опомниться от потрясения.

— Вот и хорошо… часик можешь вздремнуть. На стене есть кнопка, если что-то понадобится — вызовешь дежурную сестру. Или вот ребята позовут. — Она оборачивается к моим новым соседям за поддержкой, они невесело поглядывают на меня.

Я смотрю на ее лицо снизу-вверх. В голове медленная, будто сонная, буря чувств, которые никак не удается сформировать в мысли. Тем более — в слова.

Сестра уже собирается уходить, но я успеваю сжать ее руку своей. Она останавливается, оборачивается и смотрит на меня не то с нетерпением, не то с испугом.

— Подождите… а… я… я что, не могу ходить?.. — голос, охрипший, говорить мне тоже нелегко. Пожалуй, даже тяжелее, чем думать.

На ее лице читается целая гамма чувств, глаза принимаются моргать. Она открывает рот, но, ничего не сказав, закрывает. Потом, видимо, приняв решение, которое представляется единственно правильным, лезет в карман накрахмаленного белого халата, вынимает оттуда шприц в целлофановой упаковке и ампулу.

— Все хорошо, — заверяет она, не знаю, мне ли адресованы ее слова. Или они — просто частица внутреннего диалога, мелькнувшая на поверхности, как рыбий плавник. — Сейчас сделаем укольчик. Поспишь часок, а там посмотрим…

Сестра сообщает это с таким видом, словно ее укол — панацея от всех моих бед. Конечно, современная химия творит чудеса, однако, сейчас я нуждаюсь в чудесах совершенно иного толка.

— Подождите! Пожалуйста… — я вскидываю руку, надеясь остановить сестру. Она ловит мою руку своей. Хватка у нее железная.

— Не дергайся.

Откуда-то появляется смоченная спиртом ватка. Улавливаю этот запах, сразу вспоминаю Афганца с его бездонной флягой.

— Не надо… — успеваю сказать я, прежде чем игла протыкает кожу и вонзается в тело.

— Тихо.

И не думаю сопротивляться. Какое уж тут сопротивление, я совсем разбит.

— Скажите… пожалуйста, что… со мной случилось? — прошу я почти шепотом.

Она выдавливает поршнем снотворное, или что там еще было в ампуле. И, ничего не отвечает, будто полностью поглощена этой несложной операцией.

— Вы должны… вы обязаны мне сказать, — добавляю я, поскольку она молчит. Я вижу, что сестра колеблется. Наверное, у нее доброе сердце, и она сочувствует мне. Это приятно. Но, ее молчание сулит мне черные вести. Тепло, порожденное признательностью, мгновенно развеивается мутной волной страха. Почти не чувствую боли, когда игла выскальзывает из вены, вдобавок к доброму сердцу, у сестры еще и легкая рука.

— Была авария, верно?! — выпаливаю я, времени немного, успокоительное скоро начнет действовать, в ушах — колокольный звон. Да и сестра опять собирается уходить. У нее полно других дел.

— Это все из-за аварии, так? Мы ехали на мотоцикле… и в нас кто-то врезался. Или мы… куда-то врезались… — язык деревенеет, ворочаю им с большим трудом. Смотрю ей прямо в глаза и только так удерживаю ее на месте. Будь она не такой доброй, давно бы уже ушла.

— Вы… вы должны быть счастливы, что выжили. — Она переходит на «вы», это паршивый признак, от которого у меня начинает сосать под ложечкой. — У вас были тяжелые травмы, — продолжает сестра. — Вам сделали несколько операций, в целом успешных, но целый месяц пришлось пролежать в реанимации. Вы не можете ходить и… — она запинается, но сейчас меня не интересует мое состояние. Об этом я буду думать позже.

— Она была со мной? Где она? Моя девушка… моя жена…

— Она… да. Ее… — вместо ответа она только смотрит на меня, не знаю, колеблется или просто ждет, когда, наконец, подействует лекарство. Мозги пускаются в хоровод, времени уже практически нет.

— Вы мне… только… скажите. Она… жива? Пожалуйста! Она в другой палате, да?!

Пальцы, из последних сил сжимавшие ее запястье, разжимаются. Медсестра отступает на шаг, рассеянно потирая то место, где только что была моя рука. Наверное, там останутся синяки.

— Она… жива? — цежу по букве, буквально из последних сил.

— Мне очень жаль, — она еле шевелит губами, как будто и себе вколола транквилизатор. — Извините…

— Что?! За что?! — хочется крикнуть мне, но тут, совершенно неожиданно сестра растягивается вверх, словно рисунок на куске жгута. Становится ростом от потолка до пола. Правда, это длится доли секунды. Потом жгут срывается у пола с крючка, медсестра летит к потолку сжимаясь, а из пола уже появляется ее двойник, чтобы через мгновение растянуться до потолка. Жмурюсь, смотреть телевизор с неисправной раскадровкой не по телевизору оказывается просто невыносимо. Медсестра исчезает, морская болезнь накатывает, хоть никакого моря вокруг, естественно нет.

— Вот так-то лучше, — произносит она с облегчением. Она сейчас уйдет, и ей безусловно станет легче. Но, не мне. Наверное, мне уже никогда не станет легче, даже если она закатит в мои вены еще полдюжины ампул. Впрочем, в этом нет нужды. Я и так уплываю.

— Вам нужно отдохнуть… — говорит она неуверенно. Я ее почти не слышу. Она выходит из палаты, закрывает за собой дверь. До меня доносится стук ее каблуков, шаги отдаляются по коридору. Там кто-то кого-то зовет. Мне кажется, что там жизнь, а здесь смерть. И никак мне туда не пройти. Не пересечь эту невидимую границу.

Соседи по палате внимательно изучают меня, возможно, даже несколько настороженно. Ощущаю их взгляды кожей, не открывая глаз, не хочу и не могу сделать этого. Между нами — пропасть, хоть мы и лежим в одной палате. Это ничего не меняет.

— Чего с ним? — доносится с противоположного ее края.

— Да вот, не повезло парню. Ехал с девушкой на мотоцикле, а какой-то урод в них врезался. Девушка — сразу насмерть, а он почти месяц в реанимации провалялся. Травма позвоночника, говорят. Ноги ампутировали парню, м-да. Какая уж тут жизнь…

— Держись, мужик, — доносится чей-то еще голос.

Они говорят вполголоса, но я все равно слышу. Каждое слово — только расширяет бездну, которая нас разделяет. Держись? Хороший совет. Только, как с ним быть? За что держаться? Нельзя ведь держаться за пустоту.

Что-то пытается вырваться из моей груди. Наверное — это сердце. Однако, его попытки — жалки, оно бьется ровно, мне кажется, даже замедленно. Дыхание тоже почти остановилось. В глазах потемнело и сейчас все равно — закрыты они или нет.

Хочется плакать, жалеть себя, но нет… все сухо. И на лице, и в душе. Все выжжено дотла. Я не могу чувствовать вообще. Нигде.

Я ее убил. Ее больше нет… да и меня больше нет…

Я проваливаюсь все глубже и глубже. Лечу ко дну, раскинув руки.

Меня больше нет.

Ничего больше нет.

Оригинал текста опубликован на Smashwords (ISBN:9781310724664):

https://www.smashwords.com/books/view/554573

На XinXii (ISBN:9783959264181):

https://www.xinxii.com/en/gospitali-per-aspera-p-364377.html

Другие книги

Александр Зуев:

«Госпиталь. Per Aspera», психологический триллер, (2008).

Ярослав Зуев:

Трилогия «WOWилонская Башня»:

«Пропавшая экспедиция» (2012)

«Новый Вавилон» (2013).

«4891» (2014).

Детективно-приключенческая сага «Триста лет спустя»:

«Три рэкетира» (2003).

«Охота на рэкетиров» (2004).

«Будни рэкетиров или Кристина» (2005).

«Расплата. Цена дружбы» (2006).

«Месть. Все включено» (2007).

«Конец сказки» (2008).

Трилогия «Рептоиды»:

«Правосудие в Калиновке» (2008)

«Гнилое море» (2009).

«Настоящее подземелье магов» (2011).

Научно-популярная серия «Проект Земля»:

«Тайна будущего — в Прошлом» (2009).

«Матрица Катастроф» (2011).

«Темные аллеи» (2012).

Госпиталь Per Aspera

Госпиталь Per Aspera

Госпиталь Per Aspera

Госпиталь Per Aspera

Госпиталь Per Aspera

Госпиталь Per Aspera

Госпиталь Per Aspera

Госпиталь Per Aspera

Госпиталь Per Aspera

Госпиталь Per Aspera

Госпиталь Per Aspera

Госпиталь Per Aspera

Госпиталь Per Aspera

Госпиталь Per Aspera

Госпиталь Per Aspera


home | my bookshelf | | Госпиталь Per Aspera |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 2
Средний рейтинг 1.5 из 5



Оцените эту книгу