Book: Три влечения Клавдии Шульженко



Три влечения Клавдии Шульженко

Глеб Скороходов

Три влечения Клавдии Шульженко

Купить книгу "Три влечения Клавдии Шульженко" Скороходов Глеб

© Скороходов Г.А., 2007

© ООО «Алгоритм-Книга», 2007

Вместо предисловия

Было так. Однажды Клавдия Ивановна протянула мне книгу:

– Прочтите. Это строки из древнего манускрипта «Ветки персика».

Я прочел:

«Три источника имеют влечения человека: душу, разум и, тело.

Влечения душ порождают дружбу.

Влечения ума порождают уважение.

Влечения тела порождают желание.

Соединение трех влечений порождает любовь».

– Как это точно сказано! – заметила Шульженко. – Я не склонна к философии и часто поступаю не раздумывая, по наитию. Но, по-моему, если в жизни нет одного из этих влечений, она становится ущербной. Каждое из них ценно само по себе, хоть в этом редко признаются.

Особенно когда речь идет о любви. Не раз приходилось слышать причитания: «Ах, какая ошибка! А так верилось, что это настоящее чувство!» Да, легче не замечать, что одного из этих влечений не было вовсе. И сколько раз мы принимаем за любовь то, что на самом деле было не больше чем влечение тела, которое способно затуманить и голову, и душу.

Сколько вам лет?

Те, кто видел фильм «Веселые ребята», очевидно, помнят столичный мюзик-холл, куда попадает герой комедии: огромное здание из бетона и мелко зарешеченного стекла, в духе конструктивизма 20-х годов, ярко освещенный широкий подъезд с полукруглым козырьком, по которому, словно выпущенные из лука стрелы, пролетают рекламные электрические огни. Сооружено это здание было художником-архитектором А. Уткиным и стояло в павильоне Москинокомбината, едва достигая человеческого роста.

Фантазия художника опередила время. Настоящий Московский мюзик-холл разместился в приземистом, построенном в 1911 году цирке Никитиных, на Большой Садовой улице, близ Триумфальной площади. Здесь в конце 20-х годов на месте арены расставили венские стулья – «кресла партера», отгороженную часть амфитеатра и галерки превратили в сцену и, не дождавшись, когда из помещения выветрится запах опилок, объявили открытие нового театра Государственного объединения музыки, эстрады и цирка.

9 января 1929 года мюзик-холл показывал свою новую программу. Большие рекламные щиты и афишные тумбы сообщали:

Сегодня и ежедневно!

Новое аттракционное представление-ревю

100 минут репортера

В главных ролях З. Л. Светланова, М.И. Днепров

В первый раз:

3 – УАЙТ – 3

30 герлс в новой постановке

Касьяна Голейзовского

«Япония – Европа»

Первый раз в СССР!

Феноменальный мировой аттракцион!

Победитель Кефало. Загадка Нью-Йорка

ДАНТЕ

Техника на грани фантастики!

Грандиозная аппаратура!

Небывалые трюки!

С. Образцов, К. Шульженко

Романсы с куклами, песни-гротеск

Конферансье А. А. Менделевич

Режиссеры: Д. Гутман, К. Голейзовский

Заведующий музыкальной частью Д. Покрасс

Начало в 8 час. веч.

Для Шульженко это был не только дебют в столичном мюзик-холле, но и первое выступление на московской сцене. Имя ее, скромно занимавшее полстрочки в афише, ничего не говорило любителю эстрады, который, собираясь на «100 минут», конечно же, шел слушать и смотреть популярнейших опереточных премьеров Светланову и Днепрова, заморскую диковинку Данте, женский танцевальный ансамбль, демонстрировавший 30 «герлс» одновременно!

Представление начиналось сценкой в редакции городской газеты «Вечернее утро». Опереточный редактор, напевая и пританцовывая, давал симпатичной репортерше задание: «Срочно сделать обзор жизни Москвы (!)». Нисколько не убоявшись безбрежности поручения, репортерша, пританцовывая и напевая, немедленно отправилась в путь. Ее прогулка по вечерней столице и составляла нехитрую сюжетную канву обозрения.

Побывав на гастрольном спектакле «японского» театра Капупуки, репортерша попадала в мюзик-холл, где, не мешая артистам и зрителям, удалялась за кулисы и продолжала «обозревать» программу оттуда.

В конце второго отделения, когда «герлс» отплясывали очередной танец из цикла «Япония – Европа», конферансье Менделевич представил публике «нашу гостью, молодую певицу Клавдию Шульженко!». «Песни-гротеск!» – провозгласил он под немногочисленные вежливые хлопки зрителей.

Почему так был наименован ее репертуар, не знали ни Менделевич, ни публика, ни сама исполнительница. Очевидно, это была дань моде: на эстраде, как и в цирке, любили красивые, зачастую маловразумительные названия – считалось, что они привлекают внимание зрителей.

Она появилась на сцене в строгом черном платье, будто взятом тайком из маминого шкафа, худенькая, белокурая, не девушка – подросток, только вчера распустившая косички.

– Сколько ей лет? – гадали зрители.

Их интерес к явно несовершеннолетней артистке, осмелившейся выйти на эстраду, был подобен тому, свидетелем которому я стал много лет спустя, когда перед гостями Московского кинофестиваля предстала кроха от горшка два вершка и запела:

Нет, не надо ни руки, ни взгляда!

Мы чужие, обо мне забудь! —

песню из любовной мелодрамы кинозвезды Лолиты Торрес, переживавшей тогда пик популярности. И гости не скрывали улыбок, а кое-кто не мог удержаться от смеха.

Переждав шепотки зала, Шульженко робко объявила:

– Композитор Юлий Мейтус, поэт Евгений Брейтигам – «Красный мак».

Публика насторожилась: юная дебютантка запела не «в лесу родилась елочка», а о трагической любви главного персонажа первого советского балета, сочиненного Рейнгольдом Глиером. Точно следуя танцевальной биографии героини, песня рассказывала о молоденькой китаянке Тао Хоа из бедного квартала, о том, как она повстречала капитана советского судна, пришедшего в чужой порт, и злые хозяева ей поручили «дать яд на банкете опасному гостю в стакане вина». Но…

Время настало. Момент колебанья.

Она изменяет предательский суд.

И, выйдя на площадь, сзывает к восстанью

Рабочих кварталов трудящийся люд.

И наступил слом в настроении публики. Ей не просто понравилась впервые исполненная песня. Ее заразила искренняя вера дебютантки в подлинность существовании героини и обстоятельств, в которых она действует.

Казалось, юная певица рассказывает о человеке, которого хорошо знает, за которым не раз наблюдала, знает, как он смеется, смущается, радуется. А когда Шульженко гневно поднимала руку, призывая друзей к борьбе с несправедливостью, зрители увидели хрупкую танцовщицу и заволновались за нее.

Первая песня открыла еще одно редкое свойство дебютантки: Шульженко умела донести до слушателя каждое слово. Зал мюзик-холла в те годы еще не был радиофицирован – ни динамиков, ни микрофонов. «Цирковая» акустика, большое помещение с партером, ложами, амфитеатром и галеркой создавали трудности, которые далеко не все исполнители могли преодолеть. Рецензенты порой острили: «У артиста, к счастью, оказался такой голос и такая дикция, что в зале никто не разобрал ни слова из его глупейших куплетов».

Если «Красный мак» был рассказом, неторопливым, но напряженным, где главная, чуть покачивающаяся блюзовая мелодия запева переходила в подвижный припев, то исполненная вторым номером «Гренада» Мейтуса на стихи Светлова захватила своим стремительным ритмом. В музыке Мейтуса слышались отзвуки темпераментных наигрышей «гренадской волости» и лихой «Яблочко-песни». Романтический дух стихов и музыки был близок актрисе.

Успех дебюта возрастал от номера к номеру. После «Гренады» Шульженко, раскланявшись, ушла со сцены, но публика заставила ее вернуться.

– Я спою вам еще одну песню Юлия Мейтуса и Евгения Брейтигама. На этот раз шуточную, – объявила певица.

С этой песней было связано немало волнений. Готовясь к выступлениям, Шульженко чувствовала, что ей необходимо произведение, не похожее ни на «Гренаду», ни на «Красный мак», – песня совсем другого настроения: пусть небольшая, но веселая, с неожиданной развязкой, как в новеллах О’Генри. Долго певица, композитор и поэт листали страницы сочинений американского новеллиста, но ни одной подходящей истории не нашли.

Выручил соотечественник – Чехов. Сюжет его рассказа «Шуточка» натолкнул на мысль сделать песню. Правда, герои под влиянием моды получили новые имена – на зарубежный манер (как писал В. Маяковский: «Он был электрик Вася, но в духе парижан себе присвоил званье «электротехник Жан»). Появилась и иная, по сравнению с рассказом Чехова, счастливая развязка – в ней была та веселая неожиданность, ради которой и затевалась песня.

Несутся вниз санки, и вместе с ними летит мелодия, как бы рассыпаясь из-под полозьев вихревыми пассажами. Кэтти слышит признание в любви, но кто его произнес? – «Мог ведь ветер пошутить!» И снова спуск, и снова слышится шепот – на этот раз не просто признание, а предложение: «Кэтти, будь моей женой!»… Обрывается музыка, замирает певица, пораженная услышанным. И после паузы, медленно, в ритме плавного вальса, голосом, полным лукавства и легкой иронии, Шульженко сообщает:

Кэтти тут не растерялась,

Хоть и ветер был большой.

Покраснела, засмеялась

И сказала: «Хорошо!»

В этом последнем «хорошо» уже не было ни лукавства, ни иронии – только радость, наивная, вспыхнувшая так внезапно, что зрители были поражены пленительной откровенностью.

В зале послышались возгласы «бис!», конферансье, шепнув: «Молодец! Отлично!», вновь и вновь приглашал Шульженко на сцену. Столпившиеся за кулисами участники обозрения поздравляли юную дебютантку, а аплодисменты не стихали.

Бисировать «Жоржа и Кэтти» Шульженко не хотела: у нее уже было свое правило – не повторять в программе одну и ту же песню. В особенности шуточную – тут уж невольно попадешь в положение человека, дважды рассказывающего друзьям один и тот же анекдот.

Откуда взялось это правило? Из-за боязни повториться? Не совсем так. Скорее его продиктовал сценический опыт. На исполнение песни отводится несколько минут. И за это время артист должен показать все, что им было найдено за недели, а то и месяцы работы. И хоть предела для совершенствования в искусстве не существует и каждый артист, если он художник, понимает это, – выходя вечером на сцену, он должен быть уверен, что показывает не полуфабрикат, а лучший вариант. И если уж вариант один, то стоит ли его повторять дважды! Не вернее ли познакомить слушателя с другой, не известной ему песней?

Четвертым номером своего дебюта Шульженко неожиданно для зрителей и коллег избрала песню «Колонна Октябрей». Гражданскую, героическую песню после легкой, шуточной? Ну кто же так делает? На такой риск может отважиться разве что только начинающая певица, которую горячий прием публики заставил мгновенно и беспредельно (надолго ли?) поверить в свое могущество.

Марш Мейтуса «Колонна Октябрей» на стихи Тартаковского рассказывал о годах, прожитых страной с памятного 1918-го. Это была не лучшая песня ее репертуара. Немало билась актриса с текстом на репетициях, пытаясь найти к нему ключ. Мешала риторичность, стремление автора к вселенским обобщениям, которые порой лишали песню живых, земных примет. «Я решила, – говорила певица, – что марш нужно исполнять как рассказ человека, захотевшего вспомнить недавнее прошлое. Я представила себе Красную площадь, демонстрацию и в октябрьских колоннах тех, кто сражался с белогвардейцами и махновцами, – их я видела девчонкой в своем родном городе».

Слушайте все, как гремят барабаны.

В красные флаги оделись дворцы.

Смирно, народы! Идут ветераны,

Славных сражений седые бойцы! —

раздавалось под сводами мюзик-холла. Голос певицы звучал взволнованно, но слова ее падали в пустоту. Она ушла со сцены под звук собственных каблуков.

За кулисами на нее сочувственно смотрели коллеги: что ж ты так опростоволосилась! А знаменитая примадонна Зинаида Светланова сказала ей:

– Запомни, девочка: на бис можно ставить только номер на две минуты, от которого публика будет визжать и ахать!

Опыту Шульженко, увы, был небольшой. Но ведь то, что приносило ей прежде успех, теперь она петь не имела права: директор мюзик-холла с трудом пробил в московской цензуре разрешение только на те четыре песни, что она спела в «Ста минутах репортера», будь они неладны. А ведь совсем недавно, лет пять назад, когда она только начинала, все было иначе. Нэп распахнул двери: пой, что душа просит.

На эстраде вновь зазвучал классический романс, который принесли артисты солидных театров, подрабатывающие концертами. Слушатели жаждали и новых лирических песен. И жажда эта была как никогда велика. Ну нельзя же было постоянно распевать, как на демонстрации: «Так пусть же Красная сжимает властно свой штык мозолистой рукой!»

«Свято место пусто не бывает», а потому лирический вакуум стремительно заполнил «цыганский» романс.

Получив в свое время широкое распространение благодаря не только мастерскому пению популярных Вари Паниной, Анастасии Вяльцевой, Надежды Плевицкой, но и выпуску огромными тиражами граммофонных пластинок и песенников с записями репертуара этих исполнительниц и их подражателей, салонно-цыганский романс успешно продолжал обслуживать слушателя.

Сегодня, когда в Москве работает Театр эстрады, когда для выступлений эстрадных артистов отводятся лучшие залы, в том числе Кремлевский дворец, Центральный концертный зал, когда декады и фестивали эстрады проводятся во Дворце спорта, вмещающем 14 тысяч зрителей одновременно, – сегодня трудно представить, что в Москве 20-х годов не было ни одной постоянно действующей концертной эстрадной площадки. (Открывшийся в конце 1927 года мюзик-холл – единственный эстрадный театр – провозгласил своей задачей не показ концертов, а создание эстрадно-цирковых спектаклей.)

Артисты эстрады были вынуждены обратиться, увы, к старому пристанищу. Каждый вечер 700–800 исполнителей выступали в пивных и трактирах, в которых насчитывалось до ста «концертных площадок».

«Пивные Моссельпрома представляли из себя весьма пестрое зрелище – начиная с перворазрядных ресторанов, вроде «Праги», и кончая полутемными, освещаемыми керосиновыми лампами «тавернами в Петровском парке». Это свидетельство современника из книги с характерным названием – «Эстрада перед столиками» – относится к 1924 году. Вскоре «таверны» были электрифицированы, но вкусы их заведующих и посетителей, большинство которых составляли новоявленные нэпманы, оставались прежними. От эстрадных артистов требовали исполнения испытанного репертуара – «цыганских» романсов, либо надрывно-печальных, с пудовой слезой, либо разудалых, бесшабашных:

Гей, смелей, горячей

Лейся, песня раздольная!

Не хочу я быть ничьей —

Родилась я вольная.

Никакие новшества не допускались. Нужны были только «проверенные» номера, которые-де больше располагают публику к потреблению пива.

«Эстрада перед столиками» не хотела сдавать своих позиций. Известный фельетонист Михаил Кольцов оставил нам описание типичной третьеразрядной «таверны» и столь же типичного для нее эстрадного концерта, относящееся уже к 1928 году: «К измызганной дверной ручке пивного заведения лучше не прикасаться. Надо просто толкнуть, как все это делают, локтем или ногой обитую драным войлоком дверь. Она распахнется, и вас охватит гулкий шум, густой тошнотворный пар, совсем как в бане. О том, чтобы раздеться, отдать куда-нибудь верхнее платье, не может быть и речи.

…Объявлен концерт «при участии известных артистов Бредунова и Башиловой и товарища Чудинова». Пианист в черных очках громит клавиатуру, маленькая женщина в белой косыночке, мертво уставясь белыми глазами на лампу, поет тяжелым ртом:

Ей граф с утра фиалки присылает.

Он знает, что фиалки – вкус мадам…

Потом товарищ Чудинов пляшет русскую со стаканом на голове и «американскую барыню» с тремя стаканами. Публика хлопает…»

Приверженцы «проверенных» номеров были и среди так называемых «жучков» – администраторов, устроителей случайных концертов в клубах. Ссылаясь на вкусы зрителей, они формировали программы по своему усмотрению, выступали в роли «законодателей» моды. «Певцы, пытающиеся вместо «Жить, будем жить» спеть новый и современный романс, наталкиваются в лучшем случае на «дружеское» предупреждение – «здесь вам не филармония», в худшем – на молчаливый бойкот», – с горечью констатировал один из критиков.

Гастролировали в питейных заведениях, участвовали в халтурных концертах-налетах певцы и певицы чрезвычайно низкой квалификации. Ведущие исполнительницы цыганского жанра – Н. Тамара, Т. Церетели, М. Нежальская, А. Орлова и другие не опускались до таверн. Они пели в сборных программах, а иной раз давали и сольные концерты.

Но репертуар как у тех, кто пел перед столиками, так и у тех, кто появлялся перед зрителями концертных залов, был тот же. Многочисленные копии вяльцевской «Гайда тройка» никогда не достигали блеска оригинала. Копии оказывались и бледнее, и грубее. Подражатели слепо повторяли типичные приемы эстрадной «цыганщины» – гортанный носовой тембр, произвольные замедления или ускорения темпа, зачастую не оправданные ни текстом, ни эмоциональным строем романса; внезапный переход на шепот, скороговорку, а затем после длительной, традиционной паузы – рассчитанная на эффект концовка, спетая полным голосом.



Спрос на «цыганский» романс, захвативший в репертуаре пустовавшее место новой лирической песни, родил и предложение. Появляются новые образцы цыганской лирики, которые трудно отличить от их дореволюционных прародителей: «Вольная» (Б. Фомин – Я. Горин), «Смеялись две розы любя» (В. Трахимович – И. Мельгорский), «Обидно, досадно» (В. Бакалейников – А. Кусиков), «Не надо встреч» (Ю. Хаит – П. Герман), «Две буквы» (Б. Прозоровский – К. Осенин) и т. п.

«Малый зал консерватории во время концерта Татьяны Букальцевой, – писал рецензент журнала «Цирк и эстрада», – походил вместо увеселительного помещения скорей на клуб самоубийц. По крайней мере после десятка песен, исполненных Букальцевой, каждому слушателю жизнь становилась постылой». Рецензент видел панацею от бед в реперткоме, который-де один способен, проявив строгость, спасти эстраду от упаднических песен.

Ответственный редактор этого журнала А. Луначарская предлагала другой путь. «Мы так много толкуем о пошлости на эстраде, о грубом, затасканном и часто реакционном репертуаре, – писала она, – но борьбу с ним мы сможем повести успешно только в том случае, если женщина-эстрадница первая сделает почин и откажется выполнять этот репертуар. Она должна категорически заявить, что будет выступать только с репертуаром, воспитывающим массы в направлении нашего социалистического строительства».

Были и сторонники административных мер. Московский городской совет профсоюзов принял решение «запретить устройство халтурных концертов и цыганщины в помещении Колонного зала Дома союзов». С исполнителями цыганских романсов были немедленно расторгнуты договора, их фамилии надолго исчезли с рекламных щитов главного рабочего клуба.

Но ни апеллирование к реперткому, ни призывы к «категорическим заявлениям» с отказом от старого репертуара, ни запрещения концертов, ни изъятие эстрады из пивных не могли решить проблемы создания современной лирической песни.

Лирической песне в этот период отдавали свои способности одаренные композиторы – братья Покрассы, М. Блантер, Ю. Хаит, В. Кручинин, Б. Прозоровский, Ю. Милютин, К. Листов. К этому списку надо прибавить и имена делавших свои первые шаги И. Дунаевского и Ю. Мейтуса.

Однако их первые, пусть не всегда успешные опыты либо оставались незамеченными, либо, как это ни кажется странным сегодня, встречались в штыки.

Январский дебют 1929 года утвердил Клавдию Шульженко в новом репертуаре. Это были свои, впервые в ее жизни написанные специально для нее песни. Еще так недавно она пела записанный по слуху «Шелковый шнурок», разученный по старинным нотам романс «Снился мне сад», услышанную на концерте гастролерши «Снежинку» и т. д. Посылая на просмотр в Главный репертуарный комитет произведения, предназначенные для дебюта в мюзик-холле, Шульженко с явной гордостью определила их жанр: «Революционные и жанровые советские песни».

Однако ее старания критики не заметили. Позже, когда певица исполнила те же песни в программе Нижегородского мюзик-холла, в одном из столичных изданий были опубликованы язвительные «Нижегородские письма» Вл. Ярополка, в которых содержался отзыв о выступлении Шульженко.

По мнению рецензента, исполненные Шульженко «песенки сегодняшнего дня» («к счастью, это уже вчерашний день!» – замечал в скобках критик) представляют из себя типичную дешевую, «интернациональную» экзотику. Удачное исполнение этих «песенок» не спасло певицу от законных упреков в сомнительном репертуаре».

Итак, удачное исполнение, но – «вчерашний день», «интернациональная экзотика», «сомнительный репертуар». Ни одного позитивного предложения, ни одной попытки поддержать певицу, отказавшуюся от «старинных» романсов – гарантии зрительского успеха.

Нижегородский рецензент не был одинок. Его точку зрения на репертуар Шульженко разделял и тогдашний председатель реперткома Н. Равич. Просматривая тексты песен накануне дебюта певицы в Москве, он наложил резолюцию на «Красном маке»: «Чепуха какая! Танцовщица в роли вождя революции!» Не меньшую иронию вызвала и «Гренада», зачисленная, очевидно, в ведомство «интернациональной экзотики»: «Революционер умирает с песней… «Гренада, Гренада!». Председатель реперткома предлагал исполнительнице срочно разучить другие произведения.

И здесь он был солидарен с рапмовцами – членами Российской ассоциации пролетарских музыкантов, у которых легкий жанр получил этикетку «классово чуждого пролетариату» творчества, с которым рапмовцы собирались вести длительную борьбу на уничтожение. «Запрещение и разоблачение легкого жанра – это только объявление войны, начало ее, но не конец», – писал в передовой статье рупор РАПМа журнал «За пролетарскую музыку».

«Цыганщиками», «фокстротчиками», «вредителями», «верными лакеями буржуазии» окрестили рапмовцы всех, кто не разделял их взглядов. Боясь как огня лирической задушевности, которой они неизменно противопоставляли «коллективную солидарность», выступая против бытовой музыки, против современного танца, рапмовцы тормозили развитие советской лирической песни, легкой музыки вообще.

Работы композиторов непролетарского происхождения, их попытки писать песни на современные темы рапмовцы или объявляли нэпманскими происками, или называли приспособленчеством. Фактически они отрицали право на творчество иных композиторов, кроме членов РАПМа.

Когда-то в юности

В новогоднюю ночь загадываются желания и принимаются решения. И те и другие окрашиваются романтическим светом елочных огней и приобретают оттенок рождественских историй – сладких и трогательных одновременно: «Ах, как хорошо было бы, если бы…»

Но проходит праздник, осыпаются елки, сверкавшую еще вчера мишуру укладывают в коробки – до будущего года, и вместе с ними забывают о мечтах и желаниях, которые при свете дня теряют свою привлекательность – возможность осуществления.

Решение пойти в театр, «уйти в актрисы» Клавдия Шульженко приняла в ночь под новый, 1923 год. Приближалась ее семнадцатая весна – возраст, казавшийся ей чрезвычайно зрелым, – а еще ничего не было сделано! Хотелось немедленно бросить все – школу, занятия на фортепиано и посвятить себя наконец настоящему делу. Новогоднее решение Шульженко оказалось окончательным и бесповоротным.

И все же, когда Клавдия добежала со своей окраинной Москалевки до центра города и остановилась перед серым зданием Харьковского драматического театра, робость овладела ею. Столько раз она была здесь, входила с толпой зрителей в эти массивные двери, и смеялась, и плакала. А потом дома разыгрывала увиденное, исполняя все роли сразу. И как-то само собой получилось, что герои ее пьес часто пели – очевидно, они любили песню так же, как и она, как и ее отец. От отца она впервые услышала народные украинские песни, с отцом были связаны ее первые сценические впечатления. Бухгалтер Управления железной дороги, он играл на баритоне в любительском духовом оркестре, а иногда и пел соло в любительских концертах (термина «художественная самодеятельность» в те годы еще не существовало). И может быть, именно эти выступления родили у Шульженко первое влечение к сцене, к песне…

Массивные двери, к которым наконец направилась Шульженко, оказались заперты. «Значит, не судьба?» Но нельзя же, приняв решение, вот так просто уйти отсюда! Она постучалась раз, другой, третий. Безрезультатно.

Обогнула здание. Из двери, над которой висела потускневшая бронзовая табличка «Вход для гг. артистов», выходили люди в потрепанных одеждах. Старик швейцар, стоявший у порога, спросил ее:

– Ты к кому, девочка?

– Мне необходимо видеть главного режиссера театра Николая Николаевича Синельникова, – сказала Шульженко давно приготовленную фразу.

Швейцар оглядел ее. Перешитое из старенького, но модное пальто и маленькая меховая шапочка – нечто среднее между шляпой девушки и шапкой девочки – не вызвали у него подозрений. Он попросил подождать и, когда через несколько минут вернулся, сказал:

– Просят пожаловать.

Шульженко прошла на сцену. Здесь, очевидно, только что закончилась репетиция: в беспорядке стояли стулья, посередине – несколько деревянных ступенек от лестницы, ведущей в никуда, а возле кулисы – куст махровой сирени, за которым скрывался рояль. Николай Николаевич сидел в кресле у рампы – такой же седой, как и на портрете, оживленный, хотя и явно уставший. Возле него – несколько мужчин в пиджаках и рабочих блузах.

– Вы ко мне? – спросил он, заметив Шульженко, и пригласил: – Подойдите поближе. Я вас слушаю.

– Я хотела бы вступить в труппу руководимого вами театра…

Это была вторая и последняя из ранее приготовленных ею фраз.

– А что мы умеем? – спросил быстро Синельников.

– Все, – в тон ему выпалила Шульженко и уже почти робко добавила: – Петь, декламировать, танцевать…

– Пожалуй, спойте, – сказал режиссер и указал на рояль. – Наш концертмейстер поможет вам. Дуня, будьте добры!

Дуней оказался худенький молодой человек с четко наметившимися залысинками. Он отодвинул сиреневый куст и тихо спросил:

– Что вы будете петь?

– «Распрягайте, хлопцы, коней».

– А какой у вас голос?

Шульженко вспомнила свои домашние концерты, случайных прохожих, которые нередко останавливались под окнами, привлеченные пением, и уверенно ответила:

– Сильный!

Улыбнувшись, молодой человек объяснил, что речь идет о тональности, в которой собирается петь абитуриентка. После небольшого совещания удобный вариант был найден, и молодой человек объявил:

– Мы готовы!

О хлопцах, которым советовали распрягать коней и идти спать, Шульженко пела так, как пел ее отец тихими летними вечерами, когда и песня, кажется, не могла нарушить тишины синих сумерек. Голос ее звучал взволнованно и мягко, и песня, исполнявшаяся порой чуть ли не с присвистом, прозвучала как лирический рассказ о влюбленном украинском парубке, мечтающем встретиться со своей «дивчинонькой».

– Спасибо, – сказал Синельников, когда Шульженко кончила. – Как вас зовут?

Она представилась и спросила:

– А можно еще? Я могу прочитать басню.

– Басню не надо. Сколько вам лет?

– Семнадцать, – соврала Шульженко и исправилась, смутившись, – скоро исполнится…

Николай Николаевич явно что-то обдумывал и, решившись, вдруг предложил:

– Давайте-ка попробуем сделать этюд.

– Давайте, – согласилась Шульженко, не представляя, что это такое.

– Этюд называется «Ревность». Наши актеры помогут вам. Представьте себе бал. Вы пришли в радостном настроении, мечтая встретить здесь любимого. И вдруг среди танцующих замечаете его с другой. Ревность охватывает вас. Что такое ревность знаете? – внезапно спросил он.

– Знаю. Я читала «Отелло», – показала Шульженко свою образованность. – Он задушил Дездемону.

– Ну, до этого дело у нас не дойдет, – улыбнулся Синельников. – Вы должны продемонстрировать ревность в манере держаться, в том, как смотрите на любимого, владеете веером. – И распорядился: – Дайте девочке веер, бутафоры!

«Раздались звуки вальса, и этюд начался, – вспоминала Клавдия Ивановна. – Как я ревновала, сказать не могу. Помню только, что веер так и ходил ходуном у меня в руках, а когда я приблизилась к артисту, назначенному мне возлюбленным, он в страхе отшатнулся. От досады я с размаху хлопнула веером по ладони, и в ту же минуту он рассыпался на десяток планок. Не знаю отчего, но я расплакалась.

– Успокойтесь! – закричал Синельников. – Вы приняты!

Много лет спустя, уже после войны, меня пригласила к себе Зара Левина: она хотела показать свое новое сочинение. Кажется, это был романс «Если вы были влюблены». Мы прослушали его раз-другой и стали обсуждать текст: что-то там нам не понравилось. А жара стояла страшная. Зара достала веера – себе японский, мне страусовый, – их у нее было десятка два, не меньше. И тут я неожиданно вспомнила театр Синельникова:

– С таким веером я держала первый экзамен на актерство!

И рассказала Заре Александровне все как было.

– Клавуся! – воскликнула она. – Это же готовый сюжет для песни!

Мы засмеялись, а она втайне от меня заказала своей приятельнице Люде Глазковой текст, и вскоре появился на свет очень старинный вальс «Я разлюбила вас» – игровой, чуть шутливый, то, что надо! На любого зрителя! Классика. Я его и на юбилее в обход своих правил бисировала!»

А тогда, в день «экзамена на актерство», Синельников, прощаясь с абитуриенткой, сказал:

– Завтра к одиннадцати приходите на репетицию. Мы репетируем «Периколу» – это вам будет полезно…

Молодой человек с залысинками провел ее к выходу.

– Еще раз спасибо, – сказал он здесь, – вы отлично пели.

– Я очень рада, – просияла Шульженко. – А скажите, почему у вас такое странное имя – Дуня? – рассмеялась она.

– Так меня зовут друзья, – улыбнулся молодой человек. – Фамилия моя – Дунаевский, а имя Исаак.

«Как он блестяще аккомпанировал, – вспоминала Шульженко, – до сих пор думаю, что меня взяли на сцену из-за его игры».

* * *

«Перикола» готовилась к юбилею Синельникова – 50-летию его театральной деятельности. Мысль поставить оперетту в драматическом театре, с драматическими актерами многим показалась безрассудной. Однако полувековой опыт актера и режиссера давал юбиляру право на это «безрассудство».

Синельников был очень музыкален. В молодости он серьезно увлекался пением, его репертуар содержал несколько десятков романсов, оперных и опереточных арий, а партия героя «Периколы» Пикилло нашла в его лице одного из лучших исполнителей. Как режиссер Синельников требовал от актеров умения одинаково успешно играть и драму, и трагедию, и если не оперетту, то хотя бы водевиль – с песенками, куплетами, танцами. Прирожденный учитель, тонкий художник и педагог, Синельников добивался в своих работах столь блестящих результатов, что его театр постоянно пользовался репутацией лучшего театра провинции, а его ученики – М.М. Блюменталь-Тамарина, А.А. Остужев, Н.М. Радин, Л.М. Леонидов, М.М. Тарханов, М.М. Климов и другие составили славу и гордость петербургской и московской сцен.

Приступая к постановке «Периколы» в Первом государственном академическом театре драмы (так в те годы именовался Харьковский драматический театр), Синельников рассчитывал – и не без оснований – на помощь заведующего музыкальной частью Дунаевского. Пришедший в театр после окончания Харьковской консерватории Дунаевский проявил себя не только талантливым музыкантом, пианистом, скрипачом, но и подающим надежды композитором. Им была написана музыка к «Женитьбе Фигаро» Бомарше, «Дон Жуану» Мольера, «Балаганчику» Блока, «Слесарю и канцлеру» Луначарского. По просьбе Синельникова он заново оркестровал «Периколу», учитывая возможности оркестра драматического театра, а также привел ее вокальные партии в соответствие с голосовыми данными артистов драматической труппы. «Перикола» явилась для молодого композитора своеобразным дебютом – впервые он согласился стать «на публике» за дирижерский пульт.

Дебют Шульженко в этом спектакле был менее заметным для зрителей. Но не менее значительным для начинающей актрисы. Она не получила самостоятельной роли. Ей довелось изображать то темпераментную испанку, прогуливающуюся вместе с хором по южному городу, то случайную зрительницу, наблюдающую за выступлением Пикилло и Периколы, то гостью на губернаторском балу. Ей приходилось исполнять (вместе с хором) веселые куплеты Оффенбаха, подпевать (опять же вместе с хором) основным героям в их развернутых ариях.

Но не это оказалось самым важным для дебютантки. Ее поразили и увлекли репетиции, которые вел Синельников. Наблюдая за режиссером со сцены или из зрительного зала, Шульженко жадно впитывала каждое его замечание, «примеряя» к себе ту или иную роль – вне зависимости от того, женская она или мужская.

«Воспоминания молодости одухотворяли Синельникова, который без устали учил актеров правильной музыкальной фразировке, глубокой выразительности пения, давал указания оркестру и так далее, – писал впоследствии Дунаевский. – Он сам помолодел, и вся постановка казалась молодой, бурной и озорной… Я до сих пор слышу куплеты губернатора в неподражаемом исполнении А.И. Зражевского, я до сих пор вижу, с каким огоньком отплясывал В.А. Владиславский свое болеро».

Синельников часами репетировал и с исполнителями основных ролей, и с хористами. Работа режиссера с актерами была титанической. Часто без перерывов продолжалась она чуть ли не до начала вечернего спектакля. Синельников отдавал всего себя подготовке будущего спектакля и этого же требовал от каждого артиста. Такой метод репетиций, а по существу метод воспитания актера (в этом очень скоро убедилась Шульженко) был традиционным для режиссера. Не случайно в актерской среде еще до революции сложилась поговорка: «В императорском училище – школа, у Синельникова – университет!»



Одним из следующих спектаклей, в котором приняла участие Шульженко, явилась пьеса «Казнь» – драма из жизни кафешантанных актеров в 4 действиях и 5 картинах, сочинения Григория Григорьевича Ге, артиста императорских театров. Ге написал ее в конце прошлого века. Как и другие два десятка его пьес, «Казнь» была мелодрамой, может быть, несколько лучше остальных. Насыщенная сценами, в которых страсти рвались в клочья, она пользовалась популярностью у публики и драматических актеров, довольно часто ставилась на провинциальной и даже столичной сцене.

Синельникова, очевидно, привлекала в пьесе мысль о пагубном влиянии буржуазного общества на актеров, их бесправии, зависимости от случайных подачек, подношений в день бенефиса, подарков к премьере.

Отнюдь не новая для русской драматургии мысль в сочинении Г. Г. Ге тонула в бесконечной любовной интриге. Синельникову, последователю режиссерской школы Московского Художественного театра, пришлось немало потрудиться, чтобы очистить ее от пудовых «крокодиловых» слез.

Среди действующих лиц «Казни» – несколько кафешантанных певиц, одна из которых влюбляется в молодого, чистого душой, но неизлечимо больного миллионщика. Рядом с ним – его дядя, прожженный делец, развратник, прокутивший свое состояние. В разрешении любовного конфликта (у миллионщика, как положено, оказалась нелюбимая невеста) участвуют еще один дядя, на этот раз родственник героини, а также режиссер кафешантана, актер – «первый любовник» и т. д.

Роль, которую получила Шульженко, находилась в самом конце довольно длинного списка и была обозначена петитом: «Лакеи, полицейские, хор цыган, разнообразные артисты и артистки кафешантана». Синельников перенес на строчку выше: «Певица в ресторане – К. Шульженко».

Ресторан – заключительный акт «Казни». Здесь героиня дает прощальный ужин для коллег, здесь она подводит итог кафешантанной жизни. И здесь же Синельников решил в разгаре пира вывести на небольшую эстраду певицу. Певицу, точнее певичку, привыкшую обслуживать ресторанных завсегдатаев, почти такую же, как и те, что сегодня слушают ее.

Она появлялась в ярком платье с претензией на шик, в сопровождении двух традиционных гитаристов. Пела Шульженко романс В. Борисова на слова Е. Дитерихса «Звезды на небе», светлый по настроению, говорящий не о трагической, а о торжествующей любви. По замыслу Синельникова «Звезды на небе» должны были быть одновременно и созвучны настроению героини, и находиться в противоречии с предчувствием надвигающегося печального исхода.

В часы репетиций Николай Николаевич много рассказывал о замечательных актрисах русской эстрады, как им зачастую приходилось петь не в концертных залах, а в отдельных кабинетах ресторанов, о тонком умении чувствовать настроение тех, для кого они пели, – от этого зависели и выбор песни, и трактовка ее.

В соответствии с режиссерским замыслом она начинала романс как рассказ о ничем не омраченной любви, чистой, точно свадебный наряд невесты:

Снился мне сад в подвенечном уборе,

В этом саду мы с тобою вдвоем…

А дальше… Дальше, угадав настроение гостей – тех, для кого поется песня, – ресторанная певичка неожиданно вкладывает в нее иной смысл: сад ведь только снился, рассказ о «звездах в сердце» – только прекрасная мечта о большой несбывшейся любви.

Навсегда запомнила Шульженко работу с Синельниковым над первым сольным выступлением, фактически над первой самостоятельной ролью. Навсегда запомнила и сам спектакль, когда по окончании романса в зале раздались аплодисменты. К ним присоединились и актеры на сцене, а героиня пьесы подошла к Шульженко и, хотя это не было предусмотрено мизансценой, обняла и расцеловала ее.

За ролью «Певицы в ресторане» последовали другие, в которых Шульженко уже не приходилось петь (например, Гимназистка в «Детях Ванюшина», расцененная Синельниковым как творческая удача молодой актрисы), но успех в «Казни» имел самые благоприятные последствия. Шульженко стала непременной участницей всех дивертисментов, даваемых в театре.

Традиция дивертисмента – концертного отделения, завершающего театральный вечер, – давняя. В некоторых театрах она почиталась настолько обязательной, что дивертисменты давались после больших, пятиактных пьес.

Нередко устраивались дивертисменты и в Харьковском театре. Актеры – и те, что были заняты в спектакле, и те, что не участвовали в нем, – разыгрывали скетч, пели, читали стихи и монологи из популярных пьес. Четыре-пять «выигрышных» номеров концертного отделения были обычно яркой демонстрацией артистических талантов.

Клавдия Шульженко вскоре стала единственной представительницей вокального жанра в этом сценическом параде.

Систематические занятия у профессора Харьковской консерватории Николая Леонтьевича Чемизова, работа с Синельниковым над каждым произведением, исполняемым в дивертисменте, помогали Шульженко овладевать вокальным и артистическим мастерством.

Но вопрос «что петь?» оказался едва ли не самым трудным. Как ей, начинающей певице, строить репертуар?..

«Помни, ты – актриса, – говорил ей Синельников. – Ты должна играть песню, играть, как играют спектакль, – с той разницей, что ты будешь единственной исполнительницей всех ролей. Это трудно, но лучшие певцы на Руси всегда были настоящими актерами».

Шульженко хотела петь о том, чем жили ее слушатели, – и те, кто покупал билеты в театральной кассе, и те, кто получал их бесплатно по талонам, выданным на производстве.

Она еще не знала, сколько раз на протяжении многих лет ей придется решать этот вопрос – «что петь?» – поистине вечный для исполнителя. Решать и снова возвращаться к нему.

Вот, кажется, ответ найден, но жизнь изменила условия задачи, а вопрос остался тем же, и снова нет готового решения – каждый раз его надо искать самой и заново…

…Ни одного концерта приехавшей на гастроли Лидии Липковской не пропустила Шульженко. Замечательная певица, обладательница выразительного колоратурного сопрано, которым восхищались Петербург, Париж, Чикаго, Нью-Йорк, Липковская поразила Шульженко тонкой фразировкой, артистизмом и изяществом. Все это вызывало восхищение и наивное желание подражать певице. Хотелось, например, спеть элегантный французский романс «Смешного в жизни много» так же, как поет она. А получится ли?

Лидия Яковлевна приняла Шульженко в номере «люкс» в гостинице «Метрополь», благосклонно выслушала ее сбивчивый рассказ, пересыпанный восторгами, и попросила подойти к пианино. Шульженко спела «Звезды на небе», а затем одну из последних своих работ – романс К. Подревского «Шелковый шнурок». Липковская внимательно выслушала историю трагической любви с самоубийством, ржавым крюком в дощатом потолке и трупом героя на шелковом шнурке – всеми приметами гиньоля.

Долго беседовала она с молодой певицей.

– Вам нужно искать свой репертуар, соответствующий вашему лирическому дару. И никакие «шелковые шнурки» вам не нужны: у вас мягкий почерк, а вы хотите писать жестким пером…

…Однажды после спектакля за кулисы пришел молодой человек. Он представился: «Павел Герман», поблагодарил Шульженко за удовольствие, доставленное ее выступлением, и предложил две только что написанные песни. Ноты («Музыка В. Кручинина», значилось на них) и текст с дарственной надписью он оставил актрисе и распрощался – молодой человек жил в Киеве.

Две песни, оставленные им, обладали желанными признаками: они рассказывали о современной жизни, в них было действие, они были лирическими. Через несколько дней после визита поэта обе уже исполнялись Шульженко в дивертисменте и сразу же возымели успех у публики. Он заметно возрос, когда Шульженко спела их на шефском спектакле – «рабочем утреннике».

Эти песни – «Шахта № 3» и «Песня о кирпичном заводе», получившая в обиходе название «Кирпичики», – написанные в 1923 году, вскоре приобрели печальную известность.

Характерно, что уже в 1930 году критик С. Воскресенский, автор книги, содержащей первую попытку всесторонне охарактеризовать эстрадный репертуар тех лет, назвав «Кирпичики» родоначальниками современной бытовой песни, отмечал, что это «типичная мещанская песенка, отнюдь не революционная, как полагали некоторые в момент ее появления».

«Кирпичики» надолго стали традиционным символом дурного вкуса. В искусстве их использовали как песню-характеристику, помогающую обрисовать отрицательных персонажей. К примеру, в фильме «Здравствуй, Москва» (1946 г.) под видом «русской народной песни» они фигурируют в качестве излюбленного произведения жулика и пропойцы, завсегдатая пивных.

Музыка «Песни о кирпичном заводе» не была оригинальной. В. Кручинин обработал для нее вальс С. Бейлезона «Две собачки» – произведение сентиментальное, со всеми признаками дореволюционных романсов городских окраин.

Автор текста П. Герман в те годы делал первые шаги в песне, робкие, порой неудачные, порой успешные. В 1924 году он уже написал «Авиамарш» (музыка Ю. Хаита) со ставшими хрестоматийными строками: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью!» Ощущения нового человека, решившего преобразить жизнь, Герман пытался передать и в бытовой лирической песне.

В «Кирпичиках», имеющих подзаголовок «Из песен нового быта», действовали современные люди. Рассказ строился от лица героини. Она неторопливо излагала свою немудреную, но достаточно типичную биографию: родилась «на окраине где-то города» в бедной семье, с пятнадцати лет начала работать на кирпичном заводе, там повстречала рабочего паренька Сеньку, ставшего ее другом, а затем и мужем. Героиня вспоминает годы первой империалистической войны, безработицу, опустевшее заброшенное предприятие, которое было растаскано «огрубевшим народом», победу Октября и возрождение завода. Финал песни был приближен к событиям и атмосфере первой половины 20-х годов: героиня успешно работала на возрожденном заводе, который возглавил ее муж – новый красный директор.

В «Шахте № 3» излагалась история донецкого шахтера, погибшего от руки белобандитов. Это была также одна из первых советских лирических песен, и, очевидно, не случайно в 1968 году В. Кручинин включил ее в сборник своих избранных произведений, написанных за сорок с лишним лет.

Почему же «Кирпичики» и «Шахта № 3» получили в 20-х годах столь широкую популярность? Ведь даже рапмовцы были вынуждены признать, что песни эти «глубоко проникли в рабочие и крестьянские массы».

В фундаментальном труде, посвященном русской советской песне, А. Сохор справедливо отмечает: «Эти произведения пелись, некоторые – очень широко («Кирпичики», «Шахта № 3»), не только потому, что других не было… Их темы и герои были взяты из окружавшего быта и связаны со всем знакомыми событиями жизни тех лет. Непритязательно выражая лирические настроения, они шли навстречу неизменной тяге широких масс к лирике. Сказалось и то, что их авторы отлично знали законы массового восприятия, секреты общедоступности и умели пользоваться ими, опираясь на бытующие интонации».

Понятно решение Шульженко включить эти песни в свой репертуар. Успех у публики ободрил молодую певицу. Харьковчане полюбили ее. Шульженко все чаще выступает уже не в театре, а в концертах, устраиваемых в рабочих клубах, на летних эстрадных площадках. Ее популярность дала товарищу по сцене, представителю знаменитой театральной фамилии, Виктору Петипа право на экспромт. Артист произнес его, конферируя одну из концертных программ:

Сейчас она – кого привыкли мы любить,

В ком так пленительно кипит

Искристых песен лава.

Она – Шульженко Клава.

Увы! Экспромт, столь эффектный, отличался неточностью – «лавы песен» у исполнительницы не было. Тогда-то и пришли на помощь друзья.

Юлий Мейтус учился в те годы в Харьковском музыкально-драматическом институте в классе композиции С. Богатырева. Позади была музыкальная школа Густава Нейгауза (класс фортепиано), годы работы в частях Первой конной армии. Просьба Шульженко написать для нее совпала с первыми опытами в композиции будущего автора опер и симфонических произведений.

Мейтус написал четыре песни на стихи молодого поэта Евгения Брейтигама – «Красный мак», «На санках» («Жоржи Кетти»), «Красная армия», выдержанный в традициях интимной лирики «Силуэт», на обработанную мелодию с американской пластинки, а также «Гренаду» на стихи М. Светлова, «Колонну Октябрей» (текст Тартаковского) и игровую ироническую песенку «Папиросница и матрос», рассказывающую о лоточнице Нюрке, полюбившей итальянского красавца моряка. Все семь написаны быстро – за два-три месяца. Получив крещение на харьковских подмостках, они составили ее основной и оригинальный багаж, которым, по уверению друзей, она должна была гордиться.

Шульженко не знала и не ведала ни о Пролеткульте, ни о пролетарских композиторах, в которые вдруг записался Мейтус. И откровенно: ей по душе были гораздо ближе старинные романсы, лирические песни, та же «Папиросница», чем «Колонна Октябрей» и ей подобные. Но она верила Юлию, и раз он сказал: «С буржуазным репертуаром ты никому не будешь нужна!» – значит, так оно и есть.

Пытаясь убедить себя, что «революционные песни» ее спасут, что именно с ними она добьется успеха, она собралась по предложению своего первого концертмейстера Елизаветы Анисимовны Резниковой попытать счастья в Ленинграде.

На вокзале ее проводили только отец и мать, которая трижды перекрестила дочь на прощание. Из окна вагона она помахала родителям и впервые почувствовала себя одинокой, стоящей перед неизвестным будущим.

Начинался 1928 год.

Но прежде расскажем еще об одном эпизоде, важном для биографии актрисы.

Театр и сцена – и ничего другого нет

Владимир Максимов был в панике: вечером спектакль, а Абигайль свалилась – ангина, вся горит, температура сорок! Что будет со «Стаканом воды», на который все билеты проданы?!

Синельников с труппой собрался на гастроли (Шульженко родители в поездку не пустили: мала еще!). Максимов кинулся к Николаю Николаевичу – застал его на вокзале:

– Спасите! Дайте актрису на Абигайль. Только на три дня, а потом она вас нагонит!

– Не надо истерик! – сказал Синельников. – Никого я вам не дам. А прекрасная Абигайль осталась в Харькове: разыщите Шульженко, скажите, что я рекомендовал ее вам. И уверяю – не пожалеете!

Шульженко знала, что в родном театре объявлены антрепризные спектакли «Стакана воды» Эжена Скриба и что сыграет их группа актеров во главе с «королем экрана» Владимиром Максимовым. Когда слезы досады, лившиеся потоком из-за родителей, запретивших ей ехать на гастроли, утихли, она утешилась одним: ну, что же, осталась дома, зато увижу актера, на которого молилась с детства.

Еще гимназистской со своей лучшей подругой Милей Каминской она пыталась всеми правдами и неправдами проникнуть в кинотеатр «Меркурий», чтобы увидеть мужчину своих грез. На его фильмы «дети до шестнадцати» не допускались. Идти в форме гимназистки – пустое дело, да еще классная дама вдруг встретится, тогда беды не оберешься. Изменить прическу? Надеть длинное платье? Туфли на каблуках? Взять в кавалеры соседа, студента Володю Мозилевского? Успех почти обеспечен. И Клава с замиранием сердца смотрела «Ключи счастья», «У камина», «Молчи, грусть, молчи» и картину с самым длинным названием «Позабудь про камин, в нем погасли огни».

И в каждой ленте на экране появлялся герой неземной красоты, утонченный аристократ, разочарованный в жизни, но, несомненно, достойный любви и помощи.

Размечтавшись о предстоящей вечером встрече с живым Федором Протасовым (экранизацию драмы Толстого она смотрела несколько раз), Шульженко отправилась на занятия вокалом с профессором Чемизовым. И только начала распеваться – выводить гаммы, как в комнату вбежал рабочий сцены:

– Владимир Васильевич Максимов просит вас к нему!

– Максимов? – не поверила своим ушам Шульженко. – Когда?

– Сейчас же! Самым срочным образом! – перевел дух посыльный. Лихорадочно соображая на ходу, что может означать этот вызов, Шульженко бежит, нет – летит в театр, дрожа от предвкушения встречи. Ее состояние сегодня, боюсь, не всем понятно. И дело здесь не только во влюбленности семнадцатилетней девушки, достойной снисходительной улыбки.

В век всеобщей доступности информации, когда в каждом доме появился телеэкран, который можно включать или выключать по своей воле, избавляясь от надоевших персонажей, магия кино снизилась, если не сошла на нет. Речь не о магии киноискусства. Речь о героях, которые жили только в фильмах, в том странном, не похожем на повседневность мире с бурными страстями, роковыми увлечениями и не менее роковыми последствиями, – мире, казавшемся сказочным, доступным не для тебя, а для людей особенных, избранных. Появление в обыденной жизни человека из этого мира воспринималось чудом.

Встретив «короля экрана», Шульженко испытала шок: настолько Максимов киношный был не похож на того, кто шел ей навстречу в фойе театра. Стройный мужчина, с ласковым внимательным взглядом, приветливой улыбкой и мягким тембром голоса. Ничего рокового и никакой разочарованности. Жизнелюбие и заинтересованность. В первые минуты Шульженко настолько смешалась, что слова застревали во рту, и она не понимала того, что слышит.

Максимов, заметив ее состояние, стал расспрашивать о родителях, любят ли они театр и приходят ли посмотреть свою дочь на сцене.

– Вероятно, им будет интересно увидеть вас в роли Абигайль? – спросил он.

– Конечно! – воскликнула Клава. – Папа обязательно придет!

– Выпишите папе пропуск в первую ложу на два лица, – обратился Максимов к администратору. – На все три наших спектакля!

Он говорил так, будто вопрос об участии Шульженко в «Стакане воды» уже решен.

Владимир Васильевич рассказал о пьесе, о ее персонажах, лицах сплошь исторических, о том, что герцогиня Мальборо, коварная и лицемерная, хотела втянуть Англию в войну, тогда как сэр Генри Болингброк стоял за мир.

– И хотя все они жили в начале восемнадцатого века, – сказал с улыбкой Максимов, – симпатии наши, конечно, на стороне Болингброка. Иначе я бы и не взялся за эту роль. Вам же предстоит сыграть девушку, которая становится моим главным помощником. Без нее развалилась бы вся моя благородная борьба и пьеса тоже.

Он познакомил Шульженко с Верой Леонидовной Юреневой, известной актрисой Александринки, и они тут же начали репетировать. С тетрадкой в руках Клава неуверенно произносила свой текст, а Максимов и Юренева, одобряя ее, показывали мизансцены и при каждом удобном случае уверяли, что все идет прекрасно и все у нее получится. Репетиция шла часа три.

– Ну вот, теперь идите, учите роль, – сказал Владимир Васильевич, – завтра днем еще порепетируем, а вечером с богом сыграем спектакль.

– Я боюсь, – прошептала Шульженко, – не успею выучить и перепутаю все мизансцены.

– Вы должны нас спасти, Клавочка. Роль выучите, а с мизансценами я помогу вам. Жестом, взглядом покажу, куда идти, где остановиться. Не бойтесь! – успокаивал он. – В дореволюционных театрах, в провинции актерам сплошь да рядом приходилось разучивать роль за два-три дня! Да и суфлер всегда наготове!

У Шульженко дней этих не было. Оставался вечер и ночь. А на суфлера она не рассчитывала: ее пугал этот голос из будки. Говорить в то время, когда он что-то «подавал», она так и не научилась.

Дома начала читать пьесу, чтобы понять, какая она эта Абигайль. Влюбленный в нее прапорщик гвардейского полка говорит, что она «самая прелестная, самая прекрасная девушка Лондона и без гроша в кармане». Работала продавщицей в ювелирном магазине, но хозяин обанкротился, и она осталась без места и без средств. Все это было очень кстати, но пугало другое: Абигайль все три акта находится на сцене и монологи ее казались огромными – подробные, обстоятельные рассказы. Такие не выучить!

Помог папа – Иван Иванович. Он подавал реплики за всех сразу, и как ни странно, слова Абигайль легко запоминались, и к ночи остались одни монологи.

– Возьмешь на ночь воды и ваты. Когда захочешь спать, протрешь мокрой ваткой глаза, сон, как рукой, снимет, – посоветовал отец.

Прежде всего она попыталась разобраться, о чем говорит ее героиня, чем вызваны ее слова, логика ее мысли, что она при этом испытывает. Определить элементарное – завязку, кульминацию, развязку монологов. Без этого может получиться только зубрежка. Если бы она знала, как все это пригодится ей впоследствии.

Она так увлеклась, что не потребовались вода и вата. В пятом часу утра, когда уже светало, она поняла, что должна лечь: в одиннадцать ее ждут на репетиции.

«Не могу сказать, как получилась у меня Абигайль, – вспоминала Клавдия Ивановна. – Мне очень помогли партнеры. Я безумно волновалась, когда при первом своем появлении спускалась по длинной, бесконечной лестнице, думала, что сейчас свалюсь, но Владимир Васильевич, будто почувствовав что-то, взбежал на несколько ступенек и подал мне руку. Эту руку я чувствовала на протяжении всего спектакля, и страхи мои отступили. А без волнения жизнь актера вообще невозможна.

После спектакля занавес давали несколько раз. Публика засыпала цветами и Максимова, и Юреневу. И тут Владимир Васильевич подошел ко мне, подал бутоньерку из палевых роз, приложился к руке, а потом под рев зрителей трижды расцеловал меня в обе щеки и зааплодировал.

А позже, после третьего спектакля, за кулисами отозвал в сторону папу, пошептался с ним, подошел ко мне, подарил роскошную коробку «театрального» шоколадного набора Жоржа Бормана. В ней лежали крупные конфеты, каждая в обертке с портретом звезд сцены, и среди них – Владимир Максимов. А потом протянул мне конверт – первый гонорар за внештатное выступление, «левак», как говорят сегодня.

Но слова, сказанные тогда Максимовым, не забудутся:

– Сегодня ты прошла проверку на чувство товарищеской взаимопомощи и взаимовыручки, без которых актер – не актер. Ты доказала свое право на профессию. Спасибо. Я верю в тебя».

Еще я вспомню то мгновенье

Зрители старшего поколения помнят то время, когда слово «кинотеатр» еще не утратило первоначального значения составляющих его частей и писалось не слитно, как сегодня, а через черточку или знак дроби, ставивший филологов своим происхождением в тупик – «к/т». В числителе кино, а в знаменателе еще театр! Оправдывая свой «знаменатель», солидные московские кинотеатры в конце 20-х – начале 30-х годов регулярно проводили «понедельники», заменяя раз в неделю обычные киносеансы концертами. Преимущественно здесь выступали ансамбли песни и пляски цыган – и это дало право сатирикам перефразировать Пушкина: «Цыгане шумною толпой по понедельникам кочуют».

Как в Москве, так и в Ленинграде премьеры кинобоевиков шли в сопровождении по-оперному больших оркестров. Нередко они исполняли перед экраном музыку, специально написанную для премьерного фильма, – Великий немой в те годы еще не заговорил.

Но в Ленинграде была и своя, сложившаяся в этом городе традиция. Обычно три вечерних сеанса в крупных кинозалах, таких, как «Гигант», «Капитолий», «Колосс», начинались с концертно-театрального отделения. Публика занимала места, и под лучами прожекторов на сцену, где лишь экран иной раз заменяли живописным задником, выходил конферансье и начинал программу. Три-четыре участника, среди которых обязательно должно быть «имя», привлекающее зрителя (как правило, исполнитель или исполнительница старинных, чаще цыганских романсов), чтец и номер оригинального жанра – такова немудреная схема, по которой строилось концертно-театральное отделение.

Многие популярные артисты часто и охотно выступали перед публикой кинотеатров. Имена В. Хенкина, М. Нижальской, И. Юрьевой, К. Гибшмана, Е. Юровской, В. Козина пестрели на афишах, приглашающих посмотреть новый фильм и познакомиться с концертной программой.

С концертами в кинозалах связаны первые по приезде в Ленинград театральные впечатления Шульженко.

– Завтра понедельник, – сказала ей Е.А. Резникова, – пойдем в «Капитолий» – там поет Наталья Ивановна Тамара. Тебе обязательно надо ее послушать.

«Мы пришли на первый сеанс, – вспоминает Клавдия Ивановна. – Выступление Тамары шло в конце программы. Она спела «Гайда тройка» и «Черт с тобой». Концерт окончился, а я не могла уйти. И осталась на второй, а затем и на третий сеансы…

Что было в этой уже не молодой, но еще красивой женщине, почему ее хотели слушать снова и снова, почему к ней тянуло, как к загадке, которую хочется разгадать, а она остается неразгаданной?

Мне навсегда запомнилось изящество Натальи Ивановны, ее женственная ироничность, умение держаться на сцене королевой и жить в песне».

Шульженко услышала пение Тамары на закате творческого пути этой когда-то известной всему Петербургу примадонны оперетты, выступавшей на эстраде с цыганскими романсами. «В ее концертном репертуаре, а отчасти и в самом сценическом облике нетрудно было обнаружить прямую зависимость от традиций Вяльцевой», – пишет музыковед И.В. Нестьев в книге «Звезды русской эстрады». Он приводит интересное свидетельство современника Тамары, артиста оперетты И. Радошанского. «Когда я думаю о Н.И. Тамаре, – писал старый актер, – в памяти возникает образ актрисы с чудесным лицом, полным экспрессии. Крестьянка по происхождению, не получившая никакого театрального, а тем более музыкального образования, она поражала прирожденным благородством и культурой игры на сцене».

Быть может, ответ на «загадку Тамары», так восхитившую Шульженко, дал старейший артист советской эстрады А.Г. Алексеев, слушавший певицу еще в дореволюционные годы: «…Когда Наталья Ивановна Тамара пела песенку, в которой разрешала робкому «ему»: «Ну целуй, черт с тобой!» – она из этой шуточной благоглупости создавала небольшую, по-настоящему лирическую картинку и тут же легко переключалась на цыганскую песню «Гайда тройка», которую другие певцы превращали в бесшабашные вопли, а у Тамары она была тоскливой и радостной, интимной и зазывной».

«Это была актриса, – говорила Шульженко, – у которой мне хотелось бы учиться – не копировать ее, а учиться мастерству. Жаль, что мне не довелось ее больше слышать, – концерт в «Капитолии» был одним из последних ее выступлений».

Другие концертные впечатления Шульженко были менее яркими. Одну из представительниц «вяльцевского» жанра Нину Викторовну Дулькевич Шульженко застала в тот период ее творчества, когда певица, восхищавшая в свое время А. И. Куприна исполнением цыганских романсов, перешла на «детские песенки». Рассчитанные на сугубо взрослую аудиторию, они обыгрывали «детскую» наивность, ставящую окружающих в двусмысленные «пикантные» положения, и зачастую не отличались хорошим вкусом. Дулькевич пыталась спасти слабые тексты своим исполнительским мастерством, и почти всегда ей удавалось выходить из этого поединка победительницей.

Но и слушая Дулькевич, Шульженко отметила нечто полезное для себя: умение опытной певицы общаться с аудиторией, устанавливать контакт с нею.

Вскоре стала известна дата первого выступления Шульженко, а она все продолжала ходить по кинотеатрам и жадно слушать ленинградских и гастролирующих в Ленинграде эстрадных артистов. Какие чувства владели ею? Желание познакомиться с «состоянием дел» в избранном ею жанре? Стремление узнать, как работают другие певицы? Или страх потенциальных конкурентов?

Репертуар большинства услышанных ею исполнительниц был иным – старинные цыганские романсы и таборные песни, многие из которых родились не в таборе, а за роялем профессиональных композиторов два-три года назад. Она пела иное. И это вызывало опасение. В Харькове Шульженко знали и уже, как говорил В. Петипа, «привыкли любить». А ленинградцы? Как они встретят незнакомую певицу, да еще с незнакомыми и непривычными песнями?

Синельников приучил Шульженко к ежедневным утренним репетициям. Этот рабочий график она сохранила и в Ленинграде, и на всю дальнейшую жизнь. Каждое утро она подходила к роялю и начинала петь. Репетиции были не только тренировкой голоса, но и непрекращающейся работой над песней – поисков новых вариантов исполнения, вокального и актерского.

5 мая 1928 года Шульженко вышла на сцену прославленного Мариинского театра – в День печати ее пригласили выступить в концерте для журналистов.

Зал был настроен празднично и доброжелательно. Опытный конферансье Николай Орешков, которому было близко и понятно волнение певицы, сумел подготовить публику, благожелательно настроить ее на встречу с незнакомой исполнительницей. Он рассказал, что Шульженко сегодня впервые выступает перед ленинградцами и чувствует себя как школьница, пришедшая на первый экзамен. «От вас зависит, – обратился он к зрителям, – чтобы ее билет оказался счастливым!»

Еще перед концертом было решено, что Шульженко споет две песни – «Красный мак» и «На санках». Но петь пришлось почти все, что было в репертуаре!

«Клавдия Шульженко стала известна, едва только раздались аплодисменты после ее первого концерта, – признался недавно один из ленинградских критиков. – Появившись однажды, ее имя редко сходило с театральных афиш».

Сначала это были афиши и газетные объявления ленинградских кинотеатров, которые «рискнули» заключить с молодой певицей первый контракт. Они не ошиблись: Шульженко быстро становится тем самым «именем», которое привлекает зрителя. Вскоре директора кинотеатров стали считать своим долгом заранее оповещать публику: «Завтра – новый американский боевик «Колючая проволока» с участием Поллы Нэгри и концерт с участием Клавдии Шульженко». Размеры шрифта, которым набирались имена прославленной звезды мирового экрана и молодой певицы, недавно вышедшей на ленинградскую эстраду, были равнозначными.

Очевидцы рассказывают и о другом: «Достаточно было объявить, что в кинотеатре «Колизей», или «Титан», или «Павильон де Пари» выступает Клавдия Шульженко, как все получалось наоборот: билеты покупались на Шульженко («это неважно, что вблизи смотреть фильм неудобно»), выходя из кинотеатра, говорили о Шульженко, а о фильме потом, если он заслуживал внимания».

Шульженко пробует свои силы и на сцене Ленинградского мюзик-холла, выступая в программах, которые сначала давались в помещении кинотеатра «Великан», а затем были перенесены в «Гран-Палас» – старинное театральное здание, использовавшееся до вселения в него мюзик-холла тоже для демонстрации фильмов. Первые встречи с ленинградскими зрителями так навсегда и остались для Шульженко связанными с воспоминаниями об обязательной стене с четырьмя проекционными окошечками – там, в конце зала, и белым полотнищем экрана на сцене, за спиной.

Зимой 1929 года ее пригласили в Нижний Новгород, где открывался свой мюзик-холл: мода на эти заведения, несмотря на противодействия рапмовцев, шествовала по стране. Пригласили на несколько выступлений.

Шульженко с удовольствием согласилась: Ленинградский мюзик-холл после холодного, как посчитали, приема москвичами «Ста минут репортера» не решился зачислить ее в свою труппу.

– Вы останетесь у нас на «разовых», – сказали ей. – Но это дело очень перспективное.

Поездка в Нижний Новгород, как оказалось, определила в ее жизни многое.

Она уже вкусила радость первого успеха. И не однажды. Когда чуть больше года назад, в июле двадцать восьмого, в Ленинграде наступил «мертвый сезон» и в кинотеатрах поубавилось народу, к ней обратился антрепренер:

– Слушал вас в «Колизее» и хочу спросить вас: не согласитесь ли приехать в Киев? Будете работать для «разогрева» нашей выдающейся примадонны Ядвиги Махиной и сможете, кстати, неплохо заработать.

Шульженко согласилась. Вместе с Резниковой она прибыла в украинскую столицу и открыла концерт в Интимном театре – был такой на Крещатике. Конечно, публика пришла не на нее, Шульженко прекрасно понимала это. Зрители хотели слушать интимные песенки Махиной и восприняли появление никому не известной девчонки как нагрузку к товару, пользующемуся спросом.

Но странное дело: после первой песни, в начале которой не прекращались обсуждения и переговоры, публика вдруг насторожилась и лирический монолог «Никогда» приняла достаточно тепло, а «На санках», пожалуй, горячо. Она улыбалась, аплодировала и два-три голоса робко выкрикнула «бис».

На следующий день прием превзошел все ожидания. Шульженко заметила: в первом ряду снова, как вчера, сидело человек пять-шесть, быть может, студенты. Это они накануне чуть не устроили ей обструкцию, поначалу что-то громко обсуждая. Сегодня они смотрели на нее во все глаза, держа три букета роскошных роз – белых, красных и чайных.

«Один, наверное, мне», – подумала Шульженко.

И не угадала. После последней, четвертой песни (на одну больше, чем вчера!), что она спела в отпущенное ей для «разогрева» время, все три букета студенты вручили ей. Публика ликовала.

– Девочка, вы имеете успех, – сказала после концерта Ядвига, – но больше трех песен вам петь не надо. Пусть зритель думает: лучшее у вас осталось в запасе!

Дней через пять в гримерную к Шульженко заглянул седой человек явно преклонного возраста.

– Я французский антрепренер, – сказал он с сильным одесским акцентом. – Предлагаю вам гастроль до французов. Ну как?

– Что я должна для этого сделать? – спросила ошарашенная Клава.

– По крайней мере зайти к фотографу. Для фото для рекламы, – ответил он. – А дальше будем подождать.

Вернувшись в Харьков, Шульженко тут же рассказала об этом своему жениху. Он сразу встал на дыбы:

– Ни в коем случае! И я тебя никуда не отпущу!

Мои родители, молодые, бездетные, но уже женатые, впервые отдыхали вместе летом двадцать восьмого года в Новом Афоне. Там на пляже познакомились с очень симпатичной девушкой, курносенькой, с нежным румянцем.

– Я харьковчанка, Клава, пою на эстраде в Ленинграде, а недавно выступала в Киеве, а это, – она указала на паренька со спортивной фигурой, – мой жених – Юра Месяцев.

Родители рассказали:

– Мы почти не расставались, вчетвером играли в волейбол, ходили в шашлычные и чебуречные, пили хванчкару из огромных бочек и пели «Скакал казак через долину», «Распрягайте, хлопцы, коней», «Дивлюсь я на небо». Запевала Клава, мы дружно подхватывали припев. И у нее, и у Юры были прекрасные голоса. Они вообще производили впечатление замечательной пары, и мы все допытывались:

– А свадьба когда?

– Мы только помолвлены, – они показали нам обручальные кольца на руках, – весной поженимся.

И смеялись, когда рассказывали, что и его, и ее родители захотели, чтобы все было как в старину, по строгим правилам, тогда, мол, проживете в любви и согласии долгие годы.

Мы обменялись адресами, но переписка не заладилась, и когда лет через десять слушали Шульженко на концерте в Парке культуры, не решились подойти к ней…

Но вернемся к судьбоносной поездке в Нижний Новгород.

Выехав из Москвы, Шульженко с неизменной Елизаветой Анисимовной Резниковой заняла отдельное купе: вагон для участников открытия мюзик-холла предоставили «международный» – солидный, обшитый снаружи деревянными реечками, с широкими окнами и ковровыми дорожками в коридоре – неслыханной роскошью! Не знаю, ходили ли такие за границу, но удобства в них, вероятно, отвечали международным стандартам: купе на двоих, мягкие широкие полки, индивидуальные умывальники и главное – стук колес почти не слышался в таком вагоне, который, плавно покачиваясь, плыл на мягких рессорах.

В этом вагоне Клавдия Шульженко встретилась с Владимиром Коралли. Они начали беседу, когда поезд покидал столичный вокзал, и закончили ее, подъезжая к Нижнему. Каждый успел за двенадцать часов пути рассказать о своей жизни, своих пристрастиях, вспомнить веселые – и не очень – случаи.

Уже на последних минутах пути Коралли спросил, почему на руке Шульженко обручальное кольцо.

– Я давно помолвлена, – пояснила она. – Свадьба наконец намечена. Приезжайте, Володя, будете дорогим гостем.

«А я, вместо того чтобы поздравить и поблагодарить, – вспоминал позже Коралли, – вдруг брякнул:

– На свадьбу приеду обязательно, но только не в качестве гостя.

– А в качестве кого же? – с недоумением спросила Шульженко.

– В качестве жениха!»

И вскоре сделал Клавдии Ивановне предложение. Противницей этого брака выступила его мать Полина Кемпер:

– Только через мой труп!

Еще бы: буквально за полгода до встречи Володи с Шульженко ее старший сын Эмиль женился на артистке Марии Ивановне Дарской.

– Что же это получается! – со слезами на глазах восклицала Полина Леонтьевна. – С одной стороны Ивановна, с другой – Ивановна, а я, мадам Кемпер, в середине?! Что скажут предки!

Но в конце концов ее удалось уговорить. Оставался один несогласный – жених Клавдии Ивановны. Как живописует Коралли в своей книге воспоминаний, с ним он разделался решительно, подобно героям приключенческих фильмов: «Жених хотел схватить меня за грудки, но я выхватил браунинг – у меня было право на ношение оружия еще со времен Гражданской войны. Я не собирался убивать, это было рефлекторное движение, но жених, бросив невесту, исчез в мгновение ока».

В мае 1930 года Шульженко и Коралли стали мужем и женой.

* * *

По возвращении из Нижнего Новгорода Шульженко ждала приятная новость.

Вместо «разовых» выступлений на правах гостьи в отдельных программах дирекция Ленинградского мюзик-холла пригласила ее вступить в труппу театра.

Жанр остался прежним – современная лирическая песня. Он принес певице первое признание публики – так стоило ли его менять, даже если он не вызывал восторга рапмовской критики?!

Шульженко расширила свой репертуар, развивая те направления, которые уже наметились. К мейтусовским песням прибавилась интимная песня Д. Бицко на слова П. Германа «Никогда», прошедшая на ура в Киеве, социальные мотивы, сквозившие в «Красном маке», прозвучали и в «Негритянской колыбельной» Портова на слова Фрадкина, появился и задорный марш В. Кручинина на стихи О. Осенина «Физкульт-ура!», встреченный рецензентами как «безусловно отрадное явление, указывающее на возможности освежения и оздоровления» песенной эстрады.

На правах штатной солистки Шульженко выступает в весенней программе Ленинградского мюзик-холла «Аттракционы в действии».

Привезенные из Ленинграда в Москву «Аттракционы» демонстрировались более 120 раз при неизменных аншлагах. Оформленная художником М. Курилко, поставленная режиссером В. Люце, программа отличалась разнообразием и умелым построением.

Сегодняшний зритель привык, что иные эстрадные концерты превращаются в однообразный певческий конкурс, когда одна певица спешит сменить другую, а рабочие сцены не успевают менять громоздкую «гитарную» аппаратуру, также мало отличающуюся одна от другой, как и их «хозяйки».

«Аттракционы в действии» были иными: они давали возможность увидеть скетч, главную роль в котором исполнял Б. Борисов, оригинальный номер Таисы Саввы (художественный свист), теаджаз Л. Утесова, жонглера мирового класса Максимилиана Труцци, акробатов Макса и Жака, танцы в исполнении трио Кастелио, многочисленные интермедии, разыгранные мастерами смеха – Н. Черкасовым, Н. Копелянской, В. Лепкой др.

Единственной исполнительницей лирических песен, написанных советскими авторами, в программе «Аттракционы в действии» была Клавдия Щульженко, которой, как и всему спектаклю, сопутствовал большой успех у публики.

И опять совсем иначе выступления певицы встретила критика.

Гроза разразилась вскоре после премьеры «Аттракционов». Оценив представление как «аттракционы в бездействии», рецензент журнала «Рабочий и театр», не скупясь на выражения, назвал песни, исполненные певицей, «убогими шансонетками», а появление их в мюзик-холльном спектакле грозно квалифицировал как «бесспорный срыв программы». Репертуарный комитет, подчиняясь рапмовским догмам, потребовал от певицы срочно разучить новый репертуар.

Нужно было искать выход. В один день Шульженко, которую уже знали и любили зрители, ждали встреч с нею, оказалась вообще без репертуара. Ведь даже еще так недавно считавшаяся «безусловно отрадным явлением» «Физкульт-ура!» была запрещена реперткомом.

Злосчастные рапмовцы вызвали певицу на серьезный разговор.

– Вам нужно в корне изменить свой репертуар! – потребовали они. – Вы должны петь песни только пролетарских композиторов! Вот вам, к примеру, «Марш индустриализации» Миши Красева – прекрасное современное и актуальное сочинение. С ним вам и надо выходить к публике.

Шульженко прочла:

Заводов-гигантов умножим число,

Чужих мы не ведаем уз.

В сталь! В железо! В бетон! В стекло!

Оденем Советский Союз!

– Про бетон я не могу, – сказала она и расплакалась.

Ей казалось, что в других песнях у нее уже что-то получается.

И тогда она решила испытать свои силы в ином жанре. Может быть, с ним больше повезет? Друзья посоветовали ей обратиться к известному этнографу Эсфири Паперной. Та встретила ее как нельзя радушно и целый день знакомила ее, как она сказала, «с бесценными россыпями фольклора». С помощью Паперной Шульженко отобрала и сравнительно быстро разучила несколько произведений, которые на афишах тех лет именовались «песнями народностей». Это были украинские «И шуме, и гуде» и знакомая с детства «Распрягайте, хлопцы, коней», русская «Две кукушечки», немецкий «Левый марш» на стихи В. Маяковского, испанская шуточная «Нет, нет» и др. Исполнялись они на том языке, на каком были написаны.

Критика «не заметила» нового репертуара Шульженко – и по тем временам это было неплохо. «Не ругают – значит, уже хорошо!» – такое мнение бытовало среди артистов мюзик-холла. И оно не было лишено оснований.

Впрочем, в одной из статей того времени, напоминающей резолюцию общего собрания, в ее констатирующей части автор попытался отыскать отрадные явления на эстраде. К их числу он отнес тот факт «в репертуаре певцов все прочнее обосновываются песни советских народов и произведения рапмовцев. Беспредметные арии и романсы сменяются тематическими циклами». Быть может, эта похвала, не называя фамилий, имела в виду и Клавдию Шульженко? Трудно сказать. Хвалить артистов мюзик-холла было не в традициях критики того времени.

Возникший в 1927 году в Москве, а годом позже в Ленинграде, мюзик-холл находился под критическим огнем. Ругать мюзик-холл стало модой.

Критике подвергалась прежде всего сама форма мюзик-холльных обозрений как «порождение буржуазного театра». В дискуссии, которая возникла на страницах специальной печати, можно было услышать и трезвые голоса. Так, например, О.Л. Книппер-Чехова писала: «Я считаю, что в театре мюзик-холл надо показывать все, что есть талантливого, остроумного и острого в нашем искусстве, в виде отдельных номеров. Наряду с этим, несомненно, можно практиковать форму обозрений. Театр мюзик-холл, по-моему, должен быть театром эстрады, так как других театров, обслуживающих этот вид искусства, у нас нет».

Видный театровед М. Загорский, отрицая необходимость возвращения мюзик-холла к представлениям «с честной подачей номеров при помощи одного конферансье», предлагал положить в основу современного обозрения «текст веселого, остроумного, искрящегося и общественно значимого скетча».

Но эти трезвые голоса тонули в хоре безоговорочного осуждения мюзик-холла, не допускающего возражений разноса его очередных программ.

Безусловно, поводы для критики мюзик-холла были. Слабость драматургического материала, вульгаризаторские попытки придать «идеологическую» окраску зарубежным аттракционам (таким, как, например, «Женщина без головы» или «Бал сатаны»), ограниченность тематики и низкий литературный уровень конферанса – все это нуждалось в обстоятельном разборе. Вместе с тем нельзя было не заметить и успехов нового театра, стремившегося создать яркое, разнообразное по жанрам эстрадное зрелище.

В мюзик-холле расцвел и по-новому заблистал талант Н. Смирнова-Сокольского, готовившего для каждой программы новый фельетон, в котором умело использовались то декорационное оформление, то киноэкран. Мюзик-холл сделал популярными артистов, многие из которых начинали на его подмостках, – М. Миронову, Н. Черкасова-эксцентрика, Л. Мирова, Л. Утесова с его джазом, М. Гаркави и др. В мюзик-холле раскрылось дарование композиторов, написавших музыку не к одному его спектаклю, – И. Дунаевского, Дм. Покрасса, Л. Пульвера.

Наконец, мюзик-холл познакомил широкие круги зрителей с Клавдией Шульженко, которую он сделал непременной участницей своих программ. Для Шульженко он стал тем театром, где, говоря словами С. Образцова, «талант исполнителя кристаллизуется и его имя становится названием неповторимого жанра».

Расценивая популярность мюзик-холла у зрителей (а она была такова, что билеты на новую программу обычно раскупались на месяц вперед) как проявление дурного вкуса, рапмовские критики видели спасение мюзик-холла в постановке «цельных спектаклей» на самые актуальные темы. При этом игнорировалась специфика эстрады и ее жанров, большинство из которых объявлялись чуждыми новому зрителю.

«Нашим мюзик-холлам, – признавался впоследствии С. Цимбал, – грозило превращение в своеобразные филиалы института политпросветработы… Перестройка совершалась как акт всеобщего истребления жанра и его основных природных особенностей. Танец, эксцентрика, смешной рассказ, жанровая песня – все это было поставлено под угрозу немедленного уничтожения».

Как приятно вечерком…

Сезон 1930/31 года закончился, продемонстрировав, по мнению критики, ряд провалов, имевших, впрочем, огромный успех у зрителя. К новому сезону было решено укрепить руководство Ленинградского мюзик-холла, перестроить его работу, в частности, «коренным образом переформировать балетный ансамбль».

Новый директор театра М. Падво объявил, что отныне «мюзик-холл поставил себе задачей создание высшей формы эстрадно-циркового представления, то есть целого, объединенного сюжетом спектакля». Тематика этих постановок была столь обширна и значительна, что выглядела пышной декларацией человека, не очень задумывавшегося над возможностями мюзик-холльного представления.

Первая постановка сезона должна была отобразить «обороноспособность нашей страны, связь работы фронта и тыла, задачи Осоавиахима и ПВО». Следующий спектакль посвящался «социалистическому строительству и углубляющемуся кризису капитализма». Две премьеры, завершающие сезон, отводились для рассказа о «Лиге наций, конференции по разоружению, как ширме, прикрывающей вооружения капиталистических стран», и об «овладении техникой, борьбе за техническое просвещение масс».

Премьера пьесы об «обороноспособности, задачах Осоавиахима и ПВО» состоялась 2 октября 1931 года. Неожиданно для поклонников театра, ознакомившихся с декларацией нового директора, она оказалась веселой комедией. Это была пьеса «Условно убитый», написанная драматургами В. Воеводиным и Е. Рыссом, произведения которых успешно шли во многих театрах. Коллектив постановщиков вместе с драматургами предприняли попытку решить важную тему сатирическими и юмористическими средствами, используя все возможности мюзик-холла: песню, танец, фельетон, разнообразные аттракционы.

К созданию спектакля привлекли группу талантливых художников. Музыку написал Д.Д. Шостакович, декорации и костюмы выполнялись по эскизам Н.П. Акимова, В.В. Дмитриева и Е.И. Окорокова. В качестве балетмейстеров выступали Ф.В. Лопухов и Н.А. Глан. Ставил спектакль известный театральный режиссер, работавший в те годы в Госдраме, Н.В. Петров. За дирижерским пультом стоял главный дирижер Ленинградского мюзик-холла И.О. Дунаевский.

Огромные афиши, расклеенные по всему городу, помимо перечисления постановщиков новой премьеры, загадочно обещали зрителю, что в спектакле их ожидают: «Камуфляж. Военные пляски. Расторопные подавальщицы. Ликующие серафимы». Эти же афиши анонсировали участие в программе всей труппы мюзик-холла, в том числе талантливых его артистов С.Я. Каюкова и В.Ф. Коралли. Главные роли в спектакле исполняли Леонид Утесов и Клавдия Шульженко.

Я спросил Клавдию Ивановну, как произошло, что Шостакович писал для мюзик-холла, другого такого случая, кажется, не было?

– А почему бы вам не спросить, откуда у меня этот роскошный кабинетный рояль красного дерева? – ответила она.

– Откуда у вас такая роскошь? – подчинился я.

– Голубчик, зачем же задавать нескромные вопросы? – рассмеялась Шульженко.

И она с увлечением поведала о дружной тройке преферансистов, сложившейся в Ленинградском мюзик-холле: Падво, Дунаевский и Шостакович. Обычно они собирались приятным вечерком или сразу после спектакля в кабинете директора и расписывали пульку. Иногда она продолжалась до утра, а то и дольше.

Однажды она затянулась на сутки. Дмитрию Дмитриевичу не везло как никогда: он продулся дотла.

– Ставлю на кон двадцать номеров для следующего вашего спектакля, – предложил он директору.

Проиграл.

– Еще двадцать! – сказал он.

И опять проигрыш.

– Все! – заключил Дунаевский. – Расходимся. Скоро начало спектакля, а мне стоять за пультом.

– Ну, прошу вас еще одну пулечку, последнюю, – взмолился Шостакович. – Играем на мой кабинетный рояль.

За два часа он продул и его: фортуна так и не повернулась к композитору лицом.

«На следующий день он, смущаясь и краснея, подошел ко мне, – рассказала Клавдия Ивановна, – и спросил, не нужен ли мне хороший кабинетный рояль, избавиться от которого возникла настоятельная необходимость.

– Вы меня очень обяжете, – добавил он и, еще больше смутившись, попросил: – Пусть эта операция останется тайной, а не предметом гласности.

Наивный, он и не подозревал, что о его проигрыше и долге чести не знал в мюзик-холле только ленивый. Но его рояль стал талисманом моего успеха. Он пережил блокаду, переезды с квартиру на квартиру, и я, клянусь, о его происхождении никогда никому ничего не говорила. И сейчас посвящаю вас в эту тайну только за давностью лет».

«Условно убитый» рассказывал о забавных приключениях телеграфистов Стопки Курочкина и его подруги Машеньки Фунтиковой. Оба они персонажи вроде бы не положительные, но вызывавшие симпатии и добрый смех зрителей: и неумолчная болтовня Стопки, не желавшего подчиняться людям в халатах и противогазах, и восторженность Машеньки, мечтавшей о понятной всем любви и счастье с любимым.

В первом же акте герои выходили, обнявшись, на безлюдную улицу, и Машенька – Шульженко пела свою «программную» песенку:

Ах, как приятно вечерком

Под окошком на скамейке,

Под черемухой в аллейке

Слушать пенье соловья

Или канарейки.

На балкончике рядком

Кушать кофе с молоком,

Гладить волосы твои

И говорить насчет любви!

Внезапно начавшиеся учения по противовоздушной обороне застают героев врасплох. Едва они успели спрятаться под тележкой мороженщика, как осоавиахимовцы объявляют их «условно убитыми» и укладывают на носилки, несмотря на отчаянное сопротивление влюбленных:

– Граждане! Что же это такое?! Трудящийся человек с трудящейся девушкой хотел отдохнуть, поболтать с ней на беспартийные темы, а вы его как помешанного зацапали!

«Когда мы с Леонидом Осиповичем лежали под этой тележкой, – вспоминала Клавдия Ивановна, – на одном из последних спектаклей я вдруг впервые почувствовала, как во мне что-то шевельнулось.

– Ледя, мне плохо, – прошептала я.

– Что с тобой? – также тихо спросил он.

– Я беременна.

– Немедленно уползай за кулисы! – приказал он. – На одну условно убитую станет меньше, на двоих безусловно живых больше!

Через несколько месяцев я родила сына – Гошу, Гошеньку, Игоря Владимировича, радость мою!»

Приключения Курочкина и его подруги составили канву эстрадно-циркового представления в трех актах.

Оно восхищало и поражало зрителя разнообразием места действия. События разворачивались на улицах Ленинграда, легко узнаваемых, в паровозном депо с пыхтящей и гудящей «машиной», в ресторане стиля модерн и на кухне с сотней кастрюль и половников.

В третьем акте уснувший Утесов оказывался в раю. Конечно, вместе со своими музыкантами, превратившимися в апостолов. И тут уж они прямо на облаках играли, танцевали и пели в ритмах танго, фокстротов и маршей. А в заключение, когда выяснялось, что рай на земле может быть только во сне, Утесов с Шульженко исполняли куплеты наподобие тех, что позже звучали в «Веселых ребятах». Только без «тюх-тюх-тюх». Но слова были о том же – о любви, встречах, измене плюс страшно злободневные строки о беспечности тех, кто не вступает в Осоавиахим и не сдает зачеты на значок «Готов к труду и обороне». Последние неизменно вызывали смех и улыбки зрителей.

Постановщик Николай Васильевич Петров сумел найти интересные решения, чтобы включить в представление искусных жонглеров-«поваров», эксцентриков-«официантов», двенадцать апостолов, не выпускающих из рук джазовые инструменты, воздушных гимнастов, изображающих райских херувимов. Ему была близка стихия мюзик-холла, цирка, эстрады. Когда-то он начинал свою режиссерскую карьеру постановкой на сцене Александрийского театра пьесы Л. Андреева «Тот, кто получает пощечины», в которой богато использовал эстрадные приемы. Даже в «Тартюф» Мольера (Ленинградский театр драмы, 1929 г.) Петров широко вводит пантомимические интермедии, включающие танцы, поставленные по мюзик-холльному образцу. Танцы эти, по замыслу режиссера, должны были не просто развлечь зрителя, а «расширить тему тартюфства в религии, в быту, в политике».

С увлечением работал он над «Условно убитым». Клавдия Шульженко вспоминает, что Петров любил повторять на репетициях: «В нашем спектакле нет проходных ролей. В каждом эпизоде, если он длится даже две минуты, актер должен успеть раскрыть свой талант – другого случая еще не представится! Эстрада требует концентрации мастерства».

Более месяца шли ежедневные репетиции спектакля. Петров работал с каждым исполнителем, искал яркие решения сцен, броские детали, характеризующие персонажей. Показывал, как должен себя вести обезумевший от страха Стопка, как вступает в драку с санитарами Машенька, не соглашаясь быть «условно убитой». Атмосфера дружбы, коллективного творчества царила на репетициях. Она помогала преодолевать трудности, порой возникавшие там, где их меньше всего можно было ждать.

По ходу спектакля в действие вводили собаку, овчарку по кличке Альма. Удивительное животное, на редкость человеколюбивое, выполняло любое распоряжение своего хозяина-дрессировщика. Альма сразу привязалась к Шульженко, благосклонно принимала ее подарки и начинала вилять хвостом, едва завидев актрису. Но сюжетный поворот пьесы требовал от собаки сложной реакции: преисполнившись презрения к трусливому Стопке, свидетельницей которого она была, овчарка должна преследовать труса. Но, сколько ни бился дрессировщик, собака, видя Стопку – Утесова рядом с Машенькой – Шульженко, не желала проявлять к нему никакой агрессивности. Однажды на репетиции Петров потер в отчаянии ногу о ногу. Это движение привлекло пристальное внимание Альмы. «А ну-ка повторите вы!» – обратился режиссер к Утесову. Многократным повторением (в течение многих дней) одного и того же движения удалось вызвать такую ярость собаки, что актеру приходилось спасаться бегством от ее преследований, а Шульженко выступать в роли усмирителя разгневанного животного.

«Эту Альму мы все запомнили надолго, – рассказывала Клавдия Ивановна. – Как и ее хозяина-дрессировщика, большого ловкача и пройдоху. Однажды после репетиции, на которой его собака ничего не хотела делать, ему удалось уговорить дирекцию заключить договор и с его супругой: без помощницы, мол, ему невозможно работать. Но буквально через неделю дрессировщик пришел с новой идеей:

– Нельзя ли оформить и тетю? – попросил он.

Эту фразу мы потом часто повторяли, если выпадал подходящий случай».

Главным помощником Петрова при постановке «Условно убитого» был Дунаевский. Он любил мюзик-холл – театр, который, по меткому замечанию В. Соловьева-Седого, стал его «Ариной Родионовной». Многие спектакли шли здесь с музыкой Дунаевского. Один из участников мюзик-холльных представлений конца 20-х – начала 30-х годов Николай Черкасов вспоминал позже: «Как одаренный художник, обладающий большим вкусом и неистощимой фантазией, Исаак Осипович всегда старался помочь и нам, актерам, играющим в обозрениях… Он вливал в нас творческую веру в возможность создания веселых, увлекательных, объединенных одной идеей спектаклей в таких жанрах, как цирк, ревю, эстрада, пантомима и т. д. Сидя за дирижерским пультом, Исаак Осипович, однако, не ограничивался лишь музыкальными указаниями. Он следил за профессиональной чистотой всего спектакля, за каждым исполнителем, делая в антрактах замечания и поправки. Словом, он был в полном смысле идейным руководителем молодого театра».

С высокой профессиональной требовательностью подошел Дунаевский к работе над музыкальными номерами «Условно убитого», добиваясь наиболее полного раскрытия замысла композитора, убедительного прочтения его музыки певцами, хором и оркестром.

Шостакович был близок и дорог Дунаевскому. Дорог своей необычайной талантливостью, непрекращающимися поисками, близок своей позицией музыканта, серьезно относящегося ко всем видам музыки, не разделяющего «критического пренебрежения» к легкому жанру. «Я никогда не понимал людей, относящихся подобным образом… к так называемой «легкой» музыке. Никогда не видел в ней легкого дела», – писал Шостакович тридцать лет спустя после премьеры «Условно убитого».

Для пьесы Воеводина и Рысса Шостакович написал 39 (!) оригинальных музыкальных номеров. Без сомнения, в них проявилась любовь молодого композитора к эстраде (напомним, что эстрадно-джазовые черты обозначились уже в законченной перед «Условно убитым» оркестровке сюиты из балета «Золотой век»), его влечение к комедийности, сатире, бытовым музыкальным зарисовкам. Для мюзик-холльного спектакля Шостакович пишет эксцентрический танец Петрушки, мелодекламационный монолог Бейбуржуева, «Полет херувимов» (воздушный аттракцион), танцы «На кухне» (жонглеры и подавальщицы «30 герлс»), фокстрот «12 апостолов» (джаз Л. Утесова), Вальс, Марш, Адажио, пьесу «Буря», несколько хоров и т. д.

Для Машеньки – Шульженко Шостакович пишет две песни. Обе они не случайны в его творчестве. В первой («Ах, как приятно вечерком») легко просматривается связь с сентиментальным романсом героини оперы «Нос» – дочери Подточиной, в котором Шостакович создал блестящую пародию на бытовые романсы гоголевской эпохи. В песне Машеньки объект пародирования иной – городской мещанский романс начала века. Высмеивая примитивизм, чувствительность подобного рода произведений, Шостакович создал четкую музыкальную характеристику героини Шульженко.

Вторая песня Машеньки («Милый, видишь там и тут…») дополняет и развивает эту характеристику, вносит в нее новые краски. В мелодии песни слышны отзвуки «Бубличков» и «Одесского кичмана» – той музыкальной макулатуры, которой поклонялись «герои», подобные Машеньке. Комический эффект возникал здесь из-за полного несоответствия между залихватски-пританцовывающей мелодией, эмоциональным состоянием героини, испытывающей страх, и текстом – своеобразным винегретом, совместившим услышанные на школьной скамье поэтические строки («Смешались в кучу кони, люди») и расхожие штампы жестоких романсов («в угаре страсти»). Песня написана Шостаковичем весело, с молодым задором.

Очевидно, не случайно композитор как-то признался: «Когда публика во время исполнения моих сочинений смеется или просто улыбается, мне это доставляет удовольствие». Удовольствие от встречи с музыкой Шостаковича получили и публика, и участники спектакля.

«Петь его песни было легко, – рассказывает Шульженко. – Они были тем «ударным» материалом, который неизменно вызывал смех и аплодисменты зрителей. Но главное – в другом. Драматурги не проявили большой щедрости к моей Машеньке, а музыка Шостаковича позволила мне точнее выразить характер героини – эдакой милой мещаночки и обывательницы».

Постановка «Условно убитого» оказалась новаторской. Объединенными усилиями удалось создать яркое эстрадно-цирковое зрелище. Публика была покорена. Спектакль шел два с половиной месяца с неизменными аншлагами. А критика? Критика похвалила постановщиков за обращение к новой, необычной для мюзик-холла актуальной теме, вызвавшей к жизни и новую форму спектакля.

«Традиционные слова конферансье «Добрый вечер» заменены показом военных маневров, заменены тем, что совсем недавно переживал Ленинград во время декады противовоздушной обороны, – писал рецензент журнала «Рабочий и театр». – Зритель мюзик-холла с первых картин поражен. Для зрителя непривычно в мюзик-холле услышать и увидеть то, что сейчас волнует, интересует, что сегодня необходимо знать всем и каждому».

«Условно убитого» критика оценила как первую за время существования мюзик-холла «серьезную попытку отойти от разрозненной сборной эстрадной программы к составлению большого спектакля».

Казалось бы – успех, и участников спектакля оставалось только поздравить с важным шагом на пути к созданию эстрадного представления. Но нет!

Гипертрофируя просветительские функции мюзик-холла, всерьез упрекая его за поверхностное разрешение такого актуального вопроса, как подготовка населения к противовоздушной обороне, критика, не замечая противоречий, в которые она впадала, обрушилась на мюзик-холл за «эксперименты монтажа», за объединение в одном спектакле «эстрады, цирка, кино, петрушечного театра и балета». Мюзик-холл ругали за его мюзик-холльность!

«Сильные по качеству номера программы усилиями режиссуры оказались «убитыми», – уныло продолжали рецензенты. По мнению одного из них, выступление Шульженко, «сцементированное в показанном спектакле», предстало «сниженным», а Утесов «ничего не мог дать, связанный авторами и коллективом постановщиков». По мнению другого, похвалы был достоин только «балетный ансамбль – злополучные «герлс», которые на этот раз «могут напомнить о «Женевской комедии» как первом опыте политической насыщенности и заостренности коллективного танца».

Чего стоила эта похвала, легко проверить, обратившись к другой оценке «опыта коллективного танца», данной И. Ильфом и Е. Петровым в фельетоне, опубликованном в «Литературной газете»: «Мюзик-холл был взят ханжами в конном строю одним лихим налетом, который, несомненно, войдет в мировую историю кавалерийского дела.

В захваченном здании была произведена рубка лозы. Балету из тридцати девушек выдали:

– 30 пар чаплинских чеботов;

– 30 штук мужских усов;

– 30 старьевщицких котелков;

– 30 пасторских сюртуков;

– 30 пар брюк.

Штаны были выданы нарочно широчайшие, чтоб никаким образом не обрисовалась бы вдруг волшебная линия ноги.

Организованные зрители очень удивлялись. В программе обещали тридцать герлс, а показали тридцать замордованных существ неизвестного пола и возраста».

Это написано в 1932 году после ликвидации РАППа, РАПМа (ВАПМа). Но в конце 1932 года, когда мюзик-холл показывал свою премьеру и тысячи зрителей собирались ежедневно в его зал, чтобы следить за приключениями Машеньки и Стопки, рапмовская критика еще справляла свою тризну.

В том же «Рабочем и театре» появилось несколько эпиграмм. В одной из них подводился итог годовой работе Н.В. Петрова, поставившего в 1931 году, помимо «Условно убитого», «Страх» А. Афиногенова и «Нашествие Наполеона» А. Луначарского и А. Дейча в театре Госдрамы:

Достигнув в «Страхе» высоты,

В альков внезапно ты вернулся.

На Бонапарте поскользнулся,

О мюзик-холл расшибся ты…

Эпиграмма, адресованная директору Мюзик-холла М.Б. Падво, была еще более категоричной и решительной:

Хотя «покойники» не имут сраму,

Но за «условно убиенных» бьют.

Призыв к действию нашел воплощение в материалах того же номера, где напечатаны эпиграммы. «Условно убитый» здесь получал окончательный приговор. Он объявлялся «серьезным идеологическим срывом», «осужденным общественностью», «халтурой». От мюзик-холла опять требовали коренной перестройки.

Н.П. Акимов, проработавший не один год режиссером-постановщиком и художником мюзик-холла, написал вскоре статью, в которой с прямотой, свойственной ему, подвел итог первого периода работы нового эстрадного театра: «В числе наших музыкальных развлекательных театров особенно печальна история развития и положение театров, изысканно именуемых «мюзик-холлами». Мы убеждены, что на территории Советского Союза не найдется театра, который бы, с одной стороны, так часто и так охотно перестраивался и реформировался, а с другой стороны, вызывал такое упорное и хроническое осуждение, как наши мюзик-холлы».

Энтузиасты мюзик-холла, работавшие в столь сложной атмосфере критической недоброжелательности, сегодня вызывают восхищение. Они были первооткрывателями, они прокладывали пути для дальнейшего развития эстрадного театра. «Условно убитый» здесь сыграл особую роль. Он явился предвестником таких успехов мюзик-холла, как спектакли «Под куполом цирка» (пьеса И. Ильфа, Е. Петрова и В. Катаева, легшая в основу кинокомедии «Цирк»), «Как четырнадцатая дивизия в рай шла» (пьеса Демьяна Бедного) и др.

Шульженко была среди этих энтузиастов, разделяя с ними радость творчества, горечь обид, восторженный прием зрителей.

* * *

И еще несколько слов об «Условно убитом». В начале семидесятых я обнаружил в архиве все 39 музыкальных номеров этого спектакля. Две песни Машеньки я тут же «отксерил» и принес Клавдии Ивановне.

– Боже мой! – воскликнула она. – Они, они. Я даже слова помню!

И запела под аккомпанемент Додика – Давида Ашкенази: «Как приятно вечерком…»

Как раз в эту пору Геннадий Николаевич Рождественский, руководивший оркестром Министерства культуры, решил сыграть все, написанное Шостаковичем, и приступил к этой прекрасной миссии. Я предложил ему восстановить и музыку к «Условно убитому», не исполнявшуюся с 1932 года!

– Прекрасно! – согласился Рождественский. – Надо только поговорить об этом с Дмитрием Дмитриевичем.

Такая возможность представилась через несколько дней. Шостаковича я встретил во дворике англиканской церкви, в те годы превращенной в Большую студию грамзаписи. Дмитрий Дмитриевич сидел с супругой на скамеечке, укрывшись в тени от горячего июльского солнца.

Я рассказал об архивах и добавил:

– Шульженко, Утесов и Коралли готовы спеть все свои номера!

– Нет, нет. Не надо делать это, – возразил Шостакович. – Почти всю музыку из «Условно убитого» я использовал позже для фильмов, спектаклей и в самом неожиданном контексте. Тема фокстрота «Двенадцать апостолов», например, звучит в «Траурном марше» Гамлета. Согласитесь, это может произвести сегодня странное впечатление.

По очереди ручку патефона крутили мы

Иначе, чем невероятными приключениями Клавдии Шульженко, это назвать было нельзя.

«Я уже восемь лет жила в Ленинграде, – рассказала Шульженко. – Гастролировала по стране, спела много песен, в том числе и народных, но никогда, ни разу меня не приглашали записаться для пластинок. О них я могла только мечтать.

И вдруг друзья меня огорошили:

– Вот купили в Пассаже твою пластинку!

Я с удивлением рассматривала черный диск, на этикетке которого на фоне морского прибоя значилось: «Ленкино. На отдыхе. Песня Тони. Музыка Дзержинского». Моей фамилии не было. Но из патефона звучал мой голос.

И я все поняла. Летом 1935 года мне позвонил Ваня Дзержинский и попросил:

– Не можешь ли спеть мою новую песню? Она в твоем стиле – лирическая и о любви. Эдик Иогансон снимает веселую комедию «На отдыхе», и сценаристы у него отличные ребята, хоть и начинающие, – Евгений Шварц и Николай Олейников, но у Нины Зверевой – она играет главную роль – ни слуха, ни голоса. Выручай! Ты споешь, а она под твою запись будет только открывать рот. В кино так сплошь и рядом делают.

Я пришла в ателье «Ленкино» – оно находилось неподалеку от нашего дома, спела все, что просил Ваня, но там стояли вокруг только киноаппараты и никаких пластинок не было и в помине.

Ответ я нашла на той же этикетке, по краям которой мелко-мелко было написано: «Воспроизведено с кинопленки по способу изобретателей Абрамович, Заикина и Товстолеса». Пластинка хрипела так же, как звуковое кино в те годы, – оно же делало первые шаги, но голос мой все узнавали. Главным судьей стал мой трехлетний Гоша, который показал пальцем на патефон и уверенно сказал:

– Мама!

Ну а тому, что изобретатели перекрестили героиню картины Таню в Тоню, никто не удивлялся. Пластинок у нас в доме было немало, и ошибки на этикетках стали предметом шуток. Например, куплеты Герцога из «Риголетто», спетые на итальянском, на пластинке значились не «Ла донна е мобиле», а «Ла донна е Нобиле», хотя прославленный генерал никакого отношения к Верди не имел. Помню, как мы смеялись, читая надпись на другом диске: «Богема», музыка Леонкавалло».

– Пуччини, наверное, перевернулся в гробу! – заявил решительно Коралли. – Я бы этих бандитов-изобретателей отдал под суд! Да и какое они имели право не написать, что поешь ты!

Но он погорячился. Изобретатели оказались очень милыми людьми, они пригласили меня в свое ателье и стали моими друзьями – технолог Лида Абрамович, звукооператор Валя Товстолес и главный заводила Володя Заикин. Это он переоборудовал свою квартиру в студию звукозаписи – на самом верхнем этаже дома возле Малого оперного театра. По-моему, там, среди микрофонов и аппаратуры, он и дневал, и ночевал».

* * *

Вряд ли стоит оспаривать значение пластинки в жизни эстрадного исполнителя. Для Шульженко пластинка была не только средством общения с аудиторией, какую не соберешь ни в одном концертном зале, но и итогом работы над песней. Чувство ответственности перед зрителем, которое актриса испытывает на каждом выступлении, в момент записи многократно повышается. Отсюда долгие часы работы, полная самоотдача, максимальная мобилизованность Шульженко в студии.

Но вот запись окончена, через несколько дней появляется черный поблескивающий диск – пробный оттиск первого тиража, и уже ничего нельзя изменить – пластинка вышла в свет, она начинает жить своей жизнью, переходя во владение слушателей.

Сегодня не многие помнят, какую роль играли в те годы пластинки, традиционно именуемые «граммофонными».

Символ дореволюционного мещанства – громоздкий граммофон с расписным раструбом, по инерции выпускавшийся нашей промышленностью еще в 20-х годах, уже попал на свалку. На смену ему в начале 30-х годов пришел патефон – портативный, легкий, который брали с собой, отмечая праздничную дату в учреждении или колхозном клубе, идя в гости или на «вечеринку», выезжая на «массовку», отдыхая в санатории, на даче или доме отдыха.

Увлечение патефоном стало благодатной темой для сатириков, создателей многочисленных скетчей, фельетонов, шуток, пародий. Музыкальный фельетон «Патефономания», исполнявшийся Александром Менакером, соседствовал с пародийным аттракционом «Серенада четырех граммофонов», показанным в мюзик-холле Зинаидой Рикоми, цирковая клоунада «Жертва патефона» – с сатирическим рассказом «Ночь на даче» в исполнении Владимира Хенкина и т. д.

Но патефон устоял. С примитивной ручкой, нуждавшийся в постоянном подкручивании, с грампластинками, шипа которых никто не замечал, он был вне конкуренции. Входившие в моду радиоприемники еще не получили массового распространения, да и по сравнению с патефоном они были менее транспортабельными и не умели обходиться без электрической розетки. Само радиовещание, не располагавшее еще магнитной записью, в те годы широко использовало «грамстолы» – модификацию патефона, большинство своих концертов строя на передаче в эфир граммофонных пластинок. Наконец, всесильное сегодня телевидение, начавшее свои регулярные передачи в марте 1939 года, по существу находилось в зародышевом состоянии, а количество телевизоров – 100 штук на всю столицу – говорит само за себя.

В таких условиях патефон и грампластинка были главными поставщиками музыки на дом. Они стали наиболее популярными, а зачастую и единственными гидами, знакомившими слушателей с новыми произведениями и новыми исполнителями.

Старые журналы донесли до нас описание одной из студий, подобной той, порог которой переступила Шульженко:

«Ателье записи на первый взгляд напоминает огромный футляр: на стенах и потолке – сукно, на полу – ковры, мягкий чехол на рояле… Обстановки почти никакой: рояль, два маленьких микрофона, которые благодаря своим высоким металлическим ножкам смахивают на церковные подсвечники, и несколько стульев, робко притаившихся у стены. На одной из стен – ящик со световыми сигналами: «Прошу приготовиться», «Начали запись», «Все свободны». Разговаривать в ателье нельзя, и артисты действуют по указаниям световых сигналов.

Кажется, что звук в этой комнате умирает. Но это только кажется. Напуганный непривычно мягкими потолком и стенами, звук беспомощно забивается в отверстия микрофонов и по двум длинным проводам бежит в соседнюю с ателье лабораторию, где сапфирный кристалл аппарата записи с помощью воскового диска делает его бессмертным».

В ателье, которое в быту называли «заикинским», все было так же, только победнее: комната-футляр поменьше, вместо рояля – пианино, ковер дополняли байковые одеяла и никаких световых ящиков. О начале записи Заикин сообщал Шульженко знаком руки, о конце – кивком головы, а иногда поднятым вверх большим пальцем – это означало и «Спасибо», и «Здорово», и «Все свободны».

В числе первых записей Шульженко оказалась ее дебютная – «Распрягайте, хлопцы, коней» и русская песня из этнографической программы – «До свиданья, тихий Дон», лирическая «Мы оба молоды» и написанная специально для Шульженко «Дружба», получившая вскоре необычайную популярность.

Звучали эти песни в фортепианном сопровождении (аккомпанировали известные на ленинградской эстраде пианисты Михаил Корин, а затем Анатолий Крахмальников), но в этих записях уже сказалось нечто новое. Песни-баллады, песни-миниатюры без ярко выраженного ритмического рисунка отошли в прошлое. Ритм медленного или быстрого фокстрота, блюза, танго, в котором была написана та или иная песня, еще не обозначался на пластиночных этикетках, еще не был подчеркнут ударником и контрабасистом, но уже пульсировал в аккордах фортепиано. До джазовой танцевальной песни оставался один шаг.

* * *

«У нас очень полюбили джаз, полюбили какой-то запоздалой, нервной любовью», – писали И. Ильф и Е. Петров в 1934 году.

Действительно, в 30-е годы джазы плодились, как грибы после дождя. На афишных тумбах рядом с объявлениями о концертах утесовского Теаджаза-«ветерана» (он родился в 1929 году) появились призывы посетить представления с участием только что созданных джаз-коллективов: Джаза-буффонады, Теаджаз-капеллы, Первого московского женского теаджаза в составе 30 человек, ленинградского «Джой-джаза», Кино-джаза, Цирко-джаза под управлением К Петровского и т. д. Стихия джаза охватила клубы и дома культуры, где рождались самодеятельные коллективы, джазы играли в фойе кинотеатров (в Москве, например, в «Художественном» выступал джаз под управлением А. Цфасмана), в парках, садах, ресторанах и даже на пляжах.

Однако и после ликвидации РАПМа, отвергавшего джаз как «классово чуждый пролетариату вид музыки», споры о праве джаза на существование не прекращались. Объяснение успеха джаза у слушателей ссылками на обывательские вкусы и мещанскую идеологию не звучало убедительно. Споры перешли в иную плоскость: во-первых, выяснение подлинных причин популярности этого вида музыки и, во-вторых, определение путей, по которым должен развиваться советский джаз.

Один из виднейших музыковедов И. Соллертинский писал: «В репертуаре джаза бесспорно наличествуют элементы того, что у нас принято несколько наивно называть «бодрой зарядкой». В джазе есть неподдельная веселость. Есть юмор… Есть (утверждаем это вопреки «Рамонам», «Чикитам» и «Черным глазам», со всеми «ответами» на таковые) элементы здоровой лирики. Все эти положительные моменты пока даются в очень скромных дозах. Но, очевидно, и их достаточно, чтобы завоевать бытовому джазу большую популярность.

Отсюда – мораль: не аннулировать джаз, но бороться за повышение культуры джаза на советской почве».

В 1937 году Клавдия Шульженко получила приглашение от Я.Б. Скоморовского стать солисткой руководимого им коллектива. Этот неожиданный ангажемент не вызвал у певицы энтузиазма.

«У меня, как и многих моих товарищей, джаз вызвал сначала любопытство, а затем глубокий интерес, – рассказывала Клавдия Ивановна. – Знакомство с ним началось еще в 20-х годах с зарубежных пластинок джазовой, как ее тогда называли, а проще – танцевальной музыки: фокстротов, квикстепов, танго, уанстепов и т. д. Все это мне казалось очень удобным для танца, но не для песни.

Большинство пластинок, которые я слышала, использовали человеческий голос как приложение к танцевальной пьесе, как дополнительный инструмент в оркестровке. Оттого сама песня занимала здесь очень незначительное место: один куплет и припев максимум, а то и того меньше. Стандартное построение таких пластинок – сначала оркестр, затем певец, потом опять оркестр – отводило песне в лучшем случае треть музыкального материала.

По такому принципу стали делать и наши джазовые пластинки. Текст песни в них терял всякий смысл: так, несколько ничего не значащих общих слов «для настроения», а главное место отводилось оркестру.

Я не считала это пороком, я видела в этом специфику джазовой музыки, предназначенной для танца. Но сама я работала и хотела работать с другими песнями, в которых главным было слово, мысль, характер. Может быть, поэтому не представляла себе свое участие в джазе.

Не представляла себе я его и сценически. Что делать певцу перед зрителем? Три минуты длится музыкальный номер, из них он поет минуту, а остальное время? И не поэтому ли на первых порах в наших джазах почти не было певцов-солистов, не имевших второй профессии? Певец был одним из оркестрантов, – отложив скрипку, он пел куплет и возвращался к своему делу. Или певец совмещал свои обязанности солиста с дирижированием. В этом я тоже видела своеобразие джазовых ансамблей, которое мне казалось незыблемым.

В ту пору, когда ко мне обратился Яков Борисович Скоморовский, положение несколько изменилось. Полноценная песня пробивала себе дорогу в концерты джаз-оркестров. И все-таки пришлось задуматься, а возможно ли программу джаза строить в основном на песне?»

Джаз Скоморовского переживал в 1937 году кризис. Талантливый трубач, один из организаторов и музыкальных руководителей Теаджаза Утесова, создавший свой высокопрофессиональный оркестр, испытывал, как и его коллектив, острый репертуарный голод. Бедственное положение, в которое попал джаз Скоморовского, было типичным для многих ансамблей.

Не случайно на дискуссии о джазе, прошедшей в Ленинградском отделении Союза советских композиторов в том же году, тезис о необходимости создания джазового репертуара был самым острым и звучал во многих выступлениях.

Уже никто не заявлял, что джаз не нужен. Противников джаза (во всяком случае, на дискуссии) не было, и бой с ними не состоялся.

«В танго, фокстроте, во всех видах танцев, которые были упрочены культурой джаза, есть много элементов фольклора, есть много элементов таких, которые могут быть использованы в нашей развлекательной музыке. И поэтому я не считаю опасным ставить вопрос о создании советского фокстрота, о создании советского танго», – говорил в своем докладе П.А. Вульфиус. «Джазу буржуазному должен быть противопоставлен джаз советский», – настаивал М.С. Друскин. С ними никто не спорил. «Так дайте же нам скорее произведения советских композиторов для джаза!» – звучало единодушное требование «практиков» джазовых ансамблей.

Их нетерпение и беспокойство было понятно. Репертуар оркестров под управлением влюбленных в джаз Б. Ренского, С. Самойлова, А. Варламова, А. Цфасмана и других на девяносто процентов состоял из произведений зарубежных композиторов. Лучшие из них – Гершвин, Берлин, Юманс, Элингтон, Портер, Хенди – давали возможность демонстрировать виртуозную игру. Но случалось (и, увы, нередко!), что программы заполнялись пошловатыми мелодиями шлягеров, услышанными по приемнику и записанными «по слуху» собственными аранжировщиками.

Иные коллективы слепо копировали манеру зарубежных коллег – говорить о собственном лице тут не приходилось. Порой копия в джазе, стремившемся бездумно перенести в свою практику чуждую ему манеру игры, производила комическое впечатление. Не о таком ли оркестре оставил запись в своих «Записных книжках» И. Ильф: «Джаз играл паршиво, но с громадным чувством, и иногда сам плакал, растрогавшись… При исполнении «Кукарачи» в оркестре царила такая мексиканская страсть и беспорядочное воодушевление, что больше всего это походило на панику в обозе».

В концертном джаз-ансамбле Скоморовского советская музыка была представлена только несколькими произведениями Дунаевского – его песнями и танцами из «Веселых ребят», концертным танго и фантазией на русские темы. Программа строилась главным образом на зарубежных инструментальных пьесах.

Публика, еще недавно так горячо принимавшая их, теперь оставалась почти равнодушной. Первое увлечение джазом прошло. Инструментальные танцевальные мелодии, записанные на пластинки, успешно раскупались в магазинах, – прикладная роль такой музыки нисколько не уменьшилась. Но в концертах слушатели принимали ее прохладно.

Приход в оркестр Шульженко – Скоморовский смог убедить ее сделать этот шаг, гарантировал полную свободу в выборе репертуара и творческое содействие всем замыслам, ярче высветил иное качество джаз-ансамбля.

Уже первая программа, в которой она выступала, стала более песенной. Шульженко исполнила очень разные по содержанию и настроению сочинения: героический марш Дзержинского «От края и до края», лирическую любовную песню «Если Волга разольется» Дунаевского, вихревую «Тачанку» Листова, фокстрот В. Сидорова «Дружба» и танго «Портрет», обработанное для джаза И. Жаком.

Почти все они не написаны специально для Шульженко. Певица обратилась к этому репертуару, чтобы испытать свои возможности нового для нее оркестрового сопровождения. Оказалось, что типично массовые песни, какими были «Тачанка» и «От края и до края», переложенные для джаза, прекрасно принимаются в новом инструментальном антураже, а музыканты помогают выявить их характер: тут нашлось место и трубам, передающим ржанье коней, и ударнику, имитирующему цокот копыт в «Тачанке», и широкой перекличке тромбонов, звучащей как эхо в тревожной «От края и до края».

– Пойте, что хотите, – сказал Скоморовский Шульженко. – У меня к вам только одна просьба: мне кажется, что ваш голос будет отлично звучать с соло моей трубы. Надеюсь, наш дуэт придется публике по душе.

На одном из первых концертов побывал В. Лебедев-Кумач – он приехал в Ленинград к Дунаевскому работать над песнями для фильма «Волга-Волга». Поэт, прославившийся после «Веселых ребят» и «Цирка», пришел в восторг и от дуэта певицы с трубой, и прежде всего от самой певицы. Сразу после концерта, в ресторане «Норд», он выдал Шульженко экспромт, написанный на салфетке, – стихотворение «Руки».

– Других таких рук в мире нет! – сказал он ей.

Стихи Шульженко сразу понравились. И она знала, кто напишет к ним музыку.

Илья Жак, пианист и концертмейстер оркестра, не сводил с нее глаз с первой их встречи. С ним она разучивала все, что пела у Скоморовского. Они часами работали над каждой песней и главным образом над теми, которые он писал для нее. А они у молодого композитора появлялись чуть ли не ежедневно. И одна лучше другой: «Андрюша», «Нюра», «В вагоне поезда», «Пиши, мой друг». Почти все они сразу же попали на пластинки. И эти первые варианты оказались, по-моему, лучшими в них – влюбленность певицы, свежесть ее чувств, искренность. К тому же ленинградские звукотехники не придерживались строгих правил – московские стандарты (одна пластиночная сторона не должна звучать более трех минут!) не очень волновали их. Ленинградцы ухитрялись втиснуть на пластинку песню и в три с половиной минуты, и даже в 3.50, но никогда не резали ее!

– Для меня все песни Илюша инструментовал сам. И как! – вспоминала Клавдия Ивановна. – Ведь года до тридцать восьмого на эстраде микрофонов не было, и задавить певца оркестром ничего не стоило. Инструментовки Жака меня поражали прозрачностью, ажурностью, изяществом. Даже в тутти музыканты у него не громыхали, а помогали передать настроение песни. Я уж не говорю, что сам Илюша играл как бог. И в каждом выступлении слова «Когда по клавишам твои скользили пальцы, каким родным казался каждый звук» я пела непосредственно ему. И до сих пор – ведь сколько лет прошло! – не могу расстаться с этой песней и включила «Руки» в свой юбилейный концерт, ставший фактически прощальным.

Жак поразил ее не только своей игрой – она уже работала с хорошими пианистами. В нем проявилась удивительная способность чувствовать певицу. Казалось, его рояль пел вместе с нею. С ним она могла замедлить темп, сделать внезапную паузу, проговорить, а не спеть отдельную фразу, – и при этом ни разу не возникал «раскосец» с аккомпанементом. Да и вообще она не могла назвать игру Жака аккомпанементом. Это было нечто иное, не знакомое ей, не испытанное прежде.

Все, что он писал для нее, сразу становилось родным, будто рожденным ею самой. Не оттого ли так быстро пополнялся ее репертуар! Куда исчезла лень, в которой она втайне упрекала себя, долго не приступая к новой вещи. К тому же почти вся лирика, что она исполняла до встречи с Жаком, была не оригинальной, а заимствованной. «Дружбу» Сидорова пел Вадим Козин, «Сашу» и «Простые слова» Фомина – Изабелла Юрьева, «Помнишь лето на юге» Петербургского – Павел Михайлов (у него песня называлась «Утомленное солнце»). Неудивительно, что это не становилось своим, а оставалось взятым напрокат.

Илюша же теперь писал только для нее. И как никогда много. Он признавался, что мелодии вдруг стали окружать его со всех сторон и не отпускали, пока не рождалась новая песня.

Даже появление в репертуаре Шульженко ставшей знаменитой «Челиты» связано с Жаком. Он познакомил певицу с композитором Михаилом Феркельманом, который предложил ей песню на обработанную им известную мелодию латиноамериканца Фернандеса.

– По-моему, – сказал Илья, – это может иметь успех.

И не ошибся: вскоре без «Челиты» не обходился ни один концерт джаза Скоморовского.

Шульженко не могла не заметить, что вообще наибольший успех у зрителей имели лирические произведения. Появившиеся «Руки» И. Жака на стихи В. Лебедева-Кумача, а затем «Записка» Н. Бродского – П. Германа и «Челита» в обработке М. Феркельмана горячо принимались слушателями.

Все это заставило задуматься – в чем причина того, что они отдают явное предпочтение лирике? Можно ли предугадать «неизбежность» успеха этих песен?

Для Шульженко ответы на эти вопросы не были однозначными. Идя путем поисков, она пыталась открыть новые грани лирического жанра, не боясь делать то, что до нее никто не делал.

Когда товарищи по оркестру предрекали тем же «Рукам» провал, высказывая сомнения в правомерности романса в джазе, Шульженко решилась на риск и продолжала работу, веря, что поэтический рассказ о любви, дающей все печали, но которую нельзя забыть, должен пробить дорогу к слушателю. И актриса не ошиблась.

А в «Челиту» она влюбилась мгновенно, на первой же репетиции, – так не часто бывает. Понравилась и легкая, подвижная мелодия в ритме вальса, текст о простой девчонке, умной и прекрасной, но с таким характером, что «ей возражать опасно». В песне излагалась несложная биография героини, разворачивающаяся от куплета к куплету, – девчонка отвергала «жемчужные горы», оставалась веселой без денег и без наряда, отдавала предпочтение такому же простому, как и она, парню из пекарни.

С этой влюбленностью Шульженко пела в концертах. В песне засверкали разные краски: юмор, задор, насмешка и душевная теплота. Ее исполнение несло такой заряд оптимизма и жизнерадостности, что несложная мораль – «не в деньгах счастье» – вырастала до утверждения побеждающей силы чувств, торжества человека, не желающего жить по меркантильным законам.

Репертуар, с которым выступила Шульженко в эти годы, много значил. Во-первых, он отдавал приоритет современной лирической песне, во-вторых, заставил потесниться «цыганские» и «таборные» изделия.

«Было бы правильным признать, что в значительных слоях населения имеется потребность в легком, эмоциональном романсе, – писал в журнале «Искусство и жизнь» И. Дунаевский. – Не имея удовлетворения этой потребности в советском музыкальном творчестве, эта категория слушателей находит себе «отдушину» в концертах цыганских певиц, поддерживая тем самым реставрацию всякого музыкального гнилья, склеивая давно разбитые «граненые стаканчики». И далее: «В среде советских композиторов существует еще пренебрежение к легкому романсу, к песне, к куплету, к частушкам. Мы слишком увлеклись героической, маршевой ритмикой наших массовых песен. Надо в этом увлечении не забывать потребностей масс и в других песнях». Это написано в 1939 году.

Шульженко не только противопоставила свой репертуар «граненым стаканчикам». Работая над лирической песней, над всеми ее видами – от романса до шуточной песенки, она привлекла к созданию своего репертуара композиторов и поэтов, практикой убеждала их в его насущной необходимости.

«Характерно, – писал впоследствии исследователь русской советской песни А. Сохор, – что в предвоенные два-три года наибольшую популярность приобрели песни лирические, притом большей частью сольные, вовсе не похожие на молодежные марши… Поворот к лирике личного плана, к некоторым народно-песенным и бытовым музыкальным жанрам, ранее не использованным в советской песне (вальсовая песенка, лирико-плясовая, «страдания»), преобладание минора – все это было новым, вызывало споры и иной раз казалось отступлением от завоеванных позиций. На самом же деле, хотя массовая маршевая песня общественно-политического содержания действительно переживала временные трудности, новые явления знаменовали собой расширение границ песни, ее движение вперед».

Шульженко пополняет свой репертуар написанными специально для нее произведениями. Среди них были песни разного достоинства. Одни надолго сохранялись в программах певицы, другие, как, например, «Саша» и «Не забудь», были довольно быстро отвергнуты Шульженко.

Издержки, как и в любых поисках, очевидно, были неизбежны. Впоследствии критики не без оснований отмечали, что «стремление иметь свой репертуар – для эстрадного исполнителя естественное и заслуживающее поощрения – побуждало порой Шульженко включать в него отдельные песни не очень высокого художественного качества. Правда, недостатки этих песен в значительной мере скрадывались артистическим обаянием и мастерством певицы».

А потом наступило лето, и джаз поехал на гастроли. Сначала – Кавминводы, как тогда говорили. Это – Кисловодск, Ессентуки, Пятигорск. Потом – Черноморское побережье Кавказа.

«Вечерами мы бродили с Илюшей по Сочи, – вспоминала Клавдия Ивановна. – Обычно после концерта Коралли и музыканты шли в ресторан или в шашлычную на Ахун и сидели там допоздна. А я возвращалась в гостиницу, что в Приморском парке, – она считалась лучшей, – переодевалась и выходила на балкон. Илюша уже стоял внизу, как на посту, и ждал меня.

И однажды перед концертом он проиграл мне чудную мелодию нового танго. Текста, конечно, еще не было.

– Назовем это танго «Встречи», – предложил он. – Одну строчку я уже придумал: «Ты помнишь наши встречи?»…

Это танго я пою до сих пор».

Скоморовский явно одобрительно отнесся к отношениям, что возникли между Шульженко и Жаком. Мягкий звук его «золотой» трубы теперь сопровождал каждую песню певицы, будто она пела дуэтом с инструментом. И однажды Яков Борисович как бы случайно сообщил ей:

– Я прожил со своей первой женой 19 лет, а два года назад встретил в Кисловодске солистку оперетты Ядвигу-Констанцию Адицкую, она приехала к нам из Польши, и теперь впервые стану отцом. За счастье надо бороться.

И вскоре с гордостью показал ей крохотную дочку Элеонорочку, которую принесла на репетицию ее няня.

С Ильей Жаком Шульженко поехала в Москву осенью 1939 года на Первый всесоюзный конкурс артистов эстрады – он аккомпанировал ей. Коралли, занимавший в джазе Скоморовского незначительное место, исполняя фельетоны и куплеты, отправился в столицу тоже – в том же конкурсе он выступил по разряду разговорников. Содружество жены с композитором уже давно не вызывало у него одобрения.

– Ты же должна больше заниматься нашим сыном, – не раз повторял он. – И зачем ты так обедняешь свои возможности?! Разве, кроме песен Жака, у тебя ничего нет? Ведь это далеко не лучшее, что ты когда-либо пела.

Хотя он сам охотно включил в свои выступления песню Жака на стихи М. Геллера «Клава», долго не расставался с нею и записал ее на пластинку.

– Для меня семья была и всегда остается на первом месте, а ты забываешь о своих материнских обязанностях. Предупреждаю: это плохо кончится, – сказал ей он.

Несмотря на угрозу, Шульженко однажды решилась: объявила мужу, что любит другого и уходит к нему.

– Оставь, это блажь! – отмахнулся он.

– Ты плохо себе представляешь, насколько это серьезно, – возразила она.

И когда в тот же день пришла после репетиции домой, была в ужасе: Коралли лежал на кровати с окровавленной грудью. Сделал на ней несколько надрезов лезвием безопасной бритвы, которой обычно брился. Все пришло в норму, как только грудь смазали йодом. «Но кровищи было много», – вспоминал сын Гоша.

Случай этот испугал Клавдию Ивановну и заставил отложить разговор о разводе. Когда же она вернулась к нему, услышала решительное предупреждение мужа:

– Так знай, если ты сделаешь это, я увезу Гошу к матери в Одессу и предприму все, чтобы ты никогда больше не увидела его!

Страшнее, чем потеря сына, для нее не было ничего.

– Ах, Глеб Анатольевич! Вы упускаете важную вещь! – сказала мне дочь Скоморовского Элеонора Яковлевна, певица, когда я познакомил ее с написанным выше. – Эта вещь, конечно, нарушит стройность изложения, но от правды не уйти. Да, здесь была страсть. Может быть, даже очень большая. И Шульженко, и Жак тянулись друг к другу и не хотели расставаться. Но решительного шага Илья Семенович не сделал. Сложившаяся ситуация его устраивала. Понимаете, как подлинно еврейский муж, – исключения здесь весьма редки, – он не хотел оставить свою семью. Она была для него твердым оплотом, который не меняют, который навсегда останется с ним. А любимая? Где гарантия, что она когда-нибудь снова не увлечется и не уйдет к другому избраннику? Так что уложить все это в привычную схему не удастся. И не о себе ли, понимая случившееся, Клавдия Ивановна пела несколько лет спустя:

Напрасно вы мне не сказали,

Что наше чувство надо скрыть,

Что вы другой уж обещали

Навеки верность сохранить…

– Так знай, – услышала в ответ. – Если ты сделаешь это, я увезу Гошу к матери в Одессу и предприму все, чтобы ты никогда больше не увидела его!

Страшнее, чем потеря сына, для нее не было ничего.

У актрисы судьба, как у птицы

Сообщение о конкурсе артистов эстрады опубликовала газета «Советское искусство». Небольшая заметка, в которой излагались условия конкурса, всколыхнула эстрадный мир: не только тех, кто имел право принять участие в этом творческом соревновании, а по условиям конкурса к нему допускались «лица не старше 35 лет, исполнительская деятельность коих имеет профессиональный характер», но буквально всех, работающих на эстраде.

В тридцатые годы творческие конкурсы стали традицией. В 1933 году провели Всесоюзный конкурс музыкантов-исполнителей, за ним через два года последовал второй. В 1937 году соревновались пианисты и виолончелисты. 1938-й отмечен сразу четырьмя конкурсами – художественного слова на лучшее исполнение Октябрьского репертуара, дирижеров, вокалистов и смычковых квартетов. В списках лауреатов – выдающиеся артисты: Д. Ойстрах, Е. Кругликова, В. Яхонтов, Д. Орлов и др. Но еще ни один исполнитель, работающий только на эстраде, не принял участия ни в одном из конкурсов.

Само решение провести соревнование артистов эстрады – свидетельство об интересе к этому жанру.

«Эстрада до самого последнего времени ютилась на задворках советского искусства, – писал тогда журнал «Театр». – На нее смотрели примерно так, как на зверинцы Главного управления цирков: дескать, приносит доход. Если в комитетах и управлениях по делам искусств вспоминали эстраду, то только затем, чтобы снизить ставки или провести переквалификацию. Всесоюзный конкурс эстрады – первое мероприятие на эстраде творческого характера».

Конкурс заставлял обратиться к творческим вопросам, ждущим своего разрешения: специфике эстрадного исполнительства, характеристике репертуара, воспитанию нового поколения.

Круг этих проблем стал предметом обсуждения уже в первом отклике на предстоящее соревнование – статье Л. Утесова «Чего мы ждем от конкурса». В ней Л. Утесов, член организационного комитета, с тревогой писал: «Эстрада теряет свой облик, свою специфику. В самом деле, разве является эстрадницей певица, исполняющая оперную арию или классический романс?.. Эстрадным артистом почему-то может считаться каждый актер, выступающий на концертной эстраде, хотя бы его репертуар и подача этого репертуара ничего общего с эстрадой не имели».

Конкурс был призван разрешить эти вопросы не в дискуссиях, а на практике.

Был еще один аспект творческого соревнования, о котором не писали газеты. Победитель конкурса получал звание лауреата. Это первое реально достижимое звание, которое могло свидетельствовать об успехах эстрадного артиста, его мастерстве, признании. Сразиться за титул «лауреата» согласился бы каждый. Ведь ни одного артиста, носящего иное, принятое в советском искусстве звание, на эстраде еще не было. В среде эстрадников это давало порой повод для шуток, полугрустных, полуироничных, как это было в программе джаз-оркестра Утесова, где по ходу действия поступало сообщение, что руководитель коллектива утонул в волнах бурного моря.

– Какое несчастье! – сокрушались музыканты. – Какой незаслуженный конец!

– Какой артист, такой и конец! – отвечали им.

В июле Клавдия Шульженко подала заявление с просьбой разрешить ей принять участие в конкурсе по разделу «жанровая песня». До первого тура оставалось три месяца.

Нужно было решить, с чем выходить на это состязание. По настоянию мужа ни одного жаковского сочинения она не пела. Из репертуара, проверенного в концертах, Шульженко отобрала две песни – «Записку» и «Челиту». В Ленэстраде ей намекнули, что для конкурса необходимо иметь песню на тему «более значительную, чем любовь».

Не одна вещь была прослушана певицей, прежде чем она остановилась на «Девушка, прощай!» С. Тартаковского на стихи М. Исаковского, написанную на злободневную в те годы тему. Песен об освоении Дальнего Востока, о движении хетагуровок, о том, как «преданные дочери нашей страны едут на Дальний Восток», появилось тогда немало. Делались они по одному лекалу. Обязательно фиксировались отъезд девушек, их проводы, пожелания успехов в предстоящих, малоизвестных и отъезжающим, и авторам делах. Исаковский не нарушил этого стандарта, но нашел новое решение – лирическое, интимное. И композитор прибегнул не к маршевому или галопному ритмам, в которых обычно были выдержаны «дальневосточные» песни, а к форме неторопливых куплетов, отдаленно напоминающей частушечные страдания.

Нашлось место и шутке. Прощаются на вокзальной платформе двое влюбленных:

И не знает парень, что ей говорить.

И не знает парень, что ей подарить.

Подарил бы сердце – сердце не берет,

Только улыбается да глядит вперед.

Все события пропущены сквозь восприятие героя. Он грустит при расставании, но тут же принимает решение – «научусь летать!».

На Восток дорогу в тучах проложу —

Все, что недосказано, после доскажу!

«Девушка, прощай!» пришлась как нельзя кстати лирическому репертуару Шульженко, который она решила продемонстрировать на конкурсе.

Около 700 заявлений артистов эстрады поступило в конкурсные комиссии. Только в Российской Федерации в первом туре, проводившемся, как говорится, «на местах», выступило 414 участников. Они состязались во всех трех разделах конкурса – вокальном, разговорном и балетном. Вокальный жанр привлек наибольшее число конкурсантов – 160 человек. Здесь борьба шла особенно остро.

Первый тур Шульженко прошла успешно. И хотя ей стало известно, что некоторые исполнительницы из Ленинграда да и из Москвы включили в свой репертуар песни, которые она исполняет на конкурсе, – одни – «Челиту», другие – «Девушка, прощай!», решила не менять программы – идти на состязание с «открытым забралом».

Прошла она и на второй тур.

На третьем, к которому Шульженко допустили единогласно, из семисот претендентов на звание лауреата осталось 52, из них 12 – вокалисты.

Решающий тур проходил 16 декабря в Колонном зале Дома союзов. В ложе разместилось авторитетное и строгое жюри, возглавляемое Дунаевским. Здесь были известные мастера – популярные артисты, певцы, хореографы, писатели, критики – Н. Смирнов-Сокольский, В. Яхонтов, И. Яунзем, И. Ильинский, Л. Утесов, М. Зощенко, В. Ардов, В. Типот, А. Мессерер, И. Моисеев, Д. Гутман, В. Кара-Дмитриев и др.

Зрительный зал переполнен – ни одного свободного места, любители эстрады стоят на балконе, в ложах, за креслами партера.

Программа заключительного тура принималась с энтузиазмом. Блестящий танцевальный дуэт А. Редель и М. Хрусталева сменялся гротесково-сатирическими телефонными разговорами М. Мироновой, шедшими под гомерический смех публики, цыганские романсы популярной певицы К.Джапаридзе – сценками и пародиями, исполненными начинающим конферансье А. Райкиным, захвативший публику стремительным темпом хореографический вальс Н. Мирзоянц и В. Резцова – стихотворным дуэтом Н. Эфроса и П. Ярославцева, самобытное мастерство которых было отмечено юмором и бесхитростностью.

И вот настал черед Шульженко.

«Волновалась я ужасно, – вспоминала она. – Особенно когда встала у рояля и увидела огромные блокноты жюри и нацеленные на меня авторучки. «Можно?» – услышал я шепот Ильи Жака, который аккомпанировал мне. Шепот вывел меня из оцепенения. Я объявила первую песню – зрители зааплодировали тепло и, как мне показалось, дружелюбно. И я забыла о жюри, стала петь для тех, кто пришел на этот концерт, кто хотел, я это чувствовала, поддержать меня. Страх уходил с каждой строчкой песни. Я ощущала реакцию зала – его улыбку, внимание соучастника».

По условиям конкурса больше трех песен петь не разрешалось. И «бисы» запрещались. Но публика не отпускала ее. Шульженко уходила, возвращалась на сцену и вновь уходила – аплодисменты не стихали, зрители не давали ведущему объявить следующего артиста.

«Из-за кулисы я взглянула на Дунаевского: он улыбался и несколько раз разрешающе кивнул мне. В нарушение порядка я спела на «бис».

На другой день, 17 декабря, жюри собралось в последний раз. Ему предстояло решить самое важное: какое место завоевал каждый из конкурсантов и кто из них достоин звания лауреата.

Продолжалось это заседание девять (!) часов и стало скандальным. Началось все с драки за места. Их было немало: по пять на каждый вид – вокальный, танцевальный, разговорный. Дрались не за деньги, хотя они по тем временам были немалые: от восьми тысяч за первое место до двух – за пятое.

Дунаевский, получивший консультацию в Комитете по делам искусств, обреченно сообщил:

– Есть мнение первое место отдать Деборе Яковлевне Пантофель-Нечецкой и этим ограничиться.

Магическое «есть мнение» подействовало мгновенно: в 39-м году спор с ним грозил отправкой в места не столь отдаленные. В зале воцарилось гробовое молчание, И вдруг его нарушил смельчак, которому море всегда было по колено, – автор и фельетонист Николай Смирнов-Сокольский:

– Выдвижение в первый класс одной Пантофель-Нечецкой было бы ошибкой! Предлагаю поставить туда Шульженко и Кето Джапаридзе!

И плотина прорвалась – заговорили все.

Режиссер Крамов:

– Шульженко и Джапаридзе в первый разряд!

Писатель и драматург Виктор Типот:

– Наша задача хвататься за ростки советского, молодого, специфического. А что такое Пантофель?! Разве она сосредоточивает в себе все жгучие вопросы, что нас волнуют? Дал бог дарование, бери «Соловья» и пой!

Писатель-сатирик Виктор Ардов:

– Предлагаю первой премии не давать никому! Пантофель-Нечецкая хорошая певица, но это не эстрада, это опера!

Однако когда вопрос поставили на голосование, большинство безропотно проголосовало «за» директивное мнение.

Споры о каждом последующем месте напоминали поле брани. Вторую премию для вокалистов вообще отвергли. На третью председатель выдвинул Наталью Ушкову-Врублеву из Горького, объявив, что есть мнение о «необходимости поддержки молодежи с мест». Человек с места, представитель Грузии И. Суханишвили, тут же откликнулся:

– Мы должны, уважаемые, принимать во внимание и репертуар, и исполнение. Разницы в репертуаре Ушковой, Шульженко и Джапаридзе никакой, а по мастерству две последние несравненно выше! Несравненно!

– Когда высказывают оценки высокие специалисты вокального жанра, я умолкаю, – вступил снова Смирнов-Сокольский, – но в одном меня не сдвинуть с места – в вопросе текстов. Разберите выступления всех вокалистов, и вы заметите одну вещь, которая нас должна больше всех волновать, – у всех, кроме Шульженко, мало советских песен!

– Шульженко спела просто блестяще, просто здорово. Мастерство ее несомненно. Для меня важна не только советская тематика, но и то, как она подается. Для меня важно, готов ли этот человек к исполнению советской тематики, – согласился с ним сам председатель жюри.

Но… Попробуй объясни, почему, когда началось голосование, Ушкова получила третью премию, а за Шульженко голоса разделились: 6 – «за», 6 – «против». В результате она оказалась только на четвертом месте!

И тут же началась битва за лауреатство: ведь получение места-премии не давало автоматически этого титула. Как только дошли до Шульженко, в бой кинулся неутомимый Смирнов-Сокольский.

– Лауреат! – безоговорочно утвердил он. – Предположим, мне сказали бы, что если бы Шульженко не знали, а просто приехала женщина на конкурс и спела советскую песню так, как она спела, и нашелся бы человек, который голосовал против, я бы очень удивился.

– Я впервые услышал Шульженко на конкурсе, – поддержал его Типот. – По некоторым разговорам был настроен к ней отрицательно, но теперь я убедился, что по мастерству она первая! Сказать, что она не мастер, не гордость, – нельзя. Я поднимаю руку за лауреатство.

Звание лауреата Первого всесоюзного конкурса артистов эстрады Клавдия Шульженко получила единогласно. Коралли остался ни с чем. А получившая первое место оперная певица всю жизнь стеснялась участия в эстрадном ристалище и на своих афишах писала «лауреат всесоюзного конкурса», никогда не указывая, какого именно.

* * *

На следующий же день, когда стали известны результаты конкурса, к Шульженко подошел моложавый мужчина, представившийся редактором Дома звукозаписи, организации, снабжающей пластинками всю страну. Он предложил лауреату, еще не успевшему получить диплом, посетить студию Дома и записать несколько граммофонных дисков.

В субботу, 29 января 1940 года, к девяти утра Шульженко приехала на Малую Никитскую. Здесь вблизи площади Восстания (ныне Кудринской) в середине 30-х годов воздвигли самое высокое в районе здание – Дом звукозаписи, с большими гранитными плоскостями и разнокалиберными окнами, придающими ему вид бастиона. Бастион украшали обязательные для тех лет пилястры и гипсовые скульптуры в человеческий рост, установленные под самой крышей, – на небольших пьедесталах, напоминающих тумбы в плавательном бассейне, стояли обнаженные мужские и женские фигуры, гордо держащие в руках скрипки, трубы и тромбоны или робко прикрывающиеся виолончелями и контрабасами. Скульптуры создавали впечатление небывалого, фантастического оркестра – плода чьих-то творческих исканий.

Двери бастиона оказались податливыми, и Шульженко очутилась в густо заставленном квадратными колоннами большом и тихом вестибюле, где ее ждал уже знакомый редактор. Он повел ее в «Студию Б» – так значилось на освещенном изнутри стекле над огромными двустворчатыми дверями. Обилие дверей поразило Шульженко. Она миновала одну, затем сразу же вторую, попала в небольшую, в четыре шага комнату, прошла еще через две двери и… звуки музыки мгновенно охватили ее. В ярко освещенном зале с удивительными волнообразными стенами уже играл оркестр. Как ей объяснили, его пригласили на запись на полчаса раньше – для репетиции, опробования микрофонов, установки режима звучания. Приветливо поздоровавшийся Скоморовский заметно волновался.

Ничто здесь не напоминало заикинское ателье. Никаких ковров, одеял, проводов, заслонок – просторно так, что в студии могли расположиться не только 16 музыкантов Скоморовского, но и весь большой симфонический оркестр.

Сквозь широкий стеклянный прямоугольник видна аппаратная, там все готово. Вспыхивает табло: «Тихо! Микрофон включен». Звучит вступление, и Шульженко начинает петь:

Я вчера нашла совсем случайно…

Это была песня-вальс «Записка» Н. Бродского на слова П. Германа, первая песня, которую Шульженко спела в Доме звукозаписи. Хронометраж песни – 3 минуты 8 секунд, на запись ее ушло 90 минут. На последовавшего за нею «Андрюшу» было потрачено 120 минут, – и такой расход времени не казался в те годы необычным. Темпы диктовала сложная и громоздкая технология записи.

Запись шла все на те же восковые диски – желтовато-коричневые блины высотою в пять сантиметров. Диски приходилось часто браковать: то обнаруживалась неоднородность восковой формы, то портился рекордер, нарезавший на блинах звуковые дорожки, то фальшивил кто-то из музыкантов – в одном месте, в одной ноте, в финальном аккорде, но восковые диски монтировать нельзя, и вся запись начиналась снова.

И все же, когда закончилась работа восьмичасовой смены и была прослушана последняя запись, звукорежиссер Вилли Генрих, опытный мастер, работавший в Доме звукозаписи со дня его открытия, остался доволен: записаны три песни, одна лучше другой. Генрих и акустик Клавдия Павлова благодарили Шульженко и прощались с ней до следующего раза: «Завтра – выходной, а после выходного продолжим!»

В понедельник, 31 января, были записаны еще две песни в исполнении, как сообщалось на этикетках, «лауреата Всесоюзного конкурса эстрады Клавдии Шульженко и джаза п/у Я. Скоморовского» – «Встречи» и «Челита». А через несколько дней пробные оттиски новых записей, отпечатанные тут же, в прессовом цехе ДЗЗ, уже слушали на всех этажах «музыкального» дома – в аппаратных, кабинетах, редакторских комнатах, студиях.

Два дня напряженной работы Шульженко означали выход ее пластинок на всесоюзную арену. В отличие от ленинградских, распространяемых главным образом в городе на Неве, пластинки, записанные в Москве, печатались двумя крупнейшими заводами – Апрелевским и Ногинским и рассылались по всей стране. «Челита», «Встречи», «Записка» и «Андрюша» отправились в Заполярье, на Дальний Восток, в Среднюю Азию и Сибирь – в места, куда певица еще никогда не приезжала на гастроли. Ее песни, ее голос узнали и полюбили миллионы. Названная цифра не является обычным журналистским преувеличением. Записи, сделанные в январе 1940 года, уже через несколько месяцев перевалили за миллионный тираж, а покупательский спрос на них все возрастал.

И тогда Апрелевский и Ногинский заводы отнесли их в особую категорию, которая присваивалась только многотиражным пластинкам. Те, кому попадут в руки довоенные записи Шульженко, обратят внимание на ярко-красные надписи, сделанные поперек этикеток: «Обменный фонд. Продаже не подлежит».

Пластинки с таким предупреждением действительно не продавались. Их обменивали на старые – заигранные, треснувшие, разбитые, принимаемые магазинами на вес. За килограмм старых – одну новую. Заводы испытывали острый голод в шеллаке – естественной смоле, покупаемой за границей, смоле, без которой изготовление пластинок невозможно. Обменный фонд помогал уменьшить этот голод – старые записи после переплавки шли снова в производство.

Сатирики острили, посвящая свои фельетоны пластиночным магазинам:

А там, где «фоксов» склад забытых,

Где диски черные поют,

Там, где за двух Моцартов битых

Матвея Блантера дают

Небитого…

Но в Ленинграде муж приготовил ей сюрприз. Прогноз из последней песни, которую уже после конкурса подарил Илюша, – «Все будет так, как было прежде», не оправдался. Коралли обрушил на супругу артиллерийские залпы.

– Мы должны расстаться со Скоморовским! – убеждал он. – Яков Борисович думает только о себе, зарабатывает на тебе свой успех, не дает нам работать, выпускает тебя с пятью песнями, хотя ты давно могла бы петь отделение! Понабрал солистов, балетную пару, конферансье, чтобы только оттеснить нас на второй план! Нам нужен свой коллектив, где мы сами будем хозяевами, ни от кого не зависящими. Сделаем джаз под управлением Клавдии Шульженко и Владимира Коралли. Хватит нам работать на карман чужого дяди!

Шульженко колебалась: никакой «охоты к перемене мест» она не испытывала никогда.

– Я должна подумать, – попросила она.

– Чего тут думать?! – Коралли привел свой последний довод: – Вот и Дуня предлагает нам возглавить ребят, над которыми он взял шефство, – лучший, по его мнению, джаз в Ленинграде!

Дуня! Человек, которому она полностью доверяла. Он был ее главным советчиком в Ленинградском мюзик-холле, его песни она пела с эстрады, а лирический монолог «Если Волга разольется» из фильма «Вратарь» долго украшал ее репертуар.

Как же было не прислушаться к его совету, и Шульженко в 1940 году перешла в джаз под управлением Алексея Семенова. Песни Жака она по-прежнему пела в концертах, а с семеновским джазом еще до войны записала на пластинки десяток произведений.

По настоянию мужа руководство утвердило новое название известного коллектива. Теперь на афишах значилось: «Джаз-оркестр под управлением лауреата Конкурса эстрады Клавдии Шульженко и Владимира Коралли. Музыкальный руководитель – А. Семенов».

Что-то в этом было, мягко говоря, неприятное, но ни она, ни Семенов спорить не стали.

В отличие от выступлений джаза Скоморовского, программа которого строилась по привычному концертному принципу чередования номеров, нехитрую связь между которыми устанавливал конферансье Георгий Амурский, выступления нового оркестра решили сделать театрализованными.

К концу тридцатых годов театрализация на эстраде стала модной. Ей поклонялись многие коллективы.

Первая программа, поставленная для джаз-оркестра Шульженко и Коралли, называлась «Скорая помощь». Задача ее – разыграть несложный сюжет и тем самым «связать» концертные номера в единое или приблизительно единое целое. Постановщики «Скорой помощи» стремились вовлечь в действие весь оркестр, превратить его из аккомпанирующей группы в активно действующих персонажей.

В «Скорой помощи» речь шла не о медицине. Зрители попадали в «Американку» – так назывались в ту пору комбинаты бытового обслуживания. Приключения, связанные со сферой, призванной оказывать «скорую помощь» в быту, и составляли основную канву представления.

…На сцене разместился патефон-великан с открытой крышкой. Несколько музыкантов, пыхтя от натуги, крутили патефонную ручку, комически обыгрывая ее размеры. Такие же манипуляции проделывались с бутафорской иголкой величиной с лом, мембраной, не уступающей по размерам мельничному жернову.

Приготовления заканчивались, в зале раздавался тихий шип пластинки, искусно имитированный ударником, сцена медленно погружалась в полумрак, и под звуки оркестра на патефонном диске в ярком луче прожектора появлялась Клавдия Шульженко.

Удачным было и оформление песни-романса «Часы», которую Шульженко пела под большим желтым циферблатом – месте встречи с любимым, не пришедшим на свидание. Сцена пуста, одна деталь – светящийся, как луна, циферблат – помогала певице передать чувство одиночества.

Принципы театрализации использованы и в следующей программе джаз-ансамбля, поставленной в феврале 1941 года. А. Уман и М. Червинский построили ее на «радиоконферансе». Репродуктор вел все представление, пародируя при этом эфирные объявления о «включении зала без предупреждения», сообщая зрителям шуточную сводку новостей и комический прогноз погоды.

По радио в самом начале программы, еще при закрытом занавесе звучала и песенка-приветствие, в которой Клавдия Шульженко желала зрителям, чтобы они

Могли бы славно отдохнуть

И развлечься хорошо.

Чтобы в песенке, романсе,

Танце, шутке, конферансе

Вы нашли бы без труда

Все, за чем пришли сюда.

Программа была веселой. В ней высмеивались нелепости бюрократических директив, качество продукции, модные увлечения.

Значительно больше, чем раньше, стало и шуточных песен: к «Челите» прибавились «Курносый» (Б. Фомин – И. Финк), «О любви не говори» (М. Феркельман – Н. Лабковской), «Упрямый медведь» (Б. Фомин – Б. Тимофеев) и др.

Оба эти обозрения коллектив повез по стране. За два года артисты объездили Украину, Крым, Кавказ, Урал, Грузию, Армению, Азербайджан, причем во многих городах побывали не по разу. Ленинграда Шульженко почти не видела. Вот уж действительно: «У актрисы судьба, как у птицы, меньше – дома, а больше – в пути».

В каждом концерте она пела 10–15 песен. И разумеется, не только шутила, хотя спрос на шутки именно в эти годы неизмеримо вырос.

В большинстве она по-прежнему вела разговор о любви. Помимо новой песни М. Табачникова «Мама», в которой ярко обнаружились новые черты лирического дарования актрисы, сумевшей воплотить в песне нежность к матери, это были произведения, рисующие различные состояния лирической героини: воспоминание о прошедшей, но незабываемой любви («Письмо» Я. Расина на слова М. Карелиной), о чувстве, которое заставляет иной раз действовать «рассудку вопреки» («Не жалею» Б. Фомина, стихи П. Германа), рассказ о случайной встрече, вызвавшей у героини восхищение «яркой любовью к другой» («В вагоне поезда» И. Жака и М. Карелиной).

«Я стремлюсь петь о большой, настоящей любви, – говорила Клавдия Ивановна, – о том человеческом состоянии, которое прекрасно определил поэт Ростан: «Я люблю вас сегодня больше, чем вчера, и меньше, чем завтра».

Понятие «оптимизм», как известно, включает в себя не только жизнеутверждающее отношение к действительности, но и веру в будущее.

Эта вера диктовала отбор репертуара. Когда Павел Герман принес Шульженко песню «Не жалею», певицу не удовлетворил ее текст. В первом варианте песня вся была обращена в прошлое.

«По настроению, – говорила Клавдия Ивановна, – она напоминала мне картину Максимова «Все в прошлом» – со старой женщиной, застывшей в кресле на пороге полуразвалившегося дома, погруженной в печальные воспоминания. Я не могла петь такую песню. В ней было что-то замкнутое и безнадежное».

Герман прислушался к словам певицы и вроде бы только чуть подправил текст. Сравнивая сегодня два варианта, удивляешься, насколько незначительны разночтения. В третьем куплете изменено только глагольное время: вместо прошедшего – будущее. Но песня приобрела другой характер.

Мы с вами встретимся, я знаю это, снова.

Быть может, снова я сумею вам помочь.

Простым и ласковым пожатием руки

Печаль и грусть по-прежнему развею…

Вот еще один пример.

Стоило Науму Лабковскому написать в шуточной «О любви не говори»: «Без стихов любовь сильней!», как певица отказалась от строфы, ибо такая формула, произнесенная даже в шутку, шла вразрез с тем, что она знала и чувствовала.

Когда подводились итоги Первого всесоюзного конкурса артистов эстрады, председатель его жюри с сожалением заметил, что «конкурс не родил ни Утесова, ни Смирнова-Сокольского, ни Яхонтова, ни Игоря Ильинского». С этим утверждением можно согласиться. Однако конкурс родил плеяду лауреатов, хотя не похожих на признанных мастеров, но, безусловно, талантливых и – главное – самобытных. Среди них, несомненно, Шульженко. Не стремясь подражать известным образцам, она шла своим путем.

Своеобразие ее искусства отметили современники. Музыковед Л. Полюта писал в журнале «Искусство и жизнь» вскоре после окончания конкурса: «Среди исполнителей «песенок настроения» лучшая, бесспорно, Клавдия Шульженко, которая благодаря своей особой полуразговорно-полувокальной манере исполнения… а также наличию художественного вкуса и такта – производит чрезвычайно благоприятное впечатление».

Но дело не в одной только собственной исполнительской манере. Своеобразие Шульженко в том, что она принесла на эстраду определенный характер. Слушатель осознал его как характер человека духовно богатого, умеющего жить и чувствовать полнокровно. Жизнелюбие Шульженко сочеталось с целомудрием, бережным отношением к тонким движениям души, каждое проявление которых, утверждала певица, достойно удивления и восхищения.

Известная оперная певица Мария Петровна Максакова, говоря о галерее портретов, созданных Шульженко в песнях, справедливо заметила, что «при всем многообразии есть у них общие душевные свойства, по которым мгновенно угадывается авторский почерк певицы. Не представляю себе, чтобы героиня Шульженко стала прибедняться, жаловаться, чтобы, попав в трудный житейский переплет, сдалась на милость обстоятельств, не представляю, чтобы она поступилась своим самолюбием, или сфальшивила, или принялась лицемерить. Женщины, с которыми знакомит нас Шульженко, умеют сильно, глубоко чувствовать, но они горды, и поэтому даже о самом больном и горьком у них хватает силы говорить с мужественной сдержанностью. Я не случайно назвала это авторским почерком Шульженко: она не пишет стихов, музыки, но человеческий образ, вырастающий из песни, – подлинное ее создание».

Опустилась ночь над Ленинградом

Война застала Шульженко на гастролях в Ереване. Двадцать второго июня в двенадцать часов дня весь город слушал заявление правительства о вероломном нападении гитлеровской Германии.

Вечером состоялся последний концерт. Уже было принято решение о прекращении гастролей и возвращении в родной город. В Ленинград ушла телеграмма, в которой сообщалось, что «коллектив джаз-ансамбля передает себя в полное распоряжение Ленинградского военного округа». К началу прощального концерта администратор раздал артистам билеты на ночной поезд.

Концерт шел трудно. Несмотря на то что все билеты проданы, зал не был полон. Публика слушала программу, занятая своим. Шутки конферансье, еще вчера вызывавшие взрывы смеха, не воспринимались.

Стоя за кулисами, Шульженко думала о Ленинграде, о том, что ее ждет впереди. Песни в этот вечер потеряли ощущение реальности. Смысл знакомых слов делался неуловимым. Она почувствовала, что все, что поет, вдруг стало вчерашним днем, и сегодня в затемненном городе и ее, и зрителей волнует совсем другое. Все опрокинулось. Одно было ясно – немедленно домой.

Это был последний поезд, отправившийся из Еревана по мирному расписанию. Через несколько часов война внесла в график свои изменения: бомбили Харьков. Из вагона Шульженко видела всполохи пожаров. Война приблизилась, и поезд шел ей навстречу.

Перрон был полон народу. Шульженко заволновалась: в Харькове на лето оставался девятилетний Гоша, жил у ее давних друзей, а к поезду его должна была привести тетка – Татьяна Александровна, ее просили об этом в телеграмме.

За время пути проводники набили вагон – не пройти, не проехать. Люди вплотную друг к другу сидели, лежали на багаже в проходах и тамбурах. Открыть наружную дверь уже было невозможно. Клавдия Ивановна увидела растерянного Гошу в окне, всплеснула руками, а он заметался с теткой вдоль вагона, не зная, что делать. Коралли попытался разбить ботинком стекло – оно покрылось паутиной трещин, но это не помогло. И если бы не Аркадий Райкин, который несколько дней спустя проезжал со своим театром через Харьков и забрал Гошу в свой вагон, неизвестно, когда удалось бы Шульженко встретиться с сыном.

В Ленинграде война была совсем рядом. Опустевшие тротуары, заклеенные крест-накрест окна, воздушные тревоги и дежурные в подъездах с противогазами на боку. А вскоре началась эвакуация.

Но Шульженко уже чувствовала себя не наблюдателем примет меняющегося времени, а причастной событиям, которыми жил ее город.

Вступив добровольцем в ряды армии, рядовой Клавдия Шульженко стала солисткой и одним из художественных руководителей Фронтового джаз-ансамбля. Он разместился в Доме Красной Армии имени С. М. Кирова. В огромное здание на Литейном переехали вскоре все артисты фронтовой бригады и поселились в его глубоких, снаружи облицованных гранитом подвалах, ставших бомбоубежищем. Отсюда на специальном автобусе Шульженко с ансамблем начала свой длинный военный маршрут.

И в эти дни снова встал вопрос, что петь. Из старого репертуара большинство песен казалось непригодным. «На пробу» были оставлены только некоторые, в их числе – «Мама» и «Андрюша». К ним прибавилась новая песня о летчиках «Петлицы голубые» ленинградца Люстига на слова Гридова, погибшего вскоре в ополчении, и песня Жака на стихи Барбаровой «У микрофона». Илья сам принес ее ноты в подвал-убежище.

С этими песнями Шульженко поехала на свой первый военный концерт. Он проходил под Ленинградом, у летчиков, уже отличившихся в воздушных боях.

«Мы приехали в часть как раз в тот момент, когда они только что вернулись с боевой операции, – вспоминает начальник ансамбля И.М. Руммель. – Здесь же, на летном поле, недалеко от самолетов, около которых возились механики, состоялся наш концерт. Зрители расположились прямо на земле.

Надо сказать, что в нашем ансамбле были отличные музыканты. Но я никогда не слышал, чтобы они играли лучше…

Настал выход Шульженко. По характеру своего дарования она лирическая певица, ее исполнение строится часто на полутонах, требует определенной обстановки – кулис, света и т. д., а здесь кулисами была необъятная ширь летного поля, а прожектора заменяли яркие лучи солнца, светившего с безоблачного неба.

Но Шульженко держалась так, как будто эта обстановка была для нее обыденной.

Летчики слушали Клавдию Ивановну, затаив дыхание».

Из «зала» сыпались одна за другой просьбы – к удивлению певицы, зрители просили петь «старые», хорошо им знакомые песни, отвергнутые ею. И каждая из них принималась едва ли не горячее, чем на недавних мирных концертах.

Со «старыми» песнями произошла странная метаморфоза. Они обрели второй, не существовавший прежде смысл. Повествуя о любви, разлуках и встречах, они зазвучали как рассказы о мирной жизни, за возвращение которой шла война. Довоенные песни стали первыми военными. Как бы заново родившись, они помогали воевать.

Довоенные песни Шульженко звучали и по ленинградскому радио, в программах, составленных по заявкам слушателей. «Наша народная война еще родит свои песни, – говорил ведущий одной из таких передач. – Мы не можем сейчас сказать, какими точно они будут, но мы твердо можем сказать, что в них будет боль народа, гнев народа, его ярость к врагам, его твердое желание умереть или победить».

Уже на первых концертах певица видела, как лица, еще не остывшие после боя, начинали светлеть, как слушатели тянулись к ней, улыбались и грустили вместе с нею. Никогда прежде она не знала такого единения со слушателями, которое она испытала тогда.

А после концертов – разговоры с бойцами: рассказы, вопросы, шутки, воспоминания. После самого первого фронтового выступления, которое актриса провела в военной форме, один из летчиков попросил Шульженко:

– Если можно, пойте, пожалуйста, в мирном платье.

– Почему?

– Чтобы было так, как до войны.

Его поддержали и другие. И с тех пор всегда, в любых условиях, актриса пела в «мирных» концертных платьях.

В другой раз ее попросил один из бойцов петь больше о любви, о том, как трудно влюбленным в разлуке, петь больше грустных песен.

– Сердце просит, – пояснил он свою просьбу.

Почти как у поэта Алексея Недогонова:

На войне попробуй не грусти,

Обретешь ли мужество без грусти?

Ежедневно автобус ансамбля отправлялся с артистами в воинские части. Нередко приходилось выступать дважды, а то и трижды в день.

Все короче становились маршруты поездок, все труднее дороги. Линия фронта приблизилась вплотную к Ленинграду. Обстрелы гитлеровских батарей тяжелой и сверхтяжелой артиллерии велись систематически: только с сентября по декабрь, за 90 дней, их было 272.

Близкий пригород Колпино стал передним краем обороны. Там решили дать концерт для бойцов и командиров, ведущих почти непрерывный бой. Долго не могла забыть Шульженко дорогу на Колпино: развороченные составы поездов, искореженные рельсы, обломки зданий и дым. Дымились земля и небо – от гари трудно было дышать. Но автобус, в крыше которого появилось несколько пробоин, прибыл по назначению вовремя.

Само появление Шульженко здесь, среди обгоревших стен бывшего Ижорского завода, в «гражданском» платье, приветливо, как-то по-семейному, по-домашнему улыбающейся, бойцы восприняли как радостное чудо. Для них это была встреча с посланцем иного мира, оставленного в день, когда они ушли на фронт. Мира, в котором живут мать, жена, родные, близкие. За соприкосновение с ним они были благодарны актрисе.

После концерта бойцы подходили к Шульженко и просили ее: «Передайте там, в тылу, что мы будем стоять насмерть, а Ленинград не сдадим». И слова их звучали, как клятва, какими бы пафосными они ни показались сегодня.

Сколько было этих встреч, в блиндажах, в лесу, в палатах госпиталей, в корабельных кубриках, на аэродромах, где случалось, как писал поэт М. Дудин, участник обороны Ленинграда:

На виду у заоблачной смерти

И в готовности номер один

Все пилоты сидят на концерте,

Не покинув привычных кабин.

Встречи проходили и в тылу, который тоже стал фронтом. Концертные площадки ничем не напоминали довоенные: дворы, цеха и подвалы оборонных заводов или (бывало и такое!) огромная остывшая печь для обжига кирпича, вместившая на время и зрителей, и артистов.

На город надвинулся голод. Давно не хватало топлива. Погас свет, перестал действовать водопровод. Несколько музыкантов оркестра скончались от дистрофии.

Умер ее отец – Иван Иванович, который еще до войны привез с собой чемодан духов и одеколона – остатки от его магазина «Аромат», что он открыл в период нэпа и едва почувствовал, как период идет к концу, прикрыл свою торговлю и тем избежал жестокой кампании по разоблачению частников.

– Теперь парфюм исчезнет, – сказал он, когда началась война, – а в городе всегда найдутся любители изысканного аромата – нам копейка на пропитание.

Кто знал, что ленинградцам скоро станет не до парфюма и губная помада превратится в деликатес, что быстро был съеден…

Откуда брались силы, чтобы снова садиться в автобус и ехать на концерты, проводить в поездке несколько дней и, возвратившись ночью в Дом Красной армии, назавтра снова быть готовой к выступлению. «Силы, – говорила Клавдия Ивановна, – приходили от сознания, что тебя ждут, что ты нужна, что твоя жизнь в том, чтоб помогать родному городу. Силы эти я черпала в слушателях, в их любви и признательности, дружбе, которые я чувствовала при каждой встрече».

Однажды Шульженко приехала с концертом на оборонный завод, путь до которого был чуть короче, чем до передовой. Рабочие не покидали цехов, работали без смен, отходили от станков только на время перерыва или сна.

Теперь был объявлен перерыв для концерта. Зрители расположились у станков и в пролете между ними.

Направляясь в цех, Шульженко прошла через небольшую комнату завкома. Здесь она увидела скромный ужин, приготовленный для рабочих: тоненькие ломтики ленинградского блокадного хлеба и на каждом – по одной, чудом сохранившейся до этих дней шпротинке.

Рабочие уже ждали актрису. Она видела аплодирующих зрителей, но аплодисментов почти не слышала. Виновата была не акустика – у людей не было сил аплодировать громче.

Они слушали Шульженко с жадным вниманием, плакали и улыбались, просили петь еще.

Когда актриса спела все, о чем ее просили, и простилась со слушателями, ее пригласили в ту же завкомовскую комнату. Здесь артистов ждал ужин – от каждого кусочка хлеба была отрезана тоненькая долька и от каждой шпротинки отломан кусочек – рабочие поделились своим пайком с участниками концерта. «Это был самый высокий гонорар за всю мою жизнь», – говорила Клавдия Ивановна.

В «Истории Великой Отечественной войны Советского Союза» подвигу ленинградских артистов, музыкантов, поэтов посвящены сдержанные, почти протокольные сроки: «Вместе с трудящимися Ленинграда боролись с врагом и переносили трудности блокады работники литературы и искусства. Они выступали на передовых позициях, в цехах заводов и фабрик, по радио, создавали произведения, которые звали защитников Ленинграда к борьбе и победе». Читая эти строки, вспоминаешь Дмитрия Шостаковича, Ольгу Берггольц, Николая Тихонова, Владимира Софроницкого, Карла Элиасберга, Ефима Копеляна и многих других, отдавших свои душу и сердце городу, попавшему в блокаду.

Среди них была и Шульженко. За первый год она дала 500 концертов. Цифра огромная и для мирного времени – такого количества выступлений не знала она никогда. А это были 500 блокадных концертов.

И не о таких ли, как она, рассказывала песня, написанная бойцом народного ополчения, литератором и артистом Леонидом Артом:

Это кто там идет по полянке

Полосой рубежей огневых?

И на Ладоге, и у Славянки,

И под Пулковом встретите их.

Что за люди, откуда такие?

Каждый день на военном пути…

Улыбаются им часовые,

Командиры кричат: «Пропусти!»

И бойцы говорят:

Это что за отряд?

Не саперы они, не связисты,

Но дела, говорят,

Боевые творят

Ленинградского фронта артисты!

Шульженко и ее ансамбль называли боевым подразделением песни. Его посылали туда, где оно было нужнее. В Кронштадт. Там бой затихал лишь на недолгое ночное время, и Шульженко, добравшись до Кронштадтской крепости на катере, попавшем под обстрел, пела для моряков под аккомпанемент орудий.

На Ладожском озере в конце ноября 1941-го проложили знаменитую ледовую трассу – Дорогу жизни. Шульженко пела для тех, кто днем и ночью дежурил на дороге, флажками или фонариками указывая машинам путь, кто круглосуточно охранял ледовую трассу, ремонтировал ее, прокладывал новые объездные пути. Пела в наскоро сколоченных сараях, палатках, трепещущих на ветру, а чаще – прямо на льду, припорошенном снегом. Горло обжигало холодом, от слабости порой подкашивались ноги, но актриса пела и снова ехала на концерт в другую бригаду. Четвертый гвардейский истребительский полк военно-воздушных сил Краснознаменного Балтийского флота был одним из тех соединений, что защищали Дорогу жизни. Служивший в этом полку писатель Михаил Львов рассказывает: «Однажды весной сорок второго года комиссар полка Степан Григорьевич Хахилев позвонил в политотдел и попросил прислать хотя бы несколько истребителей вместо выведенных из строя во время сражений над автоколоннами, везущими хлеб ленинградцам.

– Самолетов пока нет, – ответил начальник политотдела бригады и затем добавил: – Артистов пришлем.

Хахилев молчал.

– Ты что, отказываешься?

– Нет-нет, – поспешно ответил комиссар полка.

…Драный фургон, пробитый многими осколками, появился под вечер. Мы отбили ладони, аплодируя Клавдии Ивановне Шульженко.

– Обещаю: как только добьетесь очередной победы над Дорогой жизни, снова приеду, – сказала Шульженко.

На следующий день – один бой за другим. Фашистские самолеты волнами шли на трассу… Балтийцы делали вылет за вылетом, не отдыхая. Все летчики полка в тот день вели напряженные бои…

Комиссар Хахилев объявил, что немедленно даст телеграмму в политотдел. Для верности еще и по телефону позвонил.

– Ты опять насчет самолетов? – спросил начальник политотдела.

– Нет, насчет артистов.

– Ты ведь не просил в прошлый раз.

– А сейчас прошу. Клавдия Ивановна к тому же обещала. Полк ждет.

– Не знаю, сможет ли она. Артисты страшно устали. Фургон обстреляли фашисты. Не обещаю…

На другой день знакомый фургон, в котором прибавилось пробоин, снова появился в Четвертом гвардейском. Артисты исполняли программу на бис… Клавдия Ивановна выполнила все заявки летчиков.

Провожал певицу весь полк. Потом уже мы узнали, что за фургоном охотился «мессершмитт». Фашистский пилот пытался расстрелять грузовик. Но точно в назначенный час на другом балтийском аэродроме, как ни в чем не бывало, улыбаясь, Клавдия Ивановна выступала перед летчиками, техниками и оружейниками».

Пятисотый концерт ансамбля проходил 12 июля 1942 года в торжественной обстановке. На этот раз в гости в Дом Красной армии приехали сами фронтовики. Они приветствовали актрису, ее друзей по работе, дарили ей непривычные для города букеты васильков и ромашек, благодарили за песни, за деятельность, которая была по праву приравнена к армейской фронтовой службе. Шульженко и артисты ансамбля были удостоены медали «За оборону Ленинграда».

В этот вечер она много пела. Репертуар ее пополнился новыми произведениями. В их числе была завоевавшая огромную популярность «Вечер на рейде» В. Соловьева-Седого на стихи А. Чуркина (Шульженко – одна из первых профессиональных исполнительниц этой песни), «Моя тень» («Опустилась ночь над Ленинградом»), написанная в блокаде Б. Тимофеевым на стихи поэта В. Крахта и жонглера, участника фронтовых бригад А. Жерве, песня М. Табачникова «Давай закурим» (стихи И. Френкеля). Это были лирические песни, отражавшие настроения и чувства, которыми жили слушатели. В «Вечере на рейде» – песне о прощании с любимым городом – В. Соловьев-Седой, по оценке Ю. Милютина, «нашел такие интонации и такую тему, которые явились обобщающими для всех слоев населения, и песня стала по-настоящему народной». В «Моей тени» героиня песни вела рассказ о верности любимому, об ожидании часа желанной встречи, о неразрывности звеньев, соединивших тех, кто сражается на фронте, и тех, кто работает для фронта в тылу.

Фронтовой дружбе посвящена «Давай закурим», что превращалась в своеобразную зарисовку фронтового быта. «Вспоминаю с глубокой благодарностью, как она взяла под свое покровительство, казалось бы, чисто «мужскую» песню «Давай закурим», – писал М. Табачников. – Да простят мне авторскую слабость – я наслаждался почти скульптурной лепкой картины, знакомой стольким людям в те времена и заново воссоздаваемой Клавдией Ивановной».

С каким юмором предлагала в песне певица закурить другу – быть может, в ту минуту, когда свой табачок кончился. Получив щепоть на закрутку, точными движениями бывалого курильщика она скручивала самодельную «цигарку». Вся эта игра с воображаемыми предметами велась настолько наглядно и убедительно, что после концерта, как это не раз случалось, слушатели предлагали Шульженко попробовать их «отборного», подарочных сортов табаку и немало удивлялись, получив в ответ: «Спасибо, я не курю и не курила».

Огромный успех выпал в юбилейном концерте и на долю «Синего платочка» – без него зрители уже не представляли встречи с любимой актрисой.

И между строчек синий платочек

Об этой песне стоит рассказать подробнее.

Однажды зимой сорок второго на концерт ансамбля в горно-стрелковой бригаде прислали щупленького корреспондента фронтовой газеты. Ему поручили дать отчет о выступлении артистов.

После первого, дневного концерта он подошел к Шульженко:

– Лейтенант Михаил Максимов!

Клавдия Ивановна с любопытством смотрела на юношу, выглядевшего школьником, которому с чужого плеча выдали гимнастерку с двумя кубиками в петлицах.

Смущаясь и робея, лейтенант сказал Клавдии Ивановне, что вчера написал песню.

– Мелодию я взял известную – вы, наверное, знаете ее – «Синий платочек», я ее слышал до войны, а слова написал новые. Ребята слушали – им понравилось…

«Синий платочек» Шульженко знала. Она вспомнила далекий, из другой жизни августовский вечер 1940 года, когда слушала в Москве в Эстрадном театре уютного маленького парка джаз-оркестр под управлением Генриха Гольда и Юрия Петербургского, составленный целиком из польских музыкантов, с недавнего времени – осени 1939 года – ставших советскими гражданами.

Был смешной веселый конферанс. Конферансье – на этот раз женщина – изображала актрису, которая, собираясь вести программу симфонического оркестра, совершенно случайно оказалась на эстрадном. Читая заготовленный для «другого ведущего» текст, не удерживалась от комментариев и доверительно сообщала залу все, что думает и о концерте, и о его участниках.

– Юрий Петербургский – руководитель этого джаза, – объявляла она по бумажке. – Известный прекрасный композитор. За ним числится 250 песен и романсов. Вы помните «Утомленное солнце», «Донну Клару». Из последних – они будут исполнены – «Синий платочек», «Рафалек». – И уже от себя добавляла: – Ему 42 года, лысый – не первой свежести, но великолепный пианист!

Она не преувеличила – играл Петербургский блестяще. Большинство его мелодий оказались знакомыми, а новые легко запоминались. Запомнился сразу и «Синий платочек», подхваченный вскоре многими эстрадными исполнителями. Но Шульженко петь его не стала: текст песни показался малоинтересным и банальным.

– Если то, что я написал, вам понравится, – сказал Максимов, – может быть, вы споете…

То, что написал лейтенант, Шульженко понравилось. «Синий платочек» теперь был не девичьим атрибутом, что «мелькнет среди ночи»., как в прежнем варианте. Бесхитростно песня рассказывала о разлуке с любимой, о проводах на фронт, о том, что и в бою солдаты помнят тех, кого они оставили дома, и сражаются «за них – любимых, желанных, родных», «за синий платочек, что был на плечах дорогих».

В тот же вечер, когда Максимов передал Шульженко новый текст, она сразу, без репетиций исполнила песню в концерте.

Очевидно, нужно было быть рядом с бойцами, жить их думами, волнениями, надеждами, чтобы песня прозвучала так эмоционально насыщенно, как у Шульженко: от нежности к любимым до ненависти к врагу.

Успех «Синего платочка» был необычайным. Шульженко пела его в каждом концерте. Порой слова песни переписывали после выступления под диктовку певицы. Песню узнали и полюбили, ее запели всюду. И случалось, в частях, где Шульженко еще ни разу не выступала, еще до начала концерта ей подавали «заявку» на «Синий платочек».

С «Синим платочком» связаны сотни писем фронтовиков, приходивших к певице, десятки воспоминаний, свидетельствующих о том, чем стала эта песня в годы войны.

Подполковник А. Егерев рассказывал: «До войны я был секретарем Волховского горкома комсомола, а с начала войны – в армии, на Ленинградском и Волховском фронтах. В сентябре 1941 года был первый раз ранен, а через четыре месяца – второй.

И вот весной 1942 года политотдел 54-й армии Волховского фронта поручил мне, еще не совсем выздоровевшему, принять джаз-ансамбль Клавдии Шульженко и сопровождать его по частям фронта.

Обстановка тогда была больше чем напряженная. Фашисты ежедневно бомбили Волхов, железнодорожный узел и мост, шестую ГЭС и алюминиевый завод. Иногда налетали 50–60 вражеских самолетов сразу, и город содрогался от разрывов. И несмотря на это, ежедневно в течение двух недель было не менее одного-двух концертов ансамбля.

Помню, давали концерт в 544-м эвакогоспитале – в актовом зале школы № 2 Волхова. В этот момент начался массированный налет вражеской авиации, но концерт не прервался, так как в основном в зале лежали тяжелораненые – эвакуировать их было нельзя, да и некуда. От близких разрывов бомб вылетали стекла, но Клавдия Ивановна продолжала петь.

Другой случай. Поехали давать концерт на аэродром, расположенный в непосредственной близости от фронта. Около аэродрома попали под бомбежку. Пришлось переждать. Как только она кончилась и вернулись летчики, летавшие на задание по тревоге, в блиндаже состоялся концерт. Он длился более двух часов, а слушателям все было мало!

Когда объявили, что концерт окончен, встал летчик Герой Советского Союза Николай Пелютов и попросил Клавдию Ивановну: спойте еще раз песню «Синий платочек», а я, мол, обещаю, что в первом же бою собью фашистский самолет.

Слово свое он сдержал – через два дня в армейской газете была статья под названием «Как песня помогает бить врага».

Эпизоды, описанные А. Егеревым, не были исключительными. Это будни Шульженко.

«Песни Шульженко, как снаряды и патроны, были нужны нам в бою. «Синий платочек» и сейчас с нами – на всю жизнь!» – сказал в недавней беседе участник боев за Ленинград Герой Советского Союза В.Ф. Голубев.

– Меня не смущало, что песня эта мужская, – вспоминала Клавдия Ивановна. – В том довоенном концерте в «Эрмитаже» ее пел сам автор. И это вполне естественно: речь в ней – от лица мужчины.

Синенький скромный платочек

Падал с опущенных плеч.

Ты говорила, что не забудешь

Светлых и радостных встреч.

Но это же не помешало Изабелле Юрьевой тут же включить песню в свой репертуар и сразу же записать на пластинку! Мне рассказали, что во фронтовой бригаде на каждом концерте, по три-четыре раза в день, ее пел Михаил Гаркави, и всегда с огромным успехом. Его жена Лидия Андреевна Русланова слушала, слушала мужа и полгода спустя сама записала «Платочек» на пластинки. С довоенным текстом, конечно. И никто этому не удивился, разве что сам Михаил Наумович. Да и я ведь тоже спела еще до войны немало мужских песен – взять хотя бы ту же «Челиту».

Правда, с военным «Платочком» – особый случай. Я словно ждала его. Ну ведь никогда у меня не было такого, чтобы как только Миша Максимов вручил мне свой текст, я спела эту песню. Никакой оркестровки не было, музыканты за моей спиной удивленно слушали меня, а я пела с нашими аккордеонистами, двумя Леонидами – Беженцевым и Фишманом. Они за пять минут сочинили отличный аккомпанемент!

Но вот заметьте, с этого вечера и начались мои приключения с «Синим платочком».

Невероятно, но на том премьерном исполнении находился фронтовой кинооператор, который приехал снимать выступления актерских бригад. Как потом выяснилось, снимал он не столько артистов, сколько тех, кто их слушал: с таким заданием его послала Студия документальных фильмов, на которой готовилась картина «Концерт фронту».

– Артистов мы снимаем в Москве, на сцене Театра Красной Армии, – сказал он Шульженко. – И мне кажется, что лучше вашего «Синего платочка» для этого фильма не придумаешь!

Через неделю ей передали приказ: «Шульженко в сопровождении двух аккордеонистов срочно вылететь в Москву для съемок в киноконцерте по заданию командования РККА». К приказу прилагались три пропуска для въезда в столицу, которая тогда еще была закрытым городом.

Москва поразила безлюдностью и сумасшедшей маскировкой: Большой театр она расколола надвое: одной части как бы не было вовсе, а другая – приобрела странную архитектуру с нелепыми аркадами и готическими окнами, на крыше Зала Чайковского примостилась изба, а колонны Театра Красной Армии черная краска уменьшила вдвое – отчего издали он смотрелся как одноэтажное сооружение непонятного назначения. Съемки и шли как раз здесь.

Режиссер М. Слуцкий, делавший фильм по сценарному плану А. Каплера, объяснил Шульженко, что картина готовится для фронтовиков, многие номера, в частности «Синий платочек», включены в программу киноконцерта по их просьбе. Фильм должен быть снят в предельно короткие сроки: его ждут на фронте.

Сюжет картины крайне прост. Фронтовой киномеханик (А. Райкин), появлявшийся вначале, приезжал в одну из частей действующей армии. Он приготавливал аппаратуру, натягивал экранную простыню и начинал сеанс. Это был фильм в фильме. Такой прием давал режиссеру возможность быстро снять выступления артистов, не ставя их в зависимость друг от друга.

В «Концерте фронту» приняли участие М. Царев, И. Козловский, М. Михайлов, И. Ильинский, Л. Утесов, Л. Русланова, Ансамбль ЦДКА, Карандаш (М. Румянцев), сестры Кох и другие. Большинство из них выступили со старым, довоенным репертуаром. Шульженко была среди тех немногих, кто исполнял песни, рожденные войной.

Огромную сцену Театра Армии превратили в съемочный павильон. Но, очевидно, здание не отапливали всю зиму и в припозднившуюся весну оно сохранило лютый мороз. Во всяком случае, когда раздалась команда «Мотор!» и Шульженко, сбросив шубу, начала петь, оператор через минуту остановил камеру:

– Клавдия Ивановна, – попросил он, – пожалуйста, встаньте на светлом фоне: на нем не будет так заметен пар изо рта…

Первый дубль удовлетворил всех. Но тут на сцену поднялся консультант – высокий чин с тремя шпалами – и начал говорить долго и невразумительно. Ему все понравилось, но надо сменить платье: золотые цветы и листья не соответствуют военному лихолетью.

Спорить с ним не имело смысла. После перерыва, в который все отогревались чаем, Шульженко пела в черном до пят платье, которое отыскали в театральной костюмерной. На этот раз замечаний не было, и на следующее утро Фронтовой джаз-ансамбль уже встречал свою солистку.

Несколько месяцев спустя «Концерт фронту» вышел на экраны страны – фронтовые и городские. В самолете доставили его и в Ленинград, где фильм начал свое путешествие с кинопередвижками, обслуживающими защитников города.

На ленинградское радио посыпались письма с просьбой передать «Синий платочек» в исполнении Клавдии Шульженко. «Радисты» обратились за помощью к директору Экспериментальной фабрики грампластинок Владимиру Александровичу Заикину.

Его фабрика с начала войны оказалась единственным в стране предприятием, выпускающим грампластинки! Апрелевский и Ногинский заводы были переданы Наркомату боеприпасов и перешли на выпуск иной продукции. Прекратил на время изготовление матриц и Дом звукозаписи.

Полукустарная фабрика в блокированном городе, несмотря на непредусмотренное сокращение штата, неимоверные трудности с топливом, электричеством, продолжала работать. Из-под ее единственного пресса регулярно появлялись новые черные диски. Их было немного: иной раз десяток, иной – сотня. Другим стал их репертуар. В него вошли записи «острой необходимости»: здесь была пластинка, на одной стороне которой суровый голос многократно повторял: «Воздушная тревога!», а на другой – звучавшее как музыка – «Граждане! Воздушная опасность миновала. Отбой!». Здесь были пластинки с инструкциями «Как тушить зажигательные бомбы» и «Как оказать первую медицинскую помощь».

Среди этих записей «Синий платочек» оказался едва ли не первой песней, отнесенной в разряд остро необходимых. Используя старое приспособление, изобретенное почти десять лет назад, Заикин воспроизвел «Синий платочек» непосредственно с кинопленки. Вместе с записью репортажа о вручении частям Ленинградского фронта гвардейских знамен (на другой стороне) пластинка была отправлена на радио и в воинские подразделения.

Ровно через год после рождения военного «Платочка» Шульженко пригласили записать его в Доме звукозаписи. Она пришла в хорошо знакомое серое здание, тоже холодное. Долгие месяцы записи на воск не производились. Теперь положение изменилось: военное ведомство получило указание восстановить выпуск граммофонных дисков. Наркомат минометного вооружения отвел на Апрелевке небольшое помещение для прессового цеха, и отныне завод производил пластинки и минометы.

Дом звукозаписи почти не отапливался. Станки в аппаратной стояли укрытыми брезентовыми шатрами, в каждом обогревательные приборы поддерживали температуру, ниже которой восковые блины пришли бы в негодность, да и сами станки не смогли бы вращаться. Не снимая пальто, Шульженко вошла в студию «А» и запись началась. От дыхания певицы микрофон покрывался инеем, но она пела так, как никогда раньше.

Закончила петь и была уверена, что лучше не сможет, что этот первый вариант должен быть и последним. Но когда прошла в аппаратную, навстречу кинулась молоденькая женщина, вся в слезах, – оператор Галя Журавлева.

– Клавдия Ивановна, я испортила вам запись! Вспомнила, как провожала на фронт мужа, как он в последний раз поцеловал нашу дочурку, и не могла сдержать слез. И не заметила, как они попали на воск и растопили его…

– Таким браком можно гордиться, – заметила Шульженко.

Я задал Клавдии Ивановне чисто технический вопрос, давно мучивший меня:

– Как получилось, что «Синий платочек» вы записали 13 января 1943 года, а номер пластинки 139 – такие ведь давались на полгода раньше, в сентябре сорок второго?

– А вы не знаете, кто еще в том сентябре был в Доме звукозаписи? – спросила Шульженко.

Я заглянул в свой «кондуит»:

– С номером вашего «Платочка» соседствуют записи джаза Скоморовского: «Бушлат» Константина Листова (№ 135 – 36), «Застава дорогая» Соловьева-Седого (№ 137) и почти рядом «Бескозырка» Ильи Жака – ее записали несколькими днями раньше.

– Раньше или позже – значения не имеет. Важно, что в тот день, когда нам назначили визит в ДЗЗ, там находились музыканты Якова Борисовича, а значит был и Илюша, – сказала Шульженко.

Сколько они не виделись? Чуть больше года. А казалось, будто прошло столетие: столько пережито. Не случайно же люди тогда делили время на то, что было до войны и после ее начала.

Незадолго до июня 41-го она спела для пластинок новое Илюшино танго. Запись шла в студии Ленинградского радио, а он так же, как в сентябре 42-го, стоял у окна тонмейстера, и она пела, не спуская с него глаз:

Веря в светлую встречу, тебя прошу:

Пиши, мой друг, пиши

Хоть пару нежных строк.

И пусть умрет в тиши

Любой упрек…

Любовь и счастье нам не измерить.

Узнаю радость я – любить и верить.

Я в сердце любящем тебя ношу.

Веря в светлую встречу, тебя прошу…

Ничего необычного, но какое-то предчувствие наполняло слова песни особым смыслом.

Пластинка с этим танго по неизвестным причинам в свет не вышла. Илья вскоре принес ей пробный экземпляр с белой этикеткой, где ни автор, ни исполнительница не значились. И это тоже внушало тревогу.

С его песнями она не расставалась. Все, что он написал для нее, в том числе и появившееся в предвоенный год, она пела и в мирное время, и в голодном Ленинграде: «Вам показалось» – слова Кронфельда, «Нюру» Финка и две песни на стихи Григория Гридова – «Ночи черные» и заклинание «Все будет так, как было прежде»…

В том сентябре 1942-го Фронтовой джаз-ансамбль разместился в студии ДЗЗ, заняв еще теплые стулья, освобожденные скоморовцами. Шульженко волновалась. Закрыв глаза, она попыталась сосредоточиться и думать только о песне. Потом кивнула дирижеру и запела: «Помню, как в памятный вечер»… Увидела побледневшего Илюшу, спазм перехватил горло, и она разрыдалась.

– Понимаете, – сказала Клавдия Ивановна, – я ведь пела не о платочке, а о себе, о нем, о жизни.

Запись, получившая номер 139, тогда так и не сделали. Не пришла Шульженко в студию и на следующий день, ни через месяц, ни до конца года. До тех пор, пока джаз Скоморовского оставался в столице.

Их встреча в сентябре стала последней. Вскоре после премьеры «Городов-героев» в Театре эстрады и показа этого спектакля в Летнем театре парка ПДКА, Фронтовой джаз-ансамбль отправили на длительные гастроли в Среднюю Азию. «Откормиться», как сказали в Гастрольбюро. А затем дороги Шульженко и Жака и вовсе разошлись. В 45-м джаз Алексея Семенова распустили, Шульженко с мужем переехала в Москву и шесть лет не приезжала в Ленинград. Илья Семенович работал с ансамблями на фабрике местного значения, в студии на набережной Невы, но когда Клавдию Ивановну пригласили записаться там, его уже не было.

Вернемся к «Синему платочку».

– А я-то думал, – признался я Шульженко, – что 13 января вы пришли в ДЗЗ, чтобы специально записать только одну песню. И даже где-то написал об этом. Мол, «Платочек» так ждали на фронте, что вы, несмотря на напряженный график репетиций в эстрадном театре, урвали время на запись.

– Во-первых, до премьеры еще было полтора месяца, – заметила Шульженко. – И если выдумаете, что в театре кипела работа, то заблуждаетесь. У нас вообще поначалу все готовится ни шатко ни валко, а заканчивается общим авралом: и день, и ночь без отдыха. В январе художник еще работал над эскизами декораций, наш директор Румнев бегал по канцеляриям, чтобы раздобыть мануфактуру для музыкантов – костюмы, что они получили за два года до войны, изрядно поистрепались, да и мне нужны были новые туалеты – хотя бы по одному на каждое отделение.

Во-вторых; я чувствовала себя виноватой перед оркестром из-за того сентябрьского срыва: они-то собрались все в студии и разошлись несолоно хлебавши. А вы знаете, как музыканты относятся к записи на пластинки, – для них это всегда неплохой приработок. Может быть, уже подсчитали ожидаемую сумму: ведь мы получили разрешение на запись десяти песен!

И 13 января я спела не только «Платочек», но и «Маму» Табачникова и «Давай закурим» его же. А позже «Мы из Одессы моряки» Милютина, «Мою тень» Тимофеева, ну в общем весь комплект. Жаль только, что «Вечер на рейде» я так и не записала: редактор сокращать его не мог, а на две стороны у нас разрешения не было.

Между прочим, – закончила Клавдия Ивановна, – последнюю порцию песен я спела за три дня до премьеры «Городов». И декорации, и костюмы привезли в театр только 23 февраля. И мы бы наверняка провалились, если бы Политуправление не решило в день 25-летия РККА устроить в театре торжественное заседание, после которого мы дали концерт. И опять всю ночь репетировали, чтобы на следующий день все же показать премьеру.

В июне 1943 года Союз композиторов созвал в Москве первое совещание, посвященное песням Отечественной войны. И не странно ли, о «Синем платочке» говорили больше, чем об иных произведениях.

На совещании у него оказались и сторонники, и противники. О нем не только спорили с трибуны, но и, как признался один из выступающих, «очень много говорили в кулуарах». Споры эти, горячие и острые, порой принимали несколько академический характер.

Люди, говорившие о песне, иногда не представляли, какую роль она уже сыграла и продолжала играть на фронте.

Противники «Синего платочка» удивлялись его популярности, казавшейся им особенно странной, если учесть, что в то же время другие, с их точки зрения, хорошие массовые песни никем не поются! Они пытались объяснить его успех исключительно «исполнительским мастерством» певицы, обрушиваясь на вальсовую форму «Синего платочка», по их мнению, вообще неприемлемую для современной военной песни.

Композитор В.А. Белый на том же совещании метко окрестил подобную позицию «гувернантской». Ее приверженцы, сказал он, «склонны чрезвычайно ограничивать рамки допустимого в области бытовой музыки, отказывают в праве на гражданство городскому фольклору».

Детальный анализ этой песни сделал композитор Д.Б. Кабалевский, возглавлявший в те годы музыкальную редакцию Всесоюзного радиокомитета.

«Вопрос популярности «Синего платочка», – сказал Дмитрий Борисович, – очень ясный. Этой популярностью он пользуется, по-моему, по трем причинам.

Первая причина – та, что он удовлетворяет в каком-то смысле потребность в лирической песне, которая велика в народе.

Вторая причина – та, что в нем есть абсолютное сочетание текста и музыки. В тексте этой песни нет ни героев, ни героических подвигов, ничего, кроме чистой лирики. Эта лирика так же элементарна в своем выражении, как элементарна и музыка песни, но отсутствие противоречия между текстом и музыкой делает эту песню очень органичной.

Третья причина – та, что при всей примитивности музыка этой песни идет от традиций старинного русского вальса – вальса, на который также имеется спрос».

Когда я прочел Клавдии Ивановне эти цитаты из архивных раскопок, она то удивлялась, смеялась, восхищалась, то вдруг делалась серьезной, а потом сказала:

– Да, я была на этом совещании. Перед его открытием мы дали концерт, и я спела «Платочек». Этим все и ограничилось. И какое счастье, что не слыхала ни слова из этой дискуссии ученых мужей. Отдать столько сил скромной песенке! Знай это я, как сороконожка, которую спросили, с какой ноги она начинает идти, задумалась и не сдвинулась с места, точно так же не смогла бы, наверное, спеть ни слова из раздерганного на части «Платочка»!

О походах наших

Для подготовки праздничного концерта в честь приближающегося 25-летнего юбилея Красной Армии ансамбль вызвали в Москву.

Программа получила название «Города-герои». Поставить ее пригласили из МХАТа актера и режиссера М.М. Яншина. Театрализация, к которой вновь вернулся коллектив, была минимальной: отдельные номера объединялись стихами об Одессе, Севастополе, Сталинграде и Ленинграде, рассказами о боевых эпизодах. Коралли читал эти рассказы от лица «сквозного героя» – бывалого моряка Васи Охрименко.

Репетиции шли почти весь январь и февраль. Дни проводили артисты на сцене находящегося в эвакуации Театра сатиры (позже в этом здании работали Театр эстрады и «Современник», теперь его снесли). Репетировали с энтузиазмом – программу хотелось сделать как можно лучше. На настроение влияло все – и приближающийся праздник, и не прерывающиеся обстрелами часы работы, и усиленное питание, которым обеспечили артистов.

Помимо новых песен, которые уже были в репертуаре, Шульженко подготовила новые: лирический вальс А. Лепина на слова П. Шубина «Песня о Ленинграде», задорный марш Ю. Милютина «Мы из Одессы» (стихи В. Гусева), его же шуточную песню на стихи В. Лебедева-Кумача «Не скрывай», лирическую «Морячку» Л. Бакалова на стихи М. Исаковского. Многие из них получили в программе зрительное решение. Так, «Моя тень» исполнялась на фоне белого экрана, на который проецировалась как бы рожденная лунным светом тень актрисы, «Мы из Одессы моряки» была дополнена вещественным атрибутом – бескозыркой и т. д.

Незадолго до премьеры на улицах Москвы появились объявления:

На днях Всесоюзное гастрольно-концертное

объединение (ВГКО)

показывает новую программу

ФРОНТОВОГО ДЖАЗ-АНСАМБЛЯ

Под художественным руководством

Лауреата Всесоюзного конкурса

артистов эстрады

Клавдии Шульженко и Владимира Коралли

Премьера состоялась 24 февраля. В этот вечер в Москве работало всего лишь шесть театров. Большой театр на сцене своего филиала (основная сцена пострадала во время бомбежки) давал «Русалку», Музыкальный театр имени Станиславского и Немировича-Данченко – «Периколу», Оперно-драматическая студия – оффенбаховскую оперетту «Клодина», Театр драмы показывал «Фронт» А. Корнейчука, Театр миниатюр – сатирическое обозрение «Коротко и ясно», областной ТЮЗ – гольдониевского «Слугу двух господ». К немногочисленным спектаклям, поставленным на современном, времен войны, материале, с премьерой Фронтового джаз-ансамбля прибавился еще один – «Города-герои».

Что взять в качестве мерила успеха этой программы? Переполненные залы и на утренних и на вечерних представлениях или приказ Комитета по делам искусств, высоко оценившего новый спектакль? Горячие аплодисменты зрителей, форма одежды которых создавала в зале зеленое поле, письма и записки с горячими словами благодарности Шульженко или отзыв взыскательно относившегося к ее работе товарища по искусству Утесова, давшего восторженную оценку «Морячке» и другим песням программы?

«Я не раз слышал от композиторов, пишущих для эстрады, о глубине проникновения нашей замечательной исполнительницы Клавдии Ивановны Шульженко в созданные ими произведения, о том, что она умеет открывать в песне, особенно лирической, такие стороны, о которых сами авторы раньше не подозревали, – писал он. – А ведь главное достоинство Шульженко заключается прежде всего в богатстве интонационных оттенков и актерской игры, далеко выходящих за пределы нотной страницы. Великолепно владея этими средствами, артистка оживляет ими мелодию, усиливает роль слова и повышает эмоциональность восприятия».

Другая причина успеха песен Шульженко, как всего обозрения «Города-герои», в их актуальности. Программа была пронизана предчувствием приближающейся победы.

Это не могло не передаться залу. И быть может, поэтому в каждом письме-отзыве слушатели благодарили певицу за заряд оптимизма, полученный на концерте, за живительный глоток лирики.

«Фронтовой ансамбль осуществил спектакль, заслуживающий серьезного внимания, – отметила газета «Литература и искусство». – В создании этого представления участвовали также поэты-драматурги В. Гусев и М. Светлов, композиторы В. Седой, Ю. Милютин, Б. Фомин, М. Табачников.

…Оригинальное дарование Шульженко проходит сейчас школу той строгой простоты, что всегда должна быть свойственна подлинному искусству. Ее исполнительское мастерство стало глубже и содержательнее. Строгость музыкального вкуса и филигранная отделка репертуара выделяют Шульженко среди множества исполнительниц жанровых песен».

Программу «Города-герои» вскоре увидели и ленинградцы. Она была показана летом 1943 года – в первом с начала войны летнем сезоне Сада отдыха.

Атмосфера, характерная для московских концертов, возродилась и в дощатом зале эстрадного театра, построенного в глубине сада при Аничковом дворце. Она сохранялась на всех выступлениях на протяжении почти двух месяцев. Сохранялась, несмотря на то, что ленинградские условия все еще очень отличались от московских.

Блокада была прорвана, но Ленинград оставался фронтом. После успешного январского наступления Красной армии гитлеровцы еще продолжали ежедневные обстрелы города.

Вот запись «Из дневников военных лет» В. Инбер, сделанная в августе 1943 года: «…Попали в самый центр обстрела на Литейном. Снаряды ложились слева и справа. Я снова увидела дымные столбы от основания до вершины. Но они не черные, как у нас на огороде, а желтые и красные, в зависимости от того, из камня или кирпича был дом, куда они падали. Страшный грохот сотрясал улицу…»

Нередко из-за обстрелов концерты ансамбля приходилось прерывать и приглашать зрителей и артистов в траншеи и подвалы. Случалось, что представление, начавшееся по военному графику в 17 часов, из-за вынужденного антракта заканчивалось в 21–22 часа. Иной раз обстрел задерживал открытие занавеса до сигнала отбоя. Но при любых обстоятельствах, как свидетельствуют документы, «работники ансамбля всегда являлись на эти концерты».

* * *

Когда в конце 1943 года Ленинградский фронтовой джаз-ансамбль отправился с программой «Города-герои» в гастрольную поездку по стране, за семь месяцев он выступил перед жителями десятка городов. В порядке «шефства» Шульженко пела в воинских частях и госпиталях, почти в каждом городе давались концерты, весь сбор от которых шел в пользу семей, пострадавших от вражеского нашествия.

Я обожаю рыться в архивах, отыскивая документы, что писались по горячим следам, а не много лет спустя в угоду современности. В листах, не обязательно пожелтевших, сохраняются детали, которые, на мой взгляд, говорят о прошлом больше, чем глубокомысленные рассуждения. Ведь, как сказал кто-то из великих: «Без общего я могу обойтись, без деталей – никогда!»

Вот пример, кстати. Это официальный отчет «О деятельности Фронтового джаз-ансамбля в 1944 году». Подписан он директором коллектива Исааком Михайловичем Руммелем, работавшим с ним с довоенных лет.

Гастрольный график посланных на «откорм» артистов был более чем напряженным. 18 января закончили выступления в Ташкенте, а 23-го уже начали в Алма-Ате, в Оперном театре. Седьмого февраля переехали во Фрунзе, где гастролировали 10 дней, затем без перерыва – две недели в Ашхабаде и снова в Ташкенте. На этом период «откормки» закончился. Шесть дней тащились в поезде до Москвы, приехали 12 апреля и тут-то наконец получили двухнедельный отпуск, но уже с 27 апреля начали выступать в Центральном доме Красной Армии.

Вот еще интересная деталь: 1 февраля зачислили на должность «пианиста-концертмейстера композитора товарища Строка О.Д.». Это случилось в Алма-Ате.

Клавдия Ивановна рассказывала: «Когда к нам за кулисы пришел человек в потертой одежде, с бахромой на рукавах, худой и как нельзя бледный, мы решили: «Кто-то из блокадников, никак не приходящий в себя». Но человек представился: «Я – Оскар Строк. Мыкаюсь без работы».

Боже, тот самый композитор, танго которого «Черные глаза» я слушала еще в юности, песни которого пел запрещенный Петр Лещенко, чьи подпольные пластинки украшали не одну вечеринку! Заполучить живого Строка казалось невероятным – ну, как встретить инопланетянина.

Оскар Давыдович тут же получил обильный паек, рабочую карточку и приступил к своим обязанностям. Делал для оркестра инструментовки, написал несколько фокстротов, а для меня сочинил замечательное танго «Былое увлеченье».

К сожалению, когда мы из Средней Азии вернулись в Москву, он уволился. Очевидно, наше продолжавшееся кочевье – из Иванова в Вологду, из Вологды в Ленинград – было ему не по душе».

Зрители восторженно принимали Шульженко. И пресса не отставала от них. «Работа во фронтовых условиях, тесное общение с фронтовиками помогли отшлифовать свое мастерство, найти новую строгую исполнительскую манеру, – писала газета «Заря Востока». – Популярную на флоте прекрасную песню В. Соловьева-Седого «Вечер на рейде» К. Шульженко исполняет с той большой сердечностью и простотой, которая не может не тронуть слушателя. Шульженко поет эту песню так, как поют ее наши моряки – от души… Строгость музыкального вкуса, забота о подлинной простоте и сердечности исполнения выгодно выделяют Шульженко среди многих исполнительниц жанровых песен».

В поездке Шульженко начала репетировать новые песни, написанные В. Соловьевым-Седым.

Композитор, побывав на представлении «Городов-героев», зашел к Клавдии Ивановне за кулисы, поблагодарил ее за «Вечер на рейде» и пригласил, когда она сможет, посетить его.

– Мы ведь с вами соседи. Я живу в той же гостинице, где и вы, – «Москве», только двумя этажами выше.

«Мы пришли к нему чуть ли не на следующий день, – рассказала Шульженко. – Василий Павлович угостил нас, мы выпили «за успех», а когда он сел к роялю, я не удержалась и спросила, отчего у него перебинтованы пальцы обеих рук.

– Вы уж извините меня, если буду «мазать», – сказал он. – Руки я обморозил на фронтовых концертах. Вроде бы и немного, а вот забинтовали, как раненого.

Он сыграл нам несколько песен, одну лучше другой. Это были «Ягода», «Не тревожь ты себя» и «Россия». Появление двух первых объяснил так:

– Настроения сейчас меняются. Люди верят: победа не за горами. Надо же дать им возможность и улыбнуться, и представить время, когда солдаты приедут домой. Вон Витя Гусев уже настрочил сценарий «В шесть часов вечера после войны». Комедийный, заметьте.

Все три песни, что дал Василий Павлович, я довольно быстро приготовила».

Шуточная «Ягода» по форме была традиционной, напоминавшей довоенные подвижно-бодрые фокстроты типа «Андрюши». «Игровой» текст (стихи Н. Винникова) позволял актрисе изобразить задорную девушку, ждущую возвращения любимого в фронта.

Этими же настроениями была проникнута и другая песня – «Не тревожь ты себя, не тревожь».

Шульженко уловила особенность стихотворения Исаковского – соединение серьезного разговора о любви с шуткой. Осуществить подобный синтез было нелегко. В музыке Соловьева-Седого, доходчивой и легко запоминающейся, подчеркивалась лишь одна сторона текста: сдержанная страстность неторопливого монолога героини.

Благодаря мастерству певицы, сумевшей интонационно передать иронию и юмор, песня стала одной из лучших в ее репертуаре. Критик А. Сохор справедливо заметил: «Своими достоинствами и даже некоторыми недостатками песня «Не тревожь ты себя» заставляет вспомнить русские бытовые романсы первой половины девятнадцатого века, с которыми ее роднят также и отдельные интонации (можно, например, заметить связь между первой фразой и началом романса Гурилева «На заре туманной юности»), и вальсовый ритм… Соловьев-Седой выступает здесь в качестве продолжателя традиций одного из самых популярных и жизненных жанров русской музыки».

Трудности, с которыми столкнулась исполнительница в новой песне В. Соловьева-Седого «Россия» (стихи В. Дыховичного), были иного рода.

Репетируя песню в ансамбле, Шульженко почувствовала несоответствие джазового аккомпанемента характеру произведения. Строгий, почти эпический рассказ о «матушке-России», ее косых дождях не ложился на ритмическую канву, вступал в противоречие со звучанием оркестра. Разученная с пианистом песня после перенесения в джаз заметно проигрывала. Тогда и пришла Шульженко мысль исполнить «Россию» в сопровождении только фортепиано. Но товарищи настояли на отказе от эксперимента: «Петь под рояль! Это не консерватория, а эстрада! Да и что в таком случае делать оркестру – сидеть сложа руки?» И исполнение этой песни пришлось отложить. На время.

Ритм, ставший обязательным для джаза, мешал исполнению некоторых других произведений. Это чувствовалось в новых вещах, стало явным и в «старых»: насыщенно-джазовое сопровождение утяжеляло лирическую песню «Мама», делало ее сугубо танцевальной, что не соответствовало песне, по характеру приближавшейся к романсу. Шульженко попросила облегчить инструментовку, но это была полумера.

Сомнения, возникшие случайно, неожиданно укрепились во время репетиций новой программы летом 1944 года.

Программа эта была предназначена прежде всего для показа на смотре советской эстрады, который Комитет по делам искусств решил провести в московском «Эрмитаже». «Цель смотра, – писала газета «Литература и искусство», – продемонстрировать творческие успехи, одержанные в трудных условиях военного времени».

Готовился смотр широко. За июль – август наметили показать четыре программы с участием лучших артистических сил – певцов, танцоров, мастеров оригинального жанра, чтецов, эстрадных ансамблей.

Для работы над программой Ленинградского джаз-ансамбля вновь пригласили Михаила Яншина. На этот раз режиссер решил поставить спектакль с размахом. В театре Вахтангова изготовлялись пышные декорации: рисованные задники с видами городов, фанерные детали городских пейзажей – скульптуры, широкие лестничные ступени, гранитные парапеты, чугунные ограды, мраморные колонны. Портные мастерских ВГКО и спецшколы ФЗО кроили для оркестра две смены костюмов, в том числе одну парадную – черные мундиры с белыми атласными лацканами, шили головные уборы различных родов войск и т. д. Была разработана сложная партитура света, призванного имитировать лучи прожекторов, скользящих по небу, всполохи разрывов, отблески пожаров, огни салютов…

Уже на репетициях стало ясно, что все это сложное хозяйство делает эстрадный спектакль громоздким. «Эрмитаж» с его приспособленной только для эстрадных концертов сценой еще более подчеркнул неуместность обильной театральной бутафории. Шульженко понимала, что подобная «театрализация» мешает ей. Ее песни так фундаментально отгораживались от зрительного зала, что под угрозой оказался прямой контакт со слушателем, без которого певица не мыслила своего выступления.

Но режиссер успокаивал актрису и продолжал упорно репетировать.

Премьеру назначили на 26 июля. С 10 июля репетиции шли ежедневно, за два дня до первого показа они продолжались почти круглые сутки, причем две трети их ушли на монтировку декораций и отработку световой партитуры. Генеральная репетиция началась 25-го в час ночи и кончилась в семь утра! В этот же день состоялась сдача программы приемной комиссии. Штурм, предпринятый режиссером и потребовавший огромного напряжения всех участников ансамбля, завершился. Премьера прошла в назначенный день.

Вскоре после нее появилась рецензия. Она была необычной, единственной подобного рода. Напечатал ее «Крокодил» в разделе фельетонов об искусстве «Таланты и поклонники». Автор – театральный критик и фельетонист Евг. Вермонт писал:

«Недавно я видел в «Эрмитаже» очередной опыт режиссерского спасания эстрады. В этот вечер выступал джаз Шульженко и Коралли.

Правда, сама Клавдия Шульженко появлялась на минутку и тотчас скрывалась, как солнце в ненастный день. Режиссер М. Яншин, организовавший этот ненастный день, должно быть, поставил своей задачей добиться того, чтобы Шульженко не было видно или хотя бы слышно.

Что он только не делал?! «Растворял» певицу в ансамбле, прятал в оркестр. Заставлял позировать в каких-то полуживых картинах. Ежесекундно менял живописные задники и непрерывно скрипел тремя занавесами. Или вдруг оборвал хорошую песню на полуслове и потушил свет.

В публике решили, что это перегорели пробки.

Но когда в антракте я пожаловался директору на состояние электрических проводов, он обиделся:

– Позвольте, при чем тут провода? Провода у меня в полном порядке! Это режиссерский замысел!

– Ага, значит, перегорел режиссерский замысел?

Директор еще пуще обиделся:

– Да нет! Свет потушили сознательно. По творческим мотивам. Дескать, война неожиданно оборвала лирическую песню… Понятно? Так сказать, художественный символ…

Если произвести арифметическую раскладку времени, ушедшего на каждый номер, то получится: 4 минуты Коралли объявляет номер, 4 минуты ухлопываются на декоративные эффекты, 4 минуты нужно терпеть игру плохо вымуштрованных статистов и только 3 минуты наслаждаться пением Шульженко…

На вопрос, зачем они так тщательно упаковывают каждую песню в такую плотную обертку, директор ответил:

– Это не просто песни, а этапы развития джаза.

Два часа нас гоняли по этапу. Тяжело! Когда зрители расходились после этих этапов, у всех был такой вид, точно они только что нанюхались хрену.

А ведь Клавдия Шульженко всегда имела большой успех.

В чем тут дело?

За кулисами горячился режиссер:

– Ну да… если бы вместо желтого софита дали фиолетовый и не опустили задник со шпилем Петропавловской крепости, когда нужен был задник с Исаакиевским собором, был бы огромный успех!

Тогда обозлился заведующий постановочной частью:

– Все равно не было бы огромного успеха! Успех был бы, если бы вас не было! Если бы Клавдия Ивановна вышла бы прямо на просцениум и честно спела те песни, которые пришла слушать публика…

– Вы что же, против режиссера?

– Нет, я за режиссера, понимающего эстраду. Это же совсем другое искусство! Здесь счет не на часы, а на секунды… Здесь решает не ансамбль, а острая эстрадная индивидуальность…

Не знаю, чем окончился этот спор. Кого признали виновным в неудаче: постановочную часть или грубую публику, которая не хочет ходить по режиссерскому этапу, а желает слышать хорошие песни в хорошем исполнении».

Фельетонист был прав. Когда в заключительном концерте смотра Шульженко вышла прямо на просцениум и «спела те песни, которые пришла слушать публика», успех был огромным.

Заключительный концерт превратился в яркий праздник. В нем приняли участие Н. Смирнов-Сокольский, Т. Ханум, Р. Зеленая, Л. Утесов, Э. Рознер, А. Редель и М. Хрусталев, Л. Русланова, А. Райкин, И. Набатов, Ф. Савченко. Вели программу первого отделения Е. Дарский и Л. Миров, второго – М. Гаркави.

Камертоном концерта, проходившего на сцене филиала Большого театра, стал первый же номер – марш Дунаевского «Легко на сердце от песни веселой» из «Веселых ребят». Запевали Шульженко и Утесов – случай уникальный! Знакомые слова песни перемежались с новыми строфами, написанными В. Лебедевым-Кумачом специально к празднику.

Шульженко заканчивала первое отделение концерта. Она спела пять объявленных песен, но зрители не отпускали ее. Один «бис» следовал за другим.

«Клавдию Шульженко знают и любят как жанровую певицу, – отметила газета «Литература и искусство». – Она владеет секретом воздействия на слушателя, обладает настоящей артистичностью. Если вспомнить первые выступления Шульженко, можно утверждать, что актриса творчески растет с каждым годом. Выступление на смотре подтвердило это еще раз».

О возросшем мастерстве актрисы говорилось и на обсуждении итогов смотра. Об этом же свидетельствовало мнение художественного совета Главного управления музыкальных учреждений. Прослушав новые граммофонные записи – «Не тревожь ты себя, не тревожь» и «Ягоду», «Не жалею» Б. Фомина и П. Германа, «Точно» М. Табачникова и С. Болотина, художественный совет, в котором были Е. Катульская, К. Дзержинская, Н. Голованов, С. Шлифштейн, В. Сурин, Н. Сперанский, единодушно оценил исполнительское мастерство певицы высшим баллом.

Но сама Шульженко непрестанно возвращалась к эрмитажной премьере. Ну хорошо, думала актриса, режиссер, как пишут, преступил допустимую меру театрализации. А если бы не преступил? Не устарела ли сама театрализация? Не стала ли сегодня показателем недоверия к песне?

Чувство неудовлетворенности не покидало ее. Что будет дальше? Джаз диктует свои требования, подгоняет песни под привычные для него рамки. Танцевальная форма хороша и нужна, но она не единственная.

Все чаще Шульженко ловила себя на мысли, не пришла ли пора расстаться с джазом, попробовать работать по-иному: выйти к публике один на один – только она и рояль. Петь песни, романсы, баллады – разные по содержанию, настроению, форме. Вести разговор со слушателем без посредников.

Решиться на это было трудно. Останавливало опасение, как встретит такое новшество публика, почти восемь лет слышавшая пение Шульженко только в оркестровом сопровождении.

На необходимость принять решение толкали обстоятельства.

В сентябре 1944 года в связи с переходом на другую работу из оркестра ушел его постоянный директор, талантливый хозяйственник и организатор Руммель. Началась административная чехарда – за несколько месяцев сменилось четыре директора. Дисциплина в джаз-ансамбле упала.

Оркестр находился в подчинении московской концертной организации, а жили все его участники в Ленинграде. Это вызывало трудности в подготовке новой программы, репетиции и прием которой должны были проходить в Москве. Кочевой образ жизни не устраивал музыкантов – состав оркестра стал меняться, его поразила болезнь, называемая в канцеляриях «текучестью кадров».

Болезнь в конечном итоге сказалась на исполнительстве. И чем дальше, тем больше. «Самостоятельное выступление джаза красноречиво говорит только о скромных его возможностях», – писал критик Б. Арсеньев. Искусствовед Ю. Дмитриев заметил: «Лирические песенки К. Шульженко запоминаются и имеют успех. Что же касается руководимого ею оркестра, то он никак не может добиться той прозрачной музыкальной легкости, которая должна сопутствовать лирической песне».

Но ведь был и другой выход, и Шульженко знала о нем. Возвратиться в Ленинград, обновить состав оркестра, искать иные формы подачи репертуара. Разве нельзя во время концерта прикрыть музыкантов занавесом, а самой спеть несколько песен в сопровождении классического квартета – рояль, скрипка, альт и виолончель? Не об этом ли она не раз мечтала! Да что там говорить, кто запретит спеть ту же «Россию» только под рояль?! И публика на пять минут отдохнула бы от джаза – на пользу и себе, и всему концерту.

Но Коралли стоял на своем: возвращения в Ленинград не будет. Он предпринял меры: Моссовет дает им отдельную квартиру, ехать снова в ленинградскую коммуналку теперь не надо. И вынудил жену обратиться в Гастрольно-концертное объединение с просьбой о ликвидации оркестра.

– Почему это должна делать я? – возмутилась Шульженко. – Почему ты сваливаешь на меня все самое неприятное?!

– Потому что не мое, а твое имя решает все, – ответил Владимир Филиппович.

И 12 сентября 1945 года появился приказ:

«№ 1. Ленинградский джаз-ансамбль под руководством Клавдии Шульженко и Владимира Коралли расформировать.

№ 2. Артистов Шульженко К. И. и Коралли В. Ф. от художественного руководства ансамблем освободить и перевести в штат солистов ВГКО.

Основание: Заявление артистки Шульженко К. И.».

За две недели до этого она в последний раз встретилась в ДЗЗ со своим ансамблем и записала шесть песен кряду. Среди новинок – ту, с которой не расставалась, – «Руки».

«Музыканты, очевидно, догадывались, что эта встреча последняя, хотя я ничего о том не говорила, – рассказывала Клавдия Ивановна. – Играли они виртуозно! А я совсем превратилась в сентиментальную дуреху – нервы не выдержали, после «Рук» расплакалась и целовалась с каждым со слезами на глазах.

Позже узнала: Алексей Семенов ушел к Райкину, возглавив оркестр, одних музыкантов взял с собой, другие устроились кто как мог»…

С джаз-ансамблем Шульженко проработала шесть лет. И каких лет! С ними она делила все – и горести поражений на фронте, и тяготы блокады, и восторги от первых победных салютов. С ними она встретила и долгожданный праздник 9 мая 1945 года.

Тот день начался поздней ночью. Ее разбудили в поезде возгласы: «Победа! Победа!» Никто не спал. Люди смеялись, обнимались, поздравляли друг друга. А потом пели. Пели много – вместе с любимой артисткой, подпевая ей, повторяя хорошо знакомые слова.

Днем – концерт в зале Выборгского дворца культуры. А позже уже не в зале, а у входа во дворец, на импровизированной эстраде. И вечером – снова на сцене. Песни в тот день не кончались. И Шульженко пела без устали.

Ее труд в военные годы оценен наградой, которую дают только воинам, – орденом Красной Звезды. «За выдающиеся заслуги в области вокального искусства» ей присвоили звание заслуженной артистки республики.

Таким образом, Шульженко сразу стала и орденоносцем, и «заслуженной». До войны этому не было цены. В титрах фильмов писали: «Следователь – орденоносец Михаил Жаров» или «Змеюкина, акушерка – засл. арт. Вера Марецкая», в газетах – «На снимке: заслуженная артистка и орденоносец Любовь Орлова». Писать так перестали, когда орденов и званий раздали так много, что можно было бы обойтись одной фразой: «Все главные роли исполняют заслуженные и орденоносцы». Но Шульженко больше всего гордилась лишь одной наградой – медалью «За оборону Ленинграда».

Майскими короткими ночами

В конце 1945 года Шульженко едет в гастрольную поездку по городам Волги. Едет с сольными концертами. Аккомпанировал – Леонид Фишман, много лет проработавший с нею в оркестре.

Одно из первых выступлений – в Куйбышеве. Накануне газета «Волжская коммуна» дала объявление: «24, 25, 26, 27 ноября концерты лауреата Всесоюзного конкурса эстрады, заслуженной артистки республики, исполнительницы лирических песен, орденоносца Клавдии Шульженко. Билеты на концерт 24 ноября все проданы. Помещение зала отапливается».

Помещение зала отапливалось плохо. Но это не остановило публику – аншлаги были на всех концертах певицы. Та же газета уже после последнего выступления сообщила о горячем приеме, оказанном Шульженко куйбышевцами. В рецензии отмечался ее актерский талант, умение найти для каждой песни свои краски, «способность создать образ и русской женщины-патриотки, и верной любящей подруги, и веселой девушки».

Шульженко исполняла песни из своего военного репертуара и новые – «Лолиту» начинающего композитора А. Островского, шуточную «Платье» Ю. Милютина, танго Е. Розенфельда «Старые письма».

Все они имели успех, но актриса снова была озабочена поисками нового репертуара.

«Мы находимся сейчас накануне времени, – говорил поэт А. Сурков в 1944 году, – когда народ, любя нас как душу, тряхнет как грушу. Придет этот народ с войны и скажет:

– А где же я в вашей песне? Вот я – человек, победивший Гитлера. Вот я – человек, прошедший две тысячи с лишним километров от Моздока до Берлина. Вот я – человек, победивший на Урале, в Сибири, Ташкенте, стоявший у станка…

Народ хочет элементарной вещи – он хочет петь себя в трагическую минуту своей жизни, петь себя в подъемные минуты своей жизни. Он хочет, чтобы ему дали мелодию и слова, которыми он выразил бы то, что у него накопилось на душе, которыми он высказал бы себя».

О таких песнях мечтала Шульженко.

Весной 1947 года В. Соловьев-Седой передал ей только что законченное им произведение – сюиту «Возвращение солдата».

Впервые певице предстояло иметь дело не с отдельной песней, а с циклом их. Одноактный спектакль в шести эпизодах!

Василий Павлович проиграл Шульженко всю сюиту сам.

– Здесь довольно широкая тесситура, и музыковеды мне говорили, что одному певцу с сюитой не справиться, – сказал он. – Но мне так хочется, чтобы вы ее спели целиком, у вас, я уверен, получится – она же вся о том, что вы сами пережили, что знаете, что вам близко.

– Давайте попробуем, – согласилась она.

Начали работать. Василий Павлович объяснил, почему он расположил песни в таком, а не ином порядке, проверял, удобны ли их тональности, говорил о каждой песне сюиты как о родном детище:

– Это же жизнь человека! Жизнь солдата, который дошел до Берлина как освободитель, вызвав восхищение и благодарность народа. А теперь он вернулся на обожженную, исстрадавшуюся землю, чтобы возродить ее, растить хлеб, растить сыновей. И уже возрождает, и уже растит!

Два месяца Шульженко вместе с аккомпаниатором Раисой Брановской не отходила от рояля. Отказалась от всех концертов, даже от разовых выступлений.

Премьера состоялась в конце летнего сезона и прошла успешно. Но особенно мне запомнилось выступление в праздничные дни в Центральном доме работников искусств. Специальные афиши сообщали, что в первом отделении концерта будет представлена

Песенная сюита

ВОЗВРАЩЕНИЕ СОЛДАТА

Музыка В. Соловьева-Седого, слова А. Фатьянова

1. Шел солдат из далекого края.

2. Расскажите-ка, ребята.

3. Сын.

4. Поет гармонь за Вологдой.

5. Где же вы теперь, друзья-однополчане?

6. Величальная.

Обстановка была очень торжественная. Из Ленинграда приехали авторы – поэт и композитор. В зале находилось много известных артистов, музыкантов, художников и гостей Дома – фронтовиков со строгими ленточками – колодками орденов.

«Трудно рассказать, как я пела в тот вечер, – вспоминала Шульженко. – Скажу откровенно, этого и не помню. Запомнила реакцию зрителя – самое для меня главное, – которая еще разубедила, что работа доходит до слушателей, а значит – получилась.

В сюите отказалась не только от декорационного оформления, но и от всякой атрибутики. Только песня – ее характер, характеры ее героев – таков мой театр.

Расскажу о трудностях, с которыми здесь столкнулась. Вот, к примеру, первая песня – «Шел солдат из далекого края» – своеобразный зачин ко всей сюите. Мне она понравилась сразу – я даже думала, что именно эта песня станет самой популярной и ей суждена долгая жизнь. Великолепная мелодия – задумчивая, как бы идущая из глубины души, протяжная, как тяжелый вздох, она напоминает народные песни, даже не песни, а сказания, в которых эпос соединяется с лирикой. Солдат уходит из чужой земли, которую он освободил, которая ждет возрождения, а благодарные народы провожают своего избавителя – ему пришла пора вернуться домой.

Куплеты этой песни написаны как эпический сказ, а припевы – как прямое обращение к солдату:

Прощай, прощай, земли спаситель!

Тебя навек запомнил добрый край.

Ты поклонись от нас своей России,

Поклон березкам белым передай!

Как построить этот рассказ? Предположим, я могу вести его от лица лирического героя, то есть в данном случае от лица авторов и себя самой, – то, о чем говорится в песне, действительно видела и знала.

Ну а припев? Снова идти от себя? Мне казалось, что это несколько обеднит песню – ведь слова прощания идут чуть ли не от всего «доброго края», освобожденного русским солдатом!

Я решила, что это обращение надо исполнять как бы от лица тех людей, что провожали своего освободителя, но при этом старалась найти краски, которые дали бы возможность зрителю почувствовать за этим «общим лицом» конкретного человека. Так, в первом куплете говорилось о «черногорке, старушке седой», и в следующем за ним припеве закономерно бы воспроизвести некоторые черты этой женщины – символа матерей Югославии. Не стремясь имитировать интонации или манеру ее речи, не горбясь под тяжестью лет и пережитых напастей, черногорку старалась показать зрителю только одним жестом – чуть дрожащей, поднятой вверх рукой, как бы готовой благословить солдата».

Вторая песня сюиты – контраст первой. Перед зрителем возникла бытовая картинка. Продолжая сюитную линию, песня передавала шуточный диалог односельчанок с бывшими фронтовиками. «Расскажите-ка, ребята», – задают девушки вопросы о прошлом, настоящем, будущем.

Шульженко здесь передавала атмосферу юмора, шутки, молодого веселья.

Умело обыграла фразу, завершающую каждый куплет: «Э, что за разговоры интересные!» Сначала произносила ее с гордостью, относя эти слова к своим героиням: они в тылу не сидели сложа руки! Затем фраза звучала радостно – в ней сквозила уверенность, что теперь, когда солдаты вернулись, дела в колхозе пойдут на лад. И, наконец, в куплете, где речь шла о предстоящих свадьбах, Шульженко использовала фразу для выражения собственного отношения к событию. «Э, что за разговоры интересные!» – произносила она с лукавой улыбкой, словно предвкушая веселое свадебное застолье.

А в лирической колыбельной «Сын» Шульженко выступила в непривычной роли. Впервые в ее репертуаре прозвучали материнские нотки, впервые она пела о любви к сыну, который «будет весь в отца». И несмотря на то, что для слушателей такая песня в устах недавней «Лолиты» казалась преждевременной, нежность и сердечная теплота, пронизавшие «Колыбельную», обеспечили успех.

Большую популярность завоевала и другая песня сюиты – «Поет гармонь за Вологдой». Музыка и текст ее позволили актрисе сыграть песню как веселую, жизнерадостную миниатюру. Слушатели видели и добрую усмешку героя, и поданное с иронией его самолюбование, и девчат, что «только ахали и щурили глаза».

Но, пожалуй, лучшей песней цикла стал лирический монолог «Где же вы теперь, друзья-однополчане?». Он как нельзя больше пришелся по душе актрисе. Настроение его, грустные воспоминания о солдатской дружбе, об однополчанах, которых судьба разбросала по стране, были близки и понятны Шульженко.

Актриса вела задушевный разговор. Он отличался от ее монологов-исповедей довоенного репертуара. Другая тема, другие краски. Сердечная и суровая нежность, почти мужская сдержанность, которая желание встретиться с фронтовым другом прикрывает чуть усмешливой ссылкой на девушек, что «у нас в районе уж больно хороши».

Первый куплет Шульженко пела, несколько замедляя темп песни. Это были мысли вслух:

Майскими короткими ночами,

Отгремев, закончились бои,

Где же вы теперь, друзья-однополчане,

Боевые спутники мои?

Затем темп немного убыстрялся – герой песни начинал заочный разговор с другом, рассказывал о родных местах, но чувство ожидания, тоски по человеку, с которым столько прожито в то время, когда терялся «трудным верстам счет», не исчезает. Оно звучит в подтексте, вновь открыто проявляется в заключительных строфах песни. Разговор окончен, но остается неотвязным один и тот же вопрос, на этот раз преподнесенный актрисой подчеркнуто декламационно: «Где же вы теперь, друзья-однополчане?»

Часто потом приходилось слышать эту песню у других певцов, порой исполняемую даже хором, но никто, по-моему, не спел ее лучше.

Сюита «Возвращение солдата» завершалась «Величальной». Нет, речь в ней не шла о «самом родном и любимом», что было бы в духе времени. «Величальная», написанная композитором в стиле народной песни-пляски, и звучала у Шульженко как радостные припевки, прославляющие родной край и тех, кто принес ему победу.

Новая программа получила высокую оценку и прессы, в те годы (в те годы особенно!) весьма сдержанной на похвалы эстраде. «Ювелирное мастерство Шульженко – результат упорного, взыскательного труда, – писала газета «Советское искусство». – Артистка хорошо знает свои возможности – в одинаковой степени владеет речитативом, выразительной мелодекламацией и широкой, свободной кантиленой – и мастерски пользуется ими. Шульженко много поработала над вокальным циклом Соловьева-Седого и достигла существенных результатов – с большой убедительностью передает она эти песни о Родине, о простых советских людях».

С песнями Василия Павловича она никогда не расставалась. В середине 50-х годов композитор пригласил ее выступить в своем творческом вечере, что объявили в Колонном зале. Оркестром дирижировал прекрасный музыкант и блистательный аранжировщик Виктор Кнушевицкий. Накануне – репетиция. Шульженко приготовила три песни Соловьева-Седого, отрепетировала их, оговорив с Виктором Николаевичем все нюансы, паузы, замедления.

Концерт начался с «Веселого поезда», инструментованного Кнушевицким, – музыкальной картины из фильма «Первая перчатка». Затем – оттуда же песня «На лодке», «Вальс», но я жду Шульженко – она завершает первое отделение. Смущает только дирижер: он как-то нетвердо держится на ногах. И перед самым выходом Клавдии Ивановны, когда исполнялась инструментальная пьеса, Кнушевицкий качнулся и неожиданно свалился в партер. Рабочие сцены унесли его за кулисы – он оказался мертвецки пьян.

Публика, слава богу, не поняла это. После паузы за пульт встал пианист Михаил Гинзбург. Чтобы не срывать концерта, Шульженко отважилась петь с ним. И прошла с успехом. А Кнушевицкого с того же дня отстранили от руководства им же, еще в мае сорок пятого, созданным оркестром.

* * *

Раиса Брановская – выпускница Одесской консерватории, которую она закончила по двум факультетам – фортепианному и композиторскому, лауреат Всесоюзного конкурса пианистов. Она еще продолжала учиться в аспирантуре у профессора Г.Г. Нейгауза, когда ей предложили работать с Клавдией Ивановной.

«Я была мало знакома с творчеством Шульженко, – вспоминала пианистка. – Круг моих интересов замыкался классическими фортепианными произведениями, главным образом высшей сложности. И вдруг песня…

Шульженко открыла для меня новый мир. Она показала, что работа над песней ничуть не проще, а порой и сложнее овладения виртуозной пьесой. Певец, даже прекрасно управляющий своим голосовым аппаратом, на эстраде может оказаться «голым», если нет настоящего человеческого чувства, артистизма и тысячи других вещей, о которых знают только такие подлинные подвижники эстрадного искусства, каким является Шульженко.

Прекрасный мастер песни, Клавдия Шульженко поразила меня своим умением трудиться, но трудиться, будучи одухотворенной песней. Я поняла – она труженик в полном смысле этого слова, вдохновенный труженик. Оттого и ежедневные два-три часа репетиций с Клавдией Ивановной стали для меня любимыми часами творчества.

Шульженко заражает своим талантом тех, кто работает рядом с нею. Для нее нельзя играть холодно, без души. Для нее нельзя и писать плохо. Мне кажется, это чувствуют все композиторы, приносящие ей свои произведения».

Успех «Возвращения солдата» у слушателей вызвал естественное желание продолжить работу над сложными песенными произведениями.

В одной из бесед с поэтом Павлом Германом Шульженко высказала свою давнюю мечту спеть вальс Арама Хачатуряна к драме Лермонтова «Маскарад».

– Я понимаю, – говорила Клавдия Ивановна, – мое желание может показаться необычным, но я давно влюблена в этот чудесный вальс. В нем есть и лермонтовская лиричность, и мятежность. Его хочется петь. Пусть это будет не просто песня, пусть это будет музыкальная новелла. О Нине и Арбенине, а может быть, о самом Лермонтове. Не знаю, но, по-моему, стоит попробовать.

Герман недоумевал, не поддержал идею Клавдии Ивановны, но вежливо обещал подумать.

Вскоре (шел декабрь 1947 года) Шульженко отправилась в большую гастрольную поездку. Месяца через два в Харькове ее нашло письмо Германа: «Закончил сюиту 23-го января. Работа оказалась очень трудной и интересной. Много времени ушло на изучение лермонтовской эпохи, анализ музыки и смысловое построение сюиты. Задача была, повторяю, нелегкой, но работал я с увлечением и, мне кажется, плодотворно.

Об окончании работы я поставил в известность Арама Хачатуряна и Ираклия Андронникова, который как лермонтовед очень помог мне своими ценными советами.

Ждем Вашего возвращения в Москву, чтобы в тесном дружеском кругу можно было бы послушать и обсудить сюиту и приступить к ее сценическому воплощению».

Произведение Хачатуряна, написанное в 1941 году, развивало традиции русского симфонического вальса, идущие от прославленного «Вальса-фантазии» Глинки. Несомненно, оно принадлежит к лучшим страницам хачатуряновского «Маскарада».

Главная трудность, стоящая перед Германом, заключалась в том, чтобы найти поэтический эквивалент вальса.

Возникла задача «на совместимость»: удастся ли срастись двум тканям – музыкальной и поэтической. У композитора претензий не возникло. «Текст мною одобрен, считаю желательным исполнение с музыкой моего вальса», – написал он на клавире. Решающее слово предстояло сказать певице.

При знакомстве с вальсом у нее появилось ощущение, сходное с тем, которое возникает на фильмах-экранизациях, – вроде бы герои носят знакомые имена и фамилии, а люди они иные, не те, что возникали в представлении. Позже это ощущение прошло, – ведь начиналась работа не с вальсом к лермонтовской драме, а с музыкальной новеллой «Встреча с поэтом».

Она строилась как романтический рассказ современной героини. Она одна, быть может, в Тарханах бродит ночью в тиши.

Здесь земля живет преданьями,

Все полно воспоминаньями,

Здесь поэт стихами ранними

Пел свою любовь…

В вальс вступает мелодекламация – звучат стихи Лермонтова… И снова дремлющий сад, озаренный луною, но с рассветом видения исчезают. В заключительных строфах героиня говорит о вечной жизни поэта, о его близости новому миру.

Романтический характер текста Германа оказался близок и музыке Хачатуряна, и исполнительнице. Она сумела передать приподнятость, затаенный восторг при «встрече» с поэтом. Стихи Лермонтова актриса читала просто, так, как читают люди, влюбленные в его поэзию.

Впервые «Встреча с поэтом» исполнена в июне 1948 года в Риге, где проходили гастроли певицы. На другой день газета «Советская молодежь» написала: «К.И. Шульженко порадовала зрителей музыкальной миниатюрой «Встреча с поэтом». В этом произведении Шульженко с большим мастерством показала любовь советского человека к великому русскому поэту Лермонтову. Во всем произведении чувствуется искренняя теплота и подлинное актерское мастерство».

Месяцем позже «Встреча с поэтом» была показана и в Москве. Хачатурян, слышавший только репетиции новеллы, не мог присутствовать на московской премьере – был в отъезде. Шульженко и Герман в письме поздравили композитора с успехом.

«17 июля в летнем театре «Эрмитаж» состоялась премьера лирической миниатюры «Встреча с поэтом», – писал Герман. – Хотя Шульженко показала ее среди двадцати других песен, кстати, отмечу, в большинстве новых для Москвы, все же «Встреча с поэтом» в талантливом исполнении Клавдии Ивановны привлекла внимание широкой московской публики».

В ответ на поздравление Хачатурян тотчас же откликнулся письмом, проливающим свет на его отношение и к песенной эстраде, и к творчеству Шульженко.

«Благодарю Вас за внимание ко мне, – писал он Герману. – Я рад, что при Вашей помощи мой вальс популяризируется такой оригинальной и великолепной артисткой, как Клавдия Ивановна.

Моя фамилия на эстраде была, к сожалению, редким явлением. Если уж еще предстоит демократизироваться, то я очень хочу написать несколько вещей для эстрады, и прежде всего для Клавдии Ивановны.

Не подумайте только, что я иронизирую (слово «демократизироваться»). Я очень люблю эстраду, считаю, что это один из очень больших каналов к сердцу широкой публики. Я надеюсь, что Вы поможете мне и советом, и творчески в этом моем решении и начинании…»

Обращаясь к Шульженко, композитор написал: «Уважаемая Клавдия Ивановна! Сердечно благодарю Вас за исполнение моего вальса и за приятное письмо.

Я несколько смущен Вашим увлечением моим вальсом, но не скрою: не только смущен, но и польщен. Если моя вещица Вам нравится как исполнительнице и если она хоть немного еще прибавит к Вашей славе, то я буду считать себя удовлетворенным.

Примите мой горячий привет и наилучшие пожелания. Мне грустно, что я не слышал Вас в «Эрмитаже»…

Не спугни очарованья…

Режиссер М. Авербах, посмотревший «Условно убитого», не сомневался: актриса на главную роль в его фильме «Кто твой друг?» есть – Клавдия Шульженко.

К участию в картине, которую он собирался ставить, были привлечены актеры, такие же молодые, как режиссер и сценарист – начинающий писатель Петрусь Бровка, решивший попытать счастье в кинодраматургии.

А композитором пригласили Исаака Дунаевского.

– Дуню! Как здорово! – воскликнула Шульженко и подпрыгнула от радости, когда узнала об этом.

– Ну что, примадонна мюзик-холла, – встретил ее композитор в коридоре «Ленкино», – настал и мой черед поработать с тобой. Сценарий я прочитал и думаю для твоей Верочки сделать две песни. По крайней мере.

– Ой, Дуня, я так боюсь, что ничего у меня не получится, – запричитала Шульженко. – Павильоны все заняты. Режиссер сказал, сниматься будем по ночам – это не страшно: я – сова, привыкла ложиться ни свет ни заря. Но вот камера, свет, да петь и говорить, мне сказали, надо в каких-то боксах, где не продохнуть.

– Ничего, ничего, – успокоил Дуня. – Петь будешь со мной, тебе это не впервой, а к съемкам привыкнешь. Я сам, когда месяца три назад пришел сюда к Коршу, поразился: всякого бедлама насмотрелся, но такого, как в кино, не видел никогда.

Фильм «Кто твой друг?» посвящался молодежи – комсомольцам начала 30-х годов. Молодежным он стал не только по тематике. Коллектив его создателей, средний возраст которых едва достигал двадцати пяти лет, работал так же дружно и увлеченно, как и их герои. Леонид Кмит, Клавдия Шульженко, Владимир Коралли, Николай Черкасов, Роза Свердлова во главе с режиссером и их ровесником оператором Алексеем Роговским сделали фильм в предельно короткий даже для того времени срок.

Героиня Шульженко – Вера, комсомолка, передовая ткачиха хлопчатобумажной фабрики. Сюжетная схема, в которой ей предлагалось действовать, не отличалась оригинальностью, но в соответствии с распространенными требованиями кинематографа тех лет была насыщена неожиданными поворотами событий, острыми, «выигрышными» сценами.

Вера работает в бригаде, которую возглавляет Ваня Сладкевич (Л. Кмит). Между молодыми людьми все договорено: они решили пожениться и уже назначили день свадьбы. Внезапно появившийся милиционер расстраивает все планы. Ваня арестован – в его комнате обнаружена «штука» сукна. «Пойман с поличным», – констатирует следователь. Но Вера не может допустить мысли, что ее любимый – вор. Ни минуты не сомневаясь в невиновности Вани, она ждет результата расследования.

Далее события развиваются по известной канве.

Грабителем оказался Костя Мигуцкий (В. Коралли) – сын кулака, действующий в союзе с нэпманом-парикмахером (В. Чумаченко). Мигуцкий натворил много черных дел: он пробрался в комсомольскую бригаду, совершил подлог, оклеветал честного человека, нагло ухаживал за чужой невестой, пытаясь соблазнить ее. Счастливая случайность помогает Вере разоблачить врага. Ваня возвращается в бригаду – влюбленные снова вместе. Таков оптимистический финал драмы, чуть не ставшей трагедией.

И все же характер Веры в этой сюжетной схеме был выписан достоверно. Имя героини звучало в фильме символично. Вера ломала привычные правила игры и действовала вопреки девизу «коллектив всегда прав», она верила в любимого. Ей чужда и непонятна та легкость, с которой недавние друзья бригадира объявляют его врагом, она протестует против жестокости, с которой они, не выяснив толком, в чем дело, изготовляют чучело еще вчера уважаемого всеми работника, чтобы выставить его на позор. В экранной жизни героини Шульженко читалась мысль, ставшая главной для всего фильма, – о праве любви на самостоятельные решения, о чуткости, товариществе.

Но едва начались съемки, как дирекция «Ленкино» (белорусская студия «Белгоскино» снимала свой фильм на ее базе) заявила: все звуковые установки заняты, и «Кто твой друг?» будет выпущен только в немом варианте.

Дунаевский, который завершал работу над музыкой к ленте Корша-Саблина «Первый взвод», сразу же подошел к Клавдии Ивановне:

– Не горюй, Кунечка, у нас еще все впереди. А с Коршем не поспоришь. В вашей картине – любовь и страсти, а у него Первая мировая, рост революционного сознания солдат! Как тут без звука обойдешься.

Лишенная привычной зрительской аудитории, актриса оказалась один на один с глазком объектива, следящим за каждым ее движением. Фильм, насыщенный крупными планами, требовал перестройки манеры игры, умения передать состояние своей героини так, чтобы зритель без слов мог распознать чувства, владеющие ею. Все это было внове. Плюс к тому же обстановка на съемочной площадке, сам процесс съемок с остановками по техническим причинам в самый разгар сцены – все это порой вызывало отчаяние, неверие в собственные силы.

Помог режиссер. Михаил Александрович Авербах, несмотря на свой возраст, был опытным кинематографистом. Его умение ставить четкие задачи, его обычай тщательно репетировать эпизод до начала съемки оказались как нельзя кстати.

Помогли и товарищи по работе. Например, Н.К. Черкасов, тоже делавший в кино первые шаги. В фильме «Кто твой друг?» ему достался персонаж эпизодический – милиционер.

«Николай Константинович поражал меня умением работать на съемочной площадке, мгновенно включаться в роль, – вспоминала Шульженко. – Вот только что мы разговаривали на бытовые темы, он заботливо спрашивал, как мой первенец, но звучал сигнал режиссера, и Черкасов на глазах превращался в стража порядка.

Про своего героя он знал все. Иногда вдруг начинал со мною разыгрывать «этюды».

– Ну вот как ваша Вера будет разговаривать со мной – милиционером, если я, например, снял ее с подножки трамвая? – спрашивал Черкасов, улыбаясь.

Я охотно принимала игру и стремилась всеми способами разжалобить неприступного милиционера, чтобы не платить штраф. Ссылки на отсутствие денег, на собрание в ячейке на него не действовали. «Платите или пройдемте», – твердил невозмутимо он. Когда же я сказала, что спешу к ребенку, каменное лицо Черкасова смягчалось:

– Ладно, идите. Только смотрите, чтоб в следующий раз ваш ребенок не остался сиротой.

Все это было точно в характере его роли.

Он замечал мое волнение перед съемкой – то волнение, которое мешает актеру, сковывает его, он старался ободрить меня и шутил:

– Зачем волноваться и трусить, если еще неизвестно, что с этой сценой будет дальше?! Вот я сыграл во «Встречном» и заметьте – тоже милиционера. Волновался, старался – все хвалили, а когда смотрел фильм, мой герой так и не появился на экране. Его вырезали при монтаже – не вмещался!

При этом Черкасов так заразительно смеялся, что все мои страхи улетучивались».

Дунаевский еще раз заглянул в павильон к Авербаху, когда там шла съемка лирического эпизода: Шульженко сидела на берегу реки и страдала от измены любимого.

В перерыве он подошел к ней:

– Вот на берегу ты и пела бы грустную песню, как трудно жить без любви и как легко от любимого получить полную меру горя и страдания. Но я уже уговорил Корша: следующий его фильм будет более человеческим. Не хуже «Пастуха из Абрау-дюрсо» – к нему я уже написал музыку и твою песню туда вставил. Извини, но ничего другого не приходило в голову. А мы с тобой в кино еще поработаем!

Кто знал, что вторая встреча с Шульженко, уже на «Мосфильме», будет только через два десятка лет.

Но до этого были и другие.

* * *

В мае 1950 года в журнале «Советская музыка» появилась статья Дунаевского «Наши друзья», посвященная тем, кто дает жизнь песне.

Заметив, что оперные солисты редко обращаются к советской песне, а то и вовсе пренебрегают ею, Дунаевский писал: «На другом краю советского исполнительского фронта находятся наши выдающиеся, популярные эстрадные исполнители, такие, как Л. Утесов и К. Шульженко, возглавляющие большую группу артистов так называемого индивидуального вокального жанра.

Установив в былое время свой исполнительский стиль и манеру, Шульженко за последние годы многого добилась в стремлении поставить свое незаурядное исполнительское дарование на службу современной теме. Много интересного артистка внесла в исполнение советской песни. Долг советских композиторов – помочь своим творчеством таким благородным поискам и стремлениям. Руководство эстрады обязано шире привлекать авторов к написанию специальных произведений для эстрадных мастеров с ярко выраженным индивидуальным исполнительским дарованием».

Этот призыв Дунаевский обратил прежде всего к себе. Он пришел на помощь певице в годы, когда после разгромных идеологических постановлений ЦК начались гонения на лирику, якобы отвлекающую советских людей от задач социалистического строительства, все ее пластинки изъяли из продажи и она осталась без песен. Дунаевский написал для нее две баллады – «Окрыляющее слово» и «Письмо матери», обе на стихи Г. Рублева.

Первая из них, мужественная («маршеобразно» – пометил Дунаевский на клавире) повествовала о юноше из Кордовы. Во франкистской Испании, где все, связанное с Советской страной, объявлено крамолой, Педро (так зовут героя песни) выводит на стене лозунг, призывающий к миру. Его хватают полицейские, пытаются заставить назвать имена сообщников. Эта почти детективная история, изложенная трескучими стихами, заканчивается тем, что на стене опять появляется запретный лозунг.

И над мрачною Кордовой

Снова вспыхнуло во мгле

Окрыляющее слово,

Слово правды на земле!

Сталин и был тем «окрыляющим словом». «Вождю народов, оплоту мира» адресовала свое письмо и мать из Руана, потерявшая на войне трех сыновей. Ничего подобного Шульженко прежде не пела, но без этого в то время никогда бы не получила разрешения на сольное выступление.

Песни-баллады продолжали ту линию в творчестве Дунаевского, которая была начата в конце 30-х годов «Девушкой в солдатских сапогах». Ее композитор отнес тогда к числу своих опытов, назвав «Девушку» «примерно той песней, которая прокладывает мост между массовой песней и камерной». По его мнению, в произведениях такого рода должны сочетаться доступность массовой песни и глубина образов пьес камерного типа.

Но если «Девушка в солдатских сапогах», разученная Шульженко в пору ее создания, не удержалась в репертуаре (быть может, мост был наведен преждевременно), то на «Письмо матери» и «Окрыляющее слово» певица и композитор возлагали иные надежды.

В период работы над ними Дунаевский приезжал на репетиции, внимательно слушал Шульженко, раз вносил «на усмотрение исполнительницы» свои предложения. На премьере волновался, будто это первые песни, решавшие его судьбу, а после концерта быстро прошел за кулисы, поздравил Шульженко с успехом и поблагодарил ее.

«Судьба песни зависит от того, в чьи уста она вложена», – повторил он в тот вечер известную формулу, не предвидя, что начавшаяся вскоре борьба с космополитизмом перевернет ее с ног на голову.

Через несколько месяцев, когда утихли премьерные волнения, он позвонил Шульженко и попросил ее выступить с ним в заключительном концерте для комсомольских делегатов.

– Я хочу показать им новое, что у меня сейчас есть, – сказал он.

Песни Дунаевского Шульженко разучивала с аккомпаниатором Борисом Мандрусом, музыкантом, с которым она связала творческую судьбу на два десятилетия. Проработавший не один год, аккомпанировавший в концертах многим знаменитым солистам оперы и балета, Мандрус впервые столкнулся с песенным жанром. Он стал подлинным партнером певицы.

Во время репетиции Дунаевский, обычно решительный человек, робко предложил Шульженко послушать совсем новую его песню: «Может быть, ее тоже стоит спеть комсомольцам?»

«Школьный вальс» понравился певице, восхитило единство мелодии и текста.

И где бы ни бывали мы,

Тебя не забывали мы…

Ты – юность наша вечная,

Простая и сердечная

Учительница первая моя.

Это песня-воспоминание, внутренний монолог. Только размышляя, ведя разговор не «вслух», а про себя, можно обратиться к женщине «с седыми прядками» как к самому близкому человеку, как к матери, на «ты».

Отсюда пришла и манера подачи – мягкая, лирическая, без аффектации и нажима, чем позже злоупотребляли иные исполнители.

Комсомольцы горячо встретили выступление певицы и композитора.

Однако радость успеха вскоре была нарушена критическими наскоками, неожиданными и нелепыми. В «Окрыляющем слове» были обнаружены «тангообразные признаки», и посему его отнесли к «отжившим образцам бульварно-развлекательного стиля». В «Школьном вальсе» было усмотрено сходство с «разбитным гусарским вальсом»! В нем якобы слышался звон гусарских шпор!

Архивы донесли до нас любопытную запись обсуждения одной из концертных программ Шульженко, что она подготовила летом 1950 года. В нее вошло около двадцати новых песен, среди них – знакомые нам две баллады И. Дунаевского, «Моя Родина» А. Хачатуряна – Г.Тридова, «Разноцветная песенка» Н. Иллютович – П. Германа, романс «Девичья песня» и марш «Будь спортсменом» А. Лепина – О. Фадеевой, музыкальный рассказ «Связка нот» С. Каца – П. Германа, шуточная «Свадьба» Е. Овчинникова – Н. Добржанской и др.

«Клавдия Шульженко показала большую и серьезную работу. Программа разнообразна. Затронуты все темы: борьба за мир, дружба народов и другие. В общем – большая удача», – сказал один из участников обсуждения. «Клавдию Ивановну можно поздравить с большой творческой победой, – продолжал другой. – Проделана большая работа, созданы образы Родины, образы матери, героев. Программа в свете наших задач удалась». «Я получил большое удовлетворение и наслаждение. Лишний раз убеждаешься в огромных возможностях, которые таит в себе Шульженко. У меня нет претензий ни к одной вещи по исполнению», – поддержал его третий.

Критическому огню подвергались две песни интимно-лирические – романс «Девичья песня», вальс «Веер» (музыка Л. Грега). О последнем один из выступающих сказал: «Веер» – прекрасный романс, чудесная вещь, замечательно сделана. Ее приятно слушать, но в программе, боюсь, не прозвучит». Другой был более категоричен: «Веер» ни к чему в этой программе».

Весьма характерно стремление комиссии убрать даже то немногое, что можно отнести к лирическому жанру. В стремлении этом отразилось распространенное мнение, отрицавшее право героя на личную жизнь. Вспомним, что на экранах, да и на сцене вне зависимости от того, шла ли речь об исторических персонажах или о современниках, личная жизнь героев сосредоточивалась только в сфере производства.

Тут сказалось и предубеждение к современным танцевальным ритмам. Шульженко не должна была петь ни одной песни в ритме танго или фокстрота, а такие песни, и притом новые, она разучила.

Какую критическую бурю вызвали только «танго-образные признаки» в балладе Дунаевского, мы уже знаем. Еще большее негодование вызывал ритм фокстрота: «Фокстрот не наш танец. Больше того, фокстрот неприемлемый танец. В военных учебных заведениях правильно поставили вопрос о том, что советскому офицеру нужно танцевать танцы морально чистые». Как будто слышишь голос рапмовца из далеких 20-х годов, но на этот раз это слова, раздавшиеся в 1948 году на совещании о путях развития танцевальной музыки.

Взамен были предложены старинные, так называемые «бальные» танцы. Некоторое время танцевальная музыка в современных ритмах еще появлялась на пластинках, скрываясь под псевдонимами «медленного» и «быстрого танца». Затем она исчезла вовсе. На смену ей пришли падеграсы, падекатры, падепатинеры, пазефиры, падеспани и другие мастодонты.

Из репертуара Шульженко репертком «в порядке последующего контроля» исключил все песни (в том числе и новые), написанные в ритме фокстрота или танго. Пластинки с записями этих песен были специальным приказом изъяты из продажи.

Дунаевский возражал против перегиба, созданного ревнителями «бальных па».

«Я резко не согласен с популяризацией старых бытовых танцев типа падекатра и падепатинера, – сказал он на упомянутом совещании. – Все эти архаические вальсы и танцы, которые часто передаются по радио, ассоциируются у меня с ушедшим раз и навсегда строем, с мещанским, купеческим бытом… Поэтому я предпочитаю фокстрот этим падепатинерам. Я «советский» падепатинер писать не буду, хотя что-то подобное кое-кто пытался делать на грампластинках и по заказу Радиокомитета».

Долго так продолжаться не могло. Когда спустя два года Шульженко исполнила «Верность» А. Новикова – В. Харитонова, «Мы с тобою не дружили» Б. Мокроусова – М. Исаковского, «Ожидание» М. Фрадкина, испанскую песню «Простая девчонка» и «Голубку» Ирадье (русский текст С. Болотина и Т. Сикорской), успех их явился приговором тем, кто пытался втиснуть песню в прокрустово ложе собственного изготовления.

«Голубка», что звучала и в концертах, и на пластинках (тираж этой записи достиг фантастической цифры – два миллиона экземпляров, – остающейся рекордной до сего дня!) показательна. Предложив использовать мелодию известной песни «Ла палома» и ритмизировать ее в стиле танго, Шульженко вела разговор о верности, о любви, которой не страшны расстояния. Песня строилась как своеобразный диалог влюбленных: он – моряк – прощался с любимой и мечтал о встрече с ней, она, оставаясь на берегу, обещала быть всегда с ним. Экзотические приметы – «Гавана», «лазурный край», «синий и пенный простор» ушли на второй-третий план.

Главной в песне стала вера в торжество влюбленных, которые не могут не быть вместе, потому что любят друг друга, – в этом простота, сложность, все концы и все начала.

* * *

Сотрудничество Шульженко с Дунаевским получило продолжение в фильме «Веселые звезды».

По первоначальным замыслам сценаристов Клавдия Шульженко должна была исполнить в фильме уже знакомые зрителям песни. Евгений Помещиков и Владимир Типот написали большую сцену, в которой изобразили выступление певицы так, как им оно представлялось:

«Артистка поет в сукнах, декоративно гармонирующих со строгой чернотой открытого большого рояля.

…Когда песня окончена, в зале такие аплодисменты, что с окраинных деревьев сада испуганно взлетают сонные галки.

– «Девчонку»! – кричат из рядов.

– «Кастаньеты»!

– «Девчонку»!

Шульженко раскланивается, не хочет петь, но овация растет, зал не угомонить, и аккомпаниатор садится к роялю.

Декоративные сукна бесшумно исчезают, и с первыми словами популярной песни за артисткой становятся видны смутные очертания мадридского предместья.

Говорят, я простая девчонка

Из далекого предместья Мадрида…

На отыгрыше Шульженко стучит кастаньетами и медленно поворачивается, как бы танцуя. Когда она снова должна оказаться лицом к публике (аппаратуре), – перед нами оборванная босоногая девчонка с дерзким, нежным и милым лицом, с кастаньетами (артистка балета).

Голос Шульженко продолжает звучать, но мы видим танцевальную пантомиму, иллюстрирующую содержание песенки о соперничестве девчонки из народа и богатой синьорины».

Сценарий вызвал у Шульженко категорические возражения. Во-первых, она считала, что появляться перед огромной зрительской аудиторией с хорошо знакомым репертуаром нецелесообразно. Во-вторых, актрису не могло удовлетворить «кинематографическое решение» «Простой девчонки», в котором она справедливо усмотрела – увы, знакомое! – недоверие к исполнительству, подмену одного жанра другим.

Эти возражения нашли поддержку у режиссера фильма Веры Строевой. Не новичок в кино, имеющая успешный опыт постановки «Большого концерта», включившего в себя отрывки из оперных и балетных спектаклей, Строева, обратившись к эстрадным жанрам, поставила перед собой серьезные задачи: «Необходимо показать лучшие современные номера советской эстрады, собрать в этом фильме самое талантливое, интересное, в художественном и идейном отношении наиболее яркое – иными словами, продемонстрировать лучшие достижения мастеров эстрадного искусства нашей страны». По ее замыслу, Н. Смирнов-Сокольский, Л. Утесов, К. Шульженко, Р. Зеленая, М. Миронова и А. Менакер, Л. Миров и А. Новицкий должны были предстать в фильме с новыми монологами, интермедиями, песнями, репризами.

Сценаристы приступили к переработке сценария, а композитор… А композитора еще не было. Шульженко предложила обратиться к Дунаевскому. Исаак Осипович, напряженно работавший над опереттой «Белая акация», отказался писать музыку для всего фильма, но согласился сделать несколько песен. На «Мосфильм» он прислал письмо «Изложение музыкальной работы по созданию песен для фильма «Веселые звезды».

«Для фильма, – говорилось в этом письме, – будут написаны четыре оригинальные песни на слова поэта М.Л. Матусовского.

1. «Утренняя песня», с которой начинается фильм.

2. «Песня о Москве» – песня, выражающая чувства человека, подъезжающего к столице нашей Родины.

3. «Песня о звездах» – лирическая песня для К. Шульженко с хоровым вариантом. Сопровождение оркестра в 60 человек.

4. «Песня о Родине» – финальная песня фильма патетического и патриотического характера, предлагаемая к исполнению солистами, хором из различных национальных коллективов. Сопровождение – большим симфоническим оркестром 75–80 человек».

Инструментальную музыку к «Веселым звездам» написал Александр Цфасман, создавший двенадцать пьес в ритмах, вновь вернувшихся на эстраду, – быстрого и медленного фокстрота, танго, вальса-бостона, румбы и т. д. Сделанные с выдумкой, богато и разнообразно аранжированные, они были исполнены джаз-оркестром под управлением автора еще до начала съемок.

Режиссерский сценарий фильма появился в конце октября 1953 года. В нем не осталось «декоративно гармонирующих сукон», не было и подмены певицы балетной пантомимой. Теперь Шульженко предлагалось показать на сцене Зеленого театра Центрального парка культуры и отдыха исполнение только одной «Песни о звездах».

Начались съемки. Сюжет фильма строился на приключениях молодых артистов Юрия Тимошенко и Ефима Березина, приехавших в Москву выступить на конкурсе. Обстановка изображалась со знанием дела – не зря один из авторов сценария Типот был в свое время членом жюри Первого конкурса артистов эстрады. Умело вплетались в похождения молодых претендентов и номера популярных исполнителей – певцов, акробатов, чтецов.

Но заключительная часть фильма – большой эстрадный концерт (в нем принимала участие Шульженко) – превращалась в демонстрацию отдельных, не связанных меж собой номеров. Финал противоречил замыслу режиссера, провозгласившего: «Фильм-концерт должен быть не набором пусть даже лучших и разнообразных номеров, а цельным произведением».

Шульженко решилась на инициативу: она предложила ввести в картину сцену репетиции. Здесь можно было познакомиться с ведущими концерта, поговорить с ними – то есть оказаться в неформальной обстановке.

Но для «репетиции» понадобилась еще одна песня. Шульженко обратилась к Дунаевскому, и он обещал попробовать что-нибудь сделать.

«Через несколько дней, – вспоминала Клавдия Ивановна, – Дунаевский позвонил мне:

– Приезжайте, у меня, кажется, получилась неплохая мелодия.

Я быстро помчалась к нему. Он сел к роялю и заиграл. В его исполнении новый вальс звучал как виртуозная фортепианная пьеса. Признаюсь, мне очень понравилась она, но песни в ней я не услыхала. Когда Дунаевский спросил о впечатлении, я, очарованная музыкой, ничего не могла ответить.

– Так хорошо, что не надо никаких слов! Нужно только слушать и молчать, – сказала я.

– Ну и прекрасно – пусть это будет песня о молчании! – воскликнул Дунаевский.

А вскоре поэт Михаил Матусовский написал к мелодии слова. В них были такие строчки:

Ведь порою и молчанье

Нам понятней всяких слов!

«Молчание» стало одной из любимых песен Шульженко. В музыке ее, оригинальной, далекой от вальсовых стандартов, есть внешняя негромкость и внутреннее волнение. Лиризм и задушевность придают песне неповторимый «шульженковский» облик. «Молчание» – едва ли не лучшая лирическая песня Дунаевского.

Съемки «Веселых звезд» шли ночами. Фильм делали цветным, но из-за невысокого качества пленки нередко работа нескольких дней «шла в корзину». Отснятый эпизод с песней «Звезды» оказался на 70 % бракованным. Приходилось заниматься досъемками, прибегать к ухищрениям, чтобы прикрыть несовершенство изображения многократными «перебивками» – общими планами зала, крупными планами зрителей. Песня на экране выглядела клочковатой и дробной.

Первыми зрителями ленты стали работники студии – члены творческой секции «Мосфильма». Апрельским вечером они встретились со съемочным коллективом и героями картины. После просмотра творческая группа заняла почетные места в президиуме.

«Я выступаю как человек, который почти никогда не смотрит эстрады, – открыл обсуждение фильма известный режиссер Лео Арнштам. – И сегодня фильм явился укором для моей совести, потому что в нем я увидел, какой прекрасной галереей актеров, мастеров своего дела, обладает наша эстрада. Я бы назвал фильм концертом классической советской эстрады».

Старейший работник студии Григорий Марьямов, в те годы редактор сценарного отдела, высоко оценил участие Шульженко в киноконцерте, высказал при этом справедливые претензии постановщику картины: «Первая песня («Молчание») очень приятная, номер сделан артистично. Но второй номер не удался, и главным образом, из-за режиссерского решения. Народ любит Клавдию Шульженко, и поэтому, если номер не совсем хорошо получился, надо пойти на то, чтобы его поправить».

Строева с предложением «поправить номер» согласилась. В день премьеры фильма зрители увидели новый вариант «Песни о звездах».

Здесь не место разбирать достоинства и недостатки фильма. Он долго не сходил с экрана, десятки газет опубликовали восторженные (в разной степени) отзывы. Причину успеха его вряд ли можно объяснить отсутствием в те годы новых музыкальных и комедийных лент. Фильм привлек зрителя прежде всего парадом любимых эстрадных звезд и замечательной музыкой.

Песни Дунаевского, как это не раз бывало, сойдя с экрана, зазвучали по радио, в концертах, с пластинок. Их запомнили и полюбили. К сожалению, эти песни оказались последними в жизни композитора.

«Дунаевский остался для меня самым молодым композитором, – говорила Клавдия Ивановна. – Не так уж много его песен довелось спеть мне. Но бывают влияния, которые мы испытываем вне зависимости от количества встреч. В Дунаевском я чувствовала товарища, его дружескую руку я ощущала в 30-х годах, когда он поддержал мое стремление найти свой, современный репертуар, и неоднократно позже, когда он приходил на помощь советом, дружеской улыбкой, а то и песней.

Его молодой беспокойный характер, поиски новых тем и форм в песне, его требовательность к себе, полное отсутствие самоуспокоенности – близки и понятны мне. Черты его характера – в его произведениях. Оттого произведения эти остаются молодыми».

Не надо!

Летом 2004 года на кинофестивале «Московская неделя» прошла программа «Великолепная семерка». По замыслу организаторов ее посвятили женщинам Алексея Баталова – тем, с кем он появлялся в фильмах. Это Татьяна Самойлова («Летят журавли»), Инна Макарова («Дорогой мой человек»), Ия Саввина («Дама с собачкой»), Татьяна Лаврова («Девять дней одного года»), Тамара Семина («День счастья»), Людмила Савельева («Бег»), Вера Алентова («Москва слезам не верит»).

Мне поручили вести встречи со зрителями, ежедневно посвященные одной из баталовских партнерш. О каждой из них рассказывал и Алексей Владимирович, сказавший, что ему выпало счастье работать с такими замечательными актрисами, говорил и я, и сами актрисы, вспоминавшие картины, в которых снимались с Баталовым (фрагменты из этих лент сопровождали их воспоминания), говорившие, какую роль сыграла в их судьбе встреча с Художником.

Тогда же возникла идея сделать телевизионную передачу, где за час рассказать то, что в Доме кино заняло неделю. Идею подхватило Авторское ТВ, ее поддержал канал «Россия», убеждавший, что лучший подарок женщинам в день 8 Марта трудно придумать. Я написал сценарий, его тут же передали руководству канала, был назначен день съемок с Баталовым, согласившимся предоставить вместо павильона свою квартиру в Доме на набережной, и тут внезапно все остановилось. Как выяснилось позднее, телевидение не устроили благополучие историй баталовских женщин, некая «бесконфликтность» рассказов о них, что не обеспечит высокого рейтинга.

– Все понятно, – смеясь, сказал мне Алексей Владимирович. – Вот если бы я переспал со всеми героинями, а еще лучше если бы разрушил семью одной из них, заставил бы другую вскрыть себе вены, лишил бы третью способности играть без меня, оставил бы четвертую с ребенком на руках, спасался бы от преследований пятой, вознамерившейся увести меня от жены, с которой, надеюсь, мы сыграем золотую свадьбу, вот тогда бы был рейтинг и зрителей канала «Россия» не оттащить бы от экрана!

Мы разговорились о приближающемся столетии Клавдии Шульженко, о ее судьбе «прежде всего актрисы», как сказал Баталов, ее умении никогда не изменять выбранному пути, и я подумал – а ту ли я пишу книгу?

Ведь если исходить из современных требований телевидения и зрителей, прирученных им, рассказ нужно было бы построить по схеме «несчастная судьба актрисы». Материала с этой точки зрения хватило бы с избытком. Стоило только сосредоточиться на нем, отбросив творческие аспекты. И «опорными» фактами стали бы:

1. Сиротская юность (Шульженко рано потеряла мать) и ненависть к большевистской власти, в Гражданскую войну которой погиб брат Клавдии Ивановны – Николай.

2. Жестокость отца, запретившего восемнадцатилетней дочери ехать на гастроли с театром Синельникова и тем самым разрушившего ее артистическую карьеру.

3. Гибель первой любви Шульженко, жениху которой угрожал револьвером наглый Коралли.

4. Ужасающий случай с певицей в 30-х годах, когда на гастролях в Средней Азии ее жизнь подвергалась смертельной опасности: зловредная мошка укусила ее в щеку, и место укуса долго кровоточило, заставив обессиленную Шульженко прекратить выступления, и в конце концов оставило на веки вечные миллиметровый шрам на ее лице.

5. Несчастная любовь к композитору Илье Жаку – тут уже поле, где разгуляться, представилось бы особенно широким.

И так далее…

Не вступая на высокорейтинговый путь, расскажу, как накануне серебряной свадьбы рухнул брак с Владимиром Коралли, ушедшим к другой – молодой танцовщице мюзик-холла. Клавдия Ивановна не любила говорить об этом, но иногда вспоминала, какие последствия вызвала эта не такая уж невероятная ситуация.

Владимир Филиппович срочно разменял их трехкомнатную квартиру на улице Алексея Толстого, в одну из комнат вселилась семья с ребенком, и Клавдия Ивановна оказалась в коммуналке. Есть мужчины, что, покидая жен, берут с собой по-джентльменски только чемоданчик с личными вещами. Коралли – не из них. Он начал дележ имущества. Обеденный сервиз на 24 персоны: половину – тебе, половину – мне. Столовые приборы: 12 – тебе, 12 – мне, рюмки, бокалы, салатницы и вазы – то же самое.

– Может быть, и мои сережки поделим: одну – тебе, одну – мне, – предложила Клавдия Ивановна, молча наблюдавшая за дележкой…

Она осталась одна. Гоша к тому времени женился. Рядом были только костюмерша, преданная ей, да пес Кузя, души не чаявший в хозяйке. Она старалась держаться, продолжала работать, заниматься у рояля, пыталась разучить что-то новое.

Однажды, собравшись на концерт в Доме журналиста, вышла из подъезда, Кузя бросился к ней и попал под машину. Когда она принесла его домой, он еще дышал. Зарыдала она в голос – наверное, от всего, что случилась с ней в последний месяц. И не могла успокоиться. Я прибежал из Дома журналистов, где объявили об отмене концерта. Вызвали «Скорую», сделали укол, но слезы еще долго душили ее. Врач-ларинголог, пришедший на следующее утро, установил диагноз: несмыкание связок. Страшная болезнь, нередко приводящая к полной потере голоса.

А тут еще газета, сунутая в почтовый ящик добрыми руками, с фельетоном «Тузик в обмороке», обвинявшая певицу в неуважении к зрителю: «Как можно из-за собачки сорвать концерт!»

* * *

Больше года Шульженко не пела. Помогли выкарабкаться сын, его жена, друзья, поэт Борис Брянский. Он написал для нее грустные стихи:

Не надо! Возвращаться к прошлому не надо.

Пускай нас оно не тревожит:

Воскресить его ничто не сможет.

Этот монолог с музыкой Юрия Владимирова стал первой записью, что после долгого перерыва сделала Шульженко для пластинок. И так уж получилось, что на другой стороне диска оказалась песня Александра Рязанова на стихи Николая Коваля «Все проходит».

Все проходит: пора мечтаний,

Часы свиданий, боль разлук.

Все проходит, воспоминаний

Поблекший тает круг…

Песня, как это не раз бывало, снова спасла ее.

* * *

История, которая последует ниже, выглядит неправдоподобно. Я бы усомнился в ней, если бы не знал ее участников. Во всяком случае, утверждение фаталистов – «Ничего случайного в жизни не бывает» – она подтверждает полностью.

Георгий Кузьмич Епифанов – человек замечательный. Он окончил ВГИК в 1940 году, с начала войны стал рядовым фронтовым оператором, одним из тех, кто был на передовой, как говорится, в гуще боя. Впрочем, очевидно, считался не совсем рядовым: его съемки вошли в знаменитый фильм Юлия Райзмана «Берлин», а после войны он снял больше десятка документальных лент, получил звание заслуженного деятеля искусств РСФСР и Серебряную медаль имени Довженко.

Об этом написано в энциклопедическом словаре «Кино» – честь, которой удостаивается далеко не каждый оператор. В словаре не сказано о другом.

С послевоенных времен Епифанов ходил на все новые программы Шульженко. И не один раз. За 15 лет собрал пачку программок. На каждой из них аккуратно отмечал, где и когда слушал певицу, в каком порядке она пела ту или иную песню и были ли среди них такие, что не объявлены заранее, в каком туалете появлялась она в первом отделении, в каком – во втором; подобным описаниям позавидовали бы модельеры. И на каждом концерте подносил Шульженко цветы, вкладывая в букет записку с благодарностью. Но и эти записки, и поздравительные открытки, что он слал ей к праздникам, из-за стеснительности никогда не подписывал. И не пытался с ней познакомиться.

В то лето (прошло два года после развода с Коралли) Клавдия Ивановна отдыхала под Москвой, в санатории имени Артема.

– Я себе не поверил, что впервые вижу ее, не отделенную от меня рампой сцены. Вот она рядом, как говорится вплотную, – рассказывал Георгий Кузьмич. – Я боялся этой встречи, но когда нас познакомили, Клавдия Ивановна внимательно слушала меня, всячески поддерживая разговор. Мы стали часто встречаться, и темам для бесед, как выяснилось, не было конца.

А дальше случилось так. Однажды – это было 2 августа 1956 года – я должен был поехать на своей машине домой. Клавдия Ивановна спрашивает меня:

– А у вас найдется свободное местечко? Мне тоже надо в Москву.

– Для вас?! О чем тут говорить, – рассмеялся я.

Вот мы приехали в город. Она пригласила меня к себе. И тут началась необычная гроза. Природа бушевала. А Клавдия Ивановна сказала:

– О, это предвестие чего-то! Необычного.

Мы посмеялись, но так оно и произошло. Ужиная, за разговором не заметили, как пролетели часы. Гроза и дождь давно прошли. И тут Клавдия Ивановна говорит:

– Ну что же, решайте: или уходите, или оставайтесь.

Я размышлял недолго, остался. Как потом выяснилось, на восемь лет. На протяжении их я, еще находясь на земле, узнал, что такое рай. Но мне удалось познать и что такое ад. Она была не простым человеком – и легким, и сложным, и противоречивым, и отзывчивым, и добрым. А порой была такой крутой женщиной!..

Я часто видел их вместе – и на концертах, и на записях. Случалось, Георгий Кузьмич, если мог, сопровождал ее в гастрольных поездках.

Помню, Клавдия Ивановна приготовила две новые песни – «Если вам ночью не спится» Аркадия Островского и «Старый друг» Бориса Фиготина. Звукорежиссер Виктор Бабушкин, один из лучших мастеров своего дела, уговорил Шульженко попробовать спеть их «методом наложения», тогда только входившим в силу:

– Мы запишем сначала оркестр, а потом, слушая готовую фонограмму, вы споете, не волнуясь, что кто-то из музыкантов «наложит». А мы сможем экспериментировать с вашим голосом, придать ему воздушность, оставив оркестр «сухим», и так далее. Попробуйте, мне кажется, не пожалеете.

Клавдия Ивановна слушала объяснения настороженно, но устоять перед азартом Виктора не смогла. Правда, от присутствия на записи оркестра она уклонилась. В зале гнесинского института, где играл коллектив под управлением Фиготина, находился Георгий Кузьмич. Дирижер неоднократно обращался к нему:

– Ну как? Темп Клавдию Ивановну устроит?

– По-моему, надо играть чуть медленнее, – высказывался робко Епифанов. – И не слишком ли коротка пауза, в которую Клавдия Ивановна должна уложить целую фразу?

Музыканты играли снова и снова. Фиготин и Бабушкин загнали их, но добились отличного результата.

И вот на сцене, преображенной в студию огромными щитами, усеянными, как горох, дырочками, – Шульженко. Рядом с ней на высокой подставке нечто, напоминающее домашнюю радиоточку. Клавдия Ивановна, слушая фонограмму, напевает тихо текст.

– Нельзя ли дать музыку погромче? – просит она.

– К сожалению, нет, – отвечает Бабушкин через тот же ящичек. – Иначе фонограмма попадет на ваш микрофон и пойдет брак.

С двумя песнями промучились часа три. И, несмотря на то, что Шульженко результатом осталась довольна, выговорила Георгию Кузьмичу:

– Напрасно ты настаивал на этом эксперименте!

Да, получилось. Но разве не ясно: объединять живое и мертвое – абсурдно. Ну ладно, пою в пустом зале без публики – к этому уже привыкла, но не чувствовать рядом дыхания музыкантов, парить, как парашютист, в воздухе?! Тебе не понять этой нелепости! У тебя другая профессия!

А потом был концерт, который многим запомнился. Нет, не юбилейный. Концерт на фестивале советской эстрады в 1964 году. У каждого исполнителя на этом празднике был свой час. Не у каждого он становился, как у Шульженко, звездным…

Когда она готовила свое выступление, Георгия Кузьмича рядом уже не было. Может быть, слишком разными они оказались людьми. Клавдия Ивановна – сама порыв, непредсказуемость, внезапная смена настроений, желаний. Георгий Кузьмич – полная противоположность. Говорят, противоположности легко сосуществуют. Очевидно, не всегда…

На фестивале Шульженко показала новую программу. В ней неожиданно для всех прозвучал романс Тамары Марковой на стихи Зои Петровой «Одна». Не просто лирический.

Одна уснула, одна проснулась:

Покоя нет!

Уже на плечи легла сутулость

Под грузом лет.

Все безразличней тона одежды —

Одной сойдет.

И больше нету в душе надежды,

Что он придет…

Эта песня осталась не записанной на пластинки и вскоре исчезла из репертуара.

– Зачем грузить людей горестями, когда у них и своих хватает! – объяснила Клавдия Ивановна.

В запыленной связке старых писем

Это в песне «в связке». На самом деле в мешке. Не таком, какой сегодня встретишь на почте – из плотной бумаги, а в самом настоящем, из грубой мешковины. В него Клавдия Ивановна складывала письма, пришедшие к ней во время войны, да и позже. И уж точно, как в песне, среди них «мне случайно встретилось одно».

Его можно прочесть в этой главе. Но сначала выскажу безумную мысль, от которой не могу избавиться. Хотя впрямую она не относится к Шульженко. Впрочем, это как посмотреть.

Многим и сегодня хорошо знакомы старые фильмы «Свинарка и пастух», «В шесть часов вечера после войны», сценарии которых написал поэт Виктор Гусев, его стихотворная пьеса «Слава», сценарий обозрения «Города-герои», в котором играла Шульженко. Написаны эти вещи в стиле поэтического сказа, каким в давние времена сопровождались лубочные картинки. Рифмованные тексты к ним обычно громко выкрикивали офени, торгующие своей продукцией в деревнях на ярмарках и базарах. В двадцатые годы лубок исчез, но газета «Беднота», печатавшаяся для крестьян, даже серьезные статьи начинала так: «Есть страна заграничная, с виду вполне приличная».

Гусев возродил забытый стиль. В той же манере написана и пьеса Александра Гладкова «Питомцы славы» («Давным-давно»). Гладков – личность загадочная. Он, никому не известный драматург, принес эту героическую комедию в Театр Красной Армии, но сколько ни просил его постановщик Алексей Дмитриевич Попов о поправках, незначительных уточнениях, он к пьесе так и не приложил руку. Можно легко объяснить это уверенностью, что все, им написанное, отменного качества. Гигантский успех спектакля подтвердил это многократно: после Москвы пьесу сыграли почти во всех театрах страны.

Прошло двадцать лет, и Эльдар Рязанов решил сделать из пьесы фильм «Гусарская баллада». Режиссер отыскал автора, радостно встретившего новость. Эльдар Александрович договорился с ним о работе над сценарием: нельзя же фильм ставить в четырех стенах, да и динамика в кино иная. Гладков со всем соглашался, но в день встречи исчез. Исчез надолго. Куда – никто не знал. Рязанов позже рассказал о муках режиссера в поисках автора, как ему в одиночку пришлось приняться за сценарий – съемочный период надвигался неумолимо.

Гладков появился на горизонте, когда уже все актеры были утверждены на роли. Он восторженно одобрил изменившуюся пьесу – в сценарии появились новые сцены, диалоги, монологи. Создавалось впечатление, что он их вовсе не заметил. Кстати, очень важно – после героической комедии ни пьес в стихах, ни скетчей или водевилей с куплетами он не писал.

И вот мое безумное предположение: не является ли автор одного из писем Шульженко создателем пьесы «Давным-давно»? Стихосложение – тоже. Подписано письмо инициалами. И сколько ни ждала Клавдия Ивановна обещанного продолжения, ни строчки больше она не получила. Таинственный Андрей пропал. Война есть война.

Прочтите внимательно его письмо. Мне кажется, в нем – рука профессионала.

Товарищ Шульженко! Меня Андреем

звали родные отец и мать.

Песня Ваша меня задела,

сказала: нужно врага убивать.

Сейчас я ранен, но скоро, скоро

дорогой боев я вперед пойду.

За дружбу, любовь, за семью, за город

врагу беспощадно я отомщу.

И если останусь я жив, – приеду

на Вас взглянуть, рядом побыть.

Чтобы сказать Вам, что нашу Победу

Вы помогали в боях добыть.

Чтобы смогли Вы сами услышать,

как «Синий платочек» любовно храним.

Товарищ Шульженко, простите, что пишет

вам незнакомый боец один.

Простите, что я называю Вас просто,

словно любимая мне Вы сестра,

но мне давно не приносит почта

ни одного письма.

Мне не с кем болью своей поделиться,

поэтому я и решаюсь к Вам,

к Вам единственной обратиться,

Вам одной обо всем рассказать.

Дней через двадцать, покинув Архангельск,

вновь партизанить уйду я в леса,

и вновь затеряется дальний мой адрес,

и вновь будет некому мне писать.

В боях обветрены смуглые лица,

ряды их ровны, и шаг их прям.

Пока, не знакомая мне певица,

до скорой встречи! Победы нам!

Подпись – «А.И. И чуть ниже: «г. Архангельск, 14 декабря 1942 г.».

* * *

Может быть, я в своей догадке не прав. Но могу же высказать предположение.

Часть писем из мешка отобрал для меня Георгий Кузьмич, часть была отобрана еще в начале 50-х постоянным автором Шульженко Павлом Германом: он собирался сделать о ней книгу, но не успел. Писем за 1941 год обнаружить не удалось, да и попадали ли они в те месяцы в осажденный Ленинград?! Самое раннее из всех датировано 4 апрелем 1942 года и пришло от защитников города. Оно было вложено в конверт вместе с листом шершавой бумаги – страничкой красноармейской газеты «Сталинские питомцы». Вверху на месте девиза «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» – новый: «Смерть немецким оккупантам!». Тут же предупреждение: «Прочти и передай товарищу». Письмо опубликовано подзаголовком «Благодарим от всего сердца»:


«Уважаемая Клавдия Ивановна!

Вы говорите, что летчики – Ваша любимая аудитория, и поверьте, что мы, слушатели, проникнуты к Вам таким же глубоким, теплым чувством.

В эти суровые дни, дни борьбы не на жизнь, а на смерть, Ваши песни снова будят в памяти то, что дороже всего каждому из нас, за что каждый из нас готов отдать жизнь. Наша необъятная Родина, суровый, величественный Ленинград, материнская нежность, мечта о любимой девушке – все это вспоминается еще ярче, когда слушаешь Ваш концерт, обо всем этом говорят Ваши песни.

Пройдут годы, но каждый, слушавший Вас, будет всегда с благодарностью вспоминать об этих концертах. Здесь, в землянках, на аэродроме, Вы находите самых искренних слушателей. Надеемся, что наше уважение и любовь смогут вознаградить все трудности, что приходится преодолевать Вам во фронтовой обстановке.

С боевым приветом Дементьев, Сулимов, Матрунчук, Пузейкин, Трифонов, Стебунов, Костенко, Трещев, Савченко, Химич, Передистов, Голенко, Кузнецов, Иконен».


Вот еще один отклик на концерт Ффронтового джаз-ансамбля. И опять ни жалобы на трудности, только вера в победу, сколько до которой – никто не знал, да и положение частей, сражавшихся в окружении, вроде бы и не располагало к оптимизму:


«Привет с фронта, т. Шульженко!

Извините нас за наше маленькое письмо. Здесь, на передовой, мы решили Вам написать.

Сейчас уже ночь, грохочет артиллерийская канонада, сидим в землянке, и вспомнился наш любимый, родной Ленинград с его садами, парками, театрами и Ваши выступления с джазом, которые вливали нам бодрость в нашей молодой, счастливой жизни. Но вот наступила война, пришли на нашу родную землю фашисты – эти двуногие шакалы, убивающие, насилующие, грабящие наших отцов, матерей, сестер и любимых девушек. Но недалек тот день, когда эти бандиты будут уничтожены, и мы снова заживем мирной жизнью и снова услышим Ваш голос.

У нас к Вам большая просьба. Если возможно, пришлите Вашу фотографию. Она вместе с нами будет участвовать в боях, вливать в нас еще больше силы.

Привет Вашему дружному коллективу и товарищам в Вашей полезной работе!

С красноармейским приветом

Антонов И.Я.,

Тереньев П.А.

Медиокритский Н.В.

Наш адрес: ППС 956, Стрелковый полк 1072, 2 батальон, 4-я рота.

7 IX-1942 г.».


Клавдия Ивановна перечитывала письма, что я отобрал для книги «Когда – вы спросите меня».

– Постойте! – вдруг воскликнула она. – А где же треугольник из эвакогоспиталя от летчика Ростислава Родионова?! Он писал, что его самолет подбили над немцами, оказаться у них в плену – страшнее смерти. И Родионов поймал волну радиомаяка, по которому шли мои песни. Летел на честном слове и на одном крыле, боялся, не дотянет до наших, но мой голос помог! Только вот ноги ему в госпитале ампутировали. Я запомнила его письмо наизусть.

– Эта очень похоже на фильм 1943 года «Воздушный извозчик». Только там Жаров летел на голос своей жены Целиковской, за которую пела Надежда Казанцева, и остался с ногами, – вспомнил я.

– Ну и что же! Вы просто не знаете, что в войну маяки работали на всех аэродромах. Летчики знали их волну и летели, слушая пластинки, что звучали круглосуточно. И конечно, не только с моими песнями. Ничего удивительного, что об этом сделали фильм.

Я нашел не менее трех десятков писем о «Синем платочке». И хотя о нем все сказано, приведу еще одно, очень показательное. Оно, как и большинство остальных, пришло после фильма «Концерт фронту». Картину крутили мобилизованные киномеханики, разъезжая по фронтам с видавшей виды передвижкой, показывающей, как ясно из письма, картину так, что было не только не видно, но и не слышно.


«Наш боевой привет, т. Шульженко!

Отмечая праздник, День Конституции, в числе бойцов и командиров наша боевая группа в 7 человек имела возможность посмотреть кинофильм «Концерт фронту», в котором Вы участвуете. Ваш «Милый платочек» нас очаровал. Каждый из нас готов его разучить, но беда – не знаем слов доподлинного содержания. Пытались записать, но в силу фронтовых условий это было невозможно. Мы просим Вас прислать нам «Милый платочек» в полном содержании. Надеемся, что просьба наша для Вас не будет трудно исполнением просимого на бумаге.

Будем ждать по адресу: 239 полевая почта, часть 365.

Желаем Вам успехов!

По поручению семерки

Голышев Василий Васильевич.

7 XII. 1942 год».


Каждое из писем с фронта достойно внимания. Треугольники с обратным адресом «Полевая почта», позднее – ППС (Полевая почтовая станция) – ответ на риторический вопрос поэта: «Кто сказал, что надо бросить песни на войне?» Люди просили текст того же «Платочка», чтобы петь его. Им нужна была песня немного грустная, но с надеждой, что «кончится время лихое».

Ну а после войны? Шульженко много гастролировала по стране, и обычно оттуда, где она пела, шли письма зрителей. Конвертов с зарубежными штампами почти нет. По предложению Политуправления Клавдия Ивановна выступала перед «ограниченным контингентом» наших войск, стоящих в Венгрии, ГДР – странах соцлагеря. В мире капитализма ей побывать не удалось. Она получала персональные предложения от импресарио с мировым именем Катакрикса, Сола Юрока, но тем шли ответы от Госконцерта: «В связи с большой загруженностью концертами и плотным графиком выступлений…»

– Вам надо самой связаться с госконцертными работниками, – советовали ей певцы с опытом, – поговорить с ними по душам, намекнуть, что без подарков они не останутся, посулить блага.

Сулить Шульженко не умела, не хотела, считала это ниже своего достоинства. Не умела унижаться, вымаливая что-либо для себя.

Один пример, показательный и характерный для Шульженко. Когда Додик (Давид Владимирович Ашкенази) попросил получить для него разрешение у Фурцевой, возглавлявшей Министерство культуры, на получение «Волги», Клавдия Ивановна пришла на прием к министру. Ровно в 10 утра, как ей было назначено.

Не знаю, какие сложности обрушились в то время на Екатерину Алексеевну, но знающие люди предупредили Шульженко: если она до 11 утра на прием не попадет, надеяться не на что: министр будет уже не в форме. Шульженко просидела в предбаннике 40 минут.

– Что, у Екатерины Алексеевны кто-то есть? – спросила секретаря.

– Нет, – ответила та, – она занята. Вам сказано – ждите!

– Передайте ей, что министру культуры не хватает знания элементарных норм поведения! – взорвалась Шульженко и покинула «зал ожидания».

Секретарь точно выполнила ее просьбу. Буквально через неделю в Колонном зале был юбилейный вечер Эдуарда Колмановского. Президиум во главе с Фурцевой расположился на этот раз прямо на сцене, с правой ее стороны, Клавдия Ивановна приготовила несколько песен Эдуарда Савельевича, в том числе «Голубоглазого мальчика» и «Вальс о вальсе». Но как только объявили: «Поет Клавдия Шульженко», Фурцева демонстративно поднялась и покинула сцену. Шульженко, будто не заметив демарша, пела с воодушевлением, вызвала овацию зала, а затем вручила композитору букет и расцеловала его. И лишь она удалилась за кулисы, Екатерина Алексеевна, как ни в чем не бывало, снова заняла свое место. Выглядело это, мягко говоря, некрасиво. Не думаю, что из-за этого Шульженко перекрыли доступ «за бугор». Великую силу – радио перекрыть было труднее. Клавдию Ивановну слушали во многих странах. И, судя по письмам, любили.


«Люблин, 15.1.58.

Дорогая пани Клавдия!

Мне приятно сообщить Вам, что я принадлежу к числу самых горячих Ваших почитателей. Каждую свободную минуту я слушаю передачи Московского радио на польском языке, надеясь услышать Ваш голос. Выполняя мою просьбу, недавно передали в Вашем исполнении песню «Ожидание»… Она до сих пор звучит у меня в ушах и настраивает так, что, несмотря на всякие неприятности, жизнь на земле кажется мне сказкой. В такие минуты я благословляю изобретение радио, ибо только благодаря ему могу слышать Ваш волшебный голос.

Польские слушатели очень любят Вас и с подлинным наслаждением слушают Ваши песни. «Ожидание». Постоянное ожидание встречи с Вами в эфире и ожидание хоть раз увидеть Вас наяву.

Того, кто переведет это письмо, я сердечно благодарю за труд.

Желаю Вам, пани Клавдия, всяческих успехов. Хочу как можно чаще слушать Ваши песни.

Евгений Майк».


«Ницца. 12/УШ – 66 г.

Дорогая моя соотечественница и коллега Клавдия Ивановна!

Я давно мечтала написать Вам, но все не решалась. Я хотела Вам сказать: я видела и слышала все, что возможно увидеть и услышать во всем мире. Я пела в тридцати двух странах и только по-русски, была записана на дисках «Одеон», «Парлафон», «Хиз мастерз войс».

У меня много Ваших пластинок – около пятидесяти романсов и песен. Но, к сожалению, не все. А я так бы хотела иметь их все. Мое главное удовольствие – слушать Вас.

Я теперь на пенсии, и моя мечта – приехать на мою дорогую Родину. Последние шестнадцать лет живу в Ницце. По утрам слушаю радио – конечно, только Россию. 31 июля слышала станцию «Маяк». Шла передача для моряков, и когда объявили, что у микрофона Клавдия Шульженко, сердце мое учащенно забилось. Вы пели «Вальс о вальсе». Я восхищаюсь Вашим умением владеть всеми песенными жанрами и точно чувствовать их стиль. Ваш ласковый и теплый тембр голоса, Ваша музыкальная фразировка и безукоризненная дикция дают Вам возможность создавать действительно песни-спектакли.

Собственно говоря, за всю мою 40-летнюю артистическую деятельность я в первый раз встретила такую певицу.

Желаю Вам много здоровья, долгой жизни, чтобы Вы могли доставлять наслаждение Вашим слушателям.

Елена Пик-Горватт».

Песня – мой друг

Прошу извинить, но начать вынужден с цитат. Очень показательных. Хотя, может быть, не столько с цитат, сколько с мнений авторитетных в искусстве людей.

Александр Вертинский, восхищавший своим исполнительством не одно поколение слушателей и не в одной стране, побывав в первый послевоенный год на концерте Шульженко, сказал: «Когда-то в далекие времена, еще до революции, журналисты назвали меня «королем эстрады». Смею утверждать, что теперь на эстрадных подмостках одна «королева» – Клавдия Шульженко». Это слова человека, щедрого на комплименты, когда они ни к чему не обязывали, но строго судившего коллег по профессии.

Несколько лет спустя очень известная оперная певица Валерия Барсова, одолевшая самые трудные колоратурные партии, поднялась на сцену Центрального дома работников искусств, где Шульженко показала свою новую программу, и взволнованно проговорила: «Не знаю, как выразить свой восторг, но одно могу сказать точно: привела на ваш концерт учениц своего класса и хочу пожелать им – дай бог, чтобы они, когда закончат консерваторию, умели владеть голосом так, как владеете вы!» Неплохо для оценки пения человека, никогда не учившегося ни в одном музыкальном заведении.

В шестидесятые годы Игорь Горбачев, возглавивший Ленинградский театр драмы, бывшую Александринку, обратился к Шульженко с предложением участвовать в новой постановке чеховского «Вишневого сада»: «Сегодня у нас нет другой актрисы, которая смогла бы сыграть Раневскую так, как это сделаете вы!» Посчитаем, что знаменитый актер сделал это предложение сгоряча, после съемок с ней в телевизионном концерте, которые привели его в неистовство, но признание артистического таланта певицы тут несомненно.

Известная безусловной взыскательностью Галина Вишневская в книге, между прочим, изданной чуть ли не во всех странах мира, призналась:

«Примером, идеалом эстрадного пения была для меня Клавдия Шульженко. Все в ней мне нравилось. С самого появления ее на сцене я попадала под обаяние ее огромного мастерства, ее внешнего облика, ее пластики, отточенности ее движений. Голос у нее был небольшой, но очень приятного тембра. Она будто и не пела, а легко и свободно напевала, не форсируя звук, что немедленно создавало особую атмосферу интимности и покоряло зрителя.

Я ходила на ее концерты, как в школу высочайшего мастерства, и многому у нее научилась. Она одна из немногих певиц, о которых я могу сказать: в ней все было гармонично».

Каждый прочитавший фолиант «Галина» убедился, как скупа оперная примадонна на похвалы. А тут… Учиться у эстрадной певицы? Более того, подражать ей? Ведь на одном из прослушиваний в Большом театре, когда решалась судьба Вишневской, она, спев арию Аиды, обратилась к дирижеру Александру Мелик-Пашаеву:

– Я еще могу вам песню спеть.

– Песню?! Какую еще песню?!

– Испанскую. У меня и кастаньеты с собой.

«Я даю ноты концертмейстеру, – рассказывает Галина Павловна, – тот от ужаса чуть сознания не лишился, бедный, думая, что сейчас произойдет что-то страшное: все хорошо знали, как строг, как академичен Мелик-Пашаев в музыке, а тут вдруг песня из репертуара Клавдии Шульженко «Простая девчонка»!

Схватила я кастаньеты – и давай перед ними петь и плясать, как на концерте…»

Спеть партию в опере Бетховена Вишневской дали, несмотря на казус. Но тут, по-моему, интересен сам факт, как Клавдию Шульженко оценили корифей эстрады, оперные примадонны и артист драматического театра. Они почувствовали то, что для широкого зрителя оставалось неизвестным. Может быть, поэтому и стоит еще приоткрыть «тайны» работы певицы над песней.

* * *

Начиналось все с текста. Прежде чем композитор проиграет мелодию, Клавдия Ивановна просила:

– Одну минуту, я прочту стихи.

И читала про себя, затем вслух. Иногда сразу же, еще не услышав ни одной ноты, что-то решительно браковала.

– Нет, нет! Такое нельзя петь! – возмутилась она, прочитав стихи Ильи Финка к песне «Приходи поскорей». – «Это приходит с дыханьем рассвета»! Как ни старайся, все равно прозвучит «сдыханье»! Может, «сдыханье рассвета» годится для изысканной поэзии, но не для песни же!

И выбросила злосчастное «с», объяснив:

– Говорим же мы «приехал поездом», почему же нельзя сказать «приходит дыханьем рассвета»?!

С ума можно сойти, если так цепляться к каждому предлогу, запятой, созвучию. Но для Шульженко это – практика, проверенная не одним годом.

Репетирует песню на стихи Маргариты Агашиной. Спела первую строчку и остановилась:

– По-моему, здесь возникает хохлацкое звучание. «А где мне взять такую песню?» Вам не кажется? – спрашивает она. – Вслушайтесь: «а где», «а где» – полшага до гаканья! Надо заменить дурнозвучие!

И на следующей репетиции слышу: «Где мне найти такую песню?»

– Другое дело, не правда ли?! – Клавдия Ивановна довольна находкой.

– Но поэтесса может возразить, – осторожничаю я.

– Поэтессу я беру на себя, – смеется она.

И так почти ежедневно. И дело вовсе не в том, что ей попадались неважные тексты. Случалось и такое, но… Судите сами.

Ольга Фадеева сочинила стихи «Подарок», на которые Анатолий Лепин написал прекрасную мелодию – лирическую, певучую, романсовую, с типичной для жанра вальсовой основой. Клавдия Ивановна снова читает текст и просит Анатолия Яковлевича еще раз проиграть песню, ничего не напевая.

– Олечка, вы писали пародию? – спрашивает она поэтессу.

– Что вы, и не думала даже!

– Тогда как же можно отнестись к этому:

Да, я знаю, что ты аккуратный,

Ты свой трактор умеешь беречь,

Обращаешься с ним деликатно,

Но ведь тут не о тракторе речь!

Сердце будет чуть-чуть понежнее,

Если вдруг невзначай разобьешь,

Починить ты его не сумеешь

И частей запасных не найдешь! —

прочитала она.

– Я понимаю, сейчас без производства шагу не сделаешь. Но сорок восьмой год – не двадцать восьмой, и над вами не висит топор рапмовцев! Зачем же мешать трактор с любовью?! Прошу, вас, уберите дочиста все сельское хозяйство!..

Лет через пять Шульженко поняла, что настало время, когда она уже не может петь «Говорят, я простая девчонка». Сама объявила об этом:

– Возраст – не тот! Недавно я смотрела спектакль с Офелией, которой давно перевалило за пятьдесят. Голос тот же – волшебный, а смотреть, как она кладет голову на колени Гамлету, невозможно. Такого я не переживу!

Но композиторы продолжали (по инерции?) нести Шульженко песни, в которых она должна была от первого лица, то есть своего собственного, утверждать, что впервые влюбилась, говорить о первом свидании, первой разлуке и т. д. От многих подобных сочинений она отказывалась, хотя понимала, что обедняет свой репертуар. Но как на театре мало возрастных ролей, так же мало, точней – почти совсем нет, возрастных песен. Выход?

Я был на одном из последних выступлений знаменитой цыганки Тамары Церетели, которые в свое время проходили при полных аншлагах в Большом зале консерватории. На этот раз она отмечала свое семидесятилетие в Доме работников искусств.

Вечер начался с концертной программы. Тамара Семеновна, погрузневшая, но легко несущая полноту, вышла на сцену такая же красивая, как на фотографиях, висящих в фойе. Черные волосы с седой прядкой, черное платье с глухим высоким воротом, нитка жемчуга, серьги и одно кольцо с крупным камнем. Она подошла к роялю, взяла записную книжку и объявила:

– Старинный романс «Мне минуло 16 лет».

Шестнадцать и семьдесят! Мы, члены молодежной секции ЦДРИ, переглянулись с иронической улыбкой. Но ирония исчезла, как только Церетели начала петь, заглядывая поминутно в книжечку: она пела не о себе, а рассказывала о той другой и далекой, что в шестнадцать лет угораздило влюбиться до потери сознания.

– Знаю-знаю этот прекрасный прием, – сказала Клавдия Ивановна, услышав мой рассказ. – Я сама по наивности попросила Тамару Семеновну показать мне ее книжечку, рассчитывая увидеть в ней тексты песен. Думала, в семьдесят лет неплохо и подстраховаться! Но там были чистые страницы – от первой до последней! «Книжечка – мое спасение! – объяснила Церетели. – Она – моя дистанция между мной и моими персонажами, с ней я могу петь и «Мне минуло 16 лет», и «Вам 19 лет, у вас своя дорога», и все что угодно».

– Так зачем вам ломать голову, а не взять просто этот прием?! – предложил я.

– Не выйдет! – вздохнула Клавдия Ивановна. – У нас все-таки разные поля: Тамара Семеновна выращивала на них классику, старинную и цыганскую, я – современные песни. Исполнять их с книжечкой в руках – нарушить единение с залом. Без него я не могу.

Выход она нашла сама. Обратилась с просьбой к композиторам писать песни с иными героями. В числе первых откликнувшихся – Цфасман, Колмановский, Лепин, создавшие не только «возрастные» песни, но и песни-воспоминания, притчи и, как ни пафосно это звучит, песни – исторические экскурсы! Кроме того, Клавдия Ивановна прибегла и к временной мере: сочинения, которые не выходили из прежних рамок, стала объявлять по-особому. Вместо «Гордой девушки», как значилось у Аркадия Островского, «Песня о гордой девушке» или «Песня о первой любви» Элеты Альмарана.

Но слушатели! Они очень неохотно соглашались на расставание с той Шульженко, какую привыкли видеть.

Впрочем, первая попытка перейти к возрастным ролям прошла благополучно. Упомянутый выше Александр Цфасман написал лирический монолог-размышление – «Песню для родителей». Тема обиходная: маленькие детки – маленькие заботы, большие – несоразмерные с первыми. Песня начиналась с общечеловеческого утверждения:

Радости, тревоги, с первых дней, с пеленок

За детьми шагают в нашей жизни вслед:

Ведь для папы с мамой сын – всегда ребенок,

Если сыну даже двадцать лет!

Оттого и волнения героини песни, как сложится у ее ребенка, который «смотрит с незнакомой, трогательной лаской на спутницу свою», воспринимались как проблема, рано или поздно встающая перед всеми слушателями. Иное ощущение возникало от песни Люстига на стихи Брянского, написанной два года спустя. В концертах Клавдия Ивановна смело объявляла ее:

– Я спою вам «Колыбельную Вере», которую посвящаю моей любимой внучке.

В студии грамзаписи «Колыбельная» получила иное название – «Песня о маленькой девочке». Пластинка вышла, ее начали раскупать. И тут случилось неожиданное – перемена названия песню не спасла. И к Шульженко, и на студию посыпались письма: «Что же это такое? С одной стороны пластинки певица поет о своей любви с печалью пополам к матросу, а переворачиваешь – она убаюкивает свою внучку! Откуда она могла взяться? Мы знаем и любим Шульженко всегда молодой, и зачем это ей рядиться в бабушкин наряд?!»

Клавдия Ивановна подчинилась слушателям, записала песню еще раз, поменяв «внученьку» на «доченьку», а потом говорила:

– Зря я это сделала! Каждому времени жизни – свои песни. Надо всем понимать это.

И исключила исправленный вариант из репертуара. Поступила решительно, а было ей всего 53 года! Или уже 53. Не знаю, все зависит от того, как считать. Мне, во всяком случае, казалось, что Шульженко не была бабушкой ни тогда, не стала ею и до конца жизни.

А жизнь упрямо подсказывала ей новые темы. Или она сама искала их? Клавдия Ивановна рассказала мне:

– Помню, увидев как-то на праздничном вечере в одном вузе, как студенты лихо отплясывают, казалось, крепко забытый краковяк, я стала думать о песне, в которой можно было бы рассказать о танцах, смене мод и увлечений. Потом мне представилось, что эта песня должна быть о трех танцах – вот в молодости герои танцуют краковяк, в зрелые годы – фокстрот, который помедленнее краковяка, и в старости – совсем медленное танго. Но это была бы песня об изменяемости человеческих сил и пристрастий, связанных с ними, а мне хотелось петь о неизменности человеческих чувств. И тут нужны были не три танца, а один – пусть темп его будет разным в молодости, зрелости и в день, когда мои герои отметят золотую свадьбу, но для них он останется все тем же танцем – танцем их верности друг другу…

Так родилась тема будущих «Трех вальсов». И это только самое начало. До появления на свет песни было еще ой как далеко! После переговоров с композитором, который загорелся идеей, начались поиски поэта, которого также увлекла бы она. Наконец состоялось генеральное совещание, на котором Александр Цфасман, поэты (их было двое – Виктор Драгунский и Людмила Давидович) и исполнительница долго спорили, искали пути, чтобы избежать сентиментальности и умиленности – сама тема содержала в себе такую опасность.

Споры продолжались не один день. Композитор возражал против введения в песню юмора, опасаясь, что он снизит тему. Долго не получался у поэтов куплет о золотой свадьбе. Драгунский звонил Шульженко (без телефона не обойтись!), чтобы сообщить вариант только одной строчки!

Но странное дело: готовая песня пролежала у Шульженко больше года без движения. Певица не знала, как подступиться к ней. Думала о ней, перечитывала текст, откладывала его, ждала чего-то. И однажды (еще один непознанный момент творчества) вдруг поставила ноты на пюпитр и начала петь. И пела «Три вальса» на каждой репетиции, ежедневно в течение месяца.

– Не выпускала их, пока не созрели, – объяснила она.

По-моему, типичным явилось ее сотрудничество, а точнее, содружество с Аркадием Островским. Об этом Клавдия Ивановна вспоминала во время работы над книгой «Когда вы спросите меня». И начала она со «Студенческой застольной».

«Мне кажется, – говорила она, – его первая песня о студентах и принесла ему известность. Во всяком случае, меня он в шутку называл «крестной матерью своего самого удачного ребенка». Титул этот я получила в день премьеры «Студенческой застольной», «крестин», как обычно говорю. В Москве, в Концертном зале имени Чайковского, шел большой эстрадный концерт, в котором участвовала и я. «Застольная» была уже отрепетирована. Аркадий Ильич несколько раз приходил ко мне на занятия и все недоумевал:

– Ну что еще нужно? Все получилось! Почему же вы не поете ее на концертах?

– Я не считаю себя трусихой, но день премьеры песни для меня всегда особенный, и обычно стараюсь оттянуть его.

Но наступает час, когда чувствую – все, песне уже тесно в стенах комнаты, пора выпускать ее, и сделать это надо сегодня! Думаю, все это вызвано чувством ответственности перед зрителем. Я бы никогда не смогла показать ему полуфабрикат: это дискредитировало бы не только песню (на эстраде, увы, так бывает), но и мою профессиональную честь.

Для меня в этом понятии нет ничего громкого, и не люблю, когда произносят его с придыханием или на повышенных тонах. Считаю, что «профессиональная честь» – обычное, повседневное понятие и каждый, в ком есть совесть, не хочет срамить его.

В день премьеры «Студенческой застольной» я позвонила Островскому.

– Спасибо, я обязательно приду! – сказал он.

Сколько помню, на каждой премьере своей песни он считал присутствие автора обязательным. В те годы его мало знали – он устраивался где-нибудь в проходе, внимательно слушал, следил за реакцией зала и робко аплодировал. И всегда – это тоже стало его традицией – поздравлял и преподносил цветы.

Мне довелось быть первой исполнительницей, которой предложили записать песни Островского на пластинку. Эта новость его по-настоящему взволновала. Произведения, те, что я собиралась спеть в студии грамзаписи, относились к числу его первых опытов в композиции, и появление их на пластинках означало признание, имевшее для него в те годы особую цену: Аркадий Ильич еще не считал себя композитором. Основной своей профессией он полагал тогда работу в джаз-оркестре Утесова, где он блестяще играл на рояле и аккордеоне, а также выступал в роли инструментовщика.

Аркадий Ильич поначалу мне показался человеком застенчивым и робким, но стоило ему сесть к роялю, как от его робости не оставалось и следа. Он мог часами не отходить от инструмента: рояль становился как бы его вторым голосом, который звучал постоянно, помогая ему вспомнить какую-то замечательную песню или рассказать о том времени, когда он впервые попал на филармонический концерт и что он там слышал. При этом он почти не отрывал глаз от собеседника, а руки его продолжали скользить по клавиатуре, извлекая мелодию, соответствующую его рассказу. Он, как выяснилось, был веселым человеком, часто смеялся, любил рассказывать забавные истории, анекдоты, и появление именно у него шуточных песен не казалось случайным.

На двух произведениях, показанных при нашей первой встрече, я решила остановиться. В одном из них, шутке «К другу», изображалась героиня, в поступках которой отсутствует логика, в другой – «Срочном поцелуе» – рассказывалось об анекдотическом эпизоде. Мелодии (особенно второй песни) мне показались вполне самостоятельными и понравились.

На записи этих песен с джаз-ансамблем Островский так волновался (инструментовки он сделал сам), так непроизвольно жестикулировал, сидя за спиной дирижера, что Семенов спросил его:

– Аркадий, может быть, вы встанете на мое место?!

Островский отшучивался, но из студии не выходил, пока не убеждался, что оркестр играл все так, как написано. Мне очень импонировала такая забота о своем детище, о том, в каком «виде» оно дойдет до слушателя.

Но вернемся к «Студенческой застольной». В ней он нашел тему, которой остался верен до конца жизни, – молодежную. И хоть сам считал, что занялся композицией поздно, и не раз иронизировал – вот, мол, студенческая песня от тридцатипятилетнего студента, – он оставался молодым и в удивительно «свежем» восприятии жизни, и в творчестве.

В «Студенческой застольной» было важное качество. Она адресовалась не только тем, кто учится сейчас, но и тем, для кого годы учения давно миновали:

Только память вы в сердце храните

О горячности наших бесед,

О возникшей в стенах общежитий

Тесной дружбе студенческих лет!

К студенческой теме Островский обращался и в дальнейшем. Появилась новая песня – «Мы все студенты», но и тут была попытка переадресовать ее всем слушателям. Исполняя припев, я впрямую обращалась ко всему залу: «Да, да, друзья, мы все – студенты!» – включая и тех, кто пришел на концерт, и себя, и аккомпаниатора, на которого указывала легким жестом, в круг героев песни. Это обычно вызывало веселое оживление зрителей – ту самую реакцию, которую Аркадий Ильич ценил дороже аплодисментов. Свою страсть к пронизанной юмором песне он сохранил навсегда.

Задумчивые, окрашенные легкой грустью произведения для него были редкостью. В появлении одного из них я приняла некоторое участие. Я была на гастролях в Гомеле. Стояла ранняя весна, по-летнему теплая, и старый городской парк над рекою был весь в зелени и цвету. Бродила по его дорожкам, смотрела на бабушек, пришедших с внучатами погреться на первом солнышке, на пары влюбленных, на стайки школьников, что-то горячо обсуждавших, и думала: а ведь, наверное, можно рассказать обо всем этом в песне.

Вернувшись в Москву, была полна решимости – такая песня должна появиться. И даже знала, какая у нее будет мелодия. Помните, я говорила о песне Островского «Срочный поцелуй»? Ее текст не выдержал проверки временем, и она была, казалось, навсегда забыта. Но все эти годы мелодия ее не покидала меня.

Случилось так, что в первый же вечер по приезде мне позвонили из музыкальной редакции радио и предложили выступить в новом праздничном обозрении – приближались майские дни.

– А когда запись? – спросила я.

– Через две недели, – ответила Лидия Васильевна Шилтова, возглавлявшая отдел советской песни. – Авторы обозрения написали для вас очень хорошую сценку, и надо решить, что вы будете петь.

– Сценку с удовольствием сыграю, – согласилась я, – а песня будет новая и, по-моему, замечательная!

Лидия Васильевна поинтересовалась авторами песни и ее названием.

– Названия пока нет, и авторов тоже. Вернее – есть прекрасная мелодия Аркадия Островского, есть и идея песни. Остановка только за текстом, но, если авторы обозрения напишут его, – к нужному сроку песня будет!

И через две недели, несмотря на стойкий скептицизм редактора, которая отлично знала, как кропотливо я работаю над каждым новым произведением, мы записали песню. Поэты – Владлен Бахнов и Яков Костюковский – назвали ее «Мой старый парк»:

Я люблю тебя, мой старый парк,

И твои аллеи над рекою.

Не забыть тебя, мой старый парк,

Сколько связано с тобою!

Не слишком ли быстро родилась эта песня? Не противоречит ли ее история моей практике? Не помню, кто из поэтов на вопрос, как он сумел так быстро написать замечательное стихотворение, ответил: «Для этого мне понадобились два часа и вся жизнь!»

Первое послевоенное решение главреперткома, оставившее певицу, и не только ее, без репертуара, было дурацким. Иных цензура в ту пору и не принимала. Свои действия она объясняла благовидными, как ей казалось, предлогами: люди устали от войны, зачем им напоминать о ней в песнях?! Если бы только в песнях! Запрету подверглись и фильмы на военную тему. Те, что уже были запущены, с грехом пополам выходили на экран, иной раз через пять лет после окончания съемок, как это было со «Звездой» по Казакевичу, оскопленной, с переснятым благополучным финалом. Беспрепятственно появилась «Сталинградская битва», где солдаты показывались только на общих планах – лица не разглядеть, и лишь один великий полководец, все решающий, давался крупно, хоть и с изрядной долей плакатности.

Рассказывают, что Сталин, посмотрев этот фильм, спросил Алексея Дикого, сыгравшего Верховного главнокомандующего, почему, мол, ему удалась роль, хотя внешне он не похож на своего героя.

– Я играю не Сталина, а представление народа о нем, – ответил артист, вскоре удостоенный Сталинской премии.

Беспрепятственно вышли на экран «Третий удар» и «Падение Берлина», апогей прославления генералиссимуса.

Здесь уместны несколько цифр; в 1946 году – 9 фильмов о войне, на следующий год – 7, два года спустя – 5, а через пять лет – ни одного!

Цензура пустила в ход еще один довод, объясняющий такое положение. Трудно поверить, но с ведома идеологических инстанций утверждалось, что фронтовики кичатся военными подвигами и заслугами, козыряют наградами и нашивками о ранениях. Что было, то, мол, прошло, надо заниматься мирным строительством, а не ковыряться в прошлом. За подобными «доводами» стояли, разумеется, политические причины, одна из которых – приструнить народ, почувствовавший в военные годы самостоятельность, – очевидна.

И вот что характерно. Когда уже в пятидесятые годы Сергей Сергеевич Смирнов призвал: «Фронтовики, наденьте ордена!» и начал поиски героев Брестской крепости и тех, кто, попав в плен, затем отсидел сроки в советских лагерях, Шульженко, решившей восстановить песни военного репертуара, настоятельно советовали:

– Ну зачем вам петь о том, что давно забыто?! Вы только сузите адрес своих песен. А их так легко адаптировать к сегодняшнему дню! В «Синем платочке» опустите куплет о пулеметчике – и песня сразу станет общечеловеческой, просто песней о любви. И зачем вам в «Приходи поскорей» эти слова – «папа на фронте»? Спойте «папа далеко» и песня станет общепонятным рассказом об одинокой женщине, которую по разным причинам покинул муж и она надеется, что он все-таки вернется!

– Я никогда не стану этого делать, – отринула Клавдия Ивановна все советы. – В этих песнях то, что пережили люди, и я вместе с ними. В них история, а ее не исправишь.

И пела военные песни, не изменив их ни на йоту.

К записи каждой песни она относилась по-особому. Вот еще один пример. Случилось так, что до работы над новым гигантом Шульженко не появлялась на студии несколько лет. За четырехчасовую смену она собиралась спеть «Товарища гитару» Эдуарда Колмановского, «Знаю, ты не придешь» Валентина Левашова, «В небе звезды горячи» Тамары Марковой и «Руки» в новой трактовке.

Музыканты собрались из силантьевского оркестра, дирижировал Борис Карамышев. Работа поначалу шла легко. Хорошее настроение певицы передалось оркестрантам, они играли на одном дыхании с ней.

После первой песни Шульженко пришла в аппаратную слушать запись. Приняв обычную позу – глаза закрыты, к переносице поднесена щепоть пальцев, как при крестном знамении, – она вся погружается, оценивает каждый звук и интонацию.

Отзвучала «Товарищ гитара».

– Кажется, неплохо. А как вам? – спрашивает она Колю Данилина, звукорежиссера.

– По-моему, получилось, – соглашается он.

Литературный редактор Нина Бриль не выдерживает:

– Клавдия Ивановна, вы пели блестяще, великолепно, как Эдит Пиаф, если не лучше!

– Нина, зачем эти сравнения! – останавливаю я ее.

– Глеб Анатольевич, не надо, – просит Шульженко. – Хорошие слова – это единственное, что никогда нам не надоест…

Она всегда приходит на студию в отличной форме. Прошло только два часа смены, а уже записаны три песни. Осталась одна.

И тут разразился скандал.

– Боря, – обращается Клавдия Ивановна к дирижеру, – «Руки» не песенка для танцев, у меня это – романс. Уберите ритм: он мне мешает.

– А я играю так, как написано в нотах, на две четвертых, фокстрот, – объясняет Карамышев.

– Фокстротом «Руки» были двадцать лет назад. Песни меняются, как и люди. Это что, непонятно?! – Шульженко повышает голос, заводясь.

– Я не буду на ходу править партитуру! Как она сделана, так и прозвучит. Подчиняться капризам я не привык! – взрывается вдруг Карамышев. – А не нравится – дирижируйте сами!

Он бросает палочку и направляется к выходу.

– Калужский гастролер! – кричит ему вслед Шульженко. Потом просит чаю и, сделав несколько глотков, преображается. Ласково и подробно объясняет музыкантам, что она хочет, и по команде первой скрипки они начинают играть, следуя за певицей. После одной репетиции запись получилась отменной!

Вы, наверное, и не слыхали, что в двадцатые годы был такой оркестр без дирижера. Его всюду ругали, – сказала мне, улыбаясь, Клавдия Ивановна, – а я теперь знаю: он имел право на жизнь.

Дорогой длинною

Шульженко не укладывалась в стандарты. По крайней мере в те, что возникали от общения с эстрадными певцами.

Однажды, зайдя к ней, я увидел на ее ночном столике томик Альфреда Мюссе на французском.

– Слог у него музыкальный, – сказала она. – В переводах он, увы, теряется. В гимназии Дашковской наша классная дама говорила с нами только по-французски, и я наслаждалась музыкой ее речи. С утра до вечера она сидела за своей миниатюрной кафедрой на всех занятиях, мы привыкли к ее бдительному оку, ее замечаниям и болтали по-французски не только на ее уроках, но и на переменках, по дороге домой. Если хотите, это был наш сленг. Им пользовались все гимназистки. Чудный сленг, думаю, всем пригодившийся. Не в пример тому полуязыку, на котором изъясняется современная молодежь. Он для меня просто мусор.

Кстати, к французскому Шульженко нередко прибегали ее подруги, приносившие бывшие тогда в жестком дефиците зарубежные журналы, в том числе и мод. Шульженко переводила им статьи об уходе за лицом, руками и ногами, о гимнастике для них (ею она занималась ежедневно с утра по часу), прочих «маленьких хитростях» и, конечно, о современной моде, которая в Москве оставалась почти недоступной.

Мне казалась необычной и страсть Щульженко к чтению, к современной литературе. Несколько лет она выписывала «Новый мир». Во всяком случае до тех пор, пока его возглавлял Александр Твардовский, поэт, ею очень почитаемый. Чтецов, что работали с ней в одной программе, в частности Фрейдлина, она часто просила:

– Исполните что-нибудь из «Теркина», к примеру, главу о бане. И успех гарантирован, и публику приведете в хорошее настроение, что мне, как нельзя, на руку!

А ее любовь к кино! Она старалась не пропустить ни одной стоящей картины. К «стоящим» относились прежде всего фильмы о любви, мелодрамы и мюзиклы. Главным образом, заграничные. Неподалеку от ее дома в кинотеатре «Баку» она была завсегдатаем, а перед каждым Московским кинофестивалем звонила администратору Дома кино и просила забронировать ей абонементы на вечерние просмотры.

Фестивальную программу этого клуба киношников она справедливо считала лучшей и на две недели просмотров отменяла все свои концерты. Как заядлый фанат, обсуждала взволновавшие ее ленты (с тех, что оставляли ее равнодушной она уходила) и, случалось, звонила: «Обязательно посмотрите последний фильм Клода Лелюша!» или «Не пропустите картину с запрещенным Ивом Монтаном!» Запрет на певца обрушился после его поддержки чехов, мечтавших о «социализме с человеческим лицом». Чаще всего эти рекомендации касались французского кино, к которому она была неравнодушна.

Об ее отношении к живописи я узнал случайно. Как-то Клавдия Ивановна попросила:

– Пойдемте к Руслановой. Я договорилась с ней, нужно посмотреть одну вещь и ваш совет мне необходим.

Лидия Андреевна жила в квартале от Шульженко, в угловом доме на Ленинградке, где находился фирменный магазин «Мясо» На его витринах красовались пирамиды банок с морской капустой, изредка появлялась колбаса, а то и «микояновские» полуфабрикаты, в частности, «суповые наборы», о которых Шарик из Простоквашина говорил: «Лучше всего мясо покупать в магазине. Там костей больше!»

С Руслановой я познакомился, когда она приходила в «пасторский домик» Всесоюзной студии грамзаписи на улице Станкевича. Главный редактор Клавдий Клавдиевич Тихонравов составил тогда ее первый, после отсидки, диск-гигант, включив в него лучшие записи, сделанные на «Магнитке», – чистые, звонкие, без щелчков и шипа. Они чудом сохранились в подвалах ДЭЗ и в первые послевоенные годы звучали в эфире. Лидия Андреевна слушала их вместе с составителем в комнате художественного совета, куда со скоростью молнии набивались все сотрудники студии – популярность Руслановой была ни с чем не сравнимой.

Клавдий Клавдиевич представил меня как редактора реставрационных записей, но вряд ли Русланова запомнила меня в орде любопытных. Однако когда мы с Клавдией Ивановной переступили порог ее дома, встретила как старого знакомого – с широкой улыбкой и распростертыми объятиями.

На улице трещал мороз и хотя в большой руслановской квартире было тепло, хозяйка утеплилась двумя шерстяными кофтами – одна поверх другой. Причем так, что «поверх» была с дырками на локтях, особенно заметными из-за разного цвета кофт. Она тут же предложила нам переобуться, говоря:

– Надевайте, надевайте тапки. Вы же – свои, не станете мне топтать ковры!

Клавдия Ивановна начала рассматривать реликтовый диван красного дерева, который, как выяснилось, Лидия Андреевна накануне предложила купить у нее.

– Настоящий, александрийский, – говорила она. – Да вы присядьте, почувствуйте комфорт! Другого такого не сыщите! Чудо просто!

Когда мы присели на чудо, обтянутое синим полосатым штофом, и я, откинувшись на его спинку, почему-то постучал по подлокотнику, Русланова тут же отреагировала:

– Прочный? Прочнее не бывает. Век прослужил и еще век прослужит!

Клавдия Ивановна о чем-то задумалась, а я подошел к небольшой картине на стене и спросил:

– Неужели подлинный Нестеров?

Угадать руку художника видевшему его работы не так уж сложно, но Лидии Андреевне это явно понравилось. И Клавдии Ивановне тоже. Вместе они начали водить меня от картины к картине, и я ощущал восторженные комментарии необычных экскурсоводов.

– А теперь посмотрите внимательно и скажите, чей это зимний пейзаж? – спросила Шульженко, опережая хозяйку.

Я застыл перед огромным, чуть ли не во всю стенку полотном с засыпанным снегом сосновым бором, от сверкающего в предзакатном солнце снежного покрова которого нельзя было оторвать глаз.

– Это Шишкин! – воскликнула Клавдия Ивановна. – Неповторимый и единственный, другого зимнего пейзажа у него нет!

– Его место, конечно, в Третьяковке, – грустно заметила Лидия Андреевна, – но когда я предложила этот уникум за 10 тысяч, жадина Фурцева, не взглянув на него, отрезала: «Только семь и ни копейкой больше?»

И Русланова позвала посмотреть еще один раритет.

– Он в спальне. Закройте глаза, – попросила она и добавила: – Куничка, тебе закрывать не надо!

Дамы под руки ввели меня в неосвещенную комнату, повернули лицом к стене и только тогда вспыхнул свет, направленный на картину. Я увидел действительно чудо: «Вирсавию» Брюллова, излучающую теплое сияние, – несомненно лучше той, что в Третьяковке.

Выходя, я бросил взгляд на постель, заваленную штуками ткани, синей и красной, с причудливыми золотыми узорами, – такая осталась разве только в Большом театре.

– Заметили? – спросила Клавдия Ивановна, когда мы спустились на Ленинградский проспект и направились к ее дому. – Пойдемте быстрее. Холод собачий и хочется чаю – у Лидии Андреевны угощать не принято. Я расскажу вам кое-что позже. – И, натянув шарф на подбородок, она наполовину закрыла лицо.

Дома был мгновенно накрыт стол: печенье, конфеты, большие красные чашки в белый горошек и такой же вместительный чайник, который внесла Шурочка.

– Так вот что я хотела вам рассказать, – начала Шульженко. – Русланова скупала картины у дворян – их в начале тридцатых выселяли из Ленинграда, всех подряд. Она делала благое дело: люди хоть что-то получали на обустройство и картины не пропали. А штуки набивного шелка, что вы видели, она раздобыла недавно в Подмосковье на кустарной фабрике – там работают по штампам еще царских времен. Зачем ей столько? Все очень просто и грустно. В концертах Лидия Андреевна выступать отказывается, поет только летом на стадионах и только под фонограмму прошлых лет. Считает, что голос после многолетней тюрьмы потускнел и звучит не так, каким остался в памяти слушателей. Денег на жизнь не хватает – она и приторговывает этим штофом. Надо понять ее, и никак уж не осуждать…

И в день свадьбы моей золотой…

В начале февраля 1976-го Клавдия Ивановна сказала:

– Мне кажется, в этом году есть повод отметить юбилей. Сразу две даты: 70 лет жизни, 50 – на сцене. Представляете, какую кричащую афишу можно было бы соорудить – «Золотая свадьба в песне»! – рассмеялась она. – Но если говорить серьезно, возраст свой я не скрываю, и было бы совсем недурно разместить две цифры – «50» и «70» – на заднике в Колонном зале.

– И когда вы собираетесь это устроить? – спросил я.

– Только не в день рождения! Я уже давно заметила, что 24 марта на меня обязательно нападет какая-нибудь напасть – то трахеит, то грипп, то другая гадость. Мне тут недавно объяснили: оказывается, человек за неделю, за две до дня рождения попадает в астральную дыру. Отсюда и слабость, недомогания, болезни. То же самое и после знаменательного дня. Так что март исключается. Самое лучшее в апреле.

– Но Колонный зал нынче режимное предприятие, – напомнил я. – Там проходят закрытые вечера. Вот только у радио есть, по-моему, три или четыре дня в месяц.

– Зал я возьму на себя, – сказала Клавдия Ивановна. – А вот программу мы составим с вами. Подумайте, какие вещи стоит в нее включить. Только не берите все известное. С Гришей Пардсолем я же пою несколько новых и очень неплохих песен. Может быть, возьмем их?

Через два дня она позвонила:

– Ну, как наша программа? Вытанцовывается?

– Пока еще нет, – растерялся я от неожиданно скорого звонка, – но уже начинаю думать.

Клавдия Ивановна рассмеялась и весело заключила:

– Думайте, думайте, дорогой мой. И не забывайте, что дни за днями катятся. Оглянуться не успеешь, как концерт катит в глаза!..

И в скором времени мы сидели в гостиной Шульженко и подробно обсуждали каждую «позицию» предложенного мною списка. В конце концов остановились на двадцати песнях.

– Маловато для двух отделений, – вздохнула Клавдия Ивановна. – Тем более что метражных среди них кот наплакал, а если каждая по две-три минуты, концерт будет куцым. Двадцать пять я не потяну… А может быть, устроить так, как было в Ленинграде?..

Четыре года назад, в январе 72-го, мы приехали туда. Предстояло четыре сольных концерта в Ленинградском концертном зале, что у Финляндского вокзала. Знакомый город встретил морозами, казавшимися еще суровее оттого, что январь был малоснежным.

Накануне концерта днем Шульженко, укутав горло шарфом, придерживая его для надежности рукой, едет на репетицию. Из гостиницы «Октябрьская» по Литейному, мимо Дома офицеров, навсегда оставшегося для нее Домом Красной Армии, по бульвару Чернышевского, через мост – на площадь Ленина. Каждый дом, каждая улица – знакомы. Изредка Клавдия Ивановна бросает короткие замечания, но видно, что занята она другим.

Сегодня первая и последняя перед началом гастролей репетиция в зале – надо проверить свет, опробовать микрофон и радиоаппаратуру. Вместе с Шульженко ее аккомпаниатор – блестящий пианист Давид Ашкенази, с которым когда-то в 40-х годах она работала непродолжительное время, и вот три года назад их сотрудничество возобновилось.

– Как звучит голос? – спрашивает Клавдия Ивановна. – Я вас очень прошу, – обращается она ко мне, – пересядьте в двадцатый ряд и послушайте оттуда.

Долго беседует с радистом.

– Не увлекайтесь усилением звука, – просит она, – микрофон должен почти не ощущаться. И с реверберацией, пожалуйста, поосторожней: она придает голосу воздушность, взмывает его высоко в небеса, а во многих песнях голос должен звучать очень близко, как в небольшой комнате – без эха многосводчатых залов.

Идет работа. Назвать ее технической не берусь – техника и творчество тут сливаются воедино.

Шульженко поет всю программу, примеряясь к новой сценической площадке.

– Нет, нет, – просит она, – здесь не надо синего света. В «Письме к матери» он должен быть нежно-голубым и чуть зеленым. Если можно, дайте еще два бледно-розовых луча – они должны напомнить весенний сад.

Репетиция продолжается около четырех часов – почти вдвое больше, чем концерт, но пока не проверены все детали, Шульженко не уходит со сцены.

А вечером следующего дня – премьера.

Билеты на все концерты распроданы еще две недели назад – как нам сказали, в тот же день, как появились афиши. Интерес к концерту огромный: уже три года не было сольных концертов Шульженко в городе. Приезжала она в Ленинград нередко, но встречи эти были кратковременными: она пела с эстрадно-симфоническим оркестром Всесоюзного радио в двух концертах звуковой антологии советской песни, где вновь прозвучали «Тачанка» Листова и «Прощальная комсомольская» братьев Покрасс, приняла участие в торжествах, посвященных 25-летию снятия блокады с города-героя.

И вот новая встреча. Шульженко заметно волнуется. Сегодняшний вечер для нее своеобразный экзамен. За последний год она перенесла воспаление легких и грипп. Нелегко было подготовить новую программу и возвратиться к сольным концертам. Гримируясь и прислушиваясь к пронзительным звонкам («Какой? Неужели уже второй?»), Шульженко признается: «Сегодня я чувствую себя игроком, идущим ва-банк или поставившим на «зеро», – все или ничего!»

Зал переполнен. Те, кому не удалось достать места в партере, сумели получить входные билеты и теперь стоят у боковых колонн, за парапетами бельэтажа. Вот уж буквально яблоку упасть негде!

Но первым на сцену предстояло выйти мне. Прежде чем согласиться на эти гастроли, Клавдия Ивановна попросила:

– Вы писали обо мне, не раз рассказывали по радио, я слышала, как вы ведете киновечера, не согласитесь ли предварять мои ленинградские выступления? Честно скажу, мне сольник одной не вытянуть: здоровье не позволяет. А песен пятнадцать спеть я смогу. И если вы в начале концерта поговорите обо мне, то песен пять для первого отделения хватит. Во втором – я спою еще десяток, и будет вполне достаточно.

Перед самым концертом она напоминает:

– Минут 15–20. Не меньше! – И добавляет с улыбкой: – И не больше тоже!

Появление актрисы зрители встречают таким взрывом оваций, что Шульженко долго не может начать. Смущенная, стоит она, приветливо кивая, шепча: «Спасибо, спасибо», ждет, когда стихнут аплодисменты. И объявляет:

– Композитор Анатолий Лепин, стихи Феликса Лаубе – «Подъезд».

Первая песня знакома слушателям. Затем идет новая – «Сколько мне лет?» К. Акимова – К. Филипповой. Песня-биография.

Не отрекаюсь от возраста – нет!

Бережно мной храним каждый тот год.

Что в минувшей войне

Был воевавшим – засчитан втройне!

Серьезный разговор здесь соседствует с лирическими и бытовыми зарисовками. И снова актриса демонстрирует свое мастерство сочетать несочетаемое. Легко переходит она от искреннего признания к шутке, от горьких слов к тем словам, что произносятся с улыбкой, и при этом остается удивительно органичной.

Зрители долго аплодируют актрисе. Слышны возгласы: «Браво!», «Бис!». Шульженко представляет:

– Пианист Давид Ашкенази – мои творческие крылья!

Первое отделение заканчивает его новой песней – своеобразным своим кредо:

Петь для России – огромное счастье!..

Я так мечтаю с песней остаться

В ваших сердцах навсегда…

В зале овация. Многие не скрывают слез. Возгласы: «Вы с нами!», «Спасибо!», «Мы любим вас!»

Хорошая песня. Но она, увы, не получила распространения: автор текста Павел Леонидов эмигрировал в Штаты, тогда это считалось преступлением, и все, что он написал, немедленно сняли и с эфира, и с пластинок, и из репертуара поющих.

В программе второго отделения новые сочинения молодого композитора Алексея Мажукова «Старинное танго» (стихи М. Пляцковского) и «Зачем грустите, ивы?» на слова В. Харитонова – популярность к ним пришла сразу после первого их исполнения; восстановленные, не исполнявшиеся тридцать лет и прозвучавшие неожиданно свежо «Встречи»; новые песни, в которых Шульженко осталась верна военной теме.

Среди них – «Последний бой», написанный артистом Михаилом Ножкиным для киноэпопеи «Освобождение». Эту песню о солдате, пропахавшем по-пластунски пол-Европы и мечтающем перед последним боем о возвращении домой, к маме, Шульженко спела с огромным драматизмом и безыскусственностью, которая доступна мастеру.

После «Последнего боя» аплодисменты нарастали, как шквал, и казалось, им не будет конца!

И вот новая песня М. Фрадкина «Так повелось», затем его же «Песня о любви», знаменитые «Руки», на прощание – «Немножко о себе» и, конечно, «Синий платочек»!

Цветы не умещаются на крышке рояля. Корзины выстроились барьером у рампы. Зал рукоплещет и не хочет расставаться с певицей.

Букет тюльпанов протягивает Ольга Воронец, исполнительница русских народных песен. Она поднимает руку, и зал стихает.

– Я хочу поблагодарить Клавдию Ивановну за ее концерт, ее песни, за ни с чем не сравнимое наслаждение искусством, которое мы испытали в этот вечер. Я не могу назвать себя ученицей Клавдии Ивановны – это слишком большая честь, которая ко многому обязывает, но я счастлива, что могу учиться у нее. Готовя новую пластинку, я часто думаю: а что скажет Клавдия Ивановна, как она встретит новую работу. И позвольте сегодня сказать, Клавдия Ивановна не только мастер песни, но и замечательный товарищ, друг, советчик, добрый и взыскательный человек и актриса щедрого таланта. Место в наших сердцах она завоевала навсегда!

…В зале уже погашен свет, а Шульженко еще в театре. Очередь в ее артистическую комнату растянулась на весь закулисный коридор и два лестничных пролета. Друзья, знакомые и незнакомые еще раз благодарят певицу, просят ее автограф «на память». Протягивают ей письма, записки, фотографии. Почти каждый рассказывает что-то незабываемое, взволновавшее его, связанное с певицей.

– Это моя мама перед уходом в ополчение, – говорит молодая женщина, показывая фотоснимок. – Она рассказывала мне, как вы пели для ополченцев на мобилизационных пунктах. Вы всегда были ее любимой актрисой, и теперь так же горячо люблю я и моя дочь, которая сегодня впервые слушала вас в концерте.

Шульженко беседует с каждым, каждому находит приветливое слово, улыбку, слова благодарности…

– Нет, мое выступление в Колонном зале нужно как прошлогодний снег, – сказал я, вспомнив Ленинград. – В Москве публика вас встретит не хуже, но юбилей – не абонементный вечер с лектором в нагрузку. Что-то совсем другое. Может, для начала сыграет пианист? Ведь так бывало на ваших прежних концертах, а на этот раз к месту будет фантазия на темы ваших песен – тех, что все помнят, но в юбилей вы физически спеть их не сможете.

– Не получится, – возразила Клавдия Ивановна. – Такую фантазию писать некому. Мог бы Ашкенази, но с ним мы расстались, и думаю навсегда. Да ему и не до юбилея – надо зарабатывать, мотаться по стране, играть по три концерта в день, а тут еще репетиции со мной на него свалятся. Борю Мандруса попросить можно. Он хоть и обижен, согласится. Но… В общем, пианист отменяется.

И когда были обсуждены все песни, найдено каждой из них место в будущем концерте и программа перепечатана на машинке, Клавдия Ивановна сказала:

– Пора идти к Лапину!

Сергей Георгиевич возглавлял в то время Гостелерадио. Он назначил прием на три часа.

– Время какое-то неудобное, – заметил я.

– Напротив, – возразила Шульженко. – Наверняка он уже пообедает и будет в хорошем настроении. С мужиком, известно, на голодный желудок лучше не разговаривать.

Она надела кипенно-белую кружевную кофту и новые черные брюки из атласа.

– Но Лапин терпеть не может брюк на женщинах, – сказал я. – Он даже приказ вывесил, запрещающий появляться на работе мужчинам с бородой, а женщинам в брюках!

– Ничего, перетерпит! – бросила на ходу Клавдия Ивановна, взяв с собой большой букет белых калл – своих любимых цветов.

И в этом тоже была вся она: цветы, которыми собиралась умастить чиновника, и брюки, которые он ненавидел. Она всегда поступала так, как находила нужным, не считаясь ни с какими условностями.

Мы с Шурой, Александрой Федоровной Суслиной, ее костюмером, домашней работницей, близким ей человеком, остались ждать ее возвращения.

Клавдия Ивановна появилась минут через тридцать. Сияющая и очень довольная.

– Немедленно к столу! У меня разыгрался зверский аппетит! – объявила она с порога. И на наш немой вопрос тут же ответила: – Победа! Причем полная. Он дает не только Колонный зал, но и оркестр Силантьева. Я могу хоть с завтрашнего дня начать репетиции. «Я прикажу, чтобы вам немедленно сделали оркестровки на все песни, – сказал он, – а база оркестра в клубе фабрики «Дукат» в вашем полном распоряжении. Готовьтесь столько, сколько вам понадобится!»

– А брюки? – спросила Шура.

– Что брюки? – ответила Шульженко. – Взгляните! – Она прошлась по комнате. – Они настолько расклешены, что, по-моему, он их просто не заметил! Да и не собираюсь же я выходить в них на сцену. Завтра же пригласим Славу Зайцева и закажу ему три-четыре туалета. В соответствии с песнями. – И вдруг рассмеялась: – За работу, товарищи! Прошу к столу!

И вдруг вспомнила:

– Да, самое главное! Сергей Георгиевич согласился со мной, что концерт должен быть полнометражным. Для оркестра будет написана большая фантазия на темы моих песен, не вошедших в программу, а я смогу за это время поменять туалет! Ну, не замечательно ли?! – Она радовалась как ребенок, которому нежданно-негаданно достался желанный, но ничем не заслуженный подарок. – Нет, вы подумайте только – Колонный зал наш!

Отвлекусь немного, чтобы сбить пафос. И с этим залом, и с застольем вспомнились истории.

Однажды после концерта, когда я зашел за кулисы Колонного зала, Клавдия Ивановна давала интервью.

– Знакомьтесь, – представила она меня журналистке, – мой верный поклонник и творческий друг. Сколько бы раз я ни пела в Благородном собрании, он всегда в форме гимназиста сидел в ложе, положив форменную фуражку с двуглавым орлом на колено. У меня даже была примета: он в ложе – все будет в порядке.

Журналистка с удивлением посмотрела на меня – я был невозмутим, и слова немого вопроса застряли у нее в горле. Как только она вышла, я рассмеялся:

– Клавдия Ивановна, ну какое Благородное собрание и гимназист?! Вы начинали петь – Колонный зал был Третьим домом Советов, а гимназии закрыли за много лет до моего рождения!

– Ах, Глеб Анатольевич, – вздохнула она, грустно улыбаясь, – все так, но зато как красиво звучит!

Как-то ее спросили:

– Почему вы перестали петь «Записку»?

– Устала песня, – ответила она.

Она любила красивые слова. Не красивости – красивые слова и поступки. Отсюда «дурнозвучие» и «Благородное собрание», «тряски нервное желе», «каллы для председателя», «с устами сомкнулись уста», «устала песня». Слова эти звучали у нее естественно и уместно. Так, как будто других и не было…

Как-то мы засиделись, работая над программой новой пластинки.

– Шура! – зовет Клавдия Ивановна. – Пора ужинать. Достань фраже и Кузнецова.

Кузнецовский фарфор с кобальтовыми ободками я не раз видел, но фраже? Столовые приборы или бокалы? Нет, бокалы – это баккара. Тогда что же?

Вспомнил, как студентами мы работали летом во время каникул на юге, в Гудаутах, на виноградниках. Пасынковали их: обрывали лишние листья. Обедали в рабочей столовке. Как только кончались сваленные на поддоне кривые алюминиевые вилки и ложки, раздатчица кричала:

– Нюра, фраже!

Откуда попало это слово в затрапезную едальню, не знаю. Фраже у Клавдии Ивановны – удивительной красоты ножи, ложки и вилки чистого серебра, с ручками, украшенными виноградными лозами, гроздьями винограда и дубовыми листьями. Изготовлялись они на знаменитой до революции фабрике. Когда я как-то заикнулся:

– Ну зачем нам эта роскошь? Перекусим на кухне – у вас там прекрасная нержавейка!

– Мы для вещей или вещи для нас?! – возразила Клавдия Ивановна.

И кухонная нержавейка не появлялась на ее гостевом столе.

Вряд ли нужно рассказывать о юбилейном концерте – его не раз показывали и продолжают показывать по телевидению, он записан на пластинках и компакт-диске. И каждый сам мог убедиться в разнообразии красок таланта Шульженко.

Сказать стоит только об одном. Этот концерт, как и полагается юбилейному, собрал песни, написанные и спетые в разное время. Порой одну от другой отделяли четыре десятилетия! Рядом с ветеранами оказались совсем новые произведения, впервые прозвучавшие в Колонном зале, – «Когда-нибудь» Людмилы Лядовой и Олега Милявского, «Размышление» Семена Каминского и Владимира Бута, «А снег повалится» Григория Пономаренко и Евгения Евтушенко. И такое соседство не только не вызывало невыгодных для исполнителя сопоставлений, но как бы говорило о победе его над временем. Казалось, что каждую песню в тот вечер она поет впервые: настолько взволнованным и свежим было исполнение. Может быть, это произошло оттого, что она не стремилась воссоздать прежний рисунок песни. Новое прочтение хорошо знакомых произведений несло не столько радость узнавания, сколько чудо открытия: в легких когда-то песенках появилась глубина, за непритязательными строчками вставала новая гамма чувств, в юморе слышалась грусть, в сострадании – бесшабашная обреченность и лихость. И главное – ничего понарошку, все – подлинно, все – правда.

И еще одно. Это результат журналистского опроса, в зале находилось большинство композиторов, писавших для Шульженко. Точнее – те песни, которые она пела в этот вечер.

– Клавдия Ивановна никогда в жизни не пела так блестяще «Вальс о вальсе», как сегодня, – сказал Эдуард Колмановский и со свойственной ему любовью к развернутым оценкам добавил: – Талант ее таков, что, раз спев песню, она делает ее своей, «шульженковской». Мы, композиторы, не в обиде за это. Благодаря ее исполнению «Вальс о вальсе» обрел долгую и счастливую жизнь.

– Я думала, что после «Бабьего лета» от восторга взлечу в воздух! – Тамара Маркова.

– Никак не ожидал, что удостоюсь такой чести и две мои песни – «Подъезд» и «Возьми гитару» – прозвучат на юбилее. И как прозвучат! – Анатолий Лепин.

Зара Левина:

– Я давно не хожу в Колонный зал – ноги не позволяют. Но сегодня выбралась: любовь помогла. Никак не ожидала, что моя шутка «Старинный вальс» вызовет такой фурор и бис. Вина в том не моя или не только моя.

Евгений Жарковский:

– Я не говорил вам, но сегодня открою тайну: «Немножко о себе» я написал специально для Утесова. Тот по разным причинам отказался, я вынужденно отдал ее Шульженко и, говоря ее словами, «ничуть об этом не жалею». Ее исполнение – шедевр!

Между прочим, Леонид Осипович слушал концерт в директорской ложе, аплодировал, улыбался, был счастлив. А Клавдия Ивановна после одной из песен поднесла ему букет, отвесив поклон до полу.

– В знак дружбы и любви, – сказала она.

А сама после юбилея, еще разгоряченная успехом, ругала себя:

– Ну как я могла забыть пояс для «Давай закурим»! Ведь Слава специально сшил мне его – смотрите, какой он удобный, накладной, чтобы я могла держать по-солдатски руки в карманах. Ну, зайди я только на секунду за кулисы – Шура с поясом там стояла наготове! А я, как дебютантка, увлеклась поклонами и потеряла голову!

Не помню, не помню, не знаю

Я слышал первый романс из репертуара Шульженко – «Шелковый шнурок». Музыка Константина Подревского, сочинение 1926 года. Романс-гиньоль. Его она пела в самом начале своего пути.

В каждом куплете героиня рассказывает о своем милом, что «строен и высок, ласков и жесток», и (это в первом куплете) больно хлещет ее шелковым шнурком. Во втором – об измене ему, в третьем – о его самоубийстве на том же шелковом шнурке. И после каждого куплета – припев, раз от разу меняющийся: судьи, выясняющие причины суицида, задают героине вопрос за вопросом. Последний, третий, звучал так:

Потом, когда судьи меня опросили:

«Его вы когда-нибудь все же любили?»

Ответила я, вспоминая:

«Не помню, не помню, не знаю»…

Это «не помню, не помню, не знаю» в каждом припеве звучало без изменений, но, зная артистический талант Шульженко, можно представить, как она это пела…

* * *

На следующий день после юбилея Клавдия Ивановна спросила:

– Глеб Анатольевич, а вы заметили, что было с «Тремя вальсами»?

– Да, – ответил я, – и испугался очень.

– А я! Тряски нервное желе? Никак не могу понять, что со мной произошло. Ночью меня разбуди – сразу же скажу любую строфу. А тут посреди песни – вдруг провал, не помню ни одного слова. Боря шепчет мне: «У Зины красивые руки! У Зины…» А я как в тумане, и слышу его и не слышу.

– Никто ничего не заметил, – успокаивал я Клавдию Ивановну. – Вы же имеете право на паузу.

– Нет, нет, не говорите, – не соглашалась она. – Достаточно того, что это заметила я. Вы не представляете, как это страшно.

Многие тогда считали и считают до сих пор, что юбилейным концертом Шульженко попрощалась с публикой.

– Как красиво она ушла! В полном блеске своих сил и возможностей! – приходилось слышать не раз.

Но известному изречению «Со сцены лучше уйти на год раньше, чем на день позже» певица не последовала.

Спустя две недели она повторила программу юбилейного вечера, но уже не в Колонном зале, а в Доме литераторов. Силантьевцы там разместиться не могли, да на них никто и не рассчитывал: многочисленный эстрадно-симфонический оркестр был не по зубам скромному писательскому клубу – и сцена для него мала, и касса не та. Шульженко пела с ансамблем «Рапсодия», с которым проработала несколько лет. Весь ее репертуар он знал превосходно. Мандрус снова сидел за роялем.

И снова на «Трех вальсах» провал. Начало третьего куплета:

А вчера мы позвали друзей

На серебряный наш юбилей.

Тот же голос сказал мне: «Друг мой,

Первый вальс ты танцуешь со мной?»

Шульженко поет превосходно, точно изображая постаревших героев. И вдруг на словах «Профессор, ты вовсе не старый» она остановилась. Замер и Мандрус. А Шульженко, повторив «Профессор», неожиданно улыбнулась и добавила не по тексту: «Ну какой ты профессор!»

Дальше я ничего понять не мог. Мандрус ударил по клавишам, но смотреть на певицу, которая мучительно пыталась что-то вспомнить, не было сил. Уже казалось, что все кончено и Шульженко сейчас покинет сцену, но она на удивление спела финальные строчки в полном согласии с мелодией:

Помнишь ли юности нашей года?

Им никогда не забыться.

Ах, как кружится голова.

Как голова кружится.

Гром аплодисментов потряс зал. Но после того вечера Шульженко навсегда вычеркнула «Три вальса» из своего репертуара.

А выступать она продолжала. Гриша Парасоль, руководитель «Рапсодии», рассказал, что на одном из сборных концертов, где Шульженко должна была спеть только три песни, то же самое произошло с миниатюрой Жарковского «Немножко о себе», которой она обычно заканчивала свое выступление. Заканчивала на протяжении десяти лет.

В тот раз последний куплет песни она не могла вспомнить и ушла, помахав зрителям рукой, под звуки ансамбля, который в растерянности продолжал играть. «Да просто надо не стареть» публика не услышала никогда больше. Шульженко выбрасывала из своих программ одну за другой песни, слова которых по непонятным ей причинам вылетали из памяти.

Когда летом 1983 года Центральное телевидение решило сделать о Шульженко фильм, сценарий поручили мне. Самым трудным оказалась запись закадрового текста: Клавдия Ивановна часто пропускала слова, иной раз говорила, не очень понимая смысл фраз, жаловалась, что машинопись ей трудно читать. Весь текст мы переписали крупными, «печатными» буквами, но это мало помогло.

А снималась она с охотой, была естественна и искренна, будто почувствовала себя на сцене, и камеру не замечала. Только с дублями ставила порой всех в тупик.

Одна из первых сцен. Клавдия Ивановна у рояля поет под аккомпанемент Мандруса танго «Портрет».

– Здравствуйте, Клавдия Ивановна, – вхожу я. – Вы занимаетесь?

– Да, восстанавливаю прекрасную, но забытую песню.

– Нам пора ехать на студию, – говорю я.

– Я готова. Нужно только переодеться, – соглашается она.

Сцена снята, но у оператора что-то не так получилось.

– Прошу второй дубль, – говорит он и поясняет: – Клавдия Ивановна, еще раз эту сцену, только, пожалуйста, не поворачивайтесь ко мне спиной.

– Здравствуйте, Клавдия Ивановна! – вхожу я и встаю так, чтобы она оказалась лицом к камере.

Но Шульженко, недослушав меня, неожиданно восклицает:

– А, снова вы! Мы же уже здоровались!

Делаю вид, что все так и нужно, и спрашиваю:

– Вы занимаетесь?

– Боре уже надоело в сотый раз играть одно и то же! – сообщает она.

– Так уже пора ехать на студию.

– Слава богу! Поехали!

Великая сила монтажа! На экране все получилось без сучка и задоринки.

На следующей съемке (она проходила в студии грамзаписи через несколько дней) все обошлось без отклонений. Мы увидели прежнюю Шульженко. Она вдохновенно пела с ансамблем строковское «Былое увлеченье», делала музыкантам замечания, переговаривалась со звукорежиссером Петей Кондрашиным – и все по делу.

Тут же снималась и другая сцена – «Перерыв». По сценарию я должен подойти к Клавдии Ивановне, предложить ей кофе, и мы начнем беседу, вспоминая о первом исполнении «Вальса о вальсе». Шульженко расскажет, как, приехав в День студента в МГУ на Ленинских горах и приготовив эту песню к «крещению», она вдруг узнала, что ее в начале концерта уже спел другой исполнитель. Что делать? Отступать не в ее правилах! И она спела «Вальс о вальсе», да так, что студенты потребовали «бис».

Перед съемкой мы обо всем договорились, повторили рассказ о казусе в МГУ, и я сказал:

– Мы готовы.

– Начали! – скомандовал режиссер.

Подхожу к Клавдии Ивановне, сидящей в кресле, и протягиваю ей чашечку с блюдцем:

– Пожалуйста, вот ваш кофе.

– Спасибо, но кофе я пить не стану, – вдруг отказывается она.

Я опешил, не зная, и что мне делать с этим кофе, и как перейти к «Вальсу о вальсе».

– Стоп! – кричит режиссер. – Сначала, пожалуйста!

Снова подхожу с чашечкой, говорю свои слова и снова слышу тот же ответ.

– Отойдем в сторонку, – просит Клавдия Ивановна, видя мою растерянность. – Послушайте, ну что вы привязались ко мне с этим кофе! Я же не могу взять у вас его – руки трясутся. А как я поднесу чашечку ко рту, представляете? Зачем же показывать это на экране?..

Но едва завершились съемки фильма, болезнь подкосила ее. Она оказалась в больнице, в хорошей палате с балконом и видом на Сокольнический парк, но одиночной. Не знаю, пошло ли это на пользу.

Ее лечили не так долго – недель пять. Премьеру фильма о ней мы смотрели по телевизору уже у нее дома. Она осталась очень довольна увиденным, смеялась, вспоминая съемки, а на кадрах блокадного Ленинграда не удержалась от слез. Выпили за ее успех, здоровье, возвращение. Но вскоре после Нового года она снова попала в больницу.

Когда вернулась домой, к ней наведывались родственники и близкие ей люди – Ольга Воронец, Тамара Маркова, Людмила Лядова, Иосиф Кобзон, Гриша Парасоль, Алла Пугачева.

О дружбе с Пугачевой можно рассказать подробнее.

* * *

Алла не раз бывала в гостях у Шульженко – их беседы порой затягивались далеко за полночь. Одна из них, сокращенная до минимума, даже вошла в документальный фильм Славы Виноградова. После другой Клавдия Ивановна говорила мне, что пожаловалась Пугачевой на те времена, которых современные певцы, к счастью, не знают:

– Вот вы сегодня можете петь и Цветаеву, и Ахмадулину, и Вознесенского, вашими романсами из «Иронии судьбы» я не устаю восхищаться, а всего лишь каких-то десять лет назад мне приходилось бороться за разрешение петь невинный «Вальс о вальсе» на стихи Евтушенко!

И рассказала Алле еще одну историю, связанную все с той же песней Колмановского (повезло ей!):

«Меня пригласили выступить в Колонном зале в день закрытия очередного съезда комсомола. Главным секретарем тогда был некто Павлов, которого Евтушенко назвал в стихах «розовощеким вождем», и заявил, что не желает, «задрав штаны, бежать за вашим комсомолом». Крамола по тем временам страшная!

Перед концертом меня спросили, что я буду петь. Я назвала три вещи, в том числе и «Вальс о вальсе» Колмановского – Евтушенко.

– Клавдия Ивановна, – обратился ко мне комсомольский распорядитель, – просим вас обойтись без Евтушенко.

Я отказалась. Более того, сказала, что, если эта прекрасная песня кого-то не устраивает, могу тут же уехать, отказавшись от выступления – кстати, как и все правительственные, абсолютно бесплатного.

Представитель ЦК исчез, а когда объявили меня, я спела сначала две песни, а затем сказала:

– Поэт Евгений Евтушенко и композитор Эдуард Колмановский написали замечательный «Вальс о вальсе», который я с удовольствием спою для вас!

В общем, подала песню! И тут в зале возник некий «гур-гур», какое-то замешательство – я почувствовала это, а потом вспыхнули аплодисменты, довольно бурные. А после «Вальса» они превратились в овацию! Кричали «бис», но я всегда против бисирования и не нарушила свой принцип и на этот раз. Хотя, если признаться, хотелось сделать это назло устроителям.

– Ну, и как на это Алла? – спросил я.

– Сказала, что она тоже никогда не бисирует, а на вопрос устроителей «Что будете петь?» отвечает: «Что взбредет в голову!» Но вы же недослушали, как этот концерт завершился. Тут уж я совсем превратилась в народного депутата!

Мое выступление было завершающим, и за кулисы пришел весь «генералитет» с Павловым, который и в самом деле оказался розовым, как поросенок. Ну, сначала восторженные слова благодарности, а потом он сказал мне:

– Вы напрасно поете Евтушенко. Он злой человек и никого не любит.

– Много злили, оттого и злой, – ответила я, – а любить сердцу не прикажешь. Я люблю поэзию Евтушенко и думаю, его надо поддержать, чтобы не потерять, как Есенина. Он и злым стал потому, что гонимый.

– Но мы его и поддерживали, и тянули, – настаивал Павлов. – Он рисуется гонимым.

– Рисоваться гонимым, поверьте мне, небольшая радость, – сказала я. – А поэта не надо «тянуть», не мешайте ему – этого хватит. Талантов у нас единицы, и каждый из них – бесценный дар природы!

И тут Алла вскочила, обняла меня и стала целовать, приговаривая всякие слова. И мы смеялись, а ее я такой не видела. Она хороший человек, нутром чувствую».

С Клавдией Ивановной мы в то время работали над ее книгой, которая готовилась для серии «Мастера искусств – молодежи». Когда речь зашла о современных эстрадных исполнителях, Шульженко продиктовала:

«Алла Пугачева очень талантлива. Ее яркая индивидуальность и артистизм принесли ей успех: зрители охотно идут на ее концерты, «двойные» альбомы пластинок «Зеркало души», «Как тревожен этот путь» с записями ее песен печатаются большими тиражами. Ее манера пения – яркая, броская. Певица любит сильные страсти, драматические ситуации. И вместе с тем способна быть предельно сдержанной в своих чувствах и простой – достаточно вспомнить песни из «Иронии судьбы».

И все же хочется посоветовать Алле быть строже к себе, строже формировать свой репертуар, не гнаться за последним криком моды. Мы часто видим зарубежных исполнителей, и среди них немало талантливых, своеобразных, вызывающих наше восхищение. Но подражать им не имеет смысла: все рождается на своей почве, не надо заимствовать то, что свойственно другим обычаям, нравам, темпераментам. Певица останется модной, если будет развивать и совершенствовать свой талант, его природу.

Это дружеский совет человека, который хотел бы, чтобы искусство Пугачевой было долголетним, пользовалось устойчивой любовью слушателей».

Позже Алла как-то сказала мне:

– Я всегда с подозрением отношусь к разного рода высказываниям критиков и журналистов, многих из них на дух не принимаю. Но то, что говорила мне Шульженко, ценю на вес золота.

Она и представить себе не могла, что будет выступать в одном концерте с любимой певицей, которая в юные года воспринималась небожительницей, а никак не земным существом. Случилось это в 1979 году, когда шла подготовка к Олимпиаде-80 и Центральный концертный зал открыл культурную программу предстоящих игр.

Событие это отметили за кулисами скромным фуршетом, на котором Клавдия Ивановна сказала:

– Вот и получается, что я тоже олимпиец. Участвую в эстафете и все гляжу, кому передать эстафетную палочку.

После последнего лечения в Сокольниках болезнь Шульженко прогрессировала, врач ежедневно посещал ее, но она будто ничего не замечала.

Как-то незадолго до врачебного визита мы говорили с ней о театрально-эстрадных новостях, о премьере удачного спектакля Геннадия Хазанова и тому подобном. Она сидела в своем любимом вольтеровском кресле, обитом цикламеновым штофом (цикламен – ее любимый цвет), и вдруг запечалилась:

– Мне же надо готовить новый репертуар: не могу я выходить на сцену только с тем, что много раз «обкатано». Вчера была у меня Алла – она готовит программу из двадцати новых монологов. У меня силы не те и годы тоже, но две-три песни, которые еще никто не слышал, я обязана приготовить. Вот, посмотрите, какие замечательные у них слова.

Я начал читать стихотворные тексты, но доктор, с которым мы не раз виделись, прервал наш разговор.

– Как вы себя чувствуете? – традиционно обратился он к Клавдии Ивановне.

– Сегодня значительно лучше, – ответила она.

На лице ее неожиданно появилась растерянность, она огляделась по сторонам, будто ища кого-то. Потом, указав на меня, вдруг сказала:

– Да, доктор, я хотела вам представить моего любимого брата Колю. Познакомьтесь, пожалуйста.

Доктор сделал мне знак не реагировать на слова Шульженко и заговорил о теплых днях, что пришли наконец в Москву. И Клавдия Ивановна больше не вспоминала о брате, погибшем молодым в Гражданскую войну…

Иосиф Кобзон, навестивший ее, говорил, что надеется еще не раз петь с ней в одном концерте, рассказал какой-то смешной случай, но Клавдия Ивановна, лежа в постели, улыбалась, не очень понимая его.

– Гоша, прошу тебя, не отдавай маму в спецбольницу, – попросил он, уходя, уже в коридоре. – Найми сиделку, я полностью оплачу ее, сколько бы она ни запросила. Только пусть Клавдия Ивановна останется дома.

Через три дня, 17 июня, ее не стало. Она умерла во сне.

В тот же день Гоша, Игорь Владимирович, обзвонил всех знакомых и близких Клавдии Ивановны, долго сидел у аппарата, не выпуская из рук телефонной книжки матери. Позвонил и Пугачевой.

Для восемнадцати тысяч зрителей спорткомплекса «Олимпийский» она представила театрализованное обозрение «Пришла и говорю». Но в тот вечер изменила программу – пела преимущественно песни, в которых преобладали драматические и трагические ноты. И вот звучит монолог-реквием «Когда я уйду». Алла не скрывает слез, а закончив петь, обращается – единственный раз на протяжении программы – непосредственно к слушателям:

– Этот концерт я посвящаю ушедшей сегодня от нас великой певице Клавдии Ивановне Шульженко, Человеку и Учителю с большой буквы…

Зрители ахнули от неожиданности – о кончине Шульженко никто не знал. Затем поднялись с мест и вместе со всеми участниками обозрения застыли в молчании…

Пугачева была на похоронах Клавдии Ивановны, говорила о ней на Новодевичьем, вытирая по-детски слезы кулачком, на поминках в Доме актера на улице Горького.

– Я прощаюсь с Клавдией Ивановной, как прощаются с детством, – навсегда, но никогда не забывая о нем. Детство кончилось. Это очень трудно осознать, с этим трудно примириться.

Мои родители обожали песни Шульженко, отец прошел с ними всю войну. Мать пела ее песни в госпиталях, никогда не скрывая, что подражает ей. «Дай бог спеть так, как поет она, ведь лучше не сделать», – говорила она.

Я понимаю, если бы не Клавдия Ивановна, не было бы и меня, потому что она проложила нам путь. Она была старшим товарищем, в ней я видела друга. Нам выпало счастье жить в то время, когда жила она, восхищаться ее талантом.

Она никогда никому не завидовала, радовалась успеху коллег. Этому тоже у нее надо бы поучиться. Каждую встречу с ней я помню как подарок судьбы. И не смогу забыть, как на одном из концертов великая Шульженко осыпала меня цветами. Поймите, я не хвастаюсь, в этом ее жесте я чувствую свою ответственность за дело, которым занимаюсь, которое мы не имеем право посрамить.

Я знала, подражать ей не надо. Надо у нее учиться жить в искусстве, идти, как делала она, только от себя, ни в чем не изменяя себе. Она говорила мне: «Я живу в розовом цвете и розовом свете, стараясь не замечать плохое». Розовый свет помогал ей нести людям добрые чувства. Она отдавала себя творчеству, была художником, который создает свои шедевры.

Пока мы живы, пока жива память о ней, она бессмертна…

После поминок не хотелось расходиться по домам. Казалось, пока мы вместе, Клавдия Ивановна здесь, рядом. Все разбились на группки. В нашей мы говорили о песнях Клавдии Ивановны.

– «Синий платочек» был у нее знаменем, она пронесла его десятки лет, – заметила Алла. – Это же – счастье. Не каждому дано обрести такую одну, главную песню.

А потом, когда уже вокруг почти никого не было, вдруг сказала мне:

– Вчера я видела ужасный сон. Заканчивается концерт, я объявила о кончине Шульженко, ухожу за кулисы и вижу ее спину – на стуле сидит Клавдия Ивановна. Страх сковывает меня, а она оборачивается и говорит: «Я жива». «Боже, что я наделала!» – застываю я в ужасе. И просыпаюсь…

* * *

На Киностудии имени Горького за десять лет до смерти Шульженко снимался фильм «Юнга Северного флота». Режиссер Виктор Роговой, молодой композитор Рафаил Хозак и поэт Евгений Агранович обратились к ней с просьбой записать для картины песню «Синеглазка». Клавдия Ивановна, вспомнив одну из своих первых работ в кино, спросила:

– Мне опять придется петь за кого-нибудь?

– Ну что вы! – обиделся режиссер. – Вы споете только за себя! Действие фильма проходит в годы войны, и у нас есть эпизод, в котором герои слушают по радио песню именно в исполнении Шульженко.

«Синеглазка» была разучена быстро.

– Так иногда бывает: новая песня, а встречаешься с ней как со старым знакомым, – говорила Клавдия Ивановна.

Работники студии, когда закончилась запись, протянули Шульженко свежий номер «Правды»:

– Здесь нет посвящения, но мы думаем, что это про вас, – сказали они, и как только она прочла барабанные вирши официозного поэта, завершившего свой панегирик строчками «Любовь народа все сильней стремится к ней, границ не зная», спросили: – Мы вас обрадовали?

– Спасибо, конечно. Но больше всего тем, что подумали, что это про меня.

Стихи ее друга Михаила Пляцковского она прочесть не успела. Они появились в июне 1984-го:

Тихая, усталая,

Бросив все дела,

Песни нам оставила,

А сама ушла…


Купить книгу "Три влечения Клавдии Шульженко" Скороходов Глеб

home | my bookshelf | | Три влечения Клавдии Шульженко |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 2
Средний рейтинг 4.0 из 5



Оцените эту книгу