Book: Марш Акпарса



Марш Акпарса

Тоя же осени, декабря 6 дня при­слали к Великому князю бити челом горняя черемиса, Туга с товарищи дву черемисинов, чтобы государь пожаловал, послал рать на Казань, а они с воеводами царю служить хотят.

«Царственная книг,а», с. 126

Аркадии Крупняков


Сказанue о том, как Русь татарское иго сбросила


|{|іигл третья


ЙОШКАР-ОЛА МАРИИСКОЕ КНИЖНОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО 19 7 8


Роман «Марш Акпарса»— третья книга трилогии «Гус­ляры». В «ей рассказывается о завершающем этапе/борь­бы Московского государства за свою независимость и о присоединении Марийского края к Руси.

>

Как известно, роман «Марш Акоареа» издавался ранее в Марийском книжном издательстве (дважды) и в Москве (издательство «Советская Россия»). В данном издании автор расширил и изменил многие моменты в историко­художественном повествовании, устранив недостатки, на которые указывала критика. Так, гораздо полнее освеще­на связь марийцев с соседями — татарами и чувашами, которые не менее их терпели насилие крымских и казан­ских феодалов. глубже раскрыто социальное расслоение. Казанского ханства и Марийского края. Значительно слож­нее раскрыты образы главных героев — Аказа Тугаева, Эрви и других. . ..           -              г              .               -              Г

Оформление художника Б. А АРЖЕКАЕВА

© Марийское книжное издательство, ’1978



Свадьба в Нужєналє


ТУГА

Л

еса пели. Ветер качал высокие стройные сосны, и те звенели, словно струны. Ветер ударялся о могучие груди раскидистых елей, отчего по лесу шел гул, глухой, будто рокот барабана. слетали на ветру листья осины, дуба и клена.

Леса, прогретые летним солнцем до самых глухих чащоб, дали приют множеству птиц. Лились трели соловья, многочисленные пичужки наполняли своим щебетанием рощи и поляны, над берега­ми пек, озер и болот ухали филины и луни, куковали кукушки.

Все они славили жизнь радостную, буйную и неукротимую.

В один из дней к лесному хору прибавилась еще одна песня.

Ее пел человек.

Он сел на поваленное бурей дерево и положил на колени гусли. Пил го смотрел на деревья отрешенными глазами, мысли, видно, омчн где-то далеко, потом заиграл. Сперва гусли звенели тихо и III | по По вдруг в спокойную мелодию ворвался рокот струн, вла- . тми п лопущий. Под упругие звуки, мерные, как шаги, хотелось мл|и чилеко-далеко. Они, эти звуки, будоражили кровь.

 Человек запел.

Ио была не просто песня. Над лесом разносилась песня-марш. •!■ I < I по к игл о тм, что он молод и зовут его Аказ. Семнадцать лет

ни н  .............  ч(и    щи, в прошел совсем мало. Еще далеко надо идти, а

лн|н>1 и Iрулив Может, даст ему силы любовь? Завтра,— поет че-

ловке г|11 гиидвбп (иигра в кудо Аказа придет новый прекрас-

М11в 41 ловец и тонут его »рви. И они вдвоем зашагают под эту НЦМ111, нии вместе ноиеду| народ на светлую поляну жизни.

НигНМ кончились,

Чилощ и и. 1.1 I и у ним теши» посмотрел на гусли.

#([1]>н 1и ролмлвн. <Iв песни? спрашивал он.— Откуда лилась • 1Я МИНН» ВЛI или и е |о л || и I* Неужели из сердца?»

Дн,  ...........................  ...                 I с вило ннюмпить надолго, на всю жизнь.

ИуиЬ ОНИ ЦОМ01Л* I И пу III, пул II. у нес будут другие нужные в свое

■рим ил. ну. и. е» титл . лунпп-г и поет народ и знает, что

м4*у Аил I ллриI н у неешо.

безмен похож. Горе висит на длинном конце безмена, оно большое и тяжелое, как камень. Радость маленькая и короткая, как конец, на котором крючок. Пока груза на крючке нет, она ничего не весит. Горе Топейки: Эрви выходит замуж за Аказа. Втайне надеялся Топейка, что Эрви заметит его любовь, а Боранчей в награду за хорошую работу отдаст дочь ему в жены. Но напрасно надеялся. Теперь одно утешение: поставил его Аказ на свадьбе савушем, теперь он будет свадьбу вести.

Топейка торопится — без савуша какая свадьба.

Вот и илем Туги. Хороший хозяин Туга. Давно ли перебрался на новое место, а двор жердями огородил, ворота поставил. Весной вокруг двора белым цветом яблони бушевали, а теперь деревьев не видать. Заслонила их высокая только что срубленная клеть.

За изгородью слышатся шумные разговоры, песни. Голоса Ака­за что-то не слыхать, вот беда будет, если не дождался, если один за невестой уехал.

Хорош савуш, если проспал самый важный момент.

Пакман тоже на свадьбу торопится. Злость душит Пакмана. От обиды и горя плакать хочется. Отец, правда, намекал на что-то, но Пакман не верит ему.

Не успел Пакман подойти к изгороди, как увидел Шемкуву. Старуха будто из-под земли выскочила. Заметила его, заспешила прочь.

—         Подожди, старуха! — грозно сказал Пакман.

—         Здравствуй, красавец. — Шемкува моргает глазами, но к Пакману не подходит. Парень видит робость старухи и еще серди­тее говорит:

—         Ты зачем сюда пришла?

—         Узнала, что свадьба, вот и пришла. Может, думаю, шорвой[2] угостят.

—         Я тебя угощу плеткой! — сквозь зубы произносит Пакман, взмахивает черенком, ловит ремешки в горсть.

—         Зачем такой сердитый, патыр?— укоризненно говорит Шем­кува.

—         Ты десять беличьих шкурок моих взяла?

—         Взяла, патыр, взяла, — Шемкува покорно мотала головой.

—         Про муравьев, ползущих по дереву, говорила?

—         Говорила, Пакман, говорила.

—         Тогда почему на Эрви женится Аказ вместо меня? Плохо колдовала, нечистая сила! Белок отдашь обратно!— Пакман схва­тил руку Шемкувы, сжал. Старуха, стоявшая до той поры сгорбив­шись, опираясь на клюку, вдруг выпрямилась, глаза ее сверкнули, она вырвала руку и угрожающе прошипела:

Отойди, неразумный! Ночью меньше спать надо. Любимую девушку воровать надо. Убери руки! Наколдую — отсохнут!

Пккман в страхе не заметил, как перемахнул через изгородь ||к|н'Н1. ничего не боялся — колдовства боялся.

Им дворе уже было много народу. Девушки знакомые и незна­комые, парни, женщины, старики, мужчины в веселом возбуждении ч* іиди по двору. Это татары гостей на свадьбу зовут. Черемисы— нет. Приходи, кто хочет, каждый — гость.

И потому ожили лесные тропинки, люди всех ближних родов прибывают и прибывают. Шумно во дворе.

Аказ думал, что Мырзанай на свадьбу не приедет. Их деды и шт.! и неприязни жили, а теперь и у сынов ладу нет. Сначала икрились из-за земли, потом — из-за власти. Так получилось: по ,** левую сторону Юнги самый большой и богатый лужан у Туги, по правую — у Мырзаная. Каждый своих сторонников имеет. У Туги старейшины Сарвай и Эшпай, у Мырзаная — Атлаш. Вот и сейчас Мырынзай с Атлашем приехал. Подарки привезли богатые. Сошли с коней, степенно вышли на середину двора, разложили посуду, шкурки, ткани. Мырзанай распахнул суконный кафтан, чтобы видели, люди, какая у него рубаха — из белого шелка, расшитая красной нитью в Казани купленная. Поклонился Туте, сказал важно:

Почтенному Туте — поклон земной. Салам и вам, старейши­ны I ебе, Сарвай... Тебе, Эшпай... Тебе, карт Аптулат! А где жених? Я не вижу Аказа...

Готовится ехать за невестой.

Я рад, что ты на свадьбе, Мырзанай,— говорит Туга и указал место па скамье.

Нее сидится.

Прости, сосед, узнал о свадьбе поздно. Хорошие подарки собрать было некогда. Совсем недавно говорил с Аказом. Не думал |1Н и** пип.* м Да и Эрви была обещана другому.

Аказа надо бы давно женить, — говорит Атлаш сурово,—горяч больно,— продолжает Мырзанай.— Но я скажу, чго Шумнм (ы наш глава, мы чтим тебя, но сыну ты большую волю дал. - сказал Миш.

-          Он  молод,- говорит Эшпай.— Вот женится и станет поумнее.

-          Поумнет ли?

-          В молодости все мы горячи,—покачивая головой, отвечает Грримй. А наступит время...

Я как раз об этом хочу говорить,—Туга, кряхтя, присаживаясь на край       скамьи.—Вы видите, старейшины, я дряхлею, почти весь мой срок на исходе, мне уже тяжела ноша лужавуя всей луговой строны,

—        Ты до моих лет доживи,— перебивает его Аптулат.— Мне девяносто скоро. А в твои года я себя молодым считал.

—        Нет, нет! Решил твердо. Вручаю свою тамгу Аказу. Пусть моим лужаем он правит.

—        А Горной стороной? — тревожно спрашивает Атлаш. Ведь только ради этого они с Мырзанаем затеяли разговор об Аказе.

—        Сами решайте. На то вы и старейшины. А я после свадьбы уйду в лесное кудо, буду лечиться травами, буду молиться богу.

—        О чем вы говорите, старики? — с упреком сказал карт.— Вы на свадьбе, а не на совете старейшин. Пойдем, пива выпьем...

Аказа Топейка нашел в кудо. Жених уже к свадьбе готов: одет в беличью легкую шапку, на плечах кафтан белого сукна с глухо застегнутым воротом. Узкие штаны из толстого конопляного холста тоже белые- Пояс на кафтане с медными бляхами. Под ним подо­ткнуты два узких вышитых полотенца. Это солыки — знаки ново­брачных. Сапоги новые, со скрипом.

Топейку жених встретил радостно, выпили втихомолку по ков­шу меда-браги. Савуш не сердится на Аказа. Не его вина, если Эрви не любит Топейку.

Туги в кудо нет — ушел готовить лошадей и людей к поездке за невестой. Ждать его не стали, пошли к гостям. Только вышли во двор — услышали музыку. Пожилой музыкант с усердием надувал шювыр[3], низкорослый молодой его товарищ, приплясывая, бил реб­рами ладоней в тюмыр[4].

После музыкального зачина пошла девичья песня, чистая весе­лая. Девушки поют в движении:

В лапотках девятилычных В хоровод плясать идем,

И в кафтанах шестиполых У березок мы поем.

На руках блестят браслеты И монисты на груди.

Если петь-плясать не можешь.

Парень, к нам не подходи.

Огоньки в глазах играют,

Заразительно горят И ресницы все сто двадцать Дружно вздрагивают в лад.

Мне богатого не надо —

И чванливый он, и злой.

Подходи, Эчан, любимый,

Погуляем мы с тобой[5].

Топейка слушает песню, про себя думает: врут девки. Редко какая отказывается от богатства. А только Эрви не такая. Был бы


Аказ, беден равно его полюбила бы. Он и красив, и силен, и Лучший охотник. Слава про Аказа далеко идет.

Кончились слова, но не кончилась музыка — генерь идеї вширь ** V |*1 • ' 11 -11 у 111 к и поют трепетное «Оля-ля-ля-лель-ля» и долго еще иг и, Ждать их некогда — кони уже на дворе. Первым па коня садится савуш, за ним жених, а потом друж­им и її Нссго двенадцать человек. У савуша есть и запасной конь

МММ ІИ МГГ I Ы

'I' пит, мы скоро вернемся!— кричит савуш, и все верят, что у невесты долго не задержатся, вчера там уже отгуляли.

Дирога до дома Боранчея прошла в молчании. Топейка и Аказ думали каждый о своем. Да и торопятся, не до разговоров.

На дворе невесты жениха никто не встретил — такой обычай. Минин черемисы за невестами открыто не ездят. Приходит пора для семьи — парень подсматривает девушку и выкрадывали. Позднее же, когда о женитьбе стали договариваться отцы, И* •’ рнвцп I.311110 ли, открыто ли везут невесту, делают это похожим на кражу. Знает Аказ, что все в илеме ждут жениха, но никто из кудо не выйдет — так надо.

Савуш соскочил с коня первым. Он вбежал в кудо, схватил ври шейное угощение. Па дворе разостлал холст       на траву, раз­ложил і і у и питье, махнул рукой. Все приехавшие с савушем ИНЧІІІІДІП її, привязали к изгороди коней, расселись на граве Двор по-прежнему пуст. Аказ чувствует, что из кудо, из клетей, из-за н н і » р и 111 на них смотрят десятки любопытных глаз, но на двор Ції "ШИ, нельзя. Покажется хоть один человек — невесту не увезут. Какая же это будет кража, если похитителей захватили. )lin ніірп подкрепившись, савуш приступил к самому главному — к Ишь ним невсте. Жених с запасной лошадью стоит у ворот. Савуш взял троих товарищей, вытолкал жениха за ворота и уве­

рении нннрннидсн в клеть.

Эрви была в клети. Она сидела с подругами, одетая и готовая в путь. На ней рубаха белого холста — тувыр Долго вышивала эту рубаху Эрви. Вышивка не только на груди, на плечах и на

и, и на подоле, и по швам. Шелковый алый поясок прихва-

тывали изящных солыка. Поверх рубахи наброшен шо- • иПирвпмн но бокам и сзади. На лице—легкий платок — і нічі м- Скоро его откроет жених — и Эрви распрощается с домом.

К|ЙМшли шит, подруги сбежались в подклеть, оставив невесту (ІДИу К ін і і Топейка появился в дверях, Эрви испуганно вскрикну-

ла   по обычаю. На самом деле девушка была рада и давно

Вуїі'їн ...........  Парни молча подошли к невесте, взяли ее крепко за

||рМН  ........  локтей и повели к выходу Эрви упирается, не идет — таков обычай. Душой она давно рядом с любимым. Девушку под­вели к коню, сильными руками посадили в седло. Невеста переско­чила на другую сторону. Парни на лету ловят строптивую и броса­ют снова на коня. Эрви знает обычай — надо спрыгнуть еще раз и смириться только тогда, когда савуш применит к ней свою власть: стегнет плеткой по спине. Савуш безжалостно трижды бьет невесту плетью, и Эрви, подав жениху руку, сама прыгает в седло.

Аказ тронул коня.

Вскоре по этой дороге помчатся родные и гости невесты. По обычаю, вроде бы в погоню, на самом деле — гулять на свадьбе...

Уже два часа, как невесту привезли в Нуженал, но никто, кро­ме карта, не видел ее. Даже Аказу раньше времени не разрешили открыть вюргенчык. Всему своя пора. Пусть сначала невеста сва­рит лапшу, пусть покажет, какая она хозяйка. Пусть пройдет через обряд дарения, потом уже увидят ее жених и гости.

Пока карт испытывает невесту, пока идет обряд дарения, моло­дежь не теряет времени даром. Среди молодых властвует Топейка. Вот он выносит на середину двора барабан, девушек и парней собирает в большой круг.

— Сейчас судьбу спрашивать будем,— объявляет савуш и что- то шепчет около тюмыра. Потом, крутнув барабан, он с силой подбрасывает его вверх. Тюмыр, вращаясь, падает на землю, дела­ет неожиданные закруты и катится под чьи-то ноги. Если это ноги девушки — быть ей в этом году замужем, если парень — быть женатым.

Носится по кругу барабан. Взвизгивают девушки; как гуси, гогочут парни.

Шутки, смех, шум.

Вдруг савуша в кудо зовут. Видно, кончен обряд дарения Савуш снимает перекинутое через плечо полотенце и важно шест­вует в кудо. Здесь он связывает невесте руки полотенцем и концы его передает двум своим помощникам. Те ведут Эрви к костру, около которого стоит жених. Невеста притворно упирается, а савуш слегка стегает ее плеткой.

Будто тысяча комаров, звенит шювыр, раскатисто гремит тю­мыр, рокочут тревожно струны гуслей. Невесту ведут в последний девичий путь. Сейчас невесте откроют лицо. Эрви подвели к костру, и теперь только язычки пламени отделяют ее от Аказа. Савуш махнул плетью — смолкла музыка. В глубокой тиши он подошел к невесте, осторожно взялся за кончик вюргенчыка, дернул. В лучах солнца блеснули черные глаза. Люди ахнули от изумления. Невес­та — краше не бывает! Ахали даже те, кто раньше видел Эрви. В наряде невесты она еще прекраснее. Аказ подошел к ней, нетороп­ливо развязал руки, передал полотенце савушу, поставил невесту рядом. Снова звучит музыка — из кудо с большой деревянной чашей.

НМ и мы холит карт. Он приближается к жениху и невесте, ставит их мм ми/пит, просит тишины. Торжественно звучит голос карта:

Вы,муж и жена, примите мое благословение. Живите хорошо.

 , Пол мних бойтесь, малых стыдитесь. Будьте долговечными,

Понпымп Слушайте голос рода, а также взаимно любя живите. Теперь, если свои подарки дарили от души, то и выпейте душевно.

Аказ принимает чашу с медом, пьет до половины, передает нечесте, она допивает остальное.

- Пусть, говорит карт,— будет у вас много детей, пусть охота ваша будет удачной, пусть у вас будет полно скота и хлеба-

И.о. V11  .....  солнце, поднимаясь, как луна, наполняясь, как звез-

*м - ні і к. t., пусть будет такая вся ваша жизнь. Да поможет вам

   Пусть и. будім иочиеличено ваше стояние на коленях.

ІІ і і м мм II їм

На другой тарелке Топейка вынес из кудо стопку блинов,

мит и ммм і и 1|о.1ч кдщомых колышка. Карт привычно берет нож,

С

мой о........... -у на части. Две половинки верхнего блина

МI Д Ф ММ ММ I ММ ЮИЫШИН и подает жениху и невесте.

il t ........  III НПО I III молнии перед костром и подносят блины к

їм мм • и ном mot у • її. і ммммПным блины попробует Тул Кугу

см и а м мі м»  ими жм горячими, как будет горяча

ІВЬ ІІИНОПрл ОІН «

.....................................    кім        свадебные

опальная чисть блинов роздана гостям

Н мил   ми. і і Іуїм Он крепко прижал их к груди, взволно-

мино nul oui

11рими ii‘ и мое благословение, дети мои. Живите дружно, ІйПнійАн мною (I себе меньше думайте, о нашем народе больше ійПоіьіі'ь А\ы і Ьораичеем старики, умрем — люди к вам за со­мі мім при а у і 11 у а ь і е мудрыми, добрыми, справедливыми. А сей­ши и с ( г7| III «м Ь, 101 I II, ни п., есть садитесь.



Ilu шору прямо на траве разбросаны широкие холсты. На них и бгріч і иных і уш ках хмельная шорва, дымится блестящая жиром (ИМИ юры рассыпчатых туара и, конечно, коман мелна1. Мясо (іирммос, пареное какое хочешь! Пива, меду — пей сколько

НМИМ'ШЬи,

I   на свадьбе — хозяин. Сам ест, сам пьет — угощать

и. і  іамолкла музыка, разговоров не слышно. Не до них — рот

S in с. і аой занят. Кипит, пенится в чашках пиво, трещат на зубах Уїмніїс копи, гости пьют и едят. Летят за ограду обглоданные м.и мы іям из-за них дерутся собаки.

( п ну in и ноту весь — не успевает таскать из клети кадушки с


пивом. На го он и савуш — свадьба все время должна идти без задержек. Туга и Боранчей по-стариковски гуляют в кудо. Пока пиво из каждой кадушки пробовали — напробовались. Оба лежат на нарах—песни без слов поют.

Ковяж и Янгин запалили в стороне еще один костер — на вер­теле жаряі козла, убитого в лесу перед свадьбой. Много работы у братьев: накормить столько гостей — не шутка. Два часа насыща­лись гости. Видит савуш: напились, наелись все досыта. Многие уже запачканные в жире пальцы вытерли о волосы. Другие жмут­ся ближе к музыкантам. И Топейка кричиг:

—       Люди! Кто хочет есть лапшу молодой жены? Узнайте, какая из нее будет хозяйка.

Мужчины машут на жен руками, идите, мол, вы, мужское ли это дело — лапша.

Несколько женщин идут в кудо и скоро возвращаются, качая головами,—лапша молодой жены пеш сай![6]

—       Теперь надо узнать — на гуслях невеста играть умеет ли?— кричит савуш и подносит Эрви гусли

Эрви кладет инструмент на колени и начинает медленно пере­бирать струны. Гусли звенят печально, и еще печальнее звучит песня Эрви:

На лужайках на зеленых Мы поем до сенокоса,

А у девушки веселье Лишь до свадьбы.

После — слезы.

Как вольготно зверю, птице До открытия охоты...

А у парня после свадьбы И тревоги, и заботы.

«Правду говорит песня»,—вздыхают семейные люди и охают, слушая ее. Вспоминают молодые годы. А две молодайки, подвы­пив, свою песню запели:

Мака красный огонек Опадает в ранний срок...

Век девический короток —

Увядает, как цветок.

Но Савуш огрел плетью пьяных баб, велел замолчать. Он ве­дет свадьбу по прямой тропинке — в сторону уходить не дает. Он опять кричит:

—       Пусть Аказ подарит молодой жене песню. Пусть споет!

Гусли от невесты переходят к жениху. Аказ вспоминает мело­дию, что пел недавно в лесу, и дарит ее невесте со словами, кото­рые сразу же берет в своей душе:

Гусли, сердце раскройте мое,

Птица-песня, людей позови.

Моя радость и счастье мое —

Цвет зари, дорогая Эрви.

Прилетают к нам птицы весной...

И крылатой стрелой журавлей В мое сердце вошел облик твой.

Ясным светом стал жизни моей.

Расцвели и леса, и сады,

Мне черемухой кажешься ты,

И поешь ты звончей соловья,

11гнлглилная лада моя.

Шумим одобрении встретили гости конец песни. Они, однако, мм ■ пин.* ni гг | ) о и utile ни разу. Больно хорошая песня. С таким

мужем и пп. легко будет жить. А девушки думают, какая

ni Ни иг дремлет савуш. Дал знак, унесли холсты ■ ни |ни мпхнул плеткой — ударили музыканты в

imWMp

f ni i н I и р и и и i I и и у ni Пляску начинай!

^|«>УШИН lUIMIIiyi llllixlln, ПЛИНИИ flllpllll с озорством дрыгают

Н.М ВЫИ Пумм, М. ................  бычки Мужики е песней, с шутками да

|йИ||у1»мми. II  ...........................................................   Г  жалобой     па       тяжелую

I mil и к н мши и мин v t. i ригу i пианами, на одном месте топ- Чуин II                 il      i           много ли напляшешь?..

Iny i и ni к mi i р. i i •' р ni ю i сердце Пакмана, словно пилой, удары

м  ...............  у ni п ю t Раньше была слабая надежда: в народе шли

£ду*н и" Г 11 и ми oiaaci тамгу Большого лужавуя Мырзанаю. IVIн и мир и i ииеиплен Рели бы отец стал главой всей Горной стороны mi помог бы Пакману отнять Эрви у Аказа. А сегодня иг* у ni ci и Линч f i пне i лужавуем. Он молод, силен... И не видать Пакману Эрин Бросился парень со двора, прибежал в священную нишу, упал им колени:

Ïii чго tu ка зппшь меня, великий юмо? Не я ли первый последний идти, не идти приносил тебе обильные жертвы, не я ли молил

|

и)и и иг и ночь? Теперь Эрви прошла сквозь свадебный костер... Великий юмо, расстрой эту свадьбу, расстрой! Молчишь? Не хочешь?

Пакман вскочил и бросился бежать. И вдруг — голос отца: Пакман, остановись! Куда ты бежишь, как заяц от собаки? Не могу... Поеду домой!

>*, ид. Чуть что — сразу слюни распускаешь...

И ты меня не хочешь понять. Грудь рвется на части. Я утоп- ниг 11 Пакман упал на траву возле стога сена и заплакал от обиды и горя. Отец присел около него, положил руку на вздрагивающие плечи сына:

—       Ну, поднимись, сядь рядом. Другой давно бы девку уволок, так все поступают, со времен Чоткара... Еще не все потеряно. Мы не знаем, что будет через час. Ступай на свадьбу!

—       Ты только обещаешь!—Пакман сел на траву, злоба на отца вспыхнула в нем.—«Вот подожди, я буду лужаевуем»! А сам Туги боишься!

—       Он всей Горной стороны глава. Я к нему обязан относиться пока с почтением.

—       Мы—сторонники мурзы, ближе к Казани...

—       Помолчи пока. Сюда идут.

Шемкува появилась около стога неожиданно.

—       Ну, наконец-то я тебя нашла, Мырзанай.

—       Вернулась? Все сделала?

—       Как ты велел. Мурза Кучак уже в пути...

—       Иди. Пусть нас не видят вместе.

—       Мурза будет на свадьбе?—спросил Пакман, когда старуха ушла. — Ты его позвал?

—       Не проговорись, смотри. Я долго шел к цели извилистой до­рогой. Много лет подряд расшатывал я доверие Казани к Туге. Ты знаешь: Казань мне верила, но старые глупцы горой стояли за Тугу. Теперь в моих руках судьба Аказа. С согласия отца он убил сборщиков ясака, втянул в это дело татарина Мамлейку, а потом спрятался в мечети и осквернил убежище аллаха. Такое не прос­тят... Смотри: бежит Мамлейка! Видно случилось что-то. Пойдем.

...Мамлей соскочил с коня и сразу—во двор. Стрела, пущенная ему вдогонку, ранила плечо, вся левая рука была в крови. На дворе у него закружилась голова, он привалился к дереву и опу­стился на корневище. Крикнул:

—       Эй, люди?!. Где Аказ?

—       Что с ним?—К Мамлею подбежал Сарвай. — Он весь в крови.

—       Позовите Аказа. Там... на дороге.

—       Я здесь, Мамлей!—Аказ опустился на колени, начал рассте­гивать бешмет. — Ты ранен?

—       Мурза Кучак, с джигитами. Улус разграблен... Народ раз­метан по лесу... С муллы Кучак сорвал чалму за то, что тот прию­тил нас в мечети. Сейчас придет сюда... Я еле вырвался... Преду­предить...

—       Топейка, где ты!—Аказ встал, оглядел двор.

—       Я тут...

—       Седлай коней немедля! Ковяж, Янгин!

—       Мы здесь!

—       Скачите по илемам, поднимайте всех!

—       Постойтеї—к Аказу подошел отец и старейшины. — Ты что, Аказ,— забыл перед кем стоишь Здесь старейшины, а ты кричишь.


-         Сюда пускать мурзу — самоубийство!—воскликнул Аказ. — ‘Iлечь негде драться, тесно!

Слыхали?—Атлаш развел руки. — Ему подраться захоте- /и il l.I А может, лучше миром встретить гостя и посадить за стол?

По-твоему, мы должны подставить шею под сапог мурзы? Пусть давит!

Мальчишка ты. Не поглядев под ноги, можно ли прыгать с обрыва?

-         Дивлюсь я, старики...

А ты смотри, к чему приведет драка,— сказал Мырзанай, кивнув па Мамлея. — Дивиться перестанешь.

-         Сколько их?—спросил Аказ Мамлея.

С полсотни.

-         Жалкая горстка, а вы боитесь! Мы прогоним!..

-        «Прогоним». А завтра их будет во сто раз больше.

Мы все поднимемся!

И ты начнешь войну? Людей станешь губить?

А я бы отпустил Аказа,— спокойно заметил Эшпай.               —        Я

ми/мої в табуне коней волка. Табун шарахался из стороны в сторо­ну, волк рвал лошадям горло. Но стоило одной кобыле в ход пустить копыта...

То волк и лошади,— зло возразил Мырзанай. —А мы люди.

С мурзой договориться можно.

Смотрите, смотрите,— предупредил Сарвай. — Если мурза

і   татарский улус, муллу, то с нами он договариваться не будет, может и верно - прервать свадьбу?

Все посмотрели на Аптулата. Он карт — обычаев хранитель. Что скажеттак тому и быть.

Не забывайте, что Аказ жених,— сказал Аптулат. — И если мы I ми п.Пу пополам разломим, надо невесту новую искать.

I             . о м , > Ата і подскочил к карту.

Комік і уаі.іоі ршаї'ЛИі свадьбу на две части, это значит: Яиі, ни у і о/о н мамі і они,

•        Мін їм молчишь, опар Аказ обратился к Tyre.

Сын мой .......................  мп  ні    Юмо,   бог   царей,    нас   защитит.    Ни-

410 бы ни июиньи III' /И лаги И Иди, тебя ждет невеста.

Ию ни in і , ни л л силі ч Гюрапчгй. І Інчего никому не

MfiopHlP, IIу-1 II, ІІИІЛІ.Пц илгі твоим чередом. Если мы встретим мурзу  полічим И увяженном.,,

М у р ні ушам, чи» MI.I были в мечети?—спросил Аказ Ма-

ИЛнМ

М > і о и пт і ка мі л ему ни слова.

111111 і т м и кудо- и перевяжу рану.

 учи  /п.бу иедеї смело, не глядя. Ой, берегись, савуш,

1оіри ni н|  у, бежит к ней девчонка, машет руками, в

у ...      *.                                                                                               Наукова бібліспрча   |         17

Одеського У 1 ,п ету

І- І- Мечникова і

1§р                                                            ум

глазах страх. Вот подбежала она к воротам и, чуть передохнув, кричит:

—       Берегитесь! Мурзаки!

Умолк тюмыр. Выпустил последнюю струйку звуков поникший шювыр, остановилась пляска. Девки взвизгнули, бросились к во­ротам, а у ворот на сивом коне мурза Кучак. За ним—сорок во­оруженных всадников.

Мурза спрыгнул С КОНЯ, бросил ПОВОДЬЯ подоспевшим К нему  воинам, толкнул ногой ворота.

Девки отпрянули от ворот, парни сразу сгрудились в кучу. Мужчины и бабы жались к изгороди...

Мурза оглядел двор, людей. Добродушно крикнул:

—       Чермыш народ гуляет свадьбу? Салям алейкум!

—       Здоров будь, благородный мурза!— Боранчей низко покло­нился, пятясь от широко шагавшего по двору мурзы. — Будь на­шим гостем, могучий. Я отдаю дочь за сына Туги.

—       Хороша ли невеста?

—       Где там,—Боранчей скривил губы, махнул рукой. — На один глаз не видит, кособока и хромает. Даже показывать тебе стыдно,

—       Не врешь ли?

—       Это верно, мурза,— Туга выступил вперед, снял шапку. — Обманул меня сосед — дал плохую сноху. От меня скрыл ее недо­статки и тебе тоже не все сказал. Узнали мы...

Мурза брезгливо сморщился:

—       Зачем в дом берешь?

—       Калым большой дает мне сосед. Сын богато жить хочет. Может, все же посмотришь на невесту?

—       Пусть сидит в клети и не портит мне наслаждение едой,— мурза расстегнул пояс и направился к холсту, который только что разостлали на траве.

—       Эй, Туга, позаботься о моих джигитах и лошадях!

Мурза сел, сложив ноги калачом, принялся за еду. Оторвав большую кость, махнул ею в сторону слуги, крикнул:

—       Ставь шатер у реки. Здесь ночевать буду. Ну, что вы замолкли? Пляшите.

Неуверенно зазвучал барабан, робко затенькали гусли, надул­ся пузырь шювыра. Люди стояли, глядели на мурзу, но плясать не шли.

Тогда на середину круга выбежал Боранчей, крикнул:  «Эй,

пляши!» и принялся мелко, по-стариковски топтаться на одном месте. Зашевелился круг, сомкнулся еще плотнее, парни положи­ли руки друг другу на плечи, круг качнулся вправо — и пляска началась.

Боранчей из круга не выходит. Он топчется на месте, прихло­пывает в ладоши.


Пляшет, думает: нажрется мурза — еще добрее будет, напьется еще глупее будет. Уйдет спать в свой шатер, может, беды никакой не принесет. Может, и право трех ночей забудет? А если ни забудет — не беда. Невестку так обхаяли, только плюнет мурза, если вспомнит.

«Кто думал, что принесет его нечистый дух! И зачем прискакал  юг жестокий крымчак? Ясак собирать еще рано, весенние подар­им уже отданы давно. Зачем его керемет принес — кто знает? Од­нако Туге тоже бы поплясать перед мурзой надо, — думает Боран- чей, а то разгневается мурза, всяких бед может натворить». Пля­шет Боранчей и гадает — чем кончится свадьба?

Пакман выпил полный бурак пива, пошел к Нуже, а зачем — и самм не знает.

Вон берегу кто-то стоит. От пива двоится в глазах. Подошел ближе, плюнул.

Опять эта старая карга Шемкува.

Уйди, вувер-кува1,— мрачно говорит Пакман. Икнув, добав- ЛН1Ч Теперь я колдовства не боюсь, утоплю тебя в реке... Уйди!

Эх, пятыр, патыр, силы у тебя много, ума мало. Колдовству Мш’му не веришь. Ходишь, как мокрая ворона, и не знаешь, что через три дня Эрни твоей будет.

От слов Шемкувы сразу прояснилось в голове. Еще сильнее н і | млея 11п км ни.

Ты смеешься надо мной!

Садись, неразумный, слушай. Пока ты жрал мясо да пил мы говорили с кереметом о твоей судьбе. Я упрекала его за

иОмчн І'гргмгі через листья березы передал мне такие слова:

-II зі ні Пакману, скажи ему—пусть не горюет. Пошли его к мурзе и. скажет, что обманули мурзу лужавуи. Красавицу не- м..перед ним охаяли, закон трех ночей обойти хотят. Мурза ИІІ мщ pm пн in нес і y~ в свой шатер на три ночи возьмет. Потом Пакману в знак благодарности, отдаст мурза красавицу». Так

► илінз мив |у» Или.

Ніни* і. .и                            пишімо    шныра в сторону двора, сама сги­

нут Пунш и II* Пыли

Нам ІІниммії, и тащи и и ч і н. Никого не замечает, ничего не ІНЯіИ І пльип і ні и м Ярим мерен і п и кім м стоит. Такая, какую уви­нем  МИТНІЇ, HIM ИІІ і /іпрнулм июргенчык.

 Пері і і ри літ мив і nil мелел керемет... уедем далеко-да- ДМоІ,

II  ху ......................  in                            подумал,     когда Пакман понес мурзе пиво.

Н>* її м и mm Пюи. му гое і к) уважение сделать. Мурза пьет пиво,

ІІннммн ............. .  і ему мн ухо торопливые слова. Бровь мурзы удивленно поднимается. Лицо темнеет, потом светлеет. Еще шепчет Пакман, мурза качает головой в знак согласия и ставит пиво на землю. Потом кричит:

—        Эй, Туга! Боранчей! Приведите сюда жениха и невесту. Хочу смотреть.

—        Жених сейчас придет, а невесту долго искать. Может, шо- выр, что ночью обмочила, пошла сушить,—шутливо ответил Туга.

Мурза пропустил шутку мимо ушей, хлопнул в ладоши. Подбе­жали четверо джигитов, готовые ко всему.

—        Приведите жениха и невесту!

Растолкав сгрудившихся людей, татары ворвались в клеть, и вот уже ведут Аказа и Эрви. Невеста успела набросить вюргенчык, лицо закрыто. Теперь уже не по обычаю, а от страха Эрви упира­ется, не идет, пытаясь вырваться из рук татар.

Мурза сидит, ноги калачом, поглаживает пальцем сальные усы. Кусочки мяса, застрявшие меж зубов, со свистом всасывает, спле­вывает в сторону.

Невесту и жениха, резко подтолкнув, поставили перед мурзой. Эрви бьет дрожь, она низко кланяется. Аказ стоит прямо, искоса посматривая в сторону.

—        А ты не хочешь отдать мне поклон? — спрашивает мурза, растягивая слова.

—        Я отдаю тебе ясак и этого хватит!

—        Смел! — Мурза подходит к Аказу и долго глядит ему в глаза. Сказал голосом ровным, не поймешь: похвала это или угроза. По­том подходит к Эрви и забрасывает вюргенчык за голову. Та в страхе прижимается к мужу.

—        Вай, вай, вай! — Мурза восторженно ходит вокруг невесты, разглядывая ее со стороны. — Такой звезды я не видел даже в га­реме хана. А вы что говорили, седые глупцы? — Мурза резко пово­рачивается к старикам и, размахивая нагайкой перед их лицами, кричит, брызгая слюной: — Меня обмануть вздумали? Вы думали, мурза дурак? Забыли, презренные, кто вы и кто я! Весь правый берег Волги я держу вот в этом кулаке. Мигну глазом — и от ваших худых кудо не останется и пепла. Я верил тебе, Боранчей, всегда был добр к тебе, а ты... Вы что, забыли закон трех ночей? Каждая невеста, если господин пожелает, должна быть у него три ночи. А кто вам господин? Ну, кто?!

—        Ты, могучий и великодушный... — пролепетал Боранчей.

—        Верно. Жених должен гордиться, что я взял его невесту. Это почетно. Увести девушку в мой шатер!

Два мурзака подошли к Эрви, но притронуться к ней не успели. Аказ двумя быстрыми ударами свалил их с ног и, схватив Эрви за руку, бросился к воротам. Стремянный Хайрулла, а за ним десяток джигитов кинулись догонять беглеца.

Гости, особенно молодые парни, стоявшие в напряженном ожи­дании развязки, словно посигналу, очутились у ворот и с кри­нами: «Держи их! Держи!» — захлопнули створки. Около выхода образовалась невообразимая свалка. По крику мурзы в проход устремились джигиты, бывшие за пределами двора. Не зная о побеге, они ломились в ворота, тогда как аскеры, находившиеся во дворе, старались вырваться оттуда, чтобы пуститься в погоню. Хозяева свадьбы с притворными криками:                                                                                                       «Держи! Лови!» —



умышленно мешали насильникам, создавая у ворот толчею. На­конец, ворота не выдержали напора и рухнули.

И тут пролилась кровь. Верхняя перекладина ворот упала и ударила сзади по плечу одного аскера. Тот взвыл от боли, обер­нулся и увидел совсем молодого парня, который смеялся от ра­дости. Аскер выхватил саблю, взмахнул ею — и юноша, окровавленный, упал на траву. На мгновение шум стих. Никто не успел дометить, как у отца убитого очутился в руках дубовый крюк от очага. С звериным рычанием он бросился на убийцу, и в тот же миг убийца свалился с разбитым черепом. Мужчины вырывали колья из забора и, разгоряченные хмелем и видом крови, броса­лись на насильников. Мурзаки рубили саблями, кололи копьями, резали ножами. Хоть и были пришельцы вооружены лучше хозяев, нее же перевес был на стороне черемисов. Их было гораздо боль­ше Мурза понял это. Из десятка телохранителей, очутившихся "Коло него, он подозвал к себе двух, крикнул им что-то.

Вдруг во двор вбежал Хайрулла и крикнул:

—         Там... наших четверо... убиты!

А ты... сбежал?—зло выкрикнул мурза, обороняясь саблей 01 наседавших на него мужчин.

—         Я должен хранить тебя,— Хайрулла встал рядом с мурзой.

Где Аказ?

Он там... на берегу...

—         Здесь оставайся...—Мурза выскочил за ворота, прыгнул с откоса вниз и, ломая кусты, скатился к реке. Поднялся, увидел: четверо его парней дерутся с троими — с Аказом, Ковяжем и 11 шейкой. За рекой он увидел Янгина и Эрви, карабкающихся по

откосу. Они убегали в лес.

Мурза в несколько прыжков очутился около Аказа, крикнул:

Молись своим богам, болотное отродье!

Мурзаки, увидев подкрепление, начали теснить Топейку и Ко­йн ж а к воде.

Ну, волк, держись! — Аказ полоснул клинком по сабле мурзы и высек сноп искр. Звенело оружие, сражающиеся вертелись и що воды, выкрикивая оскорбительные слова.

Теперь тебе, сморчок, конец!— рычал мурза.— Был жених — Покойник будешь!

—        Заставлю тебя ашать свиное ухо!—не уступал Аказ.

Топейка и Ковяж бросились в воду. Мурзаки не стали их прес­ледовать и пришли на помощь мурзе. Аказу тоже ничего не оста­валось другого, как перебраться на другой берег.

Воины ринулись было за ним, но мурза остановил их, махнул рукой в сторону двора.

Люди, казалось, озверели. Они хватали чугунные котлы и ра­зили ими насильников, срывали цепи с очагов, размахивая, врезались в гущу свалки. Даже женщины выхватывали из костров пылающие головешки и бросались на татар, погибая при этом под ударами сабель. Теперь очередь дошла и до мурзы. Вытеснив со двора его джигитов, черемисы бросились на телохранителей Кучака, но в это время над лесом взметнулся столб черного дыма, за ним второй, третий. Пронзительный крик «Горим!» сразу отрез­вил людей, опьяненных боем.

—        Кудо в огне!

—        Наши дети!

С этим возгласом люди бросились со двора...

Дальше все произошло, как предполагал мурза. Разбежавшись каждый к своему дому, мужчины разрознились и стали бессиль­ными.

Слуги Кучака переловили их всех по одному, связали и снова поволокли на двор лужавуя. Погоня, посланная за женихом и не­вестой, возвратилась ни с чем. Поймать людей, знающих леса, как собственное кудо, немыслимо. Даже следа не нашли.

Но Кучак не только хитер и жесток, но и упрям. Он позвал к себе Тугу и Боранчея, надменно проговорил:

—        Как велик аллах на небе, так же велики его законы на земле. Вы задумали нарушить закон трех ночей, и аллах пока­рал вас. Твой двор, старый Туга, в крови, три ваших кудо сгорели, а вы все стоите передо мной связанные, как бараны. Ваши люди убили половину моих джигитов, у вас в десять раз больше лю­дей, чем у меня, и все же я не боюсь вас, потому что мне по­могает аллах. Вы думали: мы поколотим мурзу, убьем его слуг, и он, как трусливая собака, убежит домой. Как вы ошиблись, пре­зренные пожиратели волчьего мяса! Я буду здесь жить до тех пор, пока не исполню закон, предначертанный всевышним. Мои воины уже раскинули шатер у реки, и я пойду туда отдыхать. А ты, Туга, возьми с собой сорок стариков, у которых есть здесь сыновья, и иди в лес искать жениха и невесту. А ты, Боранчей, будешь здесь, и все молодые люди и женщины будут здесь. И если к вечеру в моем шатре не будет невесты, сорок сыновей тех стариков будут мертвы. Завтра утром жених пусть будет у моих ног. Если нет — сгорит твое кудо, Туга, и ты будешь мертв. Я все сказал.


Ты рано празднуешь победу, мурза,— ответил Туга.— Ночь велика.

—        Не ты ли, трухлый пень, мне помешаешь? Эй, джигиты! Всех стариков, и этих тоже, привязать к дубам. Пока Аказ с женой не будет здесь, пока зачинщики из леса не вернутся...

—        Мы встретили тебя, как гостя, а ты стал всех кусать, как бешеная собака.

—        Как ты смеешь!— Мурза подскочил к Туге, схватил его за горло.

—        Смею. Я здесь хозяин.

—        Запомни, ты, овечий хвост: где ступило копыто моего ко­ми, там я хозяин!

—        Мой сын в лесу, и тебе не миновать его стрелы. Уйди!

Туга оторвал руки мурзы от горла и ударил обоими кулаками

и бритый подбородок. Кучак выхватил нож и ткнул его в пах Туги...

Э Р В И

Крадучись, выполз на поляну густой туман.

Сначала вечерний летний воздух был чист, но вдруг из леса поползла белесая пелена, и сразу на землю легла тяжелая сырость.

Жизнь в Нуженале затихла, люди притаились. Также украдкой, і пк и туман, окутала души людей холодная грусть. Как было весело днем на свадьбе, и какая печальная настает ночь.

Мурзе не спится. Сначала велел поставить шатер у реки. Потом перенести его на откос. И сюда не пришел сон. Кучак встал, перепоясался саблей, вышел из шатра.

Со стороны илема туман приносит запахи дыма, нет-нет да и излетит и тревожно осветит мглу снопик искр. Где-то недалеко ухает филин.

—        Шайтан проклятый! Не дает уснуть,— ворчит про себя мурза.— Болото дышит сыростью, туман ползет из леса, овраг шит опасность... В двух шагах не видно ничего... Уж не боюсь ли и я? Кого мне тут бояться?.. И эта птица... Как будто назло.— Кучак подошел к краю оврага, глянул вниз. Над туманом ощетинились вершины елей и пихт. Они враждебны и похожи на острые наконечники копий. Туман распахнулся, и около мурзы очутился Хайрулла.

—        Как думаешь, старик, ночь пройдет спокойно?— спрашивает мурза.

Хайрулла долго молчит, потом отвечает тихо:

—        Кто знает? Пока Аказ на воле — жди беды. Окрестный лес затаил злобу. Давай свернем шатер, уйдем. Послушай ста­рого слугу...

—        Уж не трусишь ли ты?— мрачно спрашивает мурза.

—        С тобой ходил я много лет,— Хайрулла чуть повысил го­лос,— и редко ошибался. Прости меня, могучий, но ты сегодня был с разумом не в дружбе. Во власти злобы ты был целый день...

—        Иди, проверь посты.— Мурза не любил, когда старик уп­рекал его.— Узнай, не появился ли Аказ. Иди.

Мурза задумался. Как объяснить убийство лужавуя хану? Не заметил, как снова появился Хайрулла. За ним стоял Мырзанай, а чуть подальше маячила фигура Пакмана.

—        Зачем вы здесь?

—        Я давний друг твой...— Мырзанай сорвал с головы шапку,— но если друг в опасности...

—        Ты думаешь, мне беда грозит?

—        Народ, мурза, озлоблен. Он — как сухой хворост. Одна искра...

—        Ты пугать меня вздумал? Дело говори. Аказа ищут?

—        Зачем его искать! Узнает, что отец при смерти, прибежит сам сюда.

— Не прибежит,— подал голос Пакман, выглянув из-за спины отца,— он от Эрви никуда не отойдет.

—        Найдем сами,— Мырзанай оттолкнул сына.

—        Я знаю: он будет драться. К нему из двух илемов парни ушли, человек двести наберется.

—        Я всех передушу!— Кучак схватился за саблю, вырвал на­половину, снова бросил в ножны.

—        Меня, мурза, послушай,—Хайрулла встал рядом с Мырза- наем.— И так немало крови пролилось. Зачем тебе Аказ?

—        Сказал я—он умрет!

—        Всему своя пора. Тут Мырзанай предлагает другое.

—        Ну, говори...

—        Туга вот-вот скончается. Я стану лужавуем и сам придушу Аказа, а голову его пошлю тебе в Казань. Ты только повели меня поставить...

—        Ты знаешь, Мырзанай, я не сажаю лужавуев. Их избирают старики. Об этом договор давно есть. А старики тебя не выберут, тебе они не верят. Слышал я: прозвище тебе смешное дали...

—        Татарской кобылы хвост!—напомнил Пакман.

—        Молчи, окмак[7], когда тебя не просят. Ты прав, Мурза, меня они не чтут, но если к ним ты милостливым будешь... Сей­час старейшины привязаны к дубам. Ты отпустил бы их...

—        Они подумают, что я их испугался!


—         Ты гнев им покажи. А я приду просить за них. И ты их пощади.

—         В твоих словах есть зерно разума. Эй, Хайрулла!

—         Я здесь, могучий.

—         Веди сюда старейшин. А вы пока уйдите. Не нужно, чтобы нас видели вместе.

Мырзанай поклонился и, пятясь, отошел в туман.

-- Так, пожалуй, будет лучше, — произнес мурза, когда остался один.—Этот косоглазый лизоблюд поможет мне расхле­бать кашу, которую я заварил сегодня. Когда он станет лужавуем, всех в бараний рог согнет. Его руками я придушу Аказа. Быть может, и смерть Туги он примет на себя. Посмотрим.

...Эрви оставила Аказа, когда он сражался с мурзой на берегу. Они долго бежали с Янгином, добрались до чащобы, остановились.

—         Здесь нас никто не найдет,— сказал Янгин, задыхаясь.

—         Я беспокоюсь за Аказа...

 Не горюй. Аказ найдет нас. Ты видишь, трава влажная, и след на ней заметен...

Но вскоре пал туман. Янгин, бедовая голова, надумал распа­лить костер. Он видел, что Эрви вымокла до нитки, когда пере­правлялись через реку, и теперь дрожала. Может, от сырости и холода, а может, и от страха. Да и у самого Янгина зуб на зуб не попадал.

—         Давай высушим одежду. Погони уже не будет. Татары в лес не сунутся.

Эрви осталась в одной исподнице, развесила свои свадебные наряды около костра. Туман все сгущался, дым костра стлался по н-мле, смешивался с сыростью, расползался по поляне. Вдруг затрешали сучки, Янгин схватился за нож, но из тумана вышел Ковяж.

Как ты нашел нас? —спросил Янгин, заложив нож за по­їм По следам?

По дыму,— ответил Ковяж.— Носом почуял. Где Аказ?

Ждем...

Искать надо. В илеме беда. Стариков привязали к дубам, «шли много заложников. Если Аказ и Эрви не придут — утром старикам смерть. Где ты оставил брата?

На реке. Он дрался с мурзой...

Возвращайся туда, найди Аказов след, иди по нему. Я на К >ш у пойду.

А Эрви?

Я здесь одна побуду,— сказала Эрви.— Ищите.

Когда братья пошли в разные стороны, Эрви крикнула:

—         Оставь мне нож, Янгин!

Янгин кинул ей нож. Ковяж скрыл от Янгина, что ранен отец. Недаром младшего брата зовут Шокшо вуй — Горячая голова. Он может убежать в илем, кинуться на мурзаков...

Эрви долго не думала. Еще тогда, когда Ковяж сказал о заложниках, она решилась. Как только братья ушли, Эрви надела пояс и, оставив свадебные одежды висящими у костра, исчезла в тумане...

...Спустя полчаса около шатра появились Боранчей, Сарвай, Аптулат и Эшпай. Со связанными за спиной руками, они шли под охраной двух мурзаков. Хайрулла шел сзади.

—        А где Туга?

—        Как будто ты не знаешь, — ответил Аптулат. — Туга при смерти.

—        Аллах свидетель — во всем вы виноваты сами,— Кучак обо­шел стариков кругом, помахивая плеткой. Пояс с саблей он снял, показывая, что он безоружен и никого не боится. — Я ехал к вам без зла. А вы, хранители законов старины, блюстители обычаев народа, нарушили закон гостеприимства. И трех ночей закон нарушили...

—        Худой закон, — сипло проговорил Аптулат. — Ты нам его привез из Крыма. Он нам не нужен.

Мурза не обратил внимания на слова карта и продолжал:

—        Вам этого показалось мало. Вы меня обманули и позволили дрянному мальчишке устроить драку. Да что там — сами в эту драку влезли... Туга полез на нож. Я много джигитов потерял. Кто мне за них ответит? Все их убийцы попрятались в лесу. А вы, мудрые из мудрых, вместо того чтобы выдать их мне, упорно скрываете. Могу ли я быть милостливым к вам?.. Аказа выловить послали? Зачинщиков нашли?

—        Аказ в лесу, как дома. Найди его, попробуй,— сказал Сарвай.

—        Я верен слову. Если их тут утром не будет, вы умрете в мучениях.

—        Пусть будет так,— сказал Эшпай и отвернул лицо в сто­рону.

—        А дочку нашел? — Кучак черенком нагайки ткнул в бороду Боранчея.— Трех ночей закон исполнил?

—        Я не велел ей приходить сюда.

—        И ты умреш!

—        Я слишком стар и смерти не боюсь. А ты, вонючий пес, ты на чужой земле! Плюю я на тебя!— Боранчей рванулся к мур­зе, вытянул шею и плюнул ему в лицо. Охранники бросились на старика, свалили его на землю. Мурза вытер лицо и прохрипел:

—        На кол его! Сейчас же!

Аскеры схватили Боранчея, поволокли. И никто не заметил Эрви. Она возникла из тумана неожиданной резко крикнула: «Эй!»


Аскеры замерли на месте, Хайрулла, выхватив саблю, мгно­венно повернулся на голос, но, узнав Эрви, опустил оружие. Эрви смело подошла к мурзе, сказала:

—                                 Ты мучишь стариков за    то, что скрыли от тебя невесту. Смотри, я    здесь и для гнева нет     причины.

—        А где твой муж?— Кучак дал знак Хайрулле, чтобы тот подал ему саблю. Он был уверен, что Аказ рядом.

—        А разве по закону трех ночей в шатер ведут и мужа?

Мурза ухмыльнулся, довольный ответом Эрви, повернулся к

старикам, сказал насмешливо:

—        Вот у кого учитесь жить. Она умнее вас всех. За то, что ты пришла, проси, чего захочешь. Наряды, золото...

—        Вели их отпустить. Не тронь отца. Я буду тебе покорна.

Мурза поднял руку и жестом приказал отпустить Боранчея.

Аскеры          приволокли старика          назад, бросили        к      ногам     мурзы.

Воранчей      поднялся, увидел Эрви, шагнул к ней, протянул руку и тихо спросил:

—        Тебя поймали?

—        Сама пришла, отец.

—        Как ты осмелилась?! Стыд и позор!

—        Гоните его в шею! — крикнул мурза, и Боранчея вытолка­ли. Старик сопротивлялся, кричал:

—        Не дочь ты мне после этого! Не дочь! Как будешь смо­треть в глаза Аказу?!

Когда вопли Боранчея стихли, мурза сказал Эрви:

—        Иди в шатер, не слушай старика.

Эрви кивнула в сторону старейшин:

—        Их тоже отпусти. И слово дай, что никого не тронешь.

—        Вы слышите, упрямцы.— Мурза подошел к Аптулату.— Вас смерть ждала... Но приходил сюда недавно мудрый человек, про­сил вас пощадить... Я говорю о Мырзанае. Теперь Эрви об этом просит, и я даю вам жизнь. Эй, Хайрулла! Развяжи их и накажи всем, чтобы не трогали. Пусть живут.— Пока Хайрулла развязы­вал стариков, Сарвай крикнул Эрви:

—        Что скажешь ты сородичам, когда уйдешь из этого шатра?! Мурза убил Тугу, а ты в его постель...

—        Туга... убит! — Эрви вздрогнула от этих слов, как от удара плеткой...

Несмотря на гневные упреки отца, на страшную весть о гибели Туги, Эрви не растерялась и твердо решила исполнить задуманное до конца. Она будет тянуть время. Янгин и Ковяж най­дут Аказа, и он придет. Но если опоздает... Эрви не отдаст себя даром!

Ну, что стоишь! Иди в шатер,— возглас мурзы заставил Эрви вздрогнуть, но она не подала вида, что испугалась.

—        Нет. Там связаны другие заложники. Их тоже надо отпустить.

—        Ых! Прекрасна, как цветок, упряма, как шайтан. Умеет сделать воском мужскую душу. — Появился Хайрулла. — Иди, за­ложников... развяжи. Уходят пусть. Довольна ты? Входи.

—        Я подожду...

—        Чего?

—        Когда Хайрулла вернется.

—        Со мной шутить нельзя! Иди скорей!— Мурза схватил Эрви за руку и повел в шатер. Он посадил ее на мягкие ветки хвои и вышел.

И здесь в шатре пришел к Эрви страх.

Слуги внесли и поставили на середину большой котел. Но зачем кипяток? Быть может, мурза думает, что я буду сопротив­ляться, и за это на меня будут лить горячую воду,— в страхе подумала Эрви и, когда в шатре появился мурза, крикнула:

—        Пусть унесут котел, я во всем буду послушна!

—        Я не хочу тебе зла,— мягко произнес мурза,— не бойся. Здесь ты будешь мыться. Поняла?

Эрви кивнула головой.

—        Теперь раздевайся.

—        Зачем, великий мурза?

—        Будешь мыть тело. От тебя пахнет лесом.

Эрви не знала, как быть. Раздеться перед мужчиной? Этого лесные женщины не делали никогда. Кучак подошел к ней, и не успела Эрви опомниться, как он взялся за ворот ее рубахи и с силой развел руки в стороны. Послышался треск, и порванная рубашка спала со смуглых плеч. Эрви, вздрогнув, быстро сложила на груди руки крестом, сжалась в комочек.

—        Снимай все остальное, садись в котел и мойся.

От стыда, смущения и горячей воды тело запылало, сделалось розовым и еще более упругим...

Мурза сидел на подушках, вытянув шею. На его скулах бле­стела тонкая струйка слюны.

—        В Казань со мной поедешь?

—        Дай мне подумать, мурза. Завтра скажу.

—        Ты посмотри на себя. Ты, как слезинка, чистая, горячая. Твое место в моем дворце, а не в кудо Аказа. Ты видишь: я все­сильный мурза, буду тебе сейчас служить,— Кучак встал, развер­нул узел, лежащий в углу, и, достав мягкую белую ткань, накинул ее на Эрви. Затем подхватил ее под локти, сильным рывком поднял и перенес из котла на пихтовые ветки, разбросанные по земле. Потом достал невиданной яркости халат, набросил его на плечи Эрви. Прохладный шелк нежно ласкал разогретую кожу.

Мурза указал на узел:

—        Иди посмотри. Там все твое.

Эрви медленно развязала узел и стала тихо перебирать доро­гие украшения, одежды, каких раньше не только не держала в руках, но и не видела. Тем временем Кучак разделся и лег под одеяло.

—        Посмотришь потом,— сказал мурза,— сейчас иди ко мне, погрей мою постель.

Эрви откинула узел в сторону, встала и твердо сказала:

—        Нет, мурза. Твоей я не буду никогда. Теперь, когда мои род­ные далеко и в безопасности, в этом нет нужды.

—        Ах ты, змея! — зарычал мурза, поднимаясь.— Над кем сме­яться вздумала? — Втянув голову в плечи, растопырив руки, мурза пошел на Эрви. Девушка отпрыгнула в сторону, схватила свою одежду. В ее руках сверкнул нож.

—        Только дотронься, я убью тебя и себя!

—        Эй, джигиты! Взять ее!

Охранники, словно волки, ворвались в шатер, схватили Эрви, завернули руки назад. Страшная боль в плече заставила девушку вскрикнуть, ноги ее подкосились, и она повисла на руках слуг мурзы. Кучак поднял нож, выпавший из рук Эрви, попробовал лезвие на палец, усмехнулся.

—        Дура ты, Эрви. Совсем глупая. Ради чего терпеть боль? Я знаю, ты думаешь о муже, а он, как заяц, бегает в лесу.

Эрви подняла голову, глянула на мурзу глазами, полными не­нависти, хотела крикнуть, что ее муж собирает сейчас силу, чтобы завтра оторвать мурзе голову, но сдержалась. Кучак поставил ее на ноги, убрал с лица прядь волос.

—        Ты, как луна в зимнее время,— яркая, недоступная. Хочешь, и сделаю тебя своей женой? Смирись — и будешь ходить в золоте и в шелках. Мой дворец...

—        Я принадлежу Аказу и никогда не буду женой другого. Зачем мне золото? Зачем твой душный дворец? Ты сказал, я чужая. Это было бы верно, если бы я поменяла мои родные воль­ные леса на тряпки и золото. А я лучше умру, но женой твоей не буду! Ты мне противен, мурза!—Эрви говорила эти слова спокойно потому, что страх ушел из ее сердца, оставив одну ре­шимость: или сохранить свою честь, или умереть. Мурза, угрюмо взглянув на слуг, дал им знак уйти, и когда те вышли из шатра, начал говорить:

-                       У меня в гареме двадцать бикечей, в моих руках перебы­вало сотни наложниц — неужели ты думаешь, что каждую я уго­варивал, как уговариваю тебя? У меня достаточно силы, чтобы вкрутить тебя, свить из тебя плеть. Зачем тебе это? Лучше сми­рись, и я отпущу завтра тебя к мужу --- Нет!


—        Ну, посмотрим, как ты запоешь сейчас!

И Кучак взял с шатровой стойки плетку.

—        Я не боюсь тебя!— крикнула Эрви.— Бей! Ну, бей! Вчера ты зарезал старика, сегодня женщину убей, а завтра привяжи к дубам детей. Какой дурак назвал тебя могучим?

Эти слова отрезвили Кучака. «Правду сказала женщина, — по­думал он,— с кем я воюю? Мои джигиты в душе, наверное, сме­ются надо мной. И прав старый Хайрулла — это кончится плохо». Опустилась поднятая над головой нагайка. Черенком ее мурза отодвинул штору у входа, крикнул:

—        Эй, Хайрулла! Скажи, чтобы седлали лошадей. Мы уходим.

Этого приказа словно ждали. Упали полотнища шагра, Хай­рулла мгновенно свернул их, унес в повозку. К мурзе подвели жеребца, и он вскочил в седло.

—        А эту?— спросил Хайрулла, показывая на Эрви.

—        Связать — и на повозку.

Подбежали аскеры, перехватили девушке веревками руки и ноги, подняли, понесли. Эрви закричала:

—        Аказ! Меня увозят! Спаси меня, Аказ!— Ей заткнули рот тряпкой.

Только один Пакман услышал этот крик. Он подбежал к Мырзанаю, заскулил:

—        Отец! Ее увозят. Ты говорил мне...

—        Не ной Потешится—отпустит. Возьмем ее в наш дом. Через нее Казань нам будет еще ближе...

Рядом появился мурза, его конь, предчувствуя далекую дорогу, нетерпеливо переступал с ноги на ногу.

—        Я вижу—властелин собрался уезжать?—Мырзанай вышел навстречу Кучаку.

—        Пора домой,— ответил мурза.

—        Что мне прикажешь делать?

—        Ты оставайся лужавуем Аказа привезешь в Казань. Людей держи в страхе и покорности.

—        Все сделаю как надо. Слуги верней у тебя не будет

Всю ночь Аказ метался по лесу — искал Эрви. Встретил Мамлея, принялись искать вместе. Находили друзей, прятавшихся в чащобах, встречали женщин, детей, стариков, но Эрви так нигде и не нашли.

АК А З

Пострадавшие от пожара собрались около дома Туги. Раньше тоже бывали беды, и лужавуй перекладывал их на плечи всех, по­могал погорельцам. На это люди надеялись и сейчас. Многие только здесь узнали, что Туга ранен. Они толпились около ворот, ждали старейшин. Наконец, со двора вышли Аптулат, за ним Сарвай и Эшпай. Аптулат спросил Ятмана:

—         Посыльные вернулись?

—         Все как один.

—         Аказа не нашли?

—         И Янгина нет, и Ковяжа...

—         Ковяж на дворе около отца.

Возле изгороди показались Мырзанай и Атлаш.

—         Мир вам, старейшины,— поклонился Мырзанай.— Надежда есть?

Сарвай махнул рукой, ничего не сказал. К старейшинам по­дошли Ятман, Урандай, Япык-коробейник — все седые, всем почти по сотне лет.

Аптулат оглядел их, сказал:

—         И жизнь, и смерть стоят у изголовья Туги рядом. Что бу­дем делать, старики?

—         Просить у бога милости,— прошамкал Япык.— Еще раз жертвы надо принести.

—         Три раза разводили жертвенный костер — ему не легче.

—         И Аказа нет...

—         Он погиб, наверно,— сказал Атлаш.

—         Зачем так говоришь?—возразил Эшпай.— Не надо.

—         Сами посудите... Он мог бы отпустить Эрви в шатер мурзы?

—         Старейшины!— Мырзанай выступил вперед.— К чему стро­ить догадки? Не время. Нынче Горный край остался без лужавуя. Пока мы тут все вместе, надо думать...

—         Туга еще не умер, Мырзанай,—напомнил Сарвай.

—         Но умрет все равно!—крикнул Атлаш.

—         Тебе, Атлаш, не стыдно?—Аптулат кивнул головой в сторо­ну двора.— Ты слышишь женский плач?

—         Нам не с руки слушать, как воют бабы,— жестко произнес Мырзанай.— Оглядитесь: люди — без крова, дети — без еды. Надо кому-то поручить заботы...

—         Мырзанай прав,— тряхнув бородой, сказал Урандай,—Люди ждут.

—         С каких эго пор ты, Мырзанай, о нас и наших людях стал заботиться?—спросил Эшпай.— Твои илемы не пострадали.

—                   Зря, сосед, так говоришь. Расскажи ему, Атлаш, как мы от верной смерти вас спасли, как у шатра мурзы в грязи валялись,

вымаливая вам пощаду. Кучак и нас мог бы к дубу привязать.

—        Не ври. Нас спасла Эрви!—вспыхнул Эшпай.

—        Я тебе говорил, Мырзанай, не надо из-за них класть голову волку в пасть. Они, неблагодарные, не поймут.

—        Погоди, Атлаш, не в этом дело...

—        Нет, в этом. Вот сейчас придет Боранчей. Что скажете вы ему, когда он спросит про свою дочь?

—        Боранчей сам был с нами в заложниках!—крикнул Эшпай.

—        Был? Но разве он хотел, чтобы вы в обмен за свою жизнь отдали его дочь? Почему он избит, а вы целехоньки?

—        Эрви сама пришла в шатер, Атлаш,— сказал Аптулат.— Нашей вины в том нет.

—        Эрви сама не знает, что творит, а вы и рады. Лишь бы сохранить свою шкуру. Когда она пришла к шатру...

—        Ты, Атлаш, очень много знаешь,—язвительно сказал Сар- вай.— Как будто ты всю ночь сидел в шатре мурзы.

—        Я не сидел в шатре! Я мурзу увидел в дубовой роще, когда он вез Эрви, привязанную к седлу. Я упрашивал, но он не согла­сился ее отдать...

—        Послушайте, старики. Да они все врут,— перебил Атлаша Эшпай.— Мырзанай только что хвастался, что вызволил нас из рук мурзы, а Атлаш говорит, что видели они Кучака, когда он вез Эрви. Мы же были отпущены раньше.

—        Народ обманывать не надо,— согласился Урандай,— стари­кам говорить неправду стыдно.

—        Воля ваша, старики. Вы можете нам не верить,— обиженно произнес Мырзанай,— но мы сказали правду. И скоро вы об этом узнаете.— Отойдя в сторону, прошипел на ухо Атлашу:— Испортил все! Теперь нам в это дело соваться нельзя. Теперь надо Ковяжа вместо Туги. Он старший в роде.

—        Старший Аказ. Если придет — его выберут.

—        Был бы жив — давно пришел бы...

Старый Туга умирал.

Сидит у изголовья Туги древний Сарвай, трет пальцем воспален­ные глаза. Он, говорят, намного старше Туги, а вот жив еще. Си­дит, свесив голову, Эшпай—лучший друг Туги. Тут же рядом с ним Алдуш и Атлаш. Япык-коробейник тоже тут. Хоть его и не звали, однако он пришел. Старый карт Аптулат раньше всех при­был к больному.

Ковяж и Янгин вышли из кудо: пусть старики поговорят, по­думают, кого оставить вместо Туги лужавуем. В кудо это поняли и начали совет. Туга лежал без сознания и до сих пор не сказал, кому быть после него лужавуем.


—       Вдруг Туга умрет и не успеет сказать?— говорит Эшпай.— Кого лужавуем ставить будем?

—       Как это — кого?—строго произнес Мырзанай.—Есть закон— старшему место. А в роде Туги старшим остался Ковяж. Он будет лужавуем.

—       Верно, верно,— вторит ему Япык.

—       Тебя не спрашивают,— говорит Сарвай и, не глядя на Мыр- заная, произносит:—Туга, когда был здоров, вместо себя оста­вить Аказа советовал.

—       Аказ, пожалуй, будет лучше Ковяжа,— заметил Алдуш.

—       Голова горячая,— коротко бросает Атлаш.—Ковяжа надо.

—       Спросить надо Тугу,— советует Аптулат.— Как он скажет.

—       Помяните мое слово: Ковяжу быть лужавуем,— говорит Мырзанай и выходит из кудо.

Старейшины знают, почему Мырзанай хочет Ковяжа. Дочку свою отдать за него собирался. Если станет Ковяж лужавуем, тогда вся власть у Мырзаная будет. А кто тогда бедных защитит?

Мырзанай зря спорить не хочет. И знает: вот-вот прибудет от хана посланец и скажет ханское слово.

И не ошибся. Не успел выйти за ворота, навстречу ему — Алим, сын Кучаков, с джигитами. Соскочил мурзак с коня, подошел к Мырзанаю, спросил:

—       Туга жив еще?

—       Лежит без памяти. Скоро умрет.

—       Кого вместо себя оставил?

—       Не сказал. Кого хан велел, того и поставим.

 Благословенный Сафа-Гирей сказал: «Мырзанай знает, кого ему лужавуем надо — того и мне надо».

—       Быть правителем Ковяжу.

—       Старейшины согласятся ли?

—       Против обычая не пойдут. Ковяж старший в роде Туги.

Ну, слава аллаху. Веди           меня к ним.

Из      открытых дверей кудо        шум голосов рвется          наружу.    Алим,

склонившись, шагает в полумрак. На нарах больной лежит, а про него будто забыли — старейшины спорят, кому лужавуем быть. Заметив Алима, стихли, но головы не склонили.

Мурзак махнул рукой в знак приветствия, сел на пододвину­тую Мырзанаем скамью.

—                      Я привез вам, старейшины, привет несравненного Сафы-Ги- рея. Вместе с поклоном привез и совет: пора по-новому жить на­чинать                                                                            вам. Было у горных черемис два больших лужая, теперь из них                  один надо сделать. И повелел великий хан называть этот

33

лужай бейликом, а правителя—беем, князем подданным своим. Вот эту саблю Сафа-Гирей бею послал, я ее передаю вам, ста­рейшины. Кого надумаете беем сделать, тому и отдадите.— И

' Марш Акпарса

Алим передал саблю Мырзанаю.— Кроме того, хан послал вот этот халат со своего плеча и этот мешок золота. Подарок новому бею.—Алим бросил на руку Мырзанаю дорогой, но уже ношенный халат и отдал кошелек с деньгами.— А меня простите, старейшины, я тороплюсь.— И вышел, не поклонившись.

—        Если беем будет неугодный хану человек, ты ответишь,— строго сказал он вышедшему провожать Мырзанаю. Тот кивнул головой и подал Алиму стремя.

Под вечер Туга открыл глаза—к нему сразу чуть не все ста­рейшины: кого велит вместо себя оставить?

Слабо шевельнул губами Туга, произнес всего одно слово и снова закрыл глаза, а в шуме старейшины не расслышали того слова. Одним показалось, что Туга назвал Ковяжа, другим — Аказа. А карт Аптулат уверял, что Туга сказал «старшего». И пошел среди старейшин великий спор. Мырзанай, Атлаш и все посланники богатых горло дерут за Ковяжа, а Сарвай, Алдуш и все, кто победнее, кричат: «Аказа!» Аптулат — то за одного, то за другого. И даже Япык голос подает, однако он не старейшина — его не слушают. Кричат старики, того и гляди, в бороды друг другу вцепятся:

—        Ты зачем бейскую саблю сцапал?!—кричит Сарвай на Мырынзаная.— Положи на нары!

—        Деньги с халатом тоже положи,— рычиг Атлаш. Он хотя и заодно с Мырзанаем, однако жадность мучит — боится, как бы Мырзанай золото и одежду дорогую не присвоил.

Аптулат-карт слушал-слушал, видит, спору нет конца, настала пора к богу обратиться.

—        Слушайте, старики! Кончайте крик, я к великому юмо ваш спор понесу. Как он скажет, так тому и быть.

Как только карт ушел, старейшины сцепились снова...

Никто не заметил, как в кудо вошел Мамлей.

—        Достойные! Ответьте, ради бога, что здесь происходит?

На Мамлея никто не обратил внимания. Тогда он схватил Ат- лаша за локоть и крикнул:

—        Да перестаньте вы!

—        Ну, ты, суас![8]—Атлаш оттолкнул Мамлея.— Не суйся не в свое дело!

Возглас Атлаша отрезвил ссорящихся. Эшпай отпустил рукав Мырзаная, за который только что уцепился:

—        Мамлейка! Ты? Откуда?

—        Меня послал Аказ. Узнать, не появилась ли Эрви в илеме?

—        Где он?

—        На берегу Юнги. Всю ночь Эрви ищет.


—         Так он еще не знает ничего. У нас беда — смертельно ра­нен Туга. Может быть, до полудня не протянет.

Надо скорое сказать АказуІ—воскликнул Мамлей. И повер­нулся к двери Мы скоро будем тут!

I п. 11 и ні При ОДИЛ карт, С богом говорить — дело не простое. Наконец он помнился в дверях, сказал:

И і  .............................................   подай.... саблю   Туге.—Он жив еще.

положи саблю на грудь ему, если правой рукой Туга саблю возьмет,           быть, лужануем Аказу, если левой рукой сабли коснется, быть Ковяжу,

Туга без памяти,—возражает Атлаш.—Как можно выбор ему творить? Я не согласен!

Тyra у всевышнего порога,— карт поднял руку с вытянутым

 .нем над головой.— Ему теперь бог советы дает.

Раз юмо повелел, надо делать,—сказал Сарвай и положил саблю на грудь Туги.

А я Аптулату не верю,— Мырзанай подошел к двери, как бы собираясь уходить, но Эшпай остановил его.

Не будем спорить. Не ровен час, Туга умрет, не указав, кому великий юмо повелевает передать тамгу и быть главою обоих лужеи. Гневить бога не надо.

—         Карт хитрит,— упорствует Мырзанай.— Он знает, что че­ловек правой рукой за все хватается... Он Аказа в лужавуи про­чит. А народ Аказа не хочет. Народ сам скажет, кого над собой поставить. Я думаю...

Распахнулась дверь, и в кудо вбежал Аказ. Он склонился над отцом, увидел саблю, сбросил ее на пол. Медленно опустился на колени, уткнул лицо в сложенные ладони Туги. Женщины в углу кудо, молчавшие во время спора старейшин, заголосили. Может быть, слезы сына, упавшие ему на руки, может, крики женщин заставили Тугу очнуться. Он открыл глаза, сказал тихо:

—         Думал, не дождусь... А где Ковяж... Янгин?

—         Мы здесь, отец,— Ковяж и Янгин склонились к отцу по дру­гую сторону скамьи.

—         Не вижу вас... Подойдите поближе... Дайте руки. В гла­зах туман...

Ковяж и Янгин поочередно пожали Туге руку.

—         Пришел конец...

Эти слова будто подхлестнули Аказа. Он вскочил, крикнул:

—         Топейка! Скачи в Чалым. Лекаря вези,— и, обратившись к карту, с упреком добавил:—Эх вы! Всю ночь и день делили власть, деньги, а за лекарем не послали... Ты что стоишь, Топейка? Скачи!

—         Мне знахарь не поможет,— голос Туги немного окреп, ему вроде бы полегчало.— Аказ, подними меня.

Аказ приподнял голову отца, подложил подушку.

—        Вот так. Старейшины, поближе подойдите... Пора прощать­ся... Жизнь во мне гаснет... Опять кровавый полог застлал глаза...

—        Сознанье потерял,— шепнул Атлаш Мырзанаю.

—        Где я?—Туга снова очнулся.— Где сыновья мои?

—        Мы около тебя, отец.

—        Что я хотел сказать?..

—        Кому оставить свою тамгу,— напомнил Аптулат.

—        Не это... главное. Решайте без меня... а то я не успею. О чем же я? Да... да... Вся наша жизнь идет не так, как надо. Земля в огне... повсюду льется кровь. Люди исстрадались... Так дальше нельзя... Другой ищите путь... Аказ, подойди...

—        Слушаю тебя, отец.

—        Хочу сказать... Я всю жизнь был с народом... делил тревоги, горести и радости... Клянись и ты.

—        Клянусь, отец...

—        Идти плечом к плечу... вместе с людьми... всеми... всеми...

Туга напряг последние силы, приподнялся, оглядел окружав­ших его людей, проговорил тихо, почти шепотом:

—        Прощайте все... дети... Умираю... Благословляю вас. — И откинулся на подушку, выпрямился, затих.

...Мертвого Тугу снова вынесли во двор и начали готовить к похоронному обряду. Мырзанай и Атлаш вышли за ворота, спус­тились к реке.

—        Подох, старый смутьян,— выругался Атлаш, присаживаясь на камень у родника.— Теперь сзывай народ, бери все в свои руки. Алим ведь сказал, чтобы ты вставал на место Туги. Вот и Пакман идет.

—        Ну что там?—спросил Мырзанай, когда Пакман подошел.

—        Я обошел илем. Людей спрашивал. По-разному говорят: кто виновным Тугу считает, кто Аказа, а есть такие, которые нас винят.

—        Боранчея нашел?

—        Видел.

—        Почему не привел?

—        Бедняга стал совсем седым. Боюсь, что рехнулся. То вдруг запоет, то заплачет, а то пустится в пляс. Меня не узнал...

Все знали, что Эрви увезли в Казань. Все, кроме Аказа. Никто не смел сказать ему об этом. Каждый думал: два тяжелых горя не вынести человеку. Даже Янгин избегал встречи с братом, ушел рыть могилу. И только Мамлей решил сказать всю правду:

—        Я узнал — Эрви в илеме нет.

—        Наверно, в лесу,— спокойно заметил Аказ. С того момента, когда он узнал о несчастье с отцом, тревога за Эрви как-то при­тупилась в нем.

Ее увез мурза Кучак.

Быть не может! Пойдем, узнаем у Янгина.

Ягин не знает. Ягин ее оставил в лесу.

Ягин оставил?

Ягин с Ковежем пошли искать тебя, когда узнали, что старики оставлены заложниками. Я думаю...

Не говори мне ничего. Это она спасла стариков. Давно уехал мурза?

На рассвете...

Полагаю, Мамлей, не ради нашей свадьбы выехал мурза из I' и мин?

Он ездил по бейлику, ясак собирал, долги. А о твоей же­нитьбе узнал от Мырзаиая. Все об этом говорят.

Стало быть, и обратно он поедет не спеша?

Думаешь, ДОГОНИМ?

II. иремн зли погони, Мамлей. Ты мне поможешь. Садись

Спешно бери в помощь трех парней, скачи вслед мурзе. Узнай, по какой

едет дороге, где привалы делает, где ночует. И мне об этом шли

вести.

111 ni и і і еби, друї I ay,

Мамлей много говорить не любил. Через полчаса трое всадников пустились скакать по дороге в строну леса.

I-  Nil І МИ нір.і I II II II но двор, нее было готово к последней

 ............ і., і h. и и і ал на широкой скамье. Тело его обложено ря-

(I и и. і и і а м и и. щами, н изголовье и в ногах стоят туески с зерном,-

h і. і   11 и н у і їй і принте смечи Женщины голосили и причитали,.

мужчині. 1-ІЙ молча, СКЛОНИМ головы.

Iі ..та н і Іііюму низошел Аказ, карт встал у изголовья-

! у> и и  і махнул рукой в сторону женщин:

I                        I   о ем не. бабы Владыка мертвых, Киямат-тёра,

I и I .*■  ...............  І'СІ.ОЙ I пленой сгинут эти слезы—они преградят'

MfiiHiiMi юрмі у м ииробный мир, они затруднят путь к бла-

    у о  l'ai і la (і. кіп ваял свечу, поставьте ее в из-

головує.                                М. і   п м a <i te на колени. Поклонимся тому, кто

лучшим миром НрЙПНГ

Чиї їм мну і і н юн і.   и ми, коснулись лбами земли.

  і IM4 чи і мо инь.і Лптулатм Грустно льются слова:

H пн ниє її, мерты.ч, Княмаї гера, мы в честь тебя зажгли

і о I II. чн I а к нус м. они осветят долгий путь идущего в твое

большое царство.

Пускай осветит!— хором повторили люди, стоящие на ко­лених,

К і моему великому престолу придет достойный. Ты его при­ми по справедливости. Не мучай его души, воздай ему за страда­ния ил ісмле, присуди великое и вечное блаженство.


—        Воздай ему!

—        Сейчас душа Туги от нас уйдет. Проводим же ее прощальной песней.

И полилась песня, такая же печальная, как и слова карта:

Много звезд в высоком небе Темной ночью нам сверкало,

Но одна звезда, сгорая,

В бездну черную упала.

Ты один в дорогу вышел —

В мир загробный Киямата,

Разве ты, родной, не знаешь,

Что оттуда нет возврата?!

О юмо, наш бог великий,

Где найти такие силы:

Человека дорогого Воскресить из злой могилы?

Закончена похоронная песня, в долгом молчании стоят люди. Наконец, карт говорит:

—        Теперь оставим близких и родных. Пускай простятся. Все выходите.

За воротами большая толпа. Вся округа знала о несчастье Нуженала. Одни пришли на поминки попить, поесть, другие, чтобы узнать, кого выберут вместо Туги, третьи — просто так, поглазеть на похороны.

Ворота раскрылись около полудня. В них показались Аптулат, старейшины, лужавуи. Карт поднялся на пригорок, оглядел толпу, сказал тихо:

—        Туга скончался, и Горная земля осиротела. Он ушел и не успел сказать, кому вручить тамгу Большого лужавуя. И мы, ста­рейшины, у вас спросить хотим. Кто хочет говорить?

Аказ выслушал призыв карта равнодушно. Он и раньше, пока был жив отец, не хотел взваливать на себя бремя власти. Когда ему сказали, что тамгу хотят передать Ковяжу, он даже обрадо­вался. Так и сказал Эшпаю, который заговорил с ним о тамге. Тогда Эшпай ничего не сказал ему, но сейчас подошел, шепнул на ухо:

—        Когда я тебе про тамгу говорил, ты только о себе думал. Зачем ты сейчас клятву отцу давал? О народе подумай. Мырзанай к тамге руки тянет.

А на пригорок уже вышел Атлаш. Резко, будто отрубая слова, начал бросать их в толпу:

—        Мы при Туге жили? Жили. Хорошо жили? Нет. Сколько крови пролито зря. Туга толкал народ в войну? Толкал. Сын его Аказ только и знал, что лез в стычки с татарами. А вы все рас­плачивались кровью. Скажи нам, Ятман, сколько людей твоего рода погибло в этой драке?

Шестеро,— ответил Ятман.

А у тебя, Япык?

Троих мы схоронили. Сгорела в кудо дочь...

А ты видели Боранчея?—продолжал Атлаш.— Старик со­ні. і . умирает он     тоже потерял дочь, избит, истерзан. И кто ви|ущ н Аказ. Так неужели мы отдадим свои судьбы в руки человека рода? Подумайте!

Теперь меня послушайте, люди!—Мырзанай вышел вперед.— Мы поутр у случайно встретились с мурзой...

Случайно ли?!

Ты не перебивай меня, Эшпай. Мурза очень сожалел, что так случилось.     И он советовал вам, люди, тамгу вручить достой­ному человеку,                                                                                         такому, кто сможет править вами мудро и не толкать в братоубийственные стычки.

Сккажи кому!— выкрикнули из толпы.

Да, и скажу. Любому, только не Аказу.

Мерин! крикнул Япык.

Пускай Кови ж берет тамгу!

Он мололод совсем мальчишка! і Іншій Анн ні I

І VI Ні инй родии мы ЦС XIIIIIМI І! і миші мн прщпрпк вив кочил Аглаш:

Эй вы! Мы так никогда не договоримся. Совета моего послушайте. Л ні поим м Мыришаи среди нас нет. Его надо выбрать.

 ..................................   Мир.тамай   встал   рядом    с Атлашем, заговорил:

Вы не дослушали меня. Мурза велел нам передать вам саблю и мы ее вручили самому достойному. И еще велел вас от его имени вознаградить. Мы с Атлашем наскребли немного...

Мырзанай вытащил из-под халата кошель и начал пригоршня­ми швырять, в толпу медные монеты. Первыми на землю ринулись дети и женщины. Скоро все с криком и визгом ползали по траве, пинали друг друга, выискивая деньги. И тут Аказа будто толкнуло что-то. Он взбежал на пригорок, оттолкнул Атлаша и Мырзаная проскочил меж ними, остановился, крикнул:

Опомнитесь, люди! Где ваша прежняя гордость, черемисы? Как вам не стыдно ползать на коленях из-за пары жалких медя­ков?

Для бедного, Аказ, и ржавая таньга — польза,— крикнул Атлаш, но Аказ не слушал его, продолжал:

Вы что, не знаете Мырзаная? Вы поползли к его ногам на  четвереньках, теперь ему ничего не стоит поднять ногу и перело­мим. каждому хребет. Сейчас он вас придавит. Пока не поздно — встаньте! Распрямитесь!

И люди стали подниматься. Они начали бросать деньги на тра­ву, одни— открыто, другие—незаметно разжимая кулаки.

—        Ты, Мырзанай, хочешь управлять людьми, над которыми насмехаешься. Если хочешь помочь им — помоги честно, а не бро­сая милостыню. Ведь своим богатством ты им обязан!

—        Это почему же?

—        А разве не у них ты скупаешь за бесценок шкуры и втридо­рога сбываешь в Казани? Тряхни мошной, там немало золота, нажитого за счет других.

—        Не верьте ему, люди!— крикнул Атлаш.

—        Молчи, Атлаш. Если бы не мой отец, вы с Мырзанаем давно бы запродали наш край Казани. Смотрите, люди, они привезли вам бейскую саблю, они хотят, чтоб наш лужавуй стал беем. Не будет этого! Мы Казани не подданные, мы своей землей управляем сами.

Атлаш выскочил вперед и прокричал в лицо Аказу:

—        Ты другим упреки не бросай, ты за свои проступки ответь, за вину отца твоего ответь. За убитых людей, за сгоревшие жи­лища.

—        Отвечу! Если нужно — жизнью.

—        За сто смертей — не мало ли? Когда бы твой отец и ты слушались старейшин, нас слушались...

—        Уж не тебя ли, Мырзанай? Ты прихвостень мурзы, и это все знают.

—        Да как ты смеешь?!

—        Смею. Скажите, кто направил нож мурзы в грудь моего от­ца? Ты, Ятман? А может, ты, Токмолай? Или ты, Япык?

—        Я и на свадьбе не был...

—        Вот-вот... А что я говорил? Надо было встретить волка на дороге, и мы прогнали бы его. Не ты ли, Аптулат, сказал, что свадьбу прерывать нельзя?

—        Не я сказал. Обычай так велит.

—        Обычай? Он нам помог? Спокон веков земля, леса и реки принадлежали нам. Так почему мы, как трусливые зайцы, дрожим на своей земле? Потому, что вас заставляют ползать на коленях такие, как Мырзанай и Атлаш.

—        Правду говорит Аказ!—крикнул Сарвай.

—        Верно!

—        Но если бы трусливый волк Кучак знал, что за кровь ему отплатят кровью, разве он посмел бы пытать наше терпенье столько лет?

—        Что, сынок, нам делать?—спросил Эшпай.

—        Пусть будет у нас смелый лужавуй, а не прихвостень мурзы. Я кончил. Решайте, люди.

—        Главе лужая нужна мудрость, а не смелость,— заговорил Токмолай.— И ты, сынок, неправ.

—        А это есть у Аказа?—спросил Атлаш.— Он безрассудный ..


Безрассуден тот, кто веру в свой народ потерял,— возразил Яшмпй—Тебе, Мырзанай, люди не верят. Аказ, конечно, молод, он горяч, но смел и честен. А мудрость придет. Отдадим тамгу Лишу и, чтобы все было по справедливости, пусть все, кто хочет |у ни»уем Мырзаная, встанут справа, все, кто верит Аказу, ста' муI слева.

Толпа загудела, зашевелилась. Кто-то группами подходил к Дюну, кто-то перебегал на сторону Мырзаная. Но многие стояли в нерешительности и смотрели на своих старейшин. И Мырзанай понимал, что все дело решат старики.

Эшпай и Сарвай сразу стали на сторону Аказа. За ними — люди их родов. Затем Аптулат вышел на середину, сказал:

Мы прожили свое. Нам, старики, надо о молодых думать. Им идти дорогой жизни, а под ханским сапогом — смерть,— и Перешел на сторону Аказа. За Аптулатом влево двинулись Уран- лмй, Токмолай и Ятман.

Гиал и Япык остались около Мырзаная, Атлаш от него и не отходил. Но стало ясно: народ захотел поставить Большим лужавуем Аказа.

Вдруг все увидели старика в лохмотьях. Лицо его было в сп­ичках и кровоподтеках, в волосах — сухая трава и листья. Немно­гие узнали в нем Боранчея. Глаза его были безумны, он подошел и Мныку, оскалил зубы в дикой улыбке, проговорил, выставляя вперед костлявую руку:

Ты слышишь, как зазвенели гусли? Там поют. Там свадьба там дочь моя... А-а, вот она, сюда пришла. Я ждал тебя, Эрви... Иди скорей ко мне... дай обниму... Прижму к своей груди.—Старик направился к девушке в ярком белом наряде, она испуганно скрылась в толпе.— Куда же ты? Нет, это не она... Вновь чужая,— он заметался подбегая то к одной, то к другой девушке.—О, зачем вы прячете ее. Отдайте мою Эрви!

Аказ бросился к Боранчею. Тот сначала отпрянул от него, мигом тихо сказал:

- Я тебя узнал: ты Аказ.

-        Да, это я, отец.

Отец?! Нет-нет! Эй, люди, помогите. Это он украл мою Эрни! Куда ты ее спрятал, говори?!—Боранчей схватил своими костлявыми пальцами руки Аказа, сжал их, словно клещами. — (скажи, кому ты ее продал?!

Отец, одумайся!

-        Ты лжешь! Отдай Эрви, отдай! Будь проклят!

-        Смотрите, люди!—крикнул Алташ.— Даже Боранчей про­клинает его...

 Алташ?—Боранчей отпустил Аказа и кинулся к Алташу,— Им с Мырзанаем... Значит, это вы толкнули Эрви в пасть шайтану. Я видел... Тебе пушнины нашей мало... Ты продал землю. Сколько денег получили вы за все?!— Боранчей огляделся, увидел на земле монеты, начал хватать медяки.— Вон сколько денег! Они блестят повсюду. Вот они... И там... И здесь.— Набрав пригоршню монет вместе с травой и пылью, старик поднялся и, припрыгивая, стал сыпать деньги на голову, выкрикивая:—О, боже! Деньги! Они в крови!—Он прыжками пересек улицу и скрылся за углом. Аптулат бросился догонять, но несколько молодых парней опере­дили его, догнали Боранчея и привели обратно. Он не сопротив­лялся, видимо, разум его просветлел. Он шел с поникшей голо­вой, ни на кого не глядя.

—        Пойдешь ко мне в кудо?—спросил Аптулат.— Я полечу твои раны.

Боранчей устало закрыл глаза и кивнул головой.

—        Эрви мы найдем. Она жива и здорова. Ты мне веришь? А сейчас пойдем...

Старик кивнул головой и пошел вслед за картом.

И почти в тот же момент появился Топейка. Он соскочил с коня, крикнул:

—        Сейчас приедет лекарь!

—        Не нужно лекаря. Отец скончался.

Топейка подошел к Аказу и виновато заговорил:

—        Прости, Аказ, сейчас не время, но встретил я Чапкуна. Его послал Мамлей. И велено тебе сказать: мурза в Чалыме. Он там кормит лошадей. Эрви веревками связана. Тебя зовет.

Аказ подбежал к Эшпаю, передал слова Топейки, спросил:

—        Что делать, подскажи?

—        Скачи, сынок. Но зря не рискуй. Будь осторожен. Мы отца без вас не похороним.

Аказ махнул рукой Ковяжу.

—        Эрви в Чалыме. Пойдем в погоню. Скачи в Еласы — всех поднимай. Топейка!

—        Я тут.

—        Со мной поедешь...

На той поляне, где Аказ когда-то встретил Эрви, собралось около двадцати всадников. От Мамлея снова прискакал посыль­ный — мурза в Чалыме только напоил лошадей и сразу уехал. Аказ решил в Чалым не заезжать, а спрямить дорогу и тем самым наверстать потерянное время.

—        Вперед никого посылать не будем,— сказал Аказ, когда все сели на лошадей,— поедем вместе.

—        А если неожиданно наскочим на мурзу?—спросил Топейка.

—        Не наскочим. Дорога расскажет все, только гляди на нее...

Аказ ехал впереди и читал следы на дороге. Вот здесь мурза

останавливался. Поили лошадей. В другом месте перевьючивали...

Следы становились все свежее и свежее. На повороте Аказ поднял руку, и все остановились.

Мурза близко.

— Откуда знаешь?— спросил Янгин.

- Посмотри, с лошадиной морды упала пена и не успела вы­сохнуть. Значит, мы сели мурзе на хвост и теперь не отстанем до вечера. Янгин, заберись-ка на эту ель и посмотри, далеко ли мурза?

Янгин забрался на вершину дерева и быстро опустился.

Они совсем недалеко. Я видел костер...

До самой темноты осторожно следовали всадники за мурзой. Miы от Нуженала за день отъехали далеко, кони притомились, ехать было труднее. Теперь нельзя было следить за мурзой с деревьев, 111 и 11 м у приходилось продвигаться крайне осторожно. Раза два їй реаиис всадники чуть не наскочили на татар. Хорошо, что те ними шумно, не думая о погоне. Скоро стало ясно, что мурза ціннику и дороге делать не будет. Близилась полночь, а татары все ехали и ехали.

Хуже в всего было то, что появилось несколько дорог, они раз­ни и і и« і. в разные стороны, всюду было много следов, и угадывать іридії них следы лошадей мурзы становилось все труднее и труд­ней, і кнро выехали на такое место, где путь разделился на четыре дороги, и по какой поехал мурза, было невозможно понять. Кто-то посоветовал возвращаться обратно. Но Аказ твердо решил, что мурза мой. На утро, да сделает отдых. По всем четырем дорогам он щи,! англядчнкп. Через полчаса первым вернулся Мам­лей кинулся к Аказу и радостно крикнул:

Мурза остановился и зажег костер. Татары сидят и поют песни.

Хорошо, МамлейІ Оставайся здесь и жди остальных догляд­им                       ащ опий le иве,— сказал Аказ и повернул коня на дорогу.

|*щ у, |!и юмнрой вернулся Мамлсй,

(»ми її і......................................... і. неаилто Показалась речка с мостиком, а за

Не«, чум И Мирине пі мириш, мерцал одинокий костер. Около

S

HipB ...................... . .....................  і і и у н 1-і и и у to песню. Изредка он под-

ЙИЮзвнм і нір і   мої, и огонь вспыхивал сильнее, осве-

ІІІ.Щ МПИЮНИЙ В ПІЗНІЇ НИН III II I ер, III ним коновязь.

Синаев врити, Лип і   бра шлея. В его груди снова закипел

■ і   скрипнул і мпшн.дн и позвал товарищей к себе.

Мы нападем на них с ipex сторон...

Погоди, Аказ, Топейка подвинулся ближе, зашептал:— зачеп нападать? Давай я пошумлю на мосту, а ты переплывай реку, пока идет драка, ты выкрадешь Эрви.

Воровать свою жену? Нe для того я сюда пришел. Сперва умрет мурза Кучак, потом мы перебьем его джигитов.


—        Зачем так рисковать? Украсть — легче,— настаивал Топейка.

—        Какой большой, а не поймешь!—воскликнул Янгин.— Нас обесчестили. Надо отомстить.

—        Верно, братишка. Иди к лошадям и будь наготове. Ты, Мамлей, бери шесть патыров и обходи татар справа, а ты, То- пейка,— слева. Ковяж возьмет тоже шесть человек и станет в за­пасе. Если нам будет трудно — на помощь придет. Я сам буду на мосту. Идите быстрее, время не теряйте — скоро рассвет. Когда услышите мой свист — сразу начинайте. Пока джигиты с вами дерутся, я разыщу мурзу. Ну, берегись, Кучак!

Мамлей и Топейка, взяв по шесть человек, разошлись в раз­ные стороны. Ковяж отошел назад по дороге. Аказ, прижимаясь к земле, пополз к мосту. За ним, чуть поодаль, пригибаясь, шли двое. Сколько прошло времени, Аказ не знал, но чутьем угадывал, что посланные в обход еще не подошли, и потому свистка не по­давал. Вдруг слева послышался какой-то вскрик, затем непонят­ный шум. Аказ вздрогнул и приготовился к сигналу. Потом шум утих, зато около костра появилось несколько человек. Аказ понял, что медлить больше нельзя, вложил в рот два пальца и пронзи­тельно свистнул. Подождал немного, прислушался. Ни справа ни слева не донеслось никаких звуков, похожих на внезапный налет. По-прежнему шумно было только около шатра. Аказ свистнул еще раз, и почти одновременно от костра грохнул выстрел.

Пуля пролетела над головой Аказа и, видимо, поразила това­рища, стоявшего за кустом. Тот схватился за грудь и с криком упал на траву. За мостом раздалось еще несколько выстрелов, и тут Аказ увидел, как около моста появилась кучка воинов. Они не подозревали о засаде и двигались по направлению стонов ра­неного. Аказ быстро выхватил стрелу и положил ее на тетиву лука. Правая сторона моста освещалась отблесками костра, и ему хоро­шо было видно, как около перил пробежал человек. Запела стрела, и человек остановился, будто наткнувшись на невидимую стену, потом, перебежав через мост, упал. Второй воин не понял опас­ности: не видел смерти своего друга, потому что тот упал в тем­ноте. Он смело пошел через мостик. Еше щаг, и он был бы вне опасности. Но Аказ пустил вторую стрелу... Затем через мост пробежали сразу двое. Поразив первого, Аказ замешкался, выни­мая стрелу из колчана, второй бросился обратно. И снова по за­саде ударили залпом из ружей... Аказ выхватил из ножен убитых две сабли, притаился в кустах. Ожидая нападения, он все время прислушивался, надеясь на подмогу товарищей, но те будто канули в воду. И это еще больше тревожило Аказа. Вдруг к мосту с той стороны побежал человек. Он узнал в нем Мамлея. «Неужели предал Мамлейка?»— подумал Аказ.

Жалкий трус и предатель,—крикнул он и выскочил на дорогу.

Но не успел Аказ сделать и трех шагов, как на него с двух сторон набросились воины, вышибли из рук сабли, повисли на плечах.

Аказу связали руки и бросили в шалаш.

Все время до рассвета он думал о том, почему его друзья не откликнулись на сигнал и почему налет не удался?

На рассвете в шалаш вполз Мамлей, а за ним старый воин а шлеме и панцире. Мамлей был не связан, и Аказ понял: его предали.

Я знаю, о чем ты думаешь, Аказ,—произнес Мамлей, — но ты ошибаешься. Я не предатель!

А кто же ты?!—Аказ приподнялся на локте и, зло сверкнув глазами, спросил:—Почему не налетал после свистка?

Когда мы подошли слева, то при свете костров увидели много-много людей. Мы подползли совсем близко и не воинов мы пугались, а совсем другого. Это, Аказ, были русские. Я сразу понял, что мы спутали дороги и потеряли след мурзы. И зачем, думал я, налетать на людей, которые не делали зла ни тебе, ни нам. Я сразу послал предупредить об этом тебя и Ковяжа, и нас заметили и задержали. Ты знаешь, по-русски я говорю совсем плохо и пока объяснял, кто мы такие и зачем здесь, прошло время. Услышав выстрел, я бросился предупредить тебя, но было уже поздно.

--Ты хочешь обмануть меня. Я лежал здесь и не слышал ни одного русского слова. Вокруг шалаша ходят только татары.

Разве я спорю? Здесь татар больше, чем русских, но они служат московскому царю, и мурза Кучак их враг.

Тогда Аказ понял все. Он поглядел на воина и сказал по- русски:

Понапрасну твоих братьев убил я. Прости.

Да, обмишурился ты зело. Искал мурзу, а нашел хана Шигалея. Недешево обмишурка нам твоя досталась — троих воев как не бывало. Теперь идем к хану, ответ держать будешь...

В шатре на высоких подушках полулежал человек средних лет в грогом, на распашку, халате и почесывал свою волосатую грудь. Лицо его было сонным, глаза полузакрыты. Зевнув, он сказал:

-            Говори.

Я гнался за мурзой... было темно...

Я это знаю. Зачем мурзу догонял?

Он жену мою украл.

Зачем мурзе твоя жена? Ему своего гарема мало?

—        Со свадьбы украл. На три ночи.

Теперь понятнее. Ты черемисин? Чей ты, как звать?


—       Зовут меня Аказ Тугаев, а илем мой...

—       Сейчас совсем понятно. Ты Туги Изимова сын?

—       Да, я его сын.

—       Как здоровье почтенного Туги?

—       Он убит.

—       Кем? Когда?—Хан приподнялся', сел на подушки.

—       Его зарезал мурза Кучак на свадьбе.

—       Иншаллах! Теперь я все понял. Развяжи его, Иванко.

—       Ты бы сразу сказал, что ты сын Туги,— радостно заговорил бородатый воин, развязывая.

—       Разве ты знал моего отца?

—       Знал! Да мы с ним из Москвы вместе бегали, илем ваш после пожога достраивали, да жёнка у меня из ваших.

—       Ты Иван Рун?

—       А кто ж другой?

—       Я много слышал про тебя, но не видел.

—       И немудрено. Когда я в илем попал, ты еще и не родился.

—       И я Тугу хорошо знал,— сказал Шигалей.— Он у меня в Касимове бывал не раз, и я — у него. Я рад, что встретился с тобой. Расстилай, Иванко, достархан[9]—пировать будем.

—       Ты бы отпустил меня, великий хан. Мне не до пиров. У меня отец не похоронен.

Шигалей нахмурился, недовольно сказал:

—       Врешь, шайтан. Отпусти тебя — ты в догон мурзы побежишь. Про отца забудешь. Его, однако, похоронят без тебя.

—       А может, отпустим, Али Ахметыч?—сказал Рун, откинув полог шатра.

—       Ты иди, мы тут договоримся.

Когда Рун вышел, Шигалей спросил:

—       Ты в Казани бывал?

—       Мне там нечего делать.

—       А мурза Кучак уже в Казани. Если ты мне сейчас скажешь, как жену ты у него отнимешь, я тебя отпущу.

—       Ночью проберусь в его дом... Украду!

—       Дальше?

—       Привезу домой...

—       А мурза снова налетит. Дом твой спалит, отца жены убьет, тебя убьет. У тебя против мурзы сила есть?

—       Можно набрать!

—       А против Казани? Ведь если вы против мурзы встанете, Сафа-Гирей бесь байрак поднимет. Ему вас не жалко — придушит всех.

—       А если я с тобой пировать буду —какая польза?

Хан покачал головой, сказал вроде бы не Аказу, а себе:

—        Не думал я, что у мудрого Туги такой глупый сын. Может, ты наврал? Может, Туга жив и все сыновья его дома?

—        Я ни разу в жизни не врал...

—        Да что же это, Али Ахметыч,— сказал Рун, входя.— Парень весь вылитый Туга.

—        Он лицом на Тугу похож, а не разумом. Он думает, я сюда пировать приехал!

—        Не горячись, Али Ахметыч,— сказал Рун, расстилая ска­терть и расставляя на ней еду и питье,— ты ему толком расскажи, зачем мы сюда пришли, и он все поймет.

—        Охота пропала. Сам расскажи.

—        И расскажу.— Иван начал разливать вино по кружкам.— Задумал великий князь Василь-Ваныч построить на берегу Суры город. И послал он сюда хана Али Ахметыча места сии разведать и начать крепость возводить. Чтобы потом Казани не токмо грозить кицитою земли нашей, но и покорением.

—        И ты мне город этот построить помоги, из него мы с вели­кой ратью на Казань сходим, жену твою у Кучака отнимем и места земли твоей от набегов хана защитим. Понял теперь?

—        Я твой пленник. Зачем уговариваешь? Скажи—я буду работать.

—        У, какой упрямый шайтан! У меня работников и без тебя хватит. Мне помощник нужен. Который места эти знает, леса знаеет, народ знает. И не просто помощник, а друг. Мне сам аллах тебя послал. Кто, кроме сына Туги, может другом моим стать?

—        Подумать надо, великий хан.

—        Вот это бик якши. Хорошо думай.

ЗВЕЗДА ГАРЕМА

Идет по Волге посудина: не то ладья, не то плот — не поймеш. Остроносая и пузатая — на лодку похожа, однако, в основе, как у плота,— пучки сосновых бревен связаны. На них настил, и над настилом — навес. По-русски потарлота зовется, по-татарски кмяк-басма.

Пока Эрви везли в седле, она все еще надеялась на спасенье, но когда мурза погрузил лошадей и людей на потарлоту, поняла,   теперь Аказу ее не выручить

Сейчас она могла надеяться только на себя.

Нa плоту мурза велел ее развязать и поместить под навесом на кошме. Сам к ней не подходил, и Эрви показалось, что он не будет особенно настойчив и взял он ее не столько ради того, чтобы на владеть ею, а для того, чтобы доказать черемисам свою власть н силу.

Подумав, Эрви поняла: чем она будет неприступнее, тем ско­рее ее выгонят. Да она и не могла предать Аказа, предать любовь...

Казань удивила Эрви. Большие каменные дома, огромные кре­постные башни, высоченные минареты мечетей—все это для до­чери лесов было ново и необычно.

Не подошел к Эрви мурза и на берегу. Ее посадили в возок, привезли в дом мурзы и передали каким-то старым и злым жен­щинам. Те сразу повели ее в баню, заставили раздеться, осмотрели, ощупали ее тело, вымыли и заплели волосы в шесть тонких ко­сичек.

Эрви хоть и нарядили в лучшие одежды и натерли благовони­ями, но в покои не пустили. Ее провели в большое низкое поме­щение, где девушки ткали ковры. Евнух, к которому Эрви обрати­лась с вопросом, ясно дал понять, что ее место именно здесь, а не в доме властелина. И она смирилась с этим. Ведь мурза обе­щал отпустить ее, если она будет послушна.

Но сегодня Эрви взбунтовалась. Пришли к ней две старухи, принесли белила, румяна и краску для бровей. Они без слов вломились в ее каморку и стали наряжать в новые одежды, кра­ше которых она не видывала. Растирая на ее щеках румяна, старухи тихо разговаривали меж собою, думая, что новая на­ложница не поймет их.

—        Ты не знаешь, джаным[10], кому хочет подарить эту бикечку наш повелитель?—спросила одна.

—        Подарить? Да разве наш властелин слабый человек, чтобы задаривать кого-то? Ее хотят просто продать. Она хоть и нечистая, но, аллах свидетель, красива, как рассвет в начале весны. За нее много дадут.

—        Вы лжете!—крикнула Эрви, оттолкнув старуху.— Я не пленница! Вон отсюда!

Эрви вскочила со скамейки и в гневе вытолкала испуганных старух из комнаты. В ней проснулась кровь лесной свободной ди­карки. Ее хотят продать, будто беличью шкурку!

—        Пусть сюда придет сам мурза и скажет, что эти старухи лгут!—кричала она.

На крик вбежал евнух. Он привык к безропотности обитате­лей гарема и, схватив Эрви за косы, потянул к выходу. Слишком поздно заметил он в руках ее тяжелую железную кочергу. Эрви с силой ударила евнуха по плечу, и он с воем выскочил за дверь. Вслед ему полетел медный кувшин.

Скоро пришел мурза и строго спросил:

—        Почему ты выгнала старух, почему ударила хранителя гарема?

49

—         Они сказали, что ты хочешь продать меня, как рабу, а евнух чуть не вырвал мои волосы.

—         Успокойся, Эрви, старухи лгут, и ты правильно сделала, что выгнала их. А ты, дрянной слуга, если еще раз дотронешься до этой женщины, я сам обломаю кочергу о твои бока. Пойдем в комнату, я хочу поговорить с тобой.

Войдя в комнату, мурза сел на низкую скамеечку против жа­ровни и, размешивая щипцами раскаленные угли, заговорил, не глядя на Эрви.

—         Я пришел тебе сказать, что завтра уезжаю.

—         Отпусти меня в Нуженал.

—         По дороге в Казань я много думал о тебе, Эрви. И я ре­шил сделать тебя самой близкой моему сердцу. Нужда снова го­нит меня в Бахчисарай. Через три новолунья я вернусь.

-- Отпусти меня к мужу,—глядя в пол, упрямо сказала Эрви.— Я никогда не буду твоей — я лучше умру.

-- Глупая ты. Я еще на плоту мог прийти к тебе ночью, и ты не смогла бы противиться моей силе. В моем доме ты провела две ночи — разве я принуждал тебя? Чем Аказ лучше меня?

—         Он мой муж.

—         Ты не была с ним на брачном ложе.

-- Мы держали наши руки над               свадебным костром.

-- Ты, я вижу, не понимаешь своего счастья. Но я верю — поймешь. Время для этого у тебя будет. Ну, мне пора!

Спустя минуту появился евнух. Увидев его, Эрви невольно улыбнулась. Рука хранителя гарема висела, как плеть. Евнух поклонился и писклявым голосом сказал:

—         Пойдем, госпожа, я покажу тебе твои покои. Ты удостоена великой чести — будешь жить в дальнем крыле гарема. Там жи­вут валидэ.— Евнух мелкими шагами пошел впереди Эрви.

—         Кто это — валидэ?

—         Законные жены господина. Их всего четыре. Твои покои рядом с ними.

Евнух открыл дверь, и они вошли в большую длинную про­ходную комнату. Посреди нее стояла медная жаровня, на ней остывали, покрываясь сизым пеплом, древесные угли. Единствен­ное оконце еле освещало комнату. Около стен, на лавках, сидели женщины, склонившись над работой: кто вышивал, кто вязал или прял шерсть. Было душно и пыльно. Женщины, глянув на Эрви, снова склонились над пяльцами.

—         Кто это?—спросила Эрви, когда они прошли комнату.

—         Рабыни.

Следующая комната — поменьше. Но тоже с жаровней посре­дине. Здесь были только молодые, красивые женщины. Они, ви­дімо, только недавно проснулись, ходили по комнате полуразде­тые, вялые, медленно покачивая обнаженными бедрами. Неко­торые еще убирали свои тюфяки, которые были разостланы прямо на полу, и запирали их в шкафы, вделанные в стену. На евнуха они не обратили внимания, а Эрви ощупали неприязненными взглядами.

—       Жены мурзы?—спросила Эрви.

—       Нет, нет. Это бикечи.

Покои, куда евнух привел Эрви, представляли обычную ком­нату с двумя окнами. Здесь была печь, широкая лежанка, заст­ланная парчовым покрывалом. Над лежанкой висел забранный полог из шелка, по стенам укреплены бронзовые светильники, в которые вечером вставлялись факелы. Резной столик с шербетом стоял около лежанки. Был здесь еще стенной шкаф с нарядами для Эрви.

—       Ты здесь будешь хозяйкой, госпожа. И никто без твое­го позволения не может заходить сюда... кроме господина твоего. А служить тебе будет Зульфи.— Евнух хлопнул в ладони, и в покои вошла молодая служанка. Согнулась в привычно смиренной позе, а глаза — бойкие. Евнух, поклонившись, вышел. Служанка тоже направилась к двери, но Эрви сказала:

—       Останься. Посиди со мной.

Так для Эрви началась новая жизнь. Ни рабыни, ни бикечи, даже валидэ не могли покидать пределов дворца. Вся их жизнь замыкалась границами гарема, небольшим двором с соколиной башней. В хорошую погоду бикечам разрешалось подниматься на зарешеченную башню, чтобы поглядеть на город. Все ворота, все калитки на запоре, каждый шаг под взглядом либо служанки, либо евнуха.

Дни потянулись медленно и тягуче. Эрви томили безделье и неизвестность. И еще—всеобщая неприязнь. Законные жены хана знали: если в гареме появилась звезда, владыка все внимание перенесет на нее. Они ненавидели избранницу своего владыки. Еще больше ненавидели Эрви бикечи. Пятая комната, в которой сейчас жила Эрви,— это их комната. Если мурза хотел навестить одну из жен, он приходил к ней в комнату. Если же пожелал провести ночь с одной из бикечей — ее вели туда, в пятую.

Только Зульфи скрашивала безрадостную жизнь. Но Эрви не знала, что все, о чем она говорила с ней, становилось извест­ным евнуху или старшей валидэ.

Безделье и неизвестность усиливали самую страшную муку— тоску по Аказу, отцу и родным местам. Эрви всеми силами стара­лась получить хоть какую-нибудь весточку из Нуженала. Но стены гарема глухи, заборы высоки, и нет доступа вестям из внешнего мира. Только один раз проговорилась Зульфи, будто видела в доме мурзы старуху, которая пришла с черемисской стороны.


А однажды подслушала Эрви разговор жен мурзы. Прошла гри месяца, был на исходе четвертый, а Кучак не появлялся. И старшая валидэ говорила, что повелитель уехал в Крым по важно­му делу. Русские начали строить на Суре город и непременно от него поведут войска на Казань. Хан послал мурзу просить у крым­ского хана военную силу, а тот почему-то упрямится. Вот поэтому владыки нет, и когда он приедет—неизвестно.

Подслушанный разговор обрадовал Эрви.    Если русские построили на Суре город, они возьмут Казань и освободят                                                                                          Эрви. Аказ непременно  придет с русскими...

Мурза Кучак уехал в Крым летом, думал        вернуться в конце осени, а пробыл в Бахчисарае до весны.

По только что просохшим дорогам он возвращался в Казань. Возвращался без помощи, на которую так рассчитывал Сафа-Гирей. И все-таки мурза не только об этом думал, подъезжая к Казани. Он думал и об Эрви. Мурза знал, что ни одна из его жен, ни бикечи по-настоящему не любят его. Когда из пяти своих сы­новей он выбирал наследника, жены ластились к нему, как кошки. Каждая хотела, чтобы ее сын стал наследником. Но мурза указал на Алима, и три жены плевались и фыркали, как верблюдицы. А Эрви —не такова. Но любит Аказа. И проезжая около реки Барыш, что у Алатыря, послал мурза конника к Шемкуве. Чтобы ехала немедля...

Гарем притих. О том, что приехал хозяин, в доме знали все. Готовились к встрече жены мурзы: проветривали комнаты, на­тирались белой помадой, румянились. Каждая из четырех верила: к ней зайдет повелитель. Только в глубине души червячком точила мысль: а вдруг мурза пройдет мимо, в пятую комнату. Опасения эти гасились: много раз привозил хозяин девок из разных мест, но ни одна не задержалась на лучшей половине гарема. Пробудет ночь, две—не более. А об Эрви мурза, наверное, забыл давно, и спешно уехал, не успел выгнать из покоев, вот и живет она тут.

Но еще до полудня жены узнали: мурза с евнухом переслал че­ремиске сушеные крымские фрукты и сладости, дорогие подарки.

Приуныли жены.

Через час новая весть: Эрви подарки не приняла, сладости выставила за дверь. Это хорошо! Мурза крут. За дверь вылетит и сама дикарка.

Настал вечер. Сидят жены около дверей, к шагам прислушива­ются. Евнух и служанки ходят на цыпочках, их почти не слышно. Мурза пойдет — все половицы застонут.

Вот он — идет. Шаги тяжелые, уверенные. Скрипят ступеньки, гнутся половицы. Первая дверь—мимо. Вторая, третья—мимо. Четвертая—тоже. Женам ясно—мурза прошел к дикарке. Сейчас крик будет, сейчас гроза будет, нагайка засвистит. Ждут жены, но все тихо. Полчаса не прошло, тихо скрипнула пятая дверь. Зна­чит, мурза вышел не в гневе. Так почему он не остался до утра? Гадают жены, ждут, но повелитель снова прошел мимо их дверей и покинул гарем.

А было так... Мурза вошел в комнату, всего один светильник горит, остановился у двери, огляделся. Эрви забилась в угол ле­жанки, сидит, колени обняла, поджала к животу, глаза блестят.

—        Я приехал,— сказал мурза.

—        Вижу.

—        Ты меня ждала?

—        Ждала.

—        Значит, я тебе нужен?— Кучак шагнул к лежанке.

—        Кто меня домой отпустит без тебя?

—        Почему подарки не взяла?

Эрви молчала.

—        Я думал, ты будешь со мной.

—        Нет. У меня муж есть.

—        Почему за тобой полгода не едет?

—        В Казани стены высокие.

—        Попросил бы. Может, я отдал бы.

—        Аказ гордый.

—        Но сколько времени прошло...

—        Мой муж мне верит. Десять, двадцать лет я здесь просижу— все равно возвращусь такою, какая ушла. Или не возвращусь совсем. Если бы не надеялась на это, живой меня не застал бы.

—        Я тебя понимаю, Эрви. Но должен сказать: с твоей родины вести плохие есть. Аказ пропал...

—        Я не верю тебе.

—        И я тоже вестям этим не верю. Подожди немного — сейчас у меня много важных дел? Потом — поедем в Нуженал. Если Аказ там — отдам тебя ему. Если нет — просить буду тебя со мной в Казани жить. Согласна ли?

—        Там видно будет. Подожду. Делай свои дела. Но знай: дотронешься до меня — умру.

—        Спи спокойно. Жди.

Из гарема Кучак пошел прямо к хану. От сыновей он узнал, что дела в ханстве плохи.

Сафу-Гирея он застал совсем расстроенным. Хан вяло поругал мурзу за долгое сидение в Бахчисарае, потом спросил:

—        Как здоровье моего брата Саип-Гирея?

—        Брат твой ушел в сады Эдема.

—        Умер?—так же равнодушно переспросил Сафа.— Кто теперь?

—        Саадет-Гирей. Тоже твой брат.

—        Средний,— уточнил Сафа.— А как он поживает?

—        Плохо, могучий.

—        Только на трон сел и уже плохо?

—        Горячая голова. Наместника султана обидел, теперь то и гляди из Стамбула шелковый шнурок пришлют. Беи хана не слушают, войско из своих бейликов не дают, король польский снова грозит войной. Саадету, в случае беды, свой дом защитить нечем... Мы долго думали, выжидали...

—        Здесь тоже плохо,— Сафа накурился кальяна и казался пьяным,—Булат меня не слушается тоже, все делает, как захочет. С Москвой сносится, наверно, скоро русские рати позовет. Другого хана у князя Василия просят. Шигалея грязного. Если Москва рать пошлет, что делать будем?

—        Саадет-Гирей советовал: Булата и его сторонников убить, на коренных казанцев нагнать страху...

—        Легко сказать — убить. У меня своих воинов нет, только охрана — полторы тысячи. И то они не мои, а твои. А у Булата, сам знаешь, сколько...

—        Саадет сказал: если будет больно плохо, пусть Сафа в Крым едет.

—        А ты?

—        А я здесь останусь. Султан оставлять совсем Казань не ве­лел. Если так не сделаем, он и тебе шелковый шнурок приготовит. И глазом не моргнет.

—        Будь проклят тот день, когда я согласился стать ханом Казани!—воскликнул Сафа и отбросил в сторону мундштук кальяна.

Мурза огляделся в Казани: дела не так безнадежны. Булат, конечно, силен дружбой с Москвой, но если его припугнуть, то можно послов московских, которые мутят в Казани воду, выгнать. Правда, Сафа-Гирей клятву Василию-князю дал, но какой хан когда и где клятвы держался?

Придумано—сделано. Один лабаз торговый у эмира Булата спалили, пригрозили, что если и далее эмир против хана будет — все спалят. Послов московских из Казани выгнали, имущество их забрали. Стали потихоньку сторонников Булата шерстить.

Казанцам, державшим сторону Москвы, тяжело стало жить. Сафа и Кучак не щадили тех, кто им противился, а повеления из Москвы не слушали. Дошло до того, что отказались от своих послов, которых раньше сами же на Москву послали. А те, не будь плохи, собрались вместе да и бух государю московскому письмо:

«Огныне Сафе-Гирею мы служить не хотим,— писали они,— ни послал нас сюда за великими делами, но что мы здесь ни делали, он все это презрел, от нас отступился, а если мы ему ненадобны, то и он нам ненадобен. А в Казани у нас родня, бритья и друзья. Пошли же нас к Васильсурску, мы отпишем им грамоты, и они за нас станут, потому как Сафа-Гирей многим неугоден. Пристали к нему крымцы да ногаи, да тутошние лихие люди, а весь народ с ними не вместе. Земля ждет твоего государева жалования: быть ли царем на Казани Сафе-Гирею или кого другого пришлет государь. Было бы по-доброму если бы Государь послал Шигалея...»

Василий Иванович послов послушал и отпустил их с Шигалеем в Нижний Новгород. Они списались с мурзой Булатом, тот поднял казанцев на Сафу-Гирея и выбросил его из Казани. Опять пришлось Сафе возвращаться в Крым.

Взявши власть в Казани, Булат был сам себе на уме. Шигалея ханом он совсем не хотел. Этот власть отнимет сразу. Лучше попросить на трон Шигалеева брата Беналея. Тот молод и глуп, к хмельному пристрастен. Спорить с Булатом не сможет. Так и сделали. Попросили на ханство Беналея, которого москвичи звали просто Еналеем, и в Казани снова водворилось спокойствие.

Не успел Еналей на трон казанский сесть, как к нему посол от ногайских степей, от мурзы Юсуфа. «Ты давно дочь мою Сююмбике замуж просил. Тогда она тебе отказала, теперь согласна».

Еналей послал за невестой специальный поезд, на всякий случай попросил согласие Москвы.

В Москве узнали об этом и рады. Князь Юсуф всей ногай­ский орды хозяин. Породниться с ним казанцам — для Руси боль­шая выгода. Сразу из Москвы грамота — женись, хан Еналей, с богом! И появилась в Казани красавица Сююмбике.

Поглядели казанцы — ахнули. Царица — ослепительнее звезды.

И еще раз суждено было охать казанцам. Первый удивился мурза. Шла г. Почему-то после женитьбы хан Еналей советов у него пе­рестал спрашивать. А зачем Еналею советы, если все государствен­ные дела он передал молодой царице. За короткое время Сююм­бике вникла в ханские дела, узнала всех людей, нужных приблизила, пустых из двора выгнала, все взяла в свои руки. И все ей покорялись: иные не могли отказать ей ни в чем из-за ее красоты, н другие — из-за ума ее. Сунулся было Булат с советом, царица ласково заметила: «У хана своя голова на плечах есть». Булаг нахмурился, напустил на свое лицо злобу, думал испугать Сююм­бике. А она глянула на него ласково-ласково и сказала:

- Я всегда любовалась твоим лицом, благородный эмир, ныне же легла на лицо твое тень зла. Не сердись на Сююмбике — Она любит тебя.

И покорила Булата. Да что там Булат! Мурза Кучак, уж на что строптивый, и то Сююмбике покорился. Позвала царица Кучака, не стала спрашивать, как он служил Гиреям, сколько сторон­ников Москвы погубил, а просто сказала:

—        Смотри, милый мурза, за Горный край ты перед ханом от­ветчик. Если что — с тебя спрашивать будем.

А мурза подумал: «От этой умной и хитрой бабы пользы взять можно больше, чем от Гиреев. Ей надо служить».

А в один из вечеров пришла в дом мурзы Шемкува. В другое время старуха ходила в Казань — долго добиралась, не по одному дню в доме мурзы бывала, дожидаясь, пока он заговорит с ней. За это время она досыта наедалась, отдыхала после долгой дороги. На этот раз, вызванная вторичным приказом, она мчалась в Ка­зань сломя голову, где верхом, где пешком, а где и на чужой лодке. На седьмом десятке лет легко ли? А в доме мурзы поесть, отдохнуть не дали — сразу к хозяину.

—        Ты почему так долго не шла? Служить Казани надо честно.

—        Тебе служу я,— так же зло ответила Шемкува.— А про тебя сказали, что ты ушел в Крым с Сафой.

—        Ну ладно. Я слышал, что Аказ снова подбивает людей против Казани.

—        Аказ исчез...

—        Исчез?! Слава аллаху! Значит, первые вести были верны. Кто избран лужавуем?

—        Пять дней шел спор. И Мырзанай добился своего.

—        Как думаешь, куда девался Аказ?

—        Ходят слухи, что он строил крепость на Суре.

—        Как он попал туда?

—        За тобой побежал...

—        Погнался все-таки?

—        Он вместо тебя встретил Шигалея. А тот с Тугой был в дружбе. И он его пленил, а может, так уговорил. Аказ водил урусов по лесам, указывал дубы для крепостных стен.

—        А что этот жирный боров, Мырзанай, смотрел? Теперь он глава Горной стороны.

—        Разъелся больно. Дал волю богачам, и оттого его не жалует простой народ. А Аказа он как огня боится.

—        Где он сейчас?

—        Мырзанай?

—        Аказ!

—        Ходят слухи...

—        Ты, старая коряга, за сто верст слухи тащила?!

—        Ты мне велел за Нуженалом следить. Про него все что хочешь спрашивай. А за Сурой я не бывала. Однако знала, что спросишь, и велела Мырзанаю туда Пакмана послать. Но не дождалась. Уж больно ты напугал меня вторым приказом. Если Акиз там—Пакман приедет.

—        Скажи Мырзанаю: я ему за эту крепость на Суре голову оторву.

—        Мы тебе доносили, могучий. Но тебя здесь не было — ты и Крым ездил, хана тоже не было.

-       «Доносили, доносили»! Разве Мырзанай не мог людей, как раньше было, поднять, урусов развеять, леса им не давать?..

Передам твои слова.

Если Аказ жив — убить. Пусть в крепость людей подошлет, пусть наймет кого-нибудь, но голова Аказа должна быть у меня.

—        Скажу. Эрви жива? Она тебе еще не надоела? Домой не думаешь прогнать?

—        Ты считаешь, что пора?

—        Ее суДьба будет схожа с моею. Натешатся — выгонят до­мой. А там ее не примут. И будет так же, как и я, до старости скитаться между своим илемом и Казанью.

—        Сломать подкову можно,— сказал мурза.— Эрви живая...

—        Неужто не смирилась?

-           Такой упрямой я еще не видел.

Она тверда любовью,— сказала старуха после раздумья.— И ей вера помогает.

И хочу тебя просить — сумеешь сломить ее любовь и веру?

—        Попробую. Этому меня учить не надо.

Тебя никто не видел в доме?

—        Никто. Слуга прямо из повозки привел сюда.

Пойдем. Я тебе ее дверь покажу.

После приезда мурзы к Эрви стали относиться по-другому, служанка не ходила за ней по пятам, евнух разрешил ей одной бывать на дворе, подниматься на башню.

Сегодня Эрви долго стояла на башне, смотрела на Волгу, на прибрежные леса. Уходить в душную комнату не хотелось. Пришла Зульфи, принесла шаль.

Простудишься, госпожа. Все валидэ внизу, как бы тебя Не хватились.—Эрви молча спустилась по скрипучей лестнице, прошла в покои. Как тяжко было ей в этой мрачной, тесной комнате. Эрви попыталась отодвинуть створку окна, но она не под­нималась.

Вдруг в дверь кто-то тихо постучал. Эрви прислушалась. Стук омгорился. Она подошла вплотную к двери, спросила осторожно:

Кто?

I - Эрви, омсам поч[11].

Если бы за дверью раздался удар грома, Эрви так не испу­галась бы. Родная речь! За все месяцы, проведенные здесь, она впервые услышала слова на родном языке. И она узнала голос: это была старуха с Юнги. Дрожащими руками откинула крючок, приоткрыла дверь.

—        Ты одна? К тебе никто не придет? А то мне — смерть.

Набросив крючок, Эрви осторожно прошла в темноту, ощупала

старуху.

—        Не бойся. Я не пущу никого. Как ты сумела пройти?

—        Подкупила стражу. Однажды я пыталась это сделать, но не смогла. В начале зимы...

—        Я знаю. Иди сюда, под полог. Нас никто не услышит.

Эрви усадила старуху на лежанку, дернула за шнурок. Ши­рокие края полога упали, накрыв обеих.

—        Я добиралась к тебе две недели. Послал отец.

—        Он жив, здоров?

—        Старик плох. Когда умер Туга...

—        Туга умер?

—        В ту же ночь, как тебя увезли в Казань. С той поры твой отец заболел...

—        А муж мой, Аказ?

—        Аказ? А разве в прошлый мой приход тебе не передали?

—        Ни слова. Я случайно узнала, что ты была...

—        Аказа нет. Погиб.

—        Ты лжешь, старуха!—Эрви толкнула Шемкуву обеими рука­ми, старуха сползла с лежанки, потянула за собой полог. Он обор­вался, накрыл обеих. Шемкува поднялась, сбросила с плеч ткань, прошипела:

—        Я столько верст плелась по бездорожью, пробиралась че­рез лесные чащи, чуть не утонула в болоте для того, чтобы ты назвала меня лгуньей. Я ухожу.

—        Нет, не уходи. Не может быть... Аказ не умер!

—        Так случилось. В тот день, когда тебя схватил Кучак, Аказ с друзьями кинулся за ним. В погоне он попал в плен к урусам. Наверно, ты не знаешь: на берегу Суры построена крепость. Ее назвали Васильсурск. Аказ работал там в цепях, он рыл потайной ход. Потом сбежал. Его поймали и... Русские измены не прощают.

—        Не верю я тебе! Пойди прочь, колдунья!

—        Спасибо и на этом. Прощай!

—        Постой!

—        Ни слова больше не скажу.

—        Прости меня! Останься.

—        Я ухожу. Я лгунья! Я...

—        О юмо! Как мне поверить, что Аказа нет!—Эрви опустилась на колени около лежанки, уткнулась лицом в одеяло и заплакала. Шемкува склонилась над ней, как сова над пойманной мышью.

и ждала, когда Эрви поднимется. Она понимала, что достигла своего: в ее ложь поверили.

—         Поплачь, поплачь. Слезы всегда приносят облегчение.

—         Облегчение?—Эрви поднялась.— Нет я не буду лить слезы! Давай мне твое тряпье, я переоденусь и убегу. Сама все узнаю, но уж тогда — будь что будет. Снимай одежду!

—         Это глупо и безрассудно. Дорогу в Нуженал пока забудь.

—         Забыть?

—         Пока. На время. Беда тебя ждет в родном илеме.

—         Беда? Она и так рядом со мной.

—         А об отце своем ты подумала, о людях наших подумала? Неужели я ради этой черной вести пришла к тебе? Мы считали, что ты о смерти Аказа знаешь давно. Я пришла передать тебе совет отца...

—         Говори...

—         Ты знаешь, кто сейчас Большой лужавуй?

—         Откуда мне знать?

I                       Мырзанай. Пакман чалымским лужаем правит, а Мырынзай теперь всю власть над Горной стороной взял. Мурза у нас дивно не был, ты знаешь, он за Перекопом пропадает — Мырза­най что хочет, то и делает. И помешать ему некому. Аказ погиб, Туга умер, а Ковяж на его дочке женат. В округе все говорят, что ты сама к мурзе поехала. Пакман думает, что тебя сюда отец той послал, и они Боранчею дышать не дают. Лучшие земли твоего отца заняли, угодья для охоты отняли. И отец твой повелел сказать: уж если ты Аказу не досталась, если женой Пакмана быть не хочешь, а отдалась мурзе, то помоги отцу. Зачем то ты сама сладко ешь, мягко спишь, а об отце забыла?

—         О чем ты говоришь? Я до сих пор верна Аказу!

—         Забудь его, пригрей мурзу, затми его рассудок. Повиновеньем, нежностью его покори.

—         Да ты в своем ли уме?

—         Сперва дослушай. Настанет день, когда тебя мурза назовет женой...

—         Пусть твой язык отсохнет. Седая, а ума не нажила!

—         Пойми, весь Горный край тебе станет подвластным. И если ты захочешь, мурза сам к твоим ногам бросит Мырзаная. Его Никто не любит — все Большим лужавуем отца твоего назовут.

Тогда все простят, что ты сама пошла в постель мурзы. Другого пути теперь для тебя нет.

Нe зря говорят: нельзя до бесконечности натягивать тетиву. Нервы у Эрви все время как натянутая струна была. Но теперь вникла. Эрви села на скамью, опустила низко голову, задумалась, зачем ей жить, если Аказа нет? Куда стремиться, если дома ждет ее позор и смерть? Может, старуха права? Приехать домой сильной и властной, отомстить Мырзанаю, найти убийц Аказа. помочь отцу и народу.

—        Что передать отцу? Говори скорее! Мне тут долго быть нельзя.

—        Скажи — я сделаю, как он хочет. Мне теперь все равно.

—        Давно бы так,— Шемкува погладила волосы Эрви, тихо вышла...

...Бикечи говорят: в гареме, в самых лучших комнатах живут самые худшие женщины. Это они о женах мурзы так говорят. Старшая жена мурзы Паху-бике давно на мужа махнула рукой — она стара. Ее взяли для мурзы из-за богатства. Он моложе ее был тогда на восемнадцать лет. Сейчас ей шестой десяток идет. Вторая валидэ, Джамиля, вся в молитвы ушла. Ходит из мечети в мечеть, аллаху предана. Ей все равно: есть у мурзы возлюбленная или нет. Четвертая жена, хоть и молода, но ленива и чревоугодница. Одна забота у нее: поесть сытно, поспать долго. Детей у нее нет, забот о муже — тоже.

Зато третья жена, Саида, сильно забеспокоилась, когда рядом с нею появилась Эрви. У Саиды четверо детей, все сыновья. Ей о наследстве надо думать. Саида следила за каждым шагом Эрви, и когда к той прошла Шемкува, сразу сообразила, что пос­лал ее туда мурза. Саида вслед за Шемкувой подошла к двери, приникла ухом к щели. Саида поняла, зачем послана старуха. Если дикарку уговорит, будет она женой мурзы.

Утром в доме стало известно, что прибежал с Горной стороны парень и принес мурзе весть: крепость на Суре построена, муж Эрви жив, русские собирают в той крепости большое войско и хо­тят на Казань идти. Обрадовалась Саида и, улучив удобную ми­нуту, постучалась в дверь Эрви.

—        Что надо?—неласково спросила Эрви.

—        Радостную весть хочу тебе сказать. Был с вашей стороны Пакманка и сказал, что муж твой Аказ живет в крепости на Суре...

—        Он жив?

—        И здоров. Русские дают ему сорок тысяч воинов, скоро тебя выручать придет.

—        Русские воины на Казань придут — тебе какая радость? Не верю я твоим словам.

—        Я не хочу, чтобы ты грела постель моего мужа. Потому и пришла к тебе. Ты мне верь, а старухе не верь. Ее мурза с ложью к тебе послал. Пойми: без его позволения ни один чужой человек в гарем проникнуть не может. Я все сказала.

У Эрви будто крылья за плечами выросли. Дали русские Аказу войско или не дали, не это главное. Главное — Аказ жив! Теперь она знала, как говорить с мурзой, знала, что делать. Весь день была радостной, а поздно вечером пришел в ее комнату Кучак.


—         Пакман в Казань прибежал. Хочешь увидеть его?

—         Хочу.

—         Только он горестные вести принес...

—         Все равно хочу.

Мурза хлопнул в ладоши, вошел, склонившись, евнух. Через малое время привел Пакмана.

—         О, Эрви. Ты стала красива, как луна в зимнюю ночь,—ска­зал тот.

—         А ты возмужал, Пакман. Здравствуй.

—         Я привез тебе поклон от Боранчея.

—         Спасибо. Здоров ли он?

—         Постарел сильно. Велел тебе мурзу слушать, покорной быть.

—         Муж мой, Аказ, здоров ли? Почему он поклон не послал?

—         Разве ты не знаешь: Аказа нет в живых. Его убили русские.

—         Когда?

—         В ту ночь. Он побежал тебя догонять, наскочил на русских, его зарубили.

—         Как ты узнал?

—         Я сам похоронил его. У Волчьего оврага.

—         В прошлую ночь ко мне мурза Шемкуву прислал — она го­ворила, что Аказа убили в крепости на Суре. Кто из вас лжет?

Пакман виновато глянул на мурзу, тот боднул головой в сто­рону двери, и Пакман исчез.

—         Так кто же из вас говорит правду?—спросила Эрви.

—         Пакман не поумнел. Захотел похвастаться. Ты одно знай: Аказа нет.

—         Отпусти меня домой.

—         Зачем? К кому? Сейчас там Мырзанай хозяин. Тебя он силой выдаст за Пакмана. И будешь ты жить в черном, дымном кудо. Терпеть упреки, сносить побои. А я тебя сделаю звездой гарема, женой сделаю. В шелка одену, Пакман твоим слугой будет. Хочешь?

—         Могу ли я стать женой человека, который оплел меня мерз­кой ложью? Я знаю, что Аказ жив и русские идут на Казань войной. Ненавижу тебя. Убей меня или отпусти!

—         Вот как! Терпенью моему пришел конец. Сейчас же соби­райся! Пойдешь в подвал, к моим рабыням. Нет, не к рабыням! Аскерам на потеху! Их много. Они тебе праздник устроят. Иди! Или боишься?

—         Уж если я тебя не боюсь — твоих ли мне собак бояться?

—         Ну, берегись! Сначала я тобой натешусь, потом—аскерам!— Мурза раскинул руки и пошел на Эрви. Она вскочила на лежанку, с нее забралась на подоконник. Ударила ногой в раму.

—         Не ломай раму! Упадешь — разобьешься.

—         Какой дурак назвал тебя могучим?—Эрви повернулась к мурзе, пытаясь спиной выбить окно.— Ты лжец и трус! Сюда идут войска, а ты воюешь с бабами!

Эрви ударила ногой по раме, на пол посыпались осколки цвет­ного, наборного стекла. Мурза в два прыжка оказался около окна, схватил Эрви, сдернул с подоконника. Стараясь вырваться, Эрви извивалась, как кошка, царапала лицо мурзы, била по спине кулаками. Мурза держал ее крепко. Понес к двери. И тогда Эрви увидела светильник, укрепленный на стене на высоте человеческого роста. Она вырвала из гнезда бронзовый подфакельник и изо всех сил ударила им мурзу по голове. Кучак пошатнулся, завыл, как зверь, бросил Эрви на пол. «Ты ранила меня, собачья кровь!» В неистовой злобе он начал наносить ей удары носком сапога в бока, в спину, в голову. Эрви потеряла сознание. И почти в тот же момент в дверях показался Хайрулла, крикнул:

—       Внимание и повиновенье! Сююмбике — царица Казани!

Кучак зажал рану на голове ладонью, увидел царицу. Она

стояла в дверях, величественная, с легкой усмешкой глядела на мурзу.

—       Поклон тебе, великолепная. Милостив аллах, тебя ко мне пославший. Царице слава!

—       Здравым будь, мурза. Да ты ранен, я вижу.

—       С оружием я был неосторожен...

Сююмбике вошла в комнату, остановилась около Эрви и, мет­нув на нее короткий взгляд, сказала:

—       Тебя я поняла. С таким оружием шутить опасно.

—       Повелевай, светлейшая. Прости великодушно. Я вздумал проучить мою служанку.

—       Служанку? Давно ли жена Аказа стала твоей служанкой?

—       Все подданные ханства — наши слуги.

—       Но не все же наложницы.

—       Пойдем в мои покои, светлейшая. Здесь не место... Здесь гарем.

—       Я женщина, и мне аллах позволил входить в гарем.

—       Обычаи неписаные есть...

—       Я пришла сюда ради государственного дела. Ты, мурза, допускаешь ошибку за ошибкой. Ты должен делать все ханству на пользу, а чем занялся? Скажи, зачем ты притащил в Казань жену Аказа?

—       Позволь, блистательная, спросить: с каких это пор влас­тители ханства стали считать девок в гаремах их подданных?

—       Глупец! Ты нуратдин — опора царства. И ты обязан каждый свой поступок, каждое ничтожное решенье соизмерять с разум­ностью. Ты думаешь, мне жалко девок, что ты таскаешь в свой гарем? Тебе был отдан черемисский край, чтоб там был порядок. А ты ради одной бабенки устроил среди подданых своих драку, ты залил кровью свадебный костер, убил Тугу, озлобил его сына, сжег селенье. И в довершение всего поставил лужавуем никчем­ного и жадного ублюдка.

Эрви очнулась. Она села, прислонилась спиной к лежанке, с ужасом вслушивалась в слова Сююмбике. Сказала тихо:

—         Великий юмо! Какие это люди... Подобие зверей... Народом« правят, а сами сеют всюду смерть и горе. Прокляты вы будьте.

—         Эй, Хайрулла! Заткни ей глотку!—крикнул мурза, и старый слуга столкнул Эрви снова на пол, наступил ногой на спину.

—         Не тронь ее! — движением руки Сююмбике выслала Хайруллу и, обратившись к мурзе, сказала:

—         Ты слышишь: проклинает. И не она одна. Ее устами говорит народ. А между тем у нас над головой нависла беда. Великий князь Москвы идет на нас войной...

—         Это мне известно. Ратников ведет князь Вельский... Не очень много. Тысяч пятьдесять. И у нас еще много времени.

—         У нас нет времени! Они уже в крепости на Суре. Если бы ты не возмутил присурских черемис и чувашей —они бы крепость эту строить помешали.

—         Не в том причина, великая...

—         Там воев вдвое больше, чем ты думаешь. А крымский хан- подмогу нам шлет, на черемис теперь мало надежд, коренные ка­занцы нам враги, им хан Беналей уже не нужен, хотят просить на пристол Шигалея.

—         О, этот Шигалей! Мерзкий лизоблюд! Выкормыш Москвы. Если он станет ханом, Казань пропала!

—         Вот видишь! Теперь ты понимаешь, как велика опасность?-

—         Что думает хан Беналей?

—         Он так же, как и ты, сидит в гареме либо тешится охотой.

—         Надо бы созвать эмиров...

—         Что они сделают, если у нас мало войска? Я только что отослала гонца к отцу, в ногайские степи, а тебе надо снова ехать на Перекоп.

—         Я только что вернулся. Хан войско не дает. Он сам...

—         У хана и просить не надо. Ты поезжай к бею Ширину. Ведь ом твой дядя?

—         Дядя, но он Казань защищать не будет.

—         Ты его и не проси. Ты уговори его послать свой байрак на Москву. В нем, я знаю, двести тысяч войска.

—         В набег он, пожалуй, пойдет. Успею ли я?

—         Мы с месяц продержимся в осаде. Пусть в пути аллах ведет тебя. Иди, иди — собирайся. Я тут поговорю с Эрви.

Мурза пожал плечами, вышел. Появилась Зульфи, за ней евнух.

—         Скажи мурзе, что я беру Эрви с собой,— сказала ему


Сююмбике,—Унеси ее в мою повозку.— Потом подумала: «Умеет все мурза: саблей махать, ясак собирать, говорят, обнимается крепко. Одному научиться не может — думать. И хан, аллах свидетель, головою слаб. Гарем, охота — вот его занятия. Все дела взвалили на меня. А я ведь только женщина — не больше».

Зульфи собирала из шкафа одежду Эрви. Сююмбике спросила:

—        Зачем он бил ее?

—        За глупость,— ответила служанка.— Любая была бы рада. А эта...

—        Не покорилась?

—        Мурза ей золото давал, велел сказать, что муж убит...

—        Не поверила?

—        Нет. Дикая совсем, не смыслит ничего. Мурзу светильником ударила.

—        Иди. Поможешь ей переодеться.

—        Твоя воля священная.

Служанка поклонилась и вышла.



Марш Акпарса


• Марийские национальные кушанья: сокта — колбаса из овечьего сала с а, , . и і у про —сухой сырок, коман мелна—трехслойные блины.

4 Маш Акпаэса



[1] Шорва (мар.) —хмельной напиток, приготовляемый из меда.

[2] .Топейка.пошел в Нуженал. Обул новые сапоги из сыромятной кожи, надел штаны из отбеленного конопляного полотна,

и тую но порогу п подолу рубашку, поверх ее — дубленую

КУртку безрукавку, взял плетку треххвостку и зашагал по берегу. У Топейки сегодня и горе, и радость. Сегодня Топейка на

[3] Шювыр (мар.)—народный инструмент из рода волынки.

[4] Тюмыр (мар.) — барабан.

[5] Здесь и далее стихи А. Ф. Смоликова.

[6] Пеш сай (мар.)— очень хорошая.

[7] Окмак (мар.)—дурак.

[8] Суас — так черемисы называли татар.

[9] Достархан (тат.)—скатерть для обеда в походах.

[10] Джаным (тат.)—душа моя

[11] Омсам поч (мар.)—открой дверь.

ЦАРСКАЯ ОХОТА

С

 того дня, как Аказ попал в руки Шигалея, прошло ровно два года. Много изменилось с тех пор. Крепость на Суре превра­тилась в город, и нарекли город Васильсурском в честь т .нікого князя. Поход в Казань, на который Шигалей так надеялся и, не удался.

В ту пору Василий-князь до Казани не дошел, остался в Ниж­нем Новгороде, а далее послал воеводу Вельского, способного чинить брань в палатах боярских, а не на ратном поле.

Вместо того, чтобы, подойдя к городу, ударить сразу всей си­лой, воевода перво-наперво приказал построить себе баню-мыленку с паром, послал ратников в леса за березовыми вениками. А тех ратников черемисы побили. Боярин послал сызнова — да так до трех раз.

И пока пропарил воевода свое рыхлое брюхо, пока ратники вместо того, чтобы махать саблями, махали веником, прошло две недели, и на русскую рать, как снег на голову, свалились крымские конники, возвратившиеся с мурзой. Правда, в злой сече, которая шла три дня, конников тех почти всех побили, но и на­ших полегло немало.

Не успели воины передохнуть, как с полуночной стороны напал мурза Япанча. Отразив Япанчу, воевода, ожидая еще какую- нибудь нежданную каверзу от татар, натерпелся такого страху, что без ведома князя и при большом недовольстве воинов надумал вести рать обратно.

И увел бы, да на его счастье казанцы, радевшие Москве, при­нудили хана просить у русских мира. Мир был принят, Беналей был великому князю клятву жить с Москвой в дружбе и в пос­лушании.

Если бы воевода удосужился заехать в Казань, то узнал бы, что там от осады начался голод, а у хана лишь малая горстка джигитов. В то время Казань можно было взять голыми руками.

Но боярин в честь примирения снова залез в мыленку и, на­парившись до одурения, отправился с ратью восвояси.

Шигалей, узнав об этом, ругал боярина матерно по-русски, чему он научился еще в молодости.

Шигалея к Казани не допустили, держал его государь на стро- ительстве крепости и в ратные дела не вмешивал, быть может,считал стройку важнее войны.


Когда рати ушли под Москву, хан был оставлен на Суре до

полного окончания дела.

После прибытия на место, Аказа стали каждодневно посылать в лес выбирать деревья, годные для возведения крепости. Вместе с ним ходил Андрюшка Булаев да еще два ратника. Сначала все больше молчали, потом начали говорить, а через пару недель и подружились. И тогда сказал Аказ Андрюшке:

Отпустил бы ты меня, друг. Я в такое место убегу — никто не найдет меня!

—     Да разве я тебя держу? Беги. Только поразмыслим давай, есть ли резон тебе бегать. Вот говорил ты: мурзе отомстить надо, жену отнять надо. Ну, хорошо, убежишь ты, мурзу убьешь, жену привезешь домой. А туда раньше тебя понаедут басурмане, да и не только тебя убьют, а всю твою деревеньку за этого вонючего мурзу выжгут и людей погубят. А ежели убежать да дома сидеть и ждать, когда мурза сам жену вернет,— ведь срам?

—     А в плену жить хорошо ли?

—     Ты погодь-погодь. Дай думку досказать, а потом уж и спра­шивай. Вот ты говорил, что твой батька лужавуем был. Это по- нашему князек вроде. Стало быть, ты княжич, и весь твой народ тебе послушен?

—     Не весь. Только Горная сторона. Луговые люди меня слу­шать не будут.

—     А разве они меньше вашего утеснения от татар терпят? Это я к тому говорю, что не мешало бы, при случае, твоих люди­шек поднять против басурманов да и выгнать их из твоих земель.

—     Я тоже об этом все время думаю!—горячо произнес Аказ и стукнул кулаком в грудь.

—     Думать-то мало — надо делать! А дело это не по тебе, хоть ты и княжич. Ну-ну, не обижайся, я намного старше тебя. Кто ты сейчас есть? Ты, как стрела неоперенная, далеко летишь, да без толку. Охотник ты хороший — это я знаю, а воин ты ни­какой. Одно бойкое дело задумал сотворить и сразу трижды обмишурился: мурзу потерял, наших ратников ни за што ни про што убил и сам попал в полон. Разве такому впереди народа идти можно? На охоту свое княжество водить годишься, а на войну — нет! А чтобы супротив мурзаков своих сородичей поднять, надо ой-ой каким воеводой быть.

—     К чему все это говоришь мне?

—     А к тому... Вижу я — ты хану по сердцу пришелся. Иди к нему и просись на службу к государю. Так и скажи: «Хочу ратному делу научиться и при походе на Казань при случае встать во главе горных людей на сторону Москвы». Хан с тебя звание полоняника снимет, сделает воином. У него есть чему научиться, он рати в большое дело водил. Ты только разувай глаза пошире да все на ус мотай. Пройдет пара лет — смело вставай в воеводы. Подумай о сем.

Нелегко было Аказу распрощаться с думой о воле, но другого выхода не было, пошел и он бить челом хану. Шигалей принял его на государеву службу с радостью.

Быть может, за смелость, за ум, а паче за прямоту и честность хин Шигалей полюбил Аказа и приблизил его к себе.

Аказ все время около хана, учится, как надо ратью управлять, как крепости брать. Или заспорят Ивашка с ханом, друг другу такие новости выкладывают — ввек не услышишь нигде такого.

От ратников научился отменно говорить по-русски, стал одо­левать и грамоту, хотя письменных людей в войске было мало.

Так прошло два года. Нынешним летом, построив крепость, хан ушел в Москву, а вместе с ним и Аказ. Он добился большой чести — стал стремянным хана. Топейка остался возле Аказа.

— Ты тут один с тоски умрешь,— сказал он.— А я тебе песни петь буду, веселить буду.

В кремлевских хоромах отошла всенощная. Лениво позванивали колокола, на крепостных стенах протяжно перекликались сто­рожевые.

В мягком синем небе по-летнему чуть-чуть затуманенная кра­суется луна. Около храмов в выбоинах каменных плит лужицы блестят, будто серебряные слитки.

Старые богомольцы, выходя из церковных дверей, с ворчанием обходят грязь, молодайки прыгают через лужи, легонько повиз­гивая.

От царского дворца на землю упала черная тень. На краях тени вырезались очертания шатровых крыш, гребней и ма­ковок. Караульный голова Терешка из тени полюбовался луной в ночной тиши, потом, вздохнув, пошел в душную будку, попле­вал на палец и развернул дневальную книгу. На чистом листе гусиным пером написал:

«Мая 26 день. В четверг после раннего кушанья ушел Государь на Коломенские поля тешиться охотою, а с собою был взят иноземный посол.

День был ветрен, ветер невеличек, со вечеры шел дощ с пе­ремоткой. К нощи ударил гром вельми велик, блистала молния, в шел дощ велик с полчаса. В нощи же стало тепло и месячно. И на государевом дворе и около дворца стоял на карауле голова Терентий Ендагуров со приказом».

Потом Терешка вышел из будки и, обойдя всех сторожей, направился в караульные сенцы в надежде вздремнуть часок-другой.

Но разве дадут поспать в беспокойном Кремле?

Дробно зацокали по каменным плитам копыта коней, кто-то подъехал ко дворцу. Ендагуров выскочил и, хоть всадников еще не было видно, догадался, что едет хан Шигалей.

—     Ну, басурман лихой!—ворчал Терешка.— Иные к царскому жилью на цыпочках идут, а этот никакие уставы не чтит, гоняет по Кремлю верхом, будто по степи.

На сей раз Шигалей осадил коня далеко от дворца и подошел

к Терешкиной будке пешком.

—     Скажи утром государю, что Шигалей в Москве!— прогово­рил хан и, круто повернув, зашагал обратно.

«Ишь ты,— не здорово, не прощай, а сразу приказ. Будто я ему служу,— обиженно подумал Терешка.— Не передам...»

«А вдруг хан по государеву делу неотложному? Вот тогда батогов попробуешь. Лучше сказать»,—и Терешка крикнул хану:

—     А великого князя дома нетути! И седни и завтра!

—     Где он?—хан остановился.

—    В Коломенском охотой тешится. Завтра на зайчишек пойдут, потом на ведмедя облаву учинить хотели.

Шигалей с досады хлестнул плеткой по голенищу сапога. Про­пустить такую охоту! Подошел к Аказу, спросил:

—     Еще сорок верст проскакать можешь?

—     Могу и больше, а кони устали,— ответил Аказ.

—     Лошадей сменим.

Село Коломенское вотчинным землям московских князей при­надлежало издревле.

В четверг, в канун приезда государя на охоту, в трех верстах от села на опушке леса служки дворцовые натянули царский ша­тер. Все другие шатры боярские разместились поодаль, только один, князя Михаила Глинского шатер, приткнулся прямо к ве­ликокняжескому. С недавних пор на удивление всему боярству Глинский снова попал в царску милость.

И было чему удивляться! Когда-то Михаил Глинский был ли­товским князем, самым богатым, самым умным и властным. На королевскую корону замахивался. После неудачи отошел от ли­товского короля Сигизмунда и стал служить Московскому князю. Лучше его Василий-князь военного советника не знал. Но сколько ума у князя Михайлы, столько же и коварства.

В горячем ратном деле предал он великого князя, перекинулся к Литве, но был в пути перехвачен, закован в цепи и брошен в темницу. Все думали — Глинскому конец. И вдруг князь Михайло на воле и снова советник и воевода. Все гадают: отчего такая пе­ремена? Только боярин Вельский понял, в чем дело, а приехал в пятницу с государем на охоту — еще более в своей догадке упрочился. Сына своего Ваську потихоньку в шатре поучал:

—     Смотри, остолоп, и помни: баб остерегайся всю жизнь. Что есть баба? Сеть для уловления мужей: светлым лицом и ясными глазами она колдует. Был у нашего государя один враг — Мишка Глинский, заковали его с божьей помощью в цепи. И никто бы его не вызволил, даже сатана. А она приехала из Вильны...

—     Кто она?—угрюмо спросил боярский сын.

—     Кто, кто! Олёнка, Мишкина племянница, приехала из Вильны, околдовала великого князя, а он, старый пес, выпучил на нее глаза, будто окунь, оторваться не может. Ан смотрим, через седьмицу Мишка без цепей у государя в гостях. И с той поры пошло. Ты подумай, Васька, все мы не без греха,— боярин крупно пере­крестился.— А ты посмотри, что эта Олёнка выделавает! Веры придерживается римской, по городу ходит вольно, порядки чтет иноземные и перед кем подолом-то машет, ты подумай! Перед великим князем! Ежели она успела околдовать, то его погибель ждет. Такой грех никаким зипуном не прикроешь.

—     Може, зря это, батя?

—     Зря?! Загляни-ко в шатер Глинского, там ее увидишь. Видано ли дело, баба в портках да на охоте. Да кто бы на такое осмелился, если бы Василий Иванович не был опутан? Он ей позволил. Я ужо боярам донесу и митрополиту тоже. Трон ос­квернять не дадим.

—     Зря ты на нее говоришь, батя. Я тоже видел ее: она кротка, смиренна, глаза добрые, будто у ангела...

—     Я те дам у ангела!..

И не миновать бы Ваське взбучки, да позвали боярина к го­сударю, чтобы начинать охоту.

Подходя к царскому шатру, Вельский от злости прикусил губу. С другой стороны впритык поставлен еще один шатер. И чей? Хана Шигалея! Видно, принесла нелегкая басурмана, и, смотри ты: рядом с государем жить позволено. А его, боярина Вельского, по­томка Рюриковичей, затолкали к бесу на кулички. Боярину до слез обидно. Около большого шатра людей много: сам Василий Иванович на коне, рядом с ним Мишка Глинский, а за ним, сра­мота глядеть, его племянница Олёнка сидит в седле, на одну сторону ноги свесила и хоть бы глазом повела. По другую сторону государя Шигалей с каким-то новым поезжалым. Тоже вроде из басурманов. Боярин подъехал ближе, поздоровался, как за­ведено, и все поскакали в поле.

Хану Шигалею поговорить с князем о делах не пришлось: толь­ко прискакал и сразу снова на коня — охотой тешиться. Василий Иванович хану очень верил и любил его, потому приезду Шигалея был рад несказанно. Такую великую охоту на зайцев учинили — шум и гам стоял вокруг Коломенского целый день. Весь день тра­вили косых собаками, настигали стрелами, а то и прямо лупили


шестоперами. Зайчишки до того очумели, что, убегая от собак, прыгали на людей, и те били их нещадно. До вечера гоготали над смехотворным случаем: посол барон Сигизмунд Г'ерберштейн рас­потешил охотников изрядно. Дал ему государь трех борзых, колчан со стрелами и лук, за пояс нож, за спину шестопер—и пое­хал, бедный, со всей этой сбруей, хоть справиться с ней не мог. Держась иноземных правил, он при каждом появлении госу­даря снимал шляпу и широким взмахом руки отводил ее в сто­рону. Поскольку государь носился на коне по полю беспрестанно, то барону то и дело приходилось махать своей шляпой. А шляпа глубокая, с широкими полями, с прикрепленным пучком перьев. И надо же было случиться такой оказии—в тот миг, когда посол, увидев государя, отвел шляпу в сторону, из кустов вы­махнул заяц, удиравший от своры собак. Место было меж кустов узкое, с одной стороны государь, с другой — посол. А в проходе между ними шляпа, выкинутая в знак приветствия. Куда бедному зайчишке деться? Он и махнул в шляпу, пробил тонкое сукно и вместе с посольским головным убором помчался по лугу. Борзые в замешательстве остановились, сбились в кучу — вместо зайца вдруг перед ними цветной клубок летит. Пока собаки по­няли в чем дело, заяц выскочил из шляпы и был таков.

Барон Герберштейн всю эту охоту описал в своей голубой тетрадке, которую вторично привез в Москву. В первый раз Гер­берштейн был в Москве восемь лет назад, когда приезжал послом от императора Максимилиана. Ныне барон послан сыном Мак­симилиана Карлом Пятым. Барон еще в прошлый приезд надумал написать о Московии книгу и потому записывал все, что мог узнать и увидеть. Поручив все дела посольства вести Нураголю, барон то и дело отлучался из посольской избы, вступал в разговоры с приезжими людьми, выведывал, выпытывал о землях, кои лежат вокруг Москвы на все четыре стороны. И записывал, записывал, записывал.Барон очень неплохо рисовал, и многие его рисунки позднее попали в «Историю Государства Российского».

Воспользуемся записью Герберштейна и мы. Вот, что писал он об охоте, на которую так спешил хан Шигалей.

«Вблизи Москвы есть место, поросшее кустарником и очень удобное для зайцев: в нем великое множество этих зверюшек, причем под страхом величайшего наказания никто не смеет их ловить, а также рубить те кустарники. Всякий раз, когда государь пожелает насладиться забавой, он едет в это место и потом от­правляет за послами своих советников и велит приводить послов. Когда их приведут и они станут приближаться к государю, то принуждены бывают по внушению советников сойти с коней и сделать к государю несколько шагов пешком. Точно так провожали к нему и нас, и он ласково принял нас, сидел на разукрашенном коме, одет был в блестящее одеяние, без рукавиц, но с покрытою головою. Он протянул нам руку и стал говорить через толмача. «Мы выехали для своей забавы и позвали вас принять участие н нашей забаве и получить от этого какое-нибудь удовольствие. Садитесь на коней и следуйте за нами». Платье на нем было напо­добие терлика, расшито золотыми нитями. На поясе висели два продолговатых ножа и кинжал, на спине под поясом он имел особый вид оружия — булаву на ремне, украшенную золотом. С правого боку государя ехал изгнанный казанский хан Шигалей, а с левого—два молодых князя. Один из них держал секиру из слоновой кости, у другого же был шестопер. Шигалей был опоясан двойным колчаном, в одном были спрятаны стрелы, в другом заключен лук. В поле находилось более трехсот всадников. Нам поручили самим вести собак, как следует по ихнему обычаю. На краю поля в длинном ряду стояло почти сто человек, половина которых одета в черный цвет, половина—в желтый. Невдале­ке от них остановились другие всадники, препятствуя зайцам вы­бегать на дорогу и ускользать. Вначале никому не дозволялось спустить охотничью собаку, кроме Шигалея и нас.

После повеления государя начинают все кричать в один голос и спускают меделянских ищейных собак. У государя огромное количество отличных собак, и весьма приятно было слышать их разнообразный лай. Когда появляется выгнанный собаками заяц, и него летит дождь стрел. Если они не поразят зверя, выпускают других собак, и те отовсюду нападают на него. Чья собака поймает больше, тому охотники рукоплещут, будто он совершил воинский подвиг. Равным образом того приветствует и сам государь. Охота длилась весь день, и по окончанию ее снесли всех зайцев вместе, и их оказалось триста. С охоты государь отправился к одной деревянной башне, там разбито было несколько шатров, первый неликий и обширный, наподобие дома—для государя, второй—для хана Шигалея, а третий—для нас...»

Князь Василий вошел в шатер довольный — охота удалась на славу, сердце потешилось вволю. И еще радость: хан Шигалей приехал, наверно, про Казань целый ворох новостей привез. Постсльничий подал князю умыться, потом начал переодевать.

За шатром сгущалась темнота. Ветерок утих, издали доносится песня. Кто-то поет приятным, задушевным голосом. В голосе и ласковость, и радость, и шутейность. Слушать такую песню приятно. Князь прислушивается.

Песня напомнила о племяннице князя Глинского. Не только красота Елены смущала Василия. Мало ли красивых женщин в Москве? Но в Москве даже царевны живут «...яко пустынницы, мило зряху людей и люди их: но всегда в молитве и в посте пребываху и лица свои слезами омываху».

Елена же на порядки эти замахнулась, дом ее открыт для всех — будь он юноша, девица, старик или зрел муж — лишь бы высокого рода. С мужчинами говорит смело, над многими обычаями смеется. В иноземных городах она побывала, многое повидала, потому и смела. И больно по душе пришлась великому князю эта смелость. Где бы Елена ни появлялась — всюду будто свежая струя вливалась в затхлый воздух боярского уклада. Василий понимал, что влечение это к добру не приведет, но поделать с собой ничего не мог — его тянуло к Елене. Вот и сей­час он думает, как бы увидеть ее.

Одевшись, сказал стольнику:

—     Ужин накрывать в моем шатре. Зело не торопись, ибо я у князя Михайлы в шатре посижу, послушаю хана Шигалея речи. К столу зови тех же, что и вчера,— и вышел.

Шатер Михайлы Глинского разделен легкой занавеской белого полотна на две половины. В одной — князь, в другой — княжна Елена.

—     Позвал бы ты, Михайло, сюда хана Шигалея.

—     Сейчас пошлю, великий князь,—ответил Глинский, приложив руку к груди.

—     Сам бы мог послужить государю. Аль зазорно?

—     Твое повеление свято для меня, государь, схожу сам,— и, взглянув в сторону Елениной половины, вышел. Надвигались су­мерки, и на женской половине шатра вспыхнула одна свеча, другая, третья. По тени, падавшей на полотно, Василий понял, что княжна одна, без служанок. Это его обрадовало и испугало. Властный и гордый с боярами, с княжной Еленой Василий те­рялся. От ее больших серых глаз исходила какая-то сила, а речи ее были так необычны для женщины, что великий князь, высоко стоявший над всеми, перед Еленой чувствовал себя неловко.

Вот и сейчас она подвластна ему, и любая женщина на ее месте, склонив голову, пришла бы на его зов. Он говорил бы с ней строго, и та трепетала бы в страхе перед ним. Сейчас у князя не хватило решимости позвать. Он ждал. Вдруг из-за занавеса раздался приятный, словно музыка, грудной и нежный голос:

—     Дядя Миха, ты один?

—     Он ушел по моему велению, княжна,— негромко ответил Василий.

—     О, у нас гость, а я и не знала,— проговорила Елена.— Прости, великий государь мой, я сейчас принесу свечи.

Занавеска откинулась—перед Василием появилась княжна, освещенная двумя свечами, которые она несла в обеих руках. Все было поразительно в ней: и лицо, и стан, и походка, и одежда. Взглянув на князя, она чуть-чуть приподняла брови — и в глазах ее засверкали огоньки такие же яркие, как язычки горящих свечей. На свежих губах дрожала готовая вот-вот сорваться легкая улыбка. Одета княжна совсем по-иному, чем женщины, которых Насилий видел постоянно вокруг себя. Те вечно одеты в длинные широкие телогреи да летники, а то еще укутаны в шубу-платно, на голове повойники, каптуры, виден только кончик носа. Из-за длинных просторных одежд не узнать* толста ли, тонка ли женщина. А эта... На ней платье тонкого голубого сукна, шитое золотом и плотно облегающее весь ее стан. Спереди на груди ши­рокий вырез, с красивой обнаженной шеи спущено на грудь ян­тарное ожерелье, а к нему прикреплен темно-красный рубин в золотой оправе. Драгоценный камень на высоко поднятой груди княжны казался крупной каплей крови.

—     Ой, княжна, до чего ты красива!—восторженно произнес князь.

—     Государь мой изволит смеяться над бедной девушкой? — сказала Елена и, поставив свечи на стол, легким наклоном головы поприветствовала князя.

—     Над бедной! Да ты и сама знаешь, сколь велико твое бо­гатство!

—     Нет, я бедная,— упрямо повторила Елена.— Я настолько бедна, что нечем мне отблагодарить тебя, государь мой, за спасение моего дяди. Я все время думаю об этом и плачу.

—     Твои слезы пусть будут мне благодарностью.

—     Нет, я знаю, чем отблагодарить тебя, государь мой. Под­данные твои целуют тебе руку, я поцелую тебя в губы. Позволь?

Князь удивленно поднялся со скамьи и не успел сказать и слова, как Елена обвила шею руками и прильнула к губам. Выр­вавшись из крепких объятий князя, Елена закрыла пылающее лицо ладонями и убежала в свою половину.

У Василия бешено колотилось сердце. Никто и никогда не целовал его так.

—     Подь сюда, княжна,— тихо позвал Василий.

—     Вдруг придут?—ответила из-за занавески Елена.

—     Ты боишься?

—     Я ничего не боюсь. Я люблю тебя, государь мой, и мне нет греха в том, что я сделала. А боюсь я за тебя. Ты женат, и великий срам падет на твою голову, если откроется наша любовь.

—     Я хочу еще раз видеть тебя!—твердо сказал князь.

—     Позднее.

—     Когда?

—     Приду,— ответила Елена спокойным голосом, выходя к князю.—Приду, но только, как выполнишь мое желание.

—     Я сделаю все!..

—     Не так много. Сбрей бороду.

—     Нет, я бороды не лишусь.


—     А я умру, но не приду к тебе!—Елена повернулась и скры­лась за занавеской. Сколько ни звал ее князь, сколько слов ни говорил ей — не вышла, не откликнулась.

А за шатром все тот же голос, будто дразня государя, запел другую песню.

Василий хотел выскочить из шатра и выместить досаду на ве­селом певуне, но тут вошел Глинский и сказал:

—     Зараз хан будет тут,—и, подойдя к великому князю, тихо проговорил:—Прошу тебя, не во всем ему доверяйся. Привез он с собой черемисского княжича, взял его на государеву службу без твоего ведома и, мыслю, не к добру. У хана своя орда, подвластная только ему, у черемисина народ тоже коварный. Может, с умыс­лом они стакнулись, чтобы при случае рать твою истребить.

Царь твердо сказал:

—     Шигалей мне верен!

—     Верен, пока на трон казанский метит. А ежели сядет да заручится такой поддержкой, как черемисы, жди беды.

—     Про черемис ты верно сказал. Черемисы сильны. Сколь по­ходов Москва на Казань ни делывала, все они мешали. Сидят на дорогах, и миновать их нельзя.

—     Вот-вот. Так отчего бы после всего этого княжичу черемис­скому к тебе на службу идти? И еще узнал я не от хана, а от иных людей, что он, тот княжич черемисский, налетел на наших воинов, троих убил и попал в плен. И вдруг ни с того ни с сего — служба государю.

—     Спасибо за совет,— сказал Василий и поднялся навстречу входившему хану.

—     Брат мой Шигалеюшко, здравствуй!

—     Будь и ты здоров, великий государь.

—     Ну, рассказывай про твои плотницкие дела,— присаживаясь по-простому с ханом, промолвил Василий.— Хорош ли город сру­бил? Ты, князь Михайло, тоже садись.

--Крепость вышла отменная. Стену добротную из дубовых бревен возвели, вокруг ров выкопали, воду пустили. Восемь малых башен поставили да одну великую на камне. Теперь Казань вое­вать будет легче.                                                                         ...........

—     Не только для войны замыслил я город сей, но и для мира. Пора твердой ногой вставать на Казанскую землю. Сколько раз мы брали Казань, а остаться там не могли, потому что опоры там нет. Народы там чужие, злобные. А коль будет свой городиш­ко, куда способнее. Людей наших, я чаю, там недохватка — мо­жет, послать? Ратников, может, немного собрать туда?

—     Не надо, великий государь. Как только мы крепость возвели, бродячие и беглые люди слетелись, как мухи на мед. Сперва зем­лянки рыли, потом избушки, а теперь несколько слободок вокруг города выросло. И стал град на Суре не только для бродячего, но и для торгового люда защита. И еще, я думаю, из него с чере­мисами дружбу завести можно.

—     В дружбу с черемисами не верю,— ответил государь,— племя лютое, коварное, безбожное! Зачем они лютуют против нас?

Они защищаются, а не лютуют!—ответил Шигалей.

-    Да ведь знаешь ли ты, великий государь, что в минувший поход они нашей рати сделали больше зла, чем татары. Трижды посылал я ратников леса разведать, и трижды их черемисы посекли, -заговорил вошедший боярин Вельский.

-    Скажи, боярин, если бы черемисы пришли в наш храм да все образа и хоругви поломали бы, что бы ты с ними делал?— спросил хан.

—     Предал бы жестокой смерти!

—     Подобное же сделали твои ратники. Они, великий государь, были посланы за вениками для боярина. Не ведая того, выломали «священную березовую рощу черемис. И оттого не только погибли сами, но и озлобили лесной народ противу нас. Из-за пустого дела — веников для боярской бани.

—     То правда, боярин?—спросил Василий.

—     Про осквернение рощи мне неведомо было...

—     Пора чинить с народом этим дружбу, государь. Без твоей воли взял я на государеву службу черемисского княжича, а с ним несколько его сородичей. Велику пользу дать он нам может. Я ему верю.

Шигалей ждал от князя одобрения, но Василий нахмурился и сказал недовольно:

—     Где тот княжич?

—     Он здесь, у меня в свите.

—     Зови сюда!

Хан вышел из шатра, потом вошел вместе с Аказом.

—     Скажи ему, кто я, будь толмачом. Поговорить с ним хочу.

—     Я сам знаю, кто ты. И мой народ о тебе наслышан,—сказал Аказ и поклонился.

—     Ишь ты! Он по-нашему говорит не хуже тебя, хан.

—     Два года крепость строить мне помогал, ратному делу учился. Воевода будет добрый.

—     Зовут тебя как?

—     Аказ.

Скажи, Аказ, что тебя заставило служить мне?

Мурза Кучак заставил...

Вот как?! Выходит, не своей ты доброй волей...

Не своей. Народу моему совсем тяжело под крымцами жи­вет а, поборами да грабежами совсем изнурили они людей. Мурза Кучак обиду мне нанес, а потом...

—     Для того и служить к тебе пришел он, чтобы мурзе тому отомстить,— вмешался в разговор Шигалей.

—     Ты, хан, погоди. Я не пойму, как он один, пусть даже у меня послуживши, того Кучака накажет? И какой прок от того его народу?

—     Хан не совсем верно сказал,— ответил Аказ.— О мести од­ному мурзе я только сначала помышлял. Теперь я про всю Горную сторону думаю — насильников надо оттуда выгнать!

—     Как?

—     Послужу у тебя, к делам ратным попривыкну, а как при­спеет время—подниму своих сородичей, поведу их на врагов...

—     Как по-твоему, когда такое время приспеет?

—     Не раньше, чем твои рати пойдут на Казань.

—     Такой мне ответ люб! Стало быть, твой народ заместо по­мех поможет нам. Уверен ли ты в том?

—     За горный народ верное слово скажу — все за мной пойдут.

В шатер вошел стольник.

—     Великий государь, столы готовы. Трапеза ждет...

—     Сейчас идем. Ну, что ж, Аказ, послужи Москве! Ежели ду­ша к Казани лежит, лучше уходи. С огнем не играй.

Когда Аказ вышел, Василий сказал боярину:

—     Шигалей прав: хоть ты и дважды на Казань ходил, а той земли не знаешь. Ведь если черемиса за нас поднимется, Казани не устоять.

—     Не устоять, великий государь.

—     Пошли к столу. Завтра с утра потешимся медведем, а в понедельник, хан, приводи ко мне этого княжича да митрополита с собой прихвати. О многом поговорить надо. За этим язычником сам глядеть буду — узнаю, что у него на душе.

Среди всех постельничих у государя Санька Кубарь был лю­бимым. Ему чаще других приходилось спать в одной комнате с великим князем, и на охоту Василий брал голько его. Санька красив, ласков, верен и ко всему прочему умен. Рода Санька невысокого, и в царские покои привела его не знатность, а судьба. Дед у Саньки простым дружинником был, потом водил ватагу разбойничью, и звали его Василько Сокол. Бабушка Саньки — сурожского купца дочь Ольга. Говорят, в молодости была кра­савица несравненная и будто Санька на нее очень схож. В пору властвования Ивана Васильевича Третьего помог Санькин дед го­сударю Руси ордынцев рассеять и иго татарское сбросить, и за то сделал Иван Сокола воеводой. Сокол погиб, а его единствен­ный сын Василий, женатый тоже на дочери купца, умер разом с женой во время мора. Оставили они двоих малышей: Саньку


семи лет да пятилетку Ирину. Отдали их в монастырь на воспи­тание. Санька пробыл там три года, потом приглянулся царице, и взяла она его теремным мальчиком к себе, где за ловкость и быстроту получил он прозвание Кубарь.

У царицы Санька прослужил семь лет, государыню свою очень любил, и она часто доверяла ему свои горести и тайны. Но семнадцатилетнего Саньку держать у царицы стало неудобно, и Ва­силий Иванович взял его в постельничии. Ныне Санька сестру свою Ирину из монастыря взял, и живет она у бабушки Ольги в дедовых хоромах. Санька кормит их и всячески им помогает. Дай государь, помня дедовы заслуги, бабушке и внучке благоволит.

Сегодня ужин у государя что-то затянулся. Причиной тому — послы из Рима. Велено постели готовить не в шатре, а в башне, и он, изготовив все, ждет.

Загремели ступеньки. Санька распахнул дверь, впустил госу­даря, поставил рындов у дверей и начал раздевать князя. Василий Иванович хмелен, но не сильно. Позволил снять только ферязь, остался в сорочке, расшитой по рукавам и ворогнику шелком. Воротник стоячий из бархата отстегнуть тоже не позволил. Сев на кровать, спросил:

—    Саня, тебе брить кого-нибудь приходилось?

—    Нет, великий государь. Но дело немудреное, видывал.

Василий потянул Саньку к себе и тихо сказал:

—    Тайно сбегай к Шигалею, спроси у него бритву.

Санька, не задумываясь, выскочил из башни и скоро вернулся с бритвой и котелком теплой воды.

—    Бороду долой!—тяжело дыша, рубанул князь

Санька в испуге схватился за свою бородку.

—    Да не твою — мою!

У Саньки задрожали руки. Уж не с ума ли свихнулся великий князь? Санька, ничего не понимая, глядел на Василия Ивановича.

—    Ты што глаза пялишь? Сказано: бороду долой! Делай!

Санька обмакнул пальцы в котелок и начал мочить княжью

бороду.

Через полчаса с великими мучениями и бранью дело было закончено. Государь хоть и стал похож на немчина, но казался моложе, красивее и добрее. Санька вынул из чехла зеркало и по­дал великому князю. Тот оглядел свое лицо и, перекрестившись, начал умываться из тазика, поданного Санькой. Умывшись, подо­звал Саньку ближе и тихо повелел:

—    Бороду отсеченную собери и заверни в малый плат. Пойди и шатер князя Глинского и отдай княжне. Жди ее повелений. Ступай.

Княжна Елена, развернув плат, посветлела лицом и сказала:


—     Жди меня тут.

Скоро она вышла в мужской ферязи—длиннополом кафтане с воротником выше головы и шапке.

Когда княжна вошла к государю, он сказал Саньке:

—     Спать нынче не будем. Иди в сенцы к рындам, без моего зова не входи и ко мне никого не допускай.

И только туг Санька понял все. Он вышел в сенцы. До боли в сердце ему стало жаль царицу. Он понял, что над Соломонией на­чали сгущаться тучи черной измены и опасности.

Утром царь был хмур и сказал Саньке:

—     Нехороший сон мы видели с тобой, Саня, минувшей ночью.

Санька сразу понял намек государя и ответил:

—Я уж и забыл его вовсе. Из головы вон.

—     Легко сказать,— со вздохом произнес Василий.— Сон он, вроде бы и сон, а бороды-то всамделе нету.

—     Бороды нет,— согласился постельничий.

—     Что люди скажут, Саня?

—     Воля государя от бога, и кому осуждать ее? Борода — грех невелик. Не было бы больше.

Государь испытующе поглядел на Саньку и ничего не сказал.

Завтракал государь в лесу на большой поляне, куда перенесли его шатер. После завтрака сразу началась охота. Окружив лес огромным кольцом, загонщики сутки сторожили зверя. Как только появился великий князь, они с улюлюканием стали сжимать круг, чтобы выгнать зверя прямо на охотников, которые шли поодаль. Первая попытка была неудачна. Зверю удалось проскользнуть меж загонщиков, и он ушел. По свежим следам началась погоня, а государь с ханом и князьями вернулись к шатру.

Рынды вынесли из шатра кресло, государь сел. Василий начал рассказывать, как римского посла чуть не до смерти перепугал заяц, другие прибавляли всякие подробности, и все раскатисто хохотали. Никто не заметил, как на край поляны выскочил огром­ный медведь. Он на мгновение остановился, но выбора не было, сзади шли загонщики, и зверь направился к шатрам. Первым медведя заметил стольник и крикнул:

—     Глядите, зверь!

Все обернулись. Михайло Глинский выхватил саблю, бросил­ся через поляну наперерез зверю. Оттого, что медведь неожиданно поднялся на задние лапы, князь растерялся и ударил плохо. Сабля чуть рассекла зверю лапу, и он, разъяренный, ухватил Глинского за плечи и голову, стал пригибать его к земле. Князь не мог пустить в ход оружие. Сопротивляясь могучей силе зверя, оперся на саблю, которая под нажимом медленно уходила в землю.

—     Ну, что стоите?—крикнул государь.— Спасайте Глинского!

Хан Шигалей схватил пищаль, но Василий крикнул:

—             Не смей стрелять! Ты князя убьешь!

И верно: теперь человек и зверь упали на землю и боролись, каждый миг изменяя положение.

—             В ножи его!—крикнул Василий, но было уже поздно. До зверя не менее ста шагов, пока добегут...

И тут вперед выскочил Аказ. Он мгновенно выхватил лук, на­ложил стрелу, прицелился и спустил тетиву. Медведь взревел, обмяк и выпустил князя из своих объятий. Когда к месту схватки подбежал хан, стражники и Аказ, зверь был уже мертв. Стрела вошла под левую лопатку и остановилась в сердце зверя. Глин­ский, окровавленный, стоял на коленях и все никак не мог под­няться.

—             Ко мне в шатер его. Обмыть и перевязать,—приказал по­дошедший государь.

Он взглянул на медведя, потом вытащил стрелу.

—             Подойди сюда, молодец,— сказал Василий Иванович Ака- зу.— Если бы не твоя стрела, князю бы несдобровать. Стрелок го­раздый ты! Таких еще не видывал я,— разглядывая рану, восхи­щенно говорил князь.— Где так стрелять научился?

—             Охотник я,— скромно ответил Аказ.

—             За то, что спас князя Михайлу, жалую тебя сотником к хану Шигалею в полк. Ивашку Булаева сменим. Ему, старому, нора на покой.

—             Спасибо, великий государь.— Аказ поклонился.—Про плохое, что говорил вчера, не думай. Криводушных у нас в роду еще не было.

—             Ну вот и слава богу. Служи. Отныне Стрелком гораздым буду называть тебя.

Возвращались в Москву с песнями. Ловчие ехали впереди и невсело пели:

Одари нас щедро, царь.

Православный государь.

Не рублем-полтнною.

А полушкой-гривною.

Аказ и хан ехали рядом. Аказ сказал хану тихо:

—             Государь племянницу Глинского любит.

—             Твои уста говорят глупость. Государь женат,— и хан искоса поглядел на Аказа.

—             Я не лгу. Ночью, к лошадям ходил и видел, как она прошла и башню государя и обратно не вернулась.

—             У тебя зоркие глаза. Сердце медведя увидел—это хорошо. А племянницу князя ты не мог видеть. Ведь ночь была. Темно. Уразумел?

8!

Аказ, хитро улыбнувшись, кивнул головой...

(I Марш Акпарса


Спустя неделю великий князь нашел в крестовой палате бу­мажный свиток. Развернул, увидел две картинки. На одной на­малеваны степные люди с бородами, на другой еретики с голыми скулами. Под картинками полууставом написано: «Вот правые одесную Христа стоят с бородами, а все басурманы и еретики обритые, словно коты али псы. Один козел и то сам себя лишил жизни, когда ему в поруганье отрезали бороду. Вот неразумное животное умеет волосы свои беречь лучше брадобрейцев». И внизу был изображен козел без бороды, который больно смахивал на государя.

Василий Иванович порвал свиток на мелкие кусочки, бросил в печку.

— Ну, погодите, я вам ужо дам козла!

ЦАРИЦА-ЧЕРНИЦА

Сушь великая и зной пришли в это лето на землю. Как выпал дождик в канун царской охоты, и с тех пор хоть бы капелька упала на жаждущие поля! На исходе второй месяц лета, а на небесах ни единого облачка. Посевы в полях выгорели и погибли, высохли речки, в деревенских колодцах пропала вода. Ко всем этим бедам в лесах начался страшнейший пал. На сотни верст разлилось море огня, в нестерпимом жару гибли звери, люди, разбросанные по лесным починкам. Дым наполнил всю страну, трудно было дышать, слезились глаза. В Москве тревожно, страх сковал сердца людей.

И днем и ночью мрак.

Аказ со своей сотней метался из конца в конец Московского княжества, прорубал просеки, ставил земляные заставы огню. Ни одна сотня из княжеского войска не сделала столь много для спасения леса, сколько сделала сотня Аказа. Все думали, Аказ хочет заслужить веру великого князя. И никто не подумал, что лес для Аказа — его жизнь, любовь, дыхание, родина. Ради этого он старался спасать родное и до боли близкое.

По Москве ползли тревожные слухи. Иные говорили, что Ва­силий тайно принял латинство, другие уверяли, что царицу Соломонию отравили и царь выписал иноземную девку в царицы, и будто девка та уже в пути. Народ еще не знал, а в Кремле для бояр да и для попов уж не было тайной, что девка та Глинская Оленка. Боярин Вельский в тайницком приказе по ночам пытал хулителей государя, а днем сам хулил то Глинского, то Шигалея, и эти похулы, обрастая страшными домыслами, превращались в вину великому князю.

Беспокойно и тревожно было и в душе самого князя. Надо было


что-то делать. Или выслать Глинскую из Москвы и забыть о ней, или единым ударом разрубить старый узел и завязать новый. А тут без согласия митрополита, попов да бояр не обой­тись. Только они могут позволить такое.

Надо было с глазу на глаз поговорить с митрополитом, а по­пробуй, поговори. В палаты его пойти нельзя—не принято, к себе позвать — мало толку. Сразу поналезут бояре вроде бы под бла­гословение, и выгнать нельзя. На охоту митрополит не ездит — не по сану.

И великий князь стал придумывать, как бы свидеться с мит­рополитом тайно.

Царица Соломония о мужниных волнениях ничего не знала. Она слышала разговоры о Елене Глинской, но не верила им. Все лето пробыла в своих хоромах в Измайловском. Душную Москву она не любила. Государь изредка наезжал в Измайлов­ское, был с ней ласков, и Соломония свято верила в его любовь.

После ильина дня к царице пожаловал постельничий Саня с сотней воинов. Соломония очень обрадовалась своему любим­цу, но, предчувствуя, что он приехал неспроста, спросила:

—     Государь мой Василий Иваныч здоров ли?

—     Слава богу, великая княгиня, он в добром здравии.

—     На Москве все ладно ли? Ведь выгорело все, я чаю, глад будет?

—     Мужичишкам к голоду не привыкать — переживут, а для Москвы хлебушка найдется. Земля-то вон сколь велика.

—     Ко мне попостить или как? Государя за тобой не видно?

—     Послан я, великая княгиня, к тебе с повелением государя: ехать в Суздаль, в Покровский монастырь на молитву.

—     В такую даль? — воскликнула Соломония.

—     Объявился там инок, молитвами бесплодным помогает зеле успешно. Государь об этом прознал и велел тебе к тому иноку съездить. Для охраны особы твоей светлой даны сто конных воев под рукой сотника Аказа.

Царица, не мешкая, сразу стала собираться в путь. Это по­веление обрадовало ее. «Если государь заботится о моем неду­ге,—думала она,—стало быть, все разговоры о Глинской — злая хула и ложь». Точно так же думал и Санька.

Путь был труден. На лесных дорогах пахло гарью, ветер метал черную золу в глаза воинам, отчего лица их были черны, обвет­рены, губы потресканы. Царица из возка почти не вылезала.

Дорога шла узкой просекой, от деревьев, стоявших плотной стеной по обе стороны дороги, исходила прохлада. Санька и Аказ ехали впереди полусотни. Вторая полусотня шла позади царицыного возка.

О*

83


У Саньки и Аказа шел живой разговор, Аказ про лес мог


рассказывать нескончаемо. Вдруг раздался подозрительный треск, я с обеих сторон на дорогу повалились две раскидистые ели. Они с шумом и треском упали прямо перед головами передних коней, загородили дорогу. Аказ с Санькой и за сабли схватиться не ус­пели, как были сбиты с седел будто с небес упавшими на них людьми. В короткое время всю сотню повязали, сабли и пищали отняли.

Суровый, бородатый мужичище подошел к Аказу, спросил:

—     Кого везешь?

—     Говорить не велено,— твердо сказал Аказ.

—     Ну и дурак. Ить мы ж сейчас сами посмотрим,— ухмы­ляясь, проговорил бородатый.— Демка, заглянь в возок!

Демка скоро возвратился и, скаля зубы, сказал:

—     Гы-ы, да там жёнки. Целых четыре.

—     Молоды?

—     Сойдут, атаман! —И Демка, шмыгнув носом, еще больше оскалил зубы.

—     Тащи их сюда, поглядим!

—     Не смейте! — закричал тут Санька.— В возке великая кня­гиня!

—     Царица?! —с удивлением спросил бородатый.—Погодь, Демка, я сам.

Он подошел к возку, открыл дверцу и долго глядел на Соломонию. Потом покачал головой, сказал:

—     Верно. Царица. Не раз в Москве видел. Скажи хоть слово, княгинюшка.

—     Жалко мне тебя,—не глядя на атамана, произнесла Соло- мония.— Пропащий ты человек. Впереди у тебя плаха.

—     Это ты, царица, напрасно. Впереди у меня воля, и жалеть меня не след. Ты себя пожалей.

—     Не твоего ума дело! — Царица сдернула с пальцев перстни, быстро вынула серьги, сорвала ожерелье и протянула атаману.— На, бери и пропусти. Не до утра же нам тут стоять.

Атаман взял драгоценности, подкинул их на ладони и, опустив в широченный карман, крикнул:

—     Эй, соколики, повозку пропустить! — Пока люди растаски­вали завал, бородач подошел к Аказу.— Ну, воевода, прости за задержку. Пищали мы твоим воям отдадим, бо у нас зелья для них нету, а лошадок да сабельки возьмем. Они нам во как нуж­ны,— и он провел ладонью по подбородку.

—     Послушай, атаман,— заговорил Санька.— Как же мы без коней? До места еще далече, а матушке-царице к спеху.

—     Пешком дойдете. Пусть княгиня косточки разомнет,— не­довольно ответил атаман.— Забирайте сабли, лошадей — и в лес! — крикнул он разбойникам.


Аказ молчал. Он понимал, что во всем виноват он сам. Хоро­шо, что царицу не тронули.

—     Варнак ты! — крикнул в сердцах Санька и, указывая на Аказа, добавил: — Его пожалей. Он чужой в Москве человек, ему за сабли да за лошадей шкуру спустят. Ирод ты!

—     Погодь, погодь...— Атаман, уже шагнувший было в чащу, остановился и сказал:—Что-то голос мне твой знакомый и обли­чьем... Где-то я встречался с тобой, парень.

Раньше атаман не обращал на Саньку внимания и потому подошел, чтобы рассмотреть ближе.

—     Ну что ты будешь делать! Будто вчерась видел тебя, а где, не припомню.

—     Уж не думаешь ли ты, что я на большую дорогу с тобой имеете выходил?

—     И голос! Голос! На всю жизнь знакомый! Как тебя зовут?

—     Ну Санька.

—     А меня Микешка. В Москве давно ли?

—     Всю жизнь.

—     А я в Москве два раза только и был. Впервой с атаманом моим, царство ему небесное, Васей Соколом к князю на службу поступал, а второй раз в минулом году.

—     Может, ты и жену атаманову знаешь? — спросил Санька.

—     Ольгу-то Никитишну?.. Царство ей небесное, упокой ее душу...

—     Она жива. В Москве.

—     Да ты отколь знаешь?

—     Внуком ей прихожусь.

—     Вот, пес тебя задери, откуда голос и лик твой знакомы. Ты же, стервец, вылитый дед. Эй, соколики! Тащи сабли назад, коней веди. Смотрите на этого молодца. Кто старого атамана Ва­силька помнит, смотрите! Внука его встретить довелось. Как две капли воды!..

Целый час Санька и Микешка сидели осторонь и говорили. Санька подарил атаману тройку лошадей, десяток сабель. Сам пересел в возок к царице, два воина, оставшиеся без коней, вста­ли на запятки. На прощание Микешка прогудел над ухом Саньки:

—     Жисть при царе не больно надежна. Ежли что — беги ко мне в леса. Не от хорошей жизни скрываемся мы в лесу, но друзей в беде не оставим.

В Суздале, к удивлению царицы, их никто не встретил. Даже в монастыре у ворот никого не было. А ведь монастыри к приез­ду царя и царицы хоругви за ворота выносят. Смутная тревога прокралась в душу Соломонии...

Церковь была полным-полна. Монашки тихо переговаривались между собой. На возвышении у алтаря стоял... митрополит Да­ниил, а рядом с ним его советник и летописец Шигоня. «И когда они успели?» — подумал Санька и тут же вздрогнул от внезапной догадки. Царицу привезли постригать! Вот зачем здесь владыка, вот почему Соломонию никто не встречал в Суздале! В волнении он прошел мимо монахинь и подошел к владыке под благосло­вение. Даниил осенил Саньку крестом и принял грамоту. Тут от­крылись двери левого притвора, и в церкви наступила мертвая тишина. В сопровождении монахинь вошла переодетая Соломо- ния. Она так же, как и Санька, видимо, догадалась о пострижении, была бледна, а глаза полны беспокойства. Митрополит молча, не удостоив поклоном царицу, благословил ее. В этот момент от­крылась дверь правого притвора. Из него вышла игуменья Мар­фа, она несла на вытянутых руках куколь[1], за ней несли темные одежды и ножницы.

—     Что вы задумали?! — закричала царица.— Побойтесь бога!

Вверху, на хорах певчие тихо затянули какую-то неведомую

Соломонии песнь, монахини упали на колени, а митрополит, раз­вернув грамоту, стал читать ее.

Царица не слушала слов владыки, в ее голове, словно пойман­ная птаха в клетке, билась одна единственная мысль: «За что? За что?» От заунывного пения, от гула произносимых монахинями молитв, от испуга у Соломонии закружилась голова, и она еле успела опереться на плечо подскочившему Саньке. Сколько про­шло времени, она не помнила, очнулась, когда около уха лязгнули ножницы. Царица встряхнула головой, раскрыла глаза и ужаснулась—ее левая коса, отрезанная на уровне шеи, лежала в руке игуменьи, а ножницы тянулись к правой косе. Соломония хотела убрать косу, но не успела. Ножницы лязгнули еще раз; Судорожно закинув руки за шею, царица собрала пряди оставших­ся волос и зажала их в ладони. Марфа, подавая ей куколь, тор­жественно заговорила:

—     Великая княгиня Соломония, ты ушла из мира и умерла, чтобы родиться вновь под святой звездой нашей обители. И бу­дешь наречена именем Софья, и будешь служить богу отныне и во веки веков! Аминь! Возлагаю на голову твою венец иноческий, и да будет...

—     Не будет этого! — воскликнула Соломония и, сорвав с головы куколь, бросила под ноги.— Вы не смеете! Государь мой Василий Иваныч покарает вас за это! Я великая княгиня!

—     Инокиня Софья,— строго произнес Даниил,— подними куколь и возложи на голову свою. Не поддавайся прегрешению.

—     Я не Софья! Я Соломония! Царица!

И тут случилось такое, чего Соломония никогда не ждала!




Шигонька подошел к ней, взмахнул плеткой — и страшной болью ожгло нежное тело царицы.

—     Как ты смеешь, холоп! — в гневе закричала Соломония.

—     Не греховодничай,— спокойно произнес Шигонька,— госу­дарево повеление сполняй.

—     Ты по его приказу бьешь меня? — надрывно спросила Со­ломония.

—     Неужто сам бы я осмелился на такое?

—     Это правда, Саня? — Царица подошла к Саньке, положила руки на его плечи и еще раз спросила: — Это правда?

Санька со слезами на глазах махнул головой.

Плечи Соломонии опустились, она вся как-то сникла, привстав на одно колено, подняла куколь с монашеским одеянием и, воло­ча все это по каменным плитам церкви, медленно направилась в левый притвор, как в могилу.

Вечером Саньке позволили проститься с царицей. Соломония сидела в черном одеянии на жесткой лежанке. Она стала совсем другой. Угловатое лицо, во взгляде зло, смешанное со смертель­ной обидой. Увидев Саньку, улыбнулась, взгляд стал мягче.

—     Садись, Саня, рядом. Теперь передо мной стоять не надо, теперь я не великая княгиня.— Она взяла его за руку и усади­ла рядом с собой.— Скажи мне, Саня, за что они меня так, а?

—     В грамоте думной боярской сказано — за бесплодность. Го­сударству нужен наследник, а ты...

—     Злодей он, Саня, с Оленкой Глинской спутался, а меня за это постригают. Почему со мной не поговорил никто.

—     На ком-то большой грех будет, великая княгиня,— сказал Санька тихо.— Страшно.

—     И на тебе грех. Не ты ли обманом привез меня и промол­чал дорогой?

—     Богом клянусь — не знал!

—     Коль в другом поклянешься — поверю.

—     В чем?

—     Поклянись, что тайну, которую я тебе выскажу, донесешь игумену Досифею.

—     Тому, что в монастыре у Покрова? Клянусь!

—     Дай руку,— Соломония взяла Санькину руку, распахнула рясу, оголила горку рыхлого живота и положила ладонь на теп­лое тело. Саньку бросило в жар. Он по молодости ни разу не прикасался к сокровенным местам женского тела, а тут...

—     Слышишь, стучит?

—     Слышу,—Саньке и впрямь показалось, что в животе раз­даются какие-то толчки.

—     Это сынок, ножками... Тяжелая я, рожать скоро буду, а меня в монастырь.


Санька резко отдернул руку, сказал:

—     Игумену... расскажу.

—     Ну теперь ступай. Прости меня, грешную, более, видно, не свидимся,— и заплакала. У Саньки тоже градом катились сле­зы. Шагая в отведенную ему келыо, думал: «Без владыки на сие дума боярская не решилась бы. Когда государь успел с влады­кой спеться? Когда?»

В субботу под ильин день для государя истопили баню-мыленку. Находилась она прямо во дворце почти рядом с опочиваль­ней. В мойных сенях государь с помощью Саньки разделся и вошел в мыленку. Изразцовая печь, стоявшая в углу, с камен­кой из полевого серого камня, раскалена чуть не докрасна. На нижней лавке четыре липовых ушата, в двух вода горячая, в двух — щелок. На верхней лавке в огромных берестяных туе­сах— хлебный квас да ячневое пиво. Пол мыленки устлан мелко изрубленным можжевельником, на лавках и полках пучки душис­тых трав, все это для того, чтобы в мыленке стоял приятный за­пах. На полках — толстый слой свежего душистого сена, в перед­нем углу — две дюжины березовых веников.

Привычки государевы Санька усвоил хорошо. Сперва дал малый пар — плеснул на каменку три кувшина пива. Остро пах­нущие клубы пара мягко обволокли князя, лежащего на верхней полке. Тело начало распариваться, по нему разливалось приятное блаженство. «Боже мой, как хорошо,— думал Василий.— Тихо, спокойно, никто не мешает...» И вдруг князя осенило. Он позвал постельничего.

—     Саня, сходи-ка к митрополиту. Тихо, чтобы никто не знал, позови его ко мне, сюда. Скажи: «Просит сосед Василий соседа Даниила в баньке попариться. Без титлов и без санов, по-сосед­ски». Иди.

Когда митрополит занес в мыленку свои тучные и рыхлые телеса, государь сказал Саньке:

—     Иди в опочивальню. Теперь твоя услуга не понадобится, мы с владыкой веничками друг друга сами похлещем.

—     Сказано было без сана, а тут — владыка.

—     Прости, Данилушка, запамятовал. Забирайся на полок, а я еще кувшинчик пивка на камни плесну.

Разогревшись, Василий и Даниил вылили друг на друга по целому туесу теплого квасу и, нагнав полную мыленку пивного пара, стали париться вениками. Сперва на правах хозяина Ва­силий хлестал Даниила. Трудился старательно, отбрасывал голи­ки в сторону, брал свежие веники и прохаживался по широкой митрополитской спине, ногам и пяткам. Исхлестав полдюжины веников, снова поддал пару, забрался на полок. Теперь Даниил, пыхтя и отдуваясь, платил Василию тем же.

Усталые и довольные, с листьями, прилипшими к телу, они спустились вниз и разлеглись на мовные постели. Долго и бла­женно молчали. Наконец, Даниил сказал:

—     Мыслю я, соседушка,— не даром ты постельничего отослал. Поговорить, верно, хотел без помех?

—     Хотел, Данилушка,— князь подложил руки под голову и начал издалека: — Ехал я намедни по лесу, узрел пташкино гнез­до. Четыре птенчика малые-малые пищат, жизни радуются. За­плакал я тогда и сказал: «Горе мне! На кого я похож? На птиц небесных не похож, потому как и они плодовиты. На зверей зем­ных не похож — приносят они зверят малых. На землю не похож, потому что земля приносит плоды свои во всякое время, и бла­гословляют они тебя, господи. Даже на воду я не похож — волны воду утешают, а рыбы веселят. Горе мне!»

—     Все от бога. На то воля его,— тихо ответил Даниил.

—     С богом я в крестовой палате да в храмах денно и нощно разговариваю, а тут с тобой поговорить хочу. Стар я становлюсь, царство-то на кого оставить, кому впредь властвовать на русской земле и во всех моих городах и пределах?

—     Братья твои...

—     Братьям отдать? Да они и своих мелких уделов устроить не умеют. Симеон в Литву бежать хотел, а Юрий уж бегал, да я воротил. Андрейка, младшой, ты сам знаешь... Была у меня надея на Митрия, вроде бы спервоначалу мудрость выказывал, а как послал я его воеводой на Казань, и вышло: ни ума, ни сноровки.

—     Сама правда глаголет устами твоими. Наследника тебе надобно. Токмо кто виной бесплодию?

—     Она. И дед мой, и отец, и братья детьми не обижены, а у Соломен — две сестры, и обе бесплодны. Посоветуй, что мне делать?

—     Знаю, какого совета ждешь,— тряхнув гривой, сказал Да­ниил.— И я дам тебе на то согласие, только что скажут святые отцы, что Боярская Дума скажет?

—     Для меня только твое слово важно. Святые отцы, да им ли тебя ослушаться?! Дума! Бояре сами не менее моего о наслед­нике престола помышляют.

—     Тому и быть. Созову завтра иереев, бога вместе испросим, а ты назначай сидение в думе, да и меня позови.

—     Вот спасибо, Данилушка, утешил меня.

Даниил помолчал, потом попросту, по-мужицки спросил:

—     А новая-то царица, видно, больно люба?

—     Люба.

—     И никак из сердца выкинуть не можешь?

—     Не могу, владыка.

—     Верю. По себе знаю.

—     Неуж и тебя какая присушила? Слуху вроде не было.

—     Едино сердце про то знает — мое.

—     А ее сердце ведает?

—     Открылся бы, да тебя, государь, опасаюсь.

—     Меня? Да кто она?

Даниил кивнул на дверь:

—     Твоего постельничего сестра.

—     Ириница? Опомнись, владыка! Ей же пятнадцать годков.

—     Я боярышень по тринадцати венчаю...

—     Так тебе ж по сану не можно!

—     Я не токмо владыка, я еще и человек.

—     Не о том речь. Как приблизишь ее к себе?

—     Только ты позволь. Юница росла в монастыре, в монастырь же снова и пошлем ее. А оттоль ко мне в палаты за бельем сле­дить. Не будешь перечить?

Василий взял горячую ладонь Даниила и пожал ее.

В понедельник на Боярской Думе решалась судьба Соломонии. Великий князь с боярами был кроток и ласков, в речи о престо­лонаследии пустил слезу и до того разжалобил бояр, что кто-то крикнул:

—     В монастырь! Постричь!

—     Батюшки! Царицу-то в монастырь?

Спорили долго. Дума раскололась на две части. Бояре во главе с Вельским за развод, а те, что с Семеном Курбским,— против.

Конец спору положил митрополит.

Он встал рядом с государем, сказал:

—     Славные князья, бояре именитые. Спор ваш правдив и богу угоден. Истинно говорите вы все: и те, кто супротив развода, и те, кто глаголят за пострижение. Жалко великую княгиню — она мать государства русского. Но о другой великой матери подумай­те, о земле нашей родной. Великими усилиями собрали ее воедино, и сильны мы стали своей крепостью, единовластием. И не дай бог, ежели сие самодержие порушится. Государь наш велик, но не вечен. И разорвут державу нашу люди алчные и властолю­бивые, пойдет на земле смута и неустроение. Прогневят люди бога, грех великий падет на землю, и мы утонем в грехе том. Не лучше ли пойти на малый грех—разорвать союз, венцом скреп­ленный. Я сам приму на себя сей грех, бояре, и сам отмолю его перед господом богом моим!..

Вот как было это, Санька. А ты по простоте своей и не за­метил, хотя и проводил рядом с государем много времени.


ИРИНИЦА

Зима в этом году пришла рано и неожиданно. Только вчера сковало первым морозцем жидкую осеннюю грязь, а сегодня ут­ром на улице белым-бело.

Ирина взглянула в окно на кремлевский двор — там боярские ребятишки вместе с девчонками соорудили горку и катались на ней. И громко смеялись.

Ирине грустно. Она таких забав в детстве не знала. Жили с Санькой при монастыре, знали хорошо только посты и молитвы, а самой веселой забавой было кормить монастырских голубей. Подруг тоже не было. Один друг — брат Саня. А как стал пос­тельничим княжеским, взял Ирину из монастыря и поместил вме­сте с бабушкой Ольгой в кремлевских дворовых хоромах. Хоро­мы те велики, народу в них живет много, однако и тут Ирина подруг не завела — по искони заведенному обычаю люди жен своих и дочерей держат за семью замками.

Для нее, правда, запретов больших класть было некому: брат дни н ночи во дворце, бабушка воспитывалась в приморском го­роде Суроже и московских обычаев не признавала. Но на что воля, если сходить некуда.

Вот и сейчас до смерти хочется изведать радость катания с горки, а попробуй, выйди — опозорят. Да и то верно: Ирина на девку похожа. Ростом, правда, невысока. Русая коса ниже пояса, глаза серые с поволокой, губы яркие, словно вишенки.

На улице перемена. Боярчат няньки да мамки увели в дома, около горки появились девушки-подростки. Иринины ровесницы. Она подскочила к бабушке, указала на окна, умоляюще спросила:

—    Бабушка, я на часок?

Бабушка махнула рукой: иди. Девушка схватила шубку, пла­ток и только хотела набросить все это на себя, увидела на дворе возок. Из него вылезла дородная игуменья Новодевичьего монас­тыря Секлетея и направилась к ним в сени.

Ирина испуганно бросилась за печку, но было поздно. Секле­тея, постукивая посохом, вошла в придел. Она осенила крестом прижавшуюся к стене Ирину, сказала властно:

—    Собирайся, юница, поедешь со мной.

—    Нет, нет. Не поеду! — крикнула Ирина.

—    Государева повеления ослушаться? Знамо ли?

Между игуменьей встала бабушка и, отведя посох Секлетеи в сторону, сказала:

—    Палкой напрасно не стучи. Девка не пострижена. Она без­грешна, ей замаливать в монастыре нечего.

—    Прочь, старуха!—насупив брови, крикнула игуменья.— Здесь Москва — царев град. В иных местах можно и с разбойниками знаться, и честь свою потерять до времени, а у нас не так. Ириница детство провела в стенах нашей обители, мы перед богом за нее в ответе,— и, обратившись к Ирине, добавила:—Твоего блага ради, дочь моя, государь повелел тебя взять в нашу оби­тель. Брат твой на государевой службе, бабка стара —одна ты безнадзорная. Долго ли до греха?

—     Но почему в монастырь? — рыдая спросила Ирина.

—     Только у нас уберечь можно душу свою. Взрастешь — от­пустим с богом, ибо постригать тебя не велено.

—     Все равно без Сани не пойду!

—     Пойдешь! — Секлетея позвала со двора монашек, и те мол­ча, сверкая злыми глазищами, ухватили девушку за руки и уво­локли в возок. Бабушка тихо плакала, вытирая глаза концом платка.

Дорога к монастырю недалекая. Через полчаса Ирина вышла из возка за монастырской стеной.

В обители порядок: дорожки всюду расчищены от снега, у вхо­да веники, чтобы отряхнуть ноги, стены густо вымазаны известкой.

Ирину провели по знакомым коридорам, переодели в грубые монашеские одежды и втолкнули в келью. Своды над кельей тя­желые, оконце света пропускает мало, дух спертый, затхлый. Ирина упала на жесткую лежанку и безутешно залилась слезами.

Идет время. Зима чем дальше, тем жесточее. Особенно люто­вала стужа от рождества до крещения. Мороз был настолько’ велик, что гонцы замерзали в своих кибитках, на дорогах к Мос­кве погибло много отар скота вместе с погонщиками. Плохо при­ходилось деревьям: уж на что рябина и калина стойки к холо­дам, и то вымерзли начисто, а о плодовых и говорить нечего.

В стольном граде на уличных заставах каждую ночь находи­ли мертвых сторожей.

Весь полк хана Шигалея ушел в Коломенские леса рубить бревна для нового дворца государю. Вместе с полком ушла и Аказова сотня. Самого Аказа с десятком Шигалеевых татар, государь оставил при себе для особых поручений. Поручения были нехитры и легки. Вечером к Аказу приходил Санька. Пока Аказ и его воинство садились на коней, подъезжали крытые санцы запряженные тройкой сивых лошадей, которые Аказ должен был охранять. Санька садился в кибитку — и тройка не спеша ехала по берегу Москвы-реки, потом, миновав мост, въезжала в какой- то двор. Ждать Аказу приходилось недолго — тройка выезжала со двора и мчалась к Кремлю. Проводив санки до места, Аказ: целые сутки, а то и более, был свободен. Днем от нечего делать он ходил по московским улицам, статный, нарядный. Молодайки, глядя на пригожего сотника, вздыхали и прятали лица в пуховые шали.

Аказ не замечал этих знаков внимания. С наступлением зимы тоска по родным местам усилилась еще более.

Потом подружился с Санькой, и они вдвоем развеивали грусть в беседах. Но настала зима, и в дни безделья тоска совсем одо­лела сердце. К тому же, Санька совсем изменился: стал угрюм, мрачен. Однажды шел Аказ по улице, случайно встретил друга. Санька был пьян и весел. Увидев Аказа, запел:

Во хоромах княжьих плач и вопль велик,

А инок Санька питием, веселием и всякими потехами Прохлаждаху-с-са-а!

—     Зачем такое?—спросил Аказ.—Пьют только дома, в празд­ник. А на улице... Мне стыдно за тебя.

—     А мне, думаешь, не стыдно было? Стыдно. Но я выпил, и все прошло. Все! Ты по своим марьяшкам тоскуешь, я знаю,— выпей и тоже все пройдет. Не пробовал?

—     Пить нехорошо,— ответил Аказ, но про себя подумал: за­глушить боль в сердце неплохо бы.

Санька хоть пьян-пьян, а думку эту в голосе почуял и рва­нул Аказа за рукав.

—     Пойдем в Наливайкову слободу. Там питухам раздолье.

И они пошли.

В длинном полутемном погребке — теплынь. Санька двинул локтем облокотившегося на стол мужика и сел. Аказ устроился напротив. Черноглазая крутобедрая бабенка без слов поставила перед ними две кружки романеи. Аказ захмелел. Сразу ушли все заботы, тревоги и тоска. После второй кружки Санька и Аказ забыли, что они в погребке, и говорили между собой так, как буд­то вокруг никого не было.

—Почему ты ни разу не спросишь меня, зачем мы ездим за Москву-реку? — раздельно говорил Санька, поводя перед лицом Аказа указательным пальцем.—Почему?

—     Зачем я буду спрашивать? Я и так знаю.

—     Врешь — не знаешь! Ну, скажи, кого я вожу в Кремль? Ну? Говори же!..

—Ты, Санька, думаешь, Аказ дурак. Ты забыл, что Аказ охотник! Помнишь царскую охоту? Кого тогда водил ты к го­сударю ночью, ту и сейчас возишь.

—     Неужто ты видел?!—у Саньки похмелье из головы вон.

—     Видел.

—     Тяжело мне, Аказ, поверь. А эту ненавижу!

—     Кого?

—     Глинскую Оленку! Это она погубила царицу. Подвинься


поближе, что я тебе скажу. Царицу постригли в монастырь! На царицыно место метит! Но не бывать этому! А государь-то наш... срам, с нею спутался. Я все государю расскажу. Я клятву матушке-царице дал.

Сосед Саньки приподнял голову, открыл один глаз, взглянул на говоривших и снова уронил голову. Аказ заметил это и потя­нул Саньку к выходу. Когда они ушли, мужик поднялся и трезво- произнес:

—    Ну и дела. Пойти рассказать, кому следоват.

Через два дня Санька снова вез Глинскую к великому князю. Как всегда, сидели друг против друга: княжна на большом месте, Санька спиной к лошади. В возке было темно, и они не видел» лиц друг друга. Ехали молча. Елене давно понравился красавец постельничий, и она все время обдумывала, как бы покорить его сердце. Сегодня появился повод для разговора. Елена тихо спро­сила:

—    Скажи, Саня, это правда, что Соломония в монастыре го­ворила с тобой?

—    О чем?

—    Будто она жаловалась. А ты потом ругал государя.

—    Правда. Но откуда, княжна, тебе это ведомо?

—    Не рассказывал бы об этом в каждом кабаке, не было бы ведомо?

—    Боже Христе, неуж во хмелю проболтался? — с дрожью в голосе произнес Санька.—Государь узнает... И не сносить мне головы.

—    Государь не узнает. Человека, который сей разговор слы­шал, нет в живых. Ради твоего спасения я приказала умертвить его... Ну, что же ты молчишь, Саня? Отчего не благодаришь?

—    Я не знаю, как отблагодарить...

—    Садись рядом, на ушко шепну.

Не успел Санька приблизиться к Елене, как попал в ее объя­тия. Поцелуй был настолько неожиданным, что Санька забыл о ненависти к княжне и ответил на него. И только тогда, когда губы их разомкнулись, Санька понял, что случилось страшное.

—    Бог тебе судья, княжна, лучше бы ты меня умертвила, чем в грех вводить.

—    Ты мне люб, Саня.

—    А ты мне нет. И боле я в твой возок не сяду.

—    Твоя воля, Саня. Силой милому не быть,— холодно ответи­ла княжна и замолчала. В Кремле, выходя из возка, сказала: — Уста держи на замке — голову свою береги.

На следующий день Саньку позвали к дворцовому боярину, от которого Санька узнал, что отныне он уже не постельничий, и велено ему из дворца перебраться в город, и государю он слу­жить не будет по причине худородства. А заместо его постельни­чим поставлен князя Глинского сын Стефанко.

—     Отныне ждем мы еще больших перемен,— сказал боярин,— объявлено, что государь берет в жены Елену Васильевну Глин­скую. Через месяц свадьба.

Санька немедля бросился искать Аказа, а когда нашел, рас­сказал ему о своей беде:

—     Ежели эта станет царицей, мне плахи не миновать. Уж больно много я знаю ..

—     Надо бежать из Москвы! — посоветовал Аказ.

—     В такую-то зиму? Да и сестренку в монастыре оставить я не могу.

—     Разве она там?

—     С осени. По повелению государя.

—     Как же быть?

—     Я уж придумал. Ты только помоги мне.

—     Говори, что делать?

—     Найду я на окраине Москвы домишко, куплю его тайно И поселюсь там под другим именем. До весны деньжонок хватит. А как потеплеет, выручу Ирину из монастыря, да и подадимся из Москвы вон. Добришко перевезти туда днем нельзя — заметят, ночью стража по улице не пропустит. Надумал я тем возком, который ты охраняешь, воспользоваться. Понял?

—     Сегодня, как привезу княжну в Кремль, сразу — к тебе.

А Ирина в Новодевичьем монастыре муку терпела. Сколь­ко слез пролила — один бог знает.

Верно, к пострижению ее не принудили, и жила она чуть сво­боднее, чем послушница. Звалась по-монастырски Ириницей.

В обитель часто наезжал митрополит Даниил. Он сам вел церковные службы, часто беседовал с Ириницей, наставляя ее на путь праведный.

А недавно он снова позвал ее к себе и сказал:

—     Приготовься, дочь моя, выслушать скорбную весть. Брат твой Александр свершил тяжкий грех: он ругал государя нашего и, опасаясь кары тяжкой, из Москвы убег неведомо куда. Тебя же государь повелел постричь в послушницы и отвезти как можно скорее в Суздаль.

—     Лучше убейте,— тихо сказала она.— Покарайте меня смер­тью за вину Сани. А постригаться не буду. Силой постригать — грех!

—     Гнев и милость от бога, и потому несть в том греха.

—     Я руки на себя наложу! И этот великий мой грех падет на государя.

—    Опомнись! Не позвал бы я тебя, если бы не надеялся на милость великого князя. Просить ли у него за тебя?

—    Проси, владыка, умоляю тебя! Пусть отпустят меня отсю­да, я задыхаюсь здесь.

Однажды вечером Ириницу позвала игуменья.

—    В путь собирайся,— хмуро произнесла она.

—    Куда?

—    Не знаю. Возок уже прибыл, торопись.

«В Суздаль! — подумала Ириница.— Здесь постригать — мол­вы боятся, а там никто не узнает. Остается одно: бежать».

Монастырские сборы недолги. Через полчаса игуменья про­водила Ириницу до возка, перекрестила на дорогу и, не взглянув на тронувшийся возок, зашагала в покои.

Возок был дорогой, широченный, обитый кожей. На облуч­ке— монах, на запятках — монахи. В возке тоже кто-то был, но из-за темноты Ириница не могла понять — кто.

-— Куда мы едем?—спросила Ириница.

—    Куда велено,— ответил грубый мужской голос.

Скрипел под полозьями снег, слышались удары бича, топот копыт. Возок подпрыгивал на ухабах.

Вдруг резкий и сильный удар сотряс возок, снаружи послыша­лась громкая брань. Сидевший в возке человек открыл дверку, выскочил на дорогу.

Дверка осталась чуть приоткрытой, и в щель Ириница уви­дела, что остановились они на мосту из-за того, что сцепились с встречным возком.

Вокруг сновали всадники и что есть силы лупили монахов нагайками.

Улучив момент, когда все монахи принялись оттаскивать в сторону более легкий встречный возок, Ириница открыла дверку и выскользнула на снег. Она быстро перебежала мост и сразу свернула вправо на узкую тропинку, протоптанную в снегу.

Когда монахи заметили беглянку, та была уже далеко. За­драв рясы, они бросились догонять ее.

Аказ тоже заметил девушку. «Не Ирина ли это?» — сразу мелькнула у него мысль. Он быстро подскочил к татарину, кото­рый уже встал впереди возка Глинской.

—    Ахметка, провожай возок, я останусь! — крикнул он и, ки­нув поводья своего коня Ахметке, спрыгнул на мост.

Когда Аказ подбежал к проруби, монашка, уцепившись за тонкую льдину, всеми силами старалась остаться на поверхности.

Аказ скинул пояс с саблей, бросился в воду. Он схватил мо­нашку за волосы, быстро подтянул ее к краю проруби и сильным толчком левой руки выбросил на лед. Выскочил из проруби — уви­дел монахов. Они тоже бежали сюда. Не мешкая, он схватил ле

97

^ Марш Акпарса

жавшую без сознания девушку, оглянулся кругом, увидел в сто­роне что-то темное и понес ее туда.

Когда монахи подбежали, Аказ снова стоял у проруби и за­стегивал на обледенелом кафтане пояс с саблей

—     Черница... где? — задыхаясь спросил передний.

Аказ молча указал в прорубь.

—     Царство ей небесное, успокой господи ее душу.— Монахи перекрестились, пошли обратно. Аказ схватил одного за рясу, сказал:

—     У тебя есть возок, у меня нету. Снимай кафтан!

Монах было заерепенился, но второй сказал дрожа:

—     Л-любя б-ближнего... отдай.

Зябко кутаясь в подрясник, раздетый монах побежал к возку.

Аказ подошел к девушке, она уже пришла в себя, но была очень слаба. Одежда ее обледенела. Девушка, видимо, слышала разговор с монахами и поняла, что человек этот не враг ей.

Она молча подала руку, поднялась, оперлась на его плечо. Аказ довел ее до береговой будки, сунул в руки снятый с монаха кафтан, сказал:

—     Зайди переоденься.

Улица была пустынна, и Аказ вошел в будку. В полутьме лица не видно, но Аказ чувствовал, что девушка смотрит на него с тревогой.

—     Ты почему не спрашиваешь, куда я тебя веду?

—     А мне все одно. Вижу, не лихой ты человек и зла мне не сделаешь. Пойду, куда скажешь.

—     Где твой дом? Я домой тебя проведу.

—     В Москве дома у меня нет.

—     Нет? И родных нет?

—     Сирота я круглая.

—     Как тебя зовут?

—     Настей.

У Аказа опустились руки. А он был так уверен, что это Ирина. Что же теперь делать?

—     Я в тягость тебе не буду, добрый человек,— заговорила де­вушка,— я одна уйду.

—     Поймают тебя одну-то.— Аказ поправил упавшую на лоб девушки прядь волос и ласково добавил:—Эх, ты, беглянка. К другу моему пойдешь?

—     А он не выдаст?

—     Сам от злых людей хоронится. Заодно уж... пока. Ну?

—     Мне более некуда. Веди.

До Санькиного нового жилья путь был долгий. По опустев­шим улицам они бежали, чтобы согреться, а мимо застав и сто­рожей проходили степенно. Улицу, где живет Санька, чуть нашли,


долго стучались в калитку. Наконец, окошко засветилось, и сон­ный голос спросил:

—    Кто там в полночь глухую?..

—    Это я, Аказ. Впусти.

Санька открыл дверь, выглянул и быстро захлопнул.

—    Ты не один?

Не успел Аказ и слова сказать, как к двери подбежала девуш­ка и радостно крикнула:

—    Саня!

Саня шагнул через порог, веря и не веря.

—    Неужели ты, Ириша?

—    Я, брат мой, я!—и бросилась Саньке на шею.

В избе сразу начались хлопоты. Бабушка увела Ирину пере­одеваться, Санька стаскивал с Аказа насквозь промерзший зипун, обледенелые сапоги и бросал ему сухую одежонку. Аказ коротко рассказал, что с ними случилось. Потом Санька уложил Аказа на теплую перину, напоил крутым малиновым взваром, наглухо укрыл тулупами и одеялом, чтобы пропотел.

За дверью бабушка отогревала Ирину...

Проснулся Аказ поздно.

В расписанные морозом окна пробивались яркие солнечные лучи. В избе было тепло, и печь с лежанкой, и стол, и сводчатый потолок выглядели как-то приветливо. Около постели лежала вы­сохшая одежда. Аказ тихо поднялся, оделся, подошел к окну. На улице потеплело, снеговые шапки на столбах, на коньках крыш сверкали на солнце миллионом искр. Санька на дворе колол дро­ва. Стукнула дверь. Аказ обернулся и увидел Ирину. Она тихо вышла из горенки, поклонилась Аказу, спросила:

—    Хорошо ли спалось, здоров ли?

На Ирине домашнее платье из тонкого сукна, сапожки из сафьяна. На голове легкая меховая шапка, из-под которой через плечо на грудь струится русая коса. Глаза ласковые, лучистые.

—    Спасибо, я здоров... Настенька.— Аказ, хитро прищурив глаз, улыбнулся.

—    Прости меня ради христа за обман,— покраснев, ответила Ирина.— Могла ли я цареву слуге сказать правду? Да я и впрямь думала, что Сани в Москве нету. А тут такое счастье. Скажи мне твое имя, чтобы я знала, за кого мне бога вечно молить.

—    У вас, у русских, слышал я, новорожденных окунают в реку, когда имя дают и к богову кресту подводят. Мы с тобой тоже в реке купались. Зови меня братом, а я тебя буду сестрой звать.

—    Пусть будет так. Плохо ли двух таких братьев иметь.— Ирина, глядя на Аказа, спросила: — Вот ты сказал: «У вас, у рус­ских». А разве ты не русский?

—    Народ мой на Москве зовется черемисой, а мы себя зовем мари, живем в лесах, на Волге.

—    На Москве давно ли?

—    Скоро полгода, а на царевой службе третий год.

—    Чай, истосковался по родным местам? Домой, я чаю, охота?

—    Охота. Только не знаю, когда попаду.

Аказ вышел в сени, где вчера видел висевшие на стене гусли.

Настроил их и заиграл. Струны звенели жалобно и певуче, они всколыхнули в душе Ирины какую-то приятную грусть. Чем силь­нее звучали гусли, тем больше отзвуков рождалось в сердце де­вушки. Вот дрожит струна, выпевая тоску, вот слышится стон одинокого человека, а это грустит о чем-то милом, родном и бесконечно близком. Аказ запел. Он пел совсем тихо.

—    Какая душевная песня,— медленно произнесла Ирина.— Скажи, о чем ты пел?

—    Я пел, о чем думал. У этой песни мои слова. Они простые «В думах поднялся я выше — увидел родные горы, потом спустил­ся — увидел зеленые луга. Я в думах зашагал по берегу реки и вспомнил ту, которая сегодня мне приснилась. И я подумал — ее нет со мной». Вот и все.

—    Спой что-нибудь еще.

—    В песне я расскажу тебе про мою родину. Хорошо?

Ирина, закрыв глаза, слушала.

—    О, если бы я поняла твою песню! Всю, от слова до слова. Научи меня твоему языку.

Москва притихла.

Спервоначалу шуму было много. Бранили княжну Глинскую, немало всяческой хулы перепало и государю. Поговаривали, что Соломонию упекли в монастырь безвинно, ради прелюбодейства царского. Кто-то пустил по городу слух: как только царь обвен­чается с Оленкой — сразу примет латынство: не зря ж бороду оскоблил. Да мало ли чего болтали в Москве.

Вдруг по городу весть: дьяку Федьке Жареному, первому советнику царя, вырвали на площади язык за то, что положил хулу на Глинскую. Спальник любимый царский Санька Кубарь избежал плахи тем, что убежал из Москвы. И уж совсем неслы­ханное дело: Митьку Мосла, юродивого, блаженного в яме зада­вили. Вот тут язычок Москва и прикусила. Свадьбу царскую ждала молча.

А в Кремле — суета.

К сытному двору катят бочки с пивом, кадки с медовщиной, тянут кувшины, в коих заморские вина. В стряпущих хоромах пекут перепечи со всякою начинкой: с мясом, рыбой, с рубленой морковью, с горохом и луком. Варят, жарят, парят. Рядом в мас­терских хоромах шьют жениху и невесте свадебные одежды.

А в приказной палате молодой дьяк старательно переписывал Наряд, по коему свадьбе царской быть. Дьяк шмыгал носом, гнал по листу мелкую строку: «Лета 7034 января в 21 день, в воскресенье великий князь повелел быти большому наряду для своей, великого князя, свадьбы в Брусяной избе. А как великий князь, нарядясь, пойдет в Брусяную избу за стол, а брату его, князю Ондрею Ивановичу, быть тысяцким, а поезд готовить из бояр, кому великий князь укажет. Среднюю палату нарядить по старому обычаю, а место оболочи бархатом с камками. А столовья на месте положить шитые, а на них положить по сороку соболей, а третий сорок держать и чем бы опахивати великого князя и великую княгиню. А в средней палате у того места пос­тавити стол и скатерть постлати, на столе соль, калачи поставити на блюде деда князева Василия Васильевича...»

Дьяк писал, старался целый день, накатал двенадцать листов. В день свадьбы каждое слово Наряда выполнялось неукосни­тельно...

Под венец поехали в Успенский собор. Ехали в больших са­нях. Василий Иванович впереди, за ним — Елена с женой тысяц­кого и большими свахами, перед санями несли караваи и полу­пудовые свечи.

Венчал сам митрополит Даниил. Обряд проходил торжествен­но и долго, в конце его владыка подал великому князю венчаль­ное вино в дорогой хрустальной склянице. Василий принял вино, дал пригубить невесте, потом единым глотком выпил его и, как обычаем велено, бросил скляницу на каменный пол собора. Тут же набежали пономари, собрали осколки и, как прежде велось, кинули их в реку.

После поздравления великий князь объехал московские мо­настыри, вернулся в свои палаты, где было приготовлено все для пира. Пока шло веселье, приготовили для молодых опочи­вальню: в сеннике на тридевяти снопах постлали постель, по углам воткнули четыре стрелы, на которые повесили соболей, в головах — кадь с пшеницей. Вечером, когда молодые пошли в опочивальню, по Наряду следовало за ними идти жене тысяцкого и осыпать молодых из золотой мисы хмелем.

Василий, радостный и возбужденный, привел Елену в опочи­вальню. Сбылось то, чего так долго добивались оба. Они сели на постель, и вдруг государь увидел на подушке бумажный свиток.

—    Что там, голубь мой?—томно спросила Елена.

—    Какая-то грамота.

—    Опять лжа какая-нибудь,—догадалась царица —Дай-ка я прочту.


—    «Великий государь!—начала читать Елена.— Твой бывший постельный Санька тебе челом бьет. Исполняю клятву, данную законной царице Соломонии перед богом. В кои дни, как был я с нею в монастыре в Суздале, она сказала мне, что напрасно в монастырь заточил. Твоя новая царица суть...

—    Хватит!—воскликнул Василий и выхватил из рук Елены свиток.

—    Читай далее,— попросила царица.

—    А твоя новая царица суть блу...

—    Читай, государь мой, читай. Я к хуле привыкла.

—    ...суть блудница. Как возил я ее к тебе для греховодства, то она соблазняла своим телом и меня, грешного...

—    Веришь ли?—чуть побледнев, спросила Елена.

—    Смердящий пес! Эй, кто там!

Дверь сенника открылась, в ней показалась жена тысяцкого. Василий оттолкнул ее в сторону:

—    Князь Михайлу ко мне, бегом!

—    Откуда это?—гневно спросил он вбежавшего Глинского.

Глинский пожал плечами и протянул руку за свитком.

Елена отбросила руку князя, взяла свиток от государя и властно произнесла:

—    Князь Михайло Львович! Повелеваем тебе хоть под землей сыскать постельничего Саньку и немедля доставить к нам.

—    Слушаюсь, царица,— Глинский поклонился и вышел.

А на следующее утро к великому князю, как и прежде, был послан голяр для бритья бороды. Василий уже уселся в кресло, но вошла Елена Васильевна и, не глядя на царя, сказала голяру:

—    Иди вниз и скажи, чтобы тебя сюда больше не посылали.

—    За что же, Оленушка? Он бороду голит неплохо.

—    Скажи, чтобы и другого не посылали. Женатому государю без бороды ходить недостойно.— И, обратившись к царю, добави­ла:— Отныне я твоя царица. Обычаи русские блюсти буду.

Спустя неделю к великому князю зашел митрополит. Даниил о делах церкви поговорил самую малость, потом сказал:

—    Князь Глинский послал во все стороны гонцов, дабы Саньку изловить. Сие обречено на неуспех.

—    Отчего же?

—    Ищут не там. Санька, я мыслю, в Москве. По твоему по­велению сестру того Саньки я хотел перевезти в мои палаты, но в пути ей помогли бежать. Мои служки бросились за ней, но их обскакал какой-то молодец с намерением задержать. Беглянка, сама того не ведая, понеслась к Неглинному пруду, и тот мо­лодец хотел уберечь ее. Но не успел. Беглянка утонула. Я бы сему сразу поверил, если бы не случай: один служка явился без рясы. «Где, глаголю, ряса?» Тот: «Ратник отнял».—«Зачем ему твоя ряса?» — «Ратник был весь мокрый!» Трусы и глупцы! Ежели рат­ник был мокр, то вестимо, он прыгал в воду и беглянку вытянул. Утром я послал туда людей умнее, и помыслы мои оказались верными. В шалаше около проруби нашли одеяние монашеское, которое игумения Секлетея признала. А многие улошные сторо­жа говорили моим людям, что в ту ночь один человек, ведомый им как твой слуга, проходил мимо застав со спутником, закутан­ным в рясу. И теперь я вопрошаю тебя, государь: кто, кроме Саньки, мог пойти на помощь Иринице? Он тут.

— Князя Глинского ко мне,— бросил слова Василий в сторону стольника, стоявшего невдалеке.

Для Ирины настали счастливые дни.

На улице попахивало весной, весна пришла и в душу Ирины. Почти всю свою недолгую жизнь провела она в монастыре среди послушниц злых, бездушных, обиженных жизнью. Ласки не ви­дела никакой. В свободные от молитв часы монашки много го­ворили про любовь и про мужчин; из разговоров этих Ирина поняла, что от племени мужского надо бежать, как от сатаны, что все они искусители: опозорят и бросят. А тут столкнула ее судьба с первым в ее жизни мужчиной — и он оказался и добрым, и смелым, и ласковым, и нежным. И родилась в юном сердце любовь к этому человеку. Об этом она и сама еще не догадыва­лась: просто ей хотелось чаще видеть Аказа, быть с ним рядом. Весь этот месяц прошел в приятных тревогах. Пока нет Аказа, она тревожится, ждет.

Аказ бывал у них часто. Он приносил из города новости, делал покупки, помогал по дому, а когда оставался вдвоем с Ириной, играл ей на гуслях, пел песни, обучал девушку говорить по-своему. Ирина быстро научилась понимать Аказовы песни. Иногда в общей беседе понадобится проказнице тайну какую-то Аказу сказать, она и скажет ему. Санька в такие минуты хмурился, глядел на Ирину грозно и уходил в горенку. Бабушка тоже шла за внуком и успокаивала его.

—     Хороший он человек, Саня. А девке взаперти-то одной ка­ково? Пусть хоть с ним сердце отводит. Спаситель ведь.

—     Аказ —он молодец,— соглашался Санька,— только языч­ник. А сердце девичье, знаешь,— воск. Вот я о чем думаю.

—     Я, внучек мой, деда твоего полюбила, он разбойником был. Сколько горя от той любви приняла, а все одно была счастлива.

Санька с бабушкой соглашался, но на душе все равно было тревожно.

Любил ли Аказ Ирину? Он точно не мог себе на это ответить. Если бы полюбил, то Эрви должна уйти из сердца. Но она не ухо­дила. Хоть и мало было надежды на то, что она вернется к нему, но вера эта не пропадала. Иногда он задавал себе вопрос: а что если Эрви нет в живых, если она добровольно осталась в Казани и нет ей возврата назад? Стоит ли ждать ее, тратить в тоске молодые годы. А если она верна ему? Ждет с ним встречи?

Ирина была совсем не похожа на Эрви, и все же его к ней тянуло. В домик Сани Аказ ходил, как на праздник. Однако на­дежды большой на ответную любовь не было. Санька на разго­воры сестры и друга смотрел неласково, Ирина хоть и была с Аказом нежна и душевна, но называла его братом и спасителем, а это говорило о том, что к нему девушка относится по-хорошему от благодарности и гостеприимства, может быть, скуки ради, но не от любви. От таких дум по ночам у Аказа ныло сердце, и он часто задумывался над своей судьбой. А судьба-злодейка не су­лила Аказу ничего хорошего. Если даже и полюбит его девушка, что с того? Остаться служить Москве постоянно и жениться на ней было нельзя: беглая она монашка, от пострига убежала. Везти в Нуженал тоже нельзя — отец и сородичи не примут. Эрви мо­жет вернуться. Да и пойдет ли Ирина в глухие леса на Волгу. От этих дум раскалывалась голова, болела грудь.

Потом настало Великое воскресенье. Вся Москва праздновала Христов день.

Гуляли все.

Ходили из дома в дом—христосовались. По улицам, заплетаясь, бродили хмельные ратники, на площадях открыто целовались совсем незнакомые люди—на пасху это можно, не грех. Даже монахи и те осмелели: вино пьют, мясо едят прямо на глазах у православных, а иные, задрав рясы, бегают за молодайками. В эту пору Аказ решил рискнуть и пробраться к Ирине днем, потому что она просила навестить ее в светлый праздник.

К дому Ирины он прошел незаметно, здесь его встретили, как всегда, приветливо и радостно.

—     Ты хоть и не православный,— сказала Аказу бабушка Оль­га,—одначе и для тебя сей день праздник. У татар и тех в эту пору своему богу молятся.

—     И у нас тоже сегодня праздник,— ответил Аказ,— наши люди всем илемом сегодня утром, наверно, ходили под священ­ное дерево и просили у бога большого урожая, здоровья семье и скотине.

—     Ну вот, видишь, Саня, а ты говорил... Садись, Аказушко, с нами, попразднуй.

Чинно сели за стол, разрезали кулич. Сначала всех перецело­вала бабушка Ольга. Она не спеша подходила сначала к Сане, потом к Ирине и Аказу и трижды целовала в губы. Потом Саня христосовался с Ириной и Аказом. Подошла очередь Ирине цело­вать Аказа. Все глядели на нее, думали, девушка смутится. А она спокойненько взяла из миски крашеное яйцо, стукнула о край стола, сказала Аказу: «Христос воокресе», а поцеловать не по­целовала. У Аказа сразу на сердце тень. Не показывая огорчения, он ответил Ирине и принялся за кулич. Потом разговлялись мясом, скоро на столе появилось пиво и медовщина.

Под вечер, когда утомленная бабушка отправилась на печку, а Санька, напившись пива, уснул прямо за столом, Аказ и Ирина перешли в горенку. То ли от медка, то ли от волнения глаза у Ирины в сумерках горели, как угольки. Она долго смотрела на Аказа, и тот, чувствуя ее зов, решился первым сделать шаг.

—     Пасха сегодня, братец!—произнесла Ирина.

Аказ шагнул ей навстречу, рывком прижал к груди, почувс­твовал пылающие Иринины губы. И в этот момент в сенцах раз­дался громкий стук. Аказ сразу понял, что большая беда пришла, и бросился в комнату, чтобы предупредить Саньку, но было уже поздно. Загремела сорванная с петель сенная дверь, и два дюжих стражника с оголенными саблями вломились в избу. Санька стоял за столом протрезвевший. Стражник подбежал к нему, вы­волок его из-за стола, крикнул:

—     Вот ты-то нам и нужен!

Второй стражник, связывая Саньке руки, бранился:

—     Насилу разыскали пса болтливого. Ишь што удумал, на светлую царицу напраслину возводить. Пойдем!

—     Шубу дозвольте надеть,— Санька почему-то был спокоен и не сопротивлялся.

—     Пошто тебе шуба? Когда башку снесут, тебе холод будет не страшен!—И захохотал. Было видно, что оба пьяны.

—     Ну-ну, иди!— И ткнул Саньку в спину рукояткой сабли.

Санька был уже на пороге, когда из горницы вышел Аказ и

крикнул:

—     Постойте, люди!

—     Ты кто таков? Откуда взялся?—сурово спросил стражник.

—     Я из свиты хана Шигалея. Сейчас служу при государе. Я давно за этим человеком слежу и нашел его раньше вас. Не види­те, я обыск в доме делал! А кто вы?

—     Мы исполняем повеление князя Глинского. Ты нам не мешай.

—     Я именем царя здесь! Вершу его приказ.

—     А ты не врешь?—спросил молодой стражник.

—     Пожалуй, он правду говорит,— заметил тот, что постар­ше.— Я знаю хорошо: он у царя в чести. Он сотник, аль не видишь?

—     Так спор о чем?—не сдавался молодой.— Поведем его трое. Уж тут ты, я чаю, противиться не будешь?

—     Можно было бы, я и сам без вас давно увел,— ответил

Аказ, чуть-чуть помедлив.—А знаете ли вы, сколько у этого зло­дея сообщников. На улицах ночных враз отобьют его. До утра будем ждать. Не убежит никуда.

Стражники переглянулись между собой, молодой подскочил к Аказу.

—     Да неужели мы втроем не справимся с злодеями?

—     Я лучше с вами в схватке сгину, а не отдам его в пьяные ваши руки. Коль сможете, меня убейте, а там воля ваша,— Аказ снова обнажил саблю.

—     Неужто до утра тут сидеть?— молвил старый, почесывая под шапкой.

—     А пес с ним! Будем сидеть. Утром, и верно, безопаснее,— согласился молодой. Старый стражник, почесав бороду, сказал:

—     Ты все обыскал? Пива-браги, поди нашел?

—     И верно,— Аказ встал и вынес из горницы жбан.

Когда стражники захмелели до того, что у них стали запле­таться языки, пожилой оказал Аказу:

—     Ты... царев слуга... ты не пей Ты сторожи злодея,— и, за­брав кружку, стоявшую перед Аказом, опрокинул ее в рот.

Час спустя стражники, мертвецки пьяные и связанные для верности, лежали на полу под столом.

Споив стражников, Аказ подумал, что это ему даром не прой­дет, утром они проспятся, донесут великому князю, и у всех чет­верых головушки полетят. Одна надежда была на хана Шигалея. Поэтому, спрятав Саньку, Ирину и бабушку Ольгу в надежном месте, Аказ сразу поехал к хану. Здесь его встретил Топейка и огорошил вестью: хана Шигалея еще днем схватили и в цепях увезли в ссылку, на Белозеро. Не поверив Топейке, Аказ бросился на подворье хана, но чуть сам не попал в руки стражи. Хорошо что его встретил знакомый сотник из татар и рассказал, как было дело.

Сторонники Москвы Сафу-Гирея из Казани выгнали, великий князь сразу решил туда послать Шигалея. Хан совсем было собрался на трон, вдруг от вельмож из Казани письмо. Шигалей-де человек коварный, мы его боимся и пришли нам младшего брата его Беналея. Василий Иванович согласился, чем страшно Шигалея обидел. «Я отцу твоему служил верно,—сказал хан,— тебе служу, Васильсурск под носом у Казани построил, а Беналей давно ли соску сосал, а ему ни за что ни про что—трон?!»

Василий Иванович упреков не терпел, отнял у хана Касимов и повелел ехать в новый удел — в Каширу.

—     Сам в эту вшивую Каширу поезжай!— в гневе крикнул хан и очутился в цепях.

Выслушав рассказ сотника, Аказ снова вскочил в седло и бро­сился на конюшню...

Часовенка, словно сиротка, приткнулась у развилки дорог. Серая и ветхая, погнившая внизу, она склонилась, как старушка, готовая вот-вот упасть на колени. Еловый крест над ней потру- хлел, покрылся мелкими подушечками из сухого мха, крышка исщелялась, рассохлась. Лик богородицы потемнел, свечной огарок расплылся. Жестяная кружка для пожертвований пуста. Когда-то эта дорога была оживленной, теперь местность обезлюдела, и редко кто ездит и ходит мимо. Внизу — река, за нею начинается Горный черемисский край.

В это утро появились у развилки дорог четверо. Подошли к часовенке, остановились. Девушка перекрестилась, присела на ветхую скамью, сказала:

—    Я больше, братцы, идти не могу. Ноги в кровь избила.

—    Садись, сестренка, отдохни. Теперь мы дома!—ответил ей самый высокий из спутников, снимая котомку с плеч. Он радостно воскликнул:—Здравствуйте, леса! Земля родная, здравствуй! Прости, что покидал тебя надолго. Эгей! Родная сторона, ты слы­шишь, я вернулся!

—    Ты больно-то не гогочи, Аказ. Погоня может быть,— за­метил парень пониже, присаживаясь рядом с девушкой.

—    К чертям, Санька, погоню! Надоело! Уж сколько дней в лесах хоронимся, без оглядки бежим от самой Москвы. И на ко­нях, и на лодке, и пешком. Дням и ночам счет потеряли. Когда мы вышли, Ирина?

—    От сретенья...

—    Так это же январь. А нынче что?

—    Масленица скоро,— ответил Санька.

—    Стало быть марту начало.

—    Да, хватили лиха,— заметил Топейка, помогая Ирине снять довольно потрепанные, грязные сапожки.

—    Теперь, быть может, отдохнем,— сказала Ирина.

—    Построим вам избу,— мечтательно сказал Аказ.— Вон лесу сколько. Срублю такую вот часовню... Молитесь своему богу. А с тобой, Саня, будем ходить на охоту. Сестренке найдем жениха. Ай, заживем!

—    Ты что это больно радостен сегодня?—спросил Санька.

—    Пойми, брат, под вечер будем дома. В котомке что-нибудь осталось?

—    Есть хлеб,—ответила Ирина,—соль тоже есть. Водички бы...

—    Я сбегаю,— Топейка схватил котелок, пошел на берег. Санька тоже поспешил за ним.

Ирина, раскладывая по скамейке сухари и узелок с солью, спросила Аказа:

—    Ты говорил, что твоя жена в Казани. Может, вернулась? Вот будет радость.

На лицо Аказа набежала тень, он сказал тихо:

—     Не думаю, чтобы вернулась. Не покорилась она... Замучили, наверно. Сколько лет прошло.

—     Тоскуешь?

—     Раньше тосковал...

—     Придется другую жену искать, если так.

—     Будь ты постарше — тебя бы засватал.

—     Пока надумаешь жениться, глядишь — и постарею.

Подошли Санька с Топейкой, принесли воду и сели подкре­питься. Размачивали в кружках сухари, посыпали солью, нето­ропливо жевали. А разлука в виде худого, медленно бредущего человека с большой холщовой сумой приближалась к ним со стороны леса. Прохожий, грязный и оборванный, с черной вскло­коченный бородой, сиплым, простуженным голосом сказал:

—     Удачи желаю вам и мира.

—     Добро пожаловать, прохожий,— ответил Санька, запивая сухари.

—     Садись, раздели нашу трапезу,— предложила Ирина.

Путник присел на траву, рядом со скамьей, протянул грязную

руку. Ирина вложила в ладонь сухарь, подала кружку.

—     Далеко ли путь держишь?—спросил Аказ.— Я вижу, жизнь тебя не балует.

—     Надел суму на плечи — о жизни позабудь. И горе, и беда с тобой рядом пойдут.

—     Откуда будешь? Мне что-то говор твой знаком.

—     Татарин я. Из Кендарова улуса.

—     Из Кендарова? Я там всех знаю. Соседний улус...

И тут вдруг нищий вскочил и бросился обнимать Аказа:

—     Аказ! Родной мой! Друг!

—     Мамлей! Да ты ли это? Подумать только... Не узнал я тебя.

—     Пакман сказал, что тебя убили. А ты — вон он — живой и невредимый! Где был все это время?

—     В Москве. Служил у русского царя.

—     Я потому и не узнал тебя. В одежде сотника...

—     А ты с сумой. Рассказывай.

—     Ай, да что там говорить,— Мамлей махнул рукой.— Плохо у нас. Когда похоронили мы Тугу, пошел спор: кого Большим лужавуем поставить? Одни кричали — Ковяжа, другие — Мырзаная. Стал Ковяж главой Горной стороны. Потом Мырзанай женил его на своей дочке, оба лужавуя соединил в один. Пришло время, Ко­вяжа с его земель согнали, а Янгин еще раньше на Луговую сторону ушел.

—     Куда же старейшины смотрели?!—воскликнул Аказ.

—     Мырзанай старейшинам глаза золотом ослепил. Стал Боль­шим лужавуем, и вот тогда они с Атлашем всех, кто был им не­угоден, в бараний рог согнули. Мурза к ним не ездил, вместо него Алим Кучаков стал бывать, а он за меня принялся. Обложил наш улус большой данью, припомнил мулле день, когда тот тебя пря­тал. Я хотел на дочке Кендара жениться — не дали. Алим сказал мулле: пока Мамлей у вас, пощады вам не будет. Меня защищали татары, но силы были неравны. Улус Алим до нитки ограбил, мать с голоду умерла, а я суму надел...

—    Боранчей жив? — спросил Аказ. И спросил, собственно, для того, чтобы узнать об Эрви.

—    Он сильно болен. Когда Эрви ушла в Казань, он умом тро­нулся, теперь у Аптулата живет. Землю его Атлаш присвоил...

—    Что об Эрви слышно? — спросил Топейка.

—    Разное говорят. Сначала Пакман весть из Казани привез Говорил, что Эрви стала женой Кучака, сильно ругал ее, сказал, что веру и народ Эрви предала. Потом Шемкува проговорилась, сказала, что Эрви мурзе не покорилась, ее сильно били. Недавно Алим у нас был, Боранчей просил его вернуть Эрви, а Алим ска­зал, что ее в доме Кучака нет, а сам мурза живет в Крыму. Наверно, от побоев умерла.

—    Но почему насилье терпите?— спросил Аказ.

—    Мырзаная все ненавидят, но у народа нет вождя. Все тебя, Аказ, ждут.

—    Куда идешь сейчас?

—    На чувашскую сторону шел, но теперь, если возьмешь, с гобой пойду. Ты-то что думаешь делать?

—    Пойдем в Нуженал!

—    Рано, Аказ. Мырзанай сразу в Казань сообщит, и тебя схватят.

—    Народ не даст! Да и я за себя постоять сумею.

—    Люди напуганы... пока ты их соберешь...

—    Верно Мамлей говорит,— вмешался в разговор Топейка.— Надо идти на чувашскую сторону и оттуда на Нуженал посмотреть. Пойдем в мою деревню, там у меня хороший друг есть—Магметка Бузубов. У него, как и у тебя, с Казанью свои счеты есть. Там Ковяжа разыщем, Янгина вызовем.

—    Ты, пожалуй, прав,— сказал Аказ, подумав.— Пойдем к Бузубову. Веди, Топейка.

—    Прости меня, Аказ,— Санька сложил котелок и кружки в котомку,— но мы с тобой не пойдем.

—    Как это не пойдешь? Я вас не брошу.

—    Мы в бегах, Аказ. Боимся...

—    Ты меня обидеть хочешь? — возмутился Аказ.— Помнишь, когда пришли стрельцы, чтобы тебя бросить в темницу? Кто отбил тебя?

—    Ты.


—    А кто провез через заставы в царицыном возке?

—    Ну, ты.

—    И от погони не раз спасал. И все это было среди чужих и злобных людей. Так неужели на родной земле я не защищу тебя и Ирину?

—    И верно, Саня, — сказала Ирина,—Сейчас Аказу каждый человек дорог. И ты бы мог...

—    Ты сам еще не знаешь, что тебя ждет дома,— не слушая Ирину, продолжал Санька.— Тебе и так придется нелегко, а тут и мы, как гири на ногах.

—    Верно говорит он,— согласился Топейка.— Мы были в Мос­кве, если с русскими придем — нам совсем веры не будет. Мырзанай тебя станет называть продажным, предателем.

—    Куда идти думаешь? — спросил Аказ.

—    В лесные пустыни подамся,— сказал Санька.— Скит там выстрою. И лихолетье пересижу. А там видно будет.

Ирина хоть и понимала, что мужчины правы, а все равно по­грустнела, на глаза навернулись слезы. Аказ заметил это и сказал:

—    Я думаю, в разлуке нам быть недолго. Как остановитесь — весточку подай.

—    Непременно. Как обживемся...

—    Все будет хорошо. Я вас тогда найду. Не забывайте только: илем мой Нуженалом называется.

—    Запомню, брат. Ты время не теряй, иди.

Аказ хотел обнять Ирину, слова какие-то нежные сказать, но встретил Санькин суровый взгляд и не решился. Вытащил из ко­томки купленные в Москве теплые варежки и молча надел их Ирине на руки. С Санькой прощанье вышло еще печальнее. У обоих мысль: а вдруг не свидятся больше, земля вон сколь велика, и один бог знает, куда занесет их беспокойная, беглая жизнь? Об­нялись крепко, поцеловались по-братски. Аказ еще раз сказал:

—    Не забудь — илем мой Нуженал.

Санька кивнул головой. Ирина шагнула навстречу Аказу, но Санька положил ей руку на плечо:

—    Не надо. Я все понимаю, но лучше не надо.

Долго стояли брат и сестра, глядя вслед ушедшим.

СЮЮМБИКЕ — ЦАРИЦА КАЗАНСКАЯ

Говорят, в Москве время бежит быстро. В Казани время тоже не стоит. С тех пор, как Эрви приехала в этот город, многое из­менилось. Раньше Эрви в лесу спокойно жила. В Казани ее, как осенний листок, закрутило в жизненном вихре—и совсем другой стала Эрви. Гордости былой нет. Во дворцах гордость — словно роса: высыхает скоро. Красоты прежней тоже мало осталось. И только любовь к родной земле, преданность вере отцов по-прежне­му горит в душе Эрви.

Где-то в сердце сохранился образ Аказа: нет-нет да и кольнет воспоминанием, великой болью в груди.

Все перемены казанские непременно Эрви касались. Она теперь как книга: все, что в ханстве произошло, по ней прочитать можно. Привезла ее царица в свой дворец, приласкала, пригрела. И ста­ла Эрви для Сююмбике не то служанкой, не то подругой.

Захочет царица от дел отдохнуть — зовет Эрви. Нужно куда-то письмо отнести, куда-то сходить, гостей позвать — снова Эрви нужна. Иногда и сердечные дела царица ей доверяет.

Просится домой Эрви — говорят: рано еще, время не приспело. Сначала сказали, что Аказ в Васильграде обитается, как придет в Нуженал, ее отпустят. Потом стало известно: Аказ в Москву ушел.

А время идет.

Мурза Кучак в Казани теперь живет мало. Только приедет — сразу обратно в Крым. Всеми делами управляет его сын Алим.

Терпеливо ждет своего часа Эрви и не знает, придет ли он, этот час...

Над ханским дворцом бездонная небесная голубизна. Красные кирпичные стены, облитые жгучими солнечными лучами, дышат зноем. Но внутри дворца — прохлада. Сегодня в обители хана тишина. Властитель правоверных уехал на охоту вместе со свитой и вернется через неделю. Царице Сююмбике донесли: в свите хана тайно поехали четыре наложницы.

Царица в своих покоях с утра занята государственными делами. Сидит в любимой комнате с лазурными сводами. Острые солнеч­ные лучи прорываются сквозь оконные занавески, рассыпаются яркими золотистыми пятнышками по ковру, падают на драгоцен­ные камни пояса царицы и дрожат, отражаясь на шелковом по­логе.

Рдеет крупными маками тонкий, облегающий стройное тело царицы халат. Лицо Сююмбике — чуть утомленное и от этого кажется еще красивее. У ног царицы, на низкой скамеечке, сидит Яванча. Бывший русский поп ныне похож на евнуха. На бритой голове чаплашка с кистью, полосатый халат до пят, пояс широ­кий— во все брюхо. Раньше Яванча сам писал свои заметы. Смо­трел их святой сеит, иногда сам хан Сафа давал советы. Но потом появился молодой хан. Беналея и Яванчу беспокоить перестали.

Но вот узнала о его писаниях царица и велела без ее ведома ни строчки не делать.

Сегодня царица позвала Яванчу, а чтобы люди ничего пло­хого не подумали, посадила рядом Эрви. Начала говорить, что надо в Книгу царства записи делать. Часа два, а то и три сидели. Ца­рица на ум востра, Яванча еле успевает записывать.

—    Пиши далее: «В этот проклятый аллахом день наскочили на наш город эти гяуры, русские, и встали у стен...» Ты о чем за­думалась, Эрви?

—    О, прости меня, богоподобная! Я вспомнила реку Юнгу и лес, где родилась. Прости меня...

—    Я знаю — тяжело тебе вдали от родины,— с участием произ­несла Сююмбике,— сердцем понимаю.— Вздохнув, добавила:— Ты думаешь, я не тоскую по родным ногайским степям, по вели­кому приволью? Ой как тоскую, видит аллах! Мы обе молоды, нам хочется резвиться на лугу, а мы вместо этого сидим в духоте и пишем книгу ханства.

—    На все воля аллаха,— покорно ответила Эрви.

—    Неправда! О том, что происходит в ханстве, обязан писать сам хан с сеитами да имамами.

—    Благословенный хан все время занят...

—    Гаремом да охотой!—зло перебила царица.— Дел царских совсем делать не умеет, русскому попу книгу ханства отдал. До­верить писать книгу такому человеку можно ли? Напишет там не то, что надо, а что русский посол повелит. Все нужно делать самой. Устала очень.

—    Отдохни тогда, изумительнейшая.

—    И верно!—воскликнула Сююмбике.—Давай веселиться!

Она хлопнула трижды в ладоши, в комнату неслышно вошел

евнух, упал на ковер.

—    Пошли нам музыкантов и танцовщиц. Сперва пусть но­гайские плясуньи нас потешат, потом черемиски подойдут. Ты родину вспомнишь,— заметила она Эрви.

Евнух свое дело знает. Поставил в конце комнаты ширму, привел туда музыкантов. Ширма плотная, не приведи аллах, если трубачи увидят царицу — оскорбят ее своим взором. По комнате поплыла музыка однообразная, как ногайские степи. Открылись двери, и в комнату на носках вбежали девушки в тонких, почти прозрачных одеждах. Поклонившись царице, они начали танце­вать. Ох, хорошо танцуют степнянки, воскрешают в памяти царицы картины ее прошлой жизни! В каждом движении танца узнается родное. Вот танцовщицы, подняв руки, покачиваются одновременно из стороны в сторону. Так в степи травы на ветру качаются. Вот они уже кружатся стремительно, взявшись за руки. Так на ко­чевье юрту ставят. Молитву аллаху, слова любимого, скачку на коне — все передают они в танце, и сердце Сююмбике тает от ус­лады, будто воск.

После степнянок вбежали в белых кафтанах танцовщицы ле­сов. Но царица подняла руку, обращаясь к Эрви, сказала:

—     Вечером пошлю их к тебе. Сейчас дело нас ждет.

Эрви кивнула головой, она поняла, что царице не хочется после родного ей танца смотреть чужой.

—     Теперь пиши: «В этот проклятый аллахом день под Казань пришли гяуры, русские, вместе с послами, а изнутри города подня­ли копья недовольные Сафой мурзы и эмиры и прогнали его из Казани. И стал ханом подданный Москвы Бен-Али, который Шах-Алею младший брат. Бен-Али сейчас правит Казанью мудро и блистательно...»

—     Ты только что иное говорила, великая царица? — робко вста­вила Эрви.

Сююмбике дала знак Яванче, чтобы тот вышел, потом от­ветила:

—     У ногайцев пословица есть: «Кто говорит правду — того изгоняют из девяти государств». А если мы напишем правду, нас и с земли сгонят. Да и могу ли я про своего мужа писать плохое?

Тихо в комнате. Обе женщины молчат. Меж створками окон звенит ошалелая муха. Задумались женщины. Каждая о своем. Первой нарушает молчание царица:

—     Скажи, Эрви, Кучак-оглана ты знала ли?

—     Алима?

—     Да.

—     Ты хочешь знать, горячо ли он целует, крепко ли обнимает?

—     На твои слова я могла бы разгневаться, потому что думала совсем о другом.

—     О другом? И не надо гневаться на бедную Эрви, аллах тому свидетель. Я вижу, что у тебя на сердце.

—     Мое сердце принадлежит хану.— В уголках губ царицы улыбка.

—     Хан твоего сердца —Алим, и пусть покарает меня всевыш­ний, если я говорю неправду.

—     Садись рядом, Эрви, и слушай. Я вырвала тебя из рук мурзы, я успела научить тебя грамоте, я сделала тебя первой подругой моей. Поклянись мне, что все услышанное ты похоронишь в своем сердце навсегда.

—     О, мудрая Сююм! Разве ты не видишь: я предана тебе душой и телом. Я вся твоя. Скажи: умри, Эрви, и я умру!

—     Ты умница, Эрви. Ты увидела в моей душе то, чего не видел даже сам Алим. Я давно люблю его, и ты поможешь мне в моей любви. Сегодня ночью приведи его ко мне. Евнуха не бой­ся, он мой.

—     Будет сделано, благословенная. Я каждую ночь буду...

—     Только сегодня. Завтра тебя, быть может, не будет в Казани.

—     Пощади, милосердная, не изгоняй! — Эрви упала на ковер.

113

8 Марш Акпарса

—    Поднимись, Эрви. Кто ты сейчас?

—    Я твоя раба, о царица.

—    А я хочу поднять тебя. Ты будешь женой князя, Эрви.

—    Женой князя? — в глазах Эрви испуг, удивление.

—    Да. Завтра же поедешь домой к мужу. Он из Москвы бе­жал. Теперь, наверное, он снова в Нуженале. Пусть правит зем­лями твоими и своими. Пусть берет в руки весь Горный черемис­ский край. Я ему во всем помогать хочу.

—    Мой милый патыр!

—    Слезинку на глазах твоих вижу. Любовь к нему не погасла?

Эрви низко склонила голову, плечи ее слегка вздрагивали.

—    Не плачь. Он ждет тебя и любит.

Эрви неуверенно покачала головой.

—    Узнала я: живет он один. Если бы забыл тебя — женился. Поезжай смело, подарки богатые повезешь ему. Скажешь, что милостью аллаха дарую я ему княжеский титул. А ты княгиней будешь.

—    В лесу зачем мне княжеское имя?..

—    Сделаешь все как надо — в Казани будете жить. Отсюда черемисами править будете. Поняла?

—    Что надо сделать?

—    Скажи Аказу: весь Горный край поднимает пусть и знает, что только одна буду его жаловать, и пусть мне одной будет послушен. Если рать московская на Казань пойдет — ее воюет пусть и до нас не допустит.

—    А если он не согласится?

—    На то и едешь ты. Сделай все, что можешь: пусть народ твой станет стражем на краю моего ханства, пусть Аказ будет тебе послушен. Наши дары тронут его сердце.

—    Смогу ли я? — робко заметила Эрви.— У нас в лесах жен­щин не любят слушать.

—    У нас тоже. Однако я заставляю слушать.

—    Ты царица.

—    А ты будешь княгиней. Отныне Кучак над землей Аказа будет не властен, он в Крым убежал. Силу свою чувствуй. Если что не так — моего совета спрашивай. Мой конник будет приез­жать к тебе часто и передавать мои повеления.

—    Я не смогу... не буду...

—    Тогда забудь о муже, забудь о Нуженале! — сурово произ­несла царица. — Аказу мы найдем другую жену. Любая девушка за него пойти будет рада.

—    Пощади, великая! Отпусти меня... Я попытаюсь...

—    Хорошо, завтра поедешь. Сейчас сходи в дворцовую мечеть и позови сеита.

Тот вошел в покой царицы, чуть заметно склоня голову в знак


приветствия. Жестокий ревнитель веры жил с Сююмбике в дружбе, но всегда сердился, когда видел около нее Эрви. Сеита бесило упрямство язычницы, которая жила рядом с царицей и не хотела поклоняться аллаху.

—     Я позвала тебя, святой сеит, для того, чтобы ты принял клятву на Коране,— уважительно произнесла Сююмбике.

—     От кого?

—     От Эрви.

—     Но на Коране клянется только правоверный.

—     Твои слова правдивы, святой сеит. Эрви сейчас же примет веру Магомета.

—     Нет! Нет! — воскликнула Эрви и прижалась спиной к стене.— Веру своих предков я не предам!

—     Тогда вон из дворца! — крикнул сеит.

—     Зачем вы мучаете меня? Все эти годы я жила надеждой на возвращение в родные края...

—     Твоя надежда сбывается, — мягко произнесла Сююмбике.

—     Я потеряю все, если... я потеряю любовь мужа, меня оттолк­нет мой отец, меня, словно занозу из тела, вырвут мои сородичи, лучше убейте меня!

—     В тебе снова проснулась дикая кровь, — сказал сеит как мож­но спокойнее. Он по тону Сююмбике понял, что с Эрви надо обхо­диться мягче и тогда скорее достигнешь цели. — Чем ты платишь за любовь и ласку царицы?

—     Я была твоей рабой, великая, во всем повиновалась тебе. Разве я не заслужила твоего доверия? Зачем нужна клятва на Коране? Я и так сделаю все, что ты велишь. Но я должна поехать к Аказу только с чистым сердцем. Иначе — лучше смерть!

—     Подай Коран, святой сеит,— строго сказала царица, и сеит развернул священную книгу.— Я тебе повелеваю, Эрви, иди сюда!

—     Ну! — крикнул сеит и, ухватив Эрви за руку, потянул к ца­рице.

—     Никогда! Лучше умру! — Эрви вырвалась из рук сеита и подбежала к двери. Служитель аллаха бросился за ней.

—     Остановись, святой отец, мы не будем насиловать ее — это противно воле аллаха. Прости, что я потревожила тебя зря. Если будешь в городе и увидишь мурзу Чапкуна, пошли его ко мне. Он давно просит Эрви в свой гарем. Скажи, что я дарю ее ему-

Эрви пала перед царицей на колени и, плача, протянула к ней руки:

—     Убей меня, госпожа, но только не в гарем! Только не в га­рем!— Эрви упала на ковер, содрогаясь от рыданий. Сююмбике подошла к ней, сказала властно:

—     Ты поедешь в Нуженал?!

—     Поеду.

—     И сделаешь все, что я велю?

—     Сделаю...

Царица села, кивнула сеиту. Тот подхватил Эрви под руки, подтащил к столику.

—     Встань, Эрви!

Эрви поднялась, но тут же упала снова. Ноги не держали ее. Сеит взял со столика священную книгу, поднял руку Эрви, под­ложил под нее Коран.

—     Повторяй за мной. Отныне и до смерти...

—     Отныне и до смерти... — надрывно повторила Эрви.

—     ...я буду следовать праведному ученью Магомета...

—     ...праведному... Магомета...

—    …и принимаю веру в аллаха единого и величайшего...

—     ...единого и величайшего... — как эхо неслось с ковра.

—     ...и клянусь на святой книге...— Сеит глянул на Эрви в ожи­дании слов, но она молчала.

—     Она без чувств, — спокойно заметила Сююмбике.

Сеит перевернул Эрви вверх лицом, приложил Коран к ее гу­бам, к груди, ко лбу и произнес тоном купца в лавке:

—     Дело сделано-

—     Оставим ее,— сказала царица, поднимаясь.— Теперь она бу­дет покорна нам до смерти...

Ночь сошла на Казань. Вышки минаретов опустели, умолк го­монливый базар, шумевший весь день. Где-то тихо звучал рожок— мелодия лилась печальная, тоскливая. Но вот и она оборвалась, стыдливо замер ее последний звук. Погасли огни в домах, только кое-где мерцают глазки-окна кофеен, не успевших выпустить позд­них гостей. Ночью не услышишь скрипа арбы — жители города ушли за высокие заборы своих домов. Даже собаки перестали ла­ять. Тишина. Изредка процокает по камням запоздалый всадник, иногда бесшумно проплывет чья-то тень по освещенному луной забору, и снова безмолвие.

Еще тише в ханском дворце. У малого входа со стороны Каза­ни появились две фигуры. Страж, дремавший, воспрянул, услыша легкие шаги, насторожился. К нему подбежала женщина, открыла лицо. Страж сразу узнал ее — Эрви.

—     Кто второй? — спросил шепотом.

—     Евнух. Пусти.

Страж вложил саблю в ножны, шагнул вбок от входа.

Комната с темно-синими сводами — для сна царицы. Но Сююм­бике не спит. Она полулежит на широком ложе, перед ней рассы­паны розы. Царица не спеша обрывает лепестки, бросает на ко­вер. Освещенные трепетным огнем светильников, лепестки на ко­вре похожи на пятна крови.




На Сююмбике ослепительно яркие одежды. Широкий пояс искрится множеством жемчугов и алмазов. Бирюзой светятся са­фьяновые сапожки. Царица ждет возлюбленного. Всякому изве­стны последние минуты перед свиданием. От волнения кипит кровь, бьется в груди сердце.

Но сердце царицы бьется ровно. Алим ей нужен не для любви

Тихо открылись дверцы — показался Алим. Он быстро подошел к краю ковра, опустился на колено.

—    Селям-алейкум, великая.

—    Живи сто лет, Алим, сын Кучаков.

—    Ты звала меня, о вздох моего сердца?

—    Звала. Встань и садись рядом со мной.

—    Когда я шел сюда, мне сказали, что я любим. Это верно?

—    Может быть. Но об этом не говорят сразу. Особенно во двор­це хана.— Сююмбике одарила Алима лукавым взглядом.

—    Я готов жизнь отдать, только бы узнать это!

—    Узнаешь. Но ответь мне сначала, почему ты не покинул Ка­зань вместе с отцом? Сначала, говорят, ты хорошо служил Сафе-Гирею, теперь также хорошо служишь его врагу — хану Бен-Али. Отчего это? Ведь ты крымец?

—    Неправда, царица. Отец мой из Крыма, а я рожден в Каза­ни. Я ханам не служу, а своему родному городу. Я так и сказал от­цу, когда он уходил отсюда.

—    Если на трон сядет какой-нибудь пастух, ты и у него будешь целовать пыль с ковра?

—    Если пастух заслуживает трона...

—    Ладно! А если ханством буду управлять я, одна?

—    Более верного и преданного слуги, чем я, у тебя не будет! Я и мои джигиты будем рады умереть за тебя, джаным!

—    Я верю тебе, Кучак-оглан.— Сююмбике долго молчала, по­том добавила: — Верю, потому что люблю тебя.

Алим резко пододвинулся к царице, протянул к ней руки, чтобы обнять, но Сююмбике выпрямилась и строго взглянула на Алима.

—    Сначала выслушай меня. Я больше не могу терпеть! Хан Бен-Али мне ненавистен, только ты один желанен моему сердцу. Но я царица, Алим, и мы не сможем быть вместе, пока рядом со мной Бен-Али.

—    Скажи только слово —и я зарежу его, как ягненка!

—    А потом?

—    Никто не помешает нам любить друг друга!

—    Это плохо. Ты говоришь не думая. Мне ты казался умнее. Я сама отвечу тебе, что будет потом. Ты убьешь хана, сторонники Москвы поймают тебя и снимут голову, а меня, опозоренную и ни­щую, выбросят за стены крепости.

—    Говори, свет очей моих, я сделаю все!

—     Завтра Эрви едет к горным черемисам. Она умна, и Аказ будет нам большой опорой. Луговых черемис Япанча в железной узде держит. Он тоже будет за меня. Но этого нам мало. Ты тоже завтра собирайся в дальнюю дорогу. Поедешь в ногайские степи, отцу моему поклон повезешь. Скажи ему: пора вершить задуман­ное. Пусть всадников своих под Казань ведет. Вот тогда московиты не страшны будут. Тогда с тобой мы вместе Казанью будем править. Готов ли ты в путь?

—     Хоть сейчас, блистательная! — воскликнул Алим и снова протянул руки к Сююмбике.— Я вручаю мою судьбу тебе, я весь горю, желанная!

Царица подняла с ковра розу, оторвала от цветка самый боль­шой лепесток и, приложив его к губам, слегка потянула воздух в себя и поманила Алима...

Очнулся Алим только тогда, когда оторвался от губ царицы. Глаза Сююмбике горели. Легким движением руки она смахнула с усов Алима розовые обрывки лепестка. Руки ее дрожали, лицо чуть побледнело.

Алим рывком поднял ее на руки, понес.

—     Не смей! — голос царицы звучит властно.— Не время еще.

—     О, прохлада глаз моих!

—     Иди домой! Завтра в путь!

Спокойные, холодно повелительные слова отрезвили Алима. Он хотел в последний раз поцеловать царицу, но она подняла руку и указала на дверь.

—     О, как слабы мы, женщины! — воскликнула она, когда Алим вышел.— Еще минута, и я покорилась бы ему. Еще миг, и я поте­ряла бы власть над этим мужчиной.— Сююмбике гордо подняла голову, взглянула на дверь и сказала: — А теперь он мой раб!

Среди коренных, знатных казанцев мурза Булат да мурза Чура самые -- влиятельные, сильные. Булат отличался мудростью. Чура — храбростью. И богаты оба... Простые казанцы слушают их обоих с большим почтением. Оба сыздавна Москве союзники. И не потому, что русских очень любят, а потому, что свою силу Казань давно утратила и приходится выбирать либо Москву, либо Крым. И те, и другие давят на Казань поочередно.

Булат и Чура выбрали Москву. Почему? Вроде бы к крымцам душа больше должна лежать: все-таки одному богу молятся, по одному шариату живут, кровь опять же одна. Но простой народ казанский крымцев больно невзлюбил. Вероломны, лживы, мелоч­ны, жадны, чуть что — сразу нож в горло. А московиты хоть и чу­жие люди, однако если скажут — сделают, если одарят, то подар­ков назад-не отнимут, в каждом деле ищут справедливости.

Говорят, что Булат не чистый татарин. Говорят, будто отец его был бесплоден и двадцать лет детей у него не было, а на двадцать первом году семейной жизни появился Булат. Лицом бел, глаза се­рые— совсем как у молодого русского купца, который вел с от­цом торговлю. Но мало ли что наговорят злые языки.

Сегодня у Булата радость. Вечером пришел евнух от царицы, велел после полуночи тайно прийти к ней. Давно замечал Булат, что красавица Сююмбике глядит на него ласковым глазом, как бы невзначай называет «милый мурза». Замечал, втайне мечтал о любви к царице, но сердце держал в кулаке. И вот время пришло! Зовет она к себе ночью, тайно и когда мужа нет. Булат знает: ца­рица сразу об этом не скажет, дело, верно, придумала какое-ни­будь.

В полночь вышел ко дворцу, евнух уж ждет. Мимо садика прош­мыгнул в калитку, а там темными коридорами — к лазоревой ком­нате. Евнух у двери шепнул:

—     Царица всю прошлую ночь грустила без сна. И сейчас гру­стит.

Мурза не успел войти — Сююмбике ему навстречу. Взяла его за руку, подвела к столику, велела сесть.

—     Великая царица...

—     Забудь, что я царица,— голос у Сююмбике жалобный, ти­хий.— Скажи лучше: бедная Сююмбике.

Мурза об осторожности забыл и сразу:

—     Я лучше скажу: прекрасная Сююмбике!

—     О, зачем мне похвалы, которых я не заслуживаю?—Царица взглянула на мурзу, отвела лицо в сторону и как бы про себя на­чала говорить:—Когда я молода была, глупа была, верила, когда люди говорили про мою красоту. А люди лгали, каждый царице приятное хотел сказать. И ты, мурза, тоже кривишь душой.

— Ты истинно прекрасна, царица!

—     Не зови меня царицей! Я позвала тебя как друга, чтобы ты поговорил со мной, как с женщиной, а не как с царицей. У трона, может, и принято лгать, а в гостях...

—     Когда аллах призовет меня к себе, я и перед ним скажу: красивее тебя не видел.

—     Тогда скажи, почему муж мой не любит меня? Тогда скажи, почему он целыми месяцами не заходит в мои покои? Ты первый его советник и друг, ты должен это знать!

—     Я знаю. Но смею ли я говорить все, что думаю? Не падет ли твой гнев на мою голову?

—     Говори, друг мой, все. Если даже ты скажешь, что Сююм­бике гадкая, как змея, и противная, как лягушка, я приму это, по­тому что я верю твоему чистому сердцу и мудрому уму. Говори.

—     Хан Бен-Али сильно любил тебя в первый год. Но что он видел с твоей стороны? Холодные презрительные взгляды. Разве я не знаю, как часто ты не впускала его в свои покои, что по ша­риату считается позором. Ты сама оттолкнула его. Прости, Сююм- бике, но ты ненавидишь Бен-Али. Отчего это?

—     Скажи, мой мурза, есть ли среди ногаев человек богаче мо­его отца? Я могла быть царицей Крыма, меня просили в сераль турецкого султана. Но я, послушная воле моего отца Юсуфа, пош­ла в паршивую Казань, чтобы союз ногаев, крымцев и казанцев укрепить. А что я вижу? Владыка наш — безмолвный раб Москвы, торговля моего отца с Казанью совсем захирела, и он беднеет с каждым днем. Русские пленники, драгоценности, которые привози­лись раньше из походов, где они? Наш хан ногой не смеет ступить в русские пределы. После этого как называться мне царицей? Я не только не царица, но и не жена. Ты знаешь, верно, что хан уе­хал на охоту и взял с собой наложниц. Бывало ли когда такое? Мо­гу ли я не пылать ненавистью к этому человеку?

—     Умерь свой гнев, прекраснейшая. Хана ты винишь напрасно. Он честный человек и дал русским клятву верности. Ты хочешь, чтобы он ее нарушил? Тогда снова война. А то, что наложницы взяты на охоту,— все ханы так делали и делать будут впредь. И ты найди себе утеху...

—     На грех меня толкаешь еще больший? — Сююмбике сказала это голосом, полным укоризны, однако глаза ее лукаво блестели.— Среди кого искать утеху? Праздности я не люблю, мурза. Если я и возьму подобный грех на душу, так только ради человека, с кото­рым я могла бы делить не только ложе, но и власть. Такой человек в Казани всего один, но он слишком предан хану,— царица взгля­нула на Булата исподлобья и добавила: — Ты знаешь этого челове­ка... я милым назвала его однажды.

—     Могу только догадываться... верить не смею,— голос у мур­зы осекся, он изменился в лице, почувствовал в голове жар. Он ясно понял, что царица предлагает ему любовь и вместе с ней союз против хана.

—     Верь, милый мой Булат,— Сююмбике взяла руку мурзы и приложила к своей груди,— верь!

Мурза медленно встал, свободной рукой отодвинул легкий сто­лик, приподнял царицу со скамьи и сильно прижал ее к своей гру­ди. Сююмбике обвила шею руками и нежно поцеловала в щеку.

—     Теперь пусти меня,— Сююмбике отстранила от себя Булата и, тяжело дыша, сказала: — Давай теперь поговорим открыто.

—     Говори, каждое слово твое будет здесь,— мурза указал на сердце,

—     Задумала я Бен-Али прогнать обратно в Москву. На трон сядешь ты — ханством править будем в любви и согласии. Хорошо ли я задумала?


—     На трон сесть легко,— задумчиво произнес мурза.— Удер­жаться трудно. Москва сильна...

—     Про это тоже думала. Если Москва войско пошлет, на ее пу­ти весь Горный черемисский край встанет. Мой посол скоро будет там. Если князь Аказ русских не удержит, ногайские конники есть. Мой посол тоже поскакал туда, и отец сделает все, что надо. Курчак-оглан с джигитами на нашей стороне, коренные казанцы, я ду­маю, под твоей рукой. И еще скажу — отец мой в союзе с крым­ским ханом. Если русский царь рать на Казань двинет, отец попро­сит крымцев сделать набег на Москву. Кто нас сможет тогда победить? Теперь Казань то перед Крымом, то перед Москвой го­лову клонит, а тогда мы будем никому не подвластны. Ты мой хан!..

Только поздно утром покинул Булат покой царицы.

На другой день в Казань приехал черемисин Япык за мелким товаром. Он каждый месяц брал у купцов бусы, ленты и разную мелочь, которую выгодно перепродавал по илемам. В последнее время Япык возгордился — сама Сююмбике одарила его внима­нием. Звала каждый раз во дворец и спрашивала про черемис­скую жизнь. На сей раз царица хотела знать про Аказа.

—     Аказа нету дома,— моргая подслеповатыми глазами, сказал Япык-коробейник.—Он, говорят, в Москве, в плену.

—     Убежал, говорят,— Сююмбике подозрительно посмотрела на Япыка.

—     Домой прибежать не успел еще. Я неделю назад был в Нуженале — Аказа там нет.

Долго еще спрашивала Япыка царица о том, о сем, а потом сказала:

—     Как только Аказ приедет, сразу же беги сюда, ко мне. На­граду получишь.

А через два месяца возвратился Алим. Отец писал Сююмбике, что войско готово и по первому ее знаку будет под Казанью. Ко­ренные казанцы во весь голос поговаривали о неподвластной нико­му Казани — Булат свое дело делал верно.

Все чувствовали, что в Казани что-то назревает, только один хан Беналей пребывал в безмятежности. Гнев и презрение право­верных вызывал хан: не было дня, чтобы он не напивался, а кому не известно, что Коран запрещает пить вино, ибо даже капля его оскверняет душу человека.

Легко сказать «Коран запрещает», а как отказаться от чудес­ного напитка, к которому Беналей еще в Касимове накрепко при­вык. И хан пил, по-своему истолковав слова Корана. Он наливал вино в кувшин, макал туда палец и ту каплю, которая оскверняет душу человека, извлекал на пальце из кувшина и с презрением стряхивал на пол. Остальное вино можно было пить.

В одну из осенних ночей хан выпил особенно много и, еле доб­равшись до постели, уснул не раздеваясь. После полуночи в покои вошли два человека — мужчина и женщина. Мужчина откинул по­лог — и лунный свет из окна осветил спящего. Он лежал вверх лицом, раскинув руки. Мужчина вопросительно взглянул на жен­щину. Та кивнула головой и отвернулась. В лунном луче сверкну­ло лезвие ножа, раздался слабый стон, потом хрип.

И все замолкло.

...Хоронили хана с почестями, но наскоро. Посла московского с женой и детьми посадили на захудалых лошаденок и вытолкали за ворота Казани. Велели передать Москве, что Казань теперь ни­кому не подвластна: ни Москве, ни Крыму.

Посол с превеликими трудностями добрался до Москвы только 3 декабря. Ждал кары за то, что проворонил Беналея и Казань, но отделался легко. Глинский, выслушав его, только плюнул в сто­рону с досады, махнул рукой: «Иди, мол, не до тебя, слышал, чай, государь во дворце помирает».

3 декабря ночью Василий Иванович умер. Елена Васильевна безутешно плакала; около гроба, насупившись, сидел трехлетний наследник Иван.

Когда Елене донесли про Казань, она тихо ответила: «Бог с ней, с Казанью».

Верный союзнической просьбе Юсуфа, крымский хан Саип-Гирей незадолго до смерти Василия пошел на Рязанские земли, но был отброшен русскими. Думали, что крымцы домой уйдут, но ошиблись. Саип-Гирей повернул войско на Казань. С ним ехали Сафа-Гирей да Кучак-мурза.

Не быть тебе, Казань, неподвластной.

Аказ с Топейкой и Мамлеем живут в русском селе у частного вотчинника Гришки Хлудова. Сунулись было в родные края, да пришлось податься обратно. Встретили земляков из Нуженала, а те рассказали им, что нижегородский воевода дважды посылал в илем своих стражников, которые допытывались про Аказа, Топейку и про какого-то русского парня.

Пришлось подаваться обратно. В вотчине Хлудова им сразу понравилось: кругом леса, глушь, царские слуги сюда и носа не кажут.

Весна в этом году с приходом что-то задержалась: уж русские святую Евдокию отпраздновали, а на улицах сугробы как были, так и остались.

Аказ с Топейкой промышляют Гришке зверя, стерегут его лес. Но обоих мучит тоска по родным местам, и уж с зимы решено: как только просохнут дороги, идти в Нуженал.

Ш

Однажды ушли они на охоту далеко от села, заблудились и вышли к реке Суре. За ней лежали земли чувашей, а там, дальше, их родные леса. Сели на берегу отдохнуть и вдруг на той стороне услышали песню. Ее пела, видимо, чувашка, но напев до боли в сердце был близким и знакомым. Песня лилась тоскливо и зауныв­но, мелодия ее местами пыталась подняться ввысь, но оттого, что она была тяжела и тягуча, ей не удавалось оторваться от земли, и печальные звуки гасли, поглощенные сырым снегом.

Аказ взглянул на Топейку и увидел в его глазах слезы. В душе всколыхнулась тоска, он понял, что больше ждать невмоготу. Мол­ча кивнул в сторону другого берега, Топейка понял все без слов. Поднявшись, подал Аказу руку, помог ему встать, и оба осторожно ступили на мокрый лед Суры.

Начался долгий и тяжкий путь на родину. Днем идти было нельзя — в лесу снег был рыхлый и глубокий, друзья провалива­лись чуть не по пояс. Ночью морозцем схватывало верхний сырой слой, и они шли по насту, обходя болота и овраги. Днем жгли костры, сушили обувь и одежду, отдыхали. Кормились охотой. В середине апреля дошли до усадьбы чувашина Магмета Бузубова, с которым в молодые годы Аказ был в большой дружбе. От до­ма Магметки до Нуженала оставались сутки ходьбы.

Земли Магметки Бузубова бок о бок с Аказовыми. Почти по­ловина чувашской стороны под Магметкиной рукой. Чуваши так же, как и черемисы, от казанцев лихо терпели, гнетом тяготились. Магмет Бузубов встретил друзей радостно. Чувашам такой сосед, как Мырзанай, тоже был не нужен. Раньше, при Туге, если казан­цы появлялись на черемисской стороне, чуваши сразу об этом уз­навали и, кого нужно, прятали. А теперь этот казанский блюдо­лиз, мало того, что тайно мурзаков встретит, так еще их же на чу­вашей науськивает.

Послали за Ковяжем, дали знать о приезде брата на Луговую сторону — Янгину. Решили собраться вместе, а потом уж и дей­ствовать.

Магмет съездил на Нужу и Юнгу, но вернулся с неутешными вестями. Мырзанай держит около себя сотню татар, сторонников Туги раскидал по дальним илемам, Аптулата из картов выставил.

Мамлея чувашин утешил: дочь муллы его ждет.

Спустя неделю появился Ковяж, через три дня приехал Янгин.

Посоветовавшись, решили ждать агавайрема — праздника со­хи. В эту пору в Нуженале все старейшины соберутся, все люди округа молиться в кюсото придут.

Вот тогда можно смело в Нуженал идти.




[1] Куколь — монашеский головной убор.

В ВАТАГЕ

М

икеиииу ватагу нашли с превеликими трудностями. Санька помнил слова атамана: «Жисть при царе не больно надежна.

Ежели что — беги ко мне в леса». Легко сказать «беги в леса». Раскинулись они на тыщу, а может, и более верст, где тут разбой- нички хоронятся, найди попробуй. И, главное, спросить нельзя — блаженным сочтут, а то и того хуже: поймут, что беглый.

Долго ходили-бродилн, вконец измаялись и забрели в такую глушь, что не только дорог, тропинок не стало. Подумали-погоре- вали, видят, выход один: идти в какое-то село. Царские служки поймают или нет, а в лесу уж наверняка гибель.

И вот пришли они ночью в лесное село, постучались в первое светлое окно. Ворота открыл тощий мужичонка в наброшенном на плечи рваном-прерваном зипуне. А Санька, честно говоря, в де­ревнях до этого не бывал, жил все по хоромам, около царя да ца­рицы, и тут совсем испугался. В широченной избе на земляном по­лу— солома. На соломе в духоте и грязи лежат вперемежку теле­нок, ягнята и полуголые пузатые ребятишки. Хозяйка зажгла лучину, поставила светец на стол. Глядела на пришлых испуганно.

—     Хлебца бы нам кусочек да кипятку,— нерешительно попро­сил Санька.—Деньги у нас есть. Мы уплатим.

—     Иззяблись мы совсем,— добавила Ирина,— трое суток мако­вой росинки во рту не было.

Мужик кивнул жене, и та начала разжигать таганок. Хозяин, скинув зипун, не глядя на вошедших, сказал окая:

—     По одежде глядя, вы из благородных. Прося хлеба, вы, мо­жет, не знаете, что он у нас из лебеды. Иного нет с осени. Ежели не погнушаетесь — раздевайтесь.

Уже сидя за столом и запивая кипятком вязкие, как комья гли­ны, горьковатые куски, Санька спросил:

—     Земля не родит аль што?

—     Родит, отчего ей не родить,— ответил хозяин и тут же спро­сил:— А вас каким ветром занесло в такую даль? Из Суздаля, поди?

—     Из Суздаля,— ответил Санька, радуясь тому, что сам хозяин толкнул его на ложь.

—     В такую стужу да в такую даль недаром, поди, притопали?

—     Суздальский боярин послал... — Санька на миг задержался, придумывая, что бы соврать дальше,— места для охоты углядеть. Боярский ловчий я...

—     А женка твоя тож охотой промышляет?

—     Какая женка? Ах, эта...

—     Сестрой я ему прихожусь,— Ирина понимала, что не умею­щий лгать Санька скоро запутается совсем, и решила сказать прав­ду.— Добрым людям, Саня, лгать негоже. Не из Суздаля мы, а из Москвы, и не боярский ловчий он.

—     Вестимо, не ловчий,— заметил мужик, как-то по-доброму ухмыльнувшись,— да и откуда им быть, коли в Суздале никакого боярина нету и все земли вокруг монастырские. Я-ить сразу понял, что вы от кого-то хоронитесь. По делу идучи, в такую глушь кто бабу с собой возьмет. Одного не пойму—уж больно далеко от Москвы махнули. Как добрались в такую половодь да и пошто в наши края? Знакомые есть али как?

—     Есть,— тихо утвердил Санька.— Микеней звать. Атаман он. Не слыхали?

—     Мы с разбойниками не знаемся,— хозяин помрачнел, насто­рожился и боле не сказал ни слова. После ужина Саньку поло­жили на лавку, а Ирину — на печку. Несмотря на тревожность, они уснули сразу. Утром проснулись от холода. В избе хозяйка щепа­ла лучину, чтобы растопить печку.

—     Не торопитесь из-под зипунов-то. Холодно у нас. Вот печ­ку заведу.— Хозяйка говорила без злобы, и это несколько ус­покоило Саньку.— Мужик мой из избы выходить вам не велел. Вечером он придет.

Ирина слезла с печки, подошла к Саньке и шепнула что-то на ухо.

—     Понапрасну боитесь,— успокоила женщина,— мужик мой не доносчик. Он вам помочь обещался.

И все-таки Санька и Ирина весь день провели в тревоге. В су­мерках уснули, ожидаючи хозяина. А он вернулся не один. С ним пришел в избу Микеня. Атаман посмотрел на спящего Саньку, улыбнулся во всю бороду:

—     Я как услышал, что из Москвы, сразу догадался — он. Сань­кой его зовут,— тихо промолвил Микеша.

—     Разбудить?

—     Не надо. Пусть живет пока у тебя. А летом приведешь ко мне. Присмотрись пока што.

Мужик согласно кивнул головой.

Так началась для Ирины и Саньки новая жизнь. Жизнь, полная мрачных открытий. Узнали они, что их хозяин Семка Охлопков считался в деревне состоятельным мужиком. У него была кой-ка­кая скотинка, и в лебеду он подмешивал малость мучицы. Другие жили еще хуже. Лесная земля, богатая перегноем, рожала щедро, но людей мучили постоянными поборами. Первыми приходили мо­нахи, ибо земли эти приписаны к монастырям, и требовали свою до-

І28

лю. После- монахов появлялись боярская челядь — их надо тоже кормить. Им тоже дай, и дай немало. Не успеют сойти со двора челядинцы, глядь, появились сотники — просят воеводскую дань. Попробуй не дай — шкуру спустят до пяток. И так целую осень шарят по мужицким ларям жадные руки, а когда настанет пора монастырскому попу ругу собирать, глядь, лари у мужиков уже пу­сты. А впереди зима голодная, холодная. Мрут ребятишки от недо- - і о кн и от болезней, как мухи. Сутулятся мужицкие спины, сохнут, и іпнопнтси впалыми груди молодых женок — к тридцати годам, глядишь, она и старуха. Стареют избы, сползают набекрень кры­ши, вымаливаются углы. Починить избу мужику некогда. До сере­дины лета он день и ночь в поле, к тому ж чуть не каждый год царь удумывает ратные походы — отрывает мужиков от дома и от земли. Так и остаются избы худыми, дворы неустроенными. И скрыться мужику от этих бед можно только в одно место — к Микене, в ватагу. Или на все время, или на сезон. Взять того же Семку Охлопкова. Весной он землю пашет, летом хлеба жнет, с ильина дня уходит в лес, вроде бы на охоту. А в самом деле в ватагу к Микене. А там, глядишь, частицу своего же хлеба, забранного челядинцами, отнимет. Или на монастырские закрома с ватажника­ми налетит — опять кое-что мужичонке перепадет. А что же де­лать? Не подыхать же с голоду. Зимой Семка дома. Лапти плетет, лебеду толчет, ездит в лес за дровами. А в лесу землянки Микени миновать никак нельзя. То разбойничкам что-нибудь нужное подбросит, то у них чем попользуется. Вот так и живет Семенко Охлопков. И не один — полдеревни так живут.

Как только стаяли снега и схлынули полые воды, Семка ночью увел Саньку и Ирину в ватагу. Там их встретили хорошо, сразу отвели отдельную земляночку. Утром Санька с Микеней пошли знакомиться с ватагой, а к Ирине пришла повариха Палата.

—    Наслышана я про тебя, девка, ой, как наслышана,— загово­рила Палата воркующим голосом.— Как узнала, что ты здесь поя­вилась, сразу и прибежала. Чтоб ты не пугалась: в ватаге и бабы живут. Вот, к слову, я — шестой год с этими иродами маюсь. Па­латой меня зовут, чтоб ты знала.

—    Ты-то хоть как сюда попала, тетя Палата?

—    Как и ты, по одной тропке. Батюшка мой, царство ему не­бесное, смуту в Суздале учинил. Против утеснителен народ поднял, целое лето весь град в страхе пребывал. А потом людишки батюш­ку предали, и ему осталось одно: либо в разбойное стремя ногою, либо в боярскую петлю головою. Вот так я с ним здесь и очути­лась. Вскоре в набеге батюшка погинул, а я... осталась тут, при­жилась.

—    Неужто уйти отсель не можно? — тревожно спросила Ирина.

129

—    Здесь силой не держат. А я, чтоб ты знала, своей волей

9 Марш Акпарса

здесь живу. Из-за жалости. Уйди я из ватаги, они, нечестивцы, с голоду передохнут, кто им шти сварит, кто хлеба испечет. Да их, грязнорылых, вши без меня съедят. Кто им исподники выстирает, кто гасники пришьет.

—    Часом, не обижают они тебя? Ну... по нашему... женскому...

—    Пробовали,— простодушно ответила Палата.— Да ведь у меня в руках железный черпак. Одного благословила — до сих пор рубец во всю рожу. С тех пор чтут меня, как игуменью какую- нибудь. Тебя тоже в обиду не дам.

—    Да как же ты не боишься их? Ведь разбойники?

—    Кто разбойники?! Это мои-то обормоты разбойники? Тьфу! Да это самые что ни есть захудалые мужики. Может, они там, на дорогах, злодеи, а здесь ватажники—и вся недолга. И бояться их нечего...

Микеня и Санька вышли из землянки. Санька огляделся: лес кругом поредел, на пригорке вырыто сотни полторы землянок, разбросаны по берегу речки легкие шалаши, понастроены коно­вязи, навесы, клети.

—    Ты посмотри,— говорил Микеня гордо,— как у князя в вот­чине, все есть: и кузня, и шорня, и швальня, и кладовые. Мельницы пока нету, да она вроде и не нужна: местные мужичишки, было бы зерно, что хочешь, перемелют и доставят в целости.

—    Что за люди у тебя, скажи? Откуда они?

—    Разбойниками нас зовут. А ты погляди: какие мы разбойни­ки? Свое кровное отнимать не успеваем, не токмо чужое брать. К примеру такой случай возьмем: пограбили мы прошлой осенью монастырские кладовые. Не скрою — еды взяли много. Зиму мо­гли жить бы сыто. Но спустя неделю появились у нас мужики из того монастырского прихода, чуть не сотня человек. Их монахи начисто обобрали — нам же их всю зиму пришлось кормить. Ку­шаки подтянуть пришлось. Или опять же в минулом году слу­чилось. Отбили мы у боярских челядинцев обоз. Триста подвод в лес увели. Челядинцы, вестимо, испугавшись, утекли. Но не к бо­ярину. Они, сучьи дети, снова пошли по деревням, а отнятое нами снова наверстали, и пришлось нам мужиков тех деревень подкарм­ливать. Вот и посуди теперь — разбойники мы али нет!

Оглядев Микенины владения, снова вернулись в землянку. Ата­ман спросил:

—    Ко мне в гости аль на постоянное житье?

—    Погляжу,— ответил Санька.— Думается мне, плохой из меня ватажник выйдет. Да и не один я.

—    Приютите нас на время,— сказала Ирина.— Оставаться у вас насовсем нам не с руки. Какая бы ни была Санина вина перед государем — пройдет время, забудется. В Москве у нас бабушка старая осталась. О ней подумать надо.

— Н-да,—сказал атаман, подумав немного,— в ваших словах резон есть. Мне и самому надоело это бродяжье житье. Только не зря говорят: старую собаку не приучить ошейник носить. А что ка­саемо вас — поживите вы у меня недельку-другую, отогрейтесь на солнышке, да и ступайте в один монастырь, какой я укажу. Скрыть нас там не скроют, но место, где безвестно прожить можно, укажут.

На том и порешили. Как только просохли лесные дороги, Сань­ка подался к заволжским старцам. Рассказал ему Микеня, что старцы те проповедуют новое монашеское бытие—скитскую жизнь. Будто принимают они к себе всякого, кто хочет замолить свои грехи, будь то убийца или любой беглый человек, властям не вы­дают и посылают по одному, по два в глухомань и велят строить там скит и жить в великой строгости, простоте да в молитвах.

Ирине с Санькой к монашеской жизни не привыкать. Все дет­ство провели в монастыре. И они пошли к старцам. В самый да­лекий Разнежьевский монастырь добрались только осенью. Здесь их приняли хорошо, продержали зиму, а весной игумен вывел за ворота, указал перстом на север — и снова зашагали они вдаль. По пути попадались одинокие скиты, отшельники, живущие в них, уговаривали остаться и строить скит по-соседству, но Санька стре­мился все дальше.

Около трех небольших озер Санька остановился и начал ру­бить скит. Эти работы заняли все лето. Пока Санька строил жи­лье, Ирина делала запасы на зиму: сушила грибы, мочила клюкву, бруснику и прочие ягоды, собирала орехи. Зиму пережили неплохо: Санька ставил капканы, ловил в озерах рыбу просто так, руками. Прорубал лед, и рыба лезла к отдушинам — только успевай вы­брасывать. А потом наступило второе скитское лето. Так и прошел еще один год...

ДЕНЬ АГАВАЙРЕМА

Мырзанай за последний год страху натерпелся немало. Стало известно, что новый хан молод, дела государства его жена в руки взяла. И будто порядки, которые Мырзанай в Горной стороне за­пел, ей не по душе. Будто хочет она передать весь край Аказу, что­бы он вместе с Эрви правил всем правобережьем. «Если так бу­дет,— думал Мырзанай,— мне совсем жить станет трудно. Аказ приедет, земли свои отберет, дом, который он, Мырзанай, в Нуженале построил, отберет». А дом строить Мырзанай сгонял лю­дей со всего лужая, поставил большую избу, да малую избу, два амбара, клети, хлевы, ограду из горбыльного частокола. Жалко из такого двора уходить. Эрви приедет, земли Боранчея отберет, за то что ее отца разорил — мстить будет.

Вдруг радостная весть: хан Беналей умер, вместо него теперь опять Сафа-Гирей на трон казанский сел. Сказали, что мурза Ку­нчак снова в Казань приехал. Мырзанай сразу послал в Казань сына Пакмана. Он теперь повзрослел, вроде бы поумнел, правит землями, которые спервоначалу у отца были. Пакман вернулся из Казани и снова огорчил Мырзаная. Хитрая Сююмбике сразу же сумела обольстить Сафу-Гирея, стала его четвертой женой, и слу­шается он ее во всем. И царица по-прежнему ждет возвращения Аказа, хочет отпустить к нему Эрви и отдать весь Горный край им. И будто бы у нее есть вести, что Аказ из Москвы убежал и скоро должен появиться тут. Все это Пакману мурза сказал и велел в Казань приезжать самому Мырзанаю.

—    Ты знаешь, что Аказ из Москвы убежал? — спросил мурза у прибывшего к нему Мырзаная.

—    Слышал.

—    Что стражники царя его всюду ищут?

—    Может, поймали? Убежал он еще зимой, а сейчас лета на­чало.

— Не о том думаешь. Царица мне сказала: «Аказ теперь Москве враг, ему путь туда отрезан. Лучше, чем он, Большого лужавуя не найти. Он смел, умен и нам будет верен». И как только появится— тебе каюк! Я тебя защитить не смогу — хан во всем не меня, а Сююмбике слушается.

—    Что мне делать?

—    Глядеть во все глаза! Спишь много, жрешь много! Людей озлобил, жадничаешь. Что под своим носом делается, не знаешь. Аказ давно у Магметки-чувашина живет, братьев около себя со­брал, друзей. Это ты мне об этом должен рассказать, а не я тебе!

—    Прости, могучий. Я все узнаю.

—    Знать мало! Дело надо делать. И по-умному. У царицы рука маленькая, нежная, а возьмет за горло — и пикнуть не успеешь.

—    Повелевай, могучий, я сделаю все.

—    Ты знаешь, что сын мой Алим недалеко от тебя живет?

—    И не слышал.

—    О аллах! Он ничего не знает! Хан Сафа отослал его из Ка­зани, теперь он у луговых черемис в Кокшамарах. Переплыви через Волгу — и ты у него. Пошли во все стороны верных людей, пусть Аказа выследят. Как только найдешь — зови Алима. Самому тебе с Аказом не справиться. Подкараульте, убейте, и пусти слух, что русские настигли Аказа.

—    Братьев тоже надо убить!—крикнул Мырзанай.

—    Глупец! Аказа убрать надо тайно. Если братьев убьешь — дураку будет ясно, что это твоя работа. Царицу не обманешь. С Алимом сам иди — на него я не очень надеюсь. Есть причина... Боранчею земли его верни. Помни: его дочь — подруга Сююмбике.

Аптулата снова Большим картом сделай — без Аказа он не стра­шен будет. Ковяжа зачем выгнал? Жадность свою умерь. Ведь он зять твой — дай ему хороший лужай. Пусть люди видят, что ты добрый, справедливый...

—     Все сделаю, как велишь.

—     Поживем — увидим. Когда я здесь укреплюсь, всех на свои места поставим. Время не теряй — сегодня же домой скачи.

Приехал Мырзанай в Нуженал, а там новость: Аказ с братья­ми и Мамлеем перебрался в Кендаров улус, и жувут гам тайно.

Пакман тотчас же был послан за Алимом, а сам Мырзанай по­ехал к мулле Кендару. Сразу начал разговор с дела:

—     Был я, святой отец, в Казани. Там большие перемены волею царицы Сююмбике. Вина с тебя и Мамлея снята, мне велено пере­дать, чтобы ты дочь свою, если она не раздумала, отдал Мамлею, а мурза Кучак ему денег послал. Вот они.— И Мырзанай положил на стол кошелек с серебром.

Мулла хитрость Мырзанаеву разгадал, сказал смиренно:

—     Хвала аллаху, что сердце царицы смилостивилось, но Мамлей давно из улуса ушел, и говорить о свадьбе рано. Деньги пока возьми себе, как Мамлей вернется — отдашь.

Мырзанай тоже хитер. Он с муллой говорит, а сам на его дочь Асею поглядывает. А у девки глаза веселые, когда про свадьбу за­говорили, вспыхнула, лицо румянцем покрылось. Если бы Мамлея не было в улусе, печальная бы сидела.

— О свадьбе ты как хочешь думай,— сказал Мырзанай,—Мое дело — волю царицы передать.

Уезжая из улуса, он тайно людей своих оставил.

Улус не город. Здесь одного человека прятать трудно, а пяте­рых тем более. Через день Мырзанаю донесли: Аказ с братьями в улусе. Еще через день приехал Алим с сотней джигитов, прихва­тил Мырзаная и Пакмана, и все поскакали в улус. С Алимом прие­хал старый слуга Кучака — Хайрулла. Он уже был здесь с мур­зой когда-то, теперь к его сыну приставлен. С Кендаром начал го­ворить:

—     Ты, святой отец, Аказа Тугаева знал ли?

—     Сосед наш,— ответил мулла.— Но, говорят, он в Москве, в плену.

—     Не в плену. Он там русскому царю служил, а теперь послан сюда народ мутить, подбивать людей против хана. Его велено нам изловить.

—     Я тут при чем. У нас он не был.

—     Ты, может, не знаешь. Говорят, Мамлей его сюда привел и все они здесь прячутся.

—     Мырзанай сказал: Мамлею вина отпущена. Зачем ему пря­таться!

—     Мамлею, но не Аказу! Чтобы снова на тебя гнева не было, выдай Аказа.

—     Я его не видел.

—     Мы ведь искать будем.

—     Ищите.

—     Ай-ай, мулла, а Коран не чтит. В Несомненной книге ска­зано: «Сражайтесь за дело аллаха, он избрал вас, назвал мусуль­манами». А ты прячешь гяура, изменника.

—     Ты неправ, почтенный. Мои люди следуют Корану, исправно молятся аллаху, постятся, ходят в Мекку и суд вершат по шариа­ту. И если...

—     Не ври, мулла!—крикнул Алим.— Я знаю: прошлый раз ты прятал Аказа в мечети. Сейчас мы пойдем туда. Искать!

—     Не горячись, господин. Ни один мулла не пустит в обитель аллаха нечестивцев.

—     А я верю: они и сейчас там! Давай ключи.

—     Бери!—Кендар бросил ключи от мечети на стол.—Но пом­ни, Алим, сын Кучаков, что в храм люди ходят молиться, а не ша­рить по углам. В мечети есть место, куда кроме муллы никто не может входить. Если ты нарушишь этот закон и осквернишь святое место, мечеть придется разрушить и строить на другом месте. Я до­несу об этом святому сеиту, а он, ты знаешь, из колена пророка Мухаммеда, земная тень аллаха. И тебя не помилуют.

—     Если найдем там этого черемисина, не мне, а тебе снесут го­лову!— Алим схватил ключи и вышел на улицу. Хайрулла—за ним.

На ступеньках у входа в мечеть Хайрулла остановил Алима:

—     Прошу тебя, не поступай опрометчиво, господин мой. Я знаю почему Сафа-Гирей отослал тебя из Казани. И ты сам это знаешь. Теперь один твой неверный шаг—и хан уничтожит тебя.

—     Но хан велел нам убить Аказа!

—     Ты уверен, что это приказ хана? Не затем я вез сюда свою седую бороду, чтобы погубить себя и тебя. Твой отец тоже когда- то не послушал меня и навлек на себя гнев Сююмбике. Если и ты...

—     Думаешь, что этот приказ не от хана?

—     Уверен в этом. Сафа-Гирей, да продлится жизнь его в обоих мирах, во всем послушен Сююмбике. А она хочет поставить Аказа во главе горных черемис.

—     Кто же хочет смерти Аказа?

—     Твой отец.

—     Почему?!

—     Он любит Эрви и не хочет, чтобы она ушла из Казани.

—     Он забыл о ней.

—     Мурза упрям.Он как-то сказал недавно: «Еще не родилась та женщина, которая ушла бы от меня». Разве ты хочешь, чтобы и Эрви стала его женой?

—    Об этом я не подумал. Но уйти отсюда ни с чем... Я тоже упрям!

—    Зачем тебе лезть в мечеть? Если Аказ там—его не взять живым. Прольется кровь, и, мулла прав, сеит узнает об этом.

—    Как же быть?

—    Давай будем искать Аказа в лесу. Здесь оставим Мырзаная и его людей. Пусть они обложат мечеть кругом и караулят. Аказ все равно выйдет, не век же сидеть ему в мечети без хлеба и воды. И вот тогда...

—    Этот глупый боров проспит Аказа!

—    А ты отдай ему ключи. Пусть осквернение храма будет его виной.

—    Ты, старик, поистине мудр. Эй, Мырзанай!

Мырзанай подскочил к Алиму.

—    Я иду искать Аказа в лесу. Ты со своими людьми окружи храм, и чтобы ни одна мышь не ушла из него. Понял?

—    Сделаю.

—    Вот тебе ключ. Если узнаешь, что Аказ там, выпусти его, поймай и жди меня. В мечеть не входи — нельзя.

Весь день и вечер Мырзанай, Пакман и с ним двенадцать его приспешников охраняли мечеть, следили за домом муллы и домом Мамлея. Конники Алима рыскали по лесам и дорогам вокруг улу­са. После полуночи у Мырзаная появился Хайрулла.

—    Ну как?— спросил он, кивнув на мечеть.

—    Все тихо,—шепотом ответил Мырзанай.

—    Сердцем чую: они там. Кендар не подходил?

—    Спит,—ответил Пакман.

—    Вы знаете, почему Алим не пошел в мечеть?

-— Говорят, нельзя. Коран не велит.

—    Плевал он на Коран. Алим не хочет смерти Аказа.

—    Как это так?

—    Все просто. Если Аказа не будет, Эрви останется в Казани. Мурза может взять ее в жены. Алиму это невыгодно... Ты сам по­нимаешь, почему.

—    Понимаю. Что же делать?

—    Если Кендар спит, если весь улус спит, надо войти в ме­четь и все там обыскать. Ключи у тебя?

—    У меня... Но если узнают?

—    Ты войдешь туда со своими людьми, я закрою мечеть на замок и подожду вас. Если преступники там, вы задушите их, под­нимете на балкон минарета и сбросите вниз. Тихо выйдете, и утром все узнают, что Аказа и его братьев наказал аллах, выбросив осквернителей из священного места. И никто, даже Кендар, не бу­дет виноват в этом.

—    Надо подумать.

—    Что думать,—зашептал Пакман.— Упустим этот случай — нам конец.

—    А вдруг их там нет?

—    Ну и что же,—сказал Хайрулла.—Я выпущу вас, и мы снова закроем мечеть. Только не мешкайте там.

И Мырзанай решился. Хайрулла тихо открыл замок и впустил в мечеть Мырзаная, Пакмана и с ним еще двенадцать человек. Дверь закрылась, щелкнул ключ в замке, и Хайрулла стал ждать.

Внутренность мечети невелика, слабо освещена через един­ственное зарешеченное окно лунным светом. Мырзанай загля­нул в нишу, где на подставке лежал раскрытый Коран, пошарил под кафедрой, с которой мулла проповеди произносил, Пакман осмотрел небольшой подвальчик. Остальные испуганно толпились около двери. Оставалось осмотреть минарет. Туда по узкому про­ходу вела винтовая лестница. Подниматься на балкон минарета можно было только по одному. Никто не решался встать на ступеньки лестницы первым. Мырзанай толкнул одного парня в плечо, строго сказал: «Иди». Парень испуганно замотал головой, прижался к двери. Кричать и спорить было некогда, и Мырзанай дрожащими руками начал вынимать из-за пояса нож. Если бы он точно знал, что на балконе Аказ, он не решился бы. Была на­дежда, что там пусто, и он ступил на первую ступеньку. Пакман двинулся за ним...

...Хайрулла стоял около входа и напряженно смотрел на мина­рет. Вдруг на балкончике послышалась какая-то возня, решетка, окружавшая его, заскрипела, что-то мелькнуло в бледном свете луны, и раздался истошный вопль Мырзаная. Тяжелое тело глухо стукнулось о черепичную крышу, внутри мечети послышался гро­хот сбегающих по лестнице людей. Хайрулла повернул ключ в замке, распахнул дверь и бросился бежать. Через минуту из ме­чети выскочили люди и разбежались по сторонам.

На рассвете жители улуса услышали, как обычно, распевный голос муллы, призывающего к утренней молитве:

Велик аллах! Велик аллах! Ля иллья, ахм иль алла1

Приходите молиться, на молитву вставайте.

Следуйте к счастью—молитва полезнее сна.

Пролом в черепичной крыше был заделан, и ничего не говорило о смерти человека около обители аллаха.

Тело Мырзаная нашли далеко от улуса, на лесной тропке около оврага.

Алим и Хайрулла уехали в Кокшамары, и мало кто знал, что они были в Горной стороне. Пакман о событиях страшной ночи

никому не сказал ни слова. Мырзаная провезли мимо Нуженала и похоронили в родном илеме.

Через день в усадьбе Туги загорелась изба. Пакман, похоронив отца, приехал за сестрой, забрал все имущество и поджег сам. Сгореть избе не дали, пожар быстро потушили. Вскоре на дворе появились Аказ, Ковяж, Янгин и Топейка. Весть об их приезде сра­зу разлетелась по илемам, до вечера у братьев перебывали все жи­тели Нуженала, а утром приехали из своих лужаев Сарвай и Эш­пай. Приезду Аказа рады были все. Даже и те, кто раньше упрекал парня за горячность.

Мырзанай до своей гибели успел выполнить все советы мурзы. Сделал картом Аптулата, вернул Боранчею его усадбу, земли и даже послал хорошего знахаря, чтобы тот полечил старика. Зна­харь, правда, ничем не помог больному, Боранчей совсем одрях­лел, с ним часто случались припадки безумия, после которых он долго лежал без движения.

Сарвай и Эшпай приехали к Аказу ненадолго. Рассиживаться было некогда: земля ждала пашни, нужно было готовить лоша­дей, сохи, бороны и семена. Нужно было по-настоящему провести агавайрем, избрать Большого лужавуя, договориться обо всем за­годя...

—     Говорят, Алим тебя ловить приезжал?—спросил Сарвай.

—     Говорят,— уклончиво ответил Аказ.

—     Скоро снова приедут?

—     Наверно, приедут.

—     Мы тебя на агавайреме Большим лужавуем хотим сделать. После этого тронуть тебя не посмеют. Согласен ли ты?

—     Если все старейшины скажут, согласен. Только потом в раз­ные стороны пусть не глядят. Пусть слушаются меня.

—     Будут слушаться,— заверил Эшпай.— Если кто предавать будет, прижмем.

—     На праздник сохи большое моленье надо сделать,—сказал Аптулат.— Со всей Горной стороны людей надо позвать. Тогда все будут знать, как мы жить хотим.

Все с Аптулатом согласились и, поговорив о жертвоприношени­ях на молении, о других неотложных делах, разъехались по домам.

До агавайрема всего одна неделя осталась.

Утро праздника сохи выдалось по-весеннему теплым и солнеч­ным. Около священной рощи, как зимой, белым-бело. Разную одежду носит человек в будни, но на праздник обязательно наде­нет все белое. Если шовыр — то как снег, если рубашка — как ле­бяжье перо, а штаны — цвета инея. Даже кафтан — и тот из белого сукна. Потому и белым-бело около кюсото. Пришло сюда со всея краев множество народа. Сотни костров горят, сотни котлов ки­пят—жертвенное мясо варится.

По левую сторону рощи — широкое поле. Осторожно обходят это поле люди: здесь стоят лошади, запряженные в сохи, здесь первую борозду проводить будут. Сохи пылают: на каждом — све­чи. Все, кто хочет получить урожай, жертвуют свечу восковую.

Лошади — в ярких цветных лоскутках.

Мало-помалу затухают костры. Мясо сварилось, принесены жертвы всем богам, пора начинать пиршество, пора первую бо­розду делить. Встали около сох карты, сзади них стоят толпой люди, ждут, когда Аптулат молитву скажет.

—     Юмо великий и добрый!— восклицает Аптулат, и толпа вто­рит ему:

—     Юмо великий и добрый!

—     Когда наступит время весенних работ, о юмо великий и до­брый, когда мы, вышедши в поле работать, распахавши, посеем по зернышку, юмо великий и добрый, корни их сделай широкими, стебли крепкими, колосья их, подобно серебряным пуговицам, сде­лай полными, о юмо великий и добрый!

—     Великий и добрый!—эхом вторят вокруг.

—     Посеянному хлебу дай теплые дожди, ночную тишину, от холода и града, от бурь и ветров сохрани. Засуху жаркую не пош­ли, о великий и добрый!..

Аптулат взялся за ручки сохи, и все люди пали на колени. Тро­нулись лошади — и десятки темных борозд легли вдоль поля.

Снова звучит молитва.

—     Когда выпустим скотину, великий наш юмо, сохрани ее от вредных ветров, от глубоких оврагов, от сосущей грязи-тины, от худого глаза и языка, от портящего колдуна, от волков, от медве­дей и всех хищных зверей, о юмо великий и добрый!

—     О добрый!..

—     Бесплодный скот сделай плодовитым, тощий сделай жирным, пастбища сделай привольными, всякий скот расплоди. Юмо ве­ликий и добрый, всякою скотиной обрадуй нас!

—     Обрадуй нас!..

—     А теперь с великим юмо вместе жертвы наши разделим, — произнес карт, указывая в сторону рощи.

И началось пиршество.

А когда опустели котлы с мясом, бураки с пивом и когда сгоре­ли свечи, на вершине высокого холма призывно зарокотал барабан. Люди поднимались и шли к холму, садились вокруг вершины, и скоро все были в сборе. Все знали, что сегодня будут избирать лужавуя и главой Горной стороны будет Аказ Тугаев. Вдруг к Эш­паю подбежал Янгин.

—     Посмотри туда: шайтан Пакмана принес, и с ним —Атлаш.

—     Ну и что? Их тоже звали: Атлаш — старейшина, Пакман — лужавуй.

Лтлаш и Пакман пробрались на вершину холма, присоедини­лись к старейшинам. Атлаш обратился к Аптулату:

—     Дай мне сказать сначала.

—     Успеешь.

—     Я приказ царицы Казани привез.

—     Казань нам лужавуев не дает. Мы сами...

—     Я о том и хочу сказать.

—     Пусть говорит,— заметил Аказ.— Мы узнаем, что хочет Ка­зань, потом свое слово скажем. Говори, Атлаш.

—     Люди лесов и гор! Мужчины!—Атлаш поднял руку, и все притихли.— Я только что из Казани, потому и опоздал на моление. Ходил я туда, чтобы рассказать о смерти Мырзыная. Царица Ка­зани, несравненная Сююмбике, спросила меня: «Кто теперь Гор­ный край сможет держать в повиновении, кто верой-правдой будет служить Сафе-Гирею?» И я ответил блистательной царице: «Толь­ко один человек может — Аказ Тугаев. Он, я сказал, теперь Москве большой недруг, его теперь от русских защитить надо». И Сююмбике сказала, что Сафа-Гирей Аказу защитой будет. И шлет ему хан свою саблю и званье бея и велит, если народ на то согла­сен, сделать его главой всей Горной стороны. Я все сказал.

Никто не ожидал от Атлаша таких слов, да и сам Аказ не мог предположить, что хитрый Атлаш так повернет свою речь. Теперь выходит, что Аказу деваться некуда. И выходит, что ярый недруг Аказа Атлаш сам предложил его в Большие лужавуи. «Это, ко­нечно, хитрость не Атлаша, это Сююмбике его к своим рукам при­брать задумала. «Ну подожди, Атлаш,— подумал Аказ, поднима­ясь на вершину холма,— я тебя сейчас обрадую». Он встал перед старейшинами, люди, зашумевшие при последних словах Атлаша, умолкли.

—     Много лет я не видел вас, родные мои, и говорю вам: «Здрав­ствуйте!»

—     Будь здоров, Аказ!

—     Живи сто лет!

—     Старейшины просили меня принять тамгу Большого лужа- вуя, и я им дал согласие. А вы хотите ли?

—     Тебя хотим, Аказ!

—     Ты достойный сын Туги!

—     Бери тамгу!

На вершину выскочил Сарвай и крикнул:

—     Кто хочет Аказа — встаньте!

Как море, колыхнулась толпа, вставая.

—     Спасибо за честь,— сказал Аказ и поклонился народу.

Сарвай выхватил из рук Атлаша саблю, поднес Аказу.

—     Прости меня, старый Сарвай, но саблю я не приму. И зва­нье бея не приму тоже. Мы Казани слово дали платить ясак и не


заводить свое войско. И скажите мне: разве мы не платим ясак?

—    Платим!!

—    Разве мы имеем войско?

—    Нет войска!

—    Стало быть, мы держим свое слово, и Казань пусть не при­тесняет нас. Под сапогом хана быть не хотим. Может, кто не так думает?

—    Так думаем!

—    Все так думаем!

—    Все-е-е!

—    А теперь гуляйте, песни пойте, пляшите. Пусть праздник сохи будет веселым!—сказал Аказ и спустился с холма.

К нему подошел Атлаш и, пожав руку, шепнул на ухо:

—    Скоро жди гостью. Сююмбике сказала, что Эрви отпустит домой. Она сохранила ее для тебя, подругой своей сделала.

Аказ ничего не ответил, спустился вниз. Прошел мимо Пакмана, тот гневно сверкнул глазами, отвернулся.

На другой день Аказ снова собрал старейшин. Сказал им:

—    У моего отца лужай небольшой был, и то забот ему хвата­ло, а теперь вон сколько земли прибавилось. Надумал я три лужая создать.

—    Я вот что хочу сказать вам,— как бы в лад Аказу произнес Атлаш.— Когда-то лужаи совсем маленькие были у нас. И то управлять ими было нелегко. А теперь мы на Аказа какую ношу взвалили! Сколько лужаев под его руку отдали! Теперь ему самому землю пахать будет некогда, скотину выхаживать как ус­петь? Теперь ему помогать надо. Подумайте как?

Молчат старики, поглядывают на богачей: что они скажут? А те уж обдумали давно, как с Аказом говорить.

—    Принял ты званье бея или не принял — ты все равно бей,— сказал Атлаш.— И потому порядки бейские заводить надо. Дань с людей брать: хлебом, мясом, работой. Хорошо ли будет, если наш Большой лужавуй сам землю пахать будет, коров пасти, дом себе делать! Нехорошо! Ему о лужае думать будет некогда. Надо зерно Акубею давать, мясо давать, людей посылать, чтобы кудо новое построить, девок пригнать, чтобы коноплю толкли. Да мало ли на что ему работники понадобятся? Правильно я говорю ста­рики?

Старики согласно кивают головами. Атлаш ухмыляется и ду­мает про себя: «Раньше Аказ бедных защищал. Теперь его самого на их спину посадим. На лужавуя глядя, и мы бейские порядки заведем. Хорошо будем жить, хорошо!»

Аказ сказал старикам:

—           Не о дани сейчас речь. А земли у меня, верно,— много. Если обрабатывать ее поможете, спасибо скажу. И дом новый построить

гоже, пожалуй, надо. Когда уедете отсюда, от каждого илема лю­дей пришлите.

Через неделю пришло в Нуженал много плотников.

Сперва Аказ велел им рубить срубы, потом ставить эти срубы на мох, чтобы меж бревен не оставалось ни единой щелки. Этому научился он у русских.

Сделали избу с сенями, с крыльцом, с полами, полатями и по толками. На окна натянули бычьи пузыри. Потом вокруг двора отгрохали из толстенных бревен забор с башенками и дубовыми воротами на глухом запоре.

В середине лета плотники разошлись по домам, и Аказ надеялся, что скоро они вернутся, чтобы построить еще клети да амбары.

Однако ошибся. Многие пришли домой, топоры забросили взя­ли лук, стрелы и мотанули в лес. Между севом и жатвой в лесу побывать надо, тут до топоров ли?

Первое время Аказ на Горной стороне порядки наводил. Ждал Эрви, но она почему-то все не ехала. Янгина отпустил в Боранчеев илем, велел там строить дом, глядеть за стариком, помогать ему в делах, Ковяжу тоже выделил округ на реке Цивили. велел расширять его, расчищать от леса землю, сеять больше зерна. Других хозяев этому учил, говорил, что теперь одной охотой не проживешь, настанет такое время, когда сила и довольство будут у тех, у кого хлеб. Нашел мастеров гончарного дела, возродил былое ремесло, каким промышляли его дед и прадед. Завел среди мордвы знакомства, привез оттуда кузнецов хороших, плотников.

Перед жатвой оставил в доме Топейку, оседлал коня и сказал, что едет на охоту.

А сам поехал к старейшинам, которым больше всего доверял, советоваться. Всюду говорил одно и то же: как бы отпор казан­цам дать.

Старейшины подолгу гладили бороды, думали. Но ничего при­думать не могли. Чтобы с казанцами говорить смело, одной отваги мало. Надо оружие иметь, надо войско иметь, надо всем друж­ными быть. А у них, кроме ножей и стрел, ничего нет, да и ста­рейшины не все в одну дудку дудят.

Аказ слушал каждого старейшину, потом осторожно спраши­вал: нельзя ли с русскими дружбу завести, у них от казанцев за­щиты просить?

Старейшины переставали гладить бороды и говорили: «Надо подумать».

Аказ знал, когда старик говорит: «Надо подумать»,— это зна­чит, думать он будет год.

Вернулся Аказ от старейшин невеселый. Думал, зря съездил. Но шло время — заговорил горный народ о русских, о Москве, и

побежали во все стороны слухи, что скоро придет на правый берег Волги рать царя, чтобы народ от мурзаков крымских и казанских защитить...

Лето вступило в свои права. Тепло в Нунжуейале. Около Аказова двора песня звучит:

Приподнявши коромысло.

Из-за леса солнце вышло.

Разливает всем тепло —

И лучисто, и светло!

Это опять Топейка поет. Парень без песни не может жить: что видит, о том и поет. Это когда ему весело. А когда грустно, о ду­мах своих поет. Иногда сядет на траву и давай в песне жало­ваться на судьбу. «Идут года, поет, скоро будет тридцать, а у Топейки ничего нет. Дома у него нет, жены тоже нет, земли своей нет. Куда бы ни пришел Топейка — бедность за ним тащится. Сначала от мурзы нужду терпел. Пришел на правый берег Вол­ги— на Боранчея работать пришлось. Потом жил у Туги — тоже радости мало. Сейчас Аказ большим другом ему стал, а все рав­но— хозяин. Как же бедному Топейке свой дом заиметь, свою землю, и хорошо ли искать ему жену, если хозяин старше его, и то не женат. Время придет — будет у Топейки подруга, будет дом, будет своя соха. А сейчас есть песня, и это совсем не мало» Так пел Топейка вчера. Грустно немного пел. А сегодня он идет по утренней росе, видит солнце и поет про солнце.

Подошел Топейка ко двору, слышит там много голосов. Опять к Аку кто-нибудь приехал, снова беседа идет. Открыл Топейка ворота—так и есть, снова гость у Аказа: Магметка Безубов прие­хал. Янгин сидит, копье делает, сам Аказ саблю точит. Топейка вошел, сказал всем «салам», уселся на обрубок, давай слушать. У Аказа с Магметом большой разговор идет: как своими лужаями управлять, кого больше слушаться— тех, кто старше, или тех, кто побогаче? Спорят лужавуи мало-мало.

—     Нам по одной дороге идти надо,— говорит Бузубов,— друг с другом советоваться. Вот я к тебе и приехал. Ты, говорят, в сто­рону Москвы глядеть надумал? А мне что делать? Может, и об этом ты только один знаешь и думаешь?—в голосе Магметки звучала обида.

—     Надумал,— тихо ответил Аказ и потрогал пальцем лезвие сабли.

—     Не мешало бы со мной поговорить. Наши земли по сосед­ству. Если ты на Москву будешь глядеть, а я на Казань, у нас ничего хорошего не будет.

—     Гляди и ты на Москву, никто тебе не мешает,— сказал Ян­гин,— чуваши от мурзаков не меньше зла терпят. Вот и думай. Ты сам себе лучший советчик.

—     Молод ты, мало знаешь,— заметил Бузубов Янгину и, обращаясь к Аказу, добавил: — Прежде, чем Москве поклониться, ним надо уважаемых людей спросить.

—     Если их советов слушать,— сказал Аказ,— всю жизнь у мурзы под сапогом просидишь. И у нас и у вас уважаемых людей казанцы не больно обижают потому, что они все богаты и с ними торговлю ведут.

—     Ты так говоришь, будто сам бедняк,— заметил Бузубов.— Люди потому нас с тобой и слушаются, что мы богаче и сильнее их. Потому над собой поставили, чтобы им богатеть помогали.

—     А беднякам, по-твоему, пропадать?—крикнул Топейка.

—     Не в свое дело лезешь!—оборвал его Бузубов.

—     Как это — не мое дело? Аказ правильно надумал, а ты его отговаривать приехал!

—     Замолчи, Топейка,— сказал Аказ.— Мы с Магметом сами договоримся.

Топейка плюнул и, обиженный, выскочил со двора. Когда, ус­покоившись, вернулся, лужавуи про Москву уже не говорили. Пошли другие разговоры, а про Топейку и забыли вовсе. Как будто его и не было. Обидно Топейке. Он вступил в разговор:

—     Вот мы с Аказом в Москве однажды...

—     Ты подожди, Топейка. Пусть Аказ сам расскажет. Долго его дома не было, вот, наверно, повидал всего.

—     Да-а, много видел, многому научился. На свете много ум­ных людей.

—     Ты, я думаю, больше у глупых учился,— с насмешкой ска­зал Янгин.

—     Почему ты так думаешь?

—     Умные люди женятся, а ты бороду нажил, а все не женат. Из-за тебя и я холостым хожу. Хорошо ли приводить невесту, если старший брат одинок.

—     Мне сейчас не до этого — дел много. Сам знаешь, весь наш край — моей голове забота,— серьезно ответил Аказ.

Аказ отложил саблю, задумался. Потом взял гусли, стоявшие рядом, положил их на колени.

—     О чем думаешь, Аказ?— спросил Топейка.

Аказ тронул струны, заиграл и, как бы отвечая Топейке, запел:

О чем ты, лес, волнуешься?

Чтоб зеленее быть.

О чем, дубок, мечтаешь ты?

Чтоб желуди растить.

О чем, камыш, кручинишься?

Высоким хочешь стать.

А я о том задумался:

Как людям пользу дать?

Аказ сильнее ударил по струнам, и совсем иная музыка рас­плескалась по двору. Другую песню запел Аказ:

На черный войлок я сяду. Не сел.

На белый — сяду,

И пиво пью не из ведра —

Из чарки пью в усладу

Я долго жил в краях чужих. И колесил по свету.

Лесов, полей, озер РОДНЫХ Милее в мире нету.

Я много девушёк встречал Красивых и/богатых.

Но ту, сватов к которой слал.

Люблю навечно.

Святр.

О. гусли, славьте край родной Веселой песней долгой На а нашей матушкой-рекой Широкой тихой Волгой!

Долго все молчали, погруженные в свои думы. Магмет первый нарушил молчание:

—    Какое чудо — песня,—сказал он тихо.—Иногда человек мо­жет рассказывать о своей жизни целый день, но не поймешь его. А спел человек — и все ясно.

Открылись ворота, и на дворе появился Мамлей.

—    Мамлейка, друг!—воскликнул Аказ и побежал ему навстре­чу. Они обнялись.— Ты совсем забыл меня! Почему не приходишь?

—    Летом, сам знаешь, работы много. И сегодня не пришел бы, да больно важный гость ко мне приехал. Тебя и Бузубова ве­лел привезти. Тайное дело есть.

—    Что за гость?

—    Хан Шигалей.

—    Из ссылки убег!—догадался Аказ. — У нас скрываться хочет?

—    Хан из Москвы приехал. Теперь он у молодого царя в чести.

—    Значит, в Москве перемены?

-- Большие перемены.

А в Москве —и верно—начались большие перемены. Как только умер Василий Иванович, жена его Елена для укрепления власти великокняжеской передала это званье сыну Ивану. Княжи­чу шел четвертый год, а его привели в Соборную церковь, и митро­полит Даниил благословил его крестом на великое княжение. И торжественно провозгласил:

—    Бог благословляет тебя, князь великий Иван Васильевич, владимирской, московской, новгородской, псковской, тверской, югорской, пермской, болгарской, смоленской и иных земель царь

и государь всея Руси!—И возложил на него шапку Монамаха. Шапка закрыла мальчику брови и уши, но Иван обеими руками твердо приподнял ее и держал до конца благословения. Князья и бояре, приведенные к присяге, целовали крест, но, выйдя из хра­ма, сразу же стали думать, как бы у младенца эту власть отнять. На престол стали претендовать три брата Шуйских, два Вельских. Воронцов, братья Глинские и два родных дяди Ивана — Юрий и Андрей.

Одни решили драться за трон внутри Москвы, начались до­носы, крамола. Елена именем паря сажала мятежников, головы слетали с плеч десятками.

Другие надумали подобраться к власти извне. Князь Семен Шуйский удрал в Польшу к королю Сигизмунду и стал подбивать его идти на Москву. Потом укатил в Стамбул, где был милостиво принят султаном. Турки, давно мечтавшие прибрать Русь к своим рукам, обещали Семену войско, дали приказ Саип-Гирею идти на Москву. Но в Бахчисарае было не до походов: против Саип- Гирея поднялся его племянник Ислам-Гирей, и началась междо­усобица. Сторонники Москвы в Казани, учуяв это, Сафу-Гирея снова с трона согнали и запросили на казанский престол Шигалея. Спешно были посланы конники в северный край, хана Шигалея и его жену Фатиму из Белозера вывезли и поставили перед Еленой и малолетним царем Иваном.

Прием был торжественный. Хану царь подарил шубу, а Елена преподнесла Фатиме золотую чашу с медом в подарок. Растро­ганный Шигалей сказал:

— Дед твой взял меня к себе, детинку малую, вскормил, как щенка, отец твой пожаловал меня, дал мне города, и я грехом своим перед государем провинился, и бог страшно наказал меня. И теперь я, холоп ваш, даю клятву и по этой присяге хочу крепко стоять и готов умереть за ваше государское жалованье!

С той поры Шигалей стал жить в Москве, верно служить Ива­ну и ждать посылки на казанский трон. Пока казанцы воевали с Сафа-Гиреем, стараясь изгнать его с престола, умерла Елена Глинская. Посол Герберштейн утверждал, что ее отравили.

Началось правление боярское — тут уж было не до Казани. Теперь же Иван подрос и послал Шигалея на Суру, чтобы ка­занские дела разведать.

В Васильсурске хан вспомнил про Аказа и Магометку Бузубова...

...Мамлеев улус казанцы теперь не трогали, жизнь там стала налаживаться. Мамлей женился на дочке муллы, теперь, пока стро­ится новый дом, живет у тестя. Хан Шигалей встретил Аказа как старого приятеля: горячо обнял, похлопал по спине, сказал:

На родных хлебах раздобрел ты. Плечи раздались.

145,

1*' Марш Акпарса

—     А ты, хан, поседел. Раньше борода черной была.

—     В Каргополе снегу много было. Там волосы подбелил. Да и в Москве есть, где седину найти.

Посидели, поговорили о том, о сем, потом хан перешел к делу.

—     Царь мало-мало вырос, за дела государства берется. Ду­мает меня на Казань посылать. Я уж два раза на трон садился, два раза бежать пришлось. Надоело. Надо покрепче садиться. Вы меня поддерживать будете?

—     Ты прости меня, уважаемый Шах-Али, если я неприятное для тебя слово скажу,— ответил хану Бузубов.— Ханы казанские меняются часто, а порядки прежние остаются. Московский ли хан сидит, крымский ли, а земли наши всегда перекопскому мурзе подъясачные. Вот ты говоришь, дважды ханом Казани был, а ка­кое облегченье чувашам и черемисам сделал? Сперва нас Кучак давил, потом сын Кучаков. Как мы тебя поддержим, если по нашей земле крымские мурзаки тысячами ползают?

—     Ты правду, Магмет, сказал: для вас я никакого облегченья не делал. А когда делать? Не успею в доме своем котел повесить— надо снимать, снова в Касимов убираться. А теперь молодой царь и его советники мне так оказали: приедешь в Казань, не торопись свои шалтай-балтай по стенкам развешивать, по лавкам раскла­дывать. Укрепись сперва, людей верных вокруг себя расставь, обо­прись на них. Вот я к вам и приехал.

—     Если кучаков с нашей земли уберешь,— сказал Аказ,— если народу облегченье сделаешь — мы тебе опора. А без людей наших от нас двоих с Магметом какая тебе польза? Ведь если тебе служить — это все равно, что Москве служить, не правда ли?

—     Да, это так.

—     Пусть тогда и Москва об этом знает, защищает нас в слу­чае чего. А пока мы московских князей да воевод боимся не мень­ше, чем казанских беев.

—     Я вас понял. Сяду на казанский престол — сразу о вас по­думаю. И в Москве скажу: чуваши и черемисы властью Казани тя­готятся, надо им помочь к Москве приклониться.

—     Ты правильно сказал: надо помочь. А мы с Магметом давно об этом думаем.

—     Ты, хан, на Казань приехавши, вот еще о чем подумай,— сказал Топейка.— Кучак жену Аказа украл—отними ее у него и сюда пошли.

—     Обещаю...

—     Сююмбике тоже давно обещала...

—     Сказал — сделаю.

КОКШАЙСКАЯ СТОРОНА

Над озерцом стоит летний зной. Тихо гудят пчелы. Спокойную гладь нет-нет да и возмутит хвостом резвая рыбешка, пустит по водному полю ровные круги.

Санька сидит на берегу, покрыв голову большим листом ло­пуха, и удит рыбу. Рядом липовый ушатик, в нем трепыхаются окуни, ерши, плотвички. Улов ныне хорош, однако на душе у Саньки скверно. Думы в голове тяжелые.

Доколе же сидеть в этой болотной глуши, кормить комаров, терпеть лишения? Без цели, без веры, без пользы для людей. Вот так пройдет жизнь и спросится: чем ты заполнил все дни ее? И скажет Санька: от гнева царского прятался в лесах, будто леший, убег от жизни в такую даль, что за много лег не только лица человечьего не видел, но и голоса, окромя сестриного, слышать не приходилось.

Давно Саньку мучит совесть. Ну, он повинен перед государем, ради спасения живота своего прячется в лесах, а ради чего стра­дает Ирина, ради чего пропадает в этих болотах ее молодость, вянет девичья красота?

Иногда закрадывается в душу страшное сомнение: может, зря он здесь хоронится, может, на Москве забыли его давно, может, там другой государь? Санька со счету сбился и не помнит, сколь­ко лет живет вдали от мира людского, так и не уяснил себе, давно ли он тут живет и долго ли еще придется отшельничать?

Из раздумья Саньку вывели торопливые шаги сестры. Ирина подбежала к нему и с тревогой, сквозь которую пробивалась ра­дость, сказала:

—     Саня, там люди!

—     Какие люди?—у Саньки в голосе испуг.

—     Монахи... двое. Они к нашему скиту идут.

Санька сбросил лопух с головы, воткнул удилище в мягкий берег и спешно пошел к скиту. Ирина — за ним.

10*

14?


Вбежав в молельню, оба враз бухнулись на колени и, трое­кратно перекрестившись, замерли в молитве. Скрипнули двери скита, и монахи вошли. Санька усиленно клал поклоны, но, скосив глаза, поглядывал на пришельцев через щель неприкрытой двери. Один из них, высокий, плечистый, мельком глянул на молящихся, сел к столу, облокотился, собрал бороду в кулак и стал ждать конца молитвы. Скуфья на монахе новая, чуть надвинутая на лоб, глаза под нависшими бровями острые, взгляд властный. У Саньки захолонуло под сердцем. По всему видно: это не монах. А раз не монах, то кто ж, кроме царева слуги, переодетого в рясу? Санька мучительно соображал: зачем государеву человеку рядиться мо­нахом? Изловить Саньку можно и без рясы. Наверно, сперва думы

Санькины выпытать хотят. Ну, раб божий Александр, замкни уста на замок...

Ирине хорошо виден другой монах, невысокий, плотный, в ста­рой рясе. Полы рясы обтрепаны. Скуфейка лихо сдвинута набе­крень, из-под нее торчат клочки рыжих волос. Борода у монаха окладом, нос картошкой, с красновато-сйним отливом. Ежели пер­вый монах неотрывно глядит на молящихся, то второй успел обша­рить взглядом все углы скита, вроде бы нечаянно открыл ящик стола, заглянул под лавки. Хотел было прошмыгнуть в молельню, но другой знаком запретил — молитве мешать нельзя.

Не успел Санька подняться с колен, рыжий постучал в дверь и сиповато произнес:

—     Господи Исусе Христе, сыне божий, помилуй нас.

—     Аминь!—ответил Санька и открыл молельню.

—     Мир обители сей и вам, люди,— пробасил черный монах, вставая.

—     Входите с добром,— Санька топтался на месте.

—     Удивление читаю на лицах ваших. Не ждали?

—     Истинно,— ответил Санька.— Ушли мы от суеты людской вдаль и не ждали, что наше скитское житье, тихое и богоугодное, прервется словом из мира.

—     Да-а, житье у вас тут тихое,— щуря подслеповатые глазки, произнес рыжий монах.

—     Только богоугодное ли?—дополнил черный и испытующе глянул сначала на Саньку, потом на Ирину.— Живут тут брат и сестра денно и нощно с именем Христа на устах, а знают ли они смысл Христова ученья? Всю свою жизнь земную Христос учил на­род, души людские истинной верой просвещал. А вы? Токмо для себя живете, дары божьи всуе переводите.

«Если начнут царевым именем насильничать — не дамся,— ду­мал Санька, слушая монаха.— Все одно умирать, лучше в схват­ке сгину, а не дамся».

—     А меж тем,—продолжал монах,— кругом живет великое множество людей во тьме, и не знают, куда идут. И ты, раб бо­жий Александр, живешь среди них со светильником веры право­славной, но светильник сей тобою потушен. Умно ли сие? Не умно и преступно. Много лет провел ты здесь, но не токмо человекам, а и себе пользы не принес. И пришли мы на подвиг святой тебя звать.

У Саньки сразу отлегло от сердца. Спросил робко:

—     Откуда, отче, знаешь имя и прегрешения мои? Место скита моего никому неведомо, кто указал путь тебе?

—     От людей скроешься, от всевышнего—нет.

—     Я рад вашему приходу, отче. Сам скитской жизнью давно недоволен.

—     Покажи обиталище твое и земли, окрест раскинутые. Веди.

—     Сказано: дьяк, гусино перышко, мудрая голова!—восклик­нул рыжий, когда Санька с черным монахом ушли.— Охмурит он твоего братца, право слово, охмурит.

—     Он разве не служитель божий?— спросила Ирина.

—     Сказано: дьяк земской, а чешет языком во сто крат бойчее духовного,— поддергивая штаны, молвил в ответ рыжий.— А у тебя, девка, во рту ополоснуть нет ли чего?—и подмигнул.— Пока этого сатаны нет, пропади он пропадом!

Ирина по сизому носу догадалась, что рыжий привержен к хмельному, и ответила:

—     Я мигом за чистой водичкой сбегаю.

—     Сказано: и превратил спаситель воду в вино и един хлеб в пять тысяч хлебов и накормил и напоил превеликое множество народу. А ты сие сделать сможешь ли?

—     Во ските... вино... откуда?—пролепетала Ирина.

—     Сказано—не лги!—смеясь крикнул рыжий.—Ибо чую но­сом хмельное со первого шага в твою обитель...

—     Боже мой! Так это мед неубереженный скисся и бродит. Вылить еще я не успела, прости, отче.

—     Да ты с ума сошла, пропади ты пропадом. Вылить! Сказа­но— тащи сюда.

Ирина выскочила в придел и скоро поставила на стол большой ушатец с медовой брагой.

—     Ой, ковшичек забыла,— и убежала обратно.

—     Пропади он пропадом — ковшик,— монах махнул рукой. А когда Ирина вернулась с ковшиком, он уже, припав к ушату, пил брагу через край.

—     Вот теперь слава богу! Вот теперь Ешка-Кугу тоя жив. Это меня, красавица, Ешкой зовут, потому — Ефим! А Кугу тоя — это, пропади они пропадом, черемисы меня назвали, потому как большая палка. Ходим мы из нашего монастыря по черемисским краям — язычников к православной вере приобщаем... С палкой это дело поспособнее выходит. Ну, и сказано: Кугу тоя — сиречь Большая палка.— Ешка захмелел заметно и, подсев к Ирине, про­говорил:— А этот сатана дьяк Шигонька, пропади он пропадом, лукавец, не приведи бог. Вот он говорит...— Ешка подошел к уша­ту еще раз, снова пососал бражку через край и продолжал:—Вот он говорит: господь послал его к вам и место ваше указал. Ска­зано— лукавец. И совсем не господь бог послал его сюда, а один нагорный черемисин.— Ешка поманил пальцем Ирину и добавил:— Л Шигонька сам, как и вы, из Москвы беглый. Говорят, у царицы Глены Васильевны думным дьяком был. Голова! Одначе прови­нился! И матушка-царица указ —думному дьяку Шигоньке голову долой. А митрополит Даниил, пропади он пропадом, и говорит

Шигоньке: беги в черемисские леса, приведи в православную веру четыре... нет, сорок тыщ язычников, и тогда выпрошу у матуш­ки-царицы тебе прощение. Вот он и прибег. Думал, раз-два — и сорок тыщ язычников окрестил. Ан не тут-то было. Я десять лет обращаю черемисов в истинную веру и, знаешь, сколько обратил? Двенадцать душ! А тут надо сорок тыщ. Вот он и хочет Саньку твоего послать к черемисам. Затем н пришел. Сказано: пропади он пропадом.

—     Ты про нагорного черемисина говорил,— с волнением спро­сила Ирина,— откуда он про нас знает?

—     Этот Шигонька в сих местах не первый раз шатается. Ска­зано: в молодости тут бывал, жил у одного черемисина в дому. Потом, уж я не ведаю как, сын того хозяина попал в Москву, слу­жил там государю, сейчас владеет землями отца — умница, про­пади он пропадом. Ну, Шигонька сразу к нему. Ударил челом: позволь, мол, на твоей земле часовенку поставить али церквушку. И тот горный князь не токмо позволил, но и первый в ней окре­стился. А Шигоньке говорит. «Я-де тебе услужил, а теперь ты мне услужи. Сходи, говорит, в Разнежье, в монастырь, узнай, не живет ли там Санька-стольник. Найди и приведи его ко мне. Шигонька круть-верть, а отплатить добром надобно. Ну и пошел в обитель. Позвали к нему меня, потому как я один про ваш скит знал, где он и как. «Может, поведешь?»—спросил меня игумен. А я молит­вы читать не больно горазд, на вольное житье меня давно тянуло, вот мы и пошли к вам.

—     А кто...

—     Забаяла ты меня, девка, совсем. Язык к горлу присох. Я выпью малость.

Припав к ушату еще раз, Ешка заплетающимся языком стал молоть несусветную дурь такую, что Ирине пришлось выйти. Из скита впервые со дня его сотворения понеслась по лесу Ешкина разухабистая песня.

Потом он заснул.

Ирина принялась готовить еду...

Когда Санька вывел монаха из скита к озеру, тот спросил сов­сем попросту, без высоких слов:

—     Неужто не признал меня, Александр?

—     Н-нет.

—     Да Шигонька я—митрополичый летописец. Когда ты по­стельничим князя был, я хорошо помню.

—     Мне ж во владычьих покоях пребывать не приходилось, от­куда мне знать тебя? А слышать слышал,—Санька, говоря с Ши- гонькой, думал, что не зря тот сюда приволокся. Либо с проще­нием, либо... спросил осторожно:—Кто сейчас правит в Москве?

—     Государыня Елена Васильевна, ни дна бы ей ни покрышки.




«Ой, хитрит, лукавец,— думает Санька.— Коль у власти Елена, стало быть, за моей душой этот дьяк послан».

А Шигонька, не замечая Санькиных страхов, говорил:

—     После того, как ты из Москвы утек, подсунул меня владыка к великому князю в думные дьяки. И стал я у Василия Иваныча первым советником. Он без моего слова ни одного дела не начинал. А я и сам не глуп, да и митрополит Даниил думать мне помогал. Силу в Кремле имел я большую. Пришло время — великий князь умер. Государем провозгласили трехлетнего Ивана, ну а он какой правитель? Вся власть к матери его перешла. Правда, ничего ху­дого про то правление я не скажу, одначе митрополита, а стало быть, и меня, слушать перестали. Даниил и повелел мне: придумай такое, чтобы по-прежнему было. Я придумал, да видно не больно ладно, слышу повеление: мне и боярину Патрикееву вести головы на плаху. Я—ко владыке. Тот подал мне рясу монашью, скуфейку да и говорит: «Убежать я тебе, друже, помогу — сие легко. А вот как ты обратно прибежишь? Не век же в нетях ходить? Посему иди ты в черемисскую уже знакомую тебе землю и к вере право­славной агарян да язычников приобщай, часовенки строй, умы диким народам просветляй. И только этим заслужишь себе про­щение. Ну я и прибег в сии края В дороге вот этого монашка-бро­дягу встретил, вдвоем как-то легче.

—     А в мой скит зачем забрел? Уж не меня ли еще раз в пра­вославную веру обратить хочешь?

—     С собой позвать хочу, Александр,— прямо ответил Шиго- ня.— Не тот ты человек, чтобы без пользы родной земле жить. Стыдно! Даже Ешка—пропащая душа—со мной ходит. Пойдешь5

—     Пойду,—твердо сказал Санька.—Здесь заживо сгнить мож­но. Да, прав митрополит: не весь же век в нетях ходить. Куда идти-то?

—     Надумал я подвиг великий учинить, пройти во глубь лесов, в такие дикие места, куда ни один православный не проходил. Люди живут там свирепые, одначе верой чужой не испорченные. Там православие привить будет легче. Не хочу лгать перед тобой, Александр: подвиг сей труден. Может быть, и животов своих ли­шимся, может, придется умирать в мучениях. Зато коль вернем­ся, подвиг наш бог и святая церковь не забудут. Подумай!

—     Я сказал: пойду. Что тут думать?

—     А сестра?

—     Куда иголка, туда и нитка. У нее выбора нет. Когда тро- немся-то?

-- Завтра, с богом.

—     Тогда пойдем, угостимся, чем бот послал, да и сборы нач­нем в дорогу.

Ирина согласилась пойти в лесные пустыни дикие с радостью. И то верно: скитская жизнь опротивела — дальше некуда, а на­дежда заслужить право возвращения в родные места окрылила брата и сестру.

На другой день, оставив скит, ушли они за Шигонькой и Ешкой по невозвратной дороге в новую, неведомую им жизнь...

Шигонька сказал правду: путь до устья Кокшаги оказался легким. Ладья, взятая у монаха, на ходу быстра, послушна. Нес­лась она по течению, как стрела. Ешка с Санькой сидели на веслах,

Шигоня — на руле, Ирина примостилась под навесиком на носу.

Перед отъездом Шигонька сказал Ешке:

—     Отныне про Большую палку забудь. Понесем мы диким лю­дям токмо правдивое слово свое, трудовые руки свои да чистое сердце. И тогда они примут нас и полюбят и в молитвы наши по­верят.

В первый день пути Ирина с радостью оглядывала волжские берега. Зверь ли вышел на водопой, человек ли идет на рыбный лов — все после унылой и однообразной скитской жизни радовало Ирину.

На другое утро, проплывая мимо крутого горного спуска. Ши­гонька сказал Саньке:

—     Откос этот запомни на всякий случай. За ним земли извест­ного тебе Аказа Тугаева. Пред тем, как сюда забраться, был я у него, это он попросил меня найти тебя. Велел побывать. Даст бог — вернемся, заедем.

Слова эти всколыхнули в душе девушки прежние, притихшие от времени чувства. И такая нестерпимая грусть заполнила все существо ее, что только в песне и можно вылить эту мучительную тоску. Спокойные утренние воды далеко разносят грустный деви­чий голос:

Спой, кукушечка, «Ку-ку»,

Прогони мою тоску —

Сколько лет нежданной, ей.

Гостьей быть в душе моей?

Вон осиною с угора На меня она глядит.

Из соснового из бора Плачем иволга летит На песчаном на откосе Лежит павшая сосна...

Но не спела мне кукушка Почему молчит ома?

Слушают песню люди, каждый думает о своем. Санька смотрит на сестру и знает, отчего она запела свадебную песню невесты. Девке давно пора бы спеть ее перед женихом, только... Ах, нет у сестры доли, нет. А у тебя, Санька?

У Шигоньки иная дума. Об утраченной власти думает Шигонь- ка, о молодом царе Иване, о том, как бы снова встать около трона. «Ах, хоть бы скорее издохла эта царица»,—мелькает в го­лове Шигоньки. Он, бедный, еще не знает, что Елены уже нет в живых — извели ее бояре ядом.

Тяжелее всех на душе у Ешки. Ведь подумать только — целую кадку меда оставили в скиту, сколько бы из этого меда бражки сварить можно!

К устью Кокшаги приплыли под вечер. Неприветливо встреча­ла лесная река незваных пришельцев, из-за лесов хмурилась гу­стыми темными тучами, дышала упругим ветром.

—     Ночью гроза будет,— сказал Шигонька.— придется к берегу приставать.

Лодку вытащили на песок, укрыли ветками. Ешка и Санька ушли с сеткой ловить рыбу, Шигонька взялся сооружать шалаш, Ирина развела костер, приготовила котелок.

Через час вернулись с рыбой Санька и Ешка.

— В тех скитских озерах рыбы было предостаточно,— сказал Санька,— но в сей реке лесной, пожалуй, поболе будет. Богатая река!

Поужинав, забрались в шалаш и уснули. Ешку оставили на сторожах.

Шигонька оказался прав. Наутро пронесся ливень с грозой — короткий, но сильный. Перед этим долго на ночном небе беснова­лись молнии, рвали темно-синюю мглу и, казалось, тонули в бу­шующей Волге. При каждой вспышке Ешка истово крестился, дрожа всем телом.

После рассвета гроза прошла, и скоро деревья в лесу и при­брежные травы предстали перед утренним солнцем свежими, умы­тыми и яркими, источая легкий и радостный запах. С листьев на землю падали крупные капли прошедшего дождя, над рекой ку­рился легкий парок.

—     Какое великолепие, пропади оно пропадом! — восхищался Ешка.— Сказано: после грозы да водворится тишина.

—     Добрая примета,— заметил Шигонька.—Будет начало под­вига нашего грозным, зато в конце бог сулит добро и благополучие.

Ирина молча наслаждалась радостью теплого, летнего утра. Санька готовил ладью в путь.

Позавтракав все той же ухой, помолившись богу, тронулись в неведомый путь по Кокшаге.

Сразу же начались леса. Они густо обступали песчаные берега реки, и чем дальше продвигалась лодка, тем непроходимее каза­лись темно-зеленые дебри.

Сначала все думали, что плыть против течения будет трудно, но встречного движения воды было почти незаметно. Особенно когда

лодка минула песчаные берега. Здесь лесная вода была совсем спокойной. Она отражала в себе все: и темные ели, и ивы, склонен­ные над ней, и лодку, плывущую по зеркальной глади, и гребцов. Мир лежал в глубине вод, будто перевернутый вверх дном.

Вначале берега были безлюдны, но скоро начали показывать­ся первые признаки присутствия человека. Навстречу лодке по ре­ке плыл старый долбленый челн, бока его прогнили, он полузатонул — видно, хозяин давно бросил его. На отлогих берегах видны были следы недавних костров, пни недавно срубленных деревьев. Скоро должен был встретиться человек.

Это случилось на второй день пути. Шум и человеческие голо­са первой услышала Ирина.

—     Стойте,— шепнула она,— люди.

Перестали грести Санька и Шигонька. Ешка, сидевший на ру­ле, приставил к уху сложенную лодочкой ладонь. И верно: вдали слышались голоса людей. Шигонька кивнул головой — и Ешка направил ладью ближе к берегу. Осторожно продвигаясь около ивняка, склоненного над водой, лодка готова была при первых же признаках опасности нырнуть в кусты.

Скоро река повернула круто влево, течение ее на повороте бы­ло заметнее: струи с глухим рокотом ударялись в правый берег и подмывали его, иногда с крутого берега падали в воду широкие пласты земли.

Еще несколько легких ударов весла — и лодка вышла из-за по­ворота. И тут все увидели человека. Он стоял на самой середине реки в маленькой лодке, с шестом в руках. Ешка рванул руль вле­во— и лодка сразу нырнула в прибрежные ивы. Из-за кустов они увидели, что человек находится около своеобразной плотины, пе­регородившей всю реку. От берега до берега на воде были постав­лены козлы из скрещенных и связанных между собой жердей. На козлы поперек реки положены другие жерди, к которым привязаны ели, спущенные вершинами в воду. Посреди плотины видна про­тока с натянутой дугой березовых поплавков. Там, под водой, сеть.

Ешка вполголоса сказал:

—     Это для сомов гать такую изладили, пропади они пропадом.

Извай — сын Симокайки — сегодня на рыбной ловле старший. Давно живут люди в этом прибрежном илеме, и третий год у лю­дей картом Симокайка. Он самый мудрый среди них, на охоту ли, на рыбный ли лов — всюду сам водит людей. Если сам не может— шлет сына. У Симокайки семь дочерей, а сын всего один, Извай.

Каждый год в это время выходят люди всем илемом ловить со­мов. Крупная рыба в этих местах не водится, однако приходит по­ра, и сомы большими стаями проходят мимо этих мест. Старый карт знает; впереди песчаные отмели, и рыба скоро повернет на­зад. Вот тогда через реку строят гать и ждут, когда сомы пустятся в обратный путь.

Извай сторожил приход рыбы. Он непрестанно глядел то на поплавки, то на ветки елей, перегораживающие реку. Отец впер­вые послал его на это важное дело, и Извай старался не прогля­деть приход сомов.

Вдруг дрогнули поплавки, и Извай увидел в прозрачной воде черную большую рыбину. Он свистнул, давая знак началу лова, и, подняв острогу, ударил в проплывавшего мимо огромного сома. Острога сразу скрылась под водой, как струна, натянулась бечева, привязанная к руке Извая. Сом, ударив хвостом, стремительно по­плыл к сети. Рыба была сильна, а боль от удара острогой удеся­терила ее силы. Она прошла прямо в сеть, одним ударом порвала ее и очутилась за гатью. Извая рвануло так сильно, что он не мог удержаться на ботнике и упал в реку. Удачно проскочив через пор­ванную сеть, он вынырнул на поверхность и начал натягивать бе­чеву, надеясь подобраться ближе к рыбине.

Повернувшись лицом к левому берегу, Извай заметил чужую лодку. Незнакомые люди, сидящие в ней, зачем-то указывали на­зад. Извай увидел, как один из сидящих вскочил, с силой оттолк­нулся от лодки и бросился в воду. В этот же миг Извай заметил опасность. Перевернутая лодка, попав в быстрое течение, шла прямо на Извая. «Надо нырять»,—подумал он, но было поздно' почувствовал тупую боль в затылке и потерял сознание...

Под водой Санька открыл глаза. В мутно-зеленой мгле он уви­дел тело паренька, медленно идущего ко дну. Рыба шла в глубину и тянула за собой несчастного рыбака. Санька, собрав все силы, рывком подплыл к человеку, выхватил из-за пояса нож и перере­зал бечеву...

Рыбаки поняли, что сеть порвана. Они бросились к ней, чтобы поставить запасную. Другие с бреднями обходили гать. Около про­токи появились лодки, мужчины с острогами наготове стояли на них в тревоге.

...Опасность, нависшую над Изваем, рыбаки заметили уже пос­ле того, как Санька скрылся под водой. Они пронзительно засви­стели, но было поздно. Рыбаки поняли, что Извая спасти нельзя. Ребятишки, торчащие на берегу, бросились бежать в илем...

Старый Симокайка стоял в кудо и вил мочальную веревку. Вдруг в окошко просунулась вихрастая голова, и мальчонка, сверк­нув расширенными глазами, крикнул:

— Дедушка! Там... Извай утонул!

У Симокайки подкосились ноги...

Бросив лов, рыбаки направили лодки на то место, где утонул

Извай. То, что они увидели, выплыв на середину реки, заставило в ужасе повернуть лодки обратно. На поверхности воды показалось две головы. С криками «Вюдия!» рыбаки повернули к берегу и выскочили на землю. Они не сомневались, что Извай попал в руки водяного, и тот теперь уплывал с ним в свое логово. Оглядевшись на берегу, они увидели, как Вюдия вынес Извая на песок, встал на одно колено, а на другое положил утопленника животом вниз. Голова Извая свесилась, и изо рта потекла вода. Потом водяной положил Извая на песок, и тут все увидели, что утопленник при­поднялся.

...Тяжесть, давившая голову, отступила, черная ночь, стоявшая перед глазами Извая, начала редеть. Извай открыл рот, и в грудь ему хлынули теплые потоки воздуха. Он открыл глаза и словно в тумане увидел перед собой лицо того человека, который спрыгнул с лодки. Значит, он спас его! Человек улыбался и говорил что-то непонятное. Извай взял его руку и приложил к своей груди.

—    Извай, не тронь его! Это Вюдия!—испуганно кричали где- то в стороне.

Извай поднялся и позвал жестом рыбаков.

—    Не бойтесь, мужчины. Это такой же человек, как и мы. Вон в кустах стоит его лодка. Идите сюда.

Рыбаки робко приблизились к Саньке.

К берегу пристала ладья, из которой вышли Ирина, Шигоня и Ешка.

Извай что-то говорил, а Санька не понимал его. Спросил Ешку:

—    Скажи, что он хочет?

—    Он говорит: братом моим будешь. В кудо просит пойти.

—    Пойдем иль нет?

—    А лодка?

Извай поглядывал то на Саньку, то на Ешку, то на Шигоньку. Он догадался, что речь идет о лодке, и, обращаясь к Ешке, сказал:

—    Ты, я вижу, знаешь наш язык. Скажи им, что из лодки не пропадет ни одной нитки...

Нынче в кудо Симокайки радость. Все люди собрались в дом старого карта. Большие гости у Симокайки. Шутка сказать: един­ственного сына из лап водяного дьявола вырвали. Самые древние старики не помнят такого. От водяного не возвращались, утонув­шие не оживали.

В котлах варится жирная уха, на углях потрескивает жареное мясо.

Симокайка говорит, Ешка переводит.

—    Я не буду вас спрашивать, кто вы и откуда пришли. Я и гак вижу: вы добрые люди из племени руш — один из вас стал братом Извая и моим сыном. Я только хочу спросить: сколько дней вы можете провести в моем кудо, как долго будете приносить мне ра­дость?

—    Спасибо, хозяин, на добром слове,— ответил Шигонька.— Только долго гостить здесь нам нельзя. Завтра в путь.

—    Всех нас обидишь тогда. У нас самый маленький гость пять ночей спит, а вы большие гости. Обычай рушить не надо.

—    У нас, у русских, говорят: «Утро вечера мудренее». Ты ска­жи лучше, далеко ли эта река идет, и какие там люди живут.

—    Зачем тебе далекие люди? Вам у нас плохо разве?

—    Хорошо у вас. Но мы нашему богу обещание дали идти на самый конец далекой реки.

—    О-о, бога обманывать нельзя. Если обещали — идите. Один день по реке пройдете, справа попадется большой илем. Там живет старый Охотник Кундыш, живет давно и бедно. Земля там с песком пополам — родит плохо, хлеба мало. Если бы не река да не охо­та— хоть помирай. Людей много, однако. Дочка моя в тот род за­муж ушла. К ней в гости заходите. Еще один день лодку толкай­те— еще один илем будет. Там живет татарин Абас. Бедный, как и мы.

—    Тоже земля плохо родит?

—    А-а, там совсем другое дело. Там мурза землю пахать не велит.

—    Зачем так?

—    Кто знает. Видно, так надо. Может, выгода мурзе какая от этого есть. Если скажете, что я послал — примет. Потом в левую сторону другая река пойдет. Около нее илем Пчелиного пастуха. Его зовут Чка. Дальше, прости меня, не знаю, не ходил.

—    И на том спасибо,—ответил Санька.

Извай подошел к отцу и что-то сказал тихо.

—    Ты прав, сын мой. Он говорит, что у наших рек много за­ливов, и вы заблудитесь. Он говорит: я их проводить хочу. Если согласны, я с радостью отпущу его.

—    Спасибо тебе, добрый Симокайка.

—    А теперь пировать будем, рыбу, мясо есть будем. Сади­тесь, гости, ближе к котлам!..

У Симокайки гостили девять дней. Ешка и Шигонька подолгу беседовали с людьми о новой вере. Черемисы со всеми доводами соглашались, однако кресты не брали, говорили, что к своим бо­гам они привыкли, знают, какие жертвы им давать, какие молитвы. А нового бога если взять, по-новому ему молиться надо, они же не умеют — могут обидеть его, накликать беду на себя.

Шигонька все допытывался у людей: отчего это мурза хлеб им сеять не велит и везде ли такой наказ дан? Если в первый день при людях Симокайка этого не сказал, то наедине все изъяснил. Мурза Япанча на земле, что по правую сторону Кокшаги и вверх по другим мелким рекам, не дает хлеб сеять для того, чтобы люди тех земель, кроме ясака, несли мурзе шкуры, мясо, мед и воск в об­мен на муку, которую мурзе, после сбора ясака в иных местах, де­вать некуда. Раньше Япанча зерно и муку возил в Нижний Нов­город, теперь туда ход закрыт. И удумал мурза сбывать хлеб своим же подданным. Для того и землю пахать запретил.

А Симокайкин илем на левом берегу реки и под тот запрет не попал. И потому люди тут живут малость легче.

Не глядя на упреждение, Шигонька все же купил у соседей Симокайки четыре мешка овса и два мешка ржи.

На десятый день утром тронулись в путь. Впереди шла лодка Извая, в которой, кроме него, было еще двое гребцов. В пути бы­ли пятеро суток. Остановились в чудесном местечке. Река здесь изгибалась подковой, образуя маленький полуостров.

—     Дальше реку я не знаю, идите сами,— сказал Извай.

Он отвел Саньку в сторону и тихо сказал:

—     Скажи, брат мой, если я и вашему, и нашему богу молить­ся буду — можно?

—     Молись, Извай. У вас богов много, а наш один — вернее будет.

Извай уехал.

Перво-наперво на полуострове соорудили большой шалаш из двух половин. В одну поместили Ирину, в другой расположились сами. Шигонька вытесал и сколотил столик, вытянул из сумы чер­нила с пером да заветную тетрадку и писал, почитай, два дня.

Шигоня подробно описал не только спасение Извая, но и какие речи говорены про бога и веру. Затем снова приступил к описанию:

«...А от Симокайки с его сыном Изваем мы пошли дале. Земля та лесная, и река, по которой шли мы ладьею, богатства превелико­го. В лесах зверя разного столько, что жить тут людям не безо­пасно. Пока плыли мы по реке видели медведей и волков, лисиц и песцов, рысей и даже редкого в тех лесах отважного барса. Река изобиловала рыбой, ехавши по ней, мы нужды в еде не знали ни­какой. Извайка-стрелок бил зверей, я, грешный, да мои други ло­вили рыбу и ели, на кострищах сваривши.

Ежели горные черемисы хлеб сеют сыздавна, то здесь ни одного поля я не увидел и был сему удивлен зело. И сказал я Извайке, что-де земля здесь у вас жирнее и плодоноснее, чем в горах, а хлеб делать вы ленитесь. А он, Извайка, сказал: мы-де не ленимся, пам-де татарский мурза Япанча хлеб родить не велит. Отчего не велит, тот Извайка не знал.

Люди лесные живут все более охотою на зверя, от коего имеют мясо для еды и шкуры для одежды и для обмена на муку, которую им возят люди мурзы из Казани.

Окромя охоты, ловом рыбным промышляют, и оттого их руэ- мы, сиречь сельбища, ставятся по берегам рек. Иные ставят борти на пчел и собирают много меда и воска.

Были мы у старого и вельми мудрого охотника Кундыша в его руэме, он рассказал нам про обычаи предков. Поскольку писаных законов те люди не знают и знать не хотят, то сии обычаи переда­ются из колена в колено, и никто нарушать их не волен. По обы­чаям предков черемисских каждый должен повиноваться старше­му, кто бы он ни был. Всякий блюдет не свою пользу, а пользу рода, руэма или места, где он живет. Ни один честный человек не говорит «это моя земля, это моя река», а все говорят «наша земля, наша река» и потому ходят по любому месту вольно, кто где захо­чет. Обычаи велят быть черемисину неприхотливым в еде, носить простую одежду. Обычай их предков презирают ложь и, коль черемисин сказал слово, он будет ему верен. Это я уже не единожды замечал...»

Быстро гонит по бумаге строку Шигонька, пишется ему легко, рассказать в памятной книжке есть что. И про молитвы, которые услышал от местных людей, он пишет, и про свадьбы, и про похо­роны. Все, о чем узнал, попало в книжицу.

Старая священная липа, широко раскинув ветви, стояла посре­ди рощи, как добрая хозяйка мольбища. От небольшой речонки, протекавшей недалеко, ветерок доносил горьковатый запах ивово­го цветения. Любопытные молодые листочки, спустившись с ниж­них ветвей липы, заглядывали в берестяной туесок, повешанный на сучке. Оттуда пахло свежим медом.

Под липой на коленях стоял старый и хромой Чка. Он молился всем богам, которые покровительствуют бортникам.

И отцы, и деды, и прадеды Чка славились уменьем добывать в лесу мед и воск. Сначала они искали дуплистые деревья, где гнез­дились пчелы, и отнимали у них мед. Потом научились делать дол- бленые колоды и развешивали их на деревья.

Мед и воск давали им пищу, одежду и свет. Медом и воском можно было уплатить ясак мурзе Япанче, выменять у него муки на лепешки, получить железо для наконечников стрел.

Тихо шелестят листья. Тихо шепчет старый Чка молитву:

— Юмо великий и добрый, прошу у тебя прибыли пчелам. Крылья у них сделай крепкими, к утренним росам летающих пчел приведи встретиться с хорошими цветами. Когда я, вышедши в лес, подойду к сделанным дедами меткам и влезу на дерево брать мед, помоги мне, юмо, и на дереве удержи. Погляди на меня, юмо, я уже с дерева упавши, сломал одну ногу — другую ногу ты для меня сохрани и дай мне удачу. Прими, юмо, свежий мед — дар мой: погляди, он на сучке висит Я тебе принес, возьми его.

Помолившись, Чка перекинул через плечо моток веревки, затя­нул потуже широкий ремень и, укрепив на нем посуду для сбора пчелиных сот, двинулся к берегу большой реки.

Тропинка шла лесом, извиваясь меж деревьев, дорога была да­лека. Чка очень беспокоился — не пропали ли колоды на том бе­регу, куда он шел. Целую неделю оттуда тянулись запахи дыма. Если был лесной пожар, борти сгорели.

Чка хорошо знал все запахи леса и понял, что впереди горит лес. Тревога еще более усилилась. Оставалась слабая надежда на то, что огонь не смог перебраться на ту сторону реки — тогда Чка будет с медом. Самые богатые борти были на той стороне.

Тропинка вдруг выскочила на широкую, выженную пожаром поляну. На той стороне реки лес стоял плотной стеной, нетронутый.

Чка довольно улыбнулся: не зря он трижды в этом году давал жертвы богам.

Вдруг старик остановился. На краю поляны он увидел чужих людей. Сначала он не мог понять, что они делали. Трое мужчин за веревочные лямки тянули вроде бы корень дерева. Женщина шла сзади и поддерживала этот корень за выгнутые сучья. Приглядев­шись внимательно, Чка понял, что разрыхляют землю. «Они хотят родить хлеб»,— подумал старик, и это одновременно обрадовало п огорчило его. Если люди умеют родить хлеб, значит, это добрые поди. Но они, видно, не знают, какой бедой грозит им эта работа. «Что это за люди?» — думал Чка, спрятавшись за куст орешника. О том, что это были не черемисы, старику стало ясно, когда он разглядел их лица и одежду. Но они не были и татарами. Было ясно одно, что пришли эти люди с мирными намерениями — нигде не было видно оружия. Сначала старик хотел вернуться в руэм и привести сюда своих сородичей, но потом передумал. Его могли счесть трусом. А трусом Чка никогда не был. И он решил сам узнать, что за люди пришли на землю его отцов. Положив стрелу на тетиву лука, он крикнул.

Люди остановились, не бросились к оружию, а спокойно гля­дели в ту сторону, откуда раздался окрик.

—     Кб тушто уло?1 — еще раз повторил вопрос Чка. И вдруг са­мый низкий, рыжеватый мужик, поднявшись на обгорелую корягу, сложив ладони у рта, ответил по-черемисски.

—     Иди сюда. Мы тебе не сделаем зла.

Чка хотел было выйти из укрытия, но услышал, как пришель­цы заговорили между собой на чужом языке, и это насторожило его.

Пока он раздумывал, молодая женщина, поправив на голове платок, пошла в его сторону.

161

’ Кб тушто уло? (мар.) —Кто гам есть?

11 Марш Акпарсз

Чка растерялся, он не знал, что ему делать дальше. Скрывать­ся от бабы — разве это достойно мужчины? Стыдно бежать от ба­бы. И он, раздвинув кусты, вышел ей навстречу.

Женщина остановилась недалеко от него и приветливо улыбну­лась. Чка прошел мимо нее, будто и не заметил, а про себя поду­мал: «Люди, видно, не принесли с собой зла — их бояться не надо». Опустив лук со стрелой вниз, он медленно двинулся к мужчинам. Женщина шла за ним.

Остановившись на расстоянии шагов пяти, Чка спросил:

—     Кто вы и зачем здесь?

Рыжий сделал несколько шагов вперед и ответил:

—     Мы пришли по воде от Великой реки и хотим здесь жить. Мы люди из племени руш, а зовут меня Ешка, а вот его зовут Ши- гонька, а это брат и сестра, их имена Ирина и Санька. А кто ты, добрый человек?

—     Меня зовут Чка, и я здесь живу много лет. За свою жизнь я видел на этой земле немало пришельцев, и все они приносили с собой зло. Как я поверю вам, что у вас нет камня за пазухой?

Рыжий вместо ответа опустил руку в глубокий карман штанов, вынув, протянул ее старику. На разжатой ладони Чка увидел свер­нутые в трубки березовые корки. Он подошел к рыжему, взял одну трубку, развернул ее, и улыбка осветила его лицо. На бересте он увидел знак, тамгу охотника Кундыша. Сняв стрелу с лука, Чка опустил ее в колчан и сказал:

—     Теперь я верю, что вы хорошие люди. Злому человеку Кун- дыш свою тамгу не даст. Охотники вы или как?

—     Нет, мы не охотники,-—ответил черный, которого рыжий назвал Шигонькой,—мы слуги нашего бога, по земле ходим—сло­во божье носим.

Чка долго молчал, обдумывая ответ. Он впервые слышал, что­бы бог выбирал своих слуг среди людей. Разве у него мало духов и невидимых кереметов? И, чтобы попять слова пришельца, осто­рожно спросил:

—     Как же вы служите своему богу?

—     Делами своими. Вот повелел нам бог идти в ваши леса и помочь вам. Он сказал: «Живут лесные люди дико и трудно, по­могите им, землю вместе пашите, хлеб родите, расскажите, как в дружбе меж собой жить».

—     Добрый ваш бог, коли так,— согласился Чка, но, подумав, добавил: —А пославши вас сюда, он про мурзу Япанчу не сказал что ли? Он должен знать, что мурза хлеб родить нам не велит, карает за это жестоко.

—     Мы это знаем,— вступил в беседу тот, кого назвали Сань­кой,— но нам известна большая правда, по которой живут все лю­ди: каждый человек волен брать от земли все, что она может дать.

И никто, даже ваш мурза, не волен вставать против этой правды. Наш бог велел сказать вам это. Вы сами не хотите родить хлеб, оттого и легко мурзе держать вас в страхе.

—     Ты неправду говоришь, пришелец. Мы очень хотим родить хлеб. Все, что мы добываем в лесу: шкурки, мед, воск — все идет мурзе в обмен за муку. Если бы мы имели свой хлеб...

—     Так имейте! — воскликнул Ешка.

—     А где взять семена?

—     Мы вам дадим семена. Смотри, старик! — Ешка подбежал к мешку, стоявшему в стороне, набрал полные пригоршни овса и высыпал перед удивленным Чка.

—     Это не наши семена. Это ваши. У нас закон есть: чужое не брать.

Неожиданный отказ старика удивил всех и озадачил. Ирина первая догадалась предложить обмен:

—     Пусть будут наши семена, а ваша земля.

Чка потоптался на одном месте, сказал:

—     Я пойду, пожалуй. С людьми рода поговорить надо. Потом приду,— и он зашагал по тропинке в руэм...

Склонились над рекой хвостатые ивы, смотрится в водную гладь диковатый орешник. Берега заросли мелким ольшаником, могучий лес близко к воде не пускает. Место для руэма самое под­ходящее. Сорок лет назад облюбовал Чка берега этой речки и перекочевал сюда со своей многочисленной семьей. Каждый член его рода вырубил себе место для кудо. Так возник Чкаруэм, выруб рода Чка.

Сейчас Чкаруэм разросся. Около руэма расчищена огромная поляна, где растут буйные травы. Тут пасут чкаруэмцы свой скот— коров, овец и коз. На нее приходят люди Чкаруэма попеть песни, поплясать и держать, если потребуется, совет.

Сегодня на поляне многолюдно. Чка собрал сюда всех мужчин.

—     Мужчины! — сказал он,— на берегу Корак-иксы[1] появились люди чужого племени. Я думаю — это добрые люди. У них есть семена хлеба, и они хотят родить его на нашей земле. Что думают мужчины об этом?

—     Иметь свой хлеб — больно ладно! — воскликнул младший сын старейшины Ургаш.— Однако страшно. А вдруг мурза узнает?

—     Все мурза да мурза! — крикнул Топкай.— Мы, как овцы, ша­рахаемся по сторонам при одном его имени. Мужчины мы или нет? Пора сказать нам свое слово — вон сколько нас! Мы отдаем ему ясак, пусть не мешает нам жить, как мы хотим. Земля здесь наша, н мы будем родить на ней хлеб!

—     А если придут воины Япанчи и потопчут все наши посевы?

—     Если сломают хребет каждому, кто ослушался? Что тогда?

—     Кто это говорит такие слова? — Чка поднялся.— Я не узнаю моих сынов и внуков. Есть великая правда на свете: каждый че­ловек волен брать от земли все, что она может дать. Боги помогут нам отстоять эту правду от жестокого и несправедливого мурзы.

—     Дай я скажу, отец,—Топкай вскочил на пенек.— Мужчины, слушайте! Нас тут сорок патыров, у каждого нож и стрелы. А ес­ли поднять всех наших людей, если послать ходоков в соседние илемы, можно набрать три сотни человек. Неужели мы не защитим себя?

—     Защитим, Топкай! — раздались голоса.

—     В обиду себя не дадим!

—     Ты зря сказал — мы не овечки!

—     Я это же говорю. Надо идти к людям на Корак-иксу и при­нять их в свою семью. Надо самим родить хлеб.

—     Да будет так,— сказал Чка, подняв руки над головой.

Ешка все лето помогал старикам добывать мед. Санька подру­жился с Ургашем, и они все дни пропадали в лесу, на охоте. Ни­когда ранее столь удачной охоты Санька не видывал. Леса были полны зверьем: белки, лисы, куницы, а к осени пошел черный со­боль. Не было такого дня, чтобы Санька не натянул на рогульки десятка полтора шкурок. Ургаш и другие охотники добывали шкур еще больше. Мясо сушили впрок. Летом еду давала речка. Шигонька с Топкаем пристрастились к рыбной ловле и все дни проводили на реке.

Ирина помогала женщинам руэма в их обычных домашних делах.

Уходя на охоту, на рыбную ловлю, люди проходили мимо полян и радовались. Невиданное дело: овес вымахал до пояса, стоял гу­сто, отливаясь темно-зеленой волной. Потом начал исподволь жел­теть.

Убирали урожай всем руэмом.

Санька и Шигонька дивились, глядя на вороха обмолоченного зерна. Половину оставили на семена, остальное разделили поровну на каждое кудо. Пусть всем досталось не так уж много, но это был свой хлеб, за который не нужно было платить шкурками, медом и мясом.

Праздник первого урожая был самым веселым и продолжи­тельным. Гуляли пять дней. Бабы мололи зерно на каменных жер­новах, пекли пышные блины, Ешка приготовил острую, хмельную медовщину, нажарили много мяса и рыбы, всего понемногу при­несли в жертву богам, а потом вышли на поляну.

Среди старых песен появилась новая. Ее пели девушки, и она, вероятно, родилась тут же, на этом празднике.

Мы неделю вымеряли,

Мы неделю корчевали,

На расчищенной поляне Вырос хлеб.

А мы сеяли его,

И растили мы его —

Убирать тот хлеб придется Тоже нам.

И муки всем нынче хватит —

К свадьбам, к праздникам, к блинам —

Всем невестам, женихам]

Там, где Шуля впадает в реку, которая течет к илему охотника Кундыша, находилась земля татарина Абаса. Какая злая судьба занесла предков Абаса в эти глухие места, никто не помнит. Мо­жет, нарочно послали сюда мурзы своих подданных соплеменни­ков, чтобы те помогали им держать в повиновении черемисов—кто знает? Может, сами убежали от гнева жестокого властелина, мо­жет, изгнали их татары из своих улусов за какую-нибудь вину. Не­известно, как жили между собой предки Абаса и первые чкаруэм- цы, но теперь соседи живут дружно. Да и что им делить? Ясак они платят наравне, мурза Япанча, так же как и чкаруэмцам, запре­щает Абасу сеять свой хлеб, а в годы нужды и татары терпят одно горе.

Поэтому Абас, узнав о том, что в Чкаруэме выращен свой хлеб, сразу поехал к соседям. Чкаруэмцы встретили его приветливо, уго­стили блинами, привели в кудо к русским.

Погостил Абас у соседей не долго. В его лодку погрузили чка­руэмцы три мешка овса, а в лодку Топкая — одну соху. И поехали Топкай и Шигонька провожать соседа до его дома.

Потом наступила зима. Шигонька решил, что теперь пришла пора приобщать язычников к православной вере, благо, времени для этого в долгие зимние вечера хоть отбавляй.

Мурза Япанча, будто стрела, спущенная с лука, летит, не счи­таясь ни с чем, разит всякого, кто стоит на пути.

И оттого удача всегда сопутствует Япанче. Для него опасно­стей не существует.

Появился в его землях недруг — мурза не спрашивает, сколько врагов, он только успеет узнать где — и вот уже взвился любимый конь под Япанчой, и некогда ждать, когда соберутся его джигиты. Как вихрь, налетит на врага, разметает противника по сторонам, нанесет великий урон — и нет Япанчи, попробуй, догони его.

Так случилось и этой весной. Узнал мурза, что в землях Абаса и в Чкаруэме появились русские люди, гнев закипел в глазах Япан­чи. А как узнал, что эти русские в прошлое лето привезли череми­сам зерно, посеяли его и убрали, совсем рассвирепел и послал в Чкаруэм по только что просохшим дорогам пятерых воинов. Те вернулись с тревожной вестью: чкаруэмцы посеяли овса в три ра­за больше, чем в прошлом году и намерены отстаивать свои посевы.

Япанча, вскочив на коня, помчался в лес. Пятеро джигитов за ним следом...

Отец Япанчи переехал в Казань из Крыма. Был он не знатен и не богат, но отличался смелостью и жестокостью.

В одном из набегов на леса добыл он девушку редкой красоты, привез ее в свой гарем. Отец ее, очень богатый черемисин, предло­жил за дочь богатый выкуп — десять тысяч шкурок. Взял татарин шкурки, вернул дочь, но не одну. Родила она от крымца сына, и назвали его Япанчой. Рос Япанча среди черемисов, стал лучшим стрелком, лучшим наездником, жестоким воином. Собрал вокруг себя таких же разбойников, как и сам, принялся грабить лесные илемы. Крымская кровь текла в его жилах. Все больше и больше богател дед Япанчи, все шире раздвигал границы своих владений. После продажи десяти тысяч шкурок пошел в гору и отец Япанчи. Он начал торговать и тоже сильно разбогател. Пришло время, умер дед, погиб в набеге отец, а Япанча, соединив два богатства в одно, переехал в Казань. Стал он влиятельным и знатным. Опо­рой ханского трона стал. И отдал хан Япанче всю Луговую сто­рону во владение.

Никто не смел ослушаться Япанчи до сих пор. И вдруг какие-то чкаруэмцы, о которых мурза знал только от сборщиков ясака, нарушили его волю.

Ждет их суровая расправа, скачет мурза в Чкаруэм, грызет в гневе кончики своих усов.

—     Выслушай меня, пресветлый мурза,— говорит ему старый джнгит, поравнявшись и придерживая коня.

—     Говори,— коротко бросает Япанча и сплевывает в сторону.

—     Мало нас, ой, как мало. С тобой всего шесть. А черемис, может быть, триста, а может, больше. Я там был и страха в их сердцах не заметил. Подумай об этом.

—     Я уже думал. Моя одна сабля стоит двухсот черемисских са­бель. Остальных побьете вы.

—     А если...

—     Ты заедешь в улус Абаса и поднимешь всех татар. Они нам помогут усмирить чкаруэмцев.

Больше за всю дорогу они не произнесли ни слова.

Радость весны, радость сева сменилась для чкаруэмцев трево­гой. Прискакали воины Япанчи, постращали жестокой расправой и умчались обратно. Скоро жди самого мурзу.

Кто-то советовал бросить на время руэм и уйти в лес, кто-то го­ворил, что надо покориться и вытоптать посевы, задобрить Япанчу богатыми подарками. Но таких было мало. Молодые мужчины, Топкай, Ургаш и Санька призывали всех встретить мурзу стре­лами, показать свою силу, отстоять хлеб. На том и решили.

На дорогах днем и ночью на деревьях сидели сторожа — приезд Япанчи не должен быть внезапным.

В лесах наделали засеки, в которых постоянно находились по три десятка стрелков.

Весь Чкаруэм и днем и ночью был настороже.

Первыми заметили приближение чужих всадников верховые сторожа. Где-то тревожно закуковала кукушка, еще дальше карк­нула ворона. Лес ожил в криках птиц и зверей. Охотники прибли­зились к дороге.

Япанча понял, что это сигналы о его приближении, и ударил коня плеткой. Наступил момент стремительного набега. Выхватив саблю, как ветер, помчался мурза вперед. Четверо воинов скакали за ним. Вокруг пели черемисские стрелы.

Засеки, расположенные по обеим сторонам дороги, мурза за­метил поздно и остановиться в стремительной скачке не смог. Конь пронес его меж засеками, и стрелы, пущенные из завалов, порази­ли насмерть двух воинов. Два других всадника, резко повернув лошадей, ускакали.

Япанча остался один. Прорваться обратно через засеку не бы­ло смысла, и он бросился вперед, к Чкаруэму.

На второй засеке под мурзой убили коня, и он упал, сильно ударившись о землю. Сабля вылетела из рук и затерялась в ку­стах. Сопротивляться было бесполезно. Из леса выбежали люди и связали его.

Пока вели мурзу в Чкаруэм, он в кровь искусал губы. Злость и обида душили его. Впервые в жизни Япанча познал страшную го­речь поражения.

И снова собрались на большой поляне люди. У всех в глазах радость победы, смешанная с тревогой. Все смотрят на старого Чка и ждут, что он скажет. Мурзу развязали, и он с ненавистью глядел на победителей.

—     Ты видишь, мурза, боги наказали тебя за то, что ты нару­шил правду земли,— начал говорить Чка.

—     Не ври, старый шайтан,— я живу по законам аллаха и плюю на твоих богов!

—     Ты рожден от марийки, и юмо властен над тобой. Это он помог нам победить тебя.

—     Снова врешь, облезлая собака! Не юмо, а русские помог­ли вам обмануть меня. Но ты рано торжествуешь победу! Через час мой джигит приведет сюда татар из Абасова улуса, и вы заплачете кровавыми слезами. Я сожгу ваши кудо, переломаю хреб­ты вашим людям, а тебя привяжу к хвостам лошадей и разорву напополам. Неужели ты думаешь о победе надо мной, когда по­ловина ханства трепещет перед мурзой Япанчой и его воинами?

—     Оставь нас в покое, мурза,— сказал Улем,— и мы будем платить тебе богатый ясак, а тебя отпустим. Дай нам слово.

—     Ты, порождение болота, как ты смеешь требовать невоз­можного? Я был и буду хозяином этих лесов. И не позднее чем че­рез день на этом месте будет куча пепла, а вы превратитесь в падаль. Я так сказал! И если вы даже все будете сейчас лизать носки моих сапог, я не изменю своего решения. А эти русские свиньи... их я увезу в Казань, и они умрут у меня медленной и му­чительной смертью. Эге, слышите топот коней, это скачут мои сородичи, это идет ваша смерть!

Все обернулись в сторону дороги и увидели Ургаша и Саньку. Ургаш снял с седла связанного татарина и бросил к ногам Чка.

—     Мы поймали его в лесу. Он ехал от Абаса.

—     Где помощь, презренный трус!—крикнул Япанча.— Ты не был у Абаса?

—     Был, пресветлый мурза. Люди татарского улуса отказались идти тебе на помощь. Они закидали меня грязью... Они тоже сеют хлеб.

—     О-о-о проклятье! — простонал мурза и сел на траву.

—     Ты в нашей власти, мурза,— снова заговорил Улем,— и ни­кто тебе не поможет. Еще раз прошу: оставь нас в покое, и мы отпустим тебя. Дай нам слово, что никто, кроме сборщиков ясака, не будет нас беспокоить.

—     Обещай, что не будешь мстить нам,— добавил Ургаш,—ведь мы защищали себя и правду земли. Не мы первые подняли оружие.

—     Хорошо,— сказал мурза, медленно поднимаясь.— Я не тро­ну вас, если вы уничтожите посевы, я оставлю вас в покое, если вы отдадите мне русских.

—     А если мы не согласимся на это? — спросил Чка.

—     В Казани знают про вашу измену, и не дольше чем через неделю здесь будет все мое войско. Все равно и вы, и русские будете в моих руках.

—     Уведите их в сторону, мы будем советоваться,— сказал Чка, и мурзу с воином отвели в кусты.— Как быть, мужчины?

—     Я не верю ни одному слову мурзы,— сказал Улем.— Если мы отдадим мурзе наших друзей, мы погубим их и поступим как самые презренные и ничтожные скоты. Еще не было в нашем роду такого, чтобы мы предавали друзей. Если мы уничтожим посевы, мы погубим правду земли, снова будем под сапогом мурзы, если он не уничтожит нас.

—     Слушайте, люди! — крикнул Топкай.— Если мы сделаем,




как хочет мурза, мы все равно не спасем себя. Он переловит нас по одному и умертвит. Так лучше погибнуть в бою за правду, чем умирать позорно.

—     Зачем умирать, Топкай? — сказал Ургаш.— Неужели разу­чились пускать стрелы прямо в сердце врага, неужели кровь Она- ров ушла из наших сердец? С нами рядом встанут татары Абаса— они воины не хуже, чем джигиты Япанчи, к нам на помощь придут люди из других руэмов — разве они ненавидят мурзу меньше, чем вы? Его надо убить, а его джигитов не пускать в наши земли. Кто по-другому думает?

—     Долгое время мы жили мирно,— начал говорить Чка.— Те­перь, видно, пришла пора войны, и надо отстаивать свои жилища. Я так понял ваши слова. Русских гостей мурзе мы не дадим, по­севы топтать не будем. Мурзу убивать не будем — недостойно уби­вать безоружного. Ведите сюда пленников.

Япанча вошел в круг с высоко поднятой головой. Он был уве­рен, что черемисы сейчас поклонятся ему и станут просить мило­сти у него.

—     Мои люди решили отпустить тебя, мурза, с миром,— сказал Чка.— Ты видишь хлеб, который растет на этом поле. Семена это­го хлеба мы вырастили сами, на нашей земле, и никто не волен отнять плоды нашего труда. Мы соберем этот хлеб. Он наш. Рус­ских не отдадим—мы не нарушим великий закон гостеприимства. Иди домой и осенью посылай сборщиков ясака. Но если тебе ясака будет мало и ты пойдешь на нас войной, пусть будет война. Так решил совет. Развяжите их, отдайте коней.

Мурза вскочил на коня, скрипнул зубами, рванул удила. Конь взвился на дыбы, Япанча поднял руку, погрозил нагайкой, и скоро лес поглотил двух всадников.

До глубокой осени жил Чкаруэм тревогой, ожидая набега Япанчи. Но мурза не появился. Потом узнали, что молодой рус­ский царь пошел на Казань войной, и все войско Япанчи ушло в сторону Свпяти.

Урожай овса был убран без помех, и на осеннем празднике черемисы впервые пекли коман мелна из своего хлеба.

ТРЕТИЙ ШАГ САФЫ-ГИРЕЯ

«Поистине, все в руках аллаха всемогущего, и нет иных пове­лений, кроме его воли»,— так думал Булат, размышляя о преврат­ностях своей судьбы. Истинно сказано: «Велик аллах, и только он управляет судьбами правоверных».

Думал Булат, что встал он близко к трону, но пришел на Ка­зань Сафа-Гирей вторично — и куда девалась власть покровитель­ницы Сююмбике? Смёл ее с трона Сафа, и если бы не ум и кра­сота великолепной, влачить бы ей горькую судьбу в ногайских

степях.

Сумела несравненная Сююм покорить сердце Сафы — и снова она у престола, а он, Булат, кому было обещано так много, опять с покорностью выслушивает повеления хана.

- Думал Булат, что был он близко у сердца прекрасной Сююм­бике, а, выходит, ошибался. Только Алим Кучак-оглан люб цари­це, только его одного не забыла она, став пятой женой Сафы- Гирея.

Думал Булат, что не вспомнит его Сююмбике никогда, и снова ошибся. Еще раз позвала к себе Булата царица и так же, как в старое время, ночью. Так же встретила его с лаской и так же на­чала говорить тайные речи.

—     О славный эмир, ты несправедлив ко мне, забывая бедную и униженную Сююмбике,— жалобно проговорила она, встречая его на пороге своих покоев.— Где обещанная тобою опора, помощь в моих делах?

—     Я всегда твой раб, моя царица. Ты забыла меня — я молчал, ты позвала — я пришел. Приказывай — я сделаю все.

—     Много сказать тебе надо бы, да время стоит над нами — тебе быть здесь долго нельзя. Слушай. Настала пора выгнать Са­фу из Казани. Я узнала тайную весть: Сафе из Крыма обещанных войск не дают, ногайские джигиты послушны только мне, и теперь Сафа-Гирей сидит, стреноженный страхом. Поднимай казанцев — и мы вместе выгоним Сафу.

—     А потом? Сможешь ли ты с ногайцами удержать трон?

—     Не смогу. Пока попросим на престол Шах-Али. Он с рус­ским царем пока трон наш поддержит, крымцев не пустит.

—     Если мы выгоним Сафу, то зачем звать Шах-Али? Русские знают, что я их друг и поддержат меня как хана.

—     Ты знаешь молодого царя Ивана?

—     Нет, еще не видел.

—     Лучше Шах-Али для него друга нет. Позволит ли он быть на Казани кому-либо, кроме Шах-Али? И потом: Шах-Али нам все равно житья не даст. Лучше пусть он с честью умрет в Казани.

—     Твой разум велик. Я иду собирать моих друзей.

—     Готовы будьте. Когда пора придет, я позову тебя. Иди.

Идет Булат по Казани, ничего не видит вокруг, не слышит. Ду­му думает. Почему Сююмбике его ханом сделать хочет? Ужели Алима разлюбила? Может, хитростью погубить Булата хочет? Сколько времени не звала, а тут позвала. «Ах, будь что будет! — решает Булат.—Все в руках аллаха».

И снова ошибся Булат. На этот раз судьба его была в руках шайтана. Что до этого произошло, он не знал, не знал, что дошли

до хана тяжелые вести. Первая весть — собирается молодой рус­ский царь в поход на Казань, и Шигалей поведет самую большую рать. Сафа-Гирей боится Шигалея: воин он опасный, все слабости Казани знает. Ненавидит хан Шигалея, клянет его до пены на губах.

И Сафа позвал к себе Кучака и самых близких беев, чтобы по­советоваться. Позвав, сказал прямо:

—    Ш ах-Али надо убить!

—    Как убить? — думают беи и мурзы.— Если послать воинов в Касимов, где живет хан Шигалей, то русские их поймают в пути.

—    Отравить,—предложил кто-то.

—    Если можно было бы, давно бы отравили. Осторожен Шах- Али. Чужих к себе не допускает, за стол садится—сперва слуг кор­мит. Спать ложится — сперва под одеяло постельников кладет. От людей — вроде бы постель греть, а на самом деле узнать: может, посыпали кошму ядом или вдруг впустили змею.

Думали-думали, так ничего и не придумали. Кучак сказал на­последок:

—    Надо готовиться к встрече русских, а Шигалея убить пока не только нам, но и шайтану не под силу. Поеду к черемисам, убью Аказа и его людей, про Москву забудут и думать.

Когда все ушли, Сафа-Гирей вспомнил слова мурзы про шай­тана и улыбнулся: «Где шайтану не под силу, туда посылают жен­щину». Гирей переоделся и пошел на женскую половину дворца, в покои Сююмбике.

—    Да благословит аллах твои шаги, которые приводят тебя в мою обитель,— сказала Сююмбике, поклонилась хану и усадила его на мягкое ложе. Сама села чуть поодаль, как и полагается си­деть пятой жене хана.

--Я бываю на твоем пороге больше, чем у всех четырех жен. Ноги сами несут меня в твои                                              объятия,— сказал хан.

-- Мой повелитель устал   сегодня? Говорят, два важных дела

решал он на малом совете?

—    Кто говорит? Совет прошел только что, и никто ничего не может знать о нем.

—    Но совет не был тайным?

—    Нет.

—    А все, что не тайное, значит, явное.

-- Не будь я Сафа-Гирей, если шайтан не приходится тебе бра­том! Ты даже знаешь, о чем мы говорили?

—    Догадываюсь, свет моей души.

—    Мы не могли придумать, как...

—    Как убить хана Шах-Али,— закончила Сююмбике.— Мало думали, великий хан. А Шах-Али убить не так уж трудно.

—    Как?

—    Пусть сторонники Москвы — Булат, Чура, Беюрган и Ка- дыш — выгонят тебя из Казани...

—    Да отсохнет твой язык — что ты говоришь!

—    Выслушай до конца. Пусть они поднимутся на тебя, и ты для отвода глаз повоюешь с ними немного и уйдешь куда-нибудь из Казани, ну, пусть на камские берега. Пока ты там будешь охо­титься и собирать ясак, Булат и Чура пусть попросят на царство хана Шах-Али. Царь Иван пошлет его в Казань, а остальное сот­ворится с помощью аллаха. Ты приедешь как раз на похороны ненавистного тебе Шах-Али.

—    А если сам Чура займет трон?

—    Я остаюсь здесь, Алим Кучак-оглан останется здесь, и все будет как надо, блистательный.

—    Твой совет заслуживает моего внимания. Я подумаю,— мед­ленно ответил хан и задумался.

—    Слышала я, что горная черемиса отходит к Москве?

—    Этому не бывать! Кучак убьет Аказа...

—    Прежде, чем принять совет Кучака, ты, хан, как меч, за­остри свой разум.

—    Разве Кучак сказал плохо?

—    Может быть, хорошо, но не умно, свет очей моих. Черемисоз ты знаешь — они упрямы. Мурза убьет Аказа, это только озлобит их, и они пошлют Янгина.

—    Мурза убьет и его!

—    Пока он ловит Янгина, в Москву уйдет сотня послов. Всех черемисов не перебьешь... Не лучше ли мурзе послать туда джиги­тов, пусть они займут все дороги во все стороны и до зимы не про­пустят по ним ни одного черемисина. Пусть во все глаза следят за Аказом и его друзьями, пусть не дают собирать совет старей­шин, и тогда послы не уйдут.

—    Ты говоришь — до зимы?

—    Когда встанет Волга и начнутся морозы, ни один черемисин не отважится на такой длинный путь.

—    Я все думаю, отчего Аказ верно служить Казани не хочет, почему к Москве тянется. Сколько раз в Казань звал его, не едет, н парод его не покорился нам.

Сююмбике села рядом с мужем, сказала:

—    Уже много лет Горной землей владеет Кучак, и в этом весь ответ. Если с тобой, великий хан, мурза гибок и тверд, как сабля, то с черемисами он прям и злобен, как меч. Чуть что не так — (жечь, одно слово против — убить. Вместо того, чтобы приблизить Аказа к себе, он отнял у него невесту, вместо того, чтобы успо­коит! народ, он осквернил их мольбища. Поверь, владычный, черемисы еще терпеливы, другие давно бы перешли к Москве.

Хан, развалившись на софе, слушал жену, закрыв глаза. Он молчал долго, думая о Сююмбике: «Я сначала видел в ней только хитрость змеи, но теперь понимаю, что в ней есть мудрость владыки. О аллах, как щедро наградил ты эту женщину достоин­ствами! Ее советы всегда хороши»...

Ныне царский летописец из молодых.

Он вносит в книгу по приказу царя все дела государевы чуть ли не ежедневно.

В ту пору, когда царь переехал на длительное моление во Вла­димир, в Царственную книгу записано:

«Во Володимере января 17 приехал к великому князю из Ка­зани Рудак Булатов с грамотою.Казанцы Беюрган-сеит, Кадыш- князь и Чура Нарыкович писали в грамоте, что Сафкирея-царя с Казани согнали, а крымских людей многих побили».

Изобразив в картинке приезд послов казанских, летописец до­бавил еще:

«Тоя ж зимы марта 15 прислали к великому князю сеиты и ула­ны и князи послов бити челом, чтобы государь пожаловал отпу­стить к ним Шигалея-царя немедля. Тоя ж зимы апреля 7 князь великий Шигалея на Казань отпустил».

Был конец апреля. Ранним утром Шигалей и с ним тысяча во­инов подъехали к стенам Казани. Помогать царствовать с ханом вместе прибыли два боярина: князь Дмитрий Вельский да князь Дмитрий Палецкой. Поскольку оба боярина за житейскими тре­волнениями грамотой овладеть не успели, дан им был письмен­ных дел дьяк Постник Губин.

Едучи по зову казанцев, Шигалей надеялся на пышную встречу. Он остановился у города и приказал воинам своим по­чиститься и привести себя в приглядный вид. Сам принялся менять походную одежду на парадную. Ждал, когда казанцы встречать его станут.

И тут открылись городские ворота. Лавиной хлынули из них татары. Но что это? В руках вместо даров — мечи, на плечах вместо праздничных одежд—панцири. Понял хан Шигалей, но поздно. Хотел поднять воинов на коней, увидел: со стороны рек Казанки и Булака мчатся конники с пиками наперевес.

Мороз прошел по спине хана. Но подавил Шигалей страх. Око­ло него бояре со слугами да насмерть перепуганный дьяк Губин. Окружили их татары со всех сторон, как водой в половодье, к хану подскочил на коне мурза Кучак, надменно произнес:

— Да благословит аллах твой приезд, хан Шах-Али. За столь скромную встречу прости. Стало нам известно, что ведешь ты на Казань русское войско и русских воевод и хочешь править хан­ством рукой Москвы. Мы этого не хотим! Мы звали только тебя, н только ты один будешь на троне. Пусть воевода Палецкой, что приехал править Казанью вместе с тобой, уезжает домой, пусть князь Вельский, что послан охранять тебя, живет за стенами го­рода— в Казани ему нечего делать, ты там и так будешь в бе­зопасности.

Все это Кучак произнес по-русски. Затем по-татарски добавил;

— Зачем тебе русские советники? Разве ты сам не сможешь быть достойным Казани ханом? Иль ты боишься трона?

Шигалей ничего не ответил мурзе. Да и что было говорить, коль был он у этих людей в плену. Он тронул коня и двинулся к воро­там Казани. Палецкого и Вельского в город не пустили, и те, от- лохнув на берегу Казанки, вместе с шигалеевскими воинами по­шлись обратно в сторону Москвы.

Для Шигалея началась странная и непонятная жизнь. Почте­ние и слава ему — как хану. Свободой пользуется не больше, чем пленник. Ни одна грамота, ни один фирман без его подписи не уходит. Кто грамоты, фирманы пишет—он не знает.

Казну ханскую ему не показывают, денег не дают. Окружают его люди вроде бы доброжелательные, но по глазам хан видит; верить ни одному нельзя.

И одно теперь у хана на уме: бежать из Казани. А как бежать? Не только из города, из дворца не выпускают.

Наступила осень. Приближался праздник. В один из вечеров к хану тайно прошли Булат и Чура Нарыков. Поведали они хану страшную тайну. В праздник задумали приверженцы Сафы хана Шигалея убить. Покаялся Булат, что в этом виной только он один. Завлекла его в свои сети царица Сююмбике и научила просить хана в Казань на престол. Не думая о коварстве Сафы, он, Булат, уговорил Чуру и других — и вот Шигалей в Казани. А Сафа-Гирей еще тогда замыслил убить хана и нарочно ушел из Казани. И теперь стоит он недалеко от города и после праздника, как только Шигалея убьют, войдет в Казань.

Мы хотим искупить свою вину перед тобой и перед русским марем,— сказал Чура Нарыков.— Мы поможем тебе бежать.

В первый же день праздника я устрою большой пир,— до- бавил Булат.—-Позову Кучака и всех его сторонников. А ты, хан, Си їм. Мои слуги проводят тебя, укажут место, где низкая стена.

Минул праздник. К Сафе-Гирею прискакал вестник от Кучака. и передал недобрую весть: хан Шигалей бежал из Казани. В Первый день праздника все знатные люди города пошли на пир к Булату. Пили много. Потом пошли убивать хана. Но Чуфа Нарыков по дороге зазвал их в свой дом, а что было дальше —никто не помнит. Проснулись утром все связанные веревками, стража вся перебита. Кто сделал — неизвестно. Но скорее это дело рук Чуры. Иначе зачем было сегодня Чуре и всему его роду бежать из го­рода.

—     Мурза Кучак,— закончил вестник,— просит тебя, о великий сын Гиреев, как можно скорее прийти в город.

—     Хорошо,— сказал Сафа.— Скачи и передай мурзе: я скоро буду в Казани.

И когда конник ускакал, Гирей обратился к Алиму, стоящему с ним рядом:

—     Третий раз я буду входить в Казань, и пусть трепещут мои враги! Этот третий шаг мой будет кровавым. Ужас и страх посею я в сердцах казанцев, а тех, кто смотрит на Москву, я всех до од­ного посажу на колья! Аллах шлет нам великое испытание: рус­ские рати вот-вот двинутся на Казань, и только на пользу будет смерть всех, кто верен московскому царьку... В дорогу, Алим, я в третий раз беру в руки Казань!

Кровавое солнце поднялось на следующее утро над городом. Всю ночь по улицам Казани метались воины Сафы-Гирея и ре­зали всех, кто хоть сколько-нибудь был замечен в неприязни к крымцам. Не щадили ни женщин, ни детей, ни стариков.

На окраинах возникли целые заборы из заостренных кольев. На них — трупы с искаженными от боли лицами.

Посланная за Чурой погоня возвратилась в Казань с успехом. Не захотел Чура расстаться со своим добром — бежал из города тихо, и легкие воины скоро его догнали. Полегли в бою Чура и трое его сыновей, потеряли головы слуги, все богатство Чуры, его жен и дочерей приволокли джигиты к ногам Сафы-Гирая. И за­кончился славный род Чуры Нарыкова — лучшего друга Москвы.

В Казани погиб Булат от сабли Кучака, зарезан в постели Беюр- ган, Кадыш посажен на кол.

Немногие сторонники Москвы сумели убежать из города. Объятые ужасом, они рассеялись по лесам, пробиваясь в Касимов, под руку хана Шигалея.



[1] Корак-икса (мар.) — Вороний залив.

КОГТИ ОРЛЕНКА

Ю

ному государю шел четырнадцатый год. За те пять лет, что прошли после смерти матери, молодой Иван испытал столько горя и унижений, сколько не испытал самый захудалый князишко за целую жизнь. В кремлевских палатах бояре, устроившись Имкрспко, грызлись меж собою.

Делили власть, до хрипоты лаялись при дележе украденного у государевой казны добра.

Землями русскими никто не управляет—не до этого. Как умерла Елена Глинская, вотчины великокняжеские, самые большие и богатые, остались без призора. Бояре, будто волки, то один то другой отрывают от этих земель по куску, людишек вотчинных рубят средь бела дня.

Царя держат будто скомороха — для смеха. Первые годы во­дит его, как и завещала Елена, на Боярскую Думу, но не для совета, а чтобы потешиться. Бывало, приведут Ивана, посадят на трон, дадут ему игрушек-погремушек и строго скажут: «Играй», если он вдруг вздумает сказать слово, Шуйский в ответ кивнет Какому-нибудь боярину и скажет:

Воевода, куда смотришь? Государю нос утри.

А сами смеются. А потом и совсем на думу звать перестали.

Рос Иван, почитай, без надзора. Стоит кого-нибудь приблизить к себе, бояре сразу насторожатся: вдруг тот человек на власть метит. Минет неделя-другая — и человек тот либо в ссылке, либо в яме, либо на плахе. И снова юный царь в одиночестве. Уж больно хотелось боярам царя неучем оставить, только воли на это нет. Ум и душа царская во власти бога и митрополита. А митрополит Макарий приставил к молодому царю иерея Сильвестра, мужа умнейшего и начитанного. И тот каждый вечер с царем в молельной келье. А боярам в ту комнату доступа нет. Научившись грамоте, царенок накинулся на книги с превеликой жадностью. Прочитал и выучил наизусть творения святых отцов, Римскую историю, (древнюю историю и все летописи, что сохранились в митропо­личьих палатах.

Дяди по матери царя — Юрий и Михаил Глинские — живут в Кремле в безвестности, ниже травы, тише воды. Один — царской (мильней верховодит, другой — еще смешнее: главный над мужиками, что вывозят из Кремля всякую нечисть. К царю им и не про­гни ней.

Но однажды Иван пошел осмотреть псарню, да что-то долго

там задержался. А на другой день в Боярской Думе вроде бы ни к селу ни к городу спросил:

—     Доколе же, князья и бояре, будем нечисть терпеть? Кремль совсем захламили. Мужиков чистоты улошной ради держим в Кремле мало. Срам какой!

Бояре похохотали в бороды над царской несуразностью, одначе постановили волю государеву выполнить—набрать чистильщи­ков улочных столько, сколько потребно.

И потом:

—     Скушно мне с вами, бояре. Хочу псовой охотой тешиться. Ныне псарей у нас и полсотни не набрать, а мне надо больше.

У Шуйских на лицах просветление. Царь сам от власти бежит, пусть тешится охотой хоть до светопреставления, дума решила де­нег на увеличение псарни не жалеть.

Прошел год. В Кремле чистота — нигде ни соринки, на крем­левских улицах и площадках ходят свирепого вида мужики с мет­лами. На царской псарне собак стало более тысячи, а псарей двести, а то, пожалуй, и более.

«Сидение царя с бояры» началось сразу после завтрака. Гра­новитая палата по сему случаю натоплена жарче, чем в иные дни. Прежде сидение начиналось так: соберутся бояре в палате, до­говорятся меж собой о чем им надобно, потом зовут государя. А иногда и не зовут. Да и зачем звать, если и при царе совета его не спрашивают, а часто в спорах и совсем забывают о нем.

Сегодня бояре раскрыли рты от удивления: царь сам позвал их на сидение. Степенно вошли и сели на самое высокое, почти вровень с троном, место князья Шуйские: Иван, Андрей и Федор. Эти — первосоветники думы. Чуть ниже них советники — бояре Шкурлятьев, Иван Шемяка, Иван Турунтай да Алексей Басманов. Еще ниже—Фома Головин, Юрий Темкин и другие бояре. Митро­полит Макарий—по правую руку, с троном рядом.

Не многие бояре заметили перемену в государе: он был не­обычно бледен, в глазах блеск, на бояр глядит прямым смелым взглядом.

Боярин Андрей Шуйский хотел было, как и прежде, сказать первое слово, но не успел подняться — царь жестом остановил его:

—     Князь Андрей Михайлов, сколь мне ведомо, у нас седни на думе иноземные дела. А сими делами ведает Посольский приказ, в коем главой Иван Турунтай-Пронский. Твое слово, князь Иван.

Опасливо поглядывая на Шуйских, поднялся князь Турунтай, развернул свиток, начал говорить:

—     За минулые четыре месяца побывали на нашем вздворье четыре посла. Первый был мурза Куслубек от хана из Астрахани с грамотой, и пишет тот хан, чтобы князь великий был с ним в дружбе. В третью неделю святого поста был посланник Аксеит от крымского хана Саип-Гирея, а пишет Саип-Гирей о крепкой друж­бе. Осенью пришли наши послы от Жигмонта, короля польского, с перемирною грамотою за королевской печатью, и еще были валахские послы от воеводы Крестовладовича с просьбою.

—      И порешили мы...— начал с места Андрей Шуйский, но царь снова осадил его:

—      Когда спросят твоего совета, скажешь.

Мохнатые брови Шуйского взметнулись вверх, он глядел на Ивана гневно. Бояре зашумели, по палате рассыпался грозный рокот. Иван Шуйский вскочил с места и, вытянув шею к трону, язвительно выкрикнул:

—      Уж не твоего ли наушника Федьки советы будем слушать?!

Федор Воронцов спокойно встал и также спокойно заметил:

—      Советы давать я, может, и не гож, а вот спросить князя Ту- рунтая хочу. Скажи, Иван, сын Пронский, отчего бы это астрахан­ский и крымский ханы на дружбу так щедры? Сколько мы таких послов уж видели, а орды крымские и ногайские доселе терзают наши окраины. Ты думаешь, мы не знаем, чего ради он грамоту послал? Знаем. Золотом государевой казны эта дружба куплена. Да и дружба ли? Пока откуп не послан, на рубежах земли тихо, как золото послали, так и начинается снова грабеж наших вотчин. От этого казне не польза, а истощение, да позор на государя на­шего кладем.

—      Врешь, неумытое рыло!— завопил Федор Шуйский.

—      Князь Федор Иваныч, умолкни!—сурово сказал молодой царь и, подавшись вперед, кивнул на Воронцова:—Разве он не­правду изрек? Разве не сделали нас, бояре, жертвой и посмеши­щем неверных? Хан крымский дает нам законы, царь казанский нас грабит и обманывает, а мы сидим здесь и хвалимся своим терпением перед ханами; они терзают отечество наше. Посольский воевода! Прочти, что написал нам Саип-Гирей уже после грамоты и дружбе?

Князь Турунтай суетливо вынул из рукава грамоту и начал чи- I а п., запинаясь:

—      «...У меня больше ста тысяч рати: если возьму в твоей земле по одной голове, то сколько твоей земле убытка будет? А сколько моей казне прибытка? Вот я иду—будь готов. Я не украдкой иду...»

И какой ответ на сие дерзкое письмо дан? Ну, что мол­чишь? Князь Андрей, говори. Вот теперь твое слово.

Бояре решили и послали в Крым посольство с дарами и с

указанием не трогать   казанского царя...

Не трогать, говоришь? А чьим именем посольство будет твориться?

Твоим, государь,— ответил за Шуйского Федор Воронцов.

—      Моим? Я о сем посольстве первый раз слышу. Как же вы без моего ведома...

Иван поднялся с трона, встал на ковер и гневно крикнул:

—      Казань не трогать?! Значит, смиренно терпеть, глядя, как хан казанский, подобно Батыю, опустошает галичские, муромские, владимирские, устюжские, вятские и вологодские земли? Какая вам, бояре, корысть от того смирения?

—      Корысть есть, государь!— Воронцов посмотрел на Шуйских и добавил:— На минувшем сидении без твоего ведома дума отре­шила выделить хану даров на восемьдесят тыщ, а посольство увезло только шестьдесят тыщ. Остальное, пока несли от казны до посольства, повытряслось. В чьи карманы — неведомо. Может, к Шуйским. Посольство-то наряжали они.

Шуйские вскочили все трое разом, закричали:

—      Ах ты, пес смердящий! Да ты считал посольские дары?

—      Выходит, мы воры? А ты поймал, беспортошник?

—      Пусть докажет! Пусть докажет!

—      И докажу,— Воронцов, как и раньше, говорил спокойно.— Князь Юрий Темкин сам во хмело хвалился, что он вместе с Шуй­ским погрел руки на посольских дарах.

—      Лжешь!—Темкин побежал к Воронцову и, по-петушиному прыгая вокруг него, повторял:—Лжешь ведь! Лжешь!

Воронцов, отмахиваясь от наседавшего на него Темкина, неча­янно толкнул его в плечо.

—      Ах, ты —драться?—взвыл Темкин.— На боярина руку под­нял, ирод!—И, широко размахнувшись, он с силой ударил Ворон­цова по лицу. Из носа хлынула кровь. Что-то звериное проснулось в сердцах Шуйских: увидев кровь, они бросились на Воронцова, повалили его и остервенело стали бить по щекам, по голове.

Драка в думе для молодого государя — не новинка. Такие по­тасовки он даже любил и смотрел на них с наслаждением, взо­бравшись на трон с ногами. Но сейчас били его любимца за прав­дивые слова, и потому Ивану нужно было остановить бояр. Он крикнул, но на это не обратили внимания—Воронцова волокли к выходу.

—      Владыка, останови их!—Иван повернулся к митрополиту Макарию и указал на дверь...

Макарий с похвальной для его возраста поспешностью побежал по палате, волоча мантию по каменному полу. Князь Фома Го­ловин, увидев владыку, понял, что он спасет его давнего недруга Воронцова, и бросился наперерез. Но не успел. Макарий пробе­жал мимо, и перед Фомой мелькнул хвост белой мантии. Головин наступил на этот хвост. Митрополита.дернуло назад, раздался треск, мантия порвалась,и владыка растянулся на полу. Тогда Иван подбежал к Макарию, поднял митрополита, посох и, догнав

Андрея Шуйского, тянувшего свою жертву через порог, ударил его посохом по шее.

Шуйский выпрямился, схватил Ивана за подмышки, прижал к окну и, обдав запахом чеснока, прохрипел:

— Ты кого, молокосос, бьешь? Да я тебе в деды гожусь. Да я из тебя весь дух выбью!

Иван взглянул в окно и увидел на крыльце братьев Глинских. Они ждали знака. Только тут вспомнил про них перепуганный царь. Он пнул Шуйского в живот и, отскочив от него, махнул рукой.

В палату ворвались Юрий и Михаил Глинские, с ним десяток псарей.

Иван быстро прошел к трону и, указав на Андрея Шуйского, спокойно произнес:

—      Вора и убийцу Андрюшку взять.— Потом, когда псари схватили князя, добавил:—Псам его на растерзание.

Шуйские бросились к Андрею на выручку, но поздно: за пле­чами у каждого стояло по три дюжих псаря.

Бояре, перепуганные неожиданным поворотом дела, робко ста­ли рассаживаться по своим местам. Украдкой поглядывали они в окна, их еще более сковывал страх: на кремлевском дворе десят­ками ходили вооруженные псари и наземники. Царь сидел на тро­не н молчал. Молчали и бояре.

Гулко прозвучали спешные шаги по ступенькам крыльца, и в палату вбежал Юрий Глинский.

—      Прости, государь. Слуги твои верные, но неумелые пере­усердствовали: вора и убийцу Андрюшку Шуйского, не доведя до места, разорвали. Как повелишь поступить с ними?

—      От имени моего их пожалуй. А Юрку Темкина, поднявшего руку на честного князя Федора,—на плаху.

Глинский махнул рукой в сторону Темкина. Псари увели его.

—      Фому Головина за святотатство и оскорбление владыки — в цепи и сослать в отдаленные края. Отныне будет так со всяким, кто на честь царскую посягнет. Турунтай, говори дальше про иноземные дела. Говори честно! Коль будешь врать...

Турунтай дрожащими руками развернул свиток, но сколько ни пытался произнести хоть одно слово, губы не слушались его. Не­чего греха таить: иноземные дела он вел из рук вон плохо, дары, VI пенные от посольства, с Шуйскими делил и потому чувствовал около своей шеи плаху и топор палача.

Ну, что — язык съел?—Иван рассмеялся,—Сколь помню, на совете за тебя говорил Шуйский. Ноне Андрюшки нет, видно, мне придется сказать. Слушайте, бояре! Сколько раз неверные по­ело» к нам слали и клятвы творили? Превеликое множество раз. И никогда в правде и правоте этим клятвам не пребывали, ложь і корили, христиан наших хватали в плен тысячами, многие церкви наши осквернили, привели в запустение. Может ли терпеть сие на­ша благочестивая держава? Скажи, отец наш Макарий.

—     Поругание веры христианской терпеть не можно, сын мой!

—     И я так мыслю. А посему нынешней же весной послать на казанцев рать и воевать не токмо в наших пределах, но и на их земле.

—     Позволь, государь, слово молвить,— поднялся с места Бас­манов.

—     Говори, Алексей.

—     До весны рать готова не будет. Я не знаю, ведомо ли тебе, но у нас все рати бояре разослали на окрайные рубежи. Воевода Курбский на южных рубежах, князь Серебряный с войском в Вятке, воевода Львов в Перми, Воротынский на литовских рубе­жах. В Москве лишь воевода Пунков с малой ратью. За зиму войско не собрать.

— А разве я повелевал собирать войско?—царь насмешливо глянул на Басманова, потом на Федора Шуйского, по приказу которого были разбросаны рати.—Я повелел послать рати на Ка­зань, и они пойдут. Князь Федор Шуйский!

—     Я тут, государь.

—     Большой полк с воеводой Семеном Ивановичем Пунковым, говоришь, в Москве? Где наш передовой полк?

—     Во Владимире с воеводой Шереметьевым.

—     Сторожевой?

—     В Нижнем Новгороде с воеводой Давидом Палецким.

—     Пусть все эти полки к весне будут на Волге и по-легкому на стругах идут к Казани... Окромя того, пусть князь Василий Се- ! ребряный, оставив Вятку, всей ратью идет в Казань же, и Львов, оставив Пермь, тож. И пусть сойдутся они в едином месте в один, день, в один час, как будто вышли с одного двора, и пусть вершат мое повеление. А посольство в Крым догнать и вернуть. А дары водворить в казну, и ты, слышь, князь Иван,—водворить полностью.

—     А ежели Саип-Гирей крымский на нас пойдет?

—     Не пойдет. Пугает только. А что касаемо астраханского посла, то дружбу от него принять, даров не давать, говоря, что мы,| русские, привыкли дружить бескорыстно. Князь Турунтай, скажи с какою просьбою пришли валахские послы?

—     В-воевода К-крестовладович просит поможения для того, чтобы откупиться от туркского султана. И просит он три тыщи золотых червленых.

—     Скажи послам, что просимое будет им дано. Воевода ва-1 лахский не токмо наш давний друг, но по деду моему близкая нам родня. И кто ему более поможет, ежели не мы? Что еще из ино- земных дел у нас осталось, князь Турунтай?

—      Более ничего, великий государь.

—      Ну и слава богу. Спасибо за совет, князья и бояре. Идите по домам с миром.

Выходя из палаты, князь Шкурлятьев шепнул Федору Шуй­скому:

—      Орленок-то наш оперился. Не заметили—когда.

—      Не только оперился, а и когти показал. Мыслю я, власть боярская самодержавная кончилась,— ответил Шуйский и, вздох­нув, добавил:—Помяни, господи, душу новопреставленного раба твоего Андрея.

До весны молодой царь нагнал на бояр, князей и воевод та­кого страху, что те, уходя на государеву думу, каждый раз про­щались с родными.

Да и было чего испугаться. Иван не щадил никого, кто хоть как-то поднимал против него голос.

Сначала бояре роптали, а потом видят: жестокость царская разит не без разбору. Да и сам государь, сил своих не жалея, ве­дет на Руси умное устроение. Притихли бояре, иные впряглись в государево дело с чистым сердцем, иные—от страха перед пса­рями да наземниками. На «сидениях» советы государю давали ос­торожно, обдумавши, ибо не гляди, что царь молод, а сразу ви­дит, что к чему.

Весной рати двинулись на Казань.

Семен Пунков и Василий Серебряный сошлись около устья ре­ки Свияги, как и наметил царь, день в день, час в час. А воевода Львов, идучи из Перми, опоздал. А опоздавши, помог Пункову и Серебряному. Казанцы войско Львова заметили раньше и двинули истречь ему свою рать. Зорко следя за ним, они совсем не ждали русских с Волги, и те свалились как снег на голову. Быстро прош­ли от Свияги до стен Казани, множество татарских улусов сож­ми и разорили, вызволили около девяти тысяч русских пленных, а затем, спешно повернув назад, ушли к Нижнему Новгороду. Во­евода Львов пришел в указанное место поздно, и татары со всей злостью навалились на него. Рать его была рассеяна, а сам вое­вода убит.

Крестовая палата во дворце доныне местом была тишайшим и благолепным. Своды покрашены небесно-голубым колером, разри­сованы херувимами, стены под позолотой с цветочными узорами. Ранее великий князь тут сиживал с боярами, принимал послов, а чаще углублялся сюда, чтобы подумать в тишине, подремать в чистоте.

Ныне в палате беспорядок. Молодой царь облюбовал эту па­лату для чтения и занятий с Сильвестром и иноземными учите­лями. Втянули сюда книжный шкаф, притащили добытый отку­да-то ганзейский глобус. На столах — свитки, карты, по углам сто­ят алебарды, копья, пищали, на подоконниках—шеломы и щиты. Сегодня позваны сюда князь Андрей Курбский, князь Серебряный и князь-воевода Дмитрий Вельский. Серебряный сидит на рундуке и молчит, Курбский разглядывает глобус, Шуйский ходит по па­лате из угла в угол, трясет бородой и злится. Позвали их с утра, скоро полдень, а царя все нет.

Курбский крутанул шар, он легко завертелся, поблескивая зе­лено-синими боками.

—     Штуковина зело занятная,—замечает Курбский.—Давно ли тут и для чего?

—     Я сам гадаю, что сие за шар?—промолвил Серебряный.

—     Слышал я, что он изображает нашу землю...

—     В писании священном сказано: земля стоит на трех китах и держится она...

—     Киты! Земля!—перебивает его Вельский. — А мы-то сами держимся на чем? На волоске! Того и гляди... Смотрите, сол­нышко в зените, с утра мы тут торчим. И кто?! Вот Курбский— князь. Правнук великого святого князя Ростислава. Вот князь Серебряный... Род свой ведет от Рюрика. Мы—Вельские...

—     Не до чинов, боярин,— Курбский махнул рукой.— Я чую, нас не за добром позвали...

—     И ждем кого?—Не слушая Курбского, бранился Вельский.— Ему ли...

—     Замолкни, князь,— сказал Серебряный.— Иван Василии род свой древний от Мономаха ведет. А Мономахов сын Москву воз­вел...

—     Кто? Долгорукий? Подумаешь... шесть кабаков построил на Неглинной, от них разбогател. «Москву возвел!»

—     Сегодня, говорят, великий государь не в духе...

—     Да я ему в отцы гожусь! А жду с утра. Чего дождусь, не­ведомо? Бояр ниже смердов ставит.

—     Мы виноваты сами.— Князь Андрей отошел от глобуса.— Юного царя ожесточили. Давно ли ни во что его не ставили. Ведь знаете...

—     Да как не знать?—Серебряный подошел к окну.— Теперь он нам во всем перечит и доброе строение Руси ломает. Порядки, что от прадедов даны, рушит. От злобы той...

—     А может, не от злобы? Порядки старые зело поизносились, обычаи порасшатались,—заметил Курбский.

—     От бога все дано, и рушить старое—значит, тешить беса!

—     Но если старое негодно?

Хлопнула дверь, в палату быстро вошел царь. Было заметно, что он разгневан, в руке—письмо. Иван прошел к столу, бросил на ходу:

—      Здорово, князь Андрей. И ты, Василий-князь, здоров будь,— Сел за стол, положил письмо на свитки.— А ты, Дмитрий Вель­ский, ответствуй мне: по чьему приказу ушел из Казани?

—      По твоему, великий государь.

—      Напомни!

—      Зимой ты получил письмо от эмиров. Казанцы обещали Са- фу-Гирея со двора согнать, а Шигалея, верного тебе, поставить ханом. И я, по твоему приказу, поехал с ханом Шигалеем на Ка­зань. И как было велено, посадил его на трон... Потом вернулся в Москву...

—      «И посадил на трон!»—передразнил его царь.— Как будто на горшок! Ты должен был стать Шигалею подпорой! А ты втол­кнул его в казанские ворота и домой с войсками побег. Разве я так велел?

—      Казанцы хана приняли с почетом...

—      А по-иному как они могли? Василий-князь да князь Ан­дрей до этого намяли им бока, да ты привел семь тысяч. Но сто­ило тебе уйти...

—      Неужто предались?!

—      И подло вельми! Вот, что нам пишут наши доброхоты: «Как только вой Вельского ушли, сеит снова позвал Гирея, который был недалеко, а тех эмиров, тебе преданных, убил жестоко, а Шигалей, лишенный опоры, из Казани изгнан». Теперь ты понял, что ты натворил?!—Иван выскочил из-за стола, подбежал к Вельскому, потряс перед его носом письмом.—Ответь ему, Сере­бряный, сколь воев потеряли мы в походе на Казань?

—      Около пяти тыщ, великий государь.

—      И эта кровь, князь Вельский, по твоей милости! В Казани снова мои недруги. И ты, пустоголовый пень, за это мне отве­тишь!

—      Да, как ты смеешь, молокосос!—взвизгнул Вельский. — Те­бе ли...

—      Эй, кто там?! Стража! Сюда!

В палату ворвались четверо дюжих стражей.

—      Хватайте воеводу и — в подвал! — Стражи повисли на пле­чах у Вельского, он стряхнул их:

—      Не подходите, смерды! Я роду Ярославичей принадлежу!

—      Ломите руки! Чего стоите? Взять его!

Князю заломили руки за спину, выволокли из палаты. Иван захлопнул дверь, проходя мимо глобуса, крутанул шар, присел на угол стола:

Мужи державы! Бояре, воеводы! До седин у власти, а в в голове, как в бочке,— пустота. С такими как дальше вести народ?

—      Твой гнев на нас напрасен, государь,— тихо промолвил Курбский.

—     Я не про вас, князья. Тебя, Серебряный, позвал я не для гнева, хотя, бог свидетель, и ты не без греха.

—     Мы тебе служить всегда рады...

Иван снова подошел к двери, выглянул в сенцы, вернулся, сел в кресло. Долго молчал. Наконец, спросил:

-- Вы много раз на Казань водили рати?

—     Водили, государь,— ответил князь Василий.

—     И возвращались битыми.

—     Бывало всяко, государь.

-- Да где уж «всяко». Если бы мы воевали ладно,            Казань

была бы нашей. Не в том суть. Вы ноне первый        раз вернулись

с малыми потерями. Как это удалось? Я хочу знать. Подумайте— скажите.

В палату тихо вошел Сильвестр, молча поклонился государю, открыл шкаф и начал перебирать книги. Иерей нижегородского храма, он вызван был в Москву, чтобы учить молодого царя свя­щенному писанию. Иван не обратил на иерея внимания, пере­спросил:

—     Так почему же?

—     В том твоя заслуга, государь,— сказал Курбский.

—     Моя?

—     Вестимо,— вступил в разговор Серебряный.— В минулые разы ходили мы на Казань всем войском и из одного места. Шли долго и вальяжно. Казанцы о походах узнавали сразу и тотчас же поднимали горных людей, а мы, не доходя Казани, в тех безбрежных лесах принимали от черемис и чуваш лихо...

—     А ныне твоим повелением,—продолжил рассказ Курбский,— я Нижний Новгород покинул налегке и мимо черемис зело борзо проскочил на стругах...

—     Я тоже налегке пошел из Вятки, из Перьми вышел воевода Львов... Сроки, государь, ты поставил жесткие, мы быстрехонько и очутились под Казанью, войско ханское без траты разметали.

—     А воевода Львов замешкался, пришел в Казань не тогда, как ты указал, а неделей позже. Мы в этот час уж были на Свияге. И рать из Перьми погибла чуть не вся, а Львов...

—     Об этом знаю,— тихо сказал царь и замолчал, что-то об­думывая.— Выходит, что в делах казанских нам главная помеха— черемисы?

—     Отец твой, царствие ему небесное, не раз говаривал: «Подобно гибкому, ременному щиту, Казань черемисы надежно прикрывают. Ни расколоть тот щит и ни порвать мы не можем».

—     А если черемису покорить?

—     Народ этот нам неведом, великий государь. Какие люди в сих лесах неоглядных живут, какую веру держат, какими уз­лами с Казанью скреплены, мы почти не знаем.

—      А если их к Москве приблизить?

—      На это много лет надобно, великий государь.

—      Пожалуй. Но теперь это моей заботой будет,— сказал Иван и, придвинув к себе карту, долго ее разглядывал. Князь Андрей осмелился спросить:

—      Нам повелишь уйти?

—      Да, да, идите с богом.

Когда воеводы вышли, к царю подошел Сильвестр, смело сказал:

—      Дабы вести дела державы по уму, потребно знать, что в той державе происходит. А ты не только што в обширнейшей земле — ты что есть в Кремле пользительного не знаешь ничего, не ведаешь.

Царь неожиданно вскочил, отбросил карту и, хлопнув ладонью по столу, крикнул:

 -- Уйди! Теперь я государь. И знай свое место. Закону божье­му ты меня выучил, а в ратные дела не суйся!

Сильвестр выпрямился, гордо тряхнул седой гривой волос и твердо, но с обидой, сказал:

—      Прости, Иван Василии, мешать тебе не буду. Позволь за­меты взять, и я уйду.

—      Какие там еще заметы?

—      Покойный Даниил-митрополит подвижников неоднократно и помногу посылал в приволжские леса. А они слали сюда свои заметы. Их раскидали по разным местам, часть из них в сей шкап попала. Я собираю их в едино место — к митрополиту в палаты. И те ценные заметы о черемисах могут рассказать поболе, нежели сами черемисы. Прости, я ухожу.

—      Постой, постой.—Голос Ивана смягчился:—А почему ты мне

о них ни разу не сказывал?

-- Так ты раньше о черемисах и думать не мог. Теперь       же...

—      Хватит, отец, идем к митрополиту.

У митрополита Макария в хоромах — суета. Появление Ивана перепугало всех. В минулые годы, правда, Василий Иванович нахаживал сюда, но это делалось чинно, с упреждением за два-три дня. А ныне молодой царь ворвался в хоромы, как вихрь, в первую очередь забежал в подлестничную комнату и, оттолкнув перепуганного летописца, выволок из ниш все свитки, тетради и книги, поднял в каморе такую пылищу, что чуть не задохнулся и к весь в пыли вошел в митрополичьи покои и, спешно приняв благословение владыки, сказал торопливо:

- Повели, святой отец, принести сюда все заметы о черемисском крае, зело надобны.

Монашек принес десятка полтора тетрадей, подал царю. Царь уткнулся в первую тетрадь. Пробежал взглядом страниц пять,

К


бросил в сторону. Взял другую тетрадь и тоже бросил. Потом третью, четвертую, пятую...

—      Да что они, сдурели?— воскликнул царь.— Сколь ни чту, одни молитвы, а про дело по маковому зерну на каждый лист.

—      Служители божьи без молитвы ни одного дела не почина­ют,—важно разъяснил Макарий.—Грех бранить их за это.

—      Добро, добро,— отмахнувшись, сказал Иван,—вот тут, ка­жись, сразу с дела начато.— Он долго и внимательно читал по­нравившуюся ему тетрадь, потом хлопнул по ней ладонью так, что над столом взметнулось облако пыли, произнес:

—      Вот этот молодец! Записал то, что надобно. Повели, отец мой, все эти заметы принести в Крестовую палату. Буду их чи­тать.—И царь встал.

—      Повелю, сын мой. Только прежде хочу спросить тебя—по­жаловал бы ты...

—      И не проси! Заступничеством своим ты мне бояр и князей в страхе и послушании держать мешаешь. Не успею покарать, как тут же просьбами твоими прощаю.

—      Государь мой...

—      Истинно так! Ромка Головин тебе же ризу, святотатствуя, порвал, а ты его из ссылки вымолил. От главы боярина Темкина меч карающий я отвел не по твоей ли просьбе? А не ты ли угово­рил с князей Ивана Кубенского, Петра Шуйского, Александра Горбатого да Димки Палецкого великую мою опалу снять и в Москву их воротить. Я думал, наказанных мною уже не осталось, а ты снова...[1]

—      Выслушай, великий государь, потом упрекай. Не мягкосердия ради вымаливаю я из твоих карающих рук людей русских, а ради дел великих. Их впереди у тебя, сын мой, столь много, что для исполнения нужны великие умыслы и сильные руки. Вот ты упрекнул меня за князя Александра Горбатого. А ведь ты его на­казал напрасно. Вернее и честнее воеводы не сыскать. И в ратных делах умница великий. Кто храбрее Темкина на поле битвы? Ни­кто. А ты ему голову хотел отрубить. Вот ты сказал, что человек, который написал сии заметы, молодец. Ведомо ли тебе, что он от опалы царской более семи лет в лесах хоронится. И делу, ради которого ты прибежал ко мне, он полжизни отдал. И даже теперь, когда держава изгнала его, он ради пользы государства нашего ходит по лесам и народ черемисский к вере православной помалу приобщает. Вот ты о великую задачу споткнулся и не знаешь, с какого боку за нее приняться. Он же половину дела твоего уже сделал и сколь может сделать еще, ежели его пожаловать. А ты говоришь—не проси.

—       Кто он?

—       Шигоня, дьяк Пожогин.

—       А-а... помню, помню. Противу матери моей пошел, и его на­казали...

—       Напрасно. Оный Шигонька...

—       Знаю. Передай ему, что вину сущую или не сущую я ему прощаю. И жалую его своей милостью. Скажи, чтобы дело нача­тое он творил смело и именем моим... Денег пошли ему из твоей казны, потому как дело сие не токмо государево, но и святой церкви.

—       Спасибо тебе, сын мой, за Шигоню. Денег я ему и посылал и еще пошлю. Одначе я сказал тебе не все. При покойном отце твоем служил на Москве черемисский княжич. Дослужился он до сотника, но потом от службы убег и сыскан не был. Ныне из­вещает меня Шигоня, что тот человек на Горной стороне князь и будто радеет он к Москве и православию, однако высказать это боится.

—       Отчего же?

—       Живет он словно меж трех остриев копейных: с одной сто­роны-татары, с другой—свои же язычники, а с третьей—перед Москвой страх. Как-никак, а убег из Москвы-то.

—       Ежели в Москву тот князь приедет, гостем моим будет. Так и передай. Вижу, еще за кого-то просить хочешь.

—       В пустынных местах среди черемис диких скитается бывший постельничий отца твоего...

—       Санька?

—       Он, великий государь. Санька тому князю друг большой — вместе из Москвы бежали. Ты бы и его...

—       Саньку не прощу. Он матерь мою оскорбил... оболгал. Поя­вится в Москве—язык вырву. И не проси. А с Шигонькой сно­ситься будешь, передай: пусть о том князе черемисском он напи­шет поболее. Гонца к нему ноне же пошли.

Митрополит кивнул головой. Иван встал, подошел под благо­словение, потом приложил сухие губы к руке Макария и быстро вышел. У порога встретился с Сильвестром, прошел мимо него, будто не заметил.

ПИСЬМО ШИГОНЬКИ Великий Государь мой Иван Васильевич!

Жалованное слово твое дало мне ныне крылья, и я, подобно

херувиму, слетал на Горную сторону, чтобы веление твое сполнить. И все, что я немощным умишком своим познал о князе гор­ном черемисском и его народе, в руки твои передаю и буду вель-

ми рад, коли сие для блага государства сгодится.

Вся сторона об сю сторону Волги суть край нагорний чере­мисский, и сидят в нем не токмо черемиса, но и народ, чуваша зовомый. Живут сии два народа в дружбе и орют, и сеют, и еще охотой промышляют. Друг от друга и чуваша и черемиса рубе­жами не делятся, друг другу помогают, и вся горняя от Волги сторона под единой властью пребывает. И коль, государь мой Иван Васильевич, ты услышишь что-либо про черемисский край, то знай, что в крае том не токмо черемиса, но и чуваша в таком же, ежели не боле, числе пребывает. Люди живут в сельбищах, сиречь илемах, кои разбросаны по горам и лесам приволжским. Одначе кроме илемов есть прочия городища, где живут те люди во множестве, там торговлишку ведут, железное дело знают, и прочих мастеров немало есть. Пребывают люди той стороны в нужде великой, живут под тяжелой рукой казанцев, кои держат их в страхе и бедности. Все они подъясачные мурзы Кучака. Оный крымец сосет их соки, аки паук. В пору, когда на Казани сидят ханы наши доброхоты, тот Кучак убегает в Крым, одначе люди его остаются и послабления черемисе не дают, а ханы доброхоты наши добраться до сих земель не успевают. На ле­вом берегу реки Волги иной край: там луговая черемиса пребы­вает. Кокшайская, Илетская да Ветлушская числом гораздо бо­лее, чем горняя. Они такие же трудники, землепашцы и охотни­ки, одначе в иных местах мурзы хлеб родить им не велят, и оттого край тот скудеет. Я, грешный, в краю том был, рядом с людишками жил, говорю тебе, государь, они к нашему народу относятся душевно, без злобы. Правит тем народом черемисский князь Аказ, сын Тугаев. Татары зовут его Акубей, сиречь князь Аку. Правит тот Аказ землей не самолично, а со старей­шинами. И собирает князь тех старцев на совет токмо по поз­волению татар.

Узнал я, что князь Аказ долгое время жил в Москве, и наша вера и наши обычаи ему по душе. Недалече от своего вотчинного двора часовенку соорудить позволил, и сам окрестился в нашу веру. Доподлинно знаю я: русских он любит. Жёнка князя Аказа в Казани, взята была туда насильно.

Был у князя в избе и с ним баял. Сказал он, что хочет пого­ворить с тобой, великий государь, а о чем поговорить—не ска­зал. Я своей дурной головой понял, что он доброходствовать тебе удумал.

Жду твоих повелений. До самой смерти раб твой дьяк Шигоня Пожогин.

ДЕЛА ЯСАЧНЫЕ

Осень подкрадывалась осторожно, как лиса. Она вползала на лесные тропинки и холмы, заметая свои следы багряным хвостом опавших листьев.

Ветер, не по-летнему свежий, выносил на поляны золоченые лепестки берез и красные, похожие на медные пятаки, листья оси­ны. Многие деревья оголились, и от этого лесные тропинки стали светлее. Рябина красовалась рдеющими кистями ягод.

Осень—самое веселое время: собран хлеб, ссыпано зерно в ли­повые кади, за лето нагулялась жирком скотина, подрос молодняк. Сделан большой запас орехов, грибов, ягод. Осенью охота самая прибыльная. Лучшие шкурки охотник добывает в эту пору.

И поэтому осенний праздник жертвоприношения богам самый большой, многолюдный. После обильной еды и питья речь зашла о стычках с татарами. И снова не было среди людей единодушия. Иные хвалили Янгина, а больше ругали. Особенно старались Япык да Урандай.

Япык встал на короб и, обращаясь ко всем, сказал:

—      Завтра надо пойти к Янгину и сказать ему, что он негодный лужавуй. Янгин всех нас погубит. Если татар разгневать, они не пощадят ни правого, ни виноватого. Пойдем завтра к Янгину.

Кто-то закричал: «Пойдем!», а иные кричали: «Не надо!»

И начался великий спор.

О приходе татар узнали очень поздно. Люди не ждали их так скоро, и все растерялись. А растеряться было отчего: мужчины сошлись сюда со всех илемов без оружия, только с ножами. Как теперь сражаться с насильниками? Унести свое добро в лес не бы­ло времени. И тогда старый Аптулат посоветовал: все, что есть дорогого, спрятать в священной роще. Так и было сделано. Тата­ры никогда раньше не входили в кюсото.

Алим ворвался в селение, как ураган. Джигиты перескакивали через изгороди во дворы и всюду находили безлюдье.

—      Они, наверное, скрылись в роще,—крикнул Алим и направил копя в кюсото. Джигиты бросились за ним.

Первым перемахнул через изгородь Алим.

—      Смотрите, здесь весь скот и много добра!—крикнул кто-то из глубины рощи.

—      Эге-гей! Забирай все, выгоняй скот!—ответил Алим.

Там, где не только ветку, листочек сорвать никто не смел, па­дали срубленные под корень молодые березы, облетали сучья ве­ковых дубов. Татары выламывали дубинки и выгоняли из рощи « кот. Из гибких стволов березок делали наподобие носилок и вы­носили на них шкуры и всякое добро. Прошел всего какой-то миг — испоганилась, опустела священная роща.

Многое терпели черемисы: унижения, поборы, грабежи, избие­ния. Но разве хватит силы вытерпеть, когда совершается такое кощунство? И люди с ножами, с дубинами и кольями бросились на осквернителей.

Когда Аказ с товарищами прискакал в илем, здесь было тихо. Над пожарищами вились дымки догорающих головешек, на дороге и вокруг илема лежали трупы. Около мертвых не было оружия. В золе священных костров дымился навоз, жертвы, отданные богам, лежали втоптанными в землю. Листья священных деревьев обле­тели, иссеченные березки, будто сиротинки, жались друг к другу.

Только один человек, опустив руки, бродил по роще. Это был Япык. Пока была стычка, он сидел в лесу, тем и сохранил свою жизнь. Но татары не пощадили его добро: все исчезло, даже ко­роба с товаром. Япык подошел к корчащемуся от ран карту Апту- лату...

—      У, старый мерин, только ты виноват в этом!

Увидев Аказа и Янгина, Япык задрожал всем телом. Аказ спросил:

—      Где остальные люди?

—      Прячутся в лесу.

—      Мы опоздали, Янгин,—вздохнув, произнес Аказ.—Проспали.

—      Но долго ли терпеть все это?! — В глазах Янгина и злость и слезы обиды.—Ну, почему молчишь? Ты народом правишь, твоего слова ждут люди!

—      Выше меня совет старейшин есть. Что мой хилый ум по срав­нению с двадцатью мудрыми головами?

—      Тогда вели собрать совет!

—      Эй ты, горячая голова!—вмешался Япык.—Своими словами вторую беду накликать хочешь? Разве не знаешь: совет старейшин без позволения мурзы созывать нельзя. Узнают татары, и всех их положат рядом с этими. Не слушай его, Аказ, он кривой тропкой своего разума ходит.

—      Ты верно сказал, Япык,—заметил Аказ,—без согласия мурзы совет собирать не будем. А советоваться пора все же пришла. И я велю тебе, Япык: поезжай в Казань к мурзе и привези его поз­воление. Скажи так: Аказ очень жалеет, что его люди не хотят второй ясак давать, скажи—надо совет собрать, чтобы всем слово сказать, пусть ясак платят верно. Скажи: совет соберем по перво­му снегу.

—      Давно бы так. Япыка слушать не хотели—беда пришла.

—      Ты мудрый человек, Япык. Только поезжай скорей.

—      Я еду сейчас же. Мне все равно товар надо добывать.

—      Отдавай мой лужай Япыку!—сердито сказал Янгин, когда Япык ушел.—Я хвостом татарской кобылы быть не хочу. Брошу все, уеду в Васильград, русским служить буду.

—      Послушай...

—      Чем такие слова слушать, лучше вовсе глухим быть. «Аказ очень жалеет».

—      Дразниться умеешь — думать не умеешь,— строго сказал Аказ.—Поезжай за мной и будешь делать все, что я скажу.

Отъехав от кюсото, Аказ сошел с коня, вытащил нож, срезал несколько молодых липок, очистил от коры.

—      Чего смотришь? Слезай,— сказал он Янгину, молча наблю­давшему за братом.—Помогай, на конце каждой палки режь нашу тамгу.

—      Значит, совет соберешь все-таки?—догадался Янгин и сразу соскочил с коня.

—      Вырежем двадцать палок, ты подберешь из своих людей пя­терых надежных и дашь каждому по четыре палки. Им про совет не сказывай—пусть они найдут старейшин и, ничего не говоря, от­дадут каждому по палке с нашей тамгой. Этого будет достаточно. Через неделю все у меня будут.

—      Что им скажешь?

—      Об этом потом. Главное, чтобы никто не знал о совете. Сей­час поезжай по илемам, собери разбежавшихся людей, все вместе жилье стройте, друг другу помогайте. Помни: зима скоро. Если людям лужая будет плохо, с тебя спрошу.

И они расстались.

Из руэма в руэм, из илема в илем переходили люди Янгина пять дней и ночей. Они никому ничего не говорили, заходили толь­ко к старейшине и молча отдавали липовую палку с вырезанной на ней тамгой Аказа.

Не нужно было слов: седые древние старцы понимали все, мол­ча обувались в лапти и седлали лошадей. Идут посыльные молча.

Ни одного слова не сказано, но идут за ними слухи. Говорят люди, что нельзя больше терпеть бесчинства мурзаков, пора что-то делать. Лучше к русским с поклоном идти, лучше Москве ясак платить. И еще шли слухи: русский царь готовит на Казань небы­валый поход и покорит ее. И будто пойдут рати двумя дорогами.

И это была правда.

Знает Аказ, что совет надо проводить втайне. И надумал хитро: распорядился готовить поминки по Туге — грех не помянуть родителя новым хлебом.

Старики сходились потихоньку, поминали покойного лужавуя, а в тот день, когда к Аказу пришел последний из двадцати ста­рейшин, надумал хозяин устроить большую охоту. На охоту пришли Янгин и Ковяж да Магметка Безубов.

Забрались в самое глухое место, сложили луки и стрелы на берегу ручья, уселись в круг. Все без шапок: развеваются на ветру седые волосы старейшин. Шапки перед советом принесены в жертву Шюдыр-ону—владыке звезд. Это он, шествуя по юмын комбо корно[2], наделяет людей мудростью или совсем отнимает разум. Знают старики: отдашь ему в подарок шапку—даст полную голову ума. А перед советом всегда жертву Шюдыр-ону приносят— разума каждому надо много.

Прежде чем начать совет, старейшины по очереди рассказыва­ют про дела и жизнь своих людей. Что сделано хорошего, что пло­хого. Какие радости у народа, какие печали. Слушает Аказ—мрач­неет его лицо. Нет радости в голосах старейшин, одно горе. Там мурзаки сожгли илем, там увезли невесту или забрали последние запасы хлеба и мяса. И уж совсем дрожат голоса стариков, когда говорят они об осквернении святынь.

Сказали свои слова старейшины и молчат. Ждут, что скажет Аказ.

Тот тоже молчит, думает. Потом говорит:

—      Вот о чем хочу спросить вас, дорогие мои отцы. Жил наш народ под властью казанцев. Теперь нашу землю отдали крымско­му мурзе Кучаку. Так ли тяжело было тогда, как сейчас?

Самый старый из старейшин Сарвай (ему без малого сто лег) ответил:

—      Были мы тогда под мурзой Тимером, и жить было легче. Ясак он тоже брал, но не два раза в год, нет. Невест он тоже брал, но только на одну ночь, а не на десять лет, как сейчас. При­езжали татары в наши илемы и делали иногда обиды, но кюсото не оскверняли, нет. А теперь совсем житья не стало. Давайте будем думать, как жизнь нашу защитить. Говори, Аку, ты—лужавуй!

—      Сколько раз на советах мы говорили: «Давай, будем ду­мать»,— начал Аказ.— Сколько передумали, а народ наш в ни­щете. Видно, плохо мы думали, не в ту сторону глядели. Давайте на Москву поглядим. Никто нас от мурзы Кучака не спасет. Ханы в Казани меняются почти каждый год, а он неизменно грабит нас. У нас силы встать против Кучака хватит, и мы прогоним мурзу. Но тогда поднимется за него все ханство, и снова умоется наш народ кровью. А встать против всего ханства сил у нас не хватит. Но мы можем умножить свою силу. Надо просить русского царя, чтобы он взял нас под свою руку и защитил. Если мы с Москвой будем, никто не посмеет поднять на нас меч. Вот о чем думать надо.

Молчат старики, смотрят на огонь костра. Думу про русских взять в голову легко, но будет ли от того легче жить?

И снова говорит Сарвай:

—      Про русских не только ты, Аказ, думаешь — весь народ об этом говорит. Но много ли мы знаем о Москве, о ее законах? Та­тары с нас ясак берут, а русские, может, и землю возьмут. Много раз по приказу Казани мы нападали на московских воинов. Не злопамятны ли русские, не будут ли мстить нам? Много дум у на­рода, а кто на них ответить может? Ты сам можешь ли?

—      Того, что ты говоришь, я не знаю. Но одно мне известно хо­рошо: русские не вероломны. Это добрый, великодушный народ, им можно во всем верить. Если их царь скажет про ясак, про землю, про защиту нашу, так и будет.

—      А ты знаешь, что он скажет?

—      Не знаю. А если бы послать к нему наших людей—узнал бы.

Рывком поднялся и подошел к костру Атлаш.

—      Пусть простят меня наши отцы, что вперед них в разговор лезу, но вижу в совете Аказа изъян. К русским на поклон идти— только господина поменять. Нынешнего господина, хорош он или плох, мы знаем. А каков будет новый хозяин? Вот это загадка. Старый господин наш стоит над нами много лет и на веру на нашу не посягает. Много ли среди наших людей магометан? Совсем ма­ло. Силой аллаху поклоняться не заставляет. А на русских посмо­трите. Еще нашими хозяевами не стали и не знают, станут ли, а дом своего бога на нашей земле поставили, монахи ихние рыщут по нашим лесам, будто лисы, кресты таскают целыми мешками. И если пойти под их власть, они кюсото наши осквернять не станут, они прямо вырубят их и заставят нас позабыть веру наших пред­ков. Может, мы от волка уйдем, а к медведю придем?

—      Дайте я скажу,—произнес, не поднимаясь с места, грузный Сивандай, и Аказ вздрогнул от его голоса. Сивандай был отцом пятерых сыновей, которые торговали с Казанью, и поэтому от него нельзя было ждать поддержки.

—      Много лет прожил я на этом свете, много видел. Только за мой век русские пять раз ходили на Казань. Однако Казань как стояла, так и стоит. И не смогут защитить нас московские рати, как не смогли они покорить ханство. Упадет на наши головы злоба татар, и будем мы втоптаны в грязь. Москва далеко, Казань близ­ко. Я тоже согласен с Атлашем: совет Аказа плох.

Посуровел Аказ, помрачнел. Разве таким, как Сивандай, дорог народ? Им только бы торговле ущерба не было. Такие продадут нее родное, лишь бы богатство свое сохранить. Неужели никто не поддержит. Аказ взглянул на Эшпая, мудрее которого не было среди старейшин. Что он скажет?

Эшпай поднялся, но к костру не подошел. Сказал:

—      Старые люди говорили: «Время идет—его, как теленка, за веревку не привяжешь». Ты прав, Сивандай,—русские ханство не покорили. Но теперь пришло другое время—Казань слабеет. Сафа-

Гирей тянет ее в крымскую сторону, Сююмбике—в ногайскую, а коренные казанцы не хотят их обоих. Ханство теперь не такое, ка­ким было раньше. И Русь стала не та—сколь земель слилось в од­ну, подумай-ка. Теперь у Москвы, говорят, стрелы не деревянные, а огненные, и много силы. Время идет вперед—и они покорят Ка­зань, а мы тогда лишимся своей земли. Народ наш поставят рядом с казанцами, и будем мы побежденными пленниками, а русские будут вправе делать с нами, что захотят. Надо ли ждать этого? Пришла пора поклониться русскому царю и помогать ему воевать Казань. Тогда мы будем русским, как братья. И будем сами вла­деть своими землями по праву победителей.

—      А если Русь Казань не покорит, тогда что? — выкрикнул Атлаш.

—      А ты слышал поговорку: «Сонливой собаке—дохлый заяц»? В таком деле гадать нельзя: смело надо идти по прямой дороге,— ответил Аказ.

—      Верно, брат!—Янгин подскочил к Аказу и, указывая на Ат- лаша, сказал горячо:—Ты его не слушай, ты отцов слушай. Вот ты, старый Алдуш, как скажешь?

Алдуш помедлил с ответом, потом начал говорить вроде бы о чем-то другом:

—      Сидим мы у ручейка, он маленький-маленький. Но он торо­пится, бежит. Куда бежит? В большую реку. Он всего себя от­даст этой реке. Река, однако, тоже не стоит на месте, гонит свои воды вперед. Куда она спешит? К морю спешит. И принесет она этот ручеек к морю, к большой воде, и станет он вместе с ними огромным, как это море. Так и наш маленький народ должен спе­шить влиться в большую реку, чтобы быть сильным и великим, как море. Вот мой ответ. Посылай, Аказ, людей к московскому царю.

—      Дайте, я скажу,—попросил Ямбылат, подходя к костру, и все противники Аказа оживились. Они знали, что Ямбылат всю жизнь за Казань стоит.

—      Все вы знаете: я силы казанской всю жизнь боялся, все хо­тел татар покорностью задобрить. А что из этого вышло? Илемы моего рода сожжены, священные рощи осквернены, люди остались без пищи и крова. Мурзаки ни добра, ни покорности не понимают. И я говорю тебе, Аказ: люди моего илема будут русским помогать. Я сам стар и то пойду на войну против Казани.

До самого вечера шел совет. Много говорили, много спорили, но пришли к одному: крымцев дальше терпеть нельзя, надо соеди­ниться с русскими, для чего послать к ним трех послов.

Только Атлаш, Сивандай, Пакман да еще двое старейшин не согласились с этим. Рассердились на совет и уехали раньше вре­мени домой. Их никто не держал. Выбрали послов. Вышло так, что кроме Аказа, Янгина идти некому, все равно по-русски го­ворить никто, кроме них, не умеет, да и кому, как не самому Аказу говорить за весь Горный край.

Потом старейшины разъехались по домам. Аказ, Ковяж и Ян- гин идут по берегу ручья, не спеша ведут разговор.

—      Не понимаю я Атлаша,— говорит Янгин.— Чем ему та­тары дороги? Ведь против народа своего идет. Отчего бы?

—      Я тебе так скажу,— проговорил Ковяж.— Вот мы сидели у костра долго-долго. Те, кто были от ветра, грели у костра руки, грудь, ноги и думали: «Ах, какой хороший костер!» А тем, кто сидел по ветру, доставался только один дым, и они плакали и проклинали костер. Так и Атлаш. Всем нам от казанского костра достается едкий дым, а Атлашу, Сивандаю и другим бо­гачам тепло. Правильно я говорю, Аказ?

—      Да, ты прав.

ДОРОГА В МОСКВУ

День да ночь — сутки прочь. Так и шло время в сборах к да­лекому походу на Москву. Идти было решено вчетвером: Аказ, Янгин, Мамлей и Топейка. Ковяжа оставили в Нуженале: надо же кому-то и дома оставаться. Путь обдумывали загодя: до Ниж­него Новгорода на лодке по Волге, от Нижнего до Мурома по Оке, а в Муроме купить лошадей и — верхом через Владимир на Москву.

Пока искали подходящую лодку, пока сушили мясо и сухари, прошел месяц.

И только бы выехать—у Аказа на дворе целая сотня мурзаков. Сотник любезен: Аказу отлучаться никуда не велит, говорит, что ожидается набег русских воинов и хан приказал сотнику защи­щать его княжеский двор.

Узнав об этом, Янгин бросился на берег, а там скачут та­тарские разъезды. Топейка сунулся было на лесную муромскую дорогу—нарвался на конную заставу. Даже на Алатырь дорогу закрыли.

—      Это Пакмана, сучьей ноги, работа. Это он, вонючий хорек, донес хану,— кипятился Янгин.— Я говорил: его на совет звать не надо.

Горячись не горячись, а в Москву не попасть. Можно, конечно, пробраться меж застав ночью, но разве не нюхают каждое утро татары — тут ли Аказ, не исчез ли Янгин. Узнают, что нет — до­гонят, и тогда несдобровать.

Грустят Янгин, Мамлей, Аказ — сна лишились. Только Топейка весел, песни поет.

Песни петь хорошо, а время идет. Зима настанет, реки замер­знут — полдороги пропадет. Зимой до Москвы не добраться.

Так думали-горевали послы.

Это же думали и татары. Как только мокрую землю сковало морозом, а от берега по воде пошла бахромчатая приледь, зас­тавы сгинули, двор Аказа опустел.

Выскочили послы на Волгу, а там по краям лед не сегодня- завтра всю реку закует. Мороз, он посольство покрепче татар­ских разъездов к месту прижал. Стоят на берегу мрачные. Аказ вздыхает, Янгин плюется и бранит татар, Мамлей скребет в затылке. А Топейка все равно песни поет.

Не бесись, лихая вьюга,

Все равно придет весна —

Красна-девица подруга »—

И растопит лед она.

И напел-таки веселый Топейка. Через два дня нежданно-нега­данно набежали тяжелые тучи и полил дождь. Лед на реке про­пал. Старики сказали: мокрой погоде быть с месяц.

Тут уж послы не мешкали, оделись-обулись, бросили свои до­рожные пожитки в лодку да и оттолкнулись от берега.

Ядреный ветер звенел туго натянутым парусом, гнул мачту. Лодка летела, как птица. Топейка и Янгин во все горло пели песни.

Аказ на корме управлял лодкой, Мамлей следил за парусом. У них меж собой разговоров много, хоть и давненько вместе, а по душам поговорить времени не было. Здесь же приволье: гово­ри, о чем хочешь.

Звенит парус. Над водой разносится песня Топейки. Песня та про унылые осенние берега, про хороший ветер, толкающий лодку, про людей, едущих в гости к русскому царю.

Над холодной и хмурой рекой медленно, низко ползут черные тучи. К вечеру они спускаются еще ниже, и кажется, что впереди они уже касаются поверхности свинцовых волн лохматыми бо­ками.

Скоро во тьме исчезли берега. Ветер дул по-прежнему сильно, и Аказ не хотел приставать к берегу. Кто знает, можно ли будет идти под парусом утром? Пусть опасно вести лодку в темноте, зато сколько пройдут они за ночь!

После полуночи сильно похолодало. Ветер усилился, он стал пронзительно-колючим. Потрескивала мачта, наполненный вет­ром парус рвался вперед, как струны, натягивались угловые бе­чевы. Лодка, врезаясь в темноту, мчалась быстро, поднимая по бокам высокие пенные волны. Люди молчали.

Первым нарушил молчание Топейка.

—      Эй, Аку, больно быстро едем!

—      Ну и что?

—      Как что? Видишь, я на носу сижу. Налетим на встречную лодку — у меня большая шишка на голове выскочит. Тише надо ехать.

—      Не слушай его, брат!— крикнул Янгин.— И-эх, жалко, еще одного паруса нет. Если так поедем, к утру на Нижнем Базаре будем.

—      У меня глаза ломит,— сказал Аказ,-—Устал я.

—      Отдохни. Давай я поведу лодку.

Не успел Янгин сесть на место Аказа, как раздался глухой треск, мачта переломилась и рухнула в воду. Ветер подхватил парус, сдернул его вместе с мачтой и унес в темноту. Лодку перевернуло, и все оказались в ледяной воде.

Топейка не слышал удара. Какая-то неведомая сила подбро­сила его высоко над лодкой, и он плюхнулся в реку. Еще не коснувшись воды, Топейка вспомнил, что не умеет плавать, и пронзительно закричал. Услышали ли его вопль, он не знал, так как вода сразу сомкнулась над ним. Вдруг ноги его коснулись чего-то твердого, и это твердое с шумом вынесло его на поверх­ность. Топейка понял, что под ним бревенчатый плот и именно па него налетела лодка.

Аказ и Янгин упали в воду вместе. Лодка_накрыла их обоих. Янгин ухватился за борт и, поднырнув, потянул за пояс Аказа. Когда очутились на поверхности, услышали голос Мамлея. Он барахтался у кормы и звал:

—      Аказ! Янгин! Где вы?

Больше всех повезло Топейке. Он уже стоял на плоту и кри­чал изо всех сил:

—      Сюда! Все сюда! Здесь плот!

Плот оказался большим и хорошо связанным. На нем не было ничего, и, видимо, его пустили по реке за ненадобностью Един­ственный шест в руках Топейки служил веслом, и Топейка ору­довал им, направляя плот к берегу. За плотом тянули перевер­нутую лодку.

Пока послы были в воде, единственной мыслью каждого было спастись, добраться до берега. Но едва они стали на твердую землю, сразу почувствовали, что замерзают. Промокшие до нит­ки, стояли на ветру, не зная, что предпринять.

—      У меня кремень утонул. Огонь развести нечем,— стуча зубами, сказал Мамлей.

При слове «утонул» всех одновременно обожгла одна и та же мысль: «Деньги».

—      Где деньги?! — крикнул Янгин.

—      Деньги на дне реки,— тихо ответил Аказ.— У нас теперь ничего нет, все утонуло.

—      Пропадем! — простонал Янгин.

—      Зачем пропадем? — сказал неунывающий Топейка, снимая с головы кожаный малахай.— Вот ты смеялся, что у Топейки карманов нет. А зачем они, карманы? У тебя есть, да полные воды. А у меня все хранится в шапке. И посмотри: трут сухой.— Топейка ударил кресалом по кремню. В темноте ярко блеснул снопик искр. Желанный огонь! Еще несколько ударов о кре­мень— и ветер принес знакомый и удивительно приятный запах: это загорелся трут.

В глубокой балке послы развели костер и начали сушить одеж­ду. Пропажа денег и еды особенно угнетала Янгина.

—      Домой поворачивать надо,— говорил он, размахивая над костром сырой рубахой,— лодка разбита, денег нет, лошадей купить не на что. А пешком пока до Москвы дойдешь, ноги сов­сем сотрешь. Обратно пойдем.

—      Иди, кто тебя держит,— сердито сказал Аказ.

—      Я с тобой,—Мамлей подошел к Аказу.

—      А у нас рук-ног нет разве? — спросил Топейка и сам отве­тил:—Есть. До города дойдем, денег заработаем — купим лыжи. Ты, Янгин, про Великого Кугурака вспомни. Старые люди расска­зывают, что у Кугурака были свистящие кленовые лыжи, и бегал он на них быстрее ветра. Говорят, однажды он поехал за шесть­десят верст за рыбой и вернулся так скоро, что жена не успела вскипятить воду для ухи. Вот как ходил на лыжах Кугурак. А он ведь наш великий предок. Он поможет нам.

—      В Новгороде Нижнем заедем к воеводе, скажем, кто мы. Может, лошаденок даст,— заметил Мамлей.

Согретые огнем костра и надеждами на милость воеводы, послы уснули на куче хвороста, плотно прижавшись друг к другу.

Всю ночь бушевал ветер, сырой и пронзительный.

Утром двинулись в путь. Шли быстро, старались согреться, В первой же деревеньке выпросили хлеба и соли. Подкрепившись, пошли дальше.

Через три дня были в Нижнем Новгороде. На житье попро­сились в слободке к одинокой старушке. Янгин и Топейка чи­нили ей забор. Мамлей с Аказом латали порванную одежду — готовились идти к воеводе Семену Иванову княж-Гундорову пред светлые очи.

Ночью выпал снег. Он, не переставая, шел и утром. На город вместе со снегом опустилась тишина. Крупные пушистые снежин­ки медленно и спокойно падали на землю, на крыши домов, на купола церквей.

Мамлей и Аказ пошли в кремль. Город, вчера еще грязный и неприветливый, а ныне одетый в роскошный белый убор, по­казался им удивительно красивым. На душе стало как-то легче. Верилось им, что воевода обрадуется их приезду, поможет. Как- никак, а послы от целого края.

На воеводском дворе не то, что в городе, шумно. Ходят по двору какие-то люди. Не то княжеского роду, не то приказные служаки.

В приказной избе, как и на дворе, шумно. Причина этому одна: воеводы дома нету, воевода в Москве. Потому и гуляют на дворе служилые, потому и бездельничают в приказной избе.

Хлопнула дверь — дьяк Портянкин увидел двух незнакомых людей.

—     Кто такие?

—     Нам бы к воеводе,— начал Аказ.

—     Воевода в Москве. По какому делу к воеводе?

—     Нам тоже в Москву надо...

—     Ну и идите с богом!

—     В пути претерпели мы беду. Остались без еды и денег. А дело у нас великое: послами от черемисского края идем в Москву.

—     Уж вы не черемисы ли?

—     Это князь черемисский Аказ,—сказал Мамлей.

—     Князь?—дьяк вытаращил глаза.— А ты сам-то кто таков?

—     Я... человек... Я государю нашему радетель.

—     Делу посольскому помочь волен только князь-зоевода, а он в Москве. Уехал на венчание государя на царство, ждите. При­едет и разберет, что к чему.

Со всем мог смириться Янгин. Но чтобы сидеть и ждать — этого еще не хватало!

—     Идти в Москву надо—и делу конец. Снег есть, лыжи есть.

—     А хлеб есть?—спросил Мамлей.

—     Христос есть. Его слово скажем — дадут. А воевода когда приедет? Зимой? Весной? Летом? Да и поможет ли?

Сколько ни спорили, но согласились, что Янгин говорит верно: надо идти дальше.

Накануне отправки старуха хозяйка куда-то исчезла. Под вечер появилась с целой гурьбой женщин. У каждой в подоле ку­сок хлеба.

—     Узнала я: на богоугодное дело идете вы, пробежала по слободке и собрала вам на дорогу. Высушу сегодня, а завтра, глядишь, и тронетесь в путь.

—     Ты верно, Аказ, говорил: русские хорошие люди,— сказал Янгин, когда женщины ушли.— Больно хорошо, что мы идем проситься под московское крыло.

Чуть свет, надев на спины котомки с сухарями и положив на плечи лыжи, вышли на муромскую дорогу.

Выходя из Нижнего Новгорода, послы знали, что отсюда


путь будет нелегок. Но они и не думали, что столько бед их ждет впереди. Мамлей на лыжах никогда не хаживал и на первом же перегоне стер ноги в кровь. Пришлось отсиживаться в деревеньке целую неделю.

Здесь под Нижним Новгородом — те же крытые соломой кур­ные избенки, тот же хлеб пополам с лебедой. Сначала долго не пускали на ночлег. Принимали за басурманов и захлопывали двери перед носом. Еле-еле упросили одну вдову, но и та, узнав, что они идут по казанскому делу послами, выставила их за по­рог. В прошлом году в походе на Казань у нее погиб муж, ос­тавив горемыке старого деда да девять душ детей. Старшему было шестнадцать.

—     Он у меня единственный кормилец, а вы снова царя на Казань выманиваете,— сквозь слезы говорила вдова,—снова войну кличете. Сгиньте с глаз, ради бога.

Янгин первым выскочил на двор и стоял в недоумении. Ему было непонятно, почему люди считают, что их посольство обя­зательно вызовет войну.

Обошли чуть не все дворы — всюду отказ. Кое-как уговорили местного попика, и он пустил послов в теплую баню. В этой банешке пережили неделю и двинулись дальше.

Кормились скудно. Ближе к Мурому пошли селенья еще бед­нее, кабальные люди сами ели мякину и помочь путникам ничем не могли. В иных деревнях народ был напуган набегами лихих людей—и путников на ночлег не пускали. Приходилось ночевать в стогах да соломенных ометах.

Однажды в солнечный день Топейка с Янгином, разогревшись в беге, разделись и схватили простуду. Сначала ничего не замети­ли— миновали Коломну и вошли в Долгие леса. На третьи сутки обоих свалил жар. Вечером начали бредить. Подумав, Аказ и Мамлей решили идти без лыж. Положили на них хворых и по­тянули за собой. Еды не было совсем. Аказ надеялся, что в лесу поохотится и добудет мяса. Но началась метель. Пришлось делать шалаш и пережидать дурную погоду. Больным становилось все хуже.

Болезнь, голод, пурга, бездорожье — казалось, страшнее этого ничего не может быть. Но в один из вечеров сквозь гул метели Аказ услышал жуткий вой. Он разбудил Топейку и сказал сдав­ленным голосом:

—     Волки.

/


Волки расселись вокруг шалаша, задрали острые морды квер­ху и завыли. К ночи наглели еще больше. Аказ достал стрелы, раздвинул ветки шалаша и, выбрав волка, который был ближе, спустил тетиву. Зверь подскочил, завертелся на месте. Стая, уви­дев кровь, разорвала волка мгновенно и еще теснее сомкнула

кольцо. Если бы не метель, волков можно было перестрелять всех. Но вокруг шалаша метались вихри, застилая снежной пеленой все вокруг, и поэтому стрелять приходилось больше по слуху. О том, что стрела попадала в цель, узнавали по злобной грызне: волки сразу же нападали на убитого. Но чаще всего стрелы летели мимо. И скоро все три колчана оказались пустыми. Стая поредела, но упрямо сжимала кольцо. Звери будто чувствовали, что у лю­дей не осталось стрел, и подошли к самому шалашу.

Аказ вытащил из-за пояса нож и взмахом снизу всадил в горло волка. Второй зверь прыгнул на Мамлея, но руки Аказа настигли его в воздухе.

Что было дальше, Аказ помнит плохо. Люди и звери сплелись в клубок. Злобный вой, визг, кровь и боль. Аказ разил своим единственным оружием во все стороны, но раненые волки еще ожесточеннее нападали на людей. Силы истощались. Вдруг Аказ заметил около шалаша две фигуры. Покачиваясь от слабости, к ним спешил Янгин. Топейка еле смог дойти до волка, упал на него и взмахнул ножом...

К шалашу подошел человек.

Наступил день и прошел. Новый день наступил и снова прошел, а хан Шигалей все еще сидел в Касимове — в Москву не ехал. Как теперь показаться молодому царю, который с такой большой надеждой послал его в Казань?

Почти целый месяц нес от Казани тяжелую суму позора. Вся­кое бывало в его жизни, но такого, чтобы убежать с трона через забор и пешком, без коня, без слуг, рыскать по лесам, скрываясь от погони, такого с ним еще не бывало.

О, как переменчива судьба! Вознесла она его при покойном государе, дважды восседал он на казанском престоле, а в Москве всегда стоял рядом с государем по правую руку. Чем выше подни­мешься, тем больнее упадешь — так гласит народная мудрость. Улыбнулась ему судьба: позвали хана к юному царю Ивану, приласкали, возвеличили и послали на трон. А он убежал из Казани, погубил свою охрану и близких друзей. Что сказать теперь царю Ивану, как посмотреть ему в глаза?

И еще раз ночь сменила день, а день сменил ночь. Не едет в Москву Шигалей. Ходит по двору, проклинает крымцев, бранит себя за трусость. Долго ли так сидел хан, неизвестно, но прибежа­ла из Казани целая сотня его аскеров. Сумели вырваться они из лап Сафы-Гирея и рассказали хану о гибели Чуры, Булата, Беюргана и многих казанцев.

Легче стало на душе у Шигалея. Теперь можно царю сказать прямо: сила у врага велика, жестокость безмерна. Выстоять он не смог. Про то, как перескочил через крепостную стену, придет­ся умолчать.

И стал Шигалей собираться к юному царю.

До Коломны путь был легкий. Грязные дороги заковало моро­зом, засыпало снегом. Легкий холодок только подбадривал путни­ков, лошади бежали легко и свободно. Хан ехал впереди аскеров, под нос себе песню пел. В Коломне заночевали.

За Коломной легкий морозец сменился лютой стужей. Тут уж не до песен, на коне усидеть нельзя. Воины то и дело соскакивают с седла, бегут рядом с лошадью — греются. Иные трут носы и щеки снегом.

Шигалей, ухватившись за стремя, тоже трусит около седла, с конской спины на хана сыплется снежная куржевина.

Путь чем дальше, тем труднее. С вечера по лесу гуляла легкая поземка, к ночи ветер усилился, загулял по вершинам деревьев. Он срывал с сосен снеговые шапки, превращал их в холодную пыль и неистово бросал то на землю огромными белыми тучами, то поднимал в вышину. Лес утонул в белом мареве, на дороге заплясали, забесновались снежные вихри. Они с легкостью под­нимали снег и бросались сугробами вдоль и поперек пути. Кони вязли в снегу, ржали тревожно, не хотели идти. К свирепому вою пурги примешивался волчий вой.

Пурга, злобствуя, заполнила весь лес, скрыла в заносах все дороги, и скоро всадники поняли, что они заблудились, потеряли путь. Дальше идти не было смысла.

Спутники хана быстро нарубили пихтовых веток, соорудили шалаши и, выставив охрану, легли отдыхать.

К утру метель озверела. Шалаши позаметало снегом, волки по-прежнему выли где-то рядом. Татары молили аллаха о хо­рошей погоде. Но, видно, велики были их грехи: буран не пере­ставал трое суток.

На рассвете четвертого дня ветер утих. Волчья стая ушла еще раньше.

В одной деревеньке хан спросил, куда его занесло. И когда получил ответ, схватился за голову. Выходило, что очутились они где-то за Владимиром и бежали в пургу, чуть ли не в обратную сторону от Москвы.

И уж совсем отчаялся Шигалей, когда узнал, что за день до него в деревне была сотня татар из Казани и шли эти конники за кем-то в погоню.

Измученным спутникам хана встреча с сотней грозила гибелью.

Как только выпросил митрополит у царя прощение, сразу же послал по монастырям приказ: разыскать в черемисских лесах

2С6

подвижника Шигоню и возвернуть его в Москву. Игумены грамоты читают, скребут в потылицах: где его искать?

Из Разнежья послан был монах в Санькин дальний скит — а там уж другой подвижник живет. Однако веху указал: уплыл, мол, тот Шигоня по Кокшаге. Так, от одной вехи к другой, при­топал монашек в Чкаруэм, разыскал там Шигоньку, приказ ми­трополита передал. Узнали от него беглецы, что Елена престави­лась, молодой царь, видно, добр, старые грехи всем прощает... Сначала добрались до Суздаля, там надумали расстаться. Ши­гоня посоветовал Саньке, Ирине и Ешке подождать тут. Если на Москве о их грехах забыли, он даст им знак, и уж тогда они в стольный град явятся безбоязненно.

Монастырь Суздальский их бы принял, но Саньке и Ирине с молодости келейное житье опротивело, а Ешку так и вовсе от монашеской жизни тошнит. И надумали они податься снова к Микене в ватагу.

Но попали туда не вовремя: ватага решила перебраться в угличские леса, и Микеня посоветовал им зимовать в одном укромном месте. Привел их в такую чащобу, что туда не только люди, медведи и то не заходят. А в чащобе той — зимовка в два окна, с печкой, нарами и подвалом. Из подвала выведен небольшой подземный ход к берегу речки. Были в этой лачуге инструменты, чтобы ложки вырезать, а это дело нужное. Палага тоже в зи­мовке осталась, идти с ватагой в такую даль ей было не с руки.

Все четверо научились делать ложки, Ешка таскал их в окрест­ные села, в обмен приносил хлеб, сало, яйца, молоко. В деревнях и хуторах, далеких от церквей, тайком крестил ребятишек, венчал молодых, отпевал усопших. Когда ложками снабдили всех мужи­ков в округе, бабы стали прясть лен, Санька из нитей вязал се­ти, продавал их местным рыбакам. Кормились хоть и скудно, однако не голодали.

Зима в этом году спервоначалу была мягкой, но после рож­дества словно взбесилась: морозы чередовались с ветрами, бу­раны— с метелями. Наши зимовщики сидели-сидели в своей за­несенной по самую крышу берлоге, но делать нечего — надо вы­ходить, потому как хлеб кончился. И Ешка, забрав две сети и мешок ложек, ушел в пургу. Сутки его нет, вторые, третьи...

—      Не видно свету вольного,— сокрушалась Палага.—Беснуется пурга. Чую сердцем, попик наш пропадет — как пить дать. Пойду искать.— И Палага стала надевать шубейку. Санька отложил в сторону челнок и сеть, тоже поднялся, оказал:

—      С твоей ли силой в такую непогодь? Сидите тут — я встречу.

—      И я с тобой,— Ирина схватила шаль,— загинешь один в пурге.

Санька открыл дверь, снежный ветер ворвался в зимовку. Палата осталась одна, зажгла перед иконой божьей матери лампадку, встала на колени. За окном выла пурга, и Палата подумала: «Если в нашей чащобе такое, то что же в открытом поле творится?»

В молитве и не заметила, как распахнулась дверь и на пороге появился весь занесенный снегом Ешка, а за ним — двое, в суконных чапанах с башлыками, внесли человека.

—      Ну, пропади ты пропадом, тащи его сюда,—прогудел Еш| ка. — Давай, клади на нары.

—      Боже мой! Кто это?— воскликнула Палата.

—      В дороге захворал,— снимая тулуп ответил Ешка.— Ну что вы встали? Тащите другого.

Двое в чапанах торопливо вышли.

—      Ну, слава тебе господи, вернулся,— с облегчением сказала Палага и тут же начала ворчать:—У, долгогривый! В такую зава­руху да целую неделю в лесу!

—      Молчи, квашня, чем языком чесать, согрей воды. Не видишь— помороженные люди.

—      Они не наши, вроде?—спросила Палага, ставя на горячую печку котелок с водой.— Нехристи?

—      Живые люди...

Двое в чапанах внесли еще одного, рядом с первым положили. Палага помогала развязывать башлыки, расстегивать чапаны.

—      Не бойтесь, раздевайтесь. Здесь вас никто не тронет,— сказал Ешка, развязывая мешок.— Вот хлеб оттает — поедим.— Он вынул из мешка огромный каравай ржаного хлеба, положил на печку рядом с котомкой.

—      Спасибо. Еще успеем,— ответил один.— Надо бы на до­рогу выйти. Нет ли погони?

—Я чую, с этими гостями придется плакать,— сказала Палага, когда те вышли,—Они либо татары, либо еще хуже. Ножи под чапанами видал какие? Скорей всего они лазутчики татар. А ты приволок их сюда!

—      Они, Палагонька, измучены, хворые они. И более нам о них знать ничего не надо.

—      Душа святая! Вот подожди, оклемаются тебя же первого и прирежут.

—      Не ворчи, квашня, помогай хворым!

—      А я что делаю?— Палага сняла с больных чапаны, оба были без сознания, тихо стонали. Бросив в котелок горсть сухой малины, Палага вытащила из рундучка склянку с гусиным жиром, смазала больным обмороженные руки и лица. Кожа на них мес­тами почернела, местами покрылась красноватыми язвами.

Когда малиновый отвар вскипел, Палага разлила его по круж­


кам и, приподнимая больных, по очереди напоила. Больные ус­нули, Палага покрыла их, снова налила в котелок воды.

Двое в чапанах вбежали в зимовку, один заговорил тороп­ливо:

—      Погоня... Идут по следу. Вы уходите в лес. Мы будем драться!

—      Вы ножички спрячьте,— спокойно сказал Ешка.— Есть за­пасной выход.

—      Какой? Одна же дверь-то...

—      Лезь под пол. Там сидите. Коли учуют — бегите. Подземный ход к реке ведет.— Ешка сдернул с пола плетеный лыковый ков­рик, открыл люк, они спрыгнули под пол. Закрыв люк, Ешка встал на половичок, снял с шеи большой серебряный крест и за­тянул заупокойную молитву. Палага, закрыв дверь на засов, дис­кантом вторила ему.

В сенцах раздались крики, в дверь сильно ударили, ветхий пасов выскочил из скобок, дверь упала на пол, и четверо дюжих татар ворвались в зимовку. Ешка и Палага запели громче:

Упокой, господи,

Души рабов твоих,

Даниилы и Ерми-илы...

Вечная па-амять... Вечная па-амять...

—      Что тут за люди?! Почему в лесу живете?—спросил молодой татарин с обнаженной саблей в руке-.

—      Тихо, ты! Не ори,— подняв крест, сказал Ешка.— Покойники и доме, не видишь!

—      Почему сдохли?

—      Кто знает? Язва, может, а то и чума.

Татарин подошел к больным, откинул чапан, увидел язвы, в страхе отшатнулся.

—      Мы шли сюда по следу. Весь снег затоптан. Народу много было, куда все девались?

—      Я за попом ходила,— ответила Палага.— Вот привела...

—      Врешь, баба!

—      Вы хоть дверь прикройте, ироды! Холодно.

—      Сама прикрой. Мы искать будем. Найдем — секим башка.

—      Кого хоть ищите-то?

—      Опасных преступников ловим. Их четверо. Сюда пошли.

Обшарив все углы, татары выскочили на волю, чтобы обыскать

псе вокруг зимовки. Старший остался в зимовке, вынул из кармана кошелек с деньгами, положил на стол.

—      Тут деньги. Если придут четверо, дайте знать. Мы в сосед­нем селе будем. Им далеко не уйти. Понял?

—      Понял, служивый. Но я думаю, что одного кошелька мало. За каждого по кошельку.

209

1-І Марш Акпарса

—      Э-э, русский поп! Ты такой же жадный, как наш мулла. Од­ного кошелька хватит. Там серебро, не медь.

—      Ну-у, пронесло,— оказал Ешка, когда татары ушли.

—      А если бы хворые пошевелились...— Палага перекрестилась.

—      Что было бы? Секим башка.— Ешка поднял сорванную с петель дверь, надел ее на петли, затворил. Потом сдвинул коврик, хотел открыть люк. Но Палага остановила его:

—      Ничего им не станет. Посидят. Не дай бог татарва снова вернется.

В дверь снова постучали. Ешка открыл и вместе с гулом бурана впустил Саньку и Ирину.

—      О господи!—воскликнула Палага.— Как вы злодеям в ру­ки не попались?

—      Мы их вовремя заметили,— сказал Санька.— Спрятались.

—      Ушли они?

—      Ускакали. А это что за люди?

—      Нашел в лесу. Давайте есть будем, хлеб оттаял.

Ирина разделась, подошла к больным, долго всматривалась в их лица. Санька спросил:

—      Живы?

—      Да вроде живы, Саня. Только...

—      Что только?

—      Сдается мне, один из них —Топейка. Глянь-ка, я, может, ошиблась.

—      Похож,— сказал Санька, разглядывая больного.— Очнется— спросим, как сюда попал.

Палага поставила на стол котелок с малиновым отваром, Ешка разломил каравай на четыре части, и все начали есть. Вдруг Ешка вспомнил:

—      Ах, пропади мы пропадом! Сами сели за стол, а про гостей забыли. Сидят в подвале.

—      Кто в подвале?—испугался Санька.

—      Сейчас узнаем,— Ешка подошел к люку, поднял половик, но вдруг в сенцах явственно зазвучала татарская речь:

—      Кель мында! Мында кельган тура[3].

—      Вернулись басурманы! — воскликнула Палага.

Ешка сдернул крест и снова запел «Со святыми упокой», Сань­ка снял засов, впустил татар. Вошли двое, остальные стояли на воле у окна. Пожилой оглядел зимовку, подошел к больным, от­крыл чапаны. Хворые враз застонали.

—      Они живые. Зачем отпеваешь?

—      Какое там живые? Одной ногой в могиле,— ответил Ешка испуганно.

—      Ты хитрый, поп.— Татарин говорил добродушно, даже вроде весело. Отойдя от хворых, подошел к Саньке и начал его обгля­дывать.

—      Где я мог тебя видеть, парень?

—      Н-не знаю,— ответил Санька, заикаясь, хотя сразу узнал хана Шигалея.

—      Сейчас вспомню. Я видел тебя в Москве. Ты был постельни­чим у великого князя. Потом убег. Аказ с тобой скрылся.

—      Обознался ты,— хмуро сказал Санька.

—      Ты меня не бойся, парень. Не обознался я. Под чапаном Топейка лежит. А вы убежали вместе.

—      Ты-то кто такой будешь?—осмелев, спросил Ешка.

—      Я хан Шигалей. Служу царю Ивану. Иду в Москву. Вот мало-мало запутался. В лесу такой шурум-бурум.

—      А ты не врешь?— Ешка осмелел еще больше.

—      Ай, поп! Мало того, что ты хитрый,—ты еще и вредный. Поверь, я вам не враг. Я нужду терплю. Со мной пять человек. Сейчас их сюда позову.

—      Коли не враг — пускай.

Хан Шигалей вышел, Ешка спросил Саньку:

—      Он вправду Шигалей?

Санька согласно кивнул головой.

—      А ведь из тех, что под полом, один-то Аказ. Я слышал, так его называли.

Ешка поднял крышку люка. Вылезший из подвала Мамлей сначала не разглядел посторонних. Но когда увидел татарина, сразу схватился за нож.

—      Мамлей?!—воскликнул Шигалей.— Брось нож!

—      Хан Шигалей?! Аказ, смотри, кто здесь!

Аказ не успел появиться в люке, как его облапил Санька.

Пока обнимались и тискали друг друга, Ешка глянул на Палагу и, разведя руками, произнес:

—      Поистине неисповедимы пути господни.

—      Как вы сюда попали?—спросил Шигалей Аказа.

—      Идем в Москву.

—      И я в Москву. Ты тоже заблудился?

—      Ох и рад, что встретил...

—      Ия! Аллах послал тебя сюда. Ты даже сам не знаешь, как мне нужен. Я поведу тебя к царю. Может, он и мою вину простит?

—      Какую вину?

—      Оставил я Казань. Чуть ноги унес.— И Шигалей начал рас­сказывать о своей неудаче в Казани.

Ирина и Аказ давно заметили друг друга. Оба обрадовались, а заговорить все не решались. И только когда Ешка позвал всех к столу, Аказ подошел к Ирине, сидевшей в уголке.

—     Сестренка, здравствуй!

Ирина рывком метнулась с лавки, обняла Аказа, прижалась к его груди, спрятав лицо в кафтан, заплакала. Санька сказал стро­го ей:

—     Ты в своем уме, Ирина? Нехорошо!

—     Прости ее, Саня. Она хоть и названная, но все-таки сестра.

—     Принес бы ты, Саня, дровишек,— пропела хитрая Палага.— Печка совсем гаснет, а нам столько взвару надо. Гостей-то полон дом. Иди-иди,— и вытолкала Саньку во двор.

Через полчаса все сели за стол. На столешницах курились па­ром разогретые хлебные ломти. Хан, дуя на горячую кружку, ска­зал шутливо:

—     Чай не пьешь — откуда сила будет?

А Санька, прихлебывая остропахнущее малиной варево, гово­рил весело:

—     А я думал, ты за моей головушкой.

—     Твою вину я знаю. Пойдем в Москву — я выпрошу тебе прощенье. Теперь мы вместе, и силы у нас поболе.

На нарах застонал Топейка, запросил пить. Ирина поднесла к его истрескавшимся сухим губам кружку. Топейка утих. Аказ начал рассказывать Шигалею о том, как собирал старейшин, как шли они в Москву:

—     Беда от нас не отстает всю дорогу. Чуть не утонули сначала, потом Янгин с Топейкой заболели, деньги утонули, волки чуть не задрали нас.

—     Чуть не считается. Я верю: тебя в Москве ждет удача.

—     Какая удача? Домой пойду, обратно. Больные, без денег, оборвались все. В таком тряпье к царю как покажешься? Прого­нит со двора.

—     Я тоже беден, как дервиш. Ничем тебе помочь не могу. Но все равно...

—     Аказ, послушай,— сказал Санька,— пятиться не надо. Ты, видно, сам не знаешь, какой подарок Москве несешь. Царь не по­смотрит, что ты в рваном зипунишке.

—     Не посмотрит!—воскликнул хан.—Но до Москвы добраться надо. На чем? Всех лошадей съели, две худые кобылы остались. А у вас хворые да бабы. И ашать дорогой надо. Я деньги тоже потерял...

—     Ну, пропади вы пропадом! — Ешка поднялся над столом.— О чем они глаголят?! О зипунах да лошадях! А на моей памяти двенадцать раз рати ходили на Казань. Сколь напрасно право­славных полегло! А если черемиса будет с нами, неверных одолеем. Народ, быть может, отдохнет от ополчений. Вот, берите!—И Еш­ка, сняв с шеи крест, положил его на стол.— Из чистого серебра!— добавил с гордостью.

—      Тулуп мой продадим,— сказал Санька,— стерплю, чай, как- нибудь.

Ирина высыпала на стол горку денег и положила золотое ко­лечко.

—      Вот все, что скопила...

—      От меня вот это!—Шигалей отстегнул от пояса нож в до­рогих ножнах.— Он из дамасской стали.

—      Выходит, надо топать к мужикам. На дровни, да на лоша­денку хватит,— сказал Ешка, сгребая со стола деньги, крест и нож.— Да, вот еще — чуть не забыл. Тут мне недавно дали коше­лек... Ну это — на еду.

—      Спасибо, люди,— растроганно сказал Аказ.

—      Спасибо скажешь там, в Москве.

Проснулся Янгин, в беспамятстве выкрикнул:

—      Аказ! Аказ! Они идут! Стреляй!

Мамлей сказал:

—      Недели две, а то и больше пролежат.

—      Раньше на ноги поднимем. У молодых подолгу не болит. Пурга утихнет — тронемся.

СНОВА В МОСКВЕ

Третий год боярин Михайло Юрьевич Захарьин уж в Москве не живет. У покойного государя Василия Ивановича боярин был в большой чести, но умер великий князь — и многое изменилось. Елена Васильевна боярина недолюбливала и при жизни мужа, а как царь преставился, жаловать и вовсе перестала.

Когда бояре Вельские да Шуйские пришли к власти, совсем лихо стало Захарьиным. Сколько зла они сотворили, сколько бояр и воевод-доброхотов умершего царя изничтожили—не счесть! Дво­ры, веси и имения убитых брали себе, а Михайлу Юрьевича с младшим братом Романом чуть в темнице не уморили. А после то­го, как у бывшего царского окольничего Романа были отняты вот­чинные земли, от обиды да лишений он умер, оставив.Михаиле си­ротинку Настю — единственную дочь.

У боярина после вызволения из ямы остался всего один двор н Таруссе, где и живет сейчас Захарьин в безвестьи: что в Москве творится, не знает.

Племянница Настя выросла красавицей и умницей. Боярин на нее не насмотрится, только она ему теперь утешенье на старости лет...

Ныне князь-боярин проснулся рано и, помолившись богу, вы­шел на крыльцо.

Издавна заведено: сперва князь осмотрит ткацкую избу, потом посетит клети и амбары, побывает на гумне, заглянет в овин и, если дело идет своим чередом, возвращается на крыльцо, творит суд и расправу.

У крыльца боярина уже ждут. Впереди стоит мужик, боярин сразу видит: смерд из худых. Полушубок на нем потертый, пошит криво-косо, внизу выглядывают из-под овчин лоскутки посконной белой рубахи. Колпак, отороченный облезлой заячьей шкуркой, мужик мнет в руке.

Поклонившись до земли, говорит:

—      Благодетель ты наш, к твоей милости... дал бы до новины осьмину ржи. Детишек кормить нечем. Не откажи.

—      Недоимка по прежним долгам, поди, на шее висит, а ты снова «дал бы»,— ворчит князь и, не дожидаясь ответа, говорит ключнику.— Ежели долгов нет, насыпь ему из большой кади.

Двое дюжих слуг выводят к крыльцу низкорослого одноногого мужичонку. На шее — хомут. Это княжеский чеботарь Иванко.

—      Ты опять в лихоимстве уличен?—качая головой, спрашивает князь.

—      Хомут уволок с конюшни прошлой ночью,—говорит конюх.— Еле поймали.

—      Стало быть, как работать, так у него одна нога, а воровать, так сразу пять. Любо! Посадить в швальне на цепь, пусть в хо­муте до весны обувку шьет...

Вдруг загромыхало кольцо на воротах, кто-то настойчиво про­сился во двор.

—      Отопри,— недовольно повелел боярин и, ковыряя в носу, стал ждать, кого нечистая принесла.

Ворота распахнулись, Михайло Юрьевич вздрогнул: к крыль­цу неспешно двигался дьяк Шигоня Пожогин. Затряслись под­жилки у боярина: Шигоньку по пустым делам не пошлют. Про­ворно сбежал по лесенке навстречу дьяку, гостеприимно распах­нул руки.

Пока обнимались да целовались, служки в горнице приготовили стол с вином и яствами.

Выпив по чарке, долго глядели друг на друга, молчали. Потом Шигоня сказал:

—      Постарел ты, Михайло Юрьевич, постарел...

—      Хоть жив, и на том слава богу,— ответил боярин, невесело усмехаясь.— Ты скажи, что сейчас на Москве творится? Я чаю, не даром приехал?

—      Москву сейчас не узнать,— Шигонька почесал за ухом, опрокинул в рот еще чарку,— теперь, слава богу, есть у нас царь.

—      Неужто снова перемена?

—      Молодой орел крылья расправил и державу в руки взял на­крепко.

—      Стало быть, возрос Иван Васильевич?

—      Ой, как возрос! Семнадцатый годок идет, а правит — дай бог так и возмужалому править. Вельских и Шуйских прижал к ногтю. Недавно венчался на царство, а теперь жениться вздумал. На-ко вот, прочитай,— и Шигонька передал боярину грамоту.

—      Ты уж сам прочти. Я глазами дюже ослаб. К тому ж, оконцы затянуло морозом.

Дьяк развернул свиток, прочел:

—      «Волею царя и государя нашего Ивана Васильевича посла­на сия грамота князьям, боярам, воеводам и всем людям знатного рода.

И когда к вам эта наша грамота придет, и у которых из вас бу­дут дочери-девицы, то вы бы с ними сейчас же ехали в город к нашим наместникам на смотр, а дочерей-девиц ни под каким ви­дом не таили бы. Кто же из вас дочь-девицу утаит и к наместникам нашим не повезет, тому от меня быть в великой опале. Грамоту пересылайте меж собой сами, не задерживая ни часу».

Шигоня свернул свиток, сказал:

—      Уразумел, Михайло Юрьевич?

—      Понятно все как есть. Только-ить дочери никакой у меня нету. Не сподобил бог. Бездетным маюсь, и о том в Москве ведо­мо всем.

—      Одного ты, боярин, не заметил: все бояре и князья грамоты меж собой передают сами, а к тебе я прислан. Спроста ли это?

—      Спасибо за честь. Одначе и вправду дочери нет у меня.

—      А племянница?

—      Волю государеву рушить не могу, ибо в грамоте сказано только про дочерей.

—      Хитер ты, боярин, но не ко времени. Быть твоей племяннице царицей — чует мое сердце. Государь великий самолично-повелел ей на смотринах быть. Где он видел ее — не ведаю, одначе мне сказал: «Захарьина-Кошкина племянница чтоб была в Москве не­пременно». А посему, не мешкая, собирайся сам, собирай Наста­сью и чтобы в полдень тронуться в путь. Спеши, боярин.

Настенька узнала о поездке в Москву и рада-радешенька. В Москве она была всего раз — гостила у сестры Алексея Адаше­ва. Здесь и увидел ее молодой царь. Настя хорошо помнила тот вечер, когда Иван приехал к Адашеву. Боярышне казалось, что она незаметная среди других пригожих и нарядных, но царь по­дошел к ней, усмехнулся:

—      Мила ты и бела, лебедушка, а глаза не вымыла. Так чер­ными оставила. Ай, как нехорошо!

Настя слышала, что любит смущать молодых девиц острый на слово государь, и, чем больше те смущаются, тем больше он сме­ется над ними. Иногда до слез доводит. «Ну, я-то не заплачу»,— подумала Настя и самым серьезным тоном ответила:

—      Прости, мой государь, в том не моя вина. Золой, песочком терла — не отмываются. Видишь, лихо какое!

Царь, помнит Настя, расхохотался, а потом неожиданно прив­лек к себе и быстро поцеловал в щеку.

И это не смутило Настю. Прикрыв щеку платочком, она ска­зала строго:

—      Румяны-то нынче не дешевы, государь, и слизывать их за всяко просто не надо бы.

—      Ой, смела!—удивился царь, а потом добавил:—И смела и весела. Вот только умна ли?—Иван все еще надеялся смутить боярышню...

Село Кашинское, что стоит на полпути к Москве, занесено чуть не под крыши снегом, блестящим под холодным светом луны. На постоялом дворе народу столько, что теснота выплеснула на улицу людей и лошадей. Прямо на улице жгут костры из соломы, ветер разносит тысячи искр по дороге навстречу княжескому поезду. Ми- хайло Захарьин прислушивается к людскому шуму тревожно: не бунт ли уж опять подняли черные людишки? Вокруг костров — темные фигуры в тулупах, овчинных шубах: холод теснит их бли­же к огню. Даже кони и те тянутся мордами ближе к дыму, ловят теплые струи воздуха. На княжеский возок никто и не взглянул. Тут и решили заночевать.

Шигонька первый влез в постоялую избу и, переступая через людей, вповалку спавших на полу, подошел к хозяину. В избе ча­дили два смоляных факела, хозяин поднес поданную Шигонькой грамоту к огню и ничего в ней не понял: читать-то не горазд был. Увидев большую печать, свисающую с грамоты, понял, что дьяк этот —птица важная, и хотел предложить ему свою жилую поло­вину. Но дьяк оглядел и подошел к двери в горницу для благород­ных, взялся за скобу.

—      Куда, дьяче? Там царь!—испуганно зашептал хозяин.

—      Иван Васильевич?

—      Царь Шигалей со свитой. Не шуми бога ради — татары разорвут тебя.

—      Не разорвут,— спокойно ответил Шигонька и постучал в дверь.

Шигалей приходу дьяка обрадовался. А когда узнал, что с ним едет боярин и, может быть, будущая царица, распорядился просто. Из черной избы всех вытурил на сеновал, людей, которые устрои­лись в горнице, вытолкал в черную избу. Настю и боярина сам провел от возка до горницы. В углу против печи и полатей Настя увидела лежанку под пологом, спросила:

—      А тут кто?

—      Тут, боярышня, хворые. Если помешают — уберем.

—      Пусть лежат с богом,— ответила Настя.

После ужина Шигонька сразу вцепился в Аказа, давай выспра­шивать о делах, что творятся на горном волжском берегу. С Аказом они старые знакомые—поговорить есть о чем.

В Москве вторую неделю идут смотрины. Девиц съехалось бо­лее пятисот. Невесту царскую выбирали тремя кругами. Первый круг — боярский. Ездили бояре-наместники по вотчинам, городам и весям, смотрели каждую девицу. Глядят: пригожа ли, бела ли, нет ли на лице каких изъянов. Особенно выспрашивают про то, какого роду-племени. Ежели девушка древнего роду и красива, дарят ей кашемировый платок и отсылают во второй круг в Мо­скву.

Второй круг—владычный. Сидит в нем митрополит Макарий с архиереями. Здесь проникают в ум и душу каждой избранницы. Задают замысловатые вопросы, спрашивают молитвы, думы о бо­ге, узнают, сколь преуспела девка в грамоте. Самым умным и бла­гочестивым дарят золотой нательный крест и шлют на третий круг. Остальным крест дарят серебряный и с почетом отправляют домой.

Третий круг — царский. Иноземные лекари смотрят на каж­дую в отдельности. В жарко натопленной комнате златокрестнип раздевают донага и вконец смущенных до бледности в лице под­водят к свету. Лекари смотрят, здорова ли избранница, способна ли к деторождению, статна ли, отличается ли красотой телесных форм, нет ли в теле каких изъянов.

Скрытый от девиц, сквозь решетку на избранниц смотрит сам царь.

Из сорока златокрестниц выбрали двенадцать, к ним вышли царь и митрополит.

Настя, укутанная в шелковое покрывало, взглянула на Ива­на — и волна радости хлынула в ее сердце. Царь улыбнулся ей как старой знакомой, чуть заметно кивнул головой.

Макарий осенил избранниц крестом, сказал:

— Каждая из вас достойна быть царицей. Любая из вас по сердцу государю, и не знает он, с какой разделить свой престол, свой хлеб, свое ложе. Сие оттого, что даны вы ему человеками, а государыня, как и сам государь, особы богоданные. И обратимся мы к богу, и пусть всевышний укажет на одну из вас. Идите с бо­гом по покоям, вам отведенным.

И снова Иван глянул на Настю ласково.

...Спит Москва, спят обитатели Кремля. Морозно и тихо в ночи, только изредка на крепостных стенах перекликаются сторожа.

В двух опочивальнях, перестроенных наскоро из светлиц, спят двенадцать избранниц. Среди них и Настя. В покоях жарко, деви­цы сбросили с себя одеяла, разметались на пуховых перинах.

Девицы спят. Уж очень много волнений выпало на их долю в эти дни. Устали они и не долго думали о своем уделе — уснули. Может быть, видят они радостные и волнующие сны.

Не до сна жениху. Отобрали для него двенадцать невест. Все красавицы, как одна, телом стройнее одна другой, смыслом умнее одна другой. Попробуй, укажи на ту, с которой жить всю жизнь. Не шутка. Вдруг выберешь одну, а, может, рядом с ней стоит во много раз душевнее, милее и умнее — в душу не заглянешь. И ска­зал тогда митрополит: пусть выберет всевышний. Когда отойдут ко сну избранницы, укрыть их всех платами, прийти к ним в ночи и, не видя лица, положась на промысел божий, указать единственную.

И повел Макарий молодого царя в опочивальни.

Под низкими каменными сводами — духота. Единственная све­ча в дальнем углу светится еле-еле, язычок пламени колеблется из стороны в сторону, будто свежего воздуху ищет. В полумраке бес­шумно, на носках проходит царь мимо кроватей, жадно обшари­вает глазами тела, укрытые легкими одеяльцами. Вот одна одеяль­це сбросила, потому жара, и лежит в полутьме, будто Ева в пер­вый день творения. Иван долго глядит на нее, но владыка легонько подтолкнул вперед. У царя дрогнуло сердце. Около стены лежит та, что дерзко и умно говорила с ним у Адашевых. Тонкое покры­вало плотно облегает тело и обрисовывает удивительно красивые изгибы ее фигуры. Она улыбается во сне, губы шепчут какие-то слова, а на подушке вокруг головы золотистый венец кос. Вся она соблазнительно свежа, и царь склоняется над ее открытым плечом. Ноздри раздуваются, дрожат. Он рывком хватает владыку за ру­кав рясы и шепчет: «Вот она!»

Шигонька снова в Москве. Снова, как и при Елене Васильевне, рядом с троном. Прочел молодой царь заметы Шигонькины о чере­мисском крае, нашел их зело умными и краткими и вызвал дьяка в Москву. Повелел ему снова вести Царственную книгу и вносить ту­да все, что в царстве содеялось. И стал Шигонька царевым лето­писцем, жил по-прежнему в митрополичьих покоях.

Шигонька взялся за Царственную книгу. Записывать нужно много: как великий государь венчался на царство, как советовался с митрополитом Макарием о женитьбе, где огорошил бояр и попов решением не искать себе невесту в иноземных царствах, как это делали раньше, а взять в жены русскую. И о том, как невесту вы­бирали. Записать не мешало бы о том, кто этого счастья удо­стоился.

«И женился русский царь в четверток всеядной недели и вен­чал их в соборной церкви Пречистыя Богородицы Макарий митро­полит всея Руси в царствующем граде Москве и бысть радость велика...»

В понедельник всеядной недели начался великий мясной торг. Испокон веков торговлю починали на Москве-реке. Туши свиней, быков и баранов вывозили прямо на лед и примораживали. Затвер­делые на морозе огромные рыбины складывались на лед поленни­цами, как дрова.

В эту же пору начинались и свадьбы, и всякие празднества. Русские, грешным делом, поесть до отвалу любят, а на свадьбах — тут уж без сотни перемен и стола не бывает. Потому торговля съестным идет бойко.

Москва прознала, что пир свадебный у царя начинается в суб­боту и только в другую субботу закончится. И будто позвано на тот пир около тысячи человек, и будто съедутся со всей державы князья и бояре. Этому верили и не верили, однако многие видели, как в Кремль проскакали молодой воевода Андрей Курбский и старый князь Семен Гундоров. А ведь каждому мальцу ведомо, что Курбский был на южных рубежах, а Гундоров сидел на Волге в Нижнем Новгороде.

И вот настала суббота всеядной недели.

Терешка Ендогуров — приказной голова, как и в прошлые го­ды, когда женили Василия Ивановича, так и теперь, когда справ­ляет свадьбу его сын, несет охрану Брусяной избы.

В сенях и на крыльце — дюжина сторожей-стрельцов, а сам Те­решка в новом кафтане, при сабле встал в прихожей палате у входа. Слева вход в большой зал Брусяной избы, там расставлены столы царского свадебного пира.

Шумно в огромной зале.

Тут и князья, и бояре с женами и дочерьми, тут и воеводы, и попы с чадами и домочадцами. Терешка каждого знает в лицо: не­даром седину на сей службе нажил.

Уж все расселись строго и чинно по своим местам, а молодого царя с царицей еще нет. Терешка видит, как царский стольник шмыгает из залы в сени, выглядывает в окно — беспокоится, по­чему молодые задержались.

Гости тоже шушукаются меж собой, гудят, как пчелы в улье. Потрескивают богатые свечи, льют каплями воск на холодную бронзу подсвечников. Снуют слуги, носят в залу яства, вина и пи­тие. Терешка слюнки глотает.

А царя все нет и нет.

Князь Андрей Курбский, высокий, смуглый красавец, вышел из залы и ходит по палате. Терешка знает: князь, вызванный с юж­ных рубежей на венчание, опоздал и теперь боится гнева царского. Широко распахнув двери, вошел иерей Сильвестр. Он подходит к окну и в волнении мнет черную с проседью бороду. Для него царь все еще мальчик, воспитанник, и каждый неверный шаг болью за­девает душу старого иерея.

Курбский подошел к Сильвестру, глядя в окно, сказал:

—      Уж молодым пора бы появиться. Бояре-гости заждались.

—      Их не убудет — подождут,— сердито ответил Сильвестр,— сами во всем виноваты. Бывало, помазанника божия в палату эту думную на шаг не подпускали. Помню, вот на этом рундучке си­дит, сердешный, ждет, когда бояре выйдут и свою волю скажут.— Сильвестр повернул голову к входу в залу, глаза его блеснули торжеством.— Теперь же он их ни во что не ставит и делает им все наперекор.

Иерей тряхнул гривой волос, резко развел руки:

—      Со первых дней Руси государи себе в супруги брали доче­рей от царской крови, а ныне кто в царицах? Окольничего Роман- ки дочь! Род захудалый — боле некуда.

—      Царю Руси сподобнее царицей иметь русскую. Она краси­ва, любит он ее. Ведь не тебе, святой отец, с ней жить и не боярам. По-моему, в выборе он прав.

—      Помазанник он божий! Царю великому великая степенность быть должна...

—      Тебя не пойму, святой отец! И на бояр ты зол, и на царя... Пора понять, что царь уже не ребенок.

«Всю власть с Адашевым в свои руки забрали,— думает Те- решка.— Теперя эта власть из рук уплывает—оттого поп и злится».

В этот момент в темных окнах палаты полыхнуло оранжевое пламя факелов, и скоро в боковую низкую дверь палаты вошел Иван с молодой царицей. На царе светло-голубого шелка летник, из-под которого видна шитая золотом ферязь. Поверх летника— парчовый кафтан с меховыми отворотами, затянутый широким ожемчуженным поясом. Широкий соболий опашень накинут на плечи. Так же богато одета и царица. Молодые вышли на середину палаты, и скоро все помещение заполнила, блестя нарядами, сва­дебная свита.

Курбский поклонился царю и царице отдельно.

—      Будь счастлив, государь. Дай бог царице доброго здоровья.

—      Князь Андрей! — Иван быстро подошел к князю, и у Курб­ского отлегло от сердца.— Хоть и храбрый ты воевода, но опоздай на свадьбу—и я не простил бы тебя. Вставай со мною рядом—пой­дем за стол. Благослови, святой отец.

—      Благослови господь тебя с супругой, государь,— сухо про­изнес Сильвестр и трижды осенил чету крестом.

—      И ты со мной, — кивнул иерею царь и, взяв Анастасию под руку, вошел в залу.

Г


Гул сразу стих, но потом разразился с новой силой. Послы­шались возгласы: «Многия лета царю с царицей!», «Слава, слава!». Палата опустела, только изредка пробегали через нее слуги. Кня­жий свадебный пир начался.

Терешка стоит у входа почти два часа. А пир идет своим че­редом.

Вдруг мимо Терешки проскочил щуплый татарин в меховой шапке. Терешка в два прыжка догнал его, схватил за воротник.

—      Ты куда это, неумытая рожа, лезешь?

—      Мал-мало стольнику пасматреть надо, от хана Шах-Али словам сказывать надо.

—      Постой здесь. Позову.

—      Латна, пастаим,—согласился татарин.

Не успел стольник выйти, хан Шигалей сам тут как тут. Ши­роким шагом вошел в прихожую палату, стряхнул с усов намерз­шие льдинки, сдернул с плеч и бросил татарину на руки заснежен­ный тулуп.

—      Хан Шигалей! — воскликнул стольник, выходя.— Когда ус­пел ты? Давно ли из Казани?

—      Только с коня слез. Скажи царю, что Шах-Али в Москве.

—      В том нет нужды. За свадебным столом твое место не за­нято. Входи — садись, царь будет только рад. Он и так про тебя спрашивал.

—      Я не затем пришел, чтобы бражничать. Тебя я об одном про­шу: скажи, что я в Москве и шлю ему от сердца поздравление. Иди.

—      Погоди тут, коли входить не хочешь. Я доложу государю, может, ты надобен ему.

А через минуту в прихожую вышел царь. Он был весел и чуть- чуть пьян.

Увидев Шигалея, на ходу крикнул:

—      А-а, беглец явился!

—      Тебе здравия желаю, государь.

—      Ценой великою приобрели мы в Казани сторонников Руси, а ты покинул их?!

—      Кучак привел из Крыма войско, князь Вельский...

—      Когда? В средине лета это было. Сейчас зимы средина. Где был?! Быть может, ты в Крым бегал, к Гиреям?

—      Великий царь... Я столько лет служу тебе...

—      Магмет-Аминь, Латиф — сородичи твои?

—      Двоюродные братья.

—      Их мой дед с пеленок взрастил. Вспоил, вскормил. И что же? Поочередно ставил их в Казань, они ему поочередно изменя­ли! И ты с того же начал,— с обидой в голосе проговорил царь и подошел к окну. Из двери вышли Сильвестр и князь Александр Горбатый-Шуйский. Сильвестр подошел к Ивану и тихо, чтобы не слышали другие, сказал:

—      Прости, Иван Васильевич, что я перебиваю твою речь, но на пиру смущение. Царицу молодую ты оставил одну. У невесты сле­зинки на глазах.

—      Не гоже, государь, супругу оставлять на свадебном пиру,— шепнул князь, подойдя с другой стороны.

Иван резко повернулся от окна, метнул взгляд на Сильвестра, потом на князя, сказал спокойно:

—      Андрюшенька, друг мой, поди к царице, рядом с ней сядь...

—      Как можно, государь!

—      Сядь рядом с ней,— еще тверже повторил царь после вос­клицания Сильвестра.— Скажи, что у меня дела. Ты побудь с ней, развесели. А я вернусь как можно скоро.

—      Такого средь царей не было доселе,—тряхнув гривой, гнев­но произнес иерей,—Не можно так!

—      Довольно, поп! — крикнул Иван.— Кого учить ты вздумал? Бросай эту привычку — пора уже... А ты, Андрей, скажи супруге — слезы пусть утрет немедля. Скажи, что плакать ей не слей. Она отныне не окольничего дочь, а — царица! И для нее отныне дел важнее, чем корысть государства, нет! Да будет вам известно: Ка­зань опять ушла под руку Крыма. Доколе же... ты, князь Андрей, иди... доколе же наш друг хан Шигалей Гиреями с престола будет изгоняться?

Услышав гневные возгласы царя, из залы в палату стали вы­ходить гости, и скоро Терешку оттеснили к самому выходу. Одна­ко все, что говорил царь, ему было слышно.

—      Ну, я вас спрашиваю, доколе?

—      Такой обиды стерпеть нельзя! — крикнул князь Глинский.

—      Не в этом суть! Обида. Хан Шигалей, я чаю, притерпелся, который раз бежит из Казани? Разве только чести ради нужен нам сей город? Среди вас много воевод — мне ли говорить вам об этом. Ногаи, крымский хан от Астрахани до Казани зажали нас желез­ною подковой, на полдень, на восход, куда ни кинься — везде руки связаны. А народ наш по окраинам басурманы грабят, льют кровь, словно воду. Вот Курбокий-князь третий год собирается жениться и все недосуг: по южным рубежам с ратью мотается. Ногайцы, крымцы и казанцы дышать нам не дают,

—      Я тоже, государь, казанец. И прямо говорю тебе: если бы не крымцы, то мой народ с Москвою в дружбе жил.

—      Я это знаю,— сказал Иван и, подойдя к Шигалею, доба­вил.— Пора давно помочь казанцам, чтоб нам они служили честно.

—      Дозволь сказать, великий государь.

—      Сказывай.

—      Покойный твой отец говаривал: «Без дружбы с черемисами Казань нам не взять, бо черемиса за спиной за нашей остается». Великий князь стремился дружбу с народом черемисским учинить.

—      Об этом я уж думал. И, подумавши, решил снарядить туда тебя, князь Александр. Здесь под Москвой тебе вроде бы делать нечего. Бери-ка ты всю свою рать, да и с богом. Узнай, не по­

мышляют ли они о дружбе с нами? Быть может, князей черемис­ских на нашу сторону склонить сумеешь.

—     Мне все ведомо, великий государь,— сказал хан.— Они хо­тят союза с русскими. Едучи сюда, в лесу я догнал людей. Их бы­ло четверо. Двое, простудившись, лежали в горячке, а другие двое только поморозили носы да уши. Я им помог, привез сюда. Они от черемис послами шли.

—     Так где же они? — нетерпеливо спросил царь.

—     В приказной избе остались.

—     Да понимаете ли вы, какую бог удачу нам послал? Пусть поведут послов в опочивальню, пусть баню им истопят, напоят-на- кормят, а завтра... Нет, что там завтра — ведите их сюда немедля.

Шигалей кивнул стоявшему рядом с Терешкой татарину — и тот мигом очутился в сенях.

Среди бояр, стоявших справа, прокатился ропот. Вслух никто не произносил ни слова, но между собой бояре выражали явное не­довольство. Царь, пока слуги выносили кресло, стол и скамьи, по­глядывал то на бояр, то на Сильвестра. Он знал, что поп подобно­го нестепенства не допустит. Так и вышло. Сильвестр встал перед столом и, как всегда левой рукой держась за крест и размахивая правой, заговорил:

—     Иван Васильевич, позволь! Мы все твои рабы—милуй нас или казни, но не бесчесть. Позвал ты нас на свадьбу и оставил одних. Язычников к себе зовешь и ради них бросил всех гостей, бояр и князей.

—     Позоришь именитых!

—     Сраму терпеть не можно!

—     Басурманов выше бояр поставил!

Иван молча слушал эти выкрики, потом резко оттолкнул но­гой кресло, вышел вперед и долго глядел на гостей суровым ВЗГЛЯ­ДОМ. Ропот мало-помалу стих. И тогда царь заговорил. Хоть и мо­лод был царь, но уже страшились бояре этого голоса.

—     Эх вы, мужи—опора государства. Я думал, помыслами вы со мной. Я думал, и у вас, как у меня, душа о благе государства болит. Я думал: этот долг святой всему вы предпочтете. Бражни­честву тем паче. Да, гости вы мои, и все вы мне дороги. Но знайте: дело, завещанное мне отцом и дедом, всего дороже. Быть может, и не принято на свадебном пиру с послами разговаривать, но не­ужели вам не любопытно знать, с чем пришли послы? Быть может, принесли они на свадьбу мне подарок, который будет нам всех да­ров милее. Народа дружбу, может, принесли они!

На вошедших послов гости глядели будто на диковинных зверей.

У стола Аказ остановился, Янгин и Топейка были еще слабы и поддерживали друг друга. Они встали за Аказом. Аказ много слы- шал о суровости вспыльчивого царя и поэтому немного волновал­ся. Он отвесил царю глубокий поклон. То же хотели сделать То- пейка и Янгин, но у них не хватило силы—оба упали на колени.

—     Скамью подайте хворым,— приказал царь.— Садитесь.

—     Я постою,— сказал Аказ.— Большой салам принес я тебе.

—     Спасибо. Хорошо ли доехал—не спрашиваю, ибо знаю. Кто вы и зачем пожаловали?

—     Мы черемисы горные из рода Туги. Пришли сюда от Волги. А это наш друг, чувашин Топейка. Послали нас в Москву старей­шины, чтобы ты наш край под свою руку взял и защитил нас.

—     Народом вашим правит кто?

—     Большого хозяина у нас нет. Лужаи есть, по-вашему вроде бы вотчины, каждым лужаем правит лужавуй.

—     А старший кто?

—     Я сам. Горные черемисы меня главой почитают.

—     Людишки все ли единодушны, чтобы встать под власть мою?

—     Терпеть насилия крымцев больше нет мочи. За то, что не хотим мы нападать на рати русские, что под Казань ходят, крым- цы мстят нам.

—     А почему на войско мое вы не хотите нападать? Боитесь?

—     От русских зла мы не видели, казанцы же постоянно нас грабят. А когда там Гиреи хозяйничать стали, совсем плохо нам.

—     Если я под Казань пойду, поможете?

-- Народ наш готов к твоим войскам пристать.

—     Много ли вас?

—     Сорок тысяч поднимем, государь!

Терешка никак не мог вспомнить, где он этого человека видел.

Так же пристально на Аказа смотрел князь Горбатый-Шуйский. Ему он тоже казался знакомым.

Меж тем двери залы открылись, и вошла царица Анастасия с Курбским. Она приветливо улыбнулась Аказу, как старому знако­мому.

-- Здорова будь, великая царица,— с поклоном произнес Аказ.

-- Осмелюсь я, мой государь, послов просить     к столу?  Пусть

выпьют они за здравие царя.

—     Настасьюшка! Ты умница моя!—царь радостно развел ру­ками.— Посол! Иди к столу! Ты радость мне принес сегодня.

Аказ посмотрел на мрачные лица бояр, сказал осторожно:

—     Не знаю, достоин ли я такой чести? Да и одежонка в пути больно поизносилась. За высокий царский стол в такой одеже можно ли?

Иван окинул послов взглядом с ног до головы, потом посмот­рел на разодетых в парчу и золото бояр. Быстрым и легким дви­жением снял кафтан и набросил его на плечи Аказа.

—     От всей души прими,— и сунул в руку посла пояс.




Гости ахнули! Шутка ли — басурману кафтан с царского плеча!

А Алексей Адашев мигом сдернул ферязь и поднес Янгину.

—      А ты моим армячишком не побрезгуй.

—      Андрюшенька,— царь обратился к Курбскому,—а твой каф­тан, сдается, будет впору третьему послу. Примерил бы.

Курбский, посмеиваясь в бородку, стал снимать кафтан.

Иван насмешливо взглянул на хмурого Сильвестра, взял ца­рицу за руку и прошел в залу. Гости—толпой за ним.

Переодеваясь, Аказ не заметил как к нему сзади подошел вое­вода Горбатый-Шуйский и шепнул на ухо:

—      Снова в Москве, Стрелок гораздый?

—      Я не бывал в Москве,— тихо ответил Аказ и почувствовал, что краснеет. Он лгал первый раз в своей жизни.

—      Первый раз, говоришь? А кто Глинского от медведя, а Сань­ку Кубаря от плахи спас?

—      Не понимаю, говоришь о чем?

—      Ну-ну, не бойся. Я Саньке друг. Коль знаешь, где он, пок­лон ему. Скажи, что бабушка его преставилась, царство ей небес­ное, а он на Москву чтобы ни ногой. Молодой царь о его провин­ности помнит, да и Глинские здесь в силе. Так и передай. Тебе же от меня таиться нечего — вместе на Волгу пойдем.

Аказ кивнул головой в знак согласия и рядом с воеводой по­шел в залу. Янгин и Топейка смело шагнули за ними. Проходя ми­мо Терешки, Аказ улыбнулся, обнажив белые зубы. И тут Тереш- ка вспомнил: это сотник Аказ, с которым вместе когда-то тушили лесные палы...

Свадебный пир закончился только под утро. Иван, охмелевший к полуночи, сейчас в опочивальне был почти трезв. Он скинул лет­ник с ферязью и в одной исподней рубахе сел на кровать рядом с Анастасией.

—      Ты на меня не сердишься, Ваня?—тихо спросила та.

—      За что?

—      Может, послов не стоило мне к столу звать? Бояре и князья ь большой обиде были.

Иван ничего не ответил.

—      Я увидела, что послы тебе по сердцу пришлись...

—      Кому по сердцу? Мне?! — Иван сердито взметнул брови вверх.— Ничтожные людишки, как и все!

—      Зачем же ты их выше бояр поставил?

—      Коли надобно будет для целей моих и государства, я их выше себя поставлю. А если надобно, завтра же прикажу псам на растерзание отдать.

—      Грозен ты, Иван, в гневе и милости. Как бы не наделал бед великих.

—      Это я к слову. Сии послы мне сегодня нужны были.


—     Но зачем же злобить бояр? Разве с приемом нельзя подо­ждать было?

—     А это я Шуйским назло, Сильвестерке-попу. Я еще покажу им, что я — царь! Завтра велю черемисских послов одарить коль­чугами и ратной сброей. Пусть бояре мошной своей потрясут — воинов князя Горбатого в поход на Волгу соберут... Да ну их, бояр и всех протчих! Давай спать.— И он привлек к себе Анастасию

Утром Аказ проснулся поздно. Не спеша оделся, умылся, подо­шел к окну. На улице все залито солнцем. Снегу в нынешнюю зиму выпало обильно, и он лежит на крышах толстым слоем, чуть-чуть сероватый, окинутый дымом печных труб. Купола церквей тоже под снежными шапками. На душе у Аказа радостно: все, о чем так много и мучительно думалось, исполняется.

Зазвенели под копытами всадников промерзшие бревна мосто­вой. Около посольской избы остановился князь Александр с двумя воинами, взошел на крыльцо.

—     А-а, главный посол уже встамши,— воскликнул воевода.— Принимай мои поминки. Буди товарищей,— и, приняв у воинов два узла, передал их Аказу.

В узлах было каждому по стеганому тегиляю — кафтану со стоячим воротом, по панцирю с легкой кольчужкой и по остроко­нечному бронзовому шлему.

Когда Аказ, Янгин, Топейка и Мамлей оделись в ратные до­спехи, воевода сказал:

—     А теперь к государю пред светлые очи.

На дворе день морозом лют, но безветрен. Ветки дерев гнутся, отягощенные снегом, сверкают на солнце. Иногда от стука или легкого ветерка снег падает наземь, и тогда ветка выпрямляется, чуть-чуть покачиваясь. Аказ идет за князем по Кремлю, с тревогой глядит на окна Шигонькиного дома. Там скрывается Санька. «Ах, как бы выговорить ему прощение,— думает Аказ,— сказать бы ца­рю, какой он хороший человек. Но удобно ли?!»

И снова они в прихожей палате Брусяной избы, где позавчера был большой прием и переговорено обо всем: как себя держать с татарами, как готовиться к походу на Казань, как с народом го­ворить?

Сегодня в прихожей палате много облаченных в ратные доспе­хи воинов.

Царь вошел почти одновременно с послами. Обращаясь к рат­никам, сказал:

—     Ну, с богом, воины! Благословляю вас на далекую дорогу. Князь Александр, подойди поближе. Хоть не великую даю тебе рать, но воины отменные. Казань ты пока не воюй, а вот его на­роду,— царь указал на Аказа,— от насильников защитой стань. Пройди по волжским берегам, пусть лесной народ знает, что че­ремис мы в обиду не дадим. Дороги лучшие они тебе покажут.

—      Каждую тропку лесную знаем! — ответил Янгин.— Проведем князя, куда ему надо, и делу конец.

—      Я схожу в ветлужские леса,— сказал Топейка,— пусть и там знают, что Москва нам теперь родня.

—      Скажите людям мое слово.— Иван подошел к Аказу.— Ес­ли помогут мне отвоевать Казань и встанут с Русью рядом, пять лет не будем брать мы с них ни ясака, ни податей и никаких на­логов.

—      Великое тебе спасибо, государь!

—      Э-э, нет, поклоном не отделаетесь.— Царь повернулся к Ян- гину и слегка ткнул кулаком в плечо.— Ишь, плут! На свадьбе у царя гулял, а отзывать не хочешь. Когда на Казань пойду, непре­менно заеду в гости. Наверное, уже успели все трое пережениться?

—      Янгин холост еще,— смеясь, ответил Аказ.— Ну, что ты мол­чишь— зови царя на свадьбу.

—      Зачем звать? Ты приезжай — и мы сразу свадьбу заварим.

—      И делу коней? — Иван расхохотался.

—      Да!

—      И еще спрошу... Донесли мне, что в послах твоих черемис­ских татарин есть.

—      Есть, государь. Мамлей из соседнего улуса.

—      С какой он стати?

—      Скажи, Мамлей, — Аказ кивнул другу.

—      Мы с людьми Аказа заодно живем, — ответил Мамлей, шаг­нув вперед.— Наравне с ними притеснения мурз терпим. Нам от­дельно от соседей идти нельзя. Куда они, туда и мы... У нас судь­ба общая...

—      Ну, поезжайте с богом.— Иван сел в кресло и махнул ру­кой, давая знать, что разговор окончен. Ратники, гремя доспехами, стали выходить из палаты.

—      Все сделаем, как ты велел,— сказал Аказ, и все трое, пок­лонившись, пошли за ратниками.

—      Аказ, вернись! — окликнул царь,—Мне донесли, будто на Москве ты не впервые?

—      Да, государь. Я малость отцу твоему служил.

—      Саньку, постельничего, ты знаешь?

—      Знаю. Мы вместе из Москвы бежали.

—      Я думал, ты скроешь это.

—      Я в жизни никому не лгал,— ответил Аказ, искоса погляды­вая на Горбатого-Шуйского.

—      А где сейчас тот беглец Санька живет, не знаешь?

—      Был у нас, теперь, однако, в другом месте.

—     И там не был, не знаю.

—     Ты можешь его при случае изловить и царю передать?

—     Желанным гостем он бывает у моих людей, а гость у нас— священный человек. Его не выдадут.

—     Чем он так желанен черемисам?

—     Он правду любит, он вере вашей, государству радеет, жиз­ни не щадя. В самую глубь лесов к луговым черемисам ходил, жил там долго.

—     Зачем?

—     Своим горячим словом склонял народ наш к Москве. Я сюда пришел — в этом его заслуга есть.

—     Князь Александр, прознай об этом. А вы ступайте с богом.

Когда Аказ и его товарищи вышли, воевода спросил:

—     Беглого изловить прикажешь?

—     Узнай, что делает он там, что говорит — и только. Быть мо­жет, и верно — большое дело человек делает. Аказу в мысли про­никнуть постарайся. Ты знаешь: словам я не верю. Он дал слово когда-то батюшке моему служить, а сам сбежал. Быть может, и ноне в душе у него совсем иное. Язычники—они коварны. К на­роду ихнему приглядывайся, тут тоже не верь словам. Что не так— секи головы нещадно.

—     Исполню, государь.

—     А что касаемо ратных дел, все остается как решили в прош­лый вечер. Ну, будь счастлив.

Когда князь Александр вышел, Иван перекрестился и сказал про себя:

—     Ну, слава богу, ворота в землю казанскую открыты!

Сперва Санька думал, что в Москву пришел зря. Но вышло, что тяжелый путь совершил он недаром. Приютил его Шигоня как старого друга в своем доме, тайно водил к митрополиту Макарию, потом к молодой царице. И все обещали помочь, выпросить у царя прощение. Такой случай представился, когда царь после свадьбы поехал к троице в Сергиев монастырь молиться. После обедни в приятной беседе Макарий как бы случайно промолвил:

—     Молясь ныне за благо людей, отчизне нашей полезных, вспомнил я про раба Александра. Гонимый всеми, нашел он приют у недругов наших и много лет жил там с думой и любовью к ро­дине. И недругов тех сделал нашими доброхотами...

—     Ты о ком это, святой отец? — Иван взглянул на владыку искоса.

—     Единожды я уже просил гебя простить его.

—     Саньку Кубаря?

—      Ты, государь, и правду пожаловал бы несчастного,— ска­зала царица.

--Да ты-то отколь его знаешь?

-- На смотрины едучи встретила. Недужен был, в бреду все

прощения у тебя просил. Много хорошего рассказали мне о нем.

—      Как же он на пути твоем попался?

—      Не хотели мы тебе, государь, говорить, да, видно, надо,— сказал митрополит.— Ведь это он черемисских послов в Москву привел.

—      Отчего же он сам прощения не попросил у меня, если был здесь?

—             Не корысти ради и не ради прощения своей вины     уж много

лет он подвигами живет, а во славу державы нашей      и  на пользу

вере православной. Таких людей, сын мой, в опале держать грех.

Иван долю молчал, о чем-то думая, потом произнес:

—      Истинно ты сказал — грех.

А на следующий день вослед вышедшей рати помчался конник. В его суме лежала грамота воеводе Александру Горбатому-Шуйскому. А в той грамоте было сказано:

«...Вдет с твоей ратью в послах черемисских монах Санька прозвищем Кубарь. Государь того монаха Саньку пожаловал и все вины ему отпустил. И повелел государь тебе, князь-воевода, взять того монаха в войско, и пусть он ныне не токмо словом, но и мечом державе и государю служит...»



[1] Все указанные воеводы позднее казнены Иваном IV. (Примечание автора.)

[2] Юмын комбо корно (мар.) —дорога божьих гусей. Так марийцы назы­вали Млечный Путь.

[3] Идите сюда! Здесь кто-то живет.

О ГРАДЕ СВИЯЖСКЕ

к

И

з Москвы выехали в пятницу сырной недели, а к берегу Вол­ги пришли только в субботу великого поста. Воевода князь Александр Горбатый-Шуйский рать вел не спеша. Впереди шла ертаульная1 сотня, за ней сам воевода, а потом вся рать. За ратью в возке — послы.

Царская грамота о Санькином помиловании догнала воеводу на третьем дне пути. Она очень обрадовала князя. Еще в пору по­стрижения Соломонии Горбатый-Шуйский восхищался смелостью Саньки и с тех пор все время помнил правдивого постельничего.

Прочитав грамоту, он сразу отъехал в сторону и дождался по­сольского возка. Только сейчас князь понял, почему там сидят пятеро, а на приеме у царя было четыре посла.

—     Аказ, жив ли ты? — спросил князь, следуя рядом с возком.

—     Жив!—Дверца открылась, и Аказ выглянул наружу.

—     Все целы?

—     Все, князь.

—     И беглый постельник Санька тоже цел?.. Молчите?

—     Здесь я! — раздался голос Саньки.

—     Остановись! — приказал князь вознице.— А ну-ка, Саня, вы­лезай, дай я посмотрю на тебя.

Из повозки выскочили Аказ, Мамлей, Янгин и Тоиейка и, схва­тившись за сабли, встали у дверцы.

—     Его ты не смеешь трогать, он посол,— сказал Аказ.

—     Тронешь его — делу конец! — крикнул Янгин.

—     Ну и молодцы!—восхищенно сказал воевода и, вынув из рукава грамоту, подал Аказу.— Передай Саньке — пусть прочтет. А прочитавши, пусть садится на коня и догоняет меня. Поговорить надо.

И ускакал вперед.

Через час Санька верхом догнал князя и уж более до самого конца пути в возок не садился. Когда подошли к Волге, Аказ, Ян­гин и Топейка тоже вскочили на подаренных им коней и до самого Нуженала ехали верхом.

Дорога по Волге совсем не та, что по лесу. Ветры-ветрогоны свистят меж берегов, словно по трубе. Только пурга утихнет, начи­нается метель. Не успела метель отшуметь, как начался буран. Вот так, воюя со снегами да ветрами, подошли ратники к Нуженалу.

1 Ертаульная (тат.) — сторожевая, в данном случае разведочная сотня, авангард.

Аказ думал, погостит у него князь неделю-две, время метелей переждет. Сказал ему об этом.

—    Я и раньше по гостям сидеть не охотник был, а ныне и по­давно,— ответил князь.— Подумай сам: рати со мной три тысячи человек. Они за неделю не токмо твое сельбище, но и тебя вместе с онучами сожрут. Ведь без кормов приехали — сам знаешь.— И, помолчав, добавил: — Рать расколем на четыре части: здесь, у тебя, оставлю всего одну сотню с новым сотенным Санькой Ку­барем во главе, а остальные по другим землям рассыплем. Пусть там живут и казанцев в твои земли ни на шаг не пускают. А я по Луговой стороне до весны погуляю. Топейку со мной отпустишь?

—    Он сам царю на Ветлугу сходить обещал.

—    Ну вот и хорошо. Завтра с богом в путь.

Через день опустел двор Аказа. Топейка ушел с князем на дру­гую сторону Волги, а Янгин и Ковяж были посланы сопровождать ратников до своих лужаев и распределять их по илемам.

Санька свою сотню ратников растолкал по домам в Нуженале, велел им жить вместе с черемисами, помогать им в работе, ходить в лес на всякие промыслы — словом, не дармоедничать. И еще по­велел постоянно приобщать местное население к православной вере.

До весны много людей научить можно. А весной, как сказал князь, будет дело под Казанью...

На третьей неделе петрова поста стало известно: царь повелел собирать поход на Казань.

Сборы шли до глубокой осени. В ноябре войска вышли в сто­рону Владимира. Во главе встал верховным воеводой сам царь. Шигоньку взял с собой, дабы великие победы и подвиги царские было кому в летописи заносить.

Шигонька добросовестно, в первые же дни похода, в книге, име­нуемой «Летописец», начертал:

«Тоя же осени умыслил Царь Иван Васильевич идти на своего недруга, на Казанского царя Сафу-Гирея. Месяца ноября 20 в не­делю отпустил перед собой в Владимир воеводу родовитого князя Вельского с ратью, из Мещеры велел идти хану Шигалею да с ним воеводам Воротынскому и иным. И устремилась к победам рать аарская зело борзо и лепо...»

Во Владимире Шигонькина запись чуть-чуть поскромнее стала:

«...а наряд, пушки и пищали проводили с великою нуждою, по­тому что были дожди, а снегов не было нисколько. И пришли рати в Нижний Новгород со великими муками от января 26 в четвер­ток».

Мог ли думать Шигонька, что в Нижнем Новгороде придется ему видеть царские слезы обиды и о том в летопись записать:

«...а на завтра в пятницу приде государь на остров Роботку,

что от Нижнего Новгорода 35 верст, и некиим смотрением божьим пришла теплота велика и мокрота многая и весь лед на Волге пок­рылся водою, и пушки и пищали многия провалились в воду, по льду проходить стало невозможно, и многие люди в продушинах ледовых утонули, заранее об оных не зная.

А стоял царь на острове Роботке три дня, ожидая путного шест­вия, но никак пути не дождался. Затем возвратился к Новгороду Нижнему с великими слезами, что не сподобил бог его к путному шествию...»

После первого похода прошел ровно год.

И снова Иван на Казань с ратью двинулся, и опять Шигонька при царе. Пока ехали, в дороге описал летописец всех воевод и все рати, что на Казань царем позваны. А ратников ныне стало вдвое более, воеводы, почитай, все в походе, наряд пушечный велик, пи­щалей у воинов много. Царь прошлогодние слезы забыл, снова ве­сел, снова в победе уверен.

И пишет Шигонька страницу за страницей, старательно описы­вает все, что видит.

«...Царь и Великий князь пришел к городу Казани со всем воин­ством и велел стать около града. Пушечному наряду большому ве­лел стать на Усть-Булаке противу города, а другому наряду ве­лел стать против города у Поганова озера и воевод расставил.

И туры велел поделати и к городу приступати. И приступ ко граду был, и града не взяли, и было множество людей по обе сторо­ны побито.

И повелел царь встать осадой, но долго не можно было стояти; ино пришло аэрное нестроение, ветры сильные и дожди великие и мокрота непомерная; и впредь приступати к граду за мокротою не можно, из пушек, из пищалей стрелять не можно.

И царь стоял у города одиннадцать ден, а дожди во все дни были многия и теплота и мокрота велика, речки малые попор­тило, а иные и прошли.

И, видя такое нестроение, пошел царь от града прочь, и при­шел на реку Сеиягу, и взъехал на Крутую гору, и, рассмотри вели­чество той горы, надумал тут поставить город. Место, где быти граду и церквам святым стояти указал. А потом пошел своим чи­ном к Новгороду Нижнему обратно...»

Уж если говорить насчет последней строки, то надо признать­ся, что тут Шигонька просто покривил душой. И совсем не «сво­им чином» шел царь до Москвы. Испокон веков бояре из-за мест около государя спорили. Недаром обычай этот в закон возведен и зовется местничеством. Бояре за него держались, как черт за грешную душу. И рушить не позволяли никому. Покойного Васи­лия Иваныча обычай этот зело тяготил, да и нынешнему царю он тоже не по душе. Сколько все время грызни меж боярами идет за

то, чей род выше и к государеву месту ближе! А сколько от этого вреда! Взять то же ратное дело. Собирает государь поход и, судя зрело, главным воеводой надо б ставить того, кто умом, ратным опы­том и талантом превыше всех. Ан нет, парь в этом не волен, и глав­ным воеводой пойдет в поход тот боярин, кто родом старше и ме­стом ближе. Ведь ходил же Иван Вельский дважды на Казань главным воеводой, хотя ведомо было всем, что боярин этот не ток­мо глуп, но и труслив.

Царь в походе местами да чинами будто веревками связан. Иногда хочется посоветоваться с умным человеком, посадить в пу­ти в свою повозку, дорога длинна, знай сиди да беседуй. Но сего государь позволить не может, ибо с ним рядом только тот сидит, кому по чину положено.

Этот обычай нерушим, и Шигонька не посмел написать по-ино­му. Государь, мол, ехал своим чином и все тут.

А на самом деле было так: порешив осаду снять, Иван Василье­вич уж не плакал, как прошлый раз, а был зол и скверно бранил­ся. Воеводу большого полка Вельского из повозки своей выгнал.

—     Пошел прочь, один поеду! — и плюнул.

—     Как смеешь, государь! Родовитого боярина, словно пса, от себя гонишь. Я по месту к тебе всех ближе...

—     Место сиречь та часть, на коей сидят. Ты ею только и зна­тен. А большому воеводе еще и голова надобна... Отныне в похо­де будем без мест, так всем и передай, и полки будут водить люди, достойные умом, а не родом.

И посадил с собой в повозку Алешку Адашева да Шигоньку Пожогина...

Что за напасть такая — вторую зиму в эту пору оттепель. Цар­ский возок ныряет носом в преогромные лужи, будто лодка. На ра­скатах возок хлещет полозьями по бокам дороги, поднимая тучи брызг. Стенки возка мокры снизу доверху, дверца набухла — не открыть.

Царь сидит, укутавшись в шубу, молчит. Только сверкают в полутьме злые глаза. Против него сидят Адашев и Пожогин. Мол­чат тоже.

В Новгороде Нижнем молча поужинали, завалились спать. На­утро снова в путь. И тут царь заговорил:

—     О чем, Алешка, думаешь?

—     Про то же, что и ты, государь.

—     Про Казань?

—     Истинно.

—     Врешь! Про меня думаешь. Государь-де бестолков — второй раз за зря рати гоняет. Воевода из него никакой. Тако мыслишь?

—     Мне ли, умом Хилому, тако мыслить? Я о другом тебе ска­жу, государь, только не гневайся за правду.





—    Говори.

—    У всех народов во веки веков не было еще такого воеводы, который мог бы один победно водить рать целой державы. Само­лично воевода правит одним полком, а для всей державной рати надобен великий военный совет. Умным полководцем почитается тот, который из тысячи советов, ему данных, сумеет выбрать пять самолучших, следуя которым, он выигрывает сражения. А тебе бояре-воеводы хоть один совет дельный дали? О том, как рати вести, размыслили?

—    Перед походом о местах грызутся, ако псы, а в походе о кормах спорят. Каждый хочет, чтоб место было повыше, а кор­мой дать поменьше. На том их забота и кончается.

—    А ведь поразмыслить, государь, есть над чем. Хотя бы пору походную взять. Разве осенью на войну выходить кстати? Пока в таку даль рать приведешь, вот тебе и зима. А зимой воину люто, кормов, особливо коннице, надо много, оттого и неудачи. Вот ежели бы весной в поход двинуться, воевать можно было бы не торопясь. И для людей корма добыть легче и для коней. Травы летом, ой, как велики!

—    Больно умно, Алешка, говоришь ты, одначе без проку. Весной в поход идти —державу без хлеба оставить. Весна — простым людям сеять и пахать, на круглый год запасы запасать. Надумай я в поход весной пойти — бояре загрызут меня.

—    За все умное они и так грызут тебя. Как я обрадован был, когда ты великой прозорливости шаг сделал — град на Свияге ставить повелел. Ведь оный град при войне с Казанью нам преве­ликой подпорой будет. А что воевода Вельский говорил? Град-де строить надобны людишки, а где этих людишек взять? Нужны-де бревна, а попробуй в лесах эти бревна рубить. Татары да чере­миса всех рубщиков в един день перебьет. Не построить града и в пять лет, а будет токмо нашим людям изничтожение. Было так говорено?

—    Было, Алеша, было. И хоть место для града я указал, одначе до се не решил, строить его али нет. Боярин, може, и прав: пока на ту землю твердо не встанешь, бревна рубить нам не­други не дадут. А без бревен да камня крепости не построишь, города тем паче.

—    Позволь слово молвить, государь,— сказал Шигонька.

—    Молви.

—    Есть у меня друг—дьяк Ивашка Выродков.

—    Знаю. Умная голова.

—    Хотел он тебе советец дать... но воевода Вельский выгнал его: «Не хватало, чтобы кажинный мужик царя учил!»

—    Каков советец?

—    Бревна для города в местных лесах не рубить.

—     Где же их рубить?

—     Дома, у нас! Тайно построить где-нибудь в лесу город да, кажинную стенку разметив, разобрать его и на лодках ко Свияжску привезти. Умеючи, за неделю город собрать можно — казанцы и глазом моргнуть не успеют.

Царь от волнения сбросил шубу, крикнул:

—     Как рать в Москву приведем, в первый же день дьяка Ивашку ко мне!

—     Исполню, государь!

—     Этак мы к будущей осени городишко и поставим и учиним казанцам тесноту велику. А людишек для того Свияжска я сам знаю, где взять. Хан Шигалей с городецкими татарами да чере­мисский князь Аказ Тугаев крепость ту будут оборонять. Кормов и зелья пушечного запасем мы в том граде на год войны и тогда уж...

Во Владимире царь ночевал три ночи. Спал мало — все думал. Потом снова позвал Алешку Адашева и сказал:

—     Третью ночь не спится мне, Алешенька,— все о твоих словах про весенний поход думаю. Не дадут мне бояре весной ополчение поднять, видит бог — не дадут. И силы у меня сорвать людей с места нет. А поход ежели уж не весной, то в начале лета начну.

—     Позволь сказать, государь.

—     Говори.

—     Тебе нужно постоянную рать иметь для похода. Доныне поднимают у нас ополчение поместные войска, отрывают мужиков от земли, воевод от пуховых подушек. Ну какое это войско? Тут и старцы и юнцы, одеты кто как, стрелять из пищалей не умеют, а как вооружены-то, боже мой! Один приехал в поход с пищалью, другой с самострелом, третий с топором, а иной и прямо с ду­биной. Ратному делу их никто не учит.

—     О том и я думал. Заведу при себе войско в этом же году, позову в него вольных и гулящих людей, сделаю из них умелых стрельцов. И будут они моему любому слову послушны. И тогда посмотрим — захотят ли толстозадые со мною спорить! — Царь вскочил с лавки, прошелся по избе, потом снова сел и уже тише сказал:—А как содержать их, Алешенька, а? Ведь сколько корма, сколько денег надо, ежели тысяч сорок стрельцов заиметь. Гели дать им деньги малые, корма жидкие, ведь редкие в стрель­цы пойдут. А которые пойдут, и те разбегутся.

—     А ты им каждому землицу под Москвой дай по малому кус­ку, пусть с нее подкармливаются, торговлишку безпошлинную разреши вести — пусть стрельчихи с выгодой торгуют. Возвеличь их звание, пусть будет оно, как и у бояр, потомственным, в кра­сивых слободках жить посели. Вот и обойдешься малой деньгой и совсем без корма...

Ярославль и Углич оба на волжском берегу стоят. Если лесом, напрямую — от одного до другого сотня верст. Если по реке—в три раза больше, потому как матушка Волга меж Угличем и Ярославлем преогромным углом в сторону подалась. Потому, наверно, и городок Угличем прозвали. Земля в этом углу лесис­тая; сосенки такие: глянешь на вершину — шапка валится. Дубы в три обхвата, а елки и пихты сухостойные, дотронешься — звенят.

Для разбойников лучшего места не сыскать.

Микеня в этой глухомани сколько лет с ватагой зимовал — никто не тревожил. А в нынешнюю зиму пошел в уголочке ка­кой-то шум Леса вроде ожили.

Послал атаман разбойничка, что мордой поблаговиднее, прове­дать, отчего это в его лесу чужие люди захорохорились.

Вернулся разбойничек, торопясь рассказал: «Оттого в лесу шум, что понаехало людей полным-полно, рубят бревна по ца­реву указу, хотят на бережку город-крепость строить. Главным в этом деле дьяк Ивашка Выродков. И собирает этот дьяк к себе на работу вольных и гулящих людей, про дела прошлые не спрашивает, кормит сытно и деньгу платит немалую».

Зашевелились ватажники, зашумели. И то надо сказать — жизнь лихоимная, ой, как надоела. Не век же в разбойниках хо­дить, когда-то кончать надо. Сколько можно кистенем грехи от­маливать? А такого случая раз во сто лет дождешься. И порешил Микеня вести ватагу к дьяку.

Ивашка Выродков, не моргнув глазом, записал всю ватагу в лесорубы, назвал артелью, а Микеню поставил опять же старшим.

Разбойнички по настоящему делу истосковались, взялись за топоры — только щепки полетели. К тому же хорошо знают, где в лесу какое дерево растет. За месяц столько бревен накатали — вывозить не успевают.

Дьяк Ивашка за добрую работу одарил Микеню шубой, артель, щикам дал по новой шапке.

—    За подарок, дьяче, спасибо, — сказал Микеня», надевая шу­бу,—только позволь сказать?

—    Сказывай.

—    Може, ты как дьяк и силен, а как строитель ничего не стоишь. Да кто так города-крепости возводит? Башенки ставишь поверх земли без подвалов, стены дубовые не закрепляешь, а столбы не закапываешь. Большую башню с бойницами посередь города стяпал. Да какому лешему она там нужна?

— А крепость на сем месте кому нужна, как ты мыслишь?

—    И крепость ставишь не на месте.

—    Вот тут и загвоздка. Городишко делаем на вывоз. Срубим весь да и повезем. А там уж и рвы, и подвалы поставим, и все, как след...

Прошла зима, прошумела ледоходом Волга, и город был пол­ностью срублен. Микенину артель из леса отозвали, и все, кто и городе том работал, принялись срубы разбирать и носить по по­рядку на берег. В неделю Всех Святых закончили вязать из бре­вен плоты. Плоты спустили на воду, строители воссели на них со всем барахлишком да и тронулись с богом вниз по матушке по Волге.

На Крутой горе, около Овияги, плоты поджидал хан Шигалей с ратью и воеводами. Бревна подняли на плечи ратники да плот­ники и единым махом перекинули на Крутую гору. Ивашка Вы­родков вместе с воеводами усмотрели места, где подвалы копать, где рвы крепостные делать.

Не теряя времени даром, вбили первый столб — и начала расти крепость быстро. Городок тот назвали Свияжском, единственную церковь посвятили святому Георгию Победоносцу.

Первым из Нуженала в Свияжск перебрался по Шигалееву приказу Санька со своей сотней. Скоро и сам Аказ появился в новом городе. Да не один, а с преогромным войском из горных людей.

Пришла пора силой великой грозить Казани.

Из илема в илем, из руэма в руэм шла весть: русские в устье Свияги поставили крепость. Многие верили и не верили. Да и как поверить, если все время в лесах было тихо, никто бревна не рубил, по лесным тропинкам и дорогам никто не проходил, и вдруг — крепость.

Потом слухи поползли один другого тревожнее. Говорили сперва, что в крепости три тысячи войска. Потом — не три, а пять тысяч. Через неделю—двенадцать тысяч. А еще позднее сказали: в городе войска видимо-невидимо.

И заспешили в Нуженал к Аказу с вопросами: правдив ли слух и не грозит ли это бедой?

Аказ каждому отвечал: город на Свияге есть и рать русская в нем тоже есть, но горным людям бояться нечего — из крепости московские люди Казани будут грозить, их, горных людей, будут защищать. Теперь, говорил Аказ, казанцам ясак платить не надо и никому ничего давать не надо. Русский царь слово Аказу дал не брать никаких налогов целых пять лет.

241

И еще сказал Аказ, что русский царь просил черемисов по­мочь ему воевать Казань и все, что мурзы и эмиры у них награби­ли, обратно взять. И потому все, кто может держать лук со стре­мой, должны идти в Нуженал. Всех черемисских патыров поведет Аказ в новый город, а оттуда, коль приспеет время, вместе с рус­скими— на Казань.

10 Марш Акпарса

Ходоки возвратились по домам, и все стало ясно. Каждый стал думать, как ему быть. Жить пять лет без ясака и налога плохо ли! А вернуть от мурзаков награбленное еще заманчивее Правда, для этого придется повоевать, но разве привыкать чере­мису пускать стрелу твердой рукой? К тому же есть древний неписаный закон — закон благодарности. Царь защищает их от казанцев — надо и царю за это помочь.

И даже те, кто раньше не одобрял дружбу с русскими, на этот раз стали собираться в войско к Аказу.

Аказ долго не думал — как только собралась первая тысяча воинов, сразу повел их к Свияжску. Дома оставил Топейку — пусть каждого, кто придет в войско, собирает на дворе в сотни и посылает к Аказу.

Янгин поднял всех мужчин своего лужая и, не заходя в Ну- женал (крюк больно велик), повел их сразу к Аказу, потому как до Свияги рукой подать. Привел своих людей и Ковяж.

Много было споров в руэме Мамлея. Да и было о чем пос­порить. Одни говорили: в Казань надо идти, всем против русских вставать, веру магометову защищать. Другие — к московской ра­ти надо приставать, помогать русским выгонять из Казани Гиреев да мурзу Кучака, потому как они всему ханству жить спокойно не дают. А если пойти всем за Казань стоять, то русские от де­ревеньки и пепла не оставят.

Конец спору принес Мамлейка. Он так сказал:

—     Наши соседи черемисы русским помогать хотят. Я иду к ним. Кто со мной?

Как и раньше, все бедные татары пошли за Мамлейкой, а куч­ка богатых ускакала в Казань.

И привел Мамлей к Аказу триста человек.

Пакман долго крепился, войско не собирал до тех пор, пока Сивандай не приехал. Он много не говорил. Посмотрел на соседа единственным глазом, сказал:

—     В народе говорят: «Сонной собаке — дохлый заяц». Не пора ли и нам идти в Свияжск?

Пакман неохотно начал собирать людей.

В Свияжск он привел около трех тысяч, думал, станет нал ними воеводой. Аказ, зная его неверность, не дал ему не только трех тысяч, но и тысячи. Пакман стал простым сотником, собрал в сотню ярых недругов Аказа и перестал к нему заходить.

Ешка неожиданно для себя и для всех пошел в гору. Послали его по Шигонькиному совету в новый град Свияжск дьяконом в церковь святого Георгия Победоносца. Иереем же туда был пос­лан старец Фока. Старец тот на первой неделе умер, бо в дороге схватил простуду. И стал Ешка настоятелем единственной церкви в граде Свияжске, и стали звать его отец Иохим.

Приход сначала был невелик, молельщиков мало. Да и откуда им быть, если городецкие татары, что пришли с Шигалеем, все как один басурманы, а русских ратников кот наплакал. Приноше­ния были мизерны — отцу Иохиму и на пропой не хватало.

Потом вдруг прорвалось: стали тянуться к нову городу всякие бродяги, шатущие люди — город стал расти не по дням, а по часам. Рубили избы, рыли землянки, делали шалаши. Хан Шиталей принимал всех без разбора. Скоро понаехали купцы из Ниж­него Новгорода, понастроили лабазов, ларьков, лавчонок—жизнь во Свияжске закипела, как в котле.

Аказ, старый Ешкин приятель, привел в Свияжск ни много ни мило двадцать тысяч горных людей. Сбил из них полк и встал под начало Шигалея. Над Ешкой часто посмеивался.

Ты, Кугу тоя, худой поп. Сколько лет по лесам ходил —

на десятка человек к своей вере привел. Вот я хороший поп: две недели не прошло —сразу двадцать тысяч привел. Кропи себе ни здоровье святой водичкой, превращай в свою веру.

А казна храмовая день ото дня полнится. К церкви сделали большой прируб —места для верующих не стало хватать.

Ешка, то бишь отец Иохим, приосанился, начал растить брю­шко. Втайне подумывал о заведении при храме медоварни.

А недавно встретил Ешка старых друзей. С Луговой стороны пришли Извай, сын Симокайки, с пятьюстами воинами да двести человек из Чкаруэма...

Дьяк Иван Выродков решил порядка ради всех жителей Сви- ижска-города переписать. В воскресный день на площади около приказной избы собралось множество людей. Народишко разно­шерстный, говорливый, за словом в карман не лезет. Входят по десятку в избу, где дьяк вместе с отцом Иохимом перепись ведут. Вопросы задают немудреные, Иван пишет имя да прозвание и к чему по работе человек приспособлен. Ешка, тьфу ты, никак не привыкнуть, отец Иохим спрашивает, какой человек веры. Сань­ка пытает каждого: насколь он способен ратному делу.

—     Зовут как?

—     Вроде бы Фомкой.

—     Что делать умеешь?

—     Хлеб есть умею.

—     А еще что?

—     Да коли поднесешь, так и выпью.

Дьяк плюется, толкает Фому в шею.

—     А вы кто такие?

—     Яшка и Пашка — братья.

—     Каким рукомеслом похвалитесь?

— И поедим, и спляшем, только пашни не напашем.

Дьяк снова плюется и гонит гулящих братьев прочь.

Около Ешки тоже гогот.

—     Како веруешь?

—     Православный, вестимо.

—     Молитвы знаешь?

—     Одну.

—     Какую?

—     Господи прости, В чужую клеть пусти, пособи нагрести Да вынести.

—     А ты, рыжая сатана, отчего в церкви не бываешь?

—     Так ведь на улице грязно — не пройти.

—     А в шинок кажинный день ходить не грязно?

—     Туда суха тропочка протоптана.

—     В шинок ходить грешно, ирод!—ругается Ешка.

—     Мы люди темные, не знаем, в чем грех, в чем спасение.

У Саньки разговоры удачливее.

—     Коли недруг встречь — не сробеешь?

—     Не первый снег на голову.

—     Головы-то не жаль?

—     Голова — дело наживное.

—     А ты, Фомка, на ратное поле пойдешь ли?

—     Ы-гы!

—     А ежели убьют?

—     Лучше умереть в поле, чем у бабы в подоле.

—     Кто еще ратником быть хочет?

—     Я! Я! Меня зови! Записывай.

Микеня со своей артелью, растолкав всех в стороны, записался первый. Крепко сколотились за много лет мужики: сперва была ватага, потом стала артель, сейчас — ратная сотня. Микеня опять же сотенным воеводой стал. Та же работа, сабелькой махать — только теперь за государя.

Тесно становится во Свияжске-городе. Кроме русских воинов, стоят тут один горный черемисский полк да второй под рукой Магмета Бузубова. В нем собраны чуваши, мордва да беглые из Казани татары.

У Аказа дел столько — дня не хватает. Горный полк — са­мый большой в Свияжске. Люди вместе собраны в первый раз. Каждого ратному делу учить надо, каждому все растолковать, сотников да тысяцких подобрать. И опять же прокормить такую прорву людей нелегко.

Да и Пакман дает о себе знать, нет-нет да и пустит какой- нибудь злой слух, ратников смущает.

Аказ терпел-терпел и подумал: надо позвать Пакмана к себе для упреждения. А он сам тут как тут. Пришел к Аказу злой, ершистый. Глаза блестят, на скулах желваки перекатываются.

—     Зачем рознь меж людьми сеешь, зачем обманом живешь?— грозно спросил его Аказ.— Толькб и слышу то в одном месте ІІакман неправду сказал, та в другом обманул. Зачем все это?

—     Это ты скажи мне, зачем обманом живешь? Это я тебя спросить пришел! Всех горных людей обманул, из родных мест нарочно увел, чтобы русские те места пограбили.

—     Ты, презренный! Людям врешь и мне осмеливаешься го­ворить неправду! Выгоню из своего полка!

—     Я сам завтра уйду! И не один. Со мной идут все люди моего лужая. Через неделю совсем один останешься.

—     Скажи, где и кого русские пограбили?— мягче спросил А кач.

—     Ты полковой воевода! Сам все должен знать. Сходи послу­шай, что люди говорят. А на меня не надейся, завтра мы будем уже в пути.

На этот раз Пакман оказался прав. Горный полк волновался не зря. Из Байгуловского илема пришли женщины и рассказали о том, что у них был русский воевода с войском и забрал весь хлеб и соленое мясо, мед и рыбу, а ратники много одежды и шкур пограбили и теперь в Байгулове начался голод.

Аказ немедленно послал туда своих людей. Наутро приска­кали они обратно — все верно. В Байгулове был воевода Плещеев и забрал все, что можно было забрать.

Аказ тотчас же пошел к хану Шигалею с жалобой на Плещеева.

Позвали князя.

—     По черемисским селениям мало-мало ходил?— спросил ІІІигалей.

—     Было дело,— коротко ответил Плещеев.

—     А кто тебе хлеб, масло, шкуру у людей брать велел?

—     А кого мне спрашивать? Уж не тебя ли?— надменно произ­нес князь.— Ты по ратным делам надо мной большой воевода, а о том, как мою рать прокормить, не твоя забота.

—     Ты свою рать своим хлебом кормить должен, а не чужим!— крикнул хан.— Людей на голод обрекать кто тебе позволил? Му­жики из тех мест с тобою же рядом воевать будут, а ты их семьи без куска хлеба оставил. Сегодня же вернуть обратно!

—     Ко-ому?

—     Вот ему!—и хан указал на Аказа.

—     Накося, выкуси!— и князь поднес Аказу кукиш.— Мы твою землю защищаем — изволь рать мою кормить, ясак платить государю!

—     Мне царь Иван обещал пять лет с моего народа ясак не брать. Сам мне говорил,— сказал Аказ.

—     А грамота на то у тебя есть?

—     Какая грамота?

—     Вот такая, чтобы ясак с тебя не брать!

—    Такой грамоты мне царь не дал.

—    Ну, тогда и дыши в кулак, а нас обманывать не смей. Ничего тебе государь, как видно, не обещал, а ты нас с Шигалеем чуть в ссору не ввел. Вот когда у тебя будет грамота, я асе как есть верну. А пока помалкивай.

Аказ не знал, что отвечать. Хан Шигалей тоже развел руками— грамоты действительно не было.

О разговоре Аказа с князем тотчас же стало известно в полку. Черемисы заволновались. Аказ весь день ходил из сотни в сотню и говорил, что Шигалей пошлет царю письмо и грамота скоро будет, и тогда никто не посмеет взять ни одной беличьей шкурки.

Ночью Пакман увел три тысячи человек.

Утром по всем сотням недосчитали еще пять тысяч. Горный лолк Аказа разбегался. Открыто увел свою сотню Токмалай, ко­торому Аказ верил больше всех.

—    Поверь мне, Токмалай, грамота будет,—убеждал его Аказ.

—    Я верю этому.

—    Так почему же ты уходишь?

—    Русский князь — воевода, ты наш князь — тоже воевода. На войне вам друг без друга жить нельзя. Но если один воевода сует под нос другому кукиш — он не воевода, он дурак. И воевать рядом с ним я не хочу. И русский царь, видно, тоже не больно умен, ежели таких воевод около себя держит. Не сердись на меня, я ухожу.

И ушел.

Через неделю у Аказа осталось всего шестьсот человек.

А спустя неделю случилось то, чего Аказ больше всего боялся. У князя Плещеева распалился аппетит на даровые меха, и он сно­ва повел свою рать по лесам собирать ясак. Разослал свои сотни в разные стороны с приказом: съестное не брать, а брать только меха.

Но ни того, ни другого князю не досталось — его сотни, не ожидавшие отпора, были легко рассеяны и частично перебиты. Немногим более половины своих людей привел князь в Свияжск и объявил о бунте черемисов.

Хан Шигалей немедля послал в Москву Алешку Ершова с письмом государю.

Третий раз сел Сафа-Гирей на казанский трон, но как править казанцами, так и не понял. В первый раз дарил своим подданным ласку и золото — стали люди думать, что хан слаб. Второй раз в дела их вмешивался мало, эмирам и мурзам править не мешал — сказали, что хан глуп. Третий раз на трон с палачом рядом сел, всю Казань кровью залил, недругов явных и тайных сплошь вы­резал — все равно покоя нет.

Сторонников Москвы стало еще больше, даже святой сеит, верный его союзник, в сторону Москвы смотрит. Царь Иван два раза к Казани приходил, того и гляди в третий раз придет. Ни одной доброй вести не слышал за это время хан Сафа-Гирей.

Черемисскую Горную сторону исстари все ханы щитом Казани называли, людей горных верными подданными считали, Аказа Тугаева беем сделали. Думали: раз был человек в плену в Москве, значит, русских ненавидит. Народ его любит, ему верит. Думали, лучшего правителя не найти.

Не успел Сафа на трон сесть, а тот Аказ (пусть будет шайтан ему братом!) в Москву сбежал, да землю свою под власть Ивана отдал. Разгневался Сафа, джигитов туда послал, да что толку! Вернулся Аказ из Москвы с ратью, с царским воеводой, джигитов переловили.

Ничего не понимает хан, решил позвать к себе сеига. Сеит—по­томок пророка.

Прошел хан в Кофейную комнату, в самое красивое место во дворце. Здесь сеита можно принять достойно — никто не поме­шает. Комната просторна, светла и высока. По нижнему ярусу шесть больших зарешеченных окон из чистого бемского стекла. Такие окна только в трех местах мира есть: в Стамбуле у султана, в Бахчисарае у хана и в Кофейной комнате у Сафы-Гирея. По второму ярусу окна поменьше, стекло в них цветное, наборное, венецианского мастера Алевиза работа. Меж окон по ярко-голубой ткани — орнаменты и изречения из Корана. У трех стен расстав­лены сплошные широкие лавки, покрыты они персидскими ков­рами, устланы подушками из золотистой парчи. Во весь пол ковер из Ирана; резной столик для кувшина и кофейных чашек. Безмолвный слуга взбил для хана подушки, подал ему кальян с янтарным мундштуком. Пока хан курил, слуга принес ведро раскаленных углей, высыпал в камин. Пришел сеит, невысокий худощавый старик с седой жидковатой бородкой, в белоснежной чалме на голове. Хан дал знак слуге, чтобы тот принес кофе, а сеита пригласил сесть напротив.

Слуга вышел, приготовил кофе, отцедил его в серебряный кув­шин, внес на подносе в комнату и стал не спеша разливать в чашки. Разговор с сеитом уже начался, хан был рассержен:

—     Нет-нет! Я не затем тебя позвал, святой сеит. Казна моя пуста, и денег на мечеть я пожаловать не могу. Лучше и не проси. Я беден, как дервиш из Конии.

—     Ты тень аллаха на земле. Никто другой святому делу...

—     А подданные наши? Где же правоверные казанцы? Мечети обветшали, а они...

—     Великий хан!— Сеит принял от слуги чашечку кофе.— Я от­вечу упреком на упрек. А разве те, кто к нам пришли из Крыма, учению Магомета не следуют? Аллаху не молятся? А между тем никто на божий храм и медной таньги не бросил. И ты, прости меня, великий хан, в Казани третий раз, но хоть один кирпич в основание мечети ты положил? Коренные казанцы...

—     Вздорны твои упреки!—Хан вскочил с лавки, выплеснул остатки кофе на ковер.— «Коренные казанцы». Они не стоят кон­чика моей нагайки. Я трижды покидал Бахчисарай, чтоб возве­личить вашу вшивую Казань, и что же? Как только у стен поя­вятся русские рати, твои коренные казанцы бьют им челом и просят на престол касимовского хана Шах-Али. Он выкормыш московского царя и, наверное, жрет свиное мясо, а его — на пра­воверный трон.

—     Когда Шах-Али был ханом, он выстроил мечеть на берегу...

—     А я не буду! Кому я должен строить? Казанцам? Которые глядят на сторону Москвы? Которые хотят меня прирезать?

—     Казанцы себе на уме, великий.

—     Мой ум бессилен их понять. Я много думал... Что их влечет к Москве? Ведь там гяуры. За этим и позвал тебя, чтобы спросить.

—     Ответь мне, великий, откуда в домах казанских эмиров достаток?

—     Младенец это знает: от людей ясачных.

—     А всего же более — от торговли. Они — купцы, как и мно­гие в Казани. А теперь вся торговля захирела.

—     Кто им мешает?

—     А с кем торговать? По Волге в сторону Москвы ты затворил двери, ни к нам, ни от нас купцы теперь не ездят...

—     А Крым, ногаи, тюменская орда?

—     Места эти дальние, опасные. Тебя не любят потому, что ты стал помехой торговле.

—     Так что ж они хотят?!—Хан вскочил снова.— Чтобы я по­шел на поклон к урусам? Чтоб грыз свиное ухо? Скорее вспять потечет Волга! И ты, святой сеит, смеешь мне такие советы давать!

Неслышно вошел слуга, тихо произнес:

—     Блистательная Сююмбике просит позволения...

—     Пусть подождет. Скажи, что я на святой беседе.

—     Она уж у дверей.

Сююмбике вошла, слегка склонила голову, сказала:

—     Прости, великий, но у меня худые вести.

—     Ты с добрыми ко мне не ходишь. Садись,— хан указал на лавку у противоположной стены.

—     Что делать,— царица присела на край лавки.— Ты то охо­тишься, то отдыхаешь в гареме. Худые вести ко мне несут.

—     Ну, что там?—спросил Сафа раздраженно.


—     Узнала я, что царь Москвы снова собирает огромное войско, а наши князья Чапкун и Бурнаш готовы присягнуть Ивану.

—     Эй, где палач? Сегодня же предать их смерти! Я довольно терпел!

—     Опять аллах послал нам испытание,— сказал сеит.— В та­кое время разве можно делать в ханстве смуту? Привлеки Чапкуна на свою сторону. Пообещай что-нибудь.

—     Чтоб я боялся этого сопливого мальчишки Ивана?! Я — хан Сафа-Гирей! Его отец Василий был мудр и опытен, а трижды хо­дил на Казань и уходил ни с чем. И этот тоже дважды бегал от моего порога. Давно ли он из колыбели выпал, а смеет мне грозить!

—     О венец мудрости,— Сююмбике улыбнулась хану,—Ты в неведенье. Мы считали Ивана птенцом, а ныне он не только опе­рился, но и отрастил когти.

—     Князья и воеводы у него в единстве,— сказал сеит,— а ты сидишь на троне рядом с палачом.

—     Молчи, сеит! Твори свои молитвы! Я сам знаю, как воевать! Пусть посылает Иван свои рати. Их черемисы потреплют. Не зря Горный край щитом нашим называют. У русских под Казанью нет опоры. А доброхотов московских мы казним. Вели схватить их, мудрая Сююм.

—     Все знают: ты великий воин.— Сююмбике снова расцвела в улыбке.— Но если воин щит свой утерял...

—     Мой ум не постигает твоих слов. Говори яснее.

—     Ты отдал Горный край мурзе Кучаку...

—     И не раскаиваюсь. Кучак — мой верный нуратдин. Не то что ваши вероломные эмиры.

—     Он озлобил горных черемис. У них был мудрый лужавуй Туга, его он убил. У сына лужавуя отнял жену. И тот ушел к Москве. Будет ли щитом Казани Горный край?

—     Будет! Там много верных нам людей. Кучак мне говорил...

—     А знаешь ли, великий, что у русских теперь есть опора под Казанью? На реке Свияге построен город.

—     Быть того не может! Я нынче по весне охотой там тешился. И кроме зайцев...

—     Воистину такое невозможно!— воскликнул сеит. У него, как и у хана, в глазах появилась тревога.— Под носом у Казани? Такого не может быть.

—     Кто тебе сказал об этом?— совсем тихо спросил хан Сю­юмбике.

—     Пакман — сын Мырзаная. Пять дней назад он прибегал к мурзе. Не смог говорить с ним.

—     Мурза на Каму ушел.

—     Пакман пришел ко мне. Он здесь, за дверью стоит. Может, послушаешь его?

—     Тащи сюда!

Слуга вышел, впустил Пакмана. Тот пал перед ханом на коле­ни, ткнулся лбом в ковер.

—     Кто рассказал тебе про город на Свияге?

—     Рассказу я бы не поверил, я сам там был.

—     Что видел, говори!

—     Там на Крутой горе стена, кругом ров глубокий, три малые башни, а у ворот большая. Стена высокая, из толстых бревен, во­рота под железом. Бойниц много...

—     Кто в крепости сидит?

—     Хан Шигалей, городецкие татары, Аказ и горные черемисы, чуваши были...

—     Опять этот шайтан Шах-Али! Ублюдок сатаны! Черемис много?

—     Было много, теперь разошлись по домам.

—     Почему разошлись?

—     Воевода князь Плещеев начал наши илемы грабить.

—     Слава аллаху! Не зря Кучак говорил мне, что черемисы Москве служить не будут. Аказа надо поймать и убить. Смо­жешь ли?

—     С ним русские ратники. Много.

—     Не бойся. Я дам тебе тысячу джигитов. Вот приедет мурза... Убей Аказа — и ты будешь лужавуем Горной стороны.

—     Рука твоя, могучий, беспощадна и тверда,— Сююмбике ода­рила хана ласковым взглядом,— и ею управляет мудрость. Но прежде чем карать ослушников, надо бы кое о чем подумать. Пакман тебе говорил, а мне более того известно, что у черемис верности Москве нет, они из Свияжска бегут...

—     Но и сторонников Москвы немало! Один Аказ чего стоит. Он без стариков к царю идти не посмел бы.

—     Верно. Аказа, как и Тугу, в Горном краю любят, ему верят. Так зачем же убивать его? Надо его к Казани приблизить, твоим верным слугой сделать.

—     Кучак говорил...

—     Ты не верь Кучаку. Если бы не он, Аказ давно бы с нами был. И сейчас еще не поздно его к тебе приклонить.

—     Посоветуй, как?

—     Нужно возвратить Аказу жену. Он до сих пор один и, стало быть, ждет ее и любит. А любя, будет ее слушаться. А она нас будет слушать.

—     Будет ли?

—     Над нею благословение аллаха,— сказал сеит.— Она давно веру Магомета приняла.

—     Где ты ее прячешь?—спросил хан.— Почему я не видел ее

ни разу?




—     Она в моих покоях. Эй, Абдулла! Сходи ко мне, там разыщи Эрви, приведи сюда.

—     Ты думаешь, она поможет нам?—спросил Сафа, когда слу­га ушел.— Сейчас она все будет обещать, чтобы домой попасть

—     Она дала нам клятву на Коране. Да и Пакман ей помогать будет. Если что, он ей напомнит о Коране. Ты, слышишь, Пакман?

—     Напомню, великая.

Когда Абдулла ввел Эрви, Пакмана спрятали за ширмой. Эрви, увидев хана, пала на колени.

—     Встань, Эрви,— ласково сказал Сафа.— Ты не слуга. Царица мне сказала, что ты подруга ей.

—     Могучий и милостивый хан велит отдать тебя ему.— Сю- юмбике ласково положила руку на плечо Эрви. Та закрыла лицо руками.

—     Ты не бойся, красавица,—сказал хан.— Я хочу отпустить тебя в Нуженал. Твой муж просил об этом. Ты там будешь ему опорой.

—     Благодарю тебя, великий! — Эрви снова пала на колени.

—     Ты помнишь, в чем клялась прошлый раз?

—     Помню, великолепная,—прошептала Эрви.

—     В своем краю царицей будь. Приедешь — посмотри кругом, сразу шли гонца. Я все тебе пришлю: права, советы, верных людей.

—     Оружие, если надо, пришлем,— сказал хан.

—     Муллу пришлем.— Сеит погладил бородку.— Может, кто правоверным захочет стать.

—     Оружие ей не нужно,— заметила Сююмбике.—Ум, нежность, красота—вот ее оружие. Ты будешь мне писать о замыслах Аказа.

—     Буду.

—     Будешь сеять слухи, какие я велю?

Эрви молча кивнула.

—     Она все будет обещать,— сказал сеит.— Лишь бы уехать.

—     Пакман, ты слышал обещанья Эрви? Не позволяй ей лука­вить там...

—     Слышал. Я буду помогать ей,—сказал Пакман и вышел из- за ширмы.

—     Сколь времени дать тебе на сборы, Эрви?

—     Я хоть сейчас!

—     Иди и собирайся.

Эрви, выходя, глянула на Пакмана и поняла, капкан, который так долго ей готовила царица, захлопнулся. Сююмбике тоже пошла было за ней, но вошел слуга и сказал:

—     Мурза Кучак стоит за дверью.

—     Вот, легок на помине,— хан кивнул головой на дверь.— Зови.

Мурза вошел .крупним шагом, положил ладонь на грудь.

—     Целую пыль у ног твоих, великий. Мне сказали, был гонец,— мурза через плечо глянул на Пакмана.—А-а, ты уже здесь, зачем таскаешься, куда тебя не просят?!

 — Я ждал...

—     Ты должен, ожидая, сдохнуть на моем пороге, но не бегать, как собака, по чужим дворам. А ну, вон отсюда!

Хан приподнялся с подушек, в глазах его появился гневный блеск. Он крикнул:

—     Ты где стоишь?! Как ты смеешь распоряжаться в ханских покоях?

—     Прости, могучий...

—     Весь правый берег, весь Горный край мы отдали тебе!

—     Аллах благословит твою щедрость.

—     Не для того я поставил тебя над этим краем, чтобы ты таскал оттуда девок, чтобы отнимал невест от женихов, чтоб воровал. Не для того, клянусь пророком!— Злость закипала в душе хана все сильнее.— Я думал, Горный край ты сделаешь щитом Ка­зани и ворота ханства там поставишь, закроешь на запор!

—     Для русских бейлик мой закрыт, великий, я там стою...

—     Хвастливый язык твой надо вырвать! Ты знаешь, русские воткнули в спину ханства нож? Царь Иван поставил крепость на Свияге.

—     Тот, кто тебе сказал об этом,— лжец. За столь короткий срок поставить крепость нельзя. А на Свияге... Там черемисы то­пором стукнуть не дадут. Для крепости нужен лес.

—     Я говорю тебе, мурза: Свияжск построен!—сказала Сююм- бике.— И русские нас перехитрили. Они срубили крепость в Уг­личе, по Волге сплавили и возвели город за неделю. И царь Иван повесил нам на шею камень. Премудрый хан хотел бы знать, как ты его скинешь?

—     Выслушай меня, могучий. Скажи, много ли я живу в Ка­зани? То по твоей воле, то послушный царице, я скачу либо на Вятку, либо на Каму, либо за Перекоп. Когда мне крепить Горный край? Скажи, святой сеит, ты, на минарет поднимаясь, устье Свияги видишь?

—     В ясную погоду— вижу.

—     Так почему же я во всем виноват?

—     Ты хочешь сказать, что в том моя вина?—зло спросил хан.

—     Спаси меня аллах!

—     Позволь сказать, великий хан,—Сююмбике взмахом руки велела Пакману выйти.— Казань не первый раз в беде. И всякий раз мурза своей отвагой помогал нам ту беду отводить.

—     Я завтра же подниму все свое войско, я обложу крепость в три кольца, я заморю их голодом. Аказа посажу на кол!

—    Не спеши, отважный. Наши доброхоты сообщают безотрад­ные вести. Молодой царь Иван свой третий поход на нас готовит. У него две крепости — Васильсурск и Свияжск, у него пушки и стенобитные машины. У него сейчас готовы к походу сто пятьде­сят тысяч войска, и еще, в случае нужды, он сможет поднять столько же. Не только воинам Кучака, но и всему войску ханства их не отразить.

—    Но ты забываешь: один мой джигит стоит десятерых рус­ских лапотников!—воскликнул хан.

—    Этого я не забываю! Но не ты ли говорил, что пушек у нас нет, сторонники русских есть? Запасного войска у нас нет, а рознь между беями и эмирами есть. У русских под носом Каза­ни — крепость, а у нас за спиной башкирские князья — недруги.

—    Но нам поможет Крым!

—    Ты дважды из Казани уходил, великий. Из-за чего? Крым­ский хан теперь сам у турецкого султана в узде.

—    Султан могуч, это верно, но...

—    У него, великий хан, надо помощи просить. И ты, мурза Кучак, должен в Стамбул ехать. Ты скажешь могучему султану, что если Казань не устоит, то падет и Астрахань. Тогда не удер­жаться и Шемаханскому царству. Скажи султану — пора всех правоверных на Москву поднимать. По пути заедешь к моему отцу Юсуфу, к моему дяде Измаилу — пусть они все свое войско готовят. Ты и об этом думал, премудрый, не так ли?

—    Да, истинно, я так думал,—ответил хан, подняв голову.

—    И, уповая на силу ясного и мудрого ума нашего повелителя, мы будем готовить отпор Москве,— добавила Сююмбике.

—    Я пошлю Алима в Горный край,— сказал мурза,— велю на всех дорогах выставить заставы. И воробей не пролетит. Аказа посажу на цепь.

—    Ты замысел великого не понял, мурза. Заставами народ разве удержишь? Аказа ты не тронешь даже пальцем. Более того, ты пошлешь ему великие поминки, старейшин щедро ода­ришь. Тряхни своей мошной!

—    Прости, царица. Мне золота не жалко. А честь моя? Че­ремисы еще больше обнаглеют. Они не понимают...

—    О чести ханства думай! Алим нам будет нужен здесь. А Эрви проводит Хайрулла. И помни: проводит по-богатому.

—    Я повинуюсь. Но клянусь именем Магомета: Аказа надо посадить на цепь!

—    Исполняй наши веленья точно,— строго сказал хан.— Гор­ный край почти в руках Ивана. Если не возвратишь его Казани — посажу на кол! И запомни: хан слов на ветер не бросает!

На следующее утро Хайрулла увел в Нуженал поезд мурзы. Вез дорогие подарки Аказу и старейшинам. Рядом с ним ехала Эрви, за Хайруллой    скакал на        подаренном    коне    Пакман. И в тот

же день пришла весть: горный       полк Аказов из Свияжска раз­-

бегается. Сююмбике довольно улыбнулась. Все идет, как она за­думала. Теперь Аказ поймет, с кем ему идти надо. Она медленно и упрямо подтачивала основание трона Сафы-Гирея. Сегодня вы­бита последняя опора хана — мурза Кучак. Пора звать мурзу на тайное свидание...

—    Счастье повернулось к тебе спиной, мурза,— сказала Сю­юмбике, когда Кучак вошел в покои царицы.

—    На все воля аллаха.

—    Давно разумом хана Сафы руководит шайтан, а не аллах. Он убьет тебя.

—    Не посмеет!

—    Хан слов на ветер не бросает. Если в Крыму узнают, что Горный край отошел к Москве, Сафе-Гирею не простят, и он твоей смертью смягчит удар на себя. Ты знаешь Сафу, ради трона он не пощадит родного отца. И тебе негде искать защиты.

—    К чему эти слова, благословенная?

—    Чтобы твоя голова осталась на плечах, Сафа должен умереть.

—    Это тебе не Бен-Али. Сафу не зарежешь, как барана, в его постели. Хан убьет меня или оставит в живых — это известно только всевышнему, а если мы лишим Сафу жизни, крымский хан наверняка снесет мою голову. Ведь я обязан охранять его священную жизнь.

—    Но ты хотел, чтобы Сафы не было в живых?

Помолчав, Кучак ответил:

—    Твой сын, маленький Утямыш, ведь тоже из рода Гиреев. Я согласен служить и ему. Но прежде должен умереть его отец Сафа и умереть не насильственной, а своей смертью. Только тогда в Крыму не будет беспокойства.

—    Сафа-Гирей умрет своей смертью,— твердо сказала Сююм­бике.

—    О, это случится не скоро!

—    Это будет завтра утром, если ты захочешь.

—    Если аллаху будет угодно, чтобы Сафа умер завтра, то что я могу поделать? Пусть будет так.

—    Да свершится! Утром хан умрет...

Сафа-Гирей просыпался всегда рано. Он прежде всего прихо­дил в нижнюю баню и купался в мраморном бассейне. Хан не любил нежить свое тело и воду наливал холодную. После купания выходил из бассейна, вставал на тростниковую циновку и растирал свое тело полотенцем докрасна. Потом слуга подавал ему чис­тую одежду. Так было всегда, так начался день и в это утро.

Холодная, как лед, вода взбодрила хана, и он с наслаждением растирал тело, стоя на циновке. Вдруг кто-то резко дернул ци­новку из-под ног, Сафа потерял равновесие и упал затылком на острый мраморный угол бассейна.

Около полудня в Крым четыре всадника повезли скорбную весть.

Похороны были пышные.

Казань на девять дней оделась в траур.

На десятый день ханом Казани стал двухлетний сын Сафы — Утямыш-Гирей.

На троне сидела Сююмбике.

Утямыш мог пока сидеть только на ее коленях.

Ровно через две недели в Свияжск прикатил Шигонька. Госу­дарь Иван Васильевич прогнал его из Москвы спешно, ибо пись­мом Шигалея и Аказа был весьма обеспокоен. Прослышав о приезде царского посланника к Шигалею, прибежал и Гришка Плещеев. Князь хоть и не показывал виду, но вину за собой чуял и гнева царского очень побаивался.

—     Грамоту привез?—спросили разом все трое.

—     Не привез,—ответил Шигонька.

—     Што я говорил!—торжественно крякнул князь.

—     А... почему?—спросил Аказ.

—     Потому как царь-государь большую вину на себя положить изволил за то, что до сей поры такой грамоты черемисам не дал. И повелел он тебе, Аказ, собрать посольство из полтыщи чело­век и ехать в Москву, чтобы государь там мог не токмо вручить вам грамоту, но и одарить всех послов щедро. А на тебя, Григорий Семенов, сын Плещеев, государь великим гневом огневался и по­велел привести то посольство черемисское в Москву и служить тем послам, как если бы ему, государю самому, служил. А хлеб и все украденное вернуть немедля же.

Когда Шигалей и Аказ вышли, чтобы немедля же готовить посольство в Москву, Шигонька сказал князю:

—     Ну и пустоголов ты, князь. Из-за сотни беличьих шкурок целый народ от государства нашего отпугнул, великое дело, го­сударем задуманное, испортил. Дурак ты, князь!

—     Да как ты смеешь!—задыхаясь от гнева, прохрипел Пле­щеев.— Да кто ты есть, чтобы князя такою лаею корить? Дьяк ты, гусино перышко! Да я тебе!

—     Не в похвальбу, а по вынуждению скажу тебе, князь, что государем пожалован я, недостойный, боярским саном и сидеть к государю буду по месту ближе тебя. Отныне я думный боярин государя, попомни это.

Гришка, князь Плещеев, сразу язычок прикусил, вспомнив о том, что ему еще на царские очи показываться надо. Как бы угадав мысли князя, Шигонька сказал:

— Государь Иван Васильевич грозился тот кукиш, что Аказ; ты показал, отсечь вместе с рукой. О сем не забывай.

Иван Васильевич, назначив посольство в полтыщи душ, словно в воду глядел. У Аказа ровно столько верных друзей осталось. Остальные по домам разбежались. У Магмета Бузубова осталось всего сто человек— их тоже решили в Москву взять.

Ковяжа Аказ в Москву не взял, а послал по илемам угова­ривать людей вернуться обратно.

ВТОРОЕ ПОСОЛЬСТВО

На Иванов день царь с царицею поехал к троице в Сергиев монастырь молиться. Посольство он ждал не скоро, думал, прибу­дет не ранее как через месяц.

А посольство по летним гладким дорогам от Свияжска до Москвы проскочило за неделю и сразу же после отъезда государя заявилось в Кремль.

Встретили послов радушно, разместили хорошо, угощать на­чали и того лучше. Аказа и Магмета князь Плещеев взял на свой двор, в первый же вечер напоил допьяна, спать уложил на пуховые постели.

Утром в Посольском приказе стало известно, что государь вернется через четыре дня. Послам в эти дни велено было отды­хать, смотреть Москву.

Смотреть так смотреть! Посольство разделили на три части. Первую повел по Москве сам Аказ, вторую — Санька, взятый с посольством заместо толмача, а третья часть ушла с Магметкой Бузубовым.

Разошлись вроде в разные стороны, но о том надо знать: всяк Москву смотреть с торга начинает. Глядь, очутились все в торговых рядах. Для людей, ничего, кроме леса и гор, не видев­ших, Москва, и особенно торговые ряды похожи на волшебную сказку: и страшно, и заманчиво, и удивительно.

Ешка в Москве не был давно. И потянуло его на край рынка, где кабаков много. Прихватив с собой для товарищества пятерых, он пошел прямо в тот конец, откуда тянуло островатым запахом сивухи.

А около кабаков раскинулось огромное торжище. Это, почитай, целый город со своими людными, разбросанными в беспорядке улочками и переулочками из навесов, шатров, палаток, а то и просто крытых телег. Поодаль, на берегу Москвы-реки, позадрали


вверх оглобли мужицкие возы в превеликом множестве. На них окрестные черные людишки привезли на продажу зерно, сено, живность, ткани, кожи и товарец своего рукомесла. Лошаденки у мужиков тощие, стоят у задников телег и, сунув морды в торбы, жуют овес.

Ешка долго пробирался меж возами, приценивался к мужиц­ким товарам, говорил своим товарищам, что и сколько стоит. Делал вид, что пришел сюда не ради кабаков, а базар посмотреть. Но потом не вытерпел, с треском провел большим пальцем по ребрам стоявшей рядом лошаденки, сплюнул, махнул рукой и сказал:

—     Пропади оно все пропадом. Пойдем в кабак. Сказано — выпьем.

—     А деньги где? Нету денег.— Друзья замялись.

—     А зачем вам деньги? А шапки-то у вас для какого беса? Здесь за такую меховую оторочку полбутылки отвалят, не тор­гуясь. Пошли...

С Санькой около сотни черемисов. Послы к нему попали бога­тенькие, с деньгой. Еще во Свияжске кое на что выменяли. Све­жих покупателей первыми заметили лотошники. Бедовый народ — лотошники. Деньгу по запаху чуют. Засновали между послами, будто челноки, товар свой суют прямо под нос, хвалят взахлеб. А лотки! Где их только не носят: и на голове, и на руках, и на пузе с перевязью или у пояса. Если было бы можно, право слово, к ноге привязали бы.

С другой стороны на послов налетели квасники. Это старые недруги лотошников. С бочонками, медными кувшинами, глиня­ными жбанами разносят по торжищу пиво, квас, сталкиваются е лотошниками, льют на добрый товар свое пиво, мешают торговле.

Санька с друзьями и пива напились, и безделушек разных да го- | гпнцев понакупили, да и распотешились. Квасники и лотошники, отбивая друг у друга покупателей, схватились драться.

Послы хохотали до слез.

Аказ с Магметом остались одни. Чувашские послы почти все по-русски говорить умеют, каждый собрал около себя малую кучку, да и разбрелись по всему базару. Аказ и Магмет махнули рукой —Кремль недалеко, в случае чего дорогу найдут.

Пошли они по базару, все высмотрели, им обоим цены любопыт­но знать. Если дружбу с Москвой заводить — значит, придется тор­говать. Рыбу привозить, меха, кожи, воск. Как и где это продать, надо высмотреть.

Идут они по базару не спеша, ко всему приглядываются.

В рыбном конце под навесом густая вонь. Однако покупатели, зажав носы, толкутся меж рядов, ходят около бочек, полубочонков, кадушек и копаются в рыбе. Со всех сторон слышатся голоса:

257

I 7 Марш Акпарса

—     Подходи! Ярославский малосол — бе-е-ри!

—     Ры-ыба ха-арошая! Жив-вая!

—     Стерлядь муромска-ая!..

А чуть подальше:

—     Ко-ожи! Ко-ожи! Я-а-ловые!

Около стен кричат-надрываются посадские женки. Они, как клушки, расселись около своих корзин и голосят:

—     Вот клюква! Вот крупна-а!

—     Смородинка-ягодка! Берити-и!

В Наливайковском ряду теснота. Кабачонки тут маленькие, за­то— на каждом шагу. И Ешка заложил не только шапку, но и кафтан, и рубаху. Он мотался меж кабаками, и на его волосатой груди висел, сверкая, нательный крест. Он хлопал товарищей по спинам и, заплетаясь, уговаривал:

—     Ты кафтан... кафтан пропей. Царь увидит у тебя, что нет кафтана-то — новый подарит. Эй, хозяин, пропади ты пропадом. Возьми мои штаны — почти новые. Сказано — налей чарку.

—     Ведь голый останешься, идол! — упрекает кабатчик.

—     Голому, што святому: беда не страшна! — кричит Ешка,— Бери штаны, я всех нищих в Москве переплюнуть хочу!

—     Тебе вроде бы домой пора,— советовали Ешке,—одевайся.

—     Голому одеться — только подпоясаться,— заключал веселый отец Иохим и переходил в соседний кабак. Через час в одних под­штанниках Ешка стоял у ларька и возмущался:

—     Говорят, Москва всем городам город. Врут люди! Что это за город, если выпить купить не на что!

В четверг к вечеру стало известно, что царь возвратился и пове­лел наутро готовить посольский прием.

Аказ и Магметка не спали почти всю ночь и все говорили. О том, как посольские дела провести, о том, какие обещания Ивану дать. Он наверняка будет о войне говорить, а у них весь полк по домам разбежался. Говорить об этом царю или не говорить? Ре­шили рассказать все как есть и просить у царя грамоту. Потом стали думать каждый свою думу.

Сидят в княжеском тереме у раскрытого окна, молча смотрят в темноту.

Летняя ночь хоть тепла, но темна. Чернотой своей закрыла все щели и не пускает на земной порог ни крохи света, Но хитрюга-заря тихо и неслышно обошла ночь с востока и тайно провела на своем алом поводке новое утро. А за утром вырвался на просторы Москвы ослепительно-яркий июньский день.

На посольском подворье суета.

Послы лесного края трясут свои плетеные лыковые сумки, вы­нимают чистое белье, расшитые искусным узором рубахи и пояса, новые онучи.

Аказ пришел на подворье — и сразу к Саньке. А тот повел его к послам. Аказ глянул — ахнул: человек пять без шапок и без каф­танов. Около них уже хлопотал царский постельничий Алешка Адашев — готовил послов к приему.

Ешку не нашли. Отец Иохим отсыпался в каком-то кабаке и на прием не попал.

В девятом часу утра посольство двинулось к Грановитой пала­те. Впереди шли четверо: Адашев, Аказ, Магмет и Санька. За ни­ми по четыре человека в ряду — остальные послы. Плещеев на прием не пошел, сказал, что занедужил.

Алексей Адашев посоветовал во главе посольства Аказу не вста­вать. Он государь своей земли, и ему самому быть послом непри­стойно. Решили, что говорить за главного посла будет Магмет Бу- зубов, а Санька будет толмачить.

Стрельцы, дьяки, подьячие, привыкшие к иноземным посоль­ствам, и то тут разинули рты. По Кремлю шагали шестьсот чело­век, все, как один, в белых вышитых рубахах, в белых портах и в белых онучах. Скоро за ними собралась толпа. Тянулась она за послами до самого Красного крыльца.

Перед Красным крыльцом у Саньки екнуло сердце. Он даже приостановился, но Аказ ободрительно кивнул ему, и он зашагал по ступенькам вверх.

В Грановитой палате послов расставили перед троном в двенад­цать длинных рядов, черемисы заняли почти всю палату. Люди, пораженные великой роскошью, крутили головами во все стороны, разглядывая диковинные рисунки на потолке, резные наугольники сводов, позолоченные порталы. Но более всего послов поразило царское кресло, блестевшее сверху донизу золотом, серебром, жем­чугом и драгоценными каменьями.

Скоро в дверях, идущих из Святых сеней, появился царь. Послы грохнулись на колени. Царь прошел к трону, сел на него и припод­нял скипетр. Послы шумно встали. Иван Васильевич долго разгля­дывал их, молчал. Притихшие послы тоже разглядывали царя и дивились его одежде.

На царе шапка Мономаха, на плечах бармы, на пальцах пер­сти. Все сверкает, переливается, искрится. Лицо у царя усталое.

Он снова приподнял скипетр и медленно сказал:

—     Здоровы ли послы, как доехали?

—     Слава богу, государь, доехали хорошо.

—     Мои добрые соседи, черемисские люди, чувашские люди, здоровы ли?

—     Все живы, великий царь.

—     Утеснений каких воеводы наши не чинят ли?

—     Мало-мало обижают, царь-государь... Воевода...

—     Знаю. С Плещеева взыщу. Говорите, с чем приехали.

Бузубов поправил пояс на рубахе, поклонился царю и, как дого­варивались ранее, начал:

—     Мы, великий царь, от всей Горной стороны, от больших кня­зей, от сотенных воевод и десятных черемис, а также от чуваш че­лом бьем. Много лет не по своей воле вред мы твоим воинам чинили, плохими соседями были. А теперь просим: отдай нам свой гнев и милостью нас пожалуй — будем тебе служить верно,— Магомет еще раз поклонился.

Иван взглянул на Саньку и, усмехнувшись чуть, сказал:

—     Передай, толмач Санька, послу, что обиды за старое на гор­ных людей не держу и милостью своей жалую.

—     И еще челом бьем — вели нам у Свияж-города быть, а не под Казанью, потому как мы клятву даем служить тебе верой и прав­дой и от тебя неотступными быть и нам, и нашим детям...

—     Воевать Казань вместе с моими воинами будете ли?

—     Великий государь! Всю весну во Свияж-городе стоял большой черемисский полк в сорок тыщ, а теперь тот полк разо­шелся по домам, потому как воеводы твои начали брати тяжелый ясак. Ежели бы ты в ясаках полегчил и дал нам таковую грамоту, то все обратно пришли бы и стали бы Казань воевать. И еще де­сять тыщ чуваш пришли бы, и темниковская мордва пришла бы, и от Горной стороны два больших полка.

Царь отыскал глазами Аказа, спросил:

—     В минулый раз, как ты был на Москве, я обещал тебе ясак отдать, и слово мое нерушимо. На сколько лет обещал ясак от­дать, не помнишь ли?

—     Помню, великий государь. На пять лет.

—     Ты, брат мой, запамятовал. На три года.

—     Память у меня добрая. Но я, быть может, тогда ослышался.

—     У обоих у нас после свадьбы в голове шумело; быть может, я обмолвился аль ты ослышался. Принесите мне жалованную гра­моту.

Из Святых сеней вышел думный дьяк. За ним на серебряном подносе безусый подьячий нес свиток. При свитке на шнурках — отлитая в золоте печать. Дьяк развернул грамоту и начал читать:

—